home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



Глава одиннадцатая

Тайлер гостил у Джорджа Этвуда. После отъезда его матери, в тот странный-странный день, он закутал девочек в стеганое одеяло, положил им под голову подушку, и они спали всю дорогу, пока он вел машину по скоростному шоссе сквозь тьму, сквозь снег, освещая бледным светом фар ночь, пространство полей, мимо которых он проезжал, а затем — высокие вечнозеленые деревья, темнее темного неба. Но вот они расступились, открыв узкие улочки городка, и он ехал извилистой дорогой вверх по склону холма, пока не остановился у дома Этвудов. Перед тем как отправиться в Брокмортон, Тайлер позвонил им, так что его уже ждали. В гостиной горел свет. Джордж открыл дверь почти сразу же.

— Входи, Тайлер, — сказал он. — Входи.

Хильда Этвуд уложила спящих девочек наверху, в спальне, и оставила мужчин одних — поговорить в кабинете Джорджа. Тайлер, оглядывая все вокруг, вспомнил, как сидел в этом кабинете еще студентом и думал о том, до чего же, должно быть, стерильно чистую жизнь ведет здесь эта пара. А теперь эта комната казалась ему теплой и безопасной, как на картинах Рокуэлла Кента.[100]

— Ох, ну и дела, — произнес он, и Джордж кивнул.

Тайлер рассказал Джорджу о том, что происходит, и на лице Джорджа не появилось ни признака изумления. Время от времени Джордж задавал Тайлеру вопрос, и, когда он дошел до сцены нервного срыва перед своей конгрегацией и рассказал о том, что Чарли Остину пришлось подойти к кафедре и спасать его, уведя из алтаря в кабинет, Джордж только задумчиво кивнул. Тайлер, изможденный, откинулся на спинку кресла.

— Сиди здесь, — велел ему Джордж. — Я пойду заварю нам крепкого чая.

В кабинет вошла Хильда, сообщить, что девочки спокойно спят.

— Ох, простите меня, — проговорил Тайлер. — Я забыл предупредить, что Кэтрин может намочить в постель.

— Я умею стирать простыни, — ответила Хильда.

Когда в кабинет вернулся Джордж с чаем, Хильда снова оставила их одних.

— Я сказал своей матери, что пережить унижение — это хорошо, — проговорил Тайлер.

— Да, в самом деле.

— Ну а теперь я просто боюсь.

— Боишься — чего?

Тайлер отпил чаю из чашки, поданной ему Джорджем, и выпрямился в кресле.

— Думаю, мне страшно, что у меня нет центра тяжести. Как говорит Бонхёффер, у каждого взрослого человека он есть.

Джордж задумчиво потер седую бровь, принялся рассматривать свои пальцы, растопырив их на брючине, потом снова взглянул на Тайлера:

— Я вовсе не уверен, что у меня есть центр тяжести. — Казалось, он этим совершенно не обеспокоен.

— Правда? — удивился Тайлер. — Но у вас-то он должен быть.

— Почему же? — Джордж снял очки, протянул их к свету. — Кстати говоря, я мог бы утверждать, что никто из нас не имеет центра тяжести. Что нас каждую минуту тянут и толкают в разные стороны конкурирующие силы, а мы стараемся держаться, насколько хватает духа. — Он протер очки носовым платком. — Я мог бы привести такой довод, — продолжал он, засовывая платок обратно в карман брюк, — если бы мне этого хотелось. — Он снова надел очки.

Тайлер смотрел на прекрасных пропорций руки своего старого учителя, лежавшие на подлокотниках кресла. Ногти были чистые, плоские, чуть розоватые у кончиков пальцев. Тайлер мог бы наклониться и взять его руку.

— Какое облегчение — услышать, что вы это говорите, — признался он. — Знаете, иногда у Бонхёффера бывает такой тон. Такой тон… — Тайлер протянул к Джорджу руку в недоумении, — будто он знает все.

— Ну, он знал очень много, — сказал Джордж. — Но подозреваю, что если его так интересовал собственный центр тяжести, то, скорее всего, этот центр временами бывал не очень-то устойчив.

— Думаю, так оно и было. И знаете, что еще до меня дошло в последнее время? И должен признаться, это очень неприятно на меня подействовало. — Тайлер снова поднес ко рту чашку с чаем. — Он, чтобы влюбиться, выбрал себе семнадцатилетнюю девушку — потому что она стала бы его обожать. Она потеряла отца и брата на войне, понимаете, так что Бонхёффер стал для нее и тем и другим.

— А разве это меняет что-нибудь? Разве тогда ее любовь — уже не любовь?

— Но к кому? К Бонхёфферу? Она едва его знала. То, что она чувствовала, было на самом деле любовью к отцу и брату.

— Тайлер, — заговорил Джордж, осторожно вытягивая перед собой длинные ноги, — неужели тебя раздражает этот человек потому, что ничто человеческое ему не чуждо? Потому, что он писал о мужестве, когда испытывал страх? А что бы тебе хотелось, чтобы он делал, Тайлер? Остался жить и примирился с тюрьмой нудной и трудной домашней жизни, когда никто не стал бы приветствовать его как героя? И дожил бы до того возраста, когда его семнадцатилетняя превратилась бы в пожилую жену, уставшую заниматься грязным бельем и приготовлением еды, чье лицо больше уже не зажигалось бы от счастья, словно рождественская елка, каждый раз, как он входил в дверь? Неужели ты предпочел бы, чтобы его не повели голым на виселицу в лесу, а чтобы он познал ужасы старости, пережил смерть жены, уход из семьи детей?

— Господи, — произнес Тайлер, ставя на столик чашку и освобождая галстук. — Думаю, оба сценария требуют величайшего мужества.

Джордж улыбнулся, не разжимая губ, однако его старые глаза были полны доброты, когда он остановил взгляд на лице Тайлера.

— Большинство сценариев этого требуют, — заметил он.

Тайлер закрыл глаза, вслушиваясь в тихое шипение, доносившееся от радиатора. Потом глубоко вздохнул. Наконец он открыл глаза и устремил взгляд на крашенную белой краской стенную панель.

— Я хотел спросить, — начал он, — не найдется ли у вас в библиотеке работы для меня, Джордж? И наверное, можно будет снять какую-нибудь студенческую квартирку для меня с девочками на некоторое время?

— Но ведь ты сообщил мне по телефону, что диаконы и члены Церковного совета не хотят, чтобы ты ушел.

Тайлер покачал головой:

— Не могу представить себе, как я снова поднимусь в алтарь и подойду к этой кафедре.

— Никто никогда не говорил, что быть священником — легкое дело.

Тайлер взглянул на Джорджа с величайшей серьезностью:

— Это очень трудное дело, Джордж. Боже милостивый, это ужасно трудное дело.

Из-за очков в золотой оправе небольшие глаза Джорджа внимательно смотрели на Тайлера.

— А почему же, как ты думаешь, я стал преподавать?

Тайлер поднес ко рту чашку с чаем.

— Я бы не смог преподавать.

— Полагаю, что смог бы, — задумчиво произнес Джордж. Он медленно расправил перекинутые одна на другую ноги и снова скрестил их, по-другому. — Однако я думаю, что ты — священник. И, как я себе представляю, твое дело ждет тебя там, в Вест-Эннете. Через несколько лет ты найдешь себе другую церковь и твоя жизнь двинется вперед, как свойственно жизни. Но прямо сейчас…

— Мне надо вернуться?

— Если твоя конгрегация хочет этого, я полагаю, тебе следует вернуться.

— Я намеревался сложить с себя сан.

— Ты это уже говорил. Почему? Из-за того, что ты чувствуешь, будто выставил себя на посмешище? Будто там, в храме, ты утратил свое мужское достоинство?

— Думаю, я показал им, что не способен справляться со своим делом.

— А ты не думаешь, что тебе следует позволить им самим решить, так ли это?

Тайлер не ответил. Он до сих пор и правда не думал, что будет возможно снова проповедовать в Вест-Эннете.

— Мы договоримся, чтобы пастор-студент поехал туда на следующую пару недель. Это не проблема. А ты можешь пожить с детьми здесь, у нас, столько, сколько тебе заблагорассудится. Хильда будет девочкам только рада. Но тебе надо поговорить со своими прихожанами, как только ты будешь к этому готов. И я думаю, ты справишься.

— Вы так думаете?

Джордж пожал плечами:

— Ты только что устоял против своей матери, Тайлер. Я бы сказал, что теперь ты способен помериться силами со всем миром.


Всякий, кому хоть раз пришлось испытать горе, знает, что, горюя, человек невероятно устает, измождается физически, телесно, не говоря уже об измождении души. Утрата — это насилие: всегда следует ожидать, что со временем наступит определенное истощение, столь же неизбежное и сильное, как влияние притяжения луны на морские приливы и отливы. И Тайлер в те десять дней, что провел у Этвудов, проспал невероятное количество времени. Просыпаясь на рассвете, он чувствовал, как сон снова накатывается на него, почти немедленно и всегда с такой силой, словно ему дали наркоз. Когда он в конце концов, пошатываясь, выходил из своей комнаты, смущенный из-за того, что сам считал проявлением лени, Хильда Этвуд весьма твердо говорила ему:

— А ну-ка, отправляйтесь назад, в постель. Это именно то, что вам теперь нужно.

И Тайлер возвращался в постель, все его тело было налито такой тяжелой усталостью, что казалось, его вес проломит матрас и он провалится прямо на доски пола под кроватью. Сон его был глубок и лишен сновидений, а просыпаясь снова, он обычно не мог сразу понять, где находится, однако, услышав голоса детей внизу, успокаивался и долго лежал без движения, словно на вытяжке в больнице. Но он находился вовсе не в больнице, все его члены были подвижны, и, бреясь перед зеркалом в ванной, он был полон глубочайшей благодарности.

Каждый день после полудня он шел через улицу и молился в той церкви, где был рукоположен, и где венчался, и где сидел во время похорон своей жены. Теперь он молился на передней скамье, там, куда лучи солнца падали сквозь витражное окно, гласившее: «ПОКЛОНИТЕСЬ ГОСПОДУ В БЛАГОЛЕПИИ СВЯТЫНИ ЕГО». Он размышлял о переводчиках, которые, всего несколько лет тому назад подготавливая исправленное издание Библии,[101] изменили первую строку, вставив слово «когда»: «В начале, когда сотворил Бог небо и землю…» И Тайлер думал, как это прекрасно, что они добавили это слово «когда», чтобы показать то, что выражало древнееврейское слово в оригинале: Бог существовал до начала начал; как прекрасно — прозревать вневременность Господа; и еще он подумал: когда Кэтрин станет постарше, он объяснит ей это.

Время от времени он брал девочек на прогулки с санками, а на заднем дворе Этвудов помогал им лепить снеговика.

Кэтрин, вспоминая миссис Медоуз, тщательно убирала белокурые локоны Джинни под шапочку, гладила ее по головке и приговаривала: «Ты очень хорошенькая девочка». Когда Джинни потеряла варежку, Кэтрин побежала за ней: «Смотри не замерзни, солнышко!»

Хильда Этвуд сказала:

— Какие у тебя милые дети, Тайлер!

Он постарался не забыть рассказать об этом Кэтрин.

— Миссис Этвуд сказала, что у меня очень милые дети, — похвастался он ей.

А в кабинете у Джорджа мужчины беседовали наедине. Тайлер рассказал Джорджу о своем посещении Конни в окружной тюрьме. Рассказал ему и о том, что ему не хочется ехать туда снова, но он понимает, что должен это сделать.

Джордж кивнул:

— Это неприятно, но я считаю — ты обязан поехать.

Однако Тайлер не рассказал Джорджу, что посещение Конни в тюрьме заставило его почувствовать, что и его место там, ведь он оставил флакон с таблетками у кровати Лорэн. Тайлер много думал об этом, лежа без сна в комнате для гостей у Этвудов. Снова и снова он проигрывал эту сцену в своем воображении — образ страдающей Лорэн в те последние дни, и, рисуя себе все это, он чувствовал, что, будь у него достаточно денег и возможность приобрести необходимое средство, он мог бы сам ввести ей иглу, чтобы она больше не просыпалась, не осознала бы снова, что она тяжко больна и ей придется покинуть своих маленьких дочек. Он покончил бы с ее жизнью, если бы осмелился. Она-то осмелилась. Он часто думал об этом. Ему даже стало представляться, что это был как бы их последний акт интимной близости, — то, что он оставил ей флакон с таблетками.

Это было дурно, но он поступил бы так снова. Поэтому он никогда никому не говорил о своем поступке: это было их последнее совместное тайное деяние. Сложность всего этого, и сложность Конни, и того, что она совершила, казались ему чем-то вне пределов его понимания: он подозревал, что никогда этого понять не сможет и ему придется принять все как есть.

Но однажды вечером он все-таки сказал Джорджу:

— Лорэн не была счастлива тем, что она жена священника.

— Ну, — проговорил Джордж, вытягивая перед собой ноги, — это еще хуже, чем быть священником.

— Да нет, я вполне серьезно.

— Так и я вполне серьезно. — Джордж взглянул на Тайлера, высоко подняв седые брови.

— Мне кажется, она уже не была счастлива со мной.

Джордж глубоко вздохнул, и некоторое время мужчины сидели молча. Наконец Джордж сказал:

— Насколько я знаю, никто еще не разгадал тайну любви. Мы любим несовершенно, Тайлер. Мы все. Даже Иисусу Христу пришлось биться над этим. Но я думаю… Я думаю, способность принимать любовь так же важна, как способность ее давать. На самом деле это одно и то же. Представь, например, физический акт любви между мужем и женой. Если один сдерживается, не дает себе воли получить наслаждение, не есть ли это отказ в любви?

Тайлер, к своему величайшему смущению, почувствовал, что краснеет.

— Это всего лишь пример, Тайлер.

— Да.

— Подозреваю, самое большее, на что мы можем надеяться — и это не так уж мало, — то, что мы никогда не оставляем усилий, что мы никогда не перестаем позволять себе пытаться любить и принимать любовь.

Тайлер кивнул, уставившись на ковер.

— Твоя конгрегация, Тайлер, как мне представляется, дала тебе свою любовь. И твое дело — принять ее. Возможно, до сих пор они давали тебе восхищение, обожание, детское подобие любви, однако то, что случилось с тобой в то воскресенье — и их реакция на случившееся, — свидетельство зрелой и сочувственной любви.

— Да, — произнес Тайлер. — Это мое слово.

Утром он позвонил Чарли Остину и договорился о встрече с диаконами и Советом на следующий вечер. Позвонил матери, как делал ежедневно, чтобы узнать, как она. «А как ты думаешь, как я?» — отвечала она. И он задал себе вопрос: может, у его матери отсутствует способность принимать любовь? Он позвонил Белл. «Она переживет это, — сказала его сестра. — Она не собирается выбросить тебя из своей жизни. А между тем — добро пожаловать в страну взрослых людей!»

Тайлер вышел на долгую прогулку по кампусу семинарии. Страна взрослых людей. Он думал о том, как Бонхёффер верил, что человечество стоит на пороге взрослости. Что наш мир теперь достигает совершеннолетия и нуждается в новом понимании Бога — Бога не как разрешителя проблем, не того Бога, который, как мы рассчитываем, лишь один может сделать за человека то, что человек способен сделать сам. Тайлер остановился под огромным вязом и посмотрел с холма на реку далеко внизу. Если отношение мира к Богу менялось, что ж, отношение Тайлера к Богу менялось тоже. Он подумал о словах гимна, который всегда так любил: «Ты — помощь слабым, о Господь, пребудь со мной». Он понимал, кто-то может сказать — Ронда Скиллингс наверняка могла бы сказать, — что это всего лишь мольба испуганного ребенка, во тьме протянувшего руки, чтобы подержаться за руку родителя-Бога.

Но Тайлер, стоя под огромным вязом и тихонько напевая мелодию любимого гимна — «Пребудь со мной, уж меркнет свет дневной, густеет мгла, Господь, пребудь со мной!», — подумал, что Бог присутствует в самом этом гимне, в томлении и горестном признании одиночества и страхов, обуревающих человека в его жизни. Выражение всего этого, его искренность и правдивость — вот что придавало гимну такую красоту. Тайлер подумал об Уильяме Джеймсе,[102] написавшем, что возвышенное состояние ума никогда не бывает грубым или простым, что в таком состоянии, как представляется, содержится и некоторая доля его противоположности — в его разрешении. И для Тайлера это выражалось в таком вот непостижимом сочетании надежды и горя, что уже само по себе было даром Господним. И все же Тайлеру трудно было разобраться в том, что он чувствовал. Ощущение было такое, будто за время его долгих, тяжелых часов сна его прежние представления и идеи постепенно смещались и скрывались под другими — новыми, но пока еще бесформенными.

— У меня такое множество мыслей, — сказал он в тот вечер Джорджу, когда они сидели, беседуя, у него в кабинете, — а я не могу выразить их словами или даже собрать их вместе.

— Это хорошо, — ответил Джордж. — Смешение мыслей не позволит тебе стать догматичным. А пастор-догматик ни на что не годен.

Минуту спустя Тайлер заговорил снова:

— Бонхёффер полагал, что наш мир взрослеет. Интересно, что бы он подумал сегодня о нашем мире, таком повзрослевшем и обретшем ядерное оружие?

Джордж поднял одну бровь.

— Я бы, вероятно, сказал, — тихо произнес он, — что эту кашу должен расхлебывать сам человек, а никак не Бог. — Старик откинулся на спинку кресла и глубоко вздохнул. — Возвращайся на кафедру, Тайлер, там твое место. И, Тайлер, оставим на минутку ядерное оружие в покое — где-то на этих днях тебе надо будет позвонить Слэтинам. Ведь они — дедушка и бабушка твоих девочек независимо от того, можешь ты их терпеть или не можешь.

— Да, — согласился Тайлер. — Так много надо сделать!


На следующий вечер в гостиной у Динов, где много лет тому назад он ел потлач вместе с Лорэн, он сидел с членами Церковного совета и диаконами и слушал их, а они говорили ему, что хотят, чтобы он вернулся.

— В чем ты нуждаешься, Тайлер? — спрашивали они. — Скажи нам, что тебе нужно.

Сердце у Тайлера колотилось.

— Я собираюсь говорить откровенно, — начал он. — Мне нужно выбраться из фермерского дома. Подальше от этих розовых стен.

— Мы думали об этом. — Фред Чейз кивнул на Скоги.

Скоги прочистил горло:

— Ты ведь знаешь, Тайлер, мы уезжаем на юг на эту зиму. И мы хотели бы, чтобы ты переселился в наш дом. Он большой и теплый и стоит ближе к городу. И мы подумывали о том, чтобы летом, когда вернемся, жить в одном из коттеджей, что строятся у озера Чайна-Лейк. На самом деле, наш дом для нас слишком велик.

— И, как ты понимаешь, тут возникает вопрос о деньгах, — вступил в разговор Крис Конгдон. — Мы решим его так или иначе. Ты не застрянешь на выселках, в этом фермерском доме.

— И мне понадобится помощь с детьми, — сказал Тайлер.

Они подумали и об этом тоже. Кэрол Медоуз и Мэрилин Данлоп уже договорились между собой о том, чтобы составить расписание, по которому они поочередно будут заботиться о его детях.

— И еще, я в долгах.

Он признался в этом с улыбкой, так как не ожидал ничего более того, что ему уже предложили, однако они закивали и сказали, что дадут ему прибавку, «с которой очень сильно запоздали»; Тайлер был поражен и чуть было не сказал: «Ну что вы, что вы, не надо!» — но вспомнил Джорджа и его слова о способности принимать, столь же великой, как и способность давать, и просто сказал: «Спасибо».


В тот же вечер Чарли Остин, уже лежа в постели, наблюдал, как Дорис готовится ко сну. Перед тем как накинуть через голову фланелевую ночную сорочку, она повернулась к мужу спиной: прошли годы с тех пор, как она свободно могла стоять перед ним нагая, и, возможно, этого больше уже никогда не случится. Теперь ему стало понятно, что это не столько результат подавления сексуальных стремлений, потому что сам чувствовал точно такую же застенчивость, сколько последствия накопившегося между ними за многие годы стыда, возникшего не только из-за их частых словопрений, но более всего — из-за тайных разочарований и невысказанных обид. Между ними словно навсегда повисла завеса неискренности, и ему было больно сейчас осознать, что вина за это — во всяком случае, так ему сейчас представлялось — была почти целиком его. Он чувствовал, что запачкал себя и поэтому свою семейную жизнь, и теперь им придется вечно волочить за собой эту запачканную пеленку в надвигающуюся старость.

Чарли проговорил:

— Тайлер выглядел отдохнувшим. Похоже, он готов вернуться.

— Я рада. — Это было все, что сказала Дорис. Она легла в постель рядом с ним, продолжая втирать в руки лосьон.

— Знаешь, ты хорошо сделала, — снова заговорил Чарли, — что в то воскресенье стала играть для него этот гимн. Он оценил это, Дорис. Упоминал об этом потом, у себя в кабинете. Не пропустил мимо ушей.

— Я рада, — снова сказала Дорис. И добавила: — Мне просто это вдруг в голову пришло.

Ее природная доброта никуда не делась, подумал он. Та, что оказалась скрыта под пылью домашних тревог. Она выключила лампу над кроватью, и Чарли осторожно потянулся за ее рукой. Она позволила ему взять ее руку, еще влажную от крема, и они оба так и лежали в темноте, не поворачиваясь друг к другу. Он вспомнил, как Кэски несколько лет назад однажды сказал им во время проповеди, что по-древнееврейски Сатана — «Обвинитель», и сейчас, лежа в супружеской постели, он чувствовал себя таким сатаной, все эти годы обвинявшим свою жену во многом: в том, что тратит слишком много денег, что волнуется слишком часто, так что ничему радоваться уже невозможно, даже — что подает ему недостаточно горячую еду.

Он не видел способа искупить вред, нанесенный их семье его несправедливыми обвинениями: теперь сатана обвинял самого себя. Он по-прежнему каждый день думал о той женщине в Бостоне, по-прежнему тосковал о ней с невыносимым, до тошноты, томлением, хотя порой бывало и так, что воспоминание о ней на краткий миг вызывало у него отвращение. Воспоминание о себе вызывало у него отвращение.

— Меня больше не заботит новый орган в церкви, — спокойно проговорила Дорис.

— Ты уверена? — В темноте он повернул к ней лицо. — Там еще остаются деньги, несмотря на расходы из-за Кэски.

— Ага, — ответила Дорис. — Надеюсь, больше о нем никто и упоминать не станет. Просто я потеряла к нему аппетит, вот и все.

Чарли не знал, что сказать.

— Не грусти из-за этого, — добавила она. — Может, когда-нибудь в будущем. А сейчас меня это просто больше не заботит.

— Ну, тогда ладно.

— Чарли, — Дорис говорила в потолок, — может, как-нибудь ты захочешь рассказать мне, что ты видел на войне? Как тебе удалось выжить?

— Я выжил, потому что япошки велели мне вести джип. Они не могли разобраться, как джипом управлять. — Его удивило, как это он никогда не рассказывал ей об этом.

— Ну слава богу, — отозвалась Дорис, все еще глядя в потолок, а рука ее чуть-чуть сильнее сжала руку мужа. — Только если бы ты когда-нибудь смог — в какой-нибудь день — рассказать мне, что ты видел на войне, то потом мы бы больше никогда об этом не говорили.

Она и раньше просила его об этом, и всегда он очень резко отвечал, что она никогда больше не должна его про это спрашивать.

— Я бы никому не стала рассказывать, — добавила она, повернув к нему лицо.

Он ничего не ответил, и через минуту она на миг сжала его руку и отодвинулась подальше, повернувшись на бок.

— Может, я попробую, — наконец хрипло проговорил он. — Как-нибудь. Может быть.

Прошло довольно много времени, прежде чем он услышал по ее замедлившемуся дыханию, что она спит.


И так получилось, что в период между Днем благодарения и Рождеством преподобный Кэски повидал всех членов своей конгрегации, посетив дом за домом, поочередно, почти так же, как сделал это, когда впервые приехал в Вест-Эннет. Он приходил по вечерам, спокойно беседовал с прихожанами, и они не могли не вспоминать, как он посещал их много лет тому назад, молодой, широкоплечий и общительный, а его хорошенькая, рассеянная жена выглядела совсем не такой, как они ожидали. Теперь он сидел, наклонившись вперед, опершись локтями о колени, по-прежнему внимательный слушатель, но его внешний вид выдавал усталость прошедших лет. Он по-прежнему мог смеяться так, что загорались его синие глаза, по-прежнему наклонял набок голову, прислушиваясь к тому, что ему говорят, но он стал старше, и, когда он поднимался, чтобы уйти, его шаги уже не были такими энергичными, как в прежние годы.

Он нанес визит Мэри Ингерсолл с мужем, расспросил их об их родителях, о годах учебы в колледже. Он казался совершенно другим человеком по сравнению с тем, каким Мэри видела его в школе, и она снова почувствовала, что обескуражена, даже испугана, но иначе, не так, как раньше. Впрочем, потом и она, и ее муж согласились, что Тайлер выбрал верный тон: он не был сверхпочтителен и не старался понравиться, был просто вежливым и усталым и явно искренне интересовался их возможными нуждами. «Может быть, мы могли бы перенести воскресную службу с десяти на одиннадцать часов, чтобы те, кто много работает всю неделю, успевали выспаться. Но вы приходите когда хотите — ведь в этом и есть смысл церкви, чтобы человек приходил туда, когда ему это нужно».

Вот таким образом и было решено — и городом, и самим Тайлером, — что он остается в Вест-Эннете, по крайней мере на какое-то время. (Женщина из аптеки в церкви больше не появлялась, и среди прихожан все еще оставались такие, кто задавался вопросом: где же Тайлер найдет себе жену?) Тайлер и сам задавал себе тот же вопрос, но более всего он испытывал невероятное облегчение оттого, что его дочери теперь вместе, и еще величайшее смущение оттого, что его прихожане так его любят.

Каждую неделю он ездил навестить Конни в тюрьме. Он отвез ей книги и свитер и несколько пар носков, поскольку шериф сказал ему, что разрешается это делать. Иногда Адриан ездил туда вместе с ним, иногда он отправлялся в тюрьму один. Однажды Конни призналась ему шепотом, хотя они были одни в комнате для посещений, что порой подумывает о том, чтобы «покончить со всем этим», и он взял обе ее руки в свои и просил этого не делать.

— Если вы будете навещать меня, — сказала она, — я смогу жить. И Адриан тоже. То есть если он тоже не бросит меня навещать. Только ведь надо будет гораздо дольше ехать, когда меня переведут в Скаухиган.

— А разве Адриан сказал, что больше не будет приезжать?

— Нет.

— Тогда ладно. И я тоже не перестану.

В следующий раз, когда он приехал, Конни рассказала ему, что надсмотрщица, которую наняли надзирать за ней, стала очень дружелюбна, и впервые за все это время глаза Конни были почти такими же, как прежде.

— Вот видите, — сказал ей Тайлер, — всюду, где есть люди, есть надежда встретить любовь.

Конни откинулась на спинку стула.

— Вы что, думаете, она лесбиянка?

— Ох, Боже упаси, Конни, конечно нет. Я имею в виду такую любовь, как в дружбе.

— Вроде как у нас?

— Как у нас.

Но каждый раз, когда он уезжал, он чувствовал, что едет прочь от смерти. Он жадно вбирал в себя малейший отблеск солнечного света на приборном щитке, каждая веточка дерева казалась ему полной нежности, и он представлял себе, как гладит руками грубую кору, словно это тело дорогой ему и любящей женщины. Тайлер всей душой ненавидел поездку вверх по склону холма, к окружной тюрьме и инвалидному дому: ему тяжко было думать о горе внутри их стен, мысли об этом сбивали его с толку, и его собственная свобода заставляла его испытывать чувство вины, ведь каждое посещение напоминало ему о флаконе с таблетками, который он оставил у постели Лорэн. И в то же время он не мог остановить огромную волну облегчения, захлестывавшую его, когда он спускался по холму в привычный, каждодневный мир и выезжал на главные улицы — выполнить какое-нибудь поручение или просто повстречать обычных людей. Дорис Остин иногда оказывалась одновременно с ним в продуктовом магазине, и он торопился к ней навстречу, ее вездесущесть казалась ему теперь чудесной, просто подарком судьбы.

— Дорис, — говорил он обычно, — ну как вы? Я ужасно рад вас видеть!

— Привет, Тайлер, — отвечала она.

Теперь она была с ним более застенчива, чем раньше. Во время своего визита к ним домой он поблагодарил их обоих за помощь, которую они оказали ему в день, когда с ним случилась беда. Прощаясь, он неожиданно наклонился к ним и, прежде чем выйти за дверь, обнял каждого — и Дорис, и Чарли. Тайлер не был уверен, что прежде ему хоть раз приходилось обнимать мужчину, — когда он уезжал во флот, они с отцом просто пожали друг другу руки. Сжав руками плечи Чарли, он ощутил и поразительную худобу этого человека, и его неожиданную напряженность, словно жест священника его напугал. Но Дорис и Чарли вместе остались стоять на крыльце в холодной вечерней мгле, пока он не дошел до своей машины. Он помахал им, выруливая задним ходом с подъездной дорожки; туго заплетенная коса, высоко уложенная на голове Дорис, поблескивала под фонарем над дверью их дома, а рядом белел рукав рубашки Чарли, поднявшего на прощанье руку и забывшего ее опустить.


Тайлер больше не работал в своем кабинете дома — ведь он собирался скоро переехать в дом Гоуэнов, однако он снова каждое утро отправлялся в церковь после того, как Кэтрин уезжала в школу с миссис Карлсон, а сам он отвозил Джинни к Медоузам. Он молился в алтаре, а иногда не молился, просто сидел там долгие, долгие минуты, думая о Лорэн, о своих детях и Конни. Он думал о Кьеркегоре, написавшем: «Никто не рождается, лишенным духа, и сколько бы людей ни приходили к смерти бездуховными — это не вина Жизни».

Однажды утром он, неожиданно для себя, осознал: то, что он испытал в тот день, когда стоял, рыдая, перед своими прихожанами, и увидел Чарли Остина, спешившего к нему на помощь, и услышал раздавшиеся с хоров звуки старого органа, игравшего гимн, — это было То Чувство. Он был потрясен. Оно оказалось совершенно иным, непохожим на то, что он ощущал прежде, но это было То Чувство. «О, Господи, воистину я раб твой… и сын рабы твоей; Ты разрешил узы мои…»[103] Он посмотрел в высокое окно: небо было светлым, нежно-голубым, словно детское одеяльце. И Тайлер снова осознал, что его отношение к Богу меняется, как это и должно было произойти. «Тебе принесу жертву хвалы…»[104]

В снежный декабрьский день пришел грузовик — перевезти вещи священника из фермерского дома в дом Гоуэнов. Тайлер заранее сказал Кэтрин, что она может не пойти в школу: ему не хотелось, чтобы ей пришлось уехать туда из одного дома, а вернуться в другой. Он счел, что для нее будет лучше, если она увидит, как происходит эта перемена; однако Джинни в это время находилась у Кэрол Медоуз. После того как рабочие с грузовиком уехали, после того как Тайлер в последний раз прошел по всему дому, он взял дочь за руку, запер дверь с дребезжащей ручкой, и они спустились с крыльца по накренившимся ступеням.

С крыши крыльца свисали сосульки величиной с мужскую руку от плеча до локтя. Легкий снегопад, начавшийся еще на рассвете, уже делал весь мир белее, уже обновлял поверхности всего вокруг, так что и сосульки, и снег кругом обрели легкий голубовато-серый оттенок.

— Тыквочка, — произнес священник и поднял дочь на руки. Она обвила его шею обеими руками, но повернулась посмотреть вместе с ним на дом.

— Все кончилось, — сказала Кэтрин.

Он поцеловал ее в щеку, а она спрятала лицо у отца на шее. И Тайлеру подумалось, что все замечательно: знакомый детский запах дочери, спутанные волосы у нее на затылке, замолкший дом, нагие стволы берез вокруг, снег на его лице… Замечательно!


Глава десятая | Пребудь со мной | Элизабет Страут К читателю