home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement







Вместо послесловия


В промежутке между написанием первого очерка настоящей работы и ее напечатанием судьба забросила пишущего эти строки в атлантическую метрополию Нового Света — Нью-Йорк. Таким путем ему открылось поле наблюдения за различными чертами «осуществления» еще одной утопии, некогда упорно привлекавшей к себе еврейскую периферию, успевшую заразить ею народную массу, пожалуй в большей степени, чем какой бы то ни было другой. Заманчивые горизонты страны долларов не только влекли к себе жадные глаза неприспособленных и неудачников перспективой вольготной и сытой жизни. Из-за них также до уха периферийной интеллигенции доносились некие райские звуки. Бойцов за идеалы парламентаризма и «свобод» Америка не только снабжала целым арсеналом наглядных доводов и доказательств от противного, но и, сверх того, дарила их настоящей находкой, еще одной утопией, для которой не только русская, но и европейская обстановка тех времен едва ли давала достаточно питательных материалов. Социальный идеал безликой, стандартизованной массы рабочих муравьев, упорным трудом сооружающих гигантское тело нового, механического Левиафана, окончательно преодолевал все религиозные и иррациональные предрассудки, давая достойное увенчание всему комплексу революционноутопических замыслов.

И потому да не покажется этот американский экскурс слишком далеким от нашей основной темы, имеющей в виду, в первую очередь, русское еврейство. К тому же современная американская диаспора связана с русским месторазвитием еще очень крепкими генетическими связями и очень свежей памятью. Самая пульсация подъемов и спадов еврейской эмиграционной волны в Америку в течение недавних десятилетий перед революцией очень точно совпадала с ритмикой развития политической борьбы в России. Самый вопрос о возникновении столь странного образования на территории, отвоеванной англо-саксонскими поселенцами у вымирающих рас, сразу устанавливает прямую и кровную связь со старой родиной, бередит незажившие раны.

Уже самая картина географического расселения еврейских масс по поверхности нового отечества чем-то напоминает доброе старое время на старой родине. Дело не в одной только стихийной тяге к крупным населенным пунктам городского типа. Есть тут еще другая, более разительная черта: скопление основного этнографического массива диаспоры на северо-восточном атлантическом побережье, в месторазвитии, посредствующем между новым отечеством и еще вчера родным Старым Светом и наиболее густо насыщенном связями и культурными влияниями этого последнего. Здесь перед нами опять пафос промежуточничества, тяга к накаленной атмосфере борьбы миров, аналогичная оседанию еврейства в течение XVIII и XIX веков на окраине евразийского мира, тоже обреченной быть ареной прошлой и грядущей борьбы двух враждебных миров, к несчастью для человечества не разделенных океаном. Еще раз происходит самопроизвольное зарождение типичной еврейской «черты», и при наблюдении этого своеобразного явления в новых условиях невольно улетучивается многое из старого одиума, и восстанавливается правильная историческая и правовая перспектива, прежде столь сильно перекошенная туманом головных страстей, напущенным фанатиками рационалистических утопий. Опять перед нами этот особый тип расселения — сосредоточение некоторого культурно-национального ядра на ограниченном пространстве и преимущественно в пределах «мирового города» при параллельном ответвлении многочисленных, но слабых групп по более обширной территории. Этот тип, по-видимому, так же характерен и неизбежен для культурно-национального утверждения небольшой группы, уже имеющей позади значительное историческое прошлое, как для молодой расы, впервые почуявшей таинственный зов на арену истории из недр этнического первобытия, характерно стихийное, все сметающее на своем пути переселение — эта низменная начальная веха в запутанном лабиринте начальной истории нации. (Еще один пример первого, «диаспорного» типа расселения в настоящее время представляет современная русская эмиграция с ее «столицами» и «провинциями». Сам собою напрашивающийся ряд дальнейших аналогий между нею и еврейством выходит за пределы нашей темы.)

После многих лет еще раз чувствуешь себя в многочисленной среде, где, пусть и в причудливой стилизации, сохраняется бережно многое из наследия незабвенной родины. Это огромное, миллионное гетто Бруклина, Бронкса и Ист-Сайда — что оно, как не гипертрофия и концентрация Малой Арнаутской, Подола и еще сотен безвестных уездных городков и местечек? Неказистые и баснословно грязные, хотя и асфальтированные мостовые и сильная примесь итальянского, негритянского и армяно-греческого элемента не уменьшает, а даже, пожалуй, увеличивает сходство соответствием старым молдаванским, цыганским и тем же армяно-греческим соседствам. (Не лишена интереса и эта тяга евреев к экзотичности окружения: не скрыто ли в ней восполнение того почти полного отсутствия экзотики в их собственном облике, которое без труда констатирует в них даже самая инородная среда?) Обыкновенно тут же, в соседних кварталах, и наиболее значительные скопления русских, уже не в виде «господствующей народности», а, наоборот, столкнутых в ту же геенну «низших рас» англо-саксонским псевдоаристократическим высокомерием. И от этого спадают покровы лжи и предрассудков, обнажается истинное, реальное ядро вещей, стихают старые распри и недоверия, сходное и общее тянется друг к другу с запоздалым узнанием и признанием, рассеиваются призрачные туманы вековых недоразумений как бы от действия внезапной культурно-исторической анамнезы.

Кругом, конечно, бесконечное множество бытовых мелочей напоминает, что здесь не Россия; но и в самых различиях более пристальное внимание открывает новые сближения и аналогии. Общепризнанная lingua franca всего этого разноплеменного населения, конечно, английский язык; но его чуждые, односложные и сухие звуки здесь окрашены той же знакомой небрежно-певучей акцентуацией несомненного одесского происхождения. Вокруг — несметное множество многословных вывесок, лишенных почти всяких живописных украшений, трафаретно болтливых и фамильярных. Но глаз узнает нечто давно знакомое в некоторой небрежности орфографии, иногда нарочитой, и в наивно-приспособленной транскрипции имен на «берг» и «штейн», к которым здесь почему-то чаще, чем на родине, примешиваются языковые ингредиенты славянского происхождения: здесь встречаешь и Кринских, и Львовых, и Лебедевых, и даже Ломоносовых. Вместо дореформенных таратаек патриархальных балагул всюду снуют и тарахтят грузовики и автомобили, но наружность обманчива, и перебойный, ковыляющий бег изношенного еврейского автомобиля обдает давно знакомой жутью, мистическим гротеском еврейской упряжки на грустном фоне бескрайной степи, тонущей в осенней слякоти. Отовсюду несется назойливый шум радиоаппаратов — этих непременных аксессуаров буржуазного благополучия еврейской семьи: пробуешь выделить слухом один из них из общей какофонии и узнаешь «Камаринского» или «Пой, ласточка, пой». На углу нищий скрипач пилит что-то нескончаемое: подходишь ближе и в скрипучих фальшивых звуках не сразу и не без изумления узнаешь «Дубинушку».

Культурно-исторические связи американского отпрыска русского еврейства со старой родиной неожиданно оказываются очень крепкими — может быть, даже крепче, чем — при том же числе разделяющих поколений — у коренных русских, в общем, легко поддающихся здесь нивелирующим влияниям механической цивилизации. Для старших еврейских поколений религиозно-бытовые навыки, вынесенные из старой родины, служат тем духовным трамплином, на который опирается активное неприятие новшеств и противление нивелирующим идеалам и жизненным целям молодого поколения. Среди географического разнообразия исходных культурных очагов в Старом Свете, русско-евразийский комплекс занимает центральное положение в этой борьбе — не только в смысле численного преобладания своих выходцев, но и как тот координатный центр, к которому относимо все наиболее значительное в еврейской национальной культуре за XVIII–XX вв. Русский Западный и Юго-Западный край, со своими многочисленными центрами духовной деятельности, овеянный таинственностью старинных легенд, стоит доныне в центральном узле национально-культурной мнемы. Лучи света от волынских, подольских и литовских школ книжной мудрости, уже редкие и рассеянные, еще доходят через дали пространства и времени до отдаленных углов американской диаспоры по-разному и в разной степени воспринимаемые и хранимые. Отсюда — своеобразная национально-культурная градация и дифференциация по месту происхождения на евразийских и прилегающих к ним территориях. Эта «табель о рангах», устанавливающая порядок личного достоинства между литовской, белорусской, малорусской, польской, балканской, бессарабской, румынской и др. еврейскими группами слишком сложна, чтобы о ней распространяться. Отметим только интересный факт, что настоящими париями в этой системе местничества оказываются евреи галицкие. Нравственный инстинкт народа с большой отчетливостью угадывает гибридность и неустойчивость галицко-буковинского типа с его наследственным грехом культурного смесительства восточных и западных начал. (Здесь — аналогия со стихийной ненавистью украинского крестьянства к нахлынувшим из Галичины в 1918–1920 гг. массам рвачей, указчиков и пропагаторов москвоедства габсбургского изделия.)

Воспоминания о далекой родине, покинутой некогда с тяжелым сердцем, во время очередного пароксизма преследований, крепко держатся в заветном уголке души. В этих воспоминаниях годы войны и революции кладут особую грань между прошлым и настоящим, старшим и младшим поколениями. В старшем поколении еще сохраняется живое сознание первостепенной значительности судеб Россия, глубоко пессимистическое восприятие современной катастрофы и проникновение в ее неизбывную трагику. За последние годы в недрах гетто нашли приют немногие тысячи счастливцев, после многих мытарств и приключений ушедших живыми и от изуверских опытов насаждения земного рая, и от первобытно-расовой ненависти утопистов «национально самоопределения», и из-под горячей руки неразборчивых мстителей за поруганную честь родины. Это — последняя волна переселенцев с родного востока: с тех пор Новый Свет захлопнул свои двери перед пришельцами низших рас, спасая свое социальное спокойствие и «уровень цивилизации». Рассказы беглецов и редкие письма с родины с воплями о помощи диктуют реалистическому чувству народа весьма умеренные мнения о прелестях социалистического рая, что бы там ни рассказывали шустрые молодые люди, зачитывающиеся коммунистическими газетами.

Особое, промежуточное положение между старшим, патриархальным поколением русско-еврейской эмиграции и молодежью с ее фанатическим культом утопического мифа о советском рае занимает особая группа последних могикан освободительного движения, доныне исповедующих демократические и социалистические идеалы в их изначальной чистоте — по крайней мере, в этом они сами убеждены. Нью-Йорк представляет собою те Помпеи, где, по исключительному стечению обстоятельств, окаменев и похоронив себя, уцелело многое из того наследия недавних времен, что столь быстро и бесследно рассеялось в бурных волнах революционного моря — как внутри СССР, так и в эмиграции. Русско-еврейский Нью-Йорк — одно из немногих мест, где еще только и можно встретить сейчас эту кунсткамерную редкость — людей, у которых часы внутреннего мира навсегда остановились на девятисотых годах. Вот где еще теплится трогательная, романтическая влюбленность в Каляева, в Гершуни, в героев процесса 193-х, вера в универсально-историческую важность споров соцдемократов с соцреволюционерами, в неувядаемость лавров, добытых в славной борьбе за «рабочий народ» против кровавого самодержавия.

Кто посещает русскую комнату большой нью-йоркской публичной библиотеки, нередко видит за столами этих немолодых мужчин и дам еврейского типа, перелистывающих всяческие канонические и апокрифические писания пророков старого революционного подполья, женевские и штутгартские памфлеты на тонкой, «контрабандной» бумаге, русскую история Шишко, воззвания комитета «Народной воли». Снаружи доносится неумолчный лязг и грохот «мирового перекрестка» 5-ой авеню и 42-ой улицы, в окна засматривают тысячами световых реклам многоярусные капища современного Вавилона. Но мысли читателей блуждают далеко, — уносясь воспоминаниями то к таинственных «явкам» в трущобах Молдаванки, Печерска и Выборгской, то к шумным студенческим митингам на Моховой и Б. Владимирской, то к годам уединенных размышлений в дымном и горьком тепле якутских стойбищ, затерянных во мгле полярной ночи. А со страниц томов революционных воспоминаний на них смотрят фотографии молодых людей в косоворотках, со впалыми глазами и упрямой складкой у сжатых, широких, речистых ртов, и девушек — мучениц и бессребрениц с трогательными косичками, заплетенными над высокими, чистыми лбами. Не такими ли точно были когда-то и они сами, эти читатели и читательницы, в те как будто столь бесконечно далекие дни, когда так легко и ясно жилось в веселой нищете студенческих коммун с этой адамантово-крепкой верой в торжество «святых идеалов», когда такими яркими красками переливались цвета еще неосуществленной, и именно поэтому в некотором высшем смысле реальной, утопии?

Но неумолим рок, ведущий сменяющие друг друга идеалы поколений чредой на кладбище развенчанных иллюзий. Все эти люди когда-то беззаветно отдавали жизнь за «идеалы добра и правды»; у них еще и сейчас есть неясное ощущение того, что с наследием этих идеалов произошло что-то неладное и что не совсем несомненна законность преемства тех, кто ради торжества этих идеалов посылает во множестве на мучительную смерть других, от тех, кто шли на мученичество сами. Но обманчив и соблазнителен призрачный свет утопии, и тонкие талмудические споры теорий и фракций ныне потеряли смысл перед фактом беспримерной политической удачи одной из них. И многолетние ужасы красного террора уже не пробивают коры равнодушия у эпигонов; тяга к духовному упокоению, к мифу о благополучном завершении усилий и страданий целых поколений берет верх над живым нравственным чувством и заглушает призывы к новой борьбе. Многолетние навыки кружковщины легко одолевают доводы отвлеченной морали, соблазны мифического счастья грядущих поколений с избытком искупают зло и безобразие настоящего. Непримиримые оказались весьма покладистыми, рыцари прогресса и движения остановились и успокоились на давно преодоленном этапе, неподкупные мечтатели потеряли чуткую зрячесть и обросли каменным бесчувствием. В результате — без настоящего и безоговорочного сочувствия утопическому эксперименту еврейско-интеллигентская среда из старых бегунов и борцов против насилия ныне составляет заметную часть той большевизанской клаки, которая доныне пестует в Америке в неприкосновенности всю мрачную мифологию кровавого самодержавия и настойчиво прививает американскому мещанству убеждение в необходимости «признания России» (так на упрощенном политжаргоне называется признание советского правительства[31]).

Рутинным и некритическим большевизанством не ограничивается трансформация, проделанная еврейской периферией в Новом Свете, и сюда можно прибавить и другие важные черты. Так, люди, некогда возведшие экономически-бытовую категорию мещанства в степень метафизического духа зла и окружившие это чудовище высокой стеной презрения — ныне с сочувственным почтением следят за небывалым цветением духа мещанства, уже давно угрожающим выйти за пределы их новой родины и обратиться в мировую опасность пострашнее старого русского самодержавия. Начитанная из книг твердокаменная ненависть к мифической, нигде прежде, собственно, не виденной буржуазии — обтесалась и смягчилась в стране сверхкапитализма, при виде всякого рода «достижений» и «чудес техники». Высокие идеалы народоправства с неожиданной снисходительностью мирятся с безобразием административной и избирательной практики демократических дельцов и с ее тесной связью с уголовщиной.

И еще один неожиданный результат долгого развития в кругу освободительных и космополитических идей: в тех, кто когда-то приносил на алтарь братства народов всю горечь и боль векового бесправия и отверженности, — ныне проснулся демон нетерпимейшего расового отъединения. Здесь мы подходим к проблеме, все возрастающей в своем значении и губительном влиянии на подрастающие еврейские поколения.

Общеизвестное ожесточение, с которым еврейская печать повсеместно борется против всякого движения, отрицающего космополитические принципы XIX-го века (как фашизм, гакенкрейцлерство, гитлерство, Action Francaise и т. п.). Тем не менее измышления фанатиков самоутверждения национальной гордыни, пытающиеся всегда опереться на некоторое подобие системы идей, положительно бледнеют перед потоками бездумного, поверхностного и пошлого национального самохвальства американско-еврейской печати. Конечно, и это течение питается водами из того же старого русско-еврейского русла. Мы наблюдаем здесь еще один изворот мировоззрения вчерашних всечеловеков в сторону уродливого элефантиазиса национальной гордыни, того идолатрического поклонения факту сохранности плоти Израиля, на котором мы останавливались в другой связи. Можно было бы сказать, что в мире рождается на наших глазах еще один очень опасный и нетерпимый шовинизм, если бы не сознание его совершенно безнадежной отсталости и провинциальности на американской почве.

Слишком притягательны противоположные влияния нивелирующей цивилизации сверхкапитализма, чтобы запоздалая пропаганда национального самосохранения могла удержать будущие поколения от присоединения к нынешнему победному бегу троглодита верхом на мотоциклете, другими словами, подрастающий еврейский шовинизм будет своевременно задушен и съеден шовинизмом американским, тоже очень тупым и бездумным, но несравненно более мощным и грозным и обладающим гораздо большей вербующей силой.

В терминах материализма эти крайности шовинистской агитации, которую ведет американско-еврейская полуинтеллигенция и печатным и устным словом, достаточно объяснимы тем поистине отчаянным положением, в которое ставят ее продукцию прекращение иммиграции и угрожающие успехи американизации среди молодежи. Корпорация «жаргонных» писателей, журналистов и актеров многочисленна. Но по мере растраты и вульгаризации российского идейного и культурного наследия, скудость ее духовного багажа становится слишком ощутительной даже на фоне отсталости и малой одаренности Америки, которой ее язык все же открывает широчайшие возможности мирового общения.

Но, конечно, в дальнейших планах вся эта беззастенчивая и бездарная демагогия также восходит к старому, вынесенному из России наследию затхлой социалистической кружковщины. Попав на новую почву, освобожденческие идеалы с неожиданной легкостью приспособились к практике американского делячества. При всей своей прозаической трезвости, американизм, с его своеобразным пониманием социального идеала, с его наивной верой во всемогущество количественных мерок, нашел ответные струны в регистре периферийно-еврейского утопизма и с новой стороны показал его в истинном свете. Эти благоприобретенные черты идейного лика периферии вместе со многими давно знакомыми наиболее ярко выразились в американско-еврейской печати — ее основном создании на новой почве. В ней повышенная социальная возбудимость уживается с верой в оправданность погони за материальными благами; неустанное и беспокойное внимание к вопросам социальной организации и профессиональных интересов — со специфическими особенностями американской печати: нахальной гонкой за сенсациями, пренебрежением к уголовному уложению и систематическим выращиванием инстинктов погони и убийства в городской черни. Эти усилия уже сейчас дают осязаемый результат: для тех, кто помнит предмет всегдашней гордости еврейских идеологов и деятелей в России — трезвость и низкий процент преступности среди русских евреев — будет новостью, что в потрясающей картине американского бандитства и пьянства евреи занимают почетное и прочное место.

Наследие социалистического подполья и легенда о революционно-освободительном движении тщательно культивируются еще и в другом, более близком к ним смысле: они оказывают решающее влияние на взгляды американско-еврейской интеллигенции, буржуазии и рабочих на русский вопрос — вопрос вообще очень актуальный и волнующий в Америке. Человекоистребительные крайности русского коммунизма в умеренных органах еврейской печати осуждаются; но всякие попытки правительства стать на путь активной борьбы с красным интернационалом встречаются энергичным и непримиримым протестом. Тут же, конечно, ведется настойчивая агитация за «признание России», и никто из еврейских деятелей даже не считает нужным соблюдать при этом хоть малейшую осторожность и такт. Имена еврейских участников героической эпопеи большевизма выделяются с чувством законной национальной гордости; что же до текущих революционных дел, то борьба интернационалов, грызня между фракциями старой РСДРП и даже современные склоки между «уклонами» и «линиями» излагают в патриархальных тонах внутриеврейской семейной истории[32].

Рядом с культивированием ультраинтернационалистских начал идет фанатическая проповедь национального самосохранения, — конечно, не в смысле религиозно-культурного самоосознания — об этих пережитках прошлого никто не заикается — а в элементарнейшем, доступном для городской черни виде — безоговорочного расового обособления и слепой нетерпимости к христианству. На высоту безусловной, общенациональной ценности возводится путем беззастенчивой агитации сионистская утопия в ее последней, фашистоидной и насильнической формации. Явление это в стране, не знавшей правового ограничения евреев, и при, в общем, полной удовлетворенности еврейского населения в гражданско-правовом смысле, весьма наглядно опровергает исходную, убежищеискательную доктрину сионизма и с новой стороны изобличает самостоятельное и безотносительное к осуществимости значение утопии как орудия отрицания и разрушения живых тканей общественно-государственной реальности.

Этой стороной своей деятельности та еврейская интеллигенция в Америке, которая не без гордости относит себя к российской культурной традиции, наиболее сближается с экономически, наиболее крепкими кругами еврейской псевдоаристократии, которым эта традиция в лучшем случае ничего не говорит. Эти круги наиболее заражены безграмотными «евгеническими» теориями американских ученых о «высших» и «низших» расах, разделяющими общую участь подобных теорий — развращать и разлагать по-разному, но с одинаковой неизбежностью и «высших», и «низших». В этой среде культурно-житейские традиции американизма и этикетные нормы американского bon ton’a являются предметами слепого подражания, напоминания о свежем восточном происхождении отвергаются с ожесточением, мифы о генеалогических древах, восходящих ко временам войны за независимость или хотя бы гражданской, культивируются с заботливостью. Не брезгуя никакими усилиями, лишь бы получить доступ в касту промышленно-биржевой знати стопроцентно туземного происхождения, эти круги насаждают известного рода антисемитизм по отношению к презренной низшей братии, над которой тяготеет позор открыто признаваемого российско-восточного происхождения.

Культурные и общественные интересы этих кругов обслуживает особая печать (конечно, на английском языке оксфордской чистоты), проводящая начала социально-политической благонамеренности и патриотизма и, в более или менее умеренных формах, известную дозу хвастливого возвеличения иудаизма, главным образом в форме перечисления еврейских достижений и рекордов на разных поприщах культурной деятельности, т. е. в форме количественных определений, наиболее доступных американскому восприятию. Тут же, в благопристойных и литературно-изысканных формах, попытки религиозно-догматической самозащиты, наивность и беспомощность которых еще раз напоминает о жалкой скудости религиозной мысли в современном еврействе; у этих незадачливых апологетов образ иудаизма по привычке драпируется в убогую мантию рационалистического скептицизма, из-под складок которой невзначай и некстати высовывает свой знакомый лик банальнейшее безбожие. Именно из колчана воинствующего атеизма извлекаются злейшие и ядовитейшие стрелы для вящего уязвления христианских противников — зачастую в весьма нетолерантной и неджентльменской форме.

За последние годы наблюдается тревожный феномен протестантизации иудаизма, уподобления его одной из бесчисленных сект, столь своеобразно окрашивающих картину американской духовно-религиозной жизни крикливой пестротой эксцентричного провинциализма. Мистико-догматическая сущность и глубокий метаисторизм иудейства подменяется нравоучительным пустословием и ханжеской мертвечиной. Даже и во внешнем облике, и в душевном стиле «реформированного» еврейского духовенства начинают проглядывать небывалые и отвратные черты. Вместо истовой скромности и ясной тишины наших старых «равви» — знака сосредоточенности внутреннего слуха на голосе высого призвания — плебейская говорливость модных проповедников и корыстное внимание к малым и темным делам биржевых и политических торжищ. На ординарных, бритых физиономиях реформатских раввинов — ненужный и дерзкий вызов тысячелетней традиции народов азийского круга культур, тупое нечувствие литургического и эстетического смысла староотеческих канонов, возвеличивающих благообразие брадатого лика.

В стране, вознесшей экономию усилий на высоту национального идеала, естественна была эта встреча на линии наименьшего сопротивления обездушенного и урбанизованного иудаизма биржевых дельцов с запоздалой и нетворческой рецепцией ветхозаветных начал у протестантства в его наименее соборной и вселенской формации. Но метаисторические пути разрешения иудео-христианской трагедии пролегают в героическом направлении наибольшего сопротивления, и потому протестантские уклоны в иудаизме таят в себе, может быть, не меньшие опасности, чем проникновение его социально-утопическими и авторитарными началами европейско-католического происхождения. При всей количественной незначительности и творческой ничтожности этих уклонов, они зато с большой ясностью выказывают типические симптомы утопической одержимости — корыстные соблазны могущества и власти и прельщение кажущейся легкостью осуществлений.

Указанные выше формы утопического засилья в американско-еврейской жизни развиваются в среде материально благополучествующей, держащейся или тянущейся к некоторой высоте культурных притязаний. Но, конечно, наряду со всем этим в безликих стотысячных массах, куда стекается вся муть первобытной классовой зависти, вся горечь разочарования неудачников и неприспособленных в осуществимости принесенных из-за океана мечтаний о легкой и богатой жизни, утопическая одержимость облекается в более Доступные и элементарные формы. Коммунистические и анархические учения пышным цветом распустились в урбанизованном, опролетарившемся еврействе. В сущности, почти все наличные кадры американского коммунизма состоят из выходцев из нью-йоркских гетто. В коммунистической пропаганде находят себе выход мстительные инстинкты ущемленного самолюбия еврейской полуинтеллигентщины; в ее неспокойных водах находят убежище и разрешение все личные драмы разбитых счастий, преждевременно увяданий и непризнанных притязаний. Потертые еврейские юноши из рабочих кварталов и всюду снующие девицы не первой молодости с фанатическим рвением штурмуют твердыни капитализма в многочисленных забастовках и демонстрациях, стоически вынося удары дубинок атлетических полисменов. Пусть, на взгляд классового врага, эти твердыни неприступны, ресурсы правительства неисчислимы, шансы на успех для небольшой кучки восточных евреев и «сознательных» негров и китайцев ничтожны. В минуту слабости закрадывается мысль, что только чудо, утопическое чудо творимой безбожной легенды, может сокрушить главу капиталистического змия. Но чудеса сделались возможными в наше безумное время: не в наши ли дни оно явлено было миру в далекой, таинственной и могущественной стране? Были полуистертые в памяти имена городов и местечек среди безграничных степей — места первых детских игр с забытыми товарищами, куда еще возвращались только старческие воспоминания отцов и матерей. И вдруг эти имена заиграли яркими огнями в газетных реляциях о гигантской гражданской войне, о небывалой победе, одержанной в стране их детских снов такими же, как они сами, рабочими и невиданными, суровыми, добрыми и страшными крестьянами над вековыми угнетателями, хозяевами и капиталистами. И создалась, и с тех пор все крепнет и ширится небывалая легенда о невозможном, разгораются огни небывалого патриотического рецидива в старых не по возрасту еврейских глазах.

И сейчас в библиотеки русско-еврейских кварталов повалила, на смену остаткам былой политической эмиграции, нового рода публика. Стриженые девушки и кудлатые молодые люди, воскрешая в памяти все оставшееся от языка Ленина, сидят, углубившись в многозначительный и радостный смысл пророческих глаголов нового откровения, вешаемого со страниц книжек на грубой бумаге с пестрыми и госиздатскими обложками.

От полноты истины, возвещенной в этом откровении, радостные искры сверкают в многозначительно переглядывающихся глазах и молитвенные восторги играют на бескровных лицах. Столь долго искомая человечеством истина, этот философский камень алхимиков социальной утопии, оказывается целиком схвачена и вложена в три тома плохого русского перевода Маркса и в двадцать с лишним более жидких томов легендарного мудреца и провидца, воссиявшего миру со снежных степей далекой Московии, этой столь чудесно, как в сказе, обретенной, первой и подлинной родины.

Конечно, лишь сравнительно немногим счастливцам доступно духовное пиршество столь изысканной роскоши. Остаются еще многие десятки, даже сотни тысяч алчущих благой вести со старой родины об осуществившейся невозможности, о пришествии истинного и на этот раз окончательного спасения. Это — та безликая масса, которая оплачивает фальшивый, убогий комфорт машинной цивилизации долгими часами рабочей кабалы в истинном аду тысяч портняжных и меховщицких мастерских, в поистине кошмарной атмосфере физической и нравственной. (Вот, кстати, единственный рациональный, хотя далеко не достаточный довод, оправдывающий пышный расцвет социальной утопии на американской почве именно среди евреев: едва ли в какой-либо иной национальной среде многоплеменного Нью-Йорка можно наблюдать такое садистское надругательство «хозяев» и хозяйчиков над человеческим достоинством рабочих, как именно в еврейской. В этом еще один верный признак глубокой упадочности и изношенности культурно-бытовых начал, которыми живет современное урбанизованное и «социализованное» еврейство.) Всех малых сих их более счастливые и просвещенные соплеменники уже позаботились снабдить доступной и доброкачественной духовной пищей. Для них переложен на скромный жаргон и несколько трудный, заумный и путаный Штирнер, и гораздо более домашние и понятные мемуары Кропоткина, и речи Бакунина, и исторические эпопеи Троцкого о подвигах гражданской войны, и избранные страницы вождя вождей. А главное, для них издаются, и на «жаргоне», и по-русски, и по-английски, но всегда по какой-то особенной, ультрановейшей орфографии, издания газетного типа, той особенной неряшливой и подозрительной внешности, от которой все еще, как известно, несвободны даже и советские газеты, на четырнадцатом году пролетарской власти все еще как будто наскоро набираемые в захваченной с налету чужой типографии. Слова бледнеют перед попыткой охарактеризовать эти газеты. Все то чадное, сумбурное и истерическое, что знакомо Европе по «Humanite» и «Rote Fahne», здесь помножено на разочарование от несбывшихся обещаний «страны золота», на убогий провинциалам жалких гетто, на напряженность грозной проблемы «низших» и цветных рас, на тревожность самочувствия среди чужой страны, все еще далеко не до конца приятной, все еще не стершей до конца тоску разлуки с обширной восточной родиной. Лишь одна линия четко различима во всем этом суматошно-изуверском словоизвержении: суеверное послушание «генеральной линии» партии, утрированный пафос покорности существующей в данный момент власти над плацдармом «мировой социальной», слепое поклонение псевдорелигиозной силе утопического факта.


* * *


В летние дни, с их особенной нью-йоркской парной духотой, на ступенях террасы мраморной публичной библиотеки (кстати, едва ли не единственного во всем колоссальном городе публичного здания с некоторыми претензий на архитектурно-художественный стиль) идет беспрерывный митинг, во многом напоминающий бессмертное лето нашего 1917 года. Седовласые книжные черви, вышедшие из читален подышать и отдохнуть, защищаются цитатами из Милля, Брайса и Джефферсона против бойко наседающий молодых людей неопределенных занятий и далеко не англосаксонского типа. Не только имена и термины, сыплющиеся в их страстных репликах, но и самый строй и мелодика их английской речи напоминают, в новой форме, о давно и интимно знакомых вещах.

Внизу льется густой поток стальных машин, время от времени останавливаемый на несколько секунд магической дубинкой полисмена и миганием цветных огней. Со всех сторон на невысокое здание библиотеки и на толпу интеллигентных молодых людей с головокружительной высоты недоверчиво и неодобрительно смотрят короны небоскребов. Вечереет, и эти вершины зажигаются электрической иллюминацией; от ее холодного света еще более жуткой кажется тьма в тысячах окон, зияющих на колоссальных фасадах. По тротуарам льются бесконечные вереницы пешеходов, с опасливой оглядкой на извечных врагов — автомобили — движущихся к автоматическим ресторанам и к залитым светом входам в «говорящие» кинематографы: законная награда нехитрыми удовольствиями приходит чредой после дня утомительной и бессмысленной работы.

Оба лика двуединой утопии материалистического века глядятся друг в друга на этом клочке мостовой огромного, но всячески невеликого города, переполненном толпами стандартизованного демоса. Бесчисленные этажи символических твердынь сверхкапитализма, банальная роскошь магазинов мод и поддельных предметов искусства, великолепные многоцилиндровые автомобили переглядываются с толпами рабочих и конторских барышень, с серыми пятнами безработных в скверах и с кучками еврейских радикальных интеллигентов, осаждающими библиотеку.

Еврейский элемент здесь богато представлен в обоих лагерях, у толстых и у тонких, и нигде, может быть, так ясно, как в американско-еврейской среде, не чувствуется существенное единство, скрывающееся вот уж именно под обоими видами материалистической одержимости и о котором уже догадываются некоторые мыслители, несмотря на всю показную шумиху «классовой борьбы». Игрой грязных пальцев биржи явственно вдохновлены громовые филиппики социалистических ландскнехтов печатного слова. Высшая математика университета на знаменитой Уолл-стрит намного опередила устарелую элементарщину революционных катехизсов с их топорным учетом «конъюнктур» и исчислением сроков вожделенного взрыва: с ее точки зрения, этот взрыв есть всего лишь один, весьма невероятный шанс в крупной игре, в гомерической борьбе за богатство и власть. Стандартизация и систематическое оглупление распыленных масс мировых городов посредством спорта, криминальных сенсаций, кинематографа и социализма вместе с неустанной проповедью доступности и желанности малых жизненных благ мира сего почти идеальным образом обеспечивают основные интересы имущих классов.

История американско-еврейского опыта завершается еще одной неудачей на длинном пути народа-неудачника. Миллионные цифры американских гетто и их мнимые количественные достижения в смысле общественной организации, самопомощи и того, что на демократическом языке именуется просвещением масс, не должны никого обманывать. Детальное описание действительности, скрывающейся под соблазнительной и хорошо оплачиваемой рекламой, завело бы нас слишком далеко. Удовольствуемся утверждением, что эта действительность во всем под стать общему для Америки жизненному стилю анархически-безобразной крупности, лишенной истинного величия.

Американско-еврейский замысел разделяет еще другую особенность этого стиля: его культурную провинциальность и несамостоятельность. Социально-бытовые формы жизни американского еврейства могут вызывать интерес своей курьезной уродливостью, но не в состоянии прибавить что-нибудь существенно новое к нашему культурно-историческому опыту.

Все пути, стоящие перед американским еврейством — бытовая американизация, религиозная протестантизация, окончательное порабощение магнатами биржи или окончательное подпадение под одержимость социальной утопией по-разному ведут в один и тот же тупик.

Основные вопросы будущности исторического еврейства будут решены в пределах его евразийского сосредоточения. Факт существования современного американского центра ничем не уменьшает важности этого основного культурного очага. Рассмотрение комплекса неблагополучных американско-еврейских проблем опять приводит к основному русско-еврейскому узлу. Тем не менее результаты американского опыта исполнены высокой поучительности. Его предостерегающий пример должны непрестанно иметь перед глазами те, кто хочет честно послужить в будущем родному народу, не впадая опять в рецидивы утопизма.

Да будет нам позволено заметить, что и чисто русская эмиграция в Америке, не исключая и ее последнего, наиболее патриотического наслоения — беженцев гражданской войны, с тревожной быстротой поддается соблазнам демократической стандартизации. Для дела грядущего возрождения России большинство этой массы можно считать безвозвратно потерянным.

К несчастью, американские соблазны обладают силой действовать и на расстоянии. Об этом красноречиво свидетельствует пример Европы. Над угрозой американизма не мешало бы призадуматься и идеологам, и вождям общерусской политической эмиграции, в среде которой в последнее время не редкость встретиться с вожделениями об американизации будущей России.

Настает время, когда американский опыт еще раз и по-новому становится доказательством от противного.



XVIII | Евреи и Евразия | Я.А. Бромберг. О необходимости пересмотра еврейского вопроса