home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



Лист первый

Зорко

Низкая трава под копытами слилась в сплошной коричневато-зеленый ковер, и сосны оставались позади так скоро, будто лес вдруг научился двигаться. Может, так оно и было — казалось, что сосны нарочно сгрудились там, позади пятерых конников, чтобы своими равнодушными к каленым жалам степняцких стрел телами закрыть спины беглецов.

Тот, что был в желтом халате — тысяцкий, — первым остановил коня и пустил звучащую стрелу. Это было знаком: преследовать не будут. Этого Зорко и надо было. И еще немного воинского счастья, чтобы не угодили мергейты кому-нибудь нелепой смертью, полученной от стрелы вдогонку. Но духи леса были милостивы к своим, и только труха да шишки полетели вниз, сбитые мергейтскими выстрелами.

Теперь мергейты повернут вдоль ручья, а уж там им не останется другого пути, как на Нечуй-озеро, к заставе. Это здесь, впереди, были две сотни, а чуть подальше шли еще три, но за эти три Зорко не тревожился: тысяцкий со звучащей стрелой шел во главе и все полтысячи пойдут за ним, как стадо за пастухом.

Тревожило Зорко иное. Бренн и Качур дали ему воинов, и Зорко сумел так их развести в лесу, что вряд ли ждал мергейтов успех, хотя сам плохо помнил, как это у него получилось.

— Ты совсем не спишь, Зорко Зоревич, — сказал ему Парво. — А будто бы почивал всю ночь.

Зорко и вправду теперь, когда странный венн, плывущий на корабле по морю, занял его место в его снах, перестал чувствовать усталость, превратившись в двужильного.

Но венны — Серые Псы — перестали быть ему своими. И он не знал, как ему вести бой, если больше половины его воинов говорят с ним на одном языке, а молчат на другом, знакомом, но чужом. Осознание того, что в стране холмов он поменял не только одежду, но и душу, пришло только сейчас, когда он очутился от дома в десяти верстах. Он думал по-веннски знаками вельхских книг, и вельхские всадники одни были его надежой, хотя суть этого веннского слова пропала куда-то, оставив только рекло. Вельхское «карэ» плотно закрыло его слева, справа и позади, и только перед лицом у него остался враг, укрытый черным облаком. Эта безвидная тьма и оставалась тем, что единило его с сородичами.

Но в то время, когда он, грезя наяву, качался на морских волнах, словно другая кровь наполняла его жилы, и глядевшие на него как на воеводу, а не как на сородича Серые Псы — словно молодые в своре, руководимой матерым вожаком, — исполняли все, и взгляд их полнился яростной готовностью и благоговением. Некто сильный и цельный занимал его место и вел за собой всех, и Серых Псов, и вельхов, потому что знал откуда-то их наречие и нрав. Зорко догадывался, кто может подменять его во время невидимой другим дремы. Догадывался — и уже сомневался, он ли вышел тогда на ручье Черной Ольхи на битву с колдуном.

Но сейчас рядом были те, с кем он начинал эту войну, и братство, связавшее их, было сильнее различий в языке молчания. Мойертах, Кисляй, Неустрой и Саврас. Их дозор первым встретил мергейтов на Студенке, и сейчас они оставались вместе. Калейс Парво остался старшим вместо Зорко. Сейчас их дозор резвой крупной рысью обходил по пологой дуге мергейтов, двинувшихся вниз по ручью Шептуну к Светыни. Через пять верст их ждали еще семеро веннов. Там они снова покажутся мергейтам. Расчет Зорко был в том, что, дважды отказавшись от погони — пятеро или дюжина верховых не считались для кочевников отрядом, — в третий раз тысяцкий в желтом халате не стерпит, увидев шесть десятков конных.

— Верно ли, Зорко, будто в полуденных землях такой диковинный зверь обитает, что носит на спине вроде как два мешка и все туда, ровно в торбу, запасает? — спросил у Зорко Неустрой. За время, проведенное на войне в седлах, они приноровились перемолвиться на всем скаку, и Неустрой, Кисляй и Саврас вовсе не чурались тех бесед, что вели порой Зорко и Мойертах. Особенно нравились им сказы о чужих дальних землях и рожденных в них героях-воителях. Кисляй еще любил слушать повести о мудрецах, а Саврас — о сказителях. Особо внимал он, когда речь заходила о Снерхусе, что с мечом и огненным колесом прошел по всем землям от Студенки до самых полуночных холмов и пронес весть о катящейся войне не столько пламенем, зажженным на деревянном колесе, но пылающим словом.

— Обитает, — кивнул Зорко. — Зовется блудяга, а еще тымень.

— А верно, будто у него есть зуб, огромный, точно сабля у мергейта, коли ее втрое вытянуть и втрое заострить, и на тот зуб он быков ловит, потом носит долго, точно вялит, а после ест с жадностью? — Неустрой решил, пока выдался часок, разузнать, все ли врут те, кто поведал ему прежде о диковинном звере.

— Верно, да не все, — усмехнулся Зорко. — Это с другим зверем путают, да и про того врут. А блудяга травой питает себя и ветвями, на коих колючки растут. Таков уж язык у него, жесткий зело. А как наестся да воды напьется, то может и вправду седмицу ходить без пищи и влаги и поклажу еще везти. На полудне этот зверь в большом почете.

— Изрядный зверь, — уважительно согласился Неустрой, хотя видно было, что он несколько разочарован: ему хотелось, чтобы и то страшилище с рогом-саблей тоже существовало и бродило где-то далекими странами, накалывая время от времени на эту саблю сочных и тучных быков.

— А как же так выходит, что он, блудяга-зверь сиречь, — вмешался Кисляй, — способен без пропитания столь долго обходиться? Я ж вот сколь ни съем и ни выпью, а все на другой день без воды околею. А уж коли на жаре да с поклажею, так и того раньше.

— Это оттого, — воспользовавшись тем, что Зорко не сразу дал ответ, вмешался Неустрой, — что ты здесь живешь, в лесу, и незачем тебе на седмицу впрок воды надуваться, когда она и без того в каждой, почитай, ложбине из-под земного спуда сочится, а зимой и снег повсюду лежит, прямо с небес валится. Пей — не хочу! И сочти, сколь ты за седмицу воды выхлебаешь: да в тебя и не полезет столько, а блудяга-зверь для того особую торбу на спине носит.

— Так-то оно так, — согласился Кисляй, — да отчего ж тогда у тех людей, что на полудне жить приспособились, тоже такая торба не отросла на спине али еще в каком месте? Да и у мергейтов тож, хоть они на блудягах и ездят, это я от калейсов слыхал.

— О том в песне поется, — нежданно встрял Саврас. — Там про все и рассказано.

— В какой песне? — недоуменно поглядел на него Мойертах, ловко научившийся говорить по-веннски.

— В той, что третьего дня кудесник пел, который звуки собирает.

— Как звать? — быстро спросил Зорко. «Неужели Некрас вернулся?» — подумал он, хотя сейчас же понял, что зря.

— Кудесника — Стригой, — отвечал Саврас. — А песня такая, что говорится в ней: «А Дажь-река течет быстро, берега же имеет — по ту сторону крутые, а по эту пологие», — затянул он нараспев. Голос у Савраса был звучный и крепкий, он растил песню, будто ствол дубовый, серый и твердый, нерушимый, из ростка подымал.

— Вода же очень чистая и сладкая для питья, и нельзя насытиться, когда пьешь воду эту светлую, и живот от нее не болит. Во всем похожа Дажь-река на реку Светынь — и по ширине, и по глубине, и извилисто течет, и быстро очень, что и Светынь. И есть по одной стороне Дажь-реки, при заводи, как бы небольшой лесок, деревья невысокие, на вербу похожие; выше заводи, на берегу, лозняк, но не такой, как наша лоза, и на заморскую-загорскую бражную лозу похожий; есть и тростника много. Прибрежные луга у Дажь-реки как и у Светыни. Зверя много здесь, и свиньи дикие без числа, и пардусы, и львы…

— Да что с того? — не понял ничего Кисляй. — Я про блудягу-зверя, а ты про реку какую-то непонятную завел.

— Так и я про то же, — в свою очередь изумился подобной несообразительности Кисляя Саврас. — Сказано же: «Вода же очень чистая и сладкая для питья, и нельзя насытиться, когда пьешь воду эту светлую, и живот от нее не болит». Из Светыни когда воду пьешь, живот, может статься, и не заболит, если, конечно, три кадушки подряд не выхлебаешь. А вот то, что нельзя насытиться, того не скажешь. А про Дажь-реку сказано таковое.

— Ну и добро, — по-прежнему не вразумлялся Кисляй. — А при чем тут зверь, скажи на милость?

— Экий ты беспонятливый, — усмехнулся светло Саврас. — Сказано ж еще там: «Зверя много здесь, и свиньи дикие без числа, и пардусы, и львы». А ведомо, что блудяга-зверь там живет, где и львы, и пардусы. Вот и пьет он ту воду, а напиться никак не может, и брюхо у него не болит от той воды. Напиться не может, а и от жажды не помирает. Потому если бы помер, то и не было бы никакого более блудяги-зверя — все бы как есть передохли.

— Ты ври, да не про все, что знаешь, — осерчал Кисляй. — Ну ладно, блудяга-зверь таков. А как же иные звери да и люди? И где такая Дажь-река?

— Других зверей по землям засушливым люди не гонят, — разумно отвечал Саврас, нисколько даже не злясь на горячность друга. — Вот тебе волю дай, так тоже небось в суходолье жить не станешь, к ручью подселишься али к речке, к озеру. На худой случай, и к болоту побежишь, не побрезгуешь. Да и говорит Зорко, что блудяга-зверь колючим кустом трапезничать предпочитает, вот и ходит в пески подальше. А лев да пардус до колючек не охочи.

— Так как же люди? Чего они к той реке не ходят? — не отступался Кисляй.

— А вот, — не спеша продолжал вещать Саврас, — и спрашиваешь ты, где такая река есть. А нигде. Потому и люди до нее добраться не могут. А звери — они инако думают. Потому к той реке у них всегда дорога прямая. Они от нее, если хочешь знать, и не уходят вовсе. А люди — те уходят, оттого что думают. И чем более думают, тем дальше уходят. Точно на лошади скачут, которая незнамо куда несет. Вот как мергейты сейчас. А у зверей — у них воля. Потому и сказано, что зверья много вокруг. А людей — и нет вовсе.

— А кто ж тогда песню сложил, коли людям туда дорога заказана? — опешил Кисляй.

— Нет, такого в песне не говорится, — рассудительно отвечал Саврас. — Не заказана. Только человек, когда к той реке подойдет, сей же час ее переплыть должен. Нет у него другого в жизни занятия. Он вообще всю жизнь этой рекой плывет. Только тот, кто эту песню сложил, и сам об этом не знал. Это Стрига-кудесник рассказал. Вот кто догадается, тот на берег и выйдет. Но совсем не так может все показаться, как в песне поется.

— Это уж ты совсем заврался, — обиделся Кисляй. — То есть река, то нет, то можно дойти, то нельзя. То с лесом, то без леса. Разве ж бывает так? Странный какой-то он, твой кудесник! Наш кудесник не так вещал — нешто забыл?

— Ни слова не забыл, — возразил Саврас. — Разве ж кудесник Стрига что-то такое рек, чему быть не должно?

— Так почему ж тот, кто до Дажь-реки дошел, напиться впрок не может, как блудяга-зверь? — не утерпел Неустрой, долго уже слушавший беседу товарищей. — Когда ему такая благость подана, почему бы человеку и сладкой воды не напиться?

— Так он ее и пьет всю дорогу! — удивился Саврас. — Пока Дажь-рекой плывет, все и пьет себе.

— Так как же до той реки дойти, когда ее нет? Я б тоже не прочь водицы сладкой испить, — обратился к Саврасу Зорко.

— Вот это не вдруг случается, — весомо изрек Саврас. — Потому человек — не блудяга-зверь и не лев инда. Ему соображение дано, чтобы до Дажь-реки дойти.

— Что ж получается, — сызнова запутался Кисляй, — соображение дано, потому до реки человек дойти не может; а тут, говоришь, чтобы до нее дойти, соображение потребно. И как тебя понять? Басни мне рассказываешь, а я, дурень, слушаю.

— Да нет, верно сказано, — догадался Неустрой. — Когда без соображения, то все запросто. А тому, кто с соображением, затруднительно. Чтобы, значит, не зря соображать. А то коли бы просто было, то к чему соображение? Ни к чему. Вот и надо потому думать.

— Да? — Кисляй ненадолго задумался. — Нет, не пойму. Потом еще раз скажете.

— Вон и лес еловый завиднелся, — обратил внимание спутников Мойертах, ни разу так своего слова и не потративший.

В этом лесу их поджидали еще семеро.

На душе у Зорко, несмотря на то что в каких-нибудь двухстах саженях двигались две сотни всадников, которые мокрого места не оставили бы от восьмерых, было глубоко безмятежно, будто на дне непроточного озера. Зорко вообще часто представлял, как он погружается в тихую прозрачную воду — иной раз светлую, а иной раз и черную, как в Нечуй-озере. Погружается лицом вверх, и легкая рябь начинает волновать голубой небоскат, на коем медленно-медленно движутся высокие и облачно-белые облака. Потом становятся видны березы, ивы и осины, склоняющиеся над водой. По небу вместе с облаками плывут сухие листики — не то прошлогодние осенние, не то те, кои высыхают по весне, еще не успевши распуститься, когда дереву недостает живительных сил прокормить все листы, рвущиеся к новому молодому солнцу, разом. Затем тело, почти невесомое в воде, ложится на мягкую подстилку из водяных трав, и они странно сухие. А как дышит Зорко, он и не знает. Даже не знает, дышит ли. И нет ничего страшного и необыкновенного в самом этом погружении. И думается, что можно лежать вот так долго, не ощущая себя, в безбрежном покое, бездумно глядя в небо, следя его перемены. И то сказать, не вовсе бездумно: думы будут скользить по воде, по нижней стороне ее трепетной поверхности, как листья скользят по внешней. Иногда листья будут обрываться и неспешно, кружась, опускаться на дно. А по осени их будет особенно много. И начнется подлинный листопад. А к зиме небо затянется первым льдом, еще прозрачным, и замерзнет. И с каждым новым снегом оно будет становиться все менее прозрачным и все более белесым, пока наконец не останется средняя, едва просвечивающая пелена, кое-где потрескавшаяся. А потом и вовсе стемнеет, и настанет ночь, долгая и даже не черная, потому что вокруг не будет видно ничего. Но это не будет пустая ночь, потому что он будет чувствовать ложе из трав и одеяло из воды. Ему будут сниться всякие сны, а потом кончится и это, и пропадет все.

Что будет потом, Зорко не знал. Когда бы он мог ответить на этот вопрос, наверное, он вышел бы на берега Дажь-реки, как сумел это сделать кудесник Стрига. Но теперь опять не получалось пойти той дорогой, которая вела Зорко в край, где текла Дажь-река и плыл меж небом и водой остров Травень. И оставалось провожать тех, кто отправлялся туда, как Некрас, или встречать тех, кто уже побывал там, как Снерхус или этот самый Стрига, с опаской и надеждой просительно заглядывая им в глаза, будто в окна дома, одной стеной смотрящего на мир, а другой — на ту сторону. На сторону, что открывалась за снами подснежной темноты зимнего озера и за теми рубежами, какие преодолевал Некрас, собирая своей невидимой сетью звуки из далеких далей изначального времени.

Сам Зорко вряд ли мог жаловаться на судьбу: ему ведь открылась в стране холмов та земля, где нет власти времени, но там нельзя было остаться. Зорко знал, что эта страна существует настолько, насколько он сам в нее поверил, последовав от перекрестка за черным псом. А тот настоящий небесный остров по-прежнему оставался невидим и недостижим, ровно как и годы назад, когда вышел он на дорогу, ведущую сквозь рюень месяц на полночь. И вот теперь он описал круг и вернулся к началу, почти к дому. И чтобы понять, что ж случилось с ним за это время, надо было сделать последний шаг. Но сделать его надо было через войну, через последние версты этой войны, в которой ничего не давалось просто так, в которой не было счастья и удачи и даже к родному дому приходилось идти с боем.

Здесь, от этого невеликого, но такого густого ельника, что можно было в десяти саженях от тропы заблудиться на полдня, до места, откуда следовало заставить мергейтов свернуть на Нечуй-озеро, оставалось пять верст. Они домчались до опушки и дальше пустили коней шагом. Саврас издал такую трель, будто и впрямь соловей где-то разливался. Мергейтам невдомек было, что рано еще для соловья, полдень стоит. Зато свои поняли, кто пожаловал.

Пятеро, во главе с Зорко, выбрались на поляну, а встречь им из-за елочного мыска, делившего эту поляну почти надвое, выехали семеро верховых, все венны из Серых Псов. За старшего был Плещей Любавич.

— Ну, Псу-предку спасибо, — выдохнул шумно Плещей. — Живы все. Опасное дело ты затеял, Зорко Зоревич. Хорошо, на этот раз повезло. А дальше?

— Да ты погоди шуметь, Плещей Любавич, — вступился Неустрой, коего Плещей привечал куда более, нежели Зорко. — Мергейты по ручью повернули, как мы и хотели. Теперь надобно, чтобы еще раз. Что ж теперь, отступаться?

— Да я разве о том? — пробубнил в ответ Плещей. — Неверное это дело. Людей загубить можно попусту.

— Где ж ты верное дело на войне видел, Плещей Любавич? — опять отвечал Неустрой.

— Да уж видел. Вот хоть как Бренн и Качур мергейтов прижали, — возразил Плещей. — Затеяли и сделали. А у нас все наудачу…

— До сих пор мы так и воевали, Плещей Любавич, — вступил в разговор Мойертах. — Мы считали, как купцы, в таком деле, где числа не есть числа сами по себе. Здесь нельзя считать так, как считают деньги. Здесь надо знать происхождение чисел, потому что они непостоянны и склонны меняться. Пусть нас двенадцать, а мергейтов две сотни, между нами двести саженей, но числа склоняются в нашу сторону, как будто мы положили на весы на один камень больше, чем мергейты на свою чашу. Мы можем сомневаться, что наши камни перевесят, но мы знаем, что кони степняков теперь отражаются в воде ручья, и наши сомнения уменьшаются тем больше, чем длиннее цепь этих отражений.

То ли Мойертах сказал так мудрено, что Плещей, остолбенев, не нашел что возразить, то ли венн нашел в словах вельха достаточную для убедительности правду, но ответил коротко:

— В Светыни они давно уж отражаются, и цепь куда длиннее, а все никак не потонут. Говори, Зорко, что дальше делать.



Лист пятый Олдай-Мерген | Листья полыни | * * *