home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



5

Это произошло однажды утром, в начале марта, почти семь лет назад. Помнится, что на улице еще дул по-зимнему холодный ветер. Не было и девяти, когда я пришел на вокзал Сантс и сел в экспресс, отходящий в Мадрид. Недавно скончалась моя мать, и я возвращался в Сарагосу, чтобы завершить кое-какие юридические формальности, связанные с ее смертью. Едва я успел расположиться на своем месте, как по радио объявили об отходе поезда. Напротив меня села женщина — высокая, с мягкими, округлыми чертами лица, гладкой кожей и темными волосами; ей было около тридцати, и она одевалась в той подчеркнуто-безупречной манере, которую иногда демонстрируют люди, желающие казаться более зрелыми, чем позволяет их внешность: синий костюм, белая блузка, чулки телесного цвета, кожаные туфли и серое пальто; но более всего в ней привлекало внимание железное намерение держать себя в руках, сквозившее в каждом ее жесте. Багаж ее составляли кожаный чемоданчик и холщовая сумка. Она поставила сумку на полку, сняла пальто, сложила его на соседнем сиденье, уселась, наградила меня любезной равнодушной улыбкой и раскрыла чемоданчик.

За все время пути мы не обменялись ни словом. С самого начала женщина погрузилась в чтение английского издания Э.Хобсбаума, время от времени делая какие-то пометки аккуратно заточенным карандашом, я же сперва наблюдал, как постепенно город сходит на нет, как мелькают сквозь оконное стекло заводы, окраины и пустыри, а затем принялся читать журнал. Женщина сошла в Лериде; через два часа, собираясь выходить в Сарагосе, я вдруг заметил, что она забыла на багажной полке свою холщовую сумку. Минуту я колебался. А потом подумал, что в вещах смогу найти адрес владелицы и послать ей сумку по почте, так что в конце концов я прихватил ее с собой. Дома у моих родственников, где я остановился на два дня пребывания в Сарагосе, обнаружилось, что я угадал лишь наполовину: в содержимом сумки не нашлось ни малейших намеков на адрес владелицы, но зато выяснилось ее имя, написанное в уголке на первой странице каждой книги (всего их в сумке было четыре, и еще записная книжка в красном переплете). Луиза Женовер. Я сказал себе, что по возвращении в Барселону легко найду ее имя в телефонном справочнике и верну сумку.

Но мне не пришлось листать телефонную книгу, потому что на следующий день после моего приезда в Барселону я снова увидел Луизу. Это произошло на защите диссертации Карлоса Рено, посвященной карлистским идеям в творчестве Валье-Инклана. Руководителем диссертации был Марсело Куартеро, а Луиза — одним из оппонентов. Когда действо закончилось, я подошел к ним. Марсело нас представил, и, пожимая руку Луизе, я с извиняющейся улыбкой произнес: «На самом деле мы уже знакомы. Не знаю, помнишь ли ты». Она не помнила, так что мне пришлось освежить ее память. В конце концов, она меня узнала, или, точнее, сделала вид, что узнала, потому что только при моем упоминании о забытой в вагоне сумке исчезло напряженное выражение, появившееся в ее взгляде. Известие ее явно обрадовало, особенно потому, что в книжке с красным переплетом, как выяснилось, был записан черновик лекции; Марсело не упустил возможность пошутить по поводу нашей встречи и предложил пойти всем вместе пообедать. Луиза сразу же присоединилась к его приглашению, и я согласился.

После обеда мы вместе вернулись в Барселону. По пути говорили о Марсело, о диссертации Рено, о нашей встрече в поезде. Луиза сообщила, что преподает в Барселонском университете и в университетском колледже в Лериде, на тот момент подчинявшемся университету; она еще сказала, что устала ездить в Лериду два раза в неделю. Затем она пожелала узнать, чем я занимаюсь, и я, как умел, расписал ей прелести сдельной работы корректора у издателя-изверга, еле позволявшей мне сводить концы с концами. Помнится, в какой-то момент Луиза спросила, не хотел бы я преподавать в университете; помнится, я соврал: скрупулезно и нудно перечислив все тягостные повинности и ограничения, с которыми сталкиваются желающие получить работу в университете, я высказался в том смысле, что никогда не пожелал бы им подвергаться. На въезде в Барселону Луиза предложила проехать со мной до дома, чтобы забрать сумку, но мне было стыдно за свою тогдашнюю квартиру — малюсенькую, темную и заваленную всяким хламом, так что я сослался на дела в центре и предложил привезти ей вещи домой на следующий день.

В субботу вечером я явился к Луизе домой с сумкой. Она встретила меня сияющей улыбкой; мы немного выпили, поболтали и отправились перекусить в ближайший ресторанчик. Прощаясь, мы неопределенно договорились встретиться еще как-нибудь, но на следующей неделе Луиза позвонила мне по телефону, и в ту же пятницу мы ужинали в «Бильбао». После ужина мы пошли танцевать в «Бикини», и когда уже под утро, пьяные от музыки, алкоголя и желания, мы вышли на улицу в поисках такси, предчувствие весны, витавшее в застывшем ночном воздухе, развеяло все бессмысленные страхи. Я не сумел бы сейчас сказать, о чем мы тогда разговаривали, но помню, что я играл словами, каламбурил и вставлял латинские стишки, слегка покачиваясь, чтобы показаться более пьяным, чем на самом деле, и умирал от смеха, цитируя поэму голиардов, полную скрытых кошмарных непристойностей. В какой-то момент Луиза спросила, известны ли мне четыре фазы любви у римлян. Я ответил, что нет. «Visus», — начала перечислять она и посмотрела на меня широко открытыми глазами. «Alloquium», — продолжила она затем и пальцами дотронулась до своих губ. «Contactus», — сказала Луиза и коснулась моего лица. «Basia», — и с этими словами она меня поцеловала. Когда она отстранилась от меня, улыбающаяся и счастливая, с горящими глазами, я после паузы спросил: «А какая у них пятая фаза?»

В ту весну я часто ночевал у Луизы. В мае мне позвонил Марсело и уговорил подать заявление на место ассистента, объявленное на конкурс, а поскольку конкурсный совет состоял только из членов кафедры, а сообщение Марсело равнялось заявлению, что я могу рассчитывать на его поддержку, то я истолковал этот звонок как твердое обещание работы в университете. Я не ошибся. В начале июля состоялся конкурс, я выиграл его без всяких проблем, и в сентябре, послав к черту издателя, я подписал контракт на должность ассистента и приступил к преподаванию. Не мне одному повезло: в начале учебного года Луизе удалось сосредоточить все свои занятия в Барселоне, и она перестала ездить в Лериду по два раза в неделю. К тому времени мы уже месяц жили вместе в ее квартире на улице Индустрия.

В июне мы поженились. И только тогда я познакомился с семьей Луизы, но лишь значительно позже мне открылась причина подобного промедления, о чем в тот момент я не догадывался, а Луиза так мне никогда и не объяснила. С годами я начал думать, возможно несколько преувеличивая, что Луиза, не желая сама себе в этом признаться, в глубине души ненавидела свою семью; во всяком случае, она ее стыдилась и втайне ругала себя за отсутствие решимости раз и навсегда вычеркнуть из своей жизни все хлопоты и обязательства по отношению к семье, отнимавшие у нее столько времени. И, быть может, в каком-то смысле, в какой-то очень важной своей части ее жизнь представляла собой не что иное, как длительную, ожесточенную и, в конце концов, безрезультатную борьбу против всего, что олицетворяло ее семейство. Естественно, так я думаю сейчас, потому что тогда я видел в Луизе лишь уверенную в себе и безотказно-щедрую женщину, мучающуюся от добровольно взятой на себя обязанности ублажать постоянные требования семьи, запутавшейся в сомнениях и страхах постепенной деградации.

Ее мать, которую тоже звали Луизой, происходила из воинственного рода басков, в прошлом веке сколотившего немалое состояние за счет торговли сахаром и оружием на Кубе. Один из потомков этого семейства, Рамон Эсейза, в последней трети прошлого века обосновался в Барселоне, оставив после своей смерти целую торговую империю, постепенно сходящую на нет из-за никчемной инертности наследников и беззастенчивого воровства управляющих. Мать Луизы влюблялась бессчетное количество раз и отвергла руку многих претендентов, пребывая в уверенности, что никто ее не достоин и в то же время что она всегда успеет согласиться. Но после гражданской войны она вдруг с удивлением обнаружила, что молодость прошла, и панический страх остаться старой девой вынудил ее выскочить замуж за первого встречного — человека чуть моложе ее, тихого, угрюмого, набожного и недалекого, многие годы грызущего себя за то, что не сумел получить диплом врача и тем самым перекрыл себе доступ к тому общественному положению, которого, как ему казалось, он заслуживал. Все это вконец отравило жизнь ему самому, его собственной семье и семье моей тещи, чьи многочисленные братья с самодовольством и тщеславием состоятельных людей, живущих на ренту, безжалостно третировали его, ставя в упрек статус наемного служащего и до смешного маленький рост. В этом браке без любви моей теще пришлось забыть о беззаботной юности, протекавшей в окружении горничных в белоснежных наколках, с поездками на море и долгими путешествиями всем семейством, с нескончаемыми праздниками под луной и без счета тратившимися деньгами, и все потому, что плебейский менталитет ее мужа требовал от образцовой жены умеренности и воздержанности в привычках. Однако, овдовев и ощутив свободу от супружеской тирании, мать Луизы вдруг почувствовала внезапный ужас перед надвигающейся старостью и одновременно жгучую досаду за напрасно упущенное время и со всей алчностью, которую только позволяли ее изрядно подточенные силы и поступавшие от оскудевшего семейного состояния деньги, бросилась прожигать остаток своих дней.

Именно тогда я с ней и познакомился. К тому времени ей исполнился семьдесят один год, но в ее осанке знатной сеньоры, в тонком рисунке лица, светившегося гордостью за свою принадлежность к роду разбойников и рантье, в ее изящных белых руках, не испорченных старческими пятнами, в прозрачной синеве дерзких глаз и в обманчивой гладкости кожи, достигаемой непрекращающимися усилиями массажистов, — во всем этом явно проглядывали живые черты ее далекой юности. Она жила в старинной квартире, занимавшей целый этаж полуразвалившегося семейного особняка в нижней части Виа Лайетана. Ее одиночество лишь иногда нарушала вялая болтовня с подругами и, время от времени, принужденное непростое общение с сыном и дочерью, не испытывающими к ней особой привязанности, а также молчаливое присутствие Кончи — угрюмой старухи-басконки, прятавшей лысину под ядовито-рыжим париком (она не получала за свой труд никакого жалованья и являла собой последнее живое напоминание о детстве моей тещи, проведенном в окружении прислуги). По правде говоря, фанатичное упрямство в нежелании признавать окружающую действительность превратило тещу за семьдесят с лишним прожитых лет во вполне симпатичную женщину, поначалу приятную в общении; но правда и то, что ее заполошная гиперактивность, бестолковая суетливость и непрекращающийся поток болтовни в попытках убедить собеседника — и прежде всего, себя саму — в существовании чуда, позволяющего ей сохранить вечную молодость, способны были кого угодно свести с ума и, в конце концов, подорвали ее собственное здоровье. С того момента, как я с ней познакомился, на нее все чаще, с удручающей регулярностью, накатывало беспощадное осознание своей дряхлости и повергало ее в состояние безграничного отчаяния, когда сторицей возвращались все неумолимые проявления ее истинного возраста. Тем не менее, подобные провалы носили лишь временный характер: период уныния проходил, и моя теща возрождалась к жизни, вновь охваченная яростным пылом, будто она втайне копила силы, чтобы с удвоенной энергией фальшивой молодости броситься в бой, исход которого, как она в глубине души хорошо понимала, предрешен заранее. Истовая религиозность, которую она притворно демонстрировала все годы супружества, в конце концов, привела ее к запоздалой набожности, скорее чисто внешнего свойства, а после смерти мужа свелась к привычке находить утешение в долгих часах прострации и к настоятельной необходимости мучиться угрызениями совести. Эта потребность стала для нее жизненно важной, ибо даже в периоды совершенного бездействия позволяла поддерживать иллюзию, что жизнь продолжается, поскольку давала возможность с головой погрузиться в сладкие муки раскаяния. Страсть к игре — теща неизменно подпитывала ее сражениями с одноруким бандитом и участием в лотереях, походами в казино и в игорные дома всех мастей, что часто оборачивалось сумасшедшими долгами, которые она была не в состоянии оплатить, — являлась для нее, возможно, просто наиболее эффективным инструментом самоосуждения, но в то же время очевидным результатом владевшей ею страсти к презренному металлу, всепоглощающей и парадоксальной, в силу того, что вдовство возродило в ней прежнее беззаботное отношение к деньгам, свойственное ей в двадцать лет, когда она не представляла себе ни их истинной стоимости, ни как с ними обращаться, но очень хорошо умела их разбазаривать лишь на то, что ее интересовало, а это были вещи, абсолютно лишенные всякой практической ценности.

Кроме любви к деньгам, еще одна страсть пожирала мою тещу, строптиво не желающую смириться с неизбежным закатом, — мужчины. Возможно, как утверждала моя жена, это вожделение было еще более жгучим, чем первое, поскольку она была вынуждена подавлять его все годы брака; но, определенно, оно больше бросалось в глаза. Вскоре после смерти своего отца Луиза со смешанным чувством грусти и облегчения обнаружила, что ее мать не собирается заточить себя в монастырь вдовьей печали, а, напротив, встречается с новыми и старыми друзьями; но это первое успокаивающее впечатление вскоре уступило место смущению, а затем переросло в отчаяние, когда навещающие ее мать вежливые кабальеро почтенных лет сменились сомнительного вида сорокалетними красавчиками, а потом и длинноволосыми подростками в кожаных куртках; это вынудило Луизу прийти к неутешительному выводу, что ее мать часть своих доходов пустила на оплату любовников, поскольку ее стареющая плоть уже никого не могла прельстить. Вместе с тем проблемы, возникающие вследствие подобного необузданного влечения к мужскому обществу, объяснялись не столько беспокойно-неодобрительным, но, в конечном итоге, покорным отношением Луизы (она, после бесплодных попыток отстраниться, в конце концов, вынуждена была со смесью недоверия и отвращения выслушивать интимно-подробные откровения своей матери), а скорее гневной реакцией ее брата Хуана Луиса.

Хуан Луис унаследовал от матери неуемную энергию рода Эсейза, полную неспособность с пользой ею распоряжаться и инстинкт саморазрушения. От отца ему досталось все остальное: нерасторопный ум, невысокая тощая фигура, прекрасный римский профиль и неистребимая тяга к тирании, которую ему с трудом удавалось сдерживать везде, только не в своем запуганном семействе; вне всякого сомнения, от отца он взял сдержанные манеры и ложно-многозначительные неторопливые жесты, иногда по ошибке принимаемые окружающими за свидетельство избранности, хотя эта изрядно побитая молью претензия на аристократизм не могла скрыть ни жалкую кроличью улыбку, ни порожденную подавленными желаниями скованность каждого его жеста, ни, в особенности, унизительную заячью губу, тщетно маскируемую гладкими жиденькими усиками. В отличие от Луизы, а он был младше ее на шесть лет, Хуан Луис провел большую часть своего детства в доме бабушки Эсейза, и привилегии, данные ему как первому внуку в семье, где было мало детей, но много холостяков и старых дев, даже в расцвете лет не желавших покинуть родной очаг, внушили мальчику идею, что ему уготован великосветски-праздный образ жизни. Когда же действительность развеяла эти химеры, обожание и преклонение перед семьей его матери перешло в чувство горькой безнадежной досады и безусловного осуждения тех, на кого он возлагал ответственность за свое, якобы по их вине несостоявшееся, большое будущее, в которое они же сами его в свое время и заставили поверить. Но тем не менее неприязнь к семейству Эсейза, отныне разделяемая Хуаном Луисом, не сблизила его с отцом. Как часто бывает, отец пытался возложить на сына миссию отыграться за все свои неудачи, но Хуан Луис продемонстрировал такую же неспособность вскарабкаться на следующую ступеньку социальной лестницы, как и сам отец в молодости, и тогда он обрушил на сына всю горечь обиды, накопленную за многие годы одиночества и помноженную на бессильную злобу по поводу несбывшихся надежд. Это разочарование не только навсегда отравило отношения отца с сыном, но и искалечило жизнь всей семьи, и даже блестящая академическая карьера Луизы (отец следил за ней без особого интереса, мать — с удивлением и некоторой подозрительностью, а Хуан Луис — с растущим раздражением, пока не понял, что победоносные достижения его умной сестрицы никоим образом не ущемляют его права единственного продолжателя рода на внимание старших родственников) была не в силах развеять его досаду. Неудивительно, что после смерти отца Хуан Луис безуспешно старался занять место главы семьи и даже как-то раз, будучи скромным банковским служащим и имея в запасе лишь знание бухгалтерского дела, наивно попытался привести в порядок столетней давности бардак в состоянии рода Эсейза, втайне надеясь возродить былое богатство; результатом этого обреченного на провал предприятия явилась только еще более ожесточенная ненависть к семье и глубочайшая депрессия, уложившая его в постель на полгода. Тем более странным на первый взгляд покажется тот факт, что со временем он начал ревностно блюсти память своего покойного отца, но случилось именно так, и не только потому, что с годами он все больше походил на него внешне, подражал ему в манере одеваться и даже стричь волосы, но в первую очередь потому, что не мог спокойно видеть свою мать рядом с другими мужчинами, а может, в какой-то мере и потому, что боялся каких-либо посягательств с их стороны на семейное наследство, или же, скорее, потому, что считал их недостойными посмертными соперниками своего отца. Всякий раз, когда до него доходили новости об очередных любовных подвигах его матушки, Хуан Луис впадал в приступ холодной ярости и грозил официально лишить ее дееспособности по причине безудержного мотовства и на остаток жизни запереть в доме престарелых. Луиза же, боявшаяся своего брата больше, чем свою мать, а еще больше боявшаяся ссор между ними, предпринимала увенчавшиеся успехом усилия, чтобы оградить мою тещу от этих устрашающих вспышек гнева. Ей удалось возвести между ними нечто вроде санитарного кордона, состоявшего из нее самой и жены Хуана Луиса, домохозяйки, закаленной в превратностях супружества и преждевременно состарившейся в неблагодарных попытках смягчить перепады настроения своего мужа и хоть как-то держать в рамках своих четверых детей, чей дикий необузданный нрав можно было укротить лишь страхом перед отцом. Это была невысокая полная женщина, с кроткими воловьими глазами, с руками монашки и повадками человека, смирившегося с окружающей действительностью. Ее звали Монтсе.


предыдущая глава | В чреве кита | cледующая глава