home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



II

За сотни поприщ от Менска, на Немиге, в Полоцке, стольном городе Рогволодовичей, в это время донимала людей, наводила на них ужас нечистая сила. Чуть только начинало смеркаться, в разных концах большого города слышался раздирающий душу пронзительный крик. Рукодельные люди сразу же прятались в своих мастерских, бояре приказывали челяди надворной закрывать на дубовые и железные засовы ворота, купцы на шкутах и лайбах, стоявших на Двине, забирались в кипы звериных шкур, в кадки с ячменем и житом. Каждому хотелось затаиться, поскорее заснуть, чтобы только не слышать этого тоскливого, холодного, тревожного, непонятного и поэтому еще более страшного крика. Да спать сверх меры надлежит мертвым, а не живым. Какое-то время спустя, как только унималась дрожь первого страха, множество бледных человеческих лиц припадало, прилипало к окошкам хат. В уличном мраке люди хотели увидеть что-то необыкновенно ужасное, неподвластное разуму. Наиболее смелые выходили на двор, держась за скобку дверей, всматривались, вздрагивая при каждом шорохе, в темноту. Давно замечено, что человеческая душа, даже самая светлая христианская душа, летит, как ночной мотылек на огонь, на все таинственное и загадочное.

«Вурдалак кричит», — с уверенностью говорили многие полочане, и каждый второй мог присягнуть на святом кресте, что своими глазами видел хоть однажды это ужасное соседство, этого оборотня, заросшего диким волосом. Находились и такие, что могли посоветовать, как самому сделаться оборотнем. Для этого надо воткнуть в пень острый нож острием вверх и перекувыркнуться через него.

На петровки, светлой летней ночью, вурдалак закричал в самом сердце города, возле святой Софии. Перепуганные церковные служки начали читать молитвы, всю ночь ладаном и миром обкуривали дом господний.

«Князь Всеслав кричит», — говорили назавтра в Полоцке. Сначала говорили робко, с осторожностью, но очень скоро и на торжище, и на боярских подворьях, и в жилищах черного люда эта весть покатилась на полный голос.

«Всеслав прибегает из киевского поруба в свою вотчину и кричит!» Дошла, докатилась эта новость и до детинца, до дворца полоцких князей, в котором сидел со своей дружиной Мстислав, сын великого киевского князя Изяслава. Мстислав был человек не робкого десятка, решительный. Он приказал хватать всех, кто распространяет слухи про Всеслава. Но нельзя заковать в кандалы весь город… И тоща Мстислав послал в Киев к отцу гонца, просил, чтобы там, в Киеве, что-то неотложно сделали со Всеславом. Он был даже не против того (правда, не написал об этом в пергаменте), чтобы гонец доставил в Полоцк голову Всеслава. А пока гонец мчался на переменных конях к Киеву, Мстислав укреплял детинец, готовился к худшему.

В оборотня-вурдалака он особенно не верил. Это были, конечно же, выдумки темного люда, который одной рукой молится, а другой гладит по голове поганского идола. Но Мстислав понимал, что за всеми этими байками стоит полоцкое боярство, которое, в большинстве своем, не желает подчиняться Киеву, хочет вернуть в Полоцк Рогволодовичей.

В последние дни Мстислав Изяславич все больше молчал, слушал, о чем говорят дружина и те из полоцких бояр, что ненавидели Всеслава и стали кровными друзьями Киева. Когда его вызывали на разговор, пробовали расшевелить, он только сдержанно усмехался и думал про себя: «Гонец в дороге. Гонец мчится из Киева. Когда я покажу людям голову Всеслава, перестанет кричать вурдалак!»

Его учитель ромей Милон когда-то говорил: «Цветок миндаля гибнет от мороза, потому что распускается раньше всех. Люди же — от излишней болтливости гибнут. Надо сдерживать язык разумом. Даже дикие гуси, летящие от Киликии [13] до Тавра [14], боясь орлов, берут в клювы камни, как замки для голоса, и ночью пролетают эту небезопасную дорогу. Человек имеет два уха и один язык потому, что ему надо дважды услышать и только один раз сказать».

Однако гонца все не было и не было, и Мстислав постепенно мрачнел, поддавался общей неуверенности и страху и каждый вечер приказывал распечатать новую амфору с вином. К застолью он приглашал полоцких бояр, щедро угощал их и добивался, чтобы они, пьяные и беззащитные, давали ему роту [15] верности. Большинство бояр давало роту (язык не отсохнет), но назавтра, остудив голову, одумавшись, многие из таких бояр старались держаться подальше от княжеского дворца. Многие уезжали в свои вотчины. Попробуй найди их между лесов и болот!

А нечистая сила между тем все больше забирала власть над городом. Почти каждый вечер кричал вурдалак. Однажды в сумерках по Великому посаду промчалось человек тридцать верховых. Они двигались бесшумно, без единого слова, я белых саванах с головы до пят. Ужас охватил тех из полочан, кто видел это. Великий посад вмиг опустел. «Мертвецы на конях!», «Деды, предки наши, вышли из домовин!» — покатилось по городу. На посаде как раз нес охрану Вадим, один из Мстиславовой дружины. Его друзья разбежались, попрятались кто куда, а самого Вадима страх приковал к месту. Его чуть не потоптали кони. Он спасся только тем, что успел заложить в лук стрелу и пустить ее навстречу безгласным белосаванным всадникам. Каленая киевская стрела угодила одному из них в бедро. Тот сморщился, выдрал стрелу, злобно отшвырнул ее от себя. После эту стрелу подобрали и принесли показать князю Мстиславу. На стальном наконечнике была кровь, живая человеческая кровь. «Переодетые скоморохи ездят по городу, убивают моих людей! — набросился Мстислав на воеводу Онуфрия. — Схватить их! Их кожу пустить на пергамент! На этом пергаменте я напишу великому князю Изяславу, что Полоцк дал роту на верность стольному Киеву».

Но Мстислав умел не только кричать. Он, когда заставляла жизнь, мог тепло, по-отечески улыбаться. Прогнав прочь Онуфрия, он пригласил к себе полоцкого епископа Мину, преклонил перед седобородым стариком колени, попросил ради единой православной церкви, ради сестер — Киевской и Полоцкой Софии — смягчить сердца здешних людей, наполнить их лаской и любовью. Назавтра весь церковный клир, с крестами, хоругвями и молитвами, двинулся из свитой Софии. Торжественно и радостно разносился над городом колокольный звон. Плотная толпа шла крестным ходом, и у всех были светлые лица и светлые мысли. Полочане крикнули здравицу Мстиславу Изяславичу, который, в боевом шлеме и красной плащанице, встретил их на площади возле Софийского собора. Мужи-вечники и князь Мстислав поцеловали крест согласия и мира. Город успокоился, затих, а сам Мстислав поехал к отцу в стольный Киев, оставив за себя Онуфрия.

Следующая ночь выдалась темная, с редкими слабыми звездами. Ветер шумел над сонной Двиной. Волны одна за другой накатывали на берег, вынося из холодных речных глубин камушки, водоросли, всякий хозяйственный мусор, которым так богат большой город. Украла волна у заболтавшейся бабы валек и, поиграв им, снова выбросила его на берег. Доставал купец из кошелька деньги, упустил из дрожащих пальцев в воду — схватила и тут же зарыла в песок волна и эти серебряные кругляшки.

Спала река. Спал город. Вурдалак не кричал.

В это самое время возле озера Валовье, что лежит рядом с городом, встретились несколько человек. Они молча вынырнули из темноты, из тишины, молча поднялись на взгорок, стали на колени перед идолом. Грубоватый идол был вырублен из красного твердого песчаника. Когда-то здесь высоко и гордо стоял золотоусый каменный Перун, было поганское капище, собирались люди… Но вот пришли из Полоцкой Софии христиане, все уничтожили, сравняли с землей, и остался только один этот скромный идол. На день его прятали под корягой на берегу озера, а на ночь сильные и одновременно мягкие, ласковые руки доставали снова, ставили на самой вершине взгорка.

Молчаливые ночные люди помолились идолу, потом позвали тихо, но так, чтобы тот, кого они звали, их услышал:

— Рубон!

Это был боевой клич полочан, с этим словом полоцкие дружины шли в бой под Новгородом и на Немиге.

Несколько мгновений все молчали. Молчал идол. Свет от слабой, трепетно мерцающей звезды падал на его скорбный красный лоб.

— Что делать? — нарушил тишину молодой звонкий голос. Тот, кто произнес эти слова, волновался, голос его дрожал.

— Надо подумать, боярич Гвай. Надо крепко подумать, — послышалось в темноте. — Видишь, Полоцк спит. Ночь. Собаки воют, чуя зверье.

— Ночь не кончится, если мы все будем спать, — громко и резко сказал Гвай. Он зашумел темным плащом, нетерпеливо топнул ногой. — Беда за бедой, как нитка за иглой. Неужели ты этого не замечаешь, Роман? А может, ты тоже принесешь роту Мстиславу?

Когда Гвай произнес эти слова, раздался звон металла. Рассвирепевший Роман выхватил из ножен меч. Несколько человек порывисто бросились, встали между ними.

— Что вы делаете? Не надо! — заволновались все. — Услышат в городе, и нам несдобровать. Миритесь! Сейчас же миритесь!

— Прости, Роман, — тихим голосом проговорил Гвай. — Я оскорбил тебя, но, поверь, я не хотел этого. Само собой слово из уст выскочило. Тебя вчера ранило стрелой на посаде, ты пролил кровь за Полоцк, а я…

Роман шумно, возбужденно дышал. Внутри у него все клокотало от возмущения и обиды. Еще держа в правой руке меч, он левой крепко, всеми пальцами, сжал себе лоб, стоял как неживой.

— Ты меня до самого корня съедаешь, боярич, — сказал он наконец, обращаясь к Гваю. — Ты меня прямо в сердце бьешь. Тяжело слушать твои слова. Но я знаю, что не от злости ко мне это, потому что душа у тебя справедливая. О Полоцке ты думаешь, о вотчине Рогволода, о земле Всеслава, князя нашего, который в Киеве в темном порубе сидит. Верность Всеславу мы доказали делом. Гнездило, где ты?

— Я здесь! — встал перед Романом высокий широкоплечий мужчина.

Роман положил руку ему на плечо:

— Хороший из тебя получился вурдалак. Когда ты воешь, то сердце заходится. Князю Мстиславу не спится на детинце от твоего воя.

Все негромко засмеялись. Каждый подходил к Гнездиле и похлопывал его по плечу.

— Братаничи, — обратился ко всем Роман, — спасибо вам за отвагу, дружина моя ночная. Если бог соединит, человек не разлучит. Я верю, что никакая сила не разлучит нас, потому что за Полоцк меч свой мы подняли. «Там, где вас двое, там и церковь моя», — сказал Христос. Нас не двое, нас больше, и мы знаем, какому делу наш меч служит. Однако нельзя все время только пугать князя Мстислава. Как и все киевские князья, Мстислав не робкий, боевым копьем вскормлен. Надо в чистое поле выходить, биться надо, да вот беда, мала наша рать. Растопчут нас кияне, как на Немиге растоптали. Я был там, я помню.

Он умолк. Все смотрели на него и верили, знали, что он сейчас видит душой своею. А видел Роман покрытую льдом Немигу, твердый, плотный снег, красные щиты полочан и киян, залитые кровью кольчуги, стяги и мечи, жар яростной сечи и тяжелые суровые слезы поражения на глазах у князя Всеслава.

— Что же делать? — нетерпеливо выкрикнул Гвай.

— Я помню, — будто не расслышав голоса Гвая, продолжал Роман. — Потом князя Всеслава схватили возле Рши, в Киев увезли и в поруб бросили. Его семья с княгиней Крутославой и часть уцелевшей дружины затаилась в пуще, за Двиной. В Полоцк Мстислав явился с великой силой, сел на полоцкий престол. Боярство наше помаленьку к новому князю привыкает, уже и роту некоторые дали Мстиславу. Пройдет солнцеворот, другой, и все забудут про Всеслава, про Рогнеду, потому что мед и при Мстиславе сладок и пьян.

— Не забудем! — воскликнул Гвай.

Одобрительным гулом его поддержали и остальные.

Роман властно вскинул вверх десницу в боевой перчатке, требуя тишины.

— А пока не забыли, — сурово продолжал он, — пока помните Полоту и Рогнеду, давайте снова станем на колени и поклянемся душами предков, которые слушают сейчас нас и смотрят на нас, поклянемся, что мы никогда не изменим ни друг другу, ни делу, которое соединило нас.

Все опустились на колени. Ветер тревожно прошелестел над взгорком. В озере потемнели, расходились волны. Вдруг, разбрызгивая бледно-золотые искры, по темному небу скользнула большая хвостатая звезда. «Небеса подают нам добрый знак», — с радостью подумали почти все, кто собрался на этом взгорке. «Небесный камень полетел, — подумал боярич Гвай. — Упадет за Двиной в пущу, и умри, не найдешь его». А боярский холоп Гнездило, державший на поводу коней, только легко вздохнул — снова Огненный Змей понес кому-то богатство… Если яркая полоса в небе — золото понес, если бледная — серебро, если темная — хлеб и зерно. Горшок серебра кто-то найдет утром на своем пороге.

— Братаничи, встретимся ровно через седмицу на этом самом месте, — поднялся с колен Роман. — Пусть каждый из вас будет отважным и сильным, как тур, молчаливым и бдительным, как ночная сова. Готовьтесь, ждите, собирайте верных людей, а я за это время постараюсь встретиться с княгиней Крутославой в двинской пуще.

Он каждого обнял и трижды поцеловал, каждому пожал руку. Потом легко вскочил на коня, ударил его рукой по шее и, взлетев на самую вершину бывшего капища, крикнул оттуда:

— Рубон!

— Рубон! — ответили ему братаничи и начали садиться на коней. У кого не было коня, тот подался пешком. Скоро из темноты послышалось, как Романов конь, спустившись со взгорка, зацопал по болоту.

Гвай сел на своего Дубка, поехал следом за Романом. Почти целое поприще ехал в одиночестве, потом гневно остановил коня, свистнул и нетерпеливо крикнул:

— Гнездило!

— Я здесь, боярич, — отозвался из темноты Гнездило.

— Где ты замешкался, чертов холоп?

Гнездило на вороном коне подъехал к господину. Длинные белые волосы вихрил ночной ветер.

— Твое место возле меня, сзади меня, — строго сказал Гвай. — Почему я никогда не могу тебя дозваться?

Гнездило молчал.

Были они одногодки, боярич и холоп. Гнездилу в свое время вывели с пленом из Туровской земли, а был он до своего холопства сыном вольного смерда. Крепкий, сметливый и быстрый, он недолго ходил на боярском поле за сохою, выбился в боярские конюшие, потому что очень любил коней, мог совладать с самым горячим скакуном.

— Кажется, мой Дубок прихрамывает на левую переднюю ногу, — после долгого молчания сказал боярин.

Гнездило натянул поводья, тотчас же соскочил со своего коня, со словами: «Позволь, боярич…» — подняв ногу Дубка, погладил ее, подавливая сильными пальцами, потом неожиданно резко дернул ее.

— Готово, боярич, — скромно выдохнул он.

Гвай недоверчиво шмыгнул носом, но тут же повеселел, увидев, что конь пошел легче, веселее.

Они держали путь на юго-восток от Полоцка, в то место, где река Сосница впадает в Двину. Там была вотчина отца Гвая боярина Алексея, на крутой горе стояла усадьба, обгороженная дубовым тыном.

Молчаливая ночь сеяла над пущами и болотами свою вековую печаль. Страшновато было и неуютно. Грязь чавкала под конскими копытами. Вылетевшие из своих укрытий в толстых дуплистых вербах летучие мыши, казалось, готовы были сесть на голову. Молодые зайцы и птицы, пугая коней, срывались с теплых лежанок и гнезд. В темной непролазности лесов слышались треск и сопение — где-то неподалеку спешило по своим делам тяжелое зверье. Ночная земля гудела, вздрагивала, дрожала, столько сил бушевало в ней и на ней, столько жизней загоралось и гасло во мраке.

Вдруг слева от Гвая и Гнездилы из молодого березничка послышался тихий протяжный свист. Постороннему уху могло показаться, что это подала голос какая-нибудь ночная птица. Но боярич знал, что так может свистеть только Роман. Он весь радостно встрепенулся, поджучил Дубка, помчался туда, к тому березничку. Гнездило не отставал от боярина ни на шаг.

— Ты, Роман? — на всякий случай крикнул в темноту Гвай.

— Я… — Роман вышел из березничка. Неподалеку стоял его конь, щипля траву. — Дозволишь боярич, у тебя переночевать? — спросил Роман, берясь за стремя боярича.

— О чем речь, Роман? Радость для меня будет великая, если ты поедешь ко мне. Мой дом — твой дом.

— А отец? Боярин Алексей, я слыхал, строгий, — все не мог решиться, тянул Роман.

— Отец у меня человек набожный, милосердный, — вспыхнул Гвай. — Мало ли кто что болтает! Чтобы мой отец да не пустил на порог гостя, особенно полочанина…

— Тогда — в седло!

Роман легко вскочил на коня, поехал рядом с Гваем.

Боярич был, конечно же, доволен, что человек, на которого он чуть не молился, будет ночевать в его доме. Но то, что Роман сказал об отце, неприятно укололо самолюбие, и он, желая как-то загладить, стряхнуть с души неприятное чувство, набросился на своего холопа:

— Гнездило, почему отстаешь, плетешься, как мокрая курица? Смотри, дождешься кнута!

Гнездило уже давно привык к неожиданным вспышкам гнева у своего хозяина, поэтому его угрозу выслушал спокойно. «Пусть покричит, — рассуждал конюший. — Крик не кнут, от него кожа не чешется».

Да счастливый Гвай скоро и забыл про холопа. Он ехал стремя в стремя с Романом, и сердце у него радостно екало, как оно екает у зайчонка, впервые выбежавшего из-под отцовского куста в бескрайнее поле. Как он любил сейчас Романа! Старший товарищ-единомышленник представлялся ему Александром Македонским. Бегите в свои пустыни, персы! Дрожи, Индия! Идет на вас могучий, непобедимый Александр, царь царей, и рядом с ним его отважный оруженосец. «Все отдам за Романа, — расчувствовался и вознесся мыслями боярич. — Брашно [16] свое и жизнь свою. Славу вместе с ним великую добуду!»

А сам Роман тем временем был занят самыми будничными, самыми земными заботами. Ему, бывшему старшему дружиннику князя Всеслава, за последний солнцеворот столько довелось пережить, перетерпеть… На Немиге его ранили копьем в левое плечо. Долго лечился всякими травами, а когда встал на ноги, Всеслава уже здесь не было, его повезли в Киев, в поруб, и дружины княжеской тоже не было. Рухнул мир, прежде такой привычный, такой устойчивый и понятный. Раньше князь был пчелиной маткой, а они, дружинники, неутомимыми пчелами. По седмице с седел не слезали, Полоцку и князю славу добывали. Куда только не заносили их кони боевые! До Новгорода и Смоленска, до реки Наровы, где в темных пущах живут ятвяги, до Варяжского моря, куда тащит на своих плечах весенние льдины Двина… Разбили, полонили Всеслава, и не к кому теперь голову преклонить. Не сохой или гончарным кругом, а мечом привык добывать свой хлеб Роман. Меч остался, вот он, тяжело висит на левом бедре. Только нет того, кому этот меч хочет верно служить, нет князя Всеслава, а в Полоцке сидит Мстислав. Вотчиной Рогволодовых внуков владеют Ярославичи.

— Скоро приедем, — весело сказал Гвай, — Уже огонь вижу. Катера не спит, меня ждет.

— Кто это? — спросил Роман, услыхав незнакомое имя.

— Катерина, младшая сестра, — объяснил Гвай. — Красивая. Да ты сам увидишь, Роман. Она все знает. Она за нас, — тихо добавил он.

— Что она знает? — резко остановил коня Роман.

Гвай растерялся, молчал.

— Что же знает Катера, боярич? — не отступал Роман. — Неужели ты рассказал ей про ночную дружину, про всех нас?

— Она никому не выдаст, — горячо возразил Гвай, но голос его дрожал. — Это моя родная сестра. Она видела во сне Рогнеду. Катера за Полоцк, за нас.

Боярич чуть не плакал.

Вдруг ощутив огненное бешенство крови во всем теле, Роман круто развернул коня.

— Куда же ты? — соскочил с Дубка в ночную грязь Гвай. — Прошу тебя, Роман, брат мой названый, останься. Ну, прошу тебя… Возьми нож и отрежь мне язык, если сестра скажет кому хоть слово. Да я и сам ее убью, задушу, хотя и нет для меня на свете человека родней, чем она.

Роман пронзительно глянул на вконец растерявшегося боярича, подумав, сказал сухим, чужим голосом:

— Только одну ночь я побуду у тебя. Завтра с солнцем уеду.

И — ни слова — куда поедет, с кем поедет… Пыткой души было такое недоверие для Гвая.

Темной громадиной выплыла, казалось, вымершая боярская усадьба, огороженная плотным дубовым тыном. Пока что молчали собаки, не услышали и не почуяли верховых, так как ветер дул как раз в лицо нежданным гостям. Лишь капелька света теплилась в кромешной темноте — Катера не спала. Она одна ждала брата.

Вдруг, как ошалелые, повскакали, заметались собаки. Звонкий, далеко слышный брех расколол тишину. Засветились факелы, свечки. Босые нога зашлепали по боярскому двору.

— Кто вы будете, ночные гости?! — угрожающе крикнул из-за тына, судя по голосу, уже пожилой человек.

— Открывайте! Это я, — ответил Гвай.

— Кто с тобой, боярич? — продолжал распытывать старческий голос.

— Открывай, Степан! — раздраженно приказал Гвай. — Со мной мой друг, и мы подыхаем с голоду.

Стукнул тяжелый засов. Дубовые, обитые железными полосами ворота неохотно отворились. Маленький светлоголовый дедок с поклоном встретил Гвая, сказал извиняющимся голосом:

— Много злых людей, лютых разбойников расплодилось на земле. Изменнические души у них. Могли, боярич, схватить тебя подманом или силой и привести к дому, чтобы, прячась за твоими широкими плечами, во двор ворваться.

— Стар ты уже. Еле ползаешь, — весело похлопал Степана по худым плечам боярич.

— Стар, — согласился покорно тот, — И глуп. А вон и боярин Алексей идет. Ждал сынка!

Гвай быстро пошел навстречу отцу.

Боярин Алексей был высок, с широкой черной бородой, с большим горбатым носом. Челядь надворная, толпясь вокруг, держала зажженные факелы, и в неровном изменчивом свете лицо боярина то темнело, то становилось золотисто-желтым. На плечи он набросил лисью шубу, обшитую узорным ляшским золотом. На ногах у него были сапоги из твердой звериной шкуры.

— Где гуляешь, сын? — строго сказал боярин.

Гвай снял с головы шапку, низко поклонился отцу.

— В Полоцк ездил. У костореза тоже был, как ты мне, батюшка, приказал. Режет Илья из большого зуба, который нашел в сухом болоте над Полотою, оклад для нашего святого пергамента. До покрова обещал кончить.

— А сколько же хочет Илья за свою резьбу? — прижмурил темные глаза боярин.

— Шесть гривен.

— Шесть гривен? За это серебро я могу купить двенадцать свиней или две кобылы. Триста овчин могу купить.

— Святой пергамент не согреет в стужу, как овчина, но он дает вечный свет, — вдруг вмешался в их разговор Роман, стоявший рядом с Гваем.

— Кто это? — в упор, посмотрев на гостя, спросил у сына боярин.

— Роман. Старший дружинник князя Всеслава, муж верный и храбрый, — поспешно ответил Гвай. Ему так хотелось, чтобы Роман пришелся отцу по нраву.

— Прошу отведать наш хлеб-соль, дорогой гость, — слегка поклонившись, сдержанно проговорил боярин Алексей.

Роман поклонился в ответ.

В это время с верхней затемненной галереи усадьбы донеслась звонкая девичья песня:

Кленовый листочек,

Куда тебя ветер клонит?

На луг ли? В долину?

Иль опять под кленину?

— Катерина! Катера! — закричал Гвай. — Под кленину меня ветер пригнал!

И, задыхаясь от радости, запел в ответ:

Катера-тетеря

на сосне сидела,

На меня глядела.

Вскоре и сама Катера выбежала во двор, бросилась на шею брату. Столько сестринской любви и нежности было в ней, что все заулыбались, а старый холоп Степан раздавил сухим кулачком на щеке слезу. И это была не услужливая рабская слеза, когда плачут заодно с господином, а слеза искреннего умиления.

Между поцелуями и счастливыми слезами, между охами и взаимными расспросами Гвай на какое-то время забыл про Романа. А тот спокойно стоял и внимательно и как-то строго наблюдал за Катерой со стороны, «Красивая кривичанка, — думал он. — Природа не пожалела для нее своей красоты, огня и меда. Сразу видно, что выросла и живет среди лесов и полей. Лицо чистое, загорелое, как бы светится изнутри солнечным светом. А волосы! Шелковый мягкий лен. Такие полосы должны быть холодными, как струи лесной реки. Они снимают боль с самой жгучей раны».

Он почувствовал, что слишком глубоко погружается в заманчивое и опасное течение своих грез, и сердито нахмурился, прикусил широкими белыми зубами губу, рукой дотронулся до меча. Так он делал всякий раз, когда хотел стряхнуть, сбросить с души излишнюю мягкость и растроганность. Меч, прикосновение к мечу напоминали ему о суровости жизни.

На шее у Катеры позванивали крупные стеклянные бусы с позолотою. Казалось, ручеек обвил ей шею. Серебряные, сплетенные из тонкой проволоки браслеты сияли на запястьях. Вся она была стройной, легкой, как луговой ветерок.

Она заметила, наконец, Романа, вопросительно посмотрела на брата.

— Это Роман, — возбужденно сказал Гвай. — Лучший меч Полоцкой земли.

Лицо у Катеры вспыхнуло. Она поклонилась Роману, и Роман поклонился ей в ответ, и оба они почувствовали, будто какая-то искра, пока что еще слабая и неуловимая, пробежала между ними и тотчас же погасла. Но погасла только на миг. Взгляды их снова встретились, и на этот раз уже дольше смотрели Роман — на Катеру, она — на него.

— Да оставь ты этого бродня, — беря дочь за руку, сказал боярин Алексей. Он имел в виду сына своего Гвая, а Роману вдруг показалось, что боярин метит в него, нежданного гостя. Он вздрогнул, слегка покраснел, еще крепче сжал рукоять меча.

Ночная трапеза в боярской светлице была богата мясом, вином и медом. Гвай опьянел, начал целовать сестру, отца — не отважился. Хотел поцеловать и Романа, но тот вывернулся, сказал:

— Я не дивчина…

Боярин Алексей пил много, но свежести головы не терял, все слышал и примечал. Приехавший с сыном гость ему понравился. Но всем нутром, всем своим обостренным нюхом он чувствовал, что какая-то тайна связывает Гвая и Романа. А в своей вотчине и в своей семье боярин не терпел никаких тайн. Он видел, что в сыновней дружбе с ночным гостем верховодит, конечно же, этот гость, Роман. Слабая косточка у Гвая, слабая душа. Тут уж что есть, то есть. От природы Гвай такой — летит, как мотылек, на сильных людей, своего голоса нет, только визг. «Недотепа, — думал боярин о сыне. — Разве таким я хотел видеть своего наследника? А все жена…» Он с обидой вспоминал нелюбимую, вечно больную боярыню Ольгу. И сейчас она лежит где-то в темной опочивальне, стонет, жалуется богу на свои болезни. Разве может холодная кровь родить горячую? С дочкой Катериной другое дело. В отца пошла, вся в отца.

Боярин вдруг перехватил взгляд, который Роман бросил на Катеру. «Ах ты, кот шкодливый! — задохнулся от гнева боярин. — За кого глазом зацепился? За дочку мою, за боярышню… А кто ты сам? Болтается у пояса меч, вот и все богатство. У меня таких мечей полная кладовка. Нет, голубок. Откуда пришел, туда и иди».

Боярин шумно встал, перекрестился перед божницей, сказал:

— Будем спать ложиться, тушите свечки.

Романа положили на огромной медвежьей шкуре. Но сон его не брал. Заложив под голову руки, лежал он на спине, смотрел в темноту перед собой. Где-то паук приканчивал муху, попавшую, на свою беду, в паутину. Но скоро муха умолкла, и стало опять тихо, тихо до дрожи во всем теле, до тошноты. Казалось, вдруг вымерла вся боярская усадьба — не подавал голоса человек, не ржал конь, не мяукал кот, не хлопал крыльями петух. Неужели все так крепко спят? Неужели Катера тоже спит?

Роману хотелось, чтобы красивая дивчина не спала, чтобы она, как сейчас он, вслушивалась в глухую темноту, чего-то ждала, как ждет и он. Но чего он ждет? Какой свет мог вспыхнуть в беспросветной темени, чтобы от одного лучика этого света сладко и больно вздрогнуло сердце? Он не знал. Он ждал.

По-кошачьи тихо ступала ночь, волчьеглазая ночь, бесконечная ночь. Своим пологом она затянула небо и землю от Полоцка до Киева, шагала через псковские леса, через грязи смоленские до самого теплого василькового моря, где в шеломах мертвых витязей живут каменнокожие крабы и золотоперые рыбы. Ночь одним своим крылом слабо шелестела над бессонным Романом, другим дотронулась до поруба, в который, после долгих разговоров с печерскими чернецами, снова посадили князя Всеслава. Никому не было спасения от ночи. Большинство людей покорялись ей, и люди засыпали, кто с тревогой, кто с надеждой. Тот же, кого не одолела ночь, не спал, до мелочей припоминал прожитый день, прожитую жизнь.

Боярину Алексею тоже не спалось. О сыне Гвае и о дочке Катерине думал боярин. Не с добром (задави его горой!) приехал сегодня этот княжеский дружинник Роман. Распри, смуту внесет он в семью. Глянул огненным дьявольским оком и Катерину, как цепью, приковал к себе. Уже успела шепнуть челяди, что дюже нравится ей этот красивый Всеславов гридень. Правда, то, что говорят женщины, надо записывать не на пергаменте и не на бересте, а на воздухе и на быстротечной вечной воде, потому что все у женщин меняется, ни в чем нет постоянства у длинноволосых и длинноязыких Евиных дочек. Но боярин хорошо знал горячий, неуступчивый отцовский нрав Катерины и переживал за нее.

Вспыхнула злость на Гвая, на сына. Вот дуралей, ярыга [17]. Шастает по земле, как ветер. Одно знает — пить, гулять, а выпьет лишнее, затуманится и тащит на отцовский двор всех своих дружков-товарищей.

Боярин Алексей гневно встал с широкого одра, нащупал рукой и зажег свечу. Поискал глазами, что бы накинуть себе на плечи, ничего не нашел, зло сплюнул. Так и пошел к сыну в исподней рубахе, с открытой волосатой грудью.

Гвай спал, свернувшись в клубок, что-то бормотал во сне, чмокал мокрыми губами. Боярин в каком-то бешенстве схватил сына за ухо. Оно было мягкое, розовое.

— Вставай, змееныш ты этакий! — прошипел боярин. Волю голосу не давал, не хотел, чтобы Роман и челядь слышали.

Гвай проснулся, сел. Повел испуганными, туманными глазами. Боярин шлепнул сына по щеке, правда, только слегка, только для острастки.

— Кого с собой притащил? — пронизывая Гвая насквозь черными блестящими глазами, спросил Алексей.

— Батюшка, за что караешь? — прикрыл щеку ладонью Гвай. Он все еще никак не мог проснуться, и думалось ему, что бьют его и о чем-то спрашивают во сне.

Боярин остыл немного и начал действовать уже более спокойно и рассудительно. Взяв золоченый ромейский кубок, он зачерпнул воды из дубового, окованного железными обручами ведра и плеснул холодной водой сыну в лицо. Гвай на миг захлебнулся, потом затряс головой, залепетал:

— За что караешь?! В чем я виноват перед тобою?

— Тихо, иродово семя, — осадил сына боярин. — Кого, спрашиваю, приволок с собой?

— Я же говорил, — наконец очнулся, пришел в себя Гвай. — Это Роман. Лучший меч Полоцкой земли.

— «Лучший меч», — передразнил его боярин Алексей, — Тьфу ты, душа баламутная. Наговорили ему, наплели, а он и поверил.

— Да я сам видел, как Роман дерется, — горячо возразил Гвай. — Нет ему ровни!

— Ну и что? Тебе-то что из того? Ты — боярский сын. Помру, тебе вотчину оставлю. А он — трава придорожная. Говори, на какое дело он тебя подбивал? Ну!

Боярин Алексей снова замахнулся. Гвай испуганно глянул на тяжелую отцовскую руку, побледнел, с трудом шевеля губами, тихо сказал:

— Хочет он князя Всеслава из поруба вызволить.

— Кончилось лето, а он по малину, — даже присвистнул боярин. — Вызволить Всеслава хочет. Да Всеслава вся киевская рать охраняет. И кому нужен сегодня его Всеслав? Мне? Тебе? Слава богу, князь Мстислав Изяславич нас, полоцких бояр, не обижает. Живем за новым князем как за каменной стеной. И мы ничего против Мстислава не имеем. Скажи, ты дал согласие этому… Роману?

— Дал, — уныло ответил Гвай.

— Ах ты, ярыга! — снова отвесил боярин затрещину сыну. — В погреб запру! На цепь посажу! Сырую репу будешь у меня жрать! На колени, змееныш, не то позову холопов с палками, тогда ты у меня не так запоешь.

Перепуганный до смерти Гвай повалился разгневанному отцу в ноги. Хмель и сон сразу вылетели из головы.

— От безделья все это, ну, скажи ты, ни на пса не годен, — постепенно остывая, продолжал боярин Алексей. Ему приятно было видеть сына смирным и покорным. — С этим… Я не хочу, чтобы ты с ним знался. Зачем тебе такой подстрекатель?

А Гваю вдруг вспомнилось озеро Воловье, ночь, молчаливый каменный идол, ветер над взгорком, лица друзей и — слова Романа: «Если бог соединит, человек не разлучит!» Ему стало так жалко себя, слабого, приниженного, подневольного, до того жалко, что слезы сами собой накатились на глаза.

— Вот-вот, — подохотил отец, — и мужчине не грех поплакать, лишь бы люди не видели.

Он нагнулся, погладил сына по голове.

Не спала всю ночь и Катера. Молодой красивый гость стоял перед глазами. Как ни старалась она забыть о нем, что ни делала — и молилась, и пила настой из горькой пустырной травы, что нагоняет слабость и сон на человеческую душу, — ничто не помогало. Тогда она позвала челядинку Ходоску, рассказала ей о своих страданиях, и та, под великим секретом, принесла к боярышне в светлицу тринадцать рожаниц [18]. Это были маленькие женские фигурки, вылепленные из глины вперемешку с горохом, пшеницей и житом. Рожаницы извечно охраняют женщину, вселяют в нес веселость и жизненную силу. Ходоска заставила Катеру раздеться, замереть посередине светлицы, а сама осторожно, точно боясь уронить, стала расставлять глиняные фигурки вокруг нее.

Расставила двенадцать. Последнюю, тринадцатую, отдала Катере, строго потребовав:

— Разбей ее, боярышня!

Катера испуганно держала в руках красную безглазую фигурку. Какой-то неясный страх сжал сердце. Она не могла двинуть рукой. Если бы все это увидел отец, то досталось бы и Катере, и Ходоске. Особенно Ходоске. Отец христианин, и все давнишнее, все поганское для него — дикие лесные суеверия и не больше. Своих челядинцев он очень строго карает за любовь к старым богам. Он, говорят люди, и князя Всеслава ненавидит за то, что тот не спешил уничтожить все поганские капища.

— Разбей, боярышня, — снова приказала Ходоска.

Растерянная Катера опустилась на колени, легонько стукнула головкой глиняной фигурки о дубовый пол. Рожаница развалилась. Кусочки сухой глины с ржаными зернами лежали маленькой грудкой.

— Плюнь на прах и тлен трижды, — приказала Ходоска боярышне.

Катера послушно выполнила приказ. Почувствовала какую-то опустошенность, будто стадо диких туров вытоптало ей душу, закрыла глаза.

— Сиди так до третьих петухов, — продолжала Ходоска. — И не переступай через святой круг.

Потушив свечу, Ходоска вышла, Катерина осталась одна в полумраке с молчаливыми безглазыми рожаницами. Страх с еще большей силой охватил девушку, своими холодными когтями, казалось, впился в самое сердце. Чтобы избавиться от этого страха-наваждения, она левой рукой нащупала у себя на груди бронзовый нательный крестик, поднесла его к губам, горячо поцеловала. Ей стало немного легче. Но вдруг из мрака (то ли это ей показалось, то ли было на самом деле?) сверкнули круглые огненные глаза. Взгляд этих глаз прожигал душу насквозь. «Клетник… домовой, — обмерла Катерина. — Дух, который охраняет клети и амбары… Он чует огонь и предупреждает хозяина об опасности, появляясь то во сне, то в темноте».

Но огненные глаза исчезли, в усадьбе, как и прежде, было тихо — ни звука, ни скрипа, — и Катерина постепенно успокоилась, начала думать о Романс. Живя среди лесов и полей, где всегда поет ветер! то злой, вихревой, то ласково-беззаботный, где в непогодь глухо шумят черно-серебряные озера, где тоненько позвенивает сухой тростник, она с детства носила в самой потаенной глубине своей души песню. Та песня была с ней и днем и ночью, у нее не было слов, будто кто-то навсегда вплел, натянул в сердце неумолчную серебряную струну. Та песня отзывалась на каждую мелочь, волновавшую молодую душу. И временами, бродя возле Двины или сидя у оконца своей светлицы, Катера что-то шептала, напевала что-то смутное, непонятное ей самой. Челядники говорили; «Наша боярышня снова молится Христу. Наверное, одна ей дорога — в монастырь. Быть ей боговой невестой». Боярин Алексей, слушая такие разговоры, хмурился, комкал в кулаке бороду. Он любил красавицу-дочку, желал ей счастья, однако, хотя и жил в набожности, хотя и верил всему небесному, не мог согласиться, что самое завидное девичье счастье — в монастыре. Раза два, приглашая на бобровую охоту сыновей знакомых бояр, он показывал их Катере, но на нее они производили не большее впечатление, чем луговые шмели — суетятся, гудят, пьют мед с цветков.

И вот теперь, сидя на дубовом полу под бдительной охраной безголосых рожаниц, Катерина почувствовала, как оживает, жгуче звенит в глубине души таинственная тревожная струна, которую тронул, сам того, наверное, не заметив, молодой Всеславов дружинник. Великий страх охватывал Катеру, однако уже не клетника она боялась, не хитрого бесшумного домового с мягкими волосатыми пальцами, а того неожиданного чувства, которое вспыхнуло в ней и разгоралось, и не было от манящего сладкого пламени никакого спасения. В диковатой, погруженной в свои непонятные посторонним мысли девушке просыпалась женщина. И не одну только радость несло с собой это пробуждение. Были в нем тоска по дням юности, которые больше не повторятся, по ранним белоснежным лилиям, которые всплывут, конечно же, не раз еще всплывут из черных озерных глубин, но уже не для нес. Девичья душа, каждая в свое время, должна переродиться, перелиться в душу женскую, более мудрую и щедрую. «Зачем Гвай пригласил к нам Романа? — растерянно думала Катера. — Не появись он здесь, я, как и раньше, пела бы свои песенки, слушала шум леса и реки. И все было бы хорошо…»

В таких муках-мыслях, в таких бессонных видениях прошла ночь.

Наутро боярыня Ольга, увидев дочку, слабо всплеснула руками, воскликнула:

— Что с тобой, Катера? Здорова ли ты?

— Здорова, мама, — ответила Катера и поцеловала мать в бледную холодную щеку. Она любила мать, крепко любила, но какой-то жалостливой любовью и поэтому никогда не делилась с нею своими сердечными тайнами.

Боярин же Алексей сразу догадался, какой червяк точит румяное яблочко. «И сына и дочку хочет в один карман впихнуть», — с гневливой злостью подумал он о Романе. Однако гостя не гонят со двора, великий грех отказать в приюте путнику, и боярин, приязненно улыбаясь, за завтраком снова стал потчевать Романа. А улучив минутку, приказал своему верному тиуну Макарию конно мчаться в Полоцк и сказать .воеводе Онуфрию о сговоре, который учиняется против него и Киева. Макарий был из тех, кому не надо повторять дважды, — только рыжий конский хвост мелькнул над Двиной через миг после того, как боярин произнес эти слова.

Гвай пил мало, старался не смотреть в глаза Роману. Если бы кто сказал раньше, что он, Гвай, может стать предателем, продать близкого ему человека, он расколол бы за такие слова обидчику череп. А вот не устоял перед отцом, сломался, все выболтал о ночной дружине, и про клятву рассказал, и теперь чувствовал себя будто в аду на горячих острых вилах.

Старый боярин Алексей недаром злился и гневался. Утром Катера и Роман все смелее и смелее улыбались друг другу, уже вместе и цветы рвали на обрывистом берегу Двины. И столько радости у них в глазах, что каждый, кто посмотрел бы на них в этот час, сразу бы сказал: «Влюбились. Из одной криницы поил их бог!»

«По кожуху и рукав шукай», — наливаясь гневом, думал между тем боярин Алексей. Никогда тому не быть, чтобы боярская дочь миловалась с человеком без роду и племени. Что из того, что этот Роман княжеский дружинник? Где его князь? Сидит, как червяк, под землей. Князь только тот, у кого сила, власть, храбрая дружина, перед кем сама шапка с головы валится.

Катера же, как настоящая дочь лесов и лугов, целиком отдавалась своей радости. Ей было хорошо и весело. Струна в глубине ее души пела в полный голос, и Катера не хотела прерывать эту счастливую песню.

— Вой, — смеясь, сказала она Роману, — Гвай хвалил тебя, говорил, что ты мечом и копьем хорошо владеешь. Это правда?

— Может, и правда, — ответил Роман.

— А сможешь ли ты в козий рог сыграть?

— Никогда не играл, — признался Роман.

— Эх ты, а еще Всеславов дружинник. Смотри.

Катера быстренько собрала человек двадцать молодых челядинов, всех, кто в это время был во дворе. Они взяли загодя приготовленные длинные палки, круглый деревянный шар, разделились на две дружины и с оглушительным радостным криком начали загонять шар за выкопанную на земле черту. Каждая дружина старалась как можно быстрее загнать шар за черту противника. Разноголосица стояла несусветная, с громким стуком сталкивались, скрещивались палки. По всему видно было, что не впервые видел широкий боярский двор такую игру-сечу.

Но самым неожиданным для Романа было то, что красавица Катера тоже схватила палку и ринулась в самую гущу игроков. «Ну и дивчина», — даже прищелкнул языком от восхищения Роман.

— Боярышня! — загудели распаренные, задохнувшиеся от беготни челядины и родовичи из обеих дружин. — Боярышня, стой за нас, переходи на нашу сторону!

Деревянный шар прыгал, мелькал, как смертельно перепуганный зайчишка. Со всех сторон его лупили палками.

— Загнали в козий рог! — загремело вдруг на дворе. Это значило, что шар перекатился за черту. Победители радостно замахали палками. А те, кто проиграл, понурились, кулаками вытирали с раскрасневшихся лиц пот.

— Долго ли у нас погостюешь, вой? — спросила Катера, подходя к Роману.

— Утром поеду, — ответил Роман.

И обоим сразу стало грустно. Катера почувствовала, как смолкает струна, которая так весело, так беззаботно звенела в душе. Глаза у боярышни потемнели.

— Катерина, скажи Гваю, пусть выйдет, мне надо с ним поговорить, — попросил Роман. — Пусть, скажи, не прячется от меня. Я же вижу, что он прячется. Пусть выйдет, и мы поговорим.

Но Катера будто и не слышала того, что сказал Роман. Стояла и то ли с болью, то ли с надеждой смотрела на дружинника.

— А почему, Роман, ты ничего не хочешь сказать мне? — вдруг тихим голосом проговорила она.

Роман вздрогнул. Щеки его запылали. Дыхание прервалось.

— Ты лучшая из девушек, каких я видел, — сказал он. — Ты сама не знаешь, какая ты хорошая. У меня есть только меч, щит и боевой конь. И у меня есть князь Всеслав, которого я должен вырвать из неволи. Если бы я мог, я бы все княжество, все богатства земные отдал бы тебе, Катера.

— Правда? — вся засветилась боярышня.

— Вот тебе святой крест.

— Ой, Роман, — вскрикнула Катера, — и ты же такой хороший, такой хороший… — Она не знала, что сказать, не находила слов. Потом вдруг махнула смуглой рукой, выдохнула: — Побегу искать Гвая, Сейчас приведу.

Роман смотрел ей вслед, любовался ее стройной фигурой и с грустью думал о том, что не может ответить чувством на чувство — он дал зарок святой Полоцкой Софии служить до конца своих дней князю Всеславу, только ему одному… Пока князь в плену, в темнице, нет покоя и счастья дружиннику Роману.

Подошел Гвай, настороженный и явно растерянный. Молча остановился против Романа, взгляд отвел в сторону.

— Утром едем, — сухо сказал Роман. — Больше не ней вина. Скажи челядникам, пусть коней готовят в дорогу. Дорога дальняя.

— Я заболел, — как ребенок, солгал Гвай. — И… и не могу с тобою ехать, Роман… Клянусь богом, я заболел…

Роман зло насупился. Он еще вчера понял, догадался, что боярский сынок что-то надумал — гнется туда-сюда, как пустой колос, выскальзывает, как линь из рук. Захотелось крикнуть, даже ударить Гвая, до того в нем все кипело, но сдержал себя, только прижмурил глаза и тихо сказал:

— Что ж… Когда закалка дрянь, меч становится соломенным и начинает крошиться. Только упаси тебя бог, боярич, сказать кому-нибудь про ночную дружину, про клятвы наши. Помни — прибежит вурдалак и перегрызет тебе горло.

Гвай, услышав эти слова, побледнел и чуть устоял на ногах.

— Ты уже сказал, — догадался Роман. — Ты сказал своему отцу. Ах ты, оборотень! Гнилая душа!

Рука сама собою потянулась к мечу. Гвай с перепугу икнул и бросился наутек. И в это время отовсюду — из терема, из подвалов и холодных амбаров — выбежали боярские холопы, кто с копьем, кто с дубиной или кухонным ножом. Старик Степан, надворный челядин, спустил с привязи собак, и они с лютым лаем ринулись на Романа. Первого пса, огромного, клыкастого, Роман развалил пополам ударом меча. Другой пес впился ему в левую ногу, но Роман свободной рукой так заехал ему под дых, что тот клубком отлетел в сторону, завизжал и затих.

Боярская челядь, как бы споткнувшись, остановилась в нескольких шагах от Романа. Он смотрел на людей и видел хотя и злые, но растерянные лица. Никто не отваживался бросаться на меч первым, когда по нему уже стекала собачья кровь.

— Чего стоите?! — в смятении закричал на холопов боярин Алексей. — Камнями его! Камнями!

Челядь начала собирать камни и швырять в Романа. Он прикрылся щитом.

— Так-то ты уважаешь гостей, боярин? — выкрикнул Роман, опускаясь под градом камней на колени. — Бог тебя за это на том свете в каменную стену замурует навеки, помяни мое слово.

В этот миг откуда-то сверху, казалось, с самого неба, раздался голос, который услышали все.

— Отец! — громко, отчаянно кричала Катера. — Посмотри сюда! Если ты не отпустишь живым Романа, я спрыгну вниз, я разобьюсь!

Все подняли головы. Катера стояла на самом коньке терема. Одной рукой она держалась за дубовый шест, на котором крепился веселый раскрашенный петух, ногу занесла над бездной. Никто не мог понять, как боярышня очутилась там. Казалось, вот-вот сорвется.

Боярин Алексей смотр ел-смотр ел на дочь, потом вяло махнул рукой. Лицо его стало вдруг каким-то сморщенным, старым. Челядники выпустили из рук камни, беспорядочной гурьбой подались туда, откуда выбежали. Только собаки остались неподвижно лежать посреди опустевшего двора.

— Береги тебя бог, боярышня Катерина. Век тебя не забуду, — сказал Роман, тяжело поднимаясь на ноги. У него горела спина, болело колено.

— И я тебя не забуду, Роман, — крикнула Катера. — Возьми мой оберег, пусть он придаст тебе силы в пути-дороге.

Она сняла с тонкого смуглого запястья серебряный браслет, бросила вниз. Роман поймал, поцеловал, поклонился Катере.

— Дайте коня княжескому дружиннику, — приказал боярин.

Держа Романова коня на поводу, на двор вылетел Гнездило. Можно было подумать, что он только и ждал этого приказа. Роман не спеша подошел, взял своего коня, не спеша умостился в седле, еще раз, уже из седла, низко поклонился Катере. Старик Степан открыл ворота, глядя на порубленных собак, над которыми уже кружились мухи, покачал головой.

— А этот куда собрался? — как будто очнувшись от оцепенения, ткнул пальцем боярин на своего конюшего Гнездилу. Тот гарцевал возле Романа на добром вороном жеребчике.

— Пусть едет, — отчего-то вздохнул, не глядя на отца, Гвай.

Боярин внимательно посмотрел на сына, сморщился, плюнул и вялой, старческой походкой подался в терем.


предыдущая глава | Тропой чародея | cледующая глава