Белсайз-Парк, Лондон
С лицом Декстера творилось что-то странное.
На щеках его, у самых уголков глаз, стали появляться грубые черные волосы, а в бровях — одинокие седые волоски. Вдобавок тонкий бледный пушок разросся у него на ушах — вокруг слухового прохода и над мочками; казалось, эти волоски выросли за одну ночь, как водяной кресс, и не имели никакого практического назначения, кроме как напоминать всем о его возрасте. Теперь он официально был «в возрасте».
А еще у него появилась маленькая залысина, что особенно бросалось в глаза после душа: две параллельные дорожки, постепенно расширяющиеся и подбирающиеся к макушке головы; в один прекрасный день они встретятся там, и все будет кончено. Он высушил волосы полотенцем и зачесал их кончиками пальцев в одну, потом в другую сторону, пока дорожки не скрылись.
С его шеей тоже творилось что-то непонятное. Подбородок провис, а под ним образовался маленький мясистый мешочек — его «позорный мешок». Он особенно бросался в глаза, когда Декстер разглядывал собственные фотографии — еще одно любимое занятие, больше не приносившее удовольствия. Если на фото он смеялся, то казалось, что на нем бежевая водолазка. Стоя голым перед зеркалом в ванной, он сжал шею одной рукой, точно пытаясь вернуть ей прежнюю форму. Он словно жил в разваливающемся доме: каждое утро ему приходилось просыпаться и обследовать себя на предмет свежих трещин и повреждений, успевших появиться за ночь. Ему казалось, будто его плоть начала отделяться от костей; он стал обладателем характерного телосложения тех, кто давно не переступал порог спортзала. Появилось брюшко, а что самое позорное, что-то стало происходить с его сосками. Из-за них он уже не мог позволить себе надеть кое-что из прежней одежды, в частности обтягивающие кофты и шерстяные водолазки, потому что соски просвечивали сквозь ткань, как блюдца, что делало его похожим на девчонку, отвратительным. Кроме того, он в одночасье стал выглядеть по-идиотски во всех кофтах с капюшоном и буквально на прошлой неделе поймал себя на том, что стоит как в трансе и слушает программу для огородников. Через две недели ему должно было исполниться сорок лет.
Он тряхнул головой, убеждая себя в том, что в этом нет ничего ужасного. Если обернуться и внезапно посмотреть на себя, держа голову под определенным углом и втянув живот, ему по-прежнему можно дать… ну, тридцать семь. Его самолюбие еще не испарилось окончательно, и он понимал, что по-прежнему необычайно хорош собой, но никто уже не называл его красавчиком, хотя ему всегда казалось, что с возрастом он будет выглядеть привлекательнее. Он надеялся состариться, как кинозвезды, — представлял себя еще более худым, элегантным, с орлиными чертами и посеребренными сединой висками. Вместо этого он старился, как телезвезда. Бывшая телезвезда. Дважды женатая бывшая телезвезда, которая слишком налегала на сыр.
Вошла Эмма, обнаженная, только что из спальни, и он принялся чистить зубы — еще одна одержимость. Ему казалось, что у него рот старика, что он уже никогда не будет чистым.
— Я растолстел, — пробурчал он с полным ртом зубной пасты.
— Неправда, — неубедительно произнесла она.
— Правда… взгляни.
— Так не ешь столько сыра, — проговорила Эмма.
— Ты же вроде сказала, что я не растолстел.
— Ну, если тебе кажется, значит, так и есть.
— Не так уж много я ем. Просто у меня обмен веществ замедлился, вот в чем проблема.
— Так занимайся спортом. Начни опять ходить в спортзал. Или со мной в бассейн.
— У меня времени нет. — Она быстро чмокнула его, пока он снова не засунул в рот щетку. — Нет, ты только посмотри — я выгляжу просто ужасно, — пробормотал он.
— Дорогой, я уже сто раз тебе говорила: у тебя прекрасная грудь. — Она расхохоталась, ткнула его в пятую точку и пошла в душ. Он сел на табуретку и стал смотреть, как она моется.
— Надо вечером пойти еще посмотреть тот дом.
На фоне льющейся воды он услышал, как Эмма простонала:
— Это обязательно?
— Ну, я не знаю, как еще мы найдем…
— Ладно. Ладно! Пойдем и посмотрим тот дом.
Она повернулась к нему спиной, а он встал и поплелся в спальню одеваться. Они снова стали раздражительными, начали ссориться, и он убеждал себя, что все это происходит из-за проблем с жильем. Они продали квартиру и отдали большую часть вещей на хранение, чтобы не было тесно вдвоем. Если в скором времени новое место не найдется, придется снимать жилье, а значит, снова волнения, снова нервотрепка.
Но он знал, что проблема не только в этом. И верно, поставив чайник на плиту и взяв газету, Эмма вдруг проговорила:
— У меня месячные начались.
— Когда? — спросил он.
— Только что, — с привычным спокойствием ответила она. — Я чувствовала, что вот-вот начнутся.
— Что ж, — вздохнул он.
Эмма отвернулась и принялась заваривать кофе. Он встал, обнял ее за талию и поцеловал в шею, все еще влажную после душа. Она не оторвалась от газеты.
— Не расстраивайся. Мы снова попробуем, — сказал он, положив подбородок ей на плечо. Так они стояли некоторое время, но поза была слишком неудобной и притворно-ласковой, и когда Эмма перевернула страницу, он воспринял это как сигнал и вернулся за стол.
Они сидели и читали: Эмма — новости, Декстер — спортивную рубрику, — и внутри обоих закипало раздражение. Наконец Эмма щелкнула языком и тряхнула головой, как было ей свойственно, — этот жест его страшно раздражал. В заголовках мелькало имя Батлера и упоминалось о работе спецслужб перед войной в Ираке[61], и Декстер знал, что вскоре последует актуальный политический комментарий. Попытался сосредоточиться на последних результатах Уимблдона, но…
— Странно, правда? В мире война, а никто даже не протестует. А как же демонстрации?
Этот ее тон тоже выводил из себя Декстера. Он помнил его еще по разговорам двадцатилетней давности: тон праведного негодования и морального превосходства. Декстер неодобрительно хмыкнул, не противореча ей, но и не соглашаясь, в надежде, что этого будет достаточно. Прошло несколько минут; он и она перелистнули страницы.
— Нет, ну ты сам подумай: должно же быть что-то вроде движения против войны во Вьетнаме — но ничего подобного! Всего одна демонстрация, а потом все пожали плечами и разошлись по домам. Даже студенты не протестуют!
— А при чем тут студенты? — спросил он, надеясь, что его раздражение не слишком бросилось в глаза.
— Так положено, разве нет? Студенты принимают активное участие в политической жизни. Если бы мы сейчас были студентами, то вышли бы на улицы! — Она снова уткнулась в газету. — По крайней мере, я уж точно вышла бы.
Она его провоцировала. Ну ладно, раз она этого хочет…
— Так возьми и выйди.
Эмма резко подняла голову:
— Что?
— Устрой протест. Если тебя так это возмущает.
— Я о чем и говорю. Может, и стоит устроить! Я именно об этом и говорила! Если бы было организованное движение…
Он устремил взгляд в свою газету, решив отныне молчать, но не смог:
— А может, это потому, что всем всё равно.
— Что ты такое говоришь? — Она смотрела на него, прищурившись.
— Всем плевать на войну. Я хочу сказать, если бы люди действительно были против, были бы и протесты. Но, может, кто-то даже рад, что его не стало. Может, ты не заметила, Эм, но, вообще-то, он был не очень хорошим человеком…
— Но можно радоваться, что Саддам умер, и одновременно быть против этой войны!
— Я это тебе и пытаюсь объяснить. Это противоречивый вопрос, понимаешь?
— То есть ты считаешь, что это справедливая война во благо?
— Не я. Люди так думают.
— А ты-то что думаешь? — Она сложила газету, и он вдруг почувствовал себя очень неуютно. — Что ты думаешь?
— Я?
— Да, ты!
Он вздохнул. Слишком поздно, назад пути нет.
— Тебе не кажется странным, что именно демократы выступали против войны, ведь Саддам убивал именно тех, кого они поддерживают?
— К примеру?
— Профсоюзных лидеров, феминисток… геев. — Может, упомянуть еще и курдов? Кажется, это правильное название. Он решил рискнуть, прибавив: — И курдов!
Эмма с возмущением спросила:
— О, так ты считаешь, что смысл этой войны в том, чтобы защитить профсоюзных лидеров? Что Буш вторгся в Ирак, потому что его заботило бедственное положение иракских женщин? Или геев?
— Я просто хочу сказать, что антивоенный протест выглядел бы куда убедительнее, если бы те же самые люди выступали против свержения существующего режима в Ираке! Они же осуждали апартеид — так почему не осудить иракский режим?
— А также иранский? И то, что происходит в Китае, России, Северной Корее и Саудовской Аравии? Нельзя устроить протест против всех!
— Почему? Ты так и делала.
— Сейчас мы не об этом говорим?
— Правда? Когда мы познакомились, ты только и делала, что бойкотировала всех подряд. Не могла даже батончик «Марс» съесть, не прочитав мне лекции про личную ответственность. Не моя вина в том, что ты успокоилась.
С легкой самодовольной ухмылкой он снова принялся за свои дурацкие спортивные новости. Эмма почувствовала, как кровь приливает к лицу.
— Я не… не надо менять тему! Я вот что хочу сказать: глупо утверждать, что эту войну можно оправдать борьбой за гражданские права или тем, что у Ирака есть оружие массового уничтожения. Причина в одном, и только в одном…
Он простонал. Нет, это неизбежно — сейчас она снова затянет свою старую песню о нефти. Пожалуйста, только не про нефть!
— Гражданские права тут ни при чем. Вся эта война из-за нефти!
— Что ж, причина довольно веская, — сказал он и встал, нарочно скрипнув стулом. — Ты разве не пользуешься нефтью в повседневной жизни, Эм?
Ему показалось, что в качестве последнего слова этот вопрос прозвучал довольно эффектно; однако в однокомнатной квартире, которая вдруг показалась ему слишком маленькой, тесной и невзрачной, было трудно уйти от выяснения отношений. Он знал, что Эмма ни за что не оставит его дурацкое замечание без ответа.
И верно, она выбежала за ним в коридор, но он уже ждал ее там, напустившись на нее с яростью, испугавшей их обоих:
— Я тебе объясню, в чем проблема на самом деле. Проблема в том, что у тебя начались месячные и ты сердишься и вымещаешь на мне всю злость! А мне не нравится, когда меня пилят во время завтрака…
— Я тебя не пилила.
— Ну, значит, не нравится ругань.
— Мы не ругались, мы обсуждали…
— Неужели? Я лично ругался.
— Успокойся, Декс.
— Не я затеял эту войну, Эм! Не я вторгся в Ирак, и меня… извини, конечно, но меня все это не волнует так сильно, как тебя. Может, это и неправильно, может, это и должно меня волновать, но мне все равно. Не знаю почему — может, я слишком глуп… или еще что…
Эмма взглянула на него удивленно:
— Почему ты так решил? Я не говорила, что ты…
— Зато относишься ко мне как к идиоту! Или как к тупому консерватору, потому что не говорю банальностей о том, что война — это плохо. Клянусь, если мне придется высидеть еще одну из этих вечеринок и услышать, как кто-нибудь говорит: «Это все из-за нефти», — я… Ну из-за нефти, и что с того? Или организуйте протест, или прекратите использовать нефть, или примите все как есть и заткните наконец свои долбаные глотки!
— А ну не смей приказывать мне… — Глаза Эммы наполнились горячими слезами.
— Я не приказывал тебе! Я вообще не про тебя говорю… ладно, забудь.
Он протиснулся мимо ее дурацкого велосипеда, который занял весь его коридор, и пошел в спальню. Шторы были опущены, кровать не убрана, на полу валялись сырые полотенца, в воздухе стоял запах их тел. В полумраке Декстер принялся искать ключи. Эмма, стоя в дверном проеме, наблюдала за ним с присущим ей обеспокоенным видом, который так его раздражал; он старался на нее не смотреть.
— Почему разговоры о политике вызывают у тебя такую неприязнь? — спокойно спросила она, словно он был ребенком, устроившим истерику.
— Не неприязнь… мне просто неинтересно. — Он рылся в корзине с грязным бельем, вытаскивая смятую одежду, искал ключи в карманах брюк. — Мне неинтересна политика — вот, я наконец сказал. Неинтересна ни капли!
— Серьезно?
— Да, серьезно.
— И даже в университете была неинтересна?
— Особенно в университете! Я просто притворялся, что это не так, потому что вынужден был это делать. Помню, сидел там с вами в два часа ночи, слушал Джони Митчелл[62], а какой-то клоун тем временем все бубнил и бубнил что-то про апартеид и ядерное разоружение или про то, что из женщин делают сексуальные объекты… а я сидел и думал: блин, ну как же скучно, неужели нельзя поговорить… не знаю… о семье, музыке, сексе, о чем угодно… о людях, например…
— Но политика — это и есть люди!
— Эм, ты хоть понимаешь, что значит эта фраза? Какая-то бессмыслица, просто красивые слова…
— Это значит, что мы тогда много чего обсуждали!
— Неужели? А я помню только то, что в те золотые деньки многим очень нравилось выпендриваться — особенно парням, конечно, которые разглагольствовали о феминизме, чтобы поскорее забраться какой-нибудь девчонке в трусы. Они лишь твердили очевидное: Мандела — хорошо, ядерная война — плохо. Как ужасно, что кто-то там голодает…
— Всё было не так!
— И сейчас всё то же самое, только темы другие. Теперь все долдонят про глобальное потепление и про то, что Блэр продался!
— А ты не согласен, что это так?
— Согласен! Да! Мне просто хотелось бы для разнообразия услышать, чтобы кто-нибудь из моих знакомых, хоть один человек, вдруг сказал: «А знаете, Буш не такой уж дурак», или «Слава богу, что хоть кто-то нашел в себе силы противостоять этому фашистскому диктатору», или «А кстати, я просто обожаю свою новую большую машину». Потому что, даже если они окажутся неправы, нам хотя бы будет о чем поговорить! И это хоть как-то умерит самодовольство остальных, и будет хоть какое-то разнообразие среди сплошных разговоров об оружии массового уничтожения, школах и чертовых ценах на недвижимость!
— Эй, ты и сам обсуждаешь цены на недвижимость!
— Знаю! И я сам себе уже надоел! — Его крик эхом разнесся по квартире. Он швырнул в стену вчерашнюю одежду, и они замерли в темной спальне с опущенными шторами и неприбранной кроватью.
— А я тебе тоже надоела? — тихо проговорила Эмма.
— Не говори глупости! Я не то имел в виду. — Внезапно почувствовав усталость, Декстер сел на кровать.
— Но это правда?
— Нет. Ты мне не надоела. Давай сменим тему, ладно?
— А о чем ты хочешь поговорить? — спросила она.
Ссутулившись на краю матраса, он закрыл лицо ладонями и выдохнул сквозь пальцы:
— Мы пробуем всего полтора года, Эм.
— Два.
— Ну два. Не знаю. Я просто… не выношу, когда ты на меня так смотришь.
— Как?
— Когда ничего не получается. Как будто я во всем виноват.
— Неправда!
— Но я себя именно так чувствую.
— Извини. Прости меня. Я просто… разочарована. Я очень хочу этого — вот в чем дело.
— Я тоже!
— Правда?
Он взглянул на нее обиженно:
— Конечно!
— Потому что сначала-то не хотел.
— А теперь хочу. Я люблю тебя. Ты же знаешь.
Эмма подошла к кровати и села рядом с Декстером. Некоторое время они сидели, опустив плечи и взявшись за руки.
— Иди ко мне, — ложась спиной на матрас, сказала она, и он последовал ее примеру, свесив ноги с кровати. Сквозь шторы просочился луч бледного света.
— Извини, что я сорвалась, — проговорила она.
— И ты меня извини… не знаю за что.
Она взяла его руку и прижала к своим губам:
— Знаешь, я думаю, нам стоит провериться. Сходить к специалисту по планированию семьи или кому-то вроде него. Нам обоим.
— У нас все в полном порядке.
— Я знаю. Это просто чтобы удостовериться.
— Два года — не так уж долго. Может, подождем еще шесть месяцев?
— Мне почему-то кажется, что у меня нет этих шести месяцев.
— Ты сошла с ума.
— В апреле мне будет тридцать девять, Декс.
— А мне сорок через две недели!
— О чем и речь.
Он сделал медленный выдох; перед глазами проплыла череда картин. Пробирки. Унылые кабинки, медсестры, натягивающие резиновые перчатки. Журналы.
— Ладно. Давай сдадим анализы. — Он повернулся и посмотрел на нее. — А как же лист ожидания?[63]
Она вздохнула:
— Не знаю, возможно, придется… пойти в частную клинику.
Спустя минуту он проговорил:
— Черт, никогда не думал, что услышу это от тебя.
— Я тоже. — Она снова вздохнула. — Я тоже не думала, что скажу это.