Book: Пламя Магдебурга



Пламя Магдебурга

Алекс Брандт

Пламя Магдебурга

Часть первая

Глава 1

«Германия, о прекрасная и славная земля! Сколь велики бедствия, поразившие тебя, сколь тяжело твое горе! Война терзает тебя, огонь пожирает твои селения, голод и мор забирают твоих детей. Нет более числа умершим и искалеченным, нет числа обездоленным и несчастным, и кровь проливается на твои пашни подобно дождю…»

Крупные угловатые буквы воззвания были отпечатаны довольно плохо. Пробежав глазами первые несколько строк, Карл Хоффман поморщился и вытащил из бархатного футляра очки.

«…Кто же повинен во всех этих несчастьях? Кто повинен в том, что в империи не осталось более закона и справедливого суда, что сильный не защищает слабого, что торговля и ремесла пребывают в упадке, а некогда богатые и плодородные земли обратились в пустыню? Узри же своего врага, Германия! Того, кто презирает права сословий и не чтит заключенных договоров; того, кто отринул и растоптал все клятвы и обещания, данные его предками; того, кто желает уничтожить истинную церковь, а всех германцев сделать рабами римского папы; того, кто режет германские земли, будто кусок полотна, и раздает их своим приспешникам. Узри его и произнеси его имя — имя жестокого и вероломного Фердинанда Габсбурга![1]

Германия, вот твой истинный враг! Со времен норманнов и венгров не было у тебя врага страшнее, ибо что может быть страшнее могущественного правителя, ненавидящего свой народ? Что может быть страшнее государя, забывшего о своем долге и благе подданных, государя, сделавшегося марионеткой в руках римского Антихриста?

Истинный государь призван охранять в своих владениях мир, обязан чтить законы Империи, быть своему народу не жестоким тираном, но любящим и заботливым отцом. Но разве тот, кто десять лет назад принял из рук курфюрстов императорскую корону и с тех пор стал именовать себя кайзером, сделался добрым правителем для Германии? Свое царствование он начал с того, что силой оружия отнял у Фридриха Пфальцского[2] его титул и земли и передал их — без суда, без согласия имперских чинов — своему кузену, Максимилиану Виттельсбаху[3]. Чтобы устрашить недовольных, он призвал в страну испанских солдат. Он раздул пламя войны по всей Империи, уничтожая любого, кто осмеливается бросить вызов его неправедной и беззаконной власти. Он наводнил страну своими отрядами и гарнизонами, которые беспрестанно грабят людей и опустошают землю, уничтожая богатства, копившиеся веками, тысячи семей обрекая на голод и нищету…»

Бургомистр снял на секунду очки, устало потер глаза.

Путешествие порядком утомило его, и он не мог дождаться, когда они наконец доберутся до Магдебурга. Карета выехала еще на рассвете, и вот уже без малого три часа они тряслись по разбитой, петляющей меж деревьев дороге. От тряски, от натужного скрипа колес у него начала болеть голова, а спина затекла так, как будто он протащил на ней мешок с углем.

Бургомистр был уже стар. Его жирные щеки обвисли и покрылись морщинами, короткие волосы приобрели неприятный пепельный оттенок. Минувшей весной ему исполнилось пятьдесят три — весьма солидный возраст, особенно если учесть, что в Кленхейме редко кому случалось дожить до пятидесяти.

В последнее время годы все сильнее стали тянуть Карла Хоффмана вниз, пригибать к земле. Еще совсем недавно он мог без посторонней помощи сесть на лошадь и проскакать несколько миль, и даже в Магдебург предпочитал ездить верхом, а не в карете. Но теперь о верховой езде пришлось забыть. И если бы только о верховой езде. Любое физическое усилие давалось ему нелегко. От долгой ходьбы у него начиналась одышка, он не переносил жары и не мог поднимать тяжести. Ему пришлось заказать знакомому башмачнику в Магдебурге новые туфли из мягкой кожи — прежние стали слишком жесткими, в них сильно болели ступни.

«Пора, пора уходить на покой, — подумал он. — Если уладим дело с фон Майером, так и объявлю на Совете. Найдут, кем меня заменить. Тот же Эрлих или Грёневальд вполне подойдет на мое место…»

Он тяжело вздохнул, провел ладонью по низкому лбу. Снова поднес к глазам измятый листок:

«Своему жестокому слуге, Альбрехту Валленштайну[4], Фердинанд даровал герцогство Мекленбургское, при помощи грубой силы отнятое у истинных правителей, герцогов Адольфа Фридриха и Иоганна Альбрехта. Его войска вероломно атаковали Штральзунд, до того не принимавший никакого участия в войне и ничем не нарушивший законов Империи. Вопреки решению соборного капитула, он передал власть над Магдебургом своему сыну, Леопольду Вильгельму, а когда город отказался подчиниться, подверг его жестокой осаде. Он утвердил Реституционный эдикт[5], который лишил протестантов Германии всех прав и имуществ, позволил изгонять их из родных мест, словно бродяг, сделал их беспомощными и нагими перед грубым произволом римских церковников.

Стоит ли еще перечислять несправедливости и беззакония, которые творятся именем кайзера и по его прямому приказу? Ограбленные города, разоренные земли, трупы, гниющие на полях, оскверненные алтари — требуются ли иные свидетельства его преступных деяний? Все те годы, что длится война, Фердинанд Габсбург воюет не с внешним врагом, а со своими собственными подданными. Воюет против князей, которые не желают подчиниться ему; против городов, которые не хотят принимать у себя его гарнизоны; против простых людей, которые не в силах более терпеть притеснения его войск. В этой войне у него есть только одна цель — самодержавная власть. Власть неограниченная, не связанная ничем, позволяющая распоряжаться судьбами германских земель по своему усмотрению, дающая право устанавливать подати, не спрашивая мнения сословий, казнить неугодных, волей своей объявлять войну или заключать мир. Власть совершать все то, что позволено испанскому королю Филиппу или московскому царю Михелю Теодору. Власть, позволяющая лишить немцев их исконных свобод и возложить Империю, как драгоценный трофей, к стопам главного ненавистника Германии — римского папы…»

Хоффман прервал чтение и откинулся на жесткую спинку сиденья.

Сколько подобных воззваний уже разошлось по разным уголкам Империи? Говорят, что в магдебургских мастерских их печатают сотнями, а затем отправляют с торговыми кораблями вверх и вниз по реке, прячут в трюмах среди товаров, чтобы не отыскали имперские чиновники и солдаты, а после выгружают в Гамбурге, Мейссене, Дрездене, Виттенберге — повсюду, где еще можно найти людей, ненавидящих католическое правление и готовых рискнуть своей шеей ради защиты истинной веры.

Вот только много ли во всех этих воззваниях правды? Стоит ли одного императора винить в том, что произошло в Германии за последние несколько лет? Да, Фердинанд жесток, ему наплевать на титулы и законы, ради упрочения своей власти он не останавливается перед любым, даже самым чудовищным кровопролитием и противников своих не щадит. Но так ли уж благородны и честны те, кто противостоит ему? Разве богемские дворяне под предводительством графа Турна[6] не вторглись с двадцатитысячной армией в Австрию и не обстреливали из пушек укрепления Вены? Разве Мансфельд и Христиан Брауншвейгский[7] не грабили мирных деревень, не накладывали контрибуций, не сжигали католические монастыри и церкви ради того, чтобы набить золотом собственные сундуки?

Что толку теперь рассуждать об этом… Война принесла императору удачу, его противникам — унижение и позор. Армию чешских протестантов католики уничтожили при Белой Горе[8]. Баварский герцог и испанский король — союзники кайзера — поделили между собою Пфальц. Тилли[9] и Валленштайн наголову разгромили датского короля Христиана[10], решившего прийти на помощь своим единоверцам в Германии. И вот сейчас, двенадцать лет спустя после начала войны, вся Империя лежит в страхе перед Фердинандом и никто не осмеливается возвысить свой голос против него. Бранденбург и Саксония безмолвствуют. Вюртемберг, Баден, Гессен, Брауншвейг, равно как и остальные протестантские княжества Империи, склонились перед мощью католических армий. В Германии у кайзера не осталось больше противников…

Карету подбросило на очередном ухабе, и Хоффман недовольно поморщился. Как же холодно и неуютно, как затекла от неудобного сидения его спина… Он бы многое отдал сейчас, чтобы вновь очутиться в своем кресле перед горящим камином, чтобы ноги его укрывал шерстяной плед и чтобы Магда принесла ему кружку подогретого молока. Путешествия так вредны в его годы…

Он перевел взгляд на своего попутчика. Хойзингер сидел, уткнувшись в бумаги, и его слегка выпученные, внимательные глаза быстро пробегали от строчки к строчке. Наверное, просматривает какие-то счета или же заново проверяет расписки, которые они должны показать сегодня фон Майеру… Что ждет их в Магдебурге? Не исключено, что фон Майера сейчас вообще нет в городе или же он — в силу своей занятости и того высокого положения, которое он занимает в магдебургском совете, — не сможет принять их и выслушать. И что им придется делать тогда? Отыскивать поверенных, готовых вести дело в суде? Писать жалобы, искать обходные пути в канцеляриях? Сколько времени, сколько сил будет потрачено на это…

Хойзингер отложил бумаги в сторону и потянулся.

— Все сходится, — сообщил он, стараясь подавить зевок.

— Что сходится? — переспросил бургомистр.

— Пятьсот талеров серебром, — пояснил тот. — Якоб не ошибся в расчетах.

Бургомистр слабо кивнул и ничего не ответил.

Дорога медленно плелась вдоль кромки густого леса. Подковы мягко стучали, скрипел рассохшийся короб кареты, плыла по сторонам пустая, потускневшая без теплого солнца земля. На вершине холма показался каменный крест — выщербленный, высокий, схваченный у основания темными ладонями мха. Чуть дальше согнулись в пояс, уткнувшись верхушками в дорожную пыль, надломленные стволы берез — год назад в здешних местах прошел ураган.

Молчание прервал Хойзингер:

— Ты напрасно уделяешь столько времени этим бумажкам, — сказал он, ткнув маленьким пальцем в сторону отпечатанного листка. — В них только глупость и безрассудство, и ничего более. Кайзер не простит Христиану Вильгельму[11] подобных воззваний, равно как и союза с королем Густавом[12].

Бургомистр вздохнул, пожевал губами.

— Что, по-твоему, сделает Фердинанд? — спросил он. — Снова двинет к Магдебургу войска, прикажет начать осаду?[13] Думаешь, прошлогодняя неудача ничему не научила его?

— Откуда мне знать, что именно сделает император? — дернул щекой Хойзингер. — Одно могу сказать: союза с королем Швеции он ни за что не потерпит. Скажи мне, Карл: для чего Магдебургу понадобился этот союз? Какие мы, к черту, союзники? Уверяю тебя, при первой же возможности король сторгуется с Фердинандом за наш счет, вытряхнет нас из своего кошелька, как мелкую монетку. Куда Магдебургу тягаться с императором? Большая свинья всегда поросенка задавит. Сидеть бы нам теперь тихо, не высовываться… Не то сейчас время, чтобы свой гонор показывать и поднимать на всю Германию шум.

— По-твоему, Его Высочеству следовало не заключать союза со шведами, а поклониться вместо этого кайзеру? Пойти с Фердинандом на мировую, без боя отдать здешние земли католикам? Это же смешно, Стефан…

Хойзингер склонил голову набок, чуть подался вперед:

— Ты прекрасно понимаешь, о чем я говорю. Беда не в том, что Его Высочество заключил с королем договор, а в том, как и когда он его заключил. Сейчас, когда Швеция объявила Империи войну, а король Густав со всей своей армией высадился на северном побережье, такой договор нельзя назвать ничем иным, как глупостью. Я уже не говорю о том, чего будет стоить эта новая дружба. Знаешь, я тут недавно занялся подсчетами — стало любопытно, во сколько Кленхейму обходятся военные авантюры наших правителей. Так, так… Годовую подать за последние десять лет увеличили в три раза. Неплохо, правда? Так, дальше… Магдебург установил новую ввозную пошлину на свечи — четыре талера за ящик вместо прежних полутора… Для содержания войск Его Высочества отдали интендантам десяток лошадей и две подводы с зерном… Что еще? Введен налог на содержание укреплений… Ротмистру Хеммке выплачено на основании предписания канцелярии наместника две сотни талеров для чрезвычайного — слово-то какое: чрезвычайного! — найма солдат…

Он сокрушенно махнул рукой.

— Да что говорить… Известное дело: о чем в кабаке бубнят — в государственном совете не слышат. Одно скажу: без толку читать все эти воззвания. В судьбе Кленхейма они ничего не решают. Меня куда сильнее заботит, когда мы наконец получим из Магдебурга деньги.

— Фон Майер поможет все уладить.

— Признаться, Карл, я не очень-то рассчитываю на его помощь… Что может сделать фон Майер? И ты, и я знаем, что дела в Магдебурге идут неважно. Да и у кого они теперь идут хорошо? Из-за проклятой войны торговли совсем не стало. Провизию купить негде, крестьяне ничего не хотят продавать. Клара Видерхольт хвастала недавно, что ей удалось выменять шесть фунтов сушеной рыбы в Рамельгау. Представляешь, событие?! Даже такой мелочи теперь люди радуются. И что за примерами далеко ходить — ты знаешь, я большой охотник до чесночных колбас, особенно если их сделать с приправами и соли в меру. У нас их готовить толком никто не умеет, и прежде я покупал их в Гервише, у тамошнего мясника. Пару кругов колбасы за полталера — дороговато, конечно, но того стоит. А сейчас он отказывается продавать даже за тройную цену. Вот так-то. Раньше можно было раздобыть все: и молоко, и зерно, и овощи, были бы только деньги. А сейчас — ни денег, ни съестного. Крестьяне разбегаются кто куда, деревни обезлюдели. В Мюлихе и Гёллене дома стоят пустые, никого нет. В Лозовитце всех коров забили на мясо, лишь бы не достались солдатам. Помнишь, что рассказывали те двое беженцев из Лебена? Солдаты ворвались в их деревню, забрали весь хлеб и увели скотину, ничего не оставили. От голода им пришлось есть дождевых червей вместе с землей. Даже не знаю, как они смогли выжить… Вот, посмотри!

Хойзингер отодвинул оконную шторку, и взгляду бургомистра открылось неровное, заросшее сорняками поле.

— Видишь? Раньше здесь сеяли ячмень, а теперь все заброшено.

Он задернул шторку обратно.

— Так повсюду, Карл, все приходит в упадок. Замирает торговля, уезжают люди, а вместе с ними уходят деньги и товары. Мы привыкли жить на богатой земле, долго ли протянем на бедной?

— Ты преувеличиваешь, — после некоторой паузы произнес бургомистр. — Рано или поздно скупщики заплатят. Магдебург все равно должен где-то покупать свечи, они не смогут без нас обойтись.

— Если бы так, — пробормотал Хойзингер. — Но порой мне кажется, что Магдебургу нет до нас никакого дела. Что такое Кленхейм — пять дюжин дворов да церковь, одно название, а не город. — Он усмехнулся невесело: — Знаешь, Карл, я боюсь не того, что нападут солдаты. Слава богу, живем посреди леса, вдали от дорог, и не так-то просто нас отыскать. Страшно то, что мы можем пойти по миру, что в Кленхейме начнется такой же голод, как и везде. От солдат можно отбиться или спрятаться в лесу, а куда денешься от бескормицы? Нужны деньги, Карл, очень нужны. Ты не хуже меня знаешь: выплата жалованья, содержание построек, подати наместнику — на все это Кленхейм тратит теперь не меньше двухсот талеров в год. И где, скажи, взять столько? Положим, около пятидесяти талеров удастся выручить от продажи сена и дерева, еще столько же дадут налоги и штрафы. Остальное должен перечислять цех, но цех в этом году не отдал в городскую казну и половины положенного, коль скоро сам не получает оплаты от скупщиков. И что мне прикажешь делать со всем этим? Денег нет, но при этом каждый считает своим долгом требовать их. Отцу Виммару понадобилось десять талеров на черепицу для починки церковной крыши, у Шёффля на мельнице износились шестерни и нужно покупать новые, Гримм требует платежа по прошлогоднему векселю. А третьего дня в ратушу приходила эта ненормальная, вдова Витштум, устроила настоящий скандал — почему, дескать, перестали выплачивать пенсион, который был ей назначен по смерти мужа. Я, разумеется, показал ей решение Совета на этот счет, но она раскричалась и назвала меня мошенником, который присваивает чужие деньги. Еле удалось выставить ее за дверь. А сейчас, посмотри, написала письмо в городской совет.

Бургомистр принял из рук Хойзингера листок с половинками сломанной восковой печати. Маленькие неровные буквы, строчки, ползущие вверх:

«Многоуважаемым господам советникам, по правде, закону и установлению Божию — Эрика Витштум, вдова, в лето тысяча шестьсот тридцатое от Рождества Христова. Да будет известно господам советникам, что в отношении нашего семейства, именем своим обязанного моему мужу, Альфреду Витштуму, учителю, умершему два года назад, совершается большая несправедливость».



Почерк был мелкий, и, чтобы читать дальше, бургомистру пришлось снова надеть очки.

«Ввиду уважения, которым пользовался в Кленхейме мой упокойный муж, ввиду его доброго имени и заслуг, которые никто никогда не оспаривал, семейству нашему по смерти мужа был назначен пенсион в два талера серебром, о чем было исделано соответствующее распоряжение, подписанное господином бургомистром Хоффманом. До последнего времени распоряжение это исполнялось должным образом и в срок».

— Почти без ошибок. Любопытно, кто ей помогал с этим, — заметил Хойзингер. — Не удивлюсь, если отец Виммар постарался или же младший Цинх. Кажется, это его почерк.

«Однако после Варфоломеева дня господин Хойзингер, казначей, отказал нам в выплате денег, сославшись при этом на принятое городским советом решение».

— «Сославшись»! — передразнил Хойзингер. — Я не только сослался, я его показал и попросил Цинха, чтобы он прочел его Эрике вслух.

«Обращаюсь к многоуважаемым господам советникам с почтительной просьбой исправить случившуюся в отношении нашего достойного семейства несправедливость. Осмелюсь также напомнить, что после смерти мужа на моем попечении остается четверо детей, которых я содержу одна. Уповаю на мудрость и доброту отцов города, правящих Кленхеймом в согласии с Божьим законом и людским обычаем».

Бургомистр снял очки и вернул Хойзингеру письмо.

— Ну, что скажешь? — осведомился тот.

— Зачем она это написала? Ведь пенсионы перестали платить всем, не только ей: и Келлерам, и Видерхольтам, и остальным тоже.

— Я же тебе говорю — ненормальная. За всю свою жизнь не видел более склочной и неприятной бабы. Впрочем, разве в ней одной дело? Сказать по совести, Карл, я совсем не представляю, что мы будем делать, если скупщики не погасят свой долг. Но уж если Господу будет угодно смилостивиться над нами и мы получим из Магдебурга хотя бы часть денег, то я найду, как ими распорядиться. Разумеется, ни единого талера не пущу на уплату подати или на черепицу для церковной крыши. Нет, вместо этого мы закупим зерна, солонины, всего, что удастся достать и что пригодится в голодную пору. Набьем доверху кладовые, а потом и посмотрим, как жить дальше!

В этот момент карету сильно тряхнуло, и она опасно накренилась набок.

— Петер, поосторожней! — крикнул бургомистр вознице, хватаясь руками за жесткое сиденье.

— Извините, господин Хоффман, — отозвался тот. — Дорога вся разбитая, я уж стараюсь, как могу.

— Долго еще ехать?

— Сейчас по левую руку будет сгоревший дом, за ним — роща, а там уже совсем близко.

— Скорее бы, — поежился бургомистр.

— Не следовало брать возницей Петера, он не следит за дорогой, — заметил Хойзингер. — Наверняка задремал на козлах, оттого и яму проморгал, бездельник. В их семье все такие, потому и живут бедно. Но при этом, заметь, имеют наглость каждый год клянчить себе пенсион.

— Зачем ты так — Петер хороший парень. О матери заботится, да и работник из него неплохой.

— Как же, работник, — криво усмехнулся Хойзингер, отчего его рыжие усы слегка встопорщились. — Никогда Штальбе не были хорошими работниками. Вспомни хоть Петерова отца, Андреаса. За все брался — и плотничал, и у кровельщика Райнера в помощниках ходил, и в кузне работал. И толку? Гнали его отовсюду, потому как любая работа из рук валилась. И помер он раньше срока, оттого что пьяный упал в колодец и утонул. Петер в него пошел. Ничего толком делать не умеет, вот и нанимается, куда возьмут — свинарник вычистить, канаву прокопать или мешки с мельницы перетаскать.

— Что плохого в том, что человек не боится грязной работы? Не забывай, ему нужно содержать мать и двоих сестер.

— Я тебе одно скажу: Петер должен учиться ремеслу, а не дурака валять. Всю жизнь таскать мешки — много ума не требуется, но семью этим не прокормишь.

Бургомистр лишь пожал плечами в ответ. Спорить больше не хотелось.

Отодвинув шторку, он выглянул в окно. Хмурое небо было затянуто облаками, собирался дождь. Ветер носился над остывшей землей, поднимая в воздух пыль и пригибая вниз желтые головки полевых цветов. Было холодно.

Сгоревший дом, о котором упоминал возница, остался позади. Теперь дорога шла поперек широкого, заросшего травой луга. Вокруг было пусто — ни людей, ни животных. Только вдалеке, за деревьями, медленно вращались лопасти ветряной мельницы.

Колеса монотонно скрипели, карета раскачивалась, и можно было услышать, как проросшая на дороге трава шелестит под ее днищем.

Через какое-то время дорога пошла вверх и взобралась на небольшой холм. Далеко впереди бургомистр увидел каменные башни и высокие шпили церквей, похожие на черные иглы. Ветер донес до его слуха протяжный звон колоколов.

Это был Магдебург.

* * *

Спустя какое-то время карета подъехала к мосту, соединяющему правый и левый берега Эльбы. Под затянутым тучами небом река казалась холодной и неприветливой. Ветер гнал по ее поверхности маленькие волны; они бежали, обгоняя друг друга, и с тихим плеском разбивались о каменные опоры моста.

Карету остановили. Худой офицер с неподвижными глазами и безгубым ртом заглянул внутрь.

— Кто вы такие и откуда? — осведомился он.

— Я — Карл Хоффман, бургомистр Кленхейма. Со мной Стефан Хойзингер, городской казначей, — последовал ответ.

— Что вам понадобилось в Магдебурге?

— У нас дело к советнику фон Майеру.

По знаку офицера двое стражников осмотрели карету. Когда они убедились, что внутри нет никаких товаров, подлежащих обложению пошлиной, офицер вяло махнул рукой, пропуская карету дальше.

Порывы ветра усилились, но на этот раз ветер разогнал тучи, и в небе показалось солнце. Мягкий, согревающий свет пролился на город, разом осветив черепичные крыши и высокие медные шпили, вспыхнув золотыми искорками на поверхности воды.

Хоффман осматривался по сторонам — он не был здесь больше двух лет. На башнях и у ворот прибавилось часовых, из бойниц равнодушно выглядывали круглые пушечные жерла, нацеленные на противоположный берег. Снаружи казалось, что город как будто затих, спрятался в ожидании беды, осторожно посматривая наружу поверх каменного пояса стен. В остальном все было как раньше. Только Эльба опустела. Обычно в это время года здесь царило столпотворение: подходили один за другим торговые корабли, тянулись баржи, нагруженные лесом, зерном и солью. Ничего этого теперь не было — только одинокая шхуна стояла у пристани, да пара рыбацких лодок медленно двигалась по течению вверх. Чуть вдалеке несколько женщин, смеясь и переругиваясь, стирали в реке белье.

Миновав тяжелые своды Эльбских ворот, карета въехала в Магдебург.

Улицы города были заполнены людьми. Торопились разносчики, семенили девушки с плетеными корзинами в руках, скрипели груженые повозки. В толпе мелькали кафтаны и платья, куртки и белые рукава полотняных рубашек, чепчики служанок и длинные алебарды солдат. На крепостной стене работники с помощью веревок и деревянных платформ поднимали вверх обтесанные каменные блоки. Лавочники громко расхваливали свой товар, сидящие на мостовой нищие и калеки протягивали руки за подаянием. Выкрики, смех, ругань, шелест одежды и цоканье подков, скрип тележных колес, хлопанье дверей и ставен — все сливалось в мерно гудящий шум, висевший в воздухе, словно невидимое облако. Пахло дымом из печных труб и холодной речной водой, хлебом и свежевыловленной рыбой, и ко всему этому примешивался запах старого, пропитавшегося пылью и временем камня.

Ветер стих, теплые солнечные лучи заливали землю, на булыжниках мостовой лениво топтались голуби.

Несмотря на безветренную погоду, свет и солнечное тепло, бургомистр почувствовал вдруг, что его немного знобит. Впрочем, здесь, в Магдебурге, он всегда чувствовал себя неуютно. Город подавлял его своим богатством и тяжестью, высотой своих зданий, криками и шумом многоголосой толпы. Выступающие вперед верхние этажи домов заслоняли небо, от пыльного, нечистого воздуха было трудно дышать, а улицы и переулки напоминали ему узкие проходы, прорубленные сквозь толщу гранитной скалы. Здесь, на улицах Магдебурга, Хоффману начинало казаться, что он, подобно пророку Ионе, очутился внутри какого-то исполинского живого существа — существа, способного мыслить и двигаться, могущего испытывать радость, боль или страх; существа, чью жизнь поддерживают тысячи людей, которые населяют его распластанное по земле огромное тело и движутся по его улицам и площадям точно так же, как кровь движется по переплетениям сосудов и вен. В иные минуты ему представлялось, что город и сам движется — незаметно, но уверенно и основательно; движется, обгоняя бег облаков и течение Эльбы, и каменные церкви, словно огромные корабли, плывут среди черепичных волн, и длинные серые тени почтительно следуют за ними, цепляясь за жестяные карнизы домов, заглядывая в распахнутые окна, утопая в узких, заваленных хламом проулках, задевая маленькие палисадники и тонкие ветви фруктовых деревьев, угловые статуи и каменные завитки крыш…

— Петер! — крикнул Хойзингер, высовываясь из окна. — Видишь колокольню Святого Ульриха? Держи теперь прямо на нее, никуда не сворачивай. А возле Андреасова трактира, там, где каменная голова над входом, сразу забирай влево, на Широкий тракт. Да смотри, болван, не ошибись, иначе потом полдня потеряем…

За окном кареты проплывали дома, тени ложились на пыльную мостовую. Под звук барабанной дроби промаршировали мимо солдаты в кожаных колетах[14] и нечищеных стальных шлемах, с бело-зелеными лоскутами, нашитыми на рукаве. Глядя на них, Хоффман вдруг вспомнил, как впервые оказался в Магдебурге. Сколько лет ему тогда было? Одиннадцать? Или, может, уже двенадцать? Неважно, впрочем… Отец, которому надо было наведаться в столицу по какому-то делу — кажется, речь шла о тяжбе из-за небольшого участка земли, отошедшего Кленхейму в правление архиепископа Иоганна, — решил взять маленького Карла с собой, чтобы показать ему город.

Столько лет прошло, и многое стерлось из памяти. И все же Хоффман хорошо запомнил тот день. Это было весной, за несколько дней до Вербного воскресенья. Земля была сырой и холодной после зимы, и голые ветви деревьев царапали низкое небо. Они с отцом шли по стене Княжьего вала на юг, в сторону бастиона Гебхардта, туда, где полукругом выстроилось с полдюжины чугунных пушек и где на высоком флагштоке развевалось бело-зеленое знамя с изображением Магдебургской Девы[15].

Стражники грелись возле жаровен с углями, ветер лениво трепал пестрое фазанье перо на бархатной шляпе отца.

— Смотри, Карл, — говорил Георг Хоффман, положив свою мягкую ладонь на плечо сына, — смотри и запоминай. Видишь, вон там? — и он указал рукою куда-то на север, где над крышами домов поднимались две острые каменные башни с позолоченными верхушками. — Это церковь Святой Екатерины, твоего деда крестили в ней. А вот это — церковь Святого Иоганна, одна из самых старых в городе. Несколько раз она сгорала дотла, и каждый раз ее возводили вновь. Сам Лютер проповедовал здесь…

Они медленно шли по крепостной стене, и отец продолжал говорить. Он рассказывал о зданиях на площади Старого рынка, принадлежащих торговым и ремесленным гильдиям; о магдебургском монетном дворе, где город вот уже много лет чеканит собственную монету; о диковинных часах на башне городской ратуши, которые отмечают не только время дня, но и месяц и положение небесных светил. Он говорил об Улице Золотых Мастеров, где селятся самые богатые семейства города; говорил о страшном пожаре тысяча двести седьмого года, уничтожившем большую часть Магдебурга и старый собор[16]; о наводнении, случившемся двадцать лет назад и затопившем городские предместья…

Они шли, и маленький Карл Хоффман с любопытством смотрел, как внизу, за зубцами стены, вращаются черные лопасти водяных мельниц и люди суетятся на пристани, встречая прибывающие корабли.

— Что это? — спросил он, указывая пальцем на большой остров посреди течения Эльбы.

— Это? — переспросил отец. — Это остров Вердер. Здесь плотогоны выгружают и сушат бревна, которые пригоняют в Магдебург на продажу. А еще здесь селятся нищие и всякий сброд, которому не нашлось места в городских стенах. Дрянное место…

Бургомистр провел рукой по глазам. Воспоминания об отце давно уже не печалили его. И все же сейчас от них осталось какое-то неприятное, тягостное чувство, от которого немедля хотелось избавиться, стереть, словно засохшее пятно на одежде. Или, быть может, всему виной его нынешняя усталость — усталость, вызванная долгой и тяжелой дорогой? Впрочем, ехать им оставалось уже недолго. Карета свернула в узенький переулок и минуту спустя остановилась перед домом советника фон Майера — высоким, в три этажа, зданием, со стенами, увитыми зеленым плющом, и маленьким круглым окошком под самой крышей.

На башне церкви Святого Себастьяна ударил колокол, и следом за ним — словно подхватывая этот тягучий, медленный звук, не давая ему растаять в осеннем воздухе, — радостно и звонко зазвонили большие ратушные часы.

Был полдень.

Глава 2

Увидев гостей, Готлиб фон Майер изобразил на своем морщинистом брюзгливом лице подобие улыбки, а затем предложил вместе отобедать.

— Я не ожидал вашего визита, — сказал он, усаживаясь за стол. — Должен предупредить, чтобы больше вы подобным образом не поступали. Если есть необходимость увидеть меня, то прежде следует извещать моего секретаря и уже через него договариваться о встрече.

Он пододвинул ближе суповую тарелку, а затем продолжил немного приветливее:

— Не принимайте это правило исключительно на свой счет, господа. Я вынужден так поступать, чтобы хоть немного оградить себя от просителей, желающих устраивать собственные дела в обход принятого порядка, а также от попрошаек и прочего сброда, что постоянно досаждает мне. К чему объяснять? Любая община — что Кленхейм, что Магдебург — устроена одинаково.

Фон Майер зачерпнул ложкой немного супа, сделал глоток из посеребренной пивной кружки.

— Скажите мне, Карл, как поживает ваша семья?

— Господь милостив, — ответил Хоффман. — Все хорошо.

— Я помню вашу дочь — тихая, послушная девочка. Сразу видно, дочь достойных родителей.

— Грета выросла, — улыбнулся Хоффман. — Мы с женой уже готовим ей приданое.

— Да, конечно, — рассеянно кивнул советник. — Признаться, я всегда завидовал вам, Карл. Нам с Августиной Господь так и не дал детей. Я все испробовал. Даже относил подношения в монастырь Святой Девы, хоть мы и не католики. У моего отца было трое сыновей и две дочери, а я состарился бездетным. Грета ведь ваша единственная дочь?

— Грета младшая. У нее было два брата. Они умерли от оспы, еще детьми.

Фон Майер вздохнул:

— Божье наказание, нет ничего хуже… Я помню, как в дни моей молодости здесь, в Магдебурге, началась чума. Вымирали целые улицы, сторожа не успевали оттаскивать и сжигать трупы. Не представляю, что станется с городом, если мор начнется сейчас… Однако довольно пустых разговоров. Зачем вы пришли ко мне?

Гости переглянулись.

— Дело вот в чем, — откашлявшись, начал Хоффман. — Вы знаете, что у нас заключено несколько контрактов на поставку свечей со здешними скупщиками. До недавнего времени все шло хорошо — настолько, насколько может идти во время войны. Но с некоторых пор они совсем перестали платить. За прошедшие несколько месяцев Кленхейм не получил от них ничего. Ни единого крейцера за десять ящиков превосходных свечей. Мы пытались решить дело миром, но…

— Довольно, — жестом остановил его советник. — Дальнейшее мне понятно. У вас есть при себе расписки?

Хойзингер достал из-за пазухи узкий кожаный футляр, в котором лежали расписки, и протянул его фон Майеру.

— Браун, Альтхофер, Шредер… — бормотал советник, просматривая один за другим бумажные листки. — Боюсь, господа, мне придется вас огорчить. В ближайшее время вы не сможете получить денег. И я даже не стану заводить об этом разговора в Совете.

— Но почему?! — возмущенно воскликнул Хойзингер. — Неужели нельзя найти управу на нечестных торговцев, которые не желают оплачивать купленный товар? Мы ведь не просим ничего невозможного!

— Сделать ничего нельзя, — равнодушно произнес фон Майер.

— Поймите, Готлиб, — вмешался Хоффман, — Кленхейм всегда исправно платил Магдебургу все подати. С начала войны дела в городе идут неважно, однако мы никогда не жаловались и не просили поблажек. Но сейчас нас оставляют без гроша в кармане!

Фон Майер посмотрел на него с плохо скрываемым раздражением.

— Вы говорите, в Кленхейме дела идут неважно? Так я вам отвечу, что в Магдебурге они идут еще хуже. Поступления, что раньше наполняли нашу казну, сократились в несколько раз. При этом мы все больше и больше должны тратить на содержание гарнизона, на закупку оружия и пороха, на строительство укреплений. Я уже не говорю о контрибуции в сто пятьдесят тысяч талеров, которую в прошлом году нам пришлось выплатить Валленштайну.



— При чем здесь Кленхейм? — зло осведомился Хойзингер.

— Не перебивайте, — властным жестом остановил его фон Майер. На его безымянном пальце синей каплей блеснул сапфир. — Как я уже сказал вам, Магдебург не в состоянии оплачивать свои расходы. Из-за нехватки денег магистрату приходится брать у гильдий взаймы. Практически все состоятельные купцы и цеховые мастера являются теперь кредиторами города. В их число входят и Альтхофер, и Браун, и все остальные ваши скупщики. Теперь представьте, как я или кто-либо другой из советников можем потребовать от них погасить долги перед Кленхеймом? Они, разумеется, тут же потребуют, чтобы магистрат расплатился с ними по займам. А город, как я уже говорил, не в состоянии этого сделать. — Он искривил рот в невеселой усмешке. — Выбор у вас невелик, господа: ждать. Ждать и надеяться, что дела в Магдебурге пойдут на поправку — и тогда я первый потребую, чтобы все ваши счета были оплачены. Но до того времени изменить ничего нельзя.

— Мы же не просим ничего у Магдебурга, — сказал Хоффман, — нам нужно только, чтобы с нами рассчитались скупщики. Если это необходимо, мы готовы принять оплату оружием или зерном. Нас связывает давняя дружба, и я надеюсь…

— Я ценю нашу дружбу так же, как и вы, — перебил фон Майер. — Но сделать и вправду ничего нельзя. Ни жалоба наместнику, ни мое ходатайство не смогут этого изменить. Вы говорите, Кленхейм может принять оплату зерном? Стоит мне заикнуться об этом в Совете, я немедля лишусь своего места. В преддверии новой войны — а в том, что эта война вскоре начнется, никто теперь не сомневается — магистрат не может позволить себе сокращать городские запасы.

Он пожевал тонкими бесцветными губами.

— Вам следует понять, господа: Магдебург сейчас точно разорившийся богач — бархат на воротнике, отруби в желудке. Магистрат и городской суд завалены жалобами о взыскании долгов, торговля расшатана, земли вокруг города не возделываются должным образом, крестьяне бегут, опасаясь солдат. С каждым годом война отгрызает от нас все новые и новые куски. И дело не только в этом. Мои позиции в городе слабы, как никогда. Большинство в Совете принадлежит теперь сторонникам Христиана Вильгельма, чьим приверженцем я никогда не был. И потому любая — хоть самая малая — оплошность с моей стороны может очень дорого мне обойтись. Вы, должно быть, уже слышали, что моему брату пришлось покинуть наш город. Я не хочу следовать его примеру.

Фон Майер помолчал, рассеянно смял салфетку в руке.

— Увы, многие члены Совета утратили теперь свое здравомыслие, с ними тяжело находить общий язык. Штайнбек и Вестфаль призывают к войне на стороне шведов. Алеманн, Бауэрмейстер и Кюльвейн ратуют за то, что городу следует вступить с императором в соглашение…

— Неужели в Магдебурге остались еще люди, которым по нраву правление Фердинанда? — пробормотал Хоффман.

— Представьте себе! — дернул щекой фон Майер. — И знаете, что они говорят?! Что рано или поздно император все равно возьмет над своими противниками верх, а раз так, то следует уже сейчас выторговать выгодные условия мира. Недавно мне удалось побеседовать с господином Кюльвейном на этот счет. Он полагает, что Германии необходима сильная власть монарха, только это убережет Империю от распада и гибели. И поэтому бессмысленно враждовать с Фердинандом, надо искать соглашения с ним. Чудовищный вздор…

Советник отодвинул от себя пустую тарелку.

— Хельга! — позвал он и настойчиво позвонил в колокольчик. — Хельга! Быстрее!

Служанка торопливо вбежала в комнату и остановилась на середине, испуганно глядя на советника.

— Принеси горячие вафли. И передай Томасу, пусть немедля придет сюда.

— Думаю, вы согласитесь со мной, Готлиб, — осторожно произнес Хоффман, — что некоторое… м-м-м… усиление центральной власти пошло бы Германии на пользу.

— Что вы имеете в виду? — изогнул бровь фон Майер.

— Германия ослаблена войной, ослаблена внутренними распрями. Идея укрепления монаршей власти могла бы стать основой для мирного соглашения между императором и князьями. Разумеется, я никоим образом не оправдываю бесчинства кайзера и его стремление уничтожить евангелистскую церковь. И все же…

Фон Майер посмотрел на него насмешливо.

— Вздор, — сказал он. — Вздор от начала до конца. Вы рассуждаете так же, как и некоторые умники при мадридском и парижском дворах, которые презрительно именуют Германию «лоскутным одеялом», ставя ей в упрек выборность кайзера и широкие права имперских сословий. Запомните, Карл: в отличие от многих иных европейских монархий, чья целостность и могущество основаны исключительно на военной силе и которые обратятся в ничто, едва только эта военная сила ослабнет, — так вот, в отличие от них Империя основана на законе, законе и традиции, складывавшейся веками. Закон — вот что объединяет всех нас! Вспомните о «Каролине», Уголовном кодексе императора Карла Пятого; об имперском матрикуле тысяча пятьсот двадцать первого года; о Золотой булле, о целом ряде иных законов и соглашений, включая Аугсбургский мирный трактат. Вспомните также о германском городском праве — магдебургском, любекском и так далее, по всей Европе принятом за образец.

В комнату неслышно вошел широкоплечий Томас. Он встал у двери, молча ожидая, пока советник обратит на него внимание. Хельга поставила на стол блюдо с дымящимися вафлями.

— Германия — это союз государств, подчинивших себя единому праву и признающих кайзера не как самодержавного властелина, вольного делать все, что ему заблагорассудится, но как защитника мира и справедливости, — продолжал фон Майер, не замечая вошедшего слуги. — Именно поэтому власть императора ограничена целым сонмом правил и установлений. Курфюрсты избирают его, и при вступлении на престол он приносит клятву — избирательную капитуляцию, как принято ее называть, — о том, что будет чтить права сословий и не будет предпринимать действий, могущих нанести им какой-либо вред. Кайзер не вправе принимать законы без одобрения рейхстага, не вправе вмешиваться во внутренние дела княжеств и городов, не вправе передавать свой трон по праву наследования. И если случится так, что он совершит в отношении кого-либо из своих подданных несправедливость, то действия его могут быть обжалованы в имперском суде[17]. Скажите, друг мой, в каких еще государствах Европы вы найдете подобный суд, олицетворяющий верховенство закона, неподвластный капризам монарха?! Задумайтесь, Карл. В Империи никогда не было сильной центральной власти, наподобие той, которая существует ныне в Королевстве испанском. Здесь никогда не было столицы, не было постоянного королевского домена, не было династии, которая царствовала бы дольше, чем пару веков. В Германии не было сильной центральной власти. Но разве это помешало ей достигнуть величия? Разве богатство наших земель не превосходит богатства Англии или Кастилии? Разве германские соборы и церкви уступают своим великолепием соборам Парижа и Реймса? Разве наши ремесла, торговля, земледелие и горное дело не были с давних времен образцом для всех других государств? Германия никогда не терпела над собой самодержцев, и ни один из ее правителей никогда не обладал абсолютной властью. И именно благодаря этому германские земли могли накапливать богатства, не опасаясь, что какой-нибудь коронованный идиот пустит их по ветру.

В этот момент стоявший у дверей Томас чуть слышно кашлянул, чтобы привлечь внимание советника.

— Ты уже здесь? — обратился к нему фон Майер. — Хорошо. Отправляйся к господину Гернбаху и передай ему, чтобы он немедля явился сюда и захватил с собой бумаги, о которых мы говорили вчера. Ты все понял? Ступай.

Томас ушел. Советник рассеянно ткнул двузубой вилкой горячую вафлю и снова повернулся к гостям:

— Так вот, возвращаясь к вашим словам по поводу центральной власти. Вы не задумывались, Карл, что сильная власть монарха может принести государству куда больше вреда, нежели пользы? Присмотритесь к тому, что происходит сейчас в Испании. Тамошних королей ни у кого не повернется язык назвать бедняками, не так ли? Среди остальных государей Европы они — сущие богачи, вольные распоряжаться не только золотом Индий, но и богатствами Италии, Португалии и Нидерландов; в их карманы притекают доходы от невольничьей торговли в Африке и торговли специями из Гоа. Черт возьми, хотел бы я, чтобы кому-то из рода фон Майеров удалось окунуть в эту золотую реку хотя бы мизинец… Как же их католические величества поступают со всеми этими несметными богатствами, которых, по моему разумению, было бы достаточно, чтобы половину Европы превратить в рай на земле? Войны, бесконечные войны! Ничего больше! Война против Нидерландов, против Англии, против французского короля, наем солдат, снаряжение военных флотов, строительство крепостей, осады, сражения, и так без конца… То, что не съедает война, уходит на содержание королевского двора и подношения церкви. И всё! От несметных сокровищ не остается даже истертого медяка, и в результате Мадриду приходится брать взаймы у генуэзских и лиссабонских банкиров. Это ли не пример глупого, преступного расточительства? Для чего же нужна сильная королевская власть, которая только и делает, что уничтожает богатства своих подданных, а их самих заставляет гибнуть на полях бесконечных войн? Разве эта власть не губительна для страны?

Впрочем, все эти пороки, о которых я сказал только что, присущи не только правителям Испании, но и монархам любой другой земли. Видно, так уж устроен мир… Взгляните, к примеру, на нашего наместника, Христиана Вильгельма. Не прошло еще и пары месяцев с тех пор, как он возвратился из своего изгнания, а его голова уже только тем и занята, что приготовлениями к войне против католиков. Дела Магдебурга и всех окрестных земель его не интересуют. Его не интересует содержание приютов или восстановление мельниц, сожженных в прошлом году солдатами Валленштайна; его не интересует, что магистрату надо пополнять запасы зерна перед наступлением зимы и обеспечивать порядок на городских улицах. Его интересует лишь одно: как выцедить из нас побольше денег на закупку оружия и наем солдат. Что ж… Герцогам и королям во все времена не доставляло никакого удовольствия заниматься развитием ремесел и торговли, их мало волнует починка дорог или содержание школ. Дела городов интересуют их лишь постольку, поскольку те являются для них источником денег. Война и присоединение новых земель — вот в чем они видят смысл своего правления, вот те деяния, при помощи которых они желают увековечить собственные имена. Даже на портретах — вы замечали? — они предпочитают красоваться в доспехах и при оружии… Ручаюсь, что, если королям Франции или Англии удастся достигнуть той же власти, которой обладают ныне испанские Габсбурги, они втянут свои народы в череду завоевательных войн. Точно так же поступит и кайзер — или кто-то из его потомков, — если ему удастся подчинить себе германские сословия и заставить их повиноваться собственной воле.

В комнату вошла Хельга.

— Пришел господин Гернбах, — робко произнесла она.

Фон Майер кивнул ей и поднялся из-за стола.

— Я отправляюсь во дворец, — сказал он гостям. — Вы будете меня сопровождать.

Заметив недоуменный взгляд Хоффмана, он пояснил:

— Я не могу разрешить вашего денежного затруднения, господа. Однако мне не хотелось бы, чтобы ваш приезд в Магдебург завершился ничем. Вы сможете присутствовать на заседании у наместника, Клаус проведет вас туда. Думаю, это будет для вас полезным и на многое откроет глаза. Хельга!

— Да, господин советник?

— Приготовьте камзол. И передайте Томасу, чтобы он вместе с господином Гернбахом дожидался меня в прихожей. Мы отправляемся через четверть часа.

* * *

Каким ярким и праздничным выглядел Магдебург, залитый прощальным сентябрьским солнцем! Улицы города как будто сделались уютней и чище, витражные окна в церквях вспыхивали алыми, синими и золотыми огнями, ветер шелестел в густых кронах лип. Дома, выстроившиеся по обеим сторонам Широкого тракта, сменяли друг друга, как сменяют друг друга картинки в книжке. Вот дом со свинцовой крышей и гладкими стенами, бледно-голубыми, словно рассветное небо; вслед за ним — медные купола на колокольне церкви Святого Себастьяна; трактир с затейливой угловой башенкой; углы и эркеры, витые лестницы и деревянные галереи вдоль стен, внимательно-любопытные глаза окон, позолоченные копья решеток…

Фон Майер шел, опираясь на тяжелую трость, и идущие навстречу люди почтительно ему кланялись.

— Простите, Готлиб, но я думаю, что нам все же не следует появляться во дворце, — сказал Хоффман, когда они повернули с Широкого тракта на улицу Святого Креста. — Собрания подобного рода…

— На сей счет можете не беспокоиться, на вас никто не обратит внимания, — усмехнулся фон Майер. — Его Высочество позвал во дворец всех, кого только мог позвать, — офицеров гарнизона, гильдейских старшин, судей, пасторов и квартальных смотрителей. Для полноты картины ему еще стоило пригласить туда ночных сторожей, карманников и уличных шлюх. Все это спектакль. Христиан Вильгельм не уверен, что Совет одобрит заключение союза со Швецией. Даже его сторонники — наподобие бургомистра Браунса — сомневаются в том, что Магдебургу сейчас следует открыто выступать на стороне шведов.

— Я не совсем понимаю вас, Готлиб. Разве союз с королем Густавом еще не заключен?

— Христиан Вильгельм заключил его от своего имени, как наместник Магдебургского архиепископства. Наш город не присоединялся к этому договору. И даст бог, не присоединится к нему никогда… Намерения Густава Адольфа неизвестны. Глупо думать, что он хочет заключить с нами союз только ради того, чтобы прийти городу на помощь и избавить нас от новых нападений католиков. Боюсь, что все обстоит совсем по-другому. Союз нужен ему лишь для того, чтобы Магдебург сделался его опорной базой в Германии и в случае неблагоприятного развития событий принял на себя удар императорских войск. Христиан Вильгельм видит наши сомнения. А раз так — решил позвать на заседание как можно большее число своих сторонников, чтобы лишний раз напомнить Совету, какой поддержкой он пользуется в Магдебурге. Умный ход… Люди ненавидят кайзера, ненавидят католических попов, боятся нового появления имперских солдат под нашими стенами. В церквях проклинают имя Фердинанда. Многие верят в то, что наместник наконец-то избавит нас от бедствий войны и очистит здешние земли от имперских отрядов. Даже мой собственный секретарь считает, что Христиан Вильгельм сумеет вернуть нашему городу процветание. Не правда ли, Клаус?

— В трудные времена людям необходим тот, кто может объединить их и повести за собой, — с улыбкой ответил Клаус Гернбах. — Именно так поступали римляне, избиравшие себе диктатора в годы войны.

— Римляне? — переспросил фон Майер. — Магдебург — не Рим. Мы сами способны вести свои дела, не вручая полноты власти напыщенному аристократу. Напомни мне, где был Христиан Вильгельм в прошлом году, когда под нашими стенами стояла армия Валленштайна? Сидел в Стокгольме, при дворе своего венценосного покровителя. Мы не ждали от него помощи и сами сумели избавить себя от присутствия императорских войск, хотя для этого и потребовалось посредничество Ганзы и выплата немаленькой контрибуции. Ты еще слишком молод, Клаус, и поэтому продолжаешь верить громким титулам и столь же громким словам. Между тем все это мишура. Удел аристократов — это интриги, война и бессмысленные развлечения вроде балов или псовой охоты. Нельзя вверять в их руки свою судьбу. Его Высочество не покровитель нашего города. Он всего лишь приспешник Густава Адольфа и служит только его интересам. Что выиграет Магдебург, если тиранию кайзера мы променяем на тиранию шведского короля?

Минуту спустя они вышли на площадь Нового рынка. Площадь была открытой и светлой, словно озеро. Высокие нарядные дома окружали ее со всех сторон, в противоположном конце высилась темная громада собора. Каменный великан молча смотрел, как у его ног копошатся похожие на муравьев люди.

— Магистрат по-прежнему разрешает проводить здесь католические богослужения, — неодобрительно заметил фон Майер. — Нельзя делать католикам таких поблажек, я всегда высказывался против этого. В католических землях евангелистов жестоко преследуют, так зачем же нам идти на уступки?!

Трость фон Майера глухо стучала по камням мостовой. Хоффман протер платком взмокшее от пота лицо — он давно уже отвык от длительных пеших прогулок.

Архиепископский дворец, куда они направлялись, располагался чуть в стороне от собора. Это было красивое трехэтажное здание со свинцовой крышей и белыми стенами, чуть потемневшими от времени. Над центральной частью дворца развевались флаги с изображениями Магдебургской Девы и красного Бранденбургского орла[18]. Крышу венчал золотой ангел, сжимающий в тонких руках крест.

— Я до сих пор не понимаю, почему люди по-прежнему называют этот дворец архиепископским, — на ходу говорил фон Майер. — Еще в прошлом веке наши правители, Гогенцоллерны, отказались от титула архиепископа и вместо этого начали именовать себя наместниками. Ты помнишь, когда это произошло, Клаус?

— Если не ошибаюсь, — с готовностью отозвался молодой человек, — это случилось в правление отца нашего наместника, Иоахима Фридриха. Он посчитал, что титул архиепископа мало подходит принцу евангелистского вероисповедания.

— Видите, Карл, какая прекрасная память? — усмехнувшись, сказал советник, поворачиваясь к Хоффману. — Что ни говори, а секретарь мне попался весьма толковый. И раз ты такой умник, Клаус, может быть, скажешь нам, какого черта Иоахим Фридрих не переименовал свое обиталище?

— Этого я не знаю, господин советник. Но могу высказать одно предположение. Дело в том, что архиепископ Фридрих — тот, по чьему приказу дворец был построен, — при строительстве решил увековечить память всех своих тридцати восьми предшественников. Видите? — он указал рукой на фасад. — Здесь тридцать восемь ниш, и в каждой по мраморной статуе. Все архиепископы Магдебурга, от Адальберта Святого и Гизельмара до Отто Гессенского и…

— Довольно перечислять имена, Клаус, — недовольно прервал его фон Майер. — Говори по делу.

— Простите, господин советник. Я только хотел сказать, что — по моему мнению — именно из-за этих статуй дворец и сохранил свое прежнее имя. И, должно быть, сохранит его впредь.

Они уже пересекли площадь, и огромная тень собора опустилась на них, подобно дождевой туче.

— Любопытно… — покосился на молодого человека советник. — Может быть, ты и прав. Впрочем, это неважно. Мы уже пришли, господа. Скоро я вынужден буду вас оставить — перед началом заседания мне необходимо переговорить кое с кем. Следуйте за Клаусом и делайте все, что он скажет.

Глава 3

Миновав нижнюю галерею дворца, они вошли внутрь. Привратник в расшитом серебряной нитью камзоле учтиво поклонился фон Майеру, тот ответил коротким кивком.

Дальше была широкая лестница, ведущая наверх, и длинный, заполненный людьми коридор; замершие у дверей часовые и гладкие сияющие зеркала; бронзовые светильники и гербы, сменяющие друг друга на обшитых мягкой тканью стенах: Магдебургская Дева соседствовала здесь с белыми башнями Хафельберга, золотой волк Лебуса — с ключом и кинжалом Наумбурга, звезды и алый полумесяц Галле — с мерзебургским черным крестом[19].

Фон Майер скрылся в одной из боковых комнат, и они потеряли его из виду.

— Пожалуйста, следуйте за мной и ни с кем не заговаривайте по дороге, — негромко произнес Клаус Гернбах. — На всякий случай, если кто-то вдруг спросит вас, запомните — вы позавчера прибыли из Гамбурга, а во дворец явились по личному распоряжению господина советника.

— Мы еще сможем поговорить с ним сегодня? — спросил на ходу Хоффман.

— Не раньше чем все закончится. Сюда, прошу вас.

Несколько минут спустя они оказались в просторной зале с тремя огромными, почти во всю ширину стены, окнами и высоким сводчатым потолком.

— Зала приемов, — шепнул Хоффману секретарь. — Пожалуйста, найдите себе место на одной из задних скамей. Скоро я к вам присоединюсь.

Зала приемов могла вместить в себя по меньшей мере две сотни человек. Длинный, на резных тяжелых ногах стол — в центре, небольшие столы для секретарей и писцов — по сторонам. Стены здесь были обшиты темным полированным деревом, в дальнем конце располагался большой мраморный камин, который не топили по случаю теплой погоды. Хоффмана, который был во дворце впервые, поразила висевшая под потолком огромная люстра в форме трехмачтового парусного корабля.

Зал медленно заполнялся людьми. Здесь были чиновники магистрата с толстыми гроссбухами под мышкой, пасторы в строгих черных одеждах, квартальные смотрители, гарнизонные офицеры, помощники, счетоводы, писцы и многие прочие. Секретари раскладывали перед собой стопки бумаги и гусиные перья. Члены городского совета — каждого из них можно было узнать по массивной золотой цепи, висящей поверх камзола темного бархата, — занимали свои места за центральным столом.

Внезапно шум голосов стал стихать — в залу вошел человек в потертом кожаном колете и с длинной шпагой на золоченой перевязи. Он шел, ни на кого не глядя, на ходу снимая перчатки. Проходя мимо окна, отрывисто бросил:

— Раздвинуть шторы.

Несколько служителей бросились исполнять приказание. При помощи длинных шестов они раздвинули тяжелые портьеры пошире, и полутемная зала до самых уголков наполнилась мягким солнечным светом. Человек в кожаном колете прошел дальше и занял место по правую сторону стола, недалеко от кресла наместника.

— Это фон Фалькенберг, посланник короля Густава[20], — наклонившись к плечу Хоффмана, шепнул подошедший Гернбах. — Говорят, он несколько лет состоял гофмейстером при дворе королевы-матери… Влиятельный человек…

В присутствии фон Фалькенберга разговоры сделались тише. Свежий ветер шевелил на столе бумаги, в колбах песочных часов пересыпались крохотные крупинки песка. Члены городского совета еле слышно переговаривались друг с другом, время от времени подзывая к себе секретарей или слуг, отдавая короткие распоряжения. Давид фон Лентке занимался чтением писем, советник Ратценхофер дремал, устало прикрыв глаза, его сосед — Готлиб фон Майер — делал пометки в маленьком, переплетенном кожей блокноте.

Прошло по меньшей мере еще четверть часа, прежде чем двустворчатые двери широко распахнулись, ударили в пол алебарды стражников и церемониймейстер торжественно объявил: «Его Высочество наместник Магдебургского архиепископства принц Христиан Вильгельм Гогенцоллерн!»

Все встали со своих мест и почтительно склонили головы.

Христиан Вильгельм, седьмой сын курфюрста Бранденбурга и регента Пруссии Иоахима Фридриха, наместник и законный правитель Магдебургского архиепископства и всех относящихся к нему городов и земель, выглядел моложе своих сорока трех лет. Изящно завитые волосы, каштановая бородка, доброжелательный взгляд. Пуговицы на его бархатном, травяного цвета камзоле были украшены небольшими рубинами, белоснежное, тонкой работы кружево легло по плечам.

— Приветствую вас, господа, приветствую, — снисходительно улыбнулся он, устраиваясь в кресле и делая остальным знак садиться. — Мы рады видеть вас всех. Вас, господин Шмидт…

Бургомистр Шмидт ответил на приветствие почтительным наклоном головы.

— …вас, господин Браунс…

Бургомистр Браунс привстал со своего места, тронув рукой висящую на груди тяжелую золотую цепь.

— вас, господин Кюльвейн…

Бургомистр Кюльвейн ответил наместнику едва заметным кивком.

— и вас, господин Вестфаль.

Бургомистр Вестфаль улыбнулся, провел пальцами по густой седой бороде. Внимание принца льстило ему.

— Мы также рады приветствовать здесь членов магдебургского городского совета, — продолжал Его Высочество, стягивая с руки тонкую замшевую перчатку. — Городского казначея господина фон Лентке, советников Штайнбека, Бауэрмейстера, Ратценхофера, Брювитца, фон Герике[21] и Алеманна, а также всех остальных, кто находится сейчас в этой зале. Надеемся, что наше сегодняшнее собрание пройдет с пользой.

Советника фон Майера наместник по имени не назвал и даже не посмотрел в его сторону.

В зале царила почтительная тишина. Телохранители принца в блестящих, украшенных позолотой кирасах замерли у дверей. Иоганн Сталманн, личный секретарь Христиана Вильгельма, перекладывал бумаги в черной кожаной папке.

— Перейдем к делу. Всем вам известно, что мы, Христиан Вильгельм, заключили с королем Швеции Густавом Адольфом Вазой военный союз во имя совместной борьбы против войск императора и Католической лиги[22]. Мы заключили этот союз не ради завоеваний и нового кровопролития, а с тем лишь, чтобы восстановить в наших наследственных землях мир и порядок, беспричинно нарушенные солдатами кайзера. Такова наша цель и таковы наши истинные намерения. Недоброжелатели обвиняют нас в том, что, прибегнув к помощи Швеции, мы изменили своему долгу и нарушили законы Империи. Эти обвинения мы полностью отвергаем. Преступления, совершенные Фердинандом из рода Габсбургов, лишают его права называть себя императором немцев и освобождают его подданных от уз верности и почтения. Стремление кайзера уничтожить лютеранскую церковь делает его заклятым врагом всех истинных христиан. Его презрение к обычаям и законам не оставляет нам иного способа защиты, кроме вооруженной борьбы. И если в развязанной им войне Фердинанд прибег к помощи иностранного государя, разве это не дает такого же права и имперским князьям?

Иоганн Сталманн бесшумно подошел к наместнику и что-то прошептал ему на ухо. Христиан Вильгельм отрицательно качнул головой, и секретарь, почтительно поклонившись, возвратился на свое место.

— Союз с королем Густавом заключен. Однако Магдебург до сих пор не присоединился к нему. Мы чтим городские вольности и не намерены проводить политику, которая не находит одобрения наших подданных. Не говоря уже о том, что без поддержки Магдебурга, столицы и главной жемчужины наших владений, договор со Швецией останется не более чем пустой буквой. И посему мы, ваш князь и законный властитель, обращаемся к вам с призывом присоединиться к этому союзу и оказать ему всемерную поддержку — деньгами, оружием и людьми.

Завершив свою речь, Христиан Вильгельм откинулся на высокую спинку кресла, опустив левую руку на подлокотник.

В зале снова сделалось очень тихо. С улицы доносились крики торговцев, стук тележных колес, беспокойное гусиное гаканье. Готлиб фон Майер, вырвав из блокнота исписанную страницу, сложил ее пополам и передал советнику Брювитцу. Мартин Бауэрмейстер закашлялся и прижал к губам белый платок.

— Что скажет городской совет? — осведомился наместник, поглаживая каштановую бородку.

Четверо бургомистров, сидящих напротив него, переглянулись.

— Ваше Высочество, — после некоторой паузы произнес Мартин Браунс, — мы с большой надеждой и радостью наблюдаем за военными успехами шведского короля. Густав Адольф — правитель не только решительный, но и дальновидный, и, видит Бог, среди всех христианских государей Европы мы не сумели бы найти союзника лучше. Вместе с тем многие из нас сомневаются в том, что Магдебургу стоит открыто присоединяться к союзу с ним. Мы не понаслышке знаем, что такое императорский гнев, что такое долгая, изнуряющая осада. Вам, конечно же, известно, Ваше Высочество, какие усилия нам пришлось приложить, какое дипломатическое искусство потребовалось для того, чтобы герцог Валленштайн отвел свою армию от городских стен и прекратил разорять наши земли. Магдебург еще не оправился от ран, нанесенных ему. Сейчас он не обладает ни деньгами, ни силой, чтобы бросать вызов императору. Мы готовы оказать вам и королю Густаву любую поддержку, если это будет в наших силах. Но открытый союз между нами неизбежно приведет к новой войне. И эта война станет для города гибелью.

Браунс умолк, ожидая, что скажут другие советники.

Между бровями принца пролегла недовольная складка. Заметив это, Иоганн Вестфаль чуть подался вперед.

— Позволю себе не согласиться с моим уважаемым собратом, — начал он. — Речь идет о том, что шведский король готов предоставить Магдебургу защиту от католических армий. Защиту, которая всем нам жизненно необходима. Можем ли мы отказаться от этой помощи, будет ли это разумным шагом? Нет и еще раз нет. С самого начала войны наш город держался нейтралитета. Мы не выступали на стороне противников императора Фердинанда, не поднимали оружие против его власти. В награду за это мы получили Реституционный эдикт и солдатские грабежи. Нас вынудили — против воли — признать своим правителем принца Леопольда, который за все это время ни разу не соблаговолил посетить наш город. Нас заставили отослать в Страговский монастырь Праги мощи святого Норберта[23] — реликвию, которая принадлежала нам несколько сот лет, и принадлежала по праву, коль скоро святой Норберт был в свое время архиепископом Магдебурга и именно здесь обрел свой последний приют. Чем большую уступчивость мы проявляли, тем сильнее возрастали притязания кайзера, тем сильнее становилась его нетерпимость к нам. Увы, за последние несколько лет мы не раз имели возможность убедиться, что император — заклятый враг нашего города. Враг, мечтающий лишь о том, чтобы силой или хитростью подчинить Магдебург собственной власти, лишить его исконных свобод, навязать католическое вероисповедание. Следует смотреть правде в глаза, господа: кайзер ненавидит наш город. Мы не сможем выстоять против него в одиночку.

Слова бургомистра были встречены одобрительным гулом. Перья секретарей скрипели по белой бумаге, холодный ветер упрямо тыкался в тяжелый бархат портьер.

— Мы произнесли уже много слов, но ни на шаг не приблизились к сути, — раздался неприязненный, дребезжащий голос Георга Кюльвейна[24]. — Нам предлагают союз с королем Швеции. При этом мы не знаем, какую именно поддержку король готов оказать нашему городу и что он хочет получить взамен. Как можно судить о выгодах и недостатках союза, не зная намерений своего будущего союзника, не представляя себе его требований и условий?

Иоганн Сталманн выступил из-за спины наместника, подошел ближе к столу.

— Условия соглашения были направлены многоуважаемым членам городского совета еще в конце минувшей недели, — с мягким укором произнес он. — Полагаю, времени было достаточно, чтобы…

— Разумеется, каждый из нас получил бумагу из канцелярии Его Высочества, заверенную подписью господина Сталманна, — сухо перебил Кюльвейн. — Однако союз, о котором идет речь, нам предлагают заключить с королем Швеции, а вовсе не с вами, господин секретарь. Вы не несете ответственности за содержание этой бумаги, а раз так — ваша подпись под ней не имеет никакого значения. Условия союза со Швецией должен объявить представитель шведского короля — тем более что представитель этот сейчас находится с нами за одним столом.

Бургомистр Кюльвейн в упор посмотрел на сидящего напротив Дитриха фон Фалькенберга, но тот будто и не заметил его взгляда. Давид фон Лентке что-то шепнул на ухо своему соседу, советнику Штайнбеку. Бургомистр Браунс, морщась, пытался ослабить накрахмаленный воротник, давящий жирную шею.

— Полагаю, вы закончили, господин Кюльвейн? — холодно поинтересовался наместник, постукивая кончиками пальцев по крышке стола. — Прекрасно. Нам очень жаль, господа, что не все из вас должным образом подготовились к сегодняшнему собранию. Впрочем, эту помеху легко устранить. Мы имеем честь представить вам Дитриха фон Фалькенберга — личного посланника Густава Адольфа в землях Империи, уполномоченного вести с германскими чинами переговоры от имени короля и имеющего при себе необходимые верительные грамоты. Полагаю, господин Фалькенберг сумеет ответить на все вопросы. Мы ждем вашего слова, Дитрих.

Фалькенберг поднялся со своего места, шумно прочистил горло.

— Благодарю, Ваше Высочество, — сказал он. — Господа, я не люблю длинных вступлений, а потому перейду сразу к делу. Я прибыл в ваш город по поручению Густава Адольфа Вазы, властителя Швеции, Готов и Вендов, с тем чтобы предложить Магдебургу военный союз. Условия таковы: Его Величество во всеуслышание объявляет себя защитником Магдебурга и гарантом его исконной свободы, в подтверждение чего направляет на усиление городского гарнизона три тысячи солдат и дюжину пушек. Кроме того, король Густав торжественно обещает, что не будет подписывать с императором и князьями Католической лиги мирного соглашения без ведома и согласия магдебургского городского совета. Если же Магдебург подвергнется нападению императорских войск, Его Величество обязуется предпринять все возможное, чтобы отразить вражескую атаку.

— Что же король Густав желает получить взамен? — поинтересовался советник Алеманн[25].

— Взамен? Первое: город должен предоставить отрядам Его Величества право свободного прохода через свои земли. Второе: разрешить королевским вербовщикам наем солдат и закупку припасов в пределах Магдебурга и на расстоянии одной мили от его крепостных стен. Третье: передать командование городским гарнизоном уполномоченному шведскому офицеру. Кроме того, город должен будет взять на себя обязательство не вступать в переговоры с кем-либо из представителей императора Фердинанда или князей Католической лиги, не известив об этом двор Его Величества.

— Правильно ли я вас понял, господин Фалькенберг, — глухим, простуженным голосом произнес советник Бауэрмейстер, — что король Густав разместит в наших стенах три тысячи своих солдат, которые не будут подчиняться городскому совету?

— Таковы условия короля.

— Весьма интересные условия, — заметил советник Алеманн. — Здесь есть над чем призадуматься, господа. Из уст нашего досточтимого собрата, бургомистра Вестфаля, мы только что слышали, что император угрожает нашей свободе и что в одиночку, без чужой помощи, Магдебург не сумеет себя защитить. Кто-то, возможно, согласится с этим утверждением, а кто-то выскажет слово против. Важно другое. Вступая в союз со Швецией, мы вверяем иностранному государю управление собственным гарнизоном и открываем для его армии крепостные ворота. Здесь, в стенах Магдебурга, будет находиться несколько тысяч вооруженных людей, не подчиненных нам и получающих приказы извне. Это ли не истинная угроза нашей свободе?

Фалькенберг чуть наклонился вперед, опершись кулаками о поверхность стола.

— Я не понимаю вашего удивления, господин советник. Даже такому прославленному полководцу, как Густав Адольф, не удастся защитить Магдебург лишь силой своего имени.

— Бесспорно, — качнул седеющей головой Алеманн. — Однако я говорю не об этом. Магдебургская Дева пустит в свои покои северного льва. Но кто поручится, что через какое-то время этот лев не сожрет с потрохами ее саму?

В зале поднялся шум, люди на скамьях начали оживленно переговариваться между собой, уже не стесняясь присутствия наместника и членов Совета. Христиан Вильгельм хмурился все сильнее.

— Ваши слова оскорбительны, советник, — ледяным тоном произнес фон Фалькенберг. — Его Величество протягивает городу руку помощи. Вы же отвечаете на этот рыцарский жест нелепыми и грязными обвинениями.

— Рука в латной перчатке — это еще не рыцарский жест, — возразил Алеманн. — Дипломатия строится на выгоде и расчете, тогда как громкими словами во все времена было принято прикрывать нечестные сделки.

Фалькенберг чуть прищурил глаза, намереваясь ответить советнику, однако вмешался Христиан Вильгельм.

— Оставьте свою перепалку, господа, — резко произнес он. — Мы собрались не для этого. Господин Алеманн, вы принадлежите к весьма уважаемому семейству и избраны в городской совет. Однако не следует забывать, что господин фон Фалькенберг представляет здесь одного из первых государей Европы. Это обязывает нас относиться к нему с должным почтением и тщательно взвешивать те слова, которые мы намереваемся произнести.

— Вы, безусловно, правы, Ваше Высочество, — пряча под усами улыбку, ответил советник.

— Что же касается вас, Дитрих, — наместник перевел взгляд на фон Фалькенберга, — то мы благодарим вас за те сведения, которые вы нам сообщили. Скажите, как скоро король Швеции сможет прислать солдат для укрепления городского гарнизона?

Фалькенберг поправил рукой жесткую перевязь на груди.

— Дороги между Магдебургом и лагерем Его Величества еще не свободны от католических войск. Это осложняет дело. Я полагаю, что королевские солдаты прибудут в Магдебург не позднее Дня святого Луки. При условии, разумеется, — угол его рта презрительно дернулся, — что городской совет соблаговолит открыть перед ними ворота.

Христиан Вильгельм удовлетворенно качнул головой:

— Благодарим вас, Дитрих.

Посланник сел на свое место, лязгнув длинными стальными ножнами по каменным плитам пола.

— Ваше Высочество, — осторожно произнес Георг Шмидт, до той поры не принимавший участия в разговоре, — думаю, я не погрешу против истины, если скажу, что большинство жителей нашего города являются сторонниками союза со Швецией. Король Густав — наш единоверец. У нас нет никаких причин сомневаться в искренности и благородстве его намерений. Однако до сих пор ни одно из княжеств Империи не заключило со шведами договора. Ни Гессен, ни Вюртемберг, ни Саксония, ни кто-либо еще. Даже Георг Вильгельм, бранденбургский курфюрст, который вам, Ваше Высочество, приходится родным племянником, отказывается пропускать армию короля через свои земли и закрывает перед ним ворота собственных крепостей. Буду откровенен, Ваше Высочество: подобная нерешительность весьма удручает всех нас. Если даже самые могущественные протестантские государства Империи, с их многотысячными армиями и богатой казной, не решаются выступить на стороне Швеции, что же тогда может сделать наш город? Мы, безо всяких сомнений, присоединились бы к союзу с королем Густавом, если бы были уверены, что союз этот прочен и не рассыплется под первым же ударом кайзерских войск. Беда в том, что император слишком силен. В его распоряжении золото католических епископов, его поддерживают Испания и княжества Лиги, его войска держат под надзором дороги и переправы. Что может противопоставить этому король Густав? У него нет крепостей, нет сильных союзников, нет денег, чтобы платить жалованье солдатам на протяжении долгой военной кампании. Его армия, насколько мне известно, насчитывает не больше тридцати тысяч солдат, тогда как император и Лига могут выставить против него армию в сто тысяч. Все это заставляет нас опасаться, что военная экспедиция Его Величества закончится так же плачевно, как и пятилетней давности поход датского короля. Для шведов, разумеется, поражение не станет катастрофой. Чтобы скрыться от войск императора, им довольно будет погрузиться на корабли и отплыть обратно в Стокгольм. Но какая судьба будет уготована Магдебургу? Вся тяжесть монаршего гнева обрушится на нас, и нам уже не придется рассчитывать на снисхождение.

В зале снова установилась полная тишина. Ветер, упрямо рвавшийся в залу сквозь полуоткрытые окна, наконец утих, воздух сделался немного теплее. Солнечные лучи пролегли по каменным квадратам пола широкими золотыми полосами, и было видно, как в этих потоках прозрачного света крохотными крупинками вьется невесомая пыль.

Христиан Вильгельм скрестил руки на груди.

— Господа, мы выслушали вас, — мягко и спокойно начал он, обводя собравшихся взглядом. — Теперь вы должны выслушать то, что мы намереваемся вам сказать. Бесспорно, война сулит Магдебургу многие лишения и опасности. Но сейчас мы призываем вас прислушаться к голосу разума. Война подошла к своей переломной точке. Успехи католической партии, мощь императора и его союзников — все это достигло своего предела. Предела, который невозможно перешагнуть. Власть кайзера выглядит незыблемой, однако она покоится на гнилой и шаткой основе. Достаточно одного лишь удара — не самого сильного к тому же, — чтобы эта основа обратилась в прах. Десять лет назад, в самом начале войны, позиции Фердинанда были куда прочнее. Испания двинула ему на помощь армию генерала Спинолы[26], двадцать пять тысяч отборных солдат. Франция, где в то время заправляла Мария Медичи и ее подкупленные испанским золотом фавориты, не желала ни во что вмешиваться и на любые действия кайзера взирала более чем благосклонно. Англия и иные протестантские государства Европы также держались от германских событий в стороне. И самое главное, большинство имперских княжеств и городов воспринимали действия императора как должное. Поход католических войск против Богемии и Фридриха Пфальцского выглядел в их глазах всего лишь подавлением незаконного мятежа. Даже курфюрст Саксонский — лютеранин по исповеданию! — выступил в тот момент на стороне кайзера, ударив в спину восставшим чехам и получив за это в награду Лузацию. Поддержка Испании и саксонцев, молчаливое одобрение имперских сословий, равнодушие Франции и протестантских держав — вот то, что помогло кайзеру и Католической лиге достигнуть успеха. Сейчас все переменилось. Испания увязла в войне с Нидерландами и больше не может оказывать кайзеру военную помощь. Король Людовик Французский и его министр, герцог де Ришельё, решительно выступают против усиления Австрийского дома. Альбрехт Валленштайн, имперский главнокомандующий, отправлен в отставку, а созданная им армия распадается и гниет из-за неумелого управления и отсутствия сильного командира. Силы католиков уполовинены. Король Густав тем временем набирает силу. За его спиной армия, прошедшая через десятки сражений. За его спиной — слава полководца, одержавшего победы против поляков и московитов. За его спиной — деньги и поддержка французского короля.

Христиан Вильгельм поднялся из-за стола. Рубиновые пуговицы на его камзоле на миг вспыхнули алыми огоньками.

— С каждым днем король Густав набирает силу, тогда как кайзер — теряет ее. Поддержку имперских сословий он полностью утратил. Несколько лет назад многие еще могли надеяться на его благородство, могли верить в то, что он стремится восстановить в землях Империи порядок и справедливость. Но сейчас — после принятия Реституционного эдикта, после походов и грабежей его войск, после целого ряда беззаконных деяний, которые он совершил, — никто больше не верит ему. Не суверен, но наглый захватчик; не хранитель закона, но клятвопреступник; не защитник мира, но злейший из возможных врагов — таков теперь Фердинанд. Здание кайзерской власти отныне разрушено.

Унизанная перстнями рука наместника очертила в воздухе полукруг.

— Сколь ни печально, но мы должны признать, господа: упреки, высказанные вами в адрес протестантских князей Империи, вполне справедливы. С самого начала войны протестантская партия делала одну ошибку за другой. Одни из нас — наподобие герцога Христиана Брауншвейгского или богемских дворян — повели себя крайне опрометчиво, раньше времени вступив с императором в вооруженную борьбу, не думая о возможных последствиях, не имея достаточной военной силы, не озаботившись приобретением союзников. Другие — наподобие моего племянника, нынешнего курфюрста Бранденбурга, — равнодушно смотрели, как Тилли и Валленштайн одного за другим сокрушают протестантских князей, и даже не думали о том, чтобы прийти им на выручку. Видно, надеялись, что гроза обойдет их собственные владения стороной… Нападать, не имея сил, бездействовать в час, когда решается судьба твоих единоверцев, — такова была политика в стане протестантов с самого начала войны. Лютеране не желали поддерживать реформатов. Немцы не хотели вступиться за чехов. Саксонцы — за баденцев. Баденцы — за мекленбуржцев. Никакого единства, никакой взаимовыручки! В Берлине и Дрездене не произнесли ни слова, когда Фердинанд — в нарушение всех законов Империи — отобрал у Фридриха Пфальцского звание курфюрста и передал его Максимилиану Баварскому. Потрясающее слабоволие! А ведь передача шапки курфюрста баварскому герцогу в первую очередь означала публичное унижение протестантов, утрату их влияния на дела Империи. Если прежде в коллегии курфюрстов[27] четырем голосам католиков противостояло три протестантских, то теперь, когда место Пфальца заняла Бавария, католики получили абсолютное большинство. Саксонии и Бранденбургу, равно как и всем остальным имперским князьям, следовало бы протестовать, выразить свой гнев, свое негодование, и тогда, уверяю вас, император пошел бы на попятный и решение свое отменил. Но они не сделали этого! Не сделали и продемонстрировали тем самым свою слабость. Глупая политика и малодушие — вот в чем причина прежних поражений протестантской партии. Уверяю вас, если бы с самого начала мы смогли объединиться и выступить против императора и войск Лиги сообща, то война завершилась бы меньше чем за один год.

Христиан Вильгельм подошел к стоящему в углу большому глобусу на резной деревянной подставке, рассеянно тронул лакированную поверхность. Страны и континенты пришли в движение, перемещаясь из света в тень, появляясь и медленно исчезая.

— Сейчас, впервые за двенадцать лет, у всех нас появилась возможность раз и навсегда избавиться от притеснений кайзера, вернуть себе то, что было у нас отнято. Впервые за двенадцать лет появился человек, вокруг которого могут объединиться все протестанты Германии. И если сейчас мы не сумеем преодолеть собственный страх, второй подобной возможности уже не будет. Фердинанд не остановится до тех пор, пока не сокрушит Эльбский город и не превратит его обитателей в своих покорных рабов. Так неужели Магдебург намерен отказаться от свободы и собственной веры? Неужели он готов пресмыкаться перед чиновниками кайзера и иезуитами, посланными католическим Римом?! Магдебург — не просто богатый город. Это защитник истинного евангельского вероучения, «Канцелярия Господа Бога», как называют его повсюду. Все это придает ему немалый вес и влияние на дела Империи. Присоединившись к союзу с королем Швеции, Магдебург воодушевит тех, кто до сих пор страшился императорского гнева, придаст им сил и уверенности в своей правоте, а раз так, умножит число защитников истинной веры и сделает неминуемой их победу.

Его Высочество заложил правую руку за спину, левая его рука опустилась на золоченый эфес шпаги.

— Наш род, древний и славный род Гогенцоллернов, правит Магдебургским архиепископством уже более ста лет. Мы признали и утвердили в своих владениях евангелистскую церковь и с тех пор стали именоваться не архиепископами, как это принято у католиков, а наместниками. Мы не вводили несправедливых налогов, не назначали чиновников и судей в обход городского совета, не чинили препятствий хлебной торговле и судоходству. Мы всегда заботились о благе Магдебурга и чтили его права, стремились защитить город и обеспечить его процветание — настолько, насколько это было в наших силах. В прежние годы между нами было немало разногласий — но сейчас не время вспоминать о них. Сейчас город и его суверен должны объединиться: вместе противостоять общему врагу, сражаться бок о бок. Всем вам известно, что мы приказали печатать воззвания, призывающие германские княжества и города восстать на борьбу против кайзера. Мы пошли на этот шаг потому, что уверены: слово — сильнее меча, и стократ сильней слово, защищающее свет евангельской истины. Слово Магдебурга, подкрепленное полководческим даром шведского короля, — вот то, что сможет сплотить протестантов Германии. Пусть сейчас многие из них колеблются и боятся открыто выступить против Фердинанда, страшась его мести. Пройдет совсем немного времени, и они убедятся, сколь мощную силу представляет собой шведская армия, и тогда — помнящие обо всех унижениях, которые им пришлось перенести по вине кайзера, не испытывающие по отношению к Фердинанду Габсбургу ничего, кроме ненависти, — они выйдут на поле боя и потребуют от императора восстановления своих нарушенных прав.

Сделав еще несколько шагов по залу, Христиан Вильгельм снова опустился в свое высокое кресло.

— Господа, мы понимаем ваши сомнения, — мягко произнес он. — Нам известно, насколько жители Магдебурга привержены своим мирным занятиям, насколько ненавистно им любое кровопролитие. Однако город больше не сможет держаться от войны в стороне.

По знаку Его Высочества Иоганн Сталманн с двумя помощниками разложили на столе карту земель архиепископства.

— Прошу взглянуть, господа. Сейчас имперские отряды заняли наши владения почти целиком. К югу от Магдебурга и по течению Эльбы ими захвачены все поселения и крепости. В стенах Галле стоит гарнизон в четыреста солдат. В Эгельне и Шёнебеке — около двухсот мушкетеров и эскадрон кирасир, примерно столько же — в замках Кальбе и Ротштайн. Католики находятся совсем близко от Магдебурга, меньше чем в полудне пути. В любой момент город может подвергнуться новому нападению и даже не сумеет заблаговременно узнать о приближении неприятельских войск. Именно поэтому мы больше не можем позволить себе бездействия. До наступления зимы мы намерены захватить все укрепленные пункты, прикрывающие подступы к городу. — Палец Его Высочества коснулся карты. — Мы ударим здесь. Неприятельские отряды сейчас разрознены, у них нет единого командира. Не составит большого труда разгромить их поодиночке, собрав все силы в кулак, захватив их запасы оружия и пороховые склады. Если судьба будет к нам благосклонна, мы сумеем продвинуться дальше на юг, отбить у неприятеля Галле и разместить там свой гарнизон. Южное направление мы перекроем, и Магдебургу больше не придется опасаться внезапной атаки. Разумеется, — наместник повел в воздухе рукой, — кайзерские генералы пожелают нанести нам ответный удар. Однако они не успеют этого сделать. С наступлением зимы им придется разместить свои войска на зимних квартирах и ждать, пока не растает снег и дороги не станут проезжими. К тому времени мы сможем должным образом подготовиться к обороне. Кроме того, весной к нашим землям уже подойдут войска шведского короля. Они сумеют оказать нам необходимую поддержку в борьбе против имперских отрядов.

Карта исчезла со стола так же быстро, как и появилась.

— Итак, господа, — произнес наместник, — мы ждем вашего решения. В ваших руках — судьба города и его жителей, судьба истинной германской церкви. Ваша мудрость, ваша решимость и проницательность нужны теперь всем, кто противостоит деспотизму кайзерской власти. Прошу вас, не забывайте об этом.

* * *

По завершении пространной речи Его Высочества, сидящие за столом четверо бургомистров и двадцать членов городского совета сдержанно и с достоинством склонили головы — в знак того, что принимают на себя бремя принятия непростого решения, — и принялись совещаться между собой, записывая что-то на лежащих перед ними листках бумаги. Христиан Вильгельм сидел, подперев рукой подбородок, рассеянно постукивая пальцами по крышке стола. Фон Фалькенберг пригладил коротко подстриженные седые усы.

«Он заставляет их совещаться прямо здесь, на месте, не дает им уйти, чтобы спокойно все обсудить, — подумал про себя Хоффман. — Фон Майер прав — это всего лишь спектакль. Наместник не оставил им выбора».

Несколько минут спустя Мартин Браунс поднялся со своего места и, откашлявшись, торжественно произнес:

— Ваше Высочество, обсудив между собой все то, что было нами сегодня услышано, мы пришли к окончательному решению, которое я, один из четверых бургомистров нашего города, уполномочен сейчас объявить. Это решение не было единогласным, однако большинство из нас высказались за его принятие. Решение таково: Магдебург присоединяется к союзу с королем Швеции. Единственное встречное условие, которые мы выдвигаем и без выполнения которого союз невозможен: шведские солдаты и офицеры, будучи в пределах наших стен, должны подчиняться не только приказам короля, но и приказам городского совета. Во всем остальном мы принимаем те условия, которые были объявлены представителем короля Густава Адольфа, господином фон Фалькенбергом.

Христиан Вильгельм удовлетворенно качнул головой:

— Мы не ожидали от вас иного, господа. Что касается встречного условия, о котором вы упомянули — и которое мы сами находим вполне разумным, — то я уверен, что у господина фон Фалькенберга не найдется никаких возражений на этот счет.

В ответ на вопросительный взгляд принца фон Фалькенберг коротко кивнул.

— Прекрасно, — заключил Христиан Вильгельм. — В таком случае господин Сталманн подготовит все необходимые бумаги, а господин Фалькенберг немедля отправит гонца ко двору Его Величества, чтобы известить его о радостном событии, произошедшем сегодня.

Поправив рукой кружевной воротник, наместник поднялся со своего места:

— Мы благодарим вас всех, господа. Увы, неотложные дела заставляют нас покинуть сегодняшнее собрание. Мы напоминаем вам о необходимости как можно скорее собрать все причитающиеся подати и платежи в городскую казну, а также пополнить запасы продовольствия и пороха. В преддверии грядущей борьбы против кайзерских войск все это будет крайне необходимым для нас. Да хранит нас Господь.

Сделав знак Фалькенбергу и Сталманну следовать за собой, Христиан Вильгельм покинул залу.

Собрание во дворце завершилось.

Глава 4

Когда Хоффман и Хойзингер возвратились в Кленхейм, был уже поздний вечер. Над верхушками деревьев еще виднелась светло-голубая полоса неба — она казалась печальной и бледной, как лицо больного, — но и эта полоса неумолимо таяла в густых шерстяных сумерках. Ночь выдавливала день, прижимала к земле, оттесняла за горизонт, втискивая его туда, словно платье, которое пытаются запихнуть в и без того переполненный и не желающий закрываться сундук.

Таяли и сливались с темнотой очертания крыш, высокий силуэт колокольни, молчаливые кроны деревьев. У берегов ручья медленно натекал туман. Где-то на дальнем дворе залаяла вдруг собака. Уставший, засыпающий город…

Дозорные у южных ворот приветствовали карету, вразнобой крикнув что-то вроде: «Доброго вечера господам советникам», «С возвращением, господин бургомистр» или же просто: «С возвращением». Один из стражников — Ганс Келлер, цеховой подмастерье, — помахал рукой сидящему на козлах Петеру, приглашая его сразу, как только он освободится, приходить к ним и выпить пива. Петер в ответ лишь неопределенно пожал плечами, и карета проехала дальше.

У ратуши остановились. Бургомистр и казначей вышли из кареты и отправились по своим домам, коротко кивнув Петеру на прощание. Возница учтиво поклонился каждому, приложив руку к груди, а потом некоторое время смотрел, как они расходятся в разные стороны.

Часы на ратушной башне пробили шесть раз.

Петер спрыгнул с козел и широко потянулся, чтобы размять затекшую спину. А затем взял лошадь под уздцы и повел ее с площади прочь.

Весной ему исполнилось девятнадцать лет, и он был старшим сыном в семье. Отец его когда-то был плотником и имел неплохой заработок, но потом спился и забросил плотницкое дело, так что Петеру пришлось содержать мать и сестер одному.

Нельзя сказать, что они были нищими. У них был маленький дом с огородом, корова и две козы и свой кусок земли на общинном поле. От лучших времен оставалась еще не слишком заношенная одежда, в которой было не стыдно показываться на людях, а кроме того, посуда, инструменты и все прочие необходимые в хозяйстве вещи. Были у них и сундуки — грубые, без украшений, зато крепкие и вместительные, а также стол, и кровати, и стулья, сделанные руками отца.

Но этого скромного достатка было мало для поддержания жизни семьи — требовалась работа, требовались деньги. В других семействах сын получал от отца мастерскую и знание дела и мог не тревожиться о своем будущем. Но Андреас Штальбе не оставил своему сыну ничего: ремеслу не научил, а мастерскую продал соседу, Вернеру Штайну. И поэтому, чтобы хоть как-то прокормить семью, Петеру приходилось браться за любую работу — копать землю, перетаскивать на мельнице мешки с мукой, рубить дрова и тому подобное. Труд этот был грубым, не требовал ничего, кроме мускульной силы, и потому ценился невысоко. Но беда была не в этом, а в том, что даже такая работа подворачивалась нечасто. А если и подворачивалась, то не всегда доставалась Петеру — люди не хотели связываться с сыном пропойцы. Вот и выходило, что в иные месяцы Петер приносил домой горсть медных монет, а в иные — только крошки в карманах.

Но Петер не сетовал на судьбу. Парень он был выносливый, работы не боялся и ни от чего не отказывался. Надо идти в дождь — шел в дождь, в метель — значит, в метель, в праздник — что ж, значит, и в праздник тоже. Была лишь одна работа, которую он никогда не брал: копать могилы на церковном кладбище. Мертвецы — неважно, кто они были и какой смертью умерли, — вызывали у него дикий, непреодолимый страх. Во время похорон он всегда смотрел вниз, боясь поднять глаза на лежащего в гробу покойника. Даже когда хоронили его собственного отца, юноша ни разу не осмелился взглянуть на него.

Со временем люди стали относиться к Петеру лучше. Работал он хорошо и денег никогда сам не просил — брал столько, сколько дадут. Некоторые этим пользовались и платили ему вполовину меньше того, что стоила работа. Другие, напротив, жалели и иногда добавляли немного сверху: почему бы и не приплатить, если парень старается. Даже цеховые мастера, встретив его на улице, отвечали теперь на его приветствия коротким кивком, а не проходили мимо с равнодушными лицами, как это бывало прежде.

Когда освободилось место городского конюха — прежний конюх, Ганс Брауле, оставил работу из-за того, что магистрат сократил ему жалованье, — Петер сразу пошел к бургомистру. Так его научила мать.

— У господина бургомистра доброе сердце, — сказала она. — Он не откажет и даст тебе место, можешь не сомневаться.

Так и вышло. Петер сделался городским конюхом. Особой выгоды в этом, конечно, не было: платили за работу мало — пять талеров серебром в год. Вдобавок работа отнимала много времени, ведь помимо ухода за лошадьми Петеру следовало еще и возить господ советников, если те по каким-либо делам отправлялись куда-то из Кленхейма. И все же Петер имел теперь постоянный заработок.

Его мать, Мария Штальбе, была счастлива. Она и раньше радовалась каждому медяку, который приносил домой Петер. Но теперь — теперь ее сын сделался работником при Кленхеймском магистрате, которому дают поручения не абы кто, а бургомистр и казначей, первые люди города. «Кто знает, кто знает, — восторженно думала она, — сейчас, когда Петер все время у них на виду, они наконец сумеют оценить его честность и его усердие и со временем наверняка дадут ему работу получше и жалованья прибавят. Петер, конечно, неграмотный и ума не очень большого — ну так в городе и без него умников хватает, а преданного, надежного человека надо еще поискать».

— Попомните мое слово, — говорила она дочерям, — ваш брат еще распрямится в полный рост и встанет повыше других. Господь долго испытывал нас. И бедность, и беспутство вашего отца — все это были испытания, которые Он посылал, чтобы убедиться в нашей добродетели, в нашем упорстве, в чистоте наших сердец. И вот теперь, когда мы столько терпели, Он посылает нам свое благословение. Петер вернет уважение нашему дому. И невеста у него будет из хорошей семьи — я позабочусь об этом. Запомните мои слова, бестолковки, и молитесь, молитесь за своего брата. Молитесь так, как молюсь за него я.

* * *

Покончив с делами в конюшне, Петер устало побрел к дому Хойзингеров. На улице было уже темно, люди сидели по домам, и только сквозь стекла окон на улицу ложились полосы теплого желтого света. Тусклые, еще не засиявшие во всю силу звезды проглядывали сквозь облака. На сторожевой башне у восточных ворот горели факелы. Часового на башне не было видно, но он определенно был там — даже отсюда Петер мог расслышать его хриплый кашель.

«Наверняка это Гюнтер, — рассеянно подумал про себя юноша, — он ведь простудился недавно».

Вечер был теплым, и Петер не спешил. От конюшни до дома казначея было всего несколько минут ходу: мимо церковного кладбища, через Малую площадь, затем пройти по улице, где живут свечные мастера, и повернуть влево. Эта дорога была самой короткой. Но Петер отправился кружным путем. Хотя он был голоден и очень устал, домой ему не хотелось. Что дома? Скудный ужин, тесная комната в мансарде, коптящая сальная свеча, жесткая кровать с полуистлевшей простыней. Мать наверняка накинется с расспросами, да и сестры будут крутиться возле него, изнывая от любопытства — сами-то они никогда не были в Магдебурге. К тому же вечер казался до того уютным и мягким, что он захотел пробыть на улице подольше.

Петер шел, засунув руки в карманы, разглядывая темные силуэты домов вокруг. Было тихо. В общинном саду шелестели фруктовые деревья, в лесу монотонно вскрикивала ночная птица. Время от времени до его слуха доносились звуки чужих голосов, смех или кошачье мяуканье, или же неподалеку вдруг хлопала дверь и под чьими-то тяжелыми шагами скрипели ступени.

Он прошел мимо Южных ворот, мимо старого дровяного сарая, который в прежние времена принадлежал одному из цеховых мастеров, а сейчас стоял заброшенным. Прошел мимо дома Фридриха Эшера — его можно было узнать и в темноте по причудливой линии крыши, которая совсем не походила на крыши других кленхеймских домов, — и уже очень скоро оказался на нужной улице.

В доме Хойзингеров горел свет — несколько свечей в маленькой железной люстре, подвешенной к потолку, — и с улицы было хорошо видно, что происходит внутри. Казначей, в бархатном жилете и рубашке с закатанными почти до локтей рукавами, подкладывал поленья в камин. Его жена накрывала на стол.

Ее звали Вера, и Петеру почему-то очень не нравилось это имя. Она была родом из Магдебурга, из семьи резчика, и стала женой казначея всего четыре года назад. В Кленхейме шептались, что дела у ее отца идут неважно, — иначе с какой стати тот стал бы выдавать красавицу дочь за немолодого, не очень состоятельного человека из крохотного городка, само название которого было почти неизвестно.

У Веры Хойзингер были густые темные волосы и скользящий, ни на чем не задерживающийся взгляд. Она редко смеялась и редко появлялась на улице без мужа. С любым человеком, с которым ей приходилось сталкиваться — неважно, какое положение он занимал в городе и как к нему относились другие, — она держалась хоть и отстраненно, но доброжелательно. Даже Гансу Лангеману, которого все в городе презирали за пьянство и лень, Вера улыбалась и приветливо кивала при встрече. Многие считали это проявлением пустого благодушия, беззаботности человека, не знающего жизни. Но Петер был уверен, что это не так. «У нее светлая, незлобивая душа, — рассуждал он про себя, — так чего удивляться, что она добра к людям и не запоминает обид?»

Сквозь освещенный оконный проем Петер увидел, как Хойзингер подошел к жене и, положив ей на плечо руку, что-то зашептал на ухо. Его рыжие усы касались ее белой шеи, а она улыбалась, чуть повернув к нему свое маленькое лицо.

Тяжело вздохнув, Петер отошел от окна.

Когда он постучал в дверь, ему пришлось подождать несколько минут, прежде чем ему наконец открыли. Это был Хойзингер.

— Почему так поздно? — сварливо осведомился он. — Я уже собирался ложиться спать.

— Простите, господин казначей, — стаскивая с головы шапку, пробормотал Петер. — Я…

— Ты все сделал, как приказано? Или опять что-то забыл? Учти, Петер, магистрату не нужны лентяи. Или ты думаешь, что раз тебе платят из городской казны, то и работу проверять не будут? Если так, то ты ошибаешься. Завтра же утром я пойду в конюшню и посмотрю, как ты все сделал. Еще не хватало, чтобы по твоей вине у нас передохли лошади.

Петер стоял, ссутулившись и опустив взгляд. Казначей с недовольным видом протянул вперед свою сухую ладошку:

— А теперь давай сюда ключи и отправляйся спать, — сказал он с неприязнью. — Завтра к полудню придешь в ратушу. Я дам тебе новое поручение.

— Доброй ночи, господин казначей, — почтительно сказал Петер, но Хойзингер уже захлопнул перед ним дверь.

* * *

— Господи, Петер, наконец-то! — выдохнула Мария Штальбе, едва только юноша переступил порог своего дома. — Где же ты был так долго? Я уже отправляла Лени к ратуше и к дому бургомистра, разузнать про тебя. Но твоей сестре никогда не хватало ни ума, ни расторопности — так чего удивляться, что она ничего не узнала, да еще и прошлялась бог знает где полтора часа! Эй, Лени, где ты там? — крикнула она в направлении кухни. — Иди, поздоровайся с братом.

Лени — невысокая худая девушка лет четырнадцати, с некрасивым лицом и испуганными глазами, — подошла к Петеру и обняла его. Следом за ней в дверь выглянула старшая сестра, Агата, и радостно помахала Петеру. Рука ее была измазана сажей — по-видимому, она выгребала золу из печки.

— Вы не оказываете брату должного почтения, — заметила мать, недовольно посмотрев на них. — Разве так его надо встречать? Почему у тебя грязные руки? — обратилась она к Агате. — Неужели нельзя было вымыть их к приходу брата? А ты, Лени, что ты стоишь с таким кислым лицом? Думаешь, Петеру это приятно? Вы всегда должны помнить, что Петер — единственный мужчина в нашей семье и только благодаря его стараниям мы имеем хлеб и крышу над головой. — Она горестно вздохнула: — У вашей матери больные ноги, и мне тяжело ходить, но вам все равно. Будь у вас хотя бы половина ума и трудолюбия, которыми обладает Петер, мы бы не знали забот. Но вы обе слишком глупы и ленивы, чтобы помогать мне, и делаете что-то по дому, только если я прикажу. А ведь я уже немолода, и мне тяжело уследить за всем…

Лени слушала мать молча, опустив глаза. Агата незаметно подмигнула Петеру. Обе они привыкли к подобным упрекам и не особенно переживали из-за них.

Самому Петеру уже не было никакого дела ни до причитаний матери, ни до гримас Агаты. Он устало стянул с себя пыльные башмаки, кинул куртку на стоявший поблизости стул и прошел в комнату. Мать поспешила следом за ним, на ходу отдавая дочерям приказания: прибрать на столе, снять с огня котелок с супом, принести из кухни тарелку и ложку, налить в глиняный кувшин пива. Она суетилась вокруг сына, не отходя от него ни на шаг, и это было тем удивительнее, что ноги у нее и вправду были больные, и в иные дни она часами не вставала с кровати, перекладывая всю работу по дому на дочерей.

Когда Петер принялся за еду, мать села рядом с ним, обняв его обеими руками за плечи.

— Мы долго ждали тебя, не ложились спать, пока ты не вернешься. Как прошла поездка? Хотя нет, не говори сейчас, сначала поешь. Тебе нужно поесть. Я положила в суп кусок сала — помнишь, у нас оставалось немного после Морицева дня? — и еще пару щепоток соли. Поешь, сынок. Я же вижу, как ты устаешь, как мучаешься ради нас…

Она промокнула глаза краем передника, задышала, пытаясь унять подступившие слезы. Петер поднял глаза, коснулся рукой ее щеки:

— Не обращай внимания… Я теперь часто плачу. И когда ты дома, и когда тебя нет… Видишь, мой мальчик, твоя мать сделалась старой… Бог послал мне тяжелую жизнь. Но я ни о чем не жалею, ведь у меня есть ты…

Агата и Лени тихо сидели в углу комнаты, и их не было видно — стоящая на столе свеча не освещала их. Они сидели, боясь напомнить о себе, любуясь братом, глядя на желтое, отекшее лицо матери, по которому побежали прозрачные дорожки слез.

— Господи, — всхлипнула Мария Штальбе, — какое это счастье — иметь доброго, любящего сына… Ты ведь уже настоящий мужчина, Петер. Моя гордость…

Она погладила его по волосам, а потом, спохватившись, взяла его пустую тарелку и подлила в нее горячего супа.

— Ешь, ешь, — бормотала она. — Пока тебя не было, приходил Альфред, сын мастера Фридриха. Сказал, что завтра утром ты должен явиться к ним. Кажется, они хотят пересадить грушевые деревья. Этот Альфред — хороший парень. Говорил со мной почтительно, шапку с головы снял. А уж одет — ни дать ни взять дворянский сын. Серебряные пуговицы на куртке и вышивка… Жаль только, забыла спросить у него, сколько дадут за работу. Ты уж сам узнай у него завтра. И не качай головой — об оплате всегда сговариваются заранее. Не будь застенчивым, Петер, иначе другие станут ездить на твоем горбу.

Петер отодвинул от себя пустую тарелку, сыто рыгнул. Мать поцеловала его в щеку.

— Хороший суп, верно? Ну вот. А теперь — рассказывай, что было в Магдебурге, о чем говорят господа советники.

Юноша пожал плечами:

— Разве у них поймешь? Черт знает…

Мать несильно ударила его по губам:

— Не смей произносить подобных слов, Петер, сколько раз тебе повторять?! Не призывай на наши головы бед.

— Простите, матушка. Они толковали что-то о войне, о возвращении Его Высочества, о каких-то долгах. Я почти ничего не мог разобрать. Помню только, что господин Хойзингер снова ругал нашу семью. Скажите, матушка, почему он не любит нас?

Мария нахмурилась:

— Он никого не любит. Такой человек. Видно, за это и наказывает его Господь. Детей ему не дал и жену его — ту, первую, — забрал двадцати семи лет от роду… Хотя знаешь, по правде сказать, Кленхейму от него все-таки польза. Сварливый, но честный. Что же еще нужно от казначея? Сам крейцера в карман не положит и другим не даст. Кабы не он, цеховые давно захватили бы здесь все, прибрали к рукам. А он не позволяет, заставляет их платить. Скажу тебе больше: бургомистр наш, господин Хоффман, хоть и добрый человек, но слишком уж мягкий. На многое смотрит сквозь пальцы. Казначей против него посильнее будет.

Петер слушал ее внимательно.

— Но ты, сынок, об этом не думай пока, — продолжала мать. — Держись бургомистра, а Хойзингеру не попадайся лишний раз на глаза. И скажи мне еще: в Магдебурге заходил в церковь? Молился о благополучии нашей семьи?

— Конечно, матушка. Прочел все по памяти, как вы меня учили.

— Хорошо. Никогда не забывай об этом. Магдебург — святой город. Молитва, произнесенная там, стоит десяти молитв, произнесенных в любом другом месте. Мы бедны, Петер, и не можем жертвовать церкви. Но Богу угодны не деньги, а благочестие. Будь же благочестив, Петер. Будь добрым христианином.

С этими словами она поцеловала сына в лоб, перекрестила и прижала к своей отвисшей груди.

* * *

В Кленхейме наступила ночь. Въездные ворота были заперты, по улицам прохаживалась с факелами стража, во дворах спустили с цепи собак. Гасли теплые окна, засыпали дома, и только луна треснутым серебряным зеркалом проглядывала среди облаков.

День, начавшийся на улицах Магдебурга, наконец завершился — исчез, проскользнул между черными колоннами сосен, растаял в сентябрьской темноте.

Лег на пуховую перину Карл Хоффман — закряхтел, поморщился, вспоминая мучившую его дорогу. Обнял молодую жену Стефан Хойзингер. Поднялся в тесную, заваленную хламом мансарду Петер Штальбе.

Вся земля погрузилась в тяжелый сон, и ничего не осталось вокруг, только черная бездна неба и холодный, безразличный ко всему свет фальшивой луны.

* * *

Прошло несколько дней. Жизнь в Кленхейме шла своим чередом. Уже были посеяны на зиму ячмень и пшеница, собраны с грядок овощи, заготовлены дрова и сено, утеплены стойла для скота, сделаны запасы меда и воска. В домах затыкали паклей трещины в стенах, прочищали печные трубы, доставали из сундуков теплую одежду. В городском амбаре по приказу бургомистра перестлали крышу и заколотили досками прохудившийся участок стены. Казначею скрепя сердце пришлось выдать из казны полтора талера на оплату работы.

Везде, где придется, старались купить впрок продовольствие — отправлялись на телегах в Гервиш и Рамельгау, привозили оттуда солонину, бобы и сушеную рыбу. В Магдебурге покупали соль, пряности, сыр и зерно.

В домах побогаче закалывали свиней, нагулявших жира за лето. Свиное мясо коптили и подвешивали к стропилам, чтобы не попортили мыши; кровь сцеживали в котел, а затем, добавив немного ячменя, делали начинку для колбас; сало срезали с костей и укладывали в бочки. Свиная щетина, кожа, копыта — все шло в дело.

Работа в свечных мастерских не останавливалась — в расчете на то, что в следующем году торговля со столицей наладится и за изготовленные свечи удастся выручить хоть какие-то деньги. Подмастерья нагревали воду в котлах, отчищали и раскладывали металлические формы, скручивали фитили и размягчали воск для заготовок. Вслед за этим наступала очередь мастеров. На небольших весах они отмеряли порции красителя и поваренной соли, которая дает пламени желтизну, и смешивали их с воском. Затем, облепив еще теплой восковой массой фитиль, придавали свечам форму и выкладывали их остывать. Готовые свечи раскладывали по деревянным ящикам, проложенным соломой.

Наступил октябрь. Дни становились все короче, и пронзительно-голубое небо стекленело от холода. Повсюду был разлит запах опавших листьев. Воздух сделался хрупким, прозрачным, и любые звуки — крик улетающих птиц, стук топоров в глубине леса или хлопанье оконных ставен — разносились далеко вокруг. Общинное поле и сад опустели, над печными трубами потянулись вверх тонкие струйки белого дыма.

По ночам в лесу протяжно выли волки — в последнее время их вообще много расплодилось в окрестных лесах. Осмелев, они вплотную подходили к домам на окраине города и даже загрызли одну из сторожевых собак. Сладить с хитрыми зверями оказалось не так-то просто. Они не попадались в капканы, а днем уходили в глубь леса, где охотникам было тяжело отыскать их. И все же в один из дней молодому Конраду Месснеру, по прозвищу Чеснок, улыбнулась удача. На пару с Вильгельмом Крёнером он выследил и подстрелил волка — крупного, матерого зверя, чья шерсть была почти черной. Отрезанную волчью голову Чеснок насадил на палку и выставил у крыльца своего дома, до тех пор, пока Герхард Вёрль, квартальный смотритель, не распорядился убрать ее оттуда.

И все же осень тысяча шестьсот тридцатого года выдалась в Кленхейме вполне благополучной. Дождей почти не было, и дороги оставались проезжими. Не было ни пожаров, ни несчастных случаев — вроде того, что произошел в прошлом году, когда кровельщик Райнер упал с крыши собственного дома и сломал себе шею. Никто из горожан не умер, и ни с кем не случилось тяжелых болезней. Мародеры, нищие, армейские фуражиры, погорельцы, сумасшедшие проповедники, беглые солдаты, разбойный люд — словом, все те, кого часто можно было встретить в те времена на дорогах Германии, — обходили город стороной. И жителям Кленхейма оставалось лишь благодарить Господа за это.

Все было спокойно, если не считать нескольких мелких происшествий, которые, так или иначе, случаются в жизни любого поселения.

Эльза Келлер — все считали ее вдовой, поскольку ее муж пять лет назад записался в солдаты и с тех пор от него не было никаких вестей, — неудачно поскользнулась, когда шла из лесу с вязанкой хвороста, и вывихнула себе руку.

Катарина Эшер, дочь мастера Фридриха, случайно опрокинула форму с растопленным воском в мастерской отца. В наказание Фридрих вывел ее на улицу, где несколько минут прилюдно таскал за волосы, а после на неделю запретил выходить из дому.

Дети Ганса Лангемана, наемного батрака, горлопана и горького пьяницы, залезли в огород семейства Штальбе и украли несколько кочанов капусты. Мария Штальбе нажаловалась бургомистру, и тот наложил на семейство Лангемана полагающийся в таких случаях штраф, одна половина которого зачислялась в городскую казну, а вторая шла на возмещение причиненного ущерба. Детям ничего не сделали — что с них возьмешь? Карл Хоффман только вызвал в ратушу жену Ганса, Терезу, и велел впредь лучше присматривать за ними. Женщина лишь расплакалась в ответ.

Вскоре после этого случилась еще одна неприятность, которая некоторым образом затрагивала самого бургомистра. Маркус Эрлих и Отто Райнер, сын покойного кровельщика, подрались прямо посреди ратушной площади, причем Эрлих едва не убил своего соперника. По слухам, причиной драки была Грета Хоффман — дочь бургомистра, за которой ухаживали оба.

Когда Якоб Эрлих, старшина кленхеймского цеха свечников, узнал о случившемся, то не выказал ни гнева, ни недовольства. Вечером, вернувшись домой из ратуши, он заглянул в мастерскую. Маркус был там — склонился над рабочим столом, ящик с заготовками — рядом. Некоторое время отец молча смотрел на его работу, а затем негромко произнес:

— Сколько сегодня?

Юноша повернул голову — он не слышал, как вошел отец, — и, несколько смутившись, ответил:

— Две.

— Стало быть, это третья, — сказал Эрлих, показывая глазами на заготовку, лежащую на столе.

— Эту я закончу.

— Не трать зря времени. Она никуда не годится.

Между бровями Маркуса пролегла упрямая складка.

— Я все делаю, как ты показывал. Должно выйти.

Отец взял у него заготовку и провел по ней пальцем.

— Видишь — вот здесь? Линия глубокая и неровная. Когда начнешь ее править, все раскрошится. — Он покрутил заготовку в руках. — Я тебе говорил — не стоит делать фигуры, пока не научишься обращаться с резцом. Ты слишком сильно давишь на него. А ведь это воск, не дерево — линии должны быть плавными, мягкими. Иначе вместо Девы Марии у тебя все время будут выходить уродцы, годные только на переплавку.

— Дай еще немного времени, все выйдет как надо.

Эрлих покачал головой:

— Времени ушло достаточно. Хватит. Ты и так за месяц испортил чуть не полсотни заготовок. И за сегодня три.

— Но отец…

— Я сказал — хватит, — повторил Эрлих. — С завтрашнего дня будешь заниматься, чем прежде. Готовь воск, помогай делать свечи и следи, чтобы все было на своих местах. Фигуры — развлечение, много на них не заработаешь.

Он сжал кулак, и незаконченная фигурка переломилась надвое в его руке. Маркус смахнул со стола восковые крошки и, не глядя на отца, произнес:

— Ганс делает фигуры.

— Какой Ганс? — переспросил старшина. — Келлер? Что ж, делает — потому что умеет. Я делаю, потому что умею. А ты пока только портишь материал. Учись делать свечи — они кормят наш город. Все остальное выкинь из головы.

— Не научусь делать фигуры — не смогу стать мастером, — упрямо сказал Маркус.

Якоб Эрлих нахмурился:

— Рано об этом думать. Точно ребенок, право слово. Тот еще пачкает пеленки, но на улице уже норовит бежать впереди отца с матерью. Запомни: мастером ты станешь в лучшем случае лет через пять. И то, если к тому времени умрет кто-то из наших. А пока — смотри, запоминай, делай все, как я говорю. Только так выучишься. Ты понял?

— Да, отец.

— И вот еще, — после некоторой паузы продолжил старшина. — Что у тебя с дочерью бургомистра?

— Ничего.

Эрлих молча смотрел на сына.

— Я вижу ее только во время воскресной проповеди, — нехотя сказал Маркус. — Иногда мы разговариваем, когда идем по дороге из церкви.

— Стало быть, — заключил старшина, — решил притереться к ней. Не спросив меня.

— Отец, я…

Якоб ударил крепкой ладонью по столу:

— Умолкни!! Не смей перебивать. Она — дочь бургомистра, и ты должен понимать, что это такое. С ее отцом я каждый день вижусь в ратуше, он доверяет мне. Возможно, через несколько лет я смогу занять его место. Все это обязывает тебя — именно тебя, раз эта дурочка Грета ни о чем не думает, — соблюдать приличия. Ты говоришь, вы просто ходите вместе из церкви? Не будь болваном. А драка, которую ты затеял вчера с сыном кровельщика?! Да что драка — одного кивка вполне достаточно, чтобы распустить сплетню. И их уже распускают, Маркус. В лицо мне, конечно, не посмеют сказать ничего такого, но я слышу, как шепчутся за моей спиной. Больше всех наверняка усердствует этот гнилой бурдюк Траубе. Чертова порода… Бургомистр пока молчит, но я знаю — обсуждать подобного рода вещи не в его правилах.

— Поверь, между нами нет ничего дурного, — попытался вставить слово Маркус. — Грета — богобоязненная девушка. Я никогда не повел бы себя с ней… неподобающим образом.

Якоб пододвинул себе табурет, устало опустился на него.

— Знаешь Эрику Витштум? В девичестве она звалась Юминген. Тоже была богобоязненной. Каждый день ходила в церковь, ни на одного мужчину не поднимала глаз. А потом — раз, два и понесла от учителя, Альфреда Витштума. Когда ее мать узнала об этом, то вытащила Эрику во двор и отхлестала ремнем до полусмерти, на глазах у всех. Удивляюсь, как всю завязь из нее не выбила… Учитель, правда, через некоторое время все же женился на Эрике — небольшого ума был человек… Однако речь не о нем. Грета — не просто смазливая девушка, которой позволительно строить глазки на церковной скамье. Она — особой породы. Это с девками вроде Эммы Грасс можно не церемониться. Гуляй с ней у всех на виду, хлопай по заднице, как кобылу, никому нет никакого дела до этого. Позволяет себя тискать — сама виновата, позор только ей и ее родне. Но бургомистерская дочка — совсем другое. Вы оба — и ты, и она — принадлежите к первым семьям Кленхейма. Именно поэтому любая оплошность, которая легко сошла бы с рук в ином случае, может обойтись очень дорого. Позор ляжет не только на семью бургомистра, но и на нашу семью тоже. И тогда все, чего я стою, все то уважение, которым пользуется имя Эрлихов, — все это будет выброшено в нужник.

Эрлих-старший поднялся со своего места и подошел к массивному шкафу, стоявшему в углу мастерской. Вынул из кармана связку ключей, открыл шкаф и вытащил из него книгу в тяжелом деревянном футляре.

— Видишь? — спросил он, глядя на сына. — Это устав нашего цеха, кленхеймского цеха свечников. Смотри, Маркус, и смотри внимательно — только избранным позволено держать эту книгу в руках. В самом начале, вот здесь, начертано рукой архиепископа Буркхарда, что он утверждает наш устав и именем своим подтверждает все права и привилегии, которые записаны на этих страницах. Видишь? Буквы, конечно, поистерлись немного, но архиепископскую печать видно вполне хорошо. Впрочем, я не только это хотел тебе показать.

Он открыл книгу с конца.

— Здесь перечислены имена тех, кто когда-либо становился старшиной нашего цеха, с момента его основания и по сегодняшний день. Смотри, как много имен, несколько десятков. И на самой нижней строчке — имя твоего отца. Понимаешь, о чем я толкую? Еще каких-нибудь полсотни лет назад у нашей семьи не было ничего, кроме мастерской и доброго имени. Но теперь… теперь все иначе. Я избран в городской совет и стою во главе цеха. Я храню у себя наш старинный устав и распоряжаюсь цеховой казной. Люди на улице кланяются мне навстречу и снимают передо мной шапки. Мы обрели уважение и богатство. Твоему прадеду приходилось занимать деньги в долг, чтобы купить корову или свинью? Что ж, сейчас я сам даю людям взаймы. У нас было четыре моргена[28] земли? Теперь нам принадлежит десять моргенов. Семейства Штальбе, Цандер и Гаттенхорст отдали нам свои участки в залог, и если в условленный день они не смогут расплатиться, их земля отойдет нам.

Цеховой старшина умолк, провел рукой по жесткой седой бороде.

— Я потому так перед тобой распинаюсь, Маркус, — продолжил он после некоторой паузы, глядя сыну прямо в глаза, — что знаю: ты пошел в меня и умеешь думать головой. Твой старший брат был болван и с возрастом не поумнел. Иногда я думаю, что это не так уж и плохо, что он убрался из города… Вот тебе мое слово: хочешь ухаживать за дочерью Хоффмана — сделай все по правилам, так, как у нас заведено. Не подведи меня. Помни о том, кто ты и кто твой отец.

С этими словами он поднялся, убрал книгу обратно в шкаф и, не говоря больше ни слова, вышел из мастерской, аккуратно прикрыв за собой дверь. Маркус некоторое время стоял на одном месте не двигаясь, а затем принялся собирать в ящик разложенные на столе инструменты.

* * *

Сквозь открытое окно в мастерскую проник кисловатый, теплый запах — где-то пекли хлеб. Солнце медленно плыло к горизонту, спускаясь по облакам, как по ступеням. Вечерний воздух сделался золотым.

Часы на ратуше прозвонили пять раз — пять ударов медных нюрнбергских молоточков по медным же наковальням, спрятанным в глубине замысловатого механизма. Работа в мастерских скоро должна завершиться.

Закончив с инструментами и переставив к стене ящик для заготовок, Маркус подошел к окну и выглянул на улицу. В доме напротив жена плотника Хоссера сгребала в кучу опавшие листья. Увидев юношу, она приветливо — и, может быть, даже с некоторым кокетством — кивнула ему и поправила выбившуюся из-под чепца прядь тускло-рыжих волос.

Маркус ответил ей еле заметным кивком. На душе у него было радостно. Отец отчитал его — пусть. Главным было то, что он позволяет ему ухаживать за Гретой. Господи, как он боялся, что отец не одобрит его выбор! Ведь многие в городе говорят о ней дурно. Она-де и глупая, и нерасторопная, и всех достоинств у нее только то, что отец бургомистр. Но чего люди не скажут из зависти! И кто говорит — Эрика Витштум? Но она злословит о каждом. Или, может быть, Магдалена Брейтен, у которой старшая дочь все сидит без мужа? Что толку слушать их… Отец может не волноваться: все будет сделано так, как требует обычай. Если господин бургомистр и его жена дадут согласие, то вскоре состоится помолвка. Он, Маркус, подарит Грете белую ленту и сможет иногда приходить в их дом. Еще через полгода — возьмет ее в жены. А потом… потом пройдет еще немного времени, и он станет мастером и вступит в круг самых уважаемых людей города.

Грета, милая Грета… Он вспомнил, как однажды встретил ее неподалеку от Малой площади. Это было минувшей весной, после праздника Пасхи. Она шла из дому с плетеной корзинкой в руке, и в ее каштановых волосах просвечивало весеннее солнце. Вначале он хотел догнать ее и заговорить — неважно о чем, просто заговорить, чтобы услышать ее голос и увидеть улыбку. Но потом решил, что лучше просто стоять на месте и смотреть, как она идет и как простое серое платье колышется в такт ее шагам.

Все будет так, невозможно, чтобы было иначе. Они женятся, они будут жить под одной крышей и будут счастливы. Господь благословит их брак. Грета — необыкновенная девушка. И пусть отец говорит о ней, точно о породистой лошади, — чему удивляться, он никогда не говорит о женщинах хорошо. Как только Грета войдет в их дом, он переменится…

От всех этих мыслей бледное лицо юноши слегка порозовело. Чтобы немного успокоиться, он прикоснулся лбом к холодному оконному стеклу.

Солнце закатилось за горизонт, оставив на засыпающем небе лишь нежно-розовый всплеск. Сумеречные тени растеклись по земле, в домах зажигали свечи. Жена плотника уже давно ушла в дом, притворив за собой дверь. Ганс Лангеман, слегка пошатываясь — он, по обыкновению, был пьян, — прошел по улице с каким-то мешком на спине. В одном из соседних дворов лениво залаял пес.

Из кухни послышалось звяканье кастрюль — Тильда готовила ужин. День закончился. Устав цеха запрещал работу после захода солнца. Еще немного постояв у окна, Маркус повернулся и вышел из мастерской прочь.

Глава 5

Собрание городской общины началось в субботу, в День святого Луки. Ратушный колокол ударил три раза — настойчиво, звонко, — и люди потянулись по узеньким улицам, приветствуя друг друга, переговариваясь с соседями, кивая знакомым, покрикивая на путающихся под ногами детей.

День выдался холодный и светлый. Ветер нехотя шевелил кроны деревьев, желтые листья незаметно соскальзывали с ветвей вниз. В голубом небе не было видно ни облачка.

Площадь перед ратушей быстро заполнялась людьми.

Приковыляла, опираясь на руку дочери, старая Марта Герлах — сгорбленная, со спутанными волосами. Кто-то принес ей низенький табурет, чтобы она могла сесть. Пришел, смешно переставляя короткие толстые ноги, лавочник Густав Шлейс. Эрика Витштум, учительская вдова, появилась вместе со всеми своими детьми и в сопровождении младшей сестры — той, что вышла в позапрошлом году за Петера Фельда, сына башмачника. Расположившись в первом ряду, всего в нескольких шагах от ступеней крыльца, Эрика стояла, скрестив на груди руки и недовольно поглядывая по сторонам. Дети хватались за ее юбку, чтобы не потеряться в толпе.

С каждой минутой людей прибывало. В дальнем конце площади показались цеховой мастер Карл Траубе и трактирщик Герхард Майнау. Пришел в окружении всего своего многочисленного семейства Курт Грёневальд, первый городской богач, которому принадлежала едва ли не четверть всех кленхеймских земельных угодий. Шли мастеровые и подмастерья, мужчины и женщины, дочери и сыновья. Шумная, разноголосая толпа росла перед закрытыми дверями ратуши.

Конрад Чеснок и Петер Штальбе поглядывали на стоявших поблизости девушек. Отто Райнер зевал. Анна Грасс ругалась с мельником Шёффлем, размахивая руками у него перед носом. Тереза Лангеман испуганно выглядывала из-за спины мужа. Двое сыновей Эльзы Келлер забрались на высокий каштан, росший прямо посередине площади, и свешивались с его ветвей, словно обезьяны.

Кто-то жаловался на жизнь, кто-то хохотал над непристойной шуткой соседа, кто-то не торопясь отхлебывал пиво из кожаной фляги. Много было разговоров про войну, про Магдебург и про шведского короля, но больше всего толковали про то, что магистрат распорядился не выплачивать денег общинным служащим.

— Как же теперь быть, господин пастор? — спрашивала Мария Штальбе стоявшего рядом с ней отца Виммара. — Моему Петеру причитается в год пять талеров серебром за его работу. А теперь, выходит, не получим мы ничего?

Священник улыбнулся в ответ:

— Все не так плохо, госпожа Штальбе. Господин бургомистр заверил меня, что все денежные выплаты будут заменены выдачей зерна из городских запасов.

— Первый раз слышу, — недоверчиво буркнул подошедший к ним Август Ленц, цеховой мастер. — Когда ж говорили про это?

— Говорили, можете не сомневаться. Да и сегодня, думаю, непременно объявят.

— Как бы нам не пришлось голодать этой зимой, — озабоченно сказал портной Мартин Лимбах, которого в прошлом году избрали общинным судьей. — Провизии на зиму запасли вполовину меньше, чем год назад. Ох и большую свинью подложили нам скупщики! Господин Хойзингер сказал мне, что…

— Ты его больше слушай, — поморщился Ленц. — Вечно все преувеличивает. Хлеб посеян, запасов на зиму хватит, а уж весной все как-нибудь да устроится.

— Двери уже отворяют, — заметил пастор.

И действительно, двери ратуши распахнулись, и вышедший на крыльцо Гюнтер Цинх — он исполнял при Кленхеймском магистрате обязанности секретаря — пригласил всех явившихся на собрание заходить внутрь.

Зал, где проходили собрания общины города Кленхейма, был разделен на две половины. Стулья с высокими прямыми спинками и стол — для членов городского совета и общинных судей; длинные, выставленные друг за другом скамьи — для всех остальных. В углу — черный шкаф, набитый книгами и документами, сшитыми в кожаный переплет. Над столом — резной деревянный герб Кленхейма: Магдебургская Дева и три золотые пчелы.

Все по порядку, все так, как было заведено еще несколько сотен лет назад. У каждого свое место и своя роль. Здесь, на собрании, могут присутствовать только главы семейств: отец, или после его смерти старший сын, или вдова, если сын еще не достиг совершеннолетия. Шесть дюжин семейств, шесть дюжин голосов. Всем остальным придется дожидаться на площади.

Люди неторопливо занимали свои места.

За длинным черным столом расположились со своими бумагами члены Совета: Карл Хоффман, Стефан Хойзингер, Якоб Эрлих, начальник городской стражи Эрнст Хагендорф и Фридрих Эшер, цеховой мастер. На поясе у каждого из них висел на двух тонких цепочках короткий кожаный футляр с серебряной застежкой — символ их высокого звания.

Трое общинных судей — Мартин Лимбах, Курт Грёневальд и Юниус Хассельбах — заняли места на противоположном конце стола.

В руке Стефана Хойзингера требовательно и раздраженно зазвенел колокольчик. Все затихли, выжидающе глядя на бургомистра. Гюнтер Цинх обмакнул в серебряную чернильницу длинное гусиное перо.

Сцепив толстые пальцы и откашлявшись, Карл Хоффман произнес:

— Совет Кленхейма, приведенный к присяге перед Господом и людьми, объявляет о собрании членов общины для решения настоятельных и неотложных вопросов городского управления. Господь да поможет нам быть мудрыми и беспристрастными, судить честно и поступать по справедливости.

— Да будет так, — эхом прокатилось по залу.

— Каждый из нас, сидящих здесь, — продолжал бургомистр, — поклялся соблюдать законы и установления Кленхейма, быть добрым христианином и почитать Святое Евангелие. Каждый из нас поклялся в верности нашему законному суверену, наместнику Магдебурга, как представителю мирской власти и защитнику истинной германской церкви. Каждый из нас поклялся стоять на страже интересов общины, охранять в ней мир и порядок и, если потребуется, встать на ее защиту с оружием в руках. Пусть же никто не отступит от этой клятвы.

— Да будет так, — прошелестел зал.

— Долг горожанина требует, чтобы каждый из нас был добрым семьянином и честным тружеником, не причинял вреда своему соседу, не прелюбодействовал, не лгал, не злословил и не обманывал. Долг горожанина требует, чтобы мы заботились о благополучии Кленхейма точно так же, как и о своем собственном.

— Да будет так…

— Всем вам известно, — продолжал бургомистр, — что во время наших собраний каждый имеет право обратиться с открытой жалобой на действия кого-то из жителей города и пришлых людей, равно как и на действия членов городского совета, если считает, что действия эти несправедливы, совершены в нарушение законов и обычаев Кленхейма и наносят кому-либо вред или незаслуженную обиду. И коль скоро подобная жалоба будет заявлена, Совет, равно как и судьи, избранные из числа наиболее уважаемых жителей нашего города, обязан рассмотреть ее гласно, открыто и в присутствии всех прочих членов общины. Тот, против кого заявлена жалоба, должен предстать перед нами и высказать в свою защиту все, что пожелает нужным высказать. И если жалоба заявлена против мужчины, достигшего совершеннолетия, то пусть этот мужчина говорит за себя сам. Если же жалоба заявлена против женщины, то пусть от ее лица говорит ее муж, отец или другой совершеннолетний мужчина из ее рода, а буде таковых не найдется — любой из тех, кто обладает правом голоса на наших собраниях, по ее собственному выбору.

Сидящие в зале люди молча внимали словам бургомистра. Карл Траубе что-то шепнул на ухо своему соседу, Августу Ленцу. Марта Герлах трясущимися руками поправила на голове чепец.

— Сейчас каждый, кто хочет высказать свою жалобу, пусть выскажет ее и будет при этом правдив и честен и не добавляет к своему рассказу ничего из того, чего не происходило в действительности. Ибо ложное обвинение карается столь же строго, сколь и воровство. Как вор крадет чужое имущество, так и неправедный доносчик крадет у человека его доброе имя. Помните об этом и будьте честны.

Первым со своего места поднялся Георг Хоссер — хмурый верзила с низким лбом и глубоко посаженными глазами.

— Я приношу на суд общины жалобу против Петера Штальбе, сына покойного батрака Андреаса, — сказал он. — Да, жалобу… И прошу присудить ему штраф в…

— Постой, — остановил его Курт Грёневальд. — Прежде ты должен сказать нам, что сделал Петер, и лишь после этого мы сможем решить, виновен ли он и какое наказание следует ему назначить.

— Конечно, конечно, — закивал своей маленькой головой Хоссер. — Тут дело такое… Чтобы… Словом, нас в городе всего двое плотников — так, как постановил Совет. Я и Вернер Штайн. Стало быть, двое плотников, и никто, кроме нас, не вправе заниматься этой работой. А я пару недель тому узнаю, что Петер подрядился скамьи изготовить для господина Майнау. Думаю: как же так? Нам троим и так еле достает заказов, чтобы прокормить свои семьи, а тут прямо изо рта кусок тягают?

— Тебе известно, сколько Петер получил за выполненную работу? — спросил Якоб Эрлих.

— Про то не знаю, — пожал плечами плотник. — Навряд ли много, потому как работа простая и сам я за нее никогда больше полуталера сроду не брал. Да только не в этих деньгах дело. Ведь если и дальше так пойдет и один будет у другого отнимать ремесло, так что же нам всем — в побирушки, что ли, идти? Я так мыслю, досточтимые господа: коли есть у каждого свое занятие и свой заработок, так этого и надо держаться. А ежели кто пойдет против этого… нарушит правило… того наказывать. Потому и жалуюсь вам сейчас и прошу, чтобы восстановили вы справедливость.

Хоссер стер со лба выступивший пот и тяжело опустился на свое место, бросив короткий взгляд на сидящего неподалеку Петера Штальбе.

— Твоя жалоба понятна, — сказал Курт Грёневальд. — Теперь мы должны выслушать того, против кого она заявлена. Встань, Петер, и подойди ближе.

Молодой Штальбе протиснулся между скамьями и вышел вперед.

— Георг Хоссер сказал сейчас правду? — спросил его Грёневальд. — Ты действительно подрядился выполнить работу для господина Майнау?

Петер повел широкими плечами, нехотя кивнул.

— И сколько же ты получил за свой труд?

— Четверть талера и меру муки, — глядя в пол, ответил юноша.

— Ты знал о том, что только двое мастеров в Кленхейме имеют право заниматься плотницким ремеслом?

— Разумеется, знал, — фыркнула со своего места Эрика Витштум.

— Я лишь хотел заработать немного денег, господин Грёневальд, — тихо ответил Штальбе. — Вы же знаете, я один мужчина в семье, и мать у меня больная. А работа — так работа была невелика. Я и не думал даже, что Георг станет на меня жаловаться.

Курт Грёневальд удовлетворенно кивнул.

— Что ж, Петер, ты не отпираешься и не препятствуешь нам установить истину. Возвращайся на свое место.

Судьи принялись о чем-то тихо переговариваться с бургомистром и остальными советниками. Наконец Карл Хоффман дал Гюнтеру Цинху знак, чтобы тот начинал записывать, после чего объявил:

— Выслушав жалобу нашего уважаемого собрата Георга Хоссера, судьи и Совет Кленхейма пришли к единодушному решению: Петер Штальбе виновен в нарушении законов и установлений нашего города. Всем известно, что каждый вправе заниматься определенным ремеслом, лишь получив на то письменное разрешение городского совета. И если человек подряжается выполнить работу, не имея такого разрешения, то тем самым он отнимает хлеб у других мастеров и наносит урон их семьям.

Сидящие в зале люди одобрительно закивали.

— Всем известно, — продолжал бургомистр, — что Кленхейм не в силах обеспечить работу слишком большому числу мастеров. Ведь иначе, не получая заказов в достатке, они начнут отнимать работу друг у друга, соперничать и враждовать между собой, несправедливо понижать цены. Ты, Петер, поступил весьма дурно и, надеюсь, сам понимаешь это. Впрочем, судьи и Совет Кленхейма полагают, что поступок твой происходит не от злого сердца и не из желания обогатиться за чужой счет, а лишь из стремления помочь своей семье. И потому…

— Но как же так, господин бургомистр! — вскочил со своего места Хоссер. — То, что Петер заработал, должна была заработать моя семья или семья…

Якоб Эрлих тяжело посмотрел на плотника, и тот нехотя сел на свое место, бормоча что-то себе под нос.

— и потому, — повторил Хоффман, — община не будет подвергать тебя денежному штрафу или иному наказанию. Вместе с тем половину из вырученных денег ты должен будешь разделить между семействами Хоссер и Штайн. Эти деньги принадлежат им по праву. И помни, Петер: город выказывает тебе не только милость, но и доверие. Если случится так, что ты снова нарушишь наши законы, кара за твой проступок будет суровой и ты уже не сможешь рассчитывать на снисхождение.

Гюнтер Цинх скрипел по бумаге пером, записывая слова Хоффмана.

— Неспроста наш бургомистр потакает этим Штальбе, — шепнула Эрика Витштум своей соседке, Кларе Видерхольт. — Любому другому назначили бы штраф, да и дверь бы смолой мазнули в наказание. А этому чернявому все сходит с рук…

* * *

После плотника Хоссера со своего места поднялся портной Маттиас Турм и объявил, что приносит жалобу против мужа своей сестры, Кристофа Шнайдера, мясника.

— Третьего дня Кристоф вернулся из трактира злой, — рассказывал он, — потому как проиграл Конраду Месснеру в кости, да и пару лишних кружек выпил, с ним это часто случается. Так вот, проиграл, выпил, а зло свое решил сорвать на моей сестре. По правде сказать, он и раньше ее поколачивал, а тут расходился сильней положенного — выбил ей два зуба и руку вывихнул. Оно, конечно, понятно: муж над женою хозяин и, если надо, может иногда учить уму разуму. А все ж таки жена — не скотина. Да и скотину добрый человек нипочем не станет калечить… Так вот я чего хочу сказать: сестру мою, Юлиану, вы все знаете. Нрава она смирного, за детьми хорошо присматривает, и дома у нее все всегда в чистоте и должном порядке. Разве заслужила она такое обращение? Разве по-людски это, по-христиански? Не знаю, что вы решите, и потому ничего не прошу заранее. Как рассудите, пусть так и будет.

Сидящие за столом пошептались между собой, после чего Юниус Хассельбах задал вопрос:

— Скажи нам, Маттиас, где сейчас твоя сестра и кто может засвидетельствовать ее увечье?

— Она не смеет показываться на людях, — ответил портной. — И поначалу даже не хотела, чтобы я жаловался на ее мужа. Но ведь как по-другому, когда…

— Кто может засвидетельствовать правдивость твоих слов? — нахмурившись, повторил Хассельбах.

— Спросите госпожу Видерхольт, — пожал плечами Турм. — Она вправляла ей вывих и все видела. Или, если желаете, сходите к сестре и посмотрите на нее сами.

Снова пошептавшись, советники распорядились отправить за Юлианой Шнайдер посыльного, а затем приступили к допросу ее мужа. Тот и не отпирался особо. Сказал, что действительно поколотил жену за скверно приготовленный ужин и что, если бы она не перечила ему и не вздумала сопротивляться и хватать его за руки, ничего дурного и не случилось бы.

Вслед за Шнайдером судьи опросили трактирщика, травницу Видерхольт и Конрада Месснера, которые подтвердили слова Турма.

Как только посыльный привел к ратуше Юлиану Шнайдер, ее, по распоряжению бургомистра, отвели в одну из дальних комнат, где трое судей лично смогли убедиться в том, что два передних зуба у женщины выбиты, а один глаз заплыл багровым кровоподтеком.

Несколькими минутами спустя было объявлено решение: Кристофу Шнайдеру за излишнюю жестокость и неподобающее поведение присудить шесть часов позорного столба, а также штраф в полтора талера серебром. Неприязненно посмотрев на насупившегося мясника, бургомистр прибавил также, что если тот еще раз поступит со своей женой подобным образом и нанесет ей увечье, то наказанием для него будет уже не позорный столб, а городская тюрьма.

Дальше последовало еще несколько жалоб различного рода: кто-то тайком передвинул на поле межевые камни и прихватил таким образом кусок чужой земли; чья-то корова, проломив худую ограду, вытоптала морковные грядки на соседском огороде; один из горожан попросил бочара Касснера сделать новые бочки для хранения солонины, а затем отказался оплачивать сделанную работу.

Последним к суду общины обратился лавочник Шлейс, который обвинил одного из заезжих купцов, Фридриха Хаасе из Магдебурга, в том, что тот вел в Кленхейме незаконную торговлю.

— Можно свободно торговать мелочным товаром, — говорил Шлейс, — продавать книги, ламповые фитили, инструменты или кружево. Но никто из пришлых не вправе торговать у нас солью, мукой, тканями и тому подобным. Все это прежде должно быть продано в мою лавку. На то имеется давнишнее разрешение Совета, выданное еще моему отцу и переписанное затем на мое имя. Сам я торгую без малого двадцать лет, и торгую честно. За все время никогда ни разу еще не было, чтобы я обманул кого-то или продал негодный товар. Мне мое имя дорого. Совет разрешил мне добавлять десятую часть сверх покупной цены, чтобы иметь возможность содержать лавку и кормить свою семью, — что ж, этого установления я тоже никогда не нарушал и никогда не брал с людей сверх положенного. А прощелыга Хаасе — он ведь не первый раз появлялся у нас и прекрасно знает наши порядки. И все же решился торговать в обход. Тех, кто покупал у него, я не виню: Фридрих продавал товар чуть дешевле. Значит, кому-то из нас повезло, кто-то выиграл на этом. На разве город выиграет, если моя лавка разорится от нечестной торговли? И с кого тогда будем спрашивать за негодную муку или порченый отрез ткани? Я полагаю так, что община должна вмешаться и встать на защиту собственных правил — не ради выгоды моей семьи, а ради выгоды общей.

Переглянувшись с другими членами Совета, бургомистр произнес:

— Твое обвинение, Густав, заявлено против человека, который не подчинен нашей власти, и обвинение это серьезно. Мы верим тебе, ибо знаем, что ты человек честный. Но для того, чтобы призвать к ответу жителя Магдебурга, потребуются некоторые доказательства.

— Я могу представить Совету свидетельства пятерых человек из тех, кто покупал у Хаасе товар. Сам же готов поклясться на Святом Евангелии в том, что мои слова правдивы.

— Что ж… — Бургомистр задумчиво провел ладонью по поверхности стола. — Кленхейм не может судить жителей других городов и деревень, на то необходим суд более высокий. Однако мы не станем мириться с тем, что кто-то посягает на наши права. Если ты сможешь представить Совету требуемые доказательства, мы обратимся за правосудием к Его Высочеству наместнику. Кроме того, в случае, если Фридрих Хаасе снова появится в нашем городе, он будет заключен под стражу — до тех самых пор, пока добровольно не покроет нанесенный ущерб.

Густав Шлейс возвратился на свое место. Тонкий звон колокольчика оповестил всех о том, что рассмотрение жалоб окончено.

* * *

Собрания общины в Кленхейме — большие собрания, как принято было их называть, — обыкновенно проходили четыре раза в год: зимой — после Крещения; весной — перед Пасхой; летом — после Иванова дня и осенью — после сбора урожая. На этих собраниях горожане избирали членов Совета и судей, квартальных и межевых смотрителей, определяли размер податей и проверяли траты из городской казны, назначали опекунов для сирот, выслушивали жалобы и разрешали споры.

Община ревностно следила за соблюдением своих порядков — неважно, шла ли речь о благопристойном поведении или уважении к чужой собственности, о торговле или ремесле, о пользовании земельными угодьями или уплате податей. Запреты и штрафы разного рода, телесные наказания, позорный столб, изгнание или смертная казнь — в руках города все это было орудием, необходимым для того, чтобы удерживать людей в границах дозволенного.

Убийство, изнасилование, вытравливание плода или умышленный поджог карались смертью. Некоторые проступки наказывались тяжелым увечьем, для иных наказанием были порка или публичное унижение. Пьянице Гансу Лангеману не единожды приходилось ходить по улицам Кленхейма с железной маской в форме свиного рыла. Сабина Кунцель была уличена в том, что успела забеременеть до дня вступления в брак, — в наказание за это вместо убора невесты на голову ей был возложен грубый венок из соломы, и никто из уважаемых людей города не почтил своим присутствием ее свадьбу. Супругам Гейнцу и Магдалене Хирш, которые своими частыми ссорами не давали покоя соседям, пришлось протащить через весь город тележку, доверху набитую камнями. У тележки не было ручек, и они тащили ее на веревках, концы которых были завязаны у них на груди.

Кленхейм был нетерпим к непристойному поведению, к слишком большому богатству и к удручающей бедности, к чрезмерной лени и к столь же чрезмерному трудолюбию, ко всему, что отклонялось от веками заведенного порядка, ко всему, что нарушало спокойный и размеренный ход городской жизни. Любой, кто желал слишком много работать или же, напротив, работал из рук вон плохо; любой, кто устанавливал слишком низкие цены или же расторгал заключенные сделки; любой, кто обманывал или продавал негодный товар, наносил вред другим жителям города, и люди не желали этого терпеть. Деятельный хитрец, равно как и ленивый бездельник, отнимал у общины ее богатство, хотя и каждый по-своему.

Законы Кленхейма запрещали строительство новых домов — если только новый дом не возводился на месте старого; запрещали раздел имущества умершего — все должен был получить старший наследник мужского пола; запрещали продавать чужакам землю или вступать с ними в брак иначе как с разрешения городского совета. Никто не роптал против этих запретов и не сетовал на их несправедливость. Община была для людей домом и защитой от внешнего мира — мира враждебного и чужого. Она карала и протягивала руку помощи, она окружала человека с момента рождения и до смерти, она питала и удерживала его, как питает и удерживает древесные корни земля.

* * *

После того как рассмотрение жалоб было завершено, а все полагающиеся в таких случаях бумаги подписаны и скреплены печатью, Карл Хоффман откашлялся и произнес:

— Теперь нам следует перейти к главному. Все вы знаете, что Кленхейм уже долгое время не получает от скупщиков денег за проданные свечи. До недавнего времени мы надеялись, что сможем взыскать этот долг с помощью наших покровителей в магдебургском совете. Увы — надежды не оправдались. Ни магистрат, ни двор Его Высочества не намерены вмешиваться в споры подобного рода. Все, что нам остается сейчас, — ждать до весны и надеяться, что Магдебург сумеет избежать новой осады.

Бургомистр закашлялся, налил в свою кружку немного пива из стоящего рядом медного кувшина, сделал глоток.

— Городская казна опустела, и вам следует знать об этом, — продолжил он, отставляя в сторону кружку. — Кленхейм больше не может никому выдавать жалованье, не может расходовать средства на нужды общины, не может пополнять запасы зерна, как это делалось прежде. При этом не позднее Михайлова дня городу надлежит уплатить в казну наместника полторы сотни талеров годовой подати. Так обстоят дела. И теперь нам необходимо решить, что делать со всем этим дальше.

В зале поднялся ропот.

— Пусть скупщики выплатят долги зерном, — нахмурившись, произнес Курт Грёневальд.

— Или оружием, — добавил Эрнст Хагендорф.

— Невозможно, — повел рукой бургомистр. — Магдебург объявил войну императору, и магистрат не станет сокращать городские запасы.

Сидящий на задней скамье Георг Крёнер пробормотал:

— Господи Иисусе, снова война…

— Что же тогда шведский король? — привстав со своего места, спросил лавочник Шлейс. — Он придет Магдебургу на помощь?

— Откуда нам знать про это, Густав? — поморщился в ответ казначей. — Разве об этом идет сейчас речь?

Шлейс примирительно улыбнулся и сел на скамью.

Вслед за ним в разговор вступил Карл Траубе.

— Зачем себя хоронить, не использовав всех возможностей до конца? — вкрадчиво начал он. — Скупщики не желают платить по счетам — что ж, это весьма скверно и не делает им чести. Однако мы можем принудить их сдержать свое слово. Обратимся к суду наместника.

— Бесполезно, — кисло произнес казначей. — Наместник не пожелает нас слушать. Скупщики ходят у Его Высочества в кредиторах. Как ты думаешь, чью сторону он займет?

— Прежде мы выигрывали тяжбы в высоком суде, — заметил Якоб Эрлих. — Нужно добиться уплаты долга.

Но казначей только махнул рукой:

— Прежде наши правители не заключали союзов с иностранными государями и не восставали против кайзерской власти. А сейчас Христиан Вильгельм намерен выцедить из своих подданных все, лишь бы выслужиться перед стокгольмским двором и продолжать войну. Магдебург плотно зашил свой карман, и нам ничего из этого кармана не перепадет, уж будьте покойны.

— Нужно добиться уплаты долга, — упрямо повторил Эрлих. Его холодные светло-голубые глаза медленно наливались злостью.

— Якоб, мы сделали все, что могли, — мягко сказал бургомистр. — Что нам еще остается? Сейчас не самое подходящее время, чтобы ссориться с Магдебургом.

— А я, — добавил казначей, — хочу напомнить тебе, Якоб, что если бы не твоя скупость, то деньги были бы давно выплачены. Помнишь того крещеного еврея из Лейпцига, Йозефа Траутмана? Он был готов приобрести магдебургский долг с уступкой тридцати процентов. И что же? Ты отказал ему, хотя я предупреждал, что условия выгодные. Во многих других землях Империи векселя учитывают за половину, а то и за треть стоимости. Вини себя и свое упрямство. И не требуй, чтобы мы, как последние идиоты, подавали наместнику жалобы и просиживали штаны в канцеляриях.

Кровь прилила к лицу цехового старшины, и он уже собирался ответить, но Хоффман опередил его:

— Не нужно ссор. Сейчас нам следует разобраться с делами. В первую очередь надо решить, как уплатить Магдебургу подать.

— Я не собираюсь ничего платить, — каркнул со своего места Фридрих Эшер, тучный, высокий старик с бугристым лицом и слюнявой нижней губой. — Не понимаю, какого черта мы должны что-то отдавать Магдебургу до тех пор, пока они не рассчитаются с нами. Чертовы дармоеды!

Фридриха Эшера никто не любил. Он был груб и постоянно затевал ссоры с соседями. Однажды он проломил палкой хребет соседскому псу, случайно забежавшему к нему во двор. Впрочем, со своими домашними старый мастер обращался не лучше: его жена и дочь часто выходили из дому с кровоподтеками на руках; они никогда не улыбались и никогда не смели поднять на Фридриха глаз. Единственный человек, к которому старик относился по-доброму, был его сын, Альфред. Спокойный, доброжелательный юноша, лицом и характером он больше походил на мать, нежели на отца. Фридрих любил сына — настолько, насколько он вообще мог кого-то любить. В день совершеннолетия, когда Альфреду исполнилось шестнадцать, он подарил ему куртку, сшитую в Магдебурге на заказ. Куртка была из мягкой кожи, с серебряными пуговицами и стоила очень дорого. Со стороны Эшера подобная щедрость казалась удивительной. Даже Курт Грёневальд, первый городской богач, не делал своим сыновьям подобных подарков.

— Не платить им? — переспросил Эшера казначей. — Очень мило, что ты нам подсказал. Но позволь узнать: как мы поступим, если наместник направит в Кленхейм солдат?

Цеховой мастер презрительно фыркнул:

— Если придут и начнут чего-то требовать — пусть катятся обратно. Или клянусь, я первый возьму в руки аркебузу!

— Да ты, верно, рассудка лишился, Фридрих?! — вскипел казначей, но старый мастер лишь хлопнул по столу тяжелой ладонью:

— Будем драться, и точка.

Бургомистр вздохнул. Господи, что за наказание — слушать глупца! Без сомнения, Фридрих — хороший мастер и свечное ремесло знает получше многих. Но здесь, в Совете, от него нет совершенно никакого толку. Никогда ни во что не вникает и не желает слушать других. Вместо этого придирается к мелочам, начинает склоки, шумит и горлопанит там, где нужно посидеть и подумать.

— Не знаю, как вы посмотрите на это, — вдруг пробасил Хагендорф, — но в Магдебурге есть несколько крепких ребят, которые собирают деньги с должников, не желающих платить. Я мог бы потолковать с ними и…

— Глупости, — перебил бургомистр. — Не хочу даже слушать об этом. Скажи, Якоб, может, найдется в Магдебурге кто-то, готовый перекупить наши долги?

Но Эрлих только сильнее нахмурился:

— Я говорил с одним менялой с Золотого Моста. Он предлагает меньше половины за эти расписки. У других условия не лучше.

— Да, в этом нет никакого смысла, — вздохнув, сказал бургомистр.

— Отчего же, — возразил Хойзингер. — Если, не ровен час, под стены Магдебурга вернется армия кайзера, наши расписки не будут стоить вообще ничего. А сейчас из этой гнилой тыквы мы хотя бы сможем вырезать здоровую сердцевину.

— Цех подобных сделок не заключает, — набычился Эрлих. — И не отдает свое имущество за бесценок.

— Никогда, — подтвердил Карл Траубе.

Прочие цеховые мастера дружно закивали.

— Воля ваша, — хмыкнул Хойзингер. — Беда только в том, что сейчас вы, господа свечники, сами не отчисляете ничего в кленхеймскую казну. Вот, посмотрите!

И он разложил на столе бумаги.

— Решением общины цеху свечников был назначен размер годового налога в сотню талеров. Из них в казну поступило всего тридцать. Цех может ждать денег от скупщиков хоть до второго пришествия. А меня интересует лишь одно: когда вы сами заплатите городу?

Эрлих ничего не ответил. Его крепкие, покрытые вздувшимися голубыми венами руки лежали на черной поверхности стола без всякого движения. Казалось, он не слышал обращенного к нему вопроса.

— Когда город получит деньги? — раздраженно повторил Хойзингер.

Старшина неторопливо погладил кончиками пальцев жесткую седую бороду.

— Сейчас сделать ничего нельзя, — равнодушно сказал он. — Придется ждать до весны. После Пасхи в столицу прибудет купец из Гамбурга, с которым я вожу знакомство. Возможно, с его помощью мы сумеем устроить наши дела.

— Отговорки, пустые обещания! — воскликнул Хойзингер, черкнув по воздуху маленькой своей рукой. — «Вполне возможно», «после Пасхи»… Что будет после Пасхи?! Может быть, этот гамбургский торговец захочет выкупить долг. Может быть — нет. А может, к этому времени расписки скупщиков будут годны только на то, чтобы заворачивать в них соленую рыбу. Если у цеха нет денег, пусть отдадут нам имеющиеся в запасе свечи. И этими свечами мы выплатим подать наместнику.

— Нельзя ничего отдавать Магдебургу! — стукнул кулаком Фридрих Эшер.

— Напрасно кричишь, Фридрих, — невозмутимо произнес Адам Шёффль. — Здесь все решает не цех, а община. Или ты хочешь, чтобы мы платили подать из собственных кошельков?

Зал зашумел.

— Фридрих прав! Магдебург обирает нас — так зачем же идти на уступки? — говорили цеховые мастера.

— Сначала рассчитайтесь с общиной, а потом уже кивайте на Магдебург! — возражали им с задних скамей.

— Стефан говорит дело, — веско заметил Курт Грёневальд, наклоняясь поближе к бургомистру. — Так мы сможем уладить все.

Бургомистр поднял вверх руку, призывая людей к спокойствию. Хойзингер снова позвонил в колокольчик. Понемногу волнение улеглось.

— Полагаю, — возвысив голос, начал бургомистр, — что сейчас нам следует прийти к определенному решению. Пусть каждый подойдет к Гюнтеру Цинху и поставит свою подпись: в левой части листа — если он согласен с предложением господина Хойзингера; в правой — если он с этим предложением не согласен.

Решение было объявлено несколько минут спустя: две трети членов общины выступили за то, чтобы долг цеха перед городом, равно как и подать наместнику, был выплачен свечами из запасов цеха.

— Черт возьми, я против!! — проревел Эшер. Но на него никто не обратил внимания.

— Есть еще одно важное дело, которое нам следует сейчас обсудить, — продолжил бургомистр, когда все снова расселись по своим местам. — Его Высочество Христиан Вильгельм начинает войну против кайзера, а это значит, что вскоре в наших краях снова могут появится имперские солдаты. Магдебургу они навряд ли сумеют навредить. Но Кленхейм — не Магдебург. У нас нет стен, нет пушечных бастионов, против любого хоть сколь-нибудь крупного отряда мы беззащитны. Во время прошлогодней осады наемники Валленштайна, по счастью, не переправлялись на правый берег Эльбы, и поэтому никто не угрожал нам. Но кто поручится, что в следующий раз имперцы не сумеют организовать переправу? Тогда наш город неминуемо будет разорен, равно как и те деревни, в которых в прошлом году успели похозяйничать ландскнехты герцога Фридландского[29].

— Что ты предлагаешь? — чуть изогнув бровь, спросил Курт Грёневальд.

Бургомистр повернулся к Хагендорфу:

— Ты как-то говорил мне, Эрнст, что в городе имеется примерно три десятка аркебуз и еще две дюжины арбалетов. Так вот, этого мало. В случае нападения мы должны выставить хотя бы сотню вооруженных мужчин. Предположим, часть из них можно будет вооружить пиками, мечами и тому подобным. Но против солдат нужны в первую очередь ружья.

— И где мы, по-твоему, их возьмем? — пробурчал Хойзингер. — Вывозить из Магдебурга оружие и боеприпасы запрещено.

— Согласен, в Магдебурге оружия не достать. Но разве свет сошелся клином на Магдебурге? В трех милях от него, вверх по течению, есть укрепленный форт с гарнизоном в полсотни мушкетеров. Что, если мы поговорим с командиром этого форта? Армейские офицеры продажны.

Хагендорф почесал в затылке.

— Дело стоящее, — сказал он. — Думаю, мы сможем сторговать у него аркебузы и порох за полцены.

— Предположим, все это так, — забарабанил по столу пальцами Хойзингер. — Но по дороге груз могут перехватить люди Его Высочества, и тогда все это предприятие закончится для нас виселицей или драконовским штрафом. Слишком рискованно.

Бургомистр повел перед собой мягкой ладонью.

— Переправим оружие по реке. Загрузим баркас, прикроем сверху мешковиной. Никто ни о чем не узнает. Разумеется, для такого дела необходимо будет договориться с рыбаками в Рамельгау — но это несложно устроить.

— Согласен, толково придумано, — кивнул после паузы Хойзингер. — Остается только решить, где мы достанем деньги.

Бургомистр удовлетворенно качнул головой.

— К этому я и веду, — сказал он. — Кленхейм теперь обеднел, и все же от прежних времен у нас осталось немало богатств. Украшения, серебряная и оловянная посуда, светильники и многое другое, не говоря уже о больших запасах свечей. Все эти богатства являются собственностью членов нашей общины, и только они, как истинные владельцы, могут распоряжаться ими. Вот что я предлагаю: пусть каждая зажиточная семья Кленхейма внесет в городскую казну деньги и ценные вещи — столько, сколько сможет отдать. Собранных средств, как я полагаю, будет достаточно для закупки нескольких аркебуз, а также необходимого количества пуль и пороха. Хочу, чтобы вы поняли: речь идет о добровольном взносе, который должны будут сделать все состоятельные горожане, включая меня самого. Семьи бедняков будут от этого освобождены и…

Поднявшийся в зале шум заглушил его слова.

— Для чего платить Магдебургу подати, если они не могут нас защитить?! — вскочил со своего места Карл Траубе. — Для чего вышвыривать деньги в эту бездонную яму?

— Наместник обобрал нас до нитки, — вторил ему Август Ленц. — А теперь мы должны стянуть с себя еще и исподнее!

— К черту аркебузы, дайте вначале пережить зиму! — гаркнул кто-то на заднем ряду.

— Без оружия что будем делать? Ты об этом подумал, дурья башка?!

— Чего кипятиться? Сказано же, пусть платит, кто хочет.

— Я-то уж точно ничего платить не буду! Мне семью кормить надо…

Люди кричали и размахивали руками. Сквозь окна, прильнув к стеклу, заглядывали любопытные. Ганс Лангеман, воспользовавшись суматохой, вытащил из-за пазухи маленькую бутыль темного стекла и сделал глоток. Фридрих Эшер вытер платком багровую потную шею.

Наклонившись к бургомистру, Хойзингер шепнул:

— Зря ты все это затеял, Карл. Они не согласятся.

Тот лишь недовольно посмотрел на него и ничего не ответил.

— Довольно кричать, — увещевал собравшихся Юниус Хассельбах, — речь идет о нашей же с вами…

Но никто не слушал его.

— Чтобы купить новые аркебузы, понадобится целая куча денег. Кто возместит нам эти расходы? — говорили одни.

— Против солдат все равно не удержимся! — твердили другие.

— Защита города — общее дело. Если уж платить, то пусть платят все, — хмурились цеховые мастера.

— Такие, как вы, скорее голову себе разобьют, чем отдадут хоть полкрейцера! — отвечали им с задних скамей.

— Тихо!! — рявкнул вдруг со своего места Якоб Эрлих, ударив кулаком по столу.

Люди с обескураженным видом посмотрели на цехового старшину.

— Тихо, — повторил Эрлих, тяжелым взглядом обводя собравшихся. — Без толку горлопанить. Речь теперь идет не о деньгах — о судьбе всего нашего города. Если имперские солдаты появятся здесь, ни сотней, ни тысячей талеров мы уже не отделаемся. Нужно защитить себя.

— Что ты такое говоришь, Якоб?! — всплеснул руками Карл Траубе. — Магдебург тянет с нас подати, не платит по долгам, в казне Кленхейма ничего не осталось, и ты еще предлагаешь, чтобы мы отдали последние деньги на покупку нескольких ружей?

— Когда ландскнехты ворвутся в твою спальню, Карл, что ты им скажешь? — чуть прищурив глаза, спросил Эрлих. — Предложишь пух из подушки?

— Да в том-то и дело! — воскликнул Траубе. — От них не защититься ни мушкетом, ни пикой. Они придут и возьмут, что хотят. Так не проще ли спрятать понадежнее то, что у нас еще осталось? Зачем тешить себя надеждой, будто можем справиться с ними?

Глядя на спорящих, бургомистр тяжело вздохнул и покачал головой. Затем машинально придвинул к себе пузатую серебряную чернильницу, стоявшую в центре стола. На круглых боках чернильницы была выгравирована сцена охоты — двое волков, преследующих оленя. Благородное животное пыталось спастись, выбрасывая вперед тонкие ноги, но волки уже настигли его, и рвали вытянутое в прыжке тело, и тянули его вниз. Серебряный олень был обречен.

— Солдаты грабят тех, кто не может за себя постоять, — заметил Эрнст Хагендорф. — Зверю нужна добыча, что послабее.

— С чего вы вообще взяли, что Кленхейму угрожает опасность? — спросил трактирщик Майнау. — До сих пор все было благополучно.

Бургомистр поднял вверх руку, призывая людей к спокойствию.

— Криком мы ничего не решим, — устало сказал он. — Выслушайте, что предлагает городской совет. Каждая семья, что платит не меньше четырех талеров годовой подати, пусть сделает свой взнос на покупку оружия — столько, сколько сочтет возможным. Могу вас заверить, что деньги эти не пропадут — община будет числить их как долг перед вами и вернет при первой возможности.

— Моя семья отдает Кленхейму серебряные кубки саксонской работы, — сказал Якоб Эрлих. — Они стоят не меньше сорока талеров.

— Даю двадцать талеров серебряной монетой и десять золотых флоринов, — сказал Курт Грёневальд.

— У меня с прошлых времен осталось несколько ценных вещей, — проведя ладонью по лбу, пробормотал Юниус Хассельбах. — Думаю, город сумеет извлечь из них пользу.

Наклонившись к уху соседки, Эрика Витштум зашептала:

— Лукавит, лукавит цеховой старшина. Знаю я его кубки, им цена вполовину меньше…

— Я ничего не отдам, — спокойно сказал Адам Шёффль, поднимаясь со скамьи, распрямляя крепкую спину. — Можете решать что угодно.

— Почему? — сурово спросил Курт Грёневальд.

— Я вовремя плачу подать и не заикаюсь об отсрочке, — спокойно ответил Шёффль. — Когда люди приходят на мою мельницу, я беру с них справедливую цену. В одно лето у меня сдохли три коровы, а в амбаре во время дождя провалилась крыша, так что залило добрую четверть муки. Разве я бросился в городской совет, стал хныкать и просить помощи? Нет, я этого не сделал. Вы знаете, что на мне четверо детей и старуха мать. Жена моя, Тереза, почти ослепла. Но я никогда никого не просил о помощи. Я не такой человек.

— Мы верим, что Господь будет милостив к твоей жене, Адам, — сказал бургомистр. — И все же разговор сейчас идет о другом.

— Я знаю, о чем идет речь, господин бургомистр, — спокойно ответил Шёффль. — Если надо будет, я первым выйду на защиту нашего города. Но и отдавать свои деньги, неизвестно на что, не стану. Таково мое слово.

— Поступай, как считаешь нужным, Адам, — тяжело глядя на мельника, произнес Якоб Эрлих. — Только знай: если тебе наплевать на дела общины — от других поддержки не жди.

Плоское лицо Шёффля — Хойзингер как-то заметил, что оно вполне под стать его ремеслу, поскольку напоминает мельничный жернов, — оставалось невозмутимым.

— Мой дом и мои заботы принадлежат только мне, — скрестив на груди руки, сказал он. — Я ничего не прошу. И ничего не отдаю другим.

— Ты напрасно… — начал было цеховой старшина, но бургомистр остановил его.

— Полагаю, мы уже достаточно времени потратили на разговоры, — сказал он. — По мнению городского совета, закупку оружия — разумеется, после того как будут собраны необходимые для этого средства, — следует поручить советнику Эрлиху, как человеку не только уважаемому, но при этом еще и искушенному в торговых делах. Все необходимые бумаги, касающиеся принятых сегодня решений, будут в надлежащий срок заверены членами городского совета и общинными судьями. Храни вас Господь!

Глава 6

Началась зима. Первый снег выпал после Дня святого Мартина и шел, не переставая, несколько дней, и меньше чем за неделю все сделалось белым. Пространство вокруг Кленхейма съежилось теперь до небольшого пятачка. Дома горожан, улицы и протоптанные в снегу тропинки, ратуша, церковь — все остальное было покрыто сугробами. Снег скрипел под ногами и неслышно обваливался с веток деревьев.

По утрам, когда еще было темно, начинали горланить петухи, громче всех — в птичнике старой Марты Герлах. Город просыпался — медленно, нехотя. Мычали коровы, в окнах зажигались свечные огни. Люди собирали и растапливали в кадках снег, чтобы получить воду, подбрасывали в печь дрова, кормили скот, широкими деревянными лопатами расчищали дорожки перед домом.

Солнце появлялось не скоро, и иногда его совсем нельзя было разглядеть из-за облаков. Наступал день. В воздухе пахло хлебом и дымом из печных труб. Улицы города были пусты — никто не хотел выходить на холод без лишней надобности. Женщины хлопотали по хозяйству, занимались стиркой или латали старую одежду. Их мужья работали в мастерских или просто сидели у теплого очага, а вечером, после того как стемнеет, отправлялись в трактир — выпить по кружке пива, обсудить дела, хоть немного отвлечься от тягостной зимней скуки. Время от времени сюда наведывался Фридрих Эшер вместе со своим сыном Альфредом, и мельник Шеффль приходил, чтобы пропустить стаканчик-другой вишневой наливки. Говорили о ценах и о свечной торговле, гадали, сколько хлеба удастся собрать после зимы и хватит ли этого хлеба, чтобы прокормиться до осени.

О войне говорили мало — о чем было говорить? Его Высочество Христиан Вильгельм так и не сумел очистить земли архиепископства от имперских солдат. Вначале наместнику сопутствовала удача: ему удалось разбить несколько вражеских отрядов и даже захватить врасплох Галле, где стоял католический гарнизон. Казалось, все идет так, как задумано, и до наступления зимы кайзерские генералы не успеют ничего предпринять. Но надежды эти оказались напрасными. По приказу из Вены против наместника выступил с отрядом в три тысячи человек граф Готфрид Паппенгейм[30]. Его контратака была стремительной — он выбил солдат Его Высочества из всех занятых ими поселений и вынудил их отступить к Магдебургу, после чего подошел к стенам Эльбского города и предъявил ультиматум: открыть ворота и пропустить в город имперский гарнизон. Ни Христиан Вильгельм, ни его сторонники в городском совете не хотели ничего слышать о капитуляции. Решимость их укрепляли прибывшие из шведского лагеря солдаты под началом Дитриха фон Фалькенберга. Магдебург приготовился к обороне.

В Кленхейме надеялись, что по весне в здешние земли явится Густав Адольф со всей своей армией и прогонит имперские отряды прочь.

— Уж если никому из германских государей не хватает пороху, чтобы вышвырнуть отсюда имперцев, так пусть это сделают шведы, — говорил по этому поводу Фридрих Эшер, потягивая пиво из кружки. — Тогда и порядок будет на нашей земле, и торговля наладится.

— Думаешь, шведы лучше католиков? — возражал ему Август Ленц. — По мне, так что одни, что другие.

— У шведского короля в армии — дисциплина! — многозначительно говорил Филипп Брейтен. — Если где берут фураж или другие припасы, всегда платят честную цену, и никакого тебе грабежа.

— Вот-вот, — добродушно усмехался Эрнст Хагендорф, — глядишь, еще и свечей у нас прикупят. Не станет же шведский король в темноте в своей палатке сидеть!

Мужчины за столом захохотали. Фридрих Эшер крикнул, чтобы ему принесли еще пива.

— Ты мне лучше вот что скажи, Эрнст, — присев рядом с Хагендорфом, негромко спросил Карл Траубе. — Я слышал, с покупкой оружия все вышло не слишком-то гладко? Зря, получается, мы отдали свои денежки?

Начальник стражи нахмурился, потер рукой крепкий подбородок.

— Как тебе сказать, Карл… Я, признаться, куда больше боялся, как бы кто-то не донес на нас Его Высочеству и груз не перехватили по дороге. А насчет денег — чего греха таить, не рассчитали немного. Думали, сторгуем ружья дешевле, но комендант заломил такую цену, что хватило только на шесть аркебуз и к ним еще пуль десять дюжин.

— Очень дорого, — покачал головой Траубе.

— Дорого, — согласился Хагендорф. — А все же лучше, чем ничего.

Свет в окнах трактира горел допоздна.

Конрад Чеснок, развалившись на стуле и вытянув вперед длинные ноги, рассказывал, как следует ставить силки на зайцев, как отыскивать в лесу волчьи норы. Отто Райнер и Эрих Грёневальд играли в кости. Герхард Майнау сидел в стороне, поглядывая на посетителей, делая на маленькой грифельной доске пометки мелом, записывая, кто сколько выпил. Его дочь и младший сын убирали со столов пустые кружки и приносили обратно полные, разносили тарелки с солеными кренделями.

Каменщик Ганс Швибе, сгорбившись и подперев щеку рукой, жаловался, что земля у него не приносит должного урожая.

— Как будто проклятие наложили, право слово, — говорил он своему соседу, кузнецу Цандеру. — Что ни посажу — пшеницу, овес или горох, — так ничего не растет. Хорошо еще, если с одного мешка соберу полтора… Словно солью ее посыпали, ей-богу…

— Глинистая твоя земля, вот что, — утирая от пивной пены усы, отвечал ему Цандер. — По ту сторону ручья вообще хорошей земли нет. Господин цеховой старшина до войны собрался было полморгена у покойного старика Герлаха выкупить, так я ему отсоветовал. Зачем, говорю, деньги под ноги швырять? Вот у господина бургомистра или у Курта Грёневальда — вот у них да, земелька не чета нашей. По весне наймут батраков навроде Петера Штальбе или Гюнтера Грасса — руки самим мозолить не надо, а урожай такой, что нам с тобой и не снилось.

Иногда в трактир заходил и сын цехового старшины, Маркус Эрлих, — в своей всегдашней куртке из черной кожи, поверх которой был наброшен короткий полушубок. Пил он мало, все больше сидел и смотрел по сторонам, изредка перебрасываясь словами с приятелями. Несколько раз, поспорив с Чесноком или же Эрихом Грёневальдом, подходил к дальней стене трактира и кидал с двадцати шагов нож, неизменно попадая в центр нарисованной углем мишени.

* * *

Кленхеймским хозяйкам не полагалось появляться в трактире, да и времени на это не было — женщине следует поддерживать чистоту в доме, следить за детьми, и за скотиной ухаживать, и готовить на всю семью. Но иногда, в воскресный вечер, они собирались вместе за шитьем, чтобы поговорить друг с другом, обменяться последними сплетнями. Встречи эти обыкновенно проходили в доме бургомистра, в большой гостиной, которая запросто могла вместить полторы дюжины человек. Магда Хоффман всегда была рада гостям, а бургомистр, хотя и не любил присутствие посторонних в доме, не мог отказать ей в этом.

Новость, которую кленхеймские хозяйки обсуждали уже несколько дней подряд, была радостной: помолвка Маркуса Эрлиха и Греты, единственной дочери бургомистра. Помолвка должна была состояться перед наступлением Рождества.

— Это такая радость, такое счастье, госпожа Хоффман! — прижимая руки к груди, говорила Сабина Кунцель. — Дай им Господь долгой жизни и благополучия, пусть живут в мире!

— Что и говорить, славная пара, — откладывая в сторону шитье, произнесла Анна Траубе. — Скажи, Магда, ты уже толковала с мужем насчет приданого?

— Пусть Карл и Якоб решают, — ответила госпожа Хоффман. — Да и к чему спорить из-за приданого — ведь после нашей смерти все равно все им отойдет, им и их детям. У Греты ни братьев, ни сестер нет, да и у Маркуса тоже.

— Постой-ка, — удивилась Агата Шлейс, — а как же Андреас, Маркусов брат? Ему ведь тоже причитается что-то.

Магда насмешливо фыркнула:

— Что за брат такой, если он в городе уже пять лет носа не кажет! А вернется — так Якоб его все равно не пустит на порог; он сразу об этом сказал, едва только услышал, что Андреас пошел наниматься на военную службу. «Хорошее дерево не идет на растопку, а порядочному человеку нечего делать в солдатах» — так он сказал.

— Все ж таки какой-никакой, а наследник…

— Пусть у наших мужей об этом голова болит, нам в это лезть незачем, — отрезала Магда. — У женщин свои дела, у мужчин — свои. — Не договорив до конца, она вдруг прикрикнула: — Эй, Михель!

Жирный пушистый кот, сидевший рядом с плетеной корзиной и пытавшийся выудить оттуда один из мотков пряжи, с оскорбленным видом отошел в сторону и улегся поближе к камину.

— Думаю, не нам одним надо будет вскоре готовить помолвку, — с улыбкой произнесла госпожа Хоффман, поворачиваясь к Берте Майнау. — Я слышала, Ганс Келлер хочет посвататься к твоей дочери?

— Было, было такое, — нехотя кивнула жена трактирщика. — Приходил он к нам пару дней назад. Да только муж не захотел слушать его, сразу выставил за дверь.

— Почему же? Ганс парень работящий, почтительный, не беспутник вроде этого губастого Месснера. И сердце у него доброе, как я погляжу. Чего же еще?

— Все так, Магда, все так, — со вздохом согласилась Берта Майнау. — Да только у него ни гроша за душой и земли своей почти нет. Как за такого дочь выдавать? Ганс — добрый парень, никто не спорит. А все же не чета Маркусу. Вот уж кто в городе первый жених! Все при нем: и умный, и видный, и с богатым наследством. О лучшем и мечтать нельзя!

— Ах, госпожа Хоффман, какая же все-таки счастливица ваша дочь, — мечтательно произнесла Сабина Кунцель. — Молодой Эрлих — настоящий красавчик…

Поняв, что сболтнула лишнего, она покраснела и опустила глаза. Магда посмотрела на нее с насмешливым удивлением. Клара Эшер чопорно поджала губы.

Дочь пасечника Кристофа Эшера и жена Мартина Кунцеля, портного, Сабина ждала ребенка и к Рождеству должна была разрешиться от бремени. Ребенок получился крупный, и Сабине было непросто носить его. Из-за беременности она сильно подурнела — румяные щеки сделались бледными, глаза запали, и ходила она теперь вперевалку, точно гусыня. Но она была счастлива. Стоя у плиты, или стирая в котле с горячей водой грязные простыни, или сидя с прялкой и вытягивая тонкую шерстяную нить, Сабина улыбалась без всякой причины. Иногда она прикладывала руку к своему раздувшемуся животу, ощущая, как шевелится внутри ее ребенок, и тихо напевала ему колыбельную, что помнила с детства.

— Тебе бы лучше не о чужих женихах думать, а о своем малыше, — усмехнувшись, сказала Сабине Магда. — Запомни, девочка: сейчас, когда плод в утробе почти созрел, следует быть очень осторожной. Нельзя сердиться, нельзя громко смеяться и плакать, иначе кровь твоя станет слишком горячей и это повредит плоду.

— А если кто-то напугает тебя, — прибавила, оторвавшись от своей вышивки, Эмма Грёневальд, — то кровь отольет от чрева и может случиться выкидыш. Вспомните, что приключилось у Эльзы Герлах. Своего третьего ребенка она выкинула прямо на улице, в Хлебное воскресенье, за два месяца до положенного срока. Весь подол был в крови! А все потому, что накануне к их ограде подобралось двое волков, а Эльза их увидела и перепугалась до смерти.

— Так и есть, — подтвердила госпожа Траубе. — Не забывай, Сабина: все, что ты чувствуешь — радость, волнение, гнев, — все это может дурно отразиться на твоем ребенке. Будь спокойна и занимайся делом, не носи дурных и тяжелых мыслей, молись и почаще ходи в церковь. Тогда Господь будет милостив к тебе и твоему чаду.

— По мне, так лучше вообще не выходить со двора без лишней надобности, — заметила Магда Хоффман, перекусывая зубами нитку. — Не ровен час, споткнешься и упадешь. По делам пусть пока муженек твой побегает, все ему лучше, чем по вечерам в трактире сидеть. И к животным без надобности не подходи. Не зря люди говорят: коли беременная будет часто смотреть на свиней, быть ребенку обжорой, а если встретит на дороге зайца — родится дитя с заячьей губой.

Сабина испуганно перекрестилась.

— А самое главное, — продолжала Магда, — сторонись тяжелой работы и не ешь лишнего. Скажи, Мартин уже сделал малышу колыбель?

— Да, он почти все закончил. Колыбелька получилась такая славная — он вырезал на ней…

— Хорошо, — перебила Магда. — С завтрашнего дня Грета будет приходить к тебе и помогать по хозяйству. Нечего с таким животом стоять у плиты. На свой век успеешь еще наработаться.

— Спасибо вам, госпожа Хоффман, — растроганно пробормотала жена плотника. — Храни Господь вас и вашу…

Магда недовольно махнула на нее рукой:

— Хватит, девочка. Знаешь же, я этого не люблю.

— Тебе сейчас нужно много молиться, Сабина, очень много, — пробормотала, продевая нитку в иголку, Клара Эшер. — Если мать усердно молится и не произносит богохульных слов, то и нрав у ее ребенка будет благочестивый и добрый. Чего еще можно желать? Если же мать ведет себя неподобающе… Надеюсь, в эти месяцы ты не позволяла своему мужу… Ты понимаешь, о чем я?

Сабина густо покраснела и отрицательно покачала головой.

— Это хорошо, хотя и недостаточно, — поджала губы госпожа Эшер. — Ты совершила большой грех, забеременев до дня свадьбы. Только молитва и благочестивое поведение могут смыть этот…

— Довольно, — вмешалась в разговор Магда Хоффман. Клара притихла и опустила глаза к вышиванию. — А ты, Сабина, запомни-ка лучше вот что: обращать молитву к Господу нужно всегда, чтобы уберечься от беды самой и ребенка своего уберечь.

— Вот-вот, — вступила в разговор Эмма Грёневальд, — только молитвой и защитишься! Сколько раз я говорила Терезе Шёффль: не пропускай воскресную службу, оставь все дела и иди в церковь, и Господь охранит тебя от несчастий… Нет, не послушала. И вот какая беда стряслась…

Она всхлипнула и утерла слезу со щеки.

Тереза Шёффль была женой мельника, Адама Шёффля. Она была старше своего мужа на несколько лет и выше его ростом. У нее были полные руки и круглое, доверчивое лицо. Голубые глаза смотрели на всех спокойно и ласково. Многие говорили, что она слабоумная. Ее первый ребенок умер оттого, что она уронила его вниз головой на мостовую. Мельник тогда чуть не забил Терезу до смерти, но потом простил. В конце концов, рассудил он, маленькие дети и без того умирают, а найти работящую, послушную жену — дело хлопотное. На следующий год она родила ему двойню — крепких, здоровых малышей — и на этот раз следила за ними, как полагается. Мельник был доволен ею: она никогда ему не перечила и хорошо вела хозяйство.

И вот весной — будто других бед было мало! — Тереза Шёффль начала слепнуть. Вначале зрачки ее голубых глаз немного замутились, затем на них проступила белесая пленка, похожая на рыбий пузырь. Все полагающиеся в таких случаях средства были испробованы: молитвы, целебная вода из родника под Серебряным камнем, примочки, васильковый отвар. Несколько раз в день Тереза укладывала себе на переносицу маленькое распятие — так, чтобы края креста, к которым были прибиты ладони Спасителя, располагались прямо перед ее глазами. Ничего не помогло. К зиме зрачки женщины стали белыми, как молоко.

— Бедняжка Тереза, — пробормотала госпожа Хоффман. — Как теперь Адам будет справляться один?

— Господь милостив, — произнесла Анна Траубе. — Все образуется.

* * *

Наступил Адвент, последний месяц перед празднованием Рождества.

В первое воскресенье Адвента алтарь кленхеймской церкви украсили еловыми ветвями и накрыли пурпуровой тканью. На крыльце каждого дома была выставлена под жестяным колпаком восковая свеча, и маленькие золотые огни горели на городских улицах ночью и днем.

Светлая, праздничная пора… Карл Хоффман любил это время. Все кругом тихо, спокойно. Не нужно никуда спешить, неоткуда ждать неприятных известий. Трещит в камине огонь, на столе лежит раскрытая книга, в окнах мерцают замерзшие ледяные цветы.

С наступлением зимы бургомистр почти все время проводил у себя дома и редко появлялся в ратуше. Дел, которыми следовало заниматься, было немного. К тому же ратуша плохо отапливалась, а от холода у него начинало ломить кости.

Проснувшись, Хоффман завтракал, принимал просителей или разбирал бумаги, которые время от времени приносил ему Гюнтер Цинх. Часто, накинув на плечи шерстяное одеяло, садился у камина и подолгу глядел на огонь.

Сегодня ему следовало разобрать несколько ходатайств, направленных в Кленхеймский магистрат. Одно из них было подано Анной Грасс, швеей, женой батрака Гюнтера Грасса, и касалось продления аренды маленького куска земли на городском кладбище, на котором были похоронены родители Анны. Земля в Кленхейме, равно как и во многих других городах и селах Германии, ценилась высоко, и община не могла позволить себе выделять участки для постоянных захоронений. Такие участки выдавались горожанам на правах аренды, на срок в пару десятков лет, и если по истечении этого срока аренда не была продлена или же не была вовремя внесена полагающаяся плата, то земля переходила в распоряжение другого семейства.

Анна Грасс жаловалась совету на безденежье и отсутствие работы и просила об отсрочке ежегодного платежа. Прочитав ее письмо, бургомистр задумался. Как поступить? Анна Грасс — женщина бедная, но при этом добропорядочная и честная. Разве виновата она в том, что в Кленхейме наступили тяжелые времена? Если раньше многие городские семейства были готовы платить и швее, и прачке, и кровельщику, то теперь, когда денег в городе поубавилось, всю работу предпочитали делать сами или же откладывать ее на потом. Откуда же взяться заказам? С другой стороны — порядок есть порядок, и если отступить от него хотя бы единожды, то потом придется забыть о нем навсегда. «Анне Грасс дали отсрочку, почему тогда мы должны платить? Разве нашим семействам теперь легко?» — так будут говорить остальные. Нет-нет, давать отсрочки никак нельзя… Если Анна и Гюнтер не могут внести арендную плату деньгами, магистрат назначит им выполнение работ для нужд города.

Бургомистр поднялся из-за стола, чтобы немного размять ноги, подошел к окну.

Было три часа пополудни. Солнечный свет уже потускнел, и небо над городом сделалось жемчужно-серым. Над кромкой далекого леса кружили птицы. На той стороне улицы старый Георг Крёнер, вооружившись длинным шестом, сбивал с крыши смерзшиеся комья снега. Мартин Лимбах, недовольно кряхтя, колол перед своим домом дрова.

Постояв немного, бургомистр подошел к камину, поправил кочергой наполовину обгоревшее полено. Затем опустился в кресло, взял в руки книгу, лежащую на столе. Это была «Диатриба о свободе воли» Эразма — одно из тех немногих сочинений роттердамского мудреца, которые ему удалось приобрести в Магдебурге. Открыв заложенную страницу, он прочел:

«Не следует думать, что я — как это бывает на собраниях — измеряю ценность суждения по числу голосующих или же по достоинству высказывающихся. Я знаю, в жизни нередко случается, что большая часть побеждает лучшую. Я знаю, что не всегда лучшим является то, что одобряет большинство. Я знаю, что при исследовании истины никогда не лишне добавить свое прилежание к тому, что было сделано прежде. Я также признаю, что только лишь авторитет божественного Писания превосходит все мнения всех людей».

Хоффман отложил книгу в сторону. Какая-то странная вялость вдруг овладела им. В последнее время такое часто случалось — часами напролет он мог сидеть, закрыв глаза, не думая ни о чем, не испытывая желания даже встать с кресла, сидеть, глядя на остывший камин… Машинально бургомистр перевернул еще несколько страниц, скользя невидящим взглядом по черным строчкам. Один из абзацев был отчеркнут грифелем. Чуть прищурив глаза, он прочел его:

«Те, кто утверждает свободную волю, обыкновенно приводят в первую очередь слова из книги под названием «Проповедник», или «Премудрость Сирахова», в главе пятнадцатой: Бог сначала сотворил человека и оставил его в руке произволения его. Он добавил Свои законы и заповеди: если хочешь соблюдать заповеди, то и тебя соблюдут, и ты навсегда сохранишь благоугодную верность. Он предложил тебе воду и огонь — на что хочешь простри свою руку. Перед человеком жизнь и смерть, добро и зло; что понравится ему, то ему и дастся…»

Прежде Хоффман часто делал такие пометки — если не понимал прочитанного или же если мысль, содержащаяся в книге, казалась ему важной и заслуживающей внимания. Для чего же он отчеркнул эти несколько строк? Не вспомнить теперь…

Бургомистр закрыл книгу, провел ладонью по шершавой обложке.

В последнее время он все чаще брал книги не для того, чтобы прочесть. Книги успокаивали и согревали его ничуть не хуже, чем тепло очага. За свою жизнь он собрал их чуть больше сотни. Часть из них была куплена в книжных лавках Магдебурга, часть досталась ему от отца.

Карл всегда был книжником, и чтение тяжелых, пахнущих кожей и старой бумагой томов доставляло ему гораздо больше удовольствия, нежели общение с людьми. Совсем недавно он понял, в чем тут дело. Книги были такими же, как он. Запах старости, который он ощущал, когда брал их в руки, был его запахом.

Любовь к чтению зародилась в нем с тех самых пор, как отец впервые привел его в ратушу и указал на небольшой письменный стол со стопкой бумажных листов и гусиными перьями. То была первая в его жизни работа — работа секретаря при Кленхеймском магистрате. Пока его сверстники веселились в трактире, дрались, от души хохотали над непристойными песнями или волочились за девушками, он сидел за этим столом, переписывая бумаги, проверяя, по приказу тогдашнего казначея, счета или же выискивая на полках огромного, до потолка, книжного шкафа тексты старинных архиепископских грамот, которые вдруг по той или иной причине понадобились господам советникам. Эти грамоты были переплетены в большие тома, скрепленные металлическими застежками, с металлическими же уголками по краям. Когда никакой работы не было, он доставал один из таких томов и принимался читать. Старые пергаменты или бумажные листки, сшитые внутри кожаного переплета, — они казались ему шелковыми на ощупь, и Карл переворачивал их бережно, с величайшей аккуратностью, как будто от любого неловкого прикосновения они могли рассыпаться в пыль.

Многие документы, которые он находил, были составлены несколько сот лет назад. Хартия, утвержденная архиепископом Буркхардом, согласно которой Кленхейм обретал права города. Архиепископские указы разных лет о назначении Кленхейму размера годовой подати. Указ, дарующий право устроения воскресного рынка. Грамота, по которой город получал привилегию поставлять свечи для нужд двора Его Высокопреосвященства, а также для нужд монастырей и церквей в Магдебурге. Рукописная копия устава цеха свечных мастеров. Решение городского совета об изгнании Адольфа Илла и его семейства. Письмо к господину Кламму, землемеру при дворе Его Высокопреосвященства. Жалобы, расписки, счета… Иногда случалось так, что отдельные слова или даже целые предложения в документах нельзя было разобрать из-за того, что выцвели чернила или затерся пергамент. Хоффман очень досадовал на это.

Со временем он настолько хорошо изучил содержание старых документов, что его все чаще стали приглашать на заседания Совета. Отец был доволен им, да и другие советники хорошо отзывались о толковом молодом человеке.

Когда отец брал его с собой в Магдебург, Карл всегда старался улучить минутку и забежать в одну из книжных лавок, расположенных недалеко от площади Старого рынка. Стоило ему переступить порог, и он уже не мог оторвать своего взгляда от заставленных книгами высоких шкафов. Перед ним были сотни книг, с названиями, которые были ему знакомы или же о которых он никогда прежде не слышал, книги из разных стран и на разных языках — немецком, французском, латыни, итальянском. Одних только Библий здесь стояло несколько дюжин. Здесь были книги печатных мастерских Кобергера, Виллера и Плантена. Были «Корабль дураков» Бранта, «Тиль Уленшпигель» и «Голова Медузы Горгоны» Фишарта, работы Лютера — «Виттенбергский песенник», большой и малый катехизис, «Похвала музыке» и другие. Особняком стояло несколько рукописных книг — стоили они по меньшей мере в три или четыре раза дороже печатных.

Книги были его любовью, он потратил на них целое состояние. К кому же все это богатство перейдет после его смерти? Маркусу, его будущему зятю? Навряд ли. В семье Эрлихов никогда не держали книг — они не умеют ценить их, не видят в них смысла. Кому же тогда? Может быть, Гюнтеру Цинху? Умный, сообразительный юноша, хорошо исполняет обязанности секретаря. Что ж, наверное, так и следует поступить…

* * *

Мягко ложился на землю снег, летели незаметные, похожие друг на друга дни.

Был канун Рождества. На ратушной площади Кленхейма уже установили огромную ель, украшенную гирляндами, восковыми фигурками и звездами из золоченой бумаги. Зимнее солнце проглядывало из-за облаков, снег весело хрустел под ногами, разлетались над площадью звонкие детские голоса.

В условленное время Маркус и его отец подъехали к дому бургомистра, спешились, подошли к крыльцу. Карл Хоффман вышел им навстречу, широко распахнул дверь, приглашая войти.

Переступив порог, гости отряхнули снег с башмаков, бросили полушубки на стоящий в углу ларь. Якоб Эрлих пригладил жесткие седые волосы. Маркус кашлянул, стараясь унять волнение. Сегодня утром он достал из сундука свою праздничную одежду — короткую куртку черной замши с серебряной застежкой у ворота, черные штаны до колена, башмаки с медными пряжками. Якоб Эрлих был одет в серое. Тугой, выпирающий между полами кафтана живот перетягивал широкий кожаный пояс, на груди тускло мерцала серебряная цепь цехового старшины.

Следуя за бургомистром, они вошли в гостиную.

Кроме бургомистра и его жены, здесь находились еще четверо: Курт Грёневальд, Стефан Хойзингер и Карл Траубе — именитые люди города, которым надлежало засвидетельствовать помолвку, — а также пастор Карл Виммар, который, по обыкновению, держался чуть в стороне от остальных. Греты в комнате не было.

Все обменялись приветствиями. Церемония началась.

Пастор откашлялся и сделал шаг вперед.

— Зачем ты пришел сегодня в дом нашего собрата, достопочтенного Карла Хоффмана? — спросил он цехового старшину.

— Чтобы просить руки его дочери для моего сына.

— Ты просишь об этом честно и без дурных намерений?

— Да.

— И ты готов выполнить для этого все, что требуется по обычаю?

— Да, — чуть наклонил голову старшина.

Пастор повернулся к бургомистру:

— Ты слышал просьбу нашего собрата, достопочтенного Якоба Эрлиха?

— Да, — ответил Карл Хоффман.

— И каким будет твое слово?

— Я даю согласие.

Отец Виммар кивнул:

— Да будет так. Обычай требует, чтобы свадьба состоялась не раньше, чем через полгода после помолвки. К тому времени вы должны будете решить, какую часть своего имущества передаете своим детям после их вступления в брак, а какую удерживаете за собой.

По знаку пастора Карл Хоффман и Якоб Эрлих выступили вперед и пожали друг другу руки. Мягкую ладонь бургомистра сдавила дубовая ладонь цехового старшины. Отцы семейств обнялись.

— Помните, — произнес пастор, обращаясь к бургомистру и Эрлиху, — что отныне ваши дети обручены перед лицом Господа. С этой самой минуты им надлежит быть верными друг другу, хранить свое целомудрие до назначенного дня свадьбы, не поддаваться искушениям и соблазнам. Пусть души их очистятся и исполнятся взаимной любви. Ибо брачный союз есть драгоценный дар, что дается до конца жизни.

С этими словами Карл Виммар подошел к столу, в середине которого стоял серебряный подсвечник с тремя свечами. Одну за другой он зажег их.

Цеховой старшина похлопал бургомистра по плечу, усмехнулся:

— Вот мы и породнились, Карл. Надо бы теперь и бумаги составить.

— Успеется, — ответил ему бургомистр.

Магда Хоффман отворила дверь, и в комнату вошла Грета. Глаза опущены, щеки порозовели от смущения. Маркус поднял на нее взгляд и замер на месте, забыв обо всем, что должен был сделать.

— Обручение не считается завершенным до тех пор, пока жених не вручит невесте знак верности и любви, — заметил пастор.

Отец подтолкнул Маркуса в спину.

Юноша сделал шаг вперед и протянул Грете белую шелковую ленту — символ помолвки. И когда она протянула руку, чтобы принять ее, коснулся кончиками пальцев ее маленькой теплой ладони.

Глава 7

Наступил новый, тысяча шестьсот тридцать первый год.

Этот год принес с собой радостные известия. Несмотря на холода и снег, шведский король Густав Адольф продолжал свое наступление на позиции императорской армии. Его войска захватили города Гартц и Пикриц, взяли в осаду Грейфсвальд, Демин и Кольберг. В руках шведов оказалась вся Померания. Неприятель отступал, теряя артиллерию, людей и обозы.

Встревоженный военными успехами Густава Адольфа, фельдмаршал фон Тилли, новый имперский главнокомандующий, быстро собрал в кулак разбросанные по разным германским землям отряды и выступил на север, чтобы воспрепятствовать продвижению короля. Императорский двор в Вене и вожди Католической лиги надеялись, что фон Тилли сумеет опрокинуть врага и заставить его отступить. Однако удача по-прежнему была на стороне короля Густава. Демин и Кольберг пали. После трехдневной атаки штурмом был взят Франкфурт-на-Одере, который оборонял восьмитысячный имперский гарнизон. Несколько тысяч солдат было убито и взято в плен, многие утонули в Одере, выжившие бежали в Силезию. Над крепостными башнями города развевалось теперь сине-золотое шведское знамя.

Успехи короля Швеции придали решимости германским князьям-протестантам. Собравшись по приглашению курфюрста Саксонии на ассамблею в Лейпциге, они потребовали от кайзера отмены Реституционного эдикта, прекращения войны и роспуска наемных отрядов, грабивших немецкие земли. На тот случай, если Фердинанд Габсбург откажется удовлетворить их требования, князья постановили собрать сорокатысячную армию и добиваться искомого права силой оружия. Весть об этом разлетелась по всей Империи в считаные дни.

Теперь императору противостоял не только грозный противник на севере, но и его собственные подданные, заключившие в Лейпциге свой союз. Тем временем Франция, оправившаяся от внутренней смуты и понемногу возвращавшая себе былое могущество, открыто объявила о союзе с королем Густавом, пообещав выплачивать ему ежегодную субсидию в четыреста тысяч талеров на ведение войны в землях Империи. Чаша весов неумолимо клонилась на сторону противников кайзера. Казалось, слова Христиана Вильгельма начинают сбываться.

Между тем имперские отряды по-прежнему стояли под стенами Магдебурга. У графа Паппенгейма не было ни артиллерии, ни достаточных сил, чтобы начать полноценную осаду. Но его патрули держали под надзором весь левый берег Эльбы, препятствуя подвозу продовольствия. Несколько раз Дитрих фон Фалькенберг, назначенный к тому времени начальником магдебургского гарнизона, устраивал вылазки, пытаясь отбросить имперцев, но все его усилия ни к чему не привели.

В Магдебурге росло недовольство, люди были напуганы. Ходили слухи, что после своих неудач на севере фельдмаршал Тилли намеревается повернуть свою армию на юг, к Магдебургу, дабы жестоко покарать Эльбский город за союз с королем Густавом.

По замерзшим зимним дорогам из города потянулись беженцы. На лошадях, на телегах, на разбитых повозках они пересекали мост, связывающий левый и правый берега реки, и направлялись дальше, в Силезию и Бранденбург, в Пруссию и Курляндию, в земли польского короля — туда, куда еще не успела дотянуться война.

Многие из беженцев появлялись в Кленхейме. Просили корма для лошадей, ночлега себе и своим детям. Кленхеймские семьи поначалу охотно принимали их, расспрашивали обо всем, что происходило в столице, давали в дорогу хлеба.

Люди среди приезжих попадались разные. Кто-то выглядел тихим и напуганным, кто-то с горящим взором рассуждал о неминуемом конце света, кто-то осторожно выспрашивал, можно ли остаться в городе еще на несколько дней.

Среди них бургомистру почему-то особенно запомнились двое: молодая женщина с печальным лицом и ее спутник, по виду много старше ее, с изуродованной ожогом щекой и спадающими на лоб темными волосами. Женщину звали Вейнтлетт, она была родом из города Бамберга. На вопрос о том, почему же в столь трудное и опасное время она решила оставить родной город и отправиться в далекое путешествие, женщина не ответила. О своей семье она вообще говорила крайне неохотно. Из разговоров с ней Карл Хоффман сумел только понять, что отец ее занимал какой-то значительный пост в Бамбергском магистрате, но недавно умер, после чего она со своим спутником, который прежде служил ее отцу, решила отправиться к родственникам на север, в Данциг.

Несмотря на свою молодость и красоту, женщина почему-то напоминала старуху: мелкие, подрагивающие движения, пожелтевшая кожа, тусклый, обессиленный взгляд. Присмотревшись, бургомистр заметил, что у нее сломаны два пальца на левой руке — неестественно вывернутые, высохшие.

О том, что происходит в Магдебурге, Вейнтлетт знала немного. В городе не хватает хлеба, магистрат старается организовать раздачу продовольствия беднякам. Горожане испуганы, но по-прежнему надеются на помощь шведского короля и готовы защищать свой город с оружием в руках.

— Люди сейчас очень озлоблены на кайзерских наемников, — говорила Вейнтлетт. — Так в Германии всюду. Крестьяне отказываются выдавать им продовольствие, города запирают перед ними въездные ворота. Говорят, неподалеку от Люнебурга жители нескольких деревень объединились, чтобы вместе охранять свои семьи и имущество. Они убивают любого солдата, который посмеет появиться в их краях.

— Подобная смелость заслуживает уважения, — заметил бургомистр. — И все же убивать всех подряд, без разбору — это большой грех.

— Любое убийство — грех, — тихо ответила женщина. — Но что еще остается людям, которые доведены до отчаяния…

* * *

В конце марта случилось то, чего все так боялись и чего до самого последнего момента надеялись избежать: к Магдебургу подошел с тридцатитысячной армией фельдмаршал фон Тилли. Весь левый берег реки кишел теперь палатками, в воздух поднимался дым от сотен костров. Под стены Магдебурга была стянута мощная осадная артиллерия, и жители Кленхейма могли отчетливо слышать звуки пушечных ударов, обрушивающихся на столицу.

Никто в Кленхейме не хотел приближаться к осажденному городу. От рыбаков в Рамельгау знали, что на правый берег реки католики пока не переправлялись; что шведский король со своей армией по-прежнему остается на севере и не очень-то спешит на помощь к своему союзнику; что имперские батальоны еще не штурмовали город, но осаду ведут по всем правилам и что Магдебургу, должно быть, приходится теперь несладко.

По распоряжению Карла Хоффмана караулы у ворот были удвоены, часовые на башнях должны были сменяться каждые три часа. Вдоль западного участка ограды вырезали кусты шиповника и срубили пару берез — чтобы никто не мог подобраться к городу незамеченным. Эрнст Хагендорф лично проверил все имеющиеся в городе ружья и арбалеты и распорядился держать их в полной готовности. В доме покойного Дитриха Вельца — после смерти хозяина дом пустовал — в спешном порядке была устроена казарма, где постоянно находились пятеро стражников при оружии, по первому же сигналу готовые спешить на подмогу своим товарищам, стоявшим в карауле у ворот. Раз уж католики снова появились в здешних краях — в любую минуту надо ждать нападения.

В один из апрельских дней у Южных ворот остановили незнакомого человека. Назвался он Рупрехтом из Роттенбурга, просил пустить его в город переночевать. Выглядел человек подозрительно, и после недолгих обсуждений было решено отвести его в ратушу.

— Кто ты такой? — спросил бургомистр, устало глядя на незнакомца.

— Я? — шмыгнув носом, переспросил тот. — Солдат. Бывший солдат. Я, ваша милость, сбежал от них.

— Вот как? И почему ты сбежал?

— Хотели повесить, оттого и сбежал, — ответил солдат. От него пахло луком и грязной одеждой. — Вольф плохо связал меня, вот я и дал деру.

— В чем ты провинился?

— Украл кусок конины у капрала Юппе. Не повезло…

— Неужели тебя приговорили к смерти из-за куска конины?

Солдат криво усмехнулся, обнажив порченные гнилью зубы:

— Вешают, случается, и не за такое.

— Зачем же в таком случае было рисковать своей жизнью? — удивился бургомистр.

— Посидели бы вы в нашем лагере на речной воде да тухлой капусте, ваша милость… И двух дней бы не продержались. Хотя я, конечно, болван — надо было дождаться, пока капрал отойдет от палатки подальше. Но не стерпел: он вышел, а я сразу полез внутрь, туда, где лежал мешок. А Юппе, — солдат крепко выругался, — за каким-то лешим понадобилось вернуться. Вот и сцапал меня… Хорошо еще, что Вольф, наш полковой палач, плохо связал мне руки. Я развязался и удрал, они еще даже веревку к дереву приладить не успели. У нас ведь как заведено — абы где человека не вешают, тут специальный порядок есть. Если ты, скажем…

— Зачем ты пришел в наш город? — прервал его болтовню Якоб Эрлих.

— Я не знал, что тут город. Бежал через лес, потом гляжу — дорога. Приложился ухом к земле — патрулей не слышно. Я и пошел по дороге, пока не очутился здесь.

— Что ты хотел украсть?

Солдат приложил руку к груди:

— Господом клянусь, ничего. Увидел дома, церковь и подумал: «Вдруг повезет и меня здесь накормят». А вместо этого связали и потащили к вам.

— Куда ты пойдешь дальше?

— Отправлюсь на север. Там сейчас шведы, наймусь к ним. Говорят, правда, что у них порядки строгие — так, может, и кормят получше.

— Скажи мне, — немного помолчав, спросил бургомистр, — что говорят в твоем лагере — скоро ли снимут осаду?

Солдат насмешливо фыркнул:

— Снимут?! Вы большой шутник, господин. Думаете, Старый Иоганн привел сюда свою армию просто так, водички из Эльбы попить? У него одной только пехоты восемь полков, несколько дюжин пушек да еще и мортиры. Но, правда ваша, долго держать осаду старик не сможет — иначе все его люди передохнут с голоду. Еду доставать негде, из окрестных деревень забрали все, что только смогли. В лагере у торговцев хлеб втридорога, его только офицеры и могут купить. Думаете, меня одного хотели повесить за кражу? Сходите на тракт — там много таких болтается. Когда живот к спине присыхает, уже ни о чем не думаешь. Готов у самого господина полковника отхватить кусок от его жирной задницы, лишь бы только брюхо наполнить. Так что, думаю, пойдут наши ребята на штурм. Повезет — и трофеи будут, и еды вдоволь. Не повезет — выпустят им кишки на бруствере. Я, между прочим…

— Постой, — прервал его бургомистр, — ты сказал, что из деревень все забрали. Но ведь это только на левом берегу?

— Плохо вы знаете наши дела, господин. Наши, почитай, уже неделю как сюда, на правый берег, переправились. Граф Готфрид сразу распорядился по здешним местам разослать интендантов, собирать везде хлеб и фураж. Нельзя же людей впроголодь все время держать! Я, правда, не особо надеюсь, что наши отыскать что-то сумеют. Обычно бывает так, что выпотрошат деревню, перевернут сверху донизу, а найдут лишь пару поросят да несколько мешков с мукой. Роте солдат этого и на один день не хватит. Самое богатство — это монастыри. У них на подворьях чего только не найдешь. Индюки — что твои бараны, сам видел. Вот только…

Солдат вдруг осекся и внимательно посмотрел на господ советников.

— Вы, видно, сами думаете, где бы зерна прикупить? Так ведь? — с ухмылкой спросил он. — Весна — время голодное… Могу дать один совет. Не за так, конечно. Я, по правде сказать, не ел с тех самых пор, как меня собрались вешать. Так вот, если дадите мне в дорогу хотя бы полкаравая хлеба…

— Не думаю, чтобы твои советы того стоили, — с презрением процедил Якоб Эрлих.

— Подожди, Якоб, — остановил цехового старшину Хоффман. — Пусть скажет. Если совет дельный, я дам ему хлеба. Говори.

Солдат взъерошил свои сальные волосы.

— Вы только, господин, не обижайтесь. Хороший совет не всегда придется по нраву…

— Да говори же! — стукнул кулаком Хагендорф.

— Совет такой: как бы голодно ни было, сидите в своем городе тихо и носа никуда не высовывайте. Сторожите свои дома, а про другие деревни забудьте. Если их еще не выпотрошили — значит, выпотрошат завтра. И к вам непременно явятся.

— Тебе-то откуда знать? — сказал Эрлих.

— Сторожите свои дома, готовьте ружья, — настойчиво повторил солдат. — Я даю хороший совет, господин. На дорогах повсюду конные патрули. У нашего брата-солдата жизнь звериная — острые клыки, быстрые ноги да пустой живот. Рыскаем по дорогам, ищем, кого послабей. Попадетесь — благодарите Святую Деву, если останетесь живы. Я слышал, особенно лютуют хорваты, их у господина графа много служит в кавалерии. Эти хорваты похуже турецких янычар — одно звание, что христиане. Выпустят вам кишки наружу и в таком вот виде повесят на ветку. Или еще, случается, распнут человека тем же манером, что евреи распяли Сына Божьего. Верьте мне, господин, на дорогах сейчас очень опасно. Затяните пояса, но из города ни ногой. Может, и пронесет нелегкая. А как уйдет армия, там, пожалуй, можно и нос чуть-чуть высунуть.

Бургомистр задумчиво потер подбородок.

— Ну что же, — сказал он солдату, — ты получишь свой хлеб. Однако переночевать здесь мы тебе не позволим. Как только ты выйдешь из этих дверей, то должен будешь покинуть наш город. Стражники, что привели тебя, проследят, чтобы ты ничего не украл. Гюнтер!

Гюнтер Цинх подошел к столу, где сидели советники.

— Принеси-ка из шкафа Библию, ту, что в черной обложке, — распорядился Хоффман. — Сейчас, Рупрехт из Роттенбурга, ты поклянешься на Святом Писании… Ты ведь католик? Поклянешься именем Господа нашего Иисуса и именем Святой Девы Марии и всех святых, которых признает и почитает ваша церковь. Поклянешься, что никогда никому не расскажешь о нашем городе и никого сюда не приведешь. Повторяй за мной.

Солдат повторил вслед за бургомистром слова клятвы. Несколько минут спустя, нахлобучив свою шляпу и сунув за пазуху полученную от бургомистра ковригу ячменного хлеба, он зашагал по узкой дороге, ведущей к Лейпцигскому тракту. Стражники у ворот настороженно смотрели ему вслед.

* * *

Рупрехт из Роттенбурга не солгал им. Солдаты появились в Кленхейме на следующий же день.

Их было по меньшей мере тридцать человек. Две трети пеших, треть верховых, и с ними две больших повозки, каждая из которых была запряжена парой лошадей. Отряд двигался медленно, стараясь обходить грязные ямы на дороге. Знамя с черным двуглавым орлом болталось над их головами, как мокрая тряпка.

Заметив солдат, дозорный на башне принялся что есть силы бить в колокол. Через десять минут у Южных ворот собралась толпа горожан с членами Совета во главе. Большое семейство Курта Грёневальда держалось особняком. Сыновья и племянники старого Курта, рослые, крепкие парни, выстроились полукругом, сжимая аркебузы и самодельные копья. Сам Грёневальд держал в руках арбалет.

Карл Хоффман стоял, кутаясь в плащ. Его глаза слезились от ветра. Эрнст Хагендорф отдавал приказания стражникам. Двое стрелков с аркебузами разместились на дозорной башне, еще двое — на втором этаже дома Цандеров, выходившего окнами на дорогу. Прочие вытянулись цепью перед толпой: кто с аркебузой, кто с пикой, кто с окованной железом дубинкой или старой алебардой. Остальные горожане тоже вооружились, как могли. Впрочем, сделали они это больше для вида. В настоящей схватке от ножей и вил было бы немного толку.

День был пасмурным. Дул пронизывающий восточный ветер, в мутном дождевом небе медленно шевелились облака.

Жители Кленхейма стояли и молча смотрели, как приближаются к городским воротам солдаты под черно-золотым флагом. Отряд представлял собой странное зрелище. Ехавший впереди офицер, в шлеме и начищенной стальной кирасе, пожалуй, мог сойти за аристократа. Но его спутники больше походили на группу бродяг. Ношеная одежда, стоптанные башмаки. Шлемы были только у троих или четверых из них, на остальных были рваные войлочные шляпы, или бараньи шапки, или просто платки, повязанные вокруг головы и стянутые узлом.

Отряд миновал маленький мостик, перекинутый через ручей, и был теперь всего в паре десятков шагов от ворот. Офицер знаком велел своим людям остановиться. Затем неторопливо снял с головы шлем, обвел глазами столпившихся перед ним горожан.

— Есть среди вас кто-то, кто может говорить за всех? — спросил он.

Сделав шаг вперед, Хоффман произнес:

— Я бургомистр этого города. Кто вы и что вам…

Глядя поверх его головы, офицер сказал:

— По приказу господина полковника Генкера, брандмейстера[31] Его Светлости графа Паппенгейма, ваш город, так же как и все другие города и деревни в здешней округе, обязан выдать продовольствие и скот для содержания войск Его Светлости.

Он снял с правой руки латную перчатку и продолжил:

— Согласно приказу господина брандмейстера, каждое поселение, имеющее каменную церковь, и с числом каменных домов не менее пяти обязано поставить на нужды солдат Его Светлости…

Тут он достал листок бумаги и принялся зачитывать:

— Муки не менее двадцати мешков, пива не менее двух бочонков, соли не менее десяти фунтов…

— Послушайте, — попытался вставить слово бургомистр, но офицер продолжал:

— …солонины или сушеной рыбы не менее ста фунтов, сыра не менее двадцати фунтов, домашнюю птицу весом не меньше чем на двести фунтов и, кроме того, шесть дойных коров. Точное количество поставляемых припасов должно быть определено уполномоченным офицером. Подписано господином брандмейстером в День святого Георгия, в лето Господне тысяча шестьсот тридцать первое.

Закончив чтение, он аккуратно сложил бумагу — пополам и еще раз пополам, а затем произнес:

— Приказ вам понятен. Думаю, излишне говорить, что при неподчинении ваш город понесет тяжелую кару.

Горожане стояли молча, и только в задних рядах послышались тихие возмущенные возгласы.

— Господин офицер, — произнес бургомистр.

— Вам следует называть меня капитаном.

— Как угодно. Город не может выдать вам ни скот, ни продовольствие. Нашим князем и сувереном является Христиан Вильгельм Бранденбургский. Мы не вправе подчиняться приказам господина брандмейстера.

Капитан зевнул и прикрыл рот ладонью.

— Наш князь — Его Высочество Христиан Вильгельм, — повторил бургомистр. — Мы не будем выполнять чужие приказы. Вам лучше уехать отсюда.

Офицер слез с лошади, подошел к бургомистру вплотную. Он был красив. Светлые вьющиеся волосы, слегка примятые шлемом, аккуратно подстриженная борода, холодные голубые глаза. От него пахло железом и потом.

— Не указывай мне, что делать, старик, — сказал он, глядя на бургомистра сверху вниз. — У тебя и твоих людей есть два часа на то, чтобы загрузить вот эти повозки. Не подчинитесь — мы все заберем сами. А после подожжем ваши дома.

Солдаты за спиной офицера выстроились в линию и уперли в землю сошки мушкетов. Один из них — широкоплечий здоровяк с черной, росшей почти до самых глаз бородой — привалился плечом к высокому грушевому дереву. В руке он держал пистолет.

— Вы требуете слишком много, — сказал бургомистр. — Если мы опустошим свои кладовые, в Кленхейме начнется голод.

— Я верю тебе, — понимающе кивнул офицер. — Верю, что запасов мало, а еды не хватает. Только что с того? Ты думаешь, что есть какой-то другой город или деревня, где жители живут в достатке? Опомнись — люди умирают от голода по всей Империи. Кое-где даже жрут мертвечину. Знаешь, в скольких местечках, вроде вашего, мне довелось побывать? И повсюду говорят одно и то же: мы бедствуем, нам нечем кормить детей. Кто-то толкует о неурожае, кто-то — о болезнях. Многие из них лгут, как и ты, а многие говорят правду. Но сейчас война. Солдаты не могут идти на дело с пустыми животами. Остальное меня не заботит.

Хоффман смотрел на него в полной растерянности.

— Не могу поверить… — проговорил он. — Вы готовы обречь людей на голодную смерть, и вам нет до этого дела?!

Офицер усмехнулся:

— Это я тебя обрекаю на голодную смерть, а? Или кого-то из вас? — Он обвел взглядом стоящих поодаль горожан. — Посмотрите на себя, разве вы похожи на голодающих? Я бы сказал, что вы жрете за семерых. У многих щеки лежат на воротнике. Ваш город — сытое и благополучное место. Вам не на что жаловаться.

Он положил руку на эфес шпаги:

— Довольно разговоров. Иеремия, Витторио! Подгоните ближе повозки. И смотрите за этими ублюдками в оба.

Вперед выступил Якоб Эрлих.

— Вы ничего не получите, — сказал он. — В городе сотня взрослых мужчин и оружия вдоволь. Мы сумеем постоять за себя.

Губы офицера презрительно изогнулись:

— Сотня мужчин? Вот эти?! — он ткнул пальцем в толпу за спиной Эрлиха. — Вы не мужчины, а стадо свиней. Не воображайте, что сможете сопротивляться. И не испытывайте моего терпения. Через два часа повозка должна быть полной. Иначе… — Он вытащил из ножен шпагу и приставил ее острие к горлу Хоффмана. — Я понятно выразился, господин бургомистр?

Хоффман вздрогнул, почувствовав у кадыка холодную сталь.

— Вам придется уехать отсюда ни с чем, — с трудом выговорил он. — Эрнст!

Хагендорф скомандовал аркебузирам:

— Целься!

— Это глупо, — невозмутимо заметил офицер. — Как только начнется перестрелка, погибну и я, и ты. Мы стоим посередине.

— Все равно, — выдавил из себя бургомистр. Его кадык напряженно ходил вверх-вниз, как будто он крупными глотками пил воду. — Вас слишком мало…

— Мне достаточно будет справиться с вожаками, — возразил офицер, — благо все вы здесь. Лично тебе я проткну горло, насчет остальных — не знаю, они умрут по обстоятельствам.

И словно в подтверждение своих слов, он слегка надавил клинком. На шее Хоффмана проступила кровь.

Стоявший в первом ряду Маркус Эрлих прижал к плечу аркебузу:

— Я пристрелю его, господин бургомистр!

— Нет, Маркус, — хрипло проговорил Хоффман. На его шее набухли сизые вены. — Он не посмеет ничего сделать…

— Придется объяснить более доходчиво, — произнес капитан. — Ремо!

Бородатый Иеремия чуть шевельнул рукой и, не целясь, выстрелил из пистолета. Один из стоявших в толпе горожан — Ганс Келлер, цеховой подмастерье, — рухнул на землю и скрючился, зажимая ладонями рану в животе. Сквозь пальцы хлынула кровь.

Хагендорф замер с раскрытым ртом. На щеках Якоба Эрлиха играли желваки. Иеремия с невозмутимым видом перезаряжал пистолет.

— Если я прикажу, мои люди выстрелят снова, разом, — сказал офицер. Лезвие его шпаги шевельнулось, заставляя Хоффмана запрокинуть голову немного назад. — Я знаю, ты боишься, старик. Вы не умеете убивать и боитесь смерти — неважно, чужой или своей собственной. А мы видим смерть каждый день. Мы волки, а вы — домашние свиньи, которые всегда будут служить нам пищей. Неужели вы думали, что можете справиться с нами, просто взяв в руки ружья?

Люди в толпе молчали. Кто-то принес старое одеяло. На него уложили раненого Ганса Келлера и унесли прочь.

Черный имперский орел лениво шевелил крыльями на ветру.

Офицер приподнял вверх левую руку.

— Остановитесь… — еле слышно произнес бургомистр. Острие шпаги мешало ему говорить.

— Что ты лепечешь? — приподнял бровь капитан.

— Остановитесь… — повторил Хоффман. — Вы получите то, что хотите…

— Уже лучше, — усмехнулся капитан, опуская клинок к земле. — Воистину, тяготы жизни делают нас мудрее, господин бургомистр. Уверен, если бы Ремо прострелил вам локоть или плечо, вы стали бы умнее святого Фомы.

Карл Хоффман стоял, прижав ладонь к горлу. Руки его тряслись — от страха и пережитого унижения.

— Два часа, — сказал офицер. — Если вздумаете нас обмануть или подсунуть тухлятину — легкой смерти не ждите. Тебя, старик, мы подвесим на дереве за ноги. Вороны выклюют твои глаза прежде, чем ты умрешь. Помни об этом.

Он повернулся на каблуках и направился к своим солдатам, на ходу убирая в ножны клинок. Солнечный луч, прорвавшийся сквозь слой облаков, разбился вдребезги о его отполированную стальную кирасу.

* * *

Солдаты покинули Кленхейм под вечер, и город растерянно смотрел им вслед, словно прохожий, у которого на дороге вывернули карманы. Никто не знал, что предпринять. Капитан и его подручные забрали с собой добрую половину городских запасов, выгребли то, что еще оставалось после зимы. Чтобы прокормиться до следующего урожая, требовалось раздобыть зерна и прочей провизии. Но как? На Магдебург никто уже не надеялся — слишком уж рьяно католики взялись за осаду. Выход оставался только один: попытать счастья и что-то отыскать в деревнях. Так, по крайней мере, рассуждал Якоб Эрлих. Однако бургомистр поначалу выступил против. После появления графского интенданта Карл Хоффман сильно изменился — словно постарел на несколько лет. Сгорбился, часто дотрагивался рукой до заживающей шеи.

— Мы должны оставаться здесь, — твердил он. — Нельзя рисковать. Пока имперцы находятся поблизости, никто не должен покидать город.

В конце концов Якоб сумел его убедить: Кленхейму необходимо зерно и припасы, голод убивает куда вернее, чем пуля. Надо ехать в Гервиш. Взять с собой провожатых, запас серебра и купить все, что можно будет купить. Деньги собирали со всех богатых городских семейств — так же, как до того собирали на покупку оружия. Каждый дал столько, сколько сумел, и даже Адам Шёффль, недовольно насупившись, вынул из тайника пять серебряных талеров, проверив при этом, чтобы Хойзингер все записал в свою приходную книгу.

* * *

Ганс Келлер умирал несколько дней. Почти не приходил в себя и лишь иногда открывал глаза и начинал бормотать что-то невразумительное. Пуля попала ему в низ живота и осталась внутри. Рана гноилась и казалась почти черной.

Многие вызвались помогать его матери, Эльзе Келлер. Кто-то приносил кувшин с молоком, кто-то — мясной бульон в котелке, кто-то каравай свежего хлеба. Магда Хоффман и травница Видерхольт сидели у постели Ганса день и ночь, поочередно сменяя друг друга. Они промывали и перевязывали рану, клали Гансу на лоб тряпки, смоченные водой, а когда сознание возвращалось к нему — поили бульоном или горячим настоем, который варила госпожа Видерхольт.

Сама Эльза Келлер ничего не делала. Ее глаза были сухими, и она улыбалась всем, кто заходил в ее дом. Заплакала она только один раз — в тот момент, когда увидела своего сына, лежащего на перемазанном кровью одеяле. Но потом слезы высохли, и она ходила по дому с безмятежным, спокойным видом, как будто ничего не случилось.

В комнату, где лежал Ганс, Эльза принесла ворох какого-то тряпья и сложила его на полу возле кровати. На этом тряпье она спала, а когда просыпалась — молча смотрела на сына, улыбалась и проводила рукой по его слипшимся от испарины волосам. Женщина сидела так часами напролет и покидала комнату лишь изредка, чтобы выпить воды или сходить в уборную. Если госпожа Хоффман просила ее о чем-то, она послушно делала это. А потом снова усаживалась возле кровати и брала руку сына в свою.

Эльза ничего не помнила. Не помнила, что нужно готовить еду себе и своим детям, не помнила, что нужно переменить грязную одежду или затопить печь, не помнила о распятии, которое зачем-то положила в карман. Магда Хоффман заставляла ее поесть, заставляла умываться и расчесывать волосы. Эльза подчинялась — безропотно, но без всякой охоты. Ей ничего не было нужно, только сидеть рядом со своим сыном, гладить его по голове и держать за руку.

Эльза Келлер была не старой, ей еще не исполнилось сорока. Не дурнушка и не красавица, она рано вышла замуж и родила восьмерых детей, двое из которых умерли прежде, чем она отняла их от груди. Муж не любил ее и не стеснялся бранить на людях. Однажды, во время ежегодного праздника цеха, он дал ей на улице такую сильную пощечину, что Эльза упала, ударившись затылком о каменный выступ стены. Никто не осуждал Готфрида Келлера за это. Эльза была плохой хозяйкой и плохо смотрела за детьми, о чем знали все женщины в городе. Между собой они называли ее «неряха Эльза» и говорили, что башмачнику удивительно не повезло с женой.

Сам башмачник был человеком ленивым и нерасторопным — из тех, кто думает, что все за них должны делать другие. В их с Эльзой доме всегда было грязно и неуютно, крыша протекала, а зимой сквозь щели в стенах задувал холодный ветер. Но Готфрид не считал это своим делом. Лишь сетовал, что жена не умеет вести хозяйство и поддерживать в доме надлежащий порядок.

Впрочем, Готфрида Келлера вряд ли можно было назвать плохим человеком. Он был набожен, каждое воскресенье ходил в церковь, никогда не напивался пьяным. Он делал для всей семьи отличные, крепкие башмаки, а на Рождество покупал детям медовые пряники в лавке Густава Шлейса. В городе его считали хорошим мастером, и никто никогда не жаловался на его работу. Правда, ремесло приносило ему мало денег, но в этом не было ничего удивительного: все ремесленники в Кленхейме были небогаты, за исключением разве что свечных мастеров. Да и могло ли быть по-другому в маленьком городке, где заказчиков раз, два и обчелся? Однако сам Готфрид считал это большой несправедливостью.

— Бургомистр покупает себе башмаки в Магдебурге, и Эрлих тоже, и Курт Грёневальд, — с обидой говорил он жене. — Брезгуют покупать мой товар, разве только что изредка… А что, скажи, разве я делаю обувь хуже? Вольфганг специально выделывает для меня кожу, абы какую я не беру. Ни разу не было такого, чтобы я взял в работу плохой материал. Вот кровельщик Райнер заказал мне башмаки. Мягкие, с прочной подошвой. Ничуть не хуже магдебургских, а цена почти вполовину меньше. И что ты думаешь — десять лет уже, поди, прошло, а они как новые! Недавно Райнер заходил ко мне, благодарил за добрую работу. Сыну своему решил такие же на совершеннолетие справить. А богатеи наши, городские, стороной мою мастерскую обходят. Вот если каблук поправить или боковину подлатать, это всегда пожалуйста. Но чтобы заказать новую пару — никогда. Неспроста это. С чего бы им переплачивать? Не такие они люди, чтобы отдавать свои кровные за магдебургское клеймо на подошве. Деньги считать умеют! Бургомистр еще ладно, я слышал, у него ноги больные, может, ему какая особая обувь нужна. А вот Эрлих — уж он-то сверх настоящей цены и лишнего крейцера никогда не заплатит. Видел я однажды, как он корову на рынке торговал — цену сбил сначала на четверть, а потом и на треть. И говорил тихо-тихо, не слыхать почти. Вот такой человек. Да и остальным палец в рот не клади — что твои евреи, прости Господи. У Хойзингера так точно иудиной крови намешано — прадед его ведь нездешний был… Так я и думаю: сговорились они между собой, наверняка сговорились. Покупать товар хоть и дороже, но непременно в Магдебурге, чтобы нашим мастеровым поменьше денег доставалось. Когда человек беден — над ним и власть легче держать. А им только того и надо, они уже давно весь город к рукам прибрали.

Так он и жил, недовольный судьбой, обиженный на своих богатых соседей — за то, что богаты, — обиженный на свою жену, которую считал неумехой и круглой дурой, недовольный детьми, которые не проявляли к нему должного почтения. «Беднякам дети, богатым деньги», — часто повторял он. Своего старшего, Ганса, башмачник тоже не любил, хотя тот, казалось, был образцовым сыном. Послушный, работящий, он не побоялся пойти в подмастерья к Фридриху Эшеру, взбалмошному и злому старику, от которого все в городе старались держаться подальше. У Эшера он проработал целых два года — до тех пор, пока сыну мастера, Альфреду, не исполнилось четырнадцать. После этого Ганса взял к себе мастер Брейтен. Он был доволен юношей и однажды, во время какой-то пирушки, которую устраивал цех, обмолвился, что готов оставить молодому Келлеру свою мастерскую, если тот, конечно, сможет пройти положенное испытание при вступлении в цех. Те деньги, что он получал за свою работу, Ганс отдавал матери, а в дни, когда в мастерской не было дел, всегда старался помочь ей по хозяйству. Бездельничать — в отличие от отца — он не любил.

Обиженный на всех и вся, Готфрид Келлер не переставал мечтать о том дне, когда судьба улыбнется ему и даст возможность разбогатеть. И когда он услышал, что в Магдебурге вербовщики нанимают солдат, то не раздумывая продал за бесценок запасы кожи и сделанные впрок заготовки и ушел прочь из города. Вместе с ним отправились Отто Юминген, Генрих Штайн и Андреас Эрлих. Они верили, что военная служба будет прибыльной и нетрудной.

Все деньги, что были в их семье, Готфрид забрал с собой, чтобы хватило на долгую дорогу. Жене он оставил лишь несколько медяков и строгое наставление: следить за детьми и молиться о том, чтобы его служба в солдатах прошла благополучно и он воротился домой невредимым и с тугим кошельком. С тех пор никто о нем ничего не слышал.

После ухода мужа Эльзе пришлось всем заниматься одной. Дети ее не слушались, Ганс был занят в мастерской Филиппа Брейтена и редко бывал дома. Мясо и пшеничный хлеб они теперь ели раз в год, на Рождество. От голода их спасал только маленький огород и небольшой пенсион, который стали выплачивать Эльзе из городской казны.

Трое братьев и двое сестер Ганса — самому старшему из них исполнилось девять, младшей — три — целыми днями носились по городу, словно стайка щенят. Грязные, в перелатаной одежде, с ввалившимися животами, они всегда были голодны. Часто залезали в чужие огороды и тащили оттуда все, что попадется под руку, — прежде чем заметят хозяева. Иногда, объединившись с детьми пьяницы Лангемана, уходили в лес, чтобы набрать орехов или ягод. Особой доблестью для них было разыскать на высоком дереве птичье гнездо и вытащить оттуда яйца.

Поиски еды занимали почти все их время и служили им основным развлечением. Но в иные дни, когда голод не подстегивал их, а матери не было поблизости, они придумывали себе игры, которые по большей части были довольно злыми: кидаться камнями в собак, набрать в соседском свинарнике навоза и вымазать им чью-то калитку или сделать еще что-то в этом же роде.

За это им часто попадало от других горожан. Им щедро отвешивали подзатыльники или даже могли высечь — разумеется, если успевали поймать. Фридрих Эшер однажды запустил в них кочергой и пригрозил, что в следующий раз оторвет «чертовым дармоедам» ноги. Бургомистр обычно смотрел на проделки Келлеровых детей сквозь пальцы. Но если ущерб, нанесенный детьми, был достаточно велик или же если жалобщик проявлял настойчивость, бургомистру приходилось накладывать на Эльзу штраф, который удерживали из заработка Ганса.

Теперь, когда Ганс лежал при смерти, а мать не отходила от его постели, присматривать за детьми стало совсем некому. Сами они понимали, что случилось большое несчастье, и от этого даже присмирели немного. Вряд ли дети жалели Ганса — он был для них таким же чужим, как и отец, пропавший несколько лет назад. И вряд ли они жалели свою мать, которая и раньше не особо занималась ими, а в последние дни вообще позабыла об их существовании. Но они чувствовали ту боль, которую переживали взрослые. Они путались под ногами у Магды Хоффман и все время старались заглянуть в комнату, где лежал их старший брат. Магде было некогда возиться с ними. Все, что она успевала, — варить им похлебку или кашу, которая в мгновение ока исчезала в их тощих животах.

На шестой день Ганс перестал стонать. Его лицо посерело, сухие губы приоткрылись. Он едва дышал. Каждые полчаса Клара Видерхольт подносила к его рту маленькое оловянное зеркальце, чтобы удостовериться, что юноша все еще жив.

К вечеру решили послать за отцом Виммаром. Но когда тот появился, в нем уже не было нужды. Ганс умер.

Клара Видерхольт отняла от его рта незамутненное зеркало и осенила себя крестом. Эльза Келлер посмотрела на нее, а потом, не говоря ни слова, встала перед кроватью Ганса на колени и приложилась губами к его тонкой холодной руке.

Глава 8

Сколько в Германии дорог? Сотни, может быть, тысячи. Они расплетаются каменной паутиной у городских площадей, кланяются резным башням соборов, испуганно смотрят на пушечные бастионы и рвы, а затем ловко и незаметно ныряют в тень крепостных ворот и бегут себе дальше, мимо деревянных предместий, мимо мельниц и колодезных журавлей, мимо полей, засеянных хлебом, и огороженных пастбищ, мимо сторожевых застав и шумных постоялых дворов, дальше, вытягивая круглую спину над реками и оврагами, дальше, за холмы, через лес, вслед за тающим на закате солнцем.

Скрипят по дороге колеса, чавкают солдатские башмаки, выбрасывают мокрую глину копыта коней. После римлян не прокладывали в Германии хороших дорог. Колдобины и бугры, грязные сырые ямы после дождя. С давних времен постановили: ширины дороги должно хватать ровно на то, чтобы могли разъехаться два встречных всадника. Два — и не более того. И редко где строили с тех пор шире.

Узкая, разбитая, грязная — дорога бежит вперед. В городе ее мостят камнем, в деревне — травой. Дождь умывает ее, солнце греет, луна поит молоком из кружки. А она бежит дальше, день и ночь, в сушь и в ненастье, поворачивая то вправо, то влево, с любопытством глядя по сторонам. Вот белые стены монастыря. Вот суровая каменная крепость. Вот пахнущий медом желто-розовый луг, над которым вьются шмели.

Дорога бежит вперед. Через серебряные рудники Саксонии и вересковые пустоши Люнебурга, через буковые леса Шварцвальда и изумрудные виноградники Майна, мимо холодных стен Вены и кельнских церквей, по затихшим площадям Гейдельберга, сквозь нарядные улочки Мейссена, мимо соляных шахт в Гарце — дальше и дальше. Из Эрфурта — в Кассель, из Брауншвейга — в Ганновер, из Бремена — в Мюнстер, из Кобленца — в Дюссельдорф…

Дорога бежит, вьется в траве желтой песчаной лентой и не замечает, как переменилась вокруг земля. Дым поднимается над литейными мастерскими, дым тянется от походных костров, дым стелется на месте сожженных деревень. Поля зарастают бурьяном, ветшают мосты, городские ворота захлопнуты наглухо. Настороженная тишина всюду. Обеднела, опустела земля…

Под толстой дубовой веткой ветер качает ноги повешенных. Вороны деловито вышагивают по широкому, пахнущему железом полю. Глядят из темноты лунные волчьи глаза.

Тринадцать лет путешествует по дороге война. От княжеского замка до лачуги угольщика, от Рейна до Одера, бредет, опираясь на костяной посох, укрыв страшное свое лицо капюшоном, и люди в страхе захлопывают перед ней двери. Земля дрожит под ее шагами, липкий кровавый след тянется за ее спиной. Кого-то она щадит, шаркает черными ногами мимо. К кому-то стучится в дверь. Все боятся войны — и все ее забывают. Дорога принесла ее — дорога и унесет. Нужно только спрятаться и переждать, а там, глядишь, все снова будет как прежде: вместо солдатских постоев — заезжие купцы, вместо горбатой виселицы — ярмарочное колесо с разноцветными лентами, вместо ружейной стрельбы — шумная деревенская свадьба. Снова будет сыпаться зерно на мельничные жернова, снова будет литься пиво в трактирах. Потерпите еще немного, люди! Господь сжалится над милой, усталой Германией…

* * *

Для поездки в Гервиш Якоб Эрлих отобрал пятерых провожатых: Маркуса, Вильгельма Крёнера, Гюнтера Цинха, Альфреда Эшера; пятым, после некоторых раздумий, взял Отто Райнера, сына покойного кровельщика. Крепкий парень, неглупый. Нужно, чтобы они с Маркусом помирились, притерлись друг к другу. Негоже ссориться из-за женской юбки.

Выехали на рассвете. Райнер правил запряженными в телегу лошадьми, Эшер, Крёнер и Цинх сидели с ним рядом. Сам цеховой старшина с сыном ехали впереди, на двух буланых конях, высматривали дорогу.

Оружия с собой захватили в достатке: пять аркебуз, мешочек с тремя дюжинами пуль, кожаную пороховницу, топор на длинном древке. У верховых, кроме того, были приторочены к седлу кобуры с пистолетами. Если бы лет пять назад кто-то сказал Якобу Эрлиху, что для поездки в Гервиш ему придется брать с собой целый арсенал, он бы только поморщился. Но сейчас время другое. Хочешь уберечь себя и свое добро — будь готов к драке.

Деньги, что взяли с собой, были зашиты у него в поясе. Полсотни серебряных монет, настоящее богатство. Прежде за такие деньги можно было бы скупить в Гервише весь урожай. А вот сколько удастся сейчас — одному Богу известно…

День выдался хороший. Огромное голубое озеро неба плыло над головой, белыми соляными горстями таяли в нем облака. Колеса скрипели, из-под конских копыт выбивалась желтая пыль.

Цеховой старшина чуть повернул голову, посмотрел на едущего рядом сына. Уверенно держится в седле, хороший наездник. Странное дело: мужчины в роду Эрлихов всегда были коренастыми, крепкими. Такими были его отец и его дед, умерший тридцать лет назад от лихорадки, таков же вышел и Андреас, его старший сын. Но Маркус отличался от них от всех. Высокий, узкоплечий, темноволосый… Впрочем, ни силой, ни характером его Господь не обидел. Однажды в трактире у него приключилась размолвка с Карлом, сыном дровосека Генриха Гаттенхорста. Выпив лишнего, тот при всех оскорбил Маркуса, пригрозил свернуть ему челюсть. Маркус ничего не ответил ему, не полез в драку. Вместо этого молча, не сводя с обидчика глаз, пробил ударом кулака деревянную перегородку в два пальца толщиной. Рука при этом сильно распухла, но кости — что удивительно — остались целы. Узнав о случившемся, Якоб вначале хотел устроить сыну крепкую взбучку, но затем передумал. То, что сделал Маркус, — мужской поступок, поступок, внушающий уважение. А уважение рождает власть.

Цеховой старшина нахмурился, задумчиво тронул рукой темную лошадиную гриву.

Через месяц должна состояться свадьба Маркуса и Греты Хоффман. Черт возьми, не будь она дочерью бургомистра, он никогда не разрешил бы сыну жениться на ней. Слишком глупа, слишком набожна, слишком покорна. Бледная тень своей матери… Настоящая женщина должна быть сильной. Она должна поддерживать своего мужа, правильно воспитывать его сыновей. Кого сможет воспитать Грета? Что она вообще может? Стряпать и убирать дом? На это сгодится служанка. К тому же она не слишком-то и красива — бледная кожа, широкие бедра, маленькая, едва различимая под платьем грудь. Навряд ли она станет Маркусу хорошей женой. И все же их брак должен быть заключен. У Карла Хоффмана нет сыновей, его имя умрет вместе с ним. Грета — единственная наследница, а значит, все, что принадлежит сейчас семье бургомистра, со временем перейдет Маркусу и его детям. И тогда, впервые за несколько сотен лет, семейство Эрлихов станет в Кленхейме первым.

* * *

В Гервиш прибыли ближе к полудню. Деревня располагалась на небольшом взгорке и издалека напоминала военный лагерь: частокол из толстых бревен, низкая сторожевая башня возле ворот. Глядя на все это, Якоб Эрлих нахмурился — еще год назад никаких укреплений здесь не было.

Сделав знак Маркусу и остальным, он направил коня к воротам. До них оставалось еще не меньше полусотни шагов, когда с башни раздался окрик:

— Стой!

Старшина придержал коня. С башни в него целил из арбалета часовой, еще двое — тоже с арбалетами — вышли из-за приоткрытой створки ворот. За их спинами рвался яростный собачий лай.

— Кто таков? — выкрикнул один из стоящих в воротах людей, кривоногий крестьянин в сдвинутой на глаза грязной шляпе.

Якоб Эрлих прищурил глаза. Подобного обращения он не терпел.

— Кто таков? — визгливо повторил кривоногий. — Отвечай или проваливай, а то… — И нацелил арбалет Эрлиху в грудь.

— Вызови старосту. Он знает, кто мы такие и откуда явились.

— Буду я беспокоить господина Цольнера! Говори, или будем стрелять.

Подъехавший сзади Маркус потянул из седельной кобуры пистолет. Но отец остановил его: не за тем они приехали, чтобы устраивать свалку.

— Передай господину старосте, что прибыл господин Эрлих из Кленхейма и с ним пятеро провожатых, — сказал он. — По торговому делу.

Крестьяне пошептались, один из них кивнул и скрылся в воротах.

Староста появился через четверть часа, и еще до его появления створки ворот были растянуты в стороны.

Эрлих спешился, староста не торопясь подошел к нему.

— Не держи зла, Якоб, — с безразличным видом сказал он. — Времена нынче лихие, я воспретил пускать незнакомых в деревню. Сам знаешь: добрых гостей теперь нечасто Господь посылает, все больше тех, у кого сума пустая да железо в руке. Две недели тому, на святого Георгия…

— У меня сума не пустая, — холодно перебил его Эрлих, — и обхождение такое тоже не про меня. Считай, что за тобой должок, Фридрих.

Цольнер посмотрел исподлобья, дернул морщинистой шеей, а затем сказал:

— Проезжайте к моему дому. Там и говорить будем.

* * *

— Напрасно приехали, — были первые слова старосты, когда они сели по двум краям широкого деревянного стола. Якоб поглаживал рукой седую жесткую бороду, Маркус сидел, глядя прямо перед собой. Отец велел ему присутствовать при разговоре, но не встревать. Райнер и остальные дожидались на улице. Ни пива, ни угощения староста не предложил. Смотрел недовольно, угрюмо.

— Напрасно приехали, — повторил он. — Ничего не найдете — ни здесь, ни в Лостау, ни в Вольтерсдорфе. Хоть на полсотни миль вокруг обыщите. Все выгребли проклятые интенданты. Цедят кровушку из дойной коровушки. Как всю сцедят — тогда, может, и успокоятся.

— Мы не солдаты, — сказал Эрлих. — Что возьмем — заплатим за то честную цену.

— Ничего нет, — упрямо покачал головой Цольнер. Лицо у него было неприятное: темная кожа, низкий лоб, глубокая складка между бровями, мутноватые, холодные глаза. Не лицо, а пересохшая глиняная маска.

— Лошади и коровы у вас остались, — сказал Эрлих, чуть прищурившись. — Знать, не всех увели солдаты?

«Злится», — подумал про себя Маркус. И впрямь выходило, что староста их обманывает. Отец говорил, что у гервишской общины двести моргенов пашни, а еще пастбища, и луга, и полторы сотни лошадей. И годовой подати в прежние годы Гервиш платил едва ли не больше, чем Кленхейм. Неужто за год растратили всё? Не бывает такого…

Глиняная маска треснула посередине — староста усмехнулся.

— Думаешь, цену набиваю? — проскрипел он, уставив свои мутные глаза на Эрлиха. — Было бы чему набивать… А скотина — что ж, сжалился над нами Господь, успели в лесу спрятать, прежде чем солдаты нагрянули. Вот только продавать не станем. Ты же, поди, не будешь руку свою торговать или ногу. А для нас те лошади и коровы не меньше стоят. Без них жизни нет.

— Нам твоя скотина не нужна. Нужна мука, зерно или сушеный горох. Платим серебром, без отсрочки. Если желаете, в уплату отдадим свечи.

— Не слушаешь меня, Якоб, не веришь, — с укором произнес староста. — Напрасно. Думаешь, что земля у нас богатая, кладовые глубокие и зерна упрятано на годы вперед? Что ж… Земля и вправду богатая, да только исклевал ее черный орел. Клюнул раз, клюнул два, кожи кусок сорвал, а потом уже принялся и мясо от костей отдирать… Здесь, по правому берегу, два полка стоят, без малого шесть тысяч солдат — доподлинно знаю, один из заезжих интендантов рассказывал. И всю эту прорву надо кормить. Они теперь с каждой деревни тянут: муки, пива, соленого мяса, сена для лошадей — всего им подай, да сразу. А не отдашь — грозятся дома обыскивать и двери ломать или чего похуже. Считай, каждую неделю теперь приезжают… Хуже, что кроме них еще всякая шваль таскается по дорогам — мародеры, да и просто бродяги с ножом под полой. Думаешь, от хорошей жизни мы частокол этот выставили? По-другому не защитишься.

Эрлих бросил на него внимательный взгляд, задумчиво тронул бороду. Негромко сказал:

— Частокол и против солдат пригодиться может.

Мутные глаза старосты на секунду вспыхнули, а затем снова погасли.

— Против солдат… — глухо повторил он. — Может, так и есть. Да только солдаты — не мародеры и не побирушки. С этим-то отребьем разговор короткий: если кто сунется или повадится красть у нас скотину — живым не уйдет. Но солдаты — совсем другое. За ними сила, с какой не померяешься. Приезжают под флагом, бьют в барабан, трясут бумагой от своего полковника, тычут аркебузой в лицо…

— И что с того? — хмуро спросил Эрлих. — Закрой перед ними ворота, и пусть катятся.

Староста тяжело посмотрел на него:

— Вспомни сам, Якоб. Два года тому, когда стояла в этих краях армия Валленштайна, в Вайзенфельде выставили вон троих фуражиров. Выставили не просто так: отобрали коней и оружие, да и бока намяли немного. А два дня спустя, на рассвете, нагрянули в Вайзенфельд герцогские рейтары. Всех деревенских мужчин вывели на площадь, к колодцу, и разделили на две половины: тех, что слева, отправили обратно домой; тех, что справа, — повесили у дороги. Сорок душ погубили… А герцог еще и наложил на Вайзенфельд триста талеров штрафа за причиненное беспокойство.

— Значит, так и будете их подкармливать? — спросил Эрлих. — Смотри, это добром не кончится. Зверь, если силен и ко вкусу крови привычен, возьмет все, куском его не уймешь.

— Знаю, Якоб, знаю, — кивнул староста. — Вот только в открытую с ними нельзя, сомнут. Кланяйся им, покуда спина еще гнется. А уж если надумал выступить против, тогда крепко подумай…

Он подался немного вперед, заговорил тише:

— Я тебе так скажу: чем гнать от ворот интендантов и прочее солдатское воронье, так лучше уж сразу — в землю. Тогда и не узнает никто. Перебить да закопать тела в яму, чтобы потом не нашли. А еще лучше — сжечь. И никакой частокол не понадобится.

В комнате стало тихо. С улицы долетали чьи-то голоса, слышно было, как мычат на лугу коровы, как лязгает железо в кузне.

— Странные ты речи ведешь, Фридрих, — глядя в глаза старосте, произнес наконец Якоб Эрлих. — Как тебя понимать?

— А как хочешь, так и понимай. Голова у каждого своя, с плеч не снимешь и на шею чужую не пересадишь. Думай, может, и додумаешься до чего. Сын твой, что на меня глазами высверкивает, тоже пусть поразмыслит. Жизнь сейчас другая стала, Якоб, не та, что раньше. Переменилось все.

Он помолчал, провел грубой ладонью по истертым доскам стола. Сказал тихо:

— Сюда не приезжайте. На ближние годы не будет у нас с вами торговли. Был в старые времена Гервиш богатым, да только теперь сделался как дырявый карман — что ни запасешь, утекает прочь. Я, по правде, даже не знаю, хватит ли нам зерна, чтобы посеять хлеб на зиму. И не думай, что я тебе жалуюсь. На что тут жаловаться, когда война… Отец мой говорил: когда кругом пожар, не печалься, что тебе крышу пеплом засыпало…

* * *

Обратно в Кленхейм ехали молча. Якоб Эрлих думал о чем-то, нахмурившись и не глядя по сторонам. Цинх дремал, сдвинув на глаза шапку. Маркус ехал чуть позади, время от времени бросая взгляд на отца. Странная речь старосты никак не шла у него из головы. Неужто жители Гервиша принялись убивать посланных к ним интендантов? Невозможно представить такое. Да и как можно справиться с вооруженным отрядом хотя бы в три дюжины человек — сильных, жестоких, сделавших убийство своим ремеслом? Как совладать с ними: хитростью? Нападать из засады? И что предпринять, если хотя бы одному из них удастся ускользнуть и он донесет обо всем своему полковнику? Над этим и вправду стоит поразмыслить…

— Думаешь, Фридрих сказал нам правду? — не оборачиваясь, спросил вдруг отец.

Маркус пожал плечами:

— С чего ему врать? Было бы что на продажу — он бы хоть цену назвал.

— Вот и я думаю, — кивнул старшина. — Значит, в Гервише ничего не осталось. А ведь раньше самая богатая деревня в округе была.

— Кроме Гервиша, есть еще и другие.

— Есть, да только солдаты и в других деревнях кормятся. Поступим вот как…

Он не договорил. Впереди, у поворота дороги, появилось пыльное облако — всадники.

Якоб Эрлих сдвинул брови к переносице, приказал:

— Готовьте аркебузы. Если дам знак — стреляйте.

— Драка будет, господин Эрлих? — играя желваками, хмуро поинтересовался Крёнер. Ветер чуть заметно шевелил его густые рыжие волосы.

— Почем знать… — пробормотал цеховой старшина, вынимая из седельной кобуры пистолет и, сощурившись, разглядывая колесный замок. — А ты, Маркус, будь по другую сторону от телеги. Если в кучу собьемся, легче будет нас подстрелить.

Маркус тронул поводья, отъехал туда, куда приказал отец. «Сколько их там? — подумал он. — Больше, чем нас, или меньше? Про то, что у нас при себе серебро, они не знают, а телега пустая. Может, и не случится теперь ничего».

Так они и застыли на дороге: двое верховых, четверо возле телеги, напряженно глядя, как катится по дороге желтый ком пыли, в котором едва проступают серые, будто сотканные из дыма силуэты всадников.

Двое… Трое… Пятеро… Слышно уже, как выбивают дробь копыта коней.

— Так, может, нам первым стрельнуть в них? — перекосив лицо, спросил Отто Райнер. — Если уж драки не миновать…

Шестеро… Семеро… Семеро!

Якоб Эрлих провел рукой по бороде, высматривая среди всадников главного — офицера. С ним разговор вести, а если к драке дело обернется — его же первого и бить.

Всадники уже близко, пыль не закрывает их, можно рассмотреть каждого.

Вожак — это, пожалуй, тот, что впереди. С непокрытой головой, в кирасе, с алой, кровяной перевязью поперек. Рядом с ним еще двое, в кирасах и шлемах. Те, что следом, — в шляпах с красными лентами, с короткими пиками через седло. Флага при них нет, но и без флага понятно — имперские солдаты. Известно: в каждом войске, чтобы отличать своих солдат от чужих, придуман особый знак. У имперцев — красная заплата на куртке, лента или красная перевязь. Испанцы нашивают на одежду алый косой крест, баварцы носят бело-голубые шарфы.

Пожалуй, еще минута, и будут здесь, больно быстро скачут. Маркус отвел глаза в сторону, посмотрел, виден ли еще Гервиш. Нет, не виден. Скрылся за холмом, не то что домов — башенки колокольной не разглядеть. Подходит к краю дороги лес, шелестит сухая трава. Если перебьют их сейчас — никто не узнает.

Солдаты были уже совсем близко. Впереди, обогнав остальных, несся всадник в стальном шлеме и с пистолетом в руке. Приблизившись, направил руку с пистолетом на Якоба Эрлиха и дернул поводья, останавливая коня. Шестеро других тоже придержали лошадей и стали объезжать телегу с двух сторон.

— Кто и откуда? — выкрикнул первый всадник. Разгоряченная лошадь играла под ним, резво переставляя тонкие, точеные ноги. Добрая лошадь. Только жалко ее — на войне искалечат да изрежут потом в суповой котел…

Якоб Эрлих коротко махнул рукой, дал остальным знак: молчите, мол, буду сам говорить.

— Я старшина кленхеймских свечников, и со мной провожатые.

— Что за… — выругался солдат, подъезжая ближе. — Из какой, спрашиваю, деревни?

— Кленхейм — город, а не деревня. В нескольких милях отсюда.

Солдат переглянулся со своими, ощерился зло, с угрозой:

— Не слышали мы про такую деревню — Кленхейм. Брешешь, старик!

Другие конные тем временем растянулись в полукруг, не таясь, потянули наружу пистолеты, щелкнули замками. Вильгельм и остальные, что стояли рядом с телегой, выставили вперед стволы аркебуз.

— Я говорю правду, — чуть нахмурившись, ответил цеховой старшина. — Были бы вы из наших мест, так знали бы. Про Кленхейм здесь каждый слышал. Мы — честные люди.

— Как же… — насмешливо протянул солдат. — Честные люди не шатаются по дорогам, сидят себе дома. А вы, погляжу, или бродяги, или разбойники. А может, и шведские шпионы…

Эрлих прищурился.

— А кто ты такой, — тихо осведомился он, — чтобы судить об этом? По мне, так солдаты не нападают на мирных людей. Так, должно быть, поступают только безбожники-турки, но никак не честные христиане. Или ты не почитаешь Христа?

— Ах ты, гнилой выкидыш! — выпучив глаза, заорал всадник. — Как ты смеешь, мразь, сын раздолбанной шлюхи!..

Он неожиданно замолчал, а затем совершенно спокойно, даже безразлично, произнес:

— За твою дерзость мы тебя повесим. Вниз головой. Что скажешь?

Эрлих лишь пожал плечами:

— Разве можно что-то возразить столь мудрым и храбрым господам? Хотите вешать — вешайте. Знайте только, что совершаете смертный грех, раз убиваете невиновного.

А сам незаметно шевельнул рукой, Маркусу и остальным знак подал — готовьтесь.

— За грехи пусть с меня святой Петр спрашивает, — издевательски ответил всадник. — Хорошо, что ты не возражаешь.

— Постой-ка, Филипп, — произнес офицер. — Сдается, он и вправду честный человек.

— Посмотри на них, Мартин, — поигрывая пистолетом, ответил тот. — Что они делают здесь? Куда направляются? Кто поручится, что ночью они не перережут глотки каким-нибудь бедолагам или не ограбят деревню?

— Что ж, справедливо. Не знаю, кто ты, путник, но если ты не скажешь правды, то нам действительно придется тебя повесить.

Эрлих медленно повернулся к офицеру. То был мужчина лет сорока, с бледно-голубыми глазами и насмешливым лицом. Волосы и борода его, серые, словно волчья шерсть, были аккуратно подстрижены, поверх черной кирасы расправлен чистый кружевной воротник.

Офицер разглядывал Эрлиха с любопытством, словно картинку в книжке.

— Так куда вы направляетесь?

— Возвращаемся домой из Гервиша.

— Что понадобилось в Гервише?

Эрлих чуть помедлил с ответом. Офицер спрашивает неспроста. Если ездили торговать, а телега пустая — значит, и деньги при себе остались… Нельзя, никак нельзя, чтобы он догадался про серебро. Нельзя себя выдать.

— Хотели потолковать с тамошним старостой, — ответил он наконец. — И, если повезет, взять несколько мешков муки в долг. Нужно как-то прожить до следующего урожая.

Офицер объехал вокруг телеги, все ощупывая своим цепким взглядом. Плавные, неторопливые движения, уверенная, спокойная сила.

— В долг… — задумчиво протянул он. — В нынешние времена хлеб тяжело достать и за деньги, не то что в долг.

Остальные всадники переглянулись между собой.

— Мне незачем лгать, — с достоинством ответил Эрлих. — А гервишский староста — мой давний знакомец, мы с ним и не такие сделки заключали в прежние годы. На него последняя надежда была.

Офицер насмешливо кивнул. Подъехал к Эрлиху почти вплотную, чуть наклонился вперед:

— Деньги зашиты у тебя в поясе, верно? И сколько там? Полсотни монет? Или больше?

Эрлих смотрел ему прямо в глаза. Рука стиснула рукоять пистолета, палец лег на спусковой крючок. Кони всхрапывали и перебирали копытами, еле слышно звякала сбруя. Вильгельм Крёнер стоял у борта телеги, крепко сжимая ружейный ствол.

— Монеты у тебя в поясе, — повторил офицер, не сводя взгляда с цехового старшины. — Ведь так?

Его лицо было всего в нескольких дюймах от лица Эрлиха. Спокойное, обветренное лицо человека, привыкшего убивать.

Цеховой старшина выдержал его взгляд.

— У нас ничего нет, — упрямо повторил он. — Мы — мирные бюргеры. Возвращаемся к себе домой.

Белая лошадь фыркала и била хвостом по бокам. По виску Маркуса медленно стекала прозрачная капля пота. Почему отец медлит?

Один из всадников наклонился к офицеру и что-то прошептал ему на ухо. Тот вопросительно посмотрел на него, а после кивнул.

— Что ж, — сказал он, — нет времени разбираться. Отправляйтесь куда хотите. Но впредь не отъезжайте от своего города далеко, будьте поближе к дому — тогда родные смогут похоронить вас по-христиански.

Окончив эту странную речь и махнув рукой своим людям, он тронулся с места. Другие всадники последовали за ним, засовывая в кобуры пистолеты. Шляпы с красными лентами, пики и стальные шлемы растаяли в пыльном облаке.

Поравнявшись с цеховым старшиной, солдат, которого звали Филиппом, вдруг натянул поводья, остановился.

— На твоем лице печать смерти, старик, — сказал он. — Ты скоро умрешь.

И зло пришпорил белую лошадь.

* * *

Петля осады с каждым днем сдавливала Магдебург все сильней и сильней. Никто в Кленхейме не мог знать о событиях в столице ничего определенного — приближаться к окруженному императорской армией городу по-прежнему опасались. Но звуки пушечной стрельбы день ото дня делались все громче и яростней, и уже только по одному этому обстоятельству можно было догадаться, что шведский король все еще находится далеко от стен Эльбского города, тогда как католики готовят решающий штурм.

Между тем в Кленхейме ждали нового появления солдат. Дозорные на башнях целыми днями высматривали, не покажется ли на дороге имперское знамя, стражники по первому сигналу были готовы зажечь фитили аркебуз. На этот раз горожане решили не повторять прежней ошибки и были намерены встречать солдат не уговорами, а арбалетными стрелами и залпом из ружей. Не зря говорят: не читай волку Святого Писания…

Через несколько дней после возвращения из Гервиша Якоб Эрлих, подозвав к себе сына, сказал:

— Отправишься в Рамельгау. Возьми с собой двоих-троих парней, кому доверяешь.

— Думаешь, в Рамельгау удастся что-то купить?

— Купить — вряд ли. Но, может, узнаете, что в нашей округе теперь происходит. Нельзя все время сидеть в Кленхейме, как в норе.

— Когда?

— Завтра же.

Отец приказал — значит, надо собираться в дорогу. Что нужно? Мешок за плечи, длинный охотничий нож к поясу. В мешок — запас хлеба, несколько луковиц, пиво в кожаной фляге. Перебрав в уме своих приятелей и знакомых, Маркус решил взять провожатыми Петера Штальбе и Альфреда Эшера.

Из Кленхейма вышли, едва рассвело. Над землей плыл белесый туман, капли росы дрожали на тонких цветочных стеблях.

— Вот что ни говори, а не нравится мне народ в Рамельгау, — сказал Петер, когда дорога нырнула под свод высоких деревьев.

— Почему? — спросил Маркус.

— Ушлые они. Смотрят вроде приветливо, а по глазам видно: за дурака тебя держат.

— Тебе не все равно, за кого тебя держат? Нам от них рыба нужна, а не любезности.

— Твоя правда, — зевнув, согласился Петер. — Да только разве достанешь у них теперь этой рыбы? К ним в Рамельгау, как зима кончилась, многие приезжали, но возвращались все с пустыми руками. Матушка говорила…

— Черт с ней, с рыбой, — оборвал Маркус. — Не это главное. Узнать бы, что в Магдебурге происходит.

— Так вроде успокоилось все, — сказал Альфред Эшер. — Уже, почитай, два дня как стрельба затихла.

— Посмотрим, — нахмурившись, ответил Маркус.

Они шли вперед, настороженно вглядываясь в клубящийся над дорогой туман, прислушиваясь к каждому шороху. Кто знает, откуда может появиться солдатский патруль… Но все было спокойно. Не слышно было топота конских копыт, не звенело за поворотом железо, не разносились в воздухе злые, лающие голоса. Дорога покорно и тихо стелилась между деревьями и некоторое время спустя скользнула со склона холма вниз, выводя на открытое место. Перед ними была река, плетеные ограды и тростниковые крыши рыбачьих домов. Не услышав и не увидев ничего подозрительного, Маркус махнул рукой: пошли.

Рамельгау была пуста. Двери в домах были распахнуты и хлопали на ветру, на овощных грядках вместо лука, капусты и тыкв пробивались из земли сорняки. Чуть дальше, ближе к речному берегу, валялось несколько перевернутых лодок с проломленными днищами.

Они зашли в несколько домов, покричали, вызывая хозяев, — никто не ответил.

— Что за чертовщина такая? — пробормотал Маркус. — Куда они все подевались?

Ветер усилился, и теперь в воздухе ощущался слабый, едва различимый запах дыма. Где-то далеко горели костры.

Заглянув для верности в окно одного из домов, Маркус решил подойти к берегу, чтобы посмотреть, не осталось ли там целых, не сломанных лодок. Ведь если им удастся найти лодку, они смогут проплыть по течению вверх, подобраться к столице ближе. Гораздо лучше полагаться на то, что увидел сам, нежели на чужие рассказы. Кто знает, может быть, солдаты уже снялись с лагеря и ушли прочь?

Ступив на берег реки, Маркус невольно отшатнулся назад, едва не потеряв равновесие. То, что он увидел, показалось ему настолько немыслимым и диким, что он зажмурился и с силой провел рукой по глазам.

По реке плыли трупы — столько, что нельзя было сосчитать. Они проплывали мимо, покачиваясь на водной поверхности, и поток их не иссякал. Мертвые, окоченевшие тела, похожие издалека на бревна, словно кто-то сплавлял лес по реке. Большие бревна, а некоторые маленькие, даже крошечные. Почти все они казались серыми, бесцветными, лишь изредка удавалось различить на них грязные потеки крови или черноту ожогов.

Застыв на одном месте, Маркус смотрел, как они плывут — безмолвные, изуродованные, — плывут, неподвижно уставившись в тусклое дождевое небо. Было очень тихо, только сухие стебли тростника шелестели на ветру и заискивающе плескала у ног речная вода.

— Что это, Маркус? — прошептал Петер. — Откуда… они?

Эрлих не слышал его.

Начал накрапывать дождь. Легкие капли разбивались об воду, оставляя на ней чуть заметные круги. Постепенно капли отяжелели, набрали силу и незаметно слились в хлесткие холодные струи, полосовавшие реку и ту страшную процессию, которая двигалась по ней. Гладкая стальная поверхность воды взорвалась, будто от гнева, вздулась прозрачными пузырями.

Сквозь шелест дождя Маркус вдруг услышал какой-то звук у своих ног. Посмотрев вниз, он зажал рот рукой, чтобы не закричать. Течение прибило к берегу человека — мертвого человека. Половина лица его была обожжена, запекшаяся кровь вперемешку с сажей. Огонь содрал кожу, оставив уродливые борозды и ямы, в которых поблескивали лужицы воды. Уцелевший глаз смотрел в никуда. Приглядевшись, Маркус увидел, что это лицо молодой девушки. Может быть, раньше она была красива. Но теперь это невозможно было понять. Крупная родинка на щеке. Выжженные под корень брови. Обугленный рот…

Не отдавая себе отчета в том, что делает, Маркус отпихнул изуродованное лицо башмаком. Труп качнулся на воде и поплыл вниз по течению, загребая тонкими руками тростник.

Кто-то коснулся его плеча, и Маркус вздрогнул.

— Что, Альф? — пробормотал он, увидев перед собой Эшера.

— Там кто-то живой, — тихо ответил тот, показывая в сторону.

Чуть выше по течению барахтался человек. Вяло, почти без сил, он пытался догрести до берега.

Не раздумывая, Маркус бросился в воду, даже не сняв башмаков. Эшер, чуть помедлив, последовал за ним — в воду, кишащую серыми бревнами. «Река как кладбище», — успел подумать он, прежде чем холодный поток обхватил его щиколотки.

Они рвались вперед, ожесточенно расталкивая руками неповоротливые каменные тела. Башмаки увязали в жирном иле, мокрые слипшиеся волосы падали на глаза. А потом дно ушло из-под ног, и им пришлось изо всех сил грести, чтобы не утонуть. Петер что-то кричал им с берега, но на таком расстоянии невозможно было услышать что.

Глава 9

Человек, которого им с большим трудом удалось-таки вытащить из воды, был в сознании и даже бормотал что-то, хотя они не могли разобрать ни слова из того, что он говорил. Он не посмотрел на них, не спросил их имен и, кажется, не совсем понимал, что только что избежал верной смерти. Кем был этот человек, как его звали, принадлежал ли он к благородному сословию или же был бродягой — этого они тоже не смогли понять. Перед ними был старик с серой морщинистой кожей и воспаленными красными глазами. Одежда на нем была мокрой и грязной, он стучал зубами от холода.

Маркус сказал, что им следует оставить его здесь, на берегу.

— Мы не знаем, кто он такой. Мы спасли его, но не можем приводить его в Кленхейм.

— Оставим? — неуверенно переспросил Петер. — Так он к вечеру богу душу отдаст…

Маркус упрямо качнул головой:

— Будет, как я сказал. Кленхейм не может кормить чужаков. Умрет — значит, такая судьба.

Они сидели под навесом у одного из рыбацких домов, глядя на унылые струи дождя, на глинистую, раскисшую от воды землю, стараясь не думать о страшных мертвых телах, плывущих вниз по реке. Старика положили рядом, на узкую деревянную лавку, накрыли сверху плащом; он лежал тихо и только без конца шевелил губами, как полоумный.

— Подумай сам, — говорил Эрлих, — как мы можем взять его с собой? Тащить через весь лес?

— Втроем-то управимся…

— Да не в том дело! Что, если он болен? Если у него оспа или чума?

Петер не нашелся что возразить.

— Надо бы дать ему что-нибудь теплое, — смахивая со лба прядь черных волос, сказал он. — Будь у нас хоть одеяло с собой…

— Что-нибудь подберем, — кивнул Маркус. — Еще раз осмотрим дома, там наверняка что-то осталось.

Альфред Эшер посмотрел на лежащего в беспамятстве старика, задумчиво произнес:

— Он не похож на больного.

— Мы не лекари, — отрезал Маркус. — Откуда нам знать?

— У него ни волдырей, ни пятен на лице, — не отступал Эшер. — И потом, что, если он был в Магдебурге и может что-нибудь рассказать нам? Мы хотели поговорить с людьми в Рамельгау, но никого не нашли. Неужели вернемся домой, ничего не узнав?

Маркус задумался на секунду.

— Верно, — сказал он. — От него может быть толк. Возьмем его. В Кленхейме отогреется, придет в себя; расспросим, а потом пусть отправляется на все четыре стороны.

* * *

В город они возвратились через несколько часов, много после полудня — промокшие до нитки, едва не падая от усталости. Старика несли на носилках, которые соорудили из двух длинных жердей и Маркусова плаща. Несколько раз старик как будто приходил в себя — чуть приподнимал голову, недоуменно смотрел по сторонам, — но затем снова впадал в беспамятство, снова начинал бормотать. Начавшийся утром дождь лил не переставая, и было похоже, что будет лить до наступления ночи.

Старика отнесли в ратушу. Гюнтер Цинх отворил дверь, помог оттащить носилки в одну из пустующих комнат. Петер отправился за бургомистром и Якобом Эрлихом.

Когда советники появились и увидели старика, Маркуса и его спутников тут же выставили за дверь. Несколько минут спустя цеховой старшина вышел из комнаты и подозвал к себе сына.

— Где вы нашли его? — спросил он.

— Вытащили из реки, — ответил Маркус. — Столько мертвецов было… Хорошо еще, что Альфред его заметил.

— Знаешь, кто это?

— Откуда мне знать? Должно быть, какой-то торговец или…

Цеховой старшина не дал ему договорить.

— Я тебе скажу, кто он, — глухо произнес он. — Это Готлиб фон Майер, магдебургский советник. Думаю, что он при смерти. Вот что: беги к цирюльнику Рупрехту, пусть немедля придет сюда. А ты, Альф, — повернулся он к Эшеру, — отправляйся за госпожой Видерхольт. И поторопитесь, черт вас дери! Как бы не опоздать…

* * *

Готлиб фон Майер был очень плох. Беспокойный сон сменялся хриплым, раздирающим кашлем, глазные яблоки ворочались под воспаленными складками век. Несколько раз к его губам подносили чашку с теплым питьем, вливали в полуоткрытый рот, утирали со лба испарину. Цирюльник Рупрехт отворял советнику кровь — держал его худую руку над тазом, глядя, как неохотно вытекают из короткого надреза темные капли.

На третий день Готлиб фон Майер открыл глаза. Увидев Карла Хоффмана, сидящего возле кровати, он не выказал ни страха, ни удивления. Равнодушно посмотрев на бургомистра, снова опустил голову на подушку. Взгляд его был пустым. Сухой, обметанный рот напоминал черную трещину.

Видя, что советник в сознании, Хоффман стал осторожно расспрашивать его о том, что случилось. Однако фон Майер молчал, как будто не слыша или не понимая обращенных к нему вопросов. Его руки безвольно лежали поверх одеяла, взгляд бесцельно скользил по темному потолку.

И все же силы постепенно возвращались к нему. На следующий день он уже мог есть без посторонней помощи, мог вытереть себе полотенцем лоб, мог даже чуть приподняться на кровати, чтобы Магда вытащила из-под него судно. К вечеру он окончательно пришел в себя и даже спросил — впрочем, без особого интереса — о том, как очутился в Кленхейме. Затем попросил принести ему чашку молока с медом и мясного бульона.

— Спасибо, что приютили меня, Карл, — тихо сказал он, возвращая Магде пустую тарелку. — Наверняка вы хотите узнать, что со мной случилось. Не бойтесь, я удовлетворю ваше любопытство, я все расскажу. Пожалуй, мне самому это нужно ничуть не меньше, чем вам, иначе я просто сойду с ума…

— Не стоит сейчас разговаривать, — произнесла госпожа Хоффман, наклонившись к кровати и поправляя под головой советника подушку. — Спите, ешьте, а когда поправитесь, тогда и будет время для разговоров.

И сделала мужу знак, чтобы он вместе с ней вышел из комнаты и оставил больного одного.

Но когда бургомистр сделал шаг по направлению к двери, произошло нечто странное: лежащий без сил фон Майер вдруг схватил его руку и стиснул, не давая идти дальше.

— Останьтесь! — прохрипел он. — Вам нельзя уходить. Я должен рассказать вам о том, что случилось. Останьтесь!!

Хоффман попытался высвободить руку, но костлявые пальцы не выпускали его.

— Магда права, — неуверенно сказал бургомистр. — Вам нужно отдохнуть, нужно восстановить силы. Сейчас и вправду не время и…

Фон Майер дернулся на кровати, подался вперед. Его глаза горели каким-то диким, исступленным огнем.

— Нет, Карл, сейчас, сейчас! — яростно прохрипел он. — Это жжет меня изнутри, понимаете?! Каждый раз, когда я закрываю глаза, я вижу все снова и снова, весь этот ад…

Магда осуждающе покачала головой, но ничего не сказала. Хоффман покорно опустился на край кровати.

— Сядьте ближе, — лихорадочно бормотал фон Майер, пытаясь чуть приподняться на слабых локтях. — Вот так. Я расскажу, расскажу по порядку… Слушайте и постарайтесь запомнить все слово в слово… То, с чего я начну, Карл, то, что вам следует знать прежде всего: Магдебурга больше нет. В это непросто поверить, и я сам ни за что не поверил бы словам о гибели Эльбского города, если бы мне не пришлось наблюдать эту гибель собственными глазами… Никто из нас не мог предвидеть такого. На заседаниях Совета мы не раз обсуждали возможную капитуляцию, прикидывали, на какие условия согласится фельдмаршал Тилли. Но разве тогда, рассуждая о численности вражеских войск, подсчитывая, сколько денег сумеем собрать для выплаты контрибуции, мы могли представить, что стоим всего в шаге от края пропасти? Тогда, несколько месяцев назад, мы еще верили в то, что поступаем правильно…

Вы, разумеется, знаете, что все планы Его Высочества, о которых он столь красочно рассказывал нам перед подписанием договора со шведами, пошли прахом: Паппенгейм разметал отряды наместника в два счета. Для нас это стало весьма тяжелым известием. И все же мы были полны решимости продолжать борьбу против кайзера. Мы верили в свои силы, верили в то, что шведский король не бросит Эльбский город на произвол судьбы. Тем более что первую часть уговора король Густав выполнил: обещанные им три тысячи солдат подоспели вовремя, пополнив городской гарнизон. Совет без промедлений утвердил фон Фалькенберга командующим, поручив ему организовать оборону города от наступающих католических армий.

Признаться, Карл, большинство из нас относилось к Фалькенбергу весьма настороженно. Он был слишком резок и нетерпим, и это отталкивало от него людей. На заседаниях он говорил с первыми лицами города, словно с приказчиками, никогда не шел на уступки. Кроме того, для нас он был чужаком, слугой шведского короля, который превыше всего ставит не интересы города, а интересы своего господина. И все же надо отдать ему должное: он был человеком смелым и сильным и обладал немалым военным опытом — лучшей кандидатуры на пост начальника гарнизона было не найти. Последующие события лишний раз доказали это…

Советник вдруг закашлялся, его лицо исказилось от боли. Магда протянула ему чашку с водой, и он выпил ее, пролив немного на одеяло.

— Простите… — хрипло произнес он. — Мне до сих пор кажется, что у меня горло забито сажей… Я волнуюсь и говорю не о том… Так вот… Получив известия о приближении Паппенгейма, Фалькенберг немедленно начал действовать. По его распоряжению полторы сотни кавалеристов было отправлено на юг, чтобы задержать продвижение графа, — это позволяло нам выиграть день или два. Все запасы продовольствия, угля, сена и дров перевезли в город. Люди тащили свой скарб, вели под уздцы лошадей, сваливали на телеги все, что только могли забрать с собой. Никто не хотел оставлять свое добро наемникам кайзера. По приказу Фалькенберга были усилены сторожевые посты, из Арсенала на крепостные стены в спешном порядке перетаскивали ядра и бочки с порохом.

Его Высочество предлагал подождать, пока солдаты Паппенгейма подойдут к городу, а затем, выбрав подходящий момент для атаки, обрушиться на них всеми силами. Но Фалькенберг воспротивился этому плану.

— Неразумно подставлять наших людей под удары графской кавалерии, — говорил он. — Даже если нам удастся взять над Паппенгеймом верх, скольких мы потеряем? Для императора и Лиги гибель сотни солдат — ничто, тогда как для Магдебурга это потеря, которую почти невозможно восполнить. Разумнее придерживаться оборонительной тактики. Время будет работать на нас. Хлеб на полях уже собран, близится зима. Люди графа не найдут в окрестностях города ни продовольствия, ни фуража, ни жилищ. Долго ли они смогут продержаться здесь? Разумеется, мы не будем просто сидеть и ждать, когда холод и отсутствие пищи заставят католиков убраться отсюда. Мы будем тревожить их вылазками, мы будем обстреливать их, если они посмеют приблизиться к нашим стенам. Мы будем пользоваться любой их ошибкой. Главное — не делать ошибок самим.

Зимой все как будто утихло. Паппенгейм разместил своих солдат на зимних квартирах и никаких активных действий не предпринимал. Тилли со своей армией находился далеко от Магдебурга, наблюдая за перемещениями шведского короля. Дороги были завалены снегом, и мы знали, что до наступления весны можем чувствовать себя в безопасности. А весной, по заверениям Фалькенберга, к Магдебургу должен был подойти с основными силами король Густав.

Хотя имперцы не досаждали нам, зима выдалась очень тяжелой. В городе не хватало хлеба. Меру муки продавали теперь по втрое-вчетверо большей цене, чем обычно. Магистрат распорядился раздавать беднякам хлеб из городских кладовых, но выдавали совсем немного — никто не знал, как долго продлится осада, а запасы были невелики. Возле пекарен и хлебных лавок собирались голодные толпы. Люди кричали, бранились, упрашивали, выталкивали вперед своих детей с желтыми, худыми лицами. Случалось и так, что бедняки били стекла или швырялись камнями в лавочников. На магистрат отовсюду сыпались жалобы. Фалькенберг приказал хватать любого, кто будет нарушать порядок. Кто-то угодил в колодки, кого-то приговорили к порке кнутом, кого-то повесили. Одного бродягу солдаты насмерть забили ногами в караульной.

Советник снова закашлялся, выпил воды.

— Это была последняя зима, Карл, — сказал он, вытерев рукавом рот. — Когда дороги высохли, к Магдебургу подошел фельдмаршал фон Тилли. Имперцы разбили под стенами города огромный лагерь. Никто не знал точно, сколько там было солдат, — знали только, что сосчитать их невозможно, как нельзя сосчитать песчинки на дне реки. День и ночь на дорогах стояла пыль, скакали верховые, кто-то прибывал в лагерь, кто-то покидал его. Над длинными рядами солдатских палаток колыхались баварские ромбы и черные имперские орлы[32]. После появления основных сил католики обрушились на городские предместья. В стычках с врагом погибло несколько сотен солдат, после чего Фалькенберг приказал своим людям отступить под защиту магдебургских крепостных стен.

— Город укреплен хорошо, — докладывал он на Совете, разложив посреди стола карту. — И я уверен, что мы сможем продержаться до подхода королевских войск. Ров, двойная линия стен, угловые бастионы — все это дает нам надежную защиту от нападений врага. Вот здесь, — он отчеркнул пальцем линию вдоль западной линии укреплений, — неприятелю практически не на что рассчитывать. Узловые точки нашей обороны на этом участке — ворота Крёкен, Шротдорф и Ульрих. Вполне вероятно, что в ближайшее время Тилли сделает попытку захватить их. Пусть! Его попытка с самого начала будет обречена на провал. Мы сумеем сосредоточить у западной стены достаточно плотный огонь, чтобы отбить все атаки имперцев. Я распорядился, чтобы на колокольнях Святого Себастьяна и Святого Ульриха были размещены пушки, это станет неплохим подспорьем для нас. Теперь дальше: восточный участок. Здесь с правым берегом реки город связывают два моста. Первый из них — деревянный — идет от правого берега до острова Вердер. Второй, каменный, соединяет остров и левый берег, от бастиона Брюкфельд до Эльбских ворот. Внешней оборонительной линией для нас будут укрепления острова — бастион и окружающий его вал. План действий на данном участке таков: если католики переправятся на правый берег Эльбы, немедля взорвать деревянный мост и до последнего держать оборону бастиона. Если католикам удастся захватить его, мы взорвем и второй мост тоже. Приказ о закладке пороховых зарядов был отдан сегодня утром.

Фалькенберг устало потер глаза, обвел взглядом собравшихся.

— Я не могу в точности предсказать действий неприятеля, господа, — продолжил он, — однако все говорит в пользу того, что атака со стороны реки — если она будет осуществлена — будет лишь вспомогательной. Именно поэтому неразумно концентрировать здесь слишком большие силы. Половина пушек со стен Княжьего вала в ближайшие дни будет переброшена на западный отрезок стены. На востоке мы будем лишь наблюдать.

— Господин Фалькенберг, — обратился к коменданту советник фон Герике, — что будет, если католики все же попытаются форсировать Эльбу и атаковать нас со стороны реки?

— Крайне маловероятно. И я не стану принимать во внимание такую возможность.

— Вы только что сказали нам, что на западном участке у нас сосредоточено достаточно сил, чтобы отразить атаку армии Тилли, — возразил фон Герике. — Для чего же тогда, без видимой необходимости, оголять восточное направление? Уменьшив число пушек на стенах Княжьего вала, мы рискуем оказаться беззащитными против внезапной атаки.

— Господин советник, — заметно раздражаясь, произнес Фалькенберг, — я не вмешиваюсь в дела городского управления, в которых почти ничего не смыслю. Мне бы хотелось, чтобы и вы не вмешивались в то, о чем не имеете ни малейшего понятия.

— Да будет вам известно, господин комендант, — нахмурившись, подался вперед фон Герике, — что я изучал инженерное дело в университете Лейдена. Сейчас, на заседании Совета…

Фалькенберг прервал его коротким жестом:

— Что ж, если вам так угодно, я поясню. Хотя на будущее просил бы избавить меня от необходимости разжевывать перед вами каждый свой шаг. Тилли вряд ли решится атаковать со стороны реки — просто потому, что подобная атака будет самоубийственной для него. Даже если имперским солдатам удастся высадиться возле Княжьего вала — а под пушечным и мушкетным огнем такая высадка будет стоить немалых жертв, — дальше они окажутся зажатыми на узкой полоске земли, между нашими крепостными башнями и руслом Эльбы. Это станет для них западней.

Фон Герике кивнул, как бы признавая, что доводы начальника гарнизона его убедили. Фалькенберг разгладил руками карту и продолжил:

— Итак, господа, восточное и западное направления слишком сильны. Слабые места городской обороны находятся на северном и южном участках. Именно на них нам следует сосредоточить свое внимание. Рассмотрим вначале юг. Отрезок городской стены здесь довольно короток — от бастиона Хейдек до бастиона Гебхардта, — и защищать его не так сложно. Беда в том, что дома и сады Зуденбургского предместья[33] подходят здесь чуть ли не вплотную к городской черте. Католические солдаты могут этим воспользоваться. Дома и деревья будут прикрывать их от наших обстрелов, а при необходимости послужат строительным материалом для проведения осадных работ.

— Что вы намерены предпринять по этому поводу, Дитрих? — озабоченно спросил Его Высочество.

— Первое: увеличить численность часовых у Зуденбургских ворот. Второе: расчистить участки, прилегающие к крепостной стене, — вырубить все деревья и сжечь пустые дома. Третье: усилить пушечную батарею на бастионе Хейдек. Хейдек является ключевым элементом нашей обороны на юге. Мы сможем использовать его как клин, врезающийся в расположение осаждающих, и вести оттуда артиллерийский обстрел. Это значительно ослабит напор католиков. Таким образом, господа, южное направление мы будем держать под постоянным контролем, чтобы не дать захватить себя врасплох. Главную проблему я вижу здесь.

Палец Фалькенберга скользнул по карте к северному участку стены.

— Нойштадт[34]. Отсюда католики могут нанести свой главный удар — удар, который нам будет непросто отбить.

— Нойштадт? — Его Высочество заинтересованно подался вперед, внимательно глядя на карту. — Признаться, я не понимаю вас, Дитрих. У Нойштадта есть собственные стены и башни. Захватить его так же трудно, как и центральную часть города. Я скорее соглашусь, что католики попробуют нанести удар со стороны Зуденбурга, но Нойштадт…

— Позвольте мне объяснить, Ваше Высочество. У Нойштадта есть укрепления, однако укрепления эти довольно слабы и не выдержат серьезного штурма. Это во-первых. Во-вторых, здесь нет пушечных бастионов, так что при обороне нам придется по большей части надеяться лишь на мушкетный огонь. В-третьих, Нойштадт дает католикам превосходный плацдарм для дальнейшей атаки на Магдебург. Здания здесь прочнее и выше, чем в Зуденбургском предместье, и они дадут католическим солдатам прекрасную защиту. Им не потребуется ни траншей, ни валов. Довольно будет обустроиться в домах и ждать подходящего момента, чтобы нанести нам удар. Хочу напомнить всем присутствующим, что восемьдесят лет назад войска Морица Саксонского[35] в первую очередь захватили именно Нойштадт и уже оттуда начали атаку в сердце Магдебурга. Так вот, господа. Еще зимой я несколько дней потратил на то, чтобы внимательно осмотреть нойштадтские укрепления. Они в плохом состоянии. Каменная кладка местами повреждена, на некоторых участках прямо возле стены растут кусты и деревья, могущие послужить укрытием для нападающих; лестницы и переходы внутри стен в запущенном состоянии, и в случае вражеской атаки это может затруднить быстрое перемещение наших солдат. Часть названных недостатков мои люди сумели исправить. Тем не менее следует отдавать себе отчет в том, что Нойштадт по-прежнему весьма уязвим. При его обороне нам придется рассчитывать не на пушки и силу укреплений, а на доблесть и умение наших солдат. Мушкет, алебарда и меч — вот то, что позволит нам удержать Нойштадт хотя бы какое-то время.

* * *

Фон Майер снова протянул руку к чашке с водой, сделал несколько глотков.

— Слова Фалькенберга вселили в нас всех уверенность. В который раз мы смогли убедиться в том, что защита Магдебурга находится в надежных руках. Между тем католики не сидели без дела. Вскоре к городу подтянулась имперская артиллерия, и на нас обрушились первые ядра. Они падали в беспорядке. Иногда залетали на отдаленный пустырь и увязали в грязи, никому не причинив вреда. А иногда падали на чей-то дом, на церковную колокольню или толпу людей на площади. На нашей улице — в самом начале ее, там, где стоит часовня, выстроенная цехом ткачей, — жила семья горного мастера Бергера. До войны он имел паи на серебряных рудниках в Саксонии, а затем продал их и переселился со своей семьей в Магдебург. Чугунное ядро упало на их дом и пробило его насквозь, разломав крышу, превратив в труху перекрытия. Мастер и его жена погибли. У них остались две маленькие дочки. Кажется, их забрали в приют при церкви Святой Екатерины.

До того времени я почти ничего не смыслил в артиллерийском деле, Карл, и вряд ли смог бы объяснить разницу между мортирой и бомбардой. Но через несколько дней обстрелов я стал хорошо в этом разбираться. Теперь я знал, что обычными ядрами проделывают бреши в крепостных стенах и башнях и что каменные ядра наносят гораздо меньше вреда, чем чугунные. Я узнал, что кроме них есть еще начиненные порохом бомбы, которые взрываются при падении и разносят в клочья все, что окажется с ними рядом. Что есть еще ядра, раскаленные добела, при помощи которых можно устроить в осажденном городе пожар. Один из офицеров гарнизона рассказал мне, что в армии Тилли лучшие в мире пушки, каких нет ни у шведов, ни у испанского короля. Их поставляют литейные заводы в Хайденхайме и Верфстене, и императорская казна платит за них золотом.

После начала обстрелов все сильно встревожились. Его Высочество едва ли не каждый день отправлял по Эльбе гонцов с письмами к Густаву Адольфу и канцлеру Оксеншерне[36], но никакого ответа не было. Все больше и больше людей в Совете — к ним принадлежал и я — требовало начала переговоров. Мы желали отстоять свою независимость и свои исконные права и не желали становиться рабами императора. Но вместе с тем мы желали и мира. Мы не могли жить в постоянной войне, не могли смотреть, как предаются огню дома и мельницы, затаптываются поля, способные прокормить тысячи человек, как уничтожается торговля, принесшая Магдебургу процветание. Бургомистр Шмидт так говорил на Совете: «Если мы вступим в переговоры сейчас, когда мы сильны, а исход осады неизвестен, фельдмаршал согласится на умеренный выкуп. В конце концов, его люди наверняка страдают от болезней и нехватки продовольствия. Это будет перемирие, а не капитуляция».

Однако ни Его Высочество, ни Фалькенберг не желали ничего слышать о переговорах. Они твердили, что император будет настаивать на выполнении Реституционного эдикта и что все богатства Магдебурга будут переданы католической церкви; что город обесчестит себя, отказавшись от союза со Швецией, а значит — никто не придет нам на помощь в случае новой угрозы. Заключив перемирие, говорили они, Эльбская Дева похоронит себя еще вернее, чем если бы она просто открыла имперским генералам свои ворота.

Кто знает, Карл, может быть, нам и удалось бы уговорить Его Высочество. Ведь мы могли вести с католиками переговоры на равных, могли выдвинуть те условия, которые не порочили бы нас и не отталкивали бы от нас наших единоверцев. Ведь бывает же так, что солдатам сдавшейся армии разрешается уйти с оружием и под развернутыми знаменами, и тогда поражение не приносит с собой бесчестья. Возможно, мы сумели бы договориться с Тилли о том, чтобы Магдебург сохранил свою независимость. Кто знает, как могло бы все обернуться… Но в этот момент до нас дошли сведения, что король Швеции вступил в земли бранденбургского курфюрста и движется на юг. Теперь его армия находилась от Магдебурга на расстоянии всего нескольких дневных переходов, а его авангарды тревожили католиков всюду и уже доходили до Цербста.

Еще через несколько дней мы получили письмо из шведского лагеря: король писал, что остается верным своим обязательствам и готов двинуть свою армию на помощь Магдебургу в самое ближайшее время. Кто мог поставить под сомнение королевское слово? Большинство членов Совета высказалось за то, чтобы продолжать борьбу.

Тем временем бомбардировка города усиливалась. Может быть, к Тилли поступили новые осадные орудия или же его пушкари набили себе руку, целясь по башням и крестам колоколен. Кто знает… Только теперь ядра сыпались на город почти без перерыва и по меньшей мере половина из них попадала в цель. То тут, то там занимались пожары. Каждый день мы молили Господа о том, чтобы вражеское ядро не угодило в пороховой склад или хлебный амбар. Улицы были засыпаны битым камнем и осколками стекла, в воздухе вилась пыль. Добровольцы и солдаты Фалькенберга старались разгребать улицы и тушить огонь, но они не поспевали везде. Ведь нужно было еще латать прорехи в крепостных стенах и держать под наблюдением неприятеля, который в любую минуту мог двинуться на приступ.

Однажды я шел по улице, и вдруг раздался тошнотворный свист. Через секунду черное ядро размозжило голову человеку в нескольких шагах от меня. Меня забрызгало чужой кровью, я упал и ударился затылком о камень. После этого я несколько дней не выходил из дому.

Вскоре католики принялись обстреливать город и по ночам. Каждые несколько минут раздавались глухие удары, словно кто-то забивал в город чудовищную сваю. Моя жена не могла заснуть. День и ночь она просиживала возле окна с глазами, красными от слез и бессонницы, и со страхом ждала, что пущенная имперцами бомба вот-вот обрушится на наш дом и нас засыплет обломками… От каждого нового удара она вздрагивала так, как будто ее били по спине. Она выгнала из дому Хельгу с матерью. Те плакали, умоляли не прогонять их, но она просто вытолкала их за дверь. Я спросил ее, почему — она ответила, что служанки воруют у нас еду, а нам нужно беречь припасы. Она была испугана, и страх медленно сводил ее с ума.

Пожалуй, по силе пушечной стрельбы мы могли чувствовать, как с каждым днем нарастает раздражение Тилли. Мне трудно представить, откуда его интенданты могли достать столько ядер, ведь их падало на город по нескольку сотен в день. Я не военный человек, Карл, и не имею понятия о том, как можно управляться с подобной махиной. В те дни имперская армия представлялась мне чем-то вроде мифического чудовища, дракона, беспрерывно изрыгающего огонь, давящего лапами все на своем пути и пожирающего людей вместе с их домами, точно раковины улиток.

Видя, что силы католиков прибывают, фон Фалькенберг с одобрения Совета начал организовывать ополчение в помощь солдатам гарнизона. Многие люди приходили со своим оружием, а тем, у кого его не было, мушкеты и шпаги выдавали из арсенальных запасов. Вскоре мы узнали, что шведская армия двинулась на восток, к Одеру. Король прислал новое письмо, в котором просил нас продержаться еще полмесяца, после чего он с главными силами атакует имперцев и заставит их снять осаду.

Это было как гром среди ясного неба… До сих пор мы противостояли армии императора лишь потому, что рассчитывали на шведскую помощь. И вот теперь, когда силы наши были на пределе, наш драгоценный союзник предложил нам подождать еще, пока он не уладит свои проблемы на востоке! В тот день на Совете Фалькенбергу пришлось выдержать осаду почище той, что устроили нам католики. Лишь немногие смельчаки поддерживали его теперь, даже Его Высочество сидел с задумчивым видом и не произносил ни слова.

Я забыл вам сказать, Карл, что через пару недель после своего появления Тилли отправил нам ультиматум. Условия этого ультиматума были очень тяжелыми. Магдебург должен был отказаться от союза с Густавом Адольфом, выплатить контрибуцию, размер которой не назывался и, видимо, должен был определяться по усмотрению самого фельдмаршала; кроме того, город должен был разместить в своих стенах имперский гарнизон под командованием офицера-католика, выдать осаждающим половину имеющихся пушек, а также признать своим правителем Леопольда Габсбурга, сына кайзера Фердинанда.

Разумеется, мы отвергли требование фельдмаршала в расчете на то, что скоро ему самому придется несладко и он окажется между двух огней. С одного бока у него будет по-прежнему сильный гарнизон Магдебурга, с другого — отборные шведские войска. Но теперь, когда выяснилось, что шведы двинулись на восток, на что нам было рассчитывать?

Шмидт, Ратценхофер и фон Герике вновь стали настаивать на том, что необходимо начать переговоры. В ответ на это Его Высочество обратился к нам с речью. Если мы пойдем на переговоры сейчас, говорил он, то Тилли ни за что не смягчит свои безумные условия. Эти условия заведомо неприемлемы для Магдебурга, но фельдмаршал будет настаивать на них, чувствуя нашу слабость. Не лучше ли подождать и выдержать первый штурм? Нет никаких сомнений, что штурм этот будет для имперцев неудачным: несмотря на сотни выпущенных по городу бомб и ядер, католики так и не смогли уничтожить городские укрепления, хотя и нанесли им некоторый урон. Как только имперские солдаты пойдут на приступ, им будет противостоять вся нетронутая сила магдебургского гарнизона. И вот тогда — когда предпринятая атака захлебнется и католики отступят на свои позиции, — тогда мы и посмотрим, стоит ли всерьез обсуждать условия Тилли. В том, что король двинулся на восток, не нужно усматривать неуважения к интересам Эльбского города, продолжал Его Высочество. Король хочет обеспечить себе надежную позицию для маневра, обезопасить свой тыл и линии снабжения. Его маневры оправданны. К тому же, чем уверенней будут позиции Густава Адольфа, чем сильнее будет защищен его тыл, тем больший страх будет внушать его армия.

Слова Христиана Вильгельма всем нам показались разумными, тем более что большинство горожан были на стороне Фалькенберга и горели ненавистью к кайзеру и его генералам.

Как и предсказывал Его Высочество, первый штурм был отбит. Мы потеряли примерно три сотни солдат и ополченцев, больше половины из которых погибло. Католики только убитыми потеряли пять или шесть сотен человек и еще целый день потом вытаскивали из-под нашего огня раненых. Впрочем, что для такой огромной армии несколько сотен мертвецов… Не думаю, что Тилли и его офицеры стали учитывать эти потери в своих дальнейших расчетах.

После столь убедительной победы все разговоры о перемирии прекратились. В церквях ежедневно произносились молитвы во славу истинной церкви и ее храбрых защитников. Люди на площадях кричали от радости и посылали на головы имперских генералов проклятья. Когда через несколько дней Тилли прислал герольда с новыми — более мягкими — условиями, Совет без колебаний отверг их. Убедившись в собственных силах, мы решили, что сделка с католиками будет для нас унизительной. Теперь мы верили, что Тилли придется уйти от города прочь, так же как и Валленштайну в свое время.

Увы, Карл, эта удача сослужила нам дурную службу. Она слишком обнадежила нас, тогда как имперцев разозлила и заставила действовать с большей решительностью. Паппенгейм — именно он руководил первой атакой — решил ослаблять Магдебург постепенно, отгрызать от него куски до тех пор, пока город не сделается совсем беспомощным. Взяв под свое начало три или четыре тысячи солдат, отборных, опытных головорезов, он обрушился на Нойштадт и к середине апреля выбил оттуда наш гарнизон. Почти сразу, без передышки, его солдаты принялись засыпать землей и камнями ров, отделявший Нойштадт от центральной части города. На колокольнях нойштадтских церквей они устроили наблюдательные посты — теперь Магдебург был перед ними как на ладони. Но для Паппенгейма этого оказалось недостаточно. Он решил замкнуть кольцо вокруг города, сдавливать его со всех сторон, не давая нам возможности перебрасывать силы с одного участка на другой. Его люди переправились при Шенебеке на правый берег Эльбы вместе с парой десятков пушек, а затем, после кровопролитного боя, захватили бастион Брюкфельд, прикрывавший мост.

Теперь Магдебург со всех сторон окружали враги. Нойштадт и Зуденбург были захвачены. Мост через Эльбу взорвали по приказу Фалькенберга. Имперские пушки плевались в нас ядрами со всех сторон, медленно разрушая наши стены. Солдаты гарнизона и ополченцы гибли десятками.

В один из дней я решился выйти на крепостную стену и своими глазами увидеть то, что происходит. Когда я поднялся по ступеням наверх, мне стало страшно, Карл… Имперский лагерь был огромен, ничуть не меньше самого Магдебурга. Огромный, полный вооруженных людей, ощетинившийся пиками и жерлами пушек. Земля была перерыта, истоптана. Палатки, защитные валы, артиллерийские позиции, горящие под открытым небом костры, коновязи, сваленные под навесами мешки, телеги, загоны для скота, выгребные ямы, мастерские, наспех сколоченные сараи… Стоявший рядом офицер сказал мне, что последние несколько дней имперцы роют землю, словно кроты, и теперь их траншеи почти вплотную подходят к крепостному рву. И впрямь, католики были совсем рядом. Будь у меня зрение поострее, я наверняка мог бы разглядеть лица находящихся внизу солдат. Офицер — кажется, его звали Вёрль, — показывал рукой и объяснял мне: вот там устанавливают мортиры, там разместились вражеские стрелки, там — пикинеры, а вот там ставят корзины с землей, чтобы защититься от наших пуль. Перед тем как я собрался уходить, Вёрль показал мне шатер Тилли. Его легко было найти: над ним развевались огромные шелковые знамена Империи и Католической лиги.

К концу апреля положение сделалось очень тяжелым. Католики подошли к нам вплотную, и никто не знал, как долго нам удастся противостоять им. В городе начался голод. Те невеликие хлебные запасы, которые еще оставались у нас в начале осады, были исчерпаны. Всех лошадей — кроме тех, что были приписаны к гарнизонной конюшне, — пустили на мясо, равно как и прочую домашнюю живность. К тому времени, о котором я вам рассказываю, во всем Магдебурге вряд ли можно было найти собаку, кошку или голубя. Мальчишки ловили на улицах крыс, жарили и продавали их по полтора талера за штуку. Некоторые умудрялись выходить к берегу Эльбы и удить там рыбу. Впрочем, таких смельчаков было немного — имперцы держали наш берег реки под надзором и ради развлечения могли убить любого, кто подходил слишком близко к воде.

Нам с Августиной пришлось нелегко. С начала осады мы потратили на еду столько денег, что в прежние времена на них можно было бы купить карету с парой коней. За каравай печеного хлеба просили теперь едва ли не десять талеров, за миску гороха — восемь. Я водил знакомство с одним закупщиком по имени Герхард Шульте, мы доставали провизию через него. Право, Карл, за каждый фунт солонины мы торговались с ним так, как будто речь шла о покупке стада коров. Но у нас хотя бы были деньги, а представьте, каково было беднякам! Я своими глазами видел, как они рылись в мусорных кучах и обдирали с деревьев почки, чтобы хоть как-то прокормить себя. От голода, от страха за свои жизни люди как будто теряли разум… Теперь даже днем, при свете солнца, я не решался выйти из дому без сопровождения Томаса — боялся, что на меня нападут и ограбят.

Между тем наши враги чувствовали, что победа близка. Они без устали обстреливали город из тяжелых орудий, ежечасно прощупывали нашу оборону, держали гарнизонных солдат в напряжении, не давая им сомкнуть глаз даже ночью. Фалькенберг словно постарел на несколько лет. Его щеки ввалились, лицо сделалось серым. Он почти не спал — все время проводил на крепостных стенах, обходя посты, отдавая распоряжения, проверяя, сколько еще осталось боеприпасов. После падения Нойштадта Тилли чуть ли не ежедневно присылал к городским воротам герольда с требованием капитуляции, но Фалькенберг упрямо твердил, что мы должны держать оборону.

Уступив требованиям Совета, наместник объявил всегородское собрание — на нем следовало определить дальнейшую судьбу Магдебурга.

Признаюсь вам, Карл, что в тот день я несколько изменил свое мнение о Его Высочестве. Христиан Вильгельм всегда казался мне человеком авантюрного склада, человеком, который, не задумываясь, пожертвует чем угодно ради достижения своих целей. Но в тот день, Карл, я увидел, что судьба Магдебурга вовсе не безразлична наместнику и что он готов на все, чтобы спасти город. Свою речь он начал с того, что честно, без уверток, признал: у города почти не осталось сил, чтобы сопротивляться. Не хватает пороха и ядер, и из-за этого на некоторых участках укреплений умолкли пушки. Известий от короля по-прежнему нет, и нет никакой возможности посылать к нему новых гонцов. Католики караулят все подступы к городу и досматривают каждую проходящую по Эльбе лодку. Много убитых и раненых, и оборону на стенах сейчас может держать не более полутора тысяч человек, из которых большая часть — ополченцы.

Я помню, что после этих слов наместник замолчал, а затем вынул из своих ножен шпагу и положил на стол перед собой.

— Господа, — сказал он, обращаясь ко всем нам, — долгое время я уверял вас, что союз с королем Швеции принесет Магдебургу благо и что шведская армия придет городу на помощь. Видит Бог, я искренне верил в это. Но сейчас, хотя с начала осады прошло уже несколько месяцев, я вижу, что Магдебург по-прежнему сражается с врагом в одиночку. Мы ничего не знаем о планах короля Густава. Мы не знаем, придет ли он к нам на помощь или же существуют препятствия, которые мешают ему сделать это. Нам неизвестно, где находится сейчас шведская армия и какова ее численность. В таких условиях, господа, я считаю, что нам необходимо вступить с фельдмаршалом Тилли и его генералами в переговоры — переговоры, в необходимости которых вы так долго убеждали меня. Условия, которые он предложит, наверняка будут тяжелыми. Что ж, со своей стороны я сделаю все, чтобы облегчить их. Сейчас, в этом зале, где собрались все видные представители городской общины, я заявляю, что готов отказаться от прав на Магдебургское архиепископство. Я готов разорвать скрепленный моей рукой союз с королем Густавом. Я готов стать пленником фельдмаршала Тилли и вверить ему свою судьбу. Клянусь, что без колебаний сделаю это, если фельдмаршал даст взамен обещание не причинять Магдебургу вреда и не посягать на независимость города. Впрочем, — тут он сделал паузу, — до истечения срока, объявленного королем, остается еще десять дней. Мы можем вступить в переговоры с Тилли сейчас либо подождать еще некоторое время, в надежде на то, что Господь смилостивится над нами и пошлет нам добрую весть. Я не вправе советовать вам, как поступить. Решение за вами, и я подчинюсь ему, каким бы оно ни было. Залогом тому — моя шпага.

Все мы сидели, потрясенные его речью, — никто не ожидал от Его Высочества ничего подобного.

После этого мы совещались еще несколько часов. Черт возьми, нам было что обсудить, Карл, ведь мы играли с огнем! Во время осады существует неписаное правило: чем дольше сопротивляется город, тем больше жестокости проявляют к нему победители. Мы знали, что цена проигрыша растет с каждым часом. Но каждому из нас была противна мысль о переходе под власть католиков. Магдебург — оплот евангелистской веры. Представьте себе, что чувствовали бы жители Бамберга или Кёльна, если бы им предстояло сдать город армии Мансфельда.

Простите меня, Карл, что я так подробно рассказываю вам об этом… Но вы должны понять, насколько тяжелым было наше положение. Мы упустили свой шанс, упустили из-за того, что недооценили врага и слишком понадеялись на союзника. Ведь стоило нам принять те условия, которые предложил Тилли после первого неудачного штурма, и мы бы смогли откупиться от католиков деньгами и отказом от союза со шведами. Но теперь — после падения Нойштадта и захвата правого берега реки — фельдмаршал требовал от нас полной капитуляции.

Мы долго спорили и в конце концов согласились с тем, что следует подождать еще несколько дней, и если в этот срок армия короля не появится под нашими стенами — принять условия Тилли.

Имперцы тем временем палили по городу со страшной силой; казалось, что стены Магдебурга вот-вот рухнут. Ружейная стрельба, пушечные залпы, треск пожаров, крики, хруст разбитого камня — целыми днями мы слышали только это. В моем доме вылетели почти все стекла. Мы с женой заперли двери, закрыли окна ставнями и целыми днями занимались лишь тем, что подглядывали в щель за тем, что происходило на улицах. Я приказал Томасу зарядить аркебузу и два пистолета — на тот случай, если кто-то из бедняков решит напасть на наш дом.

Прошло десять дней, но шведский король так и не появился, и мы не имели никаких известий о том, где находится его армия. Поздно вечером за мной явился посыльный и сунул мне в руки записку — бургомистр Шмидт писал, что мне следует незамедлительно явиться на заседание Совета. Оставив Августину под охраной верного Томаса, я поспешил в сторону ратуши. Клаус Гернбах — вы же помните его, да? — отправился вместе со мной, на всякий случай спрятав под полой плаща пистолет.

Мы провели в ратуше всю ночь; уже наступило утро, а мы все продолжали сидеть там и спорить. Срок, поставленный шведским королем, истек. Фалькенберг стоял на своем, говорил, что силы католиков на исходе и что вскоре они сами будут вынуждены снять осаду. Однако в конце концов нам удалось убедить его в том, что нужно принять условия Тилли. Фалькенберг вызвал одного из своих офицеров и принялся диктовать ему письмо, адресованное фельдмаршалу.

В этот момент в зал вбежал какой-то человек в пыльной одежде. Глаза у него были выпучены, словно у рыбы, он задыхался и, увидев нас, закричал:

— Католики на стенах! Святый Боже, католики!!

Я помню, как лицо Фалькенберга налилось кровью и он бросился прочь из залы. Христиан Вильгельм, сделав знак солдатам охраны, поспешил вслед за ним. Мы остались сидеть в зале, ожидая дальнейших известий. Через несколько минут в зале появился посланный Фалькенбергом офицер и сказал нам:

— Католики захватили северный участок стены. Мы пытаемся отбросить их. Прошу вас, господа, отправляйтесь по своим домам, здесь сейчас опасно находиться.

Что нам оставалось делать? Мы покинули зал заседаний и разошлись, чтобы больше никогда не увидеть друг друга. Господа Бауэрмейстер и Штайнбек поспешили в сторону Арсенала, господин Шмидт отправил посыльного к казармам, чтобы оттуда прислали солдат на охрану ратуши. Я же поспешил домой. Мне нужно было вернуться к Августине — немедленно, сразу. Я чувствовал, что без меня она пропадет…

* * *

Последние слова фон Майер произнес совсем тихо. Его глаза закрылись, хриплое дыхание сделалось спокойным и мерным. Бургомистр тронул советника за плечо, но тот уже спал. Видимо, долгий рассказ лишил его сил.

Некоторое время Хоффман продолжал сидеть на краю кровати, уставившись в одну точку. Мысли путались в его голове. Неужели имперские генералы действительно сровняли Магдебург с землей? Невозможно поверить… Во время войны, во время осады может происходить все, что угодно: штурм, пожары, солдатские грабежи, убийства сотен людей. Но никто и никогда не решился бы уничтожить один из самых крупных и богатых в Империи городов. Фельдмаршалу Тилли — при всей его ненависти к протестантам — не нужны развалины. Он нуждается в провианте, нуждается в домах для размещения своих солдат, нуждается в пороховых складах и оружейных мастерских… Нет, невозможно. Слова фон Майера не могут быть правдой. Кто знает, что ему пришлось пережить, раз уж он оказался там, в холодной реке? Суровые испытания часто лишают людей рассудка…

Кряхтя, бургомистр поднялся с кровати. «И что теперь?» — подумал он, глядя на спящего советника. Если войска императора сумели захватить Магдебург и даже шведский король оказался не в силах этому помешать, это означает одно: для Кленхейма настали черные времена. Только тупицы вроде Фридриха Эшера могут верить, что жизнь в их городе останется такой, как прежде. Католики наведут в здешних землях свои порядки…

Сможет ли Кленхейм защитить себя? После истории с интендантом, после гибели Ганса Келлера он, Карл Хоффман, уже не верил в это. Светловолосый офицер, который держал шпагу возле его горла, был прав: чтобы противостоять чужой силе, недостаточно просто взять в руки оружие. Какая разница, сколько аркебуз, алебард и мечей хранится в городских кладовых? Простым бюргерам не дано справиться с теми, кто привык убивать. Ни ружья, ни волчьи ямы, ни дозорные башни не играют здесь никакой роли. Пусть Хагендорф и Якоб Эрлих убеждают его в обратном. Пусть говорят, будто Кленхейм может выдержать нападение четырех, а то и пяти дюжин солдат, — больше он им не поверит.

В последнее время Хоффман вообще перестал доверять кому бы то ни было, а уж Якобу Эрлиху — в особенности. Слишком упрямым и самонадеянным сделался в эти дни цеховой старшина. Поездки в Гервиш ему оказалось мало; он по-прежнему думает, будто сумеет найти в близлежащих деревнях провизию. Вот и сегодня утром, в ратуше, объявил, что намерен взять с собой пятерых добровольцев и отправиться в Вольтерсдорф. Дескать, имперские солдаты заняты сейчас грабежом Магдебурга, и поэтому на дорогах должно быть спокойно… Пусть едет, бесполезно переубеждать…

Бургомистр вздохнул, устало провел рукой по лицу.

Теплый майский день заглядывал в комнату сквозь полуоткрытое окно, в саду приветливо шелестели ветвями яблони. Грета, перехватив волосы платком, пропалывала овощные грядки. Михель, их старый кот, сидел неподалеку от нее на зеленой траве, лениво глядя на порхающих над цветами бабочек.

Взгляд бургомистра упал на распятие, висящее над кроватью.

«Господи всемогущий, — подумал он с горечью, — где же твоя справедливость?!»

Глава 10

На следующий день, позавтракав и выпив подогретого молока, Готлиб фон Майер продолжил свой рассказ:

— Я покинул ратушу, ни с кем толком не попрощавшись. Мой секретарь Клаус исчез, и я даже не думал о том, чтобы его разыскать. Когда я очутился на улице, людской поток подхватил меня и потащил за собой. Навстречу бежали солдаты с алебардами, издалека доносились звуки ружейной стрельбы. Люди выглядывали из окон, пытаясь понять, что происходит. Кто-то кричал, что нужно спешить солдатам на выручку. Другие орали в ответ, что католики захватили ворота и их кавалерия уже ворвалась в город. Паника разрасталась, как пожар. В домах захлопывали ставни и запирали на засовы двери, выкатывали из переулков телеги и бочки, перегораживая ими мостовую. В церквях и на сторожевых башнях били колокола, отовсюду слышались крики. Меня охватил страх, Карл! Невозможно было сохранить самообладание, когда вокруг творится такое. Я побежал. Где-то неподалеку раздался чудовищный взрыв — наверное, взлетел на воздух пороховой склад. Взрыв был таким сильным, что я едва не упал и только в последний момент успел ухватиться за оглоблю стоявшей рядом телеги. Я бежал все быстрее, и сердце молотом билось у меня в груди. Кто-то сорвал с моей головы шапку, но я не останавливался и продолжал бежать. Ветер швырял мне в лицо клочья прогорклого дыма, солнце сверкало, словно раскаленный, плавящийся медный шар. Стрельба, крики, насмерть перепуганный колокольный звон, хлопанье ставен, грохот лошадиных копыт по булыжникам мостовой — чудовищный, уродливый шум, который бил меня по ушам, подталкивал в спину, хлестал, будто кнутом. Я не мог думать ни о чем — только о том, что Августина осталась дома одна, что она сходит с ума, мечется, не зная, где я, не зная, что происходит в городе. Томас силен, но даже он не сумеет защитить ее, если в дом ворвутся солдаты. Чтобы уберечься от них, потребна не сила, а хитрость, умение договариваться.

Я выбежал на Соборную площадь — до моего дома оставалась всего пара кварталов. В этот момент в дальнем конце площади появилось несколько всадников. Они гнали своих лошадей сквозь толпу, расшвыривая людей. Лошади хрипели, безумно вращая глазами. Они неслись прямо на меня. Я хотел отбежать в сторону, но меня сбили с ног…

Когда я очнулся, солнце стояло высоко, наверное, уже наступил полдень. Голова болела нестерпимо — при падении я сильно ударился. Поперек моего живота лежал труп какого-то бродяги, его кривые грязные пальцы упирались мне в грудь. Я стряхнул его руку и слегка приподнялся, чтобы оглядеться по сторонам.

Вокруг лежали тела убитых людей — они были разбросаны по площади, словно обрубленные ветви деревьев. Отовсюду доносился треск пламени, в воздухе пахло гарью. Рядом со мной кто-то натужно хрипел, но я не мог повернуть голову и посмотреть, кто это. Моя шея, конечности — все задеревенело. Воздух, казалось, был горячим от дыма. Возле Львиного дома — кажется, я показывал его вам? — столпилась пара десятков солдат. Это были имперцы. Они стреляли по окнам, а из окон стреляли по ним в ответ. Через площадь пронесся отряд всадников с выставленными вперед пиками. Где-то заплакал ребенок.

Я снова лег на землю и затаился. Мне нужно было бежать к Августине — Бог знает, что могло случиться с ней в этом аду! — но я боялся, что если солдаты заметят меня, то тут же убьют. И я остался лежать — лежать и смотреть, что происходит.

Солдаты выкатили на площадь пушку и стали суетиться вокруг нее, офицер в шляпе с алым плюмажем отдавал им приказы. На Соборной улице, в самом ее начале, горели дома, медные языки пламени яростно выметывались из окон. Со всех сторон слышались выстрелы. Двое пикинеров тащили через площадь обитый железом сундук, о чем-то переговариваясь между собой. Человек с красной перевязью обшаривал лежащие на земле трупы. В паре шагов от него хрипела раненая лошадь, вытягивая вперед длинную морду, всю обсыпанную известкой.

Несколько мушкетеров возле архиепископского дворца развлекали себя тем, что стреляли по мраморным статуям на фасаде. Разлетались в пыль белые головы, застывшие в благословении руки, изогнутые, тонкие посохи. Тридцать восемь статуй медленно превращались в крошки под грязными сапогами солдат.

Я закрыл глаза и стал молиться. Я молил Господа, чтобы он простил мне мои грехи, мою гордыню и презрение к ближним, чтобы он позволил мне найти Августину и защитить ее от творящегося в городе безумия. Я сумел бы предложить выкуп кому-то из имперских офицеров, чтобы он взял нас под свое покровительство. Я слышал, что подобные вещи случаются… Я бормотал какую-то бессмыслицу, торговался с Богом, как торгуются в мясной лавке. Что я обещал Ему? Продать дом и все деньги отдать на пожертвования церкви? Пустая клятва… Ни один дом в Магдебурге не стоил теперь и крейцера. Весь наш город — не только дома, но и храмы, приюты, казармы, дворцы и все, кто их населял, — всё это стоило теперь не больше мусорной кучи.

Когда я открыл глаза, стрельба возле Львиного дома прекратилась. Солдаты отбежали в сторону, офицер, стоящий рядом с пушкой, поднял вверх руку. В следующую секунду пушка громыхнула, выплюнув тяжелое ядро, и верхний этаж дома превратился в облако серой пыли. Выждав, пока пыль немного осядет, имперцы бросились внутрь.

И тут — не знаю, почему решился на это, — я вдруг поднялся на ноги и пошел вперед. Сначала я спотыкался и едва не падал, но потом шаги мои сделались тверже, я уже почти мог бежать. Я хотел проскочить мимо офицера и его людей, хотел пересечь площадь, чтобы добраться наконец до своего дома. К несчастью, меня заметили. Офицер ткнул пальцем в мою сторону, и ко мне не торопясь двинулись двое солдат в испачканных кровью кирасах. Они ухмылялись, на ходу вытаскивая шпаги из ножен. Я побежал в сторону, и они последовали за мной, прибавляя шаг. Они были охотничьими псами, а я — загнанным зверем, которого они готовились разорвать.

Впереди была темная громада собора. Я бежал, глядя на высокие, поднимающиеся к небу башни, и старался разглядеть в грязном дыму очертания святого креста. Бьют колокола. Доминика, Шелле, Орате, Доминика, Шелле, Орате[37]… Три медных голоса, глубокие, умиротворяющие… Пусть Господь заберет меня, пусть моя жизнь оборвется возле освященного храма… Я задыхался, все вокруг меня погружалось в мутную красную воду. Шаги преследователей были уже совсем близко, но я боялся обернуться и посмотреть на них. Они смеялись, каменные крошки хрустели у них под ногами, и мне казалось, будто прямо у моего затылка клацают жадные стальные челюсти.

Не знаю, что произошло потом. Может быть, эти двое понадобились офицеру или же они увидели жертву более интересную, чем я, — как бы там ни было, они вдруг отстали. Собор был совсем рядом. Дверь приоткрылась, кто-то позвал меня. Я вытянул вперед руки и сделал еще несколько шагов. И провалился в красную воду…

* * *

Ехать до Вольтерсдорфа куда дольше, чем до Гервиша, и все же Якоб Эрлих надеялся, что они успеют возвратиться в Кленхейм до наступления сумерек. Все должно пройти благополучно, главное — соблюдать осторожность. Своих спутников он предупредил: небольших патрулей, навроде того, что встретился им неделю назад, бояться не стоит. Солдаты дорожат собственной шкурой и не станут нападать, не имея численного превосходства. Но вот если на дороге попадется отряд хотя бы в дюжину человек — тут раздумывать некогда. Надо бросать все и, прихватив с собою оружие, бежать в лес, укрыться среди деревьев. Затаиться и ждать, пока не пронесет нелегкая…

Впрочем, за несколько часов пути им так никто не встретился. Дорога была пуста. По обеим сторонам ее тянулись маленькие зеленые рощицы и густо заросшие сорняками поля. Солнце прикасалось к земле огромными теплыми ладонями — согревало, успокаивало, навевало сон. Ветер еле слышно вздыхал в кронах деревьев, золотой свет и мягкие тени ложились на землю.

До Вольтерсдорфа оставалось еще не меньше мили, когда впереди на холме показалась деревня. Названия ее Якоб не помнил: он уже очень давно не был в этих краях.

— Альф! — окликнул Эрлих Альфреда Эшера. — Съезди туда, разузнай, что и как. Увидишь что-то подозрительное — сразу скачи обратно. Кто его знает, что за люди здесь…

Эшер кивнул, направил лошадь вверх по склону холма.

«Вот бы остановиться в деревне хоть на полчасика, — думал он, чувствуя, как теплый ветер струится по его лицу, мягко треплет ворот рубашки. — Шутка ли — три часа на дороге, на этой жаре. А здесь можно будет хоть отдохнуть немного, да и холодного пива выпить — у хозяев наверняка найдется».

До деревни было уже недалеко, и можно было разглядеть соломенные крыши домов, длинные капустные грядки, изогнутые ветви яблонь. Подъехав ближе, Альфред вдруг придержал лошадь. Нигде — ни на улице, ни в огородах, ни у плетеной ограды — не было видно ни души. Из печных труб не шел дым.

— Вот ведь невезенье какое, — пробормотал он себе под нос, для верности нащупывая пистолетную рукоять. — Что в Рамельгау, что здесь…

Помедлив, Эшер все же решил проехать вперед, осмотреться. Кто знает, вдруг удастся отыскать что-то полезное…

В просвете между домами мелькнул какой-то странный предмет. Солнечные лучи слепили Альфреду глаза, и поэтому ему пришлось приставить ко лбу ладонь, чтобы разглядеть его.

Это был человек. Он раскачивался в нескольких вершках от земли; веревка, стянувшая шею и другим концом перекинутая через ветку яблони, не давала ему упасть. Ветер слегка поворачивал человека то вправо, то влево, и во время одного из таких поворотов Альфред увидел, что у человека отрублены ступни.

Люди не покинули свои дома — они остались. Кто-то лежал ничком, кто-то сидел, прислонившись к стене и бессмысленно глядя прямо перед собой. Неподалеку от того места, где находился Альфред, на грядках с морковью лежала мертвая женщина. Ее перепачканное землей платье было задрано, бедра и колени покрыты бурыми потеками крови. По щеке медленно полз муравей.

Ветер, который прежде дул юноше в спину, вдруг изменил направление, и он почувствовал запах разлагающихся на жаре тел. Его словно хлестнули по лицу. Зажав ладонью рот, он пришпорил коня и понесся от мертвой деревни прочь, силясь не закричать от страха, еле сдерживая тошноту.

* * *

— Увы, я так и не узнал имен тех, кто затащил меня внутрь, — хрипло продолжал фон Майер, рукавом стирая со лба испарину. — Когда я пришел в себя, рядом со мной никого не было. Я лежал на тюфяке на полу, ноги мне прикрыли рваным куском одеяла. Весь собор был набит людьми — они лежали на церковных скамьях, сидели в проходах, ели хлеб, запихивая в рот крошки, читали молитвы, бранились и плакали, утирая лицо рукавом. Кто-то стоял на коленях перед алтарем, кто-то мочился в ведро. Было тесно, очень тесно. В глубине святилища стонали раненые. Пахло здесь хуже, чем в приюте для нищих: в ноздри бил запах дыма, мочи, грязной одежды и чеснока. Запах толпы, запах лошадиного стойла. Вот что сделалось с Божьим храмом, Карл… В боковых нефах стояли на страже вооруженные люди с мушкетами, священники ходили между скамей. Во многих окнах были разбиты стекла, куски витражей валялись на полу. Под нашими ногами крошились изображения Христа и Святого воинства…

Мне вдруг подумалось, Карл, что собор стал для всех нас чем-то вроде ковчега, последнего спасения от всеобщей гибели. Здесь были солдаты и цеховые мастера, торговцы и каменщики, нищие и прачки, люди всех ремесел и званий. Все нашли здесь приют, все, кто успел добежать… В толпе я наткнулся на старого Иоахима Брауэра — вы должны его помнить, Карл, он был городским архивариусом, я хлопотал о назначении ему пенсиона. Мы обнялись, он дал мне кусок хлеба. Лицо у него было серое, испуганное, одежда перепачкана. Я рассказал ему про Августину, сказал, что хочу выбраться из собора и найти свой дом. Брауэр испуганно замахал на меня руками, стал убеждать, что нужно ждать наступления темноты. К ночи имперцы устанут и перепьются, кто-то из них наверняка вернется в свой лагерь. Если же я покажусь на улице сейчас, то не успею пройти и нескольких шагов. Видя мои колебания, Брауэр рассказал, как на его глазах четверо или пятеро мушкетеров убивали юношу-подмастерья. Они повалили его на землю и били сапогами и прикладами, разбивали ему кости — и долго не могли остановиться, хотя юноша давно уже был мертв.

Что я мог сделать, Карл… Я остался с Брауэром. Мы вместе бродили по собору, поддерживая друг друга. Два грязных, трясущихся от страха старика. Кто-то узнавал нас и подходил, кто-то отворачивался. Я не хотел думать об Августине. Как только мои мысли возвращались к ней, я сразу понимал, что она мертва, что ей совсем негде укрыться, спрятаться от надвигающейся смерти. И я не хотел думать о ней. Я знал, что при первой возможности побегу к ней, чтобы еще раз увидеть — пусть мертвую, но увидеть! Каждый раз, поворачиваясь в сторону алтаря, я машинально крестился и повторял свои молитвы к Господу. Но вряд ли он слышал меня — ведь я говорил неискренне и сам не верил в то, о чем прошу. Я был слишком растерян, я не знал, как справиться с тем горем, которое ожидало меня впереди. Моим плечам было холодно, душе — пусто. Меня ждала распахнутая огненная яма, и я знал, что мне придется ступить в нее и остаться в ней навсегда.

Мы бродили по собору, проталкиваясь сквозь чужие спины и плечи, проплывая сквозь плотную толщу людского горя. Никто здесь не был рад своему спасению, у каждого что-то осталось там, снаружи, где бесновался огненно-черный, изголодавшийся зверь. Кто-то оставил там стариков родителей, кто-то — сестру, кто-то — потерявшегося в толпе ребенка. Черный, дымный водоворот отрывал друг от друга цепляющиеся руки, сыпал пылью в глаза, бил в спину, подхватывал людей, как ветер подхватывает опавшие листья. Тех, кому повезло, вихрь зашвырнул сюда, под высокие своды Святого Морица.

Перед алтарем стоял на коленях человек. По одежде он был похож на небогатого ремесленника — измазанная черным жилетка, рукава с заплатами на локтях, заросшее бородой лицо. Он стоял на коленях и медленно, размеренно крестился. Лицо его было залито слезами. Они капали с его бороды, но он не замечал их, продолжая осенять себя крестом — не торопясь, спокойно, будто руки его были лопастями водяной мельницы. Красное от слез, измученное, отталкивающее лицо. В нескольких шагах от него молодая женщина с распущенными по плечам волосами баюкала завернутого в одеяло младенца. Глаза ее были закрыты, губы шевелились, и она раскачивалась в такт своему тихому пению. Из разбитого окна над ее головой задувал пахнущий дымом ветер.

Я пытался узнать у Брауэра, что происходит в городе, есть ли надежда, что весь этот кошмар когда-нибудь прекратится. Но он почти ничего не знал. На все мои расспросы он лишь беспомощно разводил руками, смотрел на меня жалобно, как будто боялся, что я могу его ударить. От горя Брауэр, видно, совсем помешался… Он мог рассказать только об одном: как утром к нему ворвались солдаты. Все это случилось не сразу. Вначале были выстрелы, и цепи, натянутые поперек улицы, и угловой дом, откуда в католиков швыряли горшки с негашеной известью. Но вскоре сопротивление было сломлено, на улице зазвучали крики: «Империя! Смерть лютеранам!» Брауэр до смерти перепугался. Он велел жене и дочери спрятаться наверху, на чердаке, а сам закрыл ставни и стал подглядывать в щелку. Руки у него тряслись так, что он не мог застегнуть крючок на рубашке. В дверь забарабанили железные кулаки, послышалась громкая ругань. Солдаты. Они говорили по-немецки, но на каком-то южном наречии, которое Брауэр едва мог разобрать. Почему-то ему показалось, что они родом из Швабии или Вюртемберга. Впрочем, какая разница? Солдат было четверо. Они не были пьяны — видно, не успели еще напиться. Обвешанные железом, потные, лица блестят от копоти. На шее у одного из них был повязан яркий платок, на манер тех, что носят цыгане. Брауэр не успел произнести и двух слов, как его ударили в лицо — просто так, вместо приветствия. Брауэр сказал мне, что удар был не сильным, от него только пошла носом кровь. Тот, кто был с платком, рявкнул, чтобы хозяин немедленно выдал им все деньги и ценности, какие есть в доме, иначе ему несдобровать. Трясясь от страха, Брауэр принес шкатулку, в которой его жена и дочь хранили свои украшения. Он надеялся, что после этого солдаты уйдут, но тот, в платке, заорал, чтобы он не заставлял их ждать и тащил деньги. Выбора не было, Брауэр отдал им и деньги — семьдесят или восемьдесят золотых монет, те, что были завернуты в кожаном мешочке и спрятаны в спальне, за гравюрой. Солдаты тем временем потрошили сундуки и шкафы. Один даже заглянул в камин — как будто там могло быть что-то ценное.

Наконец, выворотив дом наизнанку, солдаты ушли. Брауэр выпустил жену и дочь с чердака, сказал им, что все закончилось, беда миновала. От облегчения они плакали и обнимали друг друга. Как он потом корил себя за эту поспешность… После, в соборе, кто-то рассказал ему, что солдаты рыскали по городу небольшими группами, обшаривая каждый угол, что попадался им на пути. Сплошь и рядом случалось так, что в один и тот же дом заходили по нескольку раз. И если вначале хозяева еще могли что-то отдать солдатам, то потом у них уже ничего не оставалось и им нечем было откупиться от чужой ярости…

Входная дверь слетела с петель. Те, что явились во второй раз, по-немецки не говорили и с виду были похожи скорее на разбойников, чем на солдат. Черные бороды, грязные лица, рваные войлочные шляпы вместо шлемов. Впрочем, оружием они были обвешаны не хуже тех, первых. Может быть, хорваты или испанцы… Вопросов они не задавали. Тот, что был у них главным — здоровяк с курчавыми волосами и выбитым глазом, — приставил к горлу Брауэра кинжал и улыбнулся. При помощи жестов Брауэр попытался объяснить, что у него ничего не осталось и что он уже отдал все, что было ценного в доме. Вместо ответа здоровяк улыбнулся еще шире и провел кинжалом по воздуху — изображая, что перерезает глотку. Жена Брауэра — признаться, я совсем не помню, как ее звали, может быть, Ханна или Амалия, — бросилась перед ним на колени и стала уговаривать его не трогать ее мужа. Пусть обыщут их дом, говорила она, пусть сами убедятся, что у них ничего нет. А если найдут что-то, что придется им по душе, то пусть забирают… Некоторое время здоровяк слушал ее, не понимая, по-видимому, ни одного слова из того, что она говорила. Потом сделал знак одному из своих людей. Тот коротко замахнулся и ударил ее пистолетной рукоятью в висок. Брауэр хотел броситься к жене, но не успел. Его самого ударили — эфесом меча или чем-то еще тяжелым — и отшвырнули в угол. Он потерял сознание, но беспамятство не продлилось долго. Очнувшись, он увидел, что солдаты ушли. Жена его лежала на том же самом месте, но дочери нигде не было. Видно, солдаты увели ее с собой…

Он еще долго говорил мне. О том, как выбежал на улицу, пытаясь отыскать дочь. О том, как шел между домами, пристально вглядываясь в лицо каждой мертвой женщины, что попадалась ему на пути. О том, как добрался до Соборной площади. Снова рассказал о подмастерье, которого убивали солдаты.

Я перестал его слушать, Карл, это было слишком тяжело. Когда он говорил о своей семье, я вспоминал Августину. И мои руки начинали трястись.

Мне сильно хотелось пить. Но где взять воду, если рядом набилась, самое малое, тысяча человек? Душный, словно сочащийся потом воздух. Я нашел в толпе нескольких своих знакомых, спросил, нет ли у них хотя бы глотка. Ни у кого не было. Впрочем, если бы и было, не думаю, что кто-то решил бы вдруг поделиться со мной. Я привалился к колонне. В соборе двенадцать колонн, вы знаете об этом? Двенадцать, по числу апостолов… Камень был теплым, нагрелся от стоячего дурного воздуха. Перед глазами у меня все плыло, качалось в грязно-розовом едком тумане. Белые стены бежали вверх, сходились под куполом и исчезали. Брауэр остался где-то позади, по-моему, он даже не заметил, что я отошел от него. Я думал о чаше со святой водой. Наверняка она давно уже была пуста, иссушена. Но если бы в ней оставалось еще хоть что-то, я не задумываясь выпил бы все, лакал бы из нее, как собака. Вот во что мы превратились, Карл. Пить святую воду, класть ноги на резную спинку скамьи, справлять нужду вблизи алтаря… Что для нас оставалось святого? Мы думали только о своих жизнях. И я думал только о себе. Будь это не так, я не стал бы слушаться Брауэра, давно бросился бы вон из собора, сумел бы…

Прошел час или, может быть, два. Я стоял, словно в полузабытьи, ничего не слышал, ничего не замечал. Вокруг толпились люди, молились, всхлипывали, тревожно переговаривались друг с другом. Кто-то положил руку мне на плечо. Я обернулся. Это был Райнхард Бек, пастор, я часто посещал его проповеди. Длинная вьющаяся борода, открытое, не старое еще лицо. Я смотрел на него, не понимая, что ему от меня нужно, и не сразу сообразил, что он протягивает мне маленькую флягу.

— Пейте, господин советник, — сказал он. — Здесь немного, но вы можете выпить всё.

Я выпил воду, высосал из фляги последние капли и тянул, тянул, пока в ней не осталось ничего, кроме воздуха. Я вернул ему флягу, поблагодарил. Знаете, Карл, меня сразу привлекли его глаза: в них не было страха, не было озлобленности. У него были спокойные глаза, спокойные и благожелательные. Мы разговорились. Это было совсем не то, что с Брауэром, — он не жаловался мне, не искал поддержки, наоборот, предлагал свою.

От пастора я узнал, что произошло в городе. Он знал многое — здесь, в соборе, были разные люди, и каждый из них нес в себе небольшую частичку всеобщего кошмара. Впрочем, пастор предупредил меня, чтобы я не верил всему. Как знать, сколько было правды во всех тех рассказах, что ему пришлось выслушать, и как отличить правду от вымысла, рожденного безумием или страхом.

Вот что я узнал от него.

Имперцы проникли в Магдебург с северной стороны, из Нойштадта, — все произошло в точности так, как и опасался фон Фалькенберг. Случилось это на рассвете, когда часовые спали и никто не ожидал нападения. Отряды Паппенгейма захватили стены, перебили защитников, а затем уже открыли Крёкенские ворота. В город ворвалась кавалерия, за ней — латники и мушкетеры, вся эта изголодавшаяся, озверевшая от долгой осады толпа. Они ревели так, словно в глотках у них были железные трубы, и сами они, казалось, были сделаны из железа. Железные руки, железные зубы, железные, покрытые гнилой ржавчиной, сердца… Фалькенберг погиб почти сразу, и его труп потерялся среди десятков и сотен других. После его смерти гарнизон продолжал сопротивляться, и в какой-то момент была надежда, что удастся вытеснить врага обратно. Его Высочество бросился в гущу схватки, чтобы повести за собой людей, но его ранили и взяли в плен. Католики штурмовали Магдебург со всех сторон. Это был генеральный штурм, последняя, решающая атака, и у города уже не было сил отбить ее. Знаете вы или нет, Карл, в войсках императора много иноземцев. Венгры, поляки, итальянцы, французы, испанцы, валлоны… Есть еще хорваты — Паппенгейм набирает из них свою конницу. Разумеется, полно и немцев — саксонцев, вестфальцев, баварцев, из всех земель, со всех уголков Империи. Уничтожив гарнизон, все они ринулись в город, с криками, гоготом, животным ревом. Серые толпы растеклись по рукавам улиц, хлынули между домами, раздробились, словно русло реки меж маленьких островков. Солдаты врывались в дома, высаживали двери ногами и ударами алебард. Повсюду был звон разбитого стекла, мольбы о пощаде. Из окон выбрасывали сундуки, одежду, ковры. Иногда вслед за ними выкидывали из окон людей — швыряли, словно мешки с тряпьем. Из винных погребов и трактиров выкатывали на улицу бочки. Пролитое вино текло по улицам, смешиваясь с кровью.

Город хрустел, стонал, словно человек, которому выламывают руки в пыточном подвале. Каждого, кто пытался защитить себя и свою семью, убивали на месте. Но убивали не всех. Тех, кто мог откупиться, не трогали. Кого-то брали в заложники и уводили в лагерь. Если кто-то запирался в доме — дом поджигали. Впрочем, иногда поджигали и для потехи — стояли и смотрели, как выпрыгивают из огня живые люди, ломая себе кости на булыжниках мостовой. Повсюду занялись пожары. Многие из тех, кто решил спрятаться от солдат в подвалах, на чердаках, в потайных комнатках, задохнулись в дыму. Но католиков огонь не остановил. Хорваты Паппенгейма гнали лошадей во весь опор по узким улочкам, разрубая саблями бегущих, и серые головы катились за ними по земле, словно капустные кочаны. От страха люди забирались под трупы, мазали себе щеки кровью, чтобы их принимали за мертвецов…

У меня кружилась голова, когда я слушал рассказ Бека. Неужели нет никакого спасения? Неужели городу суждено погибнуть в этом чудовищном, все перемалывающем вихре? Но ведь сам я жив и все, кто находится под крышей собора, тоже живы, и их жизням ничто не угрожает. Значит, и другие могут спастись! Ведь в Магдебурге столько церквей, и каждая из них, даже самая маленькая, может дать приют нескольким сотням человек! Рядом с нашим домом церковь Святого Себастьяна, до нее всего пара дюжин шагов. Августина наверняка успела добежать до нее — она ведь богобоязненна и, без сомнения, решила искать спасения в храме. Она жива, жива!! Церкви могли укрыть половину Магдебурга!

Когда я сказал об этом Беку, он как-то странно посмотрел на меня, а затем произнес:

— Пойдемте со мной.

Мы стали протискиваться в западную часть собора. Бек вынул из кармана ключ и отпер дверь, ведущую на колокольню.

— Прошу вас, наверх. Там все увидите.

Он шел впереди, держа в руке подсвечник, а я следовал за ним. Витая лестница поскрипывала под нашими шагами. Воздух был сухим и теплым, и мне казалось, что мы поднимаемся внутри еще не остывшей печной трубы.

— То, что солдаты не тронули собор, — это чудо, я не вижу других объяснений, — говорил мне Бек. — Католикам он должен быть ненавистен — еще бы, средоточие враждебной им веры, главный храм всех лютеран Германии! И все же что-то их остановило. Вначале, еще только появившись на площади, они пытались ворваться сюда. Били прикладами в дверь, палили из мушкетов. Пастор Мюльце пытался урезонить их, но ему прострелили руку.

— Но как они посмели?! Это же Божий храм!!

— Не спрашивайте меня об этом. Вы своими глазами видели доказательство — разбитые стекла. Помню, кто-то предлагал стрелять по солдатам в ответ, защищать себя. Господи, какое счастье, что я не разрешил этого, — тогда нас ничто бы уже не могло спасти… Но вскоре все вдруг прекратилось. Не было больше ни выстрелов, ни попыток выломать двери. Более того, один из офицеров попросил укрыть здесь раненую женщину, которую он подобрал на площади. Что ж, видимо, и среди этих зверей попадаются иногда благородные люди. И все же я не могу найти объяснения, не пойму, что могло их остановить.

— Может быть, они получили приказ?

— Может быть, — пожал плечами пастор. — Но я не склонен верить в благие намерения Тилли и его офицеров. Я бы скорее поверил в чудо, в Божественное вмешательство.

Знаете, — с улыбкой произнес он, когда мы остановились передохнуть, — с собором вообще связано немало чудес. И самое главное из них — то, что его удалось построить здесь, на берегу Эльбы.

— В чем же чудо? — еле ворочая языком, спросил я.

— Здесь очень мягкая земля. На ней можно выстроить крепостную башню или каменный дом, но не собор. Он слишком велик, мягкая основа его не удержит.

Я едва понимал, о чем он говорит. В груди все горело, я задыхался, глаза щипало от дыма. Зачем он завел этот разговор? Зачем потащил меня сюда, на колокольню? Что я должен там увидеть? Я смотрел на Бека — лицо у него было спокойное, длинная борода слегка покачивалась в такт словам.

— Господь создал этот мир совершенным, друг мой, — говорил он. — Все зло, все неудачи, которые нас постигают, происходят лишь оттого, что мы ленимся распознать Божий замысел и пытаемся заменить его своим. Человеку не нужно ничего придумывать — достаточно лишь оглянуться и увидеть то, что дал в наши руки Создатель. Берега Эльбы мягкие, в них много песка. Но в одном месте есть гранитная скала — нерушимая, твердая. На ней и был воздвигнут собор. Понимаете? Это было единственное место во всей округе, где он мог быть построен. Собор должен был стоять именно здесь, на этом самом месте, и это было предопределено, предопределено с момента сотворения мира!

Впрочем, — продолжил Бек, когда мы снова стали подниматься наверх, — во всем этом есть одна тонкость. Скала расположена таким образом, что на ней могла быть размещена лишь одна из башен колокольни. Для второй не оставалось места, и ее основание приходилось на мягкую землю. И что же? Чтобы облегчить вес, пришлось оставить вторую башню пустой. В ней нет ничего — ни лестницы, ни внутренних ярусов, ни колоколов. Ничего. Только каменная оболочка. Снаружи обе башни выглядят одинаково, их почти не отличишь друг от друга. Обе прочные, высокие, величественные. Но при этом Южная башня абсолютно пуста, а все колокола — голос собора, его душа — расположены в Северной башне. В этом есть определенный смысл, не правда ли?

Наконец мы остановились у двери, обитой железными полосами.

— Это еще не колокольня, — сказал мне Бек. — Здесь, за дверью, небольшой зал. Вы все сможете увидеть отсюда.

И он открыл дверь — будто отодвинул печную заслонку.

* * *

Зал, где мы очутились, располагался довольно высоко над землей, и с него были видны городские крыши. Я подошел к окну, прижался лбом к теплому — все вокруг было теплым — стеклу. Бек поддерживал меня за локоть, как будто боялся, что я могу упасть.

Кто знает, Карл, если бы он не поддерживал меня, я, наверное, действительно рухнул бы на пол. Я почувствовал себя обессиленным, почувствовал, что меня ударили, нанесли смертельное увечье, проткнули насквозь.

Магдебург был мертв. Он лежал внизу, широкий, черный, будто облитый кипящей смолой. Огромное смоляное озеро, увенчанное огненной шапкой. Мертвый, опутанный раскаленными нитями великан.

— Пожар начался на севере, — тихо сказал за моей спиной Бек. — Может, все и обошлось бы. Но потом налетел ветер. Имперцы едва успели выбежать прочь из города, лишь немногие смельчаки рискнули остаться здесь…

Небо над Магдебургом было серым, как волосы старика. Серым от пепла. Сквозь этот пепел, сквозь грязные дымные мазки едва проступало красное, в цвет открытой раны, вечернее солнце. Внизу, на краю площади, догорал архиепископский дворец. Крыша была проломлена, ее свинцовые пласты висели, как разорванная бумага. А внутри — под этой разорванной свинцовой кожей, под обломками колонн и кусками камня, мертвыми искрами зеркал и сгоревшей позолотой дверей, — поблескивали и переливались остывающие угли, выбрасывая вверх тонкие, обиженные травинки огня. Несколько часов назад дворец еще был живым. Тридцать восемь мраморных статуй еще смотрели из своих ниш на пробегающих мимо людей, и развевались украшенные гербами флаги, и тени скользили по белым стенам, и золотой ангел на крыше поднимал тонкими руками крест. Ничего этого больше не было. Вместо дворца на площадь выкатился обломанный, обгоревший мраморный череп.

— Огонь сыграл с солдатами злую шутку, — продолжал Бек. — Они еще не успели выпотрошить город до конца, как им пришлось убираться прочь, спасаясь от пламени. Так что теперь нам нужно бояться не солдат, а того, чтобы ветер не подул в сторону собора. Да убережет нас Господь…

Голос Бека почти не дрожал — он хорошо умел владеть собой, хотя я чувствовал, как больно ему видеть перед своими глазами умирающий, обугленный город.

Знаете, Карл, я всегда считал, что на свете нет ничего выше, чем шпили магдебургских церквей. Я ошибался. Языки пламени сумели подняться выше. Они бесновались на ветру, рвались, жадно тянулись вверх, словно хотели поджарить самое небо. Прямо перед моими глазами горели башни церкви Святого Николая. Они казались угольно-черными, сажа кипела на их стенах, а снизу весело карабкались по камням рыжие огненные вьюнки.

— Во всем городе осталось только два места, где можно укрыться, — собор и монастырь Святой Девы. Монахи укрыли за своими стенами многих людей, не спрашивая о том, какой веры те придерживаются, — сказал пастор.

— А другие церкви? — глухо спросил я, зная ответ.

Бек положил мне на плечо руку.

— Посмотрите, — сказал он. — Вот там, на севере, Святой Иоганн, и Святой Ульрих, и Святая Екатерина. Они горят. К утру от них не останется ничего, кроме стен. Магдебург погиб. Здесь, в соборе, немногим более тысячи человек, может быть, полторы тысячи. Еще столько же — в монастыре. Только в этих стенах спасение. Все остальное — смерть.

Он провел меня к другому окну, расположенному в северной части залы.

— Отсюда вам будет удобнее смотреть. Видите монастырь? Имперцы не тронули его. Впрочем, в этом нет ничего удивительного — к чему им громить католическую обитель…

Я смотрел туда, куда пастор указывал своей длинной рукой. Монастырь и вправду был цел. Его башни плавали в дыму, а стены казались такими же черными, как балки в коптильне, но он был цел. Пожар не прошел для него бесследно — ветви деревьев в монастырском саду были голыми, на них почти не осталось листьев. Кривые, будто съежившиеся от страха ветви.

— Только собор и монастырь, — тихо повторил Бек. — Только их пощадил огонь, только их не тронули солдаты. Все остальное погибло. Когда начался штурм, многие бросились в церкви, в надежде, что святые стены дадут им защиту. Какими бы жестокими ни были солдаты императора, они ведь тоже христиане. — Он усмехнулся невесело: — Но солдаты Тилли, наверное, забыли о том, что принимали причастие. Здесь, в соборе, они всего лишь разбили стекла. В другие же церкви въезжали на лошадях и стреляли прямо с седла в каждого, кто не успел спрятаться. В Святого Иоганна они ворвались во время молитвы и перебили всех, кто там находился, — и священников, и прихожан, залили все кровью. Лишь немногим удалось спастись. Среди них был племянник пастора Мюльце, он притворился мертвым и видел все собственными глазами. Знаете, что он еще рассказал? Перебив всех, кто находился в церкви, солдаты разбрелись в разные стороны. Набивали мешки утварью, скалывали позолоту со стен, а после, когда уже ничего не осталось, принялись рубить деревянные скамьи и сшибать головы статуям. Какой-то бородач со всего размаха ударил топором в золоченый алтарь, и лезвие застряло в нем, словно в дубовой колоде. Святотатство…

Порыв ветра на несколько секунд разогнал дымовую завесу, и на равнине перед западной стеной я увидел имперский лагерь. Трепетали на ветру знамена, горели меж бесчисленных палаток костры. Наверное, там сейчас делили добычу и гадали, когда же спадет пламя и можно будет вернуться за новыми трофеями.

Вдруг заболело сердце — в него словно воткнули булавку. С каждой секундой боль нарастала, булавка входила глубже. Я прижал левую руку к груди и повернулся к пастору:

— Зачем вы привели меня сюда? — Мой голос сорвался на крик. — Зачем?! Разве это — замысел Создателя, о котором вы мне говорили? За что все это? Какое преступление мы должны были совершить, чтобы заслужить такое?!

От крика мне сделалось немного легче, боль отступила. Бек смотрел на меня, и я увидел, что в уголках его глаз дрожат слезы.

— Вы должны это видеть, — мягко сказал он. Слеза вырвалась и маленькой искрой блеснула на его щеке. — После полудня я поднимался сюда несколько раз и каждый раз спрашивал себя о том, о чем вы спросили только что. Ответа я не знаю. Смотрите, запоминайте то, что видели своими глазами. И молитесь о тех, кто остался там, внизу…

Он провел по щеке ладонью.

— Смотрите, господин советник, смотрите. Этот день должен остаться в людской памяти. Кто знает, может быть, в этом и состоит Его замысел… Смотрите, а я буду смотреть вместе с вами. Этот груз невозможно вынести одному…

Небо над городом стало темнеть, помутневшее солнце исчезло. Тем ярче выглядели теперь рваные лоскуты пламени. Не знаю почему, но я вдруг протянул руку и, повернув бронзовый завиток, распахнул оконную раму.

Меня обдало жаром, в глаза полетели перышки едкого пепла, и на несколько секунд мне пришлось зажмурить глаза. Сытый ветер гудел, будто тяга в плавильной печи, разносил над городом запах дыма и горелого мяса, запах огромного погребального костра. Огонь ревел над городом — ревел, как огромное, злобное существо, изнывающее от нестерпимого голода. Огонь был живым, Карл. Думаете, я преувеличиваю? У него был свой голос, низкий, мощный, тяжелый, он шел из самой глубины земли, оттуда же, откуда врывались эти стонущие, алчные языки. Представьте себе тысячи, сотни тысяч раскрытых глоток, из которых вырывается один и тот же звук. Это голос огня.

Огонь был чудовищем, стиснувшим Магдебург в своих опаляющих гибельных лапах. Вот одна из них обвилась вокруг башни Святого Николая, сжала ее и переломила надвое, стряхнула вниз ненужные каменные крошки. Может быть, эта башня тоже была пустой? Нет. Даже отсюда, сквозь ветер и треск пожаров, я смог услышать, как громко хрустнула деревянная балка и полетел вниз, пробивая перекрытия, тяжелый колокол.

— Это погребальный костер, — словно услышав мои мысли, произнес Бек. — Костер, торжество язычников. Должно быть, так же пылали Константинополь и Иерусалим…

Огромный собор вдруг показался мне маленьким домиком среди бушующего лесного пожара. Лихие завитки пламени, злые, быстро движущиеся тени, уродливый, распухший от сожранных жилищ дым.

Каким жарким был воздух… И каково же было там, внизу… Горели дома, горели церкви, мертвые тела обращались золотыми летучими искрами. Трескался от жара столетний камень, разноцветными слезами текли витражи, надламывались и летели вниз хрупкие ветви распятий. Страницы книг становились пеплом, высыхала пролитая вода и пролитая кровь. Огонь танцевал на крышах, его лоскуты вытягивались вверх, словно режущие стебли осоки. Стебли проросли сквозь кровли и черепицу, растопив, изжарив, превратив в золу все, что стояло у них на пути.

И сейчас, на моих глазах, все это трещало, распадалось, и жизнь выходила из города, как выходит воздух из сгорающего полена…

В какой-то момент мне вдруг почудилось, что Магдебург исчез, провалился в огненную, жадную смоляную бездну, что нет больше моего дома, нет Широкого тракта, нет каменных стен на берегу Эльбы, нет ничего — ни жизни, ни надежды, ни памяти. И только Собор остался на месте — уцелел, удержался, ухватился за низкое горящее небо каменными лапами башен. Господь не уберег свою канцелярию…

— Что случилось с членами Совета? — спросил я. — Вы что-нибудь знаете о них?

Бек пожал плечами:

— Слухи, только слухи. Кто-то говорил мне, что часть из них укрылась в доме Алеманна. Другие, вероятно, погибли. Разве можно теперь узнать точно…

Пастор замолчал и медленно перекрестился.

— У вас, должно быть, остался там кто-то, — сказал он через некоторое время.

— Августина. Жена… — выдавил из себя я.

— Помолитесь за нее. Все мы сейчас гораздо ближе к небу, чем прежде. Бог услышит вашу молитву.

— Я хочу найти ее.

— Бесполезно. Дождитесь, пока спадет пламя. Иначе сгорите заживо.

Снизу донеслись тягучие звуки органа. Чистый, неизгаженный дымом воздух становился музыкой, проходя по стальным трубам, а затем устремлялся сквозь крышу собора вверх, к небесам. Но сейчас эта музыка не умиротворяла, а резала сердце.

— Начинается вечерняя служба, — сказал мне Бек. — Мне нужно идти. Прошу вас, пойдемте со мной.

* * *

Лицо Альфреда Эшера было перекошено от страха, и цеховому старшине пришлось даже прикрикнуть на него, чтобы привести в чувство.

— Их всех перебили, господин Эрлих, — лепетал юноша. — Всех… Никого не осталось… Это солдаты, наверняка солдаты…

Якоб Эрлих похлопал Альфреда по плечу, обвел взглядом всех остальных.

— Возвращаться надо, — буркнул под нос Вильгельм Крёнер. — Раз здесь такая чертовщина…

— Точно, — поддакнул Райнер. — Надо убираться, пока еще целы.

— А ты что скажешь? — спросил цеховой старшина, повернувшись к сыну.

— До Вольтерсдорфа немного осталось, — хмуро ответил тот. — Дела не бросают на полпути.

Якоб Эрлих пригладил рукой седую бороду, усмехнулся. Вот это речь настоящего мужчины. Молодец Маркус! А остальные — просто слюнтяи, способные испугаться собственной тени. Напрасно он на них понадеялся. Но ехать дальше и вправду нельзя.

— Возвращаемся в Кленхейм, — сказал он. — Разворачивайте телегу.

И они тронулись в обратный путь. Маркус, недовольный отцовским решением, ехал рядом с Альфредом Эшером, расспрашивал, что тот увидел в деревне. Вильгельм Крёнер почесывал небритую щеку. Гюнтер Цинх полулежал, опершись на локоть, задумчиво глядя в чистое голубое небо.

Сзади послышался какой-то неясный гул, в котором они не сразу смогли разобрать стук конских копыт. Господи Боже, неужели опять…

Обернувшись, цеховой старшина увидел, как через гребень холма, в двухстах или трестах шагах позади, переваливают серые тени всадников. Их была не дюжина и не две, а гораздо больше.

— Всем в лес, живо! — скомандовал он, вытягивая из кобуры пистолет. — Маркус, Альф! Скачите с остальными!

— А как же ты, отец?

— Я следом, — отозвался цеховой старшина, а затем, видя, что Маркус колеблется и не хочет оставлять его одного, крикнул: — Делай, что велено!

Тот не посмел ослушаться, пришпорил рыжую лошадь, понесся с дороги прочь. Райнер, Цинх и Крёнер перепрыгнули через тележный борт и со всех ног побежали к кромке деревьев.

Глядя, как приближаются всадники, Якоб Эрлих выпрямился в седле, щелкнул пистолетным замком. Навряд ли ему посчастливится убить кого-то из этих тварей. Их слишком много, они сумеют подстрелить его раньше. Но разве в этом дело? До леса — полсотни шагов. Нужно задержать преследователей, выиграть хоть немного времени, чтобы Маркус и остальные успели скрыться.

Он поднял руку с зажатым в ней пистолетом.

Жаль, что приходится умирать вот так. Но ничего не поделаешь.

Над дорогой ударили выстрелы.

* * *

Фон Майер закашлялся, его желтоватые, больные глаза выпучились. Магда положила ему руку на грудь, будто желая успокоить рвущиеся оттуда хрипы.

— Я попросила Клару сделать липовый настой, — тихо сказала она мужу. — Будет готово к вечеру.

Советник затих, прикрыв глаза. Дыхание его было тяжелым, судорожным, словно он только что вынырнул из глубокой темной воды.

— Пожалуй, вам сегодня не стоит больше разговаривать, Готлиб, — сказала Магда, глядя на него с тревогой. — Отдохните.

— Нет! — зло прохрипел фон Майер, пытаясь сесть на кровати. — Нет! Я должен вам все рассказать сейчас. Нельзя ждать до завтра. Нельзя, понимаете?!

И торопливо, чтобы они не успели ему возразить, заговорил снова:

— На чем я остановился? Ах да… Я послушался Бека, как прежде послушался Брауэра. Страх перед огнем удержал меня. Я не решился куда-либо идти. Ночью я не спал. Никто в соборе не спал. Люди были измучены теснотой, страхом, неизвестностью. Уже почти сутки мы провели без воды и пищи. Теперь никто не разговаривал, не расспрашивал соседа, не молился — не было сил. Все мы просто сидели среди пересохшего, выжженного солнцем поля и ждали, когда Господь пошлет дождевую тучу. Бек сказал мне, что утром Тилли наверняка появится в Магдебурге, чтобы осмотреть захваченное и отдать необходимые распоряжения. Что ни говори, а Магдебург, пусть даже такой, каким стал, остается ключом ко всей Эльбе. Я возмущенно спросил Бека, чего можно ждать от появления старого мясника, если только не новой волны грабежей и убийств. Но пастор рассуждал по-другому.

— Если Тилли появится в городе, — сказал он, — я первым выйду к нему и брошусь перед ним на колени, чтобы он пощадил Магдебург и оставил нам то немногое, что еще не сгорело в огне. Каким бы чудовищем он ни был, в его власти спасти город и не дать ему погибнуть окончательно.

Я не стал с ним спорить, Карл. Признаться, мне уже было все равно. Я всматривался в закопченные стекла, ожидая, когда утихнет пожар. Нужно было выгадать время, успеть, прежде чем солдаты снова вернутся в город.

На рассвете я решился выйти наружу. Было холодно. В воздухе шевелился серый прогорклый туман, скудный дым пепелища. Тяжелая дверь собора захлопнулась за моей спиной, и часовой со скрипом заложил щеколду.

Я медленно пошел вперед, оглядываясь и не узнавая дороги. Битое стекло, кровь, осколки камня, мусор вперемешку с золой. Каждый порыв ветра поднимал облачко серой пыли, которое затем плавно оседало вниз. Мои ноги увязали по щиколотку. Всюду была тишина. Не скрипели колеса телег, не стучали подошвы по мостовой, не перелетали из дома в дом звуки человеческих голосов. Только неподалеку кто-то слабо выкрикивал в пустоту имена, видно, разыскивал своих близких. А сверху — как снег — падал на землю светлый невесомый пепел. Заваленный снегом, непроходимый, безлюдный лес…

Я пересек пустую площадь. Трупы, которые я видел прошлым утром, по-прежнему лежали на ней, неубранные, присыпанные серым. За ночь лица успели окаменеть. Оскаленные криком рты, тусклые, неживые глаза. Каким уродливым становится человеческое тело, когда у него отнимают жизнь…

Я едва не споткнулся о тело мужчины. Он лежал лицом вниз, и толстый живот выпирал из-под него, как туго набитый мешок. Толстяк был в одной нательной рубашке, вся остальная одежда была с него сорвана — наверное, постарались солдаты. Я присмотрелся, перевернул толстяка на спину. Это был советник Брювитц, с которым я расстался у дверей ратуши. Как он оказался здесь? Должно быть, тоже хотел укрыться в соборе…

Брювитц мертв, Фалькенберг мертв, Христиан Вильгельм в плену. Что с остальными — неизвестно. Я поймал себя на мысли, что думаю о них так, как будто все они умерли. Что ж, отчасти так оно и было — они остались в прошлом, и я не верил, что снова смогу увидеть кого-то из них. Бургомистр Кюльвейн — хитрый упрямец, который даже в жару надевал бархатный черный камзол с меховым воротом. Бургомистр Шмидт — внимательный, осторожный, с круглыми железными очками на тонком носу. Советник Штайнбек, распорядитель городских складов и амбаров, толстый, с короткой багровой шеей. Советник Ратценхофер — у него опухали ноги, и по городу он передвигался в лиловом портшезе. Советник фон Герике — самый молодой из членов Совета, ему не исполнилось еще тридцати. Имена, лица, звания… Пустота. Нет больше городского совета. Судьбу Магдебурга решают теперь огонь и солдатский башмак.

Рядом, в пыли, валялся чей-то скомканный плащ. Я отряхнул его и набросил сверху на Брювитца. И двинулся дальше.

Из тумана на меня таращился мертвый дворец — измазанный сажей, с обломанными кусками стен, разбитой галереей. Где-то в глубине его, должно быть там, где была зала приемов, еще потрескивал слабый, затихающий огонь. Там, среди разграбленных комнат, рваных драпировок и обвалившихся стропил, огонь еще ухитрялся находить себе пищу.

Навстречу мне попались несколько человек — они двигались сквозь туман, словно через толщу воды, медленно переступая ногами, вытянув вперед руки. Я окликнул одного из них, но он даже не посмотрел в мою сторону, прошел мимо, закрывая лицо отворотом плаща. От чего он закрывался? От пепла или чужого взгляда?

Миновав страшные обломки дворца, я вышел туда, где прежде начинался Широкий тракт. Он был длинным, вытягивался через весь город, с юга на север, и в прежние времена здесь было не протолкнуться из-за людей и повозок. Сейчас он был пуст. Без разноцветных стен, без статуй под свинцовыми колпаками, без позолоченных вывесок и цветочных горшков. Все содрано, выломано, выворочено с корнем.

Я перекрестился и прибавил шаг. До нашего переулка оставалось совсем немного.

Вот дом Венцлера, старшины цеха молочников. Флюгером на его доме служил медный скворец, и если ветер дул достаточно сильно, птица начинала петь. Теперь флюгера не было, а от самого дома не осталось ничего, кроме нелепо торчащей печной трубы. Дом квартального смотрителя Беттингера. Здесь, на белом фасаде, между окнами первого и второго этажей была изображена сцена прибытия Христа в Иерусалим. Я слышал, что отец Беттингера заплатил художнику пятьдесят гульденов за эту работу. Увы, его деньги пропали зря. Те участки стены, которые не обвалились вниз, сильно обгорели, и остатки росписи едва можно было различить.

Вот так я и шел, Карл, глядя на мертвые здания и мертвых людей. Особняк фон Гульда, бело-розовый, как цветок яблони. Огороженный сад при доме Цвайдлера, где хозяин высадил с дюжину вишневых деревьев. Желтый, словно кусок топленого масла, дом кузнечного мастера Шенка. Разграбленные, обожженные, с выбитыми стеклами и разнесенными в щепки дверьми — такими они были теперь. Во всем Магдебурге, наверное, не осталось больше красивых домов, только эти обломки…

На ступенях дома Цвайдлера еще тлели красные угольки. Какой-то человек лежал на них вниз лицом, и угольки медленно плавили остатки волос на его голове.

Вот наконец и мой переулок. Я не успел сделать и двух шагов, как ударился лбом обо что-то. Это был висящий в воздухе башмак. Посмотрев наверх, я увидел мужчину — его выбросили из окна с веревочной петлей на шее, и он болтался в четырех футах над землей, словно тяжелая кукла.

Я уже говорил вам, Карл, что многое видел в своей жизни. Видел смерть, видел сгорающих заживо людей, видел человеческое несчастье и ярость толпы. Я знал, что с начала войны по всей Германии происходят ужасные вещи. Слышал о разрушенных церквях, о виселицах, на которых солдаты вешают людей десятками, о трупах, которые некому закопать, о голоде, от которого люди теряют человеческий облик… Но я никогда не думал, что на германской земле возможно то, что случилось здесь, в Магдебурге. Разве Кельн, или Трир, или Бамберг подвергались когда-нибудь такому опустошению? Магдебург открыл для всех нас новую дверь, Карл. За ней, за этой дверью, позволено было убивать не мятежников, не вооруженных солдат вражеской армии, а целые города, стирать их, как художник стирает с холста ненужную краску…

Впрочем, все это пустые слова… Впереди я увидел свой дом — он был почти целым. На месте и крыша, и угловая башенка, только стены немного потемнели от копоти. Господи, неужели…

Я бросился вперед, спотыкаясь, черпая башмаками золу с мостовой. Из темного провала между домами на меня глянула испуганная женщина — наверное, она всю ночь пряталась где-то там. Крыльцо, приоткрытая дверь. Я вбежал внутрь и увидел Августину. Она лежала на полу, рядом с лестницей. Платье на ней было задрано. Она была мертва.

Знаете, Карл… Когда я увидел ее, такую, я ничего не почувствовал, не смог даже заплакать. Во мне все словно пересохло. Я только присел рядом с ней, одернул платье. Волосы у нее были покрыты пылью. Я перевернул ее на спину, оттер лицо платком. Ее голова лежала на моих руках.

Что было потом? Не помню точно. Кажется, я пошел на второй этаж. Комнаты были перевернуты вверх дном. Обрывки одежды, раскрошенные глиняные черепки, испачканные стены, резной шкаф с расколотой дверцей…

Я спустился вниз. Поправил затоптанный уголок ковра. Прикрыл дверь. А затем опустился на пол рядом с Августиной и заснул. Мне больше нечего было бояться…

* * *

Фон Майер провел по лицу рукой и замолчал, бессмысленно уставившись в потолок. Его набрякшие красные веки едва заметно дрожали.

Некоторое время Хоффман ждал, пока советник заговорит снова, а затем решился задать вопрос:

— Вы говорили, Готлиб, что оставили жену под охраной слуги. Что же случилось с ним? Его звали Томас, верно?

— Томас? — непонимающе переспросил советник. — Ах да… Он тоже был там, в комнате, неподалеку. Не знаю, от чего именно он умер. Пуля, клинок, веревка — какая разница? Мой рассказ подходит к концу, Карл. Не знаю точно, сколько времени я провел в комнате, на полу. Должно быть, довольно долго, день или два. Я засыпал, просыпался и вновь засыпал, не чувствуя ни холода, ни жажды, ни желания пошевелиться. Когда проснулся в очередной раз, то увидел, что вокруг меня стоят люди в кирасах и сапогах. Едва ворочая языком, я спросил их, что им здесь нужно.

— Гляди-ка, — удивился один из них, — а он, оказывается, живой! Надо же!

— Какая разница? — произнес второй. — Делай, что приказали.

Они подхватили мертвого Томаса и вынесли его прочь. Затем вернулись за Августиной, взяли ее за руки и ноги и тоже понесли к выходу.

— Что вы делаете? — крикнул я им, хотя мой голос, должно быть, звучал в этот момент не громче мышиного писка.

— Приказ фельдмаршала, — не оборачиваясь, буркнул один из солдат. — Всех мертвецов велено выбрасывать в реку, пока они не сгнили совсем.

Я крикнул им что-то еще, но они больше не слушали меня и вышли за дверь. Несколько секунд спустя я услышал скрип отъезжающей повозки.

Что было потом? Мне потребовалось не меньше четверти часа, чтобы подняться с пола; руки и ноги больше не слушались меня. В конце концов я сумел одержать над своим телом победу и, пошатываясь, вышел из дома. Разумеется, солдат, которые унесли Августину, на улице уже не было. Впрочем, я и не надеялся, что увижу их здесь. Мой план заключался в другом: постараться добраться до берега Эльбы и успеть отобрать у них тело жены, прежде чем они бросят его в воду. Вы спросите, для чего мне это было нужно? Кто знает… Тогда мне это казалось чем-то само собой разумеющимся.

Не помню, как я оказался у реки. Ходил по пристани, шаря взглядом по сторонам, вглядываясь в лица мертвых людей, лежащих повсюду. Не знаю, откуда только взялись силы на это — ведь я уже несколько дней ничего не ел… Солдаты при помощи длинных шестов сваливали в воду тела. Завидев меня, они стали смеяться и указывать на меня пальцами. Видно, мой внешний облик казался им очень забавным. Но мне уже не было дела до них. Поняв, что Августину мне уже не найти, я просто подошел к краю пристани и шагнул вперед…

Глава 11

Община собралась на третий день после похорон Якоба Эрлиха. Был полдень, солнце стояло высоко, и дома почти не отбрасывали тени. Вся площадь была залита жарким солнечным светом, от которого негде было укрыться. Флюгер над ратушей замер на месте. В воздух поднималась пыль от десятков башмаков. На карнизе дома Хассельбахов лежал большой рыжий кот — лениво щурясь, он разглядывал всех, кто проходил мимо.

По приказу бургомистра в зале ратуши были открыты все окна. Сделано это было с двойным умыслом: чтобы избежать духоты и дать возможность тем, кто остался на улице, слышать и видеть все, что происходит внутри.

Один за другим люди заходили в зал, занимали положенные места. Курт Грёневальд — высокий, седой, едва ли не на голову выше всех остальных; рядом с ним — хитрый Карл Траубе, избранный накануне новым старшиной цеха. Справа от него — Маркус Эрлих, одетый в черное. Да, теперь он получил право находиться здесь… Кто еще? Отец Виммар, цеховые мастера, где-то в середине — плоское, ничего не выражающее лицо мельника Шёффля.

— В Кленхейме случилось несчастье, — без предисловий начал бургомистр. — Все вы знаете об этом. Якоба Эрлиха убили по дороге на Вольтерсдорф, убили без всякой причины. Он умер, спасая тех, кто находился с ним рядом. Думаю, что сейчас нашему городу угрожает большая опасность. Кайзерские наемники всюду: на дорогах, в деревнях, везде. Они — хозяева этих мест и будут брать свою дань с каждого здешнего поселения. Смерть Якоба может быть не последней.

— Но что мы можем поделать с этим? — слегка наклонив набок голову, спросил Карл Траубе. — У нас нет крепостных стен и не так много оружия. Если здесь, в Кленхейме, появится хотя бы полурота солдат…

— Взрослых мужчин в Кленхейме пока хватает, — перебил его Хагендорф. — Арбалет или пика найдется для каждого. Кто посмеет скалить зубы на нас? Не станет же Тилли — или кто там еще командует у этих католиков? — посылать сюда армию!

Послышались одобрительные смешки.

— Полурота солдат, — раздраженно повторил Траубе. — Полурота, и не нужно никакой армии; вспомните хоть того интенданта и его людей. Если мы будем сопротивляться, католики пустят город на дым.

— Город может принять на постой имперский гарнизон, — раздался низкий, спокойный голос Грёневальда. — Мне рассказывали, что в Цербсте старосты деревень платят офицерам за покровительство. Принимают к себе на постой дюжину или две солдат — столько, сколько смогут прокормить, — и платят их старшему по десять талеров в месяц.

— И что взамен? — поинтересовался бургомистр.

— Солдаты защищают их от остальных. От собственных интендантов, от мародеров, бродяг — от любого, кто вздумает на них напасть. Цена велика, но…

Ганс Лангеман подпрыгнул со своего места:

— Платить им за то, чтобы они жрали наш хлеб? Вспомните, что эти скоты сделали с нами! И мы еще будем кормить их, разрешим спать в наших домах?! Да как же…

— Ты бы заткнулся, Ганс, — презрительно бросил Шёффль. — В твоем-то сарае они точно не станут спать.

Бургомистр поднял вверх руку, призывая всех к спокойствию. Лангеман плюхнулся обратно на скамью.

— И чем мы будем кормить их, как думаешь? — насмешливо проскрипел со своего места казначей, обращаясь к Грёневальду. — Еды у нас в обрез, покупать ее не на что. И негде. Неужто отдадим солдатам последнее?

Общинный судья нахмурился:

— Разве нам есть из чего выбирать? Не одни, так другие — нам не избежать этого. Проще договориться и кормить дюжину солдат, чем каждую проходящую мимо шайку.

Бургомистр устало прикрыл глаза. Грёневальд умен, очень умен… И правда, зачем трястись от страха, ждать, когда первый появившийся отряд обчистит город до нитки? Зачем, если можно купить себе защиту? В конце концов, разве прежде они не платили подати Магдебургу?

Спор тем временем разгорался. Хойзингер взял в руки лежащую перед ним пачку исписанных бумажных листков.

— Вот! — Он тряхнул ими с такой силой, что один лист вырвался из его пальцев и, вильнув в воздухе, опустился на пол. — Вот, посмотри! В городской казне нет ни гроша, одни только долговые расписки! Нам нечем соблазнять твоего офицера, Курт, нечем платить за его мнимое покровительство. Если бы у нас остались хотя бы те полсотни талеров, что увез с собой Якоб…

Грёневальд упрямо выставил вперед свой высокий, похожий на кусок отполированного дерева лоб.

— Про городскую казну я знаю не хуже тебя, Стефан, — угрюмо произнес он. — Но подумай теперь вот о чем. Думаешь, солдаты богачи? Думаешь, они от хорошей жизни рыщут по деревням и тянут все, что плохо лежит? В свое время мне довелось выслушать немало рассказов про солдатскую жизнь. Про то, как не платят положенного жалованья, про то, как приходится один сухарь растягивать на три дня…

— К чему ты ведешь?

— К тому, что солдаты — нищие, а значит, их можно купить задешево. Поразмысли, Стефан: когда такой вот голодный, тощий, озверевший от походного житья человек получает возможность спать на мягкой постели, есть приготовленную в печи еду, а не гнилые крошки с земли — долго ли он будет артачиться? При этом ему не надо ничего делать, не надо рисковать своей жизнью, не надо ничем утруждать себя!

Слушая Грёневальда, бургомистр еле заметно улыбнулся. Вот кто должен занять освободившееся место в Совете. Не интриган Траубе, не равнодушный ко всему Шёффль, а именно Грёневальд. Но вот что касается солдат…

Предложение общинного судьи не многим пришлось по душе.

— Они же католики! — выкрикнула со своего места Эрика Витштум.

— Распятие на всех одно, — пожал плечами Грёневальд. — К тому же им наверняка будет приятнее спать на лютеранской перине, чем на голой земле.

Эрика возмущенно фыркнула:

— Может, им и все равно, но вслед за ними наверняка явятся католические попы и заставят нас переменить веру! Мой муж всегда говорил…

— Думаю, что господин Грёневальд прав, — осторожно вмешался в разговор Густав Шлейс. — Солдаты — безбожники, на вопросы веры им наплевать. К тому же я слышал, что в войсках императора служит много лютеран. Почем знать, может, и нам достанутся наши единоверцы?

Бургомистр становился все задумчивее, улыбка сошла с его лица. Идея Грёневальда кажется заманчивой, но чем это все обернется на деле? Можно подобрать на улице бродячую собаку, обогреть ее, дать ей еды, уложить на соломенный тюфяк. Но это вовсе не означает, что собака будет после этого охранять дом, а не загрызет спящих хозяев. Курт прав: солдаты удовлетворятся немногим. Но это лишь поначалу. После, привыкнув к сытой, спокойной жизни, но по-прежнему чувствуя свою силу, чувствуя страх среди горожан, они, без сомнений, потребуют себе большего. И что тогда? Город уже не сможет избавиться от них. И потом — женщины. Одному из солдат наверняка приглянется чья-то жена или дочь. Несложно догадаться, что произойдет дальше.

— Драться! — гаркнул, выпрямляясь в полный рост, Фридрих Эшер. — Сломаем шею каждому, кто посмеет появиться здесь! Отомстим этим тварям за Якоба.

Зал разделился на партию войны и партию мира. Осторожные цеховые мастера во главе с Карлом Траубе приняли сторону Грёневальда. Хойзингер, Хагендорф и Эшер стояли за то, чтобы держать против солдат оборону.

— Подумайте, подумайте! — кричал Хойзингер, тыча вверх тонким сухим пальцем. — Кленхейм до сих пор цел только потому, что нас окружает лес и не каждый может найти ведущую в город дорогу. Если мы сами позовем сюда солдат, раструбим о себе всему свету, что с нами содеется? Нас постигнет судьба Магдебурга и тех деревень, которые сжег Паппенгейм! Думаете накинуть на зверя уздечку? Не выйдет, ничего не выйдет. Солдаты подчиняются не нам, а полковничьим жезлам. Мы для них — корм, подножная трава.

— Рано или поздно они уйдут отсюда, — заметил Шлейс, — а в Магдебурге появится новый наместник. Довольно будет продержаться несколько месяцев.

— И что? — всплеснул руками казначей. — Все будет, как раньше? Черта с два! Даже если они проживут здесь эти несколько месяцев — мирно проживут, — то потом, собираясь в дорогу, захотят хорошенько запастись впрок. Они выдоят нас досуха, можете не сомневаться. Поймите же, наконец: если мы сами, добровольно, залезем к ним в пасть, нас прожуют вместе с костями.

Карл Хоффман нахмурился. Настало время прекратить этот спор.

— Господин бургомистр! — раздался вдруг чей-то резкий голос.

Хоффман поправил на носу круглые очки, посмотрел на говорившего:

— Ты хочешь еще что-то добавить, Маркус?

Молодой Эрлих поднялся со своего места, одернул куртку.

— Я прошу извинения у господ советников и всех, кто присутствует на сегодняшнем собрании, — слегка запинаясь от волнения, начал он. — Я впервые здесь и, возможно…

— Ближе к делу, — перебил его бургомистр. — Что ты хотел нам сказать?

Юноша провел рукой по жестким черным волосам.

— Все мы в большой опасности, это верно. Но разве мы можем сидеть сложа руки и ждать, когда здесь снова появятся солдаты? Каждое их появление несет смерть. Вспомните Ганса Келлера. Вспомните моего отца.

— А я о чем говорю? — буркнул Эшер. — Если снова появятся у наших ворот, сломаем им шеи!

— Фридрих, кому мы сломаем шеи?! — простонал Траубе. — Ведь эти люди режут глотки чаще, чем другие молятся! Убийство — их ремесло. Нам ли тягаться с ними?

— Дайте ему договорить, — вмешался бургомистр. — Продолжай, Маркус.

— Перед тем… перед своей смертью отец говорил со мной, и я хорошо запомнил его слова. Он сказал так: если мы не сможем достать еду в деревнях, нам нужно перекрыть ведущие в Кленхейм дороги, отгородиться от всех. Тогда никто, ни один солдат не сможет проникнуть сюда. Нас окружает лес, и лес будет нашей защитой.

Хоффман и Хойзингер переглянулись.

— Твой отец никогда не говорил с нами об этом, — внимательно глядя на Маркуса, произнес бургомистр.

— Он собирался выступить на Совете после своего возвращения, — ответил юноша. — Из Кленхейма ведут три дороги. Первая — на юг, к Магдебургу. Вторая — на восток, в сторону Лейпцигского тракта. Третья — в Рамельгау, к реке. Мы можем перекрыть все три, завалить их деревьями.

— Но как тогда мы сможем добраться до Магдебурга? — спросил Эшер. — Где будем покупать зерно и другие товары?

— Магдебург сгорел, мастер Фридрих.

— И что с того?! Сгорел, да не весь. Пройдет какое-то время, и там снова начнут торговать.

— Нельзя отрезать себя от остального мира, так мы обрекаем себя на голод, — поддержал Эшера казначей. — Тебе должно быть известно, молодой Эрлих, что больше половины всего продовольствия мы покупаем в Магдебурге и окрестных деревнях. Без этого Кленхейму не прожить. Именно об этом заботился твой отец, и именно поэтому он отправился в эту злосчастную поездку в Вольтерсдорф.

— Но ведь…

— Не перебивай. Знаю, о чем ты хочешь сказать, я сам только что говорил о том же. Сейчас у Кленхейма нет денег. Но это лишь потому, что прекратилась свечная торговля. Рано или поздно солдаты уйдут, и на этой земле будет восстановлен порядок. Неважно, кому отойдет Магдебург — лютеранам или католикам. Свечи нужны и тем и другим. Мы вряд ли дождемся возврата старых долгов, и доходы наши будут не те, что прежде. Но мы снова сможем торговать и поддерживать торговлей жизнь нашего города. Хочешь перекрыть дороги? Мы установим там сторожевые посты, удвоим стражу. Мы будем защищаться от солдат, будем стрелять в них, если потребуется. Но отгородиться от остального мира мы не можем.

Брови Маркуса сдвинулись к переносице.

— При всем уважении, господин Хойзингер… Я говорю не о том, что произойдет в будущем, а о том, как нам выжить, пока имперские отряды находятся в Магдебурге и окрестностях. Что, если в Кленхейме и вправду появится хотя бы полурота солдат, о чем говорил мастер Траубе? Даже если мы сумеем отбить их нападение, скольких жертв это будет стоить? И что мы предпримем, если на следующий день они снова появятся у наших ворот, но уже с достаточным подкреплением? Прошу вас, господин Хойзингер, вспомните того интенданта, который был здесь недавно. У него было под началом всего две дюжины мушкетеров, но мы все же подчинились ему. Не из страха — из благоразумия. И сейчас благоразумие заставляет нас укрыться от превосходящей силы, не попадаться врагу на глаза. Что касается торговли — мы не разорвем связи с внешним миром. Как только наступит момент, мы снова расчистим дороги, ведущие в Кленхейм.

— Глупости, — раздраженно махнул рукой казначей. — Никогда прежде такого не было.

Бургомистр кашлянул.

— Вообще-то такие вещи случались, хотя и довольно давно, — миролюбиво заметил он. — Я читал об этом в старых хрониках. Первый раз Кленхейм разрушал дороги примерно триста лет назад, во времена черной смерти, чтобы никто из чужаков не мог проникнуть в город и принести с собою болезнь. Второй раз это случилось в Шмалькальденскую войну[38], в правление Его Высочества Иоганна Альбрехта. Не берусь судить, какой урон был нанесен этим городской торговле, но в обоих случаях Кленхейм был отрезан от Магдебурга не меньше чем на полгода.

Казначей недовольно пригладил усы.

— Возможно, все так и было, — все более раздражаясь, пробормотал он. — Какая разница? Наверняка в те времена в Кленхейме было и запасов побольше, и людей поменьше, и земля могла прокормить всех. Но если мы поступим так сейчас, то будем голодать. Подумайте лучше об этом.

Он замолчал и с оскорбленным видом откинулся на спинку стула.

На башне ратуши зазвонили медные молоточки — два часа пополудни. Солнце спряталось за пришедшей с востока жирной, тяжелой тучей. В воздухе стоял запах высохшей луговой травы. Несмотря на открытые окна, в зале было очень душно. Бургомистр несколько раз доставал из кармана платок, чтобы вытереть с лица пот. Фридрих Эшер хрипло дышал, оттопырив слюнявую губу. Эрика Витштум обмахивалась чепцом, сложенным вдвое. Лангеман потихоньку вытащил из-за пазухи маленькую стеклянную бутыль, сделал глоток. Заметив это, бургомистр поморщился.

— Наше собрание затянулось, — сказал он. — Маркус, ты сказал нам все, что хотел?

Юноша отрицательно качнул головой.

— Есть еще кое-что, о чем я хотел сообщить уважаемому собранию. Господин Хойзингер упомянул об угрозе голода, о том, что у нас нет необходимых запасов. Но все мы знаем, кто виноват в этом. Солдаты. Они обобрали всех нас. Они сожгли Магдебург, уничтожив тысячи невинных людей.

— Все это известно, Маркус, — устало произнес бургомистр.

— Да-да, Маркус, — пробасил Хагендорф. — Давай-ка к делу. А то, боюсь, нам придется здесь заночевать.

— Все, что есть у солдат, все, до последней пуговицы, до последней монеты в кошельке, — все это награблено, украдено у истинных владельцев. Мы можем отобрать у солдат то, что им не принадлежит. И это спасет нас от голода.

Услышав эти слова, Хойзингер подался вперед.

— Интересно, интересно, — глядя в глаза Маркусу, протянул он. — И как же это, по-твоему, сделать?

— Мы устроим засаду возле дороги. Будем нападать на проходящих мимо наемников, отбирать у них продовольствие, деньги и скот — все, что будет у них при себе.

Губы Хойзингера искривились, усы над ними затопорщились в разные стороны.

— Значит, ты предлагаешь нам заняться грабежом… Великолепно! Скажи-ка, Маркус, об этом ты тоже говорил со своим отцом?

— Отец здесь ни при чем, господин Хойзингер. То, что я предлагаю, вовсе не грабеж. Это единственный способ вернуть то, что было у нас отнято.

— Нет, это грабеж! — яростно выкрикнул Хойзингер, стукнув сухим кулачком по столу. — Как смеешь ты, юнец, в присутствии уважаемых людей города предлагать подобное?! Чтобы мы, почтенные бюргеры, вышли на большую дорогу? Святый Боже, я не верю своим ушам! Несколько столетий наши предки жили здесь, в Кленхейме, и гордились тем, что честным трудом сумели обеспечить себе достаток. Ты хочешь, чтобы мы забыли обо всем этом? Чтобы мы запятнали свои честные имена? Какое счастье, что твой отец не слышит тебя сейчас!

Лицо Маркуса сделалось белее мела.

— Подожди, Стефан, — примирительно произнес бургомистр. — Маркус печется не о своей выгоде, а о благе Кленхейма. Впрочем, предложение его и правда кажется довольно странным. Скажи, Маркус, как ты намереваешься отобрать у них деньги и прочее? Людей подобного сорта не так-то просто напугать.

— Мы не станем церемониться с ними, — с готовностью ответил Эрлих. — Если не отдадут по своей воле — поступим так, как они того заслуживают.

— Что ты имеешь в виду?

— Диких зверей убивают, господин бургомистр.

В зале сделалось очень тихо. Все сидели, ошеломленные, глядя на высокого узкоплечего юношу, стоящего перед столом советников. Те, кто заглядывал в зал через открытые окна, принялись о чем-то оживленно шептаться, и нельзя было разобрать, одобрение или осуждение было в этом торопливом шепоте.

— Мы — христиане, Маркус, — тихо произнес Хоффман. — Мы приняли крещение, поклялись блюсти Божьи заповеди.

— Солдаты — не люди. Мы не нарушим заповедь.

Бургомистр не сразу нашелся, что возразить. Рассеянным движением он пододвинул к себе чистый лист бумаги, провел по нему ладонью, отодвинул в сторону.

— Я понимаю, — наконец произнес он. — Ты говоришь так из чувства мести, из-за того, что случилось с твоим отцом… Вот только… Среди солдат и вправду есть много грабителей и убийц. Но среди них есть и честные люди. Вспомни, Маркус, ведь и твой старший брат тоже пошел в солдаты. Ты не боишься убить невиновного?

— Увидев рядом со своим домом волка, вы пристрелите его. И не будете разбирать, успел он причинить кому-то зло или еще нет.

Снова повисло молчание. Хойзингер саркастически усмехался, поглаживая густые усы. Фридрих Эшер потирал потную шею. Карл Траубе опустил глаза и внимательно рассматривал кончики своих пальцев.

Площадь перед ратушей накрыла густая синеватая тень, раздался легкий шелест — словно кто-то отодвинул в сторону занавеску, — и на землю посыпались крошечные холодные капли. Задрожали, затряслись от падающей воды длинные листья каштана, земля покрылась влажными темными точками. Толпившиеся возле ратуши люди бросились врассыпную, спасаясь от непогоды.

— Я не узнаю тебя, Маркус, — глядя на залитую дождем площадь, сказал Хоффман. — То, что ты предлагаешь нам, жестоко и глупо. Слишком глупо, чтобы всерьез это обсуждать.

— Но послушайте, господин бургомистр, — подался вперед юноша, — ведь так происходит всюду. Вспомните ту женщину, которая прибыла в город зимой. Она рассказывала про крестьян, которые убивают солдат, проходящих мимо их деревень. Убивают в отместку, убивают для того, чтобы вернуть украденное имущество. Мы — простые бюргеры, у нас нет ни кавалерии, ни пушек, нет никакого другого способа защитить себя. Мы не можем нападать на них в открытую — что ж, будем нападать из-за деревьев. Никто не будет знать об этом — кто вспомнит о затерянном в лесу городке? Мы перекроем дороги, мы будем в безопасности. И сумеем вернуть себе то, чего нас лишили. Прошу вас, отнеситесь серьезно к моим словам! Я не прошу многого. Дайте мне под начало десяток людей. Понадобится всего два-три дня, чтобы перекрыть дороги. А затем мы устроим засаду на Лейпцигском тракте. Солдаты много награбили в наших землях. Мы взыщем с них все долги.

— Довольно, Маркус! — Бургомистр тяжело поднялся со своего места, опираясь руками о крышку стола. — Многоуважаемые члены общины…

— Прошу, дайте мне договорить! — воскликнул Эрлих. — Прежде чем вы примете решение, выслушайте меня! Из-за нашей беспечности, из-за нашей приверженности прежним порядкам Кленхейм может погибнуть. Поймите это, наконец! Разве судьба Магдебурга ничему вас не научила?!

Советники сидели, пораженные его наглостью и его напором. Уже давно в этих стенах никто не произносил подобных речей.

— У нас нет выбора, — продолжал Маркус. — Наши запасы кончаются, и пополнить их негде. Глупо надеяться, что в мертвых деревнях что-то еще осталось, солдаты уже обшарили их сверху донизу. То, что я предлагаю, — наша единственная возможность спастись от голода. Бессмысленно уповать на Магдебург. Весь наш край теперь разорен, а те, кто виноват в этом, спокойно расхаживают по окрестным дорогам. Они думают, что они здесь хозяева и что им позволено все. Но ведь это не так! Эта земля принадлежит нам, и все ее богатства наши, наши по праву! Разве человек, в дом которого ворвался грабитель, не волен убить его и вернуть себе то, что было украдено? Разве это не справедливо?

— Тебе не кажется, что он метит на твое место? — шепнул Хоффману казначей. Тот лишь недовольно дернул щекой.

— Если во всей Германии не осталось власти и суда, который может нас защитить, значит, мы сами должны о себе позаботиться. Мы не имеем права сидеть сложа руки и ждать, пока голод и бесчинства солдат уничтожат Кленхейм. Я прошу всех, кто находится здесь, всех членов общины — задумайтесь! Сейчас мы решаем не только свою судьбу, но и судьбу своих близких, тех, кто доверился нам, тех, кто от нас зависит. Мы не можем обрекать их на голодную смерть. Мы не можем становиться палачами собственного города!

— И поэтому ты предлагаешь нам стать палачами для других? — спросил бургомистр.

Маркус рубанул ладонью воздух:

— Нет! Не палачами, а защитниками, вершителями справедливости! Всё, что есть у солдат, им не принадлежит. Все это отобрано у законных владельцев. Всё! И хлеб, и одежда, и талеры. Они убивают, грабят, угоняют скот и поджигают дома. Они слуги Сатаны, и наш христианский долг отомстить им за это. Ганс Келлер и мой отец — они погибли от рук солдат; наш город и вся земля вокруг покрыты их кровавыми отметинами. Вы правы, господин бургомистр, даже среди этих ублюдков могут иногда встретиться люди честные и порядочные. Но то, что они сотворили в Магдебурге, ставит их всех — всех! — вне закона, божеского и человеческого. После Магдебурга они утратили право называться людьми и не заслуживают ничего, кроме позорной смерти. Мы отберем у них то, что они украли, и спасем жизни честных людей. Свои собственные жизни!

— Убивать других, чтобы прокормить себя… Это удел зверей, Маркус.

Глаза юноши сверкнули:

— Если для защиты своего дома нужно стать зверем — я стану зверем! Если для спасения ребенка или женщины нужно стать зверем — я стану зверем! Зверь защищает себя, свое логово, своих детенышей — до конца, не боясь смерти, презирая страх. Он защищает тех, кого любит! И это ли не самое истинное проявление любви — выше слов, выше любых ухаживаний, — вступить в схватку и отдать жизнь ради того, кого любишь? Что может быть честнее и благороднее этого?! Если мы боремся за свой город, нам нечего стыдиться. Это наш долг и наше право! — Он стукнул кулаком по столу, так, что опрокинулась чернильница, и по поверхности стола разлилась черная маслянистая лужа. — Оглянитесь! Вокруг нас пустыня, выжженная, мертвая земля, и люди, которые ее населяют, — наши враги. Им нет дела до нас, до нашей памяти, наших святынь. При первой возможности они попытаются отнять то, что у нас есть. Вспомните интенданта, вспомните солдат, грабивших наши дома. У нас отняли деньги, имущество и еду — разве кто-то задумался хоть на миг, что станется с нами? А сейчас они хотят отнять наши жизни. И мы обязаны вступить с ними в схватку. Обязаны, чтобы выжить!!

Он замолчал. Его правая рука с побелевшим, стиснутым кулаком устало опустилась вниз.

— Теперь решайте, — тихо сказал он и медленно, не глядя ни на кого, вышел из зала.

* * *

Спустя четверть часа собрание завершилось, и все стали расходиться по домам. Дождь перестал, и на пустой, поблескивающей от воды площади приветливо золотилось теплое майское солнце.

— Ну, что скажешь? — спросил Хойзингер, проворачивая в замке тяжелый, кисло пахнущий железом ключ. Они выходили из ратуши последними. — Кто бы мог подумать! Первый раз прийти на собрание и устроить такое! Ты еще не жалеешь, что дал согласие на помолвку?

Он вынул ключ, для верности тронул запертую дверь ладонью, и они спустились по ступеням крыльца вниз, на сохнущие камни мостовой.

— Что молчишь?

— А что толку говорить, Стефан? Большинство проголосовало против. Думаю, через некоторое время он и сам поймет, что… погорячился.

— Ты так думаешь? А мне кажется, что молодой Эрлих еще покажет себя. Сказать по правде, Карл, его слова были убедительнее твоих. И, видишь, многим запали. Ну-ка, посмотрим, — он вынул из-за пазухи сложенный вчетверо лист, — сколько их здесь? Семнадцать. Чертова дюжина и сверх того еще четыре. Неплохо, правда? Семнадцать человек. И заметь: Эшер тоже подписался, вот они, его каракули. Чертов болван… Нет, нет, тут все не так просто. Маркус не только из-за отца начал этот разговор. Здесь что-то другое, нехорошее что-то. И если ты меня спросишь, я скажу тебе, что именно. Ему нужна власть, Карл. Не знаю, хочет ли он запрыгнуть на место Якоба или же сразу на твое. Но метит он высоко, в этом я не сомневаюсь. Ему важно не дороги завалить, а получить под свое начало людей при оружии. И вот тогда он будет разговаривать с нами по-хозяйски. Уже не просить будет, а приказывать. Видел, как его слушали? Петер Штальбе так просто разинул рот, будто перед ним прочли Нагорную проповедь. Попомни мои слова, Карл: если мы дадим Маркусу то, что он просит, он станет хозяином города.

— Ты преувеличиваешь, — покачал головой Хоффман. — Из-за смерти отца он потерял голову, вот и всё. Хотя, признаюсь, мысль о том, чтобы перекрыть дороги, кажется мне разумной. Скажу больше: если бы он не начал этот дурацкий разговор про нападения на солдат, думаю, мы могли бы принять такое решение. И я поддержал бы его.

— Поддержал? Святый Боже, Карл, не говори так! Ты — один из немногих здравомыслящих людей в этом городе и не уподобляйся Фридриху Эшеру. Рубить деревья, заваливать дороги… Чем это обернется для нас? Маркус об этом не думает, не хочет думать. Ему сейчас нужно произвести впечатление, потянуть других за собой, стать вожаком. А вот нам с тобой — хотя бы нам двоим, коль скоро рассчитывать ни на Хагендорфа, ни тем более на Эшера в таких делах не приходится, — надо крепко обо всем поразмыслить, заглянуть вперед. Если мы отрежем себя от Магдебурга, отсечем последние возможности для торговли, это будет гибель для Кленхейма.

Они миновали площадь и шли теперь по Липовой улице. Горожане, попадавшиеся им навстречу, почтительно приподнимали шапки.

— Люди плохо представляют себе истинное значение и важность торговли, — продолжал Хойзингер. — Не понимают, что без нее Кленхейм навсегда остался бы маленькой охотничьей деревушкой, которой когда-то был. Посмотри вокруг — скольких людей может прокормить эта земля? Сотню, не больше. Так и было, пока архиепископ не разрешил нам поставлять свечи для нужд магдебургских церквей. С тех самых пор и началось наше процветание, Карл. С тех самых пор торговля стала приносить нам больше, чем приносила земля. Поройся в своей богатой памяти, и ты вспомнишь, как это было. Вместо крохотной часовенки в Кленхейме построили собственную церковь. Построили ратушу, здание цеха, конюшню, мельницу, амбар, сторожевые башни. И все это — на свечные деньги. Что был Кленхейм? Убогая маленькая деревушка в лесу, два десятка хижин. Чтобы окрестить ребенка, надо было отправляться в Магдебург или Гервиш. А теперь? Город! Маленький, но город, шесть дюжин дворов. Дома не чета прежним, высокие, почти каждый со своим садом. Мастерские, огороды, пасека и сколько всего еще. Кленхейм — город ремесленников. Лишить нас торговли — то же самое, что подрубить корни, питающие дерево. Некоторое время дерево простоит, но потом все равно засохнет, сгниет изнутри. Без торговли с Магдебургом нам не прожить.

— Не вспоминай про Магдебург, Стефан. Что толку цепляться за старое?

— Вот-вот, — сокрушенно покачал головой казначей. — И твой Маркус говорит о том же. «Приверженность старым порядкам…» Может быть, ты и прав, я цепляюсь за старое. Но что еще остается? Человек, которого вышвыривают из собственного дома, тоже будет цепляться, да еще как. И не потому, что глуп, а совсем наоборот. Я цепляюсь за старое? Да, потому что в нем, в этом старом, был разум, были законы, была честность. А что мне предлагают взамен? Потрошить чужие карманы? Убивать, чтобы прокормиться? Нет, Карл, я буду цепляться, буду до последнего, до тех пор, пока есть надежда, надежда вернуть себе то, чем мы владели когда-то. Не знаю, сможет ли Магдебург возродиться из пепла и как скоро это произойдет. Но мы должны ждать этого, ждать, как второго пришествия. Кленхейма нет без Магдебурга, понимаешь?! Торговля связывает нас вместе, как пуповина связывает мать и дитя. Стоит разорвать эту связь…

Он не договорил и лишь обреченно махнул рукой.

Они повернули на улицу Адальберта Святого, на которой находился двухэтажный дом Хоффманов. Тающий от собственного тепла солнечный диск медленно плыл с юга на запад.

— Ты не хочешь понять меня, Карл, — тихо произнес казначей. — Ты уже смирился с тем, что происходит вокруг, и думаешь, как бы побыстрей приспособиться к этому хаосу. А я не желаю мириться! Не желаю идти на поводу у горлопанов, которые хотят превратить Кленхейм в разбойничье логово. Разве это возможно, разве это правильно? Разве грабежом можно что-то создать?! Германия создана трудом, Карл. Трудом и торговлей. Господь благословил эту землю, он дал ей судоходные реки и морское побережье. Рейн и Дунай, Везер и Регниц, Эльбу и Неккар… Сколько городов выросло на этих берегах, сколь славными и богатыми они стали! Кельн, Нюрнберг, Франкфурт, Любек, Бремен, Магдебург, десятки и сотни других… Труд создал их богатство, торговля сделала его востребованным и умножила тем стократ. Германия — это города. Города, связанные между собой кровеносными сосудами рек, вереницами кораблей и груженых повозок. Города, которые давали взаймы кайзеру и снаряжали для него войска. Города, из которых проистекало могущество и богатство Империи. Города, перед чьей силой склонялись и чьей дружбы искали многие европейские государи… Господи Боже, зачем Фердинанду нужно было уничтожать это все?! Резать торговые пути, накладывать контрибуции, разорять постоями и грабежами целые земли, уничтожать ту основу, на которой покоится его власть… Впрочем, неважно. Пусть кайзер окончательно лишился рассудка. Пусть хоть всю Германию теперь захватило безумие — разве мы должны поддаваться ему? Мы должны быть верными собственным правилам, Карл. Только в них можно найти опору. Или ты считаешь иначе?

Но бургомистр только пожал плечами и ничего ему не ответил.

Глава 12

Иеремия Гефнер был родом из Альтбаха, маленькой бедной деревушки неподалеку от вольного имперского города Франкфурта. Отец его был бочар, платил полтора гульдена годовой подати и пользовался в деревенской общине уважением. После смерти отца, когда дом и земля перешли по наследству его старшему брату Генриху, Иеремия ушел из деревни и направился пешим ходом во Франкфурт. В ту пору ему уже исполнилось шестнадцать. Он был силен, умел обращаться с плотницким инструментом, мог написать свое имя. Вдобавок к тому знал наизусть «Верую…» и «Отче наш…» и умел ездить верхом.

Во Франкфурте он подрядился работать на корабельной пристани. Днями напролет перетаскивал на широкой спине мешки, спал в грязном бараке, ел жидкую похлебку и черствый хлеб. Однажды в воскресный день решил отправиться на городской рынок, чтобы присмотреть себе новые башмаки, — деньги на эту покупку он откладывал несколько месяцев. На площади перед собором Святого Варфоломея Гефнер услышал звук барабанной дроби и крики глашатая — вербовщики набирали солдат. Иеремия подошел ближе. Вербовщик кричал, приставляя ладони ко рту, что храброму графу Эрнсту фон Мансфельду требуются крепкие и смелые парни для войны против войск императора Фердинанда и его кузена, испанского короля. Каждому, кричал вербовщик, кто запишется в полк, будет выдана новая рубаха, полталера серебром и кружка бесплатного пива. Почесав пятерней затылок, Иеремия подошел к столу вербовщика. Тот спросил у него имя и ремесло, велел показать ладони и зубы, спросил, умеет ли он обращаться с мушкетом или аркебузой. Юноша ответил, что, кроме топора и охотничьего ножа, другого оружия в своей жизни не видел.

— Ничего, — усмехнулся вербовщик, — еще увидишь.

Так Иеремия Гефнер стал солдатом. Новое ремесло пришлось ему по душе. Карточная игра, драки и пьянство — все, чем развлекают себя люди, одуревающие от скуки и безделья в военных лагерях, — все это не занимало его. Днями напролет он учился обращаться с пикой, рубить коротким, в локоть длиной мечом, прозванным «кошкодер», метать в дерево нож. После того как в оружейне ему дали старый, хотя и не заржавленный еще мушкет, он занял у одного капрала немного денег в счет будущего жалованья, купил на них запас пороха и свинцовых пуль и принялся упражняться в стрельбе. Стрелял вначале с двадцати шагов, потом с тридцати, потом с сорока, постепенно увеличивая расстояние. Стрелял по камням, по дубовым поленьям, по пустым винным бутылкам, которые время от времени выбрасывали из офицерской палатки. Потом — чтобы не тратить понапрасну пули — придумал иной способ. Набил песком небольшой мешок, нарисовал на нем углем круги мишени и стрелял уже по мешку. Пули застревали в песке, и он легко вынимал их оттуда, чтобы вновь зарядить мушкет.

Его первый бой случился пару месяцев спустя. Они напали из засады на обоз, везущий продовольствие одному из полков армии испанского генерала Гонсало де Кордобы[39]. Впрочем, это нельзя было назвать настоящим боем — их было в пять раз больше, чем тех, в обозе, и нападали они из укрытия. Перестреляли, перебили охрану, взяли под уздцы лошадей и увели по боковой дороге, туда, куда приказал капитан. Трупы не стали ни закапывать, ни даже отволакивать в сторону — зачем? В этой схватке Гефнер убил двоих. Первым был всадник, которому он прострелил грудь тяжелой мушкетной пулей, а затем, упавшего, прикончил ударом ножа. Еще одного — того, что бросился на него со шпагой в руке, — он, изловчившись, ударил по голове мушкетным прикладом, сбил с ног, а потом обрушил всю тяжесть мушкета ему на голову.

Кровь не испугала его, чужая смерть показалась обыденной. Обшаривая трупы — было условлено, что каждый обыскивает того, кого убил сам, — Иеремия добыл себе несколько монет в матерчатом кошеле со шнурком, маленький ножичек с рукоятью из слоновой кости, колоду игральных карт и тонкое золотое распятие. Но главным трофеем был пистолет: тяжелый, украшенный серебром, в плотной кожаной кобуре. Вздумай Гефнер продать этот пистолет, то сумел бы выручить неплохие деньги. Но он оставил его у себя.

Пистолет сделался его любимым оружием. Он был легок, в отличие от мушкета. Он позволял выстрелить в человека с пары десятков шагов, не приближаясь к нему, охраняя себя в безопасности от удара шпагой или кинжалом. Колесцовый замок был куда удобней фитильного. На пистолетной рукояти имелось особое утолщение в форме сплющенной луковицы — в рукопашном бою эта луковица отлично подходила для того, чтобы проламывать ею человеческие черепа.

Разумеется, у пистолета имелись и свои недостатки: палить из него можно было только на близком расстоянии и пробивная сила у него была меньше. И все же Иеремия не желал расставаться с новым оружием. Со временем он научился стрелять с седла, стрелять левой рукой, стрелять не целясь, стрелять, попадая человеку точно в голову или в сердце. В роте его прозвали Иеремия Один Выстрел — за то, что никогда не промахивался.

Гефнер стал хорошим солдатом. Дрался, когда приказывали, один мог одолеть троих, никогда не напивался до беспамятства. Умел разведывать местность и прятаться от вражеских патрулей, умел отыскивать спрятанное крестьянами зерно.

Вначале он был в роте на положении мушкетера. В сражении ему полагалось — вместе с другими мушкетерами — стоять на краю боевого порядка. Приблизится неприятель — стреляй, налетит вражеская кавалерия — прячься за спины товарищей. Казалось бы, простая работа, да и риска немного. Плохо было то, что в армии стрелки считались солдатами второго сорта. Стрелку не полагалось носить кирасы и шлема, жалованья ему платили вполовину меньше того, что получал пикинер. Да и работа, если вдуматься, вовсе не такая простая, как могло показаться на первый взгляд. Чуть зазеваешься, не успеешь отбежать назад — попадешь под пулю вражеского рейтара или под тяжелый кирасирский палаш. Да и в рукопашной схватке мушкетеру тяжело выстоять против закованного в сталь противника — шляпой да тряпичным кафтаном не защитишься.

Пикинеры — вот кто был основой боевого порядка, его костяком, вот кому доставалось больше денег и почестей, вот от чьего умения и выдержки зависел исход сражения. На поле они выстраивались квадратом, плотно, плечом к плечу, выставив вперед длинные двенадцатифутовые пики, и были готовы отразить удар с любой стороны. Непоколебимая, ощетинившаяся сталью крепость, над которой развевалось истрепанное шелковое знамя.

Впрочем, о том, чтобы стать пикинером, Иеремия особо не помышлял. Его мечтой было стать одним из «мясников» — так называли наиболее крепких и отчаянных солдат, составлявших главную ударную силу полка. Они были тараном, позволявшим взломать чужой строй, обратить врага в бегство. Когда две армии сходились на поле боя, «мясники» прокладывали себе дорогу сквозь неприятельские порядки, с одинаковой легкостью срубая наконечники пик и чужие головы. Именно их посылали вперед, когда нужно было ворваться на стену осажденной крепости, или захватить пушечную батарею, или перерезать глотки часовым, охраняющим вражеский лагерь. Вот это настоящая работа, думал Иеремия, работа, которая подходит ему больше всего. Здесь ты не должен стоять в первом ряду, как чурбан, гадая, не продырявит ли тебе лоб свинцовой пулей, не разорвет ли тебя пополам вылетевшее невесть откуда пушечное ядро. Здесь ты сам идешь смерти навстречу, здесь ты можешь ее одолеть, здесь только твоя сила, твоя ловкость, твоя удача решают дело. Он знал, что рано или поздно его заметят, — слишком уж сильным и ловким он был, чтобы использовать его на вторых ролях.

В битве при Дессау[40] его рота была окружена на поле боя. Солдатам и офицерам предложили выбор — или перейти под начало герцога Валленштайна, главнокомандующего императорской армией, или убираться ко всем чертям, оставив свое добро победителю. Выбор оказался не слишком трудным. Все, от капитана до рядового, присягнули Фридландцу.

Иеремия стал служить под католическим знаменем. Под этим знаменем он прошел через много земель. Шел пешком, ехал на крестьянской телеге, переправлялся на плоту через реки, взбирался на стены вражеских крепостей. Те, кто был рядом с ним, падали убитыми, умирали от лихорадки или загноившихся ран. На их место тут же вставали другие. Валленштайн платил своим солдатам исправно, но война — все равно война. Деньги и добытое в походе добро быстро утекают из солдатских карманов. Все, что остается — нескончаемые поиски еды и ледяной ветер в лицо, чавкающая на дороге грязь, насекомые в складках одежды, бесприютная, унылая жизнь. Иеремия легко переносил эти тяготы. Солдату нелегко живется — но разве ему легче жилось в батраках?

Он уже давно перестал упражняться в стрельбе, в этом не было необходимости. Стычки и перестрелки происходили довольно часто, и их вполне хватало, чтобы поддерживать свое мастерство. Но служба перестала быть интересной Гефнеру. Он знал, что рано или поздно умрет, и умрет не своей смертью; знал, что всегда будет убивать других, коль скоро не желает себе никакого иного ремесла; знал, что в схватке с ним лишь немногие способны сохранить свою жизнь. Теперь его развлечением было только одно: женщины. Молоденькие крестьянские девушки, смотревшие на него с испугом и интересом. Шлюхи из походных борделей, в измятых платьях и с плохими зубами. Добропорядочные горожанки, пахнущие душистым мылом, с серебряными украшениями на руках. Немки, фламандки, цыганки. Кого-то из них он брал силой, кому-то платил, иные сами вешались ему на шею. Он был солдат, и каждая женщина на его пути принадлежала ему.

Однажды в Нижней Саксонии им пришлось захватить небольшой городок, в котором стоял датский гарнизон. Защитников перебили быстро, после чего, как требовал военный обычай, солдатам было предоставлено три часа на грабеж и поиск трофеев. Иеремия был умен. Он не побежал вместе с остальными, не стал врываться в ратушу или дома богачей — искать там что-то стоящее было такой же глупостью, как и отыскивать брошенный в толпу золотой гульден. Он поступил иначе. Заприметил себе один дом на боковой улице — не слишком богатый, но и не бедный. Рядом с домом никого не было. Выломав дверь, он шагнул внутрь. Какой-то человек с серым от страха лицом — должно быть, хозяин дома — смотрел на него, сжимая в руках аркебузу.

— Убирайся, — дрожащим голосом сказал он. — Иначе пристрелю тебя.

Иеремия усмехнулся, провел ладонью по густой бороде. Если намереваешься убить своего противника, не стоит его об этом предупреждать. Он примирительно поднял вверх правую руку, повернулся, как будто и вправду решил уйти. И левой рукой метнул в человека нож. В ямку между чуть выпирающих под кожей ключиц.

После он действовал так, как всегда. Закрыл дверь, подперев ее сундуком. Осмотрелся — дом не из бедных, здесь наверняка можно будет что-то найти. Быстро прошел по комнатам. Двоих старых слуг, что бросились ему в ноги, моля о пощаде, он отшвырнул в сторону. Они не те, кто ему нужен. В одной из комнат нашел шкатулку. Открыл, перебрал пальцами лежащие внутри побрякушки, кинул шкатулку в заплечный мешок. Туда же отправились стоящие на столе солонка и бронзовый подсвечник.

Комната на втором этаже была заперта. Заперта изнутри. Там кто-то был. Вытащив из-за пояса пистолет — не стоит повторять прежней ошибки, — Гефнер высадил дверь. Внутри были женщины: постарше и молодая. Наверное, мать и дочь. Красивые платья, кружева на плечах и груди, и кожа у них, должно быть, пахнет духами…

Когда он поманил пальцем девушку, ее мать бросилась на него. В ее руке был зажат маленький нож — наподобие тех, которыми вскрывают письма. Старая дура. Зачем она сделала это? Иеремия не хотел ее смерти. Он свернул ей шею одним движением, словно курице, и шагнул вперед.

Вначале девушка не сопротивлялась, ее руки висели безвольно, как плети. Но стоило ему прикоснуться губами к ее щеке, как она закричала, ногтями вцепилась в его бороду. Он наотмашь ударил ее по лицу, но она все не унималась. Это рассердило его. Он ударил еще, левой рукой чуть сдавил ее горло — пусть поутихнет и не мешает ему.

Возможно, он не рассчитал силу или же она сама неловко дернула головой… Ее глаза вдруг остекленели, тонкая голубая жилка на шее перестала биться. Но ему было уже все равно. Он стискивал ее плечи, хрипел, впивался зубами в белую кожу. Он двигался в ней и не отпускал до тех самых пор, пока не выплеснул в нее свое семя.

Что было потом? Гефнер снял с них обеих платья и нательные рубашки — пришлось повозиться, мертвые тела быстро костенеют. Хорошенько обшарил комнату, убирая в мешок все, что могло бы пойти на продажу. Он водил знакомство с одной торговкой, что вместе со своей немой дочерью ездила вслед за их полком. В ее фургоне можно было купить все, что пожелаешь: нательную рубаху или бутыль с водкой, затравочный порох или копченую свиную ногу, подметки для башмаков или кружево для манжет — все, что угодно, только плати. Эта же самая торговка скупала у солдат всевозможные трофеи и цену давала неплохую. Платья, подсвечник и прочее барахло, что он набрал в доме, — все это он сможет продать ей. Нельзя сказать наперед, сколько денег она заплатит ему, — так это ничего, сторгуются.

Оглянувшись напоследок, Иеремия шагнул за порог, аккуратно притворив за собой дверь.

* * *

Несколько лет спустя дороги войны привели его к Магдебургу. К тому времени он был уже в чине капрала и одевался, как подобает опытному и имеющему заслуги солдату: дублет светло-зеленой замши с латунными пуговицами, широкие штаны, подвязанные красной лентой, начищенный стальной нагрудник. В походном сундуке у него также имелась и парадная одежда, которую он надевал по праздникам или на случай прибытия в лагерь высокого воинского начальства: темно-серый полукафтан, шитый серебряной тесьмой, с белыми прорезями в рукавах; две рубахи ульмского полотна с отложным воротом; шляпа с выкрашенными в красный цвет индюшиными перьями. Вдобавок к этому он обзавелся крепкой кольчугой итальянской работы — хорошая вещь, надежная, защитит и от пистолетного выстрела, и удара кинжалом, да и под одеждой ее не видно.

Деньги у него тоже водились: несколько серебряных талеров было зашито в поясе, а в одной разрушенной мельнице неподалеку от Гёттингена он спрятал небольшую лаковую коробочку, полную золотых украшений. Когда он надумает оставить службу, эта коробочка очень пригодится ему.

Иеремия даже стал подумывать о женитьбе. Умному солдату жена — большая подмога. Будешь накормлен, будешь ходить в выстиранной, чистой одежде, да и денег на шлюх истратишь поменьше. В его полку многие возили с собой своих жен и детей, не только офицеры, но и простые солдаты. У неаполитанца Пирелли, барабанщика из роты Акерманна, жена сама занималась продажей трофеев. И мало того, что любое барахло, что притаскивал муж, умудрялась сбыть по хорошей цене, так со временем стала принимать на продажу товар и у других солдатских семейств. Стоит ли говорить, что с такой женой дела у дурака Пирелли шли куда как хорошо.

После некоторых раздумий Иеремия решил так: скопить еще немного денег, а потом уже и найти себе подходящую жену. Ни красавица, ни молодая ему не нужна. Главное — чтобы была с головой на плечах, знала солдатскую жизнь и умела вести хозяйство. А молодых да красивых он при своем ремесле еще много попробует.

Надо только дождаться конца осады, дождаться, пока неприступная Эльбская Дева раздвинет свои мягкие ляжки перед тридцатью тысячами имперских солдат. А уж там его дела непременно пойдут в гору.

Стылую, голодную зиму, которую им пришлось провести под стенами Магдебурга, Гефнер запомнит до конца жизни. Пронизывающий ветер, от которого негде укрыться. Мерзлые гнилые овощи, которые иногда удавалось найти под снегом и от которых желудок выворачивало наизнанку. Кровоточащие десны и отмороженные пальцы ног чуть ли не у каждого третьего… Паппенгейм стремился держать под надзором все ведущие к Магдебургу дороги, заставляя своих людей по нескольку суток проводить под открытым небом в караулах, отправляя их в разведку или на поиски продовольствия. Солдаты умирали десятками, словно их косила чума. Все они ненавидели этот город, укрытый за крепостными стенами, где жители прятались от зимы в теплых жилищах, где было вдоволь хлеба и где не приходилось драться друг с другом из-за миски горячей похлебки.

Дисциплина и страх смерти уже не могли удержать людей, многие пытались бежать. Почти никому это не удавалось. Они или замерзали в пути, или их настигали посланные Паппенгеймом рейтары, или же приканчивали крестьяне, которые к солдатам относились так же, как и к волкам, забравшимся на скотный двор.

Но Иеремия ни разу не задумался о побеге. И дело здесь было вовсе не в угрозе смерти или увечья. Он знал, что, если решится когда-нибудь на побег, его не сумеют поймать. Дело было не в этом. Его удерживало на месте ожидание. Ожидание скорой и богатой добычи. Магдебург — богатый город. Даже после десяти лет войны остался богатым. Только идиоты и слабаки могут убежать, когда впереди маячит такой жирный кусок. В этом городе есть все. Огромные винные погреба и кладовые, доверху набитые копченым мясом. Золото и серебро, рубины и жемчуг, шелк и атлас. Там есть женщины, тысячи женщин, на любой вкус: худые и толстозадые, смуглые и белотелые, холодные и страстные, как огонь.

Иеремия знал: когда они придут в Магдебург, он возьмет то, что ему принадлежит. Каждого, кто попробует помешать, он убьет не раздумывая — будь это трусливый бюргер, или шведский наемник, плохо понимающий по-немецки, или же знаменосец из его собственной роты.

Однако ждать пришлось дольше, чем он рассчитывал. Даже весной, после того как под стены Магдебурга прибыл с основными силами фельдмаршал фон Тилли, город не пожелал капитулировать. Чем крепче стягивалась петля осады, тем ожесточеннее сопротивлялись защитники. День и ночь в офицерских палатках недобрым словом поминали имя Дитриха Фалькенберга — умен, будто сам дьявол ему помогает! Каждая атака на город заканчивалась тем, что штурмовые роты отходили обратно на позиции, потеряв убитыми и ранеными несколько сотен солдат.

Однажды вечером, после наступления темноты, когда по всему лагерю горели факелы, а из палаток то и дело доносился оглушительный хохот, песни и пьяная брань, Иеремия увидел старого фельдмаршала. Командующий шел через лагерь пешком, в сопровождении закованных в латы телохранителей. Шел бодро, левую руку положив на эфес шпаги, а правой придерживая полу подбитого шелком плаща. Сухое, словно вырезанное из дерева лицо, седая борода клином, старческие кривые ноги.

«Экий сморчок, — подумал про себя Иеремия. — А шевельнет пальцем — любого на тот свет отправит…»

Среди всех генералов, служивших под имперским знаменем, Иоганн Церклас фон Тилли был самым старым и опытным. Свою службу он начал еще в минувшем столетии, в войсках Александра Фарнезе[41]. Воевал в Нидерландах с восставшими против власти испанского короля голландцами. Воевал в Венгрии против турок. Воевал против чехов, против наемников Мансфельда, против баденского маркграфа Георга Фридриха[42]. Именно ему, Тилли, кайзер доверил управление всей своей армией после отставки Валленштайна. Именно ему приказал сокрушить Магдебург.

Солдаты не любили фельдмаршала, но относились к нему с уважением — знали, что Старый Капрал сумеет обставить любого противника, и даже если проиграет сражение, то вскоре возвратит проигранное с лихвой. А раз так, то и простой солдат не будет внакладе.

И все же сейчас, под стенами Магдебурга, люди потихоньку начинали роптать. Время шло, и ни грозные ультиматумы, которые отправлял осажденным фельдмаршал, ни бесконечные пушечные обстрелы, ни яростные атаки Паппенгейма не смогли сломить упорство Эльбского города. Осада затягивалась.

В апреле, после того как просохли дороги, два полка императорской армии переправились возле Шенебека на правый берег Эльбы, чтобы замкнуть кольцо осады вокруг Магдебурга. По приказу Паппенгейма солдатам надлежало в спешном порядке обустроить артиллерийские позиции и держать под надзором реку, перехватывая вражеских лазутчиков и гонцов, с которыми горожане могли бы пересылать письма в лагерь шведского короля.

Вместе со всеми переправилась и рота, в которой служил Иеремия. Впрочем, рыться в земле или стоять в карауле ему не пришлось — роту отправили на поиски продовольствия. Дни напролет они обшаривали окрестности, останавливая и допрашивая крестьян, заезжая в деревни — опасное занятие, с этими свинопасами нужно быть начеку! — забирая скот и зерно, высылая вперед дозорных, чтобы не попасться в засаду.

Самой удачной находкой оказался для них тот маленький городок, затерянный среди леса. Названия его Иеремия не запомнил, да и не стал бы запоминать — к чему? Чертовы горожане успели подготовиться к встрече с ними, вооружились, поставили на башне стрелков. Но капитан ловко устроил все, сумел показать этим трусливым ублюдкам, кто сильнее. В этом городе они взяли неплохой куш. А через несколько дней после этого по лагерю разнеслась радостная весть: готовится штурм.

* * *

Штурм Магдебурга начался на рассвете. Зыбкий молочный туман, сквозь который едва можно было разглядеть крепостные башни. Хриплое дыхание бегущих, кислый запах кожи и пота, топот десятков ног. Длинные лестницы, с тихим стуком ударяющиеся о гребень стены. Еле слышная ругань сквозь зубы. Всем им было приказано молчать, чтобы не разбудить часовых. И они молчали, придерживая руками клацающее железо, из последних сил сдерживая рвущийся из груди яростный крик. Их время настало!!

Они ворвались на стену.

То, что было потом, — привычная, обыденная работа, скучное солдатское ремесло. Крик перепуганного часового, истеричный вой сигнальной трубы. Слишком поздно, друзья, слишком поздно… Короткие удары мечом, хрипы, кровь, булькающая в разорванной артерии. Разрядить пистолет в чужую башку, вовремя метнуть нож, не споткнуться о лежащие на каменных плитах тела. Мутная гарь кругом, удары сердца отдаются в ушах, волосы слиплись от пота. Иеремия отбросил их со лба назад, перевязал кожаным ремешком.

Стена захвачена, защитники сметены. Люди с красными нашивками на рукавах ринулись вниз, чтобы открыть крепостные ворота. Паппенгейм дал сигнал к всеобщей атаке. Ударила барабанная дробь.

Капитан проорал, чтобы они спускались со стен вниз, на улицы города, и двигались к югу. Не было нужды повторять этот приказ дважды. Иеремия перезарядил пистолет, а затем сбежал по каменным ступеням, скользким от крови. Обернувшись, увидел, как сквозь распахнутые ворота страшными вороными тенями врываются в город всадники. Над их головами рвался, ощерив острые клювы, черно-золотой имперский орел.

Барабанная дробь. Стук лошадиных копыт.

Смерть!!

Солдаты магдебургского гарнизона пытались контратаковать — яростно, не боясь ничего, понимая, что если не сумеют отбить ворота, то городу наступит конец. Но силы были неравны. Магдебург лежал перед своими врагами, как вскрытая ножом раковина. Все, что сумели сделать защитники, — задержать наступление на несколько минут. Их всех перебили.

Огромный город был похож на горящий, заваленный хламом чулан. Дымные кривые улицы, тени, мечущиеся по стенам домов. Иеремия продирался вперед, кашляя от известковой пыли, стирая с лица пороховую копоть, не обращая внимания на крики, раздающиеся со всех сторон. Где сейчас была его рота, он не знал. В этом хаосе они потеряли друг друга, никто уже не мог ни отдавать, ни исполнять приказов. Каждый сам за себя. Какой-то горожанин в мятой войлочной шляпе выстрелил в него из аркебузы. Пуля прошла рядом с виском, расплющилась о каменный выступ стены. Гефнер ударил этого ублюдка мечом, разрубил на две половины, наискось, от шеи к бедру. Хрустнула кость, клинок увяз в человеческой мякоти. С трудом вытащив его, Иеремия двинулся дальше, чуть пригнувшись, сжимая в одной руке меч, в другой — пистолет. На испачканном сажей лице двумя красными углями горели глаза.

Чем дальше он шел, тем сильнее его охватывала злость. В каждом доме, в каждом винном подвале, в каждой лавке кто-то уже успел побывать до него, утащив с собой все самое ценное. Перед собой Гефнер видел только разоренные комнаты, выпотрошенные шкафы, столы и стулья, опрокинутые навзничь, ковры, на которых отпечатались следы грязных сапог. Он видел женщин, многих из которых изнасиловали уже не один раз. Они глядели на него отрешенно, даже не пытаясь прикрыть свои вывалившиеся из разодранных платьев груди. Неужели он так сильно замешкался на стене и возле этих чертовых Крёкенских ворот?

Его ранили дважды. Первый раз еще на гребне стены — удар шпагой, от которого он не успел увернуться и который рассек немного мяса на его плече. Второй раз — в каком-то узеньком переулке, где камни мостовой были засыпаны сухой известкой, точно мукой; здесь его ткнули исподтишка, в спину, короткой пикой в четыре фута длиной. Если бы удар был нанесен чуть посильнее и если бы он не носил под своим дублетом кольчуги, ему, без сомнения, перебили бы позвоночник. А так — отделался багровым кровоподтеком на полспины.

Повсюду стоял запах свежей крови и испражнений. Мертвецы — горожане по большей части — лежали вповалку на улицах, на лестницах домов, наполовину свешивались из разбитых окон, и острые осколки стекла резали их животы. Скольких людей убил он сам? Тяжело сосчитать. По меньшей мере два десятка человек, причем все с оружием — те, кто мог сопротивляться. Остальных Гефнер не трогал, ему не было никакого дела до них. Если какой-то болван горожанин или ребенок, потерявший родителей, загораживал ему путь, он просто отшвыривал его в сторону.

Его тело действовало само по себе — сжималось в пружину перед ударом, уворачивалось от опасности, двигалось вперед и вперед. Колени гудели от напряжения, во рту пересохло. Не хватало воздуха. Со всех сторон теперь тянуло дымом. Следует держаться от пожаров подальше…

Иеремия умел искать, делал это ловко и быстро. Простукивал стены в разграбленных домах, чтобы найти тайники. Переворачивал и ощупывал трупы. Все замечал, не пропускал ни одной двери, ни единой кучи тряпья. Что-то находил. Пояс с серебряной пряжкой, маленькая золотая подвеска, гнутый браслет, снятый с тела мертвой старухи… Невеликое богатство, но для начала сойдет.

Солдаты, что сновали вокруг него с идиотскими чумазыми лицами, тащили на себе все подряд. Бочонок вина. Рваное одеяло. Аптекарские весы. Вырванные с корнем дверные ручки. Болваны… Много ли они утащат на себе подобного барахла? И что на нем заработают? Пусть их. Он будет умнее.

* * *

Несколько часов спустя Гефнер стоял на земляной насыпи лагеря, глядя, как столбы жирного дыма тянутся вверх от проломленных городских крыш. Злоба и разочарование душили его — так, что даже дрожали руки. Он не получил ничего! Ничего, после стольких месяцев ожидания, после этой гнусной зимы, после дикого штурма, когда его волосы, его лицо и одежда — все было измазано чужой кровью.

Через несколько часов после начала атаки — когда уже стихла пальба, а все уцелевшие горожане попрятались по углам, моля Господа о спасении, — им пришлось оставить город. Что случилось? Этого Иеремия не знал. Знал только, что Магдебург вдруг превратился в огромную, наполненную непереносимым жаром печь, и все, кто не бросился из города сломя голову, заживо сгорели в этой печи.

Он своими глазами видел одного бедолагу с красной лентой на шляпе — на него рухнула горящая балка, и он лежал, придавленный, и не мог выбраться из-под нее, хотя огонь уже расползался по его спине. Заметив его, Иеремия остановился на секунду. Помочь? Все-таки свой брат-солдат и навряд ли сумеет выбраться без чужой помощи. Оставить его сейчас — сгорит заживо. Гефнер сделал шаг вперед и тут же остановился. Глупая затея. Парню все равно уже не поможешь: бревно наверняка перебило ему позвоночник, он и не шевелится уже почти. Ни к чему рисковать… Иеремия повернулся и бросился к городским воротам.

Лагерь жил своей всегдашней жизнью, так, как будто ничего не случилось. Возле офицерских палаток жарили мясо, из походной кузни доносились удары молота. Солдатские жены стирали в тазах белье, покрикивая на возившихся под ногами детей, переговариваясь о том, как скоро вернутся в лагерь их мужья и богатой ли будет добыча. Цирюльники доставали из сундуков пилы, щипцы и связки бинтов, готовясь принимать раненых. Торговцы вытаскивали из фургонов оплетенные бутыли с вином. Шлюхи, лениво позевывая, пудрили щеки перед наступлением вечера.

«И что теперь?» — в сотый раз спрашивал себя Иеремия, глядя на лежащий перед ним умирающий город. Многие думают, что сумеют что-то найти на следующий день — в лагере уже всем было известно, что Тилли разрешил продолжить грабеж. Но Гефнер не питал глупых надежд. Разумеется, завтра на рассвете он отправится в Магдебург и снова будет обыскивать каждый угол и выворачивать каждый попавшийся навстречу карман. Но он уже не верил, что сумеет что-то найти.

Иеремия сжал бороду в кулаке, снова посмотрел на пылающий город.

Он не может уйти отсюда ни с чем. Он должен взять то, что ему принадлежит.

И он знает, как это можно сделать.

* * *

Маркус заступил на свой пост у Восточных ворот на рассвете, когда ратушный колокол пробил пять раз. Вместе с ним в дозор заступили Вильгельм Крёнер и Гюнтер Цинх. Гельмут Касснер, зевая, забрался по узкой лесенке на сторожевую башню.

Подобный порядок существовал в Кленхейме уже несколько сотен лет. Каждый юноша, достигший совершеннолетия — если только он не носил на себе увечья, не был слабоумным или не совершил тяжкого проступка перед общиной, — зачислялся в кленхеймскую стражу и несколько раз в месяц должен был нести караул на городских улицах и у ворот.

Эта служба нравилась Маркусу. Что может быть достойней и благородней, чем защищать других? Разве не это истинное призвание любого мужчины? К тому же сейчас, после смерти отца, что еще ему остается делать… Войти в отцовскую мастерскую, взять в руки его инструменты он не мог — это казалось ему святотатством.

Община не поддержала его, не захотела поступить так, как он предлагал. Неужели они думают, что можно просто сидеть на пороге своего дома и ждать, пока — не таясь, в открытую, — подойдет к городским воротам беда? Пусть так. Он должен подчиниться воле общины, каким бы глупым и неразумным ему это ни казалось. Все, что он может сделать сейчас, — выполнять свой долг. Нести вместе с остальными караул. Следить за тем, чтобы враг не сумел подобраться к ним незаметно. И первым встретить его у ворот.

* * *

Вначале Иеремия хотел потолковать с капитаном, но странное дело — после штурма Магдебурга капитан исчез. Никто не видел его, и никто не мог сказать наверняка, сгорел он заживо на одной из магдебургских улиц, или же его прикончила мушкетная пуля, или же он нашел себе какую-то иную смерть. У Сатаны за пазухой припасено немало каверз…

Пришлось все устраивать самому. Собрать людей оказалось делом нехитрым. Многие, конечно, отказывались — надеялись что-то ухватить в Магдебурге, не хотели покидать лагерь. Даже вестфалец Майнрих по кличке Граф, на чью помощь Иеремия очень рассчитывал, отказался идти с ними. Жаль, вот от кого могла бы быть польза… Иеремия долго его уламывал, но Граф лишь упрямо мотал головой на крепкой, короткой шее.

— Надо идти в Магдебург, — говорил он. — Только там деньгами и разживемся.

Иеремия пытался втолковать ему, что в сгоревшем городе они уже ничего не найдут, кроме мусора и обугленных трупов, а потом, видя, что уговоры бесполезны, плюнул в сердцах:

— Хочешь разжиться деньгами — трахни нашего полкового казначея, верней будет.

Черт с ним, с Графом. Без него обойдутся. За несколько дней он заручился согласием двадцати четырех человек. Невеликое, конечно, войско. Но, с другой стороны, возьмешь больше людей, и кто-то из них непременно проболтается, и тогда обо всем прознают в офицерской палатке. У этих капитанов да обер-лейтенантов хватка мертвая, сразу потребуют свою долю, а то, не приведи Господь, вообще все отберут. Нет, пусть уж лучше с ним будет людей поменьше, зато надежных. И потом, разве с большой толпой можно остаться незамеченным? А ведь скрытность, внезапность атаки — главное, недавний штурм Магдебурга тому примером. Смогли бы они захватить город, если бы нападали в открытую? Никогда. Здесь надо действовать с умом: нападать, когда противник не ожидает, бить, когда смотрит в сторону.

Они захватят этот город и возьмут то, что посчитают нужным. Тех, кому хватит ума не сопротивляться, оставят в живых.

Решено.

* * *

Касснер увидел всадников первым. Нагнулся вниз, крикнул остальным, изо всех принялся бить в висящий над головой колокол.

Всадников было пятеро. В шлемах, с горящими факелами в руках. Их кони неслись по дороге во весь опор, наполовину скрытые утренним вязким туманом.

— Закрывайте ворота! — крикнул Маркус.

Навалившись, они принялись толкать тяжелые деревянные створки.

Ворота не слишком высокие — чуть меньше человеческого роста, с двумя проделанными отверстиями для стрельбы. Прорваться через них всадники не сумеют. Стоит им приблизиться, сразу попадут под ружейный огонь.

Створки ворот сошлись, Маркус и Вильгельм Крёнер заложили в пазы толстую деревянную балку. Заперто. Касснер и Гюнтер Цинх запалили фитили аркебуз.

Всадников пятеро, и сквозь ворота им не прорваться. Что же они тогда сделают? Попробуют проникнуть в Кленхейм в другом месте? Но слева и справа от ворот стены домов смыкаются вплотную, а чуть дальше вдоль городской ограды выкопана широкая канава, наполненная водой, да и сама ограда вышиной в добрых четыре фута — такое препятствие на лошади не перемахнешь.

— Уже близко! — крикнул с башни Касснер. — Шагов триста осталось. Пусть подъедут, угостим их на славу!

С этими пятерыми они смогут справиться. Но что, если в лесу спрятались еще солдаты, которые только ждут подходящего момента, чтобы атаковать?

Триста шагов, думал Маркус, прижимая к плечу аркебузу. Меньше чем через минуту они будут возле ворот. Стоит подпустить их вплотную. Или…

— Не ждите, не давайте им приблизиться! — вдруг закричал он.

— Как это? — От удивления Касснер даже перегнулся через перила. — Надо же бить в упор, чтобы наверняка!

— Ты что, не понял?! Они будут швырять свои факелы, они подожгут крыши домов!

* * *

План был хорош. Даже капитан не смог бы придумать лучше.

Шульц, косоглазый австриец с медной серьгой в ухе, предлагал нападать ночью, когда город спит. Но Иеремия не любил темноту. Враг тебя не видит — ну так и ты его тоже. Еще, не приведи Господь, угодишь в волчью яму или ногу сломаешь, а дойдет дело до схватки — и своего подстрелить недолго. К тому же собаки быстро унюхают приближение чужаков, поднимут лай, и к черту тогда пойдет вся скрытность.

Гораздо лучше нападать на рассвете, когда сменяются дозорные. Под утро над землей натекает туман. Люди только что выползли из своих теплых постелей — ленивые, сонные, как сурки.

Конечно, нечего и думать, что они смогут подобраться к городу незамеченными. Даже сонный часовой рано или поздно заметит их и ударит в набат. Значит — без толку прятаться. Курт, Йоган и Заика Михель вместе с двумя братьями-близнецами из Штутгарта сядут на лошадей и поскачут к городу во всю прыть. Пятерым всадникам нипочем не прорваться сквозь запертые ворота, но этого от них и не требуется. Приблизившись на расстояние ружейного выстрела, они свернут в сторону, поскачут вдоль городской ограды. Как только увидят дома с соломенными или хворостяными крышами, сразу начнут швырять факелы, чтобы занялся пожар.

Известно: для этих городских свиней пожар — беда пострашнее чумы. Кинутся тушить огонь, будут думать, как уберечь свои дома и свое добро. Переполох превратится в панику, лучше и придумать нельзя! Будут метаться туда-сюда, пытаясь подстрелить всадников, таская ведрами воду, сбиваясь в одно бестолковое стадо, пока он, Иеремия, со своими парнями тихо и незаметно не подберется к домам на окраине. И вот тогда жирным городским свиньям придется несладко.

* * *

Не доезжая ворот, всадники круто повернули коней, понеслись вдоль ограды, сминая попадающиеся по пути капустные грядки, сшибая пчелиные ульи. Конские копыта выбрасывали комья жирной, черной земли. Маркус пальнул им со злости вслед, но, конечно же, не попал — далеко.

Он с силой провел рукой по лицу, пытаясь привести мысли в порядок. Все понятно: теперь всадники будут выискивать место, где можно удачнее забросить факел, не попав при этом под ружейную пулю. А после попробуют прорваться в город.

— Что стряслось? — тяжело дыша, спросил его запыхавшийся от быстрой ходьбы Хагендорф. За его спиной маячило несколько парней из городской стражи.

— Солдаты, господин советник, — коротко ответил Маркус.

— Сколько?

— Пятеро верховых. Разведчики. Думаю, за ними явятся и другие.

Хагендорф потер крепкий, плохо выбритый подбородок:

— Как пить дать явятся. Эй, Адольф! Быстро собирай всех наших! Место сбора — Малая площадь.

— Колокол-то все слышали… — пробурчал в ответ Адольф, сын портного Мартина Лимбаха.

— Делай, что велено! — сдвинул брови Хагендорф. — Что со всадниками?

— Скрылись из виду, — ответил Маркус. — Поскакали на север. Должно быть, попробуют поджечь дома на окраине.

Хагендорф выругался, сплюнул под ноги:

— Ладно, посмотрим! Много их будет, как думаешь, этих выродков?

— Навряд ли слишком много — иначе подошли бы в открытую.

— Верно, — кивнул начальник стражи. — Главное, чтобы не начался пожар. А уж встретить солдатскую мразь мы сумеем.

— Сколько у нас людей? — спросил Маркус.

Хагендорф посмотрел на него с удивлением.

— У нас? — переспросил он. — Не бойся, сынок, людей хватит. Займи свое место и молись, чтобы Господь сегодня был на нашей стороне.

И похлопал Маркуса по плечу своей тяжелой, грубой ладонью.

Глава 13

Все началось так, как было задумано. Курт и его люди приблизились почти к самым воротам и переполошили часовых. Даже здесь, в лесу, было слышно, как яростно ударил сторожевой колокол.

Скоро узнаем, кто чего стоит. Еще немного, и они двинутся вперед и опрокинут этот город навзничь, словно рассохшуюся телегу.

В тот день, когда капитан привел их сюда, у Иеремии было достаточно времени, чтобы осмотреться и запомнить все то, что следовало запомнить. К городу ведут три дороги, каждая из которых упирается в ворота со сторожевой башней. Частокола или крепостной стены нет, вместо этого — невысокая каменная ограда, которая доходит человеку до середины груди; перед ней — широкая канава с водой. Глубокая канава или нет — черт его знает. Ясно только, что на лошадях не ворвешься.

К северу от города — заросшее тростником озеро, луг и пчелиные ульи рядами. К югу — засеянное хлебом общинное поле. Чуть в сторону от него — фруктовый сад с яблоневыми и грушевыми деревьями. Деревья невысокие, да и растут не слишком плотно друг к другу. А все же — укрытие.

Свой отряд Иеремия разделил на две части. Пятерка всадников во главе с Куртом будет отвлекать внимание дозорных, поджигать крыши домов. Кто знает, может, еще и сумеют найти место, через которое можно будет ворваться в город. Пятеро кавалеристов с мечами и пистолетами — грозная сила! Но вот остальным придется идти на своих двоих. Они спрячутся среди кривых яблонь и будут ждать. При себе у них три штурмовые лестницы: перекинут через канаву и сразу окажутся на улицах города. Канава с водой — небольшое препятствие, но даже такое препятствие может отнять несколько драгоценных минут. А времени терять нельзя. Надо проникнуть в город как можно быстрее. От сада до городской окраины — сто шагов, не больше. Может статься, что никто в них и выстрелить не успеет.

Надо еще чуть-чуть подождать, думал Иеремия, наблюдая за городом из-за переплетения зеленых ветвей. Как только Курт со своими людьми запалит крыши, нужно без проволочек выдвигаться вперед. Туман почти рассеялся, солнце выползает на небо. Большой, жирный куш лежит прямо перед ними. Осталось только протянуть руку и взять его.

* * *

Хагендорф приказал троим — Якобу Крёнеру, Отто Цандеру и Клаусу Майнау — перегородить повозками улицу Святого Петра, на тот случай, если всадники сумеют прорваться в Кленхейм с севера, со стороны церкви. Николаса, младшего брата Отто Цандера — мальчугану всего семь лет, но он увязался за старшим братом, — отправил стучать во все дома, предупредить хозяев: пусть держат двери на запоре, спустят собак, а окна заберут ставнями.

— Господин советник, у Шнайдера дровяной сарай подожгли! — закричал с другого конца улицы Пауль Швибе. — А в доме пасечника — крышу! Как бы на другие дома не перекинулось!

— Пусть бургомистр отправляет людей, я никого из своих не пущу, — отмахнулся Хагендорф, внимательно глядя поверх створки ворот. — Всем быть наготове!

Из леса, там, где дорога ныряет в синюю тень, как будто донеслось лошадиное ржание. Показалось или нет? Должно быть, там прячется еще несколько верховых. Но почему они медлят? Ждут, чтоб сильнее разгорелся огонь?

— Маркус! — подозвал Хагендорф молодого Эрлиха.

— Да, господин советник?

— Что-то тут нечисто. Вдруг они нам просто глаза отводят, а сами хотят ударить со стороны? Отправляйся к Южным воротам. Смотрите там в оба. Если, не приведи Господь, увидите солдат, немедля гонца ко мне, а сами старайтесь их задержать, сколько сможете. Вплотную к себе не подпускайте: дойдет до ножей — вам с ними не справиться.

В северной части города ударили выстрелы.

— Быстрей! — рявкнул Хагендорф. — Вот-вот начнется!

* * *

В небо потянулись струйки черного дыма. Курт и его люди сумели-таки подпалить несколько крыш. Значит, пора.

Иеремия коротко махнул рукой, и его люди, полторы дюжины головорезов, без единого звука бросились вперед. Шпаги в ножнах, пистолеты за поясом, аркебузы в руках. Четверо тащат на себе лестницы, у голштинца Акселя в руках связка обернутых куском холста факелов. Брюн сжимает в крепких кривых зубах охотничий нож. Главное — быстрей добежать, пересечь чертово поле, где негде укрыться от пуль и арбалетных стрел, а уж потом и собственное оружие пустить в ход. Хорошо, что за последние дни не было дождей, и земля сухая, и ветер дует им в спину и не швыряет песком в лицо.

Все просчитано, все должно получиться. Бюргеры будут ждать их у ворот, вцепившись в свое оружие потными от страха пальцами. Они трусливы и не знают, что такое настоящий бой. Страх опрокинет их куда быстрее, чем сталь и свинец.

Скольких людей он потеряет во время атаки? Пять человек? Десять? Не слишком важно. На каждого убитого солдата придется несколько мертвецов среди горожан. И потом, в военном ремесле без потерь не бывает. Главное, что город будет принадлежать им.

* * *

Маркус бежал по Конюшенной улице, сжимая в руках аркебузу, стараясь, чтобы с полки не просыпался порох. Шея взмокла от пота, рубаха липла к спине, а в горле было так сухо, что каждый новый вдох словно царапал его когтями.

Почему Хагендорф отослал его?! Со дня смерти отца он, Маркус, только и мечтает о том, чтобы вступить в драку с солдатами, убивать их до тех пор, пока не убьют его самого. Он должен отомстить за отца, отомстить за Магдебург, отомстить за всех тех, кому солдаты принесли страдание и смерть. За тех, кто уплыл вниз по реке… Хагендорф не должен был отсылать его, не имел права! И все же приказ отдан, и он не смеет его ослушаться. Возможно, ему улыбнется удача и он сумеет избавить мир от нескольких тварей в грязных солдатских башмаках…

Дом кожевника Нойманна, поворот, длинное здание общинной конюшни. Дальше улица превращается в тонкую земляную тропинку вдоль сложенной из грубых валунов ограды. За оградой — фруктовый сад и общинное поле, размеченное межевыми камнями, прорезанное посередине мутным ручьем. Земля черная, рыхлая, зеленые всходы поднялись не больше, чем на вершок. Прямо через поле, чуть пригнувшись, бегут вооруженные люди. Без флага, без криков, почти бесшумно, сжимая в руках аркебузы, шпаги и короткие пики. Их лиц и одежды не разглядеть.

Увидев их, Маркус замер на месте — и в следующую же секунду пригнулся, спрятавшись за оградой. Кровь прилила к лицу, стук сердца оглушительно отдавался в висках. Вот то, чего опасался Хагендорф. Солдаты отвлекли их внимание, а сами тем временем решили ударить исподтишка. Сколько их? Около двух дюжин. Матерые, опытные убийцы. Нельзя допустить, чтобы они ворвались в город. Но как остановить их? Через пару минут они уже будут здесь. Перебраться через ограду для них не составит труда. Что делать?! Скорее назад, к Хагендорфу, предупредить его!

Маркус уже хотел броситься обратно, но тут заметил, как на крыльцо соседнего дома выбежал человек. Черт возьми, да это же Отто Райнер, сын кровельщика, — долго же он собирался, чтобы побежать на сигнал тревоги! И все-таки хвала Небесам, что он появился здесь!

Пригибаясь, чтобы не высунуться из-за ограды, Маркус побежал Райнеру навстречу.

— Стой, Отто! — сдавленно прохрипел он и, прежде чем сын кровельщика успел открыть рот, добавил: — На нас напали солдаты. Хагендорфу нужна помощь.

— Так я и… — с глупым, растерянным видом промямлил Райнер.

Боже, что за идиот! И ему еще хватило наглости ухаживать за Гретой?!

— Не перебивай, нет времени объяснять. Беги к Южным воротам, там Конрад Месснер и с ним еще трое парней. Пусть немедля бегут сюда с оружием, я встречу их здесь.

Отто подозрительно посмотрел на него:

— Что ты болтаешь? Пост у ворот нельзя…

Маркус с силой тряхнул его за плечи. Сколько же времени приходится тратить впустую из-за чужой глупости!

— Приказ Хагендорфа! Понял?! Беги!!

Отто повернулся и, спотыкаясь, придерживая на плече соскальзывающее древко кривой алебарды, бросился вниз по улице.

Чуть отогнув ветку каштана, Маркус впился глазами в бегущих солдат. Их разделяет меньше сотни шагов. Но теперь он знает, что делать.

* * *

Дверь дома Райнеров не была заперта, и Маркус без помех вбежал внутрь. Герда Райнер — Отто она приходилась теткой — вытаращила на него глаза. Всклокоченная, еще сонная, в накинутом на плечи шерстяном платке.

— Маркус?! Что ты здесь делаешь? И почему колокол…

— Бегите отсюда!

— Но…

— Бегите! Через пару минут сюда ворвутся солдаты!

Наверное, в другой ситуации она бы оторопела от его слов или, еще хуже, ударилась в слезы. Но сейчас, видимо, выражение лица Маркуса и его голос быстро убедили ее, что спорить и сомневаться не следует, — быстро все поняла. Перекрестилась на висящее на дальней стене распятие, сделала шаг по направлению к двери.

Маркус остановил ее:

— Не сюда. В доме есть второй выход?

— К-конечно, — запинаясь, кивнула Герда. — Вот там…

— Уходите через него. И спустите собаку с цепи.

Он не смотрел, как она уходила. Его взгляд был прикован к противоположной стороне улицы. Туда, откуда должны были появиться солдаты.

Маркус приоткрыл створку окна, вытащил огниво и поджег аркебузный фитиль.

* * *

Каждый раз перед боем Иеремия чувствовал необычное возбуждение — ничуть не менее сильное, чем то, которое охватывало его, когда он оставался наедине с женщиной. Кровь горячила вены, мышцы гудели, ноги словно сами несли вперед, любой звук, запах, движение воспринимались гораздо острей. Сколько раз он ощущал это перед началом битвы, когда несколько тысяч человек выстраивались в боевой порядок под черно-золотым знаменем, под сухой треск барабанов, захлебывающийся визг деревянных флейт, нетерпеливое ржание оседланных жеребцов! Ощетинившиеся длинными пиками батальоны пехоты, кавалерийские эскадроны, прикрывающие фланги, тяжелые, неповоротливые пушки, выкатываемые на позиции. Запах земли, запах железа и пороха. Тусклые пятна солнца на стали нагрудников, алые офицерские кушаки. Риск, угроза смерти, а вместе с тем — ощущение собственного всемогущества, своей силы, своего превосходства. Пьяное, ни с чем не сравнимое безумие боя, скрип песка на зубах, небо, обвисающее вниз мертвыми, безжизненными лохмотьями.

Сейчас Гефнер тоже испытывал что-то подобное, но только немного слабее, без подлинного азарта, без интереса, без вызова. Нападения на деревни или маленькие городки, где нет гарнизонов и укреплений, — все это похоже на водку, разбавленную водой: пьянит, но не разгоняет кровь, оставляя после себя только похмелье и скуку.

Неужели все действительно так просто? Никто не заметил их, никто не выстрелил, никто не ударил в набат. Они перебросили лестницы и быстро стали перебираться через каменную ограду. Дальше — всего лишь пустая улица, где нет ни души.

Первыми перебрались Вернер и Шульц. Спрыгнули наземь, завертели головами во все стороны, высматривая врага. Следом за ними на ту сторону перепрыгнули Гельб, Лиддель и тюрингец Краузе, за спиной у которого болтался в кожаных ножнах длинный двуручный меч. Перебежали на ту сторону, держат улицу под надзором. Вот уже переправился Аксель со своими факелами, сразу за ним — Брюн с пистолетом в руке.

Удовлетворенно хмыкнув, Иеремия последовал за своими людьми.

* * *

Маркус видел, как они перебираются, как спрыгивают на землю, распрямляют колени, по-волчьи озираются по сторонам. Он уже слышал их голоса, слышал, как шуршат по земле их грубые, заляпанные грязью башмаки.

Руки его дрожали — не от страха, нет! От нетерпения. Он нарушил приказ, он не должен был отправлять Райнера к Южным воротам, он должен был бросить все и сообщить Хагендорфу. Но он поступил так осознанно. Он должен сам задержать солдат. Он выстрелит в одного из них, отвлечет на себя их внимание. Услышав звук выстрелов, Хагендорф поймет, что враги атакуют с юга. Тем временем сюда, к дому Райнеров, подоспеют Чеснок и остальные. И вот тогда, все вместе, они выберут подходящий момент и…

Маркус сжал аркебузу, прищурился.

Главное, чтобы они не заметили его раньше времени. А там — будь что будет.

Он сумеет отомстить за отца. Сумеет отплатить этим тварям за то, что они сделали с ним. Тот день — Господи, будь он сотню, тысячу раз проклят, тот день! — навсегда отпечатался в его памяти. Он никогда не сможет его забыть. Каждый раз, когда он будет закрывать глаза перед сном, каждый раз, когда его затылок будет касаться подушки, каждый раз, когда он будет стоять у двери собственного дома и входить внутрь, он будет видеть снова и снова все то, что случилось тогда. Отец, спокойно сидящий в седле, сжимающий в вытянутой руке пистолет. Летящие на него всадники. Желтая, пересохшая от зноя дорога. Слезы, текущие по щекам Гюнтера Цинха. Серое лицо Альфреда Эшера. Самым страшным, самым безобразным, самым тяжелым было для него в тот момент чувство собственного бессилия, беспомощности, чувство, что он ничего не в состоянии изменить. Маркус смотрел на дорогу, видел, как отца поглотила черная тень, слышал насмешливые, злобные вопли, и его лицо сделалось в этот момент ледяным от ненависти и стыда.

Все заняло не больше пяти минут. Обшарив тело Якоба Эрлиха, обыскав повозку, солдаты посовещались о чем-то между собой и ускакали прочь. Кто это был? Патруль? А может, дозорные шведов? Или просто шайка мародеров, которые вздумали поискать легкой наживы в здешних местах? Всех их поглотит адское пламя… Выждав для верности еще четверть часа, Маркус приказал остальным возвращаться к дороге и держать наготове оружие.

Тело цехового старшины пробили шесть пуль, поперек лица расползлась широкая рана — должно быть, эти ублюдки со злости ударили его мечом, ударили, когда отец уже был мертв…

Но довольно воспоминаний. Еще несколько солдат перепрыгнули через гребень стены. Среди них — высокий широкоплечий бородач, чье лицо Маркус сразу узнал: именно этот бородач ранил Ганса. Как его звали? Иеремия? Точно, Иеремия. Судя по всему, сегодня именно он был главным среди солдат. Что ж, так тому и быть: пусть умрет первым.

Маркус сместил ствол аркебузы чуть в сторону, поймав в прорезь прицела черную голову бородача. Палец лег на спусковой крючок. И вдруг — вот неловкость! — какой-то плюгавый солдат в шляпе с измятым фазаньим пером со связкой факелов в руках заслонил от него фигуру Иеремии. Жаль. Но медлить больше нельзя.

Раздался грохот, деревянный приклад больно ударил плечо. Шея плюгавого разлетелась красными брызгами. Бородач чуть пригнулся, махнул кому-то рукой. В ту же секунду двое солдат бросились к дому Райнеров, вытаскивая из ножен клинки.

Подхватив аркебузу, Маркус бросился к задней двери. У него совсем мало времени, он знал это. Дверной засов задержит солдат лишь на несколько секунд. Они попытаются догнать его или же пошлют пулю вдогонку.

Быстрей, быстрей!

Распахнулась ведущая в сад задняя дверь, и он бросился по земляной дорожке между цветущих кустов сирени. Добежал до середины сада, когда тонкий ствол яблони в нескольких дюймах от него разлетелся в щепу — кто-то из выбежавших на крыльцо солдат пальнул ему в спину. Обернувшись на секунду, Маркус увидел, как рыжий лохматый пес Райнеров с рычанием впился в ногу стрелявшего.

Перемахнув через ограду, он оказался на Оленьей улице. Домов здесь было немного, ветви каштанов и тополей роняли на землю густую тень. Дом Генриха Юмингена. Дом башмачника Фельда. Дом Гаттенхорстов. С севера снова послышались выстрелы, которым вторил злобный собачий лай. Воздух донес до него запах дыма. Слабый ветер — только на него надежда. Если огонь разгорится и перекинется на другие строения, это лишь поможет солдатам.

Думая обо всем этом, Маркус чуть ли не нос к носу столкнулся с Конрадом Чесноком и Отто Райнером, вслед за которыми бежали еще трое парней, тех, что стояли на страже у Южных ворот.

— Что будем делать, Маркус? — прищурившись, безо всяких предисловий спросил Чеснок.

— За мной, — коротко приказал Эрлих.

Силу можно остановить только силой. Эта мысль билась в его голове, вытесняя все остальное. Не было ни страха, ни неуверенности. Жаль, что он не успевает им все объяснить. Да и ни к чему лишние объяснения, они только усилят их страх. Поэтому — вперед. Вначале они наведаются в дом Райнеров. Затем — двинутся по Конюшенной улице на север, к Малой площади. Они обрушатся на врага со спины. А там — как рассудит Господь…

* * *

Аксель умер еще прежде, чем его голова коснулась земли. Иеремия понял это сразу. Он видел на своем веку много смертей и куда лучше любого лекаря мог определить, жив человек или уже мертв.

Раздумывать некогда, впереди много дел. Брюн и Джованни поймают чертова стрелка и выпустят ему кишки — смерть Акселя нельзя оставлять безнаказанной. Всем остальным нужно спешить к воротам.

Гефнер махнул своим людям рукой, и они без единого слова последовали за ним. Улица, обогнув угол каменного здания — что это такое? конюшня? — вывела их к площадке перед воротами.

Странно, бюргеров было всего пятеро. Четверо топтались возле ворот, еще один спускался по лестнице с башни. Секундная заминка, чтобы прицелиться. Выстрелы. Двое свиней упали, визжа от боли. Трое бросились прочь от ворот, покидав на землю оружие. Трусливые твари… Любопытно, куда подевались все остальные?

Теперь — перезарядить ружья, распахнуть створки ворот. Если Курт и его люди не сумели найти для себя лазейки, пусть проезжают здесь. Вернер и Тиль направились было к скулящим от боли юнцам, чтобы добить их, но Иеремия остановил их. К чему убивать этих недоносков? Опасности они не представляют. Он даже и мечтать не мог, что все будет настолько легко.

Еще несколько выстрелов вдалеке. С какой стороны стреляли, кто? Какая, к лешему, разница! Сделать главное — не отвлекаться на мелочи. Что там, впереди? Ратушная башня? Вот и славно, надо спешить туда.

Ветер холодит кожу, пистолетная рукоять нагрелась идущим от ладони теплом. Они продвигались быстро, переходя на бег, и Иеремия бросал короткие настороженные взгляды по сторонам. Справа от них — ограда и кладбищенские кресты, за которыми, поверх обрамляющих территорию кладбища тополей, поднимаются белые стены церкви. По левую руку — невысокие дома в два этажа, кусты жимолости и шиповника. В одном из домов кто-то спешно захлопнул дверь, и можно было услышать, как стукнул в пазах засов.

Перепуганные голоса вдали, яростный лай собак. Ветер доносит запах озерной воды, смешанный с запахом дыма. Впереди, за кронами деревьев, показались дома повыше. Должно быть, какая-то площадь или что-то вроде того.

Бросив через плечо внимательный взгляд, Иеремия удовлетворенно хмыкнул. Никто из его людей не отстал, все действуют слаженно, так, как и надлежит себя вести в бою. Толстый Райнхард хрипит, его багровая физиономия напоминает бугристую свеклу. Вернер скалит кривые зубы. У Краузе подпрыгивает за спиной двуручный меч. Ральф-Красавчик чертит перед собою клинком.

Бедняге Акселю не повезло — пуля разорвала ему шею. Хорошо еще, что сразу отдал Господу душу, без мучений. Против воли Иеремия коснулся рукой стального нагрудника, край которого доходил ему до подбородка. Уж с ним-то у них этот номер не пройдет.

Ему вдруг припомнилась ночная схватка, в которой ему довелось участвовать три года назад. Из штаба Валленштайна гонец доставил приказ: захватить переправу, чтобы отрезать пути к отступлению двум батальонам датчан. Фридландец действовал обстоятельно, не хотел, чтобы даже небольшой вражеский отряд ушел от него. Он желал перемолоть и уничтожить всех, кто противостоял ему и не желал сдаться.

Как водится, на дело отправили «мясников», в числе которых был и Иеремия. Задача им досталась не из легких: под покровом темноты незаметно пересечь реку, на противоположном берегу которой располагался укрепленный вражеский лагерь. Дальше следовало незаметно снять часовых, ворваться в расположение неприятеля и держаться до подхода основных сил, не давая датчанам организовать оборону. Для этой работенки полковник выделил тридцать человек, тогда как переправу охраняли, самое меньшее, полторы сотни датских наемников.

Все пошло наперекосяк с самого начала. Край первого плота, на котором они перебирались, еще не коснулся берега, а дозорный уже заметил их и принялся дуть в рог. Они быстро заткнули ему глотку — сицилиец Томмазо метнул нож, который угодил гребаному трубачу прямо в сердце, — но о преимуществах внезапного нападения пришлось позабыть. Не успели они спрыгнуть на берег, как датчане встретили их ружейным залпом, разом упокоившим целую треть их отряда. Но они не отступили — куда ж теперь отступать? — а с удвоенной яростью обрушились на врага. Рубили, кололи, кромсали чужие лица ножами. Разбивали колеса пушек, поджигали палатки, сеяли хаос, и рваные черные тени метались между языков пламени. Иеремия орудовал шпагой, рассекая воздух и чужую плоть. В левой руке он сжимал свой пистолет — уже успел выстрелить из него, а на перезарядку не было времени, так что пистолет выполнял теперь роль дубинки, которой можно было бить или парировать чужие удары.

К тому моменту, когда лагерь атаковали основные силы, из тридцати человек в их отряде осталось лишь семеро, из которых трое были уже серьезно ранены. Но цели, которая была перед ними поставлена, «мясники» все же достигли. В ту ночь они сумели выстоять против трех сотен врагов. Это значит, что не существует ничего невозможного. Горстка отчаянных храбрецов может сделать все, что угодно. И сегодняшний день станет тому еще одним подтверждением.

* * *

Те двое, что бросились преследовать его, по-прежнему были в доме Райнеров. Потрошили шкафы, набивали карманы чужим добром — так увлеклись, что даже не заметили, что в доме появился кто-то еще. Они умерли быстро. Удача, маленькая, но удача — уже трое солдат мертвы. Но радоваться пока рано.

— Теперь мы должны помочь Хагендорфу, — сказал Маркус, обводя взглядом стоящих рядом с ним парней. На их лицах перемешались удивление, испуг, торжество. Конечно, это было дикостью: никто из них прежде никогда не убивал человека. Но теперь… теперь они поняли, что способны на это, что им по силам справиться с жестоким и хитрым врагом.

— Сколько их осталось? — спросил Чеснок, с любопытством разглядывая распростертое на полу мертвое тело.

— Две дюжины, чуть меньше.

— Куда же они направились, интересно? — почесав затылок, пробормотал Отто Райнер.

* * *

Меньше чем через минуту они были на площади.

Бюргеры неплохо подготовились к встрече — сбились в кучу в дальнем конце, перекрывая дорогу к ратуше. За годы солдатской службы Иеремия научился быстро оценивать обстановку, замечать то, что могло оказаться важным. На это уходило не больше пары секунд. Что здесь? Здание о трех этажах, с жестяной вывеской и высоким крыльцом. Наверняка трактир. Прямо напротив него — еще один высокий дом, со стенами, выкрашенными в цвет спелой тыквы. Богатый дом, надо будет заглянуть сюда. От площади отходят три улицы: одна — в сторону ратуши; другая — на север, должно быть, к церкви, третья — на юг. И ту и другую чертовы горожане перегородили телегами. Сколько их здесь? Полтора десятка. Трое придерживают крупных, глухо рычащих псов. Быстро же успели собраться! Что ж, пора познакомиться ближе.

Они рванулись вперед. Как и предполагал Иеремия, горожане совершили ошибку: выстрелили сразу, не дожидаясь, пока расстояние сократится. Их выстрелы почти не причинили вреда — Ральфа ранило в ногу, и он упал; Вернера царапнуло по виску; самого Иеремию ударила в грудь ружейная пуля, но ударила слабо, на излете, не в силах пробить доброй итальянской кольчуги.

Теперь вперед. Пока эти свиньи будут перезаряжать свои ружья, они сомнут их. Надо только приблизиться на расстояние вытянутой руки. Горожане рассчитывают на свои пики и топоры, но против атаки хорошо обученных солдат им не выстоять. Великан Краузе занес для удара двуручный меч. Они пересекли площадь почти до половины, когда с двух сторон на них обрушились новые выстрелы. Тиль, Райнхард и Шульц упали. Шею Вернера проткнуло арбалетной стрелой. Зубы пса с хрустом сомкнулись вокруг руки Гельба. Эти свиньи устроили им засаду! Значит, они оказались хитрей, чем он предполагал. Разделили свои силы — часть осталась на площади, часть спряталась, чтобы вести стрельбу из окон домов.

Со стороны послышалось лошадиное ржание и стук копыт. Курт и его люди — как вовремя! Прорвались-таки с севера, нашли лазейку. Жаль только, что чертовы телеги не дадут им прорваться на площадь. Ну да ничего, что-нибудь придумают, у Курта голова хорошо варит.

Последний рывок — и они бросились на стоящих тонкой цепочкой врагов. Иеремия разрядил пистолет в прыгнувшего на него пса. Мертвый зверь рухнул на землю, вывалив из слюнявой пасти розово-черный язык. Курт и его четверка вынырнули из-за угла, со всех ног спешили им на подмогу. Молодцы, догадались, что нужно бросить к чертовой матери лошадей и действовать пешими.

Краузе рубанул мечом, широко, с замахом, рассек одного бюргера пополам, тяжело ранил другого. Один из горожан заорал от страха и побежал по улице прочь. Мартин и Лиддель бросились в трактир, чтобы выбить оттуда стрелков.

Иеремия не ожидал, что враг будет драться с такой яростью, что эти жирные твари сумеют так быстро организовать отпор. Но рукопашной схватки им все равно не выдержать. Из полутора дюжин человек, что стояли в дальнем конце площади, теперь осталось меньше половины. И то им приходилось лишь пятиться назад, выставив вперед наконечники пик. Один из них — выше остальных на целую голову — сжимал в руках топор на длинном древке. Лезвие топора было до половины измазано кровью — это самое лезвие отсекло руку Гансу. Мысли проносились в голове Иеремии с бешеной, невообразимой быстротой. Нужно еще немного времени, и они возьмут над противником верх. В любой схватке всегда наступает переломный момент, когда страх побеждает доблесть и желание драться, и тогда неприятель бежит с поля боя, думая только о том, как остаться в живых. Нужно только давить что есть сил, чтобы приблизить этот момент, сломить сопротивление, посеять ужас в сердцах.

Они рассекли горожан на две части, вогнав смертоносный клин в их тонкую линию. Осталось еще немного, и они прикончат их. Мартин и Лиддель вычистят хитрецов, засевших в трактире. Оттуда донеслось несколько выстрелов — значит, дело близится к завершению.

Еще два взмаха мечом — еще два бюргера рухнули на землю, словно подрубленные стволы. Один из них пытался запихать обратно внутренности, вываливающиеся из дыры в животе. Иеремия отшвырнул его в сторону.

Победа!

В этот момент откуда-то сзади грянули разом выстрелы. Курт и Йоган упали, Густаву-Перепелке пробило плечо. У Заики Михеля сквозь дыру в шлеме потекла тонкая черная струйка. Иеремия обернулся. В дальнем конце площади стояли шестеро, с дымящимися, только что разряженными аркебузами в руках. Твою мать!! Откуда они взялись?!!

В следующую секунду из окна трактира вывалился человек, упал на камни мостовой. Было слышно, как хрустнули его позвонки. Это был Лиддель.

Со стороны ратуши бежали еще несколько горожан с ружьями и арбалетами в руках.

Глаза Иеремии сверкнули из-под густых черных бровей. Их осталось семеро, если не считать раненых, тех, кто уже не мог подняться без посторонней помощи. Против них — два или три десятка горожан. Увернувшись от посланной в него пули — о, он хорошо умел это делать, всегда знал, куда полетит крохотный свинцовый шарик! — Иеремия рванул с площади прочь. Жаль, не добраться до лошадей, что остались в лесу. На своих двоих уходить тяжелей будет. Те, кто пришел с ним, пусть спасаются сами. Битва проиграна.

Дым. Злобные крики в спину. Поскуливание смертельно раненного пса. Колокол, колокол, колокол…

Нырнув в узкий просвет между домами, Гефнер пересек маленький пустой двор и побежал дальше, через зеленый, расчерченный тенями сад. Что происходило сзади, на площади, его уже не интересовало, он не прислушивался к раздающимся за спиной звукам. Только одно теперь интересовало его: выбраться отсюда живым. Конечно, бюргеры попытаются его догнать. Теперь сила на их стороне, и они могут травить его, точно зайца. Ничего, ничего, он не из тех, кто сдается так просто. Без сомнения, они будут караулить его в южной части города — там, откуда появился его отряд. Туда бюргеры бросят главные силы. Они не так уж глупы, эти свиньи, а значит, догадаются направить часть людей на восток и на запад. Пусть! Он туда не пойдет. За пределами города лежит открытое место, место, где его будет видно издалека, место, где он не уйдет от конной погони. Что же делать?

Иеремия остановился, опершись рукой о ствол яблони. Быстро перезарядил пистолет. Порыв свежего ветра снова коснулся его разгоряченного лица. Ветер пахнет озерной водой… Вот и подсказка! Он уйдет из города там, где никто не додумается искать его. Там, где лошади не смогут помочь его преследователям. Он непременно сумеет отыскать лодку, а затем ему потребуется всего несколько минут, чтобы оказаться на противоположном берегу озера, откуда уже рукой подать до кромки леса. Вперед!

* * *

Маркус стоял, тяжело дыша, швырнув аркебузу на землю. Они сумели! Все вышло так, как он и хотел! Ему хотелось кричать, рвать ногтями тела, лежащие у его ног. Невиданное прежде бешенство, упоение схваткой овладели им — он чувствовал себя всемогущим настолько, что, казалось, при первом желании мог взлететь над землей, а ударом кулака уложить семерых.

Но это чувство не продлилось долго. Рядом с ним, повсюду, были убитые и раненые. Знакомые, соседи, друзья. Те, кто вместе с ним ходил в церковь на воскресную службу; те, с кем он пил пиво в трактире и хохотал на празднике урожая; те, кого знал всю свою жизнь.

Хагендорф подбежал к нему и что-то прокричал в ухо. Но Маркус ничего не понял из его слов.

— Не стой как чурбан! — обхватив крепкими, клешастыми ладонями его плечи, гаркнул советник. — Надо доделать дело!

* * *

Заросший зеленью сад. Белая стена дома неподалеку. Одним прыжком перемахнув через низенькую ограду, Иеремия выскочил на открытое место. Да, все верно, он не сбился с пути. От цели его теперь отделяет не больше сотни шагов. Надо только добраться до конца улицы. Выдохнув, смахнув капли пота со лба, он снова побежал вперед.

Резкий крик за спиной, грохот аркебузного выстрела. Черт возьми, они все-таки догнали его…

Налево, к ближайшему дому! Высокое крыльцо с резными перилами. Гефнер легко взбежал по ступеням, ударом ноги открыл дверь — она была незаперта, только хлипкий крючок. Перед ним была большая полутемная гостиная — с камином в противоположном конце, двумя дверьми — слева и справа, ведущими в смежные комнаты. Богатый дом, сразу видно. Кто здесь живет? Может быть, и сам бургомистр. И здесь наверняка есть второй выход. Он выскочит через него, тем самым запутав своих преследователей. Жаль, что они увидели его, эта задержка не входила в его планы. Впрочем, пустяк. Он все равно добьется того, что задумал.

Так какая же из двух дверей? Левая или правая? Чтобы не тратить попусту время, Иеремия повернул вправо. В этот момент дверь отворилась, он встретился взглядом с невысокой полноватой женщиной со светлыми волосами, собранными на затылке в тугой узел. От удивления она открыла рот.

— Где второй выход? — спросил ее Иеремия.

С улицы послушался шум шагов, приглушенные голоса. Преследователи близко. Рывком потянув из-за пояса пистолет, Гефнер нацелил его женщине прямо в лоб.

— Уйди с дороги, — глухо произнес он.

Она только нахмурилась в ответ, сцепила на груди полные руки. В глазах ее не было страха. Упрямая дура! Почему на его пути так часто попадаются такие?

Иеремия никогда не давал волю ярости — только на поле боя, но там ярость необходима, без нее невозможно выжить, невозможно сокрушить своего врага. В отличие от многих других солдат, он никогда не убивал понапрасну, не убивал ради забавы, не проливал крови тех, кто не представлял для него угрозы. Но сейчас — после этого унизительного проигрыша, после того как бюргерские свиньи сумели обставить их, после того как он должен был бросить своих товарищей и убегать, словно перепуганное животное, — он уже не мог с собой совладать.

Сделав полшага назад, чтобы кровь не брызнула ему на одежду, Гефнер выстрелил.

Это было большой ошибкой — он сразу понял это, как только услышал тяжелые шаги у себя за спиной. Кто-то взбегал по ступеням. Преследователи услышали выстрел, через несколько мгновений они будут здесь, а от пистолета теперь немного толку. Выдохнув, стиснув челюсти, чтобы не зарычать от бешенства, Иеремия резко развернулся на месте, одновременно вытаскивая из ножен меч.

Перед ним был распахнутый прямоугольник двери, из которого выплескивался белый дневной свет. Посреди этого яркого светового пятна стоял человек. Иеремия не успел разглядеть его лица, увидел только выставленный вперед аркебузный ствол.

Между ними всего четыре или пять шагов. Их можно преодолеть одним прыжком. Но ведь остался еще метательный нож. Он умеет орудовать им не хуже, чем пистолетом. Иеремия осклабился, его рука шевельнулась, тронув рукоятку ножа.

Страшный, оглушительный гром ударил его в лицо.

Часть вторая

Глава 1

Солнце стояло высоко — пылало, таяло, жгло, проливалось вниз кипящей смолой, и от его жара сворачивались на деревьях листья, и пустое, выгоревшее небо к полудню накалялось белым.

В такие дни тяжело работать. Солнце бьет прямо, тени утекли в землю, повсюду безжалостный белесый свет, от которого больно глазам. Зачерпнешь воду из озера — теплая, сделаешь вдох — и чувствуешь запах нагретого кирпича.

Надо бы уйти от жары, отдохнуть — но нет. Им теперь нужно торопиться, чтобы к завтрашнему утру все было кончено. Никто не должен догадаться, что здесь когда-то была дорога. И следов от работы нельзя оставлять. У кого глаз цепкий, внимательный — тот может заметить, а если заметит — задумается. Здесь, на Магдебургском тракте, только полдела. Нужно еще перекрыть поворот с Лейпцигского тракта, оттуда ведь тоже может прийти беда. Сегодня будут работать до темноты, завтра с рассветом продолжат. Возвращаться в Кленхейм нет смысла, только время терять. Переночуют в лесу: зажгут в глубине костер, чтобы волки не могли подобраться к спящим, поставят одного часового. У каждого с собой есть немного хлеба и сыра, с голоду не умрут. К тому же Конрад хвастал, что сумеет раздобыть на ужин зайца или куропатку.

Работают всемером: пятеро делают, двое сторожат по бокам, смотрят, не вынырнут ли из-за поворота солдаты. Маркус установил порядок. Сначала — перекопать землю, выдолбить поперек канаву, широкую и с неровными краями. Выкопанную землю раскидать в лесу, а на дно канавы набросать веток и сохлой травы. Затем самое главное: повалить с десяток деревьев. И не просто так повалить, а выворотить с корнем, целиком, будто приложил ураган. Топоры ни к чему, здесь нужно работать киркой и лопатой. Подкопать корни, упереться в ствол, а дальше — править его, чтобы упал туда, куда нужно. В том, как валить, тоже есть своя хитрость. Те деревья, что стоят к дороге первыми, трогать нельзя: пусть останутся на виду, прикрывают собой остальное. А вот чуть подальше, в нескольких шагах от края, там, где падает тень, нужно повалить несколько крепких стволов — высоких, с раздавшимися ветками, чтобы раз и навсегда загородили проход и чтобы никому не взбрело в голову сквозь них продираться.

Те двое, что стоят на страже, — Конрад Месснер по прозвищу Чеснок и Вильгельм Крёнер, сын церковного сторожа. Оба охотники, стрелять умеют не хуже солдат. За полсотни шагов голову продырявят любому, кто посмеет приблизиться. На каждого — по две аркебузы. Одна — в руках, вторая, про запас, аккуратно прислонена к дереву, чтобы не высыпался с полки порох. Фитили зажжены у обеих, бери и стреляй. Если кто-то появится на дороге, Чеснок и Крёнер сделают по два выстрела, а потом уже и остальные успеют собраться. Будет противников мало — перебьют всех. Много — укроются за деревьями.

Маркус разогнул затекшую спину, оперся на черенок лопаты. Черт возьми, тяжело. Надо было взять с собой побольше людей, быстрей бы управились. А впрочем, кто его знает, быстрей или нет. Если человек крепкий да толковый, сработает за двоих. А если голова как кленовый чурбак — так и сам толком ничего не сделает, и другим помешает.

Нет, пожалуй, все правильно, помощников себе он выбрал подходящих. Петер Штальбе — высокий, черноволосый, смотрит неуверенно, зато делает все точно так, как сказали. Альфред Эшер, сын мастера Фридриха, с тонкими запястьями и невозмутимым, спокойным лицом. Посмотришь со стороны — неженка, зато киркой машет так, что только комья отлетают. Якоб Крёнер, младший брат Вильгельма, — ленится, зубоскалит, но землю прокапывает быстро и еще успевает бегать к ручью за водой, себе и другим. Каспар Шлейс, сын лавочника Густава. Коренастый, с большой круглой головой. Руки он себе стер до крови черенком лопаты и сейчас сидит в стороне, перевязывая ладони тряпкой.

Никого из них Маркус не заставлял, не уговаривал. Сами вызвались, сами пошли. Молодые крепкие парни, и с оружием знакомы. Стрелки, может, из них и неважные, не чета Конраду и Вильгельму, но сила в них есть и смелость тоже. И самое главное — понимают, на какое дело собрались и кто здесь старший. Работают голые по пояс, босые, ноги и руки покрыты сухой земляной пылью, и поверх этой серой, мелкой, как мука, пыли пролегли тонкие, блестящие дорожки пота.

Скорее бы вечер. В сумерках легче работать. Солнце упадет за деревья, небо сделается сизым и розовым, как грудь голубя, ветер принесет прохладу. От сумерек до темноты многое можно успеть. Вот уже и канава готова, и корни у четырех деревьев подкопаны, осталось подкопать еще шесть, а потом и валить их разом, друг на друга, чтобы переплелись намертво, зацепились, обхватили дорогу корявыми пальцами. Солдатам нужна добыча легкая и верная — в заросли, в бездорожье, неизвестно куда они не полезут.

* * *

Вечер прошел. Бледно-голубое небо наконец потемнело, остыло, и живая солнечная кровь больше не играла под его тонкой кожей. Нахмурившись — все-таки не успели все сделать до конца, — Маркус распорядился готовить ночлег. Быстро развели костер, натащили сучьев для растопки. Якоб Крёнер притащил два ведра воды. Чеснок, который с разрешения Маркуса отлучился до того на охоту, свежевал двух подстреленных зайцев. Все-таки не хвастал, сдержал обещание.

Недовольный, усталый, Маркус лег на траву, положив под голову свернутую куртку, куда он для мягкости напихал еще буковых листьев.

Грета, его Грета не шла у него из головы. После гибели госпожи Хоффман он несколько раз пытался заговорить с ней. Нарочно караулил у дома, ждал, когда она отправится в церковь, или в лавку, или просто выйдет во двор, чтобы прополоть овощные грядки. Но — ничего. Грета выходила, молча кивала на его приветствие и шла куда-то по своим делам, не поднимая глаз, не протянув ему своей тонкой руки — словно не замечая.

Она тосковала по матери, это была для нее мука, невыносимая, калечащая, словно ее саму переломили надвое. И Маркус — даже на расстоянии в десяток шагов, даже с другого конца улицы — видел и чувствовал ее боль. Но ведь он не хотел ей ничем досаждать, не хотел занимать пустыми разговорами. Хотел пожалеть, утешить. Хотел, чтобы она плакала, уткнувшись ему в плечо… Кому, как не ему, понять, что она чувствует. У него убили отца, у нее — мать. Разве теперь им не нужно держаться еще ближе, поддерживать друг друга, не дать сердцу истечь темной, отравленной горем кровью? В нем есть сила и отцово упрямство, в ней — нежность, мягкость, спокойствие…

Или, может, она забыла о нем? Нет, невозможно. Ведь белая лента по-прежнему вплетена в ее волосы…

С силой зажмурив глаза, Маркус попытался представить себе, как она улыбается, — сколько дней, как он не видел ее улыбки… Попробовал — и не смог. Лицо ее почему-то расплывалось, уходило, таяло, как будто в тумане. Но — слабое утешение! — вдруг вспомнился ему день незадолго до их помолвки. Воскресенье, церковь, стоящие между ровными рядами скамей люди — среди них и отец, и Магда Хоффман, и Ганс, — повторяют вслед за пастором молитву. Грета стоит недалеко от него, Маркуса, и ее мягкие губы медленно шевелятся в такт гудящим, наполняющим церковь от подвала до балок крыши словам.

Может быть, поговорить с господином бургомистром? Но он теперь совсем не выходит из дома… Что же делать, что делать?!

Маркус сжал кулак, и попавшая между его пальцев тонкая веточка жалобно хрустнула, переломившись надвое.

От костра потянуло запахом мяса — поджаривали, проткнув аркебузным шомполом, тушку первого зайца.

Конрад Месснер, поглядывая одним глазом, чтобы не подгорело жаркое, рассказывал:

— Кто во все это не верит — последний дурак. А я точно знаю: правда. Как Господь посылает на землю целителей и святых, так и Рогатый шлет тем же манером сюда своих слуг. Или, думаете, неспособен он, маловато силенок? Как бы не так! В сад Эдемский, за золотыми вратами, стражей ангельской, сумел проползти? Сумел и дело свое черное сделал. Много у него сил, много, оттого и жизнь стала тяжелая на земле. В прежние времена простому батраку в обед — хлеба полкаравая, а сверху еще мяса кусок, жирный, сало в несколько пальцев. Съел, поблагодарил, а тебе еще и полкувшина доброго пива. Такой был закон. Хозяин батрака не мог обижать, а мастер — подмастерья. И жили люди в согласии, работали, друг другу не мешали, каждое сословие при своем деле. А сейчас гляди, как перемешалось все: пшено — с бурьяном, достаток — с нищетой, монах — с боровом…

Чеснок говорил медленно, будто нехотя, цедил через губу слова. Из них семерых Конрад был самым старшим — на Сретение ему исполнилось двадцать два. В Кленхейме он считался первым охотником, лучшим из всех, и дома у него целый мешок был полон желтых, вырванных из мертвой пасти волчьих клыков.

— Кайзер теперь хуже, чем турецкий султан, — продолжал Месснер. — А посередь всех — Сатана затесался. И сколько его слуг бродит теперь по земле — а от них и войны, и недород, и раздоры среди людей. Ходят они, ходят, вредят честным христианам, где только могут, но время от времени собираются все вместе. Главные шабаши проходят после Святой Пасхи. Такой у них порядок: свои богомерзкие служения устраивать после христианских праздников. Дядя мой, отцов брат, рассказывал: сборища эти проходят всегда на горах, и чем выше гора, чем дальше она от людских поселений, тем лучше.

— Как же они добираются туда? По воздуху, что ли?

— Так и есть, — важно кивнул Чеснок, — по воздуху. Кто на метле, кто в суповом котле, а кто и на топоровом обухе. Только топор должен быть не простой, не тот, с которым дровосеки ходят, а палаческий, которым срублено не меньше десятка преступных голов. Но самые сильные, самые лютые ведьмы и колдуны прилетают туда своим ходом, без метел и прочей утвари. Намажутся топленым человечьим жиром от головы до пяток — и взлетают, и лететь могут до тех пор, пока жир не обсохнет. А где они жир берут — догадывайтесь сами.

— Брехня все это, — лениво протянул старший Крёнер. Он полулежал, упершись в землю локтем, и плевал в костер, стараясь, чтобы плевки падали ближе к середине. — В жизни не видел, чтобы люди летали. Хотя нет, один раз было: в Магдебурге кровельщики перестилали черепицу на крыше Иоганновой церкви, а один из них возьми и сорвись. Вот и полетел, с крыши прямо на мостовую. На такой полет поглядишь — сам не захочешь.

Остальные заухмылялись.

— Так я и говорю, — Месснер прищурился на потрескивающий куст огня. — Собираются они на горе, привечают друг друга и начинают хвалиться: кто в селения заносил чуму, кто волком оборачивался и выкрадывал чужих детей, кто роженицам травил плод, кто насылал порчу, кто гнилью уничтожал посевы. А после выбирают среди себя главного колдуна и ведут его к трону Нечистого. А уж Нечистый хвалит его, и обещает ему свою защиту и помощь, и дарует ему умение превращать камень в золото.

— И что же потом?

— А после начинается у них самый праздник, самое непотребство. Те, кто помладше и послабее, едят жаб и прочих земных и водяных гадов. Постарше — человечину. Пьют кровь, пьют болотную воду, сок ведьминого корня и белены. Скачут вокруг огромного, выше Кельнского собора, костра, сыплют себе в рот горящие угли. А перед рассветом, до того как пропоют первые петухи, начинают сношаться друг с другом.

— Это как? — хихикнул Якоб Крёнер. — Ведь они же старые все.

— Где старые, а где и молодые, — со знающим видом ответил Чеснок. — Они ведь любой облик могут принимать. Смотришь — старуха, а потом раз, обернулась вокруг себя, и уже юная девушка, прямо-таки невеста из хорошего дома. Но они, колдуны, как раз и любят, чтобы была старая, в бородавках и струпьях гнилых. Сатанинские слуги, чего ты хочешь… Они для этого дела могут и козлом обернуться, и собакой, и кабаном. Мужчин и женщин не различают, все сходятся с кем попало. И вот еще…

— Хватит, — оборвал его Эрлих. — К чему повторять эту дрянь?

— Так ведь истинная правда, Маркус, — сказал Чеснок, перекрестив широкую грудь. — И отец Виммар говорил на проповеди: избави нас, Боже, от сил темных, от слуг адовых, от колдунов и чародеев, от порчи и ведовства… Я об одном жалею: нет на них знака, не пойму, как отличить сатанинское отродье от доброго христианина. Те люди, что ученые, что в университете учились богословию, те, наверное, знают.

— А к чему тебе этот знак?

— Как это — к чему? — удивился и даже как будто обиделся Конрад. — Убивал бы выродков этих, как волков убивают. Пуля простая, правда, их не берет, так я бы на тот случай взял бы с собой заговоренные, кропленные святой водой. У меня бы ни один не ушел.

— Тебе заняться нечем? — холодно спросил его Альфред Эшер. — И без тебя умельцев хватает людей спроваживать на тот свет.

Конрад прищурился:

— А ты что же, Альф, жалеешь их? А?

Эшер неторопливо отломил кусок хлеба, прожевал и лишь потом удостоил его ответом:

— С чего их жалеть. Только сказки все это — и про колдовство, и про шабаш. А те, что сознаются в этом, сознаются под пыткой. Тебе, Конрад, зажмут пальцы в тиски — и сам станешь рассказывать, как по небу летал и Сатану видел.

— Вот как? — недобро усмехнулся Чеснок. — Ты мне тогда вот что скажи, Альф. Если это все выдумка, блажь, отчего же тогда жизнь в Империи сделалась такая херовая? Война без конца, хлеб втридорога? Почему волков расплодилось, как крыс на мусорной куче? Почему земля обеднела? Магдебург, святой город, почему спалили? И если выдумки все про черное ведовство, так почему же ведьм по всей Европе находят? Ведь не только у нас — и в Швеции, и у английского короля, и у французов, и у поляков. Что, Альф, молчишь? То-то же. Я не зря вам толковал про старые времена. Люди тогда были другие и порядки другие. Конечно, и воевали, не без того. Но воевали благородно, без подлостей. А сейчас в солдаты берут всякую шантрапу, нищебродов, которые умеют только пиво хлестать и кошельки резать. А отчего все? Оттого, что дьявол…

— Мясо, наверное, уже прожарилось, — осторожно вмешался в разговор Шлейс.

— Ах ты, мать его… — вскочил на ноги Чеснок и, обжигая о горячий шомпол пальцы, снял зайца с огня. — Каспар, давай сюда следующего. Пока этого съедим, второй как раз подойдет.

Они ели горячее, пузырящееся соком мясо, укладывая его на ломти хлеба, утирая с подбородков блестящий жир.

Ночная темнота медленно натекла между деревьями, на небо вылез белый, остро отточенный месяц.

Пережевывая очередной кусок, Маркус обвел взглядом своих товарищей. На их лицах перемешались ночная тень и рыжие блики костра.

Как они поведут себя в драке? Не струсят, не побегут? Драться с солдатами — это тебе не деревья валить. Нужно выделить тех, кто покрепче, и ставить их в первый ряд. Остальных держать про запас, чтобы в случае чего пришли на подмогу.

Вилли, Чеснок и Альф годятся на первую линию. Каспар, Петер Штальбе и младший Крёнер — на вторую. Начнем так, а потом посмотрим. Конрад хотел поохотиться на людских выродков? Что ж, это можно устроить… Впрочем, для настоящего боя семерых мало, нужно еще. Решением Совета ему позволено набрать десять человек. Желающих — хоть отбавляй. Едва ли не каждый молодой парень в Кленхейме мечтает, чтобы Маркус взял его в свой отряд. Надо будет потолковать с Гюнтером Цинхом и другими.

— Ну что, друзья могильщики, как вам жаркое? — грубо хохотнув, осведомился Чеснок. — Вкуснее ничего не найдешь. Ни один графский повар отродясь не приготовит ничего подобного, даже если насыплет туда фунт пряностей. А почему? Потому что свежатина — это вам раз. Потому, что в лесу и под ночным небом — это два. А три? Кто скажет? Может, ты, Альф?

И он, как бы шутя, пихнул Эшера в плечо волосатым веснушчатым кулаком.

— Шел бы ты, Конрад, — холодно ответил тот.

— Да куда уж тебе, цеховому сынку, догадаться, — усмехнулся Чеснок. Глаза его не смеялись. — Кто подстрелил, тот и поджарил — это будет три. Поэтому и нет на свете ничего лучше, чем охотничья стряпня. Вот вы, наверное, сидите здесь, думаете: кто он такой? Мы-то сами из почтенных семей, чего нам охотника слушать. А я вам так скажу: в нынешние времена первый в городе или деревне человек — это охотник. Он и защитит, он и накормит. Ты, Альфред, уже несколько лет подмастерьем. А толку теперь от твоего ремесла? Свечи не покупает никто, торговать не с кем. И чем же станете заниматься? Хлеб сеять или сорняки полоть вы не приучены, а свечку в котелке не сваришь. Так что, господа цеховые мастера, сидеть вам в заднице…

Он вдруг осекся, встретившись взглядом с Эрлихом.

— Слушай, Маркус, я… — начал он.

— Думай, прежде чем рот открывать, — негромко произнес Маркус.

Нужно прекратить эту болтовню, подумал он, глядя на растерявшегося Чеснока. Нельзя допускать раздоров. Они должны быть едины, как пальцы, сжатые в каменно-крепкий кулак. Должны верить друг другу, знать, что стоящий рядом всегда прикроет спину, поддержит и защитит. Поэтому никаких ссор. Никаких раздоров. Тех, кто нарушит это правило, он выставит из отряда вон.

— А вы все, — обратился он к остальным, — чем трепать языками, лучше подумайте, что станем делать дальше.

— А чего думать? — откликнулся весело Якоб Крёнер. — Ты старший, тебе и решать.

Маркус кивнул.

— Тогда слушайте. После того как закончим здесь, переберемся на Лейпцигский тракт. Сделать нужно всё то же самое, один в один, чтобы дорогу перекрыть намертво.

— А после? — спросил Эшер.

— После — возьмемся за оружие.

— Вот это дело! — Чеснок с силой хлопнул себя по коленям. — Давно пора солдат укоротить, много мы от них натерпелись.

— Устроим на тракте засаду, — продолжал Маркус, глядя в огонь. — Место я уже присмотрел. Лес там со всех сторон густой, дорога поворачивает — лучше и не придумаешь. С каждого солдата будем собирать подать. Кто отдаст по-хорошему — отпустим. Нет — уложим в землю.

— Что ж, справедливо, — кивнул Эшер. Волосы у него были светлые, словно отлитые из олова. — А велика ли подать?

— Всё, что есть при себе.

Чеснок почесал толстую нижнюю губу.

— Тогда лучше сразу стрелять. Не дадут. Порода у них жадная, волчья. Чужому хоть ногу отгрызут, а от себя и ногтя не сбросят.

Маркус качнул головой:

— Нет. Будет, как сказал.

Державшийся в стороне от их разговора Петер наклонился к Каспару Шлейсу и шепнул:

— Каспар, послушай… Матушка просила узнать у тебя…

Он замялся, посмотрел нерешительно из-под навалившихся на лоб волос.

— Чего просила? — так же шепотом отозвался Шлейс.

Штальбе вздохнул:

— Просила узнать… Может, одолжите мешок муки на месяц или два. Отдам в срок, а если смогу — то и раньше. Или, может, деньгами отдам или мясом — договоримся.

Пухлые губы Шлейса опустились.

— Надо отца спросить. Без него…

— Не хотите взаймы — возьмите работником, хоть на все лето.

— Отец…

— Полмешка, Каспар?

Но Шлейс лишь развел руками.

— Опасное это дело, с солдатами тягаться, — нахмурил рыжеватые брови Вильгельм Крёнер. — Как бы самим в землю не прилечь. И выгоды никакой.

Эрлих перевел на него холодный взгляд, ответил не сразу:

— За каждым полком идет свой обоз. Там и еда, и вещи, и деньги на выплату жалованья. Коров с собой гонят, лошадей, быков. Целое хозяйство. Да и у самих солдат мешки туго набиты. Насосались чужим богатством, что твои слепни… А в Кленхейме есть нечего. Вот и подумай, какая здесь выгода.

— Но ведь все это не просто так, а под надежной охраной. Рейтары и пешие.

— Мы к ним тоже не с портняжной иглой.

— Поубивают нас всех, Маркус…

— Может, и так.

Он поднялся со своего места, обвел взглядом сидящих вокруг костра:

— Обманывать никого не хочу. Дело это опасное. Могут убить, могут и покалечить. Могут взять в плен и запытать до смерти. Сами знаете, что солдаты творят в деревнях — никого не щадят, и нас щадить не будут. Поэтому решайте сами. Если сомневаетесь или думаете отказаться — знайте, слабости в этом нет. Служить Кленхейму можно по-разному — можно со мной, можно и без меня. Ступайте под начало к Хагендорфу, копайте волчьи ямы, становитесь в дозор. Я никого не упрекну и другим упрекать не позволю. В таких делах только сам человек и может распорядиться, другие ему не судьи и не начальники. Но знайте: если идете со мной, я отвечаю за каждого и скорее подставлю под пулю свой лоб, чем допущу, чтобы с вами что-то случилось.

Маркус замолчал, его узкие плечи слегка ссутулились.

— Решайте, пока есть время, — сказал он. — Каждый, кто останется, принесет клятву — при огне и Святом распятии, — что никогда не бросит в беде своего товарища. Никогда не будет сеять между нами раздор. Пожертвует своей жизнью, чтобы спасти другого. Я потребую такой клятвы от каждого. И первым принесу ее.

Он замолчал, подошел ближе к костру. Затем медленно снял с шеи распятие на тонкой железной цепочке и протянул руку вперед, так, что распятие оказалось прямо над острыми языками огня. Железо впитывало в себя жар, глотало его, как проглатывает воду песок.

«Что за странная сила — огонь, — подумал вдруг Маркус, глядя, как весело устремляются в темное ночное небо переливающиеся обрывки пламени. — Он может уничтожать и может дарить тепло. Пожирает людские дома и защищает их от зимней стужи. Освещает путь и застилает дымом глаза…»

Края распятия посветлели. Маркус убрал руку назад, с шумом выдохнул и сжал накалившийся крест в кулаке. Лицо его исказилось судорогой боли, чуть слышно зашипела сожженная кожа. Остальные смотрели на него, открыв рты. Мысленно сосчитав до двенадцати — он заставил себя считать отчетливо, не торопясь, и каждая цифра как будто проплывала в воздухе перед его наливающимися дикой болью глазами, — Маркус разжал ладонь. Прикипевшее, въевшееся в плоть железо не желало отлепляться, и он смахнул его здоровой рукой. Остывающий крест маятником закачался в воздухе. На белой коже ладони темнел уродливый знак.

Маркус поднял меченую ладонь вверх.

— Если я нарушу клятву, пусть Господь сожжет мое сердце, — сказал он, стараясь унять дрожь в голосе. Рука его пылала; ему казалось, что она вот-вот вспыхнет медно-золотым снопом. — Вы — мои братья. Ради вас я отдам свою жизнь. Клянусь…

Он умолк, неловко опустился на землю и только тогда позволил себе застонать.

Петер, который сидел с ним рядом, схватил бурдюк с холодной водой и плеснул ему на ладонь. Кто-то — ослепленный болью Маркус не видел кто — перевязал руку довольно-таки чистой тряпкой, кто-то стал толковать о целебной мази, которая имеется у госпожи Видерхольт.

Наконец суета улеглась. Слабый, ленивый ветер шевелил над их головами ветви деревьев, осколки звезд прятались за темной листвой.

— Это что же, — почесал губу Конрад, — нам всем так надо будет руки себе жечь, а?

Альфред Эшер посмотрел на него презрительно:

— Боишься, Конрад? Я думал, у охотников кожа прочная.

Но Чеснок не обратил внимания на насмешку. Или сделал вид, что не обратил.

— Руки для работы нужны, — пояснил он. — Паленой ладонью ни лопату, ни ружье не удержишь.

— Может, на Святом Писании клятву положить? — осторожно предложил Шлейс. — Так проще будет.

— «Про-още!» — передразнил его старший Крёнер. — Маркус нам всем пример подал, значит — так и надо.

— Перестаньте, — тихо произнес Маркус. — Сейчас я не приму от вас клятвы. Прежде подумайте и получите согласие своих родителей. Никто не может отправляться на такое дело без ведома и разрешения родных. А после… после сожмете распятие. Всего на секунду, больше не требуется. На правой ладони у каждого должен остаться знак, как напоминание о данной клятве, как символ нашего братства.

Он поднялся на ноги, неловко поддерживая изувеченную руку.

— Пора спать. На рассвете продолжим работу.

И двинулся прочь от костра.

— Маркус, — негромко позвал его Петер Штальбе.

— Что?

— Ты знаешь, я один работник в семье, — виновато произнес Петер. — Я пойду с тобой, иначе и быть не может. Но… но я должен знать, смогу ли я принести для своей семьи хоть что-то из того, что мы достанем там, на дороге. Извини, что я…

Маркус жестом остановил его:

— Ничего, правила должны быть известны заранее. То, что мы возьмем на дороге, принадлежит Кленхейму. Думаю… думаю, мы имеем право удержать себе часть из добытого, чтобы прокормить себя и свои семьи. Но это касается только продовольствия. Деньги, лошади и оружие — исключительная собственность города, которую мы передадим в распоряжение Совета. Согласны? Хорошо. Теперь спать.

И он улегся на свое место, приладив свернутую куртку под головой.

* * *

Прошло три дня. Все ведущие в Кленхейм дороги были завалены, и завалены так, что через них вряд ли кто-то сумел бы пробраться.

Главное было впереди. Утром на небольшом пыльном пятачке перед домом Эрлихов собрались те, кто хотел вступить в отряд.

Первым стоял Петер Штальбе — косился на остальных, растерянно мял в руках шапку. Все было не так, не так, как он рассчитывал… Вчера, когда он, преодолев робость, решился сказать обо всем матери, она повисла у него на шее.

— Сынок, сыночек, — бормотала мать, и плечо Петера сразу сделалось жарким и мокрым от ее слез. — Не надо. Если тебя убьют, что станет со мной? Что станет с твоими сестрами? Не уходи от нас, Петер… Дурная это затея, страшная…

Петер гладил рукой ее сальные, плохо причесанные волосы:

— Матушка, вам не о чем тревожиться. Вы же знаете Маркуса, он умен, рядом с ним мне нечего бояться. Он обещал, что каждый из нас будет получать свою долю из общей добычи. У нас будет в доме хлеб — чего же еще желать?

— У Маркуса нет матери, — со злостью возразила Мария Штальбе, подняв к нему некрасивое, припухшее от плача лицо. — Пусть затевает что хочет, его некому будет оплакивать. Я — мать, и я не отпущу тебя.

Лени и Агата стояли в дверях и испуганно смотрели на брата. Вступить в разговор они не смели.

— Прошу вас, матушка, не стоит плакать и горевать, — говорил Петер, стараясь, чтобы голос звучал уверенно и спокойно. — В конце концов, мы же идем не на войну. Будем всего лишь собирать подать с солдат.

Мария с силой оттолкнула его:

— «Всего лишь!» «Подать!» Держишь меня за круглую дуру?! Для чего тогда вам оружие, для чего все эти приготовления? Отчего Маркус по три раза на день стоит на коленях в церкви? О чем он шепчется с Хагендорфом?

— Он предусмотрителен и…

— Он на убой вас ведет, как же ты не понимаешь… — Женщина всхлипнула и опустилась на рассохшийся табурет. — Глупые телята, что он хочет сделать из вас? Я знаю, как дурят головы молодым парням. Когда еще только началась война, сюда часто заходили вербовщики и многих сманили с собой…

Она промокнула глаза краем нечистого передника.

— Послушать их, так война — лучше воскресной прогулки. И жалованье, и добрые командиры, и слава в кармане. И слова-то какие говорят — честь, военное братство! А что на поверку? Возвращается из пятерки один, все нищие, злые. Вспомнить, какими были — веселые, рослые, работящие парни. А с войны приходят калеки и горькие пьяницы. Твой отец тоже хотел было с ними — я не пустила. Петер, Петер… — Она обреченно помотала головой. — Не слушай молодого Эрлиха. Пускай, что он умный. Умных и надо бояться — дурак, чай, никого, кроме себя, не обманет. Маркусу нужна слава, он на ваших плечах хочет забраться повыше. А ты у меня один… Если тебя ранят или…

Она зарыдала, закрыв руками лицо, и ее покатые дряблые плечи мелко тряслись. Петер присел рядом с ней, обнял, уткнулся лицом в ее подрагивающий затылок.

— Что же нам тогда делать? — бормотал он. — Работы в конюшне больше нет, батраком никто брать не хочет…

Мать повернула к нему голову, утерла слезы тыльной стороной ладони:

— С господином Шлейсом ты говорил?

Петер кивнул:

— Он не даст нам взаймы… И поденщики ему не требуются…

— А что господин бургомистр?

— К нему не подойти. Он сейчас не выходит из дому, даже в церкви не появляется…

Мария Штальбе поднялась с табурета, последний раз всхлипнула, успокаиваясь. Ее лицо теперь было собранным и серьезным.

— Я поговорю с господином Грёневальдом, — решительно сказала она. — Земли у него много, он может тебя нанять. А про Маркуса больше и заговаривать со мной не смей.

Сейчас, стоя перед крыльцом дома Эрлихов, Петер не знал, как себя повести. Признаться, что мать не пустила его, — значит выставить себя на посмешище. Но и принять клятву вместе со всеми тоже нельзя. Так он и стоял, высокий, черный, растерянный, без конца сдавливая пальцами свою протертую шапку.

* * *

Неподалеку от Петера стоял Альфред Эшер. Лицо у него было спокойное, холеные руки придерживали ствол аркебузы, светлые волосы едва заметно шевелились от ветра.

Он никому не хотел показать своего волнения. Наконец-то! Сегодня он примет клятву, станет одним из них!

Больше всего Альфред опасался, что отец запретит, и тогда ничего уже нельзя будет поделать. Фридрих Эшер был человеком до крайности упрямым, решения принимал быстро и почти не думая, но потом ни в какую не соглашался их изменить. Но на этот раз, выслушав сына, он хлопнул его по плечу и громогласно заявил:

— Отправляйся! Пусть видят, чего стоят наши цеховые парни!

Альфред, обрадованный, принялся рассказывать ему про придуманный Маркусом план, про то, как надежно они перекрыли дороги, как Маркус выбрал для засады место.

Отец слушал его невнимательно, потирал шею, отхлебывал пиво из кружки.

— Вот что, Альф, — произнес он наконец, — в этом деле ты должен показать себя. Городская шваль теперь задирает голову, смотрит на мастеров без всякого почтения. Пусть видят, что мы хороши в любой работе и умеем за себя постоять.

— Я все сделаю! — восторженно глядя на отца, воскликнул Альфред. — Вам не придется жалеть…

— Подожди, — скривил слюнявые губы Фридрих. — Дослушай. Показать себя надо, но и пули руками хватать не следует. Не лезь вперед всех, присмотрись. И слушай Маркуса — у него есть голова на плечах. Помнишь, как он расправился с теми солдатами? Держись рядом с ним, от этого будет польза.

— Спасибо, отец! — Юноша наклонился и благодарно припал губами к его волосатой багровой руке.

Сейчас, стоя перед крыльцом дома Эрлихов, Альфред без конца повторял про себя: «Я не подведу, не подведу».

* * *

Каспар Шлейс, сын лавочника Густава, тоже пришел вместе со всеми. Он старался держаться в тени и не вступать ни с кем в разговор. Беда была в том, что ему — как и Петеру Штальбе — не удалось заручиться родительским согласием.

Густав Шлейс — маленький, полноватый, словно вылепленный из хлебного мякиша, человек с печальным лицом и темными глазами — выслушал сына молча, ни разу не перебив, не задав ни одного вопроса. И лишь убедившись, что Каспар высказал все, и даже для верности спросив его: «Ты еще хочешь что-то добавить?» — сцепил пальцы рук, пожевал губами.

— Если я правильно тебя понял, Каспар, — начал он, — ты хочешь потрудиться на благо Кленхейма.

— Да, отец.

— Хорошо, — кивнул лавочник. — Очень хорошо, что ты в своем юном возрасте стараешься думать о благе других. Но скажи мне теперь вот что: ты уверен, что вся эта затея, которую придумал сын покойного цехового старшины, станет для Кленхейма благом?

Каспар хотел что-то сказать, но отец жестом остановил его.

— Маркус хочет кормить Кленхейм за солдатский счет, — продолжал он. — И это похвально. Слишком долго мы сами кормили солдат и теперь имеем право на возмещение. Но мне кажется… мне кажется, что Маркусом движет не только забота о нашем городе. Думаю, ему не терпится показать себя, вылезти вперед. Однако честолюбие — весьма опасная вещь, Каспар. Оно может принести другим и большую пользу, и большой вред. Скажу тебе честно: я не знаю, чем Маркусова затея обернется для всех нас.

— Но ведь собрание общины…

— Не пе-ре-би-вай, — спокойно произнес Густав. — Ты не был на том собрании, равно как и ни на одном другом. А я был. Маркус предлагал собирать с солдат дань еще до того злосчастного дня, как на Кленхейм напали. Большинство тогда не поддержало его, а бургомистр и господин Хойзингер были решительно против. Против проголосовал и я. Второй раз разговор обо всем этом зашел через несколько дней после смерти госпожи Хоффман, храни Господь ее светлую душу… На этот раз собрание встало на сторону молодого Эрлиха.

— И ты тоже?

Каспару, как старшему сыну в семье, отец разрешал обращаться к нему на «ты».

— Я — нет. Грёневальд, Хойзингер, Траубе, Шёффль, цеховые мастера — проголосовали против.

— Но почему тогда ты позволил мне отправиться со всеми на Магдебургский тракт?

Лавочник слегка поджал губы.

— Видишь ли, Каспар, все не так просто, как кажется. Скажу честно: я не верю в начинание Маркуса. Нападать на солдат — слишком опасное дело. Многим оно может стоить жизни, и мне бы очень не хотелось, чтобы и ты оказался в их числе. Но! — И Густав Шлейс приподнял вверх пухлый, короткий палец. — Но в нашей жизни никогда и ни в чем нельзя быть уверенным до конца. Если Маркусу улыбнется удача, нам не следует стоять в стороне. Ты прекрасно знаешь, как плохо идут теперь наши дела и как плохи дела во всем городе. Приняв участие в этом — э-э-э — предприятии, мы могли бы претендовать на часть общего выигрыша и тем самым избавить себя от голода, который, уверяю тебя, уже не за горами. Для этого я и отправил тебя валить деревья в лесу. Нельзя отмежевываться от дела, которое может принести нам пользу.

— Я не понимаю, отец, — растерянно глядя на него, пробормотал юноша.

Густав Шлейс вздохнул:

— Если бы ты был немного знаком с горным делом, как твой двоюродный дед, ты бы понял быстрее. Представь, что перед нами — вход в шахту. Внутри может быть богатая золотая жила, способная обеспечить безбедную жизнь десяткам семей. В шахте темно, и никто не знает, насколько прочно укреплены штольни и не обрушится ли земля на голову первому вошедшему туда смельчаку. Что делать? Уйти прочь — значит отказаться от своей доли золота, лезть первому — рисковать своей шеей. В такой ситуации умный человек будет держаться рядом со входом. Он поможет своим товарищам таскать тележки, кирки, фонари и все прочее, что необходимо для дела, поможет сделать всю подготовительную работу. Он будет вместе с ними — и чуть-чуть позади них. Если шахта обвалится — он выживет. Если они найдут золото — он к ним присоединится.

— Это трусость, — тихо, не глядя на отца, сказал Каспар.

— Не трусость, сын мой, а всего лишь благоразумие. Запомни: я не завел бы с тобой этот разговор и никогда бы не отпустил тебя валить деревья на тракте, если бы нам не грозила нужда. Я — глава семейства. Мне нужно кормить себя, тебя, твоих братьев и сестер, свою жену и, кроме того, твою старую, выжившую из ума бабку. А значит — я должен думать обо всем и не должен упускать из виду ни единой возможности, которая помогла бы нам сохранить то, что мы имеем сейчас. Смелость, честь — эти понятия всегда были в ходу, и любому человеку во все времена было почетно привесить их на свою куртку. Но бывают в жизни случаи, когда эти понятия не подходят для решения проблем. Дворянская шпага годна для дуэлей, но никак не для того, чтобы резать ею хлеб. Иногда нужно быть смелым. Иногда — хитрым. Иногда — бежать впереди всех, спасая себя. Но всегда, во всех случаях, нужно иметь голову на плечах и помнить, что твоя жизнь имеет очень большую ценность, если не для тебя самого, то для твоих родных.

Он провел мягкой ладонью по поверхности стола.

— Если помнишь, мы начали свой разговор с рассуждений о благе Кленхейма. Ответь мне: для кого станет благом твоя смерть? Молчишь… Тогда ответь: разве наш труд, наше благочестие, та скромная, но постоянная роль, которую мы играем в жизни общины, — разве все это не приносит городу пользы? Разве это не благо?

Каспар стоял, молча кусая губу. Он не знал, что возразить. И его отец видел это.

— Полагаю, — сказал он, — на этом мы можем завершить наш разговор. Завтра ты отправишься к Маркусу и скажешь ему, что отец не дал тебе своего разрешения. Да-да, так и скажешь. Скажешь, что отец боится за твою жизнь и не знает, как поступить. Что он, дескать, хочет посоветоваться на этот счет с пастором и другими уважаемыми людьми города. Больше не говори ничего. Теперь иди, Каспар, — он мягко похлопал его по руке. — Иди и будь благоразумен.

* * *

Они топтались на улице уже больше четверти часа, когда дверь наконец открылась и на порог вышел Маркус. Потянулся, поморщился от яркого солнечного света, оглядел их всех и коротко распорядился:

— Заходите внутрь.

В комнате было темно — окна плотно зашторены. В камине горело несколько поленьев, посреди комнаты стоял пустой стол. Стулья, сундук с одеждой, маленький табурет — все это Маркус убрал к стенам, чтобы оставить побольше свободного места.

Они встали вокруг стола, переминаясь с ноги на ногу, ожидая, что скажет младший Эрлих.

Маркус снял с шеи распятие, положил его перед собой.

— Я знаю, что не все из вас готовы принести клятву, — негромко произнес он, не глядя ни на кого. — Ничего. Главное, что вы пришли. Тот, кто не принесет клятву сейчас, сможет сделать это позже. Тогда, когда будет готов.

Он наклонился к камину и опустил маленький крестик на угли.

— Когда накалится железо, — сказал он, — вы сожмете его в правой ладони, по очереди. Держать не надо — сожмете и сразу отпустите и передадите другому.

Подхватив пальцем цепочку, он вытащил распятие из огня.

— Встаньте в ряд.

Все, кроме Шлейса и Петера, выстроились перед Маркусом. Альфред Эшер стоял первым; Конрад Месснер, рассудивший, что, пройдя через десяток рук, железо немного остынет, — последним.

— Протяните вперед ладонь.

Они вытянули руки.

— Теперь повторяйте.

Они повторяли за Маркусом тяжелые слова клятвы, и тихий, придавленный гул их голосов заполнял пустую комнату изнутри. Вслед за этим раздалось тихое шипение и короткий вскрик. Железо прикоснулось к человеческой коже.

Глава 2

Карл Хоффман сидел в своем кресле, глядя на догорающее пламя камина. На коленях у него лежала раскрытая книга — «Concordia», «Книга Согласия»[43]. Крупные кирпично-красные готические буквы на титульном листе. Он купил ее двадцать лет назад в лавке Иоахима Брауэра в Магдебурге. Редкая, ценная книга, она вполне стоила уплаченных за нее денег. Впрочем, сегодня он так и не прочел ни строчки. Буквы не желали складываться в слова, бежали друг от друга, расползались, заваливались в разные стороны. Или, может быть, что-то случилось с его глазами?

После гибели Магды все, что окружало его, все, что прежде казалось единым целым, раскололось, как раскалывается на многие куски упавшее зеркало. Все на своем месте, все так, как было всегда. Но теперь между людьми, словами, предметами нет прежней связи, они разделены, оторваны друг от друга — маленькие островки среди глубокой черной воды.

Странно… Он любил свою жену, старался не спорить с ней по пустякам, уступать там, где это было возможно. При этом он не считал ее умной женщиной. Ее суждения были поверхностны, она презрительно относилась к его книгам, не желала учиться читать — хотя он настаивал на этом — и не разрешила ему научить чтению Грету. Магда верила в колдовство, верила в то, что евреи злоумышляют против христиан, верила в порчу и дурной глаз. Она была и осталась дочерью зажиточного крестьянина, любящей землю, любящей труд, с подозрением относящейся ко всему, что не укладывалось в ее небольшой, составленный из немногих, но основательных частей мир.

И все же в ней было то, чего никогда не было у него самого: простота, искренность. Случалось так, что она на ходу выражала мысль, над которой он мог биться целыми днями. Она легко сходилась с людьми, всегда помогала тем, кто нуждался в помощи. В ней была сила крепкого приземистого дерева, глубоко ушедшего корнями в землю, — щедрая, живая, любящая сила, которую невозможно было отравить сомнениями, невозможно было поколебать.

И сейчас, после гибели Магды, жизнь как будто ушла из их дома, вытекла, как вода вытекает из разбитой чашки. Все кончилось… Больше не слышно, как шуршит ее платье, как гремят кастрюли на кухне, как хлопают двери под ее торопливой, сильной рукой…

Помогая другим, Магда никогда не искала помощи. Всю работу по дому она делала сама: сама ухаживала за свиньями и гусями, сама поддерживала чистоту в комнатах, сама стирала одежду. Не раз он упрекал ее в том, что подобное поведение не к лицу жене бургомистра и что им следует нанять хотя бы одну служанку, а стирку и починку одежды перепоручить Эльзе Келлер или Марии Штальбе, которые зарабатывают этим на жизнь. Но Магда стояла на своем: женщина не может быть неженкой, работа рук не грязнит.

Что ж, Магда всегда была сильной… Лишь однажды случилось несчастье, которое сумело пригнуть ее к земле. Двое их маленьких сыновей, близнецы Петер и Пауль — светловолосые и веселые мальчики, чьи имена были выбраны в честь апостолов Петра и Павла, — умерли летом тысяча шестьсот восемнадцатого года от оспы и были похоронены на городском кладбище рядом с могилами родителей Хоффмана.

В те дни Магда ни с кем не могла говорить. Всю работу по дому она делала молча, не произнося ни единого слова, и только слезы маленькими поблескивающими каплями сбегали по ее щекам. Мужа и притихшую, напуганную несчастьем дочь она не замечала, даже не смотрела на них. Едва выдавалась свободная минута, Магда становилась на колени перед висящим на стене распятием, шептала слова молитвы, и растрепанные пряди волос липли к ее мокрому, залитому слезами лицу.

Но каким бы тяжелым ни было свалившееся на нее несчастье, она сумела распрямиться. Снова зазвучал в доме ее громкий голос, она снова отчитывала, распоряжалась, наводила порядок, спорила с мужем, несмешливо уперев руки в крутые, раздавшиеся от родов бока. Магда сумела справиться с горем. Смерть детей — двух существ, которые вышли из ее чрева крохотными комочками и росли, поднимались, тянулись вверх, питаясь ее любовью, обвивая ее, как вьюнок обвивает ствол высокого дерева, — не сломила ее, лишь стиснула сердце грубыми, тяжелыми челюстями, навсегда оставив на нем свой страшный рубчатый след.

Она сумела справиться со своим горем. Сможет ли когда-нибудь справиться он?

Хоффман поежился в кресле. Огонь догорает; надо сказать Грете, чтобы подбросила еще поленьев. Чему удивляться — солнечное тепло стариков не греет. Старик… По его жилам давно уже течет не кровь, а холодная, растопленная из январского снега вода…

В комнату неслышно вошел Михель, прыгнул на колени к хозяину. Хоффман положил руку на его теплую, покрытую короткой шерстью макушку, почесал кота за ухом. «Что такое старость? — размышлял он, прикрыв глаза. — Становишься ненужным — ни другим, ни самому себе. Жизнь выдавливает тебя, торопит, выпроваживает, как хозяин трактира выпроваживает пьяного гостя. Кресло, в котором ты всегда сидел, делается жестким, башмаки, которые ты носил, сдавливают ноги, еда, которую привык есть, сворачивается в животе кислым, тяжелым комом. То, что прежде ты делал с легкостью, теперь — недостижимая роскошь. Те, кого ты знал и любил, уходят один за другим. Вся твоя жизнь с каждым днем делается все уже и уже, тебе некуда идти, нечем заняться и остается лишь оглядываться назад и вспоминать то, что осталось далеко в прошлом… Как, должно быть, счастливы те старики, которых гонит вперед жажда власти, жажда богатства или не увядшая с годами похоть… У них есть цель, есть страсть, которая поддерживает их, укрепляет, продлевает им жизнь… Впрочем, таких немного. Большинству Господь дает под старость покой, мирное увядание в кругу родных, в кругу тех, кто останется после тебя и кинет комок земли на твою могилу. Но что делать, если из твоей жизни выдернули и это, одним ударом выбили ту опору, на которой держалось все?»

Сердце отозвалось тупой, ноющей болью. Раньше, когда у него болело сердце, Магда всегда варила для него травяной настой…

Карл горько усмехнулся. Как это все-таки жестоко… У тебя отняли любимого человека, единственного, кто вливал жизнь в твои дряблые вены, но при этом оставили тебе воспоминания, маленькие ранящие осколки… Весь этот дом — напоминание о Магде. И набитые гусиным пухом подушки, хранящие запах ее волос, и медная сковорода, в которой она готовила жаркое, и сундук, в котором по-прежнему хранится ее одежда…

Бургомистр чуть шевельнул рукой, и на пол что-то посыпалось. Это были письма, лежащие на столе, — он нечаянно задел их рукавом. Он не открывал их, хотя некоторые из них лежали здесь уже несколько дней.

Письма писал Хойзингер. Недавно он приходил сюда, пытался завести разговор о городских делах, о проблемах, которые требуют разрешения. Но он, Карл Хоффман, муж убитой жены, бургомистр ограбленного города, не желал ни о чем говорить — у него не было на это сил. Тогда упрямый казначей стал каждый день передавать ему через Цинха эти письма.

Бургомистр чуть-чуть наклонился вниз, подобрал упавшие бумаги с пола. Наверняка в них повторяется одно и то же. Для чего Хойзингер пишет их? Неужели он до сих пор не понял, что у старого Карла Хоффмана нет больше сил заниматься городскими делами? С того самого дня, как погибла Магда, он ни разу не появлялся в ратуше, никого не принимал и почти не выходил за порог. Неужели они не видят этого? Неужели им непонятно, что настало время избрать себе нового бургомистра, а его — несчастного, раздавленного горем старика — оставить в покое?

Нужно будет сказать Хойзингеру об этом. Нужно… И все-таки о чем он пишет?

Вялыми, привыкшими к бездействию пальцами Хоффман надломил красную печать, развернул бумажный листок. Кривые, некрасивые буквы, хорошо знакомый почерк казначея. «Карл, поскольку ты не пожелал говорить со мной… городской совет не может работать без бургомистра… необходимо твое вмешательство… разделить запасы еды… увеличить запашку… люди крайне озлоблены… следует принять меры… тем, чьи семьи бедствуют…» И так далее и так далее…

Скомкав листок, бургомистр устало откинулся на широкую спинку кресла.

Михель довольно урчал на его коленях, серый дым от потухших углей неслышно втягивался в дымовую трубу. Наверху заворочался, что-то забормотал фон Майер. Уронив голову на грудь, Карл Хоффман задремал.

* * *

Он открыл глаза от того, что в комнате скрипнула половица. На пороге стояла Грета — в полинялом голубом платье, поверх которого был надет белый передник с вышитым в углу цветком колокольчика. Передник Магды.

— Я ждала, пока ты проснешься, — тихо сказала она. Хоффман не мог разглядеть ее глаз, но почему-то ему показалось, что в них стоят слезы.

— Что случилось? — недовольно пробурчал он.

— Ничего, просто мне хотелось поговорить с тобой. Господин фон Майер совсем плох…

Ее плечи мелко задрожали, и она жалобно всхлипнула.

— Он умирает, и я ничем не могу ему помочь. Совсем ничего не ест, только целыми днями разговаривает со своей женой. И я… я тоже хочу поговорить с мамой…

Она зарыдала и закрыла лицо руками.

Хоффман смотрел на нее растерянно.

— Не плачь, здесь не о чем плакать, — пробормотал он. — Когда он умрет, нам всем станет намного легче…

Она отпрянула от него:

— Не говори так! Не смей! Мы должны заботиться о нем, это наш долг перед Господом! Матушка… матушка говорила, что набожный человек должен всегда помогать тем, кто оказался в беде. Ведь так учил наш Спаситель Иисус!

Бургомистр недовольно поджал губы.

— Запомни, Грета, — сухо сказал он, — набожность не заменяет ума. Господин фон Майер никогда не сделал бы для нас того, что делаем для него мы. Мы приютили его и обеспечили должный уход — и этого вполне довольно для выполнения христианского долга. Мы не обязаны кормить его вечно.

Дочь посмотрела на него испуганно, но ничего не сказала.

— И не надевай больше этот передник. Я запрещаю.

— Но…

— Я запрещаю, — сухо повторил Хоффман. — Теперь иди. И подбрось поленьев в камин, мне холодно.

* * *

Грета ушла, и Карл медленно поднялся с кресла, чувствуя, как гудят затекшие от долгого сидения ноги.

Слова дочери сильно разозлили его. Раньше она никогда не позволяла себе подобную непочтительность. С чего Грета взяла, что может его учить? Она еще слишком молода, молода и глупа, чтобы рассуждать о сколь-нибудь серьезных вещах и уж тем более высказывать свое мнение в его присутствии. К тому же она совсем напрасно защищает фон Майера. Бывший магдебургский советник не из тех, кто заслуживает жалости. Что он сделал для Кленхейма? Помог заключить несколько контрактов на поставку свечей? Что ж, это действительно была помощь, но помощь далеко не бескорыстная. Фон Майер никогда не забывал о собственной выгоде и с каждой овечки отстригал себе порядочный клок шерсти…

С каждым днем бургомистр все сильнее жалел, что уступил тогда уговорам жены и согласился приютить фон Майера у себя дома. Бледное лицо советника, его кашель, хрипы и несвязное бормотание, день и ночь доносившиеся из его комнаты — все это было напоминанием о неизбежности смерти, напоминанием о том, сколь слабым и уродливым делается человек, готовящийся отойти в мир иной. Бесспорно, помогать страждущим — благодеяние. Но во сколько это благодеяние обходится? Больного нужно кормить, нужно платить цирюльнику за кровопускания, а травнице Видерхольт — за настои и мази; нужно менять постель и убирать нечистоты, а после — в конце — придется еще и оплачивать из своего кармана похороны и гроб. Черт возьми, можно подумать, что у них есть на это лишние деньги!

Хоффман сделал несколько шагов по комнате, пытаясь успокоиться. Пожалуй, следует навестить фон Майера. Взглянуть на него самому, попытаться понять, как скоро Господь приберет умирающего к себе. Судьбе было угодно, чтобы магдебургский советник очутился здесь, — что ж, остается только надеяться, что скоро они будут избавлены от этого неудобства.

* * *

Готлиб фон Майер спал, что-то бормоча во сне. Хоффман остановился у изголовья кровати, глядя на него сверху вниз. Лицо советника производило отталкивающее впечатление — шелушащаяся кожа, веки воспалены, губы обметаны белым, усохшие руки покрыты мелкими шрамами от кровопусканий. Советник сильно облысел, и теперь волосы торчали на его голове редкими выцветшими клочками.

«Я не хочу твоей смерти, Готлиб, — подумал бургомистр, глядя на спящего. — Но и жалеть тебя не могу».

Фон Майер вдруг зашевелился.

— Я знал… что вы придете… Карл… — тяжело прохрипел он. Веки его медленно разлепились, и сквозь них проглянули мутно-розовые, воспаленные белки глаз. — Знал, что придете и… захотите поговорить.

— Поговорить? — недоуменно переспросил Хоффман.

— Да, поговорить со мной… Понять, как скоро я умру…

— Готлиб, вы напрасно…

— Не спорьте, прошу… Я знаю, что вам… тяжело терпеть меня в своем доме. Ваша дочь — очень милая и добрая девушка… Но даже такой девушке вряд ли… вряд ли понравится каждый день выносить за стариком вонючее судно… И я это понимаю…

В горле у него что-то булькнуло, он судорожно сглотнул и провел бледной ладонью по лбу.

— Садитесь, Карл, прошу вас… Вы хотите поговорить со мной, а я — с вами… Садитесь же…

Поколебавшись, Хоффман сел на стоящий рядом с кроватью табурет.

— Хочу успокоить вас, — с кривой, похожей на трещину, ухмылкой произнес фон Майер. — Мне осталось недолго. Несколько дней, может быть, неделя… Каждый раз, когда я засыпаю, ко мне приходит Августина, и я говорю с ней — так, будто она стоит рядом… Это знак, Карл, знак, что мне уже пора. Но прежде… Прежде я хочу рассказать вам о Магдебурге. Не удивляйтесь, прошу… Если хотите, считайте это прихотью, капризом умирающего…

Он снова закашлялся, на губах заблестели капли слюны.

— Ничего, ничего… сейчас… — забормотал он. — Дальше будет немного легче… Слушайте, Карл… Перед смертью каждый хочет вспомнить свою собственную жизнь, рассказать о ней, пережить еще раз то, что случилось когда-то в прошлом… Но я не хочу говорить о себе — зачем? Моя жизнь была слишком незначительной для того, чтобы о ней рассказывать… Нет, Карл, вместо этого я хочу рассказать вам о Магдебурге. Я любил этот город. Мои предки жили здесь на протяжении многих веков, и сам я прожил в нем всю свою жизнь. По роду службы мне много времени пришлось потратить, изучая судебные протоколы, уставы и грамоты, хроники разных лет. Передо мной были столетия городской истории, периоды величия и несчастий, периоды процветания и упадка. В старых пергаментах я видел всю прошлую жизнь Магдебурга. И мне пришлось своими глазами наблюдать его гибель… Я знаю, Эльбский город никогда не станет таким, как прежде, — увечье, нанесенное ему, не в силах никто излечить. И все же… и все же я хочу, чтобы память о нем осталась жить и не развеялась по ветру…

Он закрыл глаза, голова его откинулась на подушку, и Хоффман облегченно подумал, что советник снова уснул. Но фон Майер заговорил — с закрытыми глазами, отстраненно, словно читал молитву:

— Слушайте же… Никто не знает, когда на берегах Эльбы возникло поселение, получившее впоследствии имя Магдебурга. Вначале здесь жили пахари, охотники и рыбаки. Они обнесли свой город частоколом и земляным валом и сами защищали себя от нападений врагов и жили плодами земли, не зная ни торговли, ни сложных ремесел. Они приняли крещение, но не имели ни одной каменной церкви; много трудились, но не могли обрести богатства. Возможно, Магдебургу суждено было остаться таким навсегда — полугородом, полудеревней на берегу широкой реки… Но был человек, который даровал Эльбскому городу величие и сделал имя его известным всему христианскому миру. Этим человеком был Отто, сын короля Генриха Птицелова, — властитель, который объединил Германию и стал первым ее императором[44]. Он желал обезопасить границы Империи, защитить ее от вторжений язычников, но сделать это не ценой крови собственных подданных, а силой истинной веры. С этой целью Отто основал в Магдебурге архиепископство, и даровал городу множество земель, и подчинил его власти епархии Мейссена и Хафельберга, Бранденбурга, Мерзебурга и Цайца. Великий человек и великий властитель — прах его покоится теперь в стенах Морицева собора…

Фон Майер говорил монотонно, тихо, и было видно, как тяжело даются ему слова. Кадык медленно ползал по тонкой черепашьей шее, ворочались под закрытыми веками белки глаз.

— Первым архиепископом Магдебургской епархии стал Адальберт из Вайссенбурга[45], прозванный «апостолом славян», — благочестивый и достойный человек, который всю свою жизнь посвятил распространению христианства, и много путешествовал по востоку Европы, и проповедовал при дворе киевской княгини Ольги, и был во многих других городах и землях, и многих людей окрестил. Он основал при аббатстве Святого Морица духовную школу, из стен которой вышли впоследствии многие известные мужи, и первый из них — Адальберт Пражский, святой покровитель Богемии, Польши и Венгрии. Был среди них и Бруно Кверфуртский, проповедовавший христианство среди язычников-пруссов, и Титмар, ставший епископом Мерзебурга и записавший хроники правления королей и императоров Германии, и многие другие люди, благодаря которым свет христианской веры распространялся все дальше к востоку от течения Эльбы…

Адальберт правил в Магдебурге тринадцать лет и семь месяцев и оставил о себе добрую память. После его смерти сорок архиепископов сменилось во главе Магдебургской епархии. Среди них были разные люди: мудрые и недалекие, воины и царедворцы, покровители города и гонители его свобод. Среди них был архиепископ Гизелер, разбивший при Белькесхейме восставших славян. И архиепископ Норберт из Ксантена, основавший духовный орден премонстрантов и причисленный папой Иннокентием к лику святых. И архиепископ Альбрехт из Кефернбурга, при котором было начато строительство нового собора, основан Нойштадт, построены многие здания и дарованы многие вольности городу и его жителям…

Триста лет миновало с тех пор, как умер Великий Отто. Архиепископы по-прежнему правили Магдебургом, и город процветал под их властью. Строились каменные здания и новые церкви, паломники, ремесленники и купцы прибывали в город. Многие духовные ордена — францисканцы, бенедиктинцы, доминиканцы, августинцы, премонстранты, цистерианцы — основали здесь монастыри. Магдебург стал одним из самых крупных и богатых городских центров Империи. В обмен на щедрые подношения и военную помощь он получал от архиепископов все новые привилегии и права. Архиепископ Вихманн даровал Магдебургу самоуправление, а архиепископ Вильбранд утвердил городской устав. При архиепископе Эрихе город за девятьсот марок серебра выкупил право самостоятельно назначать себе бургомистра и судей, получил право чеканить монету и заключил с архиепископом договор, по которому тот не властен был вводить налоги без согласия городского совета…

— У вас хорошая память, Готлиб, — вежливо улыбнувшись, заметил Хоффман. — Запомнить столько различных…

— У меня всегда была отличная память, — перебил фон Майер, нервно дернув щекой. — А близость смерти сделала ее только лучше. Слушайте меня, Карл, и не перебивайте.

В середине четырнадцатого столетия в городе началась чума. Умерших от страшной болезни было столько, что на городских кладбищах не хватало места и мертвых хоронили за крепостной стеной — без гробов, сваливая в общие ямы, ставя поверх один, общий на всех, деревянный крест. Ворота закрыли, никого из чужаков не пускали, улицы отгородили одну от другой. Тем, кто жил в пораженных болезнью кварталах, под страхом сурового наказания запрещалось появляться за их пределами. Чума — Черная смерть, как прозвали ее повсюду в Европе, — продлилась более года и унесла тысячи жизней[46]. Многие деревни вокруг Магдебурга обезлюдели, и батраки просили двойную плату за свой труд, потому что некому было работать. Люди считали виновниками чумы евреев. Говорили, что те отравляют колодцы, кидают туда мертвых крыс и гнилое мясо, распространяют болезнь при помощи злых чар и черного колдовства. В еврейском квартале толпа разгромила много домов, и много евреев с их семьями встретили тогда на городских улицах свою смерть…

И все же, несмотря на все эпидемии, войны, пожары и прочие бедствия, Магдебург процветал. Развивались ремесла, строились новые дома; улицы — дотоле грязные и разбитые — мостились булыжным камнем. Еще при архиепископе Эрихе Магдебург стал одним из участников Ганзейского союза, и с тех пор корабли его ходили по всей Эльбе, от Гамбурга до Кёниггреца. Милостью императора город получил стапельное право, и с тех пор все купцы, везущие вниз по Эльбе зерно, должны были продавать свой товар на городских рынках и платить городу пошлину. Вскоре Магдебург сделался одним из крупнейших центров хлебной торговли во всей Германии. В городе была открыта первая библиотека, строились школы, больницы и печатные мастерские. В гавани возле Эльбских ворот ежедневно разгружались десятки судов…

Фон Майер снова закашлялся, и его бледное лицо пошло красными пятнами. Глядя на него, Хоффман вдруг подумал, что с каждым произнесенным словом из советника выходит жизнь — точно кровь вытекает из открытой раны.

— Господи Иисусе, дай мне сил… — прохрипел советник. — Если бы вы знали, Карл, как тяжело мне говорить… Но иначе нельзя… Слушайте же… слушайте… В шестнадцатом столетии Магдебург стал первым городом в Империи, открыто вставшим на сторону Лютера, открыто провозгласившим свою приверженность обновленной, евангелической церкви. Наш город давал приют богословам и проповедникам, печатал памфлеты и книги в защиту Лютерова учения — он стал центром новой веры, ее опорой, и готов был защищать ее с оружием в руках.

В тысяча пятьсот тридцать первом году имперские княжества и города, принявшие евангелическую веру, образовали Шмалькальденский союз с целью защитить себя от притеснений католиков. В союз вошли многие имперские княжества и города — Саксония, Вюртемберг, Брауншвейг, Гессен, Страсбург, Ульм, Констанц, Гамбург, Ганновер, Бремен, Любек, Франкфурт, Аугсбург, десятки других. Участником союза стал и Магдебург. О, это было великое время, Карл! Время, когда протестанты были едины, а их вожди — дальновидны и решительны. Союз был настолько силен, что император Карл Пятый — дед нынешнего кайзера, который носил на своей голове не только императорскую корону, но и венец испанского короля, и был самым могущественным монархом своего времени, — долго не решался бросить ему вызов.

Но в конце концов император все же выбрал момент для нанесения удара. Объединившись с Баварией и призвав на свою сторону Морица Саксонского, он атаковал силы Союза и наголову разгромил их при Мюльберге[47], что на берегах Эльбы, в ста с небольшим милях к югу от здешних мест.

После мюльбергского поражения союз распался, словно карточный дом. Его вожди — Иоганн-Фридрих Саксонский и Филипп Гессенский — склонили перед кайзером головы, отказались от части своих владений и позволили ввергнуть себя в заточение на несколько лет. Остальные участники союза также не осмеливались бросить вызов могуществу императора Карла. И когда на аугсбургском рейхстаге кайзер объявил, что католичество отныне является единственным законным вероисповеданием в Империи, лишь Магдебург и Бремен подняли голос в защиту учения Лютера.

Гордый Магдебург! Не имея сколь-нибудь значительной военной силы, без союзников, покинутый всеми, он не отрекся от своей веры и не подчинился приказаниям императора. В городе по-прежнему проводились евангелистские богослужения и печатались сочинения Лютера и Меланхтона; здесь нашел приют Маттиас Флациус, изгнанный католиками из родного Виттенберга; здесь печатались памфлеты и воззвания, призывающие беречь свет истинной евангелической церкви и не подчиняться тирании католиков. «Канцелярия Господа Бога» — так называли Магдебург с тех пор…

* * *

Фон Майер вдруг поперхнулся, и на этот раз кашлял долго, и грудь его будто выворачивало наизнанку, и блестящие капли высыпали на его лбу.

Хоффман смотрел на него со смешанным чувством жалости и отвращения.

— Готлиб, вам не следует волноваться, — произнес он. — Цирюльник сказал, вам нужно спокойствие, иначе снова придется отворять кровь.

— Не говорите, что я должен быть спокойным, Карл, — хрипло произнес советник, продираясь сквозь кашель. — Если цирюльнику угодно сцедить мою кровь — пусть делает то, что считает необходимым… Мне нужно только успеть рассказать вам все… Рассказать все то, из-за чего болит мое сердце… Думаете, я о богатстве жалею? О сожженных домах? Нет… Мне страшно оттого, что в людях не останется памяти… Они забудут о том, каким Магдебург был прежде, какого величия он достиг…

Губы советника дрогнули, из-под закрытых век выбежала слеза — скатилась по серой щеке, словно дождевая капля.

— Магдебург был не просто скоплением домов у реки. Он был молитвой — понимаете? Молитвой, застывшей в камне и мраморе, гимном во славу Создателя. Каждый дом, каждый поворот улицы, каждый кусок стекла… И все это сгорело. Сгорело…

Он не договорил — кашель вновь согнул его пополам. Несколько минут Хоффман сидел, молча наблюдая, как иссохшее тело советника изгибается от приступа кашля, и крохотные красные капли летят на застиранное одеяло. Фон Майер умирал — в этом уже не было никакого сомнения.

«Нужно послать за госпожой Видерхольт, — подумал бургомистр, вставая со стула. — Да и за пастором, наверное, тоже…»

Глава 3

Они шли вперед, продираясь сквозь заросли крапивы, сминая ногами папоротники, вдыхая горячий, распаренный зноем воздух. Десять человек: у пятерых — аркебузы, у остальных — пики и топоры. Звяканье металла при каждом шаге, чужое, сиплое дыхание за спиной. Друг за другом идут через лес усталые люди с оружием. Пот льет с них ручьем. Что же за лето выдалось в этом году? Столько дней, и ни одного дождя…

— Далеко еще? — облизнув сухие губы, недовольно спросил Чеснок.

— Устал? — приподнял бровь Маркус.

— Вспотел весь, хуже скаковой лошади. Даже в башмаках хлюпает. Давайте привал.

Маркус ничего не ответил и продолжал идти, не замедляя шаг.

— Толку от твоего привала, — процедил сквозь зубы Вильгельм Крёнер, переступая через облепленный белыми наростами грибов полусгнивший пень. — В такую жару не остынешь. Скажи, Маркус, там хотя бы ручей поблизости есть?

Эрлих пожал плечами:

— Придем — поищешь.

Обошли стороной неглубокий, заросший бурьяном овраг. Продрались через переплетение еловых ветвей, широких и мягких, как медвежьи лапы. Дальше, дальше… Кто-то со злостью рубанул топором мешающее пройти деревце. Кто-то, остановившись, отхлебнул воды из бурдюка. Кто-то замычал под нос нехитрую песню.

Впереди, среди деревьев, показался маленький полуразвалившийся домик.

— Это еще что такое? — удивленно спросил Вильгельм.

— Кто его знает, — отозвался Чеснок. — Я таких еще пару видел в лесу — тоже разваленные, а внутри пусто. Может, отшельники в них жили или кто другой.

— Я знаю, — сказал, сбивая дыхание, Альфред Эшер. — Покойный дед говорил мне про них. Это домики лесничих.

— Каких еще лесничих?

— Раньше здесь были охотничьи угодья архиепископа. Отсюда к его столу доставляли оленей и прочую живность.

— Охотники, наверное, из наших были, из Кленхейма?

— Нет, архиепископ посылал своих. Всем прочим здесь нельзя было охотиться, за это могли и повесить.

— Вранье, — махнул тяжелой рукой Чеснок, отводя в сторону ольховую ветку. — Всегда здесь охотились. И отец мой, и дед, и все прочие из нашего корня — все были охотниками. И в петлю их за это никто не тянул.

— Был бы ты, Конрад, грамотный, умел бы читать, и спорить бы нам не пришлось, — спокойно, с ноткой превосходства сказал Альфред. — В ратуше есть бумаги на этот счет. Есть там и жалованная грамота архиепископа: дескать, охотникам города Кленхейма надлежит отстреливать в наших лесных угодьях лисиц, волков и прочих норных зверей. Понял? Норных зверей — но и только. Если бы кто посмел стрелять тут оленей и птицу — повесили бы в один раз. А лесничие за всем этим следили.

Чеснок посмотрел на него недоверчиво, почесал губу.

— Так это ж когда было, — сказал он наконец. — Архиепископов уже сто лет как нет.

Альфред рассмеялся:

— Верно! Поэтому и не помнит никто. При наместниках, при бесконечных войнах всё забросили… Кому тут теперь охотиться, кроме нас?

Умолкнув, они пошли дальше. Маркус уже сильно их обогнал, и едва можно было разглядеть за ветвями его узкую темную спину.

Солнце заплывало все выше и выше в небо. Дребезжали на слабом ветру сухие, безжизненные листья деревьев.

— И зачем вообще этот лес, — бурчал Вильгельм, поправляя на плече ствол аркебузы. — Срубили бы его давно к такой-то матери, распахали землю… Было бы хлеба вдоволь. И не пришлось бы нам у дорог отираться…

— Что тебе лес — мешает, что ли? — спросил Чеснок.

— Земля больше людей прокормит.

— Вот-вот. Жили бы посреди поля, кормили бы каждую солдатскую сволочь.

Чеснок густо сплюнул под ноги, посмотрел на Вильгельма насмешливо:

— Дурень ты, дурень. Лес тебя защищает. Хлеба ты с него не получишь, зато свой собственный хлеб сбережешь. Скажи-ка, Альф, архиепископы, поди, и распахивать лес запрещали?

— Само собой, — отозвался тот. — Рубить на дрова можно было, в пределах дозволенного, а расчищать под посев — нет. Так и повелось…

Они миновали по краю темное, заросшее тростником озеро. Вода блестела тускло, лениво, словно лезвие плохо наточенного ножа. Следом был лысоватый пригорок, на котором росло лишь несколько тонких берез и кусты орешника. Здесь, на пригорке, их ждал Маркус.

— Мы уже рядом, — сказал он, когда все подошли и выстроились в полукруг. — Теперь слушайте. Лагерь будет на отдалении, не ближе чем в полусотне шагов от дороги. Поставим шалаш, устроим из ветвей лежанки. Неподалеку от лагеря выкопаем яму в человеческий рост. На дно нужно будет навалить ветвей и сухого мха.

— Зачем яма?

— Солдаты могут заартачиться. В этом случае нужно будет куда-то прятать тела. Теперь дальше. Дозорных двое, сменяться они будут через час. Наблюдательный пункт — на пригорке, я покажу, где именно. Дорога в этом месте хорошо просматривается, все видно издалека. Дозорным — глядеть в оба. Как только на дороге кто-то покажется, дать знак остальным. Всем прочим — сидеть тихо, из кустов не высовываться, огня не разводить, не спать. Сейчас, как дойдем до места, первым делом проверьте замки в аркебузах, засыпьте порох. Все должно было готово заранее.

Он придавил башмаком торчащую из земли кротовую кочку.

— Когда появятся солдаты, каждый занимает свое место и ждет моего приказа. Без приказа ничего не делать! Выдадим себя — поможем солдатам. Поняли?

Все нестройно закивали.

— Разделимся так: Альфред, Вильгельм, Гюнтер и я — атакуем первыми, заходим солдатам в лоб. Конрад, Якоб и Эрвин — ждут, по моему сигналу ударяют им в тыл. Вы, остальные, бьете одновременно с Конрадом, по центру. Первым делом — выстрелы из аркебуз. Если необходимо, перезарядим и выстрелим еще раз. Дальше в ход пойдут пики, топоры и ножи. Впрочем, аркебуз должно быть достаточно. Нельзя доводить дело до рукопашной, здесь нам тяжело тягаться с солдатами. Раненых — их раненых — будем добивать, по-другому нельзя. Как только все будет кончено, нужно будет утащить с дороги всё, тела свалить в яму и сжечь. Нигде не должно остаться никаких следов. Ни на дороге, ни рядом с ней. Кровь присыплем сухой землей. Ясно?

Вильгельм Крёнер нахмурился:

— Ты же говорил, что мы не будем их убивать. Только забирать вещи.

— Всё так. Отдадут по-хорошему — мы их не тронем. Когда доберемся, я каждому определю место, где он будет стоять. И еще. Вырежьте из дерева небольшой щиток, размером с ладонь. Сделайте с таким расчетом, чтобы его можно было плотно насадить на ствол аркебузы.

— Зачем?

— Пока фитиль тлеет, искра горит. Солдаты могут разглядеть это с дороги. Если прикроем замок щитком, искру не будет видно. Только смотрите: щиток должен отстоять от замка, не сажайте его вплотную, иначе дерево задымится. И запомните: не делать ничего, пока я не прикажу.

Он развернулся и пошел вперед. Остальные двинулись следом, озадаченные, растерянные, придавленные его волей.

Поравнявшись с братом, Якоб Крёнер пробормотал:

— Боязно мне, Вилли. Не справимся. Только головы сложим…

Вильгельм дал ему подзатыльник:

— Боязно — топай назад. Что тебе солдаты — черти рогаты? Такие же люди, как мы, не умнее и не глупее. Захотим — справимся.

Он усмехнулся, подобрев, потрепал брата по щеке. Затем нагнулся к земле, сорвал бледно-голубой цветок колокольчика и приладил его у себя за ухом. Хмыкнул:

— Так веселее будет. Точно на праздник идем.

Через пять минут они были на месте. Дорога здесь поворачивала подковой, и над самым ее изгибом выступал высокий, заросший по гребню деревьями и кустами можжевельника холм. Лучшего места для засады и вправду было не отыскать. Дорога просматривалась в каждую сторону самое малое на сотню шагов. И стрелять с высоты, из укрытия, куда как удобней.

Маркус распорядился насчет шалаша и лежанок, а затем, взяв с собой Альфреда Эшера, отправился осматривать будущую позицию.

— Видишь, — раздвигая кусты, объяснял он, — как только они окажутся здесь, на изгибе, тут мы и начинаем. Пути отступления для них отрезаны, сами они — на открытом месте, без всякой защиты. Куда им деваться?

Они отошли немного в сторону, и Эрлих внимательно, чуть прищурив глаза, осматривал деревья, камни, прикидывал, как лучше расставить людей.

— Твое место будет здесь, — сказал он, положив ладонь на теплый ствол высокой сосны. — А я встану вот там, чуть впереди. Между каждым из нас будет не больше пяти-шести шагов. Когда приблизятся на расстояние выстрела, выбери себе цель.

Альфред послушно кивнул, неловким движением пригладил свои волнистые, цвета остывшего олова, волосы.

— Маркус, послушай…

— Что?

— Я подумал… Надо помочь семье Ганса Келлера. Матери его совсем сейчас тяжело. Пятеро детей, как щенята, а работников нет. Пенсионов теперь не платят, не из чего, огород у них маленький. А мы прежде с Гансом друзьями были. Ты же помнишь, он у моего отца два года в подмастерьях проработал.

— Как мы можем помочь?

— Когда Совет будет раздавать то… что мы соберем… замолви словечко за госпожу Келлер. Пусть ей выделят чуть больше, чем остальным. Прочие семьи могут и сами себя прокормить…

Маркус слегка нахмурился — не ко времени Альфред начал этот разговор, — но затем, коротко кивнув, пообещал:

— Я поговорю с Хойзингером.

Он продолжал стоять, опершись левой рукой о тонкий древесный ствол, рассматривая лежащую внизу пыльную, выжженную солнцем дорогу. На сердце у него было легко. Все идет так, как надо, все один к одному. То, что они затеяли, справедливо перед Господом и людьми. Их ждет успех, ждет удача. И вчера он получил на то Божье благословение.

Божье благословение — это не могло быть ничем иным. Грета — сама! — подошла к нему на улице, коснулась его плеча.

Это случилось вечером, когда солнце растеклось по верхушкам деревьев, а тени домов вкрадчиво ползли по земле. Он сидел с Хагендорфом в оружейне, обсуждая план действий на тот случай, если Кленхейм снова подвергнется нападению. Заваленные дороги давали им защиту против солдат, но разве можно быть уверенным до конца? Хагендорф обещал подрядить нескольких парней, чтобы выкопали вдоль городской ограды новые волчьи ямы и выставили заграждения из заостренных кольев.

От Хагендорфа он отправился домой. Шел быстро, не глядя по сторонам, думая о том, что предстоит им завтра. И вдруг почувствовал, как кто-то тронул его за плечо. Это была Грета.

— Прости, что долго не говорила с тобой, — тихо сказала она, и ее глаза улыбались. Совсем как прежде. — Я…

Он остановил ее, слегка сжал ей руку:

— Молчи.

Она опустила взгляд, как бы ненароком поправила вьющуюся по волосам белую ленту.

Они шли по улице к ее дому, почти не глядя друг на друга. Не хотелось ни о чем говорить. Они были вместе, и ничто не могло встать между ними. Маркус держал ее руку, маленькую, нежную руку с тонкими пальцами. Кожа на ладонях слегка загрубела, была шершавой, но ему это нравилось. Они шли близко, так, что их локти время от времени соприкасались. Иногда ветер подхватывал каштановую прядь ее волос, и они падали ему на плечо.

Маркус хотел обнять ее и еле удерживался, чтобы не сделать этого на людях. Обнять ее, прижать к себе, ощутить теплоту, покорность ее тела, раствориться в нем, сделать своей собственностью навсегда…

Незаметно, чтобы она не увидела, он посмотрел на Грету. Горе оставило на ее лице свой отпечаток — кожа под глазами слегка потемнела, возле губ тонким, едва различимым штрихом легла морщинка. Сейчас, в золотом свете июньских сумерек, он видел, как похудело, осунулось ее лицо. Ничего… Горе, которое обрушилось на них, со временем будет забыто. Они станут мужем и женой, у них родятся дети. Дети, которые примут фамилию Эрлихов, продолжат их древний, почтенный род. Грета будет счастлива с ним. Она увидит, с каким уважением относятся к нему остальные, она будет знать, как много он сделал для Кленхейма. Будет гордиться им…

Маркус на секунду закрыл глаза, попытался представить себе эту картину. Они с Гретой идут в воскресенье в церковь, и каждый, кто попадается им на пути, почтительно снимает шапку, и в церкви они занимают место на первой скамье. Грета улыбается, и ее ладонь безмятежно покоится в его ладони…

Он ничего не сказал ей о том, что им предстоит сделать. Ничего не сказал о дороге, об опасности, которая им угрожает. К чему тревожить ее? Когда-нибудь она все узнает. В свое время. Но не теперь.

Эрлих машинально провел по дереву рукой и вздрогнул от боли. Ах да… Знак, символ их клятвы напомнил ему о себе. Что ж, довольно предаваться мечтаниям. Нужно приступать к делу.

* * *

Как и приказал Маркус, они сделали из веток шалаш, устроили себе лежанки. Хлеб, воду и остальные припасы сложили внутри шалаша, туда же пристроили аркебузы. От нечего делать снова завели разговор.

— Вот ты давеча про колдунов говорил, Конрад, — вытягивая вперед уставшие ноги, сказал Вильгельм Крёнер. — Я, конечно, судить про них не могу; чего не знаю — того не знаю. Но одну похожую историю слышал. Матушка моя говорила: случилось это через несколько лет после Черной смерти, при императоре Карле. Империя тогда сильно обезлюдела, и многие деревни стояли пустыми. Волков развелось — как червей в могиле, не было от них никакого спасения. Нападали на людей и ночью, и днем, и даже внутрь деревенской ограды заходить не боялись, и собак сторожевых убивали играючи. И случилось так, что в одном большом селении стали пропадать дети. Сначала думали на разбойников или цыган — ведь известное дело, цыгане детей крадут. Выставили караулы на дорогах, следили за всеми, кто проезжал мимо. Но дети пропадали по-прежнему, иногда по двое-трое за месяц. Видя такое бедствие, староста деревни сам принялся за дело. Возле одного из домов, где жил последний пропавший ребенок, он нашел под окном волчьи следы. Стало быть, это волк крал детей. Собрал тогда староста со всей деревни охотников, еще и с соседних селений позвал — полсотни человек, самое малое, и еще собак взяли огромную свору, — и устроили на волков большой гон. Несколько дней подряд гнали их по всему лесу и отдыхать ложились, только когда наступала ночь. Отрезанные звериные головы выставляли на палках вдоль дорог. В церкви день и ночь молились об избавлении от лютой напасти, молились, чтобы Христос защитил невинных детей.

Вильгельм умолк, ногтем раздавил заползшего на плечо муравья.

— А дальше? Дальше-то что было? — придушенно спросил Эрвин Турм.

— Дальше? Дальше слушайте. После той охоты, о которой прослышали даже при дворе тамошнего ландграфа, все стало спокойно, и староста, и все самые уважаемые жители деревни принесли в дар церкви по пять золотых флоринов в благодарность за спасение от волков. Но зимой, под Рождество, пропала восьмилетняя дочка мельника. Пропала — как в воду канула. А у самого мельникова дома староста снова увидел волчьи следы — крупные, как и в прошлый раз. С той поры староста дал себе зарок, что не успокоится, пока не выследит хитрого зверя. Взял двух помощников и стал с ними каждую ночь обходить деревню. Неделя прошла, две — ничего. И вот в одну ночь, когда утихли морозы, идет он со стороны церкви к конюшне, где ездовых лошадей держали. Идет один — помощников отправил караулить на другую сторону. И слышит: за конюшней снег скрипнул. Он остановился, прислушался. Еще скрипнуло раз, потом еще, потом по стене зашуршало. Староста перекрестился, вытащил меч и пошел вперед. Выглянул за угол — смотрит, крадется вдоль стены волк. Огромный, черный, каких он никогда прежде и не видал. Старосте страшно стало — думает, одному здесь не совладать, загрызет. А что делать? Помощников звать — не успеют. Бить тревогу — значит спугнуть зверя. Прошептал он молитву Деве Марии, перекрестился еще раз, перекрестил меч и бросился на волка. Тот услыхал его, повернул голову. Глаза желтые, будто адское пламя в них. Оскалил пасть, слюной на снег капнул. Староста ближе — волк стоит. Десять шагов осталось — стоит. Староста руку с мечом занес, вот-вот рубанет. И тут волк прыгнул. Староста хотел его мечом ткнуть, но промахнулся. Волк зубами хватил его руку — так он меч и выронил.

— Господи Христе… — пробормотал Отто Цандер. От страха и удивления он сидел, приоткрыв рот.

— Все, думает староста, пропал. Сгреб здоровой рукой у шеи распятие, сжал пальцы и тем кулаком заехал волку прямо в оскаленную морду.

— Ну, а волк-то, что волк? — подвывал от нетерпения Эрвин Турм.

— Сиди спокойно, — пихнул его локтем Чеснок.

Вильгельм — очень довольный, что рассказ его так заинтересовал остальных, — отломил кусок хлеба, не торопясь прожевал.

— В том-то все и дело. Обычному волку кулачный удар нипочем, он тебе с кулаком всю руку отхватит. А этот — вдруг взвыл, шерсть у него на морде прямо-таки задымилась. Кинулся он прочь от старосты, махнул через забор и исчез… Понял тут староста, что не простой это волк. Оборотень. Дьявольская сила в нем, но через это и слабость: распятие, крестильная вода и святая молитва для него — хуже огня. Разыскал староста своих помощников, ударили в колокол, разбудили остальных. Рассказал он поселянам, что приключилось, и велел всем искать в городе человека с обожженным лицом. День прошел, два — никого не нашли. Даже общий сход для этого объявили, и каждого староста осмотрел сам, но ни у кого не было на лице той метки. Взял он тогда с собой священника, а еще двух парней при оружии, и пошли вчетвером по домам. Долго ходили. Заглядывали в сараи и чердаки, в подпол, в свинарники, только что в выгребные ямы не залезали… И вот под вечер заходят в дом одного зажиточного крестьянина. Богатый дом, большой. Долго смотрели его, хозяин перед ними все комнаты открывал, ничего не прятал. А под конец, когда уже уходить собрались, заметил староста в углу маленькую дверцу. Спрашивает: что такое? Хозяин отвечает: дескать, мать моя, старуха, там спит. Староста: покажи. Хозяин: так старая она, своих не узнает, к чему ее беспокоить? Староста его в сторону отпихнул, вошел в эту дверь. Смотрит — комнатка маленькая, потолок едва не на голове лежит, стены к плечам сходятся. Посреди комнатки кровать, на кровати — старуха. Лежит, головой в подушки зарылась, сопит. Староста к ней, хочет лицо посмотреть. Хозяин ему на плечи насел, тянет назад. Ты что, говорит, делаешь? Над старухой поглумиться решил? Староста сделал знак, те двое оттащили хозяина, руки ему держат. Староста одеяло приподнял, посмотрел на нее — и точно, на лбу у нее красный рубец крестом, та самая метка…

Вильгельм замолчал, прилег на траву, упершись в землю локтем. В воздухе разливался сладкий, дурманящий запах смолы. По верхушкам деревьев пробежал сухой ветер.

— Так, стало быть, это она в волка перекидывалась? — недоверчиво спросил Гюнтер Цинх.

— Стало быть, так, — пожал плечами рассказчик.

— А зачем?

— Кто ж его знает… Может, с помощью детской крови жизнь себе продлевала. Может, еще зачем…

— Ну, Вилли, — довольно усмехнувшись, протянул Чеснок. — Ну, ты… мать, и рассказчик.

— Глупая басня, — нахмурился Альфред Эшер. — Какой во всем этом смысл?

— А я тебе скажу какой, — ответил за Вильгельма Чеснок. — На иную девку посмотришь — вроде ничего в ней и нет, постная и занудливая. Губы подожмет, глаза вниз… Но если сумеешь найти подход — тут уж она форменная волчица! Обхватит тебя и руками и ногами, и пока не дашь ей, чего хочет, загрызет, а не выпустит!

И он громко, во все горло захохотал, довольный шуткой.

Глядя на него, усмехнулся и Крёнер:

— Точно, такое бывает. Да и мать за свое дитя тоже сделается не хуже волчицы.

Эшер откинул со лба слипшиеся от пота волосы, пригладил рукой.

— Сказки, — холодно сказал он. — Только дурак в них поверит.

— Все-таки не пойму, — сказал Чеснок, почесывая затылок. — Чего ты, Альф, так за колдунов и прочую нечисть вступаешься? Уже вроде все согласны, все верят, и по всему христианскому миру жгут их почем зря — и у нас, и у реформатов, и у папистов. А ты один — против. — Он усмехнулся, скособочил вверх толстую, ленивую губу. — По совести скажи, Альф, может, ты не просто так защищаешь их? Я слышал, твоя сестра частенько в лес ходит, травы собирает… Что она с ними делает? Может, зелье какое варит по ночам?

Худое лицо Эшера исказилось, он дернулся вперед, чтобы ударить Месснера, но тот перехватил его запястье и слегка вывернул в сторону.

— Да-а, тут дело нечисто, — как будто в задумчивости протянул он, глядя в глаза юноше. — Чего бы тебе так кипятиться?

— Заткнись, ты! — Голос Альфреда дрожал от ярости. — Скажешь еще слово про Катарину…

Чеснок осклабился:

— Скажу, будь уверен. Кулачок у тебя маловат, таким мне рот не заткнешь — провалится.

— Хватит, — сказал Вильгельм Крёнер, положив широкую ладонь ему на плечо. — Маркус сейчас вернется.

При упоминании Маркуса Чеснок поскучнел лицом и отпустил руку Эшера. Якоб Крёнер растерянно посмотрел на брата, но тот лишь безучастно перекатывал травинку во рту.

* * *

Солнце плыло по небу накаленной монетой; внизу, на откосе, над бледно-розовыми цветками клевера жужжал шмель. Сухо шелестела трава, вздыхали от прикосновения слабого ветра кроны деревьев. Жаркий летний день застыл, словно боялся пошевелиться.

Маркус лежал на земле, положив сбоку от себя длинный охотничий нож. Аркебузу он оставил в шалаше — здесь, на наблюдательном посту, она ни к чему.

От жара, от пыльного, застывшего однообразия пустой дороги его клонило в дрему, и время от времени он с силой проводил ладонью по лицу. Нельзя ослаблять внимание. Это сонное спокойствие обманчиво, все может измениться в одну секунду. И тогда время будет дорого.

Два часа назад они впервые увидели тех, с кем им предстоит иметь дело, впервые увидели своих врагов.

Это был крупный отряд: несколько сотен людей, пара десятков фургонов. Когда первые всадники появились из-за поворота дороги, Маркус приказал всем занять позиции и приготовиться. Но вслед за всадниками появились еще и еще, дальше потянулись телеги, рядом с которыми, держась за борта, шли солдаты с закинутыми на плечо пиками и мушкетами, а следом за ними опять верховые, и так без конца. Сколько же их здесь! Отряд вытягивался по дороге, как длинная, мохнатая гусеница — уродливая, опасная тварь с сотнями ног, обутых в грубые башмаки, ощетинившаяся острыми, стальными шипами, в любую секунду готовая изрыгнуть из себя опаляющий свинцовый яд. Тварь была слишком сильна для них, и они смотрели на нее как завороженные, смотрели, как она медленно, устало проползает мимо, приминая проросшую на дороге траву.

Вначале Маркус хотел дать приказ отойти назад, но затем передумал. Следует понаблюдать за своим врагом, это может оказаться полезным.

Он смотрел на лица солдат, пытаясь разглядеть в них что-то звериное, увидеть ту самую сатанинскую печать, о которой говорил недавно Чеснок. Но ничего этого не было. По дороге шли усталые люди, с грязными, покрытыми пылью лицами, в стоптанных башмаках и латаных рубашках. Через плечо переброшены бандольеры с «апостолами», на боку болтаются шпаги и короткие мечи, широкие штаны надуваются над отворотами сапог. Красные, потные шеи, закатанные до локтей рукава, падающие на лоб сальные волосы.

Среди пеших господами едут рейтары — на высоких, упитанных жеребцах, в посеребренных кирасах, с мешками, притороченными к седлу. Один из рейтар держит в руке знамя — имперского орла с солнечными нимбами вокруг черных, хищно изогнутых голов.

Лошадиное фырканье, перемешанные, булькающие, будто в котле, голоса, клацанье железных пряжек, визгливый скрип тележных колес, шорох одежды, хруст придавленного чужой тяжестью гравия.

Вот еще дюжина всадников. Вслед за ними пара усталых лошадей тащит черную, жирно поблескивающую на солнце чугунную пушку. Вот офицеры в шляпах с белыми плюмажами и красными кушаками, обернутыми вокруг пояса. Драгуны со «свиными перьями», перекинутыми через седло… Говорят по-немецки и еще на десятке других языков. Господи, за что ты так наказал Германию? Со всех земель, со всех государств собрались сюда бродяги, охочие до чужого добра и чужой крови. Они встают под любые знамена, им все равно, на чьей стороне воевать. Они забыли Христа, для них нет разницы, кого отправлять на тот свет — католиков, лютеран, реформатов, евреев или цыган. Им нужно только одно — изо дня в день рвать на части несчастную, разоренную страну, отхватывать от нее сочащиеся кровью куски, жечь дома, выламывать кресты из святилищ, выжимать, изо всех сил сдавливая жадный кулак, выжимать, выжимать созданное чужими руками богатство, ссыпать его в свои дырявые карманы, пускать его на ветер в борделях и за игорным столом, вышвыривать в никуда.

Одним из фургонов правит возница с культей вместо левой руки. Глаза его прищурены, босые ноги свисают с края фургона. За поясом у него торчит рукоять пистолета, в ухе раскачивается золотая серьга. Следом идут несколько ландскнехтов с длинными пятифутовыми алебардами на плечах. У одного из них поперек лица расползается рваный шрам, у другого выбит глаз — оплыл вниз по щеке застывшими, розоватыми складками, — третий хромает на левую ногу. Сатана все же оставил на них свою мету, каждого наградил увечьем.

Осунувшиеся, испитые, загорелые лица. Тупые, равнодушные, усталые.

Вот барабанщик, который прямо на ходу пьет вино из оплетенной стеклянной бутыли. Вот сидящие на телеге мушкетеры, давящие на складках одежды вшей. Два фургона, в которых едут маркитанты и гулящие девки. Знаменосец с привешенной к поясу засушенной заячьей лапкой — талисман на удачу. Драгун, на шее которого позвякивает связка серебряных монет. И вслед за ними снова — рейтары, стрелки, рослый здоровяк, расположивший на своем квадратном плече тяжелый двуручный меч, конные, пехота, пехота, конные…

Убогая жизнь, убогие, забывшие самих себя люди…

И все же они — опасные противники. Вся их усталость, все их равнодушие улетучатся в один момент, едва лишь дойдет дело до схватки. Это их ремесло, и они знают его лучше любого другого. Вместе с запахами пота, винного перегара, железа, мочи и нечистой одежды от них волнами исходит запах угрозы, запах ненависти. Этот запах въелся в их кожу еще сильнее, чем запах порохового дыма. Следует быть осторожными…

— Ты это видел? — озадаченно спросил Вильгельм Крёнер, когда последний солдат скрылся за поворотом дороги. — С такой силищей никому не справиться.

Маркус коротко качнул головой:

— С этими — нет. Но вслед за любым крупным отрядом следуют вестовые, фуражиры, сбившиеся с пути, да мало ли кто еще. Нам следует ждать.

И вот они ждали.

Кто-то дремал, заложив руки под голову, кто-то играл в карты, кто-то искал в траве землянику. Дозорные менялись каждый час, но на дороге по-прежнему было пусто.

«Нужно чем-то занять людей, — подумал Маркус, глядя, как маленький черный муравей медленно проползает по его ладони. — Иначе…»

Мысль его оборвалась, и он машинально стряхнул муравья с руки. С севера к ним приближался человек, ведущий под уздцы белую лошадь. Человек шел, поглядывая по сторонам и время от времени проверяя рукой перекинутый поперек седла мешок.

Маркус подозвал Альфреда Эшера.

— Он наверняка из того отряда, — тихо произнес он. — Остановим его и обо всем расспросим. Если солдат — обойдемся с ним так, как условлено. Нет — может идти, куда шел. Передай остальным: пусть берут аркебузы и занимают свои места.

Человек был уже близко. Лошадь плелась за ним, устало опустив голову, неохотно переставляя длинные, тонкие ноги. Маркус вышел из-за кустов.

— Стой! — крикнул он.

Человек дернулся, от страха втянул голову в плечи и потянулся рукой к седлу.

— Не глупи, — посоветовал ему Маркус, — иначе проглотишь пулю.

Тот послушно закивал и даже вытянул ладони перед собой, показывая, что у него нет никаких дурных намерений.

Сделав знак Эшеру и Чесноку, чтобы следовали за ним, Маркус стал неторопливо спускаться по склону холма.

Человек трясся от страха. Был он небольшого роста, щуплый, с красным носом и быстрыми, испуганными глазами.

— Твое имя? — сурово спросил Маркус.

— Иоганн, Иоганн Шварцер… — пробормотал он. — Уверяю вас, что я не сделал…

— Кому ты служишь? Ты солдат?

Шварцер замотал головой с такой силой, что, казалось, она вот-вот должна оторваться.

— Я не солдат. Я слуга, слуга капитана Зембаха. Чищу ему одежду, ухаживаю за лошадью, забочусь о провианте.

— Тогда почему ты здесь, а не со своим хозяином?

— Я… я отстал от отряда. Господин капитан приказали мне разыскать в деревне немного провизии, знаете ведь, как с этим на войне тяжело… Пока искал, пока торговался… Все отправились без меня…

Он опустил глаза, замялся, переступил с ноги на ногу.

— Прошу вас, благородные господа… Отпустите меня… Я добрый христианин и никогда не делал ничего дурного. Оружия у меня при себе нет. Отпустите…

— Что в твоем мешке?

— Это? Это сыр. Вот, смотрите.

Шварцер принялся развязывать узел.

— Видите? Едва удалось сторговать. Если хотите, заберите его. Берите, берите же…

— Куда направляется твой отряд? — не обращая внимания на его суетливые движения, спросил Маркус. — Зачем они здесь?

Шварцер прижал руку к груди:

— Простите меня, благородный господин, но мне это неизвестно. Господин капитан и другие офицеры не поверяют своих дел ни солдатам, ни слугам. Впрочем, Зигфрид, капрал, пару дней назад обмолвился, что наш полк направляют к Дессау.

— Ты что-нибудь знаешь о том, где сейчас шведы?

Но Шварцер лишь развел руками:

— Я ничего не слышал об этом.

— Тогда что, черт возьми, ты слышал? — прикрикнул на него Маркус. — Ты, слуга капитана?

От крика человечек сгорбился, сжался так, что плечи оказались едва ли не на уровне его ушей.

— Я и вправду ничего не… — снова завел он.

Маркус наотмашь ударил его по лицу.

Голова Шварцера дернулась в сторону, по бледной, покрытой рыжеватой щетиной щеке словно мазнули красным. Он отступил на шаг назад, его подбородок бессмысленно подрагивал, широко раскрытые глаза медленно наливались страхом.

На щеках Маркуса натянулись тугие узлы желваков, он выдохнул, успокаивая себя.

— Вот что, — помолчав, сказал он. — Ты не солдат, и это твое счастье. Скажешь нам то, что тебе известно, — останешься жив. Мы заберем мешок и твою лошадь, а после отпустим тебя. Будешь повторять свое «ничего не знаю» — пожалеешь. Ясно?!

В воздухе запахло выгребной ямой.

— Да он обделался, — брезгливо заметил Чеснок.

В ответ послышалось какое-то сдавленное бульканье.

— Я скажу, скажу, — всхлипывая, потирая ладонью щеку, забормотал человек. — Увы, я действительно знаю не так много…

Он снова всхлипнул, попытался вытереть слезы рукавом куртки.

— Наш лагерь был к северу отсюда, в деревушке Хоэнварте, возле дороги на Бранденбург. Несколько дней назад полковник, господин фон Бюрстнер, распорядился, чтобы мы снялись с места и отправлялись на юг — должно быть, он получил какой-то приказ от Его Светлости графа Паппенгейма, и тот велел ему выдвигаться на новое место. Про шведов мы и вправду ничего не слышали… Прошу вас, благородный господин. У меня с собой есть несколько монет. Они зашиты здесь, под подкладкой. Возьмите их себе, возьмите себе мешок. Я бы отдал вам свою одежду, но она рваная и не подойдет таким господам… Только прошу, оставьте мне лошадь.

Маркус молча смотрел на него.

— Прошу вас, — в голосе Шварцера стыло отчаяние. — Лошадь принадлежит не мне, а господину Зембаху. Если я явлюсь к нему без нее, он…

— Что за беда? — холодно произнес Эрлих. — Боишься своего капитана — брось его к черту. Найди себе более достойное занятие, чем прислуживать ублюдкам вроде него. А деньги оставь себе, нам они не нужны.

Шварцер упал перед ними на колени.

— Умоляю, умоляю вас, оставьте мне лошадь, — хныкал он, заискивающе глядя в глаза Маркусу. — Куда я пойду… Я никого не знаю в этих краях… Умоляю…

Он продолжал что-то невнятно бормотать, но Маркус уже не слушал его.

«Жалкий, раздавленный червь, — думал он, с презрением глядя на ползающего перед ним на коленях человека. — Вряд ли он способен причинить кому-либо вред. И все же он якшается с этими, кормится от их милостей, прислуживает им. Так чем же он лучше? Почему мы должны быть к нему снисходительны? Нельзя проявлять слабость, мы не имеем на это права».

— Конрад, Альф, — скомандовал он. — Берите мешок и лошадь и отправляйтесь наверх. А ты, — обратился он к Шварцеру, — можешь идти. Дорога приведет тебя в Магдебург. Иди и не появляйся больше в этих местах.

Он повернулся и пошел прочь. Шварцер обреченно смотрел на его удаляющуюся спину, а затем вдруг медленно осел на землю, скорчился и тихо заплакал.

Глава 4

— Пора тебе вылезать из своей норы, Карл, — были первые слова Хойзингера, когда он переступил порог дома Хоффманов. — Ты же, в конце концов, бургомистр, а не отшельник. Выходи на свет божий, иначе, чего доброго, мхом зарастешь.

Сегодня казначей пребывал в добром расположении духа и даже улыбался, что случалось с ним весьма и весьма нечасто.

— Добрый день, господин Хойзингер, — почтительно приветствовала его Грета Хоффман.

— И тебе доброго дня, Грета, — отозвался казначей. — Я смотрю, ты стала еще красивей, чем прежде.

Девушка опустила взгляд.

Казначей тем временем по-хозяйски плюхнулся в стоящее у камина кресло, заложил ногу за ногу, пригладил торчащие рыжие усы.

— Зачем ты пришел? — спросил его Хоффман. — Я не приглашал тебя.

— Бургомистр должен заниматься проблемами города, а не хоронить себя заживо, — последовал ответ. — Я хочу, чтобы ты вернулся к делам.

— А я хочу, чтобы меня оставили в покое.

— Это ребячество, Карл.

— Изберите нового бургомистра. Кого угодно, мне все равно. Я отказываюсь от своего места.

Хойзингер покачал головой:

— Нам некого избрать, Карл, и ты не хуже меня знаешь об этом. Якоб Эрлих мертв. Курт Грёневальд слишком занят своими домашними делами; ему куда больше нравится нянчить внуков, чем вникать в наши дрязги. Кто еще остается? Эшер? Траубе? Хагендорф? Пойми, Карл: если ты уйдешь из Совета сейчас, власть в городе перейдет к Маркусу и его людям. И Кленхейм обратится в ничто.

— Маркус — мой будущий зять.

— И это весьма прискорбно! Лично мне не хотелось бы выдавать дочь за человека, подкарауливающего людей на большой дороге. Впрочем, кто знает, может быть, со временем молодой Эрлих все же одумается и бросит эту затею? Их семейству всегда было свойственно ослиное упрямство и нежелание уступать. Но, когда надо, они умели прислушаться и к голосу разума.

— Ты сидишь в моем кресле, — сказал бургомистр, подходя к гостю вплотную и глядя на него сверху вниз. — Встань, прошу тебя. И не втягивай меня в эти бесполезные разговоры.

— Твое кресло вскоре может занять Маркус Эрлих, именно об этом тебе бы следовало беспокоиться. Ты знаешь, что к его отряду присоединилось еще пять человек? Сказать тебе, кто они? Молчишь… Но я все равно скажу. Первый — недоумок Штальбе. Хотя чего еще было ожидать от такого? Мать не пускала его, но он таки сумел ее уговорить. Четверо других — Каспар Шлейс, Клаус Майнау и двое сыновей Грёневальда. Чувствуешь, как дело повернулось? Прежде я думал, что никто из здравомыслящих людей в нашем городе не отпустит своих сыновей вместе с молодым Эрлихом. Да только твой будущий зятек всем сумел задурить головы.

— Если Грёневальд отпустил с Маркусом своих сыновей, это его дело, а не мое, — равнодушно ответил Хоффман.

Видя, что казначей не собирается уступить ему кресло, он пододвинул себе стоящий поблизости стул.

— Знаешь, — сказал он, — в тот день я не сразу узнал, что случилось с Магдой… Никто мне не говорил. Маркус был первым, кому хватило смелости.

— Это ведь он застрелил того бородача?

— Да, он. Они заметили его совсем случайно, недалеко от моего дома. Не думали, что он побежит на север, рассчитывали перехватить его у ворот. Маркус не сумел спасти Магду. Но я благодарен ему хотя бы за то, что он прострелил этому ублюдку голову, не дал ему выбраться из Кленхейма живым.

— Это ничего не меняет. Мы не можем отдавать ему власть. Ты должен вмешаться, Карл.

— Чего ты от меня хочешь?! Я не знаю, как нам всем следует поступать. Не знаю! Отправляйся к отцу Виммару, пусть он прочтет тебе пару строк из своего засаленного Евангелия. Может, это тебя успокоит. А сейчас прошу тебя, Стефан, оставь меня одного. Ради бога, оставь…

Хойзингер смотрел на него, слегка постукивая сухими пальцами по подлокотнику кресла.

— Я уже разговаривал с пастором, — сказал он.

— И что он ответил? — спросил бургомистр вяло.

— Ровным счетом ничего. Стал отводить глаза в сторону, бубнить что-то о милосердии и соблюдении заповедей — все как всегда. Ты же знаешь, священники не любят отвечать на вопросы прямо.

— Пусть так. Меня это не касается.

— Думаешь, тебе одному тяжело сейчас?! — зло прищурился казначей. — В тот день погибла не только твоя жена, Карл. У Лимбаха убили сына, Гейнц Нойманн потерял младшего брата, у Хоссеров сгорел дом. Две дюжины человек, убитых и раненых, — неужели ты не можешь хоть на секунду задуматься и об их судьбе тоже?

Но бургомистр только покачал головой:

— Я не могу ничего сделать. Я не хочу ничего делать. Уходи.

Поняв, что продолжать разговор бессмысленно, казначей поднялся с кресла и направился к двери.

— Напряги свою память, Карл, и вспомни, почему тебя избрали бургомистром, — не оборачиваясь, сказал он. — Тогда, двадцать лет назад, после смерти Йорга Грёневальда. Были люди, которые подходили на это место ничуть не хуже, чем ты. Припоминаешь? Цех хотел, чтобы новым бургомистром сделался Ганс Траубе, тогдашний их старшина, а семьи Майнау и Эшер выдвигали вперед Макса Хагендорфа. Но никто из них не мог набрать положенного числа голосов. Тогда Курт Грёневальд предложил избрать бургомистром тебя. И это устроило всех! Знаешь, почему так случилось? Никто не боялся тебя, все верили в твою честность. Цеховым мастерам не нужно было опасаться, что ты урежешь их привилегии, тогда как все остальные знали, что ты не дашь свечникам больше, чем у них уже есть. Люди знали, что в любой ситуации ты всегда сможешь отыскать золотую середину. Все эти двадцать лет ты был хорошим бургомистром для Кленхейма, Карл. Будь им и сейчас.

* * *

За две недели Маркус и его люди доставили в Кленхейм несколько мешков с зерном, полсотни талеров серебряной и медной монетой, а еще муку, солонину, оружие, пятерых лошадей и несколько бочонков с пивом.

Вся добыча — за исключением оружия и доспехов — делилась между кленхеймскими семьями поровну, но тем, у кого были маленькие дети, полагалось чуть больше. Лошадей забивали на мясо и варили на ратушной площади суп в огромных котлах; горожане выстраивались к этим котлам с глиняными мисками, чтобы получить свою порцию наваристого бульона со шматками конины. Хойзингер делал пометки в небольшой, переплетенной пергаментом книжечке, царапал грифелем бумагу, отмечая, кто и сколько получил. По его настоянию Хагендорф выделил двоих стражей с дубинками и короткими пиками, которые должны были следить на площади за порядком во время раздачи еды. Порядка, впрочем, никто не нарушал.

Маркус был очень доволен. Все шло так, как он и предполагал, так, как и было задумано. И дело не в горсти серебряных и медных монет и не в этих мешках с мукой, а в том, что он оказался прав. Прав! Теперь с его помощью Кленхейм сможет пережить тяжелые времена, сумеет избежать голода.

Они проводили у дороги дни напролет — покидали Кленхейм с рассветом и возвращались с наступлением темноты. Никто из них не был ранен за все это время. Неприятность случилась только однажды, когда пьяный ландскнехт выстрелил с двадцати шагов в Гюнтера Цинха и пуля оцарапала тому щеку. Что ж, пусть это будет лишним уроком для остальных.

Несколько раз им пришлось обагрить руки чужой кровью. Шесть трупов, раздетых донага, они свалили в яму и сожгли. Чеснок и Вильгельм Крёнер стреляли без промаха, да и остальные быстро набили руку. Но убийство все же было редкостью — в большинстве случаев было достаточно просто припугнуть, появиться из-за кустов с оружием, пригрозить немедленной смертью. Впрочем, со временем Маркус все чаще стал задумываться о том, что солдат не следует оставлять в живых. Разве кто-то сможет поручиться, размышлял он, что это глупое милосердие не обернется впоследствии огромным вредом? Солдаты, которых они отпустили, могут вернуться назад, прийти с подкреплением, отомстить за себя. Они без труда найдут поворот на дороге, найдут среди деревьев их лагерь, а после сумеют отыскать тропу через лес и оказаться у ворот Кленхейма.

Этого нельзя допустить. Они не имеют права щадить солдат, подвергая при этом риску свои собственные жизни и жизни других горожан. Благо Кленхейма, его безопасность должны быть для них превыше всего. Поэтому им следует изменить образ действий: теперь ни один солдат, попавший к ним в руки, не должен остаться в живых. Никто и никогда не должен узнать о том, что происходит здесь, на дороге.

Так решил Маркус. Но остальные — кто бы мог такое вообразить! — воспротивились его слову. Вильгельм Крёнер и Альфред Эшер сразу выразили свое несогласие, помянув при этом не только шестую заповедь, но и прежний их уговор. Прочие — промолчали. Петер смотрел в сторону, Чеснок мял травинку во рту, Гюнтер Цинх растерянно ковырял носком башмака землю.

— Поймите, — увещевал Маркус, — у нас нет другого выбора. Только так мы сумеем обезопасить наш город. Люди, с которыми мы имеем дело, не заслуживают жалости. Убивать их — то же самое, что убивать диких зверей, в этом нет преступления и греха. Подумайте также о том, как сильно облегчится наша задача. Прежде мы не решались нападать на обозы, зная, что многие могут пострадать в перестрелке с охраной. Но теперь мы сможем уничтожать солдат еще прежде, чем они нас заметят. В нашем распоряжении дюжина аркебуз, это значит — дюжина выстрелов. Не каждый выстрел попадет в цель? Плевать. Пятерых или шестерых мы уложим сразу. Тех, кто останется, — добьем после. Мы легко сможем уничтожать отряды по десять-двенадцать человек без всякой опасности для себя, без всякого риска!

Он долго говорил, старался убедить каждого. Тупые ослы, неженки, слюнтяи! Они не поддержали его, никто не встал на его сторону! Что ж, будущее покажет, на чьей стороне правда.

* * *

Они продолжали караулить у дороги, изнывая от жары, мечтая о прохладном дожде, который прольется на пересохшую землю. И вот наконец случилось долгожданное: небо потемнело, закурчавилась серая шерсть дождевых облаков, сильный ветер хлестнул с ожесточением по верхушкам деревьев, сбивая на землю вялые листья. С востока приближалась гроза.

Что делать? Оставаться у дороги или возвращаться назад, в Кленхейм? После долгих споров решили все же остаться: идти в город — потерять целый день. Под деревьями дождь не страшен. Главное — укрыть аркебузы мешковиной и буковыми ветвями, завернуть понадежнее порох, чтобы уберечь его от сырости. А людям сгодятся плащи.

Сидели, осторожно поглядывая вверх. Но дождь начался не сразу. Вначале потемнел лес, зашумел, нахмурился, и сухой, обеспокоенный, песчаный шелест пробежал по его ветвям. В свежем предгрозовом воздухе бешено завертелась пыль, низкие тучи подернулись лиловым и желтым. Стало холодно. И вот — капля воды тронула щеку. Следом за ней — другая, третья, и вот вздохнула земля, где-то далеко ударило в барабан, и в ту же секунду мириадами крохотных прозрачных подрагивающих нитей протянулся по небу дождь.

Лес ожил. Его нездоровая пыльная желтизна исчезла, и он умывался потоками воды, радовался им, каждой своей клеточкой, каждой порой впитывая влагу, разбрызгивая ее в стороны, хватая ее бесчисленными руками ветвей, и словно требовал: еще, еще! Еще!! Прозрачные светляки дождевых капель блестели на прорванной паутине, весело скатывались по цветочным стеблям, прыгали на выползшие из-под земли толстые змееподобные корни, со всего размаха разбивались о мшистые валуны. Но лес еще не насытился и пил дождевую воду, опрокидывал ее на себя, захлебывался и все не мог остановиться. Кроны деревьев светились теперь майской зеленью, всюду вилась водяная пыль, тонкие серебряные стволы берез прятались среди серых теней.

Но огромные, туго натянутые барабаны били все громче, и тучи дрожали от этих ударов. Ветер носился кругами, выжидая, высматривая подходящую жертву. Дождь усиливался.

И вот — знамение. Тонкая, как накаленная проволока, многопа