Книга: Мой Шелковый путь



Мой Шелковый путь

Алимжан Тохтахунов

Мой Шелковый путь

На крыльях времени уносится печаль.

ЛАФОНТЕН

Считаю блаженными тех, кому милостью богов даровано либо делать то, что достойно написания, либо писать то, что достойно прочтения.

ПЛИНИЙ МЛАДШИЙ

Мой Шелковый путь

Литературная запись Андрея Ветра

В качестве предисловия

Книга, которую я написал, охватывает лишь небольшую часть моей жизни. Жизнь моя оказалась настолько многогранной, что, рассказывая обо всем в подробностях с самого начала и до сегодняшнего дня, я не вместил бы мою историю и в десять томов. Кроме того, есть много вещей, которые мне просто не хотелось бы обнародовать сегодня. Не убежден, что стану упоминать о них когда-нибудь вообще. Во-первых, с каждым человеком происходили события слишком личные, чтобы делать их достоянием общественности. Во-вторых, многое в моей жизни касается не только меня одного, но и моих друзей, а это накладывает на меня определенные нравственные ограничения. Я не разоблачаю никого в моей книге и не пытаюсь заклеймить позором — это не в моих правилах. Существует немало любителей порыться в чужом белье, пусть они и занимаются поисками грязных сплетен и сенсационных «тайн» чужих жизней.

Каждый человек проживает жизнь по-своему. Чем-то она похожа на другие, чем-то отличается. В каждом из нас притаилось зло, но в каждом живет и добро.

Многие предпочитают «вырвать» отдельные страницы своей жизни, чтобы никогда не вспоминать об испытанных унижениях, обидах, горечи. Многие открыто признаются, что с удовольствием «переписали» бы целые годы, чтобы никогда в памяти не возникало ни капли стыда.

За шестьдесят лет мне довелось повидать всякое, но я не отказываюсь ни от одного дня, ни от одного мгновения из тех, что выпали на мою долю. Немало было таких, которые написаны черной краской, но и от них я не отказываюсь, потому что каждый прожитый день я оцениваю сегодня только как приобретенный опыт. Иногда этот опыт был страшно болезненный, иногда доводил до отчаяния, иногда порождал ненависть, но без этого опыта я не стал бы тем, кто я есть сегодня. Человек создается изо дня в день, по крупицам собирая свое подлинное «Я».

Зрелость дает право не только бросить на чаши весов свои черные и белые стороны и взвесить, чего было больше, но и трезво оценить себя: кем я был, кем стал, кем не сумел стать…

Окидывая взглядом прошлое, я вижу череду дней, наполненных в основном тем, чем я хотел наполнить их. Мне посчастливилось жить в русле моих желаний. Но иногда случалось непредвиденное. Я помню, как размеренное течение моей жизни было прервано внезапно. Вооруженная полиция, наручники, тюрьма…

Нормальный человек никогда не думает о таких вещах, нормальный человек просто живет, посвящая себя работе, семье, друзьям. Однако события, произошедшие летом 2002 года, убедили меня в том, что жизнь наша подвержена неожиданным ударам, которые могут легко перевернуть все с ног на голову…

Глава 1

Маскарад

Сильные жизненные потрясения исцеляют от мелких страхов.

БАЛЬЗАК

Где кончаются законы, там начинается тирания.

ПИТТ

Стояла чудесная солнечная погода, от проплывавших над Форте деи Марми облаков по земле ползли мягкие тени. В воздухе витали запахи цветов и моря. В саду пели птицы, перелетая с дерева на дерево и беззаботно прогуливаясь между пышными клумбами.

Дом, который я снимал каждое лето в Форте деи Марми, находится в районе Рома Империале, куда приезжают отдыхать на свои виллы богачи из Флоренции и Милана. Рома Империале отличается изысканностью и покоем; там в каждом уголке чувствуется роскошь, но она не кичлива, не бросается в глаза. Практически все, передвигаясь по Форте деи Марми, пользуются велосипедами. Даже в рестораны съезжаются на велосипедах. Сколько раз доводилось видеть, когда день близился к закату, как красивые женщины в вечерних платьях, с дорогими прическами, с золотом на руках, с жемчугом на шее ехали по тихим улочкам на велосипедах, а в закрепленных у руля корзинках пышно покачивался букет цветов. Подол длинного платья был непременно поднят, чтобы не мешал крутить педали, и оголенные ноги делали картину еще более необычной.

Несмотря на свои малые размеры, Форте деи Марми весьма многолик и разнообразен. Даже климат в разных частях этого курортного городка (так и хочется употребить слово «деревня») не одинаков: если у моря всегда жарко, то на виллах, расположенных ближе к горам (то есть километрах в двух-трех), всегда заметно прохладнее из-за идущих с гор холодных воздушных потоков. Днем все жители Форте деи Марми проводят время на пляжах, коих там великое множество. Впрочем, не все лежат на солнце, многие любят посидеть в баре или кафе, развлекая себя неторопливыми беседами. Вечерами, когда на Форте деи Марми спускается синеватый сумрак, окна домов заливаются желтым светом, а воздух наполняется звоном стрекочущих насекомых, люди отправляются в рестораны. Улочки оживают, отовсюду льется музыка, звуки разносятся далеко-далеко в неподвижном теплом воздухе. Ресторанчиков там превеликое множество: чем ближе к морю, тем больше рыбных заведений, чем дальше от моря, тем больше мясных ресторанов, так что каждый может выбрать для себя уголок по вкусу.

Многие наивно полагают, что лучше жить ближе к воде, но на самом деле с моря постоянно дует ветер и незаметно наносит пыль и соль, которые оседают повсюду — на полу, на столе, на лице. Посмотрев, как устраиваются знающие люди, я последовал их примеру и арендовал виллу в верхней части города. Дом стоял на участке земли в двадцать пять соток. Высокая живая изгородь из лавра со всех сторон охватывала территорию, оберегая нас от любопытных глаз. К вилле можно было приехать по двум улицам: одна шла мимо центральных ворот, которые находились прямо перед домом, другая тянулась мимо задних ворот.

Спустившись на первый этаж, я увидел, что гостившие у меня Суламифь Михайловна Мессерер и мой давний друг Марк Захарович Мильготин с женой Катей уже расположились на веранде в уютных качалках. Моя дочь Лола еще спала.

В тот день мы намеревались сразу после завтрака поехать на базар: в Форте деи Марми по субботам возникают чудесные маленькие базарчики — приезжают автолавки, в считанные минуты торговцы возводят красочные палатки, над головами начинают трепетать разноцветные флаги, всюду звенят зазывные голоса, играет музыка, пространство наполняется всевозможными сувенирами, безделушками. На такой ярмарке всегда можно найти недорого очень хорошие вещи, поэтому туристы стекаются туда в течение всего дня, бродят лениво, разглядывают, расспрашивают. Суламифь Мессерер, которой тогда исполнилось девяносто четыре года, давно хотела увидеть знаменитые эти базарчики, потому что я много рассказывал ей о них, нахваливая приятную рыночную суету.

Велосипеды для прогулки дожидались нас, прислоненные к стене. Оставалось только позавтракать. Пока прислуга накрывала на стол, мы беззаботно вдыхали морской воздух, прячась в тени веранды и наслаждаясь безмятежностью курортной атмосферы.

Внезапно Суламифь Михайловна вытянула руку и указала на ворота:

— Что это, Алик?

Я повернулся и увидел, как вверх по чугунным воротам карабкались люди. В ярком солнце они казались абсолютно черными.

— Что за безобразие! Что за хулиганская выходка!

Двое, трое, четверо… Они двигались ловко и преодолели ограду довольно быстро. На руках у них виднелись какие-то повязки. Мы смотрели на происходящее, ничего не понимая, а они уже возились с замком на воротах. Секундой позже еще несколько человек выбежало из-за угла дома, вероятно пробравшись на территорию виллы с обратной стороны. Они решительно обступили веранду, и теперь мы смогли прочитать написанное на нарукавной повязке слово «полиция».

— Полиция?! — с недоумением воскликнула Суламифь Михайловна.

Снаружи послышался шум автомобилей, загудели сирены, в распахнувшиеся ворота вбежала новая группа полицейских. Что именно происходило за оградой, мы не могли разглядеть, но по видневшимся крышам автомобилей можно было понять, что перекрыта вся улица. Никто из нас не успел высказать ни единого предположения, а нас, мирно расположившихся на веранде, уже взяли в плотное кольцо.

Их насчитывалось человек двадцать, точнее сказать не могу, так как стремительность произошедшего застала нас врасплох.

— Алимжан Тохтахунов? — спросил шагнувший вперед мужчина типично итальянской наружности. Его глаза впились мне в лицо.

— Yes, — ответил я. — Что вам угодно?

По-английски я знаю лишь несколько фраз, толком почти ничего не понимаю, равно как и на других языках, то есть нормально общаться на иностранных языках я не могу. Со мной всегда переводчик ездит на важные встречи. Но тут переводчика не было.

Полицейский заговорил, что-то быстро-быстро объясняя мне. Я пытался понять, о чем шла речь, но не мог. Мне показалось, что я разобрал слово «мафия». Суламифь Михайловна, Марк Захарович и Катя растерянно смотрели на незваных гостей. Ни страха, ни паники никто не испытывал, так как никто из нас не был виноват перед законом. У меня промелькнула мысль, что полиция проводила какую-то специальную операцию против мафии и моя вилла просто попалась им на пути. Как еще можно объяснить такое вторжение?

Полицейский вежливо улыбнулся, но в этой улыбке чувствовалась издевка. Он протянул мне бумагу. Я пробежал ее глазами, но понять, разумеется, ничего не мог, потому что итальянским языком я не владею, разве что отдельные фразы мог разобрать. Однако слова «мафия», «Москва», «Солнцево» сразу бросились мне в глаза.

— Я не понимаю, — сказал я по-русски. — Здесь написано «мафия». При чем же тут я?

Он опять затараторил, несколько раз с нажимом повторив слово «мафия». Иногда переходил на английский язык, и Суламифь Михайловна робко заметила:

— У него очень плохой английский, но мне кажется, Алик, что они обвиняют вас в организации какой-то солнцевской мафии, не знаю только, что это такое. И еще он что-то говорит о перепродаже ворованных автомобилей.

Моему возмущению не было предела.

— Какое отношение это имеет ко мне? Я больше десяти лет не живу в России! Если кто-то организует там криминальные группы, то при чем тут я? Бред какой-то!

Неожиданно для всех полицейский объявил, что нас должны обыскать.

— Что? Обыск? — изумилась Мессерер. — Это что, тридцать седьмой год? На каком основании они собираются обыскивать нас?

Я рассмеялся в ответ.

— Раз меня обвиняют в создании мафии, то вас, наверное, зачислили в мои пособники…

Но в действительности ситуация не была такой забавной, как это представляется теперь.

Несколько человек быстрым шагом прошли в дом и принялись осматривать комнату за комнатой. В одной из них спала моя дочь Лола. Когда ее разбудили, включив стоявшую возле кровати лампу, она не сразу поняла, что происходит, и, решив, что ей снится сон, выключила лампу и спокойно отвернулась, сунув обе руки под подушку. Увидев это движение, полицейские отреагировали жестко — стоявший возле Лолы выхватил пистолет и приставил его к ее виску. Возможно, они решили, что она потянулась за спрятанным под подушкой оружием?

Не знаю, это единственное объяснение, которое можно дать, хотя мне трудно поверить, что спящая Лола, похожая на младенца, может хоть чем-то напоминать опасную гангстершу, которую надо держать под прицелом. Так или иначе, но они схватились за пистолеты.

Лола проснулась окончательно.

— Что происходит?

— Обыск, синьорина…

Когда Лола спустилась на веранду, нас заставили вывернуть карманы и женщин — высыпать из дамских сумочек содержимое. Полиция тщательно прощупала подкладки: не спрятано ли в глубине что-нибудь запретное.

— Это ужас! — произнес Марк Захарович.

Суламифь Михайловна протянула ближайшему к ней полицейскому сразу три паспорта: английский, американский и японский. Японское гражданство Суламифь Мессерер получила в знак благодарности за то, что была родоначальницей русского балета в Японии.

— Вам какой предъявить? — спросила она сухо.

— Это что? Ваши паспорта, синьора? Три паспорта?

— Мне до конца жизни хватит, — усмехнулась Суламифь Михайловна. Полицейский немного смутился, не зная, как себя вести в таком случае.

Пока он проглядывал предъявленные ему документы, из английского паспорта выпало несколько фотографий. Еще вчера мы их рассматривали, оживленно обсуждая: там было запечатлено, как Суламифь Мессерер получает орден Британской империи из рук принца Чарлза. Полицейский глянул на фотографии, перебрал их одну за другой.

— Это что? — спросил он.

— Церемония награждения. Разве вы не видите, что это принц Чарлз?

— Простите, синьора, а почему он наклонился к вам? Он будто шепчет что-то вам на ухо…

— Так и есть, — подтвердила Суламифь Михайловна. — Он прошептал мне, что еще мальчишкой смотрел русский балет, дававший спектакль в Ковент-Гарден, и видел меня. Представьте, принц Чарлз меня запомнил с того выступления!

Полицейский смущенно вернул знаменитой балерине фотографии.

Иногда тот, кого я мысленно окрестил «старшим», обращался ко мне с какими-то вопросами, но мне, ничего не понимавшему, оставалось только пожимать плечами. В ответ я пытался обратить их внимание на то, что госпожа Мессерер — человек выдающийся, с мировым именем, что раньше она была примой Большого театра, а теперь преподает в Лондоне в балетной труппе Ковент-Гардена и что копаться в ее личных вещах — верх непристойности.

— Алик, перестаньте, — остановила она меня. — Пусть роются. Мы это переживем. Не нам должно быть стыдно, а им.

Покончив с нашими личными вещами, полиция отправилась в дом.

Среди полицейских я почти сразу приметил невзрачную женщину. Она не принимала участия в обыске, не проронила ни слова, но старалась держаться поближе ко мне. Несколько раз я перехватывал ее внимательный взгляд, устремленный на меня, но не сразу понял, что она не просто молчала — она вслушивалась. Похоже, женщина знала русский язык и выполняла роль «подсадной утки». Она вполне могла выступить в качестве переводчика, но не помогала нам в общении. Судя по всему, ей было поручено слушать, не сболтнем ли какую-нибудь серьезную информацию, разговаривая друг с другом. Когда я понял это, мне стало вдвойне обидно: нас не только унизили, но еще и за полных кретинов держали…

Обыск продолжался почти четыре часа. Не понимаю, что они хотели найти. Наркотики? Оружие?

Под конец, устав от бессмысленного ожидания, я подозвал «старшего» и сказал, указывая на молчаливую женщину:

— Мне почему-то кажется, что синьора понимает по-русски.

«Старший» колебался несколько мгновений, признавать или не признавать мою правоту, и подал ей знак, приглашая подойти к нам.

— Почему вы все это устроили? — спросил я. — Что вы ищете? В чем обвиняете меня?

— Вас обвиняют в создании организованной преступной группы в Москве, — объяснил он через переводчицу. — Я из отдела по борьбе с оргпреступностью.

— Но я не имею отношения к организованной преступности! И я категорически возражаю против учиненного вами обыска.

— Синьор, я получил приказ и выполняю его. Полиция не своевольничает. Если у вас имеются претензии, то я рекомендую прямо сейчас отправиться к прокурору. Вот прочтите эти бумаги и распишитесь здесь.

— Я не стану ничего подписывать. Откуда мне знать, что вы подсовываете? Любая привезенная вами бумага должна быть на русском языке.

— Повторяю: если вы чем-то недовольны, обратитесь прямо к прокурору.

— Сначала я хочу связаться с моим адвокатом. Вы уже четыре часа находитесь здесь, перевернули все вверх дном, напугали моих гостей и даже не предложили мне позвонить адвокату.

— Извините, я упустил из виду, что вам необходимо переговорить с адвокатом. Посоветуйтесь с ним, как вам быть. Я же рекомендую не откладывать и побеседовать с прокурором сразу. Машина у нас есть…

— Куда надо ехать?

— В Венецию!

Услышав это, мы переглянулись.

— Почему так далеко? — спросил я.

— Мы приехали из Венеции, — с прежней вежливо-издевательской улыбкой пояснил «старший».

— Полная ерунда! — Я попытался засмеяться, но не получилось. — Это четыре часа на автомобиле! Неужели нет полицейского участка поближе?

— Мы приехали к вам из Венеции, господин Тохтахунов, — повторил мой собеседник. — Мы не имеем права везти вас в другое место. Если вам нужно переговорить с прокурором, то придется поехать в Венецию.

Мне показалось, что он не просто так настаивал на встрече с прокурором. Возможно, не желал говорить чего-то во всеуслышание? Я внимательно посмотрел на него и кивнул.

— Может быть, поеду…

Потом я позвонил адвокату, и тот заверил меня, что ко мне не могло быть претензий ни у кого и что в ближайшее время недоразумение будет улажено.



— Так что, ехать мне в Венецию? — уточнил я у адвоката.

— Наверное, лучше поехать, если они настаивают.

— Похоже, что настаивают, — сказал я и повернулся к «старшему». — Куда идти?

— Машина за воротами. — Подумав, он добавил: — На всякий случай возьмите с собой какие-нибудь вещи.

— Зачем? Мы же только поговорить едем, не так ли?

— На всякий случай, синьор…

Это меня насторожило. Холодная волна беспокойства прокатилась по телу. До той минуты я думал, что произошла досадная ошибка: в прессе появлялось много нелицеприятных и откровенно злобных статей обо мне. Но после слов «на всякий случай» меня пронзили первые уколы настоящей тревоги. «На всякий случай» — это не пятиминутный разговор с прокурором.

Мне не хотелось думать об этом.

Сразу за воротами виллы стоял потертый «фиат» с полицейским фонарем на крыше. Вся улица была забита машинами с надписью «полиция» вдоль борта. Пока на нашей вилле продолжался обыск, снаружи столпилось немало зевак, все ждали чего-нибудь интересного, обсуждали. Я обернулся, пытаясь улыбаться, и помахал рукой оставшимся в доме друзьям и дочери.

— Прошу! — Полицейский распахнул жалобно скрипнувшую дверь автомобиля, и я уселся на заднее сиденье.

Рядом с водителем устроилась переводчица.

— Хотите поговорить с кем-нибудь по телефону? — любезно предложила она.

Я покрутил протянутую мне телефонную трубку. Кому звонить? Зачем? Настроение мое угасало. Прекрасный солнечный день был испорчен безвозвратно. Мне все еще хотелось думать, что я скоро вернусь домой, но пришлось признать: отряд полиции в тридцать человек приехал не для того, чтобы предложить увеселительную прогулку.

На ближайшие дни у меня намечалась встреча с футболистом Андреем Шевченко. Я набрал его номер и, стараясь говорить спокойно и даже со смехом, сообщил ему, что меня, похоже, арестовали, поэтому наша встреча откладывается. Стоявшие вокруг полицейские затаили дыхание, женщина-переводчица буравила меня глазами.

— Нет, ничего страшного, — говорил я в трубку телефона. — Какая-то нелепая история… Я перезвоню тебе, как только все утрясется.

Потом я набрал номер Кахи Коладзе, поделился с ним моей неприятностью. Он выразил надежду, что к вечеру я вернусь домой.

— Кому вы звонили? — повернулся ко мне полицейский.

— Футболистам миланской команды… — Повертев в руках телефон, я вернул его полицейским. — Не хочу… Сейчас не хочется разговаривать ни с кем…

— Может, вам надо решить какие-нибудь дела? — настаивала переводчица.

— Нет. Поедем. Я устал. Давайте закончим все побыстрее…

«Фиат» загудел, и мы покатили. Впереди, нацепив большие очки, мчались полицейские на мотоциклах, а позади нас ехало еще несколько черных автомобилей. Над дорогой поднялась пыль.

Я не предполагал, что моя поездка «к прокурору» растянется на долгие десять месяцев.

Ехали молча. Дважды останавливались, чтобы мои сопровождающие могли размяться. Когда полицейские проголодались, они припарковались возле скромнго кафетерия на обочине пыльного шоссе.

— Что вам купить, синьор? — обратился ко мне «старший».

— Спасибо, я не хочу ничего.

— Путь не близкий, господин Тохтахунов. Почти четыреста миль!

— Поэтому хотелось бы доехать поскорее, чтобы разобраться с этим недоразумением.

Они ушли, оставив меня под присмотром двух человек. Из рации доносилось шипение, то и дело слышался чей-то трескучий голос. Несколько прохожих остановились возле нашего «фиата» и принялись меня разглядывать. Поскольку ничего не происходило, им надоело торчать на солнцепеке, и они ушли.

А потом мы опять ехали, жарясь в раскаленном воздухе. Горы сменялись оливковыми плантациями, садами, мелькали цветы, белые стены, черепичные крыши. Несколько раз я проваливался в дремоту, должно быть, сказывалось нервное перенапряжение, утомление. Один городишко, другой… При иных условиях я наслаждался бы путешествием, но не в этот раз.

Когда мы остановились перед полицейским участком, уже горели фонари, сгущались сумерки.

— Вот мы и на месте, — сказал «старший».

Боже мой, сколько же мы отмахали в этом трясущемся «фиате»?

Я с трудом выбрался из машины — ноги затекли, стопы остро ныли. Казалось, все тело мое окаменело и никак не могло вернуться к жизни. Голова гудела от усталости.

— Разве это Венеция? — огляделся я удивленно, не увидев воды.

— Мы на окраине. Венеция чуть дальше, — махнула переводчица рукой куда-то в сторону. — Проходите в участок, синьор.

Вечер был изумительно тихий. Не хотелось верить, что сейчас произойдет что-то ужасное. Но ничего хорошего ожидать не приходилось. Ради пары-тройки вопросов никого не повезут через всю страну. И еще это «возьмите вещи на всякий случай»…

Что ж, подумал я, приятного мало, но горевать пока рано.

В полицейском участке мне зачитали какую-то бумагу, но так как переводчица почему-то исчезла, я не понял ни слова, за исключением одного: «Америка».

— Америка? — переспросил я. — Какое отношение я имею к Америке? Нет, вы явно что-то перепутали.

Мне сразу стало легче. Я понял, что произошла ошибка, нелепая и жуткая ошибка. Я не имел никаких дел с Америкой, поэтому американцы не могли предъявлять ко мне никаких претензий. А в зачитанном мне документе несколько раз прозвучало «Америка».

— Perche America? — И я засмеялся с облегчением. — Big mistake! Ошибка! Где ваш прокурор? Дайте мне поговорить с прокурором. Non capisco. Я не понимаю вас. Куда подевалась переводчица?

На ломаном английском полицейский объяснил мне, что никакой ошибки нет и что меня хотят получить американцы.

— Зачем я им нужен? Ерунда какая-то! Я в Америке не был. А если и нужен им, то зачем под конвоем везти? Зачем меня привезли как страшного гангстера? Я никуда не прячусь, живу открыто. Кому я понадобился в Америке?

— America! FBI! — продолжал втолковывать мне полицейский, испытывая, судя по его лицу, невыразимую скуку от непонятливого собеседника.

— FBI?

— Yes, FBI wants you, — подтвердил он и поспешил сказать что-то своим коллегам.

Меня тут же схватили под руки и повели по коридору в небольшую камеру…

В голове моей все спуталось. Америка! ФБР! Какое отношение ко мне имеет ФБР? Тут была явная ошибка, я понимал это, но место, куда меня запихнули, не располагало к юмору. Стены камеры были покрыты трещинами, облупившаяся краска обсыпалась, кое-где под потолком виднелась плесень. Жизнь давно не забрасывала меня в такие мрачные крысиные углы. За последние годы я привык жить в фешенебельных отелях, посещать роскошные рестораны, вращался в высшем свете, наслаждался музыкой в лучших концертных залах… И вот теперь — камера с решеткой на окне вместо роскошных апартаментов.

Как могло случиться, что меня — в то время как за стенами раскинулась теплая и улыбчивая Италия — заточили в тесную камеру полицейского участка?

Сидя на грязной лавке, я впервые подумал, что в каждом городе есть обратная сторона, которая всегда скрыта от туристов и никогда не попадает на яркие глянцевые открытки. Разглядывая трещины на облупившейся стене, разрисованной похабными рисунками, я ждал.

Меня серьезно тревожило одно: почему речь шла об Америке и о ФБР? Зачем я понадобился американцам? Что стояло за их необъяснимым желанием заполучить меня? За мной прислали большой полицейский отряд, везли через всю Италию — это не похоже на чье-то заблуждение, не похоже на ошибку. А если это не ошибка, то в чем дело? За что вдруг на меня обозлилась одна из самых мощных спецслужб мира? Чем-то ведь я должен был «насолить» Соединенным Штатам Америки, раз они устроили на меня охоту в другой стране…

Не хочется чувствовать себя дичью. Не хочется ощущать себя зверем, брошенным за решетку. Но вот я уже превращен в дичь, уже заперт, уже не на свободе. Кто за всем этим стоял? Кому я перешел дорогу? Пока я ничего толком не знал и не мог ничего предположить. Про Америку, конечно, могли просто обмануть. Но кому понадобился такой обман?

— Signore Toktahunov! — услышал я, и в коридоре появилось двое полицейских.

Лязгнув ключом, они отперли дверь. Что-то сказали, но я не понял их. Тогда они знаками показали, что я должен вытянуть руки. Я выполнил их указание, и в следующую секунду они защелкнули на моих запястьях стальные наручники. В то мгновение мне показалось, что это было самое омерзительное прикосновение, которое мне довелось испытать когда-либо, — прикосновение холодного металла, сковавшего мою свободу. Время иллюзий закончилось, хотя ответов на мои вопросы я так и не получил.

Меня вывели на улицу. Уже наступила ночь. Снаружи я увидел «старшего», с которым проделал долгий путь из Форте деи Марми. Он молча указал мне глазами на автомобиль. В голове моей все кружилось, ноги сделались ватными, я с трудом переставлял их. Я провалился в атмосферу кошмара. Словно во сне — глухо, невнятно, пугающе — доносились до меня чьи-то голоса, какие-то резкие команды…

Мы ехали совсем недолго, остановились, и мне велели выйти. Перед нами стояли лодки, катера. Вот и Венеция…

Громко плескалась вода, гудели моторы, стучали каблуки башмаков, хрипели рации, вдали что-то угрюмо лязгало, словно предвещая недоброе. Автоматчики буравили меня цепкими взглядами, но оружием не размахивали. В свете прожекторов все казалось мне чудовищно неправдоподобным. «Старший» подтолкнул меня к причалу, где на воде покачивался полицейский катер. На борту меня ждали люди с автоматами. «Старший» коснулся моего плеча.

— Scusi, — сказал он. — Извини.

Я вяло отмахнулся от него скованными руками и ступил на палубу катера.

«Старший» с самого начала знал, чем закончится наша поездка. Он с самого начала лгал мне, хотя видел мое полное недоумение по поводу ареста, видел мое теперешнее отчаяние, видел мою невыносимую усталость. Может, хотел извиниться за то, что обманул меня, ведь он понимал, что вез меня в Венецию не для разговора с прокурором. Он вез меня в тюрьму.

Он извинился, но сострадания в нем не было. Полиция никогда не сочувствует тому, кого считает преступником. Полиция не умеет сострадать и не должна уметь этого, иначе она потеряет жесткость, а без холодной твердости невозможно бороться с преступностью.

Только ведь я не был преступником…

Заработал мотор, мы отчалили, берег быстро удалялся. Всюду на черных волнах дробились блики фонарей, как бы символизируя зыбкость бытия, а над головой неподвижно висело усыпанное звездами темное небо — единственный свидетель, которому ведомо все про каждого.

Венеция! Сказочный город-декорация! Город старинной красоты, город ленивых туристов, город влюбленных, город гондольеров, город маскарадов, город Тинто Брасса, город Казановы. Разве можно приезжать туда в качестве арестованного?! В самом страшном сне не представишь этого…

Наш катер быстро шел вперед, высоко подскакивая на волнах. Полицейские переговаривались по рации безостановочно. Я сидел неподвижно, не в силах осмыслить случившееся.

Не знаю, как долго мы плыли, потому что я провалился в состояние отрешенности. Меня вернула к действительности чья-то рука, стукнувшая по плечу. Передо мной стоял на широко расставленных ногах автоматчик. Двигатель перестал гудеть, катер плавно приближался к причалу, увешанному автомобильными покрышками, которые, видимо, служили амортизаторами.

Передо мной возвышались стены венецианской тюрьмы. Наверное, именно об этом ужасном месте рассказывал Казанова в своих воспоминаниях: «Тюрьма эта предназначена для содержания государственных преступников и располагается прямо на чердаке Дворца дожей. Крыша дворца крыта не шифером и не кирпичом, но свинцовыми пластинами в три квадратных фута:

отсюда и пошло название тюрьмы — Пьомби, то есть Свинцовая. Войти туда можно только через дворцовые ворота, либо через здание тюрьмы, по мосту, именуемому мостом Вздохов. Подняться в Пьомбу нельзя иначе как через залу, в которой заседают государственные инквизиторы, ключ находится всегда у секретаря…

Тюремный сторож со связкой ключей в руках ожидал тут же. В сопровождении сторожа и двух стражников поднялся я по маленьким лестницам, прошел через одну галерею, потом через другую, отделенную от первой запертой дверью, потом через третью, в конце которой тоже была дверь. Сторож открыл ее массивным ключом, и я оказался на большом, грязном и отвратительном чердаке длиною шесть саженей и шириною две; через слуховое окно падал слабый свет. Я уже принял было этот чердак за свою тюрьму — но нет: надзиратель взял в руку толстый ключ, отворил толстую, обитую железом дверь высотой три с половиною фута и с круглым отверстием посередине, примерно восьми дюймов в диаметре, и велел мне входить. В ту минуту я внимательно разглядывал железное устройство в виде лошадиной подковы, прикрепленное к толстой перегородке; подкова была дюйм толщиною и с расстоянием шесть дюймов между параллельными ее концами. Пока я пытался понять, что бы это могло быть, надзиратель сказал мне с улыбкой:

— Я вижу, сударь, вы гадаете, для чего этот механизм. Могу объяснить. Когда их превосходительства велят кого-нибудь удушить, то его сажают на табурет спиной к этому ошейнику и голову располагают так, чтобы железо стискивало полшеи. Остальная часть шеи стягивается шнурком, который обоими концами пропущен в эту дыру, а там есть мельничка, к которой привязывают концы, и специальный человек крутит ее, покуда осужденный не отдаст Богу душу.

— Весьма изобретательно. Полагаю, сударь, вы и есть тот человек, которому выпадает честь крутить мельничку.

Он промолчал…»

Описание тюрьмы, оставленное Казановой, не обещало ничего хорошего.

В тюрьме опять обыскивали, опять спрашивали о чем-то, но меня охватила безучастность ко всему происходившему и к собственной судьбе. Усталость и нервное перенапряжение давали о себе знать.

После всех процедур надзиратель спросил, с кем бы я хотел быть. Не сразу я понял, о чем он говорит.

— В камере, — пояснил он.

— Соседи по камере? — догадался наконец я. — Хочу быть с русскими.

— Е difficile, — покачал он головой и начал перечислять тех, кто у них находился: итальянцы, французы, албанцы, румыны, арабы… — Это трудно. Русских нет, совсем нет.

— Вот, — невесело засмеялся я, — всюду кричите про русскую мафию, а на самом деле у вас нет ни одного русского преступника.

Он кисло улыбнулся, ничего не поняв из моих слов.

— Тогда сажайте с итальянцами, — решил я. — Это ты понимаешь? Итальяно! Может, выучу ваш язык, пока буду гостить тут.

Когда меня привели в камеру, я чувствовал себя настолько разбитым, что не нашел в себе сил познакомиться с моими сокамерниками и сразу лег спать. Проваливаясь в сон, я увидел замелькавшие, как в кино, картины моей жизни…

Глава 2

Начало пути

В беспечных радостях, в живом очарованье,

О, дни весны моей, вы скоро утекли.

Теките медленней в моем воспоминанье.

ПУШКИН

Мое детство прошло в Ташкенте. Как ни странно, память сохранила не много из тех далеких времен. А времена-то были счастливые, солнечные!

Я почти не помню мой первый дом — традиционный узбекский дом. Мы съехали оттуда после смерти отца. Каким-то образом моя мама сумела скрыть от меня и моего братишки, что отец умер. Мы с братом, совсем еще крохотные, считали, что он уехал… или что-то еще. Словом, вопросов у нас не возникало. А переезд в новый, большой, красивый городской дом окончательно завладел нашим вниманием.

Мама была замечательная. Я до сих пор помню, как она встречала меня, когда я отправлялся в кино. Фильмы показывали поздно, потому что кинотеатр у нас был под открытым небом — пока не стемнеет, фильмы не начинались. Кино посмотреть хотелось, а вот возвращаться одному было страшновато, поэтому мама встречала меня возле кинотеатра. Почему-то сейчас кажется, что показывали много сказок и много индийских фильмов. Кино так и осталось для меня окном в сказку. Включался кинопроектор, освещался экран, и там, на этом белом полотне, начиналась чья-то жизнь, к которой невозможно прикоснуться и в которую невозможно войти. Экранная жизнь состояла только из теней, но эти тени обладали такой властью надо мной, что я безоговорочно верил в то, что они наполнены настоящей жизнью. Полтора часа в кинозале дарили мне абсолютное счастье. Это, конечно, детское ощущение, но поэтому очень сильное.

Я всегда отличался ужасной непоседливостью и вспыльчивостью. Дрался по любому поводу, всегда ходил с синяками и ссадинами. Никаких серьезных причин для драк не было, все причины крылись в моем характере. Но ведь для мальчугана важно все: кто как посмотрит на тебя, кто как ухмыльнется… — и вот уже готов повод для ссоры…

Школу я не любил. Не знаю почему, но она навевала на меня скуку. Меня тянула улица. Там, на улице, шла настоящая жизнь. Школа не будила никаких эмоций. Возможно, все дело в педагогах, ведь учитель должен обладать настоящим даром не только привлечь внимание учеников, но и умением удержать это внимание. Я не помню таких в нашей школе. Хотя вполне возможно, что причина крылась во мне: солнце, трава, беготня, футбол — вот это был мой настоящий мир.



Мы жили в так называемом доме специалистов, который стоял недалеко от Красной площади и от стадиона «Пахтакор». В этом доме жили Стахан Рахимов, академик Шредер, нынешний председатель госбезопасности Узбекистана Рустам Анаятов, много народных артистов, ученых, врачей. Некоторые люди были известны в то время, другие стали известными теперь. А в соседнем доме проживало высшее руководство МВД и КГБ республики. От нашего двора до стадиона «Пахтакор» было рукой подать.

Футбол… Стремительный бег, мелькающая трава под ногами, вкус пота на губах, запах пыли, разбитые колени… Сперва я гонял мяч, как и все дворовые ребята. Мы обожали футбол, ходили на стадион на футбольные матчи. Эти дни были для меня подлинным праздником, я даже школу прогуливал. Я бежал на «Пахтакор» чуть ли не утром, потому что потом уже было не попасть, билетов не купить. А я пробирался туда заранее (я же знал все ходы-выходы) и ждал, когда начнется. Ждал целый день. Народу собиралось на стадионе — тьма. Гул голосов, общее возбуждение — меня эта атмосфера сильно будоражила, кружила голову. Да, футбол манил меня, как ничто другое.

Вспоминая те годы, я должен признать, что ничем не интересовался по-настоящему, кроме футбола. Ничто не привлекало меня. Зато игре в мяч я отдавался целиком.

Мы играли во дворе, играли на стадионе, играли на Красной площади. Красная площадь в Ташкенте совсем не похожа на московскую. Перед трибуной для высокого начальства тянулась прямая асфальтированная дорога, по которой во время праздников проходили парадные колонны, а все остальное пространство было покрыто травой. Вокруг Красной площади тоже была асфальтированная дорога, и в праздничные дни там обязательно разворачивалась бойкая торговля горячими пирожками и газированной водой. Зимой здесь устанавливали большую елку, что делало Красную площадь неузнаваемой. Все государственные праздники — от 1 Мая до Дня Конституции — официально отмечались там, собирая на площади огромные толпы ликующего народа.

А детвора стекалась на Красную площадь ежедневно. Там всегда звенели голоса, слышался смех. Маленькие дети, подростки, юноши — все находили себе место и занятие. Играли в салочки, в футбол, боролись, дрались. Для нас, любителей футбола, здесь было настоящее раздолье. Прибегая на Красную площадь, мы швыряли на землю наши портфели, обозначая ими ворота, и начинали игру…

Наверное, не будет преувеличением сказать, что мое детство прошло на футбольной площадке. Такие площадки были всюду — от обычного двора до стадиона «Пахтакор».

Потом, когда я попал в юношескую команду, где Сергей Артемович Арутюнов, наш тренер, принялся учить нас азам футбола, я открыл для себя эту игру заново, увидел ее с новой стороны. Нас очень хорошо учили. Сейчас такой подготовки нет, поэтому футбол едва выжил. После крушения СССР все пошло наперекосяк, футбол тоже попал под жернова перестройки и рухнул в бездну безвременья. Исчезла школа, исчез интерес ребят к спорту. Многие годы после краха Советского Союза мальчишки не играли в футбол во дворах. Дворовый футбол практически умер! А если его нет, то откуда возьмется глубинная любовь к игре? Откуда родится настоящая страсть, если никто не живет с этой страстью в груди, если она вместе с тобой — пока ты подрастаешь — не крепнет, не начинает заполнять тебя, всю твою душу? Хорошо, что в настоящее время футбол стал, наконец, возвращаться к нам. Правда, сейчас это совсем иной футбол…

Для меня футбол был потребностью. Не смыслом жизни, конечно, но огромной потребностью. Мы жили на футбольном поле, взрослели там, учились не только футболу, но и жизни вообще.

Многое зависело от тренеров, а тренеры в то время были уникальные. Разумеется, они обучали нас технике игры, правильности ударов, учили бить головой, ловить мяч грудью, обводить противника и так далее. Это все понятно, без подготовки невозможно сделать профессионала. Но воспитывали в нас также и обыкновенную человеческую ответственность. Без дисциплины не может быть хорошего футбола. За неуспеваемость в школе не допускали к тренировкам. В ту пору я не мог представить ничего страшнее, чем отлучение от тренировок. Как же так — все играют, а я выброшен за борт? Разве я хуже? Разве я не могу, как все? Да, школу не любил, но учиться хотя бы удовлетворительно был обязан. Этого требовал командный дух.

Футбол объединял ребят. Все любили и уважали футбол как спорт, никто не считал враждебным клуб соперника, никто не устраивал драк после игры — это было бы позорно и ниже человеческого достоинства. Футбол был мерилом общего спортивного духа. Всюду обсуждали игру, всюду вспоминали напряженные моменты минувшего матча, всюду переживали, но никто никогда не пускал в ход кулаки. А уж о массовых побоищах и речи не могло быть.

Спорт — территория уникальная, мирная. Там люди лишь меряются силой, но никогда не воюют. Сила всегда опасна, поэтому в спорт нельзя впускать агрессию. Спорт невероятно энергетичен, и агрессия попадает там на весьма благоприятную почву. Отсюда и легко возбудимые фанаты. Их, конечно, взращивают, они не сами по себе появились, они кому-то нужны. Сама по себе «культура» клубных фанатов — вовсе не была бы плоха, если бы не клокотала такой неудержимой ненавистью. Похоже, что сегодняшних фанатов никто не воспитывает. Их «накачивают» ненавистью, а надо культивировать уважение.

Наши тренеры это умели. Они были моими первыми настоящими воспитателями. Причем не только в мире футбола. Помню, как к нам приехал на тренерскую работу Борис Андреевич Аркадьев, в то время личность легендарная. Просто находиться рядом с ним — уже великая честь, а уж пожать ему руку (как равный равному, хотя какой я ему равный — так, мальчишка неумелый) или поговорить о чем-нибудь — тут можно умереть от счастья.

Он всегда жил в гостинице «Ташкент». Мой дом находился неподалеку. «Ташкент» был в некотором роде «футбольной» точкой, потому что оттуда футбольная команда «Пахтакор» всегда уезжала на сборы, там все собирались. Я часто прибегал туда, чтобы повидаться с кем-нибудь из футболистов. Нередко встречал Аркадьева. Он выходил на прогулку, устраивался на лавочке возле гостиницы, дышал воздухом. Если он видел меня, то обязательно звал: «Алик, присаживайся ко мне». Я приглашал его попить чаю, а он каждый раз отнекивался: «Спасибо, я уже кефиру выпил».

Этот знаменитый на весь Советский Союз человек запросто, без малейшего намека на высокомерие разговаривал с нами, мальчишками. Был он тих, спокоен, непривычно интеллигентен, хотя такого слова я, пожалуй, не знал тогда. Однажды он рассказал историю, как вышел со стадиона после игры сильно задумавшись и забыл переодеть тренировочные штаны. А кошелек остался в брюках. Он опомнился только в трамвае, когда контролер потребовал предъявить билет. Борис Андреевич пытался объяснить, в чем дело, но ему не верили. А кто-то из пассажиров кричал, что Аркадьев бессовестно врет. И тогда Борис Андреевич не выдержал и вспылил: «Если вы еще раз скажете, что я вру, то я ударю вас по лицу!»

Помню, меня поразило это «ударю по лицу». Мы-то выражались куда крепче. «По морде» — это самое приличное, а он — «по лицу». Я до сих пор ощущаю глубину того, мальчишеского удивления.

Борис Андреевич часто рассказывал разные истории, расхваливал великих спортсменов. Многих он знал лично, со многими дружил. От него я узнал о Всеволоде Михайловиче Боброве. Аркадьев восторгался им: «Бобров — это величайший спортсмен. Если он возьмет кий, то он — лучший в бильярде. Если возьмет ракетку настольного тенниса, то он — там лучший. Если берет клюшку, то он — лучший в хоккее. Если пинает мяч, то он — лучший в футболе. Это спортсмен от Бога, таких самородков по пальцам пересчитать можно. Вот от кого исходит настоящий спортивный дух, вот с кем рядом надо все время находиться».

Разве могло общение с таким человеком не влиять на меня?

А другие имена! Тренерами «Пахтакора» были также Якушин, Качалин, Соловьев, Келлер — величайшие тренеры. Каждый из них представлял собой целый мир, необъятный мир. Каждый из них внес огромный вклад в развитие не только узбекского футбола, но и футбола всей страны. Они были гиганты, исполины, титаны. И я мог наблюдать за ними, учиться у них, равняться по ним. Я постоянно что-то перенимал у них. Где-то подслушивал, где-то подглядывал. Мне, мальчугану, хотелось быть похожим на них.

Конечно, мне было далеко до этих людей, далеко и до знаменитых игроков «Пахтакора». Весь основной состав «Пахтакора», все игроки были моими кумирами. Я старался дружить с ними, мне льстила эта дружба. А кому из мальчишек не льстит, когда с тобой за руку здороваются самые известные люди республики? Берадор Абдураимов, Коля Любарцев, Юра Пшеничников, Геннадий Красницкий — для Узбекистана это были легенды, высочайшие профессионалы своего дела, кристальной души люди, личности с большой буквы. Я рад, что могу назвать их моими искренними друзьями. Нас, конечно, разделял возраст и до настоящей, как говорится, мужской дружбы было далеко, но в спорте мы были друзьями.

Я играл в юношеской команде, в которую набрали ребят 1948–1949 годов рождения. Насколько я помню, у нас был очень хороший коллектив. Мы неоднократно становились чемпионами Ташкента и Узбекистана. В составе «Пахтакора» однажды стали призерами Советского Союза, заняли третье место. Кажется, это было в Луганске.

Не знаю, получился ли из меня бы настоящий футболист. Скорее всего, нет, потому что мне не хватало выносливости. Один тайм мог отыграть легко, но весь матч я все-таки не выдерживал, хотя и считался хорошим игроком. Не случайно меня, из всей нашей юношеской команды, хотели даже взять в дублирующий состав «Пахтакора»…

Но в этот момент мы получили предложение из города Гулистан. Там только что возвели новый стадион и хотели создать свою команду. Председатель хлопкотреста Шадиев пригласил тренера из Москвы, кажется Медведева, позвал нескольких ребят из Москвы, которые играли в разных клубах. Шадиев решил и нас, пахтакоровцев, взять к себе. Поскольку мы учились так себе, никакими успехами похвастать не могли, то он обещал помочь нам окончить школу, получить аттестаты, а также посулил зарплату, кажется, 300 рублей в месяц. В дублерах «Пахтакора» мы получали бы 60–80 рублей, — огромная, почти сказочная разница. Нас пригласили на год, чтобы поднять тамошний футбол и вывести команду Гулистана из областной во вторую лигу. Конечно, мы согласились. Разве кто-нибудь смог бы отказаться от таких заманчивых перспектив? Кроме того, это льстило нашему самолюбию: нам, мальчишкам, оказывали огромное доверие, на наши плечи возлагалась серьезная задача.

За год мы с этой задачей справились.

А потом я неожиданно стал остывать к футболу. Сейчас мне трудно сказать, в чем крылась причина, но мой футбольный фанатизм постепенно улетучился. Возможно, все чаще возникали паузы в игре, позволяя иным интересам овладевать мною.

А интересы появились нешуточные: в мою жизнь вторглись карты…

Как бы сложилась моя судьба дальше, трудно сказать, но в конце 1967 года в Москву собрался Берадор Абдураимов. Всеволод Михайлович Бобров пригласил его играть в клубе ЦСКА. Когда он сказал мне об этом, я решил, что непременно поеду в Москву, хотя там никто меня не ждал, никто туда не звал. Я отправился просто «за компанию». Мне хотелось увидеть столицу, увидеть страну. Никаких особых планов я не строил.

В аэропорту нас встретила Лена, супруга Всеволода Михайловича Боброва. Вернее, встречала-то она Абдураимова, но раз уж и я прилетел с ним, то нас обоих повезли в ЦСКА. Там собралось все руководство футбольной команды и клуба. Бобров отнесся к моему появлению без удивления.

Я был веселый, шустрый. Мы разговорились. Они спросили меня, играю ли я в футбол. «Играю!» — заверил я и с удовольствием похвалился всеми моими заслугами. Слово за слово, мне предложили ходить на тренировки команды ЦСКА.

Поначалу я тренировался с командой, даже поиграл немного, а потом мне предложили остаться в клубе помощником администратора.

— Мы видим, что ты способный, — сказали мне, — вполне сможешь заниматься хозяйственными вопросами.

Я не возражал. Если бы в то время я по-настоящему хотел играть в футбол, то наверняка оскорбился бы, но, как я уже сказал, неуемная любовь к футбольному мячу пошла на убыль. Я чувствовал это и, похоже, был рад, что мог оставаться в футбольном мире, не отдавая всего себя игре.

Мне приходилось заниматься организацией тренировок, судьями. В моем ведении была каптерка, где хранилась форма. Словом, работал я завхозом, помощником администратора футбольной команды ЦСКА. В принципе мне нравилось. В команде я считался кем-то вроде «сына полка». Иногда приходилось играть за дубли. Тренировал вратарей, когда Бобров или Мамыкин просили: «Алик, попинай вратарю». Я с удовольствием проводил разминку вратарей. У меня была возможность свободно выходить на поле.

По возрасту мне уже пора было в армию. Благодаря моему положению, меня прикомандировали к футбольной команде ЦСКА. Так и пролетели незаметно два года. Я числился футболистом третьей категории и получал зарплату 80 рублей.

А потом, когда закончилась армейская служба, я уволился и фактически расстался с футболом, целиком посвятив себя карточной игре.

Глава 3

Катали

Чистая совесть ни лжи не боится, ни слухов, ни сплетен.

ОВИДИЙ

Играй, покуда над тобою

Еще безоблачна лазурь;

Играй с людьми, играй с судьбою.

ТЮТЧЕВ

Ташкент многим отличался от Москвы, в том числе и традиционной азартностью. Наверное, это особенность узбекской нации.

Я вырос в атмосфере азарта. И речь идет не о футболе, а о всевозможных других играх. С раннего детства я видел, как в парках, по разным углам собирались люди и играли в так называемые альчики. Я подолгу наблюдал за ними со стороны, видел, как люди входили в раж, возбуждались, спорили, ругались, ставили наличные деньги. Их взбудораженность перекидывалась и на меня. Я был еще мальчик, во многом не разбирался, но все впитывал, потому что мне это было интересно. Азартность составляла часть моей натуры. Наверное, эта черта характера и вовлекла меня в детстве в футбол — там ведь важна игра, важен успех, важно первенство.

Подрастая, я не переставал присматриваться к азартным играм. Каким-то необыкновенным образом их дух заполнял воздух Ташкента. Были у нас и петушиные бои, и собачьи бои, на бильярде играли только на деньги, в карты — тоже. Всюду существовали тотализаторы, разумеется нелегальные, но многие любили делать ставки, а это означало, что подобное считалось вполне нормальным делом. О законности никто не думал во время игры. Когда влюбленные целуются, они не задаются нелепым вопросом, можно ли это; они просто целуются, отдаваясь влечению. Так же и народ предавался своему влечению, с головой окунаясь во всевозможные игры. Азарт служил внутренним оправданием для каждого из нас. До какого-то времени я даже не догадывался, что игры, которыми с увлечением занимались многие взрослые люди, не имели права (с точки зрения государства) на существование. Ну ставили деньги и ставили. Играли родственники, играли знакомые, играли приятели — при чем тут закон? О законе не думали. Вопрос о законности игр был бы чем-то неуместным для людей, в традиционной жизни которых большинство азартных игр уходило корнями в глубокую древность.

Мне тоже хотелось играть. Поначалу мои старшие приятели просто подпускали меня поближе, чтобы я мог наблюдать за игрой не через спины зевак, а вблизи. Потом разрешили попробовать. Потихонечку я втянулся. Каждый день не получалось, потому что для игры нужны деньги, но когда они появлялись, я старался присоединиться к играющим.

В процессе игры воспитывалась моя внимательность — одно из важнейших качеств, которые позволяют овладеть окружающей действительностью и взять бразды правления в свои руки. Конечно же, поначалу проигрывал, и было обидно, особенно обидно мальчику, который далеко еще не определился ни в своих желаниях, ни в своих силах, ни в своих намерениях. Впрочем, проигрыши меня только закаляли, я от них крепчал как личность. Даже если я в то время одалживал по игре (случались такие моменты, когда был совсем без денег), то просто спрашивал: «Можно завтра отдам?» Мне отвечали: «Да». Так проверялась честность. Не принеси я деньги в обещанный срок, меня никогда больше не взяли бы в игру. Таковы правила. Честность, порядочность и обязательность шлифовались жесткими требованиями игрового сообщества. Может быть, слово «честность» не совсем уместно, когда речь идет об азартных играх, но слово «обязательность», пожалуй, вполне подходит. Настоящий игрок должен быть обязателен, должен уметь держать слово.

Много позже эта привычка всюду и во всем быть точным пригодилась мне, когда я приехал в Германию. Там пунктуальность очень важна. Например, если на пять минут опоздаешь на прием к врачу, то тебя могут лишить очереди. И мне это нравилось, потому что я с детства жил в сообществе обязательных людей. Если обещал сделать — сделаю, если договорился приехать в такой-то час — не опаздываю. Я лучше раньше приеду и подожду на месте, но никогда не опоздаю. Всегда удивляюсь, когда еду на деловую встречу, почему люди опаздывают (иногда на полчаса!). Я ругаю их всех, иногда очень грубо: «Неужели вы раньше не можете выехать? Трудно разве заложить лишние тридцать минут на дорогу? Уважения в вас никакого нет к чужому времени!» Сегодня в Москве очень тяжело время рассчитать. Ехать сорок минут, а выезжать приходится за полтора часа, а то и за два — пунктуальность обязывает.

Но я отвлекся…

Итак, понемногу я втянулся и начал играть. Сначала это была дворовая игра, затем играл в масштабах Ташкента, когда денежка какая-то подворачивалась. А уж когда в Москву приехал, то играл по-настоящему, серьезно.

В столицу я приехал профессиональным картежником. Футбол занимал только половину моего времени, поэтому я был доволен своей должностью. Я успевал выполнять свои обязанности в ЦСКА, а потом, по ночам, ездил играть. Разумеется, не каждый день, потому что все-таки у меня была работа. Но большие карточные игры старался не пропускать.

Квартира, где шла игра, называлась «катран». На катранах собирались игроки со всего Советского Союза. Это было нечто вроде клуба. Милиция считала, что там собирались только преступные элементы, но на самом деле игроки были разные — и актеры, и военные, и писатели, и доктора. Играли в нарды, шахматы, карты, кости.

Таких квартир было много, но каждая соответствовала своему кругу, своему уровню. Наша компания была элитной и всесоюзного масштаба. Сильные люди собирались, богатые люди. У нас была «высшая лига», если так можно сказать. Но не стоит думать, что я попал туда сразу. Чтобы играть в «высшей лиге», нужно было не только владеть тонкостями карточной игры, но и зарекомендовать себя, доказать свою порядочность, а порядочность, как это ни странно звучит, определялась твоей способностью выплачивать проигрыш. Никого не интересовало, как ты добудешь деньги, важно было расплатиться в срок. Слово «честь» много значило в нашем круге. Слово «фуфлыжник» было клеймом, от которого не отмоешься. Сегодня таких оскорбительных слов нет, сейчас ругаются — как помои льют. Всюду ругаются, но такого тяжелого слова, как «фуфлыжник», нынче нет.

Мы играли на большие суммы на слово: обещал отдать в конце месяца, значит, должен отдать. Как часы — до двенадцати ночи обязан принести. А не отдашь, стало быть, ты «фуфло» и цена твоему слову — три копейки. Если тебя назовут прилюдно фуфлом, никто не станет с тобой знаться. Фуфло — это хуже проказы. С тебя даже проигранных денег больше требовать не станут, потому что с тобой не только дела иметь нельзя, но и просто словом обмолвиться позорно. Никто и никогда не посмел бы замарать себя общением с фуфлыжником.

«Высшая лига» существовала по закону чести. Игра для многих была смыслом жизни, и они готовы были покончить с собой, если у них ничего не осталось после проигрыша и нечем было расплатиться. Такая ситуация для них — смертельный позор. Я знал несколько человек, проигравшихся и пришедших в такое отчаянье, что они свели счеты с жизнью. Один, помню, повесился, другой вскрыл вены в ванной. Никто не пришел бы к ним «выколачивать» долг, но, не выплатив его в срок, они лишались права играть в «высшей лиге», а это равносильно смерти. Не играть они уже не могли, а без игры жизнь теряла свой вкус.

Но это не означает, что выплату долга невозможно было отсрочить. Надо было только попросить заранее, а не после истечения срока. После назначенной даты должник просто переставал существовать для всех.

Карточный мир — непростой мир. Игра требует ума, внимания, а профессиональная игра — абсолютной самоотдачи. Во время игры я становился другим человеком. Какие-то неведомые внутренние резервы открывались, когда я брался за карты. Обострялось не только зрение, мысль становилась молниеносной, поэтому удавалось и просчитывать ходы соперника, и следить за его руками. А виртуозность рук в картах — это важно, потому что руками можно мошенничать. Это не считалось нечестной игрой, ведь вы знаете о возможности обмана, поэтому должны бдительно следить за соперником и не позволять ему «провернуть»

комбинацию руками. Обман руками в картах никогда не считался нечестным — это как подсечка в борьбе, это лишь один из приемов, один из способов одолеть соперника.

Играли по-разному. Например, можно было договариваться о том, как отдается проигрыш: скажем, проигранные сто тысяч можно было расписать на пять месяцев по двадцать тысяч ежемесячно. Или же обещать выплатить все сразу, что всегда приятнее для победителя. Но за «сразу» можно было требовать «игровую сладость», «перевес» какой-нибудь в игре, «шанс», «фору». Много было нюансов, комбинаций всяких.

— Дай мне в игре первый заход, — канючил более слабый игрок, обещая выплатить проигрыш, не расписывая его на долгое время.

— Дай первый бросок в костях…

— Дай мне фору в столько-то очков, — просили, если игра шла на очки.

Обычно договаривались о таких вещах до начала игры, но иногда условия могли поменяться во время нее: если кто-то начинал проигрывать, но не желал выходить из игры, тогда я предлагал «расписать» выплату проигрыша на конкретные числа. Иногда люди выплачивали долг, но не могли, трезво оценивая свое материальное положение, дальше играть на том же уровне. Тогда они из «высшей лиги» уходили «вниз». Для любого игрока это горькая ситуация.

Меня ничто не пугало. Я рвался в бой, чтобы рано или поздно подняться на самый верх. Большинство матерых картежников было значительно старше меня. Поначалу они все насмехались надо мной. Для них я был молокосос, хоть и при деньгах. Наверное, они думали, что я проиграюсь и убегу, испугавшись их уровня. Но я каждый раз приносил деньги. Так что честность свою мне удалось доказать быстро. Для этого приходилось время от времени ездить на поездах — там обыгрывал пассажиров (азартных людей в поездах много, скука давит всех, а профессиональных игроков в поезде почти не встретишь, поэтому выигрыши давались мне без малейшего труда). Промышлял я и в аэропортах, и на вокзалах. Это не очень честная полоса в моей жизни, поскольку я заведомо был сильнее моих противников, лишь прикидывался простачком; они надеялись на легкий выигрыш, а в результате оставались с пустым кошельком.

Хорошо, что «вокзальная» эпопея тянулась недолго. Для меня, как для профессионала, она не представляла никакого интереса. Легко «наварить» крупную сумму — это одно, а участвовать в интересной, сложной и тонкой игре — совсем другое. Любой профессионал ценит мастерство и презирает дилетантизм. Дилетант — это не новичок и не ученик, дилетант — это тот, кто осмеливается считать себя знатоком, в действительности ничего не зная толком. Дилетант имеет наглость тягаться с профессионалами, даже не утруждая себя вопросом: а что есть профессионализм? Дилетантов не любит никто, они мыслят примитивно и, ослепленные безграничным тщеславием, убеждены, что мир покорится им.

Мне хотелось играть в «высшей лиге». Да, я уже стал профессиональным картежником, но до мастера мне еще было далеко. Меня обыгрывали, но я не сдавался, шлифовал свои навыки. Они ждали, что я отступлюсь и уйду «вниз», но я проявлял упорство, и они впустили меня в свой круг.

Разумеется, по уровню я еще не дотягивал до мастеров, но я выработал свой способ, в котором мне помогала моя наблюдательность. Подавляющее большинство игроков «высшей лиги» играло легко, с юморком, подтрунивая друг над другом, похихикивая. Конечно, случались игры, где требовалась максимальная сосредоточенность, тогда сам воздух в катране накалялся, но все-таки обычно царила атмосфера спокойствия.

Играли всюду. В городе был всегда основной катран, а вокруг него много мелких. Катраны различались по играм — кто в секу играл, кто в нарды. В главный катран съезжались со всего Советского Союза, и там играли сутками. Одни приходили, другие уходили. Очень редко бывало, чтобы никого не оставалось в катране. Многие приезжие даже жили там, особенно проигравшиеся: они ждали своей удачи. Однако не стоит думать, что карточным полем была только Москва. Мы ездили по всем крупным городам страны. Летом выбирались в Сочи, Ялту, иногда навещали Юрмалу.

Где бы ни состоялась игра, мы всегда ездили группами. Пройдет, например, слушок, что какой-то крупный игрок из Грузии едет в Сочи, мы сразу туда собираемся. Были ведь легендарные игроки, на которых не просто посмотреть хотелось, но и помериться с ними силой. Ради таких игроков (мы говорили «под таких игроков») ездили специально. Стоило им появиться где-то, как вокруг тут же возникала игра. Информация разносилась быстро.

В основном я играл по-крупному в гостиницах, где собирались настоящие игроки. Нам, конечно, не разрешали собираться. Играли нелегально. Снимали номер (это требовало связей, ведь в то время с гостиницами было нелегко), иногда два-три номера сразу, ходили из одного в другой, смотрели, есть там игра или нет, есть ли подходящие партнеры или нет. Игра почти никогда не прекращалась.

Разумеется, милиция не давала нам покоя. Раз времяпрепровождение за картами считалось незаконным, то за нами неусыпно следили. Когда игра шла в гостинице, горничные докладывали об этом по инстанции, видя наши хождения из номера в номер. Я не хочу и не могу осуждать их, потому что контакт с милицией, как я понимаю, входил в их обязанности. Каждый должен выполнять свою работу. Не сообщила бы горничная о подозрительном движении на своем этаже, ее могли бы с работы выгнать, а то еще и заклеймили бы в пособничестве «паразитирующим элементам», — словом, устроили бы очень неприятную жизнь.

Наверное, и в нашей собственной среде были стукачи, но я их не знаю, по именам никого не смогу назвать. Может, это и к лучшему — всегда неприятно обнаружить, что человек, которому ты доверял, оказывается, интриговал за твоей спиной и предавал тебя.

Так или иначе, облавы случались регулярно. Если милицейский ураган проносился, никого не коснувшись, то мы просто перебирались в другой номер и продолжали игру. Потом опять снимали новый номер, опять…

Облавы устраивались примерно пару раз в месяц. Иногда чаще. В милиции нас всех знали. Милиция хорошо работала. Забирали нас, требовали объяснительные, проводили профилактические беседы, кому-то давали «пятнадцать суток» (было такое почти безобидное наказание в советское время — пятнадцать суток исправительных работ). У некоторых отнимали паспорта и отправляли на родину. Ну а как еще заставить человека уехать домой? Нас считали «паразитами». С точки зрения общепринятой морали и существовавшего закона мы таковыми и были, потому что вся страна просыпалась, как говорится, «по гудку» и дружно шла на работу — на заводы, в конторы, в министерства. Все что-то производили, а если и не производили, то писали какие-то бумаги, следовательно, в той или иной форме участвовали в общественно полезном труде (какое странное и забытое теперь словосочетание — «общественно полезный труд»), с нетерпением дожидаясь окончания рабочего дня и надеясь, что не придется потом просидеть час-другой на партийном или профсоюзном собрании. Люди были не свободны распоряжаться своим временем.

Мы же, отдаваясь целиком своему главному делу, могли отдыхать, когда нам этого хотелось. Мы не жили в русле общепринятых правил. За это нас и занесли в категорию «паразитов». За это нас и наказывали.

В результате облав у меня дважды изымали паспорт, брали подписку о том, что в течение 72 часов я обязан покинуть Москву и отправиться по месту моей прописки. Прописан-то я был в Ташкенте, а в СССР строго соблюдался паспортный режим. Приходилось лететь домой. Только там, в отделении милиции, я мог получить паспорт обратно. Без паспорта человек — ничто.

Высылкой из Москвы власть пыталась устрашить нас или по крайней мере показать, что мы находимся у нее «под колпаком», а потому рано или поздно нас возьмут за горло. Статья об азартных играх существовала, но кого-нибудь под нее «подвести» удавалось в редких случаях, потому что мы обычно были без денег, доказать что-либо было трудно, а без доказательной базы ничего сделать нельзя. Сама по себе игра в карты не запрещалась, карты продавались в магазинах. Запрещалась игра на деньги. Но милиция не в силах была доказать, что мы играли на деньги. Вот нас и «прорабатывали», учили уму-разуму, брали с нас слово больше не заниматься этим. Мы, конечно, обещали, что никогда к азартным играм близко не подойдем. Смешно и грустно. Они понимали нас, мы понимали их. И каждый оставался при своем.

Игроки друг на друга никогда не показывали, мы же близки были, дружили зачастую семьями, знали детей и жен, вместе праздновали дни рождения, несмотря на то что друг другу проигрывали и друг у друга выигрывали. Никто не завидовал никому, меж нами не было вражды.

Сегодня даже в большом спорте, наверное, таких отношений не увидишь: слишком сильна конкуренция. Победа сегодня означает не просто золотую медаль, она втягивает спортсмена в спортивный бизнес. Взять хотя бы большой теннис: партнеры вне соревнований обнимаются, целуются, а на турнирах, например таких престижных, как Кубок Дэвиса, — каждый за себя, каждый за собственное имя дерется по-звериному, с яростью. Мне кажется, что сегодня люди потеряли главное — дух партнерства.

Были среди нас настоящие партнеры, неформальные. Например, я был в чем-то силен, допустим в шахматы играю лучше остальных. И вот кто-то вызвал меня на игру. Некоторые наверняка знали, что я выиграю, потому что среди собравшихся я — лучший, и тогда они просили взять их в партнеры: «Алик, можешь взять нас в долю, процентов на десять?» Я соглашался, потому что это были мои хорошие знакомые. Получалось, что мне порой доставалось от выигрыша лишь двадцать, тридцать, сорок процентов, а шестьдесят раздавал друзьям.

Да, партнеры были друзьями, а друзья — партнерами. Мы вместе работали.

Я говорю «работали», потому что игра была работой, никогда игра не была отдыхом. Слишком уж большие суммы ставились на кон. Иногда мне приходилось играть по три дня подряд, а это серьезно изматывало. Но я никогда не хотел пропустить хорошей игры, не хотел пропустить момент, когда будут кого-то обыгрывать.

В то время игра в карты была выше большого спорта, однако общественное мнение ставило картежников в один ряд с преступниками.

У меня нет желания переубеждать кого-либо, но я не могу не возразить. Игроки не были преступниками. Да, у них крутились большие деньги, и если бы нам позволяли платить налоги с игры, мы бы их платили. По большому счету, это были законопослушные люди, благороднейшие люди, но их затянула игра. Азартные люди никогда не переводились, азартные игры всегда существовали и будут существовать. Бороться против этого бессмысленно. Надо лишь направить азарт в какое-то контролируемое русло.

К сожалению, советский закон не разрешал играть, а мы играли, следовательно, нарушали закон. Именно это заставляло нас вести себя скрытно, уходить в подполье. Но несправедливо записывать нас в преступники только из-за одного нашего желания играть. Были, конечно, в нашей среде отдельные личности, которые имели серьезные судимости, но это не имело для нас значения. В основном меня окружали люди высочайшей порядочности.

Нас задерживали, штрафовали, ругали, требовали прекратить игру, однако это было выше наших сил. Жажду игры нельзя вытравить, она должна иссякнуть сама. Впрочем, картежник редко меняет профессию. Многие доживают до старости, так и не избавившись от карточной напасти. Для некоторых карты — хуже самой тяжкой болезни. Почему же называть их преступниками?

У нас был один игрок, которого мы называли Капитан, потому что он был офицер Советской армии и в нашу компанию попал, когда носил капитанские погоны. Потом он вырос до майора, а то и до подполковника, и вот однажды — когда именно, не помню точно, — его забрали во время очередной облавы. Поскольку он был при погонах, милиция передала его военным, возможно в военную прокуратуру. Бумаги по его задержанию отправили «наверх», нашего Капитана вызвали «на ковер» к начальству и устроили ему разнос по полной программе: мол, что же вы, товарищ офицер, вам же до выхода на пенсию самая малость осталась, а вы так себя позорите, с преступниками связались. Он им на это ответил: «Там, где я играю, люди честнее, чем здесь, у нас на службе. Там люди строго держатся своих понятий. Там слово — это слово, а у вас тут только пустобрехи. Я никого не опозорил, честь мундира не запятнал. Есть у меня слабость — игра, но это моя личная беда, работе она не помеха».

К нашим доводам не хотели прислушиваться, даже если отдельные милиционеры нас и понимали. Но люди — это одно, а закон — другое. Раз мы нарушали закон, нас следовало наказывать. На Петровке работали хорошо, все знали обо всех. Следили серьезно.

Глава 4

Вкус несвободы

Свободен лишь тот, кто владеет собой.

ШИЛЛЕР

Малодушие — удел ничтожных. Тот, чье сердце твердо, будет до конца отстаивать свои принципы.

ПЕЙН

Память сохранила некоторые подробности того дня, когда я узнал об очередной крупной игре, намечавшейся в новом катране в гостинице «Россия».

Гостиница «Россия» казалась в те годы необыкновенно современной, европейской, просторной, стеклянной. В фойе всегда было многолюдно, мягко открывались двери подъехавшего лифта, кто-то смеялся, слышался легкий шум шагов, звучала иностранная речь.

Поднявшись на пятый этаж, я прошел по ковровой дорожке к нужному номеру и бодро постучал. Секунд десять спустя дверь неторопливо открылась и меня впустили. Сделав пару шагов, я остановился, увидев нескольких человек, по лицам которых безошибочно угадывалась их принадлежность к милиции, хотя все были в штатском. У окна спиной ко мне стоял коренастый мужчина. Он повернул голову и глянул на меня через плечо. Круглое лицо, прозрачные глаза, тонкие губы.

— Ну что, Алимжан? — спросил круглолицый.

— Не понял, «что»?

— Играть пришел? Сегодня игры не будет. Сегодня мы снимаем урожай. — Круглолицый многозначительно поцокал языком. — Паспорт с собой?

Я кивнул и полез в карман за документами. Стоявший у меня за спиной человек забрал паспорт.

— Отведите его вниз, — распорядился круглолицый.

Минут через пять я оказался в дежурной комнате, где дружинники и милиционеры обычно проводили профилактические беседы с проститутками и составляли протоколы на задержанных фарцовщиков.

— Нарушаете? — почти равнодушно спросил дожидавшийся нас милиционер и отодвинул лежавший перед ним журнал «Огонек». Он полистал мой паспорт и повторил, но теперь уже без вопросительной интонации: — Нарушаете. Проживаете в Москве без прописки. А ведь у вас уже есть два предупреждения.

— У меня в Москве невеста, — ответил я.

— Это ничего не значит! — Милиционер многозначительно постучал пальцем в развернутый паспорт. — Прописка! Прописка нужна. Закон есть закон. Придется принимать меры.

Статья 198 Уголовного кодекса предусматривала наказание за нарушение паспортного режима. Она была удобна, чтобы взять человека за горло. У меня были две подписки о выезде из Москвы, так что третье задержание, связанное с отсутствием прописки, грозило судом. Мы с невестой уже собирались подать заявление в загс, и я, хотя прописку имел ташкентскую, считал себя уже полноправным москвичом. Но и женившись, я не сразу прописался бы в Москве. Выписываться из ташкентской квартиры я не мог, потому что мама умерла, а брат служил в армии. Если бы я сделал это, то брат, не проживая по месту прописки, мог потерять жилплощадь. Тогда все очень непросто было с пропиской, поэтому я ждал, когда брат вернется из армии, чтобы со спокойным сердцем выписаться из Ташкента.

— За нарушение закона надо отвечать, — проговорил милиционер. — Сейчас наберем побольше ваших дружков и отправим.

— Куда? — сорвался с моих губ вопрос.

— В тюрьму, — ухмыльнулся страж порядка. — Не умеете по-хорошему, будем с вами по-плохому.

Так я попал в «Матросскую тишину».

В общей камере находилось человек сорок-пятьдесят. В первое мгновение мне почудилось, что я попал в баню — настолько душным и мглистым был воздух внутри. Мест на всех не хватало, многие спали на полу. Лязгнувшая за спиной тяжелая дверь поставила окончательную точку и загасила последнюю искру еще теплившейся в душе надежды на иной исход. Меня посадили в тюрьму.

Теперь нужно было держать себя в руках. С тюремными порядками я не был знаком, но слышал много историй. Карточный мир богат не только деньгами, но и людьми с поразительным жизненным опытом. Раньше я не думал, что встреча за карточным столом с людьми, отсидевшими срок, будет мне подспорьем: их рассказы о тюремных нравах оказались весьма полезной информацией. С первых же минут я повел себя уверенно, потому что карточные игроки высокого класса пользовались авторитетом, и уже через неделю освоился совсем. Это не значит, что чувствовал себя легко и вольготно, просто я преодолел барьер первого шока и не впал в уныние. Первое, что вспоминается мне сейчас о той тюрьме, это голод. Меня постоянно терзал голод. Для крепкого молодого организма, к тому же привыкшего к вкусной еде, тюремная пища была пыткой. Миска с жидкой кашей, кусок хлеба и два куска сахару, которые просовывали в камеру через «кормушку» — это даже гадостью назвать нельзя. Но плохая кормежка и ужасные бытовые условия — не самое плохое, к чему пришлось привыкнуть. Люди и отношения между ними — вот что важнее всего. Многие ломаются в тюрьме на первом шаге, потому что не понимают, когда и что можно сказать, с кем следует общаться, а кого надо сторониться. Мне удалось не только устоять, но и завоевать авторитет среди сокамерников.

Примерно через полтора месяца состоялся суд. Единственным свидетелем выступила моя невеста Татьяна.

— Не понимаю, как можно судить человека лишь за то, что он проживает без прописки, — грустно говорила она, обращаясь к судье. — В чем тут преступление? Мы с Аликом уже почти муж и жена, скоро должны пожениться, создать семью. Что теперь будет? Почему вы так суровы к нему?

Я видел по глазам судьи, что он рад бы сказать, что государству плевать на самом деле, где я прописан, и что государство в действительности раздражено только одним — моей карточной игрой и деньгами, заработанными в ней. Однако говорить об этом вслух судья не мог.

— Мы поставлены, чтобы следить за соблюдением закона, — сухо ответил он моей невесте. — А в данном случае закон нарушен. Гражданин Тохтахунов проживал в Москве без прописки, дважды был официально уведомлен об этом и выслан из Москвы. Теперь Уголовный кодекс предполагает более суровое наказание…

Из Ташкента на суд приехал старший тренер мастеров Вячеслав Дмитриевич Соловьев с письмом от «Пахтакора», в котором была просьба отдать меня на поруки команде. Горько и сладко было видеть этого замечательного человека в зале суда. Горько — потому что ему отказали, хотя письмо от футбольной команды высшей лиги могло приравниваться к ходатайству от республики. Сладко — потому что лестно, когда такой великий тренер оказывает тебе доверие. И уж не знаю, как все обернулось бы, если бы меня отпустили тогда. Пришлось бы от карт отказываться, чтобы не подводить «Пахтакор», а ведь я не хотел бросать игру в карты.

Так в 1972 году я впервые был осужден — не совершив ничего ужасного, а просто нарушив паспортный режим. Мне дали год общего режима.

Я вернулся в «Матросскую тишину», но уже в другую камеру. Теперь я был в числе осужденных. В общей сложности меня промурыжили в московской тюрьме три месяца: полтора месяца до суда, потом еще полтора месяца я ждал этапа, и лишь после этого меня отправили на исправительные работы на стройку народного хозяйства в Коми АССР. Вагоны, в которые нас загнали, насквозь пропахли грязными телами. Густой запах пота не выветривался, несмотря на большие щели в стенах и на постоянный сквозняк. Сутки или двое тряслись мы на нарах, припав к щелям и вглядываясь в проплывавший снаружи мир. Замкнутое пространство давило на психику, но я успокаивал себя тем, что мы едем не на край света.

Когда поезд остановился и тяжелая дверь с грохотом откатилась, в вагон ворвался свежий ветер, донесся вкусный запах хвои.

— Выходи строиться!

Там, в Коми, нас расконвоировали, и я сразу почувствовал себя почти полноценным человеком. Тюрьма с ее давящей смрадной духотой осталась позади и воспринималась теперь как дурной сон, который никогда не вернется.

— Здесь пахнет волей, — сказал я.

— До воли еще далеко, браток, — послышалось за спиной. — Руки в кровь сотрем на этой стройке, пока воли дождемся.

Нас разместили в деревянных бараках и строительных вагончиках. По сравнению с тюрьмой условия показались вполне сносными. Предстояло прокладывать газопровод, который назывался не то «Северное сияние», не то «Сияние Севера». Мы рубили лес для будущей трассы, возводили какие-то компрессорные станции, рыли землю…

— Эй, — услышал я однажды. — Ты узбек?

— Узбек.

— Из Ташкента?

— Да.

— И я из Ташкента.

Передо мной стоял невысокий человек с растрепанной шевелюрой и широко улыбался.

— Рад видеть земляка, — сказал он и протянул руку для пожатия.

Узнав, что меня определили на лесоповал, он сразу отвел меня к начальнику участка.

— Пак, познакомься, это мой земляк. Надо ему полегче работу найти.

Начальником участка был кореец. Поглядев на меня оценивающе, Пак кивнул.

— Будешь в моей бригаде, — решил он.

— А что делать? — спросил я.

— Природой любоваться, — засмеялся он.

Время шло. Работа меня не утомляла, но однообразие все-таки тяготило. Мне очень хотелось вырваться с территории стройки, но я понимал, что это невозможно.

— Почему невозможно? — улыбнулся Пак, когда я заговорил об этом однажды за ужином. — Давай представлю тебя коменданту. Мы с ним в хороших отношениях. Объясни ему, что тебя чуть ли не со свадьбы вырвали, семья гибнет из-за этого. Попроси отпустить тебя повидать невесту.

— И отпустит?

— Может, и отпустит…

Комендант оказался отзывчивым мужиком.

— Ничто человеческое нам не чуждо, — сказал он. У него было худое лицо, крупный нос, кривые мелкие зубы и хитрые глаза, в которых, казалось, скрывался свет всех человеческих пороков и добродетелей одновременно. — Невесту, конечно, надо повидать. Ты парень молодой, тебе без этого нельзя. Можно и отпустить…

— Правда? — с недоверием произнес я, а сердце мое уже стучало учащенно, почуяв дорогу домой.

— Можно отпустить. Но не просто так, конечно. Не на прогулку. По работе поедешь, в командировку. Выпишу тебе маршрутный лист. Завтра Пак подготовит список. Нам надобно краску кой-какую раздобыть и еще всякую мелочь. Справишься? Москву хорошо знаешь?

— Справлюсь.

Так, с командировочным листком в кармане, я прикатил в Москву. В первый же вечер я направился в бильярдную, что в парке Горького. Там собирались сливки бильярдного общества, асы-игроки с громкими именами. Беседуя с ними, в жизни не подумаешь, что они картежники — интеллигентные, начитанные люди, умевшие в разговоре ненавязчиво ввернуть цитату из Пушкина или Достоевского. Я был совсем молодой, всего двадцать три года, далекий еще от культуры. И все же они говорили со мной как с равным, и мне это льстило. Чего стоит один только старик Мойта. Он играл с самим Маяковским! Ежедневно в бильярдную приходили два умнейших и благороднейших человека — Федор Алексеевич и Борис Моисеевич, к которым все обращались только по имени-отчеству и фамилий которых я никогда не слышал. Эти двое всегда одевались со вкусом, выглядели элегантно, вели себя с достоинством. Федор Алексеевич был княжеских кровей, высокий, эффектный; на здоровье он никогда не жаловался, а умер на лестничной клетке, поднимаясь к себе в квартиру: присел отдышаться и… — сердце остановилось…

Едва я вошел в прокуренное помещение бильярдной, меня обступили со всех сторон, забросали вопросами, предлагали помощь, совали мне в карман кто сотню, кто двести рублей.

— С освобождением тебя, Алик, — смеялись они. — Приоденься, а то поистаскался ты что-то.

Сначала я купил себе хорошие вещи, а потом поспешил на авторынок, где достал краску и все прочее, что было указано в списке. Пять дней в столице вернули мне бодрость духа, и в Коми я возвратился заметно посвежевшим.

— Вижу, на пользу тебе поездка, — отметил комендант.

— А это вам в подарок, — сказал я, поставив на стол ящик баночного пива и положив несколько батонов копченой колбасы. Все это я приобрел в «Березке», куда даже из москвичей мало кто мог попасть, а уж строители из дремучей Коми АССР и слыхом не слыхивали про сеть магазинов «не для всех». — Спасибо вам за вашу доброту.

— Ну ты даешь! — Комендант оторопело разглядывал диковинные продукты.

После этого случая начальство перевело меня на должность снабженца. Еще раза четыре я выбирался в Москву, обязательно возвращаясь оттуда с гостинцами.

— Алик, — заговорил со мной комендант однажды вечером, густо пыхтя папиросой, — хочу побеседовать с тобой.

— Что-то случилось?

— Случилось одно: ты попал в эту дыру, а тебе здесь не место.

— А кому тут место? — хмыкнул я.

— Люди разные есть. Некоторым только тут и место. Но ты создан для другой жизни.

— Ничего не поделаешь, — пожал я плечами. — Так уж получилось. Попал сюда. Спасибо, что вы ко мне по-человечески отнеслись.

— Парень ты хороший, нравишься мне. И широта мне твоя по сердцу. Только здесь твоей широты никто не поймет.

— А где ее поймут?

— Где-нибудь и поймут, но не здесь. Тебе надо уходить. — Он помусолил губами размокший кончик папиросы.

— Легко сказать, — усмехнулся я.

— Хочешь хороший совет?

— Хороший совет никому не помешает.

— Поезжай в Ташкент, ложись в больницу, оттуда приедешь в конце срока, мы отдадим тебе твой паспорт.

— И все?

— И все, — сказал он, хитро улыбаясь.

— И как же мне в Ташкент отлучиться?

— Напишешь заявление, что тебе надо уехать по семейным обстоятельствам, и я дам тебе открепление.

Я последовал его совету и через несколько дней уехал в Ташкент «по семейным обстоятельствам». Там лег в больницу, отправил телеграмму и справку коменданту. А когда срок закончился, я прилетел в Коми, забрал паспорт, и на этом моя эпопея на стройке газопровода завершилась.

Я снова отправился в столицу. Вернулся в карточную жизнь. Женился на Татьяне. Прописался в Москве, воспитывал сына Мишу. В 1979 году у меня родилась дочь Лола. Меня окружали замечательные люди. Казалось, жизнь наступила спокойная и радостная. Но, как показало время, судьба моя была сплошь исполосована черными и белыми линиями.

Лето 1985 года ознаменовало мое вступление в очередную черную полосу. Поездка в Сочи всей семьей обещала массу удовольствий. В памяти возникает людная набережная, пышная зелень, ажурные тени пальм на залитом солнцем асфальте. Мы все — я, Татьяна и маленькая Лола — были одеты в белое, и этот белый цвет стал для меня на долгие годы символом Сочи. Тогда там гастролировали Иосиф Кобзон, Юрий Антонов, Янош Кош. Вечерами они были заняты, потому что давали концерты, а днем пользовались каждой выпадавшей им минутой, чтобы выйти на пляж и позагорать немного.

Разумеется, в Сочи было много картежников. Но играли мы только на пляже, ни о каких гостиничных номерах на курорте речи не шло. Играли без денег — на честное слово, поэтому придраться к нам не могли. А на пляже от скуки картами развлекался каждый десятый отдыхающий, так что профессиональные каталы легко терялись в общей массе.

И все же нас знали. Как-то раз на улице мне указали местного майора милиции и предупредили, что он занимает высокую должность. При встрече на улице или при входе на пляж мы обязательно здоровались с ним, обменивались приветливыми взглядами и даже иногда беседовали о каких-то пустяках. Он всегда разговаривал доброжелательно, улыбался радушно, и понемногу у меня сложилось впечатление, что майор симпатизирует мне. Если во время наших коротких встреч я был с Лолой, он непременно шутливо трепал дочку по затылку и пожимал ее ручонку.

— Красавицей будет, — весело предсказывал он. — В родителей пошла.

— Да, Лола очаровательный ребенок, — соглашался я.

В один из вечеров, когда солнце уже коснулось моря, этот майор остановил меня на набережной.

— Привет, Алик. Закурить не найдется?

— Я не курю.

— Извини, забыл. Послушай, ты не мог бы завтра заскочить утром в отделение милиции?

— Мог бы.

— Часам к одиннадцати. Устраивает?

— Вполне.

— И возьми с собой паспорт.

— Ладно.

Утром я сказал жене, что меня зачем-то вызвали в милицию.

— Что-нибудь произошло?

— Нет, просто попросили зайти.

— И ты не поинтересовался зачем?

— Ну… Как-то в голову не пришло, — ответил я, потирая глаз.

— Что с глазом?

— Наверное, что-то попало, — сказал я, остановившись перед зеркалом. — Дай посмотрю. — Жена подвела меня к окну, но ничего не увидела. — Болит?

— Дергается что-то.

— Промой холодной водой, Алик…

Я отмахнулся и быстрым шагом направился в отделение милиции, намереваясь оттуда пойти прямо на пляж. В комнате начальника отделения меня уже ждали за столом четверо офицеров. Знакомого майора там не оказалось.

— Здравствуйте, Алимжан, присаживайтесь.

Я подвинул стул к столу.

— Алимжан, вы, кажется, играете в карты?

— Многие играют.

— Но вы играете профессионально?

— Как посмотреть на это. Есть игроки получше, есть похуже.

— И вы нигде не работаете?

— У меня жена работает.

— Кем?

— Секретарем у Тухманова.

— У знаменитого композитора? — уточнили они с удивлением.

— Да, — подтвердил я.

Они переглянулись и после недолгой паузы, пошептавшись меж собой, продолжили допрос.

— А вы, значит, не работаете?

— Нет. Жена получает пятьсот рублей. Нам вполне хватает.

— Сколько получает? Пятьсот рублей?

Зарплата моей жены их по-настоящему удивила. В то время инженер получал 120 рублей, младший офицер в армии — 250–300.

— Да уж, — крякнул один из милиционеров.

— Что вас смущает? — спросил я.

— Нас смущает, что вы не работаете, гражданин Тохтахунов.

— Почему вы в такой форме ко мне обращаетесь? Почему вдруг «гражданин»?

— Нам придется задержать вас.

— Меня? За что? На каком основании?

— За тунеядство.

— Но…

— Вопросы излишни, гражданин Тохтахунов. Поступило такое распоряжение…

В следующее мгновение в кабинет вошли два сержанта и ловкими движениями сняли с меня ремень.

— Подождите! Что же это такое?!

Они не ответили и повели меня, грубо толкая в спину, в подвальное помещение. Когда и кто сообщил моей жене о моем аресте, не знаю, но вечером кто-то из друзей передал мне в камеру цыпленка табака из ресторана. Я съел его без малейшего аппетита. Все мои мысли были заняты арестом. Попасть в камеру, находясь на сочинском курорте, было верхом абсурда! Поверить в такое мог только фантазер с извращенным воображением. И все же я, одетый в белые брюки и белую рубашку, сидел в спецприемнике вместе с бомжами.

Так минуло несколько дней.

Затем появился следователь. Он был довольно молод, но меня поразила его ответственность. Он понимал, что тунеядство — лишь повод для моего задержания и что действительной причиной были карты. Он не раздражался, не торопился, не пытался обвинить меня в чем-то, что не имело ко мне отношения.

— Неужели вы не могли просто числиться где-нибудь? — спросил он во время первого допроса. — Что вам стоило устроиться формально хоть куда-нибудь? Неужели хочется из-за ерунды на зоне париться?

— Вот видите, — говорю ему, — вы меня на что толкаете? На нарушение закона. На подлог. Числиться, но не работать. А если бы меня взяли при «липовой» работе, то вы что сказали бы? Обманываю государство! Если бы числился где-то, но не работал, вы мне сейчас семь лет давали бы в качестве наказания. Без труда доказали бы, что я на самом деле не работаю, но за кого-то расписываюсь в документах. И так далее… Зачем мне все это? Я честен: не работаю, но и не скрываю этого. Я не обманываю никого. Тунеядец? Паразит? Называйте как хотите! По этой статье сидел Бродский, он величайший поэт, но его упекли за решетку как тунеядца. А потом он получил Нобелевскую премию. Это же позор для нашей страны! Что я сделал преступного? Играл в карты? Я не обворовал, не ограбил, не убил. У меня жена зарабатывает 500 рублей в месяц, я имею формальное право не работать нигде и заниматься воспитанием детей…

Но все разговоры были бесполезны. В Советском Союзе шла грандиозная чистка. В то время в МВД пришел Федорчук, раньше возглавлявший КГБ, старавшийся проявить себя на новом посту. Ему нужны были быстрые результаты. Откуда взять результаты? Проще всего было арестовать всех людей с громкими именами, которые считались «антисоциальными элементами». Картежников взять легче, чем вооруженных бандитов. Риску никакого, а хорошие показатели налицо. Меня и взяли под этот шум волны. Нами тогда в МВД на самом высоком уровне занимались.

Следователи приезжали в Сочи из Москвы. Думаю, что работать им было не очень легко, потому что вокруг ключом била курортная жизнь, шумело море, горячий воздух манил на пляж. А тут — допросы, душные кабинеты. Многие поспешили бы поскорее закончить дело, сбросить его с себя и, раздевшись до трусов, вытянуться на шезлонге. Но следователи оказались ответственными и грамотными. Они старались вникнуть во все детали.

— Алимжан, честно говоря, вам не повезло. Сейчас идет серьезная чистка в преступной среде. Вы попали под большую гребенку.

— Я не преступник. Я картежник.

— У вас есть большие сбережения, а вы нигде не работаете. Это вызывает много вопросов.

— Я отвечу на любой вопрос. Мне бояться нечего.

— В картежной среде варятся разные люди. Надеюсь, вы не станете отрицать этого? В том числе есть уголовные элементы. Нам хотелось бы знать, с кем из них вы поддерживаете отношения.

— Решили повесить на меня какие-то сомнительные делишки?

— Нет, просто хотим во всем разобраться.

Надо отдать им должное, они трезво оценивали ситуацию: если я играл в карты, играл по-крупному, то зачем мне «мокрые дела», зачем грабежи и взломы? Мне мараться не было никакой нужды. Я мог сто тысяч выиграть вечером и не вспомнить об этих деньгах до утра — настолько я был привычен к огромным суммам. Так неужели я стал бы рисковать спокойной жизнью и втягиваться в криминал? Но милиции была дана команда рыть землю носом. Поэтому меня на допросах расспрашивали и про какие-то грабежи, и про убийства. Ведь понимали, что я не имел отношения ни к разбоям, ни к кражам, но все равно допрашивали.

Однажды следователь вызвал меня к себе и заговорил на другую тему.

— Алимжан, тут Иосиф Давыдович Кобзон активно за вас ходатайствует. Он даже концерт для сотрудников краевого МВД дал. С нашим высшим начальством беседовал… Янош Кош приходил с Кобзоном к нам. Хорошие у вас друзья, оказывается.

— Хорошие.

— Таким людям трудно отказывать. Скажу вам по секрету, — наклонился ко мне следователь, — прокурор Краснодарского края не хочет давать санкцию на ваш арест.

— Что ж, я только порадоваться могу этому, — с облегчением улыбнулся я.

— Так что мы обязаны отпустить вас.

— Спасибо.

— Можете позвонить жене в гостиницу и сказать, что выходите. — И он подвинул мне тяжелый телефонный аппарат.

— С удовольствием.

Пока я набирал номер, крутя пальцем тугой диск, он внимательно смотрел на меня, и в его глазах читалось недоумение. В трубке раздались короткие гудки.

— Занято, — объяснил я, положив трубку.

— А вы знаете, Алимжан, что отсюда в Москву ушла докладная записка с жалобой на Кобзона? Мол, следствию он мешает. Авторитет у него большой, возражать ему нелегко. А говорит Кобзон очень убедительно. Я сам слышал.

— И что теперь?

— Неприятности могут быть у Иосифа Давыдовича.

— Но он же не нарушил закона! Он имеет право просить за друга?

— Конечно, имеет право. А кое-кто испугался. Уж если сам прокурор сломался под убедительным обаянием Кобзона, что уж говорить о фигурах помельче…

Я опять набрал номер и услышал голос жены.

— Алло?

— Таня! Ну, все кончилось благополучно. Меня отпускают…

— Скажите, пусть приезжает за вами, — подсказал следователь.

В эту минуту дверь распахнулась и в кабинет вошел сосредоточенный мужчина. Впившись в следователя жестким взглядом, он мотнул головой, приглашая его выйти для разговора. Следователь вскинул удивленно брови.

— Что? Срочно?

— Пошептаться нужно…

Он вернулся очень скоро и не сразу сел за стол. Я посмотрел на него через плечо, и в животе у меня образовался холодный комок дурного предчувствия.

— Из Москвы звонили, — проговорил он задумчиво.

— По мою душу?

— Дана санкция на ваш арест, Алимжан. За подписью генерального прокурора.

Я молчал несколько долгих минут, осмысливая услышанное.

— То есть… Я не выхожу?

— Нет. Вы остаетесь здесь.

— И что же, генеральный прокурор занимается теперь простыми тунеядцами?

— Может, не сам генеральный, а заместитель… Впрочем, это не принципиально.

— Вот какая важная птица попалась вам в руки, — горько рассмеялся я. — Опасный тунеядец Алимжан Тохтахунов! Отправлен в тюрьму за личной подписью генерального прокурора… Что теперь? За решетку?

— Да…

Потом была тюрьма в Армавире. Камера человек на двадцать. Душная, серая, смрадная, но все-таки чище московской тюрьмы. Продолжались бесконечные допросы, и следователи носились по всей стране, встречаясь с моими знакомыми и задавая им какие-то вопросы. А знакомые у меня были в основном именитые — София Ротару, Владимир Винокур, Иосиф Кобзон, Давид Тухманов, Алла Пугачева. Думаю, что следствию пришлось нелегко: плохого обо мне никто не говорил, а указание «влепить» мне срок следственная бригада обязана была выполнить…

Суд состоялся ровно через два месяца после моего задержания в Сочи. И опять в мою защиту выступала только моя жена. Я слушал государственного обвинителя и поражался, что весь аппарат МВД СССР обрушился на меня, словно на опаснейшего из преступников, и что вся эта структура ничего не могла найти против меня. Я и моя семья стояли одни перед гигантской милицейской машиной, задумавшей раздавить меня лишь за то, что в глазах закона я был бездельником. Что ж, я могу гордиться, что никто и никогда не обвинял меня ни в чем страшном. Я могу гордиться, что страдал фактически невинно. Но как это тяжело — страдать…

Меня осудили, дали год, а потом в течение года искали что-нибудь еще, чтобы добавить срок. Но найти ничего не могли при всем их желании, при всем старании сверху. Я не тот человек по натуре, чтобы кому-то сделать плохо. Обыграть могу, легко обыграть, но таков уж мир карт — кто-то должен выигрывать, а кто-то проигрывать. Если от этого кому-то плохо, то пусть не играют. В карточный мир идут добровольно, никто насильно не тянет.

А через пять месяцев я был уже на зоне: из Сочи меня отвезли в Рязань, из Рязани — в тверскую тюрьму, там я месяц ждал этапа, потом в Твери некоторое время, и затем уже — на зону.

Не успел я на зону прийти, как туда, на имя руководства, полетели письма и телеграммы от моих друзей — прежде всего от артистов. Они ходатайствовали за меня. Получив эти письма, руководство зоны пришло в замешательство. Они никак не могли взять в толк, почему обо мне так беспокоятся известные люди. Для них любой попавший на зону был человеком конченым, бесполезным, никчемным. И вдруг письма от Иосифа Кобзона, от Софии Ротару…

Начальник зоны вызвал меня для разговора и в конце задал мне вопрос:

— Ты какую работу можешь делать?

— Никакую.

— Как так?

— А вот так… Вы гляньте, за что меня осудили. За тунеядство. Меня посадили не за то, что я что-то неправильно сделал, а за то, что я вообще ничего не делал. Моя профессия — карты. Еще футбол. Можете найти мне здесь что-нибудь подходящее, чтобы я был «общественно полезен»? А другими специальностями я не владею. Я не слесарь, не инженер, не строитель. Я не умею работать в том смысле, в каком вы понимаете слово «работа»…

Начальник зоны долго думал, потом принял решение.

— Ладно, сетки будешь плести.

— Что за сетки?

— Под овощи, картошку и все такое. Сетки для овощных баз. Справишься как-нибудь, дело нехитрое.

Оказалось, что это самый, наверное, «удобный» отряд. Никакого каторжного труда. Но, как на любом участке, там был свой план. Каждый из нас должен был сдать хозяйству двести сеток в месяц, и я вполне справлялся с нормой. Более того, я перевыполнял план, сдавал по четыреста сеток в месяц. Правда, я вовсе не плел их, а скупал у тех, кто делал сверх нормы. Некоторые шустрики успевали наплести на десять, двадцать и тридцать сеток сверх нормы. Это «сверх» я у них скупал по пятьдесят копеек, кажется, за сетку. У одного пяток купил, у другого — десяток, у третьего еще сколько-то. За сорок рублей покупал четыреста сеток, тем самым перевыполняя план вдвое. За это я получал 86 рублей на книжку (у нас же не было бесплатного рабского труда, нам всем ежемесячно платили по 40 рублей за норму). Деньги, конечно, смехотворные, но все-таки маленький бизнес грел мне душу. Наверное, это был мой первый опыт коммерции.

Слава богу, что мне выпала не самая тяжкая доля. Во-первых, у меня были деньги, а деньги и в заключении остаются деньгами. Во-вторых, будучи крупным каталой, я имел обширные знакомства, и по зоне быстро разошелся слух о моем статусе. Ко мне относились с уважением, и никто не доставлял мне хлопот.

Одним из самых больших развлечений на зоне для большинства был спор во время трансляций футбольных матчей, которые мы смотрели по телевизору (он стоял в так называемой «ленинской» комнате). Все обожали футбол, все делали ставки. А вот в карты я играл мало. Я профессионал, а на зоне не было никого моего уровня. Они там по двадцать лет сидели, играли во что-то и думали, что научились играть хорошо. Сели со мной, поиграли пять минут, я разогнал их. Это же естественно. Это был не мой уровень. Мог, конечно, сыграть с ними, скажем, на консервы какие-нибудь, но это все было несерьезно. Они же мыслят примитивно. А в игре надо прежде всего уметь думать!

Глядя на игрока, я всегда все понимал. Если игрок сложный, я мог взять у него фору, «замазать». Как только игрок попадал в шоковое состояние, я видел это по его глазам, читал в них неуверенность. Он как бы «плыть» начинал. Как в нокауте — ударили его, и он «поплыл», устойчивость потерял. Если он проигрывает, то немного его «подкеросинишь», и он уже готов — злиться начинает, торопится, ошибается. А ты успокоишь его, начинаешь с ним по-другому.

Профессиональный игрок — всегда психолог. Двадцать лет игры в карты дали мне большие знания. Я научился проводить определенные параллели между карточной игрой и прочими жизненными ситуациями, не совершал многих ошибок, хотя без ошибок, конечно, не получается жить. Карточная школа помогла мне правильно жить в дальнейшем. Я стремился понять «расклад» каждой ситуации, искал верное решение. Я прекрасно понимаю, что в игре человек должен быть жестким. И я был жестким, но вне игры я никогда не позволяю себе быть таким. Я часто сам предлагал «расписать» долг на месяц или два, если видел, что у проигравшего ситуация трудновата.

Игра — хорошая школа. Я научился оценивать состояние людей. Я сразу вижу, когда глаза лукавят, когда в человеке есть внутренняя неуверенность. Я все вижу.

На зоне это мне пригодилось: людей надо узнавать сразу, понимать, с кем и что можно. Там условия тяжелые, атмосфера как бы сжатая, все предельно обострено. Несмотря на то что я чувствовал поддержку извне, никакого удовольствия я не получал. Это не курорт, хотя на зоне чувствуешь себя гораздо свободнее, чем в тюрьме. Нам даже позволяли играть в футбол.

Ко мне приезжал дважды Иосиф Давыдович Кобзон, и его приезд произвел на зоне настоящий фурор. Обо мне заговорили почти как о недосягаемом. Появление Иосифа Кобзона, величайшей фигуры советской эстрады, ставило меня на такую высоту, что я делался в глазах остальных заключенных чуть ли не небожителем.

Кобзон ходатайствовал за меня постоянно, пытался убедить руководство, что я всего лишь игрок. «Да, Тохтахунов играл в карты, но не больше. Зона — место для опасных преступников, а карты — не преступление», — настаивал Иосиф Давыдович. В то время сделать такое заявление — поступок в прямом смысле слова героический. Кобзон в мою поддержку даже дал два концерта для сотрудников МВД. Помню, как он, смеясь, сказал мне после этого: «Алик, ты должен мне два концерта». На самом деле я должен ему гораздо больше. Такую надежную дружбу не купишь ни за какие деньги. Иосиф Кобзон — человек высшей пробы, он для меня — олицетворение чести и верности.

Пока я был заперт за колючей проволокой ИТУ, Иосиф Кобзон и София Ротару неоднократно обращались к министру внутренних дел по поводу моего освобождения, но Федорчук упорствовал. Могу только догадываться, сколько мои добрые друзья выслушали в свой адрес. Любое государство считает себя абсолютно правым, когда сажает кого-то за решетку, поэтому никто из руководства спецслужб не будет одобрительно смотреть на таких знаменитых людей, как Кобзон и Ротару, когда они пытаются «замолвить слово за преступника». Достучаться до сердца чиновника или хотя бы до его разума — задача не из легких.

Когда Федорчука убрали и на его место поставили Власова, Иосиф Давыдович опять обратился в МВД, и министр распорядился, чтобы меня проверили полностью. Как и следовало ожидать, никакого криминала за мной не числилось.

Поведение мое было приличным, ни в каких грехах никто упрекнуть меня не мог. Через некоторое время «отрядный» подал бумагу на имя начальника колонии с прошением о сокращении срока, и в зоне состоялось обсуждение моего дела. Затем было еще одно заседание, после чего приехал судья и здесь же прошло заседание суда, как это обычно бывает при обсуждении вопроса о досрочном освобождении. Первые два заседания состоялись без моего участия, но на суд меня вызвали. Я с волнением слушал все, что говорили, и мне показалось, будто видел себя откуда-то со стороны, наблюдал за собой, как за посторонним человеком. Впервые я обнаружил, что меня переполняет тревожное ожидание и что каждое слово, произнесенное в мой адрес, я взвешивал, словно на чашах весов, оценивая, как оно повлияет на судью.

И вот решение принято.

Освободить «условно досрочно»… Но имело ли значение для меня в тот момент это «условно досрочно»? Важно было освобождение! Все! Воля! Воздух! Друзья!

В общей сложности я вышел на свободу через девять с половиной месяцев. Признаюсь, опыт зоны повлиял на меня «благотворно». Я не люблю дважды наступать на одни и те же грабли. Пострадав из-за идиотской статьи о тунеядстве, я решил, что надо обязательно работать официально. Мне помогли устроиться в Росконцерт. Я работал в «Электроклубе», это была вотчина Тухманова и Дубовицкого. Там пели Аллегрова, Тальков, Салтыков. Потом я работал у Володи Винокура, трудился в Москонцерте. Но карты я, конечно, бросить не мог…

Глава 5

Великий перелом

Тот, кто думает только о себе и только о сегодняшнем дне, неизбежно совершает ошибки в политике.

ЛАБРЮЙЕР

Без жертв, без усилий и лишений нельзя жить на свете: жизнь — не сад, в котором растут только одни цветы.

ГОНЧАРОВ

Когда в 1985 году к власти пришел Горбачев, никто не представлял, какие грядут времена. «Перестройка» стала самым модным словом. Страна начала не просто поглядывать на Запад, но и заимствовать оттуда то одно, то другое. А там было много такого, о чем мы не имели ни малейшего представления. В том числе это касалось и эстрады. Ломая привитые в СССР нравы, многое предстояло делать «с чистого листа».

В 1987 году меня включили в состав делегации Министерства культуры, и мы отправились в Венгрию. Перед нами стояла задача научиться организовывать большие концерты — на стадионах и т. п. Увидеть Венгрию мне не удалось: во-первых, командировка была короткая, во-вторых, меня подкосила очень высокая температура, и я поначалу хотел даже отказаться от поездки, но затем взял себя в руки и полетел со всеми. Для меня это было важно, очень важно — выехать за границу после тюремного заключения. Загранпоездка казалась мне событием почти вселенского масштаба. Вдобавок уровень делегации был настолько высоким, что было бы величайшей ошибкой отказаться от поездки — в нашу группу входили заместитель министра культуры, Иосиф Кобзон, Володя Киселев из «Землян» и многие другие известные лица. Большая была компания и серьезная.

Повторюсь: мне был важен сам факт выезда за рубеж. Судимость — всегда клеймо, всегда шлейф. Вращаясь среди людей, не имеющих ничего общего с уголовным миром, хотелось, чтобы никто не смотрел на меня, как на прокаженного. Одно дело друзья, другое — новые знакомые, коллеги, партнеры. Выезд за границу означал в определенном смысле мою «реабилитацию». Я вступил в круг так называемых «благонадежных». Это оказывало большую моральную поддержку и мне, и моим друзьям, хотя все мы знали, что я пострадал безвинно.

Впрочем, грянувшая перестройка принесла стране так много нового, что вскоре судимость по целому ряду статей стала в некотором роде знаком высокого качества, подтверждением настоящей деловой хватки. Прежде всего это касалось тех, кто пострадал на поприще торговли. То, что вчера считалось незаконным, сегодня получило официальный статус свободного предпринимательства. Подпольные советские «цеховики», которых не успели расстрелять за «хищения в особо крупных размерах», стали теперь легальными кооператорами. Разумеется, кооперативы — эти семена будущего капиталистического рынка — выглядели еще жалко, но все-таки они появились и пускали корни всюду.

Должен признаться, мне не верилось, что кооперативы просуществуют долго. Гласность, объявленная Горбачевым, как основа идеологического курса КПСС в первое время произвела ошеломляющее впечатление на страну, но понемногу все привыкли к громким и привлекательным фразам, за которыми, к сожалению, не стояло ничего конкретного. Горбачев любил красоваться на публике, ему нравилось играть роль демократа, который запросто мог появиться на улице и поговорить с простыми людьми о том о сем. Но на одних словах далеко не уедешь. Видя все это, я не верил, что в стране произойдут серьезные изменения. А если и произойдут, то не в лучшую сторону… Однажды большевики уже пытались прибегнуть к НЭПу, но затем только закрутили гайки и нагрянуло время массовых репрессий. НЭП был последним глотком свободного воздуха в советской России. Горбачев тоже объявил НЭП. Оставалось ждать, когда после горбачевского НЭПа начнется ужесточение во всех областях.

Народ шептался, народ тревожился. Бродили всякие неприятные слухи. А когда в «Советской России» появилось письмо Нины Андреевой с гневными обвинениями в адрес перестройки, атмосфера как-то сама собой сделалась душной. Все громче звучали речи ортодоксальных коммунистов о необходимости навести порядок железной рукой, поговаривали о скорой реабилитации Сталина. Нависло предчувствие чего-то страшного.

Мне не хотелось ждать, когда на страну вновь опустится непроглядная туча. А общая ситуация ведь не сулила ничего хорошего. Помню мое безмерное изумление, когда возникли гигантские очереди за хлебом. В Москве хлеб стал дефицитом! В столице! В магазинах исчезали продукты, появились продовольственные талоны — грозное предзнаменование голодных времен. Пустая говорильня представителей верховной власти начала вызывать раздражение. Страна трещала по швам. Конечно, меня лично не касался дефицит продуктов: с моими деньгами я мог купить что угодно, в ресторанах столы ломились от яств. Однако общая атмосфера в Советском Союзе заставляла задуматься о будущем.

Вдобавок, как картежник, я столкнулся с неожиданной стороной перестройки: как грибы плодились игровые залы, тут и там появлялись казино. Помню, как открывались казино в ресторане «Савой» и гостинице «Ленинградская». Я настороженно наблюдал за этой новой стороной игрового мира. Рулетка развернула перед азартными людьми такие радужные горизонты, что почти весь средний уровень игроков ринулся в казино. Казино — это прямая конкуренция игрокам моего уровня, поэтому крупные карточные игроки начали уходить. Механический мир рулетки выдавливал с игрового поля меня и мне подобных.

Сложившаяся в стране ситуация подталкивала всех к каким-то действиям. Цены стремительно поднимались. До капитализма было еще далеко, а социалистический уклад, гарантировавший каждому кусок хлеба, уже исчез. Наступила эпоха жестокой борьбы за выживание. Люди шли либо в бизнес, либо в бандиты. Бизнес в то время подразумевал только торговлю, а если точнее, то перепродажу по завышенным ценам всего, что можно было продать. Первыми бизнесменами стали те, кого мы совсем недавно презрительно называли словами «фарцовщик» и «барыга». Фарцовщики вызывали во мне неприятное чувство брезгливости. В них не было душевной широты, они жили «из-под полы», от них, на мой взгляд, веяло нечистоплотностью.

Жизнь требовала безотлагательных решений. Пойти в бизнес означало одно — влиться в ряды этих «барыг». Но разве мог я присоединиться к спекулянтам, которых презирал всем сердцем? Все во мне яростно протестовало против того, чтобы посвятить себя торговле. Она, в моих глазах, была тем же барыжничеством, только масштабнее. Должно было пройти время, чтобы мое отношение к торговле, как к спекуляции, сменилось отношением к ней как к нормальному зарабатыванию денег. Необходимо было перейти из одной системы координат в другую. Нужно было, чтобы время размыло границы между «плохим» и «хорошим», между «можно» и «нельзя», между «торговлей» и «спекуляцией». Ценности в СССР резко поменялись, а мышление мое оставалось прежним.

К 1989 году мне уже нечем было заниматься в России.

Карты для меня были естественным образом жизни, я сросся с ними. В карточной игре я добился небывалых высот, мог смело похвастать моим мастерством. С помощью карт я зарабатывал деньги, с помощью карт я сражался, с помощью карт я поднимался по социальной лестнице. Моя карточная битва за деньги всегда была трудной и честной. В торговле же я не видел ни чести, ни тонкого ума: купи по рублю, перепродай за десять. Все выглядело очень примитивно, большого ума для такого бизнеса не требовалось. Я видел в торговле только хапужничесгво. Любая безмозглая домохозяйка могла заниматься торговлей…

Всякий перелом требует времени, иногда внутренняя перестройка длится годы, не поспевая за стремительными процессами, происходящими вокруг. Политика и экономика уже изменились, а люди продолжали растерянно ждать, когда все вернется в привычное им русло. Творившееся в стране напоминало сумасшествие. Я считал, что новая экономическая система рухнет.

Некоторые осмелились рискнуть и начать свое дело. Им нечего было терять, поэтому они решительно бросились в омут перестройки. Бедный, у которого ничего нет, может азартно рискнуть, сунуться черт знает куда, влезть в любую аферу. Бедный надеется разбогатеть, он верит в удачу. И у него, как ни странно, все получается. Те, у кого не имелось никаких сбережений, легко влились в эту жизнь, легко поверили в сказочные перспективы, потому что они попали в безвыходное положение. Отчаяние сделало их смелыми. А мне было что терять: шикарная квартира на Фрунзенской набережной, машина, деньги, и я не чувствовал ни малейшего желания рисковать всем этим. Шла игра без правил, и мне не хотелось включаться в нее.

В самом разгаре этого безумия меня пригласил к себе в Италию Луиджи Лонго, я решил не отказываться и поехал к нему в Милан. Луиджи Лонго — сын того самого Лонго, который в конце Второй мировой войны застрелил Муссолини и повесил его вверх ногами. Луиджи воспитывался в России, в детском доме в Иваново. Жена у него русская, Людмила. В свое время меня познакомил с ним Иосиф Давыдович Кобзон.

Путешествуя по Италии, я не ставил перед собой никаких конкретных задач, просто хотелось пожить в стороне от хаоса. «Путешествовать, путешествовать: полюбить небеса, страны, плениться каким-нибудь городом или расою», — как сказано у Жана Лоррэна. Правда, я ничем не пленился, но Италией насладился сполна. У Лонго я отдыхал с семьей целый месяц. То было время тишины и беззаботного уюта, позволившее мне повидать самые известные города и заглянуть в провинциальные уголки. Конечно, знакомство с Италией получилось поверхностным, но для начала и не требовалось ничего больше. Я просто набирался ярких впечатлений: прикасался к обломкам античности, вслушивался в звон колокольни в живописной деревушке, вдыхал запах цветов, радовался игре солнечных лучей в тяжелых гроздьях винограда. На один день нам удалось попасть в Венецию. Плавали по каналам, арендовав две гондолы: в первой лодке устроились мы, а во второй следовали музыканты, исполнявшие для нас на аккордеоне и мандолине лирические итальянские песни. Это было мое знакомство с Венецией, похожее на то, как с ней знакомятся многие, и я подумать не мог, что следующий мой приезд на Большой канал будет окрашен совсем в иные тона…

Итак, вкусив спокойствия, ощутив сладость умиротворения, я спросил себя: «А почему такая жизнь не может продолжаться и дальше? Разве я не могу позволить себе неторопливую прогулку по Европе?»

И я направился в Германию. Поначалу мне все очень нравилось. Особенно импонировали немецкая пунктуальность, чистота, порядок, вежливые улыбки. Попав туда, я понял, что это и есть та «заграница», о которой мечтали советские люди. Италия по сравнению с Германией меня не удивила — солнечный курорт, эмоциональные загорелые люди, сильно напоминающие кавказцев, довольно замусоренные улицы — словом, вполне знакомая картинка, если не считать обилия магазинов и рекламных вывесок. Италия неопрятна и наполнена шумом, а этого и в России всегда хватало с избытком. Германия же отличалась от нас разительно. Казалось, воздух там пропитан строгостью и аккуратностью. И благоприятный климат среднеевропейской полосы. Вдобавок немцы порадовали меня едой — легкой и вкусной. Ах, какие у них салаты, какая восхитительная зелень, пушистые травы, нежные капустные листья! После русских обжираловок мне очень по вкусу пришлась немецкая кулинария. Я всегда долго привыкаю к еде. После Германии никак не мог приспособиться в Париже к французской пище, не понимал, почему звучит столько восторгов по всему миру в адрес французских блюд. Долгое время я заказывал во французских ресторанах только курицу с рисом, не удавалось распробовать и понять их соусы. А уж когда распробовал, то оценил сполна. Та же история повторилась и в Италии — паста и соусы не радовали меня, раздражали своей пресностью. И я искал, искал, но не находил в итальянской кухне ничего достойного внимания. Только Германия сразу удовлетворила мои вкусовые пристрастия…

Осенью меня пригласил к себе мой давний друг Бабек Сируж, крупный бизнесмен, по происхождению иранец, но живший в Германии. Я приехал в Кельн на излете 1989 года. К этому времени я уже хорошо отдохнул, и мой активный неугомонный характер начал требовать от меня какой-нибудь деятельности. Я готов был взяться за работу, немедленно включиться в какой-нибудь бизнес, но Бабек, мягко улыбаясь, хлопал меня дружески по плечу и говорил, чтобы на первых порах я ничем не занимался. Он настаивал, чтобы я присматривался и никуда не влезал. Он, человек опытный, понимал, что ментальность у меня другая. Он-то в Европе давно, а я только приехал. Сируж закончил МГУ, потом учился за границей, свободно разговаривал на семи-восьми языках. «Приглядывайся, — повторял он мне, — и не торопись. Бизнес — это не просто деньги, бизнес — это великое искусство. Его надо уметь делать, в него надо уметь играть». Бабек всюду приглашал меня с собой, я присутствовал на многих деловых встречах, но ничего не понимал. Партнеры общались, а я только тратил время. Наверное, я даже не пытался ничего понять, потому что ничего не хотел в то время.

Но и сидеть сложа руки я не умел. Карты приучили меня к напряженной жизни. Игра требовала от меня действий, активного мышления. Бабек видел мое нетерпение и останавливал меня. «Алик, будь спокоен. Бизнес от тебя не уйдет. Мы заработаем наши деньги, мы будем очень богаты, — уверял он. — Надо лишь выждать, увидеть подходящую возможность».

Я ждал, наблюдал и через год-полтора все-таки начал сам зарабатывать деньги.

После развала СССР Бабек решил участвовать в крупном проекте, связанном с выводом советских войск с немецкой территории. Германия выделила 9 млрд марок на вывод наших войск: военных было много, их надо было где-то размещать, именно на это Германия выделила деньги — на возведение военных городков на территории России. За этим подрядом охотились все, потому что он был выгоден во всех отношениях. Все боролись за эти миллиарды. Бабек тоже имел свои виды на строительство этих городков. У него были предприятия по изготовлению окон, дверей, своя очень крупная строительная компания. Много денег потратил на рекламу, если так можно выразиться. Он завязал массу знакомств среди высокопоставленных военных, вывозил их за границу, чтобы они на месте ознакомились с его производством. Наконец он выиграл тендер, а тут — путч, ГКЧП. Язова посадили. Исчез Советский Союз, отпали республики, в которых должны были строиться военные городки. Потом новый кризис — война между Ельциным и парламентом, расстрел Белого дома. В результате — новый передел во власти, у Бабека снова все планы рухнули… Три или четыре раза он выигрывал тендеры, но каждый раз у него все разваливалось. Фактически, выигрывая каждый раз, проигрывал. Он ведь вкладывал огромные деньги в свои проекты, начинал работать, когда выигрывал тендеры, а потом все рассыпалось, и он все терял. Парадоксальная ситуация — после каждой победы его постигало внезапное поражение.

На последнем этапе речь уже не шла о комплексе военных городков, никто не собирался обустраивать гигантские территории, боролись за тендеры на строительство отдельных военных поселений. Бабек Сируж выиграл тендер на строительство какого-то отдельного военного городка, но ликования он не испытывал, он устал. А через день-два скончался.

Бабека похоронили на Ваганьковском кладбище. Скорбные это были дни. Я приехал в Москву проститься с ним и проводить в последний путь. Эта внезапная смерть сильно повлияла на меня. Незыблемость мира вдруг превратилась в пустой звук. Сильный, полный энергии человек сломался, словно был дряхлым и немощным старичком. Стоя у его гроба, я впервые ощутил, насколько хрупка человеческая жизнь. Сегодня мы есть, а завтра любая случайность может срезать нас, отправив в небытие. Смириться с этим было невозможно. Хотелось протестовать, доказывать, что случившееся с Бабеком — страшная ошибка, что на самом деле мир устроен иначе. Хотелось немедленно броситься с головой в работу, чтобы там затерялись мысли о смерти. Хотелось убежать от горькой правды жизни, от ее беспощадности и циничности. Но разве можно спрятаться от смерти? Бабек строил, продавал, покупал, открывал магазины, легко заводил связи в верхах, пользовался уважением партнеров по бизнесу. Я считаю, что после Хаммера он был вторым бизнесменом такого уровня в России. Но бизнес подорвал его здоровье.

Бизнес всегда стоит нервов. Крупный бизнес стоит больших нервов; он приносит деньги, но высасывает жизненные силы. Сейчас, когда мой бизнес требует от меня полной отдачи и пожирает все мое время, не позволяя отдохнуть, я замечаю, как иногда в голове молнией проскальзывает вопрос: а нужно ли все это?

Первые серьезные деньги в бизнесе я сделал, поставляя продукты в московские гостиницы. Время перестройки было смутное, бурное, опасное. В хаосе молодой рыночной экономики многие тонули бесследно. Каждый хотел урвать кусок пожирнее, беззаконие и насилие стали нормой для многих. Мне не нравилось происходившее в те годы в России, поэтому я жил за границей.

Глава 6

Начало большой травли

Только слабые совершают преступления: сильному и счастливому они не нужны.

ВОЛЬТЕР

Быть добрым очень легко, быть справедливым — вот что трудно.

ГЮГО

В какой бы стране я не жил, я всегда «держал руку на пульсе» — у меня обязательно стояли спутниковые антенны и я всегда смотрел российское телевидение. Это была прямая связь с родиной. До отъезда из России я постоянно был окружен друзьями. Обилие близких мне людей, их внимание, общение с ними — все это избаловало меня. В Германии я почувствовал себя изолированным. Дело в том, что русская эмиграция — это такой контингент, которому доверяться нельзя. Я не сразу понял эту простую истину, поэтому, надеясь на крепкие деловые и дружеские отношения, попытался завести как можно больше связей в эмигрантских кругах. С некоторыми людьми я познакомился, когда они приезжали в Москву и обращались ко мне за поддержкой и советом, с другими впервые встретился в Германии. С готовностью шел я навстречу любым просьбам, как только кто-то обращался ко мне. И каждый звал меня к себе: «Алик, приезжай. Мы для тебя все сделаем». Это мне казалось естественным.

И вот я в Германии. Как же меня приняли мои знакомые? Приветливо? Нет! В большинстве случаев меня избегали, реже — соглашались встретиться, выслушивали, но я видел в их глазах подозрительность и настороженность. Никакого намека на приветливость, а уж на дружбу тем более. Поначалу я не мог понять, в чем дело. Все они с удовольствием пользовались моими деньгами и моими связями, но сами отказывались оказать мне малейшую поддержку. Понемногу ко мне пришло понимание: эмигранты — особый сорт людей. Они предали родину, отказались от своего прежнего «Я», порвали нити, соединявшие их с былыми временами. Они научились быть другими. Они предали свою прежнюю жизнь. Удрав в Германию, они ставили перед собой единственную цель — деньги. Ради «презренного металла» они отреклись от друзей, от совести. У них не осталось ничего, кроме денег.

Осознав это, я ужаснулся. Мне подумалось, что хуже эмигрантской среды не может быть ничего. Поначалу-то во мне жила убежденность, что русскоязычная часть эмиграции радушно принимает всех, кто приезжает туда. Затем эта уверенность исчезла, ее место заняла робкая надежда на то, что найдется хотя бы кто-нибудь, кто будет близким мне человеком. Однако мои надежды не оправдались. В Германии эмигрантская среда выходцев из России отторгала чужаков.

Я понимаю, что они все начинали с нуля, проделали нелегкий путь, карабкаясь по социальной лестнице и преодолевая массу препятствий. Возможно, им пришлось испытать много горечи на пути к своему благополучию. Вполне вероятно, что многие из них когда-то были на краю гибели. Все это объясняет жесткость их характеров, но вовсе не объясняет, почему они отказываются протянуть руку помощи.

Соприкоснувшись с такими эмигрантами, я пришел к печальному выводу, что они скорее сожрут себе подобного, чем окажут ему хотя бы незначительную услугу. Русскоязычная прослойка в Германии в основном состояла из евреев; родственные связи значили для них много, но абстрактные «человеческие» отношения для них не существовали. Во мне они видели только конкурента и с готовностью спихнули бы меня со своего пути.

Я занимался в то время поставками продуктов питания в гостиницы «Россия», «Космос», «Националь», «Метрополь». Бывший Советский Союз остро нуждался в сахаре, муке, колбасах, сырах; спрос был велик, рынок — огромен и пуст. Я заработал неплохие деньги на тех поставках, поэтому на меня смотрели как на преуспевающего и перспективного бизнесмена. Видимо, деловые круги эмиграции расценили мое появление в Кельне как угрозу своему бизнесу и начали распускать слухи.

Это дало свои результаты.

Однажды ночью я проснулся от непонятного шума. Спросонок я решил, что разыгралась гроза и меня разбудил гром. Поднявшись, я подошел к окну и выглянул во двор. Летнее небо было чистым. Уже светало. Никаких сполохов не пробегало за облаками, однако громкие раскаты грома продолжали греметь.

У меня в то время гостили дочь Лола, приехавшая на каникулы, и мой давний друг Салим. Целыми днями мы бродили по городу, наслаждаясь архитектурой площадей и улочек, и уставали настолько, что разбудить нас могли только пушечные выстрелы. Поэтому ни Лола, ни Салим не проснулись сразу.

Было пять часов утра. Полупрозрачные занавески колыхал свежий ветерок, проникавший в квартиру из приоткрытой двери балкона. Ничто не указывало ни на грозу, ни на землетрясение, но стены дома содрогались от грохота. Откуда-то доносились возбужденные голоса.

Я никак не мог понять, что происходит, и продолжал стоять перед балконом, бессмысленно глядя в потолок, словно оттуда могла прийти разгадка. Наконец я окончательно проснулся и понял, что этот ужасный шум доносился из-за двери. Что-то страшное происходило в подъезде.

Ко мне выбежала Лола.

— Папа, что это? — испуганно спросила она. — Почему ломают нашу дверь?

Она всегда все видит сразу, ориентируется в любой ситуации. Вот и тогда, пока я растерянно пытался найти разумное объяснение «громовым раскатам», Лола просто указала на дверь, в которую кто-то рвался с яростными воплями.

Мы стояли, не зная, что делать, а дверь трещала под чьим-то натиском.

Наконец петли и замок не выдержали. Мы отшатнулись. В лицо нам ударили лучи фонарей, в сумраке комнаты заблестели шлемы, маски из пуленепробиваемого стекла, оружие…

— Haende hoch! — закричали нам. — Руки вверх!

Я увидел направленный мне в лицо ствол автомата.

«Война началась!» — промелькнуло у меня в голове. Никаких других мыслей, ничего другого дикий вопль «Хэнде хох!» вызвать не мог — только мысль о войне. Это было в подсознании советского человека. «Хэнде хох» — это фашисты, гестаповцы, облавы, концентрационные лагеря…

Холодная сталь автомата безжалостно ткнулась мне в лоб. Что-то вспыхнуло, резануло по глазам, ударило, и я опрокинулся на пол. Мне показалось, что меня застрелили. Все случилось стремительно, в доли секунды. Смерть невозможно осознать, когда она приходит с выстрелом, но, похоже, с человеком в такие мгновения происходит что-то необъяснимое: секунды растягиваются в часы, мысли сменяют одна другую, выстраиваясь в длинный ряд. Как много, оказывается, можно понять в считанные мгновения.

Секунду спустя я обнаружил, что меня придавили к полу, бросив лицом вниз и сковав руки за спиной. Стало быть, я жив…

Вспышка, которую я принял за выстрел, была лишь ослепительным лучом фонаря, приставленного вплотную к моему лицу. Из автоматов никто не стрелял, но ими по-настоящему угрожали — мне, Салиму, Лоле.

Когда дверь сорвалась с петель и в помещение ввалились вооруженные люди, Лола метнулась прочь из комнаты и хотела спрятаться. Представить страшно, что пережила моя дочка в то кошмарное утро! Пугающие команды на немецком языке, истошные крики, топот ног, звуки опрокидывающейся мебели… Лола, как и я, решила, что началась война. Наверное, ребенок, которому в глаза смотрит жерло автомата, никогда не избавится от пережитого ужаса…

— Доченька, выйди, выйди, — хрипел я на полу, потому что надо было как-то объясняться, а Лола умела говорить по-английски.

Она принялась переводить.

Оказывается, полиция разыскивала какого-то русского бандита. Из Берлина в Кельн прислали постановление на задержание этого преступника. Согласно приметам, он имел ярко выраженную славянскую внешность.

— Но почему вы пришли ко мне? — пытался я выяснить.

— Потому что к вам приехал подозрительный мужчина. Мы считаем, что он и есть тот русский, — последовал ответ.

— Ко мне приехал Салим! Взгляните хорошенько, разве это тот человек, которого вы ищете? Он узбек. Разве он похож на славянина? — пытался урезонить их я.

— Мы разберемся. Придется забрать вас в участок.

— На каком основании?

— Мы ищем преступника и считаем, что он укрывается у вас.

— Здесь нет преступников! Здесь только моя дочка из Москвы и мой друг Салим из Ташкента!

— Мы разберемся.

На том разговор закончился. Нас отвезли в полицейский участок.

Самое смешное в этой истории то, что меня выпустили ровно через минуту, сказав, что претензий ко мне нет. Салима допросили, и через час он был уже на свободе.

Зато сколько шума! Сколько поводов для сплетен!

Когда я возвратился домой, в подъезде меня встретил хаусмайстер. Он был серьезно обеспокоен полицейским налетом, взбудоражившим весь наш многоэтажный дом.

— Вас отпустили? — спросил он настороженно.

— Да, отпустили. А почему вас это удивляет? Я же не преступник.

— Они столько всякого наговорили о вас, господин Тохтахунов! Какие же претензии они вам предъявили? В чем обвиняют?

— Я не виноват ни в чем. Они почему-то решили, что у меня скрывается какой-то опасный преступник. По их мнению, я был его пособником.

— Это они подумали на вашего гостя? — уточнил хаусмайстер.

— Да, на Салима подумали. Его тоже отпустили. Нет за нами никаких преступлений.

— Господин Тохтахунов, вы должны немедленно написать жалобу.

— Какую жалобу?

— Пусть они выплатят сумму за нанесенный ущерб. Дверь высадили! Косяк испорчен непоправимо! Ремонт обойдется в кругленькую сумму!

— Но я не умею, не писал я никогда никаких жалоб.

— Наймите адвоката! Без адвоката в наше время нельзя! — почти закричал возмущенный хаусмайстер.

Тогда я нанял адвоката. Он помог мне составить правильно заявление. Мы поставили новую дверь, и полиция оплатила нам счет! Это можно было считать пусть маленькой, но все же победой. А если бы полиция принесла мне официальные извинения, то победу можно было бы назвать полной.

Но никто не извинился. Более того, ежедневно в газетах стали появляться публикации о моем задержании, в которых говорилось о розыске опасного преступника из России. Статьи были написаны так умело, что у читателя невольно складывалось впечатление, что я имею прямое отношение к разыскиваемому преступнику, а то и ко всем преступлениям, совершенным на тот день в России. С каждым днем пресса все больше шумела о «русской мафии». Вскоре вышла книга «Бандиты России», где про меня тоже что-то написали, причислив меня к «крестным отцам мафии». Время от времени выплескивалась просто умопомрачительная информация: например, одна газета утверждала, что в Кельне поселились двести воров в законе из России, хотя во всем Кельне с трудом набралась бы сотня русских эмигрантов.

В Германии началась истерия, связанная с русской преступностью, якобы захлестнувшей Европу. Возникли какие-то «русские» отделы, занимавшиеся непосредственно эмигрантами из бывшего СССР.

Но как бы то ни было, газетчики и стоявшие за ними немецкие спецслужбы сделали свое дело — моя репутация была испорчена. Если прежде эмигрантская среда держалась со мной холодно, но почтительно, теперь же все стали подчеркнуто сторониться меня. Я пытался не обращать на это внимания и продолжал работать.

Мне следовало сразу обратиться к адвокатам в связи с клеветническими газетными статьями, но это не пришло мне в голову, поскольку у меня не было еще достаточного опыта. Современная европейская культура вся стоит на системе адвокатуры: все ведут свои дела через адвокатов, которые бдительно отслеживают ситуацию и не только предупреждают своих клиентов о возможных острых углах, но и нередко планируют стратегию поведения в бизнесе. В основе европейской культуры лежит строгое следование букве закона, поэтому роль адвокатов велика.

Я долго пытался осмыслить происходившее в Германии со мной и надеялся, что поднятая вокруг моего имени шумиха скоро уляжется. Не бывает ничего бесконечного. Если кто-то пустил волну, то в конце концов волна уляжется. Я продолжал работать и терпеливо ждал, когда напряжение спадет.

Иногда я выезжал за пределы Германии, несколько раз гостил в Париже, дважды появлялся в Москве.

Глава 7

Московские гости

Жить без пользы — безвременная смерть.

ГЁТЕ

Любовь к людям — это ведь и есть те крылья, на которых человек поднимается выше всего.

ГОРЬКИЙ

Вначале 1990-х Москва выглядела ужасно: всюду грязь, всюду атмосфера какой-то дикой разнузданности, улицы заставлены торговыми палатками, из-за чего некогда красивый и чистый город превратился в замусоренный рынок.

И все-таки это была Москва — город, где я прожил долгие годы. Кроме того, в Москве оставалась моя дочь Лола. Она навещала меня и в Германии, и во Франции, но жила и училась в Москве.

Лола с детства мечтала стать балериной, хотя мне поначалу казалось, что ей следовало выбрать какую-нибудь иную профессию, более «надежную». Я повторял ей, что для жизни нужна работа, которая позволит крепко стоять на ногах, а она со смехом отвечала, что крепче всех стоят балерины, потому что у них очень сильные ноги. Поэтому она поступила в Московское академическое хореографическое училище, находившееся неподалеку от нашей квартиры на Фрунзенской.

Поскольку я упомянул МАХУ, то не могу обойти стороной одну очень забавную историю.

Когда осенью 1993 года я приехал в Москву и остановился в гостинице «Метрополь», в Россию нагрянул с гастролями Майкл Джексон — подвижный, невероятно энергичный, звонкоголосый чернокожий певец. Он был тогда, пожалуй, самой яркой звездой на небосводе мирового шоу-бизнеса. Во всех странах его ждали несметные толпы поклонников, для многих он был не просто кумир, он был настоящим божеством.

Приехав в Россию, Майкл Джексон тоже остановился в «Метрополе». Шли проливные дожди, осенняя погода не радовала певца, и он целые дни проводил со своей огромной свитой в гостинице, не зная, чем бы себя занять. Отель был закрыт для посторонних, поэтому атмосфера там царила довольно унылая. Привыкший к ярким огням, блеску дворцов, пышности приемов, Джексон тосковал в «Метрополе».

Он очень боялся прессы, ведь журналисты не давали ему прохода. Каждый его шаг освещался и анализировался средствами массовой информации, а его причуды обсуждались годами. Поэтому даже у себя на родине большую часть времени Майкл был вынужден проводить в уединении на своем строго охраняемом от посторонних ранчо.

Организацией его концертов занимался человек, с которым я был немного знаком. Он увидел меня в ресторане гостиницы во время обеда, подошел, и мы разговорились. Чуть позже к нам присоединился менеджер Майкла.

— Почему вы никуда не ходите? — поинтересовался я. — Так ведь можно и свихнуться со скуки, в четырех стенах-то!

— Джексон ждет, что в Кремле его примет Борис Ельцин, — признался менеджер.

— Президент России? — не поверил я. — Почему вы думаете, что он примет его?

— Нам обещали организовать эту встречу. Понимаете, это было бы очень важно. Для рекламы вообще нет ничего лучше.

— А кто пообещал?

— Не помню… — огорченно пожал плечами менеджер. — Вечером у нас концерт в Лужниках. Мы надеялись попасть к президенту до этого.

— Вряд ли, — покачал я головой.

На концерт Джексона я сходил, но удовольствие было сомнительное. Холодная дождливая погода не позволяла расслабиться. Вдобавок стадион в Лужниках не был приспособлен для таких колоссальных концертов.

На следующий день я снова встретился с менеджером.

— Как вы смотрите на то, чтобы поехать в балетное училище? — спросил я.

— Что за училище?

— Самое известное балетное училище. Его принято называть училищем Большого театра. Вы бы очень порадовали учеников, а они наверняка дали бы для вас концерт.

— Послушайте, Алик, а разве это возможно?

— Вполне, — рискнул пообещать я, хотя ни с кем на эту тему еще не говорил. — Какие у вас планы на завтра? Вечером вы сможете?

Менеджер куда-то сходил, что-то с кем-то обсудил, вернулся.

— Мы можем в пять вечера, — сказал он.

— Вот и прекрасно, — обрадовался я и тут же набрал номер Софьи Головкиной, которая в те годы возглавляла МАХУ. — Здравствуйте, Софья Николаевна. Тут вот какое дело… Как вы смотрите на то, чтобы принять завтра в пять часов Майкла Джексона?

— Кого? Какого Джексона? — не поняла она.

— Майкла Джексона.

— Алик, ты смеешься надо мной!

— Нет, не шучу. Я тут рядом с ним нахожусь, в «Метрополе». Ему очень хочется посмотреть на вашу школу. Сможете организовать ему концерт?

— Конечно!

Очень довольный состоявшимся разговором, я вернулся к менеджеру и сказал, что завтра ровно в пять вечера его будут ждать в МАХУ.

— Прекрасно! — Менеджер прыгал от радости. — Только есть одно условие.

— Какое?

— Майкл категорически против несанкционированных фотографий. Он опасается, что в кадр могут ненароком попасть шрамы, оставшиеся у него на лице после пластических операций.

— Я непременно предупрежу директора училища, — заверил я его.

В тот же вечер я позвонил Лоле и сказал ей, что организовал для нее приезд Майкла Джексона в МАХУ.

— Папа, ты шутишь?!

— Какие могут быть шутки! — отозвался я. — Завтра в пять вечера Джексон будет у вас. Это мой тебе подарок…

На следующий день опять лил дождь. Всюду пузырились грязные лужи. Низкое темное небо давило. День был похож на поздний вечер. Словом, погода не располагала к веселью.

В обед я спустился в ресторан. Майкл Джексон уже сидел за столом. Увидев меня, его менеджер помахал мне приветственно рукой. Я подошел.

— Вы готовы? — спросил я.

— Да, у нас все в порядке. Сейчас едем в Таманскую дивизию, а потом сразу в вашу балетную школу.

— Как в дивизию?! Сейчас половина третьего! — ужаснулся я. — Времени в обрез! Джексон не успеет к пяти!

— Успеет. Все просчитано, Алик, — заверил меня менеджер.

— Промчаться через всю Москву, доехать до военной части, а потом обратно… Нет, это решительно невозможно! Разве что на вертолете…

— Вертолета у нас нет, но мы успеем, — повторил менеджер. — Все схвачено. Приедем минута в минуту.

Я с сомнением покачал головой, но спорить не стал.

Ровно в три часа перед входом в отель остановился ЗИЛ. Спереди и сзади его сопровождали милицейские машины. Майкл, прячась под зонтом, прошмыгнул в ЗИЛ в сопровождении трех-четырех спутников. Мне очень любопытно было посмотреть, чем он будет заниматься в Таманской дивизии, и я подскочил к последней машине эскорта.

— Командир, — с улыбкой обратился я к водителю, — я не поместился в ЗИЛ, а мне очень нужно попасть с ними в дивизию.

— Мало ли кому что нужно.

— У вас же свободно в машине. Прихвати меня.

— Нельзя. Не положено.

— Если хочешь, денег дам.

Милиционер задумался.

— Сколько дашь?

Я предложил какую-то незначительную сумму, теперь уж не вспомню какую. Он согласился. Ведь он все равно ехал. Деньги получались «за просто так».

— Прыгай в машину!

Тут же включились сирены, замигали фонари на крышах колонны, и мы рванули на полной скорости через город. Всюду для нас перекрывали дорогу, и мы мчались на гребне «зеленой волны» сквозь мутные потоки бесконечного дождя, разрезая гигантские лужи и поднимая брызги стеной.

В Таманской дивизии нас ждали. Дождь приутих, а потом и вовсе прекратился. Солдаты стояли по стойке «смирно», когда наши машины лихо вкатили в ворота. Джексон вышел, подняв воротник своей куртки, и помахал солдатам.

— Hi, Russians! — крикнул он. — Привет, русские!

После продолжительных приветствий ему устроили экскурсию, показывая нашу военную технику. Певец с удовольствием трогал броню танков и БМП, взвешивал в руке автоматы и гранатометы. Затем менеджер шепнул ему что-то на ухо, и Джексон сказал, что пора начать съемку. Оказывается, он приехал туда, чтобы сделать несколько кадров для своего очередного клипа. Он вышел на плац с солдатами и задорно чеканил с ними шаг…

Примерно без двадцати пять мы сели в машины. Опять дорога была свободна, все согласовывалось по рации. Нам уступали путь, как если бы мы ехали в правительственной колонне. За двадцать минут мы домчались до МАХУ! Невероятно, но это факт!

Перед воротами и на боковых улочках уже стояла милиция, дорога для Майкла Джексона была расчищена. Все было организовано идеально. С ходу влетели во двор, остановились. Из огромных окон училища высовывались дети, размахивая руками.

— Джексон! Джексон! — кричали они.

Его проводили в учебный театр училища. Других зрителей, кроме Майкла и сопровождавшей его свиты, в зале не было. Для МАХУ такие концерты были привычны: когда в страну приезжали важные делегации, то жены высокопоставленных чиновников обычно отправлялись в МАХУ. Там побывали супруги всех иностранных министров, посетивших Россию, там была даже королева Иордании, очаровательная молодая американка, вышедшая замуж за короля могущественного ближневосточного государства. Наверное, наши руководители нутром чуяли, что женщины, побыв в окружении прелестных балетных детишек, придут в благостное расположение духа и передадут это настроение своим супругам, что в свою очередь положительно отразится на важных переговорах.

По лицу Майкла Джексона чувствовалось, что он был очень доволен. Наверное, нигде ему не оказывали такого внимания, как в Москве. Но не менее счастливыми чувствовали себя и наши дети, оказавшиеся лицом к лицу с величайшим певцом мировой эстрады. После концерта Софья Николаевна велела вынести самовар и вручила его Джексону в качестве сувенира. Потом Головкина спросила разрешения сделать памятный снимок Джексона с участниками концерта. Он милостиво согласился, вышел на сцену, и дети облепили его со всех сторон. Их глаза восторженно сияли.

Вот так я привел Джексона к моей дочке в училище. Тогда ей было тринадцать лет, она училась в третьем классе МАХУ. Кстати, после этой поездки в Москву Майкл написал песню «Stranger in Moscow», вошедшую в его альбом «History».

В 1996 году Джексон опять приезжал в Россию, и Александр Коржаков, руководитель Службы безопасности президента, подарил ему какую-то ценную саблю, которую у Джексона при выезде изъяла таможня. Газеты долго шумели по этому поводу. Впрочем, это совсем другая история…

Глава 8

Франция

Жизнь долга, если она полна. Будем измерять ее поступками, а не временем.

СЕНЕКА

Жизнь для меня не тающая свеча. Это что-то вроде чудесного факела, который попал ко мне на мгновение, и я хочу заставить его пылать как можно ярче.

ШОУ

С1 января 1993 года я жил во Франции. Помню, что Париж оставил в моей душе печать разочарования в мой первый приезд туда. Я мало что знал о столице Франции да и вообще не мог похвастать хорошим образованием, поэтому был поражен, например, тем, что Елисейские Поля оказались вовсе не полями, а улицей.

И еще меня поразили нищие. Не тем, что они денег просили (в то время этого и на московских улицах можно было вдоволь насмотреться), а тем, что они говорили по-французски. «Попрошайки, а уже французский знают!» — изумлялся я, глядя на них. В голове держался твердый стереотип, что любой говорящий по-французски должен быть чуть ли не аристократом, а тут какие-то попрошайки…

Но следующие наезды в Париж понемногу стали менять мое мнение, город словно распахивал для меня свои объятия, открывался передо мной, показывал себя в своем истинном свете, скрытом от глаз торопливых туристов. Париж оказался душевным и многоликим.

Впрочем, это я понял далеко не сразу. После Германии меня ошеломила прежде всего дороговизна и какая-то разбросанность в ценах. Казалось, что во французском ценообразовании напрочь отсутствует логика и что вообще цены здесь не соответствуют качеству товаров и услуг. В Германии все было четко и упорядочено, цена всегда соответствовала качеству, а во Франции цены всюду какие-то «самостоятельные», непредсказуемые. Приехав во Францию, я обнаружил, к моему неописуемому ужасу, что там каждый ценник живет своей отдельной жизнью. Так, в Париже я отправился в трехзвездочную гостиницу и рассчитывал, что получу номер такого же уровня, какой получил бы в Германии. Однако вселился я, на мой взгляд, в сарай. Я слышал, что в Париже есть где-то приличные «три звезды», но я попал чуть ли не в ночлежку. Это подтверждает мою мысль о том, что за одни и те же деньги во Франции можно получить товар разного качества. В Германии такое невозможно, там есть стандарт.

Я уже упоминал, что в каждой стране долго привыкаю к новой кухне. Во Франции я долго не мог понять, почему нахваливают их еду. Всюду меня кормили какой-то ерундой, но я умудрился наконец отыскать маленькое уютное кафе «Бар де театр», где подавали курицу с рисом — никаких ненужных изысков, просто и со вкусом. Долго я заказывал только это, лишь много позже стал разбираться в тонкостях французской кулинарии.

Но вернусь к разговору о Париже.

Об этом городе нелегко рассказывать: он имеет много лиц, много масок, много оборотных сторон. Он праздничный, но не назойливый. Он многозвучен, но не шумен. Он наполнен таким обилием деталей, что Германия в сравнении с ним кажется серой и бесхитростной, как автобан. Германия скупа на эмоции, а Франция бурлит, словно торопится доказать свою «художественность». Возьмите в качестве примера кинематограф: много ли можно перечислить немецких кинорежиссеров, оставивших заметный след в cinema? Рифеншталь и Фассбиндер, больше никого не назовешь. А Франция переполнена ими: Ален Рене, Жан Ренуар, Марсель Карне, Рене Клема, Франсуа Трюффо, Бертран Блие, Жан Люк Годар… То же самое в литературе и живописи. Германия талантлива в войне, но почти бесплодна в искусстве. А искусство означает прежде всего умение любить и открыто проявлять чувства… Это же относится и к войне. Эдмон де Гонкур написал в своих «Дневниках» в дни Парижской коммуны, что француз отличается от немца прежде всего темпераментом; он не умеет тщательно прицеливаться на войне, ему нужно стрелять наугад, без передышки и бросаться в штыковую атаку. Если это невозможно, то француз парализован; механизмом его не сделаешь…

Кроме того, нельзя забывать, что проживающие во Франции русские коренным образом отличаются от русского сообщества в Германии. Во-первых, русские в Германии — это в основном эмигранты, занимающиеся прежде всего бизнесом, а русские во Франции — люди по большей части творческие. Во-вторых, далеко не все русские, купившие себе квартиры в Париже, расстались с Россией, не все они эмигранты. Многим просто нравится парижский дух, поэтому они живут там по несколько месяцев, уезжают, а вскоре возвращаются на улицы Парижа. Этот город подкупает, он умеет обманывать, создавая ощущение элегантности и легкости. Туда тянутся все, кто имеет отношение к искусству.

Правда, нельзя забывать, что во Франции тоже много эмигрантов, особенно той, первой волны, которая унесла из России тысячи дворян, бежавших от ужасов революции 1917 года и Гражданской войны. Мне довелось общаться со многими из них — со стариками и с их потомками. Сколько страданий выпало на их долю! Сколько несбывшихся надежд! Мне трудно представить, что они чувствовали, попав на чужбину и столкнувшись с необходимостью искать работу, чтобы выжить. Князья шли в таксисты и в швейцары, графини нанимались в швеи и горничные. Некоторые попадали на самое дно. Всякое было. Но те, которые устояли, не согнулись под ударами судьбы, и по сей день выглядят благородно.

Как-то раз, когда у меня гостили Настя Вертинская со Степаном Михалковым, ее сыном, мы отмечали Старый Новый год в одном из ресторанов на Елисейских Полях. Из пятидесяти столов около тридцати было занято русскими — теми самыми русскими первой волны эмиграции.

Как выяснилось, они собирались там ежегодно, их прекрасно знали, для них вызывали русский хор, исполнявший казацкие песни под гармошку и балалайку. В основном там собрались старики, элегантные, подтянутые, без малейшего намека на обрюзглость. Глядя на них, понимаешь, что такое истинный дворянин.

Когда Степа ненадолго вышел из-за стола, кто-то из тех русских остановил его. Вероятно, они прекрасно знали всех «своих», а наши лица были им незнакомы. Но услышав русскую речь, они проявили любопытство.

— Простите, — обратились они к Степе, — вы из России?

— Да, из Москвы.

— Моя фамилия Толстой. Князь Толстой, — представился старичок.

Они разговорились. К немалому удивлению Степана, выяснилось, что Михалковы приходились Толстым дальними родственниками. А уж когда он сказал, что его мама — дочь Александра Вертинского, их восторгам не было конца. Толстые пригласили нас к себе в дом, долго и увлеченно вспоминали минувшие годы и царскую Россию, которую они видели только детьми. В их квартире на стене висели портрет Николая II и две фотографии императорской семьи.

— Мне их жалко, — сказала Вертинская, когда мы распрощались с князем. — Они ведь расспрашивают нас о том, чего не существует. Их интересует Россия их отцов, Россия дореволюционная, добольшевистская. Мы кажемся им выходцами оттуда, хотя они прекрасно осознают, что мы пришли из совсем другого времени. Но осознают это как-то не до конца, словно намеренно обманывая себя. Они ищут контакта с нами, но зачем он им? Россия, о которой они грезят, ушла в небытие. С таким же успехом мы можем расспрашивать нынешних французов о наполеоновской Франции…

Помню и другой случай, когда я водил по магазинам мою знакомую из Екатеринбурга и к нам подошла худенькая бабушка в темно-синем платье, белой шляпке и белых перчатках.

— Вы из России?

— Да, из России, из Москвы, — ответил я, — а моя спутница приехала из Екатеринбурга.

И бабушка чуть не прослезилась. Она выхватила из сумочки носовой платок и промокнула им глаза. Ее руки задрожали.

— Екатеринбург! Боже мой! Я там была однажды, кажется, в девятьсот шестнадцатом… Дивная была поездка, великолепный бал у градоначальника. Я помню еще генерала Чернова!

Она произнесла это имя с расстановкой, со значением растягивая букву «о» — Черно-о-ова! Сказала так, будто мы с ней одного возраста, одного круга и словно для нас имя генерала Чернова значило что-то. А она помнит его, чаепития у него, бывала у него в доме… Она же из другой жизни, другой эпохи! Осколок мира, навсегда канувшего в Лету…

Париж дал мне почувствовать присутствие другого времени. Мне показалось, что он хранил в себе куда больше памяти об ушедшей России, о ее монархическом прошлом, чем наша родная страна.

Париж — особенный город, но, как я уже говорил, поначалу он не понравился мне. Помню, насколько сильно и неприятно поразили меня французы своей бытовой неопрятностью. Их внешняя элегантность и ненавязчивая изысканность никак не сочетаются с их бытом. Для меня это противоречие необъяснимо.

Когда я начал искать квартиру для покупки, я никак не мог сделать выбор. Меня в первую очередь отталкивала грязь в предлагаемых домах. Такой грязи мне не доводилось видеть даже в самых жалких советских «коммуналках». Я просмотрел пятьдесят квартир, и все они были похожи на мусорную свалку. На кухнях по стенам бегали тараканы — не один или два, а полчища. А ведь эти тараканища не только в пустующих квартирах жили, они и к соседям в гости наведывались, питались там, плодились. Значит, они всюду! Даже в элитных кварталах!

Соприкоснувшись с этой стороной Парижа, я пришел к печальному выводу, что французы нечистоплотная нация. Это странно, парадоксально, но это факт.

Квартиру я купил в районе Паси. Мне ее помог найти Аркадий Гайдамак. В том районе живет много известных людей. Богатая жизнь. Там жил Саддам Хусейн. До сих пор живет Арно, один из самых богатых людей Франции, которому принадлежит известная на весь мир марка шампанского «Mort & Chandon», совсем недалеко оттуда живет Спиваков, чуть дальше — метров пятьсот еще — жил Ростропович…

Паси — это уютный район Парижа, где есть шикарный рынок, куда я всегда ходил за продуктами, много ресторанчиков, кафе, магазинов. На Рю-Николо я сразу обратил внимание на ресторан «Регал». Название у него не русское, хозяйка — француженка, но ресторан считается русским. В свое время его владельцем был Добровинский. Насколько я слышал, он просто подарил его кому-то, но, возможно, это пустые слухи. Возле этого ресторана располагался магазинчик, где торговали русскими колбасами, конфетами, икрой, водкой. Этот магазинчик известен тем, что туда продавали продукты русские туристы, приезжавшие в Париж, а магазин продавал русским парижанам.

«Регал» привлек меня скромностью, аккуратностью, он наполнен каким-то интимным настроением: туда ходили люди среднего класса, и все друг друга знали. Я чувствовал себя там как дома. Там часто выступают цыгане, радуя посетителей забористыми песнями, и всегда звучат стихи и музыка. Не знаю, как теперь, но в те годы «Регал» славился своей творческой атмосферой. Поэты, художники, журналисты — они задавали тон всем беседам и общему духу. В этот ресторан по вечерам всегда приходит много русских. Особенно часто там собираются русские артисты, работающие в парижских ресторанах и кафе. А в «Регале» они только отдыхают. Там кормят пельмешками, борщом. Я обычно просил, чтобы мне поджарили котлетки или что-нибудь подобное.

Однажды я обедал в «Регале» с друзьями и обратил внимание на сидевшего в глубине ресторана мужчину. Что-то в его облике привлекло мое внимание, и я несколько раз поворачивался к нему, чтобы разглядеть получше. Он сидел боком, отвернувшись от меня к сцене, поэтому его лицо почти все время оставалось скрыто от меня. Но спина, плечи, руки, контур головы с редеющей шевелюрой — все это казалось знакомым. Наконец он откинулся на спинку стула и подозвал официанта. В эту минуту я увидел его лицо. Азнавур! Великолепный и неповторимый Шарль Азнавур, на песнях которого я вырос! От неожиданности у меня перехватило дыхание. Неужели мой любимый шансонье обедает за столиком в нескольких шагах от меня?

— Поглядите, — обратился я к моим спутникам, — это же Азнавур!

— Брось, Алик, откуда здесь Азнавур?

— Но это он! — настаивал я.

— Мы в русском ресторане, Алик; что ему тут делать?

— Но он же армянин, — твердил я.

— Армянин или еврей, но на самом деле француз, — слышал я в ответ. — Да, похож на Азнавура, но это не он.

Тогда я подозвал официанта.

— Скажите, вон тот человек, это не Шарль Азнавур?

— Да, это он, — подтвердил официант.

— Вот видите! — воскликнул я и бросил победный взгляд на моих спутников.

— Месье Азнавур время от времени заходит сюда, — добавил официант.

— В таком случае отнесите ему от нас бутылку армянского коньяка, — велел я.

— Извините, господин Тохтахунов, но армянского у нас нет.

— Тогда отнесите ему другого коньяка, но только отменного качества!

— Будет сделано.

Официант удалился, а я сидел, с восхищением разглядывая великого шансонье — скромного маленького человечка. Через несколько минут официант вернулся в зал и поставил коньяк перед Азнавуром, что-то негромко сказав. Азнавур внимательно выслушал его, обернулся ко мне, улыбнулся, привстал и чуть заметно склонил голову, выражая благодарность.

Через некоторое время он кончил обедать, расплатился и заказал шампанское. С этой бутылкой он подошел к нам. Оказалось, что у него неописуемо печальные глаза. Он поблагодарил нас за наше внимание, и стоявший возле стола официант перевел его слова.

— Месье, — заговорил я, распираемый неудержимой радостью, — я испытываю огромное счастье, находясь рядом с вами. Судьба подарила мне удивительную возможность выразить вам мой восторг лично.

Шарль Азнавур улыбнулся и сделал знак официанту. Тот ловко откупорил шампанское и разлил его по бокалам.

Сердце мое было растревожено и переполнено. Я попытался напеть «Богему», затем «Изабель», получилось скверно, но Азнавур был тронут.

— Вы знаете эти песни? — удивился он.

— Я знаю все ваши песни, но плохо пою, вдобавок волнуюсь, — признался я. — Вы даже не представляете, месье, насколько вы любимы в России! А уж про Армению и говорить не приходится.

— Про Армению я знаю, а вот о том, что в России меня любят, я не слышал.

— Я вырос на ваших песнях! Мое детство пропитано вашей музыкой!

— Очень приятно слышать это. — Он задумался на мгновение и повторил эти слова по-русски.

— Вы знаете русский язык? — поразились мы.

— Очень плохо, — ответил он, — можно сказать, что совсем не знаю. Отдельные фразы. Но понимаю по-русски гораздо больше, чем могу сказать сам.

Потом он еще раз поблагодарил за коньяк, поклонился с достоинством и ушел неторопливой походкой, — маленький человек необъятного таланта.

— Славный дядька, — сказали мои друзья чуть ли не хором. — И такой простой. А ведь какой величины звезда!

Минуло много лет после той встречи, и Шарль Азнавур приехал в Москву с гастролями. Я не мог отказать себе в удовольствии насладиться его пением и отправился на концерт. Внимая музыке, я невольно возвращался к тому дню, когда увидел Шарля Азнавура в «Регале». Мне даже захотелось пройти за кулисы и напомнить ему об этом, однако я решил, что вряд ли это уместно. Да и о чем, собственно, напоминать? О бутылке коньяка? О том, как мы выпили по бокалу шампанского? Что в этом особенного для него? Это было событием для меня, а не для него…

Париж подарил мне щедрую возможность познакомиться со многими знаменитостями. К некоторым встречам я готовился, потому что ждал их, но многие были случайные, и воспоминания о них окрашены веселыми красками.

Так, отправились мы с друзьями на дискотеку «для черных». Там собирались в основном темнокожие, но это не означало, что белым людям вход туда запрещен. Один из моих приятелей взахлеб нахваливал это заведение, вот мы и решили поглазеть.

Перед входом стоял огромный лимузин, залитый светом рекламных огней.

— О, какая-то черная знаменитость, наверное, гуляет — решил я.

Едва мы переступили порог и погрузились в грохот музыки, я увидел громадного негра.

— Смотрите! Это же Тайсон! — воскликнул я и был, наверное, похож на маленького мальчика, у которого вспыхнули от восторга глаза. В то время имя этого боксера гремело на весь мир.

Возле Тайсона стояли охранники. Он и сам-то не маленький, а они чуть ли не на две головы выше него, настоящие кинг-конги, монстры с бычьими шеями, расплющенными носами, вытаращенными глазами и кулаками размером с боксерскую грушу.

Мы подошли к Тайсону и сказали, что приехали из России.

— О! Россия! — Он широко улыбнулся, раскинул руки и принялся обнимать нас, изображая столько радушия, будто всю жизнь мечтал встретить именно нас. Его черное лицо почти не различалось в темноте, зато белозубая улыбка сияла пуще всякого прожектора.

— Хотите фотографию на память? — спросил Тайсон через минуту.

Как тут отказаться! Конечно, мы хотели бы сфотографироваться.

— Момент, — опять улыбнулся он.

Откуда-то вынырнул фотограф с навостренным «полароидом», готовый сделать для нас моментальный снимок. Оказывается, фотограф находился при Тайсоне постоянно. Знаменитый боксер, получавший гигантские гонорары за свои бои, не брезговал зарабатывать «на карманные расходы» и таким образом.

— Сколько вам нужно? Все вместе будете сниматься или порознь? — затараторил фотограф.

Не помню точно, сколько с нас взяли за снимок. Кажется, долларов тридцать за каждый.

Раз вспышка, два вспышка, три вспышка… Из «полароида» медленно выползли одна за другой фотографии.

— Еще? — спросил фотограф, меняя опустевший картридж в фотоаппарате.

Мы сфотографировались еще. Пока мы позировали, к Тайсону выстроилась очередь других желающих. Думаю, что эти фотосессии приносили боксеру немалый доход. Вокруг него вился целый рой чернокожих прислужников. Стоило Тайсону сделать знак, как они начинали суетиться, что-то приносить, уносить, подавать…

После встречи с ним дискотека уже не производила впечатления. Мы сидели и только разглядывали фотографии, как дети.

— Дай твою, ну-ка… А у тебя как получилось? А ну дай…

Майк Тайсон расположился рядом, буквально за соседним столиком. Вокруг него гудела большая компания.

— Майк! Майк! — кричали мы ему.

Сначала он поворачивался, растягивал на лице широкую улыбку и небрежно помахивал нам рукой, но вскоре ему наскучили наши восторги и он перестал обращать на нас внимание.

Некоторые знаменитости обожают, когда у них просят автографы, лезут к ним с рукопожатием, просят фотографию на память. Другие обливают презрительным взглядом и проходят мимо, словно никто не достоин даже находиться рядом с ними. Третьи надевают на себя маску добродушия, изображают демократичность, с улыбкой выслушивают комплименты и уверяют, что «очень рады знакомству», но через пять минут забывают о вашем существовании.

К третьей категории относился Омар Шариф, прославленный голливудский актер, сыгравший в фильмах, прогремевших на весь мир. Кто может забыть его персонажей из «Золота Маккены» и «Лоуренса Аравийского»?

Омар Шариф всегда играл в казино. Поговаривали, что выигрывал он крайне редко, чаще просаживал все до последнего сантима, но никогда не отказывался от игры. В самом Париже казино нет, но за городом располагается специально выделенная территория Анген, где разрешен игорный бизнес. Вот там Омар Шариф и проигрывался. У него не было даже квартиры. Он жил в одной из лучших гостиниц Парижа, каким-то образом получив там пожизненно номер; возможно, владельцы отеля сделали это в рекламных целях.

С Омаром Шарифом меня знакомили несколько раз, и каждый раз знакомство проходило как бы «с чистого листа». Он никого не помнил. То ли память была плохая, то ли просто не придавал значения факту нового знакомства. Он улыбался, когда я говорил ему, что мы уже встречались и нас уже представляли друг другу. Шариф кивал, мол, да-да, конечно, встречались, но глаза выдавали его — он не узнавал.

Любопытно, что точно такой же рассеянностью отличался и Мстислав Леопольдович Ростропович. Меня представляли ему пять или шесть раз, он с готовностью протягивал руку: «Очень приятно». Когда я напоминал ему, что мы встречались уже там-то и там-то, он соглашался, смеялся: «Привет, привет! Разумеется, встречались». — «Я ваш сосед, мы в Париже рядом живем», — уточнял я. «Да, да, вспомнил, мы соседи!» — улыбался он так, словно радовался близкому товарищу, но на самом деле не вспоминал. А если и вспоминал, то немедленно выбрасывал из памяти, потому что его интересовал только мир, непосредственно связанный с творчеством. Музыка целиком поглотила его, в этом нет сомнения. Наверное, без Галины Вишневской он потерялся бы в жизни. Музыка была для него важнее всего, все остальное, как мне кажется, плавало вокруг него в какой-то дымке, лишь изредка попадая в фокус его зрения.

С Ростроповичем я познакомился в Москве, на дне рождения губернатора Громова. Там мы виделись в первый раз. Потом, той же осенью, нас опять представили друг другу — в «Метрополе». Это случилось вскоре после первой встречи, но он уже забыл и меня, и мое имя. Так повторялось неоднократно…

Однако вернусь к рассказу о Париже.

В районе Паси было несколько известных русских ресторанов: «Никита», «Распутин». Но русским нелегко дается ресторанный бизнес. Почему-то им все время ставят палки в колеса: то не дают разрешения на спиртное, то ограничивают часы работы до полуночи, хотя французские рестораны могут до утра быть открыты.

Однажды я разговорился с французским бизнесменом, и он удивил меня своим объяснением.

— Мы, французы, считаем, что Россия чересчур велика. Мы не можем позволить русским развернуться на нашей земле, потому что тогда сюда хлынет нескончаемый поток эмигрантов.

— Что же тут плохого?

— Вы начнете скупать здесь все — заводы, фабрики, дома, города. Вы станете хозяевами. А что нам делать? Вам прислуживать? Но это наша страна!

— Тем не менее рынок должен быть доступен всем.

— Только не русским. У вас грязные деньги.

— Почему грязные? Я слышу об этом не в первый раз. Всюду нас ругают за наши деньги.

— У вас в России все коррумпировано, все воруют.

— А у вас? — возмущался я. — У вас только честные бизнесмены? Разве в газетах то и дело не появляются разоблачительные статьи о ваших чиновниках? О чиновниках не только правительственного уровня отдельно взятой страны, но и уровня Европарламента! Вы почему-то легко забываете об этом. Вам не нравится признавать, что у вас тоже воруют и обманывают. Вы предпочитаете ругать нас. Причем ругаете всех подряд, мажете нас черной краской. Почему?

Он пожал плечами в ответ.

— Хотите, чтобы я объяснил? — продолжил я. — Совсем недавно в России был социалистический строй. Европа и Америка приложили немало сил, чтобы развалить социализм, подталкивая нас в сторону капитализма. И вот капитализм пришел. Люди ринулись зарабатывать деньги. Вполне понятно, что не каждый способен делать бизнес, поэтому кто-то быстро разбогател, а кто-то остался ни с чем. У вас ведь точно так же обстоят дела. Только у вас это расслоение произошло давно, а у нас только что. Наши богачи бросаются вам в глаза, потому что каких-нибудь пять лет назад у них не было ничего, а к своим миллионерам вы давно привыкли. Вы родились, а они уже были, поэтому вам кажется, что в Европе все упорядочено. Но это иллюзия. Если у нас и есть беззаконие, то это по причине отсутствия вразумительных законов. Наша система только-только устанавливается, ее рано порицать, рано судить. Зато о вашей коррупции можно говорить с полным основанием, что именно она подталкивает многих бизнесменов в России вести нечестную игру.

— Вот вы и сами заговорили о нечестной игре, — обрадовался француз, словно подловил меня на слове. — Ваши деньги грязные, поэтому мы не хотим вкладывать их в нашу экономику.

— Вы просто хотите заполучить их. И нашу нефть, и наш газ, и наши земли. И вы считаете, что ваше желание разбогатеть — законно, а наше — преступно. Мне кажется, что наш разговор не имеет смысла.

Подобные беседы бывали часто. В большинстве случаев мои собеседники ссылались на какие-то газетные статьи, где речь шла о русской мафии, но не могли привести никаких конкретных фактов. Это были пустые слова. Им было выгодно, что вокруг русских, приехавших на Запад, создано отрицательное информационное поле, потому что это давало им право не позволять нам развернуться на их территории.

Но справедливости ради надо сказать, что так рассуждали не все.

Однажды я забрел в ресторан «Фуке», что на Елисейских Полях. Наверное, это один из самых старых ресторанов на центральной улице Парижа. Там всегда собиралась компания стареньких польских евреев, которые с равным удовольствием обсуждали искусство, бизнес и политику Увидев их впервые, я сразу вспомнил странных и смешных старичков из «Золотого теленка», которых Ильф и Петров обрядили в крахмальные воротнички и пикейные жилеты и которых «тянула сюда, на солнечный угол, долголетняя привычка и необходимость почесать старые языки».

Познакомившись с ними ближе, я выяснил, что почти все они прошли через мясорубку сталинских лагерей, поэтому о «прелестях социализма» могли судить по собственному опыту. Но, к моему удивлению, в них не было ни капли враждебности ни к СССР, ни к русскому народу. Все они сколотили свои капитальцы в чисто «еврейских» профессиях: кто-то был часовщиком, кто-то — ювелиром, кто-то — портным. Все хорошо говорили по-русски и живо интересовались новостями из России. Поскольку у меня в квартире стояла спутниковая антенна и я ежедневно слушал новости центральных российских телеканалов, старички справлялись у меня о последних событиях.

Иногда я не появлялся в «Фуке» месяц или два, а когда приходил, то замечал, что кого-нибудь из старичков недоставало в их говорливой компании. «А где такой-то?» — спрашивал. «Умер», — отвечали они. Все старенькие были, лет по восемьдесят каждому, не меньше. За год их ряды редели человека на три-четыре.

Любопытно, что от них, имевших моральное право ненавидеть Россию, я никогда не слышал упрека в том, что Россия — страна бандитов и террористов. Зато другие ругали нас нещадно: нас называли бестолковыми пьяницами, упрекали в том, что мы любим погулять…

В связи с «погулять» вспоминается такой случай. Когда Никита Михалков приехал в Париж на озвучание своего фильма «Сибирский цирюльник», я повел его в ресторан «Никита». Если не ошибаюсь, было 8 марта. Дойдя до ресторана, мы обнаружили, что все места заняты.

— Что будем делать, Алик? — спросил Никита.

— Я договорюсь. Меня здесь знают, — успокоил его я.

И через пять минут нам вынесли отдельный столик.

— Иногда мне кажется, Алик, что тебя знают везде, — довольно засмеялся Михалков, посверкивая своими удивительными глазами, как это умеет делать только он.

Мы сели за стол и в ожидании ужина принялись разглядывать публику.

— А ведь здесь одни французы! — удивился Никита. — Из русских только мы, хотя ресторан-то русский.

К нашему огромному удивлению, ресторан шумел до утра, французы не расходились, веселясь под русскую музыку. С интересом наблюдая за посетителями, Михалков воскликнул:

— Потрясающе! Такое впечатление, что у них завтра выходной. Ну ладно мы, творческие люди, можем ночь напролет пить: нам-то не нужно утром на службу. Им же строго к началу рабочего дня надо явиться, а они рюмку за рюмкой опрокидывают и не намерены, судя по всему, отправляться по домам. Так гуляют!

Ближе к утру в ресторан стали подтягиваться русские, но свободных мест по-прежнему не было. Французы оказались по-настоящему заводными и неугомонными. И выпить они любят.

Не понимаю, почему во всем мире говорят, что пьяницы — это русские. Сильно пьют повсюду, даже в Западной Европе, особенно в Скандинавии. Финны и шведы напиваются по-свински, но несмываемое клеймо пропойцы получили все-таки русские. Для меня это загадка. Единственное разумное объяснение, которое напрашивается, — это страх перед русскими, перед Россией, перед ее потенциалом, поэтому Россию стараются очернить.

Но в действительности Европа живо интересуется Россией. Французы любят не только русские рестораны, им нравятся русская музыка, русский балет, русская живопись, русская литература. И сколько бы они ни говорили про нас гадостей, на самом деле они уважают нашу страну. Их недобрые речи — лишь маска, за которой они пытаются спрятать свой страх перед нашими величием и мощью.

Сегодня французы проявляют неподдельный интерес к любому мероприятию, в котором принимает участие Россия. Близко подружившись со Спиваковым, я получил возможность увидеть, с каким уважением Франция принимает его оркестр, с какими аншлагами проходят концерты его «Виртуозов» в Европе. В бытность мою официальным представителем Ассоциации высокой моды в Париже, я изнутри видел, с каким жадным вниманием французы шли на показы Валентина Юдашкина даже в самом начале его карьеры, не говоря уже о том периоде, когда имя его прогремело на весь мир.

Недели высокой моды проходят в Париже ежегодно и являются большим праздником не только для высшего света, но и для всех французов. Париж преображается в эти дни. Город полон знаменитостей. У каждого модельера есть свои любимые артисты, которые непременно приезжают поддержать его показ. Вокруг этих показов идут непрекращающиеся party, куда невозможно попасть без приглашений, так как там собираются «сливки» общества. Посещение этих вечеринок доставляло мне удовольствие, а имевшиеся у меня именные приглашения позволяли ввести в тот круг кого-нибудь из моих новых друзей.

Представителем Ассоциации высокой моды я стал не случайно. Со Славой Зайцевым и Валентином Юдашкиным, ведущими российскими кутюрье, я дружил давно. Любой приезд Валентина в Париж оборачивался нашим долгим общением. Мне хотелось помогать ему во всем, и я пользовался любым случаем оказать поддержку Юдашкину. Когда я обратился к Алику Достману с просьбой сделать меня официальным представителем ассоциации, тот сразу согласился. Он прекрасно знал, что я включался в работу, как только группа Вали Юдашкина прилетала во Францию. Не осмелюсь сказать, что на мои плечи взваливались невыполнимые задачи, но без ложной скромности могу заявить, что мне, как человеку ответственному, можно было поручить любое дело. В действительности у каждого модельера есть своя команда, свои специалисты: кто-то занимается рекламой, кто-то — моделями, кто-то — художниками и так далее. Эти специалисты прекрасно знают, какого декоратора следует пригласить, какого сценографа, каких журналистов, а для работы с моделями существуют агентства. Обо всем этом команда Валентина Юдашкина знала и без меня. И если уж быть честным до конца, то они вполне справлялись своими силами. Но все-таки постоянно возникали какие-то непредвиденные вопросы, которые надо было уладить быстро и за решение которых я брался с удовольствием, потому что мне очень хотелось помочь моим друзьям. Ну а уж насчет организации банкетов я и не говорю — тут лучше меня вряд ли кто-то мог управиться. Кто-то может сказать, что официальный представитель Ассоциации высокой моды — должность скорее формальная. Что ж, пусть говорят, не стану спорить. Но этот почетный пост позволял мне чувствовать себя членом большой и красивой семьи, которая называется «Высокая мода».

Все показы Юдашкина проходили на высочайшем уровне. Я не помню ни единой накладки. Он — настоящий мастер своего дела, и я горд знакомством с ним. Его шоу всегда отличались пышностью. К Валентину на показ непременно приезжали знаменитости со всего света и обязательно приходили артисты, которым посчастливилось быть в это время на гастролях в Париже. Я видел на его показах разных людей — дипломатов из российского посольства и чиновников из правительства Франции, Микки Рурка, Джину Лоллобриджиду, Аллу Пугачеву, Иосифа Кобзона… Это свидетельствует о громадном интересе к талантливейшему художнику российской моды. Если бы это было не так, то никогда не работали бы у него лучшие модели мира — Клаудиа Шиффер, Линда Евангелиста, Надя Ауэрман и другие. А сколько русских девушек, привезенных Юдашкиным, взлетели после его показов на самые высокие пьедесталы и превратились в топ-моделей мирового уровня!

Подготовка к показам на Неделе высокой моды отнимает много сил. Здесь не допускается никаких «авось», здесь все должно быть отшлифовано, выверено до миллиметра. Каждый модельер выбирает для себя свою площадку. Армани и Гальяно, дабы максимально привлечь к себе внимание, устраивали показы даже на вокзалах и в поездах. Это стоило бешеных денег. Валентин не мог позволить себе таких расходов. Но он, конечно же, снимал прекрасные залы; однажды показ проводился в резиденции нашего посла. Несколько раз мы арендовали под его шоу залы в Лувре, которые специально выделены для показов высокой моды. Я считаю, что Лувр — прекрасное место для таких праздников; сама атмосфера напитана духом искусства. А учитывая те модели, которые делает Валентин — классические, богатые, буржуазные, — залы дворца-музея подходили нам как нельзя лучше.

Многие убеждены, что Дни высокой моды предназначены в первую очередь для любителей «тусовок», но я не могу согласиться с этим мнением. Да, люди приходят туда показать себя, но какое мероприятие, где собираются мировые знаменитости, не ставит перед собой такую цель? Звезды Голливуда, звезды эстрады, звезды политики — они всегда показывают себя. Но Дни высокой моды прежде всего посвящены моде. Разумеется, представленные там коллекции недоступны человеку среднего достатка. Когда смотришь по телевизору, кажется, что такие наряды даже носить нельзя — настолько все вычурно, чрезмерно в роскоши и придумках. Но многие из них ведь покупают прямо на показе. От его платьев сходит с ума вся Европа! У Юдашкина есть свой музей, да какой шикарный! Сегодня он стоит, наверное, десятки миллионов.

Но при том, что я искренне люблю Валентина и его творчество, сам я не шью у него ничего, лишь иногда покупаю пиджаки. Зато моя дочка делает ему заказы, даже платья для балетных спектаклей шьет у него, а это очень непростая работа.

Заканчивая рассказ о праздничной стороне жизни в Париже, хочу вспомнить небольшой эпизод.

Во французской столице находятся два главных музыкально-эротических шоу, известных на весь мир и ставших в какой-то мере визитной карточкой города. Я говорю о «Лидо» и «Мулен-Руж» — «Красной Мельнице», которая прославилась в первую очередь благодаря Тулуз-Лотреку, смешному кривоногому человечку рисовавшему танцовщиц, проституток, афиши для варьете. Это он, бородатый карлик с пенсне на отвисшем носу, увековечил своей кистью отбросы общества, превратив их в легенду. Декоративную красную мельницу танцевального кафешантана с его «неистовой кадрилью» стремятся посетить все. Там, в атмосфере фривольного праздника, среди иллюминированных деревьев разгуливали самые красивые девицы Парижа. Говорят, что когда принц Уэльский присутствовал там на представлении, известная танцовщица Луиза Вебер по прозвищу Ла Гулю высоко вскинула ногу во время танца и осмелилась сбить туфелькой шляпу с головы высокопоставленного гостя, выкрикнув: «Эй, д'Уэльс, угости шампанским». Эта поднятая нога в черном чулке, вскинувшая нижние юбки, стала символом «Мулен-Руж».

Разумеется, я тоже бывал там, смотрел, слушал, вкушал. Попав туда впервые, я не получил сильного впечатления: всеобщие восторги казались мне явно преувеличенными. Но понемногу я проникся своеобразной атмосферой «Мулен-Руж». Конечно, нынче это варьете совсем не похоже на заведение, где сиживал Тулуз-Лотрек; теперь там другая сцена, другие стены, другое все. Даже танцы там изменились, превратившись из разнузданных плясок в элегантное шоу, костюмы стали шикарнее, декорации — качественнее, сам дух «Мулен-Руж» — эротичнее. Впрочем, мне больше нравится «Лидо». Несмотря на более громкое имя «Мулен-Руж», в «Лидо» шоу богаче, да и обстановка кажется более строгой, хотя на сцене все те же голые ноги, те же обнаженные груди, те же павлиньи и страусовые перья.

В «Лидо» я старался занять лучшее место. Первые ряды там опускаются, и зрители попадают как бы в яму, поэтому вынуждены смотреть снизу вверх на спектакль. Когда я выяснил, какие места остаются на уровне сцены, брал только их.

Однажды я решил пригласить в «Лидо» Валентина Юдашкина и Аллу Пугачеву. Они согласились. Там, отлучившись ненадолго, я договорился с администрацией, чтобы после окончания шоу Алле Борисовне принесли большой букет. Пугачева не догадывалась, что о ее присутствии кто-то знает, и была поражена, когда в самом конце представления со сцены вдруг объявили, что «Лидо» радо приветствовать находящуюся в его стенах самую известную певицу России.

— Дамы и господа, у нас в гостях Алла Пугачева! — торжественно прогремело из громкоговорителей.

Зал взорвался рукоплесканиями. «Лидо» всегда на девяносто процентов заполнено туристами. Они всколыхнулись, сорвались со своих мест и бросились к Пугачевой, протягивая ей буклеты «Лидо» и прося оставить автограф на первой странице. Алла Борисовна ошеломленно смотрела на Юдашкина и на меня.

— Надо же! — бормотала она с растерянной улыбкой. — Мы в Париже, а здесь целое море поклонников! Поразительно!

По ее глазам было видно, что она счастлива. Да и кто не был бы счастлив от такого внимания. А уж как я был доволен тем, что сумел подарить Алле Борисовне минуты такого триумфа! Нет ничего приятнее, чем приносить людям радость. Нет больше радости, чем наполнять мир флюидами счастья.

Глава 9

Травля продолжается

Хорошие законы надо уважать, а плохие отменять или изменять.

РУСИНЕК

Нравы — это люди, законы — разум страны.

Нравы нередко более жестоки, чем законы.

Нравы, часто неразумные, берут верх над законами.

БАЛЬЗАК

В 1995 году я приехал в Монте-Карло на церемонию вручения «World Music Awards», одной из самых значимых музыкальных премий мира. В отличие от других церемоний награждения, основанных на голосовании записывающих компаний и поклонников, эта премия присуждается на основании количества проданных дисков, отражая тем самым популярность исполнителей. Кого там только не было: Майкл Дуглас и Клаудиа Шиффер в качестве ведущих, а выступали Уитни Хьюстон, Майкл Джексон, Род Стюарт, Тина Тернер — крупнейшие фигуры шоу-бизнеса. Мне было приятно находиться среди этих звезд мировой эстрады, видеть их улыбки, прислушиваться к их голосам…

Жители Монте-Карло любят похвастать своим знаменитым Казино, построенным чуть ли не в 1878 году, внутри которого есть и Кабаре, и Оперный театр. Особенно любят они прихвастнуть тем, что их Казино построил тот же архитектор, который возвел в Париже здание «Гранд-опера».

Не могу сказать, что Монте-Карло заворожил меня, но мне там понравилось. Пляжи, отели, рестораны — все роскошно. Всегда много туристов, всегда оживленно. Особенно ярко и празднично здесь во время церемонии «World Music Awards».

В Монте-Карло я встретил Лайму Вайкуле.

— Привет, Алик! Как дела? — заговорила Лайма своим удивительным голосом и одарила меня обворожительной улыбкой.

Мы условились, что после концерта отправимся с ней в дискотеку «Джимис», и проторчали там до утра…

Я вернулся в номер, хотел хотя бы немного вздремнуть, поэтому вывесил на ручке двери афишку «Do not disturb».

И вдруг около восьми утра — стук в дверь. Сильный, наглый, настойчивый стук. Я поднялся с кровати и готов был в порошок стереть всякого, кто бы там ни был. Я же повесил табличку «не беспокоить»! И это называется Монте-Карло! Хороши же порядки в великосветском обществе!

Я распахнул дверь… и едва удержался на ногах под натиском ворвавшихся людей.

— Полиция! — раздался властный крик.

— Что такое?

— Где пистолет? Где оружие?

Не успел я ответить, как вломившиеся в номер полицейские принялись меня обыскивать.

— Какой пистолет? Я приехал на музыкальный фестиваль. У меня только смокинг, больше никаких вещей нет. Вон висит, осматривайте.

Я пытался объясниться, но они не понимали по-русски. Они только твердили слово «gun».

Обыскав весь номер и не обнаружив, разумеется, ничего недозволенного, они надели на меня наручники.

— Зачем наручники? Что я сделал? Я приехал на концерт! Разве это противозаконно? Что происходит?!

Они не отвечали и, подталкивая меня в спину, повели вниз. Там, в вестибюле отеля, была масса народу — все шикарные, расслабленные, счастливые. Только вчера я сидел с ними чуть ли не за одним столом, а теперь меня вели меж ними, как опасного гангстера, в стальных браслетах на запястьях. Мне хотелось сжаться, стать крохотным и незаметным, чтобы никто не видел моего позора. Я опустил голову, но мне казалось, что взгляды прожигали мне спину насквозь. Никогда не забуду тех унизительных минут!

Затем меня втолкнули в машину и повезли в участок.

Когда с меня сняли наручники, я не почувствовал облегчения. Мне казалось, что я превратился в какой-то наэлектризованный сгусток — настолько велико было внутреннее напряжение.

— Почему меня арестовали? — спросил я, усаживаясь за стол перед следователем.

Он не понял и задал вопрос:

— Parlez vous Francaise? Do you speak English?

— Нет! Никакого инглиш, никакого франсе!

Он посмотрел на меня озадаченно и даже с некоторой долей обиды: мол, как это я осмелился явиться в Монте-Карло, не разговаривая ни на одном из европейских языков! Наверное, он не мог понять, как вообще кто-то может позволить себе не знать французского или английского. На всякий случай он уточнил про итальянский и немецкий языки.

— Нет, — продолжал отказываться я, — только по-русски говорю. Найдите переводчика, если вам угодно задавать мне вопросы!

Следователь поднял трубку телефона и недовольно сообщил туда что-то. Через несколько минут вошел полицейский и, взяв меня за локоть, вывел из кабинета. Еще минутой позже за мной захлопнулась дверь камеры, и я остался один.

В голове все плыло от усталости, поскольку минувшую ночь я не сомкнул глаз на дискотеке. Теперь сон накатывал на меня неудержимо. То и дело я проваливался в дремоту, но шумы из коридора возвращали меня в безрадостную действительность. Я вздрагивал, оглядывался, прислушивался к шагам и голосам, вздыхал, но через минуту-другую вновь незаметно для себя погружался в мутную бездну разноцветных пятен. В конце концов сон свалил меня и был настолько крепок, что когда я пробудился часа через три, то никак не мог понять, где я. Меня окружали серые стены тесного помещения. Глядя на них, я пытался собрать мысли и восстановить в памяти события, но это удалось не сразу. Когда же я вспомнил, как попал в мерзкую каморку, начал кричать, однако никто не отзывался.

Только часов в пять вечера ко мне пришли, провели в кабинет к следователю.

— Добрый день, — шагнул мне навстречу незнакомый мужчина. — Я буду вам переводить.

— Почему меня здесь держат? — спросил я.

— Видите ли, дело в том, что они не хотят видеть вас в Монте-Карло, — объяснил переводчик.

— Что это значит?

— Вам следует немедленно покинуть пределы Монте-Карло.

— Не понимаю.

— Вам надо уехать, — повторил переводчик.

— Почему?

— Они не обязаны вам объяснять, — переводчик сухо улыбнулся. — Здесь княжество. Здесь действуют свои законы.

— И что же? Разве тут нет демократии? Разве кому-то разрешено, а кому-то запрещено ходить по вашей земле? Что за отношение к гостям! В любом цивилизованном государстве люди равны! На каком основании вы заперли меня в полицейском участке как преступника? На каком основании вы позорите меня перед людьми, заковывая в наручники? Вы нарушаете мои права! Вы оскорбляете человеческое достоинство!

Переводчик внимательно выслушал мой гневный выпад и перевел мои слова следователю. Тот безучастно смотрел меня, и во взгляде его читалась скука.

— Уезжайте, — ответил он наконец. — Мы не желаем, чтобы вы находились в нашем княжестве. Ясно?

— Нет, не ясно. Вы обязаны объяснить.

— Мы ничего не обязаны, господин Тохтахунов.

Ему явно надоел бессмысленный разговор.

— Что значит «вы не обязаны»? Я приехал в Монте-Карло, снял номер в отеле, никто не запрещал мне этого, никто не остановил меня на границе. Почему вдруг я должен уезжать? Разве я совершил здесь что-то противозаконное? Почему вы меня выгоняете? Я не понимаю! Не понимаю!

— Тем не менее вам надо покинуть Монте-Карло. Если еще раз приедете, то знайте, что первый срок у нас — три месяца, второй — два года. Это вам понятно?

— Это мне понятно. Мне понятно также, что я для вас — пустое место, как и любой иностранец. Мы приезжаем сюда, не подозревая даже, насколько мы здесь бесправны…

— Счастливого пути, господин Тохтахунов! — И следователь указал мне на дверь. — Ваши вещи ждут вас в отеле.

На мгновение у меня закружилась голова от захлестнувшей меня бессильной ярости. Хотелось кричать и возмущаться, но это не имело смысла. Меня выдворяли из страны — с этого крохотного пятачка земли, известного на весь мир, — выгоняли по указке правителей, которые мнили себя монархами и потому позволяли себе хамство и неуважение ко всем остальным. Впервые Европа предстала передо мной в таком облике. Все мое существо протестовало против подобного обращения, я отказывался верить, что такое вообще возможно. Однако факт оставался фактом. Европа улыбалась гостям, держа за спиной кукиш.

Я вспомнил мои аресты в Советском Союзе. Мне казалось, что мои права там были бессовестно попраны. Сперва меня судили на нарушение паспортного режима, потому что мы обязаны были проживать только по месту прописки. Глупость? Бесчеловечность? Насилие над личностью? Да, раньше я думал именно так. Второй раз меня бросили в тюрьму «за тунеядство», за нежелание числиться на какой бы то ни было службе. Ну не хотел я работать ни инженером, ни строителем, ни поваром… Разве человек не имеет права быть бездельником? В свободной стране люди должны иметь право и на безделье. Но меня и многих других судили за безделье. Мы не совершали никаких преступлений, а нас лишали свободы. И я был уверен, что это неправильно. Однако таков был закон. Мне равнодушно тыкали в лицо Уголовный кодекс и показывали соответствующую статью.

Но здесь, в великосветском Монте-Карло, где каждый уголок, каждое здание, каждый автомобиль кричат о свободе европейской цивилизации, меня выгнали, даже не сочтя нужным объяснять что-либо. «Мы не хотим видеть вас в нашей стране». И ни слова больше! Никаких объяснений! И это называется на Западе словом «демократия»? Если они позволяют себе без объяснений защелкивать на запястьях людей наручники, то о каких правах человека может идти речь? Спорить о справедливости там не имеет смысла, потому что спорить можно лишь в тех случаях, когда обе стороны готовы слушать. Но Запад, оказывается, не желает слушать. Он любит решать за всех сам. Решать все. Решать бесповоротно. Пинком под зад, кулаком в ухо, дубинкой по голове — вот их ответ на любой непонравившийся им вопрос о вашем попранном достоинстве, о ваших нарушенных правах. «Вы, сударь, еще вопросы осмеливаетесь задавать? Не желаете уезжать по-хорошему? Тогда будете сидеть за решеткой».

О, что такое суровость советских законов по сравнению с законами Европы? В Советском Союзе за мной охотились, потому что я был картежник. Государству редко удавалось наказать кого-либо за азартные игры, поэтому меня пытались подловить хотя бы на чем-нибудь. Я понимал это и в каком-то смысле принимал правила этой острой игры. Европа же просто не желала пускать меня на свою территорию, гнала прочь, не давая себе труда хотя бы объясниться. Она просто не считала нужным снизойти до разговора. Равноправие всех обернулось на деле абсолютным бесправием…

Я вернулся в отель и попросил у портье ключ от номера.

— Извините, месье, — вежливо отказал он мне и пояснил, что в номер меня не пустят.

— А мои вещи? Мой смокинг? Моя сумка?

Портье позвал кого-то из служащих и пригласил меня следовать за ним. Оказывается, мои вещи уже сложены и вынесены, приготовлены к моему отъезду. Служащих отеля успели предупредить, что уезжаю немедленно.

— Вот, значит, какие дела, — усмехнулся я. — Благодарю за вашу любезность, господа…

Не скажу, что меня огорчала перспектива вечного отлучения от Монте-Карло. Мир огромен, всюду есть красивые места. Однако никто не любит, когда его выгоняют коленом под зад. Ладно был бы я бродягой или нищим побирушкой. Но нет, они готовы вышвырнуть любого, пусть у него хоть чемоданы с золотом при себе. Их ничто не интересует. Они без сожаления унизят каждого, если будет такой приказ…

Шагая туда-сюда перед стойкой портье, я размышлял, куда мне поехать.

Заказал у него билеты до Канн.

В те дни там проводился кинофестиваль, на который мне очень хотелось попасть, ведь столько знаменитостей стекаются ежегодно на французский Лазурный Берег, чтобы пройтись неторопливо по прославленной красной дорожке и попозировать там перед ненасытными объективами фотокамер. Кинофестиваль в Каннах считается самым престижным в мире. Открытие первого фестиваля в Каннах планировалось на сентябрь 1939 года, однако началась Вторая мировая война, и праздник кино пришлось отложить на десять лет. С тех пор там ежегодно показывают себя перед возбужденной толпой кинозвезды мировой величины, сияют улыбки самых красивых женщин, церемонно раскланиваются самые успешные продюсеры.

Я ожидал очень многого, но фестиваль разочаровал меня. Во-первых, устроиться в гостинице оказалось задачей почти невозможной. Все занято, переполнено, номеров свободных нет. Во-вторых, мое представление о кинофестивале оказалось глубоко ошибочным. Мне думалось, что фестиваль в Каннах — огромный праздник, где все открыто встречаются, общаются, радуются успехам друзей, принимают у себя гостей, обсуждают творчество и т. д. На самом деле это было похоже на ярмарку.

Отель «Карлтон» — розоватое помпезное здание, где обычно размещаются знаменитости, приезжающие на фестиваль, — погрузил меня в атмосферу раздраженной суеты. Никакой праздничности. Во всех номерах шла бойкая торговля фильмами: просматривались кассеты, подписывались бумаги, клиенты стояли в очереди. Одни продавали, другие покупали. Покупатели шли нескончаемым потоком.

Мне стало жутковато. Я приехал отдыхать, но здесь отдыхом и не пахло. В Каннах все делали деньги. В Каннах никто ничего не праздновал. Много позже Андрон Кончаловский сказал мне: «Алик, кино — это развлечение только для зрителей, а для всех, кто его делает, — это жесткий производственный процесс и серьезный бизнес. Ты же прекрасно понимаешь, что хорошее шоу всегда требует огромных сил. Любой фестиваль — это шоу. Ты попал за кулисы шоу, заглянул внутрь механизма, а там нет времени для отдыха, там крутятся-вертятся шестеренки». Теперь я понимаю, что такое кинофестиваль, но тогда, столь бесславно покинув Монте-Карло, я жаждал пышного праздника и веселой дружеской компании.

В коридорах отеля я встретил знакомого паренька — теперь уж не припомню его имени, потому что знакомство наше было поверхностным, — и решил воспользоваться его номером.

— Можно у тебя переодеться? — спросил я.

Он смущенно почесал затылок.

— Понимаешь, Алик, у меня нет собственного номера, я у знакомых живу, у киношников. Но переодеться-то, конечно, можно.

— И на том спасибо. А то в этом городе-курорте нет ни одного свободного места.

Зайдя в номер, я представился хозяевам, объяснил ситуацию. Они великодушно позволили мне переодеться и принять душ: я ведь не успел даже помыться, уезжая из Монте-Карло. Обе кровати были разобраны и завалены кассетами, на столе стояли стаканы и бутылка виски, лежали в беспорядке буклеты, в пепельнице дымились недокуренные сигареты. Меня одолевало желание надеть после душа купальный халат и вытянуться в низком кресле с чашечкой кофе в руке, однако обстановка не позволяла. Вымывшись и побрившись, я поблагодарил хозяев и отправился гулять. Меня манил шум моря.

По залитой солнцем набережной нескончаемым потоком шли расслабленные курортники. На пляже вытянулись голые тела, подставляя и без того загорелую кожу под коварные лучи ультрафиолета. Нигде не гремела музыка, не позировали перед публикой звезды. Словом, город выглядел вполне буднично, если не считать висевших всюду рекламных плакатов новых фильмов, на которые, впрочем, никто не обращал внимания. Никакой торжественности в Каннах не ощущалось. Я ждал праздника, но его не было.

Звезды в Каннах не общаются ни с кем, не показывают себя. Главный интерес у них — пройтись по красной дорожке на церемонии открытия, помахать руками толпе, улыбнуться объективам фотоаппаратов, зайти внутрь. Вот и весь праздник. Потом эти звезды уезжают, а на закрытие приезжают уже другие. Вынырнувшая из лимузина знаменитость — максимум, что может увидеть рядовой зритель, да и это через спины и затылки журналистов, плотно обступивших красную дорожку. Конечно, многие ходят в кино, работает жюри, и отдельные страны устраивают свои «дни», иногда продюсеры проводят специальные акции в поддержку нового фильма. Но все это не ежедневно и уж тем более не ежечасно, а где-то, когда-то…

Наверное, мое разочарование фестивалем связано прежде всего с тем, что я не обнаружил в Каннах никого из моих знакомых. Мне было там пусто и одиноко. Мне нужны друзья, общение с чужими людьми не радует меня. Целый день пробродив по улицам и не сумев снять номера, я решил уехать.

Вернувшись в «Карлтон», я заказал у портье билет до Парижа и улетел…

На следующий год я вновь приехал в Канны, теперь уже не на фестиваль, а просто отдыхать. Со мной прилетела Лола. Мне хотелось показать дочке все самые известные уголки мира, чтобы она составила о них собственное представление и чтобы не судила о них с чужих слов. Каннский великосветский курорт?.. Пусть Лола прикоснется к нему, пусть вдохнет его воздух, пусть пройдется по его улицам, пусть поймет, что модное слово «Канн» на самом деле — мыльный пузырь. В этом городе даже пойти вечерами некуда. Пляж в нескольких шагах от «Карлтона», хороший уютный отдых, но не больше. Мы загорали, гуляли по набережной, просиживали в ресторанах, спали допоздна.

Эта спокойное, но невыразительное существование прервалось внезапно…

Как-то утром, часов в девять, зазвонил телефон. Я поднял трубку, решив, что меня разыскал кто-нибудь из друзей, но оказалось, что звонил портье.

— Месье Тохтахунов, к вам пришла полиция, — сообщил он бесцветным голосом.

— Полиция? — И тут я обратил внимание, что у меня дергается глаз. Он мешал мне уже пару-тройку дней, но я как-то не придавал этому значения. Услышав о полиции, я заметил, что глаз задергался сильнее. — Ко мне полиция?

— К вам.

— Вы не ошиблись?

Трубку взял переводчик.

— Сейчас к вам поднимутся.

— Зачем? — не понимал я.

— Полиция должна с вами поговорить.

— Но нам не о чем разговаривать, — пытался воспротивиться я, предчувствуя неладное. Опять полиция! Опять на отдыхе! Опять выдумали какую-то глупость! Ничего хорошего ждать от их появления не приходилось.

— О чем нам говорить? — недоумевал я. — И вообще… Послушайте, у меня дочка спит, я не хочу беспокоить ее. Вы сейчас начнете творить всякие глупости, разозлите меня, начнем шуметь… А мы здесь отдыхаем! Почему я должен впускать вас? Почему я вообще должен разговаривать с вами?

— Господин Тохтахунов, если вы не желаете, чтобы мы поднимались к вам, то спуститесь к нам сами.

— Ладно.

Прихватив на всякий случай все документы, я отправился на первый этаж. Весь вестибюль был забит полицейскими. Несмотря на то что все были в штатском, по их лицам сразу можно было сказать, кто они. Когда их много, они сразу становятся видны. Увидев меня, они все сразу оживились, произошло какое-то движение. Когда я только входил в вестибюль, там царило некое напускное равнодушие. Полицейские всеми силами изображали, что они там «просто так», но едва я появился, они стали «не просто так», а при исполнении. Несколько человек, находившихся возле стойки портье, решительно шагнули в мою сторону.

— Добрый день, месье.

— Вряд ли он будет добрым, — проворчал я, разглядывая их.

— У вас есть причины для недовольства?

— А вы полагаете, что ваш визит не может испортить день?

— Мы не собираемся портить вам день, господин Тохтахунов. Мы просто хотим поговорить.

— Хотелось бы знать, с чего вдруг у вас возникло такое желание! — усмехнулся я. — Или вы беседуете со всеми отдыхающими?

— Не со всеми, — согласился полицейский, возглавлявший приехавшую группу, и взглянул на часы.

К нему подошел молодой человек в темных очках и что-то сказал на ухо. Главный кивнул.

— Господин Тохтахунов, администрация «Карлтона» любезно выделила для нашего разговора помещение кафе. В это время там нет посетителей.

— В это время все постояльцы «Карлтона» еще нежатся в постельке, — недовольно ответил я.

— Приносим наши извинения, — сухо улыбнулся старший полицейский. — Но мы осознанно приехали в столь ранний час, чтобы не смущать гостей отеля. Зачем нужны лишние разговоры?

— Мне они не нужны.

— Нам тоже. Вот видите, мы уже нашли точку соприкосновения. Надеюсь, что поймем друг друга — полицейский жестом пригласил меня пройти в кафе.

Там, за дальним столом, уже сидел кто-то перед целой стопкой папок с бумагами.

— Присаживайтесь! — Мне предложили стул.

— Это что? — указал я на бумаги.

— Законы.

— Какие законы?

— Наши. Начиная с Кодекса Наполеона и заканчивая последними гражданскими уложениями.

Полицейский устроился на стуле напротив меня и принялся зачитывать какой-то документ. Переводчик быстро переводил на русский. Оказывается, по законам еще наполеоновских времен лицо, изгнанное из Монте-Карло автоматически считается депортированным также из Канн, Ниццы, Сен-Тропез. То есть, раз меня выдворили однажды из Монте-Карло, теперь мне не разрешалось жить в Каннах.

Хотел бы я послушать, какую песню затянули бы во весь голос западные специалисты по правам человека в России, если бы в нашей стране человека, выдворенного по каким-то причинам из Сочи, перестали бы после этого пускать в Адлер, Анапу и Геленджик. То-то поднялся бы шум на весь мир: «Ох уж эти русские! Ох уж эти душители свободы!..» А в Европе это, оказывается, запросто: выдворили без объяснений из Монте-Карло, и теперь на весь Лазурный Берег въезд воспрещен.

— Подождите, но ведь я ничего дурного не сделал! — пытался возражать я. — В чем провинился?

— Ни в чем, но это не имеет значения.

— Как не имеет значения?

— Мы просто следуем букве закона, — деловито ответил офицер. — Вас выгнали из Монте-Карло по каким-то причинам, теперь мы обязаны просить вас покинуть Канны. Таков закон.

— Послушайте, мы с вами цивилизованные люди, — старался урезонить я их. — Давайте рассуждать разумно.

— Тут бесполезно рассуждать. Мы просто выполняем нашу работу. Есть закон, и мы обязаны его выполнять, нравится он нам или нет.

— Но ведь я ни в чем не виноват! Я приехал сюда с дочкой отдыхать! Почему мы должны вдруг уезжать? Разве я кого-то ограбил? Или хотя бы обидел? Мы купаемся и загораем, ничего больше!

— Господин Тохтахунов, я понимаю ваше возмущение, но ничем не могу помочь вам. Повторяю: я лишь слежу за строгим соблюдением закона, а он не позволяет вам находиться в Каннах.

Я понял, что наткнулся на глухую стену непонимания. У них даже не было желания слушать меня. Они выполнили свою миссию — уведомили меня о необходимости покинуть Канны. Больше их ничто не интересовало.

— Что ж это такое… — растерялся я. — А вдруг потом отыщется какой-нибудь закон, из которого будет следовать, что мне нельзя проживать нигде во Франции, а потом и в Италии, а потом еще где-нибудь…

— Все может быть, — с вежливой улыбкой согласился полицейский. — Не имею представления, что вас ждет дальше, потому что мои полномочия распространяются только на Канны.

— Это же беззаконие! — взорвался я, не в силах сдерживать возмущение.

— Нет, месье, это не беззаконие, это — закон. Сожалею, что пришлось испортить вам отдых.

На том мы и расстались. Полицейские, оживленно переговариваясь между собой, пошли из отеля, не удостоив меня больше ни единым взглядом. Всем своим видом они показывали, что я перестал существовать для них. Гнев душил меня, но я понимал, что не могу ничего поделать. Сидя в пустом кафе, я пытался взять себя в руки. Мне предстояло вернуться в номер, где мирно спала моя дочь, и каким-то образом объяснить ей, что надо уезжать. Местный закон обязывал меня покинуть Канны до наступления полуночи, иначе мне грозил арест.

В подавленном состоянии я вышел из отеля и долго смотрел на море. Оно накатывало на ровный песчаный берег, не ведая человеческих забот. Мы, курортники, думали, что оно создано для нас — чтобы ублажать нас, но в действительности оно даже не замечало нашего присутствия, а уж наших забот тем более. Да и кого вообще интересуют чужие заботы? Отдельный человек — песчинка в океане человечества; никто не обратит на тебя внимание, когда ты бредешь по улице чужого города, никто не поприветствует тебя, когда ты идешь в толпе чужаков. Людская масса, называемая человечеством, равнодушна к каждому из нас, взятому в отдельности, но и человечество для каждого из нас — лишь фон, на котором мы живем. Главное — чтобы рядом были твои близкие, твои любимые. Если их нет, то и смысла нет ни в чем.

Я вернулся в «Карлтон» и направился в номер. Пора будить Лолу и уезжать. Без суеты, с достоинством… Что нам Канны?! Что нам Лазурный Берег?! Разве это единственное солнечное место в мире?

Больше я никогда не появлялся в Каннах. Но признаюсь, что проявленное ко мне хамство (пусть оно и прикрывалось вежливым зубоскальством) долго не позволяло мне вспоминать о Каннах и Монте-Карло спокойно. Я нанял адвокатов и велел им заняться моим делом. Правда, им не удалось получить ни единого ответа ни из Монте-Карло, ни из Канн, словно я был не человек, а пустое место.

— Надо просто принять это как должное, — сказали они.

— Но ведь подобное может повториться где угодно! — растерялся я. — Что за гонение? Где же демократия?

— Алимжан, вам придется смириться с тем, что демократия существует не для всех.

— Почему я должен смириться с этим? Разве я хуже других?

— Поймите, вы живете шикарно и при этом не работаете во Франции. Здесь это вызывает протест у властей, особенно у спецслужб. Вам постоянно будут докучать всевозможными претензиями.

— Почему протест? Почему претензии?

— У вас роскошная квартира в лучшем районе Парижа. Вы живете в свое удовольствие.

— Разве во Франции запрещено жить в свое удовольствие? — не понимал я.

— Франция не любит богатых и независимых людей. Франция любит бедных и послушных. Вам просто завидуют.

— Кто?

— Система.

— Бред какой-то! Абсурд! — возмущался я.

— Система не желает, чтобы кто-то жил независимо от нее. Во Франции положено работать и платить налоги с заработанных денег. Вы не делаете этого, но живете на широкую ногу. Это раздражает многих. Система любит, когда люди зависят от нее, поэтому она будет стараться подчинить вас себе. Об этом не следует забывать. Вас обвиняют в «отмывании» денег, вам приписывают связь с криминалом, вас выдворили из Монте-Карло и Канн, об этом беспрестанно пишут газеты. Поймите, Алимжан, когда власть намеревается уничтожить человека, она знает, как взяться за это…

Осознавая, что сам я не справлюсь с ситуацией, я нанял нескольких адвокатов, каждый из которых специализировался в конкретной области: кто-то занимался прессой, кто-то вопросами эмиграции, кто-то уголовной сферой, кто-то искусством. Адвокаты окружали меня со всех сторон, потому что человеку с деньгами в Европе невозможно и шагу ступить без консультации с ними.

Думаю, что именно адвокаты не позволили французам раздавить меня. Конечно, мне чинили всякие препятствия, мешая спокойно жить. Например, не разрешали открыть счет ни в одном из французских банков, что вынуждало меня платить наличными, а здесь очень не любят, когда крупные суммы выплачиваются наличными деньгами. Уже одно это ставило меня в сомнительное положение. Приходилось неоднократно встречаться с налоговой полицией.

— Почему вы всегда расплачиваетесь наличными? — слышал я один и тот же вопрос.

— Потому что вы не даете мне возможности открыть счет в банке. Я вынужден снимать деньги, которые лежат на моем счету в России, и мне привозят их во Францию.

— А почему вы не платите налоги?

— Какие налоги?

— Вы же зарабатываете деньги. У вас есть свой бизнес.

— Это российский бизнес, он не имеет никакого отношения к Франции. Я деньги получаю от бизнеса в России. Да, я живу в Париже, но разве я должен платить налоги с денег, заработанных в другой стране?

— Нет, не должны.

— Тогда в чем проблема? В толк не могу взять, что вам нужно от меня? Разрешите мне открыть счет во французском банке. Я даже вынужден платить за квартиру наличными крупную сумму. Позвольте мне открыть счет во Франции, и у вас отпадут нелепые претензии в мой адрес.

— Мы не можем разрешить вам этого, потому что у вас «черные» деньги, — говорили мне.

— Почему «черные»? На каком основании вы так говорите? Может, вы провели следствие? Или так постановил суд? Почему вы без всякого основания называете мои деньги «черными»?

— Потому что честным путем вы не можете заработать таких денег в короткое время. Если бы вы платили налоги с них в России, мы бы не имели к вам претензий.

— Когда я заработал мой капитал, в России не было налогов. Вы понимаете это? Знаю, что это звучит дико, но так обстояли дела. Советские законы давно не действуют, а новые только разрабатываются. Поэтому прибыль у всех была огромная. Уверяю вас, что, как только появятся грамотные законы, позволяющие вести бизнес цивилизованно, все начнут платить налоги. Никто не хочет быть вне правового поля.

— К сожалению, нас не устраивает такое объяснение, господин Тохтахунов, — отвечали мне, и все оставалось по-прежнему.

Я старался не опускать рук, прилагал силы, чтобы выглядеть неунывающим, старался выглядеть хорошо. Когда ко мне приезжали мои друзья, я не мог проявить ни капли хандры.

Радость и оптимизм — вот мой девиз. Хотя иногда мне становилось невмоготу от того давления, которое я испытывал. Но уезжать в Россию у меня не было ни малейшего желания. Во-первых, не хотелось жить в московской смуте. Кто-то научился плавать и не тонуть в омуте российского хаоса, а я не мог и не хотел. Во-вторых, я уже свыкся с заграницей, европейская культура впиталась в меня основательно. Все-таки во Франции, несмотря на постоянный пресс полиции, было спокойно. Непонимание властей, выливавшееся в частые мелкие неприятности, чинимые мне, было несравнимо с творившимся в России произволом. Конечно, в Париже я жил уединенно, почти одиноко (а мне так нравится проводить время в компании), зато спокойно. И меня это устраивало. Не хотелось суеты.

Вдобавок появилось много времени для размышлений, что доставляло большое удовольствие. Кому-то может показаться странным, но меня потянуло на творчество; я даже начал что-то сочинять, взялся за сценарии, делал кое-какие наброски для кино, правда, не довел ничего до конца.

Перед сном я смотрел русские фильмы, и они подстегивали роившиеся у меня в голове идеи. Все чаще возникало желание снять свой фильм. Наверное, парижская атмосфера, насыщенная творчеством, действовала на меня. Но мысли сменяли друг друга с такой быстротой, что я не успевал записывать их.

Глава 10

Спортивные штрихи

Кто лишен искренних друзей, поистине одинок.

БЭКОН

Непременно надо встряхивать себя физически, чтобы быть здоровым нравственно.

ТОЛСТОЙ

Одним из постоянных моих увлечений был теннис. Я не пропускал ни одного турнира, а их во Франции множество. Толпы русских болельщиков приезжали на «Ролан Гаррос», где я непременно виделся с Тарпищевым. Мы ходили болеть за наших, а нашими были не только спортсмены из России. Любая республика бывшего СССР была нашей. Мы болели за них, как за своих. Такой уж у нас менталитет: бывшие республики остаются для нас неотъемлемой частью нашей родины. За границей это особенно чувствуется. Родное — как его объяснить!

Кафельников, Волков, Чесноков, Леонюк — какие громкие имена! Какие прекрасные спортсмены! Тогда еще играли Анна Курникова, Андрей Медведев. Глядя на них, я испытывал гордость на нашу страну.

Спорт был важен для меня. Спорт был праздником. Спорт был общением и сопереживанием. Мы занимали трибуны и следили за игрой, сжимаясь от ожидания; мы переставали быть собой и превращались в одно большое существо под названием «зритель». Мы дышали одним дыханием, и сердце у нас было одно на всех — неистово колотившееся и замиравшее в напряженный момент, когда все ждали, как полетит мяч — теннисный мяч или футбольный…

Футбол…

Как ни удивительно, но угасшая во мне любовь к футболу вновь пробудилась во Франции. Это случилось во многом благодаря Вячеславу Ивановичу Колоскову, который регулярно приезжал в Париж на футбольные матчи, был вхож в футбольный «генералитет» и всегда брал меня с собой на игры. Он познакомил меня с Блаттером и Платини, многие игроки итальянского и французского футбола стали моими личными друзьями. А когда варишься в какой-либо профессиональной среде, невольно начинаешь проникаться ее интересами. Мало-помалу я снова почувствовал вкус к футболу. Гул стадиона, его огромное пространство, разлитое по трибунам волнение — все это околдовывало. Впрочем, до настоящей любви было еще далеко.

Помню, как в 1988 году Вячеслав Иванович Колосков пригласил меня и Иосифа Давыдовича Кобзона на открытие нового парижского стадиона. С нами пошел также наш друг, прекрасно говоривший по-французски. Велико же было наше удивление, когда мы, уже устроившись в vip-ложе, услышали оживленный шум и увидели входящего президента Франции. Жака Ширака сопровождали помощники и дочь. Он улыбался и пожимал всем руки. Очередь дошла и до нас. Как только ему представили Иосифа Давыдовича, Жак Ширак серьезно сказал: «Я слышал о вас. Вы депутат российского парламента. Мы можем с вами поговорить после матча». Кобзон ответил согласием, но разговор между ним и президентом Франции не состоялся. Причина была смешная: слишком прохладная погода. Дело в том, что Иосиф Давыдович не надел ни пиджака, ни куртки и был только в легкой рубашке. Кобзон по-настоящему замерз на холодном ветру, и мы решили уехать после первого тайма.

«Воссоединение» с футбольным миром наполнило меня новыми чувствами, которые всколыхнули во мне забытый дух юности. Со старинными моими друзьями, связанными со мной узами футбольного мяча, я стал разговаривать иначе — будто прежняя дружба налилась новой энергией. Так, общаясь по телефону с моим тренером Сергеем Артемовичем Арутюновым, я изнемогал от желания выразить мою к нему любовь, но не находил способа. И вот однажды я пообещал пригласить его на чемпионат мира.

— Поскольку я далеко от вас, Сергей Артемович, и не могу поднести никакого сувенира, то приглашу вас в Париж на чемпионат мира. Примете это в качестве подарка от меня?

Пообещал как-то в шутку, не придав этому никакого значения и не подумав, насколько значительным могло быть это событие для Сергея Артемовича, никогда прежде не выезжавшего в Западную Европу.

— Если не забудешь, буду очень рад этому, Алик, — сказал Арутюнов.

— Конечно, не забуду.

Минуло несколько лет. В 1998 году, когда я звонил ему с поздравлениями в день его юбилея, Сергей Артемович вдруг напомнил мне о чемпионате мира по футболу в Париже.

— Помнится, ты приглашал меня на чемпионат мира, Алик. В этом году чемпионат-то в Париже будет проходить…

Мне стало стыдно. Как-то вылетело у меня из головы мое обещание. Я почувствовал себя обманщиком, а ведь я никогда не бросался словами. Раз обещал — сделаю, как бы трудно ни было. А уж с билетами на чемпионат по футболу вообще не могло возникнуть никаких сложностей. Но в тот наш давний разговор о чемпионате было сказано как-то мимоходом, а позже Сергей Артемович ни разу не упомянул об этом (наверняка из скромности), и у меня сложилось впечатление, что ему не очень хочется ехать в черт знает какую даль.

И вот он напомнил!

— Сергей Артемович, милый мой, хорошо, что вы решились. Жильем я вас обеспечу, места на трибунах будут лучшие! — поспешил заверить его я. — Все организую для вас!

В следующую минуту я уже звонил моим друзьям в Ташкент, чтобы они помогли Арутюнову с оформлением паспорта, визы и билетами на самолет.

Когда Сергей Артемович прилетел, я провез его для начала по Парижу — этакая обзорная экскурсия. А потом спросил за ужином, где бы он хотел жить, в моей квартире или в отеле.

— Не знаю, Алик. А как удобнее?

— Сергей Артемович, выбирайте сами. В квартире вы вроде как под моим крылом, но в отеле будете чувствовать себя вольной птицей. Хотите — спите, хотите — гуляете. Я договорюсь, чтобы из ресторана вам приносили кушать прямо в номер.

— Это можно?

— Конечно.

— Тогда пусть будет отель…

Арутюнов был предоставлен сам себе. Он много гулял, наслаждаясь красотами Парижа, и как-то вечером сказал мне:

— Никогда не представлял, что такое будет возможно: бродить по Парижу. Да и как мечтать о таком… В наши-то советские годы, когда о загранице и думать запрещалось… Чудесно здесь, спокойно. Совсем другой мир…

Вячеслав Иванович Колосков выделил для Арутюнова билеты в vip-зону, где сидели не только боссы ФИФА, но даже президент Франции. Сергей Артемович в прямом смысле этого слова оказался в самом центре чемпионата мира. Когда мы виделись с ним в перерывах между играми, в его глазах дрожали слезы счастья.

— Кто бы мог подумать, что я буду смотреть игру вот так — бок о бок с главными людьми мировой футбольной элиты. И где? В Париже! Ах, это похоже на сон, который никогда не осмеливался сниться мне, потому что он слишком невероятен. И вот сон стал явью. Ты не представляешь, как я счастлив, что дожил до этих дней. Ну а теперь и умирать не жалко.

— Что вы говорите, Сергей Артемович! Как вы можете говорить такое! Теперь-то, посмотрев на мир, на его лучшую сторону, вы обязаны прожить еще сто лет.

Он прожил в Париже только месяц, но для него это был целый месяц, если не целая новая жизнь, наполненная непередаваемыми впечатлениями и ощущениями. Мне доставляло несказанное удовольствие делать Арутюнову небольшие подарки, но хотелось чего-то более значительного. Какая-то мысль зрела во мне, однако я никак не мог ухватить ее, распознать, чтобы позволить ей осуществиться.

И вдруг меня осенило: Арутюнову, пока он находится в Париже, надо дать грамоту от ФИФА. Что может быть проще для этой именитой организации? Бумажка! Но сколько она значит для профессионала.

— Вячеслав Иванович, — позвонил я Колоскову. — А не могли бы вы договориться, чтобы ФИФА наградила Арутюнова грамотой? Он ведь пятьдесят лет на тренерской работе. Это не шутка. И футболистов прекрасных подготовил. Сергей Артемович вполне заслужил такую награду. Ему исполнилось семьдесят пять лет, и грамота была бы прекрасным подарком.

— Хорошая мысль, Алик. Думаю, это вполне осуществимо. Ты попроси Арутюнова составить список игроков, которых он подготовил в сборную страны…

И мы с Сергеем Артемовичем подготовили список. Получилась внушительная бумага, где перечислялось более пятидесяти известных имен, среди которых были Красницкий, Пшеничников, Исаков, Солоха, Доценко, Бекташев…

Блаттер услышал о нашей просьбе, прочитал этот список и всплеснул руками.

— Грамоту от ФИФА? Вы с ума сошли! Можно ли давать такому человеку грамоту, когда он заслуживает ордена!

Мне казалось, что я взлетел на седьмое небо от охватившей меня радости. Хоть что-то мне удалось сделать для моего тренера. Когда Сергей Артемович узнал о награде, он чуть не потерял дар речи.

— Мне? Орден от ФИФА!

Казалось, только теперь этот весьма почтенных лет человек, всю жизнь отдавший футболу и подготовивший в ряды наших команд блистательных футболистов, осознал всю значимость своей работы. Он любил футбол, обожал игроков, и тренерская работа была для него естественным делом. Он не ждал ни наград, ни благодарностей. Хорошая игра и была для него лучшей наградой. Советский Союз, к сожалению, не был щедр на похвалу. И вот здесь, в Париже, в чужой стране, крупнейшие люди мирового футбола оценили его тренерскую работу самым высоким образом.

Золотая медаль! Ее вручали в торжественной обстановке, и Сергей Артемович не мог скрыть волнения.

— Алик, ты дал мне вторую жизнь, — сказал он, когда мы выходили из зала.

Глава 11

Полицейская наковальня

Опаснейший подводный камень правосудия — это предубеждение.

РУССО

Тот, кто хочет обвинять, не вправе торопиться.

МОЛЬЕР

Французская полиция следила за мной постоянно и не скрывала этого. Куда бы я ни направлялся, всюду по пятам шла полиция. В преследовавшей меня группе было человек пять — десять. Я не оговорился, употребив слово «преследовавшая», потому что это невозможно назвать иначе. Они, не скрываясь, ездили за мной на машинах и ходили пешком. Иногда вдруг начинали играть в кошки-мышки: увидев, что я бросил взгляд в их сторону, прятались за столбы, каждый из которых вдвое тоньше любого человека. Я понимаю, что они целенаправленно давили на психику, но как же нелегко выдержать такое давление! Бывало, я останавливался поговорить по телефону, услышав звонок мобильника, и в ту же секунду рядом возникал кто-нибудь «из них», пристраивался в метре от меня и делал вид, что считает птиц в небе. Я понимал, что такое внимание к моей персоне не случайно — за мной уже тянулся широкий след «порочности»: меня выдворили из Канн и Монте-Карло, прилюдно заковывали в наручники, регулярно публиковали статьи, рисовавшие меня чудовищем и непременно упоминавшие о моих судимостях в советское время. Нет никакого сомнения, что я состоял у них на учете. Я не понравился спецслужбам Германии и Монте-Карло, и французы, похоже, желали создать такую атмосферу вокруг меня, чтобы я сам уехал, не дожидаясь какого-нибудь формального повода.

— У вас «черные» деньги, — заявляли они мне. И это был гарантированный знак того, что рано или поздно полиция попытается выкрутить мне руки.

В Париже я встретил Тонги, близкого мне человека, который не раз пытался помочь мне чем-нибудь. Он уже давно жил во Франции и хорошо говорил по-французски. О его работе я ничего толком не знал и поэтому был немало удивлен, когда он пришел как-то вечером ко мне и завел серьезный разговор.

— Алик, ты слышал что-нибудь о похищении Коштеля?

— Какого Коштеля?

— Какой-то представитель ООН. Его похитили то ли в Чечне, то ли в Ингушетии, — пояснил Тонги.

— И что?

— Мои знакомые из полиции просили меня узнать, не можешь ли ты как-нибудь помочь в этом деле.

— В каком деле? — не понимал я.

— Ну… Посодействовать в поиске Коштеля.

— Как я могу посодействовать, если живу в Париже?

— У тебя есть связи на высоком уровне… Мои друзья в полиции намекнули, что это тебе зачтется.

— Подожди, — остановил его я. — Это серьезный вопрос. Такие дела так не делаются. Пусть твои друзья сами придут ко мне или вызовут к себе. Как же я могу ни с того ни с сего начать расспрашивать в Москве об этом Коштеле? Какие у меня права есть на это? Если какое-то французское ведомство хочет меня уполномочить заняться таким сложным делом, то надо согласовать все официально.

— Алик, видишь ли… Это не может быть официальной миссией. Это можно рассматривать как твое желание помочь французским властям. И я повторяю, что твое желание помочь зачтется в твою пользу.

— А что я могу сделать? — пожал я плечами. — Могу только Иосифу Давыдовичу позвонить. Но чем он поможет? Если боевики похитили человека, то Государственная дума тут вряд ли повлияет на ситуацию, разве что возьмет под свой контроль это дело…

На следующий день я позвонил в Москву Иосифу Кобзону и объяснил ему ситуацию. Он пообещал выяснить, что и как. Позже он соединился по телефону с Русланом Аушевым, президентом Ингушетии, и Аушев, насколько мне известно, сказал: «Иосиф Давыдович, ради вас и Алика я возьму это дело под личный контроль». Сразу после этого Кобзон обратился к Геннадию Селезневу, председателю Государственной думы РФ, с просьбой дать ему полномочия отслеживать, как идет дело Коштеля. Детали мне известны плохо, да и забылось многое с тех пор, но знаю, что Иосиф Давыдович получил от Государственной думы официальный документ, который уполномочивал его курировать вопрос освобождения Коштеля из плена. Кажется, была создана даже специальная депутатская группа. Руслан Аушев тоже держал руку «на пульсе».

Вскоре ко мне в Париж приехали два человека из Дагестана. Никогда прежде я не встречался с ними. Они сказали: до них дошел слух, что я ищу людей, которые могли бы помочь в освобождении Коштеля.

— Ищу, — подтвердил я. — А вы кто?

Один из них оказался родственником не то министра, не то замминистра внутренних дел Дагестана. Я устроил их в гостиницу и позвал Тонги на эту встречу.

— Мы знаем село, где отдыхают боевики, взявшие в плен Коштеля, — сообщили дагестанцы. — У нас есть нужные контакты.

— В таком случае, давайте встречаться немедленно с французами, — сказал я. — Пусть они отправляются с вами и решают все на месте. Разве можно упускать такую возможность.

Тонги согласился, что переговорить с полицией надо без промедления.

Время тянулось медленно. Мы ждали долгие две недели. Гуляя по улицам, мы видели наружное наблюдение, не выпускавшее нас из поля зрения. На мотоциклах, на машинах — куда бы ни направлялись, полиция следила за каждым нашим шагом.

— О вашем приезде знают, — усмехнулся я, показывая дагестанцам на сопровождавших нас всюду сотрудников спецслужб. — Теперь вы у них на заметке будете.

— Мы и не скрываемся. Мы же приехали с доброй миссией. Зачем нам прятаться?

Каково же было мое изумление, когда через две недели Тонги появился у меня и растерянно развел руками.

— Они не хотят!

— Как не хотят? — не понял я.

— Мы готовы свести их с похитителями, — сказали дагестанцы.

— Они не хотят встречаться ни с кем, — повторил Тонги.

— Почему? — продолжал расспрашивать я. — Ты же говорил мне, что твои друзья… Не понимаю… Вот же люди приехали! Сами приехали! Предлагают помощь!

Тонги только пожал плечами. Не очень вразумительно он стал объяснять, что его знакомые из полиции не имеют соответствующих полномочий и что между разными ведомствами спецслужб постоянно происходят какие-то трения. Люди, с которыми был знаком Тонги, оказывается, взялись не за свое дело, а Коштелем занималась совсем другая служба.

— Так пусть сообщат в нужную службу, что здесь сейчас люди из Дагестана, которые хотят оказать помощь в освобождении Коштеля! — настаивал я.

— Нет, Алик, это бесполезно, — отказался Тонги. — Видимо, там серьезные размолвки… Полиция тянет одеяло на себя, МИД — на себя… У них чуть ли не семнадцать разных служб. Словом, пусть сами занимаются Коштелем.

— Пусть, — согласился я. — Пусть занимаются. Это их работа. Я не напрашивался.

— Алик, меня просили передать тебе, что они благодарны за готовность помочь.

Он попрощался и ушел.

Провожая дагестанцев в аэропорт, я видел, что полиция следовала за нами, не отставая. Когда мои гости прошли паспортный контроль и я отправился обратно в Париж, полиция опять ехала за моей машиной…

Не знаю, как бы повернулось дело, если бы кто-нибудь из представителей закона все-таки встретился с теми дагестанцами. Быть может, освобождение Коштеля состоялось бы гораздо раньше и прошло без стрельбы. Не знаю…

Время шло, я жил моей обычной жизнью.

И вот как-то утром в мою квартиру постучали…

В одной из комнат шел ремонт, и я ждал рабочих. У меня гостил друг, которого я предупредил: «Если услышишь шум, не обращай внимания. Это ремонт…»

В отворившуюся дверь шагнули люди, но это были не мастера. Передо мной стояли полицейские. Человек шесть, все в гражданке, с мрачными лицами. Отодвинув меня, они прошли в квартиру и внимательно осмотрели ее, не произнося ни слова. Пройдя в дальнюю комнату, они обнаружили моего гостя и что-то спросили у него. Спросонок он решил, что перед ним рабочие, и забормотал, указывая им рукой на дверь: «Вам туда. Там надо красить. Не здесь».

Один из полицейских вернулся ко мне и показал какую-то бумагу.

— Что это? — не понял я.

Он ответил что-то небрежно и дал команду своим спутникам. Они неторопливо принялись рыться в моих вещах.

— Обыск? — Меня как громом поразило. — На каком основании?

В ответ — только высокомерный взгляд, но не произнесли ни слова.

Пока я созванивался с моими адвокатами, в главной комнате все было перевернуто.

— Ну что? Не нашли ничего? И не найдете, потому что нет у меня ничего незаконного! — угрюмо сказал им я.

Через полчаса на меня надели наручники и вывели из квартиры. Полицейская машина стояла возле подъезда, но меня в нее не усадили. Держа под локти, слуги закона провели меня вдоль улицы, словно демонстрируя всем свой богатый улов.

— Что вам нужно? — возмутился я. — Зачем этот цирк? Здесь живут уважаемые люди. Вы хотите, чтобы они считали меня преступником? Для этого вы нацепили на меня наручники? Месье, прекратите издеваться! Хватит позорить меня перед соседями!

Полицейские продолжали молча вести меня вдоль улицы, затем остановились, будто вспомнив о чем-то, дернули меня за локоть и потащили обратно. Возле подъезда мы остановились. Дверца их машины распахнулась, и меня затолкнули внутрь.

— В чем дело? — спросил я, когда мы приехали в участок и появился мой адвокат.

— Вы нарушили закон, господин Тохтахунов, — деловито заявил плешивый полицейский, поскребывая лоб большим пальцем.

— Какой закон? В чем моя вина?

— У вас израильский паспорт, месье.

— Да, у меня израильский паспорт. Что здесь ужасного? В начале девяностых я женился на моей давней знакомой. Мы с ней уехали к ее детям на воссоединение в Израиль. В чем я провинился?

— Согласно букве закона, вы обязаны каждые полгода выезжать из Франции.

— Зачем?

— Так положено. Вы должны выехать из страны хотя бы на один день. Это должно быть засвидетельствовано в паспорте пограничной службой.

— И все?

— Да.

— В этом и состоит моя вина?

— Да, месье! — Казалось, полицейский обрадовался, объяснив мне суть проблемы. Он взял со стола какие-то бумаги, сложил их аккуратно в стопочку и отодвинул на край стола.

— За это вы надели на меня наручники?

— Так полагается, месье.

— И что же дальше?

— Теперь вам предстоит покинуть Францию в принудительном порядке, раз вы сами не уехали в установленный срок.

— И потом я могу вернуться?

— Да, месье. Но только через год, — улыбнулся полицейский, словно порадовал меня необыкновенной шуткой.

— Это абсурд!

— Таков порядок, месье. Не мы принимаем законы, мы лишь следим за их исполнением. Если бы вы сами выехали в установленный срок, вы могли бы вернуться во Францию на следующий день. Теперь же мы обязаны депортировать вас и запретить въезжать на нашу территорию в течение года.

Возмущению моему не было предела, но я не мог ничего поделать.

— Вам не стыдно?! — почти закричал я. — У меня здесь квартира.

— Это не имеет значения. Завтра состоится суд, там будет принято решение.

— Какое решение?

— Об экстрадиции.

Я повернулся к адвокату.

— Что делать? Мы в какой стране живем? В дремучей Африке, что ли? Может, я совершил преступление и не заметил этого? Почему они собираются выслать меня?

— Алимжан, — произнес адвокат, пытаясь говорить как можно спокойнее, — это недоразумение легко уладить. На такую мелочь не стоит обращать внимание.

— Как не обращать, если они намерены экстрадировать меня! — схватился я за голову. — Бред! Сущий бред!

Не желая продолжать нелепый разговор, я поднялся.

— Я могу уйти пока?

— Нет, вы задержаны, поэтому вам придется ждать в камере, — сказал полицейский и опять почесал лоб.

— Где?

— В нашем участке.

— Черт знает что!

На следующий день меня привели к судье. Там уже ждали мой адвокат и переводчик. Впрочем, переводчик не потребовался, так как судья оказалась русской женщиной. Услышав русскую речь, обрадовался, решив, что мне наконец повезло. Я рассчитывал если не на сострадание, то на понимание. Но не тут-то было…

— Закон обязывает меня принять единственно возможное решение, — заявила судья, строго глядя мне в лицо. — Я обязана выслать вас из Франции. В какую страну вы хотели поехать?

— Ни в какую. Зачем меня высылать, если я потом все равно вернусь?

— Господин Тохтахунов, вы ведь бомж, выражаясь русским языком.

— Кто? Бомж? — опешил я. — Какой же я бомж, если у меня есть квартира в Париже?

— Вы купили ее на «черные» деньги. Мы не можем не принимать этого во внимание. Фактически вы незаконно владеете ею.

— Почему незаконно? Как вы можете говорить такое? Я уже все объяснил налоговой полиции. Я эти деньги заработал! Я их заработал легально! И вообще при чем тут деньги — черные или белые? Вы разве этим вопросом занимаетесь? Разве поэтому на меня нацепили наручники?

— Господин Тохтахунов, я вынесла судебное решение. Вы будете высланы из страны. Если желаете, можете обжаловать этот вердикт. — Она захлопнула папку с документами и поднялась из-за стола.

В бессилии я развел руками и повернулся к адвокату.

— Что делать? Как быть? Ведь это издевательство! Самое настоящее издевательство над личностью!

— Алимжан, успокойтесь. Мы все решим.

— Когда? — вырвалось у меня. — Сколько можно терпеть это?!

Ко мне подошел полицейский и через переводчика велел следовать за ним.

— Далеко? — мрачно спросил я.

— В тюрьму, — ответил он.

— Куда?!

— В лагерь для незаконных эмигрантов. Следуйте за мной, — приказал полицейский.

В Париже у меня было десять адвокатов, но вся эта свора юристов не сумела ничего сделать. До меня стало постепенно доходить главное — Франция пыталась устроить мне невыносимую обстановку. Мне кажется, что французам плохо становилось оттого только, что они читали адрес моей квартиры. За одно то, что я жил в элитном квартале, они готовы были сгноить меня. Моя квартира не давала покоя французским властям. Они не хотели смириться с мыслью, что я жил в свое удовольствие и не стеснялся этого. Они приходили в бешенство от одной мысли, что я, беспощадно обвинявшийся газетчиками во всех смертных грехах, на самом деле не мог быть уличен ни в чем и продолжал вести нормальную жизнь. Они называли меня крупнейшим мафиозо, но не могли предъявить мне ни единого факта. Полиция выделяли огромные суммы на слежку и прослушивание моих телефонов, но деньги утекали, а доказательств моей вины (хотя бы косвенных) так и не появлялось. Они жаждали отыграться хоть как-нибудь. И вот удача — я просрочил на один день пребывание в Париже.

С каким холодным удовольствием судья произнесла приговор!

Экстрадировать!

Лагерь для эмигрантов, куда меня посадили, представлял собой огороженную территорию на окраине Парижа, где стояло с десяток деревянных бараков. Трудно передать степень моего ужаса, когда я вошел в ворота. Там я увидел только негров! Почти тысяча человек — и все чернокожие! Ни одного европейского лица! Это были те самые чернокожие, которые торгуют возле Эйфелевой башни дешевыми сувенирами и воруют кошельки у туристов. И вот меня швырнули к ним, как последнего бродягу, хотя у меня были квартира, машины, бизнес, помощники, адвокаты, деньги наконец!

— Мне кажется, что вижу кошмарный сон, — сказал я, когда ко мне приехал мой адвокат. — В чем я провинился, почему должен сидеть в этой дыре? Сколько мне гнить здесь? Ты видишь этих людей вокруг меня? Как можно находиться рядом с ними? От них воняет, как от бездомных собак. Я месяц потом отмываться буду!

— Алик, потерпи, мы подали жалобу, — заверил он меня. — Завтра или послезавтра состоится заседание суда. Они обещали, что тебе дадут возможность самостоятельно выехать в Израиль, а потом спокойно вернуться во Францию.

— Слава богу, образумились.

Следом за адвокатом приехал мой секретарь и привез телефонные карточки, чтобы я мог в любое время звонить ему.

— Алимжан, мы все уладим, — сказал он. — Звоните в любое время.

— Ладно, Артем. Звонить буду часто, потому что сидеть здесь омерзительно. Они здесь все гудят, рычат, ругаются, молятся беспрестанно.

— Молятся?

— Да, африканцы, и мусульман много.

Я попросил его передать моим друзьям, чтобы они навестили меня.

— Кому-нибудь конкретно?

— Да всем скажи. Всех буду рад увидеть. Ты же увидел, что тут такое…

— Но и вы тоже звоните, Алимжан.

В комнате, где мне предстояло спать, находилось две кровати. Я долго ждал, когда появится мой сосед, но никто не пришел. Вероятно, французы решили, что с меня будет достаточно чернокожих соседей за стеной. Уснуть долго не удавалось из-за несмолкавших криков, в коридоре кто-то дрался, кто-то падал, колотился о стену. Дверь в комнату не запиралась, потому что лагерь для эмигрантов не был тюрьмой. В любую минуту человек мог войти и выйти не только из комнаты в коридор, но из барака тоже. Многие негры не ложились спать до раннего утра, их голоса доносились сквозь грязное окно, виднелись вспышки зажигалок.

На следующий день ко мне приехали несколько моих друзей и привезли мне кучу вкусностей. Уехали одни, потом появились другие. Потихоньку день пролетел. Вечером я дозвонился до Артема, моего секретаря.

— Алик, мы уже купили билет для вас, — обрадованно доложил он. — Вы в одиннадцать часов едете на суд, оттуда сразу в аэропорт. Время заседания уже назначено, и судья сказала мне, что вам разрешат выехать из страны самостоятельно.

Он попросил меня записать номер кабинета, где состоится слушание. Я вздохнул с облегчением.

Утром приехал автомобиль. Полицейский показал жестом, что должен надеть на меня наручники.

— Черт с тобой. Надевай…

Помимо меня в машине находились только водитель и два полицейских. Они о чем-то беззаботно болтали, а я молчал. Ненавижу, когда совсем ничего не понимаю…

Вдруг я заметил, что мы выехали из Парижа.

— Эй, месье, мы куда едем?

— В аэропорт.

— Почему в аэропорт? Пуркуа?

— Депорте!

То есть меня везли, чтобы выслать! Без суда, хотя заседание было назначено на одиннадцать и судья уже ждал меня! Я мог предполагать что угодно, но не такой подвох, не такой наглый обман.

— Оревуар, — сказал я им, когда меня освободили от наручников. — Только не думайте, что вы победили. Вы взяли меня обманом…

Опуская ненужное, скажу главное: мне удалось выиграть суд, и через восемь месяцев я вернулся в Париж. Нельзя страдать пассивно, это сокрушает волю. Необходимо сопротивляться, бороться каждый день, каждый час, каждую минуту. Я боролся, выиграл суд и вернулся во Францию. Вернулся, но… все началось опять. Допросы (иначе это не назовешь) в налоговой, допросы в уголовной полиции, слежка на улице, прослушивание телефона. Я пытался держаться бодро и ничем не проявлять моего раздражения…

В конце концов адвокаты посоветовали мне выезжать из Франции, как этого требовали французы, каждые полгода.

— Алик, они не отстанут. Живите полгода в другой стране, а полгода во Франции. Не раздражайте их.

— Но почему?

— Нелепый и бессмысленный вопрос, если учитывать сложившуюся обстановку. Не согласитесь на это, так они вынудят вас. Найдут, к чему придраться. Вы уже испытали на себе их методы. Раз у вас нет здесь бизнеса, но есть деньги, вы должны показывать им, откуда эти деньги берутся. Иначе полиция не оставит вас в покое.

— Что же делать?

— Может, имеет смысл организовать здесь какую-то фирму, чтобы вы могли работать? Хотя бы формально числиться?

— Но мне не надо зарабатывать, — возмущался я. — Я уже заработал. У меня в офшорной зоне лежат деньги. Я их трачу. Вот у меня кредитная карта. Я расписал эти деньги до конца дней своих. Я сам себя отправил на пенсию. Я могу так жить?

— Не можете. Проживая в этой стране, вы должны отдавать часть ваших денег, платить налоги с заработка. Если вы богатый человек — обязаны делиться.

— Я не хочу делиться. У меня не так много, чтобы я мог делиться. Вдобавок, почему я должен делиться с кем-то в этой стране, когда заработал мои капиталы в другой стране? Здесь я хочу просто спокойно жить.

— Чтобы спокойно жить, поезжайте куда-нибудь на полгода.

— Но куда мне уехать?

— Хотя бы в Лондон. Там спокойно, много русских.

После нескольких подобных разговоров с моими адвокатами я сдался. Лондон так Лондон. Пришлось уезжать из Парижа, жить шесть месяцев в Англии, затем возвращаться. Не стану отрицать, что Лондон прекрасен, но он совсем не похож на Париж. Лондон многогранен и вместе с тем имеет свое собственное лицо. Если бы приехал туда на несколько лет раньше, я полюбил бы его. Однако мое сердце уже принадлежало парижским улицам и дворцам. Когда-то Честерфилд, историк и философ-моралист, прославившийся своими афоризмами, написал, что грации не очень-то прижились на почве Великобритании и что «даже лучший из англичан напоминает собой скорее необработанный, нежели отшлифованный алмаз». Его мнение лишь подтверждает мои впечатления.

Вдобавок все мои знакомства остались в городе Ренуара и Виктора Гюго. Обзаводиться новыми связями мне уже не хотелось. Кое с кем я познакомился, конечно, да и время от времени мои друзья появлялись в Лондоне, но я постоянно пребывал в ожидании конца этой «ссылки». Где-то глубоко во мне тикали часики, отсчитывая дни, заставляя меня заглядывать вперед, в то время, когда я опять вернусь в мою парижскую квартиру.

Как это удивительно и непонятно! Ведь в первый мой приезд Париж не произвел на меня никакого впечатления. Теперь же я тосковал без него, хотя в Лондоне я чувствовал себя легко и беззаботно. До чего ж необъяснимое существо — человек!

В Лондоне я снимал квартиру на улице Сент-Джеймса, 5, напротив дворца королевы-матери в течение пяти лет, хотя в Англию приезжал всего дважды. С этой квартирой связана забавная история. Однажды у меня загорелась проводка. Я заметил это, когда дым заполонил все помещения. Растерявшись и не зная, что предпринять, я высунулся из окна и закричал на немецкий манер: «Feuer! Фойер!» Как ни странно, никто из солдат, стоявших возле королевского дворца, не отреагировал на мой вопль. Тогда я на четвереньках, чтобы не задохнуться, выбрался из квартиры, сбежал по лестнице вниз и стал колотить в дверь на первом этаже.

— Фойер! Огонь! Пожар! Фойер! — закричал я в лицо женщине, отворившей дверь.

— Where? In my rooms?

— У меня горит! Наверху! — И я указал рукой наверх.

Женщина тут же метнулась к телефону, что-то громко сказала в трубку и не успела, как мне теперь кажется, еще положить ее на рычаг, как перед домом уже взревели сирены пожарной машины и «скорой помощи». Пока я поднимался в мою квартиру, на третий этаж, пожарные успели все выломать, все вывернуть наизнанку — электрические приборы, начиная с холодильника и заканчивая телевизором. Я застал квартиру в полном хаосе. Из-под оторванных по всему периметру плинтусов торчали провода, всюду текла вода, из всех щелей поднимался едкий дым, струясь в распахнутые по всей квартире окна.

Самое смешное в этой истории то, что я не ушел из этой насквозь промокшей квартиры в гостиницу, хотя именно так и следовало поступить. Я остался там, на пропитанном ледяной водой диване, укутавшись поплотнее в свитера и куртки. И простыл, конечно, на холодном осеннем сквозняке…

Немало впечатлений осталось у меня от улицы Сент-Джеймса.

Вспоминается, как из окна этой квартиры я смотрел на море цветов во время похорон принцессы Дианы. Вся улица была завалена букетами. Глядя на волны разноцветных лепестков, я не мог поверить, что такое возможно — цветы были всюду, они покрывали проезжую часть, тротуары, стояли в бесчисленных корзинах, букеты наслаивались друг на друга. Ни разу мне не приходилось видеть такого проявления всеобщей любви к кому-либо.

А всего за несколько дней до этого я ехал ночью по Парижу, и нас внезапно остановила полиция перед тоннелем. Машин было мало, затор не успел образоваться, но в тоннеле что-то происходило. Я вышел из автомобиля и хотел посмотреть, в чем дело, почему нас не пропускают дальше. Полиция не позволила пройти. Собравшиеся зеваки что-то обсуждали. Тут и там вспыхивали осветительные лампы фотоаппаратов. Из уст в уста передавалось одно и то же слово: «Princesse!» Разумеется, я не мог даже догадаться, о какой принцессе они говорили… Утром я увидел информационный телевизионный выпуск об автомобильной катастрофе, в которой погибла принцесса Диана…

Иногда мне кажется невероятным, насколько близко мы находимся порой от исторических событий, даже не подозревая, что именно мы видели. Лишь много позже мы можем оценить, что и как, но в те минуты, которые войдут в анналы, мы просто проходим мимо улицы, мимо дома, мимо человека, не догадываясь, что здесь, именно здесь История пишет свои значительные строки…

История — вообще странная штука. Прожив сегодняшний день, мы не умеем воспринимать его как исторический. Услышав чьи-то слова, мы не в состоянии оценить их значимость, а они порой попадают в учебники. Мы живем, не отдавая себе отчета в том, что принадлежим истории, — каждый наш день, каждый наш шаг, каждый наш вздох составляет цветные краски исторической мозаики. Далеко не всякий из нас попадает в историю, но любой из нас обязательно является кирпичиком истории страны и истории мира.

Глава 12

Пятидесятилетие

Избери себе друга; ты не можешь быть счастлив один.

ПИФАГОР

Дружба — самое необходимое для жизни, так как никто не пожелает себе жизни без друзей, даже если б он имел все остальные блага.

АРИСТОТЕЛЬ

Семнадцатого января 1999 года в Salons du Pavilion Dauphin, что в Булонском лесу, съезжались гости на мое пятидесятилетие. Я начал готовиться к этому юбилею месяца за два-три. С самого начала мне помогал Алик Достман, и он никак не мог понять, почему я нервничаю. А я не мог объяснить, почему ночами не сплю.

И вот мой вечер начался. Некоторые гости прилетели из Москвы специально на празднование моего дня рождения. Много русских приехали в Париж на показ Валентина Юдашкина, который так удачно совпал с моим юбилеем, и пришли ко мне. Я радовался каждому, встречая его в дверях. А друзей пришло так много! Никогда прежде не доводилось мне принимать поздравления от стольких гостей.

В зале для фуршета играл струнный квартет из трех скрипок и виолончели — музыканты из оркестра Спивакова «Виртуозы Москвы». Музыка наполняла пространство, будто разрезая его пластами: то прозрачными и почти невесомыми, то насыщенными и густыми, незаметно, но властно окутывая нас очарованием звучавших мелодий. Помещение мягко освещалось настенными лампами, блики от которых волшебно расплывались на обшитых деревом стенах. Гости шли нескончаемым потоком по коридору меж густо-зеленых пальмовых ветвей, целовали меня, пожимали руки, вручали подарки.

Вот Валя Юдашкин, весь в черном, с белым воротничком, со светящимся открытым лицом… Вот Алла Борисовна Пугачева, с выразительно подведенными глазами, ослепительной улыбкой, роскошной гривой пышных волос, в сером крапчатом платье… Вот Николаев с Королевой, оба живописно растрепаны, Наташа — с огромным пестрым букетом… Вот маэстро Спиваков со своей неподражаемой супругой… Вот Вера Глаголева… Башмет… Церетели… Кобзон… Винокур… Громкие имена, любимые лица…

Строгие смокинги и черные костюмы чередовались с золотыми платьями, мелькали красные и белые галстуки, вспыхивали перстни, искрились броши, сияли колье. Гости шли, поздравления сыпались одно за другим, и не хватало времени взглянуть на подносимые подарки…

Некоторое время гости общались в белом зале. Он был украшен алыми занавесками, вдоль настенных росписей стояли белоснежные вазы с цветами, на белых скатертях сверкало серебро приборов, подносы с закуской, шампанское в ведрах со льдом. Расставленные всюду свечи гипнотизировали мерным движением желтоватого пламени.

Потом все прошли в большой зал, где пространство бесконечно увеличивалось стеклянными стенами и дробилось за счет ярко-синих занавесок. Разместились человек по десять за каждым столом на заранее закрепленных за гостями местах. Мой стол находился прямо перед сценой, а за моей спиной красовался роскошный букет, похожий на застывшие брызги сине-белых цветов, стрелами разлетающихся в стороны. В хрустале сияло отражение нежного пламени свечей.

Когда все успокоились, Ефим Александров взял микрофон и объявил о начале праздника:

— Сегодняшний вечер будет вечером наших тостов, пожеланий, звона бокалов…

Он сделал отмашку рукой, и включилась запись с боем курантов.

— Эти куранты сегодня звучали в твою честь, Алик. Прошу всех встать!

И мы поднялись. Странно, но эта шутка — бой кремлевских курантов — внесла какую-то торжественность. Ведь мой день рождения 1 января. Это напоминало встречу Нового года, когда с телеэкрана несется знакомый перезвон, означая наступление нового времени. Наступил новый год моей жизни. Дружное «ура» прокатилось по залу, а следом со сцены полилась песня «Happy birthday to you», которую подхватил весь зал. Было трогательно видеть, с каким воодушевлением пели ее мои друзья. Я смотрел на них, и сердце мое ликовало, велика была моя радость, велика была моя благодарность.

Сколько чудесных слов я услышал в тот вечер!

Когда к микрофону вышла моя дочь, я замер в ожидании, вслушиваясь в ее прелестный голос и любуясь ее лицом. По-детски улыбаясь, Лола объявила, что специально к моему юбилею написала стихотворение. Выдержав паузу в несколько секунд, она стала читать.

Господь придумал мир и, таинство храня,

Он сотворил людей. И это не утопия.

А ты, отец, — мой Бог! Ты сотворил меня

По образу и своему подобию.

Ты все зовешь: «Лети, мой Ангел, в этот край,

Укрою под крылом отеческой заботы,

И будет жизнь твоя как бесконечный рай,

Не изнуряй себя тяжелою работой!»

О, как я люблю, Отец, все эти наши споры,

Настанет день, и я, конечно, прилечу,

Чтоб в самый трудный час служить тебе опорой,

Обузой быть сейчас я просто не хочу.

Ты так меня учил, Учитель мой нестрогий.

И в этот славный день мы будем много пить

За то, чтоб все друзья, и женщины, и боги

Любили так, как ты умеешь их любить!

Я слушал затаив дыхание и любовался моей дочерью. До чего же она прекрасна, до чего нежна, до чего женственна, до чего наполнена искренней любовью ко мне!

Когда она закончила, зал буквально взорвался аплодисментами. Гул восторженных голосов слился со звоном бокалов. Все закричали: «За Лолу!»

Апотом Лола исполнила танец «Эсмеральды», взяв в руки красный бубен, и невозможно было оторвать от нее глаз. В ее движениях соединилось все — строгость классической балерины, дикая грация цыганки и непосредственность ребенка. Волны платья, негромкие звуки зажатого в руке бубна, полушутливый взгляд… И воздух кружил вокруг моей дочери, упиваясь ее очарованием. Через некоторое время к микрофону вышли Наталья и Михаил Цивины и обратились к присутствовавшим с просьбой разрешить им прочитать несколько важных строк.

Сплетни и слухи гуляют по миру.

Кто вы — злодеи, герои, кумиры,

В смокингах, масках и модных пальто —

Толком об этом не знает никто.

Как! Вы не знаете, вы не слыхали,

Что появился загадочный Алик?

По телевиденью, в книгах, газетах

Только и слышно сегодня об этом.

Каждый ребенок, кого ни спроси,

Алика знает у нас на Руси…

А потом, дочитав свою длинную ироничную поэму, они вручили мне орден Ленина. Весело и странно было видеть, как на моей груди покачивался золотой профиль вождя революции — когда-то высочайшая награда страны, ставшая теперь в бессмысленной бирюлькой, ценность которой новому поколению неведома.

Когда на сцену поднялся Иосиф Давыдович Кобзон, гости затихли, устремив взоры на этого человека, воплотившего в своем облике волю, мощь, целеустремленность и благородство настоящего мужчины.

— Алик, сегодня твой славный юбилей, — заговорил Кобзон. — Думаю, что каждый из присутствующих в зале мог бы гордиться теми людьми, которые пришли тебя поздравить сегодня. Просто созвездие имен! Выдающиеся люди нашего времени! Присутствие на твоем юбилее Зураба Церетели, Таира Салахова, Валентина Юдашкина свидетельствует о многом. Послезавтра наш прекрасный кутюрье будет радовать сердца не только парижан, но гостей со всего мира. А наши выдающие мастера Алла Борисовна Пугачева, Лева Лещенко и Владимир Винокур — разве уже одно их присутствие не является подарком? А наши очаровательные девочки «Red stars», украшающие сегодня твое застолье! Это великолепие предназначено для тебя, потому что ты всегда любил красивых женщин… Я смотрю в зал, и у меня создается ощущение, что сегодня юбилей какого-нибудь академика, который в гуманитарных областях достиг необыкновенных высот. Тебя поздравляют наши замечательные музыканты Владимир Спиваков и Юрий Башмет! Мне тут подсказывают, что я не назвал Давида Тухманова. Прошу прощения… Я также не назвал очаровательную Наталью Королеву и Игоря Николаева. Я не назвал Илью Резника, Вячеслава Гордеева, Дмитрия Брянцева, Ирэка Мухамедова, приехавшего сюда из Лондона… Я многих не назвал, потому что долго пришлось бы перечислять. И все-таки есть гость в этом зале, которого я не могу не назвать. Сейчас я попрошу всех мужчин приготовиться… Друзья, когда я зашел сюда и увидел ее, я не поверил собственным глазам. Думаю, что самым дорогим подарком на юбилей нашего любимого Алимжана стала женщина — и я надеюсь, что те гении, которых я назвал, поймут меня правильно и не обидятся — это Суламифь Мессерер, которой недавно исполнилось девяносто лет! Я прерву мой тост, чтобы мужчины могли поклониться вашей звездной биографии, вашему таланту и вам как женщине. Да будет вам сопутствовать здоровье и удача на многие лета, Суламифь Михайловна. Спасибо вам, что вы здесь сегодня. Спасибо, что мы имеем счастливую возможность наслаждаться вашим обществом!

После слов Иосифа Давыдовича прогремело троекратное «ура». Через несколько минут, когда зал успокоился, Кобзон продолжил:

— Мы много лет дружны с Аликом, и я никогда не скрывал этого ни перед людьми, ни перед журналистами, ни перед теми, кого это очень интриговало. Алик — это понятие совокупное. Если помните, когда в космос полетел Гагарин, про него пели частушки: «Хорошо, что наш Гагарин не еврей и не татарин, не таджик и не узбек, а наш советский человек». Так вот, наш Алик — это наш советский человек. Он представляет все республики нашего Советского Союза. Я сожалею, что отдаленность этого зала от нашей страны не позволила быть здесь всем тем, кто хотел бы его поздравить и кого он хотел бы видеть. Но думаю, что время даст нам еще возможность всем встретиться и вспомнить сегодняшний вечер… У Алика две главные задачи в жизни, которым он служит беззаветно и за которые мы любим и уважаем его. Во-первых, это друзья, без которых он не представляет своей жизни. Сколько раз я видел его тоскующим без друзей в Германии, Израиле или здесь, в Париже! Главное для него — это встретить друзей, поговорить с ними. Не приведи Господь, если с кем-то что-то случится! Алик сразу будет рядом. Во-вторых, это его дочь Лолочка. Она — суть его жизни…

Иосиф Давыдович говорил, и мне казалось, что никогда раньше я не радовался так сильно. Дифирамбы в мой адрес были похвалами в адрес моих друзей, потому что их достоинства и были моим настоящим украшением. Что представлял бы я собой, если бы не соцветие этих изумительных людей, позволявших мне называть их своими друзьями? Величие человека определяется не его деньгами, а теми отношениями, которые он выстроил с людьми. А вокруг меня были прекрасные люди, выдающие личности с историческими именами.

Потом Иосиф Давыдович стал петь… «Я тебя люблю, доченька, за тебя молюсь, доченька…» Я со своими детьми Лолой и Мишей слушал его песню стоя, и на глазах у меня наворачивались слезы. Я очень люблю песни Кобзона. За границей, когда приходилось далеко ехать на автомобиле, я всегда слушал Кобзона. Два часа ехать, три — Иосиф скрашивал мой путь, заполнял мое время своим неповторимым талантом…

После Кобзона вышел Илья Резник и прочитал длинные стихи, заставившие зал не один раз содрогнуться от дружного хохота.

Итак, в году сорок девятом,

Точнее не припомню даты,

В тиши, на праведной земле,

А может, в шумной махале

Родился непослушный мальчик.

Он медсестру куснул за пальчик

И сразу ошарашил всех,

Назвав прабабку дамой треф…

Резник читал и читал, осыпая нас новыми и новыми шутками. Оказывается, о моей жизни можно рассказать и такими словами. Я улыбался.

Были танцы, и девушки из «Red stars» окружили меня хороводом. Был торт неимоверного размера — какая-то многоэтажная, в полтора человеческих роста, конструкция из крема, бисквита и фруктов. Было вино. Была музыка.

Но главное — были мои друзья. В такие дни я, как никогда, понимаю, что единственное, ради чего стоит жить, это друзья. Ничто и никогда не заменит друзей. Ничто и никогда не избавит от одиночества и уныния, — только друзья. Ни деньги, ни власть, ни авторитет — ничего не нужно, если рядом нет друзей. Они спасают от печали, от пустоты, от гибели. Они приносят истинное счастье.

Через три дня после этого праздника в Париж прилетела Соня Ротару с сыном Русланом. Она извинилась, что ей не удалось поздравить меня вместе со всеми, так как возникли какие-то непредвиденные сложности с авиабилетами. Было жаль, что она не смогла приехать раньше, но мне хорошо известно, что она никогда не любила шумного общества и даже сторонилась его. Думаю, что на самом деле никаких сложностей с билетами на самолет не было и что Соня придумала их, чтобы избежать большого застолья. Что ж, ей простительна такая женская «хитрость». Ротару всю жизнь провела на публике и теперь хочет уединения. Известная во всех республиках бывшего СССР и обожаемая всеми, она ведет довольно тихий образ жизни, отдавая семье все свободное от работы время. Женщина-ангел, женщина-язычница, женщина-красавица, женщина-мать… Судьба оказала мне великую милость, подарив возможность наслаждаться не только неповторимым голосом этой восхитительной певицы, но и ее многолетней дружбой. Не каждому посчастливилось иметь такого надежного друга.

— Поздравляю тебя, Алик, — сказала Соня. — Очень рада, что могу произнести эти слова. Будь счастлив.

Соня с сыном остановились в отеле «Плаза» на авеню Монтень, и мы провели вместе двадцать чудесных дней — гуляя, отдыхая, наслаждаясь Парижем…

Глава 13

Бизерта и Константин великий

Самые большие подвиги добродетели были совершены из любви к отечеству.

РУССО

В ком нет любви к стране родной,

Те сердцем нищие калеки.

ШЕВЧЕНКО

Есть на самом севере африканского континента тунисский город Бизерта. В уютной бухте греются на берегу рыбацкие лодчонки, в тихих волнах отражаются белые стены домиков. Говорят, что город был основан финикийцами за десять веков до нашей эры, но он носил другое имя. Лишь при колониальном правлении Франции его назвали Бизерта.

В 1920 году десятки военных кораблей Черноморской эскадры России под напором Красной армии ушли из Севастополя в свое последнее плавание. Они долго скитались по Средиземноморью и в конце концов были приняты в Бизерте. Всего на их борту прибыло около семи тысяч военных и более тысячи гражданских лиц. Местные власти долго не разрешали пришельцам осесть на берегу, так как считали, что моряки «пропитаны духом большевизма».

Морякам пришлось жить на кораблях. Они продолжали нести вахту, своим чередом шла служба, даже работала школа для детей. Но в октябре 1924 года, когда Франция признала правительство большевиков, с кораблей был спущен Андреевский флаг. Еще примерно шесть лет на рейде Бизерты маячили силуэты российских судов, пока их не разрезали на металлолом, а остатки военных и гражданских лиц сошли на берег. Они оказались в сложной ситуации: прием на французский флот для русских был закрыт, и даже на каботажном судне беженец не мог быть командиром. Женщинам в городе предлагались места гувернанток, экономок или прислуги.

К началу 1930-х годов большинство эмигрантов разлетелось по разным странам, и в Тунисе осталось не более тысячи человек. Их можно было встретить везде: на общественных работах, в аптеках, в кондитерских, в бюро.

После Второй мировой войны маленькая русская община совсем сжалась. В двух русских церквях, построенных на тунисской земле на пожертвования эмигрантов, практически прекратились службы. В какой-то момент возникла опасность, что по местным законам храмы закроют как заброшенные. Практически без присмотра остались могилы русских моряков, скончавшихся на чужбине.

В годы перестройки о Бизерте заговорили в России, возникла идея восстановления русских храмов и заброшенных могил. И я рад, что мне выпала честь принять посильное участие в этом благородном деле. Когда основная часть работы по приведению русского некрополя в Тунисе была завершена, мы выпустили книгу о Бизерте.

Когда речь заходит о благотворительности, я не без гордости упоминаю Бизерту, хотя мне довелось принять участие во многих благотворительных программах. Я покупал коляски для инвалидов афганской войны, оплачивал лечение больных, поддерживал художников, содержу детские дома. Знаю, что многие сочтут мои слова нескромными, но почему человек должен скрывать свои хорошие поступки? Возможно, не стоит об этом кричать на каждом углу, но если не упомянуть о некоторых делах, то не будет понятно, за что мне вручили орден Святого Константина Великого. А не рассказать об этом событии я не могу, потому что оно много значит для меня.

В середине 1999 года меня разыскал главный редактор «Мира новостей» и сказал:

— Алимжан, меня просили найти тебя.

— Что стряслось?

— Ты слышал про орден Константина Великого?

— Конечно. Кобзон награжден этим орденом, Слава Зайцев… Почему ты спрашиваешь?

— Тебе тоже хотят вручить его. Поздравляю.

— Мне?

— Да.

— За что?

— За благотворительность. Ты известный меценат.

— Да, но…

Я растерялся. Новость прозвучала для меня неожиданно. Никогда мне в голову не приходила мысль заниматься благотворительностью ради награды. Желание помочь всегда идет от души, от сердца. На чужие награды я никогда не заглядывался, ибо твердо знал: каждому достается то, что он заслуживает. Я делал это, не отнимая кусок хлеба у моей семьи, не ущемляя себя, и не считал, что совершаю что-то особенное. Мне было в радость помогать, а ждать благодарности и тем более награды за то, что мне просто приятно делать, было бы нелепо. Поэтому новость о присуждении мне ордена привела меня в замешательство.

— Ты что, не рад? — услышал я.

— Почему не рад? Очень даже рад. Просто все как-то неожиданно…

Золотой орден Святого Константина Великого — древнейший на планете. Считается, что он учрежден в 330 году первым христианским монархом Константином, основателем Византии. Сегодня его присуждают за подвижничество, выдающиеся профессиональные достижения, за меценатство. Это своего рода сертификат рыцарства, то есть таких качеств, как честь, подвижничество, благородство, бескорыстие. После крушения Российской империи в 1917 году граждане России не награждались этим орденом в течение восьмидесяти лет. Официальное признание Российское отделение ордена получило в августе 1997 года. Выступая на церемонии инаугурации Российского отделения в Москве, главный идеолог ордена, почетный магистр Юрий фон Гронхаген сказал: «XXI век нуждается в своих рыцарях. Честь и благородство — такие же древние понятия, как само человечество. И без них оно захиреет. Первым рыцарем был сам Христос… И если мы сегодня хотим называться рыцарями, наша обязанность быть готовыми к самопожертвованию, к терпимости, к бескорыстному служению ближнему…»

Сегодня Международный союз Константина Великого объединяет кавалеров ордена в двенадцати странах мира: Швейцарии, Германии, Австрии, Финляндии, США, Греции, Канаде, ЮАР, Венгрии, Швеции, Чехии, России.

В разные годы в ряды рыцарей ордена были приняты император Петр Первый, фельдмаршал Александр Суворов, меценаты Павел Третьяков и Савва Мамонтов, оперная певица Галина Вишневская, художник Илья Глазунов, космонавт Алексей Леонов. Стать в один ряд с этими людьми — величайшая честь. Тут мало получить орден за прошлые заслуги, тут надобно и в дальнейшем соответствовать заданному уровню, а соответствовать заданному уровню до конца жизни всегда труднее, чем подняться до него однажды. Всякая награда обязывает владельца доказывать, что она не была случайной.

Разумеется, я разволновался, когда узнал об этой награде.

Девятнадцатого июля 1999 года в специальном зале отеля «Георг V» состоялась торжественная церемония. Мне казалось, что на меня смотрит весь мир, хотя в зале собралось не так уж много народу. Были мои друзья, были почетные гости, были журналисты.

Справа от меня стояли Сергей Власов, Вячеслав Зайцев и Иосиф Кобзон. На груди Власова, облаченного во все черное, искрился на богатой ленте орден Константина Великого. Зайцев и Кобзон были одеты в белые пиджаки. За моей спиной на столе, покрытом белой мантией, предназначенной для меня, лежали меч и кинжал.

Торжественно заговорил Сергей Власов:

— Гражданин России Алимжан Тохтахунов 19 июля 1999 года принимает от международного рыцарства древнейший орден планеты — орден Святого Константина Великого — как обязательство следовать присяге и кодексу рыцарской чести, доказать свою полезность рыцарскому союзу, служащему духовным целям отечества и мирового сообщества. Подписи — глава ассамблеи академик Дмитрий Лихачев, приор — академик Игорь Соболев, командор ордена в России — Сергей Власов, сопредседатель коллегии — Зураб Церетели…

После этого вперед вышел граф Торановский и повязал мне орден. Защелкали фотоаппараты многочисленных журналистов — ах, как любят они такие мероприятия и как потом подолгу обсасывают в прессе увиденное. Как только граф Торановский отступил, передо мной появился Вячеслав Зайцев (он тоже кавалер ордена). Он неторопливо обошел меня со всех сторон и, элегантно взмахнув руками, возложил на мои плечи рыцарский плащ — белого цвета, с красным подбоем, красными отворотами воротника и красными крестами на плечах.

Раздались аплодисменты.

Когда в зале наступила тишина, Сергей Власов протянул мне текст присяги, вложенный в раскрытую золотистую папку.

— Прошу вас, Алимжан.

Я взял папку и понял, что от волнения не могу произнести ни слова. Буквы расплывались. Так продолжалось несколько секунд, которые растянулись для меня в вечность. Наконец, сосредоточившись, я стал читать, стараясь, чтобы голос не срывался:

— Принимая эту международную рыцарскую награду, я сознаю мою личную ответственность за сохранение лучших традиций мировой культуры, этики, морали и обязуюсь в отношении с ближними проявлять рыцарский долг, терпимость, стремление помочь страждущему, всеми силами способствовать развитию международного ордена Святого Константина Великого как организации, призванной объединять людей на принципах красоты и благородства, участвовать в организации благотворительных программ российского отделения ордена. Итак, я присягаю своей совестью. И да поможет мне Бог!

Аплодисменты опять оглушили меня.

Мне казалось, что эта торжественная церемония никогда не кончится. Вот уже и присяга произнесена, а люди не расходились, никто не поздравлял. Все стояли и смотрели на меня, и от их взглядов сердце мое колотилось. Я улыбнулся, когда увидел, что ко мне направился Иосиф Давыдович Кобзон, мой добрый и верный друг. Подумалось, что сейчас я услышу первое поздравление, после чего вздохну свободно. Однако церемония не закончилась. Я услышал, как Власов громко произнес, что Иосифу Кобзону доверено возложить рыцарский меч на мои плечи. Только после посвящения в рыцари официальная часть будет считаться завершенной.

Иосиф подошел, глядя мне прямо в глаза. Он сдержанно улыбался, и в улыбке его чувствовалась большая радость за меня. Он держал меч обеими руками, поднял его перед собой вертикально, словно пронзая острием воздух, затем медленно опустил блестящее лезвие сначала на одно мое плечо, затем на другое. При каждом прикосновении стали я произносил: «Я присягаю».

И только теперь все дружно двинулись ко мне, поздравляя наперебой. Отовсюду потянулись микрофоны: «Что вы чувствуете, нося на плечах рыцарский плащ? Что вы можете рассказать об этом ордене? Как вы думаете, почему именно вас наградили в этом году?..» И так далее.

Мне никогда не нравилось общаться с журналистами, но в этот раз я не мог отказаться: обстановка и статус виновника торжества обязывали. Рассказывая о своих достоинствах, человек всегда выглядит нескромно, поэтому любое интервью о моем участии в той или иной благотворительной акции всегда смущало меня. Прекрасно понимая, что любой человек, оказывающий кому-то помощь, имеет все основания гордиться собой, я все-таки никогда не любил распространяться на эту тему, равно как терпеть не могу обсуждать чьи-либо недостатки. То и другое вызывает во мне протест.

— Алимжан, скажите, правда ли, что вы устроили однажды благотворительную акцию с участием Стивена Сигала? — подскочил ко мне какой-то репортер.

— Правда. Только на самом деле устраивал ее не я, а певец Михаил Звездинский.

— Почему же вас называют организатором той акции?

— Звездинскому кто-то предложил провести в парижской дискотеке «Бандуш» такую акцию. Он пришел ко мне и рассказал об этом. «А что нужно от меня?» — спросил я. «Деньги», — ответил Миша. Я выделил нужную сумму, оплатил билет Стивену Сигалу. Вот, собственно, и все мое скромное участие. Я лишь выступил в роли спонсора. На самом деле я предпочитаю оказывать более адресную помощь. Но такие акции, наверное, тоже нужны. Знаете, каждый из посетителей «Бандуша» в тот вечер должен был принести с собой мягкую игрушку. Об этом было написано во всех афишах, расклеенных по Парижу. Потом эти игрушки были переданы больным детям. Да, такие акции все-таки нужны, потому что они заставляют людей хотя бы ненадолго вспомнить о слабых, об инвалидах, об обездоленных.

— Как вам показался Стивен Сигал?

— Почти как в кино, — засмеялся я. — Крепкий, улыбчивый, вежливый.

— Вы подружились?

— Бросьте! Он приехал работать, а не на вечеринку. После того случая я никогда больше не видел Сигала…

В конце праздника Иосиф Давыдович вывел к журналистам милую девушку, в которой я почти сразу узнал фигуристку Марину Анисину.

— Я хотел бы представить вам нашу соотечественницу, обладательницу ордена Почетного легиона, которая сегодня выступает в фигурном катании в паре с французским партнером, — сказал Кобзон. — Ее присутствие здесь — это олицетворение того, о чем мы говорили: дружба и единение Франции и России. Если можно, Марина, скажите несколько слов.

Марина выглядела смущенной. Рыжеволосая, улыбающаяся, с красивыми обнаженными руками, со сверкающим серебряным крестом на шее. На ней было простенькое платье, совсем не торжественное. Она неуверенно подошла ко мне, ведомая Иосифом Давыдовичем.

— Я хотела, — заговорила она негромко, — поздравить вас с такой почетной наградой. Для вас, наверное, это очень значительный день.

— Очень, — согласился я, чувствуя, как меня распирает счастье.

Кто мог знать, что знакомство с Мариной Анисиной и дальнейшая дружба с ней послужат позже поводом для предъявления мне небывалых по своей абсурдности обвинений…

Впрочем, об этом рано говорить. От тех событий меня отделяло еще три года жизни.

Глава 14

Художники и дети

Гармонии стиха божественные тайны

Не думай разгадать по книгам мудрецов.

МАЙКОВ

Пусть первым уроком ребенка будет повиновение, тогда вторым может стать то, что ты считаешь необходимым.

ФУЛЛЕР

Париж во многом — город эмигрантов из творческой среды. Он окутан мифами и легендами о писателях, композиторах, художниках, поэтах, дух которых будто бы витает над парижскими улицами. Иногда мне кажется, что так оно и есть. Художники стремятся туда, как паломники стремятся попасть в намоленные места, на святые земли. Париж сконцентрировал в себе не только дух творчества, но и дух ценителей искусства, поэтому художники едут сюда, чтобы напитаться неповторимой атмосферой. Многие из тех, кто отправился в Париж на время, остаются надолго, если не навсегда. Я не осуждаю их, потому что они не порывали со своей родиной. Русский художник, как бы далеко от России ни находился, остается связан со своей землей, своим домом, своими друзьями. Бизнесмены часто бросают родные края без оглядки, но художники всегда тянутся назад. Они не беглецы, они покидают отчий дом в поисках вдохновения, а не в поисках заработка. Они не прячутся, они ищут. А Париж является идеальным местом для творчества.

Я знаком со многими живописцами, осевшими во Франции. Юрий Купер, Вильям Бруй — это лишь пара имен из тех, кого можно вспомнить и о ком часто говорят в великосветских кругах. Вильям Бруй постоянно устраивал в своем доме посиделки по субботам. Импозантный, с пышными бакенбардами, живописный, он был другом французской актрисы Фани Ардан и баронессы Ротшильд, о нем писали в своих романах Лимонов и Тополь. Его работы представлены в разных музеях мира, от Гуггенхайма до Центра Помпиду. Большинство русских манекенщиц, отправившихся покорять Париж, считали чуть ли не ритуальным действом посетить салон Вильяма Бруя.

Но куда больше мне нравились простые художники, нашедшие прибежище на знаменитом Монмартре. Живя в бедности и преданно служа божествам искусства и любви, они смотрели на мир только через призму творчества. Конечно, каждый из них мечтал о славе. И верно заметил Драйзер: «Какое человеческое сердце не тянется к этой обольстительной приманке?» Но слава нужна им не для того, чтобы беснующаяся толпа падала к их ногам. Они мечтают о славе, чтобы им было позволено выставлять свои работы не в крохотных мастерских и не на тесных улочках перед разомлевшими туристами, а показывать свои полотна тысячам зрителей. Они пишут картины, чтобы прежде всего с их помощью общаться с окружающим миром, а не зарабатывать деньги. Разумеется, деньги нужны этим художникам, деньги нужны всем, но для них деньги — не самоцель.

Им присуща глубокая внутренняя жизнь. Они никому не мешают, их присутствие никого не напрягает: вечерами они спускаются в кафе, выпивают немного вина, разговаривают, думают и возвращаются к себе в мансарды — «под крыши Монмартра». У них много времени для размышлений и много возможностей для впечатлений. Если выезжаешь под Париж, там сама атмосфера, благоговейная для истинных художников, способствует творчеству, хочется работать. Наверное, поэтому настоящие художники не страдают без денег, даже если им не хватает на хлеб. Им важно иное: они не станут великими, но всегда будут свободными. Генри Миллер писал о них так: «Среди народов Земли живет особая раса, она вне человечества, — это раса художников. Движимые неведомыми побуждениями, они берут безжизненную массу человечества и, согревая ее своим жаром и волнением, претворяют сырое тесто в хлеб, а хлеб в вино, вино в песнь — в захватывающую песнь, сотворенную ими из мертвого компоста и инертного шлака. Я вижу, как эта особая раса громит вселенную, переворачивает все вверх тормашками, ступает по слезам и крови, и ее руки простерты в пустое пространство — к Богу, до которого нельзя дотянуться. И когда они рвут на себе волосы, стараясь понять и схватить то, чего нельзя ни понять, ни схватить, когда они ревут, точно взбесившиеся звери, рвут и терзают все, что стоит у них на дороге, лишь бы насытить чудовище, грызущее их кишки, я вижу, что другого пути для них нет».

Однажды мы поднялись на Монмартр с Аллой Борисовной Пугачевой, и к ней, стоило нам задержаться где-то, разговаривая по-русски, бросились со всех сторон молодые люди с сияющими глазами.

— Алла Борисовна, позвольте нарисовать вас, — просили они наперебой.

Меня удивило такое скопление русских художников там — человек десять, не меньше. Казалось, они боготворили ее. Они видели в ней символ чего-то настолько высокого, что мгновенно пробудило в них страсть к работе. Ее лицо, ее голос, ее живое присутствие на их улочке влило в них столько энергии, что они не могли стоять на месте. Они ходили вокруг нас, метались, летали, рассказывая что-то о себе и вспоминая затерявшуюся где-то в прошлом московскую жизнь.

— Алла Борисовна, я хочу написать для вас миллион картин! — воскликнул один их них. — Пусть это будет мой миллион в ответ на «миллион ваших роз»!

— Благодарю вас, дорогой мой, — отказалась Пугачева. — Но куда мне столько картин?!

Позировать Пугачева отказалась, но в конце той встречи она отозвала того художника в сторону и подарила ему 500 евро.

Потом я несколько раз приходил на Монмартр специально, чтобы пообщаться с русскими художниками. Видно было, что они хотели проявить себя, это важнее всего для творцов.

— Жаль, что Пугачева не стала позировать, — каждый раз сетовал один из них. Кажется, его звали Владимир. — Я мог бы написать удивительный портрет. И денег не взял бы за работу.

Он пригласил меня в свою мансарду.

— Хотите взглянуть на мою обитель?

— Было бы любопытно.

Мы поднялись по чугунной винтовой лестнице. На самом верху перед нами предстало две двери, и они показались мне кривыми. Наверное, этот эффект был из-за наклона крыши, почти касавшейся наших голов. В мастерской Владимира пахло красками. На кровати лежала девушка. Увидев меня, она ойкнула, захихикала и вскочила, сверкнув голым телом в солнечных лучах. Не одеваясь, она юркнула мимо меня в коридор.

— Ваша подруга?

— В некотором смысле, — кивнул Владимир. — Она тоже художник. Начинающий. Снимает соседнюю комнату. Француженка…

Комнатка была невероятно маленькой.

— Должно быть, вам здесь тесно? — предположил я, остановившись в центре мастерской. — Четыре шага в одну сторону и четыре в другую. Особенно не развернешься.

— Мне вполне хватает. Кров над головой есть, друзья под боком, единомышленников не счесть. И Париж за окном… Вы только посмотрите туда, — подошел он к окошку. — Отсюда я люблю смотреть на город. Он совсем близко, но выглядит очень далеким. И весь состоит из крыш, ощетинившихся телевизионными антеннами. Согласитесь, что вид необыкновенный… Вас, наверное, смущает моя бедность?

— Наверное, я не смог бы жить в такой каморке.

— Каждому свое. Стесненность обстоятельств обостряет мои чувства. Я не считаю себя сложившимся художником. Мне кажется, что мои работы еще сыроваты и поверхностны. Но я добьюсь того, что мне хочется выразить на холсте.

Я попросил его показать картины. Он выставлял одну за другой. Они были хороши, но далеки от мастерства. Впрочем, достаточно хороши, чтобы украсить квартиру.

Уходя, я приобрел у него три работы, и Владимир не скрывал своей радости. Мне хотелось поддержать молодого человека, и я дал приличные деньги.

— Пусть картины побудут у вас. Я пришлю за ними машину.

— Вы придете еще? — спросил он, проводив меня вниз.

— Не знаю. Возможно.

Эти картины я подарил кому-то из моих друзей, но с Владимиром больше не встречался.

Познакомился я на Монмартре еще с одним русским художником. Его звали Вадим. Его рисунки выглядели простенько, почти по-детски. Он рисовал хорошо всем знакомые парижские улочки, но помещал на них то играющих на флейте фавнов, то грудастых русалок, то летящие над домами старинные автомобили. Про него говорили, что он обожал сказки и вечерами, когда друзья собирались в кафе за бокалом вина, рассказывал, что утром видел на бульваре стадо бегемотов, а ночью над Парижем витала в облаках обнаженная красавица. Его любили именно за эти сказки, потому что они наполняют привычную жизнь необычностью. Наверное, таким и должен быть художник — наполнять наш мир фантазиями. Еще про Вадима говорили, что он сумасшедший — не буйный, тихий, но часто не отличавший свои иллюзии от реальности. В первую нашу встречу, когда я начал расхваливать достоинства ресторана, куда хотел пригласить художников поужинать, Вадим робко прервал меня:

— О ресторанах слушать неинтересно, Алик. Вообще обо всем, что вокруг, — он обвел глазами улицу, — слушать неинтересно. О нашей действительности говорить неинтересно, потому что она понятна без слов. Говорить надо лишь об искусстве, так как оно существует только благодаря нашим словам.

Полгода спустя Вадим попал в клинику для умалишенных, и никто больше не слышал о нем. Возможно, он скончался. Жаль. Это был интересный человек.

Художники — удивительные люди, они напоминают мне детей. Погруженные в свой мир, они отказываются принимать реальность такой, какая она есть. Они видят ее другой, поэтому окунаются в творчество и перекрашивают окружающую их действительность в те цвета, которые им больше по вкусу. Мир существует для них, чтобы играть в него.

Я живу в реальности. Живопись, кино, музыка, литература для меня являются лишь составной частью этой реальности, а для творцов реальность — это только искусство. Все остальное для них — лишь материал для творчества. Художники питаются жизнью, впитывают наши образы, но сами живут в другом измерении. Я способен понять это, но вряд ли способен прочувствовать до конца. Художника абсолютно понимает только художник.

Жизнь подарила мне возможность сойтись с множеством творческих людей. Все они разные, каждый имеет тысячу своих особенностей, но всех их объединяет искусство.

Моя дочь Лола с детства мечтала о танцах. Попав в балетное училище, она нашла в балете свое место. Наблюдая за ней, я стал понимать, что такое творческий человек. Когда я звал ее к себе в Париж, она соглашалась приезжать только на каникулы. Ее жизнью была балетная школа.

— Лола, но ведь во Франции тоже существует балет, — настаивал я. — Здесь тоже есть хореографическое училище. И в Англии также. Почему ты не хочешь приехать?

— Папа, ты не понимаешь. Настоящий балет — только в России. Европа сделала танец механическим, а танцевать нужно с душой. Я буду учиться в МАХУ, и только там. И работать буду в России. Европа хороша для отдыха, но не для жизни…

Она считала: чтобы отшлифовать что-то в техническом плане, хороших учителей можно найти всюду, поэтому позже с удовольствием брала уроки у Мессерер и у Мориса Бежара. Она готова была принять совет от любого мастера, потому что творчество, по ее мнению, включает не только одухотворенность, но и ремесло, а ремеслу надо учиться, его надо оттачивать ежедневно и ежечасно.

Лола — моя гордость. Она воплотила в себе все то, чего не смог воплотить я и о чем в значительной мере даже не догадывался. Вкус жизни для нее заключен в творчестве. Ей интересно все: танец, драматический театр, кино, журналистика. Она уже опробовала свои силы в качестве драматической актрисы, руководит журналом «Sport fashion style», ведет телевизионную передачу, снялась в кино.

И еще она очень любящая и благодарная дочь. Возможно, Бог послал ее мне, чтобы в минуты горечи я всегда мог ощутить нежную руку Лолы на моей руке и услышать ее мягкий, успокаивающий голос: «Папа, все будет хорошо».

Она всегда верит в лучшее, хотя ей пришлось не так уж сладко. Из-за маленького роста ее не брали в Большой театр, несмотря на красный диплом, несмотря на все ходатайства. Владимир Васильев категорически отказался взять ее в Большой, и она поступила в Музыкальный театр Станиславского и Немировича-Данченко. Впрочем, через некоторое время ее приняли в труппу Большого театра.

Позже она закончила МГИМО и ГИТИС, затем аспирантуру и защитила кандидатскую.

Ей, конечно, значительно легче идти по жизни, чем многим другим, потому что я помогаю ей во всем (по крайней мере, материально). Это с одной стороны. А с другой — мое присутствие нередко мешает ей грязными сплетнями и пересудами, как мешает любому ребенку, чьи родители носят громкое имя, которое склоняется средствами массовой информации на все лады. Но Лола справляется с ситуацией, и по ее лицу никто не скажет, что она сильно устает, хотя у нее практически нет свободного времени. Многие считают, что дети богатых родителей непременно живут легко и беззаботно, всегда окружены уютом и вниманием. Однако это не так.

Помимо Лолы, у меня есть сын Миша, который делает карьеру в медицине. Кроме того, есть еще Дима. Его судьба разительно отличается от судьбы Лолы. Во-первых, он мой внебрачный ребенок, но для нормального отца это не имеет принципиального значения. Сын есть сын. Плоть от плоти. Во-вторых, поначалу он жил далеко от меня. Я был молод и не очень осознавал, что такое родительская забота.

Дима жил в Ташкенте, и там с ним случилась беда. Настоящая беда. Играя с мальчишками на железной дороге, он прыгал, бегал, цеплялся за проходившие поезда, и ему отрезало ногу. Отрезало в прямом смысле слова. Вагон проволок его метров сто, а нога осталась лежать далеко в стороне. Дима попал в больницу.

В то время я находился в Москве. Узнав о случившемся, я сразу же позвонил Иосифу Кобзону, который гастролировал в Ташкенте, и попросил его помочь.

— Алик, сделаю все, что в моих силах, — заверил Иосиф.

Он не стал говорить, какие есть возможности и есть ли они вообще. Он просто начал действовать. В результате Диме ногу пришили. Не знаю, как бы все закончилось, если бы не вмешательство Кобзона, но полагаю, что мой сын остался бы одноногим. Скажу прямо, не всем так везет, как повезло Диме, если к данному случаю вообще можно применить слово «везение».

Итак, ногу пришили, но она плохо прижилась.

В 1991 году, когда я, живя в Германии, собирался наведаться в Москву, Дима позвонил мне. Он был грустен.

— Пап, можно к тебе в гости?

— Куда?

— В Кельн. Я очень хочу выбраться отсюда.

По его голосу чувствовалось, что ему плохо.

— Дима, я собираюсь в Москву. В Германию ты сейчас не сможешь, потому что у тебя нет паспорта. В Ташкенте быстро его не выправишь. Через пару недель я буду в Москве, приезжай туда.

— Ладно…

И сын приехал — маленький, чахлый, запущенный, как бездомная собачонка. Он сильно хромал, даже не хромал, а передвигался, как сломанная кукла. Причиной тому была покалеченная нога — она была на восемнадцать сантиметров короче здоровой!

— Папа, а когда мне сделают паспорт, ты заберешь меня в Германию?

Я не знал, что ему ответить. Он был инвалид и чувствовал свою ущербность. Он был жалок. Он просто хотел убежать из той страны, где над ним смеялись и где он никому не был нужен. Бегство никогда не бывает хорошим выходом.

— Дима, ну как я повезу тебя такого в Германию?

— Ты стесняешься меня, папа? — печально спросил он.

— Нет. Но что ты там будешь делать?

Он пожал плечами, подумал и бросил на меня умоляющий взгляд.

— Тогда положи меня в больницу. Пусть мне вылечат ногу.

— В какую больницу?

— В ЦИТО. Я все выяснил. Там по методу Илизарова наращивают кость.

У меня не было прямых контактов с ЦИТО, и я решил обратиться к Отари Квантришвили, который мог посодействовать в этом. В тот же день я объяснил ему по телефону мою беду, и Отари Витальевич позвонил Миронову в ЦИТО. Тот принял Диму и сказал, что через два дня можно делать операцию. Лечение началось, и оно оказалось малоприятным. Несколько раз моему сыну ломали ногу, наращивали хрящ… Так Дима провел два года, мужественно перенося боль и живя с надеждой на то, что ему все-таки удастся стать нормальным человеком.

И чудо свершилось! Когда в 1993 году Дима приехал ко мне в Париж, он едва заметно прихрамывал, но его ноги были одинаковой длины. Посторонний человек даже не обратит внимания на его легкую хромоту.

— Поздравляю, — сазал я ему.

Он улыбнулся и произнес: «Спасибо, папа».

Глядя на него, я радовался. У меня был красивый сын, полный жизни и энергии.

— А теперь займемся делом, — предложил я ему.

Прежде всего я имел в виду учебу. В Ташкенте он совсем не учился, а для жизни в Европе, о которой он, похоже, мечтал, Диме требовалось знание иностранного языка. Я на себе познал, что такое жить за границей и разговаривать только через переводчика. И я устроил Диму в школу Берлиц. Четыре месяца он по шесть часов в день учил английский язык.

Но тут случилась та самая история, когда меня выдворили из Франции, обвинив в том, что я на один день просрочил пребывание в стране. Мне пришлось улететь в Израиль. Дима не мог оставаться один во Франции, потому он вернулся в Ташкент. Пожив некоторое время в Израиле, я переехал в Лондон и стал подготавливать почву для дальнейшей учебы Димы. Я предполагал, что мой сын для начала будет посещать подготовительные шестимесячные курсы при Оксфордском университете, потом поступит в него, а потом…

Однако все пошло не так, как я планировал.

Дима приехал в Лондон какой-то странный — худой, дерганый, высокомерный. Он курил каждые пять минут и как-то нарочито, будто сигаретами хотел подчеркнуть свое какое-то особое положение. Я никак не мог догадаться, что с ним произошло, но вскоре понял. Дима вернулся в Ташкент новым человеком. Во-первых, все знали его калекой, а он пришел легко и прямо, словно после воздействия волшебной палочки. Во-вторых, он прилетел в Ташкент из Парижа. В глазах своих давних знакомых он был чуть ли не иностранцем. Внезапно возникшее острое внимание к нему вскружило парню голову. Много лести и много лжи быстро подточили его еще неокрепшую душу.

— Что с тобой? — вопрошал я.

— Со мной все в порядке.

— Но я же вижу, что ты изменился.

— Все меняются, папа. — И он закурил, хотя прекрасно знал, что я не курю и не люблю, когда дымят в моем присутствии.

— Ты так говоришь, будто гордишься переменами в себе. А они, между прочим, не в лучшую сторону.

— А разве все люди — ангелы?

— Почему ты куришь?

— Привычка.

— Дима, тебе предстоит жить в оксфордском общежитии вместе с детьми президентов и королей. Там надо вести себя нормально.

— Хочешь сказать, что мои сигареты кому-то мешают?

— Мешают, Дима.

— Да совсем не мешают. Почему я не должен курить, если мне хочется?

— Надо считаться с людьми. Надо уметь соответствовать здешним нормам. Если ты так будешь вести себя, то не уживешься здесь.

— Значит, не уживусь, — раздраженно сказал мой сын. — Клином, что ли, свет на Оксфорде сошелся?

— Это что за разговор?

— Разговор как разговор…

— Что ты себе позволяешь? Ты с отцом разговариваешь! Брось сигарету!

— Да что ты давишь на меня?!

Тут я вспылил и указал на дверь.

— Раз так, то собирай вещи и двигай отсюда! Кому ты нужен такой?

Дима сделал вид, что ему все равно, собрался и уехал.

Мне показалось, что небо почернело во время нашей ссоры. Сын и отец разошлись. Пропасть пролегла между нами. Гнев мой был столь велик, что я слышать не хотел ничего о Диме. Если ему наплевать на мое мнение, то ему наплевать и на меня. Я пытался наладить его жизнь, а он по-хамски растоптал мои планы. В этом случае нас ничто не может связывать…

Но как это жутко! Как больно! Отвернуться от родного сына…

После этого я не разговаривал с ним десять лет. Дима присылал мне письма, извинялся, но я упорствовал…

Он, конечно, горя натерпелся за эти десять лет, жизнь его похлестала изрядно. Женитьба не принесла ему счастья: супруга бросила его, потому что он не мог содержать семью. Мне кажется, я физически ощущаю сейчас терзания, которые он испытывал в те годы. Он пытался вернуться ко мне, пытался завязать хоть какие-то нити отношений, однако я принципиально не шел на контакт.

И вот, вернувшись в Москву, я получил от него письмо. Дима просил прощения, и я вызвал его к себе. Он сильно изменился, взгляды стали другими, бессмысленное упрямство исчезло. Сейчас он учится, женился, родил мне внуков, и я рад видеть его возле себя.

Однако я забежал вперед. До этих мирных дней еще далеко…

Глава 15

Ухудшение обстановки

Обвинить можно и невинного, но обличить — только виновного.

АПУЛЕЙ

Свобода возможна лишь в той стране, где право господствует над страстями.

ЛАКОРДЕР

Итак, я жил то в Лондоне, то в Париже, не переставая хлопотать о предоставлении мне вида на жительство во Франции.

В ответ на мои прошения не раздавалось категорического «нет», слышались только всякие отговорки, переносившие рассмотрение вопроса на «завтра». Прямо как в известном фильме «Приходите завтра».

Так продолжалось два года. Наконец терпение мое исчерпалось. Созвав моих адвокатов, я заявил, что не намерен больше прятаться ни от кого.

— Вы понимаете, что это не жизнь? От кого я прячусь? Что я сделал?

— Вы не прячетесь, Алимжан. Но в сложившейся ситуации можно сказать, что вы избегаете конфликтов с налоговой инспекцией Франции.

— У меня нет причин для таких конфликтов, — сказал я.

— Алимжан, французы хотят, чтобы вы платили налоги во Франции.

— Черт с ними! Давайте я буду платить какие-нибудь налоги, чтобы полиция отстала от меня. У них не должно быть ко мне претензий.

— Но весь ваш бизнес находится в России… Нужно каким-то образом сделать так, чтобы показывать какой-нибудь заработок во Франции. Например, можно ту сумму, которая приходит из Москвы, формально назвать заработком.

— Как так?

— Деньги, поступающие к вам из России, можно приравнять к заработку. Вы же получаете их? Предъявляйте их и платите с них налог.

— Это можно оформить?

— Вполне.

— И это успокоит полицию?

— Может быть… Хотя полиция, как вы знаете, всегда сумеет найти предлог, чтобы вызвать вас для очередного выяснения каких-нибудь обстоятельств.

— Ладно, давайте попробуем. Если французы согласятся…

Мой помощник подсчитал, сколько денег требуется мне на жизнь: получилось примерно десять тысяч долларов в месяц. Из Москвы мне прислали официальную справку, что эта сумма составляет мой доход и что деньги эти пересылаются мне в Париж. С этих денег я и стал платить налог во Франции, хотя мне по-прежнему не позволяли открыть счет и по-прежнему держали на прицеле, как волка.

Не изменялась и ситуация с видом на жительство. Поначалу мне обещали дать разрешение на один год с последующим продлением, но так и не сделали этого. Я терпеливо ждал. За меня ходатайствовали очень большие люди, даже депутат Европарламента, у которого были какие-то родственники, которые планировали строить в России то ли очередное Шереметьево, то ли что-то еще. Так как у меня в то время были прекрасные отношения с губернатором Громовым, а Шереметьево относится к области, я заверил, что могу переговорить с губернатором. Никаких гарантий я, конечно, дать не мог, но «замолвить словечко» обязался. Они зацепились за это, в ответ решили поддержать меня. Так произошел мой первый контакт с французами на высоком уровне. Это были не какие-то тайные переговоры в кулуарах, заинтересованные лица официально писали в бумагах, что «господин Тохтахунов имеет полезные контакты, которые могут помочь пролоббировать строительный проект», а это в свою очередь было бы весомым вкладом в развитие французской экономики и т. д. Они выступили с просьбой дать мне вид на жительство хотя бы на тот период, пока будет идти указанное строительство.

Примерно в то же время я встретился с президентом Национальной федерации ледовых видов спорта Дидье Гайяге и предложил создать французскую хоккейную команду. У нас полно ветеранов, которые катаются еще на высоком уровне, и я предлагал создать французский клуб. Что в этом плохого? У меня был спонсор, готовый выделить на это деньги. Для меня это был хороший бизнес — хоккейный клуб, который нанимал бы, покупал бы игроков, воспитывал новых. Если бы я справился с такой серьезной задачей, то это наверняка зачлось бы при рассмотрении вопроса о выдаче мне вида на жительство. Но Дидье Гайяге отказался, и больше мы никогда не разговаривали.

Ожидание новостей из Европарламента утомляло и злило меня. Мне казалось, что меня «мурыжили» специально, чтобы вывести из равновесия. Нервы были натянуты до предела.

И вот из префектуры Парижа пришел документ, разрешающий дать мне вид на жительство сроком на один год. Затем опять наступила пауза, потом начались отговорки, проволочки, и в конце концов пришел категорический отказ. Самое главное, что в официальной бумаге была указана и причина отказа: моя кандидатура не соответствовала требованиям лишь по той причине, что у меня не было французской жены. Более глупого повода для отказа в виде на жительство выдумать было невозможно. А потом я получил бумагу, которая требовала, чтобы я покинул пределы Франции в срочном порядке, чуть ли не в двадцать четыре часа.

В этот раз известие об изгнании не огорчило меня. Не то чтобы я был готов к такому повороту событий, просто, как говаривал Стендаль, сколько бы ни было предосторожностей и средств против зла, оно все же останется злом. Где-то глубоко в сердце я, наверное, понимал, что Франция не позволит мне жить на своей территории. Однажды начав травлю, она не могла уже отступить. Принцип зла никогда не сочетается с принципом честности. Франция бесповоротно решила последовать примеру Канн и Монте-Карло.

Борьба утомила меня. Против государственной машины нельзя устоять, если она поставила перед собой цель раздавить тебя. Устали и мои адвокаты. Видя всю бесперспективность борьбы против чинимых мне гонений, они опустили руки. Никакие гонорары не могли простимулировать их.

— Алимжан, вы же сами видите, как все поворачивается. Даже когда мы предоставляем требуемые с нас документы, объяснения и неоспоримые доказательства вашей правоты, суд все равно выносит решение не в вашу пользу, попирая все юридические нормы. Или же вас выгоняют без суда… Вам надо уехать из Франции. Мы не в состоянии помочь…

Я собрал вещи и заказал авиабилет в Италию. Единственным местом, о котором я мог думать в те дни, был Форте деи Марми — курортный городок, где я бывал несколько раз. Там царил покой, там можно было отдохнуть, заставив себя забыть обо всем.

За день до моего отъезда из Парижа ко мне приехал из Ташкента мой друг Коля Любарцев, вратарь «Пахтакора».

— Извини, Коля, я пригласил тебя погостить, но у меня не получается принять тебя. Мне отказали в виде на жительство, — виновато развел я руками. — Надо уезжать не позднее завтра. Но ты можешь жить здесь, если хочешь. Квартира в твоем распоряжении.

— Нет, Алик, не хочу так. Что мне тут делать без тебя?! — воскликнул он почти обиженно. — Поеду с тобой, если ты не возражаешь. Ты уже решил, куда направишь стопы?

— В Форте деи Марми. Там хорошо. Курорт.

— Тогда отправляемся вместе…

Любопытно, что в первый же день нашего отдыха в Форте деи Марми, когда мы поехали из отеля на велосипедах на базар, нас остановили полицейские в форме.

— Ваши документы, синьоры! — потребовали они приказным тоном.

Мы безропотно подчинились, и они неторопливо переписали все наши данные в какой-то журнал.

— Вы можете ехать дальше, — козырнули после этого полицейские и скрылись.

Проводив их долгим взглядом, я вздохнул.

— Чего это вдруг у нас документы спросили? — удивился Любарцев. — У меня никогда нигде не спрашивали паспорт. Разве мы подозрительно выглядим?

— Нет, Коля, выглядим мы вполне обыкновенно.

— Тогда что?

— Просто меня передали с рук на руки.

— Не понимаю.

— Французская полиция выдавила меня из Парижа и теперь передала на руки итальянским спецслужбам.

— По-моему, сгущаешь краски, Алик. Или ты всерьез думаешь, что они плетут вокруг тебя паутину?

— Плетут… Уже сплели, Коля. Эта паутина мне дышать не дает свободно. Они мне на пятки наступают, демонстративно показывают, что контролируют каждый мой шаг. И это называется свобода? Это демократия? Что это? В Советском Союзе, где я действительно нарушал закон, зарабатывая на карточной игре, меня не обкладывали так, как в этой проклятой Европе. Ты почитай, что они сочиняют обо мне! Бандитом называют, крестным отцом мафии! Не представляю, как жить дальше. Если и здесь начнется то, что было во Франции, то лучше умереть…

— Алик, все не так плохо. Ты просто устал от выпавших на твою долю неприятностей.

— Но ты сам видел, Коля. Нас остановила полиция. Это не случайность. Они показывают мне, что я под колпаком, недвусмысленно намекают, что житья мне не дадут. Я устал бороться. Они этого и хотели — чтобы я устал. Они следили за мной всюду и постоянно. Это даже не слежка была, а тупое давление на психику. Они не скрывались, ходили за мной всюду группой, открыто по десять человек ходили за мной. Действовали на нервы. И вот все опять начинается!

— Если на самом деле все обстоит так, как ты предполагаешь, где же выход? — обеспокоенно спросил Любарцев. — Может, лучше тебе вернуться в Россию?

— В Россию?.. Не знаю… Я отвык от России…

— А почему бы тебе не жить в Израиле? У тебя же есть их паспорт?

— Во-первых, мне не нравится Израиль. Это чужая для меня страна, чужой народ, чужой воздух, чужое все. Во-вторых, моя жена умерла. Раньше супружество служило какой-то связующей нитью с Израилем. Теперь эта нить порвалась, и я сдал израильский паспорт.

— Зачем?

— Не хочу, чтобы меня попрекали им. Я же не еврей, родственников там нет никаких. Зачем мне их гражданство? Еще раз попробую закрепиться в Европе. Сделаю последнюю попытку.

После Форте деи Марми я перебрался в Рим, но каждое лето я уезжал в этот удивительный городок, который превратился в мое прибежище. Там я отдыхал душой. Там я принимал друзей, как раньше делал это на моей парижской квартире; правда, уже не мог предложить им настоящий русский борщ, и мы довольствовались итальянской кухней. В Форте деи Марми всегда отдыхал Андрон Кончаловский с женой Юлей, к ним приезжал Сергей Владимирович Михалков, с которым я общался часто и с большим удовольствием. Выезжая на велосипеде на пляж, я всегда заранее радовался встрече с Сергеем Владимировичем, предвкушая удовольствие от его неторопливых рассказов о далеком прошлом. Мне нравились его нестареющие глаза, сиплый голос, слегка сбивчивая речь…

Гости ко мне приезжали регулярно, и поэтому лето было моим любимым временем. Павел Буре, Анзор Кикалишвили, Каха Каладзе, Андрей Шевченко — всех не перечислить, кого я с открытой душой принимал на вилле и водил по солнечным улочкам городка. Я любил велосипедные прогулки по Форте деи Марми, любил угощать в ресторанах, которые особенно мне нравились, любил побродить с друзьями по местным базарчикам, купаясь в их шуме и гомоне итальянской речи.

Но лето заканчивалось, и мне приходилось возвращаться в Рим. Не скажу, что Рим не нравился мне… Там каждый кирпич источает дух античности. И все-таки Рим — не мой город. Объяснить этого не могу и даже не пытаюсь. Долгая жизнь в Париже напитала меня французскими красками, и Рим сразу показался мне более резким, жестким, грубым. Его краски более ядовиты, чем цвета, которыми наполнен Париж. Вдобавок в Риме слишком много развалин, что производит ощущение некоторой замусоренности. Приходя на форум, видишь реальные следы античного мира, но это не стены императорских дворцов, а обломки стен, осколки колонн, остатки фундамента. Стоя среди этих камней, почти невозможно представить, как в действительности выглядел форум в свои лучшие годы. Даже буклеты для туристов, где античные храмы нарисованы в реконструированном виде, не помогли мне признать в наваленных тут и там раскаленных каменных плитах святилище Весты и храм Юпитера. Только триумфальная арка сохранилась целиком, со всеми ее колоннами и барельефами, на которых изображены фигурки всадников и ликторов. Все остальное на римском форуме не вдохновляет, к сожалению. Париж в этом смысле гораздо целостнее и свежее.

Даже построенный Веспасианом Колизей — грандиозное сооружение, некогда начиненное немыслимыми техническими новинками, которые позволяли заполнять арену водой и превращать песчаную поверхность в настоящее озеро, — даже этот грандиозный цирк не произвел на меня впечатления. Каменные скелеты былого величия всегда останутся только скелетами. Христианская традиция гласит, что мрамор, которым был облицован Колизей, был употреблен потом при строительстве собора Святого Петра. Если это так, то меня удивляет вот что: неужели церковь, считая Колизей местом массовой казни первых христиан, а потому впитавшим в себя кровавый дух языческого Рима, сочла возможным использовать мрамор, украшавший театр, где собиралась самая безнравственная публика? Колизей — территория узаконенного насилия, разврата, цинизма. Как же могли католики украшать собор Святого Петра мрамором, впитавшим в себя то, что так противно христианскому сердцу?

Моя квартира в Риме находилась на Виа Фротина, совсем близко от площади Испании. Знаменитая лестница, на которой целыми днями сидят молодые люди и где часто устраиваются крупнейшие показы мод, давно стала символом туристического Рима. Фонтан, куда бросают монеты, чтобы снова вернуться в столицу Италии, тоже хорошо известен. Говорят, что каменное изваяние лодки, находящееся в том фонтане, поставлено в память о далеком наводнении, которое принесло из Тибра какую-то лодку, а когда волны схлынули, лодка осталась на площади. Наверное, площадь Испании — самое шумное место в Риме, там всегда людно, всегда не протолкнуться. Шумит фонтан, все фотографируются, обнимаются, целуются, пьют вино, едят мороженое. Федерико Феллини увековечил эту площадь в своем сногсшибательном фильме «Сладкая жизнь», ставшем классикой мирового кино. Правда, Феллини показал площадь Испании безлюдной, в ночное время, придав ей лирическую таинственность. Впрочем, в ночное время лиричность пробуждается во мне в любом уголке Рима, за исключением разве что рыночных площадей, где никогда не выветривается неприятный рыбный запах.

В Риме я однажды заболел. Думаю, что мало кто любит болеть, а я просто не переношу этого состояния. Болезнь давит, гнетет меня морально, а через эту подавленность я начинаю слабеть и физически. Нередко бывает, что я больше раскисаю не столько от самой болезни, сколько оттого, что думаю о ней и о возможных последствиях. Но в тот раз я свалился серьезно.

Мои друзья познакомили меня с доном Джованни, финансовым адвокатом Папы Римского, и дон Джованни устроил мне госпитализацию. Потом, когда с болезнью было кончено, мы подружились с ним, неоднократно встречались, несмотря на его занятость. Время от времени я, наверное, жаловался на какие-то признаки недомогания, хотя сам не помню этого, но так или иначе дон Джованни настоял на моем обследовании и положил меня в больницу, где обычно проходил лечение Папа Римский, за что я безмерно благодарен ему, потому что обследование на таком высоком уровне окончательно успокоило меня.

С помощью дона Джованни мне удалось посмотреть Ватикан — не тот Ватикан, который видят туристы, а настоящий, с его задворками, потайными коридорами и хранилищами. Я посетил даже главное золотое хранилище Ватикана и видел слитки золота, уложенные бесконечными рядами. Дон Джованни провел меня в капеллу Николая V, в апартаменты Борджа, по величественным дворам Бельведера и Сан-Дамазо. Ватиканская библиотека с уникальным собранием рукописей потрясла меня своими научными богатствами, и там, среди бесчисленных фолиантов, я почувствовал, насколько ничтожны знания отдельно взятого человека и насколько объемны накопленные знания человечества.

На этой экскурсии со мной были также Андрей Кобзон, сын Иосифа Давыдовича, с супругой Катей, приехавшие ко мне в гости. Кате было, пожалуй, нелегко во время той увлекательной прогулки, так как она носила в себе ребеночка, а итальянская жара быстро изнуряет беременных женщин. Но все обошлось, тенистые сады и галереи давали нам приют.

— А теперь посмотрите туда, друзья, — сказал дон Джованни, когда мы вернулись во двор. — Видите этот купол?

— Да, купол собора Святого Петра. Известный купол.

— Известный, и все его видят. Но видят его только с той стороны. Понимаете? Отсюда на него могут взглянуть единицы. Это как обратная сторона луны. Ничего особенного, та же лунная поверхность, та же неизвестность, но прикоснуться к ней взором дано не каждому. То же самое и с нашим куполом. Отсюда его мало кто видит. Можете считать себя избранными.

— Спасибо, — засмеялся я, а сам подумал, что прав дон Джованни: у всех явлений и предметов есть обратная сторона, но далеко не всем удается увидеть эту обратную сторону. Это не всегда нужно и важно, но всегда любопытно.

— А нельзя ли нам попасть к самому Папе? — спросил я, разглядывая ярко наряженную ватиканскую охрану у ворот.

— Нет, Алимжан, сегодня это невозможно. Аудиенция у Папы возможна только в том случае, если набирается большая группа…

Сказать честно, мы не огорчились. Я спросил о Папе из праздного любопытства. Конечно, интересно было бы взглянуть на главу Католической церкви вблизи, услышать его голос, его дыхание, почувствовать его дряхлость или силу. Но повторюсь: это было лишь проявлением праздного любопытства. В действительности мы не нуждались во встрече с Папой.

На прощанье дон Джованни подарил Андрею золотую медаль, на одной стороне которой изображен Папа Римский, на другой — Ватикан. Эту медаль вручают только почетным гостям, и я был рад, что Андрей Кобзон получил такой подарок…

Во время моей жизни в Риме я часто общался с Аликом Хамраевым, моим земляком и режиссером. Жил он недалеко от Рима, в Сабауди, где его зять Корадо содержал гостиницу и частный пляж. Там появлялись разные люди, нередко приезжали итальянские актеры, в числе которых несколько раз я видел Франко Неро. Но к тому времени меня уже мало интересовали иностранные знаменитости. В первые годы моей жизни за пределами России мне казалось просто необходимым познакомиться с зарубежными звездами кино и шоу-бизнеса, даже если это было «шапочное» знакомство. Позже все это потеряло для меня интерес. Я ценил только настоящих друзей, с которыми меня связывали долгие годы.

В Италии я в основном старался держаться русских людей. Русские обычаи не умирают даже за границей. Русские люди иначе отдыхают, иначе устраивают застолье, иначе принимают гостей. Итальянское гостеприимство оценивается не обилием продуктов, поставленных на стол, а прежде всего поданным вином. Блюда никогда не служили в Италии показателем гостеприимства, потому что мясо, салаты и спагетти всюду одинаковы, хотя любое блюдо можно, конечно, приготовить хуже или лучше и продукты могут быть разного качества. Но ведь в хорошем доме гостю не подадут плохих продуктов, это понятно. Зато вино — важный показатель, потому что оно бывает разное. Чем дороже вино, поставленное на стол, тем выше степень уважения к гостю.

Одним из самых больших удовольствий в Италии для меня стал футбол. Я окончательно вернулся к нему душой. А если принять во внимание, что в Италии я близко сошелся с Кахой Каладзе и Андреем Шевченко, игравшими в миланской команде и познакомившими меня со всеми игроками, то увлеченность футболом в мой «итальянский период» становится абсолютно объяснимой. Во многом из-за моих новых друзей, итальянских футболистов, я потом перебрался в Милан, который сразу показался мне более модным, современным и европейским, чем Рим. Стоя на улице Милана, я понимал, что римляне какие-то серенькие и что, будучи жителями столицы, они оставались все-таки провинциалами. Вдобавок римляне заметно смуглее миланцев, и это лишь усиливает их провинциальность, даже делает их похожими на деревенских жителей.

Должен сказать, что Шева и Каха сыграли в моей итальянской жизни роль, значение которой я не смог оценить сразу. Наши отношения тогда представлялись мне обыкновенной дружбой, но лишь теперь я понимаю, как много они сделали для меня. Нежно опекая, постоянно водя с собой, они не дали мне скиснуть после моего отъезда из Франции, не допустили, чтобы я опустил руки. Футбол постепенно заполнил всего меня. Я не пропускал ни одной игры миланской команды и в тот период, болея за «Милан», стал, наверное, больше итальянцем, чем сами итальянцы.

Для итальянцев футбол — национальная гордость. Во время любого матча улицы вымирают: болеют все — мужчины, женщины, старики, дети. Игроки футбольной команды приравниваются к живым богам, а люди, которые дружат со знаменитыми футболистами, стоят для рядового итальянца почти на столь же высоком пьедестале.

Поскольку я часто появлялся в компании миланских футбольных звезд, меня быстро запомнили простые люди. Когда я прогуливался один, меня приветствовали на улице Монте Наполеоне почти столь же восторженно, как и футболиста.

Футбол на Западе — это серьезный бизнес, где варятся огромные деньги. Советский Союз строил футбол на другом принципе. Идеология и патриотизм стояли во главе угла. Спортсмены играли только за свою страну. Но едва рухнул СССР, рыночные законы стали диктовать свои условия. Советский футбол умер, пришли новые правила. Поняв это, я решил принять участие в построении нового футбола и продвижении наших игроков в западные футбольные клубы. На Западе купля и продажа игроков была нормой, и мне показалось, что пора вводить эту норму и в отечественный футбол.

Окунувшись в футбольный мир Италии, я познакомился с Марко Трабукки. По материнской линии он казах, но отец у него чистокровный итальянец из семьи потомственных адвокатов. Его дед был автором учебников по юриспруденции, которые по сей день считаются в Италии классическими. Сам же Марко больше интересовался бизнесом и футболом, чем карьерой юриста. Имея свою агентскую контору, он, познакомившись со мной, решил опробовать силы в сфере купли-продажи футболистов. Российский рынок был огромен, но совсем неизвестен ему, поэтому Марко обратился ко мне сначала за советом, а потом и пригласил меня в свой бизнес.

Нашим первым футбольным «товаром» стал Руслан Нигматулин. В 2001 году у Нигматулина закончился контракт с футбольной командой «Локомотив», и мне удалось продать его в «Неллас». Так он попал в Верону.

В ноябре 2001-го меня настигло печальное известие: в Африке погиб мой друг Антон Малевский. Он разбился, прыгая с парашютом и выполняя какую-то сложную воздушную фигуру. Мало кому из друзей нравилось это увлечение Антона, но он любил повторять: «Если я разобьюсь, то погибну как мужчина, а не дряхлым стариком в кровати». И вот это случилось.

Новость оглушила меня. Но что живые могут дать мертвым? Только добрую память…

Из-за того что не успел обменять старый российский паспорт на новый, я не мог вылететь в Москву на похороны Антона. Но мне казалось принципиально важным поставить за него поминальную свечу. Как еще мог я проявить уважение к погибшему другу? Ближайшая православная церковь находилась в Бари, туда я и отправился, чтобы заказать молебен. Как мне сказали, в той скромной церквушке хранятся мощи угодника Николая. Меня встретил там русский батюшка, с очень внимательными ясными глазами, с окладистой бородой.

— Вы православный? — спросил он.

— Мусульманин, — ответил я.

— Вы первый мусульманин на моей памяти, который заказывает православную службу, — сказал священник. — Вы уйдете или останетесь на службу?

— Да. Хочу послушать. Это единственное, что я могу сделать теперь для моего друга.

Со свечкой в руках я отстоял всю службу и заказал молебен на весь год. Погруженный в воспоминания, я почти ничего не слышал. Ровный голос священника наполнял своды церквушки, смешиваясь с собственным эхом и превращаясь в причудливую песню с неясной мелодией. В памяти почему-то возникла одна из последних встреч с Антоном. «Жизнь похожа на выступление марионеток, — сказал он мне. — Всеми нами кто-то управляет. Мы только думаем, что сами шагаем по жизни. На самом деле это не так. Одно движение невидимой руки, и вжик — ниточка перерезана, марионетка безвольно падает. Вот и вся тайна бытия». Действительно ли он так считал?

Его слова о том, что жизнь похожа на выступление марионеток, которых дергают за ниточки, я вспомнил чуть позже, когда завершилась скандальная Белая олимпиада 2002 года…

За Олимпиадой все следили с огромным интересом. В фигурном катании, как всегда, фаворитами были российские спортсмены. Меня же прежде всего интересовала Марина Анисина, за нее я болел, ей желал победы. Это вполне понятно, поскольку нас связывала хорошая дружба. За своих близких всегда переживаешь особенно сильно. Марина выступала как французская спортсменка, но разве это имеет значение? Дважды или трижды я звонил ей по телефону, чтобы поддержать ее: «Марина, ты лучшая! Ты обязательно победишь! Я в тебя верю».

Во время разминки перед соревнованиями канадская фигуристка Джейми Сэйл столкнулась с российским фигуристом Антоном Сихарулидзе и упала. Это столкновение будто предсказывало скорое столкновение Америки и России на Олимпийских играх, но уже на совсем ином уровне.

Мне свойственно сильное проявление эмоций, поэтому я нуждаюсь в собеседнике, когда смотрю игру. Перехлестывающие через край чувства необходимо выплеснуть. Поэтому я постоянно разговаривал с кем-то по телефону, обсуждая Олимпиаду. И мы спорили, бесконечно спорили, отстаивая свою позицию.

— Наши победят безоговорочно!

— Канадцы тоже хорошо катаются!

— И что? Если смотреть трезво, то Бережная одним своим обликом превосходит эту Джейми Сэйл. Наша ведь плывет, танцует, а у канадки механические движения. В фигурном катании нельзя без техники, но нельзя и без души.

— Оставь, Алик! Судьи плевать хотели на душу. Хочешь поспорим, что они наших попытаются засудить? Сколько баллов, по-твоему, дадут нашим?

— Все поставят максимально… Ну ладно, не все, но большинство. Семь из девяти судей.

— Ты в это веришь, Алик? Да не проголосуют они так. В лучшем случае пять из девяти осмелятся проголосовать за Россию. Нашим не дадут подняться, задавят, найдут, к чему придраться. Одно дело Олимпиада в Европе, и совсем иное — в Америке.

— Ты хочешь сказать, что американцы подтасуют результаты? Брось, это невозможно.

— Алик, ради своего престижа они пойдут на что угодно…

Поздно вечером в понедельник стало известно, что Елена Бережная и Антон Сихарулидзе стали золотыми призерами XIX Олимпийских игр в Солт-Лейк-Сити после розыгрыша первого комплекта наград в фигурном катании — для спортивных пар в произвольной программе. Это была первая золотая медаль российской команды на той Олимпиаде. Российские фигуристы получили очень высокие оценки: все оценки за технику были 5,7 и 5,8; за артистизм же Бережная и Сихарулидзе получили семь оценок 5,9 и две 5,8. Второе место получила канадская пара Джейми Сэйл и Давид Пеллетье. Бронзовые медали получили Сю Шень и Хонбо Чжао из Китая. Кроме того, российские спортсмены Татьяна Тотьмянина и Максим Маринин заняли четвертое место, Мария Петрова и Алексей Тихонов — шестое. Это была очередная бесспорная и масштабная победа российского фигурного катания.

Однако уже во вторник Международный союз конькобежцев (International Skating Union, ISU) объявил о проведении внутреннего расследования, поводом для которого якобы послужила плановая проверка результатов судейства.

Во время выступления имела место неточность при выполнении Сихарулидзе одного из элементов программы — двойного акселя. Она-то и стала поводом для сомнения в правильности вынесенного судьями решения и проведения расследования. Телеканал CNN сообщил зрителям, что присуждение первого места российской паре было встречено с неодобрением. Кто и когда выразил это неодобрение, американцы не уточняли и не показали, но настаивали на том, что недовольство чье-то было. Вот только чье?

Пять из девяти судей — российский, украинский, китайский, польский и французский — отдали предпочтение российской паре. Канадский, американский, немецкий и японский лучшим сочли выступление канадцев.

В течение дня появлялись одно за другим сообщения о том, что суждения судей оказались пристрастны, а их симпатии распределились между парами в соответствии с существовавшим во времена «холодной войны» делением стран на два лагеря. Все судьи, отдавшие предпочтение канадцам, — из бывшего Западного блока. Четверо из пяти судей, проголосовавшие в пользу российских спортсменов, — из стран бывшего соцлагеря. Но если так, то почему же французская судья проголосовала за российских спортсменов?

Известная журналистка Кристиан Бреннан, пишущая о фигурном катании, позволила себе утверждать, сославшись на свои источники в Международном союзе конькобежцев, что между российским и французским судьями был сговор.

В Солт-Лейк-Сити начал разгораться крупнейший из всех скандалов, которые случались в истории Олимпийских игр. Апофеозом откровенного сумасшествия стало вручение второго комплекта золотых медалей канадским фигуристам, уже официально получившим до этого серебро.

Как я узнал позже, скандалы в Солт-Лейк-Сити начались в первый же день — на торжественной церемонии открытия зимних Олимпийских игр. Организаторы игр замолчали имя известнейшего греческого композитора Микиса Теодоракиса, когда исполнялось его произведение «Canto Olympico», и даже не указали имя великого композитора в распространенном среди журналистов проспекте (где обстоятельно изложены биографические данные всех композиторов, музыка которых звучала на церемонии открытия).

Сам Микис Теодоракис в своем заявлении заметил, что подобное пренебрежение в принципе не удивляет. Теодоракис всегда открыто заявлял о своих симпатиях и антипатиях. В числе известных греческих политиков и общественных деятелей он требовал немедленного освобождения из Гаагской тюрьмы экс-президента Югославии Слободана Милошевича, а в ноябре 2001 года на многотысячном митинге в Афинах громкогласно назвал политику Соединенных Штатов «империалистической и гегемонистской». «Народ Афин, народ Греции, верный своим национальным и историческим традициям, — сказал Микис Теодоракис, — еще раз выбирает путь сопротивления „всемогущим“, которые распространяют насилие и смерть. Мы выбираем путь защиты права народов самим определять свою жизнь и судьбу». По словам Теодоракиса, случившееся в Солт-Лейк-Сити есть «открытое надругательство со стороны организаторов по отношению к автору и вообще к Греции». События на Белой олимпиаде-2002 стали возможны «по причинам, которые мы все здесь в Греции знаем». Более того, «в последний момент сверху поступило указание вообще убрать произведение из церемонии», но в связи с тем, что было уже слишком поздно, решили просто замолчать имя автора. Никакой неточности или «технической ошибки» тут, конечно, и в помине не было.

Двадцать шестого февраля 2002 года газета «Советский спорт» подробно проанализировала ситуацию в Солт-Лейк-Сити: «Олимпиада началась и завершилась скандалами, связанными с лыжными гонками. Еще за день до открытия была отстранена от стартов россиянка Наталья Баранова, у которой обнаружили повышенное содержание эритроцитов в крови, что, по мнению сотрудников Всемирного антидопингового агентства (ВАДА), свидетельствует о применении спортсменкой так называемого „кровяного допинга“. Однако ничего неожиданного в этом на самом деле не было, ведь еще за неделю до этих событий новый президент МОК бельгиец Жак Рогге открыл сезон „охоты на ведьм“, заявив: „Чем больше тестов будет взято, тем больше будет казусов подобного рода. Если завтра мы сможем поймать на допинге 50 спортсменов, я буду счастлив“. Партия (читай — президент МОК) сказала: „Надо!“ — комсомол (сотрудники ВАДА) ответил: „Есть!“ Впрочем, первое время ситуация была относительно спокойной… Хотя подавляющее превосходство „испанца“ Йохана Мюлегга, выигравшего на дистанции 30 км с общего старта более двух минут у ближайших конкурентов или потрясающий финишный спурт норвежки Бенте Скари, которая на „классической“ „десятке“ сумела всего лишь на 1,5 километра отыграть у лидировавшей Ольги Даниловой около 15 секунд, и вызывали определенные вопросы. Впрочем, тучи сгущались. Если врагов нет, их надо выдумать. И вот, после красивой победы Юлии Чепаловой в спринте некий американский адвокат заявляет, что у нашей лыжницы обнаружен допинг. Почему он это сказал, кто вообще запустил эту „утку“ в эфир, неясно. Но сомнения посеяны, а так как со стороны руководства международной федерации никаких заявлений не последовало, то стало ясно, что с этой стороны спортсменки не могут рассчитывать на защиту.

Гром грянул перед началом самой прогнозируемой гонки соревнований. Всем было совершенно ясно, что лучшими в женской эстафете 4x5 км станут российские лыжницы. Каково же было удивление миллионов болельщиков во всех уголках планеты, когда они не увидели на старте гонки нашего квартета. Оказалось, незадолго перед стартом сразу две наши спортсменки — Ольга Данилова и Лариса Лазутина — были подвергнуты проверке на допинг и у Ларисы уровень гемоглобина в крови оказался чуть выше допустимого. Вроде бы все понятно — спортсменка принимала допинг, ее дисквалифицируют. Однако если разобраться, то возникает множество вопросов. Во-первых, Лариса к этому времени уже завоевала две серебряные медали, а значит, как минимум дважды уже проходила процедуру проверки и оказалась „чистой“. Следовательно, она могла принять ЭПО только перед стартом, что само по себе глупо, ведь наши спортсменки наверняка выиграли бы эстафету, что означает новую проверку. Во-вторых, почему нашей команде не разрешили сделать замену? Да, конечно, время подачи заявок истекло, но ведь спортсменку пригласили на контроль уже после этого срока, значит, итог в случае положительного результата анализа мог быть только один. И, кстати, почему вообще нашу сборную сняли, а, допустим, не дисквалифицировали после финиша? Разве не могло случиться, что в спешке (не забывайте, до старта гонки оставалось около часа) сама процедура прошла бы с нарушением регламента?..

Удивляет та оперативность, с которой сработали все антидопинговые службы в тех случаях, когда дело касалось российских гонщиц. Когда в применении запрещенных препаратов был заподозрен Йохан Мюлегг, лишь через сутки было объявлено о дисквалификации спортсмена и передаче золотой медали россиянину Михаилу Иванову, а когда дело касалось наших спортсменок, решения, причем необратимые, принимались буквально в спринтерском темпе.

Фигурное катание, пожалуй, самая скандальная часть олимпийской программы. В трех видах из четырех, в парном катании, танцах и в турнире женщин результаты соревнований были поставлены под сомнение.

А началось все 9 февраля. В короткой программе Елена Бережная и Антон Сихарулидзе оказались на голову сильнее канадцев Джейми Сэйл и Давида Пеллетье и уверенно заняли первое место. В произвольном катании наша пара стартовала раньше своих главных соперников. В одном из эпизодов Антон допустил небольшую помарку, что не осталось незамеченным арбитрами. Наши ребята получили достаточно высокие, но не предельные оценки, лежащие в диапазоне от 5,7 до 5,9 балла. Казалось бы, канадской паре даны все шансы, чтобы опередить россиян, но… Оценки Джейми и Давида были примерно такими же, в итоге пятеро арбитров отдали преимущество россиянам, а четверо — канадцам. Все ясно? Как бы не так!

Сразу же после объявления итогов турнира весь североамериканский континент словно сошел с ума. Непонятно откуда взялись признания одной из арбитров, француженки Мари-Рен Ле Гуль, о том, что на нее якобы оказывалось давление с тем, чтобы она поставила российскую пару выше канадской. И хотя все происходило совсем иначе (в интервью газете „Экип“ Ле Гунь утверждала, что ей, наоборот, предлагалось отдать первое место канадцам), истерию было уже не остановить. В нее включился даже президент МОК Жак Рогге. В итоге французского арбитра дисквалифицировали, а канадцам вручили второй комплект золотых наград. Хотя, даже если убрать оценки, выставленные француженкой (тогда количество первых мест будет равным — 4:4), российская пара должна находиться впереди за счет успеха в короткой программе. А между тем, по существующим правилам, те баллы, которые поставили дисквалифицированные позднее арбитры, остаются в силе. Но, видимо, и в спорте нет правил без исключений…

В этих условиях стало ясно, что состязания танцевальных дуэтов так просто не завершатся. Так и случилось. Хотя все ожидали борьбы между французской парой Марина Анисина — Гвендаль Пейзера и итальянцами Барбара Фузар-Поли — Маурицио Маргальо. Но случилось неожиданное. Россияне Ирина Лобачева и Илья Авербух настолько вдохновенно откатали свою композицию, что практически все специалисты признали — именно они были лучшими на этом турнире. Но судьи были иного мнения. Правда, не все. Четверо назвали лучшими россиян, но пятеро других, в основном из стран Восточной Европы, видимо, опасаясь быть обвиненными в пристрастиях к нашему дуэту, вывели на первое место французских фигуристов. Кстати, обиженными в соревнованиях танцоров оказались не только россияне. Удивительно красивый и лиричный дуэт из Литвы Маргарита Дробязко — Повилас Ванагас вполне был достоин места в призовой тройке, но арбитры отодвинули их только на пятое место, несмотря на то что итальянские и канадские танцоры допустили падения по ходу исполнения произвольной программы.

Ну, а апофеозом этого превращенного в фарс турнира стали соревнования женщин в одиночном катании. После короткой программы с минимальным преимуществом впереди была американка Мишель Кван. Однако во время произвольной программы из американского трио лишь Саре Хьюз удалось чисто откатать свою композицию, а фавориты — Саша Коэн и Мишель Кван — упали. В то же время Ирина Слуцкая, выходившая на лед последней, смогла справиться с волнением и выступила просто прекрасно. И оценки за технику оказались у Ирины немного выше. Ну а в том, что наша фигуристка заметно превосходит 16-летнюю американку в артистизме, не сомневался никто. И тут, словно бы спохватившись (как же так, не могут ведь хозяева остаться без чемпионов в фигурном катании), арбитры все же выводят на первое место Сару Хьюз. Комментарии излишни. Достаточно посмотреть на оценки, которые были выставлены спортсменкам.


САРА ХЬЮЗ (США)

Мой Шелковый путь

ИРИНА СЛУЦКАЯ (РОССИЯ)

Мой Шелковый путь

Как видите, на счету Ирины есть четыре оценки 5,9, у Сары Хьюз — ни одной. И тем не менее на верхнюю ступень пьедестала почета поднялась именно американская фигуристка».

Спорт давно превратился в грязный бизнес. Конечно, не сам спорт, но все, что вертится вокруг него. А вертятся прежде всего чиновники, от которых что-то зависит.

«Я не могу утверждать, что у нас чистые руки. Но система гнила давно, и в известной степени мы — жертва этой системы», — сказал журналу «Time» президент Оргкомитета зимних Игр-2002 в Солт-Лейк-Сити Роберт Гарфф.

Если смотреть правде в глаза, то следует признать, что Международный олимпийский комитет потерял невинность давно — за много лет до того, как его возглавил Хуан Антонио Самаранч. В 1936 году МОК не пожелал перенести из нацистской Германии Игры 1936 года — зимние, которые состоялись в Гармиш-Партенкирхене, и летние, которые состоялись в Берлине. В 1972 году убийство израильских спортсменов и тренеров палестинскими террористами не заставило членов МОК прекратить Олимпийские игры в Мюнхене. Спустя три года МОК не отменил проведение Олимпиады в Москве в 1980 году, когда Советский Союз ввел армию в Афганистан. Но только в годы правления Самаранча МОК окончательно превратился в коррумпированную снизу доверху организацию. Два обстоятельства способствовали этому: коренное изменение состава комитета и деньги, которые начали получать города, ставшие олимпийскими столицами.

До поры до времени МОК представлял собой закрытый клуб монархов, принцев, князей, маркизов, баронов. Этих господ можно было обвинить в чем угодно, но только не во взяточничестве. Они не нуждались в деньгах, и купить их было нельзя. В 1970–1980-е годы закрытый клуб открыл свои двери для представителей «третьего мира», и они — африканцы и латиноамериканцы — принесли с собой нравы, которые были совершенно неприемлемы для основателя современного олимпийского движения, французского барона Пьера де Кубертена. Но именно они стали лучшими друзьями нынешнего президента МОК.

Однако до некоторых пор членство в МОК не обещало ни денег, ни дорогих подарков. Легендарный французский горнолыжник Жан-Клод Килли, бывший президентом Оргкомитета зимних Игр-1992 в Альбервилле, вспоминал в интервью журналу «Time»: «Мы не предлагали (членам МОК) увеселительные прогулки и роскошные отели. Мы дарили им пустяковые сувениры — перочинные ножички, авторучки…» А вот Оргкомитет Игр-2002 в Солт-Лейк-Сити оплачивал членам МОК авиабилеты в первом классе, размещал в пятизвездочных отелях, делал дорогие подарки, основал «образовательный фонд» для бесплатного обучения их родственников в американских университетах, оказывал бесплатную медицинскую помощь, устраивал родственников на работу и т. д. Оргкомитет Игр в Солт-Лейк-Сити играл по принятым в МОК правилам.

В 1991 году МОК премировал зимними Олимпийскими играми японский город Нагано, в котором не было и намека на спортивные сооружения, необходимые для проведения соревнований. Но житель Нагано, один из богатейших людей планеты Йосиаки Цуцуми, собрал 20 миллионов долларов на строительство в Лозанне Олимпийского музея, и это решило исход конкурса городов на право проведения зимних Игр-1998. «Никто не заставлял их жертвовать деньги на музей», — отвечал Самаранч на обвинения во взяточничестве. Не считал он взятками и многочисленные подарки, которые получает от городов, претендующих на проведение Игр.

Когда Килли ратовал за предоставление Альбервиллю права на проведение зимних Игр 1992 года, эти новые правила находились еще в зачаточном состоянии, однако они уже стали настоящей и неодолимой силой, когда в борьбу за Игры включился Солт-Лейк-Сити. Можно смело утверждать, что эпоха почти безграничной коррупции на олимпийском пространстве началась в 1984 году в городе Лос-Анджелесе. Америка знает, что ей нужно, и не жалеет средств для достижения своих целей. Понятие «нравственность» для американцев давно утеряно.

С этим мне пришлось столкнуться лично, когда в самый разгар лета 2002 года ко мне на виллу в Форте деи Марми нагрянула итальянская полиция и увезла меня в Венецию. «Америка, ФБР», — втолковывали мне что-то итальянцы, но я не понимал, о чем шла речь. По сумрачным коридорам, где со стен сыпалась крошка древних кирпичей, меня привели в камеру и с лязгом повернули ключ в замочной скважине…

Глава 16

Продолжение кошмара

Страдание — бесконечно долгое мгновение.

УАЙЛЬД

Истинное равенство граждан состоит в том, чтобы они одинаково были подчинены законам.

ДАЛАМБЕР

В камере на койках дремали два итальянца. Увидев меня, они принялись что-то расспрашивать, но через несколько минут оставили меня в покое, сообразив, что я не понимаю по-итальянски. Видя мою усталость, они предложили мне кофе.

— Кофе? — удивился я. — У вас есть кофе? В тюрьме?

— Кофе, кофе, — радостно закивали они, указывая на электрическую плитку в углу и на стол, где виднелись чашки, кастрюли, чайник.

— Надо же! — почти без эмоций произнес я, осматривая помещение. Мой взгляд остановился на телевизоре. — И телевизор есть? Да у вас тут почти царские условия. Понюхали бы вы, чем пахнет тюрьма в России…

Я присел на отведенную мне кровать и почувствовал, что силы мои иссякли. Тело отяжелело, валилось на бок. Я прилег и, едва коснувшись головой подушки, провалился в глубокий сон, из которого меня утром выдернули чьи-то громкие голоса.

Открыв глаза, я сразу вспомнил минувший день, и сердце мое сжалось от накатившей тоски. Мои сокамерники что-то оживленно обсуждали. Заметив, что я проснулся, они стали тыкать пальцами в экран включенного телевизора. В информационном выпуске показывали мой портрет и кадры, снятые на Олимпиаде в Солт-Лейк-Сити.

— Это что? — спросил я. — Что там говорят?

Сокамерники принялись увлеченно рассказывать мне что-то, но понять из их речи я мог только «FBI», «Salt-Lake-City», «America». Они были возбуждены и смотрели на меня не то с восхищением, не то с сочувствием.

Два долгих дня я терзался догадками. Никто не вызывал меня на допросы, никто не навещал. На третий день приехал из Флоренции мой адвокат.

— Наконец-то! — обрадовался я, измученный неведением. — Что происходит? Почему я здесь? О чем кричит телевизор? Какая связь между мной и зимней Олимпиадой?

— Алимжан, дело обстоит так. — Адвокат бросил на стол передо мной несколько итальянских газет. — ФБР обвиняет вас в подкупе судей.

— Каких судей?

— На Олимпиаде.

— Что?

— Вас обвиняют в подкупе судей или в оказании давления на них.

— Какой-то бред! Зачем мне давить на судей?

— Чтобы они дали золото российским спортсменам.

— Но это же… Кому пришла в голову эта чушь собачья?

— Кому-то в Америке пришла.

— Но ведь это невозможно! Каким образом я мог сделать это? Да ведь я не имею ни малейшего отношения к Играм!

— Алимжан, против вас выдвинуто обвинение, и сейчас нам нет смысла кричать, что обвинение нелепо и безосновательно. Вас взяли на прицел, и мы должны не паниковать, а просто заняться работой. Пока я обладаю только той информацией, которая опубликована в прессе и которую сливает телевидение. Этого мало. Нужно дождаться официального обвинения. Сейчас мы с вами послушаем судью, и я надеюсь, что услышим что-нибудь вразумительное…

Мы вошли в пустой зал, где возле коричневой кирпичной стены стоял старый обшарпанный стол. Эхо наших шагов отзывалось где-то под потолком. Через несколько минут, хлопнув дверью, появился судья.

— Синьор Тохтахунов, Америка хочет получить вашу голову.

— Чем же я насолил им?

— Южный окружной федеральный суд штата Нью-Йорк предъявил вам следующие обвинения: аферы с использованием банковских переводов, сговор с целью подкупа судей спортивных состязаний и незаконное использование кодов телеграфно-телефонной связи для получения необходимой информации. Если исходить из американских законов, вам грозит в Америке 25 лет тюрьмы и штраф в 1,25 миллиона долларов.

Мне показалось, что я потерял дар речи. Адвокат успокаивающе похлопал меня по руке.

— Чего хочет Америка? — поинтересовался он.

— Они требуют выдать им господина Тохтахунова, чтобы судить его на своей территории.

— В таком случае я поеду в США, — решил я.

— Вы сошли с ума? — грустно улыбнулся судья.

— Мне нечего бояться. За мной нет никакой вины. Пусть они там разбираются, если им так угодно. Готовьте бумаги и отправляйте меня туда.

— Вам нельзя ехать в Америку! — в один голос закричали судья и мой адвокат.

— Но я не виноват ни в чем. Я в Америке был в 1990 году дней десять, не больше. Приехал поглазеть. За мной нет никаких преступлений и не может быть. А про Олимпиаду они все выдумали. Я готов поехать туда, пусть задают мне свои вопросы.

— Не валяйте дурака, Алимжан.

— Если они будут судить честно, то мне нечего опасаться, — ответил я.

— А кто вам сказал, что они будут судить честно? — усмехнулся судья. — Они упоминают о каких-то записях ваших телефонных разговоров. Сегодня можно слепить любую запись, технические возможности высоки. Если вы попадете в Америку, вас не отпустят. Обвинения серьезные, но пока они ничем не подтверждены. У меня есть все основания выпустить вас под домашний арест на время следствия.

— Вот видите, — сказал адвокат. — Наберитесь терпения, Алимжан…

Так началась моя тюремная эпопея.

Под домашний арест меня не отпустили, и я остался в тюрьме. Позже я выяснил, что эта тюрьма (casa circondariale) была вовсе не Пьомби, о которой писал Джакомо Казанова, и знаменитый Дворец дожей с тюрьмой на чердаке находился на другом конце Венеции. Моя casa circondariale располагалась в районе Santa Croce и называлась Санта-Мария Маджоре.

Рассказывают, будто в 1400 году какой-то францисканский монах, живший в бедном рыбацком поселке на западном берегу Венеции, стал видеть Деву Марию, помогавшую рыбакам на каналах. Он отправил в Сенат прошение о строительстве церкви в честь Девы Марии. Церковь была построена в 1497 году, а потом там появилась икона Мадонны, привезенная из Греции, которую объявили чудотворной. Народ стекался туда толпами. В первое десятилетие 1500-х годов церковь разрослась, ее окружили новые постройки, мало-помалу это место превратилось в важный религиозный центр, который украшали полотна Тициана и Веронезе. Но в 1805 году по указу Наполеона церковь Санта-Мария Маджоре была закрыта, а ее сокровища вывезены. В 1917 году в церкви была устроена табачная фабрика, а в 1920 году к ней была пристроена городская тюрьма.

Так что меня окружали стены, повидавшие на своем веку немало страстей, слез и крови. Это было знаменитое место, но меня не могла радовать его история, его слава, его величие. Не успокаивало и то, что тюрьма носила имя Пресвятой Девы Марии.

Моих соседей по камере звали Флориан из Бальзамо и Луиджи. Недели через полторы Луиджи вышел на свободу, и мы остались с Бальзамо вдвоем. Он был говорливый и веселый мужик, постоянно смеялся, рассказывая какие-то истории, и мне жаль, что я не мог посмеяться вместе с ним. Но он не огорчался и смеялся сам.

Адвокат приходил ко мне ежедневно. Это был один из лучших флорентийских юристов, обслуживавший правительственных чиновников. Однако у него был большой минус — он никогда прежде не вел дела иностранцев. Он был мощный специалист, но не совсем нужного мне профиля. С русской стороны у меня был Кучерена, но итальянцы не везде подпускали его. Какие-то у них странные законы: есть адвокат, но ему не все разрешено — не всюду бывать, не со всеми общаться и т. д.

Через несколько дней меня опять вызвали на беседу. Она проходила в том же духе, но разговаривал со мной другой судья.

— Алимжан, я хочу уточнить некоторые детали. У меня в документах сказано, что вы обсуждали по телефону выступления спортсменов.

— Разве это преступление?

— Нет, конечно, не преступление. Но вы говорили, что Марина Анисина обязательно победит. И она победила. Как вы можете объяснить этот факт?

— Простите, но если она танцует лучше других, то почему я не могу верить в ее победу? Вы любите футбол?

— Да! — Судья снял очки и выжидательно посмотрел на меня. — Только при чем тут футбол?

— Во время игры вы когда-нибудь спорите с друзьями, кто победит?

— Да.

— И разве никогда вы не угадывали победителя?

— Много раз. Если команда сильнее, не так уж трудно предсказать результат.

— Так почему же вы задаете мне ваши глупые вопросы? — возмутился я.

— Я понимаю вас, — кивнул он.

— Марина Анисина на две головы была лучше всех остальных.

— Возможно… А что вы скажете по поводу давления на судей? Я имею в виду состязания, в которых победили русские спортсмены. Вы болели за них?

— Разумеется, болел. Они же мои соотечественники.

— Вы знакомы с ними лично? Могли вы оказывать давление на судей из-за личных симпатий?

— Во-первых, я не оказывал никакого давления на судей. Во-вторых, я вообще не знаком ни с Сихарулидзе, ни с Бережной. Но их пара была лучшей. Им дали золото, потом дали такую же медаль канадцам, потом опять наградили… Зачем вы валите все в одну кучу? Знаком или незнаком — это не имеет значения. Они катались лучше остальных.

— Но Сихарулидзе оступился во время выступления.

— А итальянцы упали, и канадцы упали. И все же их оценили лучше прибалтов. Почему? — Меня начал злить этот разговор. — И мне говорят, что я купил кого-то. У них там закулисные игры, а я виноват. Где я купил? В каком месте я купил? Если вы утверждаете это, то растолкуйте мне, чего ради я «помог победить» Сихарулидзе и Бережной? Какая мне выгода помогать совсем незнакомым людям? Почему именно этой паре? Если просто ради победы России, то почему не помог лыжникам, почему не помог еще кому-нибудь? Уж подкупать, так подкупать! Газеты пишут, что я давил на французскую судью, но я знать ее не знаю. Да, с президентом Национальной федерации ледовых видов спорта Дидье Гайяге я общался однажды, не отрицаю. Но это было в 1999 году! Мне были нужны документы на проживание во Франции, я хотел зарекомендовать себя с хорошей стороны, предлагал создать французскую хоккейную команду. Я же не отказываюсь от этого факта. Я говорил о создании профессиональной хоккейной команды. Вполне можно было сделать французскую команду на европейском уровне, у нас в России полно ветеранов, которые еще прекрасно катаются. Я предлагал создать французский клуб. Что в этом плохого? У меня был спонсор, который давал на это деньги. Я хотел сделать хороший бизнес — хоккейный клуб, который нанимал бы, покупал бы игроков, воспитывал бы новых… Сейчас многие посвящают себя спортивному бизнесу. Если бы я справился с такой задачей, то оказал бы Франции хорошую услугу, а это в свою очередь облегчило бы мне получение гражданства. При чем тут Олимпийские игры? Меня интересует бизнес. Дидье Гайяге отказался от моего предложения. Ну и ладно. Больше я никогда не видел и не слышал его. Позднее мы не пересекались…

Судья побарабанил пальцами по столу, вздохнул и отослал меня в камеру.

Время тянулось ужасно медленно. После этой беседы меня никто больше не вызывал и не допрашивал. Лола и Миша не забывали обо мне ни на минуту, присылали мне из Москвы посылки по DHL (обязательно газеты, журналы и книги; после меня в венецианской тюрьме осталась неплохая библиотека на русском языке), состоялось несколько свиданий, а допросы так и не начинались.

Из того, что я прочитал, я сделал однозначный вывод: затеянная американцами игра имела политическую окраску. Никаких других целей Америка не преследовала — только политический скандал[1]. Они учинили настоящий беспредел на зимней Олимпиаде и теперь пытались перебросить всю вину на чужие плечи. Им срочно потребовался «мальчик для битья», и они нашли подходящую для этого фигуру Меня выгоняли из Монте-Карло, выдворили из Канн, Франция отказала мне в виде на жительство — настоящий изгой. Пресса и раньше не жаловала меня, а уж теперь можно было еще больше поливать черной краской. Америка решила представить меня в наихудшем виде, а потом объявить, что вот такие «мафиозо» и есть настоящее лицо России. Я как отдельно взятая фигура не интересовал их. Они объявили новый виток войны против России.

Америка…

Верно говорят, что вор первый начинает кричать: «Держи вора», чтобы отвлечь от себя внимание. Купив всех и вся, Америка спешила наброситься на других с обвинениями в коррупции и прочих грехах.

Мне трудно представить, что можно купить Олимпийские игры. Какая махина должна быть запущена, чтобы подорвать существующий механизм судейства на Олимпийских играх! Должна работать целая армия чиновников. А они обвиняли меня в таком могуществе. Да если бы у меня был такой потенциал, разве осмелился бы хоть кто-нибудь задержать меня, выгнать из какой-то страны и прочее, прочее…

Я ждал, читая газеты и письма. Сколько людей поддержало меня в те дни, стараясь избавить от горечи в сердце. К моему немалому удивлению, я получил письмо даже из посольства Германии в Италии. Даже немцы, однажды учинившие настоящий погром в моем доме в Кельне, предлагали мне свою помощь! Они прекрасно понимали всю абсурдность и бессовестность начатого американцами процесса.

Однажды меня вызвал к себе комендант.

— Посылку из Италии ждете?

Я пожал плечами.

— Похоже, что посылка из Милана, — продолжил он, вытирая платком пот на толстой шее. — Кто там у вас? Друзья?

— Это имеет какое-то значение?

— Мы обязаны проверить содержимое. Вам прислали три коробки.

— Проверяйте.

В первой оказались продукты. Одного брошенного на них взгляда было достаточно, чтобы понять, насколько вкусной была присланная мне колбаса.

— Это придется выбросить, — сказал комендант, отправляя колбасу, ветчину и печенье в мусорный бак.

— Зачем же выбрасывать?

— Не полагается передавать заключенным продукты питания.

Он вскрыл вторую коробку. Там было белье. Порывшись внутри и не обнаружив ничего запрещенного, тюремщик подвинул посылку мне и взялся за третью коробку. Он держал ее не очень удобно и, разрезая ножом крышку, выронил короб на пол. Картон лопнул, и наружу посыпались фотографии. Увидев их, комендант громко ахнул.

— Это же команда Милана! Фотографии с автографами!

Он схватил коробку и запустил в нее руки, проверяя, что там еще. Внутри были майки футболистов, и на каждой красовался автограф игрока.

— Господи, неужели они настоящие?! — закричал комендант и повернулся ко мне. — Это настоящее? Откуда? Почему вам?

— Потому что я дружу с ними.

— Дружите с «Миланом»? Дружите с самим Мальдини? — возбужденно затараторил стоявший рядом помощник коменданта.

Я кивнул, улыбаясь. Никак не ожидал увидеть такую реакцию. Комендант дрожал, перебирая фотографии.

— Подарите мне одну! — взмолился он.

— Не могу.

Мне не хотелось расставаться с присланными подарками. Да и почему я должен был дарить что-то ему? Он ни разу не проявил ко мне внимания, не полюбопытствовал, нужно ли мне что-нибудь, только что выбросил в мусорный бак предназначенные мне колбасу и печенье.

— Можно мне уйти? — спросил я, собрав вещи.

— Но почему они с вами дружат?! — крикнул мне в спину комендант.

— На такие вопросы не бывает ответов, — сказал я, очень довольный произведенным эффектом.

Признаться, я был весьма удивлен, что футболисты прислали мне свои фотографии с автографами. Это была большая поддержка для меня.

На следующий день убиравшиеся в коридоре заключенные уже подходили ко мне и просили показать майки с личными подписями миланских игроков. Один из служащих предложил мне две подушки и матрас за любую из этих футбольных маек. Я согласился, потому что в камере было прохладно и дополнительный матрас не помешал бы. А когда через день ко мне подошел смотритель этажа и попросил в подарок майку или фотографию, я решительно отказал ему.

— Но почему не дашь? — обиженно проговорил он.

— Вы знаете, в чем меня обвиняют? В подкупе судей на зимней Олимпиаде. А если я подарю вам то, что вы просите? Меня обязательно обвинят в подкупе тюремного персонала. Мало мне, что ли, проблем, которые уже есть?

Он насупился. Один из самых суровых смотрителей (их называли «адженти», то есть «агенты»), он всегда придирался к чему-нибудь. Мог накричать, мог одернуть, мог демонстративно не ответить на вопрос. Были среди адженти и нормальные люди, но не этот. И я был рад отказать ему.

Минул месяц, как я попал в венецианскую тюрьму, и моя дочка сообщила мне по телефону, что ко мне приедут следователи из Франции.

— Из Франции? — удивился я.

— Да. Твой парижский адвокат звонил. Какая-то следственная группа едет в Венецию.

— Им-то что нужно?

— Не знаю.

— Меня же обвиняют в том, что я давил на судей не только ради российских спортсменов, но и ради французских. Считают, что Марина Анисина победила благодаря мне. Чего французы-то хотят? Если они полагают, что я помог Анисиной получить медаль, то чем они недовольны?

— Ничего не знаю, папа.

— Ну пусть приезжают…

В тюрьме была телефонная будка, и заключенным разрешалось звонить один раз в неделю, предварительно заказав телефонный звонок. Каждому отпускалось десять минут на телефонные разговоры. У меня была договоренность с Лолой, что я звоню ей в такой-то день, в такое-то время. Она откладывала все свои дела и ждала моего звонка на квартире, потому что на мобильный номер звонить не разрешалось.

— Алло, папа, это ты?.. — слышал я, и сердце мое таяло от нежности…

О приезде французских следователей уведомили и тюремную администрацию. Мне об этом сообщил адвокат.

— Чего они хотят? — поинтересовался я.

— Не знаю. Бумага составлена на французском языке.

— Почему они никогда не дают нам переведенные на русский язык документы? Что за порядки такие? — негодовал я. — Мало того, что посадили за решетку, не предъявив даже ордера на арест, так еще и держат здесь в полном неведении.

— Алимжан, им нечего сообщить нам, потому что у них ничего нет. Уверяю вас, что они банально давят на психику.

— Если ничего нет, то на каком основании меня держат в тюрьме?

— Думаю, что на итальянцев сильно давят американцы. Любая политическая игра допускает бесправие по отношению к рядовому гражданину. Америка пытается отыграться за свое крайне некорректное поведение в Солт-Лейк-Сити…

Когда пришло время допроса, я буквально рвался в бой. Начиная с момента моего задержания, меня никто ни разу не допрашивал. Разговоры с судьями носили скорее неофициальный характер. Теперь же я шел на серьезный допрос.

В просторном помещении, похожем на актовый зал, стояли сдвинутые в ряд столы. Вдоль стен громоздились большие бобинные магнитофоны. «Записывать будут. Значит, для них это важный день», — решил я. Кто такие «они», я себя не спрашивал, потому что «они» были безлики. «Они» преследовали меня на протяжении многих лет, не давая спокойно дышать. «Они» давно пытались загнать меня в угол, не единожды заковывали в наручники, не раз позорили перед людьми. Что ж, пришло время поговорить серьезно.

Меня поразило обилие народа. Только переводчиков присутствовало не менее пяти. Полицейских — пугающе много. Приехали мои адвокаты из Рима и два из Парижа. Присутствовал прокурор Венеции. Как только меня усадили перед микрофонами, прокурор заговорил.

— У нас к вам есть вопросы. — И он потряс передо мной несколькими листками. — Хочу поставить вас в известность, синьор Тохтахунов, что настоящий допрос инициирован французской стороной.

— Какое мне дело, кем он инициирован. Я так долго нахожусь тут, что рад любому разговору. Спрашивайте. Странно только, что у Франции вдруг возникли ко мне какие-то претензии, ведь я уехал оттуда три года назад.

Я чувствовал себя довольно неловко, поскольку вокруг меня стояло человек пятнадцать полицейских — все мрачные, сосредоточенные.

— Господин Тохтахунов, мы хотели бы знать, как вы купили квартиру в Париже?

— Что за глупый вопрос? Заплатил деньги и купил. И вообще, при чем тут моя парижская квартира? Вас интересует фигурное катание? Вот и спрашивайте об этом.

— Вы нас не учите, что и как спрашивать. Объясните, как вы купили квартиру в Париже?

— Взял и купил.

— Откуда у вас деньги?

— Заработал в России. У меня легальный бизнес. Имею право?

— Имеете.

— Тогда в чем дело?

— Мы хотели бы уточнить, какого рода был ваш бизнес в то время?

— Я с моим партнером поставлял продукты питания в гостиницы. Это был очень серьезный бизнес, с быстрой отдачей денег.

— А где вы налоги платили?

— Нигде, потому что в России в те годы не платили налогов.

— Тогда вы должны были во Франции заплатить налоги.

— Почему именно во Франции? Почему не в Англии или Испании? Я в России вел бизнес, я там деньги заработал. Если бы я работал во Франции, тогда другое дело. Но я работал в России, хотя жил во Франции. Назовите мне хотя бы одного француза, который живет в России и платит там налоги с денег, которые он получает со своего бизнеса во Франции. Вот то-то и оно, что не назовете… Я деньги не украл. Ничего противозаконного не продавал — ни оружия, ни наркотиков.

Я повернулся к адвокатам и попросил их показать мои деловые бумаги.

— Все это, — сказал я, — уже не раз проверялось полицией Франции и Германии. Итальянская налоговая гвардия тоже проверяла меня постоянно. Похоже, меня курировали все спецслужбы от контрразведки до уголовной полиции и Интерпола. Неужели этого мало?

— Видите ли, господин Тохтахунов, вы неправильно вели финансовые дела. При покупке квартиры вы заплатили часть денег наличными.

— Это легко объясняется. У меня в то время не было своего счета, мне ни один банк не открывал счет. Я вынужден был расплачиваться наличными. Вы сами дали такую команду, чтобы мне не открывали счет. Я даже коммунальные услуги оплачивал только наличными.

— Да, вы уже показывали это.

— Что же вам нужно еще от меня?

— Нас смущает, что вы пользуетесь «черными» деньгами.

— Я устал объяснять одно и то же! Мы не раз говорили об этом, пока я жил в Париже! Все допрашивали меня! Сколько можно ворошить одно и то же! Какой смысл?! Что вы хотите узнать? Называйте вещи своими именами! И почему вы этим занимаетесь? Есть специальный департамент, в ведении которого находятся эти вопросы. Мне предъявлены здесь, в Италии, конкретные обвинения. Они нелепы, но уж какие есть. И не понимаю, какое отношение к этим обвинениям имеет Франция.

Мой резкий тон, похоже, заставил их сменить тактику.

— Вы знакомы с господином Гайдамаком?

— Да. Мы познакомились в Монте-Карло. Когда я приехал в Париж, он был единственным моим знакомым. Он нашел мне квартиру.

— То есть у вас хорошие отношения с Аркадием Гайдамаком?

— Да.

— А вот у нас есть информация, что вы угрожали ему, — встрял в разговор какой-то человек в черных очках.

— Я?

— Да. Вы занимались рэкетом по отношению к нему, — кивнули очки.

— Чушь какая-то! Откуда вы взяли этот бред? Мы с ним дружили. Когда он сказал, что нашел для меня подходящую квартиру, я попросил его помочь мне оформить ее. Он просто помогал. Я же понятия не имел, как и что оформлять, как с нотариусом заключать договор и все такое…

Через несколько дней после этого допроса адвокат сообщил мне, что Аркадий Гайдамак, оказывается, был обвинен французами в неуплате налогов и они пытались каким-нибудь образом увязать мою квартиру с Гайдамаком, чтобы через это аннулировать мои права и забрать эту квартиру в пользу Аркадия, тем самым погасив его долг. Примитивная и подлая схема.

На допросе присутствовал какой-то странный плюгавенький человечек, беспрестанно вертевшийся и что-то нашептывавший своим соседям. Я не слышал его слов, но создавалось впечатление, что после каждого моего выступления он говорил: «Он все врет! Не верьте! Он все врет!»

— Господин Тохтахунов, почему вас выдворяли из множества стран?

— Не из множества, а только из Монте-Карло и из французских Канн. Но я не могу даже считать странами эти курортные закуточки. Это всего лишь крохотные деревни. Модные, сверкающие, но деревеньки. Впрочем, неважно, что я о них думаю… Мне запретили туда въезжать. Но никто не запрещал мне въезжать во Францию; вероятно, вы имеете в виду мою депортацию, когда я просрочил мое пребывание в Париже на один день.

— Пресса утверждает, что вы принимаете активное участие в криминальной жизни.

— Пресса много чего пишет. Журналистам нужны скандалы, а легче всего их делать на слухах. Я долго жил в Европе, не так ли, господа? Если вы столько лет подозревали меня в чем-то, следили за каждым моим шагом, прослушивали телефон, то почему же не схватили меня за руку на каком-нибудь преступлении? У вас есть только слова, но закон не позволяет судить на основании пустых домыслов. Вы хотите, чтобы я выглядел бандитом, но не способны предъявить ни одной улики.

— Но вы дважды сидели в советской тюрьме.

— Да. Меня упекли в тюрьму за то, что я официально нигде не работал и не имел московской регистрации. За это меня лишили свободы. Не за кражу, не за грабеж, не за убийство… Скажите мне, у вас есть хоть одно заявление от кого-нибудь, где говорится, что я предлагал кому-то купить у меня оружие или наркотики? Или заявление от кого-нибудь, кто предлагал мне такую сделку? Нет? Откуда же вы берете свои обвинения?

Допрос тянулся долго, но я, к моему удивлению, не устал. Я чувствовал себя бодро и уверенно. Моя первоначальная растерянность улетучилась. Думаю, что и они заметили мою уверенность. Наверное, надеялись, что месяц заключения сломал меня, и твердость, с которой я говорил, смутила их.

Допрос закончился. Человек в черных очках поднялся и отступил в дальний угол, сунув руки в карманы. Не знаю, кто он был, этот мужчина с жиденькими светлыми волосами и квадратным подбородком, но что-то подсказывает, что его прислало ФБР. Я покинул зал в сопровождении моих адвокатов.

— Не могу понять, что это было? Зачем такие вопросы? — недоумевал я.

— Думаю, это была чистая формальность, — ответил мой французский адвокат. — Франция должна была поставить точку в своем «следствии». Никаких серьезных претензий французская сторона не имеет к вам, Алимжан. Но они столько лет занимались вами! Разве они могли упустить такой великолепный шанс подвести окончательную черту и отчитаться перед своим руководством?

— И что дальше? Сколько мне торчать здесь? Когда закончится этот омерзительный спектакль? Все знают, что за мной нет никаких грехов, но никто не осмеливается произнести это вслух.

— Алимжан, потерпите немного.

— Хотел бы я взглянуть на ваше терпение, если бы вы находились на моем месте, — холодно сказал я, прощаясь с адвокатами. Они пытались улыбаться, но выражение лиц выдавало их полное замешательство.

После этого никто не допрашивал меня ни разу. Тянулось однообразное и бессмысленное существование.

Однажды оно нарушилось появлением русского парня по имени Макс. Он выглядел затравленно. Итальянцы не боятся тюрем, смотрят на жизнь за решеткой спокойно. За восемь месяцев моего венецианского заключения я видел несколько человек, которые раза по три успели вернуться в тюрьму. Многие просто отдыхают там. У них все по-другому: телевизор, душ, четырехчасовые прогулки, кофе, газеты. Наши тюрьмы жесткие и грязные, попадать туда — ломать свою жизнь. Не всякий выдержит нашу тюрьму. В Италии все иначе. Там исключительно внимательно относятся к человеку и его потребностям, никто не пытается превратить его в раба или в животное.

Например, заключенные мусульманского вероисповедания получали отдельную комнату для молитвы, для них даже готовили специальную пищу. И это в католической стране! Надо сказать, что в итальянской тюрьме уделяется большое внимание еде, там не кормят чем попало, а предоставляют возможность выбирать блюда из довольно большого меню. В начале недели тем, у кого имелись деньги, позволяли сделать заказ товаров, и уже в конце недели мы получали все по своему списку — от сигарет до любых продуктов. Каждый заключенный имел право открыть счет, на который друзья и родственники могли перевести не более 400 евро в месяц. На этот же счет поступали деньги, заработанные в тюрьме.

Таких, как я, кому родственники перечисляли деньги, было мало, многие сами зарабатывали в тюрьме: шили майки, трусы, занимались уборкой. Желающие попасть на работу выстраивались в очередь. Как-то раз меня вызвал к себе комендант и завел разговор:

— Алик, хочу предложить вам работу. Многие жаждут заниматься уборкой в коридоре, но я готов поставить вас туда вне очереди.

— Зачем мне это? — не понял я.

— Деньги зарабатывать.

— Послушайте, синьор комендант, вам следует посмотреть на мой счет. Я не нуждаюсь в здешнем заработке. У меня на счете есть деньги.

— Но вам надо работать, чтобы нагуливать аппетит!

— У меня прекрасный аппетит. И сон у меня крепкий.

— Что ж, извините, Алимжан. Я хотел как лучше… Возможно, работа вам как-нибудь скрасит нахождение здесь? Работу можно рассматривать как развлечение.

— Я не стану работать!

— Но почему вы так упорствуете?

— Потому что каждого, кто работает в коридоре, просят принести, передать что-нибудь из одной камеры в другую. Это не разрешается правилами, но так делают все. Я не хочу, чтобы ко мне были претензии со стороны начальства. Однако, отказываясь делать это, я вызову недовольство тех, кто обращается ко мне с такими просьбами. Я очень вспыльчив, могу ответить грубо и даже ударить. Начнется драка. Вам нужны драки? Нужны скандалы?

— Нет.

— Вот и я так думаю…

Меня удивила такая трогательная забота коменданта. Не сразу я догадался, что он по-прежнему надеялся получить от меня майку или фотографию с автографом Мальдини.

Впрочем, не нужно думать, что в венецианских застенках курорт. По сравнению с российскими тюрьмами это действительно почти пионерский лагерь. И все-таки там жили заключенные, а не свободные граждане. Многие из них были преступниками, употребляли наркотики, отличались буйным нравом. И с ними не церемонились, когда они нарушали порядок. Пару-тройку раз мне довелось наблюдать, как разбуянившихся заключенных приводили «в норму» слезоточивым газом и резиновыми дубинками, молотя ими по голове и по спине без всякого сожаления… Но такое случалось не часто.

Когда в нашу камеру привели русского парня, в дальнем конце коридора как раз кого-то наказывали. Провинившийся отчаянно сопротивлялся и ругался, а хлесткие удары дубинок звонко разносились по тюрьме. Макс молча вошел и уныло обвел нас глазами.

— Чего в дверях стоишь? Проходи, — сказал я по-русски.

— Вы русский? Боже, какое счастье! — обрадовался он.

— Ты тоже русский? — удивился я.

Мы сразу перешли на «ты». Макс начал жадно расспрашивать меня обо всем, в том числе и о причине моего заключения. Я ему сунул газету.

— Здесь все написано. Читай, если хочешь.

Он полистал, прочитал заголовки.

— Так это все про тебя! Олимпийский скандал!

Я предложил ему кофе.

— Кофе? В тюрьме? — не поверил он.

Когда я очутился в этой тюрьме, тоже не поверил, что здесь можно пить кофе. Но больше всего его удивили белые простыни.

— Чистота какая! Давненько я не спал на такой постели.

Он нашел в куче белья носки, постирал их, попросился в душ, а потом с удовольствием вытянулся на кровати.

— Хорошо-то как, Алик! Просто божественно.

По его лицу было видно, что он по-настоящему счастлив. Скорее всего, Макс намучился, бродяжничая, спать приходилось где попало. В первый же день он поведал мне историю своей жизни.

Он родился где-то на Севере. Когда ему было не больше года, его мама вышла замуж за какого-то кавказца — то ли кабардинца, то ли дагестанца. И Макс долго считал этого мужчину родным отцом. Потом они переехали на Кавказ. В восемнадцать лет мама призналась ему, что это не родной его отец.

— А где же мой настоящий?

— Он погиб в Афганистане. Там многие погибали. Я получила похоронку, но тела не видела. Был цинковый гроб, который не позволили открыть. А что там в гробу, чье тело, чьи кости?..

Узнав об этом, Макс сильно затосковал. Он будто на себя примерил смерть родного отца. Пришел к родителям и рассказал о своем состоянии.

— Мне очень плохо. Жить не хочу, но руки накладывать на себя не желаю, потому что это позорно. Мужчина не должен превращаться в беспомощную тряпку. Я вырос на Кавказе и впитал его дух. Хочу уйти из жизни достойно.

— Что ты задумал? — заволновалась мать.

— Уйду в армию. Воевать буду. Сейчас в Чечне идет война. Помоги на войну попасть, отец, — обратился он к отчиму.

Тот потускнел, но не стал противиться, хотя мать бросилась сыну в ноги с криком: «Не пушу!»

Макс все-таки отправился в Чечню и воевал там три года.

— Алик, — говорил он мне, — я искал там смерть, но не мог найти ее.

А я слушал его растроганно.

— Оказывается, умереть не так легко, как это представляется, — рассказывал Макс. — В крови и дерьме спал. Искал смерть, лез в самое пекло, но смерть обошла меня стороной. Друзья погибали, а я выжил…

За три года он получил три тысячи долларов. Отслужив, вернулся домой, но не мог найти себе применения. Маленький город стал тесен для него, привыкшего к пьянящему военному раздолью. И вот кто-то сказал ему, что можно отправиться рабочим в Италию. На паспорт, визу, билеты и прочие документы ушло много денег.

В Италию он попал, но на работу его никто брать и не собирался. У него отобрали оставшиеся деньги и оставили на улице. Оказалось, что он связался с обыкновенными мошенниками. Начал воровать, грабить, чтобы не умереть с голоду. Два месяца прошлялся, но понял, что так жить не может, что это не по-человечески. Заграница вызывала у него отвращение, и он решил возвратиться на родину. Но как? Денег-то не взять неоткуда. И юноша опять ограбил кого-то и купил билет на поезд. На радостях напился и уснул в вагоне. Когда же появилась полиция, то он не смог спьяну найти свой паспорт, поэтому его забрали для установления личности. Так Макс попал в тюрьму. Впрочем, во время обыска в тюрьме паспорт нашелся.

— Теперь я жду суда, — кисло закончил Макс. — Как я хотел бы задержаться здесь подольше, Алик, чтобы с вами рядом побыть. Мне давно не попадались душевные люди, а с вами так легко разговаривать.

Через два дня состоялся суд, и Макса отправили в Россию. Надеюсь, он нашел свое место в жизни.

Он уехал, и я опять остался без русского собеседника — один на один с моими невеселыми мыслями и пошлыми газетными статейками. Я устал от грязи, заполнявшей газетные строки, мне опротивело читать «новости» о себе, в которых все было неточно, размыто и гаденько. Из газет я узнал, что владею огромной недвижимостью в Италии, Франции и Германии, хотя единственная моя собственность в Европе — это квартира в районе Паси. Журналисты упорно повторяли, что меня арестовали на моей вилле в Форте деи Марми, хотя эта вилла никогда не принадлежала мне. Кстати, в то время в Форте деи Марми почти не было русских. Хозяева виллы предложили мне ее за миллион евро, но я не купил. Зато мой арест послужил рекламой для Форте деи Марми: уже на следующий год на этот курорт началось настоящее паломничество русских. Ну как же — там жил сам Тохтахунов! Тот самый Алимжан Тохтахунов, который «купил всех олимпийских судей»! А если Тохтахунов нашел для себя где-то дом, значит, там очень хорошо! В результате в Форте деи Марми сейчас скуплено русскими больше половины домов, а вилла, которую я снимал, была продана за три миллиона евро…

После томительного ожидания я услышал от адвоката, что заседание суда, которому предстояло решить мою участь, состоится в ноябре. Мы встречались с Лукой Сальдарелли, моим итальянским адвокатом, почти ежедневно и подробно обсуждали все вопросы, которые могли подниматься в суде, и все подвохи, которых можно ожидать от прокурора.

— Алимжан, — сказал мне Сальдарелли, — если бы за всем этим абсурдом не стояли американцы, то решение о вашем освобождении было бы принято уже давно. Собственно, и задержания никакого не было бы. Но Америка — монстр, против которого трудно бороться. Вы должны понимать, что результат судебного заседания может быть самым неожиданным. Газеты муссируют не тему этого заседания, а тему вашего будущего тюремного заключения в США. Создан информационный фон, который предполагает, что решение о вашей экстрадиции в США уже принято. Это не может не влиять на процесс.

— Я все понимаю, Лука.

— Хочу предупредить вас, Алимжан, что вы не должны падать духом, если решение суда будет не в вашу пользу…

Американцы отступать не собирались. От них следовало ожидать только бешеных атак и бессовестного вранья, потому что иначе Соединенные Штаты, эти новоявленные блюстители морали и демократии во всем мире, потеряли бы свое лицо…

Всю осень в Венеции стояла омерзительная погода, беспрестанно лил мелкий дождь, дул пронизывающий ветер. Утром 7 января, когда меня повезли в лодке к зданию суда, повалил мокрый снег, вода в каналах поднялась, бежали большие мутные волны. Мне подумалось, что какой-то умелый режиссер специально создал эту атмосферу Средневековья, чтобы придать судебному заседанию максимально драматичную обстановку. Из-за поднявшейся воды многие участники суда опоздали. Но меня привезли в назначенное время, ровно в 11 часов.

Наш катер почти подошел к пристани, и я услышал голос полицейского:

— Закройте лицо.

— Что?

— Закройте лицо чем-нибудь.

— Зачем?

Из-за дождя на мне был надет длинный плащ с большим капюшоном, который почти полностью скрывал меня. Теперь мне велели закрыть лицо совсем.

— Там столпилось много журналистов. Вас не должны сейчас фотографировать.

— Если не должны, тогда зачем вы пустили их туда?

— Закройте лицо, синьор Тохтахунов, — строго повторил полицейский и протянул мне папку с вложенной внутрь какой-то бумажкой. — Воспользуйтесь этой папкой.

Так я и вошел в здание суда — окруженный конвоем и прятавшийся за картонной папкой. Федеральные прокуроры США представили меня публике как «крупнейшую фигуру российской организованной преступности» и заявили, что во всем мире известен я был под футбольным прозвищем «Тайванчик». Прозвище такое у меня было, но ведь почти у каждого человека оно есть, а к некоторым прилипает по несколько прозвищ сразу. Они очень умело и незаметно делали крен в сторону восточной мафии, хотя никакого отношения ни гонконгская, ни какая другая мафия не имели к Олимпийским играм и даже не упоминались в деле. Американцы просто продолжали нагнетать атмосферу.

Итак, меня обвинили в заговоре с целью подкупа судей на соревнованиях по фигурному катанию в Солт-Лейк-Сити. Венецианский суд особо подчеркнул, что руководитель нью-йоркского офиса ФБР Грегори Джонс и представитель Министерства юстиции США по Нью-Йорку Джеймс Кони, сославшись на конфиденциальные источники внутри ФБР, утверждали, что «Тохтахунов использовал свое влияние и денежные ресурсы, чтобы заставить судей отдать первое место в фигурном катании на зимней Олимпиаде российской паре Елена Бережная — Антон Сихарулидзе, а в танцах на льду — французскому дуэту Марина Анисина — Гвендаль Пейзера». Все обвинения против меня основаны на «свидетельстве» лишь одного агента ФБР — некоего Уильяма Маккаусленда, якобы представившего прокурорам записи моих телефонных разговоров[2].

Все это я уже слышал, но в суде снова и снова повторялись «факты», на основании которых меня отправили в итальянскую тюрьму. Напомню, что с самого начала следствие велось некорректно, была масса нарушений. Одно то, что полиция вывезла меня из Форте деи Марми в Венецию, было грубейшим попранием законов Италии, не говоря об остальном…

После двух часов нудных разговоров венецианский судья постановил выдать меня американцам.

— Меня удивляет ваше решение, — громко сказал на это Лука Сальдарелли. — Ответьте, есть ли у вас уголовное дело на Тохтахунова? Если есть, то, согласно нашим законам, вы не имеет права вывозить его из страны. Если же никакого уголовного дела на господина Тохтахунов нет, то вы вообще не имеете права держать его в тюрьме.

Судья промолчал.

— Ваша честь, у господина Тохтахунова есть итальянская жена, — продолжал Сальдарелли, — поэтому он может быть отпущен под домашний арест. Объясните, почему этого не было сделано до сих пор?

Сальдарелли говорил в течение нескольких минут, а когда замолк, судья объявил, что через 15 дней адвокату будет представлено обоснование решения о моей выдаче американским властям. Мои адвокаты, в свою очередь, должны были подать апелляцию. Через месяц могло состояться очередное слушание.

Журналисты набросились на нас, едва мы появились на ступенях дворца.

— Что вы можете сказать? — со всех сторон к нам придвинулись микрофоны. — Какова перспектива этого дела? Доказано ли что-нибудь? Действительно ли Тохтахунов подкупил судей на зимней Олимпиаде?[3]

— По моему мнению, — ответил Сальдарелли, — давление на судей не доказано, а сговор и попытку подкупа, якобы совершенные на территории Италии, нельзя считать основанием для выдачи человека в США. Я считаю, что суд сегодня уделил большее внимание соблюдению формальностей, нежели углубленному изучению материалов. Вот в чем основной смысл сегодняшнего решения. Убежден, что после рассмотрения апеляции Верховный суд примет справедливое решение и мой клиент будет освобожден…

Позже я прочитал в какой-то газете высказывания Александра Добровинского по поводу моего дела. Он был уверен, что если бы не нашлось «олимпийского» повода, то меня «все равно арестовали бы в каком-нибудь районе Италии, например, за превышение скорости, чем Тохтахунов, без сомнения, подверг угрозе национальную безопасность США. Его попросту „заказали“. Поскольку уже очень давно американцам не подворачивался человек, чей имидж позволял бы устроить пафосный процесс над русской мафией. Я задавал вопрос знающим американцам: „А что вам Тохтахунов?“ Ответы были похожи: „Работает система, против которой не попрешь и которая должна клонировать врагов, чтобы оправдывать собственное существование“. Знающие люди уверяют, что после осуждения Тохтахунов сможет себе что-то скостить на апелляции. Придираться не будут: им главное — всем доказать, что Америка сильна.

Тохтахунова арестовали на не очень серьезных основаниях, а всех, кого запрашивает Россия с такой же степенью аргументации, отдавать и не думают. Мы, конечно, — большая империя. Географически. Но реального давления на Европу оказать не можем… Тохтахунов — человек не бедный, но при этом никогда не сможет доказать, что занимается бизнесом в западном понимании этого слова. Он в прошлом — катала, что моментально делает его подозрительным в глазах западного обывателя, плюс к тому о нем ходят всякие слухи.

Когда в Америке судили Япончика, то прокурор самый большой срок потребовал не за вымогательство и даже не за якобы фиктивный брак, в котором обвиняли Иванькова, а за его советское тюремное прошлое. Обвинитель тогда напустил такой криминальной жути о нашей стране, что обыватель-присяжный менял памперсы каждые пять минут. Чтобы отбить эти обвинения, пришлось представить суду список советских сидельцев, начиная с известного политика Щаранского и нобелевского лауреата Солженицына и заканчивая танцовщиком Нуриевым. Судья задумался, стукнул молоточком и сообщил, что советские проблемы американцев не волнуют. И 11 лет заключения были отбиты».

После этого суда меня дважды вывозили на допросы к прокурору в Венецию. Казалось, что чиновники внезапно пробудились от спячки и осознали, что они хотя бы для проформы обязаны допрашивать меня. Впрочем, никаких принципиальных вопросов они не выясняли. А порой допросы выглядели просто смешно.

Помню, прокурор спросил меня о телефонном разговоре с моим другом Салимом.

— Однажды он предложил вам прислать продукты из Узбекистана.

— Да, была такая посылка.

— А зачем вам бомбы в Италии?

— Бомбы? Мне? — не понял я.

— Да, некто, кого вы называли Салимом, сказал, что хочет прислать вам бомбы из Ташкента.

— Не помню такого разговора, да и не могло этого быть. Ну вы подумайте сами, стал бы я, зная, что мои телефоны прослушиваются уже более десяти лет, открыто говорить об оружии? Разве я похож на ненормального? Вдобавок Салим Абдуваилов — президент Ассоциации спортивной борьбы Узбекистана. Что вы пытаетесь приписать ему? Торговлю оружием? Это смешно!

Прокурор заглянул в бумаги, прочитал что-то и посмотрел на меня.

— У меня ясно написано, что он предлагал вам гранаты.

— Гранаты? Ну да! Он прислал мне целую сумку гранатов. Только это не бомбы, а фрукты, — засмеялся я, вспомнив разговор, которым так заинтересовался прокурор. — Салим хотел прислать мне узбекский плов, гранаты и кишмиш.

— У меня написано «гашиш».

— Не гашиш, а кишмиш! Ну раз прослушиваете, хотя бы переводили точно в вашей полиции…

— Допустим, что речь и впрямь шла о фруктах. Но разве в Италии нет гранатов?

— Есть, однако Салим считает, что здесь все слишком мелкое. В Узбекистане гранаты вдвое больше. Послушайте, неужто спецслужбы, получив информацию о прибытии подозрительного груза, не проверили этот груз? Мне прислали не только гранаты и плов, еще привезли в тот раз узбекские ковры и подушки. И полиция наверняка знает об этом… Зачем вы хотите навесить на меня ярлык торговца оружием? Зачем хотите объявить наркоторговцем? Почему не боретесь с настоящими преступниками? Разве их мало в Италии?

От этих разговоров было смешно и грустно. Если бы я увидел их в какой-нибудь кинокомедии, то хохотал бы без устали. Но это происходило не в кино, а со мной! И разговоры велись на полном серьезе.

В октябре в Москве случилась трагедия: чеченские террористы взяли тысячу человек в заложники в концертном комплексе, где шел нашумевший мюзикл «Норд-ост». Жутко было смотреть на телевизионный экран и ждать кровавой развязки. И особенно страшно стало мне, когда я увидел, как на переговоры с террористами отправился мой дорогой друг Иосиф Кобзон. Помню, с какой гордостью я, указывая на Иосифа Давыдовича, сказал сокамерникам, что это мой друг. Они пришли в неописуемый восторг. Я очень переживал за Иосифа, хотя и был уверен в нем. Он сильный человек, знает, как разговаривать с любыми людьми. От него исходит мощная энергетика, его все уважают. Кобзон в России — один из самых авторитетных людей. Я был уверен в нем, но разве можно было сказать что-нибудь с уверенностью о террористах? Они унижали заложников как могли и уже расстреляли кого-то. Террористы могли нажать на спусковой крючок в любую минуту. Требуя, чтобы к ним пришел на переговоры лично Путин, они, конечно, вовсе не собирались разговаривать с ним, а просто застрели бы его. Они устроили кровавый спектакль и готовы были пролить еще больше крови.

Иосиф Давыдович вырос в необыкновенной семье. Благородство — это качество, которым наградила его не только природа, но и семейное окружение. Много раз Кобзон вспоминал, как Ида Исаевна, его мама, повторяла, что в первую очередь человек обязан думать о друзьях, делиться с ними последним куском хлеба. «Человек рождается обыкновенным животным, — говорил Иосиф Давыдович, — а в человека он превращается только в процессе жизни. Научишься протягивать руку людям — станешь человеком. А будешь следовать только своим инстинктам — останешься зверем. Драться, рвать глотку зубами, отнимать, набивать свое брюхо — все это умеет любая беспородная собака. Душа человеческая воспитывается только благородными поступками. Подняться над животным миром и помочь подняться другим — вот задача каждого из нас».

Семья Кобзонов — это особые для меня люди, мои настоящие друзья, истинные, незаменимые. Таких редко встретишь. Иосиф Давыдович — очень хороший человек. У него большая душа. Всем помогает. Когда у кого-то несчастье, он первый отзывается, сразу едет помогать, даже среди ночи.

К нему все с большим уважением относятся. И дело не в том, что он известный с советских времен певец, хотя не следует забывать, что в свои семьдесят лет он еще поет, по-настоящему поет. Пяти минут не сидит без дела. Иногда по два концерта давал, по семь часов подряд выступает. Среди нынешних молодых артистов ему нет равных. Этот человек должен служить эталоном для других.

Его жена Неля — человек уникальный в своей чуткости и дружеской преданности тем, кого она любит. Я отношусь к ней как к сестре и испытываю безмерную признательность за все, что она сделала для меня. Вряд ли я сумею выразить всю мою благодарность ей, потому что никаких слов не хватит, чтобы выплеснуть все мои чувства. С первых же дней нашего знакомства я ощутил тепло ее безграничной дружбы. Она — такая красивая женщина, что не обратить на нее внимание было невозможно. Ее улыбка очаровывала. Пройти мимо и не заметить ее восхитительных глаз мог только слепец. Когда мы познакомились, меня сразу поразила ее удивительная порядочность и ответственность в дружбе. Таких людей мало. Я советуюсь с ней, как с родной сестрой, во многих делах.

Именно Неля привила мне вкус к искусству. Она научила меня разбираться в живописи, чувствовать тонкости антиквариата. С ее легкой руки я стал коллекционером. Но должен сказать, что эта удивительная женщина живет в первую очередь не искусством, а своей семьей. Она для меня — образец хранительницы семейного очага. Нет другой женщины, которую я мог бы поставить в один ряд с ней, когда говорю о жене и матери.

Я очень люблю детей Кобзонов — Наталью и Андрея. Как-то, помню, Андрюша сломал руку, когда Кобзоны находились в отъезде, и мы срочно, посреди ночи повезли его в травматологический пункт. Маленький он был, боялся я за него. Но все обошлось… Я счастлив, что, когда Наташа рожала в Париже старшую дочку, я находился рядом с ними (она с мужем Юрой снимала квартиру в Париже).

На моих глазах родились уже пять внуков Иосифа и Нели. Их семья растет, крепчает, и мне приятно думать, что я живу рядом с ними и могу называть их моими близкими…

Увидев кадры с Кобзоном, входящим в захваченное здание на Дубровке, я вспомнил его слова о том, что душа человеческая воспитывается только благородными поступками… Он смело шел в бандитское логово, где находились вооруженные до зубов нелюди, озлобленные, не способные на сострадание, затравленные и понимающие безысходность своего положения. Никакой гарантии выйти оттуда живым не было, поэтому я очень беспокоился за Иосифа.

Когда он возвратился, сумев договориться об освобождении нескольких детишек, я ощутил прилив такой гордости, которой не испытывал никогда.

— Вот мой друг! — повторял я. — Вот настоящий человек!

Информационные сообщения не могли дать мне достаточного представления о московских событиях, потому что все новости шли на итальянском языке. Я жадно вслушивался в каждое слово. Будь я на своей квартире, где стояли спутниковые «тарелки», я смотрел бы «Вести», но в итальянской тюрьме не показывают российских телеканалов. Хорошо, что моя дочь регулярно — два или три раза в неделю — присылала мне по DHL российскую прессу. Это всех поражало, ведь доставка по DHL стоит дорого. Однако без русских газет и журналов я не мог обходиться. Мне нужна была информация, иначе я просто сошел бы с ума, варясь в собственном соку.

Глава 17

Раздумья

Ни один порок не настолько прост, чтобы не принимать с внешней стороны вид добродетели.

ШЕКСПИР

Дурные последствия преступлений живут гораздо дольше, чем сами преступления, и, подобно призракам убитых, всегда следуют по пятам за злодеем.

СКОТТ

Я много размышлял в тюрьме. И прежде всего мысли мои были о России.

Покидая родину, я хотел переждать смутное время, которому, к сожалению, не было видно конца. Мне же хотелось спокойствия и надежности.

Как случилось, что одно из самых сильных государств рухнуло в пропасть безвременья? Как произошло, что СССР, «оплот мира во всем мире», превратился в самое ненадежное место на земле? Думаю, что это в значительной степени связано с тем, что Россия слишком резко сошла с рельсов социализма, слишком неожиданно для себя. К этому не был готов никто — ни народ, ни руководство страны. От ужаса перед нагрянувшими переменами лидеры Советского Союза пошли на беспрецедентный шаг: отстранили от власти Михаила Горбачева, законного Президента СССР, и объявили чрезвычайное положение. ГКЧП… Танки на улице, стрельба, толпы людей возле Белого дома, ожидание крови. Люди поняли, что за свое будущее надо драться. И многие дали волю животным инстинктам.

Я следил из-за границы по телевизору, как разворачивались события. Понять толком ничего не мог. Из всех членов ГКЧП, появившихся на экране, я узнал только председателя КГБ Крючкова и министра обороны Язова. В голове моей бился вопрос: что за страна у нас такая — с необъяснимыми причудами? Есть власть, но внутри этой власти возникает другая власть, которая свергает прежнюю, при этом не изменяя формально ни государственного строя, ни партийной системы, ни чего-либо еще. И эта новая власть настолько не уверена в себе, что поднимает в ружье всю армию! А народ выходит на улицу с протестом, и новая власть начинает оправдываться: мол, она не хочет никому зла, хочет только разобраться с беспорядком. Хотя ведь беспорядок-то она сама учинила! И в результате «наведения порядка» наступил настоящий хаос… Как еще можно охарактеризовать сложившуюся ситуацию, когда законный президент заперт в своей летней резиденции и когда правительство СССР в лице ГКЧП приказывает одно, а правительство России в лице Бориса Ельцина приказывает совсем другое.

Каждое из этих правительств жаждало абсолютной власти; друг в друге они видели только врага. А народ… Народ не желал распада СССР, но не желал и попадать под пяту военной диктатуры.

Я вырос в советское время, где руководители страны были от нас настолько далеки, что мы вполне могли приравнять их к небожителям. Простой народ не знал о них ничего, частная жизнь вождей оставалась для нас за семью печатями. Они были недосягаемыми и неприкасаемыми. И вдруг ГКЧП и танки в центре столицы! Вооруженная смена власти! Мятеж! Переворот! Все кричат, но никто не может понять, что происходит…

Руководство должно быть сильным, но сила вовсе не означает дубинку в руке. Когда через пару лет парламент восстал против Ельцина, опять на улице появились танки, только теперь крови пролилось больше. Весь мир — и я в том числе — прильнул к экранам телевизоров, следя за расстрелом Белого дома в Москве, следя за тем, как власть дерется за свои права. А народ смотрел на власть и учился у нее: раз власть позволяет себе пускать кровь, то и простые люди имеют на это право; и воровать можно, раз власть ворует и жирует…

Кто-то из великих сказал однажды: «Погубить великое государство — значит быть великим государственным мужем. Мерой его величия является то, что он увлек за собой при своем падении».

Если следовать этой логике, то самым великим из руководителей России был Ельцин — он опрокинул величайшее государство, называвшееся СССР. Конечно, нельзя отметать и «заслуг» Горбачева, ведь он подготовил почву для победы Ельцина. Горбачев столкнул страну в яму, а Ельцин сначала разрушил СССР, затем столкнул в пропасть Россию.

Впрочем, все мы виноваты в случившемся, ведь мы поддерживали сначала одного, затем другого. Мы надеялись на лучшее, но получили худшее. Но разве мы могли знать, куда заведут Россию политические игры? А если бы и догадывались, то как могли повлиять на ситуацию? Противники Ельцина вышли на улицы и взялись за оружие. Он раздавил их… А потом начался бардак.

Я наивно думал, что в Европе можно укрыться от творившегося в России ужаса, пожить в спокойном уголке и дождаться окончания смуты. Западный мир вовсе не представлялся мне идеальным, но казался упорядоченным и предсказуемым. Ах, если бы я знал, каковы европейские нравы в действительности!

Никто на Западе не любит Россию, все боятся ее, все видят в ней опасного и грозного соперника. И едва Советский Союз зашатался, весь капиталистический мир бросился на него и повис со всех сторон, как висят десятки обозленных шакалов на мощном теле буйвола, откусывая по куску, обескровливая мощное животное и понемногу убивая его. Нет никакого сомнения в том, что Запад порадовался не столько крушению социалистического лагеря, сколько воодушевился возможностью урвать побольше от природных богатств бывшего СССР. Нефть, газ, лес, золото, алмазы — все это представляло огромный интерес для Европы. Но никто не осмеливался ступить на нашу территорию военным маршем, поэтому действовали исподтишка, навязывая России «настоящие» ценности, которые на самом деле нам не только не нужны, но и опасны для нас.

Нам не нужна культура Запада. Россия — многонациональная страна, и у наших народов своя культура — у каждого народа своя. В Америку приезжают китайцы, итальянцы, евреи, и как бы ни сохраняли в своей национальной прослойке свою культуру, они все равно будут американцами, потому что приехали туда ради американского образа жизни — одного на всех. А Россия хранит сотни культур в себе, потому что веками здесь проживали тысячи племен, сотни народов, которые жили по своим традициям. Если государство будет ломать эти национальные традиции, народы будут протестовать. Это уже было. Советская власть пыталась растоптать мусульманство и христианство, но разве можно выкорчевать то, что составляет основу народной культуры? Французы позволяют себе запрещать ношение хиджабов на своей земле, потому что магометанство во Франции воспринимается как чужеземная культура. Но даже там запрет поднял волну негодования, потому что мусульмане уже давно осели во Франции, их много, они не случайные там люди, они — часть современной Франции. Что же говорить о России, где у каждой губернии есть свои отличительные культурные особенности? Почему Запад пытается стереть миллионы граней наших особенностей, навязывая нам свои ценности и свой образ жизни? Если мы согласимся, если смиримся с натиском европейского менталитета и наденем его на себя, то исчезнем как самобытный народ.

Россия не может позволить себе этого. Наоборот, государство должно всячески способствовать укреплению тех традиций, которыми славятся наши народы. Только тогда мы сохранимся как многоликая Россия. Понимаю, что это легче сказать, чем сделать, потому что культуры многих народов часто входят в конфликт друг с другом. Но эти конфликты возникают лишь в тех случаях, когда одна культура пытается подчинить себе другую.

Нужны мир и уважение.

Я наивно думал, что такое уважение к человеку есть на Западе, но оказалось, что там гораздо больше бесправия, чем в России. Меня хватали всюду, обвиняя во всех смертных грехах без всякого на то основания. Меня выдворяли из стран без суда и следствия.

Запад никогда не смирится с тем, чтобы Россия была сильной и гордой. Западу не нужна независимая Россия. Европа хочет видеть нашу страну нищей и покорной, чтобы нами можно было легко управлять. Европа нуждается в рабах. Запад всегда будет улыбаться России и произносить слова дружбы, но при этом в руке будет держать готовую для удара дубинку.

Глава 18

Русские

Мудрый выбирает себе друга веселого и сговорчивого.

ЭПИКУР

Всегда будь готов высказать, что у тебя на уме, и негодяй будет избегать тебя.

БЛЕЙК

Вначале октября меня вызвали к коменданту венецианской тюрьмы.

— Там человек из России. Он не понимает по-итальянски. Помогите поговорить с ним, — сказал адженти, ведя меня по коридору.

— Да и я не говорю на итальянском языке, только отдельные фразы понимаю, — пытался отказаться я.

В кабинете у коменданта сидел странного вида мужик. Растрепанный и помятый, с мутными глазами и трясущимися руками. Он безостановочно что-то бормотал, но вникнуть в смысл его речи оказалось нелегко.

— Ничего не знаю, что вам надо от меня… Я из Иванова приехал работать… А у вас тут хрен знает что… Зарабатывать хочу хорошо, а работы нет… Воровать начал, но сердце к воровству не лежит… И не умею этого… Ох, не умею…

Увидев меня и услышав русскую речь, он принялся моргать.

— Есть у тебя выпить? Коньячком нельзя здесь разжиться?

— Дурак, какой коньяк? — опешил я.

— Может, героинчик есть? Очень было бы кстати…

— Какой героин? Прикуси язык, болван! Будешь валять дурака, тебя сейчас изобьют до беспамятства. Здесь не любят таких…

Он засмеялся, не поверил мне. А я уже неоднократно видел, как бьют заключенных. Не без причины, конечно, лупили за дело, и очень сильно, — чтобы вправить мозги надолго. Мне хорошо запомнился случай, когда один из заключенных устроил скандал, орал бешено, раздражая криком весь этаж. Его утихомиривали дубинками и слезоточивым газом. В другой раз кто-то пытался вскрыть себе вены, забаррикадировался в камере, так ему тоже хорошенько всыпали. Поэтому я сразу предупредил новичка, чтобы не дурил.

— Он ничего не понимает, — сказал я коменданту. — Похоже, у него белая горячка. Он плетет какую-то откровенную чушь…

Все это я произнес по-русски, и никто меня не понял.

— Он алкоголик… Это ясно? Боррачо!

Для убедительности я еще постучал указательным пальцем себя по виску и состроил идиотскую гримасу.

— Понято? Капиче?

— Si, — кивнул комендант.

Но я не убежден, что он понял. Вернувшись к себе в камеру, я обнаружил новый матрас на кровати.

— Это чье? — спросил я у сопровождавшего меня смотрителя.

— Русского, новенького, — ответил адженти.

Я недовольно сгреб матрас и вышвырнул его в коридор. Смотритель недоумевающе посмотрел на меня и велел вернуть матрас на место.

— Зачем он нам нужен, пьяница этот? — протестовал я. — С ним столько горя хлебнешь!

— Но он русский и ты русский!

— И что?! Куда хотите заткните его, но только не к нам. У него белая горячка! Он может повеситься и нас удавить.

Адженти, видя мое упорство, сам положил матрас новенького на койку, строго объяснив мне что-то по-итальянски. Разумеется, я не понял его слов, но нетрудно было догадаться, что он сделал мне выговор: я нарушал порядок и мог получить наказание.

Вот так в нашей камере появился мой соотечественник. Его звали Семен.

Сначала Семена отправили в больницу, но он умудрился удрать оттуда и бегал голышом по Венеции, распугивая туристов. Уже наступили холода, близилась зима, а он — без штанов по мостикам через каналы носился вприпрыжку! Потом его, наверное, напичкали транквилизаторами, потому что через неделю он вернулся в тюрьму совсем другим человеком.

Семен в основном молчал, время от времени закрывал глаза и сидел так, не шевелясь подолгу, словно погрузившись в глубокую медитацию. Но иногда начинал рассказывать всякие небылицы, любил приврать. Сначала он признался, что был строителем в Иваново и приехал якобы на заработки, но с работой не получилось. Потом вдруг сообщил с заговорщицким видом, что имел несколько судимостей и что строителем почти не работал. Но о тюрьмах Семен рассказывал так, словно близко не подходил к ним. Врал он безбожно, и я даже не пытался уличить его во лжи. Но в целом он был неплохой мужик. Как-то раз я получил очередную порцию документов и, перечитывая их снова и снова, сильно разозлился, потому что никак не мог взять в толк, о чем там говорилось.

— Алик, — подошел ко мне Семен, — дай-ка мне свои бумаги.

Я раздраженно сунул документы ему в руки. Семен неторопливо проглядел их, затем прислонился спиной к стене и начал читать вслух. Он читал выразительно, с интонациями, акцентируя внимание на запятых, по-актерски делая паузы и выделяя придаточные предложения. Я с удивлением обнаружил, что многое стало понятно. Иногда Семен останавливался, смотрел на меня, замечал мои сведенные брови и повторял только что прочитанное своими словами, поясняя некоторые моменты. Как-то незаметно он превратился для меня в настоящего толкователя, переводя тексты с мудреного юридического языка на человеческий.

Наступило Рождество, и этот праздник удивил меня больше, чем все предыдущее мое пребывание в венецианской тюрьме. В каждую камеру принесли елочку, каждому заключенному сделали подарок! Приходил пастор, разговаривал со всеми, делал подарки от себя. И еще была бесплатная раздача вещей бедным. Время от Рождества до Нового года было настоящим праздником.

Если сначала у Семена из личных вещей не было ничего, то на Новый год он получил так много подарков, что не смог их вынести за один раз, когда освобождался. Семен возвращался к капеллану за своим имуществом пять раз! Но зато, уж приодевшись, он превратился в истинного денди. Вельветовые брюки, пиджаки с кожаными налокотниками, шляпа… Странно, этот почти безликий человек сразу как-то преобразился, нарядившись в итальянскую одежду, и в его лице даже появилась какая-то значимость.

Он провел в тюрьме почти четыре месяца. Не скажу, что его общество согревало мне душу но все-таки он был русский, а это означало свободное общение, без натужных попыток объяснить что-то «на пальцах».

Печальным было не расставание с Семеном, а осознание того, что я остаюсь за решеткой. В такие минуты отчаяние наваливалось таким прессом, что удержать себя в руках было почти невозможно. Выход Семена на свободу сильно повлиял на меня. На некоторое время я потерял душевное равновесие. Мне стало казаться, что меня навеки замуровали в сырой венецианской тюрьме.

У меня сменился адвокат, и он, как и все предыдущие, утверждал, что все скоро закончится.

— Алимжан, вы же видите, что решение о вашей экстрадиции так и не осуществилось. Мы работаем, прилагаем все силы, чтобы добиться справедливости…

Однако время шло, а справедливость так и не торжествовала.

В конце апреля мне вдруг приказали собрать вещи.

— Зачем? — поинтересовался я.

— Вы переезжаете.

— Куда?

— Вас переводят в другую тюрьму.

— Куда? Скажите мне, адженти, куда меня переводят? Почему?

В ответ смотритель пожал плечами.

Сердце затрепетало от дурного предчувствия.

В Венецию меня привезли для разговора с прокурором, но потом надели на меня наручники и упекли за решетку. Суд принял решение о передаче меня в руки американцев, но я продолжал сидеть в Венеции. Теперь говорят о переводе в другую тюрьму… Откуда мне знать, что это не американская тюрьма?

Комендант встретил меня в своем кабинете. Там же ждал и адвокат.

— Алимжан, вы едете в Толмедзо.

— Это где? — спросил я.

— Километров сто пятьдесят от Венеции.

— Я уже привык здесь… Ладно, пусть Толмедзо.

Новая тюрьма отличалась более строгим режимом, но бытовые условия там оказались значительно лучше. В сравнении с Толмедзо венецианская тюрьма похожа на КПЗ: венецианцы в своей тюрьме живут легко — приходят, посидят пару дней, а потом их под домашний арест отпускают.

Там, в Венеции, все друг друга знают и все друг другу приходятся какими-то дальними родственниками: на сестре прокурора женат один, на дочке начальника тюрьмы другой, а у того и у другого братья сидят в этой тюрьме. Там все как в большой деревне.

В Толмедзо сидело много осужденных за убийство, поэтому на заключенных смотрели без намека на улыбку.

— Здесь более строгий режим, — сообщил я адвокату. — Не означает ли это, что дела мои стали хуже?

— Нет, Алимжан. Мне объяснили, что вас перевели сюда по причинам бытовым. Здесь лучше условия и климат. В Венеции слишком сыро. Они боятся, что мы можем обвинить их в ущемлении ваших прав.

— А то они не ущемляют их! — засмеялся я.

— Мне кажется, что через месяц все закончится. Мы подали бумаги в Верховный суд Италии.

— Ладно, потерплю еще…

На одной из первых прогулок я услышал русскую речь: кто-то мурлыкал русскую песенку.

— Эй, ты русский? — окликнул я мужчину лет пятидесяти.

— Русский, — внимательно посмотрел он на меня.

— В какой камере? В каком крыле?

Оказалось, что мы жили в разных концах тюрьмы. Его звали Володя, родом он был из Питера.

— Хочешь ко мне в камеру? — спросил он. — Вдвоем веселее будет.

— А как это организовать? Это вообще возможно?

— Надо попробовать написать заявление на имя коменданта.

— А что в заявлении? — расспрашивал я.

— Указать, что мы оба русские, говорим на одном языке, у нас общая культура. И еда у нас с тобой одинаковая!

— Верно! Еда — это очень важно!

В тот же день я написал заявление и стал ждать адвоката, чтобы он передал его коменданту и чтобы бумагу перевели на итальянский язык. Сначала моим соседом был араб, который мне очень не нравился. Он был нечистоплотен, ворчлив, постоянно бурчал что-то, громко чесал бритую голову, грыз ногти, время от времени начинал ругаться на кого-то, обращаясь к стене. Потом его забрали, и я остался один, поэтому я думал, что Володю определят ко мне.

Но этого не случилось. Нам выделили новую камеру!

— Ну вот, можно праздновать новоселье! — сказал Володя.

Он сидел за убийство. Слушая его рассказы, я понял, что он сильно измучен тюремным заключением. Мы легко нашли общий язык, но случались и споры, и тогда Володя раздражался не на шутку. Впрочем, он умел взять себя в руки.

— Если не возражаешь, — предложил он, — я возьму на себя готовку. Мне нравится заниматься стряпней.

— Бери, потому что я не люблю этого.

— Вот и договорились.

В первый же понедельник мы заказали для себя новую посуду, начиная с вилок и заканчивая чашками. У нас стояла электрическая плита, мы обзавелись множеством сковородок и кастрюль. Никто не знал, как долго нам предстояло торчать в Толмедзо, поэтому мы решили обеспечить себе максимальный комфорт.

Я договорился, чтобы Володе открыли счет, и моя дочь Лола сразу перевела туда четыреста евро. Столько же лежало на моем. В месяц у нас получалось на двоих восемьсот евро, а на эти деньги можно было по-настоящему шиковать. Если учесть, что до знакомства со мной Володя не мог наскрести денег даже на курево, то станет понятно, насколько изменилась его жизнь, когда нас поселили в одну камеру. Я заказывал и шоколад, и кока-колу ящиками, и кофе, и спагетти, и картофель, и зелень, и крылышки куриные, и даже мороженое.

Ларек приезжал дважды в неделю. В понедельник мы делали заказы, сначала приезжали хозяйственные товары, затем продукты — и так каждую неделю. В списке товаров обязательно указывалась цена, чтобы было ясно, во сколько обойдется заказ. Деньги за покупки снимали прямо со счета, а распечатку со счета приносили вместе с товарами.

Помню, увидели мы как-то вечером по телевизору итальянца, которого арестовали за торговлю кокаином. В телевизионном репортаже утверждалось, что при нем было семнадцать килограммов наркотика. Полиция ликовала, и репортаж получился довольно эмоциональным. А наутро этого продавца привезли в нашу тюрьму.

— Крутой парень, — сказал Володя. — Наркобарон.

— Крутой не крутой, но торговал, видимо, серьезно. Семнадцать кило — не шутка.

Каково же было наше удивление, когда мы увидели, как этот «наркобарон», надувавшийся в первые дни от самомнения, через неделю отправился подметать коридоры.

— Глянь на него, Алик, — засмеялся Володя. — Итальяха-то полы моет. Денег, что ли, совсем нет у него? Чего ж он в уборщики подался? Такой крутой, наркоту сбывал, по семнадцать кило за раз провозил. И на тебе — без гроша в кармане, оказывается.

В тюрьме считалось, что наркоторговцы — люди при деньгах. А этот с пустыми карманами сел за решетку.

— Наверное, он случайный человек в этом бизнесе, — решил я, — просто хотел заработать и пошел в курьеры.

— Не повезло парню, — сказал Володя.

— Вообще-то хорошо, что его упрятали. Я против торговли наркотой. Нельзя продавать отраву. Конечно, многие люди «подсаживаются» не только на наркоту. Для многих банальное хождение по магазинам (невинное на первый взгляд занятие) понемногу становится хуже наркотической зависимости. Я знаю женщин, которые места себе не находят, если не купят какую-нибудь «прелестную штучку». Они звереют без шопинга. Сойти с ума можно на любой почве, каждый из нас имеет какую-то зависимость. Например, я не могу без общения. Общество друзей — это моя слабость. Я запросто обойдусь без уюта, без изысканных ресторанов, хотя я, конечно, привык к ним. Но без друзей — не могу. Прежде всего поэтому мне тяжело в тюрьме. Наверное, я избаловал себя присутствием любимых людей. Дружба, общение, застолье, подарки — все это жизненно важно для меня. Я страшно завишу от этого, почти заболеваю, оставаясь один… У каждого свои слабости, свои болезни, свои причуды, свои капризы, свои зависимости. Но все-таки их можно перебороть, преодолеть, изменить себя. А вот от наркотиков не избавишься. Наркотики — это смерть…

— Жизнь всегда пахнет смертью, Алик, — угрюмо проговорил Володя.

— Если думать только об этом, то лучше не жить. А жить надо, Вова, потому что мы зачем-то родились.

— Я не умею философствовать, Алик. Смотрю на все просто, вижу только черное и белое. Сейчас мне кажется, что белого в моей жизни вовсе не было и никогда не будет.

— Будет, Вова, обязательно будет, — заверил его я. — Посмотри вокруг.

— Тюремные стены…

— А за стенами удивительной красоты горы. Однажды ты выйдешь на свободу и глотнешь свежего воздуха. Думай об этом.

Тюрьма, где мы находились, стояла у подножия гор, с которых дул прохладный ветер. Мне нравилось любоваться рисунком горных кряжей, когда мы выходили на прогулку и когда меня вывозили в Венецию на допросы к прокурору Павони.

Одним из постоянных развлечений в тюрьме был футбол. Как ни странно, меньше всего играли итальянцы. В основном мяч гоняли арабы и албанцы, итальянцы же сидели в тенечке и следили за игрой, лениво обсуждая между собой какие-то свои дела. За два месяца, проведенные в Толмедзо, мне довелось лишь пару раз увидеть итальянца с футбольным мячом.

Глава 19

Допросы

Законы должны иметь для всех одинаковый смысл.

МОНТЕСКЬЕ

Если ты направляешься к цели и будешь останавливаться, чтобы швырнуть камнем во всякую лающую на тебя собаку, то никогда не дойдешь до цели.

ТУРЕЦКАЯ ПОСЛОВИЦА

Поскольку следствие упорно старалось записать меня в «крестные отцы мафии», то я решил, что мне надо действовать по другому сценарию. Изначально я считал, что политический скандал, устроенный Америкой, следовало улаживать специалистам по политическим делам. Но раз ФБР пыталось подвести меня под какую-нибудь уголовную статью, я хотел найти соответствующего специалиста. В Италии много адвокатов, у каждого своя специализация. Теперь мне был нужен тот, который специализируется на «мафиозных» вопросах.

Таким адвокатом был Лото Коррадо. За его спиной было много выигранных дел, в сравнении с которыми мое могло показаться мыльным пузырем, ибо оно основывалось на чистых вымыслах. Коррадо начал работать со мной уже зимой. Он был прирожденным оратором и прекрасным знатоком самых потаенных уголков юриспруденции. Он терпеть не мог казуистики, к которой снова и снова прибегала прокуратура Венеции, и без особого труда отбивал атаки обвинителей.

Когда меня перевели в Толмедзо, прокурор Павони сказал, что у нас будет четыре-пять встреч, но меня вывозили в Венецию только три раза. Собственно, говорить нам было не о чем. Павони был неглупым человеком и прекрасно понимал, что шумиха вокруг Олимпиады была затеяна не для того, чтобы отдать меня американскому «правосудию».

Американцам я не был нужен вовсе. В США я был лишь однажды, заехав туда дней на десять, чтобы хоть краешком глаза взглянуть на страну, о которой много кричат во всем мире. У меня совсем не было там никаких дел, поэтому даже формально зацепиться за что-либо американцы не могли. К олимпийскому скандалу мое имя притянули «за уши», и Павони не мог не понимать этого. Но поскольку допрашивать меня прокурор был обязан, он пытался каждый раз найти хоть какую-нибудь тему.

— Вот вы утверждаете, синьор Тохтахунов, что не имеете никакого отношения к подкупу судей в Солт-Лейк-Сити, — сказал Павони. — Однако хочу напомнить вам, что однажды вы подкупили конкурс красоты.

— Какой конкурс красоты? — удивился я.

— Московский. Вы подкупили конкурсное жюри, чтобы победила конкретная девушка. И в качестве приза она получила автомобиль.

— Ах вот вы о чем! — засмеялся я.

— Вы вспомнили? Вы подтверждаете этот факт?

— Не подтверждаю. Дело в том, что так называемый «конкурс», о котором вы говорите, организовал я: мечтал сделать подарок одной девушке, но мне не хотелось банальностей. Поэтому я придумал шоу, которое было облечено в форму конкурса красоты. На самом деле никто ни с кем не состязался. Королева красоты была определена с самого начала, все остальные были просто статистами. Разве вы осмелитесь обвинять режиссера спектакля в том, что он подтасовал что-то, чтобы главный герой спектакля вышел победителем из всех перипетий пьесы?

Понимаете, о чем я? Я поставил шоу под названием «Конкурс красоты», и в нем главным действующим лицом была моя подруга. Она получила приз, потому что он предназначался ей. Так что никакого подкупа жюри не было, потому что не было реального жюри, были только статисты… И мне странно, что вы приравниваете скромный конкурс красоты, устроенный на мои личные деньги, к международному спортивному празднику, в который вливаются сотни миллионов долларов. Кто из людей обладает возможностями повлиять на решение судей, оценивающих выступление спортсменов на Олимпиаде?

— Но согласитесь, что на результаты все-таки можно иногда повлиять, — улыбнулся Павони.

— Вы следили за Олимпиадой, господин прокурор? — спросил я. — Тогда вы должны признать, что на результаты повлияли только американцы. Они, и только они, оказывали давление на судей. Их наглость была столь велика, что они, спохватившись, решили разыграть спектакль и отвести от себя раздражение общественного мнения. Для этого им нужна была фигура, на которую можно повесить свои грехи. Если Америка давила на судей, то почему бы не заявить, что на судей давил кто-то еще? Легче всего обвинить в этом человека, из которого в течение пятнадцати лет газеты упорно пытались сделать злодея.

ФБР порылось в своих файлах и вытащило мое имя. Главным своим врагом Америка называет Россию, а я из России. И вот из меня сделали символ зла.

— Я понимаю вашу логику. Но ведь вы симпатизировали Марине Анисиной. Вы же не станете отрицать этого?

— Мало ли кто кому симпатизирует! Неужели вы никому не симпатизируете, господин прокурор? Но я же не обвиняю вас в том, что вы давите на судей во время футбольных матчей в Италии. А вы ведь не простой человек — занимаете серьезный пост, вы имеете возможность припугнуть любого.

— Вы переоцениваете мои возможности, синьор Тохтахунов! — смутился Павони.

— А вы мои не переоцениваете? Даже США, со всем их административным ресурсом, со всем их бесстыдством, со всей их агрессивностью, не сумели отнять золотую медаль у наших спортсменов, а лишь дали второй комплект канадцам. Неужели вы хотите сказать, что мои возможности гораздо больше, чем возможности Америки, — страны, которая позволяет себе развязывать войну, когда ей это заблагорассудится, арестовывать людей в любом конце света, устраивать государственные перевороты?

Неужели вы считаете, что я сильнее Америки? Тогда объясните мне, почему я до сих пор сижу в тюрьме? Где же мои ресурсы? Вы настаиваете, что я купил всех судей на Олимпиаде, так почему же я до сих пор не купил вас со всеми потрохами или хотя бы не оказал на вас давления, чтобы вы отпустили меня? Почему я не купил себе французского гражданства, если я настолько всемогущий?

— Видите ли, синьор Тохтахунов, — заговорил Павони, — лично я не обвиняю вас ни в чем. Передо мной лежит дело, документы для которого собирал не я. Я просто обязан разобраться во всем.

— Думаю, что вы давно во всем разобрались, господин прокурор. Мне приписывают черт знает что. И все сваливают в одну кучу. Вспомните, как вы пытались убедить меня в том, что я занимаюсь торговлей оружием. При этом ни вы, ни кто-либо другой не предъявили мне ни разу не то чтобы доказательств, но даже какого-нибудь жалкого заявления от человека, который предлагал мне купить у него или продать ему оружие. Таких заявлений нет, потому что я не имею ни малейшего отношения к криминальному бизнесу. Меня обвиняли в том, что я менял фамилию, хотя я никогда не менял ее. На чем основано это обвинение? На том, оказывается, что чиновники одной страны написали Tokhtakhunov, чиновники другой — Toutakhounov, чиновники третьей — Toktahunov. Есть ли в этом хоть капля моей вины? Нет. Так почему же претензии предъявляются мне, когда в разных странах разное написание фамилии?

Я устал от нелепости обвинений в мой адрес! И я устал от вашей нечестности!

— Синьор Тохтахунов, давайте закончим сегодняшний разговор.

— Сегодняшний разговор вы начали с московского конкурса красоты. Ответьте мне, господин прокурор, на такой вопрос. Даже если бы я кого-то подкупил на том московском конкурсе — я говорю «если бы», — то при чем тут Италия? Какое вам до этого дело? Зачем вы сгребаете в кучу всякие сплетни? Вы давите на меня так, как не давил никто и никогда. А на вас давит Америка. Весь мир давно понял, в чем суть этого позорного для вас спектакля. И вы, потомки великого Цезаря, распространившего римскую культуру на всю Европу, пресмыкаетесь перед какими-то янки, у которых даже собственной истории нет…

Это был последний разговор с прокурором.

Провожая меня в Толмедзо, мой адвокат сказал, что теперь исход дела ясен.

— Ясен? — устало спросил я.

— Наша кассационная жалоба будет рассмотрена в «рабочем порядке». У них ничего нет. Если бы ФБР на самом деле хотело бы получить вас, Алимжан, то вас бы давно переправили в Америку. Американцы не отличаются щепетильностью, они вводят войска, если у них есть серьезный интерес, они похищают людей, если это им нужно.

Повторяю: вы давно сидели бы в американской тюрьме, если бы ФБР поставило перед собой задачу заполучить вас.

Глава 20

Конец спектакля

Для меня не важно, на чьей стороне сила; важно то, на чьей стороне право.

ГЮГО

Жизнь — не страдание и не наслаждение, а дело, которое мы обязаны делать и честно довести его до конца.

ТОКВИЛЬ

За два дня до рассмотрения кассационной жалобы ко мне приехал адвокат.

— Алимжан, через два дня вы будете на свободе, — твердо сказал Коррадо.

— Вы уверены?

— Уверен. Все закончилось. Американцам нужен был только шум. Этого они добились. Они хотели выпачкать Россию, воспользовавшись вашим именем и в очередной раз представив Россию, как страну зла. Что ж, в какой-то степени им это удалось. Но этим пусть занимаются политики. Наша с вами задача — выиграть дело. Через два дня состоится рассмотрение кассационной жалобы, и я хочу уже сейчас поздравить вас.

— Вы настолько уверены в решении суда, Лото?

— Уверен. Теперь это уже чистая формальность. Они давно должны были рассмотреть нашу жалобу, но тянули под давлением американцев. Сейчас ФБР потеряло интерес к этой игре, поэтому Италия решит вопрос так, как должна была решить его давно. Закон на вашей стороне, Алимжан.

— Меня повезут в Рим на заседание кассационного суда?

— Нет…

Несмотря на абсолютную уверенность моего адвоката в положительном для меня решении суда, я сильно нервничал. Слишком уж долго я ждал завершения этого дела. Слишком сильны были тревоги, не покидавшие меня долгие десять месяцев.

— Алик, не нужно волноваться, — говорил Володя, глядя на меня. — Раз Коррадо утверждает, значит, все будет путем. Он же настоящих мафиози из трясины вытаскивал, а уж твое дело для него совсем пустяковое…

В душе я соглашался с Володей, но жизнь успела поднести мне столько неприятных сюрпризов, что я каждую минуту готов был к худшему повороту, хоть и надеялся на лучшее.

— Собирай вещички, Алик, — говорил Володя, грустно глядя на меня. — Хорошо мне было в твоей компании. Теперь останусь опять один. Мне еще долго тянуть. За пролитую кровь надо платить. За буйный нрав надо отвечать. Как же я завидую тебе, Алик! Как рад за тебя! И как мне тошно думать, что я не скоро еще увижу родной Питер…

Вещей у меня особенно не было. Но я очень хотел забрать из тюрьмы всю прессу, где говорилось обо мне и о моем деле. Почему-то мне казалось, что эти газеты и журналы, пролистанные не по одному разу, должны быть со мной до конца жизни. Мысли обо всех тех статьях превратились в наваждение. С раннего утра я неторопливо укладывал их в большой черный полиэтиленовый пакет, стараясь ничего не помять. Журналы не вмещались, и я перекладывал их снова и снова.

Заседание суда было назначено на утро, но наступило обеденное время, а мне никто не звонил и ничего не сообщал.

— Давай прогуляемся, Алик, — предложил Володя. — Подышим воздухом. А то ты места себе не находишь.

— Прогуляемся, — нехотя согласился я, потому что сидеть в камере и смотреть на пакет с прессой, я больше не мог. На нервной почве меня начало мелко трясти.

— Может, суд перенесли? — предположил Володя, когда нас вывели во двор. Он поднял глаза к небу и глубоко вздохнул. — Господи, как же красиво плывут облака…

— Суд назначен на утро…

— Может, на вторую половину дня перенесли? Тогда выпустить могут и вечером.

— Всегда выпускают днем, — возразил я.

Почти ежедневно мы слышали, как адженти выкрикивал, шагая по коридору, чье-то имя, а потом произносил: «Либерта! Свобода!». Потом поворачивался ключ в замке одной из камер, и счастливчик шел по коридору, упиваясь своим счастьем, а из всех камер звучали громкие поздравления тех, кому до свободы оставались еще месяцы или годы.

Ах, это сладкое слово «свобода»… С каким нетерпением ждал я его в тот день!

Побродив по двору, мы вернулись в камеру.

— Я устал ждать, Вова, — признался я.

— Наберись терпения, Алик. Скоро тебя позовут.

— Странное состояние сейчас. Легко на душе, но и тревожно. Знаю, чувствую, что вот-вот уйду отсюда, но есть какая-то глубоко спрятавшаяся боязнь… А вдруг что-то неправильно пойдет? Даже думать об этом страшно. Суеверный я, кажется, стал. Боюсь мыслью спугнуть действительность.

— А ты не бойся. Наслаждайся чувством предвкушения. Как о женщине думаешь, предвкушая любовь с ней, так и ты думай о выходе отсюда. Наслаждайся. Это самые сладкие минуты.

Примерно через час я услышал в коридоре шаги адженти. Распахнув дверь в нашу камеру, он остановился на пороге, посмотрел на меня и проговорил негромко: «Препарате роба», — то есть велел мне собирать вещи.

— Perche? — спрашиваю. — Зачем?

Адженти шагнул ко мне, чуть нагнулся и почти шепотом произнес заветное слово «либерта». Мне очень важно было это слово, я ждал его, в тот день оно было самым главным.

— Либерта, — повторил я и улыбнулся.

— Ну что, Алик, давай прощаться, — протянул мне руку Володя. — Бог даст — свидимся.

Несколько минут мы стояли, пожимая друг другу руку, и мне казалось, что я никак не могу повернуться и уйти.

— Все, Алик, иди, — подтолкнул меня Вова. — Теперь ты вольная птица. Летай легко и больше не попадай в клетку.

Я взял вещи и пошел следом за адженти.

Из всех дверей кричали: «Тио Алекс! Дядя Алекс!» Они хлопали в ладоши, поздравляли, а я кивал им, кивал то направо, то налево, кивал и улыбался. Хотел бы я увидеть ту мою улыбку — счастливую улыбку на растроганном лице.

Когда мы вышли из тюремного коридора и все голоса стихли, я прислушался к себе и понял, что меня переполняет страх. Свобода была настолько близка, что мне начало казаться, будто меня просто дразнят, издеваются надо мной. Полиция могла удумать что угодно. Верить никому уже не мог и не хотел. Все время ждал подвоха. Страшного подвоха…

Через несколько минут мы вошли в комнату, где ждала дежурная. Она равнодушным взглядом заглянула в какие-то бумаги и спросила, сколько денег у меня было на счету, когда я попал в тюрьму.

— Две тысячи было, — ответил я, — осталось тысяча триста.

Она кивнула и позвонила куда-то. Выслушав прозвучавший в трубке ответ, дежурная хищно облизала пухлые губы и указала на дверь.

— Идите туда.

За дверью меня ждал сутулый охранник. Молча мотнув головой, он глазами сделал знак, чтобы я следовал за ним. Шурша пакетом по каменному полу, я двинулся за охранником. Он свернул за угол и отворил железную дверь.

— Туда, — велел он.

Я вошел в камеру, где стояла деревянная лавка, а он ушел.

Прислушиваясь к звуку удалявшихся шагов, я присел на краешек лавки. Сердце мое стучало учащенно. Нервы были на пределе. Одна беспокойная мысль сменяла другую. А вдруг меня просто решили перевести в другую тюрьму? Или отпускают отсюда, а за воротами уже ждет полицейская машина, чтобы арестовать по какому-нибудь новому обвинению? Панический страх овладел всем моим существом. И в ту минуту, когда я понял, что вот-вот потеряю над собой контроль, я услышал шаги.

Дверь открылась, вошел полицейский. Поправив фуражку, он молча поманил меня за собой. Я подхватил мешок с газетами и засеменил следом.

Мы вышли во двор. Небо над нами угасало, на землю спускалась ночь. В сгущающемся сумраке поблескивало несколько автомобилей. Полицейский неторопливо шагал к ближайшей машине.

«Ну вот, — мелькнуло у меня в голове, — сейчас повезут… „Вороночки“ уже наготове».

Но мой провожатый обогнул машину и пошел дальше. Я облегченно вздохнул.

Чуть дальше стоял другой автомобиль — низенький, темненький. Внутри я заметил двух человек. Один из них курил, и красный огонек сигареты сатанински подсвечивал его усатое лицо. Сидевшие в машине явно кого-то ждали.

«По мою душу», — решил я.

Но и мимо этой машины мы прошли, не остановившись.

И все ближе были ворота тюрьмы. Уже различались неровности серой краски, уже видна стала мошкара, вившаяся под фонарем, висевшим около ворот, уже совсем близко, совсем…

— Сюда, — указал рукой полицейский, остановившись возле крохотного помещения, пристроенного к будке дежурного.

Мы вошли в тесную комнатушку, и полицейский, вздохнув, промокнул носовым платком вспотевшую шею. Он показал на стул.

— Жди…

Я послушно сел на стул, мой провожатый удалился.

Время шло. То и дело я поглядывал на часы, висевшие на белой стене. Теперь я был уверен, что меня не отпускают, а перевозят в другое место. Настроение — хуже некуда. С каждой минутой в голове темнело, руки холодели. При малейшем шорохе снаружи сердце начинало стучать с такой силой, что оглушало меня. Страх внутри меня боролся с надеждой на лучшее. Но чем дальше, тем надежды становилось все меньше. Я уже был готов ко всему. И вдруг полицейский, сидевший в будочке, подал мне знак рукой. Это было типично итальянское движение руки — певучее движение кисти, короткий танец длинных узловатых пальцев.

— Что сидишь? — спросил он.

— А что?

— Иди сюда.

Я подошел к нему и заглянул в его окошко. Носастое лицо, тонкая ниточка усиков над пухлой губой, голубые невинные глаза.

— Сколько у тебя денег было?

— Тысяча триста.

— У меня столько нет, — передернул он плечами.

— Нет? — удивился я.

— Только восемьсот есть.

— Пусть восемьсот, — пришлось согласиться. Лишь бы скорее закончилась эта пытка. Украли, наверное, остальное. Гаденько так украли…

Он дал мне деньги, подсунул какой-то бланк, где написана эта сумма. Я расписался и уставился на него.

— Чего стоишь? — И опять неповторимое движение вопрошающей руки.

— А что?

— Иди!

— Куда?

— Иди отсюда! — И полицейский показал на ворота. — Либерта!

Взяв пакет с газетами и журналами, я поспешил к воротам. В воротах была дверь. Я потянул ее на себя, и она отворилась. Не оборачиваясь, я вышел на улицу.

Толмедзо встретил меня абсолютной тишиной. От нагревшегося за день асфальта еще исходило тепло, а воздух уже наполнялся вечерней прохладой.

Осмотревшись, я никого не увидел и только теперь понял, что ожидал истеричных репортеров, фотографов, телевизионщиков. Они преследовали меня всюду. Они появлялись чуть ли не из-под земли, когда на меня надевали наручники и когда возили по судам. Они были возле меня всегда. И вот теперь никого из них передо мной не было. Никто не подкарауливал меня у ворот тюрьмы. Поблизости не было ни одной души.

— Невероятно, — прошептал я и вдруг понял, что никто просто не знал о моем освобождении. Меня задерживали с шумом и помпой, а решение об освобождении принималось незримо для всех. Мое освобождение означало проигрыш тех сил, которые стояли за олимпийским скандалом. А они не желали трубить о своем поражении.

Несколько минут я топтался на месте, не зная, куда идти. Вздохнув, я толкнул дверь, из которой только что вышел, и вернулся на территорию тюрьмы. Подойдя к будке, наклонился к окну. На меня опять взглянули прозрачные глаза.

— Что тебе?

— Мне нужно такси. Можно мне вызвать такси?

Полицейский внезапно взорвался и обрушился на меня потоком нескончаемой брани.

— Понятно, — сказал я. — Такси вызвать нельзя.

Я опять вышел за тюремные ворота.

Чуть в стороне, метрах в трехстах, горели огни бензозаправочной станции. Это было небольшое, грязненькое, освещенное желтыми фонарями строение. Возле дверей кто-то копошился. Больше идти было некуда, поэтому я пошел туда.

Метров через сто пакет, который я волоком тащил за собой, внезапно лопнул. Газеты рассыпались по земле белыми пятнами. Я бросился судорожно собирать их, ругая себя последними словами за дурацкую затею тащить эти «исторические» публикации с собой.

Наверное, я был смешон в те минуты — на четвереньках сгребающий журналы и газеты. Кое-как мне удалось завязать порвавшийся пакет и донести его до бензозаправки.

Хозяин запирал дверь.

— Бона сера, — поприветствовал он меня. Затем уставился на мой пакет, увидел, что оттуда все высыпается, и покачал головой.

— Бона сера, — сказал ему я. — Мне нужен телефон. Можно позвонить?

Для пущей убедительности я изобразил, что прикладываю телефонную трубку к уху.

— Нет.

— Я дам денег. — И я протянул ему пятьдесят евро.

— У меня нет телефона. Тут неподалеку есть отель. Там есть телефон. Если угостишь меня пивом, я тебя довезу до отеля.

— Угощу.

Он извлек откуда-то большой целлофановый пакет и помог мне переложить туда мое «богатство». Потом распахнул дверцу своего автомобильчика и пригласил меня внутрь. Машина завелась, и мы неторопливо поехали.

Стемнело окончательно. Мы то въезжали в желтые пятна света фонарных столбов, то проваливались во тьму. Километра через два, на другом конце Толмедзо, стоял небольшой дом с вывеской «Hotel». Машина остановилась, громко зашуршав колесами по насыпанному на обочине гравию. Во всех окнах горел свет.

Я вышел, старательно прижимая к себе огромный пакет.

— Туда, — махнул рукой водитель, указывая на деревянную дверь.

Я поднялся по ступенькам на веранду, водитель последовал за мной, что-то бормоча себе под нос.

— Чао! — воскликнул он, едва мы переступили порог.

В ответ прозвучал дружный хор голосов. Бар отеля был полон, за всеми столиками оживленно беседовали завсегдатаи.

Толмедзо оказался крохотным городочком, там все знали друг друга, большинство из них, видимо, состояло на службе в тюрьме, откуда я только что вышел. Я заказал две кружки пива, одну из них протянул моему водителю.

— Спасибо, друг, — поблагодарил он.

— Тебе спасибо за помощь, — ответил я по-русски.

Итальянец пожал плечами, показывая, что мои слова ему непонятны, и тут же принялся негромко рассказывать мне что-то, указывая на сидевших в баре людей и называя их имена. Наверное, представлял их мне.

Я чувствовал себя странно. Мне казалось, что я шагнул в какое-то кино — настолько все было необыкновенно. Разум еще не до конца принял факт моего освобождения. Только что меня окружали тюремные стены, а теперь я стоял в баре с кружкой пива, вслушивался в голоса посетителей, в перезвон посуды, негромкую музыку. Было во всем этом что-то от старых французских фильмов с участием Жана Габена или Алена Делона, в которых усталый персонаж находит тихий уголок после долгих мытарств, после несправедливой травли, после многодневной погони… Усталость, спокойствие и растерянность от неожиданно наступившей развязки…

Я подошел к сидевшей за конторкой женщине. На меня она взглянула равнодушно.

— Чего хотите?

— Можно позвонить?

— Пожалуйста. Давайте деньги и звоните…

В первую очередь связался с дочкой. Она ждала результатов кассационного суда.

— Лола! Здравствуй, доченька.

— Папа! Тебе разрешили позвонить вне графика?

— Ну вот я вышел, я свободен.

— Вышел?

— Да, меня отпустили.

— А нам ничего не сказали. Мы ждем новостей.

— Мне тоже ничего не сказали. Никто из адвокатов не звонил. Просто отпустили.

— Откуда ты звонишь?

— Тут есть маленький отельчик.

— Ты останешься там ночевать?

— В Толмедзо? Нет, постараюсь уехать сегодня. Но тут с машинами, наверное, трудно. Так или иначе, завтра я приеду к вам.

Я положил телефонную трубку и посмотрел на женщину, сидевшую за конторкой. Она ответила мне безучастным взглядом.

— Сколько до Рима? — спросил я.

— Восемьсот километров.

— Черт возьми! А до Милана?

— Пятьсот.

— А где же мы находимся?

— В Толмедзо.

— Я понимаю, что в Толмедзо. Но где это? Можно отсюда как-нибудь до Милана добраться?

— Сейчас ничего нет. Можно из Венеции самолетом, но только завтра. Или на такси можно.

— А сколько будет стоить такси?

— Пятьсот евро.

— Годится. Вызовите мне такси.

— Хорошо, синьор. Ждите.

Я пошел на веранду, таща за собой мой полиэтиленовый мешок с прессой. Устроившись на стуле, я вытянул ноги и стал ждать. Машина подъехала минут через пять.

— В Милан, синьор? — спросил круглолицый водитель, заросший черной щетиной.

— В Милан, — подтвердил я и устало плюхнулся на заднее кресло.

Ощупывая дорогу желтым светом фар, такси помчалось в ночь. По пустой трассе мы ехали быстро.

— Долго нам? — поинтересовался я.

— Четыре часа.

— Я хочу позвонить. Дайте мне телефон.

— Нет, синьор.

— У вас есть мобильник? Дайте мне позвонить в Москву. Сколько будет стоить?

— В Москву? Нет, синьор. Не дам.

— Почему?

— Не дам.

— А в Италию? В Милан можно?

— В Милан можно. Но не бесплатно.

Он назвал какую-то сумму (сейчас уже не вспомню какую) и протянул мне мобильник.

— Милан? — уточнил он.

— Милан.

Я набрал номер одной моей приятельницы, жившей в Милане.

— Наташа? Это Алик.

— Здравствуй. Ты откуда?

— Из такси. Еду в Милан.

— Ты вышел?

— Да. Скажи, у тебя есть наличные деньги?

— Есть, конечно.

— Мне нужно снять номер в гостинице. Сможешь сделать это для меня?

— Сейчас зарезервирую номер. Как только будешь в отеле, позвони мне. Я подъеду…

Потом я провалился в дремоту и, когда проснулся, не сразу понял, где я и почему передо мной мелькают какие-то огни.

— Милан, синьор.

И я сразу вспомнил весь минувший день.

День был долгим и неподвижным, а вечер получился стремительным и разнообразным, как калейдоскоп…

Войдя в фойе гостиницы, я остановился.

Это был хорошо знакомый мне отель. Забытые ощущения возвращались ко мне. Десять месяцев тюремной камеры показались мне гнусной и неуместной заплатой на моей жизни.

Теперь я ощутил прежний благоухающий воздух красивого мира. Под ногами сиял мраморный пол, над головой пылали сотни ярких ламп… Горячая ванна, большое зеркало, мягкий банный халат…

— Как хорошо, — вздохнул я, вытягиваясь на кровати.

Я заказал еду в номер.

Минут через тридцать приехала Наташа, и мы проговорили до утра. Я удивился, с какой беззаботностью мне давался рассказ о тюрьме. Оказывается, время необыкновенно быстро отгораживает нас от недавних неприятных ощущений. Тюрьма осталась в прошлом, и я позволял себе думать о ней без озлобленности, досады, сожаления. Она стала просто одним из эпизодов моей жизни. Как бы плох ни был этот эпизод, я прожил его от начала до конца, он целиком принадлежал мне. Я мог не вспоминать о нем, но не мог вычеркнуть его из моего прошлого…

Утром я уже ехал поездом в Рим, к семье.

На вокзале в Риме меня ждали Марк Захарович Мильготин, сын Миша и Лола. Не думал, что когда-нибудь встреча с близкими людьми доставит мне такую беспредельную радость. Рукопожатия, объятия… они не способны передать полноту моего счастья и глубину моей благодарности за оказанную мне поддержку.

— Поздравляем, Алимжан…

Мы еще не успели доехать до гостиницы, а я уже мучительно думал над самым главным для меня вопросом: что дальше?

— Дальше будем просто жить, — ответила Лола.

— Но как, дочка? И где? Здесь жить нельзя. Я сыт здешним гостеприимством по горло…

Но итальянское «гостеприимство» на этом не закончилось. Выходя на улицу, я видел поджидавших меня агентов полиции. Они не таились, ходили за мной открыто.

— Повторяется французский сценарий, — сказал я Лоле. — Наблюдают. А что наблюдать? Я просто дышу. Просто наслаждаюсь состоянием свободы. Что они хотят увидеть? В чем хотят уличить? Они продержали меня в тюрьме десять с половиной месяцев! Разве им этого мало?

— Почему ты злишься, папа?

— Как тут не злиться?

— Какая разница, как они ведут себя? Тебе нет до них дела. Не должно быть. Ты же все равно не останешься здесь.

— Не останусь. Но раздражает их присутствие у меня за спиной! Я не останусь здесь, но не представляю, куда ехать.

— Возвращайся в Москву.

Она произнесла эти слова как нечто само собой разумеющееся. Внутренне я сразу согласился, правда, в консульство направился не в тот же час. Минул почти месяц, прежде чем я принял окончательное решение. Трудность заключалась в том, что у меня не было российского паспорта. Я никогда не отказывался от российского гражданства, но уехал-то я еще в советские времена. Для поездки в Москву мне нужны были российские документы.

Должен сказать, что в консульстве меня приняли очень хорошо. Мы с консулом уже встречались, когда он приезжал ко мне в тюрьму. Кстати, пустили его ко мне не сразу, потому что итальянцы отказывались считать меня гражданином России. «Вы узбек, — говорили мне, нагло улыбаясь в лицо, — поэтому вами должно заниматься консульство Узбекистана». Зато когда они заводили речь о русской мафии, я сразу становился для них русским. Далеко не сразу удалось моим адвокатам добиться встречи с российским консулом.

И вот теперь я пришел к нему.

— Не беспокойтесь, Алимжан, — сказал он мне. — Мы скоро подготовим необходимые документы. Это чисто технический вопрос. Но паспорт вы будете получать уже в Москве.

— Пусть так. Главное — уехать отсюда.

— Натерпелись здесь?

— Устал от их беззакония. Устал, что ко мне относятся не то чтобы без уважения, а как к самой что ни на есть бесправной твари. Если бы на собственной шкуре не испытал их «демократию», то никогда не поверил бы, что такое возможно. Если честно, то я до сих пор не верю…

Эпилог

По-настоящему трудно дается нам лишь одно — исполнение долга.

ЛАБРЮЙЕР

Жить — это не значит дышать, это значит действовать.

Не тот человек больше жила, который может насчитать больше лет, а тот, кто больше всего чувствовал жизнь.

РУССО

Когда я летел в самолете, снова и снова возвращался мысленно то к одним, то к другим событиям моей жизни. Чего в ней оказалось больше — трагедии, комедии, абсурда? Смешное и грустное сплелось неразрывно, превратившись в причудливую картину бытия. Неторопливо пролистывая картины ушедших лет, я все-таки смотрел вперед. Жизнь продолжалась. Она даже не поменялась. Изменились декорации, но сама жизнь осталась прежней…

Самолет коснулся земли, и я, заметно волнуясь, ступил на родную землю. Итак, я снова в Москве. Российскую столицу мне не доводилось видеть уже давно, и я, признаюсь, не очень представлял, какова она теперь. Телевизионные новости не могли дать даже приблизительного представления о Москве.

В Шереметьеве меня встречали не только друзья.

— Здравствуйте, Алимжан, — подошел ко мне человек, и по его лицу я сразу понял, что он был из правоохранительных органов.

— Здравствуйте.

— Алимжан, мне хотелось бы поговорить с вами.

— Сейчас?

— Да.

— Отложить нельзя нашу беседу?

— Лучше, если вы уделите нам часок сейчас, а потом спокойно займетесь обустройством вашей жизни.

— Что ж, давайте поговорим. Где? Здесь?

— Нет, в городе. Я отвезу вас в наш отдел. Ваши друзья могут следовать за нами, если хотят, и подождут возле нашего здания.

— Да, было бы неплохо, чтобы кто-нибудь поехал с нами, — сказал я. — Мне, знаете ли, столько довелось испытать беззакония на себе, что я невольно начинаю подозревать подвох. Надеюсь, вы понимаете меня?

— Прекрасно понимаю, Алимжан. Мы в курсе всех ваших дел.

— Даже так?

— Вы человек известный, а история, в которую вы попали, была очень громкой, — сказал мой собеседник.

— Лучше бы мне никогда не знать, что бывают такие истории, — ответил я. — Ладно, куда идти?

— Машина у подъезда…

Отдел, куда меня отвез таинственный незнакомец, находился на Сухаревке, неподалеку от Института им. Склифосовского. В небольшом кабинете меня ждали три человека, все в штатском, но по их осанке чувствовалось, что все они занимают важные посты.

— Здравствуйте, Алимжан, — улыбнулся один из них и предложил мне стул. — Мы надеемся, что вы не обидитесь на нас за наше желание встретиться с вами как можно скорее. Не думайте, что у нас имеются к вам какие-то претензии.

— Какие могут быть ко мне претензии, если я пятнадцать лет не был здесь?

— Поскольку вы вернулись на родину и намерены, как мы понимаем, жить здесь постоянно, нам было бы интересно узнать о ваших планах. Ну и расспросить хотели о ваших зарубежных делах, если вы не откажетесь рассказать нам. Похождения у вас были, прямо скажем, необыкновенные.

— Итальянскую тюрьму имеете в виду?

— Тюрьму. Газеты много писали, но… Нам хотелось бы узнать, в каком ключе с вами разговаривали там, на что давили, как преподносили материал…

Беседа продолжалась долго, но не утомила меня, как это ни странно, ничуть. Пожалуй, это был единственный раз, когда встреча с представителями правоохранительных органов не произвела на меня удручающего впечатления. Более того, мне показалось, что они все были искренни в своих пожеланиях мне успеха, когда прощались со мной.

Пока я находился там, в кабинет то и дело кто-нибудь заходил, смотрел на меня, слушал, уходил, а потом появлялся кто-то еще. Похоже, на меня смотрели как на диковинку.

— Значит, будете развивать новый бизнес, Алимжан?

— Не знаю. Я ведь только прилетел. Бизнес у меня уже есть. Вы же знаете, что я совладелец казино.

— Знаем. Но ведь наверняка и новое дело какое-нибудь начнете?

— Может быть… Пока не знаю…

— Алимжан, мы хотели бы надеяться, что никаких сомнительных дел вы не станете касаться.

— Зачем мне это? Я хочу спокойной жизни, легального бизнеса. Собственно, у меня всегда был только легальный бизнес, но пресса превратила меня в «вора в законе», хотя для этого нет никаких оснований. Поверьте, меня так измучила заграничная жизнь, что я хочу только спокойствия.

— Вы уже знаете, где будете жить?

— Да, у меня есть квартира, правда, она нуждается в хорошем ремонте. Пока придется остановиться в гостинице.

— В «Метрополе»?

— Да, — кивнул я. — Вижу, вы все про меня знаете.

— Как вам Москва на первый взгляд?

— Неузнаваемая. Красивая. У меня в памяти осталась от моего последнего приезда сюда только грязь на улицах. Лужи, грязный снег, серые дома и много нищих. Ощущение полной разрухи было. Думаю, что людей, которые прожили здесь все эти годы, надо называть героями. Не погибнуть в том ужасе, выстоять и стать достойными людьми — разве это не подвиг? Сейчас здесь все иначе. Москва сказочно преобразилась. Всюду цветы. Просто райский уголок.

— Что ж, желаем вам успеха в нашем прекрасном городе. Надеемся, что вы приложите силы, чтобы Москва стала еще красивее…

Я сел в поджидавшую меня машину и отправился в отель. Залитые солнцем улицы услаждали глаз густой зеленью и обилием цветов. Возвращение в Москву радовало меня. В памяти возникали дни моего отъезда в 1989 году: тогда столица выглядела унылой и замусоренной, на широких центральных проспектах ветер носил грязную бумагу и пыль, над городом висели серые дождевые тучи. Глядя на разрушавшуюся страну, у меня не возникало чувства сожаления от предстоящего расставания, я мог только радоваться моему отъезду. И я, конечно, представить не мог, что когда-то Москва не только обретет былую свежесть и красоту, но станет в сотни раз чудеснее, сочнее, роскошнее, богаче.

Уже через несколько дней я обнаружил, что Москва — это столица круглосуточной жизни. Если подавляющее большинство европейских городов ночами спит, то Москва веселится. Рекламные огни, призывные вывески бесчисленных ресторанов, множество автомобилей — все это свидетельствовало о том, что Россия в корне изменилась. Жизнь в столице била ключом, а для меня это имело первостепенное значение: после десяти с половиной месяцев тюремного заключения я жаждал праздника. И Москва подарила мне этот праздник. В любое время дня и ночи я мог отправиться в ресторан, клуб, казино. Я жадно вслушивался в голоса людей, напитывал себя человеческим смехом, звуками шуршащих платьев, перестуком женских каблучков. Обилие великолепных магазинов приводило меня в восторг, красивые интерьеры восхищали меня, улыбающиеся лица очаровывали. Встреча следовала за встречей, одно мероприятие сменяло другое: презентации, вернисажи, вечеринки, концерты. Я праздновал возвращение в жизнь, и жизнь с готовностью дарила мне этот праздник.

Затем я вдруг понял, что наступило насыщение. Я испил ту чашу, которая дожидалась меня, пока я находился в итальянской тюрьме. Пришло удовлетворение.

Оглянувшись, я понял, что надо обратиться к делам. Я уезжал из России с одной маленькой сумочкой, чтобы начать новую жизнь. За пятнадцать лет заграничной жизни я превратился в другого человека. У меня был свой бизнес, и я с готовностью рассматривал новые предложения. Почти ежедневно меня знакомили с представителями мне еще неизвестного поколения деловых людей — уверенных в себе, выросших в новых условиях, с новой моралью, новыми устремлениями.

Основные деньги я получал как акционер казино «Европа» и как консультант казино в «Метрополе». Это казалось мне привлекательным бизнесом, и я даже решил открыть новое шикарное казино. Оно называлось «Азия». Внутри все было выполнено в восточном стиле, который всегда мне очень нравился. Однако «Азия» только съела деньги, не дав никакой прибыли. Помимо интерьеров и правильно организованной работы в этой сфере нужно было что-то еще. И дело не в конкурентоспособности. «Азия» была настоящим произведением искусства, но что-то помешало ей. Возможно, месторасположение было выбрано неверно. А может, к тому времени появилось чересчур много игорных домов…

Но все-таки у меня есть казино. И оно позволяет мне сегодня содержать Отечественный футбольный фонд, председателем которого я являюсь, выпускать два журнала — «Футбол» и «Спортивная мода», заниматься благотворительностью. Деньги от казино позволили мне оказать помощь в открытии журнала «Бокс» и участвовать в ряде других начинаний.

О футбольном фонде следует сказать отдельно. Идею создать фонд подсказал мне Вячеслав Иванович Колосков. «Ты же наш человек, Алик! Ты прошел через „Пахтакор“ и „ЦСКА“, — убеждал он меня. — Ты помогаешь многим футболистам. Пойми, что футбольный фонд нужен. Не какая-нибудь дутая организация, а настоящий фонд, через который люди могут искать помощь, если она кому-то нужна. Футбольные клубы — это работа. Но однажды работа кончается, и про ветеранов просто забывают. Фонд будет служить своеобразным информационным и благотворительным центром». Колосков заговаривал о фонде несколько раз, но я не мог решиться, потому что никогда не занимался подобным делом. Фонд — это не бизнес. Это также и не личная инициатива — что хочу, то и делаю. Фонд подразумевает серьезную работу. Понимая важность этого начинания, я не видел там себя. «Почему ты колеблешься? — спрашивал Колосков. — Алик, ты уже делаешь то, что должен делать фонд. Не бойся, берись за это. Полезное дело. Ты будешь там на своем месте».

И я согласился. Учредителем фонда стала Федерация футбола, и я с гордостью могу сказать, что такая крупная государственная структура предложила мне организовать футбольный фонд, который оказывает материальную помощь не только ветеранам, но и помогает юношескому футболу, организует турниры. Сегодня государство после длительного перерыва стало выделять большие средства на спорт в целом и на футбол в частности. Крупнейшие государственные корпорации «Газпром» и «Лукойл» дают деньги на развитие спорта. Вполне понятно, что я не могу тягаться с такими гигантами и что мне не по карману вкладываться в футбол наравне с ними. Но я и не соревнуюсь с ними. Я просто делаю то, что считаю нужным. Думаю, что затраты на помощь ветеранам футбола и на проведение всевозможных турниров составляют в год немалую сумму. Сейчас мало кто будет выделять регулярно такие деньги из своих личных средств. Вдобавок мне приходится содержать целый штат журналистов, фотографов, редакторов, которые работают в журнале «Футбол».

Если бы не казино, все это было бы невозможно.

Сегодня я не строю планов, живу спокойно, не тревожа себя грандиозными замыслами. Я считаю, что в бизнесе надо уходить на пенсию лет в шестьдесят. Это не означает, что зрелый человек должен совсем устраниться от дел. Просто нет смысла заниматься долгосрочными проектами, а серьезный бизнес всегда долгосрочен и начинает приносить прибыль лет через десять. Будь я помоложе, то принимал бы участие в больших проектах, не боялся бы рисковать. Но сегодня мне уже не хочется ждать. Я тщательно взвешиваю, куда вложить деньги, прежде чем согласиться на поступающие предложения, и решаюсь только на то, что принесет мне гарантированный заработок. Пусть не 300 процентов, а только 100, зато я получу их наверняка. Мой возраст не позволяет мне рисковать.

И еще, я никогда не соглашусь на сомнительный бизнес. Я чту закон. Готов заниматься любым делом — строительством, казино, торговлей, — но только не переступая закон. Пройдя такой сложный путь, когда меня гнобили без повода, когда меня обвиняли в том, к чему я не имел никакого отношения, хочу быть абсолютно чистым. Я настаиваю на таком ведении дел, где не должно быть и намека на какое-то нарушение закона. В моем возрасте и в моем положении мне было бы очень стыдно попасть в какую-нибудь сомнительную историю. Человек может вытерпеть много, но никто не способен вытерпеть все. Я безмерно устал от унижений и страданий.

Ко мне с завидной регулярностью приезжают зарубежные репортеры, снимают сюжеты для телевидения, пишут статьи для глянцевых журналов. Чаще всего материал получается, как говорится, «с душком», но я не обращаю на это внимания. Сегодня меня уже не интересует, что пишет обо мне западная пресса. Если они до сих пор навешивают на меня ярлык «крестного отца», то это их грех, а не мой. Часто приходится слышать: «Алимжан, не скучаете ли вы по Парижу?» — и на этот вопрос я отвечаю категорическим «нет». Если сегодня мне предложили бы отправиться туда жить, я отказался бы. Несмотря на все счастливые дни, проведенные за границей, это было на самом деле сложное время.

Сегодня я живу у себя дома, свободно общаюсь с моими друзьями, думаю «по-русски», а не так, как этого требуют правила Франции, Германии или Италии. Я не обязан ломать себя, подчиняясь европейскому менталитету. Я не стараюсь быть похожим на кого-то и могу оставаться самим собой. Меня окружают друзья и любимые люди. Если я совершу какую-нибудь ошибку, меня поймут, меня поправят, меня простят. В России я живу для моей семьи и для моих друзей. Я рад возможности общаться с ними каждый день. Мое счастье заключается в том, что я могу проявить мою любовь и мое уважение к ним, а они — проявить свое уважение ко мне. Я вернулся в Россию и искренне рад, что несчастье, случившееся со мной в Европе, привело меня к сегодняшнему счастью.

Не пройдя через все коллизии моего жизненного пути, я не стал бы тем Алимжаном (или, как меня называют друзья, Аликом), которым являюсь сегодня. Я вовсе не хочу сказать, что я какой-то особенный, выдающийся, но у меня есть право считать себя достаточно опытным человеком, который смыслит кое-что в этой жизни и может дать совет молодым людям, только начинающим свой путь. Самое драгоценное для человека — его имя, за его чистоту нужно биться всегда. Рано или поздно разрушаются дворцы, деньги уходят и приходят, великие империи и те исчезают. Но в истории остаются имена людей, имена семей, имена родов. Их могут вспоминать добрым словом, но могут и проклинать.

Пройдя через унижения, страхи и несвободу, я не переставал бороться за мою репутацию, за мое доброе имя, потому что это имя придется носить моим детям, внукам, правнукам. Мне хочется, чтобы они носили его с гордостью.

Отстаивая мое право жить так, как я считал нужным, я мог совершать ошибки, но мои ошибки уйдут со мной. Зато мои скромные добрые поступки оставят, смею надеяться, след в памяти и сердцах моих детей и послужат хорошим примером для подражания. Сейчас для меня это важнее всего.

Май-сентябрь 2008

Примечания

1

По сообщениям радио «Эхо Москвы», российские фигуристы Антон Сихарулидзе и Елена Бережная назвали политической провокацией утверждения о незаконности присуждения российской паре золотых медалей на Олимпиаде в Солт-Лейк-Сити. Американский адвокат Макс Миллер, выступавший в защиту чести и достоинства французской судьи Мари-Рен Ле Гунь, имя которой также связывают с нашумевшей историей вокруг распределения медалей на Олимпиаде, заявил, что считает Мари-Рен Ле Гунь «козлом отпущения» в этой истории, «маленькой рыбкой», которую пытаются съесть «акулы большого спорта», «не свободного от коррупции».

2

Председатель Госкомспорта Вячеслав Фетисов: «Дело Тохтахунова — полная ерунда». Президент Олимпийского комитета России Леонид Тягачев: «Дело попросту выдумано, а российские фигуристы стали заложниками». Он также заявил, «что никаких доказательств у американских спецслужб не может быть, потому что и наши спортсмены, и тренеры далеки от околоспортивных грязных перипетий». «Имидж крутого „авторитета“ Тайванчику создали журналисты, он был просто картежником, каталой», — сказал Владимир Рушайло, который начинал свою карьеру как профессиональный сыщик, долгие годы служил в МУРе, затем возглавил Московский РУБОП, а позже стал министром внутренних дел РФ.

3

Президент Национальной федерации ледовых видов спорта Франции Дидье Гайяге подчеркнул, что доводы ФБР «приводят его в состояние гомерического смеха». По его словам, обвинения в «франко-российском сговоре в фигурном катании под итальянско-американским соусом не имеют под собой оснований, так как российский рефери не голосовал за французских фигуристов». Известный тренер Татьяна Тарасова не видит ничего удивительного в развернувшемся скандале. В интервью газете «Московские новости» Тарасова говорила: «Когда мы ехали на Олимпийские игры, то знали, как распределятся места в танцах. Мы знали это с тех пор, как утвердили судейскую бригаду». Российский тренер, наставник целой плеяды мировых и олимпийских чемпионов по фигурному катанию Елена Чайковская сказала: «Наши фигуристы были сильнейшими на олимпийской арене, и все разговоры о предвзятости судей считаю безосновательными… Российский и французский дуэты обошлись без посторонней помощи, они были лучше своих соперников на соревнованиях, предшествовавших Олимпиаде, и доказали это в США». Адвокат французской судьи Мари-Рен Ле Гунь назвал «полной фантастикой» обвинения ФБР по поводу ее подкупа на Олимпиаде в Солт-Лейк-Сити.


на главную | моя полка | | Мой Шелковый путь |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 14
Средний рейтинг 4.6 из 5



Оцените эту книгу