Book: Гопакиада



Гопакиада

Лев Вершинин

Гопакиада

Купить книгу "Гопакиада" Вершинин Лев

Глава I

Малая Земля

Целина

Начнем с азов.

Богатые и процветающие — хотя и постоянно разоряемые своими же родимыми Рюриковичами, оспаривавшими друг у дружки право на великий Киевский стол и прочие вкусности, — земли южнорусских княжеств после прихода татар стали Диким Полем. Не пустыней, поскольку, хотя города и лежали в руинах, какое-то все же население имелось: туда-сюда бродили кочевники; кое-где — в самых укромных лощинках — ютились особо склонные к экстремальным условиям существования хлеборобы. Считалось даже (по крайней мере de jure), что на территории эти распространяется власть сидевшего в Сарае-Берке хана. Но по факту, повторяю, — Дикое Поле. И только.

В первой половине XIV века, однако, началась Реконкиста. Формально — литовская, фактически — русская, поскольку в Великом Княжестве Литовском, ставшем после присоединения нескольких русских княжеств региональной сверхдержавой, «этнические» литовцы-аукштайты, хоть и считались элитой, однако терялись в основном массиве славянского (и, разумеется, православного) населения. Они не очень тому радовались, пытались как-то противостоять, но лекарство оказалось хуже болезни. Стараясь не обрусеть, «коренная» Литва полонизировалась, хоть и не очень быстро, но неуклонно; попытка «православной партии» сломать тенденцию закончилась в 1435 году поражением при Вилькомире, после чего приоритет Костела в Княжестве стал фактом. Однако смирившись с поражением, магнаты (князья русского и русско-литовского происхождения) не только сохраняли ведущие позиции при великокняжеском дворе, но и были приняты на равных знатью Польши.

К исходу XV века на правом — своими силами отвоеванном у татар — берегу Днепра в руках князей Острожских, Чарторижских и прочих, уровнем чуть пониже, сосредоточилось не менее половины земельного фонда ВКЛ, а владения князей Вишневецких на левом берегу Славутича, по мнению ряда историков, превратились даже в некий зародыш теоретически возможного государства. В своих имениях — завоеванных в «частном» порядке, без всякой помощи государства и даже без официального дозволения великого князя — магнаты были, в сущности, абсолютными монархами, имели частные суды с правом вынесения смертных приговоров, частные армии и едва ли не собственные монетные дворы.

Но — что правда, то правда — властью не злоупотребляли. Пустынные земли нуждались в населении, так что магнаты рассылали вербовщиков по всему свету, прельщая потенциальных подданных разнообразными льготами, и, отдадим им должное, слово держали. Жилось в их владениях сытнее и даже вольнее, чем в более «цивилизованных» краях; крепостного права — ни в его жутковатом польском варианте, ни в каком-либо еще — не было. А что намного опаснее, чем в той же Польше (татары же вокруг!), так за все надо платить, так что новоселы привыкли пахать, не расставаясь с саблей и самопалом.

В итоге, как правило, налеты степняков княжеские дружины с помощью населения довольно успешно отражали, магнаты слыли «отцами родными», людишки ели, пили, плодились и размножались, города понемногу приходили в порядок, — и уже к началу XVI века земли будущей Украины стали самыми процветающими и доходными территориями Великого Княжества. Правда, старое поколение магнатов, упорно державшееся православия, постепенно уходило со сцены, а новое, понюхавшее «европейских ценностей», все больше уходило в католики и, соответственно, в поляки, но подданным веру менять не приказывали. Обстановка в целом была нормальная.

Однако имелся и некий «фактор нестабильности».

Степи Северного Причерноморья даже в лучшие времена трудно было назвать островком мира и спокойствия. Этническая каша на пространстве от Днестра до Дона была еще та. С древнейших времен там кипел котел племен: переселенцы шли волнами — с востока на запад, вытесняя прежних хозяев; кто-то уходил, кто-то оставался, подчинившись новым владыкам; а потом и победители сами становились побежденными. Остатки древних сарматов, аланы, адыги, роль потомков булгар и хазар, а тем паче — более поздних пришельцев типа «черных клобуков» (каракалпаков, между прочим), торков и берендеев, бежавших по разным причинам из родных мест, осевших под боком у Руси, и, не имея сил воевать, ушедших под русский «зонтик»… Короче, те самые бродяги-бродники», которых позже Грушевский назовет «українською людністю», хотя в те времена понятия «Украина» еще и в проекте не было.

На самом деле о бродниках, не оставивших по себе ни материальных, ни письменных источников, мы ничего толком не знаем. Кроме (как из русских летописей, так и из византийских, венгерских и польских документов) того, что они были, делили степь с половцами («Cumania et Brodnic terra…»), быстро обрусели и были истово православными. Настолько истово, что папские легаты, в XIII веке пытавшиеся учить степняков «правильной» вере, вернувшись, огорченно докладывали Святому Престолу: не выходит; дикари «весьма верны схизме».

А потом бродники исчезли. Зато появились «казаки». Что на всех тюркских языках означает одно и то же — «вольные, не имеющие хозяина люди». Термин, кстати, ни в коем случае не связанный с конкретным этносом, а собирательный и достаточно многозначный; к примеру, тогда же «казаки» (звучало слово чуть-чуть иначе, но это чистая фонетика) объявились и на востоке Великой Степи, где несколько кипчакских родов ушли из-под власти Шейбанидов, основав собственную, Казахскую, Орду. Что же до наших баранов, то их новое имечко возникло, скорее всего, в недрах татарского военного ведомства, как определение наемных отрядов, состоящих из всякого рода добровольцев, нанимавшихся на временную службу (в отличие от «огланов» — профессиональных воинов, и «сарбазов» — подданных хана, подлежавших призыву).

Орде казаки служили честно, однако — в силу религиозных разногласий — льнули — чем дальше, тем больше — к литовско-русским магнатам, оседая в пределах их владений или поблизости, чему те, учитывая сложности жизни на фронтире, были только рады. Некоторые нанимались в магнатские дружины, расплачиваясь службой за землю и покровительство, большинство предпочитало вести вольную жизнь на степных хуторках («зимовках»).

Однако «вольная» не означает спокойная. Большая Орда распадалась, в Диком Поле начался новый передел сфер влияния, пастбищ, колодцев, — короче, дрались все со всеми и по всем поводам. Набеги и междоусобицы стали нормой жизни, никто не был ни лучше, ни хуже, и казачество было полноценной составной этого хаоса, ни от кого не прося поблажек и никому их не давая. А поскольку один в поле не воин, приходилось понемногу организовываться по-новому. Укрупняться, так сказать, и структуризироваться. Возникли сторожевые городки («сечи»), очень похожие на «засеки» XI–XIII веков, где несли постоянное дежурство гарнизоны («коши») — полная аналогия с татарскими «хошунами», от них и взявшие название.

Причем — наряду с солидными «зимовыми» казаками, ездившими на сечи вахтовым методом (на периоды весенне-осенних обострений активности кочевников) — появились и «кошевые» казаки, жившие на сечах постоянно. Позже они сами объявят себя «солью казачества», но по факту был это либо молодняк, доказывавший себе и взрослым, что не лыком шит, либо социальные отбросы, не способные к нормальной жизни и признававшие только свои — параллельные писаному закону — понятия.

В частности, обязательными условиями для приема в кош на постоянной основе были отсутствие семьи и какой-либо собственности, изучение особого внутреннего языка («фени»), обязательное получение особого имени (клички), как правило, весьма показательной, типа «Беда», «Убийбатько», «Волоцюга» и «Перебий-Нога». Короче говоря, все признаки одинакового во все времена криминального сообщества. В том числе и традиция (идущая, впрочем, еще от бродников) спокойного восприятия чужаков, неважно, какого роду-племени, но при обязательном условии принятия ими православия.

Учитывая контингент, ясно, что кроме основных «понятий», регулирующих жизнь на предмет предотвращения полного беспредела, была крайне изменчивая воля «толковища» (круга). «Всенародно избранных» атаманов по малейшей прихоти и, как правило, спьяну (трезвых в спокойные времена почти не водилось) меняли как перчатки, а то и рвали на куски.

Единственное, но очень важное отличие «сечей» от современного им парижского «Двора Чудес» или позднейших воровских малин, приближающее их, скорее, к пиратским базам Карибского моря вроде Тортуги, была в связи с перманентной степной угрозой — перманентная же мобилизационная готовность. В период военных действий власть «авторитета» — атамана была диктаторской; за попытку вручить ему «черную метку» в походе ставили на перо без базара. При этом справедливости ради отметим: «военное время» подразумевало не только защиту от «злых татаровей»; казаки и сами были крайне малоприятными соседями, так что определить, кто кого обижал больше, достаточно сложно. И те и другие жили набегами.

Однако как бы то ни было, в итоге казачество все-таки прикрывало южные рубежи Великого Княжества и в этом качестве приносило несомненную пользу. В связи с чем чуть позже — уже во времена Речи Посполитой — правительство сочло за благо принять на службу 4000 казаков (разумеется, «зимовых»), занеся их в особый список-реестр и тем самым дав определенный юридический статус — безусловно, ниже дворянского, но и столь же безусловно выше «хамского» (освобождение от налогов, жалованье, право на сословный суд и выборное управление).

Однако основная масса по-прежнему оставалась сама по себе. Она бурлила и кипела, начав приносить уже и политические осложнения. На имения магнатов, правда, не покушались — негоже рубить сук, на котором сидишь, да и страшновато, да и неудобно, православные все же. Иное дело басурмане, всякие чурки гололобые. Но… Мелкие степные племена к тому времени были уже не сами по себе, а находились под властью Крымского ханства, и самого по себе совсем не слабого, да к тому же и вассала могущественной Османской Порты, весьма недовольной налетами запорожцев на кочевников и Крым. Крымцы, правда, тоже не были подарком, то и дело бунтовали, но это султанов злило намного меньше: во-первых, хоть и сукины дети, но все же свои, во-вторых, поставляли очень нужных Порте рабов, в-третьих же — что можно простить правоверному, не позволено гяуру. Стамбул злился, а Стамбул в то время кое-что очень даже значил, так что голова у Варшавы — не слабой, но полностью увязшей в европейских проблемах, — болела нешуточно. К тому же в свободное от терок с татарами время «сичевики» ежегодно чудили еще и в Молдове, то просто грабя, то нанимаясь на службу к очередному претенденту, а то и выдвигая своих собственных претендентов на господарский престол (Иван Подкова, чей бюстик стоит во Львове на том самом месте, где ему отсекли голову, лишь самый известный случай). Однако Молдова тоже к тому времени находилась во власти и, следовательно, под защитой Порты, и Стамбул злился еще сильнее. Необходимо было взять сичевиков под хоть какой-то контроль.

А поскольку ни возможностей, ни средств для реализации столь сложной программы у правительства РП не было, за дело взялись «инициативники» — энтузиасты с образованием и связями — младшие отпрыски достойных фамилий, мало отличавшиеся от своих испанских современников-конкистадоров и дико им завидовавшие.

Кто был первым, сказать трудно, но считается, что знаменитый Дмитрий «Байда» Вишневецкий — самый настоящий князь, из Гедиминовичей. Так и сяк пытаясь выкроить себе удельное владение, он какое-то время метался между Варшавой, где не обломилось, и Москвой, где обломилось, но приходилось держать себя в руках, что герою было совсем не по нраву. В связи с чем, плюнув на неласковых монархов, в середине XVI века построил на острове Хортица первый серьезный укрепленный пункт, убедил казаков, что это хорошо, «пробил» в Варшаве идею реестра и сумел сделать степную демократию хоть сколько-то управляемой. После чего погиб в борьбе с турками.

Но дело его не пропало даром: уразумев, что к чему, вслед за первой ласточкой, тесня местные кадры, гуртом пошли охотники — хоть и не князья, но вполне приличные люди литвинского и даже польского происхождения — Богдан Ружинский, его брат Михаил, сын брата Кирик, Самуил Зборовский, Люциан Чарнинский, Богдан Микошинский, Войцех Чановицкий. Не менее буйные, чем сечевые «лыцари», они, однако, сумели слегка отесать беспредельщиков и ввести их активность в сколько-то вменяемое русло. В третьей четверти XVI века запорожская пехота уже нанималась на Ливонскую войну в централизованном порядке, а на «османских» землях выполняли в основном негласные указания поляков (которые, естественно, «ничего с бандитами поделать не могли»). Даже походы в Молдову стали не просто гоп-стопом, а фактором «высокой политики» в интересах польско-молдовской династии Мовилэ. В общем, на рубеже XVI–XVII веков казачество наконец нашло свою нишу.

Однако прогресс, как известно, разлагает…



Возрождение

Раньше, в старые добрые времена казаки жили как птицы Божьи, иной доли не представляя. Теперь, насмотревшись в походах на «култур-мултур» и прочий политес, они возжелали странного. Сичевики, вплоть до последнего алкоголика, хотели — по минимуму — в реестр, дающий некоторый статус и конкретное жалованье; «зимовые», в реестре уже состоявшие, мечтали о большем — о некоем «почетном месте» в королевстве. По сути, о тех же привилегиях и правах, которые имела шляхта.

И всем им, возможно, и не слишком верующим (суеверий там было более чем достаточно), но, бесспорно, крайне религиозным, очень не нравилось происходившее в сфере идеологии. Если на протяжении всего XVI века (о XV и говорить не приходится) Польша, а тем более Великое Княжество с точки зрения веротерпимости были едва ли не образцово-показательными примерами полной толерантности, то к началу XVII столетия ситуация изменилась полностью. В Европе лоб в лоб столкнулись Реформация и Контрреформация. Речью Посполитой — одним из ключевых, фронтирных государств — вплотную занялись мудрые и прозорливые иезуиты, очень быстро превратив ее в «жемчужину папской короны», буквально размазав по земле довольно-таки многочисленных и активных протестантов. Сокрушая «ересь», не забыли и о «восточной схизме»; православие, до тех пор хотя и «второсортное» с точки зрения властей, но терпимое и даже уважаемое, было лишено всех прав, не говоря уж о привилегиях, и фактически ушло в полуподполье; остававшихся в «отеческой вере» разве что не жгли, но и только. Батюшки просили казаков о поддержке, те, считая своим долгом вступаться за православие, откуда бы ни исходила угроза, пытались воспротивиться, внимания на их протесты никто не обращал.

Социальные обиды, помноженные на идеологию, — смесь взрывчатая. Не сумев добиться своего по-хорошему «лыцари» взялись за сабли.

Первый блин, впрочем, оказался комом: мятеж одних только запорожцев во главе с Криштофом Косинским был относительно легко подавлен войсками князя Острожского при активной помощи реестровых, полагавших, что желаемое можно добыть и по-хорошему а сердить ляхов попусту ни к чему.

В подавлении отличился сотник «княжеских» казаков Северин Наливайко, после драчки с Косинским на полтора года ушедший в Молдавию порезвиться, а затем вызванный оттуда братом, священником Демьяном, на предмет показать католикам где раки зимуют. Бунт, задуманный руководством Наливайки-младшего, как демонстрация обиды, нежданно оказался запалом к настоящей войне — население края при первых же выстрелах принялось жечь имения и резать католиков, а заодно и всяких примкнувших к ним нехристей. К событиям подключились сперва запорожцы, почуявшие поживу затем реестровые, уловившие возможность политического демарша, а в итоге ситуацию пришлось разруливать аж коронному гетману Станиславу Жолкевскому хоть и с трудом, но вытеснившему мятежников на левый берег и там взявшему в «мешок». После чего мятежники сперва передрались между собой (реестровые хотели мириться, запорожцы боялись), а затем выдали Наливайко на расправу, что, впрочем, не спасло от расправы их самих.

Короче говоря, в Речи Посполитой разгоралась нешуточная гражданская война. Но — повезло. Кризис в соседней России дал Варшаве пространство для маневра. Сбросив самые буйные элементы на поиски удачи в соседнюю страну «добровольцами» при обоих «Дмитриях», она затем — уже при непосредственном вторжении Сигизмунда — «подписала» остальных послужить королевскому делу в богатой и слабой стране. Чем «лыцари» и занялись поголовно (не особо мороча себе голову такими мелочами, как православное братство), вплоть до соучастия в разгроме и сожжении Москвы, откуда потом, правда, пришлось драпать, а еще позже, когда ситуация изменилась, просить прощения.

Несколько следующих лет Польша, нуждаясь в казаках, в целом не мешала им жить по понятиям, даже соглашалась на некоторые компромиссы. На Днепре появился вменяемый лидер Петр Конашевич ака Сагайдачный, человек весьма талантливый и со всех сторон солидный, попытавшийся превратить отморозков в нечто удобоваримое, в перспективе, видимо, даже в некое военно-политическое сословие с внятно формулируемыми задачами. Он отрубил головы особо буйным запорожцам, чем сильно удивил остальных, весьма его в итоге зауважавших, впервые подчинил Сечь власти реестрового гетмана, оказывал покровительство мещанству и духовенству, добился восстановления Киевской митрополии, при этом оставаясь лояльным подданным польской короны, более всего мечтающим о статусе полноправного шляхтича, а еще лучше, само собой, магната. Именно он в 1618-м жег единоверную Москву под знаменами королевича Владислава, в 1621-м совместно с поляками остановил под Хотином турок, выговорив за это увеличение реестра вдвое (до 8 тысяч). Однако когда дело было сделано, реестр — под благовидным предлогом, разумеется, — был вновь урезан, что в итоге привело Сагайдачного к инфаркту, а казаков в бешенство. В 1625-м дело дошло до открытого столкновения у Курукового озера, после чего Варшава, решив не обострять, пошла на компромисс с реестровыми (амнистия + увеличение реестра до 6000), но, естественно, категорически отказалась от уступок всем прочим. А привилегий и, главное, жалованья хотелось всем. В итоге возник странный, сам себя учредивший тяни-толкай по имени «королевское нереестровое войско запорожское», учинивший в 1630-м очередной мятеж. На сей раз — с учетом опыта Косинского и Наливайки — позвав «на общее дело» самые широкие слои населения, недовольные уже не только зажимом «отеческой веры», но и ростом панских претензий. Не имея достаточно сил (только-только завершилась война со шведами и началась война с Россией) и реально оценив затраты на подавление, польское правительство пошло на хотя и весьма умеренный, но все же какой-никакой компромисс. Реестр увеличили до 8000, как при Сагайдачном, а в 1632-м на сейме в Варшаве официально признали право на существование «восточной церкви», утвердив митрополитом Петра Могилу, иерарха толкового, в равной степени преданного и православию, и Варшаве (он был представителем молдовской линии уже упоминавшегося рода Мовилэ).

Однако далее лежала красная черта. Ни о каких политических правах, тем более ни о каком допущении в сейм или хотя бы признании казачества особым военным сословием Варшава ни говорить, ни даже слышать не желала.

Между тем вопрос стоял намного жестче, нежели за 30 лет до того. Если Косинский и Наливайко хотели только жалованья, послаблений в религиозных вопросах и чтобы их уважали, то в первой трети XVII века речь шла уже о самом главном — о земле. Право безоговорочного владения землей в Речи Посполитой принадлежало магнатам и шляхте — естественно, католикам. Православные — даже очень зажиточные и заслуженные — были связаны кучей условий, юридических закорючек и стойких предубеждений власть имущих, а вырваться в люди, приняв католичество, в те религиозные — трудно для нас понятные до конца — времена было вариантом далеко не для каждого. Беспокойство за свои земли, расположенные на берегах Днепра, усиливалось тем более, чем яснее реестровые понимали, что теперь, когда (согласно Люблинской унии) Киевское княжество отошло от Литвы к Польше, миграция польской шляхты на periferia (фактически мирный крестовый поход за торжество «истинной веры») чревата конфискацией земель у туземцев, что бы ни говорили на эту тему законы. А понимая, пытались получить от властей гарантии в виде все того же фиксированного статуса. Мотивируя тем, что, типа, оружие тоже носим и воюем не хуже шляхты, — так почему?!

Что интересно, на самом-самом высшем уровне претензии эти особых возражений не встречали. В конце концов, они были справедливы — «зимовые» требовали ровно того, чем обладали и что защищали. Кроме того — и главное! — пойдя навстречу, корона получала бы свое — собственное и достаточно неплохое — войско, опираясь на которое могла бы противостоять магнатам, понемногу лишающих королей власти. Однако именно по этой причине все шевеления монархов из династии Ваза (и Сигизмунда, относившегося к казакам спокойно, без особых предубеждений, и Владислава, открыто им симпатизировавшего) в этом направлении немедленно блокировались олигархией. Магнаты-сенаторы вовсе не собирались «законно» уступать реестровым земли, которыми те — хотя и считали своими, но — юридически владели в основном на правах аренды. Мелкая же шляхта, мечтавшая получить поместья на periferia на правах магнатских вассалов, заранее ненавидела «схизматиков», не по праву владеющих ее будущим имуществом. Так что, не говоря уж об «уравнении в правах», вопрос о чем ни разу не ставился на рассмотрение, даже расширения реестра, обещанного под Москвой лично Владиславом, королю добиться не удалось, и многим «нереестровым» пришлось вновь становится либо уходить «на низы», либо возвращаться «под пана», а для контроля и учета польское правительство построило на Днепре крепость Кодак. Ее, правда, разрушили сами же реестровые, затем откупившись головой лидера, Ивана Сулимы (быть вождем казацких бунтов в этом смысле было очень опасно, мне лично трудно понять психов, решавшихся на такой подвиг), но сломать тенденцию не смогли.

Даже огромное, потрясшее весь край восстание 1637–1638 годов окончилось хуже некуда. Речь Посполитая поднапряглась, повстанцы, несмотря на упорство, пару раз граничившее с героизмом, были в полном смысле слова растоптаны, а вожаки, кто не успел сбежать от собственного войска, были выданы на расправу. Репрессии, насчет которых поляки и раньше особых комплексов не испытывали, на сей раз были по-настоящему массовыми и невиданно жесткими (впрочем, не более жесткими, чем шалости инсургентов); уцелевшие мятежники толпами уходили в спасительную Россию, оседая, с разрешения Москвы, на землях будущей Харьковщины, а окончательные «кондиции», продиктованные Сеймом побежденным, были убийственны. Все «неформальные» запорожцы объявлялись вне закона, реестр сокращался до 6000, войскового самоуправления упразднялось «на вечные времена», высший командный состав отныне комплектовался Варшавой, естественно, из католиков, поляков, а средний и низший — из самых проверенных и надежных туземцев — назначали комиссары Сейма. В крае наступил период мира и покоя, названный позже «Золотым десятилетием».

Глава II

Война и мiръ

Униженные и оскорбленные

Покой на малороссийских украинах (как предпочитали говорить в Варшаве — na Kresach Wschodnich) был обманчив. Даже отцы-иезуиты, цену мелочам знавшие и не пренебрегавшие ничем, увлекшись «просвещением элит», упустили из виду некоторые весьма важные нюансы ситуации, которая не устраивала решительно всех.

Довольны жизнью были разве что магнаты. Но они — считавшие себя «эуропейцами», а всех прочих, православных и русскоязычных, bydlem, — были уже отрезанным ломтем, да и жили в основном в Варшаве, Кракове и других цивилизованных местах, редко появляясь дома. Все прочие балансировали на грани взрыва.

Крестьяне, до сих пор жившие по традиционным, достаточно мягким «литовским» статутам (пахарь лично свободен, прикреплен лишь к земле, которую обрабатывает; размер оброка и панщины четко зафиксирован; претензии к пану рассматриваются в суде), не принимали новые, польские нормы, согласно которым chlop считался движимой собственностью, а феодальное право по жесткости почти лидировало в Европе, отставая разве что от Венгрии и Германии, где после подавления бунта куруцев и Великой Крестьянской войны хозяева отыгрались за пережитый страх по полной программе.

Крайне раздражал селян и «еврейский вопрос». Если ранее руководителями низового уровня были «свои», с которыми при случае можно было и договориться по-хорошему то с ростом польского влияния во владениях магнатов появились евреи, постепенно взявшие на себя функции экономов и распорядителей. Ничего криминального в этом, строго говоря, не было. В Польше евреев привечали, поскольку тамошнее общество, жестко разделенное на крестьян и воинов, нуждалось в ремесленниках, торговцах и всякого рода специалистах, но при этом немцам не доверяло. Вполне логично со стороны панов было пригласить евреев и на Kresy Однако деловая хватка новых управляющих, выжимавших для пана максимум дохода, не забывая, разумеется, себя, и при этом совершенно чужих, очень сильно осложняла «поспольству» и так с каждым годом все более мрачневшую жизнь.

Вполне разделяли мнение села и мещане: во-первых, права и привилегии, автоматически и в полной мере распространяющиеся на католиков, для православных были предметом недостижимой мечты, а во-вторых, оседавшие в городах еврейские купцы и торговцы оказались весьма опасными конкурентами, к тому же еще имеющими неплохие связи.

Апокалиптические настроения в обществе тихо, но активно подогревало духовенство, оскорбленное своей второсортностью, предельно отрицательно оценившее массовую миграцию «нехристей» и опасавшееся иезуитов, вовсю охмурявших паству, вовлекая ее если и не прямо в католичество (тут иммунитет был серьезный), то в новоявленное униатство (подробнее об этом мы поговорим чуть позже). Причем следует отметить, что не только по меркантильным соображениям. Вопросы вероисповедания в те времена были для людей очень насущны и болезненны, а поскольку большинство «простецов» были, как говорилось в те времена, «обрядоверами», в их понимании, в Рай или в Ад пойдет после смерти душа, зависело от малейшего канонического нюанса. «Греко-Католический» же проект каноническим не был — более того, насквозь пропах политикой. А коль скоро так, то получалось, что души, попавшие в сети униатов (а уж уговаривать они умели), после смерти обрекались Пеклу, что мало волновало миссионеров из Ватикана, но никак не устраивало православных иерархов, чувствовавших ответственность за свою паству.

С каждым годом все больше и больше психовали запорожцы. Репрессии 1637–1638 годов их напугали очень крепко, однако на Сечь постоянно бежали крестьяне из числа бывших «нереестровых», Сечь же была не резиновая, а насчет сбросить излишки, отправив их пограбить турок и татар, имелся строжайший запрет. Нарушать его «лыцари» пока что опасались, но и терпеть дальнейшее перенаполнение своих куреней уже не могли по причинам не столько уже социального, сколь чисто физиологического характера. Грубо говоря, жрать было нечего, а гадить негде.

И наконец, на полном взводе были реестровые. Ранее они, имевшие что терять, в подавляющем большинстве (исключения, конечно, бывали, но единичные), даже выступая против властей, вели себя аккуратно, не сжигая за собой мосты и легчайше принося в жертву собственных лидеров, не говоря уж о «быдле». Теперь все изменилось. Позже Варшаве будет очень трудно понять, почему эти солидные, положительные и очень себе на уме дядьки с дивным единодушием изменили «короне», а затем и отказались возвращаться в лоно на тех условиях, которых добивались полвека. А между тем причины были вполне очевидны. Именно в годы «золотого покоя» началось то, чего казацкая старшина более всего опасалась и во что до последнего момента пыталась не верить, — конфискации земель. Даже тех, на которые имелись, казалось бы, совершенно безупречные документы. По всему получалось, что уберечь собственность можно было лишь поменяв веру, но при этом став «латыной», человек терял контакты на Сечи, а вместе с ними и ценность в глазах поляков. Оказавшись в лучшем случае одним из мелких шляхтичей, кормящихся с магнатского стола, а в худшем — жертвой все тех же претензий на землю со стороны более «социально своего» приезжего поляка. В общем, на исходе «десяти лет счастья» на полном взводе были даже самые законопослушные реестровые. Вроде чигиринского сотника Богдана Зиновия Хмельницкого.

Человек и закон

Цепь событий, в итоге которых немолодой, положительный, хотя и сильно пьющий, иезуитами воспитанный и запредельно лояльный властям (даже в период массовых репрессий 1637–1638 годов он вышел сухим из воды, отделавшись понижением по службе) человек оказался во главе мятежа, известна хорошо. Даже, пожалуй, слишком хорошо, поскольку масса подробностей при самой минимальной критичности взгляда вызывают серьезнейшие сомнения.

Согласно официальной версии, «агенты чигиринского старосты во главе с подстаростой Чаплинским отняли у Хмельницкого хутор Субботов, насмерть засекли десятилетнего сына и увезли жену-польку».

Однако, как указывается во всех без исключения источниках, детей у Богдана было трое, два мальчика и девочка, и все выросли вполне благополучно, хотя ни у кого жизнь не сложилась удачно. Так что «засеченный насмерть» — просто жалостливая легенда, скорее всего, запущенная в массы пиара ради.



Как и «увезенная жена». То есть польку-то увезли, да вот только была она Богдану не женой, а «воспитанницей», то есть содержанкой. Видимо, с непростым прошлым — иначе бы молодая и, видимо, красивая не стала бы жить во грехе с пожилым «схизматиком». И допустить, что она приняла православие, тоже не получается, поскольку вышеупомянутый Чаплинский позже оправдывался (и оправдался-таки) тем, что не мог вынести такого унижения католички и не похитил ее, а спас, причем фактически по ее просьбе, поскольку она оказала ему честь выйти за него замуж и они обвенчаны. В общем, как сказал по другому поводу Иосиф Виссарионович, «нэ так все было, савсэм нэ так». Дама просто устраивала личную жизнь.

А вот что хутор отняли — правда. Чистая и беспримесная. Поскольку должным образом оформленных бумаг на владение у него не было, а королевский «привилей», где указывалось, что хутор подарен отцу Богдана за героизм в бою под Хотином, серьезным документом не считался. Право на аренду давал, но не более того. А богатый и де-юре бесхозный хутор привлекал слишком многих.

Так что правды сотник не нашел, добившись через суд только права на небольшую компенсацию за благоустройство владения. Начал горячиться. На пару недель угодил в кутузку. На нарах поразмыслил и, выйдя на свободу, вновь за саблю хвататься не стал, а чин-чином поехал подавать апелляцию в Варшаву благо кое-какие связи там имел, и, судя по всему, немалые, поскольку сумел добиться не только заседания по своему вопросу в Сенате, но и аудиенции короля. Сенаторы, правда, выслушав жалобу, сочувственно покачали головами: дескать, все понимаем, пан сотник, однако dura lex, sed lex, так что ничем помочь не можем. Зато король…

Дальнейшее, возможно, легенда. Даже если беседа главы государства с офицером пограничных рэйнджеров в самом деле случилась, проходила она с глазу на глаз. Однако логически она настолько убедительна, что очень похожа на правду, то есть, а скорее всего, правдой и является.

Действительно, Владислава Вазу злые языки именовали «казацким крулем». С юности он имел дело с казаками, ходил с ними в походы, воевал плечом к плечу, имел среди них много знакомцев. Видимо, лично знал и Хмельницкого, иначе вряд ли дал бы ему аудиенцию по столько пустяковому поводу, как «проблема хутора».

Однако важно другое. Именно в это время король, зажатый магнатами в угол и на три четверти превращенный в нынешнюю английскую королеву, в последний раз пытался вернуть утраченные полномочия. Благо повод имелся: аккурат в то время Папа Римский призвал монархов Европы в складчину устроить крестовый поход против турок. Выбив из Сената и сейма деньги на наем армии, можно было сходить на войну, лично возглавив войска, и приручив солдат, а затем сделать радным панам предложение, от которого они в новых условиях не смогут отказаться. Однако сенаторы, тоже не идиоты, предложение короля, даром, что со ссылкой на Папу, не допустили даже до обсуждения в Сейме. Идея крестового похода сорвалась.

Зато, если верить легенде, возникла другая, ничем не хуже. Согласно которой король, вполне согласившись, что в стране творится беспредел, и подтвердив, что хутор конечно же принадлежит пану сотнику, сообщил, что рад бы помочь, да не может, поскольку негодяи-магнаты и их подпевалы из Сейма совсем кислород перекрыли. Ни армию нанять, ни посполитое рушение (шляхетское ополчение) против турка, всей Европе угрожающего, созвать не дают. Не сознавая даже, что первой жертвой магометан станет не кто-то, а мы, многонациональный народ федеративной РП. В общем, народ надо встряхнуть. И если пан сотник, претензии которого вполне справедливы, согласен, то почему бы ему не вернуться домой, не собрать всех верных наших подданных, многие из которых тоже наверняка обижены и наверняка несправедливо, и не устроить на украинах маленькую, но громкую заварушку? В этом случае мы, Владислав IV, просто обязаны будем созвать посполитое рушение и выступить в поход, объявив, что сразу после замирения Малой Руси идем на турок. А пан сотник тогда, в свою очередь, как добрый христианин, заявит, что на фоне такой великой цели, как усмирение османов, все домашние дрязги неуместны, соединит свои силы с королевскими, естественно, получив полное прощение, и…

Пану сотнику все ясно?

Пану сотнику было ясно все. В первую очередь — что шанс вернуть хутор, а то и получить второй, налицо. Возможно, он потребовал гарантий. А возможно, и нет — у короля в казачьей среде была хорошая репутация.

Еще раз повторяю: прямых доказательств того, что в ходе аудиенции, которая, безусловно, имела место, состоялся именно такой разговор, нет. Однако все происшедшее в дальнейшем подтверждает: дело было именно так. Или примерно так. Поскольку всего два месяца спустя после отъезда из Варшавы пан Хмельницкий объявляется на Сечи, причем не один, а во главе целого отряда реестровых — таких же немолодых, опытных и лояльных, как он сам, из тех гололевских дядек, что прежде чем отрезать, думают не семь, а семь раз по семь раз, произносит перед срочно собранным кругом длинную речь о засеченном насмерть сыне, украденной жене, зарвавшихся магнатах, ненасытных поляках, подлых сенаторах, не дающих королю возможности заботиться о своих верных подданных, турецкой опасности, которой необходимо противостоять и православной вере, которую нельзя оставить в беде. Короче говоря, о наболевшем. И под восторженное одностайное «Любо!» становится гетманом Войска Запорожского.

Гуляй, поле!

Вся зима 1647/48 года ушла на подготовку.

Запорожцев обучать нужды не было, многочисленных беглецов, порскавших в камышах вокруг Сечи, зазывали и спешно муштровали, с реестровыми все было давно обговорено, и они посулили примкнуть при первой возможности (что и сделали еще до первых стычек). И все-таки сил было отчаянно мало, на все про все — тысяч 15–18 пехоты и совсем чуть-чуть конницы.

А между тем «кварцяное» (содержавшееся за счет дохода с четверти — «кварты» — королевских имений, но подчинявшееся Сенату) войско, размещенное на «крессах», хотя и было невелико, вместе с отрядами местных магнатов насчитывая примерно столько же, но для подавления казачьего бунта, как показывала история, этого хватало с лихвой. Профессиональная кавалерия есть профессиональная кавалерия.

Однако о поражении лучше было не думать: традиция реестровых выкупать свои жизни, выдавая лидеров, была известна Хмельницкому очень хорошо. То есть победить один на один было невозможно, а для того, чтобы раскачать массы и утопить качество в количестве, необходима была победа. Вернее даже, серия побед.

Отдадим Хмельницкому должное: в отличие от предшественников, он умел мыслить парадоксально. Если конницы нет, но очень нужно, значит будет. И совершенно неважно, что татарская. Благо имелся и полезный «контакт» — перекопский мурза Тугайбей, кунак Богдана с юности, когда кто-то из них у кого-то (конкретика неведома), попав в плен, жил в доме, ожидая выкупа. Так что за конницей дело не стало. Правда, платить воинам Тугайбея на первых порах было нечем, но разве друзья обращают внимание на подобные мелочи? В конце концов, в малороссийских селах проживало вполне достаточно красивых дивчин, крепких хлопчиков и прочего полезного товара, весьма ценящегося в Стамбуле, где нужда в дивах для гарема и мальчишках для пополнения янычарского корпуса, корпорации евнухов или галерных экипажей стабильна и непреходяща. Обычно казаки мешали татарам. Но ведь можно же и не мешать? На том и поладили.

Для поляков же know-how Хмельницкого/Тугайбея оказалось неприятным сюрпризом. Их план, основываясь на опыте боев 1630, 1637 и 1638 годов, а также разведданных о крайнем дефиците у бунтовщиков конницы, предполагал выдвижение двумя колоннами и окружение пехоты противника. Когда-то, с отрядами Наливайко на Солонице и скопищами Острянина под Голтвой, эта метода вполне сработала. Но сейчас все случилось совсем не так. Сперва, 6 мая 1648 года, угодив в засаду близ Желтых Вод, был наголову разбит авангард «кварцяных», затем, 15 мая, при тех же условиях (засада, количественный перевес, невесть откуда взявшаяся орда) та же судьба постигла под Корсунем главные силы. Коронный гетман (министр обороны) Миколай Потоцкий и польный гетман (командующий особым военным округом) Мартин Калиновский, попав в плен, были угнаны татарами.

И вот после этого полыхнуло не на шутку, по всему Левобережью. Стихийно возникали партизанские отряда, крестьяне массами «оказачивались». Началась резня, хоть и в какой-то мере осмысленная, но от этого не менее беспощадная. Избавляя читателя от жутких — гарантирующих пару-тройку бессонных ночей — подробностей, скажу лишь, что резали (в лучшем, наиболее гуманном варианте) все пшекающее и картавящее, без различия пола, возраста, рода занятий и имущественного положения. Попавшие в плен к гуманным татарам, продававшим живую добычу в рабство, даже оказавшись гребцами на галерах или евнухами, могли считать себя счастливчиками.

Но сантименты сантиментами, а к концу июля 1648 года поляков на левом берегу уже практически не осталось, и в конце августа Хмельницкий, перейдя Днепр, взял под полный контроль Брацлавское, Киевское и Подольское воеводства. Зачистка малороссийских территорий Речи Посполитой завершилась в рекордные сроки, программа-минимум была выполнена. Пришло время короля.

Однако человек предполагает, а Бог располагает. Владислав IV, козырный туз игры, умер 20 мая. Идея крестового похода угасла сама собой, и Хмельницкий оказался в крайне интересном положении. Имевшиеся договоренности скисли, говорить теперь было не с кем и не о чем, временное правительство, плохо понимая, что происходит на periferia, собирало войска; оставалось только драться, уже не за хутор, а за жизнь.

Благо денег полякам было жалко, так что качество личного состава собранного ими войска было невысоким, а уровень руководства вообще ниже нуля. Самым боеспособным соединением была частная гвардия князя Вишневецкого, «сильного человека Речи Посполитой», но Сенат, опасаясь отдавать армию в твердые руки, доверил ее трем полным ничтожествам, еще и лишив их права единоначалия. Закономерным итогом стал полный разгром поляков под Пилявцами 10–13 сентября и молниеносный захват казаками Правобережья.

Наступление Хмельницкого застопорилось лишь в октябре, когда гетман, осадив Львов и Замостье, застыл. Что и понятно: дальше ноты написаны не были вообще. То есть взять Львов, а потом и Варшаву проблемы не составляло: ни армии, ни короля у Речи Посполитой не имелось, беззащитную страну можно было ставить раком и диктовать любые условия, вплоть до признания полной независимости. Однако это не входило в партитуру. В это время Хмельницкий, добившись того, о чем не мог и мечтать, явно не знает, что делать. Будь жив Владислав, все бы сладилось, но Владислава нет, приходится импровизировать на ходу.

Львов для гетмана город однозначно польский, взять его означает из сильно нашалившего верноподданного превратиться в государственного преступника. Поэтому гетман снимает осаду, содрав с горожан колоссальные контрибуции и отослав своим представителям на Сейме очень жесткие инструкции: плевать, о чем там спорят, но я хочу только Яна Казимира, брата нашего доброго короля Владислава, а если нет, продолжим разговор в Варшаве.

Выбирать панам не из чего. Волю гетмана приняли к сведению, и королем избран Ян Казимир, после чего Хмельницкий, торжественно вступив в Киев 23 декабря, отправляет новому королю послов с условиями мира. Отнюдь не ультиматум. Напротив. Он не требует, а верноподданно, по всей необходимой форме просит ликвидировать Брестскую унию или, по крайней мере, запретить униатам миссионерствовать вне Галиции, юридически зафиксировать право реестровых владеть землей на Левобережье (о, хутор Субботов!) и лишить этого права магнатов. Обратим внимание: пункты более чем традиционные, ни о какой независимости речи нет, об освобождении «хлопов» тоже (реестровым на крестьян плевать, они их «кидали» всегда); новация разве что насчет магнатов — раз уж их владения захвачены, зачем отдавать? Однако именно этот пункт «пропозиций» напрочь исключает возможность консенсуса.

Посольство Адама Киселя, единственного православного сенатора Речи Посполитой и близкого друга Хмельницкого, вполне разделявшего его «довоенные» требования и имевшего полномочия соглашаться на «разумный компромисс», провалилось. Как, впрочем, и расчет гетмана на «своего» короля оказался ошибочным. Ян Казимир не был трусом (трусов в роду Ваза не водилось), но, в отличие от равнодушного к высоким материям брата, был фанатиком. Младший сын, с детства предназначенный для духовной карьеры, имевший высокий церковный сан и снявший рясу по особому дозволению Ватикана, он считал своим христианским долгом окоротить «взбесившуюся схизму», тем паче что рынок ландскнехтов в связи с окончанием Тридцатилетней войны был переполнен спецами, а магнаты наконец-то готовы были раскошеливаться.

Алеет Восток

Увы, вместо реванша случился песец. В очередной засаде близ Зборова огромная, на сей раз очень качественная польская армия терпит поражение, влезает в «мешок» и впадает в панику. Самого Яна Казимира от плена спасает вмешательство крымского хана, решившего под сурдинку повоевать лично, пришедшего на поле боя со всей ордой и заставившего Хмельницкого мириться под угрозой удара в спину.

Кстати сказать, рассуждения о том, что, дескать, «хан изменил украинскому союзнику», — чушь. Во-первых, в отличие от Тугай-бея и прочих, по традиции имевших право грабить кого угодно на пару с кем угодно, хан был монархом, и никакой союз с удачливым бандитом, каковым юридически являлся гетман, между ними был немыслим. Речь могла идти лишь о вассалитете, и значит, хан мог приказывать, не мотивируя. Но что еще важнее, факт явления хана на поле боя означал, что поход согласован со Стамбулом; самодеятельности на таком уровне турки не прощали, и Ислам-Гирей хорошо знал о судьбе своих предшественников, забывших об этом. Стамбулу же было выгодно максимальное ослабление Польши, но не ее полный крах. Ибо крах вполне мог повлечь раздел бедняжки между Австрией и Россией, многократно их усиливающий.

В общем, став жертвой высокой политики, гетман был вынужден идти на переговоры, благо на сей раз слушали его очень внимательно. Но даже теперь, во второй (и последний) раз имея все карты на руках, Хмельницкий удивительно скромен. Согласно статьям Зборовского мира, подписанного 8 мая 1649 года, мятеж квалифицировался как реализация права подданных на «рокош» (законное восстание), а земли Малой Руси выделялись (в рамках Речи Посполитой) в отдельную административную единицу, Гетманщину, с широкой внутренней автономией и выборными органами власти. Казацкий реестр (гарантия соблюдения договора) увеличивался до 40 тысяч сабель. Фактически речь шла о преобразовании двуединой «республики» в триединую. Не могу доказать документально, но сильно подозреваю, что главным автором документа стал «канцлер» и alter ego гетмана Иван Выговский, действия которого в недалеком будущем будут направлены на реализацию идеи Великого Княжества Русского в составе Речи Посполитой. Но что характерно, об отмене крепостного права в документе, как и 8 месяцев назад, нет ни слова. «Посполитых» в очередной раз кинули, и сам Хмельницкий дал по этому поводу исчерпывающее разъяснение: «Нехай кождый з своего тишится, нехай кождый своего глядит — казак своих вольностей, а кто не попав до реестру, тому доля воротытся до своих панив, працювати и платити володарям десяту копу…»

По итогам Зборовского договора в свои имения на Periferia стали понемногу возвращаться беженцы, чему крестьяне, успевшие разделить и землю, и панский скарб, были вовсе не рады. Панов начали убивать, Варшава возмущаться, гетман, вполне довольный ситуацией, — вешать и сажать на колья нарушителей конвенции. В итоге по украинам поползли песенки, звучавшие (в наиболее мягком варианте) примерно так: «Ой, бодай того Хмеля перша куля не минула, а вторая устрылила, прямо в серце угодыла». Поскольку авторов разыскать возможности не было, на колья сажали исполнителей — бандуристов и прочих кобзарей. Однако рейтинг падал, и Хмельницкий, имевший воистину волчье чутье, это понимал. Как понимал и то, что на лаврах почивать рано. Зборовский договор, вполне устраивавший Хмельницкого, так и не был ратифицирован сеймом. Польша вовсе не считала ситуацию разъясненной окончательно. Она сосредотачивалась. Не спеша, учитывая все возможные варианты.

В декабре 1650-го сейм утвердил новый карательный поход, и ситуация сразу стала складываться не в пользу казаков. То ли, старея, гетман перестал ловить мышей, то ли Фортуна на сей раз слегка задремала, но летом 1651-го в двухнедельном сражении под Берестечком казацкое войско потерпело тяжелейшее поражение. Белоцерковский договор оказался унизителен и тяжек: реестр сокращался наполовину, до 20 000, казацкую территорию ограничили до Киевского воеводства, шляхта получала обратно владения в полном объеме. Ничего удивительного, что по разоренному краю покатились восстания, и земля под гетманом, которому доселе прощалось все, поскольку ему в смысле везения не было альтернативы, закачалась. Со стихийными восстаниями на селе справиться, контролируя казачество, было не так сложно, но 20 000 «выписчиков» предпочитали смерть возвращению к полевым работам, и кому, как не Хмельницкому, было знать, что такое казачий костяк, обросший крестьянским мясом?

Но при этом Варшава, Белоцерковский договор, в отличие от Зборовского, ратифицировавшая по всей форме, требовала от вельможного пана гетмана скрупулезного выполнения обязательств, хотя бы на подведомственных ему территориях — по сути, под угрозой новой гражданской войны, которая вовсе не факт, что оказалась бы успешной.

И самое безотрадное, что — Хмельницкий был слишком умен, чтобы этого не понимать, — в случае поражения деваться ему будет некуда. Для поляков он — преступник, чьи деяния срока давности не имеют, и оказаться в их руках в качестве беглеца означает смерть, какие бы соглашения ни были достигнуты (впоследствии именно такая судьба постигла многих чересчур заигравшихся соратников гетмана). Прятаться в России, Крыму, Турции? Но после 10 лет практически абсолютной власти такая жизнь будет хуже смерти, тем паче что татары и турки вполне могут польститься на то, что эмигрант привезет с собой, а если не везти с собой ничего, то, опять-таки, разве это жизнь?

Спасите наши души!

Именно в это время, по свидетельству очевидцев, гетман, и раньше не бывший врагом зеленого змия, начинает закладывать за воротник чересчур — даже по казацким меркам XVII века. И как раз с этого времени принимается искать варианты, рассылая письма во все сопредельные страны, причем особенно не щадя Москву — там эпистолы из Чигирина появляются чуть ли не раз в месяц. А вот переписка с Варшавой практически сходит на нет. Хмельницкий, идеально улавливавший все нюансы настроений в обществе, уже понимает, что, во-первых, новая война с Польшей неизбежна, и совершенно неважно, хотят ее поляки или нет, во-вторых, начать ее придется ему, вне зависимости от желания, а в-третьих, прежде чем начинать, необходимо подыскать широкую спину, за которой в случае чего можно спрятаться.

Таковых две — Москва и Стамбул. Но в Турции тяжелый политический кризис — только что удавили султана Ибрагима (кстати, первый — за год до Карла Стюарта — монарх Европы, не убитый втихомолку, а казненный по суду, за профнепригодность и антинародную политику), и вопрос о власти еще далеко не решен. К тому же Турция увязла в разборках с Венецией и Ираном. Да и народ за крымские шалости турок ненавидит почти так же, как ляхов. Молдова и Трансильвания — смешно. Помочь не помогут, а продать продадут. Иное дело — Москва, уже вполне оправившаяся от последствий Смуты. Там, конечно, прав и вольностей куда меньше, чем в Речи Посполитой, однако намного больше, чем в Турции. Опять же язык один, вера та же, гаремами там не балуются, в янычарах не нуждаются (своих хватает), никакой миграции голозадых дворян не предвидится — дай бог не так давно приобретенное Поволжье освоить. И наконец, «местные кадры» на Москве, в отличие от Польши, вполне уважают, будь это хоть татарские мурзы, хоть сибирские князьки. Короче говоря, альтернативы нет.

Проблема, однако, заключалась в том, что Москва вовсе не спешила обрадоваться и, рыдая, распахнуть объятия. Там крепко сомневались, нужно ли вообще враждовать с Польшей, тем паче за разоренную и крайне проблемную территорию с хоть и единоверным, но психологически надломленным населением. И Хмельницкий продолжал писать, распинаясь в самых теплых чувствах, прося, убеждая и всячески заинтересовывая думских сидельцев…

Тем временем случилось то, чего не могло не случиться. Война, которую не хотели ни поляки, ни гетман, но которой требовало огромное большинство «быдла», началась и пошла по совсем новым правилам. После того как на поле выигранной битвы под Батогом казаки поголовно перебили пленных, в нарушение приличий не позволив «союзным» татарам отобрать хотя бы способную заплатить выкуп знать, это была, собственно, уже не война, а резня на полное уничтожение. Народ украин не желал поляков ни в каком виде, кроме протухшего, а повторить ошеломительный успех 1648-го не было ни малейшей надежды. Как ни сладка была «воля», пришло время рискнуть и «лечь» под серьезного покровителя, выговорив максимум власти и влияния.

Рассуждения гетмана были не всеми поняты и не всеми приняты. Кое-кто считал, что, дескать, прорвемся; другие — что если уж так карта пошла, то, пока мы в силе, почему бы все-таки не вернуться в лоно Речи Посполитой. На Тарнопольской раде 1653 года против «промосковской» линии выступили даже наиболее авторитетные соратники Хмельницкого — вроде Ивана Богуна, спасшего остатки армии под Берестечком. И все же гетману опять удалось все. Он сумел одновременно и «дожать» Москву, убедив ее в том, что не помочь «гибнущим православным братьям» нельзя, и доказать старшине, что попробовать стоит, поскольку дурные москали готовы помочь «гибнущим братьям» практически задаром.

И в самом деле, по итогам переговоров с правительством Алексея Михайловича казачеству предоставили все «привилеи», предусмотренные Зборовским трактатом. Более того, не только весь «старый уряд» был сохранен полностью, но в «статьи» было даже вписано право выбирать старшину и гетмана без консультаций с Москвой, всего лишь информируя ее о результатах, 85 % налоговых сборов поступали в гетманскую казну, а реестр увеличился до 60 тысяч сабель. Сверх того разрешалось принимать иностранные посольства, то есть вести самостоятельную политику, за исключением враждебных к России государств. Короче говоря, Малая Русь становилась хоть и не самостоятельным государством, но чем-то гораздо больше, нежели обычный протекторат типа турецкой Молдовы или австрийской Трансильвании. Таким образом, новые украинские мифологи недалеки от истины, утверждая, что 8 января 1654 года в Переяславе одобрено не «воссоединение», а всего лишь создание федерации. Но вот какое отношение имеет эта самая многократно поминаемая всеми кому не лень Переяславская Рада ко всему дальнейшему — уже совсем иной вопрос…

Глава III

Полный пердимонокль

Ян, помнивший родство

Последним годам Хмельницкого, при всем их блеске, вряд ли стоит завидовать. Больной, судя по всему, не вылезающий из запоя, но все же, видимо по привычке, он продолжал интриговать, на сей раз, втайне от Москвы, строя глазки шведам, целившимся на ослабленную Польшу. И умер в 1658-м, завещав булаву (непонятно, между прочим, с какой стати, поскольку пост был все-таки выборным, а не наследственным) сыну Юрию. Фактическая власть, однако, оказалась в руках Ивана Выговского, генерального писаря. То есть «министра иностранных дел» Гетманщины. Между прочим, ближайшего соратника усопшего, его свояка и, видимо, абсолютного единомышленника.

Человека этого, яркого и незаурядного, нынче считают либо героем и буревестником борьбы за «незалэжнисть», либо, наоборот, дешевкой, продажной шкурой, попытавшейся сдать полякам все завоевания Хмельницкого. А еще — вором, взяточником, негодяем — и так далее. Истина, однако, никогда не бывает однозначна, а фигура, надо признать, была очень неординарная.

Явно не ангел: на лапу брал. Масштабно и у всех подряд. Не только брал, но и, подобно много позже родившемуся Талейрану, не стеснялся клянчить, а то и требовать. Ну и что? Все тогда брали. И сейчас берут.

Вползание в элиту путем устройства «правильных» женитьб тоже не в упрек: браки в своем кругу (а желательно и выше) разумные семьи практикуют по сей день, тогда же это вообще было основой политических отношений. Понятно и стремление приближать родню и земляков: сколько ни называй сие кумовством, но любому руководителю нужны преданные люди, а кому и доверять, как не «родной крови» или друзьям детства?

Говоря серьезно, человек, вне всяких сомнений, умный и ответственный (бессменный «канцлер», ответственный, кроме внешней, еще и за внутреннюю политику). Очень и очень образованный. Судя по летописям, непьющий, что по тем временам и местам равно чуду, или, по крайней мере, пьющий мало и без удовольствия. Кроме того, волевой, тактичный, сдержанный (кто имел горе плотно общаться с пьяными неврастениками, подтвердит, что «убалтывать» их куда как нелегко, а великий Хмель, неврастеник тяжелейший, да к тому же еще и алкоголик, одного Ивана Евстафьевича во хмелю слушал, и не просто слушал, но и подчинялся). С учетом того, что все «золотое десятилетие» Выговский трудился на серьезных постах в Комиссариате Речи Посполитой над Войском Запорожским, вполне вероятно, что был он тайным униатом (документов, кажется, нет, но православных в польской администрации не держали, а архивы в подобных случаях post factum чистят добела).

Происхождения неказацкого, в Войско попал случайно, как пленный, но тем не менее был замечен, возвышен и оценен (не зря же любимую, единственную дочь гетман отдал именно за его брата, хотя имел склонность к бракам уровнем выше — сыну, скажем, сосватал аж молдавскую княжну). Даже после смерти гетмана был верен его памяти: наследника, Юрка, пальцем не тронул, как в то время водилось, и даже власть у него формально не отнял, так и оставшись гетманом «на то время», то бишь «врио». А что взял полноту власти на себя, отослав парнишку учиться, так это самому же мальцу было лучше, чем, как вышло с его ровесником Ричардом Кромвелем, служить марионеткой для реально правящих кланов, да и надо ж было юному гетманичу иметь образование.

Что же до политики, то как хотите, но для меня совершенно несомненно: Выговский, против своей воли оказавшись среди мятежников, хоть и оценил по достоинству выгодные аспекты сложившейся ситуации, своим статусом «бунтовщика» тяготился, считая идеальным вариантом завершения войны признание конфликта гражданским и почетного примирения. И в этом, несомненно, полностью сходился с Хмельницким, до последней возможности делавшим максимум для того, чтобы заставить элиту Речи Посполитой перейти от «двуединой» федеративной системы к «триединству», а старт «московскому проекту» дал лишь после Батога. Когда стало ясно, что война пошла на уничтожение, а сам он для поляков стал даже не врагом номер один, а воплощением зла, причем на многие поколения вперед. У Выговского такого ограничителя не имелось. Он, напротив, был своего рода «жертвой жестоких обстоятельств», так что говорить с поляками мог безо всяких предубеждений. И, несомненно, говорил. Скорее всего, с ведома Хмельницкого. Имея для этого, как руководитель не только дипломатического ведомства, но и разведки, во все времена тесно связанной с дипломатией, массу возможностей, как официальных, так и не совсем и совсем не. Говорил, скорее всего, о том, что «домашняя война» — трагедия для всей семьи, что судьба Руси (что такое Украина — он знать не знал) на западе, а не на востоке. Не в варварской, то есть, Москве, где самый обычный «рокош» против царя считается государственным преступлением, где у «хлопов» есть какие-то права и даже у бояр совершенно нет секса.

Короче говоря, ни о каких намерениях «изменить русскому царю» речи быть не может, поскольку Иван Евстафьевич клятву, по воле обстоятельств и гетмана данную в Переяславе, действительной, безусловно, не считал. Тем паче что Москва сквалыжничала: новый гетман, приняв булаву, по-человечески попросил Царя-батюшку дать сколько-то имений в России, а сквалыжная Дума хотя просьбу уважила, но не в той мере, в какой хотелось челобитчику. Так что, подписывая известный договор в Гадяче, возвращающий мятежную Малую Русь «под корону», умница «на тот час гетман» имел все основания гордиться собой.

В самом деле, если политика — искусство возможного, а он, по сути, сумел сделать то, чего не удалось и Хмельницкому на пике успехов, — выторговал у Речи Посполитой не просто максимум возможного, но даже сверх того. Шляхта получала реституцию имений, но и казачество приобретало право на землю, а старшина сохраняла имения, взятые по праву войны. Католикам дозволялось жить на территории Малой Руси, но униатство и миссионерство запрещались напрочь, а православная церковь уравнивалась в правах с католической (и зная хватку святых отцов, можно уверенно утверждать, что сильно разгуляться «папежникам» бы не дали). Территория, подведомственная гетману, вновь возвращалась в границы, очерченные в Зборове, что перечеркивало позорный Белоцерковский пакт, восстанавливая утраченное Хмельницким. Самое же главное (на это мало кто обращает внимание, а зря), «Великое Княжество Русское», о котором идет речь в документе, это не какая-то расплывчатая, существующая лишь de facto «Гетманщина». Это статус — писаный, признанный, реальный и легитимный. Сильно поумнев, Варшава дает «добро» на то, что раньше категорически исключала, признавая, что отныне Речь Посполитая может существовать только в качестве уже не двуединой, а триединой федерации, одна из составных частей которой исповедует православие. Более того, само понятие «княжество» подразумевает сословную реформу. Раз есть «князь» (по факту им, как и князем литовским, становится пан круль), то есть и соответствующая социальная структура. Проще говоря, казаки наконец-то обретают легитимный статус, из непонятно кого становясь дворянами — той самой православной шляхтой, которой раньше быть не могло по определению. Конечно, идеала не бывает, крестьянство, например, проигрывало по всем статьям, оказываясь не просто в положении «до событий», а в гораздо худшем. Но интересы «быдла» старшина, в том числе и Хмельницкий, в счет не брала никогда, а казаки как раз от этого пункта выигрывали, вместе со шляхетством получая и крепостных. В общем, Выговский совсем не зря держал его до времени в секрете от «народных масс», позволив огласить только в критический момент — на роковой для себя Гармановской Раде, как джокер, перебивающий все козыри. Однако просчитался, и без ответа на вопрос «почему» двигаться дальше не получится.

В скобках

Будем честны. Прежде чем продолжать, поставим себя на место Ивана Выговского и зададимся вопросом: а вдруг все не так просто и никто присягу не нарушал? Вдруг Войско Запорожское было вовсе не только казацким войском Сечи, а уже некоей «преддержавой», в которой уже начали складываться свои внутренние отношения, начался процесс формирования нации? Если так, то сводить проблему к присяге какой-то группы людей внешнему суверену, конечно, нельзя. Но так ли это?

Давайте разбираться.

Что произошло в начале 1648 года на «крессах сходних» Речи Посполитой?

Однозначно: мятеж военного сословия (Его Королевской Милости Войска Запорожского), недовольного тем, что оно, честно выполняя обязанности, по идеологическим причинам (православное вероисповедание), поражено в правах по сравнению с аналогичным, но «идеологически правильным» сословием.

Выступало ли это сословие представителем интересов всего населения региона?

Идеологически (конфессионально) — бесспорно. Политически — ни в коем случае. Требуя «декатолизации» православных областей, элита военного сословия предполагала всего лишь упрочить свой достаточно подвешенный статус, уравняв себя со шляхтой во всем, в том числе и в праве на владение крепостными. Хотя, отдадим должное, при этом умело использовало социальную демагогию, провоцируя максимально большую дезорганизацию мятежных территорий, что, естественно, затрудняло подавление бунта.

Чего добивалась сословие?

Равноправия со шляхтой, гарантированного самоуправлением православных регионов, то есть максимум преобразования двуединой федерации в триединую; вопрос об учреждении национальной государственности не ставился вообще и не мог быть поставлен даже теоретически, поскольку само понятие «нации» возникло гораздо позже.

Таким образом, события 1648 года были классической bellum civile, гражданской войной. Строго говоря, даже войной «внутри сословия», в итоге которой победа диссидентов была зафиксирована по Зборовским соглашением 1649 года. Это соглашение, полностью устраивающее мятежную элиту, продержавшись совсем недолго, было ею же нарушено, поскольку не учитывало интересы большинства мятежников, и элиты были в полном смысле слова вынуждены действовать во вред себе. Они вешали и сажали на кол «хлопов», не желавших подчиняться возвращающимся в свои имения полякам, но до определенного предела. А затем, вопреки собственным интересам, оседлали волну протеста, который не могли подавить. Ибо в противном случае либо были бы сметены стихией, либо, утратив социальную опору, были бы взяты сметены.

На мой взгляд, ситуация полностью аналогична печальной памяти «пост-Хасав-Юрту», когда умеренным лидерам «Ичкерии» пришлось разворачивать войну, начатую вопреки их воле экстремистами, точно так же, как Хмельницкому пришлось нарушить условия Зборовского мира и начать военные действия, завершившиеся позором Берестечка. И, соответственно, стать не лидером «субъекта договора», отстоявшего свои права силой и амнистированного, но паханом банды явных государственных преступников, с которыми, коль скоро законная власть сумела накопить силы, уже не было нужды церемониться. Собственно, Войско Запорожское не было обнулено после Берестечка лишь из-за вмешательства внешних сил: Москва жестко требовала компромисса с православными, а Крым не желал полного уничтожения инсургентов, поскольку не был заинтересован в стабилизации Польши. Однако мир был уже химерой: если Зборовский договор — солидное, серьезное соглашение, которое поляки позже будут брать за основу, пытаясь перекупить лидеров сословия, то Белоцерковский 1651 года — филькина грамота, которую никто соблюдать даже не собирался.

С этого момента пути назад для элиты сословия уже не было. Гражданская война плавно перешла в бойню на уничтожение с элементами геноцида, причем начало процессу положило (под Батогом) восставшее сословие с подачи элит, стремящееся повязать всех кровавой круговой порукой. Если раньше с пленными поступали в соответствии с нравами и нормами эпохи, теперь поголовное уничтожение вместо показательной репрессивной акции становится системой. В ответ на что власти начали действовать в рамках Уголовного кодекса, а бандиты (именно так!), не в силах устоять перед мощью государства, принялись искать помощи за рубежом.

Но вот какую именно, на каком основании и в каком качестве? Юридически-то они — по-прежнему подданные Короны, чего и не думают отрицать, и хлопочут об изменении подданства при сохранении сословного статуса и привилегий. И ни о чем больше. Ни о какой «державе» или хотя бы «пред-державе» речи нет. В достаточно обильной документации речь идет только о Войске. Сословие в рамках своего «военно-демократического» понимания искало нового суверена, как некогда, согласно «Хеймскрингла», дружины викингов, убегавшие из Норвегии от чересчур жестко наводившего порядок Хальфдана Черного.

Любопытно вот что. Выговский, как ни крути, ученик иезуитов, полиглот, интеллектуал, владелец огромной библиотеки. Помышляй он о собственной державе (или хотя бы о провозглашении некоей «нации»), эта идея, бесспорно, была бы хоть как-то отражена в его знаменитом «Манифесте». А этого нет. Именно потому, что книжнику-гетману было очевидно: такое невозможно, поскольку не может быть. Законы, традиция и цвет юридической мысли того времени — от Базена до Гоббса — о государственности говорят предельно четко. Государство не может возникнуть с бухты-барахты. Только на основе «народного соглашения» и в форме монархии, «Волей Божьей» воплощающей в себе государственный суверенитет. Или в форме республики, но опять-таки основанной на «народном соглашении».

Второй — казалось бы, подходящий — вариант уже был тогда апробирован: издавна в Швейцарии, с недавних пор — в Голландии и аккурат в описываемое время — в Англии. Но, увы, не подходил по двум причинам. Во-первых, для учреждения республики мало выраженной воли одного сословия, необходимо солидарное решение «общин». То есть и казаков, и мещан, и духовенства, и крестьянства. А собирать что-то типа парламента или Земского Собора, в отличие от казацкой рады, имеющего право решать подобные вопросы, лидеры мятежников не собирались. Прежде всего потому, что даже не догадывались о существовании такого варианта. Но если бы и догадывались, все равно не стали бы. Ибо на этом самом «парламенте или Соборе» крестьянство неизбежно потребовало бы себе тех же прав, что и военное сословие. Земли, так сказать, и воли. Что никак не устраивало старшину, сражавшуюся именно за землю (и соответственно, за крепостных). Но и пренебречь этим естественным требованием старшина никак не смогла бы, поскольку речь шла не просто о «быдле», а о «быдле» многочисленном и вооруженном. Иными словами, «республика общин» — как в Швейцарии или Голландии — противоречила заветным планам казацкой элиты, а «республика элит», как в Венеции или той же Польше, неизбежно спровоцировала бы жесточайший бунт (гражданскую войну), чем не замедлили бы воспользоваться поляки. И наконец, юридическим фундаментом республики могли быть либо ссылки на традиционные, общинные ценности (Швейцария), либо «Волю Божью», но — как в Англии — в протестантском толковании. Ни то, ни другое для Малороссии не подходило: традиционная община там давно умерла, а протестантские установки для православного населения, в первую очередь для духовенства, слово которого в этом плане определяло все, были попросту неприемлемы.

Учреждение «своей» монархии было еще иллюзорнее. То есть велеть киевским ювелирам смастерить корону, крикнуть «Любо!» и напялить ее на макушку Хмельницкому старшина вполне могла. И что? Теоретически, конечно, в данном случае волю «общин» можно и не учитывать, но принцип «Воли Божьей», когда монаршья власть есть земное отражение Власти Небесной, никуда не денется: благословение и одобрение Церкви необходимы. Даже на уровне атрибутики — годилась не всякая корона, а конкретная, посланная, предположим, Папой или, на худой конец, одним из православных Патриархов. Уместно вспомнить «литовский» прецедент, когда Витаутас, уже возглашенный в Ватикане королем, реально королем так и не стал, поскольку та самая корона была по пути в Вильно похищена поляками, а дубликата из Рима престарелый князь уже не дождался. А также прецедент «валашский», когда Михай Храбрый, объединив на пару месяцев Валахию, Молдову и Трансильванию, короновался старой короной венгерских королей, но так и не был признан, поскольку корона оказалась поддельной, а Церковь не одобрила коронацию. Излишне говорить, что благословения не предвиделось. Ни от Папы (незачем ему вредить Польше, да и для православной Малороссии он не авторитет), ни от кого-то из Вселенских Патриархов, подконтрольных Порте (с какой стати султану санкционировать возникновение новой христианской монархии?), ни от Патриарха Московского (один Царь в Православном Мiре!). Ну и, само собой, никакого признания не приходилось ждать от легитимных монархов, хоть Европы, хоть Азии. Что было тогда (да и ныне есть) важнейшим условием «состоявшейся государственности», «самоволка» же стала бы таким оскорблением монаршей «корпорации», что вполне могла спровоцировать создание коалиции против нарушителей «божественного права».

В обильной переписке Хмельницкого с зарубежными суверенами все письма выдержаны в одной и той же стилистике: гетман пишет со всеми надлежащими словесными узорами, адресаты, вплоть до князя, пардон, Трансильвании, отвечают гетману в сухой, снисходительной манере. Особо же импульсивные товарищи, вроде крымского хана, не отказывают себе и в удовольствии напомнить партнеру, где конкретно его место. Как равный равному пишет только Кромвель, но легитимность Кромвеля к этому моменту, мягко говоря, сомнительна; он сидит на штыках, правда, прочно, однако режим держится исключительно на его личности.

Итак. О «союзе держав» речи не было. 8 января 1654 года в подданство Москве вступало всего лишь сословие. Причем маргинальное, с точки зрения тогдашнего права находившееся (после нарушения Зборовского мира и Батогской бойни) вне закона, по статусу аналогичное, скажем, пиратам Ямайки того же периода. Получив право присягнуть далеко не сразу, а после многократных, униженных просьб, по причине (едва ли не единственной, ибо воевать с Польшей Москва совершенно не хотела) обязательств православного Царя перед православным Мiром. И вступало в подданство сие сословие, так сказать, «голым и босым», не присоединяя к Московскому царству ни пяди земли. Поскольку территория, где оно обитало и которое de facto контролировало, с точки зрения международного права оставалось законной территорией Речи Посполитой. Примерно как с точки зрения этого мало с тех пор изменившегося права остаются de jure грузинскими Абхазия и Южная Осетия. А следовательно, принимая присягу, Москва обязывалась не только вернуть уголовникам и сепаратистам официальный статус, но и сделать их пребывание (и собственность!) на занятых явочным порядком землях легитимным, выведя Малороссию из-под юрисдикции Варшавы по общепризнанному и неоспоримому в те времена jus expugnatio — праву завоевания. Не более. Правда, и не менее.

Перебор

История того, что в московской переписке тех лет называется «великим Ивашки Выговского воровством», достаточно известна, пересказывать ее в подробностях нужды нет. Гетман сносился с поляками, несогласные с ним полковники (а таковых было большинство) информировали Кремль, Кремль взвешивал и требовал доказательств, — а потом в Гетманщине появились поляки Анджея Потоцкого и Юрия Немирича, получившего от друга-гетмана огромные земли на Полтавщине. И полыхнуло.

Первый блин, правда, был комом. Вождь Полтавского восстания Мартын Пушкарь пал в бою, второй лидер, запорожский кошевой Яков Барабаш, угодив в плен, сложил голову на плахе. Российское войско, ведомое Григорием Ромодановским, застряв под Конотопом, проиграло сражение не столько казакам Выговского, как любят утверждать мифологи (они если в чем и отличились, то только в избиении пленных после боя), сколько крымской орде, вызванной на подмогу мятежным гетманом. Собственно, эта конфузия, изображаемая подчас чуть ли не как «битва века», была поражением довольно условным. Татарам удалось заманить в засаду и вырубить лишь малую и не лучшую часть московского войска — дворянскую конницу под командованием Семена Пожарского (около 5000 сабель), да и то, в сущности, лишь из-за неосмотрительности отчаянно храброго, но совершенно бестолкового рубаки-князя. Основная же часть армии Ромодановского отошла от Конотопа в полном порядке, огрызаясь огнем, поскольку, лишившись конной силы, продолжать серьезные боевые действия было не с руки. С точки зрения стратегии итог оказался, скорее, в пользу Москвы: изучив причины неудачи, она с этого момента навсегда отказалась от дворянского ополчения, рыхлого, плохо обученного и совершенно недисциплинированного, сделав упор на регулярную кавалерию. Что же до Ивана Евстафьевича, то весь его выигрыш, по сути, заключался в сиюминутной эйфории от яркого успеха. И все. Ромодановский, отступив за недальнюю границу, переформировывал полки, готовясь к новому походу, а на территории самой Гетманщины развернулся мятеж, по сравнению с которым восстание Пушкаря выглядело невинной шуткой. Напуганные ордой города приходилось брать с боем, и далеко не всегда получалось, крестьяне брались за вилы, добравшись даже до самого Немирича, а казацкие полки один за другим объявляли об отказе в подчинении гетману.

Думал ли Выговский, что все получится именно так? Наверное, все-таки нет, иначе бы и не начинал. Но как умный и опытный человек такую вероятность не мог не учитывать. Поэтому подстраховывался на полную катушку, стараясь учесть все. Против упреков в измене православию — договоренность с митрополитом, гневом которого уверенно грозил мятежникам. Против Москвы, которая утираться не станет (столько средств вложено!) — польские «союзники». Против излишне нагло диссидентствующей старшины — эшафот (чем, в самом деле, Яшка Барабаш лучше Осипа Гладкого, казненного Хмельницким за неподчинение гетманскому курсу?). Против запорожцев, которые любой твердой власти враги, а равно и наиболее смелого «быдла», которое взбунтуется, увидев первого же вернувшегося пана, — полки немецких и венгерских ландскнехтов. Короче говоря, учтено было решительно все.

Кроме уровня народного возмущения. Как бы талантлив и опытен ни был Иван Евстафьевич, не было у него той звериной — «ельцинской», что ли, — интуиции, которой в полной мере был наделен Хмельницкий и которая делает человека не просто лидером по должности, а вождем народа, способным в переломные моменты истории улавливать малейшие колебания настроений масс, оседлывать их и всегда оставаться на гребне. К бунту он был готов. Но вот что бунт окажется настолько масштабным, а тем более что от него, такого предусмотрительного, казалось бы, оседлавшего удачу, начнет бежать старшина, хорошо осведомленная о преференциях, определенных ей Гадячским договором, предвидеть не сумел. И что уход «москалей» никак не разрядит ситуацию, что горожане, которым он подчеркнуто покровительствовал, щедро раздавая «привилеи», станут закрывать перед ним ворота, что мобилизация казаков если кое-как и пойдет, то лишь под угрозой децимаций, что, наконец, реестровые, услышав на Гармановской Раде о своем грядущем шляхетстве, которым они обязаны лично ему, Выговскому, поднимут докладчиков на копья, — к этому тоже вряд ли был готов. А потому заметался.

Заметавшись же, начал творить ранее не свойственные ему глупости, ничего не исправляющие, а только добавляющие жара в огонь. Только так и можно расценить, например, отчаянную просьбу к хану как можно дольше не уходить (ранее татары приходили ненадолго, разживались полоном и уходили), подкрепленную официальным разрешением грабить подведомственные гетману города («Даде на разграбление и пленение Гадяч, Миргород, Обухов, Веприк, Сорочинцы, Лютенки, Ковалевку, Бурки, Богочку..»). То есть Хмельницкий, конечно, тоже платил хану двуногим скотом и его пожитками, но делал это культурно — как бы не будучи в силах остановить «союзников», никогда не разрешая официально, а следовательно, никому не давая оснований обвинить себя в сознательной помощи людоловам.

Такие вот вареники со сметаной. Осталось добавить разве, что позже Иван Евстафьевич, возможно, понял, что к чему. Поскольку, уже сидя в Польше (ему, в отличие от брата Данилы и польского душевного друга Юрия Немирича, все же повезло унести ноги), добровольно отослал преемнику, Юрку Хмельницкому, гетманские «клейноды» и печать, которые мог и оставить при себе, сохраняя тем самым хотя бы толику легитимности. Да и расстрел его несколько лет спустя по обвинению в связях с «московской стороной» навевает некоторые сомнения, поскольку (хотя интриги имели место) казнен он был фактически без суда, будучи по рангу сенатором Речи Посполитой, а Речь Посполитая была достаточно правовым государством, чтобы сенатор имел право быть выслушанным в суде. Кроме, разумеется, случаев, когда вина была очевидна, а разбирательство грозило уронить престиж державы.

Впрочем, все это, правда оно или нет, для нас уже совершенно не важно. Куда важнее, что, во-первых, события 1657–1659 годов, связанные с именем и деятельностью Ивана Выговского, четко и однозначно подтвердили: абсолютное большинство населения Малой Руси — и казачества в том числе — не приемлет Эуропу ни в каком виде, а хочет «царя восточного» и готово за это бороться. А во-вторых, первые «ущемления» свобод Малой Руси (введение войск в города, назначение воевод и установление общего контроля Москвы над ситуацией) состоялись не в нарушение статей Переяславской Рады 1654 года, а на основании решения и просьбы Второй — тоже Переяславской. О которой нынешние украинские мифотворцы почему-то не хотят помнить.

Шестидесятники

Второй Переяславский договор, юридически фиксирующий роль Москвы как верховного арбитра малороссийской политики и санкционирующий ввод московских гарнизонов в города Гетманщины, невероятно раздражает тех «оранжевых», которые все же о нем вспоминают, когда не вспомнить нет никакой возможности. Документ-де «очень невыгодный, кабальный для Украины», подписан «слабым гетманом Юрием под безумным давлением московского воеводы князя Трубецкого». Насчет «безумного давления» (тем паче насчет «под угрозой окруживших город войск», о чем тоже непременно поминают) — чушь несусветная. Если людям предстоит воевать вместе, тут выдавливать формальное согласие — тем паче угрозами — глупо. Трубецкой просто сообщил «союзникам»: веры им, учитывая, что Гадячский договор почти все они одобряли, нет никакой, так что России нужны гарантии, а ежели не согласны, так на фиг и разбирайтесь с поляками сами. После чего старшина согласилась поумерить аппетиты.

А вот второй тезис — насчет «слабого гетмана» — оспаривать не стану. Бедняга Юрась и в самом деле был трудным, глубоко невежественным подростком с тяжелой психикой, живым доводом в пользу рекомендации не делать детей спьяну. Если старший брат его, Тимош, погибший в Молдавии, помимо лютой наследственной истерии и очевидных признаков садизма, все же унаследовал от родителя некоторые лидерские задатки и личное мужество, то Юрку — по определению самого Грушевского, «недосвідченому напівголовку» — похвастаться было вообще нечем. Кроме, конечно, громкого, завораживающего массы имени. «Як йому, молодому, воспалительному, слишком недоумку, хворому на чорну болiсть, — риторически удивляется радикальный канадский историк Микола Аркас, — було керувати на той тяжелий час?»

Отвечаю: никак. Ничем он не «керувал», поскольку имел дядю, Якима Сомка, родного брата первой жены Богдана. В эпоху великого шурина дядя себя ничем особым не зарекомендовал, но, понятно, как сыр в масле катался, затем поддержал Выговского, но не сошелся с ним в вопросах кадровой политики. Ибо видел себя минимум войсковым обозным (министром финансов), а не получил ничего, причем в объяснение Выговский прилюдно заявил, что Сомко по натуре «шинкарь», которого к казне подпускать опасно. Естественно, Сомко обиделся, уехал на Дон и там, открыв пару шинков, зажил припеваючи. Однако слаб человек. Узнав о «зигзаге» Выговского и всеобщем бунте, срочно открыл в себе симпатии к единоверной Москве, прекратил спаивать православных и рванул в родные пенаты, где хотя в гетманы и не выскочил, но быстро (как же — шурин Богдана!.. дядя Юрка!) выбрался в первые ряды новых «урядовцев», подмяв под себя решительно ни к чему не пригодного парубка.

Это не слишком нравилось российским командирам. В 1660-м, выступая в поход на поляков, воевода Шереметев прихватил парнишку с собой, оставив на хозяйстве Сомка, без живого знамени не опасного. К сожалению, Шереметеву не повезло. Под Чудновом он (не без помощи людей гетмана) попал в засаду, был разбит татарами, как всегда, мудро дружащими против тех, кто на данный момент сильнее, взят в плен и на 22 года уехал в Крым, а победители осадили Юрка под Слободищами. Три недели юный кретин сидел в осаде, боясь сдаться тем, с кем уже успел договориться, но потом все-таки сдался, подписав Чудновский договор (почти полная калька с Гадячского, только сильно отредактированный в пользу Польши), и присягнул на «вечную верность» королю. С этого момента при нем неотлучно находился комиссар Беневский, видимо, педагог не из последних, поскольку Юрко, по свидетельству очевидцев, «в рот пану глядел». Чему более всего рад был, ясное дело, дядя Сомко, мгновенно объявивший себя гетманом и, выдвинув лозунг типа «Навеки вместе!», наконец-то обретший некоторую популярность.

Драка между дядей и племянником вышла крутая, аж на полтора года с переменным успехом. За это время быть гетманом Юрасю очень понравилось, благо что делать подсказывал пан Беневский, а тешить все более распаляющуюся натуру никто не мешал. У поляков, правда, имелась в запасе альтернативная, куда более приемлемая кандидатура: наказной гетман (наместник) правого берега, Павло Тетеря, крестник великого гетмана, принципиально (редкость по тем временам) убежденный, что солнце для Малой Руси восходит на Западе, бомбил Варшаву докладами с рефреном «Ну когда же вы, наконец, уволите этого идиота?». Однако на пацана все еще работало имя, так что поляки не спешили, выжимая из парня максимум. Однако все кончается. 16 июля 1662 года Юрась, успевший растерять немало сторонников, уразумевших, что Хмель Хмелю рознь, потерпел окончательное поражение и вскоре, объявив об отречении, по мягкому совету Тетери, постригся в монахи под именем Гедеона. После чего был взят под стражу, отправлен во Львов и посажен в крепость, откуда вышел, отмотав полный пятерик, только после смерти папиного крестника. Почти сразу, впрочем, угодил к татарам, был отослан в Стамбул, обласкан, помещен про запас в греческий монастырь и забыт на долгие годы.

Все это, однако, случилось позже, а пока что, потратив несколько месяцев на организационные вопросы, Павел Тетеря был официально избран гетманом Его Королевской Милости (вслух об этом не очень говорилось, но и секретом не было) Войска Запорожского. Что, впрочем, было признано только полками днепровского Правобережья. Творящемуся же на левом берегу вообще сложно было подобрать название.

Грызущие вместе

Сомко дорвался, но — не совсем. Он сумел стать только наказным гетманом, а в 1662 году, на Козелецкой раде, даже оформил себя в настоящие, но «ворожа Москва», основываясь на статьях II Переяславского договора, звания не утвердила, оставив обескураженного дядю Якима в ранге «врио». Резоны у бояр имелись, и серьезные. Во-первых, избрание прошло, мягко говоря, не по всем правилам, что было в дальнейшем чревато проблемами. Во-вторых, досье на дядю Якима было довольно пухлое, и считать его человеком вполне лояльным никак не получалось. В-третьих, пребывал он в тяжелейших контрах с Василием Золотаренко, еще одним шурином Хмельницкого, но уже по третьей супруге, считавшим, что если кто-то булавы и достоин, так только он сам, «верный слуга государев», а не «шинкарь Якимко», и строчившим на свояка донос за доносом. Тот в долгу не оставался, благо досье на «верного слугу», при Выговском успевшего получить польское шляхетство и даже фамилию Злотаревский, в соответствующем приказе имелось не менее пухлое, нежели на него самого.

В общем, московских бояр можно понять. Имея в пассиве уже двух изменивших гетманов, они стали осторожнее, меньше верили словам и не очень торопились с назначением, разузнавая стороной, кто все-таки хотя бы предположительно способен быть верен царю, а кто не способен по определению. Кроме того, было ясно: личная вражда претендентов и их группировок дошла уже до той грани, что кто бы ни был избран, второй терпеть такую несправедливость не станет и, ежели что, дойдет в поисках правды хоть аж до самой Варшавы. В крайнем случае до Бахчисарая.

Проверять, насколько опасения соответствуют истине, в условиях военного времени было совсем не с руки. Так что с выборами сперва предлагалось подождать до поры, «пока утiшится вся Украйна», а позже, когда стало ясно, что тэрпэць урвався и голосу разума хлопцы внимать уже не способны, Москва, по совету кошевого атамана Ивана Брюховецкого, мнению которого доверяла, вынесла арбитражный вердикт: созвать новую раду. Но не простую, а «черневую Генеральную» (по московским меркам — Земский Собор), чтоб в выборах участвовали не только казаки подчиненных им полков, но и «чернь».

Вот теперь внимание: на авансцене — Иван Брюховецкий. Уже помянутый кошевой атаман, любивший именовать себя «кошевым гетманом». Еще один птенец гнезда Богданова, но уже сбоку припека, не родственник и даже не свойственник, а всего лишь особо доверенный секретарь.

Даровитый и шустрый, он, хоть и не казацкого происхождения, в Смутные времена осел на Сечи и, начав с ничего, быстро взлетел. Гениальный демагог, мечтавший о карьере, Ванюшка интуитивно уловил, что нужно делать, и начал говорить толпе все, что та хотела слышать. В том числе и правду. Не особо стесняясь в выражениях. Его речи о «продажной старшине», которая «только в скарбы богатится, яки в земле погниют, а ничего доброго отчизне тем не радит, или до ляхов завезет в заплату за получение шляхетства» и «не любит правды, которую чернь хочет в глаза говорить», вылетали с Сечи, из уст в уста передавались по всему краю, и люди сходились в том, что «Иван прав». Тем паче что Брюховецкий был прост в обращении, мог с народом и выпить, и сплясать, и дите покрестить. И очень охотно отвечал на вопросы. Причем, ежели речь заходила о персоналиях, называл имена и суммы. Неуклонно сводя разговор к тому, что Богдан хотел совсем другого и он, Иван Брюховецкий, знает, чего. А именно: всем хлопам — волю, всем посполитым — землю, всех «лыцарей» — немедленно в реестр, а всех панов утопить. И жидов, натурально, тоже. А ежели вместе с москалями, так еще лучше.

Параллельно «кошевой гетман» вел тщательную слежку за каждым шагом обоих кандидатов в гетманы, обо всем информируя Москву и не забывая в посланиях именовать себя то «Ивашкой», то «государевой подножкой», то еще как-то в этом роде. В итоге, когда Сомко и Золотаренко, долгое время игнорировавшие «горлопана» и «брехуна», почуяв, к чему идет дело, примирились и выступили единым фронтом, было уже поздно.

На знаменитой Черной раде, состоявшейся 17–18 июня 1663 года под Нежином, Брюховецкий сперва перечислил все, что «своровали у черни бесстыдци», потом продемонстрировал толпе руки, «якы нычого не вкралы», и наконец зачитал список обвинений. Не было там разве что отравления Богдана, зато помимо всякого бреда выслушанного, впрочем, с огромным интересом, имелись доказанные факты подготовки Золотаренко покушения на «народного кандидата» и переписки Сомка с поляками. В ходе последовавшей поножовщины сторонники свояков были выбиты с Майдана, а на следующий день они же, с разрешения победителя и при безучастном молчании представителей Москвы, грабили шатры своих вчерашних начальников. Сами же «изменники» предстали перед войсковым судом и 18 сентября 1663 года были обезглавлены. «Безгетманщина» кончилась. Брюховецкий был официально признан гетманом Его Царского Величества Войска Запорожского. Что, впрочем, было признано только полками днепровского Левобережья.

«Украинское дело явно погибало. Неудача за неудачей уничтожила надежды, и люди лишились веры в свое дело, в свою цель. Возникла мысль, что этой цели вообще нельзя достичь. Из-за этого исчезали воля и терпеливость. Слабела любовь к родному краю, к общественному добру. Патриотические поступки и жертвы казались напрасными. Личные частные интересы преобладали над всеми честными и патриотическими порывами. Своя собственная домашняя беда для каждого становилась непомерно тяжелой. Каждый начал заботиться только о себе самом. Человеческие души мельчали, становились убогими, ум притуплялся под весом трудного поиска пути к спасению. Все, что было когда-то дорого, свято, теперь продавалось всякий раз дешевле. Героем времени считали того, кто среди общей кутерьмы умел сохранить себя самого, вынырнуть из болота анархии, потопив в нем другого…» Так говорил Костомаров. Красиво говорил. С надрывом. Вполне в духе романтического XIX века, когда даже Спартак в знаменитом романе Джованьоли плакал куда чаще, чем сражался. Однако вот вопрос: меря людей и события прошлого по мере своего разумения, задумался ли хоть раз великий украинский историк — а были ли они вообще, эти оплакиваемые им «патриотические поступки и жертвы»?

Глава IV

Комедианты

Куча мала

На мой взгляд, историки, представляющие Павла Тетерю «ничтожеством», не правы. Как, впрочем, не правы и их оппоненты с другого фланга, именующие его «предателем». Он, как уже говорилось, был крестником Хмельницкого и, о чем еще не упоминалось, вторым мужем его дочери Степаниды, вдовы Данилы, брата Выговского, казненного в Москве (кстати, не за «измену», а за участие в массовом убийстве пленных после Конотопа). По сути же — вторым изданием Ивана Евстафьевича, в полной мере разделявшим его взгляды.

С той, однако, разницей, что как политик не дорос предшественнику и до пупа. Ибо позволял себе иметь принципы, говорил то, что думал, а делал то, о чем говорил. До войны — судейский чиновник довольно высокого уровня, он как юрист считал «bellum civile», а также и свое участие в ней фактом не только трагическим, но и абсолютно незаконным, поскольку Малая Русь, как ни крути, de jure оставалась естественной и неотъемлемой частью Польско-Литовского государства. В связи с чем не удивительно, что сразу после смерти Хмельницкого он принес повинную «законным властям», после чего стал сперва наказным гетманом тех областей, которые Польша еще контролировала, а затем и заместителем «легитимного» Юрася на правом берегу.

Дальше — больше. Выбившись в гетманы, Тетеря официально объявил подвластные земли «провинцией Речи Посполитой», похерив идею «Великого Княжества Русского», не ставя на повестку дня соблюдение условий Гадячского и Чудновского договоров и явочным порядком сняв запрет католического и униатского миссионерства. Неудивительно, что поляки, понимая, что второго Тетерю им вряд ли найти, высоко ценили полезного хлопца и полностью ему доверяли, дав даже отставному юристу возможность быстро и качественно зачистить политическое поле от потенциальных конкурентов. Опасный своими связями в обществе Иван Выговский и еще более опасный своим авторитетом в войсках Иван Богун были расстреляны по доносам из Чигирина (хотя, вполне вероятно, доносы эти не были полной клеветой).

Однако при всем этом повторюсь: упрекать Тетерю в «угодничестве» едва ли справедливо. В ключевом вопросе о признании казаков «шляхетным» сословием, имеющим право владения землей и крепостными, он был непреклонен, отклоняя все возражения и даже намекая Варшаве на «обращение к царю восточному» в случае непринятия этого требования. «На низах» у Тетери популярности не было вовсе, поскольку гетман любил не только поляков, но еще больше деньги, и мало чем гнушался, копя их. Однако на недовольство «быдла» он внимания не обращал, поскольку, всеми способами стянув на Правобережье «родовитых» казаков из «зимовой» элиты довоенных времен, в подавляющем большинстве разделявших его линию, считал свое положение вполне прочным.

Поначалу так оно и было; два мятежа, организованных «восточно-ориентированным» полковником Поповичем, удалось подавить без особого напряжения, что лишь укрепило уверенность гетмана в самом себе и своей Фортуне. Однако Тетеря, себе на беду, не сделал выводов из ошибки Выговского, ему не хватило политического чутья, чтобы осознать то, что признал даже поляк Стефан Чарнецкий, идеолог бескомпромиссного, карательного решения проблемы мятежа на Periferia: «Верных там нет; они все решили лучше умереть, чем поддаться полякам».

Так что если Поповича «родовитые» громили без особых сомнений, ради удержания власти в руках своего человека, то уже во время польского похода на Левобережье в 1664-м в стане Тетери начались некие движения (именно тогда появился компромат на Выговского и Богуна). Поскольку же поход ко всему еще и окончился неудачей, положение стало предельно шатким, и весной 1665-го, когда против гетмана взбунтовался новый лидер «промосковских», авторитетнейший полковник Василий Дрозденко, заявлявший о необходимости «выхода под Москву», казачья знать предпочла действиям выжидание, дав Тетере спокойно проиграть сражение под Брацлавом. А затем, когда все стало ясно, избрала нового лидера, некоего Степана Опару, позвавшего на помощь против Дрозденки буджакских татар, которых, однако, сумел перекупить еще один охотник до булавы, ближайший к Тетере человек, генеральный есаул Дорошенко. Опара, как самовольщик, был отослан в Варшаву, где и казнен, такая же судьба постигла храброго Дрозденко, после тяжелых боев разбитого татарами, а Дорошенко стал полноправным гетманом.

Что до Тетери, то он успел бежать, увозя с собою огромный обоз, однако был перехвачен в пути запорожцами и ограблен до нитки. Правда, поскольку действовали «лыцари» в данном случае не по заказу, а сугубо в рамках профессии, отпущен хоть и без штанов, но с миром. После чего, не имея иных средств к существованию на привычном уровне, аж до 1667-го, когда был пойман, отдан под суд и расстрелян, работал штатным претендентом от Польши на левобережную булаву. Впрочем, на развитие ситуации это уже никакого влияния не оказало. Солистом бурлящего в Малой Руси действа на ближайшие годы становится Петр Дорошенко.

Междусобойчик

Информация к размышлению. Человек серьезный, из самой что ни на есть казачьей знати, сравнимой по статусу, скажем, с потомками первых поселенцев Австралии, Дорошенко, судя по всему, в полной мере разделял взгляды как Выговского, так и Тетери. Однако превосходя их уровнем кругозора и политической интуиции, пусть и не на уровне Хмельницкого, сделал (вполне возможно, с грустью) необходимые выводы.

Отослав Опару на расправу полякам и покончив с Дрозденко, он, казалось бы, зафиксировал тем самым свою полную «пропольскость», однако далее развивать тему не стал. Напротив, вскоре после прихода к власти провел раду, на которой, как указывает Самийло Величко, «не было специфицировано и определено, при каком монархе оставаться, или при польском, или при московском». А потом отправил два посольства — в Варшаву и Бахчисарай — с изъявлением полной лояльности, вслед за чем привел войско к присяге на верность и королю, и хану. Позиция ясная и разумная: хотя бы какое-то время продержаться, балансируя меж двух огней, а там, глядишь, что-то прояснится.

И прояснилось. Но совсем иначе, чем можно было ожидать. Осенью 1667-го, устав от бесконечной, выматывающей и по большому счету никому не нужной войны, Москва и Варшава заключили Андрусовское перемирие. Говорить о том, что царь «сдал пол-Украины ляхам», как это делают украинские мифологи, не стоит: с подачи казаков Москва вымоталась до предела и нуждалась в передышке. Однако факт есть факт — пусть не вся Periferia, но по крайней мере половина ее вернулась в состав РП, да еще и с обязательством польской стороны не заселять ее католиками. Мечта таких «западников», как Выговский и Тетеря, стала явью.

Вот только сразу же выяснилось, что ни о каком «Великом Княжестве Русском», больше того, ни о каком Гадячском договоре (на что Дорошенко вполне готов был согласиться) старые владельцы слышать не желают. На Правобережье вошли польские войска, вынуждая Дорошенко, вовсе не желавшего конфликта с Польшей, либо сложить булаву, либо оказать сопротивление. Гетман выбрал второе, после чего корпус Маховского, потерпев несколько поражений и потеряв командира, вынужден был отступить, а популярность Петра Дорофеевича взлетела до небес, причем по обе стороны Днепра.

Между тем на левом берегу пахло дымом. Дела Брюховецкого были уже далеко не так хороши, как каких-то четыре года назад. Сойдя с танка под восторженные вопли едва ли 100 % электората, Иван Мартынович быстро выяснил, что руководить страной совсем не то, что выступать на митингах и чокаться с избирателями, поскольку биомасса, как выяснилось, ждет исполнения программы. Пусть не всей сразу. Налоги, скажем, не совсем отменить, как было обещано, а хотя бы раз в десять снизить, да в реестр записать всех желающих. Трудно, что ли, писарькам приказать? Короче, Брюховецкий, ранее, в бытность свою на Сечи, вполне вероятно, рассуждавший примерно так же, оказался нос к носу со сложнейшей проблемой. Писарьки-то, конечно, все, что велят, запишут, им-то что, да вот беда, реестр — это в первую очередь жалованье, а откуда оно, клятое, возьмется, если налоги снизить? Опять же насущных вопросов столько, что не снижать подати впору, а приподнять, чтоб хоть как-то свести концы с концами, а то старшины — такие же суки позорные, как покойные Сомко с Золотаренко, — на него, «народного гетмана», косятся, понимаешь, едва ли не с брезгливостью.

Не забудем: известная нам с вами истина о том, что предвыборные тезисы отнюдь не обязательны к исполнению, в те простые времена еще не отлилась в бронзу, поскольку у электората имелись сабли, пистоли, на худой конец — дреколье, и электорат, за 15 лет войны хорошо навострившийся со всем этим железом управляться, готов был пустить его в ход при первом подозрении, что его опять развели.

Первое время, правда, социальный пар «народный гетман» спускал достаточно удачно. Но евреев погромили всласть, вслед за ними погромили чудом уцелевших на левом берегу поляков, налоги же все не уменьшались, а реестр не увеличивался. К лету 1665-го Иван Мартынович с удивлением обнаружил: его больше не славят в думах, не называют мессией и, хуже того, количество протягиваемых на выходе из церкви младенцев падает с угрожающей скоростью. Необходимо было искать новые, нетрадиционные пути, и Брюховецкий не был бы Брюховецким, если бы не нашел. Хотя, возможно, его и надоумили.

В любом случае он, и до того демонстрировавший свою верноподданность «царю восточному» с перебором, нарушающим всякие приличия, осенью 1665-го лично отправился в Москву и подал в Думу совершенно уникальное прошение. Молим, мол, доверить сбор налогов в наших городах московским мытарям, поскольку наши неопытны, а все собранное свозить в государеву казну, возвращая «для гетманских нужд» столько, «сколько тебе, Государю милостивому, будет угодно». Помимо финансовых вопросов «молили» также «послать в города наши хоть малое число ратных людей с воеводами ради опасения от козней ляшских и Дорошенки».

Излишне говорить, что приятно удивленные бояре (война только-только закончилась, деньги нужны как никогда), статьи, поданные Брюховецким, утвердили. Сам Иван Мартынович стал боярином и был сосватан с девицей из старого московского рода, его ближние люди обрели дворянство, а проблема налогов на какой-то момент перестала волновать «народного гетмана», тем паче что отчисления из Москвы пошли регулярно и в солидном объеме.

Но население Левобережья отнеслось к новации совсем иначе. Московские финансисты в самом деле оказались профессионалами высочайшего уровня; лишнего они не брали, но положенное вытягивали до полушки, а если что, воеводы присылали налоговую полицию с бердышами. Если ситуация с финансами как-то стабилизировалась, то социальная обстановка накалялась, а когда после заключения Андрусовского перемирия на левый берег массами побежал народ, отчего-то не желавший жить под поляками, невесть откуда появились слухи, что царь с королем помирились, чтобы всеконечно изничтожить казаков, а Ванька-дурак им поможет.

По всему выходило, что гетмана скоро начнут рвать на ветошь. На истошную просьбу подбросить войск Москва ответила отказом, мотивировав, что, согласно договору, не имеет права вмешиваться во внутренние дела Малой Руси, да и бунты надо самому давить. Такого афронта Иван Мартынович не ждал. Однако что-что, а кризисы его не страшили, напротив, именно в такие минуты гетман обретал крылья. Играя на упреждение, он издал несколько универсалов, призывая любих друзiв бить москалей, которые съели левобережное сало и вообще плюндрують Нэньку а затем, подавая пример, лично возглавил поголовную резню небольших московских гарнизонов. В то же время, правда, отослав в Белокаменную истерическое послание: дескать, я государю был верен всей душой и войск у вас просил, а подлая чернь распоясалась, потому что вы их вовремя не прислали! Как ни странно, Москва не поверила. На границе начала накапливаться мощная армейская группировка Ромодановского.

В этот-то, скажем прямо, непростой момент лучиком надежды прибыло к Брюховецкому послание от правобережного коллеги. Поскольку-де я, — писал Дорошенко, — нынче в контрах с крулем, а ты, братан, с царем, почему бы не объединить силы? Вместе, да с татарами, мы с кем угодно справимся, а кому быть главнее, пусть войско решает, но лично я думаю, что главным надо быть тебе, поскольку ты у нас человек особенный.

Последнее, видимо, подкупило «народного гетмана» больше всего, и вообще, идея «стратегического партнерства», с какой стороны ни гляди, выглядела изящно: на лозунг воссоздания Малой Руси электорат не мог не клюнуть, а что до Дорошенко, то интеллигенцию разводить одно удовольствие. Так что на встречу Иван Мартынович отправился в самом радужном настроении.

Однако, едва добравшись до назначенного места, был связан собственными старшинами, а затем, то ли по знаку правобережного коллеги, то ли нет, растерзан ими же — под одобрительный рев войска, переходящего под стяги Дорошенко. Позже тот пытался за эксцесс оправдываться (мол, он приказал только приковать товарища к пушке и рукой махнул только для того, чтобы прекратить смертоубийство, а его не так поняли). Скорее всего, говорил правду — кому-кому а ему «народный гетман» был нужен живым, поскольку, с одной стороны, очень много знал, а с другой — очень дорого стоил на предмет выдачи Москве.

Однако что сделано, то сделано. Утерев скупую мужскую слезу, Петр Дорофеевич первым долгом распорядился собрать и похоронить с честью остатки усопшего, затем при огромном скоплении народа торжественно назвался гетманом «всея Украйны» и… совершенно неожиданно, под крайне странным, если не сказать хуже, предлогом отбыл восвояси. Почему-то оставив за себя наказным не кого-то из запачканных москальской кровью, а потому вынужденно надежных «левых» старшин, а черниговского полковника Многогрешного, едва ли не единственного, почти не запятнавшего себя в ходе январской резни. Назначение, если честно, странное, настолько противоречащее элементарной кадровой логике, что разобраться в его мотивах представляется более чем необходимым. Однако всему свое время.

Петрушка на веревочке

Как бы там ни было, воссоединение состоялось. Практически сразу же Дорошенко направляет в Москву предложение заключить очередной договор — на базе решений I (знаменитой) Переяславской Рады.

«Москва медлила с ответом», — с укором пишут мифологи. Да, медлила. И была абсолютно права. Собственно, она вообще не должна была отвечать, поскольку имела совсем недавно подписанный договор с Речью Посполитой, согласно которому правый берег становился зоной исключительно польского влияния. А раз так, то Дорошенко как правобережный лидер юридически был для нее персоной non grata, а как левобережный — интервентом, убившим законного (хоть и мятежного) гетмана Брюховецкого. Конечно, любая юриспруденция капитулирует перед соображениями пользы. Но какую пользу могло принести России многократно разоренное многолетней войной Правобережье? А никакой. Зато любые движения в этом направлении не могли быть восприняты Варшавой иначе как casus belli, ведущий к очередной вспышке совершенно ненужной войны. И к тому же условия, предлагаемые Дорошенко, трудно было расценить иначе как нахальство: бояре уже слишком хорошо знали цену казацким клятвам и присягам, чтобы верить честному слову, без гарантий, как когда-то Хмельницкому.

Тем не менее ответ из ставки Ромодановского пришел: в качестве жеста доброй воли гетману предлагалось «выдать головами» миньонов Брюховецкого, лично участвовавших в подготовке и реализации январской резни. Чего в свою очередь не мог исполнить Дорошенко, ибо причастны были слишком многие, так что попытка пойти на такой шаг с высочайшей вероятностью означала бы мятеж.

Короче говоря, ситуация зависла. И вот тут начинается интрига.

Пробыв на левом берегу совсем недолго, Дорошенко возвращается в Чигирин. Логику этого шага понять непросто. Аншлюс (или, если угодно, эносис, или «злука») только-только свершился, территория еще не интегрирована и даже не совсем замирена, а с севера нависает армия Ромодановского, которая вот-вот неизбежно пересечет границу, поскольку призвать к ответу виновников январской резни для Алексея Михайловича вопрос как личного, так и государственного престижа. В такой обстановке личное присутствие харизматического лидера, не имеющего дома сколько-нибудь серьезной конкуренции, на Левобережье просто обязательно. Не понимать этого он не мог. Причины для столь скорого отбытия должны быть по-настоящему весомы.

Однако официальное объяснение, вслед за казацкими летописцами повторяемое основной массой исследователей (дескать, у гетмана были проблемы в семье: у жены-алкоголички случился очередной запой и она согрешила с юным офицериком), не выдерживает никакой критики. Да, конечно, из-за прекрасных дам много чего творится, но Дорошенко далеко не двадцатилетний пацан и даже не вспыльчивый мавр. Для него, каким он предстает в летописях, естественна совсем иная модель реакции. Допустим, баба невесть что творит. Но ведь можно послать людей, запереть супругу в светлице, а возлюбленного, наоборот, в темнице — до выяснения, а самому продолжать заниматься по-настоящему серьезными делами.

Второй, более вменяемый вариант (мол, на правом берегу возникли политические осложнения, требующие личного присутствия лидера) тоже не убеждает, поскольку упомянутые осложнения хоть и возникли, но месяца через три, если не позже. Странно, правда?

Кроме того, с позиции здравого смысла трудно понять: почему, убывая, Дорошенко оставляет край именно на Демьяна Многогрешного. Несмотря на все, сторонники «царя восточного» на левом берегу многочисленны, черниговский же полковник, пожалуй, единственный из местной элиты, не резавший в январе москалей, а следовательно, имеет возможность говорить с Ромодановским. Для остальных эта опция закрыта, по крайней мере сейчас, по горячим следам, поскольку уже ни для кого не секрет (на примере Данилы Выговского и еще ряда деятелей): Москва легко простит измену, понимая, что казаки иначе просто не умеют, но не убийство «государевых людей». Так что любому из объявленных в розыск, хотя бы полковнику Самойловичу (запомним, кстати, это имя), ежели он будет оставлен на хозяйстве, спасая себя, любимого, придется оказать москалям сопротивление. По крайней мере, на срок, достаточный для подхода помощи с правого берега или из Крыма.

Опять странно? Безусловно. Сделаем зарубку на память.

Дальнейшие события предсказуемо скучны. Петр Дорофеевич вернулся домой и начал бракоразводный процесс (или еще что, на эту тему история молчит). Наказной же Многогрешный, не побыв проконсулом и трех месяцев, встретился с Ромодановским и, как умный человек и патриот, не стал оспаривать некоторых объективных истин. А именно: (а) Андрусовский договор имеет законную силу, (б) посему до Правобережья великому государю дела нет, а населению Левобережья нужны мир и стабильность, и (в) ежели в «русской» части Малой Руси не появится полноценная, законно избранная власть, то Москва, вне зависимости от своего желания, будет просто вынуждена ввести прямое управление. Признав весомость доводов князя, пан Многогрешный, со своей стороны, замолвил словечко за коллег, которых попутал бес в лице «Ваньки-каина», убийцы и клятвопреступника (чего, впрочем, и следовало ждать от безродного хама?), к чему с полным пониманием отнесся уже Ромодановский.

Так что Рождество амнистированные отмечали уже не в схронах, а в кругу семьи, а в начале 1669 года рада в Глухове, единогласно избрав Демьяна Игнатьевича гетманом Левобережья, утвердила новые «статьи». «Продиктованные Москвой», — уточняют мифологи, забывая, однако, что диктовала Москва строго по тексту II Переяславского договора, отменяя новации покойного Брюховецкого: сбор налогов вновь стал исключительной прерогативой местных властей, а русские воеводы отныне назначались не во все города левого берега, а только в пять стратегически важных пунктов, без права вмешиваться в управление. Как ни странно, правый берег на все это отреагировал (еще одна загадка) стоическим молчанием; не то что «По коням!» собственным хлопцам, но даже воззвания в стиле «Nо pasaran!» к левому берегу не последовало, разве что Многогрешного обозвали предателем.

А потом у Чигирина наконец-то появились те самые политические сложности. В отличие от подавляющего большинства населения, встретившего успение «народного гетмана» с нескрываемым облегчением, на Сечи по своему Ивану Мартыновичу скорбели, и сильно. Запорожцев он баловал, запорожцам он льстил, так что случившееся «лыцари» однозначно расценили, как «нашего Ваню за любовь к черни старшина извела». И когда Дорошенко попытался наладить хоть какие-то отношения, ответ гласил, что-де говорить не о чем, поскольку ты, урод, как и Демка Многогрешный, враг трудового народа, а за гетмана у нас теперь Петро Суховий, тот, что, может слышали, у нашего Ивана Мартыновича писарем был.

Удивленный Дорошенко (раньше запорожцы себе такого не позволяли) решил рассердиться, но тут выяснилось, что у «лыцарей» есть крыша. Крымский хан Адиль-Герай, первый и последний представитель на бахчисарайском престоле рода Чобан-Герай, побочной ветви династии (история этих бастардов, прелестная, как отражение лепестка ширазской розы в глазу белой верблюдицы, сама по себе достойна поэмы, но не здесь), оказывается, перебил слишком много аристократов, обижавших его маму, вызвав тем самым серьезное недовольство Стамбула. И теперь, намереваясь показать султану, что мы не рабы, а партнеры, принял Сечь под свое покровительство, в связи с чем Петро Суховий теперь не тварь дрожащая, а таки ого-го что. В частности, «гетман ханова величества». Причем «обеих берегов». И ежели Дорошенко-мурза хочет сохранить хотя бы правый, ему вместе с Суховий-мурзой следует идти изгонять с левого гнусного гяура Ромодановского. Ибо такова ханская воля.

В принципе, в ханской диспозиции имелся некоторый смысл: совместными силами и при поддержке Орды вытеснить москалей за кордон не казалось фантастикой, а потом вряд ли было бы слишком сложно убедить хана в том, что люмпен Петя — персона несолидная и несерьезная. Однако Дорошенко (опять загадка, уже четвертая) от разборок с клятими москалями наотрез отказался, несмотря на возможные последствия. Каковые и не замедлили. Обрадованный Суховий вместе с татарами страшно разорил Правобережье, вынудив «врага народа» отсиживаться в крепости, бросив электорат на произвол судьбы.

Дальнейшие события опускаю, опасаясь затянуть сказку про белого бычка. Однако когда все улеглось, выяснилось, что все участники шоу, помянутые и непомянутые (кроме Многогрешного, строго державшегося москалей, в связи с чем экономика Левобережья выздоравливала рекордными темпами), успели по десятку несколько раз заключить и разорвать самые невероятные союзы, меняя хозяев чуть ли не ежедневно. В результате чего Адиль-Герай оказался в каземате султанской крепости Карнобат, а Петя Суховий делся непонятно куда, зато на Правобережье имеется параллельный гетман — некто Ханенко, тоже из запорожцев, опасный не столько сам по себе (всего три полка), сколько тем, что, присягнув Речи Посполитой, имеет полную поддержку поляков.

Судьба резидента

В общем, ситуация сложилась аховая.

Речь Посполитая к этому времени опасно усилилась. Новый глава ее военного ведомства Ян Собеский, еще не признанный Европой великим полководцем (это будет позже), но уже имеющий весьма серьезную репутацию, не скрывал, что намерен покончить с бардаком на «польской» части Periferia. «Проваршавский» Ханенко, оказавшийся неплохим хозяйственником и приличным человеком, быстро набирал популярность. Никуда не делись и татары, а Москва чуралась всякого вмешательства в дела Правобережья как черт ладана.

Однако у Дорошенко, как выяснилось, имелся туз в рукаве — Блистательная Порта, под руководством визирей из рода Кепрюлю преодолевшая кризис середины века и намеревавшаяся реанимировать программу Сулеймана Великолепного «Вена — Рим». Идея возникла не спонтанно. Впервые Дорошенко аккуратно озвучил ее еще в январе 1668-го, а после левобережного триумфа, в августе, представил концепцию уже в совершенно оформленном виде. Типа, а что? Живут же под турками Молдавия, Валахия и Трансильвания, да и Крым. Туркам от малых мира сего нужны только лояльность, сабли и деньги, во внутренние дела они не лезут и веру не навязывают, а нам воевать, в общем, все равно с кем, что же до сумм прописью, так тут можно и поторговаться. Как сообщают очевидцы, войско ответило «диким криком», истолкованным знающим свой народ гетманом, как осознанное согласие, и уже осенью в Стамбуле прошли переговоры. Кроме вменяемых условий, Дорошенко потребовал от султана гарантировать помощь в установлении своего контроля над всеми «русьскими» землями и освободить будущий протекторат от всех видов дани. А также руководствоваться мнением гетмана (!!!) во внешней политике, касающейся отношений с Россией, Крымом и Польшей. Поскольку считать Дорошенко идиотом оснований нет, остается предположить, что эти пункты оказались в проекте соглашения, чтобы падишах Мухаммед IV имел что вычеркнуть.

Так и вышло. От дани султан, конечно, не отказался, пояснив, что такая льгота положена только вассалам, исповедующим истинную веру, а все прочие платят и будут платить, пока не просветлятся, ограничивать свободу своей внешней политики тоже, разумеется, не стал (моська слона не учит), но в целом отредактированный Портой текст соответствовал Гадячскому договору. Поправки Петр Дорофеевич принял без возражений, тем более что лично ему даровалось не только пожизненное (как просили послы), но наследственное гетманство. И тут же окольными путями переслал в Москву (вот, мол, вам!) копию первоначального проекта, выдав ее за окончательную редакцию (вот, мол, вам еще раз).

В целом формальности были улажены быстро, и в конце марта 1669 года в Корсуне состоялась Рада с участием делегатов Левобережья из числа не подлежавших амнистии. Дебатов не случилось. После речи почетного гостя, доставленного из Стамбула под конвоем Юрия Хмельницкого («Ах, как жаль, что папенька не дожил…»), Дорошенко присягнул Блистательной Порте в качестве «полного гетмана», владыки обоих берегов Днепра, и — избавившись, наконец, от татарской докуки, — впал в головокружение от успехов.

Первой целью окрыленного стал Ханенко. Теперь он ничего не боялся и лез напролом. Когда же в августе 1671-го поляки дали сдачи, последовал султанский ультиматум, а весной Мухаммед IV, официально объявив Польше войну «за то, что наносит обиды моему верному слуге Дорошенко», ввел на Правобережье огромную, почти 200-тысячную армию, тут же выросшую в полтора раза за счет Орды и людей «верного слуги». Пала мощная крепость Каменец (вечная память пану Ежи Михалу Володыевскому!), осажден Львов, открыта дорога в Малую Польшу. В октябре 1672-го Речи Посполитой пришлось подписать похабный Бучачский мир, уступив Подольское воеводство и «навечно» отказавшись в пользу османов от Правобережья. Сейм, правда, отказался ратифицировать договор, но, несмотря на победу Собеского при Хотине, турки давили, и новый, Журавинский, договор стал калькой с Бучачского. Огромные территории Малой Руси превратились в пепелище, людей уводили в рабство сотнями тысяч.

В этот момент с неожиданной стороны проявил себя Михайло Ханенко. Имея от султана гарантии безопасности в случае если будет сидеть тихо, он все же попытался помочь осажденному Каменцу, преградив путь Орде и Дорошенке. В бою у Четвертиновки крохотная армия Михайлы Степановича была рассеяна, однако и «верному слуге» эта победа, а тем более грянувшие вслед за нею дикие, на уровне геноцида (вплоть до массовой сдачи детей в янычары) репрессии в городах, поддерживавших конкурента, популярности не прибавила. Султан, конечно, был весьма доволен и даже прислал «верному слуге» парчовый халат, но мирное население, измученное «розбудовою держави» и уставшее просить защиты от татар у гетмана, присылавшего «на подмогу» тех же татар, начало в массовом порядке бежать на Левобережье. Земли «гетмана обоих берегов» пустели, несмотря на вездесущие отряды «кордонной варты», высланных для перехвата и возвращения «предателей».

А тем временем зашевелилась и Москва. Быстрое приближение к Днепру турок не могло не беспокоить государя с боярами, да и правобережные города криком кричали о спасении, но Андрусовский мир связывал российскому правительству руки. Лишь после того, как Бучачский договор освободил Москву от обязательств перед Польшей, ранней весной 1674 года, войска Ромодановского и нового левобережного гетмана Самойловича (почему не Многогрешный, расскажем после) форсировали Днепр, отогнали татар и под радостные вопли уцелевших мещан заняли никем не защищаемые города Правобережья.

В конце марта при участии почти всех правобережных полковников состоялась уже третья по счету Переяславская Рада, в ходе которой Ханенко, прибыв с разрешения польского правительства, сдал Самойловичу гетманские клейноды и… почему-то присягнул «великому государю», попросившись поселиться в «русской» зоне. Просьба была уважена, а Самойлович провозглашен «полным» гетманом. Против чего решительно выступил только запершийся в Чигирине «верный слуга», подкрепив протест вызовом из Подолии турок, вынудивших российские войска отступить за Днепр. Некоторые авторы полагают, что по инициативе Ромодановского, которого турки шантажировали жизнью находящегося в плену сына, но, учитывая нравы русских вельмож того времени, думается, армию все-таки отозвала Москва, еще просто не готова к открытому столкновению с находящейся на пике могущества Портой.

Призрачная власть Дорошенко над почти опустевшим правым берегом (все, кто мог, ушли на левый вслед за Ромодановским) на какое-то время была восстановлена. Но держался некогда сверхпопулярный, а теперь всенародно проклинаемый лидер исключительно на насилии в совершенно турецком стиле. В октябре, пользуясь уходом янычар на зимние квартиры, Ян Собеский, уже король, без боя занял Periferia, но, явно не зная, что делать дальше, ограничился поднятием польского флага и, зафиксировав таким образом реставрацию законной власти, вернулся восвояси, оставив Periferia уже ничего не контролирующему Дорошенко. А еще через полтора года, в августе 1676-го, устав сидеть в качестве непонятно кого в на много миль вокруг окруженной пустыней крепости, Петр Дорофеевич, отослав на Сечь булаву и бунчук, сдался русским войскам, присягнув на верность «великому государю».

Вот, наконец, мы и приблизились к будоражащей тайне. Сдавшись Ромодановскому, Петр Дорофеевич, вопреки настоятельным возражениям Самойловича, желавшего держать пленника под присмотром, был истребован в Москву, где не был ни казнен, ни брошен в тюрьму, а всего лишь «сослан в сельцо Ярополча Волоколамского уезда, где и умер в ноябре 1698 года», как сообщают особо оранжевые авторы. Забывая, что, во-первых, «сельцо Ярополче» в реале было солидным городком, окруженным соляными копями (по тому времени, не знавшему иных средств консервирования пищи, примерно то же, что в наши дни нефтяные скважины), а во-вторых, между 1676 и 1698 годами лежат долгие 22 года, в течение которых бывший гетман, сразу после прибытия в ворожу Москву получивший боярство и по воле государя женившийся третьим браком на девице Еропкиной, успел серьезно поработать на ответственных постах, включая воеводство в Вятке и Думу. Более ответственные (или менее оранжевые) исследователи, стесняясь замалчивать эти общеизвестные факты, делают вид, что ничего особо странного в сюжете нет. Дескать, «большую часть жизни Дорошенко провел в битвах на территории, от которой царь сам же отказался в Андрусове; против извечного врага России — Речи Посполитой».

Верно. С Москвой бывший гетман в самом деле он не воевал (а что вопил громко, так на то и политика), более того, Москве не изменял, поскольку, будучи гетманом, ни разу и не присягал (разве что договор в Гадяче подписал, еще будучи полковником, так на такую мелочь и внимания обращать не стоит). Карать и впрямь не за что. Но ведь и поощрять тоже. В крайнем случае, для близиру дать пару имений, как Ханенке (хотя тот был награжден за «радение во имя Христа», а Дорошенко, мягко говоря, не Христу радел). А тут — целая россыпь щедрот. Богатый городок на кормление, воеводство, брак, делающий чужака своим в кругу высшей московской знати (и, хотя этого никто не мог знать, прапрадедушкой «солнца русской поэзии). Боярская шапка, наконец, которой в свое время при всех своих признанных заслугах не удостоился даже Кузьма Минин, пожалованный всего лишь в думные дворяне.

Не чересчур ли?

Явно чересчур.

И понять что-то можно, лишь проанализировав итоги деятельности экс-гетмана с точки зрения чистого — не замутненного идеологией — прагматизма.

Итак.

Откажемся от допущения, что Дорошенко был идиотом, не понимавшим, к чему приведет назначение Многогрешного и чем чревато вторжение янычар. А отказавшись, проверим сухой остаток.

Первое: «проверка на вшивость» Брюховецкого, завершившаяся устранением ненадежной марионетки и окончательным подавлением сепаратистских настроений в «русской» сфере влияния.

Второе: переориентация татарской активности с московских границ на польские.

Третье: втягивание «поднявшейся с колен» Порты в изматывающую войну на истощение с историческим противником Москвы.

Наконец, четвертое: предельное ослабление турецкими руками Польши, надолго выводящее ее из числа активных врагов, и превращение одни неприятности приносящего Правобережья в ничейную зону.

Нет, друзья, как хотите, а лично мне преференции, полученные Петром Дорофеевичем в Белокаменной, напоминают отнюдь не милость к падшему. Скорее уж, заслуженную награду ветерану невидимого фронта, потратившему жизнь на служение Отечеству.

Глава V

Криминальное чтиво

Как и следовало ожидать, уход с политической арены Дорошенко не очень огорчил Порту. Вассалом он, конечно, был верным, однако специфическая верность казачества ни у кого, в том числе и турок, иллюзий не вызывала. К тому же ресурс гетмана был полностью исчерпан, а в запасниках у Порты имелся сменщик, совершенно управляемый и при этом теоретически обладавший некоторой харизмой. Или, по крайней мере, ее отблеском.

Правда, Юрась (его, давно уже не ребенка, иначе не называли) Хмельницкий монашествовал, но не по зову души, а скорее по суровой необходимости. Нравы в монастыре были казарменные, а мужику, как показали дальнейшие события, хотелось многого, и хотелось сильно. Да даже если бы и по своей воле поклоны перед ликами бил, это мало кого интересовало: константинопольские иерархи по просьбе султана кого угодно бы хоть расстригли, хоть обрезали. А поскольку указание воспоследовало, весной 1677 года срочно сбросивший рясу Юрко уже трясся в янычарском обозе в качестве не столько «гетмана Войска Запорожского» (диван Блистательной Порты понимал, что особых оснований именоваться так дважды «экс» не имеет), сколько «князя Сарматийского» — поскольку было решено преобразовать Правобережье в «правильное» вассальное государство по типу Молдовы.

Впрочем, пользы от «князя» туркам было немного. Вояка он был никакой, а на призывы к казачеству мещанам и посполитым признать его «князем Малоруской Украйны и вождем Войска Запорожского» не откликался никто. Магия папиного имени, как выяснилось, уже потускнела, по крайней мере, на правом берегу, и прагматичные турки понемногу теряли к марионетке не только уважение, которого, собственно, и раньше не было, но и интерес. Однако все же на свалку не выбрасывали, в монастырь не возвращали и стерегли, чтобы не сбежал, поскольку альтернативных кандидатур на тот момент в запасе не имели. После Чигиринских походов 1677–1678 годов и разрушения гетманской столицы Юрий Хмельницкий поселился в Немирове и «правил» вконец разоренным краем под надзором главы Подольского пашалыка.

Впрочем, как вскоре выявилось, «князь Сарматийский» оказался той еще зверюгой. Напрочь лишенный способностей отца, он с перебором унаследовал все его пороки. В общем, туркам было плевать, что происходит на «подмандатной» территории, но поскольку янычары тоже люди, злобные капризы сорокалетнего балбеса, его дикие пьянки и склонность к изнасилованиям в извращенной форме всего, что шевелится, им скоро надоели. Юрия Зиновьевича, сняв с поста за несоответствие, засадили «за грати», а освободившуюся вакансию заполнили господарем близлежащей Молдовы. Тот оказался человеком дельным, начал налаживать колонизацию опустевшего края греками, однако поляки вскоре захватили бедного румына в плен, а замену ему найти оказалось не так просто. В итоге «гетманом» был назначен сперва некий Сулима, быстро сгинувший, затем некий Самченко, сгинувший еще быстрее, и, наконец, крымский хан в качестве внешнего управляющего, а престол крохотного «Княжества Сарматийского» со столицей в местечке Немиров вновь занял спешно выдернутый с нар Юрась.

На свою же голову. Ибо, ощутив себя незаменимым, разошелся так, что прежние провинности теперь казались подростковым рукоблудием. И однажды, углядев на улице симпатичную еврейку, невесту надоедливого кредитора, утащил ее прямо со свадьбы, всласть изнасиловал, потом для вящего кайфа помучил, а труп бросил в реку. На что безутешный супруг ответил иском. Но не в «княжеский» суд, а паше, поскольку, как выяснилось, имея каменецкую прописку, был турецкоподданным. Озадаченный паша, не имея прецедента (с одной стороны, все ясно, но с другой, потерпевшая все-таки не мусульманка, а ответчик лицо из номенклатуры), запросил Стамбул. И получил ответ: неважно, мол, мусульманка или нет, в Блистательной Порте все равны перед законом, если, конечно, у величайшего из великих нет иного мнения. А величайший из великих заинтересоваться не изволил. Дальше пошло без волокиты. «Князя Сарматийского» повесткой вызвали в Каменец, ввели в курс дела и удавили, после чего выбросили тело в ту же реку, куда он велел бросить несчастную. «Как! ради простой жидовки!» — только и успел, если верить летописи, воскликнуть урод, на свою беду слишком поздно осознавший, что жить в правовом государстве — не только привилегия, но и ответственность…

Однако развернемся на восток.

Гетман Многогрешный к этому времени давно уже был неактуален. Выходец из низов, выдвинувшийся в годы войны, крепкий хозяйственник, на диво по тем временам принципиальный сторонник «царя восточного» и, в противоречие пугающей фамилии, видимо, приличный человек (по крайней мере, в материалах уголовного дела нет ни слова о лихоимстве, насилии и прочем в этом роде), он оказался слаб. Решив, что подчиненные, которых он в свое время спас от плахи, будут ему верны по гроб жизни, он совершенно оторвался от жизни и по пьяному делу (а пил Демьян Игнатьевич крепко и с душой) нес все, что подсознание диктовало. Не предполагая, что ближний круг, тихо презирающий «босяка», подливая и поддакивая, каждое слово протоколирует и, снабдив должными комментариями, отправляет в Москву. И был крайне удивлен, когда весенней ночью 1672 года, в ходе очередного сабантуя, свои же хлопцы, связав, бросили его в возок без окон, охраняемый невесть откуда взявшимися стрельцами в синих московских кафтанах. Так, в полном, как тогда говорили, «изумлении» он перенес путь в Белокаменную, год допросов по обвинению в связях с султаном, ханом, Дорошенко и всеми-всеми, кроме поляков, несколько пыток — и уехал в Селенгинский край, где много лет спустя и скончался, успев перед тем и реабилитацию получить, и с бурятами за царя-батюшку повоевать и даже принять участие в территориальном размежевании с Китаем.

А гетманом Левобережья стал войсковой судья Иван Самойлович, более чем засветившийся в январской резне 1668 года, но прощенный под личное ручательство предшественника, твердо ставший на путь исправления и к моменту разоблачения «изменника государева и вора Демки» окончательно перековавшийся. Ничем особым новый гетман себя не проявил. Средненький администратор, неплохой рубака, третьеразрядный полководец и превеликий стяжатель, он до дрожи боялся государева гнева и все распоряжения выполнял неукоснительно. Пока дело не касалось презренного металла. Тут великая осторожность давала сбои. Вообще, долгая, аж 16 лет (до него никто так долго булаву не удерживал), эпоха Самойловича вошла в летописи и думы как период самой наглой и разнузданной коррупции, многократно умноженной произволом гетманских чиновников. Во время Чигиринских походов, когда жизнь на западном берегу стала вообще уж невыносимой и побежали те, кто по каким-то причинам там еще оставался, вплоть до отъявленных мазохистов, Москва приняла решение ввести исход в сколько-нибудь организованное русло. Самойловичу выделили денег из казны и приказали беглецов привечать, выдавать подъемные «на войсковой и государев кошт» и расселять на территории Гетманщины и Слобожанщины. Помимо элементарного альтруизма, который конечно же был (защитить пока не можем, так надо спасать, чай, не нехристи), у юного царя Федора Алексеевича и бояр имелись, конечно, и вполне прагматические резоны: опустевшая территория теряла ценность в глазах претендентов, что автоматически способствовало обеспечению безопасности левой, «своей» стороны. Нынешние мифологи, скорбящие о «сгоне», почему-то не любят вспоминать, что «сгоняла» бедолаг как раз не Москва, а совсем наоборот. Кроме того, льготы «согнанным» были столь значительны, что массы коренных обитателей левого берега, прикидываясь беженцами, всеми правдами и неправдами стремились переселиться на отведенные земли. Не удержался от соблазна погреть руки на московском бюджете и Самойлович, не только не выделяя, как было велено, денег из своей казны, но и вовсю прикарманивая присланное. Вообще, хотя режим «поповича» (его отец трудился священником) был достаточно по тем временам умеренным и даже «вегетарианским», податное население гетмана ненавидело за непомерную алчность, следствием которой стало возведенное в ранг доблести взяточничество, снизу доверху скрепленное круговой порукой. «Родына» («Семья»), как называли гетманскую камарилью, сосала соки, не глядя из кого, отчего мнение народное — нечастый случай — вполне совпадало с мнением казацкой элиты.

Однако суд да дело, а жизнь не стояла на месте. Выдержав натиск Порты, но не имея сил победить, Россия в 1681-м подписала Бахчисарайское перемирие сроком на 20 лет, признав Правобережье сферой влияния Порты. Однако уже в 1683-м турки потерпели стратегическое поражение под Веной, а поскольку победа была заслугой главным образом польских крылатых гусар под командованием Яна Собеского, правый берег вернулся под власть Речи Посполитой. Действие Андрусовского трактата было реанимировано с связи отменой действия Бучачского договора, на «Руину» понемногу двинулись польские поселенцы, однако татары все еще шалили в степях, и король Ян — хоть и не без труда, с помощью Папы Римского, выделившего деньги — пробил через Сейм решение о восстановлении на правом берегу «нового реестра» — не столько войска, сколько жандармерии — шести полков (в общем до полутора тысяч сабель). Наладил великий воин контакты и с нелегалами, бежавшими уже с левого берега, от финансового беспредела, чинимого Самойловичем. Трения между «новым казачеством» и «новыми дидычами», разумеется, не прекращались, но это были местные разборки, стабильности государства не угрожавшие, и Варшава предпочитала закрывать глаза.

Логическим же продолжением польского триумфа стало (под влиянием князя Голицына, фаворита царевны Софьи и фактического главы русского правительства) заключение Москвой и Варшавой «Вечного мира», подтвердившего условия Андрусовского перемирия и предполагавшего совместную контратаку христианского мира на мир Ислама. А следовательно, денонсацию Бахчисарайского мира. Не усматривая в таком развороте ничего хорошего, Самойлович пытался возражать, напирая на то, что турки по крайней мере если уж дают слово, то держат, а «латынцам» верить нельзя вообще, но ударился головой об стенку, поскольку Голицын был убежденным западником — разве что, в отличие от тогда еще несмышленого Петра, полагал, что окно в Европу следует пробивать через ее «мягкое подбрюшье». На гетмана цыкнули, и гетман скис, включившись в подготовку к походу на Крым.

Увы, как он и предупреждал, оказавшемуся неудачным. Василий Голицын, интеллектуал, тонкий дипломат и политик, но скверный администратор, переоценил свои силы дважды — сперва возглавив организацию кампании, а затем решив стяжать лавры главнокомандующего. Операция полностью провалилась. Неся большие потери от дикого зноя, 100 тысяч московских ратных людей и 50 тысяч казаков (для похода Самойлович выжал Левобережье до капли) были вынуждены повернуть вспять, даже не начав боевые действия.

Ситуация складывалась нехорошая. Война войной, но голицынский афронт мог (и даже не мог не) обернуться серьезными политическими последствиями, усилив позиции враждующей с правительством Софьи нарышкинской придворной «партии». Необходимо было до возвращения в Москву найти убедительные объяснения случившемуся и, крайне желательно, козла отпущения. Вот в такой-то момент группа старшин во главе с войсковым обозным Василием Борковским, войсковым писарем Василием Кочубеем (тем самым, который богат и славен) и войсковым есаулом Иваном Мазепой решила (более чем вероятно, не без подсказки сверху), что лучшего момента не будет, и подала князю докладную, обвиняющую своего гетмана в провале похода. Разумеется, кроме этой, основной и достаточной, информации, в доносе нашлось место и обвинениям в попытке установления наследственной власти «в ущерб чести государевой», в скрытом сепаратизме, в связях с султаном, ханом, Дорошенко и всеми-всеми, кроме поляков. А также в организации резни 1668-го и «многой злыя лжи на честного гетмана нашего пана Дамиана Многогрешного». На фоне всего этого остальные тридцать восемь пунктов (присвоение «переселенческих», взятки, утайка налогов и т. д.) уже не стоили внимания. Судьба Самойловича была решена. Тем паче что он в дни боев под Чигирином тесно сблизился с Ромодановским, а Ромодановский как раз считался одним из столпов «нарышкинцев» и потенциально мог (как оно и случилось) быть, хотя бы опосредованно, обвинен в неудаче.

Неудивительно, что возмущенный Голицын тотчас отправил донос в Москву, получил оттуда повеление отрешить Самойловича, согласно желанию «верных казаков», от должности и выслать. Куда угодно. Но лучше всего в Тобольск. Излишне говорить, что ослушаться приказа матушки-правительницы князь Василий не мог. «Вора и изменника» сослали. Его старшему сыну, Григорию, всерьез полагавшему себя наследником папиной булавы и на свою голову обматерившего царевну, оттяпали голову (кстати, с третьего удара). В гетманы же — к немалому изумлению (за что боролись?!) группы доброжелателей — был рекомендован не Борковский, лидер «подписантов», которому, как всем представлялось, нет альтернативы, а совсем другой кандидат…

Глава VI

Судьба человека

Ничто человеческое

Итак, Иван Мазепа-Калединский. Не человек, право слово, а лакмус, четко определяющий, кто есть кто. Или герой, хоть в святцы пиши, или предатель из предателей, такой, что генерал Власов совокупно с Иудой нервно курят в сторонке.

А так не бывает. Ибо жил некогда вполне живой человек, очень даже не схема. Блестяще образованный эрудит. Полиглот. Интеллектуал. Талантливый архитектор. Самобытный поэт (правда, тогдашние стихи очень отличаются от привычных нам, но, говорят филологи, писал не хуже Тредиаковского). Нежный сын, выросший в небогатой, но хорошей, дружной семье (отец-католик и истово православная матушка жили в любви и согласии долгие годы). Верующий. Но не фанатик (атмосфера в семье, иезуитский коллегиум, где учили «вере через разум», увлечение новейшей философией). Остроумный собеседник, больше, впрочем, любивший слушать. Классный управленец. Не злой. Врагов предпочитал миловать. Очень не трус. Еще пацаном в ответ на оскорбление выхватил саблю в королевских покоях, хотя по закону подобная выходка (и не только в Польше — вспомним 47 верных ронинов) пахла плахой. Бабник из тех, о которых товарищ Сталин говорил: «Завыдовать будэм». Судя по портретам, написанным в годы, когда Ивану еще не льстили, — синеглазый блондин, из той породы, на которую дамы летят, как, пардон, мошка. Причем всякие. От (в юности) магнатш Фальбовской и Загоровской до (уже в преклонных годах) княгини Анны Дольской, одной из первых красавиц Европы. Единственной, между прочим, женщины, достоверно давшей отлуп сперва (будучи во Франции) самому королю-солнце, а затем и Августу Сильному, чемпиону мира по ходьбе налево. Карьерист? Ага. Не более чем, допустим, шевалье д’Артаньян. Сребролюбец? Тоже ага. Но не вор. Колоссальное состояние Кочубея не присвоил, а принял по описи в казну. И не жмот: щедро тратился на «социалку». Патриот? Вряд ли. Скорее, космополит-западник, спокойно относившийся к условностям. Вступая в должность, без спора подписал Коломакские статьи, фактически лишившие Малую Русь автономии, но уравнявшие старшину в правах с русским дворянством, а на излете карьеры, тоже без спора, «сдал» Левобережье полякам в обмен на личное княжество в Литве. Правда, написал несколько «дум» о «милой Украйне», но ведь и комсомольские работники пели некогда в баньке «Боже, царя храни!». Друг народа? Нет. Напротив, законченный элитарист. Подобно профессору Преображенскому, с которым, без сомнений, нашел бы общий язык, сочувствовал «детям Германии» (на его стипендии выучились сотни способных, но «незаможных» ребят), но не любил пролетариат во всех проявлениях. «Автор» крепостного права на Левобережье. Восстановил панщину, давил «казачьи вольности» и считал, что Сечь понимает только язык пушек. Предатель, «сдавший» всех, кому служил? Ни в коем случае. С королевской службы был выпихнут рогоносцами. Тетере представил прошение об отставке. Дорошенко покинул не своей волей, попав в плен. Самойловича не подставлял (под доносом его имя стоит в самом конце, а что на допросе подтвердил факты коррупции, так врать следствию грех). То же и с Голицыным. Князя не предал, а, в сущности, сказал Петру примерно то, что некогда Ирод Августу: «Я был не врагом тебе, а другом Антония, был им и в счастье, и в несчастье; теперь Антония нет, а ты решай, хочешь ли иметь такого друга, как я». Петр решил, и Мазепа, последний из могикан «милославской» номенклатуры, 20 лет служил государю верой и правдой.

Путь Ивана Степановича к горним высям не был гладок. Карьера в Чигирине, старт которой был дан «полезной» женитьбой на Анне Фридрикевич, вдове белоцерковского полковника и дочери генерального есаула Павла Половца, оборвалась на взлете пленом. В Батурине все пришлось начинать сначала и с трудом. В отличие от элиты Правобережья, изо всех сил игравшей в «настоящую шляхту», левобережная старшина никому не подражала. Хитрые и смекалистые, но совершенно дремучие куркули, тесно повязанные родством и свойством, на дух не переносили чужаков, да еще и «сильно вумных». Съесть Ивана не съели: сперва репетитора гетманских сыновей просто не замечали, а затем Иван Степанович, замеченный Москвой (не по рекомендации ли своего первого шефа, боярина Дорошенко?), круто пошел в гору, и наезжать стало опасно. Но холодок, да, несомненно, оставался. Да и скучно с вуйками было.

Так что долгое время крутился Мазепа в основном среди духовенства. Однако, не забывая о грешной земле, на пару с Василием Кочубеем, тоже «правобережцем», строил собственный клан. Они не только поддерживали друг друга, но и лично были близки: Мазепа, соломенный вдовец, любил гостить у Кочубеев «по день, по два», вести долгие задушевные разговоры с мадам Кочубей, дамой простой, но весьма неглупой. Затем и породнились: Обидовский, племянник Мазепы, женился на Анне, старшей Кочубеевне, позже Иван Степанович, уже гетман, стал крестным «поздненькой» Матрены. Клан понемногу рос. Однако претендовать на бунчук и булаву к 1687 году еще не мог. И тем не менее…

Тут вот что странно. Под челобитной, свалившей Самойловича, подпись Мазепы, как уже сказано, есть, но как бы сбоку припека, типа, подписал, ибо уже все подписали. Зато подпись Кочубея — в самом верху списка, причем Василий Леонтьевич — единственный «чужак» в ряду коренных левобережцев. Мазепа реально возникает позже, когда генеральный обозный Василий Борковский, инициатор интриги, выдает ему 10 000 червонцев для передачи князю Голицыну. Не соглашусь с биографом гетмана, Татьяной Яковлевой, считающей это апокрифом, поскольку, дескать, сумма для сказочно богатого московита ничтожна. Во-первых, сумма очень солидна. Во-вторых, курочка по зернышку клюет. А в-третьих, «поминки» в те времена — нюанс обязательный. Однако неясно другое. Если Боровский рассчитывал купить гетманство (всем было ясно, что выборы выборами, но решающее словом за москалем), то, по логике, должен был передать «знак уважения» лично. Ну а если рассчитывал, но не себе? Если, опасаясь обострять отношения с менее шустрыми из своего круга, решил «продвинуть» марионетку, а потом дергать за ниточки? Тогда, получается, лоббируемая фигура — Кочубей. Он в списке — то есть повязан. Он «чужой» и не отличается силой воли (в чем мы убедимся позже), в отличие от Мазепы, который тоже чужак, но себе на уме. Поэтому Василия держат в тени (чтобы не выглядело так, что сгубил гетмана ради своих амбиций), а Ивана, прямо в интриге не задействованного, привлекают для исполнения технической задачи. Однако в итоге, как известно, булаву получил как раз Иван. Почему? Точно не знает никто.

Но кое-что очевидно. Голицыну, политику до мозга костей, идея назначения «внешнего управляющего» явно пришлась по душе, но, конечно, по иным резонам. «Чужаку», чтобы вырваться из-под контроля местных кукловодов, неизбежно пришлось бы опереться на Кремль. Если, разумеется, он не пустое место, а с амбициями. То есть Кочубей не годился, зато Мазепа, личность явно сильная, годился вполне. Вероятно, сыграла роль и безусловная «сродность характеров» князя и казака. Они просвещенные, оба убежденные «западники», они, вне сомнений, хорошо понимали друг друга. В итоге Мазепа получил булаву, Москва — надежного человека в Батурине, а Кочубей остался не при делах. Чем, возможно, был обижен. По мнению Т. Яковлевой, даже пытался интриговать. Однако же, во что бы войсковой судья ни вляпывался (вплоть до причастности к «антимазепинскому» мятежу Петрика), Иван Степанович неизменно прощал. Как он писал позже, «отпускал все вины, хоть и последние».

Что «чужака» и «выскочку» в узких кругах ненавидели, ясно и ребенку. Пока Мазепа не подтянул вожжи, доносы в Москву шли потоком. В 1691-м — «извет чернецов», обвиняющий гетмана в причастности к заговору царевны Софьи. В 1693-м — «извет» Богданчика. В 1695-м — донос Суслова. В 1699-м — доносы Забелло и Солонины. Вопреки версии о «слепой», бездумной вере Петра в порядочность Мазепы их проверяли, и проверяли тщательно. Но поскольку ни один не подтвердился, каждому новому извету было все меньше веры. В конце концов, доносчиков стали выдавать гетману, однако тот, дорожа стабильностью, розыска не начинал, а исполнителей, выпоров, отпускал «ради христианского милосердия». В конце концов, по мере сближения Мазепы со старшиной (а обаять он умел) вал кляуз к 1700 году сошел на нет, тем более что обо всем, мало-мальски подозрительном, гетман сообщал сам и загодя. Рецидив случился лишь через 7 лет, и об этом нельзя не поговорить. Ибо интересно.

Любовь-морковь

Азы опустим. Как и пикантные версии вроде того, что девушку соблазнили 10 000 червонцев. Идиоты, придумавшие сей бред, похоже, просто не догоняют, что речь идет не о модной парижской проститутке и не о великосветской львице вроде пани Дольской, изящно смахивающей «пустячок» в будуарный столик, а о девочке-подростке из традиционной, глубоко религиозной семьи, ровным счетом ничего о деньгах не знающей (папа всегда за все платил). Нет, чувство было, и было взаимным. Мотря не видела в жизни ничего, кроме пьющих соседских парубков, а Мазепа даже в 67 оставался Мазепой.

Главный вопрос: почему на предложение руки и сердца последовал отказ? Логики никакой. Породниться с одним из первых богачей Европы хозяйственному, как все вуйки, папеньке был прямой смысл. Все мы смертны. Ивану Степановичу, увы, светило еще лет пять, ну семь. Зато потом — угадайте с трех раз, в чьи ручки попало бы (доля племянников в этом случае была бы совсем невелика) одно из самых крупных состояний в Европе и кто распоряжался бы им от имени юной вдовы? 51 год разницы? Так Гете признавался в любви Ульрике фон Левенцов, имея разрыв куда больше, и это никого, кроме детей от первого брака, не смущало. Физиология? Из приватных записок видно, что Мазепа был далеко не развалиной. И тем не менее — наотрез. Шефу, другу и «крыше». Потому что крестница? Чушь. То есть — не чушь, но не для Мазепы, сердечного друга большей части иерархов Левобережья, способного эту проблему решить в два счета. Так почему же? В полном непонимании иные авторы, даже серьезные, начинают «плыть»: дескать, «Кочубеи прекрасно сознавали, кто такой Мазепа и в какую пропасть он может всех завести». Увы, сия версия подтверждается только цитатой из Пушкина.

Итак. Родители непреклонны, а жених не хочет (и не может, и мало кто на его месте и с его возможностями смог бы) остановиться. Он ищет варианты. И находит. Девочка бежит из дома, проводит у возлюбленного четыре дня, после чего гетман возвращает ее в семью. Наигрался? Нет, его письма по-прежнему полны нежности. Убоялся компромата? Так чего уж теперь-то, когда дело все сделано? Опять нет логики. Иные авторы, пытаясь хоть как-то объяснить, предполагают, что «Кочубей собрал козацких старшин и приказал гетьману вернуть Мотрю домой, иначе его козаки уничтожат поместье. Испугавшись этих угроз, Мазепа согласился отдать Мотрю». Ну да. Уже вижу, как «козаки» Кочубея штурмуют гетманскую резиденцию, охраняемую сердюками и ландскнехтами при артиллерии. Нет, как хотите, а все проще. Типа, уж теперь-то, когда девка «порушена», о чем в курсе (благодаря истерике родителей) весь левый берег, у Кочубеев, по сути, нет выбора. И тем не менее — вновь отказ. Мотрю просто запирают на замок, а перед гетманом захлопывают двери. Хотя он требует встречи, а письма его, ранее напоминающие о старой дружбе, о благодеяниях («прощались и извинялись вам большие и многие ваши смерти достойные проступки, однако ни к чему доброму, как я вижу, ни терпеливость, ни доброта моя не смогли привести»), наливаются злобой. Но что интересно. Самого Василия Леонтьевича, судя по тону, Мазепа просто презирает как подкаблучника. А вот матушку Мотри несет по кочкам, называя по-всякому, вплоть до «катувки» (палачихи). Ту самую Любовь Федоровну, с которой так дружил, а когда-то и вел доверительные беседы…

А теперь — внимание. К этому моменту Мазепа уже был вдовцом, однако брак его и ранее был фиктивным. Так уж вышло. Анна Павловна была намного старше, детей не было, супруг, если не мотался по командировкам, по долгу службы находился в Чигирине, а потом вообще угодил в плен, а когда встал на ноги на левом берегу, супруга же, «хворая нутром», уже никуда не выезжала из Корсуня. То есть жена есть, но далеко, старая и больная. Ее, собственно, скорее нет, чем есть. Конечно, никто не запрещает снимать стресс, бегая по бабам, но проблема в том, что мужикам типа Ивана Степановича только секса мало. Нужно еще и «А поговорить?». И в таком раскладе «доверительные беседы» с умной свойкой выглядят уже несколько иначе. Ведь Любовь Федоровна в бальзаковском возрасте, скорее всего, была красива. Во всяком случае, во вкусе Ивана Степановича. Все же мама Мотри, а яблочко от яблони…

Конечно, доказательств нет, но стоит допустить, и все становится понятнее. Причем, видимо, тут не «просто ревность». Одна ревность мало что объясняет. Ну да, было что-то. Так ведь давно прошло. А вот если все куда круче, если Любови Федоровне (только ей, и никому больше) известно нечто, напрочь исключающее даже какое-либо обсуждение гетманского предложения? Нечто такое, что она никому, ни при каких обстоятельствах не открыть? Тогда — тупик.

Правда, через некое время ситуация слегка сгладилась. Мотрю сломали, Иван Степанович перестал злиться вслух, отношения стали «приличными». Но Кочубеиха — женщина. Она если не понимает, то чувствует: Мазепа не отступится. Он будет добиваться своего и рано или поздно добьется. Если не принять меры. Пока жив влиятельный муж. А его здоровье, как позже показала пытка, очень не слава богу. В отличие от кума Ивана, который и на седьмом десятке коней объезжает. Так что в доме у Василия Леонтьевича — и так уже, надо думать, не вполне адекватного от происходящего — начинается ад. С утра до вечера что-то типа «Вася, сделай же что-то! Вася, ты же его знаешь, пойми, или он, или мы, сделай же, Вася, если ты хоть чуть-чуть мужчина! Вася, Вася, Вася!» Выдержать такое под силу не каждому, а если еще и знаешь, что жена права, тогда вообще кранты. А тут еще, судя по всему, капали на мозги и друзья-приятели, опасающиеся, что гетман добьется от царя передачи булавы по наследству.

Как показал на следствии Кочубей, он окончательно уверился в скорой измене Мазепы, когда пошел к куму посоветоваться, как положено, о судьбе Мотри, к которой посватался хороший человек. Гетман, мол, дал «добро», но посоветовал не спешить, ибо девчонке «можно подыскать и пана познатнее». Что тут показалось Кочубею преступным, понять трудно. Возможно, он и впрямь уже был не совсем в себе. Но факт есть факт. Послав нескольких гонцов с устными кляузами, Василий Леонтьевич на пару с родичем, Иваном Искрой, официально донес властям донос, что «Гетман Иван Степанович Мазепа хочет великому государю изменить и Московскому государству учинить пакость великую».

И если кто-то считает, что Петр вновь «слепо не поверил», тот очень ошибается. Дело было возбуждено, следователи назначены выше некуда — канцлер Головкин и вице-канцлер Шафиров. Причем сперва было четко указано — «спрашивать с великим бережением». То есть — не бить. Поскольку на сей раз не анонимка, а значит не исключено, что хотя бы один — два из 33 пунктов серьезны.

Однако быстро выяснилось: пространный список на 90 % пустышка. Большинство «статей» либо повторяли давно уже не подтвердившиеся доносы 1691–1699 годов, либо вольно излагали речи Мазепы, якобы в присутствии разных лиц рассуждавшего о будущей измене, но без всяких доказательств. Кое-что было просто высосано из пальца (дескать, держит в доме много польской прислуги, а личную гвардию увеличил на 100 человек). Кое-что свидетельствовало если не о тупости «информаторов», то как минимум о полном непонимании ими ситуации (для Кочубея, темного человека, наличие в библиотеке «колдунских латынских книжиц» само по себе было веской уликой, но Петр-то, узнав о подобном, скорее всего, попросил бы почитать). Не впечатлили следователей и вещдоки — печатные тексты стихотворных дум Мазепы на философско-историческую тематику.

По сути, более или менее серьезно выглядели только две «статьи». Однако о контактах Мазепы с польскими агентами Петр знал уже давно и гораздо подробнее, от самого гетмана. А «ключевая», 14-я статья, о покушении на Петра, обернулась бумерангом, поскольку в показаниях выявился серьезный разнобой. По версии Кочубея, гетман, узнав о возможном визите царя в Батурин, велел сердюкам «быть готовыми ко всему» (разве не подозрительно?), а по версии Искры, конкретно собирался то ли выдать Петра шведам, то ли убить. На очной ставке доносчики «поплыли» (менять показания по своему усмотрению запрещалось) и начали орать друг на друга. После этого следователи не просто получали право, но и были обязаны применить пытку, тем паче что царь, лично курировавший следствие, узнав о провальной очной ставке, написал «чаю в сем деле великому их быть воровству и неприятельской подсылки». Короче, в итоге Искра свалил все на Кочубея, а Кочубей признался, что «чинил донос на него, на гетмана, за домовую свою злобу, о которой, чаю, известно многим».

Дальнейшее известно.

Невзирая на обнаружившийся в ходе следствия заговор против себя, участники которого использовали дурака Васю в качестве тарана, всех, причастных к доносу, кроме «подписантов», Мазепа простил. Возможно, помиловал бы и Искру, не додумайся тот сочинить насчет «убить Петра» (такими вещами и теперь не шутят). А вот Кочубея накануне казни зверски пытали. Официально — для выяснения, где клады зарыты. Но не похоже. Времени на конфискацию было достаточно, и полная опись имущества уже имелась. Вполне возможно, Мазепа, никогда, ни до того, ни после, в садизме не замеченный, на этот раз сорвался. Если так, то последнюю ночь своей жизни бывший друг ответил за все. И за неведомые грехи, о которых поминал в письмах гетман, и за Петрика, и за поломанную последнюю любовь гетмана.

Верен аки пес

Что Мазепа вплоть до октября 1708 года был верен Москве — аксиома. И Москва ценила его труды по достоинству. Не говоря о других — не поддающихся счету — пожалованиях, Иван Степанович получил лично от Петра только что учрежденный орден Андрея Первозванного, став вторым по списку кавалером высшей российской награды, опередив даже самого царя и Меншикова, хотя Данилыча он опередил и став по ходатайству Петра первым в России князем Священной Римской империи. Глупая сплетня о личной обиде (дескать, царь оттаскал «вольнодумного» гетмана за усы) живет только благодаря гению Пушкина. Исходя из тона переписки, Мазепа, наряду с Брюсом, Виниусом, Головиным, Шереметевым, относился к очень узкому кружку людей, которых Петр искренне уважал (никаких «ассамблей» и «всешутейших соборов» — это для Алексашки и прочих «минхерцев»). Более того, гетману сходили с рук и аккуратные нарушения царской воли (он явочным порядком, в нарушение Коломакского договора, вводил на Левобережье «внутренние» налоги и вел собственную внешнюю политику).

Мазепа, со своей стороны, отвечал преданностью. Судя по всему, не абстрактной «России», а — в рамках абсолютно европейского понимания взаимных обязанностей вассала и суверена — Престолу. Как сам он говорил, «до крайней, последней нужды». И безо всяких «патриотических порывов», что, хоть и без удовольствия, признают даже апологеты гетмана из числа обитающих в «экзиле».

В частности, никто не отрицает, что вся информация о контактах с польской «национальной» партией, начавшихся весной 1705 года, когда Мазепа в Дубне познакомился с уже упоминавшейся светской дивой и ярой «патриоткой» княгиней Анной Дольской-Вишневецкой, ярой «патриоткой» и — из идейных соображений — любовницей короля Станислава, поступала к царю. Какие бы доводы в ходе, как аккуратно пишет современник, «денных и ночных конференций» ни излагала пани (о, эти политизированные дамы!), Мазепа больше любил слушать, чем говорить, и доклады Петру снабжал ремарками типа «Вот глупая баба, хочет через меня обмануть его царское величество… Я уже о таком ее дурачестве говорил государю. Его величество смеялся над этим». Когда же в сентябре, видимо, неверно поняв агентессу Лещинский направил к гетману личного посланца, ксендза Францишека Вольского с письменными гарантиями восстановления «Княжества Русского» на условиях Гадячского договора, Иван Степанович арестовал агента и отправил его в Москву вместе со всей документацией. Однако поскольку Дольская, уже имея контакты и с Карлом XII, бомбила гетмана предложениями уже не только польских, но и шведских гарантий, в итоге Мазепа крайне жестко приказал даме «не помышлять, чтоб он, служивши верно трем государям, при старости лет наложит на себя пятно измены». Даже летом 1707-го, после рокового военного совета в Жолкве (важнейший, переломный момент!), когда многие влиятельные полковники поговаривали о бунте, Мазепа не дрогнул. Когда в сентябре неугомонная Дольская, даже не подумав идти туда, куда ее недвусмысленно послали, в очередном письме к Мазепе предложила — от имени двух королей сразу — на любых условиях изменить царю, обещая помощь шведских и польских войск, Мазепа вновь ответил отказом.

Однако на сей раз присланный проект договора, не переслав царю, просто сжег, а в октябре впервые заговорил на эту тему довереннейшему Филиппу Орлику. Без всякой, впрочем, крамолы. Специально оговорив, что, мол, ты, Пилип, ежели решишь доносить, то доноси не коверкая, не то пропадешь. То есть, выходит, просто беседа с умным, преданным и не трепливым сотрудником. В конце концов, Иван Степанович был всего лишь человек, и ему нужно было выговориться.

Расхожее мнение, что, дескать, в 1708-м гетман «заспешил с изменой», испугавшись доноса Кочубея, — чушь. Нечего было там бояться. И некуда спешить, поскольку не ждали. Никаких договоров не было. Не считая пустой бумажки, подписанной post factum, уже в шведском лагере (и, кстати, предполагавшей в случае победы отнюдь не «незалежнисть Украйны», которая возвращалась под Варшаву без всяких оговорок, а только личное будущее Мазепы), никаких соглашений ни с «последним викингом», ни с королем Станиславом в архивах не найдено. Ни в польских, ни в шведских, ни в турецких, ни в российских, ни в украинских, ни во французских, куда сдал свои бумаги Орлик. Нет даже заверенных копий. Только смутные ссылки на какие-то «привилеи». Да еще несколько писем к Лещинскому, где много учтивых словесных оборотов и сожалений о «скорбном раздоре», но ничего конкретного. Конечно, Мазепа был очень предусмотрителен, но такой абсолютный нуль никакой осторожностью не объяснить. Едва ли столь такой человек, как Иван Степанович, заранее решившись на такой шаг, не заручился бы письменными гарантиями.

К тому же, как отмечает Т. Яковлева, ни накануне перехода к шведам, ни после Мазепа даже не издал официального универсала, объясняющего и оправдывающего этот поступок, вроде «Манифеста европейским державам», опубликованного в свое время Выговским. Помышляй гетман об измене хотя бы за месяц-другой до того, ничто не мешало ему отпечатать сколь угодно большой тираж в батуринских типографиях. А если почему-то не успел или не сообразил (это Иван Степанович-то?!), ничто не мешало ему воспользоваться услугами полевой типографии шведов. То есть ею-то он как раз воспользовался, но вместо убедительного документа, готовить которые гетман умел на зависть любому, в народ пошла романтично-эмоциональная бодяга о «борьбе за казачью волю» и прочем, против чего всю жизнь и не без успеха боролся Мазепа.

И еще. Гетман, выросший в бедности, очень дорожил достигнутым достатком. Готовя измену, он, тертый калач, не мог не учитывать, что война — всегда палка о двух концах и, надеясь на лучшее, следует готовиться к худшему. Имения, понятно, не увезешь, коллекции, мебель и прочее хоть и под охраной, но тоже сгинут, если Батурин падет. Что делать? Меншиков позже — в куда менее стремной ситуации — перевел часть своих миллионов в надежный закордонный банк; аналогично поступил, отправляясь на ковер в Петербург, и Павло Полуботок; а Мазепа вряд ли был глупее обоих. Однако же ничего никуда не переводил. Правда, уходя к Карлу, захватил с собой войсковую казну, но эти деньги не были его собственностью, что, кстати, позже имело последствия. Точно известно, что после смерти гетмана (не скоропостижной, времени на завещание хватало) его «ближнему кругу» пришлось туго. В частности, Филипп Орлик существовал сперва на дотации турок, потом на французский пенсион.

Нет, друзья, «умысла на измену» не было. Хотя измена, конечно, была, и не только поводы, но и причины для нее имелись…

Спустя два года, объясняя «зигзаг» Мазепы, Орлик, от которого гетман под конец жизни уже не имел тайн, говорил: «Московское правительство… отплатило нам злом за добро, вместо ласки и справедливости за нашу верную службу и потери, за военные траты, приведшие до полной руины нашей, за бесчисленные геройские дела и кровавые военные подвиги — задумало казаков переделать в регулярное войско, города взять под свою власть, права и свободы наши отменить. Войско Запорожское на Низу Днепра искоренить и само имя его навсегда стереть».

Следует признать, что претензии в целом справедливы. Русское командование казаков за людей не считало, ставило над ними иностранных офицеров, посылало на земельные работы, за малейший протест наказывая шомполами. Появился и указ об отправке казачьих полков в Пруссию для переформирования в регулярные драгунские. Мазепа как ответственный — к тому же, по крайней мере формально, выборный — руководитель, естественно, докладывал царю, на что тот, хотя ответил, что «войско Малороссийское не регулярное и в поле против неприятеля стоять не может». И был прав. Впервые столкнувшись с регулярной армией нового образца, казаки проявили полную профнепригодность. При первом же ударе они «сыпались», зато грабили и зверствовали вовсю. А Петр хотел иметь боеспособную армию и, дорожа мнением Европы, не хотел прослыть новым гунном. Отсюда — и муштра, и вспомогательные работы для особо тупых, и, наконец, шомпола для буйных. И хотя Мазепа, способный полководец, видимо, понимал, что время ватажной вольницы прошло и военная реформа необходима, но — обидно.

Еще тяжелее воспринималось решение царя вернуть союзникам-полякам Правобережье. Занятое войсками Мазепы, подавившими восстание «нового реестра», протестовавшего против «расказачивания», оно уже три года фактически было частью Гетманщины и уже даже делилось на «маетки». Однако поляки голосили, взывая к «европейскому правосознанию», угрожали выйти из войны и в конце концов добились своего. При этом Мазепа из писем пани Дольской точно знал, что «патриоты» Лещинского готовы поступиться Periferia в его, гетманскую, пользу. А раз так, то и сторонники Августа, висящие на волоске, блефуют, и твердо потребовать, никуда не денутся. Но Петр полностью доверял Меншикову, а Меншиков, подписав акт о сдаче, вернулся из Гродно уже не просто Алексашкой, а с настоящей, признанной магнатами родословной, подтверждающей, что он не пирожник, а таки потомок Гедимина. И хотя Мазепа, искушенный дипломат, сознавал, что в Европе запорожские понятия неуместны и договоры должны соблюдаться, но — опять-таки обидно.

Впрочем, еще обиднее и тяжелее было озвученный Петром 20 апреля 1707 года в той самой Жолкве план передачи из Малороссийского приказа в Разряд «города Киева и прочих Малороссийских городов», то есть из «автономии» под прямое управление царя. Это означало, что гетман теряет всякую реальную власть, а старшина станет российским дворянством, со всеми правами, но и со всеми обязанностями. По большому счету закономерно. В Англии в это же время и из тех же соображений ликвидировали автономию Шотландии и отменили права «вольных кланов». Мазепа, несомненно, это понимал. В конце концов, он сам дал старт новациям, подписав Коломакские статьи, и сам внес немалый вклад в слом старых традиций (учрежденное им «бунчужное товарищество» означало, по сути, конец казачества как такового). Но, видимо, надеялся, что его верность и личные связи позволят какое-то время сохранять привычный порядок вещей, и все произойдет, по крайней мере, не при его жизни. Какое-то время так и было. На банкете в Киеве, летом 1706-го, Петр даже резко одернул Меншикова, начавшего спьяну разглагольствовать о том, что Гетманщину пора разгонять. В Жолкве, однако, стало ясно: все серьезно, и «лыцарям» предстоит из князьков стать чиновниками. А «полудержавный властелин», с какой-то стати возмечтавший стать князем Черниговским, начал чуть ли не в открытую «копать» под Ивана Степановича.

И еще одно. Самое, наверное, главное. Логика событий с каждым месяцем все яснее показывала, что Карл пойдет на Москву и что поход этот будет через Малую Русь. А Левобережье, откормившееся за годы правления Мазепы, но хорошо помнящее времена Руины, войны панически боялось. Страх потерять даже не жизнь (сколько ее, той жизни), а все нажитое, объединял всех, от крипаков до старшины. Боялся за накопленное и Иван Степанович. А поскольку всем было ясно, что своими силами шведа не отбить, гетман еще в начале 1707 года обратился к царю, прося царя выделить для защиты края хотя бы 10 тысяч регулярного войска, на что Петр ответил: «Не только десяти тысяч и десяти человек не могу дать: сами обороняйтесь, как можете».

По сути, царь был прав: угроза хотя и существовала, но отдаленная. По крайней мере, в кампанию 1707-го вторжения не предвиделось, и снимать с фронта войска, которых отчаянно не хватало, не было никакой надобности. Конечно, Коломакские статьи обязывали Россию защищать Левобережье, но не по первой же просьбе, а лишь в случае реальной угрозы. Однако «лыцари», мыслящие категориями не дальше завтра, ощутили себя брошенными.

Для Мазепы же, как правильно подметил О. Субтельный, отказ Петра был ударом вдвойне. Он подрывал политический престиж гетмана, но, сверх того, в понимании Ивана Степановича — мыслившего, напомним, категориями европейской юриспруденции — грубейшим образом нарушал jus resistendi, регулировавшее взаимные обязательства вассала и суверена, одной из двух основных обязанностей которого (наряду с праведным судом) была защита вассала именно по первой просьбе. Теперь Мазепа с точки зрения jus resistendi имел полное право считать себя свободным от всех обязательств. Более того, протестовать с оружием в руках. Примерно в таких ситуациях обиженные самураи делали себе харакири у ворот замка дайме (тоже форма вооруженного протеста) или, если их было много, подобно Великому Сайго, поднимали «почтительный мятеж» (помните «Последний самурай»?). Конечно, насчет японских традиций Иван Степанович вряд ли был в курсе, но уж английскую-то Magna Carta, не говоря уж про польскую Pacta Conventa, четко расписывавшие, что следует делать в таких случаях, он знал назубок.

А теперь вопрос вопросов. Все описанное произошло более чем за год до рокового 25 октября 1708-го. Так почему же Иван Степанович все-таки до самого конца не реализовал свое право на rokosz, в незыблемости которого, безусловно, не сомневался? Почему не заключил, хотя бы тайно, договор с Польшей, меняя — опять же в строгих рамках jus resistendi — суверена? Почему ждал? Почему, себе же в убыток, не чистил военную верхушку, избавляясь от ненадежных? Да потому, скорее всего, что не хотел.

А не хотел, потому что не верил. Не верил в Польшу, зная ее вдоль и поперек и понимая, что проку не будет, потому что Речь Посполитая, когда-то служившая образцом «Эуропы» (во всяком случае, в сравнении с Москвой), в начале XVIII века превратилась в посмешище. Не верил в союз с «еретиками$1 — шведами, для которых что католики, что православные были всего лишь язычниками, подлежащими (как и показало ближайшее будущее) огню и мечу. К тому же после битвы при Лесной непобедимость шведов для человека понимающего уже не была безусловной категорией, а Карл успел зарекомендовать себя как отличный тактик, но никудышный стратег. Не верил собственной старшине, после создания «бунчукового товарищества» получившей от старого гетмана все, чего хотела, и уже не слишком в нем нуждающейся, зато люто ненавидевшей поляков за то, что те никогда не признают ее равными себе, и шведов, у которых нет крепостных. Не верил казачеству, чьи права сам же уничтожил, сделав «лыцарей» собственностью «бунчуковых». Не верил (и правильно делал) «быдлу», которое его ненавидело и которое он сам слишком презирал, чтобы заигрывать. Да, собственно, скорее всего, не верил в саму возможность создать под боком у России некую «вторую православную Русь». За полной ненадобностью ее кому-либо, кроме казачьей элиты, чье время давно истекло, способной стать (в лучшем случае) клоном Речи Посполитой, подобно Древнему Риму как сказал он в беседе с французским послом Жаном Балюзом, идущей к гибели. А учитывая специфику человеческого фактора, даже не клоном, а злым шаржем.

Трезвый логик, Мазепа отчетливо сознавал все это, и, как бы ни было обидно за все сделанное, тянул до последнего момента. Он, правда, не верил и Петру, слишком явно готовому отправить его на почетную пенсию. Но, старый человек (история с Мотрей явно сильно подкосила гетмана, до сих пор никаких жалоб на «подагру и хирагру» в его переписке не появлялось), скорее всего, готов был принять неизбежное и провести недолгий остаток жизни в покое, которого, в сущности, никогда не знал.

Но от Ивана Степановича — хотя, возможно, сам он об этом и не догадывался — уже мало что зависело. Верхушка Гетманщины, истерически боясь за свои поместья, ждала уже только одного: чьи войска раньше окажутся поблизости. И когда стало ясно, что русские только стягивают силы и еще неизвестно, куда пойдут, а Карл нагрянет вот-вот, тэрпець урвався. Нарисованная Костомаровым картина совещания в Борзне, если читать внимательно, потрясает. На Мазепу давят беспощадно, выжимая из него согласие с уже принятым за него решением. Истерический крик «Вот возьму сейчас Орлика да и уеду к государю!» говорит о многом. В том числе и о том, скольким из присутствующих мог доверять гетман. Но он — фигура знаковая, без него все прочие собравшиеся для Карла — ничто, и потому уехать ему никто не даст. Не знаю, как все происходило, что конкретно говорили старику и чем (почему нет?) грозили, но сразу после совещания Быстрицкий, свояк гетмана, убывает к шведам. Теперь дороги назад не было.

Казалось бы, странно. Иван Мазепа не зазывал на русские земли врага и не казнил пленных, как Выговский. Не подставлял московские армии под удар из засады, как Юрась. Не опустошал край, продавая сотни тысяч православных в гаремы и на галеры, как Дорошенко. Не резал беззащитных москалей, как Брюховецкий. Не провоцировал междоусобиц, как Суховий, и не подводил под «вышку» защитников православия, как Тетеря. Однако не кого-то из них, а именно Мазепу обвинили во всех смертных грехах, предали гражданской казни и церковной анафеме. Только его имя стало нарицательным в устах поколений. При том, что среди уехавших вместе с ним были куда более лютые ненавистники всего «москальского». Что отнюдь не помешало им, в том числе и многим участникам совещания в Борзне, сообразив за несколько дней, куда ветер дует, кинуться прочь, попросить у царя пощады, получить ее и даже сделать карьеру, вплоть, как лютый «москалефоб» Апостол, до гетманской булавы. Прощение не светило только Мазепе. Даже на его предложение искупить вину, захватив в плен Карла, Петр, некоторое время поразмыслив, отвечать не стал.

И вновь — с точки зрения высокой политики — был абсолютно прав. Помилованный гетман исчерпал свой ресурс, жить ему оставалось недолго, и пользы от него уже не предвиделось. Зато — в отличие от вусмерть перепуганной мелочи — будучи фигурой по-настоящему знаковой, более чем подходил для публичного шоу. Государство достаточно окрепло. Терпеть и дальше причудливую смесь дворовых склок, полумертвых средневековых традиций и криминальных понятий, пышно именуемых «вольностями», оно не считало ни нужным, ни возможным. Необходим был показательный пример. Символ, сокрушение которого раз и навсегда расставит все по полочкам даже для тупых. Не скрою, мне жаль, что волей обстоятельств таким символом оказался именно Иван Степанович Мазепа.

Глава VII

Трехгрошовая опера

Залет по-крупному

Гибельность поступка Мазепе стала очевидна практически сразу. Большая часть казаков от него бежала. Основная часть старшины с ним не пошла, а кто пошел, в том числе и такие заклятые враги москалей, как Апостол и Галаган, вскоре вернулись к Петру с повинной и были прощены. Казацкие полки подтвердили верность царю, на помощь же к Мазепе, по иронии судьбы, пришли запорожцы, которых он всегда ненавидел как криминалов, не приемлющих никакую власть. К тому же ненавистный конкурент Меншиков взял столицу — Батурин — с его казной, продовольственными складами и арсеналами.

К слову. Если кому-то охота узнать мое мнение насчет «Батуринской резни», пусть вставит это словосочетание в любую искалку, найдет там что-нибудь не оранжевое и прочтет, не обращая внимания на идеологию. Факты говорят сами за себя. «Резни» не было. Лично для меня в этом смысле достаточно всего четырех соображений. Какие «плоты с распятыми», если на реке стоял лед? Какое «поголовное уничтожение», если уже через месяц городовой атаман просит денег на обустройство погорельцам? Какое «отчаянное» сопротивление, если хорошо укрепленная столица Гетманщины взята за два часа, в то время как крохотный Веприк сражался несколько дней, уложив более 2 тысяч шведов, а под Полтавой викинги вообще застряли на два месяца — и так и не взяли, несмотря на 20 штурмов? Какой, наконец, «патриотизм», если казацкая часть гарнизона не просто сложила оружие, но и помогла русским войскам, а бились до конца только польско-немецкие наемники Чечеля и Кенигсека? Да, бились славно — но это, в конце концов, была их работа, за которую они получали деньги. Опять же и «зверства варваров» расписывала в основном французская пресса, союзная Карлу; газеты нейтральных Англии и Голландии информировали читателей в куда менее жутких красках, а нынешние археологи — не столь давно по заказу некоего Ющенко В. А. начавшие было копать «захоронения тысяч жертв штурма» — в итоге изрядно обделались, предъявив публике всего два-три десятка черепов, причем никак не женских и не детских.

В общем, и ужасы Батурина, и кошмары Лебедина, где якобы шли жуткие судилища, скорее всего — чистый пиар. Причем листовки эти, думается, не Мазепой писались — уж больно не соответствует их надрывно-возвышенный настрой сухому, иронично-рассудительному тону писем, написанных гетманом. Да и глупостей типа «вот придет Петр и всех казаков на Волгу угонит» Иван Степанович писать бы не стал.

В любом случае информационная война была проиграна вчистую. Гетманские листовки врали и пугали, а Петр прощал и миловал, более того, на следующий же день после измены гетмана отменил незаконные налоги, введенные Мазепой, как говорилось в универсале, «ради обогащения своего».

К тому же, наступая, шведские солдаты жгли и убивали. Те самые шведские солдаты, которые при осаде Копенгагена вели себя так учтиво, а платили за припасы так щедро, что датские крестьяне сами обозами свозили продовольствие в их лагерь, посадив на голодный паек собственную столицу. Это означало только одно: там, в Дании, были люди. В Саксонии — тоже. И даже в Польше. Но не здесь, в краю дикарей, по отношению к которым можно все. Население края видело. Население края знало о судьбе, постигшей Зеньков, Опошню, Лебедин и Коломак. И делало выводы.

Однако хватит об очевидном.

Иван Степанович Мазепа умер 4 сентября 1709 года в турецких Бендерах. Не сомневаюсь, что своей смертью. Версию о самоубийстве, время от времени озвучиваемую авторами, не любящими беглеца, отметем, как практически невероятную: при всей своей рассудочности он был человеком очень верующим и на один из самых осуждаемых Церковью (что православной, что католической) поступков мог бы решиться, разве что сложись реальная возможность оказаться в руках Петра. Однако такой угрозы не было. Были старость и запредельная усталость, несомненно, умноженные на сильнейший стресс.

Умирая, «законный князь Украйны», по версии Карла, завещал все любимому племяннику, Андрею Войнаровскому, весьма образованному, европейски мыслящему молодому человеку. Король, уважая вполне законную волю покойного, дал «добро». Старшина тоже, в принципе, не возражала, твердо заявив, однако, что никаким «законным князем Украйны» парня не признает, поскольку это противоречит традиции. Зато готова избрать гетманом. В свою очередь Войнаровский от столь высокой чести наотрез отказался, мотивируя тем, что, дескать, еще молод и не имеет заслуг.

Однако от материальной части дядиного наследства отказываться не стал. А деньги были очень серьезные: в казне, вывезенной Иваном Степановичем, после всех трат, включая 600 тысяч червонцев, «одолженных» Карлу, находилось, как полагает О. Субтельный, к завышению не склонный, «от 750 тысяч до 1 миллиона шведских рейхсталеров (точнее, риксдалеров)». Вот эти-то талеры (точнее, рикс-далеры) и затребовал скромный юноша, забыв на минуточку, что речь идет не о личных дядиных капиталах, а о войсковой казне. Что поделаешь, как печально отмечает тот же О. Субтельный, «в козацкой Украине плохо отличали частную и общественную собственность».

Скандал грянул знатный, на несколько месяцев. Судя по тону источников, не стой над душой у политэмигрантов суровые шведские драбанты, дело могло бы дойти и до ножей. В итоге все же решили доверить вопрос арбитражу Карла XII (выбор, между прочим, идеальный: к «Александру Севера» историки относятся по-разному, но в личной порядочности этого свихнувшегося на рыцарстве и славе парня не сомневается никто). Тот создал специальную комиссию, которая, поработав еще месяца полтора, постановила, что прав все-таки Войнаровский. В его пользу свидетельствовали, во-первых, слово чести дворянина, барона Священной Римской империи (как наследник своего дяди-князя, он носил такой титул) и офицера регулярной шведской армии (Карл присвоил ему чин полковника), а во-вторых, показания управляющего имениями Мазепы. Попытка истцов оспаривать их, намекая на подкуп, была полностью блокирована еще одним словом чести дворянина, барона и полковника, ручавшегося за честность свидетеля. Исходя из заключения комиссии, король ввел Войнаровского в права наследования и передал ему спорные деньги.

Войнаровский же, со своей стороны, одолжил королю 300 тысяч талеров (точнее, риксдалеров) и заверил старшину, что, как патриот, выделит средства на продолжение борьбы сразу же после выборов гетмана, проведению которых теперь, после решения ключевого вопроса современности, уже ничего не препятствовало. Началось выдвижение кандидатов, однако реальных претендентов, как водится, было двое — популярный среди казачества полковник Горленко и генеральный писарь Орлик.

О Дмитрии Горленко говорить особо нечего. Влиятельный полковник, свояк Мазепы по первой жене, боевой генерал, очень популярный среди казаков. Сознательный и активный враг москалей — правда, в 1708 году, почти сразу после ухода к шведам вернувшийся к Петру и получивший амнистию, но вслед за тем опять ушедший к Мазепе, а еще позже, когда с гетманством не выгорело, вновь вернувшийся в Россию и вновь амнистированный.

Филипп же Орлик заслуживает более подробной характеристики. Сын обнищавшего чешского дворянина, погибшего на польской службе, и белорусской шляхтянки. Видимо, католик. Сирота из «потерянного поколения» конца XVII века. Гибель отца, даже не успевшего увидеть наследника, ввергнув семью в нищету, обеспечила, однако, сыну обучение «на казенный кошт» в виленском иезуитском коллегиуме, затем как лучшему выпускнику рекомендацию в Киево-Могилянскую академию, и, наконец, опять же как первому на курсе, по протекции великого Стефана Яворского, оценившего таланты и трудолюбие 22-летнего вундеркинда (обойдусь без подробностей, но, поверьте на слово, башка у парня на плечах была весьма и весьма незаурядная), распределение в гетманскую администрацию, на должность мелкую, но дающую хоть какой-то стабильный доход. Скромное жалованье пополнял, строча «панегирики» влиятельным лицам, благо поэтическим даром обижен не был. Короче говоря, один из тех искателей «счастья и чинов», что в те же времена потоком текли в Россию, на петровские хлеба, только волей судьбы оказавшийся южнее. Очень быстро замечен Мазепой, имевшим чутье на талантливых людей, введен в «ближний круг», обвенчан с дочерью полковника Герцика, одного из приватных друзей гетмана, получил обширные имения и сделался генеральным писарем, фактически «тенью» Мазепы. Знал все и участвовал во всем, но, естественно, как новичок, да еще не нюхавший пороха «штафирка», не имел никакого авторитета в старшинских кругах, держась только на милости гетмана, который (как вспоминал позже сам Орлик) время от времени об этом напоминал. Очень показателен в этом смысле уже упоминавшийся эпизод в Борзне, когда Мазепа в бешенстве кричал старшинам «Вот возьму с собой Орлика да и поеду ко двору царского величества», ничуть не сомневаясь в том, что из всех присутствующих, не задавая вопросов и куда прикажут, за ним поедет только Орлик.

Предвыборный расклад был несложен. Хотел ли сам Орлик выдвигаться, неизвестно. Судя по некоторым его высказываниям, возможно, и не очень. Ибо уж кем-кем, а дураком не был и прекрасно понимал, что рискует превратиться из серенькой канцелярской мыши в объект пристального интереса России. Однако обремененный многочисленной семьей (в Бендерах у него родился очередной сын), ежедневно хотевшей есть, альтернативы не видел. Так что возражений не случилось. Кандидатура Орлика, выдвинутая старшиной (причины, думаю, пояснять не надо, а для тех, кому неясно, изложу ниже) и поддержанная наследником гетмана, могла твердо рассчитывать где-то на полсотни голосов. Горленко лоббировали казаки (около 300 избирателей). Все решала позиция то ли тысячи, то ли двух (источники говорят и так, и этак) запорожцев. С этим сектором электората поработал Войнаровский, «заплатив кошевому 200 червонцев за склонение казаков на сей выбор», и в начале апреля 1710 года триумф демократии состоялся. Получив поддержку около 90 % от полутора тысяч имеющих право голоса, Филипп Орлик был избран «гетманом обоих берегов и Войска Запорожского», а 10 мая, после подписания Карлом «Diploma assecuratium pro Duce et Exercitu Zaporovienski», позже утвержденного и султаном, официально вступил в должность. После чего полковник шведской армии Андрей Войнаровский, успевший выхлопотать у главнокомандующего отпуск по болезни, выдал новоизбранному гетману 3000 талеров и, еще раз заверив соратников по борьбе в том, что транши будут поступать неукоснительно, перевел наследство на Запад и отбыл на лечение в Европу, где засел прочно и надолго. А «Duх et Exercitus» приступил к исполнению своих обязанностей. Первым делом предложив на рассмотрение избирателей «Pacta et Constitutiones legum libertatumqe Exercitus Zaporoviensis», оранжевыми мифологами, видимо, очарованными волшебным словом «Сonstitutiones», неуклонно именуемый «первой, самой демократической в мире конституцией Украины». Документ, не стану отрицать, столь интересный, что заслуживает отступления.

Без поправки на благородную латынь (напомню, что constitutio на языке Цицерона означает всего лишь «устройство», и не более того) «Конституция Филиппа Орлика», она же «Бендерская конституция», в сущности, мало чем отличается от многочисленных «статей», подписывавшихся старшиной с Речью Посполитой, Россией и Турцией. Разве что предыдущие были выдержаны в более скромных тонах (выражения типа «ласковый пан», «защитник и покровитель», «светлейший навеки суверен», «его королевское над королями величество» и «его блаженная милость» там если и попадались, то два-три раза на весь текст, а не через строку). Но это, как и обширную преамбулу, художественно излагающую историю взаимоотношений «милой Украйны» с «варварской Московией», а заодно и с потрохами раскрывающую авторство мазепинских листовок, можно списать на особенности авторского стиля. В конце концов, Орлик как литератор специализировался в жанре панегирика. Территориальные претензии к России, распространяющиеся почти на все ее южные области, и Польше (куда более аккуратные) тоже можно счесть поэтическими гиперболами.

Были, однако, и новации.

Прежде всего вслед за декларацией о том, что «Украйна обеих сторон Днепра должна быть на вечные времена вольною от чужого господства, демократическим государством», фиксировался «вечный и полный протекторат» Швеции. Обратим внимание. Если по Гадячскому договору, Малая Русь была равноправным субъектом федерации, согласно Коломакским статьям — автономией с весьма широкими правами, а по договору Дорошенко с султаном — государством, находящимся в особых договорных отношениях с Портой, то теперь она (декларации не в счет, на то они и декларации) юридически признавала себя колонией. Причем без оговорок, предполагающих возможность когда-либо в будущем этот статус изменить.

Но внешняя политика — дело тонкое; что бы ни фиксировалось на бумаге, реальность меняется в соответствии с обстоятельствами — уж кому-кому, а старшине, предрассудками европейского правосознания не обремененной, это было понятно лучше, чем кому бы то ни было. Куда серьезнее были пункты, посвященные внутренним вопросам.

Что Войско Запорожское, согласно соответствующей статье, не просто получало автономию, но становилось практически независимой сословно-территориальной единицей, имеющей право (но не обязанной!) согласовывать свою позицию по всем вопросам с «Украйной», — это еще полбеды. В конце концов, «лыцарям», составлявшим 90 % электората, надо было помимо 200 талеров на пропой, сунуть еще что-то.

Но вот устройство потенциальной державы предполагалось куда как любопытное. Власть гетмана, хотя и обрамленная всевозможными почестями, сужалась до номинальной; не имея права ничего «приватной своей властью ни начинать, ни устанавливать и в действие не вводить», все вопросы он был «силен и волен с советом генеральной старшины решать». Фактически управление переходило в руки «старинных, благоразумных и заслуженных людей», причем занимающих наследственные должности. Речь, на минуточку, шла об олигархической республике. Соблазнительно сказать «по примеру Речи Посполитой» — однако, увы, не получается. Поскольку и Pacta Conventa, и «Генриковы привилеи» предусматривали политическое равенство всего военного сословия (шляхты), а в данном случае речь идет исключительно о магнатерии, на полную волю которой отдаются, не говоря уж о крестьянах, вообще в тексте не поминаемых, массы рядовых казаков.

Не скажу наверняка, откуда начитанный Орлик выдернул такие прецеденты, из законов загнивающей Венецианской республики или из арагонских fueros XI века, но «демократия», скроенная по его лекалу, будь она воплощена в жизнь, не просто отбрасывала бы край в глухое Средневековье, но и на корню делала «державу», так сказать, беременной социальными потрясениями. Хотя и крайне удобной для «бунчуковых», чьи должности (следовательно, и места в будущей Генеральной Раде) еще при покойном Мазепе сделались наследственными. Между прочим, зная все это и вернувшись слегка назад, становится совершенно ясно, почему «бунчуковые» выдвигали Орлика и поили запорожцев. Ни Горленко, ни строевые казаки, хотя и по разным причинам, на подобные «кондиции» никогда бы не согласились.

Бег

А сейчас начинаю обильно цитировать. Ибо гениально.

«8 ноября 1710 года Турция, поддерживая гетмана Орлика, объявляет войну России. В начале 1711 года Орлик начинает общий поход запорожцев и татар против россиян на Украине. В походе приняли участие Турция, Крымское Ханство, Швеция и часть польского войска, которая поддерживала Лещинского». Это официальная «оранжевая» характеристика Русско-турецкой войны 1710–1713 годов. Согласитесь, интереснейшая интерпретация причин и не менее интересное видение соотношения сил. Войско Орлика и, понимаешь, примкнувшие к нему турки, татары, шведы и польские «патриоты». Впрочем, уважая вас, дорогие друзья и читатели, комментировать сей шедевр не стану. Ограничусь констатацией: начиная очередную войну с Россией, султан, как всегда, отправил татарскую конницу в глубокий рейд по российским тылам, разрешив (а почему нет?) отряду Орлика примкнуть к буджакам и ногайцам. Несколько сотен сабель, конечно, не бог весть что, но в плане политики («Duх et Exercitus» вовсю строчил универсалы, призывая население Малой Руси восстать против «варваров» за «волю», гарантированную «конституцией») вдруг да сработает? Формально, по настоянию Карла, еще не совсем понимающего, где находится и с кем имеет дело, был даже оформлен союз с Крымом, и сам Девлет-Герай посетил Бендеры. Правда, финансовое вспомоществование, которое по султанскому приказу должен был выдать, не привез, на что Орлик горько жаловался в Стамбул, но подпись поставил. Хотя никакой координации военных действий так и не случилось: орда Герая двинулась на левый берег, целясь на Слобожанщину а буджаки и ногайцы, подчинявшиеся непосредственной Стамбулу, вместе с приданным им отрядом Орлика — на Правобережье.

Вновь цитата, отмеченная печатью истинного гения. «Гетмана поддержал восставший украинский народ. Города друг за другом переходили под его власть. Орлик послал письма с призывом к борьбе Ивану Скоропадскому, что очень испугало российское правительство и Петра І, который собрал полковничьи семьи в Глухове как заложников». Что самое интересное, тут все правда, но подкрашенная в оранжевое. Действительно, полковничьи жены, с началом войны почему-то не захотев сидеть на хуторах, дожидаясь дружелюбных крымских джигитов, съехались в хорошо укрепленный Глухов. Действительно, Орлик писал гетману, а что ответа не получил, неважно, главное же, что писал все-таки. Действительно, на зов Орлика, вдвое увеличив его отряд, откликнулось большинство бывших казаков упраздненного поляками «нового реестра», после подавления «Палиивщины» бродивших в лесах, гайдамача польских и еврейских поселенцев. Действительно, только-только отстроенные и никем не охраняемые (у поляков нет сил, а русские войска ушли во исполнение Гродненского мемориала) местечки Правобережья встречали Орлика хлебом-солью, надеясь хоть на какую-то защиту. Действительно, наконец, что около Лисянки, атаковав отряд генерального есаула Бутовича (2000 сабель), посланного Скоропадским останавливать вторжение, почти 20-тысячная орда разбила его и вышла на подступы к Белой Церкви — единственному населенному пункту правого берега, где еще находился небольшой российский гарнизон. И все. К великому удивлению мифологов, гарнизон имел «достаточное количество боеприпасов и сильную артиллерию», так что осада затянулась на полтора месяца, и ни один из десятка штурмов успеха не имел (вспомним в связи с этим Батурин, взятый за два часа). Отсутствие лавров ордынцы, огорченные потерями, восполняли сбором «живой добычи» в окрестных селах. Орлик — отдадим ему должное — протестовал. Но тихо-тихо. Цивилизованные турки были далеко, а сердить татар он опасался. Да и его собственные «воины-освободители» занимались примерно тем же, разве что не на людей охотились, а тюки паковали. Нетрудно понять, что популярность «конституционного гетмана» росла с каждым днем. В мае же, когда российские войска под командованием Шереметева начали контрнаступление, Девлет-Герай развернул орду на Крым, поляки Лещинского делись неизвестно куда, буджаки с ногайцами просто побежали, уводя на пути все живое. Правда, обратно в Бендеры Орлик привел то ли на тысячу, то ли на полторы сабель больше, чем повел в поход, но пополнение быстро рассосалось — гайдамаки, увязавшиеся вслед за отступающим воинством, не нуждались в неудачнике.

С этого момента «гетман в экзиле» всерьез не рассматривался никем.

Вскоре после возвращения от него ушел и увел «лыцарей» кошевой Гордиенко, получивший от Девлет-Герая землю под новую Сечь. Плюнув на все, уехал на север Дмитро Горленко, принесший очередную повинную и, естественно, прощенный. Правда, как дважды предатель, имения на родине не получил, а был отправлен в Москву, где получил дом, впоследствии прозванный «Гетманским», и солидную пенсию, а в 1731-м, исхлопотав дозволение, вернулся домой и остаток жизни прожил на покое, тешась сочинением дум, самой известной из которых считается «Гой, як тяжко на Москвi».

Примеру Горленко последовали многие. Орлика же жестокая Порта сняла с довольствия, и если бы не король-рыцарь, никогда не бросавший верных людей в беде и выделявший гетману часть турецкого пенсиона, семейству (жена, две дочери, три сына, два шурина и домашний попик отец Парфений) пришлось бы совсем худо.

Коротая дни, Duх et Exercitus писал. Писал много. Создал, в частности, трактат «Вывод прав Украины», доказывающий, что демократичнее его конституции просто придумать невозможно. А также «Манифест к европейским правительствам», призывающий монархов Великобритании, Франции, Австрии, Голландии и Дании, забыв противоречия, объединиться ради спасения «милой Украйны» от «варваров» и обещая за это массу преференций после совместной победы. Писал, натурально, и панегирики. Султану, хану, местному паше. Но в основном письма, и в первую очередь — Войнаровскому, ставшему к тому времени общепризнанным паневропейским денди и завсегдатаем модных салонов, напоминая clair et clair monsieur Andrй о «неких известных кондициях». На что «ясный и светлый месье» изредка откликался в том смысле, что «некие известные кондиции» помнит, но времена сейчас трудные, так что пусть пан гетман подождет. Duх et Exercitus, видимо, сердился, но ждал. Однако через три года и ждать стало нечего: Войнаровский, не удовлетворившись салонной жизнью, занялся политикой, завел игру с британской разведкой и, в конце концов, изъятый ее российскими конкурентами в Гамбурге, уехал в Якутию, что, надо думать, согрело гетману душу, но рассеяло всякую надежду на транши, даже с запозданием.

В 1715 году, покидая Бендеры, шведский король пригласил своего личного гетмана в Стокгольм, где выделил ему стипендию, которой, однако, большому семейству, где никто из мужчин, кроме Орлика, не умел работать, очень и очень не хватало, а редкие приработки главы клана (репетиторство, переводы) мало что меняли. «Ни хлеба, ни дров, ни света», — жаловался Орлик в письмах. Понемногу были заложены и пропали бесследно гетманские клейноды (булава, бунчук и прочее), а также подарки Мазепы — бриллиантовый перстень и золотой крест. Еще хуже стало после гибели в Норвегии покровителя. Наследовавшая брату королева знать о причудах брата не хотела. Орлика в очередной раз сняли с пансиона, и он перебирается во Францию, надеясь, что там к титулованной (князь все-таки) особе отнесутся с большим пониманием.

В чем-то он прав. Французское правительство пристраивает старшего сына, 17-летнего Григория, в престижное военное училище, а семье содержание. Но опять-таки совсем незавидное. А дети растут, жена хворает, да и шурьям с отцом Парфением кушать надо. Именно в это время Duх et Exercitus в полном отчаянии пишет письмо любимому учителю, другу дяди Стефану Яворскому, сделавшему ослепительную карьеру в РПЦ и лично огласившему анафему Мазепе. Письмо странное. Гетман подробнейше разъясняет, как его обвели-запутали, клянется, что сам ни сном ни духом, но конкретно ничего не просит. И ответа не получает (символы прощению не подлежат, о чем вообще-то надо было думать раньше). Зато вокруг его домика вскоре начинают бродить хмурые верзилы, чьи камзолы, хоть и сшитые по последней парижской моде, все равно напоминают русские мундиры.

Доведенный до последней степени, Орлик, бросив семью, бежит в Турцию, где уже не просит ничего (много ли одному надо?), кроме крыши над головой, куска хлеба и — главное — защиты. Турки жалостливы. Они заступаются, и Петербург милостиво позволяет «гетману в экзиле» жить спокойно, при условии, что о нем не будет ни слуху ни духу. Остаток жизни беглец проводит на глухой периферии Порты, то в Салониках, то в Валахии, сочиняя «Дневник странника» и утешаясь тем, что бытие далекой семьи понемногу улучшается благодаря жалованью быстро растущего по службе шевалье Грегуара д’Орли — молодого перспективного офицера, в будущем графа и маршала Франции. Но это уже совсем другая история, к Гопакиаде, вопреки мнению мифологов, отношения не имеющая.

Глава VIII

Короли и капуста

Суета вокруг бюджета

Еще и еще раз повторяю: Мазепу зря объявляют предателем. Ни один руководитель — даже Иосиф Виссарионович, имея полную возможность истреблять подчиненных «обоймами», — не может идти против всего аппарата. А кинуть москаля требовал от гетмана именно весь аппарат. Немедленно после «измены» оказавшийся ни при чем. Ивана Степановича — лидера чересчур сильного — просто съели. А вместе с ним съели и верхушку «бунчуковых», нахватавшую слишком много лакомых кусков. И Орлик, призывавший Скоропадского и прочих «встать за волю», был обречен именно потому, что землю «изменников» уже — с позволения Петра — переделила «элита «второго эшелона». Так что возвращения эмигрантов не хотел никто…

Почти сразу после «казуса Мазепы» абсолютное большинство казачества избрало нового гетмана — Ивана Скоропадского. Под прямым давлением российских войск, говорят мифологи. Не соглашусь. Выбор был сделан самим фактом отказа в повиновении старому гетману, а персоналии — это уже дело второе. В любом случае это был на самом деле выбор большинства, а не 200 червонцев на пропой запорожцам, как в бендерском варианте. Правда, пожилой туповатый Скоропадский был кандидатом старшины, массы же хотели более популярного и креативного Павла Полуботка, но шла война, и Петр как главнокомандующий имел право голоса при назначении высшего командования. Важно для нас в данном случае, однако, не это, а то, что эпоха Скоропадского, по утверждению оранжевых авторов, стала периодом «наступления российского самодержавия на права автономии». Наиболее подробный список претензий по этому поводу составил некто Александр Худобец, учитель-методист из Киева, и сводится он к тому, что

(1) при гетмане находился министр-резидент, который следил, чтобы старшина не имела связей с татарами, турками, шведами и поляками;

(2) в 1715-м царь упразднил выборность старшин и полковников, они теперь назначались свыше;

(3) вновь избранный гетман должен был присягать на верность;

(4) Петр сам назначал полковников;

(5) гадячский полк возглавил серб Милорадович, и вообще, много старшинских постов заняли не украинцы по происхождению;

(6) российские купцы имели большие привилегии в торговле с Гетманщиной;

(7) с 1719-го украинцам запрещалось самостоятельно экспортировать пшеницу и прочее на Запад, вседолжно было отправляться через Ригу и Архангельск под контролем царских таможенных служб;

(8) в 1722-м была создана Малороссийская коллегия для надзора за всеми административными, судебными и финансовыми делами.

Что тут скажешь. Я не вправе осуждать пана Худобца, он человек служивый. Но детей, обработанных им, жалко. Им, видимо, никто уже не растолкует, что «министр-резидент» (в отличие от польского комиссара при Войске Запорожском) не вертухай на вышке, а, пользуясь сегодняшними терминами, Чрезвычайный и Полномочный Посол, само присутствие которого при гетмане говорит о статусе Малой Руси, пусть формально, но признанной государством, находящимся в особых договорных отношениях с Россией. Никто не объяснит бедным детям, что «слежка», с учетом реалий, была вполне обоснована, поскольку Коломакские статьи строго запрещали «автономные» контакты с зарубежьем, а попустительство Мазепы, неявно их нарушавшему, известно, к чему привело. Никто не расскажет, что в 1715-м Петр не выборность отменил, но наследование «бунчуковых» должностей, а присяга на верность суверену была обязательна для всех гетманов во все времена, начиная с польских. И уж, конечно, очень удивлена будет пытливая детвора, выяснив со временем, что «не украинцы по происхождению» в казачьей старшине были не подлым петровским нововведением, а обыденностью. Причем во всех вариантах и оттенках — и поляки (имя им легион), и румыны (Иван Подкова), и турки (Павло Бут, вождь восстания 1637 года), и татары (Кочубей, Джелалий), и абхазы (Андрей Абазин, один из лидеров Колиивщины), и даже (о ужас!) евреи, причем (о два ужаса!) в количестве, перебивающем всех остальных (Мусий Мойзерница, гетман Марк Исмаэль-Жмайло, выигравший битву при Куруковском озере, Илляш Караимович, Павло Герцик, Остап Борухович), а великий Филипп Орлик вообще чех, никакого отношения к Украине не имеющий. Впрочем, поскольку дети не мои, не моя и проблема. А вот насчет купцов, хлебной торговли и Малороссийской коллегии разговор особый.

Дело в том, что «зажав» политику, Петр не коснулся экономики, дав понять, что, мол, живите как хотите, а я закрою глаза на все, что не мешает государству. И новые магнаты, решив, что теперь дозволено абсолютно все, разошлись вовсю. Примерно как председатели узбекских колхозов в эпоху застоя. Столь шустро, что хлеборобы начали вспоминать «ляшские времена» как время тихого покоя и социальной справедливости. В конце же концов дошло уже и до того, что не мешать государству никак не может. Начали, скажем, ставить внутренние таможни, облагая пошлиной российских купцов, и гонять за кордон караваны с «теневым» зерном, покушаясь тем самым на одну из основных отраслей наполнения бюджета (помните пункты 6 и 7 стенания пана Худобца?). Плюс, разумеется, уход от налогов. Даже не уклонение, а вообще неуплата. Со ссылками, что, дескать, имеем льготы. Что было правдой, но не совсем. Льготы относились только к «старым» пожалованиям, но не к полученным в итоге «черного передела», но кто же, честное слово, обращает внимание на такие мелочи? Тем паче что в Петербурге имелась целая структура хорошо «подогретых» заступников, пустившая метастазы на всех уровнях вплоть до Сената и возглавляемая лично Меншиковым, чьи повадки старшина хорошо изучила в период его пребывания на Левобережье.

Короче, люди зарвались. Забыв о некоторых особенностях личности главы государства, которому был, по большому счету плевать на все, кроме бюджета. То есть — армии, флота и питерских строек. Тут он вставал на дыбы и становился свирепым, карая даже верных людей, причем сумма нанесенного государству ущерба не имела значения. Многолетний губернатор Сибири, князь Гагарин, некогда доверенное лицо мамы царя, был повешен за многомиллионные гешефты, а обер-фискала Нестерова, оступившегося один раз в жизни, колесовали за сущий пустяк, не приняв во внимание смягчающие обстоятельства.

И в конце апреля 1722-го, устав интересоваться, почему, donnerwetter, богатое Левобережье уже который год приносит убытки, а население сотнями бежит на правый берег «до пана круля», царь (смотри пункт 8 претензий пана Худобца) учреждает ту самую Коллегию. Поставив во главе ее бригадира Вельяминова-Зернова, человека из своего знаменитого «собственного реестра», куда заносил имена людей, которые хотя по бесталанности на повышение не претендуют, но никогда не уйдут с баркаса. Дав ему полномочия подобрать штат на свое усмотрение и разобраться, что все-таки происходит на брегах Днепра. Никаких властных полномочий. Только контроль и прием жалоб. Но даже это вызвало на местах шок и трепет. «Новые паны» понимали: стоит приоткрыть ларчик, и вылетят демоны, которых уже не остановишь. Да и жалобы, даже не имеющие немедленных последствий, все равно ложатся в досье, и неизвестно, когда и чем откликнется. Началась паника.

Очень красноречив в этом смысле гетманский Универсал, изданный 19 августа 1722 года, — сильно запоздалая попытка хоть что-то исправить, когда стало ясно, кто такой Вельяминов и чего от него следует ждать:

«…чтобы паны полковники, старшины полковые, сотники, державцы духовные и светские, атаманы и прочие урядники отнюдь не дерзали козаков до приватных своих работизн принуждать и употреблять; но имеют они, козаки, при своих слободах оставаясь, только войсковые, чину их козацкому приличные, отправлять услуги…

…чтобы тяжебные дела судья судил не самолично, но с участием и другой старшины и безурядовых, только бы честных и разумных людей, которых нарочно к тому определить нужно и абы те дела решались таким судом совместно, совестно и по правде, как требует закон и необходимость без всякого пристрастия и без вымогательства, никому не наровя, ни на кого не посягая… и в особенности по селам, где, как слышно, атаманы и войты, стоя у дверей, корчму судят и на всякого шею напивают…

…чтобы и в селах споры разбирались в пристойных местах и не пьяным, а трезвым умом…

…кто сельским или сотенным судом будет недоволен, должен апеллировать в суд полковой, а на суд полковой — в генеральный суд…»

То есть вы поняли? Получается, уже не «быдло» давят, а вольных казаков загоняют в «быдло», причем жаловаться некуда и некому. Рука руку моет, судьи «свои», скуплены, подпоены, апелляционная система сгнила на корню, генеральный судья практически не у дел. И это только в городах, а на селе вообще закон — тайга.

Более того. Вскрылась система «черной», вопреки указу, торговли зерном. И еще хуже: гетманская администрация не смогла дать ревизорам отчет по сбору налогов. Что собирались, понятно. Сколько собрано и куда делось — нет.

Что до жалоб, то они буквально захлестнули комиссию, и остановить этот поток не удавалось, несмотря на запугивания и расправы вплоть до смертоубийства (как докладывал царю Вельяминов, имелся даже «секретный комплот» — своего рода штаб, координировавший меры по предотвращению контактов «быдла» с «ворогами»). Короче, понемногу всплывает все. И перепуганная старшина вспоминает о «казачьих вольностях». То бишь, о бунчуковых привилегиях, которые, между прочим, кроме как в части наследования должностей, формально не отменяли. Глупо, конечно, но куркули чуют угрозу карману. И вот в такой обстановочке, после смерти немолодого — видимо, совсем затюканного ситуацией, — гетмана заступает на должность Павел Полуботок. Тот самый, который не глянулся Петру но все равно за лояльность был щедро награжден, став одним из чемпионов «черного передела». А поскольку власть — не только галушки, но и ответственность, именно ему и пришлось стать «рупором».

Начались терки. Сперва попытки уговорить, потом купить, затем «телеги» в Питер, к Александру Данилычу Остановите, типа, извергов, в долгу не останемся! Обвиняли во всех смертных грехах. Не получилось. Дождались только того, что Вельяминов заявил: я, дескать, царем поставлен, только сам царь и может отозвать. И не ошибся. Именно на эту тему возник первый серьезный конфликт Петра с «минхерцем», а полномочия комиссии были серьезно расширены. Теперь Вельяминов мог не только проверять, но и принимать меры. Что и начал делать немедленно, взимая законные налоги, отменяя незаконные и при необходимости беспощадно налагая санкции.

И «новые паны» решаются на отчаянный шаг. Они снаряжают делегацию в Петербург. Естественно, во главе с Полуботком. Тот, видимо, не рад столь высокой чести, но, поскольку задача делегации — личная встреча с царем, уклониться невозможно. Так что, добившись от коллег максимального смягчения коллективной малявы (в частности, зная о специфическом отношении главы государства к армии, куркули, покряхтев, вычеркнули пункт об отмене воинского постоя) и на всякий случай отправив в лондонский Ost India Company Bank пару бочонков с червонцами, Павел Леонтьевич отправился в путь, везя документ, после всех чисток и правок содержащий всего три просьбы: вернуть льготы «заслуженным людям» (то есть снять налоги с магнатов), упразднить Малороссийскую коллегию или хотя бы убрать Вельяминова (лютует нещадно, українофоб клятий) и дозволить избрание гетмана (если коллегию не уберут, «полному» гетману все же легче будет с ней бодаться).

Приняв бумагу, Петр велел ждать. Ждали до сентября 1723-го, когда в столицу приехала (сам ли Вельяминов сообразил или царь придумал — неведомо) еще одна делегация — на сей раз жалобщики от казачества, — все как один вояки с заслугами, из тех, кого Петр знал в лицо и помнил по именам. Разумеется, двум делегациям организуют встречу, плавно перешедшую в скандал, после чего обласканные казаки убывают, Павла же Леонтьевича со товарищи приглашают на беседу в Тайную канцелярию. А после того, как перехвачен гетманский универсал на Батькивщину («Кретины, бля, гасите стукачей, не то всем песец!»), ревнителей вольности помещают под арест. Пока домашний.

Баланс по итогам

Возможно, все бы как-то и утряслось. Но глупость неизлечима. Вести из стольного града ввергли официальный Глухов в предынфарктное состояние. И старшина, уже, видимо, мало что соображая, посылает царю новую петицию. О Малороссийской коллегии там уже ни слова. Только освободите братву, отмените налоги и назначьте выборы. Потому как — внимание! — мы Москве всегда верны были, потому что она с нами всегда по-хорошему, а вот поляки с нами пытались по-плохому, и сами знаете, что и как получилось. Естественно, все завуалировано, закамуфлировано и засахарено, но смысл именно таков. «Новые паны», прекрасно зная, что император, только-только завершивший тяжелейшую войну, очень не хочет нового серьезного восстания на Левобережье, мягко и крайне ненавязчиво шантажируют. Однако на свою беду не знают, кто такой бригадир Румянцев, пребывающий в это время в Глухове.

А человек это не простой. Именно он ловил в Гамбурге бедолагу Войнаровского, именно он отслеживал Орлика, он же на пару с Толстым изымал из Неаполя царевича Алексея. И так далее. Короче, этакий Судоплатов, и тоже специалист по Малой Руси. Не общаясь с Коллегией и даже матеря Вельяминова на «бенкетах», куда ходил охотно, он лично объездил все города, через доверенных лиц проводил «экзитпулы» и лично встречался с руководством, мещанами и казаками, выясняя отношение к Малороссийской коллегии, идее выборов гетмана, довольны ли своей старшиной и прочее, прочее, прочее. Придя в итоге к выводу, что народу, в принципе, все по фиг, но старшину ненавидят все, и ежели что, никаких бунтов даже в намеке не предвидится. В связи с чем 10 ноября 1723 года — ровно через день после того как подробный доклад Румянцева, по прихоти судьбы прибывший одновременно с «прошением» старшины, лег на стол императора — томящиеся на квартирах «диссиденты» во главе со своим наказным легли на нары Петропавловской крепости.

Возможно, на том никому уже, кроме «новых панов», не нужная автономия Левобережья и почила бы в бозе. Петр, начав что-либо, доводил дело до конца. Однако вмешалась судьба. Следствие еще шло, персон второго ряда понемногу рассылали по зонам, но Полуботка, особо не разрабатывая, держали в каземате, вполне возможно, готовя для показательного процесса. Есть красивая байка о том, что Петр навещал его в камере, уговаривая не объявлять голодовку и горько каясь в стиле «Не мы такие, жизнь такая», на что гетман якобы ответил ярким спичем о «милой Украйне» и «вольности казацкой», после чего пожелал царю поскорее сдохнуть. Вранье, скорее всего, поскольку впервые прозвучало в конце XVIII века, да и встреча (если была, что весьма сомнительно) проходила с глазу на глаз. Но факт есть факт: император в самом деле скончался в январе 1725 года, через пять недель после смерти Полуботка, не успевшего увидеть, как дорвавшийся при Екатерине до полной и безраздельной власти Данилыч списками амнистирует «незаконно репрессированных».

Все изменилось. Вельяминов-Зернов был отозван и получил взыскание за «свирепость», Малороссийская коллегия распущена «за ненадобностью», а Меншиков в очередной раз повысил свое и так не последнее в России благосостояние. После чего, не останавливаясь на достигнутом (уже при Петре II, бывшем первое время его марионеткой), «пробил» и выборы нового гетмана. Каковым в сентябре 1727 года стал престарелый миргородский полковник Данило Апостол, бывший соучастник кочубеева доноса и бывший мазепинец, которого «полудержавный властелин» разрабатывал после явки с повинной и с тех пор числил в своей «обойме». Согласно подписанным накануне выборов «Решительным статьями», автономия Левобережья восстанавливалась в полном объеме. Ради «милой Украйны» бунчуковые в ходе переговоров со светлейшим шли на любые жертвы. Так что контакты с краем в итоге были переданы в ведение Коллегии иностранных дел, а российских ревизоров отозвали (кроме, ясен пень, надзирающих за судебной системой и финансами). Только права смещать гетмана правительство оставило за собой, да выгнать всех евреев не получилось. На последнем, впрочем, старшина не настаивала. Евреи и ей были нужны (без хорошего бухгалтера, как они уже понимали, прожить сложно), а отказ давал возможность приподнять рейтинг в «низах» — типа, видите, козаки, мы ж не только для себя, мы и ради вас старались, да вот москали не дали счастью настать.

Далее наступил золотой век. Что бы ни происходило в далеком Питере, какие бы кульбиты ни выкидывала судьба, «новым панам» все шло на пользу. Не помешало ни падение отца родного, Александра Данилыча, поскольку правительство Анны Иоанновны, запоздало торжествуя победу «милославской» партии над «нарышкинской», по всем направлениям (в том числе и на малороссийском) ревизовало богомерзкие инициативы «Наташкиного ублюдка», ни кончина матушки императрицы, поскольку новая монархиня, Елизавета, в свой черед торжествуя реванш «нарышкинцев» над «милославцами», щелкнула «Анькиных холуев» по носу, назначив в гетманы им, ясновельможным и родовитым, Кирилку, 19-летнего пацана самого что ни на есть «быдляцкого» роду, брата своего тайного мужа Алексея Разумовского, в девичестве Розума, по слухам, начинавшего карьеру подпаском у кого-то из «новых панов». Даже воцарение Екатерины Алексеевны, дамы европейски мыслящей, а потому искренне не видящей смысла в сохранении забавного реликта, обернулось пользой для радетелей «вольности». Ибо, упразднив совсем уж к тому времени опереточный гетманат (против чего никто не то что саблю не поднял, а и не пискнул), компенсировала ущемленным подданным сию потерю не просто землями, а тем, чем давно грезили и о чем давно молили — правом владеть теми, кто на ней живет. После чего Козлы стали Козеллами, Василенки — Базилевскими, а вольные хлеборобы, считавшие себя (может, и без особых на то оснований) казаками, — крипаками.

Причем повадки новых — с наслаждением отбросивших кавычки — панов, сформированные памятью о поведении поляков, которые, в отличие от «восточных варваров», паны настоящие, сделали местное крепостное право наиболее жестким в Империи. Салтычиха была шоком для Москвы и Петербурга, но не для Винницы и Черкасс. Когда же, дойдя до крайности, «крипаки», как в Турбаях или Клещинцах, брались за вилы, на выручку одворяненным убийбатькам неукоснительно приходили заботливые российские солдаты, и жизнь вновь становилась спокойным, сытым раем. Кто-то, конечно, уезжал в Москву, Петербург или Одессу, учился, служил, постепенно вырастая в городские головы, миллионеры, «золотые перья», министры, генералы, сенаторы, в гоголи, наконец. Но большинству хватало наконец-то обретенной вольности. Оно, большинство, вольно ело галушки, возилось на пасеках, малевало на досуге акварельки, спивало под бандуру дедовские думы и листало купленные на ярмарке брошюрки типа «Истории Русов», тужа за штофом горилки на тему, какие бы мы были великие, кабы кляти москали не помешали…

Глава IX

Союз нерушимый (1)

Папины дети

Отвлечемся на какое-то время от вопросов быстротечных и сиюминутных, обратим взгляды в горни выси и поговорим об Унии, многократно уже в тексте помянутой, но так все еще и не разъясненной.

Тонких богословских нюансов тоже касаться не станем, тем паче что и неинтересно оно, а просто констатируем факт: в середине XVI века Римская католическая церковь, еще недавно державшая под контролем всю Западную Европу, пребывала в состоянии глубочайшего и, как казалось многим, неизлечимого кризиса. Давно назревшая и, наконец, провозглашенная Лютером Реформация корежила привычные стереотипы. Трещала по швам вся система, и в какой-то момент стало ясно, что привычными мерами в стиле «тащить и не пущать», вплоть до срочно реанимированного Священного Трибунала, как бы он ни лютовал, ограничиться не выйдет.

В такой ситуации тесно сплоченная «ватиканская мафия», веками не подпускавшая к кормушке никого чужого, расступилась, давая дорогу вольнодумным чудакам, верующим в Христа и болеющим за Церковь искренне, а не напоказ. Особая комиссия, созданная по приказу папы Павла III (Александр Фарнезе, ученик Помпония Лета, одного из светочей Просвещения), изучив вопрос, официально назвала главной причиной кризиса злоупотребления и «маловерие» князей церкви. По итогам работы комиссии началась подготовка к созыву Тридентского собора — долгого, трудного, но в итоге сделавшего совершенно беспощадные выводы, признав причиной победного шествия ереси, в первую очередь, вырождение и одичание самой церкви, в первую очередь, клира. Короче говоря, рыбу — впервые за тысячу с лишним лет — чистили с головы, не останавливаясь перед публичными покаяниями и репрессиями против наиболее увязших в коррупции и разврате «неприкасаемых».

А пока в эмпиреях кипели страсти, рушились репутации и изымались состояния, на грешной земле уже вовсю пахали. Монахи и миряне из числа тех, кто еще недавно на кухнях и в кельях рассуждал о том, что «система прогнила насквозь, систему нужно чистить», теперь, получив возможность действовать, взялись за дело с восторгом. На улицах охваченных ересью городов Европы появились ополченцы Господни — театинцы, капуцины и в первую очередь иезуиты, братья ордена Сердца Христова, основанного испанским идальго Игнасио Лойола, успевшим за острую критику в адрес «зажравшихся» посидеть в подвалах инквизиции и с трудом избежавшим костра. Это были люди совсем иной, еще невиданной закалки, сравнимые разве что с христианскими мучениками начала эры. Их невозможно было ни напугать, ни подкупить, ни опровергнуть, ибо жизнь земную они не ставили ни во что, суетные блага — тем более, а в диспутах на голову превосходили любого. Фактически они были чужими даже среди своих, потому что вмешивались в не свои дела, требуя радеть о Христе прежде, чем о своих бастардах, капиталах и прочих жизненно важных материях. А уж протестанты вообще ненавидели их лютой ненавистью. И не без оснований. Поскольку яд и кинжал, о которых говорилось вслух, в сущности, были мелочью. То есть случалось и такое, но это было как раз в порядке вещей. А вот простить иезуитам их возведенную в культ логику, их ставку на просвещение «заблудших», их безупречную аргументацию было совершенно невозможно. На что ученики Святого Игнасио не обращали никакого внимания, «зажигая свечу истинной веры» и там, где она угасла, и там, где еще никогда не была зажжена, от хижин до дворцов и от Франции до Китая. Впрочем, это тема хоть и невероятно интересная, но отдельная, для нас же сейчас важно, что именно благодаря иезуитам Риму удалось вернуть в свое лоно Речь Посполитую.

Сейчас в это трудно поверить, но в XVI веке Польша, вот уже три столетия по праву слывущая одной из «жемчужин Папской тиары», была не менее слабым звеном в католической цепи, нежели Нидерланды. Реформация, быстро найдя отклик в населенных немцами городах, перекинулась и на дворянство, сперва как очередная мода, затем как еще один способ реализовать «шляхетскую вольность», выступая уже не только против светской власти, но и против власти духовной. «На зуб» пробовалось все, от классики вроде лютеранства и кальвинизма до антитринитаризма — возрождения учения Ария, давно забытого к тому времени «архиересиарха» IV века, отрицавшего Троицу и проповедовавшего человеческую сущность Христа. К середине столетия в Польше фактически установился режим полной веротерпимости, линии обороны Костела трещали по всем фронтам. Примерно так же обстояло дело и в Великом Княжестве Литовском, где православные магнаты покровительствовали «еретикам» в пику своим католическим собратьям, а православная церковь — приниженная, «второсортная» и находящаяся на содержании у магнатов — мало что могла противопоставить напористой пропаганде заезжих миссионеров. По сообщениям очевидцев, наступило время, когда в некоторых регионах Польши и Великого Княжества трактат De falsa et vera unius Dei cognitione — «библия ариан» — полностью вытеснил из обихода Священное Писание.

На таком фоне и развернулась во второй половине XVI века деятельность иезуита Петра Скарги-Повеского, безупречно честного и, судя по всему, вообще очень хорошего человека, прослывшего под конец жизни «совестью Польши». Абсолютно ничего не боясь, иезуит публично предупреждал обезумевших от обилия вольностей магнатов и шляхту, что ничем хорошим это не кончится, требовал уважать королевскую власть и не обижать «хлопов». Параллельно с работой в верхах отец Скарга не забывал и о насущном; в считаные годы он создал сеть иезуитских коллегиумов для способных ребят из всех слоев общества и любого вероисповедания, причем уровень обучения не уступал заграничному, а плату «Иисусовы братья» взимали по принципу «от каждого сколько совесть велит». Ничего удивительного, что дуэль с идеологом «арианства» Фаустом Социном, высоколобым любителем диспутов, на «высокие» темы была выиграна вчистую; польская Реформация пошла на закат. Однако борьбой с «ересью» круг интересов Скарги не ограничивался; тщательно изучив ситуацию в православных регионах Речи Посполитой, он выступил в защиту «схизматиков», заявив, что они такие же добрые христиане, как католики. Залогом же прекращения вражды, взаимопонимания, преодоления ереси и общего процветания, по мысли Скарги, могла и должна была стать церковная уния. Причем — указывал «совесть Польши» — уния чисто «иерархическая». То есть признание Киевской митрополией верховной юрисдикции Рима «без касательства до канона», а проще говоря, без посягательства на свободу совести.

Лирики и физики

В принципе, ранее любые крючки на эту тему, закидываемые «папистами», встречались с православной стороны в штыки. Однако в конкретное время, в конкретном месте, да еще и учитывая авторитет Скарги, ставший к 80-м годам XVI века категорией едва ли не абсолютной, отторжения не возникло. Напротив. Православным иерархам давно уже хотелось быть такими же «князьями церкви», как их коллеги-католики, их огорчала собственная «второсортность, а по сути, учитывая еще и традиционную зависимость от православных магнатов-спонсоров, так даже и «третьесортность». Спонсорам тоже хотелось стать «более равными», а кроме того, они наконец осознали, что в реформаторских сектах, куда убредают «их» людишки, нет-нет да звучат разговорчики о том, что «когда Адам пахал, а Ева пряла, кто был дворянином?». О католических кругах и говорить нечего: их самым страшным сном была усиливающаяся ориентация малороссийского «быдла» на Москву, ликвидировать которую «православный истеблишмент», сидящий на дотациях магнатов, был не в силах. Так что явление «православного Скарги» было всего лишь вопросом времени, и даже то, что стать им решился именно Ипатий Пацей, епископ Владимирский и Брестский, учитывая его биографию, тоже едва ли может быть названо случайностью. Человек из разряда искателей истины, он, в юности порвав с «суевериями» и пройдя через несколько сект, в итоге пришел к выводу: да, вернейший путь к Господу ведет все-таки через «отеческую веру», однако Скарга прав в том, что уберечь ее от гибели можно лишь через ту самую «иерархическую унию».

Настоящих буйных, известное дело, мало, однако много дрожжей для пирога и не надо. Уже в 1590-м Гедеон Балабан, епископ Львовский и один из активистов «Ипатьевой рады», организовал встречу в Белзе, где вопрос об «иерархической» унии впервые, хотя и негласно, стоял на повестке дня, а с 1591 года в Бресте, уже под официальной «крышей» Ипатия, почти без перерыва шли соборы, обсуждавшие конкретику. Довольно быстро узкий кружок искателей истины растворился в массе «заинтересованных лиц». Что и неудивительно. Теперь, когда нашлось кому сказать «а», в желающих заявить «б» дефицита не было. Типичнейшим образцом этого сектора их преподобий был шустро вырвавшийся в лидеры Кирилл Терлецкий, епископ Лужский и Острожский, уже в те времена считавшийся личностью одиозной. Судя по всему, что о нем известно, спасение души — в отличие от земель, доходов и прочей мирской мишуры — его волновало не слишком, а кроме того, по мнению современников, «угодой Костелу» он стремился закрыть с десяток «висящих» на нем следственных дел по вполне уголовным статьям; показательно, что позже, сорвав банк по максимуму, Кирилл потерял интерес к унии и ушел в разгульную, политически нейтральную жизнь. Впрочем, это крайний случай, святое с грешным в той или иной степени путали практически все, даже люди из близкого окружения Ипатий, вплоть до Гедеона Балабана. Относительно же Михаила Рогозы, митрополита Киевского, по должности обязанного принять меры против «активистов», но вместо того взиравшего на творящееся с доброжелательным безразличием, исследователи по сей день не пришли к выводу, был ли он сознательным агентом влияния Ватикана или просто плыл по течению, наблюдая, чья возьмет.

Люди, в общем, были разные, и мотивы у них тоже разные. Однако в июне 1595 года очередной Собор выработал-таки 33 «конечные артикулы», на основе которых 7 епископий, входивших в Киевскую митрополию, готовы были признать суверенитет Святого Престола. Капитуляция, надо отметить, не была вовсе безоговорочной; полностью сдаваясь политически, православные иерархи ставили, однако, и серьезные условия, требуя не посягать на догматы Православия (в первую очередь не навязывать пресловутый filioque), а также признать за Киевской митрополией оставить право назначать епископов без вмешательства Рима.

С этим документом Ипатий и Кирилл, поддержанным и одобренным Сигизмундом III и Костелом, сразу после закрытия Собора отправились в Рим, где были приняты папой Климентом VIII, а уже 23 декабря была оглашена апостольская конституция (манифест) Magnus Dominus, зафиксировавшая и констатировавшая унию церквей. Однако содержание конституции отличалось от «артикулов» как небо от земли. Киевская митрополия принималась в лоно католицизма на общих основаниях, положенных «раскольникам», как «грешная сестра». В плане догматов ни на какие уступки Святой Престол не пошел, а 23 февраля 1596 года в булле Decet Romanum Pontificem на имя митрополита Рогозы было специально разъяснено, что не будет и автономии. Гарантировались только защита от «наездов» светских властей, места в Сенате Речи Посполитой для униатских епископов и освобождение от налогов для всего их клира. В качестве пряника гарантировалось также уважение к восточной литургической традиции (церковнославянский язык, обряды), то есть к сугубо внешней стороне вопроса, о чем, кстати, в первую очередь ходатайствовали перед Ватиканом мудрые иезуиты, хорошо понимавшие, что «биомасса» в тонкостях не разбирается, но на изменения во внешней части способна отреагировать нервно. В духовном плане это уже была полная сдача на милость победителя, и будь в делегации другие люди, переговоры, скорее всего, сорвались бы. Но Кириллу «высокие сферы» были до лампочки — его интересовало именно освобождение от податей, а также список епархий, которые он, проявив сговорчивость, сможет получить. Интеллектуально же честный Ипатий, судя по всему, в ходе бесед пришел к выводу, что полумерами ограничиваться не следует, поскольку истина в «чистом» католицизме. Так что «артикулы» полетели в корзину, и 9 октября 1596 года на очередном Соборе в Бресте в присутствии митрополита Михаила Рогозы, епископов Луцкого, Владимиро-Волынского, Полоцкого, Пинского и Холмского, под аплодисменты папского нунция и вельможной элиты Речи Посполитой была принята фактически католическая доктрина в «утешительной» православной обертке.

Квартирный вопрос

Всех, отказывающихся признать и принять решения Собора, правительство Речи Посполитой немедленно объявило еретиками. Однако дело осложнялось тем, что таковых оказалось немало.

Первыми не смогли молчать бойкие православные интеллектуалы типа Зизания Виленского, издавшего молнией разлетевшуюся по краю «Книжицуна римский костел», где простым, ясным даже для подольской бедноты языком разъяснялось, что к чему. Проанализировав привезенный из Рима текст, выступили против унии и некоторые их преподобия, в том числе даже помянутый выше Гедеон Балабан, решивший не поступаться принципами, а также Михаил Копыстенский, епископ Перемышля, еще один активист «Ипатьева кружка».

После чего о несогласии с «великим обманом» начали заявлять миряне — от магнатов до «быдла». Что опять же не удивляет. Князья Острожские, Четвертинские, Корецкие, Вишневецкие и прочие реальные хозяева Малой Руси, имея все и без унии, рисковать спасением души, теряя к тому же контроль над иерархами, не спешили, а мелкому люду при всех вариантах ничего не светило. В связи с чем еще до закрытия униатского Собора в том же Бресте начались заседания альтернативного Собора с участием спешно прибывших полномочных представителей Вселенского Патриарха.

Позиция диссидентов была ясна и, в общем, вполне обоснована: по их мнению, местный Собор не имел права решать вопрос об унии в таком формате, не имея совокупного одобрения восточных Патриархов. По итогам прений митрополит Рогоза и пять «взявших унию» епископов были лишены сана и отлучены от церкви, а священники, расстриженные за критику унии, восстановлены в священстве. Королевское предписание, обязывающее всех православных подчиняться как законному митрополиту только Михаилу и никому больше, было проигнорировано. Это означало раскол и холодную войну.

Злой юмор ситуации заключался в том, что Ипатий Пацей, вскоре, после смерти Михаила, ставший митрополитом Киевским по версии Ватикана, мог сколько угодно писать памфлеты, доказывать правоту своего дела на диспутах и съездах, но канонические тонкости, в сущности, мало кого интересовали. Понять суть тонких теологических нюансов было по силам далеко не каждому, а из способных понять далеко не всякий готов был оставить житейские радости ради чтения умных книжек, зато заключение унии дало отмашку реализации самых гнусных инстинктов. Люди есть люди, в каком бы веке и в каком бы краю они ни жили. Помните секретарей парткомов, на следующий день после провала ГКЧП публично жгущих партбилеты? Встречали бывших комсомольских вожаков, ныне рвущих на груди вышиванки и халаты, клянясь в верности «идеалам нации и суверенитета»? Если помните и встречали, значит, не слишком удивитесь тому, что в унию нескончаемым стадом двинулись «прозревшие». Шляхта средней руки, подпанки, цеховые и гильдейские «нобили», короче говоря, все, мечтавшие ранее «стать поляками», но (времена были религиозные) все же опасавшиеся гнева Господня, теперь, когда ответственность за возможные последствия взяли на себя не кто-нибудь, а сами их преподобия и бояться было нечего, ринулись становиться из ничего всем, тем паче что поддержка правительства была ренегатам заведомо обеспечена. Сознавая, что в новой реальности им можно все, а что нельзя, на то «кому следует» закроет глаза, униаты брали штурмом православные храмы, «вычищали от схизмы» цеха и гильдии, лишая семьи православных мастеров куска хлеба, вместе с крестьянами выгоняли на барщину излишне упрямых православных батюшек.

Больше того, невесть откуда возникнув, по краю быстро распространилась и прижилась новая, ранее неведомая и совершенно иезуитская по сути мода. Евреям-арендаторам, ведущим панское хозяйство (сами паны такими мелочами не интересовались) явочным порядком, не спрашивая их согласия, повышали сумму выплат, взамен предоставляя право «надзора» за православными церквями. Дальнейшее понятно: евреи, конфессиональными ограничениями не обремененные, стремясь «отбить» обременительные непредвиденные затраты, вводили плату за открытие церквей, то есть по факту, за право проводить богослужения. «Быдлу» предоставлялся выбор: или отдавать последние гроши, или идти в униатский храм, где двери были широко открыты, а такса за обряды вполне приемлема. Что евреям все эти новации рано или поздно не могут не аукнуться, похоже, никого не волновало — в том числе, к сожалению, и верхушку кагалов, слепо верившую в панскую защиту. Впрочем, речь не об этом.

Эуропейский выбор

В общем, веселого было мало. Ипатий и Скарга могли сколько угодно грызть себе локти в могилах, но Идея полностью уступила место экономике и политике. «Церкви позапечатаны, — криком кричал на одном из сеймов волынский депутат Древницкий, — священники разогнаны, Лещинский монастырь превращен в кабак; дети умирают без крещения; тела умерших вывозятся как падаль, без церковного отпевания, через ворота, откуда вывозят нечистоты; народ живет в распутстве, невенчанный; умирает без Святых Таин!.. А что делается во Львове? Кто не принимает унии, тот не может жить в городе, заниматься торговлею, быть принятым в цехи. А в Вильно? — Монахов, непреклонных унии, ловят, бьют и в кандалы заковывают (…) Коротко сказать, великие и неслыханные притеснения русский наш народ как в Короне, так и в Великом Княжестве переносит». Бедняга пытался докричаться до короля Владислава, имевшего (и вполне заслуженно) репутацию человека чести, не делившего подданных по сортам, но что мог пан круль? Максимум — спасти от расправы игумена Афанасия Брестского, дядьки из нечастой породы настоящих правозащитников, более 15 лет бодавшегося с системой, причем не столько с иезуитами, относившимися к нему с уважением, сколько с собственным начальством, которому он мешал делать «большую политику». Когда же Владислава не стало, крикуна тотчас арестовали по абсурдному обвинению, судили, вынуждены были оправдать, однако после отказа принять унию все-таки убили, причем не просто так, а зарыв живьем в землю.

Афанасиев, впрочем, было немного. Большинство диссидентов, устрашенная судьбой брестского игумена, переть напролом боялось, тем паче что былая «крыша» совсем просела. Старшее поколение русских магнатов, традиционных защитников православия на берегах Днепра, бороться с которыми было себе дороже даже иезуитам, понемногу вымирало, а с наследниками велась целенаправленная, очень тонко отлаженная работа. Им рекомендовали мудрых и знающих наставников из числа тех, кого нельзя не уважать, затем вывозили на учебу в самые славные университеты — Мантуанский, Падуанский, Сорбонну, где обучали тонкостям теологии, безо всякого давления позволяя прийти к выводу, что «отеческая вера», в сущности, набор диких суеверий. После курса наук им обеспечивали два-три года «стажировки» при европейских дворах, представляли коронованным особам, при малейшей возможности женили на девицах-красавицах из графских, а то и герцогских фамилий. Результаты понятны. Классический, наиболее известный пример — знаменитый Ярема Вишневецкий, сын, внук и правнук православных, ставший одним из злейших гонителей «восточной схизмы»

Чуть-чуть полегчало в середине 2-го десятилетия XVII века. Фанатики вроде Ипатия к тому времени умерли, прагматики типа Кирилла Терлецкого слегка умерили первый, самый острый аппетит, а кроме того, стало ясно: Речь Посполитая, воюя аж на три фронта — с Россией, Османами и Швецией, не способна обойтись без услуг пусть и не очень качественного, но многочисленного и храброго казацкого ополчения. В этот период казаки — вернее, наиболее толковая часть казацкой элиты, сознающая, что в «поляках» все лучшие места уже расхватаны и стремиться туда смысла мало, — начинают играть роль спонсоров и защитников, ранее исполняемую русскими магнатами.

Не слишком дразня гусей, но и — в сознании своей нужности — не раболепствуя перед Варшавой, знаменитый гетман Петр Сагайдачный понемногу выстраивал линию защиты против униатов и их покровителей, возрождая малороссийское православие. Плюнув на то, что Киевское братство в то время было официально упразднено и существовало фактически нелегально, он демонстративно записался туда «со всем войском», после чего период подполья для «братчиков» закончился и они, не обращая внимания на протесты властей, вновь занялись агитацией и пропагандой. Не останавливаясь на достигнутом, гетман в октябре 1620 года сумел убедить случившегося проездом в Киеве иерусалимского патриарха Феофила рукоположить ректора «братской» школы Иова Борецкого в митрополиты, а еще шесть батюшек, отобранных Борецким, в епископы. Таким образом, все западнорусские епархии, пребывавшие «в сиротстве», получили законных лидеров, что означало полный крах разработанной иезуитами программы «иссыхания схизмы» в связи с отсутствием высших иерархов.

Реакция властей РП и Костела была, мягко говоря, бурной, однако делать было нечего: канонически рукоположения были безукоризненны, никаких законов, по крайней мере писаных, никто не нарушал, а война с турками разгоралась вовсю. Обострять отношения с подчеркнуто верным, в доску лояльным, беспрекословно воевавшим со всеми врагами Короны, вплоть до Москвы, гетманом было совершенно не с руки. В связи с чем пилюлю сглотнули. Однако политику реализовывали все в том же ключе, а по мере обострения отношений с казачеством еще и усугубляя. Уния, фактически утратив сакральное содержание (все, хоть сколько-то увлеченные духовным поиском, либо уходили в «истинные католики», либо оставались в лоне «отеческой веры»), стала явлением политики, и притом отнюдь не смягчающим социального напряжения. «А що еще и найсумнейше было в тых борбах, — печалился очевидец Иван Хоревич, шляхтич с Киевщины, — що православныи Русины, огорченные як наибольше против тых своих же братей Русинов, которые унию приняли, зненавищели и их еще горше, чем наветь тех не-Русинов, що первыи унию выдумали и вводили, называли их гневно. «Перекинчикам» и в часе народных борьбе грозно над ними за отступство их от давнои русской веры мстились». Короче, назревало — и, как мы уже знаем, в 1648 году прорвалось.

Ogniem i mieczem

Как известно, в период Хмельниччины униатский вопрос был близок к окончательному решению. Поляк, оказавшись на пути казаков, при определенном везении мог уцелеть, при очень большом везении и удачном стечении обстоятельств мог уцелеть и еврей, но греко-католиков резали без разговоров. Однако после Андрусовского перемирия, вновь заполучив Правобережье, Речь Посполитая, в свою очередь, принялась выкорчевывать православие.

С политической точки зрения поляков трудно не понять, однако никакими полетами мысли и духовными исканиями уже не пахло. Контакты между берегами Днепра были перекрыты намертво. Сперва просто пограничными заставами, а в 1676-м Сейм принял закон, под страхом смертной казни и конфискации имущества запрещавший православным выезд за границу и приезд из-за границы, а также переписку с патриархами — в первую очередь обращения к их третейскому суду. С этого момента высшей после Господа духовной инстанцией для православного населения Речи Посполитой стал митрополит Львовский, решения которого не подлежали обжалованию, а кафедру во Львове в 1672-м, сломив пятилетнее сопротивление паствы, занял совсем молодой по церковным меркам Иосиф Шумлянский, еще в юности тайно принявший католичество и тесно связанный с иезуитами. Спустя три года он же был назначен и куратором киевской епархии, а его ближайший сподвижник Валаам Шептицкий, также тайный католик, стал епископом Луцким. Во всеуслышание агитируя за строжайшее соблюдение «восточного канона литургии», сия сладкая парочка планомерно укладывала православие под Костел. Как в худшие дни после заключения унии, только еще круче, излишне упрямых иереев гнали, запугивали, подкупали, порой убивали, кафедры сверху донизу заполняли покладистыми и послушными.

Уже в 1691-м уния стала единственным официозом в Перемышльской епархии, «отеческая вера» ушла в глубочайшее подполье, которое было быстро выявлено и разгромлено. А когда в 1691-м по ходатайству православных иерархов Сейм принял закон о запрете православным занимать любого рода должности в городском самоуправлении и даже вообще жить в некоторых городах, например в Каменце, даже наиболее крепкие в вере мещане начали понемногу уступать силе. Так что уже в 1700-м на поместном соборе Шумлянский и Шептицкий сотоварищи публично заявили о «вечной и нерушимой верности Святому Престолу» и провели решение о полном уничтожении «восточного суеверия» на Правобережье.

Не ожидавшее столь резкого оборота событий, деморализованное отступничеством собственных иерархов и разложенное работой умело внедренных в свою среду тайных униатов, православное духовенство в такой ситуации не сумело организовать сколько-нибудь решительного протеста. Какое-то время брыкалось только мощное Львовское братство, однако сила солому ломит: митрополит Шумлянский сперва через суд лишил «братчиков» права издавать печатную продукцию, а затем, лично явившись на службу в братскую церковь с отрядом польских жолнеров, велел выбить двери и совершил перед православными богослужение по униатскому обряду. Жалобы к королю, Сенату и Сейму, естественно, остались без результата, их, собственно, никто и не рассматривал. В конце концов в 1708-м братство сдалось и официально признало унию, выговорив лишь право подчиняться непосредственно Ватикану, что не очень устроило Иосифа, но вполне устроило поляков, а в 1711-м пала и Луцкая епархия, после чего формально с православной «схизмой» в польской части Малороссии было покончено.

Митрополиту Шумлянскому осталось только почивать на лаврах, посвящая досуг написанию «Метрики», книги наставлений единомышленникам, разъясняющей, в частности, что самое важное теперь сохранять в чистоте «древлие обряды», поскольку «тупому быдлу» вероисповедные тонкости до фени, но к внешней мишуре оно весьма чувствительно. Что, собственно, было не совсем правдой: хотя 100 % приходов и в самом деле были записаны в ГКЦ, но само слово «униат» на Правобережье стало грязным ругательством, за которое подавали в суд, а то и просто били морду. «Имя унии им ненавистно — хуже змеи, — цитирует сам Грушевский письмо некоего униатского иерарха кардиналу-примасу Краковскому. — Они думают, что за ней скрывается бог знает что. Следуя за своим владыкой, они бессознательно верят в то, во что верят униаты, но самое имя унии отбрасывают с отвращением». Впрочем, Шумлянского это мало волновало, его задача была исполнена, а совесть доброго католика вполне спокойна. И Господь, по версии Ватикана, щедро воздал своему слуге, позволив скончаться, не узнав, что на Киевщине и вообще в большей части Малороссии дело его жизни в конечном итоге кончится пшиком. Что униатов будут резать и вешать чем дальше, тем больше, с великим удовольствием, а сразу после «первого раздела» народ ринется в «отеческую веру» скопом, без всякого давления, — и в полном составе. Даже на Волыни.

Глава Х

Священная война

Правое дело

Итак, что происходило на левом, российском берегу Днепра, мы с вами, друзья, уже знаем. А как же правый, польский? Об этом никак нельзя не поговорить.

Только чтобы разговор был правильный, понятный, давайте вернемся чуть-чуть назад. В те пару-тройку лет, когда, слегка передохнув после трудных Чигиринских походов 1676–1677 годов, Порта продолжила Drang nach Westen и осадила Вену, угрожая прорывом в мелкие беззащитные княжества Германии, что означало бы всеевропейский бардак лет этак на тридцать, Польша в последний раз тряхнула стариной. Собрав все, что могло драться, в том числе и остатки срочно амнистированных правобережных казаков, Ян Собеский решил вопрос. После чего — поскольку хотя турки и перестали быть остро актуальны, но татары-то со своими шалостями никуда не делись — восстановил на правом берегу казачество — шесть небольших, не чета прежним (сотни по полторы сабель) «полков» во главе с наказным гетманом Самусем. Под сурдинку туда же пристроились и успевшие просочиться с левого берега неформалы некоего Семена Гурко-Палия, явочным порядком организовавшие еще несколько «полков» и давшие королю честное слово, что будут лояльны. Как ни странно, слово они держали. Ну, не точно уж совсем, немногочисленных польских поселенцев из облюбованных мест выгоняли, а евреев громили, но, поскольку против Варшавы не выступали, с татарами в меру сил дрались, польские поселенцы сами могли за себя постоять, а евреи были не в счет, король Ян на мелочи внимания не обращал. В общем, понемногу жили.

Однако все проходит. Король-воин умер. Война с турками успешно завершилась. Татары притихли. А для «домашней войны» (в Польше «патриоты» Станислава Лещинского, ставленника Франции, схватились с «саксонцами», опекаемыми Россией) казаки не годились. Да и вообще, само слово «казак» вызывало у поляков вполне понятную идиосинкразию. Посему в 1699 году Сейм принял закон об упразднении казачества как класса. Вообще.

Результатом, естественно, стал мятеж. Серьезный. Но неудачный. Казаков было мало, многотысячных толп поднять они не смогли за неимением в крае таковых. Так что небольшое, но профессиональное войско, возглавленное лично коронным гетманом Адамом Синявским, довольно быстро разгромило бунтарей, пересажав на колья лидеров, которым не повезло попасть в плен, а последние искры беспорядков погасила Россия, дорожившая союзом с Польшей против шведов больше, чем Правобережьем со всеми его проблемами. Хотя, возможно, и не без огорчения, в порядке nothing personal, just a business. Самому Семену Палию посчастливлось: он был арестован Мазепой, судим мягким российским судом и поехал осваивать Сибирь.

Но и после этого потрепанное правобережное казачество сохраняло лояльность «восточному царю», надеясь, что он рано или поздно, не мытьем так катаньем, но оттягает правую сторону. И вовсе не исключено, что именно это входило в планы Петра. В конце концов, Август Сильный, сидевший исключительно на русских штыках, дорожил польской короной — в основном как головным убором, без которого прозябал бы в простых курфюрстах. Убедить буратинку в том, что Польша без Правобережья смотрится на карте даже лучше, особого труда не составило бы.

Увы. Прутская конфузия 1711 года смешала карты. Победоносная Турция категорически протестовала против российского проникновения на юг, Швеция все еще брыкалась, а поляки, и так обиженные потерей половины Periferia, могли бы поголовно уйти к Лещинскому Так что Гродненская конвенция была исполнена до буквы. К 1714-му российских частей на правом берегу не осталось, что ввело всех, считавших себя казаками, в замешательство. Хулиганить они были горазды, но вот противостоять силам правопорядка, как показала Палиивщина, — отнюдь. К тому же ни Палия, ни, на худой конец, Самуся уже не было в живых, а наличная мелочь никого ни на какие подвиги увлечь не могла. При этом натворить «новые реестровые» успели столько, что кол в задницу можно было считать вполне заслуженной и не худшей перспективой. И начался исход. Не только добровольный, но и очень-очень шустрый. Благо на левом берегу мигрантов не только привечали, но и трудоустраивали (зять Палия, «полковник» Танский стал даже настоящим полковником). В итоге правый берег достался полякам в виде полупустыни. Чему паны, учитывая, кого потеряли, были, скорее всего, даже рады.

Однако «руину» нужно было заселять. Как это делалось, в полном согласии описывают и М. Грушевский, который, если дело не касается политики, врет, как ни странно, довольно редко, и его оппонент А. Дикий. Земли стали раздавать. Преимущественное право имели, понятно, потомки законных владельцев, уже более полусотни лет кусошничавшие где попало на положении бедных родственников, а если таковых не имелось, находилась масса охотников, за гроши выкупавших права владения или вообще бесплатно получавших их под условие обустроить и населить. Новые владельцы нанимали специалистов, те начинали агитацию, суля всем «уважаемым панам земледельцам» сколько угодно чернозема, работу по договору и полную свободу от всех налогов на 15, а то и 20 лет — и народ ехал. Конечно, не поляки (крепостных никто не отпускал), а с бору по сосенке: из вечно голодной Галиции, из Молдовы (там как раз в это время, в связи с началом «фанариотской» эпохи, резко взлетели налоги), из болотистой Белоруссии. И, натурально, в наибольшем количестве, с левого берега, от беспредела «новых панов». Всего за десять — пятнадцать лет, констатирует Грушевский, «пустыни снова густо покрылись селами и хуторами, среди которых воздвигались панские дворцы, замки и католические монастыри (…) а когда начал подходить конец обещанным свободам, стали поселенцев принуждать к несению барщины, разных работ и повинностей». Выделено, между прочим, мной. И не зря. Ведь как долги возвращать жалко, поскольку берешь чужие и ненадолго, а отдавать надо свои и навсегда, так и льготные годы знаешь что кончатся, но надеешься, что уж ты-то станешь исключением, и когда они все же завершаются, давит жаба. Вполне до тех пор спокойный правый берег заволновался. Тем более что жаба была не одинока.

Очень важный момент. Одним из результатов лихолетья 2-й половины XVII века для Речи Посполитой стало то, что федерация перестала существовать. То есть формально все осталось по-прежнему и даже память о своих корнях у литвинов никуда не делась, но фактически Речь Посполитая, пережив эпоху огня и меча, потопа и пана володыевского, самоопределилась как Польша, Польша и еще раз Польша. Которую обидели, ограбили и, можно сказать, почти окончательно погубили предатели-схизматики изнутри и враги-схизматики извне. И чтобы такое не повторилось, схизму на польских землях следовало искоренить раз и навсегда. Причем желательно не оружием (оружие штука обоюдоострая, да и соседи-схизматики могут вмешаться), а правовым путем. С этим были согласны все слои польского общества, от мнения которых хоть что-то зависело.

Четко проработанной программы действий поначалу не было, двигались методом проб и ошибок, однако уже в 1676 году решением Сейма были уничтожены права православных «братств», своего рода культурно-просветительских и религиозных клубов. Затем началась активная работа по охмурению идеей унии элиты православного клира. Причем по-умному Никого не жгли и вообще не давили. Уговаривали и покупали. А поскольку за ценой не стояли, кое-что получалось. Скажем, епископ Иосиф Шумлянский, стойкий борец за православие из Львова, сдался лишь после гарантий получения всего имущества Киевской митрополии. Более принципиальных иерархов обламывали на диспутах. Если ранее ксендзы с батюшками спорили на равных, расходясь по нулям, то теперь на пропаганду унии был брошен цвет католической интеллигенции (по данным Ватикана, в начале XVIII века Польша, наряду с Парагваем, стала основным фронтом работы иезуитов).

И кое-что опять-таки получалось. На сторону унии, тщательно все обдумав, перешел Иннокентий Винницкий, епископ Перемышля, бессребреник и златоуст, весьма популярный среди паствы, а еще один авторитетный епископ, Кирилл Луцкий, «убояся соблазна и наущения латынского», бежал из епархии на Левобережье.

Никто не спешил. Лишь в 1720-м, после того как униатский митрополит Лев Кишка на Соборе в Замостье объявил Грекокатолическую церковь единственной законной — кроме Римско-католической — на территории Речи Посполитой, начались активные действия. При полном попустительстве властей и поддержке местных помещиков — на 100 % католиков — униаты захватывали православные монастыри, изгоняли из приходов священников. В отношении «схизматиков» было позволено все. Но и перейдя в униатство, хлебороб мог рассчитывать разве что на то, что бить не будут, да попадание в «правильный» рай. Некоторые льготы полагались лишь тем, кто стал «полноценными» католиками, однако такое случалось редко, поскольку Костел дал «младшим братьям» негласное обязательство не отбивать паству. А в судах жалобы «схизматиков» по определению считались клеветой.

Когда же Россия, имевшая по условиям Вечного мира право заступаться за православных, выражала протест, на ее демарши либо не обращали внимания, либо выражали недоумение по поводу «вмешательства во внутренние дела соседнего государства». И поделать Петербург не мог ничего: пока «саксонская» Польша плясала под российскую дудку, расшатывать и без того непрочный трон ручного королька Августа II было не в масть.

В сущности, на Правобережье хозяйничало нечто типа ку-клукс-клана. Только не первого, благородного, времен Натана Бедфорда Форреста, посильно защищавшего население от слишком радикальных афроамериканцев и «саквояжников» с Севера, и не нынешнего, карикатурного, а того самого, в начале XX века сотнями убивавшего людей только исключительно за неправильный цвет кожи. А действие рождает противодействие, и в недавно еще относительно спокойном краю появились, а затем и стали бытовым явлением ватаги «дейнек», иногда, но в ту пору еще нечасто называемых «гайдамаками». В общем, конечно, криминалы, чьи методы (грабеж, в том числе и на дорогах, поджоги и так далее), как признает даже помянутый выше пан Худобец, «были небесспорны». Но с социальным подтекстом, поскольку грабили не православный люд, с которого взять было нечего, а «пана да жида». Естественно, набирая популярность в массах.

К слову. Хотя «еврейский вопрос» более чем деликатен, из тех, где шаг влево, шаг вправо чреват расстрелом, обойти его в данном случае невозможно, и, думаю, мне, агностику, по рождения имеющему право носить и крест, и маген-давид, рассуждение на эту тему простительно. Так вот, евреям на Малой Руси жилось хлебно, но куда как непросто. Их, мягко сказать, не любили, а при случае и резали. Но не из пресловутого антисемитизма. Претензии к «жидам», как отмечено многими, были очень конкретны. Поскольку шляхта, в экономике бестолковая, со времен расцвета РП использовала опыт и связи евреев для управления своими поместьями, еврей в понимании «быдла» становился естественным продолжением и конкретным воплощением пана. К тому же аренда — в отличие от России, где на местах управляли бурмистры из своих, — означала повышение поборов, а это тоже мало кому нравится. Да, если говорить о Правобережье XVIII века, кампанию по заселению края проводили опять-таки евреи, и следовательно, именно они в глазах новоселов были виновны в том, что льготные годы закончились. Добавим сюда иную, запредельно «не нашу», веру, вообще отрицавшую роль Христа в истории, и совершенно «не наши» обычаи, — и пасьянс готов. Для традиционного сельского общества, любого «не такого» принимающего в штыки, еврей становился почти (и даже не почти) земным воплощением дьявола. И вместе с тем ненависти по национальному признаку не было. Да и быть не могло. Внуки чешского горняка Оты Гидлера в ту пору еще только обживались в окрестностях австрийского Линца, даже не предполагая, что сынишка их отдаленного потомка Алоиза дойдет до идеи о «вредных» расах. Избранников Б-га Единого грабили потому, что у них было что взять, а резали в рабочем порядке и не всегда. Когда Зализняк в самый канун Колиивщины запросил инструкций, как и кого насекомить, ответ гласил: «Паписта да унию под корень, а жида как Бог пошлет», да и наиболее известные полевые командиры в «обычные» времена бывали терпимы (карпатский Довбуш в жидоедстве замечен не был, а знаменитого Кармалюка можно подозревать даже в некоторой юдофилии: он был весьма популярен в штетлах и охотно принимал «нехристей» в ватагу). Но когда поднималась волна и «народные массы» давали волю инстинктам, начинались мясные ряды…

Уловимые мстители

Впрочем, вернемся к нашим «дейнекам». Гуляли они знатно, «надворных» гоняли почем зря, но по-настоящему круто стало в 1734-м, когда в Польше вновь пошли разборки между «партиями» Августа (уже III) и состарившегося, но неугомонного Станислава Лещинского. По понятным причинам, на Правобережье преобладали «патриотические силы», и когда «саксонцев» начали прижимать к ногтю, русское правительство ввело на правый берег войска, начавшие разоружать отряды конфедератов.

Восторг населения был неописуем. В политике оно разбиралось плохо, но сами посудите: ежели с восхода пришли казаки, набили пану морду, заковали в цепи и куда-то увезли, оставив пани на фольварке одну-одинешеньку — как же тут не вмешаться? А тут еще слух пошел, что, дескать, «православные воеводы привезли от царицы Золотую Грамоту, чтобы всем русским людям воля была». И все стало окончательно ясно.

Особенно когда некто Верлан из Шаргорода, сотник «надворных» князя Любомирского, «саксонца» до мозга костей, получил письмо от русского командира для передачи пану. Вскрыть, конечно, не вскрыл, да и вскрой, едва ли бы прочитал, но, узрев на конверте печать с орлом, понял: не врали, выходит, люди-то; вот она, та самая грамота. И, объявив себя «царицыным полковником», активно включился в события. Огромная, быстро пухнущая за счет крестьян, бригада «дейнек» загуляла от Умани до Львова, моча «жидов» и поляков, без разницы, твердокаменный ты «патриот» или непреклонный «саксонец». Небольшие польские отряды были бессильны. Край стремительно покатился в новую Руину. Но как раз в это время завершились бои под Данцигом, и Лещинский уплыл в la belle France с остатками французского десанта. В Польше ему ловить было уже нечего, поскольку даже самые отпетые «патриоты», бросив своего короля на произвол судьбы, массами изъявляли покорность Августу, умоляя русское правительство пресечь беспорядки. Что и было сделано. Nothing personal, just a business. Правда, обошлось без экзекуций. Основная часть мятежников, выслушав увещевания людей в русской военной форме, печально пожала плечами (царице виднее, не сейчас так не сейчас) и вернулась к полевым работам. Но кое-кто из числившихся в особом розыске, уйдя на очень кстати восстановленное Запорожье или в Молдову, начал партизанить, порой бандами в несколько сот ножей.

Кончившись ничем, герилья 1734 года имела, однако, важные, далеко идущие последствия. Если ранее гайдамаки (после Верлановщины они себя называли только так, обидное слово «дейнеки» куда-то пропало) действовали на свой страх и риск, то с этого времени как-то само собой получилось так, что вместо лесных схронов и молдавских сел их основным тылом сделался «русский» клин на правом берегу. Сюда, в окрестности Киева, они отступали, когда прижимало, здесь отмаливали грехи, здесь, в церковных селах и монастырях пережидали зиму. Здесь — под присмотром запорожцев-пенсионеров, под старость принявших постриг, — обучались воевать «не по-детски», и здесь же находили инструкторов из числа запорожцев «действующего резерва», причем духовные пастыри нередко засчитывали «походы до панов» как монастырское послушание. Церковь приручала гайдамаков умно и умело, особенно с тех пор, когда переяславскую епархию возглавил епископ Гервасий Линцевский, а мощный и богатый Мотронинский монастырь под Чигириным — молодой, но деятельный игумен Мелхиседек Значко-Яворский, заклятый враг унии и весьма красноречивый оратор, ставший любимым исповедником двух поколений правобережных инсургентов.

Неудивительно, что в 1750-м, когда натиск униатов значительно усилился, край ответил полякам новой войной, причем на сей раз центра не было, но ватаги, на первый взгляд разрозненные и возглавляемые совершенно ни до, ни после неизвестными атаманами (Грива, Медведь, Хорек, Ворона), работали по совершенно четкому плану, умело координируя свои действия, так что крохотные польские части не рисковали высовываться из укрепленных городов, хотя даже крепкие стены и пушки не гарантировали безопасности — Корсунь, Погребище, Паволочь, Рашков, Гранов и другие города были разграблены и сожжены. Не помогло даже создание за счет местных магнатов постоянной «милиции» во главе с князем Святополк-Четвертинским; она хоть и оказалась чуть боеспособнее регулярных команд, однако успеха не добилась. Лишь после того, как спорные церкви были оставлены униатами в покое, действия гайдамаков прекратились — так же внезапно и одновременно, как начались.

Что до России, то она зашевелилась всерьез лишь после того, как на коронации Екатерины II епископ белорусский Георгий Конисский публично попросил у «матушки» помощи. В 1764-м при избрании на престол российского кандидата (других уже не было) Станислава Понятовского вопрос о свободе совести и вероисповедания был рассмотрен на Сейме. Спустя год делегация во главе с епископом Георгием и (опять-таки) игуменом Мелхиседеком, съездив в Варшаву, встретилась с королем и получила от него привилей, подтверждающий права своей паствы, а также письмо к униатам с повелением угомониться. Имея на руках такие козыри, православное духовенство начало явочным порядком восстанавливать позиции в селах правого берега. Теперь били униатов, а если те сопротивлялись, ночью из леса приходили, и «превелебные» быстро осознавали, что Папа Римский, в сущности, большая сволочь.

Однако третий закон Ньютона неподвластен даже пану крулю. Оборотка грянула незамедлительно. В 1766-м на очередном Сейме Каэтан Солтык, епископ Краковский, выступил с речью, суть которой состояла в том, что Польша для поляков, каждый поляк — католик, а кто не согласен, тот враг Отечества, и если это кому-то не нравится, то «Чемодан — вокзал — Россия». Инициатива его преосвященства была принята на «ура» и получила силу закона. Королю фактически плюнули в лицо. Но поскольку такие фокусы грубо нарушали имеющиеся соглашения, Россия, реализуя свое право, ввела на правый берег войска, а в 1767-м князь Репнин, российский посол в Варшаве, получив полномочия от его величества, арестовал епископа Солтыка и его наиболее буйных сторонников. После чего депутаты, осознав непререкаемый приоритет элементарных прав человека, пошли на попятный и внесли в конституцию поправки, гарантирующие диссидентам (не только православным, но и протестантам) свободу вероисповедания, право на справедливый суд и даже право избирать и быть избранными. Польша впрямую приблизилась к превращению в цивилизованное, правовое государство. Увы, действовала уточненная конституция лишь до тех пор, пока в пределах страны находились русские войска. Когда же гаранты необратимости процесса демократизации ушли, взбешенная до белого каления шляхта Правобережья, создав Барскую конфедерацию, начала войну со «схизмой», «рукой Москвы» в лице короля и тотчас пришедшими из-за Днепра войсками генерала Михаила Кречетникова.

И опять-таки — Ньютон, Ньютон, Ньютон. Стычки русских войск с конфедератами население вновь, как и 30 лет назад, расценило вполне однозначно: «Ганна не дозволила, так Катерина дозволяет». Опять поползли слухи про Золотую Грамоту, и опять им верили.

Да и как было не верить, если в ночь на 1 апреля 1768 года Мелхиседек Значко-Яворский, созвав в монастырь гайдамацких вожаков, провел обряд освящения ножей, а затем вместо проповеди предъявил аудитории золоченую бумагу, которую, будучи по делам церковным в Петербурге, лично получил из рук самой императрицы. Так что, люби друзi, ныне надлежит «вступив в пределы Польши, вырезать и уничтожить с Божьей помощью всех поляков и жидов, хулителей нашей святой веры». В общем, разом нас багато, нас не подолати. Так! Ну а ежели что, так русские братушки — вот они, уже здесь, в обиду не дадут. Сказано было под большим секретом, но тем скорее в селах начали перековывать орала на мечи. В слове преподобного игумена, известного всем как стойкий борец с унией, покровитель убогих и вообще пастырь с доброй, человечной душой не усомнился, разумеется, никто.

Так что когда в мае из Мотронинского монастыря вышел хорошо вооруженный отряд (70 гайдамаков и монахов) во главе с послушником Максимом Зализняком, бывшим запорожцем, имевшим некоторый военный опыт, Правобережье загорелось. Всего за несколько дней отряды гайдамаков, несущие, как икону, копии «Золотой Грамоты» и, как во времена Верлана, от часа к часу разбухающие за счет крестьян и всякого охочего до зипунов сброда, смели конфедератов, став единственной реальной силой в крае. Пали Фастов, Черкассы, Канев, Корсунь, Богуслав, Лысянка. И начался геноцид, заставлявший «бледнеть лицом» даже таких напрочь лишенных комплексов ребят, как Иван Гонта, «надворный» сотник князя Потоцкого, сдавший гайдамакам вверенный его защите город, где пряталось до десятка тысяч мирного населения, и несколько недель ходивший аж в «уманских полковниках» при «князе и гетмане» Зализняке.

От описания пикантных деталей Колиивщины, занявшей, по оценке Д. Мордовцева, не менее видное место в истории массовых человеческих преступлений, не уступая ни Варфоломеевской ночи, ни Сицилийской вечерне, пожалуй, уклонюсь. Народные массы отрывались по полной, поляки полностью выпустили вожжи, и спасение мирные обыватели «неправильной ориентации» находили только в русских крепостях. Например, командир желтых гусар, стоявших в будущем Елизаветграде, на требование гайдамаков выдать укрывшихся там «латыну и нехристей», ответил: «тех жидов и поляков, потому оные в силе предложениев находятся у нас под защитой, отдать невозможно», и пригрозил открыть огонь из пушек, в связи с чем герои сочли за благо убраться восвояси. Но русские войска были далеко не всюду. Когда же поспевали на зов, зачастую оказывалось, что уже поздно. «Завидев нас, — писал в дневнике донской казачий офицер Калмыков, — вороны разлетались, а собаки, отбежав в сторону от колодца, выли жалобными голосами, потому наиболее полагать должно, что кормились они телом своих хозяев, кои их при жизни своей кормили». Впрочем, о спасении молили не только беженцы, но и паны, как «лояльные», так и конфедераты. И в середине июня, Петербург, решив, что, хотя мятеж на правом берегу полезен интересам России настолько, что желательно подождать еще с месяцок, но не всякие средства оправдывают цель, велел Кречетникову навести порядок. Что и было сделано.

Пошла раздача слонов. Что интересно, польские трибуналы, судившие подданных Речи Посполитой, были не столько гуманны, сколько справедливы. До жути. Правда, по данным польских архивов, казнено было не 20 000 народных заступников, а 713, бесспорно уличенных в убийствах, но тоже ведь немало, а надворного сотника Гонту, перекинувшегося к гайдамакам и с неделю их возглавлявшего, хоть и вел он себя с пленными «ляхами» относительно человечно, вообще порвали на куски заживо. Зато подданные России, вплоть до «гетмана» Зализняка, отделались ссылкой. По полной программе досталось только идеологам: епископ Гервасий и игумен Мелхиседек, уличенные в подстрекательстве и подлоге, были удалены в Россию «на покой и покаяние». Конфедерация скисла. Гайдамацкий «рух» сошел на нет. Польша ушла в пике, спустя несколько лет завершившееся первым разделом. А память про «славнi події Коліївщини та справедливу боротьбу гайдамаків, — как пишут в современных украинских учебниках, — відіграла значну роль у формуванні національної моралi та свідомості українського народу».

Глава XI

Армия Трясогузки

Гоп со смыком

Ежели кто-то удивлен, отчего давненько не поминали мы запорожцев, объясняю: после мазепинской эпопеи «лыцари» сошли со сцены. Не навсегда, но надолго.

Еще в 1709-м Сечь, принявшую сторону шведов и Мазепы, уничтожил Петр, приказавший сровнять крепость с землей, засыпать подземные переходы и казнить 156 из трех сотен взятых в плен обитателей, а около десятка повешенных пустить вниз по Днепру (по мнению некоторых нынешних украинских историков, это «злое дело» свершилось после взятия Батурина, но что взять с убогих?).

При этом трудно сказать, что царь был неправ. Военные мятежи в военное время нигде и никогда не кончаются банкетами, особенно если власть крепка, и Петр доказал это еще стрелецкими казнями. Сечевики же, помимо прочего, еще и позволили себе после первого, неудачного штурма их укреплений «срамно и тирански» убить на стенах несколько десятков пленных солдатиков. Вот как раз убийцы и отправились по реке на плотах, и именно уличенные в хоть какой-то — пусть минимальной — причастности к зверству были казнены на месте. Прочие, в цепях и колодках, закованные в цепи, побрели под конвоем в ставку царя.

Что до «лыцарей», во главе с атаманом Гордиенко воевавших вне Сечи, то они после Полтавы и провального похода на Правобережье под бунчуком Орлика в 1711 году долго мыкались, пока наконец не осели в урочище Алешки, под «крышей» крымского хана. Было им там так плохо, что они вскоре запросились в Россию. Петр, однако, отказал. Отказала и Екатерина I. Лишь в 1728 году, после изгнания казаками старого кошевого Гордиенко, русское правительство снизошло до переговоров, и в 1734-м, уже при Анне Иоанновне, эмигранты вернулись, получив разрешение основать новую Сечь на острове Чертомлык.

Нельзя оживлять мертвецов. Новая Сечь была зомби. Смешной и жуткой пародией на себя бывшую. «Лыцари» по-прежнему были храбры и совсем не боялись смерти, но лишь потому, что жизнь — хоть своя, хоть чужая — не казалась им какой-либо ценностью. Итак, храбрость была. И все. Никакой — пусть и весьма своеобразной — «военной демократии». Никакого аскетизма. Никакого социального мира. Всем заправляли «старые» («знатные») казаки, вернувшиеся из крымских владений. По сути, те же «зимовые», что и 150 лет назад, но при российских воинских чинах.

Судя по описям пожитков «стариков», разграбленных во время нередких бунтов на Сечи, самый «незаможный» из пострадавших, не занимавший никакой должности, имел в доме, помимо всякого имущества, 2500 рублей серебром и 75 червонцев — сумма, вдвое превышающая стоимость неплохого российского имения. О состояниях более зажиточных сечевиков можно только догадываться, тем более что капиталы, в отличие от времен прежних, пополнялись в основном не военной добычей, сколько доходами с «паланок», разбросанных по всей «ничейной» степи латифундий, обслуживаемых «голотой» — беглецами с Левобережья, не имеющими права носить оружие и участвовать в набегах. И только этим, ничем более, отличавшимися от «серомы» — многотысячной толпы оборванцев, обитающих на самой Сечи и имевших формальный статус «казаков», уже не дающий права избирать и быть избранным (эта привилегия была закреплена за узким кругом «знатных»), но позволяющий, не работая, жить за счет подачек от «старых». Подачки были не слишком велики, но на пропой хватало, а если хватать переставало, «сирома» бунтовала (в 1749-м и 1768-м случались серьезные бунты на самой Сечи, эксцессы же в «паланках» учету не поддаются). «Знатные», правда, неуклонно давили мятежи при помощи российских войск, но пытались снять социальный стресс и подручными средствами, закрывая глаза на самодеятельность рядового состава. Так что ватаги «сиромы», действуя на свой страх и риск, не только без одобрения свыше, но частенько и вопреки прямому запрету творили беспредел на территории от Днепра до Днестра, дотла грабя соседние территории. Отдуваться же приходилось российским властям, и еще хорошо, если только на уровне дипломатии (именно налет «бесхозных» запорожцев на турецкую Балту спровоцировал Русско-турецкую войну 1768–1774 годов).

Резвились ватаги и на Правобережье, всячески поддерживая — более того, организуя и направляя — гайдамаков в смысле пограбить панские имения. Что, естественно, ломало и так хрупкую стабильность пророссийского режима в Польше. Да и от вмешательства в Пугачевщину «старые» удержали «серому» едва ли не с боями.

В общем, поздняя Сечь была по сути воровской малиной, разросшейся до трудно вообразимых размеров. Те же воры в законе, слегка «подогревающие» подвориков, те же «мужики» на работах, те же внутренние терки вместо общих толковищ, та же, наконец, буза в случае непоняток.

Ничего странного, что ценность их как военной силы неуклонно стремилась к нулю. Если в 1737–1739 годах прощенные «олешковцы» еще как-то проявили себя, то по ходу войны 1768–1774 годов стало ясно, что отдачи от них почти нет. Уровень военной подготовки «серомы» позволял ей более или менее на равных противостоять разве что татарам, но те, по крайней мере, были непьющими и знали, что такое дисциплина. Упал и уровень командования; в отличие от эпохи естественного отбора, когда за бесталанность войско смещало вожаков, теперь у руля стояли «неприкасаемые». На что-то путное годились только «старые», но их претензии и амбиции явно превышали приносимую пользу.

И самое главное: признание по Кючук-Кайнарджийскому миру 1774 года независимости Крымского ханства, автоматически означавшее установление над ним протектората России, лишало существование Запорожья хоть какого-то смысла, делая его не только ненужным, но и опасным. В связи с чем в начале июня 1775 года 25-тысячный корпус во главе с генерал-поручиком Петром Текели, сербом по происхождению, осадил Запорожскую Сечь. Все произошло быстро и без крови: сечевая старшина драться не хотела, пыл буянов охладил вид батарей, выставленных напротив ворот, и 5 июня 1775 года Сечь сдалась без боя, а 14 августа последовал манифест Екатерины II о ликвидации ее «с уничтожением самого имени запорожских казаков».

Но — именно запорожских. Как сословия. Индивидуально же сечевикам (кроме «со своих мест беглых», которым предстояло вернуться туда, откуда пришли), согласно официальному разъяснению, предоставлялось время на то, чтобы в индивидуальном порядке определиться: записаться в крестьяне, мещане или в полки пикинеров (типа казачьих, но входящие в состав регулярных войск). С выбором никто не торопил. Более того, уже в 1787 году всех желающих экс-запорожцев (не желавшие или опасавшиеся возвращения «туда, откуда пришли» успели к тому времени сбежать) записали в Войско верных казаков (позже — Черноморское, а еще позже Кубанское казачьи войска), предоставив им возможность в привычном статусе нести привычную службу на новых рубежах Империи.

Оранжевые мифологи, правда, изредка оценивают это как очередное проявление «антиукраинства»: дескать, ежели так, то почему же параллельно не было ликвидировано или перемещено на новые территории и Войско Донское, также оказавшееся в глубоком тылу? Отвечаю: а потому, что крымская опасность была снята и пустынные земли южнее Сечи (Таврия и Новороссия) уже заселялись вовсю. «Тыл» же Дона располагался впритык к кочевьям еще не совсем цивилизованных калмыков, «частным образом» воевавших с совсем еще нецивилизованными казахами за пастбища, лежащие между Уралом и Волгой. А также и к землям, населенным весьма активными и еще не замиренными (именно этим займутся черноморцы) адыгами. И, наконец, Войско Донское, в целом завершив к концу XVIII века процесс интеграции в Империю, в отличие от Запорожья, не представляло опасности для стабильности государства, которое не имело ни времени, ни необходимости тратить еще столько же времени на окультуривание Сечи.

Между прочим, тот факт, что командовал операцией именно Петр Текели, помогает понять очень многое.

Дело в том, что богатейшие земли будущей Новороссии, формально входившие в сферу влияния Крыма, а следовательно, и Турции, в XVIII веке были фактически ничейной землей. Обустраивать в тех местах, а тем паче возделывать поля, всерьез считалось, и не без веских оснований, слишком большим риском. Этот «Великий Луг» запорожцы традиционно считали своим, но в эпоху Старой Сечи, вплоть до 1709 года, не уделяли ей особого внимания.

С основанием Сечи Новой все изменилось. О системе «паланок» я уже говорил, однако паланками дело не исчерпывалось. Хозяйственные «старшие» были неплохими, хотя и стихийными, экономистами. В отличие от дурных предшественников, они заботились о заселении запорожских степей хлеборобами, наряду с собственными латифундиями основывали «слободы», привлекая и приманивая туда население Гетманщины и даже юга России. Обосновывавшиеся в «слободах» земледельцы формально в структуру Войска не входили никак, а неформально считались «общими работниками» на «войсковой» земле, то есть были чем-то типа спартанских илотов, хотя и без криптий. С них собирали налоги как бы в войсковую казну (правда, небольшие), им на выпас отдавали табуны и отары, они же на правах издольщиков обрабатывали и участки, относящиеся к «паланкам». Слободы расширялись, разрастаясь в маленькие городки, где была уже не одна церковь, а две или даже три. Любопытно, что «лыцари», защитники веры, громившие евреев везде и всюду, на «своей» территории брали «нехристей» под защиту, опекали их и даже… поручали собирать со «слободских» сборы в войсковую казну.

В целом все запорожские владения («вольности») занимали огромную территорию (к 1775 году — 19 местечек, 45 сел и 1600 хуторов), а доходы «старших» — включая сбор пошлин с обозов, посредническую торговлю и шинкарство — позволяли им финансировать строительство десятков церквей и монастырей в Гетманщине. При этом, однако, никаких юридических прав на эти земли не было не только у «старших» (даже «паланки» формально являлись не собственностью, а «долгим володением»), но и у Войска, права и обязанности которого регулировались Разрешительной грамотой 1734 года, согласно которой «возвращенцы» имели право всего лишь селиться в облюбованном месте.

Тут и возникла коллизия. Рассматривая южные земли как важный источник пополнения государственного земельного фонда, а значит, и бюджета, и возможности расширения социальной базы, Петербург в 1751–1753 годах выдал разрешение на колонизацию земель, уже находящихся под контролем России, переселенцам из Сербии — т. н. «граничарам», имеющим, помимо немалого хозяйственного опыта, еще и военный. На просторах Великого Луга появились две новых провинции — Ново-Сербия и Славяно-Сербия (ополчение которой в 1775-м как раз и возглавлял Петр Текели). Переселенцы получили субсидии, землю налоговые льготы на 10–15 лет. С юридической точки зрения права их были совершенно безукоризненны, что они и попытались объяснить соседям, действия которых справедливо оценили как самозахват. Однако запорожские «старшие» полагали совершенно иначе. Как, впрочем, и «серома», получавшая дотации как раз за счет доходов с «войсковой» земли. На требование платить за пользование землей и провоз продукции сербы, естественно, ответили отказом. Стычки учащались, переходя иногда в кровавые столкновения, наподобие «индейских войн» следующего века, где «лыцари» играли роль чингачгуков, — с десятками убитых и сотнями раненых. Новоселы, понятно, жаловались в Петербург, Петербург, тоже понятно, негодовал в связи со срывом государственной программы. Тем более что в запорожские «слободы» уходило и немало поселенцев, привлеченных непосредственно российскими властями. И наконец, императрица в то время планировала построить в отбитых у турок областях новую столицу Империи — «Екатеринослав», а наличие в предполагаемом районе строительства «лыцарей» было сродни наличию малярийных комаров на невских болотах.

Была, правда, идея решить вопрос полюбовно, переведя «лыцарей» в ранг российского дворянства и наделив их имениями. Однако великий историк Герард Миллер, специально командированный для изучения ситуации на месте, в отчете убедительно доказал, что мысль эта утопична, поскольку Сечь является «политическим выродком», а запорожцы «собственным своим неистовым правлением» не способны вести нормальное хозяйство. Судьба Сечи была решена. Действия Петра Текели, жителя Ново-Сербии (!), стали фактически полицейской операцией, проведенной ОМОН’ом с целью обуздания рейдеров и возвращения земли законным владельцам. «Маски-шоу», только и всего. «Несербские» земли были взяты в казну, а после розданы немецким колонистам, приглашенным императрицей. Ясен пень, не остался в накладе и Потемкин.

Страдальцы

А теперь — внимание. Как мы уже знаем, после расформирования Сечи гром не грянул. Никаких репрессий не последовало. Даже беглые, в общем-то подлежащие возврату помещикам, получили возможность бежать — например, некто Лях благодаря оплошности (или, скорее, попустительству) военных властей сумел организовать массовый (около 5000 человек) побег в Турцию. Те же, кто имел основания считать себя казаками, вообще жили свободно, медленно выбирая, какой все-таки статус уютнее. Верхушка же «старших», все люди весьма пожилые и зажиточные, подписав все, что нужно, разъехалась по имениям. И вдруг… Менее года спустя трое (всего трое из нескольких десятков!) сечевых старшин — экс-кошевой Калнишевский, экс-войсковой писарь Глоба и экс-войсковой судья Головатый, мирно гревшие старые кости в симпатичных имениях, бесследно исчезают. Кто-то считал их погибшими, кто-то уверял, что они бежали «в вольные земли». Но, как выяснилось много позже, все трое были негласно изъяты и разосланы по отдаленным монастырям в «наистрожайшее заточение», где писарь с судьей вскоре и умерли, а кошевой, отбыв 25 лет (из них почти 15 в одиночке), был, глубоким, уже 113-летним слепым стариком, выпущен на свободу уже Александром I.

Вопрос: почему?

Прежде всего изумляет мера наказания (вернее, пресечения, поскольку ни о каком суде речи не было, имел место административный арест). Для России случай беспрецедентный. Да, ее законы не сияли гуманизмом. Правда, смертная казнь в мирное время за уголовные преступления была отменена (кроме исключительных случаев, вроде Салтычихи, но там имел место полноценный процесс, да и под самый конец пришло помилование) и применялась, только когда речь шла о попытке государственного переворота или мятеже (Мирович, Пугачев и пугачевцы), но существовали ссылка и каторга, на срок или пожизненно. А вот пожизненной одиночки закон не предусматривал (кроме той же Салтычихи, где смягчение приговора означало по факту ту же казнь, только в рассрочку). Еще более поражает, что «закрыли» старых казаков в административном порядке. В «сопроводиловке» Калнишевского (она сохранилась) указано только: «великий грешник». И все. Но Россия не знала «Железных Масок». За двумя исключениями — император Иоанн Антонович и еще одно, о котором позже. Однако ситуация с «вечным узником» понятна (живой даже не претендент, а царствующий император, при наличии которого все de facto занимающие трон персоны — de jure не более чем самозванцы). Ничего подобного в случае с запорожскими старшинами не было. Какие бы подробности, какие бы нюансы ни выяснились при изучении войсковых архивов, максимум, что могло светить старикам, не чикатильствовавшим и покушений на престол не учинявшим, — Сибирь, уже освоенная тремя поколениями провинившейся малороссийской старшины. Причем, с учетом возраста, даже не каторга.

И вот еще что. Говоря о Петре Калнишевском, не следует забывать, что речь идет не о каком-то безвестном бомжике с периферии. А о российском дворянине, герое войны, генерал-лейтенанте (по Табели о рангах чиновник III класса, допустимый к заседаниям в Сенате), кавалере высшего в империи ордена Андрея Первозванного. Об очень богатом человеке, на виду у императрицы, лично писавшей ему благодарственные письма («у нас никогда не было ни малейшего сомнения в вашей со всем войском к нам верности»!). С огромными связями при дворе, где, пользуясь модой на все запорожское, мудрый кошевой вписал в реестр немало нужных людей, вплоть до Грицька Нечеси — то бишь светлейшего князя Потемкина. Который именовал старика не иначе как «отцом родным» и «другом неразлучным» и состоял с ним в дружеской переписке («Уверяю вас весьма чистосердечно, что ни одного случая не пропущу, где усмотрю принести любую желаниям вашу выгоду, на справедливости и крепости основанную»!). Более того, позже, когда дед уже мотал срок, Светлейший интересовался условиями его быта и давал распоряжения не перегибать.

Честно: ничего не понимаю.

Довоенные связи с Крымом? Да, было. На местном уровне, насчет пастбищ и купеческих караванов. Без каких-то умыслов на измену, что подтвердилось задолго до войны, в ходе весьма тщательного и придирчивого следствия по доносу полкового старшины Петра Савицкого, а после войны, где Калнишевский проявил себя очень и очень хорошо, вообще быльем поросло.

Связи с гайдамаками? Полноте. Он их давил как мог, за что его «серома» в том же 1768-м чуть не убила. Хотя, конечно, знал и Зализняка, и Семена Гаркушу приведшего на помощь Зализняку конный отряд. Но Зализняк задолго до Колиивщины ушел в монастырь на послушание, выбыв тем самым из войска, а Гаркуша пошел на Правобережье своей, несмотря на все запреты, поскольку имел большой личный зуб на поляков; к тому же на российской стороне он гулял, да и бил конфедератов — врагов России, да и стало известно о его подвигах позже, аж в 1784-м, когда экс-кошевой уже почти 10 лет грел нары.

Причастность к Пугачевщине? Отпадает. Именно Калнишевский, и царице это было отлично известно, проявив чудеса изворотливости, сделал все для того, чтобы «серома», уже готовая выступить в поддержку «третьего анператора», осталась в своих куренях.

Контакты с беглыми, осевшими за кордоном запорожцами? Очень и очень сомнительно. Даже, пожалуй, невероятно. 85 лет — не пик политической активности, да и не те отношения были у Калнишевского с «голотой» (а ведь бежала за рубеж даже не «серома», а именно «голота»), чтобы иметь с ней какие-то предосудительные контакты.

«Месть казачеству за бегство», согласно мнению ряда очень-очень оранжевых авторов? Вообще чушь. Во-первых, «голоте» на судьбу кошевого, которого она дважды свергала, было глубоко плевать, во-вторых, немногим «старым», ударившимся в бега, не мстить следовало, а рассылать увещевания за подписью того же Калнишевского, а в-третьих, чего стоит месть, о которой никому ничего аж 25 лет неизвестно?

Личная ненависть кого-то из власть имущих? Об этом нет никаких сведений и даже хотя бы предположительных мотивов. К тому же, если даже кто-то из трех «железных масок» и попал под такую раздачу, при чем тут двое остальных? А ежели некий серьезный дядя ненавидел запорожцев как явление, почему репрессировали только троих?

Земельный вопрос, наконец? Увы, тоже не складывается. Безусловно, Петр Иванович был человек не бедный, напротив, очень богатым человеком, но не настолько же, чтобы государство его раскулачивало как Людовик XIV бедолагу Фуке. Тем паче что на имения и сбережения экс-кошевого после его исчезновения никто и не думал посягать, все законнейшим образом перешло к наследникам. А громадные «войсковые» земли ему не принадлежали, да и войско юридически не имело на них никаких прав.

А если так, то вновь: почему?

И почему даже Павел, выворачивавший наизнанку инициативы матушки, освобождавший и миловавший заключенных ею от Радищева до Костюшко, в случае с Калнишевским изменил своему правилу и даже не подумал хотя бы смягчить режим старика?

Неведомо.

Единственный, очень зыбкий намек на какой-то просвет появляется, на мой взгляд, если вспомнить исключение, о котором было сказано выше. Единственный случай в России XVIII–XIX веков, в какой-то мере на взгляд адекватный «казусу Калнишевского». Семья Пугачева. Неграмотная баба с двумя девчонками-подростками и мальчик Трофим. Брошенные шебутным отцом лет за восемь до событий. Никому неведомые, ни на что не претендующие. Короче говоря, ни с какой стороны не княжны Таракановы. Но при этом — всем, без всяких видимых причин — строжайшее, на всю оставшуюся жизнь заключение в самой «режимной» тюрьме Империи. Тут уж, в отличие от Петра Ивановича, ни о землях, ни о контактах с зарубежьем, ни о татарах-гайдамаках речи вообще нет. Как и о мести. Месть непонятно кому и неизвестно за что — совершенно не в стиле холодной, рассудочной, предельно логично мыслящей и отнюдь не чуждой гуманизма Екатерины. По-моему, остается лишь одно: несчастным просто раз и навсегда заткнули рот. Чтобы никому, никогда, ни при каких обстоятельствах не смогли по глупости брякнуть единственное, что теоретически могли знать: что «анператор», не признавший в казанском остроге свою семью, вовсе не их беглый батяня, как предписано считать всему миру, а кто-то другой. Иных вариантов я, как ни напрягаю фантазию, измыслить не могу. Как и ответа на вопрос: что же все-таки такое запредельное знал последний кошевой Запорожской Сечи, «великий грешник» Петр Иванович Калнишевский?

Глава XII

Наше все

Обыкновенная история

Покой, сытость и избыток времени, известное дело, предрасполагают к философствованиям. Среди старосветских помещиков Малой Руси, тех самых, служить не желавших, а желавших грезить под бандуру с галушками, было немало людей образованных, склонных после плотного ужина помечтать и порассуждать о старых добрых временах, когда все было не так, как нынче. То есть нынче, конечно, классно, тепло, светло и мухи не кусают, но ведь раньше мы были ого-го, а сейчас кто? Скорее всего, кто-то из этих «скучающих» и накропал на досуге появившийся невесть откуда в начале XIX века анонимный апокриф, именуемый «История Русов».

По форме сие произведение не пойми что, то ли летопись, то ли сборник легенд, по сути же «политический трактат, облеченный в историческую форму». Или, если без экивоков, политический памфлет на тему «Ой, какие мы были крутые и славные». Красота и сочность слога сего произведения явны и несомненны, в отличие, увы, от научной достоверности. Апологеты идеи «Прочь от Москвы», они полагают книжицу не просто достоверной, но даже своим «катехизисом, Кораном и Евангелием украинства», однако исследователи XIX века — в том числе стоявшие на жестко «украинофильских» позициях — думали иначе. В частности, Николай Костомаров, посвятивший изучению истории Украины всю жизнь и свято веривший в подлинность «источника», на склоне лет с очевидной грустью сделал окончательный вывод, признав, что в «Истории Русов» «много неверности и потому она, в оное время переписываясь много раз и переходя из рук в руки по разным спискам, производила вредное в научном отношении влияние, потому что распространяла ложные воззрения на прошлое Малороссии». Впрочем, мифологам Костомаров, ежели что, не указ.

Как бы то ни было, «История Русов», изображающая «козаков» ангелами во плоти, а «москалей» саблезубыми дикарями, запрещена не была и обильно расходилась в списках, в том числе и в Петербурге. Тем паче что столичная элита «малороссийской» темой интересовалась всерьез. Она ведь и состояла едва ли не наполовину из выходцев оттуда, не вполне порвавших с родными корнями. А кроме того, это было (хуторки в степи!.. черные брови, карие очи!.. чому я не сокил?!.) очень свежо и романтично, — с одной стороны, безусловно, свое, но с другой как бы и не совсем, и каждый из интересовавшихся видел в ней ровно то, что хотел видеть. Кого-то привлекали «думы» Рылеева, где донельзя облагороженные Наливайко и Войнаровский в лучших традициях якобинцев высокопарно рассуждали о свободе и добродетели, кто-то зачитывался пушкинской «Полтавой», наслаждаясь изысканной смесью коварства, любви и воинских подвигов, еще кто-то просто и без затей хохотал, листая «Энеиду» Котляревского. Однако самый мощный толчок процессу дал, на мой взгляд, не кто иной, как Николай Васильевич Гоголь, — по большому счету основатель русской «поп-культуры», в частности таких жанров, как фэнтези, horror и пиратский роман. Нет, конечно, стихи — это прекрасно, и Пушкин с Лермонтовым гении, но любовь к поэзии присуща не всем. Да и серьезная проза, в том числе военная, не говоря уж о «бытовой», хороша под настроение. А вот Гоголь с его колдунами, ведьмами, виями и флибустьерами, щеголяющими в шароварах шириной с Черное море, — это да! Это для всех. И интерес к Малороссии вспыхивает степным пожаром, как нынче (спасибо профессору Толкиену) интерес к кельтам, бывших, между нами, всего лишь крашенными лохматыми дикарями.

Масла в огонь добавляет и явление высшему обществу Тараса Шевченко. Его, правда, не совсем понимают. Скажем, в знаменитом «Кохайтеся, чорнобривi, Та не з москалями, Бо москалi — чужi люде, Роблять лихо з вами. Москаль любить жартуючи, Жартуючи кине; Пiде в свою Московщину, А дiвчина гине…», речь же не про этнического «москаля» идет, а про солдата (так называли служивых на Малой Руси — помните известную пьесу «Москаль-чаривнык»?). То бишь не водись, девочка, с солдатом, он нынче здесь, завтра там, поматросит и бросит. Но высший свет рукоплещет не этой нехитрой народной мудрости — высший свет, как и положено высшему свету, свободомыслящий, в восторге от усатой диковинки, которая хоть и из низов, а, вишь ты, умеет писать и рисовать. Точно так же в тех же салонах примут спустя 70 лет еще одного «народного пророка» — Григория Новых aka Распутин. Опять же и приятно щекочет нервы некое чувство вины — очень похожее на то, что ныне заставляет американских либералов заискивать перед потомками черных рабов. На мой взгляд, между прочим, сам Шевченко все это понимал. Он был хотя и дремуч (воспевал эпоху «Коли були ми козаками», совершенно не зная ни что казаками были далеко не все, ни что из себя представляли эти самые казаки), но далеко не глуп и прекрасно понимал, что все эти столичные паны видят в нем не человека, а забавную диковинку. Отсюда в его виршах и злоба, понемногу переходящая в лютую ненависть, которая пока еще не ко двору, но спустя лет тридцать будет востребована, хотя сам Тарас Григорович об этом не знал, а на уровне рассудка, возможно, даже и не думал. Во всяком случае, все, что считал серьезным (и прозу, и дневники, и даже письма), писал по-русски. Оставляя «экзотику» на те случаи, когда, подобно Верке Сердюке, надлежало демонстрировать «имидж».

Итак, мода вскипела волной, и надолго. Почуяв столичные веяния, на брегах Днепра зашевелились новые самородки, владеющие «живым малороссийским наречием» не хуже Тараса, появляется серьезная проза, в том числе и «Чорна Рада» Пантелеймона Кулиша — первый полноценный исторический роман, написанный на поднепровском диалекте. По ходу дела (куда конь с копытом, туда и рак с клешней, да и модные западные теории до окраин тоже доходят) возникают кружки на предмет просвещения народных масс и чаепитий на тему «Чого робити?». В Москве, в Университетском издательстве — одном из самых престижных в стране — выходит даже та самая «История Русов».

Сепаратизма нет и в помине. Но времена на дворе нехорошие; после чуть не обрушившей Европу революции 1848 года Николай закрутил гайки, и многие буйные — от молодого Достоевского до вполне зрелого Шевченка — попадают под раздачу. Естественно, безо всякой национальной подоплеки. И тем не менее Россия, как всякая европейская страна, живет по принципу «все, что не запрещено, разрешено», а запрещено только подрывать устои. Так что, пока Тарас изучает военное дело, «малороссийская» мода продолжает цвести. Ей симпатизируют как славянофилы, так и западники, а центром поветрия по-прежнему остается Петербург. Там, еще при Николае, зародилась идея основания в Малороссии «народных» школ, а уж при Александре II птица-тройка вообще ушла в галоп. Выходят в свет учебники, написанные лидерами тогдашнего «возрождения» («Граматка» Кулиша, «Букварь» опального Шевченки, «Арихметика або щотниця» Мороза). Гигантскими тиражами идут в продажу «метелики» (мотыльки) — тоненькие дешевые сборники стихов и прозы малороссийских авторов. В Северной Пальмире же в январе 1861-го возник ежемесячник «Основа» — первый в истории «южно-русский литературный вестник», редактор которого В. Белозерский сумел сделать альманах центром «украинофильского» движения. Увы, несмотря на мощный интеллектуальный и творческий потенциал (с редакцией активно сотрудничали такие корифеи, как Кулиш и Костомаров), издание, продержавшись менее двух лет, закрылось — не по злой воле цензуры, а в связи с элементарным недостатком подписчиков.

Европа нам поможет

Пока российские «украинофилы», мало интересуясь политикой, посвящали досуг поискам культурных истоков и просвещению масс, за рубежом кипели нешуточные страсти. Осевшая по всей Европе польская эмиграция, активно готовя очередное восстание против России, уделяла немалое внимание и «украинофильским» штудиям, видя в них реальную идеологическую бомбу, способную если и не взорвать, то серьезно ослабить Россию.

В частности, возникла и теория «двух разных народов», творцом которой стал отнюдь не Михаил Грушевский, как принято считать, а совсем другой, куда менее известный «науковець» — поляк Франтишек Духинский, бежавший из России, где ему светила каторга за шпионаж, в 1846-м и осевший во Франции. Писал он ярко, не хуже Фоменко и Носовского, в разных вариантах излагая и всячески обосновывая теорию «неславянского происхождения москалей» и их генетических отличий от «славян». По его мнению, которое, впрочем, постоянно менялось, были эти самые «москали» то ли «южными финнами», то ли «азиатами туранского корня», зато малороссы по той же схеме являлись всего лишь «восточными поляками», и только. Правда, аргументов в его «Основах истории Польши и других славянских стран, а также истории Москвы» и «Дополнениях к трем частям истории славян и москалей» было не слишком много. Собственно, их не было вовсе, но бойкость стиля искупала огрехи. В итоге многие французские историки, согласно моде симпатизировавшие «бедной Польше», увлекшись идеями эмигранта, признали их «одной из допустимых гипотез». Статьи и лекции Духинского сыграли немаловажную роль в подготовке восстания 1863 года.

Параллельно такая же работа шла и в австрийской Галиции, где поляки, составлявшие элиту общества, делали все возможное для того, чтобы сделать язык галицких русинов максимально отличным от общерусского; в 1859-м была предпринята попытка перевести русскую письменность на латинский алфавит, для начала хотя бы путем внедрения некоторых новых букв.

А теперь небольшое отступление. Возьмем, к примеру, Грузию. Не секрет, что грузины, народ, ныне уже вполне сформировавшийся, сохраняет в своем составе энное количество крупных субэтносов, имеющих, как, скажем, мегрелы, свой собственный язык, близкородственный классическому грузинскому, но все-таки не совсем идентичный ему. Считать себя грузинами, более того, самыми-самыми грузинами это мегрелам ничуть не мешает, и слава богу, однако и традиции дедов-прадедов они не забывают. А теперь представим, что некие враждебные Грузии круги в одной из сопредельных стран начинают сперва издавать и переправлять через границу «невинную» просветительскую литературу на мегрельском языке, отпечатанную шрифтом, пусть слегка, но все же отличающимся от классического грузинского алфавита. А затем и литературу более серьезную, с теоретическим обоснованием того «факта», что мегрелы, собственно, и не грузины вовсе. Вопрос, не требующий ответа: долго ли станет терпеть такую деятельность правительство Грузии?

А ведь в XIX веке люди, в том числе и политики, не были глупее г-на Саакашвили и его кабинета. Ограничение использования диалектов (баварского, швабского, франконского), а то и полноценных языков (валлийского, шотландского, провансальского) самыми жесткими мерами осуществлялось в наиболее передовых странах тогдашней Европы, примеру которой всего лишь последовали, причем в наиболее мягком, щадящем варианте и с очень большим запозданием, власти России.

Строго говоря, первые ограничительные меры возникли только в связи с польским восстанием, когда «теории Духинского» были наконец-то всерьез изучены в соответствующих ведомствах, после чего стало понятно, что определенные силы делают ставку на малороссийский сепаратизм. Об этом прямо и недвусмысленно говорит не кто-нибудь из «душителей всего прогрессивного», а Михаил Драгоманов, знаменитый идеолог «украинофильства», не считавший, однако, допустимым ставить «украинскую идею» на службу польским интересам. «…После Екатерины II, — указывал он в своей работе «Чудацькі думки», — централизм в России был более государственным, нежели национальным, аж до самых 1863–1866 гг. В первый раз проявился решительно централизм национальный в России после польского восстания 1863 г., когда Катков произнес (…): почему мы не должны и не можем делать то в Польше, что Франция делает в Эльзасе, а Пруссия в Познани? В словах этих ясно видно, что обрусение не является системой, которая вытекает из духа национального Великорусов, или из специально российской государственной почвы, а есть, по крайней мере, в значительной части, наследованием определенной фазы всеевропейской государственной политики».

Так что не стоит удивляться, что в 1859 и 1862 годах, когда не замечать тенденцию было уже невозможно, цензурное ведомство получило — с изрядным, честно говоря, запозданием — указание следить, «чтобы народные книги, напечатанные за границею польским шрифтом, не были допускаемы ко ввозу в Россию» и «не дозволять применения польского алфавита к русскому языку или печатать русские или малороссийские статьи и сочинения латинско-польскими буквами». Когда же в январе 1863 года восстание в Польше наконец началось, многое стало ясным до конца. Даже столичная интеллигенция, та самая, что трогательно опекала Шевченко и собирала деньги на издание «Основы», сообразив, что к чему, начинает высказываться в том ранее немыслимом смысле, что «украинофильство… разыгралось именно в ту самую пору, когда принялась действовать иезуитская интрига по правилам известного польского катехизиса».

Именно в это время Петр Валуев и издает свой знаменитый циркуляр, вернее, «Отношение министра внутренних дел к министру народного просвещения от 18 июля, сделанное по Высочайшему повелению». Эта тема для мифологов, воистину, как первая любовь. Информация, в зависимости от научной добросовестности исследователей, варьируется от относительно объективной («…[Валуев] издал тайный циркуляр о запрещении украинских научных, религиозных и педагогических публикаций. Печатать «малороссийским наречием» позволялось только художественные произведения. …заявил, что украинского языка «никогда не было, нет и быть не может»» — Субтельный) до вольного пересказа «…указ о запрещении украинского языка, которого, мол, «не было, нет и не может быть»» — некто Мороз из Львова). Но при всех различиях смысл один. Причем все мифологи как один, во-первых, забывают упомянуть, что действие циркуляра официально завершилось всего лишь через два года после его издания (фактически же еще весной 1864 года, сразу после окончания восстания в Польше), а во-вторых, крайне неохотно цитируют текст злополучного документа.

А почему?

Чтобы разобраться, пойдем по стопам львовского историка Леонида Соколова, подробнейше эту тему изучившего, выделив из огромного, крайне громоздкого текста основные, принципиальные тезисы.

«(1) Прежние произведения на малороссийском языке имели в виду лишь образованные классы Южной России, ныне же приверженцы малороссийской народности обратили свои виды на массу непросвещенную, и теиз них, которые стремятся к осуществлению своих политических замыслов, принялись, под предлогом распространения грамотности и просвещения, за издание книг для первоначального чтения (…). В числе подобных деятелей находилось множество лиц, о преступных действиях которых производилось следственное дело в особой комиссии.

(2) Самый вопрос о пользе и возможности употребления в школах этого наречия не только не решен, но даже возбуждение этого вопроса принято большинством малороссиян с негодованием, часто высказывающимся в печати. Они весьма основательно доказывают, что никакого особенного малороссийского языка не было, нет и быть не может и что наречие их, употребляемое простонародием, есть тот же русский язык, только испорченный влиянием на него Польши…

(3) Явление это тем более прискорбно и заслуживает внимания, что оно совпадает с политическими замыслами поляков, и едва ли не им обязано своим происхождением, судя по рукописям, поступившим в цензуру, и по тому, что большая часть малороссийских сочинений действительно поступает от поляков.

(4) Сделать (…) распоряжение, чтобы к печати дозволялись только такие произведения на этом языке, которые принадлежат к области изящной литературы; пропуском же книг на малороссийском языке как духовного содержания, так учебных и вообще назначаемых для первоначального чтения народа, приостановиться».

Таким образом, совершенно ясно: во-первых, цензурные ограничения вызваны совершенно конкретными политическими причинами (польским мятежом и попытками поляков организовать «политическое украинофильство»), во-вторых, поскольку художественную и серьезную научную литературу (даже явно «подрывную», вроде исторической публицистики Костомарова) никто не запрещает, речь идет вовсе не о «запрете на язык» как таковой, тем паче что, в-третьих, правительство еще не имеет конкретного мнения, как следует относиться к «малороссийскому наречию», которое большинство населения самой же Малороссии отдельным языком не признает. Сакраментальное же «…не было, нет и быть не может…», оказывается, не личное мнение Петра Валуева, а ссылка на мнения того самого «большинство малороссиян». Мнения, безусловно, имевшего место, а не высосанного из пальца, поскольку, как отмечал позже тот же Драгоманов, «…надо сказать, что ни решительной оппозиции, ни даже осуждения правительство не вызвало в среде интеллигенции на Украине», убивая оппонентов вопросом: «Какой же резон мы имеем кричать, что «зажерна Москва» выгнала наш язык из учреждений, гимназий, университетов и т. п. заведений, в которых народного украинского языка никогда и не было, или которых самих не было на Украине во времена автономии?»

Вразумительного ответа, разумеется, не последовало. Что, по сути, неудивительно: романтики из первого поколения «украинофилов», в сущности, плохо понимали, чего конкретно хотят. Отстаивая свои идеи, сами они как в быту (личный, для публикации не предназначенный «Дневник» Шевченко), так и в научных штудиях (все «крамольные» для того времени труды Костомарова) предпочитали пользоваться классическим русским языком. Так что реакцией на выступление Драгоманова стали гневные обвинения в предательстве, свободные от каких-либо аргументов.

Впрочем, за аргументами дело не стало. Осмысливая после подавления мятежа уроки очередного поражения, польские эмигранты, осевшие в австрийской Галиции, делали правильные выводы. Уже в 1866 году в программной статье первого номера журнала «Siolo», основанного во Львове бывшим полевым командиром Паулином Свенцицким (Стахурским), озвучено мнение о неприемлемости для «украинцев» (термин впервые применен по отношению к русинам Галиции) теории Духинского, объявляющей их «восточными поляками». А коли так, заключает еще один беглый повстанец, Валериан Калинский, то, следовательно, новая программа-минимум заключается в том, чтобы «путем кропотливых трудов, как исторических, так и литературных», доказать по крайней мере «отдельность русинов-украинцев от москалей» и «необходимость установления государства Украина-Русь, хоть и не части грядущей Польши, но пребывающей в братском с ней единстве». Практически сразу вслед аналогичный материал публикует и солидная «Gazeta Narodowa», сопроводив материал прямым обращением к австрийским властям, предупреждая их об «опасной склонности русинов до Москвы» и призывая создать в Галиции «оборонный вал покоя Австрии — антимосковскую Русь». Судя по всему, призыв был услышан. Не могу сказать, что кайзером или кабинетом, но некоторыми ведомствами, в обязанности которых, в частности, входило все учитывать и планировать на много лет вперед, — безусловно. Благо и лаборатория для предварительной отработки проекта имелась.

Глава XIII

Отцы и дети

Не таской, так лаской

Желая понять, как же стало возможным дальнейшее, следует вспомнить, что пресловутая Галиция, Русь Прикарпатская, в давние времена именуемая Русью Червонной, оторванная поляками от основных русских земель еще в XIV веке, более шестисот лет являлась отрезанным ломтем, никакого отношения к Малой Руси и ее проблемам не имеющим. Не было ни казаков, ни сознающего свой долг духовенства, ни сколько-то влиятельных городских слоев, ни собственной шляхты, — короче, все по-другому. Народ, именовавший себя, как и в старину, «русьским» и говоривший на языке, похожем на язык «Слова о полку Игореве», был низведен на положение бесправных рабов, забитых и униженных до такой степени, что даже сколько-то серьезных бунтов за полтысячи лет не случалось ни разу. Нищета, невежество, унижение и безнадега. И так — из года в год, из века в век.

Кое-что изменилось лишь после 1772 года, когда по итогам первого раздела Польши «Галиция и Лодомирия» оказались в составе Австрии. Не то чтобы австрийцы были столь уж гуманны, но они, по крайней мере, начали наводить хоть какой-то порядок в духе Века Просвещения, отменяя совсем уж дремучие пережитки. Помещик впервые перестал быть хозяином жизни и смерти своих «хлопов», Вена определила самые элементарные права крестьян, превратившихся из рабов в нормальных крепостных. Ряд послаблений получила униатская церковь, низведенная католиками (поскольку здесь, в отличие от Правобережья, она не играла политической роли) на положение золушки, кое-что сделано даже для обучения «русьского» народа. В общем, конечно, сущие пустяки, но местное население, впервые хоть кем-то и хоть как-то защищаемое от беспредела панов, ответило Габсбургам бесконечной признательностью. В 1809-м, когда галицкие поляки подняли против Австрии восстание в поддержку Наполеона, «русьский» народ однозначно встал на сторону «цесаря», чем только могло помогая австрийским войскам. «Быдло» не только с огромным удовольствием ловило, избивало и сдавало властям «взбунтовавшихся панов», не неся за это наказания, наоборот, получая награды от законного императора, но, если приходилось, и шло за «цесаря Франтишка» на смерть. Такая лояльность по правилам Австрии, умевшей балансировать на противоречиях подвластных этносов, заслуживала поощрения. После разгрома Наполеона последовала очередная — на сей раз продуманная — волна льгот и поблажек. Барщину уменьшили вдвое, с шести до трех дней в неделю, что еще больше подняло популярность властей, а в Перемышле было открыто специальное учебное заведение для подготовки учителей и священников, причем обязательными языками обучения были немецкий и «русьский», но не польский.

В итоге впервые за много столетий у народа, темного и забитого, появилось нечто вроде собственной интеллигенции и хоть какая-то социальная перспектива. Так что, когда весной 1846 года поляки Галиции затеяли очередное восстание, ситуация 1809-го повторилась в полном объеме. Даже еще пикантнее, поскольку паны, нуждаясь в добровольцах, задолго до мятежа вели разъяснительную работу, убеждая «хлопов» в том, что в возрожденной Речи Посполитой им будет не просто хорошо, а вообще замечательно. И земля, и воля, и все прочие радости жизни. Крестьяне слушали и кивали. А когда сигнал к восстанию был дан, взявшись за оружие, вместо борьбы за Великую Польшу, принялись истреблять самих же поляков. Причем с изысками, описывать которые я не хочу, как не хотел смаковать эксцессы Колиивщины (скажу лишь, что добрых панов, в отличие от злых, пилили быстро, сразу надвое, еще и сочувственно подбадривая). Вновь действуя по стихийно выработанной 37 лет назад формуле отрицания отрицания, «если паны против Цесаря, то мы за». На поляков «Галицийская резня» произвела столь сильное впечатление, что спустя два года, когда революции на диво одновременно охватили всю Европу, задев даже дрессированную «прусскую» Польшу, в Австрии они сидели тихо как мышки.

Вена, разумеется, вновь не осталась в долгу. Конечно, кого-то из активистов «жакерии» 1846-го наказали, кто-то даже пошел на каторгу, но многих и наградили «за верность». А главное, не ограничиваясь медалями, в кулуарах решили, что «русьская» община уже дозрела до определенного статуса, благо и какая-никакая интеллигенция уже имеется. Так что в том самом громокипящем 1848-м была создана «Главная Руськая Рада» (почему-то именуемая мифологами «украинской»), наделенная правом формулировать требования лояльного Австрии русского населения края.

Собравшийся тогда же «Собор Руських Ученых» (в том смысле, что всех образованных людей, которых среди русинов было, увы, немного) сформулировал и первые тезисы. Во-первых, уравнять русинов в правах с поляками, во-вторых, отделить Восточную («русьскую») Галицию от Западной, в-третьих, принять программу развития местного языка. «Украинского», говорят мифологи, видимо, не читавшие текстов Собора, где указано на «необходимость установления единообразной грамматики и единообразного правописания для всего руського народа в Австрии и России». При этом, что такое «русьский народ», делегатам Собора было не совсем понятно. Именно это стало главной темой на ближайшие годы, и только в 1865-м духовный лидер русинов Яков Головацкий подвел черту. Еще в 1849-м мечтавший о создании своей, отдельной «русьской» письменности, он в 1865 году опубликовал в газете «Слово» статью, внятно объясняющую, что русины — часть единого народа, обитающего от Карпат до Камчатки, и никакой «особой» письменности им не нужно.

О «политике» речи не было. Вообще. И сам Головацкий, и поддержавшая его элита нарождающейся русинской интеллигенции (в значительной части, кстати, униатского духовенства), оставаясь лояльными подданными Габсбургов и верной паствой Ватикана, стремились решать только культурные вопросы. Однако что было, то было: естественный ход рассуждений неумолимо вел их к вполне определенным выводам, что, в свою очередь, приводило в шок и трепет польскую общину. В Вену потоком хлынули жалобные петиции о «москвофильстве», «объединительстве» и прочих смертных грехах. Поляки, ранее весьма ершистые, теперь рассыпалась в заявлениях о полной лояльности и готовности «вечно наслаждаться покоем под благословенным скипетром Цесаря», что, естественно, в Шенбрунне приняли с полным сочувствием. Австрийские власти были вполне удовлетворены «антипольским противовесом» в лице русинов, но вовсе не собирались поощрять развитие на своей территории симпатий к потенциальному противнику, еще и претендующему на роль объединителя всего славянского мира. Так что консенсус был достигнут, и Австрия сделала ряд шагов, направленных на реставрацию польского влияния в обеих Галициях, отказавшись от идеи раздела.

Однако Вена на то и была Веной, чтобы не действовать грубой силой. Ставка была сделана на раскол русинского национального движения изнутри, тем паче что определенные предпосылки существовали. Примерно к 1865 году когда старшее поколение русинских лидеров окончательно определилось с идентификацией, подросла и молодая смена. Как правило, уже не столь элитарные, в основном разночинского происхождения, ее представители, ставя во главу угла просвещение народа (общая в те времена тенденция), вполне справедливо указывали, что народ лучше поймет их, если просвещать его не на элитарном, утратившем связь с живой жизнью книжно-русском языке, а на том языке, на котором он говорит в повседневной жизни. Сохраняя немецкие, польские и венгерские заимствования. То есть не то что не на языке Пушкина, но даже и не на мове Шевченко. В принципе, расхождения были не очень существенны — обычная проблема «отцов», по традиции именовавшихся «москвофилами», и «детей», назвавших себя «народовцами», основанная на желании первых остаться у руля, а вторых к этому рулю прорваться. Так что все могло бы решиться пристойно, если бы именно на эти расхождения не сделали ставку правительство и поляки, начавшие постепенно и очень тактично приручать молодых, неискушенных в политике «народовцев».

Речь, упаси боже, не шла о какой бы то ни было полонизации. На сей раз процесс курировали мудрые австрийские бюрократы, знающие толк в политике divide et impera и умеющие считать на много шагов вперед. Непосредственное же руководство проектом взяли на себя так называемые «хлопоманы» — люди типа упомянутого выше Паулина Свенцицкого, во имя «высшей цели» не просто освоившего местные диалекты, но и официально сменившего «ляшское» имя на «Павло Свiй».

Народное образование, ранее управляемое «русьской» интеллигенцией на общественных началах, передается, как дело крайне важное, в ведение краевой администрации, а та, в свою очередь, назначает на ключевые посты поляков. Но не простых, а имеющих дипломы лучших университетов Европы, так что, в общем, и подкопаться местным кадрам не к чему — в их среде таких умников пока что нет. Словно по мановению волшебной палочки появляется «русьское» объединение «Просвiта», невесть откуда взявшиеся меценаты выделяют деньги на открытие газет «Правда», «Дiло», «Зоря», «Батькiвщина» и прочих. Параллельно по указанию Ватикана удаляются «на покой» (конечно, с пенсией!) авторитетные, но «неправильные» священники, а вакантные места заполняются либо спешно прозревшими и ушедшими в лоно ГКЦ католическими ксендзами, либо выпускниками выросших как на дрожжах «бурс» (краткосрочных, абсолютно бесплатных курсов, куда валом валил неимущий молодняк, мечтающий о престижной духовной карьере).

В результате буквально за год-полтора ситуация в Галиции меняется. Число «народовцев», недавно еще совсем незначительное, возрастает на порядок. Идут диспуты, семинары, коллоквиумы, в ходе которых термин «украинец», совсем недавно вброшенный в употребление Свенцицким, но так и не прижившийся, набирает популярность — пока что всего лишь как синоним термина «русьский», но лиха беда начало. «Москвофилов» начинают теснить. Они (по крайней мере их лидеры) — люди солидные, уже немолодые, короче говоря, просветители, но не бойцы, а противостоит им в основном активная молодежь, наизусть шпарящая целые страницы из Духинского, но, в принципе, предпочитающая спору действие, и ничего страшного, если на грани фола.

Достаточно скоро возникает отдача. Не устояв перед диким давлением и не видя никакой защиты со стороны властей, Иван Вагилевич, один из признанных гуру «москвофилов», признает свои взгляды ошибочными и переходит на сторону «народовцев», где его встречают с подчеркнутым почтением. Якова Головацкого, более устойчивого, попросту выживают из Львова; он эмигрирует, вернее, почти бежит в российский Вильно. А львовская пресса, все увереннее именующая себя «украинской», начинает невероятной силы атаку против России, где, дескать, за чтение украинских книжек ссылают в Сибирь, а за сорочку или песню навечно заточают в крепость. И вообще, как пишет в программной статье один из идеологов «народовства» Омелян Огоновский, «Главное для нас не забывать, что нам в Австрии лучше жить, чем нашим братьям на Украине под управлением российским. […] Там не разрешается теперь по-русьски ни говорить, ни писать». Короче говоря, идет массированная пропаганда «отдельности» двух народов, агитация русинов, незнакомых с ситуацией в России, в том смысле, что там угнетают их братьев, наконец, работа по распространению новых идеологем в среде «российских» украинофилов. При этом никого не волнует, правда ли все то, о чем пишет пресса, — цель оправдывает средства.

Большая Игра

Обо всем этом в России, естественно, знали. Да оно и не скрывалось, наоборот, так рекламировалось, что спецслужбы сделали вывод о масштабной провокации, поддаваться на которую не следует. Но и вовсе не реагировать не получалось — в конце концов, государство обязано себя защищать.

Считается, что непосредственным поводом для перехода количества в качество стал запрет на ввоз изданного во Львове тиража «Тараса Бульбы», где слова «Россия», «русский», «русская земля», были заменены на «Украина», «украинец», «украинская земля», и даже вместо «русского царя» фигурировал некий «украинский царь» и последовавшая после запрета кампания в ряде солидных венских изданий, как (?) по команде обрушившихся на «азиатский режим», закрывший путь в массы повести «Taras von Bulba» на том языке, на котором ее написал автор, «великий украинский писатель Тарас Шевченко».

Вряд ли. Реальным камешком, вынудившим правительство принимать меры, стала петиция Михаила Юзефовича, мультимиллионера, активиста киевской «Громады» и одного из основных спонсоров украинофильского движения. Собственно, и до того в компетентные органы поступала информация от украинофилов, болеющих за местную культуру, но не хотевших иметь ничего общего с инициативами «западных братьев», да и вообще с политикой. Однако Михаил Юзефович, в отличие от прочих, сообщал не о смутных подозрениях, а о вещах совершенно конкретных. В частности, о неоднократных попытках вербовки его закордонными эмиссарами, имеющими задание развернуть на территории Малой Руси разведывательно-пропагандистскую сеть в интересах, как говорится, «одной из сопредельных держав».

Итогом работы специально созданной комиссии стал т. н. «Эмский указ» от 30 мая 1876-го. В оценке этого документа мифологи на редкость единодушны. Даже самые серьезные из них, как Субтельный, утверждают, что речь шла «про абсолютный запрет украинской литературы». Однако на самом деле все обстоит не совсем так. А еще вернее, совсем не так. Судите сами: «(1) Не допускать ввоза в пределы Империи, без особого на то разрешения каких бы то ни было книг и брошюр, издаваемых за границей на малороссийском наречии, (2) Печатание и издание в Империи оригинальных произведений и переводов на том же наречии воспретить, за исключением исторических документов и памятников и произведений изящной словесности, но с тем, чтобы не было допускаемо никаких отступлений от общепринятого русского правописания, (3) Также воспретить различные сценические представления и чтения на малороссийском наречии, а равно и печатание на таковом же текстов к музыкальным нотам». Это практически калька с «Валуевского циркуляра».

Издание «на малороссийском наречии» беллетристики и исторических документов в пределах Империи, как видно из первого пункта, вовсе не запрещалось. Запрещалось издавать или ввозить из-за рубежа продукцию «народовцев» — пропаганду в духе теории Духинского и другую макулатуру этого типа. «Так завелось с 1863 года в России, — честно писал Михаил Драгоманов, — что по-украински можно было печатать стихи, поэмы, повести да хоть бы философию Гегеля переводить на украинский язык. Только того, что было бы правдивой пищей для народа, нельзя стало печатать». Учитывая, что Михаил Петрович, революционер-демократ, едва ли не марксист, «правдивой пищей для народа» считал в основном литературу атеистическую и республиканскую, можно констатировать: никакой «удавки» не было.

Равным образом и пункт второй был направлен на пресечение практики создания путем «фонетических упрощений» видимости «разности» языков и фальсификаций истории (например, возникла манера печатать «фонетикой» старые документы, чтобы создать впечатление «древности» разницы в правописании). Что любопытно, первым указал властям на суть таких игр Пантелеймон Кулиш, идеолог «украинофильства» и автор самой известной «фонетики». «Я придумал упрощеенное правописание, — писал он еще в 1866-м, — но из него делают политическое знамя. Полякам приятно, что не все русские пишут одинаково по-русски; они в последнее время особенно принялись хвалить мою выдумку: они основывают на ней свои вздорные планы и потому готовы льстить даже такому своему противнику, как я. Видя это знамя во вражеских руках, я первый на него ударю и отрекусь от своего правописания во имя Русского единства».

По поводу запрещенных Эмским указом переводов европейской классики, как, впрочем, и о качестве создаваемых «украинофилами» учебников лучше всего написал Михаил Драгоманов. Впрочем, в подробностях нет нужды. Кому интересно и не лень, пусть читает статьи Леонида Соколова, прилежным и почтительным учеником которого я в данном случае выступаю. А кому лень, поверьте на слово — это безумно смешно, но и немножко страшно.

Добавлю от себя совсем чуть-чуть. Хотя, думаю, уже ясно, что запрет на ввоз сомнительных изданий был оправдан, эффективность этой меры во многом сводила на нет оговорка, позволяющая ввозить львовскую прессу и, более того, подписываться на нее. Что же до «малороссийского наречия», то оно вовсе не было запрещено. Напротив, употребление его даже поощрялось, если было естественным, необходимым для работы с детьми. Например, в специальном разъяснении к указу, относящемся к преподаванию в начальной школе, говорилось: «Учитель не должен поселять в детях презрения к их родному наречию, но должен показывать им, как слова и выражения, употребляемые ими, говорятся и пишутся на литературном языке». Если кому не совсем понятно, поясняю: никто даже не думал покушаться на святое право крестьянских детишек вволю говорить «Га?» или «Шо?». Им просто предлагалось объяснять, что в языке существуют и такие обороты, как «Простите, милостивый государь, но я, кажется, не совсем Вас понял», и не просто существуют, но и в некоторых случаях звучат уместнее.

Что же касается репрессий, то, отмечал Драгоманов, «из всех либеральничавших в России кружков и направлений никто менее не был «мучим», как украинофилы, и никто так ловко не устраивался на доходные места, как они. Из «мучимых» украинофилов я никого не знаю, кроме Ефименко, который сидит в ссылке вАрхангельской губернии, но он выслан за участие в революционном кружке (…), и сидит в Холмогорах за взятый им псевдоним — Царедавенко. Если же внимать их жалобам, придется считать великим препятствием для украинофильства то, что за него не дают звезд и крестов». Комментировать, думаю, нечего. Отмечу разве, что для человека, решившего в нынешних, куда как демократических Штатах сменить имя с, допустим, John Smith на что-нибудь типа Kill O’Bama, Холмогоры Архангельской области тоже окажутся наилучшей перспективой.

Но как бы то ни было, австрийские спецслужбы перемудрили российское правительство, поставив его в цугцванг и, в конце концов, вынудив поддаться на провокацию. Как и было запланировано. Не реагировать на провокации Петербург не мог, а первые же его активные действия были многократно (поди проверь!) раздуты львовской прессой, что, естественно, злило читателей и подрывало позиции «москвофилов». При этом официальная Вена, разумеется, оставалась в стороне.

Еще серьезнее оказалось то, что Эмский указ, направленный против относительно немногочисленных экстремистов и сепаратистов, при всей своей половинчатости рикошетом ударил и по «умеренным», вполне лояльным кругам. Люди были обижены и напуганы.

Страсти накалялись. До сих пор довольно безобидное, российское «украинофильство» быстро радикализировалось; деятели малороссийской культуры потянулись в Галицию, где их принимали крайне сочувственно и дружелюбно, понемногу вовлекая в свою деятельность и знакомя с кураторами из спецслужб Австро-Венгрии и Германии. Те, в свою очередь, выражали сочувствие и готовность помочь, постепенно вовлекая известных и влиятельных эмигрантов (и открыто, и вслепую) в операции по распространению «народовских» взглядов в Российской Империи.

В 1885-м «народовцы» делают решительный шаг, официально размежевавшись с «Русьской Радой» и создав альтернативную, «Раду Народову». Спустя пять лет при самом активном участии венских и берлинских «друзей» они заключают соглашение с лидерами польской общины, согласившись, что «делают одно братское дело». И, наконец, 25 ноября 1890 года, на заседании Галицкого Сейма, «народовский» лидер Юлиан Романчук выступает с заявлением о том, что отныне «народ Галицкой Руси не имеет ничего общего ни с остальной Русью, ни главным образом с финнами, теперь имеющими себя великороссами». Это не просто заявление. Это программный документ, манифест, фиксирующий отказ нового поколения галицийской интеллигенции от «русьского» наследия и заявку на роль не только наставника и проводника Малой Руси в счастливый новый мир, но, если придется, и конвоира.

Глава XIV

Божьи люди

Запад есть Запад

Но вот ведь какая незадача. Решив создать из ничего что-то, в данном случае аж новую нацию, создать для нее первое поколение «элиты» относительно нетрудно. Улестить честолюбивых, подкупить продажных, запугать боязливых, — короче говоря, методики давно известны. Сложнее с широкими массами. С тем самым народом, который безмолвствует, но себе на уме. Тут указаниями свыше не обойтись, тут нужна кропотливая, ежедневная работа «на низах», которую в те лишенные TV и Всемирной сети времена могла проводить только церковь. Не католическая, конечно (она ж «панская», кто ей поверит?), а низовая. То есть униатство, ставшее в безысходно польской Галиции официальной религией всех, кто по каким-то причинам еще не ушел в паписты.

А вот тут поначалу возникли сложности. Еще в середине XVII века практически вытеснив православие, греко-католический мавр сделал свое дело — и оказался лишним. Высшие иереи решали свои вопросы, фактически оторвавшись от земли и став нормальными — пусть и несколько своеобразными — князьями Святого Престола, а низшее — сельские попики, до упора затюканные, напуганные, бесправные, — сдавало позиции не только без сопротивления, но и не требуя ничего взамен, лишь бы не убивали. Такое, наверное, и в страшном сне не увиделось бы Ипатию Пацею. Грекокатолическую церковь, недавно еще холимую и лелеемую, щемили и унижали вовсю. Все сладкие посулы, все гарантии и обещания были забыты, ни о каком равноправии с Костелом речи не было; униатство, пусть и подчиненное Ватикану, считалось «вторым сортом», едва ли не «схизмой», мало отличающейся от «восточного суеверия», презираемой еще и потому, что греко-католические «батьки» были еще и дремуче безграмотны. Круг замкнулся: готовить себе на смену образованные кадры в Польше у старого поколения возможности не было, а за границу, в Рим или хотя бы в Вену путь был наглухо закрыт. Духовенство тупело и вырождалось, «литургия восточного образца» все более засорялась латинскими вкраплениями, понемногу теряя смысл. Наиболее практично мыслящие священники, сообразив, что к чему, легли под Костел окончательно, став уважаемыми и полноправными польскими ксендзами, остальные, оскорбленные и униженные, ушли в глухую внутреннюю оппозицию, что понемногу восстановило их авторитет среди паствы, но и только. И Ватикан на просьбы о помощи не откликался, ибо, как все-таки пояснили там однажды, «Церковь не должна касаться вопросов государственных».

Так что когда в 1772 году после первого «раздела» Польши австрийский кронпринц Иосиф побывал в новой провинции с инспекцией, его, как писал он сам в письме к правящей матушке, поразило, что из всех виденных им народов (а ездил по империи он немало) «народ Галицкий — самый приниженный и забитый». Хуже паствы, по его мнению, обстояло дело только с пастырями, являвшими собой «лишь дикость, убожество и невежество».

И это всерьез встревожило Вену. Ясно, что Марию Терезию мало волновали тяготы жизни «русских» туземцев, но главный принцип существования лоскутной империи Габсбургов, веками державшейся за счет сложной системы сдержек и противовесов, предполагал игру на балансе сил в регионах. А в регионе Galicia et Lodomiria, учитывая полное всевластие поляков, ни о каком балансе речи не шло и не могло идти. Положение следовало срочно исправлять. Поэтому, когда вельможное панство и ксендзы, решив ковать железо пока горячо, обратились к императрице на предмет «деток крестить только по католическому обряду, на вечные времена запретить постройку схизматических церквей, а отступников от католической веры карать смертной казнью и конфискацией имущества», то есть фактически волей короны упразднить уже не нужное униатство, императрица ответила отказом. Больше того, к ужасу поляков, поддержала «быдло», выделив стипендии для обучения сельской молодежи в столичной униатской семинарии, а униатских епископов уравняв в правах с католическими иерархами, вплоть до права участия в органах местного самоуправления. Дальше — больше. Через несколько лет, по прошению Николая Скордынского, епископа Львовского, цесарь Леопольд издал указы о наказании католикам, притесняющим униатов, а во Львове были открыты Collegium Ruthenum (униатская семинария) и богословский факультет при университете. Еще позже — в самом конце XVIII века — либеральные реформы Иосифа II несколько облегчили жизнь крестьян, сделав их из рабов нормальными крепостными.

В итоге, после почти века полного унижения, галицкие униаты вновь «встают на крыло», но уже в совершенно ином качестве. Новые лидеры, выходцы из низов, ничего не имеют ни против католиков, ни тем паче против Ватикана, но поляков на дух не воспринимают, и в 1808-м превелебный Антоний Ангелович, глава только-только возрожденной Львовской митрополии, совместно с Иоанном Снегурским, епископом Перемышльским, начинают энергично отвоевывать место под солнцем. Чем бы ни руководствовалась Вена, процесс пошел, превращение туземцев в «поляков», уже почти состоявшееся, сорвалось. Хотя поляки очень злились.

Вена не прогадала. Во всех перипетиях первой половины XIX века туземцы держали сторону «цесаря», в меру сил осаживая хронически бунтовавших «ляхов», естественно, с благословения ГКЦ, которую давно уже воспринимали как «свою», а не как нечто чуждое. В 1809-м дело дошло даже до «малой гражданской», жертвой которой едва не пал митрополит Ангелович, которого поляки всерьез собирались повесить за отказ поминать в церквях Наполеона и призыв к верности императору Францу. Однако все же не повесили, ума хватило, после крушения же Корсиканца временно благодарная Вена не постояла за наградами, вручив митрополиту орден Святого Леопольда, а верность «русских» поощрив открытием учительскую семинарию для подготовки светских местных кадров. Под сурдинку энергичный Иоанн Снегурский ухитрился пробить и введение русского языка, до тех пор и языком не считавшегося, в качестве обязательного языка общения между униатским священством, как на службе, так и в быту. Полонизация затрещала по швам.

Уже в 1837-м три молодых униатских священника — уже известные нам Маркиян Шашкевич, Иван Вагилевич и Яков Головацкий, именовавшие себя «Русской троицей» — готовят к печати сборник «Русалка Днестровая», лейтмотивом которого звучат строки Шашкевича: «Вырвешь мне сердце и очи мне вырвешь, но не возьмешь моей любви и веры не возьмешь; ибо русское мое сердце и вера — русская». Это была тяжелая оплеуха полякам, но и Вену это крепко насторожило, поскольку, обсуждая, хоть и вполне невинно, актуальные вопросы времени, молодые литераторы пришли к тому, что «русские» Галиции, невзирая на различие в вероисповедных нюансах, по сути, один народ с русскими Киевщины, Москвы — и так далее, вплоть до Камчатки. Учитывая, что всесильным канцлером Австрии был в те годы Клеменс Меттерних, не доверявший славянам вообще, а России боявшийся до дрожи, реакция столичной бюрократии не ограничилась запретом на распространение сборника, вышедшего в Будапеште, в Галиции. Местным чиновникам и польской общественности была дана отмашка на травлю трех неблагонадежных наглецов. И травля состоялась, причем с размахом и выдумкой. В итоге, как мы опять-таки уже знаем, Шашкевич умер совсем молодым, едва ли не от голода, не имея денег на врача и лекарства, запуганный Вагилевич запросил пощады и до конца жизни пел оды в стиле «Еще Польска не згинела», а Головацкий, самый устойчивый из троих, эмигрировал в Россию, где, политикой особо не увлекаясь, сделал серьезную научную карьеру. С этого момента Вена приходит к выводу, что балансиры разладились и их надо бы подправить.

Маятник двинулся вспять.

Ultima ratio

Смена фаворита и курс Вены на реставрацию в Galiciae et Lodomiriae польского влияния как дополнительного фактора укрепления позиций «народовцев», естественно, всерьез затронуло и «народную» церковь. Вена взялась за нее всерьез, и понять Вену, безусловно, можно, поскольку симпатии к потенциальному противнику проявлялись отнюдь не только на уровне сельских священников и малочисленных интеллектуалов, но даже в высшем эшелоне Грекокатолической церкви. В лояльности Ватикану не отказывал никто, однако сработал, так сказать, «принцип бумеранга», некогда запущенного недоброй памяти Иосифом Шумлянским. Не вдаваясь в тонкости догматов, но трепетно относясь к обрядности, большинство прихожан считало «русскую» — по древним правилам оформленную — веру близкой, непонятно, чем отличающейся от собственной, зато католичество воспринимало как веру чужую, панскую, да еще и «польскую». Еще больше сердила власти активность лидера «туземцев», Григория Якимовича, епископа Перемышльского, а позже митрополита Львовского, который мало того что позволял себе интересоваться политикой, но и затеял «чистку» униатской обрядности от польских и латинских наслоений, практически выхолостивших ее «самость». В принципе, необходимость такой реформы после почти двух веков застоя и отупения была очевидна, однако возвращение ГКЦ к изначальной литургии в чистом виде опасно сближало ее с православием, в связи с чем митрополиту настойчиво порекомендовали распустить «обрядовую комиссию» и более к этому вопросу не возвращаться. Правда, инициативу наместника Галиции графа Голуховского, вознамерившегося ввести вместо кириллицы латиницу, Якимович, воззвав к самым широким массам, сумел все же свести на нет, но не более того. Недовольство властей, чего и следовало ожидать, вовсю нагнетали поляки, в 1867 году даже наступившие на горло собственной песне и официально отказавшиеся от «борьбы за вольность», взамен получив карт-бланш на полонизацию края.

В этом же направлении активно работал испохватившийся Ватикан. Если к концу XVIII века Святой Престол практически забыл о своей бестолковой и бесполезной карпатской «падчерице», а в начале XIX века, радея Габсбургам, даже одобрял, пусть и негласно, ее позицию по отношению к «французскому Антихристу», то теперь отношение изменилось. Все свое немалое влияние и все свои прерогативы Святой Престол использовал для пресечения «неправильных» тенденций в поведении униатского духовенства. Начав, естественно, с кадров, которые, известное дело, решают все.

Униатский орден базилиан (Святого Иосафата), весьма влиятельный в Галиции и традиционно курирующий сеть народного образования, был передан «под братскую опеку» иезуитов, создавших сеть «бурс», бесплатных общежитий для небогатой учащейся молодежи, где опытные наставники промывали мозги будущим панам превелебным, разъясняя, что они — украинцы, а не какие-то там «русские». И, натурально, что смысл существования ГКЦ заключается в «дочернем подчинении» Костелу, а не в мудрствованиях лукавых.

Параллельно, вскоре после ухода из жизни владыки Якимовича, митрополитом Галицким и по совместительству епископом Львовским в обход «излишне увлеченных политикой» иерархов, близких к усопшему, был назначен профессор богословия Сильвестр Сембратович, политикой тоже весьма увлекавшийся, но в правильном, официально одобренном направлении. Формально, разумеется, униат, но по убеждениям чистый католик, не особо и скрывавший свои взгляды, новый владыка круто развернул штурвал, объявив «угодову линию», то есть курс на максимальное согласие с Веной и польской элитой края. В своей последовательности он был даже трогателен. Когда выяснилось, что пожилых священников, руководивших сетью народных школ и традиционно питавших симпатии к России, невозможно уволить, не раздражая паству, по его инициативе надзор за просвещением был вообще отнят у ГКЦ и передан гражданской администрации Галиции, то есть полякам. Само собой, получение лучших приходов и учительских кафедр стало зависеть от симпатий католичеству и степени публичного выражения неприязни к православию и России. Против несогласных с новациями, опять-таки с подачи митрополита, возбуждались уголовные дела по обвинению в «государственной измене». Логическим завершением «угодовой линии» стали трехсторонние переговоры между владыкой, австрийским наместником графом Бадени и лидерами новоявленных «народовцев» (будущих «украинцев»), завершившиеся соглашением, почти дословно повторявшим «угоду» Вены с поляками. С этого момента разница между светскими «народовцами» и «клерикалами» становится заметной разве что глазу узкого специалиста, а Сильвестр Сембратович получил кардинальскую шапку.

Однако переломить общий настрой «низов» все же не получалось; «русское» население Галиции упорно не желало ни становиться «поляками», ни видеть в России врага. Это в 1898 году на смертном одре «с печалью» вынужден был признать сам Сембратович. Наследовавший же ему старенький Юлиан Куиловский в 1899-м едва ли не в отчаянии писал в Вену о «тщетности всех усилий» и полной неспособности митрополии переломить ситуацию. Нужны были новые идеи, новые методы, новые люди. Их активно искали. А кто ищет, тот всегда найдет.

Хорошую религию придумали индусы

Авот теперь сложно. Несколько раз принимался писать и несколько раз стирал уже написанное. Ибо о личности и деятельности графа Романа Александра Мария Шептицкого можно писать очень долго, и все равно не уложишься. А потому ограничусь малым, для начала сказав, что был он, насколько можно судить, не просто хорошим и порядочным, а очень хорошим человеком, блестяще и многогранно образованным, гуманистом в высшем смысле слова, совершенно не знавшим страха, когда речь шла о принципах. Уже то, что в разгар «дела Бейлиса» он оказался одним из немногих князей Церкви, бескомпромиссно и публично опровергнувшим «кровавый навет», а в годы оккупации Львова прятал в монастырских подвалах более сотни евреев, говорит само за себя. Будь я индуистом, я бы даже не предположил, а утверждал бы без опасения обмануться, что граф Шептицкий был реинкарнацией Петра Скарги, того самого, который «совесть Польши». Однако, поскольку речь идет не просто о человеке, а о личности, сыгравшей, безо всяких преувеличений, колоссальную роль в истории «украинизации» Галиции, ограничиться констатацией очевидного не получится. Вопросы неизбежны, и отвечать необходимо.

С какой стати и почему отпрыск старинного «русского» рода, давшего, кроме прочего, несколько высших униатских иерархов, но к концу XVIII века уже полностью, на 200 % полонизированного, католик по крещению и воспитанию, избрав духовную карьеру (понятно и почтенно), вдруг, вопреки непониманию и недовольству родителей, перешел во «второсортные» греко-католики? Ради быстрой карьеры? Вряд ли. Да, он всего за десяток лет прошел путь от монаха аж до митрополита, но с его происхождением, его связями и его талантами не меньшего успеха он достиг бы в Ватикане. Можно, конечно, строить гипотезы о внезапно пробудившейся генетической памяти, о присущем лучшей части потомственной аристократии чувстве долга по отношению к слабейшим и угнетенным, но это уведет нас в столь глухие дебри, что, думается, не стоит нарушать принцип Оккама, умножая сущности сверх необходимых. Вполне достаточно вспомнить о длительных контактах молодого графа с иезуитами накануне принятия судьбоносного решения. А если учесть к тому же поездку по итогам этих консультаций в Рим, на личный прием к папе Льву XIII (многих ли даже графов удостаивал такой чести понтифик?), то возникает мысль, что речь идет не о «пробуждении генетической памяти» и «долге перед слабейшими», а о переходе из одного подразделения Костела в другое, имеющее формально автономный статус, с вполне конкретной целью. Ну, скажем, как в СССР успешного секретаря среднерусского райкома «перебрасывали на усиление» в ЦК КП какой-нибудь новоучрежденной союзной республики типа Киргизии или Молдавии. Иными словами, очень похоже на то, что когда «угодова линия» Сембратовича провалилась и возникла настоятельная потребность спасать ситуацию, лучшие молодые резервы Церкви типа графа Романа получили предложения, от которых невозможно было отказаться, тем паче что это совпадало с их взглядами и политическими убеждениями. Ad, так сказать, majorem Dei gloriam. Отсюда, кстати, вытекает и наипростейшее объяснение его упорной работе в области «украиноориентированного просвещения» при очевидном небрежении сугубо религиозными делами. Поскольку — факт точный и бесспорный — Андрей Шептицкий за все время, когда был митрополитом, кажется, не построил ни одной церкви, зато чрезвычайно щедро выделял деньги на музеи, образовательные учреждения, лечебницы, учредил заповедник в одном из своих имений, несколько лет содержал тайный украинский университет во Львове и украинскую женскую гимназию, выплачивал стипендии сотне человек в год.

Перечитайте и задумайтесь.

Церковь есть церковь. Место отправления культа и строительство новых храмов есть первейшая забота любого иерарха высокого уровня; все прочее (школы, лечебницы, заповедники, музеи) нужно, да, но идет далее по списку. Если же иерарх за многие десятилетия правления огромной епархией находит время для строительства необходимых пастве, но все же светских объектов, вовсе не уделяя внимания возведению Домов Божьих, значит…

Нет, первая, совершенно естественная едва ли верна. Митрополит Андрей (бывший граф Роман Александр Мария), судя по всему, по переписке, по массе написанных книг, не был холодным рационалистом, работавшим с религией, как патологоанатом с трупом. Он, и это, по крайней мере для меня, несомненно, был искренне верующим человеком. Вот только до организации, им возглавляемой, ему, истовому католику, скорее всего, было мало дела. Просто именно он, граф Шептицкий, по всем анкетным данным и личным качествам идеально подходил на роль «духовного лидера», способного обуздать вышедшую из повиновения ГКЦ и вновь приспособить ее к обслуживанию интересов Костела, убедив этих упрямых «русских», что такие же русские, живущие на востоке, не братья им, а совсем наоборот. То есть, называя вещи своими именами, выполнить важнейшую часть разработанной польскими эмигрантами в Австрии и — 100 % — не раз и не два обсуждавшейся под сводами родительского дома программы «Если не нам, то и не России». Но, в конце-то концов, ведь именно для этого и была когда-то придумана уния…

Глава XV

Под черным орлом

Нехорошее Возрождение

Бывают даты, о которых не следует забывать. А если забыли, но кто-то напомнил, напомнившего следует благодарить. Так что спасибо от души некоему Ющенко В. А., в свое время президенту Украины, издававшему указ о чествовании 7 марта подвига «сечевых стрельцов» — солдат и офицеров австро-венгерской армии, призванных со Львовщины, каковые, по его мнению, во время Первой мировой «героически победили москалей» на горке Маковка. Неважно, о чем думал он при этом, главное, что, как говаривал старина Гэндальф, и от Голлума может быть польза…

Так вот, согласно подсчетам специалистов, к началу XX века русинов, подданных австро-венгерской короны, говоривших по-русски и считавших себя русскими, насчитывалось от 3,1 (минимальная оценка) до 4,5 миллиона душ. Много веков подряд забитые и бесправные, они в это время начинают, что называется, «национально пробуждаться», однако вовсе не в том ключе, в каком хотелось бы Вене. Большая часть новорожденной галицко-русской интеллигенции осознавала процесс Возрождения, в котором активно участвовала, как возврат к общерусской культуре, осознание своей принадлежности к единому русскому народу, от которого так долго была оторвана. «В руках москвофилов, — без всякого удовольствия пишет Грушевский, — находились все национальные организации и в Галиции и на Буковине, не говоря уже о закарпатской Украине, а народовство 1860-х и 1870-х годов представлено было лишь небольшими кружками, бедными и материальными средствами и культурными силами». Между прочим: ярлычок «москвофилы», указывающий на как бы политическую ориентацию, возник и прижился с подачи польской, немецкой и «украинофильской» прессы. Сами они издавна называли себя «старорусами», и это определение много лучше, потому что подавляющее большинство их, заявляя о себе как о «русских», ни о какой политике не задумывалось. «Наша партия, — писал Осип Мончаловский, один из основателей Русской Народной партии, автор ее программы, — исповедует, на основании науки, действительной жизни и глубокого убеждения, национальное и культурное единство всего русского народа… Принимая во внимание принадлежность русского населения Галичины к малорусскому племени русского народа, а также местные условия, русско-народная партия признает целесообразным просвещать русское население Галичины на его собственном, галицко-русском наречии. Не отказываясь, однако, от помощи, какую русскому народу в Австрии могут принести и действительно приносят общерусский язык и общерусская литература».

Находили ли такие взгляды и принципы поддержку в обществе, можно судить по сухой электоральной цифири. При полном неодобрении и отсутствии поддержки со стороны властей, на выборах в Галицкий сейм РНП много лет подряд собирала абсолютное большинство мандатов, но даже на «провальных» выборах 1908 года сумела провести 8 своих депутатов, тогда как победители-украинофилы» (десяток партий от ультралевых до крайне правых) отвоевали всего лишь 12 депутатских мандатов на всех. Да и в рейхстаге Австро-Венгрии накануне Великой Войны 5 депутатов-галичан представляли именно ее. А до того случалось и больше.

Такая тенденция неимоверно бесила власти, считавшие — и вполне справедливо — Россию наиболее вероятным противником в предстоящей (в этом не сомневался никто) войне. Когда в 1907-м Дмитрий Марков, депутат рейхстага от РНП, с трибуны парламента заявил об «ущемлениях прав русского народа», да еще и на нормальном русском языке, пресса обвинила парламентария в «измене короне», а полиция даже провела расследование его контактов, быстро сошедшее на нет, поскольку никаких порочащих связей у Маркова не обнаружилось. Как, впрочем, не обнаруживалось их и у многократно попадавшего под арест Мончаловского. И тот, и другой были лояльными из лояльных подданными кайзера. Ничуть не экстремистами. Напротив, довольно умеренными и осторожными просветителями народнического толка, а своим главным, принципиальным противником считали пропагандистов новомодной и активно пропагандируемой сверху «украинской» идеи. «Украинствовать, — утверждал Мончаловский в издании «Червонная Русь», — значит: отказываться от своего прошлого, стыдиться принадлежности к русскому народу, даже названий «Русь», «русский», отказываться от преданий истории, тщательно стирать с себя все общерусские своеобразные черты и стараться подделаться под областную «украинскую» самобытность. Украинство — это отступление от вековых, всеми ветвями русского народа и народным гением выработанных языка и культуры, самопревращение в междуплеменной обносок, в обтирку то польских, то немецких сапогов». Однако обратите внимание: и здесь, выражаясь более чем резко, на грани фола, Мончаловский говорит все же не о политике; его беспокоит, тревожит, злит культурная проблема, проблема, так сказать, забвения народом национальных и культурных корней. Похоже, он даже не сознает, что дело как раз в политике. Если еще 20–30 лет назад (помните, что писал Грушевский?) «народовцы», предшественники оппонентов РНП, были «небольшими кружками, бедными и материальными средствами и культурными силами», то в начале века, назвавшись «украинцами», они получили и финансовую, и политическую поддержку свыше, и зеленый свет в политическую жизнь вплоть до парламента. Ибо позиционировать себя как «украинца» стало равнозначно признанию «чуждости» России и всех остальных русских, а это — в рамках общей политики Габсбургов — дорогого стоило.

Проблема заключалась только в одном. Молодых и борзых карьеристов, готовых ради быстрого продвижения и соответствующих материальных преференций хоть чалму натянуть, хоть пейсы отрастить, хоть украинцами назваться, во все века и в любом месте на пятак сотня. Но все их пресс-конференции, декларации и прочие ужимки и прыжки в глазах власти ничто, если они не представляют реальную силу. А вот как раз силы-то, во всяком случае реальной, невзирая на все «спортивно-просветительские» общества, десятки газет и фольк-шоу, «украинцы», как мы уже видели по электоральным цифрам, не имели. Зато имелся карт-бланш. Типа, все, что делает предъявитель сего…

И примерно с 1908 года, аккурат после «возмутительной» речи Маркова, в компетентные органы империи десятками, сотнями, а затем и тысячами пошли доносы «верноподданных». Часто даже подписанные. Мол, такой-то поп и такая-то семья, а еще такой-то кузнец (список прилагается), очень на то похоже, шпионят в пользу «одной из соседних держав», так что надо было бы обратить внимание. Иногда обвинения выходили далеко за рамки обычного абсурда, нередко информаторы, помимо патриотических соображений, старались с помощью власти решить проблемы с недружественными соседями. Все сигналы такого рода рассматривались быстро и с обвинительным уклоном, поначалу — в венгерской части империи, элита которой с 1849 года считала Россию, не позволившую венграм уйти из-под власти Габсбургов, кровниками, затем и в австрийской. Уже в 1910-м было закрыто большинство русинских организаций, не желающих «украинизироваться», то есть практически все, а в 1913-м общественность удивляют «2-м Мармарош-Сигетским процессом», на котором 32 обвиняемых получили на всех 39,5 лет каторги. За переход в православие. Притом, что свобода вероисповедания гарантировалась законами Австро-Венгрии, а венское общество за пару лет до того вовсю жалело «бедняжку Бейлиса, гонимого в варварской России». Впрочем, бывало и круче. В начале 1914 года «львовский процесс» против «шпионов» — православных священников Игнатия Гудимы и Максима Сандовича, крестьянина Бендасюка и студента-юриста Колдры, отсидевших в крепости три года предварительного заключения, завершился оправданием подсудимых, поскольку полиция так и не смогла в итоге представить суду хоть какое-то связное обвинение. Это, однако, были еще цветочки мирного, вегетарианского времени.

От Бомбея до Лондона

Первые же выстрелы Великой Войны дали старт массовым, прекрасно подготовленным репрессиям против «политически неблагонадежных».

Естественно, рыбу начали чистить с головы, и под «официальную» раздачу сразу же попали самые заметные. В августе 1914 года были задержаны, а в июне — августе 1915 года на 1-м Венском процессе предстали перед судом по обвинению в «шпионаже и государственной измене» русинские депутаты рейхстага (Марков и остальные), ведущие русинские публицисты (Янчевецкий), общественные деятели (Курылович, Богатырец, Цурканович). Никаких реальных улик и доказательств предъявлено не было, однако всем было понятно, да официозная пресса этого и не скрывала, что «явной изменой» является сама идея единства русского народа и русского литературного языка. В качестве свидетелей обвинения выступала элита «политических украинофилов» во главе с Евгеном Петрушевичем, чье имя — дайте время — еще будет повод вспомнить. Популярного оппонента коллеги топили от души, не за страх, а за совесть, так что в итоге большинству подсудимых, в том числе и Маркову, судьи присудили повешение. Правда, учитывая десятки ходатайств о снисхождении, поступавших отовсюду, вплоть до Ватикана, «старый добрый кайзер» заменил петлю пожизненным заключением. Аналогичные процессы, уровнем чуть ниже, прошли и в следующем, 1916 году.

Но если в столице политес хоть как-то соблюдался, то на местном уровне все было куда менее куртуазно. Там власти — как гражданские, так и военные — в своих действиях начиная с мая 1915 года руководствовались инструкцией коменданта Львова генерала Римля: (а) галицкие русские «делятся на две группы», русофилов и украинофилов, (б) первые «все без исключения» государственные изменники, в связи с чем (3) их «следует беспощадно уничтожать».

Собственно, и до мая 1915 года работа шла в том же ключе. Видимо, интуитивно. Людей брали сотнями, по уже готовым спискам, за решеткой оказалась почти вся русинская интеллигенция и тысячи крестьян, как правило, по указке местных «украинофилов». В селе Полоничная, например, «галицкие украинофилы пустили ложные и нелепые слухи о том, что война вызвана «москвофилами», написавшими к русскому царю прошение… На людей русских убеждений посыпались со всех сторон угрозы и доносы, которые встретили весьма благоприятную почву, так как жандармским постом заведовал у нас в то время заядлый украинофил Иван Чех. На четвертый день войны он арестовал целую толпу односельчан, имевших книги на русском языке, избил несколько женщин, конфисковал домашнюю библиотеку у одного из задержанных и всех отправил в лагерь. Ни возраст, ни пол не могли служить оправданием». Мало? Продолжим. «В Каменке Струмиловой один священник расстрелян, один арестован, повешено и расстреляно 10 крестьян, арестовано свыше 120 крестьян, — все по доносу униатского священника Михаила Цегельского, дважды без успеха ходившего на выборы… В Загради по доносу расстрелян священник, повешено пятеро, — на всех указал Роман Гойда, как на русских шпионов». И таких доброхотов насчитывались десятки, тем паче что доносчикам полагалось официальное вознаграждение: за учителя — столько-то, за священника — побольше, за крестьянина — цена пониже. Доносить можно было о чем угодно. У священника Илью Лаголы жандармы снесли дом в поисках «царского портрета и бомбы», согласно доносу, «привезенных русским аэропланом». Нашли, правда, только портрет Льва Толстого, но и это оказалось неопровержимой уликой; старого попа тут же отправили в львовскую тюрьму, вместе с коллегой, отцом Григором Полянским, у которого в кабинете обнаружился самодельный глобус.

Впрочем, попавшим в тюрьму еще повезло. Часто «русофилов» вешали тут же, в рамках «военной целесообразности». Вешали, если на ответ, русский или поляк, назвался русским. Вешали, если назвался поляком, но не может прочитать три польские молитвы. Вешали, если в разговоре сказал что-то не то о России, а если кто-то просил пощадить обреченного, заступника(-цу) вешали рядом, до пары. А бывало и совсем просто, как 15 сентября 1914 года, когда венгерские гонведы, «поленившись сопровождать колонну», перекололи штыками 47 мужчин и женщин.

Всех, однако, не перевешаешь и не переколешь, кого-то и доставляли по месту назначения. Поскольку же тюрьмы не резиновые, а задержанных только во Львове к 28 августа 1914 года оказалось свыше 2000 голов, по приказу Вены были созданы первые в Европе концентрационные лагеря — «перевалочный» Терезин (Чехия) и «лютейший застенок» Талергоф (Штирия) — пустырь, огражденный колючей проволокой, куда переправляли самых «неисправимых». А таких было много. Если первая партия «русофилов», пригнанная в Талергоф 4 сентября 1914 года, составляла 70 голов, то уже 9 ноября, согласно рапорту фельдмаршала Шлеера, в лагере находились 5700 заключенных в возрасте от 7 до 84 лет. Около полугода не строили даже бараков, люди лежали на земле под открытым небом в дождь и мороз, десятками в день вымирая от голода и болезней. Когда «старого доброго кайзера» уже не было на свете, а лагеря были закрыты по распоряжению молодого, не чуждого гуманизма кайзера Карла, депутат рейхстага Юрий Стршибрны 14 июня 1917 года доложил коллегам, что в лагере умерло более 15 % от общего числа «превентивно задержанных». Позже — в марте 1918 года — депутат Сигизмунд Лясоцкий, имевший поручение проверить эту информацию, заявил, что цифра еще и занижена, а в «Галиции нет ни единой семьи, не имеющей родню хотя бы в Терезине».

Любопытно, кстати, что именно на австрийский опыт ссылался известный младотурецкий идеолог доктор Назым, разъясняя причины геноцида армян. «Мы не совершили ничего, противоречащего законам цивилизации, — говорил он в 1915-м. — Аресты интеллигенции в Стамбуле были копией арестов в Вене, упрощенные суды над изменниками в Анатолии — копия таких же в Галиции, а Дейр-Зор — наш Талергоф».

В целом, по мнению историков, через Талергоф и Терезин (те же яйца, только всмятку) прошло не меньше 100 тысяч человек. О степени их, а равно и тысяч повешенных, расстрелянных и запоротых шомполами, вины перед Австро-Венгрией можно судить по рескрипту от 7 мая 1917 года, согласно которому все арестованные, включая осужденных по делу Дмитрия Маркова и 2-му Венскому процессу, подлежали немедленному освобождению. «Все без исключения арестованные русские невиновны, — извещал верноподданных молодой и либеральный кайзер Карл, — но были арестованы, чтобы не стать виновными. О прочих будем скорбеть и молить Господа».

Глава XVI

Реве та стогне

Театр теней

Вернемся на восток, в Россию. Февральская смута, а затем и отречение Государя вынудило власть на местах крутиться. Везде. И в Киеве тоже.

Уже 17 марта 1917 года, собравшись в городской думе, лидеры киевских партий создали из самих себя Исполнительный Комитет. Никаких национальных лозунгов; единственная организация с этнопривкусом, «Товариство Украiнських Поступовцiв» (ТПУ), вела себя тихо и прилично. Однако очень скоро из общероссийских партий выделился «национальный актив», тоже желающий рулить. А поскольку солидные люди их и на порог Исполкома не пускали, возникло нечто параллельное, под названием Центральная Рада. Очень, надо сказать, умеренное и осторожное: в первом «обращении к украинскому народу» даже о скромной автономии, не то что о «самостийности», не было и речи. Сам идеолог «Украины-Руси» Грушевский, срочно примчавшийся из Москвы, изъяснялся сплошь неясными словесами.

При этом, что забавно, 600 членов ЦР, именуя себя аж «представителями Украинского Народа», по сути никого не представляли. «Никаких выборов нигде не было, — вспоминал позже член ЦР В. М. Левитский. — Депутаты из армии заседали на основании удостоверений, что такой-то командируется в Киев для получения в интендантском складе партии сапог; для отдачи в починку пулеметов; для денежных расчетов; для лечения; и т. п. Депутаты «тыла» имели частные письма на имя Грушевского, приблизительно такого содержания: «посылаем, известного нам»». Такой вот уровень легитимности. По сути, ЦР выражала волю неких «национально-сознательных украинцев», но кого и в каком числе, неведомо.

Более того, из анализа чуть позже прошедших выборов в органы местного самоуправления, проделанного видным историком-эмигрантом Д. Дорошенко, однозначно следует: «национально сознательных» избиратели полностью прокатили, и «Только там, где украинцы выступали в блоке с русскими социалистами, они получали более значительную часть мандатов». Для любителей цифр: в думы городов еще не «Украины» общероссийские партии провели 870 депутатов, автономисты всех оттенков 128, сепаратисты — ни одного. Это был щелчок. Однако «национально сознательные», живя в своем мире, не унывали.

Вполне возможно, экзальтированный, в большинстве молодой-зеленый и в абсолютном большинстве не слишком грамотный «национальный актив» и проиграл бы в пух и прах серьезным управленцам из Исполкома, но нашлись наставники. Именно в это время в Киеве чертиком из бутылки вынырнула масса галичан, тех самых «сечевых стрельцов». Даром, что австрийские подданные, они умножались в числе ежедневно — кто проникая через полуразрушенный фронт, кто возвращаясь из лагерей для военнопленных (именно так впервые объявились в малороссийской политике австрийский полковник Мельник и капитан Коновалец).

Эти хлопцы, имевшие достаточное образование и считавшие себя носителями «национального духа», подмяв местных невежд, растолковали им, что прежде всего необходима «украинизация», а все прочее приложится. Тот факт, что местные пришельцев крайне не любили и их новациями брезговали (в первую гимназию с украинским языком обучения записалось 107 человек из миллионного населения Киева и даже «фавелы» типа Куреневки, заселенные вчерашними селянами, бойкотировали начальные школы с «малороссийским языком обучения»), в счет не шел. Зато именно с их подачи ЦР заявила о формировании «национального украинского войска». Благо после событий в Петрограде с фронтов хлынули неисчислимые массы дезертиров, объяснявших свое бегство «желанием служить в родной армии». С «идейной» точки зрения сия биомасса равнялась нулю, зато у нее были винтовки, некоторые боевые навыки и готовность на все, лишь бы опять не оказаться в до чертиков надоевших окопах. В итоге, когда 30 апреля тысячи дезертиров на шумном митинге объявили себя «национальной армией», потребовав постановки на «все виды довольствия», ЦР, откровенно шантажируя Исполком, выдавила из него это самое довольствие, после чего «национальная армия» возлюбила Раду, что называется, страшным любом. Боеспособнее, правда, от этого не став ни на йоту. «Реальной пользы от этой «украинизации», — печально пишет тот же эмигрант Дорошенко, — было немного: солдаты разбегались, не доехавши до фронта, а у себя в казармах ничего не делали. Только митинговали, а в действительности, не хотели даже пальцем шевельнуть, чтобы помочь Украине».

Впрочем, фронты Центральную Раду опять-таки волновали менее всего. Куда актуальнее для «активистов» было хоть как-то утвердить себя. В связи с чем главой Военного Комитета Рады оказался не генерал царской армии Кондратович, сумевший привести орду дезертиров в хоть какой-то порядок, а никогда в армии не служивший театральный критик и публицист Симон Петлюра. Что до прочего, то, пока Исполком занимался элементарной социалкой и прочими скучными глупостями, Рада активно суетилась в народе, обещая всем, все и сразу. Благо состояла почти на 100 % из профессиональных болтунов-социалистов. В июне был созван «Всеукраинский Крестьянский Съезд» (вернее, не всеукраинский, а только эсеровский, но кого это интересовало?), решивший отменять частную собственность на землю и делить ее как можно скорее. После чего на селе начались поджоги, а у Рады наконец-то появилась хоть какая-то поддержка, кроме толпы дезертиров.

Однако, учитывая горький опыт, вопросов о «национальном пробуждении» и отделении от России благоразумно не касались, а когда особо тупые на эту тему все же заикались, старшие товарищи их одергивали. «Украинцы не имеют намерение отрывать Украину от России, — заявлял Грушевский. — Если бы они имели такое намерение, выступили бы искренно и открыто с таким лозунгом. Ведь теперь за это они ничем бы не рисковали». И тем не менее аккуратненькие шаги делались: 23 июня был оглашен «Первый Универсал Центральной Рады», где указывалось, что «Украина не отделяется от всей России и не разрывает с Державой Российской, но (…) украинцы отныне сами будут создавать свою жизнь». А пару дней спустя возникло и правительство — Генеральный Секретариат.

Контора пишет

Если ранее Центральная Рада никого не представляла, то теперь она никого не представляла вдвойне. «Правительство» было чисто социалистическим, никого «классово чуждого» туда не пустили, мотивируя тем, что «все и так за нас», а право на подобные утверждения обосновывая торжественными шествиями по городу «гайдамаков», готовых бить кого угодно, лишь бы на фронт не посылали. В крайних случаях привозили из сел мужичков. Подобные шоу помогали заодно и слегка давить на Временное Правительство, напоминая идиоту Керенскому, что ежели он не будет идти навстречу братьям во социализме, власть могут (ой!) перехватить реакционеры, контрреволюционеры и враги демократии. Керенский верил и уступал, а затем и капитулировал, заявив о согласии на «автономию Украины», на что — до созыва Учредительного Собрания — не имел никакого права. Так что «Второй Универсал» был обращен уже не к «Народу Украинскому», а к «Гражданам Земли Украинской». Правда, авторы вновь напомнили, что «Мы, Центральная Рада, которая всегда стояла за то, чтобы не отделять Украину от России, чтобы (…) совместно идти к развитию и благоденствию всей России, (…) с удовлетворением принимаем призыв Правительства к единству».

В такой обстановке всем «реакционерам» и даже «умеренным» не оставалось ничего иного, как молча признать поражение и стать декорацией при Раде. Хотя распускать Исполком Рада отнюдь не стремилась, сознавая, что кому-то и работать надо, а также опасаясь вмешательства войск киевского гарнизона, способных в случае чего обнулить «украинскую армию» в течение двух-трех часов.

Но, бурно ликуя, «национально сознательный актив» упустил из виду крайне неприятную деталь. На фоне его болтовни все выигрышнее в глазах масс выглядели большевики, не только четче обозначившие цели («Долой войну!», «Грабь награбленное!»), но и куда более практичные. А главное, не делящие население на «коренных» и прочих. В какой-то момент обаяние большевиков настолько усилилось, что к ним начали уходить и наиболее активные деятели из партий, входивших в ЦР, а после «Корниловского мятежа», в Киеве, как и в Питере, появились отлично вооруженные той же ЦР «боевые дружины» РСДРП(б). «И, перед глазами Генерального Секретариата, — пишет Дорошенко, — в самой столице появилась третья вооруженная сила — кроме украинских и российских войск», а противопоставить ей было нечего, поскольку «В армии всякая дисциплина пала окончательно. Она превратилась в миллионную массу вооруженных и озлобленных людей, которые не чувствовали над собой никакой власти». Попытка ЦР создать хоть что-то свое в стиле большевиков прогнозируемо провалилась: «Вольное Казачество», образованное по ее инициативе, в считаные дни превратилось в толпу ряженых, щеголявших «национально сознательными» жупанами, шапками со шлыком и кривыми саблями, обращаться с которыми категорически не умели.

Раздвоение

Петроградский Октябрь сломал конфигурацию. Штаб Киевского военного округа, к чести своей, занявший куда более жесткую позицию по отношению к перевороту, дал местным большевикам бой и, при полном нейтралитете ЦР, проиграл, после чего не желавшие сдаться ушли на Дон. Не стало и Исполкома, что жителей столицы, в отличие от политиков думавших о начале отопительного сезона, очень огорчило. Зато Рада, в ходе событий выжидавшая, кто кого, тотчас выпустила «Третий Универсал», объявив себя единственной властью в «Украинской Народной Республике», однако тут же благоразумно подчеркнула, что будет действовать «не отделяясь от Российской Республики и сберегая ее единство». Сверх того, премьер Винниченко еще и пояснил, что «Все слухи и разговоры об отделении от России — или контрреволюционная провокация, или обычная обывательская неосведомленность (…) Украина имеет быть в составе Российской Федеративной Республики как равноправное государственное тело».

Это было разумно, поскольку влияние большевиков росло. Землю крестьяне делили очень охотно, а вот «борьбой за национальное освобождение» не интересовались. Власти в губерниях фактически не было, народ громил усадьбы, растаскивал оборудование с сахарных и винокуренных заводов, большевики активно формировали отряды Красной Гвардии, открыто заявляя, что не считают Центральную Раду легитимной, поскольку она никем не избрана. В этом они, как ни крути, были правы.

Начался цирк. Рада кого-то разоружала, кого-то арестовывала, кого-то высылала, потом извинялась, оправдывалась, угрожала и снова извинялась, большевики гнули свою линию и, в конце концов, заявив, что «попытки разоружить Красную Гвардию недопустимы», приняли решение «в конфликте Центральной Рады с Советом Народных Комиссаров взять сторону Совета Народных Комиссаров». То есть хотя и самозваного, но все еще действующего и законного Временного Правительства (СНК) во главе с Ульяновым-Лениным. Каковое 17 декабря прислало в Киев ультиматум, требуя «включиться в борьбу с контрреволюцией»; в противном случае указывалось, «Совет Народных Комиссаров будет считать Центральную Раду в состоянии открытой войны против советской власти в России и на Украине».

Ответ ЦР был уклончив и вместе с тем предельно нахален. Винниченко призвал «украинские войска, действующие на фронтах» не выполнять приказов Ставки, а Петлюра вдобавок еще и послал приказ украинскому комиссару северного фронта «использовать все возможности, которые даются вашим географическим положением по отношению к Петрограду, откуда надвигается на Украину великая опасность». То есть фактически велел атаковать Петроград. Что, конечно, много говорит о полете фантазии бывшего театрального критика, но никак не о наличии извилин, поскольку реальных адресатов у директивы не было, а casus belli, напротив, появился.

Петрограду, однако, в войне не было нужды: в тот же день, 17 декабря, в Киеве открывался Съезд советов крестьянских, рабочих и солдатских депутатов Украины, где большевики вместе с союзниками, имея большинство, вполне могли решить вопрос о власти в рабочем порядке. Рада, спохватившись, что в смысле легитимности уступает любому правительству, которое назначит Съезд, решила действовать, пригнав на съезд больше тысячи никем не уполномоченных «делегатов», непонятно с какой радости потребовавших право участия с решающим голосом. Дошло до драки. На следующий день, когда от самозванцев потребовали очистить президиум, драка повторилась, и «законные» уехали в Харьков, где как раз в это время происходил Съезд Советов Донецко-Криворожской области, вообще власть ЦР не признававших, и, объединившись с «законными», заседавшими там, объявили себя Всеукраинским Съездом Рабочих, Солдатских и Крестьянских Депутатов. А затем сформировали и Всеукраинский Центральный Исполнительный Комитет, взявший на себя всю полноту власти.

В мире, в мире навсегда

Таким образом с конца декабря 1917 года на Украине имелось аж два правительства — никем не избранная, но уже привыкшая считать себя властью ЦР и хоть кем-то избранный СНК, оба левые до жути и оба утверждающие, что «народ с ними». Правда, в Киеве еще требовали «украинизировать усе» и пугали оппонентов «четырьмя миллионами штыков», на что Харьков внимания не обращал, вместо перепалки постепенно наращивая влияние в регионах. К концу декабря советская власть установилась в Чернигове и Полтаве, в начале января — на Херсонщине и вообще везде. Мирно и спокойно. Разве что в Екатеринославе пошумели, да и то не не «национально сознательные», а те, кого позже назовут «белогвардейцами», в связи с чем в Екатеринослав (единственный случай!) пришли на подмогу отряды из соседних губерний России.

К середине января под контролем Рады оставался только Киев и еще пара пустяков. Что отнюдь не помешало ЦР издать «Четвертый Универсал» — о том, что «Отныне Украинская Народная Республика становится самостоятельной, ни от кого независимой, вольной, суверенной Державой Украинского Народа». Забавно, что, характеризуя обстановку, «Универсал» информировал публику о том, что «Петроградское Правительство Народных Комиссаров, чтобы вернуть под свою власть свободную Украинскую Республику, объявило войну Украине и насылает на наши земли свои войска — красногвардейцев-большевиков, которые грабят хлеб наших крестьян». Что называется, картина маслом: во всем виноваты «засланцы из России», а не население, обнулявшее власть Рады на местах исключительно своими силами; про Харьковское Правительство, уже контролирующее почти всю страну, — вообще ни слова. Зато к «Универсалу» прилагалась нота ко всем державам мира с предложением немедленно прекратить войну и горькими жалобами на Петроград, уже ведущий мирные переговоры без спроса у Рады.

Стремясь угнаться за Петроградским СНК, подло перехватившим роскошную идею, «национально сознательные», даром что уже выражали мнение только киевлян, да и то далеко не всех, срочно направили делегацию в Брест-Литовск, где в это время уже вели переговоры о мире от имени всей России посланцы Петрограда. Киевляне прибыли на место 6 января, всего на 5 дней опередив такую же делегацию, но из Харькова. Коллизия возникла презабавная, немцам пришлось решать, с кем, собственно, говорить?

Харьков просил только о мире, Киеву, кроме мира, нужна была еще и помощь. В связи с чем именно из Киева можно было выдавливать большие уступки, в первую очередь по поводу поставок продовольствия, без которого Германия, а особенно Австро-Венгрия, уже задыхались. К тому же мир именно с «национально сознательными» формально отрывал новообразованную Украину от России, чем реализовались бы старые планы австрийского Генштаба (тем паче что в распоряжении немцев имелся созданный еще в самом начале войны «Союз Визволення Украiни», рассчитанный как раз на этот случай). И наконец, из «союзника» легче бы было выкачивать продовольствие, чем из России, даже если ее «автономную» составную часть оккупировать. Короче говоря, у Центральной Рады на руках были все козыри, с ее стороны требовалось только брать под козырек и стоять смирно. Немцы, отлично это понимая, были с «национально сознательными» вежливы, но строги. Отказавшись от переговоров с харьковчанами, они 12 января согласились решать вопрос делегацией Рады «отдельно», настоятельно посоветовав «украинским геноссен» провозгласить самостийность (после чего, собственно, и был спешно провозглашен «Четвертый Универсал»). Спешили все.

Правда, «национально сознательные» пытались хитрить даже в такой обстановке, цыганя у немцев побольше никогда не принадлежавших им территорий — Одессу, Херсон, Николаев, Юзовку, даже Крым, и многое другое. Немцы, пожав плечами, согласились, и рано утром 9 февраля мир был подписан. После чего, поскольку теперь речь зашла о союзе, а это был уже второй вопрос, немцы показали, что в плане мозгов Берлин все-таки не Жмеринка. Они заявили, что ценой союза считают то самое «многое другое», и «национально сознательные» огорченно вернули не свое обратно. После чего генерал Гофман, немного помедлив для порядка, вызвал к себе главу делегации и вручил ему уже готовый текст «Обращения украинского народа к немецкому народу с просьбой о вооруженной помощи» без права вносить изменения. Который и был послушно подписан.

Скатертью, скатертью…

Тем временем Центральная Рада агонизировала. Легко взяв власть на местах, харьковчане целились на Киев. В основном обходились сами, хотя были и «подкрепления» из РСФСР (около 8 тысяч красногвардейцев, хотя битый ими генерал Удовиченко утверждал, что в «армии москалей, двинувшихся завоевывать Украину», до 40 тысяч штыков). Как тут же выяснилось, никаких «4 миллионов украинского войска», о которых год вещала ЦР, нет и в помине; фактически удалось мобилизовать тысячи три, все прочие либо разбежались, либо объявили «нейтралитет».

Уже 27 января «красные» были под станцией Круты, в 100 км от Киева, где смяли и отбросили небольшой отряд мальчишек-идеалистов, брошенных на произвол судьбы «национально сознательными» командирами, сперва пившими горилку в вагоне, а потом смотавшимися в столицу. Позже эти самые «командиры» — Тимченко и Богаевский — будут по требованию родителей отданы под суд, но суд так никогда и не состоится, а «герои Крут», умножившись в числе до 300 (ради сравнения с легендарными спартанцами) и, вопреки истине, объявленные «погибшими поголовно», станут темой «национально сознательного» мифа.

А все остальные части пришлось спешно отзывать с фронта в Киев на подавление мятежа большевиков — при полном безразличии к происходящему десятков тысяч солдат официального «Украинского Войска», горожан и даже наступающую Красную Гвардию: драка на улицах города большевиков уже не интересовала, они и так стояли в пригородах, «червонные казаки» Примакова без боя захватили батареи, и 5 февраля при первых же выстрелах большая часть министров, как вспоминает П. Христюк, тоже министр, «исчезли неизвестно куда, не подавая о себе никакой вести», после чего оставшиеся «лидеры» в ночь с 8 на 9 февраля спешно покинули город в направлении Житомира, уводя с собой «для личной охраны» все верные части, общим количеством около 2000 штыков. Уходили так шустро, что большинство членов ЦР и даже секретари министров, проснувшись утром, с ужасом узнали, что власть сгинула, а город уже в руках большевиков, которые немедленно начали устранять «неблагонадежных». В первую очередь гибли русские офицеры, легко опознаваемые по выправке (около 5000 человек), а также глупая молодежь, носившая модные оселедцы. Осторожные «национально сознательные» почти не пострадали; «большинство украинских деятелей, — отмечает Д. Дорошенко, — которые остались в Киеве, смогли перепрятаться, перейдя на русскую речь в общении».

Впрочем, и после того как Харьковский СНК, немедленно переехавший на брега Днепра, обуздал репрессии и наладил жизнь (все бывшие клерки Центральной Рады с восторгом остались на службе), в городе было тревожно. Ползли слухи об интервенции немцев, а власти, знавшие больше, чувствовали себя не очень уверенно. Хотя и увереннее, чем Центральная Рада, в это время находившаяся на «заячьем» положении: в Житомир ее просто не пустили «во избежание неприятностей для города», оставалось ехать на Сарны, поскольку все прочее уже было под большевиками. По пути три десятка «полков» в объеме от 5 до 23 штыков были слиты в «Отдельный Запорожский Корпус», куда вошло все, кроме «гайдамаков» Петлюры, который, как великий полководец, подчиняться не хотел никому. Всего набралось до 3000 штыков, включая штабных и нестроевых, чего вполне хватало на то, чтобы с боями пробиваться через полустанки навстречу немцам, которых боялись меньше, чем «братьев-харьковчан». Вот тут-то, где-то около Сарн, погорельцы наконец узнали, что мир заключен, а спасение уже совсем близко. И, говорят, дружно заплакали.

Глава XVII

Пришел лесник

Вперед продвигались отряды

Итак, Грушевский, Винниченко, Петлюра и прочие погорельцы, узнав на каком-то богом забытом полустанке под Сарнами о том, что мир заключен и немцы вот-вот придут, первым делом расплакались. Отчего рыдал Петлюра, тайна великая есть, а дедушку Грушевского, есть такое мнение, очень огорчило, что теперь-то уж его наверняка будут считать немецким агентом, о чем раньше только шушукались. На мой взгляд, не стану скрывать, все это были слезы чистой радости, ибо реванш, о котором мечтали, из тихой грезы стал реальной вероятностью, а учитывая, что немцы есть немцы, так и более того. Хотя, конечно, чужие души — потемки. Как бы то ни было, главной задачей Рады с этого момента стало: как бы, вернувшись в Киев, убедительнее впарить народу мозги на предмет бескорыстной и дружеской германской помощи.

Что до немцев, то их вся эта рефлексия не щекотала. Без боя заняв столицу, они двинулись дальше на восток, повелев «украинскому войску» в лице поминавшейся выше «Запорожской дивизии», а также сформированной из военнопленных, одетой, обутой и подаренной «союзникам» дивизии «синежупанников» и дивизии «серожупанников», набранной на месте, но одетой и обутой тоже немцами, двигаться в авангарде, — в качестве политического прикрытия. К середине апреля почти вся Украина была занята, УСНК забился в дальние уезды на границе, до которых у немцев руки не дошли, а Центральная Рада выяснила, что, оказывается, надо работать. Как ни скучна столь суровая проза.

Но получалось хреново.

Чего, собственно, и следовало ожидать от набора недавних фельдшеров, прапорщиков, журналистов и учителей сельских школ.

«Некуда правду деть, — все с большей печалью повествует Д. Дорошенко, — украинский хаос должен быть поразить каждого свежего человека. Чем меньше встречали немцы на своем пути порядка, тем больше росла у них мысль о необходимости по возможности самим брать все в свои руки, чтобы обеспечить себе транспорт, снабжение и собственную безопасность». По большому счету немцев, наблюдавших все это, можно только пожалеть. Они честно пытались помочь, они объясняли, посылали специалистов-экспертов, но тщетно. В итоге, окончательно осознав, что «союзники» кроме как «лидерами нации» решительно никем быть не могут, а подсознательно и не хотят, зато стоит глаз в сторону отвести, начинают резвиться на поприще социальных экспериментов, немцы сделали правильный вывод. По данным все того же наблюдательного и информированного Дорошенко, они начали бомбить Берлин и Вену рапортами, сообщая, «что никакой Украинской Республики в действительности нет, что это один фантом, что существует кучка молодых политиков весьма радикального направления, которой удалось каким-то образом очутиться в роли правительства». На качество украинской власти обеим великим столицам было, в общем, наплевать, но вот то, что организовать поставки продовольствия «возвращенцы» могут не лучше, чем все остальное, беспокоило и Вильгельма и Карла. Немецкое командование получило «добро» на изучение ситуации и принятие мер, выбор же, в сущности, был очень невелик: или менять власть, или вводить режим оккупации. Первый вариант был, естественно, лучше, тем паче что на эту тему было с кем говорить.

Цирк зажигает огни

Помните: Центральная Рада была, по существу, самозванкой, да еще и оттеснившей от власти всех, кого сочла «буржуями» или, что еще хуже, «реакционерами»? Так вот, этих «реакционеров» было очень много, в их число попали и либералы, и консерваторы, вполне устраивающие немцев, желавших иметь дело с серьезными людьми. А поскольку главным условием Берлина и Вены была непременная «национальная сознательность» (во избежание ненужных сантиментов по отношению к России), контакты были завязаны с организациями солидных сельских хозяев, настроенных в достаточной мере «украински», но без истеричного социалистического шовинизма. Эти организации («Украинская Народная Громада», «Союз Земельных Собственников» и «Украинская Демократическая Хлеборобская Партия»), Радой от власти оттесненные, в свою очередь, Раду надменно игнорировали, справедливо (как и большевики) считая, что она не имеет никаких, ни формальных, ни моральных прав выступать от имени Украины. Именно эти люди быстро поладили с немецкими комендантами и гораздо успешнее, чем комиссары Рады, помогали им собирать вожделенное зерно, мясо и прочие млеко-гуска-яйки, по ходу дела поставляя и богатейшую информацию о бардаке, творимом правительством.

В итоге уже 6 апреля фельдмаршал фон Эйхгорн, командующий немецкими войсками, издал приказ, лишивший Раду права продолжать беспредел на селе. Отныне ломать чужие амбары и растаскивать зерно было запрещено, урожай принадлежал только тому, кто его засеял и собрал, и все желающие обязаны были его только покупать. Под страхом порки, а то и виселицы. То же самое и за захват земли «впрок», больше, чем можно засеять. Такого посягательства на самое святое Рада — даром, что место свое знала и немцев боялась до дрожи, — стерпеть не смогла, заявила, что пусть все остальное будет как будет, но в вопросе о земле даже «любим друзям» подчиняться не намерена. Немецкие коменданты пожали плечами и велели комиссаров из Киева, не рассуждая, пороть тотчас по предъявлению мандата, а уважаемым хлеборобам сообщили, что просто удивляются тому что такие солидные гроссбауэры до сих пор терпят засилие столичных прожектеров.

С этого момента, осознав, что переворот, уже почти назревший, начал готовиться почти в открытую и неприятность вот-вот случится, Рада впала в форменную истерику. Решив «железной рукой подавить контрреволюцию», она почему-то не тронула никого из поименно известных ей вождей потенциального путча, зато велела арестовать одного из спонсоров, банкира-еврея Доброго, причем арестовать весьма причудливо: его изъяли из дома едва ли не люди в масках, а правительство объявило это делом рук «бандитов», пообещав, что «бросит на поиски лучшие силы и обязательно найдет». Увы, на беду режиссерам, немцы, обеспокоившись судьбой уважаемого человека, тоже начали поиски и, разумеется, быстро нашли его где-то в Харькове и почему-то на частной квартире, но под охраной.

Рокировочка

Уровень изумления сумрачного германского гения понять нетрудно. Однако, придя в чувство, гений стал действовать четко и неуклонно. После нового приказа фон Эйхгорна (типа, что за дела, уже нельзя понять, где власть, а где уголовники, и в чем отличие) 26 апреля были разоружены привезенные из Германии «синежупанники», а заодно и «серожупанники», тоже экипированные на немецкие деньги. Когда же Рада начала требовать (!) вернуть ей ее солдатиков, 28 апреля на заседание пришел немецкий лейтенант, всех построил смирно, отчитал за плохое поведение и разогнал, а кое-кого и взял под арест. Прошу прощения за длинную цитату, но без нее не обойтись. «Стыдно было, — писал годы спустя очевидец событий, — за свой народ при виде того, как его «вожди», все эти самоуверенные юноши и полуграмотные «диячи», с поднятыми руками стояли перед немецким лейтенантом, со страхом ожидая, что будет дальше… Как провинившиеся дети перед строгим учителем. Еще стыднее было на следующий день, когда они единогласно принимали земельный закон с отказом от социализации земли, в спасительности которой они уверяли весь народ. Когда же они лгали? Раньше или сегодня? Где их идейность, их принципы? Все улетучилось от окрика лейтенанта… 28 апреля я убедился в их трусости, 29 апреля — в их беспринципности».

А пока юный лейтенант объяснял Раде, что к чему и где раки зимуют, в Киеве уже заседал Конгресс Хлеборобов, быстро принявший решение ликвидировать говорильню и выбрать сильного лидера, дав ему диктаторские полномочия и — с учетом как местных традиций, так и немецкого пожелания — титул гетмана. Каковым, без ненужных прений, и стал генерал Павел Скоропадский.

Новоиспеченный «глава державы», выйдя на трибуну, еще излагал свои планы и принимал поздравления, а отряды «гетманцев», состоящие в основном из детей делегатов Конгресса, безо всякого труда, едва ли не под аплодисменты киевлян, уже взяли город под контроль. К вечеру свершившийся факт признали и галичане — «сечевые стрельцы», которых ничем не обидели, но на службу не взяли, а тут же распустили. Как и Центральную Раду. Однако вопреки опасениям бедняг-делегатов никого не выпороли, хотя накануне и обещали.

Немцы, будучи в курсе, благодушно наблюдали со стороны, весьма довольные тем, что их помощь не понадобилась. Когда же бывшие «лидеры» явились к ним с жалобой и требованием восстановить статус-кво, выяснилось, что слывущие сухарями германцы, оказываются, знают толк в юморе. «Не без едкости генерал Гренер спросил нас, — вспоминал А. Андриевский, один из просителей, — почему же не нашлось никого, кто бы выступил в защиту Рады? «Ведь вы знаете, что в конфликте между Радой и несоциалистическими украинцами мы были нейтральны», — сказал генерал. «Не можете ли вы мне объяснить, почему вас никто не поддержал ни в феврале, когда вы обратились к нам за помощью, ни во время гетманского переворота?» — продолжал Гренер. Мы молчали…»

В сущности, поладить было можно: ни немцы, ни гетман не возражали против присутствия некоторого числа министров-социалистов в правительстве, при условии, однако, что они возьмут «социальные» портфели и будут работать под контролем главы государства. Однако именно это «лидеров нации» никак не устраивало; единственно возможным для себя вариантом они полагали участие в определении большой политики, выступления в прениях и руководство войсками, в самом крайнем случае, — ведомством иностранных дел. Не получив же желаемого, обиделись и, уйдя в оппозицию, временно затаились. Гетман же, сойдя с танка, начал понимать, в какое болото залез…

Дядя самых честных правил

Человек нормальный, достойный и вполне вменяемый, одновременно и (все ж таки — потомок одного из гетманов Малороссии) умеренный «украинофил» и (все ж таки — российский генерал, сын и внук российских генералов, зять самого Дурново и любимец Государя) патриот России, он сделал ставку на — как сказали бы теперь — технократов, близких к себе по взглядам, но с соответствующей задачам профессиональной подготовкой. Кабинет получился толковый, способный на многое.

Однако ситуация была не просто сложна, она была сложна невероятно. Немцы требовали расширения поставок, для чего необходимо было восстановить порядок и крупные хозяйства. Однако землю и запасы зерна селяне, подбадриваемые «лидерами нации», уже успели прихомячить, а попытки хоть что-то вернуть владельцам встречали в топоры. Бунтарей пороли. В ответ началась стрельба, очень скоро пулеметная, стрелки быстро сбивались в банды, а будучи настигнуты и разбиты, уходили кто в леса, кто на восток, на территорию, подконтрольную УСНК, где вступали в Таращанскую и Богунскую красные дивизии. Были и такие, кто никуда не отступал и практически не терпел поражений, типа возникшего ниоткуда и очень быстро прославившегося Махно.

Справиться с такой докукой было очень нелегко, но, учитывая присутствие немцев, вполне возможно, однако не меньше сложностей возникло и в городах, где гетману, хоть и не по своей воле, приходилось продолжать «украинизацию», на которой категорически настаивали немцы, дабы подчеркнуть самобытность Украины, оправдав ее отделение от России. Подавляющее большинство горожан отвергало ее так же, как и при Раде. Те же, кому идея нравилась (такие же сельские образованцы, как и члены Рады, только полагавшие себя «демократами», а не социалистами), учуяв запах начальственных кресел, совершенно обезумели, заваливая все поручения, которые давали им министры-технократы, а когда их, многократно предупредив, наконец увольняли в связи с полным служебным несоответствием, начинали вопить об «украинофобии». В чем находили полную поддержку «бывших», вовсю обвинявших гетмана в «пророссийстве», в частности на том основании, что русский язык им не искоренен, а создание вооруженных сил доверено «москалям», то есть профессиональным военным. Самое обидное, что настоящие «пророссийцы», в свою очередь, отказывали гетману в поддержке как раз на том основании, что с «украинизацией» не покончено раз и навсегда.

Короче говоря, на гетмана пошла самая настоящая охота и справа, и слева, без малейших оглядок на химеру, именуемую совестью. Многотысячными тиражами издавались чудовищно лживые листовки, доносы немцам и «мировому сообществу» шли бурным потоком. Гетман боролся, но не очень уверенно, боясь прослыть тираном, он, скорее, предпочитал уговаривать. Но слышать его никто не хотел, а немцы принципиально не вмешивались.

Внешне, правда, все выглядело пристойно. Ставшая в присутствии войск кайзера сытой и, в сравнении с растерзанной Россией, спокойной, Украина летом 1918 года стала для многих сказочной страной, вырваться куда было пределом мечтаний. В Киеве оседали все, кому посчастливилось вырваться из Петрограда и Москвы, от аристократов и «буржуев» до обычных обывателей, не говоря уж о творческих личностях. Жизнь, особенно если не выезжать в сельскую местность, цвела и пахла. Этой идиллии не было видно конца, по крайней мере пока были немцы.

И тогда начался террор. Сперва взлетали на воздух склады, затем начались бессмысленные, рассчитанные на как можно больше жертв поджоги, потом, наконец, стрельба, вплоть до убийства эсерами самого фон Эйхгорна. «Общественное мнение, — отмечает Дорошенко, — было твердо уверено что акты саботажа — дело рук Антанты и их сторонников», и это, скорее всего, так и было, вопрос лишь в том, кто конкретно работал на Антанту, только эсеры или вообще все выкинутые из кабинетов «обиженники». И тем не менее до самой осени раскачать лодку террористам не удавалось; во всем обвиняли именно их, а не, как они надеялись, гетмана.

Однако немцы пусть и не спеша, но явно клонились к закату. Мясорубка на Марне ежедневно подрывала силы войск кайзера, следовало готовиться к тому, что очень скоро широкая спина союзника-спонсора уйдет в небытие. А готовиться было более чем трудно, ибо почти до самого конца немцы не позволяли Скоропадскому формировать регулярную армию, опасаясь (возможно, справедливо), что она, оказавшись под командованием царских генералов, станет опасной для них самих. К тому же и кадровые офицеры, несмотря на приглашения и посулы, брезговали «украинизироваться», тем паче что Скоропадский, увлекшись идеей галичан об «украинской королевской короне», все чаще поглядывал на Львов. Были восстановлены даже распущенные полгода назад части галицийских «сечевых стрельцов», а вот с уже возникшей Добровольческой армией, которую его потенциальные командиры считали «своей», гетман крупно поссорился, выдвигая претензии на Кубань. В итоге, кроме «державной варты» (жандармерии) и галичан, с грехом пополам удалось создать только несколько полков «сердюков», гетманской гвардии. Давить мятежи после ухода немцев было некому.

Рыбак рыбака

Вопреки утверждениям «новых мифологов», во всех описанных перипетиях Москва, дорожа миром с немцами, никакого участия не принимала. Хотя и не скрывала, что в конфликте двух украинских властей «законным» (ибо избранной) считает все же Харьковское Правительство. Максимум, что позволяли себе «кремлевские мечтатели», это (до поры негласно) отказаться в пользу Украины от нескольких уездов Черниговщины и Сумщины, по договору в Бресте отошедших России. А также «не замечать», что украинские повстанцы, ушедшие от немцев на эти территории, под руководством Украинского Повстанческого Народного Секретариата, как теперь именовал себя УСНК, переформировываются в части регулярной Украинской Красной Армии.

Однако когда бывшие «лидеры нации» из Рады начали прощупывать почву на предмет, а не поможет ли Москва против гетмана, который скоро останется совсем один, Кремль ответил полным сочувствием и готовностью к позитивному контакту. То, что совсем недавно Рада объявляла Москву «агрессором», а украинских большевиков и левых эсеров «московскими марионетками», было забыто. Как и то, что «лидеры нации» были объявлены УСНК вне закона, как «уголовные преступники». Консультации шли на удивление гладко: в конце концов, общались не чужие люди, а политики, предельно близкие, с той лишь разницей, что большевики считали «гегемоном» пролетариат, а украинские социалисты, как и положено, крестьянство, но разве это повод для ссоры, если речь идет о вещах, по-настоящему серьезных? Нет, конечно. Никакие противоречия в счет не шли. Вплоть до того, что Рада заявила, что не возражает против установления на Украине власти Советов.

Единственное принципиальное условие, озвученное Винниченко через посредника, Христиана Раковского, как не подлежащее обсуждению, сводилось к тому, что «Точно так, как вы создали диктатуру рабочих и крестьян в России, так нам надо создать диктатуру украинского языка на Украине». На что гениальный тактик Ленин ответил тому же Раковскому: «Разумеется, дело не в языке. Мы согласны признать не один, а даже два украинских языка», тут же, правда, уточнив, «но что касается их советской платформы — они нас надуют». По ходу дела, между прочим, выяснилась интересная деталь, которую ранее озвучивать стеснялись. По воспоминаниям Л. А. Конисского, человека, очень близкого к Винниченко, в ответ на прямо, по-товарищески заданный вопрос о мотивах требования «диктатуры украинского языка» и почему это требование принципиальнее важнейшего вопроса о государственном устройстве, премьер Украины ответил: «Лучше быть первым в деревне, чем вторым в Риме», пояснив, что «его как писателя всегда «затирали» русские коллеги, и с этим необходимо покончить».

Бедный, бедный Павел

Впрочем, лирика лирикой, а дело делом. Верили большевики просителям или нет, они согласились, не отказываясь от союза с УСНК, поддержать готовящееся восстание всеми средствами, от денег до оружия, и даже обязались признать такой строй, какой установят на Украине повстанцы. Что было вполне логично: пустить украинские дела на самотек означало бы отдать контроль над девятью малороссийскими губерниями (после уже очевидно скорого ухода немцев) Добрармии, которая в таком случае легко дошла бы и до Москвы.

Теперь, когда все проблемы решились ко взаимному удовлетворению, пришло время действовать, благо на самой Украине, где, вопреки завываниям оппозиции, диктатурой даже не пахло, уже вовсю резвился Украинский Национальный Союз, объединивший всю оппозицию, и красную, и розовую, и «жовто-блакитную». Формально легальная политическая организация, это по факту было теневое правительство, не особо скрывавшее своих планов. Разогнать его было с точки зрения политической логики просто необходимо, однако гетман, как выяснилось, не обладал волей и прозорливостью своего сослуживца барона Маннергейма, проделавшего в Финляндии все необходимые процедуры при первом намеке на возможные осложнения. Наивно рассчитывая на то, что оппозиция понимает, что альтернатива гражданскому согласию — гражданская война и не хочет этого, он пошел на переговоры, ввел представителей УНС в правительство и отпустил под честное слово не выступать против себя нескольких «лидеров нации», в том числе и Петлюру Это была капитуляция, причем ничего не исправившая: УНС все равно продолжал в том же духе.

А в Германии тем временем полыхнула революция, и Павел Скоропадский, сознавая, что земля под ним закачалась, сделал, наконец, то, что, по идее, обязан был сделать уже давно — издал Грамоту о Федерации с Россией. Это было прямым приглашением Добрармии к союзу, а многотысячную армию офицеров, мирно живущих в Киеве «на гражданке», — к сотрудничеству.

Увы, поезд ушел. Добровольцы переживали не лучшие времена, на Дону казаки рвали друг другу глотки, а киевское офицерство не видело никакой радости в русского генерала, запятнавшего себя соучастием в «украинизации». Правда, граф Келлер, один из самых популярных и прославленных генералов российской армии, спешно назначенный командующим, взявшись за исполнение практически безнадежного дела, повел его вполне удачно, но времени уже не было совершенно. Сразу после опубликования Грамоты о Федерации УНС, обвинив гетмана в «измене самостийности», начал восстание. В ночь с 12 на 13 ноября в Белой Церкви, где располагались части галицийских «лагеря сичевых стрельцов», тотчас изменивших гетману, была избрана Директория, а «головным отаманом» объявлен все тот же Петлюра, с легкостью истинного журналиста нарушивший слово, данное гетману при освобождении из-под ареста. Еще один предатель, генерал Осецкий, командовавший охраной железных дорог, передал повстанцам паровозы и вагоны, и уже к 15 ноября мятеж заполыхал по всей Украине. Причем лозунги Директорией были выдвинуты такие, что в события немедля включилось и большевистское подполье.

Противопоставить этому тайфуну небольшие и разрозненные отряды гетманцев не могли ничего. Одни части разбегались, другие, сознавая тщетность сопротивления, присягали Директории. К концу ноября гетман удерживал только Киев, хотя реально уже не удерживал ничего. Немцы уходили, выкупив у Директории право свободного выезда обещанием сохранять строжайший нейтралитет. Офицерские же части, чудом созданные в считаные дни графом Келлером, рассыпались почти полностью после того, как гетман уволил престарелого командующего. Формально — за «отсутствие почтения к символам Украины» (старик и впрямь относился к сине-желтому флагу неласково), а фактически опасаясь, что слишком популярный граф посягнет на его уже совсем призрачную власть. Последним гвоздем в гроб идеи «офицерских дружин» стало назначение на место неудобного Келлера князя Долгорукого, гетманского любимчика, в военном смысле — полной бездари, к тому же втайне мечтавшего стать «королем Украины» и на этой почве настолько не любившего Добрармию, что однажды дело дошло даже до ареста по его приказу представителя добровольцев в Киеве. Когда известие об этом назначении дошло до линии фронта близ Мотовиловки, на сторону повстанцев, прекратив бой, перешли даже «сердюки». Все было кончено. «В ночь с 13 на 14 декабря, — констатирует Д. Дорошенко, — выступили местные боевые отделы, главным образом большевиков и еврейских социалистических партий, и начали захватывать различные учреждения, разоружая небольшие гетманские части. Был обезоружен и отряд личной охраны гетмана. Около полудня повстанцы захватили Арсенал на Печерске, Военное Министерство и еще некоторые учреждения. В то же время в город начали прорываться повстанческие отряды». Утром 14 декабря гетман отрекся от власти в пользу Долгорукого и уехал с немцами, а около полуночи, переодевшись во что-то несуразное, сбежал и Долгорукий, позже объявивший себя «королем Украины в изгнании».

Глава XVIII

Куда уехал цирк

Восставшие из Ада

Как всем известно, велик был год и страшен по Рождестве Христовом 1918-й, от начала же революции второй, — и этой славной фразой ограничим описание второго пришествия Центральной Рады (вернее, уже Директории) в Киев. Скажем лишь, что кровь лилась не по-детски: победители убивали, убивали много и убивали подло, не доводя арестованных (как это случилось с графом Келлером, чье достоинство не позволило ему бежать от непонятно кого) до тюрьмы, прямо на улицах. Сопротивление украинизации было объявлено преступлением, «караемым по законам военного времени».

Однако очень скоро, оглянувшись по сторонам, триумфаторы обнаружили: огромные (то ли 200 тысяч, то ли 300, а кто-то говорит, что и под миллион) толпы вооруженных крестьян вместе с нагруженными под завязку телегами куда-то делись, а жизнь не такой уж мед, каким недавно казалась, поскольку дивизии красных уже готовятся брать реванш. «Господствовала общая тревога и неуверенность, — вспоминает премьер украинского правительства Исаак Мазепа, — украинская армия распадалась; был заметен большой хаос мыслей и взглядов среди военных и политических руководителей и расширение симпатий к большевикам среди украинских масс; внутри, в народной массе говорилось: мы все большевики».

Убеждать друг дружку в собственной важности можно было сколько угодно, но наиболее неглупые «петлюровцы» (теперь их называли так) хорошо помнили, от кого бежали из Киева, чтобы вернуться на немецких штыках. Дабы избежать досадного повтора, следовало, как элегантно выразился Винниченко, искать пути «соединения двух элементов: классово-пролетарского и национального». То есть, по сути, сформулировать то, что впоследствии сформулировал Сталин словами «национальное по форме — социалистическое по существу». На беду Директории, однако, Сталина в ее составе не было и в помине.

Ума у вернувшихся хватило лишь на то, чтобы срочно, хоть и с огромным запозданием, позаботиться о собственной легитимности. Громогласно распустив Центральную Раду как «не соответствующую духу времени», Директория заявила, что на Украине «власть должна принадлежать только классам работающим — рабочим и крестьянам» и что «она передаст свои права и полномочия только трудовому народу Самостийной Украинской Народной Республики» в лице Трудового Конгресса». Об Украинском Учредительном Собрании, которое Рада клялась созвать, речи не было, поскольку, дескать, «всеобщее право голоса теперь устарело»; по закону о выборах его были лишены практически все, работающие не с серпом или молотом, вплоть до врачей, объявленных нетрудовым элементом. Правда, для киевской профессуры было сделано исключение, ибо директора тоже люди и тоже хотят лечиться.

Широко разрекламированные, выборы в Трудовой Конгресс оказались фарсом, поскольку никакого порядка вне городской черты Киева не было. Уже в первые дни января с северо-востока начали наступление украинские красные дивизии, а крестьянские атаманы, на плечах которых состоялось возвращение, вернувшись в родные села, объявляли себя ни от кого не зависимыми, созывая, как Григорьев и Зеленый, собственные Советы; Махно, контролировавший огромные территории на Левобережье, Директории вообще не подчинялся никогда. Да и в «регулярном войске» все было совсем не слава богу: галичан было совсем не много, а главный оплот Директории на левом берегу — «запорожцы» Бовбачана — не скрывали своих симпатий к приближавшейся Добрармии; они даже бросили Харьков и ушли на юг, поближе к территории, занятой белыми. Территория УНР вновь, спустя всего месяц после триумфального входа в Киев, скукоживалась подобно шагреневой коже. Ситуацию не исправило даже подтверждение Директорией указа о национализации земли. Как пишет Исаак Мазепа: «В то время как одна часть украинского войска отходила к большевикам, другая стремилась к российским белогвардейцам». Любопытно, что о каких-либо частях, готовых защищать Директорию, петлюровский премьер-министр не пишет ничего.

Красотки кабаре

Кто и каким образом в такой обстановке мог считаться «законно избранным депутатом трудового народа», понять было сложно. И тем не менее 23 января 1919 года, когда уже почти вся Украина была под властью УСНК, а части Таращанской и Богунской дивизий действовали на подходах к столице, Конгресс начал свою работу, первым делом направив в Москву протест против «военного вторжения». В ответ Москва вежливо сообщила, что воюет с Директорией не Советская Россия, а украинское Советское Правительство, с которым у нее, Москвы, договор о взаимопомощи (что было правдой), армия которого состоит только из граждан Украины (что тоже было правдой). Относительно же претензий по поводу помощи Харьковскому правительству было разъяснено, что помощь и в самом деле оказывается, однако в намного меньших объемах, нежели совсем недавно Центральная Рада получала для борьбы с законным Харьковским Правительством от немцев и австрийцев, которые, кстати, вообще за нее и вместо нее воевали. И это было до такой степени правдой, что Директория, получив такой ответ, запретила печатать его в газетах, вопреки собственному запрету на все виды цензуры. Поскольку, как отмечал тот же Мазепа, «Большевики были правы, Украину они освоили не столько вооруженной силой, как силою своей пропаганды (…) против украинского фронта действовали украинские формирования, как Богунская, Таращанская дивизии. Русские здесь помочь не могли, они были вполне сосредоточены на южном фронте — против армии Деникина». Отдадим должное пану Мазепе: в отличие от многих своих коллег, он не боялся быть честным.

Как и следовало ожидать, Трудовой Конгресс, «выразитель воли украинского народа», оказался опереткой. Из 10 дней, выделенных ему Историей на существование, около недели ушло только на формирование президиума и утверждение повестки дня. Из сколько-то серьезных решений он успел только подтвердить заключенный еще в декабре между Директорией и правительством Западно-Украинской Народной Республики (такая тоже имелась) «Акт злуки» — объединения двух «государств» в «Соборную Украину». Увы, и этот успех попахивал музыкой Имре Кальмана, поскольку к моменту голосования Западно-Украинской Народной Республики уже фактически не существовало (ее остатки с увлечением догрызали поляки), а ратификация документа так и не состоялась, в связи с чем аж до последнего акта в событиях участвовали два правительства, каждое со своими политическими амбициями, дипломатиями и вооруженными силами. «Выразители же воли украинского народа», совершив сие судьбоносное действо, по деликатному выражению И. Мазепы, «разъехались». Вернее, как более точно указал один из делегатов, «сумели раствориться в массах». Навсегда. С концами. И лишь самые-самые не желающие уходить в никуда решились остаться при Директории. Директория же, утратив интерес к происходящему, уже готовила вагоны. Вариантов защищать столицу не было. Энтузиазма не проявляли даже галичане; по свидетельству И. Мазепы, их упрямый и волевой командир Евген Коновалец в частной беседе признал, что «особенно тяжело влияет на настроение наших стрельцов неблагожелательное отношение населения к нам». В общем, 2 февраля началась, как красиво выразился еще один историк, Гребинка, «колесная эпоха».

Попрыгунчики

И вновь — длиннющая цитата. Много позже, пытаясь честно ответить на вопрос, почему «лидерам нации» так и не удалось удержаться у руля, С. Шелухин, сенатор и министр самостийной Украины, не поступившийся принципами до конца жизни, пришел к выводу, что главная проблема заключалась в «господствующей демагогической части украинской интеллигенции». «Работа этой части интеллигенции, — писал он, — хотя и незначительной, но благодаря духовной дефективности и патологической жажде власти над народом и всем была разрушительной. На деле они показали себя бездарной и разрушительной силой, лишенной от природы конструктивного мышления. Я два раза, по необходимости, был министром юстиции и оба раза отказался, после попытки работать продуктивно в составе неспособного партийного большинства. Проявив жажду власти, эти люди создавали негодные правительства, какие уничтожали свободу нации и не выявляли ни малейшей способности к конструктивной работе. Узость понимания, свойство думать по трафарету, недостаток критики, самохвальство, нетерпимость к инакомыслящим, упрямство, неспособность разобраться в фактах, непригодность предвидеть и делать выводы из собственных поступков, неустойчивость и недостаток чувства настоящей ответственности за работу — их отличительные свойства». Впрочем, как уже говорилось, понимание этого пришло много позже, и не ко всем.

Директория же, удрав из Киева, на какое-то время задержалась в Виннице, печально наблюдая за тем, как «регулярная армия» лечится от тоски погромами, которые «лидеры нации», будучи людьми просвещенными, не одобряли, но и пресекать не пытались, боясь оказаться вообще без вооруженных сил. Попытались выйти на контакт с высадившимися в Одессе французами; те не отказали, но, как вспоминает участник встречи генерал Греков, вели себя с украинскими представителями так, «как будто были не на Украине, а в какой-то африканской колонии, с неграми», прямо предложили стать протекторатом la belle France и приказав избавиться от Петлюры, чье имя после череды погромов (хотя и без его личной вины) стало синонимом слова «бандит». Поскольку Петлюру второе условие не устроило категорически, попробовали связаться с Москвой. Там не хамили, а, напротив, изъявили готовность стать посредниками в примирении с «харьковчанами». Однако, учитывая, что у «харьковчан» набор вождей укомплектован под завязку, решили все же иметь дело с французами, согласившись на все, кроме, конечно, отставки Петлюры.

Увы, пока размышляли, атаманская вольница напугала сынов прекрасной Франции, вынудив их покинуть Одессу, а большевики уже шли к Виннице, защищать которую по доброй традиции было некому. «Почти все надднепровские формирования, — вспоминает И. Мазепа, — в это время таяли как снег от дезертирства, а те из солдат, которые остались в армии Директории, панически отступали перед совсем немногочисленным врагом (…) даже «сечевые стрельцы», наиболее дисциплинированная часть, не слушали приказов высшей команды, оставили фронт и ушли в тыл. Фактически украинская армия как целое уже не существовала». Побежали опять. Сперва в зачищенный от евреев Проскуров, оттуда, разделившись надвое, в Каменец и Ровно. «Авторитет Директории и Правительства пал так, как никогда. Все это усилило почву для расширения советофильских настроений среди эвакуированных чиновников». В переполненном лидерами, атаманами и просто беженцами Каменце дело чуть не дошло до гражданской войнушки, и слегка пришли в себя лишь тогда, когда стало ясно, что большевики на Каменец пока не идут.

Тем временем в Ровно, фактически упразднив Директорию, всю власть взял на себя Петлюра, у которого, в отличие от коллег, были «гайдамаки». Указы «головного отамана» день ото дня становились все более «левыми», уже мало чем отличаясь от декретов УСНК, тоже, кстати, не брезговавшего «национально сознательной» риторикой. «Армия» переставала понимать, за что воюет, в связи с чем молодой удачливый атаман Владимир Оскилко даже попытался устроить путч, дабы покончить с социалистами раз и навсегда. Мероприятие, правда, сорвалось в связи с нежеланием путчиста быть кровожадным, но фронт, вернее, то, что фронтом считалось, рухнул окончательно.

Снова побежали, на сей раз в Галицию, по ходу дела пытаясь по умным книжкам (читал Петлюра, не скроем, много) хоть как-то реформировать «армию», что в итоге, кроме косметики, вылилось в учреждении (по примеру большевиков) института комиссаров — «державных инспекторов», имевших право «следить за политически-национальной благонадежностью армии и принимать широкие меры». Увы, это похвальное нововведение никак не оправдало себя, когда начались стычки с поляками, уже ликвидировавшими ЗУНР и приступившими к «освобождению» Волыни. Луцк был отдан «ляхам», без боя же сдалась отборная «Холмская группа войск», переход на сторону Речи Посполитой наиболее надежных полков и дивизий принял характер эпидемии, как и сдача армейских складов. На мольбу о перемирии поляки не реагировали. Честный И. Мазепа, называя причины обвала, винит во всем «малороссов», не желающих воевать за «дивную идею Украинской Нации». Что, безусловно, правда. «Малороссов» сия идея вдохновляла, мягко говоря, не сильно, в результате чего Петлюра побежал дальше, на Красное и Тарнополь, не зная, как пишет И. Мазепа, «к кому попадем в плен: к полякам или к большевикам».

Братушки

В какой-то момент, правда, повезло. С невероятным напряжением сил захватив небольшой город Волочиск с округой, «головной отаман» вновь оказался хозяином пусть и крохотной, но собственной территории. Вагоны были разгружены, армия получила передышку, но ни поляки, ни «харьковчане» никуда не делись, и вопрос стоял по-прежнему: что делать? Для начала порешали кадровые вопросы, поставив к стенке опасно популярного командира «запорожцев» Бовбачана, обвиненного (возможно, не совсем без оснований) в нелюбви к трудовому народу и симпатиях к Добрармии, после чего пришли к выводу, что «если в течение 2–3 дней не придет помощь от Галицкой армии, ликвидация фронта — неизбежна».

И тут повезло опять. Галицкая армия, вместе с правительством уже не существующей ЗУНР убегавшая от поляков, таки явилась в районе Каменца, и хотя «Соборную Украину» никто объявлять не пожелал (амбиции, а кроме того, галичане на дух не переносили социалистов), возникший «тяни-толкай» уже был похож на что-то, а не на непонятно что. Естественно, много говорили. Естественно, делили портфели (именно тогда и стал премьером Исаак Мазепа, 27-летний отставной клерк и убежденный левый социал-демократ, считавший себя «национальным большевиком»). Естественно, самым-самым главнокомандующим по праву хозяина территории стал Петлюра, хотя галицкие части обязались подчиняться ему только с санкции своего «президента» Петрушкевича. И, осуществив все это, решили двигаться на «освобождение Украины», поскольку как раз в этот момент «харьковчане» бросили все силы на борьбу с наступающим Деникиным, так что освобождать беззащитное Правобережье не казалось сложным.

Так и случилось. С первых дней августа петлюровцы шли победным маршем, один за другим беря города, не имеющие гарнизонов. Было их много, тысяч 50, но назвать их «петлюровцами» можно лишь с очень большой натяжкой, ибо силы «головного отамана» (учитывая местных добровольцев — до 10 тысяч штыков) тонули в массе галичан, наступавших на киевском направлении, взяв с собой «запорожцев», но нахально, чуть ли не с улыбочкой отказавшись брать собственного «главнокомандующего».

Согласно мемуарам генерала Курмановича, видного петлюровского штабиста, помощника начальника, командир ударной галицийской группировки генерал Кравс просто пригрозил подать в отставку, если ему будут навязывать «полтавского цыганенка, из которого даже попа не вышло». Все верно, Петлюра был и сыном цыгана, и в семинарии не удержался. Но, думаю, его превосходительство как культурный человек был все же выше таких предрассудков. Куда вероятнее, сыграло роль то, что галичане — как рядовые, так и комсостав вплоть до высшего — считали Добрармию не только «достойным противником», но и, невзирая на все, «естественным союзником».

Удивляться чему, между прочим, не стоит. В те времена очень многие галичане, хотя уже изрядно замороченные своими политиками и запуганные австрийцами, все еще ощущали себя русинами, в русских врагов не видели, а вот в поляках очень даже, и к тому же не ощущали «малороссийские проблемы» полностью своими, зато, как дети зажиточных сельских хозяев, не любили социалистов. Даже в случае победы Деникина уроженцы Галичины, в состав России никогда не входившей, ничего не теряли. В отличие от «лидеров нации», сознававших, что в случае этой самой победы они теряют все — в первую очередь посты, погоны и портфели. А потому готовых скорее говорить с большевиками, чем с Деникиным, и не делавших этого, в основном опасаясь галичан. Ну и, конечно, сознавая, что большевикам на фиг не нужны. Сомневаясь.

Как бы то ни было, оставленное генералом Кравсом за ненадобностью на правом берегу, в районе Бирзулы, войско «головного отамана» почти откровенно бездельничало, позволив красной дивизии Якира, уже, казалось, безнадежно окруженной, прорваться на север, соединиться с 12-й армией Советов, ведущей упорные бои с Деникиным. Почему — неведомо. Возможно, демонстрируя обиду, а возможно и из каких-то более серьезных соображений. Кто его знает…

Не брат ты мне

Галичане и Добрармия вступили в оставленный красными Киев в один и тот же день, с двух сторон, и встреча, как ни странно, оказалась вполне корректной. Ровно до тех пор, пока «генеральному представителю головного отамана», прикрепленному к штабу Кравса, не примстилось публично сорвать и потоптать бело-сине-красную «москальську ганчирку», нагло реющую в добровольческой зоне. После чего несчастный патриот едва спасся на резвых ногах, а командование Добрармии предложило «украинскому войску» покинуть город и отойти куда душе угодно, но не ближе чем на 30 км. Что и было исполнено под бурные аплодисменты прохожих зевак, причем галичане подчинились требованию без сопротивления, с молчаливым пониманием, а что до «запорожцев», то, как вскоре выяснилось, их ряды поредели более чем наполовину; большая часть перешла под ту самую «москальську ганчирку». Как, между прочим, и множество киевлян. «Чужой и всегда враждебный нам Киев, — сетовал Исаак Мазепа, — деникинцам поспешил дать всякую помощь, начиная от обычных информаций и кончая вооруженными отрядами местных добровольцев».

Более того, резко меняются и настроения галичан. «От того дня, — вспоминает петлюровский премьер, — даже члены нашего правительства фактически были лишены возможности посещать Галицкую Армию (…) так что Петлюре пришлось просить Президента ЗУНР повлиять на галицких офицеров, которые неосмотрительно разговаривают на темы безосновательного контакта с Деникиным и тем разлагают общественность и войско». Но тщетно. Приказа от пана Петрушевича так до окончания военных действий и не поступило, а петлюровских комиссаров, приезжавших в части без спроса, галичане просто били.

Состояние «ни мира, ни войны» в какой-то момент стало столь унизительным, что крупный военачальник Петлюра не нашел ничего более умного, кроме как спровоцировать конфликт с Деникиным. И на свою голову преуспел. В середине сентября несколько гайдамацких «загонов», подчиненных лично «головному отаману», атаковали позиции добровольцев и, естественно, были побиты, после чего Петлюра, формально объявив «москалям» войну, немедленно отправил в Москву предложение о союзе (через случившегося проездом личного друга Ленина Фридриха Платтена). Излишне говорить, что настроения галичанам такой фокус не улучшил и военного задора не прибавил. В связи с чем уже 15 октября поредевшее «украинское войско» беспорядочно драпало к бывшей австрийской, а ныне польской границе, — уже, однако, без Галицкой Армии, с разрешения своего правительства «отдавшей себя в полном составе в полное распоряжение Главного Командования Вооруженных Сил Юга России».

А к концу ноября все кончилось. Немногие подразделения, еще что-то из себя представлявшие, были прижаты вплотную к кордонам. В местечке Любар, очередной «столице УНР», «гайдамаки» лихо били морды собственным генералам. Потом дело дошло и до массовой потасовки на предмет «хто винен?», после которой две трети «украинского войска», в том числе и «личная охорона головного отамана» в полном составе, ушли сдаваться красным. Оставшиеся же побрели вслед за своим кумиром и вождем в совсем уж дикую Новую Чарторыю, целых 3 дня бывшую последней «столицей УНР».

Вот там-то, назначив на 6 декабря «генеральное совещание», кумир и вождь в назначенный срок не явился, прислав вместо себя теплое письмо, гласящее, что, дескать, убыл «искать пути к спасению украинского дела». В связи с чем собравшимся осталось только последовать его примеру. Издав напоследок длиннейшее, крайне путаное воззвание о «продолжении борьбы за нашу государственность» и воодушевив еще не «самораспустившиеся» части сообщением, что ничего страшного не случилось и «война идет по разработанному плану», «лидеры нации» отдали обрадованным фанатам идеи приказ «начать победное наступление на восток и поднять Украину». А сами попросили политического убежища в Польше.

Глава XIX

Тени исчезают в полдень

Детское время

Ну что, опять на Запад. И на два года назад.

Летом 1918 года, когда Австро-Венгрия уже признала УНР, галицийские политики, все как один, разумеется, «украинцы», сознавая, что «распад монархии особенно сильно прогрессирует на протяжении последних трех месяцев», пребывали в приятном возбуждении. Когда же в октябре по умирающей империи прошла волна массовых забастовок, началось формирование Национальных советов — местных органов власти, призванных обеспечить права аборигенов. Возбуждение начало зашкаливать.

Однако в бочке сала явственно просматривался ушат дегтя. Еще 7 октября варшавский Регентский совет заявил, что Польша непременно будет восстановлена, а 9 октября последовало уточнение польских депутатов венского рейхстага: не просто восстановлена, а в границах 1772 года. Начиная с Галиции. Где, правда, поляков меньшинство, миллиона полтора из 5,4 миллиона населения в целом, но какая разница?

В ответ уже 10 октября сильно взволнованная «украинская» фракция во главе с Евгением Петрушевичем (помните такого?.. да-да, ключевой свидетель на «процессе Маркова») решила созвать во Львове альтернативный Украинский национальный совет — парламент «украинцев» Австро-Венгрии. Что и сделала 18 октября галицийская делегация Совета во главе с Костем Левицким (еще один ключевой свидетель на том же процессе). Совет декларировал создание украинского государства на землях Галиции, Буковины и Закарпатья и подчинил себе «сечевых стрельцов». Поляки, однако, уже намеревались ехать из Кракова и объявлять аншлюс. В связи с чем в ночь на 1 ноября «сечевые стрельцы» без всякого сопротивления со стороны уже плюнувшего на все губернатора взяли под контроль Львов, Станислав, Тернополь и все остальные сколько-нибудь значительные города. Губернатор с наслаждением сдал власть ставленнику УНС, 3 ноября издавшему манифест о независимости Галиции. 13 ноября была провозглашена ЗУНР. «Сечевые стрельцы» стали костяком Галицкой Армии.

Гладко, однако, было только на бумаге. Пока депутаты грезили, народ на местах действовал. Вернее, народы. Буковинские румыны, например, заявили, что украинцы им не указ, а их вековая мечта — влиться в Romania Mare, и уже 11 ноября доблестные части королевской армии парадным маршем вошли в Черновцы, не дав «Краевому комитету УНС» порадоваться жизни и неделю. В Закарпатье, что называется, своя своих не познаша: там вооруженные люди активно выясняли отношения на предмет, с кем быть — с Чехословакией, Венгрией, Россией (были и такие) или все же идти под руку УНС, причем «украинствующие» оказались в меньшинстве, а «русофилы» наоборот. Даже в самой Галиции единства мнений по этому поводу не наблюдалось. Если Республика Команча, образованная в краях, населенных лемками, заявила о том, что считает себя естественной частью ЗУНР, то соседняя с ней Русская народная республика лемков, наоборот, постановила войти в состав России, а пока это невозможно, просить о защите от «украинцев» Прагу. Однако все это были пустяки, потому что имелась еще и такая радость, как поляки, считавшие, что у «галицийского вопроса» есть одно решение, и притом, как говорилось в старых учебниках математики, только одно.

Уже 1 ноября в Перемышле начались столкновения между спонтанно возникшим польским ополчением и отрядами новоявленной «украинской власти». Имея больше оружия, опыта, да и численно превосходящие, сторонники ЗУНР неприятный эксцесс уладили за три дня, однако еще через неделю к Перемышлю подошли польские войска, быстро разъяснившие ситуацию и развернувшие наступление на Львов, где с 3 ноября и без того шли ожесточенные уличные бои.

Ситуация в столице пока еще провинции была, надо сказать, сюрреалистическая. Украинских формирований там было, естественно, больше, чем где-нибудь, вооружены они были очень хорошо, так что УНС ничуть не сомневался в быстром и успешном подавлении «беспорядков». Однако всего через три дня после старта польское ополчение, имевшее две винтовки на пятерых-семерых и на треть состоявшее из «орлят$1 — тинейджеров, уже овладело половиной города. Спешно подброшенные подкрепления «сечевых стрельцов» делали грозный вид ровно два дня, а затем плотно сосредоточились на хотя бы защите от «орлят» центра. К слову, ежели кого-то шокирует тон изложения, скажу сразу: все, конечно, было серьезнее, поскольку во Львове, в отличие от Крут, детей на растерзание не бросали. Говорить никто ни с кем не хотел, да и не о чем было говорить, вопрос о Львове был принципиальным, и это понимали даже «орлята», 12 ноября попытавшиеся решить вопрос сами и окончательно, но, о радость, отброшенные взрослыми сечевыми дядями под командованием даровитого командира Григория Коссака. После чего вдохновленный «великой победой» УНС провозгласил создание Западно-Украинской Народной Республики и был рад. Аж до 15 ноября, когда поляки, наругав «орлят» за излишек инициативы, восстановили status quo, вынудив «законную власть» просить перемирия. На время замирившись, и те, и другие стали ждать помощи, однако появившиеся первыми крестьяне из окрестных сел изменить что-либо не смогли, зато к полякам подошла помощь из Перемышля. Так что и «орлята», и их папы с мамами могли спокойно расходиться по домам, доверив дальнейшую работу профессионалам. По домам, однако, не разошелся никто. Напротив. И в ночь на 22 ноября, после спешного убытия «законной власти» в направлении Тернополя, «украинские войска» ушли вслед за руководством, а польские заняли, наконец, центр города. Параллельно устроив солидный еврейский погром — не из пресловутого даже антисемитизма, а в связи с тем, что львовские евреи, ослушавшись своих лидеров, защищали дело ЗУНР даже тогда, когда на улицах не осталось ни одного «сечевика».

Туда-сюда-обратно

Огорченные и озадаченные, «законные власти», эмигрировавшие в Тернополь, тем не менее времени даром не теряли. Убедившись, что поляки приостановились, переваривая Львов, они организовали выборы парламента — Украинского Национального Совета (естественно, бойкотируемые поляками, в отличие от тех же евреев, участвовавших активно и получивших аж 9 % мандатов). Были приняты важнейшие решения. Во-первых, Петрушевича наконец-то законно избрали главой государства, во-вторых, помещичьи земли поделили по-честному а в-третьих, спешно послали делегатов на восток, предлагать УНР, уже пребывавшей в «вагонном» состоянии, но издалека казавшейся чем-то серьезным, воссоединение. Объявили, естественно, и мобилизацию, довольно быстро собрав около 100 тысяч солдат, неплохо вооруженных и даже с самолетами. Что позволило не только стабилизировать фронт, изрядно удивив поляков, но и 5 декабря совершить прорыв под Хыровым, развернув наступление на Перемышль. Однако удивление быстро прошло. Утром 16 декабря поляки недоразумение устранили, вновь повесив над Хыровым бело-красное знамя вместо недолго реявшего сине-желтого. Затем все на время стихло, а в первой половине января 1919 года поляки оккупировали всю Волынь, мимоходом выгнав с этой части «кресов сходних» сунувшихся было туда же на помощь «галицким братьям» петлюровцев.

И вновь грянула тишина. Пользуясь которой, ЗУНР попыталась решить хотя бы проблему Закарпатья. Тамошние земли она уже успела объявить «неотъемлемыми территориями», однако туземцы, не имея возможности присоединиться к России, чего, в принципе, все хотели, и категорически не желая ничего слышать ни о какой «Украине», успели создать аж два квазигосударства, «Карпатскую Русь» и «Русскую Краину». Причем первая просилась «под чехов» на правах автономии и при условии сохранения родного языка (Прага согласилась, 13 января заняв Ужгород), а вторая предлагала то же самое Венгрии. Стерпеть такое было невозможно, тем паче что чешские войска состояли из плохо обученных волонтеров, да и чехи не поляки, а у венгров, которые, в принципе, почти поляки, в крае вообще не было ничего, кроме полиции. 14 января Галицкая Армия двинула «за Камень» крупные соединения на предмет «восстановления исторической и национальной справедливости». Увы. Чешских волонтеров и венгерских постовых, учитывая отношение к «братьям-освободителям» местного населения, оказалось более чем достаточно. А поляки вновь зашевелились, правительство слало все более нервные телеграммы, и уже 23 января «Январский поход» было решено сворачивать, чем скорее, тем лучше.

Началась чехарда. Сражались все. Со всеми. И с переменным успехом. Флаги над городами менялись в среднем раз в три дня, более или менее прочно объединенные силы Галицкой Армии и УНР удерживали только Луцк и Ровно. Однако поляки есть поляки; видя цель и веря в себя, они начали озорничать еще и на чешской границе. Чехи, ясное дело, огрызнулись, конфликт начал напоминать нечто серьезное, и Варшаве пришлось оттянуть в зону вероятных осложнений часть сил из Галиции, что позволило Галицкой Армии активизироваться на «приоритетном» львовском участке. Момент был уникально благоприятен: соотношение сил сложилось абсолютно в пользу УГА, сумевшей, кроме всего, перерезать железную дорогу, а на место событий уже ехала миссия Антанты с целью всех помирить. Так что, взяв «не считаясь с потерями» столицу, а потом, ежели повезет, еще и Перемышль, мириться можно было на вполне приличных условиях.

Увы, получилось как всегда: после двухдневных боев провал «Вовчуховской операции» сделался очевиден, поляки вновь перешли в наступление, и прибывшие «миротворцы» аж до 28 февраля пытались убедить правительство ЗУНР признать очевидное, разделив Галицию по принципу «каждый владеет тем, что владеет». История не любит сослагать, но, возможно, будь Петрушкевич большим реалистом, он сохранил бы хоть что-то. Увы, бессмертное «а что не з’iм, то понадкусюю» неискоренимо; власти ЗУНР заявили о разрыве всяких контактов с Польшей, Галицкая Армия вновь пошла на штурм Львова и в какой-то момент даже почти взяла. Однако итог сих интересных пертурбаций вновь оказался до боли предсказуемым: фронт вновь замер там, где пролегал в середине февраля, а у самой УГА начались еще и внутренние неприятности, дошедшие 14 апреля аж до самого настоящего восстания нескольких частей, усомнившихся в гении начальства.

Плюс ко всему вот-вот ожидалось прибытие из Франции «Голубой Армии» Юзефа Галлера, имеющей на вооружении даже танки. Париж, правда, сформировал ее для борьбы с рвущимися в Европу большевиками, однако Петрушкевич со товарищи, прекрасно понимая, что к чему, срочно запросили Варшаву, с которой сами же недавно порвали все контакты, о перемирии и переговорах, выражая готовность ко многому. А поскольку надежды на положительный ответ были призрачны, параллельно воззвали к международному сообществу и даже, устами митрополита Шептицкого, к Папе Римскому.

Предчувствия не обманули. Дождавшись прибытия «Голубой Армии», Пилсудский, до тех пор не говоривший ни да, ни нет, разумеется, ввел ее в дело, пояснив пискнувшей было Европе, что все эти «украинцы — те же самые большевики, а если и нет, что что-то в этом роде». Началось избиение младенцев. «Идут целые группы и одинокие бойцы, — писал очевидец, — идут полями, огородами. Все одновременно бегут с оружием… Нет сил, чтобы это бегство задержать… Это паника, которая бывает на войне, это добровольное бегство с позиций, потеря всякой дисциплины». Описание, будем честны, истине вполне соответствующее. Хотя правда и то, что многие части УГА с поляками дрались не так, как с чешскими волонтерами и венгерскими постовыми, — зло, храбро, а подчас и успешно. Но исход всегда оказывался одним и тем же. Пилсудский и Галлер подгоняли события, стремясь полностью оккупировать Галицию и выйти к границам Румынии, поставив Антанту пред свершившимся фактом, а у ЗУНР уже не было денег даже на закупку боеприпасов — после потери бориславских нефтепромыслов на бюджете стоял жирный крест. Вопрос стоял о возможности удержать «временную столицу». И тем не менее галицкие генералы (как-никак австрийские капитаны, а то и полковники) духом не падали; командующий, генерал Михайло Омельянович-Павленко предложил президенту (вернее, уже диктатору!) красивый план. По его мысли, имело смысл бросить все, стянуть все части воедино, отойти в регион между Днестром и Карпатами, куда полякам было бы нелегко прорваться, и, имея за спиной относительно безопасных, враждебных Варшаве чехов, начать партизанскую войну.

Диктатор категорически отклонил план. В его понимании оказаться президентом без столицы было крайне, до упора, не престижно. В итоге, спасая престиж, перестал существовать Первый Корпус ГА, Второй Корпус угодил в «мешок», остатки Третьего ушли в Чехословакию, где были интернированы, а Тернополь 26 мая все равно пал, и у ЗУНР вообще не стало столицы, поскольку еще раньше польская армия, опираясь на помощь повстанцев, заняла Станислав и Галич, отрезав карпатскую группировку ГА от подразделений, прижатых к Днестру.

Вот тут-то в события, проявляя свое всегдашнее благородство, вмешался Бухарест, предъявивший диктатору без столицы ультимативное требование: официально признать аннексию Буковины и отдать под румынский контроль железные дороги. Естественно, диктатор отказался. Не менее естественно, румыны — параллельно уже обсуждавшие «буковинский вопрос» и с Пилсудским, который не возражал, — без предупреждения перейдя Днестр, заняли Коломыю и еще пару городов, разоружив и взяв в плен формирующееся пополнение ГА. Подобного не ждал никто. Началось несусветное дезертирство, правительство ЗУНР нырнуло в микроскопический городок Бучач, затаилось как мышка, а то, что еще именовало себя «Галицкой Армией», плотно застряло в «треугольнике смерти» (клочок земли между Збручем, Прутом и наступающими поляками). В такой бриллиантовой для Варшавы ситуации Галлер, полагая, что войны осталось еще дня на два, много на три, уехал справлять триумф в Краков, доверив подчиненным зарабатывать ордена и звания самостоятельно.

Бешенство батьки

В принципе, это и в самом деле был конец войне. Вмешательство румын, пискнуть себе бы не позволивших без позволения с Кэ д’Орсе и Даунинг-стрит, однозначно говорило о том, что Антанта, дорожа своим польским детищем, сдала, как говорил пан Пилсудский, «сущую несуразность в диких горах». Что помощи ждать неоткуда, разве что от УНР, но что такое Петлюра и каковы реально его возможности, — галичане уже хорошо понимали. Искать мира Петрушевичу предлагали и генералы, и министры, и диктатор уже не возражал, совсем наоборот, был готов хоть сейчас, так что все бы могло кончиться относительно красиво, будь Польша хотя бы чуть-чуть меньше Польшей.

Увы. Выдвинутые ей условия были предельно просты: полная капитуляция, никакой «ЗУНР» и суд над «лидерами сепаратистов», правда, с гарантией, что виселиц не будет. Требуй такое, скажем, немцы, кто знает, возможно, что-то бы и сладилось, но безропотно ложиться под «ляхов» было слишком уж западло. К тому же (ах, этот панский гонор!) Варшава, пытавшаяся откусить хоть что-то от кого угодно, в это время, не говоря уж о противостоянии Советам (для чего, в общем, и была вскормлена и взлелеяна), создала себе немалые сложности и с чехами, и — особенно — с Германией, в связи с чем была вынуждена перебросить немалые силы в Силезию, где могло серьезно полыхнуть.

По всему поэтому казалось бы окончательно умершие остатки Галицкой Армии неожиданно для многих восстали из пепла. Генерал Греков, приняв командование у окончательно сломавшегося Омельяновича-Павленко, в кратчайшие сроки восстановил Первый и Третий Корпуса и предложил диктатору план, хоть и не гарантирующий ничего, но позволяющий надеяться на возвращение Львова. «Да», — сказал диктатор, и 8 июня галичане, заведенные до полного амока, атаковали стратегически важный пункт Чортков, сперва сбив и опрокинув совершенно не ожидавших такого оборота событий поляков, а затем ворвавшись на плечах опрокинутых в Бучач и Теребовлю. Впервые за долгие месяцы войны польские части не отступали в порядке, что порой случалось и ранее, а бежали, бросая артиллерию и пулеметы. 15 июня, разбив превосходящие польские силы, части ГА заняли Тернополь. Польский фронт рухнул, спустя неделю после возвращения «временной столицы» войска ЗУНР вышли на позиции, позволяющие атаковать Львов, где уже находился лично Пилсудский, взявший на себя командование группой «Восток» и готовый — до подхода подкреплений из Силезии — держать город любой ценой.

В сущности, теперь вопрос был в боеприпасах: наступая, галичане израсходовали практически весь их резерв, и Петрушевич бомбил Прагу телеграммами, умоляя Масарика выслать обещанное и даже оплаченное как можно скорее. Старый, глубоко порядочный пан Томаш не откликался. Ему — и он позже честно признался в этом — было очень стыдно перед галицийскими друзьями, но он был ответственен за свою страну и не мог позволить себе не понять мягкого намека посла la belle France. Воевать же без снарядов, на одном боевом безумии, очень трудно, тем паче если румыны (этим стыдно не было) еще и пропускают тебе в тыл через свою территорию вражескую кавалерию, а у тебя кавалерии с гулькин нос…

Дальнейшее известно. Кто погиб — погиб, кто бежал — бежал. Остальные, почти 50 тысяч, под орудийным огнем форсировав Збруч, ушли на остатки территории УНР, где, убедившись в полной импотенции «восточных братьев», вскоре, как известно, перешли под знамена Добровольческой Армии. 21 апреля 1920 года Петлюра, не имея на то никаких прав, подписал Варшавский договор, отдал Польше земли ЗУНР и от имени «всей Украины» признал «на вечные времена» законность границы по Збручу. Пилсудский, в свою очередь, признал «законность приобретений» Праги и Бухареста. Что до мирового цивилизованного сообщества, то оно, разумеется, журило поляков за «жесткость и непродуманность решения вопроса», требуя обсудить «проблему Галиции» на специальной конференции с участием всех заинтересованных сторон. Однако в связи с тем, что Варшава принимать данную идею категорически отказывалась, Лига Наций в конечном итоге 14 марта 1923 года признала земли бывшей ЗУНР «неотъемлемыми, законными территориями суверенной Речи Посполитой Польской». На том, ко всеобщему удовлетворению, и закрыли тему.

Глава XX

Под белым орлом

Пан или пропал

Отправленные беглыми вождями на восток остатки армии УНР, лучшие, фанатичные, все еще верящие в идею люди, — фактически уже не армия, а партизанское соединение, не имея ни связи с собственным правительством, ни снабжения, пять месяцев бродило по лесам Правобережья, на день-другой занимая небольшие городки, «экспроприируя» склады, а порой и население, потому почему-то называвшее воинов Идеи «бандитами», выигрывая стычки с небольшими, захваченными врасплох отрядами красных и постоянно маневрируя, чтобы, не приведи господь, не столкнуться с отрядами покрупнее. Этот поход, названный «зимовым», был очень труден, очень похож на I-й Ледовый поход Добрармии, трагически героичен, — и с военной точки зрения абсолютно провален. Вопреки уверениям вождей, ни села, ни города не поддержали «освободителей», вернувшихся в конце концов почти в том же составе, что и вышли в путь. Однако смысл в акции все же был. Политический. Именно на слухи о походе опирались осевшие в Варшаве «лидеры нации», убеждая Пилсудского, что у красных «горит земля под ногами», а вся Украина до отказа набита «множеством многочисленных повстанческих отрядов», только и ожидающих возвращения своего «головного отамана». Дураком пан Юзеф не был, ситуацию понимал правильно, и все-таки совсем уж попрошайками посетители не выглядели: на слово им, конечно, верить было нельзя, но и своя разведка подтверждала, что — да, по ту сторону кордона и в самом деле вроде бы происходит что-то не вполне несерьезное.

Естественно, совсем взаправду рассказы украинских визави будущий диктатор и начальник государства не принимал, но если на руках все козыри плюс оба джокера, так почему бы и не сыграть, тем паче что политический идеал «отца отечества» — Речь Посполитая от можа до можа в границах 1772 года — еще оставался в области грез. Он уже скормил Родине Galiciae, он уже нацеливался на Wilno с округой, и политбеженцы, именующие себя «властями УНР», были очень даже к месту: «помощь братскому украинскому народу» сулила в перспективе минимум возвращение «семи воеводств», а не исключено, что и верного вассала на остальной части Малороссии. К тому же потенциальные вассалы вели себя не по-хуторски прижимисто, а вполне шляхетски, не стоя за ценой и не торгуясь. В ответ на что взаимно вежлива была и польская сторона, хотя протокольная формулировка быстро подписанного договора, учитывая реальное положение «высоких договаривающихся сторон — Украинской Народной Республики и Речи Посполитой Польской», отдавала тончайшей аристократической издевкой. Все польские пункты, предложенные на «обсуждение», были приняты. Причем кроме признания «вечного суверенитета» Речи Посполитой над уже и так оккупированной Галицией ей, опять же «навечно», уступалась «украинская» Волынь. Кроме того, грядущая УНР (естественно, тоже «на вечные времена») отдавала под контроль «союзнику и покровителю» важнейшие отрасли своей экономики, гарантируя польским помещикам, вопреки всем социалистическим принципам, усадеб поместий на Правобережье. Один из латифундистов — Я. Стемпковский — был заранее назначен «министром земледелия УНР». De facto это был пакт о протекторате, более жестком, нежели тот, который раньше предлагали французы, но если галльские речи хотя бы сердили «лидеров нации», то в польских устах почему-то звучали приемлемо и не обидно.

Соблазненные и покинутые

Короче говоря, подписали и отметили. Петлюра произнес на банкете торжественную речь о «вечной любви украинцев и поляков», устоявшей в веках, «несмотря на интриги москалей», Пилсудский ответил в том же духе, но, естественно, сдержаннее. Финансовое ведомство РП перечислило куда следует оговоренные суммы, а Войско Польское получило приказ седлать коней для похода, с восторгом одобренного практически всей польской политической и культурной элитой, обычно склочной, но в вопросах, касающихся границ 1772 года или нагадить России, столь же обычно трогательно единой.

Некоторый конфуз вызвало, правда, то обстоятельство, что сформировать «украинскую армию» не получилось, а союзники должны все-таки идти вдвоем, хотя бы для приличия. Однако выход нашелся. Несколько сотен с бору по сосенке набранных бойцов сперва разделили на два отряда, затем назвали отряды «полками» и, наконец, слили в «дивизию», отданную под командование полякам, ибо стратегическому гению Петлюры кичливое панство, в отличие от Центральной Рады, почему-то не доверяло. Естественно, вслух было заявлено, что основные силы «армии УНР» уже сражаются на родной земле, в пух и прах сокрушая «москаля», и как только соединение союзных сил состоится, пан «головной отаман» возглавит «украинское войско». Возможно, Петлюра и впрямь на это надеялся, но не слишком: о тех, кто ушел в «зимовой поход», никаких сведений не имелось.

Впрочем, все это уже было не так важно, главное, что поляки, официально объявив о необходимости помочь союзнику, 26 апреля 1920 года начали вторжение на Советскую Украину, уже 7 мая войдя в Киев. По отношению к союзнику вели они себя довольно высокомерно, отослав «украинскую дивизию» куда подальше, на третьестепенный участок фронта, а после занятия Киева не пустив «головного отамана» в его собственную столицу, руководить которой стала польская военная комендатура. В письмах Петлюры министрам все это описано без особого восторга, но и без недовольства, выражать которое он, в связи с военной цензурой, видимо, опасался.

Не обошлось, правда, и без маленьких радостей: с разрешения поляков в нескольких уездах была проведена мобилизация, и не все мобилизованные разбежались. А кроме того (о радость!), нашлись, наконец, части, ходившие в «зимовый поход». Так что теперь «украинское войско» опять как бы существовало, а «головной отаман» опять им командовал, хотя, естественно, под присмотром поляков.

Дальнейшее общеизвестно, посему провал польского наступления, контрнаступление союзных войск РСФСР и Советской Украины, «чудо под Варшавой» и прочие трюизмы опустим. В рамках темы для нас важно лишь то, что после отступления поляков «армия УНР» поспешно отступила в южную Галицию, где основной стратегией ее стало не попадаться на пути 1-й Конной, с чем Петлюра справлялся довольно успешно, и надеяться на скорое перемирие. Однако когда 18 сентября перемирие таки было подписано, поляки, как оказалось, не только забыли включить в текст хотя бы малейшее упоминание про УНР (что, учитывая близкое к панике состояние Ленина, могло бы сыграть немалую роль), но и вообще ни словом не помянули «украинскую армию», юридически ставшую, таким образом, чем-то вроде крупного бандформирования. 10 ноября при первом же намеке Красной Армии на движение петлюровские отряды покатились назад, к границе, и 21 ноября перешли на польскую территорию, где гостеприимные союзники сперва разоружили «дорогих гостей», а затем, объявив их интернированными, загнав в несколько лагерей в центральной Польше, где воины «головного отамана», голодая и холодая, быстро теряли человеческий облик. «Без теплой одежды в мороз, — печалился постфактум генерал Удовиченко, выбравший время навестить в лагере боевых товарищей, — на ногах — что попало: тряпки, дырявые сапоги, рваные ботинки». Все «оборванные, почти голые, — вторит генералу сопровождавший его Исаак Мазепа. — Пришлось распорядиться для босых заготовить лапти». В переписке «головного отамана» нет и таких упоминаний, что, впрочем, и понятно: в тот момент главной его заботой было любой ценой добиться присутствия на польско-советских переговорах в Риге в качестве воевавшей стороны. Увы, поездку в столицу Латвии хотя бы в качестве частного лица поляки ему строго-настрого воспретили, поскольку в Риге вели переговоры с делегацией Харьковского Советского Правительства, признанного ими законной властью Украины — даже без денонсации предшествующего договора с Петлюрой.

Последняя стратегема

О последующем, вопреки привычке, с иронией не получится. Если до сих пор я чисто по-человечески понимал «головного отамана», видевшего, что Украина раз за разом отторгает его идеи, но все же цеплявшегося не за соломинку даже, а за солнечный блик на воде, то сейчас понимать отказываюсь. «Правительство УНР, во главе с Головным Атаманом, С. Петлюрой, — рассказывает генерал Удовиченко, — принимая во внимание просьбы повстанцев, постановило: выслать на Украину значительную боевую группу, дав ей задачу пробраться через пограничные охранения, вступить в бой с ближайшими советскими частями и — на их счет вооружившись — разжечь по всей Украине пламя восстания (…) Задача, поставленная группе, была тяжелой, даже безумной». Не стану спорить с заслуженным, хоть и многократно битым генералом. Скажу больше. Не просто тяжелой и не только безумной, но и преступной. И погодите, мои потенциальные «оранжевые» читатели! Прежде чем одностайно кидаться на меня за такие слова, задумайтесь. Я знаю: у некоторых из вас — пусть и не всегда — это получается.

Так вот.

Самых отборных своих людей (если накануне «зимового похода» при Петлюре оставались только фанатики Идеи, то в Польшу за многократно битым вождем ушли фанатики втройне).

Людей, запредельно измученных годом пребывания в лагерях.

Истощенных на лесоповале (поляки никого не кормили даром).

Раздетых и разутых (помните те лапти, о которых «распоряжался» добряк Мазепа?).

Не имеющих нормального оружия (его предлагается обрести в бою).

Вот этих самых людей «головной отаман», обитающий отнюдь не в лагере, а в уютном отеле на полном пансионе польского Генштаба, решил бросить в рейд на Украину, якобы на поддержку неких мифических якобы «повстанцев», якобы просящих якобы «уряд УНР» о якобы поддержке. Прекрасно зная (уж чего-чего, а информации у него достаточно), что ничего подобного не существует в природе. С единственной (если он не идиот, а он не идиот), возможной, целью: показать Варшаве, а ежели пофартит, то и Парижу, а если совсем повезет, то и самому Лондону, что его еще рано списывать со счетов, что есть, есть еще порох в пороховницах! Ведь вышла же, пусть и не слишком ярко, затея с «зимовым походом», так почему же?

И что самое поразительное, люди, своими глазами видевшие, как относится к ним население Украины, в очередной раз верят своему командующему. В ночь на 4 ноября 1921 года «ударная колонна армии УНР» (около 1000 штыков) во главе с «генерал-хорунжим» Юрком Тютюнником, перейдя границу, начинает движение на Киев. Поскольку после Рижского мира никто ничего подобного не ждал, эффект внезапности играет должную роль. Несколько мелких продотрядов, захваченные врасплох, отступают; сотня селян, злых на продотрядчиков, вступают в отряд; несколько сел, а затем даже и городок Коростень на несколько часов становятся «территорией УНР». Однако удерживать позиции сил нет, и петлюровцы, отступив, продолжают идти на Киев через леса, понемногу влезая в «мешок», подготовленный красными, — в первую очередь силами Школы Украинских Курсантов под командой бывшего гетманского генерала Сокиры-Яхонтова. А население не поддерживает и даже не сочувствует, и обещанные «головным отаманом» повстанцы, как выясняется, в лучшем случае — группки в два-три лесных бандита, вовсе не горящих желанием умирать ни за какую Идею. О Киеве уже никто не думает. Командир принимает решение поворачивать назад, в Польшу, но прорваться и вывести из «мешка» ему удается только часть «ударной колонны». Отставшие были разгромлены у села Миньки украинской конной дивизией Котовского. 359 человек, взятых в плен, пошли под трибунал в селе Базар и расстреляны как «бандиты». Которыми с точки зрения юстиции и являлись. Ибо поляки, закрывшие глаза на подготовку рейда (как и в случаях с отрядами Савинкова), в ответ на запрос Москвы, как понимать столь вопиющее нарушение соответствующей статьи Рижского мира, ответили, что знать ничего не знают, а Петлюра был лишен права делать заявления. Как говорят, узнав от Тютюнника подробности, «головной отаман» плакал…

Глава XXI

Язык до Киева

Первые на селе

Возможно, кого-то это и удивит, но вскоре после окончательного краха УНР многие ее лидеры и активисты — вплоть до премьера Винниченко и «президента» Грушевского — начали просить Советскую власть о прощении и разрешении вернуться. Получив же разрешение и вернувшись, с изумлением и радостью выясняли, что жизнь не кончена, им готовы предложить весьма серьезные посты и не возражают — разумеется, при условии хорошего поведения — против участия в политической жизни.

А ларчик открывался просто. Подход большевиков к национальному вопросу был прагматичен до крайности. В понимании Владимира Ильича, фанатичного марксиста, языковые, культурные и прочие мелочи какую-то роль если и играли, то сугубо вспомогательную. Как инструмент, помогающий пролетариату привлечь к процессу разрушения «национализма большой, угнетающей нации» «национализм нации маленькой, угнетенной». Морковка перед носом у ослика, короче говоря, и не более того.

Исчерпывающей иллюстрацией к чему служит уже цитированная заочная беседа кремлевского мечтателя с Винниченко. Если кто забыл, напомню: стремясь заручиться поддержкой или, на худой конец, хотя бы нейтралитетом РСФСР в борьбе с гетманом, «петлюровский» премьер готов был идти на самые широкие политические уступки, вплоть до установления власти Советов. Однако твердо стоял на том, что «диктатура украинского языка для нас так же важна, как для вас диктатура пролетариата», пояснив своему близкому сотруднику Конисскому спросившему о причине столь жесткой позиции по, казалось бы, не самому важному вопросу, что «лучше быть первым на селе, чем вторым в городе; раньше русские писатели издавали книгу за книгой, а меня, как писателя, затирали, и с этим должно быть покончено». Со своей стороны, Ленин заявил посреднику, Христиану Раковскому что главное — это Советы, а «украинских языка, если надо, мы признаем хоть два».

И такой подход, как известно, сработал. Однако когда «красные чеченцы», «красные мусульмане», «красные казаки» и прочие кандидаты в «первые на селе» сделали то, чего от него требовалось, пришло время возвращать долги. Естественно, без чрезмерной лихвы (когда видный деятель наркомата по делам национальностей Султан-Галиев предложил план создания на «традиционных территориях ислама» фактически независимых государств, сформированных по принципу пантюркизма, «зарвавшегося муллу» немедля растерли в порошок), но возвращать. Первыми же в очереди, естественно, стояли украинские товарищи, чьи ряды к тому времени чрезвычайно разбухли от самой разнообразной «левой» мелочи, ранее боровшейся с большевиками, но по ходу дела перековавшейся. «Синдромом Винниченко» эта новая элита страдала в крайне запущенной стадии, вплоть до того, что из всей верхушки ВКП(б) только ее представитель, Микола Скрыпник хоть и косвенно, но поддержал всеми осужденного Султан-Галиева, сказав на совещании в ЦК, что его дело — «нездоровый симптом наличия национального неравенства».

И еще один нюанс. Подписав в 1921-м Рижский мир, Советское правительство не считало его ни справедливым (вполне обоснованно), ни окончательным. Бросая вкусную кость «новой украинской элите», руководство ВКП(б) надеялось, что столь явное и бесспорное великодушие произведет должное впечатление на «закордонных братьев» — галичан, жителей Волыни и Подолии, с соответствующими политическими перспективами; УССР в этом смысле рассматривали как своего рода катушку, на которую будет накручена распущенная нить.

Более того, именно УССР — и только она — могла стать плацдармом для возвращения оккупированной румынами Бессарабии, где время от времени вспыхивали восстания молдаван, ставших в «родном доме» братьями третьего сорта. Для активной работы на этом направлении из нескольких приграничных районов УССР создали крохотную Молдавскую АССР — как выразился видный украинский большевик Владимир Затонский, «наш собственный молдавский Пьемонт».

Все это, естественно, заслуживало дополнительного поощрения, помимо компенсации за «угнетение народом-колонизатором в эпоху царизма». Так что в апреле 1923 года XII съезд РКП(б) к восторгу тосковавшей — ибо долго никем не востребованной — национальной интеллигенции провозгласил курс на «коренизацию». Иными словами, на максимальное вовлечение «первых на селе» во власть и, соответственно, максимальное же развитие того, чем, единственно, и могли они обосновывать свои претензии — национальных языков. Практически мгновенно на решение российских товарищей отреагировала КП(б)У, на VII конференции заявив о начале политики «украинизации», а ВУЦИК и Совнарком тотчас же оформили решение партии декретом и указом.

Мечта поэта

Отношение к московским играм на Украине было неоднозначное. С одной стороны, выходцы из той самой «малобуржуазной интеллигенции и украинских кулаков», вроде Панаса Любченко, о котором много позже Никита Хрущев, инициировавший его реабилитацию, говорил, что «работником он был сильным, но, собственно, оставался петлюровцем», после поражения Петлюры в массовом порядке записавшиеся в большевики, как уже сказано, «триумфа украинского языка» жаждали и требовали, объясняя это всем чем угодно, но в основном по тем же причинам, что и Винниченко. С другой стороны, партийцы из «пролетарских» — на 90 % русскоязычных — регионов, волею судьбы попавших в состав УССР, идею «коренизации», мягко говоря, не одобряли. Не все, понятно, разделяли позицию секретаря ЦК КП(б)У Дмитрия Лебедя — автора теории «борьбы двух культур», согласно которой «передовая пролетарская российская культура» должна была победить «отсталую, связанную с крестьянством украинскую». Но и меньшие радикалы — типа первого секретаря ЦК Эммануила Квиринга и Христиана Раковского — считали (и правильно, надо сказать, считали), что «Триумф украинского языка будет означать правление украинской малобуржуазной интеллигенции и украинских кулаков». Что до «болота», то его позицию определяла главным образом ушибленность, как говорил Григорий Петровский, «жестоким уроком 1919-го», когда, по мнению Владимира Затонского, имевшего репутацию эксперта по национальному вопросу, «непонимание с нашей стороны подняло деревню против чужинцев, то есть против нас».

В общем, «петровские» и «затонские», что не странно, в дискуссиях, как правило, склонялись на сторону более близких по происхождению и типу мышления «любченок», хотя с точки зрения марксизма и, как ни странно, прав человека, более внятной была позиция «квирингов» и «раковских», отстаивавших «языковой нейтралитет». Так выходило на так, и в итоге, хотя от «языкового нейтралитета» все же отказались, процесс оставался, как тогда говорили, в основном «декретным». То есть на бумаге. До тех пор, пока Москва, устав от разброда, шатания и невыполнения директив, не прислала «на усиление» Лазаря Кагановича, умевшего решать любые задачи.

Одним из первых кадровых решений нового первого секретаря на пост наркома просвещения был поставлен Александр Шумский, бывший эсер-боротьбист, а ныне, естественно, большевик, уже 4 апреля заявивший, что если до сих пор имела место только «естественная, обыденная украинизация аппарата Советов, в основном деревенских», то «дальнейший прогресс требует нажима». Чтобы, понимаешь, «сохранить гегемонию и шефство пролетариата над деревней». Многие возмутились. Юрий Ларин, крупный партийный деятель, будущий тесть Бухарина, сравнил даже такую политику с методами Петлюры, указав на ущемление прав русских, в первую очередь рабочих. Но был «срезан» отповедью Григория Петровского, при одобрительном молчании «железного Лазаря» заявившего, что Ларин несет чушь, а главная задача в том, «чтобы каждый крестьянин мог читать вывески на родном языке и понимал, что это его правительство». В сущности, позиция была совершенно «петлюровская». Но при этом (на тот момент) соответствовавшая генеральной линии. В связи с чем прения закрыли.

Забавный нюанс заключался в том, что Александр Шумский, фанатичный украинизатор, а теперь — по должности — куратор всего процесса, с мовой был, мягко говоря, не в ладах. В связи с чем «серым кардиналом» при нем стал писатель Мыкола Хвылевой, абсолютно проверенный коммунист (в Гражданскую — заместитель начальника ЧК на Харьковщине, известный особой жестокостью).

Именно его цикл «теоретических» памфлетов «Апологеты писаризма» перевел «украинизацию» из сугубо практической плоскости на идеологические высоты. Отдадим должное, бывший чекист не боялся называть вещи своими именами. Уже в статье «Даешь пролетариат!» он, обильно ссылаясь на материалы XII съезда РКП(б), требовал «очистки рабочего класса от русского языка», чему, на его взгляд, мешал только «русский мещанин, у которого в печенках сидит эта украинизация (…), который “со скрежетом зубовным” изучает этот “собачий язык”, который кричит в Москву: “Спасайте!”». Фактически «не меньшим (если не большим) врагом революции, чем автокефально-столыпинский элемент» объявлялось все коренное русскоязычное население. То есть 99 % горожан, а в первую очередь интеллигенция, по мысли автора, мешающая «новой, украинской культуре» самим фактом своего существования. «Да, русская литература — одна из квалифицированнейших литератур, — писал он. — Но наш путь не через нее… Ибо перед молодой украинской литературой стоят другие задачи, ибо она встает на собственный путь развития». И, коль скоро автоматически встает вопрос, на какую же литературу взять курс, тут же следует и ответ: «Во всяком случае, не на русскую. Это решительно и безоговорочно. Не надо смешивать наш политический союз с Россией с литературой. Поляки никогда не дали бы Мицкевича, если бы не перестали ориентироваться на русское искусство. Дело в том, что русская литература веками тяготеет над нами, как господин положения, который приучил нашу психику к рабскому подражанию… Идеи пролетариата нам известны и без московского искусства. Даешь собственный ум! Прочь от Москвы!».

На личном, может быть, даже и подсознательном уровне это, безусловно, было отражением все того «синдрома Винниченко». Погасить, типа, более успешных и культурных «городских» конкурентов, и точка. Однако уже здесь сквозь культурологический декор пробивается чистая политика, чему свидетельство очевидная подтасовка насчет Польши. Она никогда не «ориентировалась на русское искусство», будучи, в частности, и в культурном плане, частью католической, западной цивилизации. В отличие от Украины — по факту, почвы, взрастившей первые ростки и общерусской культуры в целом, и «великого, могучего, свободного» языка. А что данные инвективы, по сути, дословно повторяли старые тезисы Грушевского в части противопоставления «Украины-Руси» России, поэта-коммуниста, видимо, не волновало. И еще меньше волновало его патрона, в чьем понимании, судя по всему, покойный бородач из Трира слился с другим, еще живущим и здравствующим бородачом в единое целое.

Неудивительно, что в исполнении наркома Шумского и его наперсника украинизация из тактического приема стала тотальной стратегией. Разговоры о «нейтральности» были забыты. С жесткостью, не снившейся ни Скоропадскому, ни Петлюре, украинизировали все, «под корень», ультрареволюционными темпами и стахановскими методами. Прессу, систему просвещения, театры, музеи, зоопарки, делопроизводство, штампы, печати, вывески. И так далее. Без оговорок и учета местных условий. Прием в вузы, аспирантуру, защита ученых степеней, продвижение по служебной лестнице теперь зависели не только от классового происхождения, но и от национальности, и не просто от национальности, а от «украинской сознательности», ставшей главным, если не единственным критерием отбора при заполнении любых вакансий, вплоть до уборщиц и дворников; даже опытные, этнически безупречные и свободно владевшие разговорной мовой служащие вылетали с работы, если их произношение казалось «не вполне революционным» проверочным комиссиям из ведомства Шумского, очень часто состоящим из экс-активистов времен Директории. «Не понимающие необходимости» украинизироваться или не сдавшие экзамены, увольнялись без права получения пособия по безработице и с волчьим билетом, но зато с правом посещать платные курсы, на что, не имея работы, не имели и средств.

Хвылевому и его друзьям из «молодой национальной интеллигенции» все это очень нравилось. Спрашивать же у населения, по нраву ли ему творящееся, считалось «уступкой буржуазному мышлению». Однако население почему-то психовало, писало жалобы, провоцировало конфликты, в обкомах — райкомах накопилось достаточно информации уже и с заводов (где, согласно инструкции Сталина, украинизация проводилась намного нежнее). В связи с чем руководство ВКП(б), сентиментальности лишенное, но за четкостью работы системы «сдержек и противовесов» на местах следившее неукоснительно, в конце концов отреагировало.

Баба-Яга против

19 марта 1926 года не кто иной, как Каганович, на которого коллеги жаловались Сталину в связи с тем, что «ни один другой первый секретарь Украины не использовал такой нажим при проведении украинизации», выступая на Политбюро ЦК КП(б)У, заявил, что «коренизация нужна и будет осуществляться», но «насильно украинизировать пролетариат» не следует. Ответом был бунт его собственного выдвиженца; Шумский встал на дыбы и в марте же, на следующем заседании Политбюро, посвященном украинизации газеты «Коммунист», обрушился на Кагановича и прочих, упрекая в нежелании ускорить темп украинизации. Началась война. Правота Кагановича была очевидна, однако Шумский закусил удила, публично апеллируя к «народной интеллигенции» и требуя очистить руководство республики от инородцев. Сказано было, конечно, мягче — «украинизировать кадры снизу доверху», но в Кремле сидели не идиоты. Заговорившегося экс-эсера одернул лично Сталин, в письме ЦК КП(б)У (26 апреля 1926 г.) пояснив, что «принятие предложений т. Шумского вызовет антиукраинский шовинизм среди русских рабочих на Украине, а украинизация по отношению к ним станет формой национального гнета». По ходу дела прозвучал и мягкий упрек украинской интеллигенции на предмет проявления ею антирусских настроений, что конечно же никуда не годится. Однако вмешиваться не спешили.

Около года Лазарь Моисеевич и Александр Яковлевич ябедничали друг на дружку в Москву. Это была, в сущности, личная склока, поскольку речь шла не о принципе, а о методах и темпах, и, возможно, в конце концов, все бы завершилось вполне келейно, не перейди вопрос в политическую плоскость.

На февральско-мартовском Пленуме ЦК КП(б)У в защиту позиции Шумского выступил официальный представитель КПЗ Карл Саврич (Максимович), по ходу дела, как ему, видимо, казалось, слегка уколов Кагановича вопросом, что, мол, кто будет в ответе, если решения Пленума «не поймут товарищи на Западной Украине?». Хлопца с полонин, скажем прямо, занесло. Терпеть шантаж со стороны своими руками созданного гомункулуса (КПЗУ была слеплена, чтобы хоть сколько-то «оседлать» естественное недовольство «польских» украинцев) ни КП(б)У, ни тем более Москва не собирались. Украинский ЦК осудил Максимовича (Каганович вообще обвинил его в измене) и составил письмо, потребовав от КПЗУ того же. КПЗУ отвергла и письмо, и резолюцию, в январе 1928 года официально осудив «бюрократическое искажение процесса украинизации… отрицание необходимости украинизировать городской пролетариат… изгнание лучших украинских кадров (Шумского, Гринько)». В итоге лидеры КПЗУ Иван Крилык (Васильков) и Роман Турянский были исключены из Коминтерна, а сама партия раскололась на большинство («шумскистов», «васильковцев») и меньшинство — «замосковцев», причем большинство в какой-то момент выступило против национальной политики ВКП(б) вообще, фактически поддержав только что проигравшего Троцкого.

В принципе, это было логично. Находясь на «переднем крае», коммунисты Западной Украины симпатизировали как идее «перманентной революции», таки и общей «украинской» позиции Льва Давидовича. Который в своем «Бюллетене оппозиции» открыто делал заявления типа: «Но ведь независимость объединенной Украины означает отделение Советской Украины от СССР, — восклицают хором “друзья” Кремля. — Что же здесь такого ужасного? — возразим мы, со своей стороны. Священный трепет перед государственными границами нам чужд. Мы не стоим на позиции “единой и неделимой”».

В конце концов, «васильковцы», естественно, проиграли, покаялись, их лидеры «признали свои ошибки» и выехали в СССР, где еще лет десять жили и работали спокойно, но Шумского этот скандал погубил. Он был вынужден дать задний ход, несколько раз публично (но, судя по протоколам пленумов, неохотно и неубедительно) «признавать ошибки», после чего был переведен на преподавательскую работу в Центральную Россию.

Глава XXII

Похмельный синдром

Пир духа

Если кто-то из вас, любезные мои читатели, подумал, что крах «пламенного наркома» означал и завершение украинизации, то не надейтесь. Совсем наоборот. Ситуацию подали как эксцесс, спровоцированный амбициозным бюрократом, а недовольным активистам, которых снизу доверху было очень много, бросили целую горсть косточек. Кагановича, выждав для приличия месяц-другой, отозвали в Москву (правда, с повышением, но «шумскисты», исступленно писавшие «телеги» в ЦК, были и этому рады). На смену приехал Станислав Косиор (правда, тоже «инородец», но все-таки не какой-нибудь лазарь моисеевич, а целый поляк, что было не так обидно). Наркомом же просвещения вместо изгнанника сделали Николая Скрыпника, личного друга покойного Ильича и крупного — куда выше рангом, чем Хвылевой, — чекиста, прославившегося фразой: «Мы отрицаем какое-либо право буржуазии на моральный протест против расстрелов, которые проводит ЧК», а к тому же и старого большевика, так что пенять на «эсеровские перегибы» было уже не с руки. И «новая метла», до того, кстати, успевшая побыть наркомом внутренних дел и генеральным прокурором УССР, увлеченно продолжила процесс.

Скажем, в Одессе, куда не очень любили ездить даже «комиссии Шумского» и где учащихся-украинцев всего (включая русскоязычных) было менее трети, всего за два месяца «украинизировали» 100 % школ. Русский театр упразднили как явление. В Одесской опере знаменитый тенор Нил Топчий (с его собственных слов) исполнял арию Ленского на «прогрессивном языке» под гомерический хохот публики. Большие и не очень русскоязычные газеты остались на птичьих правах только в той же Одессе, да еще по одной в Сталино и Мариуполе.

Объявив своей целью «добиться передачи в состав Украины всех территорий СССР, где компактно живут украинцы», Скрыпник принялся рассылать по Кубани, Северному Кавказу, Казахстану и Дальнему Востоку бригады «просветителей», учреждавших украинские школы, театры, газеты, — на предмет грядущего воссоединения, «пробить» которое Скрыпник, имевший колоссальные связи, всерьез рассчитывал.

Впрочем, громадье планов бывшего чекиста и прокурора грезами о воссоединении не ограничивалось. Ни в коей мере. В 1928-м не где-нибудь, а в журнале «Большевик Украины», центральном органе ЦК КП(б)У (официоз выше некуда), появилась статья близкого к телу экономиста М. Волобуева «К проблеме Украинской экономики», где утверждалось, что, поскольку при царизме русские колонизаторы нагло грабили украинские ресурсы, теперь РСФСР обязана «компенсировать» УССР все отнятое за века «беспощадного гнета». Как? Очень просто. Вполне достаточно, утверждал автор, во-первых, санкционировать «территориальное расширение Украины за счет развитых в промышленном отношении областей, в том числе с нею не граничащих», а во-вторых, признать право Украины «на развитие в своих обособленных природных национально-экономических границах, продавая свою продукцию РСФСР и ЗФСР по естественным ценам». Идея была так красива, что из Москвы даже прикрикнули.

Зато принятие в 1927-м Всеукраинской конференцией правописания т. н. «харкiвського правопису» aka «скрипникiвка», главной особенностью которого (что и по сей день бросается в глаза) было очевидное стремление авторов максимально оторвать украинский язык от русского, встретили вполне спокойно. Не глядя, что энтузиасты-реформаторы, упразднив «е» в пользу «о йотированного» (типа, нам от москаля Карамзина подачек не надо) и введя «г фрикативное», на том не угомонились, а принялись «латинизировать» и графику букв, стараясь как можно дальше развести «новий правопис» с кириллицей. Между прочим, нынешняя канадская и прочая диЯспора, произношением и «особыми» буквами подчеркивая свою «украинскость», пользуется именно подарком убежденного «коммуняки» Скрыпника. Но это так, к слову.

Естественно, весьма ко двору новому наркому пришелся и шустрый Николай Хвилевой. «Украинское общество, — писал он, развивая тезисы, намеченные в прежних памфлетах, — окрепнув, не примирится со своим фактическим гегемоном — российским конкурентом. Мы должны стать немедленно на сторону молодого украинского общества, представляющего не только крестьянина, но и рабочего, и этим навсегда покончить с контрреволюционной идеей — создавать на Украине русскую культуру… Европа — это опыт многих веков. Это не та Европа, которую Шпенглер объявил «на закате», не та, гниющая, к которой вся наша ненависть. Это — Европа грандиозной цивилизации, Европа — Гете, Дарвина, Байрона, Ньютона, Маркса… Это та Европа, без которой не обойдутся первые фаланги азиатского ренессанса». Не знаю, что творилось в голове литератора, судя по всему, до конца жизни считавшего себя коммунистом, но ничего общего с «классовой теорией» эта философия не имела. Она, в сущности, вышла даже за рамки мудрствований старика Грушевского, невинно противопоставлявшего «европейскую Украину-Русь» «азиатской России». Логика рассуждений сама по себе вела поэта куда дальше, о чем говорят сами названия статей («Прочь от Москвы!», «Украина или Малороссия?», «Ориентация на психологическую Европу»), и в итоге едва ли не дословно, по пунктам, смыкаясь с философией Дмитра Донцова.

Если кто забыл, опять напомню: идейного гуру ОУН, большого поклонника Муссолини, идеолога «Духа Нации» и непримиримого антагонизма «латино-германского» и «московско-азиатского» внутренних миров, рубеж которых лежит на восточной части этнических границ Украины. «Высшие ценности дляукраинца, — писал Донцов, — это западноевропейские концепции семьи, общины, собственности, это основа органичности нашей культуры, личной инициативы, социальной очерченности и выразительности, сформированности, иерархии, не числа, личной активности, не анархии, идеализма, не материализма». Поверьте, я выбрал самую аккуратную цитату. Алчущий большего да полистает «Национализм» (книга того, право же, стоит).

Так вот, именно пропагандистом идеологем Донцова, уже даже не особо заботясь о маскировке, выступает в «скрыпниковскую» эпоху Хвылевой, понемногу приходя сам и подводя «молодую национальную интеллигенцию» к выводу об ориентации на Европу и противостоянии с Россией как единственно возможном курсе Украины. Без какой-либо внятной реакции идеологического отдела ВКП(б), уж на что-что, а на теоретические отклонения реагировавшего нервно.

Помутнение

И вот тут начинается туман. Полное впечатление, что излагая историю раскрытой органами УГПУ в 1929-м организации, именуемой «Союзом Освобождения Украины», авторы «страшилок» не договорились между собой даже в мелочах.

Так, русская версия Wiki, вписанная в Сеть, несомненно, «национально сознательной» рукой, гласит, что организация эта — «мифическая, созданная органами ГПУ УССР для дискредитации украинской научной интеллигенции», что по итогам процесса было «репрессировано более 700 человек. Из них — расстреляно более половины, остальные — высланы в ГУЛАГ и за пределы Украины, а всего в связи с процессом СВУ на Украине было арестовано, выслано и расстреляно более 30 000 человек». Однако украинская версия той же Wiki, более подробная и изложенная тоже рукой «национально сознательной», но не для полных, способных все сглотнуть невежд, дает цифры куда более скромные: «По советским меркам приговор был вполне умеренный, прокурор угрожал некоторым подсудимым смертной казнью, но не требовал ее; 45 подсудимых были приговорены к тюремному заключению от года до 10 лет, причем десятеро получили сроки условно и были освобождены в зале суда, а еще пятерых помиловали через несколько месяцев». Куда взвешеннее говорит украинская версия и о «мифическом характере организации», осторожно указывая на то, что «современные украинские исследователи не имеют единого мнения», а в качестве главного довода в пользу того, что организация все же высосана из пальца, предлагается сравнение процесса с судами по «Шахтинскому делу» и «делу Промпартии». Которые, как теперь уже очевидно, хотя и были сильно раздуты, однако и возникли, мягко говоря, не на пустом месте.

И совсем уж недорогой публицистикой выглядит перечисление чинов и званий арестованных, явно имеющее в виду, что, дескать, если «академик, еще один академик, профессор, литературный критик, теолог, еще один профессор» и так далее, то они просто по определению не могут быть заподозрены в «политике». Увы. Могут. Ибо, заглянув в энциклопедию, легко убедиться: политическое прошлое большинства подсудимых более чем отчетливое и активное. Бывший зампред Центральной Рады, бывший премьер-министр УНР, бывший министр иностранных дел УНР, не говоря уж о рядовых партийцах «буржуазного направления», и так далее. Само по себе прошлое, конечно, не криминал, но ведь и судили их не за это.

Вообще, спор о том, реально ли существовал Союз освобождения Украины, длится по сей день. При этом возникает вопрос, кому выгодно утверждать, что все дело от начала и до конца было сфабриковано ГПУ: тем, кто хочет оправдать украинскую интеллигенцию (но нуждается ли она в таком оправдании), или тем, кто хочет доказать, что в 20-х годах ХХ века сопротивления Советской власти в Украине не существовало?

Если отвечать на этот вопрос объективно, получится примерно следующее. Да, организация была. Да, связи с зарубежными центрами поддерживала. В том числе и с «правительством УНР в изгнании». А также с «Братством украинской державности» (о котором большинство украинских историков предпочитают «забывать», но которое все же, оказывается, было). И, наконец, нет, ГПУ не «придумала» СОУ, а отслеживала ее деятельность на протяжении более чем трех лет. Иными словами, основные пункты обвинения («создана по указанию зарубежного центра», «действовала в координации с петлюровским зарубежным центром, именующим себя правительством УНР») практически наверняка соответствуют истине и наверняка без «практически» — приговорам.

Относительно «подготовки восстаний, террора» и «связей с империалистическими разведками» информации нет, но, учитывая, на чьи деньги существовало в Польше «правительство УНР», думать можно всякое. Как и о последовавших вскоре на основе показаний подсудимых по «делу СОУ» новых процессах — «Украинского национального центра» и «Блока украинских националистических партий». Тут, правда, точных данных совсем мало, можно сказать, нет вовсе, однако нет и оснований с порога полагать, что они были «высосаны из пальца» в большей степени, нежели Союз Освобождения. А если вспомнить еще и многотысячные массы «национальных интеллигентов», в том числе и обладателей партбилетов, спустя всего 15 лет наперебой помчавшихся служить гитлеровцам, так и тем паче.

Только не подумайте, что «первые на селе» имели ко всем этим организациям, реальным и вымышленным, какое-либо отношение. Ни в коем случае. Они, напротив, ненавидели всю эту старую «буржуйскую интелихэнцию» от всей души. И как «шибко вумных», и как конкурентов, и, в конце концов, как бывших открытых врагов. И что еще хуже, как бывших соратников, которых предали. В связи с чем и рвали их на процессах, как тузик тряпку, охотно (как тот же Панас Любченко) выступая в качестве обвинителей. Однако по ходу дела выяснилась неприятнейшая деталь: абсолютное большинство выведенных органами на чистую воду «чуждых элементов», от которых, в принципе, и ждать ничего не приходилось, кроме как «работы на зарубежные центры», оказались помимо прочего еще и активными сторонниками и популяризаторами украинизации. То есть, так сказать, много лет сидели в одном окопе с «честными коммунистами».

Это уже был звоночек. Но до суровых лет еще оставалось время, а Москва прощала «украинизаторам» многое. Известны случаи, когда лично Сталин, выступая в качестве арбитра, поддерживал позицию Скрыпника, порой пугавшую своей радикальностью самого Косиора. Естественно, не из чуждой вождю сентиментальности, а руководствуясь трезвым расчетом: украинизаторы умело представляли себя выразителями интересов крестьянства, а страна в этот период приступала к коллективизации. Только в марте 1931 года, когда выяснилось, что 45 % всех массовых крестьянских восстаний (2945 из 6528) прошли в 1930-м на Украине, Каганович проинформировал Политбюро, что «сопротивление хлебозаготовкам все чаще проходит под лозунгами шовинизма». В сущности, это было ровным счетом то, о чем еще семь лет назад предупреждали руководство Квиринг, Раковский и другие «русскоязычные» лидеры УССР. После, насколько можно судить, некоторых сомнений Сталин впервые публично обратил внимание украинских товарищей на «необходимость использовать достижения коренизации в этом важнейшем для нас вопросе». И это был второй звонок.

Третьим же и последним стал провал хлебозаготовок 1932 года.

В июле Каганович и Молотов, побывав на Украине, изложили Сталину согласованные выводы. По их мнению, неурожай, отрицать который было нельзя, был лишь одной причин неудачи. И не главной. Главными бедами оба назвали «саботаж кулаков, поддержанный перерожденцами из числа сельских коммунистов», и недостаток бдительности высших органов ВКП(б), позволивший «кулакам, петлюровцам и сторонникам Кубанской Рады проникнуть на руководящие посты в колхозах». По сути дела, подтверждалась семилетней давности правота Квиринга, Раковского и других «русскоязычных» партийцев.

14 ноября на заседании Политбюро впервые прозвучала мысль о том, что множество «перерожденцев» получили должности только за рьяное усердие в политике украинизации. То есть что «коренизация» не только не «разоружила» враждебный Советской власти национализм, но, вопреки отчетам из Киева, многократно усилила его. Наконец, 18 ноября Молотов, прибыв в Харьков, заявил на заседании партактива, что «мы, как выясняется, должны биться с хорошо замаскированными остатками буржуазного национализма». В тот же день ЦК КП(б)У принял постановления «О необходимости бороться с петлюровщиной в партии» и «О ликвидации кулацких и петлюровских гнезд».

Дальнейшее не сложно было просчитать. Не углубляясь в скучные детали кабинетных разборок, скажу лишь, что в конце апреля был арестован молодой филолог Михаил Яловий, инициатор атаки на кириллицу, ближайший ученик Николая Хвылевого. 13 мая 1933 года, оставив на столе обиженную записку («Ёлы-палы, да что ж это с честным коммунистом-то творят…»), застрелился сам пылкий поэт. Через без малого два месяца, попросившись по нужде с заседания, рассматривавшего его персональное дело, примеру поэта дальновидно последовал Скрыпник. А еще полтора месяца спустя председатель Комиссии по правописанию заявил, что «уродливые, ошибочные нормы правописания, принятые в 1927–1929 годах, необходимо пересмотреть», а вскоре решением Политбюро была прекращена «украинизация внутренних районов РСФСР». Впрочем, окончательно и полностью из официальной лексики слово «украинизация» исчезло только в 1936-м. Тогда же, когда в школы УССР было возвращено обязательное изучение русского языка. Разумеется, наряду с украинским.

Глава XXIII

На Западном фронте

Вооружен и очень опасен

Судьба национал-социалистической украинской эмиграции, осевшей в Европе, сложилась тускло и неласково. Партии постепенно дробились на партийки, партийки на кухонные кружки, все всех ненавидели, все всех во всем обвиняли, все грезили о будущем победном возвращении, но никто не знал, как и когда.

Сам Петлюра в 1926 году был — как ответчик за погромы — застрелен на парижской улочке Шоломом Шмуэлем Шварбурдом, кавалером Боевого креста Французского Иностранного легиона, ветераном боев на Сомме, успевшим после повоевать и в дивизии Котовского, но не сошедшимся характерами с Советской властью. После долгого и громкого процесса, в ходе которого свидетелем защиты выступал Нестор Махно, а свидетелями обвинения — сионисты, считавшие, что сам Петлюра к евреям относился неплохо, а погромы хотя и гадость, но все же стимулировали исход народа избранного в Палестину, убийца был оправдан вчистую, а украинские национал-социалисты лишились признанного лидера и последней надежды как-то уладить внутренние разногласия.

Их время — пусть они этого еще не понимали — ушло. Но, помимо социалистов, были и другие люди, предлагавшие обществу другие идеи. Неимоверно далекие от «общечеловеческих ценностей», борьбы классов, аграрных заморочек, а по сути, и вообще от всего земного, жутковатые своей иррациональностью, даже мистичностью, но ими же и неисповедимо привлекательные.

Первым всерьез заговорил о «высшем приоритете нации как духовного абсолюта» Николай Михновский, автор брошюры «Самостійна Україна», на рубеже XIX и XX веков легшей в основу программы Революционной украинской партии. Однако как брошюра, так и партия не вызвали в малороссийских губерниях особого интереса. И массы, считавшие себя вполне русскими, и «национально сознательная» образованщина, увлеченная в первую очередь модными социальными доктринами, а в «национальной составляющей» своей борьбы видевшая, как позже признавался Винниченко, лишь способ стать первыми на селе, идеями харьковского юриста пренебрегли. Прошли незамеченными и первые статьи Дмитрия Донцова, будущего автора культового трактата «Национализм».

Однако за пределами России, в австрийской Галиции, дело обстояло иначе. Противостояние русинов-москвофилов» с русинами-украинцами», всемерно поощряемыми Веной, уже завершалось: сила сломила солому, и чаша весов явственно склонялась на сторону вторых. Агитируемая вовсю грамотная молодежь, в основном дети униатских священников, подрастала уже в сознании своей «особости», усердно штудируя и Михновского, и Донцова. Россию, правда, еще не ненавидели, ненавидели поляков, но уже считали «не своей» и «дикой», а себя, разумеется, «эуропейцами», вполне созревшими для лидерства в собственном регионе, поначалу пускай и автономном под крышей Габсбургов. Эта молодежь охотно шла в австрийскую армию учиться военному делу, с восторгом участвовала в экспериментах Центральной Рады и Директории, а в первую очередь, конечно, в создании недолговечной Западно-Украинской Народной Республики, крах которой под ударами поляков стал для этого поколения сильнейшим ударом. Парни не сломались. Напротив, ожесточились. А Польша сделалась еще большим врагом, нежели была раньше, и всяческие разговоры о демократии и законности сошли на нет, как сущие глупости. Поколение сошлось на том, что «только мы сами и только силой». Перевести же идею в практическое русло взялся человек, которому эта непростая задача оказалась по плечу, — Евген Коновалец.

Личность это была, мягко сказать, незаурядная. Естественно, отпрыск священника ГКЦ. Очень образованный (слушал лекции Грушевского), юрист, искушенный в политике (общался с национальным социалистом Иваном Франко, а с Донцовым даже дружил), он с младых ногтей крутился в студенческом движении и был абсолютным «украинцем» по взглядам. Уйдя на фронт добровольцем, выслужился там аж до капитана австрийской армии, попал в плен, позже возглавил галицких «сечевых стрельцов», самое боеспособное подразделение «армии УНР», но к Деникину вместе с Галицкой Армией не перешел, а ушел за кордон, формировать новые части для Петлюры. Когда же дело «головного отамана» оказалось проиграно окончательно, начал объединять единомышленников, оказавшихся в Польше и Чехословакии, летом 1920 года учредив на съезде в Праге Украинскую военную организацию (практически полную аналогию врангелевско-кутеповского РОВС). «Мы не побеждены! — указывалось в итоговом документе. — Война не окончена! Мы, Украинская военная организация, продолжаем ее. Проигранная в Киеве и во Львове — это еще не конец, это только эпизод, только одна из неудач на пути Украинской Национальной Революции. Победа перед нами».

Поначалу охотников продолжать безнадежное дело было не так много, около сотни, в основном галичане. Однако постепенно ряды росли. Особо не философствовали, все и так было ясно. Цель: в «пропаганде мысли общего революционного срыва украинского народа с окончательной целью создать собственную национальную самостоятельную и единую державу». Враг: во-первых, Польша, Польша и еще раз Польша, во-вторых, безбожники-большевики, а насчет остальных подумаем потом. Направление удара: родимая Галиция, вопреки воле Антанты присвоенная Варшавой. И — идеально отлаженная разведка с резидентурами в Вене, Варшаве, Кракове, Гданьске, Вроцлаве, Люблине и Каунасе. Короче говоря, для старта было все.

Не было только денег. Но с этим вопрос решился. Названное вслух имя врага тотчас привлекло внимание всех, кто боялся Польши или имел с ней счеты.

Уже в 1921 году Коновалец завязал прочные контакты с разведкой Литвы, для которой его люди сумели добыть сверхценную информацию, сорвавшую оккупацию страны Варшавой; литовцы, правда, деньгами платить не могли, будучи немногим богаче Коновальца, но Полковник за эту операцию получил литовское гражданство, а с ним и возможность свободно ездить по Европе, Каунас же стал для УВО родным домом.

Примерно в то же время возникли контакты и с военной разведкой Веймарской Германии, куда — после очередной подлости Антанты, признавшей законность прав Польши на оккупированную Галичину — перенес штаб-квартиру УВО, призвав подчиненных ориентироваться только на Берлин как единственного сильного и постоянного врага Варшавы. В 1923-м сотрудничество вышло на новый уровень: Полковник от имени УВО подписал с начальником отдела контрразведки штаба рейхсвера Гемпшем соглашение о взаимной помощи. Появились солидные деньги из бюджетного фонда «Поддержки негосударственных народов Европы» (за 5 лет накапало свыше 2 миллионов марок), скромная газетка «Сурма» обзавелась дочками («Новый шлях», «Литературно-научный вестник», «Заграва», «Новый час»). Не скупились немцы также на оружие и взрывчатку. И вложения, скажем прямо, отрабатывались по полной…

Кто не спрятался, я не виноват

Уже в ноябре 1921 года боевик «Смок» (Степан Федак), свояк и близкий друг Коновальца, стрелял в Пилсудского, но сумел ранить только львовского воеводу. Затем, на протяжении года, погибли известный петлюровский атаман Владимир Оскилко, вздумавший конкурировать с УВО, формируя еще одну «военную организацию», и публицист Сидор Твердохлиб, ученик Ивана Франка и лидер «хлеборобской партии», успешно выступавший за поиск путей взаимопонимания с поляками. А также десятка два не столь популярных персон из числа «польских пособников». Полицейские и военнослужащие, погибшие в результате «боевых рейдов» УВО, как и убитые польские «осадники» (колонисты), по графе «аттентат» (покушение) вообще не проходили, их «ликвидация» приравнивалась к актам саботажа, наравне с пропагандой среди местного населения уклонения от уплаты налогов и участия в выборах.

В принципе успехи УВО впечатляют. Всего за тот самый 1922-й только в Галиции ими было проведено несколько сотен диверсий, от сравнительно неброских, типа поджогов или порубки телеграфных столбов, до серьезных терактов на железных дорогах. Некоторый спад, наступивший после успешных действий спецслужб, сумевших в декабре обезвредить боевой актив организации, сменился новым подъемом уже в 1923-м, сразу после постановки УВО на германское довольствие. Теперь, правда, основной упор был сделан на «экспроприацию вражьего добра», чем занялась специально созданная «Летучая бригада», лихо грабившая междугородние дилижансы, почтовые отделения и банки, а 28 апреля 1925 года сумевшая даже побить восточноевропейский рекорд, «очистив» львовский почтамт на колоссальную по тем временам сумму в 25 тысяч долларов. Правда, полиция и на этот раз сработала четко. «Летучую бригаду» в конце концов вычислили и ликвидировали, а попытка возобновить «акты мести», первой жертвой которой 19 октября 1926 года стал польский педагог Ян Собинский, убитый совсем еще молодым террористом Романом Шухевичем, вызвала такую вспышку негодования в среде интеллигенции, что боевики, осознав к тому же, что власть вот-вот созреет и до смертных приговоров, сочли за благо притихнуть. Зато куда чаще, чем до того, начали рваться бомбы.

Героической датой в летописи подвигов УВО считается «бой першого листопаду». 1 ноября 1928 года храбрые хлопцы, влившись в праздничную толпу, отмечающую юбилей, открыли огонь по полицейским нарядам, вынудив стражей порядка палить в ответ. Были жертвы. И, конечно, торжественные похороны, на которых политически активная молодежь призывала инертное старшее поколение встать с колен и отомстить палачам народа страшной местью.

Самое время сказать, что умный и опытный Коновалец, разворачивая «боевую сеть», не считал возможным только ею ограничиваться, но полагал, и совершенно справедливо, что организации необходимо иметь легальное, политическое крыло, в идеале сформированное из молодых, амбициозных и образованных людей, не запятнанных кровью. В связи с этим Полковник принимал самое активное участие в бьющей ключом жизни радикальных молодежных организаций, стоящих на близких к УВО позициях.

А в таких организациях недостатка не было. Галицкие хлопцы, обучающиеся в Праге, вместе с ровесниками-эмигрантами создавали один «дискуссионный кружок» за другим; кружки постепенно разрастались в крупные организации, то сливающиеся, то распадающиеся, однако при всех разногласиях похожие. «Союз освобождения Украины», «Украинское национальное объединение», «Союз украинских фашистов» (фанаты только-только выбившегося в дуче Муссолини») объединяются в «Легию Украинских Националистов», к ним примыкает довольно мощная «Группа украинской национальной молодежи». Едва ли не выше Библии чтя труды Михновского и Донцова, молодежь, однако, не воспринимает их как догму. Она идет дальше, и много дальше.

«…Что дала нам освободительная борьба, — вопрошал один из юных идеологов Микола Сциборский, — какие светлые образы и личности, перед которыми должен был бы трепетать наш национальный дух? Оставила ли она нам какую-то науку, традицию, путеводную звезду? Нет. [Имеем только] «ученых профессоров и логичных аргументаторов», объясняющих неудачи национального движения и недостижение государственного идеала «малограмотностью», но так и не сумевших до последнего момента понять необходимость самостоятельного, без чужой помощи отделения. Руководство попало в руки кабинетных и социалистических доктринеров, способных только руководить Пирятинской повитовой управой… «всечеловеческихгуманистов», так далеких от реальной работы и кровавой бури жизни; правых «государственников», которые не нашли ничего лучшего, как провозгласить… федерацию с Москвой; бессильных истериков; психологических и духовных дегенератов и просто мелкой сволочи…» Еще один теоретик, Дмитро Андриевский, подкрепляет декларацию Сциборского конкретикой: «Нация превыше всего. Нация немыслима без духа. Духу нации необходима плоть — реальная национальная организация, реальная политическая сила. Основной принцип такой организации — жизнь создается не по партийным программам и не в соответствии с догмами, а только «жизненным инстинктом» и «естественным желанием». Задача такой организации — установление иерархии национальных ценностей, главные из которых есть независимость и государственность. Фундамент такой иерархии — железная дисциплина, главный закон — полное подчинение во имя достижения цели». Ничего удивительного в том, что в своих листовках эти хлопцы уже не упоминают прилагательные «национальный» и «государственный», но пишут коротко и ясно «националист», а придуманные неведомым умником слоганы «Слава Украине!» и «Украина превыше всего!» становятся их паролем.

Педагогическая поэма

С такой молодежью, положительно, стоило работать. И Коновалец, вполне заслуженно считавшийся юными активистами «живой легендой», образцом для подражания, работал, аккуратно ненавязчиво направляя ее творческие поиски. Он подсказывал, рекомендовал, снабжал деньгами, помогал с публикациями, отправлял самых перспективных ребят на «политическую и военную учебу в Италию», благо к тому моменту уже имел теплые связи с близкими к Дуче людьми. Но при всем при том великий педагог не позволял себе бронзоветь, время от времени даже признавая свою неправоту, что невероятно льстило пацанам, многократно увеличивая авторитет Полковника.

Проведенные в 1927 и 1928 годах в Берлине и Праге конференции украинских националистов, в ходе которых «старики» на равных общались с лопающимся от гордости молодняком, подтвердили необходимость объединения, а 28 января — 3 февраля 1929 года, в Вене, долгожданный Первый Конгресс принял решение о создании Организации Украинский Националистов, во главе которой встал, само собой, Коновалец. Оставаясь, разумеется, и главой УВО, единственной организации, сохранившей формальную автономию, позволяющую и далее заниматься «боевой работой» от своего имени, «не черня репутацию ОУН как чисто политической организации». Но вторым по важности после учреждения ОУН итогом съезда стало политическое заявление, гласящее, что «…Только полное устранение всех оккупантов с украинской земли откроет возможность для развития украинской нации в границах собственного государства… Игнорируя ориентацию на исторических врагов нации, мы будем в союзе со всеми народами, которые враждуют с оккупантамиУкраины…». В качестве «оккупантов» вскользь были названы Румыния, Чехословакия и даже СССР, зато ненависть к Польще едва ли не сочилась с бумаги, а «вероятным врагом оккупантов» определялась, естественно, Германия. Прочие Франция, Англия и США не поминались вообще. Еще один основополагающий принцип «работы» был определен на Втором Конгрессе, состоявшемся в Праге в 1928-м: «Провод украинских националистов в своей деятельности отмежевывается от всех украинских политических партий и групп и не вступает с ними в сотрудничество. Все организации украинских националистов на украинских землях и за границей должны поступить так же».

Иными словами, на сцену вышла организация принципиально нового типа, откровенно не связывавшая себя никакими осточертевшими «-измами». Что несколько шокировало даже многих старых друзей, наставников и спонсоров. В частности, германские социал-демократы, и без того уставшие улаживать вопрос с публично требующей «унять террористов» Польшей, приняли решение прикрыть краник, перенаправив основную часть субсидий на счета безобидной «управы» мирно живущего в Берлине экс-гетмана Скоропадского. Что, впрочем, для Коновальца было хотя и достаточно болезненно («общак» на себя он не тратил, но политика дело не дешевое), однако и мессы не стоило: к тому времени он уже успел поладить с Римом. Взрывы в Польше там, правда, мало кому были интересны, но идейное родство оценили, а лиры, если их много, в сущности, ничем не хуже марок.

Орлята учатся летать

Жизнь, однако, не картина маслом. Мудрый Коновалец, в принципе, расписав все, предполагал, что теперь это все будет не менее красиво, чем, скажем, в только-только успокоившейся Ирландии, — единый зверь о двух головах: с одной стороны, «отпетая» УВО, стреляющая, взрывающая и режущая; с другой, легальная ОУН, устами молодых импозантных юристов, врачей и агрономов витийствующая в Сейме и прочих богадельнях. Проблема, однако, заключалась именно в том, что импозантные юристы, и не юристы тоже, хоть и умники, были слишком молоды. Вещать они, конечно, любили, но еще больше им хотелось экстрима. Все они, поголовно, помимо изучения трудов Михновского, учились стрелять, метать гранаты, варить динамит, и все это им настолько нравилось, что Полковнику приходилось делать выезды на места, часами вправляя мозги самым головастым на предмет того, что микроскопами гвозди не забивают. Ему одному такое сходило с рук, списываясь на «стариковскую осторожность» (и то сказать, 40 лет разве молодость?), всех остальных «легалистов», невзирая на попытки «закордонного» руководства протестовать, мгновенно записывали в «предатели нации», и хорошо еще, если без особо тяжких последствий. К тому же и деньги были нужны позарез. Полковник хоть жадиной не был, но считать умел и самодеятельность «Краевой Экзекутивы» (внутреннего руководства) не оплачивал. А хотелось!

Так что, начиная с 1931 года, по Краю понеслась волна поджогов и нападений на властные учреждения, не говоря уж о грабежах. Сперва грабили поляков, поголовно считавшихся «врагами», но потом дело дошло и до «предателей нации», и хотя ответственность за все брала на себя без вины виноватая УВО, но полиция тоже не лаптем щи хлебала, так что с мечтами о «респектабельной» ОУН пришлось попрощаться.

Самое обидное, что осуществлялись акции по-мальчишески глупо, а очень часто и с пугающим непривычное к такому общество зверством. Например, влиятельного старенького парламентария Тадеуша Голувко, лечившегося в Трускавце, изрезали вдоль и поперек прямо в палате санатория, несмотря на то, что пан Голувко был известен как ярый сторонник «компромисса», то есть максимальных, вплоть до автономии, уступок галичанам. С точки зрения новой логики «юношеской референтуры» смысл в этом, казалось бы, лишенном смысла деянии как раз был: именно такие «голувки» были в их понимании наихудшими врагами «украинской нации», поскольку чем больше «компромисса», тем меньше надежды добиться «революционного срыва масс». А с точки зрения старой логики властей единственным адекватным ответом на подобное know-how должны были стать не сроки (учитывая молодость хулиганов, весьма умеренные), а намыленные веревки.

В общем, в конце концов коса нашла на камень. Провiдники Краевой Экзекутивы исчезали раньше, чем успевали приучить подчиненных к себе; при попытке к бегству был застрелен Юлиан Головинский, через несколько месяцев в околотке забили насмерть его преемника, Степана Охримовича, еще через год с трудом спасся, удрав за кордон, Иван Габрусевич, а вскоре его примеру последовал и сменщик, Богдан Кордюк, признанный «референтурой» виновным в провале «городецкой экспроприации», по итогам которой деньгами так и не разжились, зато двое боевиков ОУН погибли, а еще двое, Билас и Данилишин, выданные, кстати, местными крестьянами, были повешены в львовской тюрьме Бригидки.

Незадолго до католического Рождества в Галицию были введены дополнительные силы полиции и, в помощь им, отряды регулярной кавалерии. Взведенная до предела Варшава объявила о начале «пацификации» — затянувшейся на долгие годы и жесточайшей в смысле методов кампании умиротворения взбесившегося Края.

Глава XXIV

Солнце взошло

Мальчик-с-пальчик

Именно в период «пацификации», когда польские силовики перестали оглядываться на мнение международной общественности, сжигая дома террористов, арестовывая всех подозрительных и стреляя на шум, к рулю и пришел Степан Бандера. Вопреки байкам биографов, утверждающим, что именно он родил ОУН, как Авраам Исаака, парень был незаметный — как говорят в Англии, заднескамеечник. Низкорослый, щуплый, несколько смахивающий (кто сомневается, пусть посмотрит фото) на крысенка. Ни в кругу отцов-основателей, ни в списках делегатов судьбоносных конференций 1926–1930 годов его не было и быть не могло просто по молодости. В УВО он вступил только в 1927-м, 18 лет от роду, в 1928-м поступил на агрономический факультет львовской Политехники и целый год даже учился, а затем еще год, вместе с уже именитым Шухевичем, изучал уже другие науки в итальянской разведшколе. Прочие байки не менее мифологичны. Нет, возможно, конечно, что уже в 11 лет будущий Вождь, подобно грядущему Ким Ир Сену, призывал народ к восстанию, за что был избит полицейскими, как писалось когда-то в незабвенном журнале «Корея», смеясь им в лицо. Охотно верю, что в годы учения в украинско-польской гимназии он и в самом деле подкладывал кнопки на стул учителям-оккупантам и зажигал «вонючки» на торжественных мероприятиях в гимназии. Кто из нас, если честно, такого не творил? А вот насчет постоянных драк за Украинскую Идею с польскими шовинистами-старшеклассниками уже сложнее, ибо, как точно выяснили историки, в стрыйской гимназии того времени вместе с юным Бандерой учились только галичане, сколько-то евреев, пара-тройка немцев — и ни одного поляка. Что же до хрестоматийного подвига школьника Степы — создании нелегальной «Організації учнів вищих клясів українських гімназій», якобы первой из националистических организаций, возникшей в Крае, — то на эту тему и архивы, и мемуаристы упорно молчат.

В общем, наверняка можно утверждать только, что Степан, как и все галицкие мальчишки, имевшие средство на форму и прочее, переступив порог тинейджерства, записался в скауты — «Пластуны», где активисты УВО присматривали молодые кадры, что вслед за старшими товарищами, как положено, заинтересовался «умными разговорами», познакомился с ребятами уже «козырными», а чрез них и со «взрослыми» книжками типа Михновского, что, наконец, хотел учиться в Чехии, но поступил во Львове, затем бросил агрономию, а вернувшись из Италии, стал кадровым клерком УВО-ОУН, ответственным за подпольную типографию в селе Завалив.

Карьера, впрочем, задалась сразу. Время-то было непростое, бестолковое, вакансии открывались то и дело. В переписке с Коновальцем активисты жаловались, что «УВО — это не военная организация, это гной… что если и случаются удачные операции, то деньги до УВО не доходят». С этим, конечно, старались бороться, так что энергичные парни не без бога в голове ценились на вес золота. А Степан был как раз таков, да говорлив, да еще и пером владел неплохо. Вот и стал референтом по пропаганде.

Мыслил он нестандартно, по нынешним меркам, не хуже среднего политтехнолога. Еще не забыв нравы гимназии, довольно быстро организовал «школьную» агитационную кампанию, предложив старшеклассникам поиграть в войну с учителями-поляками, всячески срывая уроки и калеча оборудование. Детям такой вид протеста пришелся по душе, директора и завучи стояли на ушах, а Степан получил первое поощрение и, вдохновленный, организовал новую кампанию — «антимонопольную». Взяв за основу опыт организаций, вне всякой политики боровшихся против «алкоголя как источника культурного регресса», он бросил в массы слоган «Свiй. До свого. По своє!», без особого труда убедив селян, что самосад и самогон гораздо лучше «монопольки», поскольку дешевле. В результате чего Польша потеряла миллионы злотых, а старшие товарищи заценили Степана еще круче. Самой же яркой инициативой стала «могильная акция». В принципе, «культ могил» был для галицкой интеллигенции традиционен, сходки приурочивались к датам смерти известных людей, сопровождаясь торжественными панихидами. Однако Степан придумал «символические могилы», скорбно митинговать над которыми можно было без привязки к датам и личностям, просто для того, чтобы «напоминать, популяризировать и закреплять в душах масс идеи, за которые отдали жизнь украинские герои».

Рухнул дуб

«Героическая», «а нтимоно поль ная» и «школьная» кампании сделали имя Бандеры известным в высших сферах, прилежно читавших польскую и европейскую прессу, подробно освещавшую «саботаж» в Польше. Сыграло определенную роль и недолгое тюремное заключение (в 1933-м Степана привлекали по обвинению в причастности к убийству полицейского комиссара Чеховского, но выпустили за недостатком улик), считавшееся своего рода «знаком качества». В январе 1933 года молодой референт стал главой Краевой Экзекутивы, а уже в июне, на конференции в Праге (по дороге туда, кстати, его задержали в Данциге польские пограничники, опознали, но почему-то отпустили), был назначен еще и главой Краевой Комендатуры УВО, став, таким образом, и «главнокомандующим», и подпольным наместником Галиции, по версии националистов, с неограниченными полномочиями.

А после конференции вновь направился в Данциг, где с начала августа немецкая разведка открыла филиал берлинской школы диверсантов (радистов, подрывников, террористов) для активистов ОУН, годных на роль инструкторов. Выпускники, возвращаясь в Галицию, становились инструкторами подпольных «спецшкол», работавших по ускоренной программе. Всего за четыре месяца подготовили более 300 «профессионалов», а в январе 1934 года ОУН официально переоформила на себя старый договор о сотрудничестве УВО с «веймарским» абвером, но уже с абвером нацистским (с немецкой стороны документ подписал полковник Рейхенау). После чего КЭ приказала всем членам организации, находящиеся на легальном положении, быть готовыми в час «Х» перейти в подполье или уйти в леса, а всем нелегалам «прилагать еще больше сил в борьбе».

Хотя, кажется, куда уж больше: за короткий период руководства Бандеры террор едва ли не превзошел эпоху «Летучей бригады». Теперь убивали уже не только польских чиновников и «предателей», но и всех, мало-мальски хоть с чем-то несогласных, от коммунистов и советских дипломатов до невинных славянофилов. Гибель вместе с приговоренными их жен и детей, в отличие от старых добрых времен, теперь считалась «издержками».

Все это дало Варшаве основания обратиться в Лигу Наций с предложением ввести санкции введения международных санкций против терроризма — в первую очередь запрет предоставлять политическое убежище лидерам террора, после чего взбешенный Коновалец отдал из Женевы приказ прекратить бойню. Но Бандера к тому времени уже сидел, а подменяющий его Шухевич заявил, что без приказа прямого начальника ничего поделать не может и не хочет. Лишь в июле 1934 года, когда за осторожную критику методов КЭ был убит популярный и любимый во Львове директор украинской гимназии Иван Бабий и на дыбы встала поголовно вся галицийская общественность, а митрополит Шептицкий чуть ли не проклял убийц («нет ни одного отца или матери, которые не проклинали бы вас, ведущих молодежь на бездорожье преступлений, вас, украинские террористы, которые безопасно сидят за границами края, используют наших детей для убийства родителей, а сами в ареоле героев радуются такому выгодному житью»), крыша у лидеров КЭ, наконец-то осознавших, что романтичный образ ОУН, так трепетно создаваемый много лет, вот-вот посыпется окончательно, слегка встала на место. Но было поздно. Варшава вновь начала Дикую Охоту.

Многие исследователи считают, что укрепить контакты с террористами немцев заставили сами же поляки, мелко, но надоедливо «проверявшие на прочность» новый германский режим. Если так, то они, конечно, напросились сами, однако сами же ситуацию и поправили. Получив от чешских коллег так называемый «Пражский архив» и сумев «расколоть» арестованного орговика КЭ Ивана Малюцу знавшего решительно все, польские спецслужбы в первые месяцы 1934 года зачистили Край от души, сведя в ноль практически всю КЭ.

14 июня 1934 г. при попытке нелегально перейти чешско-польскую границу был задержан и Степан Бандера. Как гласит официальная мифология ОУН, в связи с убийством польского министра внутренних дел Бронислава Перацкого, автора «пацификации». Однако тут имеется неувязка. Массовые аресты поляки начали еще в январе, тогда же был объявлен в розыск и Бандера, а Перацкого, кроме всего прочего, возглавлявшего, и очень успешно, разведку и контрразведку Польши, убили только 15 июня, на следующий день после ареста будущего «вождя». В общем, возникают вопросы. Много. Начиная, кстати, с того, что против этого убийства был Коновалец, имевший с Перацким какие-то сложные связи, так что покушение опосредованно стало и щелчком молодняка по носу самому Полковнику. Но как бы то ни было, Бандера оказался на скамье подсудимых и получил вышку, затем («учитывая молодость и по иным гуманитарным соображениям») замененную пожизненным заключением. После чего отбывал срок — сперва в варшавской тюрьме «Святой крест», затем во Вронках, а потом в Бресте. С этого момента он становится фактически символом, ни в чем участия не принимающим, но страдающим за все, то есть практически святым. Особенно для подрастающего юношества.

Однако сил у ОУН нет совершенно, временно возглавивший ее Лев Ребет вынужден перевести остатки организации на «культурно-просветительскую работу». Но Коновалец пашет как вол, и к началу 1938 года ему удается более или менее восстановить разрушенную структуру. Правда, пожать плоды Полковнику уже не довелось. До поры до времени его и его игры с немцами терпели. Однако после визита в Токио с предложением наладить работу по разложению Особой Дальневосточной армии, в основном укомплектованной призывниками из УССР, терпеть перестали. 23 мая 1938 года в Роттердаме Полковник взорвался, вскрывая коробку конфет, подаренную доверенным связным «Павлусем» ака Павел Судоплатов.

Не корысти ради

Насколько тяжела была эта потеря для ОУН, трудно представить, ибо лидеров такого уровня одна организация дважды не имеет, а заместитель погибшего Андрей Мельник, возглавивший зарубежное руководство, хотя и был тоже полковником, но всю жизнь только оттенял великого человека, близкой дружбой с которым гордился. И тем не менее колесо крутилось. Вчерашние мальчишки становились парнями, абвер аккуратно обучал новобранцев на военных курсах, открытых в Баварии; чем могли помогали и хорватские усташи.

Оттачивается и идеология. Ненависть к Польше возводится в ранг уже не политической, а религиозной доктрины. Доведя до логического конца идею Михновского, теоретики ОУН утверждают понятие «нации» как общности, имеющей наивысшую ценность для любого индивидуума, себя к этой общности относящего, много высшей, нежели жизнь или другие «устаревшие ценности». «Во имя победы над врагом нации» теперь позволено все, без оговорок, поскольку «враг нации» по определению есть «воплощение всего зла, порока и греха». Новые веяния сметают с руководства КЭ «гнилого интеллигента» — к тому же еще и еврея — Ребета и выносят на гребень молоденького, напрочь лишенного сомнений и рефлексии Мирослава Тураша, вновь давшего отмашку молодым и задорным, еще не стрелявшим и не взрывавшим, но мечтающим стрелять и взрывать. «Мы хотим, — заявляет в книге “Украинская военная доктрина” теоретик нового призыва Николай Колодзинский, — не только обладать украинскими городами, но и топтать вражеские земли, захватывать вражеские столицы, а на их развалинах отдавать салют Украинской Империи… Хотим выиграть войну — великую и жестокую войну, которая сделает нас хозяевами Восточной Европы».

Удержать в руках этих ребят было бы нелегко и покойному Коновальцу, а уж Мельнику, привыкшему к размеренной эмигрантской оппозиции, вообще не по силам. Зато привычное дело он делал неплохо, всего за год добившись от Канариса смутного намека на согласие «там, наверху» (неопределенно-многозначительный жест в сторону люстры) создать на руинах Польши «Украинское государство» в обмен на «всенародное восстание в час Х». После такого успеха приставка «врио» выглядела оскорбительно; в конце августа 1939 года — накануне «великих событий» — Большой Сбор ОУН в Риме избирает Андрея Мельника Вождем с неограниченными полномочиями. А спустя две недели, в самый разгар германского вторждения в Польшу, из брестской тюрьмы был освобожден немцами Степан Бандера.

К слову. Незадолго до падения Варшавы Гитлер провел совещание на тему «Что дальше?». Поскольку в тот момент фюрера, о войне с СССР еще не мыслившего, привлекла идея «государств-прокладок между Азией и Европой», вспомнили и об Украине, благо территория бывшей ЗУНР уже имелась. Адмиралу Канарису напомнили про давно обещанное «восстание при помощи украинских организаций, работающих с нами и имеющих те же цели, а именно поляков и евреев», имея в виду уже не Польшу (сами обошлись), а УССР. Шеф абвера формального руководства ОУН, те вызвали формальное руководство и отдали распоряжение, дав понять, что в ближайшем будущем могут сбыться самые смелые грезы. Руководство щелкнуло каблуками.

А потом оказалось, что жизнь не такова, какой кажется с 1 сентября. Ибо эмиссары ПУН, посылаемые Мельником на места, людьми Бандеры попросту игнорировались. Их не видели в упор, слушать не хотели, а угроз типа «Вот все немцам расскажу» не боялись, поскольку сам Бандера уже успел (возможно, при выходе из тюрьмы) установить с немцами, но не теми, с которыми работал Мельник, а из соседнего ведомства, весьма тесные связи. Уже в ноябре 1939 года в лагерях абвера в Закопане, Комарне, Кирхендорфе и Гакештейне начали обучаться 400 «его» хлопцев, так что подчиняться какому-то Мельнику пусть сто раз заслуженному, но даже нар не топтавшему, бывалому и крутому Степану Андреевичу было не в масть.

Мельник попытался как-то задобрить авторитетного наглеца, однако Бандера, обустроивший штаб-квартиру в Кракове, отказался от всех повышений, со своей стороны заявив, что ПУН нуждается в коренных реформах, в том числе, если не в первую очередь, ясен пень, и кадровых. Параллельно Степан Андреевич, не спрашивая разрешения, включается в «святая святых» — подготовку восстания, доверенную Канарисом лично Мельнику, и направляет во Львов курьера с указаниями. Но, утратив за годы отсидки навыки конспирации, допускает несколько ошибок, на которые Мельник, бывший в курсе этой самодеятельности, естественно, «юному негодяю» указывать не стал. В итоге курьер попал куда следует, подпольная сеть затрещала и Мельник с удовольствием отдал приказ о временном «воздержании от активной работы», на что Бандера опять-таки никакого внимания не обратил, продолжая посылать в УССР вооруженные «ударные группы». Как ни странно, кое-кому, в том числе экспертам по организации мятежей И. Климову («Легенда») и Д. Клячкивському удалось просочиться в нужные места и приступить к организационной работе.

..хуже фашиста

Долго такое шоу продолжаться не могло. 10 февраля 1940 года Бандера объявил о создании «Революционного Провiда ОУН», объяснив причину демарша «неудовлетворительным руководством и отказом от националистических методов работы» и укомплектовав «свой» аппарат исключительно галичанами. Мельник, естественно, возмутился, приказав отдать «юного негодяя» и его присных под трибунал. Какое-то время «старая» и «молодая» гвардии словесно пинали друг дружку, обмениваясь комплиментами на предмет «незаконности», «раскольничества» и прочих радостей, и на фоне этой, несомненно, актуальной дискуссии обе стороны как-то забыли о подготовке уже готовящегося на территории Львовской и Волынской областей УССР восстания, намеченного на май, в связи с чем реализацию идеи пришлось откладывать на осень.

Впрочем, к началу сентября немцам, которые кормили и тех, и других, все это смертельно надоело и был отдан приказ сделать ночь. Бандера с Мельником, успевшие взаимно приговорить друг дружку к смертной казни и даже исключить из организации, взаимно же друг дружку помиловали с позволением «смыть с себя позор раскаянием и борьбой с большевиками в подполье». И тогда выяснилось: о восстании можно забыть, поскольку, оказывается, НКВД не только конфеты с сюрпризом умеет делать.

Все пошло по новому кругу, но «бандеровцы», искупая вину, старались больше, а их лидер не позволял себе капризничать, чем порой грешил Мельник, считавший себя как минимум вторым Полковником. На территории генерал-губернаторства шло активное обучение членов ОУН-Р военному делу, самые «способные» завершали образование на курсах штабистов в Кракове, где готовился костяк будущих батальонов абвера «Роланд» и «Нахтигаль». Высоко ценилась и добротная информация, идущая с территории УССР опять-таки в основном по линии Бандеры, поскольку подпольщики, действующие в советской Галиции, вождем считали именно его, героя и страдальца, а не импортного Мельника. Впрочем, были и такие, кто ставил на «пана Андрея», в отличие от пацана с полонин, к тому же зэка, еще со времен Директории известного как человек солидный и порядочный.

Весной 1941 года, почувствовав, что уже можно, «бандеровцы» собрали «Римский съезд», где постановили, что Мельник отныне чмо. Вождем ОУН (б) был избран понятно кто. В качестве приветствия утвердили кальку с нацистского «Хайль». Но главное — наконец-то озвучили «идеологические принципы».

«Москва — главный враг, — в частности, излагалось в документе. — Преданнейшей опорой господствующего большевистского режима и авангардом московского империализма на Украине являются евреи. Противоеврейские настроения украинских масс использует московско-большевистское правительство, чтобы отвлечь их внимание от действительной причины бед и чтобы во время восстания направить их на еврейские погромы. Бороться с евреями следует только как с опорой московско-большевистского режима, одновременно осведомляя народные массы, что главный враг — Москва». Именно такой позицией, как полагают исследователи, объясняется тот факт, что оба еврея, занимавшие ведущие посты в ОУН, идеолог Лев Ребет и Рихард Ярый, контролировавший денежные потоки от немцев, встали на сторону именно Бандеры. Однако в базовой инструкции «Борьба и деятельность ОУН во время войны» эта позиция звучала иначе. «Во времена хаоса и смуты, — разъясняли авторы, — можно позволить себе ликвидацию нежелательных польских, московских и жидовских деятелей… Враждебные нам — москали, поляки и жиды (…) переселять в их земли, уничтожать, главным образом интеллигенцию, которую нельзя допускать ни в какие руководящие органы, вообще сделать невозможным «производство» интеллигенции, доступ к школам и т. п. Руководителей уничтожать. Жидов изолировать, поубирать из управленческих структур, а также поляков и москалей. Если бы была непреодолимая нужда, оставить в хозяйственном аппарате жида, поставить ему нашего милиционера над головой и ликвидировать при наименьшей провинности. Руководителями могут быть только украинцы, а не чужаки-враги. Ассимиляция жидов исключается». Этот документ, в отличие от предыдущего, имел статус ДВП и был доступен лишь избранным, однако и Ребет, и Ярый, входя в сливки бандеровской элиты, безусловно же, были в курсе. И тем не менее. А впрочем, кто их поймет…

Глава XXV

Обиженные

Большая порка

Спервых часов Великой Войны националисты активно развернулись в тылах РККА, благо имелся опыт аналогичных действий в Польше. Двигаясь в авангарде немецких войск, «походные колонны» обеих ОУН, входя в городки и села, организовывали там новую власть. «Идем быстро, весело, — писал Ярослав Стецько в письме Бандере, которому покидать Краков не дозволили, — успешно создаем милицию, которая поможет убирать евреев».

Уже 23 июня 1941 «бандеровцы» направляют в Рейхсканцелярию меморандум о дальнейшем сотрудничестве с Германией, выдержанный в самых высокопарных тонах, без тени сомнений в том, что Украинская Держава вот-вот состоится. «Мельниковцы» сделали это же на 10 дней позже и намного сдержаннее: мол, мы вам верны без лести, в Украинскую Державу верим, а там как фюрер даст, но все же надеемся. 29 июня, не выдержав нервного напряжения, Бандера рванул во Львов. Увы, Степана Андреевича сразу задержали, обвинили в самоволке, и вернули на место. Зато Стецько, о котором не подумали и не тормознули, 30 июня собрал некие «Украинские национальные сборы» и это собрание, представляющее непонятно кого, провозгласило «Украинскую Самостийную Соборную Державу» (УССД), готовую вместе с «Великой Германией и вождем немецкого народа Адольфом Гитлером» устанавливать во всем мире новый порядок. Главой нового государства, естественно, был объявлен «вождь украинской нации Степан Бандера», и сразу после завершения действа по Галиции разъехались агитаторы, оглашая документ, а заодно явочным порядком устанавливая власть УССД на местах. Попадавшихся на пути «мельниковцев» калечили, а то и пускали в расход. Те, хотя и сильно уступали в числе, огрызались. Начались стычки, полилась кровь, чем дальше, тем больше. Такая картина маслом немцев никак не устраивала. Обоих «вождей» настоятельно попросили сделать так, чтобы было тихо.

Тихо не стало. Тогда и того, и другого 5 июля заперли в номерах отеля, причем Мельника через неделю выпустили, а Бандеру увезли в Берлин, где уже в довольно жестком стиле потребовали прекратить оскорблять действием ОУН(м). Но главное, отозвать «Акт 30 июня 1941», подкрепив требование покушением 9 июля на «главу правительства УССД» Стецько, в ходе которого уложили наповал водителя, а в жертву демонстративно не попали. После чего понятливая жертва оперативно оказалась в том же Берлине, оставив на хозяйстве в качестве «временногоглавы Украинского государства и правительства» безотказного Леву Ребета.

А пока тот «руководил», шефы писали. Писали много и обстоятельно. 3 августа, например, заявили протест против присоединения Галичины к генерал-губернаторству, а 14 августа Бандера направил Альфреду Розенбергу письмо, разъясняющее его позицию, приложив к письму огромный меморандум под названием «Zur Lage in Lwiw (Lemberg)», излагающий пункты письма в развернутом виде. В частности, указывалось, что «украинство борется против всякого угнетения, будь то жидовский большевизм или российский империализм», что «ОУН(б) желает сотрудничества с Германией не из оппортунизма, а из осознания необходимости этого сотрудничества для добра Украины» и, естественно, что «нет лучшей основы для украинско-немецкого сотрудничества, нежели чем та, при которой Германия признает Украинское Государство». Короче, почему хорватам и словакам можно, а нам нет? Чем я, Степан Бандера, хуже Анте Павелича или попа Тисо? Ответа не было. В Рейхсканцелярии к тому времени уже лежал не меньших объемов проект «Конституции Украинской Державы» за подписью Мельника, где говорилось примерно то же самое, разве что без надрыва, а также письмо на имя рейхсфюрера СС Гиммлера с выражением хотя и не протеста, но «глубокого и искреннего разочарования» по поводу присоединения Галиции к генерал-губернаторству. Так что подумать было над чем, а спешить некуда.

Тем временем у «вождя нации» внезапно возникли совсем уж нежданные сложности. «В августе 1941 года, — показывал позже полковник абвера Эрвин Штольце, — Бандера был арестован и содержался нами на даче в пригороде Берлина под домашним арестом. Причиной ареста послужил тот факт, что он в 1940-м, получив от Абвера большую сумму денег для финансирования подполья и организации разведывательной деятельности против СССР, пытался их присвоить и перевел в один из швейцарских банков. Эти деньги нами были изъяты». История не совсем ясная, но как бы то ни было, вопрос был закрыт только после того, как деньги были возвращены из Женевы в Берлин. В то же время Мельник продолжает жаловаться, немцы проверяют, убеждаются в том, что жалобы справедливы, и принимают меры, а «бандеровцы» распространяют коммюнике, обвиняющее «мельниковцев» в том, что они «лживыми доносами о противонемецкой деятельности ОУН(б) привели к аресту ряда членов последней».

Натурально, вновь начинается стрельба, выбивающая «предателей и диверсантов из ОУН(м)» вплоть до персон из ближнего круга пана Андрея, — и уже не только на «материнских» (Галиция), но и на «среднеукраинских» (Правобережье) землях. После того, как 30 августа в Житомире погибают сразу два лидера ОУН(м) — Орест Сеник-Грибовский и Николай Сциборский, люди известные (особенно первый, считавшийся ведущим теоретиком ОУН) и очень ценимые Берлином, немцы звереют. Они открытым текстом заявляют Бандере, что весь этот бардак считают делом рук его сторонников, которые и без «аттентатов» позволяют себе невесть что, от грабежей имущества, объявленного собственностью Райха до создания «Украинского Гестапо», глумления над выданными немцами документами и принуждения поляков носить такие же повязки, какие носят евреи. На поляков немцам, конечно, плевать, но ordnung ist ordnung, и верить официальным заявлениям Бандеры о непричастности ОУН(б) к убийствам они не собираются, поскольку сразу после этих заявлений погибают еще несколько десятков руководителей ОУН(м), а около 600 «мельниковцев» получают письма-приговоры. А ведь все это не просто untermenshen, это нужные кадры, на подготовку которых затрачены время и деньги!

В общем, в середине сентября гестапо закрывает более 1500 активистов ОУН(б) в дистрикте Galicia и рейхскомиссариате Ukraina, а также «на территории Райха» (читай, в Берлине), и уже к концу месяца, словно по мановению волшебной палочки, беспредел, к неописуемой радости умученного политикой населения, сходит на нет. То есть не так чтобы совсем уж на нет: стрелять в «провокаторов и клеветников» все же перестают, зато, вопреки прямому запрету Берлина, начинают самочинно создавать на «материнских украинских землях» «союзную немецкому вермахту» «Украинскую Национальную Революционную Армию». Идея абсолютно ненужная, поскольку вермахт и без нее вполне победоносно движется на восток. Более того, вредная, ибо, как уже уверены в Рейхсканцелярии, этим отморозкам не то что оружие, но и грабли доверять нельзя.

А потому Бандера и Стецько, ожидавшие исхода событий в уютном «закрытом отеле» гестапо, на волю не вышли. В январе 1942 года их перевели в Заксенхаузен. Вернее, в отдельный спецблок «Целленбау», режим которого предполагал права переписки, свиданий и прогулок вне лагерной зоны, не говоря уж о рационе. Как вспоминает, в частности, член Провода ОУН(м) Д. Андриевский, Бандера, к чести своей, старался помогать чем мог, менее «льготным» («…Он спросил о моем здоровье, получаю ли я посылки, досыта ли ем, хватает ли у меня денег, не нужен ли врач, предлагал мне свою помощь, если что-то потребуется»). Так и коротали «вожди нации» время в компании товарищей по несчастью — в основном звезд европейской политики, увидеть которых вживе и в яви они на свободе даже не мечтали (некоторые звезды, кстати, оставили весьма теплые мемуары о своих невзгодах, мельком помянув и пару «демократических молодых лидеров откуда-то из России»). Пару лет спустя на правах старожилов встретив Мельника, переведенного в «Целленбау» после трех лет мирного берлинского бытия, и еще пару знакомцев рангом пониже типа Тараса Бульбы-Боровца, атамана отделившейся от ОУН и ушедшей под знамена «УНР в изгнании» группировки «Полесская Сечь». Если верить воспоминаниям пана Андрия и пана Тараса, встретились «как родные, близкие, как братья».

Буйные и тихие

Пока пастыри нации понемногу изнывали в гестаповских застенках, осиротелая паства по мере сил приспосабливалась к объективной реальности, данной ей в ощущениях. Что немцы шутить не любят, стало ясно уже осенью. Большинство «бандеровских» боевиков — в первую очередь уличенные в отстрелах конкурентов — было арестовано. Кого-то даже списали в расход (но, вопреки легенде, не братьев Бандеры, — одного из них в лагере убили поляки, второй умер от гриппа). Это было тактически неприятно, но в стратегическом смысле даже полезно для организации, поскольку дало возможность лидерам позже заявлять о «борьбе с Гитлером аж с 1941 года».

Однако хотя ОУН(б) формально числилась нелегальной, вела она себя тихо, и СД, время от времени подтверждая запрет, после большой осенней чистки никаких масштабных акций против нее не проводила даже в дистрикте Galicia, не говоря уж о рейхскомиссариате Ukraina, где «бандеровцы», как ни пытались, нарастить серьезное влияние так и не смогли. К тому же плохишей было мало, зато кибальчишей — куда больше. Смирившись с тем, что мечты об «Украинской армии, которая войдет в войну на стороне Германии и будет вести ее совместно с немецкой армией», можно забыть, оставленные на свободе лидеры «бандеровцев» удовлетворились созданием того, что они именовали «Украинским легионом» в составе групп «Север» (командир Роман Шухевич) и «Юг» (командир Рихард Ярый). Группы эти, однако, как, впрочем, и легион в целом, существовали только в их воображении и личной переписке. В реале же проходили по документам, как спецподразделения «Нахтигаль» и «Роланд» полка абвера «Бранденбург-800», к тому же набранные на основе индивидуальных годичных контрактов с вермахтом. То есть всего лишь вспомогательные наемные части. Сипаи, так сказать. Правда, «вспомогали» очень неплохо, особенно на территории Белоруссии, где, действуя в составе 201-й охранной дивизии, успешно ликвидировали несколько десятков «баз террористов» (правда, к наиболее известной из них, Хатыни, отношения не имеют, там как раз постарались «мельниковцы»).

Что касается рядовых членов ОУН(б), завербоваться по тем или иным причинам не сумевших, то они (молодежь все-таки), изнывая от безделья, на немцев обижались, требуя от лидеров что-то сделать, и лидерам, вовсе не желающим обострений, пришлось дважды (в апреле и декабре 1942 года) разъяснять, что «любые вооруженные акции против немцев несвоевременны», а самым актуальным вопросом для организации остается борьба против «оппортунистов» из ОУН(м) и, во вторую очередь, против «московско-большевистских влияний».

Для «мельниковцев», к сентябрю 1941 года практически загнанных бывшими братьями по борьбе в глубокую яму, сложности «бандеровцев» автоматически открыли новые горизонты. Тоже фанатичные, но умеренно (ибо повзрослее, поопытнее и с образованием), они сохранили статус легальной организации как в дистрикте Galicia, где занялись в основном просвещением масс, ограничивая недовольство бурчанием на кухнях, так и в рейхскомиссариате Ukraina, где власти, нуждаясь в местных кадрах, поначалу ОУН(м) благоволили и ее «походные колонны» встречали приветливо. Тем более что колонны эти, несмотря на грозное название, состояли не из боевиков, а в основном из квалифицированных кадров — управленцев, технарей, журналистов, — уставших от эмиграции. Въезжая с немцами в оккупированные города, «мельниковцы» созывали собрания сочувствовавших из числа «национально сознательного» актива, формировали из приглянувшихся аборигенов органы местного самоуправления, запускали газеты, а также подбирали добровольцев в туземную полицию (с детства известные нам по фильмам про войну «полицаи» в абсолютном большинстве актив «мельниковцев»). В Киеве рекомендации лидеров ОУН(м) стали решающим фактором при выборах бургомистром известного историка А. П. Оглоблина-Мезько, а затем, когда он подал в отставку, — пробивного и деятельного В. П. Багазия.

Короче, в отличие от «бандеровцев», требовавших у немцев положить им «Украинскую Державу», как говорится, прям-ща, «мельниковцы» не брезговали рутиной, считая, что надо не дразнить гусей, а терпеливо ждать, подтверждая свою лояльность исполнением всех немецких прихотей, вроде расстрела евреев и прочих «нежелательных элементов», чем успешно занимались в Бабьем Яру немногочисленные боевики ОУН(м). Неудивительно, что к «мельниковцам», не столь оголтелым, куда более культурным и куда менее «галицким», нежели юные «бандеровцы», тянулась «национально сознательная» интеллигенция. Двадцать лет отсидевшая в кухонной оппозиции, маскируя свои никуда не девшиеся симпатии правильными речами на собраниях, партбилетами и доносами на соседей в НКВД, она теперь стремилась компенсировать утерянные годы, участвуя в построении «нового порядка».

Люди среди этого сектора были всякие, случались и порядочные. Бургомистр Оглоблин, скажем, пытался даже вступаться за евреев, но выяснив у военного коменданта Эберхарда, что «…вопрос о евреях подлежит исключительно компетенции немцев и они его разрешают как им угодно», срочно симулировал шизофрению и подал в отставку.

Однако мнение о себе и своем месте в истории у них было специфическое. Пупом земли они полагали исключительно себя, а на приезжих коллег посматривали свысока, типа, как говорил бургомистр Багазий, «ну, все они хорошие люди, но в основном скорее фантасты, чем практики. Необходима инициатива, необходим конкретный и чисто практический подход ко всем делам». В результате предпринятое ОУН(м) учреждение Украинской Национальной Рады, задуманное как чисто внутреннее мероприятие ради официального провозглашения Мельника (в пику Бандере) «вождем украинской нации», усилиями местных энтузиастов вылилось 5 октября в масштабное шоу и пресс-конференцию с участием немецких, итальянских, шведских, венгерских, румынских и даже японских журналистов, на которой было объявлено о «скором восстановлении украинской независимости на основе Конституции признанной всем миром УНР». Это была всем бомбам бомба! Фактически, сами того не желая, энтузиасты — от имени ОУН(м)! — не только заявили о наличии у будущей Украинской Державы коренных идеологических расхождений с Райхом, но и намекнули на территориальные претензии к румынам, венграм и другим союзникам Германии, более того — к ней самой!

Последствий не могло не быть. Тем более что рейхскомиссар Эрих Кох принадлежал к группировке нацистов, считавших украинцев «низшей расой» и отказывавших им в праве на какие-либо права вообще (что позже, в освобожденной от немцев Польше, как ни странно, сослужило ему добрую службу став одной из причин замены петли на пожизненное). В итоге Рада была запрещена и разогнана, оргкомитет арестован, а редколлегия газеты «Украинское слово», шлифовавшая текст злополучного заявления, расстреляна в полном составе. В том числе и пара видных литераторов. Что, впрочем, дало ОУН(м), как и ОУН(б), позже заявлять о «борьбе с немцами еще с осени 1941 года». Немного позже пошли на расстрел и «крайние националисты» типа Багазия. После чего все сколько-то видные лидеры «походных колонн» резво умчались во Львов и Ровно, где приняли самое деятельное участие в организации дивизии SS Galicia, а рядовые «мельниковцы» стали простыми полицаями. Две-три сотни самых обиженных, правда, ушли в леса, объявив себя «Фронтом Украинской Революции», но ничем особым не прославились, и к весне 1943 года были либо перебиты более прижившимися на на местности «бандеровцами», либо слились с ними.

Глава XXVI

По зову партии

Вовремя предать

Обманутые в лучших чувствах и крайне обиженные на гитлеровцев, однако и не имеющие особого выбора, «бандеровцы» смиряли эмоции, прилежно служа хозяевам аж до конца 1942 года, когда, анализируя ход события на Волге, лидеры ОУН(б) пришли к выводу: время показать Берлину, что они не халявщики, а партнеры, пришло. 17–23 февраля 1943 года в селе Тернобежье на Львовщине состоялся III (Чрезвычайный) Сбор на предмет пересмотра генеральной линии партии. Спорили достаточно ожесточенно. Кое-кто считал, что спешить некуда, еще кое-кто — что пришло время поставить немцев раком, но в конце концов большинство присутствовавших согласилось, что немцы хоть и суки поганые, а все-таки свои, главными же врагами по-прежнему остаются «ляхи и москали». В связи с чем за основу были приняты предложения Шухевича: объявить о начале «борьбы на два фронта», формировать регулярную армию, поляков мочить, «жидомоскальских большевиков» встречать в ножи, а в смысле немцев «ограничиваться самообороной» и вообще смотреть по ситуации. «Цели наши в том, — гласил итоговый документ, — чтобы (а) оторвать от влияния Москвы те элементы украинского народа, которые ищут защиту от угрозы со стороны немецкого оккупанта, (б) демаскировать московский большевизм, который свои империалистические намерения… прикрывает лозунгами защиты украинского и других угнетенных народов от немецкого оккупанта, (в) добыть для украинского народа… независимую позицию на внешнеполитической арене».

На том и разъехались, а уже в начале марта в Волынских лесах «за счет полицейских, казаков и местных украинцев» был создан костяк будущей Украинской Повстанческой Армии (по поводу названия долго думали, но в конце концов просто украли красивый лейбл у «вольного войска» атамана Тараса Бульбы-Боровца, бродившего поблизости и считавшего себя в подчинении «правительству УНР в изгнании», благо жаловаться на плагиат законному владельцу бренда было некуда). К началу апреля армия уже была — более 5000 хорошо вооруженных и обученных бойцов (90 % — «западенцы»), и число их росло день ото дня, причем если поначалу формирование шло на основе «военного актива» и добровольцев, то уже в сентябре в районах, взятых УПА под контроль, началась массовая «добровольно-принудительная» мобилизация. Да и вообще, все было продумано и организовано как у взрослых — от штабных структур и системы безопасности до тщательно разработанной табели о рангах и наградной сетки. Духовным и политическим лидером, можно сказать, «аятоллой» стал, разумеется, Шухевич, а командующим, после на диво быстрой и на диво же непонятной гибели крайне популярного, удачливого и даровитого, но на свою беду не ладившего с Шухевичем первого главкома Владимира Ивахива, — один из ближайших друзей «аятоллы» Дмитро Клячкивський ака Клим Савур. Можно было начинать.

Кругом враги

И начали.

Сперва, как водится, покончив с конкурентами, нагло бродящими по чужой территории, подчиняясь не тем, кому следует, а негодяю Мельнику или вообще какому-то мутному «правительству УНР». В период становления общий язык как-то находили, лес, типа, большой, шишек всем хватит, но в конце июня, решив, что пришло время всем показать, кто в лесу хозяин, «бандеровцы» начали стрелять на поражение всех подряд, начиная с «оппортунистов» из ОУН(м) и кончая «атаманчиками» Бульбы-Боровца. Последних практически втерли в траву, рядовой состав «убедили влиться», командиров перестреляли, даже жену пана Тараса, на свою беду попавшую в плен, замучили до смерти, пытаясь принудить супруга сдаться. С «мельниковцами» на Волыни поступили примерно так же, но в Галиции, где пана Андрея знали и уважали, вынуждены были оставить в покое.

Параллельно взялись за «ляхов». Их, собственно, и раньше изводили как могли, но теперь, имея такую бригаду, пришли к выводу о возможности окончательного решения «польского вопроса», по крайней мере, на Волыни. Летом 1943 года, согласно письменному указанию политического руководства, под личным надзором «командующего» и при радостном содействии «национально безупречных» местных доброхотов, прозванных «резунами», прошла «генеральная акция» по «очистке территории от польского элемента».

Пиком событий стала ночь с 11 на 12 июля, когда УПА всеми наличными силами одновременно атаковала более 150 населенных пунктов. О некоторых вещах писать противно, поэтому слово очевидцу. «Украинские националисты, — докладывал в Москву партизанский командир А. Федоров, — проводят зверскую расправу над беззащитным польским населением, ставя задачу полного уничтожения поляков на Украине. За три дня в Цуманском районе уничтожены все поляки, сожжены населенные пункты Заулек, Галинувка, Марьянувка, Перелисянка. В райцентрах Степань, Деражная, Рафаловка, Сарны, Высоцк, Владимирец, Клевань проводят массовый террор в отношении польского населения и сел, причем необходимо отметить, что националисты не расстреливают поляков, а режут их ножами, пилят пилами и рубят топорами независимо от возраста и пола». В целом жертвами только этих двух «пиковых» дней стали, по умеренным оценкам, около 36 тысяч поляков, главным образом женщин, детей и стариков. С особой жестокостью «элиминировались» довольно обычные в тех краях смешанные польско-украинские семьи.

К началу осени 1943 года не менее трети районов Волынь стали «этнически чистыми» — что называется, polenfrei. Чудом спасшиеся поляки бежали куда глаза глядят, как милости прося у немецких властей об отправке на работу в трудовые лагеря Германии, а «резуны», войдя во вкус, продолжили тешить душу уже на территории собственно Польши, под Хелмом и Люблином. Там, правда, как выяснилось, существовало польское ополчение, так что пришлось запрашивать подкрепление, когда же и оно оказалось не в помощь, к резне, как бы без ведома немцев, подключилась «братская» дивизия СС Galicia, а 10 июля 1944 года и Василь Сидор, командующий силами УПА на еще не очень затронутой резней Львовщине, приказал «постоянно нападать на поляков — вплоть до полного уничтожения последнего на этой земле». Этот приказ, правда, до конца не выполнили — из-за козней Советской Армии; проклятые москали, как всегда, явились и обломали кайф.

А вот с кем «героям нации» не повезло вовсе, так это с советскими партизанами, которых они тоже попытались было извести. При полном перевесе сил стычки 1942 и 1943 годов, как правило, кончались или вничью, или конфузом для «козаков». Даже стягивая силы в кулак, как 22 июля 1943 года, когда два полка (куреня) получили пендюлей от отряда в 200 человек. Не говоря уж о полном провале в октябре атаки аж двух групп (дивизий) на «федоровцев». А уж рейд Ковпака в Галицию вообще заставил командование УПА спешно создавать народное ополчение — Украинскую Национальную Самооборону которую Сидор Артемьевич тоже побил без особого труда, уже завершая поход. Короче говоря, если что и получилось у «героев нации» на этом направлении, то разве что нарушить планы советского командования насчет полной дезорганизации немецких коммуникаций в Галиции.

И только.

Связи особого рода

Поскольку борьба, как мы помним, была объявлена «на два фронта», занялись и немцами. Но как-то странно. Без труда заняв к осени 1943 года обширные сельские территории, в которых гитлеровцы были не заинтересованы, а потому или не охраняли вообще, или почти не охраняли, далее повстанцы, однако, строго выполняли установку, принятую еще в феврале, всячески избегая обострений. Особенно после того, как шеф Службы Безопасности УПА «Михайло» (Микола Арсенич) 27 октября 1943 года подписал директиву о наказании вплоть до расстрела за самовольную атаку на немцев.

Правда, мемуары участников событий полны описаний крупных битв, а в трудах «национально сознательных» историков следующего и через следующее поколений вообще пачками гибнут немецкие генералы, ложатся к ногам освободителей большие города и разбегаются, теряя живую силу в соотношении 1000:1, дивизии СС. Но в первом случае, читая внимательно, довольно быстро понимаешь, что описываемые сражения крупны только в сравнении с совсем уж мелкими стычками, а во втором, к сожалению, налицо откровенная беллетристика, когда, например, взяв за основу фразу мемуариста «взяли в плен солдат из дивизии Х», исследователь пишет «дивизия Х сдалась в плен». Ни о какой активной деятельности немцев в районе, контролируемом УПА, не свидетельствуют оперативные карты. Ни в каких кадровых списках ни разу не помянуты Sturmbahnführer SS General Platle и General Hintzler, якобы разбитые и павшие от рук «героев нации».

Особо мил сюжет о Викторе Лютце. Начиная с 1947 года уже третье поколение историков УПА утверждает, что этот видный нацистский деятель, рейхстяйтер, обергруппенфюрер и начальник штаба СА, проводя инспекцию в рейхскомиссариате, 1 мая 1943 года уничтожен повстанцами вместе с танковой колонной сопровождения. Опубликованный тогда же в газетах некролог о гибели «камрада Лютце» в ДТП под Берлином, по их мнению, всего лишь попытка скрыть правду. На их беду, однако, согласно историям болезни, раскопанным скептиками еще полвека назад в архиве потсдамского военного госпиталя, вместе с Лютце Виктором в реанимацию были доставлены также Лютце Ирма, 15 лет (скончалась), Лютце Фрида, 8 лет, и Лютце Гизела, 76 лет (обе выжили). Не знаю, кому как, но лично у меня достоверность пребывания в составе танковой колонны двух девочек и их престарелой бабушки вызывает серьезные сомнения. Тем паче что в записных книжках Геббельса довольно подробно описаны и история с катастрофой, и причины, по которым некролог был написан в тонах уважительных, но туманных, — Лютце погиб, возвращаясь с «черного рынка», где затаривался продуктами, и сообщать народу такую деталь из жизни вождя было сочтено нежелательным.

Нет, я вовсе не исключаю и даже надеюсь, что рано или поздно из архивных схронов все-таки всплывут бумаги, подтверждающие беспримерный героизм воинов УПА в борьбе с гитлеровцами, хотя бы один-единственный раз, но пока что, увы, приходится ждать. И верить куда менее ярким, сухим и на публикацию не рассчитанным документам. Скажем, согласно справке шефа начальника полиции безопасности на имя рейхскомиссара Эриха Коха от 30 июня 1943 года, «нападения национальных повстанцев на немецкие подразделения были редкостью, вообще не было ни одного случая увечий служащих полиции и военнослужащих вермахта», а в отчете Берлину за 3-й квартал того же года сам Кох указывал: «Наличных сил вполне достаточно, украинские национальные банды ведут себя не очень активно». Позже, весной 1944 года, согласно немецкой же отчетности, «действия национальных банд против интересов Германии» выражались в пленении и грабеже немецких солдат, которых затем отпускают». В целом, видимо, прав Эрих фон Манштейн, знавший ситуацию как никто, указывая в своих мемуарах, что наименьшей «партизанской» проблемой для его войск была именно «украинская». Бойцы УПА, по его данным, «боролись с советскими партизанами, с нашими же войсками если изредка и вступали в конфликт, то отпускали попавших к ним в руки немцев, отобрав у них оружие».

Достоверность немецкой информации подтверждает и советская. В отчете на имя Н. Хрущева за год боевой деятельности в лесах Волыни партизанский командир В. Федоров докладывает: «Мы не располагаем какими-либо фактами о том, где украинские националисты, помимо повсеместной пустой болтовни в своей печати, вели борьбу против немецких захватчиков и поработителей». О том же спустя полгода сообщал Н. Хрущеву и начальник штаба партизанского движения Д. Коротченко, указывая, что «Украинские националисты не пустили под откос ни одного немецкого эшелона, не убили ни одного немца, не считая случаев уничтожения отдельных полицаев». Учитывая, сколь важна была тема для Центра и какое наказание могло бы грянуть, окажись отчеты очковтирательством, сомневаться в достоверности данных Федорова и Коротченко едва ли уместно.

Ты мне, я тебе

В общем, как бы то ни было, итоги антигитлеровских действий УПА, если таковые и случались, не впечатляют. Ни предотвратить угон около полумиллиона «западенцев» на работы в Германию, ни сорвать продовольственные поставки им не удалось, скорее всего, по той причине, что они и не пытались. Зато документов о «тактическом» сотрудничестве с оккупационными властями и вермахтом сохранилось более чем достаточно, причем тактика быстро переходит в стратегию. Уже в конце 1943 года «антигерманский фронт УПА» сходит на нет даже на уровне риторики, а в конце января 1944 года командир 13-го армейского корпуса, докладывая командованию 4-й танковой армии о том, что «в последние дни националистические банды искали контакт с германскими войсками», запрашивает, что следует делать. И получает ответ: дескать, в случае «достижения в переговорах согласия последних по ведению боев исключительно против Красной Армии и советских и польских партизан» следует идти «им» навстречу в вопросе о поставках оружия и боеприпасов. Точно установлено, что уже в середине февраля отряды УПА сражались против советских и польских партизан совместно с частями дивизии СС Galicia.

А в марте во Львове начались официальные переговоры властей генерал-губернаторства с полномочными представителями Шухевича. Ситуация была не та, что в 1941-м, немецкая сторона отчаянно нуждалась в союзниках любого цвета и размера, просто для затыкания дырок живой силой, а потому была готова на серьезные уступки, но все же давить на себя не позволила. По итогам переговоров, завершившихся в мае, германские власти обязались освободить всех «героев нации» и после «общей победы способствовать созданию украинского государства» (Шухевич требовал признать «Акт о Независимости от 30 июня» немедленно). Взамен УПА принимала на себя функции полноценного союзника Райха и обязательство «идти с Германией до полной победы», в своих действиях «подчиняясь германскому командованию» (Шухевич требовал полной свободы действий).

Подписанное соглашение считалось предварительным, до согласия Берлина и одобрения Бандеры, однако уже 24 апреля во Львове начинаются заседания Национальной Рады, некогда распущенной немцами (теперь она именует себя аж Всеукраинской!), а еще раньше, 9 марта, когда переговоры только-только начались, Шухевич издал приказ, гласивший: «Сегодня стало на одного врага меньше. Боремся против московского империализма, против партии, НКВД и их прислужников, которые готовы помогать каждому врагу украинского народа — ляхов», и ориентировал «героев нации» на борьбу с «московско-большевистским и польским врагом». Бандеру и Стецько, как, к слову, и Мельника, немцы выпустили чуть позже, включив в работу по созданию «Комитета антибольшевистских сил Европы», но в Галицию «вождь нации» так и не вернулся, поскольку был прикомандирован к т. н. «Абверкоммандо-202», готовившей кадры диверсантов. Впрочем, Шухевич, привыкший к самостоятельности, справлялся и без «вождя», и не факт, что это ему не нравилось.

Приобретением УПА, в тот момент достигшая своей максимальной численности (около 25 тысяч), оказалась полезным. Если с партизанами Федорова она связываться не рисковала (те и местность знали немногим хуже, и навыки для querrilla имели дай бог каждому), то наступающие советские войска оказались в неприятном положении. Как, впрочем, и бывает, когда стая мошки атакует льва, грызущегося с другим львом и не имеющего времени даже на лишний взмах хвоста, — короче, включите idiot-box, посмотрите репортаж из Ирака или Ингушетии и все поймете. «5.2.1944 банда, — указывается в одной из сводок СМЕРШа 13-й армии, — напала на розъезд Стешельск. Убит сержант железнодорожной бригады Красной Армии, бандиты забрали в лес его подчиненных, 9 девушек-военнослужаших КА. 11.2.1944 на Ровенщине был подорван санитарный поезд, 40 медсестер было уведено в лес. 19.2.1944 в с. Ивановцы на Станиславщине сотня УПА “Спартана” расстреляла 30 солдат-землекопов, не имевших личного оружия». В общем, согласно данным архивов МО СССР, только в январе — марте 1944 года, демонстрируя немцам серьезность готовности к переговорам, УПА осуществила 198 вылазок, убив 497 советских военнослужащих, в том числе 119 женщин (телеграфисток, медсестер, поварих) и 293 раненых солдат, находившихся на излечении в передвижных госпиталях. Не слишком часто, но, увы, и нередко убийства совершались с особой жестокостью. Жертвой одной из засад стал даже командующий 1-м Украинским фронтом генерал Ватутин.

Позже, когда войска 1-го Украинского фронта готовились к генеральному наступлению, Клячкивський и Шухевич без особой охоты, но не имея возможности отказать Берлину, прямо того требовавшему, были вынуждены пойти на обострение: отряды УПА получили указание вывести из строя основные коммуникации, «не избегая при необходимости открытого боя». В результате группа УПА-Юг, силами которой исполнялся заказ Берлина, перестала существовать, а командование УПА, сделав выводы, категорически предписало подчиненным впредь «не проявлять никакой активности, с войсками в столкновения не вступать, а только сохранять и готовить кадры».

Глава XXVII

Война в спину

Дети разных народов

Отдадим должное командованию УПА. Оно понимало, что немцы уже не вернутся, что воевать придется в окружении, имея отдушину разве что через польскую границу, но все-таки, как завещал великий Донцов, верило в себя, ибо что бы там ни болтали всякие рационалисты-агностики, но аще Дух Нации с нами, то кто на ны?

В предвидении предстоящей «битвы после битвы» по инициативе Шухевича был сформирован «Украинский Главный Освободительный Совет» (УГВР), и в конце лета, когда советские войска, развивая успешное наступление, ушли дальше на запад, все началось по новой. Достаточно сказать, что общие потери Советской Армии за период февраль 1944 — апрель 1945 годов составили не одну сотню душ только «убитыми и повешенными». Сохранившиеся отчеты боевиков руководству не балуют разнообразием: «Взято в плен 10 (или 5, или 7, или еще сколько-то) большевиков. Все были не украинцами, а некоторые даже комсомольцами. Пленные ликвидированы».

Что среди пленных «большевиков» были и беспартийные, суровых, но политически не очень грамотных хлопцев, видимо, не волновало. А вот начальство с какого-то момента волновало очень. Настолько, что излишне рьяных в уничтожении безоружных одернули, и в армейской статистике появилась еще одна, не вполне обычная графа — «уведенные в лес» (всего 524 человека). Дело в том, что еще осенью 1942 года, рассматривая вопрос о возможности контактов со странами коалиции, Шухевич сотоварищи пришли к достаточно разумному решению — формировать в составе УПА «национальные неукраинские части», позиционируя себя как «лидера широкого движения антимосковских и антибольшевистских сил». В рамках проекта привлекались все, кто оказывался под рукой, — и беглецы из германских лагерей, и местные жители подходящей национальности, и дезертиры из национальных формирований германской «полиции порядка», и «уведенные в лес» пленные.

Особых успехов, несмотря на очевидную важность задачи, не случилось. «Мы, — отмечалось в отчете СБ УПА в июле 1944 года, — до сих пор не использовали в значительном масштабе ни одного национального меньшинства на нашей территории для борьбы с врагами». Даже проведение под эгидой Берлина «Первой конференции порабощенных народов Восточной Европы и Азии» не привело к созданию «могучего противобольшевистского фронта».

Что, в сущности, можно было предсказать заранее. Бумага, известное дело, все стерпит, а дремучие предрассудки сельских хлопцев, помноженные на мантры насчет «национального величия», играли свою роль. Отношение личного состава УПА — а особенно полевых командиров, еще в 1941-м накрученных инструкциями ОУН на уничтожение «жидов, москалей и азиатов», — к «чуженациональным союзникам» было, мягко говоря, не очень доброжелательным. Отряды из «чужих» следовало создавать небольшие, ни в коем случае не сливая их в крупные подразделения. Размещать их тоже рекомендовалось отдельно от «национально надежных» подразделений, естественно, под присмотром сотрудников «безпеки», основной обязанностью которых, в соответствии с приказом Дмитра Клячкивського, являлось «ежедневно проверять в беседах, учении и боях с врагом их боевую и моральную стоимость и политическую ценность». Тех, чьи «ценность и стоимость» не казались достаточными, тем же приказом было предписано уничтожать «без предупреждения и суда, руководствуясь национальным чутьем».

Впрочем, «ценные и стоящие» тоже ни от чего не были гарантированы: в сентябре 1944 года (по данным украинского исследователя Д. Веденеева со ссылкой на архив СБУ по Ровенской области) Клячкивський отдал приказ на уничтожение этнических русских, находившихся в отрядах УПА, в декабре аналогичный приказ был отдан Миколой Козаком («Смок») и в отношении украинцев-схидняков». Что до евреев, участие которых в борьбе (в первую очередь — работе в подпольных госпиталях) любят поминать поклонники «героев нации», то — да, несколько сотен галицийских евреев воевали в составе «украинских» частей УПА на общих основаниях. Некоторые, как Ребет и Ярый, достигали даже высоких постов в элите ОУН. Однако как указывают последние изыскания, «добровольный характер сотрудничества основной массы медработников сомнителен». Если вспомнить отданное политическим руководством УПА еще в 1943-м распоряжение об устранении евреев, прячущихся в окрестных лесах, в это верится. Более чем.

Крадущийся тигр, затаившийся дракон

Не стану мучить ни себя, ни вас сухой цифирью. Достаточно сказать, что всю вторую половину 1944 года на территории Галиции и Волыни шла настоящая, армейская война, с немалыми потерями обеих сторон, в том числе и в тяжелой технике, включая танки и бронетранспортеры. В конце концов, поздней осенью руководство УПА издало приказ о переходе к «диверсионно-террористическим акциям против советского режима». Особо, однако, не помогло; через несколько месяцев пришлось пересмотреть структуру армии, упразднив «курени» и «сотни» (соответственно, полки и батальоны), и дать рекомендацию действовать силами не крупнее взвода и отделения. Чуть позже были упразднены «классические армейские» службы типа жандармерии, мобилизационных отделов и так далее, их функции взяли на себя «безпека» и «гражданское» подполье, отныне несущее ответ и за координацию действий мелких отрядов, ранее объединенных в военные округа. Проще говоря, регулярная армия — неотъемлемый признак пусть и несуществующего, но все-таки как бы государства, — возвращалась туда, откуда пришла, вновь превращаясь в повстанческое движение. Что, разумеется, создавало противнику определенные сложности, но и только.

Зимой 1945/46 года правительство УССР отдало распоряжение о принятии мер по ликвидации структуры УПА, как организованной боевой силы. В еще контролируемые повстанцами районы были введены армейские части, и началось как всегда: гарнизоны в селах, блокпосты, облавы, а также и совсем уж… эээ… партизанские методы в исполнении бывших, но по разным причинам прозревших боевиков. В итоге к Рождеству «боевой актив» поредел впятеро, считая и убитых, и явившихся с повинной в расчете на амнистию. Погиб почти весь штаб (сам «Савур» был устранен примерно годом раньше). Ситуация усугублялась тем, что многие warlords, сорвавшись с поводка, запаниковали и начали чистку собственных отрядов на предмет, кто предатель; пережили ее далеко не все, и не все, кто пережил, были чисты.

В итоге, скажем, отчет из Края зарубежному Центру по Карпатскому краю сводился к тому, что «после минувшей зимы УПА перестала существовать как боевая единица», а ведь Карпаты считались одним из наиболее благополучных регионов. Так что мало кого удивило появившееся в июле «Обращение к героям», в котором командование УПА в самых что ни на есть торжественных тонах заявляло о завершении «широкой повстанческой борьбы» и переходе к «борьбеподпольно-конспиративной». Насчет индивидуального террора не было сказано ни слова. Sapienti sat.

Любителям мелочей Гугль в помощь. Но алгоритм понятен. Поджог — взрыв — налет. Поджог — взрыв — налет. А в ответ облавы и высылки, высылки и облавы — и так месяц за месяцем, труп за трупом, вагон за вагоном. Однажды, правда, «кукурузник» подбили, то-то радости было в Мюнхене.

Но главным направлением «подпольно-конспиративной борьбы» на два года стала разработанная подпольными городскими теоретиками и принятая к исполнению лесными людьми программа «охоты на сексотов» — учителей, агрономов, зоотехников, железнодорожников, водителей трамваев, пожарных, почтальонов, сторожей. В общем, всех, кто не мент и не солдат, но явно работает на органы. Особо опасными считались «городские», приезжавшие в села что-то наладить, корову, скажем, вылечить или, упаси боже, трактор починить. И уж совсем страшное дело, если сексот оказывался не местным, а с востока. Особенно из Москвы, вроде геологов Нины Балашовой и Давида Рыбкина, изловленных в августе 1948 года под Коломыей и объявленных «самыми страшными агентами московского империализма». Таких убивали изысканно, нередко (особенно почему-то женщин) расчленяя заживо, — вопреки строгой инструкции Центра, предписывавшей «не проявляя жестокости, принародно вешать, прикрепив на грудь табличку с указанием вины». Впрочем, по ходу операции инструкции менялись, вскоре рекомендации уже требовали «в ходе ликвидации указанных лиц не жалеть ни взрослых членов их семей, ни детей, с которых рекомендуется начинать». Это, правда, относилось не к сексотам, а к «дезертирам», — тем, кто «вышел из леса» или отказался в лес уходить, а также к «подмоскаликам», пускавшим «врага» на постой или давших ему хотя бы кружку воды.

Не скажу, что такие методы — уже не столько даже демонстрация, сколько ритуал, — не действовали. Дейст