Book: Вечный колокол



Ольга Денисова

Вечный колокол

Часть I

Новгород

Волхвы не боятся могучих владык,

И княжеский дар им не нужен,

Правдив и свободен их вещий язык…

А.С. Пушкин

1. Болезнь христианского мальчика

Крепкий мороз после короткой оттепели высеребрил высокие терема Сычевского университета: и бревна, и тесовые крыши, и резьбу ветровых досок, полотенец и наличников. Университет превратился в пряничный городок, облитый сахарной глазурью. Сычевка, заваленная снегом, дымила печами, и дымы уходили в небо прямыми пушистыми столбами.

Холода в тот год наступили рано, обильные снегопады завалили Новгород снегом в конце месяца Листопада, Волхов давно стал, превратившись в проезжую дорогу, и оттепель не поколебала крепости льда. Листопад уступал права месяцу Грудню — вместо обычной распутицы, ледяных дождей и сырого осеннего ветра Зима в хрустальных санях, запряженных тройкой белых коней, вовсю катила по безукоризненно чистой земле.

Млад вышел из главного терема, поспешно нахлобучивая треух на голову — мороз впился в уши, стоило только оказаться на крыльце.

— До свидания, Млад Мстиславич! — вежливо кивнула ему старушка-метельщица, убирающая снег с дорожки.

— До свидания, — пробормотал он, запахивая полушубок: после оттепели мороз казался странным и непривычным.

— Что ж ты так легко оделся? — метельщица сочувственно и укоризненно покачала головой.

Млад не вспомнил о морозе, когда выходил из дома. Только глянув на восходящее солнце, по дороге на занятия, он подумал, что мороз — покрепче утреннего — установился недели на две. Предсказание погоды было для него столь привычным, что частенько он не мог объяснить, откуда берется его уверенность.

Млад на ходу пробурчал метельщице что-то вежливое и почти бегом направился к естественному факультету — двухъярусному терему, где жили студенты: сегодня он пообещал ребятам дополнительное занятие для отстающих. Конечно, нормальный профессор устроил бы ее в главном тереме, заранее заказав аудиториум, но Млад любил заниматься в учебной комнате — уютной, с потрескивающей печкой, а иногда и за чарочкой меда.

Он столько внимания тратил на то, чтобы не уронить с головы треух и одновременно не дать распахнуться полушубку, что неожиданно наткнулся на декана, идущего по тропинке ему навстречу. Декан был человеком крупным во всех отношениях, так что Млад, со своим ростом чуть выше среднего, ткнулся головой в его выпуклую грудь, плавной дугой переходящую в не менее выпуклый живот.

— Млад! — декан недовольно сложил мягкие тонкие губы и пригладил ворс куньей шубы на груди, — ну что это за вид? Ты что, истопник? Что ты бегаешь по университету, как студент, грудь нараспашку? В валенках! Будто сапог у тебя нет! И когда ты, наконец, избавишься от этого собачьего полушубка? Сычевские мужики побрезгуют такое на себя надеть!

— Это волк, настоящий волк, — улыбнулся Млад.

— Никакой разницы! Заведи нормальную шубу, а то мне стыдно смотреть студентам в глаза. Будто профессора на естественном факультете нищие!

— Хорошо, — в который раз пообещал Млад и хотел бежать дальше.

— Погоди, — декан попытался поймать его за руку, — ты опять в учебной комнате занимаешься с бездельниками?

— Я не успел аудиториум заказать…

— Да полтерема свободно! — хмыкнул декан в усы, — ладно, беги, пока совсем не замерз… Но чтоб в последний раз!

До консультации оставалось полчаса, и Млад прямо с улицы завалился к старому факультетскому сторожу по прозвищу Пифагор Пифагорыч. Пифагорычу было далеко за восемьдесят, в лучшие годы он служил грозным помощником декана, и мог бы доживать век в покое и достатке, но расстаться с университетом не смог, жил в сторожке на входе в терем и присматривал за студентами не хуже родного деда. Со времен работы в деканате осталась внешняя солидность и строгий взгляд, так что обыкновенным стариком Пифагорыч не был, сохранил ясность ума, разве что с возрастом стал чрезмерно ворчлив.

Настоящего его имени никто и не помнил.

— Здорово, Пифагорыч, — выдохнул Млад, сунув голову в дверь, — погреться пустишь?

— Здорово, Мстиславич, — не торопясь ответил старик, — заходи, раз пришел.

— Я на полчасика. Ребята пообедают…

— А сам обедал? — Пифагорыч поднял седую кустистую бровь.

— Да некогда домой бежать…

— Садись, щей со мной похлебай, — дед указал на скамейку за столом.

— Спасибо, — Млад пожал плечами — отказываться показалось ему неудобным, хоть есть он пока не очень хотел.

И, конечно, Пифагорыч тут же сел на любимого конька:

— Да, не так живем, совсем не так… В щах курятины и не разглядеть, сметаны будто плюнули разок на целую кастрюлю. Про молодость мою я и не говорю, а ты вспомни, как мы до войны жили, а?

— Пифагорыч, ну что ты хочешь? — Младу щи показались вполне наваристыми, и голод откуда-то сразу появился, — Война и есть война.

— Не скажи. Был бы жив князь Борис, он бы быстро всех к порядку призвал. Бояре жируют, власть делят, а княжич против них еще сопля.

— Ты слышал, расследование будет? И года не прошло, решили узнать, своей ли смертью умер князь Борис.

— А ты откуда знаешь? — глаза старика загорелись.

— Меня тоже зовут. Всех, кто волховать может, зовут.

— Расскажешь?

— Ну, если слова с меня не возьмут, чего б не рассказать…

— Да убили его, тут и к бабке не ходи. Либо литовцы, либо немцы, — крякнул дед.

— Наверное, княжич и хочет узнать, литовцы или немцы. Кто убил, того и погонит из Новгорода взашей вместе со всем посольством.

— Долго собирался княжич твой. Батьку родного убили, а он сидит себе и в ус не дует!

— Пифагорыч, ему и пятнадцати еще не исполнилось, что ты хочешь от мальчишки? Он наших студентов с первой ступени моложе на три года почти. Посмотри на них, и скажи, о чем они в семнадцать лет думают? О девках сычевских, да о пиве с медом.

— Эти пусть балуют сколько душе угодно, а княжич на то и княжич, чтоб о всей Руси думать! Князь Борис в двенадцать лет в первый поход на крымчан вышел и с победой вернулся! Да и ты, помнится, в пятнадцать в бою успел побывать.

— Я от озорства и от дури, — Млад опустил глаза.

— Это от какой такой дури? А? За Родину сражался от дури? — вскипел старик, — дожили до того, что за Родину драться стыдимся… Это попы иноземные людям свой вздор нашептывают! Не убий, да возлюби ближнего! На свои бы крестовые походы посмотрели! Им, вишь, выгодно, чтоб мы стыдились. Да начни сейчас против нас войну, ни один студент не побежит в ополчение записываться! Ты вот тайком сбежал, а эти задов со скамеек не поднимут.

— Напрасно ты так, Пифагорыч… Это они пока друг перед дружкой носы задирают, а до дела дойдет — не хуже нас окажутся.

— Ни в твое время, ни в мое так носов никто не задирал, наоборот, мы ратными подвигами хвалились. А теперь все боярами быть хотят, белы ручки из рукавов вынуть брезгуют! Война — не боярское теперь дело, вишь ты…

— Так боярами или христианами, Пифагорыч? — подмигнул Млад.

— Один хрен, и редьки не слаще! Одни мошну набивают, другие колени протирают да морды под оплеухи подставляют. И скажи еще, что я не прав!

— Да прав, прав… — улыбнулся Млад.

— Не успел прах Бориса остыть, как тут же воинскую повинность для бояр отменили! — проворчал Пифагорыч, — Они и раньше не рвались на службу, в мое время, представь, в холопы друг к дружке записывались! Так Борис их и оттуда доставал. Дождались его смертушки… Ты смотри, хорошо расследуй-то… Вдруг и не немцы это вовсе, а наши бояре сговорились? Им-то теперь какая благодать настала!

— Или князья московские, или киевские, у них благодати не меньше… Или астраханские ханы, или крымские, или казанские… Пифагорыч, всем, кроме нас, без Бориса благодать. А от меня там ничего не зависит, нас человек сорок соберут.

— Все равно смотри в оба! Наведут морок на сорок волхвов, что им стоит…

— Не так-то это просто — навести морок на сорок волхвов, — вздохнул Млад, и в первый раз подумал: а почему позвали именно его? Он не так силен в волховании, есть гадатели много сильней него.

Студенты не дали Пифагорычу высказаться до конца. Впрочем, о боярах и попах он мог брюзжать и всю ночь, переливая свое возмущение из пустого в порожнее. Млад не любил подобных разговоров, от них он чувствовал себя соломинкой, которую несет стремительное течение ручья. Соломинкой, которая по своей воле не может даже прибиться к берегу.

Сегодня на занятие пришли в основном ребята с первой ступени, и оказалось их раза в два больше, чем рассчитывал Млад — человек двадцать. Он ощутил легкий укол: неужели он так плохо объясняет, что большинству студентов не хватает лекций?

— Я надеюсь, все собрались? — спросил он скорей сконфужено, чем недовольно, и подвинул скамейку к переднему столу.

— Млад Мстиславич, а правду нам сказала третья ступень, что к тебе на дополнительные занятия без меда приходить нельзя? — довольно развязно спросил кто-то из заднего ряда.

— Можно. Можно и без меда, — Млад вздохнул. Студенты никогда его ни во что не ставили, потому что строгим профессором назвать его было нельзя.

— А с медом? — поинтересовался тот же голос.

— И с медом тоже можно… — вздохнул он еще тяжелей.

Среди студентов сразу появилось оживление, глухо стукнули деревянные кружки, а потом на второй стол с грохотом взгромоздили ведерный бочонок.

— Подготовились, значит? — хмыкнул Млад, — ну, тогда скамейки вокруг печки ставьте… Чего за столами сидеть, как на лекции?

Они только этого и ждали, загремели столами, сдвигая их в стороны, зашумели радостно, словно предвкушали вечеринку, а не дополнительное занятие. Младу в руки сунули полную кружку теплого меда, и не стали дожидаться, когда он предложит задавать вопросы.

— Млад Мстиславич, а это правда, что ты — шаман?

— Правда. Летом на практике увидите.

— А шаманом может каждый стать, если долго учиться?

— Нет, разумеется.

Сразу же раздался обиженный стон и вслед за ним — шепот:

— Я ж тебе говорил!

— Ничего хорошего в этом нет. Шаманство — это болезнь, в какой-то степени — уродство, — попробовал пояснить Млад, — стремиться к этому не имеет никакого смысла. Ваша задача использовать шаманов, а не становиться ими.

— А их много? Или это редкость?

— Их не много, и не мало. Шаманство наследственно, передается через поколение. Сейчас у меня учатся два мальчика, у которых деды не дожили до их пересотворения. А всего в Новгороде и окрестностях белых шаманов около двух десятков. А во всей новгородской земле — не меньше сотни. Особенно их много на севере, среди карел.

— А что такое «пересотворение»?

— А почему только белых?

— Я не очень хорошо знаю темных шаманов, их знают на медицинском факультете, — ответил Млад и вздохнул, — а пересотворение… Это когда шаман становится шаманом. Ну, как юноша превращается в мужчину… Примерно. Испытание.

Наверное, он объяснил плохо, потому что никто ничего не понял, и все ждали продолжения. Продолжать Младу не хотелось, шаманские практики входили в программу третьей ступени. Перед экзаменом следовало обсудить более насущные вопросы. Но его все равно раскрутили на рассказ, как обычно, впрочем: он никогда не мог устоять перед настойчивостью студентов. А через полчаса, когда в голове зашумело от сладкого меда, он и вовсе забыл об экзаменах, и пустился в долгий спор об отличиях между волхованием и шаманством, о глубине помрачения сознания, о том, что нет разницы между шаманом и волхвом, если результаты их волшбы совершенно одинаковы. Говорил он, как всегда, увлеченно, совершенно забыв о времени, размахивал кружкой, не заметил, как поднялся на ноги, так же, как и другие особо рьяные спорщики.

В ту минуту, когда он взобрался на скамейку, показывая, как волхв притягивает к себе облака за невидимые нити, дверь в учебную комнату распахнулась: на пороге стоял декан.

— Млад! — с прежней укоризной начал он, но только покачал головой и процедил сквозь зубы, — затейник…

Млад спрыгнул со скамейки, пряча за спиной полупустую кружку, и ее тут же подхватил кто-то из студентов.

— К сожалению, вынужден прервать дополнительное занятие, — декан слегка скривился, говоря о «дополнительном занятии», — Млад Мстиславич, тебя срочно зовут в Новгород.

— Что-то случилось?

Декан то ли кивнул, то ли покачал головой и показал на дверь.

— Извините, ребята… — Млад пожал плечами, — но раз мы сегодня не успели, придется завтра собраться еще раз…

Похоже, они нисколько не обрадовались окончанию занятия, но повеселели, услышав о продолжении. Млад решил, что студенты со времен его молодости сильно изменились: в его бытность студентом все обычно скучали, слушая профессоров.

Как только Млад прикрыл за собой дверь в учебную комнату, декан скорым шагом направился к выходу и быстро заговорил:

— За тобой прислал нарочного доктор Велезар. Медицинский факультет сани дает — чтоб быстрей ветра… Как профессор поедешь, а не как голодранец, в кой веки раз.

— Что случилось-то? — Млад едва поспевал за деканом. То, что за ним прислал нарочного сам доктор Велезар, не могло не польстить…

— Он подозревает у мальчика шаманскую болезнь. Все думали — падучая… Велезар посмотрел и решил посоветоваться с тобой.

— У меня же и так двое, — обижено пробормотал Млад.

— Там все очень непросто. Мальчик из христианской семьи… Его лечили крестом и молитвой, изгоняли какого-то дьявола. А ему, понятно, все хуже. Так что жди отпора, христианские жрецы сбегутся — на весь свет орать станут. Ну да Велезар знает, как с ними разбираться, не в первый раз. Дикие люди эти христиане… Дитя родное угробят за свою истинную веру.

У выхода их поджидал Пифагорыч.

— Мстиславич, платок возьми теплый… В санях шкуры постелены, а грудь-то голая. К ночи, небось, еще холодней станет.

— Станет, станет, — улыбнулся Млад, — и не «небось», а совершенно точно.

И хотя восемь верст до стольного града тройка лошадей и впрямь пролетела быстрей ветра, на торговую сторону въезжали в сумерках. Млад не любил путешествовать в санях и снизу смотреть в спину вознице. В Новгород ему нравилось въезжать верхом, когда над берегом издали, постепенно, поднималась громада детинца, сравнимая величием с крутыми берегами Волхова, и хотелось, вслед за Садко, скинуть шапку, поклониться и сказать:

— Здравствуй, государь великий Новгород!

Сегодня и красные стены детинца покрылись инеем, и он слился с белым берегом, белым Волховом, белым сумеречным небом, в который упирались его сторожевые башни.

Кони пронеслись по льду Волхова мимо гостиного двора, мимо торга, мимо Ярославова Дворища, свернули к славянскому концу, миновали земляной вал и потрусили по узким улицам к Ручью.

Возница остановил сани около покосившегося забора: дом за ним напоминал согбенного временем старца. Один угол просел в землю, крыша накренилась в его сторону, оконные рамы смялись перекошенными тяжелыми бревнами и почернели от времени. Словно не было в доме хозяина… Впрочем, Млад не осуждал, он и сам хорошим хозяином себя не считал. Если б сычевские мужики не следили за жильем студентов и профессоров, он бы давно переселился в землянку.

Доктор Велезар — красивый стройный старик, убеленный сединами, с умным лицом и внимательным, но добрым взглядом — вышел на улицу, встречать Млада, пригнувшись под сломанной перекладиной над калиткой.

— Здравствуй, Велезар Светич! — Млад еле дождался, когда кони остановятся, и немедленно выкарабкался из-под овчины, в избытке наваленной на сани.

Доктор, конечно, считался профессором университета, причем старейшим и весьма уважаемым, и счастливы были те студенты, которым довелось слушать его лекции. Но основное время Велезар Светич уделял практике, и в ученики брал молодых врачей, осиливших знания, данные университетом. Млад иногда задавался вопросом: а когда старый доктор спит? Три новгородские больницы, бесконечное число больных по всему городу и округе, университет, ученики, новые изыскания, поездки чуть не по всей Руси, встречи с другими врачами! Говорят, доктор Велезар лечил самого князя Бориса. А кого еще могли позвать к князьям в случае тяжелой болезни? При этом доктор не обращал внимания на мошну своих больных — легкие, неинтересные для него случаи тут же отдавал ученикам.

Он терпеть не мог исконно русского слова «врач», говорил, что оно происходит от слова «вранье» и порочит его доброе имя, поэтому предпочитал зваться по латыни — доктором.

Нельзя сказать, что Велезар Светич ничего не понимал в шаманской болезни: он частенько прибегал к помощи темных шаманов и знал их подноготную досконально, но одно дело — знать понаслышке, и совсем другое — за руку вести молодого шамана к пересотворению. Такое может только другой шаман, который сам когда-то прошел этот путь, который знает, что происходит за плотно сомкнутыми веками бесчувственного тела, какие видения преследуют юношу на этом пути, какая смертельная опасность его подстерегает. Млад не мог не отдать должного знаменитому доктору — не каждый в его положении способен сказать: я плохо в этом разбираюсь, позовем того, кто знает об этом больше меня.



— Мальчику стало лучше, — вместо приветствия ответил он Младу, — наверное, ты сможешь с ним поговорить.

— Откуда шаман мог взяться в христианской семье? — вполголоса спросил Млад, пока они не поднялись на крыльцо.

— Это новообращенные. Дед умер, отец погиб на войне, остались мать, бабка и молодая тетка. Вот они и окрестились, чтоб не скучать… И юношу, конечно, втянули. Я побоялся спросить, по какой линии идет наследственность: по отцовской или материнской. Ты бы слышал, что началось, когда я только заикнулся о шаманах! Пришлось брать свои слова назад, иначе бы их жрецы оказались тут раньше тебя. Так что… поосторожней. Они и в больницу не хотят его отдавать, иначе бы давно забрал.

— Они католики или ортодоксы?

— Какая разница? Похоже, ортодоксы, — пожал плечами доктор Велезар и распахнул дверь.

В нос сразу ударил тяжелый, масляный запах благовоний, вырвавшийся на крыльцо с облаком мутного, серого пара. По всей избе горели свечи, не меньше сотни тонких свечей, распространяющих, кроме чада, непривычный аромат, которого не дает обычный воск. Млад перешагнул через порог, и взгляд его сам собой тут же уперся в темный лик одного из христианских богов, облаченный в блестящий золотом оклад. Взгляд бога показался Младу угрожающим, несмотря на благостное выражение лица и приподнятые домиком брови: рука сама потянулась к оберегам на поясе. В убогом окружении убранства полунищей избы, потерявшей кормильца, блеск золота выглядел, по меньшей мере, странно. Словно бог оттяпал у горькой вдовы лучший кусок и не погнушался этим.

Мальчику было лет пятнадцать, хотя больше двенадцати-тринадцати никто бы ему не дал: не потому, что он похудел до прозрачности, это стоило списать на болезнь. Просто выражение его лица показалось Младу не соответствующим, слишком детским, что ли… Он и сам всегда выглядел моложе своих лет, что в профессорском деле сильно смущало его и мешало — всю вину за это он сложил на имя, полученное после пересотворения.

С таким лицом — беспомощным, ищущим защиты у всех вокруг — подходить к пересотворению нельзя… А Младу хватило одного взгляда, чтоб не сомневаться в подозрениях доктора Велезара: это именно шаманская болезнь. И, похоже, на завершающей своей стадии: еще несколько дней, самое большее — неделя, и начнется испытание… Но зимой? Неужели боги не видят, когда призывать парня к себе? Когда они так далеко, а ему так трудно будет остаться с ними наедине?

Млад осмотрелся, и заметил трех женщин за столом, глядящих на него подозрительно и совершенно без надежды. Все три были одеты в темно-серые широкие балахоны, с платками на головах.

— Погасите свечи, — велел он им, — и оставьте нас ненадолго. И не мешало бы проветрить…

— Щас! — поднялась с места самая молодая из них, — разбежались! Чтоб дьяволу в нем вольготней было, что ли?

— Видали, видали мы, как ты от ладана-то шарахнулся! Будто кипятком тебя ошпарили! — заголосила вторая.

— У него только что закончился судорожный припадок, — доктор Велезар нагнулся к юноше и заглянул в глаза.

— От ладана, да от свеч, да от молитвы дьявола в нем корчит! — пояснила молодая — видимо, тетка, — и в церкви его всегда корчит!

Младу показалось, что он на минуту сошел с ума. От какого ладана? В какой церкви? Мальчику нужен свежий ветер и одиночество… И не лежать он должен сейчас, а бежать от всех, прочь из города, в лес, в поле, где никто не помешает ему слышать зов богов.

— Как давно он заболел? — спросил он у Велезара.

— Прошлой зимой он стал раздражительным и беспокойным. Все время норовил убежать…

— Зимой? — едва не вскрикнул Млад, — да ты что? Как это — зимой? Ты хочешь сказать, боги зовут его больше полугода?

— Да год скоро, — вставила бабка.

— Спасибо отцу Константину! — проворчала тетка, — не дает дьяволу забрать нашу кровиночку…

Если боги зовут будущего шамана, а он не идет им навстречу, он умирает. Зов сжигает его. Может, у христиан все иначе? Что станет с мальчиком, если он не откликнется на зов? Если он захочет служить чужому богу? Млад никогда с этим не встречался. Бывало так, что юноша не понимал, что с ним происходит, но инстинкт заставлял его искать уединения, и, рано или поздно, голоса из густого белого тумана видений становились осмысленными и объясняли, куда его зовут. Конечно, с наставником было легче, быстрей, проще. Млада готовили к пересотворению с младенчества, его учили быть сильным и в трудную минуту полагаться только на себя. И болел он совсем недолго: от первых смутных ощущений до судорожных припадков прошло едва ли два месяца. Ему было всего тринадцать, за что он и получил свое имя.

Пересотворение — всегда смертельный риск. Но целый год противиться воле богов? Целый год мучительной, страшной болезни, выворачивающей душу наизнанку? Млад отлично помнил тот день, когда его дед понял, что происходит. Ни дед, ни отец просто не ждали этого так рано — чем раньше боги призывали шамана, тем верней была его смерть во время испытания.


Тогда его звали Лютиком… Млад привык вспоминать свое детство так, словно это произошло с кем-то другим, с мальчиком по имени Лютик… Сначала он чувствовал лишь странную опустошенность, непонятную, неприятную тоску, от которой хотелось выть на луну. Тогда он убегал в лес и бродил там совершенно без цели, стараясь ее разогнать. Сперва ему хватало нескольких минут, чтобы прийти в себя и вернуться в хорошем настроении, но с каждым днем времени требовалось все больше, а тоска накатывала все чаще. Потом к тоске прибавилось странное ощущение: Лютик чувствовал, как в нем что-то ноет, доводит его до дрожи, это было похоже на зуд, но внутри. Как будто он долго лежал в неудобной позе, и должен немедленно пошевелиться, что-то изменить.

Ощущение было ярким, и нестерпимым, и если в эту минуту он не мог уйти и побродить где-нибудь, то становился раздражительным, чего с ним обычно не бывало. А потом внутренний зуд обернулся муторной болью в суставах и судорогами, он стал плохо спать. Он вообще не мог долго обходиться без движения, в нем что-то клокотало, накапливалось, набухало. Он помогал отцу и деду, он играл со сверстниками, но это перестало его радовать, раздражало, ему все время хотелось побыть одному. Но когда он оказывался в одиночестве, становилось ненамного легче. Ему слышались странные пугающие голоса, и мерещились тени там, где их вовсе не было. Он не просто ходил, он метался по лесу, бился головой о стволы деревьев, падал ничком на землю и стучал по ней кулаками.

Как-то раз отец попробовал его остановить на пути в лес — это случилось сразу после завтрака, и они собирались косить сено.

— Лютик, ты куда? — спросил отец.

— Я сейчас приду, — ответил Лютик, недовольно сжав губы.

— Лютик, мы же договорились, кажется.

— Я сказал, я сейчас приду!

— Нет, дружок, никуда ты не пойдешь. Бери вещи и пошли со мной.

Лютик скрипнул зубами, развернулся и упрямо направился к лесу.

— Эй, парень! — окликнул его отец скорей удивленно, чем сердито — Лютик всегда уважал и отца, и деда, но тут не остановился и не оглянулся. Отец догнал его, крепко взял за плечо и развернул к себе лицом.

— Отпусти меня! — выкрикнул Лютик, — я же сказал! Отпусти!

— Лютик, ты чего? — отец встряхнул его за плечи, но Лютик начал вырываться и пихать отца руками. Его трясло от мысли, что он не сможет сейчас же остаться в одиночестве; то, что в нем накапливалось, требовало немедленного выхода, ему хотелось бежать, он просто не мог стоять тут так долго! Немедленно! Ему хотелось разорвать грудь, разломать ребра и выпустить наружу это нечто, что зудело и дрожало внутри.

— А ну-ка прекрати! — прикрикнул отец, но Лютик только сильней озлобился, и стал сопротивляться всерьез, извиваясь и пиная отца кулаками и босыми пятками. Конечно, справиться с отцом он не мог, тот с легкостью скрутил его и усадил на землю. Но от этого по телу Лютика побежали судороги, болезненные и неконтролируемые.

— Лютик, да что с тобой? Что случилось? — отец вовсе не сердился, он удивился и испугался.

— Ничего! — вскрикнул Лютик, — отпусти меня! Я сказал, отпусти!

— Да иди, пожалуйста, раз тебе так надо, — отец убрал руки и отступил на шаг. Лицо его было растерянным.

Лютик вскочил на ноги прыжком, и побежал в лес, глотая слезы и сжимая кулаки. Но и в лесу легче ему не стало. Он упал на колени и завыл волчонком — невыносимо, невыносимо! Да как же избавиться от этого непонятного зуда? Он схватился за воротник и рванул с груди рубаху — она лопнула с треском, а он, наверное, и вправду решил разорвать себе грудь голыми руками, обдирая ее ногтями до крови… Белый туман — пугающий белый туман окружил его со всех сторон.

— Мальчик Лютик? — спросил женский голос, похожий на колокольчик.

— Да, это он, — ответил густой бас.

— Он же совсем маленький! — возмутился женский голос.

— Ему тринадцать, — согласился бас, — не так это и мало.


У Млада до сих пор остались тонкие белые шрамы на груди, так глубоко он ее процарапал. Тогда он впервые оказался в белом тумане, наполненном непонятными, пугающими голосами. И в тот же вечер дед объяснил ему, что у него началась шаманская болезнь.

Мальчик лежал перед Младом на подушке, набитой сеном, и веки его подергивались. Почти год? Год мучений, внутреннего зуда, боли, выворачивающей каждый сустав, судорог, едва не ломающих кости!

Млад присел перед ним на корточки и осторожно дотронулся до тыльной стороны его ладони: чужое прикосновение мучительно для мальчика, и запросто может обернуться судорогой. Но Младу надо было почувствовать, что происходит у того внутри…

По телу тут же пробежала дрожь, и передернулись плечи: Млад на миг вернулся в тот далекий день, и почувствовал желание рвануть на груди рубаху… Страх. Он не делает этого только из страха. Странная смесь сдерживающих начал и подавленной воли. Ему хватает воли на то, чтоб держать свое страдание в себе, и нет ни капли сил отстаивать свое право на это страдание. Он все силы тратит на то, чтоб скрыть внутреннюю дрожь, боль, но спрятать от посторонних глаз судороги он не может.

— Скажи мне, ты уже видел белый туман? — спросил Млад.

— Да… — слабым голосом ответил мальчик.

— А духов? Духов в тумане ты видел?

— Бесов? Видел. Они хотят забрать меня к себе.

— Нет… — Млад улыбнулся, — они хотят только пересотворить твое тело. Не нужно бояться духов, они не желают тебе зла.

— Я их не боюсь, — неуверенно сказал мальчик, — я не боюсь их! Я их ненавижу! Они враги рода человеческого!

— Кто тебе это сказал? — Млад поднял брови.

— Я знаю. Господь спасет меня и заберет к себе на небо, если я не поддамся соблазну! Меня охраняет сам Михаил Архангел!

Чудовищная религия… Так решительно утверждать, кто есть враг, а кто нет? Может быть, христианским богам северные боги действительно враги, но причем здесь человеческий род? Человек волен выбрать, кого из богов славить, чьим покровительством заручиться, кому служить верой и правдой, и у кого просить совета. Что делать, если мальчик выбрал этого Михаила Архангела? Врага северных богов.

Млад хотел беспомощно развести руками и спросить совета у доктора Велезара, но в тот миг, когда отрывал пальцы от руки мальчика, его прошиб пот, и сильно кольнуло в солнечном сплетении: огненный дух с мечом в руках — никакой не бог, всего лишь слуга бога — стоит и ждет, когда борьба сожжет мальчика. Ждет, подобно стервятнику над истекающим кровью зверем, чтобы без боя забрать предназначенную ему жертву…

Мать мальчика тонко завыла, когда Млад сказал, что тот умрет, если не послушает зова богов. Ее сестра, напротив, вскочила на ноги, сверкая зелеными глазами.

— Врешь! Нарочно врешь! Язычник проклятый! — выкрикнула она, брызгая слюной, — не слушай его, сестрица! Он нарочно! Вспомни, что отец Константин говорил: это Господь твою веру на крепость проверяет, посылает твоему сыну соблазн дьявольский!

Млад посмотрел на доктора Велезара, и тот сел за стол, напротив женщин.

— Млад Мстиславич говорит правду.

— Как же… — пискнула мать, — Михаил Архангел… защищает же… на небеса обещал взять…

— Тут, милая, выбирай: мертвый сынок на небесах с Михаилом Архангелом или живой, у тебя под боком, — доктор укоризненно покачал головой.

— Не слушай, сестра! — взвизгнула младшая, и из-под ее серого платка выбилась прядь вьющихся рыжих волос, — верить надо! Верить, и все будет хорошо!

Если мальчик послушает зов, это вовсе не означает, что он останется в живых: у него нет сил, и он… он не привык полагаться на себя. Он уповает на помощников и защитников: он не переживет пересотворения. Но все равно это лучше, чем полная безнадежность!

Бабка смотрела то на одну дочь, то на другую, а потом робко вставила:

— Может, ну его, этого Михаила Архангела? Пусть как у людей все будет… Отец ваш покойный всю жизнь шаманил, и ничего…

— И в аду горит теперь! — фыркнула младшая, — и внуку того же хочешь? Вместо райских кущ и жизни вечной?

— Да зачем нам эти райские кущи? — неуверенно пробормотала бабка, — лучше уж со своими, с прадедами… Родные люди — они родные и есть, в обиду не дадут…

— Мама, замолчи сейчас же! — младшая топнула ногой, — что несешь-то? Кого слушаешь? Язычников проклятых? Они же враги Господу нашему! Они дьяволу поклоняются!

— Я бы забрал его с собой, на несколько дней… — обратился Млад к матери мальчика, — я бы попробовал… Это очень трудно — без наставника в такие дни…

— На что наставлять-то его станешь, а? — змеей зашипела младшая, — Нашелся наставник! Поумней тебя наставники найдутся!

— Млад Мстиславич — опытный наставник, через него прошло множество шаманов, и темных и белых, — терпеливо сказал доктор Велезар матери, не обращая внимания на тетку, — ему можно доверять.

Мать только расплакалась в ответ, всхлипывая и причитая:

— Как же… в ад на муки вечные… кровиночку мою…

— Да не в ад, дура ты дура… — вздохнул доктор.

Млад склонился над мальчиком:

— Поехали со мной, парень. Тебе зовут родные боги.

— Я… я не могу… отец Константин сказал…

— Плевать на отца Константина! — вдруг разозлился Млад. Он привык уважать чужую веру, но всему есть предел! Принести мальчика в жертву, даже не попытаться спасти ему жизнь! Запугать, мучить его столько времени, и все ради того, чтоб он не мог приблизиться к родным богам, чтоб достался тому огненному духу с мечом?

Млад поднялся, подошел к двери и распахнул ее настежь: холод ворвался в избу, перемешиваясь с душным паром и чадом свечей. Младшая выскочила из-за стола и попыталась ему помешать, с криком:

— Что делаешь? Что творишь-то? Дьявола в дом пустить хочешь? Тошно тебе от божьей благодати?

— Ой-ё-ё-ё-ё-ёй! — взвыла мать, — ой, что будет, что будет теперь!

— Не смей тут распоряжаться! Не твой дом! Антихрист проклятый! — младшая вцепилась в полушубок Млада, когда он направился к окну. Младу очень хотелось усадить ее на лавку, но он сдержался и дернул на себя створки перекошенной рамы, впуская морозный ветер, сквозняком прорвавшийся в избу. Ветер пролетел к двери, свечи затрепетали и стали гаснуть одна за другой, наполняя избу едким, пахучим дымом. Полумрак разгоняла только лампадка с дрожащим огоньком под золоченым образом: в темноте Младу показалось, что христианский бог оскалился и сверкнул глазами.

Млад склонился к лавке, на которой лежал мальчик.

— Так легче?

— Я не знаю… — шепнул тот и вдохнул морозный воздух: глубоко, полной грудью.

— Я отца Константина сейчас позову! Думаешь, нет у нас заступников? Сам Господь нам заступник! — младшая кинулась к двери, хватая по дороге фуфайку.

— Поедешь со мной? — спросил Млад у мальчика.

— Я не знаю… — лицо его скривилось — он собирался заплакать.

— Нет, парень, так не пойдет! Решай! Сам решай, никого не слушай!

— Я не знаю! — всхлипнул юноша, — я больше не могу! Мама!

— Что, сыночка? — рыдающая мать подскочила к ребенку, — что дитятко мое?

Млад скрипнул зубами: он не переживет пересотворения. Если только за оставшиеся ему несколько дней не научится быть мужчиной…

— Мама, мамочка! — мальчик разрыдался у нее на груди, — я боюсь! Я боюсь их! Они хотят меня убить!

Доктор Велезар прикрыл дверь и подошел поближе к лавке.

— Мы не хотим тебя убивать, честное слово! — спокойно сказал он и положил руку на трясущееся от рыданий плечо.

— Не вы, — сквозь слезы выговорил мальчик, — не вы… Бесы, бесы в белом тумане! Они хотят меня убить и забрать в ад!

— Это не бесы. Это духи, — доктор оставался бесстрастным, — перестань плакать и решай: будешь ты шаманом, как твой дед, или останешься умирать здесь, с мамками и тетками. Ну?

Невозмутимый голос доктора возымел действие: мальчик поднял на него глаза, полные слез.

— Поезжай, Мишенька, — вдруг сказала из-за стола бабка, — поезжай. Что ж напрасно мучиться-то? Отец Константин только разговоры разговаривает, а вылечить тебя не может.



Мать прижала сына к себе изо всех сил.

— Как он поедет? Куда? Кто за ним ухаживать будет, кормить-поить? Он же шагу ступить не может, ложку в руках не держит!

— Ну? — доктор не слушал женщину и говорил только с мальчиком, — решай сейчас, немедленно. Ты едешь или остаешься?

— А я умру, если останусь? — лицо мальчика дернулось.

— Ты умрешь, и твой Михаил Архангел заберет тебя к себе… — ответил Млад, — уж не знаю, на небеса, или в райские кущи…

Мать взвыла с новой силой.

— А если нет?

— А если нет — тебя ждет пересотворение. И тут все зависит от тебя: если ты хочешь жить, если будешь сильным — ты останешься жить.

— Я хочу жить, — угрюмо сказал мальчик и отстранился от матери.

2. Проповедники и духи

Возница свистел, гикал, шевелил кнутом, и тройка неслась по Волхову галопом — лед прогибался и кряхтел под ударами копыт. Месяц тускло просвечивал сквозь морозную дымку, окутавшую землю. Мальчик рядом с Младом глубоко дышал, ворочался и постанывал — Млад старался не дотрагиваться до него и не смотреть в его сторону.

Он еще до отъезда хотел сказать доктору Велезару, что пересотворения мальчик не переживет, но у него не повернулся язык. Словно этими словами он подписывал парню приговор, словно эти слова могли что-то значить в его судьбе. Словно Млад снимал с себя ответственность, заранее оправдывал неудачу, и после них можно было не беспокоиться, отстраниться, наплевать…

Погоня не заставила себя ждать — в полумраке, на белом снегу Млад легко разглядел двое саней, идущих следом. Чтоб попы так легко выпустили из рук кого-то из своей и без того малочисленной паствы?

Они успели добраться до университета и подъехали к дому Млада, когда сани отца Константина только поднимались на берег Волхова. Млад хотел взять мальчика на руки, но тот покачал головой и сказал:

— Я сам. Я могу ходить. Мне только после корчей тяжело…

Млад кивнул и распахнул перед ним дверь в сени. Ленивый рыжий пес Хийси, дремлющий в будке, нехотя приподнял голову и два раза хлопнул по полу хвостом — поприветствовал хозяина.

Домики профессорской слободы нисколько не напоминали крестьянские избы: профессора не вели большого хозяйства, не держали скотины, им не нужны были обширные подклеты и высокие сеновалы. В университете домики называли теремками: несмотря на малый размер, все в них было устроено, как настоящем тереме. Каждый дом делился на спальни и столовые, небольшие решетчатые окна в двойных рамах закрывались стеклами; топились дома по-белому — университет не знал нужды в дровах; сени, хоть и назывались сенями, больше напоминали маленькие кладовки между двух дверей.

Дома было жарко натоплено и пахло едой — двое подопечных Млада отлично справлялись с хозяйством.

— Ты что так долго, Млад Мстиславич? — спросил семнадцатилетний Ширяй, не отрывая лица от книги.

— Товарища вам привез, — ответил Млад и хотел подтолкнуть мальчика в спину, но вовремя остановился: любое неосторожное движение может вызвать судороги.

Ширяй оторвался от книги, а из спальни выглянул Добробой. Оба прошли испытание в конце лета, и только в мае должны были попробовать себя в самостоятельных путешествиях к богам, а пока поднимались наверх вместе с Младом. Они слишком хорошо помнили свою шаманскую болезнь, и Млад не опасался, что ребята не поймут новичка или обидят по неосторожности.

— Как тебя зовут? — не дожидаясь, пока новенький разденется, спросил Добробой — здоровый шестнадцатилетний парень, ростом и шириной плеч обогнавший Млада.

— Михаил, — затравлено ответил мальчик, рядом с Добробоем казавшийся тощим цыпленком.

— Какое-то странное у тебя имя, нерусское, — Добробой пожал плечами — беззлобно, скорей удивленно.

— Меня дома Мишей звали, — словно извиняясь, тут же добавил тот.

— Миша так Миша, — Ширяй поднялся и протянул руку, — я — Ширяй, а он — Добробой. У нас уже настоящие имена.

— Как это — «настоящие»?

— После пересотворения каждому шаману дают настоящее имя. И тебе тоже дадут. Давайте ужинать, а то мы заждались уже.

— Погодите с ужином, — Млад повесил полушубок на гвоздь у двери, — сейчас к нам гости пожалуют.

— Так тут и на гостей хватит… — Добробой приоткрыл крышку горшка, стоящего на плите и заглянул внутрь: крышка со звоном упала на место, а Добробой прижал пальцы к мочке уха.

— Думаю, они с нами трапезничать не станут, — пробормотал Млад.

Храп коней и множество голосов за дверью были ему ответом. На этот раз Хийси не поленился подняться и гавкнуть пару раз тяжелым басом.

Дверь распахнулась без стука: первым в дом вошел толстый жрец в золоченой ризе, надетой поверх шубы, за ним еще трое — в черных рясах под фуфайками: это, очевидно, были ортодоксы, причем болгары, а не греки. Но и на этом дело не кончилось — вслед за ортодоксами появились два католика, с ног до головы закутанных в меха — от русского холода. Вот ведь… Говорят, они непримиримые враги и вечные соперники в борьбе за чистоту веры. Только на Руси они почему-то не ссорятся, напротив, горой стоят друг за дружку…

Жрец в ризе осмотрелся по сторонам и перекрестил помещение. Миша ссутулился и низко опустил голову — Млад прикрыл его спиной на всякий случай.

— Безбожное место… — проворчал жрец и бесцеремонно обратился к Младу, — зачем отрока забрал?

Млад не стал ссылаться на то, что отрок сам пожелал ехать с ним: только допроса мальчишке сейчас и не хватало.

— Если он не пойдет на зов богов, он умрет.

— Если он и умрет, то только для того, чтоб возродиться к жизни вечной. И не твое поганое[1] дело за него решать.

Млад глянул попу в глаза: удивительно, жрец христианского бога, занимающий, по-видимому, высокий пост среди других жрецов, вообще не имел potentia sacra[2]. Как же он общается со своим богом? Откуда узнает его волю?

— Юноша останется здесь, — ответил Млад.

— Душу, уже спасенную, погубить стараешься? — усмехнулся священник, — сам в дикости первобытной живешь и других за собой тащишь?

«Первобытная дикость» больно задела Млада — разговор переходил в область politiko[3].

— Мы со своей первобытной дикостью разберемся сами, без иноземцев. Юноша русич, а не болгарин, его зовут родные боги.

— Твои боги — деревянные истуканы, не более. Бог — един и всемогущ, он не знает границ и народностей, для него все равны! — с пафосом произнес поп.

— Мне интересно, а кто тогда зовет юношу? Деревянные истуканы? — усмехнулся в ответ Млад.

— Бесы, прислужники Сатаны, врага рода человеческого. И ты — тоже его прислужник, вольный или невольный.

— Мне все равно, как в Болгарии называют моих богов, а меня — и подавно. Спасайтесь от своего бога сами, без нас. Мальчик останется здесь, даже если вы всю ночь будете читать мне лекцию о чужих богах.

— Мы заберем его силой, — мрачно кивнул поп.

— Я слышал, христиане не противятся злу насилием. Или к жрецам это не относится?

— Защита веры — это не противление. Спасти божьего раба, его душу от адовых мук — богоугодное дело.

— Раба? И когда это русича успели продать в рабство? Убирайтесь-ка прочь, дорогие гости. Это мой дом.

— Дикая страна и дикие люди… — пробормотал вдруг один из католиков сквозь платок, который от мороза прикрывал даже нос, — им несут божественный свет, но они предпочитают гнить в своем невежестве…

Католик сказал это по-латыни, и Млад отлично его понял.

— Suum cuique placet[4], — проворчал он так же тихо. Дешево, конечно, и для католика вовсе не убедительно. Эти иностранцы приехали в страну, где грамоту знает каждый хлебопашец, в университет, где учится две тысячи студентов, где естественные науки достигли таких высот, что им и во сне не приснится! И смеют говорить о невежестве? В то время как их города тонут в нечистотах?

— Напрасно ты не послушался нас с самого начала, отец Константин, — кашлянул второй католик, — святая инквизиция давно знает, что Дьявол рано или поздно победит даже самую крепкую в вере душу. Только огонь может вернуть такую душу Богу. Только actus fidei[5].

— Методы вашей святой инквизиции распугают варваров! — брезгливо прошипел отец Константин, — поэтому ваша паства в пять раз меньше моей!

— Но зато их вера непоколебима, — с достоинством кивнул католик, — а твоя паства разбегается от тебя, будто ты пасешь стадо зайцев, а не овец. Стоило рядом появиться волку…

— Волк — это я? — усмехнулся Млад, прерывая их препирательства, — значит, юноша должен сказать спасибо за то, что его не отправили в вечную жизнь путем сожжения на костре? Быстро и надежно, ничего не скажешь… Убирайтесь прочь! Ваш бог не получит мальчика!

И тут неожиданно понял: и католикам, и ортодоксам совершенно наплевать и на их бога, и на потерянную душу, и на Дьявола… Они понятия не имеют, что там, на кромке белого тумана, стоит огненный дух с мечом в руках и ждет добычи… Они пользуются заученными правилами, а движет ими желание получить власть. Как хитер их бог! Его слуги действуют, словно пчелы в улье, словно муравьи в муравейнике! Каждый тащит малую толику, и не понимает, во что эти малые толики складываются!

— Михаил! — зычно позвал отец Константин, — Михаил! Тебя соблазняют мгновением против вечной жизни!

— Оставь свои проповеди! — Млад пошире расставил руки, прикрывая мальчика, — Я его не соблазняю, я его уже соблазнил. И вся твоя вечная жизнь не стоит и мгновенья жизни настоящей.

— Мне надо поговорить с ним наедине, — уверенно заявил поп.

Млад покачал головой:

— Не сомневаюсь, ты найдешь много сладких слов, чтоб убедить юношу в своей правоте. Только чего они стоят, если твои построения в его душе рассыпались за пять минут разговора со мной?

— Поддаться соблазну легко, трудно устоять против него, — немедленно парировал отец Константин, — я спасаю его, а ты толкаешь в бездну! Столкнуть — одно мгновение, а вытащить?

А ведь поп верит в это… Он не знает об огненном духе с мечом. Он искренне полагает, что его бог единственный… А остальные — бесы, враги человеческого рода, а не его бога. Ему не надо выбирать, на чью сторону встать, за него все давно решено! Как же хитер их бог!


Попы отбыли ни с чем: исход спора решил Хийси, отпущенный с цепи Добробоем. Конечно, они жаловались ректору, но ректор был одновременно деканом медицинского факультета, другом доктора Велезара и ограничился тем, что на следующий день пожурил Млада за невежливую встречу иностранных гостей.

Вечером Млад вывел Мишу в лес, опасаясь, что в одиночестве тот заблудится в незнакомом месте: лучше всего от шаманской болезни помогали долгие прогулки, а иногда избавляли и от судорожного припадка. Свежий ветер, добрая еда и наставник: вот все, что могло помочь будущему шаману для подготовки к пересотворению.

Разговор с мальчиком не удовлетворил Млада: дело не в телесной слабости, тот действительно рос, окруженный женщинами и попами, и совершенно не представлял себе, что значит быть мужчиной. Он был на два года старше, чем Млад ко времени своего испытания, но эти два года ничего не дали для его взросления.

Рассказ о пересотворении напугал Мишу. Млад балансировал на грани: как не напугать, но и не обмануть? И все равно напугал, хотя не сказал и десятой доли того, что знал перед испытанием сам. Млад вывел его на берег Волхова в ту минуту, когда месяц вынырнул из тумана. Огромное пространство открывалось впереди, сзади светились окна в теремах университета, лаяли собаки в Сычевке, неподвижно стоял заснеженный лес. Месяц освещал молчаливую зимнюю ночь бело-желтым светом.

— Посмотри вокруг. Красиво, правда?

Миша глядел с интересом, и не понимал, о чем говорит Млад.

— Мир, в котором ты живешь — прекрасен. Он прекрасен каждую минуту, каждый миг. Жить в этом мире — большое счастье. Что бы с нами не случалось, как бы тяжело нам ни было, надо помнить об этом.

Юноша кивнул, но слова Млада не тронули его сердца. Может быть, потом, чуть позже, он вспомнит их и поймет?

Млад выделил ему свою спальню, а сам перебрался в спальню к ребятам, на лавку: нет ничего мучительней во время шаманской болезни, чем невозможность остаться в одиночестве. А в незнакомом месте, да еще и зимой, юноше будет трудно уединиться.


Разглядев у Млада шаманскую болезнь, дед на следующий же день построил в лесу шалаш — небольшой и довольно уютный. Пол он выстлал лапником и сверху навалил душистого, только что высушенного сена, стены сложил из дубовых и березовых ветвей, так что внутри шалаш заполнял мягкий зеленый свет. Млад — а тогда еще Лютик — хотел ему помочь, но дед отправил его домой со словами:

— Побудь с матерью. Она места себе не находит.

Но стоило Лютику переступить порог дома, на него снова навалилась тоска и раздражение, и он сбежал в лес. Мама старалась не плакать, но Лютик видел, как ей трудно — она каждую минуту старалась лишний раз к нему прикоснуться, приласкать, и смотрела: смотрела не отрываясь, не мигая, словно хотела налюбоваться на всю оставшуюся жизнь. Глядя на ее страдания, Лютик впервые подумал, что будет, если он не сможет выдержать испытания? До этого он и мысли не допускал о том, что может умереть, теперь же сомнение поселилось в его душе. Вдруг мама чувствует его смерть? Да и отец время от времени клал руку ему на плечо, смотрел исподтишка, и лицо его искажала гримаса страдания и боли.

Лютик начал смотреть по сторонам — не предвещает ли что-нибудь его скорой гибели? Дед учил его замечать предвестников опасности — когда вороны кричат просто так, а когда — чуя беду, как дует ветер, если хочет предупредить, как течет в реке вода. Ветра не было вообще, вороны почему-то молчали, а речушка возле дома журчала себе меж берегов и ни о чем не говорила. Только петух время от времени оглашал двор радостным кукареканьем, но Лютик так и не разобрался, правильно он кричит или нет, хотя дед много раз объяснял ему разницу.

Посоветоваться с отцом он не решился — вдруг тот расценит его сомнения, как слабость и страх?

Волнение его, хоть и таило в себе некоторые опасения, было, скорей, радостным. Когда на него «накатывало», он уже не пугался, наверное, поэтому такими мучительными эти приступы быть перестали. Во всяком случае, он не рвал рубаху и не царапал грудь, хотя иногда этого очень хотелось.

Теперь каждый раз убегая в лес — а это случилось в последний день раз семь или восемь -он оказывался в том самом тумане, из которого его звали голоса. Но Лютик, слушая советы деда, не рискнул говорить с духами.

Последнюю ночь он ночевал дома, и мама сидела рядом с ним. Отец ворочался в постели и скрипел зубами.

— Снежа, оставь его в покое, — ворчал дед с кровати, — ему и без тебя тошно!

— Я только посижу рядом. Я не трогаю его, не держу. Я просто рядом посижу, хорошо, сыночек?

Лютик жалел ее, он кивал, но на самом деле ему было невыносимо оттого, что на него кто-то смотрит, да еще и со страхом и с жалостью. Он не мог долго лежать в одной позе, но чем больше он ворочался, тем более сострадательным становился мамин взгляд. Ему хотелось крикнуть ей, чтобы она ушла, не мучила его, но он не посмел. У него ломало суставы, он вытягивал ноги, и до боли распрямлял руки, но вскоре и это перестало помогать. Если бы не мама, он бы сделал что-нибудь, но побоялся ее напугать.

Воздух казался ему затхлым, душным, он вдыхал его с трудом, глубоко и шумно, и опять же старался делать это не так заметно, но мама все видела и слышала. Он стискивал кулаки, отворачивался от нее, но чувствовал ее взгляд спиной. Так отчетливо, что сводило мускулы на спине. Потом и руки начало скручивать судорогой, стоило только потянуться, и ноги, и живот — ему казалось, что его мышцы отрываются от костей, с такой силой они сжимались. Он едва не расплакался, так это было больно. Мама закрыла рот руками и зажмурилась, и из крепко сомкнутых губ ее все равно прорвался тихий стон.

— Снежа, отойди от него! — прикрикнул дед, — немедленно!

Но мама напротив склонилась к Лютику и прижалась лицом к его ногам. Он не хотел ее обижать, но это переполнило чашу терпения — Лютик вскочил с постели, надеясь убежать из дома, но ноги подогнулись, едва он коснулся ими пола, и он грохнулся на пол, стукнувшись головой. Судорога охватила все тело, он отчаянно закричал и выгнулся, и почувствовал, что задыхается. Рот наполнился пеной с привкусом крови, она потекла обратно в глотку — боль рвалась наружу криком, и Лютик захрипел. Ему казалось, что хрустят кости, выворачиваются суставы и ребра расходятся в разные стороны. Что-то кричал дед, вскочил отец, в голос рыдала мама, и он думал, что от их крика его скручивает еще сильней.

Отпустило его через целую вечность — он бы очень удивился, узнав, что судороги продолжались не более минуты. Он боялся шевельнуться и вздохнуть, ему казалось, что малейшее движение снова вызовет припадок.

— Не прикасайтесь к нему! — рявкнул дед на родителей, — вы хотите, чтобы это повторилось?

Слезы бежали из глаз, все тело болело, и прошло немало времени, прежде чем Лютик рискнул шевельнуться. Дед склонился к нему и вытер ему лицо полотенцем, подложил руку под голову, на которой набухала ощутимая шишка. Дед подождал немного, а потом бережно поднял Лютика на руки и переложил на постель.

— Если сейчас не уснешь — я провожу тебя в лес, — угрюмо сказал дед, — полежи, отдохни. В шалаше тебе будет легче.

Лютик осторожно кивнул. Потом он все же задремал, и проснулся, когда окна заметно посветлели. Мама сидела у окна, закрыв лицо руками, отец обнимал ее за плечо, дед лежал на лавке, положив руки под голову и закинув ногу на ногу.

Мышцы подрагивали, и внутри снова собирался невыносимый зуд. Лютик побоялся потянуться, и встал с кровати, стараясь не делать лишних движений. Дед сел, и мама оторвала руки от лица, отец вскинул голову и посмотрел на сына с тоской и страхом.

— Я пошел, — тихо и виновато сказал им Лютик.

Мама опять зажала руками рот, и слезы побежали у нее из глаз. Дед кивнул ему и спросил:

— Тебя проводить?

Лютик покачал головой — уже почти рассвело, и заблудиться он не боялся.

— Я буду приходить к тебе два раза в сутки. Посмотреть, и вообще… — дед вздохнул, — я там воду поставил…

В шалаше ему было спокойней только первые несколько часов. Конечно, никто не смотрел на него, он мог ходить вокруг, когда ему заблагорассудится, но болезнь становилась все тяжелей, и хождения Лютику помогать перестали. До вечера с ним дважды случались судороги, но он научился угадывать их приближение, и ложился на живот — так было легче терпеть. Зато после припадка он получал пару часов покоя, и дремал. Есть ему не хотелось, так что о трехдневном голодании он думал совершенно спокойно.

Следующие дни превратились в непрерывный кошмар. Резкий звук, или яркий свет, неосторожное прикосновение к чему-нибудь тут же вызывали судороги, и иногда на живот Лютик переворачиваться не успевал. И зуд уже не проходил, и Лютик сам не знал, что легче — мучиться от боли или от разрывающего грудь напряжения. Он окунался в туман забытья так часто, что не мог отличить его от яви, но теперь никто не звал его, и он блуждал там в одиночестве, надеясь встретить кого-нибудь.

Он еще побаивался тех существ, что кружили в тумане вокруг него, и боязливо озирался по сторонам, вспоминая, что не должен бояться.

К вечеру третьего дня судороги прекратились, но Лютик настолько ослаб, что не мог встать. Он забыл про воду, и не пил почти сутки. Деда он не видел — наверное, тот приходил, когда Лютик бродил в тумане.

Он лежал на сене почти неподвижно, не имея сил даже потянуться. Внутри него все клокотало, кипело и пенилось, и от бессилия лились слезы. Судороги и то переносить было легче, чем эту пытку неподвижностью. Лютику казалось, что он умирает, что напряжение разрывает его изнутри. Вялые зеленые ветви над головой сменялись молочно-белым туманом, и возвращались обратно, когда Лютик неожиданно понял, что если он немедленно не встанет, то просто умрет. Он собрал в кулак всю волю, с криком вскочил на ноги и помчался вперед. Туман оседал на лице мелкими каплями, он не видел ничего впереди себя, но его опасения показались ему жалкими и ничего не стоящими.

— Ну? — крикнул он на бегу, — где вы? Это я, Лютик!

— Лютик? И чего тебе надо, Лютик? — услышал он насмешливый вопрос, и от неожиданности остановился.

— Я готов стать шаманом, — выпалил он.

Млад так и не узнал, поднимался ли дед наверх перед его пересотворением, просил ли духов о снисхождении… Сначала ему хотелось думать, что нет: он верил, что прошел испытание сам, без чье-то помощи. Потом, когда дед умер, Младу так важно было сознавать, что дед любил его и не мог за него не просить. Да и пересотворение стерлось из памяти, перестало казаться таким уж невозможным испытанием. В конце концов, он остановился на мысли, что дед все же просил за него, но духи его не послушали.

Оставив Мишу одного, Млад рискнул подняться наверх: это было тяжело. Он не ужинал, но щи, съеденные в обществе Пифагорыча, явно не пошли на пользу этому подъему, как и плотный завтрак. Млад боялся не успеть вернуться до утра, прийти в себя до начала занятий, поэтому торопился и нервничал. Костер горел бездымно, и жар его уходил в небо, не согревая воздуха вокруг; кожа бубна на морозе стала хрупкой и не давала нужных звуков.

Млад отлично понимал бесполезность этого подъема: никто не послушается его, его, наверное, даже не станут слушать. Ни духам, ни богам не нужны шаманы, не прошедшие испытания, не имеющие воли к жизни. Зачем он затеял это? Чтоб сказать себе потом: я сделал все, что мог?

Первым, кого он увидел, достигнув белого тумана, стал огненный дух с мечом в руках… Белый шаман видит духов нижнего мира только во время пересотворения, когда решается вопрос, будет он подниматься наверх или спускаться вниз. И духом нижнего мира Михаил Архангел не был, но это был враждебный и очень сильный дух.

Это темные шаманы борются с духами, белые с ними договариваются. Млад немного растерялся, поглядев на свой бубен — единственное, что имелось в руках против меча… Конечно, убить его архангел не сможет, но сбросит вниз, а удар об землю будет таким же настоящим, как пересотворение. То, что происходит в помраченном сознании шамана — просто другое настоящее.

— Пришел? — раздался голос за спиной.

Млад оглянулся: из тумана вышло странное существо, похожее на человека и на птицу одновременно. Голова у него была птичья, с огромным твердым клювом, и из рукавов рубахи торчали трехпалые когтистые лапы, но во всем остальном он оставался человекоподобным. Млад встречал его только однажды и называл про себя человеком-птицей: это он разбирал тело Лютика во время пересотворения. Прошло много лет, но душа ушла в пятки и по телу пробежала дрожь: отвратительные, жуткие подробности испытания всплыли в памяти, словно это случилось вчера. Он еще не был шаманом, он был маленьким наивным Лютиком…

Духи подхватили его со всех сторон, все вокруг закружилось — вереница лиц, морд, клювов, клыков, когтей… Лютик пока еще не боялся, просто был немного ошарашен. Вмиг он остался без одежды, его тело повисло в воздухе — если это был воздух. Он чувствовал себя невесомым, но не мог двигаться — вообще. Тело перестало подчиняться ему, и от этого стало немного тревожно. Дед говорил, что он должен доверять духам, они не хотят ему зла, но, почему-то, глядя вокруг, никакого доверия Лютик не ощущал. Странно, голову он поворачивать не мог, но отлично видел все вокруг себя, и свое тело, и то, что под ним — белую подушку тумана.

Беспомощность всегда оборачивается страхом, и Лютику неожиданно захотелось расплакаться. Дед говорил, что будет очень больно… Лютик не думал об этом до тех пор, пока не оказался в полной власти этих странных существ. А вдруг он не выдержит?

Над ним склонился человек-птица и внимательно осмотрел со всех сторон, поворачивая его тело, как ему вздумается. А потом оторвал от ноги первый лоскут кожи. Ой, как это было больно! Лютик бы вскрикнул, но понял, что горло его не может издать ни звука. А когда за первым лоскутом последовал второй, Лютика охватило отчаянье. Нет-нет! Не надо так! Он думал, что заплачет — от страха, оттого, что он совсем не ожидал ТАКОГО. Но слез не было, плакать он тоже не мог. Он вовсе не был готов, он просто не знал, как это будет ужасно!

Человек-птица методично снимал с него кожу лоскут за лоскутом, и Лютик кричал — или думал, что кричит. Он просил, он умолял отпустить его, он не мог выдержать этого и минуты, но никто не слышал его. Отчаянье, всепоглощающее, наполнило его до краев — не надо! Сначала в голове его не было мыслей — он думал только о том, как ему больно, и искал выход, надеялся что-то изменить, но вдруг вспомнил: долго, очень долго, несколько дней! Нет! Немедленно! Сейчас же! Это надо прекратить! Он уже не хотел быть шаманом, он хотел вырваться, освободиться.

Лютик понял, почему так волновался дед — он ведь тоже проходил через это, он знал, он заранее знал, что Лютика ожидает, и не предупредил! Не рассказал! Он говорил, что будет очень больно, но ведь не настолько! Потому что он умрет, еще немного, Лютик не выдержит и умрет!

«Мир, в котором я живу — прекрасен». Мысль прилетела откуда-то издалека и стукнулась в висок, как ночная бабочка в окно, пробившись сквозь боль и безысходность. Первое потрясение прошло, и Лютик вспомнил, что обещал деду быть сильным. Только очень сильные люди становятся шаманами. Боль, наверное, нисколько не уменьшилась, но желание быть сильным погасило отчаянье. И если бы ему дали возможность кричать, он бы перестал просить пощады. Только слезы, зажатые внутри, никуда не исчезли. Теперь он начал жалеть себя — несколько дней! Ему придется быть сильным несколько дней, а ведь прошло всего несколько минут!

Крики просились наружу, и оттого, что их никто не слышит, становилось в несколько раз тяжелей. Голова бежала кругом, и Лютик быстро потерял счет времени — оно казалось ему вытянутой нитью, насколько тонкой, настолько и бесконечной. Боль стала его существом, он пропитался ею насквозь, он начал думать, что так было всегда, и так навсегда и останется. Он не умрет. Он обещал деду, что не оставит их, и он выполнит обещание. Там, где кожа была сорвана, воздух жег тело кислотой. Человек-птица отбрасывал лоскуты в огромный котел, и когда снова поворачивался и склонялся над Лютиком, внутри все сжималось от ужаса. Еще. И еще. Как больно! Кривой коготь подцеплял кожу и отрывал ее зачастую с кусочками мяса.

«Мир, в котором я живу — прекрасен». Лютик заставлял себя не смотреть на человека-птицу, на его когти, он хотел примириться со страданием, принять его невыносимость как должное, он хотел думать о хорошем.

Млад тряхнул головой: это было давно. Он прошел испытание, он ни разу не попросил духов о смерти. Он понял, что от страдания его освободит только смерть, и не захотел ее. Он выдержал все: его тело разорвали на куски, скелет разобрали по косточкам, выворачивая сустав за суставом; его варили в котле: его плоть, разорванная, расчлененная, мелкими ошметками лежащая в котле, все равно чувствовала жар. Бесконечность… Что-то вроде забытья… Много часов… Он думал, что умер. Ему чудился ветер, который шевелит волосы, и дождь, капли которого поцелуями падают на щеки. Он лежал в высокой траве под дубами, и ловил капли ртом. «Помоги мне, — думал он, — помоги мне снова стать живым, помоги мне вернуться домой». Он не знал, у кого просит помощи — то ли у каменного идола, возвышающегося над ним, то ли у неба, распростертого перед глазами, то ли у дождя, целующего его лицо. Пахло мокрой травой и землей, и тоска зазубренным лезвием царапала сердце — мир, в котором он жил, был прекрасен. Прекрасен, как глоток ледяной воды из родника, комком встающий в горле. Он хотел туда, в дубовую рощу, он хотел этого мира, он хотел травы, и ветра, и дождя.

— Просить пришел… — оборвал его воспоминания человек-птица.

Млад кивнул, инстинктивно подаваясь назад — он до сих пор боялся этого духа.

— Понимаешь же, что это бесполезно, а?

— Понимаю.

— Зачем тогда поднимался?

— Я… мальчика хотели увести чужие боги, он не знал, что рожден шаманом, — мысль созрела в голове внезапно, как озарение, — он еще не готов. Ему нужно время, чтоб прийти в себя, понять, кто он есть. Я прошу отсрочки.

— У него есть десять дней. Три из них он проведет в одиночестве, так что у него — десять дней, а у тебя — неделя, — ответил человек-птица.

— Скажи… через тебя прошло столько шаманов… как думаешь, он выдержит испытание?

— Это зависит от него. Если бы ты знал, как часто мне доводилось ошибаться в людях! Люди — странные и непонятные нам существа. Я, например, не сомневался, что ты умрешь, ты был слишком мал, и ты совсем не походил на других шаманов. А иногда с виду сильный и непробиваемый парень отказывается от жизни, едва с него слетит пара лоскутов кожи. Я ничего не могу тебе сказать, воля к жизни — неясная для нас сущность.

— А вы… вы вольны помочь шаману при пересотворении?

— В этом нет смысла. Если у шамана нет воли к жизни, он не вернется из первого же путешествия — просто не сможет вернуться, если мир яви не притягивает его обратно. Я могу пообещать тебе только одно: мы постараемся поддержать его. Впрочем, мы поддерживаем всех — кого-то насмешкой, а кого-то сочувствием.

3. Гадание в Городище

Собираясь в Городище, Млад боялся оставлять Мишу одного так надолго. Два дня он между лекциями бегал домой, проверить, все ли в порядке. Теперь же раньше сумерек он вернуться не рассчитывал. Впрочем, Миша немного освоился, запомнил нахоженные тропинки в лесу, не путался в профессорской слободе, да и Ширяй с Добробоем оставались дома.

Млад поехал верхом, хотя декан предлагал ему сани, чтоб подчеркнуть богатство университета и его профессоров. Младу стоило большого труда убедить его в том, что среди волхвов не принято кичиться богатством, и роскошные факультетские сани вызовут только недоверие и осуждение. Большинство придет пешком.

На волхва Млад тоже походил мало, как и на шамана. Не было в нем ни отрешенного взора, ни гордого разворота плеч, ни мудрости, угадывавшейся с первого взгляда. Он всегда казался и меньше своего роста, и уже в плечах, и моложе, чем был на самом деле. Не то что бы он страдал от этого, но иногда, особенно при знакомстве со студентами, его это беспокоило. И теперь беспокоило тоже — сход собирался представительный: и юный князь собирался на нем присутствовать, и посадник, и боярская верхушка, и кончанские старосты. Млад все еще недоумевал — почему его позвали тоже? Шаманом он был сильным и опытным, нечего сказать, в расцвете своих возможностей, но как волхв-гадатель не многого стоил.

Его отец унаследовал способности к волхованию от своей матери, и дед развивал их в нем с раннего детства, зная, что шаманом тот не будет никогда. Отец стал отличным врачевателем, за долгую жизнь овладел множеством способов и средств лечения болезней, и, хотя не учился в университете, пользовался среди врачей большим уважением. Млад к медицине никаких способностей не имел, зато будущее приоткрывалось ему с легкостью, будь то погода или виды на урожай. Он с первого взгляда отличал сильных студентов от лентяев, он иногда мог отличить темногог шамана от белого во время шаманской болезни, когда и боги не знали, кем он станет в результате пересотворения. Млад каждый раз боялся ошибиться и не спешил делиться с кем-то своими соображениями, даже с самим собой иногда. А рядом с сильными, «настоящими» волхвами, и вовсе казался себе жалким и ничего не стоящим. Разве что с погодой он был вполне уверен в себе, но шаману-облакопрогонителю стыдно было бы не уметь предсказывать погоду. А профессору, всю жизнь посвятившему земледелию, трудно ошибиться в том, каким вырастет хлеб на полях.

Вопрос о смерти князя Бориса никак не входил в круг его деятельности. Он даже не представлял, с какой стороны к этому подходить, и уповал на сильных волхвов, которые укажут ему путь. Возможно, в окрестностях Новгорода сейчас просто нет сильных гадателей, поэтому и собирают слабых, чтоб решить задачу не умением, а числом.

Перед высоким земляным валом Городища собралось много людей — наверное, половина Новгорода явилась. Млад хотел проехать сквозь толпу верхом, но люди с его пути расходиться не спешили, а, напротив, поругивались, шипели и орали:

— Ну куда на коне-то прешь?

Пришлось спешиться и вести лошадь в поводу. В конце концов, Млад оставил ее в посаде, возле какой-то избы с одинокой старухой, заплатив той копеечку. У въезда на площадь перед княжьим теремом стояло столько зевак, что пробиться к страже у него никак не выходило: его толкали, отпихивали, пинали в бока локтями и неизменно покрикивали:

— Самый умный? Все посмотреть хотят!

Млад оправдывался тем, что ему надо попасть на площадь, но никто его оправданий не слушал. К стражникам он пробился изрядно потрепанным: с оторванными пуговицами, в треухе, съехавшим набок, с оттоптанными ногами, отчего начищенные сапоги перепачкались так, будто он чистил конюшни.

— Куда? — спросил стражник, смерив Млада взглядом с ног до головы.

— Я? Мне надо на площадь. Меня позвали, вот… — Млад полез за пазуху и достал сложенную в четверо грамоту, — вот…

Стражник посмотрел на него так, будто Млад эту грамоту украл, и подозвал напарника: теперь они подозрительно глядели на него вдвоем.

— Что-то не похож ты ни на волхва, ни на профессора… — проворчал напарник, открывая Младу дорогу. Млад вздохнул и пожал плечами.

Кроме прибывших из Новгорода и окрестностей, на площадь вышла дружина князя, их любопытствующие жены и дети, собралась челядь княжьего терема — яблоку некуда было упасть. Млад потоптался немного, приподнимаясь на цыпочки и надеясь высмотреть хоть одно знакомое лицо, но за толпой ничего не увидел и стал протискиваться ближе к терему.

Высокий терем князя правильней было бы назвать дворцом, но с тех пор как вече стало избирать князей и селить их на Городище, дворцом жилище князя в Новгороде называть перестали, тем самым в чем-то уравнивая его в правах с прочими знатными людьми города. И, в отличие от каменных палат новгородского посадника, строили княжьи хоромы из дерева, но как строили! Заморские зодчие, что помогали застраивать детинец, не годились в подметки русским мастерам!

Только главный терем университета мог сравниться с княжьим размерами и величием, но по красоте явно ему уступал: терем ступенями поднимался к небу, возвышаясь над крутым берегом Волхова, и смотрел на все четыре стороны. К северу — к Новгороду — обращался его служилый лик: напротив главных ворот, перед широкой площадью на двадцати резных дубовых столбах держалась широкая галерея, подобная вечевой степени, с которой князь говорил с людьми. К югу — к прибывающим гостям — терем являл лик воинский и более напоминал старинную деревянную крепость; там подъемный мост надо рвом закрывал ворота, там узкие окна походили на бойницы, и на круглой открытой башне стояли три тяжелые пушки. С той же стороны разместилась дружинная изба, и двор предназначался для упражнений дружины в воинском искусстве.

К западу — к Волхову — терем поворачивался высокими башенками и витражными окнами; словно красуясь, любовался на свое отражение в реке, и виден был на десятки верст окрест. Перед ним, на узкой полосе перед обрывом, стояло небольшое требище в форме цветка. На восток — к посаду — княжий терем обращал лик домашний, простой — что ж притворяться перед своими? Там находился задний двор, ворота для проезда подвод, поварни, амбары, дровни, хлебные и кладовые.

Волхвы собрались под широкой галереей — действительно, около сорока человек. Млад пробирался к ним под косыми взглядами дружинников и их отроков, когда увидел волхва Белояра, идущего к терему через площадь: толпа расступалась в стороны, пропуская его, молодые почтительно кланялись, старшие — преклоняли головы в знак уважения. Белояр, одетый, невзирая на мороз, лишь в белый армяк до пят, опирался на посох и смотрел поверх голов: высокий, ширококостный, с белой головой, с гладко выбритым подбородком, что делало его лицо открытым и чистым. В его взгляде не было превосходства над толпой, и никто не посмел бы обвинить его в пренебрежении к людям. Он словно находился далеко отсюда, словно был слишком занят своими мыслями, чтоб посмотреть вокруг себя.

Млад, бывало, тоже пребывал в раздумьях, когда шел по улице, но почему-то неизменно натыкался на прохожих, которые советовали ему не считать ворон, а смотреть под ноги. Надо думать, белый армяк до пят, даже вместе с посохом, ему бы не помог…

— Млад Мстиславич! — наконец-то окликнули его со стороны терема, — где ж ты ходишь?

Ему навстречу вышел Перемысл — волхв с Перынского капища, один из тех, кто писал ему приглашение. Перынское капище считалось княжеским, хоть и находилось на противоположном берегу Волхова, довольно далеко от Городища, и было одним из самых именитых капищ Новгородской земли. В каменном храме горел неугасимый огонь, когда-то зажженный молнией, в память о воинах, погибших защищая Новгород; храм мог вместить больше тысячи человек — почти всю княжескую дружину. Каменное изваяние бога грозы впечатляло даже иноземных гостей, хотя мало кто из них отваживался приближаться к проклятому их богами идолу. На капище трудились пятеро волхвов и десяток их помощников. А напротив, на правом берегу Волхова, стоял храм Ящера, хозяина Ильмень-озера — извечного противника громовержца,. Когда-то, когда оба капища еще стояли под открытым небом, два кумира глядели друг на друга и внушали ужас иноземцам, идущим в Новгород с юга.

— Здравия тебе, — Млад вздохнул с облегчением, когда Перемысл вывел его из толпы.

— Уже и Белояр появился, а тебя все нет!

— Народу столько… — посетовал Млад, — мне было не пробиться.

— Нарочно собрали. Бояре хотели гласности, и Белояр согласился — считает, что люди помогут. Сначала в покоях Бориса хотели гадать, но потом перенесли сюда, на площадь. Княжичу было видение, о котором никому не рассказывают, вот он и настоял на расследовании.

— Будем к духу обращаться?

— Нет, к духу без нас обращались — молчит дух. Да и что духа спрашивать? Откуда ему знать? Болел, болел и умер. Курган вскрывали, твой отец, между прочим, тоже приезжал. Только через год что определишь по сгоревшим останкам?

— Млад! — окликнули с другой стороны.

Он оглянулся и увидел доктора Велезара.

— Ну, как мальчик? Что с ним? — доктор, чуть запыхавшись, подошел поближе.

— Через неделю начнется пересотворение, — Млад пожал плечами, — готовимся потихоньку…

— И здесь шаманить будешь?

— Да нет… Я как все… Числюсь волхвом-предсказателем… И потом, белые шаманы не гадают.

— Да ладно, числится он, — Перемысл хлопнул его по плечу и повернулся к доктору, — Млад Мстиславич сильный предсказатель. Если бы не разводил вокруг гадания теорий, был бы сильней самого Белояра.

— Во-первых, я не развожу никаких теорий. Если будущего не знают даже боги, как я могу строить какие-то достоверные догадки на этот счет? А во-вторых — Белояр не гадатель, он кудесник, — возразил ему Млад.

— Ну, сегодня вы не о будущем, а о прошлом будете гадать. Надеюсь, узнавать прошлое волхвам разрешается? — улыбнулся Перемысл.

— Это сложный вопрос. Прошлое — слишком темная штука… Все зависит от угла, с которого смотришь. Иногда и настоящего понять невозможно…

Млад вдруг почувствовал беспокойство. Смутное, совершенно неопределенное. Как будто в воздухе появилась тончайшая паутина и запуталась в голове. Впрочем, вокруг действительно собралось много волхвов — вполне возможно, их мысли начали переплетаться друг с другом еще до того, как началось само гадание.

— Что с тобой? — доктор Велезар взял его за руку, — Тебе нехорошо?

— Нет, так, наверное, и должно быть, — улыбнулся Млад — прикосновение доктора вмиг рассеяло беспокойство, словно вернуло в явь, — здесь… здесь слишком много таких как я.

— Тебя это тяготит? — удивился доктор.

— Нет, напротив, — ответил он и подумал, что на него накинули сетку. Всего секунду он чувствовал ее прикосновение, а через секунду привык, словно эта сетка стала его естеством. Наверное, это мнительность. Разговоры с Пифагорычем. Навести морок на сорок волхвов невозможно — если он заметил эту паутину, то Белояр точно не позволил бы сделать с собой такого. Впрочем, Белояр гадать не будет. А может, и не сетка это вовсе. Так, сложные эманации: любое объединение волхвов непредсказуемо — они могут погасить силу друг друга, а могут умножить в десятки, в сотни раз.

На галерее появился юный князь Волот Борисович — совсем мальчик, моложе Миши, только много крепче, и выше, и… Млад, глядя на него, сразу подумал: этот пройдет пересотворение. Странное предположение — немыслимо думать, что княжеский сын мог бы стать шаманом. Но взгляд юноши словно разрезал площадь: на ярком солнце, сквозь прищур, пробивались синие лучи его глаз. Его широкое скуластое лицо, казалось, ничего не выражало, и вместе с тем излучало уверенность и спокойствие — как у Белояра. А ведь ему еще не было пятнадцати! Княжеская кровь, кровь Бориса. Напрасно беспокоится Пифагорыч — года через два или три этот мальчик возьмет в руки всю власть, и — берегись вольный город Новгород! Один его взгляд стоит целого веча!

Юношу не смущали те, кто глазел на него снизу — он привык находиться на виду. Млад же чувствовал неловкость за свое любопытство — нехорошо разглядывать человека так откровенно, даже если это князь. Тот, между тем, скользил взглядом по собравшимся, и чуть задержал его на докторе Велезаре — голова князя чуть пригнулась, кивая доктору. Млад думал, что ошибся, но доктор тоже ответил князю легким поклоном. А потом… а потом юноша поймал взгляд Млада: это было похоже на вспышку молнии. Миг, доля секунды — синие глаза князя словно приоткрыли душу. Смятение и страх, неуверенность в своих силах, бесконечная борьба с собой, со своими сомнениями, недоверие, ожидание удара в спину, цинизм и благородство, ум и наивность… Да он же ребенок! Ребенок, придавленный непосильным бременем, желанием соответствовать и превзойти, и ответственностью перед теми, кто смотрит сейчас на него!

Лицо юного князя ничего не выражало.


Внутри круга волхвов Млад перестал ощущать себя личностью — наверное, так чувствует себя капля, попадая в ручей. Направляемая умом Белояра, сила сорока волхвов прорезала прошлое, как солнечный луч пронзает туман. Это было удивительно, и приятно, и неприятно одновременно. Млад не слышал своих мыслей — они остались где-то внизу. Это очень напоминало подъем наверх — такой же прилив восторга, волна, от которой тело становится невесомым, от которой перехватывает дыхание, и слезы выступают на глазах. Только ритм задает не бубен: ритм идет с двух сторон, через еле заметное подрагивание рук соседей. Белояр — великий волхв. Поймать биение каждого, почувствовать ритм и заставить откликнуться!

Но наверху Млад чувствовал себя самим собой, а тут растворился, потерял себя, перестал сомневаться. До того приятно, что ныло что-то в груди. Неприятно было не чувствовать себя собой: Млад собирал «свое» в себе, пытался поднять хоть что-то собственное, личное — непроизвольно. Наверное, не стоило этого делать — в этом смысл, в этом сила гадания волхвов: стать ручьем из множества капель. И он только напрасно тратит силы.

Видения не становились четче: они то проявлялись, как узор на булатной стали под действием кислоты, то разворачивались перед глазами чередой непоследовательных событий, то вспыхивали застывшими картинками. Из их мозаики постепенно складывалось целое — сперва противоречивое, нелогичное, и только в конце обретающее законченность и обоснованность.

Медленная, мучительная болезнь князя Бориса входила в противоречие с ярким, осязаемым желанием его убить. Убить одним ударом клинка, одной порцией яда, одним выстрелом… Желание витало в воздухе. Оно пришло с востока. Примерно пятнадцать градусов к югу от востока. И видение летело на восток, проносясь над городами и весями быстрей птицы, за несколько секунд, и город поднялся на горизонте: земляной вал над промерзшим рвом, дубовые стены над валом, белокаменный, присыпанный снегом кремль, и высокие белые минареты за его стенами, и ханский дворец, и его ворота, обитые сияющей бронзой, и гулкий мозаичный пол, и узкие сводчатые окна, роняющие свет под ноги, и хитрое лицо с вишневыми татарскими глазами. Торжество на этом лице. Свершившаяся месть, освобождение, гордость перед свои народом, сброшенное ярмо: мудрый, осторожный политик и расчетливый делец внутри хана проиграл потомку Великого Монгола, до поры таившемуся в нем. Казанский хан презрел власть, полученную из рук князя Бориса. Так волчонок, вскормленный человеком, убивает хозяина, чтоб обрести свободу.

Взглянув в вишневые глаза, Млад на секунду почувствовал себя собой. И тень разочарования мелькнула в этих глазах: хан опоздал.

Словно в мгновенном свете молнии мелькнул и исчез татарский колдун, пригнувшийся над зельем, испускающим пар. И зелье это убивало медленно и верно, день за днем, неделя за неделей.

— За здравие Бориса Всеволодовича! — карие раскосые глаза улыбались. Посол был честен, ведь обман гяура — это не обман.

Смертоносный кубок в руках князя дрогнул, словно тот чуял тлетворный дух, витающий над густым вином.

— Здоровье князя! — подхватила дружина.

И широкая кровать напомнила в полутьме дрова погребального костра, а непроницаемый полог — стоящую на них домовину.

— Здоровье князя уже не в моей власти, — горечь слов доктора Велезара осталась на языке долгим послевкусием.

Растворение во множестве стало невыносимым; наслаждение, от которого ныла грудь, перешло в пресыщение, тошноту; легкость обернулась головокружением: Млад тщетно собирал крупицы себя, словно рассыпанные по полу зерна пшена. А князь понемногу отхлебывал яд из смертоносного кубка, каждый день по маленькому глотку, и каждый день — за свое здоровье. И рука его уже не дрожала, словно он и в самом деле верил, что этот глоток возвратит ему силу. И всходил на погребальный костер с кубком в руках. Огонь поднимал его душу наверх, огонь ревел и жег, огонь заслонял небо и раскалял землю, огонь дышал в лицо, пока не ударил в грудь широким языком: Млад пошатнулся и едва не упал. Белояр, конечно, великий волхв, но выходить в явь можно и мягче…


Площадь бесновалась: дружина требовала немедленного отмщения. Млад сидел на снегу, прислонившись к срубу колодца возле терема: Перемысл явно преувеличил его силу. Другие волхвы, по крайней мере, остались на ногах. Не было сил даже снять флягу с пояса, чтоб отхлебнуть настоя, малейшее движение рождало немощную дрожь, как в горшке с киселем. Челка промокла от пота и прилипла ко лбу.

Юный князь поднял руку навстречу ярящийся толпе, и крики примолкли. У него еще не вполне сломался голос, и громко говорить басом он не смог, пусть и очень хотел. Зато звонкий голос мальчика разлетелся до самого вала, и, казалось, его услышат и в Новгороде.

— Решение еще не принято! Грамота не скреплена подписями! Но и когда волхвы подпишут свои выводы, по закону мы не сможем вынести приговора. Мы хотели знать правду не для мщения за прошлое, а для решений в будущем. Я призываю дружину и новгородцев не чинить татарам вреда. Это наше внутреннее дело! Мы сделали это для Правды, а не для мести! Останемся верными Правде!

К Младу подошел Белояр и присел перед ним на корточки, сразу потянувшись к его поясу, где висела фляга.

— Ты говорил с духами три дня назад и еще не восстановился, — сказал волхв, выдергивая из фляги пробку, — тебе было тяжелее всех.

Он подложил руку Младу под затылок и поднес флягу к губам.

— Ты сильный волхв, — продолжил Белояр, — ты один из всего круга смог противиться мне. Ты делал это нарочно?

Млад покачал головой.

— На это тоже уходили твои силы, — Белояр кивнул, — ты видел все так же, как другие, или что-то еще?

— Только на выходе, — Млад тряхнул головой, — но это было больше похоже на путаный конец сна. Мне виделся князь Борис с ядовитым кубком в руках — в своей постели. И еще я видел, как он сам всходит на погребальный костер.

— На выходе у всех исказились видения. И у всех они разные, — Белояр поднялся на ноги, передавая флягу Младу в руки, — тебе нужна помощь?

— Нет, я скоро встану.

— Грамоту составлять заканчивают. Минут через двадцать начнется подписание. Ты успеешь?

— Вполне.

Млад смотрел на прямую удаляющуюся спину Белояра, когда к нему подбежал доктор Велезар.

— Я не заметил тебя сразу, извини, — он протянул руку, чтоб помочь Младу встать, — не надо сидеть на снегу, ты простудишься. Я помогу, там, в тереме, для вас накрыты столы, можно выпить горячего меду или пива.

— Я бы выпил чаю. Покрепче и послаще, — сказал Млад, принимая руку.

— Самовары давно кипят, челядь с ног сбилась. Не дождутся, когда волхвы изволят приступить к трапезе.

Поднимаясь на ноги, Млад заметил, как сильно кружится голова. Ему снова померещилась тончайшая паутина, натянутая в воздухе со всех сторон, но на этот раз он списал это на усталость. Доктор Велезар подставил ему свое узкое плечо — Млад был выше доктора и намного моложе, поэтому только слегка оперся на него, чтоб не шататься.

В нижнем ярусе терема действительно дым стоял коромыслом: бегали девки с блюдами и посудой, солидно распоряжались ими мужики, бабы носили дрова и мели полы. Вокруг гремело, стучало, парило, дымилось и приятно пахло едой. Доктор хотел провести Млада наверх, но тот отказался и присел в углу на скамейке, чтоб никому не мешать. Откуда-то появились две бабы, ахая и причитая, проводили Млада к печке, за стол — узнав в нем волхва, они и на руках бы его отнесли, и он с трудом отделался от их помощи.

— Чаю, девки, чаю велено нести! — крикнула в пространство одна, — быстрей давайте, сейчас грамоту подписывать будут!

И чай появился чуть ли не через мгновение: на огромном подносе, где кроме большой кружки поместился сахар, мед, патока, сушки, калачи, пряники и три куска мясного пирога. Млад чувствовал себя очень неловко: хорошо, что никто не стал пихать этого ему в рот. Бабы почтительно стояли по бокам и чуть сзади — словно стража; девка, притащившая поднос, с любопытством выглядывала из-за угла на пару с подругой.

Горячий крепкий чай иногда помогал не хуже отвара, который Млад носил во фляге и пил после подъемов наверх. В тепле унялась дрожь, только голова продолжала кружиться — теперь легко и приятно. Он сидел и вспоминал видения, явившиеся ему в круге волхвов — чтоб ничего не пропустить. И чем больше он их вспоминал, тем сильней его одолевало беспокойство. Беспричинное, смутное. Оно приходило на смену усталости и головокружению, и Млад списывал его на последствия гадания — ему ни разу не приходилось так выкладываться во время волхования. Втроем-вчетвером волховать ему случалось, но настолько глубокого помрачения сознания он никогда не испытывал. От него что-то ускользало, как уходящий сон, который стремишься удержать, просыпаясь. Он хотел понять — что же это, и никак не мог. Бабы, стоящие за спиной, сильно его раздражали, он думал, что причина именно в них.

Подписание началось торжественно, на широкой галерее княжьего терема. Князь стоял, заложив руки за спину, между двух столов. За одним сидел Перемысл, три волхва с капища в детинце и Белояр, за другим: новгородский посадник — Смеян Тушич Воецкий-Караваев, боярин из старинного и уважаемого рода, двое думных бояр и пятеро кончанских старост — из житьих людей: когда-то Борис посоветовал новгородцам не избирать в «кончатники» бояр, и с тех пор новгородцы строго следовали его завету.

Думные бояре отличались от остальных не только нарочитым богатством одежды. Являя друг другу полную противоположность, они, тем не менее, были удивительно похожи. Один — Чернота Свиблов — высокий и тучный, толстогубый, мягкотелый, другой — Сова Осмолов — поджарый и быстрый, остролицый и черноглазый, с горящим взором. Оба имели бороды, только у Свиблова борода лежала на груди и напоминала ощипанную мочалку, а у Осмолова была густой и исправно постриженной. Но оба смотрели на мир свысока, оба понимали свою значимость, оба снисходительно мирились с присутствием «малых» людей за столом. В них не чувствовалось ни властности юного князя, ни мудрой отрешенности Белояра. Они были хозяевами, а не властителями и не мудрецами.

Посадник отличался от них обоих: несмотря на знатность рода, Смеян Тушич обладал скромной внешностью: не худой — не толстый, не низкий — не высокий, с серо-пегими волосами и без бороды. И шубу он носил хоть и соболью, как подобает человеку зажиточному, но какую-то серую, невзрачную, с протертым местами бархатом. Характер у Воецкого-Караваева был покладистый, тихий, на людей он свысока не смотрел и хозяином себя не выставлял. Но все знали, что лучшего защитника прав новгородцев среди бояр нет, и лучше Смеяна Тушича никто не умеет улаживать споры и разногласия, особенно с иностранными посольствами.

Перемысл зачитывал грамоту на всю площадь, волхвы внимательно слушали и кивали. Млад поднялся наверх последним, чуть не опоздал и стоял у самого края галереи, за спинами остальных, практически в дверях. Люди на площади, которых прибавилось, потому что открыли ворота, переговаривались тихо и шипели друг на друга, боясь пропустить хоть слово. Млад тоже прислушивался, и тоже боялся что-нибудь пропустить — беспокойство не оставляло его, напротив, только усилилось. Он что-то забыл, что-то очень важное! И вместе с тем, происходящее стало казаться ему наваждением. Это не ему явились картины из прошлого! Не ему! Он не был собой! Он был каплей в ручье! Его собственными стали только последние видения, которые не имели никакого отношения к правде — бред, бред на выходе в явь!

И вместе с тем, все видели одно и то же. Грамота очертила общее в видениях всех сорока человек и вычеркнула то, что не помнил хотя бы один из них. Даже сводчатые окна ханского дворца, даже рисунок мозаики на полу — записали всё. Это ли не доказательство правды — рисунок на полу дворца в Казани, где Млад никогда не бывал?

Волхвы по очереди подходили к Белояру и Перемыслу, внимательно перечитывали грамоту глазами и скрепляли ее своей подписью. Юный князь цепко вглядывался в лица волхвов, словно проверял, словно старался запомнить. Бояре скучали, посадник тихо переговаривался с «конечниками». Площадь молчала, подавленная или торжественностью этих минут, или значимостью волхвов, смотрящих на нее сверху. У Млада за спиной и у окон, выходящих на галерею, толпилась челядь, прислушиваясь и всматриваясь — даже шепота не было слышно. Подписавшие грамоту волхвы вставали на место, с их лиц исчезало напряжение — наверное, каждый, как и Млад, немного волновался и отдавал себе отчет в последствиях совершенного действа. И пусть законной силы грамота не получит, обвинения в смерти князя Бориса хану никто не предъявит, но Правда… Правда останется.

А Правда ли? Сорок человек заглянули в прошлое, сорок человек увидели одно и то же. Лучше бы Млад не стоял последним, лучше бы подписал грамоту сразу, потому что сомнение с каждой минутой терзало его все сильней. Он не был собой! Это не его видения! Какое он имеет право подписывать то, что будут считать Правдой?

Перемысл выкрикнул его имя, Млад протиснулся вперед и прошел по галерее в другой ее конец, почему-то с особенной силой ощущая, насколько не похож на остальных, стоящих на галерее. Своим полушубком — действительно, как у истопника, декан совершенно прав; своим лисьим треухом, столь рыжим, что тот издали бросался в глаза, своей походкой, нисколько не напоминающей степенную поступь волхвов, своей мнимой молодостью — другие волхвы обычно выглядели старше своих лет.

— Читай, Млад Мстиславич, и не торопись, — кивнул ему Перемысл, протягивая грамоту, для верности написанную на толстом пергаменте, а не на бумаге.

Млад рассеянно кивнул. От волнения строчки разбежались перед глазами, и стоило определенного труда вернуть их на место. Он действительно не торопился, внимательно изучая каждое предложение и сравнивая со своими видениями — обмануться не трудно. Если тридцать девять человек до тебя сказали, что черное — это белое, ты повторишь это не задумываясь и будешь уверен, что не солгал.

Торжество хана описывалось скупо: Млад мог бы расцветить описание большим числом подробностей. И… чего-то не хватало. Очень важного, очень нужного для Правды… Млад прочитал грамоту до конца — в нее не вошли слова доктора Велезара, впрочем, не надо было собирать сорок волхвов, чтоб вытащить их из прошлого — доктор говорил их в присутствии десятка свидетелей. Млад дочитал, посмотрел на Перемысла и вернулся к хану и его дворцу. Да, рисунки на воротах, на полу, форма окон — именно такими их видел Млад. Очень точные рисунки. Но…

Он положил бумагу на стол, нагнулся, взялся за перо, макнул его в чернильницу и в этот миг вспомнил взгляд вишневых татарских глаз. Хан опоздал. Не было никакого торжества! Не было! Разочарование и, в лучшем случае, злорадство вместо торжества! Все — ложь! Млад не был собой! Это не его видения!

Он поднял глаза на Перемысла, который смотрел на него выжидающе, глянул на отрешенного Белояра, и уперся в синий, пронзительный взгляд юного князя сверху вниз.

— Я не могу этого подписать, — сказал Млад еле слышно.

Белояр мгновенно повернул голову, отрешенность его вмиг исчезла. Князь перестал щуриться, глаза его распахнулись от удивления, и брови поползли вверх. Волхвы, стоящие рядом, зашептались, передавая новость дальше. Бояре недовольно зашевелились, Сова Осмолов сжал кулак и скрипнул зубами, посадник переглянулся с «конечниками».

— Почему, Млад? — обиженно, разочаровано спросил Перемысл, оглядываясь на бояр.

— Я не уверен, — ответил тот немного тверже, — надо быть уверенным до конца, а я до конца не уверен.

Осмолов посмотрел на Млада с ненавистью и собирался что-то сказать, но передумал.

— В чем конкретно ты не уверен? — князь вернул лицу спокойствие.

— Во всем. Я не был собой. Это не мои видения. Моих собственных видений было всего два, и их здесь, очевидно, нет.

— Млад, ты опять начинаешь подводить теории под гадание, — тихо сказал Перемысл.

— Да, — Млад решил, что ему проще согласиться, чем доказать обратное.

— Твои видения противоречат остальному? — Белояр смотрел на Млада, как игрок в кости на брошенные фишки: глаза его горели огнем.

— Да. Мои видения перечеркивают сделанные выводы. Но это не значит, что они истинны, а все остальное — ложь.

— В таком случае, я с тобой согласен, — кивнул Белояр, — не подписывай. Пусть останется толика сомнений.

Князь перевел взгляд на Белояра: глаза юноши выражали негодование и обиду.

— Но… но почему? Ведь… ведь это Правда? — запинаясь спросил он у волхва.

— Никто не знает, что есть Правда. Один голос — против тридцати девяти. Это ничего не меняет, лишь подчеркивает: гадание не может иметь законной силы.

Площадь заволновалась, почувствовав заминку.

— Сорок, — князь упрямо сжал губы и чуть откинул лицо назад, — сорок, а не тридцать девять против одного! Я подпишу грамоту. Я видел то же самое.

— Не делай этого, юноша, — Белояр кивнул князю и снисходительно нагнул голову на бок, — не делай. Ты слишком молод, чтоб принимать подобные решения самостоятельно. На тебя смотрит Новгород. Подумай, что будет в городе сегодня ночью, если ты подпишешь эту грамоту. А завтра в ответ на кровавую ночь начнется война. И не только Казань — но и Крым, и Астрахань, и Ногайская орда через месяц встанут под стенами Москвы и Киева, а через два — осадят Новгород. Не полагайся на чувства в своих действиях. Такие вопросы решает боярская дума. Пока.

Князь втянул воздух сквозь раздутые ноздри и опустил голову, но тут в разговор вступил Сова Осмолов.

— С каких пор волхвы дают советы князьям? Ты верно заметил, старик, такие вопросы решают бояре, а не волхвы. Если речь идет о Правде, о какой осторожности мы говорим? Юноша горяч, но на этот раз он прав — Правда стоит того, чтобы бороться за нее с оружием в руках.

— И кто сказал тебе, что Русь слабей орды? — добавил Чернота Свиблов, — Это мы встанем у стен Казани и Астрахани, а не они у стен Новгорода! Это они наши подданные, они платят нам дань, а не мы им!

— Давно ли? — чуть усмехнулся Белояр.

— Довольно, — оборвал их юноша, — ты отрезвил меня, Белояр. Я благодарен тебе. Я не стану подписывать грамоты, даже если дума единогласно решит, что я должен ее подписать.

— А татары слишком вольно разгуливают по торгу… — пробурчал под нос один из «конечников», но князь глянул на него коротким взглядом, и тот осекся.

— Новгородцы ненавидят татар, — продолжил за него Сова Осмолов, — Русь сносила их засилье сотни лет.

— Новгородцы видели татар только на торге, — отрезал князь, — им не за что их ненавидеть! Это не Москва и не Киев. Если, конечно, твои люди, Сова Беляевич, не уськают их на каждом углу, как собак на медведя.

— Новгородцы имеют свою голову на плечах, — с достоинством сказал посадник, — они не собаки, чтоб их кто-то уськал.

— Я не хотел обидеть новгородцев, — кротко ответил князь, опустив голову.

— Может быть, мы вернемся к грамоте? — робко вставил Перемысл, — люди волнуются…

Сова Осмолов с ненавистью глянул на Млада и полушутливо проворчал:

— Выискался… Сомневается он! Никто не сомневается, а он — сомневается! Я еще выясню, кто ты таков…

Млад вскинул глаза — несмотря на снисходительный тон, в голосе боярина он услышал и презрение, и угрозу.

— Я — Ветров Млад Мстиславич, сын Мстислава-Вспомощника, мне нечего стыдиться и нечего скрывать.

Боярин скривил лицо, но смешался под горящим взором Белояра — сильные мира сего не смели грозить волхву.

— Млад, ты хорошо подумал? — спросил Перемысл, оглядываясь на бояр и посадника.

Млад кивнул.

— Объяви об этом людям. Только… попроще, ладно? Это не студенты.

Млад кивнул и попытался представить, будто это что-то вроде лекции, и волноваться совершенно необязательно. Он повернулся лицом к подавшейся вперед толпе и набрал воздуха в грудь.

— Я не поставил своей подписи под этой грамотой. Я не уверен в правде гадания, — выкрикнул он в толпу.

Ропот пронесся над площадью и перешел за ворота, где собрались новгородцы. И ропот этот выражал разочарование.

4. Князь Новгородский

Князь Новгородский, символ объединенной под властью Новгорода Руси, любимец народа, надежда государства и оплот законности, Волот Борисович в то утро проснулся до света и долго стоял босиком, глядя сквозь решетчатое окно на зимний сумрак: как сонные бабы носят воду, как конюхи выводят во двор княжьих лошадей, как лениво и зябко выбивают половики две девки, переругиваясь между собой, как поварята тащат через ворота во двор свиную тушу… Ему было грустно. И думал он о том, что его никто не любит. На свете был только один человек, который мог его любить — отец. Все остальные либо ненавидят его, либо используют. И от каждого — от каждого! — можно в любую минуту ждать подвоха.

В годовщину смерти отца Волоту приснился сон. Это был и не сон, наверное, потому что он точно знал, что проснулся, думал об отце и о разговоре с доктором Велезаром накануне. Пожалуй, доктора Волот относил к тем немногочисленным людям, которые не искали в общении с ним корысти. Велезара, волхва Белояра и собственного дядьку — наверное, лишь этих троих можно было без боязни считать заслуживающими доверия. Отец учил Волота искать чужую выгоду в каждом поступке, слове или совете. И примеривать на собственные интересы. Оставшись в одиночестве, Волот честно пытался понять, что движет каждым из тех, кто его окружал. И не понимал! За год он успел запутаться, заблудиться, и с трудом вспоминал, а чего, собственно, хочет сам. Споры в боярской думе приводили его мысли в смятение: он и соглашался с каждым, и не верил каждому, и искал в каждом слове подвоха, и не мог не признавать правоты.

Речи юного князя вызывали у бояр легкие снисходительные улыбки. Его решения, по сути, были всего лишь мнением большинства — сам Волот зачастую не понимал, о чем они говорили, особенно если дело касалось денег. Он не представлял себе последствий своих решений, хотя каждый раз старался разобраться до конца. Ему казалось, все обманывают его.

Кроме дядьки, старого вояки, сменившего кормилицу, когда Волоту было пять лет, его пестовал друг отца, тысяцкий Ивор Черепанов. Волот впитывал воинскую науку, проклиная себя за то, что при жизни отца тратил время на детские игры, и поначалу очень верил Ивору. До тех пор пока не узнал: получив от Бориса должность тысяцкого пожизненно, Ивор после его смерти успел удвоить свои земельные владения.

Осмоловы и Свибловы, древние и сильные боярские семейства, бились между собой за влияние на юного князя, за вес в думе, за посадничество, за спорные земли, за мнение веча, за купеческие деньги, но проявляли удивительное единодушие, когда речь заходила о боярских привилегиях и правах на собственных землях. Их интересы лежали на поверхности, Волот сам догадался, что ими движет. Осмоловы потеряли немалые доходы, когда отец посадил в Казани молодого Амин-Магомеда: теперь восточные товары на торг везли казанские купцы, а не новгородские. Убрать татар с торга, разорвать договор с Казанью и открыть путь на восток — вот чего они добивались. Свибловы же, напротив, имели земли вблизи Изборска, и собирали с западных купцов немало серебра, а, кроме этого, боялись стычек с Ливонским орденом, разоряющим их земли. Но как красиво звучали их голоса на вече! Осмоловы твердили о расширении территорий, о том, что княжеская власть должна зажать подданные земли в жесткий кулак, подавить их волю — только тогда возможно не ждать нападения с востока и достойно противостоять Западу. Свибловы говорили: только дружба с Европой обеспечит безопасность западных границ, только поддержка Европы сделает Русь непобедимой в борьбе с Востоком.

Московские князья ни во что не ставили юного Волота, но пока побаивались выступать в открытую — слишком сильна была любовь новгородцев к князю Борису, чтоб рисковать: Москва осталась бы один на один с крымчанами. Киев же, возвращенный Руси в результате последней войны с литовцами, еще не оправился толком, но оттуда время от времени звучали голоса о мудром правлении князя Литовского и никчемной власти Новгорода, лишь ограничивающего их свободу и сдирающего подати. Псковичи мечтали об отделении, и ждали подходящего повода.

Иностранные посольства старались иметь дело с боярами и посадником, нежели с юным князем, и о чем они договаривались между собой, Волот мог только гадать. Казань была поразительно радушна, словно собиралась нанести удар исподтишка. Ногайская орда молчала, Крымское ханство изредка разоряло приграничные земли, но ответить на их вылазки большой войной советовал только Сова Осмолов, а на поприще переговоров Волот чувствовал себя неуверенно.

Его любили новгородцы, может, поэтому он так уверенно чувствовал себя с ними. А еще новгородцы недолюбливали бояр и не упускали случая напомнить им о своей силе: за год правления Волота на Великом мосту трижды случались стычки между кремлевской и торговой стороной. И поводы-то были ничтожно малы: в первый раз дрались за посадника, и торговая сторона победила — Сова Осмолов так и не занял этого места; во второй и третий раз — при попытке бояр увеличить подати с житьих людей[6] и купцов. При Борисе такие вопросы решались на одном вече.

Доктор Велезар, с которым Волот сошелся во время болезни отца, никогда не говорил ему о том, как надо действовать. Долгие беседы с доктором, скорей, помогали Волоту разобраться в себе, расставить на места собственные мысли и цели. А главное — доктор не искал выгод: не стремился к власти и оставался равнодушным к серебру. С Белояром же дело обстояло иначе: волхв был совестью князя, проводником на пути к Правде и исполнению воли богов. А дядька? Дядька просто мог хлопнуть по плечу и сказать: «Подними хвост, княжич!»

Накануне того самого видения, или сна, Волот до поздней ночи говорил с доктором: о том, как поставить на место крымчан, не начиная войны.

— Значит, ты боишься соврать? — серьезно спрашивал доктор, когда Волот сказал, что не может пригрозить войной, если сам в нее не верит.

— Нет. Я не боюсь соврать. Я боюсь, что они мне не поверят, — пожимал плечами князь.

— Конечно, Белояр осудил бы меня за эти слова, но я все же скажу. Чтоб соврать так, чтоб тебе поверили, надо самому поверить в свою ложь. Поверь, что ты начнешь войну, если они не прекратят набегов. Это вовсе не означает, что ты ее начнешь. Когда настанет день решать, ты решишь. А пока просто поверь. И увидишь — они испугаются. А если ты подкрепишь свои слова грамотой к Московскому князю, чтоб тот был готов выставить ополчение, об этом немедленно узнает крымский хан, можешь мне поверить. Я не призываю тебя писать грамоты и не даю советов. С тем же успехом я бы рассказал, как обмануть дядьку и уехать на охоту вместо заседания в думе: просто поверить в то, что едешь в думу.

— Я не собираюсь ехать на охоту вместо заседания в думе! — рассмеялся Волот. С доктором он чувствовал себя легко и не старался надеть маску, как с остальными.

— Я говорю: к примеру. Только дядьку обмануть проще, чем посла из Крыма. Посол из Крыма умеет врать не хуже тебя, а много лучше. А это значит, что к своей уверенности ты должен добавить княжеской воли. Кроме игры ума, в которой ты еще не силен, есть воля, которую ты унаследовал от отца и которую питает вся земля русская. И крымский хан проиграет тебе: иначе бы его ханство простиралось до Москвы и дальше. Помни об этом и верь в свою силу.

Засыпая, Волот старался поверить в то, что начнет войну. А потом проснулся и думал об отце: сможет ли он когда-нибудь стать таким, как отец? Если не сможет, то все победы отца были напрасны. И тогда его охватило странное волнение, закружилась голова и видения одно за одним пронеслись перед глазами: его отец не умер, а был убит! Убит подло, собственным ставленником, Амин-Магомедом!

Видение было таким четким, что на сон не походило, но Волот открыл глаза, когда рассвело. И поднялся совсем другим: ослепленным жаждой мести, заново переживая боль, которая за год немного улеглась. Доктор говорил о силе? Волот почувствовал эту силу, которую питает в нем вся русская земля! Он ощущал, что в одиночку сможет смести Казань с лица земли, дайте ему только выйти против всего их ханства с мечом в руках! Он рычал от ненависти, он едва не выскочил во двор в одних портах — собирать дружину, вече, ополчение!

Но когда на его крик появился дядька, простая мысль, словно ледяной водой из ушата, окатила его трезвым холодом с головы до ног: это был всего лишь сон! Только сон! А он едва не поднял новгородцев на войну!

— Ты че кричишь, княжич? — спросил дядька.

Волот еще сжимал кулаки и тяжело дышал, но мысли закружились в голове каруселью: если рассказать об этом хоть кому-нибудь, не избежать огласки, беспорядков. Сова Осмолов уцепится за повод начать войну и, чего доброго, станет посадником, новгородцы сожгут Казанское посольство и Казань ответит тем же, в городе перебьют всех татар без разбора, Москва снова потребует похода на крымчан, Псков откажется выставить ополчение и потребует отделения… У него закружилась голова. Нет! Так нельзя! Даже если это правда — так нельзя!

— Мне приснился плохой сон, — холодно ответил Волот дядьке.

— А… — протянул тот, — умываться будешь?


Волхв Белояр пришел на зов князя через три дня. Сначала Волот собирался рассказать ему все от начала до конца, но потом передумал, хотя Белояр точно не выдал бы его. Но… кто знает… В отличие от доктора Велезара, волхв обладал властью: над умами новгородцев. Да, он был равнодушен к деньгам, но чистая власть — тоже упоительная вещь. Так говорил отец, так говорил доктор. И если человек говорит о Правде, это не означает, что он следует ей… Впрочем, доктору Волот тоже не доверился: тот бы не стал использовать знания в корыстных целях, он мог просто проговориться. Ведь он по пути Правды не шел…

Белояр выслушал взвешенный, выверенный до единого слова рассказ Волота без удивления, словно давно знал, что князь Борис был убит, а не умер от болезни. И сразу предложил собрать волхвов: только для того, чтобы понять, сон ли это. И если это не сон — только тогда решать, что делать с убийцами, кем бы они ни оказались. Волхв долго говорил о том, что гадание — это всего лишь гадание, и на его основании нельзя предъявить счет убийце. Оно нужно для того, чтобы знать, что за враг прячется под личиной друга.

Волот долго думал, стоит ли гадать прилюдно и объявить результат Новгороду, чем бы это ни грозило, или, напротив, собраться тайно от всех. Злость и жажда мести еще кипели у него внутри. Его сомнения разрешил Белояр, сказав, что толпа поможет волхвам увидеть прошлое. Он же не знал, кто убил Бориса, и, наверное, подозревал в этом своих врагов — христиан: Борис собирался добиться полного запрещения строительства их церквей на Руси и ведения проповедей, и Белояр с ним соглашался. Что ж, для Волота это стало еще одним доказательством того, что властью Белояр не хочет делиться ни с кем, даже с христианскими проповедниками, хотя более вздорного вероучения Волот себе не представлял.

Вопрос об открытости гадания решала дума. Если бы за присутствие новгородцев ратовал Осмолов, Волот бы не удивился. Но Осмолов как раз помалкивал, и даже предлагал здравое, с точки зрения князя, решение: по результатам гадания определить, стоит ли новгородцам об этом знать. Но большинство, как ни странно, вспомнило о том, что в Новгороде живут вольные люди, скрывать от которых судьбоносные сведения не годится. Им ведь и в голову не могло прийти, что виновен Амин-Магомед!

Конечно, последнее слово оставалось за князем, но Волот до этого ни разу не пошел против думы. А в этот раз… Месть. Месть кружила ему голову! Сокрушительный удар, который сравняет Казань с землей! Когда он объявлял свое решение, ему казалось, что его голосом говорит кто-то другой. Кто-то изнутри него, незнакомый ему и пугающий.

Весь вечер накануне гадания он думал о том, что поддался чувствам вопреки разуму. И засыпал с твердым намерением отменить гадание, и провести его потом, позже, тайно и тихо. А впрочем… Сорок волхвов… Пусть они все идут по пути Правды, но даже дав слово, кто-нибудь из них да проговорится. И Новгород не простит обмана. А может все это сон! И Амин-Магомед вовсе не убивал отца!

Утром от этих мыслей не осталось и следа. По темной спальне бродили тени — отблески факелов, горящих во дворе, но Волот не без трепета думал о том, что его предшественники, новгородские князья, бывают здесь гораздо чаще, чем он может предположить. Волот смотрел во двор и думал о том, как он устал за этот год. О том, что никто его не любит, все только используют, рвут на части. Никто не даст ему совета просто так, за каждым советом встанет чей-то интерес. А он устал, устал! Устал путаться в мыслях, устал подозревать каждого, устал решать то, в чем ничего не понимает! Зачем нужна дума, если каждый в ней думает только о собственном благе? Зачем нужно вече, если им управляет Совет господ? Зачем нужен посадник, если вместо интересов новгородцев он печется лишь о том, как бы усидеть на месте? Зачем нужен тысяцкий, который в оплату своего полководческого дара обирает Русь? Наверное, в ту минуту Волот впервые подумал о том, как правильно устроены соседние страны, где абсолютная власть принадлежит монархам.

Когда к нему в спальню зашел дядька, юный князь вполне успокоился. Его любит Новгород. В нем нуждается Русь. Он станет постарше, и тогда никакие бояре не собьют его с пути! Он победит их, рано или поздно он их победит!

5. Вечер в университете

После обеда Млад задержался, разыскивая в Городище свою лошадь — он никак не мог вспомнить, в каком дворе ее оставил, все они казались ему совершенно одинаковыми. Потом, проезжая мимо Новгорода, он все же заглянул на торг, и в Университет вернулся, когда совсем стемнело.

Ширяй с порога сообщил, что к нему приходили декан и ректор, причем оба явно злились и велели ему зайти в ректорат сразу по возвращении. В ректорат Млад не торопился — Миша в его отсутствие совсем расклеился: лежал на кровати, сжавшись в комок, и дрожал.

— Ну? — спросил Млад, закрывая за собой дверь.

— Ты обманываешь меня… — безнадежно выдохнул тот.

— Я даже не собираюсь оправдываться и что-то тебе доказывать. В чем я тебя обманываю на этот раз? — Млад присел на табуретку рядом с кроватью.

— Они стащат меня в ад…

— Хорошо. Если тебе этого хочется, я с ними договорюсь — они так и сделают.

— Мне не хочется! Не хочется! — зарычал парень и рывком поднялся, — ты нарочно издеваешься надо мной!

— Да. Нарочно. Я не собираюсь тебя успокаивать и лить масло тебе на сердце рассказами о том, что ада не существует: его выдумали для таких, как ты. Я устал. Если хочешь, я приведу к тебе темного шамана — он ныряет вниз, он знает, что там, внизу, он видел своими глазами.

— Он тоже мне соврет! Если он служит дьяволу, он нарочно мне соврет!

— Наверное, отец Константин говорил тебе правду, — усмехнулся Млад.

— Отец Константин — бескорыстен! Он хотел моего спасения!

— А я, можно подумать, собираюсь тебя выгодно продать.

— Откуда я знаю, что дьявол пообещал тебе за мою душу? — у Миши дрожал подбородок. Нехорошо дрожал — это могло закончиться судорогами.

— А что отцу Константину за твою душу пообещал бог, ты знаешь?

— Вы все, все мне врете! — выкрикнул парень и сорвался с кровати, — не ходи за мной! Я не заблужусь!

— Возьми огниво. Если заблудишься в лесу — разведи костер.

— Не надо мне твоего огнива! — прошипел он, запихивая руки в рукава шубы, — ничего не надо! Ну и заблужусь! И замерзну!

— Надень шапку.

— Отстань от меня! Не хочу никаких шапок! Ничего не хочу! — Мишу трясло. Млад чувствовал, какие силы разрывают мальчика изнутри: он успокоится. Побегает по лесу, промерзнет и успокоится ненадолго. Так и должно быть, пока все идет так, как и должно идти. Огниво лежало в кармане шубы, а шапку Млад нахлобучил Мише на голову у самого порога. Тот сорвал ее, но не отбросил, а забрал с собой, тиская в руке.

— Пойти за ним? — тихо спросил Добробой, подойдя к Младу сзади.

Млад покачал головой.

— Ты б в ректорат сходил, Млад Мстиславич, — назидательно сказал Ширяй, как всегда поднимая голову от книги, — пока он по лесу бродит, ты как раз успеешь.

Вот сопля!

— Схожу, — проворчал Млад, и хотел добавить, что это не Ширяево дело, но подумал и промолчал.

— Млад Мстиславич, а правда, что ты сегодня в Городище грамоту про убийство князя Бориса не подписал? — спросил Добробой.

— Правда.

— А почему? Разве не татары князя убили? — поднял голову Ширяй. Млад всегда поражался его способности одновременно читать и слушать, о чем говорят вокруг.

— Я не знаю. Поэтому и не подписал, — Млад сжал губы, — а вы откуда знаете про татар?

— Так весь университет говорит. Некоторые даже в Городище ездили, чтоб все самим узнать. А я, например, так и знал, что это татары. Мне и гадания никакого не надо было.

— Ну-ну, — усмехнулся Млад, — и откуда, интересно, ты это знал?

— Да понятно же все! Кто еще нас так ненавидит?

— Не нас, а князя Бориса, — поправил Млад.

— А какая разница? Раз князя Бориса ненавидит, значит и нас тоже! — Ширяй посмотрел на Млада снисходительно.

— Нет, парень. Бояре тоже ненавидели князя Бориса, но к нам, наверное, ничего подобного они не испытывают. И мне кажется, догадки про татар ты повторяешь с чужого голоса.

— Ничего и не с чужого! А если у меня есть единомышленники, это еще не значит, что я говорю с чужого голоса.

— Единомышленники — это хорошо, — Млад натянул валенки, — только предположение твоих единомышленников нарушает первейшее правовое утверждение, которое незыблемо для Новгорода: не пойман — не вор.

— А… а гадание? Разве гадание сорока волхвов — это не доказательство?

— Тридцати девяти, — Млад подмигнул Ширяю, надевая треух.

— Так ты что, за татар, что ли? — умное лицо Ширяя вытянулось от детской обиды.

— Я — не за татар, я не против татар. Это разные вещи. И даже если бы я был против них, это ничего бы не изменило: Правда не завит от того, за кого ты и против кого.

— Ой, Млад Мстиславич! — Добробой приоткрыл рот, — как ты это здорово сказал!

— Ага, — кивнул Млад, — пойду. Потом поговорим.


В ректорате еловыми дровами трещала печь, ректор с деканом естественного факультета сидели перед открытой дверцей на низких скамеечках и пили вино из серебряных кубков.

— Явился? — ректор кивнул на третью скамеечку возле печки, — садись.

Млад стащил с головы треух и расстегнул полушубок, продолжая топтаться у двери.

— Ну что застыл? Часа полтора тебя ждем, — обернулся к нему декан, — вино на столе, наливай.

Млад пожал плечами и повесил полушубок на крючок за дверью. Вина так вина… Он плеснул в кубок густой настойки и сел рядом со столпами университетской мысли.

— Я знал, что ты чудак, Млад Мстиславич, — начал декан, — и я прощал тебе любые чудачества за твой ум, и за твой опыт, и за любовь к тебе студентов…

Млад опустил голову.

— Ты хотя бы понимаешь, кому дорогу перешел? — вслед за деканом, подхватил ректор, — ты представляешь себе, что ты сегодня сделал?

— Я не понимаю. И не хочу понимать.

— Это, конечно, замечательно, — ректор посмотрел на него многозначительно, — можешь рассказать нам сказку о том, что городские власти не смеют совать нос в дела волхвов. Да, волхву Белояру нечего опасаться. Но профессора университета, даже если он волхв, достанут, и еще как! Ты с княжьей галереи не ушел, когда здесь были люди Свиблова.

— А… Черноты Свиблова? — решил уточнить Млад. Он ожидал подвоха от Осмолова.

— Черноты, Черноты, — усмехнулся ректор, — впрочем, люди Осмолова были здесь всего на пару минут позже.

— И что они хотели?

— Люди Свиблова выясняли подробности похищения христианского мальчика. Люди Осмолова подозревают в тебе казанского лазутчика. Мне стоило большого труда представить им доказательства твоей невиновности. Университет защищает своих питомцев, и тем более — профессоров. Без моей грамоты никто тебя под стражу не возьмет. Но Млад, чем ты думал, когда это делал?

— Я не думал о боярах. Я думал о Правде.

— И это замечательно тоже… — ректор скривился, — иногда мне кажется, что наивным ты только притворяешься. Ты знаешь, что сейчас, вместо того, чтоб громить гостиный двор и кидать татар под лед Волхова, новгородцы дубасят друг друга? Завтра, конечно, соберут вече, но это будет завтра! Если, конечно, соберется одно вече, а не два и не три! А сегодня ватаги с трех концов пойдут вместо татарского посольства громить боярские терема! Татарам, конечно, тоже достанется, но для Новгорода одной искры хватит, дай только боярам хвост прищемить! Вместо единодушия — раскол и распри. Ты этого добивался?

— Складывается впечатление, что результат гадания заранее был известен всем, кроме меня, — пробормотал Млад.

— Да нет же, Млад, — декан положил руку ему на плечо, — гаданием хотели сплотить новгородцев, объединить против общего врага, кем бы он ни оказался. Подозревали болгар, подозревали литовское посольство и посольство ливонского ордена, и поляков подозревали. На татар думали меньше всего! Мы едва успели спрятать наших студентов из Казани!

— Я надеюсь, вы спрятали их надежно… — проворчал Млад.

— Да, они в профессорской слободе, в тереме выпускников. Об этом никто не знает, кроме трех-четырех профессоров и деканов их факультетов. Не беспокойся за них, лучше подумай о себе. Никто не мог предсказать результатов сегодняшнего гадания, никто не ждал такого исхода и таких беспорядков, иначе… иначе это сделали бы не так открыто, понимаешь? Но благодаря тебе к беспорядкам добавился раскол!

— Знаете что? — Млад приподнялся, — Мне совершенно все равно, чего хотели добиться бояре и кого они хотели объединить! Я — волхв, я отвечаю за то, что говорю людям, не перед боярами! Так мы дойдем до того, что и волхвы станут изрекать боярскую волю вместо Правды!

— Млад, не горячись, — вздохнул ректор, — ты, конечно, прав. Но иногда интересы государства требуют поступиться некоторыми максимами.

— Да вы что… Слышал бы вас Белояр… — пробормотал Млад, — это… этого делать нельзя! Боги…

— Млад, родные боги желают Руси добра и процветания. Неужели они не поймут лжи во спасение?

— Вы хотите от меня чего-то определенного?

— Да. Завтра на вече ты подпишешь грамоту и сообщишь новгородцам, что ошибался.

Млад встал. Он хотел сделать это с достоинством, но расплескал вино на рубаху — получилось, скорей, смешно.

— Я не сделаю этого, даже если меня попросит об этом Белояр. Я не сделаю этого даже… Вы не смеете требовать этого от меня. Никто не смеет.

— Млад, университет зависит от милостей людей с тугой мошной. Мне недвусмысленно дали понять, что их расположения можно лишиться в одночасье. К сожалению, не Белояр дает деньги на обучение студентов.

— Я проживу и без университета. Пока хлебу нужен дождь, я без дела не останусь. А вот проживет ли без меня университет? — Млад стиснул зубы и поставил кубок на стол.

— Нет, ты неправильно нас понял, — ректор поднялся вслед за ним, — мы не угрожаем тебе. Никто не собирается на тебя давить, никто из университета тебя не прогонит. Но пойми и наше положение. Да и свое обдумай хорошенько. Завтра тебя объявят татарским лазутчиком, не только убьют, но смешают с грязью твое имя и имя твоего отца. И университет пострадает ни за что. Если нас лишат денег, многим студентам придется уйти от нас недоучками. От твоего решения зависишь не только ты, пойми это…

Млад скрипнул зубами:

— Мне нечего больше сказать. Я не изменю решения.

— Я понимаю, — декан тоже встал, — это удар — по твоему самолюбию, по твоему доброму имени… Я понимаю. Но из двух зол надо выбирать меньшее. Подумай до завтра. Не торопись, взвесь все «за» и «против». Но хотя бы подумай…

— Дело не в гордости, и даже не в добром имени. Мне не о чем думать, и не о чем больше говорить, — Млад развернулся, едва не поскользнувшись на натертом до блеска полу, — прощайте.

— Млад, хотя бы подумай… — повторил декан ему в спину, но Млад вышел вон и захлопнул за собой тяжелую дверь.

Он быстро спустился по широкой темной лестнице, придерживаясь за перила — по вытертым студентами пологим дубовым ступеням; прошел мимо десятка аудиториумов длинным коридором, освещенным масляными лампадками, и свернул к выходу. В главном тереме было непривычно тихо, и в полутьме он казался огромным. Окна светились синим снежным светом, бревенчатые стены глотали звуки, и Млад не слышал своих шагов.

Может быть, он и вправду чересчур наивен? За обедом остальные волхвы ни в чем его не осудили: некоторые посчитали, что он не слишком опытен, некоторые посматривали на него обиженно, словно он подставил под сомнение их честность, но все признали за ним право не подписывать грамоты. Белояр расспросил его подробно о том, что он считал своими видениями, а что — общими, и на прощание пожал в знак уважения руку.

Вспоминать действо на Городище стало неприятно: Млад и без советов ректора чувствовал себя неловко, теперь же и вовсе решил, что участвовал в представлении, что им воспользовались: и им, и Белояром, и остальными волхвами. Все об этом знали, и только он один не понял своей роли, говорил что-то о Правде, думал о совести, а на самом деле должен был догадаться, что ни Правда, ни совесть никого не интересуют, это смешно — рассуждать о Правде… Он был смешон. Жалок. Кукла на ниточках, которая посмела ослушаться кукловода…

А с другой стороны, какое он имеет право прикрываться университетом? Это его личное дело, университет не обязан его защищать. Чтобы быть честным до конца, надо завтра же уйти, отказаться от профессорства и уйти, чтоб университет из-за него не пострадал. Мысль эта царапнула его острой болью: он любил Alma mater, любил с тех самых пор, как явился сюда восторженным юнцом, желающим превзойти все науки. Он любил студентов, их горящие глаза, их задор, их пыл, их отрицание прописных для взрослых истин. Их сомнения и бесшабашные пирушки. Уйти, отказаться от своего дома — а этот дом давно стал для Млада своим, и включал в себя не только рубленые стены — уйти навсегда? По крайней мере, это будет честно.

Университет шумел. Перед теремом факультета права стояли студенты, на крыльце кто-то из ребят со старшей ступени говорил речь — до Млада долетали только отдельные слова: «татары», «до поры», «покарать». В окнах естественного факультета горели свечи и мелькали тени — и в учебной комнате, и в столовой собрались студенты; из окон терема медиков доносились выкрики спорщиков, перед теремом механиков шла драка — Млад подошел поближе, но увидел, что драка ведется честно, один на один, и арбитров хватит без него. Тише всего было на горном факультете, и свет горел только внизу, в столовой. Наверное, тишина — самое недоброе предзнаменование в такой ситуации. Млад покачал головой, но заходить не стал — студенты, хоть и молодые, но вполне взрослые люди, разберутся без профессоров.

Дома его ждал Пифагорыч — бросил сторожку в такое время!

— Здорово, Мстиславич. Извини, что без приглашения, — старик поднялся Младу навстречу.

На столе кипел самовар, Ширяй сидел, склонившись над книгой, а Добробой, как обычно, заправлял чаепитием.

— Здорово, — Млад стащил с головы треух, — сиди, я тоже с вами чаю попью.

— Наслышан я о твоих подвигах на Городище. Послушал старика? — Пифагорыч сел на лавку и подмигнул Младу.

— Считай, что послушал, — вздохнул Млад.

— И как? Татары это или не татары?

— Если бы знал, что это татары — подписал бы грамоту. Похоже, конечно, было. Но… не уверен я. А теперь — и вовсе не уверен.

— А теперь-то чего? — поднял голову Ширяй.

Распространяться о разговоре в ректорате при ребятах Млад не хотел.

— Да, чудится мне, что все это как нарочно придумано.

— А я что говорил! — Пифагорыч поднял палец, — татарва, конечно, совсем совесть потеряла, гнать их надо из Новгорода. Но и без них врагов хватает. Я так считаю, всех надо разогнать. И попов, и немцев, и литовцев. Да и бояр на место поставить не мешает.

Млад сел за стол, и Добробой тут же поставил перед ним горячую кружку.

— Знаешь, Пифагорыч, в общем говорить, конечно, хорошо. А у нас, между прочим, пятнадцать ребят из Казани учатся. Их тоже гнать?

— Не, они же наши! Свои, можно сказать, обрусевшие…

— Да какие они обрусевшие! — вскинул голову Ширяй, — если они по-русски говорить могут, это еще не значит ничего! Сначала научатся у нас наукам разным, а потом против нас же их и повернут! Хан Амин-Магомет тоже у нас учился, и что?

— Ты старших не перебивай, — назидательно сказал ему Пифагорыч, — распустил тебя Млад Мстиславич! Батька ложкой по лбу не бил за такие дерзости?

— Пусть говорит, — усмехнулся Млад, — это хорошо, когда молодые спорят.

— Спорить — одно, а вести себя со старшими непочтительно — совсем другое. Выслушай сначала, дождись, когда тебя спросят, тогда и говори.

— Да меня никогда не спросят! Кого интересует, что я думаю?

— Потому что ты молокосос еще, — отрезал Пифагорыч и повернулся к Младу, — так что с нашими татарчатами-то?

— Спрятали их на всякий случай, в профессорской слободе переночуют, а завтра видно будет.

Дверь скрипнула, и на пороге показался Миша — притихший, ссутулившийся, с шапкой в руках. Он прикрыл за собой дверь и начал снимать шубу.

— Миша, будешь чай пить? — тут же спросил Добробой.

Тот пожал плечами.

— Садись, чай горячий, свежий! — Добробой подбежал к двери и подхватил шубу, которая едва не выпала у Миши из рук на пол, — садись.

— Спасибо, — тихо ответил тот и, озираясь, подошел к столу.

— Ну что скуксился? — подмигнул ему Млад.

— Прости меня, Млад Мстиславич… — Миша опустил голову.

— Да за что ж, позволь узнать?

— Я… я грубил тебе. Я не хотел, честное слово. У меня как-то само собой это все…

— Да брось, у всех так бывает. Садись, погрейся. Ты б на Добробоя посмотрел полгода назад!

— Ага! — подхватил Добробой, широко улыбаясь, — я еще и драться лез. Мне Млад Мстиславич шалаш отстраивал четыре раза — я его по листику расшвыривал. Ширяй, тот помалкивал больше, сбегал потихоньку, два раза в лесу заблудился. А я все крушил, что под руку подворачивалось!

— Вот уж точно, — улыбнулся Млад, — Добробой перед пересотворением был сущим кошмаром. Так что не переживай, Миша. И не сдерживайся, не надо. Пройдет это, а несколько дней мы потерпим.

— Я поговорить с тобой хочу. Ты не подумай, я не потому, что не верю. Я чтоб разобраться…

— Конечно, — Млад поднялся, — сначала погреемся, а потом прогуляться пойдем.

— Ладно, Мстиславич, — Пифагорыч встал следом за ним, — пойду я, не буду мешать. Заглядывай ко мне.

Млад почувствовал неловкость — вроде как неуважительно отнесся к старику. Но Пифагорыч его успокоил и добавил:

— Проводи меня, до крыльца.

Они вышли на мороз — Млад накинул полушубок на плечи и переминался с ноги на ногу.

— Что в ректорате-то тебе сказали, а? Ты пришел — на тебе лица не было, — спросил Пифагорыч, прикрыв дверь.

— Сказали — завтра вече будет. Чтоб я грамоту там подписал и перед людьми повинился.

— Да ты что? — лицо старика потемнело, — это что ж? Волхву указывать, что ему людям говорить?

— Говорят, бояре угрожают, без денег университет оставить хотят…

— До чего докатились, а? — Пифагорыч задохнулся от возмущения, — да как язык то у них повернулся?

— Да вот, повернулся… — Млад сжал губы.

— Не вздумай их слушать! Не вздумай!

— Я и не слушаю… — Млад опустил голову.

— Не ждал я… Не ждал такого на старости лет, — у Пифагорыча дрогнул подбородок, — куда идем, а? Был бы жив князь Борис, разве позволили они себе такое, а? Окрутят они княжича, окрутят, задурят голову… Вот что. Я сейчас к ректору пойду. Я ему все скажу. Я…

— Пифагорыч, не надо. Не ходи, бестолку это, — Млад взял старика под локоть.

— Знаю, знаю, что бестолку! — выкрикнул старик, — знаю! Но что-то же надо делать? Так и будем смотреть, как Русь на части разрывают? А?

— Пифагорыч, да не переживай так… — Млад пожалел, что рассказал ему о разговоре в ректорате.

— Как не переживать? Как не переживать, если вообще Правды не осталось? Куплена вся Правда! Серебром оплачена! Нет уж, не отговаривай меня! Я в одиннадцать лет в университет пришел, всю жизнь здесь живу, старше меня здесь никого нет! Да ректор прыщавым студентом был, когда я таких как он учил уму-разуму! Или старость у нас тоже уважать перестали?

— Не надо… — попытался вставить Млад.

— Надо! Надо! Знаю, что не добьюсь ничего, так устыжу хотя бы.

— Я думаю, им и самим несладко пришлось…

— Им несладко? Шубы собольи надели, терема себе не хуже боярских поставили — где уж о Правде-то думать? Боятся без службы остаться! Ой, боятся! И не держи меня! — Пифагорыч выдернул локоть из руки Млада, — иди в дом! Выскочил! Иди в дом, сказал!

Млад сжал губы: зачем он рассказал? Можно было и догадаться, что старик расстроится…


С Мишей Млад проговорил до позднего вечера. Прогулка получилось трудной, в университете было слишком неспокойно: ватаги хмельных студентов шныряли между теремов, то и дело вспыхивали драки, ретивые краснобаи собирали вокруг себя орущие толпы, которые пару раз сошлись стенка на стенку. Млад хотел пройтись только по профессорской слободе, но там собирались выпускники, оставшиеся при университете продолжать обучение дальше — будущие профессора. Они вели себя потише, но Мишу раздражало присутствие множества людей — ему хотелось спокойствия и уединения.

Млад давно рассказал ему о пересотворении — по-честному, как было на самом деле, и теперь они говорили ни о чем: просто о жизни, о шаманах белых и темных, о богах, об университете, о татарах и волхвах. Миша был внимательным слушателем, редко задавал вопросы, но Младу казалось, что от разговоров с ним мальчик делается уверенней, спокойней. От свежего воздуха и долгих прогулок он немного поправился, на щеках его появился легкий румянец — умирающего он больше не напоминал, и с каждым днем Млад все сильней верил в удачу.

Они брели вдоль леса, обходя университет по кругу.

— Млад Мстиславич, а если я умру во время испытания, куда я попаду? В ад или в рай? — неожиданно спросил Миша, заглядывая ему в глаза.

— Во-первых, забудь про ад, наконец. А во-вторых, ты не умрешь во время испытания.

— А вдруг?

— Только если сам захочешь умереть. Я бы на твоем месте об этом не думал.

— Ну а все же, куда?

— Куда захочешь, — Млад пожал плечами.

— Как это?

— Я не думаю, что ты в своей жизни совершил какое-нибудь преступление. Если ты жил честно, твои предки с радостью примут тебя к себе.

— Но я… я много грешил… — Миша вздохнул.

— Каким образом? А главное — когда ты успел? — Млад улыбнулся.

— Ну, человек сам иногда не замечает, как грешит. В помыслах, например. Отец Константин говорил, что человек грешен только потому, что он человек.

— Отец Константин ошибался, — Млад постарался не изображать на лице презрения, — ты хоть один свой грех назвать можешь?

— Это еще до болезни было. Я думал раньше, что дьявол вселился в меня именно из-за этого. Только ты не рассказывай ребятам, они будут смеяться. Мне нравилась одна девочка с нашей улицы. И я плохо думал про нее…

— В смысле «плохо»? — Млад поднял брови.

— Ну, о таком нехорошо говорить. Я думал, что было бы здорово на ней жениться. И… Ну, в общем, я представлял, как мы поженились… Я смотрел на нее в окно и представлял. Это было очень… очень приятно…

— Ну и что? В чем грех-то? Все смотрят на девочек в пятнадцать лет. Я тоже смотрел, можешь поверить. И иногда собирался жениться. Раз десять, наверное, собирался.

— Отец Константин сказал, что это очень грешно. Что дьявол как раз и входит в человека, когда он о таком думает…

— Ерунду он говорил. Я, конечно, про дьявола ничего не знаю, но не думаю, что ты чем-то оскорбил богов или предков. Наоборот. Это я, подлец, так и не женился и сына не родил. Это оскорбление и предкам и богам.

— А почему ты не женился?

— Не пришлось… — Млад не любил подобных вопросов, — Не обо мне речь. Так что еще раз говорю: про ад забудь. Предки примут тебя к себе, а что будет дальше — я не знаю. Мне тоже не везде есть ход. Темные шаманы знают лучше.

— Хорошо бы… — вздохнул Миша.

— Ничего хорошего, — спохватился Млад, — говорю же, не смей об этом думать! Развесил уши… Тебе не о смерти надо думать, а о девочках. О матери. Неужели ты не чувствуешь, как хорошо жить?

— Не знаю… Отец Константин говорил, что настоящая жизнь начнется после смерти. Хорошая жизнь. А здесь так — мгновение. И послана она нам исключительно для испытаний. И что к богу можно приблизиться только тогда, когда отринешь свою плоть и захочешь от нее избавиться.

— Знаешь, я с каждым днем все сильней хочу задушить твоего отца Константина… И почему христиане не убивают себя сразу после крещения? Раз хорошая жизнь наступает только после смерти?

— Ты что! Это самый большой грех — самоубийство. Нельзя убивать ни себя, ни других, потому что на это воля божья! Бог жизнь дает, и только он может забрать!

— Бог? Очень интересно. А я-то, дурак, всю жизнь думал, что жизнь мне дали мать с отцом! Нет, твой отец Константин презабавные вещи говорит! Ну как бог может дать жизнь, если ты был зачат в материнском чреве и выношен в нем? Бог-то тут причем?

— Ну… Я не знаю…

— Бог свечку держал, не иначе… — хохотнул Млад и прикусил язык.

— Чего?

— Нет, ничего, — Млад насторожился, поднял голову и всмотрелся в темноту: ему показалось, что к его дому кто-то идет, — пойдем-ка… К нам гости…

Миша кивнул и тоже насторожился. Они зашагали быстро, почти бегом — Млад и сам не знал, почему так торопится: щемящее предчувствие сдавило грудь. Тявкнул и тут же успокоился Хийси — значит, не показалось, кто-то действительно шел. Дом Млада стоял чуть поодаль от остальных, у самого леса, и пространство вокруг хорошо просматривалось.

Они поднялись на крыльцо, Млад распахнул дверь, но не увидел никого, кроме Ширяя, все так же сидящего за столом.

— К нам что, никто не приходил?

Ширяй покачал головой, не отрывая глаз от книги.

— А мне показалось… — Млад удивленно пожал плечами.

— Хийси гавкнул, вот ты и решил, что кто-то идет, — невозмутимо ответил Ширяй.

— Я видел. Темно, конечно, было… Но на снегу… Да и Хийси за просто так из будки не полезет.

— Шумно. Неспокойно. Собаки чувствуют. Оставь, Млад Мстиславич, никто не приходил. Да и кому мы нужны-то?

— Да? — Млад снова пожал плечами и снял треух, — значит, показалось…

Он хотел раздеться, но тут из-за двери донесся унылый, леденящий душу вой: до этого Млад никогда не слышал, как воет Хийси, он думал, пес слишком ленив, чтоб задирать морду к небу и выталкивать из глотки такие жуткие звуки. Смертная тоска слышалась в собачьем вое, неизбывное горе…

— Ничего себе… — пробормотал Добробой, выходя из спальни, — чего это он так, а?

Млад вернул треух обратно на голову.

— Пойду-ка я посмотрю…

— Погоди, Млад Мстиславич! — Добробой кинулся к выходу, — не ходи один. Жуть-то какая!

Миша притих и топтался у двери, зябко поводя плечами, морозный румянец исчез с его щек, и нехорошо подрагивали губы.

— Правда что… — Ширяй с сожалением отодвинул книгу, — пошли все вместе.

— Да вы чего, ребята? — усмехнулся Млад, глядя, как быстро они натягивают валенки и полушубки.

Миша вдруг схватил его за руку и быстро заговорил:

— Это он по мне воет. Слышишь, Млад Мстиславич? Он по мне воет! Он смерть издали чует. Так и вижу себя мертвым… Лежу в спальне, глаза закрытые — и пес за окном воет… И ты рядом на полу на коленях стоишь…

— Типун тебе на язык, — сплюнул Млад, — глупости не говори.

— Да не пугайся! Перед испытанием все о смерти думают! — Добробой, открывая дверь, хлопнул Мишу по плечу так, что тот пошатнулся и едва не упал.

Хийси сидел перед будкой черным силуэтом на белом снегу, запрокинув морду к небу: шея неестественно вытянулась вверх. Вой исходил из его груди, сотрясая собачье тело, словно тот всхлипывал.

— Хийси! Ты чего? — окликнул Млад.

Пес не отозвался, продолжая выть.

— Чует что-то… — прошептал Добробой.

— Давайте-ка вокруг дома обойдем… — Млад спустился с крыльца, — показалось же мне, что кто-то к нам идет.

Добробой не отставал от него ни на шаг, словно стражник. Ширяй взял Мишу за руку, сходя вниз.

Но возле дома никого не оказалось, да и снегу навалило под самые окна — незамеченным никто к стене подойти не мог. Кусты сирени и жимолости вокруг не могли укрыть человека — слишком прозрачны были и белы от инея, да и за высокой черемухой не спрячешься — тонкая. Млад направился в сторону расчищенной дорожки к университету, вглядываясь в темноту — малейшая тень на снегу бросалась в глаза. Столбики коновязи тонули в высоком снегу, три елочки, посаженные несколько лет назад, грелись под снегом, точно под белой шубой — одной на троих, черный колодец домиком торчал из снега, скамеечка около него притулилась под сугробом, и что-то было не так в ее тени… Млад направился к колодцу — человек лежал, прислонившись к срубу плечами, и прижимал руку к груди, словно хотел расстегнуть тулуп, но не успел.

Сначала Млад решил, что человек мертв — слишком неестественным выглядел он, лежа в снегу на лютом морозе, слишком неподвижным.

— Нашел, — пробормотал Млад, подходя поближе, и тут же, как по команде, смолк Хийси.

— Да это же Пифагорыч! — ахнул Добробой.

— Он умер? — спросил Миша, который продолжал держаться за руку Ширяя.

Млад склонился над стариком и уловил еле слышное тепло его дыхания.

— Нет. Добробой, поднимем его. Только осторожно… Ширяй, вы с Мишей за ноги его берите.

— Не надо, я сам его донесу, — Добробой отпихнул Млада в сторону.

— Не вздумай. Сказал же — осторожно.

Они отнесли Пифагорыча в дом и уложили на лавку. Ширяй побежал к медикам, но в тепле старик быстро пришел в себя и тут же попытался сесть.

— Лежи, Пифагорыч! — Млад потихоньку похлопал его по плечу, — лежи спокойно. Не душно тебе?

— Тошно мне, вот что я тебе скажу! Тошно мне и жить не хочется! Видеть этого не хочется! — Пифагорыч отодвинул руку Млада и сел на лавке: лицо его исказила гримаса боли, и задергался угол губы.

— Ты не горячись…

— Не горячиться? Я уже не горячусь… — Пифагорыч опустил голову на грудь, — три четверти века! Семьдесят пять лет в университете! Не ждал я… Не ждал такого…

По темной морщинистой щеке покатилась слеза.

— Может, чаю сделать? — спросил Добробой, мявшийся за спиной Млада.

— Не надо чаю, — покачал головой Млад, — мятной настойки давай. Есть у нас мятная настойка? И корешков валерьяновых.

Добробой кивнул и полез на полку. Рука старика непроизвольно потянулась к груди, он вцепился пальцами в большую пуговицу так, что их кончики побелели. Неожиданно рядом с ним присел Миша.

— Дедушка, давай я помогу, — он принялся расстегивать тугие пуговицы тулупа, — ты не плачь, дедушка…

— Да не плачу я, — прошептал старик, погладив Мишу по голове, — что мне плакать?

— Лег бы ты, Пифагорыч, — снова посоветовал Млад.

— Что мне лежать? Належусь еще, — старик приподнял глаза, — что-то нехорошо мне стало. Шел к тебе, да прихватило меня по дороге. Дай, думаю, посижу на скамеечке…

— Хийси спасибо скажи. Если б не он — так и пролежал бы в снегу до утра.

Миша помог старику снять тулуп и сидел рядом, заглядывая тому в глаза.

— И пролежал бы… — Пифагорыч сжал зубы, — лучше бы пролежал! До такого позора дожить!

— Говорил я тебе — не ходи в ректорат, — Млад покачал головой.

— Да леший бы с ним, с ректоратом! Сказал я им все, что думал. Об них, да о боярах. Выслушали — а куда бы делись? Я им в отцы гожусь! Посетовали мне на трудную жизнь, совета спросили. Не послушают они, конечно, моих советов… Спасибо, не перебили.

Добробой мятной настойки не нашел и начал раздувать самовар — заварить сухую мяту. Млад дал Пифагорычу валерьяновый корешок.

— Да что ж с тобой тогда? Чего расстроился-то?

— Студентов по дороге встретил. Уж не знаю, с какого факультета — не разглядел. Не наши. Пьяные, шальные. Стекла снежками били в лабораториуме!

— Ну, Пифагорыч, ты от них слишком много хочешь, — улыбнулся Млад, — безобразие, конечно, но это не самое страшное. Завтра бы дознались и вставили на место. Сам-то в молодости не озоровал?

— Озоровал. Но ты б мимо прошел? Вот и я не прошел. А они ко мне повернулись: ну сущие звери! Хохочут, скалятся, свистят! Иди, говорят, дед, подобру-поздорову, тебя не спросили! Я им — да как не стыдно вам? А они… они… — голос Пифигорыча дрогнул и он закрыл лицо руками, — снежками, палками, камнями… Думал — убьют. Нет, насмеялись только…

Млад сжал зубы:

— Разглядел хоть кого?

Старик покачал головой.

— Дознаюсь, — кивнул ему Млад, — не переживай — дознаюсь.

— Не в этом дело… — всхлипнул старик, — три четверти века… Никогда такого… Не озорство это.

Миша смотрел на деда широко открытыми глазами, и на них потихоньку наворачивались крупные слезы.

— Да уж понятно, что не озорство, — хмыкнул Млад.

— Словно не люди они. Словно зельем их опоили… Не могут наши студенты так… Как с цепи сорвались!

Миша всхлипнул вслед за стариком.

— Разберемся. Вот увидишь, завтра явятся прощения просить, — Млад похлопал Пифагорыча по плечу.

— Ненавижу! — вскрикнул вдруг Миша, вскочил и затопал ногами, — ненавижу таких! Что толку прощения просить? А если бы дедушка замерз? У кого бы они прощения просили?

Млад не ожидал от него такой вспышки, хотя перед пересотворением все возможно. И в эту минуту дверь распахнулась, и в дом ввалились два молодых профессора с медицинского факультета.

— Ненавижу! — повторил Миша, с треском рванул воротник рубахи костлявой рукой, пару раз со всей силы ударил кулаками по столу и упал обратно на лавку, тяжело дыша и обливаясь потом.

— Ого, — присвистнул один из врачей, — несладко тебе тут, Млад Мстиславич…

— Да что ты, деточка… — испугался Пифагорыч, — да что ж ты так…

— Ничего! Ничего! Не трогайте меня! Никто меня не трогайте! — зарычал парень и рванулся в спальню.

— Да что ж он… — Пифагорыч беспомощно посмотрел ему вслед и схватился за сердце, — что ж с ним такое?

Из спальни донесся долгий, пронзительный стон.

— Ничего. Я сейчас, извини, Пифагорыч, — Млад поспешил за Мишей, надеясь уговорить его выйти из дома.

Но стоило ему приоткрыть дверь, тот вскрикнул:

— Не подходи ко мне! Слышишь? Не смей ко мне подходить! Оставь меня в покое!

— Я не подхожу, — Млад выставил руки вперед, — не подхожу. Но лучше тебе на дворе, не здесь… принести шубу?

— Нет! Уйди! Уходи же!

Млад кивнул и прикрыл дверь. И тут же услышал грохот падающего тела и сдавленный, хриплый крик: он выругался и кинулся обратно в спальню.

6. Дана. Ночные беспорядки

Врачи увели Пифагорыча домой, в сторожку, Добробой пошел к нему ночевать, Ширяй так и не появился — наверное, отправился к своим друзьям-студентам. Миша спал, и должен был проспать не меньше часов трех-четырех. Млад не хотел оставлять его одного, но время шло к полуночи, а он так и не зашел к Дане. А сегодня ему невыносимо хотелось ее увидеть.

Дана была удивительной, совершенно удивительной и неповторимой женщиной. С самого начала. Когда-то она стала единственной девушкой — студенткой университета. А потом — единственной женщиной-профессором — читала лекции по праву.

Она очень хорошо одевалась, как боярыня. Многие считали худобу ее недостатком, но для Млада она была хрупкой. Ее руки напоминали ветви березы — такие же длинные и гибкие. Она вся напоминала березу — тонкую и высокую. А лицо… Млад всегда находил ее лицо очень красивым, хотя кто-то мог бы с ним и не согласиться. Особенно ее глаза — огромные, с длиннющими черными ресницами, такими пушистыми, что казались ненастоящими. И короткий нос, и маленькие, как будто припухшие, губы…

Она и принадлежала ему, и не принадлежала. Он не мог этого понять. Он трижды звал ее замуж, но она неизменно отвечала:

— Чудушко мое… — и кашляла, — за кого замуж? За тебя замуж? Два профессора — это слишком для одного дома. И потом, куда ты денешь своих учеников? Или они будут держать нам свечки? Нет, Младик, замуж я не хочу. Тем более — за тебя. Ты совершенно не приспособлен к жизни. И я тоже.

Сама она считала, что у нее мужской характер — недаром она столько лет работает рядом с мужчинами. Но Млад почему-то думал, что она какая-то незащищенная, слабая… Ее нарочитая грубость — напускная, прикрывающая неуверенность в этом враждебном для женщины мире мужчин. Ему хотелось ее опекать, заботиться о ней. Он всегда удивлялся, почему она выбрала его? Из всего университета, из всех профессоров, из тысяч мужчин, достойных ее и по уму, и по характеру, она выбрала именно его. Это и льстило ему, и пугало, и вызывало желание соответствовать.

Они больше десяти лет были вместе: Дана и этим отличалась от других женщин, она совершенно не боялась, что станут о ней говорить, и Млад ночевал у нее, когда ему вздумается, и приходил открыто, не прячась и не озираясь по сторонам.

Прислушиваясь к сопению Миши в спальне, Млад надел валенки на босу ногу, накинул на плечи полушубок и потихоньку выскользнул за дверь.

Дом Даны стоял на другом конце профессорской слободы, метрах в пятистах от дома Млада, и он пожалел, что не надел треух — за пять минут, казалось, уши покрылись инеем. Университет потихоньку успокаивался: гасли огни в факультетских теремах, вместо гомона множества голосов раздавались отдельные пьяные выкрики, драки прекратились. Млад прошел мимо терема выпускников: наверху горел свет — для студентов-татар, похоже, опасность миновала.

Конечно, Дана уже спала. Млад долго думал, прежде чем постучать в темное окно: а стоит ли ее будить? Но она услышала его стук сразу, будто ждала его, зажгла свечу и отодвинула засов.

— Я сразу догадалась, кого леший принес ко мне в столь неподходящее время… — проворчала она, пропуская Млада в дом. Он очень любил смотреть на нее, когда она в одной шелковой рубашке: помятая, сонная, теплая. Особенно, если горела всего одна свеча.

— Я тут привез тебе кое-что… Я в Новгороде сегодня был, и вот, привез… У меня просто времени не было раньше…

— Не гунди. Опять шапку не надел? Сначала погреем уши, а потом поговорим… — Дана поставила свечу на стол, подняла тонкие руки и положила их ему на уши, — холодные уши.

Она приподнялась на цыпочки и дохнула ему в ухо — горячо и приятно.

— Я ненадолго совсем, пока Миша спит…

— Ага, — она дохнула ему в другое ухо, — теплей?

— Теплей, — он улыбнулся, — я чай привез. Хороший чай, из Индии. Смотри, какой красивый.

Млад вытащил из кармана коробок из тонкой соломки с инкрустацией.

— Ты — умница, — Дана подхватила коробочку, — ставим самовар. Не сомневаюсь, ты пришел поговорить.

— Ну… я не только… Я… просто…

— Ага, — она хохотнула и начала наливать в самовар воду, — давай. Оправдывайся.

— Хочешь, я сам самовар поставлю? — спросил он, подойдя к ней поближе, — не пачкай руки…

— Нет, не хочу, — она опустилась на корточки, заряжая самовар березовыми углями, — ты не можешь сделать и такой простой вещи без приключений.

Млад опустил голову: в прошлый раз он действительно забыл налить в него воды. А Дана рук вовсе не пачкала, складывая угли в самоварную трубу тонкими щипцами.

— Чудушко… — она обняла его за пояс и потерлась щекой о его бок, — ты создан не для самоваров. Неужели ты действительно не подписал грамоту, как болтает весь университет?

— Действительно, — Млад пожал плечами, не понимая, осуждает она его или нет.

— Вот за это я тебя и люблю, — Дана поднялась и вставила самоварную трубу в печную вьюшку, и Млад снова не понял, шутит она или говорит всерьез.

— Понимаешь, это были не мои видения. Мне почудилось, будто кто-то нарочно показал мне их. И я не стал подписывать.

— Я думаю, тебя после этого в покое не оставят… — Дана посмотрела на него искоса.

— Уже.

— Да? Так быстро?

— Ага. Ректор вызвал меня к себе — я еще из Новгорода не вернулся. Велел завтра на вече подписать грамоту и повиниться.

— Да ты что? — Дана присела на лавку у стола и подняла удивленные глаза, — что, прямо так и сказал?

— Ага. Сказал, не Белояр дает деньги университету…

— А… а ты что? И сядь, наконец, я не могу задирать голову.

Млад присел напротив нее:

— Я уже решил. Если из-за меня университет лишится денег, я не могу… понимаешь? Это, получается, не только мое дело. Я завтра же уйду из университета, чтоб никто больше не пострадал. Возьму ребят, поеду к отцу… Если уж они решили объявить меня лазутчиком татар, то ректору не придется меня защищать и подставлять университет под удар, понимаешь?

— Только глупостей не делай, ладно? Какой из тебя лазутчик? Ты в зеркале-то себя видел? — Дана усмехнулась и недовольно сложила губы, — и не вздумай никуда уезжать! Никто университет без денег не оставит, это не так просто. Слушай больше, что тебе ректор говорит! Девять десятых денег университету платит Новгород, и решает такие вопросы не дума, а посадник. Да, одну десятую нам жертвуют бояре, но без нее мы не обеднеем, так и запомни. Университет тебя защитит, никто не посмеет взять тебя под стражу без грамоты ректора, если им вообще придет такое в голову. Так что выбрось это из головы, понял? Герой нашелся… Решил он…

— Послушай, но не могу же я прятаться за чужими спинами? Подумай сама, ну как я могу?

— А ты не прячься за чужими, ты прячься за своими, хорошо? С чего это ты вдруг взял, что университет — это чужие спины?

— Ну… Это мое дело, только мое…

— Нет. Это не только твое дело. Слышал, что творилось сегодня в университете? Твоя заслуга, между прочим. Без тебя поискали бы наших татарчат и успокоились. А тут — до драк спорили, виноваты татары или нет.

— А ты считаешь — виноваты? — Млад поднял голову.

— Мне, если честно, совершенно все равно. По закону ваша грамота никакой силы не имеет, и неважно, подписал ты ее или нет. И не имела бы, даже если бы ее подписали сто волхвов.

— Нет, я имею в виду — не по закону. Ты сама как считаешь?

— Я никак не считаю. Мне никто не доказал ни их вины, ни их невиновности. И какой может быть разговор?

— Ты говоришь, как профессор-правовед, — улыбнулся Млад.

— А как я, по-твоему, должна говорить? Как баба из Сычевки? — она засмеялась, — я надеюсь, ты меня послушаешь и никуда не поедешь. Кроме ректора, в университете довольно законников, чтоб ты чувствовал себя спокойно. И это вовсе не чужие спины, как ты говоришь. Расскажи лучше, как себя чувствует твой Миша.

— Ты знаешь — лучше, — Млад улыбнулся, — только… мне кажется, он будет темным шаманом. Придется искать ему другого наставника. Жаль, конечно. Я за эти четыре дня к нему привязался. Уже думал, как мы станем подниматься наверх вчетвером. Никогда не поднимал наверх сразу троих.

— Как думаешь, он выживет? — Дана посмотрела на него испытующе.

— Думаю, да, — Млад сжал губы и торопливо добавил, — он очень поздоровел, поправился, и вообще — воспрянул.

— А ты не обманываешься?

— Я не хочу это обсуждать. Неужели ты не понимаешь? Ну как я могу об этом говорить?

— Если он умрет, ты представляешь, что начнется?

— Да я даже думать об этом не буду! — Млад откинулся назад и обиженно поднял брови, — мне совершенно все равно, что после этого начнется! Он же… он живой человек, он мой ученик! Знаешь, он Пифагорыча так жалел сегодня… Будто родного деда. Я не думал, что он такой… чувствительный. У него припадок случился.

— А что с Пифагорычем?

Млад рассказал о выходке пьяных студентов, на что Дана покачала головой:

— Не нравится мне это что-то… Я сегодня возвращалась из Сычевки и тоже встретила ватагу… Знаешь, стыдно признаться — я испугалась. Никогда ничего не боялась в университете, сколько лет тут живу. А тут чуть не бегом до дома бежала. Дикие они какие-то, словно ненормальные, глаза невидящие… Думала — дожила, студентов буду теперь бояться! Может, показалось? Темно было.

Млад очень пожалел, что его в это время не оказалось рядом — с ней он выдумывал несуществующие опасности и мечтал о подвигах, словно шестнадцатилетний юнец. Ему захотелось обнять ее узкие приподнятые плечи, но в это время закипел самовар, и вместо объятий пришлось тащить его на стол.

— Ты так на меня смотришь, — Дана улыбнулась, наливая кипяток в чайник, — как будто жалеешь, что сел слишком далеко…

Млад кивнул и придвинулся ближе.

— Я соскучился. И я так устал сегодня…

Она притянула его голову к себе на грудь — тонкими, гибкими руками — взлохматила ему волосы и шепнула в самое ухо:

— Младик, чудушко мое… Ну отчего же ты такой, а?

— Какой?

— Нелепый…

— Я и сам не знаю. Студенты меня ни во что не ставят… И шаманята мои.

— Ты сам это придумал? Студенты тебя обожают. Дай им возможность, они б тебя на капище поставили рядом с богами и поклонялись, как кумиру. И я вместе с ними.

— Что бы ты делала вместе с ними? — Млад обнял ее, и прижался щекой к тонкой шелковой ткани на ее груди.

— Поклонялась тебе, как кумиру.

— Почему?

— Потому что таких как ты не бывает. Потому что тебя совершенно невозможно любить, тебе можно только поклоняться.

Млад снова не понял, что она хотела этим сказать: подобными двусмысленными словами она морочила ему голову десять лет! Он потянулся к ее губам, но как только коснулся их, за окном раздался громкий крик:

— Вперед! Смерть татарам!

И призыву ответил вопль сотни глоток.

Дана дернулась и бросилась к окну, Млад вскочил вслед за ней: к профессорской слободе с факелами в руках неслась толпа студентов.

— Вычислили… — сказала Дана, всплеснув руками, — татарчат вычислили! Не спится же им!

Млад, только выглянув в окно, кинулся к выходу, на ходу натягивая полушубок.

— Ты куда? Куда собрался? — Дана оторвалась от окна.

— Туда… — Млад пожал плечами — с ней ему всегда казалось, что он делает что-то не то.

— С ума сошел? Против пьяной толпы? Посмотри, их там не меньше сотни!

— Да что ты… Это же студенты… Кто-то же должен их остановить? Да сейчас все профессора сбегутся!

— Да? Что-то я ни одного не вижу!

— Спят все, сейчас проснутся, — Млад надел валенки.

— Младик, ты с ума сошел… Не ходи… Ты слышал, что они сегодня вытворяли? Ты просто их не видел сегодня!

Крики становились все громче, мелькали черные тени и оранжевый огонь факелов.

— Да это же студенты, это же наши студенты! Они завтра прощения будут просить, они завтра пожалеют о том, что сегодня вытворяли!

— Младик, завтра будет завтра!

— Дана, они сейчас натворят черт знает чего! И завтра, к сожалению, этого будет не исправить! Как ты не понимаешь, для них это игра!

— Игра? Они, похоже, решили сжечь профессорскую слободу!

— Вот именно! — Млад открыл дверь, — Закройся покрепче.

— Да они убьют тебя!

Млад не стал больше спорить и захлопнул дверь. Он ни секунды не верил в то, что студенты захотят его убить. Он думал, стоит ему появиться перед ними, и они остановятся, стоит сказать несколько слов, и все встанет на свои места!

Разрозненная толпа приближалась к терему выпускников, крича и размахивая факелами, Млад бежал им наперерез, и немного не успевал оказаться перед крыльцом раньше их.

— Бей татар!

— Смерть за смерть!

— Постоим за землю русскую!

— Смерть татарам!

Конечно, не обошлось без верховода: первым на крыльцо вскочил здоровый парень в долгополой расстегнутой шубе, повернулся к прибывающей толпе и низким, зычным голосом отдал команду:

— Обкладывайте терем сеном! Поджарим татарву!

Толпа отозвалась восторженными криками, откуда-то на самом деле появилось сено. А они подготовились… Это не стихийный набег, они слишком слажено окружали терем. Не только сено, у них и масло было припасено!

Либо это была не та ватага, с которой встретился Пифагорыч, либо тот чего-то не доглядел: в лицах студентов, бегущих рядом, Млад не увидел ничего звериного, напротив, это были одухотворенные лица, лица людей, одержимых высокой идеей, словно у воинов, идущих в бой за правое дело, и от этого Младу стало не по себе еще больше.

В пятнадцать лет он действительно участвовал в походе на крымчан, и отлично помнил воодушевление, с которым шел вперед, на копья и сабли врагов. Войско перед боем охватывало небывалое возбуждение, восторг, жажда победы. И страх, и здравый смысл меркли, терялись; глаза слепли, и воины бежали вперед, презирая опасность и смерть. И побеждали. Возможно, князь Борис умел воодушевить войско силой своего слова, соединить сотни людей в единое целое, как это утром сделал Белояр с сорока волхвами. Возможно, князь прибегал для этого к помощи волхвов, но Младу казалось, что волхвы князю для этого не нужны.

А теперь рядом с ним к терему выпускников студенты бежали, словно воины на врага: ослепленные, восторженные и непобедимые. И это было гораздо страшней и опасней пьяной ватаги, чувствующей свою безнаказанность.

Млад подбежал к крыльцу, и его никто не отличил от остальных. Он взлетел по ступенькам вверх: верховод отвернулся в сторону, отдавая какие-то распоряжения студентам — Млад не долго думая, развернул его к себе лицом, и довольно грубо, надеясь напугать и отрезвить. Но вместо студента увидел перед собой взрослого человека, примерно своего ровесника. Чужак! Ни в Сычевке, ни в университете Млад никогда его не видел: чернобородый, кудрявый, незнакомец смотрел на Млада прищуренными маленькими глазами из под низкого лба, крылья его тонкого, орлиного носа раздувались, и губы презрительно кривились. Вдобавок он оказался крепче Млада и шире в плечах. Чужак перехватил руку, сжимающую его плечо, а потом попытался отшвырнуть Млада вниз, но не сумел сделать этого одним толчком.

Одного взгляда в глаза незнакомцу было достаточно, чтоб почувствовать его potentia sacra: не волхва, не шамана, а чего-то странного, с чем Млад никогда не встречался. Впрочем, чужак тоже разглядел Млада в одну секунду.

— Убрать, — бросил незнакомец двум студентам, стоящим подле него.

Млад не успел опомниться, как ему заломили руки за спину и потащили с крыльца вниз. Сопротивляться не имело никакого смысла, но Млад сопротивлялся, собирая в себе силу, которой после утреннего волхования почти не осталось: шаман умеет управлять толпой, иначе он не шаман! Но для этого толпа должна смотреть на него! Младу никогда не приходилось бороться с кем-то за внимание толпы, а тем более — отбирать это внимание! И потом… он делал это не так… Костер, бубен, пляска шамана… Он никогда не пробовал по-другому!

Его стащили вниз, швырнули в снег, пару раз пнули сапогами и хотели тут же забыть о нем, но чужак знал свое дело.

— Не пускайте его сюда!

Млад начал подниматься, но ему на шею надавил чей-то сапог. Он извернулся, хватая студента за ногу, и уронил его в снег, но сверху на Млада навалились еще трое или четверо. Встать, надо встать! Чтоб его увидели, услышали!

— Быстрей, ребята! — прикрикнул чужак с крыльца, — на ту сторону сено несите! Чтоб загорелось со всех сторон! Чтоб ни один не ушел!

Окно наверху с треском распахнулось, и одинокий голос позвал на помощь. Это не имело смысла — студенты внизу шумели так, что давно проснулась вся профессорская слобода! Если все профессора выйдут на улицу, их окажется достаточно много против сотни студентов. Но студенты — здоровые молодые парни, а среди профессоров много стариков. Да и странно это — воевать со студентами, так и до кровопролития дойдет!

Если они подожгут терем выпускников, несмотря на безветрие, огонь запросто перекинется на другие дома, стоящие довольно кучно. А от края профессорской слободы два шага до факультетских теремов!

Млад сопротивлялся отчаянно и молча, ему удалось подняться на ноги, он отшвырнул двоих щенят и схватился с третьим — покрепче остальных. Но из толпы, держащей факелы, к тому на выручку бросились еще двое. Млад никогда не умел толково драться, и делал это только в молодости, когда сам был студентом. Но и студенты — не воины князя Бориса.

Млад наобум ударил в зубы самому молодому из нападавших, но в этот миг факел осветил откинувшееся назад лицо.

— Ширяй! — обиженно рявкнул Млад, — ты-то, гаденыш, что здесь делаешь!

Его прижали к крыльцу сбоку, хватая за руки, ударили в солнечное сплетение, и Млад на несколько секунд потерял Ширяя из виду.

— Млад Мстиславич! — Ширяй словно проснулся, — стойте, погодите! Это же Млад Мстиславич!

Его голоса никто не услышал, кроме чужака в долгополой шубе.

— Так вот это кто! — он перегнулся через перила и посмотрел вниз, — Ветров? Тащите его сюда! Это Ветров! Он же прихвостень татарский! Лазутчик Амин-Магомета!

Слова его вызвали вой среди студентов, и Млад удивился, как его не порвали на клочки тут же, потому что толпа подалась вперед, он оказался в тугом клубке, который буквально вынес на крыльцо и его, и Ширяя, кинувшегося на выручку учителю.

Толпа отхлынула по команде незнакомца, Младу никто не держал даже рук, впрочем, сбежать он бы не смог, да и не стремился. С высокого крыльца хорошо просматривалась вся профессорская слобода: профессоров, поспешивших на помощь татарчатам, остановили, кто-то, не добежав до толпы, повернул к дому, кто-то так и не перешагнул собственного порога.

Ширяя, который сопротивлялся, хотели скинуть вниз, но Млад успел сказать:

— Не рыпайся. Стой спокойно. Может, пригодишься.

По-видимому, незнакомец, разглядев в Младе волхва, не заметил в нем шамана. А узнав, что Млад всего лишь волхв-гадатель, и вовсе перестал его бояться. Но решил перестраховаться.

— Свяжите им руки, обоим.

Млад молча оглядывал студентов, смотрящих на него снизу, и мучительно соображал, какие слова вернут им разум. Он не сопротивлялся, когда ему связывали руки за спиной — ременной опояской. Он так хотел оказаться перед толпой, чуть над ней, и ради этого стоило смириться со всем остальным. Ширяй же, отчаявшись победить сотню своих товарищей, решил прибегнуть к увещеваниям.

— Ребята, вы что! Это же Млад Мстиславич! Он же профессор! Ребята, он не за татар, я вам точно говорю! Отпустите его! Млад Мстиславич наш, он не за татар!

Ширяй тоже был шаманом. Конечно, он еще ни разу не поднимался наверх один, ни разу не пробовал объединять силу людей, смотрящих на него, но он от природы владел этим даром, он прошел испытание, он тоже чего-то стоил. И Млад с удивлением заметил, что жалкие выкрики Ширяя упали в толпу, как набухшие ростками зерна падают в теплую землю. Студентов не коснулись слова о татарах, напротив, это их только подзаводило, а вот слово «профессор» и обращение по имени-отчеству задело что-то в их головах.

— Ветров недаром прибежал сюда защищать татарву от нашего гнева. И недаром не подписал обвиняющей татар грамоты! — обратился к толпе незнакомец. И Млад отметил: Ветров. Не Млад Мстиславич и не профессор. И дважды «татар».

Толпа взорвалась криками, среди которых ясней всего выделялись «смерть» и «в огонь».

— Мы не палачи, мы мстители! — выкрикнул чужак, — мы стоим за Правду и за Русь! И наша Правда — путь силы! Доколе враги будут топтать нашу землю? Доколе подкупленные ими предатели будут покрывать их бесчинства? Смерть врагам и смерть предателям!

Студенты ответили восторженными воплями и кинулись к стенам терема, размахивая воющими факелами.

— Смерть врагам и предателям! Зажигайте огонь!

Из распахнутого окна наверху разнесся тонкий мелодичный крик, висящий на одной ноте, из которого Млад расслышал только слово «Алла». И этому крику эхом ответил хор, повторивший фразу: татары молились своему магометанскому богу. Только молитва их походила более на крики о помощи и мольбу о пощаде.

Сено, политое маслом, вспыхнуло дымным пламенем, и языки огня поползли на заиндевевшие стены, слизывая иней, как сахар с пряника.

И в этот миг Млад увидел Дану. Она надела шубу и соболью шапку, в которой так походила на боярыню, и бежала к терему выпускников, неловко подбирая тяжелые меховые полы. Млад никогда не видел, чтоб Дана бегала на глазах студентов, напротив, она ходила красивой поступью княгини, и студенты замирали и склоняли головы, заметив ее издали.

Зачем он дал связать себе руки? Зачем не запер ее дом снаружи? Неужели не найдется никого, кто ее остановит? Что она делает?

Дым поднимался в небо — морозное безветрие не раздувало огня, но не чинило ему никаких препятствий. Крыльцо осветилось поднявшимся пламенем, и Млад понял, что должен сделать что-то немедленно, пока Дану не заметила толпа, сейчас же — времени на раздумья и подбор слов не осталось! Как жаль, что связаны руки! Он и не подозревал, как руки помогают ему говорить! Пусть поможет хотя бы огонь.

— Я защищал Русь в бою, с оружием в руках! — Млад вскинул лицо и обвел глазами студентов: они замолчали и повернули головы на звук его голоса, — я воевал против копий и сабель, которые татары обрушили на мою землю! Как же жалко выглядят те, кто нападает на безоружных! Кто не силой, а числом берет победу над зажатой в угол горсткой бывших товарищей!

Млад понял, что делает Дана: вслед за ней, то ли желая ее остановить, то ли пристыженные ее примером, к терему бросилось десятка два профессоров. Даже те, кто до сих пор не решился высунуть носа из своих домов!

— Их надо давить, как крыс! Потому что они, словно крысы, заполоняют нашу землю! — немедленно отозвался незнакомец, отталкивая Млада в тень и закрывая его от студентов, — Татары не пойдут в открытый бой! Татары боятся открытого боя! Татары прячутся от нас, прикрываясь слабостью и малым числом, но мы не позволим себя обмануть! Кубок с ядом — не копье и не сабля! Смерть за смерть!

Чужак поздно понял, что напрасно позволил Младу открыть рот. И дело не в словах, которые говорил каждый из них! Ширяй пригнулся и с воплем толкнул чужака головой в поясницу: стоящие рядом студенты не успели его остановить, и подхватили его за плечи слишком поздно, Млад успел шагнуть вперед, из тени под свет огня.

— Вам станет стыдно завтра! Завтра вы проснетесь на пепелище Alma mater и ужаснетесь тому, что сделали! Не кажется ли вам странным, что со всех сторон к вам бегут предатели и прихвостни врагов? Ваши профессора стали вашими врагами! Вы готовы убить каждого, кто с вами не согласен? Это вы называете путем силы? Вам придется убить сотню профессоров, но устоите ли вы против тысячи своих товарищей?

Теперь чужак не мог заткнуть ему рот — он бы опустился в глазах студентов, несмотря на свою potentia sacra и умение звать за собой.

— Обманутые, запуганные люди! — незнакомец не посмел оттолкнуть Млада, — они не ведают, что творят. Профессора не враги нам, а лишь те, кто не успел разобраться, понять, кто враг, а кто друг! И наше дело донести до них нашу Правду!

— Млад Мстиславич — тоже профессор! Слушайте Млада Мстиславича! — прокричал Ширяй, но его уронили на пол и заткнули рот.

Млад впился глазами в толпу, и чувствовал каждого, кто смотрел сейчас на него. Рук не хватало, бубна не хватало, но огонь, освещавший его лицо, делал свое дело.

— Правда — одна на всех! Нет Правды моей и вашей! Тушите огонь! Завтра мы соберем вече, и решим — по-честному решим — что нам делать. Вы пришли сюда ночью не от силы, а от слабости! Что же это за сила, которая действует исподтишка? Тушите огонь! Завтра вы донесете до всего университета то, что хотите сказать, завтра вам дадут слово, и вы в открытую скажете, что надо делать. Тушите огонь!

— Тушите огонь, ребята! — выкрикнули сзади — профессора подоспели вовремя, — Скорей! Пока не разгорелось, тушите огонь!

— Тушите огонь, безобразники!

— Пока стены не занялись, тушите! Снегом, снегом!

Дана остановилась чуть в стороне — в ее осанке снова появилось что-то от княгини: она сверху вниз смотрела на суету и не двигалась с места, и Младу показалось, что он видит легкую улыбку, играющую на ее губах.

Студенты растерянно смотрели друг на друга: толпа исчезла, они перестали быть единым целым, стоило только посеять в их душах легкое сомнение в правоте.

— Смерть татарам! — неуверенно прозвучало перед крыльцом.

— Да что ж вы стоите! — крикнул кто-то из профессоров сзади, — шевелитесь! Займутся стены — не остановите!

— Быстрей, ребята! — двое профессоров протиснулись вперед, подталкивая студентов, и первыми принялись забрасывать пламя снегом.

А Млад смотрел студентам в глаза, и боялся моргнуть, чтоб не потерять с ними связи. Огонь начинал припекать с обеих сторон, клуб дыма влетел под крышу крыльца, и двое студентов за его спиной закашлялись. Млад привык к дыму, и слезы, выступившие на глазах, лишь придали его взгляду силы: дрожащая, прозрачная пелена смешала всех вместе — и студентов, и профессоров. Он словно смотрел на всех одновременно, и чувствовал всех одновременно, единым целым, и это было совсем не то единое целое, что пять минут назад. Только одна тень отделилась от остальных и ушла в сторону: мимо охваченных огнем стен, мимо домов профессорской слободы, по глубокому снегу — в лес.

А от факультетских теремов к ним бежали студенты, тысяча студентов: с лопатами и ведрами.


Млад простоял на крыльце до тех пор, пока не потушили занимавшийся пожар, хотя в этом не было необходимости. Он и сам не знал, боится ли чего, перестраховывается ли, и совсем не хотел признаваться самому себе, что просто не может выйти из того состояния, в котором оказался — губительный для шамана факт. Шаман должен уметь войти и выйти из любого состояния сам, по своей воле. Этому он и учил Ширяя с Добробоем.

Запах гари еще стелился по земле, когда Млад сел на ступеньки крыльца и прислонился головой к перилам, ощутив, что связанные руки затекли и не чувствуют мороза. Люди потихоньку начали расходиться, татарчата так и не рискнули отпереть дверь. После битвы с огнем наступало умиротворение — голоса стали тише, спокойней.

— Младик? — услышал он голос Даны и тут же почувствовал ее прикосновение к волосам.

Глаза открывать не хотелось — даже на то, чтоб поднять веки, не осталось сил. Но это была Дана, и перед ней Млад не мог показаться слабым и беспомощным. Ему вдруг стало неловко из-за связанных за спиной рук. Он поднял голову и хотел встать, но Дана присела на корточки за его спиной и начала возиться с кожаным ремешком, стягивающим его запястья.

— Руки отморозил, — проворчала она, нагибаясь еще ниже и хватая узел зубами, — и без шапки…

— Я… я сам…

— Что «ты сам»? — засмеялась она, — руки себе развяжешь? Сиди! Чудушко…

Узел ослаб, и через полминуты Млад уже тер затекшие запястья негнущимися пальцами.

— Ты идти-то можешь? — спросила Дана, накрывая теплыми руками его уши.

— Могу, — Млад схватился рукой за перила, но замерзшие, распухшие пальцы соскользнули, и от напряжения внутри все затряслось и разъехалось.

— Давай-ка я тебе помогу, герой… — Дана закинула его руку себе на плечо, — а то ты совсем замерзнешь.

Млад не чувствовал холода — наверное, и вправду начал замерзать. И только поднявшись на дрожащие ноги, вдруг подумал: а где же Ширяй? У него ведь тоже связаны руки! Млад оглянулся по сторонам, но шаманенка нигде не заметил.

— О твоем подвиге кощуны сложат песню, — Дана обхватила его пояс, не давая ему осесть на землю.

— Ты опять шутишь? — Младу было неловко опираться на нее всей тяжестью. Он мечтал носить ее на руках, и никак не предполагал обратного… Но ноги заплетались, подгибались колени, и земля уходила из-под валенок.

— Почему я обязательно должна шутить? Ну ты хотя бы ноги переставляй!

— Да, я стараюсь, — Млад улыбнулся.

— И ты еще удивляешься тому, что студенты тебя боготворят? Если ты вкладываешь в лекции хотя бы сотую долю своей силы, они должны испытывать священный трепет! Я сама едва не кинулась тушить огонь вместе со всеми!

— Я не смог выйти из этого по своей воле… Мой дед вздул бы меня за это. Это напрасная трата сил.

— Ты поэтому не можешь идти? — спросила Дана, и Младу послышалась нежность в ее голосе.

— Так бывает всегда. Мне надо настойки глотнуть, и все пройдет. Если бы не гадание в Городище, я бы не так устал. Так часто нельзя, нужно время на восстановление.

— Сейчас дойдем до тебя, ты глотнешь своей настойки, и я уложу тебя спать, хорошо?


Ширяй ввалился в дом, когда Дана умывала Младу лицо. Драка со студентами не прошла даром: кроме ссадин и синяков, в тепле у него пошла кровь носом. Прикосновения ее пальцев — нежные и осторожные — Млад находил необыкновенно приятными. Он перестал испытывать неловкость, настолько хорошо ему было в ее руках. И усталость уже не казалась невыносимой: сменилась расслабленностью и успокоением.

Дана успела вскипятить самовар, заварила чай, и это оказалось как нельзя кстати: Ширяй вернулся без шапки, промерзший до костей и весь в снегу.

— Ушел он от меня… — выдохнул шаманенок с порога.

— Кто? — не понял Млад.

— Кто-кто? Градята!

Млад сидел в углу, на лавке, с подушкой под спиной, запрокинув голову, а Дана суетилась вокруг него с мокрым полотенцем в руках.

— Градята — это ваш верховод? — спросил Млад, скосив глаза на Ширяя.

— Да, — буркнул тот, снимая обледеневший полушубок.

— Откуда он взялся?

— Я не знаю… Он давно приходит. Я думал, он в Сычевке живет, хотел узнать, у кого, — Ширяй повесил полушубок на гвоздь и скинул валенки, зябко поводя плечами, — а он через лес ушел, по тропинке…

Дана покачала головой, положила мокрое полотенце Младу на переносицу и подошла к двери: встряхнуть полушубок Ширяя. Млад вспомнил, что так делала его мама, когда он в детстве возвращался домой весь в снегу, и ему стало так хорошо от этого…

— В темноте я его быстро потерял, — продолжил Ширяй, — не увидел, где он сошел с тропинки… А может, он на Волхов вышел сразу. А может, и затаился где.

— Погоди, — сообразил Млад, опустив запрокинутую голову, — ты что, ходил за ним по лесу? Следил за ним?

— Ну да, — Ширяй сел за стол и придвинул руки к кипящему самовару, как к печке.

— Младик, голову подними, — строго сказала Дана, — сейчас я снег приложу.

— Знаешь, мне показалось, что этот человек опасен… — Млад испугался, представив себе жесткое лицо незнакомца и семнадцатилетнего юнца, вздумавшего за ним следить, — зачем тебе это понадобилось?

— Ну… Я захотел понять, кто он на самом деле.

— Лучше бы ты захотел это понять вчера. А еще лучше — неделю назад, — проворчал Млад.

Дана вернулась с крыльца, зачерпнув пригоршню снега, и сказала Ширяю, прикладывая смятую ледышку Младу к переносице:

— Стыдно должно быть.

— Млад Мстиславич уже дал мне в зубы, — Ширяй налил себе чаю и раскрыл книгу.

— Мало дал, — покачала головой Дана.

Ширяй посмотрел на нее недовольно, словно надеялся, что она поскорей уйдет, уткнулся в книгу, но не выдержал и спросил:

— Млад Мстиславич, а я, когда научусь сам шаманить, так смогу, как ты?

Млад пожал плечами — он на самом деле не очень хорошо понял, что с ним произошло и как у него это получилось.

— Во всяком случае, ты мне очень помог.

— Да ну? — Ширяй приоткрыл рот.

— Конечно. Твои слова посеяли первые сомнения. И у меня появилось время подумать.

— Это было так здорово! Ты когда заговорил, они все обалдели, у них рожи вытянулись! А Градята как испугался! Я сначала не верил, я думал — сожгут нас сейчас вместе с татарами! А Млад Мстиславич стоит и ничего не делает! Как дурак!

— Язык придержи! — фыркнула Дана, — ты с кем разговариваешь, а? Кто это у тебя «как дурак»?

Ширяй ничуть не смутился:

— А что еще я должен был думать? Если честно, я испугался. А ты, Млад Мстиславич?

Млад снова пожал плечами и глянул на Дану:

— Я испугался, когда Дану Глебовну увидел. Я просто не понял сначала, что она задумала, и испугался.

— Задумала? Ничего я не задумывала, — проворчала вполголоса Дана, — я тебя бежала спасать. Стоял, действительно, как дурак…

— Вот! Сама говоришь «как дурак», а на меня шипишь! — кивнул ей Ширяй.

— Меня спасать? — Млад поднял брови.

— Конечно тебя, чудушко мое, кого же еще?

7. Утро перед вечем

На следующее утро, едва рассвело, к Младу в дверь постучался Белояр. Млад только поднялся, совершенно не выспался и чувствовал что-то вроде похмелья. Хорошо, что вернулся Добробой — принес воды, согрел самовар и сварил кашу; от Ширяя в таких делах не было никакого проку. Миша, гулявший все утро в одиночестве, вернулся и зыркал запавшими глазами по сторонам — Млад с минуты на минуту ждал нового срыва.

Белояр пришел пешком, в том же белом армяке, с тем же посохом, и Млад очень жалел, что не может оказать ему более достойного приема.

— Это твои ученики? — спросил Белояр, усевшись за стол.

— Шаманята, — кивнул Млад.

Белояр усмехнулся, посмотрел на Мишу дольше и пристальней, чем на остальных, и покачал головой: Младу это совсем не понравилось, словно волхв искал на челе мальчика печать смерти. Печать смерти лежит на челе каждого шамана перед пересотворением. Млад до сих пор не сомневался в том, что умер и родился заново. Отпуская его домой, духи сказали ему, что его зовут Млад и он шаман; больше ничего о себе он не знал и не помнил. Прошло довольно много времени, прежде чем он начал вспоминать себя до испытания, узнавать родных, друзей, знакомых. И теперь думал о себе в детстве, словно о другом человеке.

Белояр отказался завтракать, но с удовольствием согласился выпить горячего чаю. Добробой суетился вокруг знаменитого волхва, предлагая то баранки, то пряники; Ширяй навострил уши и отложил книгу, которая неизменно лежала слева от миски с кашей — он не переставал читать и тогда, когда ел; Миша и так жевал еле-еле, словно собирался со злостью плюнуть в миску и выскочить из-за стола, а тут и вовсе перестал есть, с подозрительным любопытством глядя на Белояра.

Белояра же не смутило присутствие учеников.

— Я пришел сказать, что думаю о гадании совсем не так, как думал вчера. Если сегодня удастся собрать одно вече, а не три и не четыре, я хочу выступить на нем.

— И что ты скажешь новгородцам? — Млад поднял брови.

— То же, что ты сказал им вчера. Я не верю гаданию. Мне нелегко это признать. Я не знаю, я даже предположить не могу, какая сила могла вмешаться в гадание, и почему я не почувствовал ее. Но когда результат гадания выходит кому-то на руку, это вызывает подозрения. И я хочу, чтоб ты пошел на вече со мной. Я не видел того, что видели вы, я всего лишь объединял ваши усилия. У меня нет ни одного веского довода, ты — мой единственный довод.

— Тебе не нужны доводы. Новгороду достаточно твоего слова, — Млад пожал плечами.

— В том-то и дело! Мне кажется, на меня давит желание поступить так вопреки Правде… Я не имею никакого права вмешиваться в дела Новгорода и, тем более, Руси. Мое дело — говорить Правду, нести людям волю богов, и не более.

— Ты считаешь, что не имеешь права на свое мнение? На свою собственную мудрость, не подкрепленную мудростью богов?

— Каждый имеет право на свое мнение и на свою собственную мудрость. Но доверие Новгорода ко мне — это доверие не к моей мудрости, а к мудрости богов, понимаешь? А я хочу воспользоваться этим доверием, навязывая новгородцам собственную мудрость. Как бы мне хотелось хотя бы на один день стать просто человеком! — Белояр качнул головой.

— Мне кажется, твоя мудрость давно переплелась с мудростью богов. Ты напрасно мучаешься сомнениями, — ответил Млад, и, заглянув в глаза старому волхву, внезапно ощутил тревогу. Сначала она была смутной, непонятной, а потом вылилась в острое, горькое понимание: Белояр ничего не скажет на вече. Никто не позволит ему этого сделать. Млад попытался отделаться от этой мысли — и не смог. По спине побежали неприятные мурашки: что же за времена настали, если волхвы не смеют говорить того, что думают? Что же это за времена, если вечевыми решениями управляет тот, кто хитрей, сильней и богаче?

— Когда тебя покинут сомнения, ты, может быть, останешься волхвом, но мудрецом уже не будешь, — невесело улыбнулся Белояр, — так ты пойдешь со мной на вече?

— Пойду, — кивнул Млад, — дело в том, что ты не первый, кто зовет меня туда. Поэтому — пойду.

Сомнения Белояра сошли на нет, когда Млад рассказал, кто и зачем звал его на вече. Как ни странно, старый волхв не удивился рассказу, только сузил глаза, словно принял чей-то вызов. Они договорились встретиться у Великого моста в полдень — раньше вече собрать бы не удалось.

Когда Млад прощался с Белояром на крыльце, мимо них, толкнув волхва локтем, пробежал Миша и направился к лесу.

— Извини его, — сказал Млад волхву, — он… он сейчас не властен над собой.

— Я понял это сразу. Но мне кажется странным: я не вижу печати смерти на его челе. Такого не случалось, чтобы боги позвали шамана, а потом отпустили его?

— Никогда, — покачал головой Млад.

— Или я начал видеть исход пересотворения? — усмехнулся Белояр.

Млад пожал плечами: хорошо бы. Хорошо бы Белояр оказался прав. Но… шаман умирает и рождается во время пересотворения. Может, всему виной огненный дух с мечом и христианский бог, которому посвятили мальчика? А может… Млад не хотел об этом думать… Может, Белояр не доживет до Мишиного испытания…

— И как тебе удалось ни разу не влезть в наш разговор? — спросил Млад у Ширяя, вернувшись в дом.

Ширяй, который уже раскрыл книгу, подвинув пустую миску Добробою, надменно пожал плечами и ответил:

— Я подожду высказываться. Если я согласен с тобой в том, что сжечь университет — глупость и мальчишество, это еще не значит, что я изменил своим убеждениям.

— Ну-ну, — хмыкнул Млад, — и в чем же состоят твои убеждения?

— В том, что татары, как бы ни прикидывались русскими подданными, все равно остаются нашими врагами. Они только и ждут случая сквитаться с нами.

— И какой выход ты видишь из этого, раз университет жечь уже не хочешь?

Ширяй вскинул голову:

— Война! Их надо прижать к ногтю окончательно, так, чтоб они не смели даже близко подходить к нашей земле! А они разгуливают по торгу, как у себя дома!

— Где-то я уже слышал это… про то, что они разгуливают по торгу… — усмехнулся Млад, — и через кого мы станем торговать с востоком?

— А купцы на что? Наши купцы, а не татарские!

— Ты полагаешь, татары, когда их прижмут к ногтю, позволят нашим купцам проходить через свои земли и везти через них товары?

— Надо прижать их так, чтоб они не смели их не пропускать!

— А как ты думаешь, если нас кто-нибудь прижмет к ногтю, по нашей земле чужие караваны пойдут беспрепятственно? Или ты первым выйдешь на большую дорогу с топором в руках?

— Русичи — гордый и свободолюбивый народ, — скривился Ширяй, — а татары — трусы, лжецы и лизоблюды!

— Да ну? — Млад рассмеялся, — вот уж не думал… Пойди к нашим, университетским, татарам, и скажи это кому-нибудь из них один на один.

— Да они из терема выпускников нос высунуть боятся! — расплылся в довольной улыбке Ширяй, — где уж им это выслушать?

— Ничего, гордый и свободолюбивый русич… Посмотрел бы я на тебя, если б ты оказался на их месте.

— А я, между прочим, вчера едва не оказался на их месте! И что?

— Нет. Ты оказался не на их месте. Ты был среди своих, как не крути, а они — среди чужаков, в чужом городе, который до вчерашнего дня принимал их как друзей, а тут вдруг посчитал врагами.

— Они сами виноваты! Это их Амин-Магомед убил князя Бориса!

— А ты, я думаю, видел, как он это делал… — проворчал Млад.

— Все равно, они — враги! И всегда были нашими врагами! Они нарочно к нам в друзья набиваются, чтоб потом взять нас изнутри! Они ползут сюда, как крысы!

— Да, и про крыс я тоже вчера слышал, — кивнул Млад, — помнишь, от кого?

— Ну и что? Если Градята — сволочь и призывает к убийствам вместо войны, это еще не значит, что он никогда не говорит правильных слов!

— Говорит, наверное. Иначе бы его вообще слушать не стали. А война… Война разорит нас и ослабит. У нас хватает врагов и без татар. Ливонский орден только и ждет, как забрать у нас обратно Невские земли, а с ними Псков и Ладогу.

— Да немцев мы уже побили! Они к нам больше не сунутся!

— Хорошо бы… — пробормотал Млад.


Декан пришел к Младу один, без ректора. Благодарил за благополучное разрешение ночного происшествия, трепал по волосам Ширяя и звал в университет в следующем году. А потом выгнал шаманят побегать на дворе и заговорил.

— Млад, я понимаю, тебе неприятно об этом даже говорить, но я еще раз хочу убедить тебя пойти на вече. Это очень серьезно, с этим не шутят. Отложи в сторону свои убеждения, и сделай, как я тебе говорю. Это мой тебе отеческий совет.

— Я пойду на вече. Но вместе с Белояром. Он хочет сказать новгородцам, что не верит в гадание. Он приходил ко мне сегодня и звал с собой.

— Что? Белояр… — декан привстал, — это совершенно точно? Он это решил совершенно определенно?

— В этом я не уверен. Но моего решения это не изменит.

— Что будет с Новгородом? — декан покачал головой, — Мне страшно даже подумать… Какая каша заварилась… Послушай меня, не лезь в это. Не как декан, как отец говорю. Откажи Белояру, он тебя не защитит. Он, может, еще передумает, он мудрый человек… А ты останешься один против бояр. Ректор побоится против них выступать, он тебя отдаст им, можешь не сомневаться. Ну или хотя бы давай так: если Белояр выступит на вече, не бери назад своих слов, а если не выступит — скажи, что ошибся. А?

Млад посмотрел на просящее лицо декана: он никак не мог взять в толк, серьезно тот говорит или неуклюже шутит? И если это серьезно, Млад однозначно что-то пропустил в этой жизни, чего-то не понял.

— Ну что ты смотришь на меня? Ты же не ребенок, Млад! Ты что, не понимаешь, во что ты вляпался? Если Белояр прав, и гадание действительно ложь и морок, то за этим стоят такие силы, которые нам с тобой не по зубам! И Белояру они не по зубам, но с ним ты, по крайней мере, будешь под прикрытием! И перестань кривить лицо! Чего ты хочешь мне доказать? Какой ты честный и смелый, а я — трус и лжец?

— Я ничего такого не говорил… — пробормотал Млад.

— Да, я трус и лжец! А ты — дурак! Просто дурак! Неужели ты не понимаешь, что тебя растопчут? Никто не скажет тебе спасибо и не оценит твоего подвига. Наоборот, вспоминать тебя будут, как предателя Родины, ты этого хочешь?

— Мне совершенно все равно, как меня будут вспоминать… — сказал Млад тихо, опустив голову, — Я не вижу в этом никакого подвига и не жду никакой благодарности. Я просто не могу отказаться от своих слов, потому что это будет низко.

— Высоким хочешь быть? Боишься гордостью поступиться? А если ты ошибаешься? Если Белояр ошибается? Если это будет всего лишь исправлением ошибки?

— Я не могу ошибаться.

— Да ну? Вот такой ты великий волхв! Сорок волхвов ошиблись, один ты увидел Правду?

— Я не могу ошибаться только потому, что я всего лишь усомнился в правдивости гадания. А сомнение не может быть ошибкой. Я сомневался, поэтому не стал подписывать грамоту. Разве это неправильно?

— Ну и кто тебе мешает перестать сомневаться? Ну что ты опять смотришь? Млад, почему никто не сомневался, а ты усомнился, а? Неужели ты не понимаешь, что от твоего слова ничего не зависит? Все пойдет своим чередом, все пойдет так, как задумано кем-то, и не нам с тобой вставать у этих людей на дороге!

— Я всего лишь делаю то, что должен… — Млад сжал зубы.

Раздался легкий стук в окошко, выходившее на крыльцо, но декан не обратил внимания даже на приоткрывшуюся через секунду дверь.

— Ты делаешь глупости! И говоришь ерунду! — упрямо сказал он.

— Кто это делает глупости и говорит ерунду? — в дом вошла Дана, улыбающаяся и румяная с мороза. Каждый раз, когда Млад встречал ее неожиданно, она на секунду ослепляла его своей красотой. Особенно в этой шапке с собольей оторочкой поверх красно-черного платка.

— Кто же, как ни Млад Мстиславич! — проворчал декан, — Дана Глебовна, ты — здравомыслящая женщина, объясни ему, что он должен поехать на вече и сказать, что ошибся!

Дана сняла шубу и сапожки.

— Почему это он должен говорить, что ошибся? Нет, милый мой Прозор Малютич! Это, во-первых, не мое дело, Младу Мстиславичу видней, как поступить. А во-вторых, не вижу причин, почему он должен отказываться от своих слов.

— Да не простят ему этого! Не простят. Его еще вчера обвиняли в предательстве, а завтра и вовсе отдадут толпе на расправу!

— Видала я вчера, как толпа хотела с ним расправиться, — Дана, проходя мимо Млада, легко и незаметно тронула его за плечо, — жаль, тебя там не было, Прозор Малютич! Не иначе, ты сон-травы на ночь выпил, и спал как убитый!

Декан покраснел и втянул воздух сквозь зубы.

— Мой дом стоит далеко от терема выпускников. Я действительно ничего не слышал…

— Это у Млада Мстиславича дом, а у тебя — терем, Прозор Малютич, — улыбнулась Дана, — за дубовыми ставнями, да на третьем ярусе и вправду ничего не услышишь.

— Едкая ты какая… — качнул головой декан, — ну не слышал я, не слышал! Казни меня за это!

— Да не за это я тебя казню, — Дана села поближе к Младу, — а за то, что ты свою шкуру его честью прикрыть хочешь.

— Ну, знаешь… — прошипел декан, — мне от его глупости ничего не будет! Я о его будущем думаю!

— Не иначе, ты хочешь сказать, что университет не встанет за своего профессора?

— Ректор может и отказаться… — неуверенно пробормотал декан.

— Так вот, ректору и передай: пусть только попробует! Мигом вылетит из своего терема дубового в избушку попроще! Не бояре его на ректорство сажали, не бояре и снимут! Не папа Римский!

— Да Млад и до университета не доедет, если вместе с Белояром на вече выступит!

— С Белояром? — Дана вопросительно глянула на Млада, и тот кивнул, — неужто старый волхв тоже усомнился?

Млад кивнул снова.

— Заварил ты кашу, Млад Мстиславич, — вздохнула она и посмотрела на него снисходительно.

— Вот и я о том же, — обрадовался декан, — смута, разброд! Тянули же тебя за язык!

— Я не это имела в виду, — Дана глянула на декана исподлобья, — я хотела сказать, что Младик… Млад Мстиславич единственный из всех заподозрил обман и не побоялся сказать об этом. А ты, Прозор Малютич, вместо того, чтобы уговаривать его отказаться от своих слов, лучше б собрал ему стражу из студентов. Глядишь, не надо будет опасаться, доедет он до университета или не доедет!

Декан поморщился.

— Да не надо мне никакой стражи, — успокоил его Млад, — я сам как-нибудь…

— Смотри, Млад Мстиславич, — декан поднялся, — я тебя предупредил. Говорить с тобой бесполезно, но так и знай: я тобой не прикрываюсь, и бояться мне нечего. Я тебе только добра желаю.

Едва за деканом закрылась дверь, Дана посмотрела на Млада совсем по-другому.

— Младик, ты, конечно, совершенно прав. Но, если честно, мне за тебя страшно. Новгородцы — не студенты. А если их так же заморочили, как наших вчера ночью?

— Я же буду с Белояром, — улыбнулся Млад, — никто не посмеет тронуть волхвов. Не бойся.

Ему было необыкновенно приятно, что она боится за него, и так горячо его защищает. Он даже поверил ненадолго, что на самом деле значит для нее гораздо больше, чем ему кажется.

— Жаль, женщин не пускают на вече… А то бы я поехала с тобой.

— Зачем? — удивился Млад.

— Посмотрела бы на тебя… на вече… — ответила Дана с загадочной полуулыбкой, и он в который раз не понял, что она имеет в виду.

8. Князь Новгородский. Ночь перед вечем

В день гадания, ближе к закату, юный князь Волот Борисович пожелал выехать в детинец, к посаднику. Тысяцкий Ивор Черепанов зашел доложить о событиях в Новгороде и поставить князя в известность о том, что дружина поднята и стоит у стен детинца, охраняя порядок, но Волот его перебил, объявив о желании выехать в Новгород.

— Ну куда тебе ехать, княжич! — тысяцкий снисходительно махнул рукой, — без тебя командиров хватит! Будешь путаться под ногами!

Волот давно привык к тому, что Ивор ни во что не ставит своего ученика, он и не обижался на учителя, но в этот раз слова тысяцкого резанули его, словно кривой татарский нож. Волот сузил глаза и чуть откинул голову.

— Я не княжич, Ивор. Я князь. И не только князь по рождению — я князь Новгородский, так постановило вече! А ты забываешь об этом на каждом шагу.

— Не рано ли ты показываешь зубы, парень? Не рано ли думаешь о власти? — тысяцкий тоже сузил глаза и посмотрел на Волота сверху вниз.

— Если я не буду думать о власти, о ней подумаешь ты, — Волот посмотрел в глаза Черепанову и вспомнил слова доктора о силе, которую питает в нем вся русская земля, — ты считаешь, я не понимаю, почему Новгород призвал на княжение меня?

— Ты — символ для новгородцев, кровь и плоть Бориса! И не более!

— Пока — не более. А призвали меня для того, чтоб такие как ты могли рвать Новгород на части и набивать свою мошну, не опасаясь княжьего гнева!

— Осторожней, княжич… — недобро усмехнулся Ивор, — за такие слова воина я бы вызвал на поединок…

— Я не княжич, я князь! Любой воин из дружины примет вместо меня твой вызов, чтоб ты не унизил себя поединком с отроком. Не боишься?

— Ты князь только потому, что умер твой отец. И я бы на твоем месте не стал этим кичиться, — тысяцкий сказал это примирительно и назидательно, как учитель ученику.

— К сожалению, это действительно так. Я князь, потому что умер мой отец. И кроме меня княжить больше некому! Чем дольше я остаюсь для вас не князем, а княжичем, тем лучше для всех вас! Не спорь со мной, я еду в Новгород. Я поеду верхом, подготовь десяток дружинников для сопровождения. И не отроков, как в пошлый раз! Я еду не на охоту и не на потеху!

Черепанов вышел вон, качая головой так, словно Волот на самом деле собирался потешиться в кругу друзей, и в самую неподходящую минуту озадачил тысяцкого своими детскими играми.

Новгород шумел: по всему городу шли стихийные уличанские веча, больше похожие на сходки перед бунтом. Волот нарочно проехал через весь город, прислушиваясь к тому, о чем говорят горожане. На Неревском конце, возле капища, Сова Осмолов кричал о войне, о несостоятельности посадника, о силе новгородского войска и поддержке Пскова и Москвы. Но не успел он договорить, с торговой стороны подошла толпа с житьими людьми во главе, и вскоре кончанское вече превратилось в заурядную потасовку. Торговая сторона войны не хотела, но Волот не успел вернуться к детинцу, когда на Ярославовом дворище вспыхнул пожар: громили татарское торговое посольство и восточные лавки на торге. Купцы, чьи лавки стояли неподалеку, подняли на защиту своего добра всю гильдию, а на помощь немецкому двору, под окнами которого занимался огонь, людей привел Чернота Свиблов.

Волот пустил коня на торговую сторону, прямо по льду: он не знал, что делать и за кого стоять, но мальчишеское любопытство пересилило благоразумие. Бабьи вопли неслись со стороны пожара, кричали мужчины, кто-то тушил огонь, кто-то мешал пожарным. От противоположного берега отделилась ватага простолюдинов с топорами, и вскоре князь заметил, что они гонят впереди себя человека маленького роста — раздетого и босого. Человечек высоко задирал колени, словно заяц, прыгая через глубокий снег, петлял, выбирая дорогу получше, а, выскочив на санный путь, понесся вперед во весь дух, наперерез князю. Мужики ломились за ним, как медведи через бурелом, перепахивая сугробы, улюлюкали и свистели.

— Не уйдешь, татарское отродье! — взревел тот, что бежал впереди.

И тогда Волот увидел, что человечек маленького роста — просто мальчишка, татарчонок, лет, наверное, десяти. Он пустил коня в галоп, перерезая дорогу преследователям, и кивнул дружинникам, чтоб изловили ребенка.

Хмельные, разгоряченные ватажники замерли, когда Волот выехал им навстречу и поднял руку вверх.

— Новгородцы теперь воюют с детьми? — возмущенно выкрикнул он, — новгородцы теперь бьются ватагой против одного? Хорошо, что мой отец не видит этого…

Мужики пристыжено опустили головы, но тут вперед вышел человек, чем-то неуловимо отличный от остальных. Может, взглядом умных, внимательных глаз, может тем, что оставался трезвым, может тем, что вместо топора держал в руке нож.

— Князь, когда-то твой отец спас мальчишку-татарчонка и вырастил в своем тереме, вместе со своей дружиной… Учил наукам и искусству войны… Когда-нибудь этот мальчик, — незнакомец кивнул на извивающегося ребенка, которого один из дружинников пытался усадить на коня, — поднесет тебе кубок с ядом, провозглашая здравицу.

От этих слов мурашки пробежали у князя по спине, но думал над ответом он недолго.

— Когда это случится, — ответил ему Волот, — ты убьешь его в честном поединке. И боги будут стоять на твоей стороне.

Он развернул коня, давая понять, что разговор окончен, и кивнул дружине на детинец.


По обеим сторонам проезда Борисоглебской башни горели факелы, подковы коней гулко стучали по обледеневшей булыжной мостовой, а когда за спиной с шумом опустилась решетка ворот, Волот непроизвольно повел плечами: словно мышеловка… И за поворотом проезда ничего не видно, и с крепостных стен смотрит невидимая в темноте стража детинца… Неуютное место.

Князь миновал захаб[7] и повернул направо, к посадничьему двору, тут же оказавшись в лабиринте каменных палат посадника: свет факелов метался меж белых стен, высоких и низких, тонул в черных пролетах низких арок под галереями и переходами и терялся далеко наверху; цокот копыт десятка лошадей эхом бился среди камней. Темная громада капища Хорса вынырнула впереди, словно перегораживая проход. Покрытая инеем шатровая крыша, взлетавшая к небу, чуть поблескивала в темноте желто-красными искрами, отражая огонь факелов — храм Хорса даже зимней ночью хранил свет предрассветного неба. Матово блестел и вызолоченный диск над входом — Волот с раннего детства не сомневался: если до него дотронуться, диск окажется раскаленным, как лик бога-Солнца, который он являет людям, обходя небосвод.

Красота посадничьего двора никогда не трогала Волота — он не любил камня, как и его отец, и в гулких холодных палатах чувствовал себя чужим и беспомощным. Из палат, где жил посадник, можно было, не выходя на мороз, пройти и туда, где заседала дума, и в Совет господ, и в помещение княжьего суда, и встретиться с иноземными послами. Каждая стена там была подобна крепостной, каждое окно могло служить бойницей, множество колодцев было вырыто в глубоких подвалах, и тайные подземные проходы вели в город и даже на другой берег Волхова.

Волот подъехал к грузному широкому крыльцу посадничьих палат и остановился, вглядываясь в узкие освещенные окна: неужели никто его не встретит? Но не прошло и минуты, как встречать князя вышла жена посадника, Марибора. Говорили, что посадник — Смеян Воецкий-Караваев — несмотря на знатность рода, во всем слушал жену, которую взял из простых купцов. Волот, привыкший с презрением смотреть на женскую половину княжьего терема, долго не мог взять в толк, почему голос Мариборы имеет такой вес среди мужчин.

Ее лицо было и красивым, и жестким одновременно: прямая линия густых темных бровей, прямая линия резко очерченных губ, прямая линия широко расставленных карих глаз. Незащищенность женственности и воля. Волоту она годилась в бабки, но сохранила и прямую осанку, и горящий взор, и чуть насмешливое выражение лица, так свойственное молодым красавицам.

Марибора спустилась с крутых ступеней крыльца, надев шубу, расшитую узорчатым бархатом, и накинув поверх шапки белый льняной платок, оттенивший темноту ее бровей и глаз.

— Добро пожаловать, князь, — она склонилась перед Волотом в поклоне, но столько достоинства было в этом движении, что Волот и сам едва не пригнул голову. Марибора одна не забывала называть его князем, и он в который раз испытал нечто, похожее и на благодарность, и на почтение.

Он спешился и передал повод одному из дружинников.

— Смеян Тушич принимает казанское посольство. Его ждут немцы и христианские жрецы, так что увидишь ты его не скоро, — сказала Марибора, приглашая следовать за собой наверх.

— Я бы сам хотел поговорить с татарами, — ответил Волот.

— Как считаешь нужным, князь… — пожала плечами посадница, но князю тут же стало ясно, что делать этого она не советует, — Смеян Тушич знает свое дело, старый конь борозды не испортит. Я думаю, посольство опоздало: защиты просить поздно, теперь виновных будем искать.

— А… а что нужно христианским жрецам? — спросил Волот, когда они повернули на жилую половину палат посадника.

— Этим-то? Я, конечно, не уверена, но думаю, предложат всяческую поддержку со своей стороны в борьбе с магометанством.

— Да что они могут! — едва не рассмеялся князь, — они только поют да благовония курят!

— И головы людям морочат, — проворчала посадница, — но могут они очень многое. Или ты забыл, что такое Ливонский орден? И кто такой Римский папа? А денег у них сколько, ты представляешь?

У Волота в голове еще не вполне уложился статус Ливонского ордена. Он, конечно, знал, что это государство, созданное монахами, и что вроде как правят им христианские жрецы, но никак не мог в это до конца поверить. Это как если бы волхвы, вместо того, чтобы делать свое дело, собрались вместе, прогнали бояр, отменили вече и начали править Новгородом, поселившись в теремах и набивая свою мошну серебром. Тогда какие же они после этого были бы волхвы?

Марибора проводила его в комнату для приема гостей — большую, с колоннами и сводчатым белым потолком, с арочными переходами, с глубокими нишами, в которых прятались окна: Волот очень неуютно чувствовал себя в таких помещениях, ему казалось, что за каждой широкой колонной, в каждой нише прячется кто-то и может в любую секунду напасть со спины.

Широкий длинный стол, совершенно голый, без скатерти, добавил ощущение холода и пустоты. От него не спасала даже нежная, тонкая роспись стен и вычурная резьба по камню, обильно украсившая палату.

— Скоро Совет господ соберется, — пояснила Марибора, — успокоится Новгород немного, кончанские старосты подойдут — тогда и стол накроем. Ты, может, чаю хочешь?

Волот покачал головой и сел спиной к стене. Постепенно, очень медленно, в голову проползла мысль: что же он наделал! А если все это — ложь? Если волхвы ошиблись и вместо прошлого увидели его сон? Надо обязательно спросить об этом Белояра! Зачем, зачем он согласился на прилюдное гадание? Ведь он один знал, чем оно закончится! Знал, что новгородцы не простят татарам смерти Бориса!

В палату, гулко грохоча сапогами, вошел пожилой бородатый дружинник; на его руке висел мальчишка-татарчонок: упирался, царапал сжимавший его запястье кулак и норовил укусить. Он не плакал, сопротивлялся молча и ожесточенно, но дружинник не обращал внимания на его жалкие попытки освободиться. В голове у Волота пронеслась мысль: сколько волка не корми, он все в лес смотрит…

— Куда отродье это девать? — спросил дружинник скорей у посадницы, чем у князя.

«Когда-нибудь этот мальчик поднесет тебе кубок с ядом, провозглашая здравицу». Мороз пробежал по коже, Волот поднялся и вышел вперед. А если все это ложь? Неужели бывают на свете такие чудовищные предательства? Что-то подсказывало ему, что бывают предательства и еще более чудовищные, только верить в это не хотелось.

— Успокойся, отрок, — изрек князь повелительно и бесстрастно, — тебе не причинят вреда.

И тут мальчишка залопотал по-своему: горячо, быстро, выплевывая слова вместе с каплями слюны. Его черные глаза жгли лицо Волота, и оскаленные зубы щелкали, как у волчонка.

— Что он говорит? — князь беспомощно оглянулся к Мариборе, но ответил ему дружинник.

— Он говорит, что никого не боится. Что отомстит за отца и братьев. Он не верил, что все гяуры — псы и предатели, но теперь в этом убедился. И его отец убедился тоже, только слишком поздно.

— Скажи, что я спас ему жизнь, — кивнул Волот дружиннику, и тот перевел его слова.

Татарчонок набычился и выплюнул короткую фразу. Дружинник поморщился и усмехнулся.

— Ну? — нетерпеливо спросил князь, — что он ответил?

— Ты очень хочешь это знать? — усмехнулся дружинник еще раз, — он сказал, куда ты можешь засунуть это спасение.

— Маленький герой, — вдруг произнесла Марибора с восхищением, и гнев, вспыхнувший было в груди Волота, улегся, уступив место удивлению, — он один, он окружен врагами, но он не сдается и не просит пощады. Он не принял дара из рук врага. Он достойный сын своего народа.

— Когда он вырастет, он станет нашим врагом, — пробормотал дружинник, — он станет убивать русичей!

— Его отец был мирным торговцем, — посадница вскинула голову, — его отец никого не убивал. Он, насколько я поняла из речи мальчика, доверял русичам. И как мы ответили на это доверие?

— Но новгородцы мстили за своего князя! Татары предали нас первыми! — не удержался Волот.

— Неважно, кто предал первым. Важно то, что снежный ком ненависти и предательства покатился с горы, и теперь, князь, ты его не остановишь.

А если гадание — ложь? Тогда получается… Волот взглянул на Марибору, и она словно прочитала его мысли.

— Неважно, князь. Мы начали, или они — теперь неважно. Смеян Тушич сейчас бьется за худой мир, который, как известно, лучше доброй ссоры.

— Они нас ненавидят и презирают! Они зовут нас гяурами! — слова вырвались сами, как попытка оправдаться перед самим собой.

— Можно жить, окруженными соседями, а можно — окруженными врагами. Соседи всегда презирают друг друга, и всегда видят соринку в чужом глазу, всегда дают обидные прозвища. Но соседи не травят друг другу колодцев и не бьют топором из-за угла.

— Но они… они первыми… отравили колодец…

А если все это — ложь? Если гадание — всего лишь отражение сна?

— Если они это сделали, мы должны быть мудрее их, — пожала плечами посадница.

— Почему? Почему именно мы должны быть мудрей? Почему мы не имеем права раз и навсегда покончить с ними?

— Спроси об этом у Белояра, князь. Он объяснит тебе лучше меня, что такое путь Правды. Но ты и сам можешь догадаться, что с нами станет, если мы начнем войну.

— Куда татарчонка-то? — не очень вежливо перебил дружинник.

— Отведи его к своим, — подумав, ответил Волот, — в думной палате сейчас казанское посольство, передай его послам. И скажи, что князь не воюет с детьми.

9. Вече

Тягучий звон вечного колокола слышался в каждом уголке Новгорода, и особенно далеко летел по льду Волхова. Млад не сомневался: каждый горожанин, услышав эти звуки, чувствовал примерно то же, что и он сам — сердце стучало чуть быстрей и громче, сами собой расправлялись плечи, и дышалось легче и глубже. И недаром со всех концов в сторону Торга бежали ремесленники и торговцы, боясь опоздать: каждый хотел занять место поближе к вечевой площади, чтоб слышать, о чем там будут говорить. И хотя по установленному порядку не все считались участниками веча — с некоторых пор вечевая площадь не могла вместить отцов всех проживающих в городе семейств — те, кому доверили в нем участвовать, ощущали за спиной могучую силу толпы новгородцев: попробуй, сделай что-то не так!

Новгород изъявлял свою волю: единогласную волю. И пока последний кожемяка не убедится в правильности выбранного пути, решение принято не будет. Звон вечного колокола на гриднице для каждого новгородца звучал как символ гордости, свободы и торжества Правды.

Млад отдавал себе отчет в том, что вечевые решения зависели не столько от воли каждого новгородца, сколько от умения краснобаев поворачивать эту волю в нужное русло. Но в глубине души теплилась наивная уверенность: до тех пор, пока звонит вечный колокол, Русью правит народ. Народ можно обмануть, но нельзя лишить права голоса, нельзя согнуть ему плечи и заставить, принудить, поработить: с ним можно только договориться.

На Великом мосту народу было немного: большинство переезжали или переходили Волхов по льду, и Млад остановился ближе к торговой стороне, надеясь высмотреть Белояра издали. Многие из проходящих мимо людей пристально всматривались ему в лицо и оглядывались: кто-то удивленно, кто-то одобрительно, кто-то с откровенной злостью. Сначала он не понимал, в чем дело, и даже осмотрел себя: может, что-то не так с его одеждой? Потом подумал, что дело в рыжем треухе, который издали бросается в глаза, и если бы не трескучий мороз, то он обязательно снял бы его и спрятал. Но его сомнения разрешили трое молодых парней, не побоявшихся спросить его напрямую, тот ли он волхв, что вчера на Городище не подписал грамоты. Млад кивнул и смутился: не стоило надевать этот дурацких треух, теперь весь Новгород узнает его в толпе.

— И что, гадание на самом деле вранье? — откровенно спросил один из них.

— Я не уверен в том, что я видел Правду, — ответил Млад.

— Я говорил, это Сова Осмолов воду мутит, посадником хочет быть! — плюнул второй, и они, посмотрев на Млада то ли с уважением, то ли с удовлетворением, направились к Ярославову дворищу.

Мимо время от времени проезжали боярские сани — расписные, полные одеял из собольего меха. На широкой степени[8], пристроенной к гриднице, понемногу собирался Совет господ. Посадник, как ни странно, поднялся и сел на скамью вместе с женой, чем вызвал некоторый ропот в передних рядах, где сидели родовитые бояре: на вече женщин обычно не пускали. Разглядел Млад и Сову Осмолова — он сидел по правую руку от посадника, хотя на степени делать ему было нечего, в Совет господ он не входил.

Белояра все не было. Уже смолк колокол, сомкнулись ряды простолюдинов, окруживших вечевую площадь, участники веча заняли свои места: бояре — сидя в первых рядах, за ними житьи люди, потом купцы, потом немногочисленные, но пожилые и уважаемые ремесленники — всего не меньше тысячи человек. И тысячи четыре толпились вокруг, толкались и надеялись пробиться поближе к площади.

С моста Младу почти ничего не было слышно, впрочем, новгородцы еще шумели: даже шепот огромной толпы мог заглушить оратора, а уж ее ропот должен был вызывать если не страх, то, по крайней мере — уважение. Млад топтался на месте, надеясь согреть застывшие ноги, и не услышал, как со стороны Ильмень-озера раздался топот копыт: небольшой отряд дружинников сопровождал юного князя, приехавшего на вече верхом. Толпа расступилась, услышав призыв дружинника, ехавшего впереди, раздались приветственные возгласы: новгородцы любили юного князя, и Млада нисколько это не удивляло. Да, князь был очень молод, но одного взгляда на него хватало, чтоб понять — это достойный наследник Бориса.

А Белояра все не было. Может, волхв передумал говорить на вече? Не посмел взять на себя ответственность? Он ведь колебался…

Князь взбежал на степень, поклонился новгородцам и сел на предназначенную ему скамью; рядом ним на скамью чинно опустился тысяцкий, Ивор Черепанов. Млад хотел подойти поближе, но побоялся, что если Белояр опоздает, то просто не найдет его в толпе. В задних рядах он бы ничего не видел, но зато слышал бы, о чем говорят со степени, на мосту же он почти ничего не слышал, зато отлично видел и степень, и вече, и окружающую его толпу.

Первым поднялся посадник, смущенно осматривая свою невзрачную шубу, глянул на супругу и, получив утвердительный кивок, подошел к ограждению. До Млада долетали только обрывки его слов. Говорил посадник долго, прерываемый время от времени криками то с одного конца площади, то с другого. Млад тщетно пытался понять, о чем тот ведет речь, когда сзади к нему неожиданно подошли человек пять из стражи детинца, вооруженные бердышами. Млад не успел даже оглянуться и понять, кто это такие, когда двое из них крепко взяли его под руки. Он посмотрел по сторонам, не понимая, что происходит и хотел спросить, в чем дело, но тут перед ним появился вчерашний незнакомец, которого Ширяй называл Градятой.

— Здравствуй, Ветров Млад Мстиславич, — Градята еле заметно усмехнулся, — не иначе, ты собираешься выступить на вече?

По-честному, Млад растерялся и в первый раз пожалел, что не взял с собой десятка студентов, как советовала Дана, или хотя бы Добробоя, который убеждал его в том, что стоит десятерых. Стража из детинца — не разбойники с большой дороги, чтоб поднимать шум.

— Что тебе нужно? — спросил Млад в ответ не очень дружелюбно, снова оглядываясь на тех, кто держал его за локти.

— Пойдем, — Градята улыбнулся одним углом рта, — расскажешь новгородцам всю правду о себе и о гадании.

— Я уже сказал новгородцам, что думаю о гадании. Мне нечего добавить. Но подтвердить свои слова могу еще раз.

— Подумай, Млад Мстиславич, — темные глаза посмотрели на Млада в упор, излучая странную, неведомую силу, — сегодня ты не сможешь сделать того, что сделал вчера, тебе не хватит сил. Ты выжат до капли.

— Чтоб говорить Правду, сила не нужна, — тихо ответил Млад, пожав плечами.

— Признаться, я не очень хорошо понимаю, что ты называешь правдой… — проворчал Градята, — пошли. Новгородцы хотят тебя видеть.

Он повернулся спиной и сделал знак следовать за собой. Стражники подтолкнули Млада вперед, но он уперся и попытался вырвать руки.

— Я пойду сам. Я не вор и не разбойник, и новгородцев не боюсь.

— Ты не вор и не разбойник, — оглянулся Градята, — ты предатель и лазутчик татар. Отпустите ему руки, пусть идет сам. Все равно никуда не денется.

Убеждать кого-то в том, что он не предатель, Млад посчитал для себя унизительным. Волхв не может быть предателем и лжецом, тогда он перестает быть волхвом! Не может быть, чтоб человек, наделенной той силой, что увидел Млад в темных глазах, не знал об этом. Что ему нужно? Откуда он взялся и чего добивается? И если его сила позволяет ему лгать так откровенно, то что это за сила?

Они спустились с Великого моста и направились к вечевой площади, обходя толпу по льду Волхова. К гриднице можно было подойти только сзади, где останавливались сани, и лошадей оставляли под присмотр нарочно нанятых для этого людей. Неподалеку от площади им навстречу вышли трое, которые поприветствовали Градяту, как своего. Тот остановился, и Млада за локоть придержал странно молчаливый стражник. Эти трое с виду ничем не отличались от новгородцев, но почему-то Младу пришло в голову, что это чужаки. В них что-то было не так!

— Ну что? — спросил один из подошедших с улыбкой, — наш предатель и лазутчик готов признать свою ошибку?

— Пока нет, — ответил Градята.

Один из чужаков подошел поближе и бесцеремонно взял Млада за плечи, заглядывая ему в глаза. Млад едва не отшатнулся: сила, та же непонятная, неизвестная сила! Ее излучали немигающие глаза чужака — темные, чуть припухшие. Он был очень смуглым, темноволосым, с привлекательным, но нескладным лицом и носом уточкой.

— Эй, да он же шаман! — чужак слегка толкнул Млада, выпуская его плечи из рук, — не заморочит народ?

— Он выжат, смотри как следует, — ответил Градята, — даже если он наберет сил на морок, он через пару минут свалится замертво.

— Ну что, предатель и лазутчик, — один из чужаков усмехаясь потер руки, — у тебя есть выбор. Или ты признаешь свое невольное заблуждение, или через час новгородцы сбросят тебя с Великого моста.

— Ты угрожаешь мне? — тихо и удивленно спросил Млад. Вот так, среди бела дня, в двух шагах от вечевой площади? Но не кричать же, в самом деле…

— Я не угрожаю. Я объясняю, и, надеюсь, объясняю доходчиво. Твоя задача рассказать Великому Новгороду, что гадание — истинная правда. И не просто рассказать, а убедительно рассказать. Чтоб вече в это поверило. Иначе нам придется объявить тебя предателем.

От циничной откровенности его слов Млад растерялся еще сильней. Никто и никогда не угрожал ему, никто не пытался заставить его сделать что-то против его собственной воли. Он был шаманом с тринадцати лет, он знал, что его сила дает ему превосходство над людьми, но ему и в голову не приходило, что она может применяться как оружие. Это противоречило его представлениям о нравственности, ни люди, ни боги не прощают такого! Он не испытывал страха, он не хотел верить, что новгородцы согласятся с чужаками, и в то же время чувствовал: согласятся.

— Мне нечего сказать, — ответил он, как всегда долго подбирая слова, — я могу только подтвердить то, что говорил вчера.

По знаку Градяты двое из стражников снова взяли его за руки, но на этот раз, чтоб связать их за спиной. Млад не стал сопротивляться: они бы все равно сделали это. Как жаль, что не пришел Белояр! И почему Млад был так уверен, что тот не передумает? Если бы волхв слышал этот разговор, он бы не передумал.

— У тебя есть несколько минут, чтоб изменить свое решение. Пока говорит Сова Беляевич. Если передумаешь, скажи — я развяжу тебе руки, — кивнул ему Градята, поворачиваясь спиной, и стражники подтолкнули Млада вперед, в сторону гридницы.

— Я не передумаю, — сказал он в удаляющуюся спину, но Градята не оглянулся, отчего Млад почувствовал себя жалким и никудышным: ему хотелось выглядеть гордым, но, как обычно, вместо этого он выглядел смешным.

А со степени в это время на самом деле говорил Сова Осмолов. Млад хотел прислушаться, но от волнения не понимал ни слова. Что-то про мщение и войну. Речь боярина была короткой и яркой: вече отзывалось на нее одобрительными криками с одного конца и свистом — с другого.

Млада подтолкнули к лестнице, ведущей на степень — боярин заканчивал говорить.

— Ну? — наконец обернулся Градята, — у тебя не осталось и минуты. Я бы не стал спрашивать, но честь не позволяет мне не предоставить тебе последней возможности.

— О какой чести ты говоришь? — Млад настолько поразился бесстыдству чужака, что на этот раз не подбирал слов — они сами сорвались с языка.

— Если ты сомневаешься в моей чести, назови это жалостью… — чуть не рассмеялся Градята.

Млад скрипнул зубами от обиды и злости и сам пошел наверх, не дожидаясь, когда его толкнут.

— Что же до одного-единственного волхва, который не подписал грамоты, то он сейчас предстанет перед вами, — зычно вещал Сова Осмолов, держась руками за ограждение и чуть пригибаясь вперед, словно нависая над вечем, — и тогда вы убедитесь, что в правдивости гадания не может быть никаких сомнений!

Стражники, следовавшие сзади, на самом верху довольно грубо толкнули Млада вперед, он не заметил, что последняя ступенька чуть выше остальных и споткнулся, едва не растянувшись на степени на глазах всего веча. Обидно стало до слез — нет сомнений, стражник сделал это нарочно! Боярин мельком глянул в его сторону и продолжил:

— Пока наш доблестный посадник защищал врагов Руси и вел с ними мирные переговоры, мои люди кое-что разузнали о человеке, поселившем сомнения в ваших сердцах.

Вече зашумело. В первых рядах раздались солидные смешки бояр, слева, где стояли представители кремлевской стороны, из толпы понеслись одобрительные возгласы, а справа пронесся удивленный ропот, и кто-то выкрикнул:

— Связать волхва? Да вы с ума сошли!

— Это беззаконие! — присоединился к этому голосу еще один, поближе, — волхвы стоят вне правосудия!

— Волхвов вече не судит! — крикнул кто-то еще.

Сова Осмолов поднял руку, призывая к тишине, и, дождавшись ее, продолжил:

— Волхвов — не судит. Но того, кого боги прокляли за ложь их именем, мы волхвами никогда не считали. Этот человек давно перестал быть волхвом. Перестал с тех пор, как принял серебро из рук врага в оплату своей лжи.

Надо было крикнуть, что это неправда, но Млад еще не оправился от столь неловкого выхода на степень, а от чудовищности обвинения и вовсе задохнулся, не в силах сказать ни слова.

— Да-да! — кивнул Осмолов толпе, — не думайте, что я могу огульно обвинить волхва в сребролюбии. Мы нашли достаточно свидетелей! И главным свидетелем, как ни странно, оказался один из казанских купцов! И среди врагов есть люди с честью, люди, ненавидящие ложь!

На степень действительно начал подниматься татарин, только выглядел он довольно потрепано и мало напоминал купца. Младу показалось, что он видит сон: он и не представлял, насколько тщательно продумано обвинение.

Сова Осмолов задавал татарину вопросы, а тот отвечал на них «да» или «нет». Только напоминал он при этом китайского болванчика, и, казалось, с трудом понимал русский язык. Однако вече всколыхнулось, когда татарин подтвердил, что сам передавал Младу деньги за то, чтоб тот не подписывал грамоты.

— И это не все! — Осмолов поднял палец, отпуская татарина со степени, — мы обыскали дом так называемого волхва, и обнаружили не только деньги, но и письмо, которое не оставляет никаких сомнений! Это письмо мне бы хотелось прочитать полностью. Для проверки его подлинности я передам его Совету господ.

Письмо действительно не оставляло никаких сомнений, Млад недоумевал только, как Совет господ установит его подлинность… Но и тут Осмолов оказался на высоте: письмо оказалось скрепленным печаткой Амин-Магомеда. Тут же в детинец послали гонца — привезти грамоты с той же печатью.

— Я мог бы привести еще множество доказательств, но не стану утомлять вече долгими подробностями. Скажу лишь, что это не первая просьба, с которой татары обращаются к этому так называемому волхву! Если вече захочет видеть свидетелей — они здесь, рядом, и готовы подтвердить мои слова.

Правая половина толпы удивленно шепталась, с левой же летели выкрики:

— Хватит!

— Все ясно!

— В Волхов его! Предатель волхвом быть не может!

— Смерть продажным тварям!

Млад не чувствовал страха, только недоумение. Неужели вече так просто обмануть? Неужели достаточно одного свидетеля и поддельной грамотки?

— Пока я сказал все, — Осмолов повинно опустил голову, словно доказывал новгородцам свою покорность, но тут же вскинул глаза, — может быть, кто-то хочет выступить в защиту бывшего волхва?

Вече зашепталось, но никто не поднял руки. Только на самом краю толпы, в отдалении от площади раздались свистки и выкрики. Млад глянул в ту сторону, но почти ничего не разглядел. Может быть, это были студенты? Университет не имел на вече права голоса.

— Что? Никто не хочет? — Осмолов сделал вид, что удивлен, — Надо же! В Новгороде никто не хочет защитить предателя!

И тут со своего места поднялся князь. Млад стоял к нему спиной и не сразу это заметил.

— Я буду его защищать! — мальчишеский голос прозвучал отчетливей и громче, чем зычный голос боярина.

Юный князь вышел вперед, к ограждению, и молча указал Осмолову на его место: тот подчинился, нехотя и с достоинством.

— Посмотри на меня, человек, — попросил князь, обращаясь к Младу, — посмотри мне в глаза.

— Не делай ошибки, князь, — сказал кто-то из-за стола Совета, — самые честные глаза бывают у отъявленных лгунов! Они…

Князь посмотрел в сторону говорившего, и тот осекся.

— Посмотри на меня, — повторил он Младу.

Млад повернул голову — ему все еще казалось, что это сон. Синие глаза князя обжигали, но Млад снова увидел в них то же, что и накануне: неуверенность, усталость и чувство вины.

— Что ты можешь сказать в свое оправдание?

Млад пожал плечами.

— Я невиновен, — только и сумел выдавить он, не находя других слов.

— Скажи это громче, чтоб об этом услышал Новгород.

Млад набрал воздуха в грудь, судорожно соображая, что мог бы к этому добавить. Но так и не сообразил, повторив на всю площадь:

— Я невиновен!

Эти слова вызвали разный отклик на вече: кто-то засвистел и затопал ногами, кто-то почесал в затылке, кто-то засмеялся. И тут же площадь пришла в движение, которое началось с задних рядов. Млад удивился, подумав, что это сказанное им так странно повлияло на людей.

— Я тоже выступлю в его защиту! — поднялся с места посадник, — негоже принимать скоропалительных решений.

Снизу тут же раздался свист и выкрик:

— Смеян Тушич — известный миротворец! Он ради мира готов не только с врагом брататься, но и предателя выгородить!

— А Пересвет Враныч — известный крикун, — посадник за словом в карман не лез, — за его голос ему бояре серебром платят!

Но шевеление в задних рядах привлекло его внимание, и он смолк. А между тем толпа расступалась, расходилась, открывая широкую дорожку к гриднице: в ее конце, опираясь на посох, появился Белояр. Люди склоняли головы и замолкали, только тихий шепот полз над площадью.

Совет господ зашептался, юный князь от удивления приоткрыл рот, посадник крякнул и пробормотал:

— Ну, тут и без меня, похоже, разберутся… Белояр своего в обиду не даст, но и лжеца защищать не станет.

Млад выдохнул с облегчением: он и не представлял, насколько обрадуется появлению волхва. И сразу почувствовал, как был напряжен до этого: распрямляя плечи до дрожи, поднимая голову и сжимая кулаки. Теперь все встанет на свои места! Ведь Белояру достаточно посмотреть на человека, чтобы понять, волхв он или «проклят богами».

Белояр шел вперед не торопясь, и Младу показалось, что волхв прихрамывает от усталости. Но и несмотря на это, появление волхва на вече выглядело величественно и торжественно: он как всегда был с непокрытой головой, и солнце серебрилось в его белых волосах, и взгляд его скользил поверх голов, и широкие развернутые плечи выражали достоинство и гордость.

Никто не понял, как это произошло, никто не заметил, но внезапно плечи волхва дернулись, он остановился, и на лице его замерло странное и страшное выражение: смесь удивления и боли. А потом на утоптанный снег медленно упал посох и откатился под ноги толпе. И только после этого тело Белояра стало оползать вниз, словно песчаная башня, подмытая водой. Замершая толпа ахнула единым вздохом, волхв ничком упал в раскрытый для него проход, и все увидели, что из его спины торчит металлический черен ножа.

Люди вокруг испуганно подались назад, кто-то один вскрикнул:

— Убили!

И через мгновение площадь взревела.

Несколько человек протиснулись через толпу и склонились над волхвом, вслед за ними вперед вышли любопытные, и проход сомкнулся, скрывая происходящее от тех, кто находился на степени. Весь Совет господ поднялся со скамеек и приник к ограждению, вглядываясь в толпу, растерянный князь замер, опустив руки, тысяцкий сорвался с места и кинулся по лестнице вниз, собирая немногочисленную дружину, и всего через минуту конные воины оцепили площадь со всех сторон, оттесняя от нее новгородцев.

Не прошло и двух минут, как с середины площади, где лежал Белояр, раздался возглас, который толпа тут же понесла во все стороны:

— Мертв!

Слово, как круги по воде, прокатилось над вечем, прошло сквозь тесные ряды простых новгородцев и, казалось, через Великий мост долетело до детинца. А после этого над площадью повисла давящая тишина: новгородцы обнажали головы. Вслед за ними снял собольи шапки Совет господ, и юный князь стащил шапку негнущейся, неверной рукой. Только Млад стоял на степени в ярко-рыжем треухе, потому что руки у него были связаны. И, наверное, как все вокруг, не мог поверить в то, что произошло.

Горький, глухой голос не осквернил скорби, наоборот, прозвучал как нельзя кстати.

— Плачьте, новгородцы! Плачьте! Коварный враг земли русской протянул руку и сюда, и ранил нас в самое сердце! — из глаз Совы Осмолова выкатились две слезы, — Плачьте и помните! Кто осмелится поднять руку на волхва? Только тот, для кого не святы наши святыни! Кто решится метнуть нож в сердце человека, перед которым преклоняют головы все, от мала до велика? Только тот, кто служит чужим богам!

Новгородцы молчали: голос Осмолова завораживал и рвал из груди рыдания.

— Кто? Кто способен на такое чудовищное действо? Кто сейчас радуется, когда мы плачем? Кто прячет злорадную усмешку, кто гнушается обнажить голову, воздавая должное памяти великого волхва и великого человека? — он неожиданно повернулся к Младу, — шапку долой, татарский прихвостень! Не тебя ли спасал подлый убийца от гнева истинного и неподкупного волхва?

Боярин широко замахнулся и ударил Млада по щеке открытой ладонью: треух слетел на пол, Млад качнулся, и в этот миг его удивление, растерянность и боль исчезли, уступая место если не гневу, то ярости. Обжигающая волна поднялась в груди глубоким вдохом, и выплеснулась наружу.

— Белояр шел сюда, дабы сказать, что не верит гаданию! — Млад шагнул вперед, к ограждению, и на голос его толпа вскинула лица и открыла рты, — Он сомневался, имеет ли право вмешиваться в вече и говорить не как волхв, а как новгородец! Но он хотел сказать, что не верит гаданию! Я был его доказательством, его единственным доводом! Мы вместе должны были выйти сюда и признать: нас обманули! Неподвластная нам сила сумела заморочить нас, выдавая чужие видения за Правду. Я единственный увидел хана Амин-Магомеда не подлым убийцей, а всего лишь вышедшим из-под гнета данником! Мне, волхву, боги дали силу для того, чтоб я говорил вам Правду, и я ее говорю: я видел, что Амин-Магомед не убивал князя Бориса! Хотел убить, но не убивал!

Совет господ замер молча, не отрывая от Млада глаз; юный князь вскрикнул, словно от неожиданной боли, а Сова Осмолов с дрожащим подбородком отступил на пару шагов, будто боялся, что Млад швырнет в него ядовитую змею. Только для Млада все они: и те, кто собрался на степени, и те, кто стоял на площади, и те, кто окружал площадь многотысячным кольцом — все превратились в единое целое.

— Я не знаю, что было на самом деле, — продолжал Млад, — я не знаю, кто убийца князя Бориса. Но гадание лжет! Меня привели сюда насильно, предложив выбор: отказаться от своих вчерашних слов или стать предателем в глазах Новгорода! Странные люди встретились мне: люди, по силе равные волхвам, но не боящиеся лжи, предательств и провокаций. Они подбивают новгородцев к кровопролитию и беспорядкам. Они хотят начать войну с Казанью любой ценой! Я не знаю, зачем им это нужно! Я просто говорю то, что вижу и что думаю. Белояра убил тот, кто боялся его выступления на вече! Белояра убил тот, кто хочет начать войну!

Млад почувствовал, как горло захлестывает тошнота, темнеет в глазах, и боковым зрением увидел, что на степень поднимается Градята, а с ним те трое чужаков, встретивших его позади гридницы.

— Я сказал все, что хотел, — успел крикнуть Млад. Пол качнулся и начал проваливаться, дыбиться и крениться. Млад заскользил вниз, стараясь удержаться за него руками, но руки были связаны за спиной, и он ударился лицом о гладкие доски, после чего чернота накрыла его с головой, словно одеяло.


Он отрыл глаза в незнакомом полутемном доме с низким потолком, лежа на узкой кровати, обложенный со всех сторон теплыми шубами; под ногами лежал горячий камень, завернутый в тряпки: Младу было холодно, сильно тошнило, и болел нос.

Какая-то женщина со свечой в руках нагнулась к нему, лицо ее просветлело и разгладилось, когда она увидела, что Млад открыл глаза.

— Очнулся? Ну и хорошо. Сейчас чайку горячего, медку сладкого…

Млад хотел вытащить руку из-под одеял, но не сумел — сил не было. Дверь тут же приоткрылась, и в полутемную комнату с подсвечником в руках вошел доктор Велезар. За его спиной показался Перемысл, волхв из Перыни. Женщина, увидев их, кивнула и вышла, чтоб не мешать.

— Ну наконец-то! Я, признаться, начал опасаться за твою жизнь… — доктор присел на край кровати, поставив подсвечник на табуретку у изголовья. Перемысл остался стоять в ногах.

Млад хотел сказать, что все в порядке, но голос тоже не послушался его.

— Разве можно было! — доктор покачал головой, — ты же опытный шаман, ты же знаешь, что нельзя входить в такое состояние, не восстановившись как следует.

— Я не хотел… Я не собирался… — хрипло и тихо ответил Млад.

— Как это «ты не собирался»? — брови Перемысла поползли вверх.

Млад вздохнул: он и сам знал, что такого быть не должно. Вчера ночью он не сумел по своей воле выйти из этого состояния, а сегодня и вовсе оказался в нем, совершенно того не желая.

— Да, брат… — беззлобно проворчал доктор, — задал ты Сове Осмолову… Впредь будет знать, как идти против волхва.

Млад удивился, не понимая, о чем говорит Велезар.

— Освистали его новгородцы так, что он долго на степень подняться побоится, — пояснил доктор, — и он должен радоваться, что всего лишь освистали…

— Да и на улице ему появляться стыдно — того и гляди камнем из-за угла зашибут, — улыбнулся Перемысл, — твоим словам все поверили. Еще бы не поверить! Если б ты их позвал топиться в Волхове, пошли бы — и не задумались!

— Так нельзя… — Млад скривился, — это же… неправильно… Я не хотел.

— Ну зачем ты все время что-то выдумываешь? — усмехнулся Перемысл, — «неправильно»! Тебя оболгали, Белояра убили — а ты о чем-то рассуждаешь!

Белояр… Острая боль шевельнулась в груди, и на миг потемнело в глазах. Кто и зачем это сделал? Сова Осмолов? Не взял бы он на себя такой смелости… Да и новгородцы в это не поверили, иначе бы не освистали, а разорвали на куски.

— Тихо, тихо… — доктор Велезар положил руку Младу на лоб, — не надо думать о плохом. Это отнимает силы. Сейчас чаю с медом выпьешь, и спать. Тебе надо много спать.

— Да вы что? — Млад хотел приподняться на локте, но не сумел, — Я не могу тут остаться, мне надо домой! Меня Миша ждет! У меня всего-то три дня и осталось!

От столь длинной фразы в груди что-то опустилось и задрожало, голова побежала кругом, и тошнота вплотную подступила к горлу.

Доктор покачал головой:

— Тебе надо восстановиться. Я бы и завтра тебя никуда не отпустил.

Млад почувствовал отчаянье: если бы он мог подняться, то ушел бы сам, и доктора ни о чем не спрашивал — сел на коня и поехал. А в таком состоянии домой он может отправиться только в санях, а где их взять?

— Какая разница, где я буду лежать: здесь или дома, а? — спросил он безо всякой надежды, но тут его поддержал Перемысл.

— Мне не жалко, оставайся у меня хоть до лета… Но если хочешь, отвезу тебя домой.

— Ну какие сейчас могут быть переезды? — сжал губы доктор, — в санях растрясет, станет хуже… Я еще полчаса назад не был уверен в том, что ты останешься в живых!

Млад пожал плечами: конечно, плохо было, но в смерть почему-то не верилось.

— Да с чего мне умирать-то? — он улыбнулся.

— С чего? — поднял брови доктор, — сердце бы остановилось, оттого что сил у него не осталось биться. Потрепыхалось бы и остановилось. Нет, я против переездов. Насильно держать, конечно, не стану, но определенно заявляю: в дороге может случиться все, что угодно.

В комнату вернулась женщина с кружкой горячего чая в руках — Млад так и не понял, кем она приходится Перемыслу: для жены старовата, для матери — молода. Он хотел сесть, но она не позволила — поила его лежа, приподнимая ему голову мягкой большой рукой. Пока он пил, Перемысл рассказывал, чем закончилось вече. После того, как Сове Осмолову удалось убедить новгородцев в том, что он не имеет отношения к смерти волхва, снова говорил посадник, и, как ни странно — юный князь. Вече решило войны Казани не объявлять, но выставить ополчение — на случай, если хан Амин-Магомед сам ищет повода для нападения. А поскольку Казань поддержит Ногайская орда и Крым, ополчение следовало вызвать и из других городов. Утром гонцы понесут волю Новгорода в Москву, во Владимир, Псков и Киев.

Смеян Тушич хорошо знал свое дело — примирять и находить решения, которые устраивали всех: не предложи он выставить ополчение, вече не разошлось бы и за неделю. Теперь же те, кто горел желанием мстить, доставали из сундуков мечи, топоры и доспехи. Перемысл и доктор Велезар посмеялись вместе, сказав, что перед тем, как выйти к ограждению степени, посадник долго слушал, что ему на ухо шепчет посадница. Впрочем, над Смеяном Тушичем подшучивал весь Новгород, он же ни мало не обращал на это внимания.

Тысяцкий пообещал новгородцам возглавить ополченцев, взять в поход половину княжеской дружины и боярскую конницу, если, конечно, бояре не погнушаются отправить на войну своих сыновей. Вторая половина дружины, во главе с юным князем, оставалась защищать Новгород.

10. Наверху

Млад начал вставать только к исходу следующего дня: на смену тошноте и головокружению пришла слабость и сонливость, и, если бы не Миша, он бы просто отдыхал и не думал о занятиях.

По вечерам к нему заглядывала Дана, но быстро уходила — Млад каждую минуту старался быть с Мишей, и она чувствовала себя лишней, отчего Млад мучился, разрываясь между ними.

Приходил декан, с заверениями о всяческой поддержке со стороны университета, но предупреждал: когда Сова Осмолов хоть немного оправится от удара, то, наверняка, захочет отомстить.

Навещали Млада и студенты, но Ширяй с Добробоем выставили их вон, чтоб не мешали учителю. Сами же они не стеснялись расспрашивать Млада о том, что произошло на вече, выпытывая все новые и новые подробности. Ширяя особенно заинтересовали люди, похожие на Градяту, и Младу пришлось об этом рассказать во всех подробностях — Ширяй, как никак, был его учеником, шаманом, а способностей Градяты не разглядел, не угадал.

Мише же становилось все хуже, просветы между припадками делались короче и короче; он убегал в лес и тут же возвращался, льнул к Младу и через минуту отталкивал его, мерил спальню шагами и норовил разбить окно, падал на кровать, плакал, и снова вскакивал и убегал в лес. Он не признавался, но Млад видел — ему страшно. Если бы не страх, он бы давно ушел в белый туман, просить духов о пересотворении.

Ни о каком шалаше в лесу не могло быть и речи: мальчик бы там просто замерз. Младу никогда не доводилось видеть пересотворения зимой, ему казалось, что уход от людей в лес — очень важная веха на этом пути. Ставить же в лесу теплый сруб тоже особого смысла не имело — долго и хлопотно. И, в конце концов, Млад принял решение — уйти из дома на время пересотворения: Добробоя и Ширяя поселить в студенческих теремах, а самому пожить у Даны.

Когда его ученики проходили испытание, он места себе не находил, бродил вокруг шалашей на почтительном расстоянии, как будто мог чем-то помочь, что-то услышать, как-то подсказать. Бродить же возле собственного дома и вовсе казалось ему несерьезным — сквозь толстые стены он не только ничего не услышит, но и не почувствует ничего.

В среду к Мише, не выдержав, приехала мать в сопровождении своей рыжей сестрицы, но Младу не пришлось долго уговаривать их оставить мальчика в покое — тот и сам отлично справился. Если бы не тетка, визжащая о дьяволе, которому отдали ребенка, Млад бы посоветовал матери остаться рядом с Мишей, поддержать его: любовь к матери ему самому когда-то помогла пройти испытание. Но женщина испугалась, увидев сына — тот встретил ее, как чужую, и обе уехали в слезах и безо всякой надежды.

Ширяй считал себя ответственным за Мишу, присматривал за ним, когда тот уходил в лес, помогал Младу во время Мишиных припадков, и соблазнительно рассказывал мальчику о своих первых подъемах наверх вместе с Младом.

— Через пару недель все вместе подниматься будем, вот увидишь! — Ширяй хлопал Мишу по плечу, и Млад, очень сомневавшийся в том, что Миша будет белым шаманом, верил, что так оно и случится, настолько Ширяй убежденно это говорил.

Добробой, который испытывал голод и во время пересотворения, постоянно надеялся Мишу накормить чем-нибудь вкусным, но в результате сладкие пироги и тушеное мясо съедал Ширяй.

Последний день дома оказался самым тяжелым. И Млад, и Ширяй, и Добробой следовали зову богов спокойно, и каждый из них чувствовал инстинктивный страх перед духами в белом тумане. Но это был не тот страх, который мучил Мишу. Их страх походил на страх перед темнотой, перед неизвестным миром, в который предстояло ступить. Миша же боялся испытания — ни белый туман, ни духи не пугали его. Внутренний зуд перешел мыслимые пределы, но страх не мерк, не исчезал, а с каждым днем становился все сильней, и Млад всерьез опасался, что Миша так и не соберется с силами выйти к духам и сказать, что он готов.

В среду вечером Дана зашла на ужин — помочь Младу собрать вещи. Добробой каждый раз смущался, увидев ее, начинал ронять на пол горшки и опрокидывать кружки, неизменно молчал или нес несусветную чушь. Ширяй смеялся над ним и дразнил, и от его шуток Млад и сам не знал, куда девать глаза.

Дана появилась, когда все сидели за столом, Добробой надеялся запихнуть в Мишу поджаристую куриную ножку, а Млад говорил о том, что перед испытанием полезно есть мясо.

— Да не хочу я, — Миша с отвращением откусил кусочек и скривился.

— Кто это тут не слушает Млада Мстиславича? — спросила Дана с улыбкой, перешагивая через порог.

Миша метнул взгляд в ее сторону и скрипнул зубами, а Млад поспешил помочь ей снять шубу.

— Здравствуйте, мальчики, — она сняла шапку и опустила платок на плечи.

Добробой кинулся доставать посуду, даже не спросив, будет ли она ужинать — Ширяй наградил его насмешливым взглядом и придвинул книгу поближе к себе.

Дана прошла к столу — походкой княгини, и Млад в который раз задохнулся, глядя на нее, и в который раз удивился, что она пришла именно к нему. А за десять лет можно было привыкнуть…

— Завтра перебираешься? — спросила Дана, и он кивнул.

Миша посмотрел сначала на Дану, а потом на Млада.

— Завтра? — спросил он еле слышно.

Млад вздохнул, подошел к нему сзади и положил руки ему на плечи: они дрожали.

— Я уйду не раньше, чем ты меня об этом попросишь… Я просто знаю, что завтра тебе этого захочется, понимаешь?

— Откуда ты знаешь, чего захочется МНЕ? Откуда? Я еще сам не знаю!

— Ты знаешь. Ты просто не хочешь признать, что тебе пора делать выбор.

— Да! Выбор! Да! Умереть от корчей или умереть во время испытания! Разве не этот выбор мне надо сделать?

Добробой уронил на пол поварешку, Ширяй оторвал глаза от книги и пристально посмотрел на Мишу. Дана замерла, так и не сев за стол.

— Нет. Я предлагаю тебе сделать не этот выбор. Я предлагаю тебе захотеть стать шаманом. Захотеть настолько, чтоб не испугаться испытания. Чтоб пройти испытание.

— А если я не хочу? Если я не хочу становиться шаманом? Я хочу просто жить!

— Этого выбора у тебя нет. Это проклятье. Или умереть или стать шаманом. Я предлагаю тебе выбрать второе. Ты избран, тебе дано говорить с богами, а от такого предназначения не отказываются просто так.

— Я не хочу говорить с богами! Я не хочу! Не хочу!

Миша сбросил руки Млада со своих плеч и кинулся к двери, на ходу хватая шубу. Добробой глянул на учителя, и не спеша направился следом — присмотреть. На случай, если судорожный припадок случится в лесу.

Дана выдохнула и села напротив Ширяя.

— Младик, ты хочешь за неделю научить его любить жизнь? — спросила она.

Млад посмотрел на дверь, которая закрылась за Добробоем, и вернулся за стол.

— Каждый человек любит жизнь. Иначе бы мы все давно умерли.

Ширяй отодвинул книгу и сузил глаза:

— Да он просто боится! Он пересотворения боится, только и всего! Любит он жизнь или не любит — неважно!

Млад кивнул.

— А… а это на самом деле так страшно? — спросила Дана, коснувшись пальцами руки Млада.

— Ну… — Млад пожал плечами, — вообще-то… Не знаю. Наверное. Когда это позади, оно страшным уже не кажется. Я не боялся, меня с рождения к этому готовили. А Миша всего неделю назад об этом узнал.

— И ты хочешь за неделю подготовить его к тому, к чему сам готовился с рождения? — она подняла брови.

— Да ерунда это! — фыркнул Ширяй, — я-то к этому не готовился! Меня Млад Мстиславич за месяц до пересотворения к себе взял.

— Ты старше почти на два года, — одернул его Млад, — это очень важно.

— Да? А ты сам? Тебе тринадцать лет было! Ты вообще был ребенком! — не унимался Ширяй.

— Я — это я.

— Тебе было всего тринадцать? — спросила Дана. Млад никогда не говорил с ней о пересотворении.

— Я так считаю: или ты мужчина, или нет, — важно изрек Ширяй, — если нет — о каком испытании можно говорить? Почему ты в тринадцать лет был мужчиной, а он в пятнадцать мужчиной быть не должен?

— Я же говорю, меня готовили к этому с рождения, — вздохнул Млад, — а он рос в окружении полусумасшедших женщин и попов. Ты бы слышал, чему они его учили!

— И ты хочешь за неделю сделать его мужчиной? — грустно улыбнулась Дана.

— Да! — вспыхнул Млад, — да, хочу! Потому что если он не станет мужчиной, он умрет!

— И если это случится, ты будешь думать, что во всем виноват?

— Не надо! Это неправильно! Я взял его к себе не для того, чтоб сделать все, что я могу! И не для того, чтоб оправдывать себя тем, что у меня была всего неделя! Мой отец говорил мне: нет ничего хуже, чем сказать самому себе «Я сделал все, что мог». Он творил чудеса, он поднимал на ноги безнадежных больных, потому что никогда не говорил: «Я сделал все, что мог»!

Неожиданно, вспышкой, перед глазами появилось лицо доктора Велезара: «Здоровье князя уже не в моей власти». А ведь князь был еще жив…

Миша вернулся быстро. Он вбежал в дом в расстегнутой шубе, без шапки, и прямо с порога кинулся Младу в ноги: тот едва успел повернуться в его сторону.

— Прости меня! Прости! — выкрикнул мальчик и разрыдался, — Спаси меня!

Млад тяжело вздохнул: он никак не мог привыкнуть к бесконечным просьбам о прощении, его передергивало оттого, что кто-то падал перед ним на колени, поэтому взял Мишу подмышки и усадил рядом, обнимая за плечо.

— Ну? В чем ты виноват на этот раз?

— Я… я правда виноват, — всхлипнул мальчик и ткнулся лицом Младу в грудь, — я не говорил тебе. Я хотел сказать, но не говорил. А ты должен был знать.

— О чем?

— В белом тумане меня встречает Михаил Архангел. Он говорит со мной. Он говорит совсем не то, что говоришь ты! Он сейчас… он сказал, что уведет меня к Господу, стоит только дать ему руку, и он уведет меня к нему… Никаких испытаний для этого проходить не надо. Я крещен, а значит — я принадлежу ему.

Млад помертвел. Первым его желанием было немедленно, сейчас же идти в лес и разводить костер — подниматься наверх. Он на миг забыл о том, что он белый шаман и никогда не сражался с духами, это не его стезя. Он забыл о том, что просто умрет, если попытается подняться — доктор Велезар прав, сердце остановится. Надо, по меньшей мере, еще дня три-четыре, чтоб на подъем хватило сил. А главное, что он скажет огненному духу с мечом? Что тот неправ?

— И почему ты с ним не пошел? — спросил Млад ледяным голосом.

Миша расплакался еще сильней и обхватил шею Млада руками.

— Потому что ты можешь меня спасти! Ты мне не лжешь! Ты меня любишь по-настоящему!

— А он? Он тебя любит не по-настоящему?

— Он… Он хочет, чтоб я умер…

В дом зашел Добробой и стащил с головы шапку, виновато поглядывая на Млада, словно считал поручение выполненным с недостаточным рвением.

Млад похлопал Мишу по спине, снял с себя его руки и вытер ему слезы рукавом.

— Хватит плакать. Я не могу тебя спасти, тебя никто не может спасти, при всем желании. Ты сам себя спасешь, слышишь? Сам.

— Правда что, Миш, — встрял Ширяй, — ну что ты как маленький. Посмотри, нас тут трое. Мы все прошли испытание и ничего, правда, Добробой? И ты пройдешь. Все проходят. Ты, главное, не бойся. Ты делай все, как Млад Мстиславич говорит.


На следующее утро, едва рассвело, Миша с тоской глянул в окно и сказал:

— Уходите.

Млад не стал переспрашивать, поднял узел с собранными Даной вещами и закинул его за плечо: дальше Миша пойдет один. Так и подмывало успокоить себя мыслью: он сделал все, что мог. Так и хотелось сказать: ничего изменить нельзя, все идет своим чередом. Но что-то внутри противилось этому! Все можно изменить, надо только захотеть!

— Да ладно, Млад Мстиславич, — усмехнулся Ширяй, забирая свои вещи, — ничего с ним не будет. Все проходят, и он пройдет.

— Я думаю, может все же подняться… Посмотреть на этого Михаила Архангела поближе… — пробормотал Млад.

— А он что, может что-то сделать? Или так, разговоры разговаривает? — спросил Добробой.

— Ничего он сделать не может. Другие духи не позволят, — вздохнул Млад.

— И зачем тогда подниматься?

Действительно. Наверное, это как раз и нужно для того, чтоб потом сказать себе: я сделал все, что мог. Нет в этом никакого смысла.

Дана ушла на занятия, Млада встретила девушка из Сычевки, которая приходила к Дане вести хозяйство — крупная, румяная, с большими руками и толстой русой косой на плече.

— Здрасте, Млад Мстиславич! Кушать хотите?

— Нет, спасибо, Вторуша. Я тоже сейчас на занятия пойду, — ответил Млад и поставил узел у порога.

— Что, и чайку не попьете?

Млад покачал головой и улыбнулся, хотя улыбаться вовсе не хотелось. Внутри зрело нехорошее, сосущее волнение.

Он еле-еле отчитал две лекции, на которых, вместо того, чтобы рассказывать студентам третьей ступени о расписании вызова дождей, пришлось отвечать на их вопросы о вече, о гадании, о смерти князя Бориса и о происшествии в профессорской слободе.

Едва вторая лекция закончилась, Млад побежал к дому, но войти не решился: походил вокруг, прислушиваясь и всматриваясь в окна. Добробой стопил печь с утра, и раньше завтрашнего вечера тревожить Мишу не стоило. Млад почесал ленивого Хийси за ухом и выпустил цепь так, чтоб пес мог добраться до крыльца: вдруг что? Мальчик в доме один…

Млад присел на скамейку у колодца: уходить не хотелось. Вдруг Мише что-нибудь понадобится? Вдруг он передумает? Вдруг…

— Ну и что ты тут делаешь? — Дана подошла неслышно. Или Млад просто не заметил ее шагов? Ведь снег скрипит на морозе так громко…

— Я? — он кашлянул, — я думал… я хотел…

— Младик, пойдем. Ты же говорил, что теперь он идет сам, разве нет?

— Да, конечно, сам… Но мало ли что?

— Младик, перестань себя накручивать. Пошли обедать, уже темнеет. Вторуша для тебя пирогов испекла.

Меньше всего ему хотелось пирогов…

Но в доме Даны топилась плита, дрова щелкали за заслонкой, на столе мурлыкал самовар, и только там Млад вспомнил, что не спал всю ночь, разговаривая с Мишей.

— Да ты засыпаешь, чудушко мое… — Дана обняла его сзади за плечи и поцеловала в макушку.

— Нет, ничего… — проворчал он.

— Давай-ка я уложу тебя в постель, мой хороший.

Ее тонкие руки помогали ему раздеться, а потом гладили по голове и по плечам, и Млад растаял от ее прикосновений, расслабился, позволил тревоге уйти ненадолго. Почему Дана выбрала именно его? Почему из тысячи мужчин, которые могли бы сейчас быть рядом с ней, она гладит именно его голову? Теплое, уютное счастье свернулось в груди клубком, и он заснул успокоенным.

Ему снился Миша и огненный дух с мечом, который уводит его из белого тумана, наверх, к своему христианскому богу…


Три дня Млад не находил себе места, три дня бродил вокруг дома, заглядывая в окна. Топил печь, кормил Хийси, а потом не мог уйти. Если бы не Дана, он бы не спал вовсе, и вовсе не ел. Волнение усиливалось с каждым часом, и к вечеру третьего дня дошло, как ему казалось, до предела: от нервной дрожи стучали зубы.

За ужином он ничего не ел, вскакивал и ходил, выглядывая на улицу то в дверь, то в окно.

— Чудушко… — вздохнула Дана, — тебе не кажется, что ты берешь на себя то, что от тебя не зависит?

— Нет, не кажется… — Млад прикусил губу, но, подумав, улыбнулся Дане, — оно на самом деле от меня не зависит…

«Здоровье князя уже не в моей власти»…

— Тогда что ты бегаешь туда-сюда?

Млад сел за стол, взял в руки пирожок, которые неизменно пекла для него Вторуша, но, откусив кусок, понял, что проглотить его не может: так и застыл с непрожеванным куском во рту. Дана покачала головой и придвинула к нему чашку с остывшим чаем. Млад запил пирожок и поперхнулся — Дана подошла сзади и стукнула ему между лопаток.

— Ну? Что ты изводишься? Успокойся. Расслабься. Ложись спать, наконец!

— Я не усну, — Млад опустил голову, — понимаешь, вот сейчас… он с минуты на минуту выйдет к ним и скажет, что готов стать шаманом, понимаешь? Если не испугается… Если этот его Михаил Архангел не уведет его с собой. Если он вообще еще жив, понимаешь?

— Это так страшно?

— Ты уже спрашивала. Да, это страшно, на самом деле очень страшно. От этого умирают, — Млад снова встал и заходил по дому.

— Но ты же не умер?

— Я — это я. Я хорошо знаю, почему не умер… Это… Как тебе объяснить… Я готов был умереть, я едва не сорвался, поэтому я знаю, насколько это трудно. Вспоминать легко, храбриться, как Ширяй… А на самом деле, одна секунда слабости — и тебя нет. Одной секунды достаточно, а этих секунд — сотни тысяч… Выбирай любую…

— Может, ты скажешь мне, в чем состоит это ваше пересотворение? Чтоб я знала, о чем речь.

— Я не хочу говорить об этом. Тебе не надо знать… На самом деле, это просто очень больно, настолько больно, что готов умереть, чтоб избавиться от мучений. А стоит только попросить о смерти, и все закончится. И ты умрешь.

Дана поймала его за руку, усадила за стол и обвила его шею руками.

— И ты не попросил?

— Как видишь… — фыркнул Млад, — и не обо мне речь.

— Чудушко мое… — она на миг прижалась к его плечу щекой, но тут же оторвалась, словно одумалась, — Пожалуйста, ложись спать. Я не могу смотреть, как ты мучаешься. Я тебе настойки сонной сделаю, хочешь?

— Не надо, — Млад покачал головой и поднялся.

— А я все же сделаю… — Дана сжала губы, встала и подошла к полке над окном, приподнимаясь на цыпочки.

— Я вовсе не мучаюсь, мучается Миша.

— Младик, ну перестань… Каждому свое, это его путь, а не твой.

Дана на самом деле приготовила настойку, и влила ему в рот почти насильно, и уложила в постель, и сидела над ним, поглаживая по голове, пока он не задремал, думая о том, какая она замечательная, терпеливая и понимающая, а он обременяет ее своими проблемами и заставляет с ним возиться. Только волнение не улеглось, тревога никуда не ушла, и сон больше напоминал горячечный бред.

Млад проснулся среди ночи, словно от толчка. Сначала он проснулся, и только через секунду в голову стукнула мысль: Миша. Сон слетел в один миг, и холодная тоска разлилась внутри. Дана спала рядом, положив руку Младу на плечо; он осторожно выскользнул из-под нее и сел, опустив ноги на пол.

Пересотворение началось. Он знал это так же хорошо, как то, что под окном лежит снег. Мишу не увел огненный дух с мечом, он не умер от судорог — от сжигающего его зова, которому нельзя противиться. Он нашел в себе смелость предстать перед духами. Это только первый шаг, но этот шаг сделан.

Только облегчения Млад не чувствовал. Наоборот. Вместо волнения, доводящего его до дрожи, тяжесть легла на грудь, тяжесть, похожая на ледяную глыбу… И сердце под этой глыбой билось с трудом, как придавленная ладонью мышь. Воздуха не хватало. Он вышел на двор только потому, что ему не хватало воздуха. Теперь и ходить вокруг дома не имело смысла: Миша был слишком далеко в это время.

Тишина над спящей профессорской слободой поражала своей невесомой неподвижностью. Снег гасил далекие звуки, а хрупкий морозный воздух делал пронзительными ближние. Млад вдохнул слишком глубоко, так, что чуть не разорвались легкие, и закашлялся — было холодно. Снег тонко скрипнул под валенками. Млад не одевался, только накинул на голые плечи полушубок. Какая морозная ночь! Руки закоченели сразу, колени прихватило холодом сквозь льняные порты, словно кто-то до боли стиснул чашечки ледяными пальцами. Черное небо над головой блестело тусклыми звездами…

Он собирался вернуться в дом, так и не справившись с тяжестью в груди, когда далекий, тягучий вой проплыл над слободой и взлетел в небо.

Сердце упало на дно живота и перестало биться. Млад боялся шевельнуться, все еще надеясь, что это ему послышалось. Но вой повторился: на этот раз долгий, отчетливый, низкий, исходящий из самой глубины изнывающей собачьей души — Хийси звал хозяина. Ледяная глыба на груди всколыхнулась, и Млад едва не завыл в ответ рыжему псу.

Он бежал к своему дому, забыв, что почти раздет, поскальзывался и падал на утоптанные ледяные дорожки, жалкие полверсты представлялись ему бесконечными, как во сне, когда переставляешь ноги, а цель пути только отдаляется. Ему казалось, он все еще видит сон, полный горячечного бреда.

Хийси, задрав морду к небу, завывал громко и глухо. Горе и ужас летели к тусклым звездам, горе и ужас рвались из песьей груди.

Млад взбежал на крыльцо, распахнул дверь и замер на пороге. Хийси не мог ошибиться. Собаки не ошибаются. Млад разжал закоченевшие пальцы, и полушубок с глухим стуком упал на пол. И шаги к дверям спальни прозвучали как-то неуместно громко: в пустом доме. Неживом доме. Доме, наполненном сиреневым зимним светом.

Мальчик был мертв. Да, во время пересотворения шаман мало отличается от покойника, он почти не дышит, он бледен, и кожа его холодна. Но мальчик был мертв. Млад подошел к кровати, на котором лежало безжизненное тело, и без сил опустился перед ним на колени. Хийси умеет вылить из себя тоску живого по мертвому, но человеку не помогут ни слезы, ни крик. Млад сжал кулаки, зажмурил глаза и уронил лоб на откинувшуюся в сторону руку: она была чуть теплой, она еще не успела окоченеть.

Огненный дух с мечом в руках смеялся. И тянулся к этой руке. И звал, и нашептывал что-то, и загораживал мечом дорогу остальным.

Млад со звериным рыком вскочил на ноги. Ну нет! Надо, надо было подняться еще три дня назад! Почему, зачем он этого не сделал? Побоялся умереть? Побоялся схватиться с духом? Темные шаманы делают это каждый раз, когда ныряют вниз, спасая живых. Надо было прогнать его три дня назад! А теперь? Зачем это нужно теперь?

Он вышел в столовую и, не зажигая света, рванул вверх тяжелую крышку сундука. Пояс с оберегами — тяжелый, звенящий — застегнулся на нем с первого раза, хотя обычно приходилось сильно подтягивать живот и выдыхать воздух из груди. Широкая пятнистая шкура рыси — покровителя их рода, унаследованная от деда — легла на голые плечи и, как всегда, словно приросла к телу. Обереги на грудь: трехфунтовое ожерелье, больше похожее на доспех, слегка согнуло шею. Тонкие железные обручи стиснули запястья, Млад хотел снять валенки и надеть обручи на щиколотки, но вовремя одумался: это можно сделать у костра. Бубен. Маска. Не облака гнать — некогда разводить огонь трением, для подъема в белый туман сойдет огниво. Топор. Дрова из поленницы — некогда рубить живые сучья. Он — не Ширяй, ему этого хватит.

Млад не подумал о том, что кто-нибудь может увидеть его в шаманском облачении — обычно он одевался в лесу и по профессорской слободе в маске и шкуре, звеня оберегами, не разгуливал. Но сейчас его это почему-то не взволновало. Он не дошел даже до своего обычного места — не все ли равно, где? Он мог подняться наверх и из собственной спальни.

Костер вспыхнул сразу, бездымным прозрачным пламенем. Легкое помутнение в голове сыграло только на руку. И не ел он больше суток. Бубен сам дрогнул в руках, когда Млад остался босиком — между раскаленными языками огня и обжигающим холодом снега. Бубен сам зашуршал, заныл, звякнули обереги, по телу прошла волна, выгибая позвоночник, и ворс на шкуре приподнялся — как у зверя.

Привычные движения, неторопливые вначале, с первых секунд погнали по спине мурашки. Легкие удары пальцев рождали тихий шелест бубна, и огонь притих, затрепетал, выбрасывая синеватые язычки в такт бряцанию оберегов. Морозный воздух зыбился, черный лес сгибался все ниже, словно в поклоне…

Только познав женщину, Млад понял, что его шаманская пляска чем-то похожа на любовь. Но во много раз сильней и шире. В такие минуты он любил мир. И мир этот был прекрасен.

Тяжесть в груди ушла вверх, уступая место легкости и ощущению скорого взлета. Пальцы все сильней сотрясали кожу бубна, и тот отвечал все звонче и звонче. Огонь поднимался выше, хлопая и подвывая, тело постепенно разворачивалось, и пятки мерно ударяли в землю, заставляя ее гудеть и содрогаться. Металл оберегов рождал звук уже не звонкий, а клацающий, сочный, тугой, и первые слова песни слетели с губ, вторя оберегам.

Восторг. Восторг поднимался из мрака души, с самого ее дна, и песня несла его черному лесу, морозному воздуху, тусклым звездам… Тело изогнулось, повторяя движения огня, тело зашлось в этом восторге, тело дрогнуло, и что-то внутри прорвалось, словно плотина.

Ступни перестали чувствовать холод. Земля, воздух, огонь — все плясало в едином ритме, и Млад не знал — это он задает им ритм, или всего лишь подыгрывает их биению. Так одна струна заставляет петь другую, так одно легкое прикосновение долго раскачивает ветку, так бегут широкие круги от маленького камешка, брошенного в воду.

Он изо всех сил рвал струны этого мира, и мир в ответ раскачивал темноту и глубину внутри него. Широкий поток, похожий на полноводную реку с упругим течением, рождался под его ступнями и лился вверх сквозь его тело. Млад купался и захлебывался в нем: даже слезы выступали на глазах. Мир вокруг менялся и в то же время оставался прежним: огонь оживал, голос его становился понятным, хотя и не был облечен в слова — он манил, он звал, он советовал. Земля говорила глухо и толкала, толкала бьющееся в пляске тело, и тело делалось все легче, словно растворялось в воздухе, становилось воздухом.

Ритмичный грохот — грохот бубна, оберегов, собственного голоса, дрожащей земли и мечущегося огня — пьянил сильней хмельного меда. Песня тонким звериным воем взлетала ввысь, и утробным рыком стелилась вокруг костра. Искры взметнулись в небо, когда по углям ударили голые пятки — жар пошел снизу вверх, вливаясь в поток восторга и силы, руки распахнули объятья, и мир раскрылся им навстречу: в ушах нарастал тонкий звон, перед глазами сгущалась чернота, голова бешено кружилась, дыхание стало глубоким, легким, свободным, а потом оборвалось в миг, и невесомость подхватила тело, подхватила и понесла вперед.

Ради этого стоило пройти и сотню пересотворений! Ни хмель, ни любовь к женщине не могли сравниться с этим упоением, с этим ощущением полета, свободы и всемогущества.

Иная явь выплывала встречь, и холодный рассудок отодвинул в сторону восторг. Клочья белого тумана, влекомого не ветром — бесконечным, непрерывным движением бытия, оседали на лице отрезвляющими ледяными каплями.

Сегодня никто не вышел навстречу Младу, но шум боя он услышал задолго до того, как туман расступился и открыл ему место пересотворения. И первый, кого он увидел, был огненный дух с мечом: дух сражался. Против него стояли двое — дух темного шамана из рода лосей с бубном в руках и дух воина, вооруженный обломком сабли. За их спинами прятался Миша — немного испуганный, бледный, но отстраненный и равнодушный. Смерть не изменила его облика, только наложила свой отпечаток на его взгляд: он еще не оправился, он еще не понял, что с ним произошло, и где он оказался, он не догадался, что те двое, что прикрывают его своими спинами — его отец и дед.

Духи, совершавшие пересотворение, разошлись широким кругом, наблюдая за схваткой, но даже не пытались вмешаться. А двое явно уступали мечу Михаила Архангела, медленно двигаясь назад, к кромке белого тумана. Бубен служил неважным щитом, обломок сабли мог только парировать удар, но нечего было и думать, чтоб идти с ним в наступление. Но они стояли: молча, угрюмо глядя огненному духу в глаза, мертвой стеной. И их решимость отражала удары меча не хуже, чем их жалкое оружие.

— Что тебе надо здесь? — раздался окрик над самой головой Млада.

Млад оглянулся и увидел человека-птицу.

— Я должен помочь им… — выдавил Млад не очень уверено.

Человек-птица рассмеялся, и смех его подхватили остальные.

— Возвращайся назад. Теперь это не твое дело, и не наше.

— Это — мое дело! — вскинулся Млад, — мое! Я не прогнал его раньше, я прогоню его теперь.

— Возвращайся назад. Не лезь в дела мертвых, они тебя не касаются. И не пытайся исправить то, что можно было изменить вчера. Вчера — но не сегодня! Мальчик тебе никто.

— Он… он мой ученик…

— Твой ученик сдался в первые же минуты испытания. Хорош же был его учитель… — снисходительно ответил человек-птица, — возвращайся назад, ты ничем им не поможешь.

— Это не честный бой… — Млад проглотил упрек, — Михаил Архангел — слуга чужого бога, он тоже не смеет вмешиваться в дела мертвых! Почему вы стоите? Почему не прогоните его?

— Мальчик был обещан чужому богу, — пожал плечами человек-птица.

— Но еще раньше он был обещан нашим богам! Он родился шаманом! Наши боги звали его!

— Мало родиться шаманом, нужно еще им стать. Теперь только его род имеет право забрать его к себе, только род может защитить его.

— Имеет право? Кто это лишил меня права защитить своего ученика? Кто посмеет запретить мне сражаться за него?

Духи рассмеялись — негромко, свысока.

— Человек! К нам явился Человек! — дух в облике медведя, смеясь, покачал головой, — он сам берет себе любые права, он сам решает, что ему можно, а что — нельзя. Люди — безумцы, они не чувствуют вечности, не верят в необратимость. Пусть сражается и погибнет. Это его дело.

Человек-птица наклонил голову и посмотрел Младу в глаза.

— Когда ты ребенком лежал передо мной на подушке белого тумана, а я рвал на куски твое жалкое тело и еще не знал, пройдешь ли ты испытание, я уже любил тебя. Как всякого, над кем совершал пересотворение. И я говорю тебе — отойди в сторону. Смирись. Мертвым дух не причинит вреда, всего лишь отбросит туда, откуда они пришли. Ты живой.

В этот миг тупо звякнул меч Михаила Архангела, и обломок сабли вылетел из руки духа воина. Тот прикрылся рукой, меч описал огненную дугу, но натолкнулся на руку и высек сноп искр, будто она была из камня. Лицо воина лишь исказилось немного и тут же разгладилось, обретая прежнюю решимость. Как же темные шаманы сражаются с духами? Млад ощутил беспомощность и уязвимость собственной плоти…

— Они долго не простоят, — услышал он шепот за спиной, — они слабеют. Чужак заберет мальчика.

— Это не наше дело… — ответил другой голос.

Млад окинул взглядом круг духов: лось-прародитель, отец рода лосей, стоял, опустив голову, исподлобья глядя на схватку.

— Темные шаманы носят другие обереги, — отчетливо сказал дух шамана, запоздало отвечая на вопрос Млада, — но наши духи не имеют мечей. Они сражаются голыми руками.

Лопнула кожа бубна-призрака, лопнула с громким треском и свернулась в два тугих свитка. В ту же секунду дух воина сделал выпад вперед, метя кулаком в голову огненного духа, но меч опередил его — воин упал на колени, и отец-шаман выступил на шаг вперед, прикрывая сына собой и хрупким обручем бубна.

Глаза прародителя рода лосей сверкнули и тут же погасли. Млад поймал его взгляд — он не умел читать в глазах духов то, что с легкостью видел в глазах людей, но даже мимолетного соприкосновения хватило, чтоб понять: лось колеблется. Не считает себя в праве вмешаться, но не может смотреть на неравный бой своих потомков с чужаком.

— Лось-прародитель! — шепнул ему Млад, — что ты стоишь? Это же твой род! Чего ты боишься?

Большая голова повернулась в сторону Млада, и гневные глаза уперлись ему в лицо.

— Это не твое дело, Человек. Возвращайся назад.

Лось колебался. И Млад отчетливо увидел: лось растопчет огненного духа, он сметет его в один миг, отбросит прочь, и меч тому не поможет.

— Что заставит тебя вмешаться? — шепнул Млад скорей сам себе, — это же твой род…

— Мой род слабеет… Мне стыдно за своих потомков…

— Стыдно? — Млад вскрикнул и на его крик обернулись все духи из круга, — так пусть он станет еще слабей, когда твой потомок уйдет вслед за чужаком. А за ним — еще десяток твоих потомков. Смотри на это, смотри и не сопротивляйся! Пусть лживые проповедники морочат твоих потомков, ничего не опасаясь, пусть бесчестные духи бьются с безоружными! Смотри, какими средствами побеждают твой род! Стой и стыдись! А я… мне нечего стыдиться!

Белые шаманы умеют убеждать богов, что уж говорить о духах… Млад выступил на середину круга, уже зная, что лось пойдет за ним. По кругу пронесся ропот.

— Жалкий, глупый человек! — крикнул лось ему в спину, — Не заставляй меня спасать твою жизнь! Что тебе за дело до моего рода?

— Твой потомок — мой ученик, — проворчал Млад себе под нос, — я не сумел сделать его сильным, чтоб ты мог гордиться своим родом…

Бубен вылетел из рук духа шамана, огненный меч взмыл вверх, и Млад едва успел подставить свой бубен, прикрывая голову упавшего на одно колено старика. Живой бубен немного смягчил удар, но разлетелся в щепки, а его обломок, оставшийся в руке, вспыхнул белым пламенем с радужными разводами: так горит сера, а не дерево. Михаил Архангел развернулся в сторону Млада, и Млад увидел его лицо — торжествующее, гордое и жестокое. В его глазах не было снисхождения, он не презирал безоружного живого человека, стоящего перед ним, он его ненавидел! И короткий взмах огненного меча должен был убить врага, а не уничтожить жалкую помеху. Млад непроизвольно выставил вперед руки, отступая на шаг: огонь и камень, тяжелый удар и жгучая боль превратили обе руки в безжизненные плети, хотя меч прошел по ним вскользь. Пятнистая шкура вспыхнула неестественным белым пламенем, Млад вскрикнул и упал на колени, когда второй удар, через грудь, разрубая цепочку оберегов, толкнул его назад, назад и вниз, на землю: огненный дух немного промахнулся, потому что копыта прародителя рода лосей ударили в гордое жестокое лицо…


Удар нави об явь был страшней огненного меча. Две реальности, столкнувшись друг с другом, высекли молнию, рожденную где-то в голове, гром раскатился внутри черепа и забился о его стенки, надеясь разомкнуть кости и вырваться наружу. Земля не успела принять Млада в объятья, она не ждала его, он упал ничком, накрыв своим телом костер, и белое пламя, которым горела пятнистая шкура, смешалось с синими язычками огня на углях.


Долгое забытье стало третьей реальностью, смесью двух других: Млад блуждал в полной темноте, и вместе с тем не мог встать на ноги. Он ослеп и не мог поднять век, его душила нестерпимая жгучая боль: каждый вздох казался ему последним, он думал, что больше никогда не решится вдохнуть, потому что малейшее движение усиливало боль в несколько раз. Он слышал странные звуки и странные голоса, впрочем, то, что они говорили, не имело к нему никакого отношения, и он забывал их слова тут же, еще не дослушав фразы до конца. Кто-то брал его за руку, кто-то дотрагивался до его лица — безжизненные, холодные прикосновения пугали его только тогда, когда приближались к ожогам.

У него не было сил вырваться оттуда: то место, куда он попал, напоминало ему замкнутый круг, свернутый в хитроумный лабиринт. Время там не имело значения, но он мерил его числом мучительных вдохов. Иногда его охватывало отчаянье, иногда снисходило равнодушие, иногда от жалости к себе на слепых глазах появлялись слезы. Млад никогда не ждал помощи, и знал, что надо карабкаться из этого места самому, потому что сюда не ходят ни белые, ни темные шаманы. Да, собственно, этого места просто не существует… Эта реальность — его собственное порождение.

Десять тысяч несосчитанных вдохов остались позади, когда издали до него долетел еле слышный зов. Млад не понял, кто его зовет и куда, но кто-то искал его, кто-то хотел его, кто-то ждал его. Это не прибавило сил, это не ослабило боли, но Млад почувствовал, как дрогнули веки: надежда шевельнулась в груди, затрепетала, как крылья бабочки, прохладным ветром коснулась лица…

Еще десять тысяч вдохов потребовалось ему, чтоб ответить на этот зов, чтоб разорвать вокруг себя темноту, как паутину, и впустить в глаза свет.

11. Князь Новгородский. После веча

Волот долго переживал происшедшее не вече. Испуганный тем, насколько его собственные не решения даже — стремления — отзываются на судьбе всей Руси, больше всего он хотел спрятаться, затаиться, накрыть голову руками и никогда больше не высовываться: не видеть никаких снов, не говорить с волхвами, не появляться в думе, не смотреть в глаза новгородцам. Он боялся говорить вслух: чем отзовется его слово? Какую волну поднимет?

И вместе с тем… Кто должен найти убийц Белояра? Кто должен наказать Сову Осмолова за оговор честного волхва? Кто должен собирать ополчение? Кто должен писать грамоты князьям-соседям?

Грамоты соседям написал Смеян Тушич — ему ли не знать, как надо правильно составить бумагу? Ополчение собирал Ивор Черепанов — на то он и тысяцкий.

Волот надеялся, что оболганный волхв прибегнет к княжьему суду, но тот почему-то промолчал: до Волота и слухов о нем не доходило. Затевать же дело о том, что Сова Осмолов хотел обмануть вече, Волот побоялся. Печать на грамоте оказалась подлинной, хотя ни один человек не усомнился в правоте волхва и лжи Совы Осмолова: волхвы подтвердили это, но их слово для суда ничего не значило. Осмолов опять вышел сухим из воды!

Князь не мог понять, почему волхв оставил Осмолова безнаказанным. Если бы кто-то посмел обвинить Волота в измене, обвинить голословно и только для того, чтоб перетянуть вече на свою сторону, он бы вызвал лгуна на поединок. Даже не для того, чтоб доказать свою невиновность, а из мести, чтоб никому и никогда не пришло в голову, будто с ним можно поступить подобным образом! А если не поединок — то справедливый суд. Чтоб все поняли: ложь обязательно будет наказана! Так или иначе! А впрочем… кто же знает этих волхвов…

Смерть Белояра напугала князя больше, чем возмутила. Он помнил отчаянные слова оболганного волхва: «Неподвластная нам сила сумела заморочить нас, выдавая чужие видения за Правду. Странные люди встретились мне: люди, по силе равные волхвам, но не боящиеся лжи, предательств и провокаций». Волот не мог не верить волхву, потому что волхв не может лгать. Но и не хотел верить, потому что слова эти слишком непохожи были на правду. Лишившись Белояра, он не знал, у кого спросить совета. Волхв не может лгать, но он может ошибаться.

Князь со всей горячностью взялся за поиск убийц, но и тут его поджидала неприятность: выяснилось, что у него в руках вообще нет никакой действительной власти. Кроме дядьки и челяди, не нашлось ни одного человека, которому он мог бы отдать приказ. Верно сказал Ивор — князь только символ для новгородцев. Да, выйди он на торг и крикни, что ему нужна помощь, и новгородцы сбегутся, и выполнят любую его прихоть. Но что они при этом подумают? Что у князя нет своих людей? А дружина?

Дружина слушала Ивора. А Ивор собирал ополчение и готовился к походу — ему было не до «прихотей» малолетнего княжича. Волот от злости скрежетал зубами, сжимал кулаки, орал на дядьку, но сделать ничего не мог. Не умел.

Княжий суд, который собирался раз в неделю, при близком рассмотрении оказался судом посадника. И судебные приставы, и писари, и дознаватели — все оказались в распоряжении посадника, и все несли службу в детинце, а не в Городище. Волот никогда не задумывался об этом, принимая как должное свое присутствие на суде. И только теперь начал понимать: в суде он тоже был всего лишь символом, ни одного решения против Смеяна Тушича не принял, да и не всегда понимал, почему тот выносит постановление в пользу вдовы, а не сына, или в пользу младшего брата, а не старшего. Он доверял посаднику! И напрасно, потому что земельные тяжбы, коих в суде рассматривали больше всего — это деньги, и зачастую — большие деньги. Кто знает, брал посадник мзду или нет? Кто знает, приходились ему родственниками эти люди или нет? А Волоту было так скучно на судебных разбирательствах! Он едва не засыпал, краем уха прислушиваясь к взаимным обвинениям, к публичным склокам и громким оскорблениям друг друга. Единственное, что он судил с легкостью — это поединки. И Смеян Тушич, словно в насмешку над князем (это теперь Волот понял, что в насмешку) всегда доверял ему судить бои. И даже больше — доверял решать, кто может выставить вместо себя наймита, а кто — не может.

Через пять дней после веча, скрежеща зубами, Волот отправился к посаднику на поклон. Он долго колебался, долго искал другой выход, но так и не нашел. Смерть Белояра должна была быть отмщена, и силы, стоящие за его убийством, тоже стоило распознать и вывести на чистую воду, и Волот поступился гордостью. После заседания думы он не сразу решился обратиться к посаднику, подбирал слова, поднимаясь с места, и едва не упустил нужное время: Воецкий-Караваев выходил из палаты, обсуждая что-то с думным писарем.

— Смеян Тушич, — Волот попытался вложить в голос властность и серьезность. На его слова оглянулась вся дума, некоторые даже остановились и недоуменно смотрели на князя, словно он нарушил неписаный закон.

Посадник замер, пробормотал что-то писарю, и оглянулся.

— Я слушаю тебя, князь, — он улыбнулся Волоту. По-доброму улыбнулся, по-отечески. Но князь устал от их отеческих улыбок!

— Подойди сюда. Я хочу говорить с тобой.

Посадник снова что-то сказал писарю и вернулся. Бояре навострили уши, казалось, никто не спешит выйти из палаты. В дверях образовался затор — как будто случайно!

Волот не хотел устраивать балагана. Он уже раскаивался, что обратился к Смеяну Тушичу при всех, поэтому встал и пошел посаднику навстречу, забыв о гордости и властности.

— Пусть они уйдут, — Волот упрямо сжал губы и посмотрел на толпящихся у выхода бояр.

— У тебя ко мне серьезное дело? — спросил посадник, — может быть, лучше поговорить в другом месте? Где нас никто не услышит?

— Да, дело у меня серьезное, но в нем нет никакой тайны, — Волот подождал, когда за последним боярином закроется дверь, — я хотел спросить, почему суд называется княжьим, но в моем распоряжении нет ни одного человека? Почему я своей властью не могу готовить к суду некоторые дела?

Смеян Тушич снова улыбнулся и предложил Волоту сесть.

— Мне казалось, суд для тебя — скучная обязанность, князь. Что интересно юноше? Войны, поединки, дружина, охота… Казна твоя ничего не теряет, все деньги мы делим ровно пополам: половина князю, половина — Новгороду.

— Это не скучная обязанность! — жестко сказал Волот, — это обязанность. И я не хочу более полагаться на тебя. Суд должен быть нашим общим делом.

— Что ж, я не смею возражать. И, если хочешь, помогу тебе в этом.

Волот хотел сказать, что помогать ему не надо, что он разберется сам, но вдруг вспомнил, зачем все это затеял, и опустил голову. Он даже не знал, с какого конца к этому подступиться!

— Скажи, есть ли в твоем окружении люди, которым ты мог бы это доверить? — спросил посадник, — Только учти, это должны быть честные люди, которые не запятнают имени князя и справедливости его суда.

Волот задумался, а потом покачал головой.

— Я не хотел бы тебе советовать. Ты не доверяешь мне, ведь так? Иначе бы ты не завел этого разговора. Тебе надо найти только одного человека. Не столько разбирающегося в вопросах права, сколько умеющего искать людей и обращаться с деньгами. Возьми его на службу, выдели ему деньги и позволь набирать людей, которые обеспечат работу твоего суда. Но помни, это должен быть честный, проницательный и деятельный человек.

— Где ж я такого возьму? — растеряно шепнул Волот.

— Я же сказал, что не хочу тебе советовать. Но… У твоего отца был такой человек. И княжий суд при твоем отце не ограничивался присутствием князя на его заседаниях.

— А… А где же он сейчас? И почему, как это получилось? Он что, ушел?

— Да, он ушел. Он ушел сам, но, я думаю, ему сильно при этом помогли. Он ушел через три месяца после смерти твоего отца. Он сейчас преподает в университете, на факультете права, и доволен своей судьбой. Его зовут Родомил Вернигора. Но тебе придется поклониться ему в пояс, и просить вернуться. И доказывать, что ты нуждаешься в нем, а не он в тебе. Понимаешь?

— Его обидели в Городище? Кто?

— Этого я говорить не стану. Если он захочет — расскажет сам. Это честный и верный человек. Во всяком случае, так считал твой отец.

Волот подумал, что Ивор тоже был верным человеком для отца, иначе тот не сделал бы его тысяцким пожизненно.

— Я знаю, о чем ты думаешь, — Смеян Тушич положил руку на плечо князя, — тут совсем другое. Вернигора не ищет ни денег, ни власти. Иначе он бы давно их получил. Впрочем… ты решишь сам. Но сейчас у тебя все равно никого больше нет. Суд — это место для обогащения. Место, где берут мзду, где помогают родственникам, где сводят счеты. Даже жалкий писарь может обогатиться, что уж говорить о дознавателях и приставах! Ты думаешь, откуда взялся суд новгородских докладчиков? Бояре создали его нарочно, в этом они единодушны. Я думаю, при твоем отце он бы не появился. Это суд больших людей против малых. Это суд, где не Правда, а мошна решает вопрос. Вернигора приложил немало усилий, чтоб вече не согласилось на создание суда докладчиков. Но он ушел, а суд докладчиков существует, процветает и богатеет.

— А если он не согласится? Что тогда? — спросил Волот.

— Ну, тогда мы поговорим снова. А теперь, если это не тайна, не можешь ли ты сказать мне, почему вдруг решил не доверять мне и моему суду?

— Это не тайна, — Волот вдруг улыбнулся, настолько лицо Смеяна Тушича показалось ему доверчивым и приятным, — я хочу узнать, кто убил Белояра. А оказалось, что у меня для этого никого нет.

— Вот как? — посадник удивленно покачал головой, — я мог бы догадаться… Старый я дурак… Пойдем. Суд все же наш общий, посадника и князя, разве нет? И пока у тебя нет своих людей, поговори с моими. Дело о смерти Белояра — государственное дело, и среди моих многочисленных родственников убийц нет. Мои люди от убийц мзды не возьмут, да и не заплатит никто. Так что можешь поверить — они ищут убийц не за страх, а за совесть.

— Ты уже ищешь, кто убил Белояра?

— Конечно, сынок… — Смеян Тушич смутился и тут же поправился, — князь. Я начал искать их не дожидаясь, когда закончится вече. Пойдем. Пусть мои люди сами расскажут тебе о том, что успели выяснить.

В судебные палаты посадник провел Волота коротким ходом, о существовании которого князь и не подозревал. Оказывается, десятки людей корпели над бумагами, десятки столов стояли вдоль окон, сотни книг стояли на полках, и вороха грамот, свернутых в свитки, лежали в раскрытых сундуках. Простые беленые стены и сводчатые потолки — без росписи и резьбы — удивили князя: он привык видеть только парадную сторону посадничьего двора.

Конечно, расследование показалось Волоту скучнейшим делом, когда он взглянул на него поближе. И, оказывается, делом, которое стоит немалых денег! Он никогда не задумывался о том, во что обходится Новгороду защита горожан.

Три врача, три знатока рукопашного боя и целая толпа свидетелей решала, с какого расстояния и под каким углом метнули нож в спину волхва. Судейские приставы искали тех, кто на вече мог стоять рядом с убийцей. И при этом все понимали — нож можно метнуть так, что стоящие вплотную люди ничего не заметят. Но все рано искали — а вдруг?

С другой стороны, дознаватели трясли Сову Осмолова, как главного подозреваемого. Но всем было ясно — Осмолов не посмел бы этого сделать. Слишком страшен был бы гнев новгородцев. Соврать, изготовить поддельную печатку, подкупить свидетелей — на это пронырливый и алчный боярин пошел легко. Но и терял при разоблачении немного — мечту о том, чтоб стать посадником в ближайший год-другой. Зато в случае выигрыша получал немалую выгоду. Выставлял он себя невинным обманщиком, который ради поддержки веча разыграл это отвратительное представление, эдаким лицедеем, скоморохом даже. Утверждал, что толпа любит лицедейство, даже нуждается в нем. Никто не верил в его невинность, никто не сомневался в его цинизме, но и мотивов для чего-то более серьезного, чем этот балаган, у Совы Осмолова не было. А для убийства Белояра и подавно. И трогать такую фигуру, какой Осмолов являлся для Новгорода, без веских на то причин, не смел и Воецкий-Караваев. Слишком влиятельным было его семейство, слишком много денег от него получал город, слишком сильно от него зависела торговля, и множество купцов встали бы на его сторону, окажись посадник неправ.

Никто, включая Смеяна Тушича, не верил в странных людей, обладающих способностями волхвов, и не рассматривал всерьез наличие силы, которая смогла заморочить сорок волхвов — на вопрос Волота об этом все отвели глаза и спрятали улыбки.

— А почему никто не говорил с этим волхвом? Почему он сам не пришел в суд? — спросил Волот главного дознавателя.

— Доктор Велезар пока не велел его тревожить — он болен. Он потратил на вече слишком много сил, у него едва не остановилось сердце. Так что — подождем разрешения доктора.

— Доктор его знает? — удивился князь.

— Да, и, похоже, очень неплохо. Этот волхв преподает в университете.

Волот решил, что сам поговорит с волхвом. И с доктором Велезаром. Однако прошло пять дней, прежде чем доктор появился в Городище — ополчение уже вышло в поход. За это время князь убедился в том, насколько нуждался в них обоих — в Белояре и в докторе. По прошествии времени испуг, возмущение, желание отомстить за Белояра ушли в тень, и остались только боль и тоска: Волот начинал постигать, что такое смерть. Он еще не верил, еще не чувствовал ее необратимости, но постепенно понимал: смерть — это надолго. Это расставание надолго; и нет таких сил, которые могут на самый короткий, на самый ничтожный срок вернуть ему отца. Хотя бы для того, чтоб просто увидеться. Ни о чем не спрашивать, не пытаться узнать тайн, которые князь Борис унес с собой на погребальный костер, не попросить совета — просто повидаться.

Теперь и повидаться с Белояром возможности не осталось. Волхв никогда не придет в Городище, никогда не сядет рядом, никогда не посмотрит в глаза пристально и понимающе… И никогда не подскажет, что есть путь Правды… Как Волот мог винить его во властолюбии? Как мог не доверять? Это был самый честный, самый чистый и мудрый человек из тех, что его окружали!

Рядом остался только доктор Велезар. Из тех, кому можно доверять — только доктор Велезар. Дядька не в счет.

И Волот ждал его прихода, и не смел сам искать встречи, хотя доктор примчался бы на его зов в тот же день.

У доктора и до этого не было дел в Городище, он приезжал к Волоту. Просто так, поговорить. Как друг. И в тот раз Велезар приехал просто так — поздно вечером, когда челядь давно улеглась спать, и встречали его дружинники, стоящие у запертых уже ворот.

Волот, как всегда, принял его у себя, в небольшой горенке, куда вхожи были только самые близкие; усадил перед открытым очагом, велел подать вина и мяса, чтоб жарить его тут же, на вертеле. И сразу, без лишних предисловий, начал рассказывать о расследовании смерти Белояра, о разговоре с посадником, о желании восстановить суд князя, каким он был при отце, о ссорах с Ивором, и о своих сомнениях сразу после веча, о боязни что-то говорить и что-то делать. И доктор, в который раз, успокоил его несколькими словами.

— Мне довелось бывать в Европе, мой друг, — сказал Велезар, — и видеть своими глазами, что такое абсолютная монархия. Когда единственный человек, не связанный никакими обязательствами перед народом, правит страной так, как ему возжелается. И не только каждое его слово, но и каждый жест, отражаются на жизни государства. Так вот, никто из монархов не рассуждает подобно тебе об ответственности, никто не боится ни лишних слов, ни ошибочных действий. За тобой же стоит Новгород: вече решает вопросы войны и мира, боярская дума — вопросы хозяйства, посадник вместе с тобой вершит суд и принимает на себя сношения с другими государствами, тысяцкий ведет ополчение в походы. Так чего тебе бояться? Если тебе доведется принять неверное решение, тебя успеют поправить до того, как это решение воплотится в жизнь и станет судьбой страны. По сути, Русью правит Новгород, а не князь Новгородский.

— А для чего тогда вообще нужен князь? — улыбнулся Волот.

— Пока — только для того, чтоб соседние княжества не забывали, что поклонились твоему отцу и приняли над собой власть Новгорода. А потом… потом ты и сам поймешь. Вот когда поймешь, кто такой князь и для чего он нужен — с того мига и начнется твое настоящее княжение.

— А если я никогда этого не пойму?

— Тогда у твоего отца не будет продолжателя. Но я думаю, ты уже начинаешь потихоньку разбираться. Ведь начал же ты восстанавливать княжий суд.

— Да я уже кое-что понимаю, — вздохнул Волот, — князь — это противовес боярам. Чтоб не воровали и не своевольничали, правильно?

— Ну… Это, конечно, верно. Но дело не только в этом. Князь — объединяющее начало. Князь — это власть, способная подавить центробежные силы. Именно подавить: своей волей. Нет, мой мальчик, не втягивай меня более в такие разговоры, — доктор улыбнулся, — иначе ты начнешь думать так, как думаю я. Это свойственно юности — искать того, кто научит думать правильно. А думать надо самому. Ведь не доктор Велезар — наследник князя Бориса, значит, и не ему решать, каким быть князю на Руси.

— Ну хорошо, хорошо, — Волот сел верхом на табуретку, бросив вертел с мясом, — расскажи мне тогда, знаком ли тебе такой человек: Родомил Вернигора.

— Да, я видел его несколько раз, но близко с ним не сходился. Но если вернуть его тебе советует кто-то из бояр — будь осторожен. Попасть в окружение князя мечтает множество людей, от самых малых, до самых больших. И не каждый из них ищет близости с тобой бескорыстно. Даже напротив, большинство из них видят в тебе всего лишь способ достижения своих целей. Опасайся любого, кто окажется рядом с тобой слишком близко, даже меня.

Волот рассмеялся в ответ на улыбку доктора, но доктор сразу же посерьезнел.

— Я не шучу, мой друг. Рядом с тобой я боюсь сам себя. Мне не нужны деньги, я не ищу власти, но общение с тобой — это соблазн. Соблазн заручиться поддержкой, соблазн начать укладывать в твою голову свои мысли, соблазн просить о том, о чем просить нельзя.

— О чем это, например? — Волот крутанул вертел и снова повернулся к Велезару.

— Ну, о некоторых решениях в думе, которые касаются больниц.

— Но ведь в больницах ты разбираешься лучше моего, разве нет? Почему бы мне тебя не послушать?

— Потому что и бояре, и Совет господ знают, на что расходовать городскую казну. Какие траты сегодня являются первостепенными, а какие могут подождать. Может быть, сегодня нужен ремонт мостовых, иначе завтра город утонет в грязи. Или прочистка колодцев в детинце, поскольку в скором времени вероятна его осада. Я же смотрю на это со своей точки зрения, и вижу только одну грань вопроса. Какое я имею право влиять на твое решение? Лучше позови меня в думу и спроси моего мнения там, наряду с мнением тех, кто ремонтирует мостовые и отвечает за состояние колодцев в детинце.

Волот в который раз восхитился и умом, и честностью доктора. Наверное, Белояр был бы согласен с ним.

Воспоминание о волхве снова переключило мысли князя на расследование.

— А как ты думаешь, убийство Белояра — это государственное дело, как говорит Смеян Тушич?

— Я ничего об этом не думаю, мой друг. С того места, откуда я смотрю на мир, этого не видно… — доктор развел руками.

— Послушай, а ты правда знаешь того волхва, который не подписал грамоту? — вдруг вспомнил Волот.

— Конечно, и очень хорошо.

— И как ты считаешь, ему можно верить?

— Про веру я ничего говорить не буду. Иначе, опять же, ты в своих суждениях начнешь опираться на мою точку зрения. Но скажу: это очень хороший и честный человек. Немного странный, немного смешной, но бескорыстный. И еще — это сильный человек. Сильный в совершенно определенном понимании. И сила его — совсем не та сила, о которой мы привыкли говорить. Он беззащитен этой своей силой…

— Не понимаю, — вздохнул Волот, — как сила может быть беззащитна?

— Эта сила загоняет его в определенные рамки, и не позволяет выйти за них даже тогда, когда того требует ситуация. Вот, например, когда Сова Осмолов вздумал разыграть это отвратительное действо на вече, ни один человек не позволил бы зайти боярину так далеко. Млад же — его зовут Млад Ветров, если ты помнишь — не считал себя вправе защищаться, и только смерть Белояра заставила его раскрыть рот. Но ты, наверное, помнишь, как слушал его слова. Затаив дыхание, верно? Пил каждое слово и хотел пить их бесконечно. Впитывал его слова, словно губка, и не просто верил, а безраздельно соглашался. И был счастлив при этом, правда?

Волот подивился и даже мотнул головой, настолько верно доктор описал его отношение к выступлению волхва на вече.

— Да, ты прав… Это настолько сильный волхв?

— Он не только волхв, но и шаман-облакопрогонитель.

— Ничего себе! Вот здорово! — улыбнулся Волот. Он так мало знал о шаманах, но относился к ним с любопытством, граничащим с восхищением.

— Да. Способности к волхованию он унаследовал от отца, знаменитого целителя Мстислава-Вспомощника. А шаманские способности — от деда, как это обычно и бывает. Я не очень хорошо знаю шаманские тайны, хотя и сталкиваюсь с темными шаманами почти каждый день. Умение управлять толпой, умение вогнать ее в нужное шаману состояние — эта способность более свойственна белым шаманам. Ведь они говорят с богами напрямую, и напрямую требуют у них дождя или солнца. Для этого мало силы одного шамана, для этого за ним должны стоять люди, поддерживающие его. Обычно шаман пользуется для этого шаманской пляской, когда ритм бубна, слова его песни и звон оберегов заставляют толпу подчиняться ему с радостью и восторгом. Млад же может делать это и без шаманской пляски. Даже со связанными руками, что ты и видел на вече.

— Это требует от него много сил? — переспросил Волот, — это правда, что у него едва не остановилось сердце?

— Правда. На вече это получилось у него бесконтрольно, он был потрясен смертью Белояра, иначе бы никогда своей силой не воспользовался.

— И он до сих пор не поправился?

— У него случилось новое несчастье: во время пересотворения у него умер ученик. Говорят, Млад пытался его спасти, но духи сбросили его на землю. Это само по себе опасно для шамана, а он еще и обгорел, потому что упал в костер. Так что, боюсь, сейчас не лучшее время расспрашивать его о Белояре.

— А что такое «пересотворение»? — спросил Волот.

— Это испытание, после которого призванный юноша становится шаманом.

— И что, во время пересотворения можно умереть? — удивился князь.

— Я не знаю. Говорят, что при хорошей подготовке со стороны учителя, все ученики проходят его более или менее спокойно.

— Ты хочешь сказать, это зависит от учителя?

— Я не знаю. Это вне моего врачебного опыта. Да и все, что касается шаманов — для меня темное дело. Как и для всех.

— Но ты считаешь его честным человеком, достойным доверия? Значит, можно положиться на его слова на вече? И о Белояре, и о неподвластной нам силе, и о странных людях со способностями волхвов?

— Этого я не говорил. Видишь ли, шаманы в большинстве своем — очень впечатлительные люди, люди с тонкими чувствами, богатым воображением, неустойчивым настроением. Они легко возбудимы. И чем сильней шаман, тем сильней его возбудимость. Так же как твоя воля осязаема для тех, с кем ты говоришь или кому отдаешь распоряжения, так и возбуждение шамана передается людям, раскачивает толпу, заставляет верить каждому его слову. Но в жизни такие люди, как правило, беспомощны, и смотрят на мир через стекло своих подъемов к богам. Возможно — я это всего лишь допускаю — что и неподвластная нам сила, и странные люди — порождение его возбудимости, его воображения, и на самом деле их не существует. Он, глядя через стекло, видит реальность немного искаженной, окрашенной в слишком темные или слишком светлые тона. Так что я бы не стал принимать скоропалительных решений на основании слов шамана. Он не лгал, ни в коем случае. Он так видит мир.

— Но ведь он прав в том, что гадание — ложь, — тихо сказал Волот и сам испугался своих слов и того, что за ними встает.

— Я не знаю. Никто не знает, — Велезар пожал плечами, — об этом надо было спросить Белояра… Без него, мне кажется, никто точно на этот вопрос не ответит.

Волот думал о разговоре с доктором до самого утра — он так и не заснул. Сначала он никак не мог вспомнить, почему слова волхва и шамана Млада Ветрова на вече показались ему правдой, и мучительно пытался поймать ускользающую мысль. Может быть, Велезар был прав, и дело в том воздействии, в шаманской силе, которую волхв вкладывал в эти слова. Но почему-то это объяснение Волота не удовлетворяло.

Потом он постепенно переключился на размышления о боярах и о том, зачем Руси нужен князь новгородский. Он пытался осознать, что же делал его отец, кем был на самом деле — в сущности, предаваясь детским забавам, Волот почти ничего не знал об этом. Он не представлял себе, что такое княжий суд, он ничего не слышал о Вернигоре и его уходе из Городища, хотя история эта произошла, когда он уже стал князем! И, наверное, княжий суд был не самым главным занятием в жизни отца. Он старался вспомнить, кто при отце вел переговоры с иностранными посольствами, и не мог — все это проходило мимо него; пока он охотился, учился владеть мечом и луком, читал книги о сражениях — совершенно детские книги, как он потом понял — в это время его отец управлял не городом даже — страной. Целой страной!

Мысли цеплялись одна за другую, пока Волот не увидел очевидное: отец объединил Русь под властью Новгорода. А под властью Новгорода ли? Или под собственной властью? Сова Осмолов разыграл на вече дешевое представление, и ведь если бы не убийство Белояра, вече могло его и послушать!

Отцу не было нужды разыгрывать представление. Вече слушало каждое его слово, с тем же упоением и восторгом, с которым толпа слушала шамана Млада Ветрова. Вече подчинялось ему добровольно и беспрекословно. Отец Волота, в отличие от него самого, имел настоящую власть. Отцу подчинялись все, потому что его слушалось вече. И Сова Осмолов, и Смеян Тушич, и Чернота Свиблов. Но не только они: и московские князья, и киевские, ярославские и владимирские, и Псков, и Ладога, и Нижний Новгород — все покорились Борису. Перед его властью трепетали соседи со всех сторон. Им-то что за дело до новгородского веча? Почему они признавали власть Бориса?

Нет, дело не в вече. Вече — только первая веха на пути князя. А за ней… за ней стоит сила оружия. И чем больше Волот думал, тем верней в его голове прояснялась суть: князь должен держать страну в страхе. Только страх, только насилие помогут удержать в руках огромную страну. И тогда эта огромная страна, управляемая не компромиссом из десятка мнений, а единой жесткой рукой, становится колоссом, титаном, способным незыблемо стоять в своих границах, и расширять эти границы. Потому что оставшись без этой жесткой, объединяющей все руки, страна потеряла страх, а вслед за ним — и силу.

Может быть, устройство государств в Европе имеет куда как больше смысла, чем говорит Велезар? Может быть, единый правитель намного лучше всех этих дум, советов господ, посадников, тысяцких? Ведь даже если монарх слаб, он все равно двигает государство в одном направлении, в то время как сейчас Русь в разные стороны раздирают десятки людей — и князей, и бояр.

Власть должна принадлежать одному человеку. Такому человеку, который думает о государстве, а не о своей семье и о своей мошне. Когда его интересы — это интересы страны. А для этого страна должна безраздельно принадлежать ему. Безраздельно…

От этих мыслей кружилась голова. Волот чувствовал, что прав. Знал, что прав. И оттого, что он как раз и есть такой человек — по рождению, по крови, по силе, по своему нраву — становилось страшно, и вместе с тем сладко ныло в груди.

Утром, несмотря на бессонную ночь, он поднялся с постели бодрым, полным сил: перед ним появилась цель. Не призрачное и непонятное желание победить бояр, стать таким, как отец, достойным его продолжателем, укрепить объединенную Русь. Нет, теперь он знал, как это надо делать: добиваться власти. Абсолютной, безраздельной власти. Такой, которой обладают монархи в Европе.

Дядька принес ему теплой воды для умывания, но Волот даже не пожелал ему здравия, настолько поглощен был своими мыслями: внутри все бурлило и рвалось наружу жаждой деятельности. Князь склонился над серебряным тазом, плеснул воды себе в лицо, и вдруг с ним что-то произошло: звук стекающей, капающей воды заворожил его на мгновение, серебро шевельнулось под всколыхнувшейся волной, и солнечные блики со дна и с неспокойной поверхности воды заплясали в глазах цветными, как оконные стекла, пятнами. Зрение замутилось, темнота глянула из таза, и в ней мелькнул снежный берег Волхова морозной, звездной ночью. Волот вспомнил! Вспомнил, почему слова волхва и шамана Млада Ветрова показались ему правдой! В ту ночь, накануне веча, когда князь спас татарчонка! Человек с ножом, который вышел ему навстречу из толпы! Тот, который так напугал его, сказав, что спасенный мальчик когда-нибудь отравит князя. Странный человек, непохожий на других человек, которого так хотелось назвать чужаком…

Волот опустил руки в воду, и по спине, как и в ту ночь, пробежали мурашки… Дядька же, стоящий подле, шептал одними губами:

— …от колдуна, от ведуна, от колдуньи, от ведуньи, от черного, от черемного, от двоеженова, от троеженова, от двоезубого, от троезубого, от девки-пустоволоски, от бабы, от всякого злого находа человека…

Наваждение исчезло, но настроение изменилось. Что Волот себе вообразил? Что он придумал? Какая безраздельная власть! Когда кругом творятся непонятные и страшные дела, когда затаившийся враг сужает круги вокруг Новгорода? Когда безнаказанно убивают волхвов? Когда странные люди и странные силы ходят рядом под чужой личиной?

— Что ты там шепчешь? — недовольно спросил он у дядьки.

— Да как обычно, княжич. От морока разного помогает…

Волот рассмеялся:

— Да ты, может, волхв? Вон, и волхвов морочат, а ты хочешь шепотком от морока меня защитить?

— Не скажи, — дядька обиделся, — все знают, слова здесь не главное. Главное — любовь. Если любишь и добра желаешь, любое слово и от морока поможет, и от смерти спасет.

— А что это ты вдруг решил, что меня кто-то морочит?

— Да уж больно лицо у тебя было… злое…

12. Обвинение

— Младик…

Млад сглотнул: в голосе Даны было столько нежности, и страха за него, и любви…

Он лежал в столовой, на широкой лавке, но под него постелили перину, и, похоже, не одну — он просто утопал в мягком пухе. Над его головой горела лампа с прикрученным фитилем, а на столе, освещенном единственной свечой, шумел самовар, и Ширяй, как всегда, читал книгу.

Свет резал глаза, в голове колыхалась тошнота, и ожоги под повязками горели так нестерпимо, что хотелось плакать.

— Ты живой, Младик? — Дана полотенцем вытерла пот ему со лба.

Он побоялся говорить и кивнул одними глазами.

— Ты хочешь пить? — шепотом спросила она.

И тут он понял, что мучительно, невыносимо хочет пить!

Ширяй сорвался с места, услышав вопрос Даны, и с разлета грохнулся на одно колено перед изголовьем Млада.

— Млад Мстиславич! Ты здесь… Наконец-то! Где ты был? Мы искали тебя, мы с Добробоем поднимались наверх и искали тебя! Темный шаман, с медицинского, спускался вниз, и тоже не нашел! Где ж ты был так долго!

Каждое его слово било по голове, словно молоток. Они сами поднимались наверх? Одни? И у них получилось?

— Тише, — Дана толкнула Ширяя в бок острым кулачком, — что ты орешь?

Но на крики Ширяя из спальни вышел Добробой: глаза его опухли и покраснели, он слабо улыбнулся Младу, подойдя к лавке, и смахнул слезу.

— Млад Мстиславич… Ты… Нам рассказали про тебя все… и про Мишу… Про огненного духа тоже рассказали. Ты не беспокойся, Мишу род забрал к себе, — Добробой громко всхлипнул, — и духи нам сказали, это все равно, что его христиане похоронят…

Боль, куда острее, чем от ожогов, разлилась в груди: Миша. Там, наверху, Млад не думал о том, что видит его в последний раз. Он вообще ни о чем не думал…

— Да замолчите вы! — прикрикнула Дана, но тут же перешла на шепот, — вы что, не видите? Дайте воды немедленно и закройте рты! И ходите на цыпочках!

Добробой виновато прикрыл рот рукой, Ширяй пожал плечами и направился к ведрам с водой, стоящим у входа.

— А может, чаю лучше? — на всякий случай спросил он.

— Пока воды, — ответила Дана, повернувшись к двери, и Млад заметил, какие темные тени лежат у нее вокруг глаз.

Она поила его через соломинку, чуть приподнимая его голову над подушкой, а он не мог напиться, и не мог долго пить — ему казалось, след от удара огненного меча, прошедшего через грудь, от левого плеча к правой подмышке, вспыхивает белым пламенем от каждого глотка.

Потом приходили медики, обрадованные тем, что Млад пришел в себя, шутили, подмигивали, надеялись его расшевелить и обещали, что после перевязки он сможет уснуть. Млад не очень им верил, особенно во время перевязки — если бы на него не смотрела Дана, он бы, наверное, кричал, хотя даже легкий стон отзывался в голове отзвуками грома, который едва не убил его при встрече с явью. Однако, когда медики ушли, боль на самом деле немного успокоилась: мазь, которую клали на ожоги, хоть и воняла отвратительно чем-то вроде псины, но действовала.

— Хочешь, я сама буду тебя перевязывать? — спросила Дана, вытирая ему лицо.

— Хочу, — ответил Млад. Пожалуй, это было первое слово, которое он сказал.

— Зачем ты это сделал, Младик? Что ты хотел доказать?

— Не знаю…

— Надеюсь, ты хотя бы перестал винить себя в смерти мальчика?

— Не знаю…

Млад на самом деле не знал. Ему некогда было об этом подумать, боль выбивала из головы все мысли и не давала передышки.

— Ты был без сознания почти двое суток. Два дня и ночь. Я испугалась.

— Ты правда испугалась за меня? — переспросил он, хотя в другом состоянии никогда бы на это не решился.

— Конечно, чудушко мое… — она погладила его лоб, убирая с него прилипшую челку, — ты такой… нелепый иногда бываешь… Когда мальчики вернулись и рассказали мне о твоем огненном духе, я даже заплакала, представляешь? Почему ты такой, а?

Лучше бы он не спрашивал ее ни о чем, потому что опять ничего не понял.

— Какой?

Она улыбнулась — загадочно и тепло.

— Ты сможешь заснуть? Или тебе все еще очень больно?

— Не знаю. Получше, вроде… Ты сама ложись, у тебя глаза усталые…

— Нет, милый мой. Я никуда от тебя не отойду, пока ты не уснешь.

— А если не усну?

— Тебе придется уснуть ради меня.


Заснул Млад не больше, чем на час, а после до самого утра лежал в темноте и глядел в потолок, перебирая в памяти все, о чем говорил с Мишей: заново подыскивал нужные слова, вел бесконечный мысленный спор, и поправлял себя, и возвращался к началу, осознавая всю бесплодность этих поправок.

Он гнал от себя эти размышления, но не мог от них отделаться, они давили на него, вспыхивали в голове шумными шутихами, ворочались в животе мучительными спазмами, горели огнем на ожогах. Чем он думал? Почему раньше не видел очевидных вещей? Почему не догадался сказать о восторге подъема наверх? Почему правильно не объяснил, что такое смерть и почему она необратима? Почему не научил отрешаться от боли? Почему, в конце концов, не внушил, насильно не вбил мальчику в голову невозможность отказа от жизни? Ночью, в темноте и полубреду эта мысль уже не казалась ему святотатством.

Каждый найденный просчет чуть не подбрасывал его с постели, он пытался вскочить, но валился обратно на перину, зажимая зубами стоны, чтоб не разбудить Дану, которая прилегла в его спальне. И оттого, что он не может встать и пройтись по комнате, выйти на улицу и глотнуть морозного воздуха, становилось еще муторней и отвратительней на душе.

А просчетов с каждым часом Млад находил все больше, и постепенно ему стало казаться, что они ложатся ему на грудь и жгут, жгут ее белым пламенем, и пламя это много горячей обычного огня… К утру ни о чем, кроме как о белом пламени, он думать больше не мог: полузабытье затуманило голову, и огненный меч бил в грудь, по рукам, мелькал перед глазами — Млад с ужасом ждал следующего удара, и дожидался, содрогаясь от боли, а меч взлетал снова — карающий, казнящий меч. И от стонов молнии загорались в голове, и гром катался меж висков, а голова металась по подушке…

— Младик… — Дана провела прохладной ладонью по лицу, — Младик… Я тебя перевяжу, и сразу будет легче.

Он распахнул глаза — ее рука отрезвила его немного. Над ним стояли Ширяй с Добробоем, заспанные, в исподнем; Дана сидела рядом, и на глазах ее блестели слезы.


Три судейских пристава явились в дом перед обедом — Дана еще не вернулась с занятий. Млад спал, и сны его в этот миг никак нельзя было назвать хорошими.

— Что вам надо здесь? — не очень-то учтиво спросил Ширяй, выйдя на встречу гостям.

— Ветров Млад нам нужен, — так же нелюбезно ответили ему гости, намереваясь пройти в дом, по-хозяйски, не снимая сапог и шапок.

— Эй, куда? — Ширяй загородил им дорогу, и Добробой, возившийся у печки, пришел ему на помощь.

— С дороги, мелкота, — прошипел один из приставов, надеясь отпихнуть Ширяя в сторону, но здорового Добробоя с места сдвинуть было не так-то просто — он прикрыл плечом Ширяя и сжал кулаки.

— Ребята, — попробовал остановить их Млад, — погодите…

Его слабого голоса никто не услышал: когда пристав схватил Добробоя за плечо, тот, недолго думая, врезал «гостю» кулаком в подбородок, да так, что он отлетел обратно к двери и едва не упал. Двое других с усмешками отступили, презрительно измеряя взглядом шаманят.

— Добробой! — рявкнул Млад с лавки, — обалдел?

— Значит, приставов судейских в дом не пускают… — тот, что получил по зубам, выпрямился и потрогал рукой подбородок, — так и доложим. Пошли, мужики…

— И катитесь! — сплюнул Ширяй.

— Ширяй! — Млад попытался подняться, но тут же упал обратно на подушку.

На его счастье, дверь распахнулась, и в дом вошла запыхавшаяся Дана.

— Стойте, стойте! — она раскинула руки, загораживая выход, — все в порядке. Проходите обратно.

— Поздно, — рассмеялся ей в лицо пристав, — сопротивление оказано! Я за этот удар с суда не меньше гривны получу!

— Я сказала — обратно проходи, — Дана пальцем указала приставу за стол, — гривну он получит! Вести себя надо по-человечески, тогда по морде бить не будут.

Как ни странно, гости послушались ее и даже несколько смешались.

— Вот Ветров Млад, перед вами, — Дана указала на лавку, — приставную грамоту давайте и убирайтесь.

— Зачитать положено, при свидетелях, — буркнул пристав.

— Читай, — Дана пожала плечами.

Тот достал из-за пазухи бумажный свиток, сломал печать и развернул, придвигая грамоту к лицу.

— Вдова Лосева Мирослава Мария Горисветова обвиняет Ветрова Млада Мстиславича в том, что он повинен в смерти ее малолетнего сына… хм… МихАила… МихаИла? — пристав вопросительно глянул на Дану, и та кивнула головой, — и по сему делу суд новгородских докладчиков по прошению старосты Славянского конца приказывает ректору Сычевского университета выдать Ветрова Млада Мстиславича суду в срок не позднее двух недель с момента оглашения этой грамоты. Если же оный выдан суду в оговоренный срок не будет, то Сычевский университет должен уплатить суду новгородских докладчиков десять гривен за укрывательство преступника. Подписи читать?

— Читай, читай, — кивнула Дана.

Млад спросонья не сразу понял, что означает эта грамота. Он никогда не слышал этих имен, Лосевой Мирославы-Марии не знал, а Михаила знал только одного — огненного духа, который едва не убил его третьего дня… Только когда пристав дошел до имени Черноты Свиблова, в голову стукнула мысль: Михаил — это же Миша, Миша! Он же говорил в тот день, когда Млад забирал его из дома! Наверное, это Мишина мать — вдова Лосева? И она считает, что Млад виновен в смерти ее сына?

Да, наверное, так и есть… но… Млад закусил губу и хотел закрыть лицо руками: это невозможно, несправедливо… Да, он виноват, на самом деле виноват, но его вина к суду докладчиков не имеет никакого отношения. Такое нельзя смешивать, это неправильно… В таком случае, отец Константин виновен в смерти мальчика ничуть не меньше!

Дана буквально выхватила грамоту из рук пристава, когда тот закончил перечислять подписи и неуверенно посмотрел по сторонам, а когда дверь за гостями закрылась, крепко хлопнула Добробоя по затылку.

— Ты что, не видел, кто к тебе пришел? — спросила она, оглядывая парня с ног до головы.

— А че он Ширяя толкал? Че он меня хватал? Пришли тут, как к себе домой! — проворчал виновато Добробой.

— А ты чего полез? — Дана посмотрела на Ширяя, который усаживался за стол со своей прежней невозмутимостью.

— Я думал, они Млад Мстиславича хотят забрать, — тот пожал плечами безо всякого раскаянья.

— Гривну он с университета точно снимет, — Дана сжала губы и села на скамейку, повернувшись к Младу лицом, — как ты, чудушко?

Млад еще не оправился: от обиды, от удивления, от вспыхнувшего вновь ощущения собственной виновности, поэтому лишь покачал головой.

— Такую же грамоту читали перед главным теремом, как только закончились занятия — считай, при всем университете. Думаю, и ректору ее вручили тоже, — Дана вздохнула, — я, как услышала, о чем речь, сразу сюда побежала, предупредить. Но они, смотри-ка, сразу шестерых прислали… А выезд судейских приставов, между прочим, оплачивает истец. Откуда у горькой вдовы такие деньги? Да и в голову бы ей не пришло в суд идти…

При всем университете? Млад застонал и прикрыл глаза. Здорово: профессор-убийца… И если суд признает его виновным, никому не объяснят, что вина его косвенна, что он не убийца, он всего лишь оказался плохим учителем для слабого ученика.

— Младик, не надо так расстраиваться. Во-первых, все это шито белыми нитками. И суд докладчиков — самый грязный суд, который можно отыскать. И все, между прочим, об этом знают. Виру все равно университет будет платить!

— Не университет, а профессора университета. Университет ничего своего не имеет, — проворчал Млад.

— Ничего, профессора не обеднеют! Я попытаюсь перевести дело в княжий суд. И двухнедельный срок мы пересмотрим. Младик, все это не стоит выеденного яйца! Это совершенно голословное обвинение! Это сделали нарочно, нарочно!

— Зачем, интересно? — Млад вскинул на нее глаза, — чего они добьются? Ну, объявят меня убийцей, и что? Из мести, что ли?

— Ну… Ну и из мести… — неуверенно ответила Дана.

— Никто из них такой ерундой заниматься не станет. И месть что-то сомнительная. Университет виру заплатит, сама говоришь. Суду докладчиков Новгород не верит. В поруб меня никто не посадит, в Волхове никто не утопит. Зачем?

— Ну… запятнать тебя хотят. Как волхва…

— Да ерунда! Я волхв-гадатель, к моим ученикам это не имеет никакого отношения. Любой шаман скажет, что исход пересотворения не известен никому, и ни от кого не зависит. Это и как шамана меня не запятнает! Это, разве что, может лишить меня учеников на несколько лет. Но им-то это зачем? По сути, они всего лишь на бумаге запишут, что у меня умер ученик. И больше ничего!

— А деньги, Младик? Деньги?

— А что деньги? Вдове я бы и так денег дал, и по профессорам собирать не надо было бы… А суд получит на десять человек такие крохи, что в сторону моих денег и не посмотрит.

— Да я сам на этот суд приду, и расскажу, что их Миша был просто трус! — Ширяй неожиданно стукнул кулаком по столу.

— Не смей так говорить! — Млад приподнялся, но упал обратно, — это не так! Он не побоялся начать пересотворение, он… Не смей осуждать его. Он распорядился своей жизнью, а не чужой. И… он не может тебе ответить, понимаешь?

— Да он бы мне не ответил, если бы и мог! — Ширяй скривил губы.

— Слушай ты, гордый и свободолюбивый русич… — Млад сжал зубы, — замолчи. Или я тебе за него отвечу. Когда встану.

— Очень я испугался! — хмыкнул Ширяй.

— Ты слушай, что тебе учитель говорит! — повернулась к парню Дана, — а не груби! Не испугался он!

— Мы с Млад Мстиславичем сами разберемся! — фыркнул Ширяй.

— Ширяй, — Млад вздохнул, — на самом деле, не груби.

— Давайте лучше обедать, — Добробой взгромоздил на стол горшок борща, — Млад Мстиславичу надо поесть, что он там позавтракал — кошкины слезы…

— Правда, Младик. Теперь тебе надо много есть.

— Можно, я сам? — Млад умоляюще посмотрел на Дану.

— Нет, нельзя.


Через двое суток Млад чувствовал бесконечную усталость: от боли, от неподвижности, от беспомощности, от ночной бессонницы. И частенько думал: а если бы он заранее знал, чем обернется для него это жалкое выступление против Михаила Архангела, хватило бы ему смелости поступить так же? Очень хотелось верить, что хватило бы, но не верилось.

Ширяй и Добробой, как только рассвело, отправились в Сычевку, Дана ушла на занятия, а Млад пытался уснуть, пока ничто его не тревожит. Почему-то именно ночью его глодали тяжелые мысли: и о Мише, и о собственной несостоятельности, и о предстоящем суде. Днем эти мысли исчезали, или, по крайней мере, не были столь навязчивы. После мучительных перевязок боль успокаивалась, и часов пять или шесть оставалась терпимой, во всяком случае, позволяла уснуть. И хотя Дана жаловалась, что от нее за версту пахнет этой мерзостной мазью, но перевязывала Млада трижды в день.

Он начал дремать, когда дверь отворилась без стука, и удивительно знакомый голос спросил:

— Дома хозяева?

Млад распахнул глаза, сон слетел с него в одну секунду: на пороге стоял его отец — в лисьем полушубке мехом наружу, с пушистой шапкой на голове, в меховых сапогах. Почему-то отец всегда казался ему выше ростом, и шире в плечах, и моложе, чем был на самом деле. Никто бы не назвал Мстислава-Вспомощника стариком, ему было немного за шестьдесят, но Млад, глядя на него, никогда бы в это не поверил.

— Хозяева лежат здесь… — ответил он с улыбкой.

Отец снял шапку, отряхнул сапоги друг об друга и прошел в дом, расстегивая полушубок.

— Здорово, сын.

— Здорово, бать. Ты б разделся, у нас жарко.

— Это я по привычке. К больному приходишь — сначала взглянуть, а уж потом…

— Да ты, никак, к больному приехал? А я думал…

— К больному, к больному, — отец кинул полушубок на стол, — вчера мимо нас в Ладогу ехал один мой товарищ, он и рассказал, что ты сверху упал и сильно обжегся, а тебя обвиняют в смерти ученика и тащат в суд.

— Быстро до вас наши слухи доходят, — усмехнулся Млад.

— Это из-за войны. Сейчас часто в Ладогу гонцы едут, каждый день почти. Один из них моим бывшим больным оказался. А у него в университете сын учится, и на твоем факультете. Так что ничего странного, что он ко мне заехал.

— И ты все бросил и помчался ко мне? — удивился Млад.

— Знаешь, Лютик… Неспокойно мне почему-то было. И без того неспокойно было, а после его рассказа я и вовсе голову потерял. До вечера промаялся, а потом плюнул, запряг сани и поехал. Маме я не сказал ничего.

— Да со мной все в порядке, бать. Здесь врачей — пруд пруди.

— Может быть. Но пока я тебя не посмотрю, в это не поверю. Врачи — врачами, а я волхв-целитель. Неужели собственного сына на ноги не поставлю? И выглядишь ты плохо. Болят ожоги-то?

— Болят. Говорят, долго еще болеть будут.

— Это мы поправим. Я и трАвы привез, и мази. Да и без них кое-что могу. Давай-ка размотаем тряпки-то…

Млад скривился:

— Только что перевязывали, двух часов не прошло. Давай лучше попьем чайку. Расскажешь мне, как вы живете.

— Нет уж, — отец улыбнулся, — это ты мне расскажешь, как такое с тобой случилось. И после того, как я сам тебя перевяжу. И не хнычь.

Отец разматывал повязки ловко и быстро: рука у него была твердая. Начал он с левой руки, с самого легкого ожога, но Млад немедленно оценил, насколько Дана, оказывается, щадила его и жалела. Отец сорвал пропитанную мазью салфетку за пару секунд, Млад даже не успел испугаться, и опоздал закричать, но на глаза навернулись слезы и крупными частыми каплями потекли по щекам.

— Ничего, ничего… — кивнул отец, хлопая его по коленке, — так лучше. Я знаю.

Млад не мог не согласиться, но предпочел бы осторожные прикосновения Даны. Отец долго разглядывал мокрый ожог с лопнувшими волдырями, пожимал плечами, и даже пригнулся, почти вплотную поднеся больную руку к носу. Как вдруг лицо его изменилось. Он нагнулся и поднял желтую от сукровицы салфетку, которую до этого просто отбросил на пол. Смотрел на нее, нюхал, скреб пальцем, а потом спросил, коротко и зло:

— Кто тебя перевязывает?

— Дана… — недоуменно и обижено ответил Млад.

— Дана? — брови отца поползли вверх, — ты же говорил что-то про врачей?

— Ну да… они тоже иногда приходят. Но Дана перевязывает меня три раза в день… Чтоб легче было. От мази всегда легче.

— Еще бы… — проворчал отец и встал, осторожно положив руку Млада на приготовленное полотенце, — а кто, в таком случае, дал ей эту мазь?

— Ты так говоришь, как будто она мажет мне ожоги ядом, — уязвленно заметил Млад.

— Не ядом, Лютик… Не ядом… Где она у вас стоит? Мазь я имею в виду.

— В сенях, на полке. На какой, я не знаю, не видел. В черном туеске.

— Я не зря гнал лошадь всю ночь напролет… — отец направился в сени.

— Может, ты мне объяснишь, в чем дело?

Отец не ответил, но через минуту вернулся, разглядывая туесок со всех сторон. Что-то на донышке его заинтересовало, он поднял туесок вверх и рассматривал, запрокинув голову. Потом долго нюхал мазь, растирал ее между пальцев, снова нюхал, а потом поставил на стол и вздохнул.

— Да. Я не зря гнал лошадь всю ночь напролет. Так кто дал тебе эту мазь?

— Бать, объясни мне, в чем дело, — Млад сжал губы.

— Хорошо. Видишь ли, — отец вздохнул снова, — в нее добавлена одна очень редкая травка. Она у нас не растет, ее привозят откуда-то с Ближнего востока. Я видел ее всего однажды, она обладает характерным запахом, который трудно забыть.

— Это псиной, что ли? — улыбнулся Млад.

— Нет. Псиной пахнет плохо очищенный собачий жир, на котором эта мазь настояна. И это отдельная статья! Потому что для мазей можно использовать жиры и более распространенные.

— Собачий жир? — Млад растерялся: почему-то это показалось ему неприятным.

— Да. И я думаю, он добавлен туда не только для того, чтоб отбить запах этой травки. Ты ведь этого запаха, скорей всего, не знаешь. А травка эта… Это не яд, нет. Не в этих дозах, по крайней мере… Эта травка лишит тебя способности волховать. А может, и подниматься наверх, про это ничего не знаю. Может быть, не навсегда, но надолго, на годы. Я видел ее всего однажды. Она действует подобно конопляным стеблям, которые ты кидаешь в костер, только сильней и незаметней: выживает из тебя твои способности, и заменяет их собой. Ты даже не заметишь, как жизнь твоя станет серой и мрачной, как все вокруг утратит для тебя смысл. Но вместе с тем, она обладает способностью снимать боль, поэтому используется врачами, но редко и очень осторожно, когда боль действительно в состоянии убить человека.

— Так может, для этого ее и положили в мазь от ожогов? — Млад действительно испугался, — Ты же рассуждаешь так, как будто кто-то хотел причинить мне зло.

— Да, хотел! Если бы не собачий жир, это можно было бы списать на ошибку! Но, видишь ли, собачий жир тоже считается одним из средств притупить способности волхва. И еще… посмотри, — отец поднял туесок у Млада над головой, — посмотри, что нарисовано на дне! Ты когда-нибудь видел такой оберег?

На туеске, пропитанном дегтем, была начертана странная конструкция из множества правильных треугольников, Млад никогда такой не встречал и покачал головой.

— Так кто дал тебе эту мазь? — отец поставил туесок на стол и присел рядом.

— Бать, я не верю, что они хотели причинить мне зло. Я знаю их много лет, это хорошие врачи, лучшие ученики доктора Велезара, они живут рядом со мной, они переживают за меня.

— Может, ты уже утратил способность видеть? — усмехнулся отец, — впрочем, я верю твоей оценке людей. Значит, надо искать того, кто дал им этот рецепт и этот туес. И давай-ка быстро снимать остальные повязки. Мои средства не столь хороши, но и вреда тебе не причинят.


Дана в тот же вечер привела к Младу своего товарища по факультету — Родомила, сказав, что он лучше всех в университете, да и во всем Новгороде, смыслит в расследованиях, и даже когда-то служил у князя Бориса в суде. Родомил оказался человеком немногословным, выслушал рассказ Млада и его отца, а потом, скривив лицо, забрал туесок с мазью и ушел, ни слова не говоря.

Часть II

Пророчества

Разницы нет никакой между правдой и ложью,

Если, конечно, и ту, и другую раздеть.

В.С. Высоцкий

1. Князь Новгородский. Один

Три недели прошло с тех пор, как ополчение выступило из Новгорода к Ярославлю. Пятитысячное войско выставил Новгород, три тысячи прислала Ладога; Ярославль и Владимир готовились присоединиться, чтоб вместе двигаться к Нижнему Новгороду. Москва направила войско ко Мценску, на Курск вышел младший из князей Киевских со своей дружиной.

Псков ничего не ответил новгородцам, впрочем, и без его ответа было ясно: угроза со стороны татар псковичей не пугает, и расплачиваться за ошибки новгородцев они не собираются.

Казанское ханство хранило гробовое молчание, крымчане пресекли обычные разбойничьи набеги на пограничные земли, хотя много лет подряд клялись, что это им не под силу.

Первое, что сделал Волот после памятного разговора с доктором Велезаром — послал в университет за Вернигорой. Он долго думал, кого отрядить послом к человеку, обиженному в Городище — вдруг они окажутся врагами? Князь хотел ехать сам, но вовремя одумался — об этой поездке будет трубить весь Новгород; даже если он отправится один, верхом — все равно будет узнан немедленно. Летом можно было бы добраться до университета малопроезжими лесными дорогами, зимой же оставался единственный путь — по Волхову, где и ночью непрерывным потоком шли обозы, ехали сани, мчались одинокие всадники.

Поразмыслив над этим, Волот написал Вернигоре длинное письмо; как умел, выразил ему уважение и именем отца позвал вернуться в Городище, хотя бы для разговора с князем. И с письмом этим отправил в университет дядьку — самого верного человека, которого знал, наставив его поклониться Вернигоре и выказать ему всяческое почтение.

Вернигора отверг богатые сани, посланные вместе с дядькой, не принял княжеского подарка — золоченого кубка с памятной надписью, но ответил князю письмом, в котором соглашался приехать в Городище через три дня, если к тому времени князь не передумает его принять. И при условии, если тот выйдет встречать его на Волхов: без торжеств и только для того, чтоб не стучать понапрасну в ворота княжьего терема.

Волот улыбнулся, изучая ответ Вернигоры — между строк читалась готовность служить.

И через три дня, как и было уговорено, Вернигора приехал на встречу с князем. Приехал верхом, в одежде, присущей скорей малым людям, но с неуловимыми признаками настоящего богатства, которое не выставляют напоказ: и за коня его на новгородском Торге знаток отдал бы высокий терем, и узда, отделанная золотом, куплена была далеко за морем, и инкрустированные ножны, мелькнувшие за поясом под расстегнутой шубой, хранили в себе дорогой булатный нож, да и шуба, с виду простая, без длинных рукавов, стелящихся по земле, на самом-то деле оказалась собольей, только обшита была не бархатом или парчой, а тонким заграничным сукном без блеска.

Сам Вернигора оказался человеком высоким, широким в плечах, но не от богатырской силы, а от природы наделенным крупной, широкой костью, что производило впечатление некоторой угловатости, медвежьей неуклюжести. Лицо его, прямоугольное, словно грубо вытесанное из темного дерева, покрывали крупные и глубокие морщины, сощуренные глаза смотрели насмешливо, но опущенные уголки больших бледных губ придавали лицу брезгливое, презрительное выражение. Волот видел его когда-то, когда отец был еще жив, но не обращал на него внимания, как на множество других людей, окружающих князя Бориса.

Он принял предложение князя, не выставляя никаких условий со своей стороны. Он, казалось, давно ждал этого предложения, предвидел его, но считал, что если бы князь его не позвал, хуже от этого стало бы самому князю. И назваться предпочел скромно — главным дознавателем, как и звался при Борисе.

Когда Волот робко заикнулся о поиске убийц Белояра, Вернигора покачал головой.

— Оставь это дело посаднику, князь, — лицо его исказилось то ли от презрения, то ли от горечи, — убийц Белояра никто и никогда не сможет предать суду.

— Но почему?

— Если мы их и найдем, мы не докажем их виновность. Пусть люди посадника тратят казну Новгорода напрасно…

— Но как же… как же Правда? — Волот поднял брови.

— Забудь о правде, князь, — усмехнулся Вернигора, — правды нет. Есть разные интересы разных людей, враждующих между собой. Кто побеждает, того и правда.

Волота передернуло от святотатственных слов Вернигоры.

— Слышал бы это Белояр… — проворчал князь в ответ.

— Белояр погиб, защищая Русь, а не Правду. Я думаю, он знал об этом не хуже меня. Поэтому и погиб. Поэтому и я приехал на твой зов: смотреть из окон университетских теремов, как враг топчет мою землю, уж больно горько.

— Враг? — удивился Волот, — топчет?

— Я выразился образно… — Вернигора улыбнулся, — и предлагаю тебе, князь, заняться не расследованием смерти Белояра, а расследованием беспорядков в Новгороде в ночь перед вечем.

Каждое слово нового главного дознавателя вызывало у Волота удивление, выворачивало наизнанку все его представления о суде, о жизни, о своем предназначении. И в то же время, этот человек немедленно вызвал у князя желание на него положиться, довериться, и слушать, подставив оба уха и раскрыв рот. Может потому, что никто еще не говорил с князем ни таким тоном, ни с такой убежденностью. Ни презрения, ни заискивания, ни попыток научить юношу жизни — Вернигора говорил коротко, делово и на равных.

— Но почему? — все же спросил князь, — разве не понятно, почему новгородцы устроили беспорядки? Разве их надо за это наказать?

— Тебе откроются удивительные вещи… — усмехнулся Вернигора, — между прочим, поджигателей по судной грамоте положено предавать смерти, а разве хоть один поджигатель предстал перед судом? Между тем, выгорела половина торга, пострадали люди, товары, за которые с иноземными купцами расплатилась новгородская казна. А Воецкий-Караваев не спешит искать виновных.

— Почему? Разве поджигатели могут подкупить посадника?

— Нет, конечно. Смеян Тушич не берет мзду, если за последний год не обнищал настолько, чтоб изменить себе. Он боится. Не сомневаюсь, он начинал расследование, ему положено заниматься этим по закону. Но как только понял, что это напрямую связано с лживым гаданием сорока волхвов, сразу бросил это дело — оно ему не по зубам. Если бы не смерть Белояра, он бы обратился к Белояру.

— Лживое гадание? — растеряно произнес Волот.

— Лживое гадание, поджоги, смерть Белояра и войско новгородское за тридевять земель от Новгорода…

Волоту вдруг стало страшно. Настолько страшно, что по телу пробежала дрожь.

— Значит, тот волхв говорил на вече правду? И есть сила, и есть люди…

— Есть. И сила, и люди. И если вече не согласилось с объявлением войны, то клевета, резня и поджоги в Новгороде вынуждают Амин-Магомеда ответить войной. Иначе он перестанет быть ханом, у него довольно противников в Казани, и нет защитника, каким был князь Борис.

— Но если Смеян Тушич ничего не смог сделать, то что же сделаю я? — испугано спросил князь, и тут же понял — не стоило этого говорить, не стоило так откровенно выпячивать собственную слабость.

— А мы с тобой, князь, займемся поджигателями, а не темными силами. Беда посадника только в том, что он боится посмотреть правде в глаза, только и всего. Мы же знаем, что правды нет, — Вернигора подмигнул князю, — так что бояться нам нечего. Впрочем, и до темных сил доберемся, дай только срок.

— Но без Белояра… Кто еще сможет нам помочь? — Волот не заметил, как принял от главного дознавателя это странное «мы», еще час назад казавшееся ему невозможным. И это неожиданно ему понравилось, вселило в него уверенность, ощущение рядом надежного плеча, на которое можно опереться. Со времени смерти отца он ни разу не чувствовал ничего подобного. Даже с Белояром, даже с доктором, даже с дядькой.

— Знаешь, есть у меня одна мысль и по этому вопросу… Слишком долго рассказывать, как я пришел к этому выводу, но думается мне, есть в Новгороде волхв не слабей Белояра. Млад Ветров. Мало того, что Сова Осмолов пытался его оговорить, так его еще и отравить хотели, а теперь тащат в суд докладчиков.

Говоря о суде докладчиков, Вернигора скривился.

— А в суд-то за что? — не понял Волот.

— Наступил он на хвост Черноте Свиблову и любезным ему христианам. Не отдал душу ученика чужому богу. Так они решили его за смерть ученика через суд наказать. Гнилое, казалось бы, дело, ни один здравомыслящий судья не посмеет вынести обвинительный приговор. Но суд докладчиков — суд особый… — Вернигора скрипнул зубами.

— А он на самом деле виноват?

— Не думаю. Насколько будет виноват учитель воина, если ученик погибнет в бою? Так и здесь примерно. Сначала я думал, это месть Свиблова, а теперь понимаю: это пятно на честное имя волхва. Стал бы Белояр тем, кем был, если бы его в далеком прошлом обвинили в чьей-нибудь смерти, да еще и осудили за это? А раз хотят запятнать, значит, чего-то боятся. И я даже знаю, чего. Как вспомню его выступление на вече — мурашки по спине. Да и морок он один почувствовал. Белояр не почувствовал, а Млад заметил. И грамоту не подписал.

Волот подумал, что Белояр выглядел куда представительней для того, чтоб Новгород ему доверял.


В первые дни месяца Студня из Казани на Нижний Новгород выступило десятитысячное войско Амин-Магомеда. Одновременно с ним крымский хан неожиданно осадил Полтаву. Киевский князь развернул войска на юг, послал вперед конную дружину, но все равно не успевал подойти осажденному городу на помощь. Второй удар татары направили на Елец, захватили его меньше чем за сутки осады и, вместо движения на Мценск, где их ожидало Московское ополчение, двинулись в сторону Тулы.

Гонцы прибывали в Новгород три-четыре раза в день, но точной картины их сообщения дать не могли — слишком долго летели вести с окраин Руси.

В Новгороде же все шло своим чередом, будто и не начиналась война. Разве что Сова Осмолов торжествовал победу — не мытьем, так катаньем положение изменилось в пользу его кошелька. Да, пожалуй, еще пушечный двор требовал все больше и больше бронзы и серебра.

Все вокруг говорили князю о том, что если Москва и Киев разобьют крымчан без помощи Новгорода, то потом откажутся ему подчиняться. Но Ивора рядом не было, и что с этим делать, Волот не знал. А если бы и был, доверять ему Волот опасался. Его сомнения, как ни странно, разрешил Вернигора. Он вообще не смущался, высказывая свою точку зрения, даже по тем вопросам, которые его нисколько не касались, и не переживал, что князь, по молодости лет, начнет ее перенимать. Это так отличалось от поведения и Белояра, и доктора, и посадника, что Волот недоумевал. Как-то раз он спросил об этом Вернигору напрямую и получил прямой ответ:

— Знаешь, я в своей правоте не сомневаюсь. Если кто-то сомневается, пусть помалкивает, а мне бояться нечего. Тебе, кстати, тоже советую своего мнения не бояться. Хочешь Ивора убрать? Так убирай!

— А как? Он же пожизненно тысяцкий.

— Вот задача-то! А ты посади над дружиной воеводу, и дело с концом. Кто сказал, что тысяцкий командует дружиной? Он ополчением должен командовать. Ты же князь! Дружина твоя, а не Новгорода!

— А кого посадить-то? Дружина Ивора признает…

— А ты у дружины и спроси. И не надо им знать, что ты Ивора убрать хочешь. Где дружина и где Ивор? А воевода нужен, война идет. Собери сотников, собери думу, послушай, что они советовать будут, а потом сам решай: и кого воеводой ставить, и как с татарами воевать, и как Москву и Киев удержать под собой. Тебе все расскажут, все «за» и «против» прояснят. А если теряешься, не знаешь, какое решение выбрать, к Воецкому-Караваеву прислушивайся.

— Почему к Воцкому-Караваеву? Он что, лучше других в этом разбирается? — опешил князь.

— Нет, но какое-то решение принимать надо. Пусть это будет его решение, какая разница. Ну, вроде как игральную кость кинуть. Выбрать первое попавшееся, только перед этим загадать, какое станет первым попавшимся.

Сначала Волот решил, что это как-то легкомысленно, но потом, подумав, пришел к выводу, что Вернигора прав гораздо больше, чем кажется: сложный государственный вопрос вдруг показался князю забавной и увлекательной игрой. Да, Белояр учил его ответственности и Правде, но от отца он не раз слыхал об Удаче, покровительнице смелых и решительных мужей. И если не знаешь, что делать — рискни и положись на нее, чем стоять сложа руки. Удача выбирает достойных, говорил отец.

Волот не сразу вспомнил о том, что именно посадник посоветовал ему позвать Вернигору, и потом подумал вяло, что рука руку моет. Но очень быстро выбросил эту мысль из головы. И про Ивора подумал: а не хочет ли главный дознаватель избавиться от тысяцкого руками князя? Но Вернигора и тут не позволил ему долго сомневаться.

— Я? Убрать Ивора? Конечно хочу. Я хочу убрать его с тех пор, как после смерти Бориса он начал набивать свои сундуки княжьим серебром. Твоим серебром. Я трижды ловил его за руку, и трижды он уходил от суда, прикрываясь дружиной и твоим благоволением. Наша с ним война закончилась моим поражением, и я ушел.

— Почему же ты не поговорил со мной?

— Ты тогда смотрел тысяцкому в рот, тебе надо было полагаться на кого-то после потери отца. А я и в Городище-то почти не бывал, Ивор все сделал, чтоб наши с тобой пути не пересекались.

Однако в свой следующий приезд доктор Велезар слегка развеял восхищение Волота Вернигорой и посоветовал быть осторожней.

— Даже если не ставить под сомнение его честность, — сказал доктор, — чересчур уверенный в своей правоте человек далеко не всегда является правым. Пусть занимается своим делом, в этом полагайся на его слова. Но княжий суд — одно, а война и дума — не его стезя. Знаешь, я считаю себя человеком неглупым и честным, но не возьмусь давать тебе советы в том, в чем не разбираюсь в силу отсутствия сведений, например. Я с удовольствие делюсь с тобой жизненным опытом, и что касается болезней — можешь на меня положиться. Во всем же остальном я, может, и имею свою точку зрения, но никогда не стану навязывать ее тебе.

Волот не мог не согласиться с Велезаром: он князь, он должен быть осторожным, мудрым и предусмотрительным. Но почему-то сердце его говорило об обратном: Удача. Вернигора показал ему его Удачу. Княжение перестало давить на Волота, превратившись из непомерно тяжелого груза в опасную игру, в которой на кон поставлены судьбы всей страны. Но даже опасная игра — это игра. Он поверил в себя, в свою Удачу, поверил, что может выигрывать только потому, что Удача с самого рождения стояла у его колыбели, и сейчас дремлет где-то в изголовье его постели — надо только разбудить ее, взять за хвост и как следует встряхнуть!

И думным боярам совсем не понравилась произошедшая перемена: когда Волот объявил о своем решении на заседании думы, бояре роптали. Да, большинство ратовало за гневные письма московским и киевским князьям, за сбор ополчения по всей Новгородской земле с тем, чтобы бросить их на крымчан и раздавить их одним ударом. По самым скромным подсчетам, Новгородская земля могла выставить пятидесятитысячное войско, которое вмиг сомнет татар и надолго запрет их в Крыму.

Смеян Тушич предложил бросить на крымчан новгородские пушки и новгородское — боярское — серебро. Новгородское ополчение доберется до Тулы к весенней распутице, поэтому ополчение надо собирать в московской и киевской землях. Новгород же готов кормить войска, поставлять порох и ковать оружие. Да, разбить крымчан силами новгородского ополчения — это впечатляюще, это покажет князьям силу Новгорода. Но что если московиты сами справятся с врагом к тому времени, когда ополчение выйдет из Новгорода?

И Волот послушал Вернигору, хотя решение большинства бояр казалось ему более красивым, что ли? Он едва не смеялся, разглядывая их негодующие лица, слушая их выкрики и топот ног. Привыкшие к покорности малолетнего князя, они просто не верили, что он посмеет ослушаться большинства.

— Ты, княже, думаешь, что уже созрел для таких решений? — возмутился Чернота Свиблов с потемневшим от гнева лицом, — ты считаешь, дорос до того, чтоб идти против думы?

Волота не испугал и не смутил его выкрик: Удача придала ему уверенности, игра добавила горячности. Он поднялся, слушая, как Свиблову вторит дума.

— Созрел ли я до таких решений, спроси у веча, которое поставило меня на княжение. И пока я князь, я только слушаю ваших советов, но решения намерен принимать сам. И я принял решение: тряхните мошной, бояре.

— Не рано ли хвост против нас поднимаешь? — прошипел Сова Осмолов — опять они со Свибловым были единодушны, хоть и считались врагами, — не много ли на себя берешь?

— Я беру на себе столько, сколько доверил мне Новгород. Не согласны — собирайте вече, призывайте другого князя. Еще моложе. Я слышал, младший из Владимирских князей недавно перебрался с женской половины на мужскую[9]. А в Рязани князь еще пачкает пеленки. Какой вам больше по нраву?

— Молодец, Волот Борисович! — крякнул посадник, — так их! Покажи им зубы! Яблочко-то от яблони недалеко упало!

Дума шумела долго, но Волот поднялся со своего места и не оглядываясь вышел вон: в спину ему летели их пустые угрозы и излияния бессильной злости.

Тем временем Вернигора в считанные дни собрал людей для княжьего суда, часть дел поделил с посадником, часть — наиболее важную — рассматривал независимо от него, а некоторые дела завел сам, только поставив посадника в известность. И среди этих дел Волот обнаружил и дела о поджогах на Торге в ночь перед вечем, и дела об убийствах татар, и о мародерстве, и о подстрекательстве к беспорядкам, и о клевете — лично против Совы Осмолова. Перебирая бумаги в ведомстве Вернигоры, князь неожиданно почувствовал силу — карающий меч правосудия, свой собственный меч. Справедливость закона, и самого себя — на страже этого закона. Ощущение это было новым, удивительным, вселяющим уверенность. И понятие ответственности вдруг повернулась к Волоту другой стороной: он увидел в себе защитника справедливости, защитника слабых и обиженных, и новгородцев под собой не теми, кто оказал ему доверие и выразил любовь, а чем-то вроде собственных детей под крылом силы и власти. Это вскружило ему голову не меньше, чем решение добиваться абсолютного владычества над Русью.

Вернигора немного охладил его пыл, рассказав, что стоит за открытыми им делами.

— Посмотри. Есть и поджигатели, есть и убийцы, но все они в один голос твердят о мороке. Конечно, виновный придумает в свое оправдание что угодно, лишь бы обелить себя. Но как-то подозрительно единодушны они в своих придумках. Да и свидетели подтверждают — не в себе были эти поджигатели и убийцы, словно пьяные, словно замороченные. И многие рассказывают о странных людях во главе пьяных ватаг. По описаниям, я насчитал не меньше десяти человек, но их может быть и больше. Даже имена называют, только не верю я в то, что это настоящие имена. Все сходятся в одном: это чужаки, но почему-то новгородцы поверили этим чужакам, почему-то их слушались. А главное — ни одного из чужаков после веча никто в Новгороде не видел. Говорил я с волхвами: никто из них не знает, что за силой обладают эти люди. Спрашивать о них надо у тех, кто повыше наших волхвов.

— Повыше? Кто же может быть выше наших волхвов? — жалко улыбнулся Волот.

— Боги, князь. Наши боги. Но любой волхв или шаман скажет тебе, что привлекать богов к делам людей — это гневить богов. Да и я противник таких поворотов: не гоже в суде опираться на призрачные гадания и туманные рассуждения шаманов. Они видят мир по-своему. И с богами говорят на другом языке, далеком от языка людей. Там свои законы, там своя Правда. Впрочем, если найдется шаман, который не побоится спросить богов о делах людских, я бы принял от него подсказку.

— Ты, наверное, говоришь об этом шамане? — Волот потряс в руках бумаги по обвинению Совы Осмолова в клевете.

— Я не вполне уверен в этом. Но попытаться стоит. Завтра в суде новгородских докладчиков разбирают его дело. К бабке не ходи, они признают его виновным и запросят немалую виру, как в пользу суда, так и в пользу истицы. Через два дня на княжьем суде мы признаем виновным Сову Осмолова, и вира, которую он заплатит суду и волхву, должна оказаться больше на треть, чтоб волхв покрыл ею долг перед судом докладчиков. Как ты считаешь, это справедливо, если Сова Осмолов заплатит истице и своим товарищам за начатое боярами дело? Для него это сумма небольшая… — Вернигора рассмеялся и потер руки, — впрочем, мы еще и оспорим решение боярского суда, чтоб им неповадно было заниматься произволом.

Волоту тоже стало весело — оттого, как просто главный дознаватель решил задачу. А еще князь не сомневался — посадник будет на их стороне.

2. Зимние вечера

Через грудь, от левого плеча к правой подмышке, лег безобразный рубец — сизый и выпуклый, словно не от ожога вовсе, а от удара мечом. Млад часто задумывался, насколько связаны между собой две реальности, насколько его путешествия наверх имеют отношение к тому, что происходит с ним наяву. Сначала он считал их порождением себя, способом говорить с богами так, чтобы быть уверенным в том, что они его слышат. Всего лишь убедиться: он говорит именно с богами, а не с самим собой. Боги — могущественные существа, они подпускают к себе смертных, но кто сказал, что смертные при этом не обманываются, и мир нави предстает перед ними таким, какой он есть? Да, для него самого эти путешествия были столь же реальны, сколь и явь: он осязал мир нави, он слышал его звуки, чувствовал его запахи и ощущал гораздо более тонкие эманации, излучаемые существами, населяющими тот мир.

Да, Млад поднимался наверх, чтоб изменить явь, но менял он ее не сам, опосредовано, он всего лишь убеждал богов в своей правоте, в своем праве требовать изменения яви. И боги признавали за ним это право. Они сами наделили его этой способностью, сами позвали его когда-то и испытали его. Но кто сказал, что они показали ему мир нави таким, какой он есть? Кто сказал, что его путешествия наверх не есть всего лишь его собственная выдумка, данная ему богами? Смертный не в силах постичь существования трех миров, многогранность мироздания раздавит его мозг, расплющит своей сложностью, своей кажущейся противоречивостью здравому смыслу.

Но шли годы, и с каждым подъемом наверх Млад убеждался: он неправ. Он слишком много рассуждает об этом, вместо того, чтоб положиться на свои чувства. Ведь сотни шаманов не ставят под сомнение реальность своих путешествий, они просто не задумываются об этом, они не мыслят категориями Платона, Плутарха, Эпикура, Пифагора, не противопоставляют вещество и сознание, не рассуждают о себе в мире и о мире в себе. Разве что Ширяй забивает голову подобными умопостроениями.

А бубен, упавший в сугроб в двух саженях от костра, разлетелся в щепки и обгорел. Уж бубен-то точно не способен к самовнушению и не поддается внушению извне.

Смертный не способен постичь сложности трех миров, но что мешает ему принять их существование?

У Млада было время подумать, поспорить с Ширяем и отцом, рассказать о своих соображениях Дане. Впрочем, Дана слушала его с легкой, снисходительной улыбкой на губах, отчего он терялся, старался говорить еще более убедительно, но только путался в мыслях и чувствовал себя непонятым.

И все же эти уютные зимние вечера не только скрасили время мучительной болезни, но и превратили его в светлые воспоминания: Млад чувствовал, как время утекает сквозь пальцы, убегает, тает, и на смену уютным вечерам в кругу близких людей скоро придет другое время — жесткое и холодное.

Весть о начале войны принес Ширяй, и тут же загорелся идеей своим ходом добираться до Нижнего Новгорода, чтоб вступить в ополчение: в его семнадцатилетней голове было перепутано столько противоречащих друг другу мыслей и чувств, что Млад не брался с ним спорить. Добробой, конечно, не отставал от товарища, однако смотрел на поход немного трезвей: укладывал вещи, взвешивая их в руках, и надеялся предусмотреть все случаи, которые произойдут с ними на войне.

Словно назло, отец пустился в воспоминания о том, как в пятнадцать лет Млад убежал вслед за ним на войну: эту героическую страницу своей жизни Млад хотел бы забыть навсегда, настолько бесславно она для него закончилась. Отец же, напротив, весьма гордился сыном, хотя в то время орал на него и при каждом удобном случае отправлял с оказией домой. Только Млад от оказий быстро избавлялся и догонял отца снова и снова.

В устах отца эта история выглядела намного красивей, чем на самом деле. Он только начал свой рассказ, когда к ним заглянула Дана — она появлялась почти каждый вечер, хотя Млад давно начал вставать и даже ходил на занятия — до экзаменов оставались не так много времени.

— Ну-ка, ну-ка, — тут же ухватилась она за последние слова отца, — я давно хотела послушать, как Младик ходил на войну.

Млад потупился и закусил угол рта от смущения: меньше всего ему хотелось, чтоб эту историю услышала Дана. А отец, как назло, был хорошим рассказчиком, расцвечивая повествование подробностями, которых никогда не видел и помнить не мог.

— В то время князь Борис был очень молод, раздробленная Русь ему не подчинялась, а татары, бывало, доходили до самой Коломны: налетами — короткими, быстрыми и разрушительными. За ними оставались черные полосы пожарищ: хлеб горел, лес горел, деревни горели, города горели… Говорят, старые московские князья посмеялись над Борисом, который пообещал до осенней распутицы загнать крымчан обратно в их Крымское ханство. И, смеясь, поклялись, что если выйдет все по его словам, Москва признает его своим князем и воеводой. Это, конечно, легенда, но и в легендах есть доля правды.

Отец отхлебнул чаю и посмотрел на Добробоя, замершего с раздутой котомкой в руках. Дана успела раздеться и присесть за стол, и тоже внимательно слушала отца, подперев рукой щеку.

У Млада о том времени были другие воспоминания: он давно поднимался наверх самостоятельно и мнил себя взрослым и в некотором роде всемогущим, хотя выглядел моложе своих лет, отличался редкой щуплостью и в военном деле не смыслил ровным счетом ничего. Но жаждал подвигов, несмотря на то, что и без них занимал среди сверстников прочное положение волхва и шамана. Ему тогда нравилась рыженькая Олюша, отдававшая предпочтение крепкому и высокому сыну бывшего дружинника, хваставшегося военными походами отца. Собственно, в ее славу Млад и затеял этот поход.

Отец уехал на войну, забрав молодого, сильного коня и телегу; Младу досталась старая костлявая кобыла с незатейливым именем Рыжка. На ней он и крался за отцом до самого Новгорода, вместо проезжей дороги прячась в лесу, застревая в буреломе и увязая в болотцах по самое кобылье брюхо. В первый раз отец поймал его, когда их небольшой отряд встал на ночлег на берегу Волхова. Млад так устал, что, едва свалившись с лошади, задремал под раскидистыми кустами ольхи, не обращая внимания на комаров, на холод сырой еще земли, на обильную росу, вымочившую всю его одежду. Отец, услышав жалобное ржание некормленой Рыжки, выволок Млада к костру: жалкого, дрожащего от холода и усталости, голодного, с опухшим от комариных укусов лицом. Над ним хохотал весь отряд. Отец же нисколько не смеялся, напротив, ругался долго и обидно, говорил о том, что хомут на шее в походе ему не нужен, что, вместо того чтобы помогать деду, Млад суется не в свое дело, что никто не намерен кормить его задарма, а пользы от него на войне все равно не будет, и много чего еще — не менее правильного и неприятного.

Конечно, Млада накормили, искупали и насыпали овса несчастной Рыжке, дали им переночевать у теплого костра, а наутро отправили домой. И если, выезжая из дома, Млад всего лишь действовал по своему усмотрению, просто не спрашивая об этом никого из старших, то теперь повернуть за отрядом было прямым ослушанием отца. Разумеется, Младу случалось поступать по-своему, но скорей из озорства и по забывчивости, в целом же слова отца и деда были незыблемы, непререкаемы. Но на этот раз Млад усмотрел в них явное противоречие с тем, чему отец учил его с детства: мужчина, если он, конечно, мужчина, а не тряпка, без страха встает на защиту родной земли, и откликается на зов соседей, если к ним пришла беда. Именно такой ответ он и приготовил отцу, поворачивая Рыжку на Новгород: боги признали в нем мужчину еще два года назад, отец же продолжает видеть в нем ребенка. А он давно не ребенок, он прошел пересотворение, он говорит с богами сам, без помощи деда!

Готовый ответ — готовым ответом, а в Новгороде он отцу на глаза постарался не попасть.

— Я его ловил раз пять, — рассказывал отец, — и заворачивал домой с почтовыми, под охраной. Но моего сына так просто с пути не свернешь: дожидался ночи — и поминай, как звали! Так до самой Тулы и дошел, а шли мы туда недели три.

Млад глянул на отца, чуть усмехаясь: лучше бы он рассказал шаманятам, какими словами встретил своего сына в Туле. Тогда один из сотников даже вступился за Млада:

— Что ты орешь на парня? Он, чай, не на чужую пасеку за медом лезет. Хочет воевать — пусть воюет, к себе в сотню возьму, копейщиком. Только спуску не дам и домой, когда воевать надоест, не отпущу.

— Нет уж! — ответил сотнику отец, — нечего пятнадцатилетнего мальчишку под копыта татарских коней подставлять. Обрадовался, в сотню он его возьмет! Копейщиком! Из копейщиков твоих каждый второй из первого боя живым не выйдет! Ты погляди, он копье-то поднимет? А коня этим копьем остановит?

Млад очень хотел быть копейщиком, и не сомневался, что остановит копьем легкого татарского коня. Конечно, еще больше он мечтал попасть в дружину князя, и Рыжка тогда не казалась ему столь безнадежной в качестве боевого коня, хотя за время похода можно было убедиться в ее полной к бою непригодности: она шарахалась в сторону от каждого громкого звука. Запах же крови, пожары и грохот пушек, которым встретила их Тула, довели лошадку до полного срыва — Млад закрывал ей глаза, уши и ноздри, только тогда она переставала биться и рвать повод из рук.

К досаде Млада, отец оставил его при себе, помогать лечить раненых, отлично зная, что тот совершенно не приспособлен к лекарскому делу: с одной стороны, он совершенно не умел отстраняться от чужих страданий, не примерять их на себя, а с другой — боялся крови, больших ран, отрубленных конечностей, белых обломков костей, торчащих наружу. А в добавок ко всему, даже простую повязку на порезанную руку или ногу он лепил кособоко, отчего легкораненые бранили его и обзывали неумехой, хотя он очень старался и очень переживал.

Отец добился своего: через две недели, после нескольких победоносных боев князя Бориса, война надоела Младу настолько, что по ночам он едва не плакал — так ему хотелось домой. Ему снились кошмары: то отрубленные ноги в сапогах заходили к нему в палатку, чавкая кровью, то в куске пирога обнаруживались куски мертвой человеческой плоти, то он тонул в крови, то оскальзывался на выпавших из живота внутренностях.

А потом дала о себе знать шаманская болезнь: шаман не может так долго не подниматься наверх, боги зовут его — у Млада заныли и распухли суставы, а вскоре начались и судороги.

Да, он поднимался наверх один, без деда. Но дед всегда стоял внизу, готовый прийти ему на помощь. Он знал, зачем поднимается, его требования к богам поддерживали люди. И эти люди помогали ему наверху: их воля сливалась с его волей.

У Млада не было с собой ни рысьих шкур, ни маски, ни бубна, ни оберегов — он не подумал об этом, собираясь в поход. Отец долго искал в окрестностях другого белого шамана, который подстрахует его снизу, даст свое шаманское облачение, поможет преодолеть неуверенность. Искал, и снова ругал Млада за то, что тот потащился на войну. Тот бесславный подъем Млад переживал очень долго: старый шаман из рода волка дал ему все необходимое, и поддержал, и успокоил, но поднялся Млад невысоко — едва достигнув белого тумана, даже не дойдя до серебряного поля, он почувствовал, как непреодолимая сила тянет его вниз, поток, увлекающий его за собой, иссякает, восторг тает, истончается, как готовая порваться нитка… Если бы старый шаман не подхватил его и не опустил на землю, он бы упал и разбился от удара нави об явь.

Отец перестал ругаться, теперь он старался поддержать сына, расшевелить, вытащить из безучастной вялости, хотел заставить его снова поверить в себя. И нашел путь. К тому времени князь Борис от обороны перешел в наступление, понемногу овладев стратегией боя против юрких татар: загоняя в тупики, нападая неожиданно на их лагеря — и теснил, теснил их к югу. Млад дважды побывал в настоящем бою, и тогда впервые ощутил пыл наступления, о котором потом вспоминал всю жизнь: это пьянило. Но ему этого оказалось мало: он хотел подвига, настоящего подвига. Разочаровавшись в своих шаманских способностях, он стремился не столько к славе, сколько к самоутверждению, а в лагере посмеивались и над его худобой, и над его юностью, и над тем, что на войну он пришел с отцом — вроде как прячась за его спину.

И он придумал себе подвиг, ровно такой, какой может прийти в голову только пятнадцатилетнему мальчишке: пробраться ночью в татарский лагерь и взорвать бочонок с порохом возле палатки их хана; а Млад не сомневался, что татар в бой ведет не больше не меньше — сам крымский хан.

Рассказывая об этом, отец умолчал о его глупости.

— Сотник послал его в разведку, поскольку Млад тогда был ловким, быстрым и вертким, как любой мальчишка. И что вы думаете? Он пробрался в самое сердце татарского лагеря! Он рассмотрел его расположение, посчитал все горевшие костры и стоящие палатки, и даже подслушал их разговоры!

— Ага, только не понял ни слова, потому что сроду не слышал татарской речи… — усмехнулся Млад и снова глянул на отца со значением: ты ври, да не завирайся.

На самом деле, пробраться в татарский лагерь незамеченным, да с бочонком пороха на плечах, действительно было непросто, и ничем, кроме везения, Млад не мог объяснить, как ему это удалось. Да, он выбрал час перед рассветом, когда дозорных одолевал сон, когда лагерь татар храпел на разные голоса, когда костровые клевали носом, и в темноте никто не разобрал, что за щуплая фигура пробирается к самому высокому шатру в центре лагеря. Только кони похрапывали, чуя чужака. Везение окрылило его и лишило бдительности. И если до этого он не чувствовал волнения, то тут от предвкушения удачи вдруг затряслись руки и ноги. Главное, как бы трут не погас до того, как вспыхнет смола, в которой он вымазал бочонок.

Млад нетвердой рукой развернул огневицу — как назло, ладони намокли от пота. Удар металла о камень прозвучал в ночи неожиданно громко, но дрожащая рука сорвалась, и, прежде чем повторить попытку, Млад сосчитал до десяти, прислушиваясь к звукам спящего лагеря и надеясь унять волнение и дрожь. Он собирался ударить кресалом снова, как вдруг сверху на него с криком навалилось грузное потное тело. Этого Млад никак не ожидал — оказывается, татарские дозорные тоже умели бесшумно двигаться в темноте! Он рванулся из-под нападавшего, но тот перехватил его запястье еще во время прыжка, и с небывалой силой и ловкостью заломил руку Млада назад, практически прижав ее к затылку. Отчаянная боль хлестнула через край, Млад услышал хруст костей, в глазах вспыхнул золотой, слепящий свет и градом хлынули слезы. Он не сумел даже вскрикнуть, задыхаясь, захлебываясь этой болью. Кресало со стуком упало где-то рядом с ухом — лицо его плотно прижалось к вытоптанной, пахнущей конским навозом земле.

Лагерь тут же пришел в движение, вокруг вспыхивали факелы, раздавались удивленные крики, и вскоре Млада плотным кольцом окружили татары, а дозорный продолжал сжимать его запястье, и ослабил хватку только чтобы поднять Млада на ноги и как следует рассмотреть. На ноги Млад встать не смог — дозорный за волосы поднял его вверх и поставил на колени. Боль пульсировала в голове, от нее тошнило, но постепенно до Млада начал доходить смысл происшедшего: он попался. И сейчас татары его убьют.

Но вместо этого враги разразились дружным хохотом, когда факелы осветили его мокрое от слез лицо. Сначала Млад не понял, почему они смеются, наверное над тем, что он расплакался, как девчонка. Но вскоре ему стало понятно: они смеются над дозорным, которому удалось одержать столь блестящую победу над ребенком. От обиды дозорный выпустил из рук его запястье, и рука упала вниз: Млад слабо вскрикнул, слезы снова побежали из глаз, как он не старался их удержать. Кто-то крикнул ему по-русски, что у князя Бориса не осталось взрослых воинов, раз лазутчиком тот выбрал мальчишку. Млад постарался справиться с собой и закусил губы — он считал себя вполне взрослым, умным и смелым. Если бы он видел себя со стороны, то понял бы, в чем дело — каждый из воинов весил, наверное, раза в два больше него и мог свернуть ему шею одной рукой, как куренку. В темноте дозорный не разобрался, кто перед ним, поэтому и сломал ему руку, рассчитывая на сопротивление взрослого мужчины.

Однако, когда татары рассмотрели стоящий на земле бочонок с порохом, смех их немного поутих, передние ряды попятились назад, отодвигая факелы подальше, а дозорный поднял с земли огниво и показал остальным: преступление Млада ни у кого не вызывало сомнений.

И тогда из шатра вышел «хан» — на самом деле, простой сотник, чуть побогаче и посерьезней остальных: приземистый, кривоногий и рыжий татарин. Млад постарался выглядеть бесстрашным, но мысль о том, что перед смертью его начнут пытать, поколебала его уверенность в собственных силах — сломанная рука не оставила ему никаких заблуждений на этот счет. «Хан» смерил его презрительным взглядом сверху вниз: зареванного, перепуганного и дрожащего. Млад собрал в кулак все мужество, на которое был способен, и с вызовом посмотрел «хану» в глаза.

— Лазутчик князя Бориса столь же отважен, сколь юн, — изрек «хан» по-русски, — и заслужил быструю смерть. Спасибо князю за бочонок пороха — будем считать это гостинцем от вашего стола нашему столу.

Что-то по-татарски обижено ответил ему дозорный, все еще раздосадованный своей оплошностью, и татары заспорили вдруг: горячо, со смехом и подначками друг друга. Млад не понимал, о чем идет речь, но ему пришло в голову, что они готовы побиться об заклад. Глядя на его растерянное лицо, кто-то объяснил ему по-русски: дозорный берется убить его одним ударом кулака. Млад ни секунды не верил, что его можно убить одним ударом, пока кто-то из татар не показал пальцем на свой кадык. Но дозорный замотал головой, и даже затопал ногами, с презрением отвергая столь простой способ убийства — он собирался убить лазутчика ударом в лицо. Они действительно бились об заклад, доставая из кошелей серебряные монеты, подвески, цепочки, жемчужные ожерелья. Младу показалось, что все это происходит не с ним, потому что с ним такого произойти не может. И лучше бы ему на самом деле умереть по-настоящему, безо всяких споров — мертвые срама неймут. Быть убитым одним ударом кулака показалось ему унизительным…

— Я уже пообещал мальчику быструю смерть, — «хан» смеялся вместе со всеми и заговорил по-русски, — но так и быть: если он не будет убит одним ударом, мы подарим ему жизнь. Иначе это будет не быстрая смерть, ведь верно?

Они еще долго обсуждали условия спора, то забирая, то вытаскивая побрякушки назад, со всех сторон подтягивались проснувшиеся воины, и тоже включались в спор: им было весело. Млад же думал о том, как ему достойно встретить смерть, и не верил в нее.

Наконец, татары разошлись в широкий круг на открытом пространстве, дозорный схватил Млада повыше локтя и поднял на ноги: Млад прокусил губу, но жалобного крика сдержать не смог, что вызвало новый взрыв смеха. От боли закружилась голова и затошнило, он спотыкался и едва не падал, влекомый дозорным на середину круга, а когда тот выпустил его локоть, Млад не удержался на ногах и снова рухнул на колени. А когда дозорный встал перед ним и приподнял рукав, Млад представил себе, с какой силой эта рука может ударить, как хрустнут кости и вопьются в мозг. Да его голова разлетится на куски, как тыква! Страх судорогой пробежал по телу, губы стали разъезжаться, но Млад прикусил их покрепче — сейчас они снова начнут смеяться! Но татары уже не смеялись, напротив, смотрели на русского мальчика с любопытством, в ожидании.

Дозорный примерился — ему было неудобно. Если бы Млад стоял на ногах, ударом в подбородок тот бы снес ему голову. Теперь же ему пришлось искать другой способ выиграть спор. Млад вдохнул. Тело его дрожало, он неожиданно почувствовал, как ему холодно, и губы ехали в стороны все заметней, и зубы не помогали их удержать. Ему даже не пришло в голову уклониться от удара, и сосредоточился он только на том, чтобы до конца быть бесстрашным: не зажмуриться, не закрыть лицо руками, не показать им, как он боится.

В последний миг, когда широкий кулак уже летел ему навстречу, он не выдержал и попытался отвернуться, инстинктивно задирая лицо вверх. Это и спасло ему жизнь — прямой удар был направлен в переносицу, и наверняка убил бы его, но в результате пришелся на скулу: в голове что-то лопнуло с грохотом, Млад полетел на вытоптанную землю, как соломенное чучелко, врезаясь в нее правым плечом, боль в руке перекрыла боль от удара в лицо, и он потерял сознание.

— На рассвете татары перекинули Млада через седло и привезли в поле, на краю которого стоял наш лагерь, долго кричали, смеялись и махали нам руками, а мы не могли понять, чего им надо. Тогда они скинули его на землю, еще немного покричали, показывая на него пальцами, и ускакали, — отец вздохнул, — князь послал большой отряд, ожидая подвоха, но татар там не было — они не собирались нападать. Когда Млада принесли ко мне, он еще не пришел в себя.

Тут отец соврал снова: Млад пришел в себя еще на лошади, его рвало, перед глазами бешено кружилась земля и невыносимо болела рука. От удара об землю он потерял сознание лишь на миг, а потом его рвало снова, он полз по полю к своим, потому что из-за высокой травы не видел отряда, выехавшего навстречу; полз совершенно не в ту сторону, плакал и подвывал от боли. И к отцу его принесли в твердой памяти, только совсем измученного и сломленного: он цеплялся за рубаху отца левой рукой, трясся и прижимался к нему лицом, потому что никогда с такой силой не ощущал важности родства, и никогда настолько не нуждался в отцовской любви и защите. У него не осталось мужества даже на то, чтобы винить себя в провале.

— А почему они его отпустили, раз он успел все сосчитать, высмотреть и подслушать разговоры? — спросил Ширяй.

— Они же не знали, что он все сосчитал, — немедленно парировал отец.

— А могли бы догадаться… — протянул Ширяй презрительно, — я же говорю — татары еще и дураки при всем при этом.

— При чем это «при всем»? — спросил Млад недовольно.

— А при всем, — ответил Ширяй.

— Недооценка врага — серьезная и дорогая ошибка, — пожал плечами Млад.

— А переоценка — напрасная трата сил, времени и чужих жизней, — не сдался Ширяй.

— Я думаю, тебе чужими жизнями распоряжаться не доверят, — кивнула Ширяю Дана, — и я этому очень рада.

— А ты меня вообще ни во что не ставишь, — проворчал в ответ Ширяй.

— Не груби, — Млад легонько стукнул ладонью по столу, — не со мной разговариваешь!

— Я не грублю, я высказываю свое мнение. На это я хотя бы имею право?

— Чтоб тебя во что-то ставили, надо из себя что-то представлять. А ты пока ничем, кроме наглости, не выделяешься, — с полуулыбкой сказала Дана.

— И кто кому грубит? — Ширяй повернулся к Младу, — и я что, должен молчать?

— Дана, оставь его, — Млад накрыл ее руку своей, — он выделяется, выделяется. Он умный, только пока молодой, а это со временем пройдет.

— Насколько я поняла, он собирается геройски погибнуть на войне, так что это не тот случай, когда молодость пройдет с годами.

— Да ни на какой войне он не погибнет, — Млад махнул рукой и посмотрел на Добробоя, как наиболее здравомыслящего в этой паре, — потому что когда они через пару месяцев, голодные и оборванные, догонят ополчение, война уже давно закончится. Их задача — не замерзнуть в дороге, потому что ни тот, ни другой ночевать зимой в поле не умеют. Деньги у них кончатся еще в Новгороде, или, в лучшем случае, в Волочке, если они доберутся до Волочка живыми, ведь на Мсте им ни одного городка не встретится.

— Почему это через два месяца? — Ширяй мотнул головой, — мы за две недели доберемся, мы же налегке пойдем.

— Слишком много времени потратите на сдирание коры с деревьев, — улыбнулся Млад.

— Какой коры? — переспросил Добробой.

— Ну, вы же налегке пойдете. Охотники из вас никакие, а жрать-то что-то надо.

— Добробой, ты слышал? — Ширяй поднялся, — мы еще и никакие охотники! Эх, Млад Мстиславич, не ожидал я от тебя!

Он вдруг вышел в спальню, хлопнув дверью, хотя такого проявления обид Млад за ним пока не замечал. Но отец подмигнул ему, и через минуту Ширяй показался на пороге, разворачивая пятнистую шкуру в руках.

— Вот, смотри! Никакие охотники, конечно! Мы хотели тебе к выздоровлению отдать, перед тем как вместе подниматься.

— Да вы никак рысь взяли? — Млад от удивления захлопал глазами, хотя подумывал о том, где найдет шкуру взамен обгоревшей.

— Взяли! Сами, между прочим, выследили, — Ширяй презрительно скривился.

— Нам Мстислав Всеволодович только обработать ее помог, — подтвердил Добробой.

— Спасибо, ребята, — Млад едва не растрогался, — беру назад свои слова об охотниках.


Он отправил отца домой, к маме, за три дня до суда, убедив его в своем полном выздоровлении. Дана нисколько не переживала из-за суда, и старалась уверить Млада в том, что все это сделано нарочно, ему не в чем себя винить и не в чем сознаваться. То, что его признают виновным, не вызывало у нее сомнений, и, с ее точки зрения, не стоило расстраиваться. Млад смотрел на это немного по-другому. Профессором-убийцей, конечно, никто бы его не назвал, но учитель, который не уберег ученика — плохой учитель. Он и сам знал, что виноват, он и сам нескоро решился бы взять кого-то в обучение. Даже за год до пересотворения. Но одно дело — сам, а другое — чужие, недобрые люди, которые будут ковыряться в незажившей еще ране, бередить его боль, его совесть. Выставлять подлецом и самонадеянным профаном…

Млад знал, что через два дня после суда докладчиков пойдет на княжий суд — сам князь, не дождавшись его иска, обвинял Сову Осмолова в клевете. И Дана не сомневалась — князь признает Осмолова виновным. И вира его покроет виру за смерть Миши. Но это не имело ровно никакого значения. Ему казалось, что вира — надругательство над Мишиной матерью, над жизнью и смертью мальчика. Словно кто-то пытался перепродать, подороже перепродать его смерть.

Накануне суда, вечером, Млад сам отправился к Дане — шаманятам незачем было слушать их разговор. На дворе разыгралась метель, небо обложили низкие снежные тучи, и стемнело быстрей обычного. Вторуша еще не ушла в Сычевку — скребла горшки.

— Ой, Млад Мстиславич, здрасте! — заулыбалась она, стоило Младу войти в дверь, — ты, никак, поправился наконец? Мы с Даной Глебовной так переживали!

— А где Дана Глебовна? — Млад снял треух и повесил на гвоздь, стряхнув с него крупные намокшие снежинки.

— Да сегодня приехал Родомил Малыч, он теперь не каждый день здесь бывает, так она к нему пошла.

Младу почему-то показалось это неприятным: Родомил прожил в университете чуть больше полугода, и за это время Дана с ним очень сдружилась. Теперь же он снова вернулся в Городище, стал главным дознавателем княжьего суда, но в университете бывать не перестал. Он был человеком молчаливым и нелюдимым, Млад только несколько раз встречал его в университете, и никогда — вместе с Даной. Так получалось, что она не звала к себе Млада, если к ней заходил Родомил, и сама ходила в гости к Родомилу в одиночестве.

А Родомил выглядел мужчиной хоть куда, Млад рядом с ним ощущал свою нелепость, несерьезность, и в который раз удивлялся, почему Дана выбрала именно его, когда рядом есть такие, как Родомил: представительные, умные, весомые.

Но самым обидным Млад считал рост Родомила — тот был выше его почти на пядь.

Он уже хотел забрать треух и пойти домой, но Вторуша не позволила, пообещав пирогов к чаю.

— Да Дана Глебовна сейчас придет! — она чуть ли не загородила Младу дверь, — ты подожди, а то она меня ругать будет, что я тебя не оставила.

Млад пожал плечами и согласился. Нехорошо выйдет, если он вернется домой, и Дане придется идти к нему по такой погоде и в темноте. А наливая чай и слушая вой ветра за окном, подумал о том, что надо бы ее встретить. Но не топтаться же под окнами Родомила в ожидании, когда они наговорятся?

Однако ждать действительно долго не пришлось: Млад не успел отхлебнуть чаю из кружки, как на крыльце раздались голоса, и в дом, впуская ветер и снег, вошла Дана, а за ней, пригибаясь под притолоку и придерживая Дану под руку — Родомил. Млад поднялся им навстречу и хотел помочь Дане снять шубу, но главный дознаватель его опередил. И Младу показалось, что тот посмотрел на него как-то слишком пристально, слишком недовольно и свысока.

— Заходи, раздевайся, — кивнула Дана Родомилу, но тот покачал головой, продолжая смотреть на Млада. Млад же так и остался стоять возле стола и не знал, куда девать руки.

— Я пойду, пожалуй, — изрек, наконец, главный дознаватель и кашлянул в кулак.

— Как хочешь, конечно, — Дана повела плечом, — а могли бы попить чаю.

Рядом с Родомилом она выглядела особенно хрупкой и особенно красивой: его грубое лицо и большое нескладное тело оттеняли ее изящество, женственность и тонкость ее черт. И белый платок так небрежно упал ей на плечи… Младу никогда не приходило в голову ревновать ее: оказалось, что это больно.

Он растерянно ее поцеловал, когда Родомил закрыл за собой дверь.

— Что с тобой, чудушко? — спросила она, погладив его по голове, — ты плохо себя чувствуешь?

— Нет, — Млад пожал плечами.

Родомила она бы по голове гладить не стала. Млад десять лет хотел стать для нее опорой, защитой, надежным плечом, на которое она могла бы опереться. Он хотел носить ее на руках. Но, как назло, жизнь складывалась так, что именно Дана подставляла ему надежное плечо, поддерживала, жалела, гладила по голове. Вот и теперь… Родомил, как никто, производил впечатление той самой опоры и защиты, ему не требовались какие-то особенные жизненные обстоятельства, и без них было ясно — на него можно опереться.

— Я очень рада, что ты пришел, — Дана косо посмотрела на Вторушу.

— Я хотел поговорить…

Они долго пили чай, в ожидании, когда Вторуша закончит возиться с горшками и затопит печь. Та же, словно нарочно, не спешила. В конце концов, Дана прогнала ее, сказав, что печь затопит сама. Младу пришлось уверять Дану в том, что он совершенно здоров и у него ничего не болит, чтоб она позволила ему принести дров со двора.

И только когда еловые поленья затрещали в печке, щелкая смоляными каплями, Млад, отряхнув руки, решился сказать:

— Я не хочу никакого разбирательства завтра. Я просто признаюсь, что виноват. Надеюсь, этого будет достаточно, чтоб покончить с этим делом.

— Как это ты признаешься? Младик, ты с ума сошел? — она посмотрела на него из-за стола снизу вверх, — в чем это ты признаешься?

— Я не хочу, чтоб чужие люди перетирали это дело.

— Знаешь что, дорогой мой! — Дана сжала губы, — даже думать забудь об этом. Если ты сам объявишь себя виноватым, Родомил не сможет оспорить решение суда новгородских докладчиков в суде князя.

— Мне совершенно все равно, — Млад сел с ней рядом и опустил голову.

— Послушай… — Дана вздохнула, — Вообще-то, это просто свинство.

— Мне стоило додуматься до этого раньше, извини…

— Нет, не извиню! Не извиню! Ты ведешь себя как ребенок! Неужели ты не понимаешь, что это давно превратилось в государственное дело, и речь не идет о смерти мальчика, речь идет о том, чтобы обезвредить тебя! Тебя!

— Я не хочу, чтоб это превращали в государственное дело. Я не хочу, чтоб два суда наживались на Мишиной смерти. И кому нужно меня обезвреживать? Я что, причиняю кому-то вред?

— Младик, тебя хотели отравить, ты забыл? — Дана сказала это мягко, с испугом.

— Ну, не отравить… И, возможно, вовсе не хотели… Эта травка — сильное обезболивающее, ее могли добавить в мазь из благих намерений.

— Это отговорка. Младик, я, конечно, не все понимаю, но это действительно стало государственным делом, хочешь ты этого или нет, — Дана помолчала и выдохнула, — в тебе видят наследника Белояра.

Он вскинул глаза и поднял брови:

— Во мне? Наследника Белояра? И кто, интересно, это увидел?

— Князь. И те, кто тащит тебя в суд, и те, кто подсунул тебе эту самую мазь.

— Князь не может ничего в этом понимать. Сила волхва не подчиняется княжеской воле. Я довольно слабый волхв-гадатель, и я знаю это лучше князя. Я при всем желании не гожусь Белояру в подметки! Я сильный шаман, но я всего лишь вызываю дождь на хлебные поля. Это — мое призвание, мое предназначение!

— Я боюсь, ты не доживешь до того времени, когда докажешь это или опровергнешь. Тебя или убьют, как Белояра, или осудят как предателя, или отравят, или придумают что-нибудь еще! — выкрикнула Дана со слезами на глазах, — тебе обеспечили защиту и покровительство князя, и суд над Осмоловым, и оспаривание решения суда докладчиков — это сделано только для того, чтобы показать: ты под защитой! Тебя трогать опасно!

Млад вздохнул и улыбнулся — она на самом деле боялась за него.

— Что ты улыбаешься? — не поняла она, — что смешного ты в этом увидел?

— Не бойся за меня, со мной ничего не случится, — Млад погладил ее руку, — никто меня не отравит, не убьет и не осудит. Вот увидишь. Я не могу быть преемником Белояра.

— Даже если это так, не смей и думать о том, чтоб оговорить себя в суде! Это плевок в лицо людям, которые защищают тебя. Ты расстроишь их планы, ты…

А Родомил — это человек, который его защищает? Млад скрипнул зубами.

— Мне не нужна защита. И мне нет дела до их планов. Превратить смерть мальчика в игральную кость, устроить из нее представление… Это гнусность, тебе не кажется?

— Младик, ты передергиваешь. Это не так. Пойди и поговори с Родомилом, пока он не уехал. Пусть он объяснит тебе, в чем дело, если ты не хочешь слушать меня.

— Этого мне только не хватало, — проворчал Млад.

— Тогда хотя бы сообщи ему о своем решении. Это будет честно. Пусть он заранее знает…

Млад подумал вдруг, что дело вовсе не в перепродаже Мишиной смерти, и не в politiko, не в игральных костях — все это его собственные отговорки. Ему просто страшно бередить рану, страшно вспоминать, страшно ощущать себя виновным и оправдываться при этом. Проще и честней признать себя виноватым сразу. И если это рушит какие-то планы главного дознавателя, то никто его не просил Млада защищать…

— Хорошо, я пойду и скажу об этом Родомилу, — он скрипнул зубами и поднялся, — пусть он знает об этом заранее.

Дана тоже встала с места и пошла вслед за Младом.

— Я тебя провожу, — сказала она, когда он начал надевать валенки.

— Я не заблужусь, — ответил он не очень-то любезно.

— Тогда я просто постою на крыльце.

Он смягчился и, выпрямившись, приобнял ее за плечи:

— Ты простудишься. Там сильный ветер.

— Младик… — Дана опустила голову ему на грудь, — я почему-то боюсь за тебя сегодня.

Он не мог ее не поцеловать. Может, из-за его глупой ревности, может, потому что они так давно не оставались наедине, но в тот вечер она казалась ему удивительно красивой и желанной. И шел он к ней вовсе не для разговоров, которые могут услышать шаманята…

И опять все получилось как-то глупо, потому что валенки он так и не снял. И, вместо того, чтоб насладиться любовью на ее широкой кровати под пологом — как у княгини — не думая о времени, они творили любовь у двери, на узкой лавке под шубами, торопясь насытиться друг другом, стискивая друг друга в объятиях, изнемогая от близости, мучаясь невозможностью раствориться в чужом теле, тоскуя друг о друге в миг самого тесного соития. Словно боялись друг друга потерять. А потом долго молчали и не спешили разомкнуть объятья. Пока валенок, соскользнувший с ноги, не упал на пол.

— Чудушко мое, — Дана вытерла набежавшие на глаза слезы, — вот за это я тоже тебя люблю — десять лет как в первый и в последний раз…

3. Суд

Разговор с Родомилом получился совсем не таким, каким его представлял Млад. Ему показалось, главный дознаватель давно ждал этого разговора и готовился к нему. О решении Млада признать себя виновным в смерти ученика он только махнул рукой, сказав, что это совершенно безразлично. И добавил:

— Не вздумай только признаться в том, что Сова Осмолов говорил о тебе правду, чтоб поскорей завершить княжий суд.

А после этого долго расспрашивал Млада о ночи перед вечем, о студентах, пытавшихся поджечь терем выпускников, и о Градяте — той ночью и на следующий день, о его друзьях, об их связи с Совой Осмоловым, и главное — об их странной силе. Потом они вернулись к гаданию: Родомила интересовали подробности, он искал источник этой странной силы, и цеплялся к каждой мелочи, сказанной Младом.

— Понимаешь, Борис стремился к миру с татарами, он понимал, что, объединившись против нас, они будут представлять для Руси серьезную угрозу. Он действовал на основе «Divide et impera[10]». Амин-Магомед был предан ему, во всяком случае, союз хана и князя мешал объединению татар. И в одночасье этот союз разрушили. Не думаю, что Сова Осмолов думал об этом, когда подхватывал идею войны с татарами. Борису требовалось время укрепить Русь на западных границах, шла война с Литвой. Теперь мы вынуждены все силы бросить на восток. Я не верю в случайности, столь счастливые для наших врагов. Я не верю, что Амин-Магомед хотел убить Бориса. Нас обманули. В нашей ссоре с Казанью заинтересованы все, кроме нас и самого Амин-Магомеда. Потому что под дланью Крымского ханства он у власти не удержится. А когда с Крымом объединятся Астрахань и Ногайская орда — все начнется сначала. Нас раздавят или с запада, или с востока. И я хочу знать: что за сила позволила обмануть сорок волхвов, и кто направлял эту силу. Крымский хан, шведский король, поляки, литовцы, немцы? Кто? А может, это дело рук Москвы? Киева? Владимира? Кому не дает покоя власть Новгорода над Русью? Чего и от кого ждать завтра? Кто послал этих странных людей, которых никто не видел после веча? И, в конце концов, кто убил Бориса? Впрочем, это как раз неважно, это мог сделать и Ивор…

Млад слушал и кивал: наверное, Белояр рассуждал так же. Только вече поверило бы волхву, но оно не станет слушать главного дознавателя.

— Вам нужен новый Белояр? — спросил он у Родомила, презрительно скривившись.

— Не помешал бы, — откровенно ответил тот, пожимая плечами, — скажу больше, нам скоро явят нового Белояра. Придет он из какой-нибудь глуши на помощь Новгороду, в белом армяке с непокрытой головой. Только с бородой…

— Почему с бородой? — не понял Млад.

— Потому что наши волхвы бороды бреют, а все эти странные люди с силой волхвов, как один, носили бороды. Впрочем, возможно новый Белояр ею пожертвует… Хотелось бы их опередить. Но я не такой дурак, чтоб предлагать истинному волхву столь дешевый маскарад. Всем ясно, ни один волхв на это не согласится. На то вы и волхвы, вас же боги проклянут после этого. Так что пока я ищу не мнимого Белояра, а волхва, равного ему по силе. Который не побоится спросить у богов, что это за сила, и как мне ловить ее за хвост.

— Боги не вмешиваются в людские дела, — тут же ответил Млад. Не хотел бы он оказаться на месте того человека, которому это поручат.

— Я знаю, не вмешиваются. Но откуда тогда взялись эти люди? Кто дал им силу волхвов? Кто, как не боги, может наделять этой силой людей? Вот об этом, я думаю, спросить нестрашно. Не ответят — будем искать другие пути. Попробуешь? — Родомил посмотрел на Млада испытующе.

— Я? — Млад распахнул глаза, — я очень слабый волхв-гадатель. Я по силе близко не стоял к Белояру!

— Ты шаман, — уверенно ответил главный дознаватель.

— Я вызываю дождь! Не более!

— Но боги слушают тебя, разве нет? И не говори мне о своей слабости. Я видел твою силу на вече. И перед вечем в университете ты остановил толпу, ты переиграл чужака, разве нет? Заметь, Белояр убийцу не переиграл.

— Потому что чужак не разглядел во мне шамана. Потому что среди них, наверняка, тоже есть сильные и слабые, и против меня выставили слабого. А против Белояра — сильного. Это ничего не говорит о моей силе!

— Говорит! Говорит. На следующий день, на вече, они уже знали, на что ты способен. И не остановили тебя.

— Они думали, я умру. Они думали, я побоюсь это сделать, чтоб не умереть.

— Но ты не умер, верно? А кто-нибудь на твоем месте смог бы трижды за сутки поднимать в себе такую силу? Я, конечно, ничего в этом не смыслю, но могу определенно сказать: нет, никто бы не смог. Гадание, где ты сумел противиться и мороку, и Белояру, толпа поджигателей в университете и, наконец, вече! И ты будешь рассказывать мне, какой ты слабый волхв-гадатель? Да никто не знает, на что способен шаман со способностями волхва! Потому что таких нет! Может, как гадатель ты слаб, может, как шаман ты только вызываешь дождь, но кто тебе сказал, что слияние этих сил не даст новую силу? Измерить которую никому еще не удавалось? А?

— Я не знаю, — Млад опустил голову.

— Попытайся спросить богов. Лучшие люди Новгорода будут стоять за тобой и разделят ответственность перед богами за твой спрос. Это я тебе обещаю.

Млад покачал головой:

— Я не могу такого пообещать. Мне надо подумать. Мне надо понять, имею ли я на это право.

— Я не тороплю. Подумай, — кивнул Родомил.

Млад вышел от него довольно поздно, когда не только в профессорской слободе, но и в университетских теремах погас свет. Ветер к ночи усилился, как Млад и предполагал, снег валил густо, и он не сразу разглядел Дану, идущую ему навстречу — даже ее шагов за воем ветра не было слышно.

— Ты чего? — он улыбнулся.

— Тебя долго не было. Я же говорила, что боюсь за тебя сегодня.

— Ты выдумываешь, — Млад взял ее под руку, — ветер. Когда воет ветер, всегда тревожно.

— Почему? Ты, наверняка, знаешь, почему.

Они двинулись в сторону ее дома по засыпанной снегом тропинке.

— Ветер приглушает звуки, а метель ухудшает видимость. Незримая опасность всегда пугает сильней. Даже если ее нет, — Млад рассмеялся — она ждала от него совсем другого ответа.

— Смеешься надо мной?

— Ну хорошо. Потому что ветреной ночью мы лучше чувствуем мир нави. Потому что в метели от нас прячутся существа, которым здесь не место… Так тебе нравится больше?

Дана толкнула его острым локтем в бок и тоже рассмеялась. Млад сделал серьезное лицо, приложил палец к губам, приостановился и глазами показал в снежную тьму. Она тут же перестала смеяться, и он почувствовал, как по ее телу пробежала дрожь — она испугалась! Он рассмеялся снова, увлекая ее за собой, и снова получил локтем в бок. Но три темные фигуры вышли из метели совсем с другой стороны, отделившись от чьего-то темного крыльца — Млад поздно их заметил. Никакого отношения к миру нави они не имели… И намерения их вовсе не вызвали у него сомнений — добрые люди не двигаются столь быстро и молча, словно волки, окружающие жертву со всех сторон.

Если бы рядом с ним не было Даны, он бы, наверное, растерялся. Все, на что ему хватило времени, это отступить в сторону, к ряжу колодца, отодвигая Дану себе за спину. В голове мелькнула мысль: в такую метель нельзя метнуть нож издали — просто не рассчитать линию движения, ветер помешает. А ножи оказались в руках у всех троих.

Дана закричала так пронзительно, что у Млада заложило уши — ему не пришло в голову звать на помощь. Впрочем, ветер и снег заглушили ее крик, но тот немного испугал нападавших — двое из них приостановились, оглядываясь по сторонам, словно воры, застигнутые на месте преступления. Третий же, идущий чуть впереди, не заметил их задержки и шагнул к Младу, уверенный, что их все еще трое: это и спасло Млада от мгновенного поражения. Поединка он не боялся, ощущая не только собственную правоту, но и присутствие Даны за спиной.

Серое лезвие вынырнуло снизу, нацеливаясь в живот, Млад не мог уйти в сторону, чтоб не подставить Дану, а перехватить руками такой удар не умел. Дана закричала снова, еще громче и отчаянней. Он подался назад, прижимая ее к колодцу, нож вспорол полушубок, но до тела не достал. Млад ухватил запястье нападавшего обеими руками — тот был силен, гораздо сильней Млада. И гораздо искушенней в драке с ножом. Если позволить ему уронить себя в снег — Дана останется беззащитной перед двумя другими! Млад старался выкрутить руку, сжимающую нож, нападавший ударил левой рукой в лицо, так что с головы скатился треух, а потом повторил удар дважды, чуть ниже виска, надеясь, что боль разожмет противнику пальцы. Но неожиданно это вызвало обратный результат — Млад почувствовал силу, которая позволяла ему плясать на углях голыми пятками. Нож бесшумно ушел в снег — рука нападавшего вдруг разжалась, но уже через секунду встречная сила словно ударила Млада в лицо, заставив пошатнуться. Глаза нападавшего приблизились, и Млад узнал Градяту.

Двое других бросились на него одновременно, но натолкнулись на невидимый щит. Младу оказалось достаточно короткого взгляда, чтоб оба они попятились назад — если в них и была заложена какая-то сила, то рядом с ним она померкла, обратилась в ничто. Только Градята не отступился от задуманного, круша этот щит острым взглядом темных глаз: его левая рука ухватила Млада за горло, но не сжимая, а надеясь разорвать глотку.

Дана кричала и звала на помощь.

Как на войне: или ты убьешь его, или он — тебя… В пятнадцать лет, в открытом бою, Млад не задумывался о неестественности такой драки. Она не казалась ему столь безобразной, какой предстала перед ним сейчас. Рвать врага руками, до смерти, не считаться ни с чем, забыть о правилах. Главное — убить. Выдавить глаза, разодрать рот, вбить в мозг переносицу, сломать шейные позвонки, снести череп с хребта ударом в подбородок…

Они катались по снегу, и Млад не чувствовал ни боли, ни усталости, ни злости. Он словно смотрел на себя со стороны, и ужасался самому себе.

Крики Даны сделали свое дело — их услышали, и кто-то уже бежал им на помощь: с факелами и с топорами. Двое нападавших, почуяв поражение, поспешили уйти в темноту: Млад и их видел, словно стоял чуть в стороне, наблюдая, а не прикрывал лицо от бившего его головой Градяты. И видел на лице Даны ужас и боль, и смотрел, как от своего дома бежит Родомил с криком: «Задержи его, не дай ему уйти!»

Но никто из тех, кто пришел помочь, не сумел приблизиться к драке, так же как товарищи Градяты не смогли тронуть Млада: невидимый щит окружал их обоих, это был их поединок, и Градята его проигрывал. Он уже не стремился убить, он хотел уйти, Млад чувствовал это. Противнику удалось подняться, но Млад ухватил его за ногу и снова уронил в снег. Тот ударил по пальцам сапогом, и вскочил снова, и побежал, но Млад встал на колени, хватая его за полу полушубка.

— Держи его, держи! — отчаянно закричал Родомил, — он снова уйдет! Держи!

И в этот миг Градята повернулся к Младу лицом: решительный, холодный взгляд его поразил своей отстраненностью — так смотрит человек, которому нечего терять. Перед глазами вспыхнуло белое пламя с радужными разводами — пламя, которым горит сера. Млад отшатнулся: нестерпимый жар ударил в лицо, и огненный меч полоснул его через грудь, от плеча к подмышке, и собственный крик эхом забился между висков, надеясь проломить кости черепа…

Падая в снег, Млад видел, как Градята уходит — скорым шагом, не оглядываясь, навстречу воющему ветру и снегу, летящему в лицо. Родомил шагнул за ним, но остановился и даже попятился, качая головой. Не прошло и минуты, как чужак, наделенной странной силой, скрылся в темноте и метели.


Дана стащила с Млада рубаху: прозрачная, сухая пленка, покрывающая рубец на груди, лопнула, образовав глубокую трещину, сочившуюся сукровицей. Родомил, ходивший из угла в угол, подошел к лавке, где сидел Млад, и нагнулся, рассматривая рану.

— Ты закрыл мне свет, — проворчала Дана, вытирающая сукровицу салфеткой.

Родомил не обратил на ее слова внимания.

— Что он сделал перед тем, как уйти? — спросил он Млада, — Ведь ты был сильней его? Или мне это показалось?

Млад помолчал: он еще не успел обдумать происшедшее. У него болела порванная губа — гораздо сильней, чем рубец на груди — и мешала ему сосредоточиться. На лице почти не осталось следов драки — немного побаливал разбитый нос, и горела ободранная ногтями Градяты шея. Разве что чуть ниже виска наливался кровью неподдельный синяк и потихоньку сползал под глаз. Словно драка эта не была настоящей, словно все произошло понарошку. Млад тронул губу пальцем: ему казалось, она разорвана, самое малое, на полвершка, на деле же палец с трудом нащупал махонькую ранку в углу рта.

— Не шевели руками, — велела Дана.

Родомил сел за стол и повторил вопрос:

— Что он сделал, а? Что это было?

— Он не мог меня убить. И я его — тоже, — сказал Млад, пропуская вопрос главного дознавателя мимо ушей, — он понял это и захотел уйти. Рано или поздно сила бы его иссякла, и тогда ты взял бы его голыми руками. Я не знаю, как это выглядело со стороны, но мне казалось, что от его удара головой в нос у меня должны были проломиться кости…

— Мне тоже так показалось, — заметила Дана, — я думала, он тебя покалечит.

— А между тем, даже кровь из носа не пошла.

— Что ты хочешь этим сказать? — спросил Родомил.

Млад ничего не хотел этим сказать. Он просто рассуждал вслух, надеясь уложить в голове то, что понял в тот миг, когда падал в снег, выпуская из рук Градяту. Он просто оттягивал время, чтоб не обмануть Родомила.

— Вы видели белый огонь? Огонь, которым горит сера? Или его видел только я? — Млад не ответил главному дознавателю.

— Я видел короткую вспышку. Как будто лезвие мелькнуло в воздухе и исчезло, — Родомил снова нагнулся к рубцу на груди Млада, — и его движение соответствовало этой ране.

Он вдруг поднялся и подошел к двери, снимая с гвоздя полушубок Млада.

— Ты можешь сказать хотя бы, что ты чувствовал? — опять спросил Родомил, разглядывая нетронутый волчий мех.

— Он воспользовался силой, которая ему не принадлежит, — вздохнул Млад, — он не должен был этого делать так откровенно. Он выдал себя… Он выдал их всех… И… мне не надо спрашивать богов, кто питает их этой силой…

Родомил подался вперед, глаза его вспыхнули, как у охотничьего пса при виде дичи.

Млад отвернулся и спрятал глаза:

— Я не хочу сейчас говорить об этом. Я должен это понять. Я этого пока не понимаю.


Суд новгородских докладчиков, состоящий из десяти человек — по двое от каждого из пяти концов — встретил Млада презрительным напряженным молчанием. Мишина мать, заплаканная, утирающая глаза кончиком платка, взглянула на него, как и положено смотреть на убийцу единственного сына, и Млад подивился, почему она не кинулась на него с кулаками у самого порога. Рядом с ней сидел отец Константин: ненависть остро кольнула в грудь — Млад никогда не испытывал ненависти, он считал, что вообще на нее не способен. А тут неожиданно почувствовал в проповеднике не противника, не виновника смерти мальчика — врага. Так же как огненный дух, поднимая меч, видел перед собой врага, а не противника. Зримая черта пролегла между своими и чужими, как на войне, и отец Константин однозначно стоял по другую ее сторону; Млад ощутил эту черту внезапно, увидел ее так ясно, будто кто-то натянул между ними прочный канат.

Накануне Млад тоже хотел убить врага, но это был явный враг, враг, не скрывающий своих целей. Теперь же перед ним сидел враг совсем другой — враг, которого нельзя убить, которого нельзя даже объявить врагом. Потому что мирная его проповедь, кажется, не несет в себе войны…

И в то же время отец Константин не шел ни в какое сравнение с Градятой: Градята знал, что делает и зачем. Градята, опасный и сильный, служил своим целям безвозмездно, этот же жалкий проповедник не знал, кому служит. Он не видел и не слышал своих богов, он не умел и не знал, как такое возможно. Он походил на кинжал — бездумное орудие в чьих-то руках, на прикормленного пса, верящего хозяину a priori, за сытость.

Презрение к проповеднику, не слышащему своих богов, мешаясь с ненавистью, рождало омерзение и неприязнь к самому себе: если враг стоит выше, это поднимает человека над собой, делает сильнее, если же враг не стОит тебя и побеждает — чувствуешь собственную никчемность. И исполненный гордости взгляд отца Константина, и его довольное сытое лицо вызывали острое желание в него плюнуть.

Хорошо, что Дана осталась за дверью, вместе с ректором и деканом. Млад не хотел, чтоб она видела его в эти минуты, не хотел ни поддержки, ни помощи: происшедшее только его вина, его и никого больше. Суд новгородских докладчиков был особым судом: десять судей и обвиняли, и защищали, и выносили решение. Они одни. Ответчик мог позвать свидетелей в свою пользу, но, говорили, иногда получалось только хуже. Млад мог позвать лишь шаманят, но делать этого не стал. Да и кто бы их слушал?

Сова Осмолов сидел с краю, скромно, совсем не так, как подобает при его положении в обществе. Впрочем, он всегда отличался от остальных бояр — и подвижным, сухощавым телом, и быстрым взглядом, и напускной простотой: искал признания новгородцев. Он разглядывал Млада с нескрываемым любопытством, без неприязни, с наигранной суровостью. Лицедей! Лицедей деланный, не прячущий своей полушутливой игры, в которую почему-то верят все вокруг. Интересно, какой он внутри, наедине с собой? Млад поймал взгляд боярина, и потряс головой — под одной маской пряталась другая, под ней — третья, четвертая, и так до бесконечности. Этот человек вообще не имел себя, он играл с самим собой так же, как с окружающими, он откровенно лгал самому себе, знал, что лжет, и нисколько этой лжи не боялся.

Скромный писарь зачитал иск Мишиной матери под ее неуверенные кивки и бегущие из глаз слезы: она не понимала, что происходит, она не имела к этой бумаге ни малейшего отношения, она была раздавлена горем так давно, что оно стало ее естеством. Для нее Миша умер не три недели назад, а летом, когда отец Константин сказал ей о том, что мальчик все равно умрет и бороться надо за его вечную жизнь, а не за мгновенье, оставшееся ему на этом свете. Млад вспомнил ее глаза в тот день, когда забирал Мишу с собой: даже тени надежды не мелькнуло в них, когда доктор Велезар говорил о том, что мальчик может остаться в живых. И когда она приезжала в университет, то уже давно попрощалась с сыном. Интересно, знала ли она о силе материнской любви, способной пробиться сквозь белый туман вопреки воле богов? Наверное, отец Константин ничего не говорил ей об этом.

Млад вспомнил, как, захлебываясь болью и ужасом, звал маму на помощь: только мама могла спасти его, прогнать человека-птицу, забрать его домой! Он так хотел домой! И она услышала его, она обнимала его — он чувствовал ее руки, чувствовал ее губы на холодном от пота лице, видел ее глаза — и надежду в ее глазах, надежду на его возвращение, надежду, которую нельзя было предать!

В глазах своей матери Миша не видел надежды. Млад не чувствовал себя вправе винить ее в чем-то, но ощущал неприязнь к этой женщине. Тогда ему казалось, что неприязнь эта — всего лишь щит, прикрывающий его от ее обвиняющего взгляда. Но нельзя же настолько полагаться на чужое мнение! Нельзя же слепой верой заменять свое ощущение мира! Женщины гораздо тоньше чувствуют мир… Зачем же она поверила этому пустому, не понимающему своих богов, жрецу? Неужели она не видела, что он пуст, пуст!

Млад долго собирался с духом посмотреть ей в глаза. Он хотел, чтоб она поняла: он виноват. Он действительно виноват. И его горечь от потери ученика не сравнить с ее горем. Но увидел в ее глазах совсем не то, что ожидал: она не верила ни его взгляду, ни его словам. Она ни о чем не думала, она не хотела думать. Она разучилась даже чувствовать. Отец Константин сказал ей, как она должна относиться к убийце своего сына, и она поверила в то, что он и есть убийца. Соломенная кукла в руках пустого жреца… Какой безжизненный союз.

А между тем иск был написан полуграмотным языком ограниченной женщины, и состоял из набора вздорных слов: забрал ребенка на смерть, обманул его родных, отвратил мальчика от веры, соблазнил пустым обещанием, сговорился с темной силой и принес мальчика ей в жертву. Иск звучал настолько нелепо, что Млад мог лишь покачать головой: неужели отец Константин не мог помочь бедной женщине написать что-нибудь более вразумительное?

Чернота Свиблов поднялся с места, как только писарь закончил читать обвинение. Он нисколько не походил на Осмолова: маска, надетая на его лицо, срослась с ним. Единственная маска, под которой прятался холодный и насмешливый расчет: у этого человека не было совести. Совесть Осмолова заплутала между его бесконечными личинами, Свиблов же давно избавился от столь обременительной части своей души. Он не прятал глаз, он смотрел на Млада откровенно и свысока.

— Обвинение у меня сомнений не вызывает, — сказал он густым басом, — мне бы хотелось понять причину убийства отрока. Я думаю, все не так просто, как может показаться на первый взгляд.

Сказать, что Млад удивился — ничего не сказать. Вот как? Здесь собрались не для того, чтоб доказать его вину? Она не вызывает сомнений? И речь идет не о том, каким он оказался учителем, а о преднамеренном убийстве отрока?

— Всем известно, — продолжал Свиблов, — что разрешение на строительство церквей и проповедь Христа в Новгороде щедро оплачены не только серебром, но и купеческими соглашениями о провозе товаров в Европу, и военными союзами с ближайшими соседями. Препятствия, которые мы сеем на пути христианских проповедников, в любую минуту обернутся для нас разрывом этих соглашений и союзов. И сейчас, когда идет война, это на руку нашим врагам. Настолько на руку, что я не верю в случайность и опрометчивость подобного поступка. Я думаю, речь идет о целенаправленном, сознательном расшатывании наших позиций в отношениях с Европой и Ганзейским союзом. Сообщение о грубом вмешательстве в деятельность проповедника уже ушло не только к главам ортодоксальной церкви, но и получено самим папой в католическом Риме. Я не стану утомлять суд чтением откликов на это сообщение, скажу только: меня спрашивают строго и с подозрением — не хочет ли Русь порвать столь выгодные для нее отношения с представителями христианских церквей? Хочу отметить: при попытке проповедников спасти мальчика, на них спустили цепных псов, словно ждали их появления и готовились к похищению отрока заранее.

Млад слушал эту речь, приоткрыв рот. Да он просто наивный ребенок! Родомил был прав: его признание не имеет ровно никакого значения. Здесь, на суде докладчиков, готовится слушанье на княжьем суде. И вечные враги, Осмолов и Свиблов, снова объединяются, теперь для противостояния главному дознавателю. Млад еще вчера чувствовал себя фишкой, которую разыгрывает Родомил, теперь же увидел, чтО против фишки выбрасывают в игру фигуры потяжелей Родомила. Ощущать себя щепкой, которую течение несет в стремнину, было неприятно: свобода воли не значила здесь ничего. Млад не испытывал страха, происходящее напомнило ему гадание в Городище, когда он всеми силами старался сохранить себя, каплей растворяясь в общем потоке. И сначала ему казалось, что для этого нужно всего лишь отмежеваться от происходящего, отстраниться, выйти из игры, но теперь стало понятно — никто не позволит ему просто так отойти в сторону.

И постепенно, сквозь удивление и обиду, сквозь ощущение своей беспомощности, Млад начал осмысливать слова, сказанные Свибловым. Всю чудовищность сказанных им слов! Значит, смерть Миши была заранее оплачена серебром? Торговыми и военными союзами? Кому оплачена? Кто заключал военные союзы, если князь, по сути, еще ребенок? Помнится, Борис хотел запретить строительство христианских церквей на Руси, и разрушить союзы при этом не боялся. Значит, не спор о вере решал Мишину судьбу, а чьи-то интересы? И назвать их интересами Новгорода не поворачивался язык.

Мальчик был продан огненному духу с мечом, продан! И, если верить Свиблову, христианский мир требует от него ответа: где обещанная жертва? Кто посмел нарушить условия сделки? Кто посмел вмешаться?

Мозаика из смутных образов, плавающих в голове, вдруг схлопнулась, легла на плоскость, и превратилась в четкий и яркий рисунок. Белое пламя, огненный дух, Градята, вече, война. И отец Константин, и Свиблов с его союзами и серебром — зримая черта между своими и чужими. Волхв-гадатель, считающий, что будущего не знают даже боги, вдруг увидел это будущее во всем его безобразии. Нет, он не фишка в игре Родомила. С чего он это взял? Неприязнь к Родомилу, глупая ревность, страх перед собственной совестью, перед взглядом Мишиной матери, перед грубыми руками в незажившей ране? С чего он решил, что игра Родомила его не касается? Вот же сидит отец Константин, враг, настоящий враг, купивший Мишину смерть! Вот стоит мздоимец Свиблов, продающий новгородцев чужим проповедникам!

— Не боишься, Чернота Буйсилыч, что и тебя завтра на княжий суд потащат? — тонко захихикал житий человек с плотницкого конца, и его смешок нехотя подхватили остальные.

— Мне бояться нечего, — Свиблов приподнял верхнюю губу, оборачиваясь к говорившему, — я своего мнения не скрываю и ни на кого не оглядываюсь.

— С такой поддержкой-то, чего оглядываться! — усмехнулся боярин с гончарского конца, — сам папа Римский подмогнет, случись что!

— Ты балагана не устраивай, — Свиблов сузил глаза.

— Да нет, Чернота Буйсилыч, это не я, это ты балаган устроил. Предателей вече судит, посадник разбирательство ведет и перед Советом господ ответ держит. Так что ты не нам, ты Смеян Тушичу все это рассказывай. Наше дело маленькое — защитить несчастную женщину, потерявшую единственного сына. Вот отсюда и пляши. А то развел — папа Римский ему письма пишет!

— Смеян Тушичу мы вместе грамоту напишем, — подал голос Сова Осмолов, — и пусть спасибо скажет новгородским докладчикам — за него его работу делаем.

Млад слушал их перепалку и видел, что из десяти человек ни один не станет его защищать. Их не интересовало, виновен он или нет, они осудили его заранее, и решали, как половчее записать это осуждение на бумагу. Когда речь зашла о том, виновен он в смерти или в убийстве отрока, наконец, кому-то пришло в голову задать пару вопросов ответчику.

— Ну, признаешь ты себя виноватым? — нехотя спросил Чернота Свиблов — словно и задавать этого вопроса не стоило. Спросил, тут же отвернулся и что-то зашептал писарю на ухо.

Млад растерялся: он ждал именно этого вопроса, и давно подготовил ответ, но вдруг понял, что придуманные им слова никуда не годятся.

— А? — Свиблов недовольно посмотрел на Млада, как на ученика, не знающего урока.

— Я… — начал Млад, — Я не убивал мальчика, я не смог его спасти.

— Да ну? И от кого же ты его спасал? — тяжело вздохнул Свиблов.

— От того, кому ты его продал, — тихо сказал Млад и глянул боярину в глаза.

Свиблов на это только улыбнулся — легкой, снисходительной улыбкой победителя. Но слова Млада не оставили равнодушным отца Константина.

— Подобные обвинения оскорбляют христианскую церковь, — он поднялся с места, — я требую, чтоб этот человек взял свои слова назад или ответил за них по закону!

— Я пока не упоминал христианской церкви, — Млад не смог сдержать усмешки, — и своих слов я назад не беру: я волхв. Это жрецам христианского бога позволено лгать и бросаться словами. Любой шаман подтвердит: если бы мальчик не пошел навстречу зову богов, он бы умер. Щедро оплаченная проповедь отца Константина вела его к смерти.

— Однако, пока он находился в руках проповедника, он был жив, — сказал Сова Осмолов, — оказавшись же в руках так называемого учителя, мальчик умер через десять дней.

Млад скрипнул зубами: ему не хотелось объяснять этим людям, что такое воля к жизни и почему проповедь христианского бога отняла у Миши эту волю.

— Я не смог его спасти, — повторил Млад, — если это расценивать как виновность в его смерти, то я в ней виновен.

— Запиши, — кивнул Свиблов писарю, — он признается.

Млад, конечно, подивился такому выводу, но спорить не стал.

— Так как писать-то? В смерти или в убийстве?

— Да пиши «в смерти», какое уж там убийство, — сказал самый старый из бояр, с загородского конца, — все равно Сове Беляевичу за него платить.

Суд докладчиков сдержанно посмеялся.

— Это еще неизвестно, — усмехнулся Осмолов, — я надеюсь на справедливость княжьего суда.

Смех стал громче и откровенней.

Несмотря на то, что результат заседания был ясен, суд продолжался еще часа два: в основном, обсуждали грамоту с его решением, потом сочиняли письмо посаднику. За это время Родомил привел доктора Велезара и темного шамана с медицинского факультета, свидетельствующих о невиновности Млада. Их вежливо выслушали, но грамоты переписывать не стали. Млад, все это время стоящий перед судом, устал и мечтал только о возвращении домой. Даже ненависть к отцу Константину поутихла, превратившись в презрительную неприязнь. Снова появилось ощущение, что его, как щепку, несет течением, и он не в силах что-то изменить. Его слова тонули в вязком болоте равнодушия «больших» людей; при всей их нелюбви друг к другу, «малый» человек был им чужим, принадлежащим другому миру, он их просто не интересовал.

Грамоту с решением зачитали при открытых дверях, в палату зашли и ректор с деканом — как представители общины, и Дана, и доктор Велезар. Родомила не пустили, но он и не рвался встречаться с новгородскими докладчиками на их территории.

Едва писарь закончил чтение, Млад не удержался и спросил:

— Теперь, наконец, я могу уйти?

— Иди, — милостиво махнул рукой Свиблов, поднимаясь со стула, — утомил до невозможности!

Дана посмотрела на боярина горящими глазами и взяла Млада за руку, удерживая на месте. Остальные заседатели тоже торопились разойтись.

— В грамоте не указан срок уплаты виры, — сказала она громко, — вы забыли об интересах истицы.

— Ах, срок… — Свиблов подозвал писца, — напиши, неделя. Со дня оглашения.

— Чернота Буйсилыч, — Сова Осмолов, успевший проскочить к двери, остановился, — ты меня без ножа режешь!

— Не обеднеешь, — рассмеялся кто-то, а потом добавил, — надейся на справедливый княжий суд!


Вернувшись в университет, Млад направился домой, где на него с расспросами накинулись шаманята. Но, несмотря на уютный вечер, странная тоска глодала его и глодала допоздна. Он думал об отце Константине, о боярах, об огненном духе и о вчерашней схватке с Градятой: происходящее казалось ему странным, неправдоподобным. Как Градята, наделенный силой, наделенный способностью слышать своего бога, может быть связан с бестолковым, пустым проповедником? В них не было ничего общего, они стояли слишком далеко друг от друга.

— Послушай, Ширяй, — спросил, наконец, Млад, — а ты не читал случайно эту христианскую книжку? «Благая весть», кажется, она называлась…

— Читал, — кивнул Ширяй, не поднимая головы.

— Ну и как?

— Я не понял, что они называют благой вестью. Пара интересных мыслей там есть, но в целом — мне не очень.

— А там, часом, не упоминается Михаил Архангел?

— Только однажды. В откровении некоего Иоанна. Я сначала думал — это предсказание, но потом понял — никакого предсказания в этом нет, сказки на ночь. Как христианский бог окончательно разозлится и всех уничтожит. Потравит всех, зальет кровью и пожжет серой. Они сумасшедшие, эти христиане — кто ж ему позволит такое сделать?

— Серой, говоришь? — Млад почесал в затылке.

— Ага, — кивнул Ширяй.

— А нету у тебя этой книжки?

— Нет, я в библиотеке ее брал, давно, и уже вернул.

Тоска не проходила, мысли в голове путались, и Млад решил пойти к Дане — поговорить, привести в порядок мысли, и… Он чувствовал себя разбитым и одиноким…

Ветер стих еще утром, и теперь из низких туч, обложивших небо, бесшумно падал густой снег: крупными влажными хлопьями. Дорожки подзамело, мороза почти не было, и ватная, неестественная тишина окружила университет: сквозь пелену снегопада не пробивался даже лай собак из Сычевки. Млад шел и не слышал своих шагов, как по ковру. От этого ощущение одиночества стало только сильней и мучительней, словно он на самом деле остался совершенно один в этом оглохшем мире. Окна в профессорской слободе давно погасли, никто не встретился ему по дороге — тишина, темнота и снег…

Но, подходя к дому Даны, он увидел, что она еще не спит — ее окно светилось ярко и тепло. Млад прибавил шагу, светящееся окно показалось ему избавлением от тоски и одиночества, сердце забилось сладко и радостно: как хорошо, что у него есть Дана! А потом дверь в ее дом приоткрылась — свет упал на крыльцо.

Он хотел ее окликнуть, он был шагах в десяти от ее дома, но вдруг увидел, что она не одна: на крыльце рядом с ней стоял Родомил. Млад не собирался слушать, о чем они говорят, но в тишине их голоса прозвучали громко и отчетливо. И, услышав их, он непроизвольно остановился: они не видели его и не слышали его шагов.

— Нет, Родомил, и не уговаривай, — с иронией сказала Дана, — я вообще не собираюсь замуж, мне это совершенно ни к чему.

Родомил взял ее за локоть, словно хотел обнять.

— Послушай, я понимаю… Но ты все же подумай. Я сделаю для тебя все. Хочешь, поставлю тебе терем, не хуже княжьего? Хочешь, одену в соболя? Я все могу, я всю жизнь свою к твоим ногам положу. Каменной стеной для тебя буду.

— Что-то мне совсем не хочется за каменную стену, — улыбнулась она, — я, конечно, подумаю, раз ты так просишь, но надеяться тебе не на что.

— Я никогда никого не любил, жил бирюком, а теперь у меня свет в окне появился. Я никогда не знал такой как ты… Я не верил, что такие как ты бывают на свете.

— Родомил, мне холодно здесь стоять. Иди, мне завтра на занятия.

— Да. Я сейчас уйду. Прости меня, — Родомил взял ее за плечи и притянул к своей груди, — прости. Я не могу без тебя.

Дана не отстранялась, но и не отвечала на его объятья. Млад стоял, как столб, не мог ни шевельнуться, ни сказать, что он все слышит, ни уйти прочь.

— Иди, Родомил, — сказала Дана, — я же сказала, что подумаю.

Тот резко и решительно отодвинулся от нее, застонал, глухо и горько, а потом не оглядываясь сбежал с крыльца, повернул к дому и тут же лицом к лицу столкнулся с Младом.

Млад не стал ничего говорить, развернулся и пошел назад, медленно и растерянно: он еще не понял, как к этому относиться. Только к одиночеству добавилась боль — острая, почти нестерпимая, от которой хотелось взвыть и завязаться в узел.


Родомил постучал в дверь через четверть часа — Млад сидел за столом с единственной свечой, шаманята улеглись, самовар остыл, в доме было тихо и неуютно. Он сидел и смотрел на огонек свечи, и ни о чем не хотел думать.

— Я пришел поговорить, — Родомил нерешительно остановился на пороге.

— Заходи, — Млад пожал плечами. Ему казалось, что говорить им совершенно не о чем. Разве что о Градяте и отце Константине.

Родомил снял шапку и шагнул к столу, не раздеваясь.

— У нас тепло, — сказал Млад, поднимая голову.

Родомил ничего не ответил и сел на лавку напротив Млада.

— Я должен объясниться, — начал он, — я сразу должен был объясниться.

— Зачем? Я все понимаю.

— Так получилось, будто я сделал что-то за твоей спиной. Мне это неприятно. Но ведь ты ей не муж? Почему я должен был отчитываться перед тобой?

— Ты и сейчас не должен передо мной отчитываться, — вздохнул Млад.

— Нет. Теперь я скажу. Я ее люблю и женюсь на ней. Я от нее не отступлюсь. Поэтому говорю: отступись ты.

Млад вскинул глаза — что-то показалось ему неправильным в словах Родомила.

— Мне кажется, Дана решит это без нас, разве нет? Совершенно не важно, отступишься ли ты, отступлюсь ли я — это не нам решать.

— Ты держишь ее, она привыкла к тебе, она не может так поступить с тобой, понимаешь? Отпусти ее! — воскликнул Родомил чересчур громко.

— Вот как? — Млад опустил голову.

— Да, именно так! И если ты спросишь ее об этом, как ты думаешь, что она скажет? Она пожалеет тебя!

— Я все же спрошу у нее, — пробормотал Млад.

— Спроси, — проворчал Родомил и отвернулся. Но, подумав, заговорил снова, — я не хочу с тобой ссориться, я не хочу с тобой соперничать. Ты хороший мужик, ты нужен мне, ты играешь слишком важную роль во всей этой истории с войной… Давай по-честному разделим наши отношения и не будем путать дела с любовью. Я клянусь, я не причиню тебе вреда, я буду стоять на твоей стороне, потому что мы с тобой сейчас в одной лодке, мы воюем против общего врага. Но Дана — она будет моей, хочешь ты этого или нет. Я все сказал.

Млад равнодушно кивнул:

— Я тебя понял. Спасибо, что был честным.

Родомил шумно вздохнул и поднялся:

— Тогда до встречи в суде послезавтра.

— До встречи, — односложно ответил Млад.


Дана вошла без стука, когда Родомил давно ушел, а Млад все так же сидел и глядел на огонек догорающей свечи. Она разделась ни слова не говоря и села рядом, взяв его руку в свою.

— Чудушко мое… Я хотела помучить тебя до завтра, но решила, что ты этого не заслужил.

Млад скрипнул зубами: возможно, Родомил прав — она только жалеет его.

— Я вчера не сказала тебе… Ты, конечно, нелепый, и смешной иногда… Но я вчера была в тебя влюблена. Как девочка просто. Я так гордилась тобой…

— Чем? — не понял Млад.

— Ты защищал меня. Ты закрывал меня собой.

— Это должен делать любой мужчина. Это нормально, разве нет?

— Может быть. Но меня защищал именно ты, а не какой-то там любой мужчина.

Млад снова скрипнул зубами: почему именно он должен отступится? Потому что Родомил выше его и шире в плечах? Потому что он может строить терема и покупать собольи шубы? Потому что он такой надежный и уверенный в себе? И никогда не бывает смешным и нелепым?

Дана словно ждала, когда Млад, наконец, решится ее обнять, и прижала голову к его груди.

— Я очень тебя люблю, — шепнул он, поглаживая ее плечо, — я тоже не могу без тебя жить.

— Так и не живи без меня, — она улыбнулась, пряча глаза.

Он не хотел верить, что она только жалеет его. Он просто не хотел в это верить, и понимал, что это слабость, это нечестно, но не мог отступиться, не мог отпустить ее, даже если бы Родомил оказался прав.

— Я десять лет мечтал защитить тебя от кого-нибудь… — сказал он и поцеловал ее в висок.

4. Князь Новгородский. Псков

Этот человек, Млад Ветров, волхв и шаман, которого Вернигора прочил в преемники Белояра, был не то что бы странным, не то что бы несуразным, не то что бы смешным… Волот смотрел на него и недоумевал, что в нем так притягивает к себе. Ведь когда Вернигора говорил о нем, князь сразу подумал: это же несерьезно! И за те полтора часа, пока продолжался суд над Совой Осмоловым, он уверился в этом, но вместе с тем подумал, что человек этот внушает ему доверие. Волоту почему-то представилось, как здорово было бы идти с ним вдвоем по какой-нибудь лесной дороге, держась за руки. И не думать ни о чем: ни о Руси, ни о предательствах, ни об обмане… Это просто добрый и хороший человек, нисколько не похожий ни на Вернигору, ни на доктора Велезара. Ни на Белояра… Разве что на дядьку, который уж точно не имеет камня за пазухой, тайных надежд на обогащение, собственных интересов и притязаний на место в этом мире.

Волхв совершенно не заботился о том, как выглядит, в нем, казалось, нет ни капли того, что принято называть гордостью: важности, надменности, высокомерия. Его чувство собственного достоинства не выпячивало себя, покоилось глубоко внутри, ничем непоколебимое, уверенное и ровное.

Волот вспомнил, какой небывалый подъем охватил его тогда, на вече, стоило волхву заговорить. Белояр говорил мудро, говорил честно, но, слушая его, радости Волот не испытывал. А тогда, на вече, ему не пришло в голову усомниться хоть в одном слове волхва: этот человек мог говорить только Правду. Словно боги вложили слова в его уста. А может, так оно и было?

Он мог бы вести за собой войско…

Сова Осмолов хорошо подготовился к суду, разбивая обвинения Вернигоры одно за другим. Волхв молчал и, казалось, скучал. Свидетель Осмолова — толстый татарин — продолжал кивать в ответ на все вопросы, и Волот усомнился на минуту, а понимает ли он по-русски. По всему было видно: Осмолов хочет свести дело к поединку между волхвом и татарином, и исход этого поединка предрешен — татарин сильнее.

А в судебной палате собралось много людей: ректор университета, друзья волхва, женщина, по-видимому его жена, товарищи Осмолова из его ближайшего окружения, и просто любопытствующие новгородцы. В первых рядах, у стены справа стояла Марибора-посадница, внимательно глядя на происходящее, и иногда кивала Смеяну Тушичу.

Поединок не входил в планы Вернигоры. Он блестяще доказал, что на пергаменте, скрепленном печатью Амин-Магомеда, раньше значился совсем другой текст, который просто соскоблили и заменили новым, но Сова Беляевич возразил: соскоблить текст с пергамента мог кто угодно, сам хан, например. Вернигоре пришлось согласиться — грамота не доказывает предательства волхва, но не доказывает и его оговора со злым умыслом.

Оставался татарин. По-русски он все же понимал, главный дознаватель выяснил это парой вопросов. И продолжал кивать, когда его спрашивали о деньгах и грамоте, переданных волхву незадолго до гадания. Осмолов довольно улыбался, глядя, как Смеян Тушич и Вернигора по очереди пытаются выудить из татарина хоть одно слово: тот лопотал по-своему, и пришлось позвать толмача из дружинников — Осмолова это не напугало. И по-татарски свидетель боярина повторил то же самое: его послали из Казани в Новгород передать волхву деньги и эту грамоту. Он не знал, что в ней написано, читать не умел, и просто исполнил поручение. Вернигора подбирался к нему со всех сторон: расспрашивал, где он встретился с волхвом, во что тот был одет, какая погода стояла в тот день, кто посылал его из Казани и когда, сколько денег ему заплатили за выполнение поручения, как его нашел Осмолов. Татарин был туп, как пень, не с первого раза понимал вопрос, но в итоге ни разу ошибся в расплывчатых, многословных ответах.

— Млад Мстиславич, — вздохнул Воецкий-Караваев, огорченно качая головой, — что ты скажешь на слова свидетеля?

Волхв поднялся с места, неуверенно оглядываясь по сторонам, словно ему было удивительно и неприятно отвечать на вопрос, и пожал плечами:

— Этот человек лжет. Я в первый раз увидел его на вече, и никогда больше с ним не встречался.

— Это поединок… — шепнул князю Вернигора и недовольно поморщился, — Сова Беляевич хорошо натаскал своего свидетеля. Как в воду глядел, подлец, поздоровей выбирал…

— Значит, твое слово против его слова? — уточнил Смеян Тушич, — я правильно тебя понимаю?

— Да, — тихо ответил волхв — наверное, он понимал, что речь идет о поединке, но ни страха, ни сомнения не было в его голосе, он смотрел на татарина с недоумением.

— Это поединок! — крикнул кто-то из товарищей Осмолова, и его крик подхватили остальные — со свистом и гиканьем.

Смеян Тушич пожал плечами и повернулся к князю:

— Это поединок, Волот Борисович, ничего не поделаешь…

— Это нечестный поединок, — вспыхнул Волот, — я бы предложил волхву взять наймита, и татарину взять наймита тоже. Тогда их силы уравняются.

— Нет никаких причин для такого поворота, — тут же влез в разговор Осмолов, — оба взрослые мужчины, не старики и не младенцы, оба здоровы, не калеки, не больные. Почему они должны брать наймитов?

Его поддержал десяток вопящих глоток — даже любопытствующие новгородцы присоединились к товарищам Совы Беляевича. Князь понимал, что неправ, что закон на стороне Осмолова… Он оглянулся на Вернигору, но тот покачал головой, подтверждая правоту боярина.

И тут Марибора оторвалась от стены и знаком попросила слова. Это, конечно, было против правил, Смеян Тушич смутился, но князь не мог ей отказать — величественная боярыня внушала ему уважение и некоторый трепет.

— Послушайте старую женщину, — начала она, обращаясь не столько к суду, сколько к собравшимся зрителям, — в стародавние времена в Русской правде имелась статья на такой случай: если один поединщик заведомо сильней другого, они не сражались, они брали в руки угли из костра. И тот, кто удерживал их в руках дольше, признавался правым. Я думаю, такой поединок будет честней боя.

В наступившей тишине ахнула женщина, пришедшая вместе с волхвом, а потом новгородцы разразились одобрительными криками. Волот посмотрел на волхва, так же как и Вернигора, и Смеян Тушич — тот виновато улыбнулся и кивнул. Зато сильно заволновался Осмолов.

— Русская правда давно канула в небытие. Это варварский обычай, не имеющий к Правде никакого отношения! Сила должна решать правоту, сила, а не горящие угли! Нет в судной грамоте таких статей, нет и не может быть!

Его поддержал дружный ор товарищей.

— Нет — так будет, — ответил Смеян Тушич, — мое дело судить по чести, а не заниматься крючкотворством. Что толку в поединке, если один поединщик сильней другого? Наши предки были мудрее нас: правота придает человеку сил. Мое слово: пусть возьмут в руки угли. Кто удержит их дольше, тот не лжет. Согласен, Волот Борисович?

— Я согласен. Это будет честней, это уровняет поединщиков, — кивнул Волот.

Татарин и без перевода понял, о чем идет речь, и, в отличие от волхва, подрастерял уверенность, вопросительно глядя на Осмолова. Боярин делал ему какие-то знаки, но татарин их не понимал.

— Смотри, смотри, — пряча улыбку, зашептал князю Вернигора и кивнул на Осмолова, — больше денег обещает.

А Волот вдруг подумал, а смог бы он взять в руки пригоршню горячих углей, чтоб доказать свою правоту? Не испугался бы? И решил для себя: смог. Ради чести, ради Правды — смог бы, не испугался. Он не вполне понимал ценность денег, но решил, что деньги того не стоят. Смеян Тушич оказался прав: предки были мудры.

Вернигора послал за жаровней, и продолжил допрашивать татарина, в надежде, что тот испугался. Но татарин, поглядывая на Осмолова, лопотал то же самое, только не так уверено, как до этого. Волхв же оставался совершенно невозмутимым, он нисколько не волновался. Почему-то князю казалось, что он действительно не волнуется, а не скрывает от всех свое волнение. Этот человек, наверное, не умел ничего скрывать: на его лице были написаны все его переживания, поэтому и верилось ему так легко.

Порядок поединка быстро установил Смеян Тушич: чтобы более решительный из двоих не потерял преимущества, брать в руки угли стоило по очереди, а очередь разыгрывать по жребию — второму будет легче, он будет знать, сколько ему надо продержаться. Волот считал, что делать это надо одновременно, но положился на мнение посадника — ему видней.

Но, когда в палату внесли жаровню и зрители подались вперед, волхв неожиданно отказался от жребия.

— Не надо, зачем? Я буду первым, мне все равно… — сказал он, когда Смеян Тушич предложил ему бросить кости.

Тут заволновался Вернигора, да и посадник неуверенно оглянулся на свою супругу. И только тогда Волот понял, что они задумали: первым должен был быть татарин! Он бы не сумел этого сделать, он бы отказался от своих слов без всяких поединков! Поэтому они и оставались такими спокойными, поэтому и не боялись ничего, предлагая столь жестокое разрешение спора. А волхв не разгадал их замысла, не подыграл, разрушил их план! В нем не было ни капли хитрости, он принял все это за чистую монету! Так же как и Волот…

— Младик! Что ты делаешь? — ахнула еле слышно женщина, которая пришла с волхвом, но ее услышали, потому что зрители притихли и замерли, ожидая небывалого зрелища.

Тот поглядел на нее, пожав плечами — все такой же спокойный, такой же невозмутимый. Разве что немного смущенный тем, что на него смотрит столько народу. Вернигора обхватил руками голову, у посадника не хватило сил объявить о начале поединка. Волхв сам подошел к жаровне сбоку, так, чтоб его видели и зрители, и судьи, и посмотрел на Смеяна Тушича.

— Можно?

— Погоди, — тяжело вздохнул тот, — надо убедиться, что угли действительно горячие. Кто хочет проверить? Ты, Сова Беляевич?

Осмолов покачал головой:

— Я верю, верю.

Вызвался кто-то из новгородцев, и подтвердил всем остальным: настоящие горящие березовые угли, никакого подвоха нет. Для убедительности он попытался выхватить уголек из жаровни, но отдернул руку и, потряхивая ею и поскуливая, вернулся на место, под смешки товарищей.

Волхв снова вопросительно посмотрел на посадника, и тот то ли кивнул, то ли опустил голову, скривив лицо. Смешки смолкли, зрители раскрыли рты, так же как и Волот, не в силах оторвать глаз от рук волхва. А тот посмотрел вокруг, и, пожалуй, страх мелькнул на его лице — всего на миг. Но руки не дрогнули, он опустил их в жаровню, сгреб пригоршню раскаленных углей и поднял так, чтоб их все видели. На тыльной стороне его ладоней медленно гасли мелкие искры, красное свечение перекатывалось по углям, становясь чуть ярче от его дыхания. Он стоял и держал их в руках, и лицо его оставалось совершенно неподвижным. Сердце Волота едва не остановилось, он чувствовал его медленные удары, и считал их: один, два, три… Сколько же можно? Где лежит предел человеческих возможностей? Мертвая тишина опустилась на судебную палату, и в ней слышалось, как потрескивают угли в руках волхва. И как стучит сердце Волота: восемь, девять, десять… Искры на пальцах волхва погасли совсем, остались только черные разводы сажи, а над углями дрожал раскаленный воздух.

— Как ты думаешь, этого хватит? — спросил волхв у Вернигоры, и голос его прозвучал чуть вызывающе, чуть насмешливо, и чуть громче обычного.

— Хватит, хватит! — закричал Смеян Тушич, словно очнувшись.

Волхв опустил руки вниз и высыпал угли обратно в жаровню, осторожно отряхивая ладони. Никто не шелохнулся и не издал ни звука, люди так и смотрели на происходящее с раскрытыми ртами, пока со своего места не подал голос Сова Осмолов:

— Это нечестно! Это какие-то волховские штучки!

Новгородцы, словно разбуженные его голосом, засвистели и затопали ногами, советуя Осмолову заткнуться, и закричали восторженно:

— Его правда! Его правда! Боги на его стороне!

— Это волшба! — попытался перекричать их громовые голоса Осмолов, — Он даже не обжегся!

Волхв глянул на него и кивнул, но не боярину, а женщине, смотрящей на него то ли с испугом, то ли с восхищением, и раскрыл перепачканные сажей ладони, показывая их всем вокруг.

— Я не обжегся. Почти не обжегся, — сказал он удивленно, словно не ожидал такого от самого себя, — боги действительно были на моей стороне…

— Если это волховские штучки, как утверждает ответчик, — тут же подхватил Смеян Тушич, — то это лишний раз доказывает правоту Млада Мстиславича. Волхв не может лгать и пользоваться при этом поддержкой богов. А мы только что видели их поддержку, разве нет? В любом случае, сейчас очередь твоего свидетеля, Сова Беляевич.

— Мой свидетель не пользуется силой наших богов! Он не волхв! Он иноверец, мусульманин! Это нечестный поединок!

И снова товарищи поддержали его, топотом ног и протестующими воплями.

— Ничего, — хмыкнул в усы посадник, — если он не лгал, его боги помогут ему. Да и наши поддержат.

Татарин, которого подтолкнул толмач-дружинник, с опаской подошел к жаровне, и, надо отдать ему должное, постарался сохранить лицо, несмотря на улюлюканье и подначки новгородцев — им все было ясно, продолжения не требовалось. Он посмотрел на Сову Беляевича, и тот закивал в ответ.

— Если татарин солгал, — поспешил Осмолов опередить события, — значит, он солгал и мне! Это не доказывает моей вины, это доказывает лишь невиновность волхва! Я отзываю свидетеля, он лжец!

— Поздно, Сова Беляевич, — усмехнулся посадник, — поединок есть поединок.

— Раз солгал — пусть отвечает, — выкрикнул кто-то, — полтора часа нам мозги парил, а теперь — в кусты?

Новгородцы захохотали, а товарищи Осмолова надеялись их перекричать.

Татарин попытался поднести руки к углям, чувствуя или понимая, что смеются над ним. Но, едва ощутив жар, изменился в лице и руки отдернул.

— Давай-давай! — кто-то из новгородцев свистнул, — сам не захочешь — мы тебя силком в жаровню затолкаем!

Надо сказать, новгородцы не шутили, и в следующих выкриках явно слышалась угроза. Смеян Тушич не успокаивал шумящих, хотя Осмолов и говорил что-то о беспорядке в суде, а его товарищи шипели и угрожали новгородцам.

Татарин побледнел — поверил в обещания новгородцев, и предпринял вторую попытку, но не выдержал, спрятал руки за спину и начал что-то быстро и убежденно говорить. Толмач не успевал за ним, но и без него было ясно: свидетель Осмолова кается, что лгал. И не просто кается, а тычет пальцем в Сову Беляевича и говорит, что ему заплатили.

— Он и теперь лжет! — выкрикнул Осмолов, — он все время лжет! Я даже не пытался его подкупить, он сам пришел ко мне!

— Его слово против твоего слова, а, боярин? — усмехнулся вдруг Вернигора, — это поединок…

— Поединок, поединок! — поддержали зрители, засвистели и затопали.

— У меня есть свидетели! Да любой из моих людей подтвердит, как этот человек пришел ко мне сам!

— Любой из твоих людей сунет руки в жаровню, чтоб подтвердить твою правоту? — рассмеялся Вернигора, — давай. Вызывай по очереди! Они не иноверцы, боги их поддержат!

Когда распахнулась тяжелая двойная дверь в судебную палату, новгородцы радостно потирали руки, глядя на товарищей Осмолова, переглядывающихся между собой, и не сразу смолкли и оглянулись.

Волот почувствовал неладное сразу, едва увидел, как дубовые створки медленно ползут внутрь. Человек, двумя руками толкавший дверь, был одет по-походному, тяжело дышал, и из-под его шапки на лоб катились блестящие капли. В палате пахнуло конским потом и мокрым снегом: гонец торопился и не стал дожидаться окончания суда. Волот поднялся ему навстречу, все вокруг замолчали, и в гулкой тишине гонец выдохнул осипшим голосом:

— Псков требует отделения. Их вече так решило. Если Новгород воспротивится, они обратятся за помощью к Ливонии.


Дума собралась через два часа после этого известия; князь, посадник и осужденный таки Сова Осмолов направились в думную палату втроем.

Говорили о необходимости веча, о подавлении мятежного Пскова, о войне с Ливонским орденом, на помощь которому придут и шведы, и поляки, и литовцы. И единодушно пришли к выводу — Псков не удержать. Не теперь…

Сам собой разговор свернул на возможность отделения Москвы и Киева, и на этот раз играть в кости с судьбой Руси Волоту не хотелось — все бояре, кроме Смеяна Тушича, в один голос говорили: новгородская земля должна выставить ополчение впридачу к пушкам и серебру. Не пятьдесят тысяч, конечно, хотя бы двадцать-двадцать пять. И сделать это быстро, и зимними дорогами пройти к южным рубежам… Иначе, на примере Пскова почуяв слабину, Москва соберет свое вече, и Киев соберет: единая Русь разлетится на кусочки, а их в мелкие клочки порвут враги как с востока, так и с запада.

Тоска глодала Волота: ему не нравилось это решение, он чувствовал, что оставляет Новгород беззащитным. Но бояре были правы: или подавлять Псков, рискуя завязнуть в войне с Европой, или до весенней распутицы покончить с крымчанами, являя Москве и Киеву свою волю и силу. Псков подождет окончания войны.

Князь с ужасом думал, что в этот час в Москве уже звонит вечевой колокол… Псков — только начало. Волот не смог удержать того, что собрал воедино его отец…

Смеян Тушич выехал в мятежный город тем же вечером, надеясь через сутки быть на месте — говорить с псковским посадником. Волот уповал на небывалую способность Воецкого-Караваева договариваться о мире: если псковичи хотят свободы, возможно, они не собираются закрыть Ганзе дорогу на Русь? Возможно, они не будут против военных союзов с Новгородом? На безрыбье и рак рыба, а Псков — прикрытие Новгорода с запада… Крепостные стены Гдова и Изборска всегда служили надежной броней не только Пскову, но и Новгороду. Да и торговля в Новгороде завянет, стоит только увеличить торговые пошлины на проезд через псковские земли.

Но Псков подождет окончания войны.


Поздно вечером в Городище приехал доктор Велезар, словно почувствовал, что Волоту нужна поддержка. Тягучее сладкое вино и добрый друг рядом сделали свое дело: приунывший, испуганный князь воспрянул духом, и через час уже с восторгом рассказывал доктору о суде над Совой Осмоловым, о находчивости Вернигоры и о чуде, явленном волхвом.

— Да ты меня разыгрываешь! — рассмеялся Велезар — они оба выпили вина больше, чем обычно.

— Да нет же! — едва не обиделся Волот, — я тебе серьезно говорю: он стоял и держал в руках пригоршню горячих углей! И он даже не обжегся!

— Такого не может быть. Я знаю, что шаманы могут ходить по горящим углям, но для этого им нужно достичь определенного состояния, а это не так просто, уверяю тебя, мой друг.

— Вернигора говорит, что он сильней Белояра. Вернигора хочет, чтоб он поднялся к богам и спросил их о том, что это за сила, которая навела морок на сорок волхвов.

Улыбка доктора погасла, он задумался на минуту, а потом сказал:

— Знаешь, это очень опасно. Я бы не назвал Млада Мстиславича своим другом, мы не очень близки, но я хорошо отношусь к этому человеку, он мне далеко не безразличен. Не прошло трех недель, как духи сбросили его сверху, он совсем недавно поднялся на ноги… Боги не любят, когда люди вмешивают их в свои дела, они становятся жестокими. А второго падения он может и не пережить. Я бы на месте Вернигоры не стал настаивать на этом. Млад ведь согласится, стоит его только попросить — он всегда готов жертвовать собой.

— А еще Вернигора говорил, что его хотели отравить… — вставил Волот, когда доктор снова задумался и замолчал.

— Отравить? Кто? Когда? — доктор встревожился не на шутку.

— Я не знаю, я не спрашивал… — Волот виновато пожал плечами, — но опасности нет, раз Вернигора говорил об этом так спокойно.

— Будем надеяться… — вздохнул доктор и снова немного помолчал, но потом словно собрался с духом, — знаешь, милый мой, я не хотел говорить тебе этого… Я никогда ни с кем не обсуждаю таких вещей, но тут… Тебе никто этого не скажет, кроме меня. Возможно, мои подозрения беспочвенны, возможно, я сейчас оговорю честного и хорошего человека, но лучше я это сделаю, иначе…

— Ну что ты тянешь? Говори! Вернигора, например, всегда сразу говорит то, что думает. И ничего…

— Вот о нем-то я и хочу тебе сказать. И думаю: имею ли я на это право?

— Давай так: я сам решу, что делать с тем, что ты мне скажешь. А то сейчас мне кажется, что я чего-то не знаю, и поэтому выгляжу глупо, — улыбнулся Волот.

— Ладно. Слушай. Дело в том, что Вернигора и Млад любят одну женщину. И оба хотя на ней жениться.

Волот скривился: истории о любви его совершенно не волновали.

— Ну и что тут такого?

— Это очень умная и красивая женщина, она профессор университета. И она пока не выбрала между ними. Согласись, и Вернигора, и Млад Мстиславич тоже в своем роде заслуживают внимания женщины.

Волот никогда не задумывался о таких вопросах, женщины в его жизни пока оставались символом женской половины терема, так же как длинная рубашонка, которую он носил, пока был на их попечении. Наверное, он до сих пор гордился тем, что вырос и больше не имеет никакого отношения к женщинам. Хотя дядька время от времени намекал ему на то, что пора бы посматривать в сторону девушек не с презрением, а с интересом.

— Я не понимаю тебя, — Волот посмотрел на доктора удивленно — зачем ему обязательно надо это знать?

— Ты еще ребенок, — снисходительно улыбнулся Велезар, — они соперники, теперь понимаешь? Любовь — сильнейшая из человеческих страстей, ты и представить себе не можешь, на что способны люди, желающие избавиться от соперника и овладеть предметом своих мечтаний. Нет, Млад, по моему мнению, не допустит даже мысли о том, чтоб причинить зло Вернигоре. А вот Вернигора… В нем я не вполне уверен. Это сильный человек, привыкший добиваться своих целей, не очень заботясь о средствах. И его желание спросить богов о той самой таинственной силе, в существование которой я не очень верю, оно очень похоже на способ достигнуть этой цели. Я понятно объяснил тебе свою мысль?

Волот задумчиво кивнул. Как, оказывается, мало он знает людей… Как, оказывается, сложно складываются их отношения… А он-то думал, что Вернигора — друг волхва.

Происшедшее в суде сразу предстало перед князем совсем в другом свете: Вернигора не сумел избежать поединка между татарином и волхвом. И нисколько не возражал, когда Марибора предложила это тяжелое испытание. В отличие от Смеяна Тушача, он, наверняка, мог предвидеть, что волхв вызовется первым… Хотел выставить его трусом? Лжецом?

И что теперь с этим делать? Вернигора казался ему человеком, лишенным камня за пазухой, а выяснилось… И у него за душой есть то, что он скрывает от остальных. А может, он нарочно говорит о том, что волхв сильней Белояра, чтоб об этом узнали те, кто Белояра убил? А может… Волот стиснул кулаки: и снова недоверие, снова разочарование!

Ему пришлось приложить немало сил, чтоб доктор не заметил, как ему горько и тяжело.

5. Карачун

Дана прижималась к его боку, сидя в санях, уютно кутаясь в шкуры. К ночи подморозило, перестал валить снег, и сквозь низкие рыхлые облака на Волхов смотрела блеклая желтая луна.

— Младик, скажи, а ты сразу знал, что у тебя это получится?

— Что? — переспросил он.

— Взять в руки угли и не обжечься.

— Нет. Я не ожидал. Мне нужно время для таких штук, пляска шамана, обереги, бубен…

— И ты не испугался? — она потерлась лицом о его плечо.

— Почему, испугался. Не сразу, конечно. Когда почувствовал жар, тогда испугался. Но это быстро прошло.

— Ты удивительный человек. Как ты мог не догадаться? Как только Марибора предложила это, я сразу поняла — татарин струсит.

— Я не знаю… Я поверил. Ведь когда-то так и делали, чтоб выяснить, правду ли человек говорит. Я говорил правду, значит, я это мог.

— Тебе было больно?

— Почти нет. Только в самом начале. А потом просто горячо, но не больно.

— И как же ты не испугался? — она удивленно покачала головой.

— Я же говорю, я был прав. Ради Правды можно сделать и не такое, — Млад помолчал, — знаешь, когда я был маленьким, я сотни раз видел, как мой дед пляшет на углях. Я тогда еще не был шаманом, я только помогал ему. У меня был свой бубен, и маска, и обереги, я умел петь и плясать, как положено шаману, но не взлетал — чего-то не хватало. Я делал все, как дед, но на углях плясать не мог. Однажды я решил попробовать — мне казалось, это у меня получится. Мне казалось — стоит взойти на костер, и я взлечу вверх вслед за дедом. Я очень этого хотел…

— И что?

— Обжег пятки, — Млад засмеялся, — дед очень ругался. Тащил меня домой на закорках и всю дорогу ругался. И отец ругался тоже. Только мама меня жалела и защищала. Я несколько дней не мог ходить, а было лето, и мне очень хотелось к ребятам — купаться, раков ловить…

— Чудушко ты мое… — Дана вздохнула, — это было удивительно… Видел бы ты, как на тебя смотрел князь! Он же ребенок совсем, для него это настоящее волшебство.

— В этом нет никакого волшебства. Я знал, что я прав, только и всего. И я верил, что смогу. Сомневался немного, но верил. Мне было жалко татарина — ведь он не мог верить так, как я.

— Ты еще Сову Беляевича пожалей! — фыркнула Дана, — вот подлец, каких свет не видел! И татарин — тварь трусливая и продажная.

— Нет. Он не трусливый. Он просто здраво рассудил: зачем ему калечить руки? Ради денег? Деньги того не стоят. И выгораживать Осмолова ему после этого не было никакого смысла — денег бы он все равно не получил.

— Ты не побоялся руки покалечить…

— Я был прав. Это меняет дело. Ради Правды… — Млад пожал плечами.

— А Родомил говорит, что Правды нет, — вдруг сказала Дана и посмотрела на него пристально, словно хотела услышать ответ.

— Правда есть. Только она не всегда нужна. Родомилу, например. Кости для жребия мне и татарину приготовили разные…

— И ты с ним не согласен?

— Почему же? Например, война — это обман противника. Только, обманывая, я должен помнить об этом и не надеяться на помощь богов. И, опуская руки в огонь, понимать: без ожогов не обойдешься… На войне — другая правда. Родомил считает, что это тоже война.

— А ты?

— Право, Сова Осмолов слишком мелок для того, чтоб с ним воевать, — Млад улыбнулся, — он вроде мародера на этой войне… Или маркитанта. Продает все, что продается. И своим, и чужим.

— Он богатый и могущественный… — ответила Дана, улыбаясь.

— Сегодня я этого не заметил. И потом, мародеры всегда богаче честных воинов…

— И кто, по-твоему, настоящий враг?

Млад вздохнул: Михаил Архангел с огненным мечом в руках? Он два дня хотел рассказать об этом Дане, но так и не нашел повода. А тут вдруг все его видения из будущего показались ему сущим вздором, бессмыслицей, достойной мальчишки-выдумщика. Отец Константин, пустой жрец — враг? Позавчера, когда Млад чувствовал себя побежденным, ему именно так и казалось. А тут, выйдя в победители, он перестал всерьез относиться к проповеднику. А ведь сам говорил недавно Ширяю, что нельзя недооценивать противника…

— Я не знаю. Родомил предлагает спросить об этом богов.

— Младик, не вздумай этого делать, — Дана приподнялась, заглядывая ему в лицо, и чуть не упала, когда сани тряхнуло на выбоине во льду, но Млад подхватил ее и прижал к себе.

— Даже не смей об этом заикаться! — она высвободилась из его объятий, — Родомил ничего не смыслит в разговорах с богами!

— А я? А я, по-твоему, что-нибудь смыслю? — он улыбнулся.

— Ты сегодня без этого напугал меня до слез. Не надо, Младик, все знают, что боги этого не любят. Они шлют знаки сами, когда хотят. Разве нет?

— Ну, они и дожди слали бы сами, когда хотели, если бы я их не просил… — на него нашел кураж — он чувствовал себя чуть ли не всемогущим и смеялся над своим зазнайством. Ему хотелось, чтоб она видела в нем героя, чтоб она восхищалась его отвагой, чтоб она боялась за него до слез…

— Перестань! Это вовсе не шутки. И будь осторожней с Родомилом. Не надо принимать за чистую монету все, что он предлагает!

Млад опустил голову — она не понимала. А Родомил на самом деле не причинил бы ему вреда, для этого достаточно было посмотреть ему в глаза. Он, может, и привык добиваться своего всеми правдами и неправдами, но, тем не менее, он был честен… по крайней мере, в этой игре.

— Хочешь, я слетаю наверх и сниму тебе звездочку с неба? — он улыбнулся, вспоминая о тереме и соболях.

— Нет. Если каждый начнет таскать звездочки с неба, что от них останется? — она засмеялась.

— Я маленькую… — шепнул Млад.

— Чудушко, не надо мне ничего, ты только перестань геройствовать. Хватит. Я и без этого знаю, какой ты на самом деле.

— Какой?

Она быстро поцеловала его в щеку и не стала отвечать.


Родомил ходил из угла в угол широкими, тяжелыми шагами и ругался:

— Надо быть сумасшедшими! Я не верю, что весь город Псков сошел с ума! На что они надеются? Да их раздавят, как комара на ладони!

Добробой, раздувающий у печки самовар, слушал его раскрыв рот. Ширяй, сузив глаза, сидел за столом, подпирая рукой щеку, и следил за Родомилом любопытным, но подозрительным взглядом. Пифагорыч, заглянувший на чашку чая, одобрительно кивал: прихода Млада никто не заметил.

— Не иначе, кому-то из псковских бояр срочно потребовалось серебро! — гремел Родомил, — и завтра они перекроют дороги торговым обозам! Я не верю, что псковский посадник не видит дальше собственного носа!

Пифагорыч оглянулся на хлопок двери:

— А, Мстиславич… Мы тебя ждем. Ты где был-то?

Младу вовсе не хотелось говорить, что он был у Даны. Да и Родомила он встретить у себя дома не ожидал.

— А я к тебе, — словно оправдываясь, сказал тот, — поговорить надо.

Млад посмотрел на Пифагорыча и шаманят: не выгонять же их на двор?

— Пойдем, поговорим, — пожал плечами Млад, и Родомил тут же накинул полушубок на плечи.

— Я вчера говорил с волхвами, — без предисловий начал главный дознаватель, словно боялся, что Млад неправильно его поймет или не захочет слушать, — на перынском капище, и в детинце, на капище Хорса. Дальше пока не ездил.

— О чем? — не понял Млад.

— О силе об этой. О людях. Я подозреваю, в Пскове вече тоже неспроста отделяться решило.

— Псков просто выбрал удобное время, — ответил Млад, — они ведь знают, что Новгород примет их обратно в любую минуту. За зиму поднакопят денег, а потом назад запросятся. И ополчение не надо выставлять.

— Да нет… — кашлянул Родомил, — не в этом дело, ох, не в этом! Ты мне так и не сказал, что ты понял тогда, с Градятой… Мне очень нужно это знать прежде, чем ехать в Псков.

Они шли по тропе к лесу, быстро, словно куда-то торопились, на самом же деле — чтоб не мерзнуть.

Млад задумался: а не было ли все это совпадением? Возможно, вовсе и не силу Михаила Архангела использовал Градята, а просто нашел слабое место — шрам? Самое свежее воспоминание о поражении — меч? Млад ничего не смыслил в той борьбе, к которой неожиданно оказался способным. Он никогда не использовал свою силу для войны, он договаривался с богами, он призывал или прогонял дождь, чтоб рос хлеб или сохло сено.

— Я не знаю. Я могу ошибиться… — пробормотал он.

— Да что ты тянешь? — вдруг разозлился Родомил, — почему ты всегда неуверен?

— Потому что я отвечаю за свои слова.

— Я тоже отвечаю за свои слова, — фыркнул главный дознаватель, — но я не тяну кота за хвост.

Млад пожал плечами: он не считал нужным рубить с плеча. А с другой стороны, почему бы Родомилу не знать, что с ним было, и как по-разному это можно истолковать?

— Послезавтра — Карачун, — медленно сказал Млад, глядя на полупрозрачные облака и звезды между их обрывками.

— И что? — не понял Родомил.

— Нет, это я так. Ночь волшебная… Хочешь, я спрошу об этом богов?

— Хочу, — с мрачным вызовом ответил главный дознаватель, — ты же знаешь.

По тропе они добрались до леса и шагнули под его хмурые своды.

— Мне не надо лучших людей Новгорода. Достаточно тебя одного. Ты разделишь со мной ответственность, и поможешь, если я упаду вниз: не хочу опять валяться в костре, пока он не потухнет. И… не говори никому об этом. В суде ты моих слов все равно использовать не сможешь, тебе придется искать другие доказательства.

Теперь задумался Родомил.

— Послушай, — наконец, сказал он, — а это на самом деле так опасно?

— Я не знаю. Я никогда не делал того, на что не имею права. Падать вниз — всегда опасно, месяца не прошло, как я снова испытал это на себе… Но я не могу сказать, что будет, если я перешагну границу. Это… это внутренний запрет, понимаешь? Я просто знаю, что можно делать, а чего — нельзя. И дело не в том, что меня за это каким-то образом накажут, нет… Я не был бы шаманом, если бы вел себя правильно под страхом наказания. Ты можешь наступить ногой на кусок хлеба?

Родомил покачал головой.

— Вот это — то же самое. Только гораздо более важное. Тут смешано все: гордость человека перед богами, гордость богов перед людьми. Это как просить подаяния, когда сам можешь добыть себе пропитание. А если и не можешь… На это надо решиться, надо перешагнуть через гордость. И если тебя за это пнут, как собаку — значит, ты это заслужил. Когда я прошу дождя, я знаю, что сам не могу ухватить тучу и заставить пролиться над полем. Это — во власти богов, и я требую от них эту тучу и этот дождь. Но мне не придет в голову просить богов вырыть колодец и достать из него воды, когда я хочу напиться. Так же как ни один волхв не потребует победы войска в бою… Просить можно об Удаче, но не о победе.

— Может, богам нужна будет жертва?

— Я не знаю. Я даже не знаю, кто из них будет говорить со мной, и будет ли. Но, судя по всему, тебе ответит Перун, ты ведь громопоклонник? И… в общем, это его дело: ответить ударом на удар. Так что — кровь.

— Бычка? — спросил Родомил.

— Нет, так много не надо, мы ведь не подкупить его хотим, а выказать уважение. Я думаю, барашка. Курица — как-то мелковато, барашек — в самый раз. Послезавтра днем сходи на Перынское капище, не в лесу же ночью его резать…

— Послушай, а почему — Карачун? Самая темная ночь…

— Самая длинная ночь, — поправил Млад, — ночь, когда Солнце поворачивает на лето. На самом деле, это ночь, когда светлые боги отдали всю власть темным, и со следующего дня начнут забирать ее назад. Поворот, перелом. Это кажется, что Карачун — день темных богов, на самом деле, это и праздник светлых… Это — наивысшая точка их надежд на будущее.

— Ты хочешь сказать, Купальская ночь — праздник темных богов? — хмыкнул Родомил.

— И их тоже. Это — равновесие… Коловращение, — Млад слепил снежок и поднял перед собой, — вот смотри, чем выше я подниму камень, тем сильней он ударит по земле, если его отпустить. И эта сила таится в нем, пока он не начал падать. Когда он падает, то летит все быстрей, но при этом растрачивает силу, что имел наверху. И, пока он летит, между его силой и быстротой установлено равновесие. Мир всегда движется, и в нем это не падение, а вращение. Если где-то убыло — то где-то прибыло. Но у того, что убыло, есть оборотная сторона — возможность прибавлять… Чем больше убывает, тем…

Млад замолчал и уронил снежок на тропинку — Родомил ничего не понял. Да и объяснял он, как всегда, плохо…

— Я понял, — кивнул главный дознаватель, — в этот день светлые боги расположены давать ответы…

— Примерно так, — вздохнул Млад.

Они вышли на поляну, где обычно он разводил костер.

— Здесь? — спросил Родомил.

Млад кивнул:

— Послезавтра приходи сюда ближе к полуночи. И… лучше, чтоб никто не знал… Никто не одобрит ни тебя, ни меня.


На следующий день вечером Ширяй явился домой днем, как только у Млада закончились занятия, и хотел незаметно проскочить в спальню. Но Млад с порога заметил, что с ним не все в порядке — больше всего невозмутимый и полный достоинства парень напоминал побитую собаку. Сначала Млад не понял, что с ним, и хотел оставить в покое, но когда и через полчаса тот не вышел из спальни с неизменной книгой в руках, Млад забеспокоился и заглянул к нему сам. Добробой ушел в Сычевку за молоком и еще не вернулся — поговаривали, у него там появилась девушка, и послать к Ширяю для столь деликатного дела второго шаманенка не удалось.

Парень лежал на постели лицом к стене, странно вытянув руки, и не оглянулся на скрип двери — Младу показалось, что он плачет.

— Ширяй, — Млад присел к нему поближе, — ты чего, заболел?

Тот замотал головой, ни слова не говоря.

— Что-то случилось?

Тот снова покачал головой и ничего не ответил.

Млад окинул его взглядом — в спальне было темновато, и только нагнувшись пониже заметил, что на руках у парня страшные ожоги в черных разводах.

— Ты чего сделал-то, а? — сердито спросил он, догадываясь, что произошло.

— Ничего, — буркнул Ширяй и шмыгнул носом.

— Ты повернуться можешь? Я посмотрю.

— Да ничего не надо смотреть, заживет как-нибудь.

— Я тебе заживу! Поднимайся! Пошли за стол! — Млад никогда не кричал на учеников, но тут не удержался. Ширяй, видно, не ожидал ничего подобного, и начал медленно и неуклюже вставать. Глаза у него действительно покраснели и опухли, а он не мог даже вытереть лицо от слез — кисти были обожжены со всех сторон. Млад подхватил его под локоть, потому что парня шатало, довел до стола, по дороге сняв с крючка полотенце, и усадил на лавку.

— Посиди немного, сейчас я лампу зажгу, темнеет уже, — для начала он вытер Ширяю глаза и нос — вдруг вернется Добробой, и увидит, что Ширяй плакал?

— Да не надо ничего… — снова попробовал сказать парень.

— Перестань говорить чушь. Давай, рассказывай, как тебе в голову это пришло?

— Что? — Ширяй прикинулся ничего не понимающим.

— Ничего. Рассказывай.

— Ты что думаешь, я один такой? — вскинул тот глаза, — да половина студентов попробовала! Все спорят и все руки в угли суют!

Млад опустил руки и сел рядом с Ширяем.

— Вы что, ненормальные? — тихо спросил он.

— А что? Если я прав, значит должно получиться! А я ведь тоже шаман!

— Какой ты после этого шаман! А? Ты что, не понимаешь? И о чем же ты таком спорил, что для этого надо было руки в угли совать, а?

— Да из-за девчонки, — буркнул Ширяй, — что она меня выберет…

— Да ну? А ты в этом нисколько не сомневался?

— Не сомневался! Все сомневались, а я не сомневался! Пока… пока не попробовал. А они испытать меня хотели. А я тоже… тоже испытать хотел.

— Ну и дурак… — Млад подкрутил фитиль лампы и подумал, что ведет себя в точности, как дед в таких случаях, — шаман должен понимать, когда нужна помощь богов, а когда можно обойтись своими силами. Ради Правды можно пойти на смерть, а ухарство того не стоит. Достойно десятилетнего мальчишки, а не того, кто прошел пересотворение.

— Да я понял уже…

— Больно было? — Млад похлопал парня по плечу.

— Жуть… Угли еще к коже приклеились — не стряхнуть… Знаешь, как все надо мной смеялись? Никогда не забуду.

— Правильно смеялись — нечего бахвалиться, — Млад вздохнул, — да ладно. Не переживай. Мало мы глупостей в жизни делаем, что ли?

— То-то и обидно, что правильно смеялись… — проворчал парень.

Когда вернулся Добробой, Млад успел перевязать Ширяю руки и хотел уложить его в постель, но тот воспротивился — остался за столом, читать книгу. Приходилось время от времени переворачивать ему страницы. Добробой же, с порога увидев повязки, расхохотался.

— И ты, что ли? Ну вы даете! Я троих таких по дороге встретил — от медиков шли!

— Ничего смешного не вижу, — Млад сжал губы, — ему больно, между прочим…

— Так от глупости никакие лекарства не помогут! — продолжал со смехом Добробой.

— Ты шибко умный, — прошипел Ширяй сквозь зубы.

— Молоко-то не прокисло? — спросил Млад, покосившись на Добробоя.

— Не, я вечерней дойки дождался. Тепленькое… Хочешь, Млад Мстиславич?

— Ну, налей… И Ширяю налей тоже. Мы его теперь с ложки недели две будем кормить.

— Коляда, между прочим, скоро… — вспомнил вдруг Добробой, — Собирались же, маски делали… А ты? Как колядовать-то будем? И Карачун завтра.


Самый короткий день в году начинался хмуро и недобро. Выйдя на крыльцо, Млад почувствовал приближение не метели даже — бурана. Северный ветер завывал потихоньку, пробуя свои силы, гнал мрачные тучи низко к земле и поземок вдоль тропинок. Над факультетскими теремами вились дымы — занятий не было, все пекли ржаные хлебы и грелись у печек, рассказывая друг другу страшные сказки.

Хийси прятался в будке — в этот день нечего делать на дворе, даже собаке это понятно, а уж такому лентяю, как Хийси, только дай повод не высовывать носа на мороз.

Млад обогнул университет справа и вышел на крутой берег Волхова, разглядывая небо на севере. На открытом пространстве ветер задувал еще сильней — холодный, недобрый ветер: внезапным его порывом едва не снесло треух с головы, набило снежной крупы за воротник и дернуло полы полушубка.

— Что, дед Карачун, тебе не нравится, что я задумал? Так не у тебя же спрашивать буду, — усмехнулся Млад.

Ветер хлопнул по лицу широкой, тяжелой ладонью, взвился с тонким воем вверх и растекся по берегу юрким поземком — словно змей.

Млад еще раз посмотрел на небо и свернул к университетскому капищу.

Там вовсю готовились к празднику: студенты носили дрова для костров и смолили факелы, три волхва что-то бурно обсуждали, водя пальцами по небу, сычевские мужики расчищали снег.

— Здорово, Млад Мстиславич! — наконец, заметил его один из волхвов, — что скажешь?

— Буран будет к ночи. Начинайте раньше, и костры не ставьте высоко — к теремам искры полетят.

— Так северный же ветер, как же к теремам?

— С Волхова дунет — как раз в ту сторону и получится, — пожал плечами Млад.

— Спасибо, что предупредил. Настоящий Карачун, ты чуешь? — волхв подмигнул Младу.

— Ага, — рассеянно кивнул Млад, — красиво должно получиться.

— Что-то ты сегодня невесел. Видал, пол-университета вслед за тобой вчера угли из печек таскали?

— Видал… — вздохнул Млад, поморщившись.

— Уел ты Осмолова, да как уел! Не хочешь сегодня на празднике выступить?

— Нет, я ночью подняться хочу.

— Силы бережешь? Ну, давай. А что это вдруг — подняться? Обязательно сегодня?

— Шаманская болезнь начинается, почти месяц не поднимался. А тут такая ночь…


Дана ждала его — сегодня она была одна, Вторуша сидела дома, в Сычевке.

— Я думала, ты еще затемно придешь, — она сама сняла с него треух и отряхнула, приоткрыв дверь в сени.

— Сегодня буран будет, я на капище ходил, предупредить.

— Чай будешь пить?

— Нет. Кипятку выпью, — Млад снял валенки и пошел за стол.

— Что это ты? Никак, наверх собрался?

— Ага.

— Жаль, — вздохнула Дана, приподнимая плечи, — такая погода сегодня… Я думала, мы до вечера тут останемся…

— Так и останемся, если ты хочешь, — пожал плечами Млад.

— Я совсем о другом, чудушко, — она посмотрела на него исподлобья.

— А… — догадался Млад, — нет, не надо… Перед подъемом — не надо бы. Но если ты хочешь…

— Нет, милый мой, я как-нибудь переживу.

— Тогда просто посидим, а? Только перед праздником мне надо домой заглянуть. Ширяй, представь, вчера руки обжег…

— Что, и он тоже? — Дана покачала головой, — если ты думаешь, что вдохновил только студентов, так нет — в Новгороде вчера было тоже самое: мужики давние споры решали.

Она села за стол, налила ему кипятку из самовара и переспросила:

— Может чуть-чуть заварки добавить?

— Не надо. Мне и так тяжело будет подниматься. И погода сегодня такая…

— А что это тебя наверх потянуло? Дождался бы хорошей погоды.

— У меня шаманская болезнь начинается. Месяц не поднимался, — повторил Млад, пряча глаза, и нисколько не солгал — утром он проснулся с сосущей тоской в груди и болью в суставах.

— Младик, что-то мне это не нравится… Ты мне не врешь?

— Нет, — поспешил ответить он.

— А ты не для Родомила ли, часом, собрался наверх?

Млад покачал головой и потупился — он ненавидел что-то скрывать именно потому, что врать ему никогда не удавалось достоверно.

— Младик, не смей этого делать, слышишь?

Он взял ее за руку и снова покачал головой:

— Дана, я сам решу… Я сильный шаман, я знаю, что делаю. Не надо, я не хочу это обсуждать…


До вечера они просидели у Млада, вчетвером, и даже позвали Хийси в дом, чего не делали и в сильные морозы. Пес нерешительно остановился на пороге, и Младу пришлось его подтолкнуть. Хийси огляделся и прилег у входа, понимая, что ему оказана великая честь, и злоупотреблять добротой хозяев не стоит.

Пока топилась печь, они рассказывали страшные сказки, как и положено в этот день: под завывание ветра за окном, в сумрачном свете самого короткого дня. Шаманята ежились, но храбрились, Дана же бледнела и прижималась к боку Млада, отчего его рассказы становились еще мрачней и угрюмей.

— Долго выслеживал старый охотник шатуна, три дня ходил за ним по лесу, на четвертый день наткнулся на свежий след. А медведь словно почуял слежку — на дневку не остановился. Пока охотник его догонял, уже и темнеть стало — зимой в лесу быстро темнеет. Оглянуться не успел охотник, а уже не сумерки, а темная ночь. Вот тогда-то он медведя и увидел: бредет по снегу, еле-еле, не оглядывается: худой, ободранный. Тяжело ему по снегу идти, наст его не держит, а сугробы — ему по грудь. Охотник в снегоступах поближе подобрался, а окликнуть медведя боязно: сильный зверь, голодный, злой.

— А зачем его окликать? — шепотом спросила Дана.

— Нельзя в хозяина леса стрелять, когда он тебя не видит.

— А почему?

— Слушай. Зашел охотник сбоку, отложил рогатину, натянул лук, прицелился. Хочет крикнуть, а язык не ворочается: страшно. Ночь кругом, а он с шатуном один на один. Так и выстрелил, точно в глаз попал. Упал медведь мертвым. Обрадовался охотник, подошел поближе, но рогатину, на всякий случай, в руках крепко держит — медведь зверь хитрый, может и мертвым прикинуться. Посмотрел — нет, убитый медведь, не прикидывается. Хотел палку в пасть медведю вставить, чтоб душу его на волю выпустить, и сук сломал, но как тронул медвежью морду, как попытался рот ему раскрыть — да тут клыки звериные и увидел. Блестят в темноте, только не клацают, так и кажется, что сейчас в руку вопьются. Испугался охотник, руку отдернул, сучок выбросил. Ну, начал шкуру с него драть. А холодно в лесу, темно… Того и гляди волки живую кровь почуют. Да и не только волки зимой по лесу бродят…

— А кто еще? — спросил Ширяй.

— О других — в другой сказке. В общем, кое-как шкуру содрал, без всякого уважения. Только голову оставил, так и не смог до морды дотронуться. Смотрит, а медведь тощий, кожа да кости, и мяса-то нету. А до дома далеко… Тащить его кости на себе — никакого смысла. Подумал-подумал охотник, отрубил медведю заднюю лапу — на холодец, сложил шкуру, а остальное похоронить решил. Снег разрыл, ковырнул землю пару раз — мерзлая земля, хоть топором по ней бей… Делать нечего, положил медвежью тушу в сугроб, снежком кой-как присыпал и домой пошел. Долго шел, на следующий день к вечеру до дома добрался. «На, — говорит, — тебе, жена, лапу — вари холодец, держи шкуру — щипли на пряжу». И спать лег, на печку — устал, четверо суток по лесу мотался. Баба лапу в котел положила, в печь поставила. Сидит со шкурой в руках, мех медвежий щиплет. А уж стемнело…

— Ой, мама… — шепнула Дана Младу в ухо.

— Это еще не мама… — вздохнул он и обхватил рукой ее плечо, — Тут слышит под окном голос: глухой такой, жалобный. Вроде, на песню похоже: «Кто-то мясо мое варит, кто-то кожу мою сушит, кто-то шерсть мою прядет». И скрип: тихий-тихий, тонкий-тонкий…

— А че за скрип-то? — раскрыл рот Добробой.

— Слушай. Испугалась баба, сидит ни жива — ни мертва, а за окном темно, тихо, только скрипит что-то. И вроде как ближе и ближе. И опять голос, под самым окном почти: «Баба мясо мое варит, баба кожу мою сушит, баба шерсть мою прядет». Хотела она мужа разбудить, да от страха шевельнуться не может: руки опустила и молчит, язык к нёбу присох. Слышит — а скрип к крыльцу приближается: тихий-тихий, тонкий-тонкий. А потом как стукнуло что по ступеньке, глухо стукнуло, так дерево об дерево стучит. И опять. Стукнет и скрипнет потом. Слышит — дверь в сени отворяется. И под самой дверью голос: «Здесь мясо мое варят, здесь кожу мою сушат, шерстку здесь мою прядут». Выронила баба шкуру из рук, охотник услышал — проснулся. С печки соскочил, да подвернул ногу — стоит и шагу ступить не может. Тут дверь распахивается…

— О-ё-ёй, — запищала Дана, — не надо дальше, не надо!

Млад прижал ее к себе покрепче:

— Надо, раз уж начали. Открывается, значит, дверь, а на пороге шатун стоит, без шкуры. На человека похож, только голова медвежья. А вместо отрубленной ноги липовая колодка приделана. Глаза светятся, пасть щерится — клыки блестят и клацают. Увидел его баба и упала замертво. А охотник бежать хотел, но на ногу наступить не может. Подошел к нему медведь и спрашивает: «Ты меня исподтишка убил?» «Убил» — отвечает охотник. «Ты душу мою на волю выпустил?» «Не выпустил». «Ты на мне шубу расстегнул?» «Не расстегивал». «Ты кости мои похоронил?» «Не хоронил». «Так что ж жена твоя мясо мое варит да шерстку мою щиплет?» И загрыз охотника. Шкуру на плечи накинул и пошел прочь — обратно в лес. И, говорят, той зимой часто возле деревни встречали следы: три ноги медвежьи, а одна — вроде как липовая колодка.

Немного помолчали.

— Ой, Млад Мстиславич… — выдохнул, наконец, Добробой, — страх-то какой…

— Для детей это, — пожал плечами бледный Ширяй.

— Ой, взрослый-то нашелся! — повернулась к нему Дана, — кто вчера руки-то в угли совал?

— А это не твое дело, куда я руки сую!

— Дана, не трогай его. Пусть его храбриться, — Млад посмотрел на Ширяя, — а ты не груби, сколько раз говорил.

Добробой, вовремя спохватившись, достал из печи ржаной каравай, с медом внутри, и очень обиделся на Млада, который сказал, что попробует его завтра.

— Ты что, без нас наверх пойдешь? — спросил Ширяй.

— Да, без вас, — кивнул Млад.

— Почему? — удивился Добробой.

— Мне надо. И я не собираюсь вам ничего объяснять.

— Очень здорово! — фыркнул Ширяй, — учитель называется!

— Поговори! — Дана легонько хлопнула его по затылку.

— И поговорю! — вскинулся тот.

— Сиди уж… — проворчал Млад, — ты и бубна в руках не удержишь.

— А я? — тут же влез Добробой.

— А ты не бросишь товарища в беде, — усмехнулся Млад, — пора собираться на праздник.

— Нет, ну как же ты каравай-то не попробуешь, а? — расстроено спросил Добробой, — Карачун ведь. Положено.

— Ничего, дед Карачун меня простит как-нибудь. Сами ешьте.

— Да скотине и то положено давать… — вздохнул Добробой.

— Вон наша скотина, у двери спит, — улыбнулся Млад.

Хийси, словно догадавшись, что о нем идет речь, пару раз стукнул хвостом по полу.

— Слышь, Млад Мстиславич… — Ширяй поманил его к себе и потом зашептал на ухо, — съешь каравая, ничего тебе не будет, ты и так поднимешься, я же знаю. Нехорошо это. Я Дану Глебовну пугать не хочу, а то б при всех сказал. Это ж от безвременной смерти оберег.

— Да что ты, парень? Какая безвременная смерть? — улыбнулся Млад, — завтра съем, каравай весь год оберегом будет.

— Нет, ты сегодня съешь, слышишь? Сегодня.

— Перестань. Мне сегодня надо чистым быть. Я собираюсь высоко лететь.

Добробой тем временем отрезал кусок каравая и уговаривал Хийси его съесть. Пес не очень любил хлеб, облизал мед, а остальное опустил между передних лап и выжидающе смотрел на обглоданный кусок.

— Хийси! — Добробой топнул ногой, — а ну-ка быстро! Я что сказал!

— Зажрался… — проворчал Ширяй.

— Да ну вас, — усмехнулся Млад, забрал у собаки недоеденный кусок и намазал его маслом, — Хийси, мальчик… Давай, лопай. С маслом-то получше будет.

Счастливый пес заглотил оберег от безвременной смерти и лениво застучал хвостом по полу, радуясь, что угодил хозяину.


Ветер взрывал снег и носил его над землей, пригоршнями кидая в лицо. Лес шумел, прогибался под тяжестью ветра, но стоял. Это было только начало — настоящая буря ожидалась к полуночи.

На капище шумно горели костры, и ветер рвал их пламя, отбрасывая сполохи в стороны, стелил огонь по земле, перемешивал искры со снегом и нес над землей. Студенты, подходя, получали смоляные факелы, опускали их в огонь и отходили в стороны, стараясь занять места поближе к кострам и кумирам, мрачно смотрящим на людей сквозь мечущуюся снежную пелену. Огонь факелов гудел, дрожал и срывался, сливался с воем ветра и шумом леса, освещая снежный хаос вокруг.

— Какая мрачная ночь! — покачала головой Дана, — настоящий Карачун. А после твоих страшных сказок думается только об ужасной смерти.

— На то он и Карачун, — усмехнулся Млад, — чествуем темных богов — должны ощущать их силу.

— Тебе страшно? — шепнула Дана ему на ухо.

— Мне холодно. Насквозь продувает… Если я ощущаю силу темных богов, это вовсе не значит, что я ее боюсь. Слышишь, как гудит огонь? Нам есть что противопоставить темноте и морозу.

— Северный ветер размечет наши костры, если захочет…

— Но не снесет наши дома. Лес прикроет. Мы слабей богов, но мы не бессильны. Завтра ты убедишься в этом в который раз.

— Я до завтра не доживу, — улыбнулась Дана.

На капище собрался не только весь университет, но и вся Сычевка, и множество людей из Новгорода — университетские праздники славились на всю округу. Сычевских и новгородских девушек явно не хватало на всех, и вокруг каждой вилась стайка студентов. Как-то незаметно растворился в темноте Добробой, только Ширяй, смущенный своей вчерашней неудачей, понурив голову стоял около Млада и прятался за его спину.

Перекрикивая вой ветра и гул огня, один из волхвов начал праздник — самый мрачный праздник в году, и от этого, наверное, самый величественный. И вскоре тягучая песня, поющая славу тьме, морозу и силе, укорачивающей день, заклокотала над капищем, под редкий бой больших барабанов и шорох пламени факелов. Песню подхватывали постепенно, сначала густыми басами — и она била в грудь тяжестью низких звуков, потом в нее вплелись молодые голоса студентов, и она прорезала снежную пелену и понеслась над Волховом, а потом запели бабы и девушки — словно вой плакальщиц рассек пространство и устремился к низкому небу. Метель вихрилась вкруг тысяч качающихся огней, и выло пламя, и выл ветер, и песня то лилась, то кипела, то сполохами рвалась вверх, то стелилась над землей, то гремела угрозой, то вставала непоколебимой стеной. Гордая песня отважных людей, осмелившихся смотреть в лицо тьме и северному ветру.

Млад на секунду ощутил себя вне толпы, словно взлетел над берегом и глянул на капище с высоты: тяжелый ритм песни шевелил в нем и шаманскую, и волховскую силу. Могучий Волхов, усмиренный и закованный в лед, разломом в земле бежал за горизонт; черный лес увяз в глубоких снегах и вцепился корнями в землю, трепеща перед северным ветром; белый лик луны накрыли снежные тучи, и со всех сторон, сверху и снизу, на сколько хватало глаз, бесновалась метель. А далеко внизу подрагивали слабые искорки; раскачивались, трепыхались оранжевые точки костров, и то, что мнило себя могучей многотысячной толпой, выглядело жалкой горсткой маленьких, слабых существ, называющих себя людьми. Но песня их поднималась до снежных туч, и песня, поющая славу Зиме, пугала Зиму и заставляла ее сомневаться в своем могуществе.

Большие деревянные кружки с горячим медом пошли по кругу, мед плескали на снег и в огонь, кутью с жертвенника передавали толпе в мисках — и она не стыла на морозе.

— Что, и кутью не будешь есть? — Дана с огромной ложкой в руках повернулась к Младу.

Он покачал головой, плеснул меда на снег и передал кружку дальше.

— И на братчину[11] не пойдешь?

— Конечно, нет. Ну, если ты хочешь, я могу с тобой посидеть…

— Смотри, обидятся на тебя темные боги, — она покачала головой.

— Главное, чтоб светлые не обиделись… — проворчал Млад.

Волхвы послушали его совета, стараясь закончить праздник быстрей. Кулачные бои отложили до Коляды, показали только пару самых знатных кулачников в университете, и бой их был злым, жестким — под стать погоде. Уговорили выступить и Млада — рассказать, что ждет университет в будущем.

— Будущего не знают даже боги, — как всегда, начал он, и в передних рядах раздались смешки — он каждый год начинал свои речи с этих слов, — но могу посоветовать: гадайте на седьмую ночь Коляды. Как пройдет эта ночь — так и сложится год. А вообще… трудный будет год… Боги предупреждают… Лучше я девушкам погадаю… Кто хочет?

Девушек, как всегда, нашлось немало. Млад знал, что не стоит тратить силы перед подъемом, но праздник захватил его, и сила клокотала в горле, требовала выхода. Каждый год он обещал им суженых, каждый год его гадания сбывались, но в этот раз… Самая первая из девушек, подошедшая к нему, посмотрела ему в лицо, и в ее глазах Млад ясно увидел: ее суженый будет убит. Волхв не может лгать…

— Нет, милая, ты пока в девках останешься, — улыбнулся он ей ласково. Будущего не знают даже боги… Но изменить ЭТО будущее нельзя, ее суженый будет убит на войне. Она отошла в сторону, недовольная и удивленная.

А потом их была целая вереница, словно в этом году погибнет каждый третий жених… Млад мрачнел с каждой минутой: война. Вот что надо менять в этом будущем! Это не та война, на которую ушло ополчение, и не та, на которую собирали людей в помощь Москве. Большая война. Враг пострашней татарина.

И вдруг последней перед ним остановилась Дана. Он опешил, он не сразу узнал ее, и хотел отвести глаза.

— Ну? Что же ты? Или мое замужество полностью исключено? — она улыбнулась — румяная от меда и от мороза. Порыв ветра поднял снег между ними.

— Будущего не знают даже боги, — вздохнул он, — но если ты хочешь замуж, ты выйдешь замуж…

— Это ты мне как волхв говоришь? — она засмеялась.

— Нет. Я просто знаю это.

— Понятно. Я, как всегда, осталась без предсказания волхва. Ну хоть с какой стороны мне ждать суженого?

Млад не пил меда, ее веселье заставило его вспомнить о разговоре с Родомилом, и снова нестерпимая боль сжала сердце.

— Выбирай любую сторону… Не тебя выбирают, выбираешь ты…

— Спасибо, конечно, на добром слове, — сказала она, — придется гадать у кого-нибудь другого.

Они отошли в сторону — праздник еще не закончился.

— Чудушко, ты даже как волхв ничего не хочешь мне сказать… А мог бы, между прочим.

— Ну что я мог бы тебе сказать как волхв? — он растерялся.

— Хоть что-нибудь.

— Дана, мы сами делаем свое будущее. Я вижу только возможности. И у тебя их не одна и даже не две. Завтра к тебе посватается ректор или Сова Осмолов — и ты будешь выбирать. Или ты хочешь, чтоб волхвы выбрали за тебя?

— Ни в коем случае. Я хотела услышать совсем не это, — она сжала губы, а потом оглянулась к кострам, — посмотри! Такого еще не было!

Между кострами и кумирами появилась девочка лет пятнадцати — без шапки, в венке из сухих пшеничных колосьев.

— Она будет плясать для зимних богов, — пронеслось от передних к задним рядам.

Неожиданно рядом оказался Ширяй, снова прячась за спину Млада, только на этот раз он постоянно выглядывал из-за плеча учителя.

Млад подумал, что наряд девочка выбрала не самый подходящий — спускающуюся до полу шубу. А потом раздался резкий звук жалейки — одинокий, надрывный, плачущий. Ропоток прокатился по толпе, и все смолкли. И тут девочка одним движением скинула шубу с плеч и осталась совершенно нагой. Ветер словно впился в ее худенькое, угловатое тело, словно обрадовался добыче. Хлопнуло пламя костра, жалейка свистнула громче, девочка взмахнула руками, и метель, как послушный ей кружевной плащ, подняла и опустила крылья. Задрожал, зашелестел бубен, она повернулась вокруг себя, и снежный вихрь закрутился вокруг нее спиралью. А потом бубен забился в неистовом ритме, жалейка подхватила легкую, быструю мелодию, гусляры ударили по струнам, и ловкие их пальцы забегали, заплясали — переливчатый звон был похож на снежную круговерть.

Девочка плясала босиком на снегу, и метель служила ей сарафаном. Ветер вплетался в ее движения и не мог причинить ей вреда. Она сама была ветром, легким весенним ветром, влажным ветром грозы, горячим ветром Перунова дня, ветром сухого листопада. Она была дерзкой, она бросала вызов Зиме, и венок на ее голове не потерял ни одного колоска. И Зима приняла ее вызов, и северный ветер сорвал с нее снежный полог. Девочка лишь дернула к себе невидимый плащ, и снег снова окутал ее плечи.

Жалейка зашлась тонким рыданием, девочка приблизилась к костру, и оторвавшийся сполох пламени обхватил ее тело мимолетным объятьем. Она отбежала в сторону и снова закружилась в снегу, и снова шагнула к костру: кожа ее раскраснелась, глаза блестели, и Млад понял, что она чувствует сейчас: она любит мир, и мир распахивает ей свои объятья.

Ее руки развели пламя в стороны, словно полог, а северный ветер постелил огонь к ее ногам. И она плясала в огне, как в лепестках огромного чудесного цветка, и снова оказывалась объятой метелью, и снова всходила на костер, и мешала горящие искры с блестящими снежинками, и вся была окружена волшебным сиянием.

Млад едва сдержал стон: он не соврал про шаманскую болезнь. Ничего он в этот миг не хотел с такой силой, как взять в руки бубен и почувствовать дрожь мира, отпускающую его наверх…

Плясунья замерла, скорчившись, у ног одного из идолов. Кто-то из волхвов накинул шубу ей на плечи, но она так и осталась босиком, поднялась на ноги, смущенно улыбаясь, и крики восторга понеслись со всех сторон.

— Венок! Кому ты подаришь венок? — выкрикнул кто-то из студентов.

— Венок! — подхватили остальные, — подари кому-нибудь венок!

— Я подарю венок тому, кого считаю самым отважным! — звонко сказала девочка.

Студенты с любопытством глядели на нее и старались выйти вперед, когда она шла по кругу, утопая босыми ногами в глубоких снежных наносах. Она искала кого-то и не находила, приподнималась на цыпочки, и лицо ее — узкое, таящее будущую красоту — то становилось печальным, то освещалось надеждой.

А потом вдруг она улыбнулась, почти рассмеялась — совсем по-детски — и шагнула в сторону Млада и Даны. Млад посторонился и оглянулся: нечего было рассчитывать стать самым отважным в глазах ребенка — ей он, наверняка, казался стариком. И он не ошибся: девочка сбоку заглянула ему за спину и улыбнулась еще шире:

— Вот ты где!

Млад за локоть вытащил вперед пунцового от смущения Ширяя, а девочка посмотрела на него и засмеялась:

— Ну шапку-то сними!

Ширяй, забыв об ожогах, стащил шапку с головы, и пригнул голову скорей от неловкости, но она двумя руками сняла с себя венок и надела его на шаманенка. Кто-то засвистел, кто-то улюлюкнул, кто-то одобрительно крякнул. А Ширяй вдруг сжал губы и пробормотал себе под нос:

— Я не могу на это смотреть!

А потом подхватил ее на руки, кутая в шубу, и крикнул погромче:

— Где ее валенки? А?

6. Князь Новгородский. Ополчение.

— Ну зачем, зачем, объясни мне? — едва не ломал руки Вернигора, — в новгородской земле вообще не останется мужей, старики и пацаны желторотые! Ну куда ополчение пойдет? Они в Москве будут через месяц! Это же не легкая на подъем конная дружина! Это обозы, это пушки, это пеший строй. Это ночевки в зимних лесах. Да они будут идти от силы три часа в день! И кто их поведет?

Волот угрюмо молчал: Вернигора говорил верно. Но его не волновало отделение Москвы, он мыслил узко, как, наверное, и положено мыслить судебному дознавателю. Доктор Велезар был тысячу раз прав, когда приводил в пример благополучие новгородских больниц.

— Я принял решение, — твердо сказал князь, глядя Вернигоре в глаза.

— Я пока не могу доказать, что твое решение ошибочно, — ответил главный дознаватель, — но рано или поздно ты в этом убедишься. Я надеюсь, это случится рано, а не поздно. Может быть, послезавтра я смогу объяснить тебе…

— А что случится послезавтра? — вспыхнул Волот, — Хочешь посоветоваться с богами? Боги не любят таких вопросов и говорить с тобой не станут. Чужими руками жар загребать нетрудно. Пошлешь своего соперника на смерть? На проклятье? Или жизни, или Удачи его лишишь?

Вернигора сначала побледнел до синевы, а потом лицо его стало медленно наливаться кровью.

— Это не твое дело, князь! — громыхнул он в полный голос, оправившись от удара.

Волот опешил, даже испугался. Никто ни разу не кричал на него со времени смерти Бориса, разве что Ивор иногда бранился и ворчал. И слово «князь» в устах главного дознавателя прозвучало как «щенок» — презрительно, сверху вниз. Наверное, Вернигора был исключительным человеком, если не боялся говорить так с самим князем Новгородским. Но в ту минуту Волот подумал о другом: гнев главного дознавателя он принял за признание его вины, и понял, что попал в точку. Вернигора не боялся вопросов князя ни про Ивора, ни про посадника, а тут — испугался, вспылил. Значит, доктор Велезар был прав, значит, не так честен главный дознаватель, каким хочет прикинуться. Значит, на самом деле ненавидит волхва настолько, что готов поступиться честью, чтоб убрать его с дороги!

Волхв нравился Волоту. Ему запали в душу слова доктора: это человек, беззащитный своей силой. Человек, который может брать в руки горящие угли, который может заставить толпу следовать за собой очертя голову, который может напрямую говорить с богами, и не пользуется этим для обретения власти, денег, славы — действительно бескорыстный человек. А это дорогого стоит. Но Волот, как ни странно, думал не об этом. Ему казалось, волхв действительно беззащитен. Перед Осмоловым, перед судом новгородских докладчиков. И перед Вернигорой. Обмануть такого человека, послать его на смерть или проклятье богов, нетрудно. И пользоваться этим — низко, бесчестно.

— Не смей говорить со мной без должного уважения, — сухо и сдержанно ответил Волот главному дознавателю.

— А ты не смей рассуждать о том, в чем ничего не смыслишь, — оскалился Вернигора, и князю показалось, что ему очень хочется добавить: «щенок».

Тогда ему не пришло в голову, что он на самом деле щенок и ничего не знает о жизни; его представления на этот счет строились на древнегреческих сказках о богах и героях, ворующих прекрасных женщин, начинающих из-за них войны, обманывающих соперников без зазрения совести, отправляющих их на верную смерть и убивающих друг друга. Да и в тех байках, что рассказывал ему на ночь дядька, все было точно так же. Глядя на негодование Вернигоры, ему и вспомнилась дядькина байка о герое, спустившемся в нижний мир через колодец, в которой родной брат обрезал ему веревку, чтоб завладеть его невестой. Он не подумал о том, что Вернигора просто не собирается оправдываться перед ним, просто не хочет обсуждать вслух свою жизнь — Волот никогда не говорил ни с кем из старших об их жизни, о такой сокровенной ее стороне.

— Я буду рассуждать о том, о чем сочту нужным, — Волот сузил глаза, — и не тебе указывать мне, что делать и что говорить.

Вернигора вскинул голову:

— Даже твой отец никогда не говорил мне такого. Ему не надо было доказывать, кто из нас стоит выше. Если бы я мог бросить тебя сейчас, я бы развернулся и ушел. Но ты нуждаешься во мне больше, чем я в тебе, и я этого не сделаю.

Это прозвучало, как предложение мира, но Волот усмотрел в нем обиду. Да, он нуждался в главном дознавателе, он так гордился возрожденным княжьим судом, и тот беззастенчиво пользовался этим! И если проглотить это сейчас, Вернигора почувствует его слабость, его зависимость, а этого допустить нельзя — чего доброго, тот начнет диктовать ему свою волю, пользуясь своей незаменимостью.

— Да, я нуждаюсь в тебе. Но я не позволю тебе моим именем расправляться с теми, кто стоит у тебя на дороге. Ты не любишь Ивора? Хорошо, я тоже его не люблю. Но волхва трогать не смей! Он не сделал ничего дурного, он, может быть, самый честный человек во всем Новгороде!

Вернигора сел, скрипнул зубами и усмехнулся. И усмешка эта была недоброй. Он не стал ничего объяснять, он не сказал ни слова в свое оправдание, и это насторожило Волота еще сильней. А потом свернул на другую тему: о Пскове и его глупом, в общем-то, решении.

— Когда вернется Смеян Тушич, я буду знать об этом больше. Может быть, мне стоило поехать с ним. Решение Пскова нелепо, настолько же нелепо, насколько нелепа наша война с Амин-Магомедом. Если бы они решили встать под власть Ливонского ордена, это можно было бы понять. Но, видно, немцы выдвинули невыполнимые требования. В Пскове ведь тоже правят бояре, и в их интересах сохранять свободу от кого бы то ни было. Но они же не вчера родились, Псков слишком мал, чтоб жить меж двух огней!

— Бояре говорят, летом Псков вернется обратно. Сдерет за зиму денег с торговых обозов, и вернется. Опять же, они не хотят давать серебро на войну с татарами, и в ополчение идти не хотят. Зачем им вставать под немцев?

— Возможно и так, и надеяться им больше не на что. Но как-то это странно не вовремя. Посмотрим, о чем договорится Смеян Тушич.


Утром в Карачун метель выла за окном, в печи трещали дрова, а Волот стоял у решетчатого окна в горнице княжьего терема и с высоты смотрел на Волхов.

Воеводу призвали из Ладоги — молодого, но опытного в воинских делах боярина. Он выступил в Новгород с дружиной в тысячу конных ратников, вслед за ним подтягивались ладожане, ижора и карелы, обонежский люд. Поднимаясь вверх по Волхову, воевода собирал ополчение по водской пятине, а потом хотел пройти по Мсте, призывая народ по деревской и бежецкой пятинам. Собирать ополчение в Шелонской пятине и по берегам Ловати пошла княжеская дружина, с ладожским воеводой они должны были соединиться в Москве.

Двадцатипятитысячное войско новгородское призвано было не столько сломить крымчан, сколько напугать московских князей. Войско под предводительством ладожанина выступало из Новгорода на седьмой день Коляды, а пушки и часть обозов отправляли на Москву в Карачун, чтоб не задерживали движение рати.

Нескончаемая вереница саней шла по льду Волхова к Ильмень-озеру, северный ветер дул им в спину, расстилал перед ними гладкую дорогу, разметывая снег по берегам, и все равно сани вязли в снегу, лошади тужились, мужики толкали их вперед и тащили коней в поводу — на санях везли пушки. По одной на четверку лошадей.

Северный ветер, подданный силы, укорачивающей день, силы, ведающей ранней, тяжелой смертью, гнал обозы на юг. Не на смерть ли? Словно радовался дед Карачун, словно хохотал под окном, словно хлопал в ладоши…

Волот не слышал ничего, кроме ветра за окном и треска дров в печи, уют светлой горницы не радовал его: он думал о пушкарях, уходящих из Новгорода и подгоняемых северным ветром. Нескончаемая вереница саней, объятая метелью.

Доктор зашел в горницу бесшумно, и Волот вздрогнул, когда тот оказался стоящим рядом, у окна.

— Ты напугал меня, — улыбнулся князь.

— Извини. Я не хотел нарушать твоего настроения. Сегодня праздник, мне казалось, ты думаешь о смерти.

— Да, как ты догадался?

— По твоему лицу.

— Посмотри, — Волот кивнул за стекло, — они уходят и увозят пушки. А Северный ветер подгоняет их. Я думал, он гонит их на смерть… Иначе, чего ему так радоваться.

— Нет, я бы истолковал это не так. Хоть я и не волхв… — доктор подмигнул князю, — пушки сами по себе несут смерть. Наши боги ждут жертв, ждут смерти наших врагов.

Эта мысль немного обнадежила Волота, но мрачная картина от этого не стала менее мрачной. А потом, совершенно неожиданно, совсем другая догадка закралась в голову — они не уходят на смерть, они оставляют на смерть Новгород… Дед Карачун гонит их прочь, стелет дорогу скатертью, выпроваживает, как жадный хозяин подвыпившего гостя. Чтоб пушки не мешали ему собирать урожай…

— Надо сегодня же начинать лить новые пушки, — сказал он доктору.

— Сегодня праздник. Литейщики сидят по домам и рассказывают байки своим детям. Отложи это на завтра. А мы с тобой, как все, сядем у огня, разрежем ржаной каравай и я расскажу тебе страшную сказку.

— Дядьку позовем! — Волот расцвел, — а потом пойдем на капище, кланяться Ящеру.

— И на братчину пойдем, и до полуночи будем гулять. Сегодня не лучший день для государственных дел.

Но сказку доктора Велезара — о подземном короле и его королевстве — оборвал Вернигора.

— Приехал гонец от Смеяна Тушича, князь. Прости, но я думал, тебе будет интересно…

Волот поднялся: мрачное волшебство самого короткого дня растаяло, словно облачко дыма на ветру.

— Да. Мне интересно.

— Псковичи не хотят ни военных, ни торговых союзов. Но главное не в этом. Пойдем, я прочитаю тебе его письмо.

Волоту показалось странным, что Вернигора не хочет говорить при дядьке и при докторе, и он насторожился: не иначе, главный дознаватель боится, что те распознают его желание влиять на решения князя. А что еще это могло означать? Ни доктор, ни дядька не имеют отношения ни к боярам, ни к Совету господ, они просто его друзья, верные и бескорыстные.

Но Вернигора словно читал его мысли. Когда они вышли из горницы и спускались по лестнице вниз, он сказал:

— Я не хочу, чтоб завтра об этом толковал весь Новгород. А связывать их словом как-то неловко.

Письмо посадника было длинным, а местами непонятным. Словно он боялся, что его прочтет кто-то, кому этого делать не следует.

«Псковские бояре горды собой и спесивы. Они поняли, что Новгород не выставит против них войска, и пользуются этим. Их союз с Ливонией держится лишь на торговых соглашениях, они уверены, что выгодная торговля обеспечит им безопасность до лета. Возможно, они правы. Не морок летает над вечевой площадью, как думал ты — серебро не дает им покоя, серебро решает все. Никто не заботится о завтрашнем дне, все хотят набить мошну сегодня, а завтра — не расти трава. Словно все они знают о чем-то, о чем не догадываемся мы.

Малые люди не хотят воевать. Их боярам было что предъявить народу на вече. Меня встретили свистом и топотом, и провожали до крома[12] с угрозами и проклятьями. Псков бурлит и радуется свободе, народ пьет и гуляет».

Волот устал слушать и даже зевнул — ничего нового Смеян Тушич не говорил, все это было ясно с самого начала. Никакой тайны письмо не содержало — обо всем этом и без письма толковал весь Новгород. И лишь услышав самый конец, маленькую приписку, Волот понял, что имел в виду Вернигора.

«В первый же день у псковского посадника я встретил человека, которого никак не ожидал увидеть в Пскове. Это показалось мне подозрительным, и человек этот тут же исчез, словно я поймал его на воровстве. Он думал, что я не узнал его, а я не подал виду. Он даже не поздоровался со мной, проскользнул мимо, и больше я его не встречал. Я спросил о нем у посадника, но тот назвал совсем другое имя. Я подумал, что обознался, и хотел забыть об этом, но теперь, когда прошло несколько часов, это не дает мне покоя. Имя этого человека привезет другой гонец моему главному дознавателю. Узнайте, где он был в тот час, выезжал ли он из Новгорода, возможно, я действительно обознался. Псковский посадник удивился моим расспросам. Но все дело в том, что прибыл я в кром на час раньше, чем мог рассчитывать. Это и смущает меня, это и заставляет сомневаться. И если я не обознался, смерть Бориса видится мне совсем по-другому, нежели вчера».

Второе письмо было написано Волоту и боярской думе, но лишь повторяло то, что он сообщал Вернигоре. И приписки о странном человеке Смеян Тушич делать не стал.

— А второй гонец уже прибыл в детинец? — не удержался Волот.

— Нет. И не прибудет. Он убит и ограблен в устье Шелони, — Вернигора сузил глаза.

— Зачем? Зачем Смеян Тушич послал двух гонцов? — вспыхнул Волот, — почему не написал все прямо здесь, в этом письме!

— Смеян Тушич сомневался. Эти письма мог прочитать кто угодно, и выглядело бы это как оговор. С одной стороны. А с другой — он проверил и блестяще подтвердил свою догадку. Других доказательств не требуется — он не ошибся и не обознался. Теперь мне есть за что зацепиться — круг людей, в руках которых побывало это письмо, прежде чем дойти до меня, очень и очень узок.

Волот помолчал, кусая губы: предательство? Предательство где-то совсем рядом…

— Гонца убили метательным ножом? — спросил он главного дознавателя, вспомнив о Белояре.

— Нет. Он убит из самострела, выстрелом в горло. Очень метким выстрелом. Не надо считать врагов глупей самих себя. Завтра до света я выезжаю в Псков, пока со Смеяном Тушичем не случилось того же самого, что и с гонцом…

— Ты думаешь, его тоже могут убить?

— Это возможно, хотя я в этом не уверен. Смерть гонца могла дать возможность скрыться этому неизвестному человеку, оттянуть время на сутки или двое. Но что если он не может скрыться за двое суток? Конечно, жизнь дороже серебра, но в Новгороде немало людей, серебро которых надо вывозить отсюда обозами. И еще одну догадку смерть гонца дала мне в руки: этот неизвестный вне подозрений. Ведь доказать свое присутствие в Новгороде нетрудно, достаточно двух лжесвидетелей. И все — обвинение снято! Но он настолько вне подозрений, что даже упоминание его имени стоит того, чтоб перехватить посольскую почту, подготовить засаду и убить человека, рискуя быть пойманными на любой вехе этого замысла. Так что, сдается мне, этот неизвестный не побежит из Новгорода… А значит, мне надо добраться до Смеяна Тушича раньше него.

— Почему ты не поедешь прямо сейчас? — спросил Волот, — ведь время уходит! Ты и так будешь в Пскове только завтра!

— Гонец добирается до Пскова за шесть-восемь часов, меняя лошадей каждые тридцать верст. Я поеду верхом, налегке, поеду быстро. И хотел просить у тебя десяток дружинников — вот они должны выехать сегодня. Их кони хороши в бою, но плохи на зимних дорогах. Я думаю догнать их на подъезде к Пскову, но если они успеют раньше меня, Смеян Тушич окажется под защитой. Гонец к псковскому посаднику уже в пути — он везет грамоту от Совета господ с требованием защитить Воецкого-Караваева до приезда дружинников. Впрочем, псковский посадник может наплевать на новгородскую грамоту… Да и дружинников псковичи могут не пустить.

— Но почему ты не поедешь с ними?

— Надо допросить всех, кто мог прочитать письмо посадника, надо по свежим следам искать того, кто убил гонца, и… есть у меня на сегодня еще дела…

7. Перун

Млад вышел на крыльцо, с трудом открывая дверь, и непроизвольно прикрыл лицо рукавом — мелкий, колючий снег хлестнул по щекам, ветер вбил выдох обратно в глотку и сорвал с головы треух.

Лес ревел под напором ветра, словно медведь-шатун, прогибался, трещал, едва не стелился к земле, неохотно кланяясь повелителю снегов и морозов. Тропинки профессорской слободы замело, Млад набрал снега в валенки, и, пока добирался до деревьев, упал раза четыре — его сдувало с ног.

В такую погоду хороший хозяин не выгнал бы на улицу собаку, и Хийси спокойно дрых дома, у дверей, время от времени хлопая хвостом по полу.

В лесу было немного потише, и тропинка просматривалась меж сугробов, но снег все равно летел в лицо, ветер филином ухал над головой; лес полнился звуками, словно живыми существами: за каждым деревом пряталось нечто угрожающее, стонущее, рычащее, скалящее зубы. Снег метался меж стволов, будто ослепший заблудившийся зверь, с деревьев с треском валились сломанные ветром сучья.

Ледяной ветер… Неестественно ледяной. Не бывает таких холодов в ветреную погоду: мороз пробирал до костей, вгрызался в лицо и руки, охлаждал дыхание и хватал узловатыми пальцами за ребра, выжимая из груди воздух. Где-то недалеко со скрипом и грохотом упало дерево, и Млад опасливо посмотрел наверх — нет ли поблизости еще одного такого же, готового упасть?

Он нашел ель, у которой нижние ветви стелились по земле: сегодня нужен живой, первородный огонь, и живое дерево на костер. А на таком ветру, да еще и в метель, трением зажечь что-то не получится. Млад бросил мешок с шаманским облачением под елку, вынул топорик из-за пояса и направился искать подходящее живое дерево. В темноте, на ветру все низкие деревца казались мертвыми…

Сосенка в обхват ладоней прижималась к толстому стволу вековой сосны, словно искала у нее защиты. Млад решил, что это самая подходящая жертва — одна из сосен рано или поздно зачахнет. Он поклонился юному деревцу, попросил у него прощения и поднял топорик. Жесткий порыв ветра взревел в верхушках деревьев, и в тот же миг над головой раздался оглушительный треск — с таким звуком горит рассыпанный порох. Млад едва успел податься в сторону, когда к его ногам с глухим упругим стуком упала обломанная верхушка вековой сосны. Он покачал головой и вытер мгновенно намокший лоб ладонью — в комле ствол упавшей верхушки был не меньше полутора пядей в толщину.

То ли дед Карачун подарил ему живое дерево, то ли старая сосна откупилась от Млада, защищая юную подругу… Млад, еще не совсем оправившись от неожиданности, пожал плечами и достал из-за пазухи приготовленный кусок ржаного каравая с медом — поблагодарить лес за срубленное дерево.

До полуночи было довольно времени, чтоб добыть живой огонь, разжечь костерок из мелких сучьев и нарубить дров для большого костра — Млад не только согрелся, но и вспотел, махая топором.

Родомил явился на условленное место, когда занимался большой костер, а Млад готовился раздеваться.

— Здрав будь, — проворчал Родомил, осматриваясь по сторонам.

— И тебе… — пожал плечами Млад.

— Ну и погодку ты выбрал… — главный дознаватель взглянул наверх, — деревья падают.

— Это не я… Это день такой. К рассвету стихнет.

— Твоими бы устами да мед пить, — фыркнул Родомил.

— Можешь не сомневаться, погоду я предсказываю точно. Всегда есть небольшие отклонения, ну, за ночь все может случиться, но мне кажется, не в этот раз.

— Да я верю, верю… Ты расскажешь мне, что нужно делать?

— Ты никогда не видел пляски шамана? — удивился Млад.

— В детстве. Когда в деревню приезжал шаман, вызывать дождь.

— Вот то же самое и делай, что в детстве: стой и смотри. Когда я уйду наверх, подойди к костру поближе, чтоб не мерзнуть.

— А дрова надо подкладывать?

— Нет, костер не погаснет, пока я не вернусь. И… не уходи никуда. Мне надо, чтоб меня кто-то поддерживал снизу, высоко лечу…

Млад скинул полушубок и поежился — рубаха захлопала на ветру, в рукава и за шиворот полез снег. Стоило снять треух, как в уши дунул ледяной ветер, взлохматил волосы, сжал затылок крепкой рукой. Млад развязал пояс — даже на лютом морозе не так тяжело раздеваться, как на ветру. А когда он снял рубаху, то вдруг вспомнил о празднике на капище, о девочке, плясавшей в метели и в огне, и о том, как гадал девушкам на суженых. А если он не вернется сверху?

— Я хотел сказать тебе, — окликнул Млад скучающего, задумчивого Родомила, — я сегодня гадал девушкам на празднике. Будет война. Большая война. Конечно, будущего не знают даже боги, и мы вольны его менять, но ты скажи об этом князю, ты же видишься с князем… Может быть, зная о надвигающейся войне, он сумеет ее предотвратить? На войне погибнет много наших людей.

— Сам скажи об этом князю, — неожиданно зло ответил Родомил, — тебя он послушает скорей.

— Да мне как-то неловко… — развел руками Млад, — кто я такой, чтоб говорить с князем?

— Ничего, ты уж как-нибудь. И что ты стоишь голый на морозе? Смотреть же холодно!

Млад накинул на себя залатанную на груди пятнистую шкуру — спасибо шаманятам. Ветер поднял мех дыбом и тряхнул ее свободные полы — шкура защищала от холода, но не спасала от ветра.

Тяжелые обереги на грудь и на запястья, маску. Млад скинул валенки, надетые на босу ногу — снег, набившийся в них, давно растаял, и на ветру ступни едва не свело от холода. Он надел обручи на щиколотки и вытащил из мешка бубен.

— Ну что? — вздохнул он, переминаясь с ноги на ногу, и посмотрел на Родомила, — мне пора.

— А знаешь, в твоем наряде что-то есть… — усмехнулся тот, — что-то дикое, звериное…

— Шкура, — улыбнулся Млад, хотя отлично понял, что Родомил хотел сказать.

— Нет, дело не в шкуре. Глядя на тебя, я думаю о своих пращурах, живших в лесу и не знавших власти и серебра.

Млад кивнул:

— Теперь просто смотри. Ты почувствуешь… ты поймешь, о чем надо думать…

Он ощутил волнение — дыхание участилось, стало легким, в груди сладко заныло от предчувствия подъема: наконец-то. Нельзя подниматься так редко, появляется голод, и в жизни этот голод не самый лучший помощник.

Ветер плясал вместе с ним, взвивая снег вверх по мановению рук, и бросая обратно в сугробы. Живой, первородный огонь то гудел, взлетая к верхушкам деревьев, и ослеплял могучими сполохами, то стелился к ногам побежденным зверем, то, хлопая, рвался в стороны, словно хотел убежать. Тело перестало чувствовать холод ветра и жар костра, песня клокотала в горле, то по-звериному грубая, то божественно сильная и ясная, и ветер подхватывал ее, возносил к низким тучам, эхом разбрасывал по лесу, и подвывал, и вплетал в нее свой звенящий голос. Бубен в руках неистово бился, чеканно клацали обереги, и дрожала земля.

Это был один из самых красивых его подъемов… И один из самых трудных. Млад трижды всходил на костер, и трижды возвращался на снег, обжегшись. Только на четвертый раз огонь принял его, и ветер замер вокруг, образуя кокон, и земля вытолкнула его наверх…

Белый туман осел на лице прохладными каплями. Млад задержался на некоторое время — может быть, сначала спросить духов? Он поискал хоть кого-нибудь, он чувствовал их присутствие, он знал, что рядом с ним, в двух шагах, на него смотрит человек-птица, но не спешит выйти навстречу. Духи знали, зачем он пришел, им нечего было сказать.

За полосой белого тумана перед Младом расстелилось ровное поле с высокой травой. Преддверие… Казалось, солнце еще не взошло, но вот-вот появится из-за горизонта. Рассеянный свет исходил с неба, как это бывает на земле перед рассветом, когда высокие перистые облака отражают солнечные лучи, наполняя воздух странным розовым сиянием. Сияние не было розовым, скорей голубоватым, но в нем каждая капелька росы на кисточках трав переливалась всеми цветами радуги, и все вместе эти капельки казались волшебным мерцающим пологом, накрывшим поле. Несмотря на безветрие, трава еле заметно шевелилась, заставляя волшебный полог оживать.

Узкая полоска воды на горизонте как всегда манила, и синие горы на противоположном берегу широкой реки звали к себе — Млад никогда там не был, и никогда не хотел там побывать. Никакого запрета он не чувствовал, но еще дед говорил ему, что лететь в ту сторону просто бессмысленно, как бы привлекательно это ни выглядело.

Млад не спешил подниматься выше и опустился босыми ногами в траву — ее мокрые кисточки щекотали колени. Несколько шагов по волшебному полю придали ему уверенности, он осмотрелся: неужели никто из духов так и не захочет с ним говорить? Он снова почувствовал человека-птицу рядом с собой и снова его не увидел. Заметив движение боковым зрением, Млад резко повернулся в сторону: в траве мелькнул и исчез смутный образ прародителя рода Рыси — человек-кошка, пятнистая шкура и презрительный взгляд хищных желтых глаз… Словно в душу заглянул, словно приблизился вплотную на краткий миг…

— Погоди! — крикнул Млад, — погоди!

Ему показалось, что человек-кошка покачал головой.

На волшебном поле делать было больше нечего — уж если прародитель не стал говорить с ним, чего ждать от остальных.

Млад пожал плечами, еще раз оглядел все вокруг и оттолкнулся от травы, поднимаясь выше: серо-голубое предрассветное небо почернело, наполняясь глубиной, а потом над Младом раскрылась бездна…

Это нисколько не напоминало обычное звездное небо, с его легкой поволокой, с его мерцанием, с его жизнью: тут звезды светили ровно и ярко, они не источали свет, их свет был словно приклеен к небосводу, словно нарисован. Млад сразу увидел ту звезду, на свет которой надо лететь — путеводные звезды каждый раз менялись, но одинаково приводили на одно и то же место. Или ему так казалось?

Перемещение в этом пустом, черном пространстве всегда удивляло Млада: он мог медленно плыть, а мог мгновенно оказываться там, где хотел, не боясь потерять из виду путеводную звезду, свет которой по мере приближения к ней становился все уже и уже, собираясь в насыщенный упругий луч. И вот уже этот сосредоточенный луч чертит на небе непонятные знаки, и другие лучи, от других звезд, пересекаются с ним, и знаков становится все больше…

Млад подлетел к путеводной звезде вплотную: из ничего, из пустоты мирозданья, пространство пронзал белый свет, белее солнечного, и указывал дорогу наверх. Лететь туда было слишком самонадеянно, слишком дерзко, и Млад пошел по лучу, не ощущая под ногами ни твердой почвы, ни пустоты.

В конце его пути луч выхватывал из черного небытия лоскут зеленой поляны, со всех сторон окруженной цветущими кустами, похожими на сирень. И пьяный запах цветов Млад почувствовал задолго до того, как ступил на шелковую зеленую траву. Над головой свистала какая-то мелкая птаха, тихо шуршали листья, но вокруг, за кустами, не было ничего, как и над головой, а в спину светил ослепительный луч…

Млад помялся — на поляне никто его не ждал. Может, никто из богов не выйдет к нему сегодня? Может, желания Родомила слишком мало, чтобы боги услышали его и явились? Стоило подумать о Родомиле, и Млад ощутил его поддержку, словно тот поднимал поляну над головой, на своих плечах, подобно Атланту. Млад сел на траву, положил бубен рядом и прикрыл глаза.

Громовержец явился неслышно: Млад ощущал его присутствие, осязал всем телом — тяжесть, мощь и напряжение, подрагивание воздуха, которое бывает на земле перед грозой. Словно грозовая туча опустилась на поляну и заполнила все ее пространство.

— Ну? — голос прозвучал подобно раскату грома.

— Я пришел спросить… — Млад помедлил, прежде чем раскрыть глаза, и долго искал в себе силы посмотреть на Перуна: громовержец явился ему в полном доспехе — огненной кольчуге и каплевидном сияющем шлеме. Забрало закрывало его лицо, но на том месте, где у человека должны были быть глаза, зиял провал, в котором Млад увидел клубящиеся тучи.

— Спросить? Забавное дело для облакогонителя. Разве сила дана тебе для этого? — голос бога был скорей насмешливым, чем грозным. Он прилег на траву напротив Млада, опираясь на локоть, и подставил длань в горящей золотом перчатке под голову: лицо громовержца оказалось на одном уровне с глазами Млада.

— Я пришел спросить, — повторил Млад и вскинул лицо.

— Спрашивай.

— Что за люди появились в Новгороде? Что за силу они имеют? Кто дал им эту силу?

— В Новгороде? А где это? — расхохотался громовержец, смех его оттолкнулся от пустоты за спиной Млада и эхом забился по зеленой поляне. Смолкла одинокая птаха.

Млад потупился и сжал губы.

— Что за огненный дух по имени Михаил Архангел приходит в белый туман? — вздохнув, продолжил он.

Громовержец перестал смеяться:

— Как же ты дерзок, братец… Лучше бы ты был таким смелым, когда люди спрашивают тебя о том, что и без меня тебе известно. И чем ты готов пожертвовать ради ответов на свои вопросы? А?

— Я… я не знаю… — Млад в недоумении хлопнул глазами.

— Ну, жизнью — это понятно и просто. Жизнь твоя мне без надобности. А жизнью своего ученика, другого, не того, который уже мертв? А? Того, который из них поздоровей и повыше? А?

Млад сжался и покачал головой:

— Нет. Я не могу распоряжаться чужими жизнями…

— Ладно. Тогда правую руку. А? Правую руку, и я отвечаю на все твои вопросы хоть до конца твоих дней! — бог не шутил и не смеялся, напротив говорил с каким-то серьезным злорадством.

Млад задумался и сглотнул.

— Нет, пожалуй, не надо мне твоей правой руки. Правую руку второго твоего ученика. Того, который любит рассуждать о том, в чем человек ничего не смыслит. Ну? Решайся!

Млад опустил голову еще ниже и снова покачал головой.

— А тот, что ждет тебя внизу, готов отдать не только свою жизнь, свою правую руку, но и твою жизнь, жизнь твоих учеников, их руки, ноги и сердца. И он знает, что делает, в отличие от тебя… — голос громовержца звучал все громче и суровей.

— Это его право… — почти шепотом ответил Млад.

— Если бы ты не боялся полагаться на собственное мнение, ты бы сейчас спокойно спал, а не скакал вкруг костра на ветру и морозе… Я не знаю, какого ответа ты ждешь от богов. Подтверждения того, что ты знаешь и без меня? Мне не нужны ни ваши жизни, ни ваши руки… Я пошутил…

— Ты не ответишь мне? — Млад поднял брови.

— Зачем? Ты и так знаешь все, без подсказки богов. И то, что видишь ты, вовсе не будущее, которого не знают даже боги… — громовержец усмехнулся, — это судьба, это жребий. Полтыщи лет назад твоя земля выскользнула из-под уготованного ей жребия. Мне жаль, что сюда поднялся ты, а не тот, что ждет тебя внизу… Мне жаль, что нами избран ты, а не он. Мне жаль, что ты боишься самого себя. Что ж, иди и неси свою избранность… Кому многое дано — с того много и спросится.

— И это все, что ты можешь мне сказать? — угрюмо проворчал Млад.

— Я мог бы говорить и говорить, посвящая тебя в основы устройства мирозданья. Я мог бы сбросить тебя вниз за твою дерзость: ты лезешь туда, куда тебе лезть никто не позволял, — Перун снисходительно кивнул, — твое дело — просить дождя и солнца для земли, чтоб она родила хлеб.

— Хлеб не родится, если…

— Не перебивай! Хлеб будет родиться всегда, пока на земле живут люди. Не теперь, так через год… Через два года, через три… И если ты видишь впереди войну — это не самое страшное испытание для людей, чтоб вмешивать в их дела богов. Ты пришел, потому что знаешь: дело не в войне, и речь не о людских распрях. Ты знаешь, что это за сила, и кто дает ее своим избранникам. Ты знаешь, кто такой Михаил Архангел. Ты знаешь все, так зачем ты пришел? Сомневаешься в себе? Боишься ответственности за свои досужие домыслы? Не хочешь принимать на себя бремя прорицателя? Так это не мои заботы, а твои. Я бы давно сбросил тебя вниз, если бы ты не знал: речь не о людских распрях. Я прав?

— Да, — тихо ответил Млад. А ведь он и не думал об этом, он гнал от себя эту мысль.

— Я скажу тебе о том, чего ты никогда не увидишь сам. Потому что твоих силенок и твоей избранности не хватит, чтоб увидеть это. Знай, по земле ходят избранные из избранных, и избраны они не нами. Избранных ты видел, избранных среди избранных тебе видеть не дано. Белые одежды, запятнанные кровью и облитые ядом. Твой враг одет в белые одежды, слышишь? Не пытайся сам бороться с ним — он тебе не по зубам. Просто знай о нем. Знай, что не цепочка случайностей ведет твою землю под тень чужого бога, а злая воля избранных среди избранных этим богом.

Тупой, сильный удар в грудь, в ожерелье оберегов, качнул Млада назад, и он неожиданно почувствовал, как поток, проходящий через его тело — поток восторга и невесомости — иссякает, тает, сходит на нет… Да он же сейчас упадет! Родомил! Почему? Зеленая полянка больше не держалась на плечах Атланта, она раскачивалась, кренилась и должна была вот-вот исчезнуть! Неужели? Этого просто не может быть! Родомил не похож ни на обманщика, ни на предателя! Он просто не может так поступить! Он просто не знает, что так можно поступить! Тот, кто держит шамана наверху, заворожен шаманом: чтоб уйти, бросить его, нужна сила, превосходящая его силу. Или очень большое желание… А желания Родомила всегда очень сильны. Неужели Млад ошибся, глядя ему в глаза? Он сжал в кулаке траву, словно она могла удержать его наверху.

— Осторожно посмотри вниз, — тихо сказал Перун голосом деда, — осторожно… Не выпускай этой поляны из виду, держись за нее крепче. Слишком высоко падать.

Громовержца рядом не было, голос деда шел откуда-то со стороны, оттуда, где по представлениям Млада была пустота.

— Опускай глаза медленно… — говорил голос деда, — очень медленно. На секунду прорежь взглядом эту площадку, всего на секунду. До самого дна.

Млад ухватился за траву второй рукой, ощущая, как стебли тают и появляются в кулаке вновь. Прямо под ним — костер и Родомил рядом с костром. Если, конечно, он рядом, а не идет сейчас по тропинке в сторону дома Даны… Взглянуть туда, а тем более прорезать взглядом площадку до самого дна, почти невозможно. Млад понимал, что сейчас упадет, и ему не помогут никакие взгляды! Ощущение легкости исчезало, глубокое дыхание сбилось, он чувствовал тяжесть своего тела, его как магнитом тянуло вниз, к земле, и чем сильней он хотел удержаться, тем трудней это было сделать.

Как он смеет думать так о своем сопернике? Как может огульно обвинять человека в подлости? Даже не взглянув на него, даже не попытавшись понять, что происходит!

Зеленая полянка проваливалась под ним, становилась облаком, из туго набитой подушки превращалась в сонмище отдельных пушинок. Млад цеплялся глазами за реальность вокруг себя, цеплялся за нее пальцами, а она ускользала, ускользала! Он медленно опустил глаза, как и велел дед, и кинул быстрый и острый взгляд «на самое дно». Всего на миг, но этого мига хватило, чтоб услышать вой зимнего ветра и звон клинков. И самого себя, сидящего на снегу: безжизненного и уязвимого.

Родомил не был ни предателем, ни обманщиком, и осознание этого на несколько секунд вернуло зеленую полянку на место — всего на несколько секунд. Он защищал безжизненное тело внизу, защищал отчаянно, и бой его был неравным и безнадежным.

— А теперь — прыгай, — сказал голос деда, — прыгай вниз, за те секунды, что тебе остались, ты должен успеть вернуться.

Решаться и раздумывать было некогда. Млад взял бубен, поднялся, окинул взглядом площадку, окруженную зеленью кустов, прощаясь с ней, и даже услышал свист одинокой птицы, а потом повернулся навстречу лучу путеводной звезды. Яркий свет, белее солнечного, на миг ослепил его, он прикрыл глаза рукой и шагнул вниз: в пустоту.

Нет, он не падал. Не спускался, конечно, как положено, тем же путем, что двигался наверх, но и не падал. Чернота, прорезанная тугими лучами звезд, скользила мимо все быстрей, пока звезды не превратились в крошечные огоньки. Росное поле с рекой на горизонте мелькнуло перед глазами: Млад хотел задержаться на нем, но не сумел — зябкий и непроглядный белый туман окружил его со всех сторон, а вместе с ним пришло ощущение опасности.

Он думал, что пройдет туман насквозь, но движение вдруг замедлилось само собой, словно кто-то задержал его силой. Туман клубился вокруг, обволакивал: вязкий, мокрый и липкий, как холодный пот. Младу показалось, что он запутался в паутине, из которой ему не выбраться. Молочно-белая мгла застила глаза, он не видел и своих рук, и от этого ощущение опасности переросло в смятение. Никогда еще белый туман не встречал его так, никогда, с тех пор, как он прошел пересотворение!

Рядом с ним кто-то был. Вата вокруг оглушила его, Млад ничего не слышал, кроме звона в ушах, но ясно ощущал чужое недоброе присутствие. Он сжал в руке бубен — новенький бубен, сделанный шаманятами — свое единственное оружие против невидимой опасности. Руки не поднимались, словно белый туман спутал его веревками.

Впрочем, не надо было видеть и слышать, Млад отлично знал, кто и зачем держит его здесь. И звук, с которым тяжелый меч рассекает воздух, не удивил его, но, пожалуй, напугал. Шрам на груди вспыхнул острой болью — воспоминанием о мучительных перевязках, неподвижности и беспомощности.

Туман клочьями разлетелся в стороны, рассеченный огненным мечом, гордое и жесткое лицо Михаила Архангела появилось перед глазами. Млад чувствовал себя мухой перед пауком, он не мог шевельнуться, не мог даже прикрыться руками, как в прошлый раз. Его убьют здесь, а Родомила — там, у костра… Огненный дух в красно-оранжевом плаще занес меч: лицо его оставалось серьезным и бесстрастным. Он делал свое дело, он не знал ни благородства, ни сострадания, ни презрения к слабости жертвы. Словно палач, за которого все решено. Не хищник даже, потому что хищник убивает, чтобы жить. Что же это за бог, которому он служит?

Утробный вой разъяренного дикого кота разметал туман в стороны: прародитель рода Рыси вынырнул из ниоткуда — он был страшен. Пятнистая шкура дыбилась на загривке, желтые глаза превратились в щелки, уши плотно прижались к голове. Молниеносный прыжок хищного зверя — и огненный меч выпал из рук Михаила Архангела, утопая в тумане.

Млад отшагнул назад — путы, связывающие его, рассеялись. Два духа сплелись в клубок, и белый туман разлетался в стороны, словно поднятая с земли пыль вокруг драки. Нечего было и думать о том, чтоб прийти на помощь прародителю — Млад чувствовал себя жалким и беспомощным, осознавая свою смертность — свою уязвимость. Огненный дух сражался молча и сосредоточенно, словно и в драке хранил гордость и отстраненность от происходящего, человек-кошка рычал и завывал, и крики его сами по себе служили оружием. Млад чувствовал, как на его спине пятнистая шкура дыбится сама собой: звериные инстинкты, зарытые глубоко под человеческой сущностью, просыпались и разворачивали плечи. Ему показалось, что на руках его когти вместо ногтей, и острые уши бархатными кисточками прижимаются к затылку…

— Прыгай! — крикнул Рысь, — прыгай вниз, потомок! Не жди! Ты упадешь!

Здравый смысл пересилил звериный порыв, и Млад плавно скользнул вниз — словно с ледяной горы. Только злоба хищника никуда не исчезла — шерсть дыбилась на загривке, и глаза метали молнии по сторонам.

Он спрыгнул в снег, лишь немного ушибив ноги — словно ледяная горка, по которой он катился, закончилась крутым откосом.

Пламя дрожало у самой земли — Родомил разметал костер широким полукругом, создав преграду между нападавшими и Младом, но высоким огнем дрова горели не больше минуты. Сам Родомил стоял спиной к полосе огня, и сражался, не отступив ни на шаг. Нападавших было пятеро, и только боги знали, как один человек с двумя ножами в руках мог сдержать их натиск. Ветер заглушал звуки, ветер плясал вокруг схватки, как любопытный мальчишка, восхищенный дракой взрослых. Кровь капала на снег, кровь капала в огонь и шипела на светящихся углях — ветер подхватывал отвратительный запах и тут же уносил прочь. Не иначе, сам Перун, принимая в жертву капли крови, помогал Родомилу держать оборону.

Сила зверя, на несколько минут подаренная прародителем, кипела в горле: утробный вой сам собой вырвался из глотки, лапы выпустили из мягких подушечек острые когти — Млад чувствовал себя рысью и был рысью.

Ножи Родомила вычерчивали в воздухе быстрые и четкие линии, но огонь перестал ему помогать, его обходили с обеих сторон, когда Млад, подобно дикому коту, кинулся в самую гущу боя, перемахнув через полосу огня — он не чувствовал себя безоружным. Его прыжок свалил с ног одного из нападавших, они прокатились по снегу кувырком, и Млад почувствовал чужую кровь во рту. И если еще пару часов назад это бы его ужаснуло, то теперь вкус и запах дымящейся на морозе крови одурманил его, ударил в голову новым приливом ярости. Противник отяжелел, ослаб, Млад оставил его и на этот раз выбрал противника посерьезней. Но тот словно почувствовал нападение, оглянулся и встретился с Младом глазами: Млад не сомневался, что это будет Градята, но вместо него увидел другого чужака — смуглого и темноглазого, того, который перед вечем узнал в нем шамана.

И тут же невидимый щит стеной встал между ним и нападавшими. Родомил качнулся вперед, руки его опустились, а из одной из них в снег выпал нож.

— Задержи хоть одного… — хрипло сказал он и медленно опустился на колени, — хоть одного…

Усталость навалилась на плечи многопудовой тяжестью, словно камнем прижимая Млада к земле. Сила, подаренная прародителем, иссякла. Он никогда не дрался сразу после подъема, напротив, ему нужно было хотя бы полчаса, а то и пара часов, чтоб прийти в себя, отдышаться, отпиться сладким отваром, возвращающим силу, отлежаться и согреться. Млад шагнул вслед за отступающим противником, но натолкнулся на вязкую стену, которую, как ни старался, не смог преодолеть. Только теперь он заметил, что идет по снегу босиком — ноги сводило от мороза.

Почему они отступили? Сейчас и его, и Родомила можно брать голыми руками… Двое из нападавших подхватили за руки своего товарища, лежащего в снегу — убитого? раненого? — и поволокли вглубь леса, взвалив себе на плечи.

Родомил рухнул лицом в снег, вывернув в сторону руку с ножом. Млад оглянулся на звук падающего тела и увидел две тени, быстро приближающиеся со стороны университета к остаткам разбросанного костра. Нетрудно было узнать обоих шаманят — высокого, грузного Добробоя с топором в руке и поджарого, крепкого Ширяя.

— Млад Мстиславич! — Добробой вырвался вперед, — кто это? Что случилось?

Родомил приподнялся, услышав его голос.

— Задержите… Хотя бы одного задержите… — шепнул он и потянулся вперед, словно хотел ползком догнать удаляющихся врагов.

— Да хоть всех! — пожал плечами Добробой и шагнул вслед за скрывшимися в метели тенями. Невидимый щит задержал его лишь на секунду, он толкнулся в него, как в запертую дверь и преодолел безо всякого труда — он тоже был шаманом, юным, полным сил и молодецкой удали. Вслед за ним вперед шагнул Ширяй со своими руками, замотанными в тряпки.

— Куда? — крикнул Млад, — а ну назад! Назад, Добробой, я кому сказал!

— Пусть догонят… — еле слышно выговорил Родомил, — пусть хотя бы одного…

«А тот, что ждет тебя внизу, готов отдать не только свою жизнь, свою правую руку, но и твою жизнь, жизнь твоих учеников, их руки, ноги и сердца», — загремели в голове слова бога грозы.

— Нет! — яростно ответил Млад, — Их просто убьют! Назад, Добробой!

Что просил у него Перун за ответы на вопросы? Жизнь Добробоя и правую руку Ширяя?

— Пусть попробуют меня убить! — рассмеялся шаманенок, как вдруг над самой его головой низко свистнула стрела и воткнулась в ствол дерева за костром. Млад непроизвольно оглянулся: короткая стрела, для самострела, выпущенная с огромной силой, она бы прошила череп парня насквозь! Ветер сбил прицел…

— Пригнись! — только успел крикнуть Млад, но Ширяй его опередил, прыгнул на плечи товарищу, пригибая того к земле — вторая стрела просвистела над ними и ушла в снег далеко за пределами поляны.

Самострел — не лук, два раза подряд не выстрелишь.

— Сколько у них самострелов? — спросил Млад у Родомила.

— Два, — Родомил попытался подняться, — они хотели убить нас из темноты, но ветер помешал. В меня просто не попали, а тебя задели вскользь, по оберегам.

Так вот что это был за удар в грудь, после которого Млад почувствовал, что падает! Стрела!

— Бегите, бегите за ними, ребята, догоните их! — взмолился Родомил, — Они раненого тащат, они не уйдут от вас!

— Не смей… — покачал головой Млад и пошатываясь пошел вслед за шаманятами, — не смей подставлять мальчишек… Добробой, вернись! Вернись, или… или ищи себе другого учителя!

— Да ничего, Млад Мстиславич! Щас догоним! — махнул рукой шаманенок, словно и не слышал того, что сказал ему Млад.

— Добробой! Я не шучу! Это не кулачный бой в Сычевке! — Млад прошел сквозь невидимый щит — то ли Добробой пробил в нем брешь, то ли сила щита была на исходе, — Ширяй! Ты-то куда!

— Помогу, — коротко бросил тот.

— Я тебе помогу! Вернитесь назад, оба! — рявкнул Млад, но, как всегда, никто не обратил внимания на его приказы. Он попробовал бежать за мальчишками, но тут в воздухе снова свистнула стрела, чудом не задев шаманят. Те приостановились и укрылись за деревьями, плотно прижавшись к стволам. Млад подумал только о том, что успеет догнать их, пока они ждут второго выстрела. В тот миг, когда выстелил второй самострел, ему свело ступню, вывернув ее в сторону: от неожиданности он вскрикнул, споткнулся и упал на колено. Сзади застонал Родомил, хором ахнули шаманята и, забыв о преследовании, кинулись к учителю.

— Что? — Ширяй с разбегу хлопнулся перед Младом на колени, — что? Куда? Куда попала?

Добробой присел рядом на корточки и испуганно хлопал глазами. Млад сначала не понял, чего они так испугались, и только потом догадался: они подумали, что он ранен! Нехорошо было действовать хитростью, но он изловчился и ухватил Добробоя за воротник.

— Никуда не попала, — прошипел он сквозь зубы — судорога так и не отпустила, — ногу мне свело. Какой ты подлец, Добробой. Я же тебе сказал: вернись.

— Так ты ж босиком! — открыл рот шаманенок, — я сейчас! Я сейчас валенки тебе… погоди, Млад Мстиславич, сейчас!

Он сорвался с места, и, конечно, воротник Млад в руке не удержал.

— Уйдут, — простонал Родомил, чуть не плача, — уйдут!

— Хорошо бы, — проворчал Млад себе под нос.


Родомила отвели к медикам, подняв с постелей чуть ли не всех университетских врачей: те насчитали четырнадцать ножевых ран, из которых две можно было считать опасными: в бедро и под правую ключицу. Он потерял много крови, едва не терял сознание, когда его начали перевязывать, но приговаривал слабым голосом, что он живучий и через неделю поднимется на ноги. Сетовал на то, что не сможет доехать до Пскова, послал гонца к князю — сообщить об этом.

Только по дороге домой Млад заметил, насколько продрог. Ноги окоченели и плохо слушались, полушубок продувался насквозь, лицо обветрилось, за шиворот набивался снег, пальцы на руках перестали разгибаться, а отмороженные уши огнем горели под треухом.

Дана ждала его. Ему показалось, что она и не ложилась.

— Младик, все хорошо? — она поднялась ему навстречу.

Он кивнул и попытался расстегнуть полушубок.

— Родомил Малыч ранен, — выпалил с порога Ширяй, — его четырнадцать раз ножом ударили.

— Как? — Дана села обратно на лавку и поднесла руки к лицу. Она испугалась за Родомила!

— Медики сказали — ничего опасного, — тут же добавил Добробой, чтоб ее успокоить, — через неделю поправится.

— Ничего не понимаю, — она тряхнула головой, — разве такое возможно?

— Все возможно, — уверено и свысока заявил ей Ширяй, — ты лучше Млад Мстиславичу помоги — видишь, ему пуговицы не расстегнуть.

— Я сама разберусь, что лучше, — фыркнула Дана, — наглец!

— Да я сейчас помогу, — тут же кинулся к Младу Добробой, не успевший даже снять шапку.

— Не надо, — Дана поднялась, — раздевайся сам.

— Конечно! Что бы я ни сказал — все наглец! — проворчал Ширяй, — А чуть что: пойдите, мальчики, проверьте! А кто первый сказал, что там не все в порядке? Кто неладное за версту чует, а?

— Это тебя не извиняет, — повернулась к Ширяю Дана, — и нечего прикрываться хорошими поступками.

Млад молча стучал зубами, слушая их обычную перепалку. Мыслей в голове было много, но они как будто замерзли и шевелились лениво, нехотя. Но самая горькая из них билась в виске синей жилкой: сейчас она пойдет к Родомилу. Она испугалась за него, она пойдет к нему, чтоб убедиться, все ли на самом деле так легко и хорошо, как сказали шаманята. И потом — кто-то же должен за ним ухаживать?

Но к Родомилу Дана не пошла. Она грела Младу ноги в корыте, набрав теплой воды из самовара, потом растирала ему спину и грудь, кутала в одеяла и поила горячим чаем. И велела Добробою к рассвету стопить баню. Млад долго не мог согреться, но был так счастлив от ее заботы: от ее прикосновений, от ее ворчливых слов, которые она говорила с нежностью в голосе, от ее взгляда, полного участия и, наверное, любви. У него сжималось и трепетало сердце от мысли, что этого могло и не быть, и засыпал он в тревоге: а вдруг она уйдет?


Ему снились пожары в Новгороде. Когда-то на суде новгородских докладчиков он увидел будущее — за одно мгновение перед глазами открылась даль, вереница ярких образов. Теперь он разглядывал эти образы в подробностях…

Золоченый лик Хорса топорами сбивают с высокого шатра крыши капища. Он катится под гору к воде — сияющий, раскаленный — и падает в Волхов. Вода вскипает на миг, шипит, и облако пара, похожее на ядовитый гриб, уходит в небо. Солнечный лик опускается на дно: медленно и плавно раскачиваясь, свет его постепенно меркнет в темной глубине, пока последний луч, блеснув из воды, не гаснет окончательно. Во сне Младу кажется, что в Волхове утопили солнце, потому что черный дым пожарища затягивает небо, и сквозь него не пробивается ни один луч.

Женский вой надрывает сердце: словно плакальщицы на тризне, они провожают Хорса в небытие — им страшно. А вдруг солнце никогда больше не глянет на Новгород? Шатровая крыша капища пылает гигантским костром, взлетающим высоко над стенами детинца, и сажа пятнает белокаменные стены посадничьего двора…

На Перыни волхвы закрывают громовержца своими телами, но падают к его ногам под градом стрел. И кровь льется на ноги бога грозы. Кровь льется со стен капища Ящера, превращенного в осажденную крепость. Но падают горящие дубовые двери…

Кровь пятнает мостовую торговой стороны, когда копыта боевых коней врезаются в толпу. Людей копьями гонят на берег Волхова и толкают в воду. Стон и плач, детские крики, и страх, страх, словно черная завеса дыма, повисают над Новгородом.

Грохот взрывов доносится с юга — каменные изваяния богов обращают в пыль пороховыми зарядами. И снова черный дым медленно поднимается в небо…

Ветры не дуют с воды, душное марево, пахнущее гарью, клубится прямо над головами, а на вечевой площади стоят темные скелеты виселиц, и тела повешенных неподвижны: словно время застыло, остановилось, оборвалось вместе с гибелью богов. И одинокий удар вечного колокола — тягучий и долгий — постепенно начинает казаться звоном в ушах.

И лишь одно огромное белое облако на фоне черной сажи и черной крови поднимается над Ильмень-озером: Михаил Архангел, словно на сказочном корабле, вплывает в Новгород. На нем алый плащ, за спиной его белоснежные крылья, огненный меч спрятан в ножны, а в руках он держит высокий крест, чуть приподнимая его над головой. Крест, пылающий белым пламенем с радужными разводами — таким огнем горит сера. И только приглядевшись, Млад замечает — нет, это всего лишь золото, не пламя.

8. За князем

Он проснулся, не проспав и трех часов — еще затемно. Рядом уютно посапывала Дана, свернувшись в клубок у него под боком. Млад выбрался из-под одеяла, укутал ее поплотней и, зевая, вышел в столовую.

Добробой топил печь и баню одновременно, при этом варил кашу, кипятил самовар, подметал полы и готовил для бани веники. Ширяй, разумеется, еще спал.

— Ты как, не простыл, Млад Мстиславич? — спросил он, пожелав Младу доброго утра.

— Да что мне будет? — махнул рукой Млад.

— А с нами когда наверх пойдешь?

— А что, уже тянет?

— Конечно, — пожал плечами Добробой.

— На Коляде, денька через три-четыре. А лучше бы — через неделю, — Млад снова зевнул. А потом похолодел: ему никогда не приходило в голову, что во время подъема шаман уязвим. Летом, когда целая деревня держит его наверху, конечно, ничего случиться не может. А что будет, когда они поднимутся втроем, и внизу никого не останется? В этот раз Родомил сумел его защитить, но если бы не поддержка богов, никто не знает, чем бы это закончилось.

Млад прикинул, кому он успел рассказать о предстоящем подъеме, кроме Даны и шаманят. Волхвам на капище? Да их разговор мог услышать кто угодно! Неужели где-то в университете у Градяты есть осведомитель? И потом, кто-то же принес медикам мазь от ожогов…

— Чаю надо выпить и к Родомилу идти… — сказал Млад, думая о своем.

— Да ты чего, Млад Мстиславич? — Добробой всплеснул руками, — Ты ж не ел ничего почти двое суток! Подожди, скоро каша поспеет, и каравая ты вчера не пробовал, и молока я принес…

Млад и забыл об этом — есть совершенно не хотелось. И когда шаманенок успел сбегать в Сычевку за молоком?

— Давай каравай с молоком, да побегу я…

— А баня? Чего я баню-то топлю?

— Успеется в баню… она еще часа три топиться будет.

— Да и Родомил Малыч спит, наверное, еще… — разочаровано вздохнул Добробой.

Млад наспех перекусил и чуть не бегом отправился к дому Родомила: ему почему-то казалось, что надо спешить. Добробой, оказывается, успел расчистить снег во дворе, и Млад покачал головой: а ложился ли парень спать?

Ветер стих, но тучи не разошлись — тусклый зимний рассвет сменялся унылым и коротким днем: не верилось, что завтра солнце поворачивает на лето. Лес чернильной полосой отделял серенькое небо от блеклой земли, и снег казался бесцветным: тоскливый, нагоняющий скуку пейзаж.

После братчины университет спал. Занятия закончились, экзамены начинались после Коляды, и отдыху радовались не только студенты, но и профессора. Сычевские мужики лопатами чистили заметенные метелью дорожки, но факультетские терема стояли засыпанными снегом по самые окна — никто из студентов не поднялся до света.

Родомил не спал, напротив, ждал Млада и не надеялся, что тот придет так скоро. Выглядел главный дознаватель неважно, и хотя старался прикинуться деятельным и полным сил, Млад видел, что его мучает боль, и от слабости ему не поднять руки над одеялом, и говорит он с трудом, преодолевая себя. Млад напрасно расстраивался: медики приставили к Родомилу сиделку — расторопную девушку из Сычевки.

Они проговорили около двух часов. Млад рассказывал о встрече наверху, о своем сегодняшнем сне, об отце Константине, огненном духе и стычке с Градятой: на этот раз он не боялся обмануться.

— Ну объясни мне, почему ты не рассказал всего этого хотя бы три дня назад, а? — проворчал Родомил, не дослушав Млада до конца, — чего вы все боитесь, а? Чего вы темните, мнетесь? Никогда не понимал волхвов!

— Мы не темним, — виновато вздохнул Млад, — мы должны быть уверены в том, что говорим. Иногда надо не только сказать, но и сделать выводы, верно? Что толку людям в моих видениях, если я сам не понимаю, что они означают? Людям надо проще…

— Людям — может быть. Но я — не люди. Мне надо не проще, мне надо быстрей. Если бы я знал все это три дня назад, все пошло бы по-другому. Князь бы никогда не согласился на сбор ополчения, и не отправил бы в Москву пушки. Война, говоришь? Большая война? Я почти не сомневался…

— Войну я увидел только вчера. И потом, будущего не знают даже боги…

— Я это уже слышал! — фыркнул Родомил, и лицо его исказилось болезненной гримасой, — мне наплевать, знают боги о предстоящей войне или нет! Ополчение не должно уйти из Новгорода, и чтобы понять это, не надо знать будущего! Даже если для этого потребуется собрать вече, ополчение не должно уйти из Новгорода…

— Ты уверен, что князь тебя послушает? — удивился Млад.

— Князь — мальчишка! Он то слушает всех, то не слушает никого. Сам он не знает, что делать, а положиться на кого-то боится. И правильно делает — ему такого насоветуют! Облепили его, как слепни, и тянут кровушку — пока не лопнут… — Родомил снова скривился, — слушай, поезжай к князю… Я не могу, а если б и мог — он меня не послушает, ты прав.

— А меня?

— А тебя послушает.

— Да кто я такой? — усмехнулся Млад.

— Ты волхв. И ты ему понравился. Ему доктор Велезар про тебя рассказывал. Он мне третьего дня так и сказал: это единственный честный человек во всем Новгороде. Поезжай. Ополчение не должно выйти из Новгорода. И Смеян Тушич, как назло, в Пскове… Он бы сумел, он умеет убеждать. Он бы вече собрал… Я ему грамоту отправлю, чтоб возвращался, теперь у нас есть, на что опереться, теперь сам Перун подтвердил нашу правоту, а?

Млад потупился: Перун подтвердил только одно — Млад не хотел брать на себя роль прорицателя.

— Ну что ты замолчал? — вспыхнул Родомил, — что ты опять мнешься? Чего тебе теперь не хватает? Или ты хочешь созвать сорок волхвов, чтоб они подписали грамоту? Чтоб сняли с тебя ответственность, а?

— Нельзя полагаться на мнение волхва в делах войны и мира… Это неверно. Иначе бы Новгородом правили волхвы, а не вече. Ты не понимаешь, насколько все это… зыбко… Вспомни хотя бы гадание в Городище. Это видения, сны наяву, это тонкие материи, их нельзя трогать грубыми руками… Боги недаром не любят таких вопросов — они понимают, насколько велик соблазн положиться на их ответы. Проси у них Удачу, проси у них дождь, но не заставляй их решать за тебя, понимаешь?

— Тогда зачем вы вообще нужны? — Родомил на миг оскалил зубы, — к чему все ваши сны наяву, ваши гадания, ваши подъемы?

— Волхвы несут людям волю богов… Они связывают людей с остальным миром. Шаманы же, напротив, несут богам волю людей. Мы не позволяем людям обособиться от мира. А гадания… Они позволяют смотреть на происходящее шире, но не более. И если сузить наше представление о будущем до результатов гадания, мы превратимся в слепых щенков, блуждающих вокруг материнского брюха. Гадание — помощь, но не более. Нельзя верить ни одному гаданию, потому что тогда мы начинаем менять будущее в соответствии с гаданием, и будущее превращается в жребий, в судьбу, от которой не уйдешь. Что же до гаданий о прошлом, то это тоже зыбко и бездоказательно, потому что…

— Послушай, я не студент, — грубо оборвал его Родомил, — не надо длинных лекций. Если бы я полагался только на гадания, я бы не был главным дознавателем при Борисе. Я хотел знать: кто? Восток или Запад? И получил однозначный ответ. Я знаю, в каком направлении двигаться.

— А если я обманулся? Ты не допускаешь такой мысли? В Городище обманулось тридцать девять волхвов. Если огненный дух, явившийся мне, вовсе не Михаил Архангел? Он мне не представился…

— Твой ученик был крещен и посвящен именно ему, или я неправ?

— Но христианство накладывает запрет на всякого рода волшбу. Их жрецы пусты, они не видят своих богов. Откуда взялись люди с силой, подобной силе волхвов и шаманов? И вывод о связи их с христианами ты делаешь только на основании моих слов. А мне всего лишь показалось на секунду, что Градята воспользовался силой Михаила Архангела. Показалось, понимаешь? Он наделен силой, он мог обмануть меня, так же как обманули сорок волхвов на Городище.

— Тридцать девять волхвов, — поправил Родомил, — и если тебя не обманули тогда, почему должны обмануть сейчас?

— Потому что это мое воспоминание, мое собственное, его можно даже не читать, чтоб им воспользоваться. Это… это как зеркало… Отразить, послать обратно…

— А Перун? Что сказал тебе Перун?

— Он мог сказать мне все, что угодно, и был бы прав.

— Боги умеют лгать?

— Он не лгал, он не высказал на этот счет ни одного утверждения. Он посоветовал мне быть поуверенней в себе, только и всего, но о моей правоте он ничего не говорил.

— Так какого же лешего ты его не послушаешься! — рявкнул Родомил и привстал, — что ты сидишь и мямлишь? Что ты разводишь теории? Ты что, не видишь, что происходит? Новгород остается неприкрытым! И задержать здесь ополчение надо всеми правдами и неправдами! Любыми средствами, понимаешь?

— Я не стану добиваться своего любыми средствами, — жестко ответил Млад, — я не имею на это права, в отличие от тебя. Даже самые высокие цели не дают мне этого права. У тебя своя ответственность — у меня своя.

— И из-за этого ты вчера не позволил ученикам достать тех, кто едва не убил тебя? А?

— Они мои ученики, а не воины, мне одной смерти хватит на всю оставшуюся жизнь! Я не распоряжаюсь чужими жизнями с такой легкостью, с какой это делаешь ты.

— Потому что это война! И на войне люди гибнут, и кто-то принимает на себя право распоряжаться их жизнями! Вчера на рассвете эти люди убили гонца из Пскова, убили из засады, чтоб забрать у него бумаги. Из такого же самострела, из которого стреляли в тебя. И сделано это было только с одной целью — чтоб ты не донес до людей того, что увидел. И ради того, чтоб ты мог доехать сегодня до князя, я вчера… — Родомил осекся, — извини… мне не следовало этого говорить.

— Да нет, отчего же. Я благодарен тебе.

— Мы делали общее дело. Ты — наверху, я — внизу.

— Я не отказываюсь ехать к князю, — вздохнул Млад, — но я не буду столь уверен в своей правоте, как ты. Я расскажу князю все это так же, как рассказывал тебе. И передам ему твои слова об ополчении.

— Хоть так… — пожал плечами Родомил, — это лучше, чем ничего… И… пожалуйста, не откладывай. Поезжай сейчас.

Млад кивнул и с улыбкой подумал о том, что Добробой обидится из-за бани.


До Городища он добрался к полудню — верхом и в валенках. Дорогу ему перекрыли еще при проезде через вал.

— Куда? — позевывая, спросил один из двух дружинников, стоящих на страже.

— Я… мне в Городище… — Млад спешился, но валенок застрял в стремени, и он едва не упал.

— Надо думать, в Городище! — рассмеялся стражник, — что тебе там надо?

Младу совсем не хотелось объяснять, что он едет к князю. Тогда бы его и не пропустили.

— А что, сегодня проезд запрещен? — спросил он, вырвав, наконец, валенок из стремени.

— Пока нет, но через час-другой закроем.

— Случилось что?

— В Пскове нашего посадника убили. Князь за телом поедет, и с псковским князем говорить. Выезд будет парадный, чтоб толпа глазеть не собиралась — перекроем ворота.

— Как убили? Кто убил? Псковичи? — Млад, как и все новгородцы, уважал Смеяна Тушича, и в весть о его смерти верить не хотел.

— Да не похоже. Вчера гонца от него убили, здесь, у нас, а сегодня ночью — его самого. На капище убили, во время праздника, ножом в сердце. В толпе да в темноте и не разобрался никто…

— Можно, я все-таки проеду? — спросил Млад, и стражник ему кивнул.

Да после этого ополчение повернет на Псков! Попробуй сдержать двадцатипятитысячное войско! Псков просто сравняют с землей!

Млад проскакал через посад галопом и спрыгнул с коня перед запертыми воротами княжьего двора. Сначала он растеряно смотрел на высокие дубовые створки — стучать? Привлекать к себе внимание не хотелось, а если он начнет стучать, весь княжий двор прибежит глазеть на него. Млад мялся перед воротами долго, пока, наконец, не решился взяться за кольцо калитки.

Звук, с которым тяжелое железное кольцо ударило по дубовым бревнам, был глухим и низким, и Млад засомневался: а слышно ли его изнутри. Он постучал еще раз, посильней, но в калитке вдруг раскрылось небольшое окошко.

— Чего надо? — в проеме показался один глаз дружинника.

— Мне… мне надо к князю… — Млад не ожидал, что с ним будут говорить через махонькое отверстие — от этого неловкость и растерянность только усилились, и заранее подобранные слова вылетели из головы.

— Князя нет, — сухо бросил дружинник и захлопнул окошко.

Младу показалось, что створкой тот хотел ударить его по лицу. Он постоял немного, приходя в себя, а потом постучал снова: громче, решительней и дольше. И собирался стучать, пока ему не откроют.

— Ну? — окошко открылось нескоро, — чего долбишься? Много вас таких ходит, и все — к князю.

— Я волхв, меня зовут Млад Ветров, я сын Мстислава-Вспомощника, и меня прислал главный дознаватель. Мне нужно говорить с князем до его отъезда.

— А грамота главного дознавателя у тебя есть? И что-то по тебе не видно, что ты волхв… — прищурился дружинник.

— Пусть князю доложат обо мне, и он решит — говорить со мной или нет.

— Если я о каждом хитром просителе начну докладывать князю, он только и будет бегать к воротам и обратно. Грамоту давай, тогда и поговорим.

Окошко опять захлопнулось. Млад скрипнул зубами, взялся за кольцо и стукнул им изо всех сил. Дружинник не успел закрыть отверстия на засов и распахнул его снова.

— Какой настырный! Может, ты и вправду от главного дознавателя? — вздохнул страж ворот снисходительно.

— Ты должен помнить меня, — примирительно ответил Млад, — я тот волхв, что не подписал грамоту о смерти Бориса. Когда было гадание сорока волхвов, помнишь?

— А… Да, было дело… Тот тоже был в лисьей шапке…

По очереди стукнули три тяжелых засова калитки, и она распахнулась, едва не свалив Млада с ног — отойти он не догадался.

— На самом деле, я тебя не обманул, — стражник поставил одну ногу на высокий порог, — князь уехал. С посадницей вместе, еще час назад. Не хотели беспорядков в Городище, да и из Новгорода того и гляди народ сбежится. Так что, опоздал ты.

— А догнать не успею? — Млад посмотрел на лед Волхова: может, они еще рядом?

— Куда там! На этой кляче? Ты б видел, какие у них кони! Лучше, чем у гонцов. На тройках уехали, уже, небось, до Шелони добрались. И не пытайся!

Млад подумал, что Родомил бы поехал вдогонку даже «на этой кляче». И, пожалуй, из списка «любых средств» это средство вполне ему подходило.

— Попробую… — пожал он плечами и сел на коня.

— Смотри сам, — ответил дружинник, закрывая калитку.

Млад не услышал, как щелкали засовы — развернул лошадь и помчался по пологому спуску к берегу Волхова. Стражник не обманул его — свежий санный след, окруженный следами копыт множества тяжелых коней, вел туда же.


Конь пал под ним на закате — околел на скаку, передние ноги подогнулись, проехали по льду с сажень, и круглый бок придавил Младу ногу всей лошадиной тяжестью. Падая, он едва не вывихнул плечо: подставил локоть, чтоб не ушибить голову об лед — боль в правой руке несколько минут не давала ему пошевелиться.

Валенок, как всегда, застрял в стремени. Млад выехал в Городище, не заглядывая домой, не взяв с собой ни денег, ни еды в дорогу, ни огнива. Он даже не оделся толком, потому что собирался добежать до Родомила и вернуться обратно. И валенки, как обычно, надел на босу ногу… Лошадь он взял в университетской конюшне. И до того как оказаться в одиночестве, без коня, в пятидесяти верстах от Новгорода, он не думал ни о еде, ни о холоде, ни о том, что никто не знает, где он и куда собирался.

Ногу он вытащил из-под лошади довольно быстро, но с валенком пришлось помучиться. Он устал и без этого: скакать верхом больше трех часов подряд с непривычки было трудно. Холод быстро прохватил его до костей — разгорячившись, Млад расстегнул полушубок и снял треух, и не сразу догадался запахнуться и одеть голову.

Поглядев на заходящее солнце, висящее над Шелонью, он быстро понял, что наделал, и какой, собственно, глупостью было отправляться вдогонку за князем в одиночестве. Долгая ночь, всего на пять минут короче вчерашней, замаячила на востоке, наползая на небо темным пятном. А ведь он почти не спал, и съел за последние двое суток только кусок хлеба с молоком… После подъема — после такого трудного и высокого подъема — он должен был отсыпаться сутки. И отдыхать еще столько же… Ему иногда казалось, что подъемы наверх высасывают из него кровь.

Млад вздохнул и двинулся в сторону Новгорода — если не останавливаться, то к рассвету можно добраться до дома. Ну хотя бы до Городища… Идти в Псков пешком, без денег, в валенках — просто несерьезно. Да и гораздо дальше.

То, что под копытами коня выглядело легким снежным налетом на льду, под ногами оказалось довольно глубоким снегом. И лед скользил под валенками совсем не так, как под подковами. Сначала Млад не замечал этого, но через час начал уставать, постоянно стараясь удержать равновесие.

Ночь наступила быстро, и с ее приходом поднялся ветер. Разбегаясь над гладкой рекой, он гнал впереди себя легкий верткий поземок и тоненько, надсадно гудел в ушах. Шелонь текла удивительно прямо, берега ее, поросшие лесом, в темноте были однообразны и черны, и через некоторое время Младу стало казаться, что он не продвигается вперед, а скользит на месте.

Ни одной деревеньки не встретилось ему за пару часов, да он мог и не увидеть их снизу, если там не горели огни.

Он шел и думал о том, что на этот раз точно действовал по правилу: я сделал все, что мог. И, конечно, у него ничего не вышло. Тысячу раз прав был его отец, надо стремиться к достижению цели, а не пытаться испробовать все доступные средства. Много же надо ума, чтоб загнать лошадь… Если бы он не торопился, то к утру был бы в Пскове, а не в Новгороде. И уж наверное не умер бы от голода без денег.

Сначала он еще размышлял о чем-то, пытался уложить в голове то, о чем говорил с богом, вспоминал стычку с Градятой и Михаила Архангела. Но вскоре натер валенком ногу и не думал больше ни о чем, кроме как о возвращении домой: через пару верст пришлось оторвать подол у рубахи, чтоб сделать портянки, иначе бы он просто не смог идти.

А потом ему хотелось есть и спать. Накатанный санями и взрытый копытами путь пошатывался перед закрывающимися глазами и казался бесконечным подъемом, восхождением на сказочную гору: то пологим, то крутым настолько, что он касался руками снега.

В первый раз он упал, пройдя не меньше двадцати верст: если бы не боль в разбитом локте, Млад бы уснул, не заметив падения. Он растер лицо снегом, поднялся и пошел дальше — глаза начали закрываться через несколько шагов. Однообразие и скука кружили голову, звон ветра в ушах убаюкивал, прямая дорога навевала сон, а уставшее тело — после вчерашнего подъема, после непривычной скачки, после пройденного пути — умоляло об отдыхе.

Млад прошел еще верст пять или шесть, засыпая на ходу, когда понял — пятидесяти верст ему не одолеть. Он несколько раз сбивался с пути и совершенно неожиданно для себя оказывался по колено в снегу у самого берега. Нечего было и думать об отдыхе, стоило только присесть на снег, и он бы никогда больше не проснулся.

Хоть бы одна деревня попалась ему по пути! Не может быть, чтоб на Шелони не жили люди!

Он снова всходил на сказочную гору, смотрел снизу на ее вершину, пока не оглянулся: на черном, вспененном тучами небе ему померещились сполохи пламени и всадники на тяжелых конях. Он видел крепостные стены и приставленные к ним лестницы, он видел, как пушечные ядра крушат серо-желтый камень, как летят тучи стрел, в конце пути пробивая насквозь тела, одетые в тяжелые доспехи: война. Война поднималась из-за горизонта ему навстречу, и в этот миг он отчетливо осознал: этого будущего не избежать, оно катится прямо на него, словно горящее бревно, пущенное с крепостного вала. Ему не остановить его, не удержать — не изменить.

Что-то изнутри толкало его и толкало: открой глаза, иначе ты не увидишь этого будущего! Он противился этим толчкам, он отмахивался от них руками, как от назойливых мух: его разбудила боль в локте. Млад в испуге распахнул глаза и вытер лицо снегом: он лежал на льду, и сколько прошло времени, не знал. Может, четверть часа, а может, и несколько часов. Он встал на гудящие от усталости ноги и шагнул вперед: тело затекло и не хотело шевелиться, но короткий отдых все же немного разогнал сон, хотя и ненадолго: Млад прошел не больше версты, когда увидел, что берега Шелони разбегаются в стороны вместо того, чтоб сходиться. Он думал, что у него снова кружится голова, или он опять засыпает.

Не пятьдесят верст. Гораздо больше. Неудивительно, что конь пал — гнать его во весь опор, за три часа проехать такое расстояние! Перед ним расстелилась гладь Ильмень-озера — не меньше сорока пяти верст до Новгорода…

Млад в отчаянье опустился на колени — какие сорок пять верст? Он не пройдет и нескольких шагов! Он посмотрел вперед — бесконечный берег уходил за горизонт, бесконечная снежная гладь лежала по правую руку.

Он не сразу заметил огонек на берегу, и не сразу понял, что это ямской двор. И если бы мог бежать — обязательно побежал бы. Подниматься на берег было тяжело и скользко, он пару раз съезжал вниз, пока не заметил рядом с тропинкой пологий спуск для саней.

Избушка с освещенным окном стояла перед конюшней и сеновалом, и крыльцом была обращена к Новгороду. Млад, пошатываясь, подошел к ней с задней стороны и заглянул в окно: вдруг смотрители спят? Тогда лучше постучать в окно, а не в дверь.

Стекло было закопченным, мутным и неровным, но освещал избушку десяток свечей на высоком железном подсвечнике. Млад присмотрелся и увидел за столом двоих: один человек сидел к нему лицом, другой — спиной. Млад протер стекло рукавом, и хотел постучаться, как вдруг тот, что сидел к нему лицом указал рукой на окно, и тот, что сидел к нему спиной, оглянулся.

Млад отпрянул от окна в темноту — из ямской избушки на него глянул Градята. Через секунду тень накрыла освещенное окно — кто-то выглянул наружу.

Сон слетел с Млада, как сухой лист с ветки, стоило только тряхнуть головой. Он потихоньку отошел к сеновалу и укрылся за столбом, поддерживающим крышу. И вовремя: стукнул засов, скрипнула дверь и на крыльце раздались шаги.

— Эй! — спросил незнакомый голос, — кто здесь?

— Да ветром стукнуло, — Млад узнал голос Градяты.

— Зачем собаку убил, а? Сейчас бы точно знали, ветром стукнуло или нет.

— Да ну ее. Брехала… Пошли в дом, холодно.

— Погоди, фонарь возьму. Неспокойно мне.

— Да успокойся! — раздраженно бросил Градята, — соображаешь? На тридцать верст вокруг ни одного человека, ночь-полночь!

— Гонцы и в ночь-полночь туда-сюда едут, — задумчиво ответил незнакомец, спускаясь с крыльца.

— Гонца бы мы издали услышали.

Млад прижался спиной к колючему, плотно уложенному сену.

— Градята, — тихо позвал незнакомец, остановившись в двух шагах от сеновала.

— Что?

— Иди сюда…

Снег заскрипел под сапогами. Млад перестал дышать.

— Ну? — Градята остановился рядом с незнакомцем.

— Понюхай. Воздух понюхай… он здесь. Рядом где-то. Я его чую.

— Ерунду говоришь, — неуверенно пробормотал Градята.

— Потом пахнет. Неужели не слышишь? — незнакомец протянул руку к сену и провел по нему кончиками пальцев, — принеси фонарь.

— Ты чокнутый, — крякнул Градята, — пошли в дом, здесь никого нет. Я бы давно заметил.

— Не скажи… Белояра ты не чуял. Не помнишь? Тоже хвастался, что за версту его почуешь, а он нам навстречу в двух шагах вышел. А?

— Волхвы ночами по сеновалам не прячутся. Но если хочешь, я схожу за фонарем.

— Сходи. Я его посторожу.

— Вот зарежет он тебя по-тихому, когда я уйду, — рассмеялся Градята по дороге к крыльцу.

— Ничего. Не зарежет, — уверенно кивнул незнакомец.

Далекое ржание коня раздалось снизу, с озера, в конюшне заволновались лошади, кто-то из них ответил на призыв собрата.

— Гонец! Градята, гонец! В конюшню! — крикнул незнакомец и кинулся к избушке.

Градята скорым шагом прошел мимо Млада, откинул засов, запиравший ворота конюшни, и исчез внутри, прикрыв ворота за собой. Млад осторожно передвинулся в сторону и спрятался поглубже между стеной конюшни и сеновалом. Конский топот быстро приближался, и вскоре стало ясно, что к ямскому двору едут два всадника — со стороны Новгорода.

Через минуту незнакомец вышел на двор в тулупе, с фонарем в руках, и, пока гонцы поднимались вверх по берегу, успел осветить место, где минуту назад стоял Млад.

— Здорово, хозяин! — тот, что ехал первым, спрыгнул с коня.

— И вам здравия. Проходите в избу, отдохните, пока я коней седлаю…

— Нам не надо коней менять. Мы потихоньку едем, человека ищем. Не забредал к тебе никто?

— Нет, сегодня никого не было, — пробормотал незнакомец — смотритель ямского двора — и, передернув плечами, оглянулся к сеновалу, — а кого ищете-то?

Млад насторожился.

— Профессора из университета. В последний раз его в полдень с Перыни по дороге на Шелонь видели.

— Нет, не заезжали ко мне профессора, да и увидел бы я сани издали. Князь проехал, посадница проехала, а больше на санях я никого не видел.

— Он верхом ехал.

У Млада не осталось никаких сомнений — ищут именно его. Он кашлянул и выбрался из своего убежища — всадники были вооружены саблями. Градята бы не посмел выйти… Смотритель шарахнулся в сторону, словно увидел привидение.

— Вы меня нашли… — пожал плечами Млад.

— Ты — Ветров? — спросил тот, что сидел на коне.

— Да. У меня пала лошадь верстах в двадцати пяти отсюда.

— А че прятался-то? — удивился второй.

Млад подошел ближе, но на всякий случай спросил, перед тем как отвечать.

— Если вы скажете мне, кто вас послал…

— Нас послали из службы главного дознавателя.

Млад глянул на смотрителя, который отошел на шаг назад и готовился то ли бежать, то ли ударить Млада фонарем по голове.

— Здесь двое преступников. Один из них неделю назад пытался меня убить. Он прячется в конюшне. Возможно, они имеют отношение к вчерашнему убийству гонца из Пскова. Он же был убит неподалеку?

Смотритель попятился при первых его словах и опустил фонарь вниз. Даже после тусклого света свечи за закопченным стеклом темнота на миг показалась непроглядной. И в этот миг легкие ворота конюшни распахнулись, конь под Градятой заржал и попытался стать на дыбы, кони гонцов рванулись в стороны от неожиданности, в темноте тускло мелькнуло широкое сабельное лезвие. Млад не сомневался, что удар обрушится на него, но просчитался — Градята ударил смотрителя в темя, и можно было не сомневаться: это смертельный удар. На землю со звоном разбитого стекла упал фонарь, конь Градяты грудью сбил Млада с ног, треух откатился в сторону, Млад ударился головой, и тут же тяжелое копыто припечатало его плечо к земле. Но умный конь шарахнулся от упавшего человека, Градята, не теряя времени, пришпорил его и понесся вниз во весь опор.

— Стой! — придя в себя от неожиданности, закричал гонец, сидящий на лошади и начал разворачиваться.

Второй от него не отстал, прыгнул в седло и помчался вслед.

— Погодите! — крикнул Млад, приподнимаясь, — погодите же! Он убьет вас!

Если Градята убил своего, только чтоб тот не попал в руки Родомила… Млад не сомневался, что он расправится с двумя гонцами без труда…

— Погодите!

Но те, конечно, его не послушались. Они, наверное, его даже не услышали — от удара об землю раскалывалась голова, и кричал Млад не очень громко. Казалось, плечевой сустав раздавлен в кашу. Млад с трудом сел на снегу, тронул его рукой и попробовал пошевелить плечом — было больно, но, похоже, не так страшно, как представлялось.

Он встал на ноги и подошел к смотрителю — проверить, может быть, тот еще жив? Но, нагнувшись над телом, Млад убедился — нет никакой надежды, сабельный удар раскроил череп чуть не напополам… Он вздохнул, подобрал треух и сел на скамейку возле конюшни, откинувшись на стенку.

Всадники вернулись на удивление быстро, и Млад вздохнул с облегчением, услышав конский топот с озера.

— Ушел! — сплюнул один из них, поднявшись к избушке, — как сквозь землю провалился! Вот только что видели, а потом раз — и нету! Ты-то как? Сильно зашиб?

— Да нет, — Млад пожал плечами.

— Верхом сможешь ехать или сани будем снаряжать?

— Смогу, наверное. Да и домой хочется побыстрей…


Он пожалел об этом через четверть часа: каждый удар копытами по льду отдавался в голове и в плече, измученное тело болталось в седле из стороны в сторону, а ехать предстояло больше трех часов. А стоило перейти на шаг, как Млада тут же одолевал сон.

До дома он добрался ближе к утру, без сил сполз с лошади у крыльца, отдав поводья провожатым, и ввалился в столовую, шатаясь и хватаясь руками за стены.

— Млад Мстиславич! — хором выкрикнули шаманята, вставая с мест.

— Младик! — Дана кинулась ему навстречу, — Младик, где ты был? Почему ты ничего не сказал?

— Я… Я не успел… Я не мог… — жалко промямлил он.

— Что с тобой? Ты замерз? Ты ранен?

— Нет, я просто устал. Очень спать хочу.

— Родомил послал людей тебя искать!

— Они меня нашли, — Млад зевнул и сел на лавку у входа — сил не осталось даже на то, чтоб стоя снять валенки.

— Где ты был? Ты что-нибудь ел?

— Нет. Но я уже не хочу.

— Как это ты не хочешь? — Дана сжала губы, — Добробой, у тебя что-нибудь есть?

— Сейчас! — откликнулся шаманенок, — щи в печке, горячие.

Млад с трудом снял полушубок, стараясь не шевелить правым плечом, и от Даны это не ускользнуло.

— Ты точно не ранен? — спросила она, присев перед ним на корточки.

— Нет, ничего страшного. Просто на меня наступила лошадь… — Млад потрогал плечо рукой.

— Как? Чудушко, ты сам понял, что сказал? — Дана поднялась на ноги, снова сжимая губы, — Как это «наступила»?

— Ну как, как… копытом… Я, правда, очень хочу спать. Мне не надо щей.

— Как лошадь может наступить на плечо? Ты что, лежал на земле?

— Я упал. А она на меня наступила.

— Ты упал с лошади?

— Нет. Верней, да, я сначала упал с лошади. Подо мной упала лошадь. Но это до того. А потом… А потом лошадь… — Млад снова зевнул, — а потом лошадь на меня наехала… и я упал…

— Чудушко мое… — Дана покачала головой, — пойдем спать. За всю мою жизнь мне еще не встречался человек, которому на плечо наступила лошадь.

— Ты просто не видела, как конница врезается в строй копейщиков… — вставил опытный в военном деле Ширяй.

— Родомилу надо сказать… — Млад поднялся и едва не сел обратно, пошатнувшись, — Ширяй, сбегай к Родомилу. Скажи…

— Родомил Малыч без сознания, у него горячка ночью началась. Мы к нему каждые полчаса бегали, — отозвался Ширяй, — к нему сам доктор Велезар приезжал… И завтра еще приедет. Я с ним поговорил, представляешь?

— Хорошо. То есть, ничего хорошего, конечно… — Млад дошел до дверей спальни, — завтра.

— Млад Мстиславич, а щи? — Добробой стоял с горшочком в руках и обиженно смотрел на него.

— Завтра.

9. Коляда

Млад проснулся ближе к полудню и был уверен, что еще спит: из сеней раздавалось отчетливое и громкое блеянье козы. Сначала он не мог встать — все тело ломало, любое движение отзывалось острой болью, плечо распухло и ныло, на затылке прощупывалась огромная шишка, и нестерпимо хотелось есть. Но стоило подняться, умыться и расходиться немного, все оказалось не таким уж страшным.

В тесных сенях действительно стояла коза, загораживая проход.

— Добробой, ты решил обзаводиться хозяйством? — спросил Млад, усаживаясь за стол.

— Не, это Ширяй из Сычевки притащил. Ему на один день дали. Без козы как же колядовать?

— Несчастная скотина…

— Зато у нас молоко козье есть. Хочешь?

— Давай. И щей давай, и каши, — Млад потер руки, — а где Дана Глебовна?

— Она к Родомил Малычу пошла.

Млад потемнел и скрипнул зубами. А заодно вспомнил, какую нес околесицу перед тем, как пойти спать. Есть сразу расхотелось.

— Ширяй тоже к Родомил Малычу пошел. Доктора Велезара караулит, — сказал Добробой, — еще раз хочет с ним встретиться, говорит, доктор очень умный.

— Надоедает занятому человеку, — проворчал Млад.

— Я ему так и сказал. Только он не слушает ничего! Он утверждает, доктор с ним говорил с интересом, и обещал сегодня опять поговорить. Только я что-то в это не верю.

— Доктор Велезар — вежливый человек. А от Ширяя не так просто отвязаться, — Млад улыбнулся.

Он еще не успел поесть, когда вернулась Дана — озабоченная и какая-то виноватая. Млад решил, что она чувствует неловкость из-за того, что ходила к Родомилу, и от этого ему стало еще противней на душе.

— Чудушко, — она подсела к нему поближе, — если бы я судила о тебе только по твоим собственным словам…

— То что? — спросил Млад.

— Ничего… — она вздохнула и усмехнулась, — лошадь на него наступила!

Млад смутился и уставился в горшок со щами.

— Ты слышал, Добробой? Ты знаешь, что с ним было на самом деле? — Дана покачала головой, — Градята сбил его конем и пытался растоптать. Он сначала проехал семьдесят верст, потом под ним пала лошадь, и он почти тридцать верст прошел пешком!

— Кто тебе это рассказал? — Млад продолжал смотреть в щи.

— Твою лошадь видели всего в версте от ямского двора на Шелони. У Родомила сейчас сидят два гонца, которые тебя нашли, судебные приставы и дознаватели. Все ждут, когда он придет в себя. Не считая Ширяя, конечно.

— А Родомил? — спросил Млад.

— Говорят, в горячке… У него доктор Велезар. Ширяй хочет зазвать его к нам, чтоб он посмотрел на твое плечо.

— Зачем? — Млад опустил ложку.

— Я думаю, доктор ему не откажет. А там коза в сенях… — Дана едва не рассмеялась.

— Не надо ничего смотреть. Тем более — доктору Велезару, — Млад скрипнул зубами, — Ширяю голову оторву.

— Как же! Оторвешь ты ему голову, — Дана посмотрела на него с сомнением, — распустил ученика, он совершенно не имеет представления о вежливости.

— Он хочет утвердиться во взрослом мире, — Млад пожал плечами, — и нет ничего зазорного в том, что он старается мыслить самостоятельно.

— Я и говорю — распустил… — улыбнулась Дана, — ставь самовар, Добробой, вдруг действительно доктор Велезар придет.

И доктор Велезар действительно пришел. Его голос был слышен еще перед крыльцом: он что-то с жаром объяснял Ширяю.

— Может, козу в спальне спрятать? — неуверенно спросил Добробой, посматривая на дверь.

— Еще чего придумаешь! — фыркнула Дана, — в постель ее положи!

Но дверь в сени уже открылась, и оттуда раздалось:

— Смотри-ка ты! Это что за зверь у вас?

— Да так… — замялся Ширяй, — это мы колядовать… как без козы колядовать?

— Действительно, — рассмеялся доктор, — как без козы колядовать?

Ширяй долго пытался отодвинуть скотину в сторону — руки у него еще болели, а она блеяла, скользила и стучала копытцами по полу. Парень ругался, и смеялся доктор Велезар, пока Добробой не догадался выйти в сени и помочь товарищу.

— Здравствуйте, хозяева, — доктор первым прошел в дом, — меня к больному позвали. Я думал, он без движения в постели лежит, а он за столом чай пьет!

— Здравствуй, Велезар Светич, — Млад поднялся, — просто в гости заходи, не все ж тебе с больными… Чаю выпьешь?

— Ну, если просто в гости — чего ж не выпить? Считай, праздник уже начинается, завтра солнце народится. Смотрю, твои уже подготовились… Поросенка жарить собираетесь?

— А как же! — обрадовано ответил Добробой, помогая доктору снять шубу, — у нас все как у людей! И на пироги тесто стоит, и кутья преет.

Млад подивился — про поросенка он не подумал,