Book: Роскошь изгнания



Луи Басс

Роскошь изгнания

В первую очередь, неведомо, по какому праву Автор полагает, что сие анонимное произведение вышло из-под моего пера, – в ответ на возражение Он приведет тот довод, что доказательство лежит в самом произведении, то есть оно содержит в себе места, по видимости написанные от моего лица или в моей манере, – но разве кто-нибудь не мог сделать этого намеренно?

Лорд Байрон. Разрозненные мысли (1820)

Однажды утром Великан проснулся в своей постели и услышал восхитительную музыку… И Град перестал отплясывать по кровле, а Северный Ветер – завывать, а в приоткрытое окно повеяло дивным ароматом…

Дети пролезли в сад сквозь небольшое отверстие в стене и забрались на деревья.

Оскар Уайльд. Великан-эгоист (1888)

О, на улице играет шарманка – да еще вальс! Надо выйти послушать. Играют вальс, что я десять тысяч раз слышал на лондонских балах между 1812 и 1815 годами.

Музыка – поразительная вещь.

Дневник Байрона. Равенна, 1821

Часть первая

1

Поверьте мне на слово, коробку принесли в среду. Даже теперь, когда я мысленно пробегаю долгий список дней моей жизни, тот день вспыхивает передо мной, словно выведенный светящимися чернилами. А тогда это показалось мне чудесным даром, наградой, венчающей карьеру; лишь впоследствии я стал относиться к этому иначе. Во всяком случае, никогда не забуду день, когда ее принесли. Даже теперь через все расстояние между Италией и Англией – расстояние, подтвержденное пением цикад и стремительностью кораблей на подводных крыльях, летящих по заливу, словно водные лыжники, оставляя за собой хвост искрящихся брызг, – даже теперь предо мной живо встают Лондон и тот день.

Когда я вернулся после обеда в магазин, Фредди стоял у двери, склонив свою грязную голову над мусорной урной, сальные космы закрывали его лицо. Он с таким сосредоточенным видом пялился на нее, ничем не отличавшуюся от других зеленых пластмассовых уличных урн, словно, стоит как следует в ней покопаться, и в конце концов найдешь там пятерку. Он так часто подолгу стоял в этой своей позе, что у меня не раз возникало подозрение, что он работает на Блэкуолла, моего конкурента, чей магазин находился через дорогу напротив моего.

Поравнявшись с ним, я невольно поморщился. День был солнечный, когда бродяги, как сыр или трупы, дозревают на жаре. А у этого садиста по случаю первого дня весны под пальто была еще и пара лишних джемперов, в результате чего люди еще на дальних подступах к магазину спешили перейти на другую сторону. Преодолев отвращение, я хлопнул его по плечу.

– Не стой здесь, Фредди, иди своей дорогой.

Он обернулся и тупо уставился на мой шелковый галстук. Многолетнее бродяжничество оставило свой след на Фредди, постепенно согнув его спину, словно он постоянно заглядывал в невидимую урну. И теперь он шаркал по улицам Лондона, медлительный и согбенный, как человек, потерявший контактные линзы.

– Ты мешаешь торговле, – без обиняков объяснил я уже не в первый раз. – Выставь тебя в ООН – и нам не миновать санкций.

Его взгляд, упершийся в мой галстук, стал чуть осмысленней; наверно, Фредди пытался сообразить, сколько может стоить такая вещица. Ветерок шевелил листву росшего поблизости дерева. Солнечные блики вяло подрагивали, золотым пухом ложась на плечи замызганного пальто Фредди.

– Мотай отсюда, Фред, – сказал я, махнув рукой в сторону Британского музея. Мой жест вызвал несколько неодобрительных взглядов добропорядочных лондонцев, шагавших по другой стороне улицы, но Фредди даже не пошевелился. Он понимал лишь один язык. – Вот тебе соверен. А теперь убирайся, и чтоб до завтра я тебя здесь не видел!

Наконец Фредди очнулся. Сквозь заросли на лице, которые с некоторой натяжкой можно было назвать свалявшейся бородой, проглянула улыбка.

– Премного благодарен, мистер В. Благослови вас Господь.

– Постой, – вдруг сказал я и полез за бумажником. – У меня есть идея получше. Это называется развивать капиталистические отношения. Вот, держи пятерку. Видишь урну на той стороне, у магазина Блэкуолла? Да, ту, иди и посмотри, что в ней. Можешь пялиться на нее сколько влезет.

Фредди сграбастал пятерку, которая тут же исчезла в недрах его многочисленных одежд. Вы бы никогда не подумали, что старая развалина может быть такой шустрой. Он заковылял к дверям моих конкурентов, недовольно ворча на жаркое солнце и согнувшись, как детектив, ищущий какую-нибудь крохотную улику.

С усмешкой, которая со стороны показалась бы коварной, я вошел в свой магазин.

Возможно, вам знаком мой магазин. Все его знают. Это один из тех букинистических магазинов, что теснятся вокруг Британского музея. Будучи не только любителем книг, но и предпринимателем, я лет тридцать регулярно захаживал туда, пока не стал его владельцем. В те времена это была непривлекательная лавчонка: сумрачная, книги навалены как попало; в сущности, в ней ничего не менялось с 1920-х годов. Первым ее хозяином, которого я помню очень смутно, был мистер Дьюсон. После его смерти лавка перешла к сыну Вернону, который своими экстравагантными методами торговли постепенно развалил все дело. Прослышав, что он на грани краха, я воспользовался случаем и предложил ему сделку. Хотя сумму я назвал несколько заниженную, к тому моменту Вернон уже находился не в том положении, чтобы артачиться.

Когда я, все еще улыбаясь, вошел в магазин, Вернон занимался покупателем. Услышав звук открывающейся двери, он бросил на меня взгляд, давая понять, что наблюдал в окно за тем, как я прогоняю Фредди. Будь его воля, так Фредди небось уютно расположился бы сейчас в подсобке и наслаждался какао с булочкой.

Вернон смотрел на меня, стараясь ничем не выдать своего неодобрения. Наконец он отвел глаза и вновь уставился в потолок, к которому обычно обращался, когда говорил о книгах. Я тихо подошел поближе – слушать Вернона, когда он седлал своего конька, было одно удовольствие.

– Время от времени к нам попадают такие издания, сэр, – говорил Вернон скрипучим голосом, раскачиваясь, как викарий на кафедре. – Первое издание, предпринятое, как вы, наверно, знаете, в тысяча семьсот пятьдесят втором году, вышло довольно большим тиражом, около пяти тысяч экземпляров, если не ошибаюсь. Это значит, что цена книги не запредельная, если учесть, что это все-таки Филдинг. В прошлом году я продал сильно попорченный экземпляр за сто пятьдесят фунтов, так что, конечно, будьте готовы выложить больше за книгу в прекрасном состоянии… Что скажете о двухстах пятидесяти фунтах? Во всяком случае, вы почти наверняка найдете ее, если побродите по ближайшим магазинам. По правде сказать, у меня такое ощущение, что у Блэкуолла, через дорогу…

Он смешался и смолк, видимо вспомнив о моем присутствии. Тысячу раз я долбил ему об одном и том же. Он был большим знатоком по части книг, как я – по части антиквариата. Однако, в отличие от меня, не был достаточно ловок, чтобы обратить свои знания в звонкую монету.

Покупатель, которому, судя по виду, деньги было некуда девать, поблагодарил Вернона и покинул магазин с пустыми руками, что всегда вызывало во мне чуть ли не физическую боль.

Вернон с совершенным равнодушием глянул на мой новый костюм с Сэвил-роу [На Сэвил-роу и Сэквилл-стрит располагаются знаменитые респектабельные лондонские магазины мужской одежды.]. Да напяль я на себя хоть шутовской цилиндр с лозунгом, призывающим голосовать за какую-то партию, и ожерелье из высушенных черепов, реакция была бы точно такой же. Сам он предпочитал рядиться под одного из самых благородных диккенсовских персонажей: очки со стеклышками в форме полумесяца, твидовые пиджаки и старательно отглаженные жилеты. Кожа на тщательно выскобленном лице была сухая и шелушилась, словно он только что восстал с книжной страницы.

– Ах Вернон, Вернон, – грустно вздохнул я.

– Да-да, прошу прощения. – Его тусклые глаза повлажнели, грозя развести сырость. – Просто вырвалось. В силу привычки, наверное.

В это я мог поверить. Всю жизнь, как прежде его папаша, он советовал людям заглянуть к Блэкуоллу.

– Но это дорого нам обходится, разве не понятно?

Будь он обыкновенным служащим, я бы задал ему хорошую головомойку. Однако его особое положение в магазине и возраст обязывали относиться к нему с известной долей уважения. В то время он уверял всех довольно оптимистично, что ему шестьдесят три. Заслуживал уважение и его интеллект. На моих глазах он за три минуты решил кроссворд в «Таймс», заполняя клеточки не задумываясь, словно знал ответы наизусть.

Я продолжал, но не слишком громко, чтобы Кэролайн, которая сидела в задней комнате, не слышала, как я ему выговариваю.

– Если у нас нет того, чего хотят покупатели, попытайтесь сбыть им что-нибудь другое. Если не выйдет, говорите, что мы получим нужную книгу на следующей неделе. Всегда предлагайте зайти к нам еще раз. Никогда, ни при каких обстоятельствах не советуйте рыскать по соседним магазинам.

Вернон взялся рукой за горло, чтобы не так хрипеть.

– Конечно, конечно, мистер Вулдридж. – На какой-то миг мне показалось, что в его глазах сверкнули слезы. – Я все прекрасно понял.

Последние его слова, как многое другое в его облике и поведении, были тактичным сигналом: он понял. Литература была единственным, что для него имело значение. Бизнес, а следовательно, ваш покорный слуга – это было нечто исключительно второстепенное. Иными словами, Вернон был неспособен увидеть во мне что-нибудь, кроме шикарного фасада. Ему, столь мастерски решавшему кроссворды, следовало бы понимать, что люди тоже могут представлять собой загадку, в той или иной степени сложную.

– Послушайте, Вернон, – раздраженно сказал я. – Знаю, вам нравится думать, что книги во всяком случае выше порочного мира торговли, но, по правде сказать, книга – это просто товар, а товар нужно сбывать. При том, что я не эксперт-филолог, я смог бы продать тому малому любую из наших книг. И вы это знаете, не так ли?

Вернон это знал. Пару раз он видел меня в действии, когда я за час продал вдвое больше, чем он продавал за день.

– Не могу отрицать, – спокойно сказал он, – что продавец из вас просто замечательный.

– Вернон, вы… – Увидев его совершенно пустой взгляд, я понял, что все мои усилия бесполезны. – О Боже, сдаюсь! Работайте как вам больше нравится.

Вернон еле заметно кивнул с достоинством.

– Очень любезно с вашей стороны, мистер Вулдридж.

Старик осторожно отошел. Он взял за правило передвигаться по магазину так, словно все еще пробирался среди былого хаоса, чтобы тем самым напомнить мне о моих преступлениях. Подойдя к окну, он поставил ногу на дорогой ковер и мрачно уставился на улицу, надеясь отпугнуть людей, которые пожелали бы зайти к нам. Потом прошелестел его вздох, протяжный и грустный, словно сидевшая в глубине его сердца печаль взмахнула своими бумажными крылами.

Услышав этот его вздох, я вместе с раздражением почувствовал и легкую жалость. Магазин был для Вернона всем, но не существовало иного способа сохранить его, как только произведя в нем радикальные перемены. Секрет торговли прост: во-первых, сделать все, чтобы у человека, увидевшего магазин, возникло желание зайти, и, во-вторых, чтобы он не смог уйти, не купив чего-нибудь. Ради этого пришлось убрать из дьюсоновской лавки половину старых книжных стеллажей, побелить потолки и покрасить стены, настелить новые ковры, расширить витрины. Затем я привез кое-какую мебель, тщательно подобрав ее в одном из двух своих антикварных магазинов, который торговал наиболее редкостными предметами: шкаф в стиле английского ампира, где теперь размещены самые ценные издания, расставил вдоль стен григорианские кресла, а в глубине зала – стол. Все эти изменения Вернон принял, ничем не выдавая своего ужаса. Он лишь молча наблюдал, как я разрушаю его мир.

Его молчание стало еще более гнетущим, когда я приволок мраморный бюст Байрона; мне стало ясно, что тут я перестарался. Для него это прекрасное лицо, обрамленное пышными кудрями, свидетельствовало о собственной моей ограниченности. Вернон знал, как, впрочем, и я, что милорд на ночь накручивал свои волосы на папильотки, что, позируя художнику, напускал на себя надменный вид исключительно для того, чтобы произвести впечатление на грядущие поколения. Вернон видел в нем не столько поэта, сколько позера. Но для меня Байрон был настоящим художником, человеком, который не побоялся высунуться и взять жизнь за кадык.

Теперь, спустя пару месяцев как я стал хозяином книжной лавки, она преобразилась. Лишь две вещи остались нетронутыми. Одна – это вывеска «Дьюсон. Редкие книги» над входом, хотя я настаивал на том, чтобы позолотить надпись. И вторая – сам Вернон, еще более шелушащийся и тихий среди новой обстановки, ночной мотылек, ошеломленный рассветом.

Глядя в спину Вернону, который продолжал маячить у окна, я вдруг вновь пришел в ярость. Неблагодарному старому подлецу повезло, что он вообще имеет работу. Приобрети я этот магазин, когда мне было двадцать, я б не задумываясь выставил его и нанял кого другого, который знает, как надо продавать. К счастью для него, я уже насытился и в не меньшей степени, чем прибыли, жаждал отвлечься. Я был также достаточно умен, чтобы не терять своей выгоды, отваживая его старых клиентов. Вернон сохранил свою работу. Возможно, с моей стороны было нахальством ожидать благодарности.

В этот момент он испуганно схватился за сердце, что иногда случалось с ним и начинало меня немного беспокоить.

На сей раз его слегка прихватило из-за того, что по улице с ревом пронесся курьер на мотоцикле: раскат грома налетел на нас, материализовался в сотрясшую стекла вспышку хрома и унесся прочь. Когда воцарилась тишина, я услышал, как Вернон снова вздохнул у окна.

– Одиссей или Агамемнон, – пробормотал старик, – приняли бы этого юного варвара за бога. Бога… – Вернон, сверкнув очками, покачал головой, сам удивленный своей реакцией, и его голос упал до шепота: – Какого-нибудь бога молнии и урагана.

Он сложил руки на небольшом животике, и от него по магазину прокатилась волна печали. Может, Вернон и был чудаковатым книжным червем, но он даже не догадывался, как много между нами общего. Мне было пятьдесят два, и я сам начинал, так же как он, чувствовать усталость от нашего суматошного времени.

В задней комнате я увидел Кэролайн, сидевшую за столом с книгой в руках. Я нисколько не удивился этому. Кэролайн, угловатая девица, только что окончившая филологический факультет, поглощала книги с жадностью, опасной для здоровья, держа их у самого лица, словно щит, будто литература могла защитить в буквальном и прочих смыслах. Я взял ее в помощницы Вернону, который понемногу дряхлел, и он принял ее исключительно хорошо.

Под незрячим взглядом Байрона я приблизился к столу. Кэролайн приспустила книгу, и я увидел толстые линзы очков и жиденькие косицы.

– Доброе утро, мистер Вулдридж!

Тут вспышка боли пронзила меня, и я невольно потер живот, больше, чем всегда, убежденный, что это может быть только язва. Словно под диафрагмой неожиданно включили горелку. Когда огонь в животе погас, я заметил коробку – плоскую картонную коробку, набитую книгами, которая стояла под столом у ее ног.

– Что это?

– Коробка, мистер Вулдридж, – ответила Кэролайн, имевшая склонность к педантичной точности. Кэролайн, имевшая склонность к педантичной точности.

– Боже правый, да неужели? Дальше вы скажете, что в ней – омары.

– Какой-то потрепанный коротышка принес ее. С бородой.

– Принес с бородой? Гм. Где же борода? – Я диким взглядом окинул магазин, а Кэролайн в замешательстве ерзала на стуле, не зная, как ей воспринимать своего нового босса с его плоским юмором. – Ладно, не обращайте внимания. Этот парень смахивал на бродягу, да?

– Слегка.

– Пройдоха Дейв! – простонал я. – Так я и знал!

Дейв был кокни-«предприниматель», который преследовал меня на старом разбитом фургоне по всему Лондону, пытаясь продать разнообразное старье. Теперь, значит, он пронюхал, что я занялся книгами.

– Это ваш друг, мистер Вулдридж?

– Это, Кэролайн, один из неудачников, с которым я имею дело исключительно по своей доброте.

По шороху у двери я понял, что Вернон слушает наш разговор. Поскольку коробку принес один из моих знакомых по темному миру торговли антиквариатом, Вернон не снизошел до того, чтобы взглянуть, что там за книги. Однако, как выяснилось впоследствии, за этим стояло не просто ироническое отношение к моему поставщику.

– Ладно. Отнесу наверх и посмотрю, что приволок этот коробейник. – Я понизил голос до шепота и перегнулся к ней через стол. – Если старина Берн попытается приставать, включайте пожарную тревогу.

– Мистер Вулдридж! – прыснула Кэролайн.

Я нагнулся за коробкой и, когда мои пальцы коснулись картона, заглянул под стол. То, что я увидел, вызвало у меня легкую тошноту. По случаю теплой погоды Кэролайн отважилась надеть короткую юбку. Не привыкнув носить столь смелые наряды, она не удосужилась натянуть ее на свои прыщавые бедра, так что мне во всей красе открылись ее старушечьи панталоны.



Только Кэролайн могла продолжать сидеть в такой позе перед наклонившимся мужчиной. Девице было совершенно невдомек, что надо бы натянуть юбчонку на колени. Она явно была девственницей и, несомненно, останется таковою по гроб жизни. Будет вечно работать в книжных магазинах, будет все более знающей по части литературы и все менее живой, пока не засохнет и не тронется рассудком, как сам Вернон. Всякий раз, как звенел медный колокольчик над дверью, она вскидывала голову, словно ожидая увидеть Хитклифа или Дарси[Хитклиф – главный герой романа Эмили Бронте «Грозовой перевал» (1848); Дарси – герой романа Джейн Остин «Гордость и предубеждение» (1796-1797).], в сапогах для верховой езды и сюртуке с высоким воротом, явившимся, чтобы умчать ее с собой.

Когда я выпрямился с тяжелой коробкой в руках, Кэролайн уже спряталась за своей книгой. Пошатываясь под тяжестью коробки, я направился к лестнице, с грустью, которую вызывают у нас подобные женщины, оглянувшись на ее согбенные плечи.

Моментами, когда я оставался в магазине один на один с этой парочкой, меня от них просто в дрожь бросало.

Став хозяином книжной лавки Дьюсона, я использовал кладовую на втором этаже как свой офис и комнату отдыха. Только когда я впервые вошел в нее, мне в полной мере открылась вся эксцентричность старого мистера Дьюсона и его сына.

Это была узкая комната во всю длину магазина, голая, устланная лишь толстым ковром пыли. Грохот уличного движения увязал в плотном, застоявшемся воздухе, пахнущем бумагой и стариной. Всюду, на полках вдоль стен корешком к корешку, штабелями на столе и полу, были книги, которые Вернон, а до него его папаша, по какой-то лишь им ведомой причине решили оставить на бессрочное хранение. В самых темных углах комнаты, скрываясь за штабелями, лежали тома, которые полвека не видели дневного света. Штабеля книг на полу были как низкорослый лес, местами столь густой, что невозможно было пройти. Несомненно, второго такого хаотичного склада было не найти во всем Лондоне. В свалку он не превращался только потому, что Вернон точно знал, где какая книга находится.

Не все из хранящихся здесь книг были старинными. В комнате находилось и мое собрание современных первоизданий, которые я приобретал, рассчитывая со временем выгодно их перепродать. Отказ Вернона марать руки о книги двадцатого века был одной из причин его банкротства. Когда я сказал ему, что мы, как все наши конкуренты, должны начать торговать современными изданиями, представляющими интерес для коллекционеров, он, можно сказать, высмеял меня. Неделю спустя я у него на глазах получил пятьсот фунтов за экземпляр «Брайтонского леденца»[Роман Грэма Грина, вышедший в 1938 г.] (прекрасное издание в суперобложке). Невозмутимый Вернон едва не взорвался, и я чувствовал, что, будь он в тот день один в магазине, он скорее спрятал бы книгу, чем выставил ее на продажу.

В одном из углов комнаты, в конце короткой тропки между штабелями книг, стоял сейф, который теперь исполнял чисто отвлекающую роль. Я не использовал его по прямому назначению с тех пор, как другой мой пронырливый приятель по антикварному бизнесу выиграл у меня пари по пьяной лавочке, заявив, что минуты не пройдет, как он его вскроет. Для меня это явилось откровением и стоило мне пятидесяти потерянных фунтов. С тех пор, следуя его совету, я все ценное держал под половицей. Над сейфом я повесил гравюру, изображавшую кремацию Шелли: возле языков пламени – Байрон с развевающимися кудрями, воплощенная аристократическая надменность. Порой, когда я задерживался тут на минуту, казалось, что странная тишина, обволакивающая комнату, исходит главным образом от этого застывшего образа поэта с гордо поднятым подбородком, опирающегося на трость. А еще казалось, что здесь так тихо от бесконечных штабелей книг – некоторые из них доходили до пояса. Потом кладовая представлялась мне слоновьим кладбищем: книги удалялись сюда от мира, которому больше были не нужны, чтобы найти здесь покой и уединение и умереть в сочувственной пыли.

Мой стол стоял у окна в дальнем конце комнаты. Расчистив место среди бумаг, почтовых открыток, авторучек, кнопок и прочего хлама, я поднял коробку и поставил на горячий параллелограмм солнечного света. Затем одну за другой просмотрел книги, потому что, даже имея дело с Пройдохой Дейвом, никогда не знаешь наверняка, не попадется ли что стоящее.

Разумеется, ничего интересного, пустая трата времени. Хотя в коробке обнаружилось немного больше приличных книг, чем можно было ожидать от Дейва: среди драных томов пятидесятых годов в твердом переплете затесалось несколько изданий Викторианской эпохи; впрочем, все они явно не представляли никакой ценности, даже я, непрофессионал, это понял. Вернон едва бы удостоил их взглядом.

Некоторое время я сидел, обдумывая, как бы тактично дать понять Пройдохе, чтобы он отказался от надежды стать поставщиком букинистических книг: Вернон старый человек, и для него будет настоящим испытанием видеть развязного Дейва, таскающего в магазин коробки с макулатурой в бумажных обложках. Я сам порядком устал от него за тридцать лет нашего знакомства. Дейв был частью «сумеречного мира» между мелким бизнесом и мелкой преступностью, который так процветает на юге Лондона. Где он добывал свой антиквариат, было для меня тайной, в которую я слишком не углублялся. В конце концов, правда – первейший враг коммерции.

Глядя на кучу потрепанных разномастных книг, вываленных из коробки на стол, я, как обычно, гадал, откуда они, черт побери, взялись у Дейва. Потом, тоже как обычно, почувствовал жалость к бедному старому Пройдохе. На глаза попалась Библия начала девятнадцатого века, и я подумал, не заплатить ли ему двадцатку хотя бы за нее. Однако, взяв ее в руки, убедился, что она в ужасном состоянии. Форзац порван, переплет обтрепан. Увы, ни один книжный коллекционер не заинтересуется таким экземпляром.

Я со вздохом положил книгу обратно на пятно солнечного света. Даже верхняя крышка переплета неровная, на пару миллиметров не прилегает к форзацу. Я поднял книгу и потряс: может, там что есть между страниц. Но нет, пусто. Единственное возможное объяснение – кожа переплета ссохлась, оттого и крышка приподнялась.

Я сидел, удивляясь, что кожа может настолько сильно съежиться, и крутил обручальное кольцо на пальце. Такая у меня была привычка, когда я глубоко задумывался. Всегда мне надо, чтобы руки были чем-то заняты, я вообще не мог сидеть без дела. Если б мне когда-нибудь удалось снять кольцо, я, наверно, увидел бы, что протер себе на пальце глубокую бороздку: я крутил его аж двадцать пять лет честного брака.

Вскоре я совершенно забыл о книге. Мои мысли, еще мгновение назад сосредоточенные, блуждали бесцельно: мысли человека, который чего-то добился в жизни, чьи дети уже выросли и которого больше ничто не волнует.

Легкое жжение в желудке вернуло меня на землю. Это был не тот пылающий огонь, как недавно, внизу, а лишь его отзвук, почти ласковое тепло. Газ в горелке был привернут до едва заметных, мягко пульсирующих голубых язычков. Возможно, все, что мне было нужно, это чего-нибудь перекусить.

Я встал, подошел к окну и, скосив глаза, увидел, как Фредди гонят от магазина Блэкуолла на нашу сторону улицы. От весеннего солнца в комнате было жарко, как в инкубаторе.

Решив пойти поесть, я покинул офис. Старые ступеньки скрипели под ногами. Спустившись, я остановился и оглядел зал. В магазине не было ни одного посетителя. Вернон куда-то ушел, наверно, поболтать со старинными дружками из близлежащих книжных лавок. Кэролайн читала, слишком увлеченная своей книгой, чтобы услышать мои шаги. Какое-то мгновение я стоял, покачиваясь и невидяще глядя в зал. Потом повернулся и торопливо поднялся обратно в офис: мне вспомнилась Библия, и я понял, словно подсознательно все время думал об этом, почему переплет неплотно прилегал к страницам.

2

Тишина слоновьего кладбища наверху, казалось, стала еще глуше, чем когда я недавно покидал его. Может, это была тишина ожидания. Заброшенные книги застыли неподвижно. Байрон все так же стоял с развевающимися кудрями, опершись одной рукой на трость, без всякого стыда рисуясь на кремации своего друга. Несколько искорок пыли лениво плавали в широком солнечном луче, наклонно протянувшемся от пыльного окна к моему столу. Там, на теплой столешнице, меня ждала Библия, переплет все так же приподнят, кожа мерцает.

На пороге я невольно замедлил шаг. Тишина была такая, что впервые со дня вступления во владение магазином я и в самом деле почувствовал себя захватчиком и разрушителем. Отец Вернона начал собирать эти штабеля книг задолго до того, как я родился. Сюда они удалялись на покой. От них исходила тишина: низкий гул уличного движения казался невероятно далеким, как доносящийся до подножия звук труб тибетского монастыря на горе, призывающих к созерцанию или молитве.

Я робко сел, по-прежнему чувствуя, что мое присутствие оскорбительно для этих стен. Затем раскрыл Библию, насколько позволял переплет, так что корешок согнулся, и поднес ее к сверкающему окну. К своей радости, я увидел, что мои предположения оказались верными: явно что-то было тщательно спрятано в корешке, и это мешало книге плотно закрываться. Мгновения непередаваемого волнения и восторга, которые в моей профессии переживаешь только раз или два в жизни.

Я совершенно забыл, где нахожусь. Не в силах отвести глаз от книги, я нащупал на столе карандаш. Толкнул пару раз тупой стороной, и на стол упало нечто, оказавшееся скатанными трубочкой пожелтевшими листками писчей бумаги, перевязанными голубой лентой. Листки были такие тонкие, что, еще прежде чем я очень осторожно распустил ленту, я разглядел просвечивающие сквозь бумагу строчки. Из освобожденных листков пахнуло едва уловимым ароматом мускуса, который тут же и улетучился, как холодок под лучами солнца, оставив меня с мыслью, что это мне только почудилось. И все же мой нос и инстинкт торговца антиквариатом подсказали, что это был сохранившийся в туго свернутых листках запах минувшей эпохи. Распустив ленту, я разбил крохотную «капсулу времени».

Это были письма, причем в большем количестве, чем мне поначалу показалось. Они принадлежали человеку эпохи Регентства, которого, кстати, звали Гилберт и который побывал на материке в далеком 1817 году. Когда я понял это, меня вновь охватила дрожь – ведь в это время Байрон тоже находился в Европе. Приказав себе успокоиться, поскольку шансов на то, что эти двое встречались, почти никаких не было, я принялся читать.

Первое свое заключение о характере Гилберта я сделал по его почерку. Он писал исключительно аккуратно и разборчиво, хотя с чересчур энергичным нажимом, так что порой перо едва не рвало бумагу. Например, перекладинка на некоторых «напоминала тонкий след бритвы. Но даже если бы автор пользовался пишущей машинкой, то и тогда одного первого абзаца хватило бы, чтобы представить себе этого человека. Париж он называл «скучнейшим во всем христианском мире». Путешествовать в экипаже было для него «пыльно и крайне неудобно». Разговоры спутников – «невыносимо банальны». По нему, «пошли бы они все к черту».

Возможно, бумага и буквы способны непосредственно впитать в себя характер человека и хранить его сотни лет. Возможно, даже от списка покупок у вас пробегут мурашки по спине, если его написал убийца. Так или иначе, через пару страниц властная сила личности этого человека почему-то настолько подействовала на меня, что пришлось на секунду прекратить чтение.

Едва я оторвался от страниц, как поймал себя на том, что рисую в воображении его портрет: дворянин, вне всякого сомнения, с аристократическим орлиным носом, ленивым взглядом и холодной усмешкой на губах. Сидя в своем офисе, я представлял себе, как он выходит из экипажа во дворе парижской гостиницы. Его движения исполнены той же стремительной силы, что и почерк. У себя наверху он присаживается у окна и принимается писать, спина выпрямлена, перо мечется по странице, ныряет в чернильницу, вновь мечется, едва не рвет бумагу, патрицианское лицо невозмутимо. На улице лошадей выпрягают – упряжь в хлопьях пены – и уводят, храпящих, вскидывающих головы, громко цокающих копытами по булыжнику.

Гилберт изнемогает, он всем пресыщен. Его извела ennui [Скука (фр.).]. Разве что публичная казнь развеяла бы его или дуэль. Письма обращены к «моей дорогой Амелии», видимо его возлюбленной или жене, но нигде и следа страсти, не говоря уж о любви.

Некоторое время я сидел, глядя на чайного цвета листки бумаги, но едва ли видя их, пораженный тем, что человек, чей неприятно живой образ встает с этих страниц, давно уж умер. В конце концов, подавив чувство внутреннего сопротивления, я вернулся к письму.

На третьей странице Гилберт ругал французских слуг и захудалую гостиницу, в которой остановился. В подробностях описывал, как предыдущей ночью лег в постель и, задув свечу, смотрел в окно на звезды над Монмартром. Затем он меня ошарашил.

Конец страницы был заполнен бессмысленными символами. Тут были стрелки, обращенные в разные стороны, треугольники, окружности, квадраты, извивающиеся черви, черные чернильные звезды. Внизу подпись: «Ваш Гилберт» – и ничего больше. Следующее письмо было написано на нормальном английском.

Несколько минут я смотрел на эти значки, потом встал и подошел к окну, слишком возбужденный, чтобы оставаться на месте. Какое-то время нечего было даже надеяться увидеть желанное имя, скрытое в вихре смыслов и возможных вариантов. В зашифрованных фразах могло говориться о любви, преступлении, даже о политике. Но о чем бы ни говорилось в письме, автор приложил немало усилий, чтобы сохранить это в тайне.

Я поспешно вернулся к столу и с замиранием сердца склонился над письмом, неожиданно почувствовав, что найду в нем что-то столь же неприятное, как сама личность его автора. Обычный почерк Гилберта отражал неистовство его натуры, довольно отталкивающее, но буквы являли что-то отчетливо зловещее. Попахивавшее оккультным.

Читая теперь быстрее, я вместе с Гилбертом перевалил через Альпы, которыми, конечно же, «слишком непомерно все восхищаются», в том числе и его спутники, чьи романтические восторги вызвали у него отвращение. Примерно через каждые две страницы попадались зашифрованные строки. Кажется, в пятом по счету письме Гилберт объявил, что собирается в Венецию на карнавал, и сердце у меня заколотилось.

Почти не глядя, я проскочил следующие две страницы, на которых автор глумился над чудесами Венеции, но я не обращал на это внимания в судорожных поисках вожделенного имени. Наконец, к своему изумлению и восторгу, я увидел его.

«Моя дорогая Амелия, это случилось, как я и предвидел. Я встретил Его. Ты, разумеется, знаешь, о ком я говорю. Самого печально знаменитого автора "Паломничества Чайлъд Гарольда", Изгнанника, лорда Байрона.

Это случилось вчера вечером в Опере. Наша ложа оказалась напротив его ложи, внизу гудел партер. Поистине это было велением Судьбы, чтобы, наши взгляды на мгновение пересеклись. Я могу подтвердить, дорогая Амелия, что облик лорда Байрона исполнен подлинного Величия. Все, что мы слышали о его красоте, – правда: его черты являют собой блистательное соединение Ума, Силы и Чувства. В нем есть та мощь, которая повергает в трепет человека заурядного. Все взоры были устремлены на него. В его же глазах стояли слезы, исторгнутые музыкой, слезы Гения.

Это продолжалось, должно быть, долгих пять секунд, за которые мы распознали друг в друге родственные души».

Далее шел большой кусок, который был зашифрован, и приписка в конце: «Говоря коротко, мы приглашены к нему на завтра на обед».

Письмо было написано в несвойственной Гилберту велеречивой манере, и не оставалось сомнений, что он наконец-то нашел себе достойную компанию. Однако, какое бы удовольствие или волнение он ни испытывал, мне, сидящему в своем офисе, читающему те письма под приглушенный шум машин за окном, его чувства были далеки.

Я был слишком потрясен и какое-то время не мог даже продолжать чтение. Большинство байронистов и поклонников великого человека все на свете отдали бы за то, чтобы сейчас оказаться на моем месте.

Первым делом я сосчитал оставшиеся страницы, уверенный, что все они наверняка касаются Байрона в период наивысшего расцвета его творчества. Оставалось еще пять страниц. Я заставил себя успокоиться и наслаждался моментом. На моих глазах творилась история. С помощью Гилберта мне предстояло стать свидетелем эпизода из жизни Байрона, о котором в нашем веке никто не ведал. Я даже почувствовал себя не заслуживающим такой удачи.

Наконец, не в силах больше сдерживать себя, я принялся читать первую из оставшихся страниц. Как я и ожидал, она представляла собой описание обеда. Гилберт, который глумился над Альпами, который зевал и вздыхал, проезжая великие города Европы, не мог скрыть того, что на него произвел впечатление дом поэта. Его поразила крайняя грубость челяди, изумил экзотический зверинец – павлины, лошади, шимпанзе, которые свободно бродили по нижнему этажу, привели в ужас неряшливые внебрачные дети, ползавшие на бильярдном столе. Сам поэт ошеломил Гилберта. В конце концов, в те дни весь мир был ошеломлен Байроном. Он чуть ли не причислял его к сонму богов.



Чтение того письма было наиболее ярким моментом за все время моего пребывания в антикварном бизнесе. Я словно получил возможность совершить путешествие в Венецию девятнадцатого века и лично посетить Байрона в его доме. Читая то письмо, я понял, какие чувства всегда испытывал к поэту, особенно это касалось того периода его жизни: смесь жалости, антипатии и благоговейного трепета. Во всех изгнанниках по определению есть нечто тревожаще чуждое, нечто от великанов-людоедов. Изгнание, которое Байрон переносил с таким сказочным величием, возвышаясь над толками об инцесте и бесчестье, делало его самым грандиозным из великанов. Несомненно, этот одиноко живший в своем обветшалом палаццо денди, одаренный талантом, красотой и богатством, обладал каким-то таинственным очарованием. Хотя все это не могло окончательно развеять витавшую над ним тень порочного прошлого. Всю жизнь хозяин дома, исполин той эпохи, боролся со своим физическим изъяном, отделявшим его от остальных людей,– с вывихом своей хромой души.

После пространного описания дома и челяди Гилберт перешел к главному – обеду.

«Лорд Б. – (Гилберт, как вы можете заметить, уже чувствовал, что может позволить себе фамильярность) – в тот вечер пребывал в дурном настроении. Тем не менее он был весьма и весьма мил и любезен с нами, как истинный аристократ среди царившего в доме хаоса. Странно – он может держаться сколь угодно просто и при этом всегда остается Великим. Причиною его дурного настроения оказалась заурядная неаполитанка, с которою он три дня был в романтических отношениях. У меня имелась причина запомнить ее имя – Мария Апулья, – поскольку он издевался над ним весь вечер и говорил, что следовало бы ему быть умней и не связываться с женщиной, которую зовут столь отвратительно и вульгарно.

Однако спустя некоторое время Великий Поэт повеселел. Воздав щедрую дань кларету с содовой, – он пьет чудовищно, Амелия, совершенно как я, – он с загадочной улыбкой объяснил, что злился не только на себя, но и на своего друга. Этого джентльмена зовут Шелли, и он тоже Поэт, о котором мы однажды еще услышим. Б. описал его как самого большого красавца, которого когда-либо встречал. От его дурного настроения не осталось и следа, и мы прекрасно провели вечер, зачарованно слушая Великого Человека.

Когда мы отобедали, Байрон пожелал побеседовать со мной наедине».

Я словно сбросил лет двадцать – такой охватил меня энтузиазм. Не тратя времени на размышления, я бросился к двери, скатился по лестнице вниз, в магазин, и завопил:

– Вернон! Вернон!

Кэролайн подняла голову и уставилась на меня, как на сумасшедшего. Вернон, только что вошедший с улицы, подчеркнуто неспешно закончил вытирать ноги, прежде чем поднять лысую голову на мой крик. Так он выражал свое отношение к тому, что я месяц назад постелил красный ковер.

– Да? Слушаю вас.

– Поднимитесь наверх. Я нашел кое-что, что заинтересует вас.

Хотя я ни разу не приглашал его в свой кабинет наверху с тех пор, как стал владельцем магазина, Вернон ничуть не удивился.

– Прекрасно, мистер Вулдридж.

Мне показалось, что он намеренно медленно передвигается по магазину. Если он таким способом хотел досадить мне, ему это удалось: пока он брел до нижней площадки лестницы, я чуть ли не прыгал от нетерпения. Я уже распахнул, ожидая его, дверь, а он еще только одолел первый пролет, тихо заворчал и остановился на площадке.

– Ну, что такое?

– Боюсь, у меня артрит. Когда я стою или иду, еще терпимо, но подниматься по лестнице мне тяжело. Могу я попросить вас помочь мне, взять под руку?

Целую минуту мы одолевали с ним последние ступеньки, и на сей раз не приходилось сомневаться, что он не притворяется. Каждый раз, поднимая ногу, он морщился от боли, и я действительно слышал, как скрипят его больные колени. Когда мы подошли к открытой двери офиса, он остановился и перевел дух, одобрительно оглядывая заваленную книгами комнату.

– По крайней мере, хоть тут вы почти ничего не изменили. Надеюсь, вас не обидели мои слова, ведь мне всегда казалось, что магазин должен выглядеть именно так, как он выглядел раньше. Покупателям намного интересней, если…

– Давайте не будем сейчас об этом. – Я быстро вошел в комнату, нашел свободный стул и, наклонив, сбросил с него книжный хлам. – Входите и присаживайтесь, – сказал я, придвигая стул к столу.

Пока Вернон шел к стулу и садился, я открыл сейф и достал бутылку «Гленфиддиха» и стаканы. Вернулся к столу и щедро плеснул ему.

– Вьшейте. Вам это потребуется.

– Право, в это время дня я обычно не…

– Господи! Да просто выпейте, – сказал я, – и перестаньте чваниться.

Он мгновение смотрел на меня. Потом тихо кашлянул, словно в горле у него запершило.

– Пожалуй, я лучше пойду.

Я глубоко вздохнул.

– Ах, Вернон, Вернон, виноват. Не спешите уходить, пока я не покажу того, что я нашел, и вы поймете, почему я так возбужден. Простите еще раз.

К моему облегчению, старик поднял стакан и осторожно пригубил.

– А теперь, – сказал я, протягивая ему первую страницу первого письма, – прочтите это и скажите мне, что вы об этом думаете.

Вернон напялил очки на нос.

– Париж… путешествие скучнейшее… так, так… слуги наглые… так, угу… – Многие едва успели бы прочесть первый абзац, а он уже положил страницу на стол и взглянул на меня.– Письмо написано каким-то путешественником в начале девятнадцатого века, судя по высокомерному тону, мелким аристократом, возможно, молодым человеком, совершающим поездку по Европе для завершения образования. Любопытная вещица, но фактически не представляющая никакой ценности.

– Вы правы, даже я это вижу. Хотя бы, полагаю, подлинная?

Вернон склонился над страницей, сняв очки и держа их как лупу.

– Судя по пятнам на бумаге… Чернила выцвели. Стиль и содержание – в духе времени. Да, письмо подлинное, – сказал он, снова выпрямляясь. – Не вижу, почему бы ему не быть подлинным. Почему оно так вас интересует?

– Покинув Париж, Гилберт преодолел Альпы и направился дальше, в Венецию. Там он…

– Все ясно, можете не продолжать, – перебил меня Вернон, устало подняв руку. – Там он встретил самого мрачного изгнанника, лорда Байрона.

Я был несколько разочарован.

– Чертовски проницательно.

– А что еще могло бы так вас взволновать? – Вернон аккуратно вернул очки на нос. – В конце концов, вы явно боготворите Байрона. Иначе зачем было ставить его бюст в моем магазине?

Хотя я никогда не признавался Вернону, я и впрямь в свое время преклонялся перед Байроном. Однажды даже выложил чуть ли не тысячу фунтов за завиток его волос.

Чтобы скрыть смущение, я потянулся за бутылкой и налил Вернону полный стакан. Затем, уже спокойней, вкратце изложил ему содержание писем: опера, приглашение на обед, подробное описание дома и домочадцев. Вернон даже бровью не повел.

– Ну, что скажете? – закончив, спросил я.– Вы должны признать, что это открытие.

Вернон ничего не ответил, и вдруг словно маска спала с его лица – я понял, что старик завидует. Он всю жизнь занимался старинными и редкими книгами, имея этот магазин, наверно мечтая о находке, подобной моей. Вместо этого он разорился и вынужден был продать свое дело. А тут невесть откуда появляется пришелец, сколотивший небольшой капиталец на грязной торговле антиквариатом, перекупает его бизнес и почти сразу же делает открытие, какого не удалось сделать ему.

– Сколько, как вы думаете, могут стоить эти письма? Я хочу услышать ваше мнение специалиста.

– Трудно сказать. – Вернон задумчиво погладил себя по жилету. – Никогда не знаешь, каких глупостей ждать от покупателя, когда речь заходит о Байроне. Возможно, и несколько тысяч, да вы лучше меня в этом разбираетесь.

Мгновение мы смотрели в глаза друг другу. Я понимал, что Вернон проверяет меня, как капризный ребенок, прикидывая, насколько далеко он может зайти, прежде чем я выйду из себя.

– Вернон, – мягко сказал я, – меня не раз так и подмывало уволить вас…

Он пригубил виски. В ярком солнце, заливавшем офис, его лицо выглядело еще более сухим и морщинистым, чем обычно, похожим на лист бумаги, который в ярости скомкали, а потом, пожалев о своей вспышке, пытались разгладить, но безрезультатно.

– Теперь вы тут хозяин, мистер Вулдридж. Вы вправе нанимать сотрудников по своему усмотрению.

– Но я вас не уволил, – продолжал я, – потому что предпочитаю, чтобы мы оставались друзьями. Я уважаю вашу, Вернон, эрудицию, вашу ученость…

Мои слова потонули в молчании. Солнце садилось. Вернон поднял голову и посмотрел в потолок, стекла его очков предостерегающе блеснули.

– Послушайте! – сказал я. – Я знаю, что вы думаете обо мне. Вы считаете меня обыкновенным дельцом, и никем больше, чем-то вроде бездушного калькулятора. Но это не так, Вернон, и мне бы хотелось, чтобы вы…

Продолжать было бессмысленно. Через минуту он опустил голову, свет мерк в его очках.

– Мы с вами, мистер Вулдридж, всегда по-разному будем смотреть на вещи. Мы принадлежим разным мирам. Лучшее, что мы можем сделать, это найти способ совместного сосуществования.

С этими словами заносчивый дурень со стуком поставил стакан и стал с трудом подниматься со стула. Меня душила злость. На сей раз он зашел слишком далеко. Но, прежде чем сказать, что он уволен, я решил немного его помучить

– Вернон, в этих письмах есть кое-что еще, о чем я вам не сказал.

– В самом деле? И что бы это могло быть?

Не говоря ни слова, я протянул ему третью страницу, усеянную таинственными значками. Вернон снова сел и мгновение смотрел на них. Теперь он поднял-таки, и не одну, а обе брови, собрав лоб в мелкие складки. Когда он заговорил, легкая улыбка блуждала на его губах, которые, казалось, совсем не двигаются.

– Боже мой! Это… – Последнее слово осталось висеть в воздухе. Когда я было решил, что фраза так и останется недоконченной, и собрался заговорить, послышался его голос: – Это интересно…

Он снова умолк и в полной неподвижности сидел, уставясь на страницу со значками. Наблюдая за ним, я неожиданно вспомнил, с какой скоростью он решал кроссворды в «Таймс», и предпочел не мешать ему. Минут десять ничто не нарушало тишину в комнате, за исключением сосредоточенного сопения Вернона и приглушенного гула проезжавших машин. В какой-то момент я рискнул плеснуть ему еще виски. Поблагодарив меня рассеянным кивком, он то и дело прихлебывал из стакана, продолжая изучать письмо. Солнце потускнело. В воздухе больше не было искр, только плавали невесомые молекулы золота. Выжидающе смотрели штабеля книг, которые теперь, казалось, нагнетали не только тишину, но и преждевременно густеющую тьму.

Время шло, и я в любой момент ожидал, что Вернон поднимет голову и объявит, что разгадал шифр. Я боялся пошевелиться, чтобы не отвлечь его внимания.

– Шифр, похоже, довольно сложный, – наконец пробормотал он. И, словно звук собственного голоса заставил его опомниться, он неловко выпрямился на стуле и растопырил пальцы. – Слишком оригинальный… почти как в священных текстах. В байроновских письмах есть зашифрованные места?

– Да. И, между прочим, более длинные, чем это.

– Потрясающе! – Он взглянул на меня. – Послушайте… ах, Клод… мне хочется поблагодарить вас.

– За что это?

– За то, что показали мне это. Многие на вашем месте утаили бы находку.

– Пустяки.

– Поймите меня. В этом магазине вся моя жизнь. Будучи вынужден…

– А, забудьте. Главное, как нам взломать проклятый шифр?

– О, это мне по силам… но потребуется время. Дайте мне парочку этих писем, и вечером я попытаю счастья. – Его слезящиеся глаза снова вернулись к странице, словно ему невыносимо было расставание с ней. – В войну это было моей работой, – сказал он загадочно. – Разгадывать шифры.

Тут мне пришло в голову, что, возможно, я судил о нем слишком предвзято, так же как он обо мне.

– Расскажите о себе, Вернон, – попросил я, наливая ему.

– Что вы имеете в виду?

– Ну, женаты ли вы, например?

Вернон нежно положил письмо на стол и вздохнул старчески и печально.

– Если не возражаете, Клод, я бы лучше…

– Мистер Вулдридж?

Мы оба оглянулись. В дверях стояла Кэролайн.

– Да?

– Могу я идти домой? Уже двадцать минут шестого.

– Господи, неужели так поздно? Конечно, бегите.

Но, вместо того чтобы бежать домой, Кэролайн привстала на цыпочки и заглядывала в уже полутемную комнату, явно умирая от желания узнать, чем мы тут занимаемся.

– Если будете хорошо вести себя, Кэролайн, – сказал я, – завтра утром все вам расскажем. А теперь бегите.

Когда она ушла, Вернон с задумчивым видом допил свое виски.

– Я, пожалуй, тоже пойду, Клод, если не возражаете. Староват я становлюсь для подобных волнений.

– А вас это взволновало, Вернон? Что-то я по вам этого не заметил.

– Люблю надевать маску, – ответил Вернон странным голосом. Затем улыбнулся довольно печально. – Я, видите ли, старая гвардия. Бывший рыцарь плаща и кинжала.

С этими словами он с трудом поднялся. Я отдал ему все письма за исключением тех, что напрямую касались Байрона, с которыми бы ни за что не расстался.

Вернон сосредоточенно упрятал бумаги во внутренний карман и раза три-четыре похлопал себя по пиджаку, чтобы убедиться, что они действительно там. Потом побрел к двери, двигаясь осторожней, чем всегда. Только когда он добрел до лестничной площадки и слегка покачнулся, словно голова у него закружилась, я понял, что Вернон пьян.

Когда он ушел, я снова перечитал письма, в которых говорилось о Байроне, и едва не вывихнул мозги, пытаясь понять, что скрывает шифр.

Обычная любовная связь Амелии и Гилберта не требовала подобной конспирации. Если англичанин оказался вовлеченным в хитросплетения итальянской политики того времени – как был вовлечен Байрон, – тогда для чего было писать об этом Амелии? Разве только само имя «Амелия» не означает нечто иное…

Измученный, я встал и подошел к окну. Уже смеркалось, оранжево мерцали уличные фонари. Внизу я увидел Вернона, медлительного, как всегда, который еще только выходил из магазина. Я смотрел, как он плетется, словно за гробом, по темной улице, внезапно вновь ставший незнакомцем: сутулящийся старый человек в бежевом пальто, возвращающийся в жизнь, о которой я ничего не знал, но наверняка, я это чувствовал, цепеняще-одинокую.

После двух месяцев горечи и взаимных упреков мы с Верноном наконец стали настоящими партнерами. Я с новым чувством привязанности смотрел, как он появляется в конце улицы, в то же время с необъяснимым вниманием следя за его движениями, словно они могли что-то поведать о нем. Я тогда понял, что Вернон сам – тайна, с его сдержанностью, аккуратностью в одежде и острым умом, еще один шифр, ожидающий, чтобы к нему подобрали ключ.

Потом без всякого предупреждения мне было нечто вроде видения. Мне явился Байрон в Венеции, сидящий за письменным столом. Я отчетливо видел его, от напомаженных завитков волос до щегольского ворота рубашки: полноватый, но красивый мужчина, лицо освещено снизу пламенем свечи, перо летает по странице, он что-то пишет и исправляет, бормоча себе под нос, словно в ярости. Город погружен в тишину, час предрассветный. Снаружи, слышу, доносится тяжелый плеск гнилой воды канала.

Что он пишет?

Маленькая напряженная фигурка Вернона исчезла, свернув за угол. Улица окончательно опустела. Я возвратился к столу. В душе было полное смятение. Я чувствовал, что если сейчас же не перестану думать о шифре Байрона и Гилберта, то сойду с ума. Затем я понял, что нужно сделать: пойти домой и все рассказать Элен. Я сунул письма в карман, выключил свет и покинул офис.

Внизу, в магазине, царила полутьма. Стеллажи с книгами, горбящиеся вдоль стен, казались огромными. Я подошел к входной двери и включил недавно установленную охранную сигнализацию, в которой Вернон не видел решительно никакого смысла.

Прежде чем выйти на улицу, я оглядел зал. В полутьме выделялся единственный белый предмет. Ровная струйка света с улицы падала на него, и казалось, что он светится, плывя в темноте.

Когда дверь со скрипом захлопнулась, у меня возникло отчетливое ощущение, что мраморная голова Байрона слегка повернулась на звук.

3

Когда я добрался до дому, близилась ночь. Небо над головой еще синело, но деревья в парке были уже черны.

В те далекие дни я жил в Гринвиче и был счастлив. С тех самых пор, как в пятьдесят девятом пришлось покинуть Оксфорд, я считал Гринвич своим домом. Тридцать лет спустя я приобрел там большой участок. Имел два высоких дома в георгианском стиле, с террасами: в одном – небольшие однокомнатные квартирки, в другом – роскошные апартаменты. Кроме того, я владел двумя модными антикварными магазинами и двумя бутербродными, обе с квартирами в верхнем этаже. Все это, за исключением бутербродных, я прикупил по дешевке в шестидесятые годы, и теперь земля, дома и магазины стоили целое состояние.

Сами мы жили на большой, величественного вида ампирной вилле. Она была настолько роскошной, просто по-королевски роскошной, что даже мне самому часто становилось не по себе, когда я только въехал в нее. Мне тогда едва исполнилось тридцать, и каждый раз, подходя к дверям, я оглядывался, нет ли поблизости представителей закона. (Людям, занимающимся торговлей антиквариатом и недвижимостью, часто приходится идти на сделки с совестью – это издержки профессии.) Потребовалось немало времени, чтобы привыкнуть к тому, что это действительно моя вилла.

Она располагалась близ дороги, и к ней вел полукруглый подъезд, где я тем вечером и остановил, как обычно, свою машину.

Теперь постарайтесь представить, что вы со мной. Постарайтесь услышать, как это слышал я, тихое урчание мотора «рейнджровера» и хруст гальки под колесами, звук, в котором столько от Англии, от богатства и счастья, от домашнего уюта. Теперь вы слышите стук надежной тяжелой двери. Высокий мужчина средних лет идет к дому. У него седеющие волосы, достаточно длинные, чтобы придать ему сходство с художником, и тонкий, как нож, нос. Костюм и старинный «Филипп Патек» на руке дают представление о его богатстве.

Ни за что не скажешь, что в кармане безукоризненного костюма у этого типа лежит подобная литературная находка или что он вообще интересуется книгами. Глядя на то, как он плавно скользит в чересполосице теней, двигаясь с непринужденностью человека, который никогда не знал поражений, естественней подумать, что это просто очередная акула бизнеса.

На освещенном крыльце он останавливается и, обернувшись, смотрит в сторону парка, вертя кольцо на пальце. На мгновение в его глазах появляется выражение тревоги и усталости, даже, может быть, боли. Он перестает играть с кольцом и легко касается желудка.

Он успокаивает себя и входит в дом. Синева в небе сменяется тьмой.

Элен была на кухне. Соблазнительно пухленькая, когда мы поженились, теперь она превратилась в грузную женщину с тяжелой постменопаузной грудью. Она не пользовалась косметикой, не подкрашивала седеющих волос и ходила в неизменных бесформенных юбках и мохнатых свитерах. По причине этих перемен, а не вопреки им, какие-то чувства к ней еще тлели на пепелище моего среднего возраста.

Когда я вошел, она отложила книгу, которую читала, и плавно скользнула мне навстречу с величественностью крупной женщины. Обняв меня, она положила голову мне на плечо, словно собираясь заплакать или заснуть. Ее голос был нежен.

– Я люблю тебя, Клод.

– И я тебя.

В этом не было ничего необыкновенного. Каждый вечер она крепко обнимала меня и говорила, что любит. Это, впрочем, относилось не столько ко мне, сколько к ней самой, потому что Элен любила все на свете. А то, что существуют вещи, которые она не в силах полюбить, викторианская архитектура и госпожа Тэтчер например, это Элен, похоже, считала в какой-то степени доказательством собственного морального несовершенства, а потому всегда оправдывала все, что угодно, называя это «по-своему замечательным».

Она была полна любви, и этого ей было достаточно. Все, чего ей хотелось, пока дети растут, – это быть с ними. Теперь, когда они были уже почти взрослые (хотя, что касается нашей дочери Фрэн, тут я серьезно сомневаюсь), я поставил Элен руководить одной из моих бутербродных, чем она, кажется, с удовольствием занималась со свойственным ей тщанием.

Она нежно обнимала меня, глаза прикрыты, грудь вздымается медленно, покойно. Мы покачивались, как покачиваются на прибойной волне стоящие на якоре корабля. Это всегда напоминало мне о последнем танце на дискотеке в пятом классе: приглушенный свет, натертый пол с разметкой для нетбола усеян серпантином и бумажными стаканчиками. Элен каким-то образом умела поддерживать и сохранять живость тех ощущений.

Освобождаясь от ее объятий, я всегда испытывал легкое чувство вины, но ведь кто-то же из нас должен был это сделать. Мы шутили между собой, что, если б она встретила мужчину схожего с ней темперамента, они только и делали бы, что целыми днями стояли и сжимали друг друга в объятиях.

В тот вечер я был слишком возбужден, чтобы долго обниматься. Когда я высвободился, Элен открыла глаза и улыбнулась, словно удивившись моему присутствию. Я тем временем устремился к буфету с напитками. Мне хотелось отметить событие и немного успокоиться. Когда в груди разлился приятный огонь, я обернулся и увидел, что Элен стоит там, где я ее оставил. Она внимательно смотрела на меня, склонив голову набок и скрестив руки под грудью.

– Что-то с тобой случилось необычное сегодня?

– А что, по мне заметно? – спросил я с улыбкой, ничуть не удивленный ее вопросом. Элен обладала интуицией, граничащей с ясновидением. Вскоре после нашего с ней знакомства я пересмотрел свое мнение о паранормальных явлениях. – Почему ты спросила?

– Просто почувствовала, дорогой, что что-то случилось. – Она присела к столу. – Я права?

– Как всегда. А ты можешь предположить, что именно?

– Нет. Только что это было что-то… очень необычное.

– Элен, имя Байрон тебе о чем-нибудь говорит?

– Представь, говорит кое о чем. – Еще в начале нашей совместной жизни Элен подхватила мою манеру отвечать саркастическим тоном. – У меня такое ощущение, что ты уже упоминал его раньше.

– Что ж, то, что произошло сегодня, связано с этим самым Байроном.

И я пустился в рассказ о том, как обнаружил письма. Я в общих чертах передал ей их содержание, обрисовал характер Гилберта, вкратце описал его путешествие через Альпы.

Затем торжествующе достал из кармана два байроновских письма.

Когда я читал ей отчет Гилберта о посещении им оперы и палаццо Байрона, Элен сидела не шелохнувшись, но могу сказать, что, в отличие от Вернона, она разделяла мой энтузиазм. Элен знала мое прошлое, понимала катастрофичность решения, когда-то принятого мной, и то, что оно отзывалось и на нынешнем моем спокойном существовании. Вернон видел во мне лишь бизнесмена, но Элен чувствовала, что все намного сложней. Она знала, что мой успех может быть расценен как поражение, что выбранный мною путь, которым я так триумфально следовал, – не более чем символ многих других путей, которые для меня постоянно закрыты. Она знала, почему Байрон значит для меня больше, чем любой другой писатель, поскольку я открыл для себя, что его жизненный путь был столь же противоречив, как моя карьера, только это был путь героической личности.

«Когда мы отобедали, Байрон пожелал побеседовать со мной наедине».

– А дальше?…

Я пересек комнату и положил перед ней страницу с зашифрованным текстом.

– А дальше вот что.

Если Вернона таинственные знаки так захватили, что он буквально забыл обо всем, то у Элен, к моему удивлению, они как будто вызвали отвращение. Едва бросив взгляд на страницу, она вся напряглась и отодвинулась подальше.

– Что это?

– Какой-то шифр. Вернон сейчас, наверно, пытается его прочесть.

– Не нравится мне это.

Я был слегка раздосадован. Я ждал, что она разделит со мной мою радость.

– Что ты хочешь этим сказать? – спросил я. Она посмотрела на меня чуть ли не со страхом. – Разве тебе не интересно, о чем там говорится?

– Чувствую, что там какая-то грязь. Убери его от меня.

Я невольно забеспокоился. Глядя на нее, я припомнил случай, произошедший в первые годы нашей совместной жизни. Мы подыскивали первый свой дом и поехали посмотреть коттедж в Камбервелле. Едва мы вошли во вторую спальню, ту, что поменьше, как Элен, удивив меня и агента, наотрез отказалась осматривать дом дальше и потребовала, чтобы мы уехали.

– Перестань, Элен. Это всего лишь старое письмо.

– Я говорю серьезно, Клод. Убери. Не желаю даже видеть его.

Когда мы покинули тот дом, Элен так дрожала, что я повел ее в местный паб чего-нибудь выпить. Хозяин заведения рассказал нам, что дом не могут продать вот уж пять лет, с тех пор, как прежняя его владелица убила своих троих детей и покончила с собой. Он в деталях знал ту кровавую историю. Можно было даже не спрашивать, где произошла трагедия, но я все равно спросил, просто чтобы подтвердить свои подозрения, и он ответил: в маленькой спальне.

Как только письма исчезли в моем кармане, Элен успокоилась.

– Прости, милый. Ты, наверно, прав. Это было глупо, не знаю, что на меня нашло.

Я хотел было согласиться и добавить, что это случается с ней отнюдь не в первый раз, как в дверь неожиданно позвонили. Рука Элен немедленно взметнулась к волосам поправить прическу, что было совершенно излишне. Это был ее неизменный жест при всяком звонке в дверь – бессознательная дань суетной женской природе. Продолжая поправлять волосы, она направилась в прихожую. Мгновение спустя я услышал звук открывающейся двери и трубный глас, принадлежавший моему старинному приятелю Россу.

Оставшись на минуту один, я окинул взглядом кухню. По какой-то причине она сделалась центром нашей жизни в этом особняке. Может быть, она привлекала огромными двустворчатыми окнами, выходившими в сад. Скорее же всего дело было в том, что Элен предпочитала проводить время здесь. А она во многих отношениях была у нас главой семьи. Остальные комнаты в нижнем этаже с их антикварной обстановкой и люстрами Элен считала «слишком пышными». На кухне же, среди функциональной современной мебели, с кафельным полом и стенами, отделанными сосновыми панелями, она чувствовала себя уютно.

Когда она вернулась, мечтательно улыбаясь, вид у нее снова был безмятежный: Росса она любила больше всех других наших знакомых. Сам Росс выглядел так, словно только что явился с похорон ребенка или с обсуждения в Женском институте в Доркинге способов приготовления джема. Он вечно так выглядел и вел себя с тех самых пор, как я познакомился с ним в Оксфорде. Неизлечимый меланхолик.

– Привет, Росс! – поздоровался я. – Как дела? Как всегда ужасно?

– Да, ужасно, – тяжко вздохнул он, усаживаясь на стул. – Я бы даже сказал, чертовски ужасно.

– Ну, все могло бы быть еще хуже, старик. Ты мог бы заболеть раком или там еще чем.

– Эх, если бы мне так повезло! – ответил Росс уныло. – Я б все отдал за то, чтобы заболеть раком. Даже курить бросил бы.

Росс, как вы теперь можете догадаться, был писателем. До тридцати с небольшим он преподавал, а потом после многолетних попыток ему таки удалось опубликовать свой роман. Книга имела некоторый успех, поэтому он бросил преподавание и с тех пор отказывался заниматься чем-то еще во имя чистоты искусства. Его романы пользовались все меньшим и меньшим успехом, так что он остался буквально без гроша в кармане. Теперь было похоже, что его издатели собирались окончательно избавиться от него.

Его счастье, что у него был я. Он жил за символическую плату в одном из принадлежавших мне домов, и я постоянно ссужал ему деньги на, мягко говоря, очень большой срок. Хотя все в нашей семье знали об этом, никто никогда не упоминал об этих трансакциях. Как многие бедняки, Росс болезненно воспринимал любые разговоры о деньгах.

Мы все закурили.

– Что слышно от твоих издателей? – бодро спросил я.

– Уж эти мне бесхребетные Тэтчеры, – проворчал Росс, который в раздраженном состоянии обычно становился многословным. – Они не понимают произведений, написанных со страстью и воображением, если только…

– На мой взгляд, последняя твоя книга была очень хороша, – храбро прервала его Элен, явно желая перекрыть привычный поток обличительной речи. По правде сказать, романы Росса были не в ее вкусе. Они имели неприятное обыкновение заканчиваться самоубийством главного героя. – Нет, в самом деле очень хороша – по-своему.

Ее слова вызвали у меня усмешку. Элен наивно полагала, что никто не разгадал ее маленькой хитрости. Не сознавала, сколь убийственны ее слова.

– Премного благодарен, – сказал Росс глубоко несчастным голосом, говорившим, что он все прекрасно понял. – Ты очень любезна

Мы сочувственно смотрели на него. Он был крепкого сложения, но очень небольшого роста и, приходя в возбуждение или в ярость, начинал подпрыгивать, как драчливый петух. С другой стороны, он мог часами сидеть совершенно неподвижно, погрузившись в размышления. Черная густая борода была даже чрезмерной компенсацией за сияющую лысину. Довершал портрет украшенный красными прожилками нос отчаянного пьяницы.

Невзирая на неприглядную внешность и постоянное безденежье, Росс имел большой успех у женщин, и я могу понять почему. В нем было нечто, что не может не привлекать. Его глубоко посаженные темные глаза были то мечтательно задумчивы, то пылали огнем. Впрочем, насколько быстро их пленяло его обаяние, настолько же быстро его угрюмая одержимость вызывала в них охлаждение. С каждым таким дезертирством он еще больше мрачнел.

Глядя на него, я решил, что нужней всего сейчас этому типу – плотно поесть, поэтому встал из-за стола и, не выпуская изо рта сигареты, занялся ужином. Я любил готовить. Это было одно из домашних дел, для которых я никогда не нанимал помощника, поскольку к возне на кухне относился как к восстанавливающей терапии после дня тяжких усилий на ниве наживы. Орудуя ножом на кухонном столе, я рассказывал Россу историю с письмами.

– Не верю, – отреагировал он, услышав о шифре. – Быть этого не может! А ну, покажи немедленно.

Я тщательно вытер руки и вернулся к стулу, на котором висел мой пиджак. Элен вышла якобы в туалет, и меня вновь обеспокоило, насколько сильны в ней дурные предчувствия относительно моей находки. Прежде чем протянуть письма Россу, я негромко поинтересовался:

– Как у тебя с деньгами, Росс?

– Терпимо. На следующей неделе ожидаю чека.

Это ни о чем не говорило. Росс постоянно ожидал чека.

– Уверен, что не нужна помощь?

Вместо ответа Росс протянул руку за письмами, уселся и молча принялся разглядывать, явно не читая. Каждый раз, как мы говорили о деньгах, мне становилось невероятно его жалко. Глядя на его лысую голову, усеянную крапинками, как яйцо, я мысленно вернулся на тридцать лет назад, в Оксфорд. Мне вспомнилось, как мы ночи напролет читали друг другу стихи и болтали о женщинах. Вспомнилось, как я впервые увидел его, это было на вечеринке, и он стоял в углу, словно мрачная скала в бурном море.

– Вообще-то, полсотни пригодились бы, – наконец пробормотал он. – Верну, как только получу те деньги.

Я достал чековую книжку и выписал ему сотню, по опыту зная, что смущение мешает ему верно оценить свои потребности.

– Спасибо, Клод.

– Пустяки, – ответил я так же небрежно. Помогать Россу деньгами было все равно что помогать себе другому, выбравшему иную дорогу, живущему жизнью, которой мог бы жить я сам, если бы все сложилось не так, как сложилось. – Быстренько прочитай письма, пока Элен не вернулась.

– Что за спешка такая?

– Ей они не нравятся. – Я скривился, передразнивая Элен, и сказал ее хриплым голосом: – «Чувствую, что там какая-то грязь, Клод».

Мы рассмеялись.

– Господи Боже! – кричал Росс. – Опять пресловутая женская интуиция! Что-то она, видите ли, им подсказывает! – Продолжая улыбаться, он склонился над письмом и принялся читать. Минуту спустя улыбка сползла с его лица, и он сказал совершенно иным тоном: – Понимаю, что она имеет в виду, хотя…

– И ты туда же!

– Все, что касается Байрона в опере, – замечательно, но вот сам автор письма… что-то есть в нем очень неприятное. – Росс дочитал страницу и увидел зашифрованные строки. – Боже всемилостивый! – тихо пробормотал он.

– Росс? В чем дело? – Но он, не отвечая, смотрел широко открытыми глазами на тонкую коричневатую страницу. – Что такое?

– Дьявол! – прошептал он и медленно поднял на меня глаза, словно в трансе. – Дьявол!

Я постарался взять себя в руки, но Росс, должно быть, заметил мое потрясение и неожиданно захохотал.

– Жаль, что ты не видишь себя, ну и дурень! Здорово я тебя разыграл!

– Чертовски смешно, – рассерженно сказал я, забирая у него письма и пряча их в карман пиджака.

– О, Клод, тебя всегда ничего не стоило обмануть! Если б ты только мог видеть себя со стороны! – Он встал, состроил страшную рожу, выставил скрюченные пальцы и жутко завыл: – Дья-а-вол! Дья-а-вол!

Потом снова захохотал, утирая выступившие слезы. Росс всегда смеялся как-то неестественно, как человек, слегка одичавший от слишком долгой жизни в одиночестве.

– Да заткнись ты, писака полоумный.

Но Росс никак не мог остановиться. Глядя на него, я заметил то, что замечал и прежде: когда он смеялся, его глаза становились еще мрачней и отрешенней. Как два калеки на балу.

– Все же поделитесь с нами, мистер Вулдридж, – с притворной серьезностью вдруг сказал он, – каким образом человек, такой безнадежно легковерный, как вы, добился успеха в бизнесе?

– Я не легковерен, отнюдь. Просто, когда я возвращаюсь домой, я оставляю свою подозрительность в машине.

Росс перестал улыбаться.

– Хороший и прямой ответ.

Я со вздохом встал и продолжил готовить ужин. Мне следовало бы предвидеть, что Росса не заинтересует моя скромная находка, которая, в конце концов, не имеет прямого отношения к книге, которую он пишет в данный момент.

Вечер прошел славно, как, впрочем, кажется мне сегодня, проходили в то время все наши вечера. Элен вернулась, и, пока ужин доходил на плите, мы сидели втроем за столом, покуривая, попивая вино и непринужденно болтая, как люди, знающие друг друга вот уж тридцать лет. Несмотря на свой безрассудный страх, Элен не могла удержаться от предположений относительно писем. Прежде чем подавать на стол, я откупорил еще бутылку вина, вследствие чего мы с Россом скоро начали строить и вовсе дикие теории.

Едва ужин был подан, заявился Кристофер, пунктуальный, как обычно. Дети у меня рослые, но если Фрэн – сама красота и стройность, то Кристофер – сутулый увалень. Хотя он в значительной степени унаследовал от матери ее мечтательность, но был начисто лишен ее тонкости и оттого грубоват. Вопреки всем доводам рассудка, он упорно желал изучать философию в университете, и теперь большее время пребывал на иной планете.

Хотя Кристофер и Фрэн прекрасно ладили между собой, они даже в младенчестве были разными. Кристофер был золотым ребенком, тихим и уже тогда задумчивым. Фрэн, родившаяся спустя пять лет после Кристофера, не давала нам покоя ни днем ни ночью, орала, словно ее черти поджаривали.

Однажды, когда Кристоферу было двенадцать, соседи обвинили его в том, что он насыпал песку в бак их новенького «вольво». Я был доволен, во-первых, потому, что мой сын неожиданно для меня оказался храбрецом, а во-вторых, потому, что чертовы соседи никогда мне не нравились. Не показывая, что я горжусь им, как иногда и следует поступать отцам, я устроил ему хороший нагоняй. Кристофер понуро слушал, а потом вдруг разразился слезами и признался, что он тут вовсе ни при чем, что это все Фрэн, ее рук дело. А он просто боялся мне рассказать. Лишь тогда я понял, что настоящий заводила у них – она, хотя и на пять лет младше его.

С возрастом она не стала покладистей. Когда ей было четырнадцать, один из учителей поймал ее на проступке, подробности которого до сих пор покрыты мраком, – тогда она привела в действие огнетушитель в мужском учительском туалете. Ее не выгнали из школы только благодаря дипломатическим усилиям с моей стороны, выразившимся в изрядном пожертвовании на новый спортзал. Она каким-то образом изловчилась сдать экзамены и перейти в следующий класс. Что было дальше? А то, что целыми днями она бездельничала, слушала так называемую «музыку» у себя в комнате, а по ночам усвистывала из дому и успела переспать с половиной южного Лондона.

В отличие от Элен, я чувствовал, что мой долг – приструнить нашу дочь, но мое намерение грозило привести к некоторым трениям в семье. Жена во время одного из наших с ней многочисленных споров относительно политики laissez-faire [Непротивление (фр.).] в отношениях с дочерью сравнила себя с пацифисткой, живущей в одном доме с милитаристом и ядерной бомбой.

Братец «бомбы», несмотря на все свои заскоки, водился с компанией, вызывавшей меньше опасений. Главным образом ради него я и двинулся в книжный бизнес: за первые два года после окончания университета торговля антиквариатом фактически перешла в его руки, и он доказал, что обладает удивительной деловой хваткой и, возможно унаследовав малость от материнской проницательности, был способен мгновенно определить подделку. Он жил в квартире над большим моим магазином, но часто приходил к нам к обеду. Мы прекрасно с ним ладили. По правде сказать, Кристофер, такой мягкий по натуре, отлично ладил со всеми, даже с Россом, с которым часами мог болтать об эстетике, постмодернизме, деконструктивизме и прочем вздоре.

Мы ужинали на кухне, столовая с ее длинным столом и бархатными портьерами была слишком роскошной, чтобы пользоваться ею каждый день. Естественно, главной темой общего разговора был Гилберт и его письма. Элен в очередной раз заявила, что во всем этом есть что-то мерзопакостное, чем позабавила меня и Росса. Однако сами письма остались лежать у меня в кармане. Все-таки я уважал ее чувства, а кроме того, знал, что стоит Кристоферу увидеть шифрованные страницы, и он будет для нас потерян на остаток вечера.

К концу ужина меня уже так и подмывало позвонить Вернону и узнать, как продвигается расшифровка. Тем не менее я сдержался. Ничего не случится, если подожду до завтра, решил я.

Когда мы приступили к сыру, влетела Фрэн.

Уже по ее шагам в коридоре я понял, что она вдрызг пьяна. Радостное возбуждение, которое я испытывал с момента моей находки, сменилось раздражением: это был незабываемый день в моей жизни, и я не хотел, чтобы теперь мне его испортили.

Дверь в кухню распахнулась, и мы, обернувшись, увидели на пороге восхитительную, как всегда, Фрэн, нетвердо державшуюся на ногах, как все юнцы, которым достаточно только пробку понюхать. Одета она была в своей манере – словно, как могла, старалась скрыть свое природное изящество. Но скрыть его было невозможно даже этим шиком барахла с распродажи, который я всегда находил невыносимо претенциозным. Свитер слишком велик, так что ее тонкие руки тонули в рукавах. Юбка коротка, но бесформенна. Тяжелые туземные серьги едва выглядывали из-под светлых волос. На ногах – горные ботинки, мужские и нарочито обшарпанные. Я чувствовал, что она так вырядилась специально, чтобы вывести меня из себя.

Минуту Фрэн молча стояла в дверях, покачиваясь, явно желая напомнить нам, какая она чертовски независимая и самостоятельная, затем сказала: «Привет!» – и хихикнула.

Мы поздоровались в ответ. Повисло неловкое молчание. Фрэн снова хихикнула.

– Проходи и садись, детка. Ты что-нибудь ела?

Словно не слыша матери, Фрэн повернула голову, и ее разбегавшиеся глаза наконец-то сосредоточились на мне.

– Привет, папуля! Ты как, папуля?

Знакомый прием. Она знала, что я ненавижу, когда она приходит домой выпивши, и намеренно вела себя вызывающе, чтобы поставить меня в неловкое положение перед присутствующими. Я решил действовать ее же оружием.

– Я-то отлично, Фрэн. А вот ты как? – Однако я тут же почувствовал в своем голосе ту напряженность, которую Фрэн всегда вызывала во мне, и это меня взбесило. – У тебя такой вид, будто ты обслужила сегодня кучу мужиков.

– Клод! – застонала Элен, словно я ударил дочь.

Это разозлило меня еще больше.

– Надеюсь, ты не забыла трусики где-нибудь. Я…

– Клод! Прекрати!

– Трусики? – переспросила Фрэн, чуть ли не в истерике. – Не могу вспомнить. Лучше будет просто проверить.

И с этими словами задрала свою юбчонку.

Мы все знали, что она неуправляема и безумно гордится своими ногами, но на сей раз она перещеголяла самое себя. Мы застыли на месте. Рука Кристофера замерла, не донеся печенье до рта. Мне стало так стыдно, что я не в силах был произнести ни слова. Как бы далеко я ни заходил, похоже, моя дочь всегда опережала меня на шаг и всегда побеждала.

– Есть там что-нибудь? – сказала Фрэн, наклоняясь, чтобы заглянуть себе под юбку, и едва не падая. – Мне не видно!

Ко всеобщему облегчению, девчонка была в трусиках, таких крохотных, что я никогда не забуду. И таких узеньких, что по бокам торчали завитки волос. Мне стало просто нехорошо.

Когда нам показалось, что мы так и будем весь вечер сидеть в молчаливом замешательстве, Росс пришел на выручку, изрекши:

– О тягостная скука бытия!

Я расхохотался, Кристофер наконец откусил печенье. Элен сидела с озабоченным лицом и глядела на дочь. А Фрэн продолжала пошатываться, обмякшая и сконфуженная. Потом повернулась и пошла к себе наверх.

В нашей семье никогда не сомневались, за кем останется победа.

В те времена я в хорошую погоду обычно выходил наружу, чтобы выкурить последнюю сигарету и выпить последний глоток спиртного. Смотрел на машины, проезжавшие по улице, и на темные верхушки деревьев в Гринвичском парке, качающиеся во сне.

Теплые вечера наконец наступили. Когда Росс с Кристофером ушли, я вышел на крыльцо и впервые в этом году уселся на ступеньку. Элен поднялась наверх, видимо чтобы по-матерински приласкать Фрэн. Меня самого она начала серьезно беспокоить. Возможно, тут кроется что-то еще, а не обычный подростковый бунт.

Ночь была поистине фантастической: тихая, с небом в мириадах звезд. Багряная тучка покойно плыла в мою сторону, как старый корабль, который плавал слишком далеко и видел слишком много, но продолжал плыть по инерции.

Минут десять я сидел на крыльце, забыв о Фрэн, забыв на время о письмах Гилберта, счастливый. Наконец я бросил окурок на гравий, взял со ступеньки стакан и вошел в дом. Когда я закрывал дверь, деревья в отдалении зашептались – собрание призраков.

Наверху находились две большие комнаты, обращенные на улицу, одинакового размера и планировки, с одинаковыми эркерами. Левая служила спальней нам с Элен. Поднявшись наверх, я увидел, что из-под двери спальни не пробивается свет, а потому решил зайти на несколько минут в другую комнату – мой кабинет.

Может, точней было бы назвать его не кабинетом, а библиотекой. Вдоль стен – сплошь книги, многие из которых были куплены в магазине Дьюсона еще до того, как я сам стал его хозяином. Была, разумеется, и целая секция букинистических изданий. У эркера стояло большое старинное кресло, и по воскресным дням я часами просиживал в нем с книгой в руках, изредка прерываясь для того, чтобы выкурить сигарету, наслаждаясь видом на парк. Иногда мне казалось, что все эти годы я работал ради того, чтобы иметь вот этот кабинет, который дарит спокойное уединение, где царит дух учености, откуда видны зеленые кроны.

Войдя, я направился в глубь кабинета, где у стены стоял застекленный шкафчик. В нем было собственное освещение, которое я сейчас и включил. Я постоял в тишине, глядя на знакомые вещи: завиток волос, маленькую серебряную коробочку, клочок бумаги – записку с неразборчивыми каракулями, старинную книгу, раскрытую так, чтобы был виден летящий авторский росчерк на форзаце. Затем глянул на портрет над шкафчиком: крупный подбородок гордо поднят, светлые глаза грозно потемнели, кудри в небрежном беспорядке, будто растрепанные ветром.

В этот миг, один на один со знанием о своей находке, я почувствовал, что это, должно быть, судьба. Какая-то связь начала устанавливаться между нами.

Когда я вошел в спальню, Элен уже спала. Свет был погашен, но в щель меж неплотно задернутыми шторами сочилось молчание тех дивных звезд. Спящая жена казалась пятном темноты, смутным и теплым, как ее тело под одеялом.

Я тихо разделся и забрался в постель. Она проснулась и прильнула ко мне. Удовлетворяя ее, я чувствовал знакомую боль. Я ласкал ее из чувства долга и вины. Весь день, как всегда, мои глаза следили за каждым юным девичьим телом. И сейчас, в темноте, я вспомнил, как наклонился в магазине за коробкой и увидел под столом раздвинутые ноги Кэролайн.

Несколько минут спустя, когда судорога исказила мое лицо, а тело выгнулось дугой, Кэролайн встала из-за стола и, глядя мне в глаза, задрала юбчонку, прямо как моя дочь недавно. Это коробка, мистер Вулдридж. А что вот это?

Я содрогнулся в последний раз и перекатился на спину, хватая ртом воздух, как человек, нырнувший в ледяную воду. Элен положила голову мне на плечо.

– М-м-м… чудесно было, Клод.

– Да.

Несколько секунд мы лежали молча. Когда мое дыхание успокоилось, я потонул в тишине черного купола над домом, немыслимых пространствах, реве звезд.

– Клод… знаешь, я очень тревожусь за Фрэн.

– Не будь дурочкой. – Иногда безропотная капитуляция жены перед возрастом и ожирением приводила меня в бешенство. – Это просто издержки роста. Перебесится со временем.

– Надеюсь, ты прав. – Последовала пауза. Я знал, что Элен раздумывает, рискнуть ли задать еще вопрос на ту же тему. Наконец она осторожно спросила: – Все-таки ты не думаешь, что нам стоит помочь ей?

– Элен, я устал. Поговорим об этом утром, ладно?

– Хорошо, дорогой.

Она отвернулась – тихо, стараясь не беспокоить меня, но она была такой крупной, что кровать не могла не закачаться под ее тяжестью. Мне вспомнилось, как мы с Россом, когда Элен не было в кухне, смеялись над ее необъяснимыми страхами. Самой Элен никогда не пришло бы в голову кого-то высмеивать. Для этого в ней было недостаточно злости. Она ни за что не рискнула бы причинить боль другому.

– Элен?

– А-а?

– Я люблю тебя. Я просто хочу, чтобы ты знала, что я тебя люблю, правда, и всегда буду любить. Я никогда никого так не любил.

Тишина.

– Ты веришь мне, да?

– Ну конечно верю, Клод.

Элен поворочалась, устраиваясь поудобней.

Я закрыл глаза, и прошедший день встал передо мной. Фредди, роющийся в урне на залитой весенним солнцем улице. Вернон, вздыхающий вслед мотоциклисту – эдакому богу молнии и урагана Это напоминает ответ к кроссворду. Всяк из нас – криптограмма. Возможно, сейчас, засидевшись далеко за полночь, он бьется над ней. Всяк – из коробки в книжном магазине, из магазина – коробки с книгами. Байрон так или иначе подает мне знак. Наверняка это не просто случайность. Фрэн, задирающая… призраки, сошедшиеся в Гринвичском парке. Деревья, темнеющие до того, как опустится мрак. Кажется, они удерживают ночь, покуда не наступит настоящая тьма. Тогда они со вздохом отпускают ее. Синева покинула небо.

Вдруг словно свет вспыхнул, и я понял: второй раз за этот день мне явилось видение. Все представлялось ясней, чем раньше. Я видел молодого человека, пишущего у окна, но теперь мне был слышен и скрип его пера, и его бормотание. На нем была свободная белая рубашка. Рядом на столе – пустой стакан. Ставни были распахнуты, и ветерок нес в комнату гнилостный запах каналов. Трепетало пламя уже ненужной свечи, бледное в свете чистой и мерцающей венецианской зари, встающей над водой.

Неожиданно произошла странная вещь: картина приобрела глубину. Я понял, что могу войти в нее и выйти – по желанию. Подойти к человеку за столом и, склонясь над его плечом, посмотреть, что он пишет.

Я резко открыл глаза. Во мгле рисовались какие-то тени. Я чувствовал себя ребенком, внезапно проснувшимся среди ночи и со страхом смотрящим в вечную живую тьму. Потом услышал собственный голос, звучащий словно со стороны:

– Ты ведь веришь мне, правда, Элен? Ты знаешь, я люблю тебя.

– А-а?… – Может, она просто говорила во сне. – Да, Клод. Я знаю, ты меня любишь – по-своему.

4

Утро застало меня на кухне, у застекленной двери в сад. Снова ветреный весенний день. Бритвенно-острый свет обнажил все краски. Сад сиял, как старинная картина, с которой удалили слои грязи. Легонько покачивались под ветерком листья и стебли травы, первозданно свежие, – тысячью приветствий.

Все, казалось, доказывало абсурдность того, что я чувствовал ночью. Только хмель и усталость заставили меня тащиться в кабинет и поверить, что к письмам привела меня судьба. Мое трехмерное «видение» пишущего поэта – не более чем бред воспаленного воображения. Куда реальней всего этого были две женщины, спящие наверху, одна – та, которая слишком любила меня, вторая – которая росла, чтобы меня ненавидеть.

Воспоминание о том, на какую выходку я толкнул Фрэн вчера вечером, заставило меня вздохнуть и закурить третью сигарету. Я был еще в халате, небрит, седые волосы всклокочены, как обычно по утрам, – ни дать ни взять безумный изобретатель. За спиной зафыркала кофеварка.

Стоя у двери, я, к своей досаде, увидел, что соседский кот опять забрался на нашу лужайку. На этот раз, в виде исключения, не за тем, чтобы гадить. Он подкрадывался к воробью, который прыгал в тени под стеной, не подозревая о смертельной опасности. Кот сделал шаг и замер, щеголевато согнув поднятую лапу – единственное, что было неподвижно в природе. Его тень, в целый ярд длиной, падала на колышущуюся траву.

Сунув сигарету в рот, я раскрыл дверь и вышел в патио.

– Брысь, тварь проклятая! – Кот мгновенно повернул голову на мой голос, но его туловище даже не шелохнулось. Он без всякого выражения смотрел на меня круглыми глазами, притворяясь, что не узнает, хотя это было отнюдь не первое наше столкновение. – Нарушителей частных владений отстреливают!

Никакой реакции. Меня подмывало выскочить на лужайку и прогнать его, но на траве еще лежала густая роса, а ног мне мочить не хотелось. И я принялся прыгать по патио, размахивая руками на моего давнего врага.

– Брысь! Пошел вон!

Это мне так понравилось, что я запрыгал еще энергичней. Кот наблюдал за моими скачками, по-прежнему неподвижно стоя с поднятой лапой. Скоро я обнаружил, что отплясываю хорнпайп на каменных плитах патио.

– Пошел вон, пошел вон, пошел вон, пошел вон, пошел вон, тварь поганая! – Докружившись до конца патио, я развернулся и перевел дыхание. – Пошел…

– Доброе утро, Клод! Я застыл на полушаге.

– Ой!

Кот презрительно поглядел на меня и спокойно потрусил прочь. Я обернулся, и ветер поднял мои волосы дыбом. Элен на кухне улыбалась и качала головой.

– Вижу, весна на тебя действует. Или ты все еще радуешься найденным письмам?

– Радуюсь письмам, – сказал я, возвращаясь в кухню. – А может, и то и другое понемножку. Кофе хочешь?

Элен раскрыла объятия.

– Сперва иди ко мне.

Пока мы обнимались, сверху бесшумно спустилась Фрэн. Подняв глаза, я увидел, что она замерла на цыпочках в коридоре, неподвижная, как кот только что, глядя на меня поверх плеча Элен. Она была в очень коротенькой ночной рубашке – сплошь черные кружева и оборочки, которой я прежде на ней не видел. В глазах – осуждение.

– Я выпью кофе, – сказала Элен.

Фрэн ожила и побрела в кухню. В отличие от Элен и меня, ей удавалось по утрам сохранять своеобразную растрепанную элегантность. Наливая кофе, я оглянулся на нее через плечо, вспомнил вчерашний вечер и решил, что такую рубашонку она напялила нарочно, чтобы опять спровоцировать меня. Опять привести в бешенство – для того и спустилась. Но я был намерен не позволить ей этого.

– Гм, у тебя обновочка, – небрежно заметил я. Фрэн, не удостаивая меня вниманием, направилась к буфету за сахарной ватой. Я подал Элен кофе, и мы уселись за стол. – Извини, Фрэн, поправь меня, если ошибаюсь, но могу поклясться, я только что что-то тебе сказал.

– Роджер мне ее подарил, – коротко сказала Фрэн.

– Кто такой этот Роджер?

– Какое твое дело!

– Ну конечно! Какое право я имею спрашивать? В конце концов, я тебе всего-навсего отец.

– Прекратите сейчас же, вы оба, – с вымученной веселостью сказала Элен. – Не заводитесь. Почему бы нам не позавтракать спокойно?

– С ним невозможно не заводиться, мам. Все время достает, не может без этого.

– Это просто забавно. Я только спросил тебя, кто этот малый, а ты тут же взвилась. Ты первая начала.

– Клод, – простонала Элен. – Не будь ребенком, пожалуйста!

– Извини, но это она ведет себя как ребенок! Я хотел всего-навсего вежливо поговорить, а…

– Да, она вела себя по-детски, – перебила меня жена, – но тебе-то пятьдесят два, ты-то должен соображать?

– Ну извини! А что на тебя-то сегодня нашло, можно узнать?

К моему и Фрэн изумлению, Элен взорвалась:

– Я больше не могу выносить, как вы друг другу в глотки вцепляетесь. Не могу, вам понятно? – Она схватила свою чашку и швырнула ее в угол – чашка взорвалась, как граната. – Вам понятно?

Струйка кофе побежала по кафельным плиткам пола. Это было единственное движение на кухне.

– Я понимаю тебя, Элен. Тебе это осточертело, – мягко сказал я. – Тем не менее я не позволю, чтобы какой-то тип, о котором я даже ничего не знаю, дарил моей несовершеннолетней дочери белье, какое впору носить уличной девке.

У Элен задрожал подбородок.

– Ты просто не можешь уступить, да, Клод? Последнее слово обязательно должно остаться за тобой. Ты… – Тут она взглянула в окно и вскочила на ноги. – Пошла прочь, проклятая тварь! Кыш!

С этими словами она бросилась вон из кухни. Мы с Фрэн изумленно смотрели ей вслед. Она тяжело выбежала в залитый солнцем сад, размахивая руками и вопя, как одержимая. Перепуганный соседский кот черной молнией перелетел через ограду. Элен бежала по лужайке, халат ее распахнулся. Добежав до места, где только что был кот, она опустилась на корточки.

Оставив Фрэн у окна, я вышел посмотреть, что происходит. Элен подняла что-то с земли и покачивала, прижав к груди.

– Что стряслось?

– Он мертв, – без выражения проговорила она. Приоткрыла сложенные ладони, показав недвижное смятое тельце воробья с еще трепещущими перышками. Головка откинута, словно в полном изнеможении. На ночной рубашке Элен алела булавочная капелька крови. – Бедняжка! – расплакалась она.

– Он не успел почувствовать боли.

– Ты правда так думаешь?

Горе людей, живущих счастливо, людей, обращающих свою бесхитростную любовь на все окружающее, невыносимо. Для нас, всех остальных, оно как страдание детей.

– Оставь его, – мягко сказал я. – Это в порядке вещей.

Я осторожно взял у нее крохотное тельце (оно еще было едва ощутимо и неприятно теплым, как телефонная трубка, которой только что пользовались) и положил в тени кустов. Затем обнял Элен за мощные плечи и повел к дому.

– Что там случилось? – спросила Фрэн, поднимая голову от стола.

– Этот проклятый кот, – сказал я, – убил воробья.

– Ох!

Элен тяжело облокотилась о кухонный стол и попыталась улыбнуться сквозь слезы.

– Простите. Я такая глупая! – Она утерла глаза и шмыгнула носом. – Столько шума из-за какой-то птички.

Но нам тут же стало ясно, что воробей имеет к этому самое малое отношение. Элен вздохнула довольно театрально.

– Я просто хочу, чтоб мы жили в согласии и были счастливы.

Последовало молчание, во время которого я неуклюже гладил ее по плечу.

– Все этого хотят, – сказала Фрэн и спокойно вышла.

Я поцеловал жену в щеку.

– Я тебя люблю. – Как ни сдерживал я себя, ее ранимость, ее способность все принимать так близко к сердцу, неимоверная доброта вызывали во мне раздражение, злость. – Ты лучше меня.

– Нет, нет, Клод. – Слезы у нее высохли, но голос был несчастным. – Ты хороший человек – по-своему. Только слишком суров с Фрэн. Разве ты забыл, каким сам был в ее возрасте? У нее в голове каша. Нет смысла пытаться давить на нее.

– Может, ты и права.

– Почему бы тебе не подняться к ней и не поговорить?

– О Боже, опять ты за свое. Это так необходимо?

– Нет, конечно. Это исключительно твое дело. – Спорить с Элен было все равно что бороться с облаком. Эта бесполезность иногда заставляла меня вести себя до того дико, что я сам изумлялся. – Конечно, я была бы счастлива, если б ты помирился с ней, – продолжала жена, – но поступай как хочешь.

– Ладно, будь по-твоему. Только, пожалуй, выпью еще кофе, чтобы окончательно успокоиться. – Я пил кофе, а Элен смотрела на меня, склонив голову набок и сложив толстые руки на груди.

Недавние слезы сменила слабая улыбка. Я даже забыл добавить в кофе молоко.

– Ах, черт!

Пересиливая себя, я поднялся наверх и постучался к Фрэн.

В комнате царил обычный беспорядок: повсюду разбросанные журналы, бюстгальтеры, косметика и любимые игрушки. Фрэн уже успела надеть белую блузку и сейчас, сидя у туалетного столика, повязывала школьный галстук. Ее теперешнее одеяние выглядело на ней нелепо. Она обернулась через плечо, но ничего не сказала.

Чувствуя себя ужасно неловко, я присел на краешек кровати, как садился, когда она была маленькой, чтобы почитать ей что-нибудь. Я всегда искал возможности почитать своим детям, но Кристофер меня разочаровал. Всякий вымысел поражал его своей нелепостью. Его интересовали одни планеты, вулканы и звезды. С другой стороны, Фрэн была очарована историями о принцах и волшебниках и просила, чтобы я читал ее любимые сказки снова и снова. Наверно, самое большое удовольствие, которое я в жизни испытывал, было зайти по дороге с работы домой в книжный магазин и купить ей новую книжку.

Она кончила возиться с галстуком и повернулась ко мне.

– Больше не стану надевать ту рубашку. Я хочу сказать, если она тебе в самом деле не нравится…

– Не беспокойся. С моей стороны это была просто глупость.

Последовало молчание. Ярко светило весеннее солнце, и, когда она повернулась к окну, вокруг ее головы вспыхнул ореол.

– Вчера вечером… – заговорила она, и я опустил голову.

– Это я виноват, Фрэн. Не следовало мне быть таким грубым с тобой.

С этими словами я встал, и она вдруг оказалась в моих объятиях и с удивительной силой сжала меня. В прежние времена после дня на работе, когда, казалось, весь мир настроен против меня, было так важно увидеть ее перед тем, как она ляжет спать. Как я любил ее тогда. Она, бывало, каждый вечер обнимала меня с жадным эгоизмом, свойственным детям, не подозревающим о счастье, которое они сами дарят.

Мы стояли прижавшись друг к другу, и я забеспокоился, не противно ли ей ощущать мое брюшко. Потом я почувствовал прикосновение ее груди, вздымающейся и опадающей, как бока двух теплых сонных зверьков. Роджер, или как там его, точно так же ощущал ее. Я видел его голову, темноволосую и не имеющую лица, склоненную к ней. Я резко разжал объятия и отступил в сторону.

Фрэн удивленно посмотрела на меня.

– Мне трудно… – заговорил я, но запнулся – язык не поворачивался продолжать.

– Да, я понимаю.

На какой-то миг мне почудилось, что она и впрямь может понять, хотя самому мне это давалось с трудом. В ярком солнце просвечивали силуэтом сквозь белую блузку ее грудки. Они выглядели крохотней, чем когда ощущались, и формой походили на слезинки. Чуть кивнув, я неловко зашагал к двери. Распахнул ее и оглянулся.

Фрэн стояла отвернувшись к окну и надевала школьный блейзер – точно так же, как в те дни, когда мир вне моих объятий не внушал ничего, кроме страха.

Как я любил ее тогда.

Прежде чем зайти в магазин и узнать, не добился ли Вернон каких-нибудь успехов, предстояло еще отправиться по делам в Кентербери.

Конечно, Кент не то место, куда бы я спокойно поехал без крайней необходимости. В тот день, как это случалось регулярно, возникла необходимость навестить жившего там Клайва, мастера из мастеров. Клайв был среди тех, кто работал на меня, выполняя мои случайные заказы. Моя семья знала его как просто реставратора, но в действительности он был способен на кое-что большее, вот почему я предпочитал, чтобы он жил в почтительном отдалении от меня.

Я сел в «рейнджровер» и тронулся, галька захрустела под колесами.

Эти поездки за город всегда вносили приятное разнообразие в повседневную рутину. Уже через двадцать минут настроение у меня поднялось. Я возвращался в простой и ясный мир бизнеса, в котором чувствовал себя как рыба в воде.

В то утро шоссе, ведущее из Лондона, было полупустым, и я мчался по залитой солнцем дороге с опущенным стеклом, поглядывая на безоблачное небо. От непривычного весеннего сияния впечатление было такое, будто я только что снял темные очки. В бардачке завалялась кассета с записью «Кентерберийских рассказов», а поскольку я туда и ехал, я сунул ее в магнитолу и нажал клавишу. Над головой немыслимо безмятежно плыли стаи облаков. Они были воплощением белизны, которой белизна зубов и бумаги – лишь слабое подражание, пришельцы из иного, совершенного мира, и одновременно казалось, протяни руку и коснешься их. Прохладные озера их теней скользили по земле. Когда я несся сквозь них, возникало ощущение, будто с заднего сиденья старик Чосер, опершись подбородком на свой посох и вперя проницательный взгляд в открытое окно, обращается прямо ко мне на благородном языке своего столетия.

Клайв жил в одной из сонных деревушек, столь типичных для соседних с Лондоном графств. По крайней мере, они выглядят сонными. На деле же в них кипит жизнь: люди тут варят джемы, пишут на «Радио Таймс» о вчерашних вечерних передачах, делают перманент и вонзают друг другу нож в спину. Домишко, служивший Клайву одновременно жильем и мастерской, тоже был до омерзения типичным с его свинцовыми рамами и розами, вьющимися по стене.

Дверь открыл поджарый седой человек в фартуке и с потухшей самокруткой, прилипшей к нижней губе. По его виду никак нельзя было сказать, что он мастер золотые руки, один из вымирающего племени настоящих кудесников. В стране осталось всего несколько мастеров, которые могли из ничего сделать антикварный шедевр. Большинство ловкачей способно было лишь на то, чтобы состарить уже существующую вещь.

– Доброе утро, Искусник, – поздоровался я. – Что, готов мой заказ?

– Думаю, что так, мистер В., – ответил Клайв, прилипший к губе окурок укоризненно при этом шевелился. – Уж сделали как умеем.

– Покажи, покажи быстрей, пока я не спустил в штаны.

Кент всегда заставлял проявляться всему самому дурному во мне.

Клайв провел меня через дом на задний двор, в садик, в котором находилась большая мастерская. Со спокойной сдержанностью мастер открыл дверь. Внутри кроме столярного инструмента хранился и всяческий материал, с которым работал Искусник: штабеля досок, находившихся на разных стадиях обработки, бесконечные ящики с мебельными ручками, петлями и замками всех самых знаменитых мебельным искусством эпох. В одном углу высилось, как привидение из пантомимы, нечто внушительных размеров, прикрытое пыльной тряпкой. С ритуальной медлительностью Клайв прошел в угол и сдернул тряпку на пол, усеянный стружкой и опилками.

– Вот, смотрите.

У меня аж дыхание перехватило. Это был красного дерева высокий комод эпохи Георга III во всей своей красе: резной карниз, гнутые стрельчатые ножки, углы с каннелюрами – все было на месте. Найти столь прекрасно сохранившийся экземпляр, не разделенный на верхнюю и нижнюю бельевую части, было, говоря без преувеличений, невероятной удачей.

– Искусник! – сказал я с восхищением. – Ты превзошел самого себя! – Я долго ходил вокруг комода, разглядывая его под разными углами, в немом благоговении перед талантом Клайва. – Да, да, это твой шедевр.

– Вы очень добры, мистер В.

Я ничуть не преувеличивал. Этот комод был лучшим из всех «воспроизведений», сделанных Клайвом. Начать хотя бы с того, что он сделал его собственноручно от начала до конца, что ставит его на одну ступень с самими мастерами-краснодеревщиками Георгианской эпохи. Но дальше ему пришлось идти на всяческие ухищрения, и это переводило его в иную категорию.

Во-первых, он тысячи раз выдвигал и задвигал ящики, чтобы создать впечатление, что комодом пользовались пару веков. Затем он вынес его в сад и оставил там на открытом воздухе на месяц. Подпортив таким способом, он затащил его обратно и подновил. Потом – и это было просто гениально – снял подлинные ручки и заменил на другие, эпохи королевы Виктории, чуть более массивные и вычурные. Даже самый проницательный дилер попался бы на эту хитрость. Он бы заметил, что ручки не оригинальные, был бы доволен своей проницательностью и снял бы, чтобы убедиться в этом. Но под ними увидел бы следы от старых, Георгианской эпохи ручек, оставленных, пока комод стоял в саду у Клайва. Какое бы он вынес заключение? Конечно, что комод подлинный, должен быть подлинным. Отличная уловка.

Верить, что приобрел подлинник, так же хорошо, как иметь его, вот что я вам скажу.

– Клайв, ты гений. Сколько с меня?

– Ну, в последнее время все малость подорожало, мистер В. Я рассчитывал на семьсот пятьдесят.

– Полно, полно, Клайв, давай серьезно. Учти, что и я должен с этого что-то иметь. Мои расходы в этом году тоже взлетели до небес. Если я дам тебе семьсот пятьдесят, то не оплачу и бензин на поездку сюда. Сойдемся на пяти сотнях.

Дурень согласился. Золотые руки, а мозги никуда, таков был Клайв.

Кряхтя и отдуваясь, мы погрузили комод в «рейнджровер», и я отправился обратно в Гринвич. Когда я приехал, Кристофер был один в магазине, наводил глянец на довольно изящный чайный столик семнадцатого века. Глядя на его рассеянные движения, можно было подумать, что он все утро трет эту небольшую вещицу, а мысли его в это время витают где-то далеко, занятые решением сложной метафизической проблемы. Заслышав звук открывающейся двери, он резко выпрямился, едва не опрокинув телескоп, стоивший пятьсот фунтов.

Кристофер, конечно, знал, что невозможно заработать на антиквариате, не продавая время от времени подделки. О чем он еще не знал, так это о том, что фактически на меня уже работал человек, который их мастерил. Я ничего ему не говорил, не будучи уверен, как он отреагирует на подобное злостное мошенничество. Впрочем, он имел голову на плечах, и было только делом времени, когда он задастся вопросом, как я умудряюсь каждый месяц добывать подобные жемчужины.

– Здравствуй, Кристофер. Ну, что тут у нас происходит?

Вопрос не слишком определенный для моего сына. Несколько секунд он жевал губами, раздумывая над моими словами и прочими тайнами бытия. Кадык отчаянно ходил вверх и вниз. Наконец до него дошло.

– А да, утром я наконец-то продал те два кресла.

– Что, уж не те ли, ампирные? – Они были самой дорогой вещью в магазине и почти наверняка подлинной. – Розового дерева?

– Да.

– Черт возьми! И сколько ты за них взял в конце концов?

– Две тысячи пятьдесят.

– Отлично, сын. – День складывался удачно. Секунду я стоял, с удовольствием вдыхая запах мебельной политуры и бархоток «Брассо», который всегда напоминал мне мою молодость. – Просто отлично. Я там привез новую вещицу. Не желаешь помочь внести ее?

Мы втащили шедевр Клайва в магазин.

– Кажется, замечательная вещь, – сказал, отдуваясь, Кристофер, когда мы поставили комод на место. – Где ты его достал?

– На аукционе в Эссексе. Пришлось заплатить бешеные деньги, но, думаю, кое-что мы вернем.

– О! – воскликнул он, нагибаясь, чтобы рассмотреть поближе. – Ручки-то у него более поздней работы, так?

– Возможно, их заменили. Это часто делают.

– Гм…– с сомнением хмыкнул Кристофер, лишний раз доказывая, что унаследовал от матери ее интуицию.– Что-то я не очень в этом уверен…

– Ладно, все равно попробуй, может, найдется на него покупатель.

– Сколько мне просить за него?

Методика подобных подсчетов была проста. Прикинь, сколько такая вещь действительно может стоить. Утрой цену. Добавь пятнадцать процентов налога на добавочную стоимость на тот случай, если решишь его заплатить. Плюс еще двадцать процентов на кретинизм этих невеж покупателей – вот и будет подходящая сумма!

– Две с половиной тысячи.

– Что ж, цена хорошая.

– Считаешь? Я, пожалуй, дал маху. Надо накинуть еще две с половиной сотни.

Помня, что я заплатил за него всего пятьсот фунтов, вы можете подумать, что это уж слишком. А сколько, вы ожидали, я заплачу Клайву? Ради всего святого! Ведь чертов комод – это всего-навсего подделка.

– Правильно, – сказал я и торопливо направился к выходу. На сегодня я достаточно потрудился, хватит. Съезжу посмотреть, как продвигаются дела у Вернона.

По дороге в книжный магазин меня вновь охватило вчерашнее возбуждение. Даже не раскрыв всех своих тайн, байроновские письма уже были самым волнующим открытием, какое мне когда-либо удалось совершить. Зашифрованные фрагменты могли содержать совершенно новые факты из жизни поэта, которые поразят литературный мир, неизвестную любовную историю например.

Как всегда, вечность ушла, пока я нашел место, чтобы припарковаться. Пока мой «рейнджровер», эта раскаленная коробка из металла и резины, полз в потоке машин по весенним улицам, я фантазировал: зашифрованный текст изменит не только наш взгляд на Байрона, но на все романтическое движение в литературе. Наши с Верноном портреты появятся на первых страницах воскресных газет, нас снова и снова будут просить рассказать историю нашего поразительного открытия. Сами письма будут стоить целое состояние, но не покинут своего законного места в застекленном шкафчике у меня дома, никому не позволю их тронуть.

К тому времени, как я припарковался, я уже убедил себя, что Вернон успел справиться с шифром. Я торопливо зашагал к магазину, чуть ли не бегом преодолев последние несколько ярдов, и, задыхаясь, ворвался в дверь.

В зале был лишь один клиент, американец с возмутительно торчащим, словно фаллос, объективом фотоаппарата; расставив ноги и будто вросши в ковер, он смотрел на Кэролайн, которая взбиралась по стремянке к верхним книжным полкам. На ней была вчерашняя коротенькая юбочка, и я, даже при том, что мысли у меня были заняты совсем другим, на миг задержался взглядом на ее бледных ляжках.

Вернон сидел в глубине магазина, склонившись над ворохом бумаг, покрывавших стол. Заслышав треньканье колокольчика над дверью, он поднял голову и посмотрел в мою сторону. Посмотрел совершенно пустым взглядом.

– Ах, вот она! – Кэролайн начала неуклюже спускаться вниз, крепко прижимая к себе огромный том с золотым тиснением на корешке. – Вы сами, сэр, убедитесь, что она в превосходном состоянии.

– Поднимитесь ко мне наверх, Вернон, – сказал я, проходя мимо американца и чувствуя на себе мраморный взгляд Байрона, – и расскажите, как продвигается дело.

Старик кивнул и начал с трудом вставать со стула. Подойдя к его столу, я увидел тоненькую стопку Гилбертовых писем, окруженную листками, вырванными из блокнота, первозданно белыми по сравнению с пожелтевшими письмами. Листки сплошь были исписаны аккуратным бухгалтерским почерком, и я обратил внимание, что цифр и подсчетов на них было столько же, сколько слов и фраз.

– Это мы тоже можем забрать с собой, – сказал я, начиная собирать бумаги. – В офисе работать спокойней.

– Благодарю. – По пути к лестнице Вернон бросил неприязненный взгляд на нашего единственного посетителя. – Здесь было довольно сложно сосредоточиться.

Переложив бумаги в одну руку, другою я взял его под локоть, помогая подняться на первую ступеньку. Колени у него скрипели не просто громко, а почти душераздирающе, как дверь в фильме ужасов. Мне подумалось, что скоро старику придется передвигаться в инвалидной коляске.

– Чем обрадуете, Вернон?

– Да особо нечем, Клод.– Только услышав, как он обращается ко мне просто по имени, я вспомнил, что письма сблизили нас, привнесли теплоту в наши отношения.– Дешифровка может занять много времени.

Дальше мы поднимались молча, потому что я почувствовал себя с ним неловко. Мне казалось, что прежде, когда в наших отношениях присутствовали едва сдерживаемые горечь и соперничество, было почему-то проще жить. Правду он вчера сказал: между нами очень мало общего. Мы принадлежим к разным поколениям, разным мирам.

В офисе было солнечно и тихо. Привычными сталагмитами высились древние груды книг, столпами вневременными и загадочными, как Стоунхендж: все премудрости европейской культуры, сведенные к коллекции примитивных тотемов. Байрон стоял в позе романтического героя, гордо встречающего ледяной морской ветер. Сомнительные книжки, которые приволок Пройдоха Дейв, валялись там, где мы их оставили – на столе рядом с бутылкой и стаканами.

Я медленно подвел Вернона к столу, и мы уселись, как сидели вчера, друг против друга, я спиной к окну, так что солнце пригревало меня, словно рубашка на мне была только что из-под раскаленного утюга.

– Вернон, мне бы хотелось, чтобы с сегодняшнего дня вы без стеснения заходили сюда, когда пожелаете. – Старик в свойственной ему манере ответил легким наклоном головы. – Знаю, вы это воспринимаете очень серьезно, но для меня то, что по закону я являюсь владельцем магазина, не имеет значения. Единственная моя забота – это чтобы он приносил доход. Относитесь к нему как к нашему общему делу.

– Очень любезно с вашей стороны, Клод.

– Ну и прекрасно. А теперь расскажите, что там с письмами.

Не говоря ни слова, Вернон разложил бумаги на столе, щурясь от падавшего на них солнца. У меня, как обычно, возникло ощущение, что он успел забыть, о чем я сказал секунду назад. Только я собрался повторить свои слова, как он заговорил.

– Насколько я понимаю, это чисельный шифр, – сказал он, не поднимая глаз от бумаг. – Однако впечатление такое, что его почти невозможно разгадать. Я бился с ним вчера до поздней ночи, сегодня вернулся к нему рано утром и совершенно ничего не добился. Пытался решить всеми мыслимыми способами, но все получалась какая-то тарабарщина.

– Тем не менее это наверняка лишь вопрос времени.

Он поднял голову и сурово посмотрел на меня поверх очков.

– Клод, вам не приходило в голову, что, быть может, это чей-то розыгрыш?

– Что вы хотите этим сказать?

– Подумайте сами. Мы имеем письма, написанные якобы в начале девятнадцатого века и содержащие пространные зашифрованные фрагменты, что фактически делает их уникальными. Тому есть три возможных объяснения. Первое, что это действительно шифр, в таком случае Гилберту необходимо было написать нечто такое, чего не смог бы прочесть никто из тех, для кого это не предназначалось. И второе, эти зашифрованные вставки – своеобразная шутка.

– Что очень сомнительно, не так ли?

– Тогда, на мой взгляд, верно первое объяснение. Но, в конце концов, о чем столь опасном должна была бы знать эта Амелия?

– Гм… а какое третье предположение?

– Я подумал, это очевидно. Что письма – подделка.

– Чепуха! Какой в этом смысл? Право, единственное, ради чего занимаются подделками, это деньги.

– Разумеется, разумеется, – пробормотал Вернон, снова склоняясь над выцветшими листками. – Просто мне кажется, что ни одно из этих объяснений не подходит. Каждый раз, как я смотрю на эти проклятые символы, не могу избавиться от ощущения, что меня морочат.

– Но вы все равно не отступитесь?

Я мог бы и не спрашивать. Не успел я договорить, как он, насупя брови, снова уткнулся в блокнот и принялся что-то писать, ничего не слыша и не видя вокруг.

– Что? О да, я не… отступлюсь… ага, так-так…

Ответ повис в воздухе. Однако на сей раз он так и не договорил. Пять минут спустя он бросил ручку и сидел, уставясь на написанное, явно забыв о моем присутствии.

В комнате висела такая напряженная тишина, что я боялся дышать. Казалось, мысли Вернона толпятся над этой тишиной, как радуги над мыльной пленкой, и любой звук может спугнуть их. Кресло, в котором я сидел, когда-то принадлежало его отцу – старое кожаное кресло, которое вращалось на деревянном основании, и малейшее движение заставляло его скрипеть и стонать, так что я сидел, не смея пошевелиться, и раздумывал над своей дальнейшей жизнью.

По правде говоря, я приближался к тому возрасту, когда уже особо много не сделаешь. Мой основной офис в Гринвиче, который занимался выплатой жалованья сотрудникам, сбором дохода, который приносила разнообразная недвижимая собственность, и прочим, по существу работал сам по себе, не требуя моего контроля, достаточно было того, что за ним между делом приглядывал Кристофер. Торговля антиквариатом целиком перешла к нему: на аукционы, или посмотреть продающуюся недвижимость, или к Искуснику Клайву я ездил больше из удовольствия, чем по необходимости. Что до Элен и ее закусочной, то в ее дела я не вмешивался.

Книжную лавку Дьюсона я приобрел не столько из деловых соображений, сколько из желания чем-то занять себя, но уже через два месяца магазин был полностью перестроен и успешно заработал. Моего присутствия в нем не требовалось. Вернон и Кэролайн прекрасно справлялись и сами.

И вот, когда я сидел там в своем скрипучем кресле, а Вернон корпел над письмами, мне в голову пришла мысль, равно как рано или поздно приходит всем нам, что моя карьера постепенно движется к закату. Однако к осознанию этого факта примешивалось возбуждение, порожденное загадочными письмами, которое так живо напомнило мне мою молодость и первые сделки, с чего, собственно, все и началось.

Вернон снова принялся писать, словно его вдруг осенило. Чуть наклонившись над столом, я, к своему удивлению, увидел, что он производит какие-то сложные вычисления, что-то деля столбиком. Какое отношение это имело к шифру, можно было только догадываться. Наконец он тряхнул головой и тонкой линией перечеркнул все свои подсчеты.

Расстроенный, что ничем не могу помочь Вернону, я крутил обручальное кольцо на пальце и блуждал глазами по комнате. Все в ней – сейф, гравюра с изображение кремации Шелли, внушительные нагромождения книг, солнце, сверкающее на часовой цепочке Вернона, – виделось застывшим, как на картине с изображением некоего интерьера.

Мысли мои рассеянно блуждали. Ноги Кэролайн под столом. Фрэн, лишь вчера еще маленькая девочка, а теперь вот задравшая юбчонку – зачем? – демонстрируя свою женскую зрелость. Элен, бегущая по саду, размахивая руками. Моя карьера, подходящая к концу. Росс, врывающийся без стука ко мне в комнату в университетском общежитии, потом вдруг останавливающийся и ерошащий свою бороду. Послушай-ка вот это. Что именно? Какое-то стихотворение, которое он только что где-то вычитал.

Когда мне было двадцать с небольшим, я поехал в Клэпхем, к пожилой женщине, желавшей продать кое-какие антикварные вещи. Ничего особо ценного у нее не оказалось – так, много всяческого викторианского барахла, с которым не стоило и возиться. Для нее, однако, те вещи были дороги как память, отчего мы никак не могли с ней договориться о цене. Пока мы торговались по поводу вещей в спальне для гостей, я заметил, что она что-то прячет за платяным шкафом, словно стыдясь, что кто-то увидит: это была вылинявшая китайская ширма. С замиранием сердца я небрежно попросил показать мне ее. Это просто старый хлам, сказала хозяйка, и я могу забрать ее бесплатно, если желаю. В конце концов я по своей доброте душевной заставил ее взять тридцать фунтов и унес ширму с собой.

В том же месяце изображение ширмы появилось на обложке каталога аукциона Кристи. Проданная за двадцать пять тысяч, она позволила начать мне собственное дело.

Спазм в желудке вернул меня на землю. Я увидел, что продолжаю крутить кольцо на пальце с тем же волнением, какое испытывал много лет назад. Но на сей раз это не помогало, я это чувствовал. Неожиданно во мне возникло неясное желание бежать, вырваться на свободу. Какая-то часть меня подталкивала продать все, что я имел, и уехать, отправиться за границу, подальше от карьеры, которая завершалась, от безлюбого брака, от детей, переросших мою любовь.

Я встал и подошел к окну. Солнце обняло меня. Фредди был внизу, на тротуаре, и, опершись на урну, заглядывал внутрь нее, словно ждал, что его вот-вот вырвет. Во мне росло нетерпение, предчувствие больших перемен.

– Вернон, – прерывающимся голосом сказал я, но тот не слышал меня. Даже глаз не оторвал от работы. – Мне здесь нечего делать. Я ухожу. Если будут какие успехи, постарайтесь дозвониться мне домой.

– Непременно. – Он уже снова уткнулся в листки и что-то быстро писал. – Обязательно позвоню, Клод.

Я решительно вышел из комнаты и сбежал по скрипучим ступенькам. Посетителей в зале не было. Американец уже ушел. Заслышав мои шаги, Кэролайн оторвалась от книги.

– Мистер Вулдридж?

– Да?

– Что происходит? Отчего все так взволнованы?

– Объясню позже,– сказал я, проносясь мимо нее, хотя не имел представления, куда идти. – Сейчас я очень тороплюсь.

На улице солнце казалось не таким жарким. Перед Британским музеем я свернул направо и пошел в сторону Сохо. Потом вдруг возникла другая идея. Я замедлил шаг, удивляясь сам себе, но не остановился. Просто плыл дальше, увлекаемый людским потоком, словно пылинка на воде. Интересно было наблюдать за собой со стороны – как далеко я в действительности зайду. Углубившись в квартал красных фонарей, я остановился и прочитал приглашение над раскрытой дверью:

ВОСЕМНАДЦАТИЛЕТНИЕ МАНЕКЕНЩИЦЫ.

ВВЕРХ ПО ЛЕСТНИЦЕ.

Задрав голову, я увидел четыре грязных окна с серыми тюлевыми занавесками. И надо всем этим продолжали скользить все те же, что и утром, облака, немыслимо безмятежно, мечтой о белизне.

Сам не заметив как, я оказался на лестнице и понял, что на самом деле задумал это еще в магазине, а может, и еще раньше. Я не дрожал от нетерпения. Во мне не было и признака того томления по юной плоти, которое преследовало меня большую часть моей женатой жизни. Двадцать пять лет верности и жертвы закончились спокойно, с чувством печали.

5

Когда я тем вечером открыл дверь, вернувшись домой после первой моей измены, Элен готовила ужин. Аромат с кухни уже проник во все уголки дома. Жена в ситцевом платье, которое висело на ней мешком, сновала от буфета к плите. Завидев меня, она подошла, тыльной стороной ладони отводя выбившиеся прядки. Я глядел на нее, испытывая чувство невыносимой ностальгии по нашей молодости, которая в случаях, подобных нашему, часто приходит на место любви.

– Здравствуй, дорогой! – Мгновение она смотрела на меня, явно заметив, что что-то не так. Однако в этот раз интуиция ее подвела. Должно быть, она не распространялась на супружескую неверность. Возможно, в случаях, которые грозили Элен болью, ее дар переставал действовать. Она совершенно неверно истолковала выражение моего лица. – Значит, расшифровать письма не получается.

Я помотал головой. Вдруг мне пришло в голову, что запах девицы мог остаться на моей одежде и теле, так что я быстренько сел за стол, не дожидаясь, когда Элен подойдет ближе. Но, сев за стол, я тут же сообразил, что отказ от ежевечернего ритуала будет подозрительней всякого запаха.

Но Элен, видимо, ничего не почувствовала или не обратила внимания. Она просто вернулась к готовке. Мне показалось, что она никогда не была такой бесхитростной и слабой. Какое-то время она стояла у плиты, повернувшись ко мне спиной, а я сидел за столом, недоумевая, что за безумие нашло на меня сегодня днем.

– Клод! – вдруг повернулась ко мне Элен, словно только сейчас что-то сообразив. – Что с тобой?

– Со мной? Что ты имеешь в виду?

– Ты не налил себе выпить!

Мгновенье я смотрел на ее сияющее лицо, красное от жара плиты, как у вошедшей в раж исполнительницы рождественских гимнов.

– Да что-то не хочется.

– Господи, должно быть, плохи дела!

Не в состоянии отвечать, я смотрел мимо нее в окно с чувством полного опустошения, как бывает, когда переспишь с женщиной. Сумерки ложились на сад. Над крышами в разрывах мрачных туч увядало и мрачнело небо. Начали вспыхивать линии фонарей, прорезая громадное скопище городских улиц и уходя в сумрак пригорода. Это было как какой-то ритуал, утонченный и глубинный, вселенский знак, который никогда никому не понять. Тьму медленно пересекал самолет, вспыхивали его бортовые огни, словно регистрируя пульс незримого сердца.

– Это тебе. – Элен стояла у стола, протягивая маленький сверточек. – В благодарность за сегодняшнее утро.

– Что? – озадаченно спросил я. – А что произошло сегодня утром?

– Не имею представления. Все, что я знаю, это что ты заходил к Фрэн и в результате у нее было прекрасное настроение, когда она вернулась домой. Уж не помню, когда я видела ее такой счастливой.

– Да ну, пустяки, зашел и зашел.

Элен ласково улыбнулась и быстро поцеловала меня в лоб.

– Я знаю тебя, Клод. Знаю, чего тебе стоит заставить себя извиниться.

Я молча развернул сверток. Внутри находилась бархатная коробочка, а в ней – кошмарные, золотые с черным запонки. Элен с опаской взглянула на меня.

– Ну как?

– Восхитительные запонки.

– Правда, нравятся? – неуверенно переспросила она. – Мне кажется, они очень необычные.

– Точно, очень необычные. – Элен любила покупать мне одежду, но лучше бы она этого не делала. У нее не было ни чувства стиля, ни хотя бы понимания мужского честолюбия. Но сейчас это было не важно, я встал из-за стола и обнял ее. – Чудесные запонки, Элен. Правда

Я едва не расплакался.

– Я рада.

– Кстати, а где Фрэн?

– У себя в спальне. – Элен отступила на шаг и многозначительно посмотрела на меня. – Повторяет уроки.

– О!

– Ну, ты доволен? Она действительно занимается!

– Конечно, доволен, – ответил я, заставив себя улыбнуться. – Очень доволен.

При других обстоятельствах это был бы прекрасный день. Мы с Элен обменивались обычными шутками относительно моей работы. Примерно через час спустилась улыбающаяся Фрэн и на самом деле поцеловала меня в щеку. Ближе к ужину появились Росс и Кристофер. В тот вечер даже у Росса, казалось, было хорошее настроение, он постоянно подливал себе и, блестя темными глазами, сыпал шутками и байками. Когда он бывал в ударе, с ним не мог сравниться никто из моих знакомых.

Все были веселы и болтали без умолку. В общем шуме не было заметно моей молчаливости. Только однажды Фрэн наклонилась ко мне – ее свежая красота сияла, освещенная снизу свечами, которые зажгла по такому случаю Элен, – и спросила:

– В чем дело, пап? Ты что-то приуныл.

– Да нет. Просто устал.

Наконец мы легли. Жена прижалась ко мне и, чувствуя, что во мне нет желания, довольная уснула, положив голову мне на плечо. Несколько часов я пролежал без сна, боясь двинуться, чтобы не разбудить ее. Рука совсем онемела, но я все равно не шевелился. Никогда за все время нашей совместной жизни не чувствовал я себя таким одиноким. Я был почти благодарен жжению в желудке – моему неразлучному спутнику, малой доли той кары, которой я заслуживал.

Рассвет застал меня на обычном своем посту – у застекленной двери в кухне, где я стоял и смотрел на рассвет в саду. Ночь стекала с лужайки под деревья и кусты в дальних его уголках. Я задумчиво стоял, покуривая и наблюдая, как она отступает.

Что-то сломалось во мне вчера, и лишь теперь, когда это вдруг произошло, я осознал, в каком напряжении жил все эти годы. Должно быть, блюсти супружескую верность – всегда тяжелое бремя. Дешевая девка, с которой я провел время в квартале красных фонарей, была в самом соку. Долгое время зная лишь перезрелое, рыхлое тело жены, я забыл, сколь упруга может быть юная плоть.

Тем не менее по-настоящему она меня не зажгла. Рядом с ее молодостью мне лишь стало видней, какая сам я рухлядь. Сейчас, дымя сигаретой и глядя на сад, я понял, что в определенной степени та девушка была знаком, зашифрованным посланием о моей жизни.

В должное время спустились Фрэн и Элен, чтобы позавтракать. Они оживленно болтали за столом, я же сидел и молча наблюдал за ними с таким чувством, будто смотрю прямую передачу по телевизору. Только теперь я разглядел, что Фрэн уже почти стала взрослой. Возможно, это тоже сыграло определенную роль. У детей свое назначение. Они придают нашей жизни смысл. Жена же у меня – неунывающая, грузная женщина, ее прекрасные волосы уже седеют. Глядя на нее, я чувствовал определенную вину за вчерашнее, но так отстраненно, словно это случилось не со мной, а с кем-то другим. Мое похождение не доставило ей страданий.

Жена с дочерью не обращали внимания на мое молчание, сочтя его за одну из обычных моих причуд. Фрэн кончила завтракать и скрылась у себя наверху. Я вышел из-за стола, вернулся к застекленной двери и закурил очередную сигарету.

– Ты собираешься одеваться, милый?

– Нет. К чему? Куда мне идти?

Мой ответ удивил Элен.

– Ты не собираешься в книжный магазин?

– Теперь там и без меня прекрасно обходятся.

– А письма как же? Вернон, может быть, уже расшифровал их.

– Он позвонит, если расшифрует.

Секунду спустя я почувствовал ее руку на своем плече.

– Что с тобой, Клод? – нежно спросила она. – Я знаю, что ты всю ночь не спал.

– Я чувствую себя старым, Элен. То, что байроновские письма лишили меня покоя, тому доказательство. Знаешь, нечто подобное я когда-то испытывал, заработав двадцать фунтов на каком-нибудь платяном шкафе. И теперь взбудоражен не меньше. Не могу избавиться от ощущения, что это последняя моя находка. Нет у меня стимула, чтобы дальше продолжать дело. – Я улыбнулся, чувствуя себя глупо, но мне было необходимо выговориться. – Я передал бразды правления Кристоферу. От меня больше нет никакого проку.

– Конечно, ты не прав, любовь моя. Может, ты займешься новым бизнесом, или расширишь этот, или еще что-нибудь придумаешь.

– Я устал от бизнеса, вот в чем все дело. Слишком это легко. Каждый дурак может делать деньги.

Элен рассмеялась.

– Пойми, ты достиг положения, к которому, по твоим же словам, всегда стремился: сколотить такое состояние, чтобы, уйдя на покой, жить в роскоши.

– Иметь много денег и ничего не делать – такое хорошо, только когда молод. Для меня это все равно что смерть. Я боюсь ощущения пустоты. – На солнце набежала тучка. На сад легла тень. – Мой отец…

Даже не оглядываясь, я почувствовал, что Элен тихо подошла и стала у меня за спиной.

– Выброси эти мысли из головы, Клод. Это последнее, над чем тебе стоит сейчас задумываться.

Я посмотрел на тучку: солнце выглянуло из-за нее, и вновь брызнуло ослепительное сияние.

– Я всю жизнь вкалывал без передышки.

– Пока, мам! Пока, пап!

Мы попрощались с Фрэн, на секунду задержавшейся в дверях. Она была в школьной форме. Когда дверь закрылась за ней, меня обдала волна невероятной печали.

– Как я люблю эту девчонку!

– Я это знаю, Клод. Вот поэтому ты не должен позволять себе киснуть. Сейчас важный период в ее жизни.

Я промолчал. Элен постояла немного, положив руку мне на плечо, и пошла наверх одеваться.

Все утро я слонялся по дому. Настроение было до того подавленное, что я даже не мог читать или слушать музыку. Оставалось только бродить по комнатам. Наверно, от безделья больше обычного разболелся желудок. Пришлось дать себе слово пойти к врачу, если через неделю не станет лучше.

Около двух пришла женщина убраться в доме. Чтобы не мешать ей, я решил пока погулять в саду. Под кустом, где я положил его вчера, я увидел мертвого воробья – бесформенный комочек перьев. Я подумал, что не дело оставлять его там, пока не уберет садовник. Сходил за совком и аккуратно, чтобы не повредить корни цветов, закопал воробья в мягкой земле одной из клумб.

Покончив с этим, я стоял, сам удивляясь, к чему были все эти хлопоты. К тому времени ветер усилился и небо стало похоже на свернувшееся молоко. Я чувствовал печаль, словно присутствовал на настоящих похоронах. Я закрыл глаза и перенесся в родительский дом, куда я приехал на рождественские каникулы в последний год моей учебы в Оксфорде. В то утро я проснулся от дикого вопля. Мать с побелевшим и застывшим лицом стояла на лестничной площадке у моей комнаты перед трупом отца, который висел на привязанном к перилам поясе своего халата.

Это случилось до Крещения, и перила еще были украшены мишурой. В последних нелепых судорогах отец сорвал несколько гирлянд, и они шутовским украшением оплели его плечи. В подобном обрамлении даже его лицо горгульи с толстым вывалившимся языком и выкаченными глазами казалось дурацким. Тело было абсолютно и неестественно неподвижно. Ты чувствовал, что малейшего движения воздуха достаточно, чтобы оно начало медленно поворачиваться в воздухе, точно бумажные Санта-Клаусы и снеговики на новогодней елке, когда открываешь дверь в гостиную.

Телефон стоял внизу, в холле, на инкрустированном викторианском столике, точно под моим отцом. Его ноги, бледные и прозрачные, словно восковые, приходились мне чуть выше уровня глаз. Час был ранний, и в доме было холодно. В ушах словно застыла смола. Набирая номер, я чувствовал смутный страх оттого, что пояс вот-вот оборвется и мертвец всей своей тяжестью рухнет мне на голову. Но он было совершенно неподвижен, погружен в вечное молчание, – труп малодушного банкрота.

Я убрал совок на место и медленно пошел к дому.

На полдороге я услышал то ясный, то приглушаемый порывами весеннего ветра звонок телефона.

Звонил радиотелефон, стоявший на кухонном столе. Я выдвинул антенну и, поднеся трубку к уху, пошел обратно в сад.

– Алло?

– Клод? Это Вернон.

Сердце у меня екнуло.

– Да, добрый день, Вернон. – Только сейчас ко мне вернулось ощущение времени: было уже около трех, а я все бродил по ветреному саду в халате. – Какие новости?

– Я разгадал шифр.

– Боже мой! И о чем там говорится?

– Ну, пока я прочитал только одно письмо.

– И?

В трубке послышался шорох: то ли помехи на линии, то ли тихое покашливание Вернона.

– Боюсь, вас ждет разочарование, так что будьте готовы к этому.

– Вряд ли, вряд ли.

– Во-первых, как я предчувствовал, шифр оказался чисельным и поразительно сложным. К сожалению, это означает, что на одной странице содержится не слишком много информации, поскольку каждая буква представлена своим отдельным вычислением. Группы символов, которые на первый взгляд кажутся словами, на деле служат для обозначения одной буквы. Таким образом, шифрованная страница Гилбертовых писем – это лишь короткий абзац обычного письма.

– В таком случае ему пришлось немало потрудиться.

– Это еще слабо сказано.

– Но чего ради? Что он скрывал?

– Судя по первому письму, ничего особо важного. Письмо – чистой воды любовное, Клод.

– М-да.– Я остановился посреди лужайки и посмотрел на небо. Похоже, собиралась весенняя гроза.– Значит, вы считаете, что это плохая новость?

– Во всяком случае, ничего хорошего. Я надеялся на что-то, что оправдает такую таинственность и, таким образом, даст доказательства подлинности писем. Одна любовь этого не дает. Что меня теперь интересует, так это байроновские письма. Надо их расшифровать. Вы собираетесь появляться сегодня в магазине?

– Через час буду. Я прихвачу их.

Я сложил антенну, как адмирал – подзорную трубу, и мгновение смотрел на темные тучи, собиравшиеся на горизонте, словно движущаяся горная гряда. Потом чуть ли не бегом вернулся в дом, потеряв на ходу шлепанцы, которые так и остались валяться на лужайке.

В спальне я на секунду задумался и решил, что времени уже слишком много и нечего делать вид, будто у меня сегодня обычный рабочий день. Может, моим рабочим дням вообще пришел конец. Так что я надел первое, что подвернулось под руку: широкие вельветовые брюки, рубашку с отложным воротником, замшевые туфли и короткий анорак. Потом зашел в кабинет и взял из застекленного шкафчика два письма Байрона.

Едва мои пальцы коснулись бумаги, как меня поразило острое предчувствие, хотя я не смог бы выразить его словами. Это было просто ощущение, что тайна этих писем неким образом связана со мной: мой вчерашний проступок, отношения с Элен и Фрэн, мучения человека, которому некуда бежать, – все получит объяснения.

Пока я ехал в город, надвинулись тучи, в мире стало сумрачно, как в спальне, где задернули шторы. Габаритные огни машин придавали дневному свету еще больше призрачности. Подъехав к магазину, я решил не обращать внимания на счетчик и припарковался прямо напротив двери. Оглядел улицу – нет ли полицейского патруля – и юркнул в дверь.

Внутри двое посетителей разглядывали книги, что в другое время обрадовало бы меня. Кэролайн, хотя и удивилась тому, что я одет так неформально, воздержалась от комментариев.

Вернон, так же как вчера, сидел в офисе наверху, склонясь над письменным столом, освещаемым слабым светом из окна; казалось, за все это время он не пошевелился, как Байрон на своем вечном берегу. Когда я опустился в скрипучее кресло напротив него, он поднял на меня глаза, лицо – бесстрастная маска.

– Клод. Добрый день. – Старик позволил себе слабую улыбку. – Вы вовремя, мне как раз хотелось кому-нибудь объяснить, как я расколол этот орешек.

– Так объясняйте, я слушаю, – сказал я, подавшись к нему через стол.

Вернон достал из аккуратной стопки лист бумаги и положил передо мной.

– Я сделал копии всех шифрованных фрагментов. Этот – из первого письма. Каждый из символов обозначает некое число. Эта направленная вверх стрелка, например, обозначает двойку, этот полумесяц – пять. Здесь присутствуют все десять цифр. Вам, возможно, известен простейший шифр, в котором каждая буква просто замещается ее порядковым номером в английском алфавите: «а» – единицей, «b» – двойкой и так далее. Так вот, шифр, который использовал Гилберт, намного более сложный вариант этого шифра.

Вернон сделал многозначительную паузу, поправил очки кончиком карандаша, явно очень довольный тем, что разгадал хитрость нашего друга из девятнадцатого века.

– Конечно, каждое число действительно соответствует букве. Однако, чтобы узнать, что это за число, необходимо сперва произвести кое-какие вычисления. Кроме цифр мы имеем здесь зашифрованные символы вычитания, сложения, умножения и деления. Так, например, вот эта группа знаков расшифровывается как «два плюс семь минус четыре», что дает нам пять. Ясно?

– Как дважды два.

– Следовательно, можно подумать, что эта группа знаков обозначает букву «е» – пятую в алфавите. Достаточно логично, не так ли?

– Конечно.

– Именно так я и подумал. Но какое бы число ни подставлял вместо того или иного знака, ничего не получалось. Одна сплошная бессмыслица. Вот почему вчера, когда вы приходили, я уже начал было думать, что все это розыгрыш. Но сегодня утром меня как громом поразило, я вдруг все понял.

Он снова сделал паузу, глядя на меня через стол. Ни разу за все время нашего знакомства я не видел такого восторженного выражения на его лице, такого сияющего взгляда.

– И что вы поняли?

– Каждое письмо к Амелии содержит в себе числовой ключ, как правило, он находится в абзаце, предшествующем зашифрованной части. К примеру, в том первом письме, если помните, он пишет, что, задув свечу, лег в постель и смотрел на звезды над Парижем и так далее. Он называет время – полночь, так что число двенадцать – это ключ к последующему зашифрованному фрагменту. Поэтому все, что нужно сделать, это прибавить двенадцать к результату каждого вычисления, и тогда все становится на место, обретает смысл.

– Вернон, вы чудо, – сказал я, глядя на загадочные каракули и не представляя, как бы я смог прочитать их. – А я-то поражался, как это вам удается решать кроссворды в «Таймс»!

– Желаете узнать, о чем говорится в письме?

– Разумеется.

– Я прикрепил расшифровку к каждому из писем. – Избегая моего взгляда, он принялся перебирать бумаги на столе. – Вот это – к тому, что мы сейчас смотрели.

Все так же не глядя мне в глаза, он протянул мне копию зашифрованного фрагмента из первого письма Гилберта, к которому скрепкой была прикреплена белая бумажная полоска с расшифровкой. Рядом с витиеватым слогом эпохи Реставрации расшифрованный текст поражал своей откровенностью.

«ПЕРВАЯ НОЧЬ БЕЗ ТЕБЯ НЕКОМУ БЫЛО ЕГО УБЛАЖИТЬ КАК ТЫ ВСЕГДА УБЛАЖАЕШЬ ПОЭТОМУ Я ДУМАЛ О ТЕБЕ ПОКА СОЛДАТ НЕ ВОССТАЛ И САМ ЗАСТАВИЛ ЕГО ТАНЦЕВАТЬ».

Я снял полоску, чтобы взглянуть на оригинал, и увидел, что Вернон был прав. Чтобы написать эти несколько слов, Гилберту понадобилось почти двенадцать строк символов. Столь невероятно много места и все ради того, чтобы засекретить свое коротенькое непотребное послание. Я снова обратил внимание на сдерживаемую неистовость каллиграфического почерка, тонкие линии-порезы на всей странице. И вновь, как при первом чтении писем, я остро почувствовал этого человека: Гилберт, этот аристократ, насмешливый, образованный, кладет столько труда на то, чтобы посреди своего послания вдруг оставить элегантный слог и зашифровать откровенную похабщину.

– Клод? Что вы обо всем этом думаете?

Несмотря на банальность тайны, которую они скрывали, эти знаки сейчас еще больше, чем прежде, поражали меня скрытой темной загадочностью и низменностью. Я вспомнил, как Элен, едва бросив на них взгляд, попросила убрать их от себя.

– Клод?

С легким отвращением я положил письмо на стол и толчком послал Вернону.

– В нем есть что-то очень неприятное.

– Тут я с вами соглашусь, вряд ли наш друг Гилберт большой романтик.

– Дело не только в этом. В нем самом есть что-то действительно глубоко отвратительное. Разве не чувствуете? Просто мерзость.

– Значит, вы считаете, что это не шутка?

– Уверен, Вернон. Не знаю, зачем он это делал, но убежден, что в тысяча восемьсот семнадцатом году человек по имени Гилберт писал зашифрованные письма из Европы женщине, находившейся в Англии. Может быть, им не требовалось какого-то скрытого мотива. Может быть, то, что они пользовались шифром, доставляло им своего рода извращенное удовольствие, щекотало нервы. Что собой представляют остальные послания?

– Они в том же духе: детский лепет очень по-взрослому двусмысленный. Это еще относительно скромный пример. Хотите взглянуть на другие?

– По правде говоря, нет, спасибо. Почему бы не перейти к письмам, где говорится о Байроне?

– В самом деле, почему?

Я достал из кармана письма и перекинул ему через стол. Тучи теперь были прямо над нами; Вернон включил настольную лампу и направил ее свет на страницу.

– Первым делом, – сказал он, внимательно изучая описание Гилберта вечера в опере, – нужно найти число, служащее ключом. Не будете ли так любезны, пока я ищу, написать буквы алфавита?

Радуясь возможности чем-то занять себя, я вырвал страничку из блокнота и принялся за дело. Когда я закончил, Вернон воскликнул:

– Ага! Вот оно! Слушайте: «Это продолжалось, должно быть, долгих пять секунд, за которые мы распознали друг в друге родственные души». Затем начинается шифр. Итак, ключ – число пять, Клод. Вам не трудно написать пять под «а», шесть – под «b» и так далее?

Проставляя числа под буквами, я подумал, что мы впервые работаем вместе. К своему удивлению, я, человек богатый и удачливый, чувствовал гордость оттого, что мне оказана такая честь, – словно первоклашка, помогающий отличнику старшекласснику. Шифры, поэты и старинные документы – все это была территория Вернона. Здесь он чувствовал себя хозяином, уверенным и властным, каким обычно привык себя чувствовать я.

Справившись со своим нетрудным заданием, я взглянул на него. Он опустил лампу ниже, так что теперь она была не более чем в шести дюймах от старинного листочка. Когда он наклонял голову, в стеклах его очков появлялись два ярких прямоугольных отражения стола. И, склонившийся над конусом ослепительного света, он в своем сосредоточенном спокойствии походил на дантиста или хирурга.

– Готово? Замечательно.– Он нашел в своих бумагах лист с символами Гилберта и числами, которые им соответствовали.– Я буду делать подсчеты и говорить вам результаты. Вы записывайте буквы, и мы мигом справимся. Первое число… двадцать один.

Он делал подсчеты настолько быстро, что я едва успевал записывать буквы. Ключ ему почти не понадобился: Вернон уже запомнил значение каждого символа. При такой скорости было невозможно уловить смысл складывавшихся слов.

«МЫОБАБЫЛИОДИНОКИИТАКДОЛЖНОБЫТЬВСЕГДА».

– Теперь прочитайте, что вы записали, – сказал Вернон, когда мы закончили.

– «МЫ… ОБА… БЫЛИ… ОДИНОКИ… И ТАК… ДОЛЖНО… БЫТЬ… ВСЕГДА». Правильно?

– Гм. Похоже, больше в этом зашифрованном фрагменте ничего нет. Оба одиноки. Интересно, почему он так написал?

– Может, они оба – аристократы? Оба – гении? Что меня больше смущает, так это зачем ему нужно было зашифровывать эту фразу. По мне, она совершенно безобидна.

– В самом деле, в самом деле. – Вернон сдержанно вздохнул. – Это первый шифрованный фрагмент, где не говорится о сексе. Это само по себе примечательно. Похоже на шифр внутри шифра. – Он поднял голову и посмотрел на меня, его стариковское лицо, освещаемое снизу светом, отраженным от листа бумаги, напоминало череп.– Вы по-прежнему считаете, что все это звучит правдоподобно?

Я на мгновение задумался, ощущая неподвижность сгущающегося на улице мрака.

– Да, считаю.

– Что ж, очень хорошо, – сказал Вернон мягко, тем не менее в его голосе чувствовалось тактично сдерживаемое сомнение. – Перейдем теперь ко второму из байроновских писем. – Он бегло просмотрел его. – Вот эта фраза должна содержать ключ. «Причиною его дурного настроения была заурядная неаполитанка, с которой он три дня был в романтических отношениях». Итак, проделываем ту же операцию, Клод, только теперь ключ – число три.

Я принялся быстро писать числа, вполуха прислушиваясь к первым раскатам грома. Атмосфера сгустилась до предела, казалось, что в любой момент она взорвется ливнем. Даже шума машин не было слышно, словно они вместе с птицами смолкли перед грозой.

На расшифровку второго байроновского письма ушло куда больше времени. Скоро мы вошли в ритм, Вернон называл следующее число, едва я записывал предыдущую букву. В комнате царила тишина, слышался только его мягкий голос да изредка шуршание бумаги. В механическом процессе поиска чисел и записи букв я потерял всякое ощущение времени. Казалось, мы занимаемся этим целую вечность, но, когда диктовка наконец прекратилась, я в замешательстве увидел, что прошло всего-то несколько минут.

Однако, когда я посмотрел на свою страницу, оказалось, что я успел написать довольно много строк заглавными буквами.

– Так, – сказал Вернон, отодвигаясь от слепящего света лампы, – что мы имеем?

«НЕТ… НИЧЕГО… НЕИЗМЕННОГО… КРОМЕ… НАШЕЙ… ЛЮБВИ».

– Гм. Совершенно не похоже на Гилберта. Чувствую, скоро мы увидим, как он впадет в лирику.

– Пожалуй. Вот что делала с человеком встреча с поэтами-романтиками.

Мы рассмеялись, но тут же замолчали, смущенные тем, как громко, почти истерично, прозвучал наш смех. Взглянув на Вернона, снова склонившегося над столом, я почувствовал, что он взволнован больше, чем хочет показать. Я неловко кашлянул и продолжил чтение записи.

«НЕТ НИЧЕГО НЕИЗМЕННОГО, КРОМЕ НАШЕЙ ЛЮБВИ… ЧУВСТВУЮ… МЫ… МОЖЕМ… НИКОГДА… БОЛЬШЕ НЕ ВСТРЕТИТЬСЯ». Господи, Вернон, я только сейчас понял!

– Что вы поняли?

– Ведь это последнее письмо из найденных, не так ли? Значит, или остальные письма потеряны, или Гилберт просто перестал писать.

– Довольно правдоподобно. После Венеции большинство путешественников обычно направлялись во Флоренцию и Рим…

– Но в письмах упоминается только Венеция. Тогда предчувствие, возможно, не обмануло его. Возможно, он и Амелия больше никогда не встретились. – Когда я снова уткнулся в письмо, то с волнением понял, что, может быть, я первый человек с 1817 года, кто расшифровывает последние записанные мысли Гилберта. И так же как при первом чтении писем, у меня возникло ощущение, будто я оскверняю могилу. Казалось, низкие штабеля книг, темнеющие во мгле, окружавшей освещенный стол, молча слушают, как я читаю. – «Я… РАССТАЮСЬ… С НАШЕЙ КОМПАНИЕЙ… И ОТПРАВЛЯЮСЬ В… НЕАПОЛЬ… ПО…» Погодите-ка, думаю, здесь мы наверняка допустили ошибку. Да, это определенно «d». «ПО… ПОРУЧЕНИЮ… ЛОРДА Б.».

– Что-то не верится. Гилберт выполняет поручение?

– Погодите, Вернон. Посмотрим, что он скажет дальше. Так: «Я… ПОКЛЯЛСЯ… МОЛЧАТЬ И СКАЖУ ТЕБЕ ТОЛЬКО… ЧТО… МНЕ ПРЕДСТОИТ… СОВЕРШИТЬ… НЕЧТО… ВАЖНОЕ… ВОЗМОЖНО, ТЕБЕ ПОЛЕЗНО БУДЕТ ЗНАТЬ… ЖЕНЩИНА…»

– Клод? – Вернон неестественно медленно наклонился вперед, опершись локтями о стол в круге света от лампы. – Что дальше?

Но я продолжал сидеть, уставясь в лист бумаги и не видя его. Перед глазами пульсировала красная вспышка, я чувствовал дурноту, ожидая, что вот-вот прогремит первый удар грома. Именно в такой момент это и должно было произойти.

– Ну? – нетерпеливо спросил Вернон. – Так что там?

– «ЖЕНЩИНА УКРАЛА ЕГО МЕМУАРЫ». – Я встал и направился к окну, чувствуя, что ноги едва держат меня. Улица была залита бурым предгрозовым светом. Фредди все так же был внизу. Как корова, ложащаяся на землю перед надвигающимся ливнем, старый бродяга съежился в дверной нише и что-то бормотал. Казалось, наступает конец света. – «Женщина украла его мемуары», – повторил я.

В тишине, наступившей за моими словами, я вдруг услышал, как застучали по оконному стеклу первые крупные капли дождя. Я отшатнулся от окна.

– Ах, вот в чем дело, – устало вздохнул Вернон. – Тогда все ясно.

– Что! – Резко повернувшись, я с изумлением увидел, что он складывает свои бумаги, словно готовясь уходить. – Куда, черт побери, вы собрались?

– Вниз. – Он был совершенно спокоен. – Работать. Здесь мне больше нечего делать.

– Но я еще не дочитал до конца письмо!

– Это и ни к чему, – ответил он, отделяя байроновские письма от своих бумаг и складывая их аккуратной стопкой в круге света от лампы. – Эти письма – подделка.

– Откуда такая уверенность?

– Ну, ну, Клод! Мы с самого начала знали, что в этом есть что-то странное, но, по вашим же словам, единственное, ради чего стоит создавать подделки, – это желание денег. Теперь мы видим это желание. Эти письма всего-навсего приманка, сработанная для того, чтобы вы попались на крючок: поддельные мемуары лорда Байрона, за которые с вас сдерут парочку миллионов.

Он говорил с такой убежденностью, что я не мог ничего ему возразить. Я просто стоял и смотрел, как он с трудом поднимается с кресла. Когда он зашаркал к двери, я отвернулся к окну.

Темные от дождя крыши домов, стальное небо и громадный дредноут, готовящийся произвести очередной залп. Разрозненные капли дождя били, как пули, по стеклу. Мне вдруг вспомнилось мое видение: молодой человек сидит за столом и яростно пишет, что-то бормоча, а в окне занимается бледная заря. Теперь мне было известно, что он писал, но тем более хотелось заглянуть ему через плечо, ибо я чувствовал, что в каком-то смысле, который я никак не мог понять, он писал мне. В следующий момент мне все стало предельно ясно. Вспыхнуло ослепительным светом с первым ударом грома, с треском, разорвавшим перенасыщенную электричеством атмосферу, – символом мощи, гениальности, божественного вдохновения.

– Вернон! – закричал я. – Письма подлинные!

Я повернулся – небесный грохот и мой голос, казалось, слились воедино – и увидел, что старик остановился на лестничной площадке. Потом медленно оглянулся. И, словно по невидимому сигналу, в тот же миг ураганным огнем обрушился ливень.

– Вернитесь, – сказал я спокойней. – Хотя бы дослушайте послание до конца и обсудите его со мной.

Я тяжело опустился в скрипучее кресло, неожиданно почувствовав невероятную усталость. Мгновение поколебавшись, Вернон медленно вернулся к столу. Дожидаясь, когда он подойдет, я вспомнил, что оделся так неформально, потому что решил отойти от дел. Может, я просто готов был поверить в любой вздор, лишь бы чем-то заполнить неожиданно возникшую пустоту.

– Что ж, так и быть. – Он устроился в кресле подальше от света лампы и положил руки на подлокотники. Легкий отсвет от бумаг на столе придавал что-то мефистофельское его спокойному старому лицу. – Читайте дальше.

Все еще чувствуя необъяснимую усталость, я взял страницу с расшифрованным текстом, записанным заглавными буквами, и принялся читать сначала. Приходилось повышать голос, чтобы перекрыть шум дождя, так что у меня возникло нелепое ощущение, будто гроза была призвана для того, чтобы в напрасной попытке заглушить это последнее откровение.

«НЕТ НИЧЕГО НЕИЗМЕННОГО, КРОМЕ НАШЕЙ ЛЮБВИ. ЧУВСТВУЮ, МЫ МОЖЕМ НИКОГДА БОЛЬШЕ НЕ ВСТРЕТИТЬСЯ. Я РАССТАЮСЬ С НАШЕЙ КОМПАНИЕЙ И ОТПРАВЛЯЮСЬ В НЕАПОЛЬ ПО ПОРУЧЕНИЮ ЛОРДА Б. Я ПОКЛЯЛСЯ МОЛЧАТЬ И СКАЖУ ТЕБЕ ТОЛЬКО, ЧТО МНЕ ПРЕДСТОИТ СОВЕРШИТЬ НЕЧТО ВАЖНОЕ. ВОЗМОЖНО, ТЕБЕ ПОЛЕЗНО БУДЕТ ЗНАТЬ. ЖЕНЩИНА УКРАЛА ЕГО МЕМУАРЫ. МНЕ… ПОРУЧЕНО… НАЙТИ И ВОЗВРАТИТЬ… ИХ… ЕЖЕЛИ МЕНЯ ПОСТИГНЕТ НЕУДАЧА… ТЫ ВОЛЬНА РАСПОРЯДИТЬСЯ КАК ЗАБЛАГОРАССУДИТСЯ… ТЕМ… ЧТО Я ТЕБЕ СООБЩИЛ. ЭТО, ВОЗМОЖНО… ВЕЛИЧАЙШАЯ КНИГА СТОЛЕТИЯ… ЖЕНЩИНА… НЕВЕЖЕСТВЕННА И НЕ ИМЕЕТ… НИ МАЛЕЙШЕГО ПРЕДСТАВЛЕНИЯ… О… ЦЕННОСТИ МЕМУАРОВ… НЕТ… НИЧЕГО… НЕИЗМЕННОГО, КРОМЕ НАШЕЙ ЛЮБВИ… В НИХ… ОПИСАНА ВСЯ НАША ЛЮБОВЬ».

Кончив читать, я увидел, что Вернон глядит на меня поверх скрещенных пальцев, одна бровь скептически поднята. Потоки дождя обрушивались на окно.

– Клод, – мягко сказал он. – Все это полный вздор. Вы знаете, что в действительности случилось с мемуарами Байрона?

– Да.

– Они были сожжены, – продолжал Вернон, будто не мог поверить, что мне это действительно известно, – после его смерти…

– Джоном Мюрреем, его издателем, – перебил я его, раздраженный его менторским тоном, – который посчитал их слишком непристойными, чтобы знакомить с ними публику, хотя люди, прочитавшие их, придерживались того мнения, что таких мест там очень мало.

– Совсем забыл. Вы же все знаете о своем Байроне, – сказал Вернон с таким выражением, будто знать о «своем» Байроне – ничего не значащая причуда. – Очень хорошо. Стоит немного подумать, чтобы понять, что вас надули.

– Каким это образом?

– Начать с того, что мы так и не нашли ни единой причины, которая бы побудила Гилберта зашифровывать свои послания. Но даже если такая причина существовала, в этой истории полно белых пятен. Почему женщина украла мемуары?

– Потому что Байрон рассказал там о ней. Вспомните, это была неаполитанская девушка из низов, а мы знаем, что мемуары были весьма откровенными. Последнее, чего бы ей хотелось, это чтобы какой-то развратный англичанин поведал всему миру интимные подробности их отношений.

– Хорошо, допустим, все действительно так, как вы говорите. Тогда почему Байрон не разыскал ее и не отобрал у нее мемуары?

– Ну, ну, Вернон! – сказал я, злорадно смеясь. – Я полагал, что вы лучше знаете вашего Байрона! Он был исключительным лентяем. Потребовался бы куда более серьезный повод, чтобы заставить его сдвинуться с места и покинуть Венецию.

– Исключительным лентяем, возможно, – сказал Вернон с подчеркнутым спокойствием, и это означало, что он начинает выходить из себя,– но он также исключительно серьезно относился к своим бумагам. Вспомните, как одно подозрение, что какое-то из его писем пропало, привело его в бешенство. Здесь же мы говорим о целой книге, да к тому же способной вызвать взрыв в обществе.

– Гилберт пишет, что он был в очень плохом настроении.

– Вы правы, – сухо сказал Вернон. – А еще Гилберт надеется убедить нас, что поэт доверился ему, человеку, едва знакомому, и рассказал всю эту захватывающую историю с кражей мемуаров.

– Согласен, тут много неясного. И тем не менее, Вернон,– я понизил голос и подался к нему, – убежден, что это правда. Чутье мне подсказывает.

– В том, что касается антиквариата, ваше «чутье» прекрасно служит вам, Клод. Но это иная область, и на подобные вещи у меня есть собственный нюх, который говорит мне: вас одурачили. Вы со своей откровенной любовью к Байрону и бросающимся в глаза богатством представляете отличный объект именно для такого рода махинации.

Мгновение мы сидели, глядя друг на друга поверх сияющего яйца лампы. Изредка комнату освещала серебристая вспышка молнии.

– Вернон… – Я встал, и в тот же миг, как бортовой залп из всех орудий, прогремел гром. – Допускаю, что вы правы. Вы намного лучше разбираетесь во всем этом, и, конечно же, это похоже на мошенничество. Но я просто не могу бросить это дело. – Я помолчал, глядя в окно. По улице бежали пенные потоки воды. Я снова вспомнил непривычное ощущение пустоты, охватившее меня утром, когда полдня бродил в пижаме по саду: дети выросли, жена некрасива и нелюбима. – Не могу, – сказал я, стараясь не выдать голосом своего отчаяния, и повернулся к Вернону. – Даже если шансов один на миллион, не могу отказаться. Вы поможете мне в поисках мемуаров?

– Сумасбродная затея, Клод, – ответил Вернон, смягчившись. – Подобных подделок не счесть. Стоит только заняться поисками, и трудно будет не увлечься, сохранить трезвую голову, вот в чем проблема.

– Именно поэтому вы и нужны мне.

Вернон устало улыбнулся, сверкнув желтоватыми зубами в полумраке комнаты.

– Так и быть, помогу вам как смогу. Теперь напомните мне. Вы обнаружили письма в корешке старой Библии.

– Верно.

– Которую нашли в?…

– В коробке с книгами, которые мне пытался продать Пройдоха Дейв.

– Вы в самом деле так зовете его – Пройдоха? Боюсь, подобная кличка только подтверждает мои подозрения. Разумеется, первым делом необходимо связаться с мистером Пройдохой и узнать, как к нему попала Библия.

Я так и сделал: позвонил Дейву, и он рассказал, что купил коробку с книгами по дешевке на распродаже в Миллбэнк-Хаусе в Хартфордшире, старинном поместье, куда ездил в надежде разжиться недорогой антикварной мебелью. Больше он ничего не мог или не хотел сказать.

– Предлагаю разделить обязанности, Клод. Вы отправляйтесь в Хартфордшир, порасспрашивайте людей и попытайтесь узнать о Гилберте и Амелии, существовали ли хотя бы они когда-нибудь. Я же навещу Джорджа Конвея и покажу письма ему.

– Кто он такой, этот Джордж Конвей?

– Глава отдела рукописей Британской библиотеки, – ответил Вернон с таким выражением, словно человек, занимающий подобный пост, само собой, является светилом, – и мой старинный друг. Он-то сможет убедить вас, что письма поддельные, если уж я не могу.

– Превосходно. Большое спасибо, Вернон.

– Пустяки. А теперь, если не возражаете, я покину вас и пойду чего-нибудь перекушу. Из-за всей этой шифрованной ахинеи у меня весь день во рту крошки не было.

В очередной раз он встал и направился к двери.

– Вернон! – Он остановился на верхней ступеньке и медленно обернулся, невысокий, франтоватый человек, педантичный в одежде и мыслях. – Какие, по-вашему, у нас есть шансы?

– Найти мемуары Байрона? Потерянное сокровище английской литературы? Священный Грааль старинных книг? – Отсюда его бесстрастный голос был едва слышен за шумом дождя. – Никаких! Что нас заманят в Неаполь и предложат фальшивку за баснословные деньги? Очень много! – Он принялся осторожно спускаться по лестнице, цепляясь за перила. – Только ничего не предпринимайте, не посоветовавшись со мной!

6

Дождь продолжал лить. Он сбивал молодые листочки и лепестки на землю, оставляя их кружиться в лужах или смывая в водостоки. Словно руки тонущих, мелькали автомобильные «дворники» в потоках воды, бегущих по стеклам. Пока мы с Элен сидели в наступившей до срока темноте кухни, обсуждая мой план действий на завтра, гроза ушла дальше, но дождь все продолжался. В три утра, когда я ворочался без сна в постели, ливень как будто припустил с новой силой. Под его грохот, казалось, все, что составляло мою теперешнюю жизнь: Элен, Байрон, Фрэн, девка в Сохо – слилось, как сливаются разрозненные ручьи, полня вздувшуюся реку. Потом дождь прекратился, и я, будто лишь его шум не давал мне спать, провалился в сон.

Пять часов спустя я уже сидел в машине, направляясь в Хартфордшир, и старался заглушить в себе смутное волнение, оставшееся после случившегося перед самым моим уходом из дому.

Я направлялся к лестнице, когда рядом раздался громкий щелчок открывшегося замка, заставив меня подпрыгнуть от неожиданности. Дверь ванной распахнулась, и в коридор прямо передо мной выскочила Фрэн, так что мы едва не налетели друг на друга. Она была абсолютно голая.

– Ой! – Придя в себя от испуга, она обхватила себя за плечи, прикрывая грудь. – Я не думала, что ты уже встал!

– Встал, как видишь. – Волосы у нее на лобке были лишь чуть темней знакомых белокурых на голове. – Могла бы по крайней мере что-нибудь на себя накинуть.

Она отвернулась.

– Извини! – Она, хихикая, засеменила по коридору к своей комнате, подрагивая крепкой попкой. – Я думала, ты еще спишь.

Я пошел вниз, пошатываясь на ослабевших ногах. Я чувствовал неожиданную тошноту, как бывает иногда, когда не выспишься. В тот момент мне показалось, что любовь мужчины к собственной дочери должна со временем не просто становиться меньше, но окончательно умереть. Мне хотелось, чтобы Фрэн жила отдельно от нас.

Остановившись на середине лестницы, я посмотрел через плечо назад и увидел, как мелькнула последний раз ее стройная нагота, когда Фрэн закрывала дверь ванной.

Миллбэнк-Хаус располагался в стороне от деревушки, называвшейся Денхолм и находившейся милях в сорока к северо-западу от Лондона. Я легко нашел его. Дом стоял у лондонского шоссе за высокой стеной, чья протяженность говорила о солидности земельных владений. Сначала я смог увидеть его лишь мельком, поскольку дорога была однорядной, а я ехал по противоположной стороне.

Сквозь решетку промелькнувших ворот я заметил светлое каменное строение восемнадцатого века – большой помещичий особняк с рядом желтых прямоугольников по фасаду – окна, освещенные утренним солнцем.

Прибавив газ, я доехал до ближайшего разворота и вернулся обратно, съехал с шоссе и свернул на частную грунтовую дорогу, которая вела к дому. Ворота были закрыты. Я остановился и вышел из «рейнджровера».

Было прохладно, потому что шел еще только восьмой час утра. От мокрых после вчерашнего дождя земли и листвы пахло влажной свежестью. Едва я шагнул из машины, на проселочной дороге за воротами, придававшей старому дому еще более патриархальный вид, послышался рев двигателя. Я подошел к воротам, посмотрел сквозь прутья, и мое ощущение, что здесь смешались две эпохи, только усилилось: сбоку у дома стоял огромный желтый самосвал. В некотором отдалении, в неглубокой низине, лениво посверкивало широкое искусственное озеро. На противоположном его берегу, на опушке лесочка, стоял покрытый грязью ярко-желтый экскаватор, ощеривший зубастую пасть на небо.

Над травой картинно стелился редкий туман, не успевший растаять под солнцем. Совершенный покой царил вокруг. И такое вневременное запустение, что трудно было представить, что когда-то здесь могла кипеть жизнь. Казалось, экскаватор стоит у пруда годы, спящий или парализованный, похожий на заколдованного динозавра. Я не мог поверить, что женщина по имени Амелия водила пальчиками в этой воде, думая о Гилберте, или, сидя у одного из тех высоких окон, читала его последнее зашифрованное письмо. Как не мог поверить, разглядев теперь изысканные пропорции дома, что аристократ той далекой эпохи способен был писать своей возлюбленной такие грязные послания.

Не было ни звонка, ни какой-нибудь таблички, которая бы указывала посетителю, как дать знать о себе. В любом случае было еще слишком рано, чтобы беспокоить обитателей дома, если там были таковые, поэтому я решил пока позавтракать.

Минутах в десяти езды дальше по шоссе я нашел небольшое придорожное кафе – так, сарай на обочине, – где заказал яичницу с беконом. Когда официантка, толстуха с носом картошкой, здоровенными ягодицами и дряблыми икрами, принесла заказ, я спросил, что она знает о Миллбэнк-Хаусе.

– Это большое старое поместье дальше по дороге.

– Знаю, только что проезжал мимо. Но что там строят?

– Поле для гольфа. Местные несколько месяцев протестовали, обращались с петициями и все такое, а они знай себе продолжают строить.

– То есть сейчас там никто не живет?

– Не знаю. Похоже, никто.

– А раньше кто-нибудь жил?

– Не знаю.

Поскольку она явно не была знатоком местной истории, я отпустил ее, чтобы она могла заниматься другими посетителями. Так или иначе, в самом доме мне нечего было делать. Когда накануне вечером мы с Элен обсуждали мою поездку, я решил, что следующим моим шагом будет посещение местной церкви и поиск Амелии в приходских книгах.

Денхолм, куда я въехал полчаса спустя, оказался необычной и процветающей деревушкой. Хотя я не почитатель английских деревень, в этой имелось определенное очарование. Почтовый ящик на сонной главной улице был ярко-красного цвета. Могильные камни, торчавшие, как пьяные, под разными углами на церковном кладбище, казалось, так поставлены изначально, да-да, словно чтобы дать понять, что сама смерть – это нечто живописное и малость абсурдное. Сгорбленные беленые домишки, чистенькие, без единого пятнышка на стенах, сияли в раннем солнце, словно безгрешные души.

Посреди этого великолепия, в нескольких ярдах дальше от самой церкви, виднелся дом приходского священника. С непривычным чувством смирения я зашагал по дорожке к крыльцу. На ходу я обратил внимание, что сад при доме большой, что нарциссы вдоль дорожки уже расцвели и вопросительно протягивают зеленые пальчики. Сад был весь мокрый, медленно просыхая от дождя, даже сам воздух, казалось, можно выжимать.

Несомненно, по воскресеньям у священника устраивались чаепития. Пока мамаши, в своих лучших шляпках и платьях, болтали в доме, скучающие мальчишки часами валялись на животе у пруда в дальнем углу сада, наблюдая беззаботный мир лягушек и водомерок. Подойдя к крыльцу, я почувствовал, что окружающие его розы летом будут самыми крупными и самыми алыми во всей Англии.

Я постучал, за дверью раздался собачий лай. Мгновение спустя собачьи когти заскреблись в дубовую дверь, и я с тревогой ждал, когда она откроется. Но беспокоился я зря. Это были два английских сеттера почти одинакового коричнево-белого окраса, и единственное, чего они хотели, это лизнуть мне руки.

Гладя их, я поднял голову и увидел, что их хозяину лет шестьдесят пять. Что он узкоплеч и сед. А его засаленный джемпер пополз на правом рукаве. Он очень осторожно, очень тихо наклонился надо мной, словно разглядывал редкостную бабочку, которую не хотел бы спугнуть. Он производил впечатление тихого сумасшедшего, блаженного, и первая его фраза только подкрепила мое впечатление.

– Доброе утро, голубчик мой!

– Глубоко сожалею, что побеспокоил вас, но мне необходимо поговорить со священником.

Человек неопределенным, но широким жестом обвел дом и сад.

– Обитель священника, – сказал он и, мягко рассмеявшись, ткнул себя в грудь: – Священник! Чем могу помочь?

Я перестал гладить собак и выпрямился.

– Могу ли я взглянуть на приходские книги?

– Нет ничего проще. Вы, случаем, не друг Тима?

– Нет.

– Значит, не здешний?

– Я приехал из Лондона.

– Ого, из Лондона! – Я не мог не уловить в его голосе нарочито преувеличенного почтения, словно он несколько переигрывал, изображая эксцентричного сельского священника. – Из самого Лондона! В таком случае вы непременно должны войти, голубчик. Непременно.

В доме стоял сильный, но не противный запах собачьей шерсти и влажной золы в камине.

– Могу я полюбопытствовать, кто такой Тим?

– Президент местного исторического общества. – Священник распахнул дверь в маленькую комнату с несоразмерно огромным камином. Стен было почти не видно за книжными стеллажами. – Знаете ли, они всегда идут ко мне, когда им нужно что-то найти. Мы с ними большие друзья, очень даже большие.

Это ничуть меня не удивило. Я догадывался, что священник в большой дружбе со всей деревней.

– Кстати, меня зовут Клод Вулдридж.

– Питер Голдинг. – Он протянул руку и мгновение смотрел мне прямо в глаза. Сумасшедшинка в его взгляде постепенно исчезала. – Зовите меня просто Пит. Моим собакам вы понравились.

– Вот как! – Такая непосредственность смутила меня. – А как их зовут?

– Инь и Ян, – без выражения ответил священник, все еще глядя мне в глаза. – Тьма и свет, знаете ли. – Он порывисто отошел от меня и вновь затараторил в прежней манере: – Дорогой мой друг, когда вы пришли, я как раз готовился пить чай. Не желаете ли чашечку, прежде чем мы с вами займемся делами? Отлично! Располагайтесь пока, чувствуйте себя как дома, а там посмотрим, что можно для вас сделать.

Он ушел, а я воспользовался возможностью, чтобы оглядеться. Библиотека Питера еще более убедила меня в том, что он очень необычный сельский священник: кроме томов по христианскому богословию тут были собраны книги по всем крупнейшим мировым религиям, а также целая полка трудов по логике и философии. Но как ни было интересно само по себе это собрание, оно бледнело перед каретными часами, которые стояли на каминной полке. Я даже забыл на время о Байроне. Не задумываясь, я подошел к камину, чтобы рассмотреть их поближе.

Каретные часы необычны тем, что их форма почти не менялась с того момента, как их придумал неведомый мастер. Отсюда величайшая неразбериха, трудно определить, когда создан тот или иной экземпляр. Беспринципным мошенникам, куда менее талантливым, чем Искусник Клайв, ничего не стоит взять современную поделку и придать ей старинный вид. Неразбериха происходит еще и по другой причине. Человек, не сведущий в антиквариате, – сельский священник, например, – не имеет возможности узнать, обладает он подлинной жемчужиной или же вещью из тех, что во множестве предлагаются в разделе объявлений воскресных газет.

Иными словами, каретные часы – мечта торговца антиквариатом, и я за все эти годы заработал на них многие тысячи. Поэтому, пока священник не вернулся, я с интересом снял часы с каминной полки, чтобы быстренько прикинуть, насколько они ценные.

Один из приемов оценщика – это взять антикварную вещицу в руки. Если она действительно старая, то, значит, ее так брали в руки тысячи раз, и ваши пальцы почувствуют потертость ее поверхности. Это испытание часы прошли. Эмаль на циферблате тоже была убедительно гладкой. Номер был четырехзначным. После короткого обследования я уже мало сомневался, что часы были сделаны вскоре после отъезда Гилберта на материк. Будучи английского происхождения, этот образчик в самом деле представлял большую ценность, потому что до 1820 года лишь считаные единицы таких часов были сделаны за пределами Франции. А главное, они были «чистые», то есть сохранена первоначальная форма и отсутствовали позднейшие добавления и изменения, вроде стеклянных боковин, испортивших так много старинных каретных часов.

К тому времени я уже так долго жил продажей антиквариата, что смотрел как на свою собственность на все старинные вещи: они просто находились на ответственном хранении у людей, ждущих, когда я приду и заберу их. Во всяком случае, мне всегда казалось, что если вы не понимаете истинной ценности вашей вещицы, то не имеете права обладать ею. Мое назначение, как я его понимал, состояло в том, чтобы изъять эти прекрасные вещи у косных обывателей и передать их знатокам.

Пока священник не вернулся, я поставил часы точно на прежнее место и сел на диван. В окнах с ромбовидными свинцовыми переплетами невероятно ярко по сравнению с загроможденной книгами и довольно темной комнатой сверкали краски сада. Над подсыхавшими растениями, словно дымок из тысяч кадил, вился пар. Собаки, устроившиеся перед камином, безразлично смотрели на меня. Я заметил, что весь диван усеян их шерстью.

Дребезжание фарфора возвестило о возвращении священника.

– Итак, – произнес он, разлив по чашкам чай в почтительной тишине, – что вас интересует в наших скромных приходских книгах?

– Это связано с Миллбэнк-Хаусом…

– Это трагедия, трагедия!

– Что вы сказали?

– Японцы превращают это место в поле для гольфа. Скупили для этого все окружающие поля… Но, прошу прощения, я вас перебил. Продолжайте, пожалуйста.

– Ничего страшного. Мне необходимо знать, жила ли там в начале прошлого столетия женщина по имени Амелия.

Священник улыбнулся и наклонился отхлебнуть чаю.

– А почему вам необходимо это знать, дружище?

– Могу я доверить вам одну тайну?

– Выслушивать тайны – моя ежедневная обязанность.

– Что ж, очень хорошо, – Я коротко рассказал ему о том, как мы с Верноном обнаружили письма и расшифровали их. – Если Амелия и Гилберт существовали и имели какую-то причину скрывать свою любовь, тогда существование мемуаров Байрона более чем вероятно. Поэтому, пока Британская библиотека проводит экспертизу писем, я провожу историческое изыскание.

– Ужасно интересно! Мифические мемуары лорда Байрона, ни больше ни меньше!

– Так что если было бы можно просто заглянуть в приходские книги на предмет…

– В этом нет необходимости, – вскричал священник, вскинув руку в эффектном жесте итальянского уличного регулировщика. – Во-первых, я могу сказать, что ваша коробка с книгами почти наверняка из Миллбэнк-Хауса. Поместье только недавно было продано нашим японским друзьям, прежний владелец был из рода Ллойдов и по уши в долгах. Пару недель назад тут была устроена грандиозная распродажа, на которую была выставлена большая часть его имущества.

– Это совпадает с тем, что рассказывал Пройдоха Дейв. А как насчет Амелии?

– Так уж случилось, что именно о ней я кое-что знаю. Тим рассказал мне ее историю, и в кои-то веки она врезалась мне в память. Юная леди стала причиной некоторых разногласий между ее семьей и одним из моих предшественников. – Он собирался продолжить рассказ, но, словно в голову ему пришла неожиданная мысль, вскочил, расплескав свой чай. Инь, или же это был Ян, подняла на него сонные глаза. – Идемте со мной!

И он бросился вон из комнаты, едва дав мне время поставить чашку и встать из-за стола. Мы пошли по коридору в заднюю часть дома. Пока мы шли, я снова обратил внимание на его распущенный правый рукав и подумал, что, если ухвачу торчащую нитку и быстро привяжу ее к стулу, он, наверно, так и пойдет, ничего не заметив, пока весь джемпер не распустится.

– Вот, глядите! – Мы стояли в кухне, чья деревенская простота понравилась бы Элен, и смотрели в окно. Сад позади дома был обширней и не столь ухожен, как со стороны улицы. На кусты в дальней его части наступал лес, откуда доносилась прерывистая морзянка дятла. – Что вы видите за теми деревьями?

– Почти ничего не вижу, – сказал я, вглядываясь вдаль. Поднявшийся легкий ветерок шевелил листву, и сквозь нее я увидел посверкивание, словно кто пускал зеркальцем зайчики. – Вода!

– Вода! Совершенно верно! А можете вы предположить, какая существует связь между этой водой и вашей Амелией?

Я помолчал, мысленно повторяя путь от Миллбэнк-Хауса до деревни.

– Это, должно быть, то озерцо в поместье.

– Верно. Скоро оно превратится в интересную черту пейзажа захолустного поместья восемнадцатого столетия. Теперь проверим вашу способность к логическому мышлению. Какая связь между ним и Амелией?

Я молчал. Я уже сделал предположение, но мне не хотелось бы услышать подтверждение, что я прав. Священник принял мое молчание за капитуляцию.

– Ну же, мой дорогой, ну же! Думайте! Разногласия с церковью, женщина, озеро!

Меня покоробило, что он превращает подобную трагедию, не важно, как давно она произошла, в игру в вопросы и ответы. Словно сознательно надев маску эксцентрика, он чувствовал себя непробиваемым.

– Не знаю. Скажите вы. – Если священник и услышал злость в моем голосе, он предпочел не обращать на это внимания. – Так какая связь?

– Самоубийство! – с видимым удовольствием сказал он. – В одно холодное утро Амелия Миллбэнк не вышла к завтраку. В своей комнате ее не было, как не было и нигде в доме. Обезумевшая мать металась по парку, выкликая ее имя. На середине искусственного озера плавала пустая лодка. Сомнений не оставалось: девочка – ей было всего шестнадцать – бросилась в ледяную воду. Вопрос: из-за чего возникли разногласия?

– Семье хотелось похоронить ее в освященной земле, – сказал я без всякого выражения.

– Совершенно верно! Похвально, похвально!

– Мне это знакомо, потому что у нас были те же проблемы с моим отцом. В конце концов пришлось его кремировать.

Веселость исчезла с его оживленного лица, уступив место такому искреннему выражению боли, что я устыдился своего садистского откровения.

– Ваш отец! – прошептал он, словно в этот миг увидел моего мертвого отца бредущим в халате по его лужайке. – Совершенно непростительно с моей стороны!

– Не расстраивайтесь. Вы же не знали.

Священник посмотрел мне в глаза, как еще недавно, взгляд его был серьезен.

– Ах я олух, – пробормотал он. – Как можно в моем возрасте быть таким бестолковым?

Он нерешительно, словно боясь опять оскорбить меня, поднял руку в драном рукаве и похлопал меня по плечу. Этот человек одновременно раздражал и вызывал симпатию.

– Как насчет еще чашечки «Эрла Грея»?

– Ах, дорогой мой, дорогой мой, ну конечно же! Это именно то, что нам сейчас нужно!

Пока он ходил в гостиную, каретные часы вновь попались мне на глаза. Что-то в глубине меня, независимое от сознания, как дыхание или пульс, уже подсчитывало прибыль, которую можно получить от их перепродажи: где-нибудь под тысячу.

– Значит, Амелия существовала, – сказал я, когда священник снова наполнил мою чашку, – это обнадеживает. А о некоем Гилберте вы ничего не слышали?

– Нет, но об этом лучше спрашивать не меня. Я вспомнил о ней лишь постольку, поскольку это, увы, касалось церковных установлений. Гораздо полезней вам будет поговорить с Тимом. Уверен, он сможет рассказать эту историю во всех подробностях.

– Как мне найти его?

– Случайно мне стало известно, что сейчас он отправился в поездку по Франции с группой младших школьников, но, когда соберетесь уходить, я дам вам его телефон, и вы сможете сегодня же вечером позвонить ему. Уверен, он будет только рад поговорить с вами.

– Благодарю.

Некоторое время мы сидели молча. На сохнущих деревьях пели птицы. Солнце поднималось все выше. Инь и Ян смотрели на нас с потертого коврика перед камином.

– Клод, вы не против, если я задам вам личный вопрос?

– Ну конечно, не против. – Я лукавил: хотя этот священник, похоже, был не из тех, кто может неожиданно попытаться обратить меня, что-то в его тоне немного меня беспокоило. – Валяйте спрашивайте.

– Почему вам так необходимо найти эти мемуары?

Вопрос был столь нелеп, что я онемел на мгновение.

– Ну, то есть, прежде всего, они будут стоить миллионы. – Выражение лица священника говорило, что мой ответ его не удовлетворяет. Я вдруг почувствовал желание как-то оправдаться. – Как хотите, но Байрон всегда интересовал меня.

– Почему?

Я на мгновение задумался.

– Между нами, по большому счету, есть что-то общее.

– Ага! – негромко и на сей раз довольно воскликнул священник. – Это мне понятней. Значит, вы ищете не сами мемуары, а нечто иное.

Я пожал плечами.

– Не очень понимаю, куда вы клоните.

– Извините, дорогой мой, – сказал он совершенно другим тоном. – Я чересчур любопытный старый дурень.

– Ну что вы, что вы. Хотя, пожалуй, я действительно лучше… – Вставая, чтобы откланяться, я ненароком взглянул на каминную полку.– О! Какие славные там у вас часы!

Конечно, мне не было никакого оправдания, но, как я уже сказал, это сидело у меня в крови. Я не мог совладать с собой. Противоестественным образом я чувствовал, что, если не завладею этими часами, буду потом казниться, словно облапошил самого себя.

– Нравятся? Они тут с тех самых пор, как я поселился в этом доме.

– Не возражаете, если я взгляну на них поближе?… Можете не поверить, но пару фунтов я бы за них выручил в одном из своих магазинов. Они, конечно, не старинные, но тем не менее…

Я помолчал, делая вид, что раздумываю, потом повернулся к нему.

– Знаете, мне хотелось бы отблагодарить вас за то, что вы мне помогли. Как вы посмотрите на такое предложение: часы стоят фунтов пятьдесят, я дам за них сто, пятьдесят вам и столько же в вашу церковную казну? Что скажете?

Священник, похоже, был доволен.

– О, это чрезвычайно щедро с вашей стороны, друг мой. Чрезвычайно щедро. Не скажу, что эти часы мне настолько дороги, что я не могу с ними расстаться, и, разумеется, лишние деньги, пусть небольшие, нам никогда не помешают.

Несколько минут спустя я шагал по залитой солнцем тропинке через сад мимо рядов скорбных нарциссов; в кармане у меня лежала бумажка с телефоном местного историка, а под мышкой я нес каретные часы. Подойдя к калитке, я остановился в нерешительности, ощущая под ладонью влажный мох, которым она поросла, и глядя на кружащееся синее небо. Потом развернулся и пошел обратно.

Едва я успел постучаться, как мне открыли, словно священник ждал под дверью. Снова выскочили собаки.

– Клод! Уже вернулись?

– Я не могу их взять, – сказал я, протягивая ему часы. – Затем и вернулся, чтобы возвратить их.

Священник безмятежно улыбнулся, словно именно это ожидал услышать, как ответствие хора на вечерне.

– Наверно, вы захотите, чтобы я вернул деньги?

– Нет. Оставьте себе. Я дарю их. Просто возьмите часы. – Священник не двинулся с места. Он просто стоял и, прищурившись, смотрел на меня, его седые волосы сияли ярче побеленной стены.

Внезапно я понял, что впервые в жизни отказался от сделки. Потом показалось мне, что те часы у меня в руках – символ: символ обмана и мошенничества, которыми я нажил свое состояние, символ хитрой игры, вести которую доставляло мне такое удовольствие, и всего дела моей жизни. Проклятые часы весили тонну. – Забирайте их.

– Но почему?

– Я занизил цену. Сжульничал.

Священник протянул руку и взял часы, как пушинку.

– Да, я знаю.

– Знаете? Почему же тогда вы продали мне эти чертовы часы?

Он пожал плечами.

– А вот этого не знаю. Просто продал. Наверно, Господь направлял меня. Вам это может показаться нелепым. Так или иначе, я знал, что вы не уйдете с моими часами. Знал, что принесете их обратно.

– Как вы могли знать? Поверьте, это совершенно не в моем характере.

Священник продолжал спокойно стоять, пристально глядя на меня, белые его волосы сияли на солнце. Внезапно я понял, что недооценил его: он никоим образом не был фигляром или слабоумным. На нем как бы лежала благодать. Наконец он спросил:

– Больше ничего не хотите сказать мне?

– Что вы имеете в виду? Нет, конечно нет.

Снова последовала пауза, и вдруг я понял, что на самом деле мне хочется рассказать ему тысячу вещей: все о своем отце, о своей семейной жизни, о карьере. Я чувствовал, что, если смогу найти способ просто ввести его в свою жизнь, его природное простодушие все поправит. Элен и я снова влюбимся друг в друга Я найду основания продолжать свое дело.

– Вы уверены? Совершенно ничего?

– Нет. – Я собрался уходить. – Мне нужно идти.

– Когда вы появились этим утром, я подумал, что вы похожи на человека, на которого навалились несчастья.

– Последние дни у меня были очень напряженными. Эта история с Байроном…

– Но когда вы забрали часы, я знал, что вы принесете их обратно. – Тут я повернулся и пошел прочь. Вослед мне звучал его голос: – Прощайте, дружище. Не пропадайте!

Я, не оглядываясь, проскочил в калитку, неожиданно для себя придя в ярость от его предположения, что мы можем встретиться когда-нибудь еще. Вскочил в машину, резко захлопнул дверцу и помчался вон из деревни.

Проехав минут десять по шоссе, я остановился на обочине, уронил голову на обтянутый кожей руль и расплакался.

На Вернона мой рассказ об истории самоубийства Амелии не произвел никакого впечатления.

– Значит, женщина существовала. С ней мы разобрались, это хорошо. Но важно все разузнать о Гилберте и зачем он писал те свои письма.

– Возможно, в этом нам сможет помочь Тим, я позвоню ему сегодня вечером.

– Возможно.

Мы сидели наверху, в офисе, как вчера, когда возились с шифром. Солнце било в окно у меня за спиной, был разгар дня. Стопки книг окружали нас, как миниатюрные башни Манхэттена, дремля в лучах солнца.

Вернон был при бабочке и в бордового цвета жилете, из кармашка которого свисала цепочка часов. Сравнивая его с человеком, повстречавшимся мне утром, я почувствовал, что теперь лучше понимаю его. Он и священник были примерно одного возраста, оба – личности эксцентричные, но если священник был мягким, зыбким и душевным, то Вернон – сухим, резким и точным. В сравнении с открытостью священника маниакальная скрытность Вернона казалась чуть ли не патологией.

– Вы показывали письма вашему другу в Британской библиотеке?

– Да.

– Ну и?…

– И он сразу не определил, поддельные они или нет. Это, конечно, еще ничего не значит. Придется подождать результатов экспертизы.

– Что ж, подождем.

Я сказал это, только чтобы не портить ему настроение, потому что сам был больше прежнего убежден в подлинности писем.

Вскоре я уехал домой и остаток дня провел в своем кабинете. Поначалу я ничего не мог делать, только думал о том, как в то утро вернул часы. Как и поход к проститутке, это, похоже, означало поворот в моей жизни. Оба события, важные сами по себе, были символом чего-то большего, резкой смены направления ветра на противоположное.

Я поднял телефонную трубку.

– Кристофер?

– О, привет, папа!

– Помнишь тот высокий комод в георгианском стиле, что я привез на днях?

– Угу.

– Напомни мне: во сколько я его оценил?

– В две семьсот пятьдесят.

– Точно. Опусти цену до пятисот и повесь на него табличку покрупней: «копия».

– Что?

– Это подделка, Кристофер,

– Я тоже так подумал. Но сегодня утром снял ручки, просто чтобы лишний раз убедиться, – они явно были заменены. Комод оказался подлинный.

– Когда я говорю, подделка, я имею в виду прекрасную подделку, профессиональную, сделанную так, что эксперт не отличит от подлинника.

Это было в первый раз, когда я намекнул о существовании Искусника Клайва.

– Ты же не хочешь сказать, что кто-то…

– Не просто кто-то. А профессионал, Кристофер. Больше того, мастер.

Несколько секунд мой сын молчал. Я почти чувствовал, как напрягается его мозг, усваивая смысл услышанного. Пока он соображал, я думал о следах, оставленных ручками, шифры и письма выскальзывали из корешков Библий. Наконец Кристофер заговорил:

– Ты имеешь в виду, что знаешь человека, который действительно делает антикварные вещи?

– Поговорим об этом позже. Пока!

После разговора с сыном вдруг проснулась боль в желудке. Чтобы отвлечься, я встал и подошел к застекленному шкафчику. Нет, рано на покой: еще предстоит сделать крупнейшую находку, важнейшая игра только начинается.

Я новыми глазами перечитал письма, зная теперь, что произошло с Амелией, – юная девушка, которой были адресованы эти грязные послания, утопилась. Закончив читать, я убрал их на место и попробовал соединить все, что мне было известно: характер Гилберта, инстинктивное отвращение, которое он вызвал у Элен и у меня, его восхищение Байроном, самоубийство Амелии, ее молодость, порнографическое содержание писем, – чтобы объяснить себе тайну шифра.

Я чувствовал, что ответ так близок, что просто непонятно, как он не появился раньше. Я помучился еще с полчаса, и наконец мне показалось, что ответ найден. Он был передо мной, смотрел мне в лицо, но что-то во мне просто упрямо отказывалось увидеть его.

В конце концов мне это надоело, и я спустился вниз глотнуть спиртного.

Из гостиной доносился звук телевизора. Я сунул в дверь голову: Фрэн, свернувшись калачиком на диване, смотрела мультик и грызла кукурузные хлопья.

– Привет, Фрэн!

– Привет, пап! – ответила она, скосив на меня глаза. – Не думала, что ты вернешься так рано.

Я замер на месте, ничего не отвечая, потому что ее слова всколыхнули во мне что-то, какое-то, как я интуитивно чувствовал, невероятно важное воспоминание. Мгновение память слепо шарила по своим закоулкам, и вдруг – вот оно: Фрэн нагая выскакивает из ванной комнаты, натыкается на меня и, обхватив себя за плечи, чтобы прикрыть грудь, объясняет, что не думала, что я встану так рано…

В тот же миг я увидел ответ и понял, почему так долго отказывался его замечать. Полный яростной решимости окончательно убедиться в этом, я, ни слова не говоря, вышел из гостиной и бросился наверх.

Ворвавшись в кабинет, я схватил телефонную трубку и принялся тыкать в кнопки, набирая номер в каком-то лихорадочном ужасе, в котором, однако, скрывался и элемент удовольствия, радости открытия. Я собирался дать другу священника время закончить свой ужин, но теперь было не до приличий.

– Алло? Будьте добры, могу я поговорить с Тимом?

– Я вас слушаю.

Не в состоянии стоять спокойно, я постепенно двигался к окну.

– Извините, что беспокою вас в такое время. Меня зовут Клод Вулдридж.

Голос на другом конце линии неожиданно потеплел.

– Да, да! Пит все рассказал мне о вас.

– Пит?

– Питер Голдинг. Приходский священник.

– А, ну конечно.

За окном в парке мальчишки играли в крикет, столбиком крикетной калитки им служило дерево. Солнце клонилось к земле, и от мальчишек ложились невероятно длинные тени, тени изящных Титанов.

– Я слышал, вас интересует Амелия Миллбэнк. Что именно вы хотите о ней знать?

– В сущности, только пару вещей. – Одна из теней с сюрреальной грацией скользнула по траве, рука откинута назад, готовясь сделать бросок.– Были ли у нее братья?

Тень принимающего качалась из стороны в сторону.

– Нет. Насколько помню, она была единственным ребенком. – Чувствуя, что меня поташнивает, как в самолете, я следил за полетом мяча, который взмыл вверх и падал так медленно, что, казалось, никогда не коснется земли. – Алло! Вы слушаете?

– Да. Извините. – Мне вдруг захотелось, чтобы мне ответили, что я ошибаюсь, и с этим чувством я задал свой второй вопрос: – Как звали ее отца?

– Гилберт. – Один из полевых игроков в эффектном прыжке поймал мяч. Мне были слышны крики ликования. – Гилберт Миллбэнк. Он умер в том же году, в каком она покончила с собой.

– И это было в?…

– В тысяча восемьсот семнадцатом. Ее семье пришлось покинуть Миллбэнк-Хаус той же зимой.

– Вы что-нибудь знаете о том, как умер Гилберт?

– Не слишком много… во всем этом есть какая-то тайна. Более того, он даже стал на несколько лет местной легендой. Точно известно одно: он в это время находился на материке, на юге Италии.

– В Неаполе?

– Не уверен. Это нужно проверить. Что еще вам хотелось бы знать?

– Пока это все, благодарю.

– Слушайте, если желаете, чтобы я послал вам какие-то документы, касающиеся этой семьи, просто дайте мне ваш адрес.

– Да, это мне чрезвычайно помогло бы. Вы очень добры.

– Друзья Пита – мои друзья.

– Пита?

– Приходского священника.

Я положил трубку. Разрозненные фрагменты слились в цельную картину. Все обрело ясный смысл. И еще я понял, почему Гилберта так тянуло к Байрону. Перед глазами встала фраза из письма о встрече в опере.

МЫ ОБА БЫЛИ ОДИНОКИ, И ТАК ДОЛЖНО БЫТЬ ВСЕГДА.

Потом меня осенило. Я постоянно, словно отказываясь видеть это из чистого упрямства, игнорировал самый важный ключ к разгадке: Байрон сам пользовался шифром в некоторых из своих писем. Это были письма к сестре. Оба шифровали свои послания, потому что ими владела сходная страсть – страсть столь противоестественная, что ее любой ценой нужно было сохранить в тайне, однако столь мучительная, что невозможно не рассказать о ней.

7

На другой день было воскресенье, и я допоздна валялся в постели, отсыпаясь, чего мне не удавалось с тех пор, как я нашел письма.

В конце концов проснувшись, я сразу увидал, что за окном снова солнечный день: спальню разрезал пыльный луч, пробивавшийся сквозь неплотно задернутые шторы. Элен уже встала, но постель с ее стороны была еще теплой. Вдалеке звонили колокола на церкви. Звуки летели в ясном воздухе, отчетливые и крохотные, словно из музыкальной шкатулки. Снизу из кухни донесся запах жарящегося бекона, и я улыбнулся: в воскресный день завтрак был самым большим утешением. Через несколько мгновений я уже влезал в халат, щурясь на солнечный луч и поражаясь тому, что все может быть таким обыденным, словно ничего не произошло.

– Ты, как всегда, вовремя, – сказала Элен, стряхивая лоснящуюся яичницу со сковородки мне в тарелку. Она сунула сковородку под кран – прозрачное на солнце облако пара с шипением поднялось к потолку. – Не ходи на работу, наслаждайся заслуженным отдыхом. Это тонкое искусство.

Мы еще сидели за завтраком, когда появилась Фрэн, одетая для улицы: вызывающе обтрепанный джемпер и слишком короткие для такой юбочки чулки, открывавшие взору манящую полоску бедра. Сказав: «С добрым утром», она открыла холодильник и налила себе апельсинового соку.

– Уходишь, значит? – беззаботно сказал я.

– Ухожу.

– Напомни-ка мне: когда у тебя первый экзамен?

Элен бросила на меня предостерегающий взгляд,

– Через две недели.– Фрэн наклонилась и тронула губами мою щеку.– Не волнуйся. Все под контролем.

Ее тело коснулось моего плеча. Элен не спускала с меня глаз, боясь, как бы я не устроил очередной скандал.

– Вот как, все под контролем? Ладно, поверим на слово. Желаю приятно провести время.

Напряжение, повисшее было в воздухе, рассеялось.

– Спасибо. Ну пока! Мам, пока!

Поставив грязный стакан на кухонный стол, Фрэн, изящно покачиваясь, проследовала по коридору к входной двери. Элен вернулась к еде.

– Это все ради тебя, надеюсь, ты это понимаешь. Будь моя воля, я бы запер ее в комнате и убедился, что она занимается.

Это был дебютный гамбит в нашем обычном споре по поводу Фрэн, но Элен предпочла не поддаваться соблазну и сделала неожиданный ход.

– Знаешь, что я думаю? – сказала она, срезая жирок с бекона. – Я думаю, ты ее ревнуешь.

– Что, Фрэн? Я? Какой вздор!

– Такое у меня чувство.

Я хотел было сказать, что думаю о ее чувствах, но в этот момент зазвонил телефон.

– Это Росс,– с уверенностью в голосе сказала Элен, когда я встал из-за стола.

– Да неужели?

– Наверняка.

– Алло? О черт! Привет, Росс!

Элен принялась намазывать себе маслом гренку.

– Просто предчувствие, – бормотала она себе под нос. – Только и всего.

Росс, как оказалось, изнывал от скуки.

– Он едет к нам, – объяснил я, положив трубку, – будет надоедать, паршивец. Я всячески старался отговорить его, но… Эй! Эй! Ты меня слушаешь?

– Я просто задумалась, – отрешенно ответила Элен,– о той бедной девочке, которая утопилась в озере. Как, повтори, ее звали?

– Амелия. – Вчера вечером, когда Элен забралась в постель, я рассказал ей всю эту историю. – Амелия Миллбэнк, дочь Гилберта.

– Какой ужас! Чтобы собственный отец довел дочь до такого состояния! Как только я увидела те письма, так сразу же поняла: в этом есть что-то нездоровое. Просто предчувствие, кстати.

– Да, ты очень проницательна, но, думаю, на сей раз предчувствия тебя подвели. Скорей всего, он в этом не виноват, он не доводил ее до самоубийства. Вспомни, она убила себя после его смерти. Думаю, она сделала это от горя. Потому что любила его.

– Не болтай чепуху, Клод. Ни одна девушка не может полюбить такое чудовище.

– Не может? Я в этом не уверен. И скажу тебе кое-что еще. Я думаю, что это твое чудовище убили.

– Почему ты так считаешь?

– Последнее, о чем он написал Амелии, это что он уезжает, отправляется искать мемуары. Полагаю, он слишком близко подобрался к ним.

Я ждал, что Элен засмеется надо мной, но вместо этого она погрузилась в молчание.

– Что же тогда было в мемуарах такого,– наконец проговорила она, – что человека готовы убить, лишь бы сохранить это в тайне?

– Правда.

– Правда о чем?

– Я бы все отдал, чтобы самому это узнать. – С внезапно охватившим меня чувством безысходности я посмотрел на нее. – Хотя, конечно, сомневаюсь, что мне когда-нибудь это удастся. Даже если рукопись уцелела, шансов найти ее – один на миллион. Хотя, если мы ее найдем… если найдем…

– Наверно, самое лучшее будет оставить ее в покое. Наверно, и письма тоже. В конце концов, что ты выиграл, узнав историю бедной девочки?

– Я не могу оставить мемуары в покое и не искать их. – Я отвернулся к окну и вновь увидел светящийся отблеск зари, отражающийся от воды, юного изгнанника, склонившегося над столом и яростно пишущего.

– Больше ничего не осталось, чего стоило бы искать.

От безнадежности задачи я до конца дня пребывал в мрачном настроении. Как бы там ни было, я всегда с безразличием относился к выходным дням. Приехал Росс, как собирался, и помог готовить ланч. В противоположность моему, у него настроение было приподнятое – он закончил книгу и объявил себя гением. После ланча мы вышли в залитый солнцем сад, где, попивая пиммз, первый раз в этом году сыграли в крокет. Элен с Россом играли с азартом, Элен – потому что получала удовольствие от игры, Росс – потому что всегда должен был выигрывать. Я тоже принимал участие, благодушно подыгрывая одной стороне, а меж тем с тоскливым отчаянием думал о мемуарах, пытаясь представить себе толщину и плотность бумаги, цвет старинных чернил, первую фразу. Окончательная версия мемуаров, переданная Джону Мюррею, была написана на листах большого формата. Я гадал, сколько страниц удалось прихватить с собой Марии Апулья, хотя, в общем, это не имело большого значения: даже одна найденная страница стала бы фундаментальным открытием. Чем больше я думал о мемуарах, тем меньше мне верилось, что когда-нибудь я смогу взять в руки те бесценные страницы.

Элен играла со своей обычной неуклюжей грацией, расстраиваясь всякий раз, когда шар не попадал в ворота. Росс был безжалостен, а поскольку я мало внимания обращал на игру, победа ему была обеспечена. К тому же, независимо от того, прекрасный он был игрок или неважный, он просто зверел, когда начинал проигрывать.

Фрэн вернулась под вечер и сразу поднялась к себе, предположительно собираясь позаниматься. Я решил поговорить с ней завтра, но Элен о своем намерении ничего не сказал. Росс засиделся у нас допоздна. За ужином говорили только он и Элен.

Наконец мы с Элен отправились спать. Она не пыталась возбудить меня и скоро уснула. Я лежал с открытыми глазами, думая о мемуарах, обессилев от пустоты целого дня безделья. Если моя карьера и впрямь закончена, то впереди меня ждет только вот это: нисхождение в сумерки осени, тишина, сгущающаяся как мрак, пустота воскресений.

Хотя назавтра был рабочий день, я опять долго валялся в постели. Меня мучила мысль: почему Джон Мюррей, издатель Байрона, сжег мемуары? Ни одно из объяснений, предлагавшихся с тех пор, не было убедительным. О кровосмесительной связи Байрона с его сестрой, например, всем было известно еще до его смерти. Простое подтверждение этого факта не могло послужить поводом для уничтожения мемуаров величайшего поэта того времени. Как, впрочем, и пикантные подробности его разнообразных любовных связей. Мне казалось, что причина тут куда серьезней.

По дороге в город я сделал небольшой крюк и проехал, просто из любопытства, мимо своего антикварного магазина. Кристофера на месте не было. Женщина за прилавком была мне незнакома – с недавнего времени мой сын самостоятельно нанимал и увольнял персонал двух магазинов, – и, увидев ее, я понял, насколько изменился мой собственный бизнес. Однако что меня интересовало больше – это комод Клайва. Тщательно вычищенная и заново покрытая лаком, подделка красовалась на почетном месте – в витрине магазина. Ни один человек, разбирающийся в подобных вещах, не прошел бы мимо, оставшись равнодушным. Вопреки моему распоряжению Кристофер не стал снижать на него цену.

Поначалу я был приятно удивлен: парень следовал по стопам своего отца, готовый, в конце концов, преступить законы кантианской морали ради кайфа, какой испытываешь, провернув удачную сделку. Однако, приближаясь к Лондону, я что-то приуныл. Мне почему-то казалось, что новое поколение Вулдриджей должно быть иным, не таким нечистоплотным. Честный сын стал бы оправданием моей собственной карьеры. Но вместо этого грехи отцов, похоже, передались детям.

В городе мне пришлось проявить чудеса ловкости, чтобы припарковаться. Я нашел место сразу за Лонг-Экр и дальше двинулся пешком. Первым делом я зашел в справочную библиотеку близ Лестер-сквер, где имелись телефонные справочники со всего света. Там я выписал адреса всех Апулья, живущих в Неаполе: при определенном везении кто-нибудь из них окажется потомком той Апулья, которая, согласно Гилберту, украла мемуары. Если это не приведет меня прямо к книге, то хотя бы даст ниточку для дальнейших поисков.

Я быстро выписал адреса, поскольку в целом городе было только двенадцать Апулья. На мой взгляд, это было не слишком хорошим знаком: мне казалось, что чем продолжительней и сложней поиски, тем вероятней, что рукопись окажется подлинной. Изготовители подделок, желая наверняка вывести меня на мемуары, выбрали бы, конечно, более необычную фамилию.

Закончив дела в библиотеке, я двинулся по Лонг-Экр к Стенфорду. Мое отражение в витринах магазинов было серым и измученным. Я купил карту Неаполя и поехал к себе в книжный магазин. Когда я вошел в зал, Вернон занимался покупателем, как всегда, словно вросши лакированными туфлями в ковер, и явно собирался порекомендовать клиенту заглянуть к Блэкуоллу, через дорогу.

– У нас этой книги нет, сэр, но… – Заметив меня, он коротко и важно кивнул и продолжал обычным своим тонким голосом: – По крайней мере в данный момент мы ею не располагаем. Однако вы можете заглянуть к нам в любой день на следующей неделе. А не желаете ли приобрести чуть более позднее издание? Право, оно представляет такую же ценность для коллекционера.

На новичка это представление производило впечатление. Надо было хорошо знать Вернона, чтобы догадаться, что он ломает комедию. Однако была парочка признаков, что он рассказывает сказки: он прятал свои водянистые глаза, неуверенно почесывал морщинистым пальцем нос. Я уже предпринимал попытки отучить его от этой привычки, и каждый раз потом всегда приходилось раскаиваться.

Но слушать, как Вернон пробует продать книгу, было ничто по сравнению с тем, что я увидел, пройдя в глубь магазина: Кэролайн была не одна. На краешке ее стола спиной ко мне примостился нескладный долговязый парень. То, как она смотрела на него сквозь толстые линзы очков, не оставляло сомнения, что старания ловеласа не пропали даром. Но поразительней всего была личность ее воздыхателя.

– Доброе утро, Кристофер, – сказал я, поравнявшись с ними. Мне было непросто сохранить непроницаемое лицо. – У тебя что, перерыв?

Кристофер, всплеснув руками, как ужаленный, соскочил со стола и повернулся ко мне.

– О, папа! Привет! Я просто проходил мимо… понимаешь, я только что вернулся с аукциона в Кемдене и решил заглянуть к Кэролайн поболтать…

Придумать что-то более убедительное его вдохновения не хватило. Тем временем юная леди, о которой шла речь, мучительно покраснев, сосредоточила все свое внимание на скрепках, сооружая из них какую-то сложную конструкцию.

– Так, значит, вы уже знакомы?

– Да, разговаривали по телефону пару раз,– ответил Кристофер. – Но по-настоящему не встречались, то есть лично не встречались.

Их смятение передалось и мне. Что, наверно, естественно для отца: меня настолько волновала сексуальная жизнь дочери, что мне в голову не приходило подумать о сыне. Ваш покорный слуга разрешил ему иметь собственную маленькую холостяцкую квартирку, которую, как я предполагал, он использовал для того же, для чего их всегда используют молодые мужчины. При мысли, что он или кто бы то ни было, коли на то пошло, способен втюриться в Кэролайн, я изумился и даже растрогался.

Отечески взяв Кристофера под локоть, я отвел его от стола к застекленному шкафу, в котором у нас стояли самые дорогие издания.

– Вижу, – мягко сказал я, – ты не позаботился выставить новый ценник на тот комод, как я велел.

В его поведении произошло легкое, но заметное изменение, свидетельствующее о неожиданно возросшей самоуверенности. Я понял, что в том, что касается бизнеса, Кристофер чувствует себя гораздо свободней, нежели в делах сердечных.

– Да, я тебя не послушался. Понимаю, что это подделка, но при всем при том исключительно хорошая. Уверен, будь ты, пап, молодым, то не стал бы…

– Не трудись, – сказал я вполголоса, чтобы Кэролайн не смогла услышать, – не нужно ничего объяснять. Теперь ты хозяин магазина. По всем вопросам сам принимаешь решения. Однако не могу не спросить себя, что сказал бы по этому поводу старина Иммануил.

– Старина кто?

– Кант, Иммануил Кант, тот, кто сформулировал категорический моральный императив.

– А, этот, – с легкой насмешкой сказал Кристофер. – Ну, я думаю, что он не слишком долго бы продержался в антикварном бизнесе.

– Возможно, недолго. И все же послушайся моего совета.

– Какого?

– Если хочешь завоевать Кэролайн, своди ее в Королевский национальный на «Лира».

После этого он, разумеется, вновь стал сама неловкость и застенчивость, так что я сунул пятьдесят фунтов в его липкую лапу, сказал, чтобы он взял один билет и на меня, и направился к лестнице на второй этаж. Вернон еще занимался с покупателем. Я попросил Кэролайн послать старика ко мне наверх, как только он освободится.

Наверху в офисе я очистил письменный стол и расстелил карту Неаполя, собираясь отметить на ней адреса всех Апулья. Но вместо этого долго сидел, в полном унынии уставясь в окно. Всего мгновение мне понадобилось, чтобы определиться с Кристофером. Отныне магазины находились в его ведении. Он мог все вопросы решать самостоятельно. Мне осталась роль почетного наблюдателя.

Пальцы вертели обручальное кольцо. Мысли устремились в привычное теперь русло: Кристофер обхаживает Кэролайн! Кто бы мог подумать? Хотя, можно сказать, они вполне подходят друг другу. Он-то как раз и может подложить мне свинью – жениться и, года не пройдет, сделать меня дедом. Что если так и случится? Ну, в этом тоже есть своя отрада. Для того мы и живем. Буду играть с внуками в саду в Гринвиче, Элен души в них не чает, балует. Какое удовольствие возиться с малышами, когда оборотная сторона этого удовольствия ложится на других. Маленькая девчушка – как будет славно, новая малышка Фрэн. В конце концов они все уходят от нас.

– Клод?

– Заходите, Вернон. Присаживайтесь.

Вернон медленно шествовал между стопками книг, словно священник, направляющийся к алтарю. Я повернулся к нему, и вновь меня поразила неповторимая атмосфера офиса, аура печали, святости и старины, обволакивавшая его. Самый воздух комнаты говорил о покое – покое пенсионера, сидящего в кресле, может, погрузившегося в книгу или просто возвращающегося мыслями к самым ярким страницам прошлого, к свежему журналу в приемной врача. Приглушенный шум Лондона за окном, казалось, только подчеркивал тишину офиса: «Дыосон» был островом в этом море.

Вернон тяжело опустился в заскрипевшее под ним кресло, и солнце приветливо выглянуло из-за облаков.

– Что это у вас? Карта Неаполя? Вы же не собираетесь отправиться туда прежде, чем мы получим от Джорджа результаты экспертизы?

– Нет, не беспокойтесь, я все действия буду согласовывать с вами. Однако должен признаться, что я готов отправиться в Венецию: тот историк сообщил мне кое-что интересное.

Вернон сплел пальцы, выставив домиком сложенные указательные.

– В самом деле?

– Гилберт был отцом Амелии.

Мгновение Вернон молчал, постукивая указательными пальцами себя по подбородку. Затем улыбнулся.

– Умно придумано.

– Что вы имеете в виду?

– Я имею в виду, что наши друзья приложили немало усилий, чтобы заставить нас пойти по нужному им следу. Мошенники и впрямь разработали прекрасный план, продумали все детали. – Он поднял поблескивавшие очки к потолку. – Найти юную самоубийцу той эпохи, затем сочинить зашифрованные письма от ее отца! Удивительная изобретательность! Сработано почти как произведение искусства!

– Вернон, неужели вам хотя бы на миг не приходила мысль, что письма могут быть подлинными?

– Всерьез – нет. По крайней мере с того момента, как мы расшифровали письмо, в котором сообщалось о мемуарах. Это было слишком очевидно.

– Знаете, как поступил бы я, если бы собрался подделать мемуары Байрона? Очень просто. Изготовил бы их, потом предлагал бы всем, пока не нашел бы покупателя. Если бы продать не получилось, я бы предложил их газетам и издательствам.

– И все кончилось бы тем, что вы не получили бы и пенса, потому что никто бы вам и на секунду не поверил. Неужели вы не понимаете, Клод? Мемуары Байрона должны быть одной из самых гениальных литературных подделок. Может, уровня неизвестной пьесы Шекспира.

– Эдакой вечнозеленой липой?

– Ха-ха, – сухо сказал Вернон, – очень смешно, Клод. Если бы я рискнул подделать мемуары, я бы тщательно выбрал, кому сбыть их, после чего крепко подумал, как одурачить его еще до того, как он их увидит. Понимаете, все верят, и совершенно обоснованно, что Мюррей сжег единственный существовавший экземпляр рукописи. Первая задача мошенника – это заставить свою жертву поверить в противоположное. Ну а затем показать путь к рукописи. Письма, которые мы нашли, с умом, очень ловко выполнили обе эти задачи. Вы, к примеру, уже верите, что женщина по фамилии Апулья украла мемуары Байрона или какую-то их часть.

Я молчал, глядя на карту Неаполя и чувствуя внезапный страх, что Вернон может оказаться прав. В таком случае, билась мысль в голове, моя дальнейшая жизнь потеряет всякий смысл. Когда Вернон снова заговорил, казалось, это сама тишина комнаты говорит его голосом.

– Скажите мне правду, Клод. Вы верите, что мемуары существуют, так ведь?

– Да, верю.

– Если бы не я, не мой авторитет, вы, вероятно, уже отправились бы в Неаполь, я прав?

– Почти наверняка отправился бы.

– Вот, вы сами видите. – Его голос понизился чуть ли не до шепота. – Письма выполнили свою задачу.

– Так или иначе, какой смысл спорить об этом. Ваш друг в Британском музее установит их подлинность раз и навсегда.

– Джордж в силах обнаружить подделку только в том случае, если мошенники допустят ошибку. Уверен, вы, как антиквар, на собственном опыте знаете, что настоящий мастер всегда может обмануть экспертов. Можно с уверенностью сказать только одно, что вещь – подделка. А вот ее подлинность всегда оставляет некоторое сомнение.

– Раз так, то, наверно, следует полагаться на интуицию.

– На нее полагаются не слишком, когда на кону огромные деньги.

– Гм. Сколько времени займет у этого Джорджа экспертиза писем?

– Не много. Возможно, он закончит уже на этой неделе.

– В таком случае просто подождем и посмотрим, что он скажет. А пока почему бы не отметить на карте эти адреса? – Я разорвал список пополам и протянул ему нижнюю часть. Пожав плечами, как бы показывая, что считает это бессмысленным, Вернон развернул карту таким образом, чтобы мы оба могли работать, и приступил к делу.

Апулья жили по всему Неаполю. Разыскивая их адреса с флуоресцентным маркером наготове, я поймал себя на том, что думаю, каким город окажется в действительности. Хотя в молодые годы я побывал в Италии и даже изучал язык, то было на севере страны. Неаполь по-прежнему оставался для меня местом экзотическим и таинственным. Я видел изображения его тенистых площадей размером не больше почтовой марки, его зданий, в архитектуре которых очень заметны мавританские черты. Тот изгиб, половинка синего пляжного мяча, – это один из самых знаменитых заливов в мире. Прямо за плечом Вернона, возвышаясь над грудами книг, мне мерещились громадные очертания Везувия – колени, поднятые под простыней.

– Как я понимаю, там, внизу, был ваш сын?

– Что вы говорите? – рассеянно переспросил я, в этот момент бродя по воображаемым улицам. – А, да.

– Есть некоторое сходство.

Я искоса взглянул на Вернона, не уверенный, что он имеет в виду.

– Люди тоже так говорят. А как у вас, Вернон? Есть дети?

Вернон притворился, что не услышал вопроса, и продолжал с сосредоточенным видом шарить по карте, отыскивая последнюю улицу в своем списке.

– Ага! Вот она! – Подавшись вперед, он обвел аккуратным кружочком точку на карте и покачал головой. – И вы действительно верите, что мемуары спрятаны в этом самом месте, что вот сейчас они могут находиться там?

Однако от меня не так-то легко было отделаться. Во мне пробудился старый интерес к частной жизни Вернона. Отложив маркер, я откинулся в скрипучем кресле.

– Так как, есть или нет?

– Что?

– Дети.

За все время нашего знакомства я впервые видел, чтобы Вернон выглядел таким растерянным.

– Нет, Клод. – Он вызывающим жестом одернул жилет на животе. – Нет у меня детей.

– То есть вы не были женаты?

– О, я был женат. Кажется, сто лет назад. В сороковые годы. Жена ушла от меня.

Он замолчал, и я напрасно ждал, что он добавит еще что-нибудь.

– И почему она ушла?

– Узнала о моей измене.

От изумления я не сразу нашелся, что сказать. На улице по-прежнему было ветрено, небо открывалось и закрывалось, как огромное медленное око маяка, погружая все в дремотное состояние.

– Ну и ну, Вернон! – проговорил я наконец. – Кто б мог подумать?! Значит, была другая женщина?

– Да, – выдохнул Вернон, не сводя с меня глаз, – но не женщина.

Это был миг прозрения, подобный тому, когда я предположил, что в деле Гилберта имел место инцест. Так и тут все вдруг обрело смысл и предстало в новом свете: франтоватость Вернона, его мягкий голос, аккуратные движения, печать одиночества. Мне вспомнился день, когда появилась коробка с книгами. Увидев курьера на мотоцикле, с грохотом промчавшегося мимо магазина, Вернон пробормотал, глядя в окно, что-то о варваре, которого древние приняли бы за бога. Я ошибочно расценил эти слова, как неприятие стариком современного мира. Я не услышал в них тоски, восхищения юностью и мужской силой.

– Надеюсь, я не разочаровал вас, Клод.

– Нет-нет, Вернон, ничуть! Простите меня. Я просто задумался… – Я сидел, постукивая кончиком маркера по карте. – Вы гей…

– Никогда не считал это слово подходящим. Для нового поколения оно, может, и подходит. Но в мое время наше состояние имело мало чего общего с веселостью[В английском языке слова «гомосексуалист» и «веселый» пишутся и звучат одинаково – gay.].

Я сочувственно кивнул, но подумал, что нынешние гомосексуалисты точно так же возразили бы против его терминологии. Это и впрямь больше нельзя было характеризовать как «состояние». Я мысленно повторял слово «гей», словно оно имело некий скрытый смысл.

– Боже милостивый!

– Что такое, Клод?

Не отвечая, я бросился шарить в ящиках стола.

– Где она, где? Знаю, она должна быть где-то здесь. Ах да, вот она! Ну-ка, взгляните. Что вы скажете об этом лице?

Увидев открытку, которую я протянул ему, Вернон улыбнулся.

– Оно уже столько раз было описано. Чаще всего его характеризовали как детское или ангельское.

– А вот я предпочел бы сказать по-другому. Лицо гермафродита, как, не слишком? Или даже женоподобное?

Вернон поднял бровь.

– Что ж, пожалуй.

Он вернул мне открытку, и я секунду вглядывался в чувственное лицо с тонкими чертами и огромными глазами, обрамленное по-женски длинными локонами.

– Как там было написано в письме Гилберта? – Я возвел глаза к потолку и процитировал по памяти: «Этого джентльмена зовут Шелли, и он тоже Поэт, о котором мы однажды еще услышим. Б. описал его как самого большого красавца, которого когда-либо встречал».

– Ну и что?

– Разве не видите? – вскричал я, вскакивая на ноги и стукнув кулаком по столу. – Ну как же! Вот он, ключ к разгадке тайны!

Вернон строго взглянул на меня:

– Вы не в своем уме, Клод, если полагаете…

– Послушайте, сегодня утром я пытался разобраться, почему мемуары были сожжены. Очевидно, что в жизни Байрона, в том, что нам известно о ней, нет причины для этого. Но мы, конечно, не знаем настоящей причины: мемуары были сожжены как раз для того, чтобы скрыть ее.

– То есть Байрон и Шелли были любовниками? Это и была при…

– Вернон, когда вы признались, что были геем, я не слишком удивился. Такие вещи, как их ни скрывай, все равно проявляются. Даже спустя столетия.

– Пожалуй, это весьма возможно.

В комнату вновь ворвалось солнце.

– Больше чем возможно. Вам только и нужно сделать, что открыть глаза и увидеть: все на это указывает – Байрон, этот сенсуалист, настолько пресыщен, что готов нарушить табу, пойти на инцест, чтобы пощекотать себе нервы. Всегда ходили непроверенные слухи относительно того, что он выкидывал в Греции. Затем Шелли, шокировавший своим атеизмом и защитой свободной любви. Их восхищение друг другом в платоническом смысле скандально знаменито. Так что…

– Так что вы надеетесь, что мифические мемуары, когда вы найдете их, изумят мир. Нет, Клод, в самом деле я все же думаю, что вы несколько увлеклись.

Я со вздохом упал в кресло.

– Вернон, ну зачем вам нужно быть всегда таким занудой? Что должно произойти, чтобы вы взволновались?

– Я взволнован.

– Оно и видно.

– Вы не понимаете. – Вернон протяжно вздохнул, словно успокаивая себя.– Я взволнован. Причем с тех самых пор, как вы нашли письма. Я нахожу вашу теорию о Байроне и Шелли даже еще более волнующей.

– Почему же в таком случае я не вижу ни единого, черт возьми, признака взволнованности?

Он мгновение смотрел на меня поверх сложенных ладоней.

– Особенность моей натуры заставила меня научиться скрывать истинные чувства, – спокойно сказал он, постукивая себя по подбородку. – Возможно, к несчастью для меня… Так или иначе, теперь это происходит у меня непроизвольно, даже когда в этом нет необходимости.

Слушая его, я вспомнил, как он раньше назвал себя: «старая гвардия, бывший рыцарь плаща и кинжала». И весь день та фраза преследовала меня, словно прилипчивая мелодия или ускользающий ключ к кроссворду.

В тот вечер к ужину никто не пришел. Кристофер, наверно, отправился куда-нибудь с Кэролайн. Росс с головой погрузился в новую книгу. Одному Богу известно, где могла быть Фрэн. Нам с Элен лень было готовить на себя одних, и мы отправились в Гринвич, в ресторан, съесть бифштекс.

В ресторане, когда мы там появились, было пусто, что по понедельникам случалось нередко. Официант зажег свечу на нашем столике, словно для того, чтобы мрачный пустой зал вокруг стал еще мрачней. В ожидании, пока принесут заказ, я пересказал Элен, что произошло за день. Она с живейшим интересом выслушала историю об увлечении нашего сына Кэролайн. Поскольку Вернона она никогда не видела, разоблачение его гомосексуальности ее захватило куда меньше.

– Что ж, – беспечно сказала она, поднося к губам бокал, – это лишний раз подтверждает: чужая душа – потемки.

– Нет, все же любопытно, не правда ли, как сексуальная ориентация человека может служить ключом к личности в целом. Это я почувствовал в отношении Гилберта, и вот теперь – Вернон. Знание какой-то одной детали накладывает отпечаток на все остальное. Хотя, если взять бедного старого Вернона, сильней всего меня поразило то, что он все свои сознательные годы ведет двойную жизнь.

– Как, полагаю, большинство геев его поколения, бедняжки. – Элен подняла бокал. – За шестидесятые!

– За шестидесятые! Но можешь представить, о ком еще я подумал в связи с этой идеей? О Байроне.

– О, поясни.

– Он и Шелли, понимаешь! Стоит подойти к ним с этим ключом, и все становится на место, точно так же как с Верноном. Вот причина, по которой мемуары были сожжены.

– Возможно, ты прав, милый. – Она сказала это таким нежным голосом, что я почувствовал себя стариком, впавшим в маразм.

– Тебя это все не слишком-то волнует, Элен, да?

– Я понимаю, что это важно, но, как ты, бредить какой-то книгой, я бы так не смогла. Чем скорей ты найдешь проклятые мемуары, тем лучше, это все, что я могу сказать.

– Почему я единственный, кто воспринимает это серьезно? Господи! да это может перевернуть вверх дном весь мир английской литературы, а ты сочувственно успокаиваешь меня и уговариваешь не слишком увлекаться. – Я, улыбаясь, поднял бокал. – А что до Вернона, то он убежден, что все это… – рука моя замерла, не донеся бокал до рта, -… подделка.

– Клод?

– Вернон, – тихо проговорил я. – Вернон. Что ж я такой тупой?

– О чем это ты?

– Я должен был сообразить, что Пройдоха Дейв никогда бы не смог придумать подобное.

– Кто такой этот Пройдоха Дейв и что все это значит?

Элен еще улыбалась, но я, ставя бокал на стол, чувствовал, как дрожит моя рука от ярости и ужаса, рожденных внезапным подозрением.

– Пройдоха Дейв – это тот, кто принес мне коробку с книгами, с чего все и началось. Даже если у него хватило воображения придумать подобную махинацию, он все равно не стал бы пробовать в его-то возрасте коробками толкать мне всякую макулатуру. Да и в любом случае я знаю его много лет, и он ни разу не пытался надуть меня. Он просто мелкая сошка для такого крупного дела.

– Значит?

В этот момент принесли наши бифштексы, Я молча смотрел, как официант расставляет тарелки; в голове у меня был полный сумбур.

– Вернон всегда имел зуб на меня, – сказал я, когда официант ушел и мы снова остались одни. – То, что я стал владельцем его магазина, было для него невероятным унижением. В его глазах я – всего-навсего малокультурный грабитель. У него одного есть и мотив, и глубокие знания, чтобы попытаться провернуть такую аферу.

– Но я думала, что именно он все время старался убедить тебя в том, что письма поддельные.

– И всякий раз, как он это делает, я с ним спорю. Всякий раз, когда он убеждает меня не верить, я в итоге верю немного больше. Неужели не понимаешь? Для него, ублюдка, самая что ни на есть изысканная ирония в том, чтобы убеждать меня не верить и посмеиваться про себя. Знаешь, что он сказал сегодня?

– Продолжай.

– Он сказал, что мошенники проявили удивительную изобретательность, что с их стороны это буквально искусство. Затем закатил чуть ли не целую речь, доказывая мне это, так что я попался на удочку.

– Клод, я все-таки считаю, что ты рассуждаешь слишком уж по-макиавеллиевски.

– Нет, все точно сходится. Для него это была бы идеальная месть. Он всегда насмехался над моим увлечением Байроном. Он даже вставил в письма шифрованные куски, воспользовавшись своим маленьким хобби, чтобы заинтриговать меня. И как он сказал об этом: это свидетельствует о том, что мошенник обладает развитым воображением.

– Думаю, ты делаешь слишком поспешные выводы. Судя по тому, что ты мне до сих пор говорил о нем, это довольно милый пожилой человек. Думаю, тебе стоит принять на веру его слова, пока нет доказательств обратного.

– Может быть, ты и права.

Мы закончили ужинать молча. Я был ошеломлен возможностью предательства. Я угрюмо вонзал нож в свой бифштекс, вспоминая все перипетии наших с Верноном отношений, изнемогая от подозрений. Чтобы с таким коварством заманивать в ловушку человека, с которым находишься в тесных отношениях, и при этом все время изображать дружеские, сердечные чувства, нужно ненавидеть его до такой степени, что мне трудно было это представить. Конечно же, только того, что я стал владельцем его магазина и порой, может быть, вел себя с ним бесцеремонно, было недостаточно для подобного чувства горечи и двуличного поведения. Он, должно быть, повредился умом.

Но потом я вдруг понял, что все это просто нелепо; Вернон вне подозрений. Болен я. Как иначе объяснить, что я мог заподозрить культурного старого человека в таком злодейском умысле? Появление невероятных писем, совпавшее с концом моей карьеры антиквара, губительно повлияло на мой разум. Его поразили паранойя и одержимость. Впрочем, что ни говори, Вернон странный человек. Груды книг, годами пылившихся в комнате наверху, – это вряд ли свидетельствует о нормальности. Всякое могло произойти с разумом человека из презренного племени геев, который состарился в своей пришедшей в упадок букинистической лавке…

К концу ужина я начал ненавидеть по очереди и Вернона, и себя.

– Не думай о нем, Клод, – сказала Элен, отодвигая тарелку. – Только изведешь себя понапрасну. В любом случае убеждать себя в чем-то, не имея на то доказательств, – это несправедливо.

– Ты совершенно права, – сказал я, стараясь держаться бодро. – Это все, наверно, просто мое нездоровое воображение. Слишком многое поставлено на карту, понимаешь? Поговорим о чем-нибудь другом.

– Ты прав, знаешь, то, что ты рассказал о Кристофере, куда интересней. Что собой представляет эта Кэролайн?

Я налил себе еще вина.

– Обожает читать, но это главным образом от застенчивости, а еще она, наверно, девственница.

Элен засмеялась.

– Неужели! Откуда тебе это известно?

– Мужской инстинкт, – ответил я дурашливо. – Просто чувствую.

– Ах ты, негодник, ха-ха-ха.

Я достал сигареты, предложил и ей.

– Как бы там ни было, думаю, она прекрасная пара для Кристофера. Как ты смотришь на то, чтобы стать бабушкой, моя старушка?

Элен мягко улыбнулась и сказала неожиданно серьезно:

– Не могу дождаться, когда это случится.

Мгновение мы молча смотрели друг на друга, держа в пальцах так и не зажженные сигареты. Только сейчас я заметил официанта, маячившего в глубине зала, и подумал, сколько, должно быть, он видел пар, юных и немолодых, которые приходили сюда и сидели молча, потому что им нечего было сказать друг другу. Кроме той паузы после разговора о Верноне, все остальное время мы с Элен, как пришли, болтали и смеялись. К своему удивлению, я сообразил, что она, как в прежние славные времена, все еще способна заставить меня забыть о тревогах. Кроме ее лица, ничего сейчас не стояло у меня перед глазами, все улетучилось.

– Много времени пролетело, да, Элен?

– Много чего?

– Времени. С тех пор, как мы с тобой вместе.

Мы улыбнулись друг другу. Не отрывая от меня взгляда, Элен наклонилась к свече, чтобы прикурить сигарету. Неожиданно меня охватило такое острое желание, какого я не испытывал к ней уже несколько лет. Она на долгое мгновение застыла в этой позе над пламенем свечи, словно вдыхала аромат цветка, продолжая смотреть мне в глаза сквозь колышущееся свечение. Потом выпрямилась, и над столом осталась висеть арка сигаретного дыма.

– Когда Фрэн в конце концов покинет дом, у нас будет много таких вечеров, много. Только ты и я, вдвоем. Я с нетерпением жду этого.

Моя жена ничего не сказала и, когда я стал прикуривать, мгновенно отвела глаза.

– Что?

– Я просто думала, – ответила она, – о Кристофере, что он как раз пошел на первое свидание с Кэролайн. Это напомнило мне о нас в давние времена.

В давние времена красота Элен была способна менять окружающее. Она никогда не теряла своего очарования в автобусе или дешевом кафе. Скорее наоборот, это они подпадали под ее чары и возвышались над обыденностью. Несколько недель после первого свидания – бессонные ночи от счастья. Мы оба знали, что хотим всю жизнь провести вместе.

– Мы были счастливы тогда, правда? В те давние дни.

Я смотрел на нее теперь, освещенную мягким светом свечи, и внезапно меня вновь обдало волной той давней любви и счастья. К ощущению приятной сытости, шуму вина в крови добавилось желание, острое, как в юности.

– Да. Мы были тогда счастливы.

Мы оба поняли, что произошло. Не произнося больше ни слова, расплатились и вышли. По дороге домой я остановился под желтой моросью уличного фонаря и обнял ее. Я уж и забыл, когда в последний раз целовался на улице. Ее язык, по-девичьи неуверенный, стеснялся проявить смелость, маняще трепеща.

Рука в руке, мы словно плыли к дому.

– Мне до сих пор не верится, что мы действительно живем в этом доме. Слишком он велик.

Когда она заговорила, я понял, что она тоже перенеслась чувствами в прошлое.

– Возможно, для тебя он слишком велик. Но я не смог бы переехать куда-то еще, во всяком случае не сейчас. Мне бы не хватало моего кабинета.

Мы сразу поднялись в спальню и разделись. Бросились в постель и принялись ласкать друг друга. Но постепенно ощущение безмятежного счастья уходило, отступая перед глухим отчаянием. Наконец наступил момент, когда мы, не говоря ни слова, одновременно отодвинулись друг от друга. Былая магия ритуала умерла.

Какое-то время мы лежали в полумраке в мучительной немоте, наступающей после осечки. Такого прежде с нами никогда не случалось. Долгое время секс для меня был не более чем ночными упражнениями, обязанностью, исполнять которую мне не составляло труда. И вот, когда неожиданно нахлынули ностальгия и любовь, я оплошал. Магия пропала бесследно. Она умерла много лет назад. Все, что осталось, – это два тела средних лет, лежащие в спальне, отяжелевшие и изнемогшие, внутренне опустошенные. Как увязший в сомнениях святой отец, который в конце концов потерпел поражение в борьбе за веру, я вдруг почувствовал себя богооставленным прахом, и ничем больше.

Мы продолжали лежать молча. Окно было распахнуто, и из парка доносился шум деревьев. Подняв голову, я увидел, как они гладят ветвями бледное небо, словно успокаивая или утешая. Скользили облака, бесстрастные небесные странники. Шевелились шторы на окнах, колеблемые тихим темным ветром, напоенным сладостными ароматами весны. У перекрестка за парком вспыхнули красные задние огни машины, как глаза дьявола, и скрылись в ночи. Все в тот момент казалось полно тайны и смысла. Все, кроме двух тел на кровати, принадлежащих миру мертвой материи, исторгнутые из мира духовного.

– Ты больше не любишь меня, да, Клод?

Я не мог нанести ей последний удар.

– Не болтай глупостей. Просто я слишком много выпил. Конечно люблю.

– Нет, не любишь. Знаешь, когда я впервые это почувствовала?

Я молчал.

– В тот год, когда Кристофер поступил в университет. В моей жизни образовалась такая пустота, но ты этого даже не заметил, просто продолжал заниматься своими делами, будто ничего не произошло.

Что-то сжалось во мне, может, потому, что я узнал в ее боли свою боль – от ощущения внезапной пустоты жизни, которую невозможно заполнить никакими отношениями между супругами. Я все так же лежал молча.

– В конце концов, разве ты можешь меня любить? Или вообще кто-нибудь? Какую-то здоровенную толстую бабу?

– Ой, заткнись! К чертовой матери! Избавь меня от своей никчемной патетики.

Я резко отвернулся к стене и, потрясенный, закрыл глаза.

Через несколько минут я поймал себя на том, что думаю о Гилберте: все признаки подделки были налицо, но я не стал углубляться, отбросил их прочь. То же самое и предательство Вернона – потребовались бы века, чтобы допустить такую возможность. Второй раз за день меня охватили ярость и ужас сомнения. Даже тишина показалась глуше.

– Элен?

– Что?

По голосу я понял, что она плачет.

– Ты когда-нибудь изменяла мне?

– Какое это имеет значение?

Деревья качались на фоне бледного неба. В тот момент я чувствовал, что, окажись это правдой, я лишился бы единственного своего утешения.

– Имеет, и большое.

Рука Элен ощупью нашла в темном тепле постели мою руку и сжала ее.

– Это уже кое-что.

8

Наутро после размолвок все в доме бывало пронизано своей особой атмосферой, столь же явно ощутимой, как по воскресеньям, хотя и противоположной. Над столом висит клеклое облако обиды. В хрусте кукурузных хлопьев звучит осуждение. Притупившаяся горечь и боль, как дым, рассеиваются лишь к концу дня. Может быть, каждый раз остается едва уловимый след ненависти, как след дыма, постепенно осаждаясь желтой копотью на стенах.

Это ощущение разбудило меня раньше, чем обычно по таким дням. В последние два раза я так и не смог больше заснуть. Поэтому я спустился вниз, встал на кухне в своей всегдашней позе у застекленной двери в сад, закурил и смотрел, как светает. Бледный свет постепенно становился определенней и уверенней. Так и чувства привязанности и доверия – будут возвращаться постепенно, пока не запылают, подобно поднявшемуся солнцу.

Когда жена сошла наконец вниз, вид у нее был более несчастный, чем всегда в таких случаях. Вместо того чтобы присоединиться к ней за столом, я продолжал стоять, глядя в сад и слушая, как за спиной негромко возится Элен, готовя завтрак, – тихая симфония отчуждения и боли. Я знал, что она ждет, чтобы я заговорил, считая меня виноватым перед ней и потому ответственным за восстановление отношений.

Вошла Фрэн, но я даже не повернул головы. Наша дочь немедленно уловила напряженность, висящую в воздухе. Тихим голосом поздоровалась. Несколько робких, приглушенных звуков, и она исчезла. Мгновение спустя Элен тоже поднялась наверх – одеться. Только тогда, словно убрали нацеленное мне в спину ружье, я ощутил, как у меня напряжены все мышцы.

Доказательство более чем убедительное. Наша вчерашняя вспышка ностальгии была обманчивым проблеском зари, призванной лишь подчеркнуть мрак ночи. На самом деле это, наверно, было началом конца.

Продолжая размышлять над этим, я услышал шаги Элен на лестнице. Прислушался: пойдет ли она прямо на улицу или заглянет в кухню? Шаги прозвучали по коридору, приближаясь, и замерли, как я предположил, на пороге кухни. Последовала пауза. Я так напрягся, что заболели мышцы.

– Надеюсь, ты гордишься собой.

Она напрасно ждала ответа. Затем ее шаги зазвучали снова, удалясь по коридору. Хлопнула входная дверь. После неимоверного напряжения меня охватила такая же неимоверная слабость. С трудом волоча ноги, я отошел от двери в сад и повалился на стул.

Меня затопила тишина больших комнат. Пустота дома была схожа с зияющей пустотой спортивной площадки, когда идут уроки. Впервые за все время женатой жизни я чувствовал себя совершенно одиноким. Однако я недолго сидел так – всегда моим ответом на подобное настроение было действие. Как только я заметил, что начинаю погружаться в скорбные размышления, я поднялся наверх и оделся.

Первое, что я сделал, приехав в город, это заказал билет на авиарейс до Неаполя на следующую неделю. С того момента, как я нашел письма, прошло уже пять дней, и я уже начал подозревать, что Вернон использует своих друзей в Британском музее как предлог, чтобы по какой-то причине задержать меня здесь. Во всяком случае, установление подлинности писем, даже если все дело было в этом, не имело значения: подлинные письма с таким же успехом могли быть использованы в качестве приманки, чтобы навести на поддельные мемуары. Все зависело от того, что я найду в Неаполе. Смотря на дело таким образом, я не мог понять, почему позволяю Вернону так долго держать меня в Лондоне.

Заказав билет, я десять минут спустя уже был в магазине и, направляясь наверх, пригласил Вернона подняться и выпить со мной. В офисе я усердно угощал его виски, надеясь, что он как-нибудь проговорится. Он говорил свободней, чем прежде: о том, как трудно было быть гомосексуалистом во время войны, о смерти родителей и как он решил продолжать заниматься книжным магазином в основном из уважения к отцу. Конечно, ни к чему хорошему это не привело, поскольку ценности прошлого ушли в небытие. Мир отвернулся от литературы. Теперь ценилось другое: быть, как я, ловким и без совести.

Вернон не делал секрета из своего возмущения и боли, и это помогло мне восстановить доверие к нему. Так прошло около часа, и я понял, что невольно открыл шлюзы и теперь предстоит выдержать поток так долго сдерживавшихся откровений о его гомосексуализме. Вернона было не удержать, как это часто бывает со старыми и одинокими людьми. Он был настолько искренен, что мне становилось все трудней подозревать его в, чем-то.

Одна его фраза застряла в моем сознании, словно стрела в бальзовом дереве. Когда мы разговаривали о тайнах, шифрах и войне, я спросил Вернона, не считает ли он совпадением то, что очень высокая доля британцев-изменников были гомосексуалистами. Он долго сидел молча и совершенно неподвижно, и я подумал, что могу отбросить все подозрения на его счет. Наконец он закинул ногу на ногу, что, как я теперь понимал, было умышленно экстравагантным в его поведении, мягко свел у подбородка поднятые ладони и проговорил:

– Предательство – ужасная вещь.

Когда тем вечером Элен вернулась домой, я стоял почти в той же позе, в какой она оставила меня утром, – опершись на косяк застекленной двери и наблюдая, как гаснет в саду дневной свет. Не поворачивая головы, все так же молча и неподвижно я слушал, как приближаются ее шаги по коридору, готовый повторить утреннее представление. Шаги приблизились к кухне, но не замерли у порога, а застучали по кафелю пола. Меня охватил сумасшедший страх, что она хочет наброситься на меня. Сознавая, что в этой позе я полностью беззащитен, я резко повернулся, чтобы встретить нападение.

– Клод! – Элен бросилась мне на шею, выронив сумочку; карандаш для ресниц и несколько монет покатились по полу. – Какой страшный день!

Я был застигнут врасплох и не сразу ответил на ее объятие.

– Что такое? Что случилось?

– Да то, что мы не разговаривали сегодня утром. Я с тех пор не могу прийти в себя. Это было ужасно, Клод. – Элен опустила голову мне на плечо и закрыла глаза. – Обещай, что мы не будем больше так ссориться.

Я смотрел поверх ее плеча, медленно покачивая головой.

– Ты как ребенок.

– Да? – Она крепче обняла меня, беспомощно уткнувшись в плечо, так что мне захотелось оттолкнуть ее. – Может, и так. Просто пообещай.

– Как я могу что-то обещать? Никто не может сказать, что случится завтра.

– Ты прав. Никто не может. – Мгновение спустя она со вздохом отпустила меня и нагнулась за сумочкой. Я подобрал монеты и карандаш и вручил ей.

– Я сегодня ездил в магазин. Хотелось проверить, смогу ли я заставить Вернона проговориться и выдать себя.

– И он проговорился?

– Нет. Он был доброжелателен, как никогда. В каком-то смысле это только все усложняет. Он ведь мог притворяться, а я принимал его откровения за чистую монету.

Элен сунула под кран электрический чайник, включила воду и сказала под шум струи:

– Даже если он подделал письма, разве это обязательно означает, что он предал вашу дружбу? – Шум воды оборвался. Элен вернулась к кухонному столу. Голос у нее уже был обычный, словно между нами ничего не произошло. – Я хочу сказать, что его хорошее отношение к тебе может быть совершенно искренним. Он мог действовать под давлением обстоятельств, которых тебе не понять.

– Предательство есть предательство, – ответил я без выражения.

Элен включила чайник. Подплыла ко мне, безмятежная, как лебедь, и взяла мои ладони в свои. Я подумал: почувствовала ли она, как они дрожат?

– Он никогда по-настоящему не желал тебе зла. – Ее голос ласково обволакивал меня, печальный и мягкий, как сумерки за окном. Я напряженно вслушивался в слова, словно расшифровывая их смысл. – Попробуй думать о людях лучше. Не верю я, что они настолько плохие.

– Не соглашусь. В мире разлито бесконечное зло. Людям, подобным Вернону, кажется, что я поступил с ними несправедливо. Собственная боль служит для них оправданием.

Элен отпустила мои руки и чуть заметно пожала плечами. Потом отошла приготовить чай.

– Росс собирается прийти вечером, – небрежно бросила она.

– Да?

– Ну, он заглянул сегодня ко мне в бутербродную за сэндвичем, и я подумала, что стоит его пригласить.

– Понимаю.

Элен сосредоточенно, словно это был нитроглицерин, налила в чашку кипяток. Но не обернулась ко мне, просто стояла, не сводя глаз с пара, поднимавшегося над чашкой, и вертела чайную ложечку в пухлых пальцах. Я подлетел к ней, сильно стиснул ее плечи и развернул к себе.

– Клод! Больно!

– Что ты пытаешься сказать, Элен?

– Не понимаю, что ты имеешь в виду! Отпусти!

– Прекрасно понимаешь, черт побери. Прошлой ночью я задал тебе вопрос, но ты не ответила мне прямо.

– Какой вопрос?

– Ты когда-нибудь мне…

В этот момент, когда мы стояли, тяжело дыша и глядя друг другу в глаза, раздался звонок в дверь. Элен отвратительно хихикнула.

– Спасение пришло в последний миг!

Я еще сильней стиснул ее руки, заставив ее сморщиться от боли.

– Почему бы тебе не собраться с мужеством и просто признаться?

С этими словами я оттолкнул ее. Гримаса боли на ее лице сменилась выражением ярости.

– Много ж тебе понадобилось времени, чтобы спросить, а? Все эти годы ты настолько не замечал меня, что тебя это просто не интересовало.

Она неожиданно успокоилась. Как всегда, когда в дверь звонили, она машинально подняла руки поправить прическу. Мгновение спустя она уже шла открывать, явно окончательно овладев собой.

Мне стоило гораздо больших трудов изобразить спокойствие. В голове шумело, не хватало воздуху. Я быстро подошел к кухонному столу и принялся готовить ужин, пока не появились Элен и Росс.

Они вошли, но дальше все было не по-заведенному. Как правило, они оба сидели за столом, пока я занимался готовкой. Сейчас села только Элен. Росс же подошел ко мне, облокотился о стол и, наблюдая, как я шинкую морковку, лук и перец, пытался отвлечь меня разговором о моих поисках мемуаров Байрона – предмет, о котором он до сих пор если и упоминал, то лишь с едва прикрытым скепсисом.

Поскольку я отделывался только односложными ответами, Росс в конце концов бросил попытки разговорить меня и занял свое всегдашнее место за столом рядом с Элен. Я слышал за спиной его голос:

– Клод Вулдридж, торговец антиквариатом и светский человек, сегодня не слишком разговорчив.

С широкой улыбкой, имевшейся у меня про запас для деловых переговоров, я обернулся и посмотрел на него. Росс сидел небрежно развалясь, как чемпион после легкого первого раунда, когда он просто прощупывал противника: ноги широко расставлены, руки закинуты за спинку стула. Клетчатая рубашка на его широком торсе выглядела так, будто ее нарочно долго пачкали и мяли, чтобы продемонстрировать презрение к условностям порядочного общества. Верхние пуговички были расстегнуты, открывая густые заросли на груди, которые почти смыкались с бородой и словно заключили союз с кустистыми бровями в издевке над сверкающей лысиной. Глубоко сидящие глазки были мутней, чем всегда, а нос – чуть красней: видимо, Росс уже успел порядком глотнуть виски.

– Как обходишься без денег, Росс?

Его встречная улыбка дрогнула, уголки губ слегка опустились.

– Прекрасно, – холодно ответил он.

– Значит, не за подаянием пришел?

Воскресная улыбка исчезла бесследно, превратившись в зловещую горизонталь. Элен не пришлось задействовать свои паранормальные способности, чтобы почувствовать: сейчас произойдет что-то неприятное. Ни слова не говоря, она резко встала – сосновый стул с визгом отъехал по кафелю – и вышла.

Еще секунду после ее ухода на кухне висело молчание. Потом Росс прервал его голосом едким, как кислое яблоко:

– Как ты смеешь говорить со мной так в присутствии Элен!

Росс сидел не шевелясь, даже его губы почти не двигались.

– А ты думаешь, она не знает? Для нее не секрет, что я снабжаю тебя деньгами. – За все время, что мы были знакомы, я ни разу не использовал в споре с ним этот довод; меня колотило от бешенства. Теперь, раз уж я начал, надо было идти до конца. – Мы все знаем, что твои убогие книжонки не могут тебя прокормить.

– Если б это сказал кто другой, – выдавил Росс, по-прежнему не двигаясь с места, – клянусь, я бы убил его.

– Но ты некоторым образом имеешь дело с курицей, несущей золотые яйца.

– Не шути со мной, ты, выскочка, коробейник чертов! – Он вскочил на ноги, стул с грохотом отлетел в сторону. – Не доводи меня до крайности! Господи Боже, тебя только деньги и волнуют, да?

– Ну, раз ты так считаешь.

– Посмотри, как ты живешь! – С нескрываемой яростью он широко повел тяжелой рукой, потом двинулся ко мне. – Ты всю жизнь жульничал и врал, чтобы заиметь эти хоромы, и теперь думаешь, что это дает тебе право помыкать людьми, оказывая им свое поганое покровительство. Отчего ты не можешь понять, что я в пятьдесят раз лучше тебя?

– То, что тебе приходится это говорить, доказывает, что ты сам в это не веришь.

Росс остановился и расхохотался.

– Вы только послушайте его! Этого психоаналитика-любителя. Теперь он думает, что может заглянуть мне в душу! Приятель, все, что ты способен понять в человечестве, это как обмануть какую-нибудь старушку, за бесценок купив ее фамильный скарб.

– Возможно. А ты тот, кто счастлив жить за счет моей ловкости.

Росс собрался было ответить, но неожиданно хлопнул себя по лбу, словно приводя себя в чувство. Выражение ярости сменилось выражением отчаяния. Только он мог так враз переключиться.

– Что происходит? – Он в изумлении посмотрел на меня, неожиданно увидев ситуацию с моей стороны. – Зачем ты все это начал, Клод? – Протянув руку, он шагнул ко мне и хлопнул по плечу. – Во имя всего святого, мы же друзья!

– Просто вспомнил, в чьей квартире живешь, так что ли? – Рука Росса упала с моего плеча. – Трудно будет перебиться, да, без моей помощи?

– Так вот как ты понимаешь нашу дружбу? – Сожаление, прозвучавшее в голосе Росса, было не менее искренним, чем ярость перед этим. В глазах пылали всегдашние сила и страсть. Всегда его эмоции рвались наружу, и этим, среди прочего, он и привлекал. – После стольких лет ты действительно так понимаешь ее?

– Как ты можешь говорить о дружбе? Мы с тобой не друзья. Во всяком случае, не те, что прежде. Когда в последний раз мы с тобой разговаривали? Я имею в виду по душам, как когда-то в университете?

Росс укоризненно покачал головой.

– А чего ты ждешь, Клод? Чего ждешь от дружбы или от любви? Считаешь, что они вечны?

– Когда-то я так считал.

Росс подошел ко мне вплотную, так что его лицо оказалось всего в нескольких дюймах от моего. Его голос опустился до хрипа.

– Такую дружбу и любовь нужно заслужить. – Он несколько мгновений смотрел на меня, потом повернулся и пошел к двери. – У тебя же на первом месте другое.

– Росс! – Он шел по коридору. – Вернись, дурень!

Росс даже не обернулся. По его походке я видел, что он все еще немного зол, поэтому ждал, что он хлопнет входной дверью. Но вместо этого Росс поступил несколько странно, что зацепило меня: оставил дверь распахнутой, так что я видел крышу моей машины и вдалеке деревья в парке.

В конце концов я поднялся наверх посмотреть, что с Элен. Я нашел ее в нашей спальне, лежавшей на кровати; шторы задернуты. Вид у нее был больной. Она отказалась встать и пойти поужинать. До конца дня мы слова не сказали друг другу.

Когда я проснулся на другое утро, Элен и Фрэн уже не было дома. Среди ежедневных счетов и макулатурной почты, которые я подобрал с коврика у двери, обнаружился большой толстый конверт.

У себя в кабинете наверху я вскрыл его: в конверте находились обещанные Тимом сведения о семье Миллбэнков. Первая страница представляла собой фотокопию некоего документа, который назывался «Краткая история Денхолма и его окрестностей». Тим подчеркнул в нем следующее место:

МИЛЛБЭНК-ХАУС

Миллбэнк-Хаус, который остается одним из лучших сооружений в георгианском стиле в округе, был построен Гилбертом Миллбэнком, эсквайром, в конце восемнадцатого столетия. Имеется мало сведений о сем загадочном и злополучном господине или его семье, чье имя ныне сохранилось лишь в названии сего примечательного дома, завещанного нам. Достоверно известно, что Гилберт Миллбэнк был владельцем хлопкопрядильной фабрики в Йоркшире и в зрелые годы переехал в Южную Англию, видимо стремясь удовлетворить свои общественные или политические амбиции. Предание о том, как преждевременно и трагически прервалась эта жизнь, остается наиболее яркой страницей в истории Денхолма, и знакомство с ним способно придать посещению Миллбэнк-Хауса еще больший интерес.

В 1817 году, по каким-то таинственным причинам оставив жену и дочь в Хартфордшире, он отправляется на материк с двумя другими преуспевающими коммерсантами. Точная цель их путешествия неизвестна, хотя, учитывая, что Гилберт обладал значительным состоянием, таковой могло быть просто досужее развлечение. Все шло прекрасно, пока группа не прибыла в Венецию, где Миллбэнк внезапно расстался со своими спутниками. В сопровождении единственного слуги он отправился дальше вдоль Средиземноморского побережья в направлении Неаполя, передвигаясь столь быстро, что спустя несколько дней уже стоял на холмах, возвышавшихся над городом, и смотрел на знаменитый залив.

С какой целью он отправился в роковое путешествие? Если это было обычное посещение примечательных мест, то Миллбэнк был поистине странным путешественником, ибо с такой быстротой покрыл расстояние до Неаполя, не позволяя себе даже и краткой остановки, чтобы бросить хотя бы беглый взгляд на бесчисленные красоты природы и архитектуры. Действительно странный путешественник: одержимый чем-то! Кажется очевидным, что какая-то иная цель влекла его на юг, к многолюдному городу, знаменитому уже в те времена своими разбойниками и бандитами, цель, о которой, увы, мы никогда не узнаем.

По возвращении в Англию слуга Миллбэнка поведал, что он и его господин остановились в гостинице на берегу моря. Хотя они прибыли туда глубокой ночью и в непогоду, когда в заливе бушевали огромные волны и гроза, Гилберт упорно желал тут же покинуть ее, как только переменит одежду. Он вышел один. Больше его не видели.

Некоторое время после его исчезновения семья Миллбэнка еще надеялась, что он жив… Легко представить, каким опустевшим казался без него этот прекрасный дом, какими заброшенными эти роскошные сады! Его тело так и не было обнаружено, причины его странной поездки в Неаполь и смерти там так и остались нераскрытыми, хотя представляется правдоподобной версия, что богатый англичанин, блуждающий по городу в ненастную ночь, встретил свою судьбу в лице обыкновенных воров. В конце концов зимой 1817 года семья оставила надежду увидеть его живым… увы, удар оказался слишком тяжел для его дочери Амелии. В одно холодное утро ее тело было найдено в искусственном озере, по которому посетитель может и сегодня совершить лодочную прогулку. Хотя явные доказательства отсутствуют, мало сомнений в том, что, обезумев от горя, она лишила себя жизни. Таково, по крайней мере, мнение приходского священника Дэниелса. В погребении на церковном кладбище было отказано на основании того, что покойница покончила с собой.

Прочитав документ, я некоторое время сидел неподвижно. Это были факты, приведенные незаинтересованной стороной, объективные и неоспоримые. Наконец-то были рассеяны сомнения, посеянные Верноном во мне в тот день, когда мы с ним расшифровывали письма. Официальная версия случившегося с Гилбертом полностью соответствовала содержанию его писем. Теперь я был уверен во всем. Гилберт был в кровосмесительной связи со своей дочерью. В Венеции он познакомился с Байроном и услышал историю об украденных мемуарах; тайна была доверена ему одному, поскольку их связывала взаимная симпатия. Гилберт, не обмолвившись ни словом со своими спутниками, устремился на юг. Существовала единственная причина его отъезда, и он сообщил ее в зашифрованном послании к Амелии.

Передо мной предстала отчетливая картина: вот он выходит из гостиницы в бурную ночь своей гибели, гонимый неотвязным желанием достичь заветной цели, – глаза под низко надвинутым капюшоном щурятся от бешеного ветра, волосы развеваются, хлопают полы плаща. Автор писем, в которых говорится о Байроне, встретил свой конец с хладнокровием и отвагой, с усмешкой аристократа, с ледяной надменностью устремив угасающий взор на своих убийц. Может быть, они заколебались, прежде чем нанести последний удар, смущенные, – как мы с Элен, когда читали его письма, – ощущением, что этот человек – само воплощение порока.

Мои мысли еще были устремлены к нему, когда я вспомнил о конверте, лежавшем на моих коленях, и почувствовал, что в нем есть что-то еще.

Я запустил руку в конверт, как за лотерейным билетом, и извлек небольшой листочек. К моему разочарованию, это оказалась от руки написанная записка Тима, в которой он выражал надежду, что присланные им сведения окажутся полезны, и предлагал связаться с ним, если мне понадобится дальнейшая помощь.

Следующий лист, что я извлек из конверта, был пуст, кроме имени «Амелия Миллбэнк», написанного рукой Тима. Мгновение я смотрел на него в недоумении, думая, уж не очередное ли это шифрованное послание. Потом до меня дошло, что, конечно же, я смотрю на оборот страницы. Перевернув ее, я увидел рисунок, который, похоже, фотокопировали с той же книги, откуда Тим взял сведения о Гилберте.

Это был обычный набросок пером, и тем не менее с уверенностью можно было сказать, что Амелия была поразительно красива. Художник немногими штрихами передал очарование этих соразмерных черт, изящных локонов и томных глаз. Несмотря на всю свою чрезвычайную юность, лицо девушки, казалось, несло на себе печать тайных страданий. Однако я лишь мельком взглянул на ее портрет, поскольку в конверте было что-то еще, и я внезапно понял, что это может быть: портрет самого Гилберта. Наконец-то я увижу человека, который заставил меня пуститься на поиски мемуаров, чье незримое присутствие холодком исходило от писем, чей шифр заставил Вернона так славно попотеть. Положив портрет Амелии себе на колени, я извлек из конверта лист, на обороте которого, как я и предполагал, было от руки написано имя Гилберта. Мгновение спустя моя абсолютная уверенность, которая только что так внезапно появилась у меня, столь же внезапно рухнула.

Портрет Гилберта тоже был фотокопией с книжной иллюстрации. Правда, в отличие от портрета Амелии, это была солидная работа – написанная маслом и заключенная в пышную раму. Гилберт, опираясь на трость, стоял перед Миллбэнк-Хаусом. По обе стороны от него сидели собаки и с обожанием смотрели на хозяина, низенького и пухлого, с круглым лицом и светлыми глазками-пуговками.

Этот шут был столь не похож на образ Гилберта, который сложился у меня, что сначала я просто не поверил, что это он. Я долго сидел, глядя на портрет, и пытался убедить себя, что этот подагрик был способен на инцест, что он мог придумать сложный шифр, что лорд Байрон мог поверять ему свои тайны. Но чем дольше я смотрел на портрет, тем ясней мне становилось, что такого не могло быть. Гилберт Миллбэнк ничем не напоминал умного злодея, но явно был славным малым, добродушным и глупым.

В полном отчаянии я бросился к застекленному шкафчику и схватил одно из писем, где говорилось о Байроне. Расстелив его на стекле, я положил рядом портрет и долго смотрел, переводя взгляд с одного на другой, словно это могло помочь мне увериться, что есть какая-то связь между этим человеком и теми словами. Кончилось это тем, что я в сотый раз поразился сдержанной неистовости почерка и убедился, что человек на портрете не мог быть автором писем. Потом взглянул на висящий над шкафчиком портрет Байрона: голова откинута назад, волевой подбородок высокомерно выставлен вперед, вид суровый и неприступный. Поэт и на порог бы не пустил глупца подобного Гилберту.

В ярости я схватил портрет, скомкал и швырнул в угол.

– Все это надувательство, – пробормотал я. – Кто-то издевается надо мной.

Я был в изнеможении, словно вспышка гнева отняла у меня все силы. Я покинул кабинет, отправился в спальню, разделся и заполз под одеяло, как рептилия в болото. Так я до вечера провалялся в полутьме, словно в подводном мире амфибий, толком не спя и не бодрствуя и размышляя о природе предательства.

Когда Фрэн вернулась домой, я еще валялся в постели, все так же блуждая мыслями в потемках. В затененной спальне, как в больничной палате, я лежал, слушая доносившиеся снизу звуки. По быстрым шагам и отрывистым звукам я убедился, что это не Элен. Она пошла на кухню и приготовила себе чай. Потом послышался знакомый скрип ступенек, щелкнула дверь ванной. Через минуту раздался приглушенный шум спускаемой воды. Фрэн прошла к себе в спальню.

В положенное время вернулась домой жена. Я слышал жизнерадостные перекликающиеся голоса ее и дочери. Ни та ни другая не знали, что я дома. Повторился звук спускаемой воды, и загудели трубы: Элен наполняла ванну.

Я осторожно вылез из постели и оделся. Я чувствовал приближающуюся бурю, которая расколет надвое наш домашний мир, поэтому хотел раз и навсегда уладить отношения с дочерью: сказать ей, что был с ней слишком строг, показать, что люблю ее без всяких оговорок и буду любить независимо от того, сдаст она или нет свои экзамены. Она была всем, что у меня осталось и чего я не должен был потерять.

Я прокрался мимо ванной комнаты, потому что Элен все еще злилась на меня, и я не хотел, чтобы она знала, что я дома. Дверь в комнату Фрэн в конце коридора была закрыта, я тихонько постучался. Ответа не последовало, и я постучал сильней. Секунду спустя я приоткрыл дверь и заглянул внутрь.

Дочь в расслабленно-небрежной позе стояла облокотясь о подоконник, на голове у нее были наушники. Первое, что, как всегда, поразило меня, это стройность ее тонкой фигурки. На ней были джинсы, все в прорехах, что, как я понял, было теперь модно. Второе, что поразило меня, это то, что она курила.

Сперва меня охватил праведный гнев, и в любой другой обычный день я бы не сдержался: я категорически запретил Фрэн курить, и она постоянно клялась, что не курит. Больше всего меня задело, что она лгала мне. Затем я вспомнил, зачем пришел, и решил, что это удобный повод, чтобы поговорить с ней. Мне представился шанс, сменив гнев на милость, показать, что я люблю ее, и вызвать ответную любовь.

Пока же проблема состояла в том, как привлечь ее внимание, потому что в наушниках она не слышала, как я вошел. Я кашлянул, но она никак не отреагировала. Все так же стояла, потряхивая светлыми волосами в такт музыке и попыхивая сигаретой. За окном было солнечно и тихо. Дымок тянулся струйкой от ее руки и облачком вылетал изо рта, плывя в воздухе, как фимиам.

Я, как дурак, постоял так несколько секунд, потом вошел в комнату, обогнул кровать, пробираясь среди разбросанного нижнего белья и журналов, и хлопнул Фрэн по плечу. Она аж подскочила от неожиданности.

– Господи Боже! – Она обернулась и стащила с головы наушники. – Ты меня до смерти напугал!

– Извини, Фрэн. Не знал, как иначе дать тебе знать, что я здесь.

Фрэн взглянула на сигарету, как убийца, вспомнивший, что в руке у него дымящийся револьвер. Рука ее судорожно дернулась, и сигарета исчезла.

– Так что тебе нужно?

– Что это было? – спросил я, принюхиваясь. – Что ты сейчас выбросила в окно?

– Сигарету.

Даже если б меня не насторожила оборонительная нотка в ее голосе, я бы и тогда все понял. Теперь я совершенно отчетливо чувствовал этот запах, сладковатый и мускусный, как от костра.

– Да, но с чем сигарета?

– С табаком, естественно. С чем еще?

– Не ври мне так нагло! – заорал я. – Я хочу слышать правду!

– Ладно-ладно, – сказала она, словно обращаясь к ребенку. – Это был не табак. Теперь доволен?

– Как ты смеешь говорить со мной таким тоном!

Схватив ее за плечи, я крутанул ее и толкнул на кровать. Она упала задом на спружинивший матрац, с неуверенной улыбкой удивленно глядя на меня.

– Это Роджер дал ее тебе, да? Клянусь, убью ублюдка!

– Роджер тут ни при чем…

– Заткнись, к чертовой матери!

Видя, как я разъярен, она замолчала, однако ей хватило смелости пробормотать:

– Господи! Ты же сам меня спросил.

Не обращая внимания на эту слабую попытку протеста, я в исступлении принялся орать на нее. Никогда в этом доме не будут нарушены законы, пока я в нем хозяин. Если я еще когда-нибудь застану ее курящей эту гадость, то без дальнейших разговоров устрою ей взбучку. Роджера она больше не увидит. И никаких гуляний вообще, пока не сдаст экзамены. Мать слишком долго потакала ей, и вот к чему это привело. Больше я этого терпеть не намерен, пусть не сомневается. Пора мне действовать сурово, пора восстановить добродетель и порядочность в семье, пока еще не слишком поздно.

Я продолжал кричать, но в душе понимал, что все это бесполезно, что так я лишь восстанавливаю ее против себя, но ничего не мог поделать с собой. Она открыла выход накопившейся во мне беспредельной ярости. Я стоял у ее кровати, обращаясь к ней со всей страстью какого-нибудь фанатичного оратора из Гайд-парка.

Фрэн с серьезным видом слушала мою речь. До этого момента ничто в ее поведении не говорило о том, что она едва сдерживается. Когда я наконец выдохся и замолчал, она мгновение мрачно смотрела на меня, а потом, не в силах больше делать серьезное лицо, залилась смехом.

– Ты чокнутый, знаешь ты это? – Она покачивала головой, обессилев от смеха, а я стоял, шокированный произошедшей с ней переменой. – Чокнутый! Чокнутый!

Словечко казалось ей уморительным. Внезапно весь гнев, разочарование и бессилие последних нескольких дней нахлынули на меня, затмив мне разум. Я поднял руку, будто ей было восемь, а не восемнадцать, и можно было заставить уважать себя, просто отшлепав. Фрэн прекратила хихикать, словно щелкнул выключатель. Она сидела совершенно спокойно, с вызовом глядя на меня: мол, только посмей! Секунду единственное, что двигалось в комнате, была моя напряженная рука, вздрагивавшая над ее головой, словно в порывах ветра. Вдруг я увидел, что моя дочь так красива, спокойна и юна, что рука обрушилась вниз. В последний миг она остановилась, словно наткнувшись на невидимый щит, и, скользнув, легонько по касательной шлепнула ее по голове.

– Сукин сын! – Фрэн закрыла лицо ладонями и разрыдалась. – Ненавижу тебя.

– Приятно слышать.

Словно я вторично ударил ее, Фрэн свернулась калачиком и, уткнувшись в постель, зарыдала еще пуще. Я не мог понять, не вызваны ли ее слезы, как и смех, наркотиком. Глухо звучали ее слова:

– Ты никогда по-настоящему не любил меня. Что бы я ни делала, все было не по тебе. Если я стану настоящей наркоманкой, то только по твоей милости. Не дождусь, когда избавлюсь от тебя.

– Я тоже жду не дождусь, уж поверь,– сказал я, направляясь к двери. – Чем раньше ты расправишь крылышки и вылетишь из гнезда, тем счастливей я буду. Не задерживайся, сделай одолжение.

Выскочив в коридор, я остановился, сам пораженный своей вспышкой. Потом понял, что рано еще успокаиваться. Я в ярости подошел к ванной комнате и забарабанил в дверь.

– Элен! Впусти меня!

Через секунду щелкнул замок. Когда я распахнул дверь, Элен торопливо погружалась обратно в воду.

– В чем дело, Клод?

– Фрэн у себя в комнате принимает наркотики, только и всего, – сказал я, ходя кругами возле ванной.

– Не пори чушь. Какие еще наркотики?

– Пока я обнаружил каннабис.

Элен сердито взглянула на меня.

– Надеюсь, ты не вломился к ней и не набросился на девочку.

– Как раз это я и сделал, если не возражаешь. А что, ради бога, ты хотела, чтобы я сделал – принес ей пепельницу?

Жена вздохнула, словно примиряясь с неизбежным. Тут я все понял и застыл, как столб.

– А, так ты знала. Знала раньше, что она курит эту пакость.

Элен отвела глаза, рассеянно растирая грудь фланелью.

– Да, знала.

Она меня просто ошарашила. Я убрал полотенце со стула возле ванной и сел.

– Знала, – выдохнул я, – и даже не позаботилась сказать мне.

– Потому что не представляла, как ты отреагируешь, Клод, и ты доказал, что я поступила правильно. – Элен улыбнулась, словно неожиданно почувствовала, что с ее стороны это было слишком жестоко. – Нет смысла орать на нее и причинять ей страдания. Нужно позволить ей совершать свои ошибки.

– О да, и ты, конечно, в курсе этих ее ошибок, да? И настолько уверена, что так и должно быть, что даже не считаешь нужным посоветоваться со мной относительно этих маленьких семейных секретов. Наверняка думаешь, чем меньше я буду знать, тем лучше. Я прав?

– Ты знаешь, что это не так, милый, – сказала Элен самым ласковым голосом.

– Вы обе живете своей тайной жизнью у меня за спиной. Вот к чему все свелось.

– Что на тебя нашло, Клод? О чем ты говоришь?

– Предательство. Это очевидно, надо мне было понять это раньше. – На лице Элен появилось выражение беспокойства. Желая что-то сказать, она протянула ко мне руку, с которой капала вода. – Не трогай меня!

Рука отпрянула.

– Клод!

Я вскочил, выставив руки, словно защищаясь, и попятился к двери.

– Не приближайся!

Оказавшись в коридоре, я остановился в нерешительности, не зная, что делать. После минутного колебания я решил вернуться обратно в сумрачную больничную палату, где провалялся весь день. Я снова нырнул в свое болото и стал думать о том, что сказал Вернон о своем друге в Британском музее. Этот друг мог лишь заметить подлог, но с уверенностью сказать, подлинная вещь или нет, был не в состоянии. Мне подумалось, что люди подобны древним документам: можно заметить в них ложное, но не подлинное, и это обрекает нас на жизнь в постоянном сомнении.

Вскоре я услышал, как Элен спускает воду в ванной. Я был уверен, что она махнула на меня рукой и пойдет успокаивать Фрэн, и почувствовал горечь и боль, но тут дверь спальни отворилась.

– Клод? Господи, ну и темнотища тут!

Приоткрыв глаза, я смотрел на нее. Она была до подмышек закутана в полотенце, другое было закручено на голове в виде нелепого тюрбана. В таком виде она казалась выше ростом и похожей на королеву, предводительницу племени. Ее крупный силуэт поплыл сквозь сумрак комнаты к шторам.

– Оставь как есть! Я хочу, чтобы было темно.

Элен слегка пожала плечами и поплыла обратно. Я наблюдал за ней и чувствовал себя больным, смотрящим на сиделку, или ребенком, смотрящим на мать. Она представлялась мне основой и средоточием моего мира. Когда она села на краешек кровати и принялась гладить меня по волосам, я не отшатнулся.

– Скажи мне, что с тобой, Клод. Облегчи Душу.

Прикосновения ее руки были такими ласковыми, что у меня слезы подступили к глазам. Подозрение в предательстве вызывает те же чувства, что любовь: ту же боль и невозможность потери. В тот момент я любил ее.

– У тебя есть любовник?

Элен подняла голову в тюрбане и тихо рассмеялась:

– Нет конечно!

– Почему же ты просто не сказала мне этого, когда я тебя спрашивал?

– Потому что это нелепо! – Она посмотрела на меня, внезапно посерьезнев. – А еще я была сердита на тебя. Иногда ты можешь очень сильно обидеть, Клод.

Слушая ее, я чувствовал, что люди вовсе не похожи на древние манускрипты. Они могут быть полны сочувствия и тепла и потому внушать доверие. Ее ласковый смех, прикосновение, доброта, звучавшая в голосе, развеяли все мои сомнения. Это я был настоящий предатель. По моей вине наша любовь дала трещину. Теперь я понял, что начал сомневаться в ней после того, как посетил в Сохо квартал красных фонарей, что с такой легкостью утаил от нее.

– Не знаю, почему мне это взбрело в голову. – Слезы облегчения полились у меня из глаз. – Это случилось тогда, прошлым вечером, когда ты защищала Вернона, мне показалось, ты пытаешься сказать мне…

Элен укоризненно покачала головой, словно я совсем лишился рассудка.

– До чего ты довел себя, Клод! – Она подняла пухлые руки, чтобы заключить меня в объятия. Полотенце соскользнуло с ее влажного благоухающего тела. – Иди ко мне. Иди ко мне. Ты все это внушил себе. Никто из нас никогда не сделает ничего такого, от чего ты будешь страдать.

Прижавшись к ее теплой груди, я заплакал, не сдерживаясь.

– Прости меня, Элен. Не знаю, что нашло на меня. Я действительно так подумал. В моей жизни было так много лжи. И теперь, когда все подошло к концу, – я хочу сказать, можешь ты понять, какую опустошенность я чувствую? Мне больше ничего не осталось, как только сомневаться. Сначала я сомневался в Верноне и в подлинности писем, потом мои сомнения распространились даже на тебя… знаешь, думаю, все это плохо сказалось на мне.

– Все хорошо, Клод. Просто у тебя был тяжелый период, только и всего. Я понимаю.

Я почувствовал, что люблю ее, и неожиданно крепко прижался к ней.

– Помоги мне, Элен. Я качусь в пропасть.

9

Самолет еще не успел остановить свой бег по полосе, а толпа итальянцев в эконом-классе уже была на ногах, снимала багаж с полок под темпераментную разноголосицу, не смолкавшую с тех пор, как мы взлетели в аэропорту Хитроу. Стюардесса по внутреннему радио объявила сперва по-итальянски, потом с нелепым акцентом на английском, чтобы все оставались на местах, пока самолет окончательно не остановится. Никто не обращал на нее внимания. Но стюардесса явно и не ждала этого от пассажиров: она продолжала трещать как заведенная, словно читая «Аве Мария» на конфирмации.

Мы в бизнес-классе вели себя примерно: сидели пристегнувшись. Конечно, нас было меньше. Нам незачем было бросаться, расталкивая друг друга локтями, чтобы оказаться первыми у выхода. Когда рев, доставивший нас из Англии, сменился на гнусавый скулеж, я выпрямился в кресле и выглянул в залитый солнцем пластмассовый иллюминатор. Посадочная полоса вся состояла из заплат, по которым отчетливо стучали шасси самолета. Внезапно показавшиеся в поле зрения строения аэропорта выглядели маленькими и временными.

Когда свист стих и двигатели издали последний вздох, даже мои спутники по бизнес-классу отстегнулись и покинули свои кресла. Я наблюдал за ними, поднятием брови выражая удивление и мягкий укор и решив быть более англичанином, чем остальные англичане на борту самолета. Таков заразительный пример итальянцев, которому мы следуем и всегда следовали со времен Байрона и даже раньше. Кое-кто из нас презрительно фыркает: мол, им не хватает сдержанности цивилизованного человека, однако в глубине души не может не завидовать их природной анархии. Это побуждает нас демонстративно подчеркивать, какие мы цивилизованные и сдержанные.

Лишь когда и вздох затих, сменившись шепотом, и самолет замер, я отстегнулся от кресла и снял с полки свой кейс. В нем лежала карта Неаполя, на которой мы с Верноном на прошлой неделе пометили адреса всех Апулья. В кейсе также были расшифровки всех писем Гилберта и копии почерка Байрона его венецианского периода, которыми меня снабдил друг Вернона из Британского музея. Только за день до этого он прислал отчет на бланке музея, где говорилось, что письма прошли все возможные тесты. Насколько он мог судить, они подлинные.

В Хитроу мы погрузились на борт самолета по высокотехнологичному моторизованному трапу. Здесь же мы сошли на землю мимо дежурных улыбок стюардесс по довольно шаткой лестнице. Вечернее солнце, гревшее мою щеку, было еще горячим. В Неаполе уже наступило лето, и я почувствовал себя молодым и беспечным, словно это была не последняя моя деловая поездка, а первый отпуск за границей.

Когда мы все спустились вниз, нас единой толпой, независимо от того, у кого в какой класс были билеты, погрузили в оранжевый аэропортовский автобус. Я едва не оглох, находясь в тесном пространстве среди стольких итальянцев. Автобус, громыхая, покатил к аэровокзалу, а я думал о Байроне. Его впечатления о прибытии в Италию были схожи с моими. Его тоже поразили шумливость и избыточная эмоциональность людей, беспредельная прозрачность света. Подобно мне, он чувствовал себя еще больше англичанином, смотрел на все окружавшее с возросшим сознанием собственной инакости и значимости. Мало что изменилось с того времени, когда он приехал сюда. В своих фундаментальных проявлениях повторялась та же встреча двух культур. Можно было бы сказать, что в моем лице он вновь прибыл в Италию.

Когда эти мысли проносились у меня в голове, я впервые почувствовал, будто Байрон здесь, рядом, и это чувство не покидало меня до конца пребывания в Неаполе. Это ощущение не могло бы быть сильней, если б он присутствовал там физически, держась за кожаную петлю рядом со мной в тряском автобусе и с бледной усмешкой вглядываясь в лица тараторящих людей. Я чувствовал, что он там, рядом, явившийся проследить за моими поисками его потерянного труда, его сокровища, его последнего оправдания. Затем, глянув в заднее окно автобуса, я увидел его въяве.

В сотне ярдов от нас последняя группа пассажиров с нашего самолета садилась в другой оранжевый автобус, точно такой, как наш. И вот что я увидел: фигура невысокого, довольно плотного сложения человека возникла из тени под крылом, быстро прошла несколько шагов и скрылась за автобусом. Даже на таком расстоянии я безошибочно узнал поразительно бледную кожу и блестящие каштановые кудри. Но самой бросающейся в глаза особенностью была хромота. Человек шагал так, словно старался скрыть ее, точно так же, как Байрон, переходя на скользящий шаг. На нем была белая рубаха с отложным воротничком. Что на нем было еще, я не помню, хотя, думаю, то была современная одежда.

Видение было столь материальным и обыденным, что сперва я испытал лишь волнение узнавания, возбуждение, будто увидел в толпе давно потерянного друга; я уже хотел окликнуть его, как-то остановить автобус и побежать назад. Но пришлось подавить свой крик, призвать себя рассуждать трезво. Это был обман зрения, вызванный итальянским светом, к интенсивности которого я только начинал привыкать. Оставалось лишь потерпеть, пока мы доедем до вокзала, и подождать следующего автобуса, в котором приедет человек, мимолетно напомнивший мне Байрона.

Однако, стоя у вокзальных дверей и разглядывая вновь прибывших, которые входили друг за другом внутрь, я не увидел среди них той бледной фигуры. Вообще ни одного мужчины в белой рубашке с отложным воротничком. Но ведь он казался столь же реальным, как сам автобус или трава, пробивавшаяся сквозь трещины в посадочной полосе, и я переживал не страх или растерянность, а просто грусть оттого, что он исчез так бесследно. Только взяв напрокат машину и держа путь в город, я ощутил страх и замешательство. Хромой наверняка был техником или пилотом; а если я мог, пусть на мгновение, увидеть в нем Байрона, это говорило лишь о том, что нервы у меня стали совсем никуда.

Так же как Гилберт, я остановился в гостинице, обращенной фасадом на залив. Это могла быть и та самая гостиница; она, безусловно, выглядела старой, разваливающейся и довольно помпезной. Уже начало вечереть, когда я отпустил портье, дав ему чаевые, и остался в номере один. Открыв скрипучие окна, я вышел на крохотный балкон. Протяженная полоса света на востоке освещала город. Судно на подводных крыльях пересекло ее прямо передо мной, медленно повернуло и направилось в открытое море, вспахивая закат. Внизу подо мной проходило шоссе, повторяя огромную дугу побережья,– бешеная, изгибающаяся гоночная трасса, ревущая и гудящая. Вдали слева и справа над городом поднимались молчаливые холмы.

Посмотрев направо, на крутые возвышенности к северу от залива, я с удивлением увидел дом, прилепившийся у самого края вершины. С моего балкончика он казался крохотным прямоугольником, однако два ряда его окон загадочным образом поймали заходящее солнце и вспыхивали, словно посылали мне шифрованный сигнал. Я мог сказать, что продолговатый фасад дома был покрыт бледно-розовой штукатуркой; и тут мне внезапно подумалось, что, если бы Байрон когда-нибудь жил в Неаполе, он предпочел бы остановиться в этом палаццо. Расположенное высоко над муравейником города, ежевечерне посылающее свои световые послания с холмов, оно прекрасно подходило тому, кто так возвышался над своим временем.

Пока я стоял на балконе, легла ночь. Окна палаццо погасли, и скоро оно растворилось во тьме. Тьма объяла и сами холмы, которые превратились в плоские тени на небе, подпирающие звездные галактики. Я мог понять, почему Гилберт поддался соблазну немедленно пуститься на поиски мемуаров. Даже если не было надежды найти их, город притягивал своей волнующей таинственностью. Как бы то ни было, я стоял опершись о перила балкона и, глядя на черную воду, размышлял над тем, что увидел в аэропорту, и поражался увиденному. Конечно же, это был техник или член экипажа. Хотя, быть может, люди все-таки видят призраков и в более неподходящих местах.

На другое утро я забрался в машину и начал по очереди объезжать всех Апулья.

Первая семья с такой фамилией жила в многоквартирном доме на юге города. Выйдя из машины, я оказался на улице, которая по сравнению с другими улицами Неаполя казалась вымершей. По одной стороне шли старые дома с потрескавшейся штукатуркой и облупившимися ставнями. На противоположной стороне стоял многоквартирный дом, весь его фасад занимали балконы, ощетинившиеся антеннами. Я пересек улицу, чувствуя, как солнце жарит мне спину. Вдалеке слышался шум машин и гудки клаксонов, будто орава охотников на автомобилях гнала дичь, вокруг же меня царили безлюдье и покой. Шагая к дому, я внезапно почувствовал абсурдность собственной моей охоты.

Мне бы хотелось, чтобы эти Апулья жили в каком-нибудь из древних домов на другой стороне улицы, – больше вероятности, что там может храниться старинная рукопись.

Тем не менее, увидев табличку с фамилией Апулья под одним из звонков, я почувствовал нелепое волнение. Когда я позвонил и в домофоне, послышался женский голос, мне и впрямь показалось вероятным, что она может оказаться потомком женщины, укравшей мемуары Байрона.

– Доброе утро, синьора!

– Что вам нужно? Предупреждаю, даже не пытайтесь что-нибудь мне продать.

– Я ничего не продаю, а, напротив, покупаю.

Дальше я проявил себя во всем блеске, действуя в классическом стиле Вулдриджа, как в дни моей юности, когда гордился способностью проникнуть в любой дом. Синьора Апулья – я предположил, что она дама замужняя, поскольку, судя по голосу, была немногим моложе меня, – оказалась, мягко говоря, особой недоверчивой и отказывалась открыть мне дверь подъезда. Я пустил в ход все свое красноречие: мол, я – антиквар из Англии, ищущий предметы итальянского искусства, и готов заплатить приличные деньги за вещи, которые, на ее взгляд, просто ненужное старье. То, что в Италии воспринимается как ненужное старье, в Англии часто расценивается как ценная антикварная вещь…

Пришлось прислониться к стене и вежливо уговаривать ее минут пять. Постепенно скрипучий электрический голос, эхо которого, казалось, разносилось по всей улице, начал смягчаться, и в конце концов дверь зажужжала, впуская меня.

Поднявшись по лестнице, я увидел худенькую седую женщину робкого вида. Она с некоторым подобострастием провела меня по квартире, явно надеясь заработать нежданные несколько тысяч лир. Надежду на это ей внушили мой черный костюм и шелковый галстук, специально надетые мною в расчете на подобный эффект. Квартирка была крохотная. Обставляли ее в шестидесятые годы, и с тех пор ничего тут не менялось. Никаких вещей, которые хотя бы с натяжкой можно было назвать антикварным, я не увидел. Задумчиво хмыкая, я разглядывал дешевую и безвкусную обстановку и походя расспрашивал ее о семье. Оказалось, они родом с Сицилии. Оптимизма это не вселяло. Сомнительно было, чтобы ее предки жили в Неаполе во времена, когда пропали мемуары.

– Хорошенькая квартирка, – сказал я наконец, – но меня действительно интересуют более старинные вещи. Есть у вас, синьора, какие-нибудь фамильные вещи и тому подобное, с которыми вы захотели бы расстаться?

– Есть коробка со всякими вещицами, оставшимися от моего мужа. Но это все старый хлам, который не представляет для вас ценности. В любом случае вряд ли я смогу продать что-нибудь из этого, сентиментальная стала, понимаете ли.

Это был отнюдь не первый случай за мою карьеру антиквара, когда я слышал подобный довод. Люди многим дорожат как бесценным воспоминанием, то есть пока не достанешь чековую книжку. И тогда просто удивительно, насколько быстро они забывают о сентиментальности.

– Тем не менее не возражаете, если я взгляну, что там в коробке? Просто из любопытства, понимаете?

– Конечно, не возражаю. Присядьте, пока я схожу за ней.

Хотя я уже был уверен, что мемуаров здесь нет, я вновь почувствовал легкое волнение, пока она отсутствовала. Это было то волнение, какого я не испытывал с тех давних пор, когда совершал первые свои сделки, нервное возбуждение от сознания, что охота началась, и жажда убийства, рождающаяся в охотнике.

Как того требовала профессия, я скрыл свое нетерпение, с бесстрастным лицом встретив синьору Апулья, которая вернулась и поставила мне на колени пыльную картонную коробку. Она не ошиблась в своем непросвещенном мнении: в коробке был один хлам. Несколько старых фотографий, связка писем, написанных на итальянском, копия дуэльного пистолета, дешевый серебряный брелок для часов и ржавая ручная граната без запала.

Синьора нервно расхаживала, пока я перебирал содержимое коробки. Когда я поставил коробку на пол и поднялся, вид у нее был разочарованный.

– Значит, вас ничего не заинтересовало?

– Нет, синьора. Благодарю вас, но, увы, нет.

– Даже граната? Люди коллекционируют подобные вещи, разве не так?

– Действительно коллекционируют, – сказал я, двигаясь к двери, – но я не хочу лишать вас того, что для вас столь памятно. Видите ли, я могу предложить только деньги, а я понимаю, как она, должно быть, дорога вам. Большое спасибо.

Шагая обратно к машине, я чувствовал себя почти таким же продувным малым, как встарь.

Весь остальной день и добрую часть вечера я продолжал розыски. К тому времени, когда стало слишком поздно, чтобы тревожить людей своими визитами, я успел посетить квартиры семи Апулья. Двоих из них не было дома. Остальные благополучно показали мне самые старые из своих вещей, которые, увы, представляли ценность только как воспоминание для своих владельцев: пять небольших коллекций ненужного хлама, жалких и трогательных. Подобные попытки спасти что-то от гибели всегда бессмысленны. Время не обманешь, и все эти вещи быстро становятся красноречивейшими символами скорби и распада.

Нет надобности говорить, что я нигде не нашел и признака мемуаров. К тому же никто из этих Апулья, собственно говоря, не мог проследить историю своей семьи до эпохи Байрона. Возвращаясь в гостиницу мимо пышных городских фонтанов и пальм, гнущихся под ветром, я серьезно задумался. Даже если допустить, что письма подлинные и женщина по фамилии Апулья действительно украла мемуары, шансов на то, что они уцелели в этом городе, где, кажется, все население живет в многоквартирных домах, ничтожно мало. Тут не то что в Англии, где на пыльных чердаках и в сараях веками хранятся старые вещи и их не трогают. Если бы рукопись потерялась там, было бы больше надежды найти ее.

Сама по себе фамилия Апулья служила лишь отправной точкой моих поисков. Мария вполне могла выйти замуж, оставить все детям, у которых другая фамилия. Кроме того, не было причин, по которым семья должна была обязательно оставаться в Неаполе. Они могли перебраться в другой город, даже в другую страну.

Думая обо всем этом и одновременно стараясь не столкнуться с кем-нибудь в беспорядочном потоке машин, я почувствовал, что где-то в глубине души мне хочется просто бросить все и вернуться домой. Пять лет назад я бы так и сделал: все это предприятие было явной потерей времени. Однако теперь ничего иного, на что стоило бы тратить время, у меня не было. Так что я решил по крайней мере пройтись по оставшимся адресам, прежде чем возвращаться в Англию.

В гостинице я первым делом позвонил домой узнать, все ли там в порядке. Ответила Элен обычным неунывающим голосом. Слышно было прекрасно, передо мной словно была звуковая фотография дома и всего того, что он символизирует, – жизни, которую я на время покинул. В этот вечерний час Элен готовила ужин и двигалась по кухне, прижимая трубку к уху плечом. Все замечательно, сказала она. Фрэн у себя наверху повторяет уроки. Пришел Кристофер. Все прекрасно себя чувствуют. Все отлично.

Поговорив, я положил трубку и вышел на свой крохотный балкон. Облокотился о перила и уставился на черную воду залива. Я думал о своей семье в Англии. Они там были совершенно счастливы без меня. С их точки зрения, от меня было больше проблем, чем помощи. Если бы я умер здесь, как новый Гилберт, никто бы особо не переживал. Моя дочь, в отличие от его дочери, не бросилась бы ни в какое озеро. Конечно, они бы погоревали, но горе быстро проходит. Никто бы особо не переживал.

Предаваясь своим горьким размышлениям, я неожиданно ощутил, насколько чуждо мне все здесь: от нестихающего рева машин на шоссе внизу до теплого благоуханного воздуха. Изредка сквозь этот шум до меня волшебным образом долетал шепот волн, как вздох на многоголосой вечеринке. Не зная почему, я повернулся, посмотрел на угрюмые холмы на северной стороне залива, и меня пронзило чувство одиночества, какого мне еще не приходилось испытывать. Впервые в жизни я смутно почувствовал, каково это может быть. Впервые в жизни почувствовал горечь изгнания.

Отвернувшись от холмов, я снова стал смотреть на темный залив. Огромный, похожий на свадебный торт паром только что отошел от берега, направляясь к островам, – озаренная огнями крепость посреди бездны, мерцающая во мгле.

В последующие шесть дней мне удалось побеседовать со всеми оставшимися Апулья, кроме одного. По мере того как продвигались мои одинокие поиски, я начинал лучше узнавать город. Приезжего в Неаполе с самого начала поражают шумное бурление городской жизни, граффити на осыпающемся камне стен и скульптур, гигантские пальмы, крысы, лениво выглядывающие из продранных мусорных мешков. Но за этим первым впечатлением тут же приходит другое – великолепие древней империи, повсюду напоминающее о себе. Даже в старом городе, где-нибудь в беднейшем квартале, можно было, посмотрев сквозь железную вязь огромных ворот, соскочивших с петель, увидеть сказочный двор с барочным фонтаном в центре, тенистый, прохладный и сонный среди окружающего шума. Добавьте сюда высящийся силуэт Везувия, смутные очертания Капри на горизонте, волшебную атмосферу, присущую всем приморским городам, и станет понятно, как трудно не влюбиться в этот город.

Чем дольше я находился там, тем больше надеялся вновь встретить моего призрака. Казалось, он все время где-то рядом, просто не попадается мне на глаза. Свернув за угол, я чувствовал, что он только что исчез за другим углом, что я едва не уловил, как он мелькнул впереди. Успей я на долю секунды раньше, и увидел бы, как он спешит прочь своей скользящей хромой походкой, улыбаясь, как проказливый ребенок, играющий со мной в догонялки. Порой, когда это иррациональное чувство становилось особенно сильным, я чуть ли не припускал бегом по неаполитанским улицам за моим ускользающим фантомом. Или возникало желание незаметно подкрасться к нему, как к пасущемуся единорогу, чтобы рассмотреть его получше: таинственную фигуру в дорожной шляпе с золотой лентой, которая, опираясь на свою трость-шпагу, медлит, досадливо глядя на меня, прежде чем раствориться в сиянии пьяццы.

Как поиски мемуаров разжигали мое воображение, так в свой черед воображение добавляло огня в мои поиски. Магия Неаполя вдохновляла то и другое, так что здесь история с письмами не казалась мне такой неправдоподобной, как дома. На той стадии поисков, когда мне следовало бы совсем отчаяться, мои надежды окончательно окрепли. Мемуары были здесь, точно так же и дух самого поэта, только не давались мне в руки. Нужно было лишь улучить момент, чтобы завладеть ими.

На седьмой день утром я позвонил Вернону в магазин.

– Доброе утро, Клод! Есть успехи?

– Нет, – ответил я, косясь на сверкающий залив и представляя себе сумрачный офис. – Я посетил всех Апулья, кроме одного, и ни у кого их нет.

– Очень огорчен таким известием. – Голос бесплотно и сухо шелестел, как насекомые на подоконнике. Теперь мне казалось абсурдным, что когда-то я подозревал столь пустого человека. – Впрочем, могу сказать, что это меня не удивляет.

– Я уверен, Вернон, мемуары где-то здесь. Я знаю это. Где-то очень близко. Я это чувствую.

– И что вы собираетесь предпринять?

– Изучить историю семьи, узнать, выходила ли Мария замуж, и разыскать ее потомков. Но первым делом навестить последнего Апулья. Каждый раз, как я прихожу к нему, оказывается, что его нет в городе. Сегодня в последний раз попытаюсь застать его.

Последний Апулья жил в предместье Неаполя, в Аккерре, заброшенной деревушке с пыльными улочками и печальными, разваливающимися домами, выстроенной как попало, не имеющей единого центра. Она просто тянулась вдоль проселочной дороги, словно люди, заложившие ее, были слишком угнетены печалями, чтобы заботиться о каком-то плане деревни. Апулья занимал верхний этаж старинного дома, возле которого в то утро играли в мяч двое малышей. Мягкий песчаник, из которого, видимо, здесь предпочитали строить дома, был так сух и слоист, что, казалось, дом можно обрушить голыми руками.

Едва я вышел из машины, как меня охватило сильнейшее предчувствие, что я у цели. Возможно, причиной было то, что это был последний адрес в моем списке, моя последняя надежда на благополучное завершение поисков; а возможно, после всех тех многоквартирных домов меня взволновала древняя печаль самого этого места. Как бы то ни было, впервые с момента прибытия в Италию я так сильно почувствовал близость Байрона и был уверен, что его мемуары находятся там, в квартире на верхнем этаже.

Мальчишки перестали гонять мяч и с серьезным видом смотрели, как я звоню в дверь. Не дождавшись ответа, я спросил их, не знают ли они, где синьор Апулья. Они отрицательно помотали головой и убежали. Я решил вернуться через час, чтобы снова попытаться, а пока бесцельно побрел вдоль деревни.

На главной улице я остановился, чтобы выпить чашку каппуччино, после чего продолжил путь по растрескавшемуся от жары тротуару, поглядывая на витрины магазинчиков, бедные и жалкие. Скоро я набрел на что-то вроде деревенского клуба и подумал, что не вредно было бы зайти и порасспросить посетителей.

Заведение состояло из большого и на удивление пустого зала с несколькими беспорядочно стоявшими столиками и заколоченной стойки. На полу – древний линолеум. Краска на стенах облупилась. У дальней стены, почти невидимый под толстым слоем пыли, – автомат пятидесятых годов для игры в пинбол, словно из какой-то призрачной игротеки. В зале находилось человек десять, несколько из них играли в карты, остальные наблюдали за игрой. Все не моложе сорока, а большинство так выглядели и вдвое старше. Когда я вошел, они прекратили игру и уставились на меня.

– Доброе утро, господа. Я ищу синьора Апулья.

Никакой реакции, разве что персонажам старинной картины, застывшим передо мной, можно было приказать сидеть еще неподвижней,

– На этой неделе я заходил к нему пару раз, но его не было дома. Он живет в конце главной улицы. Кто-нибудь случайно не знает его?

Скрипнул линолеум под стулом, и поднялась одна фигура, самая, наверно, древняя. Остальные остались неподвижны, так что низенький старичок походил на фигуру, странным образом вышедшую из картины. Он казался ссохшимся и легким, как сморщенный каштан. Прежде чем заговорить, он шумно втянул слюну, пожевал, а потом проглотил.

– Я Апулья.

– Ах, синьор, очень рад! Могу я с вами поговорить?

– Говорите. Я слушаю.

– Если не возражаете, я хотел бы поговорить с вами наедине. У меня к вам деловое предложение.

– А, деловое? Очень хорошо.

Он двинулся ко мне. Его соседи ожили, как по мановению волшебной палочки, и продолжили игру, не обращая на нас внимания. Медленно шаркая и опираясь на палку, старичок вывел меня на улицу в пыльное пекло. На тротуаре у клуба стояло в ряд несколько стульев с сиденьями из разноцветных переплетенных пластиковых полосок.

Мы уселись, и я инстинктивно тут же завел обычную свою песню о том, что я антиквар из Англии. Апулья вежливо слушал, не двигаясь и склонив голову набок. Время от времени его тело сотрясал кашель. Лысая его голова была в коричневых старческих пятнах, лицо под ярким солнцем – шершавое и иссеченное морщинами, как колода мясника. Кожа – с сероватым оттенком.

Когда я закончил, он минуту смотрел на меня, потом сказал:

– У меня много старинных вещей. Квартира забита ими. Наша семья очень старинная, к тому же я много путешествовал. Служил на торговом флоте. Посвятил жизнь морю.

– Понимаю. Что ж, если б мы могли просто…

Я двинулся, как бы приглашая его направиться к нему домой, но старик остался сидеть, только смотрел на меня острыми голубыми глазками.

– Может быть, вы ищете что-то конкретное?

– Нет,– ответил я, не желая выкладывать карты на стол, пока точно не узнаю его козырей.– Так, вообще старинные вещи.

Синьор Апулья, положив руки на палку, отвернулся от меня и устремил взгляд вдоль улицы.

– Не лги мне, мой мальчик. Таким способом ты не получишь того, чего хочешь. Я человек необразованный, но, учти, никак не глупый. Ты говоришь с английским акцентом. Знаешь мое имя. Ты проделал долгий путь, чтобы найти меня, потом трижды за неделю приходил ко мне домой. Так что никаких «вообще».

– Вы совершенно правы, синьор, – ответил я спокойно, но внутренне злясь на себя за столь явный промах. Его возраст и немощность ввели меня в заблуждение, заставив недооценить его. – Я ищу конкретную вещь.

– Случаем, не книгу?

Я ответил спокойно, стараясь не выдать себя голосом:

– Возможно, синьор.

– Очень хорошо, – выдохнул старик, тяжело поднимаясь со стула. – Пойдемте ко мне и поговорим о деле. – Я тоже встал, но, прежде чем мы отправились к нему домой, он положил свою сухую и невесомую, как пучок прутиков, ладонь на мою руку. Потом вдруг больно стиснул ее. – Верите вы в судьбу, синьор?

– Ну, я…

– Ответьте просто: да или нет.

– Да.

Апулья издал странный смешок, отчего вдруг показался мне столь же безумным, сколь старым.

– И я верю! Судьба! Меня, между прочим, зовут Джузеппе.

С этими словами он повел меня по солнечной улице. Нам потребовалось по меньшей мере минут десять на короткую дорогу до его дома, и за это время никто из нас не пытался начать разговор. Все в Джузеппе возрождало мои подозрения, которые Неаполь было рассеял. Если у него имелось что-то претендующее на звание мемуаров, ему придется очень постараться, чтобы убедить меня в этом.

Вид его квартиры мало способствовал тому, чтобы развеять мои опасения. С верхней площадки рахитичной лестницы старик провел меня в кухню, одновременно служившую столовой. На окнах лежал густой слой грязи. Древние обои местами вздулись пузырями, одна полоса свисала чешуйчатым треугольником. Перед огромным телевизором, выглядевшим далеко не новым, стояло еще довоенное кресло. Вместе с тем квартира напоминала хранилище сокровищ, будучи забита предметами искусства и старинными вещицами со всего света. На ржавой плите стояли африканские статуэтки, на стене висели тайские эстампы на ткани, эротические гравюры из Индии, арабская джезва на полочке. В одном углу стояла огромная китайская ваза, из которой торчали трости. На телевизоре лежал казацкий кинжал, у кресла – волынка.

– Очень любопытно.

– Мы у нас в семье все собиратели. – Не спрашивая моего согласия, он поставил на стол, покрытый клеенкой, две рюмки и налил жуткого на вид местного ликера. – Да и я, как я вам уже говорил, немало попутешествовал. Присаживайтесь. Выпейте.

На вкус ликер оказался еще отвратительней, чем на вид. Джузеппе одним глотком выпил свою рюмку и скрылся в другой комнате, полагаю, спальне. Несколько секунд спустя он, шаркая и сутулясь, появился вновь с инкрустированной шкатулкой красного дерева. Я недостаточно хорошо разбирался в итальянском антиквариате, но предположил, что шкатулка – конца восемнадцатого века.

Даже будь в этой шкатулке труп младенца, Джузеппе не мог бы обращаться с ней более осторожно и благоговейно. Водрузив ее на стол, он мгновение стоял, глядя на рисунок, украшавший крышку. Потом с торжественным видом сел напротив меня. Помолчал, прежде чем заговорить.

– У меня такое чувство, что тут находится то, что вы ищете. – Он смолк и разразился кашлем, который, казалось, прикончит его. Откашлявшись, он слабо улыбнулся. – Я говорил вам, что верю в судьбу!

– Почему? Что в шкатулке?

– Очень старая книга.

Он снова замолчал, а я ждал, когда он продолжит. Наконец мне стало ясно, что он готов сидеть так, глядя на рисунок на крышке, целый день.

– Расскажите мне о ней.

– Да тут не о чем особенно рассказывать.– Джузеппе поднял глаза от шкатулки и посмотрел на меня. – Книга хранится в нашей семье с незапамятных времен, даже мой прапрадед не мог сказать с каких. Никто никогда не рассказывал, от кого или когда мы ее унаследовали. Конечно, толковали, что она представляет собой огромную ценность, но никто по-настоящему в это не верил, а меньше всех я. Я, синьор, не романтик. В мифы не верю.

– Только в судьбу.

– Теперь, когда появились вы, пожалуй. Видите ли, по семейному преданию, кто-то должен явиться за книгой перед тем, как пресечься нашему роду. Я, синьор, – последний в роду Апулья, и вы можете видеть, что здоровье у меня никуда. И вот вы здесь, как было предсказано! Так что, возможно, эта история вовсе не вздор. Возможно, старинная книга, которая хранилась в нашей семье, и впрямь представляет большую ценность.

– Есть лишь один способ это проверить. На каком, между прочим, языке она написана?

– Не знаю. Во всяком случае, не на итальянском. Я заглядывал в нее только пару раз. Почерк трудно разобрать.

– Так она написана от руки? – У меня перехватило дыхание. – Хорошо. Давайте же взглянем на нее.

Джузеппе с напряженным видом несколько мгновений смотрел на шкатулку, словно если сильно сосредоточиться, то можно проникнуть в великую тайну, заключенную в узоре на крышке.

– Открыть шкатулку стоит два миллиона лир.

– Ах, да открывайте же! – сказал я, быстро произведя в уме расчет и поняв, что он просит чуть ли не тысячу фунтов. – Вы не думаете, что книга действительно представляет какую-то ценность, поэтому пытаетесь обобрать меня, прежде чем я ее увижу.

– Я человек бедный, – сказал Джузеппе, не поднимая головы, – и больной.

Я встал и, разозленный, заговорил, не выбирая выражений:

– Ах-ах, ты меня разжалобил! Тебе не удастся запудрить мне мозги, приятель. Я в эти игры всю жизнь играю, и, поверь, ничего у тебя не выйдет. Два миллиона лир только за то, чтобы заглянуть в какую-то дерьмовую коробку, – это ж смех. Прощай!

– Очень хорошо, синьор, – сказал он, когда я направился к двери. – Во всяком случае, я извлек пользу из вашего визита. Возможно, попробую предложить книгу кому-нибудь другому.

– Делай с ней что хочешь,-отрезал я и вышел.

Разумеется, я лишь блефовал. Я чувствовал в Джузеппе вульгарного пройдоху, и это подсказывало мне, что чем жестче и грубей я буду с ним, тем лучше. А стоит проявить нерешительность, так он постарается содрать с меня как можно больше. Покинув Аккерру, я прямиком направился в банк в Центре города, где заранее открыл счет, и снял два миллиона лир. Затем вернулся в гостиницу, задернул шторы, лег на спину и, заставив себя успокоиться, пролежал битых два часа, собираясь с мыслями. Немного обескураживало то, что Джузеппе упоминал о содержимом своей драгоценной шкатулки как о книге, а не, скажем, о связке старых бумаг. Я ожидал найти рукопись на отдельных листах большого формата, вроде тех, какие Мюррей сжег в камине. А еще я знал, что Байрон в свой итальянский период использовал маленькие черные записные книжки для ведения дневника и записи наблюдений. Вполне вероятно, что одну из таких книжек Байрон использовал для предварительных набросков мемуаров и с нею-то и сбежала Мария Апулья. Единственный способ выяснить это было, конечно, выложить денежки и взглянуть, что в шкатулке.

Отдохнув, я поднялся и остаток дня провел на балконе, изучая образцы байроновского почерка, стараясь запомнить и вжиться в него. Если у Джузеппе хранятся подлинные мемуары, не удивительно, что он так и не дал себе труда попытаться прочесть их: у поэта был нервный и витиеватый почерк, убористый, буквы порой налезали друг на друга, так что почти невозможно разобрать написанное.

Вечерело, когда я вновь вернулся в Аккерру. Свет едва пробивался в грязное высокое окно в квартире Джузеппе. Итальянские вечера дышат ожиданием, чем-то огромным и жарким, как возбуждение, исходящее от ждущей толпы. Выйдя из машины и шагая к долгу, я остро ощутил, что это самый важный момент в моей профессиональной жизни: крупнейшая находка, крупнейшая сделка, ореол славы или унижение.

Джузеппе очень долго брел до двери. Наконец он открыл мне и изобразил ужасное разочарование, просто-таки настоящий профессионал.

– Какая неожиданность, синьор, – сказал он равнодушно и посторонился, пропуская меня в квартиру. – Кого-кого, а тебя я ожидал увидеть меньше всего.

– Как же, как же. Шкатулка еще у тебя?

– У меня.

– Я готов заплатить, сколько ты требуешь, за право заглянуть в нее. Наличными.

– Тогда поднимайся. Но должен предупредить, меня гости.

Гости, двое молодых головорезов с напомаженными волосами и чисто итальянским презрением на лицах, сидели, небрежно развалясь, у стола. Шкатулка стояла там же, где мы оставили ее утром.

– Это мои друзья, Луиджи и Сальваторе, – объяснил Джузеппе. – Подождите на лестнице, ладно, ребята? Но далеко не уходите.

Парочка неторопливо и с наглым видом прошествовала мимо меня к двери.

– Опасаешься насилия, синьор? – спросил я, кладя кейс на стол рядом со шкатулкой. – Кое-кто счел бы это оскорблением.

– В моем возрасте осмотрительность не помешает. Ничего личного, как ты понимаешь.

Прежде чем мы приступили к делу, я настоял на том, чтобы он предъявил паспорт. Документ был весь покрыт выцветшими печатями пограничных пунктов и по крайней мере удостоверял, что он итальянец, а не лондонский приятель Вернона, и что его действительно зовут Джузеппе Апулья.

– Ничего личного, как понимаешь, – сказал я, возвращая ему паспорт. – Просто я предпочитаю знать, с кем совершаю сделку.

Мы уселись, как в прежнее мое посещение: друг против друга, шкатулка между нами. Я достал из кейса и послал ему по столу впечатляющую пачку денег. Едва кивнув, Джузеппе вынул из кармана ключ и вставил в крохотную замочную скважину. Потом добрую минуту крутил его, пытаясь открыть шкатулку. Я был вне себя, но Джузеппе выглядел совершенно невозмутимым. Он походил на священника, который видит, что не получается открыть дарохранительницу, когда прихожане ждут причащения, но понимает, что малейший знак раздражения на его лице нарушит святость ритуала. Торжественность старика, явно наигранная, передалась и мне: я заставил себя сидеть неподвижно, пока он возился с замком. Все так же безмолвно Джузеппе медленно открыл крышку и повернул шкатулку ко мне.

Она была устлана красным бархатом, местами потемневшим и потертым. Внутри находилась только одна вещь – обычная записная книжка, переплетенная в черную кожу. После всех моих ожиданий она, в тот миг, когда я увидел ее, показалась мне такой маленькой и обыкновенной, что я был уверен – это всего лишь какой-то семейный дневник. Тем не менее я с благоговением взял ее в руки и внимательно осмотрел переплет. Хотя местами и потертый, он выглядел подозрительно новым, но потом я предположил, что, коли книжка все эти годы пролежала в темноте в запертой шкатулке, наверно, она и должна так выглядеть. Бурое пятнышко на чистой странице, шедшей сразу за переплетом, убедило меня в том, что так оно и есть. Следующая страница была плотно исписана почерком, который я еще недавно так тщательно изучал.

Несколько мгновений я, онемев, с трепетом смотрел на этот почерк. Потом поднял глаза на Джузеппе, не выдаст ли что-то его лицо, но он уставился на крышку и, казалось, забыл о моем присутствии. Взгляд его был столь безжизнен, а тело – неподвижно, что он походил на старого выключенного робота. Стараясь не дышать, я принялся читать.

«Правда ложится тяжким грузом – особенно на человека вроде меня, – который чувствует себя одиноким, которого оставили друзья. Пришло время мне освободиться от нее… То, что я напишу, будет полной правдой, не ведающей пристрастий, не отравленной никаким страхом перед обществом. Возможно, никто никогда не прочтет этих строк, – по крайней мере очень долгое время, – но однажды это признание сослужит мне службу – оправдает перед лицом армии клеветников и гонителей…

Правда – а я хочу поведать правду о своей жизни в изгнании – моей теперешней, одинокой жизни, – но, боюсь, буду вынужден много писать о Прошлом – Женитьбе, Славе, Предательстве; порой мне представляется, что у меня ничего не осталось, кроме воспоминаний, – столь многое теперь стало лишь воспоминанием…

Конечно, писание – это не более чем способ беседовать с самим собой. Вот до чего я дошел в своем одиночестве – величие всегда должно иметь своим следствием одиночество. Быть великим означает вызывать преклонение одних, осуждение других и непонимание всех остальных; величие есть само по себе изгнание, но для меня оно теперь еще более тяжко – здесь, в Венеции, – изгнание не только в смысле духовном, но также и в географическом – порою невыносимое одиночество… Общество самого себя – сладостное бремя! – это одновременно и величайшая боль изгнания, и величайшее его утешение… Уединение – это единственная роскошь, которою оно дарит!»

В этом месте я заставил себя остановиться и оценить прочитанное, хотя единственное, чего мне хотелось, это продолжать чтение, пока не дочитаю до последнего слова. Теперь я мало сомневался в том, что мемуары подлинные. Все это звучало правдоподобно. Поэт словно прямо обращался ко мне. Я был уверен, что эти страницы хранят прикосновение Байрона; я даже видел по внезапным утолщениям линий, в каких местах он останавливался, чтобы обмакнуть перо в чернила. Я был первым, кто за все годы получил возможность прочитать, какие мысли посещали его в те мгновения, и это делало маленькую книжечку вещью совершенно особой, не похожей ни на что, что мне до сих пор доводилось держать в руках. Казалось, моя жизнь остановилась. Чувства, все разом, обратились в груду лома, как машина, на полном ходу врезавшаяся в стену. Только присутствие синьора Апулья удерживало меня от того, чтобы не расплакаться.

Позаботившись о том, чтобы ни единым мускулом лица не выдать своего потрясения, я посмотрел на книгу под углом к свету, не осталось ли каких тайных следов на бумаге. Таковых не оказалось. Потом достал из кейса образцы байроновского почерка и принялся сравнивать с текстом записной книжки – слово за словом, буква за буквой. Через двадцать минут я увидел, что расхождений нет.

Джузеппе оторвался от шкатулки и с уважением дилетанта наблюдал за моими манипуляциями.

– Ну что? – поинтересовался он, когда я убрал образцы обратно в кейс. – Это та книга, которую ты ищешь?

– Возможно. Но мне нужно прочитать ее всю, прежде чем решить это. Не возражаешь?

– Читай, синьор. Я подожду.

Ему не пришлось ждать слишком долго, потому что, к моему глубокому разочарованию, исписанных страниц оказалось всего двадцать. Я читал их, и что-то странное происходило со мной. Сначала я вдруг оказался в городе, в Венеции. Маленькая, забитая вещами квартирка Джузеппе осталась где-то позади, забылись его приятели, угрожающе ожидающие за дверью. Вместо всего этого я увидел молодого поэта, сидящего за столом и пишущего. Я слышал его бормотание. Сквозь плеск воды в канале различался скрип пера. Свет мерцающим занавесом взлетал над водой. Но я находился не снаружи, как бывало раньше, наблюдая за ним от противоположной стены комнаты. Я был в его голове, читал его глазами, и слова наполняли меня ужасным и клаустрофобическим ощущением deja vu. Еще не прочитав, я уже предугадывал следующее слово, какое он напишет. Как будто я был уже не я, но Байрон, перечитывающий им написанное в бледном свете зари.

Как и обещал поэт, то, что я прочитал дальше, было написано им в свое оправдание. Он подробно останавливался на своем недолгом браке, описывая жену как женщину злую, ограниченную и коварную, чье самолюбие было уязвлено его величием, и задавшуюся целью всячески посрамлять его. Были, тоже как он обещал, и пространные описания его жизни в изгнании. Подробный пересказ разговора с Шелли о реинкарнации, перемежающийся размышлениями Байрона об Италии (очень близкие моим собственным), о женщинах и о том, обладают ли животные душой. И только ближе к концу появилось упоминание об Августе.

«Я любил и утратил любовь – в этом я подобен всем людям, – хотя немногие терпят столь полную утрату, как я! Мы испытываем боль утраты потоми, что утраченное является частью нас – чем больше от себя мы находим в нем, тем сильней мы любим, – вот почему так называемая противоестественная любовь всегда казалась мне наиболее естественной… Позвольте мне здесь открыто признаться – мои полупризнания в этом присутствуют во многих моих произведениях: я люблю Августу не только как свою сестру, но также как женщину.

Как женщину! Общество возденет в ужасе руки и назовет меня чудовищем – но что может быть более естественным – более человечным, – чем любить существо, которое мне ближе кого бы то ни было? И любить ее столь сильно, что знания, что она, единственная, может существовать – и существует сейчас, – одного этого знания, говорю я, уже достаточно, чтобы до некоторой степени облегчить мое одиночество.

И все же – я одинок… Как бы мне хотелось увидеть кого-нибудь из моих английских друзей, поговорить хоть с каким-то англичанином – подошел бы и Полидори, ей-богу. Но Шелли нет в Венеции весь этот месяц, и вот уж вечность, как никто из Англии не удосуживается посетить меня, – приходится довольствоваться обществом моего зверинца да девушки-простолюдинки с юга Италии, которая выводит меня из себя тем, что устраивает мне сцены – к чему, безусловно, женщины имеют слабость, которую я нахожу наиболее утомительной. Нынче вечером придется искать спасения от нее в Опере, где предстоит томиться скукой – невыносимой скукой – и терпеть любопытные взгляды, как всегда».

Это был последний абзац и, что касалось меня, последнее необходимое доказательство. «Девушкой-простолюдинкой с юга Италии» была Мария Апулья, с которой Байрон явно поссорился в тот день. Хотя он не отнесся к ссоре серьезно, она, возможно, восприняла ее как окончательный разрыв. Отчаянно нуждаясь в обществе англичан, он отправился в оперу, встретил там Гилберта и пригласил к себе на обед. Тем временем Мария, в ярости оттого, что ею так демонстративно пренебрегли, исчезла, прихватив записную книжку.

В конце концов, сделав над собой усилие, чтобы не показать своих чувств, я положил книжку на стол перед собой. К этому времени на улице совсем стемнело. Молодежь теперь хозяйничала в городе, и над мощеными улицами разносились перекликающиеся голоса. Хищно сузив глаза, синьор Апулья внимательно наблюдал за мной, подсчитывая, какую цену заломить.

– Ты прав, синьор, – сказал я. – Возможно, это та книга, которую я ищу. Но, повторю еще раз, она может быть и талантливой подделкой.

– В этом мире ни в чем нельзя быть уверенным. Я могу лишь повторить то, что сказал: книжка находилась в нашей семье сколько я себя помню. Хочешь ты ее купить или нет?

Я помолчал. Здравый смысл подсказывал, что следует по крайней мере позвонить Вернону или даже вызвать его в Неаполь, чтобы он взглянул на книжку. Однако я уже представлял себе его скептицизм и знал, как бы скептически он ни отнесся к этому, я должен купить мемуары.

– Сколько ты просишь?

Апулья секунду пристально смотрел на меня, потом назвал цену: в переводе на фунты что-то около двадцати тысяч. Хотя это было меньше, чем я приготовился заплатить, – а даже часть мемуаров, если они подлинные, стоила этого, – я в ужасе поднял руки. Согласись я слишком легко на его цену, и он бы увеличил ее. Мы торговались добрых полчаса, пока мне наконец не удалось сбить цену до пятнадцати тысяч.

– Деньги для тебя будут у меня завтра, – сказал я, – но ни при каких условиях я не принесу их в этот дом.

Апулья взглянул на меня с видом оскорбленного достоинства.

– Это почему же, синьор?

– Мне не нравятся твои друзья, синьор. Я, как и ты, не дурак. Встретимся в каком-нибудь людном месте. Позвони мне в гостиницу, и я скажу, где именно.

– Так и быть.

– И послушай меня, ты, ничтожный старикашка, – сказал я, наклоняясь к нему через стол. – Я человек очень влиятельный и богатый. Если ты до завтра продашь кому-нибудь эту книжку или я узнаю, что ты еще как обманул меня, ты труп. Понял? Я тебя разыщу и убью, и все крутые молокососы на свете не смогут тебя защитить.

Никогда не пойму, как мне удалось сохранить серьезное лицо в этот момент. Апулья, будучи итальянцем, безропотно проглотил угрозу.

– Ну что ты, синьор! – залопотал он. – Пожалуйста! Я человек слова!

– Вот и хорошо. До завтра.

На другой день вечером я стоял у кромки воды и любовался тем, как ночь укутывает залив. Записная книжка лежала в моем кейсе, и я чувствовал, что причастился величия. Я целую вечность стоял и глядел на море, воображая его огромность. Холмы, окружавшие город, казались еще молчаливей по мере того, как угасал свет, словно ложащаяся тьма, подобно снегу, приглушала все звуки.

Через день я улетел в Лондон. Во время полета я не расставался с кейсом, держа его на коленях. Мой «рейнджровер» ждал меня на парковке в Хитроу. Всякий раз, останавливаясь у светофора на пути в Гринвич, я не мог удержаться, чтобы не протянуть руку на пассажирское сиденье и не коснуться кейса, убеждаясь, что он на месте.

Уже вечерело, когда я подъехал к дому. Деревья в парке, темные и раскачивавшиеся, казалось, стали ниже, чем были до моего отъезда. В воздухе пахло Англией и домом. Теперь, после Италии, мне было здесь прохладно. Открыв парадную дверь, я услышал безудержный смех, доносившийся из кухни. Внутри запах дома ощущался сильней. Шагая по коридору, я чувствовал комок в горле.

Я распахнул дверь в кухню, и все повернули головы. Меня не ждали. Смех замер на их лицах. Все были тут: Элен, Росс и Фрэн – три родные души, так или иначе ставшие чуждыми. Вернувшись из другого мира, я вдруг увидел это намного ясней, чем прежде: умершая дружба, супружество, ставшее невыносимым, дочь, которая выросла из моей ревнивой любви. Они тоже, должно быть, увидели это еще ясней, потрясенные моим появлением.

Элен пришла в себя первой.

– Клод! Ты вернулся! Удачно съездил?

– Нет. – По какому праву, в конце концов, они обязаны все знать? Я для них больше ничего не значил. – Не было никаких мемуаров. Все это было сплошное мошенничество.

Перед тем как покинуть Неаполь, я съездил на холм на северной стороне залива, желая найти палаццо, которое увидел вечером в день моего прибытия. Я легко нашел его. Это было самое большое и старое строение в округе – величественные руины, чьи сады были прибежищем пальм, фонтанов и ящериц. Как я предчувствовал, дом оказался необитаемым.

10

– Пли!

Едва лодки поравнялись, град водяных бомб описал дугу в колеблющемся свете под деревьями. Воздух взорвался водопадом искрящихся брызг. Экзамены остались позади, и студентам Оксфордского университета было все равно, кто узнает об их проделках.

– Не ввязывайся, – благоразумно посоветовал я, приподнимаясь на локте и глядя через борт. Хотя мы приехали в Оксфорд освежить воспоминания о старых добрых временах, у меня не было желания мокнуть. – Иначе нам придется туго.

Росс, который сидел позади, свесив ноги в воду, предоставил лодке скользить самой по себе и лишь чуть повернул весло, направляя ее под укрытие противоположного берега.

– Элен беспокоится о тебе, Клод.

Я смотрел на проплывавшую над головой листву, ожидая, когда лодка мягко ткнется носом в берег. Я знал, почему Элен беспокоится. Прошло несколько недель после моего возвращения из Италии, а я почти не выходил из дому. Как я предчувствовал, с обнаружением мемуаров кончилась моя карьера антиквара. Записную книжку я спрятал в своем кабинете наверху. Теперь, когда она оказалась в моих руках, я увидел, что по большей части важность ее содержимого была иллюзорной; значение имел лишь сам поиск. И все же постоянное присутствие моей находки, кажется, несколько повлияло на все, что произошло до этого события, как знак вопроса в конце романа. Она стала вещественным символом пропасти, которая легла между мной и моей семьей. Только я знал об этой пропасти.

– И что она тебе говорит? – спросил я наконец.

– Не очень много. Просто, что ты кажешься ей очень подавленным и что ты все время торчишь дома.

– Ну, не знаю. Иногда я выхожу.

Порой я чувствовал, что дом давит на меня и необходимо бежать куда-нибудь подальше. Однажды я уехал в Брайтон и в одиночестве бродил по приморскому бульвару, лакомясь сахарной ватой и глядя на зеленоватые волны. Как-то после полудня я несколько часов провел на жаре в саду, вырезая узоры на палочке, как бывало в детстве. Раз вечером мы с Элен отправились на вечеринку – важное парадное сборище, где было полно друзей. Я скоро улизнул оттуда, спустился к реке и до утра бродил вдоль воды.

Лодка мягко ткнулась носом в берег.

– Хочешь рассказать, что с тобой?

Ему пришлось сделать усилие, чтобы вопрос прозвучал небрежно. Уже очень давно мы с ним не говорили по душам. Много лет наша дружба ограничивалась чисто символическими и формальными проявлениями.

– Да нечего особо рассказывать. Если я никуда не хожу, то просто потому, что не вижу в этом особого смысла. Работать мне больше не надо. Пожалуй, можешь назвать это отставкой. Да, я ушел в отставку.

– Но почему?

Я долго лежал молча, раздумывая, слушая крики студентов и плеск реки. Нос лодки застрял в земле, и весла, развернувшись по течению, медленно, почти неощутимо покачивались в движущихся струях.

– Во многом из-за Фрэн, – наконец ответил я. – У нее, как тебе известно, сегодня последний экзамен.

– Да, Элен мне сказала. А еще она сказала, что ты уже несколько недель не обращаешь на нее никакого внимания.

– Думаю, у нас с Фрэн были кое-какие проблемы. – Я смотрел вверх на качающуюся листву. Было легче разговаривать с Россом, когда я не смотрел на него. – Теперь, разумеется, это не имеет особого значения. Наши отношения закончились несколько лет назад.

– Что, черт возьми, ты имеешь в виду?

– Для отца и дочери ее взросление означает отдаление. Это как неприятный развод. Когда между вами все кончено, можно поддерживать цивилизованные отношения, но подлинная теплота уходит навсегда. Это заложено изначально.

Только сейчас я понял, насколько это верно. Я помолчал. Казалось, от водного сражения, сейчас начавшего затихать, раскаленный летний воздух стал явственно прохладней. Свет колебался едва заметно, как качели, которые еще чуть покачиваются, когда соскочивший с них ребенок уже убежал домой пить чай.

– Элен думает, тебя гнетет то, что ты не нашел мемуары.

– Вот еще! Просто поиск мемуаров был способом отрешиться от всего. Может, он символизировал собой нечто более широкое, может, за ним стояла своеобразная жажда определенности или правды. Не знаю. Во всяком случае, это никогда не было причиной. Думаю, что по-настоящему дело было только в детях. Теперь они повзрослели, осталась пустота.

Лодка сильно качнулась. Я приподнял голову и, взглянув прищурясь, увидел, что Росс встал со дна лодки и опустился на скамью. Не желая слушать Росса в лежачем положении, я тоже сел, опершись спиной о подушки в носу лодки. Росс пристально смотрел на меня, с возбужденным видом подавшись вперед. Он ничего не сказал, просто – жестом, будто пытался вытряхнуть монеты из поросенка-копилки, – разочарованно тряхнул рукой, что означало, что он не находит слов. Неожиданно он широким движением развел руки.

– Мир прекрасен!

Какой-то момент он сидел вот так, раскинув руки, словно показывая, что его восклицание относится ко всему: к лодкам, к деревьям, к воде, шпилям, к настоящему и будущему. Затем, словно эмоциональный порыв отнял у него последние силы, уронил в изнеможении руки. Его спина согнулась под грузом света, лицо скрылось в тень ладоней. Наконец измученный Росс, словно выползши на берег после кораблекрушения, страдальчески глядя, сказал загробным голосом:

– Элен несчастлива, Клод.

Следующие несколько дней моя жизнь текла по распорядку, установившемуся после возвращения из Неаполя. То есть я не выходил из дому. Время от времени звонил телефон, но в общем я удивлялся, как, видимо, гладко идут дела в моих магазинах без какого-то вмешательства с моей стороны. Погода по-прежнему стояла теплая. Занять себя было решительно нечем. Временами возникало искушение извлечь мемуары из тайника в кабинете, где они хранились. За все время после возвращения из Неаполя я ни разу даже не взглянул на них. Что-то говорило мне, что это подделка. Профессиональная гордость и боязнь усугубить свое депрессивное состояние мешали мне показать их специалистам Британской библиотеки.

Фрэн после экзаменов поехала с друзьями во Францию, и в доме после ее отъезда возникла неожиданная и ужасающая пустота: все было кончено. Мы превратились в стариков. В другое время я бы стал волноваться, с кем она уехала да что у нее на уме, но больше не было никакого смысла беспокоиться. Она выросла и отмахнулась от прежних эмоций, как лошадь, которая дергает головой, прогоняя мух.

Каждый вечер Элен возвращалась из своей бутербродной и находила меня одного в пустом доме. По комнатам гуляло эхо. Оно повторяло наши голоса, как это происходит в покинутом или необставленном здании. Как бы то ни было, – может, по этой причине, – разговаривали мы мало. Элен по-прежнему не унывала. Это был ее ответ миру. По вечерам она часто садилась в гостиной и смотрела телевизор, как бывало в старые времена, но я редко присоединялся к ней. У меня вошло в привычку ставить на кухне стул у застекленной двери в сад и сидеть, часами глядя на то, как спускается тьма, наваливаясь своей тяжестью на землю и мне на плечи. Тьма лилась с небес, тихая и бархатистая, как аромат цветов, затопляя дом.

По ночам мы больше не занимались любовью. После моего возвращения из Неаполя мы договорились, что с этим покончено. Мы оба честно избегали всяческих намеков на это словом или действием. Но оно всегда стояло между нами, как ни старались мы обходить его. Стояло за всем, что мы говорили или делали, точно так же, как за всяким разговором с престарелыми родственниками стоит одна неизбежная мысль, которую, чувствуешь, нужно гнать прочь.

Боли в желудке усилились, или, может, так казалось в опустелом доме. Сослаться на отсутствие времени, занятого магазинами или поисками мемуаров, я не мог, да и Элен заставляла, так что я наконец пошел к врачу на обследование. Это было накануне возвращения Фрэн из Франции. К моему удивлению, вместо того чтобы успокоить меня, врач очень серьезно воспринял мой рассказ о том, что именно меня беспокоит. Похоже на язву, сказал он, но все же нужно сделать кое-какие анализы в клинике, просто чтобы убедиться. Услышав это, я понял, что он думает о раке. Ну и плевать, сказал я себе.

Это произошло в тот вечер, когда Элен призналась мне. Когда она вернулась домой, я сидел в кухне у двери в сад. Скоро ночь должна была раскрыть свои незримые сети и высыпать миллионы черных лепестков на мир внизу – знак всеобъемлющий и торжественный. В ответ над всем полушарием замерцают огоньки. Когда Элен сказала, что ей нужно поговорить со мной, я не захотел даже обернуться, хотя она просила, почти умоляла уделить ей четыре-пять минут. В конце концов она вынуждена была все высказать в мое левое плечо. Она любит Росса. С того самого года, года одиночества для нее, когда Кристофер поступил в университет, она чувствовала, что наш брак умер. Она делала все, что в ее силах, чтобы оживить его, но было бесполезно. Ни она, ни Росс не смогли подавить своих чувств. Они решили подождать, пока Фрэн окончит школу, а там все рассказать мне. Они испытывают огромное и невыносимое чувство вины, такое, что нельзя выразить словами. Она умоляла постараться и понять их.

Я долго молчал. Смотрел в сад. Смерть, даже когда неизлечимо болен, всегда страшный удар. Впрочем, я был меньше потрясен, чем должен был бы. Где-то в глубине души я знал, что у нее кто-то есть и этот кто-то – Росс, натура страстная, которого трудно не полюбить.

– Клод, пожалуйста, поговори со мной.

– Хорошо, поговорим. Ты трахалась с ним?

– Пожалуйста, не говори таких слов, милый.

– Меня от тебя тошнит. Слово тебе не нравится, а дело ничего, да? Просто скажи, да или нет.

– Нет. Никогда.

Снова повисло молчание. Близящаяся ночь уже укутала деревья на горизонте. Сжавшись под тяжестью неба, они походили на кочаны цветной капусты, которые обмакнули в тушь. Это напомнило мне о всех тех вечерах, когда я сидел на ступеньках, куря последнюю сигарету и глядя на парк. Та жизнь подошла к концу.

– Что Фрэн скажет, когда узнает? Или это не приходило тебе в голову?

– Клод… – Я слышал, как Элен шевельнулась у меня за спиной. – С того скандала, какой ты устроил, застав ее с сигаретой, она никак не может прийти в себя. Ей было тяжело жить с тобой, – а может, и с нами обоими, – готовиться к экзаменам и все такое. Она чувствовала себя как в тюрьме. Постарайся понять.

– Понять что?

– Я сказала ей. Она уже знает.

Теперь я наконец повернулся к ней. Элен сидела на своем обычном месте за столом. Ее лицо все было в слезах. Она улыбалась, словно в печальной попытке подбодрить меня. Когда я увидел эту улыбку, то понял главное в наших отношениях: Элен – чужой, незнакомый человек. Я увидел это, словно ее лицо физически изменилось. Она была более чужой, чем любой прохожий на улице, потому что по крайней мере существовала возможность однажды познакомиться с прохожим, узнать поближе. Улыбка Элен сказала мне, что я никогда не знал ее. Она была более чужой, чем женщина, которую я встретил нашу совместную жизнь тому назад.

Ободренная тем, что я повернулся к ней, Элен подошла и присела на корточки у моего стула, хотя по-прежнему не осмеливалась прикоснуться ко мне.

– Ты сказала ей, – повторил я, не веря своим ушам. – Моя дочь раньше меня узнала, что ты собираешься уйти от меня.

Элен залепетала, умоляя понять ее и простить, но у меня в голове не укладывалось, что можно было так поступить.

– И что Фрэн сказала на это? – перебил я ее.

– Она, конечно, огорчилась, ужасно огорчилась, ты и представить не можешь как. Но потом согласилась, что больше ничего не остается. Эти постоянные ссоры и полное непонимание между нами. Она собирается какое-то время жить с нами. То есть со мной и Россом.

Вдруг мне показалось, что все это время я спал. С момента моего возвращения из Италии. Я воспринял смерть нашей совместной с ней жизни с какой-то непонятной апатией. И лишь известие о намерении Фрэн по-настоящему разбудило меня. Я понял, что отныне мне предстоит жить с болью, которой никогда не избыть. Боль была настолько острой, что я едва не задохнулся.

– Обо всем договорились у меня за спиной!

Элен опять что-то залепетала. Я смотрел на нее как зачарованный. Только лицо, знакомое до мельчайшей черточки, может стать вдруг таким чужим. Оживи какой-нибудь из предметов мебели и заговори со мной, и то я меньше бы изумился.

– Ты мне чужая.

– Нет, Клод, нет! – Элен дотронулась до моего колена. По ее лицу бежали слезы. – О, дорогой, не надо так. Я только и надеялась, что мы сохраним добрые отношения, останемся друзьями и…

– Убирайся!

– Мой бедняжка, знаю, тебе будет трудно первое время примириться…

Она продолжала говорить, и тут я ударил ее. Ударил сильно и прямо по лицу, отчего она упала на пол. Лежа, она смотрела на меня с удивлением и обидой, как ребенок или собака, которых никогда не били со злостью.

– Клод!

– Убирайся! – Голос у меня дрожал. Я был ошеломлен своим поступком. – Немедленно! Или я снова ударю.

Я встал и пнул ее ногой, она взвизгнула.

– Убирайся. Иди к нему, – крикнул я, и на сей раз она ушла.

Оставшись один, я снова сел и, глядя в сад, задумался. Все мы одиноки, билась мысль в голове. Живем в чуждом мире. Чужаки один другому. Просто надо прожить с людьми долгое время в тесном общении, чтобы по-настоящему это понять. Теперь я один. Теперь никому нет никакого дела, что у меня рак. Та жизнь кончилась. Под прошлым подведена черта. Никаких фальшивых дружеских или любовных отношений на долгие годы. Все всегда кончается одним: доказательством, что все мы чужаки в чуждом мире.

После того как она ушла, я долго сидел у двери в сад и курил. Я был во власти сомнений, которые зародились во время поисков мемуаров и теперь вновь возвратились. Было бы безумием поверить утверждению Элен, что она не спала с Россом. Конечно спала. В конце концов, наши с ней супружеские отношения давным-давно прекратились. А Росса Элен знала почти столько же лет, сколько меня. Их связь могла начаться в любое время.

В конце концов мои сомнения простерлись до первых лет нашего с Элен брака. Я понял, что мои дети могли оказаться не моими. Вслед за этим прошлое нахлынуло на меня, словно только ждало этого знака. Я увидел Элен, входящую в мой первый антикварный магазин в тот день, когда мы с ней познакомились,– тоненькая, стройная женщина, очень хорошенькая и постоянно улыбавшаяся. Потом был родильный дом в день, когда на свет появился Кристофер. Потом тот же родильный дом и я, на сей раз с Кристофером на коленях, ожидавший рождения Фрэн. Росс, мрачно стоявший у купели и похожий в своем костюме на угрюмого незнакомца, клянущий дьявола и его козни. Фрэн, бегущая ко мне через комнату после первого своего дня в школе, оставив Элен, забыв о ней, раз я оказался дома, и обнимающая меня со словами, как она соскучилась по мне. И потом хохочущая и визжащая, когда я кружу ее по комнате.

Все это теперь было отравлено подозрениями. В сомнениях, охвативших меня утром, все представлялось обманом. Мои дети были не мои дети, та жизнь – не моя жизнь. А каким-то образом чья-то еще. Росс никогда не был настоящим другом, Элен – настоящей женой. Возможно, переживать все так живо меня заставил собственный грех профессионального лжеца. Все представлялось неразрешимой шарадой. Жизнью не моей, а другого человека.

Однако в итоге я понял, что, реальное или фальшивое, мое прошлое можно назвать не иначе как счастливым. Потом, наверно окончательно измученный, я начал тихо биться головой о застекленную дверь. Перестав наконец, я задремал и увидел болезненно короткий сон. Фрэн и я сидим за столом и завтракаем. Элен бросается в залитый солнцем сад спасать воробья. Каким-то образом я знаю, что, если поспешу за ней и мы подбежим к воробью одновременно, птичка останется жива. Чтобы спасти ее, мы должны вместе коснуться ее и поднять в наших ладонях. Я выскакиваю в сад. Когда я подбегаю, Элен поворачивается ко мне. К своему отчаянию, вижу, что она уже прижимает воробья к ночной рубашке.

– Он мертв, – безучастно говорит она.

Когда она раскрывает ладони, я вижу не воробья, а окровавленный кусок плоти. Он живьем был вырван у кого-то и еще слабо пульсирует. Из него торчат сосуды. Он истерзан и покрыт опухолями. Узнав его, я поднимаю руку к груди. Рука проваливается в дыру, окунается в бурую кровь. Силы стремительно покидают меня. Кровь крупными каплями падает на бездыханный комочек в ладонях Элен, и обнаженная плоть шипит и дымится. Поднимаю голову и вижу, это вовсе не Элен, а Фрэн, и она плачет.

Когда я открыл глаза, сад сиял под солнцем точно как в моем сне. Трава была в росе. Глядя на сияющий сад, я понял, что самую большую боль мне причинило предательство Фрэн. Она была рада уйти и жить с Элен и Россом. Последнее время наша любовь была неподдельной. Может, единственной настоящей любовью. Тут зазвенел звонок в дверь, и я понял, что этот звук и разбудил меня.

Жесткий стул не самое удобное место для сна. Когда я встал, позвоночник пронзила боль. Ноги едва слушались. Морщась от боли и потирая небритое лицо, я деревянной походкой поплелся к двери.

Это был Росс. Осунувшийся и неулыбающийся, но поразительно убедительный в прозрачном утреннем воздухе. Мгновение мы смотрели друг на друга, и я вглядывался в эту лысую голову, бороду, темные круги под глазами, по-совиному скорбные. Я видел перед собой только злодея, разрушившего мою семью.

– Могу я войти? – наконец спросил он.

– Нет, – вырвался у меня хриплый шепот. – Нет, – повторил я твердым голосом. – Я уже много сделал для тебя. Даже слишком много.

– Нам надо попытаться найти способ как-то все уладить, Клод, хотя бы только ради детей.

– Они меня больше не волнуют.

– Ты знаешь, что это не так. А теперь впусти меня.

Я отрицательно помотал головой и не сказал больше ни слова. Вокруг пели птицы. Интересно, сколько сейчас времени, подумал я. Летний день обещал быть прекрасным. Гравий на подъездной дорожке уже поблескивал в лучах солнца. Глядя на эти признаки приближающейся дневной жары, я затрясся всем телом, словно только что вылез из ледяной ванны, где пролежал несколько часов.

– Когда это началось?

– Что именно?

– Ты знаешь, что я имею в виду. Когда вы в первый раз…

– Этого никогда не было.

– Я тебе не верю. Я больше не могу верить тебе, что бы ты ни сказал.

Росс начал подниматься по ступенькам крыльца, приближаясь ко мне. Лицо его выражало сострадание, и это привело меня в ярость. Он протянул руку:

– Клод…

Как только он подошел ближе, я ударил его кулаком с такой силой, что сам испугался. Он покатился по ступенькам и распластался на гравии. Мгновение он лежал неподвижно, потом потер челюсть и потряс головой.

– Черт! – Он сидел и хмуро смотрел на меня. – Ну что, теперь полегчало?

– Нет. Извини, Росс. Я не хотел. Извини.

Коренастый крепыш поднялся, отряхнул брюки и выпрямился.

– Ты говоришь это просто для того, чтобы заставить меня почувствовать свою вину.

– Нет. – Я сел на верхнюю ступеньку. Дрожь, бившая меня, стала еще сильней. – Нет. Я вообще не совсем понимаю, что происходит. Все это кажется мне нереальным.

– Знаю. Я чувствую то же самое. И Элен в том числе. Это похоже на кошмар. – Он помолчал и состроил забавную физиономию, оттопырив языком щеку. – Господи. Ты мне чуть зуб не выбил, шатается.

Мной внезапно овладела слабость, и я поймал себя на том, что смотрю на него не как на предателя, но как на друга.

– Помоги мне, Росс. Моя жизнь летит под откос. Что мне делать?

Все так же дрожа, я уткнулся лицом в ладони. Мгновение спустя я почувствовал его крупную ладонь на своем плече и вновь пришел в ярость.

– Убирайся прочь! – закричал я и стряхнул его руку. – Это ты всему виной, ты, коварный Брут! Я был твоим другом! Другом, Господи!

Я встал и, угрожающе размахивая руками, погнал его с крыльца как человека, вломившегося в дом.

– Хватит! Мотай отсюда, ублюдок! – Пожав плечом, он пошел прочь, тыкая носками ботинок в дорожку так, что разлетался гравий. Когда он был уже почти у ворот, я понял, что не вынесу, если он уйдет. – Росс!

– Чего ты хочешь? – спросил он, обернувшись. Он стоял, сунув руки в карманы, и вид у него был как у несчастного мальчишки или того угрюмого студента, каким я впервые увидел его на одной вечеринке.

– Зачем ты это сделал, Росс?

Вид у Росса стал еще более жалким. Мое сердце рванулось к нему.

– Сообрази сам, – раздраженно ответил он и, выйдя за ворота, потопал по дороге.

Целый час я сидел на излюбленном месте у двери в сад. Несмотря ни на что, мне хотелось, чтобы Росс вернулся, словно можно было еще как-то все уладить. Но вместо Росса, открыв дверь своим ключом, появилась Элен. Я даже не оглянулся. Никакой изгнанник не смотрит на фотографию дома, из которого его изгнали. Я просто сидел, глядя в сад, как сидел вчера вечером, но не мог заставить себя не прислушиваться. Особенный звук Элен, входящей в дом и направляющейся в кухню, я узнавал на подсознательном уровне, как звук уличного движения или дождя.

– Клод. Нам надо поговорить. – Я слышал по ее голосу, что она, того гляди, заплачет. – Разобраться во всем.

– Ты права. В чем ты хочешь разобраться?

Она подошла ко мне, опустилась на корточки рядом и принялась рыдать.

– Клод, пожалуйста! Я, наверно, схожу с ума.

– Избавь меня от мелодрамы и просто скажи, что ты хочешь получить. Ты должна была это решить, раз так долго готовилась.

– Не хочу говорить об этом.

– Послушай, Элен. – Ее имя словно ожгло мне губы. – Просто сначала скажи мне это, а потом обсудим все остальное.

– Тогда ладно. Я хочу только бутербродную и квартирку над ней на втором этаже.

– Уверена, что больше ничего не хочешь? Ты легко можешь получить больше.

Я заставил себя посмотреть на нее, и ее вид вызвал у меня улыбку. Банальный добрый жест, казалось, окончательно сломил ее; она обхватила мои колени, заливаясь слезами и моля о прощении. Я непроизвольно поднял руку и погладил ее по седеющим волосам.

– Прости, что я солгала тебе, Клод! – всхлипывала она. – Тогда, ночью в спальне. Я так виновата!

– Ладно, Элен, ладно. Я понимаю, почему ты сделала то, что сделала. Знаю, тебе было нелегко все эти годы. Просто скажи, ты мне изменяла?

– Нет, – глухо ответила она. – Нет конечно.

– Теперь все кончено, Элен. Больше тебе нет необходимости лгать мне. Просто скажи правду. А как прошлой ночью, например?

Она не отвечала, только всхлипывала. Я почувствовал своего рода облегчение. Знание причиняет более острую, но и более ясную боль.

– Я не собираюсь заниматься банальными выяснениями, как, когда или почему. Что я не могу представить, того мне не нужно знать. Только, пожалуйста, скажи мне, дети-то хотя бы – мои?

Элен перестала всхлипывать и зло посмотрела на меня покрасневшими глазами.

– Клод! Как ты можешь даже думать о таком? Конечно, они твои!

– Прости. Но ты видишь, до чего ты меня довела своим предательством и двуличием. Я не могу заставить себя поверить ни единому твоему слову.

– Тогда какой смысл спрашивать?

– Никакого. Больше и не собираюсь спрашивать тебя.

– Верь мне, Клод. – Ее голос неожиданно напомнил мне голос той юной девушки, какой она была когда-то, когда я впервые встретил ее, тихий голос, полный нежности и любви. Больше любого другого звука он означал для меня,звук дома. Долгие годы моя душа постепенно заполняла эту звуковую изложницу и сейчас мягко впрыгнула в нее, как котенок в любимую корзинку. – Росс и я были всего лишь…

– Не желаю ничего слышать! – заорал я, вскочив на ноги и отбежав прочь, оставив ее стоять на коленях у стула. – Ничего, понятно тебе? – Я перевел дух. – Когда Фрэн возвращается из Франции?

– Сегодня. Около восьми вечера.

– И поедет к Россу, да?

– Да. Я уже с ней говорила.

Несколько мгновений я молчал, перенося новый удар. Потом продолжил.

– Завтра вы обе приедете сюда и заберете свои вещи. Меня здесь не будет. Свои ключи оставите на кухонном столе. После этого вам обеим доступ в этот дом будет закрыт. Все дальнейшие вопросы вы должны будете обсуждать через адвокатов.

– Что? Я хочу сказать, я…

– Я деловой человек, Элен, и это еще один вид сделки. Я должен защитить мои интересы. В данный момент они заключаются в том, чтобы по своему усмотрению выбирать, когда в следующий раз увидеть всех вас.

Ее крупное лицо выглядело таким детским и растерянным, что во мне вдруг проснулось сочувствие. Я подошел и протянул ей руку.

– Вставай, дорогая! Ну же!

– Что происходит, Клод?

Обняв ее за плечи, я повел ее к двери.

– Ты уходишь, вот что, – сказал я мягко. – Не пытаешься звонить или еще как-то связаться со мной. Мне нужно время, пока я смогу прийти в себя и вести себя цивилизованно. Ты понимаешь, правда?

– Да, милый, – кротко ответила она, – понимаю.

– Потом, когда я справлюсь со всем этим, я свяжусь с тобой, и мы все сможем быть друзьями. Просто оставь меня одного на пару недель, хорошо?

Я открыл дверь на улицу, и мы остановились на пороге, щурясь от яркого утреннего солнца. Все почему-то выглядело привычней и реальней, чем всегда. Листва в парке, серебристая и зеленая, плыла в легком ветерке медленно, словно влекомая солнечной рекой, стеклянно-прозрачной в своем движении. Элен и я посмотрели друг на друга. Ее лицо было все мокро от слез, словно у нее была аллергия.

– Кто б мог подумать, что двадцать семь лет брака кончатся подобным образом! – сказал я. – Тем не менее, возможно, это не самый худший способ подвести итог.

Я наклонился, чтобы коснуться губами ее щеки, но Элен повисла у меня на шее и не хотела отпускать. Она с такой силой стискивала меня, что было больно, и я поймал себя на том, что ухмыляюсь поверх ее плеча: когда-то в молодости у нас с ней была такая игра, кончавшаяся тем, что Элен душила меня в объятиях.

В лучшие наши времена Элен любила вот так обнять меня и очень долго не отпускать. Сейчас, поскольку это было последнее наше объятие, оно длилось вечно. Мы стояли на ступеньке залитого солнцем крыльца, покачиваясь, как лодки в приливной волне. Это напомнило мне о последней танцующей паре на дискотеке в пятом классе. Они, шатаясь, едва двигались по залу среди пара кофеварок и бумажных стаканчиков на полу и от усталости не могли остановиться. Я всегда испытывал легкое чувство вины, когда освобождался от этих объятий, хотя кто-то из нас ведь должен был быть первым. Но когда я сейчас попытался наконец разомкнуть ее руки, Элен лишь еще крепче прижалась ко мне.

– Всегда ты так! – яростно прошептала она мне в ухо. – Всегда! Всегда норовил удрать от меня, скрыться в своем кабинете или одном из своих магазинов.

Потом отпустила меня и, не оглядываясь, сошла с крыльца. Все еще покачиваясь, я смотрел ей вслед. На ней было одно из ее любимых платьев в цветочек, легкая хлопчатая туника, подол которой нежно плескался у ее колен. Как часто бывало прежде, меня поразило, что она, казалось, не идет, а скользит, двигаясь с изяществом, придававшим легкость ее крупной фигуре. Когда она дошла до ворот, это впечатление стало столь сильным, что она казалась почти нематериальной – просто образ полной женщины, таинственным образом возникший на гравийной дорожке. Глядя на нее, повторяющую недавний путь Росса, я думал, что если он определенно массивный, земной, то Элен – не иначе как воздушное создание.

Я пристально смотрел на нее, вглядываясь в рыхлую кожу рук, сильные икры. Перед тем как ей исчезнуть, я едва не поддался искушению позвать ее обратно. И может, удержало меня не только понимание, что это безнадежно, но и ощущение ее призрачности. Когда она выплыла из поля зрения, мне показалось, что она не просто свернула за угол, а растворилась в воздухе, исчезла бесследно. Если бы я выбежал на улицу, то и следа бы ее не нашел.

Как бы то ни было, она ушла и больше никогда не появлялась.

Дом всегда был слишком велик для нас, даже когда дети жили с нами. Теперь, когда я остался в нем один, он превратился в приговор, своей огромностью и пустотой демонстрирующий, на что я растратил отпущенное мне время. Мемуары были последней грандиозной иллюзией моей карьеры, которая, как великий маг, долгие годы держала меня в плену своих чар, а теперь ушла со сцены. Придя в себя, я оглянулся вокруг и увидел, что остался один.

Впрочем, моя профессия сделала меня состоятельным. На другой день, еще не уверенный в собственных намерениях, я вышел из дому, чтобы провести предварительные переговоры со своими бухгалтерами, адвокатами и агентами по недвижимости. Вернувшись вечером, я увидел, что Элен оказалась верна своему слову: на кухонном столе лежали два набора ключей. Ее вещи исчезли из нашей комнаты. Из комнаты Фрэн все было вынесено подчистую.

Конец любви – это негативная копия ее начала. Испытываешь то же чувство нереальности, как тогда, когда только влюбился, так же не можешь есть и спать. Тобой овладевает в точности то же странное оцепенение, схожее с шоком после автомобильной катастрофы. Любовь, как отдых от одиночества, начинается и заканчивается в одном и том же аэропорту. Самое ужасное в конце это то, что он так ясно напоминает тебе о начале, о радости, которая сопровождала тебя тогда. Все то же самое, только теперь вместо радости горе.

Целую неделю я оставался дома. Долгое путешествие обратно в одиночество было только началом. Ни разу за все годы я так не напоминал себя молодого, влюбленного в Элен. Я не брился. Почти не ел. Если и удавалось заснуть, то только на диване внизу. В нашей спальне царила невыносимая пустота. Иногда мне казалось, что виноваты во всем Элен и Росс. Тогда на меня накатывала ярость, и я чувствовал, что был с ними слишком великодушен. Но порой мне казалось, что во всем виноват один я. Что я сам толкнул их на это. Тогда меня охватывало отчаяние и чувство, что это я нуждаюсь в прощении.

Элен нарушила обещание и позвонила мне на второй день. В ее голосе слышались слезы. Я молча бросил трубку, боясь тех слов, которые могу ей сказать. Больше она не пыталась звонить. Остальные – Росс, Кристофер и Фрэн – пытались поговорить со мной по телефону в разные дни недели, но ответил я только Кристоферу. Я сказал, что не упрекаю его мать или Росса в том, что произошло, но в данный момент мне тяжело видеть их и даже его.

Едва положив трубку, я понял, почему он единственный, с кем я был готов говорить: я не любил его так, как остальных. Я не способен был признаться себе в этом, когда мы еще жили одной семьей. Недостаток любви делал мои отношения с ним более легкими и приятными, тогда как слишком сильное чувство любви отравляло мои отношения с Фрэн.

Первые два дня я не был уверен, как поступлю дальше. Мне казалось, что, возможно, как я сказал Элен, все, что мне нужно, это побыть несколько недель одному, чтобы стать нормальным человеком. Однако постепенно до меня дошло, что ничего у меня не выйдет. Найти в себе силы для прощения оказалось намного трудней.

Только на третий день я отчетливо увидел направление, которое возьмет мое будущее, и, увидев, удивился тому, что собирался сделать, даже еще больше, чем тому, что уже случилось. Понадобился целый день, чтобы просто понять смысл предстоящего. После этого я битых два дня висел на телефоне.

В пятницу я должен был явиться в клинику на исследование. Нечего и говорить, что, когда я проснулся утром, боль в желудке – бывшая неизменной составляющей моей жизни всю неделю – почти совершенно исчезла. Я поднялся наверх и торжественно сбрил седую щетину, словно обряд совершал, зная, что сегодня один из важнейших.дней в моей жизни.

Побрившись, я с отвращением пошел в спальню. Там перед зеркалом платяного шкафа надел костюм, как в былые дни, когда собирался на работу. Казалось, я чую висящий в воздухе запах прошлого. Потом быстро собрал в сумку самое необходимое и вышел из спальни.

Прекрасный летний день встретил меня теплом и отдаленными звуками города. Поставив кейс и сумку на крыльцо, я. тщательно запер дверь. Перед тем как сесть в машину, я не удержался и в последний раз посмотрел на дом. Обвел взглядом окна нашей спальни справа и моего кабинета слева, безмолвных, равнодушных свидетелей прошлого. Мне хотелось попрощаться с каждым воспоминанием по очереди, но времени на это не было. Я сел в машину и выехал из ворот.

Вместо того чтобы сразу направиться в клинику, я сначала поехал в город вместе с едва ползущим в час пик потоком машин. Я приготовил маленький сюрприз Вернону.

Когда я остановился у книжного магазина, Фредди копошился в урне у дверей. Когда я подошел, он поднял голову. Хотя я уже несколько недель не был в магазине, Фредди ничуть не удивился, увидев меня.

– А! Мистер В.! – сказал он с укоризной, словно мы с ним условились о встрече, а я заставил его ждать себя. – Вот и вы!

Хотя в разгаре был июнь, на Фредди по-прежнему было два пальто. В дополнение к ним он еще обмотал руки какими-то засаленными лохмотьями. Мне пришло в голову, что, наверно, человек, вынужденный спать под открытым небом, постоянно чувствует зимний холод в костях. Затем я поразился, насколько Фредди, с его изможденным лицом и невероятно длинной бородой, напоминает пророка или древнего мудреца. Когда-то он сунул руку в зеленую пластмассовую урну и извлек оттуда клинописную табличку, которая объяснила все.

– Доброе утро, Фредди! Как улов?

– Неплох, мистер В., неплох.– Фредди казался довольным. Он снова нагнулся, словно стараясь понять, о чем там ему ласково сигналит тень трепещущей листвы, потом поднял на меня выжидательный взгляд. – Желаете, чтобы я перешел в другое место?

– Нет, Фредди. Не желаю. Не сегодня.

Лицо у Фредди разочарованно вытянулось. Он знал, что, когда его гонят, можно рассчитывать на кое-какую мелочь.

– А-а, – протянул он. – Я-то думал…

Он замолчал, увидев, что я полез в карман. Я извлек бумажник и протянул ему две бумажки.

– Получи, Фредерик, сын мой. Выпей за мое здоровье.

– Это что? – сказал Фредди, согнувшись над банкнотами и разглядывая их. Потом взглянул на меня в искреннем замешательстве. – Никогда таких не видал, нет.

Я не знал, то ли смеяться, то ли плакать.

– Это полсотни, Фред, – мягко пояснил я, – настоящие. Примут в любом нормальном магазине.

– Полсотни! Но их тут две… это значит…

– Продолжай. Удиви меня.

– Нет, нет, мистер В. Нет, нет. Так не пойдет, это чересчур много.

– Чепуха, Фред. – Дело было в том, что один из моих телефонных звонков за последние два дня открыл мне реальные размеры моего состояния, и я ощутил нечто вроде угрызений совести. – Бери, не сомневайся. Устрой себе небольшой праздник. Давай, ноги в руки и вперед.

Я пошел по солнышку к двери, небрежно помахивая кейсом. После недели страданий и самоизоляции я чувствовал себя выздоравливающим, гуляющим по берегу моря. Приятно было вновь вернуться к жизни.

– Почему так много, мистер В.? – послышался за спиной голос Фредди.

Оглянувшись через плечо, я увидел, что он стоит, как стоял, и с благоговейным ужасом глядит на деньги, зажатые в вытянутой руке. Я остановился и повернулся к нему, щурясь от слепящего солнца. К своему удивлению, я почувствовал, что впервые за то время, как Элен ушла от меня, на моих глазах выступили слезы.

– Потому что этого тебе хватит надолго, Фред, – сказал я. – Может так случиться, что мы еще не скоро увидимся.

Когда я вошел в магазин, Кэролайн протирала стекло шкафа, в котором хранились наиболее дорогие издания. Вернон с важным видом сидел за столом, проставляя цену на стопке новых поступлений. Я прекрасно представлял, как он это делает: тонким, как булавка, острием карандаша, легким, почти невидимым почерком педантичного призрака.

Я не был в магазине после возвращения из Неаполя, и Кэролайн явно была удивлена, увидев меня.

– Мистер Вулдридж! – По ее интонации я почувствовал, что она, конечно, все уже знает от Кристофера. – А мы вас не ждали.

– Надеюсь, приятный сюрприз?

Если Вернон что-то и почувствовал при моем появлении, то сумел не показать этого. На нем был довольно нарядный жилет цвета горчицы и зеленый, как трава, шелковый галстук.

– Доброе утро, Клод! – сказал он без улыбки, изящным жестом приподняв карандаш.– И впрямь нежданная радость.

Я успел забыть его сухость, его шелестящий, как змея по песку, голос. Во мне проснулась нежность к нему, может, только оттого, что он был столь важной частью моего недавнего прошлого и, как все, что его составляло, должен был исчезнуть.

– Погодите танцевать на столе, Вернон. Поднимитесь наверх. Я хочу с вами поговорить.

Ему понадобилась вечность, чтобы со своим артритом добраться до офиса. Я помогал ему, поддерживая под локоть. В первый раз я заметил, как подрагивает его подбородок от напряжения, и это опечалило меня.

В офисе все было как всегда. Золотая пыль кружилась в столбах света, протянувшихся от окна к столу. Штабеля книг казались еще неподвижней и внушительней, миллионы безмолвных слов, заключенные в них, соединялись, чтобы создать ауру этой комнаты, приглушающую шум машин на улице. Они были как столпы священного храма, хранящего сокровенную тайну. Разрушить их после стольких лет было бы маленькой трагедией, однако время не остановишь. Один Вернон знал все их секреты, а он был стар и не имел наследника. Мое вторжение лишь на время отсрочило гибель магазина.

Я был рад, обнаружив, что в сейфе под гравюрой с изображением кремации Шелли осталось виски. Хотя было еще утро, я налил нам по стакану. Вернон, чувствуя, наверно, что для этого есть особый повод, не стал возражать. Просто взял и пригубил виски.

Я положил кейс на стол и сел, глядя на Вернона, как в тот день, когда мы с ним расшифровывали письма.

– Вернон… – Я набрал в грудь воздуху. – Не знаю, с чего начать…

Вернон промолчал, но с понимающим видом едва заметно кивнул, отчего оправа его очков вспыхнула в солнечном луче. По сравнению с его глазами оправа казалась забавно выразительной.

– М-да. Вы могли слышать, что у меня были кое-какие семейные проблемы.

– Да, Клод, слышал. – Он негромко кашлянул, звук был такой, словно кто проглотил стакан пыли. – И я чрезвычайно огорчен случившимся, если будет позволено выразить свое мнение.

– Благодарю вас. Как бы то ни было, суть в том, что я не вижу никакого смысла продолжать заниматься бизнесом, поэтому все распродаю. Я имею в виду все мои дома и магазины, включая и этот.

Как я и ожидал, Вернон ни единым намеком не показал своих чувств. Лишь спокойно поправил очки на носу и еще пригубил виски.

– Понимаю.

– Я заранее извещаю вас об этом по двум причинам. Во-первых, потому, что это, безусловно, заденет вас. Я сделаю все, что в моих силах, но не могу гарантировать, что вы сохраните свое место. Я имею в виду, что новый владелец может пожелать превратить магазин в кафе.

– Возможно, это и к лучшему, Клод. Я уже подумывал уйти на покой. Есть еще столько книг, которые хотелось бы прочесть, и… – Он, казалось, перенесся мыслями в будущее, устремив взгляд в яркий голубой прямоугольник окна. – А вторая причина?

– Моя семья станет разыскивать меня и заявится к вам.

Взгляд Вернона стал сосредоточенным, и это напомнило мне его в те моменты, когда он расправлялся с кроссвордами в «Таймс».

– В самом деле? И почему они станут вас разыскивать?

– Потому, Вернон, старина, что я намерен удрать, скрыться. По общему мнению, мне следует оставаться здесь и поддерживать цивилизованные отношения со всеми. Но я, черт подери, не собираюсь этого делать. Моя жена и мой лучший друг повели себя настолько эгоистично, что сбежали вместе, так что я не вижу, почему бы и мне не быть эгоистом.

– Хотя я очень сочувствую вам, Клод, это не тот поступок, который я могу одобрить. Помните, у вас есть дети, о которых надо заботиться.

– Уже не дети, Вернон, а взрослые люди, к тому же они вполне счастливы с их отчимом. Кому нужен на пиру призрак отца?

– Уверен, если вы как следует подумаете…

– В любом случае я теперь не очень уверен, что дети вообще мои.

Вернон поерзал в кресле. Вид у него был растерянный.

– Я не знаю вашей жены, Клод, но уверен… – Он осекся и задумчиво смотрел на меня, побалтывая виски в стакане. – Что ж, в конце концов, может, вы и правы. Может, вам и нужно уделить немного внимания себе.

– Точно. Так вот, когда они заявятся, передайте им, чтобы не беспокоились. Скажите, что со мной все в порядке, что я не испытываю к ним ненависти. Просто передайте им наш разговор, и все.

– И где вы будете?

– Может, в тысяче миль отсюда, может, под самым их носом. Искать бессмысленно.

– Но вы хотя бы решили, куда отправитесь?

– Есть одна идея.

– Очень хорошо, Клод. Сделаю, как вы просите.

Некоторое время мы сидели молча, избегая смотреть друг другу в глаза. Я озирал пыльную комнату, чувствуя покой, думая о покое, ожидающем меня впереди. Байрон по-прежнему стоял в застывшей позе на своем берегу, словно ничего не произошло. Неожиданно я улыбнулся.

– Вернон, помните день, когда мы бились над теми письмами? Когда за окном бушевала гроза?

– Очень даже помню.

– Я прекрасно себя чувствовал. Последние мои поиски! – Я покачал головой. – И все-таки я не представлял, чем все кончится.

Вид у Вернона снова стал растерянный. Он отпил глоточек, но ничего не сказал.

– Отношения у нас, Вернон, были не очень-то. Теперь, когда все позади, надеюсь, вы сможете сказать мне правду.

– Конечно, Клод.

– Вы знаете, что я подозревал вас по части мемуаров, что мне казалось, вы меня водите за нос?

Вернон чуть заметно улыбнулся и одернул жилет.

– Было у меня такое ощущение, не отрицаю.

– Так я был прав, подозревая вас?

– Нет.

Я резко наклонился к нему через стол.

– Скажите мне правду, – злобно прошипел я. Меня подмывало схватить его за горло, но вместо этого я грохнул ладонью по кейсу. – Вы мне действительно друг? Я был прав, подозревая вас?

– Нет.

Голос его был спокойным, как прежде, и я вдруг понял, что нет никакого смысла спрашивать его. Я обессиленно упал в кресло. – Вы мне не верите, Клод?

– Нет, Вернон, но это не ваша вина. Я по большей части потерял веру в людей.

Чтобы немного успокоиться, я встал, подошел к окну и выглянул на солнечную улицу. Фредди возле урны не было.

– Вы живете один, не так ли, Вернон?

– Да, вот уже пятнадцать лет.

Я повернулся к нему. Вернон неподвижно сидел у стола, похожий на изображение благородного старца. Интересно, подумал я, что он почувствовал, когда от него ушел последний любовник, и, может, им приходится трудней, когда они стареют, чем нам, нормальным. Но потом я понял, что трудно приходится всем. На свете столько разнообразных форм изгнания, сколько людей.

– Тяжело вам дается одиночество?

– Порой бывает тяжело. Но люди ко всему могут приспособиться, Клод.

Кажется, более грустной вещи мне еще никто не говорил, но голос Вернона отнюдь не был грустным. Наверно, когда пятнадцать лет живешь одиноко, тишина побеждает даже грусть.

Минуту я стоял у окна, глядя на него и думая тишине, ждущей меня впереди. Потом подошел столу и резко открыл кейс. Вынул оттуда небольшую черную записную книжку и толчком послал ее по столу в его сторону.

– Это вам. В виде благодарности за все.

– Что это? – спросил Вернон, беря книжку в руки и профессиональным взглядом окидывая черный кожаный переплет. Если его безразличие было напускным, то он прекрасно его изобразил.

– Дам подсказку: она обошлась мне почти в пятнадцать тысяч.

Впервые за все время, что я знал его, на лице Вернона появилось выражение неподдельного изумления. Челюсть у него не отвалилась, но губы определенно приоткрылись.

– Просто не верится! – воскликнул он, с благоговением медленно поворачивая книжку перед глазами. – Этого не может быть!

– Вы меня удивляете, Вернон. Вы обращаетесь с ней как с драгоценной реликвией, а я-то полагал, что Байрон не принадлежит к числу ваших любимых авторов.

– Не принадлежит, – сказал Вернон с тихим волнением. – Но все равно поэт есть поэт. Тем более великий.

– Безусловно. Впрочем, не относитесь со слишком уж большим почтением именно к этой реликвии.– Я взял кейс и направился к двери.– Я совершенно уверен, что это подделка.

– Но вы же не отдаете ее мне на самом деле?

– Почему нет? Если вы пытались сыграть со мной шутку, то она не имеет никакой ценности. Если нет и она окажется подлинной, то это будет достойной наградой за вашу преданность и помощь. Сама по себе она для меня больше ничего не значит.

– Нет! – Я впервые услышал, чтобы Вернон кричал. – Не хочу!

Часть вторая

11

Спустилась ночь. Поднимая глаза от работы, я вижу огни, зажегшиеся на лодках, которые застыли на дремлющей черной глади залива. Огромный ночной мотылек каким-то образом проник сквозь москитную сетку, закрывающую балкон, и теперь оказался со мной за кисейной тюремной стеной. В бессильной ярости он бросается на лампу, возле которой я пишу на машинке, время от времени отвлекая меня шелестом своих неистово трепещущих крылышек или частым стуком тельца о ламповое стекло. Вся другая живность спит. Я прихлебываю каппуччино, сваренный часа четыре назад, и неприятно поражаюсь, какой он холодный, вот так неприятен холод мрамора или мертвой плоти. Это неестественно, что что-то может быть столь холодным в такую душную ночь. Горячий воздух – это еще одна кисейная завеса, сквозь которую неясно мерцают огни внизу; все объято сном. Тень мотылька, трепещущая и огромная, словно видящаяся в лихорадочном бреду, наверно, единственное проявление жизни во всем городе. Это настоящее: высокий балкон, пишущая машинка и стук ее клавиш в недвижном воздухе, переполненная пепельница, пузырек с таблетками. Прошлое еще не вполне умерло, но его конец недалек. История догоняет рассказчика. Скоро она окончательно догонит меня и сольется со мною здесь, и это повествование превратится в дневниковые записи. Этого момента осталось ждать недолго. Подобно будущему, прошлое имеет конец.

Элен, Вернон и остальные перестали существовать для меня. Магазины, дом возле парка, все, чем я владел, теперь в чужих руках. Жизнь не столь неизменна, как кажется. Все, что я считал таким прочным, рухнуло. Книжный магазин, сам Лондон остались в памяти не более чем смутными декорациями сна. Я, что теперь кажется неизбежным, поселился в том самом доме на вершине холма, который увидел в свое первое посещение Неаполя. Образы моей семьи и друзей, конечно, еще преследуют меня – бесплотные образы, столь, однако, явственные, что они оживляют пустые комнаты. Они кажутся увеличенными против реальных, хотя и бесплотны, как тени громадных ночных бабочек.

Обладая такими деньгами, что это удивляет меня самого, и ограниченным количеством времени, я не отказываю себе в желании осуществить свои давние байронические мечты во всей их убогой величественности. Начать с того, что дом оказался больше, чем казался мне в моих воспоминаниях в последние несколько недель пребывания в Англии, когда он стал для меня символом бегства. Говоря по правде, это не вилла и даже не особняк, но небольшое палаццо. Строение это столь древнее и царственное, что можно было поверить агенту по недвижимости, много лет пытавшемуся избавиться от него и знавшему всю его подноготную, что когда-то оно принадлежало неаполитанскому князю. Как многие другие строения на холме, оно стояло в большом саду, обнесенном высокой оградой, выставляя напоказ свое превосходство над нагромождением города внизу. Тут были пышно украшенные фонтаны перед и позади палаццо, дабы охлаждать воздух перед тем, как он поднимется к балкону, на котором я, с тех пор как приехал сюда, сидел каждый день и отстукивал на машинке воспоминания о прошлом. Весь фасад был украшен потрескавшимися барочными барельефами, источенными соленым бризом херувимами и виноградными гроздьями. Дом и в самом деле неповторимый в своем роде (как сказала бы Элен!), в своем разваливающемся, помпезном, итальянском роде.

Изгнания развивают пристрастие к роскоши; «морган плюс 8», который не только составляет контраст, но и служит превосходным дополнением к древним камням, заменил мне мой «рейндж-ровер». Зрелище этого автомобиля, сибаритски длинного и белого, стоящего в тени пальм у старинного палаццо, – одно из самых больших моих утешений.

Внутренность моих руин являет не менее впечатляющее зрелище: мраморные полы, нелепая лепнина на потолках, огромные залы, которым я вряд ли когда найду применение. Главная зала имеет три застекленные двери, выходящие на высокий балкон, где я сейчас сижу. В доме, когда я въехал в него, не было никакой мебели, но я купил кое-что, включая кровать с белым пологом о четырех столбиках, в которой намерен спать в одиночестве.

Палаццо, несмотря на свое великолепие, обладает недостатками всех итальянских домов, которые спланированы таким образом, чтобы защитить их обитателей от жары. Ни ковра или чего-то мягкого, ни намека на комфорт. Одни жесткие поверхности. Все скрежещет, скрипит и визжит. Нельзя сделать движения, чтобы не раздался визг металла по мрамору или дребезг стекла в деревянной окантовке. Вкупе с огромными размерами и пустотой комнат это создает атмосферу, как нельзя лучше отвечающую моему душевному состоянию.

В первое время одиночество было мне в тягость. Особенно невыносимо было по вечерам. Часто мне казалось, что, отгородившись такой далью от других, я лишь способствовал тому, что они стали ближе. Временами я почти физически ощущал их незримое присутствие в доме. В отчаянии я пускался бродить по Неаполю, заходя в бары и заводя разговоры с незнакомцами. Однажды ночью я спустился на дорогу на южной стороне залива, где у колеблющегося пламени костров, словно призраки, стояли, покачиваясь, бледные проститутки, и заплатил одной только за то, что она проговорила со мной несколько часов.

После недели страданий я поступил по примеру Байрона и отправился на поиски зоомагазина.

Я нашел один на жалкой боковой улочке неподалеку от порта, хотя и не сразу понял, что это такое. Ничто не намекало на то, что там торговали всякой живностью, кроме аквариума с тропическими рыбками, едва различимыми сквозь грязное стекло витрины.

Первое, что сразило меня, когда я переступил порог, это острая вонь животных и их пищи. Когда глаза привыкли к полумраку помещения, я увидел, что его стены до самого потолка сплошь завешаны старинными железными клетками. Многие из них были пусты. В других находились кошки, собаки, всяческие тушканчики и прочая живность.

Хозяин был старик в грязной рубахе. Что-то в нем и его темнице напомнило мне Вернона в те времена, когда он сидел в своей лавке среди груд беспорядочно сваленных книг, пока я не перекупил ее у него. Будучи итальянцем, этот тип отнюдь не мог похвастать особой учтивостью, в отличие от моего прежнего служащего, но манерой преподносить свой товар покупателю он походил на Вернона. Когда я поинтересовался, может ли он предложить что-нибудь более экзотическое, чем то, что у него выставлено, старик ухмыльнулся.

– Могу предложить все, что угодно, синьор, если у вас есть наличные.

Воодушевленный его заявлением, я сказал, кого бы мне хотелось иметь.

– С ними хлопот не оберешься, – проворчал он в ответ. – Почему бы просто не завести кошку?

– Спасибо за совет. Можете достать мне то, что я прошу?

– Конечно, но это обойдется недешево.

– Вот потому-то, полагаю, вам бы следовало постараться заинтересовать меня.

Мое замечание, похоже, не понравилось ему, поэтому я решил, чтобы смягчить его, что-нибудь купить прямо сейчас. Секунду подумав, я остановился на большом английском бульдоге. Еще не выведя его из магазина, я придумал ему кличку – Трелони.

Неделю спустя этот угрюмый тип позвонил мне и сообщил, что Перси, мой попугай, прибыл.

Перси был крупной птицей с ярким оперением, неописуемый красавец. Когда я получил его, крылья у него были подрезаны, чтобы он не улетел, так что не пришлось сажать его в клетку. Где скоком, где помогая себе крыльями, он сновал по бесконечным мраморным полам, иногда замирая на месте, чтобы прислушаться к отражающемуся от высоких потолков эху его хриплого крика. Любуясь им, сидящим на перилах балкона на фоне искрящихся вод залива и голубоватого силуэта Капри вдалеке, я почти забывал о прошлом. Я пробовал научить его повторять разные фразы, по большей части непристойные, но безуспешно. Хотя он, видимо, привязался ко мне, насколько способны привязаться птицы. Я решил дать его крыльям отрасти, чтобы посмотреть, улетит ли он.

Всего через два дня после прибытия Перси мой поставщик снова позвонил и сказал, что только что пароходом прибыла партия товара, где находится и Каслриг. Каслриг был взрослый шимпанзе.

Мы быстро стали с ним большими друзьями. Куда бы я ни шел, он следовал за мной, ковыляя сбоку и предпочитая держать меня за руку. Когда я устраивался на балконе с пишущей машинкой, он сидел рядом и часами преданно смотрел на меня. Он пил из чашки, ел с тарелки, хотя и пальцами. Когда я шел спать, он вскарабкивался на мою кровать и закутывался в полог.

Мой зверинец доставлял мне некоторые хлопоты. Трелони, имевший обыкновение пускать слюни, оставлял за собой след на мраморном полу. Перси, прыгая повсюду, гадил в невероятных количествах. Хотя бы Каслрига оказалось легко приучить к порядку. В первый день, как я привез его домой, он бесцеремонно присел прямо в величественной парадной зале.

– Каслриг, мерзкое животное! Вон отсюда, справляй свои дела в саду!

Он застыл и мгновение смотрел на меня своими умными маленькими глазками, явно обиженный. Потом кубарем помчался на балкон, где я сидел в это время, вскочил на перила и, даже не глядя, прыгнул вниз в пустоту. Я думал, что он разбился, но он чудесным образом свалился на пальму у фонтана, соскочил на землю и уже скорчился у ствола, настороженно поглядывая по сторонам. Закончив, он взлетел обратно на пальму и принялся подпрыгивать, раскачивая ветви, чтобы обратить на себя внимание. Это был первый за несколько дней случай, заставивший меня улыбнуться.

Всего через две недели, как они поселились в доме, я почувствовал, что мои питомцы знают. Однажды вечером я вернулся домой особенно печальным и попытался утопить свои горести в джине, что всегда делало меня окончательно несчастным. Один за другим мои любимцы явились из своих углов, чтобы утешить меня. Ночь была жаркая, но не душная. Неаполь лежал под нами мерцающим полумесяцем. Только колеблющиеся огоньки напоминали о холмах на той стороне залива.

Мои подопечные пришли и сели рядом, и я не мог избавиться от ощущения, что они знают. По тому, как Перси повернул ко мне голову, какими печальными глазами смотрел на меня Трелони, как Каслриг забрался мне на колени и нежно прислонился головой к моей груди, ясно было, что они точно знали, что мне пришлось пережить и что еще предстоит перенести.

Потрясение от изгнания – это потрясение от перемены всего. Весь мир гибнет, а с ним и личность. Это поразительно, понимаете, что испытываешь такую тяжесть от одиночества и перемен.

Музыка – поразительная вещь.

Не считая людей, с которыми я заговаривал в барах, и той проститутки, я первые несколько недель жизни в Неаполе по-настоящему ни с кем не соприкасался. Укрывшись высоко на холме, одинокий в своем разрушающемся палаццо, я начал чувствовать себя великаном-людоедом из сказки, чего-то ждущим без всякой надежды. Поздно ночью, когда все закрывалось, я возвращался домой и поднимался под эхо своих шагов по мраморной лестнице, мысленно представляя себе жену. Как ей понравился бы этот дом! И Фрэн тоже… но бессмысленно думать об этом. Они никогда не увидят этот дворец.

Уже тогда я знал это. Тем не менее, поднимаясь по ступеням, я ловил себя на том, что воображаю то одну, то другую лежащими на кушетке в огромной парадной зале, чудесным образом ждущих меня и задремавших в ожидании или устремивших невидящий взор на расписной потолок. Но вместо них меня встречали лишь мои подопечные: Трелони радостными прыжками, Каслриг воплями, Перси, неуклюже подскакивая и хлопая подрезанными крыльями. Почему-то сама их привязанность ко мне, казалось, только усугубляла пустоту дома. Я часто не спал всю ночь. И думал, что одиночество погонит меня обратно в Англию. Потом я встретил Паоло.

Паоло работал в довольно снобистском баре у самого подножия моего холма. Ему было только тринадцать, поэтому я сообразил, что в конце лета он пойдет в школу и не будет работать в баре. Может, потому, что он выглядел младше своего возраста, он, казалось, старался изображать взрослого. Видя, как он несет сразу пять тарелок со спагетти или крутится за стойкой, словно приготовление каппуччино требует навыков восточного единоборства, можно было подумать, что он не один год работает официантом.

Когда я в первый раз попытался заговорить с ним, он был очень сдержан, почти груб. Узнав, что я из Лондона, сказал, что да, Лондон хороший город, но никогда не сравнится с Неаполем. И с этими словами гордо удалился, настоящий маленький мужчина. В моем-то возрасте и со всеми моими достижениями меня осадил ребенок. Он, конечно, не должен был знать. Одиноких людей, чья обитель – молчание, слова легко оскорбляют.

Несколько дней спустя я поговорил с хозяином. Чем мне таскаться сюда, нельзя ли сделать так, чтобы Паоло приносил мне домой что-нибудь из бара? (В Неаполе многие бары предоставляли подобную услугу.) Хозяин не имел ничего против, так что я дал Паоло свой адрес.

Его первый приход был очень важен для меня. Я находился в Неаполе уже почти три недели, однако он был первый, кто должен был посетить мой дом. Перед его приходом я постарался подготовиться, чтобы восхитить его тем, как я живу. Дом представлял собой западню, тщательно устроенную одиноким человеком: ворота и парадные двери распахнуты, спортивный автомобиль сияет, тут же экзотические животные, которых можно потрогать. Все это должно было убедить меня, что мальчик будет очарован, однако после недель полной изоляции я чувствовал себя чуть ли не чудовищем и уродом. Я беспокоился, что он воспримет меня как опасного чудака или нелепого сладострастника или просто будет смущен печатью, наложенной на меня возрастом и одиночеством. Когда я увидел его тоненькую смуглую фигурку, шагающую по дороге к моим воротам, торжественно, как алтарный служка, с покрытым салфеткой подносом в руках, у меня вспотели ладони.

Я тут же сел за машинку и сделал вид, что работаю. Сквозь стук машинки и мантру цикад я услышал скрип открывающихся ворот и шаги Паоло, приближающегося к дому.

– Синьор!

– А? – Я, не вставая, нагнулся и посмотрел на него сквозь узор шелушащейся железной решетки. Он стоял возле «моргана» и смотрел вверх, щурясь от слепящего солнца. – Ах, это ты! Неси сюда, можешь? Дверь открыта. Поднимись по лестнице, а там направо.

– Конечно.

Через мгновение громко стукнула закрывающаяся дверь, затем донеслось эхо шагов по мраморной лестнице. Поставив поднос на мой стол, Паоло не спешил уходить. Я по-прежнему сидел, не сводя глаз с машинки. Он негромко кашлянул.

– Хорошая машина там у вас внизу.

– Спасибо.

– Знаете, я хочу стать гонщиком, когда вырасту. Все лучшие гонщики родились в Неаполе.

Казалось, темы для разговора исчерпаны. Оглушительный пульсирующий звон цикад только подчеркивал молчание. Паоло отогнал муху, досаждавшую ему. Я обратил внимание на большое родимое пятно у него на подбородке, которое портило его лицо. Он застенчиво переминался с ноги на ногу и уже готов был идти обратно. В этот критический момент из глубины дома прибежал познакомиться Трелони и обслюнявил Паоло его начищенные форменные туфли.

– Собачка, – заметил мальчуган. Посмотрев на Трелони, он увидел Перси, который прятался под столом. – Ой, – негромко воскликнул он, – у вас и попугай!

Выражение, с каким он это сказал, заставило меня улыбнуться. Я решил выложить свой козырь, откинулся на спинку стула и поднял голову.

– Каслриг!

Раздался визг, и сверху слетел шимпанзе – он был на крыше, – попал прямо на стол и стоял, пялясь на моего гостя и подпрыгивая от возбуждения.

– Чтоб тебя! – вскрикнул Паоло, вздрогнув от неожиданности. Лед наконец был сломан. – Господи Иисусе!

– Знакомься, это Каслриг.

– Ух ты, это ж обезьяна! Даже не верится! У вас обезьяна! Фантастика!

Теперь, когда плотина была прорвана, ничто уже не сдерживало его возбуждения и бурного восторга, превративших его в шестилетнего ребенка. Что ест обезьяна? Откуда она? Какую скорость может развивать моя машина? Говорящий ли попугай? Какой все-таки породы эта большая уродская собака? Вопросы сыпались бесконечно, так что я в конце концов отослал его обратно, боясь, как бы он не лишился работы.

Когда он ушел, я взял Каслрига на руки и немного покружился с ним по огромному залу, окрыленный успехом.

Примерно через неделю я позвонил в бар, чтобы мне прислали чего-нибудь к ужину. Я работал, печатая двумя пальцами на машинке, и стук ее клавиш звучал в горячем предвечернем воздухе, как упражнения новичка на маракасе. Появился Паоло, но как будто не был расположен разговаривать, возможно не желая мне мешать. Но и возвращаться в бар не торопился, а с балкона пошел в зал и принялся играть с моими любимцами. Его смех и создаваемый ими шум отдавались эхом по всему пустынному дому. Хотя я был доволен, что он осваивается у меня, но сосредоточиться все же не мог. Немного погодя я крикнул через плечо:

– Ты на сегодня уже кончил работать?

– Да, Клауд, – так он произносил мое имя. – Я собираюсь домой. Мне надо скоро идти, чтобы успеть на автобус.

Я заглянул в темную комнату. Паоло нашел маленький мячик, который я купил для Трелони, и они играли в свинку-в-серединке: Трелони выступал в неблагодарной роли свиньи, а Паоло и Каслриг перебрасывались через него мячиком. Зрелище было невообразимое, особенно потому еще, что на Паоло была его форма официанта с крохотной бабочкой на шее. Я, улыбаясь, пошел к ним.

– Играй, играй, не торопись, – сказал я. – Я подброшу тебя домой.

Его лицо вспыхнуло от восторга. Прокатиться в моем «моргане» явно было его заветной мечтой.

– А-а, – небрежно бросил он. – Хорошо тогда.

– Трелони тоже может поехать, но ты, Каслриг, останешься и будешь вести себя как хорошая обезьяна. Не хочу, чтобы ты причинил неприятности местным жителям.

Я настолько привык разговаривать со своими любимцами, что не видел в этом ничего странного или неловкого. Хотя я говорил, как обычно, по-английски, Паоло понял суть.

– Мы возьмем с собой Кассири, да?

– Нет, Паоло, не возьмем. Если я позволю ему поехать, он научится водить машину, глядя на меня, и тогда кто знает, что он натворит?

На самом деле машина сама по себе вызывала у него большой интерес, и я чувствовал, что брать с собой Каслрига будет чересчур.

– Ну пожалуйста! – забывшись, стал просить Паоло. – Пожалуйста, возьмем его с собой, ну пожалуйста!

Я посмотрел на шимпанзе, который тоже безмолвно просил разрешить ему поехать с нами, делая круглые глаза и протягивая ко мне руку. Тут я понял, что для Паоло, ребенка по сути, одно дело приехать домой на большой белой спортивной машине и совсем другое – в ней же, да еще и с Каслригом.

– Так и быть, – сказал я.

Паоло расплылся в улыбке, Каслриг поднял руки над головой и начал бегать по комнате, а я пошел переодеться.

Пять минут спустя я вышел из спальни, обряженный в кремовый пиджак, красный в горошек галстук, панаму и дорогие темные очки. В Англии такой наряд выглядел бы нелепым и вызывающим. Здесь в таком виде вы не выделяетесь в толпе. Паоло едва взглянул на меня, ничуть не удивившись.

– Отлично! – сказал он, подпрыгивая от возбуждения. – Едем!

С опущенным верхом мы помчались в Неаполь. Каслриг был в восторге. Поначалу он не мог усидеть на месте, но когда мы выехали на главное шоссе, шедшее по берегу залива, и я вдавил педаль газа, он замолчал, будто потрясенный скоростью. Я оглянулся и увидел, что он стоит на заднем сиденье и, подавшись вперед, крепко держится за плечи Паоло. Трелони сидел рядом с ним, стараясь сохранять благородное достоинство. Сам Паоло довольно улыбался во все стороны в надежде, что его заметит кто-то из знакомых.

Как я говорил, моя машина всегда привлекала к себе внимание – итальянцы никогда не стеснялись откровенно пялиться на нее и часто даже прерывали разговор, чтобы, раскрыв рот, проводить ее глазами, – но с шимпанзе на заднем сиденье мы буквально остановили уличное движение. Байрон со всем своим окружением вряд ли производил больший ажиотаж. Под бесчисленными перекрестными взглядами итальянцев ко мне вернулось старое чувство близости поэту и безотчетное предубеждение против записной книжки, которую я оставил Вернону.

Как оказалось, Паоло жил в самой древней и беднейшей части Неаполя, в одном из тех узких мощенных булыжником переулков, где повсюду красуется белье на веревках и кишит жизнь. Мы проехали две площадки, где мальчишки гоняли мяч, пяток ремонтирующихся скутеров и бесчисленные группки болтающих соседей, всякий раз замолкавших, когда мы громыхали мимо по булыжнику. Когда мы подъезжали к его дому, Паоло радостно заулыбался и замахал людям на тротуаре. Наконец мы остановились, и он завопил:

– Мама! Мама! Иди посмотри!

Худая, болезненного вида женщина лет тридцати пяти появилась на балконе и секунду стояла, глядя на нас. Потом повернулась позвать мужа:

– Бруно! Ты просто не поверишь!

На балкон вышел коренастый мужчина в жилете, глянул на нас и захохотал.

– Buona sera![Добрый вечер! (ит.)] – крикнул я, чувствуя себя не в своей тарелке, потому что к этому времени на нас глазела уже вся улица. – Я друг Паоло. Я только подвез его до дому.

– Поднимемся выпьем кофе, – сказал Паоло.

– Нет, нет, не могу.

– Да, да, – крикнул сверху отец Паоло, справившись с приступом веселья. – Поднимайтесь, выпейте кофе, синьор!

Ничего не поделаешь, пришлось подниматься. Когда мы вышли из машины, вокруг нас успела собраться толпа маленьких оборвышей.

– Трелони, ты должен остаться в машине, потому что я не хочу, чтобы ты закапал слюной мебель людям. Никого не кусай, пока они не скажут какой-нибудь гадости о Китсе.

Трелони грустно посмотрел на меня.

– Inglese[Англичанин! (ит.)]! – закричали пораженные дети. – Inglese!

– Тебе, Каслриг, лучше пойти со мной. Идем.

Каслриг выпрыгнул из машины, взял меня за руку, и Паоло повел нас наверх по грязной лестнице.

Квартира была очень тесная и бедно обставленная, но сияла чистотой. В кухне над столом висело выцветшее изображение Девы Марии, почти неизменное в этом средоточии неаполитанской нищеты. У Паоло было бесчисленное количество младших братьев и сестер, которые, визжа от восторга, потащили Каслрига играть в свою спальню. Сам Паоло, как можно было предположить, остался со взрослыми. Войдя, я снял шляпу и темные очки, поскольку начал чувствовать себя претенциозным идиотом.

А мать Паоло, которую звали Анна, принялась извиняться за все – дом, жару, мух, печенье, – я, мол, наверно привык к более благородной обстановке. Я уже чувствовал себя мошенником. Меня подмывало сказать ей, что их бедность меня ничуть не шокирует. А также все время хотелось достать из кармана чековую книжку и выписать ей приличную сумму, но мне удалось удержаться от этого жеста. В этом мне помог Бруно, который добродушно посмеивался надо мной и всем своим независимым видом словно показывал, что не нуждается ни в чьей помощи.

Мы болтали о том о сем. После недель, проведенных в одиночестве, нежданный избыток общения казался почти сюрреальным. Выяснилось, что Бруно по профессии механик. Он задал мне массу технических вопросов о моей замечательной машине, но моих знаний итальянского не хватало, чтобы ответить ему. Единственное, что я мог сказать ему по существу, это что «морганы» собирают почти исключительно вручную.

– Да! – сказал он, уважительно кивнув. – Ручная сборка лучше всего.

Когда он спросил, чем я занимаюсь, то, не успел я ответить, вмешался Паоло.

– Он английский писатель. Пишет целый день. Это обязательно будет великая книга.

Естественно, его сообщение удвоило раболепное почтение его матери, которое и без того смущало меня. Я не стал опровергать Паоло, чувствуя, что атмосфера насквозь пронизана фальшью, так что даже не стоит беспокоиться по этому поводу. С этой минуты Бруно называл меня не иначе как Scrittore [Писатель (ит.).] – с оттенком легкой иронии, словно мы с ним были давние знакомцы.

Как только приличия позволили, я распрощался с хозяевами, ужасно устав от всего этого. Общение с людьми, как часто случается, заставило меня лишь острее ощутить свое одиночество. Я испытывал потребность вернуться домой, в мое уединение, где можно было спокойно собраться с мыслями.

Паоло спустился проводить меня. Солнце покидало улицу, освещая уже только самые верхние окна. «Морган», казалось, светился в глухой тени. Вокруг него собралась большая толпа детей, которые заглядывали внутрь, на приборную доску, однако старались ничего не трогать. Они все держались на некотором расстоянии от машины, словно перед ними был космический корабль.

Предпочтения детей разделились, одни не сводили глаз с меня, другие – с моей обезьяны. Когда я сквозь гул мотора стал прощаться с Паоло, они все так грустно посмотрели на меня, что я смог сказать только одно:

– Так и быть. Влезайте.

Через две секунды мы побили мировой рекорд по количеству детей, какое мог вместить «морган». Они – кроме Паоло, который считал ниже своего достоинства ехать с плебсом по причине личного знакомства со мной, – набились в машину; кто теснился сзади, кто стоял на переднем сиденье и держался за переднее стекло, кто уселся на капоте или повис на подножках. Каслрига мне пришлось посадить себе на колени. Бруно смотрел с балкона и оглушительно хохотал.

Когда мы тронулись, очень медленно, восторгу детей не было предела. По всей улице из каждого окна торчало по две-три головы. Дети смеялись, кричали, махали друзьям. В конце улицы, убедившись, что они держатся крепко, я поддал газу, и раздавшийся визг можно было бы услышать и на Уайтхолле[Улица в Лондоне, на которой расположены правительственные учреждения Великобритании.].

Там, где булыжник кончался, все вылезли из машины, хором благодаря меня, спрашивая, приеду ли я еще, и крича, как это было замечательно.

– Нет, это вы замечательные, – отвечал я, глядя на сияющие детские лица. Они не поняли меня, потому что я сказал это по-английски, а темные очки скрывали слезы у меня на глазах. – Я люблю вас. Очень люблю всех вас.

Я уехал, ругая себя за то, что так расчувствовался. Но спустя несколько минут пришлось остановить машину, потому что я плакал, как старуха на свадьбе. Просто непонятно было, что на меня нашло.

Но мои любимцы понимали. Когда я вернулся в свой огромный пустой дом, стоящий высоко на холме, далеко от бурления жизни в городе, и сел на балконе с бутылкой джина, они собрались вокруг меня. Перси вспрыгнул сперва на стул, оттуда на стол и, печально повернув голову, смотрел на меня. Трелони следовал за мной по пустым комнатам и наконец уселся у ног, скорбно глядя мне в глаза. Каслриг взобрался мне на колени, обнял меня и прижался уродливой головенкой к моей груди. Он прижимался ко мне нежно и осторожно, потому что понимал, как все они, что я умираю.

12

Я мгновенно сделался знаменитостью.

Сначала я стал относительно хорошо известен в квартале, где жил Паоло, потому что взял за привычку каждый вечер подвозить его до дому. Едва мы появлялись, все местные дети бросали свои игры и облепляли машину, чтобы прокатиться до дома Паоло. Похоже, им это ничуть не надоедало. Сбегаясь к машине, чумазая стая вопила: «Scrittore! Scrittore!» – ибо прозвище, которым наградил меня Бруно, не только прилипло ко мне, но и стало известно всей улице. За засиженными мухами окнами появлялось несколько взрослых лиц, чтобы посмотреть на веселье детей. Родители Паоло часто выходили на балкон, чтобы позвать меня на чашку кофе, но я всегда отказывался, ссылаясь на необходимость работать.

Это принесло мне известность. Но потом, вскоре после того как я в первый раз подвез Паоло домой, позвонила молодая женщина, Симонетта, которая видела, как я ехал по городу с Каслригом (с того первого выезда он требовал, чтобы я всюду брал его с собой), и изъявила желание посетить меня. Оказалось, что она работала в местной газете.

Сначала я довольно резко отказал ей, сам не зная почему. Только положив трубку, я, продолжая стоять у телефона, понял, что мною руководила болезненная застенчивость одинокого человека. Теперь, когда у меня был мой зверинец и друг в лице тринадцатилетнего мальчишки, остальной мир мне стал не нужен. Поняв это, я тут же подумал, как был бы счастлив Паоло, если бы обо мне написали в газете. Десять минут спустя я перезвонил Симонетте и согласился на интервью при условии, что газета опубликует мое фото вместе с Паоло.

Мы с ним ждали на балконе, когда назавтра она приехала на неизменном здесь «фиате». Даже издалека мы увидели, что, когда она вышла из машины и направилась к воротам, ее слегка поразило то, что предстало ее глазам. Что было вполне объяснимо, поскольку к этому времени я вовсе перестал заниматься домом.

Во-первых, прошли две бурные грозы, и потоки воды совместно с последовавшей невероятной жарой изменили мой сад до неузнаваемости. Пышно разрослись всевозможные экзотические растения, некоторые – очень красиво. Новая поросль была такой высоты, что моим грациозным пальмам, казалось, приходится прилагать немалые усилия, чтобы держать свои вершины над вздымающимися зелеными волнами, а приземистый «морган» стал совершенно не виден с дороги. Сам дом теперь как будто не только рассыпался, но и тонул, подобно фантастическому каменному кораблю, в море зелени. Я не мог пересилить лень и безразличие и выйти на изнуряющую жару, чтобы расчистить эти джунгли, к тому же это никого не волновало, кроме меня, так что я просто оставил все как есть.

Потом я обнаружил, что оба моих барочных фонтана, такие роскошные, требуют небольшого ремонта и ухода, чтобы нормально работать, поэтому я махнул на них рукой и выключил. Очень скоро вода в них стала темно-зеленой, и, словно по волшебству, их чаши заполнились дохлыми жуками-рогачами, водомерками, лягушками и изумительнейшими крупными лилиями. У поднимающихся из этого мутного горохового супа стеблей фонтана вид был довольно траурный и заброшенный, но каким-то образом и более благородный. От стоячей воды шел сильный, успокаивающий запах гниения, который вовсе не казался мне неприятным. Он напоминал мне запах, который, бывало, частенько шел от Темзы в черте Гринвича. Во всяком случае, он привлекал в мой сад стрекоз. Они были крупней английских и даже более яркие, и я мог часами любоваться с балкона тем, как они стрелой бросаются вперед, зависают в воздухе и снова бросаются, пока не начинало казаться, что они выписывают в воздухе экзотические знаки какого-то послания, предназначенного мне.

Картину завершала пара молодых павлинов, за несколько дней до этого доставленная моим поставщиком, которым я позволил свободно расхаживать по саду; их сине-зеленое оперение маняще мерцало, подчеркивая его заброшенность, их скорбный крик – пустоту в доме.

Добавьте ко всему этому постепенное разрушение самого дома, которое длилось не один век до моего появления в нем, проявлявшееся в трещинах на штукатурке, ржавчине кованых балюстрад, осыпающейся лепнине и отслаивающейся зеленой краске на ставнях, и получите некоторое представление о величественном, внушающем благоговение распаде, среди которого я нашел уединение. Не удивительно, что Симонетта несколько растерялась.

Ей вряд ли было больше двадцати, и, несмотря на невысокий рост и смуглую кожу, она чем-то напомнила мне Фрэн. Возможно, в любой девушке ее возраста я увидел бы сходство со своей дочерью. Что поразило меня, когда я распахнул перед ней ворота, это что я, впервые со времен своих двадцати, вновь почувствовал себя холостым и свободным.

Я медленно, походкой гуляющих павлинов, направился обратно к дому, держа за руку Каслрига. Моя необщительность частично объяснялась желанием произвести впечатление, но главным образом тем, что я стеснялся и нервничал. Паоло и Симонетта следовали чуть сзади. Присутствие девушки как будто усилило жару и пульсирующий электрический звон цикад. Ящерицы на раскаленном от солнца капоте «моргана» смотрели, словно в ступоре.

Войдя в дом, Симонетта потребовала, чтобы ее провели по всем комнатам, отвечая по пути на ее вопросы. В ее голосе слышалась нотка, какой мне давненько не приходилось слышать, особенно у такой юной девушки. Может, подумал я, ей просто дом понравился.

В спальне она с восхищением посмотрела на мое ложе с балдахином и с бесцеремонностью своей нации спросила, неужели я сплю на нем один.

– Разумеется, – ответил я.

С высокомерным видом я вышел из спальни, предоставив им следовать за мной, но дыхание у меня перехватило, а сердце трепыхалось, как муха, попавшая в варенье.

После экскурсии по дому Симонетта и Паоло собрали моих любимцев на балконе для группового снимка. Я изобразил перед объективом любезную улыбку.

– Нет, нет, – сказала Симонетта. – Не улыбайтесь. Так вы не произведете впечатления. Постарайтесь изобразить настоящего англичанина.

Я припомнил знаменитое байроновское «выражение лица», которое он напускал всякий раз, когда позировал художнику. Поднял подбородок, опустил уголки губ и устремил надменный взгляд на Неаполь.

– Прекрасно! – крикнула Симонетта и принялась щелкать затвором фотоаппарата.

Когда она сфотографировала нас в разных частях дома, Паоло объявил, что непременно должен вернуться на работу, и, не успел я сообразить, что происходит, мы с Симонеттой остались на балконе одни. Мгновение она смотрела на меня со странным сочувствием.

– Надеюсь, вы не будете возражать, – мягко сказала она,– если я вас спрошу, что с вами, синьор?

– Что вы имеете в виду?

– Все те таблетки в спальне… – Я промолчал, стыдясь этих свидетельств смерти и возраста. – Простите. Мне не следовало спрашивать.

– Не беспокойтесь. Пустяки. Ничего серьезного.

– А, понимаю. – В ее взгляде по-прежнему читалось участие – я ее явно не убедил.

Чтобы скрыть смущение, я сходил за минеральной водой, мы не спеша пили и покуривали. Симонетта курила изящно и, пуская дым, поднимала острый подбородок.

– Значит, вы тут живете совершенно один?

– Да. Недавно разошелся с женой.

– Поэтому вы покинули Англию?

Я пожал плечами, стараясь подражать ее спокойствию.

– Отчасти.

Мгновение я стоял, любуясь ее профилем; она смотрела на город. Казалось, кровь кипит у меня в жилах, но лицо Симонетты, когда она повернулась ко мне, было безмятежно.

– Вы выбрали красивое место, синьор. – Она посмотрела мне прямо в глаза. – Оно прекрасно вам подходит.

Когда я наклонился к ней, чтобы поцеловать, легкий ветер с залива поднял прядку ее волос. Поцелуй длился мгновение. Прохладный кончик ее языка пробежал по моему быстрей язычка ящерицы, и я тут же оторвался от нее.

– Простите, – я уставился в пол, чтобы откашляться, но потом понял, что не могу поднять глаз. – Думаю, вам лучше уйти.

– О'кей. – Она вновь была беззаботна и невозмутима. – Как скажете.

Я в отчаянии следил за тем, как она собирает свои вещи. Потом проводил ее, смущенный, молчаливый, до машины. Присутствие Элен ощущалось сильней, чем обычно. Это абсурдно, но я чувствовал вину за тот мимолетный поцелуй на балконе, словно еще был женатым человеком, над которым довлеет не столько страх, сколько долг.

Прежде чем тронуться, Симонетта опустила боковое стекло и улыбнулась мне.

– Не беспокойтесь. Думаю, я напишу очень благожелательную статью о вас, Scrittore.

Вновь оставшись один, я вернулся на балкон. День был совершенно безветренный. Солнце ползло по тихому морю. Зной, казалось, звенел у меня в ушах. В первый раз я понял, до какой степени дом с его заросшим, запущенным садом, его жалким великолепием, его помпезной атмосферой пустоты и отчаяния – символ моей души.

Статья вышла в должное время и создала мне репутацию местного героя, эксцентричного англичанина, живущего на холме. Я неожиданно обнаружил, что чуть ли не все знают меня. Я не ожидал, что статья возымеет такие последствия, но думаю, тысячи неаполитанцев и без того обращали внимание на меня, разъезжавшего в своей английской машине с шимпанзе, сидящим рядом со мной, и бульдогом на заднем сиденье. Мой дом скоро стал популярным у туристов. Люди парами или небольшими группами приезжали на холм и выстраивались вдоль ограды, словно перед разрушающимся Букингемским дворцом на материке. Постоянно кто-нибудь торчал у ограды, прижавшись к ржавым прутьям, глазея на виллу и сад. Взрослые, держа детей на плечах, становились на цыпочки, все тянулись, пытаясь разглядеть через заросли моих гуляющих павлинов, шимпанзе или самое невероятное из них существо – миллионера-затворника. Несомненно, все они использовали таинственного чужестранца, чтобы сочинять собственные небылицы в соответствии с тем, что подсказывало им воображение, изображая его или великаном-людоедом, или заколдованным принцем. По сути, молчаливая фигура, беспрерывно курящая на балконе или скользящая в темноте за высокими окнами, как призрак из более славного прошлого палаццо, не вызывала в них неприязни. Откуда им было знать, как они усугубляют во мне чувство одиночества и безысходного отчаяния.

В следующий раз, когда я увидел родителей Паоло, я решился пригласить их к себе на ужин. Они, похоже, с удовольствием приняли предложение и крикнули с балкона, что с радостью придут. Я убедился, что дети, которые, пока мы разговаривали, набились в машину, крепко держатся, и медленно тронулся с места.

Пригласив родителей Паоло, я тут же пожалел об этом. Мысль, что придется принимать кого-то у себя, лишила меня покоя, к тому же не было желания заниматься готовкой. Хотя в прежние времена, в Англии, мне обычно нравилось готовить, с тех пор как я приехал в Италию, я столовался исключительно где-нибудь вне дома. И причиной тому была не лень и даже не депрессия. По правде говоря, я боялся готовить, потому что знал: это напомнит о том, как дома я после работы стоял на кухне и резал овощи и прочее и болтал с Элен в ожидании Росса.

На другой день мои гости появились точно в назначенное время на довольно прилично выглядевшем «альфа-ромео», который, подозреваю, принадлежал одному из клиентов Бруно. Самому ему судьбой было предназначено скорей лежать под машиной, чем ездить в ней. Мы с Каслригом спустились открыть им ворота. Я надеялся, что шимпанзе поможет преодолеть обоюдную скованность хозяина и гостей, чего я делать и не умел, и боялся. С этой целью я нацепил на Каслрига манжеты и бабочку.

Замысел удался, и все мои гости смеялись, пока я вел его по заросшей дорожке к воротам. Прежде чем мы сели за стол, я предложил Анне показать дом, который поразил ее, хотя она сказала, что можно было бы уделять ему немного больше внимания. Паоло, желая показать, что уже видел весь дом, сказал, что к нему, такому, как он есть, быстро привыкаешь и мне в нем очень удобно жить. Бруно заявил, что для одинокого человека дом прекрасно содержится.

Мы ужинали в парадном зале, распахнув затянутые москитной сеткой высокие окна, чтобы впустить пьянящий вечерний воздух. Анна и Паоло казались немного напряженными, но Бруно почувствовал себя совершенно свободно после первых нескольких стаканов вина. Я спросил его, как идут дела.

– Не так чтобы плохо, – ответил он в своей медлительной манере. – Надоело, конечно, но… – тут он пожал плечами со смиренным видом, типичным для южной Италии, чьи жители полны крестьянского стоицизма, – но что поделаешь? Человек должен работать. Даже вам, Scrittore, приходится работать, на свой лад.

Строго говоря, то, чем я занимался, нельзя было назвать работой, но я не стал возражать.

– Паоло, сиди прямо! – сделала Анна замечание сыну, который наклонился над тарелкой и повернул голову набок, слушая наш разговор.

– Ну, мама, пожалуйста!

– Не трогайте его, синьора! – вмешался я, возможно, зря. – В этом доме не обращают внимания на манеры. Ведут себя свободно. Вон, посмотрите на Каслрига! Он даже не пользуется ножом и вилкой!

Каслриг, услышав свое имя, загукал и принялся подскакивать на стуле.

– Кассири – обезьяна, – довольно резко, по моему мнению, ответила Анна. – Паоло нужно научиться быть человеком. Бруно, можешь ты что-нибудь сделать со своим сыном?

Бруно принял серьезный вид и на мгновение задумался.

– Раз это свободный дом, он и должен чувствовать себя свободно. Везде свои обычаи. Ему надо научиться приспосабливаться. Горбись, Паоло! Только дома не делай этого на глазах у матери, вот и все.

– Соломоново решение! – быстро сказал я, увидев, что Анна снова готова наброситься на Паоло. Бруно важно кивнул, принимая комплимент, а я поспешил наклониться к Анне. – Еще салата, Анна?

Некоторое время Паоло продолжал дуться. Я жалел его. Несколько недель он старательно изображал передо мной, какой он уже большой, и вот все уничтожено одним вероломным ударом. Матери могут быть ужасны.

К концу вечера я стал испытывать неприязнь к Анне. Хотя она прислушивалась к Бруно, я чувствовал, что это лишь для вида, потому что сейчас они не одни. Он был слишком мягок, чтобы в собственном доме справляться с такой волевой женой.

Слегка сюрреальную атмосферу ужину придавал Перси, который делал круги над столом. К этому времени крылья у него достаточно отросли, хотя он, видимо, еще быстро уставал и потому мог продержаться в воздухе не больше минуты. Но он не только сообщал нашему застолью сюрреальность, но еще и держал меня в постоянном страхе: мне рисовалась кошмарная картина, как он гадит на голову Анне, протягивающей тарелку с просьбой положить ей того или другого.

После десерта она сказала, что Паоло пора спать, и для бедного парня это было последней каплей. Бруно и я запротестовали, но она была непреклонна. В конце концов я уговорил ее позволить Бруно остаться допить со мной еще несколько припасенных бутылок вина. Она может ехать с Паоло, а для ее мужа я потом вызову такси.

Когда они уехали, мы с Бруно, сбросив пиджаки, устроились на балконе, попивая вино и болтая. По ту сторону сетки в теплом воздухе садов кишели москиты, летучие мыши и ночные мотыльки. С неравными перерывами от одного из фонтанов доносился лягушачий хор. Дальше, внизу, вдоль берега залива мягко мерцала и переливалась дуга огней, гудящая, как огромный генератор.

Я чувствовал легкость на душе, какую, уж думал, не смогу никогда испытать, почти роскошную легкость. Бруно был откровенен и доброжелателен. Он никогда не изменял жене, торжественно признался Бруно, – из любви к ней, но еще больше из любви к детям. Он жил для них.

– Они бросят тебя в беде! – сказал я, ощущая, как во мне поднимается пьяный гнев. – Как пить дать. С детьми всегда так.

– Только не мой Паоло! – ответил Бруно с обидой. – Он скорей умрет, чем опозорит меня.

– Неужели? Как это все по-итальянски.

– У тебя есть семья, Scrittore?

– Была, но больше ее нет. Моя жена сбежала с моим лучшим другом.

– Ты убил его? – спросил Бруно, будто это само собой разумелось.

– Конечно. Картофелечисткой. Послушай, почему бы не пойти искупаться?

– Потому что уже давно ночь, это во-первых. Да и в любом случае в бухте нельзя купаться. Грязно.

– Тогда покажи, где можно. Мы поедем на моей машине. Можешь сесть за руль, если хочешь.

Бруно не смог устоять. Мы оставили моих любимцев по своим углам, бросили в багажник «моргана» пару полотенец и несколько минут спустя уже мчались на север по прибрежному шоссе. Бруно доехал до северной оконечности знаменитого залива, резко свернул на боковую дорогу и остановился у моря.

– Ты действительно хочешь купаться?

– Конечно, – сказал я и начал расстегивать рубаху.

– Я всегда знал, что англичане ненормальные.

Мы разделись, осторожно доковыляли до последних камней и нырнули. Как только вода сомкнулась надо мной, я совершенно протрезвел.

Какое-то время мы развлекались тем, чем обычно развлекаются в таких случаях: бегали наперегонки по берегу, несколько раз нырнули, поспорили, кто ныряет лучше, и, чтобы разрешить спор, опять, поднимая брызги, прыгали в воду, покуда я не сдался.

– Давай спокойно поплаваем, – задыхаясь, предложил я, – чтобы отдохнуть.

Мы легли на спину и медленно поплыли по дрожащей лунной дорожке, чуть шевеля руками, словно отгоняя воображаемую рыбу. Море было тихим. Справа от нас сиял огнями Неаполь, дальше темнел громадный силуэт объятого сном вулкана.

– Все-таки это была не такая уж сумасшедшая идея, – немного погодя сказал Бруно. Плывя на спине, он с ленивой грацией настоящего атлета сделал несколько гребков, как мельница крыльями. – Хорошо поплавать ночью.

– Да, это было весело. Спасибо, что согласился.

– Я получил удовольствие… Эй, а ты когда-нибудь плавал под водой?

– Нет, никогда.

– Хочешь попробовать? Могу научить. У меня есть пара аквалангов.

– Это было бы замечательно. А лодка у тебя есть?

– Нет. Была когда-то, маленький ялик, но когда пошли дети, я не мог позволить себе держать ее. Просто ныряю с берега.

– Подойдет. Я не привередлив.

Бруно рассмеялся:

– Я заметил! Для богача у тебя очень легкий характер. – Он нырнул, как дельфин, и не появлялся, казалось, вечность. Я уже начал думать, что он утонул, как он вынырнул рядом со мной в туче брызг, блестя торсом в лунном свете. – Тогда в субботу и отправимся.

Поразительно, насколько может меняться настроение. (Музыка – поразительная вещь!) Впервые после того, как я покинул Англию, я испытал чувство беззаботной легкости, однако стоило мне расстаться с Бруно, как оно сменилось глубочайшим отчаянием.

В ту ночь я так и не ложился. Сидел на балконе и смотрел на спящий город, куря и прихлебывая джин. Дружбы с Бруно никогда не будет достаточно. Пустота, которая все поглотила, когда я жил дома, с легкостью пожрет и подобные банальные отношения.

Минут через двадцать после того, как встало солнце, я, словно пробуждаясь от транса, заметил окружающий мир. Воздух был еще прохладен, но в нем уже ощущалось напряженное ожидание надвигающейся жары. Я встал, расправляя одеревеневшее тело, еще слегка пьяный, и поднял москитную сетку, затягивавшую балкон. Облокотившись о перила, окинул взглядом неспокойное море, торжественные, подернутые дымкой холмы.

Неожиданно я услышал какой-то шум так близко у себя над головой, что поспешил пригнуться. Темная тень промелькнула над плечом. Выпрямившись, я понял, что это Перси. Он пролетел мимо меня и полетел дальше, над городом. Он явно отвык летать, потому что вскоре сел отдохнуть на телевизионную антенну на крыше.

Когда я понял, что произошло, меня пронзила невыносимая боль. Я принялся прыгать, выкрикивая его имя, махать руками, как ненормальный, надеясь, что он просто пробует летать и вернется, но он не обращал на меня внимания. Он снова поднялся в воздух и полетел сначала неровно, но потом набрал высоту и обрел уверенность, полетел прочь – над хаосом Неаполя на юг, в Африку.

Я смотрел ему вслед, пока он не превратился в точку на фоне голубой дымки холмов. Когда он исчез из глаз, я подумал, что потерял его навсегда, но тут снова увидел его. Он возвращался дважды или трижды, пока не исчез окончательно, растворился в слоистой дымке. На этот раз было ясно, что это все, но я еще долго стоял, всматриваясь туда, где он мелькнул напоследок. Очередной знак, который было легко понять.

13

Неаполь обезлюдел. Улицы и бары опустели, многие магазины закрылись. Стоял август, и большинство горожан уехали в отпуск. Отвозя Паоло домой и проезжая приморским бульваром, я видел, как отплывал один из последних битком набитых паромов – гудящий белый дворец, такой огромный, что он казался недвижным на воде. Но с причала доносились крики, и канаты толщиной в руку, извиваясь змеей, разбивали спокойную гладь моря – левиафан двигался. Словно затем, чтобы сделать еще ощутимей пустоту, остающуюся на берегу, корабль издал долгий мрачный рев, который смыл все остальные звуки, трижды прокатился эхом по заливу и смолк.

Только распоследние бедняки оставались на этот месяц в городе. Хотя дела в гараже шли вяло, Бруно не мог позволить себе уехать. По улицам бродили немногочисленные туристы, но их было слишком мало, чтобы атмосфера в гараже оживилась. В этот период туристы не жаловали Неаполь, ожесточенно соперничающий с Венецией, Флоренцией и Римом в их привлечении.

Здесь, в огромных руинах на вершине холма, даже мои любимцы вели себя необычно тихо. Может, на них подействовал вирус запустения, распространяемый городом, а может, что более вероятно, причиной тому была жара, ставшая вовсе невыносимой. Я приспособился работать в предрассветные часы и спать, когда наступало самое пекло. Трелони несколько недель почти не двигался, разве только с наступлением темноты. Он лежал, вытянувшись на прохладном мраморном полу, положив голову на лапы и часами глядя в никуда. Моя снисходительность к его обжорству привела к тому, что он так растолстел, что я боялся, как бы в такую жару его не хватил удар. Время от времени он вставал и брел к фонтанам, чтобы, не обращая внимания на мои предостережения, искупаться в грязной зеленой воде, которая теперь загнивала еще быстрей. Даже привычный к жаре Каслриг стал необычно вялым и с кислой физиономией бродил по дому или исчезал в разросшихся вокруг дома джунглях, чтобы проспать там до вечера.

Перси не появлялся. Каждый день, просыпаясь в конце дня, я выходил на балкон и вглядывался в синее палящее небо, вопреки всему надеясь увидеть его, летящего с юга ко мне над городскими антеннами. Что-то подсказывало мне, что однажды он вернется домой, прежде чем придет конец.

Теперь, по прошествии времени, меня настигло и не отпускало мучительное видение: моя семья каким-то образом узнала, где я скрываюсь. Даже сейчас они, возможно, еще искали меня, следуя указаниям, содержащимся в моей прежней жизни. В любой момент кто-то из них мог позвонить в ворота моего палаццо. Я держался за эту мысль, словно их появление могло как-то спасти меня, но знал, что это просто гипноз отчаяния.

Неаполь был безлюден. В нем властвовала та же горячая пустота, что поселяется в школе на период летних каникул. Невозможно было представить, что когда-нибудь в нем вновь забурлит жизнь. Как будто печать, которую наложило на меня мое изгнание, легла и на весь город. Источник этой странной атмосферы, царившей в городе, находился здесь, среди холмов, возвышавшихся над заливом, где, казалось, все днем было погружено в сон: спали Трелони, растянувшись на мраморном полу, Каслриг, калачиком свернувшись под пальмой, летучие мыши, вися вниз головой на потолочной лепнине разрушающейся столовой на нижнем этаже. Прячась в этих руинах, защищенных от внешнего мира разросшимся садом, я наконец начал понимать, что я такое; и я тоже спал, лежал целыми днями, погруженный в дрему, как великан-людоед, скованный чарами сна.

После нашего ночного купания Бруно доказал, что держит слово, и научил меня нырять. Мы погрузили принадлежности для подводного плавания в багажник «моргана», и он отвез меня в относительно уединенную бухточку к югу от города. По дороге он рассказал об опасностях, подстерегающих меня под водой, – неполадки с аквалангом, кессонная болезнь, паника, клаустрофобия, необъяснимое чувство эйфории, возникающее на определенных глубинах и могущее заставить тебя с радостью утонуть, – и научил языку знаков, при помощи которых объясняются под водой.

Первое же погружение наполнило меня странным восторгом. Едва оказавшись под водой, я сразу почувствовал себя как дома. Лениво плавая на мелководье, в ровных столбах света, идущих с поверхности, в безмолвии, нарушаемом лишь шумом моего дыхания и пузырьков стравливаемого воздуха, я начал забывать о том, что постоянно угнетало меня. Я видел перед собой только колышущиеся водоросли, неуклюжих лангуст, стайки рыбешек, одновременно бросающихся в сторону, словно под действием невидимого магнита. Скоро я забыл о необходимости быть осторожным и потерял ощущение времени, меня неодолимо повлекло на глубину. Я подал знак Бруно и стал погружаться.

Метрах на пятнадцати морская жизнь стала скудней, скала больше, и я почувствовал, что наконец-то окончательно освободился от всего. Плывя там, охваченный эйфорией смерти, я почувствовал прикосновение к плечу, медленно повернул голову и увидел Бруно, который следовал за мной и знаками показывал, что нужно выплывать на поверхность. Мы поднимались неспешно, на определенных глубинах делали остановки, держась за скалы, и Бруно отмерял время по своим часам.

Когда мы наконец вырвались на поверхность к шуму и свету, я вынул изо рта загубник и спросил, что случилось, почему он велел подниматься.

– Ты погрузился на пятьдесят метров, Scrittore! С ума, должно быть, сошел!

– Это почему же?

– Никто в первый раз не погружается на пятьдесят метров. В твоем возрасте вообще нельзя погружаться на такую-то глубину.

– Ну и что, мы же в порядке, все обошлось?

– Обошлось на этот раз. Но у меня не было с собой таблиц декомпрессии, так что пришлось действовать наугад. Мы можем заболеть кессонной болезнью. – Он покачал головой. – Я хотел, чтобы мы поныряли на мелком месте, ты, ненормальный англичанин.

– Извини.

Мы выбрались на берег и сели на песке, не снимая с себя снаряжения, ожидая предсказанного колотья в ушах. Бруно не злился на меня, хотя имел на это полное право. Он просто не стал говорить, чем все могло кончиться. Я не сразу осознал, что он рисковал жизнью, последовав за мной и вытащив на поверхность.

– Я не понимал по-настоящему, что делаю, Бруно. Прошу прощения.

– Ладно, пустяки. Подводное плавание всегда опасно. Тем не менее ни к чему подвергать себя ненужному риску.

Он должен был сказать хотя бы это, а ведь, в отличие от меня, у него было много причин, чтобы продолжать жить. Благодарение Богу, все обошлось, и мы поехали домой, став еще большими друзьями, радуясь, что избежали опасности.

Двумя днями позже я под вечер заехал за ним и, не выходя из «моргана», посигналил. Прибежали только двое детей в надежде прокатиться. Остальных увезли из города. Несколько секунд спустя на балконе, приглаживая рукой взъерошенные волосы, появился Бруно, одетый в жилетку и шорты. Он явно спал, пережидая жару.

– Scrittore! – крикнул он мне. – Что случилось?

– Хочу отвезти тебя к себе! У меня для тебя сюрприз!

– О Боже, – пробормотал он и крикнул мне вниз: – Надеюсь, это не какой-нибудь дорогой подарок.

– Есть лишь один способ узнать это!

Качая головой, Бруно пошел одеться.

Конечно же, это был именно дорогой подарок. Я велел людям, которые доставили катер, оставить его прямо на прицепе среди цветущей растительности. Увидев его, Бруно тут же спросил:

– Это ты приготовил для меня?

– Точно.

– Чепуха! Я, конечно, не могу принять такой подарок.

– Нет, можешь. Ты на днях спас мне жизнь, и я хочу отблагодарить тебя. Во всяком случае, не такой он и дорогой.

Мы разговаривали, стоя у катера, и Бруно, хмурясь, смотрел на его сияющую приборную доску, крутые белые обводы и подвесной мотор, самый большой из имевшихся в продаже.

– Тебе меня не обмануть, – сказал Бруно. – Я знаю, сколько стоят такие лодки. Обойдусь и без нее.

– Не обойдешься. Подумай, какая это будет радость для Паоло.

Последний довод заставил его на мгновение задуматься, прежде чем снова отказаться. Но лишь предложив, что катер останется в моей собственности, а он будет просто капитаном, чтобы возить меня, когда мне захочется выйти в море, я заставил его принять подарок.

Когда на другой день мы вывели его в залив, я был поражен. Катер был из тех, что с воем несутся на головокружительной скорости, взбрыкивая и взлетая на волнах. Все их видели, но невозможно и представить, каково это – мчаться на таком катере, пока сам не попробуешь. Приходится крепко держаться, чтобы тебя не выбросило назад, через мотор. Потом этот встречный ветер, рев, запах соли, прохладные брызги, постоянно обдающие вас. Когда он поворачивает, то поднимает завесу воды чуть ли не в двадцать футов высотой и заставляет душу уйти в пятки. Я окрестил его «Ариэль».

Катер изменил нашу жизнь. Паоло каждую свободную минуту проводил возле него, наводя глянец и проверяя управление. Мы с Бруно брали Паоло с собой всякий раз, когда удавалось отправиться понырять. За какой-то час мы с ревом долетали до Капри и становились объектом зависти отдыхающих на пляже. Даже Анна с радостью выходила спокойно покататься с нами в те редкие случаи, когда ей удавалось освободиться от домашних обязанностей. Она с напряженным видом сидела на пассажирском месте в своей широкополой соломенной шляпе, ни дать ни взять англичанка-гувернантка, которую катают на лодке по Серпентину[Озеро в лондонском Гайд-парке.]. Постепенно она стала чувствовать себя свободней в моем присутствии и, как результат, теперь не церемонилась с мужем, делая ему замечания, если наша скорость превышала черепашью, предупреждая его о малейшей возможной опасности, и вообще не оставляла сомнений, кто верховодит в их семье.

А еще я постоянно приглашал коллег Бруно по гаражу отправиться с нами понырять, когда им захочется. Это все был народ молодой, горячий, которому нравилось производить впечатление на девушек, катаясь на «Ариэле». Они очень мне нравились. Это были занятные ребята, и они отвлекали меня от черных мыслей. Но все же мне с ними было не радостно, потому что я знал, что в сущности у Бруно больше общего с ними, чем со мной.

Какое-то время все казались счастливыми. Я получал удовольствие от катера, пикников, ныряния. Хорошо было оказаться вне дома, где я постоянно прислушивался, не раздастся ли звонок в ворота. Бруно, хотя и пытался это отрицать, наслаждался катером, а Паоло почти только о нем и говорил.

Когда однажды вечером он принес мне последний на тот день каппуччино, я ожидал, что он заведет неизменный разговор о катере. Когда мы поплывем в следующий раз? Не нужно ли ему сперва пойти и навести блеск на хромированные детали? Нельзя ли будет его приятелю соседу поехать с нами? Вместо этого он подал мне кофе, облокотился о перила балкона и уставился на темнеющий залив.

Отодвинув пишущую машинку, как тарелку с недоеденной едой, я секунду смотрел на него. Хотя уже темнело, было еще жарко, и у меня рубашка прилипла к спине в том месте, где я опирался на спинку стула. Сетки я успел опустить – в саду уже хозяйничали москиты, лягушки и ночные мотыльки. Скоро должны были появиться и летучие мыши.

– Что случилось, Паоло?

– Ничего, – тихим голосом ответил он, не глядя на меня. Но тут же быстро повернулся и присел к столу. Даже Каслриг почувствовал что-то неладное и посмотрел на него с задумчивым вниманием, словно пародируя мое выражение лица. Трелони проснулся и вылез из-под стола, пуская слюни на мои туфли.

– Не хочешь рассказать, что стряслось?

– Я уже сказал, ничего не стряслось! – неожиданно вспылил Паоло. – И вообще, кто вы такой, чтобы спрашивать? Мы вам ничего не должны только из-за того, что вы богатый, знайте.

– Я это знаю.

Какое-то время он сидел и, нахохлившись, смотрел на меня. Потом отвернулся и уставился на темные силуэты холмов на другой стороне залива.

– У мамы рак.

– Чепуха, – мгновенно сказал я. – Что это ты выдумал? Она еще слишком молода.

Но я тут же вспомнил, какой больной у Анны вид, каким напряженным и бледным было ее лицо под соломенной шляпой, когда она указывала мужу, как управлять катером.

– Это правда. Она была у врача. Папа вчера вечером сказал мне. Рак груди. Он говорит, это может быть очень серьезно.

– Не обязательно, – неуверенно успокоил я. – Знаешь, большинство женщин выздоравливает. Это факт.

Паоло повернулся ко мне и мрачно улыбнулся, стараясь казаться взрослым. Каслриг, проявив больше чуткости, чем я, соскочил со стола и погладил мальчика по колену с неожиданной для шимпанзе добротой, глядя на него с комичным выражением сочувствия и печали. Паоло рассмеялся и потрепал его по голове. Потом расплакался.

Я сидел и ждал, когда он успокоится, чувствуя растерянность, как это всегда бывало, когда плакала Элен. Наконец Паоло шмыгнул носом и спросил:

– Ты ненавидишь свою мать, Клауд?

Я улыбнулся.

– Моя мать давно умерла, Паоло. Но, помнится, иногда бывало, что я ненавидел ее, да.

– Иногда я ненавижу свою мать, но я не хочу, чтобы она умирала.

– Она не умрет. Мы с Бруно что-нибудь придумаем, обещаю тебе. Незачем беспокоиться. – Он продолжал молча смотреть на меня. – Ты мне не веришь?

– Верю. – Паоло вытер нос и глаза. – Наверно, верю.

– Хорошо. Выше голову! – Я запустил руку в карман джемпера, висевшего на спинке стула, и достал носовой платок. Протянул его Паоло, и он шумно высморкался. Одновременно далеко внизу, словно передразнивая его, мрачно прогудел огромный паром.

– А теперь иди домой, – сказал я. – Скажи отцу, чтобы пришел ко мне.

Когда он ушел, я долго сидел неподвижно, думая не о трагедии Анны, а о собственном близящемся конце, который, в сущности, некому будет оплакать.

Бруно явился часа через два. Я представить не мог, что увижу на его лице столь явно выраженные смятение и усталость. Оно было темно и искажено; казалось, он не находит себя от волнения. Мы молча поднялись наверх, и он сел за стол, нервно постукивая по полу ногой. На столе уже лежала моя чековая книжка.

– Итак, Бруно, тебе наконец придется принять от меня кое-какую сумму. Это тот подарок, от которого ты не можешь отказаться.

Бруно пожал плечами и ничего не ответил. Я принялся выписывать чек.

– Я хочу, чтобы ты бросил работу и был с ней. Хочу, чтобы Анна отправилась в лучшую клинику, даже если придется ехать в Америку или Швейцарию. Договорились?

Я протянул ему чек.

– Это слишком много, – сказал Бруно. – Нам не нужно такой чертовски огромной суммы.

– Истрать сколько потребуется, а остальное вернешь, когда она поправится.

– Хорошо.– Несколько мгновений Бруно молчал, делая над собой усилие, чтобы сказать то, что ему явно трудно было сказать. – В таком случае спасибо.

Первым делом Анна побывала у специалиста здесь, в Неаполе. Когда я навестил ее, она, не в пример Бруно, бросилась слезливо благодарить меня, отчего мне стало довольно неприятно. Больше ради ее мужа и сына я надеялся, что она выздоровеет.

Они оба продолжали навещать меня, когда Анна легла в клинику, но в море мы уже не выходили. Они принесли в мой дом на холме тяжелую, заразительную печаль. У всех нас было ощущение, что она умирает. В каком-то смысле я завидовал ей. Ей повезло быть окруженной скорбью близких. Что до меня, то я начал примиряться с мыслью, что моя собственная семья уже привыкла жить без меня.

Болезнь Анны больше, чем что-либо, подчеркивала тот факт, что я, в отличие от всех остальных, одинок. У одинокого человека есть свои особые права. Даже если он причиняет страдания, осуществляя их, он должен что-то иметь в качестве возмещения, позволять себе маленькие роскошества.

Превыше нашей частной печали была скорбь самого города. Неаполь был пуст. Все покинули его. Мои любимцы изнемогали от зноя. Заросли в саду становились все гуще и все выше, фонтаны разрушались, стрекозы, трепеща крылышками, плясали в воздухе. Днем стояла нестерпимая жара, и я старался выходить из дому только по ночам. Днем в разрушающемся палаццо на вершине холма все было погружено в сон и насылало дрему, как чары – на город внизу. Каждый вечер я выходил на балкон и подолгу вглядывался в закатное небо, надеясь увидеть Перси, но каждый раз напрасно.

Солнце садилось, кипя на пустынных площадях. Проезжая по безлюдным улицам со своими собакой и шимпанзе, я замечал, что эта пустота задевает во мне чувствительную струну, влияет на меня сильней, чем, думаю, влияла бы на кого-то другого. Я, пожалуй, понял, что должен был ощущать Байрон. Иногда я просто часами кружил по улицам, и мне казалось, что глубочайший покой моей души усыпляюще действует на город. Его состояние было точным соответствием моего, и он попадал под воздействие моих усыпляющих чар, а я просто часами кружил по нему, думая о тех, кого оставил в прошлой жизни, и наслаждаясь роскошью изгнания.

14

К концу лета стало заметно, что природа, как и весь город, склонилась перед календарем: первый день сентября не только подвел черту под отпусками, но и принес ощутимые перемены в погоде. Жара пошла на убыль, синее небо как будто обмелело, вместе с темнотой с моря прилетал прохладный ветер. Толпы возвращавшихся отпускников вываливались из тускло мерцающих паромов, менее шумные, чем когда уезжали. Август был унылым временем для тех из нас, кто оставался в городе, но каким-то образом это массовое возвращение людей к работе оказалось даже хуже. С высоты своего балкона, на котором вдруг снова стало возможно находиться даже в разгар дня, я наблюдал за прибывающими в гавань паромами и чувствовал, что мир продолжает жить своей жизнью без меня.

Чары, которые околдовали Неаполь в августе, сохраняли свою силу только здесь. Пальмы в саду выглядели более вялыми и клонили вершины к позеленевшим фонтанам. Павлины с жалобными криками расхаживали среди зарослей, которые цвели последними и самыми опьянительными цветами. По ночам с залива несло холодом, так что приходилось натягивать свитер, когда я выходил на балкон выкурить последнюю сигарету. Сезоны сменяются так быстро.

С наступлением прохлады мои любимцы ожили. Каслриг прыгал и носился по дому с прежней энергией. К Трелони тоже вернулась активность, и он тяжелой рысцой бегал по саду. Оба были очень привязаны ко мне и следовали за мной, куда бы я ни шел, Каслриг – держась за мою руку, Трелони – труся сбоку и оставляя на мраморе полов предательский след слюны.

Теперь, когда они возродились к жизни, я обнаружил, что жалею их. Им было неведомо, что за этими стенами живет своей жизнью огромный мир. Они не разумели, что августовская пустота Неаполя изгнана из города и поселилась в моем доме, моем саду, моей душе. Для них холодный ветер с моря не нес с собой угрозы зимы. Недели две спустя после окончания отпускного времени пришли хорошие новости из клиники: похоже, болезнь была обнаружена вовремя. Лечение помогало Анне, и почти наверняка она должна была поправиться. Паоло считал, что я лично спас ей жизнь, и привязался ко мне, почти как мои домашние любимцы. К этому времени он уже не работал в баре, а ходил в школу, и мы виделись не так часто, как прежде. Хотя, могу сказать, болезнь матери сделала его старше. Наконец-то он начал мужать, чего всегда так жаждал.

Теперь, когда Анне стало лучше, мы снова стали выходить в море, но с окончанием лета наши прогулки уже не дарили того восторга. Мы знали, что в этом году их скоро придется прекратить.

Пару недель назад (как летит время!) я позвал Бруно и Паоло к себе на обед. После трапезы мы сидели, попивая виски, – по крайней мере Бруно и я, поскольку Паоло еще не настолько взрослый, как бы он при этом ни страдал, – разговаривали о выздоровлении Анны и шутили, как бывало до ее болезни.

– Ну, Scrittore, – сказал Бруно, поглаживая брови толстым пальцем, – привычка, которая мне у него очень нравилась, – когда снова отправимся нырять?

– Когда хочешь. Давай завтра?

– Давай, думаю, я смогу урвать несколько часиков после обеда, до того, как поеду в клинику.

Был почти час ночи, когда Паоло, который в конце концов был всего мальчишкой, свернулся калачиком в шезлонге в парадной зале и уснул. Мы с Бруно вышли на балкон и любовались видом, тихо разговаривая, чтобы не разбудить его. Внизу наших приглушенных голосов не было слышно за хором лягушек и цикад. Вдали, на черной воде, сонно покачивались огоньки редких лодок. Казалось, они шлют нам сигнал из бездны, устало, как люди, спасшиеся после кораблекрушения, которые состарились на своих необитаемых островах и давно потеряли надежду на возвращение домой.

Неожиданно я почувствовал, что мое время уже близко. Оставаться и дальше один на один с этим знанием было сверх сил. Закурив сигарету, я облокотился о перила рядом с Бруно так, что мы едва не касались друг друга, и смотрел на затихший город.

– Ты, наверно, догадался, что я болен, да, Бруно?

– Да. Я видел таблетки… И вижу, что иногда тебя мучает боль.

– Почему ты никогда не спрашивал, что со мной?

Бруно пожал плечами:

– Я знал, что ты сам скажешь, когда будешь готов.

– У меня ничего серьезного, просто язва желудка. Сначала врачи предположили рак. – Я помолчал, улыбаясь: даже мое тело не могло удержаться от обмана. – Как бы то ни было, я могу дожить до ста лет. Поэтому в последнее время я много думал о своем будущем.

– И, надеюсь, решил вернуться в Англию.

– Нет. Там мне нечего делать.

– В любом случае там твоя семья. Место мужчины – с его семьей.

Улыбаясь последней сентенции, такой типичной для Бруно, я повернулся к нему:

– Я не нужен им, Бруно.

– Чепуха, – неистово прошептал он. Если бы не Паоло, который спал рядом, он бы выкрикнул это. – Это просто отговорка, то, во что ты предпочитаешь верить, потому что не хочешь выполнять свой долг. Возвращайся и начни все сначала.

– Слишком поздно.

– В любом случае они нужны тебе так же, как ты им.

– Иными словами, совершенно не нужен.

Он с бешенством посмотрел на меня, потом отвернулся и уставился на залив. Помолчав секунду, вздохнул.

– Не мне учить тебя, Scrittore. Слишком мы разные. Мне трудно понять, что ты должен чувствовать.

– Хорошо. Надеюсь, ты не станешь мешать моему решению, каким бы оно ни было.

– Нет. Не буду. – Он вновь помолчал, и я спросил себя, понял ли он, что я имел в виду. – Если тебе когда-нибудь будет что-то нужно, говори не задумываясь.

– Спасибо тебе, Бруно. Я по-настоящему это ценю.

Когда он опять заговорил, я почувствовал, что он старается сдержать голос, и увидел, что он понял меня.

– Мне будет не хватать тебя.

Я улыбнулся.

– Праздник не может продолжаться вечно.

Он обнял меня и в истинно южной манере поцеловал в щеку. Потом, ничего больше не сказав, направился в залу, разбудил сына, и они ушли. Вскоре внизу взревел мотор, и сноп света от фар обежал сад. В конце заросшей дорожки они на минуту задержались – Паоло вылезал из машины и сонно возился, отпирая ворота, – и наконец уехали. Я смотрел вслед бегущим по склону холма огням машины, пока их не поглотил мерцающий ковер внизу.

Когда дом вновь погрузился в тишину, я долго стоял на балконе, облокотясь о перила и куря последние на сегодня сигареты. Как приятно было покурить, не думая о здоровье, и это было еще одно из моих маленьких роскошеств. С моря подул холодный ветер, пробиравший до костей. Даже огни внизу выглядели колючими и холодными. Летней дымки больше не было.

Вдруг, когда я стоял там, глядя на ночное небо, на звезды, выступающие над черным очертанием Везувия, я заметил темное пятнышко, скользящее над городскими антеннами. Оно ныряло вниз, потом с новыми силами опять взмывало, летя по направлению к дому. Я не смел поверить своим глазам, но, по мере того как пятнышко росло, мои сомнения исчезли. Он пролетел мимо меня в зал, сделал круг и сел на спинку шезлонга, насмешливо склонив набок голову.

Перси вернулся.

– Перси! Где тебя носило? – закричал я, бегом бросаясь в зал.

Попугай, перебирая лапками, бочком сделал несколько шагов по спинке шезлонга, глядя на меня круглым черным глазом.

– Отвали, – сказал он.

Я был в таком восторге, что даже не мог засмеяться.

– Ты можешь говорить! Сколько недель я учил тебя, и ты не сказал ни слова, а теперь возвращаешься и вот – пожалуйста! Невероятно!

– Отвали.

– Прекрасно, Перси, прекрасно, начало положено! Дальше пойдет само собой!

Перси еще переступил лапками и склонил голову в другую сторону.

– Отвали.

– Ладно, ладно, – сказал я, начиная сомневаться в том, что заиметь говорящего попугая было такой уж хорошей идеей. – Кажется, я тебя понял.

– Отвали.

Затем Перси сделал то, чего никогда прежде не делал. Он подлетел ко мне и сел мне на плечо, точно как должны делать попугаи, и следующие десять минут я скакал по залу, изображая Джона Сильвера, смеясь и одновременно чуть не плача, поскольку ничто не может так растрогать одинокого человека, как проявление преданности. Он вернулся ко мне спустя столько недель, отыскал дорогу домой из Африки, или где там он был, просто чтобы остаться со мной. Я знал, что теперь он никогда меня не покинет.

В то же время я почувствовал, что его появление символично, что это знак приближения конца. Я упал на диван и заплакал без удержу.

– О, Перси, недолго я смогу с тобой играть. Мое время на исходе. Больше нет никакого смысла ждать. Они все забыли меня, и это справедливо, понимаешь. Как я могу жить дальше, Перси, как? Слишком поздно начинать сначала.

Взволнованный моими рыданьями, Перси спрыгнул с плеча мне на колени.

– Я умираю, Перси, умираю точно так же, как отец. Ничего с этим не поделаешь. У меня та же болезнь, что была у него. Он передал ее мне. Я умираю, Перси. Отчаяние – наверняка наследственная болезнь.

Я почувствовал, что Бруно, будь он сейчас здесь, одобрил бы то, что на это сказала птица.

15

В последний раз, когда мы отправились нырять, я едва не задохнулся.

Мы погрузились глубоко, почти на пятьдесят метров, у берегов Капри. Я выдохнул, а потом, когда попытался вдохнуть, обнаружил, что воздух не поступает. Бруно в этот момент отплыл, ища пещеру, которая, как он слышал, была в этом месте, но найти которую ему раньше не удавалось. Мне потребовалось секунд десять, чтобы, отчаянно гребя, доплыть до него, а и в обычных условиях такие усилия заставляли меня задыхаться. Когда я тронул его за плечо, он повернулся ко мне – бескровные губы побелели, глаза странно равнодушные и далекие под маской. Я подал сигнал SOS, проведя рукой по горлу. Рука Бруно подплыла ко мне, предлагая его загубник. Практика в подобных случаях такова: оба ныряльщика возвращаются на поверхность, пользуясь одним аквалангом.

С полным спокойствием человека, находящегося на грани паники, я взял у него загубник и вставил в рот, но я был в таком состоянии, что забыл, что необходимо при этом сделать. Прежде чем вдохнуть воздух, нужно удалить воду из за-губника, нажатием кнопки впереди стравив немного воздуха. Не сделав этого, я вдохнул воду.

Бруно, ничего не заметив, взял у меня загубник, чтобы в свою очередь глотнуть пару раз воздуху, пока я задыхался в полной тишине. Во рту появился острый привкус подступившей тошноты. Я, хоть убей, не мог понять, что сделал неправильно. Я знал, что существует какой-то способ избавиться от воды в загубнике, но ничего не соображал, не помнил, и мне стало ясно, что сейчас я умру.

Меня охватил нежданный покой. Когда удушье прекратилось, я откинул голову назад. Поверхность была не видна, не было ничего, кроме голубой мглы и пронизывающего ее рассеянного света. Вскоре мое тело, медленно кренясь, начало погружаться на глубину, и я почувствовал, что меня мягко тянет вниз, в густую синь, что я становлюсь частью нее. Я был в полной эйфории – ни страха, ни единой мысли. Мое тело, вращаясь, продолжало погружаться, и кружилась голова от ощущения, что оно уходит от меня в глубину.

Внезапно меня заставили очнуться. Бруно обхватил меня своей огромной рукой за шею, поднимая мне лицо. Потом вставил мне в рот загубник и нажал кнопку. Воздух ворвался мне в легкие, и мы начали подниматься.

На поверхности была почти зима Кроме нас, в тот день не было других ныряльщиков. «Ариэль» покачивался совсем рядом. Тишину нарушали только шлепки волн о его борта. Неподалеку виднелся пустынный берег Капри, серые скалы и белое море, медленно стекающее с их боков.

Мы молча подплыли к катеру, помогли друг другу снять акваланги. Только когда мы окончательно забрались на борт, Бруно нарушил молчание.

– Ты был на краю, Scrittore, – сказал он, расстегивая тяжелый пояс, который с металлическим звуком лег на палубу.

– Да. – Сняв свой пояс и ласты, я вытянулся на одном из мягких сидений на носу и устремил взгляд в небо. Два призрачных зимних облака висели в вышине надо мной, плывя под куполообразной поверхностью неба, как два ныряльщика, вглядывающихся вниз сквозь голубую толщу воздуха. Вздохнув, я расстегнул костюм для подводного плавания, чтобы подставить тело под зимнее солнце. – Что, как ты думаешь, случилось?

– Не знаю, – ответил Бруно, присев у желтого акваланга и осматривая его. – Возможно, неисправен манометр. Когда вернемся, отнесу акваланг в центр подводного плавания, пусть проверят.

– Да, Бруно, на сей раз ты действительно спас мне жизнь.

Здоровяк сел напротив меня и стянул скрипнувшие резиной ласты. Потом проворчал:

– Ты б, наверно, был счастливей, если бы я не стал тебя спасать.

Я не сразу понял, о чем это он, поскольку с того нашего ночного разговора на балконе прошло несколько месяцев, а потом мы больше не касались моего будущего.

– Нет, ты сделал правильно. – Море качало катер, как колыбель, и я чувствовал умиротворение и сонливость. – Я просто забыл, как под водой вставлять загубник.

– Значит, я плохо тебя учил.

– Нет. Я запаниковал, понимаешь. – Я поднял голову и посмотрел на него. – Что бы ты подумал, если я отказался бы брать твой загубник?

Бруно пожал плечами, но ничего не ответил.

Как бы то ни было, этот случай сослужил мне хорошую службу. Теперь я знал, что делать. Когда придет время, я отплыву на катере в последний раз, один. Потом перевалюсь через борт и стану погружаться, пока под влиянием давления не произойдет изменение в крови и эйфория не овладеет мной. Тогда я сброшу акваланг.

Бруно долго глядел на меня, пока я лежал, не отрывая глаз от перистых зимних облаков, с таким ощущением, что и они тоже смотрят на меня. Они вовсе не висели неподвижно, но очень медленно скользили на юг вместе с течением. Наконец я услышал, как Бруно встал и поднял якорь.

– Ну ладно. Посмотрим-ка, на что способна эта лодка по-настоящему.

Он запустил мотор и рванул с места на такой скорости, что катер встал на дыбы, и я подумал: сейчас перевернемся. Мы, конечно, не перевернулись, потому что Бруно мастерски укротил катер. Мотор взвыл на высокой ноте, катер прыгнул вперед, развернулся, подняв стену брызг, и понесся к материку.

С тех пор как вернулся Перси, я знал, что отпущенное мне время стремительно сокращается, что нет причин оттягивать задуманное. Тем не менее я медлил, испытывая страх. Пока я тянул, в Неаполь пришла зима. Сейчас декабрь. В холода эти места теряют все свое очарование. Когда нет солнца, пребывание здесь просто теряет всякий смысл. Но Лондон, Лондон! Лондон зимой – это все, нужно признать. Как тогда хороши красные отражения автобусов в черных лужах, туманное свечение театров, пар дыхания. Ничто не сравнится с той атмосферой. Неаполь же просто умирает зимой. Дело даже не в холоде. Это безвременье, ждущее новой весны.

Иными словами, я ужасно затосковал по моему родному городу и все сильней начал чувствовать, что здесь мне не место. Разочарование, видимо, было обоюдным, поскольку неаполитанцы приветствовали меня теперь без прежнего энтузиазма и больше не стремились поглазеть на мой дом. Все, кому это было любопытно, уже, должно быть, побывали на холме и потеряли интерес ко мне. Моя недолгая слава закончилась, я оказался сенсацией на один летний сезон. И если я еще оставался там, то это воспринималось не более как странная прихоть.

После того погружения, когда решился вопрос, как на практике осуществить задуманное, я понял, что единственный способ довести дело до конца – это твердо определить дату. Соответственно, я решил дать себе последнюю неделю (которая, кстати, заканчивается послезавтра). Возможно, напряжение, с каким мне далось это решение о последнем дне, окончательно лишило меня душевного покоя.

Той ночью я не мог уснуть. День был назначен, и я часами лежал, с ужасом представляя себе это: совершенное одиночество, последняя роскошь, которую может себе позволить изгнанник. До рассвета было еще долго, когда я заметил странное свечение и поднял голову.

В углу комнаты стоял бледный молодой человек с темными глазами и каштановыми кудрями. Это был Байрон. На нем была свободная белая рубашка, как в Венеции. В одной руке он держал, несколько театральным жестом подняв над головой, громадный железный подсвечник, почти невидимый под причудливыми потеками воска. От неровного света свечи на стенах плясали огромные тени.

– Я пришел поблагодарить вас за то, что вы нашли мои мемуары, – проговорил он. – Если желаете доказательств, что они подлинные, откройте записную книжку в конце. Там, на внутренней стороне переплета, увидите знак, который, думаю, вы узнаете.

Комнату залил дневной свет.

По мере того как неделя приближалась к концу, рос мой страх, но с ним и моя решимость идти до конца, и я жаждал, чтобы призрак явился вновь. Однажды мне даже показалось, что я увидел его – в щеголеватой дорожной шляпе и с тростью-шпагой, – довольно долго смотревшего на меня со своей скучающей улыбкой, прежде чем раствориться в бледном зимнем солнце, заливавшем сад. На другой день разразилась электрическая буря с треском и сверканием разрядов, и мне вроде бы померещилось, что я вижу его – во весь опор скачущего на коне вниз по дороге к моему дому, за поясом пара пистолетов.

Конечно, на самом деле никакого призрака я не видел, это, как все другое, был лишь обман, в данном случае – зрения.

Двумя днями раньше Анна последний раз посетила клинику. Вчера вечером я устроил здесь у себя небольшую вечеринку по случаю ее выздоровления, не говоря им, что это, и прощальная наша встреча.

Все изменилось со времени нашей последней посиделки перед тем, как у нее обнаружили болезнь. Главное, зима уничтожила прежнюю атмосферу дома. С закрытыми окнами и опущенными шторами в нем темно, гулко и торжественно; даже смех Бруно не может заполнить эти залы. Анна сильно похудела, юный Паоло стал задумчивей, чем прежде.

Тем не менее вечеринка получилась веселой. Умница Каслриг сел за стол и ел с нами. Трелони ходил вокруг, пуская слюни и постукивая по мраморному полу когтями, которые пора было бы подрезать, просил подачки. Перси сидел в углу и упражнялся в сквернословии.

Все члены этой семьи – единственные оставшиеся у меня друзья – изменились. Анна по-прежнему жесткая и непреклонная, но, кажется, стала мягче с Паоло. Тот горбился за столом и даже не стеснялся в выражениях, но она не пыталась одергивать его.

Возможно, приняла как неизбежное, – чего мне не удалось в отношениях с Фрэн, – что он должен сам, без ее вмешательства, взрослеть и учиться жить.

Что до Бруно, то он спокойно, без нарочитости проявлял заботу о выздоравливающей жене, по видимости любя ее. Я был уверен, что его любовь фальшива, потому что в Анне и отдаленно нет ничего привлекательного. Это худая, изможденная женщина, обидчивая и любящая командовать. Но в конце концов, может быть, неискренность так же хороша, как подлинное чувство, если люди при этом счастливы. Я не мог не вспомнить, как я охладел к Элен, и сомневался, что все сложилось бы иначе, если бы я смог вернуться.

Когда ужин закончился, я сказал, что хочу поговорить с Бруно наедине. Я открыл застекленную дверь, и мы вышли на балкон. Снаружи было холодно, с моря дул по-зимнему суровый ветер, раскачивая фонари вдоль набережной.

Мы облокотились на перила и, дрожа от холода, смотрели на город.

– Через пару дней я собираюсь отправиться понырять, Бруно.

Он понимающе кивнул, но ничего не сказал.

– Передай мои извинения Паоло, но скажи ему, что я не был несчастлив в конце. Знаю, звучит странно, но это правда. Просто я должен уйти.

– Скажу, Scrittore. Должен признаться, я, в известном смысле, восхищаюсь тобой за то, что ты видишь все так… как оно есть.

Я отрицательно покачал головой:

– Ни к чему кривить душой.

Он повернулся ко мне в своей медлительной манере:

– Нет, я серьезно. Мне выпала честь знать тебя. Я никогда не встречал такого человека, как ты, настолько сумасбродного, настолько больше, чем жизнь.

– Отвали!

Мы оглянулись и увидели, что к нам присоединился Перси.

– Совершенно верно, Перси, скажи ему, я думаю, он совсем спятил. – Все это прозвучало по-английски, поскольку мои домашние любимцы слишком большие снобы, чтобы учить итальянский. – В любом случае, – я переключился опять на итальянский, – я оставил тебе немного денег и дом.

– Я этого не хочу.

– Послушай, я сейчас слишком устал, чтобы спорить, честно. Спорь с моим адвокатом, или отдай деньги на благотворительность, или еще что. Единственное, о чем я прошу, проследи, чтобы за моими любимцами кто-то ухаживал. Сделаешь?

– Конечно.

Минуту мы стояли молча. Я был невероятно благодарен ему за то, что он не пытался отговорить меня в последнюю минуту. Это очень все облегчало. Тут в гавань вошел огромный белый паром, почти пустой в это время года. Нам на балконе он виделся лишь небольшим пятном света, медленно ползущим в бесконечной черноте, теплой точкой в бездне. Паром дал гудок, и, словно это был сигнал, Бруно стиснул мое плечо.

– Бруно… – Я обернулся к нему, но не нашел, что сказать.

– Все в порядке, Scrittore. Я понимаю. – Он протянул руку, и я пожал ее. – Прощай, и удачи тебе.

– Прощай, Бруно.

Прощайте и вы, мои слушатели. Прощай, дорогая моя аудитория, если предположить, что таковая у меня когда-нибудь будет. Моя повесть догнала меня, и я изобразил все, насколько мог. Последняя сцена будет слишком безлюдна, чтобы кто-то стал ее свидетелем или рассказал подробности.

Даже сейчас я был в состоянии продолжать дневник, описывая ужас и отчаяние, испытываемые мною, но какой в этом толк? Уже написано слишком много слов. Последний персонаж с довольно унылым поклоном отступает в сумрак теней, и повествование, которое, в конце концов, не более чем затянувшаяся записка самоубийцы, завершается. Я изобразил все, насколько было в моих силах. Замечательно получилось или безвкусно, забавно или печально? Право, не знаю. Я слишком устал, чтобы беспокоиться об этом.

Элен, Росс, даже Байрон – все они ушли в прошлое, умерли для меня и забыты, и сейчас я чувствую, что сам начинаю растворяться, отступать в их сумрачное подобие мира. Как они, я тоже скоро останусь лишь героем повествования. Больше мне нечего сказать. Моя машинка отстукивает последние слова. Молчание летит к холодному балкону быстро, как летел однажды Перси, махая крылами, готовясь сесть на мое плечо. Молчание опустилось на меня. Я ошеломлен скоростью, с какой промелькнули мои последние дни и недели. Это подобно книге, которую читаешь запоем, – захлопнешь ее и видишь, что, пока ты читал, наступила ночь. Даже в худшие времена жизнь была для меня такой же захватывающей, и ее конец оказался так же неожидан.

Теперь, кто бы вы ни были, вы должны оставить меня. В заключительном эпизоде свидетель или рассказчик будут лишними.

Нужно еще попрощаться со своими любимцами.

16

Неожиданность, неожиданность!

Когда я писал последние слова прощания, я действительно думал, что это конец, Я вынул последнюю страницу из машинки в уверенности, что она замолчала навсегда. Жизнь, однако, распоряжается нами по-своему. Оказалось, я еще нужен повествованию. Оно затребовало меня, чтобы поведать о последнем событии. Мне была дарована отсрочка или, может, последний шанс на спасение.

Накануне ухода из жизни, чувствуя, что ложиться спать не только бессмысленно, но и расточительно, я сидел на балконе. Несмотря на холод и неудобную позу, я около пяти утра задремал. Спустя четыре часа я проснулся, окоченевший, и, с трудом разогнувшись, посмотрел на сверкающее море.

Словно чтобы доказать себе, что во мне нет страха, я побрился и съел легкий завтрак. Сознание, что я это делаю в последний раз, обострило мои ощущения и придало действиям оттенок легкой нереальности. Потом я переоделся во все чистое и попрощался со своими любимцами в огромном парадном зале, потрепав Трелони по голове, а Каслригу потряс руку. Я сделал это так, будто просто собирался пойти пройтись по магазинам, и им не пришло в голову, что что-то не так.

Я оглянулся, ища Перси, но в доме его нигде не было, и я предположил, что ему захотелось полетать. Он часто это делает, потому что любит свободу, а я теперь вполне ему доверяю, и одно из окон на кухне постоянно открыто для него. Втайне радуясь, что есть причина не торопиться, я сел и принялся ждать его.

Заняться было нечем, и я начал прокручивать в уме предстоявшее: как запущу мотор, медленно отойду от причала, как много раз Бруно делал это у меня на глазах, потом понесусь по заливу. Я решил остановиться на полпути между материком и Капри, где море было пустынным и глубоким. Там в качающемся на волнах катере, чувствуя легкое поташнивание от запаха соли, влезу в костюм ныряльщика, надену акваланг. Это будет долгая и неудобная процедура, поскольку прежде мне в этом всегда помогал Бруно. Я почти явственно ощущал холодный ветер и тишину вокруг. С загубником во рту мое дыхание станет неестественно громким и медленным, задумчивым, как дыхание больного под усыпляющим газом. Когда я спиной вперед опрокинусь в воду и начну погружаться, металлический цилиндр у меня на спине и нежные мехи моих легких будут с шипением выпускать и вбирать воздух в едином ритме с морем – две половины единого механизма. Как я найду в себе мужество разъединить их?

Через десять минут меня начала бить дрожь. Хотя в доме было холодно, пот побежал у меня по спине, закапал в подмышках. Живот сжался от спазма, что живо напомнило мне то, как я нервничал на экзаменах в школе.

Я резко вскочил и принялся быстро расхаживать по зале, почувствовав наконец в воздухе запах своей смерти. В тот же миг Трелони задрал голову и завыл. Никогда прежде я не видел, чтобы он это делал, и меня вдруг замутило от гулкого мрачного эха его воя. Горе Трелони передалось Каслригу, который завизжал и начал колотить ладошкой по мраморному полу. К ним присоединились павлины в саду, вознося к окнам свои безутешные нечеловеческие стенания. Эта какофония показалась бы мне комичной, если бы меня так сильно не трясло и не мутило. Она рвала мне душу. Пора было отправляться, вернулся Перси или нет.

Покидая дом, я был так переполнен ощущением окончательного и абсолютного одиночества, ожидавшего меня, что не заметил, что меня сопровождают. Только выйдя на широкую лестницу, я понял, что мой пес и обезьяна следуют за мной все с тем же ужасным воем и визгом. Когда я остановился и строгим голосом приказал возвращаться назад, они завыли так жалостно, что я сам едва удержался от желания вернуться. Секунду я смотрел на них, а потом, частью от невыносимой муки, частью чтобы не слышать их, закинул голову и завыл. В тот момент, когда разнесшееся по пустому дому эхо затихло, над входной дверью зазвонил колокольчик.

Но вот он затих, и в воздухе повисла абсолютная тишина. Только мое тяжелое дыхание раздавалось в холле. Мы все трое стояли на верхней площадке лестницы, и, наверно, у моих любимцев, как и у меня, появилась безумная надежда на отсрочку. Спустя несколько секунд колокольчик зазвенел снова, и его звук был удивительно спокойным, мирным, чужим в своей обыденности. Я спустился вниз, как убийца или извращенец, которому помешало вторжение нормального мира, тело было свинцовым, в голове бешено метались мысли.

Я отворил парадную дверь и выглянул, щурясь от бледного зимнего солнца. За воротами возле такси стояла высокая блондинка. На ней были элегантный синий жакет и такая же юбка. Завидев меня, она улыбнулась широкой ослепительной улыбкой.

– Папа! – крикнула она. – Наконец-то я тебя нашла!

Было бы не совсем правильно сказать, что я узнал мою дочь Фрэн. Узнавание – вещь спокойная, рассудочная по сравнению с тем потрясением, которое я испытал. Как если бы я увидел умершего родственника, явившегося с того света.

Я не мог произнести ни слова и просто захлопнул дверь. Колокольчик тут же зазвенел снова. Я повернулся, собираясь подняться наверх и спрятаться, но почувствовал внезапную слабость в ногах и, весь дрожа, тяжело привалился к двери. Столько месяцев скрываясь и мечтая о встрече, подобной этой, я был застигнут в момент наибольшей слабости. Конечно, мне не пришло в голову подозревать, что специально был выбран такой удачный момент. Я просто решил, что это судьба.

С минуту я стоял так, приходя в себя, а колокольчик все продолжал звенеть, обыденный и бесстрастный, бесцеремонно нарушая тишину дома. В конце концов я понял, что придется ее впустить.

Идя к воротам, я чувствовал нелепый стыд. Старые развалины никогда не выглядели хуже. Подъездная дорожка так заросла сорняками и травой, что была едва заметна, пальмы и фонтан поднимались среди по-зимнему пожухших зарослей. Неуловимо пахло экскрементами и гнилью. Завидев меня, Фрэн наклонилась к таксисту, чтобы расплатиться. Когда я подошел к воротам, она отпустила такси и направилась ко мне.

– Напрасно ты его отпустила, – сказал я сквозь прутья решетки. – Лучше было бы тебе уехать. Сегодня у меня плохой день.

– Ты приветлив, как всегда, пап, – оживленно сказала Фрэн. – Быстро открывай и впусти меня. Не для того я проделала такой путь, чтобы сейчас поворачивать обратно.

В любое другое время я бы вспылил, стал спорить, гнать ее прочь. Но сейчас я едва нашел в себе силы, чтобы повторить;

– Сегодня тяжелый день. Пожалуйста, приходи завтра.

– Вздор. – Фрэн, казалось, не замечала, что я едва стою. – Давай отпирай. Я хочу поговорить с тобой.

Секунду мы смотрели друг на друга сквозь прутья, и я увидел, что все мои воспоминания о ней оказались неверны. В ней совершенно ничего не осталось от ребенка. Вместо этого я чувствовал исходящую от нее спокойную силу и понял, что, хотя ей не было даже и двадцати, моя дочь уже привыкла к тому, чтобы мужчины повиновались ей. Это понимание вызвало во мне легкое подобие той ярости, в которую она, бывало, приводила меня.

– Ну же, – повторила она. – Отпирай.

– Ох, уходи. Почему бы тебе просто не уйти и не оставить меня одного?

– Знаешь, кого ты мне напоминаешь, пап? Большого обиженного ребенка, который отказывается выйти из своей комнаты, вот кого.

Это было почти как в старые времена. Прежде чем впустить ее, я даже бросил на нее сердитый взгляд сквозь прутья. Пока мы шли к дому, я попробовал увидеть все ее глазами: черный от грязи «морган», потрескавшиеся барельефы на фасаде, облупившиеся ставни. Когда я ввел ее внутрь, в парадный холл с его величественной лестницей, она застыла на месте, глядя во все глаза. Ее голос раскатился по холлу, отскакивая от крошащейся лепнины.

– Потрясающе!

– Нижним этажом я не пользуюсь.

– Надеюсь. Он разваливается на глазах. Да и за садом ты не слишком-то следишь, да?

Покачивая бедрами, она направилась к лестнице и скользящим шагом стала подниматься на второй этаж. В облике дочери, столь долго находившейся вне моей реальной жизни, мне виделась некая чрезмерная, подчеркнутая нормальность. Она была как гримерша, забредшая в декорации исторического фильма, не к месту ординарная, мгновенно разрушающая иллюзию. Я просто стоял и наблюдал за ней, не в силах разобраться в обуревавших меня чувствах. На середине лестницы Фрэн негромко вскрикнула, увидев Трелони и Каслрига, которые сидели там, где я их оставил.

– Боже мой! Вот это да!

В восторге она помчалась по лестнице, неожиданно неуклюжая, и я подумал, что, в конце концов, в ней, возможно, еще осталась хотя бы крупица от ребенка.

– Поздоровайтесь с хорошенькой девушкой, ребята.

Трелони стал на задние лапы, виляя хвостом и пуская слюну, а Каслриг несколько раз перекувырнулся. Я поднялся по лестнице очень медленно, потому что едва не падал от усталости, и повел Фрэн в парадную залу. Она взяла Каслрига за руку и последовала за мной.

– Какие они у тебя милые! Как их зовут?

– Пса – Трелони. Шимпанзе – Каслриг. Попугай, летящий к дому, которого ты увидишь, если выглянешь в окно, – это Перси.

Повернувшись к окну, Фрэн смотрела, как Перси влетел внутрь, замедлил скорость и спланировал мне на плечо.

– Потрясающе! Невероятно! Просто фантастика!

– Поздоровайся с ней, Перси.

– Отвали.

– Прямо как сказочный замок! – воскликнула Фрэн. – О, пап, это замечательно!

Мне вдруг стало еще грустней.

– Теперь это для меня обычная вещь. Единственное сказочное существо здесь – это ты. Не могу поверить, что увидел тебя. Не сегодня, а вообще.

С широкой улыбкой Фрэн присела на корточки, обняла одной рукой Каслрига, а другой потрепала Трелони по голове. Это действительно была она. Моя дочь.

Когда она снова заговорила, голос ее прерывался.

– Знаешь, что это мне напоминает? Сказки, которые ты мне читал, когда я была маленькая, когда ты заходил ко мне в спальню поправить одеяло. Это прямо как одна из тех волшебных историй.

Как только она сказала это, я понял, о чем она думает. Она видела себя ребенком, который пришел поиграть в таинственный сад, принеся с собой дыхание невинности и обыденного внешнего мира, и великан-людоед проснулся в своем одиноком замке и почувствовал раскаяние. Но эта искушенная юная женщина давно уже не ребенок, а моя жизнь в Италии, несмотря на все сходство, отнюдь не сказочна.

– Нет, Фрэн. К сожалению, это не одна из тех волшебных историй.

Мне снова вспомнилось, как она непохожа была ребенком на Кристофера, обожала истории о принцессах и волшебстве, требуя, чтобы я постоянно перечитывал какие-то из них. Как я любил ее тогда. Каждый вечер перед сном она обнимала меня с эгоистичной страстью, которая присуща детям, не представляющим, какое счастье они сами дарят родителям. Даже сейчас я помнил это, но лишь как сцены из чьей-то чужой жизни. Женщина рядом со мной ничем не походила на того ребенка. А я больше не был тем молодым отцом. На каком-то этапе жизни я распрощался с ним.

Вот почему ее вид заставил меня почувствовать себя столь одиноким. Осталось лишь воспоминание, глухое и стершееся, о том, как я любил ее.

Подружившись с моими любимцами, Фрэн настояла на том, чтобы мы сели на балконе. Я сказал, что там слишком холодно, но она возразила: нет, это как весенний день. Я уже забыл, что такое настоящий холод. Открыв ей балконную застекленную дверь, я пошел в спальню, чтобы одеться потеплей.

Возвращаясь к ней, я ощутил, какая оглушающая пустота царит в доме, оглушительней, чем в первую мою ночь в нем. Когда я вышел на балкон, мне показалось, что эта пустота поселилась во всем вокруг: знаменитый залив, город, это нагромождение домов, расползающихся за его пределы, сам древний Везувий – все было необычно громадным и мрачным. Как при смене декораций между действиями, все потеряло свое очарование.

Поначалу разговор не клеился, мы избегали того, что было у каждого на душе. Ее школьный приятель, который, путешествуя по Европе, проезжал Неаполь, заметил меня в моем «моргане» и сообщил об этом Фрэн. Когда она прибыла сюда, найти меня не составляло труда. Кажется, все знали обо мне.

– Как это они тебя называют?

– Scrittore.

– Что это значит?

– Писатель. Это из-за той безделицы, над которой я работаю. Что-то вроде мемуаров.

Мой голос был незнакомым и фальшивым, слишком моим, словно на дешевом магнитофоне звучала старая запись. Голос Фрэн тоже звучал неестественно. Мы продолжали в том же духе, неловко обходя главное, пока Фрэн, чтобы как-то заполнить затянувшуюся паузу, не полезла в сумку за пачкой английских сигарет. Замедленным движением поднесла зажигалку и закурила, затем села и выжидательно посмотрела на меня. Я не сразу сообразил: она ждет, что я ее отругаю. Ей было не понять, что давний гнев тут не может вспыхнуть, как не может спичка вспыхнуть в вакууме.

– Так ты не возражаешь, что я курю? – наконец спросила она.

– Нет, а почему я должен возражать? Ты уже взрослая.

– Вот как! – Фрэн выглядела слегка обиженной. – Знаешь, я до сих пор и травку покуриваю.

Я озадаченно посмотрел на нее: почему она сочла, что нужно объявить мне это? Она получила свободу, которой всегда так жаждала, и вот теперь, когда я ушел из ее жизни, пытается заставить меня, как встарь, сыграть роль тирана.

– Ну и прекрасно, – сказал я беспечно. – Кури что хочешь.

Опять воцарилось молчание, еще более неловкое, чем прежде. В конце концов я понял, что дальше откладывать нельзя. Живот снова свело судорогой. Сердце бешено билось. Словно вид морской дали мог меня успокоить, я отвернулся от Фрэн и устремил взгляд на залив. Казалось, пустота волн набросилась на меня.

– Как Элен? – спокойно спросил я.

– Она больше не живет с Россом, если ты это имеешь в виду.

Это был странный момент. Фрэн наклонилась ко мне через стол и, не скрываясь, вглядывалась в мое лицо. Мои любимцы, бывшие тут же на балконе, тоже, как оказалось, внимательно смотрели на меня, словно понимали важность сказанного. Я отвернулся и смотрел на море, позабыв обо всех них. Я был ошеломлен, как никогда в жизни, тем, что во мне ничто не шевельнулось.

Любой нормальный муж почувствовал бы что-то, ну там внезапное волнение, пусть и слабое, при таком известии. Я не почувствовал ничего. Шли мгновения, и это ощущение становилось ужасным. Я был как слепой, который проснулся и, шаря вокруг себя, обнаружил, что из спальни вынесли всю мебель. Я ждал, охваченный отчаянием. Потом до меня постепенно дошло, что не только мебель вынесли, но и сами стены снесли. Все здание жизни исчезло бесследно. Наконец я понял, до какой степени превратил себя в изгнанника.

Фрэн продолжала изучающе смотреть на меня.

– Почему? – не оборачиваясь, спросил я.

– Они ужасно не ладили. Думаю, Росс слишком привык жить по своему распорядку. Мама мешала ему работать. Он постоянно был страшно раздражен, похлеще тебя, и она в конце концов просто этого не вынесла.

– Понимаю. А как наш юный Кристофер?

Последовала пауза.

– У него все прекрасно. – В ее голосе слышалось разочарование оттого, что я так быстро сменил тему. – Вернулся в университет, в аспирантуру, пишет что-то по философии. И обручился с Кэролайн. Ну, ты знаешь ее, она еще работала в книжном магазине.

– Хорошо, – сказал я равнодушно. – Они подходят друг другу.

Какое-то время я заставлял ее продолжать болтать в том же духе: рассказывать новости, провести короткую экскурсию по моему прошлому. Я спросил о старых знакомых и знакомых местах. Все ее ответы не вызывали во мне никакого отклика, но я продолжал спрашивать, прощупывая, насколько простерлась пустота. Все это время я чувствовал, что Фрэн хочется вернуться к разговору об Элен и мне. Наконец я решил, что хватит, пора кончать с этим.

– Так почему, – спросил я, поворачиваясь к ней, – ты проделала такой неблизкий путь, приехала сюда?

Фрэн глубоко вдохнула и сказала:

– Чтобы попросить тебя вернуться в Англию. – Я молчал. Подождав секунду, она продолжила: – Послушай, то, как мама и Росс поступили с тобой, было жестоко, но я совершенно точно знаю, что сейчас они оба сожалеют об этом. Вот настоящая причина, почему они не смогли жить вместе. Думаю, они просто чувствуют себя слишком виноватыми.

Фрэн все представляла себе неправильно. Она видела во мне жертву, человека, которого предали собственная жена и лучший друг, вынужденного покинуть свою страну и дом. Она никоим образом не могла узнать, как моя собственная душевная опустошенность еще много лет назад иссушила и дружбу, и супружескую жизнь.

– Не нужно им чувствовать себя виноватыми, – устало сказал я. – Им не в чем упрекать себя.

– Если ты действительно так считаешь, – настаивала Фрэн, и я никогда не видел, чтобы она смотрела так прямо и по-взрослому, – возвращайся и попытайся начать все сначала. Конечно, мама именно так не сказала, но я знаю, что она очень бы обрадовалась, если бы ты вернулся. Видел бы ты ее лицо, когда она услышала, что мне сообщили, где ты находишься. Как если бы…

– Я не собираюсь возвращаться в Англию. Ни при каких обстоятельствах.

Мой. категорический тон заставил ее замолчать на секунду. Потом она заговорила снова, более спокойно.

– Если не хочешь делать этого ради мамы, сделай ради меня.

– Что ты имеешь в виду?

– Мне тебя не хватает, пап. Без тебя жизнь не та.

Впервые за всю нашу встречу во мне шевельнулось чувство, какое должен был бы испытывать человек, отец, и из переполняющей меня тьмы всплыл на краткий миг ее образ. Белокурая прядка упала на лицо Фрэн, когда она говорила, и я был поражен ее красотой. Я поймал себя на том, что пытаюсь представить себе чувства молодого человека, слушающего признание такой вот девушки, что она его любит. Любой юноша, услышав от нее такие слова, был бы на седьмом небе от счастья.

Образ исчез во тьме. Мгновение промелькнуло.

– Прости, Фрэн, но ты уже взрослый человек. Тебе придется научиться жить без меня. Такова жизнь, ничего не поделаешь.

Ее синие глаза расширились, и стало ясно, что, по крайней мере для нее, жизнь была вовсе не такова. Мужчины не говорили ей «нет». Рисуя себе эту сцену, она, видимо, представляла, что я соглашусь на ее план не только без возражений, но с благодарностью.

– Ты правда не вернешься? – спросила она, не в состоянии скрыть изумления.

– Нет, Фрэн. Прости. Я никогда не вернусь назад.

Тут она не сдержалась. Вскочила так стремительно, что ее стул загремел по кафелю, перепугав моих любимцев. Потом закричала на меня, став куда больше похожей на Фрэн, которую я помнил.

– Тебе наплевать на страдания, которые ты причиняешь другим, да? Или, может, ты не понимаешь, что заставил нас пережить, исчезнув вот так, эгоист проклятый. Мы искали тебя везде. Мама и Росс помещали объявления в частных колонках с просьбой откликнуться. Это было ужасно. Мы уж думали, что ты мог… – Ее голос прервался. – Это глупо, но после того, что сделал твой отец, ну и вообще…

Я спокойно сказал:

– Возможно, у моего отца был свой взгляд на мир.

Фрэн отрешенно посмотрела на меня, слишком оскорбленная в своих чувствах, чтобы вникать в то, что я сказал. Она была занята тем, что, как со скорости на скорость, переключалась с гнева на пафос.

– И вот теперь, когда я разыскала тебя и приехала в такую даль, ты даже не удосужился спросить.

– Спросить о чем?

– Как я сдала экзамены.

Мгновение я смотрел на нее, поражаясь, в каких разных мирах мы живем. Она готова была заплакать.

– Ну хорошо. Так ты сдала экзамены?

– Да, сдала. Ты небось никогда не думал, что это у меня получится? Слишком был занят тем, чтобы ругать меня да беспокоиться о моих увлечениях, чтобы вообразить, что у меня есть мозги. А теперь спроси, как я сдала.

– И как ты сдала?

– Все на отлично. Теперь отдохну годик, а потом буду поступать в Кембридж.

– А чем тебе не нравится Оксфорд?

Фрэн взяла со стола сумку и повесила ее на плечо. Мои любимцы подняли головы и жалобно смотрели на нее, думая, что она и правда уходит.

– Ты там учился.

Я бы подумал, что она шутит, если бы не уловил неуверенность в ее голосе.

– Значит, уходишь?

– Да, – ответила Фрэн, едва сдерживаясь, чтобы снова не взорваться. – Я попыталась. Сделала все, что могла, но только я забыла, какой ты невыносимый. Если ты решил оставаться здесь и дуться на всех, мне остается только одно – забыть тебя. Придется просто притвориться, что ты умер.

Она ждала, что я отвечу, но я молчал. Подождав мгновение, она отступила к двери балкона, все еще глядя на меня.

– Извини, папа.

Ее прекрасный подбородок предательски сморщился, она резко отвернулась, взмахнув гривой светлых волос, и вышла. Размашистой гневной походкой пересекла отзывавшийся эхом парадный зал. Я смотрел ей вслед, почему-то уверенный, что она не уйдет вот так. И в самом деле, подойдя к двери, Фрэн замерла на месте.

– Ах черт! – Она сердито смахнула с глаз слезы и, стуча каблучками, вернулась на балкон. Остановившись у стола, порылась в сумке и извлекла небольшой светло-желтый конверт. Пренебрежительно-сердитым жестом протянула его мне, словно доказательство, что только из-за этого она и вернулась. – Чуть не забыла. Когда Вернон услышал, что я еду к тебе, то очень просил, чтобы я передала тебе это.

– Что в конверте?

– Понятия не имею!

Чувствуя комок в горле, я взял у нее конверт и вскрыл его. Ну конечно, байроновские мемуары. Оставив записную книжку в конверте, я извлек прилагавшееся к ней письмо. Я начал читать его с тем противным волнением, какое в последний раз испытал много лет назад, читая извещение с результатами собственных экзаменов.

– Ну? – спросила Фрэн. – О чем он пишет?

– О байроновских мемуарах.

– Я думала, ты так и не нашел эти дурацкие мемуары.

– Это долгая история. – Некоторое время я молча читал письмо, в котором главным образом содержались извинения. Дочитав, я сложил письмо и сунул в конверт к записной книжке. – Долгая история, о которой теперь лучше забыть. Вернон разыграл меня.

– Что?

– Я всегда это подозревал. И справедливо: мемуары оказались подделкой.

В своем письме Вернон рассказывал обо всем не только с искренним раскаянием, но и со скромной гордостью. Мемуары были подделкой, состряпанной во времена королевы Виктории, и он приобрел их вскоре после войны как антикварную вещицу. Несколько лет спустя он попал с воскресной экскурсией в Миллбэнк-Хаус, и история о таинственной смерти Гилберта и самоубийстве Амелии возбудила его воображение. Казалось примечательным, что Миллбэнк отправился в Венецию как раз в то время, когда там находился Байрон, а потом внезапно поспешил на юг страны, где бесследно исчез. Постепенно у Вернона созрела забавная мысль. Он сочинял письма, в основном чтобы чем-то заполнить долгие пустые дни в книжном магазине, сам придумал шифр и вставил фамилию своего итальянского любовника, время от временя наезжавшего в Лондон: Апулья.

Иными словами, ловушка была готова за несколько лет до того, как магазин перешел в мою собственность. Вообще-то Вернон не собирался использовать сочиненные им письма, рассматривая их как своего рода страховой полис на случай, если настанут тяжелые времена. Когда появился я и начал командовать в его магазине, у него тут же возник соблазн пустить их в дело, но он удержался. Даже когда я открыл свое пристрастие к Байрону и поставил мраморный бюст, Вернон не захотел действовать. Затем как-то в среду, месяца два спустя после того как я стал хозяйничать в магазине, Пройдоха Дейв приволок коробку с книгами как раз из Миллбэнк-Хауса. Если это не было судьбой, то уж непреодолимым искушением точно. Ничего не было проще, как опустить письма в коробку. Но все же Вернон дал мне шанс, спрятав их в корешок одной из книг, где я мог никогда их не обнаружить. Он поклялся себе, что, если я их не найду, он забудет обо всем.

Но опять-таки вмешалась судьба: я наткнулся на письма. После этого все покатилось само собой. Стараясь задержать меня в Лондоне, Вернон тем временем разыскал старого друга, отослал ему мемуары и коротко проинструктировал, что говорить и как действовать. Парадоксальным образом моя находка внесла определенную теплоту в наши отношения, и Вернон постепенно начал сожалеть о содеянном. Когда он отнес письма в Британскую библиотеку, он был уверен, что там обнаружат подделку. Но его работа, как он скромно признал, просто оказалась слишком хороша. После этого у него уже не хватило мужества сказать мне правду. Все, что он мог сделать, это снова и снова предупреждать меня не верить в эту нелепую историю. В конце концов, когда я доказал мое дружеское к нему отношение, отдав ему мемуары, его совсем заела совесть. Но к тому времени все, конечно, зашло слишком далеко. Теперь он понимал, что недооценил меня. Он хотел только одного: вернуть как можно больше денег, в которые мне обошлась его затея. Он сделает все, что в его возможностях, чтобы загладить свою вину.

Бросив письмо на стол, я встал и, ошеломленный, подошел к перилам балкона. Я стоял, глядя перед собой и ничего не видя. Голова шла кругом.

– Поверить не могу, – сказал я дрожащим голосом. – Все было сплошным обманом.

– Папа…

Фрэн подошла и положила руку мне на плечо. С момента приезда она впервые прикоснулась ко мне. Это было вообще первое женское прикосновение за несколько месяцев.

– Все – обман, – медленно проговорил я, качая головой. – Все было сплошным обманом.

Внизу, в заливе, направляясь на острова, плыл огромный белый паром, почти пустой в это время года, оставляя широкий гладкий шрам на морщинистой поверхности моря. Чайки, резко крича, кружились над его кормой, как мятущиеся души, прикованные к этому миру. Громкий потерянный стон вознесся над судном, отразился от холмов и затих.

– Пап! – Фрэн уже трясла меня за плечо. – Посмотри на меня!

Я повернулся и, ничего не соображая, посмотрел на нее. Все было нереальным и мертвым.

– Я думал, ты уходишь, – сказал я. – Ты можешь идти, если хочешь. Нет никакой необходимости оставаться.

– Я не могу уйти, – крикнула она в полном смятении, почти в исступлении, может, оттого, что ей так близко было мое бездонное горе. – О, разве не понимаешь, не могу!

– Почему?

– Я солгала, когда сказала, что мой друг сообщил, где ты.

Я растерялся. Я не был уверен, что понимаю, что происходит.

– Тогда кто же тебе сказал?

– Твой друг.

– Бруно!

Фрэн, по-прежнему держа руку на моем плече, кивнула.

– Он разыскал нас на прошлой неделе. Он оказался таким приятным человеком. Искал нас целую вечность. Несмотря на мой ломаный итальянский и его английский, он сумел мне все объяснить. Постоянно повторял, что ты в депрессии. Сказал, что я должна поторопиться, потому что он думает, что ты можешь… – Ее лицо сморщилось. – И тогда я приехала сюда и увидела, что ты, не знаю, вроде зомби, и…

Она наконец перестала сдерживаться, зарыдала и бросилась мне на шею.

– О папа!

Я стоял и покачивался, не зная, как реагировать. Самым простым было бы обнять ее, но я больше не хотел ни фальши, ни лжи и потому просто стоял как столб. Конечно, я понимал, как на нее подействует мое самоубийство. А я, в конце концов, был готов на это. Я знаю, каково это – видеть, что ты не способен ни дать, ни принять любовь. Это ужасно. Для нее лучше, куда лучше, чтобы я прошел все стадии рака и умер в муках у нее на глазах. По крайней мере не придется осознавать тот факт, что ее жизнь бессмысленна, что она – ничтожная пылинка в пустом мире, посторонняя в постороннем мире.

Так мы стояли на залитом солнцем балконе, Фрэн обнимала меня и бурно рыдала. Я смотрел поверх ее вздрагивающего плеча на успокаивающее скольжение белого парома, разглаживающего морщинистое море. Я потерял ощущение реальности. Ничего не чувствовал. Не переставая рыдать, Фрэн бесконечно бормотала, прося меня вернуться с ней в Англию. Потом она вдруг замолчала и сделала вовсе уж что-то неожиданное.

Сначала она отпустила меня и отступила назад. В ее движениях было что-то от мелодрамы, чуть ли не от обряда. Потом, глядя мне прямо в глаза горящим взглядом, стала передо мной на колени. С покрасневшим, залитым слезами лицом она напоминала женщину на похоронах. В ее голосе звучало нескрываемое отчаяние.

– Смотри, – сказала она, – я на колени стала, чтобы в последний раз просить тебя. Пожалуйста, поедем со мной обратно в Англию. Вернись и попытайся начать все снова.

Я по-прежнему стоял и покачивался, не чувствуя ничего, кроме пустоты, ставшей еще острей. Не желая вставать, Фрэн взяла мою руку, прижала тыльной стороной к своей мокрой щеке и сказала то, что редкая дочь найдет в себе смелость сказать:

– Я люблю тебя.

В подобный миг настоящему отцу положено разразиться слезами. Даже я, изгнанник, почувствовал, как во мне отдаленно колыхнулась жалость к ней. Отдаленно, более отдаленно, чем эхо парома, и так же слабо, но эта жалость была искренней.

– Хорошо, – сказал я, – я вернусь с тобой в Англию.

Фрэн оставалась в Неаполе неделю. Она встретилась с Бруно, который выдал меня, но на которого я не мог злиться. В конце концов, он считал, что делает это ради самого же меня. Ну а юного Паоло она просто обворожила. Видя, какими глазами он смотрит на нее, я чувствовал себя нестерпимо старым.

Это была самая странная неделя из всех, прожитых здесь, а может, самая странная во всей моей жизни. Мы с ревом носились по Неаполю в грязном «моргане» с Каслригом и Трелони, сидящими на заднем сиденье, хотя это подражание байроновской претенциозности теперь, когда я точно знал, что его мемуары – подделка, мне казалось довольно никчемным. В конце концов, между Байроном и мной не было ничего общего. Все это было одно мое воображение, одна из многих попыток заполнить бесконечную пустоту. Это было время признания того факта, что поэт был просто обычным смертным и, как все его современники, от принца-регента до ничтожнейшего трубочиста, давно умер.

Тем не менее мне доставляло большую радость возить дочь и моих любимцев и показывать им достопримечательности. Приближение Рождества частично вернуло Неаполю его магию. Украшенные гирляндами разноцветных лампочек проспекты походят на дороги к каким-то грандиозным увеселительным паркам. В Старом городе перед соборами стоят громадные ясли, почти в натуральную величину и с настоящей соломой. Дни короткие, и кажется, что магазины, встречающие волнами света и тепла, открыты до поздней ночи. Фрэн всем восхищается. Я спрашиваю себя, какой запомнится ей наша с ней неделя в Неаполе.

В последний ее день в Неаполе мы отправились на пароме на Капри. Можно было бы сплавать туда на «Ариэле», но я рассудил, что Фрэн, наверно, не понравятся долгая тряска и холод. Быстроходные катера – это, несомненно, роскошь для летних месяцев. В любом случае мне очень хотелось прокатиться на пароме после того, как я так долго смотрел на них с балкона.

Мне не пришлось пожалеть о своем решении. Белая громадина оказалась почти пустой. Только несколько бедно одетых неаполитанцев, плывших, наверно, навестить перед праздником родственников, сидели в салонах и смотрели в окна на безрадостную зелень моря. Редкие фигуры терялись среди сотен пустых кресел, которые окружали их. На судне невозможно было ни поесть, ни выпить; многочисленные бары и буфеты не действовали, на всех них были опущены металлические решетки. Казалось, единственным признаком жизни был глухой гул двигателя, но и тот звучал отрешенно, сонно. Оставив Фрэн в салоне, я вышел на палубу. Летом она бывала забита народом, приходилось прокладывать дорогу в скопище тел и багажа. Сейчас я был на палубе совершенно один, не считая нескольких чаек, которые висели над кормой, косясь на белопенный след, оставляемый судном. Я достиг самого сердца одиночества, которое не оставляло меня с тех пор, как я приехал сюда.

У Фрэн это был последний вечер в Италии. Ей предстояло вернуться к прежней жизни. Мы условились, что я останусь еще примерно на неделю после ее отъезда, чтобы уладить все дела с моими любимцами и домом, а потом последую за ней в Англию. После ужина она захотела выпить кофе на балконе, как делала каждый вечер.

– Спасибо за чудесно проведенную неделю, – сказала она, закурив сигарету и изящно выпуская дым.

– Пожалуйста.

Ее взгляд скользнул поверх перил.

– Красивый город. Ты был счастлив здесь?

Я улыбнулся.

– Думаю, я прекрасно провел тут время. Но все хорошее когда-нибудь кончается.

– Будущее будет еще лучше, вот увидишь. Я так рада, что ты возвращаешься, пап. – Она потянулась ко мне через стол и взяла меня за руку. – Так рада.

– Ты сильно изменилась, да, Фрэн? – сказал я, стараясь, чтобы в моем голосе не было слышно грусти.

– Что ты имеешь в виду?

– Что ты уже не такая необузданная, как прежде. Я помню тебя всегда воинственной, восстававшей против всего на свете, всегда полной энергии. Теперь ты, кажется, стала спокойней.

– Да, ты, пожалуй, прав.

– Как считаешь, это оттого, что мы жили раздельно?

– Возможно.

Я рассмеялся.

– Господи, но все же ты вела себя как ненормальная! Такое вытворяла. Помнишь, как ты задрала юбку перед всеми нами?

В памяти живо встал тот вечер. У меня вдруг перехватило горло. Я не мог пошевелиться. Откровенно говоря, я боялся шевельнуться, словно это обнажило бы то, чему лучше оставаться тайным. Потом, когда Фрэн ответила, я понял то, что мне никогда не приходило в голову: она чувствовала то же самое.

– Да, – с трудом выдавила она. – Помню.

Она по-прежнему держала мою руку в своей. Каждому из нас хотелось убрать свою, но ни она, ни я не находили для этого сил, и так мы сидели, словно заколдованные. Перед моими глазами мелькали разные картины. Как Фрэн становится на колени и говорит, что любит меня. Как она выскакивает из ванной нагишом в то далекое утро, и я понимал, что это не было случайным. Она рассчитала и выбрала момент, чтобы я увидел ее такой, она желала этого. Тем вечером я вдруг интуитивно почувствовал, что Гилберт был отцом Амелии…

– Пап, – охрипшим голосом сказала Фрэн, – если…

– Боже мой! – вскричал я, выскакивая из-за стола. – Я даже не подумал проверить!

Фрэн изумленно смотрела на меня.

– Что случилось?

– Ничего. – Я помчался в дом. – Просто кое-кто сказал мне кое-что!

Конверт с мемуарами валялся в спальне возле кровати, где я бросил его. Я поднял его и извлек записную книжку. В этот безумный момент мне показалось возможным, чтобы письмо Вернона само оказалось фантастическим розыгрышем, или что он каким-то образом умудрился принять подлинные мемуары за поддельные. Если знак, о котором говорил привидевшийся мне Байрон, окажется на месте, тогда они безусловно подлинные. Не дыша, дрожащими руками я раскрыл мемуары и взглянул на оборотную сторону переплета.

Она была пуста.

В аэропорт с Фрэн я на другой день не поехал. Аэропорты – место слишком публичное и безликое и в любом случае построены без всякого вкуса. Самая скромная в мире железнодорожная станция и то больше подходит для расставания, чем аэропорт. Мы просто вызвали такси, и я помахал ей с балкона, окруженный моими любимцами. Я хотел, чтобы именно таким она меня и запомнила. Теперь, когда она наконец уехала, я мог больше не сдерживаться и позволить себе проронить несколько слезинок, маша ей вслед.

– Прости!

Фрэн махала мне, посылая ослепительную улыбку, в счастливой уверенности, что на следующей неделе вновь увидит меня. А как же иначе? В своем последнем обмане я был убедителен, как профессиональный мошенник, каков по сути и есть. Продолжая улыбаться, она села в такси и уехала, но я знаю, из ее памяти никогда не сотрется то последнее видение: седовласый мужчина в белой рубашке, стоящий в окружении экзотических животных на балконе разваливающегося палаццо в южной стране, машущий из своего изгнания. Я останусь с ней навсегда точно так же, как остается со мной последнее видение моего отца: мертвое тело, висящее на поясе его халата, склонив голову к плечу, высунув язык миру. По крайней мере, я оставил Фрэн более красиво, более романтично, даже, пожалуй, стильно.

Конечно, я понял почти сразу, как только она приехала, что это означает конец. Не существовало никакой возможности вернуться в Англию и попытаться все начать сначала. Последняя наша встреча помогла мне наконец понять то, что понял мой отец. Что все это не настоящее. Подлинна одна пустота. Он тоже ушел на Рождество. Я помню мишуру, свисавшую с перил и обвившую его плечи. И вот теперь я решаюсь простить его, потому что наконец полностью его понимаю.

Все это время, имел ли я дело с антиквариатом, старинными книгами или с людьми, я опасался обмана. Сначала я подозревал Вернона, потом Элен, даже детей, но действительного обманщика среди них не замечал, потому что им был я сам. Потребовалось прожить какое-то время в изгнании, чтобы я это понял. Ничто в моей прежней жизни не было настоящим. Я никогда не был ни настоящим отцом, ни настоящим мужем, ни настоящим другом. За всем этим ничего не стояло, не то разве могло бы все рухнуть так быстро? Я заставил себя прикинуться и тем, и другим, и третьим, потому что иначе оставалось лишь признать, что мой отец был прав.

Некоторые из нас имеют человеческий облик, но внутри – пусты. Мы боимся этой пустоты внутри нас и пытаемся походить на других людей. Мы выдумываем себе жизнь. Во всяком случае, я чувствую, что мою душу как-то оживила только любовь к Фрэн, когда она была маленькой. Чарующая чистота ребенка иногда способна очеловечить великана-людоеда, вот почему я всеми силами сопротивлялся ее взрослению. На короткое время она преобразила меня, но теперь она слишком умудренная и искушенная. Взрослая, не способная принести избавление, она вызвала самое худшее из того, что есть во мне от великана-людоеда. Может, ужасней всего, что она способствовала тому, чтобы привнести оттенок порочности в нашу любовь.

Отчаяние – это, должно быть, болезнь крови. Мы передаем ее своим детям по наследству и примером своей жизни. Мой отец передал ее мне. Кристофер, возможно, избежал этой участи, но боюсь, что я передал ее Фрэн. Моя смерть поколеблет ее мир. Как я в ее возрасте, она пустится в бегство, примется придумывать себе карьеру и семейную жизнь. Возможно, как это случилось со мной, сама безысходность заставит ее стать богатой и преуспевающей. Затем, тридцать лет спустя, в одно прекрасное лето все рассыплется на куски в ее руках. К следующему Рождеству она придет к пониманию.

Поразительная вещь – конец. (Музыка – поразительная вещь!) Слова толпятся, рвутся наружу, но я знаю, что сказать больше нечего.

Фрэн улетела вчера. Завтра я отплыву на катере. Сейчас, когда я пишу эти строки, вечер. Паромы приходят и уходят, то же самое будет и завтра, когда некому станет следить за ними с балкона. Даже сейчас один из них отправляется на острова. Я только что слышал голос его ревуна – одинокий, отражающийся от холмов голос. Поворачиваюсь, чтобы взглянуть на судно: громадный белый свадебный торт, украшенный огнями, безупречный образ волшебной притягательности, красоты и покоя. Благодаря нашей прогулке на таком вот пароме пару дней назад я могу представить полное безлюдье, царящее на нем, хотя ночью это наверняка выглядит еще ужасней.

Истекающая кровью птичка на груди у моей жены раскрывает свой клювик и издает звук корабельного ревуна – раскатывающийся эхом пустой звук.

Я буду плыть до тех пор, пока у «Ариэля» не кончится горючее. К тому времени я буду далеко от берега, среди молчания моря. Наконец-то после всех тех лет, когда я пытался быть чем-то, чем не был, мое подлинное существо получит возможность выразить себя. Мой последний поступок будет болезненным, но по крайней мере настоящим. Если мне откажет мужество, достаточно будет лишь представить себе то лицо с выпученными глазами, показывающее распухший язык мне и моей матери и мишуре человеческой жизни. Лицо отца будет стоять передо мной, когда я начну задыхаться и дергаться, – подлинное выражение изгнания.


home | my bookshelf | | Роскошь изгнания |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 1
Средний рейтинг 5.0 из 5



Оцените эту книгу