Book: Женский портрет



Женский портрет

Генри Джеймс

Женский портрет

1

При известных обстоятельствах нет ничего приятнее часа, посвященного церемонии, именуемой английским вечерним чаепитием.[1] И независимо от того, участвуете вы в ней или нет – разумеется, не все любят пить в это время чай, – сама обстановка чаепития удивительно приятна. Простая история, которую я собираюсь здесь рассказать, начиналась в чудесной атмосфере этого невинного времяпрепровождения. Необходимые принадлежности маленького пиршества были вынесены на лужайку перед старинным английским домом, меж тем как чудесный летний день достиг, если позволено так выразиться, своего зенита. Большая часть его уже миновала, но в этом убывающем дне оставалось еще несколько часов, исполненных редкостного очарования. До сумерек было еще далеко, но потоки летнего света уже скудели, воздух посвежел, а на шелковистую густую траву легли длинные тени. Впрочем, удлинялись они не торопясь, и вокруг было разлито ощущение предстоящего покоя, что, пожалуй, и составляет особенную прелесть такой картины в такой час. В иных случаях это время суток – от пяти до восьми – тянется бесконечно, на сей раз оно сулило лишь бесконечное удовольствие. Те, о ком пойдет здесь речь, предавались ему весьма сдержанно, они не принадлежали к тому полу, который, как принято считать, горячо привержен помянутой церемонии. Тени на безупречно подстриженной лужайке были прямыми и угловатыми; то были тени старого джентльмена, сидевшего в глубоком плетеном кресле подле низкого столика, накрытого для чая, и двух молодых людей, которые прохаживались тут же, беседуя о том, о сем. Старый джентльмен держал чашку в руке; она была весьма вместительной и отличалась от сервиза рисунком и яркостью красок. Сидя лицом к дому, он подносил чашку к губам и не спеша, с расстановкой, потягивал чай. Молодые люди, то ли уже покончив с чаем, то ли равнодушные к этому несравненному напитку, предпочитали прогуливаться и дымить сигаретами. Один из них то и дело посматривал на старика, который, не замечая его озабоченных взглядов, любовно созерцал темно-красный фасад своего жилища. Дом этот, высившийся в конце лужайки, и в самом деле заслуживал внимания – он был самой колоритной деталью той сугубо английской картины, которую я попытался набросать.

Он стоял на пологом холме над рекой – рекой этой была Темза – милях в сорока от Лондона. Продолговатый, украшенный фронтонами фасад, над чьим цветом изрядно потрудились два живописца – время и непогода, что лишь украсило и облагородило его, смотрел на лужайку затканными плющом стенами, купами труб и проемами окон, затененных вьющимися растениями. Дом этот имел и свое имя, и свою историю; старый джентльмен, попивавший на лужайке чай, с удовольствием поведал бы вам, что он был построен при Эдуарде VI,[2] что великая Елизавета провела в нем ночь[3] (разместив свою августейшую особу на огромной, пышной и на редкость неудобной кровати, которая и по сей день составляла главную достопримечательность спальных покоев), что его порядком изрешетили во время кромвелевских войн,[4] а потом, при Карле II,[5] подлатали и расширили и что после бесчисленных переделок и неказистых пристроек в XVIII в. он попал наконец в заботливые руки деятельного американского банкира, который поначалу купил этот дом потому, что обстоятельства (слишком сложные, чтобы излагать их здесь) позволили приобрести его баснословно дешево, купил, браня за уродливость, отсутствие комфорта и ветхость, а потом, спустя без малого двадцать лет, пленился его красотой и, изучив во всех подробностях, мог, не задумываясь, указать, откуда он лучше всего открывается взгляду и в какое время дня тени от многочисленных выступов, мягко ложась на теплый потемневший от времени кирпич, производят самое выгодное впечатление. Кроме того, как я уже говорил, он мог бы перечислить по порядку почти всех владельцев и обитателей, многие из которых носили громкие имена, и при этом ненавязчиво дать понять, что и теперь поместье находится в столь же достойных руках. Дом выходил на лужайку не парадной стороной; главный его подъезд находился в другой части здания. Здесь же все предназначалось только для семейного круга, и широкий муравчатый ковер на макушке холма был продолжением изысканного убранства дома. Величественно застывшие дубы и буки отбрасывали не менее плотную тень, чем тяжелые бархатные портьеры, а стеганые кресла, яркие тканые коврики, разбросанные по лужайке книги и газеты придавали ей сходство с гостиной. Река текла поодаль, и у ее пологого берега лужайка обрывалась, но и спуск к воде был по-своему живописен.

Старый джентльмен, сидевший у чайного столика, приехал из Америки лет тридцать назад и вместе со всей кладью привез сюда свою американскую внешность, и не только привез, но и сохранил в наилучшем виде, так что при случае мог бы совершенно спокойно возвратить ее любезному отечеству. Правда, теперь он вряд ли решился бы на поездку; свое он уже отъездил и в преддверии вечного покоя наслаждался покоем земным. Выражение его узкого, чисто выбритого лица с правильными чертами являло смесь благодушия и проницательности. По всей видимости, это было лицо, которое обычно не передавало чувств, владевших старым господином, а потому нынешнее сочетание довольства и прозорливости было уже достаточно выразительно. Оно говорило о том, что в жизни ему всегда сопутствовал успех и вместе с тем успех этот не был чрезмерен, никого не задевал, а потому в некотором смысле казался столь же безобидным, как и неудача. Он, безусловно, превосходно разбирался в людях, но что-то по-детски простодушное проскользнуло в чуть заметной улыбке, морщившей его худое широкоскулое лицо и вспыхивавшей насмешливыми искорками во взгляде, когда он медленно и осторожно поставил на стол вместительную и теперь уже порожнюю чашку. Он был опрятно одет в безукоризненно вычищенную черную пару, но на коленях у него лежала сложенная шаль, а ноги покоились в теплых расшитых домашних туфлях. На траве у кресла растянулась красавица колли, которая почти с таким же обожанием смотрела на физиономию своего хозяина, с каким тот созерцал еще более величавый фасад своего дома; маленький терьер, повизгивая и суетясь, бесцельно сновал вокруг молодых людей.

Один из них был господин лет тридцати пяти, превосходно сложенный, с типично английским лицом, настолько же английским, насколько лицо пожилого джентльмена, о котором выше шла речь, принадлежало к совсем иному типу. Очень красивое, свежее, румяное, открытое лицо это, с твердыми правильными чертами и живыми серыми глазами, весьма украшала густая, каштановая бородка. Все в нем говорило о том, что он человек блестящий, принадлежит к избранному кругу – иначе говоря, баловень судьбы, чьи природные дарования взросли на почве высокой цивилизации, – словом, счастливец, которому нельзя не позавидовать. Он был в высоких сапогах при шпорах, словно только что спешился после долгой верховой езды, и в белой шляпе, чуть-чуть великоватой для его головы; руки он заложил за спину, зажав в одной из этих больших холеных белых рук запачканные лайковые перчатки.

Его собеседник, шагавший рядом с ним по лужайке, был совершенно другого склада и, хотя тоже мог бы приковать к себе любопытный взгляд, вряд ли, в отличие от первого господина, внушил бы кому-нибудь желание немедленно поменяться с ним местами: долговязый, худой, нескладный, хилого сложения, с некрасивым, нездоровым, но одухотворенным и по-своему привлекательным лицом, которому придавали известное своеобразие, хотя отнюдь не украшали щетинистые усы и бакенбарды. Судя по всему, он был человеком умным и болезненным – сочетание далеко не из самых удачных. На нем была коричневая бархатная куртка; руки держал он в карманах, что, видимо, давно уже вошло у него в привычку. В походке проскальзывала какая-то неуверенность и развинченность; казалось, он не крепко стоит на ногах. Как я уже говорил, каждый раз, минуя старого господина в кресле, он бросал на него озабоченные взгляды, и в этот миг, сопоставив их лица, нетрудно было заметить, что перед нами – отец и сын. Старый джентльмен, перехватив наконец взгляд сына, ответил ему мягкой дружеской улыбкой.

– Мне хорошо, – промолвил он.

– Ты допил свой чай? – спросил сын.

– Да, и с удовольствием.

– Налить еще?

– Нет, – благодушно ответил старый джентльмен после недолгой паузы. – Может быть, потом.

Он говорил с сильным американским акцентом.

– Тебе не холодно? – осведомился сын.

– Право, не знаю, – сказал отец, проводя рукой по ноге. – Пока я не испытываю такого чувства…

– А тебе хочется испытывать чувства? – засмеялся сын. – Может, ты хочешь, чтобы к тебе испытывали чувства?

– Почему бы нет? Надеюсь, всегда найдется человек, готовый ответить мне сочувствием. Разве вы не сочувствуете мне, лорд Уорбертон?

– Всей душой, – мгновенно отозвался джентльмен, которого назвали лордом Уорбертоном. – Я готов не только сочувствовать вам, но и разделять ваши чувства. Тем более что у вас такой довольный вид.

– Почему же мне не быть довольным, ведь у меня всего вдоволь! – И старик, переведя глаза на зеленую шаль, расправил ее на коленях. – Что и говорить, я так давно живу в полном довольстве, что, кажется, перестал замечать его.

– Да, это обратная сторона медали, – сказал лорд Уорбертон. – Мы замечаем, что нам было хорошо, только когда становится плохо.

– Вот-вот, нам с вами нелегко угодить, – заметил его собеседник.

– Несомненно, – откликнулся лорд Уорбертон, – угодить нам с вами нелегко.

Все трое помолчали. Молодые люди выжидательно смотрели на пожилого джентльмена, который наконец попросил еще чаю.

– По-моему, эта шаль только мешает вам, – заметил лорд Уорбертон, пока молодой человек в бархатной куртке наливал отцу чай.

– Напротив, – воскликнул тот, – она отцу совершенно необходима. И, пожалуйста, не внушайте ему еретических мыслей.

– Это шаль моей жены, – пояснил старик.

– Ну, если здесь замешаны чувства… – И лорд Уорбертон, как бы прося прощения, развел руками.

– Мне, наверно, придется отдать шаль жене, когда она вернется.

– Ни в коем случае. Ты оставишь ее себе. Тебе необходимо держать в тепле твои старые больные ноги.

– Пожалуйста, не придирайся к моим ногам, – обиделся старик. – Они нисколько не хуже твоих.

– Ну, что касается моих, ругай их себе на здоровье, – ответил сын, подавая ему чай.

– Да, мы с тобой – пасынки судьбы. Что ты, что я.

– Весьма признателен за сравнение. Как чай?

– Спасибо, горячий.

– Это, надо понимать, достоинство?

– И большое притом, – пробормотал старик, улыбаясь. – Мой сын – превосходная сиделка, лорд Уорбертон.

– Он, кажется, не слишком расторопен? – заметил лорд.

– Что вы! Очень расторопен… для больного. Он – превосходный брат милосердия. Я зову его брат во болезни. Ведь сам он тоже болен.

– Полно, отец, – взмолился молодой человек.

– Что есть, то есть. Хотя я дорого дал бы, чтобы ты был здоров. Но выше себя не прыгнешь.

– Может, мне попытаться? Превосходная мысль! – усмехнулся молодой человек.

– Болеть – очень тошно, – продолжал старик. – С вами, лорд Уорбертон, такого, наверно, никогда не приключалось?

Лорд Уорбертон на минуту задумался.

– Нет, отчего же. Однажды в Персидском заливе… мне было очень тошно.

– Он смеется над тобой, отец, – сказал молодой человек в бархатной куртке. – Он любит шутить.

– Да, все мы нынче шутим, каждый на свой манер, – добродушно отозвался старик. – Только по вашему виду никак не скажешь, чтобы вы когда-нибудь болели.

– Он болен сплином. Только что жаловался мне и горько сетовал на свой недуг, – вставил друг лорда Уорбертона.

– Неужто это правда, сэр? – участливо протянул старик.

– Ну, если и правда, ваш сын не облегчит мои страдания. С ним невозможно разговаривать – законченный циник. Ни во что, кажется, не верит.

– Это он снова шутит, – заметил молодой человек, обвиненный в цинизме.

– Все оттого, что он слаб здоровьем, – сказал старый джентльмен лорду Уорбертону. – Настроил себя на такой лад и теперь все видит в мрачном свете. Считает, наверно, что жизнь его обделила. Только это все в теории, а на самом деле душою он вполне здоров. Я, право, не помню дня, когда он не был бы весел. Вот как сегодня. И меня развеселить умеет.

Молодой человек, которого так аттестовали, взглянул на лорда Уорбертона и рассмеялся.

– Что это? Похвала беспечности или обвинение в легкомыслии? Уж не хочешь ли ты, отец, чтобы я применил свои теории на деле?

– Клянусь, – воскликнул лорд Уорбертон, – нам было бы на что по смотреть!

– Надеюсь, ты еще не окончательно усвоил себе этот насмешливый тон, – сказал старый джентльмен.

– Тон Уорбертона хуже моего. Он делает вид, будто все время скучает. А мне не бывает скучно. Жизнь представляется мне безмерно интересной.

– Вот именно. Безмерно. А тебе надо во всем соблюдать меру.

– В вашем доме я никогда не скучаю, – сказал лорд Уорбертон. – О каких только интересных предметах мы с вами ни толкуем.

– Надо понимать, вы опять шутите? – спросил старый джентльмен. – Вам вообще непростительно скучать. В ваши годы я понятия не имел что такое скука.

– Вероятно, вы поздно повзрослели.

– Напротив, очень рано. И в этом все дело. В двадцать лет я был уже вполне взрослый и работал не разгибая спины. Будь у вас чем себя занять, вы не томились бы от скуки. Но у вас, молодых людей, слишком много досуга, а в мыслях – одни развлечения. Вы слишком избалованы, слишком праздны, слишком богаты.

– Вот мило! – воскликнул лорд Уорбертон. – Вам-то уж никак не пристало корить ближних за богатство.

– Это почему же? Потому что я банкир? – спросил старик.

– Отчасти, если угодно, но главным образом потому, что вы располагаете – не станете же вы отрицать этого – огромными средствами.

– Отец не так уж богат, – сказал, словно защищая старика, его сын. – Он роздал кучу денег.

– Что ж, он раздавал собственные деньги, – сказал лорд Уорбертон, – а это лишь подтверждает, что их много. Тем, кто занимается благотворительностью, не приходится упрекать других за любовь к удовольствиям.

– Отец очень любит получать удовольствия… доставляя их другим. Старый джентльмен покачал головой.

– Я отнюдь не настаиваю на том, что доставил много удовольствия своим современникам.

– Дорогой отец, ты слишком скромен!

– Однако, милый Ральф, вы тоже шутник, – сказал лорд Уорбертон.

– Слишком много вы шутите, молодые люди. Отними у вас ваши шутки, с чем вы останетесь?

– К счастью, в мире всегда есть над чем шутить, – заметил его некрасивый сын.

– Ты так думаешь? А по-моему, дела принимают весьма серьезный оборот. Когда-нибудь, молодые люди, вы в этом сами убедитесь.

– Чем хуже дела, тем больше поводов для шуток.

– Как бы ни пришлось смеяться сквозь слезы, – возразил старик. – Я убежден, что мы живем в канун великих перемен и, увы, не все они будут к лучшему.

– Вполне согласен с вами, сэр, – заявил лорд Уорбертон. – Я более чем уверен, что нас ждут большие перемены и всяческие неожиданности. Поэтому мне так затруднительно воспользоваться вашим советом. Помните, на днях вы сказали, что мне нужно к чему-нибудь «привязаться». Не знаю, стоит ли привязываться к тому, что в любую минуту может взлететь на воздух.

– Привяжитесь к хорошенькой женщине, – сказал его приятель. – Чего только он не делает, чтобы влюбиться! – добавил он, обращаясь с этим пояснением к отцу.

– Хорошенькие женщины весьма воздушны: их сдует первым порывом ветра, – сказал лорд Уорбертон.

– Ну нет, вот уж кто прочно стоит на земле, – откликнулся старый джентльмен. – Их не коснутся ни социальные, ни политические бури, которых я опасаюсь.

– Вы хотите сказать, они неистребимы? Что ж, превосходно! Завтра же уцеплюсь за одну из наших дам и навяжу себе на шею… как спасительный балласт.

– Женщины – это наша опора, – промолвил старик. – Разумеется, хорошие женщины. Потому что среди них бывают разные. Найдите хорошую женщину, женитесь, и жизнь ваша станет намного интереснее.

Минутная пауза, последовавшая за этими словами, говорила, должно быть, о том, что внимавшие старому джентльмену слушатели отдавали должное его великодушию, поскольку ни для его сына, ни для гостя не было тайной, что собственный его матримониальный опыт не увенчался успехом. Однако, как выразился старик, среди женщин «бывают разные», и в этой оговорке, возможно, заключалось признание, в ошибке, хотя, разумеется, молодые люди не посмели бы заметить вслух, что его избранница не принадлежала к лучшим представительницам своего пола.

– Если я правильно понял вас, сэр, женившись на интересной женщине, я сам смогу обрести в жизни интерес? – спросил лорд Уорбертон. – Но ваш сын представил меня в неверном свете – я вовсе не собираюсь жениться, хотя, кто знает, может быть, интересная женщина сумела бы изменить мою судьбу.



– Хотел бы я видеть эту интересную женщину. Ваш идеал, так сказать…

– Увидеть идеал, мой друг, невозможно. Особенно столь возвышенный и воздушный, как мой. Я сам был бы счастлив его увидеть – тогда для меня многое бы прояснилось.

– Влюбляйтесь в ту, что понравится, только не в мою племянницу, – сказал старый джентльмен.

Сын весело рассмеялся.

– Лорд Уорбертон решит, что ты хочешь его заинтриговать! Ах, отец, ты живешь с англичанами тридцать лет и усвоил многое из того, что они говорят, но ты так и не усвоил, что о многом они умалчивают.

– Я говорю, что хочу, – отозвался старый джентльмен с присущим ему благодушием.

– Не имею чести знать вашу племянницу, – сказал лорд Уорбертон. – И, кажется, впервые о ней слышу.

– Это племянница моей жены. Миссис Тачит везет ее с собой в Англию.

– Моя мать, как вам известно, – пояснил Ральф, – провела зиму в Америке и едет домой. Она написала нам, что встретила свою племянницу и пригласила ее погостить.

– Вот как… Ваша матушка очень добра, – сказал лорд Уорбертон. – А что, юная леди из породы интересных женщин?

– Мы знаем о ней не больше вас. Моя мать не любит длинных посланий и шлет нам только телеграммы, а расшифровывать их – нелегкое дело. Говорят, женщины не умеют составлять телеграммы, но моя мать вполне овладела искусством писать сжато. «Жара ужасно утомлена Америкой тчк возвращаюсь Англию племянницей первом пароходе пристойной каютой». Это ее последняя криптограмма, а до этого была еще одна, где, кажется, впервые упоминалась племянница. «Переехала отель наглый коридорный пишите упомянутому тчк забрала дочь сестры умер прошлым летом зпт еду Европу две сестры вполне самостоятельно». Над этим посланием мы с отцом до сих пор ломаем себе головы, ведь толковать его можно и так и этак.

– Одно, впрочем, ясно, – заметил старый джентльмен. – Коридорный получил отменный нагоняй.

– Я даже в этом не уверен – поле боя осталось все-таки за ним. Сначала мы думали, что речь идет о сестре коридорного, но упоминание о племяннице в следующей телеграмме говорит скорее за то, что имеется в виду кто-то из родственников. Потом мы гадали, что это за две сестры. По всей вероятности, дочери моей покойной тетушки. Но что «вполне самостоятельно»? Или, вернее, кто? И в каком смысле? Тут мы пока не нашли ответа. Относится ли это к молодой особе, которую опекает моя мать, или в равной мере к двум другим сестрам? «Самостоятельно» в моральном или финансовом смысле? Значит ли это, что они располагают собственными средствами или не хотят ни у кого одолжаться, или просто привыкли поступать по своему усмотрению?

– Ну что бы это ни означало, последнее значение здесь несомненно присутствует, – заметил мистер Тачит.

– Вы скоро узнаете разгадку, – сказал лорд Уорбертон. – Когда приезжает миссис Тачит?

– Мы в полном неведении. Как только ей предоставят пристойную каюту, каковой она, возможно, дожидается по сю пору. Впрочем, может статься, она уже высадилась в Англии.

– В этом случае она наверняка послала бы телеграмму!

– Она никогда не посылает телеграмм, когда их ждут, – только, когда этого никто не ждет. Она любит нагрянуть неожиданно – полагает, что поймает меня на чем-нибудь недозволенном. Правда, до сих пор ей не везло, но она не теряет надежды.

– Это наследственная семейная черта – пресловутая самостоятельность. – Судя по тону сына, материнские причуды раздражали его меньше, чем отца. – Впрочем, каким бы своенравием ни отличались молодые особы, с моей матушкой им не тягаться. Она полагается только на себя и считает, что никто другой ей помочь не может. От меня она ждет не больше проку, чем от использованной марки. Вовек бы мне не простила, если бы я дерзнул встретить ее в Ливерпуле.[6]

– Но мне вы, надеюсь, дадите знать, когда появится ваша кузина, – сказал лорд Уорбертон.

– Только при оговоренном условии – что вы не станете в нее влюбляться, – ответил мистер Тачит-старший.

– Не слишком ли это сурово? Вы решительно считаете, что я недостаточно хорош для нее?

– Нет, даже слишком хороши, а потому я не хотел бы, чтобы она вышла за вас замуж. Полагаю, она не за тем сюда едет, чтобы найти себе мужа. Увы, многие ее соотечественницы приезжают сюда именно за этим. Будто нельзя сделать хорошую партию в Америке! И потом у нее, наверно, есть жених. По-моему, у каждой молоденькой американки непременно есть жених. А главное, я не убежден, лорд Уорбертон, что из вас получится примерный супруг.

– Весьма возможно, что у нее есть жених. Я знавал многих американок, и все они были помолвлены. Только, поверьте, это ничему не мешало, – заметил гость мистера Тачита. – А вот смогу ли я быть примерным мужем, на этот счет у меня тоже возникают сомнения. Но надо же хоть попытаться!

– Пытайтесь, сколько душе угодно, но не с моей племянницей, – улыбнулся старый мистер Тачит, чьи возражения носили явно шутливый характер.

– Кроме того, – сказал лорд Уорбертон в еще более шутливом тоне, – а что если племянница мне вовсе не понравится!

2

Пока эти двое перебрасывались остротами, Ральф Тачит обычной своей нетвердой походкой отошел в сторону, все так же держа руки в карманах. Непоседа терьер крутился под ногами, а Ральф, повернувшись к дому, сосредоточенно разглядывал лужайку, не замечая, что за ним внимательно следит некая особа, внезапно возникшая в проеме широких дверей. Ральф поднял глаза на незнакомку только потому, что его собака вдруг кинулась вперед, заливаясь отрывистым лаем, скорее, впрочем, Дружелюбным, нежели задиристым. Неизвестная особа оказалась юной леди, которая, по-видимому, сразу поняла, что пес приветствует ее, и когда тот стремительно бросился ей под ноги и замер, подняв голову и оглушительно лая, она нагнулась, подхватила его и, не обращая внимание на тявканье, поднесла к самому лицу. Подоспевшему к тому времени хозяину оставалось лишь удостовериться в том, что новой приятельницей Банчи была высокая девушка в черном платье, весьма привлекательная на первый взгляд. Она была без шляпы, как если бы приехала к ним погостить, и это обстоятельство не на шутку озадачило молодого мистера Тачита, поскольку из-за недомогания хозяина дома они последнее время никого не принимали. Между тем два других джентльмена тоже заметили незнакомку.

– Помилуйте, кто эта девушка? – изумился мистер Тачит-старший.

– Не племянница ли это вашей супруги – пресловутая самостоятельная молодая леди? – заметил лорд Уорбертон. – Судя по тому, как она укротила Банчи, должно быть, это она и есть.

Колли тоже одарила своим величественным вниманием все еще стоявшую в дверях гостью и направилась к ней, добродушно помахивая хвостом.

– В таком случае где, скажите на милость, моя жена? – промолвил старый джентльмен.

– Очевидно, для вящей самостоятельности ваша племянница поспешила от нее отделиться.

Девушка, не выпуская из рук терьера, улыбнулась Ральфу и спросила:

– Это ваш песик, сэр?

– Минуту назад был моим, но вы поразительно ловко им завладели.

– А мы не могли бы владеть им совместно? – промолвила девушка. – Такой милый пес!

Ральф окинул молодую леди внимательным взглядом – она была на редкость хороша собой.

– Владейте им безраздельно, – сказал он.

Незнакомка была, по-видимому, вполне уверена в себе и полна доверия к другим, но этот широкий жест заставил ее покраснеть.

– Должна сообщить вам, что, вероятно, я ваша кузина, – сказала она, спуская собаку на землю. – А вот еще одна! – быстро добавила она, любуясь подошедшей колли.

– Вероятно? – воскликнул, смеясь, молодой человек. – По-моему, сомневаться не приходится. Ведь вы приехали с моей матушкой?

– Да, полчаса назад.

– И что же? Она привезла вас сюда, а сама снова уехала?

– Нет, просто сразу же ушла к себе, попросив передать вам при встрече, что без четверти семь ждет вас на своей половине.

Молодой человек взглянул на часы.

– Сердечно вас благодарю. Постараюсь не опоздать. – И он снова взглянул на кузину. – Мы все очень вам рады, а я в особенности.

Девушка огляделась, бросая умные, все примечающие взгляды – на собак, на собеседника, на джентльменов под деревьями и на живописный вид, открывшийся перед нею.

– В жизни не видала такого живописного места! Я уже прошлась по дому и должна сказать, он чудесный!

– Простите, что оставили вас так долго без внимания, но мы не знали о вашем приезде.

– Тетушка сказала, что в Англии не принято встречать гостей, поэтому я нисколько не удивилась. Скажите, этот джентльмен ваш отец?

– Да, тот, что постарше и сидит в кресле, – ответил Ральф.

Девушка рассмеялась.

– Я не имела в виду его собеседника. А он кто, позвольте спросить?

– Наш друг, лорд Уорбертон.

– Я так и знала, что он окажется лордом – прямо, как в романе! А вот и ты, моя прелесть! – воскликнула она, снова взяв на руки подбежавшего терьера.

Она по-прежнему стояла в дверях, никак не выражая желания познакомиться с мистером Тачитом-старшим, и Ральф невольно подумал – уж не ждет ли эта прелестная, тоненькая девушка, что пожилой джентльмен сам подойдет к ней засвидетельствовать почтение. Молодые американки вообще избалованы вниманием, а эта, судя по ее лицу, особенно своенравна. Тем не менее, набравшись смелости, он сказал:

– Позвольте, я представлю вас моему отцу. Он стар, очень болен и почти не встает с кресел.

– Бедный! Как мне его жаль! – воскликнула девушка и решительно устремилась вперед. – Из того, что я знаю от тетушки, он был всегда весьма… весьма деятельным человеком.

– Она не видела отца целый год, – помолчав, ответил Ральф.

– Хорошо, что он живет в таком чудесном месте. Пойдем, песик.

– Мы любим наш старый дом, – сказал молодой человек, искоса поглядывая на девушку.

– Как его зовут? – вдруг спросила она, всецело поглощенная терьером.

– Отца?

– Ну, конечно! – лукаво улыбнулась она, – Только не говорите ему, что я вас об этом спрашивала.

Тем временем они приблизились к пожилому джентльмену, и он, желая приветствовать гостью, с трудом поднялся им навстречу.

– Матушка приехала, – сказал Ральф, – а это мисс Арчер.

Мистер Тачит обнял девушку за плечи и, с величайшей доброжелательностью поглядев на нее, галантно поцеловал.

– Очень рад, что вы уже здесь. Жаль, что вы не дали нам возможности встретить вас, как подобает.

– Что вы! Нас чудесно приняли, – возразила девушка. – В холле собралось не меньше десятка слуг, а какая-то пожилая женщина даже сделала нам реверанс, когда мы входили в дом.

– Знай мы о вашем приезде заранее, мы встретили бы вас не только реверансом. – Старик с улыбкой смотрел на девушку, потирая руки и чуть заметно покачивая головой. – Но миссис Тачит не любит, когда ее встречают.

– Да, она сразу же ушла к себе.

– И, конечно, заперлась изнутри. Такое уж у нее обыкновение. Ничего, не пройдет и недели, как мы ее увидим. – И супруг миссис Тачит неторопливо опустился в кресло.

– О нет, гораздо раньше, – заметила мисс Арчер. – В восемь часов она спустится к ужину. Не забудьте – без четверти семь, – с улыбкой бросила она Ральфу.

– А что произойдет без четверти семь?

– Я должен предстать перед матушкой, – ответил Ральф.

– Ах, счастливчик! – вздохнул пожилой джентльмен. – Посидите же с нами, выпейте чашечку чаю, – предложил он племяннице своей супруги.

– Мне принесли чай, как только я поднялась в свою комнату, – ответила юная леди. – Как жаль, что вам нездоровится, – добавила она, не сводя глаз с почтенного хозяина дома.

– Я уже стар, дорогая, а в старости люди болеют. Но от того, что вы здесь, мне непременно станет лучше.

Мисс Арчер снова оглядела все окрест – лужайку, огромные деревья, серебристую Темзу, окаймленную тростником, величественный старинный дом. Не обошла она вниманием и новых своих знакомцев, то и дело бросая на них взгляды, полные живого интереса, понятного у молодой особы, явно проницательной и к тому же в данную минуту взволнованной. Она опустила собаку наземь и присела на стул, сложив на коленях руки, белизну которых подчеркивало черное платье. Глаза у нее блестели, голову она держала прямо, легко и непринужденно поглядывая то туда, то сюда, на лету ловя новые впечатления. Они были многочисленны и все отражались в ее ясной, спокойной улыбке.

– В жизни не видала ничего прекраснее! – воскликнула она.

– Место живописное, ничего не скажешь, – заметил мистер Тачит. – Знаю, что у вас дыханье перехватило – я это на себе испытал. Но вы и сами красавица, – добавил он. В его комплименте не было ни тени развязной шутливости, а слышалась лишь счастливая уверенность в том, что в своем преклонном возрасте он может расточать подобные любезности даже юным девушкам, не опасаясь, что это их смутит. Пожалуй, нет нужды останавливаться на том, в какой мере его комплимент смутил Изабеллу; так или иначе она сразу же поднялась с места; впрочем, вспыхнувший на ее щеках румянец не означал, что она не согласна с мистером Тачитом.

– Конечно, я не дурнушка! – засмеявшись, ответила она. – Скажите, когда построили ваш дом? Наверное, еще при Елизавете?

– Нет, при первых Тюдорах,[7] – сказал Ральф Тачит.

Девушка, обернувшись, обратила взгляд на него.

– При первых Тюдорах? Какая прелесть! В Англии, должно быть, много таких чудесных домов.

– Да. И даже красивее.

– Не говори так, сын, – возразил мистер Тачит. – Я не знаю ни одного дома красивее нашего.

– Мой дом тоже недурен и в некоторых отношениях может поспорить с вашим, – вставил лорд Уорбертон, который до сих пор не вступал в беседу, но не отводил внимательных глаз с мисс Арчер. Улыбнувшись, он слегка поклонился ей. Лорд Уорбертон умел обходиться с женщинами, И мисс Арчер это сразу оценила. Она не забыла, что перед ней стоит настоящий лорд. – Буду рад показать вам свое поместье, – добавил он.

– Не верьте ему, – воскликнул старик, – и не вздумайте туда ехать. Жалкая развалина! Смешно даже сравнивать.

– Чего не видала, о том судить не могу, – ответила девушка, улыбнувшись лорду Уорбертону.

Ральф Тачит не принимал участия в споре; держа руки в карманах, он стоял с таким видом, словно дожидался случая возобновить давешний разговор с благоприобретенной кузиной.

– А вы любите собак? – осведомился он, чувствуя, что столь неловкое начало недостойно умного человека.

– Да, очень.

– Можете располагать этим терьером, – промолвил он, все еще не находя правильного тона.

– С удовольствием – пока я тут.

– Надеюсь, вы у нас погостите подольше.

– Вы очень любезны, но, право, не знаю. Это как тетушка решит.

– Это мы решим с ней без четверти семь, – и Ральф снова посмотрел на часы.

– И прекрасно. Мне здесь нравится, – сказала мисс Арчер.

– Думаю, вы не из тех, кто позволяет решать за себя.

– Отчего же? Если решение совпадает с моими желаниями.

– Я постараюсь, чтобы оно совпало и с моими, – ответил Ральф. – Просто диву даюсь, как это мы раньше не были знакомы.

– Вам стоило лишь приехать к нам и разыскать меня.

– К вам? Куда же?

– В Америку. В Нью-Йорк, в Олбани, в другие наши города.

– Я исколесил Америку вдоль и поперек, но вас там не видел. Не понимаю, как это могло произойти.

– Очень просто, – помедлив, сказала мисс Арчер. – Ваша матушка не поладила с моим отцом. Они повздорили после смерти моей матери, когда я была еще девочкой. Потому-то мы никогда и не помышляли о знакомстве с вами.

– Я вовсе не намерен ссориться со всеми, с кем ссорится матушка! – воскликнул молодой человек. – Вы потеряли недавно отца? – спросил он участливым тоном.

– Уже больше года. С тех пор тетушка подобрела ко мне и даже предложила поехать с ней в Европу.

– Вот как, – сказал Ральф. – Она удочерила вас?

– Удочерила? Меня? – девушка широко открыла глаза, опять залилась густым румянцем, и на лице ее мелькнула скорбная тень, немало огорчившая ее кузена. Он не предполагал, что его слова возымеют такое действие. В это время лорд Уорбертон, которому не терпелось поближе разглядеть мисс Арчер, подошел к ним, и девушка перевела на него свои словно расширившиеся глаза.

– Нет, она меня не удочеряла. Я вряд ли гожусь в приемные дочери.

– Простите меня великодушно, – пробормотал Ральф, – я думал… я думал… – впрочем, он сам не знал, о чем думал.

– Вы думали, она взяла меня под свою опеку. Да, ваша матушка любит опекать людей. Она была очень добра ко мне, но, – добавила она, явно желая быть понятой до конца, – я очень дорожу своей свободой.

– Вы говорите о миссис Тачит? – раздался голос старого джентльмена из кресел. – Подойдите сюда, дорогая, поделитесь новостями о ней. Я всегда признателен людям, которые рассказывают мне о моей жене.

Девушка снова помедлила, потом ответила с улыбкой:

– Она и вправду очень добра ко мне. – И мисс Арчер подошла к дядюшке, которого весьма развеселили ее слова.

После некоторой паузы лорд Уорбертон, все это время молча стоявший подле Ральфа, вдруг сказал ему:

– Кажется, вы хотели увидеть мой идеал интересной женщины? Смотрите – он перед вами!



3

Миссис Тачит, вне всякого сомнения, была особа со многими странностями, и свидетельство тому – ее поведение в доме мужа, куда она вернулась после многомесячного отсутствия. Что бы миссис Тачит ни делала, она все делала по-своему: трудно подобрать другие слова, чтобы аттестовать эту натуру, отнюдь не лишенную отзывчивости, но, даже при желании, не способную проявить обходительность. Миссис Тачит была способна на добрые поступки, но не умела быть приятной. Эта ее страсть все делать по-своему, которой она так гордилась, была по сути вполне безобидной – просто миссис Тачит во всем поступала не так, как другие. Казалось, она вся состоит из острых углов, и чувствительные души, натыкаясь на них, нередко ранили себя. Ее изощренный ригоризм не замедлил обнаружиться в первые же часы по приезде из Америки. Любая другая женщина на ее месте захотела бы немедленно обнять мужа и сына, но миссис Тачит, как всегда в подобных случаях, обрекла себя неприступному уединению и по причинам, весьма веским в ее глазах, ртложила трогательную церемонию до мой минуты, когда ее туалет будет доведен до необходимого совершенства, что, право же, не имело смысла, поскольку тщеславие было так же чуждо этой даме, как и красота. Старая, некрасивая женщина, она не уделяла никакого внимания изысканности манер или изяществу нарядов, зато с чрезвычайным вниманием относилась к собственным причудам и весьма охотно – стоило попросить ее об этом одолжении – объясняла мотивы своих поступков, причем неизменно выходило, что движима она вовсе не теми побуждениями, которые ей приписывались. С мужем она по существу жила врозь и, видимо, полагала, что такая семейная жизнь в порядке вещей. Уже в первую пору супружества стало ясно, что их желания никогда и ни в чем не совпадут, и это открытие толкнуло миссис Тачит на серьезный шаг, благодаря которому семейные разногласия были вырваны из-под власти грубой случайности. Со всей решимостью она возвела эти разногласия в незыблемый закон – более того, в каменную непреложность, купив себе дом во Флоренции и переехав туда на постоянное жительство; супругу же она предоставила полную свободу заниматься лондонским отделением его банка. Такая расстановка сил устраивала ее в высшей степени – отношения с мужем приобрели теперь благодатную ясность. Ему они представлялись в том же свете: в туманном Лондоне отъезд жены был порой единственным фактом, который он ясно различал; правда, он предпочел бы, чтобы столь противоестественная определенность прикрывалась хотя бы пеленой недомолвок. Приладиться к разладу стоило ему немалых усилий: он был готов приладиться к чему угодно, только не к этому, и никак не мог взять в толк, почему согласие или разногласие между супругами следует возвещать столь громогласно. Миссис Тачит, напротив, не ведала сомнений или угрызений и обычно раз в год приезжала к мужу на месяц и весь этот месяц только и делала, что с жаром доказывала ему, сколь разумны такие семейные порядки. Ей был не по душе английский образ жизни, и она неизменно находила в нем существенные изъяны, которые, правда, не затрагивали основ этого многовекового уклада, но в устах миссис Тачит звучали неопровержимым доказательством того, что жить в Англии невозможно. Во-первых, она не выносила хлебной подливки, которая, по ее словам, напоминала клейстер и отдавала мылом; во-вторых, ей претило, что горничные потребляют пиво, и, наконец, английские прачки – а миссис Тачит была крайне взыскательна по части белья – не владели своим ремеслом. К себе на родину она ездила по строгому расписанию, но последний ее визит затянулся дольше обычного.

Она задержалась из-за племянницы – на этот счет теперь уже почти не было сомнений. Однажды сырым весенним вечером, месяца за четыре до начала нашей истории, сия юная особа сидела уединившись с книгой в руках. Она с головой погрузилась в чтение, и это говорит о том, что одиночество не тяготило ее: любознательность подстегивала ее ум, а воображение не знало пределов. Однако в ту пору ей недоставало свежих впечатлений и появление нежданной посетительницы пришлось как нельзя кстати. О гостье никто не доложил, но в соседней комнате вдруг явственно раздались чьи-то шаги. Дело происходило в Олбани,[8] в просторном, старом, квадратном доме, перестроенном из двух; судя по объявлению в одном из окон нижнего этажа, он был назначен к продаже. С улицы в дом вели два входа, и хотя давно уже пользовались только одним, второй так и не удосужились заделать. Они ничем не отличались друг от друга – массивные белые двери, укрепленные в сводчатых проемах, с широкими смотровыми окошками и низкими красного камня ступеньками, спускавшимися чуть наискось к убитому кирпичом тротуару. Когда-то оба дома слили воедино, разделявшую их капитальную стену снесли, а комнаты соединили. Во втором этаже, над лестницей, их выстроилось великое множество, и все они были крашены одной желтоватой краской, изрядно слинявшей от времени. На третьем этаже между зданиями протянули нечто вроде сводчатой галереи, которую Изабелла с сестрами окрестили туннелем, и хотя он был недлинный и достаточно светлый, этот переход, особенно в зимние сумерки, казался девочкам загадочным и жутковатым. Ребенком Изабелла не раз гостила в этом доме, где в ту пору еще жила ее бабушка, старая миссис Арчер, потом она не была там лет десять и возвратилась в Олбани незадолго до смерти отца.

В те далекие годы двери бабушкиного дома были гостеприимно открыты – главным образом для родни, и внучки живали у нее неделями, о которых Изабелла сохранила самые счастливые воспоминания. В этом доме жили совсем иначе, чем в ее собственном, – более широко, более вольготно – словом, более празднично. Детей не угнетали строгими правилами, и они могли вволю слушать разговоры взрослых (что очень нравилось Изабелле). Беспрестанно кто-то приезжал и уезжал: бабушкины сыновья и дочери со своим потомством наслаждались тут безотказным гостеприимством, умудряясь нагрянуть в любое время и на любой срок, и дом чем-то напоминал бойкую провинциальную гостиницу, которую держала сердобольная старушка, поминутно вздыхавшая, но никогда не предъявлявшая постояльцам счетов. Изабелла, разумеется, понятия не имела о счетах, но даже в детстве ощущала, что в бабушкином доме есть что-то романтическое. С задней стороны к дому примыкала крытая веранда с качелями, от которых заходились детские сердца, а за верандой до самых конюшен тянулся персиковый сад, где каждое дерево было девочке родным. Изабелла гостила у бабушки и зимой, и весной, и летом, и каждый раз все здесь отдавало персиком. По другую сторону улицы возвышалось старинное здание – Голландский Дом[9] – причудливое строение времен первых переселенцев, сложенное из крашенного желтой краской кирпича, под щипцовой крышей, которую показывали всем приезжим; укрывшееся за валким деревянным забором, оно стояло торцом к улице. В нем помещалась начальная школа для мальчиков и девочек, делами которой управляла или, вернее, пренебрегала некая представительная дама, – Изабелла помнила о ней только то, что она закалывала волосы на висках диковинными «ночными» гребенками и была вдовой какого-то значительного лица. Девочку послали в это заведение овладеть начатками знаний, но, проведя день в его стенах, Изабелла взбунтовалась против тамошних порядков, и ее, разжалобившись, оставили дома; в сентябрьские дни, когда окна Голландского Дома были распахнуты настежь, до нее доносился гул детских голосов, твердивших таблицу умножения, – и в эти минуты радость свободы и горечь отторгнутости смешивались в ее душе воедино. Что же до начатков знаний, то она овладела ими сама, живя на приволье в бабушкином доме, где беспрепятственно – благо прочие его обитатели не питали любви к чтению – пользовалась богатой библиотекой с множеством иллюстрированных книг, до которых добиралась, вскарабкавшись на табурет. Отыскав книгу по вкусу – в своем выборе она руководствовалась главным образом фронтисписом, Изабелла уносила ее в таинственную залу, примыкавшую к библиотеке, которую издавна почему-то называли «конторой». Чья это была контора и когда здесь была контора, Изабелла не знала, с нее хватало и того, что голосу там вторило эхо и приятно пахло старьем – туда, словно в ссылку, отправляли отслужившую свой срок мебель, иногда еще крепкую, без видимых изъянов, отчего изгнание казалось незаслуженным, а сама мебель – жертвой несправедливости. Изабелла – так уж водится у детей – относилась к ссыльным, как к живым существам, и, конечно же, изливала им душу. Особую ее благосклонность снискал старый волосяной диван, которому она поверяла свои многочисленные детские обиды. От этой комнаты еще и потому веяло неизъяснимой грустью, что прежде сюда входили прямо с улицы, через вторую, ныне осужденную на бездеятельность дверь, накрепко закрытую на засовы, которые было не под силу отодвинуть хрупкой девочке. Изабелла знала, что этот немой, неподвижный портал ведет прямо на улицу. Если бы смотровое окошко не было закрыто зеленой бумагой, она могла бы любоваться потемневшим крыльцом и выщербленным кирпичным тротуаром. Но ей и не хотелось выглядывать наружу – это разрушило бы ее выдумку: там лежала неведомая страна, которая по прихоти детского воображения превращалась то в край сплошных удовольствий, то в царство всяческих ужасов.

Именно в «конторе» расположилась Изабелла в тот хмурый весенний вечер, о котором я уже упоминал. В ее распоряжении был весь дом, но она предпочла уединиться в его самом унылом уголке. Она ни разу не пыталась отодвинуть засовы и открыть входную дверь или убрать бумагу с окна (ее меняли другие руки); у нее не было охоты удостовериться в том, что за ними обычная улица. Холодный дождь лил как из ведра. Весна в тот год откровенно и злобно испытывала людское терпение, но Изабелла не придавала особого значения предательским шуткам природы. Она сидела, прикованная взглядом к книге, и старалась сосредоточить на ней свои мысли. Совсем недавно выяснив, что мысли ее склонны рассеиваться и блуждать, она принялась изобретательно муштровать их, и, покорные ее приказам, они маршировали, останавливались, наступали, отступали, выполняя другие еще более сложные артикулы и маневры. В тот вечер она двинула их полки по зыбучим пескам немецкой философии, которую уже некоторое время штурмовала, как вдруг услышала шаги, ступавшие явно не в такт с ее мысленным шагом. Прислушавшись, она поняла, что кто-то ходит в библиотеке, смежной с «конторой». Поначалу ей показалось, что это человек, который собирался навестить ее, но тут же поняла, что там женщина, к тому же ей неизвестная, а она ждала в гости мужчину, и доброго знакомого. В поступи незваной гостьи чувствовалось что-то настороженно-пытливое, и было ясно, что она не замедлит переступить порог. И точно, в следующее мгновение в дверях появилась дама в просторной непромокаемой накидке и вперила в нашу героиню строгий взор. Дама эта была немолода и нехороша собой, а лицо ее отражало нрав властный и неукротимый.

– Гм, – начала она с места в карьер, оглядывая сбродную мебель в комнате, – вы всегда здесь сидите?

– Только не при гостях, – ответила Изабелла, подымаясь ей навстречу, и сразу же направилась в библиотеку, увлекая за собой незваную посетительницу, продолжавшую глазеть по сторонам.

– Кажется, у вас предостаточно других комнат, и в лучшем состоянии. Хотя все здесь изрядно запущено.

– Вам угодно осмотреть дом? – спросила Изабелла. – Сейчас я позову служанку.

– Не трудитесь посылать за ней. Я не собираюсь покупать ваш дом. А служанка, должно быть, ищет вас наверху. Не слишком-то сообразительная девица. Лучше крикните ей, чтоб попусту не усердствовала.

Изабелла в нерешительности и недоумении смотрела на эту неведомо откуда взявшуюся хулительницу.

– Вы, верно, одна из дочек? – выпалила та.

– Несомненно, – сказала Изабелла, озадаченная странными повадками дамы. – Только чьих дочек вы имеете в виду?

– Покойного мистера Арчера и моей бедняжки сестры.

– А-а, – протянула Изабелла. – Так вот вы кто – наша сумасбродная тетушка Лидия.

– Это ваш папенька научил вас называть меня так? Да, я твоя тетка, и зовут меня Лидией, но я не сумасбродка, можешь мне поверить. Ты которая из трех?

– Младшая, Изабелла.

– Ну да, старшие – Лилиан и Эдит. Ты самая хорошенькая?

– Вот уж не знаю, – ответила девушка.

– Думаю, я не ошибаюсь.

Таковы были обстоятельства, при которых тетка и племянница впервые познакомились и коротко сошлись.

Уже много лет, после смерти сестры, миссис Тачит находилась в ссоре с зятем. Она вздумала отчитать мистера Арчера за то, что тот дурно воспитывает дочерей, а он, человек горячий и вспыльчивый, предложил ей не совать нос в чужие дела, и она, буквально исполнив его совет, навсегда прекратила с ним отношения. После его кончины она ни строчки не написала племянницам, воспитанным в явном неуважении к ней, что Изабелла – как мы могли заметить – уже успела выказать. Действия миссис Тачит были, как всегда, от начала до конца продуманы. Она давно уже намеревалась отправиться в Америку, чтобы выяснить, хорошо ли помещены ее капиталы (к которым ее муж, известный финансист, не имел никакого касательства), а заодно разузнать о состоянии дел своих племянниц. Писать им она считала излишним, поскольку пренебрегала сведениями, почерпнутыми из переписки: она верила только тому, что видела сама. Однако тетка, как убедилась Изабелла, знала о них более чем достаточно: знала о замужестве старших сестер, знала, что отец оставил им ничтожно мало денег и поэтому решено было продать бабушкин дом, перешедший к отцу по наследству, а вырученные деньги поделить; знала, наконец, что муж Лилиан, Эдмунд Ладлоу, взял на себя это дело, а посему молодая чета, приехавшая в Олбани во время болезни мистера Арчера, осталась в городе и вместе с Изабеллой поселилась в старом доме.

– Какую сумму вы рассчитываете выручить? – спросила миссис Тачит у племянницы, перешедшей с ней в парадную гостиную, которая, по всей очевидности, не вызвала у гостьи восхищения.

– Вот уж не знаю, – ответила девушка.

– Второй раз слышу от тебя такой ответ, – заметила тетка, – а с виду ты совсем не глупа.

– Я не глупа, но в деньгах вправду ничего не смыслю.

– Плоды папенькиного воспитания. Словно он припас для тебя миллион. Сколько же он тебе оставил?

– Право, не знаю. Спросите Эдмунда и Лилиан. Они скоро вернутся.

– Во Флоренции за такой дом не дали бы и ломаного гроша, – сказала миссис Тачит, – но в вашей глуши, полагаю, за него можно взять приличный куш. Каждой из вас достанется кругленькая сумма. Ну, и потом ты, нужно думать, получишь еще кое-что. Как это ты ничего не знаешь – поразительно! Дом стоит на бойком месте. Его, надо полагать, снесут и построят торговые ряды. Вам и самим не дурно бы этим заняться – лавки можно выгодно сдать.

Изабелла с изумлением уставилась на тетку – мысль о лавках была ей в диковину.

– Нет, зачем же… зачем сносить дом, – сказала она. – Я так его люблю!

– Не знаю, с чего тебе любить его, – здесь умер твой отец.

– Да, но от этого я не разлюбила его, – несколько неожиданно возразила девушка. – Мне нравятся места, с которыми многое связано – пусть даже печальное. Эти стены видели много смертей: в них всегда кипела жизнь.

– Ну, если это называть «кипела жизнь»…

– Я хотела сказать – они полны воспоминаний. Здесь любили, страдали. И не только страдали. Ребенком я была здесь очень счастлива.

– Если ты любишь дома, с которыми многое связано, в особенности много смертей, поезжай во Флоренцию. В старинном дворце, где я живу, было убито трое. Трое, о которых известно. И бог знает, сколько еще!

– В старинном дворце, – повторила Изабелла

– Да, милочка. Не то, что этот дом, где пахнет провинцией.

Изабелла пришла в волнение: в ее глазах бабушкин дом всегда был лучшим из лучших. Но это было волнение особого рода – и у нее невольно вырвалось:

– Как бы мне хотелось повидать Флоренцию!

– Что ж, – заявила тетушка. – Будешь умницей, будешь слушаться меня во всем, и я возьму тебя с собой.

Изабелла еще больше поддалась волнению, даже раскраснелась и, молча улыбаясь, взглянула на тетку.

– Слушаться во всем? – сказала она, помедлив. – Вряд ли я могу это обещать.

– Вряд ли. Ты не такая. Ты – своевольница. Впрочем, не мне тебе пенять.

– И все-таки, чтобы попасть во Флоренцию, – воскликнула девушка, – я на многое готова!

Эдмунд и Лилиан все не возвращались, и миссис Тачит уже больше часа без помех разговаривала с племянницей, которая нашла в ней личность необычную, интересную, но прежде всего личность – пожалуй, первую, с которой ей случилось встретиться. Тетушка, как и полагала Изабелла, оказалась весьма эксцентрической особой, а такие люди, в представлении Изабеллы, были неприятны и даже отталкивали. Само это слово связывалось с чем-то гротескным, даже зловещим. Но применительно к тетушке оно обретало ироническую, даже комедийную окраску, и Изабелла невольно сравнивала свою родственницу с людьми обычными, к которым привыкла, и находила, что она намного занимательнее. Во всяком случае, никому еще не удавалось так завладеть вниманием Изабеллы, как этой маленькой чужеземного облика женщине с тонкими губами и живыми глазами, чье чувство собственного достоинства с избытком искупало ее невзрачную внешность. Эта женщина в поношенном плаще говорила о королевских дворах Европы, словно ее принимали там как своего человека! Причем здесь не было ни капли рисовки: миссис Тачит не признавала за аристократией превосходства, а потому вовсю судила и рядила сильных мира сего, не без удовольствия отмечая, что производит впечатление на наивную, восприимчивую головку. Она засыпала Изабеллу вопросами и по ее ответам заключила, что племянница весьма неглупа. Затем Изабелла в свой черед расспросила тетку о разных разностях, и ее ответы, порой весьма неожиданные, поразили девушку, дав пищу для глубоких размышлений. Миссис Тачит дожидалась старшей племянницы ровно столько, сколько полагала сообразным, но, когда пробило шесть, а миссис Ладлоу не появилась, решила удалиться.

– Твоя сестрица ужасная болтушка, как я посмотрю. Она всегда часами сидит в гостях?

– Но вы просидели у нас ровно столько же, – возразила Изабелла. – Ведь Лилиан могла уйти из дому как раз перед вашим приходом.

Миссис Тачит взглянула на племянницу, пропустив дерзость мимо ушей. Бойкий ответ, видимо, пришелся ей по вкусу, к тому же ей хотелось быть великодушной.

– Боюсь, у нее не столь веские причины для оправдания. Во всяком случае, передай ей, что жду ее сегодня в вашей мерзкой гостинице. Вместе с мужем, если угодно. А тебе приходить незачем. С тобой мы еще вволю наговоримся.

4

Миссис Ладлоу была старшей и, по единодушному мнению, самой рассудительной из сестер Арчер: считалось, что Лилиан отличается практическим умом, Эдит – красотой, а Изабелла – «духовностью». Миссис Кейс, вторая по счету, была женой саперного офицера, и, поскольку наш рассказ пойдет не о ней, достаточно будет упомянуть, что красавицей она слыла по праву и украшала собою многие гарнизоны, преимущественно в глухих городках на Западе, куда, к ее великому огорчению, неизменно назначали ее супруга. Лилиан вышла замуж за нью-йоркского стряпчего, молодого человека с зычным голосом и горячей любовью к юриспруденции. Партия эта, как и брак Эдит, не считалась блестящей, но Лилиан, о чем нередко шептались за ее спиной, и такому супружеству могла быть рада – из трех сестер она одна была нехороша собой. Впрочем, она чувствовала себя вполне счастливой и теперь, благославляя судьбу за эту удачу, наслаждалась ролью матери двух сорванцов и хозяйки клиновидного особнячка из дешевого бурого известняка, с трудом втиснутого в ряд домов на 53-й улице. Маленькая, коренастая, она отнюдь не притязала на стройность, некоторая осанистость у нее, впрочем, была, но величавости – никакой. Правда, многие утверждали, что замужество пошло ей весьма на пользу. Сама она более всего гордилась двумя вещами – полемическим талантом мужа и оригинальностью младшей сестры.

– Где мне угнаться за Изабеллой, – частенько говаривала она. – У меня бы никакого времени на это не хватило.

Вместе с тем она с легкой завистью следила за сестрой, наблюдая за каждым ее шагом, как следит обремененная потомством такса за ничем не связанной борзой.

– Я хочу видеть ее замужем за хорошим человеком. Вот все, чего я хочу, – не раз повторяла она мистеру Ладлоу.

– Признаться, не стал бы я добиваться чести быть ее мужем, – неизменно отвечал ей на это мистер Ладлоу чрезвычайно громко и четко.

– Конечно, тебе бы только спорить. Ты всегда говоришь наперекор. И чем только она тебе не угодила? Единственно тем, что так оригинальна.

– Ну а я не охотник до оригиналов, я люблю переводы, – обычно парировал мистер Ладлоу. – Твоя сестрица – книга на иностранном языке. Она мне непонятна. Ей бы в пору выйти замуж за армянина или португальца.

– Этого-то я и боюсь! – восклицала Лилиан, которая считала Изабеллу способной на все.

Миссис Ладлоу с большим интересом выслушала известие о прибытии миссис Тачит и стала готовиться предстать пред ее очи. До нас не дошло точных сведений о том, что сообщила сестре Изабелла, но, несомненно, ее рассказ подсказал тему беседы, которая завязалась между супругами Ладлоу, когда они в тот же вечер одевались к предстоящему визиту.

– Я так надеюсь, что она сделает для Изабеллы что-нибудь существенное. Она явно очень расположилась к сестре.

– Чего ты ждешь от нее? – спросил Эдмунд Ладлоу. – Дорогих подарков?

– Вовсе нет. Ничего похожего. Я хочу, чтобы она обратила на Изабеллу внимание, полюбила ее. Кому как не ей оценить Изабеллу. Она полжизни провела среди иностранцев – она уже много успела рассказать об этом Изабелле. А ведь ты и сам говорил – наша Изабелла почти иностранка.

– Значит, ты хочешь, чтобы тетка одарила твою сестрицу любовью на иностранный лад. Разве здесь ей не хватает любви?

– Но ей непременно надо съездить в Европу, – сказала миссис Ладлоу. – Кому как не ей.

– И хочешь, чтобы тетка взяла ее с собой?

– Это она ей уже предложила – просто не чает увезти Изабеллу. Но я жду от нее большего – чтобы там, в Европе, она открыла перед Изабеллой все возможности. Нашей Изабелле, – сказала миссис Ладлоу, – надо только предоставить возможности.

– Возможности для чего?

– Чтобы совершенствоваться.

– Силы небесные! – воскликнул Эдмунд Ладлоу. – Куда ей еще совершенствоваться.

– Ну, конечно, – тебе лишь бы затеять спор. А ведь я могу и обидеться, – отвечала ему жена. – Только ты и сам знаешь, что любишь ее.

– А ты знаешь, что я люблю тебя? – спросил шутливо мистер Ладлоу Изабеллу час спустя, водя щеткой по шляпе.

– Вот уж что мне решительно все равно, – отвечала Изабелла, смягчая улыбкой и тоном заносчивость слов.

– Ох, как мы заважничали, познакомившись с миссис Тачит, – вступила в разговор старшая сестра.

Но Изабелла с полной серьезностью отвергла сие утверждение.

– Неправда, Лили. Ничуть я не заважничала.

– Да на здоровье. Что тут дурного? – примирительно сказала Лили.

– А почему нужно важничать, познакомившись с миссис Тачит?

– Та-та-та! – воскликнул Ладлоу. – Заважничала! Заважничала! Еще больше, чем всегда!

– Если я когда и заважничаю, – отвечала Изабелла, – то по более нажной причине.

Каковы бы ни были ее чувства, однако она чувствовала себя иначе, чем всегда, словно с ней действительно что-то произошло. Вечером, оставшись одна, она сначала посидела возле лампы, сложа руки, забыв о привычных своих занятиях. Затем встала, прошлась по комнате, прошла из комнаты в комнату, держась ближе к стене, куда не достигал свет лампы. На душе у нее было смутно, тревожно, ее чуть-чуть лихорадило. То, что произошло, было намного важнее, чем могло бы показаться на первый взгляд, – ее жизнь круто менялась. Что сулила ей эта перемена, оставалось пока неизвестным, но в ее положении любой поворот судьбы был желанным. Ей хотелось – так говорила себе Изабелла – подвести черту под своей прошедшей жизнью и начать сызнова. Она давно вынашивала эту мечту, сжилась с ней, как с шумом стучавшего по ставням дождя, и не раз уже делала попытку начать сызнова.

Укрывшись в полумраке тихой гостиной, Изабелла опустилась в кресло и закрыла глаза, но не для того, чтобы забыться в дреме. Напротив, сна не было ни в одном глазу; она старалась сосредоточить свое внутреннее зрение на чем-нибудь одном. Ее воображение всегда было до чрезвычайности стремительно, и если пред ним захлопывали дверь, оно устремлялось в окно. Изабелла не умела ставить ему преграды и в критические минуты, когда лучше было бы положиться всецело на разум, расплачивалась за поблажки этой своей склонности видеть, накапливать не просеянные рассудком впечатления. Теперь, когда она знала, что стоит на пороге больших перемен, картины той жизни, которую она покидала, обступили ее со всех сторон. Часы и дни прошедшей поры вернулись к ней вновь и в тишине гостиной, нарушаемой лишь тиканьем больших бронзовых часов, проносились перед ней длинной чередой. Жизнь ее сложилась хорошо, а сама она была счастливицей – такой вывод напрашивался сам собой. Она получала все самое лучшее, а в мире, где столько людей ведут незавидное существование, быть избавленной от всего тягостного – немалое преимущество. Изабелла даже считала, что ее опыту, пожалуй, недостает тягостных впечатлений, которые, как она знала из книг, могут быть иной раз не только содержательны, но и поучительны. Отец всегда оберегал ее от невзгод – ее обожаемый красавец отец, который и сам питал отвращение ко всему неприятному. Быть дочерью такого отца казалось Изабелле великим счастьем; она искренне гордилась своим родителем. Лишь после его смерти она наконец поняла, что дочерям он открывался своей праздничной стороной, на деле же, а не в мечтах ему отнюдь не всегда удавалось избегать столкновений с уродствами жизни. Однако это открытие только удвоило ее нежность к нему: ее вовсе не угнетала мысль, что он был слишком великодушен, слишком добр, слишком безразличен к низменным расчетам. Правда, многие полагали, что в этом безразличии он заходил чересчур далеко, особенно те – а таковых нашлось немало, – кому он не платил долгов. Они не делились с Изабеллой своим мнением об ее отце, но читателю, возможно, небезынтересно будет узнать, что они думали о нем: по их мнению, у покойного мистера Арчера была отличная голова и талант занимать друзей (или, как сказал один острослов, занимать у друзей), но за всем тем жизнью своей он распорядился крайне неразумно. Он пустил на ветер изрядное состояние, отличался, увы, излишним пристрастием к веселому застолью и, что греха таить, к картам. Некоторые не в меру злые языки даже обвиняли его в том, что он пренебрег воспитанием собственных дочерей. Девочки не получили систематического образования, и у них никогда не было настоящего дома; их баловали, но толком ничему не учили. Они росли под присмотром служанок и гувернанток (обычно никуда не годных); иногда их отдавали в какую-нибудь второсортную французскую школу, откуда в конце первого же месяца они в слезах возвращались домой. Дойди эти пересуды до Изабеллы, они вызвали бы крайнее ее возмущение: в ее представлении отец открывал им блестящие возможности. Даже в том, что он на три месяца оставил ее с сестрами в Нев-шатале на попечении бонны-француженки, а та вскоре сбежала с каким-то русским аристократом, проживавшим в том же отеле, – даже в пору этой столь неблаговидной истории (случившейся, когда Изабелле минуло одиннадцать лет) она не почувствовала ни страха, ни стыда, напротив, сочла этот эпизод весьма романтическим и вполне отвечающим духу свободного воспитания. Отец был человеком широких взглядов, а его непоседливость и даже непоследовательность в поступках лишь служили тому доказательством. Он полагал, что его девочкам с самого раннего возраста необходимо как можно больше повидать свет, а потому, еще до того как Изабелле исполнилось четырнадцать лет, отец уже трижды возил ее с сестрами за океан – правда, всякий раз давая им насладиться зрелищем обещанной Европы всего каких-нибудь несколько месяцев, так что эти путешествия только разжигали в Изабелле аппетит, не давая возможности утолить его. Она не могла не защищать своего отца, ибо принадлежала к его трио, «искупавшему» те досадные стороны жизни, о которых он так не любил говорить. В последние годы его готовность уйти из этого мира, где с приближением старости он уже не мог с привычной легкостью следовать своим прихотям, сильно поуменыпилась под влиянием горестной мысли о разлуке с его необыкновенной, с его замечательной дочерью. Позднее, когда поездки в Европу прекратились, мистер Арчер все равно умел наполнить жизнь своих дочерей всевозможными радостями; если самого его и тревожило состояние его финансовых дел, девушки искренне считали, что владеют очень многим. Изабелла превосходно танцевала, хотя, помнилось ей, не пользовалась особенным успехом на балах в Нью-Йорке; ее сестра Эдит – таково было единодушное мнение – завоевала там куда больше сердец. На долю Эдит выпал такой разительный успех, что у Изабеллы тотчас открылись глаза и на то, в чем за^ ключался секрет неотразимости сестры, и на то, чего ей самой недоставало: ее умение резвиться, скакать и вскрикивать – притом с должным эффектом – было весьма ограничено. Девятнадцать человек из двадцати (включая и самое Изабеллу) полагали Эдит намного привлекательнее младшей сестры, зато двадцатый не только не соглашался с подобным приговором, но, более того, дерзал обвинять других в вульгарности вкуса. В тайниках души наша юная леди даже больше Эдит жаждала успеха, но тайники эти были так глубоко запрятаны, что сообщение между ними и внешним миром было весьма затруднительным. Изабелла встречалась с множеством молодых людей, осаждавших Эдит, но они по большей части сторонились ее, полагая, что разговор с ней требует серьезной подготовки. Слава «читающей девицы» сопутствовала ей, как облако Гомеровой богине, и создавало вокруг нее завесу; считалось, что такая репутация обязывает собеседника касаться сложных вопросов и держаться в строгих рамках. Бедняжке нравилось слыть умной, но вовсе не хотелось прослыть книжным червем; она стала читать тайком и, обладая превосходной памятью, не позволяла себе блистать цитатами. Ею владела неутолимая жажда знаний, но утолять ее она предпочитала не с помощью книг, а из любых других источников. Ею владел огромный интерес к жизни, и она не переставала зорко всматриваться в нее и размышлять. В ней самой таился великий запас жизненных сил; для нее не было большего наслаждения, чем чувствовать неразрывную связь между движениями собственной души и бурными событиями окружающего мира. Поэтому ей нравились людские толпы и бескрайние просторы, книги о войнах и революциях, картины на исторические сюжеты – картины, которым, сознательно идя на этот грех, прощала плохую живопись ради их содержания. Во время войны Юга и Севера[10] Изабелла была еще девочкой; тем не менее все эти годы она жила в крайнем возбуждении и нередко (к величайшему своему смущению) в равной мере восхищалась доблестью обеих армий. Разумеется, бдительность ее недоверчивых кавалеров никогда не заходила так далеко, чтобы объявить Изабеллу вне закона: у тех, кто приближался к ней, не настолько сильно бились сердца, чтобы они теряли голову, и наша героиня все еще не прикоснулась к тем главным наукам, которые соответствуют ее возрасту и полу. У нее было все, что только могла пожелать молодая девушка: родительская ласка, восхищение, конфеты, букеты, сознание неотъемлемого права пользоваться всеми привилегиями своего круга, неограниченные возможности танцевать на балах, ворох модных платьев, лондонский «Спектейтор»,[11] книжные новинки, музыка Гуно,[12] стихи Браунинга[13] и романы Джордж Элиот.[14]

Все это, оживленное игрою памяти, мелькало перед нею пестрой смесью сцен и лиц. Многое, уже забытое, воскресало вновь, другое, еще не так давно казавшееся особенно значительным, стерлось и исчезло. Она словно смотрела калейдоскоп и только тогда остановила его движение, когда вошла горничная и доложила, что ее желает видеть некий джентльмен. Этим джентльменом был Каспар Гудвуд, прямодушный молодой бостонец, который познакомился с мисс Арчер год назад и считал ее красивейшей девушкой своего времени; согласно правилу, упомянутому нами выше, он бранил это время за крайнюю глупость. Каспар Гудвуд нет-нет да писал Изабелле, и недели две назад прислал из Нью-Йорка письмо. Изабелла предполагала, что он вполне может появиться перед ней, и в этот пасмурный день, не отдавая себе в том отчета, ждала его. Однако, услышав, что он уже здесь, не обнаружила большого желания его видеть. Каспар Гудвуд был самым достойным из всех ее поклонников, он был превосходнейший молодой человек и внушал ей чувство глубокого, необычайного уважения. Никто из ее знакомых не вызывал в ней подобного чувства. Толковали, что он хочет жениться на Изабелле, но об этом, разумеется, лучше было знать им двоим. Доподлинно же было известно только то, что, приехав на несколько дней в Нью-Йорк в надежде застать там мисс Арчер и узнав, что она все еще в Олбани, он отправился туда с единственной целью повидать ее. Изабелла не поспешила ему навстречу; еще несколько минут она ходила по комнате в предчувствии новых сложностей. Когда наконец она вышла в гостиную, Каспар Гудвуд стоял возле лампы. Высокого роста, крепкого сложения, он держался слишком прямо, был сухощав и смугл лицом. Природа наделила его не столько романтической, сколько неприметной красотой, но что-то в его физиономии остановило бы ваше внимание, и, если вас привлекают голубые глаза с особенно пристальным взглядом – глаза словно с другого, более светлокожего лица – и почти квадратный подбородок, который, как принято считать, говорит о решительном характере, это внимание было бы вознаграждено. Изабелла отметила про себя, что и на сей раз подбородок его говорит о принятом решении, однако полчаса спустя Каспар Гудвуд, явившийся к ней действительно полный надежд и решимости, вернулся к себе с горьким чувством человека, потерпевшего поражение. Остается добавить, что он не принадлежал к числу тех, кто легко мирится с поражением.

5

Ральф Тачит относился ко всему на свете философски; однако он не без волнения постучал (без четверти семь) в комнату матери. Даже у философов бывают свои пристрастия, и, не будем скрывать, из двух людей, которым он был обязан жизнью, сладость чувства сыновней привязанности даровал ему отец. Отец – как нередко отмечал про себя Ральф – питал к нему скорее материнские, а мать – напротив, отеческие чувства или даже, выражаясь нынешним языком, начальнические. Вместе с тем она была вполне расположена к своему единственному чаду и неизменно настаивала на том, чтобы сын проводил с нею три месяца в году. Ральф отдавал должное ее материнской нежности, не закрывая, однако, глаза на то, что в ее безупречно налаженном и обслуженном доме он занимал второстепенное место – после ее присных, на которых лежала обязанность неукоснительно и в мельчайших подробностях исполнять ее волю. Когда он вошел, миссис Тачит уже оделась к обеду, тем не менее обняла сына затянутой в перчатку рукой и, усадив возле себя на софу, принялась расспрашивать о здоровье мужа и его собственном. Получив не слишком утешительный ответ, она сказала, что лишний раз убедилась в мудрости своего решения не подвергать себя превратностям английской погоды. В этом ужасном климате она, пожалуй, и сама бы сдала. Ральф улыбнулся при мысли, что его мать может в чем-либо или кому-либо сдаться, и счел излишним напоминать ей о том, что климат Англии вряд-ли повинен в его недуге, поскольку большую часть года он проводил вне ее пределов.

Ральф был еще ребенком, когда его отец, Дэниел Трэси Тачит, уроженец города Ранленда в штате Вермонт, прибыл в Англию в качестве одного из компаньонов того самого банка, который он возглавил десять лет спустя. Дэниел Тачит понимал, что в новом отечестве ему предстоит прожить долгие годы и отнесся к этому обстоятельству просто, здраво и с готовностью к нему приноровиться. Однако он решил ни в коем случае не вытравливать в себе американца и не обнаружил желания обучать сему тонкому искусству своего единственного сына. Он не видел ничего мудреного в том, чтобы жить в Англии, применяясь, но не переменяясь, и считал само собой разумеющимся, что после его смерти Ральф поведет дела в старом угрюмом здании банка все на тот же новый американский лад. Он приложил усилия, чтобы настроить мальчика на этот лад, отправив его учиться на родину. Ральф пробыл в Америке несколько лет, закончив там сначала школу, а затем университет; когда он вернулся, отец решил, что от него даже слишком отдает американцем, и поместил на три года в Оксфорд. Гарвард был поглощен Оксфордом,[15] и Ральф наконец стал достаточно англичанином. Внешне он как нельзя лучше вошел в окружающую его среду, однако это было лишь маской, под которой скрывался независимый ум, легко отбрасывавший чужие влияния и по природе своей склонный дерзать, иронизировать и предаваться безграничной свободе суждений. Ральф подавал немалые надежды; в Оксфорде, к несказанному удовольствию отца, он шел среди первых, и все вокруг не переставали сожалеть, что перед таким талантливым юношей закрыта политическая карьера.[16] Он мог бы ее сделать, возвратившись на родину (хотя трудно сказать, как сложилась бы там его судьба), но, даже если бы мистер Тачит согласился расстаться с сыном (чего он вовсе не хотел), Ральф и сам не пошел бы на то, чтобы между ним и отцом, которого он считал лучшим своим другом, всегда лежала бы водная пустыня. Ральф не только любил отца, он восторгался им и почитал за счастье быть свидетелем его успехов. Он считал Дэниела Тачита человеком гениальным и, хотя не питал ни малейшего интереса к тайнам банковского дела, изучил его единственно для того, чтобы иметь возможность оценить, до каких вершин поднялся в нем его отец. Но более всего он восхищался в старом джентльмене его умением хоронитьея в тончайшую, словно отшлифованную воздухом Англии, слоновой кости броню, которая при любых обстоятельствах оставалась непроницаемой. Дэниел Тачит не кончал ни Оксфорда, ни Гарварда; ему некого было винить, кроме самого себя, что в руках его сына оказался ключ к современному скептицизму. Однако Ральф, в чьей голове роились сотни мыслей, о которых понятия не имел его отец, бесконечно уважал его за самобытный ум. Американцы, по праву или нет, славятся легкостью, с какой они приноравливаются к жизни в чужой стране; но мистер Тачит не шел в своей гибкости дальше определенных пределов, чем отчасти и создал почву для своего успеха. Он сохранил в первозданной свежести большинство свойственных ему изначально черт и, к неизменному удовольствию сына, говорил по-английски в образном стиле, характерном для склонных к красноречию районов Новой Англии.[17] К концу жизни он не переменился, но обрел мягкость, равную разве его богатству; он сочетал совершенное знание людей с умением держаться со всеми как ровня, и его «общественная репутация», ради которой он не шевельнул и пальцем, была без единого изъяна, как налившийся соком нетронутый плод. То ли из-за недостатка воображения, то ли из-за отсутствия так называемого «чувства истории», многие особенности английского образа жизни, обычно поражающие образованных иностранцев, остались для него за семью печатями. Некоторых различий он так и не заметил, некоторых обычаев так и не усвоил, в некоторых темных сторонах так и не стал копаться. Впрочем, что касается последних, он много утратил бы в мнении сына, если бы стал в них копаться.

По выходе из Оксфорда Ральф на несколько лет отправился путешествовать, а затем ему пришлось взгромоздиться на высокий табурет в банке отца. Важность и значительность подобного поста определяются, надо полагать, не высотой табурета, а иными соображениями; поэтому Ральф, на редкость длинноногий, с удовольствием стоял и даже прохаживался в часы работы. Однако ему не суждено было посвятить этому занятию долгие годы: восемнадцать месяцев спустя он серьезно занемог: сильная простуда, которую он схватил, поразила легкие и привела их в плачевное состояние. Пришлось оставить банк и, подчинившись печальной необходимости, в буквальном смысле заняться собой. Вначале Ральф отнесся к этой задаче спустя рукава – ему казалось, что занимается он отнюдь не собой, а какой-то никому не интересной и ничем не интересующейся личностью, с которой у него, Ральфа, решительно нет ничего общего. Однако, сойдясь с незнакомцем поближе, он смягчился к нему и кончил тем, что научился скрепя сердце терпеть его и даже до некоторой степени уважать. Кого только не роднит несчастье! Ральф, понимая, как много поставлено на карту, и сам поражаясь своему благоразумию, стал исполнять свои безрадостные обязанности с достаточным вниманием. Усилия его не остались втуне и были вознаграждены: бедняга по крайней мере остался жив. Правое легкое начало заживать, левое обещало последовать его примеру, и, по уверению врачей, проводя зимы в теплых странах, куда стекаются страдающие грудной болезнью, он мог рассчитывать еще на десяток и более лет. И хотя Ральф нежно полюбил Лондон и клял судьбу, обрекшую его на изгнание, но сколько бы он ее ни клял, другого выхода у него не было, поэтому, мало-помалу убедившись, что его больные легкие благодарны даже за скудные милости, он стал на них не в пример щедрей. Зимовал, как говорится, в теплых краях, грелся на солнце, в ветреную погоду не покидал дома, в дождливую – постель, и несколько раз, когда ночью выпадал снег, чуть было не уснул в ней навеки.

Он призвал себе на выручку безразличие, и этот скрытый ресурс – словно большой кусок сладкого пирога, украдкой сунутого в детский ранец доброй старушкой няней, – помогал ему мириться с утратами; ведь при всем том он был серьезно болен, и сил хватало лишь на то, чтобы вести свою нелегкую игру. Он говорил себе, что в мире нет дел, которые привлекали бы его всерьез, и поприща славы ему, во всяком случае, не пришлось отринуть. Но теперь на него снова нет-нет да веяло ароматом запретного плода, напоминая, что подлинная радость дана нам только в кипучей деятельности. Жизнь, которую он вел, походила на чтение хорошей книги в плохом переводе – жалкое занятие для человека, понимавшего, что в нем пропадает блестящий лингвист. У него бывали хорошие зимы и плохие зимы, и когда болезнь отпускала его, он даже тешил себя надеждой на полное выздоровление. Но за три года до событий, с которых мы начали наше повествование, надежда эта окончательно рухнула: он задержался в Англии дольше обычного, и холода настигли его прежде, чем он укрылся в Алжире. Он прибыл туда еле живой и несколько недель находился между жизнью и смертью. Он чудом поднялся на ноги, но при первых же шагах понял, что второму чуду не бывать. Он сказал себе, что час его близок и нужно жить, помня о нем, но по крайней мере в его власти провести остаток дней с наибольшей – насколько это удастся в таком положении – приятностью. В ожидании близкого конца возможность просто пользоваться способностями, которыми наградила его природа, стала для него величайшим наслаждением; ему даже казалось, что он первый открыл радость созерцания. Время, когда ему горько было расставаться с мечтой о славе – мечтой навязчивой при всей ее неясности, мечтой обольстительной, несмотря на постоянную борьбу с весьма здравыми вспышками критического отношения к себе, – осталось далеко позади. Друзья нашли, что он повеселел, и, приписывая эту перемену уверенности в скором выздоровлении, многозначительно качали головами. На самом деле безмятежность его была лишь диким цветком, пробившимся среди развалин.

Запретный плод, как известно, сладок, и, надо думать, именно это обстоятельство послужило причиной того, что появление молодой леди, явно не относившейся к разряду скучных, вызвало в Ральфе внезапный интерес. Что-то говорило ему: если распорядиться собою с умом, здесь его ждет занятие на много дней вперед. Добавим мимоходом, что возможность любви – т. е. любить, а не быть любимым – все еще значилась в его урезанной жизненной программе. Он только запретил себе бурное проявление чувств. К тому же, было мало вероятно, чтобы он мог внушить кузине пламенную страсть, да и она вряд ли смогла бы, даже если бы попыталась, возбудить в нем подобное чувство.

– А теперь расскажите мне о нашей гостье, – сказал он, обращаясь к матери. – Что собственно вы намерены с ней делать?

Миссис Тачит не замедлила с ответом.

– Я намерена просить твоего отца пригласить ее провести несколько недель в Гарденкорте.

– К чему такие церемонии, – заметил Ральф. – Отец и без того ее пригласит.

– Не знаю, не знаю. Она – моя племянница, а не его.

– Однако, матушка, вы стали изрядной собственницей! Тем больше у отца оснований ее пригласить. Ну, а потом? После этих нескольких месяцев – невозможно ведь приглашать такую милую девушку всего на несколько жалких недель? Что вы намерены с ней делать потом?

– Взять с собой в Париж и заняться ее туалетами.

– Разумеется. Ну, а кроме туалетов?

– Пригласить на осень к себе во Флоренцию.

– Это все частности, дорогая мама, – сказал Ральф. – Я спрашиваю, что вообще вы намерены делать с ней.

– Исполнить свой долг! – провозгласила миссис Тачит. – Ты, надо думать, очень ее жалеешь.

– Вовсе нет. Она не произвела на меня впечатления особы, которую нужно жалеть. Скорее я ей завидую. Впрочем, чтобы мне решить этот вопрос, объясните хотя бы в общих чертах, в чем вы видите свой долг.

– В том, чтобы показать ей четыре европейских страны – две из них пусть сама выберет – и дать возможность в совершенстве выучить французский. Она уже и так его неплохо знает.

– Звучит суховато, – слегка нахмурился Ральф. – Даже при том, если две страны она выберет сама.

– Суховато? – сказала миссис Тачит, смеясь. – Предоставим Изабелле сбрызнуть наше путешествие живою водой. Ее присутствие освежает, как летний дождь.

– Вы считаете ее одаренным существом?

– Не знаю, одаренное ли она существо, но девица она умная, с характером и пылким нравом. Она понятия не имеет, что такое скука.

– Охотно верю, – сказал Ральф и вдруг добавил: – А как вы ладите между собой?

– Не хочешь ли ты сказать, что со мной скучно? Она так не считает. Другие девушки – возможно, но не она – она слишком умна для этого. По-моему, ей очень занятно со мной. И мы превосходно ладим, потому что я ее понимаю; я знаю девушек этой породы. Она во всем прямодушна – я тоже. Мы обе знаем, чего нам друг от друга ждать.

– Милая мама! – воскликнул Ральф. – Кто же не знает, чего ждать от вас. Меня вы ни разу не удивили. Разве что сегодня, подарив мне хорошенькую кузину, о существовании которой я даже не подозревал.

– Ты и в самом деле считаешь ее хорошенькой?

– Прехорошенькой. Впрочем, это не главная ее прелесть. В ней есть что-то необычное, что-то свое – вот это-то меня и поразило. Кто эта своеобразная девушка? Что она такое? Где вы нашли ее? Как познакомились?

– Я нашла ее в старом доме в Олбани. Шел дождь, и она сидела в мрачной зале с толстенной книгой в руках и умирала от скуки. Правда, она не понимала, что скучает, но, когда я уходила, она, по-моему, была весьма благодарна мне за то, что я открыла ей на это глаза. Ты скажешь, незачем было это делать – незачем было вмешиваться в ее жизнь. Возможно, ты и прав, но я сделала это намеренно: мне показалось, она предназначена для лучшей доли. И я подумала, что сослужу ей добрую службу, если возьму с собой и покажу белый свет. Она считает себя весьма осведомленной особой – как и многие девицы в Америке. Однако, как и многие девицы в Америке, она глубоко заблуждается. Кроме того, если хочешь знать, я подумала, что с ней не стыдно показаться на люди. Приятно, когда о тебе существует хорошее мнение, а в моем возрасте ничто так не красит женщину, как хорошенькая племянница. Ты знаешь, я много лет не встречалась с дочерьми моей сестры: у них был отвратительный отец. Но я всегда намеревалась что-нибудь для них сделать, как только он переселится туда, где всем найдется местечко. Я навела о них справки и без предупреждения отправилась к ним сама. И объявила, кто я. Кроме Изабеллы, там еще две сестры, обе замужем; я познакомилась только со старшей и ее мужем – крайне неприятный субъект, к слову сказать. Его жена, по имени Лили, очень обрадовалась, узнав, что я заинтересовалась Изабеллой; она утверждает, будто ее сестре как раз и нужно, чтобы ею заинтересовались. Лили говорила о ней так, точно это непризнанный талант, который нуждается в поощрении и поддержке. Возможно, Изабелла и в самом деле непризнанный талант, только я еще не разобралась, какой. Миссис Ладлоу пришла в восторг, когда я сказала, что возьму ее сестру в Европу. Они все там смотрят на Европу как на прибежище для эмигрантов, для ищущих спасения, как на край, куда можно сбыть излишек населения. Изабелла с радостью откликнулась на мое приглашение, и дело сладилось без хлопот. Правда, некоторые затруднения возникли, когда речь зашла о деньгах – Изабелла, насколько я могу судить, решительно не желает ни у кого одолжаться. Но у нее есть небольшие средства, и она думает, что путешествует на собственный счет. Ральф внимательно выслушал этот пространный отчет, который, однако, только в незначительной мере утолил его любопытство.

– Что ж, если у нее есть талант, – сказал он, – нам остается выяснить – к чему. Может быть, ее талант в том, чтобы покорять сердца?

– Не думаю. При беглом знакомстве ее, пожалуй, можно принять за кокетку, но это ошибочное впечатление. Во всяком случае, разгадать ее, по-моему, не просто.

– Значит, Уорбертон пошел по неверному пути, – воскликнул Ральф. – А он-то гордится своим открытием.

Миссис Тачит покачала головой.

– Лорду Уорбертону ее не понять. Пусть и не пытается.

– Он очень умен, – возразил Ральф. – Однако вовсе неплохо заставить его иногда поломать себе голову.

– Изабелла с удовольствием заставит английского лорда поломать себе голову.

Ральф снова нахмурился.

– А что она знает о лордах?

– Ровным счетом ничего. А это тем более не сможет уложиться в его голове.

При этих словах Ральф рассмеялся и, взглянув в окно, спросил:

– Вы не собираетесь спуститься к отцу?

– Спущусь, без четверти восемь, – отвечала миссис Тачит.

Сын посмотрел на часы.

– В таком случае у вас еще целых четверть часа. Расскажите мне еще об Изабелле.

Но миссис Тачит отклонила эту просьбу, сказав, что ему придется самому разбираться в кузине.

– Да, – продолжал тем не менее Ральф, – с ней, безусловно, не стыдно показаться на люди. А вот не причинит ли она вам беспокойства?

– Надеюсь, нет. Ну а если и причинит, я все равно не отступлюсь. Я никогда не меняю своих решений.

– Она показалась мне очень непосредственной, – сказал Ральф.

– От непосредственных людей еще не так много беспокойства.

– Безусловно, – сказал Ральф. – И вы первая тому доказательство. Я не знаю никого непосредственнее вас, но, уверен, вы никогда никому не причиняли беспокойства. Ведь, беспокоя других, надо обеспокоить себя. Но вот что еще скажите – мне это только что пришло в голову: умеет она давать отпор?

– Хватит! – воскликнула мать. – Конца нет твоим вопросам. Изволь разбираться сам.

Но Ральф еще не исчерпал своих вопросов.

– А ведь вы так и не сказали, что намерены с ней делать, – напомнил он.

– Делать? Ты говоришь об этом так, словно Изабелла штука ситца. Ничего я не собираюсь делать ни с ней, ни тем паче из нее. Она будет делать, что ей заблагорассудится. Это было ее непременное условие.

– Значит, в той телеграмме вы хотели сказать, что характер у нее самостоятельный.

– Я никогда не знаю, что хочу сказать в телеграммах, особенно в тех, которые посылаю из Америки. Ясность обходится слишком дорого. Пойдем вниз, к отцу.

– А разве уже без четверти восемь? – спросил Ральф.

– Я могу снизойти к его нетерпению, – ответила миссис Тачит. Ральф имел свое мнение на этот счет, но возражать не стал. Вместо этого он предложил матери руку, что позволило ему, спускаясь с нею по лестнице – просторной, пологой, с широкими мореного дуба перилами, считавшейся одной из достопримечательностей Гарденкорта, на минуту задержаться на площадке.

– Вы, кажется, собираетесь выдать ее замуж?

– Замуж? Мне было бы жаль сыграть с ней такую шутку. К тому же она и сама вполне может выйти замуж. У нее для этого есть все возможности.

– Вы хотите сказать, что она уже избрала себе мужа?

– Ну, мужа, не мужа, а какой-то молодой человек из Бостона существует!

Ральф снова двинулся вниз – он не испытывал ни малейшего желания слушать о молодом человеке из Бостона.

– Как говорит отец, у каждой американки непременно есть жених. Мать отказалась удовлетворить любопытство сына, отослав его к первоисточнику, и вскоре ему представилась возможность воспользоваться ее указанием. Оставшись в гостиной вдвоем со своей юной родственницей, Ральф мог вволю наговориться с ней. Лорд Уорбертон, прискакавший из своего поместья за десять миль, уехал еще до обеда, а мистер и миссис Тачит, которые за это время успели, по-видимому, исчерпать интерес друг к другу, под благовидным предлогом усталости удалились каждый на свою половину. Ральф целый час болтал с кузиной, которая вовсе не казалась измученной, хотя первую часть дня провела в пути. Она на самом деле была очень утомлена, знала это и знала, что назавтра заплатит дорогой ценой. Однако она взяла себе в привычку не сдаваться, пока окончательно не выбивалась из сил и не сознавалась в усталости, пока могла выдержать роль. Сейчас это маленькое притворство не стоило большого труда: ей было интересно, и она, говоря ее же словами, «плыла по течению». Изабелла попросила Ральфа показать ей картины; картин в доме было великое множество, и почти все они были приобретены Ральфом. Лучшие висели в дубовой галерее, продолговатой зале превосходных пропорций, с двумя гостиными по оба конца. По вечерам в ней обычно горел свет, однако это освещение было недостаточным, чтобы как следует разглядеть картины, и лучше было бы отложить осмотр на завтра. Так Ральф и посоветовал кузине, и лицо ее тотчас – несмотря на улыбку – выразило разочарование.

– Я хотела бы, если можно, – сказала она, – взглянуть на них сегодня.

Изабелла была нетерпелива, знала это за собой, но ничего не могла поделать, и сейчас тоже не сумела справиться с собой.

«Ого, – подумал Ральф, – здесь обходятся без советов». Однако досады он не почувствовал. Напротив, ее настойчивость показалась ему забавной и даже милой.

Закрепленные на кронштейнах светильники помещались на некотором расстоянии друг от друга и давали неяркий, зато мягкий свет. Он падал на чистые краски картин, на тусклую позолоту тяжелых рам, бросая отблески на тщательно навощенный пол. Ральф взял шандал и повел кузину по зале, показывая ей то, что особенно любил. Изабелла переходила от одной картины к другой, выражая восторг негромкими восклицаниями и чуть слышными замечаниями. Она явно понимала толк в живописи, обнаружив, к немалому удивлению Ральфа, природный вкус. Взяв второй шандал, она подолгу рассматривала то одно, то другое. Она высоко поднимала шандал, и тогда Ральф, отступая к середине галереи, смотрел не столько на картину, сколько на Изабеллу. По правде говоря, он ничего не терял, обращая взор в эту сторону – его кузина могла заменить многие произведения искусства. Она, несомненно, была тонка, бесспорно воздушна и, безусловно, высока. Недаром знакомые, сравнивая младшую мисс Арчер с сестрами, всегда добавляли слово «тростинка». Ее темные, почти черные волосы вызывали зависть многих женщин, а светло-серые глаза, которые иногда, в минуты сосредоточенности, выражали, быть может, чрезмерную твердость, пленяли всеми оттенками мягкости.

Ральф и Изабелла дважды медленно прошлись по галерее из конца в конец.

– Ну вот, – сказала она, – теперь я намного больше знаю.

– Вы, я вижу, стремитесь как можно больше знать, – сказал Ральф.

– Да, я хочу много знать. Большинство девушек так ужасающе невежественны.

– На мой взгляд, вы не похожи на большинство.

– Многим хотелось бы стать иными… и как их за это бранят, – сказала Изабелла, явно предпочитая пока не задерживать внимания на своей особе. И тут же, чтобы придать разговору другой оборот, спросила: – Скажите, а у вас здесь водятся привидения?

– Привидения?

– Ну, духи, те, что являются людям по ночам. В Америке мы зовем их привидениями.

– Мы здесь тоже. Когда они нам являются.

– Значит, они вас посещают? В таком романтическом старинном доме их не может не быть.

– Наш дом вовсе не романтический, – сказал Ральф. – Боюсь, вы будете разочарованы, если на это рассчитываете. Он убийственно прозаичен, никакой романтики здесь нет, разве что вы привезли ее с собой.

– Конечно, и очень много. И, по-моему, я привезла ее туда, куда нужно.

– Несомненно, если ваша цель – сохранить ее в неприкосновенности. Мы с отцом ей вреда не причиним.

Изабелла посмотрела на него.

– Разве, кроме вашего отца и вас, здесь никто не бывает?

– Почему? Моя матушка.

– А-а. С ней я хорошо знакома. Она не романтическая натура. А гости к вам приезжают?

– Очень редко.

– Жаль! Я люблю встречаться с людьми.

– В таком случае ради вас мы пригласим сюда все графство.

– Вы смеетесь надо мной, – сказала девушка строго. – А кто тот джентльмен, который гулял с вами по лужайке, когда я приехала?

– Наш сосед. Он не часто приезжает сюда.

– Жаль. Он мне понравился, – сказала Изабелла.

– Но вы, кажется, не успели перемолвиться с ним и двумя словами, – возразил Ральф.

– Ну и что же? Все равно он мне понравился. И ваш батюшка тоже. Очень понравился.

– Рад это слышать. Отец – чудеснейший человек.

– Как жаль, что он болен, – сказала Изабелла.

– Вот и помогите мне ухаживать за ним. Из вас, надо думать, выйдет отличная сиделка.

– Боюсь, что нет. Говорят, я для этого не гожусь. Слишком много рассуждаю. Но вы так и не рассказали мне о привидении, – вдруг напомнила она.

Ральф, однако, не пожелал вернуться к этой теме.

– Вам понравился отец, понравился лорд Уорбертон. Полагаю, вам нравится и моя матушка.

– Очень нравится, потому что… потому что… – Изабелла запнулась, пытаясь найти причину, объясняющую ее привязанность к миссис Тачит.

– В таких случаях никогда не знаешь – почему, – сказал Ральф смеясь.

– Я всегда знаю – почему, – ответила девушка. – Потому что она не старается нравиться. Ей безразлично, нравится она или нет.

– Значит, вы любите ее из чувства противоречия? Знаете, а ведь я очень похож на нее, – сказал Ральф.

– По-моему, нисколько не похожи. Вам как раз очень хочется нравиться людям, и вы стараетесь этого добиться.

– Однако вы видите человека насквозь! – воскликнул Ральф с испугом, не вовсе наигранным.

– Но вы мне все равно нравитесь, – успокоила его кузина. – И если хотите всегда мне нравиться, покажите мне привидение.

Ральф с грустью покачал головой.

– Я-то показал бы его вам, да вы его не увидите. Немногие удостаиваются этой чести. Незавидной чести. Привидения не являются таким, как вы, – молодым, счастливым, не искушенным жизнью. Тут надобно пройти через страдания, жестокие страдания, познать печальную сторону жизни. Тогда вам начнут являться привидения. Я свое уже давно встретил.

– Но я сказала вам – я хочу все знать, – настаивала Изабелла.

– Да, но о счастливой, о радостной стороне жизни. Вам не пришлось страдать, да вы и не созданы для страданий. Надеюсь, вы никогда не встретитесь с привидением.

Она слушала внимательно, с улыбкой на губах, но глаза ее были серьезны. Ральф подумал, что при всем своем очаровании она, пожалуй, излишне самоуверенна; хотя, может быть, в этом отчасти и состояло ее очарование? Он с нетерпением ждал, что она скажет в ответ.

– А я, знаете, не боюсь, – заявила она, и слова ее именно так и прозвучали – самоуверенно.

– Не боитесь страданий?

– Страданий – боюсь, а привидений – нисколько. И вообще я считаю, люди проявляют слишком большую готовность страдать.

– Ну вы, я думаю, не из их числа, – сказал Ральф и взглянул на нее, не вынимая рук из карманов.

– Я не считаю, что это плохо, – ответила Изабелла. – Разве человек непременно должен страдать? Разве мы созданы для страданий?

– Вы, несомненно, нет.

– Я не о себе говорю, – сказала она, делая шаг к двери.

– Я тоже не считаю, что это плохо, – сказал Ральф. – Быть сильным – прекрасно.

– Да, только про того, кто не страдает, люди говорят – какой бессердечный, – возразила Изабелла.

Они вышли из маленькой гостиной, куда вернулись после осмотра галереи, и теперь стояли в холле у подножья лестницы. Ральф достал из ниши заготовленную на ночь свечу и протянул ее своей спутнице.

– А вы не думайте о том, что говорят. Про того, кто страдает, те же люди говорят – какой болван. В жизни нужно быть по возможности счастливым. В этом все дело.

Она снова внимательно посмотрела на него. В руке у нее была свеча, и одной ногой она уже стояла на ступеньке.

– Я для. того и приехала в Европу, чтобы стать по возможности счастливой. Спокойной ночи.

– Спокойной ночи. Желаю вам успеха и буду рад помочь, чем смогу. Она отвернулась и начала медленно подыматься по дубовой лестнице, а он смотрел ей вслед. Затем, держа по обыкновению руки в карманах, вернулся в пустую гостиную.

6

Изабелла Арчер слишком много рассуждала, и у нее было неуемное воображение. Природа наделила ее более тонкой восприимчивостью, чем большинство тех, с кем свела ее судьба, способностью видеть шире, чем они, и любопытством ко всему, что было ей внове. В своем кругу она слыла необычайно глубокой натурой, ее знакомые – превосходные все люди – не скрывали восхищения ее недюжинным умом, о котором не могли судить, и говорили о ней как о чуде учености – шутка сказать, она читала древних авторов… в переводах. Миссис Вэриен, ее тетка с отцовской стороны, даже как-то пустила слух, что Изабелла пишет книгу – миссис Вэриен питала безмерное уважение к книгам, – и утверждала, что племянница прославится в печати. Миссис Вэриен чрезвычайно ценила литературу, относясь к ней с тем почтением, которое обычно бывает вызвано чувством обделенности. В обширном доме миссис Вэриен, стяжавшем известность коллекцией мозаичных столиков и лепными потолками, не нашлось места для библиотеки, и изящная словесность была представлена в нем каким-нибудь десятком романов в бумажных переплетах, которые умещались на полочке в комнате одной из мисс Вэриен; знакомство миссис Вэриен с литературой исчерпывалось чтением нью-йоркского «Интервьюера», который, по справедливому замечанию той же миссис Вэриен, окончательно убивал в читателе веру в духовные ценности. Именно поэтому, надо полагать, она держала «Интервьюер» подальше от взора своих дочерей; она положила воспитать их в строгих правилах, и они вообще ничего не читали. Ее прозрения относительно Изабеллы были, однако, плодом фантазии. Изабелла и в мыслях не имела браться за перо и вовсе не стремилась к писательским лаврам. Она не умела облекать чувства и мысли в слова, да и не ощущала в себе призвания, однако считала справедливым, что окружающие обращались с нею так, словно она была на голову выше их. Как бы там ни было, но поскольку они признавали за ней превосходство, значит, восхищение их вполне справедливо, тем более что ей и самой нередко казалось, будто она намного сообразительнее других, а это рождало в ней нетерпение, которое так легко принять за превосходство. Изабелла, не будем скрывать, грешила самовлюбленностью: она часто, и не без удовольствия, окидывала взором все возможности, которые предоставляла ей собственная натура, имела обыкновение всегда и во всем, даже без особого на то основания, считать себя правой и охотно принимала поклонение. А между тем ей случалось делать промахи и ошибки, которые любой биограф, пекущийся о доброй славе своей героини, постарался бы обойти молчанием. Клубок ее туманных мыслей ни разу не подвергся суду людей сведущих. Она руководствовалась исключительно собственными мнениями, а потому нередко попадала впросак. Время от времени, уличив себя в какой-нибудь глупой оплошности, Изабелла предавалась страстному самоуничижению, но спустя неделю еще выше поднимала голову – ею владело неистребимое желание сохранять о себе высокое мнение. Только при этом условии – таково было ее убеждение – стоило жить: быть одной из лучших, сознавать, что обладаешь тонкой организацией (Изабелла, разумеется, не сомневалась, что обладает тонкой организацией), обитать в царстве света, разума, счастливых порывов и благодатно неиссякаемого вдохновения. Сомневаться в себе? Так же ненужно, как сомневаться в лучшем друге: стань лучшим другом самому себе, и тогда ты сможешь находиться в самом избранном обществе. Изабелле нельзя было отказать в возвышенном воображении, которое не раз оказывало ей добрые услуги и столько же раз играло с нею злые шутки. Половину своего времени она проводила в размышлениях о красоте, бесстрашии и благородстве, нимало не сомневаясь, что мир полон радости, неисчерпаемых возможностей, простора для действия, и считала отвратительным чего-либо страшиться или стыдиться. Она твердо надеялась, что никогда не совершит ничего дурного, казнила себя за малейшее заблуждение чувств (и если обнаруживала его, содрогалась, будто боялась угодить в готовый захлопнуться и придушить капкан), а при мысли – при одном только предположении, – что могла бы намеренно причинить другому боль, у нее занималось дыхание. Ничего хуже этого с ней не могло случиться! В общем, умозрительно она знала, что считать дурным. Она не любила обращать взор в эту сторону, но, коль скоро устремляла его туда, умела распознать дурное. Дурно делать низости, быть завистливым, вероломным, жестоким. В своей жизни она почти не сталкивалась с настоящим злом, но встречала женщин, которые лгали и пытались уязвлять друг друга. Это еще больше разжигало в ней гордыню – не презирать их было недостойно. Но человека, ослепленного гордыней, подстерегает опасность оказаться непоследовательным, опасность сдать крепохть, оставив на ней свой флаг, – поступок настолько бесчестный, что пятнает самый этот флаг. Изабелла, не ведая о том, какую артиллерию пускают в ход при осаде хорошеньких женщин, мнила, что эта опасность ей не грозит. Она всегда будет вести себя соответственно тому приятному впечатлению, какое на всех производит, будет такой, какой кажется, и казаться такой, какая есть. Порою она заходила даже так далеко, что мечтала попасть в трудные обстоятельства, чтобы иметь удовольствие проявить подобающий случаю героизм. Словом, с ее скудным опытом и выспренными идеалами, с ее убеждениями, столь же наивными, сколь и категоричными, с ее нравом, столь же взыскательным, сколь и снисходительным, с этой смесью любознательности и разборчивости, отзывчивости и холодности, с этим ее стремлением всегда казаться хорошей, а быть еще лучше, с желанием все увидеть, все испытать, все познать, с ее тонкой, трепетной, легко воспламеняющейся душой, доставшейся своевольной и самолюбивой девушке из хорошей семьи, – словом, со всеми этими качествами наша героиня вполне могла бы стать предметом сурового критического разбора, но, представляя ее читателю, мы, напротив, имеем в виду расположить его к ней и вызвать в нем интерес к дальнейшей ее судьбе.

Изабелла Арчер считала – таково было еще одно ее убеждение – счастьем свою свободу и полагала, что надлежит воспользоваться ею на просвещенный лад. Ей и в голову не приходило сетовать на то, что она осталась одна, тем паче на одиночество – в ее глазах это было бы малодушием; к тому же ее сестра Лили постоянно и очень настойчиво уговаривала ее поселиться у нее в доме. Незадолго до смерти отца у Изабеллы появилась новая приятельница, которая с успехом трудилась на благо общества, и Изабелла видела в ней достойный подражания образец. Генриетта Стэкпол обладала завидным даром: она нашла свое призвание в журналистике, и ее «письма» из Вашингтона, Ньюпорта, с Белых гор и из прочих городов и весей, публиковавшиеся в «Интервьюере», были у всех на языке. Изабелла, с присущей ей самонадеянностью, называла их «легковесными», что, однако, не мешало ей отдавать должное мужеству, энергии и жизнерадостности молодой писательницы, которая одна, без родни и без достатка, взяла на себя воспитание троих племянников – детей своей больной овдовевшей сестры – и платила за их обучение из денег, заработанных литературным трудом. Генриетта придерживалась самых передовых взглядов и почти на все имела точный ответ. Она давно уже мечтала отправиться в Европу, чтобы в серии писем в «Интервьюере» рассказать о Старом Свете с новых позиций – задача не столь уж трудная, поскольку Генриетта знала наперед, каковы будут ее мнения и какие претензии вызовут у нее большинство европейских установлений. Узнав, что Изабелла собирается в путь, она тотчас же решила ехать, полагая, естественно, что путешествовать вдвоем будет особенно приятно. Однако с отъездом ей пришлось повременить. Генриетта считала Изабеллу исключительной натурой и уже не раз, не называя по имени, живописала в своих письмах, но ни слова не говорила подруге, не слишком прилежной читательнице «Интервьюера», которая вряд ли бы этому обрадовалась. Генриетта же, в мнении Изабеллы, служила живым примером женщины независимой и притом счастливой. В случае Генриетты источник независимости лежал на поверхности, но, даже если молодая девушка не обнаруживает способностей к журналистике и не обладает необходимым, как утверждала Генриетта, даром угадывать, что нужно публике, это вовсе не означает, будто у нее нет никакого призвания, никаких полезных талантов и ей только и остается, что быть ветреной и пустой. Изабелла решительно не желала быть пустой. Если набраться терпения, непременно найдется какое-нибудь дело по плечу. Разумеется, среди убеждений нашей героини имелось немало идей и по вопросу о браке. Первый пункт этого перечня гласил, что слишком много думать о замужестве вульгарно– И уж боже упаси гоняться за женихами. По мнению Изабеллы, всякая женщина, кроме разве самых хрупких, должна уметь жить сама по себе и вполне может быть счастлива, не деля существования с неким более или менее грубым представителем противоположного пола. Ее молитвы были услышаны: свойственные ей чистота и гордость – холодность и сухость, сказал бы какой-нибудь отвергнутый вздыхатель, склонный к анализу, – не позволяли ей строить тщеславных планов относительно возможного мужа. Немногие в кругу знакомых ей мужчин казались ей достойными такой разорительной траты сил, а мысль, что один из них мог бы вдруг разжечь в ней надежды и вознаградить за терпение, заставляла ее улыбаться. В глубине души – в самых ее глубинах – она верила: если бы ее озарил свет любви, она сумела бы отдать себя безоглядно, но видение это было слишком грозное – ив конечном счете скорее пугало ее, чем манило. Изабелла то и дело возвращалась к нему, но почти никогда на нем не задерживалась – оно сразу же вызывало в ее душе тревогу. Ей казалось, что она слишком много думает о себе, и, если бы кто-нибудь назвал ее заядлой эгоисткой, она бы тотчас покраснела. Она без конца искала путей развить себя, жаждала достичь совершенства и беспрестанно проверяла, чего уже успела добиться. Ее внутренний мир представлялся ее тщеславному воображению чем-то вроде сада, где шумят ветви, в воздухе разлит аромат, где много тенистых беседок и уходящих вдаль аллей; погружаясь в него, она словно совершала прогулку на свежем воздухе, а забираясь в самые сокровенные его уголки, не видела в том ничего дурного – ведь она возвращалась оттуда с охапками роз. Правда, жизнь часто напоминала ей, что в мире есть много других садов, иных, чем сад ее необыкновенной души, кроме того, есть множество мрачных, зловонных пустырей, густо поросших уродством и бедой. Уносимая с недавних пор потоком вознагражденной любознательности, который уже увлек ее в старую добрую Англию, а мог умчать и дальше, она часто ловила себя на мысли о тысячах обездоленных, и тогда ее собственная утонченная, наполненная до краев душа начинала казаться ей весьма нескромной. Но что делать? Какое место отвести существующим в мире страданиям в планах о радужном будущем? Скажем прямо, предмет этот недолго удерживал ее внимание. Она была слишком молода, слишком торопилась жить, слишком мало знала, что такое боль. Она уверила себя, что молодой женщине, к тому же всеми признанной умнице, необходимо прежде всего составить себе представление о жизни в целом. Без этого не уберечься от ошибок, и, только обретя такое представление, можно будет серьезно заняться вопросом о незавидном положении других людей.

Англия явилась для нее откровением; она захватила ее, как ребенка пантомима. Прежде, когда еще девочкой ее привозили в Европу, она видела только страны континента, и видела их из окна своей детской; Париж, а не Лондон, был Меккой ее отца,[18] к тому же дочери, естественно, не могли разделять большей части его увлечений. Образы той далекой поры потускнели и стерлись, и отпечаток Старого Света на всем, что сейчас она наблюдала, имел для нее прелесть новизны. Дом Тачитов казался ей ожившей картиной; ни одна мелочь его изысканного комфорта не ускользнула от ее взгляда; и в своем прекрасном совершенстве Гарденкорт открывал целый мир, удовлетворяя в то же время всем потребностям. Большие низкие комнаты с потемневшими потолками и укромными закоулками, глубокие оконные проемы и причудливые переплеты, ровный свет, густая зелень за окном, словно подсматривающая за обитателями дома, возможность благоустроенного уединения в центре этих «владений» – места, где почти ничто не нарушало благодатной тишины, где сама земля поглощала звук шагов, а туманный ласковый воздух смягчал острые углы в человеческих отношениях и резкость человеческих голосов, – все это пришлось весьма по вкусу нашей героине, в чувствах которой вкус играл не последнюю роль.

Она быстро подружилась с дядюшкой и часто сидела возле его кресла, когда мистера Тачита вывозили на лужайку. Он много времени проводил на свежем воздухе – сидел сложа руки, – тихий, уютный бог домашнего очага, бог повседневных забот, который, исполнив все свои обязанности и получив вознаграждение за труды, теперь пытается приучить себя к неделям и месяцам сплошного досуга. Изабелла весьма развлекала его – куда больше, чем сама о том догадывалась (она нередко производила на людей совсем не то впечатление, на какое рассчитывала), и он охотно вызывал ее на болтовню, как про себя определял рассуждения Изабеллы. В них присутствовало «нечто», свойственное всем молодым американкам, к словам которых относились не в пример с большим интересом, чем к тому, что говорилось их заокеанскими сестрами. Подобно большинству ее соотечественниц, Изабеллу с детства поощряли делиться своими мыслями; к ее замечаниям прислушивались, причем считалось само собой разумеющимся, что у нее есть и свои суждения, и чувства. Конечно, суждения эти отнюдь не всегда отличались глубиной, а чувства испарялись по мере их выражения, тем не менее след они оставляли: Изабелла приобрела привычку пытаться по крайней мере думать и чувствовать и, что еще важнее, ее ответы – особенно когда предмет разговора задевал за живое – стали находчивы и пылки, а это, по мнению многих, является признаком духовного превосходства. Мистер Тачит не раз ловил себя на мысли, что она напоминает ему его жену, какой та была в молодости. Именно эта естественность и свежесть, эта способность схватывать и отвечать на лету пленили тогда его сердце. Самой Изабелле он ни словом не обмолвился об этом сходстве: если миссис Тачит была когда-то такой, как Изабелла, то Изабелла вовсе не была такой, как миссис Тачит. Старый джентльмен проникся нежностью к племяннице: давно уже, по его собственным словам, их дом не оживляла молодость, и наша живая, стремительная, звонкоголосая героиня была приятна ему, словно журчащий ручеек. Он с радостью сделал бы для нее что-нибудь и только ждал, чтобы она обратилась к нему с просьбой. Но она обращалась к нему лишь с вопросами, правда, им не было конца. Ответов у него тоже нашлось в избытке, хотя порою ее неуемная любознательность ставила его в тупик. Особенно много она расспрашивала об Англии, ее конституции, английском характере, политике, о нравах и привычках королевской семьи, обычаях аристократии, об образе жизни и мыслей его соседей и, прося разъяснить ей то или это, не упускала случая осведомиться, соответствует ли подлинное положение вещей тому, как оно описано в книгах. Мистер Тачит обыкновенно бросал на нее лукавый взгляд и, улыбаясь с чуть заметной иронией, расправлял на коленях шаль.

– В книгах? – ответил он как-то. – Как вам сказать? Книги – не по моей части. Об этом лучше спросить Ральфа. Я всегда доходил до всего сам – узнавал все естественным путем, так сказать. Даже вопросов не задавал – просто помалкивал да поглядывал. Конечно, у меня были большие возможности – молодые девицы обычно такими возможностями не располагают. По натуре я человек наблюдательный, хотя, пожалуй, по мне это и не видно. Сколько бы вы ни присматривались ко мне – все равно я высмотрю в вас больше. К англичанам я присматриваюсь уже добрых тридцать пять лет и могу с уверенностью сказать, что знаю о них предостаточно. В целом Англия – замечательная страна, замечательнее, чем мы признаем это за океаном. Кое-что я, пожалуй, здесь подправил бы, но англичане, по-видимому, пока не чувствуют в этом надобности. Когда появляется надобность в переменах, они умеют их добиться. Но никогда не спешат и до поры до времени спокойно ждут. Прямо скажу, я здесь прижился куда лучше, чем поначалу ожидал. Вероятно, потому, что мне сопутствовал успех. Где человеку сопутствует успех, там он, естественно, и приживается.

– Значит, я тоже приживусь здесь, если буду иметь успех? – спросила Изабелла.

– Вполне вероятно. Вас, несомненно, ждет здесь успех. Англичане очень любят молодых американок[19] и превосходно их принимают. Впрочем, вам не к чему так уж стараться прижиться здесь.

– О, я совсем не уверена, что в Англии мне понравится, – задумчиво сказала Изабелла, ставя ударение на последнем слове. – Страна мне вполне по душе, но придутся ли по душе люди – не знаю.

– Люди здесь очень хорошие; особенно если они вам по душе.

– Что они сами по себе хорошие, я не сомневаюсь, – возразила она. – А вот каковы они с другими? Конечно, меня не обворуют и не прибьют, но будут ли они мне рады? Я люблю, когда люди мне рады. Я говорю об этом прямо, потому что очень ценю в людях радушие. А в Англии, по-моему, не очень-то хорошо обходятся с молодыми девушками. Во всяком случае, если судить по романам.[20]

– Я мало понимаю в романах, – проговорил мистер Тачит. – Сдается мне, в них все очень ловко сказано, но, боюсь, они нередко грешат против правды. У нас как-то гостила дама, которая пишет романы. Она была в дружбе с Ральфом, и он пригласил ее сюда. Все-то она знает, скажет – как отрежет. Но ее свидетельствам я не стал бы доверять. Слишком богатая фантазия – вот в чем, наверное, причина. Потом она напечатала книгу, в которой, думается мне, хотела живописать – вернее, изобразить в карикатурном виде – вашего покорного слугу. Я не стал читать это сочинение, но Ральф отчеркнул кое-какие места и принес его мне. Она, по-видимому, пыталась изобразить мою манеру говорить: американские словечки, произношение в нос, благоглупости янки, звезды и полосы.[21] Так вот, все это было совсем на меня не похоже; наверно, она не очень-то внимательно меня слушала. Я не возражал бы, если бы она передала мою манеру говорить. Пусть себе, если ей хочется. Но мне очень не понравилось, что она даже не дала себе труда меня послушать. Конечно, я говорю, как американец, – не говорить же мне, как готтентот. При всем при том меня здесь все понимают. Но, как старый джентльмен из романа этой дамы, я не говорю. Он не американец, и нам в Штатах таких даром не нужно. А рассказываю я вам об этом, чтобы показать – романисты нередко грешат против правды. Конечно, дочерей у меня нет, а миссис Тачит живет во Флоренции, поэтому я не очень-то знаю, как здесь обращаются с молодыми девушками. Кажется, в низших классах с ними и в самом деле обходятся не слишком хорошо, но в высших и даже до некоторой степени в средних их положение, мне думается, намного лучше.

– Помилуйте, сколько же в Англии классов? – воскликнула Изабелла. – Не меньше пятидесяти, наверное?

– Право, не знаю: я их не считал. И вообще, как-то не обращал на них внимание. В этом преимущество американцев: мы здесь вне классов.

– Надеюсь, что так, – сказала Изабелла. – Только этого недоставало – принадлежать к какому-нибудь английскому классу.

– Как сказать! Среди них, пожалуй, есть совсем неплохие, особенно те, что повыше. Впрочем, для меня существует всего два класса людей: те, которым я доверяю, и те, которым не доверяю. Вы, дорогая, относитесь к первому.

– Весьма признательна, – быстро проговорила Изабелла. – Она имела обыкновение очень сухо отвечать на комплименты и торопилась по возможности их пресечь. Поэтому ее часто понимали превратно: многие считали, что она глуха к ним, меж тем как на самом деле Изабелла просто старалась не показать, до какой степени они ей приятны. Ведь это значило бы показать слишком много.

– А они здесь не слишком привержены условностям? – спросила она.

– Да, здесь все твердо установлено, – подтвердил мистер Тачит. – Все заранее известно. Англичане не любят ничего оставлять на волю случая.

– Терпеть не могу, когда все заранее известно, – заявила Изабелла. – Мне куда больше нравятся неожиданности.

Такая безапелляционность, по-видимому, немало позабавила мистера Тачита.

– Так вот, заранее известно, что вы будете иметь здесь большой успех, – улыбнулся он. – Надеюсь, это вам нравится.

– Вряд ли я буду иметь успех, если они здесь слишком привержены условностям. Я этих глупых правил не признаю. Я поступаю наоборот. Англичанам это не понравится.

– Тут-то вы и ошибаетесь, – возразил ей дядюшка. – Никогда не знаешь, что им понравится. Они весьма непоследовательны. В этом их главное очарование.

– Тем лучше, – сказала Изабелла; она стояла перед мистером Тачитом, держась за пояс своего черного платья и скользя взглядом по лужайке. – Это как раз по мне.

7

Старый джентльмен и его юная гостья еще не раз с удовольствием толковали о порядках, заведенных в английском обществе, словно Изабелле предстояло не сегодня-завтра покорить его, хотя на самом деле английское общество пока что положительно оставалось безразличным к мисс Изабелле Арчер, которая волею судьбы оказалась заброшенной в скучнейший, если верить Ральфу, из всех домов на Британских островах. Ее страдающего подагрой дядю редко кто навещал, а миссис Тачит, которая не сочла нужным завести знакомство с соседями, не имела оснований ожидать, что они станут наносить ей визиты. У нее, однако, была одна слабость: она любила получать визитные карточки. Не находя вкуса в том, что именуется светской жизнью, она тем не менее безмерно радовалась при виде столика в холле, белого от засыпавших его символических кусочков продолговатого картона. Она мнила себя образцом справедливости и твердо усвоила ту высокую истину, что в мире ничто не дается даром; а коль скоро миссис Тачит пренебрегла ролью хозяйки Гарденкорта, трудно было предположить, что в графстве стали бы пристально следить за ее приездами и отъездами. Со всем тем нельзя с полной уверенностью сказать, что она принимала это невнимание к своим передвижениям как должное и что ее желчные нападки на новую родину мужа не были вызваны отказом соседей (право же, совершенно неосновательным) предоставить ей видное место в своем кругу. Изабелле чуть ли не сразу – при всей несообразности такого положения – пришлось защищать от тетушки английскую конституцию, ибо миссис Тачит усвоила себе привычку вонзать шпильки в этот почтенный документ. Изабелла невольно бросалась их вытаскивать, и не столько из страха, как бы они не продырявили видавший виды старинный пергамент, сколько от досады на то, что тетушка не находит им лучшего применения. Изабелла и сама относилась ко всему критически – это было свойственно ее возрасту, полу и американскому происхождению, однако сердце у нее было полно высоких чувств и сухость миссис Тачит задевала ее за живое.

– Ну а каковы ваши принципы? – спрашивала она тетушку. – Раз вы все здесь критикуете, значит, вы исходите из каких-то принципов. Но судите вы не как американка – в Америке вам тоже все не нравится. Когда я что-нибудь критикую, я исхожу из своих принципов. Я сужу как американка.

– Милочка моя, – ответила миссис Тачит, – в мире столько же принципов, сколько людей, способных их иметь. Ты скажешь – значит, их не так уж много? Возможно. Судить как американка? Нет уж, уволь. Такая узость не по мне. У меня, слава богу, есть свои собственные принципы.

Ответ этот пришелся Изабелле весьма по нраву, хотя она и не подала вида, – он вполне отвечал тому, что она сама думала, но ей навряд ли подобало высказывать свои суждения вслух. Только женщина в летах и с не меньшим, чем у миссис Тачит, жизненным опытом могла позволить себе подобного рода заявление: в любых других устах оно прозвучало бы самонадеянно, даже высокомерно. Тем не менее в разговорах с Ральфом, с которым они вели нескончаемые беседы и вели их в тоне, допускавшем многие вольности, Изабелла рисковала высказываться начистоту. Ее двоюродный брат взял себе за правило, так сказать, подтрунивать над ней. Он очень скоро приобрел в ее глазах репутацию насмешника и не собирался отказываться от выгод подобной репутации. Изабелла обвиняла его в возмутительном отсутствии серьезности, в вышучивании вся и всех, начиная с себя самого. Действительно, та капля почтительности, которую он еще сохранил, была полностью отдана им отцу; что же касается Остального, то он с чрезвычайной легкостью иронизировал по поводу собственной персоны, своих слабых легких, своего бесполезного существования, своей экстравагантной матушки, своих друзей (особенно лорда Уорбертона), своей новой, равно как и старой, родины и не щадил также своей прелестной, только что обретенной кузины.

– У меня в прихожей, – заявил он однажды, – всегда играет музыка. Я распорядился, чтобы оркестр играл без перерыва. Музыка оказывает мне двойную услугу: заглушает другие звуки, не давая миру проникнуть на мою половину, и создает впечатление, что у меня всегда танцуют.

И в самом деле из комнат Ральфа беспрестанно долетала танцевальная музыка: вальсы, притом из самых быстрых, казалось, кружились в воздухе. Изабеллу порою раздражало это неумолчное пиликанье, ей хотелось, миновав так называемую прихожую, попасть в его личные апартаменты. Ее не пугало, что они, если верить Ральфу, на редкость унылы и мрачны. Она охотно прибрала бы их и привела в порядок. Нельзя сказать, что он оказал ей должное гостеприимство, ни разу не пригласив к себе. В отместку Изабелла не скупилась на щелчки, изощряя ради них свой прямолинейный юный ум. Следует оговориться, что она пускалась на это главным образом в целях самозащиты, так как ее кузен, забавляясь, называл ее «мисс Колумбия» и уверял, будто от ее пылкого патриотизма пышет нестерпимым жаром. Он нарисовал на нее карикатуру, изобразив хорошенькую девицу, драпирующуюся – согласно последнему слову моды – в американский флаг. Изабелла же именно в эту пору своей жизни более всего боялась показаться – даже больше, чем оказаться – ограниченной. Тем не менее она не обинуясь стала подыгрывать Ральфу и выступать в роли ярой американки, коль скоро ему угодно было считать ее таковой, но, если он принимался вышучивать ее, не оставалась у него в долгу. Она защищала Англию от нападок его матери, но когда Ральф – намеренно, чтобы, как она выражалась, раззадорить ее, – начинал петь своей новой родине хвалу, она находила, что возразить ему по многим пунктам. На самом деле эта небольшая, достигшая полной зрелости страна была на ее вкус не менее сладка, чем спелая октябрьская груша; жизнь здесь доставляла ей удовольствие; это приводило ее в хорошее расположение духа, и она легко принимала насмешки кузена и платила ему той же монетой. Но иногда добродушие изменяло ей, и не потому, что она досадовала на Ральфа, а потому, что ей вдруг становилось жаль его. Ей казалось, он говорит, как человек, пораженный слепотой, говорит лишь бы говорить.

– Не понимаю, чего вы все-таки хотите, – сказала она ему однажды. – По-моему, вы просто ужасный зубоскал.

– Зубоскал та «зубоскал, – ответил Ральф, который не привык выслушивать о себе такие суждения.

– Не понимаю, что вас вообще привлекает. По-моему, вообще ничто. Англия не привлекает, хотя вы и превозносите ее до небес, Америка – тоже, хотя вы и браните ее напропалую.

– Меня ничто не привлекает, кроме вас, моя дорогая кузина.

– Если бы я могла хоть в это поверить. Право, я была бы довольна.

– Надеюсь, что так, – заметил он.

Поверь Изабелла его словам, она была бы недалека от истины. Ральф постоянно думал о ней; она не выходила у него из ума. С некоторых пор его мысли стали для него тяжелым бременем, и ее неожиданное появление, которое, ничего ему не суля, оказалось щедрым подарком судьбы, освежило и оживило их, дало им крылья и цель для полета. В последнее время бедный Ральф впал в глубокую меланхолию: его виды на будущее, и без того достаточно унылые, заволокла грозившая бедой туча. Ральф страшился за жизнь отца. Подагра, еще недавно гнездившаяся только в ногах, поразила теперь куда более важные органы Всю весну старый джентльмен тяжело болел, и врачи намекнули Ральфу, что с новым приступом справиться будет нелегко. Сейчас боли, по-видимому, не мучили отца, но Ральф не мог отделаться от ощущения, что эта передышка лишь вражеский маневр в расчете усыпить его внимание. Если бы этот ход удался, сопротивление почти наверняка было бы сломлено. Ральф всегда был убежден, что отец переживет его и что имя Тачита-младшего первым появится в траурной рамке. Они были очень близки с отцом, и сознание, что ему придется в одиночестве дотягивать свою безрадостную жизнь, угнетало молодого человека, который всегда и во всем безотчетно полагался на отца, помогавшего ему не падать духом в его беде. При мысли, что в недалеком будущем он лишится главного стимула к существованию, Ральф сразу терял охоту жить. Если бы волею судьбы они оба умерли одновременно, все решилось бы как нельзя лучше, но без поддержки отца вряд ли у него достанет терпения дожидаться своего часа. Его могла бы поддержать мысль о матери, но он знал, что она обойдется и без него; миссис Тачит давно положила себе за правило ни о чем и ни о ком не сожалеть. В глубине души Ральф, конечно, знал, что не очень-то благородно по отношению к отцу желать, чтобы в их союзе вся боль утраты досталась деятельной, а не пассивной стороне; он помнил, что отец всегда выслушивал его разговоры о близкой смерти как тонкий софизм, который он не без удовольствия опровергнет, сойдя в могилу первым. Однако Ральф не считал грехом надеяться на то, что из двух возможностей торжествовать победу – уличить в ошибке своего хитроумного сына или же продлить собственное существование, все же, при всех ограничениях доставлявшее ему радость, – мистеру Тачиту-старшему будет дарована вторая.

Вот какие приятные мысли одолевали Ральфа, когда приезд Изабеллы пресек их течение. Ему вдруг показалось, что ее присутствие, возможно, заполнит невыносимую пустоту, которая ожидала его со смертью добрейшего из отцов. «Уж не закралась ли в его сердце „любовь“ к этой молоденькой и непосредственной кузине из Олбани?» – спрашивал он себя и приходил к выводу, что, пожалуй, влюблен он не был. После недельного знакомства он вполне убедился в правильности такого вывода, а каждый последующий день это только подтверждал. Лорд Уорбертон верно оценил его кузину – она, без сомнения, была весьма необычна. Ральф дивился лишь тому, как быстро их сосед сумел это увидеть, но, поразмыслив, решил, что подобная проницательность – еще одно свидетельство недюжинных способностей его друга, которыми Ральф не переставал восхищаться. Даже если кузина, думал он, просто развлечет его, развлечение это самого высшего порядка. «Что может быть прекраснее, – рассуждал он сам с собой, – чем наблюдать такой характер, такую поистине пламенную душу! Это прекраснее, чем созерцание прекраснейшего произведения искусства – греческого барельефа, картины Тициана, готического собора. Приятно быть обласканным судьбой, когда от нее уже ничего не ждешь! За неделю до приезда кузины все мне опостылело, я совсем было опустил голову и меньше чем когда-либо надеялся на приятные перемены. И вдруг – мне присылают по почте Тициана, чтобы я повесил его в своей комнате, греческий барельеф, чтобы поставил его на камин, мне вручают ключи от великолепного здания и говорят: входи, любуйся. Друг мой, ты оказался на редкость неблагодарным субъектом. Так что помалкивай и впредь не ропщи на судьбу!»

Эти рассуждения были, несомненно, правильны, и заблуждался Ральф лишь насчет врученных ему ключей. Его кузина была девушкой весьма блестящей, и, как он сам говорил, нужно было потрудиться, чтобы узнать ее, а узнать ему очень хотелось, он же смотрел на нее вдумчиво и критически, но не беспристрастно. Обозрев здание снаружи и придя от него в восхищение, он заглянул в окна, и ему показалось, что перед ним те же безупречные пропорции. Однако он чувствовал, что видел все только мельком, а вовнутрь и вообще не попал. Входная дверь оставалась наглухо закрытой, и, хотя в кармане у него лежала связка ключей, Ральф был уверен, что ни один из них не подойдет. Изабелла была умна, великодушна; тонкая, вольнолюбивая натура, но как она намеревалась распорядиться собой? Вопрос необычный, потому что большинству женщин не имело смысла его задавать. Большинство женщин никак не распоряжалось собой, они просто неподвижно ждали, кто в более, кто в менее изящной позе, чтобы пришел какой-нибудь мужчина и устроил их судьбу. Самобытность Изабеллы как раз в том и состояла, что у нее, по всей очевидности, были собственные планы. «Хотел бы я быть рядом, когда она примется их осуществлять», – думал Ральф.

Разумеется, обязанности хозяина дома он взял на себя; мистер Тачит был прикован к креслу, его жена предпочитала роль довольно угрюмой гостьи, так что сама судьба повелевала молодому человеку гармонично сочетать желание и долг. Он быстро уставал от ходьбы, тем не менее исправно сопровождал кузину в ее прогулках по парку; погода неизменно благоприятствовала им, вопреки ожиданиям Изабеллы с ее мрачными представлениями об английском климате, и промежуток между ленчем и чаем они, если таково было желание мисс Арчер, проводили в лодке, катаясь по Темзе, по этой милой речушке, как ее теперь величала Изабелла, любуясь противоположным берегом, простиравшимся перед ними, словно передний план пейзажа, или же кружили по окрестностям в фаэтоне – низкой, поместительной, устойчивой коляске, которая некогда так нравилась мистеру Тачиту, а теперь уже не доставляла ему удовольствия. Зато Изабелла от души наслаждалась ею и, ловко перебирая вожжи – даже кучер признавал, что она «справляется», – без устали погоняла отменных дядиных лошадей по извилистым дорогам и дорожкам, где все, что открывалось взору, оправдывало ее лучшие ожидания: крытые соломой и обшитые тесом домишки, пивные лавки с зарешеченными окнами и гравиевой площадкой у входа, общинные выгоны и безлюдные парки, живые изгороди, такие густые в разгар лета. Обычно они возвращались домой, когда на лужайке уже был сервирован чай, а миссис Тачит, подчиняясь жестокой необходимости, уже успела вручить мужу его чашку. Супруги по большей части сидели молча: мистер Тачит полулежал, откинув голову и закрыв глаза, а его жена занималась вязанием, и лицо ее хранило выражение того крайнего глубокомыслия, с каким многие дамы следят за движением спиц.

И вот однажды в Гарденкорт пожаловал гость. Возвращаясь после часовой прогулки по реке, молодые люди еще издали увидели лорда Уорбертона, который сидел в тени деревьев и непринужденно – это видно было даже на расстоянии – болтал с миссис Тачит. Он прибыл из своего поместья с дорожной сумкой и заявил, что рассчитывает на обед и ночлег, поскольку отец и сын неоднократно приглашали его погостить. Изабелла, видевшая его всего полчаса в день приезда, успела, несмотря на столь короткий срок, решить, что лорд ей нравится; он и точно оставил в ее восприимчивом воображении заметный след, и она не раз его вспоминала. Ей хотелось снова встретиться с ним – впрочем, не только с ним. Она не скучала в Гарденкорте: поместье было сказочное, дядя с каждым днем все больше напоминал ей доброго волшебника, а Ральф нисколько не походил ни на одного из известных ей кузенов, которые в ее представлении были скучнейшими личностями. К тому же она получала столько новых впечатлений и они так быстро сменялись, что в ближайшее время ее жизни вряд ли грозила пустота. Однако пора было напомнить себе, что ее занимает человеческая природа и что главная цель предпринятого ею заграничного путешествия состоит в знакомстве с множеством людей. Когда Ральф говорил ей (а говорил он это неоднократно): «Поражаюсь, как вы не умираете от скуки. Вам нужно познакомиться с нашими соседями и друзьями. Они у нас все-таки есть, хотя, вероятно, это трудно предположить», когда он предлагал пригласить, как он выражался, «тьму народа» и ввести ее в английское общество, она охотно поддерживала в нем порыв гостеприимства и, в свою очередь, грозилась броситься в «самую гущу». Однако время шло, а обещания оставались обещаниями, Ральф не торопился выполнять их, и на это существовала своя причина, которую мы доверительно раскроем: он не считал взятый на себя труд по развлечению гостьи настолько обременительным, чтобы искать посторонней помощи. Изабелла часто напоминала ему об «образчиках» – слово это заняло важное место в ее лексиконе и давала понять, что хотела бы познакомиться с английским обществом в лучших его образцах.

– Вот вам и образчик, – сказал Ральф, когда, подымаясь по береговому склону, узнал в госте лорда Уорбертона.

– Образчик чего? – откликнулась его кузина.

– Английского джентльмена.

– Вы хотите сказать, что они все в таком же роде.

– Отнюдь нет. Далеко не все.

– Значит, он принадлежит к лучшим образцам, – сказала Изабелла, – потому что, несомненно, очень мил.

– Да, очень мил. И родился под счастливой звездой.

Родившийся под счастливой звездой лорд Уорбертон пожал руку нашей героине и осведомился о ее здоровье.

– Впрочем, это излишний вопрос, – тут же добавил он, – раз вы сидели на веслах.

– Да, я гребла немного, – ответила Изабелла. – Но как вы догадались?

– Нет ничего легче. Он же не станет грести, – сказал его светлость, с улыбкой кивая на Ральфа. – Он известный бездельник.

– У него серьезная причина для безделья, – возразила Изабелла, слегка понизив голос.

– О да! У него на все серьезные причины, – воскликнул лорд Уорбертон все также весело и звонко.

– Причина, по которой я не стал грести, проста – моя кузина сама гребет превосходно, – сказал Ральф. – Она все делает превосходно. Эти руки украшают все, чего бы они ни коснулись.

– Остается лишь пожелать, чтобы они и нас коснулись, – заявил лорд Уорбертон.

– Когда человека что-нибудь по-настоящему трогает, это ему только на пользу, – сказала Изабелла, которая, хотя и с удовольствием выслушивала похвалы своим многочисленным достоинствам, могла, к счастью, все же сказать себе, что подобное тщеславие не свидетельствует о недостатке ума, поскольку кое в чем она действительно выделялась. При ее желании всегда сохранять о себе высокое мнение она не была лишена по крайней мере известной доли смирения и поэтому постоянно нуждалась в свидетельствах со стороны.

Лорд Уорбертон не только провел в Гарденкорте ночь, но дал уговорить себя остаться и на следующий день, а по истечении этого дня решил отложить отъезд до завтра. За эти полутора суток пребывания в Гарденкорте он несколько раз беседовал с Изабеллой, которая весьма милостиво принимала знаки его внимания. Он очень нравился ей, в чем не последнюю роль играло первое благоприятное впечатление, а к концу вечера, проведенного в его обществе, новый знакомый начал казаться нашей юной американке чуть ли не романтическим – за вычетом смертельной бледности – героем. Она отправилась спать с сознанием, что судьба благоволит к ней, с предчувствием возможного счастья. «Чудесно быть знакомой с двумя такими очаровательными людьми», – думала она, имея в виду своего кузена и его друга. А между тем – и об этом нельзя не упомянуть – в этот вечер произошел некий эпизод, который вполне мог бы нарушить ее радостное настроение. В половине десятого мистер Тачит отправился к себе, а миссис Тачит оставалась еще некоторое время в гостиной. Понаблюдав за молодыми людьми около часа, она встала и заметила Изабелле, что пора пожелать джентльменам спокойной ночи. Изабелле вовсе не хотелось спать; в этом вечере было что-то праздничное, а праздники никогда не кончаются так рано. Поэтому она, не долго думая, сказала.

– Уже, дорогая тетушка? Я, пожалуй, еще полчаса посижу.

– Я не стану ждать тебя, – ответила миссис Тачит.

– И не надо, – радостно согласилась Изабелла. – Ральф зажжет мне свечу.

– Разрешите, я зажгу вам свечу, мисс Арчер, – воскликнул лорд Уорбертон. – Только, пожалуйста, побудьте с нами до полуночи.

Миссис Тачит не спускала с него своих умных пронзительных глаз, потом холодно посмотрела на племянницу.

– Ты не можешь оставаться одна в мужском обществе, – сказала она. – Ты не… ты не в своем захолустье, дорогая.

Изабелла покраснела.

– И очень жаль, – сказала она, вставая.

– Зачем же так, мама! – не сдержался Ральф.

– Дорогая миссис Тачит! – пробормотал лорд Уорбертон.

– Не я устанавливала обычаи в вашей стране, милорд, – величественно произнесла миссис Тачит. – Но я вынуждена им следовать.

– Неужели мне нельзя остаться в обществе собственного кузена? – спросила Изабелла.

– Я не знала, что лорд Уорбертон твой кузен.

– Пожалуй, это мне следует пойти спать, – вставил гость. – Тогда все решится само собой.

– Хорошо. Раз так, я готова сидеть здесь хоть до полуночи! – сказала миссис Тачит, с трагическим видом опускаясь в кресло.

Тогда Ральф подал Изабелле свечу. Он все время наблюдал за ней, и ему показалось, что она вот-вот выйдет из себя, – сцена обещала быть интересной. Но его постигло разочарование, взрыва не последовало: Изабелла мило рассмеялась и, пожелав джентльменам спокойной ночи, удалилась в сопровождении тетки. Поведение матери было неприятно Ральфу, хотя он и считал ее правой.

Наверху у двери в спальню миссис Тачит тетка и племянница попрощались. Пока они поднимались по лестнице, Изабелла не обронила ни слова.

– Ты, конечно, сердишься на меня, зачем я вмешалась, – сказала миссис Тачит.

– Нет, не сержусь, – сказала, подумав, Изабелла. – Но удивлена… даже озадачена. Неужели я поступила бы дурно, если бы осталась в гостиной?

– Безусловно. В Англии молодые девушки – разумеется, в приличных домах – не сидят допоздна в обществе молодых людей.

– Вот как. Тогда спасибо, что вы мне об этом сказали, – проговорила Изабелла. – Я не понимаю, что здесь дурного, но мне надо знать, какие в этой стране порядки.

– Я и впредь буду тебе говорить, – ответила тетка, – если увижу, что ты, на мой взгляд, поступаешь слишком вольно.

– Пожалуйста. Но не обещаю, что всегда сочту ваши наставления правильными.

– Скорее всего, нет Ты же любишь все делать по-своему.

– Пожалуй, что люблю. Но все равно я хочу знать, чего здесь делать не следует.

– Чтобы именно это и сделать?

– Нет, чтобы иметь возможность выбора, – сказала Изабелла.

8

Изабелла была привержена ко всему романтическому, и лорд Уорбертон позволил себе высказать надежду, что она не откажется когда-нибудь посетить его дом, прелюбопытное старинное владение. Он заручился обещанием миссис Тачит привезти племянницу в Локли, Ральф тоже выразил согласие сопровождать обеих дам, если только отец сможет без него обойтись. Лорд Уорбертон заверил нашу героиню, что до этого его сестры нанесут ей визит. Изабелла уже изрядно знала о его сестрах, так как, подолгу беседуя с ним, пока он гостил в Гарденкорте, успела выведать немало подробностей о его семье. Если нашу героиню что-то интересовало, она не скупилась на вопросы, а так как ее собеседник оказался неутомимым рассказчиком, то, побуждая его говорить, она потратила время не зря. Лорд Уорбертон поведал ей, что среди своих близких числит четырех сестер и двух братьев, родителей же лишился давно. Братья и сестры были людьми превосходными. «Не то что бы очень умны, но исключительно пристойны и милы», – сказал он и выразил надежду, что мисс Арчер познакомится с ними поближе. Один из его братьев, приняв сан, обосновался в их же семейном майорате, большом богатом приходе; он прекрасный малый, хотя и расходится во взглядах с лордом Уорбертоном по всем мыслимым и немыслимым вопросам. Лорд Уорбертон тут же привел некоторые его воззрения, которые, насколько Изабелла могла судить, были общепринятыми и, как она полагала, вполне устраивали большую часть рода человеческого. Она, пожалуй, и сама придерживалась таких же взглядов, хотя лорд Уорбертон заявил, что мисс Арчер ошибается, что этого быть не может и что ей, несомненно, только кажется, будто она их разделяет, а если она немного поразмыслит, то непременно обнаружит их несостоятельность. Изабелла возразила, что не раз уже обстоятельно размышляла над многими из этих вопросов, но немедленно услышала в ответ, что это только лишний раз подтверждает поразительный, по мнению лорда Уорбертона, факт, а именно, что американцы, как ни один другой народ в мире, набиты предрассудками. Они все поголовно отъявленные консерваторы и ханжи, ретрограды из ретроградов. И не надо далеко ходить за примером – взять хотя бы ее дядю и кузена – от многих их высказываний так и веет средневековьем; они отстаивают мнения, в которых большинство англичан постеснялись бы признаться, и при этом еще имеют дерзость полагать, сказал его светлость, смеясь, что разбираются в нуждах и бедах доброй глупой старушки Англии лучше, чем он – человек, который здесь родился и владеет отменным куском этой земли, к вящему его стыду! Из всей этой тирады Изабелла сделала вывод, что лорд Уорбертон принадлежит к аристократам нового толка – радикалам, реформаторам и ненавистникам старых порядков. Второй его брат, офицер, служивший в Индии, шалопай и упрямый осел; он до сих пор только тем и занимается, что делает долги, платить которые приходится лорду Уорбертону – бесценная привилегия старшего брата.[22] «Впрочем, впредь я не стану платить по его счетам, – сказал лорд Уорбертон. – Он живет в сто крат лучше меня, купается в неслыханной роскоши, считает себя истым джентльменом и смотрит на меня сверху вниз. Ну а я демократ и стою за равенство. Я против привилегий младших братьев». Две из его сестер, вторая и самая младшая, вышли замуж – одна, как говорится, сделала хорошую партию, другая же так себе. Муж старшей – лорд Хейкок – славный малый, но, к сожалению, ярый консерватор, а его жена, по доброй старой традиции, пошла в этом отношении еще дальше мужа. Вторая сестра сочеталась браком с мелким сквайром из Норфолка, и, хотя они женаты без году неделя, обзавелись уже пятью детьми. Все эти сведения и многие другие лорд Уорбертон сообщил нашей юной американке, стремясь раскрыть и объяснить ей некоторые особенности английского образа жизни. Изабеллу порою забавляла обстоятельность его объяснений, вызванная, очевидно, некоторым недоверием к ее жизненному опыту и воображению. «Он полагает, что я дикарка, – говорила она себе, – и что в глаза не видела ножа и вилки». И она забрасывала его наивными вопросами с единственной целью – услышать, как он будет всерьез на них отвечать, а когда он попадался в ловушку, восклицала:

– Какая жалость, что я не могу показаться вам в воинской раскраске и перьях! Знай я, как вы добры к нам, бедным индейцам, я захватила бы с собой мой национальный костюм.

Лорд Уорбертон, который не раз бывал в Соединенных Штатах и знал о них намного больше Изабеллы, с присущей ему вежливостью тут же заявлял, что Америка самая очаровательная в мире страна, но, по его воспоминаниям, американцам отнюдь не лишне растолковать кое-что относительно Англии.

– Я был бы рад, если бы вы тогда оказались рядом и растолковали мне кое-что относительно Америки, – сказал он. – Многое, очень многое вызывало мое недоумение, более того, повергало в смущение. И, что хуже всего, объяснения только еще больше меня смущали. Знаете, по-моему, мне часто намеренно говорили все наоборот. У вас в Америке умеют очень ловко дурачить человека. Но мои объяснения вполне заслуживают доверия – все в точности так, как я говорю, – можете не сомневаться.

В одном по крайней мере можно было не сомневаться – лорд Уорбертон был умен, образован и осведомлен чуть ли не обо всем на свете. Он приоткрывался Изабелле с самых интересных и неожиданных сторон, однако она не чувствовала в нем ни малейшей рисовки; к тому же, располагая невиданными возможностями и будучи осыпан, как выразилась Изабелла, всеми жизненными благами, не ставил себе этого в заслугу. Он располагал всем, что может дать человеку жизнь, но не утратил представления о мере вещей. Богатый жизненный опыт – так легко ему доставшийся! – не заглушил в нем скромности, порою почти что юношеской, и сочетание это, приятное и благотворное – отменного вкуса, как какое-нибудь лакомое блюдо, – нисколько не теряло в своей прелести от того, что было сдобрено разумной добротой.

– Мне нравится ваш образчик английского джентльмена, – сказала Изабелла Ральфу после отъезда лорда Уорбертона.

– Мне тоже нравится. Я искренне его люблю, – ответил Ральф. – И еще больше жалею.

– Жалеете? – искоса взглянула на него Изабелла. – По-моему, единственный его недостаток – что его нельзя, даже чуть-чуть, пожалеть. Он, кажется, всем владеет, все знает и всего достиг.

– Увы, с ним дело плохо.

– Плохо со здоровьем? Вы это хотите сказать?

– Нет, он здоров до неприличия. Я говорю о другом. Он из тех высокопоставленных лиц, которые полагают, что можно играть своим положением. Он не принимает себя всерьез.

– Вы хотите сказать – относится к себе с насмешкой?

– Хуже. Он считает себя наростом, плевелом.

– Возможно, так оно и есть.

– Возможно, хотя я, в сущности, придерживаюсь другого мнения. Но если это верно, то что может быть более жалким, чем человек, считающий себя плевелом – плевелом, который был кем-то посажен и успел пустить глубокие корни, но терзается сознанием несправедливости своего существования. На его месте я держался бы величаво, как Будда.[23] Он занимает положение, о котором можно только мечтать: огромная ответственность, огромные возможности, огромное уважение, огромное богатство, огромная власть, прирожденное право вершить дела огромной страны. Он же пребывает в полной растерянности, не зная, что ему делать с собой, со своим положением, со своей властью и вообще со всем на свете. Он жертва скептического века: веру в себя он утратил, а чем заменить ее – не знает. Когда я пытаюсь ему подсказать (потому что будь я лордом Уорбертоном, уж я знал бы, во что мне верить!), он называет меня изнеженным лицемером и, кажется, всерьез считает неисправимым филистером. Он говорит – я не понимаю, в какое время живу. Я-то отлично понимаю, чего нельзя сказать о нем – о человеке, который не решается ни упразднить себя как помеху, ни сохранить как национальный обычай.

–. Но он вовсе не выглядит таким уж несчастным.

– Да, не выглядит. Хотя при его превосходном вкусе у него, надо полагать, часто бывает тяжело на душе. И вообще, когда о человеке с его возможностями говорят, что он не чувствует себя таким уж несчастным, этим многое сказано. К тому же, по-моему, он все-таки несчастен.

– А по-моему, нет, – сказала Изабелла.

– Ну если нет, то напрасно, – возразил Ральф.

После обеда Изабелла провела час в обществе дяди, который по обыкновению расположился на лужайке с пледом на коленях и чашкой слабого чая в руках. Беседуя с племянницей, он не преминул спросить, как ей понравился их давешний гость.

Изабелла не замедлила с ответом:

– По-моему, он – прелесть.

– Он – славный малый, – сказал мистер Тачит, – однако влюбляться в него я бы тебе не рекомендовал.

– Хорошо, дядя, я не стану. Я буду влюбляться исключительно по вашей рекомендации. К тому же, – добавила Изабелла, – мой кузен рассказал мне о нем много печального.

– Вот как? Право, не знаю, что он тебе сообщил, но не забывай, у Ральфа язык без костей.

– Он считает, что ваш славный Уорбертон то ли слишком большой радикал, то ли недостаточно большой радикал. Я так и не поняла, что из двух, – сказала Изабелла.

Мистер Тачит слегка покачал головой и поставил чашку на столик.

– И я не понимаю, – улыбнулся он. – С одной стороны, он заходит очень далеко, а с другой – вполне возможно, недостаточно далеко. Кажется, он хочет очень многое здесь упразднить, но сам, кажется, хочет остаться тем, что он есть. Это вполне естественно, но крайне непоследовательно.

– И пусть остается, – сказала Изабелла. – Зачем упразднять лорда Уорбертона? Друзьям очень бы его не хватало.

– Что ж, скорее всего, он и останется на радость своим друзьям, – заметил мистер Тачит. – Мне, безусловно, в Гарденкорте его бы очень не хватало. Он всегда развлекает меня, когда приезжает, и, смею думать, развлекается сам. В здешнем обществе много таких, как он, – нынче на них мода. Не знаю, что они там собираются делать – революцию или что еще, во всяком случае, я надеюсь, они повременят, пока я не умру. Они, видишь ли, хотят устранить частную собственность, а у меня здесь некоторым образом большие владения, и я вовсе не хочу, чтобы меня от них отстраняли. Знай я, что они тут такое затеют, ни за что бы сюда не поехал, – продолжал мистер Тачит в шутливом тоне. – Я потому и поехал, что считал Англию надежной страной. А они собрались здесь все менять. Это же чистое надувательство. Не я один, многие будут очень разочарованы.

– А хорошо бы, если бы они здесь устроили революцию! – воскликнула Изабелла. – Вот на что я с удовольствием бы посмотрела!

– Постой, постой! – сказал дяда, потешаясь. – Что-то я все забываю – то ли ты за старое, то ли за новое. Ты, помнится, высказывалась и за то, и за другое.

– А я и в самом деле за то и за другое. Пожалуй, за все сразу. При революции – если бы она удалась – я стала бы ярой роялисткой и ни за что не склонила бы головы. Роялисты вызывают больше сочувствия, к тому же они иногда ведут себя так красиво – так изысканно, я хотела сказать.

– Красиво? Я не совсем понимаю, что ты имеешь в виду. Но тебе, по-моему, это всегда удается.

– Дядя – вы чудо! Только вы, как всегда, труните надо мной, – прервала его Изабелла.

– Боюсь все же, – продолжал мистер Тачит, – здесь тебе вряд ли скоро предоставится возможность изящно взойти на эшафот. Если ты жаждешь посмотреть, как разразится буря, тебе придется погостить у нас подольше. Видишь ли, когда дойдет до дела, этим господам, скорее всего, не понравится, что их ловят на слове.

– Каким господам?

– Ну лорду Уорбертону и иже с ним – радикалам из высшего класса. Разумеется, я, быть может, ошибаюсь. Сдается мне, они шумят о переменах, не разобравшись толком в том, о чем хлопочут. Ты и я, ну, мы знаем, что такое жить при демократических порядках: мне они впору, но я с рождения к ним привык. И потом, я – не лорд. Ты, дорогая, несомненно леди, но я – не лорд. Ну а здешние господа, как мне кажется, знают о демократии только понаслышке. А им придется жить при ней ежедневно и ежечасно, и, боюсь, она окажется им вовсе не по вкусу в сравнении с их нынешними порядками. Разумеется, если им так не терпится, пусть их. Но, надеюсь, они не будут усердствовать чересчур.

– А вы не думаете, что они искренни? – спросила Изабелла.

– Отчего же. Они считают, что стараются всерьез, – согласился мистер Тачит. – Но по всему видно, что демократия прельщает их главным образом в теории. Радикальные взгляды для них своего рода забава. Надо же чем-то забавляться, и, право, они могли придумать забавы куда хуже. Видишь ли, живут они в роскоши, а передовые идеи – самая большая роскошь в их обиходе – удовлетворяют нравственное чувство и не грозят пошатнуть положение в обществе. Ведь они очень пекутся о своем положении. Не верь, если кто-нибудь из этих господ станет убеждать тебя в обратном. Попробуй задень их, тебя тут же осадят.

Изабелла внимательно следила за ходом дядиных мыслей, которые он излагал с присущей ему своеобразной четкостью, и, хотя она мало что знала об английской аристократии, находила, что взгляды мистера Тачита вполне отвечают ее собственным представлениям о человеческой натуре. Все же она позволила себе взять лорда Уорбертона под защиту.

– Мне не верится, что лорд Уорбертон просто фразер. Остальные меня не интересуют. Но вот его мне хотелось бы испытать на деле.

– Избави меня бог от друзей![24] – процитировал мистер Тачит. – Лорд Уорбертон отличный молодой человек, я бы даже сказал, превосходнейший. У него сто тысяч годового дохода. На этом малом острове ему принадлежит пятьдесят тысяч акров земли, не считая многого другого. У него с полдюжины собственных домов, постоянное место в парламенте – как у меня за моим обеденным столом. У него изысканнейшие вкусы: он любит литературу, искусство, науку, милых женщин. Но верх изысканности – приверженность к новым взглядам. Последнее доставляет ему несказанное удовольствие – пожалуй, большее, чем все остальное, исключая, разумеется, милых женщин. Старинный дом, в котором он здесь живет – как бишь его? Локли, – очень хорош, хотя наш, по-моему, приятнее. Впрочем, какое это имеет значение? У него столько других! Его взгляды, насколько могу судить, никому не причиняют вреда и меньше всего ему самому. И даже если бы здесь произошла революция, он отделался бы пустяками. Его не тронут, оставят целым и невредимым – к нему здесь слишком хорошо относятся.

– Значит, при всем желании мучеником ему не бывать, – вздохнула Изабелла. – Тяжелое у него положение.

– Нет, мучиться ему не судьба – разве что из-за тебя, – сказал старый джентльмен.

В ответ Изабелла покачала головой – не без некоторой меланхолии, что выглядело, пожалуй, даже забавно.

– Из-за меня никому не придется мучиться.

– Надеюсь, тебе тоже.

– Надеюсь. Значит, вы, в отличие от Ральфа, не испытываете к лорду Уорбертону жалости?

Дядя посмотрел на нее долгим проницательным взглядом.

– Пожалуй, все-таки да, – мягко сказал он.

9

Обе мисс Молинью, сестры вышеупомянутого лорда, не замедлили пожаловать с визитом, и Изабелле очень понравились эти милые леди, на которых, как ей показалось, лежала печать своеобразия. Правда, когда она поделилась этим наблюдением со своим кузеном, он заявил, что подобное выражение к ним решительно не подходит: в Англии наберется тысяч пятьдесят точно таких же молодых особ. Однако, хотя ее гостьям и было отказано в своеобразии, некоторые достоинства за ними все-таки остались – удивительная мягкость и застенчивость в обхождении и большие круглые глаза, которые, как подумала Изабелла, походили на два озерца, два декоративных пруда, посреди партера, усаженного геранью.

– Во всяком случае, на здоровье им не приходится жаловаться, – отметила про себя Изабелла, решив, что это большое достоинство: среди подруг ее детства многие, к сожалению, были хилого сложения (от чего немало теряли), да и самой Изабелле случалось опасаться за свое здоровье. Сестры лорда Уорбертона были уже не первой молодости, однако сохранили яркий, свежий цвет лица и почти детскую улыбку. Большие круглые глаза, так восхитившие Изабеллу, светились ровным спокойствием, а облеченный в котиковый жакет стан отличался приятной округлостью. Благожелательность переполняла их через край, так что они даже стеснялись ее выказывать, к тому же обе, видимо, страшились нашей юной героини, прибывшей с другого конца света, а потому изливали свое расположение к ней не столько словами, сколько взглядами. Тем не менее они достаточно ясно выразили надежду, что Изабелла не откажется пожаловать на завтрак в Локли, где они жили с братом, и что впредь они будут видеться очень, очень часто. Они также пожелали узнать, не согласится ли Изабелла приехать к ним на целые сутки: двадцать девятого у них собирается небольшое общество, и, возможно, ей будет приятно присоединиться к другим гостям.

– Никого особенно интересного мы не ждем, – сказала старшая сестра. – Но, смею надеяться, вы полюбите нас такими, какие мы есть.

– Я уверена, мне будет очень приятно в вашем доме. Вы прелестны именно такие, как есть, – ответила Изабелла, которая имела обыкновение не скупиться на похвалы.

Гостьи зарделись, а после их отъезда Ральф заметил кузине, что, если она будет расточать подобные комплименты этим бедным девицам Молинью, они подумают, что она решила попрактиковаться на них в ехидном остроумии: их в жизни никто не называл прелестными.

– У меня это вырвалось само собой, – оправдывалась Изабелла. – Как славно, когда люди спокойны, разумны и всем довольны. Хотела бы я быть такой, как они.

– Упаси господь! – воскликнул Ральф с жаром.

– Непременно постараюсь стать на них похожей, – сказала Изабелла. – Интересно взглянуть, какие они у себя дома.

Несколькими днями позже желание ее исполнилось: в сопровождении Ральфа и его матушки она отправилась в Локли. Когда они туда прибыли, обе мисс Молинью сидели в просторной гостиной (одной из многих в их доме, как выяснилось позже) среди моря блеклого ситца и сообразно обстоятельствам были одеты в черные бархатные платья. У себя дома они понравились Изабелле даже больше, чем в Гарденкорте. Она еще раз подивилась их здоровому виду, и, если при первом знакомстве ей показалось, что им недостает живости ума – немалый недостаток в ее глазах, здесь, в Локли, она признала за ними способность к глубоким чувствам. Она провела с ними все время до ленча, меж тем как лорд Уорбертон в другом конце гостиной беседовал с миссис Тачит.

– Неужели ваш брат такой непримиримый радикал? – спросила Изабелла. Она знала, что он радикал, но, питая, как мы видели, неодолимый интерес к человеческой натуре, решила вызвать сестер на откровенность.

– О да, он придерживается самых передовых взглядов, – сказала Милдред, младшая сестра.

– Вместе с тем Уорбертон очень разумен, – добавила старшая мисс Молинью.

Изабелла перевела взгляд на противоположный конец гостиной и посмотрела на лорда Уорбертона, который, видимо, изо всех сил старался занять миссис Тачит. Ральф, примостившийся у камина, где полыхал огонь, отнюдь не лишний в огромной старинной зале при прохладном английском августе, охотно отвечал на заигрывание одной из борзых.

– Вы полагаете, он искренне их придерживается? – спросила с улыбкой Изабелла.

– Несомненно, а как же иначе? – незамедлительно отозвалась Милдред, тогда как старшая сестра устремила на Изабеллу удивленный взгляд.

– И вы полагаете, он не дрогнет, когда дойдет до дела?

– До дела?

– Я хочу сказать… ну, например, он отдаст все это?

– Отдаст Локли? – спросила мисс Молинью, когда снова обрела дар речи.

– Да и все остальные свои владения – не знаю, как они называются.

Сестры обменялись чуть ли не испуганным взглядом.

– Вы хотите сказать… вы имеете в виду… из-за расходов? – спросила младшая сестра.

– Пожалуй, он сдаст один или два дома, – сказала старшая.

– Сдаст или отдаст? – уточнила Изабелла.

– Мне не думается, что он отдаст свою собственность, – сказала мисс Молинью-старшая.

– Так я и знала! – воскликнула Изабелла. – Все только поза. Вам не кажется, что это ложное положение?

Ее собеседницы пришли в явное замешательство.

– Положение брата? – переспросила мисс Молинью-старшая.

– Его положение считается очень хорошим, – сказала младшая. – Он занимает самое высокое положение в графстве.

– Право, я, наверно, кажусь вам ужасно дерзкой, – сказала Изабелла, воспользовавшись паузой. – Вы, конечно же, боготворите своего брата и, возможно, даже боитесь его.

– Разумеется, брата нельзя не уважать, – совсем просто сказала мисс Молинью.

– Он, наверно, очень хороший человек, потому что вы обе чудо какие хорошие.

– О, он необыкновенно добрый. Никто даже не представляет себе, сколько он делает добра.

– Но все знают, как много он может сделать, – добавила Милдред. – Он очень многое может.

– О да, о да, – согласилась Изабелла. – Правда, на его месте, я стояла бы на смерть… я хочу сказать, стояла бы на смерть за наследие прошлого. Я отстаивала бы его всеми силами.

– Ну что вы! Надо быть шире… Мы всегда, с самых ранних времен, держались самых широких взглядов.

– Что ж, – сказала Изабелла, – у вас это отлично получается. Неудивительно, что вам это нравится. Вы, я вижу, любите вышивать гладью?

После ленча лорд Уорбертон повел ее осматривать дом – безупречный по благородству, как она и ожидала, но не более того. Внутри он был очень модернизирован, и многое, лучшее в его облике, потеряло свою первозданную прелесть. Но потом они вышли из дому, и перед ними, подымаясь прямо из широкого полузаросшего рва, встала величественная серая громада, отмытая капризами непогоды до нежнейших, до самых глубоких оттенков, и тогда жилище лорда Уорбертона показалось Изабелле сказочным замком. День был прохладный, неяркий, чувствовалось приближение осени; слабые бледные солнечные лучи ложились на стены размытыми неровными бликами, словно намеренно согревая те места, где острее ощущалась боль от вековых ран. К ленчу приехал брат хозяина, викарий, и Изабелла улучила пять минут для беседы с ним – время вполне достаточное, чтобы попытаться обнаружить истового сына церкви и убедиться в тщетности таковой попытки. Локлийский викарий отличался огромным ростом, атлетическим телосложением, открытым простоватым лицом, неистовым аппетитом и склонностью к внезапным взрывам смеха. Позже Изабелла узнала от Ральфа, что до принятия сана он был первоклассным борцом и даже сейчас при случае – разумеется, в узком семейном кругу – мог уложить противника на обе лопатки. Изабелле он очень понравился – в этот день ей все нравилось, но воображению ее пришлось немало потрудиться, чтобы представить его в роли духовного пастыря. Покончив с завтраком, общество направилось в парк, и лорд Уорбертон, проявив некоторую находчивость, предложил своей чужеземной гостье прогулку отдельно от других.

– Я хочу, чтобы вы здесь все как следует, по-настоящему осмотрели, – сказал он. – А если вас будут отвлекать праздной болтовней, ничего не получится.

Беседа, которою лорд Уорбертон занимал Изабеллу, – притом, что он сообщил ей множество подробностей о доме и его любопытной истории, – касалась, однако, не только археологических подробностей; иногда он обращался к сюжетам более личным – личным как в отношении Изабеллы, так и в отношении себя самого. Однако в конце прогулки, выдержав долгую паузу, он вернулся к отправной точке.

– Право, я искренне рад, если вам пришлась по вкусу эта старая развалина. Жаль, что вы так бегло ее осмотрели – что не можете погостить у нас подольше. Мои сестры просто влюбились в вас – может быть, это приманит вас в наш дом.

– О, приманок в нем более чем достаточно. Но, увы, я не считаю себя вправе принимать приглашения. Я целиком отдала себя в руки тетушки.

– Простите, если я позволю себе не совсем поверить вам. Напротив, я убежден – вы поступаете, как вам хочется.

– Жаль, что я произвожу на вас такое впечатление. Такое дурное впечатление, не правда ли?

– Для меня, во всяком случае, тут есть свои достоинства. Это позволяет мне надеяться.

И лорд Уорбертон умолк.

– Надеяться? На что?

– Что впредь я смогу видеть вас чаще.

– Вот как? – сказала Изабелла. – Ну, чтобы доставить вам это удовольствие, мне вовсе нет нужды становиться такой уж эмансипированной девицей.

– Разумеется, нет. И все же, при всем том, ваш дядюшка, мне кажется, не слишком меня жалует.

– Напротив, он очень хорошо о вас отзывался.

– Рад слышать, что вы говорили обо мне, – сказал лорд Уорбертон. – И все же, мне кажется, он был бы недоволен, если бы я зачастил в Гарденкорт.

– Я не могу быть в ответе за дядюшкины вкусы, – сказала Изабелла, – хотя, мне думается, я не должна ими пренебрегать. Что же касается меня – я всегда рада вас видеть.

– А мне приятно слышать это от вас. Я счастлив это от вас слышать.

– Однако вас легко сделать счастливым, милорд, – сказала Изабелла.

– Нет, меня не легко сделать счастливым, – сказал он и вдруг запнулся. – Но видеть вас для меня большое счастье, – закончил он.

При этих словах голос его неуловимо изменился, и Изабелла насторожилась: за этой прелюдией могло последовать что-то серьезное. Она уже однажды слышала такую же интонацию и узнала ее. Однако сейчас ей менее всего хотелось, чтобы подобная прелюдия имела продолжение, и, поборов, насколько могла, охватившее ее волнение, поспешила ответить в самом безмятежном тоне.

– Боюсь, мне не удастся снова приехать сюда.

– Никогда?

– Отчего же «никогда». Это звучит так мелодраматично.

– Могу ли я приехать к вам на следующей неделе?

– Конечно. Что может вам помешать?

– Практически ничего. Но я не знаю, как вы это воспримите. У меня такое чувство, что вы все время судите людей.

– Если даже и так, вы при этом нимало не проигрываете.

– Весьма благодарен за доброе мнение, но, хотя я и в выигрыше, суровый глаз судьи мне не очень по нраву. Вы собираетесь с миссис Тачит за границу?

– Да, надеюсь, она возьмет меня с собой.

– Вам не нравится Англия?

– Что за макиавеллевский вопрос?.[25] Право, он не заслуживает ответа. Я просто хочу повидать как можно больше стран.

– Чтобы судить и сравнивать?

– Ну и чтобы получать удовольствие.

– Мне кажется, именно это и доставляет вам наибольшее удовольствие. Мне не совсем ясно, к чему вы стремитесь, – сказал лорд Уорбертон. – У меня создалось впечатление, что у вас какие-то таинственные цели, обширные планы.

– Как мило! Да у вас целая теория на мой счет, которой я вовсе не соответствую. Право, в моих целях нет ничего таинственного. Пятьдесят тысяч моих соотечественников ежегодно, ни от кого не таясь, преследуют те же цели – они совершают заграничное путешествие, чтобы развить свой ум.

– Вам решительно не к чему развивать ваш ум, мисс Арчер, – заявил ее собеседник. – Он и без того достаточно грозное оружие: держит нас всех на прицеле и разит наповал своим презрением.

– Презрением? Вас? Да вы смеетесь надо мной, – сказала Изабелла уже серьезно.

– Нисколько. Вы считаете нас, англичан, людьми «с причудами». Разве это не то же самое? Я вовсе не хочу слыть «чудаком» и не принадлежу к подобным людям. Я протестую.

– Ну знаете. Ничего чуднее, чем это ваше «протестую», я в жизни не слышала, – сказала Изабелла с улыбкой.

Последовала пауза.

– Вы судите всегда со стороны, – снова начал он. – Вы ко всему равнодушны. Не равнодушны вы лишь к тому, что занимает вас.

В голосе его вновь появилась та же интонация, и к ней примешался явный оттенок горечи – горечи столь внезапной и неоправданной, что Изабелла испугалась, уж не обидела ли она его. Она часто слышала, что англичане весьма эксцентричны, и даже у какого-то остроумца читала, что в глубине души они самый романтичный из всех народов. Неужели у лорда Уорбертона приступ романтического настроения и он устроит ей «сцену» в собственном доме, видя ее всего в третий раз? Но, вспомнив, как он безупречно воспитан, она тут же успокоилась, и даже тот факт, что, выражая свое восхищение юной леди, доверившейся его гостеприимству, он дошел до предела, дозволенного приличиями, не пошатнул ее доброго мнения о нем. Она оказалась права, полагаясь на его воспитанность, так как он улыбнулся и словно ни в чем не бывало возобновил разговор; в голосе его не осталось и следа той интонации, которая так смутила ее.

– Я не хочу сказать, что вы тратите время на пустяки. Вас интересуют высокие материи – слабости и несовершенства человеческой натуры, особенности отдельных народов.

– Ну, что до последнего, – сказала Изабелла, – мне вполне хватило бы занятий на всю жизнь в собственной стране. Но нам предстоит долгий путь, и тетушка, наверное, вскоре захочет уехать.

Она повернула назад, чтобы присоединиться к остальному обществу; лорд Уорбертон молча шел с нею рядом. Но, прежде, чем они поравнялись с остальными, он сказал:

– Я буду у вас на следующей неделе.

Ее словно что-то ударило, но, оправляясь от удара, она подумала, что не могла бы, положа руку на сердце, сказать, будто ощущение это было так уж ей неприятно. Тем не менее ответ ее прозвучал достаточно сухо.

– Как вам будет угодно.

Сухость эта не была расчетом кокетства – игра, которой она предавалась значительно реже, чем в это сочли бы возможным поверить ее недоброжелатели. Ей просто стало немного страшно.

10

На следующий день после визита в Локли Изабелла получила письмо от своей приятельницы, мисс Стэкпол, и это письмо, на котором вместе с ливерпульским штемпелем красовались ровные буквы, выведенные проворными пальчиками Генриетты, произвело в ней приятное волнение.

«А вот и я, милая моя подруга, – писала мисс Стэкпол. – Наконец-то удалось вырваться. Все решилось за день до моего отъезда из Нью-Йорка: в „Интервьюере" согласились наконец ассигновать мне требуемую сумму. Я, как бывалый журналист, побросала вещи в сак и помчалась на конке к причалу. Где ты сейчас и как нам встретиться? Ты, наверно, гостишь в каком-нибудь старинном замке и уже выучилась говорить с настоящим английским произношением. А, может быть, ты уже вышла аамуж за лорда? Я втайне на это надеюсь: мне нужно получить доступ в самые высокие круги, и я рассчитываю на твои знакомства. В „Интервьюере" ждут новых фактов об аристократии. Мои первые впечатления (об англичанах вообще) не самые радужные, но мне хотелось бы обсудить их с тобой – ты ведь знаешь, при всех моих недостатках, поверхностными мнениями я не грешу. Да! У меня для тебя интересные новости. Пожалуйста, постарайся ускорить нашу встречу. Может быть, ты приедешь в Лондон (чудесно было бы вместе осмотреть этот город)? Или же пригласи меня к себе, где бы ты сейчас ни жила. Я охотно приеду – ты же знаешь, как я всем интересуюсь и как жажду заглянуть поглубже в частную жизнь англичан».

Изабелла сочла за лучшее не показывать это письмо дяде, а лишь ознакомить с его содержанием, и мистер Тачит, как она и предполагала, тут же попросил от его имени заверить мисс Стэкпол, что будет очень рад видеть ее в Гарденкорте.

– Правда, она из пишущих дам, – сказал он. – Но она американка и, надеюсь, в отличие от ее предшественницы не станет делать из меня посмешище. Ей такие субъекты, как я, конечно, не внове.

– Такие милые, несомненно, внове! – ответила Изабелла.

Но на душе у нее было неспокойно: она не знала, куда может завести подругу писательский зуд, т. е. та сторона ее характера, которая менее всего удовлетворяла Изабеллу. Все же она написала мисс Стэкпол, что ее с радостью примут под гостеприимный кров мистера Тачита, и быстрая на решения молодая американка тотчас сообщила о скором своем прибытии. Она успела к этому времени добраться до Лондона и уже в столице села на поезд, шедший через ближайшую от Гарденкорта станцию, куда Изабелла с Ральфом и явились ее встречать.

– Интересно, полюблю ли я ее или возненавижу? – спросил Ральф, пока они прохаживались по платформе.

– И то и другое ей будет безразлично, – ответила Изабелла. – Она совершенно равнодушна к тому, что думают о ней мужчины.

– В таком случае мне как мужчине она не может понравиться. Она, верно, страшна как смертный грех. Что, она очень дурна собой?

– Напротив, прехорошенькая.

– Женщина-журналист! Репортер в юбке! Любопытно будет взглянуть на нее, – сказал снисходительно Ральф.

– Легко смеяться над ней, но вовсе нелегко быть такой смелой, как она.

– Несомненно. Чтобы учинять насилие над людьми и нападать на них врасплох, нужно немало дерзости. Как вы думаете, она и у меня захочет взять интервью?

– Конечно, нет. Вы для нее недостаточно крупная персона.

– Посмотрим, – сказал Ральф. – Уверен, что она распишет нас всех, включая Банчи, в своем листке.

– Я попрошу ее не делать этого, – ответила Изабелла.

– Стало быть, она способна на такие штуки?

– Вполне.

– И вы избрали ее ближайшей своей подругой?

– Она не ближайшая моя подруга, но она мне нравится, несмотря на все свои недостатки.

– Ну-ну, – сказал Ральф. – Боюсь, мне она не понравится, несмотря на все свои достоинства.

– Погодите, не пройдет и трех дней, как вы уже будете вздыхать по ней.

– А потом мои любовные письма появятся в «Интервьюере»? Нет уж, слуга покорный! – воскликнул молодой человек.

Тем временем поезд подошел к станции, и мисс Стэкпол, ловко спустившаяся с подножки вагона, оказалась, как и обещала Изабелла, особой весьма миловидной, хотя и несколько в провинциальном вкусе, невысокого роста, складной и пухленькой: лицо у нее было круглое, рот маленький, кожа нежная, с затылка спадал целый каскад русых кудряшек, а широко распахнутые глаза всегда словно о чем-то вопрошали. Самой примечательной чертой ее наружности была странная неподвижность этих глаз, которые не то чтобы дерзко или вызывающе, а с полным сознанием своего права вперялись в каждый оказавшийся перед ними предмет. Теперь они вперились в Ральфа, немало озадаченного приятной и даже привлекательной внешностью мисс Стэкпол, явно говорившей о том, что будет довольно трудно не расположиться к ней. Она вся шелестела и мерцала в своем сизо-сером, с иголочки, платье, и при виде ее Ральфу невольно пришла на мысль хрустящая, свежая, напичканная новостями газетная полоса, только что сошедшая с печатного станка. От головы до пят в ней, судя по всему, не было ни единой опечатки. Она говорила звонким высоким голосом – не глубоким, но громким. Однако, когда они расселись в экипаже, Ральф нашел, что, вопреки его ожиданиям, она все же не столь криклива, как набранные крупным шрифтом – ох уж этот крупный шрифт! – газетные заголовки. На расспросы Изабеллы, к которым позволил себе присоединиться и ее кузен, она отвечала с исчерпывающей полнотой и ясностью, а позднее, когда в библиотеке Гарденкорта ее представили мистеру Тачиту (миссис Тачит сочла излишним спускаться вниз), ее уверенность в себе проявилась с еще большей очевидностью.

– Скажите, вы считаете себя американцами или англичанами? – выпалила она. – А то я не знаю, как мне с вами разговаривать.

– А это как вам угодно, – сказал смиренно Ральф. – Мы за все будем благодарны.

Она остановила на нем свои неподвижные глаза, и они чем-то напомнили ему большие блестящие пуговицы – пуговицы, которые неподвижно стоят в эластичных петлях какого-нибудь туго набитого вместилища: ему казалось, что в ее зрачках он видит отражение стоящих вблизи предметов. Пуговице вряд ли свойственно выражение человеческих чувств, но во взгляде мисс Стэкпол присутствовало нечто такое, от чего он, при его крайней застенчивости, чувствовал себя менее защищенным от вторжения, более разоблаченным, чем ему бы хотелось. Правда, потом, проведя в ее обществе несколько дней, он частично превозмог это ощущение, однако так и не избавился от него до хонца.

– Думаю, вы не станете уверять меня, что вы – американец, – сказала она.

– Ради вашего удовольствия я готов стать не только англичанином, но даже турком.

– Ну, если вы так легко меняете кожу, что ж, это ваше дело, – парировала мисс Стэкпол.

– Уверен, что с вашей способностью все понимать, национальные различия не будут для вас преградой, – продолжал Ральф.

Мисс Стэкпол все еще не сводила с него глаз.

– Вы имеете в виду различия в языке?

– Ну что там языки! Я имею в виду дух – гений нации.

– Не уверена, что вполне вас понимаю, – сказала корреспондентка «Интервьюера», – но надеюсь, что пойму, прежде чем покину Гарден-корт.

– Он – то что называется космополит, – вставила Изабелла.

– То есть от всех наций понемножку и не от одной ничего всерьез. Должна сказать, что, на мой взгляд, патриотизм – как любовь к ближнему – начинается с родного дома.

– А где начинается родной дом, мисс Стэкпол? – осведомился Ральф.

– Не знаю, где он начинается, но знаю, где его пределы. Далеко за пределами здешних мест.

– Вам здесь не нравится? – спросил мистер Тачит старчески-невинным тоном.

– Как вам сказать, сэр. Я еще не определила свою точку зрения. Здесь я все время чувствую, будто меня что-то давит. Это ощущение появилось уже на пути из Ливерпуля в Лондон.

– Может быть, вы ехали в переполненном вагоне? – высказал предположение Ральф.

– Да, он был переполнен, но друзьями – в нем ехали американцы, с которыми я познакомилась еще на пароходе. Милейшие люди из Литл Рока, штат Арканзас. И все-таки что-то меня давило – угнетало, а что – сама не знаю. С самого начала я почувствовала себя в чужой атмосфере. Надеюсь, мне все же удастся создать свою атмосферу. Это единственный выход – иначе я не смогу свободно дышать. Ваш дом стоит в замечательном месте, сэр.

– Да, и живут в нем тоже милейшие люди, – сказал Ральф. – Подождите немного, и вы в этом убедитесь.

Мисс Стэкпол была вполне расположена ждать и явно приготовилась надолго обосноваться в Гарденкорте. Утро она посвящала литературным трудам, но это отнюдь не лишало Изабеллу общества подруги, которая, закончив дневной урок, решительно возражала и даже восставала против одиночества. У Изабеллы почти сразу появился повод попросить приятельницу воздержаться от желания прославить в печати радости их совместного пребывания в Гарденкорте: уже на второй день после приезда Генриетты Изабелла застала ее за письмом в «Интервьюер», заглавие которого, выведенное на редкость ровным и четким почерком (точь-в-точь как на прописях, памятных Изабелле со школьных лет), гласило: «Американцы и Тюдоры – заметки о Гарденкорте». Мисс Стэкпол, не испытывая и намека на угрызения совести, протянула это письмо Изабелле, которая тотчас же заявила ей свой протест.

– По-моему, тебе не следует этого делать, по-моему, тебе не следует писать об этом доме.

Генриетта по обыкновению уставилась на нее.

– Но почему? Это как раз то, что всегда нравится читателям. И дом такой милый.

– Слишком милый, чтобы писать о нем в газетах. И дяде это совсем не понравится.

– Какие глупости! Я не знаю человека, который не был бы потом доволен.

– Только не дядя и не Ральф. Они сочтут, что ты злоупотребила их гостеприимством.

Мисс Стэкпол не выказала ни малейшего смущения. Она просто аккуратно обтерла перо о маленькую изящную перочистку – специальное приспособление, которое она привезла с собой – и убрала рукопись.

– Разумеется, я не стану этого делать, раз ты протестуешь. Но я жертвую отличной темой, так и знай.

– Разве мало других тем? Их полным-полно кругом. Мы поедем с тобой по окрестностям. Здесь есть такие удивительные ландшафты.

– Ландшафты – не по моей части. Мне интересен человек. Ты же знаешь, ничто человеческое мне не чуждо и никогда не было чуждо, – заявила мисс Стэкпол. – А мне гак хотелось изобразить твоего кузена. Американец – отщепенец. Самый ходкий сюжет, а твой кузен на редкость интересный образец такого отщепенца. Я осудила бы его со всей суровостью.

– Да он бы умер! – воскликнула Изабелла. – Не от суровости, от гласности.

– И прекрасно, если б мое письмо его убило, пусть не до конца, хоть чуть-чуть. А с каким удовольствием я вывела бы твоего дядю. Он, на мой взгляд, не в пример более положительный тип – все еще верный сын Америки. Великолепный старик. Неужели он может обидеться, если я воздам ему должное?

Изабелла с нескрываемым удивлением посмотрела на подругу: ее поражало, что такая натура, во многом вызывавшая ее восхищение, сплошь и рядом не выдерживала испытания.

– Ах, Генриетта, – сказала она, – в тебе совсем нет чувства скромности.

Генриетта густо покраснела, а ее блестящие глаза на мгновение наполнились слезами, что показалось Изабелле верхом непоследовательности.

– Ты очень несправедлива ко мне, – сказала мисс Стэкпол с достоинством. – Я никогда и слова не написала о себе.

– Нисколько не сомневаюсь! Однако, мне кажется, нужно быть скромным и в отношении других.

– Прекрасно сказано! – воскликнула Генриетта, вновь хватаясь за перо. – Дай-ка я запишу этот афоризм и после куда-нибудь вставлю.

Добродушнейшее существо, она уже полчаса спустя вновь обрела хорошее расположение духа, насколько оно может быть хорошим у пишущей дамы, которой не о чем писать.

– Я обещала освещать нравы, – сказала она Изабелле. – Как же мне теперь быть? Где взять идеи? Раз ты не даешь мне писать об этом доме, укажи какой-нибудь другой, который можно описать.

Изабелла обещала подумать, а назавтра в разговоре с мисс Стэкпол ненароком упомянула о своей поездке в старинное поместье лорда Уорбертона.

– Вот куда ты должна меня отвезти! – воскликнула мисс Стэкпол. – Это как раз то, что нужно. Мне просто необходимо посмотреть, как живут аристократы.

– Отвезти тебя туда я не могу, – сказала Изабелла. – Но лорд Уорбертон на днях будет здесь, и ты сможешь познакомиться с ним и приглядеться к нему. Но, если ты собираешься воспроизвести все его речи, придется мне предупредить его.

– Не надо, – взмолилась Генриетта. – Я хочу, чтобы он вел себя естественно.

– Для англичанина нет ничего естественнее, как держать язык за зубами, – сказала Изабелла.

Прошло три дня, однако никаких признаков того, что Ральф, как предсказывала ему кузина, потерял из-за американской гостьи голову, не обнаруживалось, хотя он проводил в ее обществе добрую половину дня. Они вместе бродили по парку и сидели под деревьями, а в послеполуденные часы, когда так приятно кататься по Темзе, мисс Стэкпол занимала место в лодке, в которой до недавних пор у Ральфа была лишь одна спутница. Ральф, в понятной своей растерянности от того размягчения, которое испытывал в обществе кузины, был уверен, что мисс Стэкпол не затронет ни единой его чувствительной струнки, – и ошибся: корреспондентка «Интервьюера» веселила его, а он уже давно решил, что постарается увенчать свои угасающие дни идущим crescendo весельем. С другой стороны, поведение Генриетты не всегда свидетельствовало в пользу утверждения Изабеллы, будто ее подруга полностью безразлична к мнению о себе мужчин: бедный Ральф, надо думать, представлялся ей досадной загадкой, и нравственный долг повелевал ей эту загадку решить.

– Чем он занимается? – спросила она Изабеллу в первый же вечер. – Так и ходит весь день, засунув руки в карманы?

– Ничем, – улыбнулась Изабелла. – Он рыцарь праздности.

– Какой срам! И это когда я вынуждена работать не разгибая спины, – заявила мисс Стэкпол. – Ах, как мне хочется выставить его на всеобщее обозрение.

– Он очень слаб здоровьем; работать ему не по силам, – вступилась за Ральфа Изабелла.

– Фу, какие глупости! Я же работаю, когда больна! – ответила ей подруга.

Позднее, усаживаясь в лодке, чтобы принять участие в прогулке по Темзе, она вдруг заявила Ральфу, что тот, должно быть, ненавидит ее и рад бы утопить.

– Ну что вы, – сказал Ральф. – Я люблю изводить свои жертвы медленной пыткой. Тем более что вы такой интересный экземпляр.

– Вот именно. Вы всячески изводите меня. Одно утешение – я возмущаю все ваши предрассудки.

– Помилуйте! Какие предрассудки? У меня, к несчастью, нет ни единого предрассудка. Перед вами человек абсолютно нищий духом.

– Нашли чем хвастаться! У меня их тьма, и преприятнейших. Конечно, я мешаю вам флиртовать, или как это там у вас называется, с вашей кузиной. Но меня это мало трогает. Зато я оказываю ей добрую услугу – помогаю разобраться в вас до конца. Она увидит, как мало в вас содержания.

– Да-да, вы уж разберитесь во мне, прошу вас! – воскликнул Ральф. – Так мало желающих взять на себя столь тяжкий труд.

И, взявшись за этот труд, мисс Стэкпол не жалела усилий, прибегая, как только ей предоставлялась такая возможность, к наиболее естественному в таких случаях способу – к опросу. На следующий день погода испортилась, и Ральф, желая как-то развлечь гостью в пределах дома, предложил осмотреть картины. Генриетта расхаживала по длинной галереи, а сопровождавший ее Ральф указывал на все лучшее, что составляло коллекцию его отца, называя художников и разъясняя сюжеты. Мисс Стэкпол глядела на картины молча, никак не выражая своего мнения, и Ральф с благодарностью отметил про себя, что она не исторгает штампованных возгласов восхищения, которые так охотно расточали другие посетители Гарденкорта. Надо отдать справедливость молодой американке – она не была падка на трафаретные фразы; говорила вдумчиво и небанально, хотя порою напряженно и чуть выспренно, словно образованный человек, объясняющийся на чужом языке. Уже потом Ральф узнал, что когда-то она вела раздел по искусству в одном заокеанском журнале, однако, несмотря на это обстоятельство, в ее карманах не водилось разменной монеты восторгов. И вот, после того как он подвел ее к очаровательному пейзажу Констебля,[26] она вдруг обернулась и принялась, словно картину, разглядывать его самого.

– Вот так вы и проводите время? – спросила она. – Я редко провожу его столь приятно.

– Оставьте. Вы знаете, о чем я говорю, – у вас нет постоянного занятия.

– Ах, – сказал Ральф, – перед вами самый большой в мире бездельник.

Мисс Стэкпол перевела взор на Констебля, и Ральф привлек ее внимание к висевшей тут же небольшой картине Ланкре,[27] изображавшей юношу в алом камзоле, чулках и брыжах; прислонившись к пьедесталу, на котором стояла статуя нимфы, он играл на гитаре двум дамам, сидящим на траве.

– Вот мой идеал постоянного времяпрепровождения, – сказал Ральф.

Мисс Стэкпол снова обернулась, и, хотя глаза ее были устремлены на картину, Ральф заметил, что она не уловила, в чем смысл сюжета; она обдумывала куда более важный вопрос.

– Не понимаю, как вас не заест совесть.

– У меня нет совести, дорогая мисс Стэкпол.

– Советую ее обрести. Она вам понадобится, когда вы в следующий раз вздумаете поехать на родину.

– Мне, скорее всего, уже не придется туда поехать.

– Что, стыдно будет там показаться?

Ральф помедлил с ответом.

– У кого нет совести, – сказал он с мягкой улыбкой, – у того, надо полагать, нет и стыда.

– Ну и самомнение у вас, однако! – заявила Генриетта. – Вы считаете, что хорошо делаете, отказываясь от родной страны?

– От родной страны нельзя отказаться, как нельзя отказаться от родной бабушки. Ни ту ни другую не выбирают – они составляют неотъемлемую часть каждого из нас, и уничтожить их нельзя.

– То есть вы пытались, но у вас ничего не вышло? Интересно, как к вам относятся здесь.

– Англичане от меня в восторге.

– Потому что вы подделываетесь к ним.

– Ах, – вздохнул Ральф. – Согласитесь отнести мой успех, хоть частично, за счет врожденного обаяния.

– Не вижу у вас никакого врожденного обаяния. Если оно и есть, то заимствованное – по крайней мере, живя здесь, вы немало потрудились, чтобы его позаимствовать. Не скажу, что вам это удалось. Я, во всяком случае, не придаю такому обаянию цены. Займитесь чем-нибудь стоящим, вот тогда нам найдется, о чем поговорить.

– Превосходно. Только научите меня, что мне делать.

– Прежде всего вернуться на родину.

– Вернулся. А потом?

– И сразу найдите себе серьезное занятие.

– В какой области?

– Да в какой угодно. Лишь бы это было настоящее дело. Придумайте что-нибудь новое, возьмитесь за какую-нибудь большую работу.

– И ее так легко найти? – спросил Ральф.

– Конечно, если принять это близко к сердцу.

– Ах к сердцу, – сказал Ральф. – Значит, все зависит от моего сердца…

– А что, сердца у вас тоже нет?

– Было. Еще несколько дней назад. Но с тех пор его у меня похитили.

– В вас нет ни капли серьезности, – сказала мисс Стэкпол, – вот в чем ваша беда.

При всем том несколькими днями позже она снова позволила ему завладеть своим вниманием и на этот раз попыталась: объяснить его загадочные выверты новой причиной.

– Я поняла, в чем ваша беда, мистер Тачит, – сказала она. – Вы считаете, что слишком хороши для брака.

– Я считал так, мисс Стэкпол, пока не встретил вас. – отвечал Ральф. – С тех пор я стал считать иначе.

– Фу, – фыркнула Генриетта.

– Я стал считать, что недостаточно хорош, – закончил Ральф.

– Женитьба сделает вас другим человеком. Не говоря уж о том, что жениться – ваша обязанность.

– Ах, – воскликнул молодой человек, – в жизни столько обязанностей! Неужели и жениться нужно по обязанности?

– Конечно. Вы этого не знали? Все люди должны вступать в брак.

Ральф помолчал – неужели он обманулся? Некоторыми своими чертами мисс Стэкпол как раз начинала ему нравиться. Если она не была очаровательной женщиной, то по крайней мере «высокой пробы». Ей не хватало своеобразия, зато, как сказала Изабелла, ей нельзя было отказать в смелости. Она входила в клетки и, как заправский укротитель львов, взмахивала хлыстом. Она казалась ему неспособной на пошлые ухищрения, меж тем в этих последних ее словах прозвучала фальшивая нота. Когда незамужняя женщина принимается убеждать холостого мужчину в необходимости брака, сам собой напрашивается вывод, что побуждают ее к этому отнюдь не альтруистические мотивы.

– По этому поводу многое можно сказать, – ответил Ральф уклончиво.

– Можно, но суть останется та же. Должна сказать, ваше блестящее одиночество отдает чванством – вы, видимо, считаете, что ни одна женщина вам не пара. Думаете, вы лучше всех на свете? В Америке все женятся.

– Предположим, жениться – моя обязанность, – сказал Ральф. – Но в таком случае ваша, по аналогии, выйти замуж?

Зрачки мисс Стэкпол, не дрогнув, отразили солнце.

– Лелеете надежду найти в моих рассуждениях брешь? Разумеется, я так же, как все, вправе вступить в брак.

– Вот видите, – сказал Ральф. – И меня не возмущает, что вы незамужем. Напротив, радует.

– Да будьте же вы хоть сколько-нибудь серьезны. Нет, вы никогда не станете серьезны.

– Что вы! Неужели в тот день, когда я скажу вам, что хочу расстаться с одиночеством, вы не поверите в серьезность моих намерений?

Мисс Стэкпол посмотрела на него с таким видом, словно собиралась дать ответ, который на матримониальном языке именуется благосклонным. Но вдруг, к величайшему удивлению Ральфа, лицо ее выразило тревогу и даже негодование.

– Даже тогда, – бросила она. Повернулась и вышла.

– Увы, я не воспылал нежной страстью к вашей подруге, – сказал Ральф в тот же вечер Изабелле, – хотя мы с ней все утро толковали на эту тему.

– И вы сказали ей нечто весьма неучтивое.

Ральф пристально посмотрел на кузину.

– Она на меня жаловалась?

– Она сказала, что, по ее мнению, есть что-то очень уничижительное в тоне, каким европейцы разговаривают с женщинами.

– А я в ее представлении европеец?

– Да, и худший из худших. Она добавила, вы сказали ей нечто такое, чего ни один американец никогда не позволил бы себе сказать, и даже не повторила, что именно.

Ральф отвел душу взрывом веселого смеха.

– Она – редкостный набор свойств, ваша Генриетта. Неужели она думает, что я волочусь за ней?

– Нет, хотя в этом бывают повинны и американцы. Но она явно думает, что вы переиначили ее слова, истолковали их в дурную сторону.

– Просто я подумал, что она делает мне предложение и принял его. Разве это дурно?

– Дурно по отношению ко мне, – улыбнулась Изабелла. – Я вовсе не хочу, чтобы вы женились.

– Ах, дорогая кузина, как угодить вам обеим? – сказал Ральф. – Мисс Стэкпол заявляет мне, что жениться – мой первейший долг, а ее прямой долг – проследить, чтобы я не уклонялся от его выполнения.

– В ней очень сильно сознание долга, – сказала Изабелла серьезно. – Да, очень сильно, и все, что она говорит, подсказано им. За это я ее и люблю. Она считает недостойным вас – тратить такое богатство на себя одного. Больше она ничего не хотела сказать. Если же вам показалось, будто она пытается… завлечь вас, то вы ошиблись.

– Вы правы, я перемудрил, но мне и в самом деле показалось, будто она пытается завлечь меня. Простите – это все мое испорченное воображение.

– Вы страшно самонадеянны. Генриетта не имела на вас никаких видов, и ей в голову не могло прийти, что вы способны ее в этом заподозрить.

– Н-да, с такими женщинами, как она, надо быть тише воды, ниже травы, – смиренно сказал Ральф. – Поразительная особа. Она невероятно обидчива – особенно если учесть, что другие, по ее мнению, обижаться не должны. Она входит в чужие двери, не постучав.

– Да, – согласилась Изабелла, – она не хочет признавать дверные молоточки. Или, скорее всего, считает их излишней роскошью. Она считает, двери должны быть распахнуты настежь. Но я все равно люблю ее.

– А я все равно считаю крайне бесцеремонной, – откликнулся Ральф, естественно несколько смущенный тем, что дважды уже ошибся относительно мисс Стэкпол.

– Знаете, – улыбнулась Изабелла, – боюсь, она оттого мне так и нравится, что в ней есть что-то плебейское.

– Она была бы польщена, услышав ваши слова!

– Ну, ей я выразила бы это иначе. Я сказала бы – оттого, что в ней много от «народа».

– Народ? Что вы знаете о народе? Что она о нем знает, если уж на то пошло?

– Генриетта – очень много, а я достаточно, чтобы почувствовать, что она в какой-то степени порождение великой демократии, Америки, американской нации. Я не утверждаю, будто она воплощает все ее стороны, но этого нельзя и требовать. Тем не менее она ее выражает, дает о ней весьма живое представление.

– Значит, мисс Стэкпол нравится вам из патриотических соображений. Ну а у меня, боюсь, по тем же соображениям, вызывает решительный протест.

– Ах, – сказала Изабелла, как-то радостно вздыхая, – мне очень многое нравится: я принимаю все, что забирает меня за живое. Если бы это не звучало хвастливо, я, пожалуй, сказала бы, что у меня очень разносторонняя натура. Мне нравятся люди, во всем противоположные Генриетте, – хотя бы такие, как сестры лорда Уорбертона. Пока я смотрю на этих милых сестер Молинью, они кажутся мне чуть ли не идеалом. А потом появляется Генриетта, и сразу же побеждает меня, и не столько тем, что она есть, как всем тем, что стоит за нею.

– Вы хотите сказать, что вам нравится ее вид сзади, – вставил Ральф.

– А она все-таки права, – ответила ему кузина. – Вы никогда не станете серьезным человеком. Я люблю мою большую страну, раскинувшуюся через реки и прерии, цветущую, улыбающуюся, доходящую до зеленых волн Тихого океана. От нее исходит крепкий, душистый, свежий аромат. И от одежды Генриетты – простите мне это сравнение – веет тем же ароматом.

К концу этой речи Изабелла чуть зарделась, и румянец вместе с внезапным пылом, который она вложила в свои слова, был ей так к лицу, что, когда она кончила, Ральф еще несколько секунд стоял улыбаясь.

– Не знаю, зелены ли волны Тихого океана, – сказал он, – но у вас очень живое воображение. Что же касается вашей Генриетты, то от нее разит Будущим,[28] и запах этот только что не валит с ног.

11

После этого случая Ральф принял решение не перетолковывать высказываний мисс Стэкпол, даже когда они будут прямым выпадом против него. Он напомнил себе, что люди в ее представлении простые, однородные организмы, он же, являясь образцом извращенной человеческой натуры, вообще не имеет права общаться с нею на равных. Решению своему он следовал с таким тактом, что, возобновив с ним беседы, эта юная американка получила возможность беспрепятственно упражнять на нем свой талант по части дотошных опросов, в которых главным образом и выражалось ее доверие к избранному лицу. Таким образом, если принять во внимание, что Изабелла, как мы видели, ценила Генриетту, сама же Генриетта высоко ценила свободную игру ума, свойственную, по ее мнению, им обеим, так же как вполне одобряла спокойное достоинство мистера Тачита и его благородный, употребляя ее собственное определение, тон, – итак, если принять все это во внимание, жизнь мисс Стэкпол в Гарденкорте была бы весьма отрадной, если бы она не ощущала острую неприязнь со стороны маленькой пожилой дамы, с которой, как она сразу поняла, ей придется «считаться», как с хозяйкой дома. Правда, Генриетта быстро обнаружила, что ее обязанности по отношению к ней будут необременительны: миссис Тачит нимало не заботило поведение гостьи. Она заявила Изабелле, что приятельница ее – авантюристка и к тому же скучна – авантюристки, как правило, куда занятнее, – и выразила удивление, что та подружилась с подобной особой, однако тут же добавила, что Изабелла вольна сама выбирать себе друзей и что она отнюдь не требует, чтобы они все ей нравились, так же как не собирается навязывать Изабелле тех, кто нравится ей.

– Если бы ты встречалась только с теми, кто мне по нраву, круг твоих знакомых был бы очень мал, – откровенно призналась миссис Тачит. – Мне редко кто нравится, во всяком случае не настолько, чтобы рекомендовать тебе кого-нибудь в друзья. Рекомендация – дело серьезное. А твоя мисс Стэкпол мне не по вкусу – мне все в ней претит: и говорит она излишне громко, и смотрит на вас так, словно вам приятно смотреть на нее, когда вам этого вовсе не хочется. Не сомневаюсь, она всю жизнь провела в меблированных комнатах и гостиницах, а я не выношу развязных манер и бесцеремонности подобных общежительств. Ты, верно, считаешь, что мои собственные манеры тоже оставляют желать много лучшего, тем не менее мне они куда больше нравятся. Мисс Стэкпол знает, что я не терплю гостиничного уклада жизни, и не выносит меня за то, что я его не терплю, – ведь она считает его высшим достижением человечества. Будь Гарденкорт гостиницей или пансионом, он показался бы ей намного милей. А по мне, в нем, пожалуй, одним постояльцем больше, чем следует! Нам с ней не сойтись ни в чем, да не стоит и пробовать.

Миссис Тачит не ошиблась, предположив, что не внушает приязни Генриетте, однако не вполне точно определила причину ее нерасположения. Дня два спустя после приезда мисс Стэкпол хозяйка Гарденкорта поделилась с присутствующими своими воспоминаниями – весьма язвительными – об американских гостиницах, вызвав поток возражений со стороны корреспондентки «Интервьюера», которая, будучи по долгу службы хорошо знакома со всеми видами караван-сараев в западном полушарии, решительно заявила, что американские гостиницы – лучшие в мире. Миссис Тачит, еще не остывшая после недавних схваток с коридорными, выразила убеждение, что хуже их нет на свете. Ральф, со своей выработанной опытом мягкостью, попытался перекинуть мост через разверзшуюся пропасть, высказав предположение, что истина лежит посередине, и предложив аттестовать обсуждаемые заведения как вполне удовлетворительные. Однако мисс Стэкпол с возмущением отвергла эту попытку содействовать разрешению спора. Удовлетворительные! Как бы не так! Если американские гостиницы не желают признать лучшими в мире, пусть считают худшими! Американская гостиница удовлетворительной быть не может!

– Мы, очевидно, судим с противоположных позиций, – сказала миссис Тачит. – Я люблю, чтобы со мной обходились как с личностью, вы – чтобы вас принимали как представительницу «большинства».

– Не знаю, что вы хотите этим сказать, – отозвалась Генриетта. – Я люблю, чтобы со мной обходились, как с американской леди!

– Какие еще американские леди! – рассмеялась миссис Тачит. – Рабыни рабов – вот они кто!

– Подруги свободных граждан, – парировала Генриетта.

– Подруги собственной челяди – горничной-ирландки и лакея-негра, с которыми они работают наравне.

– Вы называете домочадцев американской семьи «рабами»? – переспросила Генриетта. – Ничего удивительного, что в Америке вам не нравится.

– Без хорошей прислуги жизнь несносна, – спокойно возразила миссис Тачит. – В Америке она никуда не годится. Вот у меня во Флоренции пятеро отличных слуг.

– Зачем вам столько? – невольно воскликнула Генриетта. – Вот уж ни за что не хотела бы видеть около себя пять человек на положении лакеев.

– Мне они в этом положении куда больше нравятся, чем в каком-либо ином, – многозначительно заявила миссис Тачит.

– Значит, дорогая моя, в роли дворецкого я бы тебе больше нравился? – спросил мистер Тачит.

– Не думаю: для этой роли тебе не хватало бы tenue.[29]

– Подруги свободных граждан – хорошо сказано, мисс Стэкпол, – похвалил Ральф. – Превосходное определение.

– Говоря о свободных гражданах, я не имела в виду вас, сэр! И это было все, что услышал Ральф в благодарность за комплимент. Разговор этот поверг мисс Стэкпол в смятение. Почему миссис Тачит защищала существование класса людей, который она, мисс Стэкпол, считала необъяснимым пережитком феодализма? Тут был явный выпад против Америки! Возможно, именно оттого, что мысль об этом предательстве всецело завладела ею, прошло несколько дней, прежде чем она заговорила с Изабеллой на весьма важную тему.

– Милая Изабелла, я начинаю подозревать тебя в неверности.

– В неверности? Тебе, Генриетта?

– Это был бы для меня тяжкий удар, но я не это имею в виду.

– В таком случае моей родине? Ты это хочешь сказать?

– Этого, я надеюсь, с тобой никогда не произойдет. Послушай, в письме из Ливерпуля я сообщила, что у меня есть для тебя важные новости. А ведь ты даже не удосужилась спросить меня, какие. Может, ты догадываешься?

– Догадываюсь? О чем? Я не очень догадлива, – сказала Изабелла. – Помнится, в твоем письме действительно была такая фраза, но, сознаюсь, я попросту забыла о ней. Так что же ты хотела мне сообщить?

В неподвижном взгляде Генриетты выразилось разочарование.

– Ты как-то не так об этом спрашиваешь – словно тебе неинтересно. Нет, ты переменилась, ты думаешь совсем о другом.

– Скажи мне, в чем дело, и я стану об этом думать.

– Действительно, станешь думать? Хотелось бы верить, что это так.

– Я не очень властна в своих мыслях, но постараюсь, – сказала Изабелла.

Генриетта молча воззрилась на нее и так долго не спускала с нее глаз, что Изабелла начала терять терпение и, не выдержав, спросила:

– Уж не хочешь ли ты сообщить мне, что собираешься замуж?

– Замуж? Не раньше, чем посмотрю Европу! – заявила мисс Стэкпол. – Чему ты смеешься? – продолжала она. – Дело в том, что на одном пароходе со мной ехал мистер Гудвуд.

– Что ты говоришь?! – только и произнесла Изабелла.

– Вот теперь ты сказала, как надо. Мы без конца беседовали с ним. Он отправился сюда вслед за тобой.

– Он сам тебе это сказал?

– Ничего он мне не сказал – оттого-то я и поняла, – заявила проницательная Генриетта. – Он говорил о тебе очень мало, зато я – без конца.

Изабелла молча ждала продолжения. Услышав имя Гудвуда, она слегка побледнела. Наконец она сказала:

– Напрасно ты говорила с ним обо мне.

– Мне это было приятно, тем более что он так слушал! Когда так слушают, я способна говорить часами: он весь обратился в слух и вбирал в себя каждое слово.

– Что же ты говорила ему обо мне?

– Я сказала, что в общем прелестнее девушки я не знаю.

– Напрасно ты это сказала. Он и так слишком высокого мнения обо мне, и вовсе не нужно его в этом поощрять.

– А он так жаждет, чтобы его поощрили, хоть чуть-чуть. Я как сейчас вижу его лицо и тот серьезный сосредоточенный взгляд, с каким он меня слушал. В жизни не видела, чтобы некрасивый мужчина вдруг так преобразился.

– Он очень прост душой, – сказала Изабелла. – И не так уж некрасив.

– Ничто так не опрощает, как большая страсть!

– Большая страсть? Это не то – я убеждена.

– Однако ты сказала это не слишком уверенно.

– Хорошо, в разговоре с мистером Гудвудом я постараюсь сказать это яснее, – холодно улыбнулась Изабелла.

– Он вскоре даст тебе такую возможность, – сказала Генриетта.

Изабелла ничего не ответила на это замечание, которое ее приятельница сделала весьма уверенным тоном.

– Он найдет тебя очень изменившейся, – продолжала Генриетта. – Твое новое окружение очень повлияло на тебя.

– Вполне возможно. На меня все влияет.

– Кроме мистера Гудвуда! – воскликнула мисс Стэкпол с несколько наигранной веселостью.

Изабелла даже не улыбнулась и, немного помолчав, сказала:

– Он просил тебя поговорить со мной?

– Словами – нет. Он просил взглядом, рукопожатием, когда прощался со мной.

– Спасибо, что ты мне все рассказала, – произнесла Изабелла и отвела глаза в сторону.

– Да, ты переменилась. Ты набралась здесь новых идей, – не унималась ее подруга.

– Надеюсь, – ответила Изабелла. – Надо обогащать свой ум, чем больше новых идей, тем лучше.

– Конечно. Но пусть они не вытесняют старых, особенно когда те благотворны.

Изабелла вновь отвела глаза.

– Если ты хочешь сказать, что у меня были идеи насчет мистера Гудвуда… – начала она, но осеклась, так негодующе сверкнули глаза ее подруги.

– Милая моя, ты принимала его ухаживания.

Изабелла открыла было рот, чтобы опровергнуть это обвинение, но неожиданно для себя сказала:

– Да, принимала.

И тут же спросила Генриетту, говорил ли ей мистер Гудвуд, что он намеревается делать в Англии. Любопытство взяло в ней верх над нежеланием обсуждать этот предмет с подругой, чье поведение она находила бестактным.

– Я задала ему этот вопрос, и он сказал, что намерен ничего не делать, – ответила мисс Стэкпол. – Но мне как-то не верится: он не из тех, кто способен ничего не делать. Он очень деятельный человек и не боится идти на риск. В любых обстоятельствах он всегда занят делом и, что бы ни делал, все делает правильно.

– Вполне с тобой согласна.

Генриетте, конечно, недоставало такта, но все равно такое заявление не могло не тронуть нашу героиню.

– Ага! Значит, ты все-таки интересуешься им! – вскричала ликующая гостья.

– Что бы он ни делал, он все делает правильно, – повторила Изабелла. – Человеку такого безупречного склада должно быть безразлично, как к нему относятся другие.

– Ему, возможно, и безразлично. А как насчет других?

– Ну, безразлично ли это мне… впрочем, речь сейчас идет не обо мне, – сказала Изабелла, холодно улыбаясь.

На этот раз ее собеседница помрачнела.

– Как тебе угодно. Ты и вправду очень переменилась. Совсем не та, какой была всего несколько недель назад, и мистер Гудвуд это поймет. Я жду его со дня на день.

– Теперь, надеюсь, он возненавидит меня.

– Думаю, ты так же этого хочешь, как он на это способен.

Последнюю реплику наша героиня оставила без ответа; ее не на шутку встревожил брошенный Генриеттой намек – Каспар Гудвуд намерен нанести ей визит в Гарденкорте. Правда, про себя она решила считать, что он на это не отважится, и немного спустя так и сказала Генриетте. Тем не менее последующие сорок восемь часов она все время ждала, что ей доложат о прибытии Каспара Гудвуда. Это угнетало ее; воздух казался душным, словно что-то менялось в атмосфере, а атмосфера – в переносном смысле слова – за все время пребывания Изабеллы в Гарденкорте отличалась такой приятностью, что любое изменение было бы только к худшему. На третий день напряжение спало. Изабелла вышла в парк в сопровождении общительного Банчи и, побродив по аллеям с полурассеянным, полурастерянным видом, уселась под раскидистым буком в виду дома, откуда ее фигурка в белом с черными бантами платье на фоне перемежающихся теней казалась особенно гармоничной и грациозной. Сначала Изабелла поболтала с Банчи, чьим расположением именно потому, что кузен предложил владеть терьером совместно, она старалась пользоваться, соблюдая справедливость – ту степень справедливости, какую это допускал несколько ветреный и переменчивый нрав самого Банчи. Сейчас, когда на сердце у нее было тревожно, Изабелле впервые пришло на мысль, что ум собаки ограничен, хотя до сих пор она всегда восхищалась широтой собачьего ума. Наконец она решила, что ей станет легче, если приняться за книгу: прежде в подобных обстоятельствах удачно выбранный том всегда помогал ей переключить сознание на регистр чистой мысли. Не станем, однако, отрицать – в последнее время чтение утратило для нее былую занимательность, и теперь, даже напомнив себе, что на дядюшкиных полках стоят все без исключения книги, которым полагается украшать библиотеку джентльмена, она не двинулась с места и продолжала сидеть как сидела, устремив взор на свежую зелень раскинувшейся перед ней лужайки. Но вскоре ее вывел из задумчивости слуга, принесший ей письмо. На конверте стоял лондонский штемпель, адрес был написан знакомой рукой, и в ее воображении, и без того прикованном к автору письма, тотчас ожило его лицо и даже голос. Послание оказалось кратким и может быть приведено здесь без изъятий.

Дорогая мисс Арчер!

Не знаю, дошла ли до Вас весть, что я в Англии, но даже если Вам об этом ничего неизвестно, Вы вряд ли удивитесь моему приезду. Вы, конечно, помните, что, когда три месяца назад, в Олбани, ответили мне отказом, я не принял его. Я возражал. В сущности, Вы согласились с моими возражениями и признали справедливость моих доводов. Тогда я приезжал к Вам в надежде склонить Вас на свою сторону и у меня было достаточно оснований надеяться на успех. Но Вы не оправдали моих надежд. Вы переменились ко мне, но причину этой перемены назвать не смогли. Правда, Вы признали, что поведение Ваше неразумно, но и только, между тем это очень неосновательное объяснение, и поступать так Вам вовсе не свойственно. Вы никогда не были, да и впредь не будете, своенравны или капризны. Поэтому я не теряю надежды, что Вы позволите мне увидеть Вас вновь. Вы сами сказали мне, что не питаете ко мне неприязни, и я полагаю, так оно и есть: ибо я не вижу для нее никаких оснований. Я всегда буду думать о Вас; я не смогу думать ни о ком другом. Сюда я приехал просто потому, что Вы здесь. Я не мог оставаться в Америке после того, как Вы оттуда уехали: без Вас мне все там опостылело. Если сейчас мне нравится Англия, то только потому, что в Англии живете Вы. Мне не раз приходилось сюда приезжать, но никогда прежде особенно не нравилось. Надеюсь, Вы позволите мне увидеться с Вами и поговорить, хотя бы полчаса? В настоящее время это самое заветное желание преданного Вам Каспара Гудвуда.

Изабелла так была поглощена этим посланием, что не расслышала, как шелестят по мягкой траве приближающиеся шаги. Когда она, машинально складывая листок, подняла глаза, перед ней стоял лорд Уорбертон.

12

Изабелла спрятала письмо в карман и встретила гостя приветливой улыбкой, не обнаруживая даже тени волнения и сама немного дивясь своему спокойствию.

– Мне сообщили, что вы в парке, – сказал лорд Уорбертон. – В гостиной никого не оказалось, а так как приехал я в сущности, чтобы повидать вас, то без лишних церемоний прошел прямо сюда.

Изабелла встала: ей почему-то не хотелось, чтобы он сейчас сел возле нее.

– А я как раз собиралась домой, – сказала она.

– Погодите, прошу вас – на свежем воздухе гораздо приятнее! Я приехал из Локли верхом. Чудесный выдался день!

Он улыбался необыкновенно дружеской, располагающей улыбкой и весь, казалось, излучал радость отменного самочувствия и отменной про? гулки верхом – радость жизни, которая произвела на Изабеллу столь чарующее впечатление в первый день их знакомства. Она окружала его, словно теплый июньский воздух.

– Тогда походим немного, – предложила Изабелла.

Ее не оставляла мысль, что он приехал с определенным намерением, и желание избежать объяснения боролось "в ней с не меньшим желанием удовлетворить свое любопытство. Его намерения уже однажды приоткрылись ей и, как мы знаем, вселили в нее немалую тревогу. Тревога эта была вызвана многими чувствами, отнюдь не всегда неприятными; она потратила два дня, разбираясь в них, и сумела отделить то, что было для нее привлекательным в «ухаживаниях» лорда Уорбертона, от того, что ее тяготило. Иной читатель, пожалуй, заключит, что наша героиня была не в меру тороплива и вместе с тем чересчур разборчива; но второе обвинение, если оно справедливо, очистит ее, пожалуй, от пятна, которое налагает на нее первое. Изабелла вовсе не спешила убедить себя, что этот земельный магнат, как при ней не раз называли лорда Уорбертона, сражен ее красотой; предложение, исходившее от такого лица, не столько разрешало трудности, сколько их создавало. Все говорило за то, что лорд Уорбертон – «персона», и она старалась разобраться, что это значит. Рискуя лишний раз навлечь на нашу героиню упрек в самонадеянности, мы все же не можем утаить тот факт, что сама возможность обожания со стороны «персоны» порою казалась Изабелле поползновением на ее личность, чуть ли не оскорбительным и, уж во всяком случае, в высшей степени неприятным. До сих пор среди ее знакомых не было «персон». Они не встречались на ее жизненном пути, возможно, потому, что такого рода лица не водились в ее родной стране. В основе личного превосходства, полагала Изабелла, лежит характер и ум – то, что может привлечь в мыслях человека и его речах. Она сама обладала характером, о чем прекрасно знала, а потому истинно высокая духовность в ее представлении определялась прежде всего нравственными категориями – т. е. качествами, в оценке которых она исходила из того, откликнется на них или нет ее возвышенная душа. Лорд Уорбертон маячил перед ней как нечто огромное и ослепительное, сочетающее в себе такие свойства и возможности, к которым ее простые мерки были неприложимы: здесь вступала в силу иная шкала ценностей – шкала, которую она, с ее обыкновением судить о вещах легко и быстро, не находила в себе терпения построить. Он словно требовал от нее чего-то такого, чего еще никто не осмеливался требовать. Этот земельный магнат, этот политический туз возымел, как ей казалось, намерение вовлечь ее в свою орбиту, в которой существовал и вращался по собственным законам. Какой-то внутренний голос, не то что бы требовательный, а скорее убеждающий, говорил ей: не поддавайся! у тебя есть свой мир, своя орбита. Он нашептывал ей и другие слова, которые одновременно и перечеркивали и подкрепляли друг друга – слова о том, что она сделает неплохой выбор, доверив себя такому человеку, и что ей будет интересно войти в его мир и взглянуть на него его глазами, но что, с другой стороны, мир этот, несомненно, полон таких вещей, которые будут ежечасно лишь усложнять ей жизнь и вообще в своей косности и неразумности лягут на нее бременем. К тому же тут замешался некий молодой человек, который только что приехал из Америки; своей орбиты у него не было, но был характер, и она знала, что бесполезно даже пытаться убеждать себя, будто он не оставил следа в ее душе. Письмо в ее кармане свидетельствовало как раз об обратном. И все же – осмелюсь повторить – не смейтесь над этой простодушной девушкой из Олбани, раздумывавшей, принять ли ей предложение руки и сердца английского пэра – предложение, которое еще не было сделано, – и склонной считать, что ей может представиться и лучший выбор. Изабелла верила в свою звезду, и если в ее умных рассуждениях было немало безрассудства, то, к радости строгих судей, спешим сообщить: позднее она набралась ума, но ценою таких безрассудств, что остается только взывать к милосердию.

Лорд Уорбертон был, по-видимому, готов ходить, сидеть – словом, делать все, что угодно Изабелле, в чем он тотчас заверил ее как джентльмен, для которого нет ничего приятнее исполнения светских обязанностей. Тем не менее он не вполне владел собой и, когда он молча шел с нею рядом, то и дело украдкой поглядывая на нее, эти взгляды и смех невпопад выдавали смущение. И раз мы снова коснулись этой темы, повторим уже сказанное нами – да, безусловно, англичане самый романтический в мире народ, и лорд Уорбертон намеревался подтвердить это собственным примером. Он намеревался сделать шаг, который должен был вызвать удивление всех и недовольство большинства его друзей, тем паче что на первый взгляд шаг этот мог показаться крайне необдуманным. Молодая особа, ступавшая с ним рядом по лужайке, приехала из несуразной заокеанской страны, которую он достаточно изучил; о ее семье, о ее близких он имел самое смутное представление и знал о них только то, что они типичные американцы, а следовательно, люди незначительные и ему чуждые. Сама мисс Арчер не могла похвастать ни состоянием, ни тем типом красоты, от которой, по мнению толпы, мужчине простительно терять голову, к тому же, как он подсчитал, он провел в ее обществе каких-нибудь двадцать шесть часов. Итак – стойкость вспыхнувшего чувства, не желавшего уняться, несмотря на все имевшиеся к тому основания, и всеобщее осуждение, особенно со стороны той половины человечества, которой не терпится судить других, – таковы были итоги. И, взвесив все эти обстоятельства, лорд Уорбертон решительно отогнал от себя мысли о них, они так же мало значили для него, как розан в петлице. Счастлив тот, кому большую часть жизни удавалось без особых усилий не навлекать на себя неудовольствия друзей, потому что, когда понадобится пойти по иной стезе, это не будет скомпрометировано досадными воспоминаниями.

– Надеюсь, прогулка верхом доставила вам удовольствие, – сказала Изабелла, от которой не ускользнуло замешательство ее спутника.

– Огромное. Хотя бы потому, что она привела меня сюда.

– Вам так нравится Гарденкорт? – спросила Изабелла, все больше и больше убеждаясь, что он приехал объясниться; не желая побуждать его к этому, если он еще не решился, она вместе с тем старалась сохранить ясность мысли на случай, если он все же заговорит. Ей вдруг пришло на ум, что всего несколько недель назад она сочла бы подобную сцену чрезвычайно романтичной: парк в старинном английском поместье, на переднем плане – «знатнейший», как она полагала, лорд, признающийся в любви молодой особе, которая при ближайшем рассмотрении обнаруживала черты несомненного сходства с нею самой. Теперь, оказавшись героиней этой сцены, она тем не менее весьма успешно наблюдала ее со стороны.

– Гарденкорт нисколько меня не привлекает. Меня привлекаете здесь только вы.

– Но вы слишком мало меня знаете, чтобы иметь право так говорить, и я не верю в серьезность ваших слов.

Произнося такую фразу, Изабелла несколько кривила душой: она не сомневалась в искренности лорда Уорбертона, но, вполне сознавая это, платила дань предвзятому мнению большинства людей, у которых столь скоропалительное признание вызвало бы удивление. Более того, если ей нужны были какие-то доказательства – а она и без того знала, что лорд Уорбертон не принадлежит к числу тех, кого называют вертопрахами, – тон, каким он произнес свой ответ, мог в полной мере послужить этой цели.

– Право в таких вопросах дает не время, мисс Арчер, а глубина чувств. Знай я вас три месяца, это ничего бы не изменило: я был бы так же уверен в своих чувствах, как теперь. Да, я видел вас очень мало, но мое впечатление о вас сложилось в первый же час нашего знакомства. Не теряя времени, я сразу же влюбился в вас. С первого взгляда, как пишут в романах: теперь-то я знаю, что это не просто образное выражение, и впредь буду относиться к романам с большим доверием. Два дня, что я провел здесь, решили все; не знаю, заметили ли вы это, но я с величайшим вниманием наблюдал – мысленно, разумеется, – за каждым вашим шагом. От меня не ускользнуло ни одно ваше слово, ни один ваш жест. А когда позавчера вы приехали в Локли – вернее, когда вы уехали, – у меня уже не осталось ни малейших сомнений. И все же я положил еще раз проверить себя и строжайше допросить. Я это сделал – все эти дни я только этим и занимался. В таких вещах мне не свойственно ошибаться: я из разряда очень разумных животных. Я не легко загораюсь, но если сердце мое задето, это навсегда. Навсегда, мисс Арчер, навсегда, – повторил лорд Уорбертон так дружески, так ласково, так нежно, как никогда еще никто с Изабеллой не говорил, и глаза его, полные любви – любви, очищенной от всего низменного, от жара страсти, от исступления, от безрассудства, – сияли ровным тихим светом, точно защищенная от ветра свеча.

Пока он говорил, они, словно по молчаливому согласию, все замедляли и замедляли шаг, потом совсем остановились, и он взял ее руку в свою.

– Ах, лорд Уорбертон, вы так мало меня знаете! – сказала Изабелла очень мягко. И так же мягко отняла руку.

– Не корите меня этим, мне и без того грустно, что я недостаточно знаю вас и столько из-за этого упустил. Но я хочу наверстать упущенное и, мне кажется, избираю самый верный путь. Согласитесь стать моей женой, и я узнаю вас, и когда мне захочется сказать вам все то хорошее, что я о вас думаю, вы не сможете возразить, будто я говорю так по неведению.

– Вы мало меня знаете, – повторила Изабелла, – а я вас и подавно.

– Вы имеете в виду, что, в отличие от вас, я вряд ли выиграю при более близком знакомстве? Вполне возможно. Но поверьте, если уж я осмелился так говорить с вами, значит, я готов сделать все, что в моих силах, чтобы вы были мною довольны. Ведь вы неплохо относитесь ко мне, не правда ли?

– Я очень хорошо к вам отношусь, лорд Уорбертон, – ответила Изабелла, и в эту минуту он и в самом деле был ей очень мил.

– Благодарю вас. Стало быть, в ваших глазах я не совсем чужой.

Право, я всегда вполне сносно справлялся со всеми другими своими обязанностями и не думаю, что оплошаю в той, которую беру на себя по отношению к вам, тем более что она мне приятней всех прочих. Спросите обо мне тех, кто меня знает: у меня много друзей, и они скажут вам обо мне доброе слово.

– Мне не нужны поручительства ваших друзей, – сказала Изабелла.

– Очень рад это слышать. Стало быть, вы доверяете мне?

– Всецело, – кивнула она, и на душе у нее стало как-то особенно светло, потому что это было действительно так.

Лицо ее спутника просияло улыбкой, он глубоко и радостно вздохнул.

– Пусть я лишусь всего, что у меня есть, если не оправдаю вашего доверия, мисс Арчер!

«Неужели он сказал это, чтобы напомнить мне, как он богат?» – подумала Изабелла, но тут же решительно отвергла эту мысль. Лорд Уорбертон, по собственному его выражению, «заминал» это обстоятельство, и, в самом деле, он мог быть вполне спокоен, что оно не ускользнет из памяти его собеседника, тем паче собеседницы, которой он предлагал руку и сердце. Изабелле, которая с самого начала напрягала все силы, чтобы не разволноваться, удавалось сохранять ясную голову, так что даже слушая его и соображая, как лучше ему ответить, она нет-нет да позволяла себе удовольствие оценить его несколько критически. «Что же сказать?» – спрашивала она себя. Ей от души хотелось сказать ему что-нибудь не менее ласковое, чем то, что сказал ей он. Слова его не оставляли сомнений: Изабелла чувствовала, что – по какой-то непостижимой причине – в самом деле была ему дорога.

– Не знаю, как выразить вам мою признательность, – решилась она наконец. – Ваше предложение – большая честь для меня.

– Только не это! – вырвалось у него. – Я так и знал, что вы скажете что-нибудь в таком роде. Зачем вы это говорите? Зачем выражаете мне признательность? Напротив, это я должен вас благодарить за то, что вы согласились выслушать меня: ведь мы едва знакомы, а я уже обрушиваю на вас свои излияния. Что и говорить, это серьезный вопрос, и я понимаю, мне легче задать его, чем вам на него ответить. Но то, как вы слушали меня – или хотя бы то, что вы вообще выслушали меня, – позволяет мне надеяться.

– Не надо слишком надеяться, – сказала Изабелла.

– О мисс Арчер! – пробормотал лорд Уорбертон, снова улыбаясь, но сохраняя всю свою серьезность, словно такого рода предостережение вполне могло быть вызвано игрой ликующих чувств, бьющей ключом радостью.

– А если я скажу, что не надо надеяться, совсем не надо, это вас очень поразит?

– Поразит? Не знаю, что вы разумеете под этим словом. Это не поразит меня, а сразит.

Изабелла опять двинулась по дорожке, минуту другую она хранила молчание.

– Я уверена, что, хотя и так очень ценю вас, познакомься мы покороче, вы только выросли бы в моих глазах. Но я отнюдь не уверена, что вас не постигнет разочарование. Я говорю так не из ложной скромности, а совершенно искренно.

– Я готов пойти на риск, мисс Арчер, – возразил ее спутник.

– Это, как вы сказали, серьезный вопрос. Очень трудный вопрос

– А я и не рассчитываю, что вы тотчас дадите мне ответ. Думайте, сколько считаете нужным. Если я выиграю от ожидания, я с радостью готов ждать и ждать. Только помните: от вашего ответа зависит счастье всей моей жизни.

– Мне не хотелось бы держать вас в неопределенности.

– Ну что вы! Я предпочту услышать добрую весть через полгода, чем дурную сейчас.

– Но вполне возможно, что и через полгода весть не будет доброй в вашем понимании.

– Но почему? Вы же сами сказали, что относитесь ко мне хорошо

– Вне всяких сомнений, – подтвердила Изабелла.

– За чем же дело стало? Чего еще вам искать?

– Дело не в том, чего я ищу, а в том, смогу ли я дать вам то, чего ищете вы. Мне кажется, я не подхожу вам, право же, не подхожу.

– Пусть вас это не беспокоит. Позвольте мне решать. К чему быть большим роялистом, чем сам король?

– И не только это, – продолжала Изабелла. – Я еще не знаю, хочу ли вообще выйти замуж.

– Наверное, не знаете. Не сомневаюсь, что многим молодым женщинам поначалу вовсе не хочется выходить замуж, – возразил его светлость, хотя, кстати сказать, вовсе не считал это утверждение аксиомой, а просто пытался скрыть охватившее его волнение. – Но они почти всегда дают себя уговорить.

– Да, но потому что хотят этого, – усмехнувшись, сказала Изабелла Лорд Уорбертон изменился в лице и несколько мгновений молча смотрел на нее.

– Боюсь, что причина ваших колебаний иная, – вдруг сказал он. – Я – англичанин, а ваш дядюшка, как мне известно, считает, что вам следует выйти замуж у себя на родине.

Изабелла не без интереса выслушала эту новость: ей и в голову не приходило, что мистер Тачит станет обсуждать ее матримониальные планы с лордом Уорбертоном.

– Он сам вам это сказал?

– Да, он как-то высказался в этом духе. Но, возможно, речь шла об американках вообще.

– Однако ему самому жизнь в Англии как будто очень нравится. Хотя по тону высказывание это звучало несколько строптиво, означало оно только то, что по ее наблюдениям дядя, по крайней мере внешне, вполне доволен своей судьбой, – и еще, что она отнюдь не склонна придерживаться какой-либо одной, ограниченной точки зрения. Но в лорда Уорбертона ее слова вселили надежду, и он тут же с живостью воскликнул:

– Ах, дорогая мисс Арчер, поверьте, наша старая добрая Англия – отличная страна. И станет еще лучше, когда мы ее чуть-чуть подновим.

– Не надо ее подновлять, лорд Уорбертон, не надо ничего трогать. Мне она нравится такая, какая есть.

– Но, если вам здесь нравится, тогда я уже совсем отказываюсь понять, почему вы не хотите принять мое предложение.

– Боюсь, я не сумею вам это объяснить.

– Но попытайтесь хотя бы. Я довольно понятлив. Может быть, вас пугает… пугает климат? Мы можем поселиться в другой стране. Вы выберете себе какой угодно климат, в любой ч"-.с" и света.

В этих словах была такая безмерная искренность и доброта, как в объятиях сильных рук, – Изабелле даже показалось, что вместе с его чистым дыханием на нее повеяло запахом неведомых садов, крепкой свежестью ветра. Она многое отдала бы сейчас, чтобы ей захотелось прямо и просто сказать ему: «Лорд Уорбертон, в этом удивительном мире я не знаю для себя лучшей доли, чем с благодарностью довериться вашей любви». Но хотя успех кружил ей голову, она все же сумела отступить и укрыться от его лучей в густую тень, как попавший в неволю дикий зверек, запертый в просторной клетке. «Великолепная» будущность, которую ей предлагали, не была пределом ее мечты. И слова, которые она наконец произнесла, были совсем иными – они просто отдаляли необходимость одним ударом разрубить этот узел.

– Надеюсь, вы не посетуете на меня, если я попрошу больше не говорить об этом сегодня.

– Конечно, конечно! – поспешил согласиться ее спутник. – Я ни за что на свете не хотел бы докучать вам.

– Мне придется о многом подумать, и, обещаю вам, я отнесусь к вашему предложению очень серьезно.

– Только об этом я и прошу вас, только об этом. И еще, помните: мое счастье всецело в ваших руках.

Изабелла с должным вниманием выслушала его слова, что, однако, не помешало ей минутой спустя добавить:

– Не скрою, что буду думать о том, какими словами сказать вам, почему ваша просьба невыполнима, – как сказать вам это, не слишкем вас огорчив.

– Таких слов нет, мисс Арчер. Не буду утверждать, что ваш отказ убьет меня, нет, я не умру от этого. Но мне не для чего будет жить, а это еще хуже.

– Вы будете жить и женитесь на женщине, которая лучше меня

– Пожалуйста, не надо, – очень серьезно сказал лорд Уорбертон. – Вы несправедливы и к себе, и ко мне.

– Ну тогда на женщине, которая хуже меня.

– Возможно, есть женщины лучше вас, – продолжал он, не меняя тона, – но мне они не по нраву. Вот все, что я могу сказать. У каждого свой вкус.

Его серьезность сообщилась ей, и высказала она это тем, что снова попросила его пока не касаться этой темы.

– Я сама вам отвечу – очень скоро. Может быть, напишу.

– Как вам удобнее, как вам удобнее, – ответил он. – Время будет тянуться для меня медленно, но ничего не поделаешь, придется набраться терпения.

– Я не буду долго держать вас в неизвестности, вот только соберусь с мыслями.

Он с грустью вздохнул и, остановившись, посмотрел на нее долгим взглядом; в его заложенных за спину руках нервно ходил стек.

– Знаете, я начинаю бояться – да, бояться вашего необыкновенного характера.

При этих словах – хотя биограф нашей героини вряд ли сумеет растолковать почему – Изабелла вздрогнула и покраснела. Подняв на своего спутника глаза, она тоном, чуть ли не молившим о сочувствии, произнесла:

– Я тоже, милорд!

Однако это странное восклицание не вызвало в нем отклика: вся жалость, какой он располагал, нужна была сейчас ему самому.

– Помилосердствуйте! – чуть слышно сказал он.

– Мне кажется, сейчас нам лучше расстаться, – сказала Изабелла. – Я напишу вам.

– Благодарю. Но что бы вы ни написали – я все равно приеду еще раз вас повидать.

Он постоял в раздумье, устремив взгляд на пытливую мордочку Банчи, который всем своим видом выражал, что понял, о чем шла речь, и теперь готов искупить подобную нескромность утроенным интересом к корням векового дуба.

– И еще я хочу вам сказать, – снова начал он. – Если вам не нравится Локли… если дом кажется вам сырым и вообще… вы можете вовсе не бывать там. Кстати сказать, дом не сырой: я велел осмотреть его от подвалов до чердака – он вполне надежен и прочен. Но если он не по душе вам, нет нужды даже и думать о нем. Нам есть где жить и помимо Локли – домов хватит. Впрочем, это все к слову. Видите ли, многих людей тяготит ров. До свидания.

– Что вы, я от него в восторге. До свидания.

Он протянул руку, и на какое-то мгновенье она дала ему свою – мгновенье, которого было достаточно, чтобы, сняв шляпу и склонив свою красивую голову, он коснулся ее пальцев губами. Затем, сдерживая волнение, которое выдавали только резкие взмахи стека в его руке, он быстро пошел прочь. Он явно был очень расстроен.

Изабелла сама была расстроена, и все же это объяснение взволновало ее куда меньше, чем она того ожидала. Ни чувства ответственности, ни страха перед сложностью выбора она не испытывала. Выбирать собственно было не из чего: она не могла выйти замуж за лорда Уорбертона, потому что такое замужество не вязалось с ее просвещенным идеалом свободного познания жизни, которому она уже начала или, во всяком случае, получила теперь возможность следовать. Вот это-то ей нужно будет ему написать, убедить его – задача сравнительно простая. Ее тревожило, вернее, поражало другое: как мало ей стоило отказаться от такой великолепной «будущности». Что ни говори, а предложение лорда Уорбертона открывало перед ней огромные возможности, и пусть союз с ним, несомненно, мог иметь свои недостатки, свои теневые стороны и стеснительные неудобства, мог даже окутать душу тяжелым дурманом, Изабелла нисколько не грешила против женщин, полагая, что девятнадцать из двадцати, не колеблясь, вступили бы в этот брак. Почему же для нее он не имел никакой притягательной силы? Кто она и по какому праву ставит себя над другими? Чего хочет от жизни, чего ждет от судьбы, какого счастья ищет, если мнит себя выше такого высокого, такого сказочного положения? Если она отказывается сделать этот шаг, значит, должна сделать в жизни что-то очень большое, что-то неизмеримо большее. У бедняжки были основания то и дело напоминать себе о грехе гордыни, и она искренне молила бога отвести от нее этот грех: отчужденность и одиночество гордых вселяли в ее душу не меньший ужас, чем безлюдная пустыня. Нет, она отвергала лорда Уорбертона не из гордыни, такая betise[30] была бы непростительна, а так как Изабелла и в самом деле питала к нему искреннюю симпатию, то и пыталась уверить себя, что не принимает его предложения из самых лучших побуждений и добрых к нему чувств. Дело в том, что она слишком хорошо относится к нему, чтобы выйти за него замуж; сердце говорит ей, что в очевидной – с его точки зрения – логичности рассуждений таится какая-то ошибка, хотя она и не может в точности на нее указать; наконец, просто бесчестно наградить человека, предлагающего так много, скептически настроенной женой. Она обещала ему подумать и теперь, вернувшись после его ухода на ту скамью, где он застал ее, погрузилась в раздумье. Казалось, она старается сдержать свое слово, но это было не так. Изабелла спрашивала себя, неужели она черствая, самовлюбленная ледышка? Наконец она поднялась и быстро пошла к дому, чувствуя, как позже призналась подруге, что в самом деле боится себя.

13

Именно это чувство, а не желание получить совет, которого она вовсе не искала, побудило Изабеллу рассказать дяде о предложении лорда Уорбертона. Ей необходимо было излиться кому-то, чтобы почувствовать себя более простой, более человечной, и для этой цели она избрала дядю, а не тетушку или свою подругу Генриетту. Разумеется, она могла бы избрать поверенным и Ральфа, но ей стоило бы больших усилий открыть ему именно этот секрет. И вот на следующее утро после завтрака она напросилась на аудиенцию к дяде. Мистер Тачит имел обыкновение не выходить до обеда, но его «закадычным», как он выражался, не возбранялось к нему заглядывать. Изабелла вполне могла числить себя среди этих избранных, к которым, помимо нее, относились сын старого джентльмена, его личный врач, его лакей и даже мисс Стэкпол. Миссис Тачит в этом списке не значилась, и следовательно, из тех, кто мог бы помешать Изабелле поговорить с дядей наедине, было одним лицом меньше. Когда Изабелла вошла в гостиную, дядя сидел у распахнутого окна в кресле сложной конструкции и, обратив взгляд на запад, любовался парком и Темзой; газеты и стопка писем лежали рядом, он был свежевыбрит, тщательно одет, и на его гладком задумчивом лице обозначалось выражение доброжелательного интереса.

Изабелла не стала ходить кругом да около.

– Я думаю, мне следует сказать вам, что лорд Уорбертон сделал мне предложение. Наверное, мне следует сказать об этом и тетушке, но я предпочитаю сообщить вам первому.

Дядя не выразил удивления, поблагодарил за доверие, которое она ему оказала, и, помолчав, спросил:

– А можно, если не секрет, узнать, что ты ему ответила?

– Я не сказала ни «да», ни «нет» и попросила дать мне время подумать; мне кажется, так учтивее. Но я не пойду за него.

Мистер Тачит ничего не сказал ей на это, и по выражению его лица можно было заключить, что при всем живейшем интересе к ее делам он не считает себя вправе в них вмешиваться.

– Вот видишь, я недаром предсказывал тебе большой успех. Американки здесь высоко ценятся.

– Да, очень высоко, – сказала Изабелла. – Но даже если меня обвинят в дурном вкусе и неблагодарности, за лорда Уорбертона я вряд ли пойду.

– Разумеется, в моем возрасте, – продолжал ее дядя, – трудно смотреть на мир глазами молодой девушки. Я рад, что ты пришла ко мне не за советом, а уже приняв решение. Наверное, мне тоже следует сказать тебе, – произнес он медленно, но как бы не придавая этому большого значения, – что я уже три дня об этом знаю.

– О намерениях лорда Уорбертона?

– О серьезности его намерений, как здесь принято говорить. Он написал мне милейшее письмо и все в нем изложил. Может, ты хочешь его прочесть? – любезно предложил дядя.

– Нет, благодарю. Мне, пожалуй, незачем его читать. Но я рада, что лорд Уорбертон написал вам, ведь он должен был это сделать, а он, наверное, все делает, как должно.

– Однако он тебе нравится, как я погляжу! – сказал мистер Тачит. – И пожалуйста, не вздумай отпираться.

– Очень нравится. Я охотно в этом сознаюсь. Просто я сейчас еще не хочу выходить замуж.

– Думаешь встретить другого, кто тебе больше понравится? Что ж, это вполне может случиться, – сказал мистер Тачит, который, по-видимому, хотел обласкать племянницу, оправдав ее в принятом решении и подыскав для него разумную причину.

– Дело не в том, кого я встречу. Мне и лорд Уорбертон очень нравится.

И Изабелла сразу же напустила на себя такой вид, будто решительно переменила прежнюю точку зрения, – вид, который нередко вызывал удивление и даже раздражение у ее собеседников. Но у ее дядюшки это не вызвало ни того ни другого.

– Лорд Уорбертон – превосходный человек, – продолжал он тоном, который вполне можно было счесть одобрительным. – Такого милого письма я уже давно не читал. И, что мне особенно понравилось, оно все посвящено тебе – разумеется, кроме той части, где он пишет о себе самом. Но он, вероятно, уже сказал тебе об этом?

– Он сказал бы мне все, о чем бы я его ни спросила, – ответила Изабелла.

– Но ты не проявила любопытства?

– Это было бы праздное любопытство – ведь я решила не выходить за него замуж.

– Его предложение показалось тебе недостаточно заманчивым? – спросил мистер Тачит.

Изабелла помолчала.

– Нет, оно заманчиво, – вдруг призналась она. – Только не знаю чем.

– К счастью, девушки не обязаны давать объяснения, – сказал дядя. – Конечно, в таком предложении много заманчивого, но я никак не возьму в толк, зачем англичанам сманивать нас из нашей родной страны? Когда мы стараемся заполучить их к себе – это понятно: у нас не хватает населения. А здесь, знаешь ли, и так слишком тесно, впрочем, для очаровательных девушек, надо полагать, везде найдется место.

– Для вас здесь тоже нашлось место, – сказала Изабелла, обводя взглядом разбитый на английский лад огромный парк.

Мистер Тачит улыбнулся с лукавой многозначительностью.

– Тому, кто платит, дорогая, всюду найдется место. Иногда мне кажется, я заплатил за все это слишком дорого. Возможно, тебе тоже придется за все платить дорогой ценой.

– Возможно, – откликнулась Изабелла.

Последнее замечание дядюшки дало больше пищи ее уму, чем собственные мысли: он отнесся к ее дилемме мягко, но весьма проницательно, а это, как ей казалось, служило доказательством того, что владевшие ею чувства естественны и разумны, подсказаны жизнью, а не досужими умствованиями или тщеславными помыслами – помыслами, уводящими от заманчивого предложения лорда Уорбертона к чему-то неясному и, кто знает, не очень похвальному. Говоря о чем-то неясном, мы отнюдь не имеем в виду, что Изабеллой руководило в этот момент желание, пусть даже неосознанное, соединиться с Каспаром Гудвудом; напротив, отказываясь отдать себя в большие надежные руки английского претендента, она в равной мере не была склонна позволить молодому человеку из Бостона завладеть ее персоной. Прочитав его письмо, она почти с досадой подумала о его появлении за границей и попыталась в этом чувстве найти защиту от него; влияние Каспара Гудвуда на нее частично в том и заключалось, что при нем она словно утрачивала свою свободу. Он вторгался в ее жизнь с чересчур неуемной напористостью, с какой-то тупой навязчивостью. Временами ее преследовала, даже сковывала мысль, что она может вызвать его неодобрение, и она – никогда особенно не обращавшая внимание на то, что скажут другие, – вдруг спрашивала себя, а понравятся ли ему ее поступки? Противостоять ему было трудно еще и потому, что больше всех других знакомых ей мужчин, больше бедного лорда Уорбертона (Изабелла уже наградила его светлость этим эпитетом) Каспар Гудвуд казался ей воплощением энергии – а она уже понимала, что энергия есть источник силы, – проникавшей весь его состав. Тут дело было не в его «преимуществах», а в том одушевлении, которое глядело из его блестящих глаз, словно неутомимый дозорный из окна. Нравилось ли это Изабелле или нет, Каспар Гудвуд неизменно стоял на своем, пуская в ход всю свою напористость, весь свой вес, и даже в самых обыденных вещах приходилось считаться с ним. И сейчас, когда она так твердо провозгласила свою независимость, не побоявшись сначала всесторонне рассмотреть, а затем отвергнуть огромную взятку, которую протягивал ей лорд Уорбертон, мысль о стесненной свободе была ей особенно невыносима. Порой Изабелле казалось, что именно Каспар Гудвуд назначен ей судьбой, что он – упрямейший факт ее жизни, и в такие минуты она говорила себе: если даже удастся на время ускользнуть от него, все равно, рано или поздно, придется принять его условия – условия, которые, несомненно, будут выгодны для него. Она бессознательно цеплялась за все, что могло бы воспрепятствовать такому договору, и это сыграло не последнюю роль в том, с какой готовностью она приняла приглашение тетушки: получив его как раз в то время, когда к ней со дня на день должен был явиться Гудвуд, она с радостью ухватилась за возможность иметь наготове ответ на предложение, которое он, несомненно, ей сделает. Когда в тот вечер в Олбани после посещения миссис Тачит, предложившей ей «Европу», она, ошеломленная открывшимися перед ней возможностями, сказала ему, что не может сейчас решать столь сложные вопросы, он отказался принять такой ответ и теперь пересек океан в надежде получить более благоприятный. Молодой романтической девице, многое принимавшей на веру в Каспаре Гудвуде, простительно убедить себя, что он – ее рок, но читатель вправе получить о нем представление более подробное и отчетливое.

Он был сыном владельца широко известных массачусетских бумагопрядильных фабрик, составившего себе на них изрядное состояние, и в последнее время управлял отцовскими предприятиями, причем с такой хваткой и умом, что они, невзирая на жестокую конкуренцию и застой в делах, продолжали процветать. Образование он получил главным образом в Гарварде, где, впрочем, отличался не столько усердием в сборе колосьев на ниве знаний, сколько отменными успехами в гимнастике и гребле. Позднее, правда, он понял, что и развитый ум способен ловко поворачиваться, делать прыжки, напрягаться, способен даже ставить рекорды, воспитав себя для высоких свершений. И тогда, обнаружив в себе дар проникать в тайны механики, он нашел способ усовершенствовать прядильный процесс, и это усовершенствование стали широко применять и назвали его именем, которое вы, возможно, встречали на страницах газет, немало писавших о выгодном изобретении Гудвуда. Во всяком случае, Каспар не преминул показать Изабелле номер нью-йоркского «Интервьюера» с большой статьей о своем патенте – статьей, подготовленной, кстати сказать, не мисс Стэкпол, несмотря на все ее дружеское участие к его более задушевным делам. Ему доставляли удовольствие сложные, головоломные задачи, он любил организовывать, состязаться, руководить, умел заставить других исполнять его волю, верить в него, пролагать ему путь и оправдывать его действия. В этом, по общему мнению, и состоит искусство управлять людьми, которое в случае Каспара Гудвуда поддерживалось дерзким, но вполне практичным честолюбием. Те, кто знал его короче, считали, что он способен на большее, чем возиться с «нитками-тряпками», – чем-чем, а тряпкой он не был, и друзья ни минуты не сомневались, что когда-нибудь и где-нибудь он еще впишет свое имя в историю большими буквами. Но на это его, очевидно, должно было подвигнуть столкновение с чем-то огромным и хаотичным, с чем-то темным и уродливым: Каспар в общем был не в ладу с окружающим его миром самодовольной успокоенности, алчности и наживы, с образом жизни, альфой и омегой которого стала всепроникающая реклама. Изабелле приятно было думать, что он мог бы нестись на стремительном коне в вихре великой войны – такой, как Гражданская война, омрачившая первые годы ее сознательного существования и его ранней юности.

Во всяком случае, ей нравилось считать, что по складу характера, да и по образу действий Каспар Гудвуд – вожак, предводитель, и это импонировало ей больше всех других его свойств и статей. Бумагопрядильные фабрики Гудвуда нисколько ее не интересовали, а патент оставлял и вовсе равнодушной. Она ценила в нем мужественность, но при этом считала, что, будь у него слегка иная внешность, он выглядел бы куда привлекательней. Слишком тяжелый квадратный подбородок и не в меру прямая, деревянная осанка выдавали натуру, не способную слышать глубинные ритмы жизни. И его манера одеваться всегда на один и тот же лад не вызывала ее одобрения. Не то что бы он подолгу носил одно платье – напротив, вещи его имели даже слишком новый вид, но все они казались одинаковыми: из скучного-прескучного сукна и все одного и того же кроя. Вначале Изабелла не раз корила себя, напоминая, что к столь значительному человеку смешно придираться по пустякам, но позже решила, что не права: эти придирки мало чего стоили бы, будь она влюблена в него. Но она не была в него влюблена и, стало быть, имела право критиковать любые его недостатки, малые равно как и крупные, к числу которых она относила прежде всего его чрезмерную серьезность – вернее, не серьезность как таковую, ибо это свойство не может быть чрезмерным, а то, как он ее проявлял. Он слишком прямо и откровенно заявлял о своих желаниях и намерениях, слишком много говорил об одном и том же, оставшись с ней наедине, а на людях говорил слишком мало. И все же он был в высшей степени сильный и чистый человек, что само по себе уже очень много: Изабелла видела все его свойства по отдельности, как в музеях и на портретах видела отдельные, хотя и плотно пригнанные части рыцарских доспехов – бронь из стальных, искусно инкрустированных золотом пластин. Но, странное дело, ее поступки не определялись ее впечатлениями. Каспар Гудвуд никогда не отвечал ее идеалу джентльмена, и оттого она естественно весьма критически относилась к нему. Но вот теперь лорд Уорбертон, который не только воплощал, но во многом превосходил этот идеал, домогался ее признания, а она по-прежнему чувствовала какую-то неудовлетворенность. И это поистине было непонятно.

Как бы там ни было, но сознание собственной непоследовательности не помогало сочинить письмо мистеру Гудвуду, и она решила пока не удостаивать его ответом. Он осмелился преследовать ее, так пусть и не ропщет, пусть знает, как мало прельщает ее перспектива видеть его в Гарденкорте. Она уже подверглась здесь атакам одного поклонника, а как ни приятно вызывать восхищение столь несхожих лиц, тем не менее ей казалось несколько вульгарным отвечать двум страстным просителям одновременно, даже если в обоих случаях ответ сводился к тому, что она отклоняла их домогательства. Она так и не откликнулась на послание мистера Гудвуда, но к концу третьего дня написала лорду Уорбертону, и письмо это неотделимо от нашей истории.

Дорогой лорд Уорбертон!

Сколько я ни думала над предложением, которым третьего дня Вы удостоили меня, решение мое осталось прежним. Я не могу, по чести и совести не могу, избрать Вас спутником своей жизни, как не могу считать Ваш дом – любой из Ваших домов – местом, где мне хотелось бы поселиться навсегда. Спорить о таких вещах бесплодно, и я очень прошу Вас не касаться более этой темы, которую мы уже полностью обсудили. Каждый из нас смотрит на жизнь со своей точки зрения – это право, которым пользуются даже самые слабые, самые ничтожные люди, – и я никогда не смогу сменить ее на ту, которую предлагаете Вы. Прошу Вас удовлетвориться этим объяснением и поверить, что я отнеслась к Вашему предложению с тем глубочайшим вниманием, какого оно заслуживает. Неизменно и искренне расположенная к Вам.

Изабелла.

Пока сочинительница сей эпистолы раздумывала, отослать ее или нет, Генриетта Стэкпол предприняла некие шаги, правильность которых не вызывала у нее ни малейших сомнений. Она пригласила Ральфа Тачита пройтись с ней по парку и, тут же получив согласие, которое как будто свидетельствовало о его великих упованиях, сообщила ему, что намерена просить об услуге. Не смеем скрывать, что при этом сообщении сердце молодого человека ушло в пятки: мы знаем, что он считал Генриетту способной добиваться цели любой ценой. Однако, не видя оснований для опасений (ибо пределы ее нескромных притязаний были ему известны не более, чем их глубины), он самым галантным образом выразил желание быть ей полезным. Генриетта внушала ему подлинный страх, о чем он не преминул тут же ей сообщить:

– Когда вы смотрите на меня так, у меня начинают дрожать колени и язык прилипает к гортани, я трепещу и молю только о том – чтобы у меня хватило сил исполнить ваши приказы. Ни одна женщина не умеет отдавать их так, как вы.

– Ну-ну, – добродушно отозвалась Генриетта. – Я отлично знаю, что вы из кожи лезете, чтобы смутить меня, не знай я этого раньше, так поняла бы сейчас. Конечно, со мной это вам легко удается: я ведь с детства воспитана в других понятиях и привычках. Мне странны ваши вольные нравы, и в таком тоне, как вы, со мной у нас никто не разговаривал. Если бы какой-нибудь джентльмен в Америке позволил себе заговорить со мной так, даже не знаю, как я с ним поступила бы. У нас люди естественнее и, если хотите, не в пример проще. Признаюсь, я и сама человек простой. Конечно, если вам нравится потешаться над моей простотой, сделайте одолжение, но, как бы там ни было, я предпочитаю быть собою, а не вами. Я вполне довольна тем, какая я есть, и не намерена меняться. И очень многим людям я нравлюсь такая, как есть. Правда, это все мои добрые простодушные соотечественники – свободнорожденные американцы. – В последнее время Генриетта усвоила себе тон оскорбленной невинности и благодушной уступчивости. – Так вот, я прошу вас помочь мне, – продолжала она. – Мне совершенно все равно, будете ли вы, выполняя мою просьбу, забавляться на мой счет или нет, вернее, я согласна позабавить вас, и пусть это будет вам наградой. Я хочу, чтобы вы помогли мне в одном деле, которое касается Изабеллы.

– Она чем-нибудь обидела вас? – спросил Ральф.

– В этом случае я простила бы обиду и уж вряд ли стала бы обращаться к вам. Я опасаюсь другого – чтобы она себя не обидела.

– Ваши опасения вполне основательны, – сказал Ральф.

Его собеседница остановилась посреди дорожки и устремила на него тот самый взгляд, от которого он неизменно терялся.

– Наверно, это тоже доставило бы вам случай позабавиться. Послушать только, как бы говорите о таких вещах! В жизни не встречала более равнодушного человека!

– Равнодушного к Изабелле? Ну нет.

– Надеюсь, вы не влюблены в нее?

– Как можно! Ведь я влюблен в другую!

– Вы влюблены в самого себя. В другого, а не в другую! – заявила мисс Стэкпол. – Только много ли вам от этого проку. Но если вы способны хоть раз в жизни попытаться быть серьезным, вот вам случай. И если вы действительно хотите вашей кузине добра, вот вам возможность доказать это делом. Я не рассчитываю, что вы поймете ее – это было бы слишком большое усилие с вашей стороны, но чтобы выполнить мою просьбу, никакого усилия не требуется. Я растолкую вам все, что нужно.

– Сделайте милость! – воскликнул Ральф. – Я буду Калибаном,[31] а вы – Ариэлем.[32]

– Какой из вас Калибан! Вы все мудрите, а Калибан был прост. К чему тут вымышленные образы! Я говорю об Изабелле, а Изабелла вполне реальна. И я хотела сказать вам, что нашла ее сильно изменившейся.

– После вашего приезда, хотите вы сказать?

– И после моего приезда, и до моего приезда. Она не та чудесная девушка, какой была прежде.

– Не та, что была в Америке?

– Да, в Америке. Полагаю, вам известно, что она оттуда родом. С этим ничего не поделаешь, хоть она и пытается.

– Вам хотелось бы сделать ее снова такой, какой она была?

– Конечно. И вы должны мне в этом помочь.

– Увы, – сказал Ральф. – Я только Калибан, а не Просперо.[33]

– В вас достало Просперо, чтобы сделать ее такой, какая она сейчас. Это вы повлияли на Изабеллу Арчер. Вы все время старались влиять на нее, с самого ее приезда сюда, мистер Тачит.

– Я, моя дорогая мисс Стэкпол? Помилуйте! Это Изабелла Арчер повлияла на меня, как она на всех здесь влияет. Но я – я был совершенно пассивен.

– В таком случае вы чересчур пассивны. Не мешало бы проснуться и протереть глаза. Изабелла меняется с каждым днем, она отдаляется, уходит все дальше и дальше. Уж я-то вижу, что с ней происходит. В ней уже почти ничего не осталось от прежней жизнелюбивой американки. Новые мысли, новые взгляды, забвение прежних идеалов. Нужно спасти ее идеалы, мистер Тачит, и вот тут-то вы и должны сыграть свою роль.

– Надеюсь, не в качестве идеала?

– Разумеется, нет, – отрезала Генриетта. – Я все время боюсь, как бы она не выскочила замуж за какого-нибудь бездушного европейца, и хочу помешать этому.

– А, понимаю! – воскликнул Ральф. – Вы хотите помешать этом} и просите меня вмешаться, женившись на ней самому?

– Вовсе нет – такое лекарство хуже болезни, потому что вы – воплощение тех бездушных европейцев, от которых я хочу спасти ее. Нет, я стремлюсь возродить в ней интерес к другому лицу – к молодому человеку, к которому она раньше очень благоволила, а теперь решила, что он ей не пара. Превосходнейший человек, к тому же ближайший мой друг, и я хочу, чтобы вы пригласили его сюда.

Ходатайство это показалось Ральфу более чем странным, и поначалу он – что вряд ли свидетельствует о бескорыстии его помыслов – не сумел принять его за чистую монету. Он заподозрил какой-то подвох и, следовательно, был сам виноват, если не понял, что просьба, подобная просьбе мисс Стэкпол, могла быть вполне искренней. И в самом деле, когда молодая женщина просит создать возможность молодому мужчине, которого называет своим ближайшим другом, добиваться благосклонности другой женщины, свободной от привязанностей и намного красивее ее самой, не истолковать столь противоестественный поступок в дурную сторону очень нелегко. Читать между строк легче, чем разбираться в тексте, и если бы Ральф счел, что, прося пригласить американца в Гарденкорт, мисс Стэлпол хлопочет о себе самой, он проявил бы даже не пошлость, а скорее заурядность ума, но он сумел уберечься от подобной заурядности – пусть даже простительной в его обстоятельствах, – уберечься благодаря тому, что я затрудняюсь назвать иначе, как наитием. Не располагая никакими сведениями, кроме уже имевшихся, он вдруг пришел к убеждению, что было бы в высшей степени несправедливо приписывать поступкам корреспондентки «Интервьюера» какую-нибудь корыстную цель. И это убеждение быстро укоренялось в его душе – возможно, под воздействием сияющих и невозмутимых глаз Генриетты Стэкпол. На мгновенье он принял их вызов, скрестив с ней взгляды и стараясь не щуриться – как щурился бы всякий глядящий в упор на яркий светильник.

– Как зовут этого джентльмена, о котором вы говорите?

– Мистер Каспар Гудвуд, из Бостона. Он был всегда чрезвычайно внимателен к Изабелле, предан ей всей душой. Он приехал сюда вслед за ней и сейчас находится в Лондоне. Адрес мне неизвестен, но, думаю, его можно узнать.

– Я никогда не слышал об этом джентльмене, – сказал Ральф.

– А разве вы о всех слышали? Вероятно, он тоже о вас никогда не слышал, но это еще не причина, почему ему не жениться на Изабелле.

– Однако у вас просто страсть женить людей, – чуть иронически улыбнулся Ральф. – Не далее как позавчера вы советовали мне жениться. Помните?

– Я оставила эту мысль. Вы плохо воспринимаете такие советы. В отличие от Каспара Гудвуда: он принимает их как надо, и вот это-то мне в нем мило. Он великолепный человек и настоящий джентльмен. Изабелла это знает.

– Он очень ей нравится?

– Если нет, то нужно, чтобы понравился. Он просто бредит ею.

– И вы хотите, чтобы я пригласил его сюда, – сказал Ральф задумчиво.

– Вы проявили бы подлинное радушие.

– Каспар Гудвуд, – продолжал Ральф. – Знаменательное имя.[34]

– Дело не в имени. Если бы его звали Иезекииль Дженкинс, я говорила бы о нем так же. Он единственный из всех известных мне мужчин, которого я считаю достойным Изабеллы.

– Вы исключительно преданный друг, – сказал Ральф.

– Несомненно. Если вы сказали это, чтобы задеть меня, так знайте: ваше мнение мне безразлично.

– Я не собирался задевать вас. Просто я поражен.

– И еще более сардоничен, чем всегда! Не советую вам смеяться над мистером Гудвудом.

– Уверяю вас, я совершенно серьезен, неужели вы этого не понимаете, – сказал Ральф.

И его собеседница поняла.

– Да, по-видимому, даже слишком серьезны.

– Вам трудно угодить.

– Вы и в самом деле очень серьезны. Вы решили не приглашать мистера Гудвуда.

– Не знаю, – сказал Ральф. – От меня можно ждать чего угодно. Расскажите мне немного о мистере Гудвуде. Что он из себя представляет?

– Полную противоположность вам. Он управляет бумагопрядильной фабрикой, очень хорошей кстати.

– А человек он воспитанный?

– Он великолепно воспитан – в лучших американских традициях.

– И вполне войдет в наш кружок?

– Не думаю, что его заинтересует наш кружок. Он сосредоточит свое внимание на Изабелле.

– А кузине это будет приятно?

– Возможно, нет. Зато будет полезно. Он отвлечет ее мысли и направит их в прежнее русло.

– Отвлечет? От чего?

– От иноземных стран и чуждых ей мест. Три месяца назад у мистера Гудвуда были все основания полагать, что Изабелла остановила свой выбор на нем, и с ее стороны недостойно идти на попятный, отвергать верного друга только потому, что она сменила окружение. Я тоже сменила окружение, однако мои старые привязанности стали для меня тем дороже. Убеждена, чем скорее Изабелла вернется к прежним своим привязанностям, тем лучше для нее. Я достаточно знаю ее, чтобы с полной уверенностью сказать: она никогда не будет по-настоящему счастлива здесь, и я от души желаю ей заключить прочный союз с американцем – союз, который будет ей защитой.

– А вы не слишком спешите? – спросил Ральф. – Не кажется ли вам, что не дурно бы дать ей возможность поискать счастья и в бедной старой Англии?

– Возможность загубить свою прекрасную молодую жизнь! Я – слишком спешу! Когда тонет бесценный человек, спешат изо всех сил!

– А, понимаю! – воскликнул Ральф. – Вы хотите, чтобы я бросил ей мистера Гудвуда в качестве спасательного круга. Но знаете, – добавил он, – ведь я ни разу не слышал от нее его имени.

Генриетта просияла ослепительной улыбкой:

– Приятно это слышать! Лишнее свидетельство, как много она думает о нем.

Ральфу ничего не оставалось, как согласиться с серьезностью этого довода, и, пока он обдумывал ответ, собеседница его искоса наблюдала за ним.

– Если я и приглашу сюда вашего Гудвуда, – произнес он наконец, – то только затем, чтобы поспорить с ним.

– Не советую – победа останется за ним.

– Как вы стараетесь возбудить во мне ненависть к этому джентльмену. Нет, лучше не стану его приглашать. Боюсь, я буду недостаточно вежлив с ним.

– Как знаете, – сказала Генриетта. – Вот уж не думала, что вы сами по уши в нее влюблены.

– Вы серьезно так полагаете? – спросил молодой человек, подымая брови.

– О, наконец-то вы заговорили человеческим языком! – воскликнула Генриетта, хитро взглянув на него. – Конечно, серьезно.

– Ах так! – бросил Ральф. – В таком случае я приглашу его. Чтобы доказать, как сильно вы ошибаетесь. Приглашу ради вас.

– Он приедет сюда не ради меня, и вы пригласите его вовсе не для того, чтобы мне доказать, что я ошибаюсь, – вы себе хотите это доказать.

В этой последней реплике мисс Стэкпол (после которой наши собеседники сразу расстались) заключалась немалая доля истины, и Ральф не мог не признать этого, но пока она еще не слишком бередила его душу, и, хотя не сдержать обещание было бы, по-видимому, разумнее, чем сдержать, он все-таки написал мистеру Гудвуду письмо в шесть строк, где говорилось о том, какое удовольствие он доставил бы мистеру Тачиту-старшему, если присоединился бы к небольшому обществу, собравшемуся в Гарденкорте и украшенному присутствием мисс Стэкпол. Отослав письмо (на адрес некоего банкира, указанного Генриеттой), он не без волнения стал ждать ответа. Имя этого новоявленного грозного претендента на руку Изабеллы он услышал впервые, так как, когда его матушка возвратилась из Америки и упомянула о дошедших до нее слухах, будто у Изабеллы есть там «поклонник», это слово не обрело для него реального воплощения и Ральф даже не дал себе труда порасспросить о нем, понимая, что ответы будут или уклончивы, или неприятны. И вот теперь этот американский поклонник его кузины обрел плоть и кровь, приняв вид молодого человека, последовавшего за нею в Лондон, управлявшего бумагопрядильной фабрикой и воспитанного в лучших американских традициях. У Ральфа сложились две концепции по поводу этого неизвестного героя. Либо его любовь к Изабелле была сентиментальной выдумкой мисс Стэкпол (кто же не знает, что женщины по молчаливому согласию, рожденному солидарностью, постоянно отыскивают или изобретают друг для друга поклонников), и тогда он не представляет опасности и, скорее всего, отклонит приглашение приехать в Гарденкорт, либо он его примет, и в этом случае проявит себя как человек весьма неразумный, а стало быть, не стоящий внимания. Последний довод в построениях Ральфа, возможно, грешил нелогичностью, но в нем выразилось его убеждение: если мистер Гудвуд всерьез увлечен Изабеллой, как утверждает мисс Стэкпол, он ни за что не пожелает явиться в Гарденкорт по приглашению вышеупомянутой леди.

– Если верно второе предположение, – рассуждал сам с собою Ральф, – она для него все равно что шип на стебле розы: он не может не знать, насколько этой его посреднице не хватает такта.

Два дня спустя Ральф получил от Гудвуда короткое письмо, в котором тот благодарил его за приглашение, сетовал, что неотложные дела не позволяют ему посетить Гарденкорт, и просил кланяться мисс Стэкпол. Ральф вручил это письмо Генриетте, которая, прочитав его, воскликнула:

– В жизни не встречала такой непреклонности!

– Боюсь, не так уж он влюблен в кузину, как вы расписывали, – заметил Ральф.

– Дело не в этом, а в другой, более тонкой причине. Каспар – очень глубокая натура. Но я выясню все до конца, напишу ему и спрошу, что это значит.

Отказ Гудвуда воспользоваться приглашением несколько встревожил Ральфа. Этот американец, не пожелавший приехать в Гарденкорт, приобрел теперь в глазах нашего друга куда большее значение. Правда, Ральф спрашивал себя, не все ли ему равно, к какому стану относятся поклонники Изабеллы – к «лишенным наследства» или к «неповоротливым»,[35] поскольку сам он не собирается соперничать с ними, пусть совершают все, на что они способны. Все же его разбирало любопытство относительно того, выполнила ли мисс Стэкпол свое намерение осведомиться у Гудвуда о причине его непреклонности, – любопытство, которое, увы, так и не было удовлетворено, ибо, когда тремя днями позже он поинтересовался, написала ли она в Лондон, ей пришлось признаться, что написала, но впустую: мистер Гудвуд так и не откликнулся.

– Он, наверное, обдумывает ответ, – сказала она. – Он ничего не делает необдуманно, горячность вовсе не в его натуре. Но я не привыкла, чтобы ответ на мои письма откладывали в долгий ящик.

Она тут же стала убеждать Изабеллу, что, как бы там ни было, но им необходимо посмотреть на Лондон.

– Откровенно говоря, – заявила она, – я почти никого и ничего здесь не вижу, да и ты, насколько могу судить, тоже. Я даже не познакомилась с этим аристократом – как его имя? – да, с этим лордом Уорбертоном. Он не очень-то докучает тебе своим вниманием.

– Лорд Уорбертон, как мне случайно стало известно, будет здесь завтра, – ответила Изабелла, получившая ответ от владельца Локли на свое письмо. – У тебя будет полная возможность вывернуть его наизнанку.

– Что же, это даст мне тему хотя бы для одного письма, а мне их нужно сочинить пятьдесят! Я уже расписала все местные ландшафты и излила бочку восторгов по поводу всех местных старушек и осликов. Как хочешь, но из ландшафтов не выжмешь толковой корреспонденции. Мне нужно вернуться в Лондон, окунуться в живую жизнь и набраться впечатлений. Я провела там три дня перед тем, как ехать сюда, а за такой срок не проникнешься лондонской атмосферой.

Так как на пути из Нью-Йорка в Гарденкорт Изабелла видела столицу Англии и того меньше, предложение Генриетты предпринять вдвоем увеселительную поездку в Лондон весьма пришлось ей по вкусу. Мысль эта приводила ее в восторг – ее занимал густой колорит большого и богатого города, каким ей всегда представлялся Лондон. Вместе с Генриеттой они обдумывали все подробности, строя романтические планы. Они поселятся в живописной старинной гостинице, одной из тех, которые описывал Диккенс, и будут ездить по городу в прелестных кабриолетах. Генриетта была литературной дамой, а литературные дамы пользуются правом бывать где угодно, и делать что угодно. Они будут обедать вдвоем в каком-нибудь ресторанчике, потом ходить по театрам; будут усердно посещать Аббатство[36] и Британский музей[37] и непременно отыщут дома, где жили Сэмюэль Джонсон,[38] и Голдсмит,[39] и Аддисон.[40] Изабелла так увлеклась этими чудесными планами, что, не удержавшись, поведала о них Ральфу, вызвав у того взрыв веселого хохота, вовсе не похожего на знак одобрения, на которое она рассчитывала.

– Прелестный план, – сказал он. – Еще советую вам побывать в кабачке «Герцогская голова» в Ковент Гардене[41] – милейшее, беспардоннейшее, старомодное заведение. Ну и я попрошу, чтобы вам разрешили посетить мой клуб.

– Вы считаете, что ехать нам вдвоем неприлично? – спросила Изабелла. – Здесь что ни сделаешь, все неприлично! Но с Генриеттой я, конечно, могу ездить повсюду, ее не останавливают условности. Она исколесила всю Америку, а уж на этом крохотном острове и подавно сумеет не сбиться с пути.

– В таком случае, – сказал Ральф, – позвольте и мне поехать с вами в Лондон под ее защитой. Когда еще предоставится случай совершить столь безопасное путешествие!

14

Мисс Стэкпол тотчас отправилась бы в путь, но Изабелла, получившая, как мы знаем, известие от лорда Уорбертона, что он снова приедет в Гарденкорт, сочла своим долгом дождаться его. Он не отвечал ей несколько дней, а затем прислал письмо, очень краткое, в котором сообщал, что приедет через два дня к ленчу. Эти промедления и отсрочки тронули Изабеллу, лишний раз подчеркнув его старания быть сдержанным и терпеливым, только бы у нее не возникло ощущения, будто он оказывает на нее давление, тем более что сдержанность эта была напускная: Изабелла твердо знала, что «очень, очень нравится» ему. Она сказала дяде о письме лорда Уорбертона, упомянув о его визите в Гарденкорт, и старый джентльмен, покинув свои апартаменты раньше обычного, уже в два часа вышел к столу. В его намерения вовсе не входило доглядывать за племянницей, напротив, он по доброте душевной полагал, что его присутствие поможет скрыть временное исчезновение некой пары, коль скоро Изабелла захочет еще раз выслушать их высокорожденного гостя. Последний прибыл из Локли вместе со старшей сестрой, которую взял с собой, возможно, из соображений, сходных с теми, какими руководствовался мистер Тачит. Брат и сестра были представлены мисс Стэкпол, занимавшей за столом место рядом с лордом Уорбертоном. Изабелла, терзавшаяся мыслью, что ей вновь предстоит говорить с ним о предмете, который он столь преждевременно затронул, невольно восхищалась его благодушной невозмутимостью, скрывавшей даже признаки волнения, естественного, как она полагала, в ее присутствии. Он не смотрел в ее сторону и не обращался к ней, выдавая свои чувства разве только тем, что упорно избегал встречаться с нею взглядом, зато охотно беседовал с остальными и ел с удовольствием и аппетитом. Мисс Молинью – лоб у нее был чист, как у монахини и с шеи свисал большой серебряный крест – сосредоточила все свое внимание на Генриетте Стэкпол, которую то и дело окидывала взглядом, словно чувство глубокой настороженности боролось в ее душе с жадным любопытством. Из двух сестер Уорбертона, живших в Локли, старшая особенно нравилась Изабелле: в ней было такое редкое, выработанное веками спокойствие. К тому же в сознании Изабеллы этот чистый лоб и серебряный крест связывались с какой-то необыкновенной, типично английской, тайной – например, с возобновлением какого-нибудь старинного установления, вроде загадочного сана канониссы. Любопытно, что бы подумала о ней мисс Молинью, если бы узнала, что она, мисс Арчер, отказала ее брату? Но Изабелла тут же отмела эту мысль, решив, что мисс Молинью никогда не узнает об этом: лорд Уорбертон ни в коем случае не станет говорить с сестрой о подобных вещах. Он любит ее, заботится о ней, но не посвящает в свои дела. Такова была теория, построенная Изабеллой, – если за столом никто не занимал ее беседой, она занимала себя сама, строя различные концепции по поводу своих сотрапезников. Итак, согласно ее теории, если бы мисс Молинью все-таки почему-либо узнала о том, что произошло между мисс Арчер и лордом Уорбертоном, она, по всей вероятности, была бы возмущена неспособностью подобной девицы оказаться на высоте положения или скорее решила бы (на этом и остановилась Изабелла), что юной американке присуще должное понимание того, каким неравным был бы этот брак.

Худо ли, хорошо ли распорядилась Изабелла имевшимися у нее возможностями, Генриетта Стэкпол, во всяком случае, не собиралась упускать свои, которые наконец-то ей представились.

– Знаете, а ведь вы первый лорд, которого я встречаю в жизни, – поспешила она сообщить своему соседу по столу. – И вы, конечно, считаете, что я прозябаю во мраке невежества.

– Вовсе нет. Вы просто избежали случая встретить десяток-другой весьма уродливых мужчин, – отвечал лорд Уорбертон, окидывая стол рассеянным взглядом.

– Уродливых? А в Америке нас уверяют, что все они – красавцы и рыцари и носят чудесные мантии и короны.

– Мантии и короны нынче вышли из моды, – сказал лорд Уорбертон, – как ваши томагавки и револьверы.

– Очень жаль! По-моему, аристократы должны сохранять величие, – заявила Генриетта. – Без величия что они собой представляют!

– Знаете, даже в лучшем случае ничего особенного, – согласился ее сосед. – Положить вам картофель?

– Нет. Ваш европейский картофель ужасно безвкусен. А я не отличила бы вас от обычного американца.

– Вот и обращайтесь со мной, как если бы я и впрямь был таковым, – сказал лорд Уорбертон. – Не понимаю, как вы обходитесь без картофеля. Вам, наверно, здесь вообще мало что по вкусу.

Генриетта ответила не сразу. У нее зародилось сомнение в его искренности.

– У меня здесь совсем пропал аппетит, – сказала она наконец, – так что не трудитесь угощать меня. Знаете, а ведь я против вас. По-моему, я обязана сказать вам об этом.

– Против меня?

– Да. Наверно, вам никто еще не говорил об этом так прямо? Не говорил ведь? Я против лордов, против самого этого института. Я считаю, история оставила его позади, далеко позади.

– Знаете, я тоже так считаю. И решительно против себя, самого. Иногда мне даже приходит на мысль – с каким удовольствием я выступил бы против себя – если бы я был не я. Кстати, это даже хорошо – исцеляет от тщеславия.

– Тогда почему бы вам не отказаться? – осведомилась мисс Стэкпол.

– Отказаться?… – переспросил лорд Уорбертон, смягчая своим английским произношением то, что у нее прозвучало по-американски жестко.

– Отказаться от лордства!

– Во мне и так от него почти ничего не осталось! Кто вообще помнил бы здесь о титулах, если бы вы, несносные американцы, беспрестанно о них не напоминали. Тем не менее я всерьез подумываю в самом недалеком будущем отказаться даже от той малости, что осталась.

– Хотела бы я увидеть это воочию! – воскликнула Генриетта несколько воинственным тоном.

– Я приглашу вас на церемонию; мы устроим ужин с танцами.

– Да-да, – сказала мисс Стэкпол. – Я, знаете, люблю видеть каждое явление с разных сторон. Я против привилегированных классов, но я хочу знать, что они могут сказать в свое оправдание.

– Очень немногое, как видите.

– Мне хотелось бы задать вам еще несколько вопросов, – продолжала Генриетта. – Но вы глядите куда-то в сторону. Избегаете смотреть мне в глаза. Вы, я вижу, хотите уклониться.

– Ничуть. Я просто ищу презираемый вами картофель.

– А! Тогда, пожалуйста, просветите меня относительно этой молодой особы, вашей сестры. Я не понимаю, кто она. Она тоже носит титул?

– Она? Очень славная девушка.

– Как вы нехорошо это сказали! Словно вам не терпится переменить тему! Она ниже вас по положению?

– Мы не занимаем никакого особого положения, ни она, ни я. Но ей живется лучше, чем мне: у нее нет моих забот.

– Да, судя по ее виду, у нее немного забот. Хотела бы я, чтобы у меня их было столько же. Не знаю, как насчет всего прочего, но спокойствия вам не занимать.

– Просто мы легко смотрим на жизнь, – сказал лорд Уорбертон. – К тому же мы, видите ли, люди скучные. На редкость скучные, особенно когда хотим.

– Советую хотеть что-нибудь повеселее. Мне трудно было бы найти тему для разговора с вашей сестрой: она не такая, как все. Скажите, этот крест какая-нибудь эмблема?

– Эмблема?

– Символ ранга.

При этих словах лорд Уорбертон оторвал взгляд от другого конца стола и посмотрел своей соседке в глаза.

– Да, – сказал он, чуть помедлив, – женщины падки до таких вещей. Крест носят старшие дочери виконтов. – Эта выдумка была безобидной местью за то, что в Америке не раз злоупотребляли его доверчивостью.

После ленча он предложил Изабелле осмотреть картины в галерее, и она, ничего не сказав по поводу столь неудачного предлога – он видел эти картины несчетное число раз, – сразу согласилась. На душе у нее было легко: с тех пор как она отослала письмо, к ней вернулась безмятежность.

Он медленно прошелся по галерее из конца в конец, окидывая взглядом полотна и не говоря ни слова. Наконец у него вырвалось:

– Не на такое письмо я надеялся!

– Оно не могло быть иным, лорд Уорбертон, – сказала Изабелла. – Поверьте – это так.

– Не могу – иначе я не стал бы долее докучать вам. Не могу поверить, сколько ни стараюсь, и прямо говорю – не понимаю! Если бы я не нравился вам… да, это можно понять, я понял бы. Но вы сами признались…

– В чем призналась? – перебила его Изабелла, слегка побледнев.

– В том, что считаете меня добрым малым. Разве не так? – Она промолчала, он продолжал: – Вы отказываете мне без видимой причины, а это несправедливо.

– У меня есть причина, лорд Уорбертон, – сказала Изабелла таким тоном, что у него упало сердце.

– Так скажите же, в чем она.

– Когда-нибудь в другой раз, в более подходящих обстоятельствах.

– Простите за резкость, но до тех пор я отказываюсь в нее верить.

– Вы делаете мне больно, – сказала Изабелла.

– Больно? Что ж, может, благодаря этому вы поймете, что я сейчас чувствую. Позвольте задать вам еще один вопрос. – Изабелла не сказала ни «да», ни «нет», но, очевидно, он что-то прочел в ее глазах, и это дало ему смелость продолжать: – Вы предпочитаете мне кого-то другого?

– На такой вопрос я позволю себе не отвечать.

– Значит, так оно и есть, – пробормотал он с горечью. Сердце Изабеллы дрогнуло, и она воскликнула:

– Нет, никого я не предпочитаю!

Он опустился на скамью, забыв о приличиях, сжав зубы, как человек, сраженный несчастьем, и, оперев локти о колени, уставился в пол.

– Я даже этому не могу радоваться, – произнес он и, распрямившись, прислонился к стене. – Будь я прав, это служило бы оправданием.

– Оправданием? – Изабелла удивленно подняла брови. – Я должна оправдываться?

Но он оставил ее вопрос без ответа. В голову ему, по-видимому, пришла новая мысль.

– Может быть, дело в моих политических взглядах? Вы считаете их слишком крайними?

– Я не могу возражать против ваших взглядов, потому что ничего в них не понимаю.

– Да, вам безразлично, что я думаю! – воскликнул он, вставая. – Вам это все равно.

Изабелла пошла к выходу и остановилась в начале галереи, повернувшись к нему своей прелестной спиной: он видел ее тонкий стройный стан, изгиб белой чуть склоненной шеи, тугие темные косы. Она стояла, уставившись на небольшую картину, и, казалось, внимательно разглядывала ее, и в каждом ее движении было столько юной, непринужденной грации, что сама эта легкость невольно язвила его. На самом деле она ничего не видела: глаза ее заволокло слезами. Однако, когда в следующее мгновение он присоединился к ней, она успела смахнуть их, и только лицо, которое она обратила к нему, побледнело, а глаза смотрели с необычным выражением.

– Я не хотела называть вам причину… но, извольте, назову ее. Я не могу сворачивать со своего пути.

– Со своего пути?

– Да. Выйти за вас замуж означало бы свернуть с него.

– Не понимаю. Разве, выйдя за меня замуж, вы не избираете определенный жизненный путь? Почему этот путь не ваш?

– Потому что не мой, – сказала Изабелла с чисто женской логикой. – Я знаю – не мой. Я не могу пожертвовать… знаю, что не могу.

Бедный лорд Уорбертон буквально вытаращил на нее глаза, в каждом зрачке стояло по вопросу.

– Вы называете брак со мной жертвой?

– Не в тривиальном смысле. Я обрела бы… обрела бы очень много. Но мне пришлось бы пожертвовать другими возможностями.

– Какими же?

– Я не имею в виду… возможности лучше выйти замуж, – сказала Изабелла, и на щеках ее снова заиграл румянец. Она замолчала и, нахмурившись, потупилась – словно отчаиваясь найти слова, которые могли бы прояснить ее мысль.

– Полагаю, что не слишком много возьму на себя, если скажу, что вы выиграете больше, чем потеряете, – заметил ее собеседник.

– Нельзя убегать от несчастья, – сказала Изабелла, – а если я выйду за вас замуж, я как бы попытаюсь укрыться от него.

– Не знаю, пытаетесь ли, но укроетесь непременно – в этом я честно сознаюсь! – воскликнул он, как-то судорожно улыбаясь.

– А это дурно! Это нельзя! – вскричала Изабелла.

– Ну, если вам так хочется страдать, зачем же причинять страдания мне. Вас прельщает жизнь, полная страданий, меня же она не манит ничуть.

– Меня они тоже не прельщают. Мне всегда хотелось быть счастливой, и мне всегда верилось, что я буду счастлива. И всем так говорила – спросите кого угодно. Но иногда мне начинает казаться, что я не найду счастья на необычных путях, отворачиваясь, отгораживаясь.

– Отгораживаясь? От чего?

– От жизни. От ее обычных возможностей и опасностей, от того, что знает и через что проходит большинство людей.

На лице лорда Уорбертона мелькнула улыбка – проблеск надежды.

– Ах, дорогая мисс Арчер, – принялся он убеждать ее с жаром, – я отнюдь не берусь укрыть вас от жизни, от ее возможностей и опасностей. Увы, это не в моих силах. Иначе, поверьте, я бы это сделал. Вы, я вижу, превратно судите обо мне. Помилуйте, я не китайский богдыхан. Все, что я вам предлагаю, – это разделить со мной общий для всех удел в его относительно приятном варианте. Общий удел! Поверьте, ничего иного я для себя не ищу! Заключите со мной союз, и обещаю вам – вы в полной мере испытаете все, что выпадает на человеческую долю. Вам ничем не придется жертвовать – даже вашей дружбой с мисс Стэкпол.

– Вот уж кто будет против! – попыталась улыбнуться Изабелла, хватаясь, как за якорь спасения, за эту побочную тему и презирая себя за подобное малодушие.

– Вы имеете в виду мисс Стэкпол? – спросил его светлость с досадой. – В жизни не встречал особы, которая судила бы обо всем с таких вымученных теоретических позиций.

– Кажется, сейчас вы имеете в виду меня, – покорно согласилась Изабелла, снова отворачиваясь: в галерею в сопровождении Генриетты и Ральфа входила мисс Молинью.

Мисс Молинью не без робости обратилась к брату, напоминая ему, что ей нужно вернуться в Локли к вечернему чаю, к которому она ждет гостей. Но, погруженный в свои мысли, на что у него было достаточно оснований, лорд Уорбертон, очевидно, не расслышал ее. Он ничего не ответил, и она стояла перед ним, словно фрейлина перед его величеством королем.

– Ну, это уж из рук вон, мисс Молинью! – вмешалась Генриетта Стэкпол. – Уж если бы мне нужно было уехать, он уехал бы со мной немедленно. Уж если я о чем-то попросила бы брата, он сделал бы это немедленно.

– О, Уорбертон делает все, о чем бы его ни попросили, – тотчас отозвалась мисс Молинью, застенчиво улыбаясь. – Сколько у вас картин! – продолжала она, поворачиваясь к Ральфу.

– Это только кажется, что их много, потому что они все собраны в одном месте, – сказал Ральф. – И это вовсе не так уж хорошо.

– А мне как раз очень нравится. Жаль, что у нас в Локли нет своей галереи. Я очень люблю картины, – продолжала мисс Молинью, обращаясь к Ральфу; она словно боялась, как бы мисс Стэкпол вновь не стала наставлять ее. Генриетта явно не только привлекала, но и отпугивала ее.

– Да, иметь картины очень удобно, – сказал Ральф, который, по-видимому, понимал, какой образ мыслей приемлем для его гостьи.

– Так приятно смотреть на них, особенно в дождь, – подхватила мисс Молинью. – Последнее время дожди идут почти каждый день.

– Жаль, что вы уезжаете, лорд Уорбертон, – сказала Генриетта. – Я собиралась куда больше выудить из вас.

– Я еще не уезжаю, – ответил он.

– Ваша сестра говорит, что вам пора. В Америке мужчины подчиняются дамам.

– У нас гости к чаю, – сказала мисс Молинью, глядя на брата.

– Хорошо, дорогая. Едем.

– Я думала, вы станете артачиться! – воскликнула Генриетта. – А я бы посмотрела, что станет делать мисс Молинью.

– Я никогда ничего не делаю, – сказала эта леди.

– Да, видимо, в вашем положении вам достаточно просто существовать, – заметила мисс Стэкпол. – Хотелось бы мне посмотреть, как вы живете у себя дома.

– Надеюсь, вы еще приедете к нам в Локли, – как-то особенно ласково сказала мисс Молинью Изабелле, оставляя слова ее подруги без внимания.

На мгновение Изабелла встретилась взглядом с ее спокойными серыми глазами, и за это мгновение увидела в их глубине все, от чего отказывалась, отказывая лорду Уорбертону: покой, согласие, почет, богатство, полное благополучие, избранное положение в обществе. Она поцеловала мисс Молинью и сказала:

– Боюсь, я уже не приеду.

– Как? Никогда?

– Я уезжаю.

– Очень, очень жаль, – сказала мисс Молинью. – По-моему, вам вовсе не надо уезжать.

Лорд Уорбертон наблюдал эту сцену, затем отвернулся и уставился на первую попавшуюся картину. Все это время Ральф, опершись на решетку перед ней и держа по обыкновению руки в карманах, наблюдал за ним.

– Посмотреть бы, как вы живете, – сказала Генриетта, оказавшаяся вдруг рядом с лордом Уорбертоном. – И поговорить бы с вами еще часок. У меня к вам столько вопросов.

– Всегда рад вас видеть, – ответил владелец Локли. – Только не уверен, что сумею ответить на ваши вопросы. Когда вы приедете?

– Как только мисс Арчер возьмет меня с собой. Мы собираемся в Лондон, но раньше съездим к вам. Я не отстану от вас, пока все у вас не выведаю.

– Ну, если вы рассчитываете на мисс Арчер, боюсь, вам это не удастся. Она не поедет в Локли; ей это место не пришлось по вкусу.

– А мне она сказала, что у вас прелестно! – возразила Генриетта.

Лорд Уорбертон заколебался.

– Нет, она все равно не поедет в Локли. Так что приезжайте-ка одна, – добавил он.

Генриетта выпрямилась, ее большие глаза стали еще больше.

– А вашу соотечественницу вы тоже так пригласили бы? – бросила она с тихой яростью.

Лорд Уорбертон удивленно взглянул на нее.

– Да, если бы достаточно хорошо относился к ней.

– Вы прежде трижды подумали бы! Так, значит, мисс Арчер больше к вам не поедет, только бы не брать меня с собой. Я знаю, что она считает – да и вы, полагаю, тоже: я, видите ли, не должна касаться личностей!

Лорд Уорбертон, который понятия не имел о профессии мисс Стэкпол, смотрел на нее во все глаза: он не улавливал смысла ее намеков.

– Мисс Арчер поспешила предостеречь вас! – не унималась Генриетта.

– Меня? О чем?

– Зачем же она уединялась здесь с вами? Разве не за тем, чтобы вы были со мной настороже.

– Уверяю вас, нет, – сказал лорд Уорбертон металлическим голосом. – Наша беседа не носила столь серьезного характера.

– Но вы все время настороже, и еще как! Хотя вы, верно, всегда такой – вот это-то я и хотела проверить. И ваша сестрица, мисс Молинью, она тоже умеет не выдавать своих чувств. Вас уж точно предостерегли, – продолжала Генриетта, оборачиваясь к поименованной леди, – и, кстати, без всякой надобности.

– Мисс Стэкпол собирает материал, – сказал Ральф примирительно. – У нее огромный сатирический талант, она видит нас насквозь и жаждет разделать под орех.

– Должна сказать, такого никуда не годного материала мне в жизни не попадалось, – заявила Генриетта, переводя взгляд с Изабеллы на лорда Уорбертона, а с этого джентльмена на его сестру и Ральфа. – С вами со всеми что-то происходит: ходите мрачные, будто вам вручили телеграмму с дурным известием.

– Вы и впрямь видите нас насквозь, – сказал Ральф, понижая голос, и, понимающе кивнув корреспондентке «Интервьюера», повел гостей из галереи. – С нами со всеми, безусловно, что-то происходит.

Изабелла шла позади Ральфа и Генриетты, и мисс Молинью, которая явно чувствовала к ней искреннее расположение, взяла ее под руку, чтобы, ступая по натертому полу, держаться рядом. Лорд Уорбертон, заложив руки за спину и опустив глаза, молча шел с другой стороны.

– Правда, что вы едете в Лондон? – вдруг спросил он.

– Да, кажется, это решено.

– А когда вернетесь?

– Через несколько дней, но, думаю, ненадолго. Мы с тетушкой едем в Париж.

– Когда же я снова увижу вас?

– Нескоро, – сказала Изабелла. – Но, надеюсь, мы все-таки еще увидимся.

– В самом деле, надеетесь?

– От всей души.

Несколько шагов он прошел, не говоря ни слова, потом, остановившись, протянул ей руку:

– До свидания, – сказал он.

– До свидания, – сказала Изабелла.

Мисс Молинью еще раз поцеловалась с Изабеллой, и брат с сестрой уехали. Проводив гостей и предоставив Генриетте и Ральфу коротать время вдвоем, Изабелла удалилась в свою комнату, где незадолго до обеда ее посетила миссис Тачит, заглянувшая к ней по пути в столовую.

– Могу между прочим сообщить тебе, – сказала эта леди, – что твой дядя рассказал мне о твоих делах с лордом Уорбертоном.

– Делах? – не сразу откликнулась Изабелла. – У меня нет с ним никаких дел. И самое странное – он и видел-то меня всего считанное число раз.

– Почему ты предпочла рассказать обо всем дяде, а не мне? – спросила миссис Тачит как бы невзначай.

Изабелла снова помолчала.

– Он лучше знает лорда Уорбертона.

– Да? А я лучше знаю тебя.

– Вы так думаете? – улыбнулась Изабелла.

– Теперь уже не думаю. Особенно когда ты смотришь на меня с такой, я бы сказала, самонадеянностью. Можно подумать, ты страшно довольна собой: завоевала первый приз! Уж если ты пренебрегаешь таким предложением, как предложение лорда Уорбертона, надо полагать, ты рассчитываешь на лучшую партию.

– Вот дядя мне этого не сказал! – воскликнула Изабелла, все еще улыбаясь.

15

Решено было, что наши молодые леди отправятся в Лондон в сопровождении Ральфа, хотя миссис Тачит смотрела на эту затею весьма косо. Подобное предприятие, заявляла она, могло прийти в голову только мисс Стэкпол, и спрашивала, не собирается ли корреспондентка «Интервьюера» поселить всю компанию в столь любимых ею меблированных комнатах.

– Мне все равно, куда она нас поселит, – отвечала Изабелла, – лишь бы там был местный колорит. Именно за этим мы и едем в Лондон.

– Конечно, – говорила тетушка, – для девицы, отказавшей пэру Англии, нет ничего недозволенного. После такого поступка можно уже не обращать внимания на мелочи.

– А вы хотели бы, чтобы я вышла за лорда Уорбертона?

– Разумеется.

– Мне казалось, вы не жалуете англичан.

– Не жалую. Тем больше причин их использовать.

– Вот уж не предполагала, что вы так смотрите на брак, – сказала Изабелла и осмелилась прибавить, что по ее наблюдениям сама тетушка почти не пользуется услугами мистера Тачита.

– Ваш дядюшка не английский лорд, – отвечала миссис Тачит. – Впрочем, даже в этом случае, полагаю, я все равно предпочла бы жить во Флоренции.

– Вы думаете, брак с лордом Уорбертоном сделал бы меня лучше? – спросила Изабелла, оживляясь. – Нет, я не хочу сказать, что считаю себя совершенством! Просто… просто я не питаю к лорду Уорбертону тех чувств, при которых выходят замуж.

– Тогда ты умница, что отказала ему, – сказала миссис Тачит самым мягким, самым сдержанным тоном, на какой только была способна. – И все-таки надеюсь, что, когда в следующий раз тебе сделают столь же блестящее предложение, ты сумеешь примирить его со своим идеалом.

– Подождем, пока его сделают. Мне очень не хотелось бы выслушивать сейчас новые предложения. Мне от них как-то не по себе.

– Ну, если ты решила вести богемный образ жизни, тебя вряд ли станут беспокоить. Ах да, я обещала Ральфу помолчать на этот счет.

– Я во всем буду слушаться Ральфа, – отвечала Изабелла. – Ральфу я бесконечно доверяю.

– Его мать кланяется и благодарит, – сухо улыбнулась упомянутая леди.

– По-моему, вам есть за что, – не осталась в долгу Изабелла.

Ральф заверил кузину, что приличия не пострадают, если они – втроем – поедут осмотреть столицу Англии, хотя миссис Тачит придерживалась иного мнения. Подобно другим американкам, по много лет живущим в Европе, она полностью утратила чувство меры, присущее в таких случаях ее соотечественникам, и в своем отношении, в целом не столь уж неразумном, к известным вольностям, которые позволяла себе молодежь за океаном, проявляла необоснованную и чрезмерную щепетильность. Ральф отвез девушек в Лондон и поселил их в тихой гостинице на улице, выходившей под прямым углом на Пикадилли.[42] Поначалу он предполагал поместить их в отцовском особняке на Уинчестер-сквер, в большом мрачном доме, который в летнее время был погружен в молчание и темные холщовые чехлы, однако, вспомнив, что повар находится в Гарденкорте, а стало быть, некому будет готовить еду, решил избрать для их пребывания гостиницу Прэтта. Сам Ральф, знавший худшие беды, чем холодный очаг в кухне, обосновался на Уинчестер-сквер, где у него была «берлога», которую он очень любил. Впрочем, он не гнушался пользоваться удобствами, предоставляемыми гостиницей Прэтта, и начинал день с визита к своим спутницам, которым мистер Прэтт в широком, болтавшемся на нем белом жилете самолично снимал крышки с утренних блюд. Ральф приходил к ним, как он утверждал, после завтрака, и они вместе составляли программу увеселений на день. В сентябре праздничный грим уже почти смыт с лика Лондона, и нашему молодому человеку беспрестанно приходилось под саркастические улыбки Генриетты извиняющимся тоном напоминать дамам, что в городе ни души нет.

– То есть вы хотите сказать, – иронизировала Генриетта, – в нем нет аристократов. По-моему, трудно сыскать лучшее доказательство тому, что, не будь их совсем, этого никто бы не заметил. На мой взгляд, город живет полной жизнью. Нет ни души – всего-навсего три-четыре миллиона человек. Как вы их здесь называете? Низшие слои среднего класса? Так? Они-то и населяют Лондон, но разве стоит принимать их во внимание!

Ральф отвечал, что общество мисс Стэкпол целиком заменяет ему отсутствующих аристократов и что вряд ли можно сыскать человека, более довольного, чем он. Последнее было правдой: блеклый сентябрь в полупустом городе таил в себе несказанное очарование, как таит его пыльный лоскут, в который обернут яркий самоцвет. Возвращаясь поздним вечером в пустой дом на Уинчестер-сквер после долгих часов, проведенных в обществе своих отнюдь не молчаливых спутниц, он проходил в большую сумрачную столовую, единственным освещением которой служила взятая им в передней свеча. На площади было тихо, в доме тоже было тихо, и когда, впуская свежий воздух, он открывал окно, до него доносилось ленивое поскрипывание сапог расхаживавшего снаружи констебля. Собственные его шаги звучали в пустой комнате громко и гулко: ковры почти везде были убраны, и стоило ему пройтись по комнате, как раздавалось грустное эхо. Он садился в кресло: свеча бросала отблески на темный обеденный стол; картины на стене, густо-коричневые, выглядели неясными, размытыми. Казалось, в этой комнате витает дух давно уже прошедших трапез, дух застольных бесед, ныне утративших смысл. Эта особая, словно потусторонняя атмосфера, надо полагать, действовала на его воображение, и он сидел и сидел в кресле, хотя давно уже миновал час, когда следовало лечь спать, сидел, ничего не делая, даже не листая вечернюю газету. Я говорю – сидел, ничего не делая, и настаиваю на этой фразе, ибо все это время он думал об Изабелле. Мысли эти были для него пустым занятием – они никому ничего не могли дать. Никогда еще кузина не казалась ему столь очаровательной, как в эти дни, которые они, подобно всем туристам, проводили, исследуя глубины и мели столичной жизни. Изабеллу переполняли планы, умозаключения, чувства: она приехала в Лондон в поисках «местного колорита» и находила его повсюду. Она задавала Ральфу больше вопросов, чем у него находилось ответов, и выдвигала смелые теории относительно исторических причин и социальных последствий, которые он в равной степени не мог ни принять, ни отвергнуть. Они уже несколько раз посетили Британский музей и тот, другой, более светлый дворец искусств,[43] который, захватив огромное пространство под шедевры древности, раскинулся в скучном предместье; провели целое утро в Вестминстерском аббатстве, а потом, уплатив по пенни, спустились по Темзе к Тауэру;[44] осмотрели картины в Национальной и частных галереях[45] и не раз отдыхали под раскидистыми деревьями в Кенсингтон-гарденз.[46] Генриетта не знала устали, осматривая достопримечательности Лондона, и снисходительность ее суждений намного превзошла самые смелые надежды Ральфа. Правда, ей пришлось испытать немало разочарований, и на фоне ярких воспоминаний о преимуществах американского идеального города Лондон сильно терял в ее глазах, однако она старалась извлечь что могла из его прокопченных прелестей и только изредка позволяла себе какое-нибудь «н-да», остававшееся без последствий и постепенно уходившее в небытие. По правде говоря, она, по собственному ее выражению, была не в своей стихии.

– Меня не волнуют неодушевленные предметы, – заявила она Изабелле в Национальной галерее, продолжая сетовать на скудость впечатлений, полученных от частной жизни англичан, в которую ей до сих пор так и не удалось проникнуть. Ландшафты Тернера[47] и ассирийские быни[48] не могли заменить ей литературные вечера, где она рассчитывала встретить цвет и славу Великобритании.

– Где ваши общественные деятели, где ваши блестящие мужчины и женщины? – наступала она на Ральфа посреди Трафальгарской площади, словно он привел ее туда, где естественно было встретить десяток-другой великих умов. – Вот тот на колонне[49] – лорд Нельсон? Он тоже был лорд? Ему, видно, недоставало росту, что пришлось поднять его на сто футов над землей? Это ваш вчерашний день, а прошлым я не интересуюсь. Я хочу видеть, какие звезды светят вам сегодня. О вашем будущем я не говорю – не думаю, что оно у вас есть.

Бедный Ральф числил очень мало звезд среди своих знакомых и только изредка имел счастье перемолвиться словом с какой-нибудь знаменитостью, что, по мнению Генриетты, только лишний раз свидетельствовало о прискорбном отсутствии у него всякой инициативы.

– Будь я сейчас по ту сторону океана, – заявляла она, – я отправилась бы к такому джентльмену, кто бы он ни был, и сказала бы ему, что много слышала о нем и хочу лично убедиться в его достоинствах. Но, судя по вашим словам, здесь это не в обычае. Здесь тьма бессмысленных обычаев и ни одного полезного. Что и говорить, мы, американцы, шагнули далеко вперед! Боюсь, мне придется отказаться от мысли рассказать о жизни английского общества. – Хотя Генриетта не выпускала путеводитель и карандаш из рук и уже отослала в «Интервьюер» письмо о Тауэре (поведав в нем о казни леди Джейн Грей[50]), чувство, что она оказалась недостойной своей миссии, не покидало ее.

Сцена, предшествовавшая отъезду из Гарденкорта, оставила в душе Изабеллы мучительный след: вновь и вновь ощущая на лице, словно от набегавшей волны, холодное дыхание обиды лорда Уорбертона, она только ниже опускала голову и ждала, когда оно рассеется. Она не могла смягчить удар, это не вызывало у нее сомнений. Но жестокосердие, пусть даже вынужденное, было в ее глазах столь же неблаговидным, как физическое насилие при самозащите, и она не испытывала желания гордиться собой. И все же с этим не слишком приятным ощущением мешалось сладостное чувство свободы, и, когда она бродила по Лондону в обществе своих во всем несогласных спутников, оно нет-нет да выплескивалось неожиданными порывами. Гуляя по Кенсингтон-гарденз, Изабелла вдруг подбегала к игравшим на лужайке детям (тем, что победнее) и, расспросив, как кого зовут, давала каждому шестипенсовик, а хорошеньких еще и целовала. Эта странная благотворительность не ускользнула от Ральфа, как не ускользала от него любая мелочь, касавшаяся Изабеллы. Желая развлечь своих спутниц, он пригласил их на чашку чая в Уинчестер-сквер и ради их визита как мог привел в порядок дом. В гостиной их ждал еще один гость – приятного вида джентльмен, давнишний приятель Ральфа, случайно оказавшийся в городе, который тут же и, по-видимому, без особых усилий и без страха вступил в общение с мисс Стэкпол. Мистер Бентлинг, грузноватый, сладковатый, улыбчивый холостяк, лет сорока, безукоризненно одетый, всесторонне осведомленный и неистощимо благожелательный, без устали потчевал Генриетту чаем, неуемно смеялся каждому ее слову, осмотрел в ее обществе все безделушки – их немало нашлось в коллекции Ральфа, а когда тот предложил выйти в сквер, как если бы у них был fête-champêtre,[51] сделал с нею несколько кругов по этому огороженному пространству, сменил с полдюжины тем и с видимым удовольствием, как истый любитель тонкой беседы, откликнулся на ее замечания по поводу частной жизни.

– Конечно, конечно. Осмелюсь предположить, Гарденкорт показался вам унылым местом. Естественно: какая же светская жизнь в доме, где столько болезней. Тачит, знаете ли, очень плох; доктора вообще запретили ему жить в Англии, и он приехал только из-за отца. А старик чем только не болен. Говорят, у него подагра, но я доподлинно знаю, что организм его совсем подточен и, можете мне поверить, он доживает последние дни. Разумеется, при таких обстоятельствах у них должно быть ужасно тоскливо, и могу только удивляться, как они вообще решаются приглашать гостей – ведь им нечем их занять. К тому же мистер Тачит, мне кажется, не в ладах с женой и, знаете, она ведь, согласно вашим странным американским обычаям, живет отдельно от мужа. Нет, если вы хотите попасть в дом, где жизнь, как говорится, бьет ключом, советую съездить в Бедфордшир к моей сестре, леди Пензл. Завтра же отправлю ей письмо, и она, без сомнения, будет рада пригласить вас к себе. Я знаю, что вам нужно – вам нужен дом, где любят спектакли, пикники и все такое прочее. Моя сестра как раз то, что вам нужно: она постоянно что-нибудь устраивает и всегда рада тем, кто готов ей помочь. Она, несомненно, уже с обратной почтой пришлет вам приглашение: знаменитости и писатели – ее страсть. Она, знаете, и сама пописывает, но, сознаюсь, я не все читал. У нее все больше стихи, а я до них не охотник, исключая, конечно, Байрона. У вас в Америке, если не ошибаюсь, его высоко ценят, – говорил не переставая мистер Бентлинг, распускаясь в теплой атмосфере внимания, с которым его слушала мисс Стэкпол. Нанизывая фразу на фразу и с невероятной легкостью перескакивая с предмета на предмет, он, однако, то и дело изящно возвращался к сразу же увлекшей Генриетту мысли отправить ее погостить к леди Пензл из Бедфордшира.

– Я понимаю, что вам нужно: вам нужно приобщиться к настоящим английским развлечениям. Тачиты, знаете, вообще не англичане, у них свои привычки, свой язык, своя кухня, даже, кажется, какая-то своя религия, как я полагаю. Старик, мне говорили, осуждает охоту! Вам непременно нужно попасть к сестре, когда она готовит какой-нибудь спектакль. И, не сомневаюсь, она с радостью даст вам роль. Вы, несомненно, прекрасно играете, я вижу – у вас и к этому талант. Сестре уже сорок, и у нее семеро детей, но она берется за главные роли. И притом, что она далеко не красавица, подавать себя умеет превосходно – не могу не отдать ей в этом должное. Разумеется, если вам не захочется играть, то и не нужно.

Так изливался мистер Бентлинг, прогуливая мисс Стэкпол по газонам Уинчестер-сквер, хотя и припудренным лондонской сажей, но вызывавшим желание замедлить шаг. Этот пышащий здоровьем, словоохотливый холостяк, питающий должное уважение к женским достоинствам, неистощимый в советах, показался Генриетте весьма приятным мужчиной, и она вполне оценила его предложения.

– Пожалуй, я съездила бы к вашей сестре – разумеется, если она меня пригласит. По-моему, это просто мой долг. Как, вы сказали, ее зовут?

– Пензл. Необычное имя, но не из плохих.

– По мне, так все имена одинаково хороши. А какое положение она занимает в обществе?

– Она – жена барона: очень удобное положение.[52] Достаточно высокое и в то же время не слишком.

– Пожалуй, мне оно по плечу. Где, вы сказали, она живет – в Бедфордшире?

– Да, в самой северной части графства. Унылые места, но, смею думать, вас это не остановит. А я постараюсь наведаться к сестре, пока вы будете у нее гостить.

Слушать все это было чрезвычайно приятно, но, как ни жаль, обстоятельства принуждали мисс Стэкпол расстаться с обязательным братом леди Пензл. Как раз днем раньше она случайно встретила на Пикадилли двух соотечественниц, сестер Клаймер из города Уилмингтона, штат Делавэр, с которыми не виделась целый год; все это время сестры путешествовали по Европе и теперь собирались в обратный путь. Три дамы долго беседовали посреди тротуара и, хотя говорили все разом, не исчерпали и половины новостей. Поэтому они решили, что назавтра Генриетта приедет на Джермин-стрит, где остановились сестры, в шесть часов к обеду. Сейчас, вспомнив о данном обещании и объявив, что отправляется с визитом, Генриетта пошла проститься с Ральфом и Изабеллой, расположившимися на садовых стульях в другой части сквера и занятых – если здесь допустимо это слово – обменом любезностей, правда далеко не столь содержательных, как практическая беседа, состоявшаяся между мисс Стэкпол и мистером Бентлингом. Изабелла условилась с подругой, что обе они вернутся к Прэтту до темноты, а Ральф посоветовал Генриетте нанять кеб: не идти же ей пешком до Джермин-стрит.

– Вы, кажется, хотите сказать, что мне неприлично идти одной! – воскликнула Генриетта. – Ну, знаете! До чего уже дошло!

– Вам и не нужно идти одной, – радостно вмешался мистер Бентлинг. – Я буду счастлив вас проводить.

– Я просто хочу сказать, – пояснил Ральф, – что вы опоздаете к обеду. И эти милые леди решат, что в последний момент мы отказались пожертвовать вашим обществом.

– Право, Генриетта, лучше воспользоваться кебом, – сказала Изабелла.

– Я с вашего разрешения, найму вам кеб, – не отставал мистер Бентлинг. – Мы можем немного пройтись, а потом по дороге нанять кеб.

– В самом деле, почему бы мне не довериться мистеру Бентлингу? – спросила Генриетта, обращаясь к Изабелле.

– Не понимаю, зачем тебе утруждать мистера Бентлинга? – быстро проговорила Изабелла. – Хочешь, мы пойдем с тобой, пока не встретится кеб?

– Нет, нет, мы вполне справимся сами. Пойдемте, мистер Бентлинг, но уж извольте нанять мне самый лучший кеб.

Мистер Бентлинг обещал сделать все возможное и невозможное, и они отбыли, оставив Изабеллу и Ральфа вдвоем в сквере, уже окутанном прозрачными сентябрьскими сумерками. Вокруг было совсем тихо, в большом прямоугольнике обступивших площадь темных домов из-под опущенных жалюзи и штор не светилось ни одно окно, никто не прогуливался по тротуарам, и, если не считать двух маленьких оборвышей, которые, привлеченные необычным оживлением в сквере, пробрались сюда из соседних трущоб и сейчас прильнули мордочками к ржавым прутьям ограды,[53] единственным ярким пятном здесь был красный почтовый ящик, укрепленный в юго-западном углу Уинчестерсквер.

– Генриетта пригласит его доехать с нею до Джермин-стрит, – заметил Ральф. Он всегда называл мисс Стэкпол Генриеттой.

– Вполне возможно, – откликнулась Изабелла.

– Хотя, пожалуй, нет, она не станет приглашать его. Мистер Бентлинг сам вызовется доставить ее туда.

– Это тоже вполне возможно. Хорошо, что они так быстро подружились.

– Генриетта одержала победу. Он считает ее блестящей женщиной. Поживем – увидим, чем все это кончится.

– Я тоже считаю Генриетту блестящей женщиной, – отвечала Изабелла с заминкой, – только, скорее всего, это ничем не кончится. Они не способны узнать друг друга по-настоящему. Он и представления не имеет, какая она на самом деле, а она и вовсе не понимает мистера Бентлинга.

– И превосходно: почти все союзы заключаются на прочной основе взаимного непонимания. Впрочем, понять Боба Бентлинга не так уж и трудно. Весьма несложная натура.

– Да, но Генриетта еще проще. А что мы с вами будем делать? – спросила Изабелла, окидывая взглядом сквер; в меркнувшем свете дня это маленькое произведение садового искусства казалось большим садом и выглядело очень эффектно. – Ведь вы, наверно, не захотите развлекать меня поездкой по Лондону в кебе?

– Не вижу причины, почему нам не остаться здесь… если вы против этого ничего не имеете. Здесь тепло, до темноты еще полчаса, и я выкурю сигарету, если позволите.

– Пожалуйста, делайте что угодно, только займите меня чем-нибудь до семи часов, – сказала Изабелла. – В семь часов я вернусь в отель Прэтта и съем мой скромный одинокий ужин – два яйца-пашот и сдобную булочку.

– А нельзя мне поужинать с вами?

– Ни в коем случае. Вы поужинаете в клубе.

Они снова сели на стулья в середине сквера, и Ральф закурил сигарету. С каким наслаждением он разделил бы с нею ее скромную, как она сказала, вечернюю трапезу, но она не велела, и даже это радовало ему душу. А какой радостью было сидеть с нею в сгущающихся сумерках, наедине посреди многолюдного города и воображать, что она зависит от него, что она в его власти. Власть была призрачная и годилась разве на то, чтобы покорно исполнять желания Изабеллы, но даже такая власть волновала кровь.

– Почему вы не хотите, чтобы я поужинал с вами?

– Не хочу и все.

– Видно, я успел наскучить вам.

– Нет еще, но ровно через час наскучите. Видите, у меня дар предвидения.

– А пока я постараюсь позабавить вас, – сказал Ральф и умолк. Изабелла тоже не поддержала разговор, и некоторое время они сидели в полном молчании, что вовсе не вязалось с его обещанием развлечь ее. Ему казалось, она поглощена своими мыслями, и Ральф гадал – о чем; кое-какие предположения на этот счет у него были.

– Вы отказываете мне в своем обществе, потому что ждете сегодня вечером другого гостя?

Она обернулась и взглянула на него своими ясными, светлыми глазами.

– Другого гостя? Какого?

Он никого не мог назвать, и теперь его вопрос показался ему не только нелепым, но и грубым.

– У вас тьма друзей, о которых я ничего не знаю. Целое прошлое, из которого я полностью исключен.

– Вы принадлежите моему будущему. А что до моего прошлого, оно осталось по ту сторону океана. В Лондоне его нет и следа.

– В таком случае все прекрасно, раз ваше будущее здесь, подле вас. Что может быть лучше, чем иметь свое будущее у себя под рукой. – И Ральф закурил еще одну сигарету. «Очевидно, это значит, что Каспар Гудвуд отбыл в Париж», – решил он, затянулся, пустил колечки дыма и продолжал: – Я обещал развлечь вас, но, увы, как видите, оказался не на высоте. Я поступил опрометчиво, такое предприятие мне не по плечу. Разве вас могут удовлетворить мои жалкие усилия при ваших огромных требованиях и высоких критериях? Мне следовало бы пригласить настоящий оркестр или труппу комедиантов.

– Достаточно и одного: вы прекрасно справляетесь с вашей ролью. Прошу вас, продолжайте; еще минут десять и мне уже захочется смеяться.

– Поверьте, я вовсе не шучу, – сказал Ральф. – У вас на самом деле огромные требования.

– Не знаю, что вы имеете в виду. Я ничего не требую.

– Но все отвергаете, – сказал Ральф.

Изабелла покраснела – только сейчас она поняла, что он, по-видимому, имел в виду. Но зачем он заговорил с ней об этом?

Мгновенье Ральф оставался в нерешительности, затем продолжал:

– Мне хотелось бы сказать вам кое-что. Вернее, задать один вопрос. Мне кажется, я вправе его задать, потому что в некотором роде лично заинтересован в том, каков будет ответ.

– Извольте, – сказала Изабелла мягко. – Постараюсь вас удовлетворить.

– Благодарю. Надеюсь, вас не оскорбит, если я скажу, что Уорбертон рассказал мне о том, что между вами произошло.

Изабелла внутренне сжалась; она пристально смотрела на свой раскрытый веер.

– Нисколько. Мне думается, это только естественно, что он рассказал вам.

– Он разрешил мне не скрывать это от вас. Он все еще надеется, – сказал Ральф.

– Все еще?

– По крайней мере надеялся несколько дней назад.

– Сейчас он, наверное, думает иначе, – сказала Изабелла.

– Вот как? Мне очень жаль его: он в высшей степени достойный человек.

– Простите, это он просил вас поговорить со мной?

– Конечно, нет. Он рассказал мне, потому что это было выше его сил. Мы старые друзья, а ваш отказ был для него большим ударом. Он прислал мне коротенькую записку с просьбой приехать к нему, и я виделся с ним в Локли за день до того, как он с сестрой завтракал у нас. Он был очень удручен – он только что получил ваше письмо.

– Он показал вам мое письмо? – не без надменности спросила Изабелла, подымая брови.

– Разумеется, нет. Но не скрыл, что вы наотрез ему отказали. Мне было очень жаль его, – повторил Ральф.

Изабелла молчала.

– А вы знаете, сколько раз он видел меня? – сказала она наконец. – Всего каких-то пять или шесть раз.

– Это только делает вам честь.

– Я не то имела в виду.

– А что же? Что у бедного лорда Уорбертона ветер в голове? Право, вы вовсе так не думаете.

Изабелла, разумеется, не могла сказать, что так думает, и сказала совсем другое.

– Стало быть, лорд Уорбертон не просил вас уговаривать меня, и вы взялись за это из чистого великодушия или, может быть, из любви к спорам?

– Я не имею ни малейшего намерения спорить с вами. Вы вправе решать, как считаете нужным. Мне просто очень хочется знать, какие чувства вами руководили.

– Премного благодарна за такой интерес ко мне! – воскликнула Изабелла с нервным смешком.

– Вы, конечно, считаете, что я суюсь не в свое дело. Но почему мне нельзя поговорить с вами об этом, не вызывая у вас раздражения, а у себя неловкости? Какой смысл быть вашим кузеном и не иметь хотя бы маленьких привилегий? Какой смысл обожать вас без надежды на взаимность и не иметь права хотя бы на маленькое вознаграждение? Быть больным и немощным, обреченным на роль стороннего наблюдателя жизни и даже не видеть спектакля, хотя за билет на него плачено такой дорогой ценой? Скажите мне, – продолжал Ральф, глядя на Изабеллу, слушавшую его с живейшим вниманием, – скажите, что было в ваших мыслях, когда вы отказывали лорду Уорбертону?

– В мыслях?

– Какие мотивы… что побудило вас, при вашем положении, на этот удивительный шаг?

– Я не хочу выходить за него – вот и все мотивы.

– Это не мотив… это я и раньше знал. Это, знаете ли, просто отговорка. Что вы сказали тогда себе? Ведь сказали же вы что-то еще.

Изабелла на мгновенье задумалась и ответила вопросом на вопрос:

– Почему вы называете мой отказ Уорбертону удивительным шагом? Ваша матушка тоже так считает.

– Потому что лорд Уорбертон во всех отношениях безупречная партия. Я не знаю, можно ли найти за ним недостатки. К тому же в нем, как здесь выражаются, бездна обаяния. И он несметно богат – в его жене будут видеть высшее существо. В Уорбертоне соединились все достоинства, и внешние и внутренние.

Изабелла с интересом смотрела на кузена, словно любопытствуя, как далеко он зайдет в своих похвалах.

– В таком случае я отказала ему потому, что он чересчур совершенен. Сама я не совершенна, и он слишком хорош для меня. Его совершенство действовало бы мне на нервы.

– Изобретательно, но непохоже на правду, – сказал Ральф. – Уверен, вы считаете себя достойной любого совершенства в мире.

– Вы полагаете, я такого высокого мнения о себе?

– Нет, но вы очень разборчивы независимо от того, какого вы мнения о себе. Впрочем, девятнадцать женщин из двадцати, даже самых разборчивых, удовлетворились бы лордом Уорбертоном. Вы и представить себе не можете, как за ним охотятся.

– И не хочу представлять. Однако, – продолжала Изабелла, – помнится, как-то в разговоре вы упомянули, что за ним водятся кой-какие странности.

Ральф затянулся, размышляя.

– Надеюсь, мои слова не повлияли на ваше решение: я не имел в виду ничего дурного и вовсе не хотел чернить его, просто указал на необычность его позиции. Знай я, что он сделает вам предложение, я в жизни бы об этом и словом не обмолвился. По-моему, я сказал, что он относится к своему положению скептически. Что ж, в вашей власти внушить ему веру в себя.

– Не думаю. Я ничего не смыслю в его делах, да и миссия эта не по мне. Признайтесь – вы явно разочарованы, – добавила Изабелла, бросая на кузена сочувственно-лукавый взгляд. – Вам хотелось бы, чтобы я вышла замуж за лорда.

– Ничего подобного. Вот уж где у меня нет никаких желаний. Я не пытаюсь давать вам советы и вполне довольствуюсь ролью наблюдателя, к тому же весьма заинтересованного.

Изабелла несколько нарочито вздохнула:

– Жаль, что себе я не столь интересна, как вам.

– А вы опять кривите душой: вы относитесь к себе с чрезвычайным интересом. Впрочем, знаете, – продолжал Ральф, – если вы и в самом деле отказали Уорбертону, я этому, пожалуй, даже рад. Я не хочу сказать, что рад за вас, не говоря уж о нем. Я рад за себя.

– Уж не собираетесь ли вы сделать мне предложение?

– Ни в коем случае. В свете того, о чем я говорил, это было бы роковым поступком: я убил бы курицу, которая несет яйца для моих непревзойденных омлетов. Эта птица служит символом моей сумасбродной мечты. Иными словами, я мечтаю увидеть, какой путь изберет молодая особа, отвергнувшая лорда Уорбертона.

– Ваша матушка тоже рассчитывает насладиться этим зрелищем, – сказала Изабелла.

– О, зрителей будет предостаточно! Мы все будем с жадностью следить за вашей дальнейшей карьерой. Правда, мне не увидеть ее конца, но лучшие годы я захвачу. Разумеется, если бы вы стали женой нашего друга, вы тоже сделали бы свою карьеру – очень удачную, блестящую даже, смею сказать. Но в некотором отношении она была бы заурядной. Тут все известно заранее и нет возможности ни для каких неожиданностей. А я, знаете ли, необычайно люблю неожиданности и теперь, когда все в ваших руках, вы, надеюсь, покажете нам что-нибудь в высшей степени захватывающее.

– Я не вполне понимаю вас, – сказала Изабелла, – но все же достаточно, чтобы предупредить: если вы ждете от меня чего-то захватывающего, вы будете разочарованы.

– Да, но и вы вместе со мной – а вам трудно будет с этим смириться.

Она ничего не ответила: в том, что он сказал, была доля правды.

– Не вижу ничего дурного в том, что мне не хочется себя связывать, – резко сказала она наконец. – Мне не хочется начинать жизнь с замужества. Женщина способна быть не только женой.

– Но это у нее лучше всего получается. Правда, вы не однобоки.

– Да, боков у меня несомненно два, – сказала Изабелла.

– Я хотел сказать, вы прелестнейший в мире многогранник! – отшутился Ральф, но, встретившись с ее взглядом, тотчас вновь принял серьезный тон. – Вы хотите посмотреть жизнь – вкусить ее в полной мере, черт возьми, как говорят молодые люди.

– Нет, совсем не так, как молодые люди. Но я хочу знать, что происходит вокруг.

– Испить до дна чашу опыта?

– Вовсе нет, я не хочу даже касаться этой чаши. Она наполнена ядом! Я просто хочу увидеть жизнь сама.

– Увидеть, но не испытать, – заметил Ральф.

– Для чувствующей души здесь, по-моему, трудно провести грань. Я точь-в-точь как Генриетта. Как-то я спросила у нее, не собирается ли она замуж, и она ответила: «Не раньше, чем посмотрю Европу». Вот и я не хочу выходить замуж, пока не посмотрю Европу.

– Не иначе как вы рассчитываете вскружить какую-нибудь коронованную голову.

– Фу! Вот уж что было бы даже хуже, чем выйти замуж за лорда Уорбертона. Однако уже совсем стемнело, – сказала Изабелла, – и мне пора домой.

Она поднялась, но Ральф продолжал сидеть и смотреть на нее. Видя, что он не встает, она остановилась подле него, взгляды их встретились, и каждый, особенно Ральф, вложил в них все, что было еще слишком смутно и потому не укладывалось в слова.

– Вы ответили на мой вопрос, – произнес он наконец. – Вы сказали мне то, что я хотел знать. Я очень признателен вам за это.

– По-моему, я почти ничего не сказала.

– Нет, очень многое: вы сказали, что вам интересна жизнь и что вы решили окунуться в нее.

Ее глаза серебристо блеснули в вечернем сумраке.

– Ничего подобного я не говорила.

– Но подразумевали. Не отпирайтесь. Ведь это так хорошо!

– Не знаю, что вы мне там приписываете, но я вовсе не искательница приключений. Женщины не похожи на мужчин.

Ральф медленно поднялся со стула, и они направились к калитке, на которую запирался сквер.

– Да, – сказал он, – женщины редко кричат, какие они смелые. Мужчины же – без конца.

– Им есть о чем кричать.

– Женщинам тоже. Вот вы, например, – смелости в вас хоть отбавляй.

– Да как раз хватает, чтобы доехать в кебе до гостиницы Прэтта. Но не более того.

Ральф отпер калитку и, когда они вышли из сквера, снова запер ее.

– Попробуем найти вам кеб, – сказал он, направляясь с нею на соседнюю улицу, где было больше вероятности решить эту задачу, и еще раз предложил проводить Изабеллу до гостиницы.

– Ни в коем случае, – решительно отказалась она. – Вы и так устали; вам надо вернуться домой и сейчас же лечь в постель.

Они нашли свободный кеб, Ральф усадил ее и постоял у дверцы.

– Когда люди забывают о моей немощи, – сказал он, – мне тяжело, но еще тяжелее, когда они помнят об этом.

16

У Изабеллы не было никаких тайных причин отказывать Ральфу в удовольствии проводить ее, просто ей пришло на ум, что она и без того несколько дней нещадно злоупотребляет его вниманием, а так как юным американкам присущ дух независимости и излишняя опека быстро начинает их тяготить и казаться чрезмерной, она решила ближайшие несколько часов обойтись собственным обществом. К тому же Изабелла очень любила время от времени побыть в одиночестве, которого с момента приезда в Англию была почти полностью лишена. Дома она беспрепятственно наслаждалась этим благом и сейчас остро ощущала, насколько ей не хватает его. Однако вечер ознаменовался неким происшествием, и – прознай о нем недоброжелатель – оно сильно обесценило бы наше утверждение, будто только желание остаться наедине с собой побудило Изабеллу отклонить услуги своего кузена.

Часов около девяти, расположившись в тускло освещенной гостиной и поставив подле себя два высоких шандала, Изабелла пыталась погрузиться в пухлый, привезенный из Гарденкорта том, но, несмотря на все усилия, вместо напечатанных на странице слов видела другие – сказанные ей в тот вечер Ральфом. Внезапно раздался негромкий стук в дверь и появившийся вслед за тем слуга, словно бесценный трофей, преподнес ей визитную карточку гостя. Переведя взгляд на сей сувенир и обнаружив там имя Каспара Гудвуда, Изабелла ничего не сказала, и слуга, не получая распоряжений, продолжал стоять перед ней.

– Прикажете проводить джентльмена сюда, мадам? – спросил он, склоняясь в поощряющем поклоне.

Изабелла все еще раздумывала и, раздумывая, посмотрелась в зеркало.

– Просите, – сказала она наконец и в ожидании гостя не столько оправляла прическу, сколько заковывала в броню свое сердце.

Мгновенье спустя Каспар Гудвуд молча жал ей руку, дожидаясь, чтобы слуга закрыл за собою дверь.

– Почему вы не ответили на мое письмо? – проговорил он, как только они остались вдвоем, громко и даже слегка повелительно, тоном человека, привыкшего четко ставить вопросы и добиваться прямого ответа.

Но у Изабеллы и у самой был наготове вопрос:

– От кого вы узнали, что я здесь?

– От мисс Стэкпол, – ответил он. – Она известила меня, что сегодня вечером вы, по всей вероятности, будете дома одна и согласитесь принять меня.

– Когда же она виделась с вами, и… и сообщила вам это?

– Мы не виделись. Она написала мне.

Изабелла молчала. Она не садилась, не садился и он. Они стояли друг против друга, словно противники, готовые ринуться в бой или по крайней мере помериться силами.

Генриетта и словом не обмолвилась о вашей переписке, – сказала наконец Изабелла. – Это дурно с ее стороны.

– Вам так неприятно видеть меня? – произнес молодой человек.

– Я не ожидала вас. А я не охотница до подобного рода сюрпризов.

– Но вы же знали, что я в Лондоне. Мы вполне могли встретиться случайно.

– Это называется случайно? Я не предполагала встретить вас здесь. В таком большом городе нам вовсе не так уж непременно было встретиться.

– Даже написать мне было вам, очевидно, в тягость, – сказал он. Изабелла ничего не ответила. Вероломство Генриетты – как она аттестовала поступок подруги – вот что занимало ее мысли.

– Генриетту никак не назовешь образцом деликатности! – воскликнула она с горечью. – Она слишком много себе позволила.

– Я, надо полагать, тоже не образец – ни этой, ни многих других добродетелей. Я виноват не меньше, чем она.

Изабелла бросила на него взгляд: никогда еще его подбородок не казался ей таким ужасающе квадратным. Уже одно это могло бы ее рассердить, но она сдержалась:

– Ее вина больше вашей. Вы, пожалуй, не могли поступить иначе.

– Разумеется, не мог! – воскликнул Каспар Гудвуд, принужденно смеясь. – А теперь, раз я уже здесь, позвольте мне по крайней мере остаться!

– Да, конечно. Садитесь, пожалуйста.

Она вернулась на прежнее место, а он с видом человека, привыкшего не придавать значения тому, как его принимают, занял первый попавшийся стул.

– Я каждый день ждал ответа от вас. Вы не удосужились написать мне даже несколько строк.

– Мне нетрудно написать несколько строк и даже страниц. Я молчала намеренно, – сказала Изабелла. – Я считала, так будет лучше.

Он слушал, глядя ей прямо в глаза, но, когда она умолкла, потупился и уставился в одну точку на ковре – казалось, он напрягал все силы, чтобы не сказать лишнего. Он был сильный человек, к тому же достаточно умный и, даже сознавая себя неправым, понимал – действуя напролом, он только резче подчеркнет, насколько шатка его позиция. Изабелла вполне могла оценить преимущества над подобным противником и, хотя у нее не было желания козырять ими, в душе, надо думать, радовалась возможности сказать: «А зачем вы писали ко мне?» – и сказать это с торжеством.

Наконец Каспар Гудвуд вновь поднял на нее глаза – казалось, они сверкают сквозь забрало. Он обладал острым чувством справедливости и был готов всегда и везде, денно и нощно отстаивать свои права.

– Да, вы сказали: «Я надеюсь, вы никогда не станете напоминать мне о себе». Я не забыл ваших слов, но я не счел это требование законным. Я предупреждал, что очень скоро напомню о себе.

– Я не сказала – никогда.

– Ну в ближайшие пять, десять, а то и двадцать лет. Это одно и то же.

– Вы так полагаете? А, по-моему, это большая разница. Я вполне могу себе представить, что лет через десять между нами завяжется самая милая переписка. К тому времени я уже овладею эпистолярным стилем.

Она знала, насколько ее слова не соответствуют серьезному выражению лица собеседника, и, произнося их, отвела глаза в сторону. Когда она вновь устремила их на Гудвуда, тот как ни в чем не бывало спросил:

– Как вам нравится в гостях у дяди?

– Очень нравится, – обронила Изабелла, но тотчас снова вспыхнула: – Зачем вы преследуете меня? Какой в этом смысл?

– Тот смысл, что я не потеряю вас.

– Кто дал вам право так говорить? Вы не можете потерять то, чем не владеете! Даже исходя из ваших собственных интересов, – добавила она, – вам следовало бы знать, что иногда лучше оставить человека в покое.

– До чего же я вам опостылел! – сказал Каспар Гудвуд мрачно, но произнес эти слова не так, как если бы пытался вызвать в ней сострадание к несчастному, осознавшему столь горький факт, а как человек, решивший до конца представить себе размеры постигшей его беды и действовать с открытыми глазами.

– Да, я не в восторге от вас, – заявила Изабелла. – Вы здесь лишний, с какой стороны ни возьми, особенно сейчас, а ваши попытки во что бы то ни стало убедиться в этом и совсем уж ни к чему.

Он не отличался тонкой кожей, и булавочные уколы не могли его уязвить, поэтому с первого же дня их знакомства Изабелле то и дело приходилось обороняться от его манеры обходиться с нею так, словно он лучше нее самой разбирается в том, что ей нужно, и она твердо усвоила: лучшее против него оружие – полная откровенность. Любого другого противника, не столь упорно преграждавшего ей путь, она старалась бы щадить, обойти стороной, но в отношении Каспара Гудвуда, цеплявшегося за каждый оставленный ему рубеж, такая деликатность была пустой тратой сил. Не то что бы он был вовсе лишен чувствительных мест, но они приходились на очень большую и почти непробиваемую поверхность, а свои раны он, без сомнения, умел, если нужно, врачевать сам. И, хотя она признавала, что он, весьма возможно, страдает и мучается, к ней снова вернулось ощущение, будто сама природа закалила его, наделила панцирем, вооружила для нападений.

– Я не могу согласиться с этим, – сказал он просто.

Он вел себя великодушно, но это было опасное великодушие, так как теперь ему, конечно же, открыт следующий ход: он может заявить, что не всегда казался ей постылым.

– Я тоже не могу согласиться с этим, потому что не такие отношения должны быть между нами. Если бы вы только постарались не думать обо мне несколько месяцев. А там увидите, мы снова станем добрыми друзьями.

Ну нет! Выкиньте меня из головы на указанный срок, а там, увидите, вам вовсе нетрудно будет забыть меня навсегда.

Зачем же навсегда. Столько я не прошу. Да и не хочу.

– Вы отлично понимаете – то, что вы просите, неисполнимо, – сказал молодой человек, произнося последнее слово таким непререкаемым тоном, что в ней поднялось раздражение.

– Неужели вы не способны на разумное усилие воли? У вас на все хватает сил. Почему же здесь вы не можете заставить себя?

– Заставить себя? Ради чего? – Она не нашлась, что ответить, и он продолжал: – Я ничего не могу, когда дело касается вас. Могу только любить вас до исступления. Чем сильнее человек, тем он и любит сильнее.

– Тут вы, пожалуй, правы. – Она сознавала силу его чувства, сознавала, что, перенесенное в область поэзии и высоких истин, оно вполне способно покорить ее воображение. Но Изабелла тотчас овладела собой. – Хотите – забудьте меня, хотите – помните, только оставьте меня в покое.

– На сколько?

– Ну, на год, на два.

– На год или на два? Между годом и двумя – существенная разница.

– Стало быть, на два, – отрезала Изабелла с наигранной живостью.

– А что я на этом выгадаю? – спросил ее друг, не моргнув и глазом.

– Вы окажете мне большую услугу.

– А каково будет вознаграждение?

– Вы ждете вознаграждение за великодушный поступок?

– Конечно – коль скоро я иду на большую жертву.

– Великодушие всегда требует жертвы. Вы, мужчины, этого не понимаете. Принесите мне эту жертву, и вы заслужите мое восхищение.

– Что мне в вашем восхищении! Грош ему цена, ломаный грош, если вы ничем его не подтверждаете. Когда вы станете моей женой – вот единственный мой вопрос?

– Никогда! – если вы и впредь будете возбуждать во мне только такие чувства, как сегодня.

– А что я выиграю, если не буду пытаться пробудить в вас иные чувства?

– Ровно столько же, сколько надоедая мне до смерти!

Каспар Гудвуд снова опустил глаза – казалось, он весь ушел в созерцание подкладки собственной шляпы. Густая краска залила ему лицо; Изабелла видела – наконец-то его проняло. И в тот же миг он приобрел для нее интерес – классический? романтический? искупительный? – трудно сказать. Во всяком случае, «сильный человек, терзаемый болью», – категория, которая всегда взывает к участию, невзирая на всю неприглядность данного ее представителя.

Зачем вы заставляете меня говорить резкости? – сказала она прерывающимся голосом. – Я хочу быть с вами мягкой, быть доброй. Разве мне приятно убеждать человека, которому я нравлюсь, что он должен ко мне перемениться. Но, по-моему, другим тоже следует щадить мои чувства: будем же всех мерить одинаковой мерой. Я знаю, вы щадите меня, насколько можете, и у вас достаточно оснований поступать так, как вы поступаете. Но, поверьте, я на самом деле не хочу сейчас выходить замуж, даже слышать об этом не хочу. Может быть, вообще не выйду – никогда. Это мое право, и невеликодушно так донимать женщину, так приступать к ней, не считаясь с ее волей. Если я причиняю вам страдания, – могу только сказать, что мне очень жаль, но это не моя вина. Я не могу выйти замуж ради вашего удовольствия. Не скажу, что всегда буду вам другом – когда женщины в подобных обстоятельствах говорят о дружбе, это звучит как насмешка. Но испытайте меня когда-нибудь.

На протяжении этой речи Каспар Гудвуд не отрывал глаз от этикетки с именем шляпника и, после того как она кончила говорить, поднял их не сразу. Но, когда он взглянул на ее прелестное, раскрасневшееся лицо, от его намерения опровергнуть ее доводы почти ничего не осталось.

– Хорошо, я уеду, завтра же уеду. Не стану больше докучать вам, – сказал он наконец. – Только, – добавил он с болью, – страшно мне терять вас из виду.

– Не бойтесь: ничего со мною не произойдет.

– Вы выйдете замуж, непременно выйдете! – заявил Каспар Гудвуд.

– Вы считаете, вы этим мне льстите?

– А что тут такого? У вас отбоя не будет от женихов.

– Я же сказала вам – я не собираюсь замуж и почти наверное никогда не выйду.

– Сказали. Меня особенно трогает это ваше «почти наверное». Только не могу я положиться на ваши слова.

– Весьма вам признательна. Вы обвиняете меня в том, что я лгу, что просто хочу отделаться от вас? Любезные слова вы говорите.

– А как же их не говорить? Вы не даете мне никаких гарантий.

– Этого еще недоставало! Гарантии здесь вовсе не нужны.

– Сами вы, конечно, считаете, что вполне можете на себя положиться – поскольку вам этого очень хочется. Только это не так, – упорствовал молодой человек, настраиваясь, видимо, на самое худшее.

– Ну и прекрасно. Будем считать, что на меня нельзя положиться. Считайте, как вам угодно.

– Я даже не уверен, – сказал Каспар Гудвуд, – что мое присутствие сможет чему-нибудь помешать.

– Вот как? Конечно, я же вас очень боюсь! Вы полагаете, меня так легко завоевать? – вдруг спросила она, меняя тон.

– Отнюдь. И постараюсь утешиться хотя бы этим. Но в мире немало блестящих мужчин, а в данном случае достаточно одного. Они-то вас сразу и заприметят. Человеку не очень блестящему вы, разумеется, не поддадитесь.

– Ну, если под блестящим мужчиной вы изволите подразумевать того, кто блистает умом – впрочем, кого еще? – могу вас успокоить: я не нуждаюсь в умнике, который станет учить меня жить. Я сумею во всем разобраться сама.

– Разобраться, как жить одной? Что ж, когда вам это удастся, научите и меня.

Изабелла взглянула на него, и на губах ее мелькнула улыбка:

– Вот вам как раз непременно нужно жениться, – сказала она.

Можно простить Каспару Гудвуду, что в такое мгновенье совет этот показался ему чудовищным; к тому же нигде не засвидетельствовано, какие чувства побудили нашу героиню пустить такого рода стрелу. Впрочем, одно из них, несомненно, ею владело – желание, чтобы он не ходил неприкаянным.

– Да простит вам бог! – пробормотал сквозь зубы Каспар Гудвуд, отворачиваясь.

Она поняла, что неудачно выбрала тон, и, подумав немного, сочла нужным исправить ошибку. Это легче всего было сделать, поменявшись с ним ролями.

– Как вы несправедливы ко мне! – воскликнула она. – Вы судите о том, чего не знаете! Меня вовсе не так легко прельстить – я доказала это на деле.

– Мне – несомненно.

– И другим тоже. – Она помолчала. – На прошлой неделе мне сделали предложение и я отказала. Я отказалась от того, что называют блестящей партией.

– Весьма рад это слышать, – угрюмо сказал молодой человек.

– Я отказалась от предложения, которое очень многие девушки приняли бы, – оно заманчиво во всех отношениях. – Изабелла не предполагала посвящать Гудвуда в это событие, но, начав говорить, уже не могла остановиться – так приятно ей было отвести душу и оправдаться в собственных глазах. – У этого человека высокое положение, огромное состояние, и сам он очень мне нравится.

Каспар слушал с глубочайшим вниманием.

– Он – англичанин?

– Да. Английский аристократ.

Каспар встретил это известие молчанием. Потом сказал:

– Очень рад, что он получил отказ.

– Видите, у вас есть собрат по несчастью, так что вам должно быть не так обидно.

– Какой он мне собрат, – сказал Каспар мрачно.

– Почему же? Ему я отказала наотрез.

– От этого он не стал мне собратом. К тому же он – англичанин.

– Помилуйте, разве англичане не такие же люди, как мы с вами?

– Эти? Здесь? Во всяком случае, мне он чужой и до его судьбы мне дела нет.

– Вы очень ожесточены, – сказала Изабелла. – Не будем больше говорить об этом.

– Да, ожесточен. Каюсь. Виноват.

Она отвернулась от него, подошла к открытому окну, и взгляд ее погрузился в пустынный сумрак улицы, где только бледный газовый свет напоминал о городской суете. Некоторое время оба молчали; Каспар застыл у каминной полки, вперив в нее сумрачный взгляд. В сущности, она предложила ему уйти – он понимал это, но, даже рискуя стать ей ненавистным, не мог заставить себя сдвинуться с места. Она была самым заветным его желанием, он не мог отказаться от нее, он пересек океан в надежде вырвать у нее хотя бы намек на обещание. Внезапно она оторвалась от окна и вновь оказалась перед ним.

– Вы не оценили мой поступок – тот, о котором я сейчас вам рассказала. Напрасно рассказала, для вас это, видимо, мало что значит.

– Если бы вы отказали ему из-за меня]… – воскликнул молодой человек и осекся, со страхом ожидая, что сейчас она опровергнет так неожиданно пришедшую к нему счастливую мысль.

– Чуть-чуть и из-за вас, – сказала Изабелла.

– Чуть-чуть! Не понимаю. Если бы вы сколько-нибудь дорожили моими чувствами, вы не сказали бы «чуть-чуть».

Изабелла только покачала головой, словно отметая его заблуждение.

– Я отказала очень хорошему, очень благородному человеку. Вам этого мало?

– Нет, я вам признателен, – сказал Каспар Гудвуд угрюмо. – Бесконечно признателен.

– А теперь вам лучше вернуться домой.

– Позвольте мне еще раз увидеть вас.

– А нужно ли это? Вы опять будете говорить все о том же, а к чему это ведет, вы сами видите.

– Обещаю не досадить вам и словом. Изабелла помедлила, затем сказала:

– Я не сегодня-завтра возвращаюсь в Гарденкорт. А туда мне невозможно вас пригласить, я и сама там только гостья.

Теперь Гудвуд, в свою очередь, помедлил.

– Оцените и вы мой поступок, – сказал он. – Неделю назад я получил приглашение приехать в Гарденкорт, но не воспользовался им.

Изабелла не могла сдержать удивления.

– Приглашение? От кого?

– От мистера Ральфа Тачита – вашего кузена, я полагаю. А не поехал я, потому что не имел вашего согласия. Думаю, это мисс Стэкпол надоумила мистера Тачита послать мне приглашение.

– Во всяком случае, не я, – сказала Изабелла и добавила: – Нет, право, Генриетта чересчур много на себя берет.

– Не будьте к ней слишком строги: здесь замешан и я.

– Вы? Нимало. Вы же не поехали и правильно сделали, и я от души благодарна вам за это. – Она содрогнулась при мысли, что лорд Уорбертон и мистер Гудвуд могли бы столкнуться в Гарденкорте: это было бы так неприятно лорду Уорбертону!

– Куда же вы потом, после Гарденкорта? – спросил гость.

– Мы с тетушкой едем за границу – во Флоренцию и еще в разные города.

Спокойствие, с каким это было сказано, отозвалось болью в его сердце – он словно видел воочию, как светский вихрь уносит ее в недоступные ему круги. Тем не менее он не замедлил задать следующий вопрос:

– Когда же вы вернетесь в Америку?

– Не скоро, наверно. Мне очень нравится здесь.

– Вы намерены отказаться от родной страны?

– Какие глупости!

– Все равно – я потеряю вас из виду! – вырвалось у Гудвуда.

– Как знать, – отвечала Изабелла не без значительности в тоне. – Мир, где теперь все так благоустроенно, а города так связаны между собой, стал, кажется, очень мал.

– Но для меня он, увы, необозримо велик! – воскликнул молодой человек с таким простодушием, что, не будь наша героиня категорически против каких бы то ни было послаблений, его тон, несомненно, растрогал бы ее. Но с недавних пор она следовала твердой системе, некоей теории, исключавшей любые уступки, а посему, желая поставить все точки над i, сказала:

– Не сердитесь, но должна признаться, меня только радует возможность не быть у вас на виду. Будь вы рядом, я беспрестанно чувствовала бы, что вы наблюдаете за мной, а я не выношу, когда за мной следят, – я слишком люблю свободу. Если я действительно чем-то дорожу, – продолжала она, впадая в несколько приподнятый тон, – так это своей независимостью.

При всей высокомерности этого заявления Каспару оно понравилось, а ее заносчивый тон нимало его не отпугнул. Он всегда знал, что у нее есть крылья и потребность летать, красиво и вольно, но у него и самого был широкий размах – ив руках, и в шагах, так что он не боялся ее силы. Если она рассчитывала своей тирадой сразить его, то не попала в цель и лишь вызвала у него улыбку: на этой почве они скорее всего могли сойтись.

– Кто-кто, а я не посягаю на вашу свободу. Напротив, для меня не может быть ничего приятнее, чем видеть вас полностью независимой. Для того я и хочу жениться на вас – чтобы вы стали независимы.

– Какой прелестный софизм! – воскликнула Изабелла, даря его не менее прелестной улыбкой.

– Незамужняя женщина, тем более молодая девушка не бывает независимой. Ей слишком многого нельзя. Препятствия стоят перед ней на каждом шагу.

– Ну, все зависит от того, как она сама на это смотрит, – горячо возразила Изабелла. – Я уже не девочка и могу делать то, что считаю нужным, – я из породы независимых. Надо мной нет ни отца, ни матери, я бедна, настроена на серьезный лад и не принадлежу к тем, кого называют «хорошенькими». Мне нет нужды изображать из себя застенчивую примерную девицу – да я просто и не могу себе этого позволить. Я положила за правило судить обо всем самой: лучше уж иметь ложные суждения, чем не иметь их вовсе. Я не желаю быть овечкой в стаде – хочу сама распоряжаться собой и знать о мире и людях много больше, чем это принято сообщать молодым девушкам. – Она перевела дыхание, но Каспар Гудвуд не успел вставить и слова, как она продолжала: – Позвольте еще вот что сказать вам, мистер Гудвуд. Вы упомянули, что боитесь, как бы я не вышла замуж. Так вот, если до вас дойдут слухи, будто я намерена совершить этот шаг – о девушках их часто распространяют, вспомните, что я сказала вам о моей любви к свободе, и рискните в них усомниться.

Она говорила с такой страстной убежденностью, а глаза светились такой искренностью, что он поверил ей. И по тому, как живо он откликнулся на ее слова, можно было заключить, что у него отлегло от сердца.

– Стало быть, вы решили просто попутешествовать год-другой? Ну два года я вполне согласен ждать; можете делать все это время, что вам угодно. Так бы с самого начала и сказали. Я вовсе не жажду видеть вас примерной тихоней – я ведь и сам не из таких. Вам хочется развить свой ум? По мне вы и так достаточно умны, но если вам этого хочется – что ж, поездите по свету, посмотрите на разные страны, я буду только счастлив помочь вам всем, чем смогу.

– Вы очень великодушны, и я всегда это знала. А если вы и в самом деле хотите мне помочь – сделайте так, чтобы нас разделяли сотни миль Атлантического океана.

– Не иначе как вы задумали что-то ужасное, – заметил Каспар Гудвуд.

– Все может быть! Я хочу быть свободной, совсем свободной – пусть даже чтобы совершить что-то ужасное, коль скоро мне взбредет это на ум.

– Хорошо, – сказал он медленно. – Я возвращаюсь домой.

И он протянул ей руку, стараясь сделать вид, что вполне доволен и уверен в ней.

Однако она была уверена в нем больше, чем он в ней. Не то что бы Гудвуд и в самом деле считал ее способной сделать «что-то ужасное», но при всем желании он не мог не видеть: то упорство с каким она отстаивала свое право на выбор не сулило ему ничего хорошего. Изабелла же взяла его руку с чувством глубокого уважения; она знала, как сильно он любит ее, и ценила его благородство. Они стояли, глядя друг на друга, рука в руке, и с ее стороны это было не только привычное рукопожатие.

– И прекрасно, – сказала она ласково, почти нежно. – Вы ничего не потеряете, поступив разумно.

– Но через два года я разыщу вас, где бы вы ни были, – ответил он с присущим ему мрачным упорством.

Наша юная леди, как мы видели, не отличалась последовательностью и, услышав подобную декларацию, тотчас изменила тон.

– Помните: я ничего не обещала – ровным счетом ничего! – И уже более мягко, желая дать ему возможность спокойно уйти, добавила: – И помните: меня не так-то легко прельстить.

– Вам скоро опротивеет ваша независимость.

– Может быть, даже наверное. Вот тогда я буду рада вас видеть.

Положив ладонь на ручку двери, ведущей в спальню, она стояла, дожидаясь, когда гость наконец откланяется. Но Каспар не находил в себе сил уйти: его поза выражала упорное нежелание расстаться с ней, а в глазах затаилась глубокая обида.

– Мне придется оставить вас, – сказала Изабелла и, толкнув дверь, крылась в спальне.

Там было темно, но через окно из двора гостиницы, разрежая темноту, проникал слабый свет, и Изабелла различила очертания мебели, тусклый отсвет зеркала и большую, с пологом на четырех столбиках, кровать. Она стояла недвижно, вслушиваясь: наконец Каспар Гудвуд вышел из гостиной, и дверь за ним закрылась. Изабелла постояла еще немного и вдруг в неудержимом порыве опустилась возле кровати на колени и уронила голову на руки.

17

Она не молилась, она дрожала – дрожала всем телом. Ее вообще легко бросало в трепет – пожалуй, даже слишком легко, а сейчас она вся звенела, как растревоженная ударом пальцев арфа. Правда, в таких случаях достаточно было закрыть крышкой футляр, натянуть снова полотняный чехол, но Изабелле хотелось самой подавить волнение, а коленопреклоненная поза, казалось, помогала унять дрожь. Она ликовала – Гудвуд ушел, она избавилась от него и теперь испытывала такое ощущение, словно уплатила давно тяготевший над нею долг и получила заверенную по всей форме расписку. Облегчение было огромное, а между тем голова ее клонилась все ниже и ниже: сознание торжества не покидало Изабеллу, заставляя сильнее колотиться сердце и наполняя его ликованием, но она знала, что это постыдное чувство – дурное, неуместное. Прошло не меньше десяти минут, прежде чем она встала с колен и вернулась в гостиную, и даже тогда ее еще всю трясло. Состояние это объяснялось двумя причинами – отчасти долгим препирательством с Каспаром Гудвудом, но в основном, боюсь, наслаждением, которое она испытала, проявив свою силу. Она уселась в то же кресло и взяла в руки ту же книгу, но не раскрыла ее даже для виду. Откинувшись на спинку, она напевала про себя что-то тихое, мелодичное, мечтательное – это был ее обычный ответ на события, добрый смысл которых не лежал на поверхности, – и не без удовлетворения думала о том, что за истекшие две недели отказала двум пламенным поклонникам. Любовь к свободе, которую она так ярко расписывала Гудвуду, носила пока для нее только умозрительный характер: до сих пор она не имела возможности проявить ее. Однако кое-что, как ей казалось, она уже совершила – испытала радость если не битвы, то по крайней мере победы и сделала первый шаг на пути к исполнению своих планов. В свете этих радужных мыслей образ мистера Гудвуда, печально бредущего по закопченному Лондону, бередил ей совесть, и, когда дверь в гостиную внезапно отворилась, она вскочила в страхе, что сейчас увидит его вновь. Но это была возвратившаяся из гостей Генриетта Стэкпол.

Мисс Стэкпол тотчас заметила, что с нашей юной леди что-то «стряслось» – правда, для такого открытия не требовалось особой проницательности. Она поспешила подойти к подруге, но та встретила ее молчанием. Разумеется, не явись мистер Гудвуд с визитом, ей не представилось бы счастливого случая отослать его в Америку – обстоятельство, которое ее очень радовало, но в то же время она ни на минуту не забывала, что Генриетта не имела права расставлять ей ловушку.

– Он был здесь? – спросила Генриетта, сгорая от нетерпения.

Изабелла отвернулась.

– Ты поступила очень дурно, – сказала она после долгого молчания.

– Я поступила наилучшим образом. Надеюсь, и ты тоже.

– Ты плохой судья. Я не могу доверять тебе, – сказала Изабелла.

Это было нелестное заявление, но Генриетта, слишком бескорыстная, чтобы думать о себе, не придала значения содержавшемуся в нем обвинению: в этих словах ее взволновало лишь то, что они раскрывали в подруге.

– Изабелла Арчер! – изрекла она, торжественно чеканя каждый слог. – Если ты выйдешь замуж за одного из этих господ, я порву с тобой навсегда.

– Прежде чем бросать такие страшные угрозы, подожди хотя бы, чтобы кто-нибудь из них сделал мне предложение, – отвечала Изабелла.

Она и прежде ни словом не обмолвилась мисс Стэкпол о признании лорда Уорбертона, а сейчас и подавно не собиралась поведать о своем отказе английскому лорду, чтобы оправдаться перед ней.

– О, за этим дело не станет, как только ты переправишься через Ла-Манш. Анни Клаймер – на что уж дурнушка – и той в Италии трижды делали предложение.

– Но если Анни Клаймер не соблазнилась, что может соблазнить меня?

– Ее вряд ли так уж добивались. А тебя будут.

– Ты очень мне льстишь, – сказала Изабелла с полной безмятежностью.

– Я не льщу тебе, Изабелла, я говорю, что есть, – возразила ей подруга. – Надеюсь, ты не собираешься сказать мне, что не оставила Каспару Гудвуду никакой надежды?

– Ас какой стати я вообще должна тебе что-то говорить? Я же сказала, что не могу тебе доверять. Но раз ты так интересуешься мистером Гудвудом, не скрою – он немедля возвращается в Америку.

– Уж не хочешь ли ты сказать, что прогнала его! – почти крикнула Генриетта.

– Я попросила его оставить меня в покое. И о том же прошу тебя, Генриетта.

В глазах мисс Стэкпол отразилось глубокое разочарование, но уже в следующее мгновение она подошла к висевшему над камином зеркалу и сняла шляпку.

– Надеюсь, ты осталась довольна обедом? – спросила Изабелла.

Но пустые любезности не могли сбить Генриетту Стэкпол.

– Да знаешь ли ты, куда ты идешь, Изабелла Арчер?

– В настоящую минуту – спать, – сказала Изабелла, не меняя тона.

– Да знаешь ли ты, куда тебя несет? – не унималась Генриетта, простирая руки, хотя и не без оглядки на шляпку.

– Нет, не знаю и не желаю знать. Экипаж, запряженный четверкой резвых коней, которые мчатся ночью по незримым дорогам, – вот мое представление о счастье.

– Уж, конечно, не мистер Гудвуд научил тебя говорить так, словно ты героиня безнравственного романа, – сказала мисс Стэкпол. – Тебя несет прямо в пропасть!

Хотя Изабеллу коробило от подобной бесцеремонности, все же она на минуту задумалась, нет ли в тираде подруги крупицы правды, но, не найдя ни одной, сказала:

– Ты, наверно, очень привязана ко мне, Генриетта, если позволяешь себе так нападать на меня.

– Да, я по-настоящему люблю тебя, Изабелла! – воскликнула Генриетта с глубоким чувством.

– Ну, если ты по-настоящему любишь меня, дай мне быть по-настоящему свободной. Я уже просила об этом мистера Гудвуда, а теперь прошу тебя.

– Смотри, эта свобода может плохо для тебя кончиться.

– Мистер Гудвуд уже пугал меня. Но я ответила, что готова рискнуть.

– Ты рискуешь стать искательницей приключений! Я просто в ужасе от тебя! – возопила Генриетта. – Когда мистер Гудвуд уезжает в Америку?

– Не знаю – он мне не сказал.

– Вернее, ты не поинтересовалась, – сказала Генриетта не без справедливой иронии.

– Я так мало порадовала его, что, по справедливости, не сочла себя вправе задавать ему вопросы.

Мисс Стэкпол просто подмывало прокомментировать эту реплику, но она сдержалась.

– Ну, Изабелла! – воскликнула она. – Не знай я тебя, я решила бы, что ты бессердечна.

– Смотри, – ответила Изабелла, – ты меня испортишь.

– Боюсь, я уже тебя испортила! Надеюсь, – добавила мисс Стэкпол, – что на обратном пути он хотя бы встретится с Анни Клаймер!

На следующее утро она сообщила Изабелле, что решила не возвращаться в Гарденкорт (двери которого, по словам мистера Тачита, будут по-прежнему перед нею открыты), а дождаться в Лондоне обещанного мистером Бентлингом приглашения от его сестры, леди Пензл. Мисс Стэкпол, не скупясь на подробности, пересказала состоявшийся между нею и общительным другом мистера Тачита разговор и заявила, что уверена – наконец-то заполучила то, из чего можно хоть что-то извлечь. Она немедленно отправится в Бедфордшир, как только получит от леди Пензл письмо – поступление сего документа мистер Бентлинг, можно сказать, гарантировал, – и, если Изабеллу интересуют ее впечатления, она, безусловно, найдет их на страницах «Интервьюера». Уж на этот раз Генриетте удастся познакомиться с частной жизнью англичан.

– Да знаешь ли ты, Генриетта Стэкпол, куда тебя несет? – спросила Изабелла, в точности повторяя интонацию, с которой ее подруга произнесла ту же фразу вчера.

– Еще бы. На высокий пост. На пост Королевы американской прессы. Я не я буду, если все наши газеты не перепечатают мое следующее письмо.

Она договорилась пойти с мисс Клаймер – с той самой молодой особой, которая была взыскана таким вниманием в Европе, а теперь покидала восточное полушарие, где ее по крайней мере оценили по заслугам, – за прощальными покупками и, не мешкая, отбыла на Джермин-стрит. Не успела она уйти, как слуга доложил о Ральфе Тачите, и, едва тот вошел, Изабелла по выражению его лица догадалась, что он чем-то удручен. Ральф почти сразу объяснил кузине, в чем дело: от матери пришла телеграмма, сообщавшая, что с отцом приключился тяжелый приступ его давнишней болезни; она крайне обеспокоена и просит Ральфа немедленно вернуться в Гарденкорт. Во всяком случае, в данных обстоятельствах любовь миссис Тачит к телеграфу не давала повода для возражений.

– Я решил первым делом снестись с сэром Мэтью Хоупом, крупнейшим лондонским врачом, – сказал Ральф. – К счастью, он оказался в городе. Он назначил мне прийти в половине первого, и я буду просить его поехать в Гарденкорт, в чем он, конечно, не откажет, – он уже не раз пользовал отца и в Лондоне, и там. Я отправлюсь скорым поездом в два сорок пять. А вы – как пожелаете – хотите, едем вместе, хотите, останьтесь здесь еще на несколько дней.

– Я, разумеется, поеду с вами, – ответила Изабелла. – Не знаю, смогу ли я быть чем-нибудь полезной дяде, но, если он болен, я хочу быть рядом с ним.

– Стало быть, вы полюбили его, – сказал Ральф, и лицо его осветилось тихой радостью. – Вы оценили его по достоинству, а это мало кто сумел сделать. Слишком он тонкий человек.

– Я просто его боготворю, – сказала Изабелла, помолчав.

– Как это хорошо! Мой отец самый горячий ваш поклонник, если не считать его сына.

Изабелла с удовольствием выслушала эти уверения и втайне облегченно вздохнула при мысли, что мистер Тачит принадлежит к числу тех ее поклонников, которые не станут претендовать на ее руку и сердце. Однако вслух она этого не сказала, а объяснила Ральфу, что есть еще ряд причин, побуждающих ее поспешить с отъездом из Лондона. Город ее утомил, и у нее нет охоты оставаться тут, к тому же и Генриетта собирается уехать – собирается погостить в Бедфордшире.

– В Бедфордшире?

– У леди Пензл, сестры мистера Бентлинга, – он попросил ее прислать приглашение.

Несмотря на всю свою тревогу, Ральф не смог удержаться от смеха. Но внезапно снова принял серьезный вид.

– Бентлингу не откажешь в храбрости. А что если приглашение затеряется в пути?

– Но британская почта, кажется, безупречна.

– И на солнце есть пятна, – сказал Ральф. – Впрочем, – продолжал он чуть веселее, – на Бентлинге их нет, и, что бы ни случилось, он позаботится о Генриетте.

Ральф ушел на прием к сэру Мэтью Хоупу, а Изабелла принялась собираться к отъезду. Опасный недуг дяди сильно ее встревожил; она стояла у раскрытого чемодана и растерянно оглядывала комнату, соображая, что следует уложить в него, а глаза ее то и дело наполнялись слезами. Пожалуй, именно поэтому в два часа, когда вернулся Ральф, чтобы везти ее на вокзал, она еще не была готова. В гостиной Ральф застал мисс Стэкпол, которая только что кончила завтракать, и эта леди не замедлила выразить ему свое сочувствие по поводу болезни его отца.

– Такой великолепный старик! – воскликнула она. – Верен себе до конца. И если это конец – простите, что я так прямо говорю, но вы, несомненно, не раз уже думали о таком исходе, – мне бесконечно жаль, что я буду вдали от Гарденкорта.

– Вам будет куда веселее в Бедфордшире.

– Какое веселье в таких обстоятельствах, – как и приличествовало, сказала Генриетта, но тут же добавила: – Как жаль, что я не смогу запечатлеть эти прощальные минуты.

– Мой отец, дай бог, еще поживет, – только и сказал на это Ральф и, тут же перейдя к более радужным предметам, осведомился у мисс Стэкпол, каковы ее планы на будущее.

Теперь, когда на Ральфа свалилась беда, Генриетта сочла возможным сменить гнев на милость и выразила ему признательность за то, что он познакомил ее с мистером Бентлингом.

– Он рассказал мне именно то, что я хотела узнать, – заявила она.

– Рассказал о всех здешних обычаях, о королевской семье. Не уверена, что его рассказы делают ей честь, но, как говорит мистер Бентлинг, у меня на такие вещи своеобразный взгляд. Пусть так. Мне бы только получить от него факты. Были бы факты, а уж связать их я и сама сумею.

И она добавила, что мистер Бентлинг любезно обещал вывезти ее вечером в свет.

– Куда именно? – осмелился спросить Ральф.

– В Букингемский дворец.[54] Он хочет показать мне дворец, чтобы я получила представление, как они там живут.

– Ну, мы оставляем вас в хороших руках и, наверно, в ближайшее время услышим, что вы приглашены в Виндзор,[55] – сказал Ральф.

– Что ж, я непременно пойду, если меня позовут. Страшен только первый шаг, а там уже я не боюсь. Но все-таки, – добавила Генриетта, – не могу сказать, чтобы я всем была довольна. Мне очень тревожно за Изабеллу.

– Что она еще натворила?

– Ну, поскольку я уже ввела вас в курс дела, не беда, если расскажу вам еще кое-что. Уж если я берусь за тему, то довожу ее до конца. Вчера здесь был мистер Гудвуд.

У Ральфа округлились глаза, он даже покраснел немного – верный признак глубокого волнения. Он вспомнил, как вчера, прощаясь с ним, Изабелла отвергла высказанное им предположение, будто она торопится покинуть Уинчестер-сквер, потому что ждет кого-то в гостинице Прэтта, и теперь его больно кольнула мысль о ее двоедушии. «Но, с другой стороны, – поспешил он сказать себе, – почему она должна была сообщать мне, что назначила кому-то свидание? Испокон века девушки окружали такие свидания тайной, и это всегда считалось только естественным». И Ральф дал мисс Стэкпол весьма дипломатический ответ.

– А я-то думал, что при тех взглядах, какие вы излагали мне на днях, это должно было вас только порадовать.

– Что Гудвуд виделся с ней? Конечно. Я сама все и подстроила: сначала сообщила ему, что мы в Лондоне, а когда оказалось, что я проведу вечер в гостях, отправила ему еще одно письмецо – умный да разумеет. Я надеялась, что он застанет ее одну, хотя, признаться, боялась, как бы вы не увязались провожать ее. Вот он и явился сюда, но мог с тем же успехом остаться дома.

– Изабелла дурно обошлась с ним? – Лицо Ральфа просветлело, для него было большим облегчением узнать, что Изабелла не повинна в двоедушии.

– Не знаю в точности, что между ними произошло, только ничего хорошего она ему не сказала и отослала прочь, обратно в Америку.

– Бедный мистер Гудвуд, – вздохнул Ральф.

– Она, по-видимому, только и думает, как бы избавиться от него.

– Бедный мистер Гудвуд, – повторил Ральф. Слова эти, по правде говоря, произносились им машинально и никак не выражали его мыслей, которые текли совсем в ином направлении.

– Говорите вы одно, а чувствуете другое. Вам, полагаю, нисколько его не жаль.

– Ах, – отвечал Ральф, – соблаговолите вспомнить, что ваш замечательный друг мне вовсе незнаком – я ни разу его даже не видел.

– Зато я вскоре его увижу и скажу ему: не отступайтесь! Я уверена, что Изабелла опомнится, – добавила мисс Стэкпол, – иначе сама отступлюсь. Я хочу сказать – от нее.

18

Полагая, что в сложившихся обстоятельствах прощание подруг может выйти несколько натянутым, Ральф спустился к выходу, не дожидаясь кузины, которая присоединилась к нему немного времени спустя; мысленно – так по крайней мере ему казалось – она все еще возражала на брошенный ей упрек. Путь до Гарденкорта прошел почти в полном молчании: встретивший путешественников на станции слуга не порадовал их добрыми известиями о самочувствии мистера Тачита, и Ральф благословил судьбу, что заручился обещанием сэра Мэтью Хоупа прибыть вслед за ними пятичасовым поездом и остаться в Гарденкорте на ночь. Миссис Тачит, как доложили Ральфу по приезде домой, неотлучно находилась при больном, сейчас тоже она дежурила у его постели, и, услышав это, он подумал, что его матери недоставало только повода проявить себя. Истинно благородные натуры сказываются в дни испытаний. Изабелла прошла к себе; она не могла не обратить внимания на царившую в доме гнетущую тишину – предвестницу несчастья. Подождав около часа, она решила спуститься вниз, разыскать тетушку и расспросить ее о состоянии мистера Тачита. В библиотеке, куда она прежде всего направилась, никого не оказалось, а так как погода, и без того сырая и холодная, теперь совсем испортилась, вряд ли можно было предположить, что миссис Тачит отправилась на свою обычную прогулку в парк. Изабелла протянула было руку к звонку, чтобы послать на половину миссис Тачит служанку, когда слуха ее коснулся неожиданный звук – вернее, звуки негромкой музыки, доносившиеся, по-видимому, из гостиной. Изабелла не помнила, чтобы тетушка когда-нибудь открывала фортепьяно, – стало быть, играл скорее всего Ральф, иногда музицировавший для собственного удовольствия. И если в такую минуту он позволил себе развлечься, это могло означать только одно – он уже не страшился за жизнь отца, и наша героиня, сразу же повеселев, устремилась к источнику гармонии. Под гостиную в Гарденкорте была отведена просторная зала, фортепьяно стояло в конце, противоположном от двери, в которую вошла Изабелла, и сидевшая за инструментом особа не заметила ее появления: оказалось, это не Ральф и не его мать, а какая-то дама, совершенно ей незнакомая, как сразу же определила Изабелла, хотя та и сидела к ней спиной. Несколько мгновений Изабелла с удивлением взирала на эту спину – плотную и облеченную в красивое платье. Несомненно, она принадлежала какой-то гостье, которая прибыла в Гарденкорт во время отсутствия Изабеллы и о которой никто из слуг – в том числе и тетушкина горничная, прислуживавшая ей после приезда, – не сказал ни слова. Впрочем, Изабелла уже усвоила, что неукоснительное исполнение чужих приказаний может сочетаться с глубокой сдержанностью, а тетушкина горничная, к чьим рукам Изабелла питала некоторое недоверие, хотя, может быть, именно по этой причине они доводили ее нарядное оперение до полного блеска, держалась с нею – Изабелла ощущала это на каждом шагу – особенно сухо. Появление гостьи само по себе нисколько не огорчило Изабеллу, так как она еще не утратила свойственной юным существам веры, что каждое новое знакомство оставит в их жизни значительный след. Но, еще прежде чем все эти мысли мелькнули у нее в голове, она уже поняла, что сидящая за фортепьяно дама играет удивительно хорошо. Она играла Шуберта – что именно, Изабелла не знала, но, несомненно, это был Шуберт, – и в ее туше ощущалась особая мягкость, в нем было мастерство, в нем было чувство. Бесшумно опустившись на ближайший стул, Изабелла слушала, пока не замерли последние аккорды. Когда незнакомка кончила играть, Изабелле захотелось ее поблагодарить. Но не успела она встать, как та круто обернулась, словно почувствовала ее присутствие.

– Прекрасная вещь, а ваше исполнение делает ее еще прекраснее, – сказала Изабелла со всей горячностью молодости, с которой она неизменно изливала свои идущие от сердца восторги.

Ведь я не потревожила мистера Тачита, как вы думаете? – откликнулась музыкантша со всей учтивостью, какой заслуживал подобный комплимент. – Дом такой большой, а его комната так далеко, что я осмелилась на это, тем более что играла только du bout des doigts.[56]

«Француженка, – подумала Изабелла, – она произнесла это, как настоящая француженка». В глазах нашей любознательной героини это придало незнакомке особый интерес.

– Надеюсь, дяде сейчас лучше, – сказала она. – От такой чудесной музыки ему, право, сразу должно стать лучше.

Дама улыбнулась, но позволила себе выразить иное мнение.

– Боюсь, – сказала она, – бывают минуты, когда даже Шуберт не говорит нам ничего. Правда, надо признаться, это худшие минуты в нашей жизни.

– В таком случае у меня сейчас другая минута! – воскликнула Изабелла. – Я готова слушать вас еще и еще.

– Пожалуйста, если вам это доставляет удовольствие.

И обходительная дама вновь повернулась к фортепьяно и взяла несколько аккордов, а Изабелла пересела поближе к инструменту. Внезапно незнакомка перестала играть и, не снимая пальцев с клавиш, в пол-оборота через плечо взглянула на Изабеллу. Ей было лет сорок, не красавица, но с выражением лица поистине очаровательным.

– Простите, пожалуйста, – проговорила она, – но вы, должно быть, племянница – юная американка?

– Да, тетушкина племянница, – простодушно ответила Изабелла.

Дама за фортепьяно, не меняя позы, с интересом взирала на Изабеллу через плечо.

– Прекрасно, – сказала она, – мы с вам соотечественницы.

И она снова принялась играть.

– Стало быть, не француженка, – сказала себе Изабелла.

Первоначальная гипотеза настроила ее на романтический лад, и, казалось бы, после этого открытия интерес ее должен был погаснуть. Однако случилось обратное: американка столь необычного склада показалась ей даже еще более занимательной, чем француженка.

Гостья продолжала играть все так же негромко и проникновенно, и, пока она играла, в комнате сгущались тени. Наступили осенние сумерки, и со своего места Изабелла видела, как дождь, зарядивший уже не на шутку, хлестал по словно озябшей лужайке, а порывы ветра гнули высокие деревья. Наконец дама кончила играть, встала, подошла к Изабелле и, прежде чем та успела вновь поблагодарить ее, сказала, улыбаясь:

– Как я рада, что вы возвратились. Я столько слышала о вас. Изабелле очень нравилась эта дама, тем не менее слова ее прозвучали несколько резко:

– Слышали? От кого?

Дама на мгновенье замялась.

– От вашего дяди, – ответила она. – Я здесь уже три дня, и в первый день он позволил мне посидеть с ним в его спальне. Он говорил почти только о вас.

– А так как вы меня не знали, вам, наверно, было до смерти скучно.

– Напротив, мне захотелось познакомиться с вами. Тем более что тетушка ваша не отходит от мистера Тачита, я совсем одна и порядком себе надоела. Неудачное время я выбрала для визита.

Слуга принес лампы, за ним вошел другой – с подносом. Появилась миссис Тачит, которой, очевидно, доложили, что чай подан, и сразу же направилась к чайнику. Изабеллу она приветствовала мимоходом, с тем же безучастным видом, с каким приподняла крышку упомянутого сосуда, знакомясь с его содержимым: ни в том, ни в другом случае не подобало выказывать особого интереса. На вопрос о здоровье мужа она не смогла дать утешительного ответа, однако сказала, что при нем находится местный врач и что большие надежды возлагают на те указания, которые этот джентльмен получит от сэра Мэтью Хоупа.

– Надеюсь, вы уже успели познакомиться, – продолжала она. – Если нет, советую это сделать. Пока мы оба – Ральф и я – прикованы к постели мистера Тачита, вам, видимо, придется обходиться обществом друг друга.

– Я знаю о вас лишь то, что вы замечательная музыкантша, – сказала Изабелла, обращаясь к гостье.

– К этому еще немало что найдется прибавить, – заверила ее миссис Тачит в своей обычной суховатой манере.

– Но очень немногое, без сомнения, может представлять для мисс Арчер интерес, – сказала гостья с легкой усмешкой. – Я старинная приятельница вашей тетушки. Подолгу живала во Флоренции. Я – мадам Мерль.

Она произнесла свое имя так, словно называла лицо, пользующееся достаточной известностью. Однако Изабелле оно ничего не говорило, и ясно ей было только одно – ни у кого в жизни не видела она таких чарующих манер.

– Она вовсе не иностранка, несмотря на имя, – сказала миссис Тачит. – Она родилась… вечно я забываю, где вы родились.

– Так стоит ли напоминать?

– Очень даже стоит, – заявила миссис Тачит, которая никогда не упускала случая довести мысль до логического конца. – Вот если бы я помнила, это было бы излишне.

Мадам Мерль подарила Изабеллу всеобъемлющей улыбкой – улыбкой, ломавшей любые барьеры.

– Я родилась под сенью американского государственного флага.

– Мадам Мерль любит говорить загадками, – заметила миссис Тачит. – Это ее большой недостаток.

– Ах, – возразила мадам Мерль, – у меня тьма недостатков, но только не этот. Во всяком случае, этот не самый большой. Я увидела свет на Бруклинских военных верфях.[57] Мой отец был моряк и служил в американском военном флоте. Он занимал высокий пост – весьма важный по тем временам. Мне полагалось бы любить море, но я его ненавижу. Поэтому-то я и не возвращаюсь в Америку. Я люблю сушу. Главное в жизни – что-нибудь любить.

Изабелла, как беспристрастная свидетельница, не нашла меткой характеристику, которую тетушка дала своей гостье, чье живое, приветливое, выразительное лицо вовсе не наводило, по ее мнению, на мысль о скрытности. Лицо это говорило о широте чувств, стремительных и свободных движениях души и, хотя не отличалось красотой в общепринятом смысле, было на редкость привлекательным и интересным. Высокая холеная блондинка, мадам Мерль имела фигуру округлую и пышную, но без излишней полноты, придающей женщине грузность. Ее несколько крупные черты были гармоничны и соразмерны, а цвет лица блистал здоровой свежестью. Серые глаза ее были невелики, но полны жизни и вовсе чужды выражения глупости – чужды, правда, если верить людям, также и слез. Большой, хорошо очерченный рот при улыбке чуть кривился влево, что почти все ее знакомые находили весьма необычным, кое-кто жеманным и лишь немногие – неотразимым. Изабеллу, пожалуй, следовало причислить к последним. Густые белокурые волосы мадам Мерль убирала в «античной» манере – точь-в-точь, подумала Изабелла, как на мраморном бюсте какой-нибудь Ниобеи или Юноны,[58] – а ее большие белые руки были совершенной формы, столь совершенной, что их владелица не любила украшать их и не носила драгоценных колец. Изабелла, как мы знаем, поначалу приняла мадам Мерль за француженку, но при более длительном наблюдении ее скорее можно было бы счесть немкой – высокопоставленной немкой или австриячкой, баронессой, графиней, княгиней. Менее всего можно было предположить, что она родом из Бруклина, хотя хотелось бы посмотреть на того, кто сумел бы доказать, будто такое происхождение несовместимо с изысканностью, в высшей степени ей присущей. Государственный флаг Соединенных Штатов действительно реял над ее колыбелью, и, может быть, вольно развевающиеся звезды и полосы еще тогда определили ее взгляды на жизнь. Тем не менее ей явно не было свойственно колебаться и трепетать, как полотнищу на ветру; ее манеры отличались спокойствием и уверенностью, дающимися в результате большого опыта. Но, накопив опыт, она не утратила молодости, а лишь обрела благожелательность и гибкость. Словом, это была женщина сильных чувств, умевшая держать их в узде. Изабелле такое сочетание представлялось идеальным.

Изабелла предавалась этим размышлениям, пока они втроем сидели за чаем, но это приятное занятие вскоре было прервано, так как из Лондона прибыл знаменитый врач. Его сразу же проводили в гостиную, и миссис Тачит, желавшая поговорить с сэром Хоупом наедине, удалилась с ним в библиотеку, а вслед за тем мадам Мерль и Изабелла расстались до следующей трапезы. Мысль, что она еще увидится с этой столь привлекательной женщиной, помогла Изабелле немного приглушить в себе то гнетущее ощущение печали, которое сейчас охватило весь Гарденкорт.

Перед обедом Изабелла спустилась в гостиную, там еще никого не было, однако почти сразу вслед за ней вошел Ральф. Его тревога за жизнь отца несколько рассеялась: сэр Мэтью Хоуп смотрел на положение мистера Тачита не столь мрачно. Он посоветовал в ближайшие три-четыре часа оставить больного на попечение одной лишь сиделки, так что Ральф, его мать, да и сама лондонская знаменитость получили возможность спуститься в столовую. Вскоре появились миссис Тачит и сэр Мэтью, последней вошла мадам Мерль.

Но еще до ее прихода Изабелла успела поговорить о ней с Ральфом, расположившимся у камина.

– Скажите, что представляет собой мадам Мерль?

– Самая умная женщина на свете, не исключая вас, – ответил Ральф.

– Она показалась мне удивительно приятной.

– Не сомневался, что она покажется вам удивительно приятной.

– Вы поэтому и пригласили ее сюда?

– Я не приглашал ее, более того, когда мы вернулись из Лондона, я понятия не имел, что она здесь. Ее никто не приглашал. Она матушкина приятельница, и сразу после нашего отъезда от нее пришло письмо. Она сообщала, что прибыла в Англию – обычно она живет за границей, хотя немало времени проводит и здесь, – и желала бы погостить у нас несколько дней. Она принадлежит к тому разряду женщин, которые спокойно могут позволить себе подобное письмо: ей везде рады. А уж о моей матушке и говорить нечего: мадам Мерль – единственный человек на свете, к которому она относится с восхищением. После себя самой – себе она все-таки отдает предпочтение – она согласилась бы быть только мадам Мерль. Перемена и впрямь оказалась бы разительной.

– В мадам Мерль действительно бездна очарования, – сказала Изабелла. – И играет она бесподобно.

– Она все делает бесподобно. Она – само совершенство. Изабелла бросила на кузена быстрый взгляд.

– А вы ее недолюбливаете.

– Напротив. Я даже был в нее влюблен.

– И она не ответила вам взаимностью, поэтому вы ее и недолюбливаете.

– О взаимности не могло быть и речи. Тогда был еще жив мосье Мерль.

– Он умер?

– Так говорит мадам Мерль.

– Разве вы ей не верите?

– Верю, поскольку это утверждение весьма правдоподобно. Муж мадам Мерль непременно должен был уйти в небытие.

Изабелла вновь взглянула на кузена.

– Не понимаю, что вы хотите этим сказать. Вы хотите сказать нечто такое, чего вовсе не хотите сказать. Кем он был, этот мосье Мерль?

– Мужем мадам.

– Вы просто несносны. У нее есть дети?

– Ни единого ребенка. Даже намека. К счастью.

– К счастью?

– К счастью для ребенка. Она, несомненно, его избаловала бы.

Изабелла собралась было в третий раз объявить кузену, какой он несносный, но появление той самой особы, которую они обсуждали, прервало их беседу, Мадам Мерль быстро вошла в гостиную, шелестя шелковыми юбками, и, застегивая на ходу браслет, попросила прощения за то, что опоздала; глубокий вырез синего платья обнажал белую грудь, не слишком успешно прикрытую затейливым серебряным ожерельем. Ральф тотчас преувеличенной готовностью отставного поклонника предложил ей руку. Однако, даже если бы он все еще искал ее милостей, сейчас ему было не до того. Переночевав в Гарденкорте, знаменитый лекарь наутро вернулся в Лондон, но, переговорив вторично с домашним врачом мистера Тачита согласился, снисходя к просьбе Ральфа, повторить свой визит. На следующий день сэр Мэтью Хоуп снова навестил больного, но в этот второй приезд его взгляд на состояние хозяина дома оказался куда менее радужным: за истекшие сутки пациенту стало хуже. Он очень ослабел, и Ральфу, почти не отходившему от постели отца, уже не раз казалось, что вот-вот наступит конец. Местный врач, человек весьма здравомыслящий, которому Ральф в глубине души доверял даже больше, чем его прославленному коллеге, не покидал Гарденкорт, а сэр Мэтью Хоуп еще неоднократно приезжал из Лондона. Мистер Тачит подолгу оставался в полузабытье: он много спал и почти ничего не говорил. Изабелле, которая от всего сердца стремилась как-то быть полезной дяде, разрешали иногда посидеть с ним, когда другие ходившие за больным (среди которых миссис Тачит занимала отнюдь не последнее место) нуждались в отдыхе. Старик, по-видимому, не узнавал ее, а она, замирая, твердила про себя: «Только бы он не умер, пока я здесь одна», и эта мысль так пугала ее, что прогоняла сон. Однажды он открыл глаза и посмотрел вполне осмысленно, но не успела Изабелла подойти к нему, надеясь, что он узнает ее, как, закрыв глаза, он снова впал в беспамятство. Однако на следующий день сознание вернулось к нему и уже на более длительное время, у постели же его на этот раз был Ральф. Старик, к радости сына, заговорил, и тот стал уверять больного, что не сегодня-завтра ему позволят сесть.

– Сесть? – повторил мистер Тачит. – Нет, мой мальчик. Разве что по обычаю древних – кажется, был у древних такой обычай? – меня похоронят сидя.

– Зачем ты так говоришь, папа, – пробормотал Ральф. – Ведь тебе лучше, не станешь же ты это отрицать.

– Не стану, если ты не будешь утверждать, что мне лучше. Нам ли под конец кривить душой друг с другом? Мы ведь никогда этим не занимались. Умереть все равно неизбежно – так не лучше ли умереть больным, чем полным сил? Я очень болен – серьезнее, чем когда-либо. Надеюсь, ты не станешь убеждать меня, что мне может стать еще хуже? Это было бы слишком тяжко. Не станешь? Вот и хорошо.

Приведя эти веские основания, мистер Тачит умолк, однако некоторое время спустя, когда около него снова оказался Ральф, он опять заговорил с ним. Сиделка ушла ужинать, и Ральф один дежурил у постели больного, сменив на этом посту миссис Тачит, просидевшую возле него весь вечер. Комнату еле освещал мерцавший в камине огонь, который в последние дни постоянно поддерживали, и длинная тень, отбрасываемая фигурой Ральфа, подымалась по стене к потолку, принимая то и дело новые, но неизменно причудливые очертания. – Кто со мной? Это ты, сын? – спросил старик.

– Да, папа, с тобой твой сын.

– Здесь больше никого нет?

– Никого.

Помолчав немного, мистер Тачит чуть слышно продолжал:

– Давай поговорим.

– А тебя это не утомит? – озабоченно спросил Ральф.

– Пусть утомит. Какое это теперь имеет значение. У меня впереди долгий отдых. Я хочу поговорить о тебе.

Ральф еще ближе подвинулся к постели и, склонившись над отцом, накрыл его руку своей:

– Ты бы уж выбрал предмет поинтереснее.

– А ты всегда был интересен. Я гордился тем, какой ты интересный человек. Мне так хотелось бы думать, что ты кое-что сделаешь в жизни.

– Если ты покинешь нас, – ответил Ральф, – мне нечего будет делать, останется только тосковать по тебе.

– Вот это как раз и не нужно, об этом я и хочу потолковать с тобой. Тебе нужно заполнить свою жизнь чем-нибудь новым.

– К чему мне новое, когда я и со старым не знаю как быть.

Старик лежал в полутьме, глядя на сына; лицо его было лицом умирающего, но глаза были глазами Дэниела Тачита. Казалось, он весь отдался мыслям о будущем сына.

– У тебя, конечно, есть мать, – сказал он наконец. – Ты будешь заботиться о ней.

– Матушка сама о себе позаботится, – обронил Ральф.

– Не говори, – отвечал отец, – со временем она постареет, и тогда ей понадобится твоя помощь.

– Мне этого не дождаться. Она меня переживет.

– Да, пожалуй, но это еще не причина… – Мистер Тачит умолк, не закончив фразу, и не то что бы жалобно, а как-то беспомощно вздохнул.

– Не тревожься о нас, – сказал сын. – Мы с матушкой, право, прекрасно ладим между собой.

– Да, ладите, потому что всегда живете врозь. А это неестественно.

– Если ты покинешь нас, мы, возможно, будем видеться чаще.

– Да, – выдохнул старик, уносясь мыслями куда-то в сторону, – нельзя сказать, что моя смерть многое изменит в ее жизни.

– Наверно, много больше, чем ты думаешь.

– У нее будет больше денег, – сказал мистер Тачит. – Я определил ей хорошую вдовью долю, как если бы она была мне хорошей женой.

– Она и была тебе хорошей женой – по своим понятиям: никогда не доставляла тебе никаких забот.

– Иные заботы приятны, – чуть слышно сказал мистер Тачит. – Хотя бы те, что были связаны с тобой. Но твоя мать… она стала меньше… меньше… как бы это выразить… меньше сторониться меня, с тех пор как я слег. Думаю, она знает, что я заметил в ней перемену.

– Непременно скажу ей об этом. Я рад, что ты обратил на это внимание.

– А, ей это безразлично: она не для меня старается. Она старается… старается… – и он умолк, пытаясь определить для себя причину замеченной в жене перемены. – Она старается, потому что ей самой так приятнее. Но я не о ней хотел с тобой говорить, – добавил он, – а о тебе. Ты будешь хорошо обеспечен.

– Знаю, – сказал Ральф. – Надеюсь, ты не забыл, о чем мы беседовали год назад. Я тогда назвал точную сумму, которая мне понадобится, и попросил употребить остальное на что-нибудь достойное.

– Да, помню. Я тогда же составил новое завещание. Наверно, это первый случай, когда наследник – да еще молодой – добивается, чтобы завещание изменили ему во вред.

– Вовсе не во вред, – запротестовал Ральф, – напротив, мне было бы во вред оказаться с большими деньгами на руках. При моем здоровье я не могу много тратить. Лишние деньги – лишние хлопоты, так что лучше иметь ровно столько, сколько нужно.

– У тебя и будет столько, сколько нужно… и еще сверх того. Твоего капитала вполне хватит и на двоих.

– Это слишком много, – сказал Ральф.

– Не говори так! Послушайся моего совета – женись, когда меня не станет.

Ральф знал, к чему отец сведет речь, ничего нового тут не было. Мистер Тачит уже давно прибегал к этой уловке, стараясь утвердиться в утешительной мысли, что сын его еще долго будет жить. Обыкновенно Ральф отшучивался, но в нынешних обстоятельствах шутка выглядела бы неуместно. Он только откинулся на спинку стула и посмотрел в молящие глаза отца таким же умоляющим взглядом.

– Уж если я с моей женой, которая не очень-то любила меня, прожил вполне счастливую жизнь, – проговорил мистер Тачит, не отступаясь от своей мысли, – как счастливо жил бы ты, женившись на девушке, не похожей на миссис Тачит. Ведь куда больше женщин, не похожих на нее, чем похожих. – Ральф продолжал отмалчиваться, и, подождав немного, отец мягко спросил: – Как тебе нравится твоя кузина?

Ральф вздрогнул.

– Если я правильно понял, – сказал он с натянутой улыбкой, – ты советуешь мне жениться на ней.

– Пожалуй, что так. Разве Изабелла тебе не нравится?

– Очень нравится. – Ральф встал и отошел к камину. Мгновенье он стоял, глядя в огонь, потом наклонился и машинально помешал уголья.

– Изабелла мне очень нравится, – повторил он.

– Вот и прекрасно, – сказал отец. – Ты, я знаю, ей тоже нравишься. Она говорила мне, что ты ей очень нравишься.

– И говорила, что выйдет за меня замуж?

– Нет, но что она может иметь против тебя? А она, право, прелестная Девушка, прелестнейшая. И тебе было бы с ней хорошо. Я много об этом думал.

– Я тоже, – сказал Ральф, снова садясь возле постели. – Как видишь, я не боюсь признаться в этом.

– Стало быть, ты и впрямь в нее влюблен? Я так и думал. Сама судьба послала ее сюда.

– Нет, не влюблен. Но, вероятно, влюбился бы… не будь в моей жизни некоторых обстоятельств.

– А, обстоятельства нашей жизни всегда складываются не так, как нам хочется, – сказал старик. – Если ты ждешь, что жизнь сама пойдет тебе навстречу, ты ничего не добьешься. Не знаю, известно ли тебе… – продолжал он, – а если неизвестно… все равно, не беда, если я проговорюсь в такую минуту… Не далее как несколько дней назад один джентльмен просил ее руки, но она не дала согласия.

– Я знаю, она отказала Уорбертону, он сам мне об этом сказал.

– Ну, стало быть, есть шанс у следующего.

– Следующий уже попытал свой шанс в Лондоне – и остался ни с чем.

– Ты? – взволнованно спросил мистер Тачит.

– Нет, один ее давний знакомый. Бедняга приехал сюда из Америки в надежде добиться ее согласия.

– Жаль его, кто бы он ни был. Но это только подтверждает то, о чем я говорил, – путь для тебя открыт.

– Возможно, дорогой отец, и тем печальнее, что я по этому пути не пойду. У меня не так уж много убеждений, но теми, какие есть, я дорожу. Одно из них – на близких родственницах лучше не жениться, другое – людям с больными легкими лучше не жениться ни на ком.

Старик приподнял ослабевшую руку и протестующе провел ею у самого лица.

– Что ты хочешь этим сказать? Ты всегда выбираешь особую точку зрения, и все предстает в превратном виде. Какая она тебе близкая родственница? Девушка, которую ты за двадцать лет ее жизни ни разу не видал. Мы все друг другу родственники, и если из-за этого не жениться, род человеческий прекратил бы свое существование. То же и с твоими больными легкими. Тебе теперь намного лучше, чем было раньше. Нужно только вести разумный образ жизни. И куда более разумно жениться на хорошенькой девушке, в которую влюблен, чем остаться одиноким из-за каких-то ложных принципов.

– Но я не влюблен в Изабеллу, – возразил Ральф.

– Только сейчас ты сказал: влюбился бы в нее, если бы не считал, что это дурно. Так вот, я хочу доказать, здесь нет ничего дурного.

– Ты лишь утомишь себя, отец, – сказал Ральф, поражаясь его упорству и не понимая, откуда у него берутся силы. – И что тогда будет?

– А что будет с тобой, если я не подумаю о тебе? Делами банка ты не хочешь заниматься и не хочешь, чтобы я позаботился о тебе. Ты утверждаешь, будто у тебя тысяча интересов, только я не вижу каких.

Ральф снова откинулся на спинку стула и, скрестив руки, некоторое время в раздумье смотрел перед собой. Вдруг, словно наконец собравшись с духом, сказал:

– Меня очень интересует моя кузина, но не в том смысле, в каком тебе бы этого хотелось. Меня ненадолго хватит, но я надеюсь еще несколько лет прожить и увидеть, что станется с Изабеллой. Она ни в чем от меня не зависит, и вряд ли я смогу всерьез вмешиваться в ее судьбу. Но я хотел бы кое-что для нее сделать.

– Что же?

– Наполнить ветром ее паруса.

– Каким образом?

– Я хотел бы дать ей возможность осуществить хотя бы часть того, о чем она мечтает. Скажем, повидать мир. Я хотел бы наполнить ее кошелек.

– Рад слышать, что ты подумал об этом, – сказал старик, – Я тоже об этом подумал и отказал ей в завещании пять тысяч фунтов.

– Это превосходно. И очень великодушно с твоей стороны. Но мне хотелось бы сделать для нее еще кое-что.

Даже тяжкий недуг не убил в мистере Тачите финансиста, и теперь на его лице появилось то затаенное выражение настороженности, с каким он всегда выслушивал любое предложение, касавшееся денег.

– Я готов обсудить это с тобой, – сказал он мягко.

– Видишь ли, Изабелла бедна. Матушка сказала, что у нее всего несколько сот долларов в год. Мне хотелось бы сделать ее богатой.

– Что ты понимаешь под этим?

– Я считаю человека богатым, если он может удовлетворять прихоти своего воображения. У Изабеллы пылкое воображение.

– У тебя тоже, сын мой! – сказал мистер Тачит, выслушав его очень внимательно, хотя и с некоторым недоумением.

– Ты сам сказал: моих денег хватит на двоих. И вот о чем я прошу тебя – согласись избавить меня от лишней половины в пользу Изабеллы. Раздели мою долю на две равные части и одну отдай ей.

– И она сможет делать, что ей вздумается?

– Да, все, что ей вздумается.

– Ничего не требуя взамен?

– Что можно требовать взамен?

– То, о чем я говорил.

– Поставить ей условие, чтобы она вышла замуж? Но это как раз свело бы на нет весь мой план. Если она получит состояние, ей не будет нужды искать опоры в замужестве. Именно от этого я и хочу ее избавить, но так, чтобы она ничего не знала. Она жаждет быть свободной, и деньги, которые ты откажешь ей, сделают ее свободной.

– Да, кажется, ты все продумал, – сказал мистер Тачит. – Не понимаю только, зачем ты вмешиваешь сюда меня. Мои деньги переходят к тебе, и ты сам с тем же успехом можешь дать ей любую сумму.

Ральф в изумлении уставился на отца.

– Я? Но, отец, я не могу предложить Изабелле деньги.

Старик тяжело вздохнул.

И ты говоришь мне, что не влюблен в Изабеллу! Хочешь выставить ее благодетелем меня?

– Да. Я хотел бы, чтобы ты вписал в завещание еще один пункт без всяких ссылок на меня.

– Ты хочешь, чтобы я сделал новое завещание?

– Нет. Достаточно добавить несколько слов. Ты можешь приписать их в любой день, когда будешь в силах.

– Тебе придется телеграфировать мистеру Хилери – я ничего не делаю без своего поверенного.

– Мистер Хилери завтра же будет здесь.

– Он решит, что мы с тобой поссорились, – сказал старик.

– Вполне возможно. Но мне это только на руку, – ответил Ральф, улыбаясь. – И чтобы утвердить его в этом мнении, ты уж прости, я буду с тобой резок и вести себя буду отвратительно и ни с чем несообразно.

Комизм такой ситуации, по-видимому, произвел впечатление на старика, и некоторое время он мысленно осваивался с ней.

– Я сделаю все, о чем ты просишь, – произнес он наконец. – Но не уверен, что поступаю правильно. Ты сказал, что хочешь наполнить ветром ее паруса, а ты не боишься, что этот ветер окажется слишком сильным?

– Пусть мчится с попутным ветром! А я на это погляжу, – ответил Ральф.

– Ты говоришь так, словно тебя это забавляет.

– Так оно, по сути дела, и есть.

– Н-да, моему уму это недоступно, – сказал мистер Тачит, вздыхая. – Нынешние молодые люди иные, чем в мое время. Если мне – в твои годы – нравилась девушка, мне было мало только наблюдать за ней. Тебя останавливает то, на что я не обратил бы внимания, тебе приходят в голову мысли, которых я никогда не знал. Ты говоришь – Изабелла хочет быть свободной и богатство позволит ей не выходить замуж ради денег. Ты полагаешь, она из тех, кто способен на такой шаг?

– Ни в коем случае. Но у нее их теперь еще меньше, чем раньше. Раньше отец исполнял все ее желания: он, не задумываясь, тратил их состояние. Ей от этого пиршества остались лишь крохи – она даже не знает, какие жалкие крохи, ей еще предстоит узнать. Матушка мне все объяснила. Изабелла обнаружит, что у нее ничего нет, когда окажется полностью предоставленной самой себе, и мне будет горько видеть, каково ей вдруг понять, что она не может исполнить и ничтожной части своих желаний.

– Я оставляю ей пять тысяч фунтов. Этого достаточно, чтобы удовлетворить немало желаний.

– Несомненно. Но этих денег, надо полагать, хватит ей на два, от силы на три, года.

– Ты считаешь ее такой расточительной?

– Конечно, – безмятежно улыбаясь, сказал Ральф.

Выражение настороженности на лице мистера Тачита уступило место полному недоумению.

– Стало быть, она растратит и большую сумму, дело только во времени.

– Не думаю; хотя вначале она, наверно, даст себе волю и, возможно, богато одарит обеих сестер. Но потом она опомнится, поймет, что впереди у нее целая жизнь, и научится жить по средствам.

– Н-да, ты действительно все продумал, – сказал старик, сдаваясь. – Что и говорить, твоя кузина тебя интересует, и очень.

– Ты хочешь сказать, что я захожу слишком далеко? Но ведь ты предлагал мне зайти еще дальше.

– Не знаю, не знаю, – отвечал мистер Тачит. – Я не вполне понимаю тебя. По-моему, в этом есть что-то безнравственное.

– Безнравственное?

– Видишь ли, я не знаю, хорошо ли настолько облегчать человеку его путь.

– Смотря какому человеку. Если это достойный человек, облегчить ему путь – поступок во славу добродетели. Помочь осуществиться добрым порывам – что может быть благороднее!

Старик с трудом поспевал за ходом мысли сына и некоторое время лежал молча, раздумывая. Потом сказал:

– Изабелла – прелестная девушка. Но ты уверен, что она окажется достойной твоего дара?

– Она окажется на высоте своих возможностей.

– Н – да, – сказал мистер Тачит, – чтобы быть достойной шестидесяти тысяч фунтов, надо обладать большими возможностями.

– Не сомневаюсь, что они у нее есть.

– Я, конечно, сделаю, как ты хочешь, – сказал старик. – Только мне хотелось бы понять.

– Как, дорогой папа, ты все еще не понял? – нежно спросил сын. – Ну и не стоит об этом больше говорить. Оставим эту тему.

Мистер Тачит долго молчал, и Ральф подумал было, что отец снова впал в полузабытье. Но вдруг он вполне сознательно спросил:

– Скажи мне еще вот что. Тебе не приходило в голову, что девушка с состоянием в шестьдесят тысяч легко может стать добычей охотников за богатыми невестами?

– Если и станет, то не больше, чем одного.

– Одного больше чем достаточно.

– Да, риск здесь есть, но это входит в мои расчеты. Риск существует, но он невелик, и я готов на него пойти.

Если раньше выражение настороженности на лице бедного мистера Тачита уступило место озадаченности, озадаченность теперь сменилась восхищением.

– Ничего не скажешь, ты все обдумал, – повторил он. – И все-таки не могу понять, какой тебе от этого прок.

Ральф склонился над подушками, на которых покоилась голова отца, и осторожно их поправил; он сознавал, что недопустимо затянул разговор.

– Тот прок, о котором я только что сказал, когда просил передать мои деньги Изабелле, – я удовлетворю прихоть своего воображения. Но я безобразно злоупотребил твоей добротой.

19

Из-за болезни хозяина дома Изабелле и мадам Мерль приходилось, как и предсказывала миссис Тачит, большую часть времени проводить вдвоем, а в подобных обстоятельствах не сойтись покороче означало бы проявить невоспитанность. Обе они были образцом воспитанности, к тому же пришлись друг другу по вкусу. Не стану преувеличивать, утверждая, будто они поклялись в дружбе навек, но каждая, по крайней мере в душе, полагала сохранить приязнь к другой и в будущем. Изабелла считала так совершенно искренне, хотя и не могла бы, положа руку на сердце, сказать, что близка с мадам Мерль в том высоком смысле, какой вкладывала в это слово. Впрочем, она нередко задавалась вопросом: а была ли она и сможет ли быть с кем-нибудь по-настоящему близка? До сих пор она еще ни разу в жизни не имела случая утверждать, что сложившийся в ее представлении идеал дружбы, как и других высоких чувств, полностью осуществился. Правда, она без конца напоминала себе, что по понятным причинам идеал и не может стать действительностью. Идеал – это то, что мы исповедуем, но что увидеть нам не дано, это – предмет веры, а не опыта. Опыт, однако, подносит нам иногда весьма точные имитации этого идеала, а разум велит не пренебрегать ими. Изабелла, без сомнения, никогда еще не встречала женщины привлекательнее и интереснее, чем мадам Мерль, никогда еще не знала человека, в такой степени свободного от недостатка, более всех других мешающего дружбе, – т. е. свойства быть зеркальным отражением самых докучных, самых закоснелых, до оскомины знакомых черт своих друзей. Изабелла, как ни перед кем прежде, распахнула перед новой знакомой душу, доверяя ее доброжелательному слуху то, о чем никому еще не говорила ни слова. Порою она даже пугалась своей откровенности – словно отдала чужому человеку ключи от шкатулки с драгоценностями. Сокровища души составляли все ее богатство – тем больше было оснований как можно тщательнее их оберегать. Однако позднее она неоднократно напоминала себе, что бессмысленно сожалеть о своих великодушных заблуждениях – если она ошиблась в мадам Мерль и та не обладает всеми достоинствами, какие она ей приписывала, тем хуже для мадам Мерль. В том же, что эта дама обладает множеством достоинств, не могло быть сомнений: она была очаровательна, отзывчива, умна, образованна. Сверх того (ибо на своем жизненном пути нашей героине посчастливилось встретить несколько представительниц своего пола, которых можно было аттестовать не менее лестно), мадам Мерль была исключительной, выдающейся женщиной, на голову выше других. На свете много приятных людей, но мадам Мерль была не просто обыденно добродушна и навязчиво остроумна. Она умела думать – достоинство редкое в женщине, – и думать, доводя мысль до логического конца. Чувствовать она, несомненно, тоже умела – в чем Изабелла убедилась в первую же неделю их знакомства. Собственно говоря, в этом и заключался величайший талант мадам Мерль, ее бесподобный дар. Жизнь многому ее научила, она глубоко ее чувствовала, и удовольствие от общения с мадам Мерль объяснялось отчасти тем, что, когда Изабелла заговаривала с ней о серьезных, в ее представлении, предметах, та понимала ее с полуслова. Правда, эмоции отошли для мадам Мерль в прошлое, и она не скрывала, что тот источник страстей, из которого она в свое время безустанно черпала, уже не изливался с прежней силой. Более того, она не только намеревалась, но и твердо решила навсегда отказаться от увлечений, откровенно признаваясь, что в прошлом вела себя безрассудно, теперь же считала, себя образцом благоразумия.

– Теперь я сужу обо всем охотнее, чем прежде, – говорила она Изабелле, – но, по-моему, с годами мы получаем на это право. До сорока невозможно здраво судить: в нас слишком много горячности, непреклонности, жестокости, да и о жизни мы знаем слишком мало. Мне жаль вас, дорогая, – вам еще так далеко до сорока. Правда, приобретая в одном, мы теряем в другом. Я часто думаю, что после сорока мы уже просто не можем по-настоящему чувствовать. Нет уже той свежести, той непосредственности. Вы сохраните их дольше, чем другие. Хотела бы я встретить вас через несколько лет – любопытно посмотреть, что из вас сделает жизнь. Одно я могу сказать наверное – ей вас не испортить. Потеребить вас она, возможно, потеребит, и изрядно, но, смею утверждать, сломить никогда не сможет.

Изабелла принимала эти заверения, как принимает новобранец, еще не остывший от первой схватки, из которой он вышел с честью, похвалу полковника, похлопывающего его по плечу. И ей казалось, что подобное признание ее достоинств много стоит. Да и как можно было отнестись иначе к словам, пусть даже мимолетным, исходящим из уст женщины, которая, о чем бы ни говорила Изабелла, могла сказать: «Ах, дорогая, все это со мной уже было и прошло, как пройдет все». Многих своих собеседников мадам Мерль, пожалуй, даже раздражала – ее ничем невозможно было удивить. Но Изабелла, отнюдь не чуждая желания блистать, сейчас вовсе его не испытывала. Она была для этого слишком искренней, слишком дорожила обществом своей умудренной опытом собеседницы. К тому же мадам Мерль никогда не высказывала своих сентенций победоносным или хвастливым тоном – они просто сами, беспристрастными признаниями слетали с ее губ.

Наступила пора осенних непогод; дни стали короче, и прелестным чаепитиям на лужайке пришел конец. Но наша молодая леди не скучала, проводя время за приятной беседой с другой гостьей Тачитов, или же, презрев дождь, обе дамы отправлялись на прогулку под защитой того замечательного приспособления, которое английский климат вкупе с английским гением довели до возможного совершенства. Мадам Мерль нравилось в Англии все без изъятия, даже дождь.

– Здесь всегда моросит, но никогда не льет, – говорила она. – Промокнуть невозможно, а воздух прямо благоухает.

Она, по ее утверждению, наслаждалась запахами Англии, заявляя, что на этом неповторимом острове воздух напоен смесью тумана, сажи и пива и что этот аромат, как ни странно, и есть национальный дух Англии, который ласкает ей ноздри; пряча нос в рукав пальто, она С Удовольствием вдыхала чистый, терпкий запах шерсти.

С первыми же приметами осени Ральф Тачит оказался запертым в четырех стенах; в плохую погоду ему нельзя было выходить из дому и он ограничивался тем, что, подойдя к окну и по обыкновению засунув руки в карманы, провожал своим полускорбным, полуироническим взглядом Изабеллу и мадам Мерль, которые под двумя зонтами удалялись по главной аллее парка. Несмотря на ненастную погоду, дороги вокруг Гарденкорта не развезло, наши приятельницы возвращались домой разрумянившиеся и, отирая подошвы своих ладных, добротных башмаков, в один голос утверждали, что прогулка подействовала на них удивительно благотворно. Предобеденное время мадам Мерль неизменно посвящала многочисленным занятиям. Изабелла восхищалась ею и завидовала твердому распорядку первой половины ее дня. Она и сама всегда считалась недюжинной особой и немало этим гордилась, но до мадам Мерль ей было далеко, и она, словно сквозь ограду чужого сада, любовалась заключенными в той талантами, совершенствами и возможностями. Она ловила себя на желании посостязаться с этой леди, которая казалась ей образцом в самых разных областях. «Ах, если бы я была такой, как она!», – втайне вздыхала Изабелла всякий раз, когда мадам Мерль поворачивалась к ней одной из своих блестящих граней, очень скоро осознав, что получает уроки у настоящего мастера. Ей также не понадобилось много времени, чтобы понять, что она, как принято говорить, подпала под влияние мадам Мерль. «Разве это плохо? Ведь я учусь у нее хорошему, – решила Изабелла. – Благой пример всегда на пользу. Надо только видеть, куда ступаешь, – разбираться в том, куда и как идешь. А уж это мне, без сомнения, вполне по силам. Нечего бояться, что я окажусь чересчур податливой. Податливости мне как раз и недостает». Говорят, нет более искренней лести, чем подражание, и если при виде приятельницы у Изабеллы порою глаза вспыхивали чаянием и отчаянием, то вовсе не потому, что ей хотелось блистать самой, а чтобы озарять путь мадам Мерль. Она восхищалась ею бесконечно, но не столько была увлечена ею, сколько ослеплена. Иногда она спрашивала себя, как отнеслась бы Генриетта Стэкпол к тому, что мысли ее подруги поглощены этим причудливым плодом их родной почвы, и отвечала: «Она бы осудила меня». Генриетта не одобрила бы мадам Мерль – а почему, Изабелла не знала, хотя не сомневалась, что это было бы именно так. С другой стороны, она была точно так же убеждена, что ее новая приятельница, случись ей встретить старую, не отказала бы последней в добром слове: мадам Мерль с ее чувством юмора и наблюдательностью несомненно отдала бы Генриетте должное, а узнав ее поближе, проявила бы ту меру такта, о которой корреспондентка «Интервьюера» и мечтать не могла В богатом опыте мадам Мерль имелись, надо думать, образцы на все случаи жизни, и, порывшись в обширных кладовых своей удивительной памяти, она, конечно, извлекла бы нужную мерку и оценила бы Генриетту по достоинству. «В этом все дело! – размышляла Изабелла. – Самое важное, самый высший дар – уметь оценить других лучше, чем они способны оценить тебя». И тут же добавляла, что в этом, если разобраться, и заключается сущность аристократизма. Хотя бы в таком смысле нужно стремиться к аристократичности.

Позволю себе не перечислять всех звеньев логической цепи, которая привела Изабеллу к мысли, что мадам Мерль подлинная аристократка – мнение, которое сама эта леди никоим образом никогда не высказывала. Мадам Мерль была свидетельницей больших событий, знавала больших людей, но сама не играла большой роли. Она принадлежала к малым мира сего, не была рождена для славы и, превосходно зная мир, не питала бессмысленных иллюзий относительно своего места в нем. На своем веку она встречала многих избранников судьбы и очень хорошо понимала, в чем их судьба отличается от ее. Но, если по собственной, хорошо выверенной мерке мадам Мерль не преувеличивала своей значительности, воображение нашей героини наделяло ее чуть ли не величием. В глазах Изабеллы женщина, столь образованная и изысканная, столь умная и простая в обращении и при этом столь скромная, была настоящей леди, тем более что она и весьма искусно держалась как таковая. Казалось, все общество было ей подвластно, все его искусства и добродетели, – или, быть может, напротив, это оно, даже на расстоянии, возлагало на нее, мадам Мерль, приятные обязанности и, где бы она ни находилась, ожидало от нее маленьких услуг? После завтрака она отвечала на письма, которые пачками поступали на ее имя, и, когда наши приятельницы иногда вместе отправлялись в почтовую контору, чтобы вручить ее служителям очередное приношение мадам Мерль. Изабелле оставалось только удивляться обширности ее переписки. По словам мадам Мерль, она знала больше людей, чем могла упомнить, к тому же ей всегда было о чем писать. Она очень любила заниматься живописью; набросать этюд требовало от нее не больше усилий, чем стянуть с руки перчатку. И если солнце появлялось над Гарденкортом хотя бы на час, она неизменно выходила из дому, захватив складной стул и ящичек с акварельными красками. Какой она была отличной музыкантшей, мы уже знаем – добавим только, что когда она садилась за рояль – а делала она это каждый вечер, – присутствующие без единого слова протеста соглашались пожертвовать тем удовольствием, какое доставляла им ее беседа. Теперь, после знакомства с мадам Мерль, Изабелла стала стесняться своей игры на фортепьяно, которая, как ей казалось, никуда не годится; и в самом деле, хотя на родине ее считали чуть ли не гениальной пианисткой, общество, пожалуй, больше теряло, чем выигрывало, когда, повернувшись к нему спиной, она опускалась на круглый табурет. Если мадам Мерль не писала, не рисовала, не музицировала, она занималась вышиванием, украшая чудесными узорами подушки, занавесы, дорожки для каминной полочки, и в этом удивительном искусстве смелый полет ее фантазии не уступал проворству ее иглы. Она никогда не сидела без дела и если не проводила время за одним из упомянутых выше занятий, то читала (по мнению Изабеллы она прочла «все стоящее») или гуляла, раскладывала пасьянс или беседовала с кем-нибудь из обитателей Гарденкорта. Но при всем том она всегда оставалась воплощением светскости – не обижала отсутствием там, где ее ждали, и не засиживалась в гостях, когда это было неуместно. Любое свое занятие она оставляла с той же легкостью, с какой за него принималась, работала и разговаривала одновременно и, по всей видимости, не придавала своим трудам особой цены, раздаривая рисунки и вышивки, переставая или продолжая играть в зависимости от удобства слушателей, которое она всегда безошибочно угадывала. Короче говоря, трудно было найти человека, с которым было бы приятнее, полезнее и необременительнее жить под одной кровлей. Изабелла находила в ней только один изъян – ей недоставало естественности: наша юная героиня разумела под этим вовсе не претенциозность или манерность – мадам Мерль, как никакой другой женщине, были чужды эти вульгарные недостатки, – а то, что ее природа слишком сглажена светскими условностями, все углы слишком смягчены и стерты. Она сделалась слишком обтекаемой, слишком податливой, слишком зрелой и безупречной. Словом, она была тем слишком совершенным «общественным животным», каким, по принятому мнению, должны были бы стать все мужчины и женщины; в ней не осталось даже следа той живительной дикости, которой в былые времена – до того, как загородные виллы вошли у нас в моду, – обладали даже самые привлекательные люди. Изабелла не могла представить себе мадам Мерль вне общества, наедине с самой собой: она существовала исключительно в общении, прямом или косвенном, с себе подобными. Глядя на нее, невольно возникал вопрос: а в каких она отношениях со своей собственной душой? Но в итоге неизменно возникала мысль, что за блестящей внешностью не всегда скрывается пустота – этому заблуждению как раз в юности мы еще не успеваем поддаться. Мадам Мерль не была пустой – отнюдь. Она была достаточно глубока, и ее природа выражалась в ее поведении никак не меньше лишь оттого, что выражалась условным языком. «Что такое язык, как не условность? – думала Изабелла. – У нее достаточно вкуса, чтобы не оригинальничать, подобно многим моим знакомым».

– Вам, наверно, немало пришлось пережить? – сказала она как-то мадам Мерль, воспользовавшись прозвучавшим в речи приятельницы намеком.

– Почему вы так думаете? – спросила мадам Мерль с милой усмешкой, словно это была игра в отгадки. – Надеюсь, я не хожу с кислой миной непонятого совершенства.

– Нет. Но иногда высказываете мысли, какие вряд ли придут в голову людям, которые всегда были счастливы.

– Я не всегда была счастлива, – сказала мадам Мерль, по-прежнему улыбаясь, но теперь уже с той напускной серьезностью, с какой доверяют ребенку секрет. – Как это ни странно.

Изабелла уловила иронию.

– Многие люди – таково мое впечатление – никогда в жизни не испытывали вообще никаких чувств.

– Очень правильное впечатление: на свете куда больше чугунных горшков, чем фарфоровых ваз. Но, поверьте мне, на каждом свои отметины; возьмите самый крепкий чугунный горшок – на нем вы тоже найдете где царапинку, где дырочку. Я имею смелость считать себя очень прочным сосудом, но, честно говоря, щербин и трещин на мне предостаточно. Правда, в дело я еще гожусь: Mei я ловко починили, и я, по мере возможности, стараюсь не покидать кухонный шкаф – тихий темный кухонный шкаф, насквозь пропахший лежалыми пряностями. Но когда меня снимают с полки и выставляют на яркий свет – брр, дорогая, что за ужасный вид!

Не знаю, в этот или в другой раз, но, когда разговор принял такой же оборот, мадам Мерль обещала Изабелле рассказать ей историю своей жизни. Изабелла тут же выразила горячее желание услышать ее повесть и потом неоднократно ей об этом напоминала. Но мадам Мерль всякий раз просила отсрочки и наконец чистосердечно призналась, что желала бы отложить исполнение данного ею обещания до той поры, когда они лучше узнают друг друга. Они не могли не сойтись покороче – им, по всей видимости, предстояло еще долго дружить. Изабелла согласилась с ее доводами, однако позволила себе спросить, не заслуживает ли она уже теперь доверия – разве похоже на нее, что она способна разглашать чужие признания?

– Я вовсе не боюсь, как бы вы не пересказали того, что я вам расскажу, – ответила мадам Мерль. – Напротив, я боюсь, что вы примете мои слова слишком серьезно. В вашем жестоком возрасте вы станете судить меня слишком сурово.

И она предпочитала говорить с Изабеллой об Изабелле, проявляя глубочайший интерес к ее делам, чувствам, мнениям и планам. Она то и дело заставляла ее болтать о себе и с бесконечным доброжелательством слушала ее болтовню. Внимание женщины, знавшей столько выдающихся людей и вращавшейся, по выражению миссис Тачит, в высшем европейском обществе, льстило нашей героине и подзадоривало ее. Она чувствовала себя на голову выше, завоевав благосклонность особы, владевшей столь богатым материалом для сравнений, и, возможно, именно желание почувствовать, что она нимало не проигрывает от сравнения, побуждало ее часто обращаться к неисчерпаемым воспоминаниям своей блестящей подруги. Мадам Мерль побывала во множестве мест и сохраняла светские связи с людьми, жившими в десятке различных стран.

– Я не считаю себя образованной женщиной, – заявляла она, – но Европу, мою Европу, мне думается, изучила.

Сегодня она мимоходом роняла, что собирается проведать старинную приятельницу в Швеции, завтра – что хочет навестить новую знакомую на Мальте. Англию, где она часто гостила, она знала как свои пять пальцев, и Изабелла с немалой пользой для себя слушала ее рассказы об обычаях этой страны и характере ее обитателей, с которыми «при всем том», как любила повторять мадам Мерль, удобнее жить, чем с любой Другой породой людей.

– Может быть, тебя удивляет, почему мадам Мерль не уезжает из Гарденкорта, зная, что мистер Тачит при смерти? – спросила жена этого джентльмена свою племянницу. – Не думай – с ее стороны здесь Нет никакого промаха, она самая тактичная женщина в мире. Своим пребыванием в Гарденкорте она делает мне честь – ведь ее ждут сейчас в лучших домах Англии, – сказала миссис Тачит, которая ни на минуту не забывала, что в английском обществе ее собственные акции ценились на несколько пунктов ниже, чем в других местах. – Перед нею распахнуты многие двери, и в крове она не нуждается. Но я просила ее побыть здесь сейчас, чтобы ты могла узнать ее поближе. Я считаю, это будет тебе весьма на пользу.'Серена Мерль во всем безупречна.

– Она мне очень понравилась, иначе меня бы сильно насторожило то, что вы о ней говорите, – отвечала Изабелла.

– У нее нет дурной манеры «уходить в себя», даже на мгновение. Я привезла тебя сюда и хочу сделать для тебя все, что могу. Твоя сестра Лили выразила надежду, что я предоставлю тебе большие возможности. Вот первая – знакомство с мадам Мерль. Она – одна из самых блестящих женщин в Европе.

– Мне она нравится куда больше, чем то, что вы о ней говорите, – повторила Изабелла.

– Вот как! Думаешь найти в ней недостатки? Не поленись сказать мне, если тебе это удастся.

– Это было бы жестоко… по отношению к вам.

– Можешь не беспокоиться. Ты не сыщешь на ней и пятнышка.

– Пожалуй. Но осмелюсь сказать, меня это не огорчит.

– Она знает решительно все на свете – все, что стоит знать, – заключила миссис Тачит.

Изабелла не преминула рассказать приятельнице, что миссис Тачит – о чем мадам Мерль, надо полагать, и сама знает – превозносит ее как верх совершенства.

– Благодарю вас, – отвечала мадам Мерль. – Но, боюсь, ваша тетушка не видит или, вернее, не учитывает отклонений, которые не лежат на поверхности.

– Вы хотите сказать, что в вашей душе есть необузданные стороны, о которых она ничего не знает?

– О нет. Боюсь, самые темные стороны моей души как раз и есть самые смирные. Я хочу сказать, что не иметь недостатков, в понимании вашей тетушки, означает не опаздывать к столу – к столу в ее доме. (Кстати, позавчера, когда вы воротились из Лондона, я не опоздала, я вошла в гостиную, когда часы показывали ровно восемь, а вот вы все пришли до времени.) Это означает, что, получив письмо, вы отвечаете на него в тот же день, что отправляясь к ней в гости, не набираете много вещей и, упаси бог, не болеете, находясь под ее кровом. В этом, по мнению миссис Тачит, и заключается добродетель. Блажен, кто может разложить это понятие на составные части!

Как видим, в своих речах мадам Мерль не скупилась на смелые, свободно брошенные мазки, нередко придававшие ее словам обратный смысл, но даже и тогда Изабелла не ощущала яда. Ей просто в голову не могло прийти, что изысканная гостья миссис Тачит прохаживается на счет хозяйки, – и причины такого непонимания вполне очевидны. Во-первых, она жадно ловила оттенки значений в ее словах, во-вторых, мадам Мерль давала понять, что сказала далеко не все, а в-третьих, кто же не знает, что говорить без околичностей о ваших ближайших родственниках – несомненный знак особого к вам расположения. По мере того как шли дни, этих знаков дружества становилось все больше, и в особенности льстили Изабелле те, из которых явствовало, что мадам Мерль предпочла бы сделать предметом их бесед самое мисс Арчер. Правда, нередко она ссылалась на случаи из собственной жизни, но никогда на них не задерживалась: грубый эгоизм был столь же мало ей свойствен, как и склонность к пустым сплетням.

– Я старая, скучная, отцветшая женщина, – не раз повторяла она. – И так же неинтересна, как прошлогодняя газета. Вы молоды, свежи, пронизаны настоящим. В вас есть главное: вы – сегодняшний день. Когда-то и я им была, в свой час. У вас он продлится дольше. Вот и поговорим о вас, мне интересно каждое ваше слово. Я люблю говорить с теми, кто моложе меня, – явный признак того, что старею. Наверное, в этом есть своего рода возмещение: когда нет молодости в себе самом, окружаешь себя ею извне и, знаете, убеждаешься, что так, со стороны, видишь и ощущаешь ее даже лучше. Мы, несомненно, должны быть на стороне молодых, и я всегда буду на их стороне. Не думаю, что старики ста…и бы раздражать меня – надеюсь, этого не случится: есть старики, которых я просто обожаю. Но душою я с молодежью – молодость трогает и волнует меня бесконечно. А вам я даю carte blanche.[59] Можете даже дерзить мне, если вздумается, я пропущу это мимо ушей и, конечно, немыслимо вас избалую. Что? Я говорю так, словно мне сто лет? Мне именно столько, если угодно, даже больше – ведь я родилась до Французской революции. Ах, дорогая моя, je viens de loin[60] – я принадлежу старому, старому миру. Но я не хочу говорить о нем, будем говорить о новом. Расскажите мне еще об Америке, мне всегда мало того, что вы о ней говорите. Меня привезли сюда совсем малюткой, с тех пор я здесь, и как это ни возмутительно, просто ужасно, но я почти ничего не знаю об этой великолепной, этой чудовищной, этой нелепой стране – воистину самоет великой и самой забавной на свете. В Европе много таких отрезанных ломтей, как я, и, скажу откровенно, по-моему, мы все несчастные люди. Человек должен жить в своей стране, там его место, какая бы она ни-была. Здесь мы плохие американцы и никуда не годные европейцы, повсюду не на месте. Ползучие растения, паразиты, стелющиеся по верху и не имеющие корней в земле. Я по крайней мере знаю, что я такое, и не питаю на свой счет иллюзий. Для женщины такое положение – еще куда ни шло. У женщины вообще нет своего места в жизни. Ей везде суждено стелиться по верхам и ползти – где больше, где меньше. Вы не согласны со мной, дорогая? Вам это претит? Вы никогда не станете ползать? Это верно, вы – не ползаете, вы держитесь прямо, прямее многих женщин. Что ж, превосходно, вы, пожалуй, действительно ползать не будете. Но мужчины, американцы, je vous demande un peu,[61] – что им дает жизнь здесь? Их положение весьма незавидно. Взгляните хотя бы на Ральфа Тачита – как прикажете его аттестовать? К счастью, у него чахотка – я говорю «к счастью», потому что болезнь хоть как-то его занимает. Его чахотка – это его carriere,[62] своего рода положение в обществе. О нем можно сказать: «Мистер Тачит печется о своих больных легких, он как никто разбирается в климате». А иначе кем бы он был, что представлял бы собой? «Мистер Ральф Тачит, американец в Европе». Это же ни о чем не говорит – ровным счетом ни о чем. Еще о нем известно – «он очень образован» и «у него замечательная коллекция старинных табакерок». Только этой коллекции и недоставало! Я просто слышать о ней не могу. Какое убожество! С его отцом, с этим бедным стариком, дело обстоит иначе, у него есть свое лицо, и весьма солидное. Он представляет здесь солидное финансовое учреждение, а в наши дни такое занятие не хуже любого другого. Американцу, во всяком случае, оно вполне под стать. Но что касается вашего кузена, поверьте, ему очень повезло с его больными легкими – поскольку он от этого не умирает. Лучше уж заниматься легкими, чем табакерками. Вы думаете, не будь он болен, пн стал бы что-нибудь делать, возглавил бы банк, сменив отца? Сомневаюсь, дитя мое, сомневаюсь, по-моему, банк его нисколько не интересует. Правда, вы знаете его лучше, хотя когда-то и я превосходно его знала, но все равно оправдаем его за недостаточностью улик. Самый тягостный пример в этом роде – это один мой знакомый, наш соотечественник, поселившийся в Италии (куда его тоже привезли еще несмышленым младенцем). Прелестнейший человек – вы непременно должны с ним познакомиться. Я представлю его вам, и вы сами увидите, почему я так говорю. Его зовут Гилберт Озмонд, он живет в Италии, и это все, что можно сказать о нем или извлечь из него. Он необыкновенно умен и мог бы прославить свое имя, но, как вы слышали, он – мистер Озмонд, живущий tout betement[63] в Италии, и этим все исчерпывается. Ни поприща, ни имени, ни положения, ни состояния, ни прошлого, ни будущего – ни-че-го. Ах да! Он занимается живописью, пишет акварелью – как я, только лучше. Но картины его немногого стоят, чему я, впрочем, только рада. К счастью, он чудовищно ленив – так ленив, что это может сойти за жизненную позицию. Он может сказать: «Да, я ничего не делаю, но мне и не хочется. Чтобы что-то успеть за день, надо встать в пять утра». Этим он хоть чем-то выделяется из общего ряда: поневоле веришь, что, встань он в пять утра, он свернул бы горы. О своих занятиях живописью он предпочитает не говорить даже близким знакомым – о, он очень умен. Еще у него есть дочь – прелестное дитя – вот о ней он охотно говорит. Он очень привязан к ней, и, если бы исполнение отцовских обязанностей считалось поприщем для мужчины, Гилберт Озмонд составил бы себе имя. А так, боюсь, это занятие можно оценить не выше, чем собирание табакерок, пожалуй, даже ниже. Расскажите же мне об Америке, – продолжала мадам Мерль, которая, заметим в скобках, отнюдь не сразу излила все эти соображения, представленные здесь, для удобства читателя, в виде единого потока. Она говорила о Флоренции, где жил упомянутый мистер Озмонд и где миссис Тачит владела средневековым палаццо, и о Риме, где у нее самой был небольшой pied-a-terre с мебелью, обитой старинной камкой. Она говорила о городах и людях и иногда даже, как выражаются нынче, касалась «больных вопросов», время от времени говорила и о милом хозяине Гарденкорта, у которого гостила, и о том, есть ли надежда на его выздоровление. Она с самого начала придерживалась мнения, что надежды почти нет, и у Изабеллы щемило сердце всякий раз, когда мадам Мерль уверенно и досконально, со знанием дела рассуждала о том, сколько ему остается жить. Наконец мадам Мерль решительно заявила, что дни его сочтены.

– Сэр Мэтью Хоуп сказал мне это со всей возможной откровенностью сегодня перед обедом, когда мы стояли с ним у камина, – объявила она. – Он умеет быть приятным, наш великий лекарь. Я не имею в виду этот последний разговор. Но даже столь печальное известие он сумел облечь в самые деликатные формы. Я сказала ему, что чувствую себя здесь неловко в такое время, что мое пребывание в Гарденкорте неоправданно – ведь в сиделки я вряд ли гожусь «Вам надобно остаться, надобно остаться, – сказал он, – скоро найдется дело и для вас». Понимаете, с каким тактом он разом дал мне понять и что дни мистера Тачита сочтены, и что моя миссия – утешать миссис Тачит. Правда, тут он ошибается – мои услуги вашей тетушке не понадобятся. Она утешится сама – только она сама и знает, какая порция утешений ей нужна. Вряд ли другой сумеет отмерить в точности ту дозу, какая ей требуется. Вот ваш кузен – иное дело: он будет очень горевать по отцу. Но я никогда в жизни не решусь отирать слезы Ральфу Тачиту – мы не в таких отношениях.

Мадам Мерль уже не впервые намекала на то, что между нею и Ральфом Тачитом существует скрытая неприязнь, и Изабелла, воспользовавшись случаем, задала ей вопрос: разве они с Ральфом не добрые друзья?

– Несомненно, только он меня не любит.

– Вы его чем-нибудь обидели?

– Нет, ничем. Впрочем, чтобы любить или не любить не надобно причины.

– Чтобы не любить вас? Для этого, мне думается, нужна серьезнейшая причина.

– Вы очень великодушны. Но не забудьте обдумать, какую причину вы назовете, когда меня разлюбите.

– Я? Вас? Никогда!

– Надеюсь, что нет. Ведь неприязнь беспредельна: ей нет конца, стоит только невзлюбить человека. Вот как ваш кузен: ему уже не преодолеть неприязни ко мне. Какое-то врожденное отталкивание натур – если можно назвать так чувство, которое испытывает только одна сторона. Я-то ничего не имею против него и не таю никакого зла, хотя он несправедлив ко мне. Справедливое отношение – вот все, что мне надо. Тем не менее он джентльмен, в этом ему не откажешь: я знаю, он никогда не позволит сказать себе обо мне ничего дурного за моей спиной. Cartes sur table![64] – и, помолчав, закончила: – Я не боюсь его.

– Надеюсь, что нет! – воскликнула Изабелла и добавила, что Ральф добрейшее в мире существо. Однако ей вспомнилось, что при ее первых расспросах о мадам Мерль Ральф употребил выражения, которые эта леди могла бы счесть для себя обидными, хотя прямо ничего сказано не было. «Какая-то кошка между ними пробежала», – только и позволила сказать себе Изабелла. Если за всем этим крылось что-то серьезное, к их ссоре следовало отнестись с уважением, если же нет, не стоило и задумываться над нею. При всей ее любознательности Изабелле по самой ее природе всегда претило отодвигать завесы или заглядывать в неосвещенные углы. Жажда знать сочеталась в ней со счастливой способностью оставаться в полном неведении.

Но порою мадам Мерль бросала фразы, которые немало ее удивляли, заставляя подымать тонкие брови и потом еще долго размышлять над ее словами.

– Я много бы дала, чтобы вернуть себе ваши годы, – вдруг вырвалось однажды у мадам Мерль с такой горечью, что ее не могла скрыть даже пелена светской легкости, в которую эта леди обычно все облекала. – Если бы я могла начать все сначала и жизнь моя не была бы уже прожита!

– Но ваша жизнь еще вовсе не прожита, – тихо сказала Изабелла, исполненная чуть ли не благоговения.

– Увы, лучшие годы уже прошли, и прошли бесплодно.

– Почему же бесплодно? – возразила Изабелла.

– Почему? А что у меня есть? Ни мужа, ни детей, ни состояния, ни положения, ни даже следов Сылой красоты, поскольку таковой и не было.

– Но у вас так много друзей!

– Друзей? Я в этом не убеждена! – воскликнула мадам Мерль.

– Вы ошибаетесь. А ваши воспоминания, репутация, таланты… Но мадам Мерль прервала ее.

– Что дали мне мои таланты? Ничего, кроме необходимости прибегать к ним вновь и вновь – чтобы убивать часы, убивать годы, обманывая себя видимостью деятельности, пытаясь найти в них забвение. Что же до моей репутации и воспоминаний – чем меньше о них говорить, тем лучше. Вы будете питать ко мне дружеские чувства, пока не найдете им лучшего применения.

– Я не изменюсь к вам. Вот увидите! – воскликнула Изабелла.

– Да, вас я постараюсь сохранить. – И мадам Мерль устремила на Изабеллу печальный взгляд. – Когда я говорю, что хотела бы вернуть себе ваши годы, я имею в виду – со всеми присущими вам свойствами: прямотой, великодушием, искренностью. С такими свойствами я, возможно, лучше бы распорядилась своей жизнью.

– Что же вы сделали бы из того, что не сумели?

Мадам Мерль сняла с пюпитра ноты – она сидела у фортепьяно – и, заговорив с Изабеллой, резко повернулась к ней на вертящемся табурете, машинально листая страницы.

– Я очень честолюбива, – проговорила она наконец.

– И ваши честолюбивые планы не исполнились. Они, наверное, были грандиозны.

– Да, грандиозны. Я показалась бы смешной, если бы стала говорить о них.

«Интересно, что это было, – подумала Изабелла, – уж не надеялась ли мадам Мерль носить корону?»

– Не знаю, что вы понимаете под успехом, – сказала она вслух. – Но вам он, конечно, сопутствовал. Мне, во всяком случае, вы кажетесь олицетворением успеха.

Мадам Мерль с улыбкой отложила ноты.

– А что вы понимаете под успехом?

– Вы явно ждете услышать очень скромные требования. Извольте. Успех – это когда сбываются мечты нашей юности.

– Ах, – сказала мадам Мерль, – у меня они так и не сбылись. Но мои мечты были так грандиозны… так немыслимы. Да простит меня бог, я не отучилась мечтать и сейчас. – И, повернувшись снова к фортепьяно, заиграла что-то возвышенное.

Назавтра она сказала Изабелле, что ее определение успеха – спору нет – прелестно, но пугающе пессимистично. Если мерить такой мерой, кто же тогда знал успех? Мечты нашей юности, что и говорить, упоительны, они – божественны! Но где тот человек, у которого они сбылись?

– У меня… то есть не все, конечно, – осмелилась заявить Изабелла.

– Уже? Ну это, наверное, те мечты, которым вы предавались не далее как вчера.

– Я начала мечтать в очень раннем возрасте, – улыбнулась Изабелла.

– Ну, если вы имеете в виду детские мечты – розовый бант и куклу с закрывающимися глазами…

– Нет, я вовсе не это имею в виду.

– Значит, молодого человека с усиками, стоящего перед вами на коленях.

– Нет, и не это, – горячо запротестовала Изабелла.

Горячность эта, по-видимому, не ускользнула от мадам Мерль. – О, я, кажется, попала в точку. В жизни каждой женщины был молодой человек с усиками. Неизбежный молодой человек. Он не в счет.

Изабелла помолчала немного и затем с крайней – весьма характерной – непоследовательностью сказала:

– Почему не в счет? Молодой человек молодому человеку рознь.

– Ваш, конечно, идеален, не так ли? – спросила мадам Мерль, смеясь. – Ну, если в нем воплотились ваши мечты, мне остается только поздравить вас. Это огромный успех. Но почему, скажите на милость, вы не умчались с ним в его замок в Апеннинах?

– У него нет замка в Апеннинах.

– А что у него есть? Уродливый кирпичный дом на Сороковой улице? Помилуйте, какой же это идеал.

– Мне все равно, какой у него дом, – сказала Изабелла.

– Что значит молодость! Поживите с мое, и вы поймете, что у каждого человеческого существа есть своя раковина и пренебрегать ею ни в коем случае нельзя. Под раковиной я разумею все окружающие нас жизненные обстоятельства. На свете нет просто мужчин и женщин – мы все состоим из целого набора аксессуаров. Что такое наше «я»? С чего оно начинается? Где кончается? Оно охватывает все, что нам принадлежит, – и, наоборот, все, что нам принадлежит, определяет нас. Для меня не подлежит сомнению, что значительная часть моего «я» – в платье, которое я себе выбираю. Я с большим почтением отношусь к вещам. Ваше «я» – для других людей – в том, что его выражает: ваш дом, мебель, одежда, книги, которые вы читаете, общество, в котором вращаетесь, – все они выражают ваше «я».

Все это было сплошной метафизикой, впрочем, как и многое другое в прежних рассуждениях мадам Мерль. Изабелле очень нравилась метафизика, тем не менее она не сочла возможным подписаться под смелым анализом человеческой личности, представленным ее приятельницей.

– Я не согласна с вами, – объявила она. – По-моему, все как раз наоборот. Не знаю, умею ли я выражать свое «я», но знаю, что, кроме меня, никто и ничто этого сделать не может. По моим вещам никак нельзя судить обо мне, напротив, они скорее препятствие, преграда, к тому же еще совершенно случайная. Платья, которые, как вы сказали, я себе выбираю, вовсе не выражают моего «я». Не дай бог, чтобы это было так!

– Вы одеваетесь с большим вкусом, – не преминула вставить мадам Мерль.

– Возможно, и все-таки мне не хотелось бы, чтобы обо мне судили по платью. Мои наряды говорят не обо мне, а о вкусе моей портнихи. К тому же я их не выбираю – они навязаны мне обществом.

– А вы предпочли бы обходиться без них? – осведомилась мадам Мерль таким тоном, который по сути дела клал конец дискуссии.

Вынужден признаться – хотя в известной мере рискую разрушить нарисованную выше картину девической привязанности, которую испытывала наша героиня к этой во всех отношениях совершенной женщине, – вынужден признаться, что Изабелла не сказала ей ни слова о лорде Уорбертоне и хранила столь же упорное молчание по поводу Каспара Гудвуда. Правда, она не скрыла от мадам Мерль, что у нее были возможности выйти замуж, и даже не утаила, сколь блестящими они были. Лорд Уорбертон уехал из Локли и находился сейчас в Шотландии, куда взял с собою сестер, и, хотя он часто писал Ральфу, справляясь о состоянии мистера Тачита, письма его не тяготили Изабеллу; другое дело, если бы он жил по соседству и считал своим долгом лично наведываться в Гарденкорт. Конечно, он превосходно умел держать себя, но Изабелла не сомневалась, что, посещая Гарденкорт, он встретился бы с мадам Мерль, а встретившись с мадам Мерль, почувствовал бы расположение к ней и непременно рассказал бы о своей любви к ее юной подруге. Случилось так, что пока означенная леди гостила в Гарденкорте – а прежние ее визиты были намного короче нынешнего, – лорд Уорбертон либо находился в отъезде, либо не наезжал к Тачитам. Поэтому, хотя мадам Мерль была немало наслышана о нем, как о первом лице графства, ничто не давало ей оснований подозревать в нем искателя руки только что вывезенной из Америки племянницы миссис Тачит.

. – У вас еще все впереди, – сказала она в ответ на полупризнания нашей героини, которая в данном случае вовсе не стремилась к полноте и совершенству и, как мы видели, даже несколько угрызалась тем, что сказала лишнее. – Я очень рада, что вы не сделали последнего шага, что он вам еще предстоит. Для девушки только хорошо отказаться от двух-трех серьезных предложений – разумеется, когда они не лучшие из тех, на которые она может рассчитывать. Простите, если это звучит так пошло, но иногда бывает полезно взглянуть на вещи с обыденной точки зрения. Только не следует увлекаться и отказывать ради удовольствия отказывать. Что и говорить, приятно чувствовать свою власть, но принять предложение – это, если угодно, тоже значит проявить свою власть. К тому же, когда слишком часто отказываешь, есть опасность просчитаться. Этой ошибки я как раз избежала – я слишком редко отказывала. Вы – удивительное создание, и я хотела бы видеть вас женой премьер-министра. Но, честно говоря, вы – переходя на язык свах – не parti.[65] Вы необыкновенно хороши собой и необыкновенно умны – словом, сами по себе вы – чудо. Но у вас, по-видимому, нет ни малейшего понятия, владеете ли вы хоть какими-нибудь земными благами, а насколько мне известно, доходами вы не отягчены. Жаль, что у вас нет денег.

– Да, жаль! – сказала Изабелла, забыв, видимо, на мгновение, что два благородных джентльмена не считали ее бедность таким уж великим грехом.

Не вняв благожелательному совету сэра Мэтью Хоупа, мадам Мерль не стала ждать развязки смертельной болезни, как теперь, уже не обинуясь, называли состояние мистера Тачита. У нее были обязательства перед другими людьми, которые она не могла нарушить, и мадам Мерль покинула Гарденкорт – само собой разумеется, с тем, чтобы перед отъездом из Англии непременно навестить миссис Тачит, если не здесь, то в Лондоне. Ее прощание с Изабеллой говорило о зарождении дружбы даже больше, чем первая их встреча:

– Я еду в шесть домов подряд, но не найду в них никого, кто был бы мне так же мил, как вы. Правда, там ждут меня старые друзья – в моем возрасте уже не заводят новых. Я сделала для вас исключение – невероятное. Не забывайте об этом и поминайте меня добром. Ваша вера в меня будет мне наградой.

Изабелла только поцеловала ее в ответ; но, хотя иные женщины легко раздают свои поцелуи, есть поцелуи и поцелуи, и эта ласка вполне Удовлетворила мадам Мерль. После ее отъезда наша юная леди почти неизменно оставалась одна: с тетушкой и кузеном она встречалась только за столом, хотя и обнаружила, что миссис Тачит, которую она теперь почти не видела, посвящала уходу за мужем лишь незначительное время. Ьольщую часть дня она проводила на своей половине, куда не допускала Даже племянницу, и занималась чем-то непостижимо таинственным. За столом она хранила сосредоточенное молчание, и торжественность эта не была позой, а, как видела Изабелла, шла из глубины души. Наверное, думала Изабелла, тетушка теперь терзается тем, что злоупотребляла своей независимостью. Однако внешне это ничем не подтверждалось – она не плакала, не вздыхала, не выказывала большего рвения, чем, по ее мнению, требовалось. Казалось, миссис Тачит просто чувствовала необходимость обдумать все происходящее и подвести итоги, словно она вела бухгалтерскую книгу своей нравственности – с безупречно выверенными колонками цифр и острыми стальными застежками – и содержала ее в идеальном порядке. Вслух же она высказывала только то, что имело – по крайней мере, с ее точки зрения, – практическое значение.

– Знай я, что все так сложится, – сказала она Изабелле после отъезда мадам Мерль, – я не стала бы предлагать тебе ехать со мной в Европу, а подождала бы и вызвала тебя в будущем году.

– И я, может быть, так никогда не познакомилась бы с дядей. Я счастлива, что приехала.

– Превосходно. Но я везла тебя сюда не для того, чтобы познакомить с дядей.

Замечание это было вполне справедливым, но, как невольно подумала Изабелла, не вполне уместным. У нее оставалось достаточно досуга, чтобы подумать и об этом, и о многом другом. День за днем, побродив в одиночестве по парку, она часами сидела в библиотеке, листая книги. Среди других предметов, занимавших ее мысли, были также и приключения ее подруги, мисс Стэкпол, с которой она находилась в постоянной переписке. Частные письма мисс Стэкпол нравились Изабелле несравненно больше тех, которые та публиковала в «Интервьюере»; вернее, ей и эти, рассчитанные на публику, письма мисс Стэкпол показались бы превосходными, не будь они напечатаны. Дела Генриетты, даже личные ее интересы, складывались пока менее удачно, чем ей того бы хотелось: частная жизнь британцев, с которой она так жаждала ознакомиться, ускользала от нее, как ignis fatuus.[66] Приглашение леди Пензл по каким-то таинственным причинам так и не прибыло, и даже бедный мистер Бентлинг при всей его благожелательности и находчивости не мог, как ни старался, объяснить, где заблудилось послание, которое, вне всяких сомнений, было ей отправлено. Он, видимо, очень близко к сердцу принял дела Генриетты и считал себя обязанным возместить ей несостоявшийся визит в Бедфордшир. «Он говорит, – писала Генриетта, – я должна, как ему кажется, отправиться на континент, а так как он и сам туда собирается, совет этот, надо полагать, вполне искренен. Он не видит оснований, почему бы мне не познакомиться с французским образом жизни – кстати, мне и в самом деле очень хочется посмотреть, что такое Новая республика.[67] Мистер Бентлинг не питает особого интереса к республике, тем не менее в Париж он съездить непрочь. Должна отметить – он очень предупредителен, так что один вежливый англичанин мне все-таки встретился. Я беспрестанно говорю ему, что ему следовало бы родиться в Америке, и видела бы ты, как он этим доволен. Каждый раз, когда я это повторяю, он восклицает: „Ну что вы!"». В письме, датированном несколькими днями позже, она сообщала, что решила выехать в Париж в конце недели и что мистер Бентлинг посадит ее в Лондоне на поезд – возможно, даже доедет с нею до Дувра, – и в конце добавляла, что будет ждать Изабеллу в Париже. Генриетта писала так, словно Изабелла предполагала путешествовать по континенту одна, и даже не упоминала о миссис Тачит. Памятуя интерес кузена к их недавней спутнице, наша героиня не преминула показать некоторые пассажи из этой переписки Ральфу, который с интересом, можно сказать с волнением, следил за успехами посланницы «Интервьюера».

– Мне кажется, она процветает, – сказал он. – Едет в Париж с бывшим уланом. Если она ищет, о чем ей писать, – достаточно изобразить сей эпизод.

– Эта поездка, конечно, выходит за рамки того, что принято, – отвечала Изабелла, – но если вы хотите сказать, имея в виду Генриетту, что такое путешествие не вполне невинно, то вы глубоко заблуждаетесь. Вам, видно, никогда ее не понять!

– Прошу прощения, я превосходно ее понимаю. Вначале я, действительно, ее не понимал, но сейчас у меня сложилось о ней четкое представление. А вот у Бентлинга оно вряд ли есть, и, боюсь, его ждет немало сюрпризов. О, я вижу вашу Генриетту насквозь!

В последнем Изабелла отнюдь не была уверена, но воздержалась от дальнейших возражений – все эти дни она старалась обходиться с кузеном необычайно милостиво.

Однажды после полудня – не прошло еще недели с отъезда мадам Мерль – она сидела, листая книгу, которая не слишком ее занимала. Из глубокой оконной ниши, в которой она расположилась, был виден унылый, залитый дождем сад, а так как библиотека помещалась в боковом крыле, расположенном под прямым углом к фасаду, то Изабелла видела и парадный подъезд с докторскими дрожками, стоявшими там уже более двух часов. Продолжительность его визита встревожила Изабеллу, но наконец он появился на пороге, постоял немного, медленно натягивая перчатки и уставив взгляд в колени лошади, потом сел в свои дрожки и уехал. Она продолжала сидеть в оконной нише еще с полчаса. В доме было необыкновенно тихо – так тихо, что когда она наконец услышала шаги, медленно приближавшиеся к ней по толстому ковру, она даже немного испугалась. Оторвав взгляд от окна, она обернулась и увидела Ральфа Тачита – он стоял перед ней, засунув по обыкновению руки в карманы, но неизменная затаенная улыбка исчезла с его лица. Изабелла встала, и в этом ее движении и в глазах замер вопрос.

– Все кончено, – сказал Ральф.

– Вы хотите сказать, что дядя… – Изабелла не договорила.

– Час назад его не стало.

– Бедный, бедный мой Ральф! – чуть слышным, прерывающимся голосом сказала она и протянула к нему обе руки.

20

Недели две спустя после описанных нами событий кабриолет доставил мадам Мерль к дому на Уинчестер-сквер. Сходя с подножки, она увидела висевшую между окнами столовой аккуратную черную дощечку, на свежевыкрашенной поверхности которой белели слова: «Этот великолепный особняк, не облагаемый налогом, продается»; ниже значилось имя агента, к которому следовало обращаться за справками. «Однако здесь не теряют времени даром», – подумала гостья и, постучав в дверь массивным медным молотком, стала ждать, когда ей откроют. «Вот уж, воистину, практическая страна!» И в самом доме, подымаясь в гостиную, она отмечала многочисленные свидетельства отречения: снятые со стен и громоздившиеся на диванах картины, незавешенные окна, незастланные коврами полы. Миссис Тачит сразу же ее приняла и в двух словах уведомила, что соболезнования разумеются сами собой.

– Знаю, вы скажете: он был превосходный человек. Но лучше меня это никто не знает – никто другой не давал ему столько поводов выказать великодушие. Уж в чем, в чем, а в этом я была ему хорошей женой. – И миссис Тачит добавила, что к концу их супружества муж, видимо, и сам признал этот факт. – Он проявил ко мне большую щедрость, – сказала она. – Не скажу – большую, чем я рассчитывала, поскольку я и не рассчитывала. Я вообще, как вы знаете, никогда ни на что не рассчитываю. Но, насколько могу судить, он счел нужным признать тот факт, что, хотя я почти все время жила в чужих краях и вращалась среди чужих людей, никого другого я ему не предпочла.

– Никого, кроме себя самой, – мысленно подхватила мадам Мерль, но это ее соображение не достигло ничьих ушей.

– И ни разу не пожертвовала интересами мужа ради кого-то другого, – продолжала мадам Тачит, выражаясь по обыкновению решительно и кратко.

– О да, – подумала про себя мадам Мерль, – ты ни разу ничем не пожертвовала ради кого-то другого.

Немые реплики мадам Мерль, несомненно, отдавали цинизмом, и тут не обойтись без объяснений, тем более что они идут вразрез и с тем представлением – быть может, поверхностным, – которое уже сложилось у нас об этой леди, и тем паче – с доподлинными фактами биографии миссис Тачит; к тому же мадам Мерль была твердо, и с полным на то основанием, убеждена, что, делая последнее замечание, ее приятельница менее всего могла иметь в виду ее самое. Просто в тот момент, когда мадам Мерль переступила порог дома на Уинчестер-сквер, ей вдруг открылось, что смерть мистера Тачита имела некие последствия и что последствия эти обогатили небольшую группу людей, среди которых она не числилась. Конечно, такое событие не могло остаться без последствий, к, еще находясь в Гарденкорте, мадам Мерль неоднократно рисовала в своем воображении все то, что произойдет. Но одно дело – предвидеть то, что должно случиться, совсем другое – оказаться свидетелем весьма ощутимых результатов происшествия. Мысль о разделе имущества – она чуть было мысленно не сказала «добычи» – угнетала ее, раздражая ощущением собственной непричастности. Я далек от намерения наделить мадам Мерль ненасытным чревом или завистливым сердцем, присущими обычным представителям людского стада, но, как мы знаем, в душе ее гнездились желания, которые так и не сбылись. Сама она – если бы к ней обратились с подобным вопросом – несомненно сказала бы, насмешливо улыбнувшись, что не имеет ни малейших притязаний на долю в наследстве мистера Тачита. «Между нами никогда ничего не было. Ни вот столько, – ответила бы она, приложив большой палец к кончику среднего. – Бедняга!» Сверх того, поспешим добавить, что, если в данный момент у нее все же разгорелись глаза, она умела не выдавать своих чувств, к тому же и в самом деле испытывала участие не только к приобретениям миссис Тачит, но и к ее утратам.

– Он оставил мне этот дом, – сказала новоявленная вдова, – но, разумеется, я не собираюсь в нем жить: мой, во Флоренции, несравненно лучше. Завещание вскрыли три дня назад, и я уже распорядилась о продаже. Ко мне переходит также часть капитала, но еще не знаю, должна ли я держать его в банке. Если нет, я, разумеется, его изыму. Ральф, естественно, унаследовал Гарденкорт; не уверена, однако, сумеет ли он содержать его в должном виде. Ральфу, конечно, достанет денег, но отец отказал большие суммы на сторону: оделил целый выводок родственниц в Вермонте. Правда, Ральф очень любит Гарденкорт и, пожалуй, сможет жить там летом со служанкой и младшим садовником. В завещании мужа оказался один любопытный пункт, – добавила миссис Тачит. – Он оставил моей племяннице целое состояние.

– Состояние? – негромко повторила мадам Мерль.

– Он отказал Изабелле без малого семьдесят тысяч фунтов.

Услышав эту новость, мадам Мерль, которая сидела, сомкнув руки на коленях, подняла их не разнимая и с мгновенье держала перед грудью, смотря слегка расширившимися глазами прямо в глаза миссис Тачит.

– Какая умная девчонка! – вырвалось у нее. Миссис Тачит метнула на нее быстрый взгляд.

– Что вы хотите этим сказать?

Мадам Мерль зарделась и опустила глаза:

– Надо иметь умную голову, чтобы добиться таких результатов… не прилагая к тому усилий.

– Она не прилагала никаких усилий, а потому говорить, что она добилась чего-то, неуместно.

Мадам Мерль не имела глупой привычки отказываться от своих слов; она мудро предпочитала отстаивать их, несколько изменяя окраску и подавая в выгодном свете:

– Мой добрый друг, Изабелла вряд ли получила бы в наследство семьдесят тысяч, не будь она самой очаровательной девушкой в мире. А часть ее очарования – в незаурядном уме.

– Она, разумеется, и в мыслях не держала, что мужу вздумается ее об этом, – сказала миссис Тачит. – Она никак не могла на него рассчитывать. То, что она моя племянница, не слишком-то много для него значило. Всего, чего она добилась, она добилась, сама того не ведая.

– Ах, – подхватила мадам Мерль, – так и одерживают величайшие победы!

Миссис Тачит оставила свое мнение при себе.

– Не отрицаю, ей повезло. Но сейчас она просто как в дурмане.

– Вы хотите сказать, не знает, что ей делать с такими деньгами?

– Этим вопросом она, по-моему, еще не задавалась. Она не знает, что ей вообще обо всем этом думать. Словно кто-то выстрелил из пушки у нее за спиной, и она ощупывает себя, проверяя, целы ли кости. Три дня назад сюда приехал главный душеприказчик мужа – он был так любезен, что захотел самолично сообщить ей о наследстве. После он рассказывал мне, как она вдруг разрыдалась, когда он обратился к ней с кратким словом. Капитал, разумеется, остается в банке, но она сможет брать проценты.

Мадам Мерль улыбнулась мудрой, а теперь еще и ласковой улыбкой:

– Какая прелесть! Ну ничего – стоит ей взять их из банка раз-другой, и это войдет у нее в привычку. – Помолчав, она внезапно спросила. – А что думает об этом ваш сын?

– Ральф уехал до того, как вскрыли завещание: он едва держался на ногах от усталости и горя. Он поспешил на юг и сейчас находится на пути в Ривьеру. У меня нет от него известий. Не думаю, чтобы он стал возражать против воли отца, какой бы она ни была.

– Вы, кажется, сказали, что его доля наследства сильно уменьшилась?

– Да, но, несомненно, с его согласия. Я знаю, он просил отца оделить американскую родню. Он вовсе не склонен думать о себе только как о персоне номер один.

– Все зависит от того, кого он считает персоной номер один, – сказала мадам Мерль и, уйдя на миг в свои мысли, опустила глаза. – Надеюсь, я увижу нашу счастливицу? – спросила она наконец, вновь подымая их.

– Разумеется. Только если вы думаете увидеть Изабеллу счастливой, то напрасно. Все эти три дня у нее не менее скорбный вид, чем у мадонны Чимабуе.[68] – И миссис Тачит позвонила в колокольчик, чтобы послать слугу за племянницей.

Изабелла не заставила себя ждать, и, взглянув на нее, мадам Мерль решила, что сравнение миссис Тачит довольно точное. Девушка была бледна и удручена – и глубокий траур это особенно подчеркивал. Однако, едва она увидела мадам Мерль, лицо ее озарилось счастливейшей улыбкой. Мадам Мерль шагнула навстречу нашей героине, положила ей руку на плечо и, посмотрев в глаза долгим взглядом, поцеловала, словно возвращая тот поцелуй, который получила при отъезде из Гарденкорта. И это был единственный жест, которым гостья – образец безупречного вкуса – позволила себе намекнуть на доставшееся ее юной приятельнице наследство.

Миссис Тачит не видела причин дожидаться в Лондоне продажи дома. Отобрав из мебели то, что надлежало отправить в ее итальянское жилище, она препоручила остальное аукционеру и отбыла на континент. В этом путешествии ее, само собой разумеется, сопровождала племянница, получившая теперь более чем достаточно досуга, дабы измерять, взвешивать или иными возможными способами оценивать упавшее ей с неба богатство, с которым косвенно ее поздравила мадам Мерль. Изабелла много размышляла над переменой в своем положении, рассматривая ее с самых различных сторон, но мы не станем восстанавливать ход ее мыслей или искать объяснений тому, почему на первых порах она чувствовала себя подавленной. Но, если радость пришла к ней не сразу, все же период этот длился недолго: очень скоро она решила, что быть богатой хорошо, богатство давало возможность быть деятельной, а это необычайно приятно. Деятельность достойно противостояла никчемной слабости, особенно пресловутой женской слабости. В нежном юном существе слабость скорее благо, но, конечно же, рассуждала Изабелла, существует иная, высшая благодать. Правда, сейчас, после того как она отправила чеки Лили и бедняжке Эдит, ей больше нечего было делать, но Изабелла не сетовала на судьбу за тихие месяцы, которые ввиду ее траура и вдовства тетушки, только что потерявшей мужа, им должно было провести вместе. К открывшимся перед ней возможностям она относилась очень серьезно, приглядывалась к ним с какой-то трепетной свирепостью, но пользоваться ими не спешила. Первые шаги в этом направлении она сделала только в Париже, куда приехала с тетушкой на несколько недель, и путь, который она избрала, разумеется, оказался крайне банальным. Он и не мог быть другим в городе, чьи магазины вызывают восхищение всего мира, куда ее неумолимо повлекла тетушка, которую в превращении племянницы из золушки в богатую наследницу интересовала прежде всею практическая сторона.

– Ты теперь самостоятельная женщина, изволь же войти в свою новую роль – и играть ее как следует, – заявила она Изабелле самым категорическим тоном, добавив, что первейшая ее обязанность окружать себя только красивыми вещами. – Ты не умеешь с ними обращаться, значит, надобно учиться. – И это была вторая предписанная Изабелле обязанность. Изабелла не возражала, хотя ни то ни другое не воспламеняло ее воображения. Она мечтала обрести большие возможности, но не те, которые сейчас перед ней открывались.

Миссис Тачит не любила менять свои планы, и коль скоро она, еще до смерти мужа, решила провести часть зимы в Париже, то и не видела оснований лишать себя – тем паче племянницу – такого удовольствия. И хотя они предполагали жить уединенно, это не помешало ей ввести Изабеллу без излишней помпы в небольшой круг соотечественников, обитавших в соседстве Елисейских полей. С доброй половиной членов этой милой американской колонии миссис Тачит состояла в самых близких отношениях, разделяя их жизнь вдали от родины, взгляды, времяпрепровождение и скуку. Изабелла видела, с каким усердием они являлись к тетушке в отель, и осуждала их с беспощадностью, которую следует, по всей вероятности, объяснить ее тогдашним возвышенным представлением о человеческом долге. Она решила, что их существование, при всей окружающей их роскоши, совершенно пусто, и даже навлекла на себя неудовольствие, так как повторяла это каждое воскресенье, когда американские добровольные изгнанники увлеченно навещали друг друга. И хотя ее аудиторию составляли люди, слывшие верхом добродушия у своих поваров и портных, кое-кто все же нашел, что ее умные, по общему приговору, речи не шли ни в какое сравнение с остротами из новых комедий.

– Вы очень мило здесь живете, но куда это вас приведет? – вздумалось ей однажды спросить. – На мой взгляд – никуда, и, по-моему, такая жизнь непременно должна наскучить.

Миссис Тачит сочла сей вопрос достойным Генриетты Стэкпол, которую наши дамы застали в Париже. Изабелла постоянно встречалась с ней, и миссис Тачит не без основания сказала себе, что, не будь ее племянница достаточно умна, чтобы и не такое измыслить, ее вполне можно было бы заподозрить в подражании своей приятельнице-журналистке, нередко подававшей реплики в этом стиле. Впервые Изабелла заговорила подобным образом в гостях у миссис Льюс, давней приятельницы миссис Тачит и единственной ее парижской знакомой, которой она отдавала визиты. Миссис Льюс жила в Париже со времени Луи Филиппа и, посмеиваясь, любила говорить, что принадлежит к людям 1830-х годов[69] – шутка, смысл которой улавливался далеко не всеми. В таких случаях миссис Льюс поясняла: «О да, я из когорты романтиков»; ей так и не удалось в совершенстве овладеть французским языком. Воскресные дни она всегда проводила дома в кругу любезных своих соотечественников, неизменно одних и тех же. Впрочем, будние дни она тоже проводила дома, в этом заполненном подушечками уголке блестящей столицы, где сумела с удивительной точностью воспроизвести атмосферу своей родной Балтиморы. И мистеру Льюсу, ее достойному супругу, высокому сухопарому джентльмену с седоватой прилизанной головой, который носил очки в золотой оправе и сдвигал шляпу на самый затылок, оставалось только ограничиваться чисто платоническими похвалами парижским «рассеяниям», говоря его высоким стилем; впрочем, от каких именно забот они его отвлекали, понять было нелегко. В число занятий мистера Льюса входило ежедневное посещение конторы американского банка, где его интересовала почтовая экспедиция – учреждение столь же общительное и болтливое, как любая почта в любом американском захолустье. Около часа в день (в хорошую погоду) он коротал, посиживая на Елисейских полях, а обедал, и притом отменно, у себя дома, любуясь навощенным полом, которому, как полагала к полному своему удовольствию миссис Льюс, не было равных по блеску во всей французской столице. Иногда он отправлялся обедать с одним-двумя приятелями в Cafe Anglais, предоставляя им приятную возможность насладиться его талантом составлять меню и вызывать восхищение самого метрдотеля. Других занятий за ним не значилось, но и этих вполне хватало, чтобы услаждать его дни на протяжении полувека и позволять ему без конца и с полным основанием повторять, что в мире нет места лучше, чем Париж. И действительно, в каком другом месте – при тех же условиях – мог бы мистер Льюс считать, что он наслаждается жизнью? Нет, в мире не было места лучше, чем Париж! Однако надобно сознаться, в последнее время мистер Льюс стал менее похвально отзываться об этой арене своих рассеяний. То ли было в прежние дни! Обозревая времяпрепровождение мистера Льюса, нельзя упускать из виду его раздумья на политические темы – источник, несомненно питавший многие его часы, которые поверхностному взгляду могли бы показаться праздными. Подобно многим своим соотечественникам, осевшим в Париже, мистер Льюс был крайним – вернее, безграничным – консерватором и не сочувствовал установившемуся во Франции режиму.[70] Он не верил в его долговечность и уже который год предрекал ему скорый конец. «Французов надо держать в узде, сэр, держать сильной дланью – под железной пятой», – то и дело повторял он, превознося свергнутую империю как образец подлинной – блистательной и мудрой – власти. «Париж сейчас совсем не тот, что при императоре;[71] вот он умел придать городу блеск», – часто сетовал он, беседуя с миссис Тачит, которая, полностью разделяя его мнение, неизменно присовокупляла, что не знает, зачем им было пересекать эту мерзкую Атлантику, если они все равно не избавились от республики.

– Ах, мадам, прежде, когда я сидел на Елисейских полях против Дворца промышленности, я видел вереницы дворцовых карет, которые мчались то в Тюильри,[72] то из Тюильри, не меньше семи раз в день. А однажды даже все девять. А сейчас что я вижу? Да о чем тут говорить – ни широты, ни величия. Наполеон знал, что нужно французам, и пока они опять не установят империю, над Парижем, над нашим Парижем, будет висеть темная туча.

Среди тех, кто по воскресеньям посещал миссис Льюс, Изабелла встретила молодого человека и часто удостаивала его беседы, находя в нем кладезь весьма полезных сведений. Эдвард Розьер – Нед Розьер, как все его звали, – родился в Нью-Йорке, но вырос в Париже под неусыпным оком отца, который, как оказалось, был давнишним и близким другом покойного мистера Арчера. Эдвард Розьер помнил Изабеллу девочкой: не кто иной, как его отец пришел на помощь трем маленьким мисс Арчер в Невшательской гостинице (он случайно остановился там со своим сынишкой, оказавшись проездом в этом городе), когда их бонна исчезла с русским князем, а отец уже несколько дней находился неведомо где. Изабелла хорошо помнила изящного мальчика, чьи волосы сладко пахли помадой и чьей бонне, приставленной к нему, было строго-настрого приказано ни под каким видом не оставлять его одного. Изабелла пошла с ними на озеро и, глядя на Эдварда, решила, что он красив, словно ангел, – сравнение, как ей тогда казалось, не банальное, ибо, точно представляя себе, какими должны быть ангельские черты, она воочию увидела их в своем новом приятеле. И еще много лет спустя розовое личико, увенчанное синим бархатным беретом, над крахмальным расшитым воротничком оставалось для нее предметом ее детских мечтаний, и она твердо верила, что и небожители объясняются друг с другом на таком же странном диалекте – смеси французского с английским – и изрекают такие же похвальные истины, как маленький Эдвард, сообщивший ей, что бонна ограждает его подходить к краю озера» и что бонну всегда надо слушаться. С тех пор Нед Розьер научился лучше говорить по-английски; во всяком случае, в его речи поубавилось французских выражений. Отец его умер, бонну рассчитали, но он остался верен духу их поучений и никогда не подходил к краю озера. В окружавшей его атмосфере что-то по-прежнему ласкало ноздри, не уязвляя, однако, и другие более важные органы чувств. Он был милый изящный юноша с изысканными, по общему мнению, вкусами: понимал толк в старинном фарфоре, хороших винах, книжных переплетах, листал «Almanach de Gotha»,[73] а также знал лучшие магазины, лучшие отели и расписание поездов. По части умения заказать обед молодой Розьер не уступал, пожалуй, самому мистеру Льюсу и подавал надежды, что с годами и опытом станет достойным преемником этого джентльмена, чьи суровые политические прогнозы он охотно повторял своим нежным невинным голосом. В Париже он занимал прелестные апартаменты, украшенные старинным испанским кружевом, которое некогда плели для алтарей, – предмет зависти его приятельниц, уверявших, что каминная полка в его гостиной убрана богаче, чем плечи иных герцогинь. Тем не менее часть зимы он обычно проводил в По, и однажды даже отправился на несколько месяцев в Соединенные Штаты.

К Изабелле он отнесся с живым интересом и в мельчайших подробностях вспомнил прогулку в Невшатале, когда она во что бы то ни стало хотела подойти к самому краю озера. В ее язвительном вопросе, процитированном выше, ему послышались отголоски все той же направленности ума, и он взял на себя труд ответить нашей героине с учтивостью, которую та вряд ли заслуживала:

– Куда это ведет, мисс Арчер? Все пути начинаются в Париже. Вы никуда не попадете, если вздумаете миновать Париж. Все, приезжающие в Европу, должны сначала посетить Париж. Ах, вы не это имели в виду? Вы хотите знать, какая польза человеку от такой жизни? Но кому же дано заглядывать в будущее? Кто может предсказать, что ждет впереди? Была бы дорога приятна, а куда она ведет – не все ли равно. Мне эта дорога нравится, мисс Арчер, я люблю милый старый асфальт. И наскучить он не может при всем вашем желании. Это только сейчас вам так кажется, а на самом деле вас всегда ждет здесь что-то новое и свежее. Возьмите хотя бы отель Друо – там по три, а то и по четыре распродажи на неделе. Где еще вы купите такие славные вещицы? И дешевые – что бы там ни говорили. Да-да, дешевые, я это утверждаю, надо только знать, где покупать. Я знаю несколько превосходнейших лавок, но приберегаю их для себя. Впрочем, для вас, если хотите, я готов сделать исключение – я вам их покажу, только с условием – не говорить никому другому. И, пожалуйста, не ходите никуда, не посоветовавшись прежде со мной. Старайтесь избегать Бульваров – право, там нечего делать. По чести говоря – sans blague,[74] – вы вряд ли найдете человека, который знал бы Париж, как я. Вам с миссис Тачит непременно надо как-нибудь позавтракать у меня – я покажу вам, какие у меня есть вещицы; je ne vous dis que ça![75] Тут последнее время все кричат – Лондон, Лондон! Нынче модно превозносить Лондон. А что Лондон? Что в нем есть? Ничего в стиле Людовика XV[76] – нет даже ампира, всюду эти скучные вещи времен королевы Анны.[77] Ну, они еще годятся для спальни или, может быть, для ванной комнаты, но уж никак не для вашего salon.[78] Провожу ли я все свое время на распродажах? Вовсе нет, – продолжал мистер Розьер, отвечая на очередной вопрос Изабеллы, – у меня нет таких средств. К сожалению, нет. Вы определили меня в вертопрахи – вижу, вижу по выражению вашего лица, у вас на редкость выразительное лицо. Надеюсь, вы не станете досадовать на меня за мою откровенность – надо же вас предостеречь. Вы полагаете, я должен что-то делать, и я совершенно с вами согласен: что-то делать нужно. Непонятно только, что именно. Я не могу вернуться домой и стать лавочником. Вы считаете, у меня это получится? Ах, мисс Арчер, вы меня переоцениваете. Покупать я умею превосходно, но продавать – это не по моей части. Посмотрели бы вы на меня, когда я иногда пытаюсь избавиться от лишних вещей. Не так-то просто с толком покупать, но во много раз труднее заставить покупать других. Сколько ума и ловкости требуется продавцу, чтобы заставить меня у него что-нибудь купить! Ах нет, я не гожусь в лавочники, и в доктора тоже – преотвратительное занятие. И в священники не гожусь; во мне нет истовой веры. К тому же мне в жизни не выговорить всех этих библейских имен. Они невероятно трудны, особенно имена из Ветхого завета. В адвокаты я не гожусь – я не способен разобраться в этом – как его там – американском procedure.[79] Какие там еще есть занятия? Нет, в Америке нет занятий для джентльмена. Я охотно бы стал дипломатом, но американская дипломатия – это тоже не для джентльмена. Уверен, если бы вы видели их предыдущего послан…

На этом месте его обычно прерывала Генриетта Стэкпол, которую мистер Розьер нередко заставал у Изабеллы по вечерам, когда являлся засвидетельствовать ей почтение и изложить свои мысли в манере, представленной выше, – прерывала и угощала краткой лекцией о долге американского гражданина. Она считала его чем-то противоестественным – хуже Ральфа Тачита. Правда, в эту зиму Генриетта, очень обеспокоенная судьбой подруги, была особенно критически настроена. Она не поздравила Изабеллу с новообретенным богатством, заявив, что поздравлять ее не с чем.

– Если бы мистер Тачит посоветовался со мной, – откровенно заявила она, – я бы сказала ему: «Ни в коем случае».

– Вот как! – отвечала Изабелла. – Ты считаешь, деньги таят в себе проклятье. Что ж, очень может быть.

– Оставьте их тому, кто менее вам дорог – вот что я сказала бы.

– Например, тебе? – шутливо заметила Изабелла и тут же спросила: – Ты всерьез полагаешь, что эти деньги погубят меня? – задав этот вопрос совсем иным тоном.

– Надеюсь, не погубят, но, несомненно, помогут развиться твоим опасным наклонностям.

– Любви к роскоши, ты хочешь сказать, – к расточительству?

– Нет, нет, – возразила Генриетта, – я имею в виду нравственную сторону. Любовь к роскоши – это только хорошо: мы, американки, должны выглядеть как можно элегантнее. Вспомни наши западные города – разве что-нибудь здесь может сравниться с ними по роскоши! Надеюсь, ты никогда не станешь гоняться за пошлыми удовольствиями, да к тому же этого я не страшусь. Твоя погибель в том, что ты слишком отдаешься миру своей мечты и слишком мало соприкасаешься с действительной жизнью – с ее трудом, борьбой, страданиями и, не побоюсь сказать этого, – с грязью, с подлинной жизнью вокруг тебя. Ты слишком привередлива и строишь себе слишком много красивых иллюзий. Эти тысячи, которые вдруг свалились на тебя, только еще больше свяжут тебя с узким кругом эгоистических, бессердечных людей, заинтересованных в росте твоих капиталов.

Изабелла расширившимися глазами мысленно взирала на эту зловещую картину.

– Какие же иллюзии я себе строю? – спросила она. – Я всеми силами стараюсь уберечься от них.

– Изволь, – сказала Генриетта. – Ты воображаешь, что можешь жить романтической жизнью, доставляя удовольствие себе и другим. Ты увидишь, что ошибаешься. Какую бы жизнь ты ни вела, чтобы прожить ее не зря, надо вложить в нее душу – а как только ты встанешь на этот путь, она утратит всю свою романтичность и станет, поверь мне, жестокой реальностью. И еще – нельзя всегда доставлять себе удовольствие, иногда приходится доставлять его другим. К этому, я знаю, ты вполне готова, но существует и обратная сторона, более важная, – часто приходится делать то, что вызывает неудовольствие. К этому тоже надо быть готовой и не бояться нанести удар. А вот это тебе как раз претит – ты слишком любишь нравиться, вызывать восхищение. Ты воображаешь, что можно избежать неприятных обязанностей, смотря на жизнь романтическим взглядом, но это иллюзия, это невозможно. Надо быть готовой во многих случаях делать то, что никому не доставляет удовольствия – даже тебе самой.

Изабелла с грустью покачала головой; в глазах ее выразились смятение и тревога.

– И сегодня тебе как раз предоставился такой случай, Генриетта! – сказала она.

Справедливость требует заметить, что мисс Стэкпол, для которой посещение Парижа оказалось, с профессиональной точки зрения, намного удачнее пребывания в Англии, жила вовсе не в мире мечты. Первые четыре недели в столице Франции она провела в обществе мистера Бентлинга, а мистер Бентлинг вовсе не принадлежал к числу мечтателей. Из слов подруги Изабелла узнала, что эти двое почти не разлучались – к вящей пользе Генриетты, поскольку партнер ее, ныне вернувшийся в Англию, превосходно знал Париж. Он все ей разъяснял, все показывал, безотказно исполняя при ней обязанности гида и переводчика. Они вместе завтракали, вместе обедали, вместе ходили в театр, вместе ужинали – словом, можно сказать, жили почти совместной жизнью. Он оказался подлинным другом, неоднократно уверяла нашу героиню Генриетта; до знакомства с ним она не поверила бы, что англичанин может так прийтись ей по душе. Почему-то, хотя Изабелла затруднилась бы сказать почему, союз корреспондентки «Интервьюера» и братца леди Пензл настраивал нашу героиню на веселый лад, а при мысли, что союз этот характеризует каждого из них по достоинству, ей становилось еще веселей. Она не могла избавиться от ощущения, что они, сами того не сознавая, водят друг друга за нос, попавшись в ловушку собственного простодушия. При этом простодушие каждой стороны было самое искреннее. Генриетта чистосердечно верила, будто мистера Бентлинга волнует создание здоровой прессы и упрочение в ней представительниц женского пола, а ее кавалер не менее искренне полагал, что эти самые корреспонденции в «Интервьюере», о котором он так и не составил себе определенного мнения, если хорошенько подумать (что мистер Бентлинг считал вполне себе по силам), существовали единственно для того, чтобы мисс Стэкпол могла изливать в них свои бурные чувства. При всей своей непроницательности каждый из этих не связанных браком людей по крайней мере восполнял в жизни другого пробел, которым тот тяготился. Мистер Бентлинг, с его медлительностью и осмотрительностью, был в восторге от быстрой, неугомонной, решительной женщины, покорившей его сияющим смелостью взором и какой-то первозданной свежестью, – женщины, сумевшей подбавить перцу в ту умственную пищу, которая давно уже казалась ему совершенно безвкусной. С другой стороны, Генриетта наслаждалась обществом джентльмена, который каким-то образом в результате сложного, дорогостоящего, прямо-таки фантастического процесса оказался словно специально для нее созданным и чья праздность, в целом, несомненно, предосудительная, была просто находкой для его занятой по горло спутницы, поскольку из него так и сыпались ясные, общедоступные, хотя отнюдь не исчерпывающие, ответы на все возникавшие у нее вопросы касательно общественной и частной жизни. Эти ответы нередко били в самую точку, и, торопясь с отправкой корреспонденции, она не раз подробно и эффектно излагала их читающей публике. Уж не несло ли Генриетту в бездну, в ту самую бездну, от которой Изабелла, добродушно обороняясь, однажды предостерегала ее? Такая опасность могла грозить Изабелле, но не мисс Стэкпол – вот уж о ком вряд ли можно было подумать, что она согласится раз и навсегда успокоиться, переняв взгляды класса, над которым тяготели все грехи прошлого. Однако Изабелла продолжала добродушно предостерегать приятельницу, и имя любезного брата леди Пензл, сделавшись предметом непочтительных и ве. селых намеков, нет-нет да слетало у нее с языка. Но в этом вопросе кротости Генриетты не было предела: она беззлобно принимала иронию Изабеллы и с удовольствием вспоминала о часах, проведенных^ в обществе этого идеала светского человека, – выражение «светский человек», не в пример прежним временам, теперь вовсе не звучало в ее устах бранным словом. А несколько мгновений спустя она уже совсем не в шутку, а всерьез увлеченно рассказывала о своей очередной приятнейшей поездке с этим джентльменом.

– О, Версаль теперь я знаю как свои пять пальцев, я была там с мистером Бентлингом и осмотрела все самым основательным образом. Когда мы еще только собирались ехать туда, я предупредила его, что люблю во всем основательность; мы остановились в гостинице на три дня и обошли решительно все. Стояла прекрасная погода – настоящее бабье лето, только не такое теплое. Мы просто не покидали парка. О да, Версалем меня теперь не удивишь!

По всей видимости, Генриетта договорилась со своим любезным спутником, что весной они встретятся в Италии.

21

В середине февраля миссис Тачит, которая еще до прибытия в Париж назначила день отъезда из этого города, снялась с места и отправилась на юг. Она прервала путешествие, чтобы навестить сына в Сан-Ремо на итальянском побережье Средиземного моря, где под колышущимся белым зонтом он как мог коротал унылую, хотя и солнечную зиму. Изабелла, само собой разумеется, поехала вместе с теткой, хотя та со свойственной ей неоспоримой логикой предложила ей и другие возможности.

– Ты теперь сама себе госпожа и свободна, как птица в небе. Свободы твоей не стесняли и прежде, но сейчас у тебя другая основа – собственность служит своего рода защитой. Богатый человек может позволить себе многое такое, за что сурово осудили бы бедняка. Ты можешь приходить и уходить когда угодно, путешествовать одна, жить собственным домом – при условии, конечно, что обзаведешься компаньонкой – какой-нибудь обнищавшей дамой с крашеными буклями и в штопаной кашемировой шали, умеющей рисовать по бархату. Что? Тебе это не нравится? Разумеется, ты можешь поступать, как тебе угодно; я только хочу указать тебе пределы твоей свободы. Можешь пригласить в dame de compagnie[80] мисс Стэкпол – она кого хочешь от тебя отвадит. И все же, мне думается, лучше всего тебе остаться со мной, хотя ты и не обязана это делать. Так будет лучше по ряду причин, безотносительно к тому, нравится тебе это или нет. Я далека от мысли, что тебе так уж нравится быть со мной, но советую принести эту жертву. Разумеется, та новизна, которая делала мое общество интересным поначалу, уже иссякла, и ты видишь меня такой, какая я есть, – скучной, упрямой и ограниченной старухой.

– Только не скучной, – отвечала Изабелла.

– Но упрямой и ограниченной! Так ведь? А я что говорю! – воскликнула миссис Тачит, весьма довольная тем, что доказала свою правоту.

Изабелла решила пока остаться с теткой: при всех своих эксцентрических порывах она отнюдь не пренебрегала соблюдением общепринятых приличий, а девушка из хорошей семьи, но без единого имеющегося в наличии родственника всегда представлялась ей цветком на лишенном зелени стебле. Что и говорить, речи миссис Тачит не казались уже ей столь блестящими, как в тот первый вечер в Олбани, когда, сидя перед ней в своей мокрой от дождя накидке, она расписывала, какие возможности открываются в Европе молодой особе со вкусом. Но тут нашей героине приходилось пенять лишь на себя: едва приобщившись к опыту миссис Тачит, Изабелла, с ее живым воображением, стала легко предугадывать суждения и чувства своей тетушки, почти не наделенной этим качеством. Зато миссис Тачит обладала другим великим достоинством – она была точна, как хронометр. Ее педантичность и неизменность привычек были удобны окружающим, всегда знавшим, где ее найти, и не опасавшимся случайных встреч и непредвиденных столкновений. Миссис Тачит была превосходно осведомлена обо всем, что касалось ее владений, и не слишком интересовалась тем, что творится во владениях соседей. И все же мало-помалу в душе Изабеллы зарождалось скрытое чувство жалости к тетке: было что-то унылое в существовании женщины, чья натура располагала столь ограниченной открытой поверхностью, оставляла так мало места для приумножения человеческих привязанностей. Ничто нежное, ничто ласковое – будь то занесенное ветром семя цветка или старый добрый мох – не могло тут укрепиться. Другими словами, ее наружная, обращенная к людям грань была не шире бритвенного лезвия. И все-таки Изабелла имела основание полагать, что с годами тетушка все чаще уступала побуждениям, отнюдь не вызванным соображениями собственного удобства, – значительно чаще, чем сама в том признавалась. Она научилась жертвовать последовательностью во имя соображений более низменного порядка, если извинением тому служили особые обстоятельства. Она отправилась во Флоренцию кружным путем, только чтобы провести несколько недель со своим больным сыном, и уже этот факт свидетельствовал о ее измене обычной своей прямолинейности: прежде она твердо стояла на том, что, если Ральфу угодно ее видеть, он волен вспомнить о просторных апартаментах в палаццо Кресчентини, именуемых покоями синьорино.

– Мне хотелось бы задать вам один вопрос, – сказала Изабелла упомянутому молодому человеку день спустя после прибытия в Сан-Ремо. – Я не раз собиралась задать его вам в письме, но у меня не хватало духу. А вот здесь, с глазу на глаз, спросить много легче. Скажите, вы знали, что ваш отец намерен оставить мне так много денег?

Ральф вытянул ноги еще дальше обычного и еще упорнее вперил глаза в гладь Средиземного моря.

– Какое это сейчас имеет значение, знал я или не знал? Мой отец, дорогая Изабелла, был очень упрям.

– Стало быть, знали, – сказала Изабелла.

– Да, он говорил мне. Мы с ним даже обсуждали какие-то мелочи.

Почему он это сделал? – быстро спросила Изабелла.

– В знак признания.

– Признания чего?

– Того, что вы существуете и что это прекрасно.

– Он чересчур меня любил, – возразила Изабелла.

– Так же, как и мы все.

– Если бы я думала, что это так, мне было бы очень не по себе. К счастью, я так не думаю. Я хочу, чтобы ко мне относились по справедливости – как я того стою, не лучше и не хуже.

– Отлично. Но учтите, что прелестное существо как раз и стоит высоких чувств.

– Я вовсе не прелестное существо. Как вы можете называть меня прелестной, когда я задаю вам такие отвратительные вопросы? Вы, верно, считаете, что я очень бестактна.

– Я считаю, что вы встревожены, – сказал Ральф.

– Да, встревожена.

– Но чем?

Она помолчала, потом сказала с жаром:

– Вы думаете, хорошо, что я вдруг стала богата? Генриетта говорит, что это плохо.

– Да пропади она пропадом, ваша Генриетта, – рассердился Ральф. – А вот я этому только рад.

– Не для того ли ваш батюшка и завещал мне эти деньги – чтобы доставить вам удовольствие?

– Я не согласен с мисс Стэкпол, – сказал Ральф, переходя на серьезный тон. – По-моему, очень хорошо, что у вас появились средства.

Изабелла внимательно посмотрела на него:

– Не знаю, в какой мере вы понимаете, что хорошо для меня, и в какой мере это вас волнует.

– Думаю, что понимаю, и можете быть уверены – волнует. Знаете, что для вас безусловно хорошо? Перестать мучить себя.

– Вы, видимо, хотите сказать – перестать мучить вас?

– А меня вы и не мучаете – тут я застрахован. Смотрите на вещи проще. Перестаньте без конца себя спрашивать, что для вас хорошо, а что плохо. Не терзайте вашу совесть – она станет звучать не в лад, как расстроенное фортепьяно. Поберегите ее для действительно серьезных случаев. И не старайтесь все время закалять свой характер – это все равно, что стараться до времени раскрыть плотный нежный бутон розы. Живите в полную силу, и ваш характер сложится сам собой. Для вас все хорошо – за редкими исключениями, – и порядочное состояние отнюдь не входит в их число. – Ральф остановился, улыбаясь Изабелле, которая слушала его, стараясь не проронить ни слова. – Вы слишком любите ломать себе голову, – продолжал он, – и слишком часто спрашиваете свою совесть. Уму непостижимо, чего только вы ни считаете предосудительным. Не сверяйте вашу жизнь по часам. Вы вечно в лихорадке. Расправьте крылья, подымитесь над землей. Это отнюдь не предосудительно – напротив.

Изабелла, как я уже сказал, слушала его очень сосредоточенно; она от природы все схватывала на лету.

– Не знаю, отдаете ли вы себе отчет в том, что сейчас говорите. Ведь вы берете на себя огромную ответственность.

– Вот как? Вы меня пугаете. И все же, мне думается, я прав, – сказал Ральф все в том же шутливом тоне.

– Впрочем, все равно: то, что вы сказали, очень верно, – продолжала Изабелла. – Вернее и не скажешь. Я и в самом деле слишком поглощена собой – смотрю на жизнь, как на прописанный врачом рецепт. А почему, собственно, мы должны все время думать о том, что для нас полезно и что вредно, словно больные в лечебнице? Зачем мне бояться, правильно ли я поступаю? Словно мир перевернется от того, хорошо я поступаю или дурно.

– Вам стоит давать советы, – сказал Ральф. – Вы тут же обрезаете крылья мне.

Она взглянула на него, словно не слыша, словно всматриваясь в течение собственных мыслей, которым он же дал ход.

– Я пытаюсь думать о мире, а не только о собственной персоне, но все равно возвращаюсь к мыслям о себе. Потому что боюсь. – Она помолчала и продолжала чуть прерывающимся голосом. – Даже сказать вам не могу, как я боюсь. Большое состояние – это свобода, а я боюсь ее. Это такая драгоценность, и надо суметь разумно распорядиться ею. Будет очень стыдно не суметь! Тут нужно думать и думать, постоянно делать усилия. Не знаю, может быть, куда большее счастье, когда у нас нет возможностей.

– Для человека слабого – несомненно. Надо много усилий, чтобы стать достойным больших возможностей, – а слабому это вряд ли по плечу.

– А почему вы решили, что я не слабая? – спросила Изабелла.

– Если это так, – отвечал Ральф, и Изабелла заметила, что он покраснел, – то я жестоко просчитался.

Знакомство со Средиземноморским побережьем только увеличило его очарование для нашей героини: это был порог Италии, ворота в царство восторгов. Италия, пока все еще недосягаемая для взора и чувств, лежала перед ней страной обетованной, страной, где любовь к прекрасному можно было утолить из неисчерпаемого источника знания. Фланируя по берегу моря с кузеном, которого она сопровождала в его ежедневных прогулках. Изабелла жадно вглядывалась в морскую даль, туда, где, как она знала, находилась Генуя. И все же она была рада, что ей пришлось остановиться в преддверии огромных открытий: затянувшееся ожидание наполняло ее таким счастливым волнением! Более того, эта остановка казалась ей затишьем, мирной интерлюдией перед тем, как грянут трубы и зазвучат барабаны предстоящей ей жизни, которую она пока не смела считать захватывающей, хотя не переставала рисовать себе в свете своих надежд, страхов, иллюзий, честолюбивых помыслов и желаний, наполнявших драматическим трепетом ее настоящее. Как и предсказала мадам Мерль в разговоре с миссис Тачит, Изабелла, опустив раз-другой руку в карман, примирилась с мыслью, что он наполнен сверхщедрым дядюшкой, к ее поведение только подтвердило, как уже неоднократно случалось, прозорливость упомянутой леди. Ральф Тачит похвалил кузину за восприимчивость, т. е. за то, что она не заставила его повторять дважды намек, содержавший добрый совет. Этот совет, возможно, сыграл решающую роль; во всяком случае, когда пришло время покинуть Сан-Ремо, Изабелла уже привыкла чувствовать себя богатой. Новое ощущение нашло достойное место в тесном кругу ее прочих, не слишком многочисленных, представлений о себе, оказавшись весьма и весьма ей приятным. С ним как нечто само собой разумеющееся связывались тысячи благих намерений. Изабелла терялась от множества обступивших ее видений; добрые дела, которые она – богатая, независимая, великодушная, с самым гуманным взглядом на мир и свои обязанности в нем – совершит, были все как на подбор возвышенны и прекрасны. Богатство поэтому стало казаться ей частью того лучшего, что в ней было: оно сообщало ей значительность и даже – в ее собственных глазах – наделяло высшей красотой. Чем оно делало ее в глазах окружающих – иной вопрос, о котором мы поговорим в свое время. Видения, о которых я только что упомянул, перемежались с другими. Изабелла больше любила думать о будущем, чем вспоминать прошлое, но иногда, под рокот средиземноморских волн, ее мысленный взор обращался вспять, останавливаясь на двух фигурах, которые, несмотря на все увеличивающееся между нею и ими расстояние, оставались достаточно выпуклыми. В них нетрудно было узнать Каспара Гудвуда и Уорбертона. Поразительно, как быстро эти два столь ярких образа отошли в жизни нашей юной леди на задний план. Но такова была ее природа: все, что исчезало из ее поля зрения, переставало для нее существовать; в случае нужды она умела, приложив усилия, оживить в памяти любые образы прошлого, но эти усилия тяготили ее, даже когда воспоминания были ей милы. Прошлое слишком часто выглядело мертвым, и его образы выступали в свинцовом свете судного дня. К тому же она отнюдь не была уверена, что продолжает жить в памяти других людей, – не так уж она самонадеянна, чтобы полагать, будто оставила там неизгладимый след! Известие о том, что она забыта, конечно, причинило бы ей боль; но из всех существующих прав самым сладостным она считала право забывать. Ни с Каспаром Гудвудом, ни с лордом Уорбертоном она, говоря языком сентиментальных романов, не делилась последним куском хлеба, тем не менее по ее внутреннему убеждению они оба были у нее в долгу. Конечно, она помнила о намерении Каспара Гудвуда явиться к ней вновь, но это должно было произойти лишь через полтора года, а за такой срок чего только не могло случиться. Нет, она вовсе не думала, что ее американский поклонник может встретить другую девушку, которая окажется к нему более благосклонной; хотя многие другие девушки, без сомнения, приняли бы его ухаживания, Изабелла и в мыслях не держала, что это могло бы его прельстить. Зато ей приходило в голову, что сама она отнюдь не застрахована от превратностей судьбы и что праздник, где Каспару не было места, может внезапно оборваться (хотя пока этому празднику, казалось, не видно конца) и тогда она найдет опору в тех самых чертах Гудвуда, в которых сегодня видит помеху своему вольному движению вперед. Вполне возможно, настанет такой день, когда эта помеха окажется для нее скрытой благодатью – удобной тихой гаванью, оберегаемой несокрушимым гранитным молом. Но всему свой черед, и она не могла сидеть сложа руки в ожидании этого дня. Что касается лорда Уорбертона, то при всей его благородной скромности и усмиренной воспитанием гордыни она никак не могла рассчитывать, что остаток своей жизни он проведет в мыслях о ней. Она сама решительно постаралась стереть все следы того, что между ними произошло, и полагала в высшей степени справедливым соответствующие усилия и с его стороны. Это не было, как может показаться, лишь иронической фразой. Изабелла искренне считала, что его светлость сумеет, как говорится, утешиться в своем разочаровании. Он действительно был очень увлечен ею – в этом она не сомневалась и все еще находила удовольствие в сознании такой победы, – но нелепо было полагать, что столь разумный и щедро наделенный судьбой джентльмен станет растравлять легко рубцующуюся рану. К тому же, говорила себе Изабелла, англичане ставят превыше всего душевный покой, а какой же душевный покой ждет лорда Уорбертона, если с течением времени он не перестанет думать о самонадеянной молодой американке, случайно встретившейся на его пути. Изабелла льстила себя надеждой, что, когда не сегодня, так завтра ей сообщат о женитьбе лорда Уорбертона на какой-нибудь его соотечественнице, приложившей некоторые усилия, дабы заслужить эту честь, известие это не вызовет у нее даже удивления. Его женитьба только показала бы, что он знает, насколько она непоколебима, – а именно такой она и хотела выглядеть в его глазах. Этого было бы достаточно, чтобы удовлетворить ее гордость.

22

В самом начале мая, полгода спустя после смерти старого мистера Тачита, небольшая, хорошо скомпонованная, как сказал бы художник, группа разместилась в одной из комнат старинной виллы, стоящей на вершине покрытого оливами холма у Римских ворот при въезде во Флоренцию. Вилла эта была вытянутым, почти слепым строением под излюбленной тосканцами нависающей крышей; если глядеть издали, такие крыши вместе со стройными, темными, резко очерченными кипарисами, которые растут подле них купами по три-четыре дерева в каждой, образуют на холмах, окружающих Флоренцию, идеальные прямоугольники. Фасадом дом выходил на небольшую зеленеющую травой и пустынную, как в деревне, площадь, занимавшую почти всю вершину холма; и этот фасад с редкими, неровно расположенными окнами и каменной, тянувшейся вдоль цоколя скамьей, служившей местом отдыха то тому, то другому жителю здешних мест, неизменно восседавшему на ней с тем благородным выражением непризнанного величия, которое неведомо почему, но в той или иной мере всегда присуще итальянцу, погрузившемуся в состояние полного покоя, – этот многовековой, добротный, состарившийся, но все еще внушительный фасад имел какой-то нелюдимый вид. То было не лицо дома, а маска, безглазая, но с тяжелыми веками. На самом же деле дом смотрел в другую сторону – смотрел назад, на великолепные, залитые полуденным солнцем просторы. С этой стороны вилла нависала над склоном холма и узкой речной долиной Арно, игравшей сквозь дымку всеми своими итальянскими красками. К дому примыкал разбитый на длинной террасе сад, где буйно цвели одичавшие розы да стояло несколько поросших мхом каменных скамей, нагретых солнцем. Террасу окружал невысокий, в полчеловеческого роста парапет над склоном, утопавшим в оливковых рощах и виноградниках. Однако нам сейчас нет дела до внешнего облика дома; этим ярким утром в разгар весны обитатели виллы с полным основанием предпочитали оставаться в ее прохладных стенах. Со стороны площади окна цокольного этажа благодаря своим строгим пропорциям выглядели необычайно живописно, однако они, казалось, были предназначены не столько для того, чтобы смотреть сквозь них на мир, сколько для того, чтобы мир не мог заглядывать внутрь. Прикрытые массивными крестообразными решетками, они были подняты на такую высоту, что любопытство – даже приподнявшись на цыпочки – иссякало, не успев до них дотянуться. В комнате, куда свет проникал через три таких сторожевых щели, расположенных в ряд, – одной из многих, ибо вилла была разделена на несколько апартаментов, населенных преимущественно разномастными иностранцами, осевшими во Флоренции, – находился некий джентльмен в обществе очень молоденькой девушки и двух почтенных монахинь одного из религиозных орденов. Несмотря на все сказанное нами выше, комната эта не казалась мрачной: широкая и высокая дверь, ведущая в запущенный сад, была распахнута настежь, да и зарешеченные окна все же пропускали достаточно итальянского солнца. Более того, все здесь производило впечатление уюта, даже роскоши – и тщательно продуманная обстановка, и как бы выставленные напоказ украшения: те занавеси из выцветшей камки и шпалеры, те резные рундуки и шкатулки из отполированного временем дуба, те образцы угловатого искусства художников-примитивистов в таких же строгих старинных рамах, те странного вида средневековые реликвии из бронзы и керамики, многовековые запасы которых все еще не исчерпаны в Италии. Эти предметы соседствовали с вполне современной мебелью, изготовленной по вкусу праздного поколения: отметим, что кресла были глубокие, с очень мягкими сиденьями, а значительное пространство занимал письменный стол отменной работы, которая несла на себе печать Лондона и девятнадцатого века. В комнате было много книг, газет и журналов, а также несколько маленьких, не совсем обычных, тщательно выписанных, преимущественно акварелью, картин. Одно из таких творений стояло на небольшом мольберте, перед которым сейчас – как раз, когда пришла пора заняться ею, – сидела молоденькая девушка, упомянутая мною выше. Она молча смотрела на картину.

Трое старших не то что бы хранили молчание – полное молчание, но и разговор между ними шел как-то спотыкаясь. Монахини сидели на краешке стула; позы их выдавали крайнюю сдержанность, лица настороженно застыли. Обе они были некрасивые расплывшиеся женщины с мягкими чертами и своего рода деловитой скромностью, которую еще больше подчеркивало невыразительное одеяние из накрахмаленного полотна и саржи, стоявшее на них торчком. Одна из них, особа неопределенного возраста, со свежими налитыми щеками, вела себя более уверенно, чем ее сестра во Христе, и, очевидно несла большую долю ответственности за порученное им дело, явно касавшееся молоденькой девушки. Виновница их озабоченности сидела в шляпке – украшении крайне простом и вполне соответствующем ее незамысловатому муслиновому платьицу, которое было ей не по возрасту коротко, хотя его, по всей видимости, уже однажды «выпускали». Джентльмен, который, судя по всему, старался занять монахинь беседой, несомненно понимал, насколько это трудная обязанность, ибо говорить с самыми смиренными мира сего так же трудно, как и с самыми сильными. Вместе с тем его внимание было явственно отдано их подопечной, и, когда она повернулась к нему спиной, он задумчиво окинул взглядом ее стройную фигурку. Ему было лет сорок, густые, коротко подстриженные волосы на яйцевидной, но красивых пропорций голове уже начали седеть. Единственным недостатком этого узкого, точеного, холодно-спокойного лица была некоторая преувеличенность перечисленных черт, в чем немалую роль играла бородка, подстриженная, как на портретах XVI века. Эта бородка вкупе со светлыми, романтического вида усами, закрученными кверху, придавала ему характерный вид иностранца, изобличала в нем человека, понимавшего, что такое стиль. Однако пытливые, пронзительные глаза – глаза одновременно отсутствующие и внимательные, умные и жесткие, которые в равной мере могли принадлежать и мечтателю, и мыслителю, – говорили о том, что поиски стиля занимают его лишь в известных, поставленных им самим пределах и что в этих пределах он умел добиваться того, что хотел. Какого он рода и племени, вы затруднились бы сказать: он не обладал ни одной из тех отличительных черт, которые делают ответ на этот вопрос до скучного простым. Если в жилах его текла английская кровь, то скорее всего не без примеси итальянской или французской; впрочем, этот отличной чеканки золотой не носил на себе ни изображения, ни эмблемы, отмечающей ходовую монету, выпущенную для всеобщего употребления; он был безукоризненно изящной медалью, отлитой ради особого случая. Легкий, сухощавый, неторопливый в движениях, не слишком высокий, но и не приземистый, он был одет, как одевается человек, заботящийся только о том, чтобы не носить вульгарных вещей.

– Ну, что скажешь, моя дорогая? – спросил он девочку.

Он говорил по-итальянски, и говорил на этом языке совершенно свободно, однако мы вряд ли приняли бы его за итальянца.

Девочка степенно повернула головку сначала вправо, потом влево.

– Очень красиво, папа. Ты это сам нарисовал?

– Конечно, сам. Ты полагаешь, я на это не способен?

– Нет, папа, ты очень способный. Я тоже умею рисовать картины.

Она повернула к нему маленькое нежное личико с застывшей на нем необыкновенно светлой улыбкой.

– Жаль, что ты не привезла с собой образцов своего мастерства.

– Я привезла, и даже много. Они в моем сундучке.

– Она очень, очень изрядно рисует, – вставила старшая монахиня по-французски.

– Рад это слышать. А кто давал ей уроки? Вы, сестра?

– О нет, – сказала сестра Катрин, слегка покраснев. – Ce n'est pas ma partie.[81] Я не даю им уроков – предоставляю это делать тем, кто умеет. Мы держим превосходного учителя рисования, мистера… мистера… как же его имя? – обратилась она ко второй монахине, упорно рассматривавшей ковер.

– У него немецкое имя, – отвечала та по-итальянски с таким видом, словно имя требовало перевода.

– Да, – продолжала первая сестра, – он – немец и дает у нас уроки много лет.

Девочка, которую не интересовал этот разговор, подойдя к открытой двери, любовалась садом.

– А вы – француженка? – спросил джентльмен.

– Да, сэр, – ответила гостья тихим голосом. – Я говорю с воспитанницами на моем родном языке: других я не знаю. Но наши сестры – из разных стран – есть и англичанки, и немки, и ирландки. Каждая говорит на своем языке.

Джентльмен улыбнулся:

– Кто же смотрел за моей дочерью? Уж не ирландка ли? – И увидев, что гостьи заподозрили в его вопросе какую-то каверзу, смысл которой им непонятен, поспешил добавить: – Я вижу, дело поставлено у вас превосходно.

– О да, превосходно. У нас все есть, и все самое лучшее.

– Даже уроки гимнастики, – осмелилась вставить сестра-итальянка. – Но совсем не опасные.

– Надеюсь. Это вы их ведете?

Вопрос этот искренне рассмешил обеих женщин; когда они успокоились, хозяин дома, взглянув на дочь, сказал, что она очень вытянулась.

– Да, но, пожалуй, больше она не будет расти. Она останется небольшой, – сказал сестра-француженка.

– Меня это не огорчает. На мой вкус женщины, как и книги, должны быть хорошими, но не длинными. Впрочем, не знаю, – добавил он, – почему моя дочь маленького роста.

Монахиня слегка пожала плечами, словно давая понять, что такие вещи не дано знать человеку.

– У нее отменное здоровье, а это главное.

– Да, вид у нее цветущий, – подтвердил отец, окидывая девочку долгим взглядом. – Что ты там нашла в саду, дорогая? – спросил он по-французски.

– Цветы. Их там так много, – отвечала девочка своим нежным, тонким голоском, говоря по-французски с таким же безупречным выговором, как и ее отец.

– Да, только хороших немного. Впрочем, какие ни на есть, а ты можешь собрать из них букеты для ces dames.[82] Ступай же.

Лицо девочки засияло от удовольствия.

– Можно? Правда? – повернулась она к отцу, улыбаясь.

– Я же сказал тебе, – ответил отец. Девочка повернулась к старшей монахине:

– Можно? Правда, ma mére?[83]

– Делай, как велит тебе мосье, твой отец, дитя, – сказала монахиня, снова краснея.

Девочка, успокоенная санкцией своей наставницы, спустилась по ступеням и исчезла в саду.

– Однако вы их не балуете, – заметил отец, посмеиваясь.

– Они всегда должны спрашивать позволения. Такова наша система. Мы охотно даем его, но сначала они должны попросить.

– О, я вовсе не против вашей системы. Она, без сомнения, превосходна. Я отдал вам дочь, не зная, что вы из нее сделаете. Отдал, веря вам.

– У человека должна быть вера, – назидательно сказала старшая сестра, взирая на него сквозь очки.

– Значит, моя вера вознаграждена? Что же вы из нее сделали?

– Добрую христианку, мосье, – сказала монахиня, потупив глаза. Мосье тоже потупил глаза, но, пожалуй, по иным причинам:

– Это прекрасно. А что еще?

Он уставился на монашенку, ожидая, возможно, услышать, что быть доброй христианкой – венец всех желаний; но при всем своем простодушии она вовсе не была настолько прямолинейна:

– Очаровательную юную леди, маленькую женщину, дочь, которая украсит вам жизнь.

– Да, она кажется мне очень gentille,[84] – сказал отец. – И прехорошенькая.

– Она – само совершенство. Я не знаю за ней ни одного недостатка.

– У нее их и в детстве не было, и я рад, что она не приобрела их у вас.

– Мы все ее очень любим, – с достоинством сказала монахиня, блеснув очками. – А что до недостатков, как может она приобрести у нас то, чего мы не имеем? Le couvent n'est pas comme le monde, monsieur.[85] Она, можно сказать, дочь наша. Ведь мы печемся о ней с самых малых ее лет.

– Из всех, кто покинет нас в этом году, больше всего мы будем сожалеть о ней, – почтительно пробормотала сестра помоложе.

– Да, мы еще долго будем поминать ее добрым словом, – подхватила первая. – Ставить другим в пример.

При этих словах добрая сестра вдруг обнаружила, что очки ее затуманились, а вторая монахиня после секундного замешательства достала из кармана носовой платок из какой-то неимоверно прочной ткани.

– Возможно, она нынче не покинет вас; пока еще ничего не решено, – поспешил откликнуться отец – не столько с тем, чтобы предупредить их слезы, сколько торопясь высказать свое искреннее желание.

– Мы будем только счастливы. В пятнадцать лет ей слишком рано уходить от нас.

– О, это вовсе не для себя я жажду забрать ее от вас, – воскликнул джентльмен с живостью несколько неожиданной. – Я с радостью оставил бы ее у вас навсегда!

– Ах, мосье, – улыбнулась старшая, вставая. – При всех своих добродетелях дочь ваша создана для жизни в миру. Le monde y gagnera.[86]

– Если бы все добрые люди ушли в монастыри, – негромко присовокупила вторая сестра, – что сталось бы с родом человеческим?

Вопрос этот мог быть истолкован шире, чем имела в виду эта добрая душа, и монахиня в очках поспешила сгладить впечатление, сказав умиротворяюще:

– Благодарение богу, везде есть добрые люди.

– Когда вы уйдете, под этой кровлей их станет двумя меньше, – галантно заметил хозяин дома.

На такой замысловатый комплимент простодушные гостьи не нашлись что ответить и только с должным смирением переглянулись; к счастью, появление их юной воспитанницы с двумя большими букетами – один из белых, другой из красных роз – развеяло их смущение.

– Вот, maman Катрин, выбирайте, – сказала девочка, – Они разные только по цвету, maman Жюстин. А роз в них поровну.

Монахини повернулись друг к другу, улыбаясь, и в нерешительности заговорили разом:

– Какой вы хотите?

– Нет, выбирайте вы.

– Я возьму красный, – сказала монахиня в очках. – Я и сама такая же красная. Спасибо, дитя. Твои цветы будут нам утехой на обратном пути в Рим.

– Ах, до Рима они не доживут! – воскликнула девочка. – Жаль, что я не могу вам подарить что-нибудь, что осталось бы у вас навсегда.

– Ты оставляешь нам добрую память по себе, дочь моя. И она останется с нами навсегда.

– Жаль, что монахиням нельзя носить украшений, – продолжала девочка. – Я подарила бы вам мои голубые бусы.

– Вы сегодня же возвращаетесь в Рим? – осведомился отец.

– Да, ночным поездом. У нас столько дел lа-bas.[87]

– Но вы, верно, устали.

– Мы никогда не устаем.

– Ах, сестра, иной раз… – чуть слышно проговорила младшая инокиня. – Que Dieu vous garde, ma fille.[88]

– Во всяком случае, не сегодня. Мы превосходно у вас отдохнули.

Пока монахини обменивались поцелуями с девочкой, ее отец подошел к входной двери и, распахнув ее, замер на пороге; чуть слышное восклицание слетело у него с губ. Дверь вела в переднюю с высоким, сводчатым, точно в часовне, потолком и выложенным красной плиткой полом. В противоположную дверь, которую открыл одетый в затасканную ливрею слуга, только что вошла дама, направлявшаяся теперь в те самые апартаменты, где– находились наши друзья. Излив свое изумление в восклицании, джентльмен у двери молчал, дама, также в полном безмолвии, продолжала свой путь. Не сказав ей ни слова приветствия и не протянув руки, он посторонился, пропуская гостью в комнату. Но, дойдя до порога, она в нерешительности замедлила шаг:

– Там есть кто-нибудь? – спросила она.

– Никого, с кем вы не могли бы встретиться.

Тогда она вошла и чуть было не столкнулась с двумя монахинями и их воспитанницей, которая шла между ними, держа обеих под руку. При виде новоприбывшей они остановились; гостья, также задержавшись, не сводила с них глаз.

– Мадам Мерль! – воскликнула девочка негромким своим голоском.

Посетительница было смешалась на миг, но тут же вновь обрела всю обворожительность своих манер.

– Да, это мадам Мерль приехала поздравить тебя с возвращением.

И она протянула обе руки девочке, которая тотчас подошла к ней и подставила лоб для поцелуя. Обласкав эту частицу ее прелестной маленькой особы, мадам Мерль повернулась к монахиням и одарила их улыбкой. Почтенные сестры ответили на ее улыбку низким поклоном, опустив глаза долу, дабы не видеть царственно великолепной женщины, которая, казалось, принесла с собой весь блеск мирской жизни.

– Эти добрые женщины привезли мне дочь и теперь возвращаются в монастырь, – пояснил джентльмен.

– Ах, вы уезжаете в Рим? Я недавно оттуда. Там сейчас чудесно, – сказала мадам Мерль.

Монахини, продолжавшие стоять, заложив руки в рукава, приняли это замечание без возражений, а хозяин дома спросил гостью, давно ли она из Рима.

– Мадам Мерль приезжала ко мне в монастырь, – вставила девочка, прежде чем та, которой был адресован вопрос, успела на него ответить.

– И не раз, Пэнси, – заявила мадам Мерль. – Ведь в Риме я твой самый большой друг. Не так ли?

– Мне лучше всего запомнилось ваше последнее посещение, – отвечала Пэнси, – когда вы сказали, что мне пора распроститься с монастырем.

– Вот как? – заинтересовался отец девочки.

– Право, не помню. Наверно, мне просто захотелось сказать ей что-нибудь приятное. Я уже целую неделю во Флоренции. А вы так и не навестили меня.

– Я не преминул бы посетить вас, если бы знал, что вы здесь. Но откуда мне было знать? Разве что по наитию. Хотя, полагаю, мне следовало почувствовать это. Не угодно ли сесть.

Эти реплики как с той, так и с другой стороны были произнесены особым тоном, приглушенным и нарочито спокойным – правда, скорее по привычке, чем по необходимости.

– Вы, кажется, намеревались проводить ваших гостей, – сказала мадам Мерль, ища глазами кресло. – Не стану нарушать церемонию прощанья. Je vous salue, mesdames,[89] – прибавила она по-французски, обращаясь к монахиням с таким видом, словно отсылала их прочь.

– Мадам Мерль – наш большой друг, – пояснил хозяин дома. – Вы, должно быть, не раз видели ее в монастыре. Мы всегда прислушиваемся к ее советам, с ее помощью я и решу, возвращаться ли моей дочери после каникул в монастырь.

– Надеюсь, вы решите в нашу пользу, мадам, – смиренно сказала сестра в очках.

– Мистер Озмонд шутит: я ничего не решаю, – сказала мадам Мерль таким тоном, который позволил принять ее слова тоже за шутку. – У вас, несомненно, превосходный пансион, но друзья мисс Озмонд не должны забывать, что она предназначена для жизни в миру.

– Как раз это я и сказала мосье, – отвечала сестра Катрин. – Мы и хотим подготовить ее для жизни в миру, – добавила она негромко, переводя взгляд на Пэнси, которая, стоя поодаль, внимательно разглядывала элегантный туалет мадам Мерль.

– Слышишь, Пэнси? Ты предназначена для жизни в миру, – сказал отец девочки.

Девочка на мгновенье остановила на нем свой ясный взгляд.

– А не для жизни с тобой, папа?

Папа ответил коротким смешком:

– Одно другому не мешает! Я человек мирской.

– Позвольте нам откланяться, – сказала сестра Катрин. – Будь доброй и послушной, Пэнси. А главное – будь счастлива, дитя мое!

– Я, конечно, опять приеду к вам, – отвечала Пэнси, бросаясь вновь обнимать монахинь, но мадам Мерль прервала эти излияния чувств.

– Побудь со мной, дитя мое, а папа проводит почтенных сестер, – сказала она.

Взгляд Пэнси выразил разочарование, но она не посмела возражать. Послушание, очевидно, уже настолько вошло в ее плоть и кровь, что она подчинялась каждому, кто говорил с ней повелительным тоном, и пассивно наблюдала, как другие распоряжаются ее судьбой.

– Можно, я провожу maman Катрин до экипажа? – осмелилась чуть слышно попросить она.

– Мне было бы приятнее, если бы ты осталась со мной, – сказала мадам Мерль, между тем как мистер Озмонд распахнул дверь и монахини, вновь отвесив низкий поклон оставшейся в комнате гостье, проследовали в переднюю.

– Да, конечно, – ответила Пэнси и, подойдя к мадам Мерль, протянула ей свою ручку, которой эта леди тотчас завладела. Девочка отвернулась и посмотрела в окно полными слез глазами.

– Я рада, что тебя научили слушаться, – сказала мадам Мерль. – Хорошая девочка всегда должна слушаться старших.

– Я всегда слушаюсь, – с живостью, чуть ли не с гордостью, словно оечь шла об ее успехах в игре на фортепьяно, отозвалась Пэнси и тут же еле слышно вздохнула.

Мадам Мерль положила ее ручку на свою холеную ладонь и принялась, придерживая, рассматривать весьма придирчивым взглядом. Однако ничего дурного не обнаружила: ручка была нежная и белая.

– Надеюсь, в твоем монастыре следили за тем, чтобы ты не ходила без перчаток, – сказала она, немного помолчав. – Девочки обыкновенно не любят носить перчатки.

– Раньше я тоже не любила, а теперь люблю, – отозвалась Пэнси.

– Вот и превосходно. Я подарю тебе дюжину пар.

– Спасибо, большое спасибо. А какого цвета? – с интересом спросила девочка.

Мадам Мерль помедлила с ответом.

– Разных немарких цветов.

– Но красивых?

– А ты любишь красивые вещи?

– Да. Но не слишком, – сказала Пэнси с ноткой самоотречения в голосе.

– Хорошо, они будут не слишком красивыми, – сказала мадам Мерль, посмеиваясь. Взяв девочку за другую руку, она притянула ее к себе и, пристально посмотрев на нее, спросила:

– Ты будешь скучать по maman Катрин?

– Да… когда буду вспоминать о ней.

– А ты постарайся о ней не вспоминать. Может быть, – добавила мадам Мерль, – у тебя скоро будет новая матушка.

– Зачем? Мне не нужно, – сказала Пэнси, снова вздыхая украдкой. – В монастыре их было у меня больше тридцати.

В передней раздались шаги мистера Озмонда, и мадам Мерль поднялась, отпустив девочку. Мистер Озмонд вошел, закрыл за собою дверь и, не глядя на мадам Мерль, поставил на место несколько сдвинутых стульев. Гостья наблюдала за ним, ожидая, когда он заговорит. Наконец она сказала:

– Почему вы не приехали в Рим? Я полагала, вы захотите забрать Пэнси сами.

– Естественное предположение, но, боюсь, я уже не впервые обманываю ваши расчеты.

– Да, – сказала мадам Мерль, – я знаю вашу строптивость.

Еще какое-то время мистер Озмонд продолжал расхаживать по комнате, благо она была такая просторная, делая это с видом человека, хватающегося за любой повод, чтобы избежать неприятного разговора. Однако вскоре все поводы оказались исчерпанными – он мог разве что углубиться в книгу – и ему ничего не оставалось, как, остановившись и заложив руки за спину, обратить взгляд на Пэнси.

– Почему ты не вышла проститься с maman Катрин? – резко спросил он по-французски.

Пэнси в нерешительности взглянула на мадам Мерль.

– Я попросила ее остаться со мной, – сказала гостья, снова усаживаясь, но уже в другое кресло.

– С вами? Тогда, конечно, – согласился он и, тоже опустившись в кресло, взглянул на мадам Мерль; он сидел, чуть наклонившись вперед, уперев локти в концы подлокотников и сцепив пальцы.

– Мадам Мерль хочет подарить мне перчатки, – сказала Пэнси.

– Об этом вовсе не нужно рассказывать, дорогая, – заметила мадам Мерль.

– Вы очень добры к ней, – сказал Озмонд. – Но у нее, право, есть все, что нужно.

– Мне думается, с нее уже достаточно монашек.

– Если вам угодно обсуждать этот предмет, я отправлю ее погулять.

– Пусть она останется с нами, – сказала мадам Мерль. – Поговорим о чем-нибудь другом.

– Я не буду слушать, если мне нельзя, – предложила Пэнси с таким чистосердечием, что не поверить ей было невозможно.

– Можешь слушать, умница моя, – ответил отец, – ты все равно не поймешь.

Тем не менее девочка перебралась поближе к открытой двери, из которой виден был сад, и устремила туда тоскующий взгляд своих невинных глаз, а мистер Озмонд, обращаясь к гостье, сказал без видимой связи с предыдущим:

– Вы на редкость хорошо выглядите.

– По-моему, я всегда одинаково выгляжу, – ответила мадам Мерль.

– Да, вы всегда одинаковая. Вы не меняетесь. Вы – удивительная женщина.

– Да, по-моему, тоже.

– Но иногда вы меняете ваши намерения. Вы сказали мне, когда вернулись из Англии, что не станете выезжать из Рима в ближайшее время.

– И вы это запомнили! Как приятно! Да, я не собиралась выезжать. Но приехала сюда, чтобы повидать друзей, которые недавно прибыли. Тогда я еще не знала, какие у них дальнейшие планы.

– Весьма характерная для вас причина: вы всегда что-нибудь делаете для друзей.

Мадам Мерль посмотрела в глаза хозяину дома и улыбнулась:

– Ваше замечание еще характернее – кстати, оно весьма неискренне. Впрочем, не стану попрекать вас, – добавила она. – Вы сами не верите своим словам, потому что им нельзя верить. Я не гублю себя ради друзей и не заслуживаю ваших похвал. Я достаточно пекусь о собственной персоне.

– Вот именно. Только ваша собственная персона включает множество других персон – всех и вся. Я не знаю человека, чья жизнь так тесно переплеталась бы с чужими жизнями.

– А что вы понимаете под словом «жизнь»? – спросила мадам M ерль. – Заботы о собственной внешности? Путешествия? Дела? Знакомства?

– Ваша жизнь – это ваши честолюбивые помыслы.

Мадам Мерль посмотрела на Пэнси.

– Она понимает, о чем мы говорим, – сказала она, понизив голос.

– Видите – ей нельзя оставаться с нами! – И отец Пэнси безрадостно улыбнулся. – Пойди в сад, mignonne,[90] и сорви там несколько роз для мадам Мерль, – сказал он по-французски.

– Я и сама хотела. – Сказав это, Пэнси вскочила и бесшумно вышла.

Отец проводил ее до открытой двери, постоял недолго на пороге, наблюдая за дочерью, и вернулся в комнату, но так и не сел, предпочитая стоять или, вернее, ходить взад и вперед, словно это давало ему чувство. свободы, которого в другом положении ему, по-видимому, не хватало.

– Мои честолюбивые помыслы в основном касаются вас, – сказала мадам Мерль, не без вызова устремляя на него взгляд.

– Вот-вот! Именно об этом я и говорил. Я – часть вашей жизни, я и множество других. Вы не эгоистичны – в этом вас не обвинишь. Если вы эгоистичны, тогда что же я такое? Каким словом я должен определить себя?

– Вы – ленивы. Это худшее ваше свойство, на мой взгляд.

– Скорее уж лучшее, если на то пошло.

– Вы ко всему безразличны, – с грустью сказала мадам Мерль.

– Да, пожалуй, мне и вправду все более или менее безразлично. Как вы назвали этот мой изъян? Во всяком случае, я не поехал в Рим по причине своей лени, но не только по этой причине.

– Неважно почему – для меня по крайней мере; хотя я была бы рада видеть вас. Я еще более рада тому, что вы сейчас не в Риме, где могли бы быть и, верно, были бы, если бы поехали туда месяц назад. В настоящий момент я хотела бы, чтобы вы занялись кое-чем здесь, во Флоренции.

– Занялся? Вы изволили забыть о моей лени.

– Нет, не забыла, но вас прошу забыть. Вы обретете сразу и добродетель, и вознаграждение за нее. Для вас это не составит большого труда, а интерес, возможно, огромный. Как давно вы не заводили новых знакомств?

– Кажется, с тех пор, как познакомился с вами.

– Пора познакомиться с кем-нибудь еще. Я хочу представить вас одной моей приятельнице.

Мистер Озмонд, не перестававший шагать по комнате, тут подошел к открытой двери и, остановившись, устремил взгляд в сад, где под палящим солнцем бродила его дочь.

– Какой мне от этого будет прок? – бросил он с грубоватой снисходительностью.

Мадам Мерль ответила не сразу.

– Это вас развлечет, – сказала она. В ее ответе не было и намека на грубость; он был тщательно обдуман.

– Ну, если вы так говорите, как не поверить, – сказал Озмонд, направляясь теперь к ней. – В некоторых вещах на вас вполне можно положиться. Например, я точно знаю, что вы всегда отличите хорошее общество от дурного.

– Хорошего общества не существует.

– Прошу прощения, я не имел в виду прописных истин. Ваши знания приобретены другим путем, единственно верным, – путем опыта: у вас было множество случаев сравнивать между собой более или менее несносных людей.

– Вот я и предлагаю вам извлечь пользу из моего опыта.

– Извлечь пользу? И вы уверены, что я в этом преуспею?

– Я очень на это рассчитываю. Все зависит от вас. Если бы я только могла подвигнуть вас на небольшое усилие.

– Ах вот оно что! Я так и знал – все сведется к чему-нибудь обременительному. Что на свете – особенно в здешних местах – стоит усилий?

Мадам Мерль вспыхнула, словно ее оскорбили в лучших намерениях.

– Не дурите, Озмонд. Кто-кто, а вы прекрасно понимаете, что на свете стоит усилий. Мы ведь не первый день знакомы!

– Ну, кое-что я признаю. Только в этой жалкой жизни все равно вряд ли оно достижимо.

– Под лежачий камень вода не течет, – заметила мадам Мерль.

– Доля истины в этом есть. Кто же она, ваша приятельница?

– Девушка, ради которой я и приехала во Флоренцию. Она приходится племянницей миссис Тачит – ее-то, я полагаю, вы помните.

– Племянницей? Слово «племянница» вызывает представление о чем-то юном и несмышленом. Мне ясно, к чему вы клоните.

– Да, она молода, ей двадцать три года. Мы с ней большие друзья. Я познакомилась с ней в Англии несколько месяцев назад, и мы близко сошлись. Мне она очень нравится, и, что редко со мной случается, я просто в восторге от нее. Вы, несомненно, тоже будете от нее в восторге.

– Ну нет, этого я постараюсь избежать.

– Охотно верю, но вам вряд ли удастся.

– Что ж, если она красива, умна, богата, обворожительна, обладает широким кругозором и беспримерно добродетельна – на таких условиях я, пожалуй, согласен познакомиться с ней. Я, как вы знаете, уже однажды просил вас не навязывать мне лиц, не соответствующих всем этим условиям. Вокруг меня достаточно бесцветных людей, и я вовсе не склонен увеличивать круг такого рода знакомств.

– Мисс Арчер вовсе не бесцветна; она – ярка, как утренний свет. И соответствует всем вашим условиям. Я потому и хочу познакомить вас с ней, что она отвечает вашим требованиям.

– Более или менее, разумеется.

– Нет, полностью. Она красива, образованна, великодушна и хорошего происхождения – для американки. К тому же она умна и очень привлекательна, а сверх того обладает порядочным состоянием.

Озмонд выслушал этот перечень молча, не отрывая глаз от собеседницы и, очевидно, взвешивая его в уме.

Что же вы намерены делать с ней? – спросил он наконец.

– Вы же слышали – свести с вами.

– Неужели она не предназначена для чего-нибудь лучшего?

– Я не берусь предугадывать, кто для чего предназначен, – сказала мадам Мерль. – С меня достаточно знать, как я могу распорядиться человеком.

– Мне жаль эту вашу мисс Арчер! – воскликнул Озмонд. Мадам Мерль встала.

– Если это означает, что вы заинтересовались ею – что ж, я удовлетворена.

Они стояли лицом к лицу; она оправляла мантилью и, казалось, вся ушла в это занятие.

– Вы превосходно выглядите, – повторил Озмонд свой комплимент, еще менее к месту, чем прежде. – У вас появилась новая идея. А когда у вас появляются идеи, вы сразу хорошеете. Они вам очень к лицу.

Когда бы и где ни сходились эти двое, поначалу в их тоне и поведении, особенно если при этом кто-нибудь присутствовал, возникала какая-то принужденность и настороженность, словно они встретились, того не желая, и заговорили по необходимости. Казалось, каждый, смутившись, усиливал этим смущение другого. Разумеется, из них двоих мадам Мерль удавалось лучше справиться с замешательством, но сейчас даже мадам Мерль не сумела вести себя так, как ей бы хотелось, – с тем полным самообладанием, какое она старалась сохранить, беседуя с хозяином дома. Нельзя не указать, однако, что в какие-то моменты этого поединка владевшее ими чувство – какова бы ни была его природа – исчезало, оставляя их лицом к лицу так близко, как никогда не случалось с ними ни перед кем иным. Именно это и произошло сейчас. Они стояли друг против друга, и каждый, видя другого насквозь, искал в этом удовлетворение, полагая хотя бы таким путем возместить себе те или иные неудобства, которые возникают, когда вас видят насквозь.

– Жаль, что вы так черствы душой, – тихо произнесла мадам Мерль. – Ваша черствость всегда оборачивается против вас и сейчас тоже обернется против вас.

– Я вовсе не так уж черств, как вы думаете. Иногда и мою душу кое-что трогает: например, слова о том, что ваши честолюбивые помыслы касаются меня. Мне это непонятно; не знаю, как и почему они могут меня касаться. Но все равно, я тронут.

– Боюсь, в дальнейшем вам это станет еще непонятнее. Есть вещи, которые вам не дано понять. Да в этом и нет нужды.

– Что ни говори, а вы удивительная женщина, – сказал Озмонд. – В вас скрыто столько всего, как ни в ком другом. Не понимаю, почему вы считаете, что племянница миссис Тачит будет много значить для меня, когда… когда… – и он осекся.

– Когда я сама значила для вас так мало.

– Я, разумеется, не то хотел сказать. Когда я имел возможность узнать и оценить такую женщину, как вы.

– Изабелла Арчер лучше меня, – сказала мадам Мерль.

Ее собеседник рассмеялся.

– Невысокого же вы мнения о ней, если так говорите!

– Вы полагаете, я способна ревновать? Ответьте, прошу вас.

– Ревновать меня? В общем, не думаю.

– В таком случае я жду вас через два дня. Я остановилась у миссис Тачит – в палаццо Кресчентини. Ее племянница живет там же.

– Зачем же вы говорили мне о ней? Почему просто не попросили меня прийти? – спросил Озмонд. – Ведь она все равно никуда бы не делась.

Мадам Мерль взглянула на него с видом женщины, которую ни один его вопрос не может поставить в тупик.

– Хотите знать почему? Да потому, что я говорила с ней о вас. Озмонд, нахмурившись, отвернулся.

– Я предпочел бы об этом не знать. – Секунду спустя он спросил, указывая на мольберт: – Вы обратили внимание на то, что здесь стоит, – на мою последнюю?

Мадам Мерль подошла и посмотрела на акварель:

– Венецианские Альпы – один из ваших прошлогодних эскизов!

– Да. Удивительно, как вы все схватываете!

Она еще немного посмотрела на акварель и отвернулась.

– Вы же знаете – я спокойно отношусь к вашим картинам.

– Знаю и тем не менее всегда удивляюсь почему. Они намного лучше, чем то, что обычно выставляют.

– Вполне возможно. Но притом, что других занятий у вас нет… – право, это слишком мало. Я хотела бы для вас куда большего: в этом и заключались мои честолюбивые помыслы.

– Да, я уже много раз слышал это от вас. Вы хотели того, что было невозможно.

– Хотела того, что было невозможно, – повторила мадам Мерль и затем прибавила уже совершенно иным тоном: – Сами по себе ваши пейзажи очень недурны. – Она оглядела комнату: старинные шкатулки, картины, шпалеры, выцветшие шелка занавесей. – А вот комнаты ваши – великолепны. Я не устаю любоваться ими всякий раз, когда здесь бываю. Ничего подобного я ни у кого не видела. В такого рода вещах вы понимаете как никто другой. У вас восхитительный вкус.

– Надоел мне этот мой восхитительный вкус! – сказал Гилберт Озмонд.

– И тем не менее пригласите сюда мисс Арчер – пусть посмотрит. Я уже рассказывала ей обо всем этом.

– Я готов показывать мое собрание любому – если только он не полный кретин.

– Вы очень мило это делаете. Роль чичероне в собственном музее вас очень красит.

В ответ на этот комплимент мистер Озмонд только еще холоднее и Пристальнее взглянул на нее.

– Вы сказали, она богата.

– У нее семьдесят тысяч фунтов.

– En écus bien comptés?[91]

– По поводу ее состояния можете не сомневаться. Я, так сказать видела его собственными глазами.

– Какая женщина! Вы, разумеется. А ее матушку я там тоже встречу?

– У нее нет матери – и отца тоже нет.

– В таком случае тетушку – как бишь ее – миссис Тачит?

– Могу без труда удалить ее на это время.

– Я против нее ничего не имею, – сказал Озмонд. – Миссис Тачит мне даже нравится. Она женщина этакой старомодной складки – таких теперь и не встретишь; яркая особа. А эта долговязая образина, ее сынок, – он тоже там?

– Да, там, но он вам не помешает.

– Редкостный осел.

– Вы ошибаетесь. Он очень умен. Но он не любит бывать в этом доме одновременно со мной: я не пришлась ему по вкусу.

– И после этого он не осел? Вы сказали, она недурна собой? – продолжал Озмонд.

– И весьма. Но я не стану вам ее расписывать, чтобы вы не разочаровались при встрече. Словом, приходите, нужно положить начало – вот все, чего я жду от вас.

– Начало? Чему? Последовала пауза.

– Я, разумеется, хочу, чтобы вы женились на ней.

– Стало быть, начало конца? Ладно, я сам решу. Вы ей это тоже сказали?

– За кого вы меня принимаете? Она не столь грубой выделки – и я тоже.

– Да, – сказал Озмонд, – мне не понять ваших честолюбивых помыслов.

– Поймете, когда познакомитесь с мисс Арчер. Повремените делать выводы. – С этими словами мадам Мерль направилась к двери, ведущей в сад, и, остановившись возле нее, поискала глазами девочку. – Пэнси и в самом деле стала очень хорошенькой, – вдруг сказала она.

– Да, и мне так кажется.

– Право, довольно держать ее в монастыре.

– Не знаю, – сказал Озмонд. – Мне нравится, как ее там воспитали. Она очень мило держится.

– Монастырь здесь ни при чем. Она такая от природы.

– Не скажите – тут сочетание того и другого. Она чиста, как алмаз.

– Что ж она не несет мне цветы? – спросила мадам Мерль. – Она не торопится.

– Мы можем выйти и взять ваш букет.

– Не по душе я ей, – пробормотала гостья, раскрывая зонтик, и они пошли в сад.

23

Мадам Мерль, приехавшая во Флоренцию вслед за миссис Тачит по приглашению этой леди – миссис Тачит предложила ей погостить месяц в палаццо Кресчентини, – умнейшая мадам Мерль не преминула, разговаривая с Изабеллой, упомянуть Гилберта Озмонда и выразила надежду, что теперь мисс Арчер сможет с ним познакомиться, хотя и не проявила особой настойчивости, с которой, как мы помним, рекомендовала нашу героиню вниманию Озмонда. Причиной этому, надо полагать, было то обстоятельство, что Изабелла нисколько не противилась ее предложению. В Италии, равно как и в Англии, у мадам Мерль было множество друзей и среди исконных жителей этой страны, и среди ее разномастных гостей. В длинном списке тех, с кем, по мнению вышеназванной леди, Изабелле следовало «свести знакомство» – хотя, разумеется, добавила мадам Мерль, она вольна знакомиться с кем угодно, – имя мистера Озмонда значилось одним из первых. Он был ее давнишний друг – они знакомы уже добрый десяток лет, – один из умнейших и привлекательнейших людей, ну, скажем, в Европе. Он на голову выше добропорядочного большинства и вообще человек совсем иного пошиба. Мистера Озмонда никак не причислишь к разряду светских львов, отнюдь, и впечатление, которое он производит, во многом зависит от его душевного состояния и расположения. Когда не в духе, он зауряднее любой заурядности, разве что даже в такие минуты вид у него, как у принца в изгнании, который на все махнул рукой. Но если что-то захватывает его, или занимает, или задевает за живое – именно за живое, – тогда тотчас проявляются его ум и своеобычность. И дело здесь вовсе не в присущем большинству людей стремлении скрыть какие-то свои черты или же, напротив, выставить себя напоказ. Он человек не без странностей – со временем Изабелла поймет. что таковы все заслуживающие внимания люди, – и не желает озарять своим светом всех без разбора. Однако мадам Мерль брала на себя смелость утверждать, что перед Изабеллой он предстанет во всем блеске. Мистер Озмонд легко впадает в хандру, даже слишком легко, и скучные люди всегда выводят его из себя, но столь умная и рафинированная девушка, как Изабелла, не может не пробудить в нем интерес, которого так недостает в его жизни. Во всяком случае, мимо подобного человека никак нельзя пройти. Как можно жить в Италии и не познакомиться с Гилбертом Озмондом, знающим эту страну, как никто другой! Может быть, он и уступает в этом двум-трем немецким профессорам, но если они могут похвалиться большими знаниями, то Озмонд – натура артистическая до мозга костей – превосходит их пониманием и вкусом. Изабелла вспомнила, что мадам Мерль уже называла это имя во время их долгих задушевных бесед в Гарденкорте, и ей захотелось понять, какие узы связывают эти две высокие души. Она чувствовала, за дружескими связями мадам Мерль всегда стоит неназванное прошлое – в этом как раз и таилась частица обаяния этой необыкновенной женщины. Однако, говоря об отношениях с мистером Озмондом, мадам Мерль ограничилась лишь упоминанием об их давней доброй дружбе. Изабелла сказала, что будет рада встретиться с человеком, который уже много лет взыскан столь высоким доверием.

– Вам нужно познакомиться со многими людьми, – говорила мадам Мерль, – узнать как можно больше людей, чтобы свыкнуться с ними.

– Свыкнуться? – повторяла Изабелла с таким серьезным выражением лица, что ее порою можно было заподозрить в отсутствии чувства юмора. – Но я вовсе не боюсь людей. И свыклась с ними не меньше, чем кухарка с рассыльными из мясной лавки.

– Свыкнуться с ними настолько, хотела я сказать, чтобы научиться их презирать. Они по большей части ничего лучшего не заслуживают. А потом вы отберете себе тех немногих, кого не будете презирать.

Тут прозвучала циническая нота, что мадам Мерль не часто себе позволяла, но Изабеллу это не насторожило: она отнюдь не предполагала, что, по мере того как мы узнаем свет, восхищение им берет верх над прочими нашими чувствами. И все же именно это чувство вызвала в ней Флоренция, которая пришлась ей по душе даже больше, чем предсказывала мадам Мерль; к тому же, если бы наша героиня не сумела сама оценить все очарование этого великолепного города, под рукой у нее были просвещенные спутники – жрецы, причастные к тайне. В объяснениях не было недостатка: Ральф с наслаждением вновь взял на себя роль чичероне при своей любознательной кузине – роль, которая прежде так ему нравилась. Мадам Мерль осталась дома; она уже столько раз видела сокровища Флоренции, и к тому же ее одолевали дела. Но она охотно разговаривала обо всем, что касалось Флоренции, проявляя при этом поразительную силу памяти – ей ничего не стоило вспомнить правый угол большого полотна Перуджино[92] и описать, как держит руки Святая Елизавета на картине, висящей рядом с ним. Она высказывала суждения о многих знаменитых произведениях, часто полностью расходясь в их оценке с Ральфом и отстаивая свои взгляды в равной мере остроумно и благожелательно. Слушая споры, которые эти двое беспрестанно вели между собой, Изабелла мысленно отмечала, что многое может из них извлечь и что вряд ли такая возможность представилась бы ей, скажем, в Олбани. Ясными майскими утрами, до общего завтрака, они бродили с Ральфом по узким сумрачным улочкам, изредка заходя отдохнуть в еще более густой полумрак какой-нибудь прославленной церкви или под своды кельи заброшенного монастыря. Она посещала картинные галереи и дворцы, любуясь полотнами и статуями, доселе известными ей только по названию, и в обмен на сведения, порою лишь затемнявшие суть, отдавала образы своей мечты, которые чаще всего имели с этой сутью мало сходства. Она платила искусству Италии ту дань удивления и восторга, которую при первом знакомстве с этой страной платят все юные и пламенные сердца: замирала с учащенно бьющимся сердцем перед творением бессмертного гения и вкушала радость от застилавших глаза слез, сквозь которые выцветшие фрески и потемневшие мраморные изваяния проступали словно в тумане. Но больше всего, даже больше прогулок по Флоренции, она любила возвращаться домой – входить каждый день в просторный величественный двор большого дома, который миссис Тачит занимала уже много лет, в его высокие прохладные комнаты, где под резными стропилами и пышными фресками шестнадцатого столетия помещались привычные изделия нашего века рекламы. Миссис Тачит обитала в знаменитом здании на узкой улице, название которой вызывало в памяти средневековые междоусобные распри, мирясь с темным фасадом, поскольку этот недостаток, как она считала, вполне искупался умеренной платой и солнечным садом, где сама природа отдавала такой же стариной, как и грубая кладка стен палаццо, и откуда в его покои вливались благоухание и свежий воздух. Живя в таком месте, Изабелла словно держала у уха большую морскую раковину – раковину прошлого. Ее еле уловимый, но неумолчный гул все время будил воображение.

Гилберт Озмонд посетил мадам Мерль, и она представила его нашей юной леди, тихо сидевшей в другой части комнаты. Изабелла почти не принимала участия в завязавшемся разговоре и даже не всегда отвечала улыбкой, когда ее пытались вовлечь в него: она держалась так, словно смотрела в театре спектакль, заплатив к тому же немало за билет. Миссис Тачит отсутствовала, и мадам Мерль с ее гостем могли разыгрывать пьесу на свой лад, добиваясь наивыгоднейшего эффекта. Они говорили о флорентийцах, о римлянах, о своем космополитическом кружке и вполне могли сойти за знаменитых актеров, выступавших на благотворительном вечере. Их речь лилась так свободно, словно была хорошо срепетирована. Мадам Мерль то и дело обращалась к Изабелле, как к партнерше по сцене, но та не отвечала на подаваемые ей реплики и, хотя не нарушала игры, все же сильно подводила приятельницу, которая, без сомнения, сказала мистеру Озмонду, что на Изабеллу вполне можно положиться. Ничего, один раз куда ни шло; даже если бы на карту было поставлено большее, она все равно не сумела бы заставить себя блистать. Что-то в этом госте смущало ее, держало в напряжении – для нее было важнее получить впечатление, чем произвести его. К тому же она и не умела производить впечатления, когда заранее знала, что от нее этого ждут: что и говорить, Изабелле нравилось восхищать людей, но она упорно не желала сверкать по заказу. Мистер Озмонд – надо отдать ему справедливость – держался как благовоспитанный человек, который ни от кого ничего не ждет, со спокойствием и непринужденностью, окрашивавшей все, вплоть до блесток собственного его остроумия. Это было тем более приятно, что и лицо мистера Озмонда, и сама посадка головы говорили о натуре нервической; он не отличался красотой, но был аристократичен – аристократичен, как один из портретов в длинной галерее над мостом в музее Уффици.[93] Даже голос его звучал аристократично – что казалось неожиданным, так как при всей своей чистоте он почему-то резал слух. Это тоже сыграло известную роль в том, что Изабелле не хотелось вступать в беседу. Замечания гостя звенели, как вибрирующее стекло, а, протяни она палец, ее вмешательство, возможно, изменило бы тембр и испортило бы музыку. Тем не менее ей пришлось обменяться с мистером Озмондом несколькими словами.

– Мадам Мерль, – сказал он, – любезно согласилась взобраться ко мне на вершину холма на следующей неделе и выпить чашку чая у меня в саду. Вы доставили бы мне несказанное удовольствие, если бы соблаговолили пожаловать вместе с ней. Мое жилище называют живописным: из него открывается, как это принято говорить, общий вид. Моя дочь будет безгранично рада… вернее, так как она еще слишком мала для сильных чувств, я буду безгранично рад… – и мистер Озмонд умолк в видимом замешательстве, так и не закончив фразу. – Я буду бесконечно счастлив представить вам мою дочь, – добавил он секунду спустя.

Изабелла отвечала, что с удовольствием познакомится с мисс Озмонд и будет только благодарна, если мадам Мерль возьмет ее с собой, когда отправится к нему на холм. Получив эти заверения, гость откланялся, а Изабелла приготовилась выслушать от приятельницы упреки за нелепое поведение. Однако, к величайшему ее изумлению, эта леди, пути которой были воистину неисповедимы, чуть помедлив, сказала:

– Вы были очаровательны, моя дорогая. Держались так, что лучше просто невозможно. Вы, как всегда, выше всяких похвал.

Если бы мадам Мерль принялась корить Изабеллу, та, возможно, рассердилась бы, хотя, скорее всего, сочла бы ее упреки справедливыми, но слова, сказанные сейчас мадам Мерль, как ни странно, вызвали у нашей героини раздражение, которое до сих пор она еще ни разу не испытывала к своей приятельнице.

– Это вовсе не входило в мои намерения, – отвечала она сухо. – Не вижу, почему я обязана очаровывать мистера Озмонда.

Мадам Мерль заметно покраснела, однако, как мы знаем, не в ее привычках было бить отбой.

– Милое мое дитя, – сказала она, – я ведь не о нем говорила, а о вас. Разумеется, какое вам дело, понравились вы ему или нет. Вот уж что не имеет никакого значения! Но мне показалось, он понравился вам.

– Да, – честно призналась Изабелла, – хотя, право, это также не имеет значения.

– Все, что связано с вами, имеет для меня значение, – возразила мадам Мерль с обычным своим видом утомленного великодушия. – Особенно когда речь идет об еще одном моем старинном друге.

Была ли Изабелла обязана очаровывать мистера Озмонда или не была, но, надо сказать, она сочла необходимым задать Ральфу ряд вопросов об этом джентльмене. Суждения Ральфа были, как ей казалось, несколько искажены его дурным самочувствием, но она льстила себя надеждой, что уже научилась вносить в них необходимые поправки.

– Знаю ли я его? – сказал кузен. – О да! Я его «знаю»; не досконально, но достаточно. Общества его я никогда не искал, да и он, надо полагать, вряд ли не может жить без меня. Кто он, что он? Он американец, но какой-то невыразительный, ни то ни се, живет в Италии без малого уже лет тридцать. Почему я говорю «ни то ни се»? Да просто, чтобы прикрыть собственную неосведомленность. Я не знаю, ни откуда он родом, ни какая у него семья, ни кто его предки. Может статься, он переодетый принц, – кстати, он так и выглядит – принц, который в припадке глупой блажи отказался от своих прав и теперь не может простить это миру. Он жил в Риме, но с некоторых пор переселился сюда; помню, он как-то сказал при мне, что Рим стал вульгарен. Мистер Озмонд питает отвращение ко всему вульгарному – это главное, чем он занят в жизни, – других дел я за ним не знаю. Живет он на какие-то свои доходы, не слишком, как полагаю, вульгарно обильные. Бедный, но честный джентльмен – так он себя величает. Женился он очень рано, жена его умерла, оставив, если не ошибаюсь, дочь. Еще у него есть сестра, которая вышла замуж за некоего третьесортного итальянского графа; помнится, я даже где-то ее встречал. Она показалась мне приятнее брата, хотя порядком невыносима. О ней, помнится, ходило немало сплетен. Пожалуй. я не стал бы советовать вам водить с ней знакомство. Однако почему вы не спросите о них мадам Мерль? Вот уж кто знает эту пару куда лучше, нежели я.

– Потому что меня интересует не только ее мнение, но и ваше, – сказала Изабелла.

– Что вам мое мнение! Станете вы с ним считаться, если, скажем, влюбитесь в Озмонда?

– Боюсь, что не слишком. Но пока оно еще представляет для меня некоторый интерес. Чем больше знаешь об опасности, которая тебя стережет, тем лучше.

– По-моему, как раз наоборот. Чем больше знаешь об опасности, тем она опаснее. Нынче мы слишком много знаем о людях, слишком много слышим о них. Наши уши, мозги, рот набиты до отказа. Не слушайте, что люди говорят друг о друге. Старайтесь судить сами обо всех и обо всем.

– Я и стараюсь, – сказала Изабелла. – Но когда судишь только по собственному разумению, вас обвиняют в самонадеянности.

– А вы не обращайте на это внимание – такова моя позиция: не обращать внимания на то, что люди говорят обо мне, и уж подавно на то, что говорят о моих друзьях или врагах.

Изабелла задумалась.

– Наверно, вы правы. Но есть многое такое, на что я не могу не обращать внимания: например, когда задевают моих друзей или когда хвалят меня.

– Ну, вам никто не мешает разобрать по косточкам самих критиков. Только если вы разберете их по косточкам, – добавил Ральф, – от них живого места не останется.

– Я сама разберусь в мистере Озмонде, – сказала Изабелла. – Я обещала навестить его.

– Навестить? Зачем?

– Полюбоваться видом из его сада, его картинами, познакомиться с его дочерью – впрочем, уже не помню зачем. Я еду к нему вместе с мадам Мерль. Она сказала, что у него бывает очень много дам.

– Ах с мадам Мерль! Ну, с мадам Мерль можно ехать хоть на край света de confiance,[94] – сказал Ральф. – Мадам Мерль знается только с самыми избранными.

Изабелла не стала больше упоминать об Озмонде, однако не преминула заметить кузену, что ей не нравится тон, каким он говорит о мадам Мерль.

– У меня создается впечатление, что вы в чем-то ее обвиняете. Не знаю, что вы против нее имеете, но, если у вас есть причины относиться к ней дурно, не лучше ли сказать о них прямо или уж не говорить ничего.

Однако Ральф отверг ее нарекания.

– Я говорю о мадам Мерль, – сказал он с необычной для себя серьезностью, – точно так же, как говорю с ней самой, – с преувеличенным даже почтением.

– С преувеличенным, вот именно. Это-то меня и коробит.

– Я не могу иначе. Ведь и достоинства мадам Мерль весьма преувеличены.

– Помилуйте, кем? Мной? Если так, я оказываю ей плохую услугу.

– Нет, нет. Ею самой!

– Неправда! – воскликнула Изабелла с жаром. – Уж если есть женщина, которая ни на что не притязает…

– Вы попали в точку, – прервал ее Ральф. – Мадам Мерль преувеличенно скромна. Она ни на что не притязает, когда могла бы притязать на очень многое.

– Стало быть, она обладает большими достоинствами. Вы сами себе противоречите.

– Нимало. Она обладает огромными достоинствами, – сказал Ральф. – Она немыслимо безупречна – просто непроходимые дебри сплошной добродетели; единственная женщина из всех, кого я знаю, которая не дает вам никаких шансов.

– Шансов? На что?

– Уличить ее в глупости. Единственная женщина из всех, кого я знаю, которая не страдает даже этим маленьким недостатком.

Изабелла с досадой отвернулась.

– Я вас не понимаю: ваши парадоксы не для моего ограниченного ума.

– Позвольте, я объясню. Когда я говорю, что она преувеличивает свои достоинства, я не имею в виду вульгарные способы: нет, она не хвастает, не рисуется, не выставляет себя в выгодном свете. Я употребляю слово «преувеличивать» в буквальном смысле – она стремится к какому-то сверх совершенству, и все ее добродетели какие-то вымученные. Она слишком примерна, слишком благожелательна, слишком умна, слишком образованна, слишком воспитана, у нее – все слишком. Словом, она слишком безупречна. Признаюсь, она действует мне на нервы, и я, пожалуй, испытываю к ней такое же чувство, какое питал некий не чуждый ничему человеческому афинянин к Аристиду Справедливому.[95]

Изабелла внимательно посмотрела на Ральфа – если насмешка и таилась в этих словах, на его лице она не отразилась.

– Что ж, вы хотели бы изгнать мадам Мерль?

– Ни в коем случае! Лишиться такой собеседницы! Я наслаждаюсь обществом мадам Мерль, – ответил Ральф без тени иронии.

– Вы просто невозможны, сэр! – воскликнула Изабелла. Но в следующее мгновенье спросила, уж не знает ли он чего-нибудь бросающего тень на ее блестящую подругу.

– Ровным счетом ничего. Именно об этом я и толкую. Ни один человек не свободен от пятен – дайте мне полчаса на поиски, и я наверняка обнаружу пятнышко даже на вас. О себе я не говорю, я пятнист, как леопард. На мадам Мерль нет ни единого пятна. Понимаете, ни единого.

– Мне тоже так кажется, – сказала Изабелла, кивая. – Поэтому она мне так нравится.

– О, что до вас – это просто замечательно, что вы познакомились с ней! Ведь вы хотите узнать свет, а лучшей путеводительницы по нему вам не сыскать.

– Вы имеете в виду, что она вполне светская женщина?

– Светская женщина? Нет, – сказал Ральф, – она просто-напросто олицетворение этого света.

Слова Ральфа, что он наслаждается обществом мадам Мерль, менее всего объяснялись, как в эту минуту хотелось думать Изабелле, его утонченным ехидством. Стараясь рассеяться любыми средствами, Ральф Тачит счел бы непростительным упущением, если бы вовсе отказался испытать на себе чары такого виртуоза светской беседы, какой была мадам Мерль. Симпатии и антипатии таятся в глубинах нашей души, и, вполне вероятно, при всей высокой оценке, какую он давал этой леди, ее отсутствие в доме его матери не слишком опустошило бы жизнь Ральфа. Но он приобрел привычку исподволь наблюдать за людьми, а ничто не могло бы лучше «питать» эту страсть, как наблюдения за повадками мадам Мерль. Он пил ее маленькими глотками, он давал ей настояться, проявляя такую выдержку и терпение, каким могла бы позавидовать сама мадам Мерль. Иногда она возбуждала в нем даже жалость, и в такие минуты он, как ни странно, переставал подчеркивать свое благорасположение к ней. Он не сомневался в том, что она чудовищно честолюбива и что все, чего достигла в жизни, было весьма далеко от целей, которые она себе ставила. Всю жизнь она гоняла себя на корде, но ни разу не выиграла приза. Она так и осталась просто мадам Мерль, вдовой швейцарского négociant,[96] женщиной с весьма малыми средствами и большими знакомствами, которая подолгу жила то у одних, то у других своих друзей и пользовалась повсеместным успехом, совсем как только что изданная очередная гладенькая дребедень. В несоответствии между этим ее положением и любым из тех, которые она, без сомнения, в различные периоды своей карьеры рассчитывала занять, было что-то трагическое. Его мать полагала, что ее столь располагающая к себе гостья весьма ему по душе: двое людей, поглощенных сложными вопросами человеческого поведения – т. е. каждый своим собственным, – не могли, как ей казалось, не найти общего языка. Ральф много размышлял над близостью, установившейся между Изабеллой и досточтимой приятельницей своей матери, и, давно уже придя к заключению, что не сможет, не вызвав бурного протеста с ее стороны, сохранить кузину для себя, решил, как делал при более тяжких обстоятельствах, не падать духом. Их дружба, как он полагал, расстроится сама собой – не будет же она длиться вечно. Ни одна из этих двух примечательных женщин – что бы каждой из них ни казалось – не знала другую во всей полноте, и как только у одной из них или у обеих сразу откроются глаза, между ними непременно произойдет если не разрыв, то по крайней мере охлаждение. А пока он готов был признать, что беседы старшей приятельницы идут на пользу младшей, которой предстоит еще очень многому учиться, а раз так, ей лучше было поучиться у мадам Мерль, чем у любого другого наставника. Вряд ли эта дружба могла причинить Изабелле какой-нибудь вред.

24

Разумеется, трудно было предположить, что визит Изабеллы к мистеру Озмонду в его дом на холме мог как-то ей повредить. Ничего не могло быть прелестнее этой поездки теплым майским днем в разгар тосканской весны. Наши дамы проехали сквозь Римские ворота с их массивной глухой надвратной стеной, венчавшей легкую изящную арку портала и придававшей им суровую внушительность, и, поднявшись по петляющим улочкам, окаймленным высокими оградами, через которые выплескивалась зелень цветущих садов и растекались ароматы, достигли наконец маленького сельского вида площади неправильной формы, куда, составляя если не единственное, то по крайней мере существенное ее украшение, выходила длинная коричневая стена той самой виллы, часть которой занимал мистер Озмонд. Изабелла и мадам Мерль пересекли просторный внутренний двор, где внизу стелилась прозрачная тень, а наверху две легкие, расположенные друг против друга галереи подставляли солнечным лучам свои стройные столбики и цветущие покровы вьющихся растений. От этого дома веяло чем-то суровым и властным: казалось, стоит переступить его порог, и отсюда уже не выйти без борьбы. Но Изабелле сейчас не было нужды думать о том, как выйти, – пока ей предстояло только войти. Мистер Озмонд встретил ее в передней, прохладной даже в мае, и повел вместе с ее спутницей в апартаменты, в которых мы уже однажды побывали. Мадам Мерль оказалась впереди и, пока Изабелла мешкала, болтая с хозяином, прошла, не церемонясь, в гостиную, где ее встретили ожидавшие там две особы. Одной из них была крошка Пэнси – мадам Мерль удостоила ее поцелуя, – другой – дама, которую Озмонд, представляя Изабелле, назвал своей сестрой, графиней Джемини.

– А это моя дочурка, – сказал он. – Она только что из монастыря.

На Пэнси было коротенькое белое платье, белые туфельки с тесемками на лодыжках, а светлые волосы аккуратно лежали в сетке. Подойдя к Изабелле, девочка слегка присела в чинном реверансе и подставила лоб для поцелуя. Графиня Джемини, не вставая с места, наклонила голову – пусть Изабелла видит, что перед нею светская женщина. Тощая и смуглая, она никак не могла считаться красивой, а ее черты – длинный, похожий на клюв, нос, маленькие бегающие глазки, поджатый рот и срезанный подбородок – придавали ей сходство с тропической птицей. Однако выражение лица, на котором, проступая с различной силой, сменялись гонор и удивление, ужас и радость, было вполне человеческое, меж тем как внешний облик говорил о том, что графиня знает, в чем ее своеобразие, и умеет его подчеркнуть. Ее одеяние, пышное и воздушное, – изысканность так и била в глаза – казалось сверкающим оперением, а движения, легкие и быстрые, вполне подошли бы существу, привыкшему сидеть на ветках. Она вся состояла из манер, и Изабелла, которой до сих пор не встречались такие манерные особы, тотчас назвала ее про себя ломакой. Она помнила совет Ральфа избегать знакомства с графиней Джемини, но при беглом взгляде на нее не смогла обнаружить никаких чреватых опасностью омутов. Эта страшная особа, судя по ее поведению, выбросила белый флаг – шелковое полотнище с развевающимися лентами – и во всю им размахивала.

– Вы не поверите, как я рада познакомиться с вами! Ведь я и приехала сюда только потому, что узнала – здесь будете вы. Я не езжу к брату – пусть он сам ездит ко мне. Забраться на такую невозможную гору! Ума не приложу, что он в ней нашел. Право, Озмонд, ты когда-нибудь станешь причиной гибели моих лошадей, а если они сломают себе здесь шею, тебе придется купить мне новых. Они сегодня так храпели! Я сама слышала. Понимаете, каково это – сидеть в экипаже и слышать, как храпят твои лошади! Начинаешь думать, что они вовсе не так уж хороши. А у меня всегда отменные лошади; я лучше откажу себе в чем-нибудь другом, но конюшня у меня всегда хороша. Мой муж мало в чем разбирается, но в лошадях знает толк. Итальянцы, как правило, ничего не смыслят в лошадях, но мой муж, даже при его слабом разумении, предпочитает все английское. Лошади у меня тоже английские – понимаете, как это будет ужасно, если они свернут себе шею. Должна вам сказать, – продолжала она, адресуясь непосредственно к Изабелле, – Озмонд редко приглашает меня сюда; сдается мне, ему не очень-то хочется меня здесь видеть. Вот и сегодня я приехала по собственному почину. Люблю новых людей, а уж вы, не сомневаюсь, самая что ни на есть последняя новинка. Ах, не садитесь на этот стул! Он только с виду хорош. Здесь есть очень крепкие стулья, а есть такие, что просто ужас.

Графиня пересыпала свои замечания визгливыми руладами, сопровождая их улыбками и ужимками, а ее произношение свидетельствовало о том, какая жалкая участь постигла ее некогда вполне сносный английский, вернее, американский язык.

– Я не хочу видеть вас здесь, дорогая? – отвечал ей Озмонд. – Помилуйте, вы для меня неоценимы.

Не вижу здесь никаких ужасов, – возразила Изабелла, оглядывая комнату. – Все так красиво и изысканно, на мой взгляд.

– У меня есть несколько действительно хороших вещей, – скромно подтвердил Озмонд. – А плохих вообще нет. Но у меня нет того, что я хотел бы иметь.

Он держал себя несколько скованно, беспрестанно улыбался и поглядывал вокруг; в нем странно мешались отчужденность и сопричастность. Всем своим видом он, казалось, давал понять, что его занимают только истинные «ценности». Изабелла быстро пришла к выводу, что простота отнюдь не главное достоинство этого семейства. Даже маленькая монастырская воспитанница, которая в своем парадном белом платьице стояла поодаль с таким покорным личиком и сложенными ручками, словно в ожидании первого причастия, даже эта миниатюрная дочка мистера Озмонда носила на себе печать законченности далеко не безыскусной.

– Вы хотели бы иметь вещи из музеев Уффици и Питти[97] – вставила мадам Мерль, – вот что вы хотели бы иметь.

– Бедняжка Озмонд! Вечно возится с какими-то шпалерами и распятиями! – провозгласила графиня Джемини, которая, по-видимому, называла брата не иначе, как по фамилии. Восклицание это было пущено просто так, в пространство: бросая его, она улыбалась Изабелле и оглядывала ее с головы до ног.

Брат не слышал ее слов; он, казалось, весь ушел в себя, обдумывая, что ему сказать Изабелле.

– Не хотите ли чаю? – придумал он наконец. – Вы, наверно, очень устали.

– Нет, нисколько. Мне не с чего было уставать.

Изабелла сочла необходимым держаться суховато и сдержанно; что-то в атмосфере дома, в общем впечатлении от него – хотя она вряд ли сумела бы определить, что именно, – удерживало ее от желания блистать. Само это место, обстановка, сочетание собравшихся здесь лиц явно заключало в себе больше, чем лежало на поверхности; она должна попытаться дойти до сути, она не станет мило произносить банальные любезности. Где ей было знать, что большинство женщин как раз стали бы произносить банальные любезности, чтобы под их покровом заняться пристальными наблюдениями. К тому же нельзя не признаться, ее гордость была несколько уязвлена. Человек, о котором ей говорили в выражениях, возбуждавших к нему интерес, и который, несомненно, умел быть обходительным, попросил ее, молодую леди, отнюдь не щедрую на милости, посетить его дом. Она пришла, и теперь на него, естественно, ложилась обязанность думать о том, как ее занять. Изабелла не стала менее взыскательной, тем паче, мы полагаем, более снисходительной, заметив, что Озмонд выполняет эту свою обязанность с меньшим рвением, чем того следовало ожидать. Ей казалось, что он говорит про себя: «Как глупо было навязываться с приглашением!..».

– Ну, если он примется показывать вам все свои побрякушки, – сказала графиня Джемини, – да еще рассказывать о каждой из них, вы отправитесь домой усталая до смерти.

– Этого я ке страшусь. Пусть я устану, зато по крайней мере чему-то научусь.

– Боюсь, не очень многому. Но моя сестра решительно не желает ничему учиться.

– О да, сознаюсь, это так. Не хочу я больше ничего знать – я и так слишком много знаю. Чем больше человек знает, тем он несчастнее.

– Нехорошо так неуважительно говорить о пользе знаний при Пэнси. Ведь она еще не кончила курс наук! – улыбаясь, вставила мадам Мерль.

– Ну, Пэнси не повредишь, – сказал отец девочки. – Она – цветок, взращенный в обители.

– О, святая обитель, святая обитель! – вскрикнула графиня, и все ее оборки пришли в неистовое волнение. – Мне ли не знать, что такое обитель! Чему только там не учат: я сама цветок, взращенный в обители. Но я-то не притязаю на добродетель, а вот монахини, те – да. Понимаете, что я хочу сказать? – обернулась она к Изабелле.

Изабелла не была в этом вполне уверена; она ответила в том смысле, что не умеет следить за ходом споров. Графиня заявила, что сама их не выносит, не в пример брату, которому только бы спорить.

– Что до меня, – сказала она, – одно мне нравится, другое не нравится: не может же все нравиться. И зачем непременно выяснять – никогда ведь не знаешь, к чему это может привести. Иной раз самые хорошие чувства бывают вызваны дурными причинами, а порою наоборот: причины хорошие, а чувства дурные. Понимаете, что я хочу сказать? Я знаю, чю мне нравится – а по какой причине, мне безразлично.

– Да, это очень важно – знать, что нравится, – сказала, улыбаясь, Изабелла, а про себя подумала, что знакомство с этим порхающим существом не сулит ее уму покоя. Если графиня возражала против споров, то Изабелле в этот момент они и подавно были не нужны, и она протянула руку Пэнси с отрадной уверенностью, что в этом жесте нельзя усмотреть даже намека на несогласие с кем бы то ни было. Гилберт Озмонд которого, видимо, коробил тон сестры, повернул разговор в другое русло. Он подсел к дочери, робко касавшейся пальчиками руки Изабеллы, и, постепенно притягивая к себе, заставил подняться со стула, поставил перед собой и привлек на грудь, обхватив рукой ее хрупкий стан. Девочка не спускала с Изабеллы своих немигающих безмятежных глаз, не выражавших никаких чувств и словно зачарованных. Мистер Озмонд говорил о многих предметах – как сказала мадам Мерль, он умел быть обходительным, когда хотел, а сейчас, после легкого своего замешательства, не только хотел, но, видимо, поставил себе это целью. Мадам Мерль и графиня Джемини, расположившиеся чуть поодаль, беседовали в той непринужденной манере, какая свойственна людям, давно знакомым между собой и чувствующим себя друг с другом вполне свободно, однако Изабелла то и дело слышала, как после очередной реплики мадам Мерль графиня кидалась вылавливать уплывающий от нее смысл – совсем как пудель за брошенной в воду палкой. Казалось, мадам Мерль проверяла, как далеко та способна доплыть. Мистер Озмонд говорил о Флоренции, об Италии, об удовольствии жить в этой стране и об оборотной стороне этого удовольствия. Жизнь в Италии имела свои прелести и свои недостатки; недостатков было очень много; только иностранцы могли представлять себе весь этот мир романтическим. Он был бальзамом для людей, оказавшихся неудачниками в социальном смысле – таковыми Озмонд считал тех, кто в силу тонкости своей души не сумел, как это называется, «чем-то стать»: здесь они могли сохранить ее, эту тонкость, и, при всей своей нищете, не подвергаться насмешкам – сохранить, как сохраняют фамильную драгоценность или родовое гнездо, не удобное для жилья и не приносящее дохода владельцу. Словом, жизнь в стране, где больше прекрасного, чем в любой другой, имеет свои преимущества. Многие впечатления можно получить только здесь. Правда, иные, весьма полезные для жизни, начисто отсутствуют, а некоторые оказываются на редкость дурного свойства. Зато время от времени встречается нечто настолько значительное, что искупает все остальное. При всем том Италия многих погубила, он и сам порою имел глупую самонадеянность думать, что был бы не в пример лучше, не проживи он здесь чуть ли не весь свой век. Эта страна делает вас праздным дилетантом, человеком второго сорта; здесь не на чем воспитать характер, выработать, так сказать, ту счастливую светскую и прочую «бойкость», которая сейчас господствует в Лондоне и Париже.

– Мы милые провинциалы, – говорил Озмонд, – и я вполне сознаю, что и сам заржавел, как ключ, который лежит без дела. Вот я беседую с вами и очищаюсь понемногу – нет, не сочтите, будто я дерзаю подумать, что способен отомкнуть такой сложный замок, каким мне кажется ваша душа. Но вы уедете, прежде чем я еще раз-другой увижусь с вами, и, возможно, я больше не увижу вас никогда. Горькая участь каждого, кто живет в стране, куда другие только наезжают. Плохо, когда эти люди не милы вам, но во сто крат хуже, когда они вам милы. Не успеешь расположиться к ним, как их и след простыл. Я так часто оставался ни с чем, что перестал сходиться с людьми, запретил себе поддаваться чужому очарованию. Вы собираетесь поселиться здесь – остаться здесь навсегда? Как это было бы чудесно! Да, ваша тетушка может служить тому гарантией, уж на нее-то можно положиться. О, она старая флорентийка – именно старая, а не какая-нибудь залетная птица. Она кажется мне современницей Медичи:[98] верно, видела, как сжигали Савонаролу[99] и, пожалуй, даже бросила несколько веток в костер. У нее лицо точь-в-точь как на старинных портретах: маленькое, сухое, резко очерченное; необычайно выразительное лицо, хотя и не меняющее выражения. Право, я мог бы показать вам ее портрет на одной из фресок Гирландайо.[100] Надеюсь, вы не обижаетесь на тон, каким я говорю о вашей тетушке? Мне кажется – нет. Или, может быть, все-таки обижаетесь? Уверяю вас, в моих словах нет и тени неуважения ни к ней, ни к вам. Я, поверьте, большой поклонник миссис Тачит.

Пока хозяин дома старался, не щадя сил, занять Изабеллу этим разговором в несколько интимной манере, она нет-нет да поглядывала на мадам Мерль, которая на этот раз отвечала на ее взгляды рассеянной Улыбкой, не таившей никаких неуместных намеков на успех нашей героини. Улучив момент, мадам Мерль предложила графине Джемини спуститься в сад, и та, поднявшись с места и встряхнув своим оперением, шурша и шелестя, направилась к дзери.

– Бедная мисс Арчер! – воскликнула она, сочувственно обозревая группу в другом конце комнаты. – Ее уже включили в семейный круг.

– Мисс Арчер не может не отнестись с сочувствием к семье, к которой принадлежишь ты, – отвечал мистер Озмонд, посмеиваясь, но, несмотря на оттенок иронии, в словах его звучала скорее добрая терпимость.

– Не знаю, что ты хочешь этим сказать! Но уверена, что наша гостья не видит во мне ничего дурного – разве что ты наговорил на меня всякой чепухи. Я лучше, чем он меня изображает, мисс Арчер, – продолжала графиня. – Я только порядком глупа и скучна. Ничего хуже он вам обо мне не сказал? О, в таком случае ваше общество на него благотворно действует. Он уже качал разглагольствовать на свои излюбленные темы? Имейте в виду, у моего братца в запасе несколько таких тем и толкует он о них а fond.[101] Так что, если он оседлал этого своего конька, вам лучше снять шляпку.

– Боюсь, излюбленные темы мистера Озмонда мне пока неизвестны, – сказала Изабелла, вставая.

Графиня изобразила глубокую задумчивость, приложив правую руку кончиками пальцев ко лбу.

– Минутку! Сейчас я их вам назову: первая – Макиавелли, вторая – Виттория Колонна,[102] третья – Метастазио.[103]

– Ах, – сказала мадам Мерль, беря графиню под руку и чуть-чуть подталкивая к выходу, – со мной Озмонд никогда не ударяется в разговоры об истории

– С вами! – воскликнула графиня, удаляясь вместе с мадам Мерль. – Вы сами – Макиавелли, вы сами – Виттория Колонна.

– Сейчас мы услышим, что мадам Мерль еще и Метастазио, – смиренно вздохнул Гилберт Озмонд.

Изабелла встала, полагая, что тоже спустится в сад, но Озмонд явно не изъявлял желания куда-либо идти: он стоял, держа руки в карманах, а его дочурка, подхватив отца под локоть, льнула к нему, и подняв глаза, смотрела то на него, то на Изабеллу. Изабелла с молчаливой готовностью предоставила Озмонду решать, где протекать их беседе; ей нравилось, как он разговаривает с ней, нравилось его общество: она чувствовала – в ее жизни завязывается новая дружба, а это чувство всегда вызывало в ней внутренний трепет. Сквозь открытую дверь просторной гостиной она видела, как мадам Мерль и графиня Джемини прогуливаются по шелковистому газону; отведя взгляд, Изабелла обвела им окружавшие ее вещи. Она ехала сюда с мыслью, что мистер Озмонд покажет ей свои сокровища: его картины и шкатулки и в самом деле выглядели сокровищами. И Изабелла направилась к одной из картин, чтобы получше ее рассмотреть, но не успела сделать и двух шагов, как услышала вопрос:

– Что вы скажете о моей сестре, мисс Арчер? – отрывисто спросил мистер Озмонд.

Она не без удивления взглянула на него.

– Я, право, затрудняюсь с ответом – я слишком мало ее знаю.

– Да, вы мало ее знаете, тем не менее не могли не заметить, что и знать особенно нечего. Что вы скажете о принятом между нами тоне? – продолжал он с принужденной улыбкой. – Мне хотелось бы знать, как все это выглядит на свежий, непредвзятый взгляд. О, я знаю, вы скажете – вы слишком мало видели нас вместе. Конечно, все это было весьма мимолетно. Но приглядитесь, пожалуйста, в следующий раз, когда представится случай. Мне иногда кажется, мы опустились, живя в чужой нам среде, с чужими людьми, без обязанностей, без привязанностей, не имея ничего, что объединяло бы и поддерживало нас, – мы вступаем в брак с иностранцами, развиваем в себе не свойственные нам вкусы, пренебрегаем нашим естественным назначением. Позволю себе оговориться: все это я отношу скорее к себе, чем к своей сестре. Она настоящая леди – куда в большей степени, чем кажется. Она не очень счастлива, а так как не принадлежит к серьезным натурам, то и склонна представлять свое положение скорее в комическом, чем в трагическом свете. У нее ужасный муж, хотя не могу с уверенностью сказать, что она со своей стороны правильно ведет себя с ним. Но, согласитесь, дурной муж – тяжкий крест для женщины. Мадам Мерль не оставляет ее своими советами, но советовать моей сестре – все равно что давать ребенку словарь в надежде, что он выучит по нему язык. Он найдет в нем слова, но не сумеет составить из них фразы. Моей сестре нужна грамматика, но, увы, у нее не грамматический ум. Простите, что докучаю вам такими подробностями. Моя сестра права: я ввожу вас в круг семьи. Позвольте, я сниму картину – вам здесь темно.

Он снял картину, поднес ее к свету, рассказал о ней много любопытного. Изабелла осмотрела и другие его сокровища; он давал пояснения, сообщая подробности, которые могли бы показаться занимательными молодой леди, приехавшей с визитом в погожий летний день. Его картины, его медальоны и гобелены представляли несомненный интерес, но, как очень скоро пришло на мысль Изабелле, наибольший интерес, независимо от этих шедевров, обступавших его со всех сторон, представлял собой их владелец. Он отличался от всех, с кем ей до сих пор случалось сталкиваться: большинство известных ей людей укладывалось в пять-шесть типов. Исключение составляли лишь немногие – например, она затруднилась бы определить, к какой разновидности отнести тетушку Лидию. Еще она, в общем, готова была признать – и то скорее из вежливости – известное своеобразие за мистером Гудвудом, кузеном Ральфом, Генриеттой Стэкпол, лордом Уорбертоном, мадам Мерль. Впрочем, даже и они, стоило только присмотреться к ним поближе, подходили по своей сути под ту или иную знакомую ей категорию. Но она не знала такого класса, в котором мог бы занять место мистер Озмонд, – он стоял особняком. Мысли эти не сразу пришли ей в голову; они выстроились постепенно.» тот момент она только сказала себе, что эта «новая дружба» может оказаться весьма и весьма обещающей. На мадам Мерль тоже лежала печать исключительности, но до какой степени выигрывал в значительности отмеченный ею мужчина! Не столько то, что говорил и делал Озмонд, сколько то, что оставалось несказанным, обнаруживало, на взгляд Изабеллы, его необычность – словно один из тех знаков, которые он показывал ей на обратной стороне старинных тарелок или в углу картин шестнадцатого века. Он не стремился выделиться из общего ряда, но был не такой, как другие, хотя и не казался странным. Изабелла никогда еще не встречала человека столь утонченного. Оригинальна была его внешность, оригинальны и самые неуловимые проявления душевного склада. Густые мягкие волосы, резкие, словно обведенные контуром, черты, чистое лицо, яркий, но не грубый румянец, на удивление ровная бородка и та легкость, та изящная стройность фигуры, когда малейшее движение руки превращается в выразительный жест, – все эти особенности его облика казались нашей впечатлительной героине свидетельствами глубины, благородства и, во всяком случае, сулили много интересного. Мистер Озмонд был, несомненно, взыскателен и разборчив – вероятно, даже капризен. Он повиновался своей тонкой чувствительности – возможно, даже чересчур; ему претила пошлая суета, он создал себе свой мир – отобранный, просеянный, упорядоченный – и жил в нем, размышляя об искусстве, красоте, о событиях прошлого. Он следовал собственному вкусу – пожалуй, только ему он и следовал, как отчаявшийся выздороветь больной прислушивается под конец лишь к советам своего поверенного, и это-то делало Озмонда столь непохожим на всех других. Нечто подобное было и в Ральфе – он тоже, казалось, видел смысл существования в умении ценить прекрасное, но у Ральфа это выглядело аномалией, каким-то смешным наростом, а у Озмонда проходило лейтмотивом его жизни, звучавшим в гармонии со всем остальным. Она, конечно, далеко не все в нем понимала, смысл его речей подчас ускользал от нее. Например, что он имел в виду, называя себя провинциалом, – чего-чего, а провинциализма в нем не было и следа! Что это – безобидный парадокс, которым он мнил озадачить ее, или верх утонченности высокой культуры? Ну ничего, со временем она, конечно, разберется в нем, ей интересно в нем разобраться. Уж если провинциален он – это чудо гармонии, – в чем же тогда столичный лоск? Она могла задать этот вопрос, хотя и сознавала, что собеседник ее непомерно робок, но робость подобного сорта – робость от чутких нервов и тонкого понимания вещей – не мешала самой большой изысканности. Собстэенно, она скорее служила доказательством особых принципов и правил, иных, чем у пошлой толпы: Озмонду необходимо быть уверенным, что в схватке с толпой победа останется за ним! Он не принадлежал к числу самоуверенных господ, что с легкостью поверхностных натур охотно судят и рядят обо всех и вся; взыскательный к себе не меньше, чем к другим, многое от них требуя, он, надо думать, с достаточной иронией взирал на то, что сам способен был дать, – и это тоже было лишним доказательством того, что самонадеянностью он не страдал. Да и не будь он робок, не было бы и той постепенной, едва заметной, чудесной перемены, которая так понравилась ей в нем и так ее заинтриговала. А этот внезапный вопрос – каково ее мнение о графине Джемини – означал только одно: Озмонд заинтересовался ею; вряд ли ему нужна помощь, чтобы разобраться в собственной сестре. А такой интерес к ней говорил о пытливости его ума – правда, жертвовать своей любознательности братскими чувствами – это, пожалуй, чересчур. Да, это самое странное из всего, что он сказал или сделал.

Кроме гостиной, где ее принимали, оказалось еще две, также уставленных всякими редкостными вещами, и она провела там не меньше четверти часа. Все эти вещи были в высшей степени любопытны и ценны, а мистер Озмонд по-прежнему любезнейшим образом исполнял свою роль чичероне и вел ее от одного шедевра к другому, не выпуская руки своей дочки. Его любезность поразила нашу героиню, недоумевавшую, зачем он так усердствует ради нее; под конец обилие красивых предметов и сведений о них стало даже угнетать ее. На этот раз с нее было достаточно; она уже не воспринимала того, что он говорил, и, хотя слушала, не отводя от него внимательного взгляда, думала совсем о другом. Она думала, что он, должно быть, считает ее во всех отношениях сообразительнее, умнее, образованнее, чем она была на самом деле. Наверное, мадам Мерль любезно преувеличила ее достоинства – и очень жаль, рано или поздно он все равно увидит, как обстоит дело, и тогда, возможно, даже поняв, насколько она незаурядна, не примирится с тем, что так в ней ошибся. Она отчасти потому и устала, что силилась казаться именно такой, какой, ей думалось, ее изобразила мадам Мерль, и еще от страха (весьма для нее необычного) обнаружить – не то что бы незнание (это ее не слишком заботило), но дурной вкус. Она не простила бы себе, если бы высказала восхищение тем, чем, с его просвещенной точки зрения, ей не следовало бы восхищаться, или прошла мимо того, что поразило бы всякий подлинно развитый ум. Ей было бы нестерпимо сесть в лужу – в ту лужу, где, как она не раз видела (весьма полезный урок!), простодушно и нелепо барахтались многие женщины. И поэтому она тщательно следила и за тем, что ей надо сказать, и за тем, на что обратить внимание, а на что – не обратить; тщательнее, чем когда-либо до сих пор.

Когда они возвратились в гостиную, там уже был сервирован чай, но, так как две другие гостьи не вернулись из сада, а Изабелла еще не успела полюбоваться открывшимся оттуда видом – главной достопримечательностью владений мистера Озмонда, – он без дальнейших промедлений повел ее к ним. Мадам Мерль и графиня Джемини распорядились, чтобы им вынесли стулья, а так как день был н