Book: Мятеж на «Эльсиноре»



Мятеж на «Эльсиноре»

Джек Лондон

Мятеж на «Эльсиноре»

«The Mutiny Of The Elsinore» by Jack London


Вступительные материалы Р. Трифонова и Е. Якименко


© Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», издание на русском языке, 2012

© Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», художественное оформление, 2012

* * *

Факты, даты, цитаты

Джек Лондон о себе

В письме к молодому писателю Клодсли Джонсу в ответ на просьбу выслать фотографию, 1899 г.

В январе мне стукнуло двадцать три. Рост без обуви пять футов семь-восемь дюймов – морская жизнь подкоротила меня. В настоящее время вес 168 фунтов, но легко увеличивается до 180, когда живу на свежем воздухе и обхожусь без удобств. Чисто выбрит, иногда отпускаю светлые усы и темные бакены, но ненадолго. Гладкое лицо делает мой возраст неопределенным, так что даже придирчивые судьи дают мне то двадцать, то тридцать. Зеленовато-серые глаза, густые сросшиеся брови, темные волосы. Лицо бронзового цвета, ставшее таковым из-за длительных и постоянных встреч с солнцем, хотя теперь, благодаря отбеливающему процессу сидячего образа жизни, оно скорее желтое. Несколько шрамов, нет восьми передних верхних зубов, что обычно скрывает искусственная челюсть. Вот и весь я.

* * *

Из письма к первой возлюбленной Мэйбл Эпплгарт

Я родился в бедной семье, часто бедствовал и нередко голодал. Я никогда не знал, что значит иметь собственные игрушки. Насколько я помню себя с раннего детства, нищета сопутствовала нам всегда. Рубашку, купленную в магазине, я в первый раз надел, когда мне было восемь лет.

Только тот, кто голодал, может оценить по-настоящему пищу, только те, кто путешествовал на море или в пустыне, могут оценить питьевую воду, и только ребенок, одаренный богатой фантазией, может оценить те вещи, которых он был лишен в детстве.

* * *

В 1897 году Джек отправился в Клондайк (Аляска) на золотые прииски. Впечатления от проведенной на Аляске зимы стали основой многих его произведений.

В Клондайке я нашел себя, там все молчат. Все думают. Там у вас вырабатывается правильный взгляд на жизнь. Сформировалось и мое миросозерцание.

* * *

Из статьи «Как я стал социалистом», 1905 г.

…В радостном упоении молодостью, умея постоять за себя и в труде и в драке, я был неудержимым индивидуалистом. И это естественно: ведь я был победителем. А посему – справедливо или несправедливо – жизнь я называл игрой, игрой, достойной мужчины. Для меня быть человеком – значило быть мужчиной, мужчиной с большой буквы. Идти навстречу приключениям, как мужчина, сражаться, как мужчина, работать, как мужчина (хотя бы за плату подростка), – вот что увлекало меня, вот что владело всем моим сердцем. И, вглядываясь в туманные дали беспредельного будущего, я собирался продолжать все ту же, как я именовал ее, мужскую игру, – странствовать по жизни во всеоружии неистощимого здоровья и неслабеющих мускулов, застрахованный от всяких бед. Да, будущее рисовалось мне беспредельным. Я представлял себе, что так и стану без конца рыскать по свету и, подобно «белокурой бестии» Ницше, одерживать победы, упиваясь своей силой, своим превосходством.

Что касается неудачников, больных, хилых, старых, калек, то, признаться, я мало думал о них; я лишь смутно ощущал, что, не случись с ними беды, каждый из них при желании был бы не хуже меня и работал бы с таким же успехом. Несчастный случай? Но это уж судьба, а слово судьба я тоже писал с большой буквы: от судьбы не уйдешь.

…Я возвратился из семимесячного плавания матросом, мне только что минуло восемнадцать лет, и я принял решение пойти бродяжить. С Запада, где люди в цене и где работа сама ищет человека, я то на крыше вагона, то на тормозах добрался до перенаселенных рабочих центров Востока, где люди – что пыль под колесами, где все высуня язык мечутся в поисках работы. Это новое странствие в духе «белокурой бестии» заставило меня взглянуть на жизнь с другой, совершенно новой точки зрения. Я уже не был пролетарием, я, по излюбленному выражению социологов, опустился «на дно», и я был потрясен, узнав те пути, которыми люди сюда попадают.

Я встретил здесь самых разнообразных людей, многие из них были в прошлом такими же молодцами, как я, такими же «белокурыми бестиями», – этих матросов, солдат, рабочих смял, искалечил, лишил человеческого облика тяжелый труд и вечно подстерегающее несчастье, а хозяева бросили их, как старых кляч, на произвол судьбы. Вместе с ними я обивал чужие пороги, дрожал от стужи в товарных вагонах и городских парках. И я слушал их рассказы: свою жизнь они начинали не хуже меня, желудки и мускулы у них были когда-то такие же крепкие, а то и покрепче, чем у меня, однако они заканчивали свои дни здесь, перед моими глазами, на человеческой свалке, на дне социальной пропасти.

Я слушал их рассказы, и мозг мой начал работать. Мне стали очень близки судьбы уличных женщин и бездомных мужчин. Я увидел социальную пропасть так ясно, словно это был какой-то конкретный, ощутимый предмет; глубоко внизу я видел всех этих людей, а чуть повыше видел себя, из последних сил цепляющегося за ее скользкие стены. Не скрою, меня охватил страх. Что будет, когда мои силы сдадут? Когда я уже не смогу работать плечо к плечу с теми сильными людьми, которые сейчас еще только ждут своего рождения? И тогда я дал великую клятву. Она звучала примерно так: «Все дни своей жизни я выполнял тяжелую физическую работу, и каждый день этой работы толкал меня все ближе к пропасти. Я выберусь из пропасти, но выберусь не силой своих мускулов. Я не стану больше работать физически: да поразит меня Господь, если я когда-либо вновь возьмусь за тяжелый труд, буду работать руками больше, чем это абсолютно необходимо». С тех пор я всегда бежал от тяжелого физического труда.

* * *

Всем, чего я достиг, я обязан своему прошлому. Если бы я стыдился его, я стыдился бы и того, что я есть теперь.

* * *

Мыслители не страдают от недостатка выражений. Самое сложное – передать словами чувство, и глубокое чувство. С этой точки зрения легче написать четыре тома «Капитала», чем незамысловатые лирические стихи.

* * *

Главное – я так хочу. Именно это лежит в основе философии и пронизывает всю сущность жизни. Когда философия скучно вещает индивидууму, как ему должно поступать, он немедленно отвечает: «А я так хочу» и поступает противоположным образом, и тогда философия меркнет. «Я так хочу» заставляет пьяницу пить, а мученика носить власяницу… Часто философия не что иное, как способ объяснения человеком его личного «я так хочу».

Воспоминания друзей и близких

Элиза Лондон Шеппард (1866–1939), сводная сестра Джека Лондона

Вернее всего будет определить его как делового ребенка. Я не помню его иначе как с книгой в руках.

* * *

По книге Р. Балтропа

Джек и Элиза учились в уэстэйдской школе в Аламейде. Перед сном Элиза читала брату и впоследствии вспоминала, что он обожал всевозможные приключенческие истории и не расставался с книгой. Джек рос здоровым и крепким мальчиком, но одиноким и застенчивым, а это усиливало его любовь к чтению.


Чармиан Киттредж Лондон (1871–1955), жена Джека Лондона, автор его биографии

О знакомстве

– Мне хочется познакомить тебя с этим замечательным мальчиком – Джеком Лондоном, – сказала мне как-то весной 1900 года моя тетка с улыбкой в серьезных серых глазах. – Я хотела бы знать твое мнение о нем.

– Хорошо, – рассеянно ответила я. – Когда же?

– Он будет у меня завтра, хотя, пожалуй, слишком рано для тебя. Но на днях мы должны встретиться с ним в музее. Я хочу сфотографировать его в аляскинских мехах для иллюстрации к моей статье. А потом поведу вас обоих завтракать.

– Вы поведете его завтракать? – возмущенно спросила я.

– Дорогая, я знаю, у него нет ни одного лишнего цента. Итак, я угощаю вас обоих завтраком в половине первого. Не знаю, что ты о нем скажешь, – добавила она неуверенно, – он так не похож на твоих знакомых.

На следующий день, возвращаясь домой, я столкнулась в дверях с тетей, провожавшей какого-то странного гостя. Гость был в потертых велосипедных штанах, в шерстяной рубашке и неописуемом галстуке. В руке он держал старую кепку. Последовало быстрое знакомство в полутемной передней, освещенной сквозь цветные стекла лучами заходящего солнца. Затем явно смущенный юноша легко сбежал по ступеням крыльца, надвинул кепи на густые каштановые кудри и умчался на велосипеде.

– Это и есть хваленый Джек Лондон? Он не очень-то элегантен, – заметила я.

– Пожалуй, – согласилась тетя. – Но не надо забывать, что он талант, а для таланта костюм не имеет значения. И потом у него, наверное, нет другого.

– Но он не единственный талант среди наших знакомых, – возразила я, – он только единственный, являющийся в таком виде.

В назначенный день я прямо со службы отправилась в ресторан.

Войдя в ресторан, я сразу увидела невысокую, темноволосую тетю и рядом с нею юношу в мешковатом сером костюме, купленном в магазине готового платья и ослепительно новом. На молодом человеке были открытые туфли, узкий черный галстук и новое кепи. Надо отметить, что это был первый и последний раз, когда нам довелось видеть Джека Лондона в жилете и крахмальном воротничке.

Первое, что мне бросилось в глаза и запомнилось на многие годы, – это широко раскрытые большие, прямые серые глаза, скромная спокойная манера держаться и, главное, довольно большой красивый рот с особыми, глубокими, загнутыми к верху углами. И на всем этом какой-то отпечаток чистоты, нетронутости, так странно противоречащей слухам о романтическом, пожалуй, даже сомнительном прошлом этого широкоплечего, как матрос, двадцатичетырехлетнего юноши, члена опасной Оклендской шайки, пирата, бродяги, авантюриста-золотоискателя… не говоря уже о тюремном заключении, которому он был подвергнут. То, что он был деятельным членом Социалистической рабочей партии, меня не пугало, хотя его социализм был более суров, более воинственен, чем тот, к которому я привыкла дома.

Не помню, о чем мы говорили за завтраком. Помню только, что он проявил интерес к моей работе, когда узнал, что я материально независима. Услыхав обращение тети ко мне, он взглянул на меня в упор и повторил, как бы вслушиваясь:

– Чармиан… Чармиан… какое прекрасное имя…

* * *

Нет такого человека, женщины или мужчины, который мог бы теперь, после смерти Джека, выйти и сказать: «Это я уговорил Джека поступить в школу, это я подал ему мысль, это я создал Джека Лондона…» Джек сам «себя создал». Всем, чего он достиг в жизни, он был обязан исключительно себе.


Клодсли Джонс, американский писатель, друг Джека Лондона; по словам Чармиан, он написал эти слова на письме Джека

Предсказываю, что будет великим. Сказал ему, чтобы не разочаровал меня. Он не разочарует.


Анна Струнская (1877–1964), американская писательница-социалистка, подруга Джека Лондона

Мы встретились с Джеком на лекции Остина Леви в конце 1899 года. Мы оба устремились к трибуне поприветствовать оратора. В это время кто-то из знакомых спросил: «Хотите познакомиться? Это – Джек Лондон, товарищ, который говорит на улицах Окленда. Он был в Клондайке и теперь пишет рассказы для заработка». Мы пожали друг другу руки и стали разговаривать. Я чувствовала необычайную радость, как будто встретила Лассаля, Карла Маркса или Байрона в молодости, так отчетливо я чувствовала, что имею дело с исторической личностью. Почему? Я не могла бы сказать. Может быть, потому что это действительно было так, что он действительно принадлежал к немногим бессмертным.

* * *

Разве может тот, кто знал Джека Лондона, забыть его, и разве может жизнь забыть о том, кто был неотъемлемой ее частью? Он был сама молодость, само приключение, роман. Он был поэтом и мыслителем, был верным другом, умел любить великой любовью и был крепко любим. Никакими словами не описать своеобразие личности, отличающее его от остальных смертных мира. Как передать особенность магнетизма и поэтических свойств его натуры?

Он вышел из той самой бездны, которая поглотила миллионы молодых людей его поколения и поколений предшествующих. Он добился высокого жизненного уровня, но не гнался за богатством. Что-то было в нем и от Наполеона, и от Ницше. Но ницшеанские взгляды были им преобразованы в социалистические, и благодаря своему наполеоновскому темпераменту он крепко-накрепко уверовал в успех, которого добился. Впечатлительный и эмоциональный по натуре, он заставил себя твердо держаться избранного пути. Он жил строго по распорядку. Его нормой была тысяча слов в день, отредактированных и перепечатанных. Позволял он себе только четыре с половиной часа сна и регулярно с рассветом принимался за работу.

Вечера посвящались чтению научных трудов, работ по истории и социологии. Он называл это созданием научной базы… В часы отдыха он занимался боксом, фехтованием, плаванием – он был великолепным пловцом. Лондон ходил под парусом и немало часов проводил, пуская змея, – у него их имелся большой выбор.

* * *

Только бьющая в нем через край молодость давала ему силы так глубоко ощущать полет времени и чутко ловить каждый час. Жизнь очень коротка. На безделье просто нет времени – таким было его рабочее кредо. И ему было дано так много увидеть в жизни. Ребенок среди людей, он не имел детства. Всюду он видел борьбу и сам был вынужден сражаться. Он называл себя «грубым, суровым, категоричным».

Конечно, он таким не был. Все это лишь его фантазии, возникшие при его впечатлительном характере от пережитого в детстве и юности, от увиденного им на дне жизни… Эти переживания и эта ответная реакция на то, что называют организованным обществом (но что на самом деле является несусветным хаосом), стали фундаментом его жизненной философии.

* * *

Как сейчас я вижу его – одной рукой он держит за руль велосипед, а в другой сжимает огромный букет желтых роз, который только что нарвал в своем саду; шапка сдвинута назад, на густые каштановые волосы; большие синие глаза с длинными ресницами смотрят на мир, как звезды. Необыкновенно мужественный и красивый мальчик, доброта и мудрость его взгляда не вяжутся с его молодостью.

Вижу его лежащим в маках, он следит за змеем, парящим над секвойями и нежно им любимыми эвкалиптами – высоко в лазурном калифорнийском небе.

Я вижу его успокоенным на яхте «Спрей», где-то позади выплывает луна, и слышу, как он пересказывает мне свои выводы из прочитанных накануне работ Спенсера и Дарвина.

Я вижу его сидящим за работой… Ночь почти на исходе, и кажется мне, что заря приветствует и обнимает его… Я вижу его майским утром опершимся на перила веранды, увитой жимолостью. Он наблюдает за двумя щебечущими пичужками. Он был пленником красоты – красоты птиц и цветов, моря и неба, закованных холодом пустынь Арктики. Никто не мог бы с большим основанием повторить: «О люди, я жил!..»

Он жил не только на широких просторах земли, под тропическим солнцем и в ее скованном морозами краю белого безмолвия, с ее счастливыми детьми и с ее обездоленными. Нет, он всегда жил с мыслью о жизни и смерти, он жил великой борьбой за справедливость, за все человечество.

Коллеги-писатели о Джеке Лондоне

Максим Горький (1868–1936), русский писатель

В Мурманске некто сказал мне: «Здесь хорошо читать Джека Лондона». Этими словами выражена очень верная мысль. На суровом береге Ледовитого океана, где зимой людей давит полярная ночь, от человека требуется величайшее напряжение воли к жизни, а Джек Лондон – писатель, который хорошо видел, глубоко чувствовал творческую силу воли и умел изображать волевых людей.


Александр Иванович Куприн (1870–1938), русский писатель

В первых двух десятилетиях двадцатого столетия ничей литературный успех не может равняться с той всемирной, почти мгновенной славой, которая осияла Джека Лондона, вероятно, неожиданно для него самого. И положил эту сладкую и мучительную обузу к его ногам вовсе не журнальный критик, этот профессиональный, медленный, строгий и трусливый сортировщик рыночного товара, а все тот же чуткий, внимательный, хотя и требовательный и жестокий читатель, ведущий уже давно критику на буксире своих капризных, однако чутких увлечений.

Все, кто читают, – а русские читатели в очень большой степени, – как будто изверились (виною литература девятнадцатого столетия) в том, что в человечестве испарилось и выдохлось, пропало навеки героическое начало. Мы уже начали было думать, что человек должен умирать от сквозного ветра, падать в обморок при виде зарезанного цыпленка, не верить в дружбу и в слово, не уважать чужих женщин, не любить чужих детей, прятать от чужих припасы и золото. Мы как будто никогда и не знали, что человек, каждый человек может быть вынослив больше, чем дикий зверь, умеет презирать самые тяжелые страдания и смеяться в лицо смерти, но так же справедливо, по неписаному высшему праву, и отнять жизнь у ближнего, и отдать за него свою.

Нам, именно нам, русским, вечно мятущимся, вечно бродящим, всегда обиженным и часто самоотверженным стихийно и стремящимся в таинственное будущее, – может быть, страшное, может быть, великое, – нам особенно дорог Джек Лондон. И оттого-то у свежей могилы – земной поклон этому удивительному художнику. За веру в человека.



Умер Джек Лондон скоропостижно. И стоит подумать над словами, оброненными кем-то: «Смерть каждого человека похожа на его жизнь».


Леонид Николаевич Андреев (1871–1919), русский писатель

…В Джеке Лондоне я люблю его спокойную силу, твердый и ясный ум, гордую мужественность. Джек Лондон – удивительный писатель, прекрасный образец таланта и воли, направленной к утверждению жизни.

…Джеку Лондону, еще молодому Джеку Лондону, принадлежит славное место среди сильных! Талант его органичен, как хорошая кровь, свеж и прочен, выдумка богата, опыт огромен и опыт личный, как у Киплинга, у Синклера. Очень возможно, что Лондон не принадлежит ни к одному литературному кружку и плохо знаком с историей литературы, но зато он сам рыл золото в Клондайке, утопал в море, голодал в трущобах городов, в тех зловещих катакомбах, которыми изрыт фундамент цивилизации, где бродят тени людей в образе зверином, где борьба за жизнь приобретает характер убийственной простоты и бесчеловечной ясности.

Чудесный талант! С тем даром занимательности, что дается только писателям искренним и правдивым, он ведет читателя дружеской и крепкой рукою, и когда кончается путь совместный – так жалко расставаться с другом и так ищешь, так хочешь нового свидания и встречи. Читаешь его – и словно выходишь из какого-то тесного закоулка на широкое лоно морей, забираешь грудью соленый воздух и чувствуешь, как крепчают мускулы, как властно зовет вечно невинная жизнь к работе и борьбе. Органический враг бессилия и дряхлости, бесплодного стенания и нытья, чуждый тому дрянненькому состраданию и жалости, под кислым ликом которых кроется отсутствие воли к жизни и борьбе, Джек Лондон спокойно хоронит мертвецов, очищая путь живым, – и оттого его похороны веселы, как свадьба!


Теодор Драйзер (1871–1945), американский писатель

Джек Лондон – писатель, творчество которого являет собой смесь реализма и романтизма в равной пропорции – соответственно современным вкусам широкой публики.


Эптон Билл Синклер (1878–1968), американский писатель

У Джека был неутомимый ум, который не давал ему сидеть сложа руки. Его любовь к правде доходила до страсти, его гнев против несправедливости пылал в нем вулканическим огнем.


Джордж Оруэлл (1903–1950), английский писатель и публицист

Лондон был искателем приключений, человеком действия – среди писателей таких мало. Он родился в очень бедной семье, однако благодаря твердому характеру и крепкому здоровью в шестнадцать лет выбился из нищеты. Юношеские годы он провел среди устричных пиратов, золотоискателей, бродяг, боксеров, и ему нравилась в этих людях их грубая сила. С другой стороны, из его памяти не изглаживалось безотрадное детство, и он до конца сохранял верность эксплуатируемым классам. … Взгляды Лондона были демократическими в том смысле, что он ненавидел наследственные привилегии, ненавидел эксплуатацию и лучше всего чувствовал себя среди людей физического труда, однако инстинктивно тянулся к «естественной аристократии» силы, красоты и таланта. … Разумом он понимал: социализм означает, что кроткие наследуют землю, но вот его темперамент противился этому. Во многих его произведениях одна сторона его натуры совсем заслоняет другую или наоборот; наилучших же художественных результатов он достигает тогда, когда они взаимодействуют, как это происходит в некоторых его рассказах.

Главная тема Джека Лондона – жестокость Природы. Жизнь – это яростная непрекращающаяся борьба, и победа в этой борьбе не имеет ничего общего со справедливостью.

Биографы и исследователи творчества

Петр Семенович Коган (1872–1932), русский историк литературы, критик, переводчик

Из предисловия к первому тому сочинений Джека Лондона, 1929 г.

Он был тем горьковским соколом, который сражался в бескрайнем небе без всяких целей и движущим стимулом которого был девиз: «О, счастье битвы!» Сам того не сознавая, он был в сущности глубочайшим выражением заратустровского идеала.

Именно этим объясняется великое обаяние Джека Лондона. В этом тайна его совершенно исключительного успеха, его мировой славы, редкой участи, выпавшей на долю этого писателя, произведения которого переведены на все языки и читаются во всех концах света. Джек Лондон пришелся ко времени.

* * *

Он закалился и выковал свойства своего характера там, где нет цивилизации, где борьба за существование проявляется в обнаженной форме и где основной закон развития органического мира и человечества предстает во всей очевидности. … Его постоянно влекло к бродягам и отбросам цивилизации или в те уголки земли, где нужны звериная энергия и титаническая сила для борьбы за самое свое существование, за скудную пищу, поддерживающую жизнь, – на скалистые горы, высящиеся непроницаемой стеной, в неизведанные пространства, где никогда не ступала нога белого человека, в непроходимые чащи и на отвесные спуски, где каждый шаг вперед берется с бою, где люди борются за жизнь теми же путями, которыми боролись тысячу лет тому назад. Здесь, где люди и звери не так уже далеко ушли друг от друга в средствах борьбы между собой, где зубы и когти – преобладающее оружие и тех и других, Джек Лондон выработал в себе те свойства души, какие пригодились ему в борьбе с цивилизованным обществом.

Одно из замечательных свойств его творчества – то, что он постигает человека в его нетронутой первобытности, что даже сквозь сознание современного цивилизованного человека писатель улавливает инстинкты его отдаленных предков, в современной борьбе видит древние, сложившиеся в доисторические века побуждения.

* * *

Каждое явление жизни, каждая встреча, каждый его шаг и действие являются ярким материалом для выводов, для познания, и каждый новый вывод немедленно применяется им к действию, к практике. Природа его познавательной способности такова, что к нему более всего применима формула: «познавать явления – это значит видоизменять их». Это натура, настолько пронизанная стихией активизма, что сами его рассказы кажутся каким-то действием, каким-то напряженным усилием воли. В творениях Джека Лондона явно ощущаешь, что здесь каждое слово добыто опытом, извлечено из самой гущи жизни, что предмет и мысль о предмете живут в беспрестанном взаимодействии, что от одного к другой исходит энергия, что мысль придает новые формы вещам, а вещи ежеминутно преображают мысль.

* * *

Джек Лондон – рассказчик, у которого не найдешь грани, отделяющей произведение, построенное по законам композиции, от простой беседы бывалого человека с приятелем за столом, беседы о виденном и слышанном, о пережитом во время бесконечных скитаний и приключений. Все истинные писатели таковы, но не все они делают столь ощутительно ясным процесс творчества.


Роберт Балтроп (1922–2009), английский социалистический деятель, эссеист, автор биографий

Впервые я узнал о Джеке Лондоне девятилетним мальчишкой. В нашем городе был новый кинотеатр, в котором демонстрировались звуковые фильмы; афиша возвещала о том, что скоро будет показан фильм «Морской волк». Имя автора было выведено огромными броскими буквами; волны бились о берег, взлохмаченный крепыш в рубашке с расстегнутым воротом стоял в кренившейся рубке. Фильма этого я так и не увидел …, но эта афиша создала у меня образ Джека Лондона.

Два года спустя я прочел отчет о поединке боксеров тяжелого веса Джека Джонсона и Джима Джеффриса в Рено в 1910 году. В начале отчета говорилось, что Джек Лондон в печати потребовал возвращения Джеффриса на ринг после шестилетнего перерыва, а завершался он сообщением о сокрушительном поражении старого чемпиона. За эти два года я узнал, что Джек Лондон написал немало рассказов про Аляску и сам находился там во времена золотой лихорадки. Образ человека в рубке обрел новые краски. Его жизнь была полна захватывающих приключений – таких, о которых писал журнал «Wide World»; он был неукротим, напорист и смело шел навстречу опасности.


Лэвон Кэрол (в статье «Джек Лондон и идеал американца» в «American Book Collector», 1963 г.)

[Джек Лондон] выражает в своей жизни и творчестве беспокойный, безыскусный и романтический темперамент американской культуры. Его произведения выражают его грубость и неуклюжую застенчивость – неизбежный результат нарочитого разрыва со старой культурой, они полны свежести, жизненной силы и энергии молодого развивающегося народа.

* * *

Его произведения донесли до нас картину Америки, которая теперь уже, возможно, изменилась, но которая долгое время была всеобщим идеалом – энергичной, жизнелюбивой, уверенной в себе нацией, гордой своей молодостью и могуществом.


Виль Матвеевич Быков (р. 1925), русский литературовед, исследователь биографии и творчества Джека Лондона

До самозабвения любя жизнь, Лондон обожал борьбу, воспевал человека – творца своего счастья – и не терпел застоя. Участие в борьбе, даже в том случае, когда находишься во враждебном лагере, по его мнению, лучше бездеятельности. Борьбу он по-юношески возводил в абсолют. … Для него бороться – это жить. … Поэтому Лондон не сидит на месте, а ищет истину и в жизни и в книгах, путешествует, борется.

* * *

Когда мы говорим о романтическом в творчестве Лондона, речь прежде всего идет не об элементах экспрессии, присущих его стилю, а о внимании его к определенным ярким человеческим качествам, которые он воплощал в своих героях, нередко делая их фигурами исключительными. Лондон страстно желал видеть человека сильным, красивым, гармоничным, и такими получались его герои.

Интересные эпизоды биографии

По книге Р. Балтропа «Джек Лондон: человек, писатель, бунтарь»

Джек во время похода с армией Келли

(в 1894 г. Джек Лондон присоединился к армии безработных, выступивших под руководством Чарльза Т. Келли в поход на Вашингтон)

Через десять дней после отъезда из Окленда Джек во время бури в скалистых горах очутился в вагоне-холодильнике. Там на соломе устроились восемьдесят четыре человека, они оказались арьергардом армии Келли. Один из них позже описывал внешность Джека того времени: молодой человек, круглолицый, с волнистыми волосами, в кепке и меховой куртке, из каждого кармана которой торчало по книжке. Лондон сказал, что его зовут «моряк Джек», но поскольку для вступления в армию требовалось полное имя, он назвался полным именем. Со своими товарищами он познакомился при помощи «тряски» – его перебрасывали от одного к другому по всему вагону.

* * *

Реакция современников на смерть писателя

Письма и выражения соболезнования буквально захлестнули Чармиан. Люди, посылавшие их со всех концов света, не знали или не обращали внимания на противоречия и перемены в характере Джека. Для них он олицетворял дух молодости. Джек вышел из рабочих, боролся и рисковал; он создавал чудесные рассказы и бесстрашно призывал к революции, он был силен и прекрасен и умер еще молодым. Шведская девушка писала: «Он нравился мне больше всех писателей и людей на земле. Во время урока я получила записку от одноклассника: “Джек Лондон умер”. Больше я не слышала, о чем говорилось на уроке». В Америке миссис Лютер Бербенк крикнула группе веселящихся молодых людей: «Перестаньте смеяться. Умер Джек Лондон».

«Самую высокопарную» надгробную проповедь, по словам Чармиан, произнес пастор из Беркли, который сказал: «Если бы Джек Лондон верил в Бога, каким превосходным проповедником бы он стал!»


По книге И. Стоуна «Моряк в седле»

Из жизни на Аляске

Однажды старатель, местный старожил, попав в страшный буран, полуживой еле добрел до хижины. Комната была битком набита народом. В густом табачном дыму все кричали разом, размахивали руками. Услышав, о чем это сборище спорит с таким ожесточением, старатель решил, что в схватке со снежной бурей лишился рассудка. О чем же шел спор?

О социализме.

Однажды вечером В. Б. Харгрейв, хозяин смежной хижины, случайно подслушал горячий спор о теории Дарвина. Спорили судья Салливан, доктор Б. Ф. Харви и Джон Диллон. Джек лежал на койке, тоже прислушивался к разговору и что-то записывал. Когда друзья запутались в каком-то вопросе, он подал голос:

– То место, ребята, которое вы тут никак не можете процитировать, звучит примерно так…

И он процитировал отрывок. Тогда Харгрейв сходил в домик по соседству, куда взяли «Происхождение видов», и, вернувшись с книгой, сказал:

– Ну-ка, Джек, выдай нам этот кусочек сначала. Проверим по оригиналу.

По свидетельству Харгрейва, Джек повторил выдержку слово в слово.

Харгрейв вспоминает, что, когда он впервые пришел к Джеку, тот сидел на краю койки, скручивая папироску, Гудман стряпал, Слоупер мастерил по плотничьей части. Джек, оказывается, начал оспаривать ортодоксальные взгляды Гудмана, и теперь Гудман упорно парировал выпады друга. Прервав разговор, Джек поднялся навстречу новому человеку с такой ясной улыбкой, таким радушием и гостеприимством, что всякая сдержанность немедленно растаяла. Гостя тут же втянули в спор.

Харгрейв утверждает, что Джек был от природы добр, безрассудно щедр – воистину друг из друзей, король славных малых. Ему была свойственна внутренняя деликатность, которая и в самом грубом окружении оставалась нетронутой. А если в споре противник не мог выкарабкаться из сетей собственных путаных рассуждений, Джек, закинув голову назад, разражался заразительным хохотом. Оценка, которую на прощанье Харгрейв дает Джеку, так искренна, что в ней не хочется менять ни слова:

«Не одну долгую ночь, когда всех других уже одолевал сон, просиживали мы с Джеком перед пылающими еловыми поленьями и говорили, говорили часами. Лениво развалясь, он сидел у грубо сложенной печки, отсветы огня играли на его лице, освещая мужественные, красивые черты. Что это был за превосходный образец человеческой породы! У него было чистое, полное радости, нежное, незлобивое сердце – сердце юноши, но без тени свойственного юности эгоизма. Он выглядел старше своих двадцати лет: тело гибкое и сильное, открытая у ворота шея, копна спутанных волос – они падали ему на лоб, и он, занятый оживленной беседой, нетерпеливо отбрасывал их назад. Чуткий рот – впрочем, он был способен принять и суровые, властные очертания; лучезарная улыбка; взгляд, нередко устремленный куда-то в глубь себя.

Лицо художника и мечтателя, но очерченное сильными штрихами, выдающими силу воли и безграничную энергию. Не комнатный житель, а человек вольных просторов – словом, настоящий человек, мужчина. Он был одержим жаждой правды. К религии, к экономике, ко всему на свете он подходил с одной меркой: “Что такое правда?” В голове его рождались великие идеи. Встретившись с ним, нельзя было не ощутить всей силы воздействия незаурядного интеллекта. Он смотрел на жизнь с непоколебимой уверенностью, оставаясь спокойным и невозмутимым перед лицом смерти».

* * *

Журнал «Cosmopolitan Magazine» устроил конкурс на тему «Что теряет тот, кто действует в одиночку». И Джек, поставив на один шанс из миллиона, написал революционную статью под названием «Что теряет общество при господстве конкуренции». Ему присудили первую премию – двести долларов, что дало ему основание заметить:

«Я единственный в Америке, кто умудрился заработать на социализме».


По книге Ф. Фонера «Джек Лондон – американский бунтарь»

О начале писательской карьеры

Барометром успехов служили визиты к ростовщику. Когда чеки от издателей приходили редко, Джек закладывал свой макинтош и костюм; когда их почти не поступало, в ход шел велосипед, а когда положение становилось безвыходным, закладывалась и пишущая машинка. Потом какой-то рассказ печатали, он выкупал заложенное, и все начиналось сначала. На следующей неделе опять приходила очередь макинтоша и костюма, а еще через полмесяца вслед им отправлялись велосипед и машинка.

Роман «Мятеж на “Эльсиноре”»

По книге В. Быкова «Джек Лондон»

Роман «Мятеж на “Эльсиноре”» родился у Лондона под впечатлением путешествия вокруг мыса Горн, предпринятого им на торговом судне «Дириго». Путешествие началось 2 марта 1912 года и потребовало около пяти месяцев. Как и «Эльсинора», «Дириго» проплыл из Балтимора, порта на атлантическом побережье США, в тихоокеанский город Сиэтл. Капитан корабля, всегда безупречно одетый, аристократичный Омар Чапман, вероятно, послужил прототипом для образа капитана «Эльсиноры»; вполне возможно, что некоторые члены команды судна стали прототипами других персонажей романа.

Свежие морские впечатления позволили Лондону нарисовать картины, посвященные океану и жизни моряков, на редкость живыми и правдивыми.

Страницы, описывающие борьбу экипажа с бурей, поэтичны, звучат, как мощная симфония богу всего сущего – человеку. Религиозная терминология, используемая в описаниях, придает этому гимну характер особенно торжественный и возвышенный.

Море у Лондона одухотворено и многокрасочно. В зависимости от времени дня, географической широты и силы ветра оно меняет свой цвет и характер. Оно многозвучно и полно жизни, капризно и умно, коварно и покорно. Потеряв власть над собой, оно готово разметать все живое, но человек, познавший законы моря, справляется с ним. Нет ничего в этом мире выше ума человека – таков один из выводов, вытекающих из темы моря и моряков, звучащей в романе.



В 10-х годах внимание Лондона начинают привлекать теории психоанализа. Он ближе знакомится с фрейдизмом, в частности, внимательно читает работы одного из последователей Фрейда Карла Юнга и книги писателей, для которых характерно внимание к стороне психологической, нередко к загадочному в человеке, и к анализу надломленной психики.

Этот новый интерес Лондона сказывается в романе «Мятеж на “Эльсиноре”»: на выборе героев и на том, как автор рисует характеры, стараясь сосредоточиться на психике, подсознательном. С первых страниц старается он создать у читателя настроение ожидания чего-то страшного, возбудить в нем беспокойство. «С самого начала путешествие не предвещало ничего доброго», – это первая строка романа. Далее писатель различными средствами вновь и вновь подчеркивает все ту же мысль и показывает, что события складываются вопреки желаниям героя.

Литература

Андреев Л. О Джеке Лондоне // http://az.lib.ru/l/london_d/text_0006.shtml

Балтроп Р. Джек Лондон: Человек, писатель, бунтарь. – М.: Прогресс, 1981. – 208 с.

Богословский В. М. Джек Лондон. – М.: Просвещение, 1964. – 239 с.

Быков В. М. Джек Лондон. – Саратов, 1968. – 283 с.

Гагарин Ю. А. Вижу землю…

Горький М. Молодая литература и ее задачи // Горький М. О литературе: Литературно-критические статьи. – М.: Сов. писатель, 1953. – С. 358–362.

Драйзер Т. Великий американский роман // Драйзер Т. Собрание сочинений: В 12 т. – Т. 11: Публицистика. – М.: Гослитиздат., 1954. – С. 549–556.

Интервью перед стартом. Из книги В. Пескова «Шаги по росе» // http://epizodsspace.airbase.ru/bibl/peskov/intervu.html

Коган П. С. О Джэке Лондоне // Лондон Дж. Полное собрание сочинений. – Т. 1. – М. – Л.: Земля и фабрика, 1929. – 256 с.

Куприн А. Джек Лондон // http://www.jacklondon.su/o-dzheke-londone-aleksandr-kuprin/1238-o-dzheke-londone-aleksandr-kuprin.html

Лондон Дж. Как я стал социалистом / Пер. Н. Банникова // http://vivovoco.rsl.ru/VV/PAPERS/BONMOTS/LONDON.HTM

Лондон Ч. Жизнь Джека Лондона / Пер. с англ. С. Г. Займовского // Лондон Дж. Полное собрание сочинений. – Т. 1. – М. – Л.: Земля и фабрика, 1929. – 256 с.

Оруэлл Дж. Предисловие к сборнику Джека Лондона «“Любовь к жизни” и другие рассказы» / Пер. с англ. Г. П. Злобин // http://orwell.ru/library/reviews/Love_of_Life/russian/r_llife

Стоун И. Моряк в седле: Художественная биография Джека Лондона / Пер. с англ. М. И. Кан; предисловие и послесловие В. Быкова. – М.: Книга, 1987. – 335 с.

Струнская А. Из воспоминаний о Джеке Лондоне / Пер. В. Быкова // http://www.ng.ru/style/2000-07-18/16_london.html

Фонер Ф. Джек Лондон – американский бунтарь / Пер. с англ. Е. В. Стояновской. – М.: Прогресс, 1966. – 239 с.

Мятеж на «Эльсиноре»

Глава I

С самого начала путешествие пошло не так, как намечалось.

Выехав из моего отеля в жестоко-холодное мартовское утро, я пересек Балтимору и достиг пристани как раз вовремя. В девять часов катер должен был доставить меня на борт «Эльсиноры», и я, замерзший, со все возрастающим раздражением ждал в моем таксомоторе. На наружном сиденье шофер и Вада сидели съежившись, при температуре, которая была, пожалуй, еще на полградуса ниже, чем внутри. А катер все не появлялся.

Поссум, щенок фокстерьера, которого Гольбрэт неизвестно зачем навязал мне, не умолкал и дрожал у меня на коленях, под моим меховым пальто, но не хотел сойти с колен. Непрерывно скулил, царапался и барахтался, желая выглянуть наружу, но стоило ему только высунуть нос и почувствовать укусы холода, как с той же настойчивостью он начинал визжать и царапаться, пытаясь попасть обратно в тепло.

Его непрекращающийся визг и беспокойные движения действовали отнюдь не успокаивающе на мои расстроенные нервы. Вначале это существо меня совершенно не интересовало, и я не обращал на него внимания. Через некоторое время, по мере того как мрачное ожидание затягивалось, я уже был недалек от того, чтобы отдать его шоферу. А когда мимо меня прошли две маленькие девочки – по-видимому, дочки смотрителя пристани, – моя рука протянулась к двери мотора с тем, чтобы открыть ее, подозвать девочек и подарить им эту визжавшую маленькую тварь.

Прощальный, неожиданный подарок Гольбрэта, который прибыл в отель накануне ночью экспрессом из Нью-Йорка! Это в духе Гольбрэта! Ведь он вполне спокойно мог бы поступить так же прилично, как и другие, и прислать мне фрукты или даже… цветы. Но нет! Его трогательные чувства должны были выразиться в образе скулящего, тявкающего двухмесячного щенка. С появлением этого фокстерьера и начались мои мытарства. Клерк отеля обвинил меня в проступке, которого я даже не понял. И тогда Вада, по собственной инициативе, по собственной непроходимой глупости, попытался спрятать щенка в своей комнате, но был уличен и пойман местным сыщиком. Внезапно Вада забыл про свое знание английского языка и заговорил на истерическом японском, а местный сыщик помнил только свой ирландский. В это время клерк в самых недвусмысленных выражениях дал мне понять, что случилось именно то, чего он от меня ожидал.

Так или иначе, будь проклята эта собака! А заодно будь проклят и Гольбрэт! А пока я мерз в моторе на этой открытой ветру пристани и проклинал себя и заодно ту свою сумасбродную прихоть, которая отправила меня прогуливаться на парусном судне вокруг мыса Горн.

Около десяти часов на пристань прибыл пешком не поддающийся описанию юноша, принесший сверток с одеждой, который через несколько минут был передан мне смотрителем пристани. «Это для лоцмана», – сказал он и дал шоферу указания, каким образом найти другую пристань, с которой меня через неопределенное время должны доставить на борт «Эльсиноры» другим катером. Это еще больше увеличило мое раздражение. Почему я не был осведомлен об этом так же хорошо, как лоцман?

Часом позже, когда я все еще находился в моем моторе, но уже на конце другой пристани, явился лоцман. Я не мог себе представить ничего менее похожего на лоцмана. Передо мной стоял вовсе не обветренный сын моря, одетый в синюю куртку, а джентльмен с мягким голосом, тип преуспевающего делового человека, каких можно встретить во всех клубах. Он немедленно представился мне, и я пригласил его в мою ледяную карету с Поссумом и моим багажом. Перемена в расписании была произведена по распоряжению капитана Уэста – это было единственное, что он знал, но все же он высказал предположение, что катер рано или поздно все же сюда придет.

И он пришел в час дня, после того как я прождал на морозе четыре смертельно томительных часа. За это время я совершенно определенно решил, что мне не понравится этот капитан Уэст. Несмотря на то что я еще ни разу не встретился с ним, его обращение со мной было, по меньшей мере, высокомерным. Еще когда «Эльсинора», только что прибыв с грузом ячменя из Калифорнии, находилась в бассейне Эри, я специально приезжал из Нью-Йорка, желая осмотреть то, что должно было стать моим домом в продолжение многих месяцев. Меня восхитили и судно, и устройство кают. И офицерская каюта, предназначенная мне, вполне меня удовлетворила, оказавшись гораздо просторнее, чем я предполагал. Но когда я заглянул в каюту капитана, то ее комфортабельностью был просто поражен. Если я скажу, что она открывалась прямо в ванную комнату и что, помимо других предметов мебели, была снабжена большой бронзовой кроватью, какой никогда нельзя было предполагать найти на судне дальнего плавания, – я скажу достаточно.

Естественно, я решил, что и ванная комната, и большая бронзовая кровать должны принадлежать мне. Когда я попросил моих агентов договориться об этом с капитаном, они, как мне показалось, смутились и не выразили никакой активности в желании исполнить мою просьбу. «Я совершенно не знаю, сколько это будет стоить, – сказал я. – И для меня это не важно. Будет ли это стоить сто пятьдесят долларов или же пятьсот, я должен получить эту каюту».

Агенты Гаррисон и Грэй, тихо вдвоем обсудив мою просьбу, высказали сомнение в том, что капитан Уэст согласится на эту сделку. «Тогда он – единственный капитан морского судна, о котором я когда-либо слыхал, не согласившийся на это, – уверенно заявил я. – Капитаны всех пассажирских судов систематически продают свои каюты».

– Но ведь капитан Уэст не служит на пассажирском судне Атлантического океана, – мягко заметил мистер Гаррисон.

– Поймите же, мне придется много месяцев прожить на корабле, – настаивал я. – О небо, предложите ему тысячу долларов, если это уж так необходимо.

– Мы попробуем, – сказал мистер Грей, – но предупреждаем вас, чтобы вы не возлагали слишком много надежд на результаты наших стараний. Капитан Уэст в настоящее время находится в Сирспорте, и мы сегодня ему напишем.

Уже через несколько дней мистер Грей вызвал меня по телефону и, к моему удивлению, сообщил, что капитан Уэст отклонил мое предложение.

– А вы предлагали ему до тысячи? – спросил я. – И что он сказал?

– Он выразил сожаление по поводу того, что не может принять ваше предложение, – ответил мистер Грей.

Через день я получил письмо от капитана Уэста. Почерк и слог были старомодны, тон носил официальный характер. Он сожалел, что до сих пор не встретился со мной, и заверял меня, что лично будет следить за тем, чтобы мое помещение было устроено комфортабельно. Он уже послал соответствующее распоряжение мистеру Пайку, старшему своему помощнику на «Эльсиноре», – разобрать переборку между моей и запасной смежной каютой. А затем – вот тут-то и началась моя антипатия к капитану Уэсту! – он уведомлял меня, что в том случае, если, находясь в море, я все же буду испытывать какие-то неудобства, он с радостью поменяется со мной помещениями.

Ясное дело, что после такого отпора я понял, что никакие обстоятельства не позволят мне когда-нибудь воспользоваться бронзовой кроватью капитана Уэста. И это был тот самый капитан Уэст, которого я до сих пор еще не встречал и который заставил меня мерзнуть на пристани в течение четырех ужасных часов. Чем меньше я буду видеть его во время путешествия, тем лучше! – таково было мое решение. И я с чувством невыразимого удовольствия подумал о множестве ящиков с книгами, которые я переправил на судно из Нью-Йорка. Слава Богу, я не зависел ни от каких морских капитанов и их разговоров: у меня было чем заняться.

Я передал Поссума Ваде, который сидел рядом с шофером, и в то время как матросы катера переносили мой багаж на борт, лоцман повел меня представляться мистеру Уэсту. При первом же беглом взгляде я понял, что он похож на морского капитана не в большей степени, чем этот лоцман – на лоцмана. Я видел лучших капитанов пассажирских пароходов, а этот так же мало походил на них, как на тех толстощеких шкиперов с грубыми голосами, о которых я читал в книгах. Рядом с ним стояла женщина, до того закутанная, что ее почти не было видно, представлявшая собой теплый пестрый ком с огромной муфтой и боа из рыжей лисицы, почти полностью скрывавший ее.

– Бог мой! Его жена! – шепотом обратился я к лоцману. – Она едет вместе с ним?

Договариваясь о поездке, я специально обратил внимание мистера Гаррисона на то, что единственное, с чем я никак не могу смириться, это чтобы шкипер «Эльсиноры» взял с собой жену. Мистер Гаррисон улыбнулся и уверил меня, что капитан Уэст отправится в плавание без жены.

– Это его дочь! – едва слышно ответил лоцман. – Я думаю, что она пришла посмотреть, как он отчалит. Его жена умерла с год назад. Говорят, что из-за этого он вернулся к морю. Ведь, знаете, он уже вышел в отставку.

Капитан Уэст пошел мне навстречу, и, прежде чем наши протянутые руки соприкоснулись, прежде чем его лицо вышло из состояния покоя для поклона, прежде чем его губы зашевелились, чтобы заговорить, я почувствовал потрясающее воздействие его личности. Высокий, худощавый, с породистым лицом, он был холоден, как этот морозный день, спокоен, как король или же император, далек, как самая отдаленная звезда, и бесстрастен, как эвклидова теорема. А затем, за миг до того, как встретились наши руки, проблеск затаенной и сдерживаемой веселости разгладил множество мелких морщинок вокруг его глаз. Прозрачную синеву его глаз почти сплошь залила лучистая теплота. Точно такое же впечатление произвело его лицо: тонкие губы, крепко сжатые за миг до того, наполнились милой прелестью, как губы Сары Бернар[1] в минуту, когда эта артистка начинает говорить.

Я был так сильно поражен при первом взгляде на капитана Уэста, что почти ожидал, как с его губ сорвутся слова несказанной благости и мудрости. Однако он высказал самое ординарное сожаление по поводу задержки, но голосом, который вызвал во мне новое изумление: низким и мягким, даже слишком низким, но ясным, как звук колокольчика, и чуть носовым, столь характерным для говора старинной Новой Англии.

– А вот эта молодая девушка виновата в этой задержке! – заключил он, знакомя меня со своей дочерью. – Маргарет, это – мистер Патгёрст!

Ее рука в перчатке быстро вынырнула из меха, чтобы пожать мою руку, и в эту минуту я увидел пару серых глаз, устремленных на меня твердо и серьезно. Он волновал, этот холодный, проницательный, ищущий взгляд. Не то чтобы он был вызывающим, – нет, но он был оскорбительно деловым. Он походил более всего на тот взгляд, который бросают на нового кучера, которого собираются нанять. Я не знал тогда, что она отправляется в плавание и что ее любопытство по отношению к человеку, который в продолжение нескольких месяцев будет ее попутчиком, было вполне естественно. Правда, она быстро поняла свою неловкость, и едва она заговорила, ее губы и глаза приветливо улыбнулись.

Как только мы двинулись вперед, направляясь в каюту парохода, я услышал прерывистый писк Поссума, доходящий до визга, и пошел сказать Ваде, чтобы он укрыл собачонку потеплее. Я нашел Ваду хлопочущим над моим багажом и втаскивающим чемодан при помощи моего маленького автоматического ружья. Я был поражен горой вещей, среди которых мой багаж казался узенькой каемочкой. «Судовые припасы», – было моей первой мыслью, пока я не разглядел множества сундуков, ящиков, картонок и всевозможных тюков и узлов. Инициалы на предмете, подозрительно походившем на картонку для дамской шляпы, сразу же бросившиеся мне в глаза, были «М. У.». Однако имя капитана Уэста было Натаниэль. При более тщательном исследовании я нашел немало инициалов «Н. У.», но в то же время повсюду мне попадались инициалы «М. У.». Тогда я вспомнил, что он назвал дочь «Маргарет».

Я так рассердился из-за этого, что не вошел в каюту, а, с досады кусая губы, стал расхаживать взад и вперед по палубе. Ведь я так определенно договорился с агентами насчет того, чтобы на судне не было никакой капитанской жены. Всего меньше под солнцем меня соблазняло присутствие на корабле женщины в соседней каюте. Но я никогда не думал о том, что у капитана есть дочка. Недоставало самого малого для того, чтобы я отказался от путешествия и вернулся в Балтимору.

В то время как встречный ветер, вызванный скоростью нашего передвижения, отчаянно пробирал меня, я заметил мисс Уэст, идущую по узкой палубе, и не мог не поразиться: так упруга и жива была ее походка. Ее лицо, несмотря на резкие очертания, носило оттенок хрупкости, который противоречил ее крепкой фигуре. Несмотря на то что контуры тела с трудом угадывались под бесформенной массой мехов, уже по одной манере передвигаться можно было утверждать, что это тело должно быть здоровым и сильным.

Я на каблуках круто повернулся в другую сторону и стал сердито созерцать гору багажа. Один громадный ящик привлек мое особое внимание, и я рассматривал его, когда она заговорила у моего плеча:

– Вот что, в сущности, вызвало задержку!

– А что это? – спросил я без любопытства.

– Ах, это пианино с «Эльсиноры», совершенно обновленное. Как только я решила ехать, я немедленно телеграфировала мистеру Пайку – помощнику, вы его знаете, чтобы он отдал его починить. Он сделал все, что мог. Вся вина с задержкой лежит на мастерской. Но пока мы сегодня ждали, я так мылила им головы, что они не скоро забудут меня.

Она засмеялась при этом воспоминании и стала рассматривать и разбирать багаж, видимо, отыскивая в нем какую-то свою вещь. Найдя то, что ей было нужно, она пошла было обратно, но вдруг остановилась и сказала:

– Не хотите ли спуститься в каюту, там тепло? Мы пристанем еще только через полчаса.

– Когда вы решили совершить это путешествие? – резко спросил я.

Как ни быстр был взгляд, который она бросила на меня, я знал: в этот момент она поняла мой гнев и досаду.

– Два дня назад, – ответила она. – А в чем дело?

Ее готовность отвечать и спрашивать смутила меня, но, прежде чем я успел заговорить, она продолжила:

– Ну, сейчас вам не стоит волноваться из-за моей поездки, мистер Патгёрст. Я, несомненно, больше вас привычна к дальним плаваниям, и все вместе мы отлично устроимся и весело проведем время. Вы не сможете беспокоить меня, а я обещаю не беспокоить вас. Я уже неоднократно плавала с пассажирами и научилась терпеливо сносить больше того, на что оказались способны они. Так-то! Давайте начнем прямо сейчас, и нам нетрудно будет продолжать в том же духе. Я понимаю, что с вами. Вы полагаете, что вам придется занимать меня. Пожалуйста, знайте, что я не нуждаюсь в том, чтобы меня занимали. Я еще не бывала в таком долгом путешествии, которое показалось бы мне чересчур длинным, и к концу всегда оставалось много такого, что я не успела доделать. Поэтому, как видите, мне во время плавания некогда будет скучать.

Глава II

«Эльсинора», только что нагруженная углем, сидела очень глубоко в воде, когда мы подошли к ней. Я слишком мало понимал в кораблях для того, чтобы восхищаться ее линиями, и к тому же вообще не был в настроении чем-либо восторгаться. Я все еще воевал сам с собой, решая вопрос, не бросить ли всю эту историю и не вернуться ли на берег? Из этого, однако, не следует делать вывод, что я нерешительный человек. Наоборот!

Меня беспокоило то, что с самого начала, с первой же мысли о путешествии, я не был к нему расположен. Основная причина, по которой я предпринял его, в сущности, заключалась в том, что ничто другое меня не привлекало. С некоторого времени жизнь потеряла для меня весь свой вкус. Я не был переутомлен и не скажу, чтобы очень скучал. Но все потеряло для меня всякий интерес. Я утратил интерес к моим товарищам-мужчинам и ко всем их глупым, ничтожным, напряженным стараниям. Еще гораздо раньше я разочаровался в женщинах. Я терпел их, но слишком много анализировал их ошибки и их почти животное сексуальное влечение для того, чтобы восторгаться ими. И меня стало угнетать то, что казалось мне ничтожностью искусства – ловкий фокус, шарлатанство высшей марки, которое обманывало не только его почитателей, но и его жрецов.

Короче говоря, я отправился на борт «Эльсиноры» только потому, что это было гораздо легче, чем не отправиться. Для меня все было безразлично и до опасности легко. Таково было проклятое состояние, в котором я очутился. И поэтому я, ступив на палубу «Эльсиноры», наполовину решил оставить мой багаж там, где он был сейчас, и пожелать капитану Уэсту и его дочери всего доброго.

Я склонен думать, что решающее воздействие на меня оказала приветливая, радушная улыбка, которую подарила мне мисс Уэст, направившись через палубу прямо к каюте, а также сознание того, что там, в каюте, должно быть, действительно очень тепло.

Мистера Пайка, помощника капитана, я уже встречал, когда посещал судно в бассейне Эри. Он улыбнулся мне деревянной, искажающей лицо улыбкой, которую, по-моему, он с трудом выдавил из себя, но руки для пожатия не протянул. Он сразу же отвернулся, чтобы отдавать приказания полудюжине юношей и взрослых мужчин, по-видимому, замерзших, тащившихся откуда-то на шкафут[2] судна. Мистер Пайк выпил – это было очевидно. У него было распухшее и бледное лицо, а его большие серые глаза были печальны и налиты кровью.

Я томился, с упавшим сердцем следя за тем, как переносили мои вещи на борт, и проклинал себя за малодушие, мешавшее мне произнести пару слов, которые положили бы всему этому конец. Что касается полудюжины мужчин, которые сейчас переносили мой багаж в заднюю каюту, то они совершенно не соответствовали моему представлению о матросах. Во всяком случае, на пассажирских пароходах я ничего подобного не видел.

Один из них, юноша лет восемнадцати, с очень подвижным лицом, улыбнулся мне своими изумительными итальянскими глазами. Но он был карлик, такой маленький, что, казалось, весь состоял из морских сапог и непромокаемой куртки. Однако он не был чистокровным итальянцем. Хотя я был в этом уверен, но все-таки спросил об этом помощника капитана, который очень угрюмо ответил мне:

– Этот? Карлик? Он – полукровка. Вторая его половина – японская или малайская.

Один старик – боцман, как я потом узнал, – был до того дряхл, что я подумал, не получил ли он недавно какой-нибудь серьезной травмы. У него было тупое, волоподобное лицо, и, волоча по палубе свои грубые сапоги, он через каждые несколько шагов останавливался, чтобы, положив на живот обе руки, как-то странно и торопливо подтягивать его вверх. Прошло много месяцев, в продолжение которых я видел, как он тысячи раз проделывал те же самые движения, пока я узнал, что у него была просто такая привычка. Лицом мне он напоминал «Человека с заступом», несмотря на то что лицо это было весьма невыразительное и бесконечно глупое. Его звали, как я потом узнал, Сёндри Байерс. И он-то был боцманом прекрасного парусника «Эльсинора», который славился как лучшее американское парусное судно…

Среди этой группы пожилых мужчин и юношей, которые перетаскивали мой багаж, я заметил только одного юношу – его звали Генри, – который хоть сколько-нибудь приближался к моему представлению о том, каким должен быть матрос. Он был взят с баржи – так сказал мне помощник капитана, – и это было его первое плавание в открытом море. Лицо у него было острое, живое, как и все его движения, и он носил свою одежду, отдаленно походившую на матросскую, с чисто матросской грацией. И действительно, как я потом убедился, он был единственным на всем корабле от носа до кормы, кто походил на моряка.

Большая часть судовой команды еще не явилась на пароход, но ее ожидали каждую минуту, причем ворчание помощника капитана по этому поводу наводило на весьма тревожные мысли. Те, кто уже были на борту, представляли собой разношерстный сброд людей, которые нанялись на судно в Нью-Йорке без посредничества специальных контор. «А на что будет похожа вся команда, это один Бог знает, – сказал мистер Пайк. – Карлик, полукровка японец (или малаец) и итальянец, был способным моряком, несмотря на то что пришел с парохода, а на парусном судне должен был совершить плавание впервые».

– Настоящие матросы? – фыркнул мистер Пайк в ответ на мой вопрос. – Мы их не берем. Люди с суши? Да, ну и что же? Каждый мужик и погонщик коров сейчас может быть пригодным к службе моряком. Наш торговый флот весь пошел к чертям. Теперь больше нет уже настоящих моряков. Они перемерли много лет назад, еще до того, как вы родились.

Дыхание помощника капитана отдавало выпитым виски. Однако он не шатался и вообще не проявлял признаков опьянения. Только впоследствии я узнал, что он вообще не любил говорить и только виски развязывало ему язык.

– Это было бы для меня великой милостью, если бы я умер много лет назад, – сказал он. – Это было бы лучше, чем дожить до того, чтобы видеть, как с моря исчезают и моряки, и корабли.

– Но, насколько я знаю, «Эльсинора» считается одним из лучших судов, – заметил я.

– Да, она такова… сегодня. Но что она такое? Несчастное грузовое судно. Она не создана для плавания, и, если бы даже годилась для него, все равно нет моряков, чтобы плавать на ней. Боже! Боже! Старые клипера! Когда я вспомню о них: «Боевой петух», «Летучая рыба», «Морская волшебница», «Северное сияние», «Морская змея», «Падающая звезда», «Летящее крыло»! И когда я подумаю о прежних флотилиях чайных судов, которые обычно нагружались в Гонконге и делали рейсы по восточным морям… Прекрасное зрелище! Красота!

Я был заинтересован. Здесь – человек, живой человек. Я не торопился вернуться в каюту, где, я знал, Вада распаковывал мои вещи. Поэтому я расхаживал взад и вперед по палубе с огромным помощником капитана. Огромный он был весь – широкоплечий, ширококостный и, несмотря на то что сильно горбился, он был полных шести футов росту.

– Вы – великолепный тип мужчины, – сделал я ему комплимент.

– Был! Был! – печально прошептал он, и я уловил в воздухе крепкий запах виски.

Я бросил взгляд на его скрюченные руки. Из любого его пальца можно было бы сделать три моих; из каждой его кисти можно было выкроить три моих кисти.

– Сколько вы весите? – спросил я его.

– Двести десять. Но в лучшие мои дни я натягивал чашу весов до двухсот сорока.

– Значит, «Эльсинора» непригодна для плавания? – спросил я, возвращаясь к теме, которая заинтересовала его.

– Я готов держать с вами пари на что угодно, начиная с фунта табака и кончая месячным жалованьем, что она не закончит рейса и в сто пятьдесят дней, – ответил он. – А я вот шел на старом «Летучем облаке» восемьдесят девять дней – восемьдесят девять дней, сэр, из Сэнди Гука до Фриско. Шестьдесят человек команды – это были люди. И восемь юнг. И мы все гнали, гнали! Триста семьдесят четыре мили в день при благоприятном ветре, а в шторм восемнадцать узлов – и всего этого было недостаточно для того, чтобы зажать его. Восемьдесят девять дней – и никто нас не обогнал, и лишь однажды, уже через девять лет, нас обогнал старый «Эндрю Джексон».

– Когда «Эндрю Джексон» обогнал вас? – спросил я со все возрастающим подозрением, которое он начал внушать мне.

– В тысяча восемьсот шестидесятом году, – последовал быстрый ответ.

– И вы плавали на «Летучем облаке» за девять лет до этого, а теперь у нас тысяча девятьсот тринадцатый год. Значит, это было шестьдесят два года тому назад, – высчитал я.

– А мне тогда было семь лет, – усмехнулся он. – Моя мать была горничной на «Летучем облаке». Я родился на море. Я был юнгой на «Геральде», когда мне минуло двенадцать лет. Он тогда совершил свой рейс в девяносто девять дней. Большую часть времени половина команды провела в цепях, пять человек мы потеряли у мыса Горн; концы наших складных ножей были сломаны; трех человек застрелили офицеры в один и тот же день; второй помощник был убит, причем никто никогда так и не узнал, кто это сделал. А мы все гнали, гнали! Девяносто девять дней неслись из страны в страну, сделали рейс в семнадцать тысяч миль с востока на запад вокруг мыса Кэп Стифф[3].

– Но это значит, что вам – шестьдесят девять лет, – настаивал я.

– Вот столько мне и есть, – гордо ответил он. – И я в мои годы буду мужчина покрепче, чем все эти жалкие нынешние юнцы. Все их поколение перемерло бы от тех штук, через которые прошел я. Пришлось ли вам когда-нибудь слышать о «Солнечном луче»? Этот клипер был продан в Гавану для перевозки невольников и переменил свое название на «Эмануэлу».

– И вы плавали в «Среднем Проходе»? – воскликнул я, вспомнив это старое название.

– Я был на «Эмануэле» в Мозамбикском канале в тот день, когда «Быстрый» настиг нас с девятьюстами невольниками на обеих палубах. Он ни за что не догнал бы нас, если бы был не пароходом, а парусным судном.

Я продолжал слоняться взад и вперед рядом с этой массивной реликвией прошлого и выслушивал обрывки его мыслей и воспоминания о былых днях, когда людей запросто убивали и безостановочно гнали вперед. Он был слишком точен для того, чтобы быть правдивым, но все же, глядя на его сутулые плечи и на то, как он старчески волочил ноги, я пришел к заключению, что ему было именно столько лет, сколько он утверждал.

Он заговорил о капитане Соммерсе.

– Это был великий капитан, – сказал он. – И в течение тех двух лет, что я плавал с ним в качестве его помощника, не было ни единого порта, в котором я бы не удирал с судна, как только оно причаливало, и скрывался до тех пор, пока, крадучись, снова не пробирался на борт корабля перед тем, как только он снова отчаливал.

– Но теперь всему этому пришел конец, – жалобно сказал он. – И все это команда… из-за команды, которая на крови поклялась отомстить мне за то, как я учил их быть настоящими моряками. Да, сколько раз меня ловили! Сколько раз шкипер платил за меня выкуп – и все же только благодаря моему труду корабль зарабатывал такую уйму денег.

Он поднял вверх свои огромные лапы, и, глядя на эти выгнутые, уродливые суставы, я понял, в чем заключалась его работа.

– Но теперь всему этому пришел конец, – снова жалобно повторил он. – Моряк – в наши дни джентльмен. Вы не смеете даже повысить голос, не то что поднять на него руку.

В эту минуту к нему сверху, с кормовой решетки, обратился второй помощник, среднего роста, коренастый, чисто выбритый белокурый мужчина.

– Пароход с командой уже виден, сэр, – объявил он.

Помощник проворчал, высказывая благодарность, и затем прибавил:

– Опуститесь вниз, мистер Меллер, и познакомьтесь с нашим пассажиром.

Я не мог не обратить внимание на вид и манеру, с которыми мистер Меллер спускался с кормовой лестницы. Он был по-старомодному вежлив, учтиво говорил, был приятен в обхождении, и можно было безошибочно сказать, что он родом с юга Мэзона или Диксона.

– Вы южанин? – спросил я.

– Штат Георгия, сэр, – кивнул он головой и улыбнулся так, как может кивать и улыбаться только южанин.

Черты и выражение его лица были веселые и мягкие, и все же рот его был самым жестоким из всех, которые мне когда-либо приходилось видеть на человеческом лице. Это была рана. Никак иначе нельзя охарактеризовать этот острый, тонкогубый, бесформенный рот, который так мило произносил приятные вещи. Невольно я глянул на его руки. Как и у первого помощника, они были ширококостны, с исковерканными суставами и уродливы. Затем я взглянул в его синие глаза. Снаружи они были будто затянуты оболочкой света, сиявшего нежной добротой и сердечностью, но я чувствовал, что за этим сиянием нет ни искренности, ни милосердия. В этих глазах было что-то холодное и ужасное, что пряталось, ждало и высматривало, – что-то кошачье, что-то враждебное и мертвое. За этим сиянием мягкого света и искорок дружбы была своя жизнь – ужасная жизнь, превратившая этот рот в рану, которой он теперь был. То, что я увидел в этих глазах, заморозило меня своим отталкивающим, страшным видом и заставило содрогнуться.

В то время как я разглядывал мистера Меллера, говорил с ним, улыбался и обменивался любезностями, мною вдруг овладело чувство, которое овладевает тобой в лесу или же в джунглях, когда сознаешь, что за тобой неотступно следят невидимые, дикие глаза хищного зверя. Откровенно говоря, я был напуган тем, что сидело в черепе мистера Меллера. Некоторые весьма резонно отожествляют внешность и лицо человека с его духовным обликом. Но я никак не мог это сделать относительно второго помощника. Его лицо и внешность, и манеры, и приятная обходительность были одно, а внутри, за ними спрятано нечто совершенно иное, не имеющее ничего общего с внешностью.

Я заметил Ваду, стоявшего в дверях каюты и, по-видимому, ожидавшего моих дальнейших распоряжений. Я кивнул ему и собрался последовать за ним в каюту. Но мистер Пайк быстро глянул на меня и сказал:

– Одну минуту, мистер Патгёрст!

Он отдал кое-какие приказания второму помощнику, который повернулся на каблуках и отошел. Я стоял и ждал слов мистера Пайка, а он не произнес их до тех самых пор, пока второй помощник не удалился на расстояние, на котором не мог услышать нас. Тогда он близко наклонился ко мне и сказал:

– Не упоминайте никому об этом пустяке… о моем возрасте. С каждым годом я вписываю в договор свой возраст меньше на год. Теперь согласно договору мне пятьдесят четыре года.

– И вы не кажетесь ни на день старше, – легко ответил я.

Таково было мое искреннее убеждение.

– И я нисколько не чувствую своего возраста. Я в состоянии работать гораздо больше любого из нынешней молодежи. И не говорите, мистер Патгёрст, о моем возрасте никому. Шкипера не очень-то церемонятся со штурманами, которые подкатываются к семидесятому году. Да и хозяева судов тоже. Я возлагал большие надежды на этот корабль, и думаю, что я получил бы его, если бы старик не решил опять идти в море. Как будто он нуждается в деньгах! Старый скряга!

– А он состоятельный человек? – спросил я.

– Состоятельный ли он человек! Да если бы у меня была десятая часть его денежек, завел бы я себе курятник в Калифорнии и расхаживал бы там, как петух… если бы у меня была одна пятидесятая часть того, что он откладывает. Ведь у него большие паи в Блэквудском пароходстве, а те пароходы – самые удачливые и всегда дают огромную прибыль. Я становлюсь стар, и мне давно пора получить команду. Но нет. Этот старый сапог надумал снова пойти в море, и как раз в тот момент, когда мне подоспело теплое местечко.

Я опять направился к каюте, но меня остановил помощник капитана.

– Мистер Патгёрст! Вы, значит, никому ни слова о моем возрасте?

– Нет, конечно, нет, мистер Пайк, – заверил его я.

Глава III

Совершенно промерзший, я тотчас же был пленен теплом и комфортом каюты. Все двери в смежные комнаты были раскрыты, образовав то, что я мог бы назвать анфиладой[4] комнат.

Выход на главную палубу через левую дверь лежал через широкий, устланный ковром коридор. В этот коридор сбоку выходило пять кают: первая, при входе, была каюта первого помощника; затем две офицерские каюты, превращенные в одну – для меня; затем – каюта официанта и, наконец, заканчивающая ряд офицерская каюта, которую использовали под кладовую для сундуков с платьем.

По другую сторону коридора находился ряд кают, с которыми я еще не был знаком, хотя знал, что там помещаются столовая, ванные комнаты, кают-компания, которая, в сущности, была просторной жилой комнатой, и каюта капитана Уэста. Несомненно, там же была и каюта мисс Уэст. Я слышал, как она напевала какой-то мотив, распаковывая свои вещи. Кладовая официанта, отделенная от остального помещения промежуточным коридором и лестницей, ведущей наверх, к корме, в каюту с морскими картами, находилась в стратегическом центре всех его операций. Так, справа от нее были каюты капитана и мисс Уэст, спереди – столовая и кают-компания, а слева – тот ряд комнат, о которых я уже упоминал и среди которых были мои две каюты.

Я пошел по коридору, направляясь к корме, и нашел открытую дверь на корму «Эльсиноры», которая представляла собой единственное большое помещение, имевшее по меньшей мере тридцать пять футов от одного конца до другого и пятнадцать-восемнадцать футов в ширину, и, конечно, изогнутое по всем правилам корабельной кормы. Она походила на кладовую. Я заметил ушаты для воды, куски парусины, много замков, подвешенные окорока и сало, лестницу, ведущую через маленький люк на ют, и на полу другой люк.

Я заговорил с официантом, старым китайцем, безбородым и очень проворным в движениях, имени которого я так никогда и не узнал, но возраст которого в договоре был обозначен: пятьдесят шесть лет.

– Что там внизу? – спросил я его, указывая на люк в полу.

– Трюм, – ответил он.

– А кто там ест? – снова спросил я, указывая на стол и два привинченных к полу стула.

– Это вторая столовая. Здесь едят второй помощник и корабельный плотник.

Когда я отдал последние распоряжения Ваде насчет приведения в порядок моих вещей, я посмотрел на часы. Было еще рано: лишь несколько минут четвертого. Тогда я опять отправился на палубу, желая присутствовать при прибытии команды.

Само прибытие с катера на судно я пропустил, но перед средней рубкой я увидел нескольких отставших людей, которые еще не успели пройти на бак. Они были слегка навеселе, и более презренной, жалкой и отвратительной кучки оборванцев я не видел даже на самых глухих городских улицах. Одежда их состояла из лохмотьев. Лица – опухшие, красные и грязные. Я не хочу сказать, что выражение у них было подлое. Нет, просто они были грязны и отвратительны. Отвратительны их внешность, разговор, движения.

– Пошевеливайтесь, пошевеливайтесь! Тащите ваше барахло!

Мистер Пайк произнес эти слова резко, с верхнего мостика. Легкий и грациозный мостик из стальных прутьев и ряда досок тянулся по всей длине «Эльсиноры», начинаясь с юта и через среднюю рубку до баковой части судна и кончаясь почти у самого носа корабля.

При раздавшейся команде прибывшие люди подались вперед, угрюмо взглянули наверх, и один или двое из них лениво повиновались приказу. Остальные же прекратили свои злобные бормотания и враждебно уставились на помощника капитана. А один из них, лицо которого, казалось, при самом рождении было раздавлено каким-то сумасшедшим богом и которого, как я потом узнал, звали Ларри, разразился громким хохотом и дерзко сплюнул на палубу. А затем с весьма определенным намерением повернулся к своим товарищам и спросил громко и хрипло:

– А какого черта здесь этот старый чурбан?

Я видел, как огромная фигура мистера Пайка конвульсивно и невольно вытянулась, и как его огромные руки напряглись, сжимая перила мостика. Но он все же овладел собой.

– Ну, идите уже, – сказал он. – Уходите на бак.

А затем, к моему изумлению, он повернулся и пошел назад по мостику, к тому месту, где катер забросил свои причальные канаты. «Так вот каковы его горделивые и самоуверенные разговоры о расправах с матросами», – подумал я. И лишь потом я вспомнил, что, возвращаясь назад по палубе, я видел капитана Уэста, облокотившегося на перила верхней палубы и пристально смотревшего вперед.

Концы катера были отданы, и я с интересом следил за его маневрами до тех пор, пока он совсем не удалился от нашего судна. Как раз в этот момент впереди послышалась какая-то страшная смесь воя и визга, которые подняли несколько пьяных, кричавших «Человек за бортом». Второй помощник соскочил вниз с лестницы, ведущей на верхний мостик, и пробежал мимо меня. Старший помощник, все еще стоявший на тонком белом, как паутина, мостике, поразил меня быстротой, с которой он понесся по мостику к средней рубке, прыгнул на подвешенную за бортом покрытую парусиной шлюпку и перегнулся через борт, откуда мог все видеть. Прежде чем матросы успели вскарабкаться на перила, второй помощник уже был среди них и бросил за борт свернутую веревку.

Что всего более поразило меня, это умственное и физическое превосходство этих двух офицеров. Несмотря на их возраст – первому помощнику было шестьдесят девять лет, а второму помощнику по меньшей мере пятьдесят – их ум и тело действовали с быстротой и точностью стальных пружин. Они были – сила. Они были железные. Они были теми, кто видит, хочет и делает. Казалось, они совсем из другой, высшей породы существ по сравнению с подчиненными им матросами. В то время как последние, непосредственные свидетели происшествия, беспомощно кричали и суетились и, раскидывая ленивым умом, что же делать дальше, возились у перил, второй помощник мигом спустился по крутой лестнице с юта, пробежал двести футов по палубе, вскочил на борт, мигом оценил создавшееся положение и бросил в воду веревку.

Такими же умелыми и полезными были и действия мистера Пайка. Он и мистер Меллер были господами этой презренной толпы благодаря замечательной разнице в силе воли и умении действовать. Право, они больше отличались от подчиненной им команды, чем последняя отличалась от готтентотов или даже от обезьян.

В это время я тоже стоял на канатных битсах[5], стоял в таком положении, что хорошо видел человека в воде, который, казалось, сознательно уплывал от судна. Это был темнокожий обитатель побережья Средиземного моря, и, насколько говорил перехваченный мной его взгляд, находился он во власти безумия: его черные глаза были глазами маньяка.

Второй помощник бросил веревку так метко, что она обхватила плечи человека и спутала руки, лишая его возможности плыть вперед. Когда ему удалось чуть высвободиться, он все еще продолжал выкрикивать какие-то безумные слова, и в ту минуту, когда для большей выразительности он поднял в воздух руки, я заметил в его сжатой кисти лезвие ножа.

В тот миг как пароход двинулся на спасение утопающего, на палубе ударили в колокола. Я бросил взгляд на капитана Уэста. Он подошел к левой стороне юта и, заложив руки в карманы, смотрел то вперед, на барахтающегося человека, то назад, на катер. Он не отдавал никаких приказаний, не выражал ни малейшего волнения, и я бы сказал, что он производил впечатление чисто случайного зрителя.

Человек в воде, казалось, был занят только тем, что срывал с себя одежду. Я видел, как показалась сперва одна, а затем другая обнаженная рука. Барахтаясь, он иногда опускался под воду, но неизменно выплывал на поверхность, размахивая ножом и продолжая свою бессмысленную речь. Он пытался бежать от парохода, ныряя и плывя под водой.

Я прошел вперед и подоспел как раз вовремя, чтобы видеть, как его подняли на борт «Эльсиноры». Он был совсем нагой, весь окровавленный, в бешенстве. Он ранил себя в десятках мест. Из раны на кисти руки кровь брызгала с каждым биением пульса. Это было отвратительное, совсем нечеловеческое существо. Я видел как-то в зоологическом саду затравленного орангутанга и клянусь всем на свете, что своим животным выражением лица, гримасами и криками этот человек мне его напомнил. Матросы окружили его, касались его руками, тормошили, стараясь успокоить, и в то же время смеялись и приветствовали его. Справа и слева оба помощника отталкивали толпу и поволокли сумасшедшего по палубе к каюте средней рубки. Я не мог не заметить усилий, какие прилагали мистер Меллер и мистер Пайк. Мне приходилось слышать о сверхъестественной силе безумцев, но этот был как пучок соломы в их руках. Уложив его на деревянный топчан, мистер Пайк удерживал барахтающегося идиота одной рукой, пока второй помощник ходил за марлей, чтобы перевязать парню раны.

– Сумасшедший дом, – проворчал, обращаясь ко мне, мистер Пайк. – На своем веку я перевидал немало проклятых команд, но дальше этой уж некуда идти.

– Что вы намерены с ним делать? – спросил я. – Ведь этот человек истечет кровью.

– И это будет наилучшим исходом, – быстро ответил он. – Нам придется еще достаточно повозиться с ним, прежде чем мы от него избавимся. Когда ему полегчает, я зашью ему раны, а облегчение придет после того, как я дам ему хорошенько по морде.

Я глянул на огромную лапу мистера Пайка и сразу оценил ее малоэстетические достоинства. Снова выйдя на палубу, я увидел капитана Уэста на корме, державшего по-прежнему руки в карманах, равнодушно смотревшего на голубой просвет в небе на северо-востоке. Больше, чем помощники капитана и сумасшедший, больше, чем пьяная грубость матросов, эта спокойная фигура, с руками в карманах, убедила меня в том, что я нахожусь в мире, совершенно отличном от всего того, что я до сих пор знавал.

Вада прервал мои мысли, заявив: мисс Уэст его послала доложить, что разливает в каюте чай.

Глава IV

Контраст между тем, что происходило на палубе, и тем, что я увидел, войдя в каюту, был потрясающий. Все контрасты на борту «Эльсиноры» обещали быть потрясающими. Вместо холодной твердой палубы мои ноги погрузились в мягкий ковер. Вместо узкой, низкой каюты с голым железным полом, где я оставил маньяка, я попал в просторное, великолепное помещение. В моих ушах все еще звучали крики матросов, перед глазами все еще оставалась яркая картина – их опухшие от пьянства лица, но я уже стоял перед красиво одетой, с нежным личиком женщиной, сидевшей за лакированным восточным столиком, на котором красовался очаровательный чайный сервиз из кантонского фарфора. Все вокруг было тихо и безмятежно. Буфетчик, двигавшийся совершенно бесшумно и бесстрастно, казался едва заметной тенью, которая появлялась в комнате для какой-нибудь услуги и тотчас же уносилась назад.

Я не сразу опомнился, и мисс Уэст, подавая мне чай, улыбнулась и сказала:

– Вы выглядите так, точно насмотрелись Бог знает каких вещей. Буфетчик сказал мне, что человек упал за борт. Надеюсь, что холодная вода протрезвила его.

Я почувствовал полное равнодушие в ее тоне.

– Этот человек – сумасшедший, – сказал я. – Судно – не место для него. Его необходимо отправить на берег, в какую-нибудь больницу.

– Боюсь, что, начав с этого, нам придется отправить на берег две трети нашего комплекта. Вам один кусок?

– Да, пожалуйста, – ответил я. – Но этот человек страшно изранил себя. Он может истечь кровью.

Она на мгновение взглянула на меня с серьезным и испытующим выражением серых глаз, а затем смех брызнул из этих глаз, и она с укоризной покачала головой.

– Мистер Патгёрст, очень прошу вас: не начинайте путешествия с возмущения. Подобные вещи на судах – самые обыкновенные явления. Вы привыкнете к ним. Вы, вероятно, вспомнили о некоторых странных субъектах, бросившихся в море. Этот же человек опасен. Доверьте мистеру Пайку уход за его ранами. Я никогда еще не плавала с мистером Пайком, но я достаточно слышала о нем.

Мистер Пайк – настоящий хирург. Говорят, что в прошлый рейс он сделал ампутацию[6], очень удачную, и до того возгордился, что обратил свое благосклонное внимание на плотника, который страдал чем-то вроде несварения желудка. Мистер Пайк был так уверен в правильности своего диагноза, что пытался подкупить плотника и получить его согласие на удаление аппендикса. – Она от души расхохоталась, а затем добавила: – Говорят, что он предлагал плотнику несколько фунтов табаку за то, чтобы тот согласился на операцию.

– Но безопасен ли он… для… нормальной работы на судне? – настаивал я. – Можно ли брать с собой такого человека?

Она повела плечами, словно не намереваясь отвечать, но затем сказала:

– Этот инцидент – пустяк. В каждой корабельной команде найдется несколько сумасшедших или идиотов. И они всегда являются на судно до последней степени перепившимися и бешеными. Я помню – это было давно, и мы шли из Сиэтла – одного такого сумасшедшего. Сначала он не проявлял ни малейших признаков безумия, но вдруг совершенно спокойно подошел к двум агентам корабельных контор, схватил их и прыгнул с ними за борт. Мы в тот же день ушли дальше, еще до того, как их тела были найдены.

Она снова повела плечами.

– Что вы хотите? Море жестоко, мистер Патгёрст. А для нашей команды мы подбираем самых скверных матросов. Иногда я даже поражаюсь, где их достают таких. Мы обращаемся с ними как можно лучше, и кое-как нам удается использовать их для наших нужд. Но это – подлый… подлый народ…

Слушая ее, я изучал ее лицо, противопоставляя ее женскую прелесть и мягкое, очаровательное платье грубым физиономиям и лохмотьям людей, которых я видел. Мысленно я не мог не признать правильности ее позиции. Тем не менее в душе я был огорчен: главным образом, я думаю, на меня подействовали жестокость и равнодушие, с которыми она излагала свои взгляды. И потому, что она была женщина и столь не похожая на этих уродов, я сразу понял, что свое суровое воспитание она получила в школе моря.

– Я обратил внимание на хладнокровие вашего отца во время этого инцидента, – заметил я.

– Он никогда не вынимает рук из карманов? – воскликнула она.

Глаза у нее сверкнули, когда я утвердительно кивнул головой.

– Так я и знала. Это его манера. Я так часто видела это. Я припоминаю, когда мне было еще двенадцать лет – мать тогда осталась одна – мы шли во Фриско. Это происходило на «Дикси», судне почти таком же большом, как это. Дул сильный попутный ветер, и отец отказался от катера. Мы шли прямо через Гольден-Гэт по направлению к Сан-Франциско. Нас подгоняло сильное течение, и мы развили самую большую скорость. Но… тут, несомненно, была ошибка капитана другого парохода: он не учел нашу скорость и попытался пересечь нам путь. Произошло столкновение, и нос «Дикси» врезался в пароход, его каюту и кузов. На пароходе были сотни пассажиров – мужчин, женщин и детей. Отец ни на минуту не вынул рук из карманов. Он послал помощника на ют следить за спасанием пассажиров, которые уже начали перебираться на наш бушприт и носовую часть, и голосом, который нисколько не отличался от того, каким он попросил бы передать ему масло, он приказал второму помощнику поставить все паруса и указал ему, с каких парусов начать.

– Но зачем же прибавили парусов? – перебил я ее.

– А потому, что он видел создавшееся положение. Разве вы не понимаете, что пароход был почти весь разворочен? Единственное, что его удерживало от того, чтобы немедленно пойти ко дну, – это нос «Дикси», врезавшийся в его бок. И, прибавив парусов и все время оставаясь на ветру, он продолжал держать втиснутым нос «Дикси». Я страшно испугалась. Люди, которые прыгнули в воду или же упали в нее, тонули со всех сторон на моих глазах, а мы продолжали плыть. Но, когда я взглянула на отца, я увидела его именно таким, каким всегда его знала: с руками в карманах, медленно шагающим взад и вперед по палубе. Он то отдавал распоряжения рулевому (ведь надо было проложить «Дикси» путь между всеми судами), то следил за пассажирами, которые столпились на нашей палубе, то смотрел вперед на нос корабля, желая разглядеть путь меж судов, стоявших на якоре. Время от времени он поглядывал на несчастных, которые тонули на наших глазах, но они мало заботили его… Конечно, погибло очень много народу, но, держа руки в карманах и сохраняя полное спокойствие, он спас сотни жизней. И лишь тогда, когда последний человек сошел с парохода – он послал матросов, чтобы убедиться в этом, – отец распорядился снять паруса. И пароход мигом пошел ко дну.

Она замолчала и посмотрела на меня сияющими от одобрения глазами.

– Это было прекрасно, – согласился я. – Я восхищаюсь сильным человеком, хотя должен признаться, что такое спокойствие и при подобных обстоятельствах кажется мне сверхъестественным и нечеловеческим. Я лично не могу представить себе, чтобы я действовал таким же образом, и уверен, что, при виде этого несчастного идиота в воде я страдал гораздо больше, чем все остальные зрители, вместе взятые.

– Отец тоже страдает, – честно стала она на его защиту. – Но он не показывает этого.

Я наклонил голову, почувствовав, что она меня не понимает.

Глава V

Выйдя на палубу после того, как я напился в каюте чаю, я увидел буксир «Британия». Это было то самое маленькое судно, которое должно было проводить нас из Чизапикской бухты до моря. Пройдя на ют, я увидал толпу матросов, которых выгонял на работу Сёндри Байерс, все время бережно поддерживающий обеими руками свой живот. Еще один человек помогал ему. Я спросил мистера Пайка, кто это такой.

– Нанси, мой боцман. Не правда ли, персик? – услышал я ответ и по тону помощника капитана не усомнился в том, что Нанси служил предметом насмешек. Нанси могло быть никак не более тридцати лет, несмотря на то что выглядел он так, точно прожил на свете очень много. Он был беззуб, мрачен, с усталыми движениями. Глаза цвета аспидного камня были мутны, бритое лицо – болезненно-желтого оттенка. Узкоплечий, с впалой грудью и ввалившимися щеками, он производил впечатление человека в последней стадии чахотки. Как ни мало жизни проявлял Сёндри Байерс, Нанси проявлял ее еще меньше. И это были боцманы! Боцманы на лучшем американском парусном судне «Эльсинора»! Никогда ни единая моя иллюзия не терпела еще столь жестокого крушения.

Мне было ясно, что эта парочка, лишенная и силы, и мужества, должна бояться тех людей, которыми призвана управлять. А эти люди! Дорэ никогда не мог бы собрать более адский состав. Когда я впервые увидел их всех вместе, у меня не хватило силы упрекнуть боцманов в том, что они боятся этих людей. Матросы не ходили. Они ступали тяжело и неуклюже, причем некоторые шатались то ли от слабости, то ли от опьянения.

Такова была их внешность. Я не мог не вспомнить то, что мне только что сказала мисс Уэст: суда всегда уходят в плавание, имея в команде несколько сумасшедших или идиотов. Но эти люди все выглядели сумасшедшими или идиотами. И я в свою очередь поразился, откуда можно было набрать такую массу человеческих обломков. У каждого из них был какой-нибудь дефект. Их тела были изуродованы, лица искажены, и почти все они без исключения были малорослые. У нескольких человек довольно хорошего мужского роста были бессмысленные лица. Один из них, высокий, несомненно ирландец, явно был сумасшедший. Он все время бормотал и что-то говорил сам себе. Другой – маленький, согнутый, кривобокий человечек, с головой, свернутой на бок, с ехидным и злым лицом и голубыми глазами, обратился с непристойным замечанием к сумасшедшему ирландцу, назвав его О’Сюлливаном. Но О’Сюлливан не обратил на него никакого внимания и продолжал бормотать. Вслед за маленьким кривобоким человечком появился перезрелый идиот – жирный юноша, сопровождаемый другим юношей, до того высоким и тощим, что казалось чудом, каким образом ноги выдерживают весь его остов.

А за блуждающим скелетом показалось самое фантастическое существо, какое я до сих пор видел. Это была уродливая пародия на человека. Его тело и лицо больного и слабоумного фавна, казалось, были искажены муками тысячелетних страданий. Его большие черные, ясные, живые и полные скорби глаза вопросительно блуждали с одного лица на другое и по всему окружающему. Они были так жалобны, эти глаза, словно были обречены всю жизнь искать нити мучительной, грозной загадки. Лишь впоследствии я узнал причину такого странного взгляда. Он был совершенно глух: его барабанные перепонки лопнули при взрыве парового котла, искалечившем и его тело.

Я заметил буфетчика, стоявшего у двери камбуза и на расстоянии за всем наблюдавшего. Его тонкое азиатское лицо, оживленное разумом, давало отдых глазам, равно как и живое лицо карлика, который вприпрыжку и посмеиваясь выбежал из бака. Но и у этого тоже был свой недостаток. Он был карлик, и, как я потом узнал, его веселое расположение духа и слабый ум сделали из него шута.

Мистер Пайк на минуту остановился возле меня, и пока он следил за командой, я наблюдал за ним. У него было выражение лица покупателя скота, и было очевидно, что ему внушали отвращение качества этого скота.

– Собачий народ, – проворчал он.

А те всё шли. Один – бледный, с вороватыми глазами, про которого я немедленно решил, что он большой негодяй. Другой – маленький дряблый старичок со сморщенным лицом и злыми голубыми, как бисеринки, глазками. Третий – невысокий, хорошо сложенный человек, показался мне наиболее нормальным и наименее глупым изо всех тех, кто уже вышел на свет. Но, очевидно, глаз мистера Пайка был более натренирован, нежели мой.

– Что с тобой такое? – проворчал он, обращаясь к этому человеку.

– Ничего, сэр, – ответил тот, немедленно остановившись.

Мистер Пайк, разговаривая с матросами, всегда ворчал.

– Твое имя?

– Чарльз Дэвис, сэр.

– Почему ты хромаешь?

– Я не хромаю, сэр, – почтительно ответил матрос и после отпускающего его кивка помощника капитана живо направился вдоль палубы, покачивая на ходу плечами.

– Это хороший матрос, – пробурчал мистер Пайк, – но я готов заложить фунт табаку или же все месячное жалованье, что с ним что-то неладно.

Трюм, казалось, снова опустел, но помощник со своим обычным ворчанием обратился к боцманам:

– Черт! Что вы тут делаете? Спите? Уж не думаете ли вы, что здесь санаторий для отдыха? А ну-ка, спуститесь туда и посмотрите, что там.

Сёндри Байерс, осторожно поджав свой живот, остался на месте, в то время как Нанси, с угрюмым лицом, выражающим страдание, неохотно спустился в бак. Почти тотчас оттуда донеслись скверные непристойные ругательства, сопровождаемые просьбами и упреками со стороны Нанси, которые произносились им кротко и умоляюще.

Я заметил свирепое и дикое выражение, которое появилось на лице мистера Пайка и которое предназначалось для неведомых чудищ, которые должны были появиться из бака. Вместо этого, к моему изумлению, появились три парня, которые поразительно превосходили мелкоту, вышедшую до них. Я взглянул на помощника капитана, ожидая увидеть, как смягчится его лицо. Но, наоборот, его голубые глаза превратились в узенькие щелки, а озлобленность голоса передалась губам, и весь он стал похож на собаку, готовую кусаться.

А эти три парня… Все они были невысокие и молодые, этак между двадцатью пятью и тридцатью годами. Несмотря на грубую ткань платья, одеты они были прилично, и движения их мускулов под одеждой говорили об их хорошем физическом состоянии. Лица у них были довольно тонкие, умные. И хотя в них чувствовалось что-то странное, я никак не мог определить, в чем именно оно заключалось.

Это не были плохо питавшиеся, отравленные виски люди, – не такие, как все остальные матросы, которые, пропив свой последний заработок, голодали на берегу до тех пор, пока не получали и не пропивали деньги, уплаченные им вперед за все предстоящее плавание. Напротив, эти трое были гибкими и сильными, с быстрыми и точными движениями. Они осматривались кругом равнодушными и вместе с тем взвешивающими взглядами, от которых ничего не ускользало. Они казались такими житейски мудрыми, такими невозмутимыми, такими в себе… Я нисколько не сомневался в том, что они не матросы. Однако я не мог определить и их место среди обитателей суши. Они принадлежали к тому типу людей, какого до сих пор мне не приходилось наблюдать. Может быть, я дам более верное представление о них, если опишу то, что произошло.

Проходя мимо нас, они окинули мистера Пайка таким же точно острым, равнодушным взглядом, как и меня.

– Как тебя зовут… ты? – рявкнул мистер Пайк на первого из трио, явно представлявшего собой помесь еврея с ирландцем. Несомненно еврейским был его нос, и так же несомненно ирландскими были его глаза, нижняя челюсть и верхняя губа.

Тройка немедленно остановилась и, хотя они не посмотрели друг на друга, казалось, что они молча советуются друг с другом. Второй из трио, в жилах которого текла одному лишь Господу Богу известная кровь – еврейская, вавилонская, латинская, – сделал предупреждающий сигнал. О, ничего резкого, вроде подмигивания или кивка. Я вообще сомневаюсь в том, что я перехватил этот сигнал, но все же уверен, что он предупредил о чем-то своих товарищей. Скорее всего, это был оттенок мысли, которая мелькнула у него в глазах, или же мерцание внезапно вспыхнувшего света в нем – во всяком случае какой-то сигнал был передан.

– Мёрфи, – ответил помощнику капитана первый из них.

– Сэр! – заворчал на него мистер Пайк.

Мёрфи пожал плечами в знак того, что не понял. Уравновешенность этого человека, холодная уравновешенность всех троих поразила меня.

– Когда ты обращаешься к любому офицеру на этом судне, ты обязан говорить «сэр», – объяснил мистер Пайк, и голос его был настолько же груб, насколько лицо злое. – Ты понял это?

– Да… сэр, – протянул Мёрфи с намеренной и сознательно дерзкой медлительностью. – Я понял…

– Сэр! – заорал мистер Пайк.

– Сэр, – ответил Мёрфи так легко и беззаботно, чем еще больше разъярил помощника капитана.

– Вот что: «Мёрфи» – это слишком мудрено, – заявил мистер Пайк. – На судне и «Носатый» будет иметь то же значение. Понял?

– Понял… сэр, – последовал ответ, нахальный по своей мягкости и равнодушию. – Носатый Мёрфи, это вполне подходит… сэр.

А затем он рассмеялся – все трое рассмеялись, если только можно было назвать смехом то, что было смехом без единого звука или движения лица. Только глаза смеялись – невесело и хладнокровно.

Ясно, что мистер Пайк был мало обрадован беседой с этими издевающимися над ним типами. Он обрушился на их вожака, на того, кто подал предостерегающий знак и который казался помесью всего, что есть средиземноморского и семитического.

– Как тебя зовут?

– Берт Райн… сэр, – прозвучал ответ в таком же мягком, беззаботном, раздражающем тоне.

– А тебя?

Это относилось к последнему, самому младшему из трио, темноглазому парню с оливковым цветом кожи и лицом, поражающим красотой камеи. «Уроженец Америки, – определил я его. – Потомок эмигрантов из Южной Италии – из Неаполя или даже из Сицилии».

– Твист… сэр, – ответил он точно таким же тоном, как и двое его товарищей.

– Слишком вычурно, – насмешливо произнес помощник капитана. – Хватит с тебя Козленка. Понял?

– Понял… сэр, Козленок Твист подходит… сэр.

– Только Козленок, не Твист.

– Козленок так Козленок… сэр.

И все трое засмеялись своим молчаливым, невеселым смехом. А мистер Пайк уже находился в состоянии ярости, которая пока не находила себе выхода.

– Ну-с, а теперь я должен вам сказать кое-что, что будет весьма важно для вашего здоровья. – Голос помощника капитана дрожал от сдерживаемой ярости. – Я знаю, кто вы такие. Вы – дрянь! Поняли это? Вы – дрянь! И на этом судне обращение с вами будет как с дрянью. Либо вы будете работать, как люди, либо я узнаю, в чем тут дело. Как только кто-нибудь из вас начнет ворочать глазами или даже будет похоже на то, что он ворочает глазами, он получит свое. Поняли? А теперь убирайтесь. Идите вперед, к брашпилю!

Мистер Пайк повернулся на каблуках, и я пошел рядом с ним.

– Что вы намерены с ними сделать? – поинтересовался я.

– Осажу их, – проворчал он. – Я знаю эту породу. С ними придется повозиться, с этой тройкой. Это настоящий адский мусор.

Здесь речь его была прервана зрелищем, которое ожидало его у люка номер второй. На поверхности люка растянулось пять-шесть человек, среди которых находился Ларри, оборванец, перед тем назвавший мистера Пайка «старым чурбаном». То, что он не повиновался приказу, было ясно, потому что он сидел, опираясь на морской мешок со своими пожитками, который должен был находиться на баке. И он, и вся его группа должны были быть на носу, у брашпиля.

Помощник капитана ступил на люк и подошел к этому человеку.

– Встань! – крикнул он.

Ларри сделал усилие, застонал, но не мог подняться.

– Не могу, – сказал он.

– Сэр!

– Не могу, сэр! Я ночью был пьян и проспал на Джеферсоновом рынке. А к утру я совсем промерз. Пришлось меня растирать.

– Совсем одеревенел от холода, так? – насмешливо произнес помощник.

– Хорошо вам так говорить, сэр, – ответил Ларри.

– И чувствуешь себя как старый чурбан? А?

Ларри моргнул с беспокойным, жалобным видом обезьяны. Он начинал опасаться чего-то – чего именно, он еще и сам не знал. Но он уже понимал, что над ним склонился человек – господин, хозяин.

– Ладно, я тебе сейчас покажу, как чувствует себя старый чурбан.

Мистер Пайк передразнил его.

А теперь я должен рассказать, что произошло дальше на моих глазах. Я прошу вспомнить, что я говорил об огромных лапах мистера Пайка, о его пальцах, более длинных и вдвое толще моих, об огромных кистях и о крепости костей его рук и плеч. Одним движением правой руки, одним лишь прикосновением кончиков пальцев к лицу Ларри он поднял того в воздух и тотчас же отбросил назад – поперек его мешка с пожитками.

Человек, находившийся рядом с Ларри, издал угрожающее рычание и с воинственным видом хотел было вскочить на ноги. Но ему это не удалось. Мистер Пайк оборотной стороной той же самой правой руки ударил человека по щеке. Громкий удар был потрясающий. Силой помощник капитана обладал чудовищной. Удар казался совсем легким, не требующим ни малейшего усилия. Он походил на ленивый удар добродушного медведя, но в нем сказалась такая тяжесть кости и мускулов, что человек упал навзничь и скатился с люка на палубу.

В этот момент, бродя без цели, на палубе показался О’Сюлливан. Его внезапно усилившееся бормотанье достигло слуха мистера Пайка, и он, мгновенно напружившийся, как дикое животное, подняв лапу, готовую ударить О’Сюлливана, издал крик, подобный выстрелу из револьвера:

– Что это?

И только тогда он заметил искаженное лицо О’Сюлливана и сдержался. «Сумасшедший дом», – пояснил он.

Я невольно глянул вверх, желая проверить, не видно ли на корме капитана Уэста, но оказалось, что от кормы нас заслоняет средняя рубка.

Мистер Пайк, не обращая внимания на человека, стонавшего на палубе, стоял над Ларри, который, в свою очередь, тоже стонал. Остальные, раньше валявшиеся на люке, уже стояли на ногах, подавленные и почтительные. Я тоже преисполнился почтения к этой страшной фигуре старика. Это зрелище окончательно убедило меня в полной правдивости его рассказов о былых днях корабельных боев и убийств.

– Ну, кто из нас теперь старый чурбан? – спросил он.

– Это я, сэр, – сокрушенно простонал Ларри.

– Уходи!

Ларри легко поднялся.

– Теперь марш вперед, к брашпилю. И вы все тоже!

И те пошли – угрюмые, неуклюжие, запуганные животные.

Глава VI

Я поднялся по трапу на нос, где помещались, как я узнал, бак, кухня и будка с запасной паровой машиной небольших размеров, прошел немного по мостику и остановился у фок-мачты, где я мог наблюдать команду, поднимающую якорь. «Британия» была борт о борт с нами, и мы тронулись в путь.

Часть матросов ходила по кругу брашпилем[7], остальные выполняли различные приказания на баковой части судна. Из экипажа можно было составить две приличные вахты, по пятнадцати человек в каждой. К ним можно было присоединить парусников, юнг, боцманов и плотника. Таким образом, насчитывалось около сорока человек, но каких! Они были угрюмы, неподвижны и безжизненны. В них не чувствовалось действия, движения, активности. Каждый шаг и движение стоили им усилия, словно это были мертвецы, поднявшиеся из гробов, либо больные, снятые с госпитальных коек. И они действительно были больные – отравленные алкоголем, истощенные, слабые от плохого питания. И что хуже всего – они были слабоумными или сумасшедшими.

Я посмотрел наверх, на переплетающиеся снасти, на стальные мачты, поддерживающие и поднимающие стальные реи до тех пор, пока их не сменяли гибкие деревянные стеньги, а веревки и штанги не превращались в нежное кружево из паутинных нитей на фоне неба. Было совершенно невероятно, чтобы такая ничтожная команда могла вести этот чудесный корабль через все бури, мрак и опасности, какие могут встретиться на море. Я вспомнил о двух помощниках капитана, об их превосходстве – умственном и физическом. Сумеют ли они заставить эти человеческие отребья что-либо сделать? Они, по крайней мере, не вызывали никаких сомнений в своих способностях. Море? Если они смогут оказать здесь свое влияние, тогда ясно, что я ничего не знал о море.

Я глянул назад, на этих несчастных, жалких, истощенных, спотыкающихся людей, которые тяжело ступали по кругу у брашпиля. Мистер Пайк был прав. Это не были проворные, дьявольски ловкие, сильные телом люди, которые шли на корабли в былые дни клиперов, которые дрались со своими офицерами, у которых были обломаны кончики складных ножей, которые убивали и погибали сами, но которые делали свое дело, как настоящие мужчины. Эти же люди, эти трупы, едва волочившие ноги вокруг брашпиля… Я смотрел на них и тщетно старался представить себе их качающимися там наверху во время опасности и бури, «решающими свой жребий», как говорит Киплинг, «со складными ножами в зубах».

Почему они не пели песен, снимаясь с якоря? В былые времена, как я читал, якорь всегда поднимали под лихие песни настоящих, прирожденных моряков.

Я устал следить за этой унылой работой и с исследовательскими целями пошел назад по тонкому мостику. Это было очаровательное сооружение, крепкое, хоть и легкое, тремя воздушными переходами пересекающее корабль по всей длине. Оно тянулось от начала бака над передней и средней рубкой и кончалось у кормы. Ют, по сути, был крышей или верхней палубой надо всем участком, отведенным под каюты и занимающим всю заднюю часть судна, и был очень велик. Он пересекался посередине полукруглой и полуоткрытой будкой для штурвала, командной рубкой и каютой для хранения морских карт. С обеих сторон этой будки открывались две двери в маленькую переднюю, которая, в свою очередь, вела в нижнее помещение, где были расположены каюты.

Я заглянул в командную рубку, и меня приветствовал улыбкой капитан Уэст. Он удобно устроился в кресле-качалке, откинувшись на спинку и положив ноги на стоявшую напротив конторку. На широкой матерчатой кушетке сидел лоцман. Оба курили сигары. Задержавшись на миг, чтобы послушать их разговор, я уловил, что лоцман в свое время был капитаном судна.

Спускаясь по лестнице, я услышал шум и возню из каюты мисс Уэст: она распаковывала свои вещи. Энергия, с которой она это делала, носила почти тревожный характер.

Проходя мимо столовой, я просунул в дверь голову и поздоровался с буфетчиком, вежливо дав ему понять, что я помню о его существовании. Здесь, в его маленьком царстве, чувствовалось господство действенной воли. Все было без единого пятнышка и в полном порядке, и я мог лишь мечтать о более бесшумном слуге на суше. Его лицо, когда он взглянул на меня, хранило так же мало или так же много выражения, как лицо сфинкса. Но его живые черные глаза светились умом.

– Что вы думаете о вашей команде? – спросил я его, желая как-нибудь объяснить мое вторжение в его царство.

– Сумасшедший дом, – ответил он быстро, с отвращением качнув головой. – Слишком много сумасшедших. Все слабые. Вы видели их? Ничего хорошего. Одна гниль. К черту такую команду!

Все это подтверждало мои собственные суждения. Возможно, как сказала мисс Уэст, в каждой команде корабля бывает несколько сумасшедших и идиотов, но можно было заключить, что наша команда содержит их гораздо больше, чем «несколько». И действительно, как потом выяснилось, наша команда даже в нынешние дни вырождающегося мореходства была ниже среднего уровня по своей беспомощности и непригодности к какому-либо делу.

Я нашел мою каюту (в действительности это были две каюты) восхитительной. Вада распаковал и убрал в шкаф все мои вещи и заполнил бесчисленные полки книгами, которые я взял с собой. Все было в порядке и на своем месте, начиная с моего бритвенного прибора в ящичке, рядом с умывальником, и морских сапог из клеенки, висевших под рукой, и кончая моими письменными принадлежностями, аккуратно разложенными на конторке. Стоявшая перед конторкой привинченная к полу качалка с ручками, обитыми кожей, приглашала меня присесть. Мои пижама и халат были вынуты, а ночные туфли стояли на своем обычном месте у кровати и тоже манили меня.

Здесь, внизу, все было разумно и удобно, а на палубе – как я описал – кошмарные исчадия ада, человекоподобные существа, уродливые умственно и физически, почти карикатуры на людей. Да, это была необычная команда. И казалось совершенно неправдоподобным и невозможным, чтобы мистеру Пайку и мистеру Меллеру удалось сделать из этих выродков работоспособных людей, необходимых для того, чтобы обеспечить работу такого огромного, сложного и прекрасного механизма, как это судно.

Угнетенный тем, что я только что видел наверху, откинувшись на спинку кресла и раскрыв второй том Джорджа Мура «Прощальный привет», я на миг вдруг вроде бы почувствовал, что наше путешествие будет крайне неблагополучным. Но затем, осмотрев свою каюту, увидев ее простор, удобства и большие размеры, я убедился, что устроился здесь лучше, чем мог бы это сделать на любом пассажирском пароходе, и выбросил из головы всякие мысли и предчувствия, отдавшись приятному созерцанию самого себя – человека, на долю которого выпало недели и месяцы провести в обществе тех необходимых книг, которыми до сих пор он пренебрегал.

Я спросил Ваду, видел ли он команду. Нет, ответил он, но буфетчик сказал, что за все годы, что он провел на море, это самая худшая команда, которую он когда-либо видел.

– Он говорит: все слабые, не матросы, гнилые… – сказал Вада. – Он говорит, что они – большие дураки и что с ними будет много неприятностей. «Вот увидите», – повторял он все время. «Вот увидите, вот увидите». А он уже старый человек – пятьдесят пять лет, говорит. Очень хороший человек, хоть и китаец. Теперь он впервые за долгое время идет в море. Прежде у него было большое дело в Сан-Франциско. Там начались у него неприятности с полицией. Говорят, он тайно ввозил и продавал опиум. О, большие, большие неприятности у него были. Но он нанял хорошего адвоката и не попал в тюрьму. Но адвокат очень долго возился, и, когда все неприятности кончились, адвокат забрал все его дело, все его деньги, все. Тогда он снова, как и прежде, пошел в море. Он зарабатывает здесь хорошие деньги, получает шестьдесят пять долларов в месяц. Но ему не нравится. Команда вся слабая. Когда этот рейс кончится, он уйдет с корабля и снова откроет дело в Сан-Франциско.

Попозже, когда я велел Ваде открыть для проветривания один из вентиляторов, я услышал бульканье и шипение воды у борта и понял, что якорь поднят и что мы идем на буксире у «Британии», которая ведет нас по Чизапику в море. Меня не покидала мысль, что еще не слишком поздно вернуться. Я мог очень легко бросить путешествие и вернуться в Балтимору на «Британии», когда та покинет «Эльсинору». Но тут я услышал легкий звон фарфора – буфетчик приступил к сервировке стола. Кроме того, в каюте было так уютно и тепло, а Джордж Мур был так раздражающе увлекателен.

Глава VII

Обед во всех отношениях превзошел мои ожидания, и я отметил, что повар – кто бы он ни был – во всяком случае человек, знающий свое дело. Мисс Уэст хозяйничала, и, хотя она и буфетчик были чужими друг другу, вместе они работали блестяще. По плавности, с которой буфетчик услуживал, я мог бы подумать, что это старый домашний слуга, который в продолжение многих лет узнал все привычки своей хозяйки.

Лоцман ел в капитанской рубке, и за столом нас было четверо – те четверо, которые постоянно должны были встречаться за этим столом. Капитан Уэст сидел против дочери, а я справа от капитана, лицом к лицу с мистером Пайком. Таким образом, мисс Уэст сидела справа от меня.

Мистеру Пайку, надевшему к столу темный сюртук (который надевался для обеда), морщившийся на выступающих мускулах его сутулых плеч, не о чем было говорить. Но он слишком много лет ел за капитанским столом и вполне прилично держался. Сначала я подумал, что он смущен присутствием за обедом мисс Уэст. Позже я решил, что он стесняется капитана, поскольку стал замечать, как обращается с ним капитан Уэст. Как мистер Пайк и мистер Меллер стояли очень высоко над командой, так же высоко стоял над своими офицерами капитан Уэст. Он был величественный чистокровный аристократ. С мистером Пайком он никогда не говорил ни о корабле, ни о чем-либо другом.

Ко мне же капитан Уэст относился как к равному. Но я же был пассажир. Мисс Уэст точно так же обращалась со мной, но с мистером Пайком чувствовала себя свободнее. И мистер Пайк, отвечая ей «Да, мисс» или «Нет, мисс», ел вполне прилично и в то же время изучал меня через стол своими серыми глазами под косматыми бровями. Я же, в свою очередь, изучал его. Несмотря на его бурное прошлое, несмотря на то что в свое время он бил и убивал людей, он не мог мне не понравиться. Это был честный, искренний человек. Но еще больше, чем за это, я полюбил его за наивный, чисто мальчишеский смех, который всегда раздавался, когда я доходил в моих веселых рассказах до наиболее острых мест. Дурной человек так смеяться не мог бы. Я был счастлив, что именно он, а не мистер Меллер будет сидеть за столом против меня во время нашего путешествия. И я был очень рад, что мистер Меллер вообще не будет есть вместе с нами.

Боюсь, что мы с мисс Уэст больше всех говорили за столом. Общительная и живая, она задавала тон, и я опять обратил внимание на то, что ее овал лица не соответствовал ее крепкой фигуре. Она была сильной, здоровой молодой женщиной. Это несомненно. Не толстая – Боже упаси! – даже не упитанная, и все же очертания ее тела отличались той мягкой округлостью, какая сопровождает обычно здоровые мускулы. Она была сильной, но не полнотелой, как казалось. Я вспоминаю, с каким изумлением я заметил, какая тонкая у нее талия, когда она встала из-за стола. В этот миг она напомнила мне тонкую иву. И именно такой она и была, хотя благодаря одушевляющей тело силе казалась полнее и крепче.

Ее здоровье заинтересовало меня. Когда я пристальнее вгляделся в ее лицо, я заметил, что нежен только его овал. Само же лицо не было ни нежным, ни хрупким. Ткань кожи была тонкой, но крепкой, как и мускулы лица и шеи, что видно было, когда она двигалась. Шея ее была великолепной белой колонной, мускулистой и с тонкой кожей. Руки тоже привлекли мое внимание – не маленькие, но красивой формы, тонкие, белые, сильные и холеные. Я мог только заключить, что она была необыкновенной капитанской дочкой, точно так же, как и ее отец – необыкновенным капитаном. И носы у них были одинаковые – прямые, с горбинкой, свидетельствующие о силе и породе.

В то время как мисс Уэст рассказывала о том, как неожиданно она решила отправиться в путешествие (она считала это капризом) и пока перечисляла все осложнения, которые она преодолевала, готовясь в путь, я занялся подсчетом всех людей, находящихся на борту «Эльсиноры», способных к активным действиям.

Капитан Уэст и его дочь, оба помощника, я, конечно, Вада, буфетчик и, вероятно, повар, в пользу которого свидетельствовал обед. Таким образом, всех нас оказалось восемь человек. Но Вада, буфетчик и повар – слуги, а не матросы, а мисс Уэст и я, так сказать, субъекты сверхштатные. Я не сомневался, что были и другие полезные работники. Возможно, мое первое суждение о команде не было абсолютно правдивым. Еще был плотник, который мог оказаться столь же полезным, как и повар, затем – два матроса, парусники, которых я до сих пор еще не видел, но они также могут быть пригодными работниками.

Немного погодя, во время обеда, я пытался заговорить о том, что меня заинтересовало и вместе с тем вызвало восхищение, а именно: об искусстве, с которым мистер Пайк и мистер Меллер держат в руках эту жалкую, распущенную команду. Это было несколько неожиданно для меня, – заявил я, – но, тем не менее, я оценил необходимость такого обращения. Когда я дошел до инцидента на люке номер второй, где мистер Пайк поднял Ларри и отбросил его назад одним легким прикосновением кончиков пальцев, я прочел в глазах мистера Пайка предостерегающее, почти угрожающее выражение. Тем не менее я закончил описание этого эпизода. Мисс Уэст была занята, разливая кофе из медного кофейника. Мистеру Пайку не удалось скрыть злой, неяркий, полуюмористический, полумстительный блеск в глазах. Капитан Уэст смотрел на меня в упор, но с такого далекого расстояния, точно нас разделяли миллионы и миллионы миль. Его ясные голубые глаза были невозмутимы, как всегда, а голос такой же низкий и мягкий, как всегда.

– Вот единственное правило, мистер Патгёрст, которое я прошу соблюдать, – сказал он, – мы никогда не говорим о матросах и не обсуждаем команду.

Это был вызов мне, и я поспешил прибавить с явным сочувствием к Ларри:

– В данном случае меня заинтересовала не только дисциплина, но ловкость и сила.

– Матросы слишком беспокоят нас и без того, чтобы мы здесь о них слушали, мистер Патгёрст, – продолжал капитан Уэст так мягко и невозмутимо, словно я ничего не сказал. – Дела матросские я предоставляю моим помощникам. Это их дело, и они отлично знают, что я не допускаю незаслуженной грубости или же излишней строгости.

На суровом лице мистера Пайка мелькнула легкая тень веселого смеха в то время, как сам он упорно рассматривал скатерть. Я глянул на мисс Уэст, ища ее сочувствия. Она от души рассмеялась и сказала:

– Как видите, для моего отца матросы как бы не существуют. И это тоже очень хорошая система.

– Очень хорошая система, – пробормотал мистер Пайк. Затем мисс Уэст тактично переменила тему разговора, и вскоре все мы от души смеялись, слушая ее остроумный рассказ о недавнем столкновении с бостонским извозчиком. Пообедав, я спустился в свою каюту за папиросами и случайно заговорил с Вадой о поваре. Вада был всегда большим любителем собирать разные сведения.

– Зовут его Луи! – сказал он. – Он тоже китаец, нет, только наполовину китаец; вторая его половина – английская. Вы знаете этот остров, на котором долго жил Наполеон и там же умер?

– Остров святой Елены! – живо ответил я.

– Да, Луи там родился. Он очень хорошо говорит по-английски.

В эту минуту с палубы в главную каюту вошел мистер Меллер, только что смененный старшим помощником. Он прошел мимо меня, направляясь в большую каюту на корме, где был накрыт второй обеденный стол. Его «Добрый вечер, сэр!» было произнесено так величественно и учтиво, точно его сказал старосветский южанин-джентльмен. И тем не менее меня не влекло к этому человеку. Его внешность слишком противоречила внутреннему содержанию. Даже когда он говорил и улыбался, я чувствовал, что изнутри, словно из своего черепа, он следит за мной, изучает меня. И каким-то образом, чисто интуитивно, сам не понимая почему, я вспомнил о той странной троице, которая вышла последней из трюма и которой мистер Пайк прочел такое строгое наставление. Те произвели на меня точно такое же впечатление.

За мистером Меллером со смущенным видом следовал некий индивидуум, с лицом тупоумного мальчика и с телом гиганта. Его ноги были даже длиннее, чем у мистера Пайка, но руки – я бросил на них беглый взгляд – были не так велики.

После того как они прошли, я вопросительно взглянул на Ваду.

– Это плотник. Обедает за вторым столом. Его имя – Сэм Лавров. Он приехал из Нью-Йорка, на пароходе. Буфетчик говорит, что для плотника он слишком молод: двадцать два-двадцать три года.

Когда я подошел к открытому вентилятору у моей конторки, я снова услышал булькание и шипение воды и опять вспомнил, что мы в пути. Таким ровным и бесшумным было наше продвижение вперед, что, разговаривая за столом, я никак не мог бы себе представить, что мы двигаемся, а не находимся где-нибудь на суше. За свою жизнь я так привык к пароходам, что мне сразу трудно было приноровиться к отсутствию шума и вибрации винта.

– Ну, что, как тебе здесь? – спросил я Ваду, который, как и я, никогда еще не плавал на парусном судне.

– Очень странный корабль! Очень странные матросы. Не знаю. Может быть, все хорошо. Посмотрим.

– Ты думаешь, что плавание не будет спокойным? – прямо спросил я.

– Я думаю, что очень уж странные матросы, – уклончиво ответил он.

Глава VIII

Закурив папироску, я вышел на палубу и направился туда, где происходили работы. Над моей головой при свете звездного неба виднелись темные очертания парусов. Мы плыли, плыли очень медленно – насколько я мог судить, будучи совершенным новичком в этом деле. Смутные силуэты людей в длинных одеждах тянули канаты. Тянули в болезненном и угрюмом молчании в то время, как вездесущий мистер Пайк на каждом углу брюзжал из-за отсутствия должного порядка и извергал кучи проклятий на головы несчастных людей. Несомненно, судя по тому, что я читал, ни одно судно в прежние времена не отправлялось в плавание с такой невеселой и тупой командой.

Между тем к мистеру Пайку для руководства работами присоединился мистер Меллер. Еще не было восьми часов вечера, и все были за работой. Матросы, казалось, совершенно не умели обращаться с канатами. Раздававшиеся время от времени полусердитые наставления боцманов не всегда давали результат, и я видел, как то один, то другой помощник капитана подбегал к матросам, к нагелю и сам вкладывал в их руки нужные канаты.

«Эти люди на палубе безнадежны», – решил я. Судя по долетавшим звукам наверху, на уборке парусов были несколько иные люди, несомненно, более приспособленные, более похожие на моряков.

Но на палубе! Тридцать или сорок несчастных тянули канат, который поднимал рею, – тянули без дружных, согласованных усилий, их движения были болезненно медлительными. Они проходили с канатами едва ли два-три ярда, а затем останавливались, как усталые кони на подъеме. Однако, едва лишь какой-нибудь из помощников капитана подбегал к ним и добавлял свою силу, матросы уже безо всякого усилия, почти без остановок дальше продвигали канат по палубе. И несмотря на то что оба помощника были люди старые, каждый из них обладал силой, по меньшей мере равной силе полудюжины этих жалких созданий.

– Вот во что выродилось плавание! – Мистер Пайк остановился для того, чтобы фыркнуть мне это в ухо. – Разве же это место для офицера – стоять здесь, внизу, и вместе с ними тянуть и волочить? Но что поделаешь, когда боцманы еще хуже матросов?

– А я думал, что матросы поют, когда тащат канат, – сказал я.

– Да так оно и есть! Хотите их послушать?

Я почуял в его голосе оттенок злорадства, но все же ответил, что очень хотел бы послушать.

– Эй, боцманы! – рявкнул мистер Пайк. – Проснитесь! Затяните песню. Марса-реи!

Во время наступившей паузы – могу поклясться – Сёндри Байерс прижал руки к животу, а Нанси с мертвенно-бледным, заледеневшим лицом затянул песню, – несомненно, это был он, потому что никакой другой человек не мог бы затянуть такую жалобную, похоронную песню… Она была немузыкальна, некрасива, безжизненна и неописуемо заунывна. Однако, судя по словам, эта песня звучала отвагой и веселостью. Вот что пел несчастный Нанси:

Прочь, уходи, забирайся вверх, рея,

Падди Дойля убьем мы за его сапоги…

– Бросьте! Бросьте! – завопил мистер Пайк. – Здесь же не похороны! Нет ли тут кого-либо среди вас, кто умел бы петь? Ну, затягивай! Марса-реи!

Он прервался на полуслове, чтобы подскочить к нагелю и вырвать из рук людей ненужные канаты и вложить нужные.

– Боцманы, начинайте другую песню! Ну, затяните!

Тогда из темноты послышался голос Сёндри Байерса, разбитый, слабый и даже еще более заунывный, чем голос Нанси:

А затем эта рея должна взвиться вверх,

Чтобы виски был для Джонни…

Предполагалось, что вторую строчку подхватит хор, но слабо подтянули не больше двух человек. Сёндри Байерс тем же дрожащим голосом пропел дальше:

О, виски убил мою сестру Сью.

Тогда в хоре решил принять участие и мистер Пайк. Он схватил волочащийся у нагеля канат и с исключительным ухарством и силой затянул:

И старика убил виски

Виски для моего Джонни…

Он бесконечно повторял эти залихватские строки, воодушевляя на работу всю команду и заставляя ее хором повторять припев:

Виски для моего Джонни…

И под его голос матросы волочили, двигались и проявляли жизнь до тех пор, пока он не прервал песню командой:

– Крепить снасти!

И тогда из этих людей снова ушла вся сила, исчезло проворство, и снова превратились они в ворчащих и жалких людишек, натыкающихся друг на друга, спотыкающихся и волочащих ноги в темноте, нерешительно хватающих канаты, и неизменно не те, какие нужно. Несомненно, между ними были и откровенные лентяи. Со стороны средней рубки послышались звуки ударов, ругательства и стоны, а затем из темноты прошмыгнули две фигуры, а за ними следом понесся мистер Пайк, грозивший им теми ужасными последствиями, которые их ожидают, если он еще раз поймает их за такими штуками.

Все это действовало на меня слишком угнетающе, так что я не мог долго оставаться здесь для наблюдений. Поэтому я пошел назад и забрался на ют. На подветренной стороне штурманской рубки расхаживали взад и вперед капитан Уэст и лоцман. Пройдя назад, я заметил штурмана – худого, маленького старичка, на которого еще раньше, днем, я обратил внимание. При свете фонаря его голубые глазки выглядели еще более ехидно. Он был такой худой и крошечный, а штурвал – такой большой, что они казались одной вышины. У него было изнуренное, опаленное солнцем лицо, все в морщинах, и по внешнему виду он казался лет на пятьдесят старше мистера Пайка. Это была самая редкостная фигура старого, изношенного человека, которую когда-либо можно было встретить в роли рулевого на одном из лучших парусных судов. Позже, через Ваду, я узнал, что его зовут Энди Фэй, и что, по его словам, ему не больше шестидесяти трех лет.

Я прислонился к борту на подветренной стороне, около штурманской будки, и стал пристально вглядываться в высокие мачты и мириады веревок, которые я угадывал в вышине. Нет, решил я, пока путешествие меня мало прельщает. Здесь все вокруг идет не так, как следует. Было холодно, когда я ждал парохода на пристани. Была мисс Уэст, которая, как оказалось, ехала с нами. Была команда из калек и сумасшедших. Мне интересно было бы знать, все ли еще бормочет раненый грек в средней рубке, и зашил ли его мистер Пайк? Я был твердо уверен, что сам нисколько не соблазнился бы оказаться пациентом такого хирурга.

Даже у Вады, который никогда не плавал на парусном судне, имеются свои опасения насчет этого путешествия. Не лишен их и буфетчик, большую часть жизни проведший на парусных судах. Что же касается капитана Уэста, то для него команда не существует. А вот мисс Уэст, ну, та слишком крепка и здорова, потому не может не быть оптимисткой в таких делах. Она до краев переполнена жизнью. Ее красная кровь говорит ей только о том, что так она будет жить всегда и что ничего худого не может приключиться с ее замечательной особой.

О, верьте мне: я знаю, на что способна красная кровь. И уж каким было мое настроение, если уж само по себе полнокровие, здоровье мисс Уэст было для меня обидой, ибо я знал, какой безрассудной и несдержанной может быть красная кровь. По меньшей мере пять месяцев (мистер Пайк предлагал пари на фунт табаку или на все свое месячное жалованье, это надо иметь в виду) – пять месяцев я обречен провести на одном судне с ней. Это так же верно, как то, что мировой закон есть мировой закон, так же верно, что, прежде чем закончится наше путешествие, она начнет преследовать меня своей любовью.

Пожалуйста, не пытайтесь переубедить меня! И поймите меня правильно. Моя уверенность в этом проистекает не из какого-то преувеличенного мнения о самом себе или особого тяготения к женщине, а исключительно из-за моего представления о женщине как об инстинктивной охотнице на мужчин. Мой опыт подсказывал мне, что женщина охотится на мужчину с такой же слепой стихийностью, с какой тянется к солнцу подсолнечник, с какой отростки виноградных лоз ищут открытого залитого солнцем пространства.

Назовите меня «blasé»[8] – мне все равно! – если под этим словом вы понимаете утомление жизнью – утомление интеллектуальное, художественное и чувственное, которое может выпасть на долю даже молодого, тридцатилетнего человека. Да, мне только тридцать лет, и я устал от всего этого, устал и мучаюсь в сомнениях. Из-за такого состояния я и предпринял это путешествие. Я хотел совершенно уединиться, уйти от всех переживаний и наедине с самим собой одолеть свой недуг.

Мне иногда казалось, что наибольшей степени эта «болезнь светом», это пресыщение жизнью достигли тогда, когда вызвала успех моя первая пьеса. Но этот успех был такого рода, что он поднял рой сомнений в моей душе, – так же, как в свое время вызвал сомнение успех нескольких томиков моих стихов. Права ли публика? Правы ли критики? Конечно, признание художника только в том и заключается, чтобы превозносить жизнь, но что я знаю о жизни?

Итак, вы начинаете теперь понимать, что я разумею под выражением «болезнь светом»? Этим я страдаю. Несомненно, я в самом деле очень страдал. Меня преследовали безумные мысли о полном уединении. Я даже подумывал о поездке в Молокаи с целью посвятить остаток своих дней уходу за прокаженными. И я думал об этом, я – тридцатилетний человек, здоровый, сильный, не переживший никакой особенной трагедии, – человек, который не знал, куда девать свой огромный доход, имя которого, благодаря его произведениям, было почти у всех на устах и который пользовался всеобщим вниманием! И я был тем самым сумасшедшим человеком, который работу в доме для прокаженных готов был считать своим уделом.

Мне могут сказать, что, очевидно, успех-то и вскружил мне голову. Очень хорошо! Согласен! Но вскруженная голова остается фактом, неоспоримым фактом – и это подтверждается моей болезнью, и болезнью настоящей. Вот что я твердо знал: я достиг своего полного интеллектуального и артистического развития, своего рода житейской границы! И вдруг – эта ужасно здоровая, глубоко женственная мисс Уэст на корабле! Это последняя составная часть, которую я мог надумать внести в свой рецепт прописанного себе лекарства.

Женщина! Женщина! Одному Господу Богу известно, что меня достаточно измучили их преследования, чтобы их знать! Предоставляю вам судить об этом: возраст – тридцать лет, не совсем безобразный, интеллигентный человек, художник, видное положение в свете и доход почти блестящий – почему женщинам и не преследовать меня? Да они стали бы меня преследовать даже в том случае, если бы я был горбуном – из-за одного моего положения! Из-за одного моего состояния!

Да, и любовь! Разве же я не знал любви? Все это тоже в свое время досталось мне на долю. Я тоже трепетал, и пел, и рыдал, и вздыхал. Да, и знал горе, и хоронил своих мертвых. Но это было так давно! Как я был тогда молод! Мне едва минуло двадцать четыре года. А после всего этого я получил горький урок, что умереть может даже бессмертное горе. И я снова смеялся и снова принимался ухаживать за красивыми жестокими ночными бабочками, которые порхали на свету моего богатства и артистической славы. А после того пришло время – и я отошел от женских приманок, полный отвращения к охоте женщин, и начал ряд длинных приключений в царстве мысли. И в конце концов я – на борту «Эльсиноры», выбитый из седла моими столкновениями с высокими проблемами, унесенный с поля битвы с проломленной головой.

Опять стоя у борта, всячески стараясь отогнать тяжелые предчувствия насчет плавания, я не мог не думать о мисс Уэст, которая находилась внизу, суетилась и жужжала, свивая свое маленькое гнездышко. И от нее мысли мои устремились к извечной тайне женщины. Да, я со всем своим заранее сформированным презрением к женщине всегда и неизменно поддаюсь тайнам ее чар.

О, никаких иллюзий – благодарю вас! Женщина, искательница любви, осаждающая и обладающая, хрупкая и свирепая, мягкая и ядовитая, более гордая, чем Люцифер, но такая же смиренная, обладает вечной, почти болезненной притягательной силой для мыслителя. Что за огонь сверкает сквозь все ее противоречия и низменные инстинкты? Что за жестокая страсть к жизни, всегда к жизни, к жизни на нашей планете? Временами это кажется мне бесстыдным, страшным и бездушным. Временами это возмущает меня своей наглостью. А иногда я проникаюсь величием этой тайны. Нет, от женщины нельзя убежать! Всегда и неизменно, точно так же, как дикарь возвращается в темную долину, где обитают лешие и, может быть, боги, – так и я всегда возвращаюсь к созерцанию женщины.

Голос мистера Пайка прервал мои размышления. С передней части главной палубы я услышал его рычание:

– Эй, вы там!.. На главную рею! Если разрежешь этот ревант, я проломлю тебе твой проклятый череп!

Он снова закричал, но в голосе его послышалась заметная перемена: Генри, к которому он сейчас обратился, был юнгой учебного судна, так, по крайней мере, я заключил.

– Генри, на верхнюю рею! Не развязывай ревантов. Уложи их вдоль реи и крепи к драйрепу!

Выведенный таким образом из состояния задумчивости, я решил спуститься вниз и лечь спать. Когда моя рука коснулась ручки двери рубки, мне вслед прогремел голос помощника капитана:

– А ну-ка, пожалуйте сюда, буржуи наизнанку! Проснитесь! Поживее!

Глава IX

Спал я плохо. Во-первых, я долго читал. Не раньше двух часов ночи я погасил керосиновую лампу, которую Вада приобрел и установил для меня. Я тотчас же крепко заснул. Способность скоро засыпать была, пожалуй, лучшим моим свойством; но почти сразу же я снова проснулся. И с тех пор, среди кратковременной дремоты и беспокойного ворчанья, я делал попытки уснуть, пока не отказался от них. Я чувствовал какое-то раздражение по всей коже. При моих расстроенных нервах не хватало заболеть крапивницей! Да еще заболеть крапивницей в холодную зимнюю погоду!

В четыре часа я зажег свет и снова принялся читать, забыв о своей раздраженной коже, увлекшись восхитительными выпадами Вернон Ли против Вильяма Джемса в его «Желаньях верить». Я находился на подветренной стороне корабля, и сверху, с палубы, слышны были мерные шаги вахтенного офицера. Я знал, что это не шаги мистера Пайка, и старался угадать, принадлежат они мистеру Меллеру или лоцману? Кто-то бодрствовал там, наверху. Там шла работа – бдительное наблюдение, которое, как я ясно мог заключить, должно было продолжаться каждый час, все время, все часы плавания.

В половине пятого я услышал тотчас остановленный звон будильника буфетчика и пять минут спустя поднял руку, чтобы сделать ему знак через открытую дверь. Я хотел получить чашку кофе, а Вада провел со мной слишком много лет, чтобы я мог сомневаться в том, что он дал буфетчику подробнейшие указания и передал ему мой кофе вместе с кофейным прибором.

Буфетчик был истинное сокровище. Через десять минут он подал мне превосходный кофе. Я продолжал читать до рассвета, а в половине девятого, после завтрака в постели, я уже находился на палубе, выбритый и одетый. Мы все еще шли на буксире, но все паруса были поставлены против легкого попутного северного ветерка. Капитан Уэст и лоцман курили сигары в рубке. У штурвала я увидел человека, которого сразу признал за хорошего, настоящего работника. Это был не крупный человек – скорее ниже среднего роста. Но лицо его, с широким умным лбом, казалось интеллигентным. Позднее я узнал, что его зовут Том Спинк и что он англичанин. У него были синие глаза, белая кожа, седеющие волосы, и на вид ему можно было дать лет пятьдесят. Его приветствие «доброе утро, сэр» прозвучало весело, и он произнес эту простую фразу с улыбкой. Он не был похож на моряка, как Генри, юнга с учебного судна, и все же я сразу почувствовал, что он моряк, да еще и опытный.

На вахте стоял мистер Пайк и на мой вопрос о Томе он неохотно ответил, что это «лучший из всего котла».

Мисс Уэст вышла из рубки со свежим розовым лицом и своей полной жизни эластичной походкой и тотчас принялась устанавливать свои контакты с внешним миром. Спросив, как я спал, и услышав, что отвратительно, она потребовала объяснения. Я сказал ей о своем предполагаемом заболевании крапивницей и показал ей волдыри на руках.

– Ваша кровь нуждается в разрежении и охлаждении, – быстро заключила она, – подождите минутку. Я посмотрю, что можно для вас сделать.

С этими словами она сошла вниз и тотчас вернулась со стаканом воды, в котором размешала чайную ложку кремортартара[9].

– Выпейте это, – приказала она не терпящим возражения тоном.

Я выпил. А в одиннадцать часов утра она подошла к моему креслу со второй порцией лекарства. Тут же она сделала мне строгий выговор за то, что я позволяю Ваде кормить Поссума мясом. От нее мы с Вадой узнали, какой смертельный грех давать мясо маленьким щенкам. Затем она преподала способы кормления Поссума не только мне и Ваде, но и буфетчику, плотнику и мистеру Меллеру. К последним двум она отнеслась особенно подозрительно, потому что они обедали отдельно в большой задней каюте, где играл Поссум. Она откровенно высказала им в лицо свои подозрения. Плотник бормотал на плохом английском языке неловкие уверения в своей прошедшей, настоящей и будущей невиновности, униженно переминаясь перед ней с ноги на ногу на своих огромных ступнях. Оправдания мистера Меллера были такого же рода, но с той разницей, что произносились с мягкостью и галантностью истого честерфильдца.

Короче говоря, питание Поссума подняло настоящую бурю в стакане воды «Эльсиноры», и к тому времени, как она улеглась, мисс Уэст установила со мной особый контакт, и я почувствовал, что мы с ней оба являемся хозяевами щенка. Позже, в течение дня, я заметил, что Вада обращался уже к мисс Уэст за инструкциями относительно того, в каком количестве теплой воды разводить сгущенное молоко для Поссума.

Второй завтрак еще больше возвысил кока в моих глазах. После полудня я совершил прогулку на кубрик, чтобы познакомиться с ним. Он был, без сомнения, китайцем, пока не начинал говорить, а если судить по говору, становился англичанином. Его исключительно культурная речь позволяла смело утверждать, что у него был оксфордский акцент. Он также был стар, добрых лет шестидесяти (он сам сказал: пятьдесят девять). Три вещи в нем были особенно заметными: его улыбка, освещавшая все его чисто выбритое азиатское лицо и азиатские глаза; его ровные, белые, прекрасные зубы, которые я считал фальшивыми, пока Вада не убедил меня в обратном, и его руки и ноги. Руки его, удивительно маленькие и красивые, заставили меня обратить внимание на его ноги. Они тоже были удивительно малы и очень хорошо, даже кокетливо обуты.

В полдень мы высадили лоцмана, но «Британия» вела нас на буксире далеко за полдень и не оставила, пока вокруг нас не простерся широкий океан и земля не стала казаться неясной полоской на западном горизонте. Только теперь, покидая буксир, мы совершали свой «выход в море», то есть по-настоящему начинали плавание, несмотря на то что уже прошли двадцать четыре часа пути от Балтиморы.

Незадолго до того, как мы отделились от буксира, я смотрел вдаль, облокотившись на перила на корме. Ко мне подошла мисс Уэст. Целый день она была занята внизу и только что поднялась, как она сказала, чтобы глотнуть свежего воздуха. С видом опытного моряка она осматривала горизонт добрых пять минут и затем сказала:

– Барометр стоит очень высоко – 30–60. Этот легкий северный ветер не продержится долго. Он либо перейдет в штиль, либо разыграется в северо-восточный шторм.

– Что бы вы предпочли? – спросил я.

– Шторм, разумеется. Он отнесет нас дальше от берега и поможет мне скорее справиться с муками морской болезни. О, да, – добавила она, – я хороший моряк, но ужасно страдаю от качки в начале каждого плавания. Вы, вероятно, не увидите меня теперь день-другой: вот почему я так старалась поскорее устроиться.

– Я читал, что лорд Нельсон никогда не мог преодолеть своего отвращения к морю, – сказал я.

– А я иногда видела отца страдающим от качки, – заметила она. – Да и еще некоторых самых сильных, крепких моряков, которых я когда-либо встречала.

Тут мистер Пайк на минутку присоединился к нам, прервав свое вечное хождение взад и вперед, чтобы облокотиться возле нас на перила.

Перед нами была большая часть команды, натягивающая канаты на главной палубе под нами. На мой неопытный взгляд эти люди казались более неподготовленными, чем когда-либо…

– Довольно-таки слабосильная команда, мистер Пайк, – заметила мисс Уэст.

– Хуже некуда, – проворчал он, – а я все же повидал всякие. Мы учим их сейчас перетягивать канаты.

– Они имеют вид отощавших изголодавшихся людей, – заметил я.

– Так оно и есть: это почти всегда так, – отвечала мисс Уэст, и глаза ее остановились на них с тем же взглядом оценивающего скот скотопромышленника, который я раньше заметил у мистера Пайка. – Но они скоро растолстеют от правильного образа жизни, хорошей пищи и отсутствия водки, не так ли, мистер Пайк?

– Ну, конечно. Они всегда поправляются в море. И вы увидите, как они оживут, когда мы приберем их к рукам… Хотя это паршивая публика…

Я взглянул вверх на большие груды парусины. Наши четыре мачты, казалось, распустили все паруса, какие только было возможно, а между тем под нами матросы, под наблюдением мистера Меллера, ставили между мачтами какие-то треугольные паруса, вроде кливеров, и их было так много, что они лежали один на другом. Люди поворачивали эти маленькие паруса так медленно и так неловко, что я спросил:

– А что бы вы делали, мистер Пайк, с такой неумелой командой, если бы вас сейчас застиг шторм со всеми этими поставленными парусами?

Он пожал плечами, как будто я спросил, что бы он делал во время землетрясения, если бы два ряда нью-йоркских небоскребов обрушились ему на голову с обеих сторон улицы.

– Что бы мы делали? – ответила за него мисс Уэст. – Убрали бы паруса. О, это можно сделать, мистер Патгёрст, с какой угодно командой. Если бы это невозможно было сделать, я бы давно уже утонула.

– Верно, – поддержал ее мистер Пайк. – И я тоже.

– В минуту опасности офицеры могут творить чудеса с самой слабой командой, – продолжала мисс Уэст.

Мистер Пайк кивнул головой, подтверждая ее слова, и я заметил, как обе его огромные лапы, за минуту перед тем спокойно свешивавшиеся с перил, совершенно бессознательно напряглись и сжались в кулаки. Я заметил также свежие ссадины на его суставах. Мисс Уэст засмеялась, словно вспомнив о чем-то.

– Я помню случай, когда мы вышли из Сан-Франциско с самой безнадежной командой. Это было на «Лалла Рук». Вы помните ее, мистер Пайк?

– Пятое командование вашего отца, – кивнул он. – Впоследствии затонула на западном берегу – налетела на берег во время того большого землетрясения из-за прилива. Порвала якоря и, когда ударилась о скалу, скала упала на нее.

– Да, это то самое судно. Ну, так вот, наша команда состояла, казалось, главным образом, из ковбоев, каменщиков и бродяг, причем больше всего было бродяг. Трудно себе представить, откуда их набрали агенты портовых контор. Некоторые из них были китайцы, это несомненно. Вы бы посмотрели на них, когда их в первый раз послали на мачты. – Она снова засмеялась. – Они были смешнее, чем клоуны в цирке. Вы помните мистера Гардинга – Сайласа Гардинга?

– Еще бы, – с энтузиазмом воскликнул мистер Пайк. – Это был настоящий человек. И он ведь уже тогда был стар.

– Да, ужасный человек, – сказала она и добавила почти с благоговением, – и удивительный человек! – Она повернулась ко мне. – Он служил помощником капитана. Людей укачало, они были жалкие, позеленевшие. Но мистеру Гардингу все же удалось убрать паруса на «Лалла Рук». Я вот что хотела вам сказать: я стояла на корме, вот так же, как сейчас, и мистер Гардинг с кучкой этих жалких, больных людей закреплял реванты на гроте. Как высоко это могло быть, мистер Пайк?

– Постойте… «Лалла Рук», – мистер Пайк вычислял, – ну, скажем, около ста футов.

– Я сама это видела. Один из новичков, бродяга (он, видно, уже попробовал тяжелую руку мистера Гардинга), упал с грот-реи. Я была еще совсем девочка, но понимала, что это верная смерть, потому что он падал с подветренной стороны реи прямо на палубу. Но он упал в самую середину паруса, что задержало его падение, перекувырнулся и очутился на палубе целый и невредимый, стоя на ногах. И оказался как раз лицом к лицу с мистером Гардингом. Я не знаю, кто из них больше удивился, но думаю, что мистер Гардинг, так как он совершенно остолбенел. Он думал, что этот человек убьется. Но тот! Он бросил только один взгляд на мистера Гардинга, потом сделал дикий прыжок на снасти и мигом взобрался прямо на ту же самую грот-рею.

Мисс Уэст и помощник капитана так громко расхохотались, что едва расслышали, как я сказал:

– Удивительно! Подумать, какое потрясение для нервов человека, который, падая, сознает, что его ожидает верная смерть.

– Я думаю, он был сильнее потрясен видом Сайласа Гардинга, – заметил мистер Пайк с новым взрывом смеха, к которому присоединилась и мисс Уэст.

Все это было очень хорошо. Судно есть судно, и, судя по тем членам команды, которых я видел, суровое обращение с ними было необходимо. Но чтобы такая нежная молодая девушка, как мисс Уэст, знала подобные вещи и была до такой степени посвящена в эту сторону судовой жизни, это было нехорошо. Это было нехорошо для меня, хотя, признаюсь, это меня интересовало и делало понятнее действительность, реальную жизнь. Но это означало, что мириться с такими вещами можно было, имея чересчур крепкие, даже грубые нервы, и мне неприятно было думать, что мисс Уэст так очерствела.

Я смотрел на нее и опять не мог не заметить нежности и крепости ее кожи. У нее были темные волосы и темные брови, которые почти прямо и несколько низко лежали над ее продолговатыми глазами. Глаза у нее были серые, теплого серого оттенка, с очень спокойным и открытым выражением, умные и живые. Может быть, в общем, преобладающим характерным выражением всего ее лица было большое спокойствие. Казалось, что она всегда спокойна, пребывает в согласии с самой собой и с внешним миром. Красивее всего были у нее глаза, обрамленные ресницами, такими же темными, как ее волосы и брови. Удивительнее всего был ее нос – совершенно прямой, очень прямой и чуть-чуть длинный – напоминающий нос ее отца. Чистый рисунок переносицы и ноздрей являлся бесспорным признаком породистости и хорошей крови.

У нее был рот с тонкими губами, чувственный, подвижный и значительный – не столько по величине, так как величина его была средняя, сколько по выражению: сильный и веселый рот. Все ее здоровье, вся ее живость сказывались в очертании рта и в глазах. Улыбка редко обнажала ее зубы – улыбалась она главным образом глазами, но когда она смеялась, то показывала крепкие белые зубы, ровные, не мелкие, как у ребенка, а как раз такие сильные, нормальной величины зубы, какими должна была бы обладать такая нормальная и здоровая женщина, как она.

Я бы никогда не назвал ее красавицей, но она обладала многими качествами, которые определяют красоту женщины. У нее красиво сочетались краски, кожа отличалась здоровой белизной, которую подчеркивали темные ресницы, брови и волосы. И так же точно темные ресницы и брови и белизна кожи подчеркивали теплый серый цвет ее глаз. Лоб у нее был не слишком высокий, средней ширины и совершенно гладкий. На нем не было ни одной морщинки, ни даже намеков на морщины, которые свидетельствовали бы о нервозности, о днях уныния или часах бессонницы. О, в ней были все признаки здоровой человеческой самки, которая никогда не знала огорчений или душевной тревоги и в теле которой все процессы и функции происходили автоматически и без малейших трений.

– Мисс Уэст показала себя в роли предсказательницы погоды, – сказал я помощнику капитана. – А каковы ваши предсказания в этом отношении?

– Она могла бы предсказывать погоду, – ответил мистер Пайк, поднимая глаза с гладкой поверхности моря к небу. – Не в первый раз она выходит зимой в Северный Атлантический океан. – Он подумал с минуту, изучая море и небо. – Принимая во внимание высокое барометрическое давление, я бы сказал, что мы должны ожидать несильного шторма с северо-востока или же штиля, с бóльшими шансами в пользу штиля.

Мисс Уэст одарила меня торжествующей улыбкой и внезапно схватилась за перила, так как «Эльсинора» поднялась на особенно высокой волне и упала вниз с раскатом, от которого с глухим рокотом захлопали все паруса.

– Вот вам и штиль, – сказала мисс Уэст чуть-чуть угрюмо, – если это продолжится, я через пять минут буду лежать пластом на своей койке.

Она выразила протест против выражения моего сочувствия.

– О, не беспокойтесь обо мне, мистер Патгёрст. Морская болезнь только противна и неприятна, как изморось или грязная погода, или ядовитый плющ; впрочем, я бы охотнее страдала от морской болезни, чем от крапивницы.

Что-то было неладно с командой на палубе под нами; там допустили какую-то оплошность или ошибку, о чем возвестил повышенный голос мистера Меллера. Как и у мистера Пайка, у него была привычка орать на матросов – манера, очень неприятная для слуха.

На лицах некоторых матросов виднелись синяки. У одного глаз так распух, что совсем закрылся.

– Словно он налетел на стойку в потемках, – заметил я.

Чрезвычайно красноречив и совершенно бессознателен был быстрый взгляд, брошенный мисс Уэст на покоившиеся на перилах огромные лапы мистера Пайка со свежими ссадинами на суставах. Этот взгляд кольнул меня в сердце: она знала.

Глава X

В тот вечер мы, мужчины, обедали только втроем, с перегородками на столе, а «Эльсинору» швырял тот шторм, который запер мисс Уэст в ее каюте.

– Вы не увидите ее несколько дней, – сказал мне капитан Уэст. – С ее матерью было так же: прирожденный моряк, но ее всегда укачивало в начале каждого плавания.

– Это обычное приноравливание к перемене обстановки, – мистер Пайк удивил меня самой длинной фразой, которую я когда-либо слышал от него за столом. – Каждому из нас приходится приноравливаться, когда мы покидаем берег. Нам приходится забывать о спокойном времени на берегу и хороших вещах, которые можно приобретать за деньги, и нести вахту за вахтой четыре часа на палубе и четыре – внизу. И нам приходится туго, и наши нервы напряжены, пока мы не привыкнем к перемене. Приходилось ли вам слышать Карузо и Бланш Арраль этой зимой в Нью-Йорке, мистер Патгёрст?

Я кивнул, все еще удивляясь этому многословию за столом.

– Ну вот, подумать только, что я слушал их: и Карузо, и Уизерспуна, и Амато каждый вечер в столице, а потом простился со всем этим, чтобы выйти в море и приноравливаться к бесконечным вахтам.

– Вы не любите моря? – спросил я. Он вздохнул.

– Право, не знаю. Но ведь море – это все, что я знаю…

– Кроме музыки, – вставил я.

– Да, но море и долгое плавание отняли у меня большую часть музыки, какой я хотел бы насладиться.

– Я думаю, что вы слышали Гейнк Шуман?

– Изумительно! Изумительно! – прошептал он с благоговением, потом вопросительно взглянул на меня. – У меня есть с полдюжины ее пластинок, и я несу вторую подвахту внизу. Если капитан Уэст ничего не имеет против (капитан Уэст кивнул головой в знак того, что он против ничего не имеет), и если вы хотите прослушать их… Инструмент недурной, довольно хороший граммофон.

Затем, к моему удивлению, когда буфетчик убрал со стола, этот обросший мхом пережиток того времени, когда людей колотили и убивали, этот потрепанный морем обломок вынес из своей каюты великолепнейшую коллекцию пластинок, которую он поставил на стол вместе с граммофоном. Широкую дверь раздвинули, образовав таким образом из столовой и главной каюты одно большое помещение. Мы с капитаном Уэстом уселись в глубоких кожаных креслах в главной каюте, пока мистер Пайк устанавливал граммофон. Его лицо было ярко освещено висячими лампами, и ни один оттенок выражения на этом лице не ускользал от меня.

Напрасно я ожидал услышать какой-либо популярный мотив. Музыка была исключительно серьезной, и его бережное обращение с пластинками было само по себе откровением для меня. Он с благоговением брал каждую из них в руки, словно какой-то священный предмет, развязывал, разворачивал и обчищал мягкой щеточкой из верблюжьей шерсти, прежде чем пустить по ней иголку. Сначала я ничего не видел, кроме огромных грубых рук грубого человека с ободранными суставами пальцев, которые каждым своим движением выражали любовь. Каждое прикосновение их к пластинкам было лаской, и, пока они звучали, он стоял над ними, воспаривший в какой-то рай небесной музыки, известной ему одному.

В это время капитан Уэст курил сигару, откинувшись на спинку кресла. Лицо его ничего не выражало; он, казалось, был очень далеко, и музыка его не трогала. Я начинал сомневаться в том, что он ее слышат. Он не делал в промежутках между пьесами никаких замечаний, не выражал ни одобрения, ни недовольства. Он казался чрезвычайно спокойным, чрезвычайно далеким. И, глядя на него, я спрашивал себя, в чем заключаются его обязанности. Я ни разу не видел его что-либо делавшим. За нагрузкой судна наблюдал мистер Пайк. Капитан Уэст появился на судне только тогда, когда оно было совершенно готово к выходу в море. Я не слышал, чтобы он отдавал какие-либо приказания. Мне казалось, что вся работа лежит на мистере Пайке и мистере Меллере. Капитан Уэст только курил сигары и пребывал в блаженном незнании того, что делается на «Эльсиноре».

Когда граммофон сыграл «Аллилуйя» из оратории «Мессия» и псалом «Он накормит стадо свое», мистер Пайк заметил извиняющимся тоном, что любит духовную музыку, быть может, потому что когда-то в детстве недолгое время пел в церковном хоре в Сан-Франциско.

– А потом я хватил священника по голове смычком от контрабаса и снова улизнул в море, – заключил он с жестокой усмешкой.

И вслед за тем он снова замечтался над «Царем небесным» Мейербера и «О, покойся во господе» Мендельсона.

Когда пробило три четверти восьмого, он аккуратно уложил все свои пластинки и отнес их и граммофон к себе в каюту. Я посидел с ним, пока он свернул папироску и пока не пробило восемь часов.

– У меня еще много хороших вещей, – сказал он конфиденциальным тоном. – «Приидите ко мне» Кенена, «Распятие» Фора, «Поклонимся Господу» и «Веди нас, свете тихий» для хора, а «Иисус, возлюбленный души моей» прямо-таки схватил бы вас за сердце. Как-нибудь вечерком я вам сыграю все это.

– Вы верующий? – спросил я под впечатлением его восторженного вида и его грубых рук, которые преследовали меня.

Он заметно колебался, прежде чем ответил:

– Верю… когда слушаю это…


В эту ночь я спал из рук вон плохо. Не доспав накануне, я рано закрыл книгу и погасил лампу. Но не успел я задремать, как был разбужен своей крапивницей. Весь день она меня не беспокоила, но как только я потушил свет и заснул, возобновился проклятый непрерывный зуд. Вада еще не лег спать, и я взял у него порцию кремортартара. Но это не помогло, и в полночь, услышав смену вахты, я кое-как оделся, набросил халат и поднялся на корму.

Я увидел, как мистер Меллер, заступив на свою четырехчасовою вахту, ходил взад и вперед по левой стороне кормы, и я проскользнул дальше, мимо рулевого, которого не узнал, и спрятался от ветра за выступом рулевой будки.

Я снова рассматривал неясные очертания и переплетения сложных снастей и высокие парусные мачты, думал о безумной, невежественной команде, и в меня закрадывалось предчувствие беды. Как было возможно такое плавание, с подобной командой, на громадной «Эльсиноре», грузовом судне, представлявшем собою лишь стальную скорлупу в полдюйма толщиной, нагруженную пятью тысячами тонн угля? Об этом страшно было думать. Плавание не задалось с самого начала. В мучительном неуравновешенном состоянии, вызываемом у каждого человека лишением сна, я не мог не решить, что плавание обречено на несчастье. Но насколько это соответствовало действительности, ни я, ни самый безумный человек не мог себе вообразить.

Я вспомнил мисс Уэст с ее горячей кровью, которая всегда жила полной жизнью и не сомневалась в том, что будет жить всегда. Я вспомнил избивавшего и убивавшего людей и обожавшего музыку мистера Пайка. Что касается капитана Уэста, то он не шел в счет. Он был существом слишком нейтральным, слишком «отсутствующим», чем-то вроде особо привилегированного пассажира, которому нечего делать, кроме того как спокойно и пассивно существовать в некой нирване собственного изобретения.

Затем я вспомнил грека, ранившего себя, зашитого мистером Пайком и лежащего теперь со своим бессвязным бормотанием между стальными стенками средней рубки. Эта картина едва не заставила меня принять решение, так как в моем лихорадочном воображении этот грек олицетворял всю безумную, идиотическую, беспомощную команду. Конечно, я еще мог вернуться в Балтимору – слава Богу, у меня было довольно денег, чтобы я мог исполнять свои капризы. Мистер Пайк как-то сказал, в ответ на мой вопрос, что ежедневный пробег «Эльсиноры» обходится в двести долларов в день. Я мог позволить себе заплатить не только двести, но и две тысячи долларов в день за те несколько дней, которые понадобились бы, чтобы доставить меня обратно в Балтимору либо довезти до какого-либо лоцманского буксира или же до направляющегося в Балтимору судна.

Я был уже готов сойти вниз и сообщить капитану Уэсту о своем решении, когда мне пришла в голову другая мысль: «Так ты, мыслитель и философ, утомленный светом, боишься утонуть и перестать существовать во мраке»? И вот только потому, что я гордился смиренностью своей жизни, сон капитана Уэста не был нарушен. Разумеется, я не уйду от приключения, если можно назвать приключением путешествие вокруг мыса Горн на судне, наполненном безумцами и идиотами и даже хуже. Ведь я помнил трех вавилонян и семитов, которые вызвали ярость мистера Пайка и смеялись так безмолвно и ужасно.

Ночные мысли! Мысли бессонницы! Я отогнал их и направился вниз, насквозь пронизанный холодом. У дверей капитанской рубки я встретился с мистером Меллером.

– Добрый вечер, сэр, – приветствовал он меня. – Жаль, что нет небольшого ветра, который помог бы нам выбраться подальше в море.

– Что вы думаете о команде? – спросил я через минуту-другую.

Мистер Меллер пожал плечами.

– Я видел на своем веку не одну странную команду, мистер Патгёрст. Но такой дикой, как эта, никогда не видел – мальчишки, старики, калеки… Вы видели, как сумасшедший грек Тони бросился вчера за борт? Ну вот, это еще только начало. Он образчик многих таких же! В моей вахте есть верзила-ирландец, с которым что-то неладно. А заметили вы маленького сухонького ирландца?

– Который всегда выглядит злым и который стоял третьего дня на руле?

– Этот самый – Энди Фэй. Ну, так вот, Энди Фэй только что жаловался мне на О’Сюлливана. Говорит, что О’Сюлливан грозил убить его. Когда Энди Фэй сменился в восемь часов с вахты, он застал О’Сюлливана за тем, что тот точил бритву. Я повторяю вам весь их разговор в точности, как мне его передал Энди:

– О’Сюлливан говорит мне: «Мистер Фэй, я хотел бы сказать вам пару слов. – Пожалуйста, говорю я, что вам надо? – Продайте мне ваши непромокаемые сапоги, мистер Фэй, – говорит О’Сюлливан как нельзя более вежливо. – Ну на что они вам? – спрашиваю я. – Этим вы сделаете мне большое одолжение, – отвечает О’Сюлливан. – Но это моя единственная пара, – объясняю я, – а у вас ведь есть свои. – Мистер Фэй, мои мне нужны будут только для плохой погоды, – говорит О’Сюлливан. – Впрочем, – добавляю я, – ведь у вас нет денег. – Я заплачу за них, когда мы получим расчет в Ситтле, – говорит О’Сюлливан. – Нет, я не согласен, – отказываюсь я, – кроме того, вы не сказали мне, что вы с ними сделаете. – Но я вам скажу, – отвечает О’Сюлливан, – я хочу выбросить их за борт. – После этого я повернулся, чтобы уйти, но О’Сюлливан очень вежливо, словно желая уговорить меня, продолжает, все еще оттачивая свою бритву: – Мистер Фэй, – говорит он, – не подойдете ли вы сюда, чтобы я перерезал вам горло? – Тогда я понял, что моя жизнь в опасности, и пришел доложить вам, сэр, что этот человек – буйнопомешанный».

– Или скоро им будет, – заметил я. – Я обратил на него внимание вчера – высокий малый, который все время что-то бормочет про себя.

– Да, это он, – подтвердил мистер Меллер.

– И много у вас на судне таких? – спросил я.

– Право, думаю, больше, чем я хотел бы, сэр.

В это время он закурил папиросу и вдруг быстрым движением сдернул с себя фуражку, наклонил голову вперед и поднял над ней горящую спичку, чтобы мне посветить.

Я увидел седеющую голову, макушка которой, не совсем лысая, была местами покрыта редкими, длинными волосами. И поперек всей этой макушки, исчезая в более густой бахромке над ушами, проходил самый огромный шрам, который мне когда-либо случалось видеть. Поскольку я видел его лишь мгновение – спичка быстро потухла – и так как рубец был невероятно велик, я, быть может, преувеличиваю, но готов поклясться, что мог бы вложить два пальца в ужасное углубление, и что ширина его также была не менее двух пальцев. Казалось, что кости здесь вовсе не было, а лишь большая щель, глубокая рытвина, покрытая кожей; и я чувствовал, что мозг пульсировал непосредственно под этой кожей.

Он надел фуражку и весело засмеялся, удовлетворенный произведенным эффектом.

– Это сделал сумасшедший кок, мистер Патгёрст, – косарем для мяса. В то время мы находились в нескольких тысячах миль от берега, в Южно-Индийском океане, но безмозглый кок вообразил, что мы стоим в Бостонской гавани и что я не хочу отпустить его на берег. В ту минуту я стоял к нему спиной и не сообразил, откуда получил удар.

– Но как вы могли оправиться от такой раны? – спросил я. – Должно быть, на судне был великолепный хирург, а вы обладаете удивительной живучестью.

Он покачал головой.

– Должно быть, это следует приписать живучести… и патоке.

– Патоке?

– Да. У капитана были старомодные предрассудки относительно антисептических средств. Он всегда употреблял патоку для перевязки свежих ран. Я лежал на койке много томительных недель – переход был очень длинный – и к тому времени, как мы пришли в Гонгконг, рана зажила, и в береговом враче не было надобности. Я уже нес свою вахту третьего помощника, – в то время у нас было по три помощника капитана.

Только спустя много дней я мог убедиться в том, какую ужасную роль этот шрам на голове мистера Меллера должен был сыграть в его судьбе и в судьбе «Эльсиноры». Если бы я знал это в ту минуту, капитан Уэст был бы разбужен самым необычайным образом, так как к нему явился бы крайне решительный полуодетый пассажир с диким предложением, в случае необходимости, немедленно купить «Эльсинору» со всем ее грузом с условием, чтобы ее тотчас повернуть обратно в Балтимору.

Но теперь я только подивился тому, что мистер Меллер прожил столько лет с такой дырой в голове.

Мы продолжали разговаривать, и он рассказал мне много подробностей этого случая и других случаев в море, в которых играли роль безумцы, по-видимому, переполнявшие все суда.

И все-таки этот человек мне не нравился. Ни в том, что он говорил, ни в его манере говорить я не мог найти ничего дурного. Он казался человеком великодушным, обладающим широким кругозором и, для моряка, вполне светским. Мне нетрудно было простить ему чрезвычайную слащавость речи и излишнюю вежливость обращения. Дело было не в том. Но я все время с тяжелым чувством и, полагаю, интуитивно ощущал, несмотря на то что в темноте не видел даже его глаз, что там, позади этих глаз, внутри этого черепа, скрывалось чуждое мне существо, которое наблюдало за мной, измеряло меня, изучало и говорило одно, думая в то же время совершенно другое.

Когда я пожелал ему спокойной ночи и пошел вниз, у меня было такое чувство, точно я разговаривал с одной половиной некоего двуликого существа. Другая половина молчала. И все же я чувствовал ее, живую и волнующуюся, замаскированную словами и плотью.

Глава XI

Я снова не мог заснуть. Я принял еще кремортартар. Я решил, что теплота постели раздражает мою крапивницу. А между тем, едва я переставал стараться уснуть, зажигал лампу и принимался за чтение, раздражение кожи ослабевало. Но оно снова возобновлялось, как только я гасил лампу и закрывал глаза. Так проходил час за часом, и в течение их, среди тщетных попыток уснуть, я прочел много страниц «Отшельника» Рони – занятие не слишком веселое, должен оказать, так как все время речь идет о микроскопическом и слишком тщательном исследовании измученных нервов, телесных страданий и умственных аномалий Ноэля Сервеза. Наконец я бросил роман, проклял всех французов-аналитиков и нашел некоторое утешение в более жизнерадостном и циничном Стендале.

Над головой я слышал ровные шаги мистера Меллера, ходившего взад и вперед. В четыре часа вахта сменилась, и я узнал старческое шарканье ног мистера Пайка. Полчаса спустя, как раз когда зазвонил будильник буфетчика, тотчас же остановленный чутким китайцем, «Эльсинора» накренилась в мою сторону. Я слышал лающие и рявкающие приказания мистера Пайка, и время от времени над моей головой раздавался топот многочисленных ног заколдованной команды, которая натягивала и наматывала канаты.

«Эльсинору» продолжало кренить, и вскоре в свой иллюминатор я увидел воду. Затем она выпрямилась и бросилась вперед с такой быстротой, что через кружок толстого стекла рядом со мной я слышал шипение и свист пены.

Буфетчик принес мне кофе, и я читал до рассвета и после него, когда Вада подал мне завтрак и помог одеться. Он тоже жаловался, что не мог спать. Его поместили вдвоем с Нанси в одной из кают средней рубки. Как описал Вада, маленькая каюта, вся стальная, делалась воздухонепроницаемой, как только закрывалась стальная дверь. А Нанси настаивал на том, чтобы дверь была закрыта. В результате Вада задыхался на верхней койке. Он говорил, что воздух делался таким спертым, что пламя на лампе, как бы высоко ни был поднят фитиль, начинало опускаться и почти отказывалось гореть. Нанси преблагополучно храпел все время, а он, Вада, не был в состоянии сомкнуть глаз.

– Он грязный, – говорил Вада. – Он свинья. Я больше не буду там спать.

Поднявшись на корму, я увидел, что «Эльсинора» со многими убранными парусами неслась по бурному морю под нависшим небом. Я нашел также мистера Меллера шагающим взад и вперед совершенно так же, как несколько часов тому назад, и мне стоило некоторых усилий сообразить, что он сменялся с вахты от четырех до восьми. Но он сказал мне, что проспал с четырех до половины восьмого.

– Дело в том, мистер Патгёрст, что я всегда сплю, как младенец… Это означает чистую совесть, сэр, да, чистую совесть.

И пока он изрекал эту пошлость, я чувствовал, что чуждое существо внутри его черепа наблюдает за мной, изучает меня.

В каюте капитан Уэст курил сигару и читал Библию. Мисс Уэст не показывалась, и я благодарил судьбу за то, что морская болезнь не присоединилась к моей бессоннице.

Не спрашивая ни у кого разрешения, Вада устроил себе уголок для спанья в дальнем конце большой задней каюты, загородив его прочно увязанной веревками стеной из моих сундуков и пустых ящиков из-под книг.

День был довольно-таки унылый, без солнца, с порывами дождя, непрестанным плеском волн о борт и перекатыванием воды через палубу. Взгляд мой был прикован к дверям кают-компании, и я мог видеть несчастных, промокших насквозь матросов каждый раз, как им давали какую-либо работу по уборке или подъему парусов. Несколько раз я видел, как кого-нибудь из них сбивало с ног и швыряло по палубе среди кипящей пены. И среди этих катающихся, цепляющихся, перепуганных людей прямой, не шатаясь, уверенный в своей силе и своем умении, двигался мистер Пайк или мистер Меллер. Ни одного из них никогда не валило с ног. Они никогда не отшатывались от брызг волны или более тяжелой массы падающей на палубы воды. Они питались другой пищей, воспитаны были в ином духе; они были железные по сравнению с жалкими отбросами человечества, которых они заставляли повиноваться себе.

Днем я задремал на полчаса в одном из больших кресел кают-компании. Если бы не сильная качка, я мог бы проспать там несколько часов, так как крапивница не беспокоила меня. Капитан Уэст, вытянувшись на диване в ковровых туфлях, спал завидным сном. Какой-то инстинкт, несмотря на глубокий сон, удерживал его на месте, а не валил на пол. Он слегка придерживал в одной руке наполовину выкуренную сигару. Я наблюдал за ним около часа, был уверен, что он крепко спит, и удивлялся, что он сохраняет свою удобную позу и не роняет сигару.

После обеда граммофона не было. Вторая вахта приходилась на долю мистера Пайка, на палубе. Кроме того, качка, как он мне сказал, была слишком сильна. Из-за нее иголка граммофона прыгала бы и царапала столь дорогие его сердцу пластинки.

А я не спал. Еще одна долгая мучительная ночь, и еще один тоскливый пасмурный день, и свинцовое неспокойное море. Мисс Уэст не было видно. Ваду тоже укачало, хоть он героически держался на ногах и пытался прислуживать мне со стеклянными, невидящими глазами. Я отправил его на койку и читал в продолжение бесконечно долгих часов, пока не устали мои глаза и мозг от бессонницы и переутомления не сделался словно пьяным.

Капитал Уэст – плохой собеседник. Чем больше я его вижу, тем больше сбит с толку. Я еще не нашел объяснения тому первому впечатлению, которое он произвел на меня. Он имеет вид и манеры существа высшего порядка, и все же я раздумываю над тем, не есть ли это только вид и манеры – и ничего больше. Совершенно так же, как при первой встрече с ним, пока он не раскрывал рта, я ожидал, что с его уст слетят слова несказанной мудрости и благости, и вместо того услыхал только светские пошлости, – так и теперь я почти вынужден был прийти к выводу, что породистый вид, мощный профиль и вся его аристократическая внешность не имеют под собой ровно ничего.

И все же, с другой стороны, у меня нет причин отказаться от первого впечатления. Он не проявил никакой силы, но ничем не проявил и слабости. Иногда я задаю себе вопрос: что скрывается за этими ясными голубыми глазами? Разумеется, мне не удалось отыскать какую-либо интеллектуальную основу. Я попытался испытать его на «Многообразии религиозного опыта» Уильяма Джемса. Он пробежал несколько страниц и вернул мне книгу с откровенным признанием, что она его не интересует. Своих книг у него нет. Видимо, он не любитель чтения. Тогда что же он такое? Я осмелился пощупать его относительно политики. Он слушал вежливо, говорил «да» и «нет», и когда я замолчал, совершенно обескураженный, он не сказал ни слова.

Как ни далеки были помощники от команды, капитан Уэст был еще более далек от своих помощников. Я не видел, чтобы он сказал мистеру Меллеру хоть слово, кроме «доброе утро, сэр» на палубе. Что касается мистера Пайка, который три раза в день сидит за одним столом с ним, то они разговаривают немногим больше. И меня удивляет то нескрываемое благоговение, с которым мистер Пайк, видимо, относится к своему капитану.

Еще одно. Каковы обязанности капитана Уэста? До сих пор он не делал ничего, кроме того, что принимал пищу три раза в день, выкуривал множество сигар и совершал ежедневно вокруг кормы прогулку в одну милю. Вся работа лежит на его помощниках – и работа тяжелая: – четыре часа на палубе и четыре часа внизу, днем и ночью, без всяких изменений. Я смотрю на капитана Уэста и поражаюсь. Он может часами валяться в качалке, глядя прямо перед собой, пока я дохожу до бешенства от желания спросить, о чем он думает? Иногда мне кажется, что он не думает вовсе. Я отказываюсь от него. Я не в состоянии разгадать его.

Совершенно унылый день: шум дождя и перекатывание волн через палубу… Я вижу теперь, что задача провести судно с пятью тысячами тонн угля вокруг мыса Горн – задача гораздо серьезнее, чем я думал. «Эльсинора» так глубоко сидит в воде, что снаружи она выглядит, будто бревно. Ее высокие шестифутовые стальные перила не могут помешать волнам нападать на нее. У нее нет живости и поворотливости, которую мы привыкли приписывать парусным судам. Наоборот, она так перегружена, что совсем омертвела, так что я с ужасом думаю о том, сколько тысяч тонн в этот день Северный Атлантический океан бросил на нее и влил через ее брызгающие шпигаты и звякающие борты.

Да, поистине унылый день! Оба помощника аккуратно чередовались на палубе и на своих койках. Капитан Уэст дремал в кают-компании на диване или читал Библию. Мисс Уэст все еще страдает морской болезнью. Я переутомил себя чтением, и безумие моего бессонного мозга граничит с меланхолией. Даже Вада имеет далеко не веселый вид, когда он сползает в известные промежутки времени со своей койки с больными, стеклянными глазами и старается угадать, не нуждаюсь ли я в его услугах. Я почти хотел и сам захворать от качки. Никогда не думал, что морское путешествие может быть до такой степени безрадостным.

Глава XII

Еще одно утро с пасмурным небом и свинцовым морем. И «Эльсинора», подняв половину своих парусов, звеня палубными дверцами и выплевывая воду из своих шпигатов, несется к востоку, к середине Атлантического океана. А мне не удалось заснуть в общей сложности и получаса. Так я очень скоро истреблю весь запас кремортартара на судне. Такой крапивницы у меня до сих пор не было. Я ничего не могу понять. Пока у меня горит лампа и я читаю, меня ничто не беспокоит. Как только я потушу лампу и задремлю, начинается раздражение, и у меня на руках вскакивают волдыри.

Мисс Уэст, может быть, и страдает морской болезнью, но не сонливостью, так как через короткие промежутки времени посылает ко мне буфетчика со свежей порцией кремортартара.

Сегодня меня постигло откровение: я разгадал капитана Уэста. Он – Самурай. Вы помните самурая, которого Г. Д. Уэллс описывает в своей «Современной Утопии»? Это высшая порода людей, сверхблагостных и сверхмудрых, которые обладают знанием и по праву являются хозяевами жизни и своих братьев-людей. Так вот такой и есть капитан Уэст. Позвольте мне все по порядку рассказать.

Сегодня у нас переменился ветер. В самый разгар юго-западного шквала ветер повернул к северу в одну секунду на восемь градусов, что равняется четверти круга. Подумайте! Представьте себе шквал, идущий с юго-запада. И представьте себе, что еще более сильный порыв ветра внезапно налетает на вас с северо-запада. Капитан Уэст заявил мне, что до этого мы шли через циклон, и можно было ожидать, что шквал испортит компас.

В непромокаемых сапогах и кожаных брюках, в зюйдвестке я некоторое время простоял, уцепившись за перила на мостике на корме, уставившись, как зачарованный, на несчастных матросов, которых то и дело по шею или с головой обдавало водой или швыряло по палубе, как соломенных, когда они натягивали и накручивали канаты, бессмысленно, слепо и с видимым страхом повинуясь мистеру Пайку.

Мистер Пайк был среди них, заставляя работать их и работая с ними. Он подвергался всем опасностям, каким подвергались они, но каким-то образом волны не сбивали его с ног, хотя несколько раз накрывали с головой. Тут было нечто большее, чем удача, так как дважды я видел его впереди целой шеренги матросов, стоявшим у самого шпиля. И дважды я видел, как ревущий Атлантический океан перекидывался через борт и накрывал людей. И каждый раз он один оставался на ногах, придерживая канат на шпиле, тогда как остальных, совершенно беспомощных, катало и швыряло в разные стороны.

Мне было почти весело смотреть, как они кувыркались, словно в цирке. Но я не предполагал, насколько серьезно положение, пока, при особенно сильном порыве ветра, когда море задымилось и побелело от ярости, два матроса не остались лежать на палубе. Одного унесли со сломанной ногой – это был Ларс Якобсен, слабоумный скандинавец, другого – Кида Твиста – подняли с окровавленной головой и без сознания.

Во время самого сильного шквала, стоя так высоко, что волны меня не достигали, я вынужден был цепляться за перила, чтобы меня не сдуло ветром. Лицо у меня от ветра сильно болело, и мне казалось, что ветер выдувает паутину из моего переутомленного бессонницей мозга.

И все это время, стройный, высокий, сохраняя свой аристократический вид под развевающимся клеенчатым плащом, с кажущимся безразличием, не отдавая никаких приказаний, по-видимому без всяких усилий приспосабливаясь к жестокой качке «Эльсиноры», капитан Уэст спокойно шагал по мостику.

Вот в этот-то момент разбушевавшегося шторма он и снизошел до того, чтобы сказать мне, что мы проходим через циклон и что ветер может вызвать девиацию компаса. Я заметил, что взгляд его был почти беспрестанно прикован к нависшему, покрытому тучами небу. Наконец, когда ветер, казалось, уже не мог дуть сильнее, он, по-видимому, нашел в небе то, что искал. Тогда-то я впервые услыхал его голос – морской голос, звонкий, как колокол, чистый, как серебро, и несказанно мягкий и сильный. Так должна была звучать труба архангела Гавриила. Ах, этот голос, покрывающий все звуки без всякого усилия! Могучие угрозы шторма, которые словно становились членораздельными от сопротивления «Эльсиноры», ревели в вантах, трепали крепко натянутые канаты о стальные мачты и из бесчисленных мелких канатов наверху извлекали адский хор резкого скрипа и визга. И среди всего этого бедлама звенел голос капитана Уэста, словно голос бесплотного духа, отчетливый, непередаваемый, мягкий, как музыка, и могучий, как голос архангела, призывающий на страшный суд. И этот голос услышали и поняли и рулевой у штурвала, и мистер Пайк, стоявший внизу по пояс в воде. И рулевой повиновался, и повиновался мистер Пайк, рявкая приказания несчастным, валившимся с ног людям, которые, по очереди, то катались, то поднимались и исполняли его приказания. И, подобно голосу, поражало лицо. Такого лица я никогда не видел раньше. Это было лицо бесплотного духа, целомудренное в своей ясности, озаренное величием силы и спокойствия. Быть может, это спокойствие больше всего и поразило меня. Оно было спокойствием того, кто прошел через бездну, чтобы благословить несчастных, измученных морем людей заверением, что все закончится благополучно. Это не было лицо воителя. Моему расстроенному воображению оно представлялось лицом высшего существа, которое стояло вне борьбы стихий и вне волнений разгоряченной крови.

Самурай явился среди грома и молний, оседлав крылья шторма, направляя тяжелую, огромную, изнемогающую в борьбе «Эльсинору» во всей ее сложной массивности, подчиняя смертных своей воле, которая была волей высшей мудрости.

Потом, когда смолк его удивительный голос архангела (пока люди выполняли его приказания), независимый, словно всем далекий и чуждый, еще более кажущийся аристократом, еще выше и стройнее в своем развевающемся непромокаемом плаще, капитан Уэст дотронулся до моего плеча и показал мне за корму, поверх шканцев. Я взглянул и не увидел ничего, кроме вспенившегося моря и туч, рвавшихся к морю в воздухе. И в то же мгновение шквал с юго-запада стих. Не было ни шквала, ни малейшего ветерка – ничего, кроме полного спокойствия в воздухе и тишины.

– Что это? – вскричал я, теряя равновесие от внезапного прекращения ветра.

– Перемена ветра, – ответил он. – Вот идет новый шквал.

И он пришел, пришел с северо-запада – сильный порыв ветра, шквал, такой атмосферический ошеломляющий толчок, который снова заставил «Эльсинору» протестовать всеми своими снастями. Этот порыв бросил меня на перила. Я чувствовал себя как соломинка. Поскольку я стоял лицом к этому новому шквалу, он втолкнул в мои легкие воздух с такой силой, что я задохнулся и вынужден был отвернуться, чтобы перевести дыхание. Человек у штурвала снова слушал голос архангела, и внизу на палубе мистер Пайк тоже прислушивался к нему и повторял его веления; а капитан Уэст, стройный, легкий, величаво сохраняя равновесие, медленно ходил по палубе, наклоняясь навстречу ветру.

Это было великолепно. Теперь я впервые познал море и людей, которые властвуют над ним. Капитан Уэст показал и оправдал себя. В разгар шторма и в самый критический момент он взял на себя управление «Эльсинорой», и мистер Пайк стал тем, чем он был в действительности, – старшим во главе кучки людей, погонщиком рабов, повинующихся некоему существу высшего мира – Самураю.

С минуту или около того капитан Уэст шагал взад и вперед по палубе, то слегка наклоняясь навстречу этому новому ужасному шквалу, то выпрямляясь, то поворачиваясь к нему спиной. Затем он сошел вниз, в каюту. Остановившись на минуту и взявшись за ручку двери рубки, он еще раз окинул взглядом побелевшее от ярости море и гневное, мрачное небо, которые он победил.

Десять минут спустя, проходя внизу мимо открытой двери кают-компании, я заглянул туда и увидел капитана Уэста. Непромокаемые сапоги и плащ исчезли; его ноги в ковровых туфлях покоились на подушке. Сам он сидел, откинувшись в большом кожаном кресле, и лениво курил, с широко раскрытыми, ушедшими вдаль, невидящими глазами или – если они видели – то нечто по ту сторону качающихся стен каюты и вне моего понимания. Я проникся глубоким уважением к капитану Уэсту, хотя теперь я знал его меньше, чем раньше, когда думал, что совсем его не знаю.

Глава XIII

Неудивительно, что мисс Уэст продолжала страдать морской болезнью, когда океан буквально превратился в фабрику, на которой налетавшие со всех сторон порывы ветра изготовляли самые отборные и монументальные образцы волн. Удивительно прямо, как бедная «Эльсинора»» подскакивает, ныряет, качается и вздрагивает, со всеми своими высокими мачтами и со всеми пятью тысячами тонн мертвого груза. Мне она представляется самой неустойчивой штукой, какую только можно себе представить, но мистер Пайк, с которым я теперь прохаживаюсь иногда по палубе, уверяет, что уголь – прекрасный груз, и что «Эльсинора» нагружена правильно, так как он сам наблюдал за ее нагрузкой.

Он иногда внезапно останавливается среди своего бесконечного хождения взад и вперед, чтобы наблюдать ее безумные прыжки. Это зрелище ему очень приятно, так как его глаза блестят, и какой-то свет словно озаряет его лицо и придает ему выражение, напоминающее экстаз. Я уверен, что «Эльсинора» заняла теплый уголок в его сердце. Он находит ее поведение изумительным и в такие минуты постоянно повторяет, что за ее нагрузкой наблюдал он сам.

Поразительно, насколько этот человек за долгие годы, проведенные на море, привык понимать его движения. В этом хаосе буйных перекрещивающихся волн, несомненно, есть известный ритм. Я чувствую этот ритм, хотя и не могу его уловить. Но мистер Пайк его знает. В этот день не раз, когда мы шагали взад и вперед и я не чувствовал, что нам угрожало что-либо особенное, он хватал меня за руку в ту минуту, как я терял равновесие, а «Эльсинора» валилась на бок и кренилась все больше и больше с размахом, который, казалось, никогда не должен был остановиться и который каждый раз прекращался совершенно внезапно, когда начинался соответствующий откат в обратную сторону. Напрасно старался я понять, как мистер Пайк предугадывает эти судороги, и мне теперь начинает казаться, что сознательно он их и не предугадывает. Он чувствует их, он знает их. Он, как и все, что касается моря, впитал их в себя.

К концу нашей прогулки я позволил себе нетерпеливо высвободить свою руку из неожиданно схватившей ее огромной лапы. Если за последний час «Эльсинора» хоть раз была спокойнее, чем в эту минуту, я этого не заметил. Итак, я стряхнул с себя поддерживающую меня руку, и в следующий момент «Эльсинора» вдруг кинулась на бок и зарыла несколько сот футов перил своего правого борта в волнах, а я покатился по палубе и с остановившимся дыханием налетел на стену капитанской рубки. У меня до сих пор еще болят ребра и одно плечо. Но как он мог знать, что это должно было случиться?

Он сам никогда не качнется, и кажется, что ему не грозит опасность упасть. Наоборот, у него такой излишек равновесия, что он постоянно одалживает его мне. Я начинаю питать большое уважение не к морю, а к морякам, не к той дряни, которая является рабами, заменяя моряков на наших судах, а к настоящим морякам, их властелинам – к капитану Уэсту и к мистеру Пайку – да, да, и даже к мистеру Меллеру, как бы он ни был мне неприятен.

Уже в три часа пополудни ветер, все еще свирепый, снова повернул к юго-западу. На вахте стоял мистер Меллер. Он сошел вниз и доложил о перемене ветра капитану Уэсту.

– В четыре часа мы повернем через фордевинд, мистер Патгёрст, – сказал мне, вернувшись, второй помощник. – Вы увидите: это интересный маневр.

– Но зачем же ждать до четырех часов? – спросил я.

– Так приказал капитан, сэр. В это время вахта будет сменяться, и мы сможем воспользоваться для работы обеими сменами, а не вызывать снизу отдыхающую смену.

И когда обе вахты находились на палубе, капитан Уэст, снова в своем клеенчатом плаще, вышел из рубки. Мистер Пайк с мостика командовал людьми, которые на палубе и на корме должны были работать с бизань-брасами, тогда как мистер Меллер со своей вахтой отправился вперед управляться с брасами фока и грота. Это был красивый маневр – игра рычагов, с помощью которых ослабляли силу ветра в задней части «Эльсиноры» и использовали ее в передней ее части.

Капитан Уэст не отдавал никаких приказаний и, по-видимому, совершенно не обращал внимания на происходившее. Он снова был особо привилегированным пассажиром, путешествующим для поправки здоровья. И несмотря на это, я знал, что оба офицера остро ощущают его присутствие и стараются проявить перед ним все свое искусство. Теперь я знаю роль капитана Уэста на судне. Он – мозг «Эльсиноры». Он стратег. Управление судном в океане требует большего, нежели несение вахт и отдача приказаний матросам. Матросы – пешки, а оба офицера – фигуры, с которыми капитан Уэст ведет игру против моря, ветра, времени года и морских течений. Он тот, кто знает. Они же – язык, с помощью которого он передает свои знания.

Скверная ночь – одинаково скверная для «Эльсиноры» и для меня. Ее жестоко избивает зимний Северный Атлантический океан. Я заснул рано, измученный бессонницей, но проснулся через час в бешенстве: вся моя рожа покрылась волдырями и была словно обожженная. Еще кремортартар, еще книжка, еще тщетные попытки уснуть, пока, незадолго до пяти утра, когда буфетчик принес мне кофе, я завернулся в халат и, как сумасшедший, бросился в кают-компанию. Я задремал в кожаном кресле и был из него выброшен сильным размахом накренившегося судна. Тогда я попробовал лечь на диван и мгновенно заснул, но так же мгновенно оказался сброшенным на пол. Я убежден, что, когда капитан Уэст спит на диване, он спит только наполовину. Иначе – как он может сохранять такое неустойчивое положение? Разве только и он, как мистер Пайк, впитал в себя море и его движения.

Я перебрался в столовую, забрался в привинченное к полу кресло и заснул, положив голову на руки, а руки на стол. В четверть восьмого буфетчик разбудил меня: пора было накрывать на стол.

Отяжелевший от короткого сна, я оделся и кое-как выкарабкался на корму в надежде, что ветер прочистит мои мозги. На вахте был мистер Пайк, который уверенно шагал по палубе, по-старчески шаркая ногами. Этот человек – чудо: шестьдесят девять лет, тяжелая жизнь, а силен, как лев. А между тем вот как он провел одну эту ночь: от четырех до шести пополудни – на палубе, от восьми до двенадцати – на палубе, от четырех до восьми утра – опять на палубе. Через несколько минут он будет сменен, но в полдень снова очутится на палубе.

Я облокотился на перила и стал смотреть вперед вдоль палубы, на ее скучное пространство. Все клюзы и шпигаты были открыты, чтобы ослабить непрестанный напор Северного Атлантического океана. Между потоками воды всюду виднелись полосы ржавчины. Деревянный брус, на котором держались бизань-ванты, занесло на перила правого борта, а по палубе носило огромную кучу веревок и снастей. Нанси и полдюжины матросов время от времени, трепеща за свою жизнь, возились над ней, стараясь ее распутать.

Лицо Нанси заметно побледнело от долгих страданий, и когда стена воды обрушивалась на палубу через борт «Эльсиноры», он всякий раз первый бросался к спасательной веревке, протянутой впереди и сзади через огромное пространство палубы.

Остальные, не отставая от него, бросали работу и тоже бежали спасаться, если можно назвать спасением возможность схватиться обеими руками за веревку, тогда как обе ноги выплывают из-под тебя, и ты во всю длину шлепаешься на шипящую поверхность ледяного потока. Неудивительно, что у этих людей столь жалкий вид. Как ни плохо выглядели они, когда явились на судно в Балтиморе, сейчас, после нескольких дней тяжелой работы на холоде и в сырости, они уже были окончательно пришиблены.

Время от времени мистер Пайк останавливался при повороте и со злобной насмешкой что-то отпускал в адрес измученных бедолаг. Сердце этого человека огрубело. Будучи сам железным, он многое перенес, и у него не осталось ни терпения, ни сострадания к этим несчастным существам, которым недостает его железной силы.

Я увидел глухого – того скорченного малого, чье лицо я описал уже как лицо слабоумного и жалкого фавна. Его большие, прозрачные, страдальческие глаза были более чем когда-либо полны страдания, лицо его еще больше похудело и осунулось. И все же это лицо выражало большую чуткость, энергию и трогательное желание угодить и исполнить требуемое. Я не мог не заметить, что, несмотря на его тяжкое слабоумие и исковерканное, тщедушное тело, он работал больше всех и всегда последним бросался к спасательной веревке и первым оставлял ее, чтобы по колено или по пояс в воде пробраться сквозь бушующие волны и приняться за огромную, безнадежную кучу спутанных канатов и снастей.

Я сказал мистеру Пайку, что люди выглядят более худыми и ослабевшими, нежели тогда, когда они пришли на судно, и он, помедлив немного с ответом, посмотрев на них свойственным ему взглядом скотопромышленника, сказал с отвращением:

– Конечно, это верно. Слабые людишки, вот что они такое! Никакой основы, никакой крепости! Малейший пустяк валит их с ног. В мое время мы бы разжирели на такой работе, как эта, только нам это не удавалось: мы так много работали, что это было невозможно. Мы только поддерживали себя в боевой готовности – вот и все. А что до этих подонков… Скажите, мистер Патгёрст, помните вы того человека, с которым я говорил в первый день нашего плавания и который сказал, что его зовут Чарлз Дэвис?

– Вы еще подумали, что с ним что-то неладно?

– Да, так оно и оказалось. Он теперь в средней рубке, вместе с сумасшедшим греком. Он не выполнит никакой работы за время плавания. Это клинический случай. В нем есть такие дыры, в которые я мог бы просунуть кулак. Я не знаю, что это – язвы, рак, раны от пушечных снарядов или еще что-нибудь другое. Но у него хватило дерзости сказать мне, что они появились уже после того, как он поступил на наше судно.

– А они у него и раньше были? – спросил я.

– Всегда. Поверьте моему слову, мистер Патгёрст, им уже много лет. Но он – чудак. Я наблюдал за ним в первое время, посылал его на ванты, брал его в трюм убирать уголь, приказывал делать все, что угодно, и он никогда не проявлял ни малейшего неповиновения. И только пребывание по уши в соленой воде доконало его, теперь он освобожден от работы на все время плавания. И за все время он получит жалованье, будет спать целыми ночами и ничего не делать все время. Ох, он здорово хитер, если так провел нас. А на «Эльсиноре» в результате стало еще на одного матроса меньше.

– Еще на одного? – воскликнул я. – Разве тот грек умирает?

– Вовсе нет. Он у меня через несколько дней будет стоять у штурвала. Я говорю о тех двух угрюмых хулиганах. Если бы мы сложили дюжину таких вместе, то не получили бы из них всех и одного настоящего человека. Я говорю это не для того, чтобы вас пугать, потому что пугаться тут нечего, а чтобы предупредить, что в это плавание у нас будет сущий ад. – Он замолчал и задумчиво посмотрел на свои разбитые суставы, как бы соображая, сколько в них еще осталось энергии, затем вздохнул и добавил: – Ну, я вижу, что работы для меня еще предостаточно.

Выражать мистеру Пайку сочувствие напрасно: его настроение от этого становится только мрачнее. Я попробовал, и он ответил мне так:

– Вы бы посмотрели на чурбана с искривлением спинного хребта в вахте мистера Меллера. Он настоящий олух и береговой лежебока и весит не больше ста фунтов; от роду ему не менее пятидесяти лет, он страдает искривлением спинного хребта, и он же – прошу покорнейше – на «Эльсиноре» сходит за опытного моряка. И что хуже всего, он заставляет вас это чувствовать – он дерзок, подл, это – ехидна, оса… Он ничего не боится, так как знает, что вы не посмеете его ударить из боязни сломать. О, это жемчужина чистейшей воды! Если вы не узнаете его по всем этим признакам, так запомните: его зовут Муллиган Джекобс.

После завтрака, будучи на палубе во время вахты мистера Меллера, я нашел еще одного настоящего работника. Он стоял на штурвале, маленький, крепко сбитый, мускулистый человек лет сорока пяти, с черными, седеющими на висках волосами, крупным орлиным носом, смуглый, с живыми, умными черными глазами.

Мистер Меллер подтвердил мое суждение, сказав, что этот человек – лучший матрос в его вахте, настоящий моряк. Он назвал его мальтийский «кокни», и я спросил почему. Он ответил:

– Потому что он – мальтиец и говорит, как настоящий кокни, на жаргоне лондонской черни, словно родился и вырос среди нее. И, поверьте мне, он знал, где раки зимуют прежде, чем пролепетал свое первое слово.

– А что, О’Сюлливан еще не купил непромокаемые сапоги Энди Фэя? – спросил я.

В эту минуту на корме появилась мисс Уэст. Она выглядела свежей и розовой как никогда, и если она страдала морской болезнью, то, во всяком случае, от этой болезни не осталось никаких следов.

Когда она подходила ко мне, чтобы поздороваться, я не мог не заметить еще раз ее легких, эластичных движений и прекрасной, гладкой кожи. Ее шея, которую открывали матросский воротник и белый, с мысом впереди, свитер, показалась моим утомленным бессонницей помутневшим глазам даже слишком крепкой. Волосы ее, под белой вязаной шапочкой, были гладко и тщательно причесаны. Одним словом, вся она производила впечатление такой аккуратной и холеной женщины, которого трудно было ожидать от дочери морского капитана, тем более только что вставшей с постели после приступа морской болезни. Жизненная сила – вот ее разгадка, вот преобладающая нота в ней – жизнь и здоровье! Я пари держу, что никогда ни одна унылая мысль не появилась в этой практичной, уравновешенной, разумной головке.

– Ну, как вы поживаете? – спросила она и затем затараторила прежде, чем я успел ответить. – Я, например, великолепно спала всю ночь. В сущности говоря, я вчера еще покончила со своей болезнью, но решила посвятить себя отдыху. Я крепко проспала целых десять часов кряду, что вы на это скажете?

– Я бы очень хотел сказать то же самое о себе, – ответил я с унылым видом, покачиваясь на ходу рядом с ней, так как она выказала желание прогуливаться.

– Ах, так значит вас тоже укачало?

– Напротив, – ответил я сухо. – Лучше бы укачало. Я не проспал в общем и пяти часов с тех пор, как я на судне. Эта проклятая крапивница!

Я показал ей покрытую волдырями руку. Она взглянула на нее, внезапно остановилась и, грациозно покачиваясь в такт качке, взяла ее обеими руками и принялась внимательно рассматривать.

– Боже мой! – воскликнула она и вдруг начала хохотать.

Я боролся между двумя чувствами. Ее смех был восхитителен для слуха – в нем было столько мелодичности, здоровья и чистосердечия. С другой стороны, меня приводило в отчаяние, что он вызван моим несчастьем. Вероятно, мое недоумение отразилось у меня на лице, потому что, когда она перестала смеяться и взглянула на меня с более серьезным видом, она снова залилась неудержимым смехом.

– Ах вы, бедное дитя! – проговорила она наконец. – И подумать только, сколько кремортартара я заставила вас уничтожить.

С ее стороны было несколько смело называть меня «бедным дитятей», и я решил использовать имевшиеся у меня данные, чтобы с точностью установить, на сколько лет она моложе меня. Она говорила мне, что ей было двенадцать лет, когда «Дикси» столкнулось с речным пароходом в бухте Сан-Франциско. Отлично, мне оставалось только узнать, когда это произошло, я на коне! Но пока что она хохотала надо мной и над моей крапивницей.

– Что вам нужно было, – заявила она с новым приступом смеха, – так это – наружное лечение.

– Пожалуйста, не говорите мне, что у меня корь или ветряная оспа, – запротестовал я.

– Нет, – она качала головой, заливаясь новым приступом хохота, – ведь вы страдаете от жестокого нападения…

Она остановилась и посмотрела мне прямо в глаза.

– Клопов! – закончила она. И затем – само воплощение серьезности и практичности – продолжала. – Но мы это уладим в одну минуту. Я переверну вверх дном кормовое помещение «Эльсиноры», хотя знаю, что ни в каюте отца, ни в моей их нет. И хотя это мое первое плавание с мистером Пайком, я знаю, что он слишком опытный, старый моряк, чтобы не держать в чистоте свою каюту. Ваши клопы (я оцепенел от страха: вдруг она скажет, что это я их принес с собой на судно), вероятно, переползли из носовой части. У них там всегда они есть.

– Ну, а теперь, мистер Патгёрст, я иду вниз заняться вашей каютой. Вы бы распорядились, чтобы Вада приготовил вам все, что нужно для бивака. Две-три ночи вам придется проспать в кают-компании или в рубке. И смотрите, чтобы Вада убрал из вашей каюты все серебряные и металлические изделия, которые могут потускнеть. Тут начнется всякого рода окуривание, отдирание деревянных частей и приколачивание их вновь. Доверьтесь мне. Я этих зловредных насекомых знаю хорошо и умею с ними обращаться.

Глава XIV

Какая чистка и ломка! В продолжение двух ночей – одной в капитанской рубке и одной – на диване в кают-компании – я прямо-таки упивался сном и сейчас словно одурел от его излишка. Берег кажется очень далеким. По странной игре воображения, у меня такое впечатление, словно недели или месяцы прошли с тех пор, как я покинул Балтимору в то морозное мартовское утро. Между тем это было двадцать восьмого марта, а сейчас – только первая неделя апреля.

Я был вполне прав в первой оценке мисс Уэст. Она – самая способная, практичная, умелая женщина, какую я когда-либо встречал. Что произошло между нею и мистером Пайком, я не знаю; но как бы то ни было, она не сомневалась, что в истории с клопами он не виноват. Каким-то странным образом насекомые наводнили только мои две каюты. Под руководством мисс Уэст скамьи, ящики, полки и всякие другие деревянные части вынесли прочь. Она задала плотнику работу на целый день и затем, после целой ночи окуривания, два матроса, вооруженные скипидаром и белилами, закончили чистку. Теперь плотник занят восстановлением моих кают. Потом наступит очередь окраски, и через два-три дня я надеюсь вновь переселиться в свое помещение.

Всех людей, протиравших мои каюты скипидаром, было четверо. Двух из них мисс Уэст вскоре отправила обратно как непригодных для этой работы. Первый из них, Стив Робертс, как он мне назвал себя, интересный малый. Я поболтал с ним немного, пока мисс Уэст не приказала ему убраться и не послала сказать мистеру Пайку, что ей нужен настоящий матрос.

Стив Робертс впервые видит море. Как он попал из западных скотопромышленных штатов в Нью-Йорк, он мне не рассказал, как не рассказал и того, каким образом нанялся на «Эльсинору». Но как бы то ни было – он здесь теперь не «моряк верхом на лошади», а «ковбой на море». Он низенького роста, но очень крепко сложен. Его плечи очень широки, мускулы выступают под рубахой. При этом у него тонкая талия и худое лицо со впалыми щеками. Впрочем, это не от болезни или слабого здоровья. Хотя он и новичок на море, Стив Робертс умен и сообразителен… да и хитер. У него манера смотреть прямо в глаза тому, с кем он разговаривает, с самым простодушным видом, а между тем в эти-то минуты я и ощущаю какую-то хитрость с его стороны и не могу избавиться от этого впечатления. Но, если бы что-то случилось, на этого человека можно рассчитывать. По своим манерам он напоминает ту троицу, которую так моментально невзлюбил мистер Пайк – Кида Твиста, Нози Мёрфи и Берта Райна. И я уже заметил, что в промежутках между вахтами Стив Робертс довольно тесно общается с этим трио.

Второй матрос, которого мисс Уэст отвергла после пятиминутного молчаливого наблюдения за его работой, был Муллиган Джекобс, человечек с искривленным позвоночником. Но прежде, чем она отправила его прочь, случилось нечто, в чем был замешан и я. Я находился в каюте, когда Муллиган Джекобс пришел работать, и я не мог не заметить пораженного, жадного взгляда, который он бросил на мои большие книжные полки. Он подходил к ним с таким видом, с каким вор подходил бы к тайным сокровищам; и как скупец ласкает взглядом золото, так Муллиган Джекобс любовался заголовками книг.

И что у него за глаза! Весь яд, вся горечь, которыми, по словам мистера Пайка, обладал этот человек, выражались в его глазах. Это были маленькие, бледно-голубые глаза, пронизанные пламенем. Его воспаленные веки еще больше усиливали жестокий и холодный огонь зрачков. Этот человек по природе своей был ненавистником, и я скоро узнал, что он ненавидел все на свете, кроме книг.

– Вы бы хотели почитать что-нибудь? – гостеприимно спросил я.

Вся ласковость, с какой он смотрел на книги, исчезла, когда он повернул голову, чтобы взглянуть на меня, и прежде чем он заговорил, я уже знал, что он ненавидит и меня.

– Ведь это возмутительно, не так ли? Вы, со здоровым телом, с бесчисленными слугами, которые таскают за вами такую тяжесть, как эти книги, и я, с искривленной спиной, которая вливает адское пламя в мои мозги!

Как я могу передать ту страшную ядовитость, с которой он произнес эти слова! Я знаю только, что вид мистера Пайка, прошаркавшего в это время мимо моей открытой двери, придал мне крайне приятное облегчение и чувство безопасности. Быть в каюте наедине с этим человеком похоже было на то, как если бы я был заперт в клетке с тигром. Злоба, что-то дьявольское и, более всего, бездна жгучей ненависти, с которыми этот человек смотрел на меня, были в высшей степени неприятны. Клянусь, я испытал страх – не продуманную осторожность, не робкое опасение, а слепой, панический, безумный ужас. Злобность этого человека пахла кровью; она не нуждалась в словах для своего выражения; она исходила от него, от его окаймленных красными веками горящих глаз, от его морщинистого, исковерканного лица, от его искривленных рук с обломанными ногтями. И все же в этот самый момент инстинктивного ужаса и отвращения я чувствовал, что мог одной рукой схватить за горло это исковерканное существо и вытряхнуть из него его исковерканную жизнь.

Но эта мысль меня не слишком успокаивала – не более, чем она была бы успокоительна для человека, находящегося в норе очковых змей или стоножек, потому что прежде чем он раздавил бы их, они впустили бы в него свой яд. Так было со мной в присутствии этого Муллигана Джекобса. Страх мой перед ним был страхом перед отравленным его ядом. Я ничего не мог с этим поделать. У меня было видение – черные, обломанные зубы, которые я видел у него во рту, впиваются в мое тело, отравляют меня, разъедают своим ядом, уничтожают.

Одно было совершенно ясно: в нем самом страха не было. Он абсолютно не знал страха. Он был так же лишен его, как зловонная слизь, на которую иногда наступаешь в кошмаре. Господи, Господи, вот чем был этот человек – кошмаром!

– Вы часто страдаете? – спросил я, стараясь взять себя в руки, призывая на помощь все свое сочувствие.

– Постоянно ощущаю пламя в мозгу, жгучее пламя, которое горит и горит, – отвечал он. – Но по какому проклятому праву у вас есть все эти книги и время, чтобы их читать? Целые ночи, чтобы читать их и упиваться ими, когда мой мозг в огне, и я несу вахту за вахтой, и мой искривленный позвоночник не позволяет мне перенести и полусотни книг?

«Еще один сумасшедший», – решил я, но тотчас же должен был изменить это мнение, потому что, думая пошутить с безумным мозгом, спросил его, какие именно полсотни книг он носит с собой и каких авторов предпочитает. В библиотеке, как он мне сказал, прежде всего имеется полное собрание сочинений Байрона. Затем весь Шекспир, а также весь Броунинг в одном томе. Кроме того, у него было с полдюжины книг Ренана, один том Лекки, «Мученичество человека» Уинвуда Рида, кое-что Карлейля и восемь-десять романов Золя. Золя не сходил у него с языка! Хотя первым его любимцем был Анатоль Франс.

«Может быть, он и сумасшедший», – снова изменил я свое мнение, но совершенно не такой, как кто-либо из виденных мной до сих нор сумасшедших. Я продолжал говорить с ним о книгах и писателях. Он был в высшей степени образован и имел свой особый литературный вкус: ему нравился О’Генри; Джорджа Мура он называл «праздношатающимся в литературе». «Анатомия отрицания» Эдгара Салтуса была, по его мнению, глубже Канта, Метерлинк – мистически настроенная старая ведьма, Эмерсон – шарлатан, «Привидения» Ибсена – прекрасная вещь, хотя, вообще, Ибсен блюдолиз буржуазии. Гейне, действительно, хорош. Он предпочитал Флобера Мопассану и Тургенева Толстому, но Горького он считал лучшим из всех русских писателей. Джон Мэзфильд знал, что говорит, а Джозеф Конрад слишком разжирел, чтобы справиться с темой, за которую взялся.

И он продолжал сыпать самыми удивительными литературными комментариями, какие я когда-либо слыхал. Я был очень заинтересован и пощупал его по части социологии. Да, он был красный и знал Кропоткина, но не был анархистом. С другой стороны, по его мнению, политическая борьба – глухой тупик, заканчивающийся реформизмом и квиетизмом. Политический социализм пошел к черту, а индустриальный унионизм является логическим кульминационным пунктом марксизма. Он стоял за прямое, непосредственное действие, за активную борьбу. Массовые стачки считал лучшим, самым действенным средством. Саботаж, не только в виде отказа от работы, но и как определенная политика уничтожения барышей, являлся лучшим оружием для этого. Конечно, он верил в пропаганду действия, но люди – безумцы, когда кричат об этом. Их дело действовать, но держать язык за зубами и, действуя, уничтожать улики. Разумеется, сам он говорит, но что же из этого? Разве у него не искривлен позвоночник! Его не волнует то, попадется ли он сам, и горе тому, кто попробует поймать его!

И во все время нашего разговора он ненавидел меня. Казалось, он ненавидит и то, о чем говорит, и даже то, что защищает. Мне казалось, что он по происхождению ирландец, и было очевидно, что он самоучка. Когда я спросил его, как это случилось, что он поступил на судно и плавает, он ответил, что его мозг пылает всюду одинаково. Он снизошел до того, что сказал мне, что в молодости был атлетом и профессиональным скороходом в Восточной Канаде. А потом началась его болезнь, и он четверть века был бродягой и мог похвастаться личным знакомством с бóльшим количеством тюрем, нежели какой-либо человек в мире.

В этот момент нашего разговора мистер Пайк просунул голову в дверь. Он ничего не сказал, но сердито и с укоризной взглянул на меня. Лицо мистера Пайка почти окаменело. Всякая перемена выражения словно раскалывает его, кроме неудовольствия. Но когда мистер Пайк желает выглядеть недовольным, это ему удается без всякого труда. Его лицо, с твердыми мускулами и грубой кожей, словно создано для угрюмости. По-видимому, он порицал меня за то, что я отнимал время у Муллигана Джекобса. Ему он сказал с обычным своим рычанием:

– Иди и занимайся своим делом. Перебирай тряпье в своей вахте внизу.

Тут-то я и увидел настоящего Муллигана Джекобса. Яд ненависти, который я уже заметил на его лице, был пустяком по сравнению с тем, что на нем отразилось теперь. Мне казалось, что (как когда гладишь кошку в темноте) если бы я дотронулся до его лица, из него посыпались бы электрические искры.

– Да убирайся к черту, ты, старый пес, – сказал Муллиган Джекобс.

Если бы я когда-либо видел, как глаза человека грозили убийством, то увидел бы это тогда в глазах помощника капитана. Он шагнул в каюту, подняв для удара руку со сжатым кулаком. Один удар этой медвежьей лапы – и Муллиган Джекобс и все его ядовитое пламя потухли бы в вечном мраке. Но он не испугался. Как забившаяся в угол крыса, как гремучая змея во время преследования, не дрогнув, с насмешкой, он стоял лицом к лицу с разъяренным великаном. Более того! Он даже вытянул вперед навстречу удару свое лицо на искривленной шее.

Это было слишком даже для мистера Пайка: невозможно было ударить это тщедушное, исковерканное, омерзительное существо.

– Да, я смею называть тебя псом, – повторил Муллиган Джекобс. – Я не Ларри. Что ж, продолжай и ударь меня. Почему ты меня не бьешь?

А мистер Пайк не смел ударить это животное. Он, чья жизнь на море была жизнью погонщика скота на мясном рынке, не смел ударить этот исковерканный обломок человека. Клянусь, что мистер Пайк боролся с собой, убеждая себя, чтобы ударить. Я видел это. Но он не смог.

– Ступай! – приказал он. – Плавание еще только начинается, Муллиган. Ты у меня станешь ручным, пока оно кончится.

И лицо Муллигана Джекобса на искривленной шее подвинулось еще на вершок ближе, в то время как вся его сконцентрированная ярость, казалось, готова была вспыхнуть пожаром. Снедавшая его горечь была так велика и ужасна, что он не находил слов для ее выражения. И все, что он мог сделать, это хрипеть и харкать где-то глубоко в горле, так, что я бы не удивился, если бы он плюнул ядом в лицо помощнику.

И мистер Пайк повернулся и вышел из каюты побежденный, безусловно побежденный.

Я не могу забыть это. Вид старшего помощника и калеки, стоявших друг против друга, все время у меня перед глазами. Это не то, что я читал в книгах и что знаю о жизни. Это – откровение. Жизнь – чрезвычайно поразительная штука. Что это за ужасное пламя ненависти, которое горит в Муллигане Джекобсе? Как смеет он, безо всякой надежды на успех, – он, не герой, не провозвестник далекой мечты и не мученик христианства, а просто мерзкая, злобная крыса, – как смеет он, спрашиваю я себя, быть таким смелым, таким вызывающим? Вид его заставляет меня усомниться во всех учениях метафизиков и реалистов. Ни одна философия не имеет ни одной основы, которая объясняла бы психологию Муллигана Джекобса. И все ночные чтения философских книг не дают мне возможности понять Муллигана Джекобса… разве только он сумасшедший. Но тогда я не знаю…

Был ли когда-либо на море груз человеческих душ, подобных тем, с которыми я столкнулся на «Эльсиноре».

А теперь в моих каютах, промазывая их белилами и скипидаром, работает еще один из них. Я узнал его имя. Это Артур Дикон. Это бледный человек, с бегающими глазами, которого я заметил в первый день, когда людей вызвали наверх, к брашпилю, – человек, которого я моментально определил как любителя выпить. У него безусловно такой вид.

Я спросил мистера Пайка об этом человеке.

– Торговец белыми рабами, – ответил он. – Вынужден был бежать из Нью-Йорка, чтобы спасти свою шкуру. Он как раз под стать тем трем негодяям…

– А что вы о тех думаете? – спросил я.

– Я прозакладываю месячное жалованье за один фунт табаку, что какой-нибудь окружной чиновник или какая-нибудь комиссия, ревизующая нью-йоркскую полицию, в настоящее время их разыскивает. Я хотел бы иметь столько золота, сколько кто-то положил в карман в Нью-Йорке за то, чтобы выпустить их с нами. О, я знаю эту породу.

– Агенты по подозрительным товарам? – спросил я.

– Именно. Но я вычищу их грязные шкуры. Я их вычищу! Мистер Патгёрст, это плавание еще не начато, а старый пес еще живуч. О, я похоронил лучших людей, нежели лучшие из них, за бортом этого судна. И я похороню кое-кого из тех, кто обзывает меня старым псом.

Он замолчал и добрых полминуты смотрел на меня с торжествующим видом.

– Мистер Патгёрст, я слышал, вы пишете. И когда мне в агентстве сказали, что вы собираетесь идти с нами пассажиром, я решил непременно пойти посмотреть вашу пьесу. Ну, о пьесе я сейчас ничего не скажу. Но я хочу вам только сказать, что вы, как писатель, соберете массу материала за это плавание. Ад вспыхнет, поверьте мне, и вот тут перед вами стоит пес, который сыграет в этом большую роль. Некоторый интерес для вас представит и такой старый чурбан, как я…

Глава XV

Как я спал! Спасибо мисс Уэст. Это она вернула мне чудесный нормальный сон! Почему капитан Уэст или мистер Пайк, оба такие опытные люди, не смогли определить моей «болезни»? А Вада? Но нет, для этого потребовалась мисс Уэст. И снова я стараюсь разгадать женщину. Это как раз такой случай из тысячи других, который приковывает к женщине внимание мыслителя. Они – поистине матери и ангелы-хранители рода человеческого.

Как бы я ни иронизировал по поводу ее полнокровного довольства жизнью, я не могу не преклониться перед ней за то, что она вернула меня к жизни. Практичная, разумная, упрямая, устроительница гнезда и комфорта, обладающая всеми приводящими в ужас атрибутами слепоинстинктивной матери человеческого рода, – и все же я, должен сознаться, очень признателен судьбе за то, что она находится с нами. Если бы ее не было на «Эльсиноре», я бы в настоящее время так переутомился бы от недостатка сна, что уже грыз бы самого себя и выл, став таким же безумцем, как любой из нашей кучки сумасшедших. И вот мы приходим к ней – к вечной загадке: женщине. Может случиться, что мы не в состоянии будем существовать вместе с ней, но неоспоримо, как и в старое время, что мы не можем существовать и без нее. Но в отношении мисс Уэст я питаю одну горячую надежду – именно, что она не суфражистка. Это было бы уж слишком.

Капитан Уэст может быть самураем, но он в то же время человек. Он был по-настоящему взволнован сегодня утром, хотя со свойственной ему сдержанностью выражал сожаление по поводу нападения насекомых на мои каюты. Он, по-видимому, очень гостеприимен и чувствует, что я на «Эльсиноре» его гость и, хотя он равнодушен к команде, он не равнодушен к моему комфорту. Из немногих слов, которыми он выражал свое сожаление, видно, что он себе простить не может небрежного отношения к моей «болезни». Да, капитан Уэст настоящий, живой человек. Разве же он не отец своей нежной, дикой, стройной дочери?

– Слава Богу! Это улажено, – воскликнула мисс Уэст сегодня утром, когда я сказал ей, как чудесно спал.

И затем, позабыв, отбросив этот кошмарный эпизод с клопами, как совершенно ликвидированный, она добавила:

– Пойдемте смотреть цыплят!

И я сопровождаю ее по паутинной лесенке на крышу средней рубки, чтобы взглянуть на одного петуха и четыре дюжины жирных кур в судовом курятнике.

Когда я шел позади нее, с удовольствием глядя на ее живую, эластичную походку, я не мог не подумать о том, как, переезжая на буксире из Балтиморы, она обещала не надоедать мне и не требовать, чтобы я ее занимал.

– Пойдемте смотреть цыплят! – О, какое чисто женское чувство собственности в этом простом приглашении! Может ли что-нибудь превзойти в дерзости свивающую гнездо, населяющую планету самку – женщину? – «Пойдем смотреть цыплят!» – О да, может быть, матросы на баке и закоренелые негодяи, но я могу уверить мисс Уэст, что здесь, на юте, имеется один пассажир мужского пола, который не женат и решивший никогда не жениться, который является таким же закоренелым искателем приключений на матримониальном море. Просматривая в уме свой перечень, я вспоминаю, по крайней мере, нескольких женщин с бóльшими данными, чем у мисс Уэст, которые пели мне свою песню пола, но не смогли избежать крушения.

Перечитывая то, что я написал, я замечаю, как морская терминология прокралась в мой мыслительный процесс. Я невольно думаю морскими терминами. Еще я замечаю избыток превосходных степеней. Но ведь на «Эльсиноре» все – в превосходных степенях. Я постоянно ловлю себя на выискивании точных и подходящих выражений. И постоянно сознаю, что мне это не удается. Например, всех слов во всех словарях мира не хватило бы для того, чтобы передать, насколько ужасен Муллиган Джекобс.

Но вернемся к цыплятам. Несмотря на все предосторожности, очевидно, им пришлось тяжко за время последних бурь. Так же очевидно, что мисс Уэст не забывала о них даже во время своей морской болезни. По ее указаниям буфетчик установил в большом курятнике маленькую керосиновую печку, а сейчас она вызвала его на крышу, проходя к кубрику, чтобы дать ему дальнейшие инструкции относительно их кормления.

Где отруби? Им необходимы отруби. Он этого не знал. Мешок с отрубями затерялся среди разнообразных запасов, но мистер Пайк обещал прислать после полудня двух матросов, чтобы разобрать склад и разыскать этот мешок.

– Побольше золы, – говорила она буфетчику. – Не забывайте. И если курятник не будет ежедневно вычищен, доложите мне. И давайте им только чистый корм – никаких порченых отбросов, помните это. Сколько было вчера яиц?

Глаза буфетчика светились восторгом, когда он ответил, что вчера было девять штук, а сегодня он рассчитывает на целую дюжину.

– Бедняжки! – сказала мне мисс Уэст. – Вы не можете себе представить, как дурная погода сказывается на их кладке. – Она снова обернулась к буфетчику. – Помните, наблюдайте за ними и заметьте, какие куры не несутся, и режьте их первыми. И спрашивайте меня каждый раз перед тем, как их резать.

Я почувствовал себя заброшенным здесь, на крыше, пока мисс Уэст рассуждала с китайцем о курах. Но зато это давало мне возможность наблюдать за ней. Продолговатый разрез ее глаз подчеркивает спокойствие взгляда – разумеется, с помощью темных бровей и ресниц. Я снова отметил теплый серый цвет ее глаз. И я начал разбирать, определять ее. Физически она – представительница лучшего типа женщин старинной Новой Англии. Никакой худобы, ни признаков вырождения, полное здоровье и сила, и в то же время ее нельзя было бы назвать богатыршей.

Она – воплощение жизненности. Когда мы вернулись на корму, и мисс Уэст ушла вниз, я обратился к мистеру Меллеру со своей обычной шуткой: – Ну, что, О’Сюлливан еще не купил сапоги Энди Фэя?

– Нет еще, мистер Патгёрст, – последовал ответ, – хотя он чуть-чуть не получил их сегодня рано утром. Пойдемте со мной, сэр, я вам что-то покажу.

Без дальнейших пояснений помощник повел меня по мостику, через среднюю и переднюю рубку. Глянув отсюда на люк номер первый, я увидел двух японцев, иглами и бечевкой зашивавших в парусину сверток, несомненно заключавший в себе человеческое тело.

– О’Сюлливан пустил в ход свою бритву, – сказал мистер Меллер.

– И это Энди Фэй? – воскликнул я.

– Нет, сэр, это не Энди. Это один голландец. Его имя, по спискам, Христиан Джесперсен. Он попался по пути О’Сюлливану, когда тот шел за сапогами. Это и спасло Энди. Энди оказался более подвижен. Джесперсен не мог спастись от самого себя, тем более – от О’Сюлливана. Вон там сидит Энди.

Я проследил за взглядом мистера Меллера и увидел смуглого пожилого шотландца, скорчившегося па перекладине и курившего трубку. Одна рука у него была на перевязи, на голове – повязка. Рядом с ним скорчился Муллиган Джекобс. Они составляли хорошую пару: у обоих голубые и у обоих недобрые глаза. И оба они выглядели одинаково исхудавшими. Нетрудно было заметить, что они с самого начала плавания почувствовали свое родство в злобности. Я знал, что Энди Фэю шестьдесят три года, хотя на вид ему казалось все сто; но Муллиган Джекобс, которому было только около пятидесяти, восполнял разницу лет адским пламенем ненависти, горевшим в его лице и глазах. Я старался угадать, сидел ли он рядом с раненым из сочувствия к нему, или же чтобы в конце сожрать его.

Из-за угла рубки показался карлик, послав мне свою низменную улыбку клоуна. Одна его рука была перевязана.

– Видно, мистер Пайк поработал, – заметил я мистеру Меллеру.

– Он зашивал искалеченных в течение почти всей своей вахты, от четырех до восьми.

– Что, разве еще есть раненые?

– Еще один, сэр, еврей. Я не знал раньше его имени, но мистер Пайк сказал мне: Исаак Шанц. Я никогда в жизни не видел еще в море столько евреев, сколько у нас сейчас на «Эльсиноре». Евреев обычно не тянет к морю. Но к нам несомненно поступило их больше, чем следовало. Шанц не тяжело ранен, но вы бы послушали, как он верещал!

– Где же О’Сюлливан? – спросил я.

– В средней рубке с Дэвисом – и без единой царапины. Мистер Пайк разнимал их и уложил его ударом в скулу. Теперь он связан и бредит. Он напугал Дэвиса до смерти. Дэвис сидит на своей койке со свайкой в руках, грозит убить О’Сюлливана, если тот попробует освободиться, и жалуется, что наш госпиталь содержится не так, как положено. Он, кажется, хотел бы иметь обитые войлоком стены, смирительные рубашки, сиделок днем и ночью, усиленную охрану и палату для выздоравливающих на корме в стиле королевы Анны.

– О Господи, Господи, – вздыхал мистер Меллер. – Это самое страшное плавание и самая странная команда, которые я когда-либо видел. Это добром не кончится. Каждому это понятно. По ту сторону Горна будет суровая зима, а работу должны будут выполнять кучка калек и сумасшедших. Вот взгляните хоть на этого. Совершенно безумен! Готов в любой момент броситься за борт!

Я последовал за его взглядом и увидел того самого грека Тони, который прыгнул за борт в первый день нашего плавания. Он только что вышел из-за угла рубки и, если не считать, что одна рука у него на перевязи, казался абсолютно здоровым. Он шел легкой и сильной походкой, свидетельствовавшей о качестве хорошего лечения мистера Пайка.

Мой взгляд невольно возвращался к завернутому в парусину телу Христиана Джесперсена и к японцам, зашивавшим парусной бечевкой его морской саван. У одного из них правая рука была обмотана ватой и бинтами.

– Разве он тоже ранен? – спросил я.

– Нет, сэр. Это – парусник. Оба они парусники. И этот очень хороший работник. Его зовут Ятсуда. Но у него только что было заражение крови, и он полтора года пролежал в госпитале в Нью-Йорке. Он наотрез отказался от ампутации. Сейчас он совсем здоров, но рука целиком парализована, за исключением большого и указательного пальцев; он учится шить левой рукой. Он самый искусный парусник, какого только можно найти в море.

– Сумасшедший и бритва – жестокая комбинация, – заметил я.

– Она вывела из строя пять человек, – вздохнул мистер Меллер. – Сам О’Сюлливан и Христиан Джесперсен, и Энди Фэй, и Карлик, и еврей. А плавание еще и не начиналось. Да еще у нас Ларс со сломанной ногой и Дэвис, который положен для «сохранения» ног. Право, сэр, скоро мы так ослабеем, что потребуются обе вахты для того, чтобы поставить один парус.

Пока я беседовал с мистером Меллером, я все время был взволнован… Нет, не тем, что рядом с нами была смерть. Я слишком долго занимался философией, чтобы меня могли смутить убийство или смерть. Что меня взволновало – это полнейшее, нелепейшее зверство этого бессмысленного убийства. Я могу понять даже убийство – убийство, имеющее какую-либо причину. Можно понять, что люди убивают друг друга из любви, ненависти, патриотизма, из религиозной вражды. Но тут было иное. Тут было убийство беспричинное, какая-то оргия жажды крови, нечто чудовищно-бессмысленное.

Позднее, гуляя с Поссумом по главной палубе и проходя мимо открытой двери лазарета, я услышал бормотание О’Сюлливана и заглянул в дверь. Он лежал, крепко привязанный, на нижней койке, на спине, вращая глазами, и бредил. На верхней койке, как раз над ним, лежал Чарльз Дэвис, спокойно посасывая трубку. Я поискал глазами свайку. Она лежала тут же, под рукой, на постели, рядом с ним.

– Это же ад, сэр, не так ли? – приветствовал он меня. – И как я могу уснуть хоть немного, когда эта обезьяна все время здесь что-то бормочет? Он никогда не умолкает, продолжает лопотать и во сне, только еще громче. Как он скрипит зубами, это просто ужас! Ну, вот я вам предоставлю судить, сэр: хорошо ли помещать подобного сумасшедшего вместе с больными? Ведь я болен.

В то время как он говорил, массивная фигура мистера Пайка появилась рядом со мной и остановилась так, что человек на койке не видел ее. Он продолжал:

– Я по праву должен бы получить эту нижнюю койку. Мне тяжело взбираться сюда. Это бесчеловечно – вот что, а матросы в море теперь лучше охраняются законами, чем раньше. И я вызову вас свидетелем в суд, когда мы придем в Сиэтл.

Мистер Пайк вошел в дверь.

– Замолчи ты, проклятый юрист! – зарычал он. – Разве ты недостаточную гадость сделал, втесавшись на судно в таком состоянии? И если я еще что-нибудь от тебя услышу…

Мистер Пайк был так рассержен, что не мог докончить своей угрозы. Побрызгав немного слюной, он сделал новую попытку:

– Ты… Ты… Ты раздражаешь меня, вот, что ты делаешь.

– Я знаю законы, сэр! – быстро ответил Дэвис. – Я работал как опытный моряк на этом судне. Вся команда может это подтвердить. Я с самого начала был на мачте. Да, сэр, и по шею в морской воде днем и ночью. И вы брали меня вниз убирать уголь. Я выполнял всю свою работу, покуда меня не свалила эта болезнь.

– Ты насквозь прогнил и окаменел, прежде чем в первый раз увидел это судно, – перебил его мистер Пайк.

– Суд выяснит это, сэр, – невозмутимо ответил Дэвис.

– А если ты будешь продолжать орать своим юридическим ртом, – добавил мистер Пайк, – я вышвырну тебя отсюда и покажу тебе, что такое настоящая работа.

– И подвергнете владельцев хорошеньким убыткам, когда мы придем в порт, – усмехнулся Дэвис.

– Да, если не похороню тебя до того в море, – быстро ответил помощник. – И позволь мне сказать тебе, Дэвис, ты не первый морской юрист, которого я спустил за борт с привязанным к ногам мешком угля.

Мистер Пайк повернулся с заключительным «проклятый морской юрист!» и зашагал по палубе. Я шагал позади него, когда он внезапно остановился.

– Мистер Патгёрст!

Он сказал это не так, как офицер обращается к пассажиру. Его тон был повелительный, и я прислушался.

– Мистер Патгёрст. С этой минуты, чем меньше вы будете видеть, что творится у нас на судне, тем лучше. Вот и все!

И опять он повернулся и пошел своей дорогой.

Глава XVI

Нет, море не кроткая стихия. По всей вероятности, жестокость жизни на нем делает всех моряков жестокими. Разумеется, капитан Уэст не замечает существования своей команды, а мистер Пайк и мистер Меллер обращаются к ней только с приказаниями. Но мисс Уэст, положение которой на судне скорее вроде моего – положения пассажира, – игнорирует людей. Она даже не здоровается с рулевым у штурвала, когда утром выходит на палубу. Но я здороваться буду, по крайней мере, со стоящим у штурвала. Ведь я же только пассажир.

Тут я вдруг вспоминаю, что официально я не пассажир. «Эльсинора» не имеет разрешения на перевозку пассажиров, и я записан в качестве третьего помощника, получающего тридцать пять долларов в месяц. Вада значится прислугой в каютах, хотя я заплатил за его проезд крупную сумму, и он – мой слуга.

В море не тратят много времени на похороны умерших. Через час после того, как я видел парусников за работой, Христиан Джесперсен был спущен за борт, ногами вперед, с привязанным к ним в виде груза мешком угля. Был тихий, ясный день, и «Эльсинора» лениво ползла по два узла в час и не кидалась вверх и вниз. В последний момент капитан Уэст вышел на бак с молитвенником в руках, прочел краткую молитву, положенную при похоронах на море, и сейчас же вернулся на ют. Тут я впервые видел его на баке.

Я не стану описывать похороны. Скажу только, что они были так же унылы, как и вся жизнь и смерть Христиана Джесперсена.

Что касается мисс Уэст, то она сидела в кресле на корме, прилежно занимаясь каким-то изящным рукоделием. Когда Христиан Джесперсен и его мешок угля шлепнулись в море, команда немедленно рассеялась: свободная вахта направилась к своим койкам, а очередная – к своей работе. Не прошло и минуты, как мистер Меллер уже отдавал приказания, и люди натягивали и накручивали канаты. Итак, я вернулся на корму и был неприятно поражен равнодушием мисс Уэст.

– Ну, вот его и похоронили, – заметил я.

– Да? – произнесла она абсолютно безразличным тоном и продолжала шить.

Вероятно, она почувствовала мое настроение, потому что остановилась через минуту и взглянула на меня.

– Это первые похороны, которые вы видите на море, мистер Патгёрст?

– По-видимому, смерть на море не производит на вас впечатления, – резко сказал я.

– Не больше, чем на суше. – Она пожала плечами. – Знаете, столько умирает народу. И когда они для вас чужие… Ну, что вы скажете, когда на берегу узнаете, что убито несколько человек рабочих на заводе, мимо которого вы проезжаете изо дня в день, направляясь в город? То же самое и на море.

– Ужасно, что мы потеряли пару рук, – подчеркнул я умышленно.

Это нашло в ней отклик. Так же умышленно она ответила:

– Да, правда, да еще в самом начале плавания.

Она взглянула на меня и, когда я не смог сдержать улыбки, улыбнулась в свою очередь.

– О, я очень хорошо знаю, мистер Патгёрст, что вы считаете меня бессердечной. Но это не то; это… это море. И, кроме того, я ведь не знала этого человека. Я не помню, чтобы видела его когда-нибудь. В этой стадии плавания я вряд ли могла бы назвать полдюжины матросов, которых видела бы хоть раз. Зачем же мне тревожить себя мыслями о каком-то чужом мне глупце, убитом другим чужим глупцом? С тем же успехом можно умирать от горя всякий раз, читая об убийствах в ежедневных газетах.

– Все-таки есть какая-то разница, – возразил я.

– О, вы к этому привыкнете, – успокоительно сказала она и снова принялась за свое шитье.

Я спросил, читала ли она «Корабль душ» Муди. Она не читала. Я продолжал свое исследование. Она любила Броунинга, в особенности «Кольцо и книгу». Это был ключ к ней. Она любила только здоровую литературу – только ту, которая позволяет заниматься самообманом.

Например, мое упоминание о Шопенгауэре вызывало у нее улыбку и смех. Ей все философы пессимизма казались смешными. Кипучая кровь не позволяла ей относиться к ним серьезно. Я попробовал передать ей разговор, который имел с де Кассером незадолго до моего отъезда из Нью-Йорка. Проследив философическую генеалогию Жюля де Готье вплоть до Шопенгауэра и Ницше, де Кассер заключил предположением, что из обеих их формул де Готье построил третью, еще более глубокую: «Желание жизни» одного и «Желание власти» другого являются, в конце концов, лишь частями высшего обобщения де Готье – «Желание иллюзии».

Я льщу себя надеждой, что даже де Кассер был бы доволен тем, как я повторил его рассуждения. А когда я окончил, мисс Уэст быстро спросила, не обманываются ли реалисты своими собственными фразами так же часто и так же успешно, как мы, простые смертные, обманываемся жизненной ложью?

Вот к чему мы пришли! Обыкновенная молодая девушка, никогда не затруднявшая своих мозгов задачами мироздания, впервые услыхав о таких вещах, тотчас со смехом отбросила их все. Я не сомневаюсь, что де Кассер согласился бы с ней.

– Верите ли вы в Бога? – спросил я довольно неожиданно.

Она уронила работу на колени, задумчиво посмотрела на меня, потом вдаль – на сверкающее море и на лазурный купол неба. Наконец, с чисто женской уклончивостью, ответила:

– Мой отец верит.

– А вы? – настаивал я.

– Право, я не знаю. Я не думаю над такими вещами. Я верила, когда была ребенком. И все-таки… все-таки, да, конечно, я верю в Бога. Временами, когда я совсем об этом не думаю, я уверена, и вера моя в то, что все хорошо, так же сильна, как вера вашего молодого еврея в слова философов. К этому, я думаю, все сводится: вера! Но зачем мучить себя?

– Вот теперь я вас поймал, мисс Уэст, – воскликнул я. – Вы – истинная дочь Иродиады.

– Это что-то нехорошо звучит, – сказала она, надув губки.

– Это и на самом деле нехорошо. И все-таки – это то, что вы собой представляете. Это – поэма Артура Симонса «Дочери Иродиады». Когда-нибудь я ее прочту вам, и вы мне ответите. Я знаю, вы ответите, что вы тоже часто смотрели на звезды.

Мы как раз пришли к рассуждениям о музыке, в которой у нее удивительно большие познания, и она сказала мне, что Дебюсси и его школа не имеют в ее глазах особой прелести, как вдруг Поссум поднял отчаянный визг.

Щенок пробежал вперед по мостику до средней рубки и, по-видимому, знакомился с цыплятами, как вдруг с ним стряслась какая-то беда. Его ужас был так силен, что мы оба вскочили. Он несся по мостику к нам во всю мочь, взвизгивая при каждом прыжке и постоянно оборачивался в том направлении, откуда бежал.

Я позвал его и протянул к нему руку, но в благодарность он, пробегая мимо, огрызнулся и щелкнул на меня зубами. Прежде чем я успел сообразить, что ему грозит опасность упасть в море, мистер Пайк и мисс Уэст уже летели вслед за ним. Помощник был ближе к нему и в великолепном прыжке достиг перил как раз вовремя, чтобы перехватить Поссума, который слепо летел вперед и угодил бы за борт через легкие перила.

Каким-то округлым движением ноги мистер Пайк отбросил щенка, который покатился по палубе. С еще более сильным визгом Поссум вскочил на ноги и, шатаясь, направился к противоположным перилам.

– Не троньте его, – закричал мистер Пайк, когда мисс Уэст намеревалась схватить руками маленького безумца. Не троньте его – у него припадок!

Но это ее не остановило. Он наполовину прошел сквозь перила, когда она поймала его и держала в вытянутых вперед руках, покуда он выл и лаял с пеной у рта.

– Это припадок, – сказал мистер Пайк, когда терьер в изнеможении лежал на палубе, судорожно подергиваясь.

– Быть может, его клюнула курица, – предположила мисс Уэст. – Во всяком случае, принесите ведро воды.

– Дайте, я возьму его, – предложил я нерешительно, так как не имел никакого понятия о собачьих припадках.

– Нет, все в порядке, – ответила она. – Я позабочусь о нем. Холодная вода – это все, что ему нужно. Он подошел слишком близко к курятнику, и удар курицы по носу испугал его до судорог.

– Первый раз слышу, чтобы от этого у собак был припадок, – сказал мистер Пайк, поливая щенка водой под руководством мисс Уэст. – Это обыкновенный припадок, который бывает у щенят. В море это со всеми щенками случается.

– Я думаю, это от парусов, – возразил я. – Я заметил, что он их очень боится. Когда они хлопают, он в ужасе припадает к земле и пускается наутек. Вы заметили, как он бежал, все время оборачиваясь?

– Я видел, как у собак случались припадки, когда их ничего не пугало, – утверждал мистер Пайк.

– Это был припадок, а что его вызвало, неважно, – заключила мисс Уэст. – Это значит, что его неправильно кормили. С этих пор я буду сама кормить его, вот что. Скажите это вашему слуге, мистер Патгёрст. Никто ничего не должен давать Поссуму без моего разрешения.

В это время появился Вада с маленьким спальным ящиком Поссума, и они вместе с мисс Уэст приготовились снести его вниз.

– Это было восхитительно с вашей стороны, мисс Уэст, – сказал я. – Да еще так быстро. Я даже не пытаюсь благодарить вас. Но вот что я вам скажу. Возьмите его себе. Теперь это ваша собака.

Она засмеялась и покачала головой, в то время как я открыл перед ней дверь рубки.

– Нет, не надо, но я вместо вас буду заботиться о нем. Не трудитесь спускаться сейчас. Это мое дело, и вы бы мне только мешали. Мне поможет Вада.

Я несколько удивился, когда, вернувшись к своему креслу и усевшись, почувствовал, насколько этот незначительный случай взволновал меня. Я вспомнил, что сначала у меня сильнее забилось сердце. И когда я откинулся в кресло и закурил сигару, мне ярко представилась вся необычайность этого плавания. Мисс Уэст и я толкуем о философии и искусстве на корме большого корабля посреди сверкающего моря, пока капитан Уэст мечтает о своей далекой родине; мистер Пайк и мистер Меллер несут вахту за вахтой и рявкают на матросов, а их рабы натягивают и накручивают канаты; у Поссума припадок; Энди Фэй и Муллиган Джекобс пылают неугасимой ненавистью ко всему живому; китаец с маленькими ручками готовит для всех пищу; Сёндри Байерс непрерывно давит свой живот; О’Сюлливан бредит в стальной каюте средней рубки; Чарльз Дэвис сторожит его со свайкой в руке, а Христиан Джесперсен много миль позади лежит глубоко на дне морском с привязанным к ногам мешком угля.

Глава XVII

Сегодня две недели, как мы в море. Море спокойно под облачным небом, и мы легко скользим со скоростью восьми узлов в час под легким восточным ветерком. Капитан Уэст уверен, что это северо-восточный пассатный ветер (муссон). Я узнал также, что «Эльсинора» должна сначала идти к востоку, почти до африканского берега, чтобы не быть прижатой к мысу Сан-Рок на Бразильском побережье. На этом переходе попадаются острова мыса Верде. Не удивительно, что путь от Балтиморы до Сиэтла, таким образом, определяется в восемнадцать тысяч миль.

Сегодня, поднявшись утром на палубу, я застал у штурвала грека-самоубийцу Тони. Он имел довольно разумный вид и вполне вежливо снял шапку, когда я пожелал ему доброго утра. Больные хорошо поправляются, за исключением Чарльза Дэвиса и О’Сюлливана. Этот последний все еще привязан к своей койке, и мистер Пайк заставил Дэвиса ухаживать за ним. В результате Дэвис расхаживает по палубе, приносит больному пищу и воду с кубрика и жалуется на свои обиды всем членам команды.

Вада рассказал мне сегодня странную вещь. Он, буфетчик и оба парусника собираются по вечерам в каюте повара – все они азиаты, – где и перебирают судовые сплетни. По-видимому, они ничего не упускают, и Вада все передает мне. Ну, так вот Вада сказал мне о странном поведении мистера Меллера. Они обсуждали его и вынесли порицание за его близость и фамильярность с тремя хулиганами на баке.

– Но, Вада, – сказал я, – это совсем на него не похоже. Он очень суров и даже груб со всеми матросами. Он обращается с ними, как с собаками. Ты же знаешь.

– Верно, – согласился Вада, – с другими матросами он поступает именно так. Но с этими тремя очень плохими людьми он в дружеских отношениях. Луи говорит, что место второго помощника – на юте, так же, как и первого помощника и капитана. Не пристало второму помощнику водить дружбу с матросами. Не будет от этого добра для судна. Понимаете? Луи говорит, что это безумие со стороны мистера Меллера делать такие странные вещи.

Все это заставило меня подробнее заинтересоваться этим. Оказывается, что проходимцы Кид Твист, Нози Мёрфи и Берт Райн сделались какими-то главарями на баке. Держась вместе, они установили своего рода царство террора и властвуют на баке. Весь их нью-йоркский опыт в командовании грязными скотами и хилыми уродами в их шайках теперь им пригодился. Насколько я мог понять из слов Вады, они начали с двух итальянцев в своей вахте – Гвидо Бомбини и Мике Циприани. Какими-то неизвестными способами они довели этих двух несчастных до состояния трепещущих рабов. Как-то раз, ночью, например, Берт Райн заставил Бомбини вылезти из постели и принести ему напиться.

Исаак Шанц тоже находится в их власти, хотя с ним они обращаются несколько мягче. Германа Лункенгеймера, добродушного, но тупоголового немца, эти трое сильно избили за то, что отказался выстирать грязную одежду Нози Мёрфи. Оба боцмана до смерти боятся этой клики, которая все разрастается: в нее недавно допущены бывший ковбой Стив Робертс и торговец белыми рабами Артур Дикон.

На юте я один владею этими сведениями и, должен сознаться, не знаю, что мне с ними делать. Я знаю, что мистер Пайк сказал бы мне, чтобы я занимался своими собственными делами. О мистере Меллере не может быть речи. Для капитана Уэста никакая команда вовсе не существует. И я боюсь, что мисс Уэст посмеялась бы надо мной за все мои труды. Кроме того, я понимаю, что каждый бак имеет своего буяна или кучку буянов; таким образом, это только дело бака и не касается юта. Судовая работа идет своим чередом. Единственный результат, который я замечаю, это то, что еще тяжелее становится жизнь тех несчастных людей, которые вынуждены терпеть эту тиранию.

Да! Вада сказал мне еще одно. Клика установила для себя привилегию захватывать первые куски солонины из общего котла. После них остальные разбирают остатки. Но я должен сказать, что, вопреки моим ожиданиям, питание на баке «Эльсиноры» организовано очень хорошо. Люди не на пайке. Они могут есть все, что хотят. На баке всегда стоит открытым бочонок хороших морских сухарей. Луи печет для матросов свежий хлеб три раза в неделю. Пища довольно разнообразна, хоть и не изысканна. Количество питьевой воды не ограничено. И я могу только сказать, что в хорошую погоду люди поправляются с каждым днем.

Поссум сильно болен. Он худеет с каждым днем. Я не могу даже назвать его ходячим скелетом, потому что он слишком слаб, чтобы двигаться. В эту прекрасную погоду Вада, по указаниям мисс Уэст, ежедневно выносит его в ящике на палубу и ставит под прикрытием от ветра. Она взяла на себя весь уход за щенком, и он каждую ночь спит в ее каюте. Я застал ее вчера в капитанской рубке за чтением книг из медицинской библиотеки «Эльсиноры». Она перерыла всю аптечку. Да, она – дающая жизнь, охраняющая жизнь, типичная человеческая самка. Все ее инстинкты направлены на сохранение жизни.

И все-таки – это так странно, что заставляет меня задуматься, – она не проявляет никакого сочувствия к больным и изувеченным на баке. Они для нее – скотина или хуже, чем скотина. Я полагал бы, что в качестве дающей жизнь и охраняющей жизнь она должна быть чем-то вроде Благостной, аккуратно посещающей этот кошмарный стальной лазарет в средней рубке и распределяющей кашу, дарящей солнечный свет и даже раздающей больным книги. Но для нее, как и для ее отца, эти несчастные смертные совсем не существуют.

А между тем, когда буфетчик загнал под ноготь занозу, она очень разволновалась, долго возилась с щипчиками и вытащила ее. «Эльсинора» напоминает мне рабовладельческие плантации до войны за освобождение рабов, а мисс Уэст – владелицу плантаций, интересующуюся исключительно домашними рабами. Работающие в поле рабы – вне ее ведения и внимания, а матросы – как раз такие полевые рабы «Эльсиноры». Не далее, как несколько дней тому назад, у Вады была сильнейшая головная боль, и мисс Уэст очень расстроилась и лечила его аспирином. Надо полагать, что все эти странности следует приписать ее морскому воспитанию. Она получила суровое воспитание.

В эту чудесную погоду мы через день слушаем граммофон во время второй послеполуденной вахты. В другие дни в это время мистер Пайк несет вахту наверху. Но когда он свободен и находится внизу, то уже во время обеда выдает свое ожидание плохо скрываемым нетерпением. И все же он в таких случаях неизменно ожидает, пока мы не спросим, будем ли мы осчастливлены музыкой. Тогда его огрубелое лицо озаряется, хотя морщины остаются такими же резкими, как всегда, скрывая его восторг, и он отвечает отрывисто и угрюмо. Итак, через день мы наблюдаем этого избивателя и убийцу, с ободранными суставами пальцев и с руками гориллы, обчищающего и ласкающего возлюбленные свои пластинки, восхищенного их музыкой и, как он сказал мне в начале плавания, верящего в такие минуты в Бога.

Странное существование – эта жизнь на «Эльсиноре». Сознаюсь, что в то время как мне кажется, что я провел здесь долгие месяцы, так хорошо я успел ознакомиться со всеми подробностями маленького круга ее жизни, – ориентироваться в этой жизни я не могу. Мои мысли непрестанно перебегают от вещей непонятных к вещам неразгаданным, от нашего капитана – Самурая с восхитительным голосом архангела, раздающимся только в шуме и грохоте бури, к измученному и слабоумному фавну с большими прозрачными страдальческими глазами; от трех висельников, властвующих на баке и соблазняющих второго помощника, к беспрестанно бормочущему О’Сюлливану в его стальной норе и вечно жалующемуся Дэвису, который прячет свайку на верхней койке, да к Христиану Джесперсену, затерянному где-то среди этого огромного океана с мешком угля в ногах. В такие минуты вся жизнь «Эльсиноры» представляется мне такой же нереальной, как представляется нереальной жизнь вообще философу.

Я – философ. Поэтому жизнь «Эльсиноры» для меня нереальна. Но нереальна ли она для господ Пайка и Меллера, для идиотов и сумасшедших, для остального безмозглого стада на баке? Я не могу не вспомнить одного замечания де-Кассера. Это было за бокалом вина у Мукена. Он сказал: «Глубочайший инстинкт человека – война с правдой, то есть с реальной действительностью. Человек с детства отворачивается от фактов. Его жизнь – беспрестанное уклонение. Чудеса, химеры и мечты о будущем – вот чем он живет. Он питается вымыслами и мифами. Только ложь делает его свободным. Одним животным дано приподнимать покрывало Изиды[10]; смертные не смеют. Животное бодрствующее не может убежать от действительности, потому что оно лишено воображения. Человек, даже бодрствующий, вынужден постоянно искать убежища в надежде, вере, в басне, в искусстве, в божестве, в социализме, в бессмертии, в пьянстве, в любви. От Медузы-Истины убегает и взывает к Майе-лжи[11]».

Бен должен сознаться, что я цитирую его точно. И вот мне приходит в голову, что всем этим невольникам «Эльсиноры» действительность представляется реальной, потому что они искусственно бегут от нее. Все они и каждый из них твердо верят, что обладают свободной волей. Для меня же действительность нереальна, потому что я сорвал все покровы Вымысла и Мифа. Мое давнишнее старание убежать от действительности, сделав меня философом, накрепко привязало меня к колесу действительности. Я, сверхреалист, являюсь единственным антиреалистом, отрицателем реальной жизни на «Эльсиноре». Поэтому я, наиболее глубоко проникающий в нее, вижу лишь фантасмагорию во всем жизненном процессе «Эльсиноры».

Парадоксы? Да, я допускаю, что это парадоксы. Все глубокие мыслители тонут в море противоречий. Но все остальные на «Эльсиноре», плавающие лишь на поверхности этого моря, держатся на воде, не тонут, – вероятно, потому что никогда не представляли себе ее глубину. И я легко могу себе представить, каково было бы практичное, ограниченное мнение мисс Уэст об этих моих рассуждениях. В конечном счете, слова – это ловушки. Я не знаю ни того, что я знаю, ни того, что я думаю.

Знаю я одно: я не могу ориентироваться. Я – самая безумная, самая затерявшаяся в противоречиях душа на судне. Возьмем мисс Уэст. Я начинаю восхищаться ею. Почему? Не знаю, разве только потому, что она так возмутительно здорова. И все-таки это самое ее здоровье, отсутствие в ней малейшего намека на вырождение не дает ей быть великой… например, в музыке.

Уже несколько раз в течение дня я отправлялся послушать ее игру. Рояль хорош, и, по-видимому, она прошла превосходную школу. К своему удивлению, я узнал, что она получила ученую степень Брина Моура и что отец ее также много лет тому назад получил степень от старого Баудуина. И все же в ее игре чего-то не хватает.

Ее удар великолепен. Она обладает силой и твердостью (без резкости или выколачивания) мужской игры – силой и уверенностью, недостающих большинству женщин, что некоторые из них сознают сами. Когда ей случается сделать ошибку, она безжалостна к себе и повторяет снова, пока не справится со всеми трудностями. И справляется очень быстро.

Все это так, и есть в ее игре некоторый темперамент, но нет чувства, нет огня. Когда она играет Шопена, она передает его чистоту и уверенность. Она превосходно справляется с техникой Шопена, но никогда не поднимается на те высоты, на которых витает Шопен. Каким-то образом она чуть-чуть не достигает полноты исполнения.

– Вы говорили о Дебюсси, – как-то заметила она. – У меня есть здесь кое-какие его вещи. Но я не увлекаюсь им. Я его не понимаю и пытаться понять для меня бесполезно. Это не кажется мне настоящей музыкой. Она не может захватить меня, как я не могу, возможно, оценить ее.

– А между тем вы любите Мак-Доуэлля, – вызывающе сказал я.

– Да… да, – неохотно созналась она. – Его «Идиллии Новой Англии» и «Сказки у камина». И я люблю вещи этого финна, Сибелиуса, хотя они кажутся мне слишком мягкими, чересчур нежными, чересчур прекрасными. Не знаю, понимаете ли вы, что я хочу сказать. Мне кажется, что это приедается.

Какая обида, подумал я, что с этим благородным мужским ударом она не понимает глубин музыки. Когда-нибудь я попробую добиться от нее, что значат для нее Бетховен и Шопен. Она не читала «Истинного вагнериста» Шоу и никогда не слыхала «О Вагнере» Ницше. Она любит Моцарта и старого Боккерини и Леонарда Лео. Ей нравится также Шуман, особенно его лесные мелодии. И она блестяще играет его «Мотыльков». Когда я закрываю глаза, я могу поклясться, что по клавишам ударяют пальцы мужчины.

И все же я должен сознаться, что ее игра, в конце концов, нервирует меня. Меня все время завлекают ложные ожидания. Всегда кажется, что она сейчас достигнет совершенства, сверхсовершенства, и всегда она на волосок не доходит до него. Как раз, когда я подготовился к заключительной вспышке и откровению, я констатирую совершенство техники. Она холодна. Она и должна быть холодна. Или же – и эта теория заслуживает внимания! – она просто слишком здорова.

Я непременно прочитаю ей «Дочери Иродиады».

Глава XVIII

Бывало ли когда-либо подобное плавание? В это утро, выйдя на палубу, я не нашел никого у штурвала. Зрелище было потрясающее: огромная «Эльсинора», под ветром, с целыми горами парусов, на всех парусах, вплоть до бизани и триселей, скользит по сравнительно спокойному морю – и никого у штурвала, чтобы управлять ею! На юте никого не оказалось. Это была вахта мистера Пайка, и я прошел по мостику вперед, чтобы разыскать его. Он стоял у люка номер первый, давая кое-какие указания парусникам. Я подождал, пока он поднял голову и поздоровался со мной.

– Доброе утро, – ответил я. – А кто сейчас на штурвале?

– Этот сумасшедший грек Тони, – ответил он.

– Держу пари на месячное жалованье против фунта табаку, что его там нет, – сказал я.

Мистер Пайк быстро взглянул на меня.

– А кто же на руле?

– Никого, – ответил я.

Тут его охватила лихорадочная деятельность. Старческого шарканья его огромных ног как не бывало, и он понесся по палубе с такой быстротой, которой ни один человек на судне не мог бы превзойти. Он поднялся по кормовой лестнице через три ступеньки сразу и скрылся в направлении штурвала позади рубки.

Затем последовали стремительные, оглушительные приказания, и вся вахта принялась ослаблять брасы правого борта и натягивать брасы левого. Я уже знал этот маневр: мистер Пайк поворачивал через фордевинд.

Когда я шел обратно по мостику, из каюты выскочили мистер Меллер и плотник. Они, видимо, вынуждены были прервать свой завтрак, так как оба вытирали рты. Мистер Пайк подошел к уступу кормы и давал указания стоявшему внизу второму помощнику, который прошел вперед и велел плотнику стать у штурвала.

Когда «Эльсинора» сделала полный оборот, мистер Пайк заставил ее пройти обратно только что пройденное расстояние. Он опустил бинокль, с помощью которого осматривал море, и указал мне на люк, служивший входом в большую заднюю каюту внизу: трап исчез.

– Он, должно быть, захватил трап с собой, – сказал мистер Пайк.

Из рубки показался капитан Уэст. Он поздоровался, как обычно, – вежливо со мной и официально с помощником, – и прошел по мостику к штурвалу, где остановился и посмотрел в подзорную трубу. Повернувшись, он пошел обратно на корму. Затем снова приблизился к нам. Прошло не менее двух минут, прежде чем он заговорил.

– В чем дело, мистер Пайк? Человек за бортом?

– Да, сэр, – последовал ответ.

– И взял с собой лазаретный трап?

– Да, сэр. Это тот грек, который спрыгнул за борт в Балтиморе.

По-видимому, дело было недостаточно серьезно для того, чтобы капитан Уэст стал Самураем. Он закурил сигару и снова принялся ходить взад и вперед. Однако он ничего не упустил – даже исчезновения трапа.

Мистер Пайк отправил для наблюдения людей наверх, на все парусные реи, а «Эльсинора» скользила вперед по гладкому морю. Мисс Уэст поднялась наверх и глазами тоже скользила по морю, пока я рассказал ей то немногое, что знал сам. Она не проявляла никакого волнения и успокаивала меня уверениями, что такого типа самоубийцы, как Тони, почти никогда не погибают.

– Их безумие как будто овладевает ими всегда в хорошую погоду или при благоприятных обстоятельствах, – улыбаясь сказала она, – когда можно спустить шлюпку или вблизи имеется буксир.

Через час мистер Пайк снова повернул «Эльсинору» и взял тот курс, которым она должна была идти, когда грек бросился за борт. Капитан Уэст все еще прогуливался и курил, а мисс Уэст наскоро сбежала вниз, чтобы отдать Ваде распоряжения относительно Поссума. К штурвалу поставили Энди Фэя, а плотник пошел заканчивать свой завтрак.

Все они казались мне бесчувственными. Никто особенно не беспокоился о человеке, находившемся за бортом, где-то среди этого пустынного океана. Но все же я вынужден был признать, что все возможное было сделано для его спасения. Я немного поговорил с мистером Пайком, и мне показалось, что он огорчен больше всех. Он не любил, чтобы работа на судне нарушалась таким образом.

Настроение мистера Меллера было иным.

– У нас и так довольно мало рабочих рук, – сказал он мне, присоединившись к нам на корме. – Мы не можем позволить себе лишиться его, даже если он сумасшедший. Он нужен нам. Большую часть времени он – хороший матрос.

В это время с реи послышался сигнал. Мальтийский кокни первый увидел в море человека и крикнул об этом вниз. Старший помощник, смотревший в бинокль, внезапно опустил его, с недоумевающим видом протер глаза и снова стал смотреть. В это время мисс Уэст, смотревшая в другой бинокль, вскрикнула от удивления и расхохоталась.

– Что там, мисс Уэст? – спросил ее помощник капитана.

– Он не в воде. Он плывет стоймя.

Мистер Пайк утвердительно кивнул.

– Он стоит на трапе, – сказал он. – Я об этом совсем позабыл. Он сначала надул меня. Я не могу этого понять. – Он повернулся ко второму помощнику. – Мистер Меллер, спустите большую шлюпку и наберите какую-нибудь команду, пока я управлюсь с грот-реей. Я сам пойду в шлюпке. Наберите таких, которые умеют грести.

– Вы тоже отправляйтесь с ними, – сказала мне мисс Уэст. – Это даст вам возможность посмотреть со стороны на «Эльсинору» под парусами.

Мистер Пайк кивнул мне в знак согласия, я спустился в шлюпку и сел рядом с ним у руля, которым он правил в то время, как полдюжины матросов гребли к самоубийце, так сверхъестественно стоявшему на поверхности моря. На первом весле сидел мальтийский кокни, а среди остальных пяти находился матрос, имя которого я узнал только недавно – Дитман Олансен, норвежец. «Хороший моряк», сказал мне мистер Меллер, в вахте которого он числился, хороший моряк, но «с сюрпризами». На мои расспросы мистер Меллер объяснил, что этот человек мог прийти в безумную ярость от малейшего пустяка, который невозможно было предвидеть. Насколько я мог понять, Дитман Олансен был припадочный особого типа. А между тем, наблюдая за тем, как он равномерно греб с каким-то телячьим выражением больших бледно-голубых глаз, я думал, что это последний человек, о котором можно было сказать, что у него бывают припадки.

Когда мы приблизились к греку, он стал угрожающе кричать на нас, размахивая большим ножом. Под его тяжестью трап погрузился в воду настолько, что он стоял по колено в воде и балансировал на этой плавучей опоре, дико изгибаясь и вскидывая руки вверх. На лицо его, с обезьяньими гримасами, было неприятно смотреть. И так как он продолжал угрожать нам ножом, я спрашивал себя, как же все-таки его удастся спасти?

Но я должен был бы довериться в этом мистеру Пайку. Он вытащил подножку из-под ног мальтийского кокни и положил ее у себя под рукой. Потом он повернул шлюпку. Увертываясь от ножа, мистер Пайк подождал, пока набежавшая волна не подняла корму шлюпки высоко вверх, опустив в то же время Тони в образовавшийся промежуток. Это был подходящий, удобный момент. Я еще раз имел случай наблюдать образец молниеносной быстроты, с какой этот шестидесятидевятилетний человек мог управлять своим телом. Точно рассчитанным и нанесенным быстро и с большой силой ударом подножка опустилась на голову грека. Нож упал в море, а безумец, потеряв сознание, последовал за ним. Мистер Пайк выловил его, как мне показалось, без малейшего усилия и бросил к моим ногам на дно шлюпки.

В следующий момент люди уже работали веслами, и мистер Пайк правил обратно к «Эльсиноре». Он нанес подножкой греку здоровый удар! Тонкие струи крови просачивались по мокрым слипшимся волосам из рассеченной кожи головы. Я мог только смотреть на кучу бесчувственного мяса, с которого стекала к моим ногам морская вода. Человек, только что полный жизни и движения и бросавший вызов всей вселенной и через минуту погруженный в полную неподвижность и мрак и пустоту смерти, всегда представляет собой интересный объект для наблюдательного взгляда философа. И в данном случае это было сделано так просто, с помощью куска дерева, резко приведенного в соприкосновение с черепом.

Если грек Тони был «явлением», то чем стал он теперь? «Исчезновением»? И если так, то куда он исчез? И откуда он вернется, чтобы вновь завладеть этим телом, когда восстановится то, что мы называем сознанием? Первое слово, еще менее чем последнее слово загадки личности и сознательности, еще не сказано психологами.

Размышляя таким образом, я случайно поднял глаза вверх и был поражен великолепным зрелищем, какое представляла собой «Эльсинора». Я так долго находился на ней и в ней, что совершенно позабыл о ее белой окраске. Ее корпус так низко сидел в воде и был так тонок и нежен, что высокие, уходившие в небо мачты и реи и невероятная величина парусов показались чрезмерными и невозможными, дерзко нарушающими закон тяготения. Требовалось большое усилие ума, чтобы представить себе, что этот стройный изгиб корпуса заключал в себе и нес над морским дном пять тысяч тонн угля. И чудом казалось, что муравьи-люди задумали и выстроили такую величественную, великолепную, презирающую стихии махину, – муравьи-люди, к сожалению, подобные лежавшему у моих ног греку, люди, которых может ввергнуть во мрак щелчок палки по голове.

В горле у Тони захрипело, потом он закашлялся и застонал. Он откуда-то возвращался. Я заметил, как мистер Пайк быстро взглянул на него, словно ожидая возврата безумия, который потребовал бы нового применения подножки. Но Тони только широко раскрыл свои большие черные глаза и довольно долго смотрел на меня удивленно, но без любопытства, затем снова их закрыл.

– Что вы с ним сделаете? – спросил я помощника капитана.

– Поставлю снова на работу, – последовал ответ. – Это все, на что он годится; он цел и невредим. Нужно же кому-то провести это судно вокруг Горна.

Когда шлюпка была поднята наверх, я увидел, что мисс Уэст спустилась вниз. В командной рубке капитан Уэст заводил хронометры. Мистер Меллер пошел соснуть часок-другой до начала своей полуденной вахты. Кстати, я забыл сказать, что мистер Меллер не спит в кормовых помещениях, он занимает в средней рубке каюту, общую с Нанси.

Никто не проявил сочувствия к несчастному греку. Его свалили на крышу люка номер второй, как какую-нибудь падаль, предоставив ему приходить в сознание, когда ему вздумается, безо всякого ухода. А я уже настолько свыкся со всем, что здесь происходит, что, должен сознаться, и сам не испытывал к этому человеку никакой жалости. Я все еще оставался под впечатлением красоты «Эльсиноры». В море становишься жестоким.

Глава XIX

Мы ничего не имеем против пассатов. В течение нескольких дней дул пассатный ветер, и мили убегают назад, а патентованный лаг вертится и позвякивает у бак-борта. Вчера лаг и наблюдения показали, что мы прошли приблизительно двести пятьдесят две мили, накануне – двести сорок, а еще за день до того – двести шестьдесят одну. Но сила ветра совершенно незаметна. Он такой ароматный и живительный, словно какое-то атмосферное вино. Я с наслаждением открываю ему навстречу свои легкие и все свои поры. И он не холодный. В любой час ночи, когда в каютах все спят, я бросаю книгу и выхожу на палубу в самой легкой пижаме.

Я никогда раньше не знал, что такое пассатный ветер. И теперь я им очарован. Я шагаю взад и вперед в течение часа с тем из помощников, который в это время на вахте. Мистер Меллер всегда одет, а мистер Пайк в эти восхитительные ночи стоит свою первую после полуночи вахту в пижаме. Он удивительно мускулист. Его шестьдесят девять лет кажутся мне невероятными, когда вижу, как тонкие покровы облегают его, словно трико, и вытягиваются на широких костях и могучих мускулах. Величественное мужское тело! Нельзя себе представить, чем он был в полном расцвете сил, лет сорок и более назад.

Дни, абсолютно однообразные, пролетают как сон. Здесь, где время строго распределено и определяется лишь сменой вахт, где звон склянок на корме и на юте каждый час и каждые полчаса непрестанно напоминает вам о времени, оно (время) перестает существовать. Дни сменяются днями, недели – неделями, и я никогда не помню ни чисел, ни месяцев.

«Эльсинора» никогда не бывает всецело погружена в сон. Днем и ночью на вахте всегда есть люди – часовой на носу, рулевой у штурвала и офицер на мостике. Я лежу с книгой на своей койке в каюте, которая находится на подветренной стороне корабля, и над моей головой беспрестанно раздаются шаги то одного, то другого помощника, прохаживающегося взад и вперед в то время, как сам он, как мне хорошо известно, непрерывно смотрит вперед, или разглядывает что-то в бинокль, или определяет силу и направление ветра на своей щеке, или наблюдает тучи, пробегающие по небу и порой закрывающие месяц и звезды. Постоянно, постоянно есть на «Эльсиноре» недремлющие глаза.

Прошлой ночью, или, вернее, сегодня утром, часов около двух, когда перед моими глазами лениво плыла печатная страница, я очнулся от неожиданного рычания мистера Пайка. По голосу я определил, что он находится на юте у самого края и рычит на Ларри, видимо стоявшего на главной палубе под ним. Я узнал, что произошло, только когда Вада принес мне завтрак.

Ларри со своим забавным курносым носом, удивительно плоским и кривым лицом и своими недовольными, жалобными обезьяньими глазками, по какому-то злосчастному побуждению осмелился сделать дерзкое замечание по поводу темноты на главной палубе, то есть по адресу мистера Пайка. Но мистер Пайк, стоя наверху, безошибочно определил виновного. Вот тогда и раздался первый взрыв. Несчастный Ларри, полудьявол и полуребенок, разозлился и ответил ему еще более дерзко. Но прежде, чем он мог опомниться, помощник капитана налетел на него как вихрь и приковал его за руки к бизань-мачте.

Надо полагать, что мистер Пайк сделал это не столько из-за Ларри, сколько ради Кида Твиста, Нози Мёрфи и Берта Райна. Я не стану утверждать, что старший помощник боится этой шайки. Я вообще сомневаюсь в том, чтобы он вообще когда-либо испытал страх. Это в нем отсутствует. С другой стороны, я уверен, что он от этих людей ждет беды и что он наказал Ларри в пример им.

Ларри простоял прикованным не более часа, как его безумная зверская натура превозмогла страх, который он мог испытывать, и он заорал на корму, чтобы пришли его освободить для честного боя. Моментально появился мистер Пайк с ключом от наручников. Как будто Ларри имел хоть какие-нибудь шансы в борьбе против этого страшного старика! Вада рассказал, что Ларри, помимо прочих увечий, потерял несколько передних зубов и на весь день был уложен на койку. Когда я, после восьми часов, встретил на палубе мистера Пайка, я взглянул на суставы его пальцев… Они подтверждали сказанное Вадой.

Я не могу не посмеиваться над тем интересом, который возбуждают во мне мелкие инциденты вроде описанного выше. Для меня перестало существовать не только время – перестал существовать и мир. Странно подумать, что за все эти недели я не получал ни писем, ни телеграмм, не слышал телефонного звонка, не видел гостей. Я не был в театре. Я не читал газет. Театры и газеты так же перестали существовать. Все подобные вещи исчезли вместе с исчезнувшим миром. Существует только «Эльсинора», со своим диким человеческим грузом и грузом угля, рассекающая шарообразный океан.

Я вспоминаю о капитане Скотте, который замерз во время экспедиции к Южному полюсу и которого в течение десяти месяцев после смерти считали живым. Пока мир не узнал о его смерти, он мог быть живым только в представлении мира. Так, значит, он был жив? И таким же образом здесь, на «Эльсиноре», прекратилась для меня жизнь на берегу? Не может разве быть, что зрачок нашего глаза – не только центр вселенной, но и вся вселенная? Правда ли, что мир существует только в нашем сознании? «Мир – моя идея», – сказал Шопенгауэр. Жюль де-Готье говорил: «Мир мое воображение». Его догмат: воображение создало действительность. Горе мне, я знаю, что практичная мисс Уэст назвала бы мою метафизику приводящим в уныние или нездоровым упражнением моего ума.

Сегодня, сидя в креслах на юте, я читал мисс Уэст «Дочерей Иродиады». Произведенное на нее впечатление было великолепно – как раз то, какое я от нее ожидал. Слушая чтение, она подрубливала тонкий белый полотняный носовой платок для своего отца. Устроительница гнезда, устроительница комфорта и охранительница рода – она никогда не сидит сложа руки, и у нее целая груда таких платков для отца.

Она улыбнулась – как бы мне это сказать? – недоверчиво, торжествующе, со всей самоуверенной мудростью всех поколений женщин, отразившейся в теплых, продолговатых, серых глазах, когда я прочел:

Но они невинно улыбаются и продолжают плясать,

Не имея других мыслей, кроме непрестанной мысли:

Разве я не прекрасна? Разве не буду любима?

Имейте терпение: они не поймут,

До конца веков они не оставят

Пробивать медленно дорогу к сердцу мужчины.

– Но для мира хорошо, что это так, – сказала она.

Да, Симонс знал женщин. И она признала это, когда я прочел следующие прекрасные строки:

Они не понимают, что в мире

Между солнечным светом и травой

Растет что-либо желаннее, кроме них самих.

Им кажется, что быстрые глаза мужчин

Сотворены, только чтобы быть зеркалом, а не видеть

Далекие, ужасные, недостижимые вещи.

Они говорят: «Разве нами не кончается все?

Зачем вы смотрите дальше? Если взглянете

В ночь, вы ничего не увидите там:

Мы тоже часто смотрели на звезды.

– Это правда, – сказала мисс Уэст во время паузы, которую я сделал, чтобы увидеть, как она воспринимает эту мысль. – Мы тоже часто смотрели на звезды.

Это было как раз то, что я предсказал ей, что она скажет.

– Подождите, – воскликнул я, – дайте мне прочитать дальше. – И я читал:

Мы, мы одни из всех прекрасных вещей,

Мы одни реальны, потому что все остальное – мечты.

Зачем вам гнаться за преходящими мечтами,

Когда мы ожидаем вас, и вы можете мечтать о нас,

И в нашем лице видеть их?..

– Верно, очень верно, – прошептала она, и в ее глазах засветилась бессознательная гордость и сила.

– Удивительная поэма, – согласилась – нет, провозгласила она, когда я кончил.

– Но разве вы не видите? – начал я, но потом отказался от попытки. Как могла она, будучи женщиной, видеть «далекие, ужасные, недостижимые вещи», когда она так гордо уверяла, что тоже часто смотрела на звезды?

Она? Что могла она видеть, кроме того, что видят все женщины, – что они одни реальны, а все остальное – мечты?

– Я горжусь тем, что я дочь Иродиады, – сказала мисс Уэст.

– Вот и хорошо, – смущенно произнес я. – Мы сошлись во мнениях. Вы помните, я говорил вам, что вы одна из них?

– Я благодарна вам за комплимент, – сказала она, и в ее продолговатых серых глазах засветилось все удовлетворение, вся самоуверенность, все то сознание своей очаровывающей таинственности и превосходства, которыми обладает женщина.

Глава XX

Господи, сколько я читал в эту прекрасную погоду! Я так мало двигаюсь, что моя потребность в сне очень невелика; и у меня так мало помех, с какими встречаешься на берегу, что я зачитывался почти до одурения. Морское плавание – лучшее средство для человека, запустившего свое чтение. Я нагоняю упущенное за несколько лет. Это какая-то оргия чтения; я уверен, что солидные моряки считают меня самым странным существом на судне.

Иногда я настолько пьянею от чтения, что радуюсь всякому разнообразию. Когда мы будем пересекать области, лежащие между северо-восточными и юго-восточными пассатами, я велю Ваде собрать мне маленькое автоматическое ружье и попробую учиться стрелять. Я когда-то стрелял, будучи совсем маленьким. Я припоминаю, как волочил за собой ружье по холмам. У меня было также духовое ружье, из которого мне удавалось иногда застрелить реполова.

Хотя корма представляет собой достаточно большую площадь для прогулок, кресла расставляются только под тентом, натянутым по обе стороны рубки и равняющимся ширине рубки. Это пространство, в свою очередь, ограничено той или другой стороной, в зависимости от направления лучей утреннего или послеполуденного солнца и свежести ветра. Таким образом, наши с мисс Уэст кресла чаще всего оказываются рядом. Кресло капитана Уэста редко бывает занято. Он так мало занят управлением судна, а делает свои периодические наблюдения с такой быстротой, что редко находится в рубке продолжительное время. Он предпочитает оставаться в кают-компании, без книжки, без дела, грезя с широко открытыми глазами на сквозняке, врывающемся через открытые иллюминаторы и двери из огромного гюйса и парусных талей.

Мисс Уэст никогда не сидит сложа руки. Она сама стирает свое белье внизу в большой задней каюте. Она также никому не доверяет тонкое белье своего отца. В кают-компании она поставила швейную машинку. Всем шитьем на руках, вышиванием и изящными работами она занимается на воздухе, сидя рядом со мной в кресле на палубе. Она уверяет, что любит море и атмосферу судовой жизни, а между тем привезла с собой на судно свои домашние «береговые» вещи, вплоть до собственного, очень красивого чайного сервиза китайского фарфора.

Она по своей природе больше всего женщина и устроительница домашнего уюта. Она прирожденная кулинарка. Буфетчик и Луи приготовляют удивительные и даже изысканные блюда для нашего стола, а между тем мисс Уэст умеет в мгновение ока их еще более усовершенствовать. Она не позволяет подать что бы то ни было на стол, не обсудив перед этим с поваром и не попробовав сначала. Она очень быстро соображает, обладает безошибочным вкусом и необходимой твердостью в решениях. Кажется, ей достаточно взглянуть на кушанье, кто бы его ни приготовил, чтобы тотчас угадать, чего в нем не хватает, или что в нем лишнее, и немедленно предписать то, что превращает его в нечто неописуемое, а иное – и в восхитительное. Но, Боже мой, как я ем! Я просто поражен своей неослабевающей прожорливостью. Я по-настоящему рад, что мисс Уэст совершает с нами это путешествие. Теперь я в этом вполне убежден. Она явилась «с Востока», как она это шутя называет, и у нее огромный выбор вкусных пряных восточных блюд. Луи – мастер приготовлять рис, но в приготовлении острых приправ к этому рису он – неумелый дилетант по сравнению с мисс Уэст. Тут она истинный гений. Как часто наши мысли во время плавания останавливаются на еде!

Итак, в период пассатов я провожу очень много времени рядом с мисс Уэст. Я все время читаю и очень часто читаю ей вслух отрывки или даже целые книги, на которых мне интересно ее испытывать. Такое чтение заканчивается обсуждением, и она еще ни разу не произнесла ничего такого, что заставило бы меня изменить мое первоначальное мнение о ней. Она – истая дочь Иродиады.

И все же ее нельзя назвать наивной девушкой. Она не дитя, она – зрелая женщина со всей свежестью ребенка. У нее манеры, склад ума, апломб взрослой женщины, и в то же время она нисколько не высокомерна. Она великодушна, услужлива, чувствительна, да и чутка; и то обстоятельство, что она так чрезмерно полна жизни, той жизни, которая делает ее походку такой прекрасной, оспаривает ее зрелость. Иногда она производит на меня впечатление тридцатилетней женщины; в других случаях, когда она в хорошем и смешливом настроении, ей едва можно дать тринадцать лет. Я непременно спрошу у капитана Уэста, в каком году произошло столкновение «Дикси» с речным пароходом в бухте Сан-Франциско. Одним словом, мисс Уэст – самая нормальная, самая здоровая, самая естественная женщина, какую я когда-либо знал.

Да и ко всему этому она женственна, несмотря на то что, как бы она ни причесалась, волосы ее всегда гладки и аккуратны, как и все в ней. С другой стороны, эта постоянная выдержанность ослабляется разнообразием в фасонах платьев, которые она себе позволяет. Она никогда не перестает быть женщиной. Ее пол и его соблазн всегда присущи ей. Возможно, у нее есть высокие воротники, но я никогда не видел их на ней на судне. Ее блузки всегда открыты и дают возможность видеть одну из лучших ее приманок – мускулистую пропорциональную шею, с прекрасным оттенком кожи. Я привожу самого себя в смущение, бросая втихомолку долгие взгляды на эту белоснежную шею и слегка видный кусочек красивого крепкого плеча.

Наше посещение цыплят превратилось в повседневную обязанность. Не реже одного раза в день мы совершаем путешествие на крышу средней рубки. Нас сопровождает Поссум, который уже начал поправляться. Буфетчик считает своим долгом присутствовать при этом, чтобы получать указания, докладывать о кладке яиц и поведении кур в этом отношении. В настоящее время наши сорок восемь кур приносят две дюжины яиц в день, от чего мисс Уэст в большом восторге.

Большинству из них она уже дала имена. Петуха, конечно, зовут Петькой. Пеструю курочку – Долли Варден. Тонкую, стройную, нарядную курицу, следующую всюду по пятам за петухом, – Клеопатрой. Еще одну – с самым приятным голосом – она зовет Сарой Бернар. Я заметил одну вещь: всякий раз, как они с буфетчиком выносят не несущейся курице смертельный приговор (что случается обычно раз в неделю), мисс Уэст не ест мяса, даже если оно превращено в потрясающую вкуснятину благодаря необычайным приправам. В таких случаях она приказывает приготовить ей особый соус из консервированного омара, креветок или куриных консервов.

Да, чтобы не забыть! Я узнал, что не интерес к мужчине (ко мне, с вашего разрешения!) вызвал ее неожиданное решение отправиться в плавание. Она поехала ради своего отца. С капитаном Уэстом что-то неладно. Иногда я замечаю, как она смотрит на него с неизъяснимой заботливостью и тревогой.

Вчера за завтраком я рассказывал смешную историю, и взгляд мой случайно остановился на мисс Уэст. Она не слушала. Ее вилка с куском еды повисла в воздухе, пока она во все глаза смотрела на отца. В этих глазах был испуг. Она заметила, что я за ней наблюдаю, и с удивительным самообладанием медленно, совершенно естественным движением опустила вилку и положила ее на тарелку, не отрывая глаз от лица своего отца.

Но я видел. Да! Я видел более того. Я видел, что лицо капитана Уэста было прозрачно-бледным, видел, как его трепещущие веки опустились, а губы беззвучно шевелились. Затем веки поднялись, губы снова сжались в своей обычной замкнутости, лицо медленно порозовело. Казалась, он некоторое время отсутствовал и только что вернулся. Но я все видел и разгадал ее тайну.

И все же несколько часов спустя этот же самый капитан Уэст унизил гордый дух моряка, сделав выговор мистеру Пайку. Это случилось во вторую послеполуденную вахту. Ночь была мрачная, и команда натягивала канаты на главной палубе. Я только что вышел из рубки и увидел, как капитан Уэст, засунув руки в карманы, прошел рядом со мной на корму. Внезапно со стороны бизань-мачты послышался треск и щелканье парусины. В то же время люди попадали на спину и покатились по палубе.

Последовало минутное молчание, затем послышался голос капитана Уэста:

– Что унесло, мистер Пайк?

– Верхнюю рею, сэр, – послышался ответ из темноты.

После небольшой паузы снова раздался голос капитана Уэста:

– В следующий раз сначала ослабьте ваш парус.

Бесспорно, мистер Пайк – прекрасный моряк. Но в этом случае он допустил промах. Я научился понимать его и хорошо могу представить себе, как уязвлена была его гордость; более того, у него характер злобный, обидчивый, примитивный, и хотя он довольно почтительно ответил: «Да, сэр», я был убежден, что бедной команде придется вынести на себе его обиду в течение следующих ночных вахт.

Очевидно, так оно и было: сегодня утром я заметил подбитый глаз у Джона Хаки, а у Гвидо Бомбини – свежую и очень большую опухоль на челюсти. Я спросил Ваду, в чем дело, и он скоро принес мне все новости. Настоящие избиения происходят на палубе в часы ночных вахт, когда мы, на юте, мирно почиваем.

Даже сегодня мистер Пайк ходит хмурый и мрачный, больше обычного рявкая на людей и отвечая мисс Уэст и мне только что вежливо, когда нам случается заговорить с ним. Его ответы односложны, а лицо выражает чрезвычайное недовольство. Мисс Уэст, которая не знает об инциденте, смеется и говорит, что это «морской сплин», уверяя, что она с этим явлением прекрасно знакома.

Но я теперь знаю мистера Пайка – упрямый старый морской волк. Пройдет суток трое, покуда он придет в себя. Он страшно гордится своим морским искусством, и что его больше всего угнетает – это сознание, что он действительно допустил промах.

Глава XXI

Сегодня, на двадцать восьмой день пути, рано утром, пока я пил кофе, мы пересекли меридиан, все еще идя под пассатным ветром. И Чарльз Дэвис ознаменовал этот день убийством О’Сюлливана. Эту новость принес Бони, щепкоподобный юнец из вахты мистера Меллера. Мы со вторым помощником только что вошли в госпиталь, когда появился мистер Пайк.

Горестям О’Сюлливана пришел конец. Человек с верхней койки ударом свайки прекратил его жалкую, безумную жизнь.

Я не могу постигнуть этого Чарльза Дэвиса. Он спокойно сидел на своей койке и спокойно закурил трубку прежде, чем ответить мистеру Меллеру. Несомненно, он не сумасшедший. А между тем, он обдуманно, хладнокровно убил беспомощного человека.

– Зачем ты это сделал? – спросил его мистер Меллер.

– Потому, сэр, – сказал Чарльз Дэвис, поднося к своей трубке вторую спичку, – потому… пф… пф… что он мне мешал спать. – Тут он встретился глазами с горящим взглядом мистера Пайка. – Потому… пф… пф… что он надоел мне. В следующий раз… пф… пф… я надеюсь, что будут осмотрительнее выбирать, какого рода людей помещать в одной каюте со мной. Кроме того… пф… пф… эта верхняя койка не место для меня. Мне трудно взбираться на нее пф… пф… и я перейду обратно на нижнюю, как только вы уберете с нее О’Сюлливана.

– Но зачем ты это сделал? – зарычал мистер Пайк.

– Я сказал вам, сэр, потому что он мне надоел. Я устал от него, а потому сегодня утром я прекратил его страдания. Что вы с этим поделаете? Человек мертв, не так ли? И я убил его, это была самозащита. Я знаю законы. Какое вы имели право помещать сумасшедшего вместе со мной, больным и слабым человеком?

– Клянусь Богом, Дэвис, – вспылил помощник. – Тебе не придется получать расчет в Сиэтле. Я тебя проучу за убийство сумасшедшего, привязанного к койке и совершенно безвредного человека. Ты за ним последуешь за борт, милейший.

– Хорошо, но вас за это повесят, сэр, – ответил Дэвис. Он перевел на меня свой спокойный взгляд. – Я вас призываю в свидетели, сэр; вы свидетель того, как он мне угрожает. И вы покажете это на суде. И что его повесят, это верно, если я отправлюсь за борт. О, я хорошо знаю его прошлое. Он не посмеет выступить на суде с таким прошлым. Его много раз обвиняли в убийстве и жестоком обращении с людьми в плавании. И на те суммы, которые он или его владельцы внесли в виде штрафов, добрый человек мог бы всю жизнь прожить на покое, пользуясь одними процентами.

– Заткни глотку или я вырву ее, – заревел мистер Пайк, бросаясь к нему и подняв сжатые кулаки.

Дэвис невольно отшатнулся. Плоть его была немощна, но дух бодр. Он быстро взял себя в руки и снова зажег спичку.

– Вам меня не запугать, сэр, – усмехнулся он под угрозой нависшего над ним удара, – я смерти не боюсь. Когда-нибудь умереть придется, и это не так уже трудно, когда против этого нельзя ничего сделать. О’Сюлливан так легко умер, что просто поразительно. Кроме того, я умирать не собираюсь. Я закончу плавание и предъявлю иск к владельцам «Эльсиноры», когда мы приедем в Сиэтл. Я знаю законы и свои права. И у меня есть свидетели.

Право, я боролся между восхищением перед смелостью этого несчастного матроса и сочувствием мистеру Пайку, оскорбляемому больным человеком, которого он не мог позволить себе ударить.

Тем не менее он бросился к Дэвису с рассчитанной яростью, обеими суковатыми руками схватил его между основанием шеи и плечами и добрую минуту тряс его ужасно и сильно. Удивительно, как не свернулась у того шея.

– Призываю вас в свидетели, сэр, – задыхаясь проговорил Дэвис, как только его выпустили.

Он давился, кашлял, ощупывал свою шею и криво поводил ею, показывая, что она повреждена.

– Через несколько минут появятся синяки, – прошептал он с довольным видом, как только отдышался.

Это было слишком даже для мистера Пайка. Он повернулся и вышел из каюты, бессвязно ворча про себя проклятия. Когда я уходил минуту спустя, Дэвис снова набивал трубку и говорил мистеру Меллеру, что он вызовет его в качестве свидетеля.

Итак, у нас были уже вторые похороны в море. Мистер Пайк был этим недоволен, потому что, согласно традициям, ход «Эльсиноры» был слишком скор для приличной церемонии. Таким образом, было потеряно несколько минут плавания на то, чтобы убрать грот-марсель «Эльсиноры» и замедлить ее ход на то время, пока читали молитву и опускали в воду тело О’Сюлливана с привязанным к ногам неизбежным мешком угля.

– Надеюсь, что уголь выдержит, – пробурчал мистер Пайк пять минут спустя.


А мы сидим на корме – мисс Уэст и я, – принимая услуги, прихлебывая послеобеденный чай, занимаясь вышиванием, рассуждая о философии и искусстве, в то время как в нескольких шагах от нас, в этом маленьком плавучем мире, разыгрывается мрачная, грязная трагедия низкой, несуразной, скотской жизни. И капитан Уэст далекий, невозмутимый, грезит в полумраке каюты, обдаваемой сквозняком, врывающимся из иллюминаторов и дверей. Он не знает сомнений и тревоги. Он верит в Бога. Все решено, все ясно, все хорошо, когда он приближается к своей далекой родине. Его душевное спокойствие широко и завидно. Но я не могу отогнать от себя воспоминание о нем, покинутом жизнью, с опущенным ртом и закрытыми глазами, с лицом, покрытым прозрачной бледностью смерти.

Я спрашиваю себя, кто следующим выйдет из игры и отправится в вечность с привязанным к ногам мешком угля.

– О, это ничего, сэр, – сказал мистер Меллер, когда мы прогуливались с ним по корме во время первой вахты. – Как-то раз я был в плавании на пароходе, нагруженном пятьюстами китаёзами, простите, сэр, – китайцами. Это были китайские кули, землепашцы, нанимавшиеся по контракту на полевые работы и возвращающиеся домой по окончании срока.

Немного помолчав, он продолжил:

– На пароходе разразилась холера. Мы сбросили за борт больше трехсот человек, сэр, и в том числе обоих боцманов, большую часть команды, капитана, старшего помощника, третьего помощника, первого и третьего механиков. Второй механик и один белый кочегар внизу и я, за капитана наверху, – вот что оставалось, когда мы вошли в порт. Доктора не хотели ехать на судно. Меня заставили бросить якорь на внешнем рейде и велели выбросить умерших в море. Это были ужасные похороны, мистер Патгёрст: мы их хоронили без парусины, без угля, без груза. Невольно приходилось поступать так. Мне некому было помочь, а китаёзы пальцем не желали пошевельнуть. Я сам спускался вниз, подтаскивал трупы к стропам, затем вылезал на палубу и поднимал их с помощью лебедки. И с каждым таким походом я опрокидывал стаканчик. Я был здорово-таки пьян, когда окончил работу!

– А сами вы не заразились? – спросил я.

Мистер Меллер молча поднял левую руку. Я часто замечал, что на ней не хватало указательного пальца.

– Вот все, что со мной случилось, сэр. У старика-капитана был фокстерьер вроде вашего, сэр. И после смерти старика щенок очень со мной подружился. Как раз, когда я поднимал последний труп, он вздумал прыгнуть на меня и обнюхал мою руку. Я повернулся, чтобы его отогнать и не успел опомниться, как другая моя рука попала в привод и оказалась без пальца.

– Господи! – вскричал я, – какая ужасная неудача! Пережить такое ужасное испытание и затем лишиться пальца!

– Я тоже так думал, сэр, – согласился мистер Меллер.

– Что же вы сделали? – спросил я.

– Поднял его, посмотрел на него, потом сказал: «Милосердный Боже!» и опрокинул еще стаканчик.

– И потом вы не заболели холерой?

– Нет, сэр. Думается, я был так переполнен алкоголем, что холерные бациллы умирали, не добравшись до моих внутренностей. – Он подумал с минуту. – В сущности говоря, мистер Патгёрст, я не знаю, что сказать об этой теории относительно алкоголя. Старик и помощники умерли пьяными, как и третий механик. Но старший механик был трезвенник – и тоже умер.

Никогда больше не буду удивляться тому, что море жестоко. Я ходил взад и вперед, уже без второго помощника, и смотрел на великолепные паруса «Эльсиноры», вырисовывавшие большие темные изгибы на фоне звездного неба.

Глава XXII

Что-то случилось. Но ни на корме, ни на баке никто ничего не знает, кроме заинтересованных лиц, а они ничего не говорят. И все же судно кишит слухами и догадками.

Вот что я знаю: мистер Пайк получил страшный удар по голове. Вчера я опоздал к завтраку и, проходя позади его стула, увидел на его макушке огромную шишку. Когда я сел против него, то заметил, что у него словно ослепленные мутные глаза и они выражают страдание. Он не принимал участия в разговоре, ел кое-как, временами странно себя вел, и было очевидно, что он едва владеет собой.

И никто не смеет у него спросить, что случилось. По крайней мере, я знаю, что не решусь спросить, хотя я – пассажир, лицо привилегированное. Этот страшный морской пережиток прошлого внушает мне уважение, смешанное отчасти с робостью и отчасти с благоговением.

Он держит себя так, словно страдает от сотрясения мозга. Что он испытывает боль, видно не только по его глазам и напряженному выражению его лица, но и по его поведению в такие минуты, когда он думает, что его не видят. Вчера ночью, поднявшись на минуту подышать воздухом и взглянуть на звезды, я стоял на главной палубе у кормы. Прямо над моей головой раздался тихий, продолжительный стон. Мое любопытство было пробуждено, и я вернулся в каюту, вышел тихонько через среднюю рубку на корму и бесшумно прошел по ней в своих ночных туфлях. Стонал мистер Пайк. Он бессильно повис на перилах, опустив голову на руки. Втайне он давал выход терзавшему его страданию. В нескольких шагах его нельзя было услышать. Но, стоя почти у его плеча, я слышал непрерывный заглушенный стон, похожий на какой-то напев: «Боже мой, Боже мой, Боже мой, Боже мой, Боже мой». Каждый раз он повторял эти слова пять раз подряд, затем снова начинал стонать. Я прокрался обратно так же тихо, как и пришел.

И несмотря на это, он мужественно отбывает вахты и исполняет свои обязанности старшего офицера. Да, я забыл. Мисс Уэст попробовала выжать из него хоть что-нибудь, но он ответил, что у него болит зуб и что, если он не пройдет, он его вырвет.

Вада не может узнать, что произошло. Свидетелей не было. По его словам, компания азиатов, обсуждавшая происшествие в каюте кока, считает виновными тех трех висельников. У Берта Райна повреждено плечо. Нози Мёрфи хромает, словно у него вывихнуто бедро. А Кид Твист так избит, что уже два дня не встает с койки. И этим исчерпываются все данные. Висельники молчат так же упорно, как и мистер Пайк. Компания азиатов решила, что тут имело место покушение на убийство и что помощника капитана спас только его крепкий череп.

Вчера, во время второй послеполуденной вахты, я имел еще одно доказательство того, что капитан Уэст не так мало, как кажется, обращает внимания на происходящее на «Эльсиноре». Я прошел вперед по мостику к бизань-мачте и стоял под ней. С главной палубы, из прохода между средней рубкой и бортом, доносились голоса Берта Райна, Нози Мёрфи и мистера Меллера. Это не был служебный разговор. Они дружески, даже по-товарищески, болтали, так как голоса их звучали весело, а временами смеялся то один, то другой, а иногда они смеялись все вместе.

Я припомнил рассказы Вады о необычайной для моряков близости второго помощника с проходимцами и постарался прислушаться. Но голоса у обоих матросов были низкие и все, что я мог уловить, это дружеский и добродушный тон.

Внезапно с кормы донесся голос капитана Уэста. Это не был голос Самурая, укротителя бури, это был голос Самурая спокойного и холодного. Он был ясен, мягок и мелодичен, как самый мелодичный из колоколов, когда-либо отлитых древними восточными мастерами для призыва верующих к молитве. Я сознаюсь, что легкий мороз пробежал по мне от этого голоса – он был так восхитительно прекрасен и в то же время бесстрастен, как звон стали в морозную ночь. И я знаю, что действие его на стоявших подо мной людей было подобно действию электричества. Я чувствовал, что они замерли, и мороз пробежал у них по коже, как замер я и как мороз пробежал по моей коже. А между тем он сказал только:

– Мистер Меллер!

– Да, сэр, – ответил мистер Меллер после минуты напряженного молчания.

– Подите сюда к корме, – сказал капитан Уэст.

Я слышал, как мистер Меллер прошел подо мной по палубе и остановился у кормового трапа.

– Ваше место на юте, мистер Меллер, – произнес холодный, бесстрастный голос.

– Да, сэр, – ответил второй помощник.

И это было все. Больше не было произнесено ни слава. Капитан Уэст снова принялся шагать по подветренной стороне кормы, а мистер Меллер, поднявшись по трапу, зашагал по противоположной стороне.

Я прошел по мостику к баку и намеренно оставался там с полчаса, прежде чем вернулся через главную палубу в каюту. Хотя я не анализировал своих побуждений, я знаю, что не хотел, чтобы кто-нибудь знал, что я подслушал то, что капитан сказал второму помощнику.

Я сделал открытие. Девяносто процентов нашей команды – брюнеты. За исключением Вады и буфетчика, наших слуг, все мы русые. К этому открытию привела меня книга «Действие тропического света на белых людей» Уудрёффа, которую я сейчас читаю. Тезисы майора Уудрёффа заключаются в том, что белокожие, голубоглазые арийцы, рожденные для того, чтобы управлять и повелевать, постепенно покидают свою туманную и хмурую родину, постоянно повелевают остальным миром и постоянно погибают от слишком яркого света тропических стран, от того, что слишком отличаются от других людей, с которыми встречаются. Это очень правдоподобная гипотеза.

Каждый из нас, сидящих па юте на возвышенном месте, белокурые арийцы. На баке, за исключением десяти процентов выродившихся блондинов, девяносто процентов работающих на нас рабов – брюнеты. Они не погибнут. Согласно Уудрёффу, они унаследуют землю не благодаря своим способностям к управлению и командованию, а потому, что пигментация их кожи позволяет их тканям бороться против разрушительного действия солнца.

И я смотрю на нас четверых за столом – капитан Уэст, его дочь, мистер Пайк и я – все с белой кожей, голубыми глазами, все погибающие и все же управляющие и командующие, как наши предки, которые погибли до нас, как погибнем мы и все наши потомки, пока наша раса не исчезнет с лица земли. Да, наша история – история благородная, и хотя мы можем быть обречены на гибель, в свое время мы попирали все другие народы, научали их повиновению, управлению государством и жили в замках, которые, пользуясь нашей силой, заставляли их строить для нас.

«Эльсинора» повторяет эту картину в миниатюре. Лучшие из продуктов питания и просторные и красивые помещения – наши. Бак представляет собою свинюшник и загон для рабов. Подобно королю, надо всем царит капитан Уэст. Подобно капитану мистер Пайк властвует над солдатами. Мисс Уэст – принцесса королевской крови. А я? Разве я – не уважаемый, благородного происхождения пенсионер, живущий за счет трудов и успехов моего отца, который в свое время заставлял тысячи людей низшего типа создавать благосостояние, которым я теперь пользуюсь.

Глава XXIII

Северо-западный пассат отнес нас почти до юго-восточного пассата, но между ними мы несколько дней покачивались и изнемогали от жары. За это время я открыл у себя талант к стрельбе из ружья. Мистер Пайк клялся, что у меня, должно быть, большая практика: и, признаюсь, я сам был поражен легкостью этого дела. Конечно, все дело в сноровке, но, мне кажется, нужно с этим родиться, чтобы приобрести эту сноровку.

В какие-нибудь полчаса, стоя на раскачивавшейся палубе и стреляя по плававшим на волнах бутылкам, я стал разбивать каждую бутылку первым выстрелом. Когда запас пустых бутылок иссяк, заинтересовавшийся моими успехами мистер Пайк велел плотнику выпилить для меня целую кучу небольших квадратиков из твердого дерева. Эти были удобнее. Удачный выстрел выбрасывал их из воды, и я мог стрелять по одному и тому же квадрату, пока он не отплывал слишком далеко. Через час я наловчился настолько, что мог, быстро стреляя в один и тот же квадрат, израсходовать весь свой магазин и попасть в него девять, а иногда и десять раз из одиннадцати.

Я бы не считал свои способности исключительными, если бы не уговорил мисс Уэст и Ваду тоже испытать себя. Ни один из них со мной не сравнился. Наконец, я уговорил и мистера Пайка, и он зашел за штурвал, чтобы никто из команды не мог видеть, как он плохо стреляет. Он ни разу не смог попасть в цель и делал самые нелепые промахи.

– Я никогда не имел наклонности к стрельбе из ружья, – заявил он с пренебрежением, – но, когда дело идет о пистолете, здесь я на высоте. Я, пожалуй, принесу и заряжу свой.

Он сошел вниз и вернулся с огромным 44-калибровым автоматическим пистолетом и горстью патронов.

– Если бы вы знали, мистер Патгёрст, что можно сделать с таким оружием, целя справа в любое место тела, предпочтительнее в живот, на расстоянии десяти-двенадцати шагов. В рукопашной схватке ружье неприменимо. Раз мне пришлось сражаться с целой шайкой, которая осиливала меня, когда я пустил в ход пистолет. Один из них только что заехал мне сапогом в лицо, когда я в него выстрелил. Пуля вошла как раз над коленом, выходя, раздробила ключицу и оторвала ухо. Я думаю, эта пуля все еще где-то летит. Потребовалось нечто побольше здорового человека, чтобы остановить ее. Так вот я и говорю: в случае надобности подайте мне хороший пистолет.

Полчаса спустя, когда я все еще продолжал трещать из моей новой игрушки, он с тревогой спросил:

– А вы не боитесь, что израсходуете все свои патроны?

Он совершенно успокоился, когда я сказал ему, что Вада захватил с собой для меня пятьдесят тысяч патронов.

Во время стрельбы в море показались две акулы. Мистер Пайк сказал, что это крупные экземпляры, около пятнадцати футов длины. Было воскресное утро, так что, кроме людей, управляющих судном, команда была свободна, и вскоре плотник, одного за другим, поймал обоих чудовищ на огромный канат вместо лесы, с привязанным к нему гигантским железным крюком и куском свинины, величиной с мою голову. Их подняли на палубу. И здесь я снова увидел пример жестокости моря.

Вся команда собралась вокруг акулы с карманными ножами, топорами, дубинами и взятыми из кубрика огромными ножами для мяса. Я не буду рассказывать подробностей, скажу только, что они смотрели с жадностью и сладострастием и орали и выли от восторга, проделывая ужасные вещи. Наконец, одну акулу выбросили обратно в океан, проткнув ей заостренным колом верхнюю и нижнюю челюсти так, что она не могла закрыть пасти. Таким образом она была обречена на неизбежную и медленную голодную смерть.

– Я вам что-то покажу братцы, – закричал Энди Фэй, когда они принялись за вторую акулу.

Мальтийский кокни проявил себя талантливым церемониймейстером в расправе с первой акулой. Мне кажется, ничто так не восстановило меня против этих скотов, как то, что я затем увидел. Под конец истерзанное животное билось по палубе, совершенно выпотрошенное. От него не оставалось ничего, кроме оболочки, и все же оно не умирало. Поразительно было, что жизнь не покидала его, когда все внутренние органы были удалены. Но впереди были более удивительные вещи.

Муллиган Джекобс с окровавленными по локти руками, не сказав даже «с вашего разрешения!», внезапно сунул мне в руку какой-то кусок мяса. Я отскочил назад и уронил его на палубу, а кучка людей на палубе подняла веселый вой. Мне стало стыдно. Эти скоты оказывали мне мало почтения; а в конце концов человеческая натура так странно и так сложно устроена, что даже философу неприятно, если его не уважают животные его собственной породы.

Я посмотрел на то, что уронил. Это было сердце акулы, и тут, на моих глазах, лежа на раскаленной палубе, где смола выступала между досок, это сердце билось.

И я посмел. Я не мог позволить этим скотам смеяться над моей брезгливостью. Я нагнулся и поднял сердце и, сдерживая тошноту, скрывая угрызения совести, держал его на руке, ощущая его биение.

Во всяком случае я одержал некоторую победу над Муллиганом Джекобсом, так как он покинул меня для более интересного развлечения – мучения акулы, которая не хотела умереть. Она лежала некоторое время совершенно неподвижно. Муллиган Джекобс нанес ей по носу сильный удар топорищем, и, когда животное ожило и забилось на палубе, маленький ядовитый человечек вскричал в экстазе:

– В нем пламя, в нем пламя, и оно здорово жжет!

Он кривлялся и корчился в дьявольском восторге и снова нанес ей удар, заставив ее биться.

Это было уже слишком, и я бежал – конечно, делая вид, что это мне надоело или перестало меня интересовать, и в рассеянности держа в руке все еще бьющееся сердце.

Поднимаясь на корму, я увидел, как мисс Уэст выходит из рубки со своей рабочей корзинкой в руках. Кресла стояли с этой стороны так, что я пробрался вдоль рубки с правой стороны, чтобы незаметно выбросить в море ужасную вещь, которую я держал. Но высыхая сверху в тропической жаре и все еще продолжая сокращаться внутри, оно прилипло к моей руке, так что бросил я неудачно. Оно застряло в перилах в тени, и, когда, открывая дверь, чтобы сойти вниз вымыть руки, я взглянул на него в последний раз, оно все еще билось там, куда упало.

Когда я возвращался, оно все еще билось. Я услышал сильный всплеск и понял, что туловище выбросили за борт. Я не пошел к мисс Уэст и стоял, зачарованный этим сердцем, которое билось в тропическом зное.

Громкие крики матросов привлекли мое внимание. Они взобрались на реи и следили за чем-то в море. Я посмотрел в том же направлении и увидел удивительную вещь. Выпотрошенная акула была жива. Она двигалась, плыла, билась в воде и все время старалась уйти с поверхности океана. Иногда она уходила вглубь на пятьдесят, даже на сто футов, но затем, все еще стараясь уйти с поверхности, невольно выплывала на нее. Каждая такая неудачная попытка вызывала дикий смех матросов. Но над чем они смеялись? Это было потрясающе, ужасно, но это не было смешно. Посудите сами! Что может быть смешного в зрелище: обезумевшая от боли рыба, беспомощно плавающая на поверхности моря и подвергающая жгучим лучам солнца свою ужасную пустоту.

Я было отвернулся, когда возобновившиеся крики снова привлекли мое внимание. В море появилось еще с полдюжины акул меньших размеров, девяти-десяти футов длиной. Они напали на своего беспомощного товарища. Они рвали его на куски, уничтожали, пожирали. Я видел, как последний кусок его исчез в их пастях. Он исчез, растерзанный, похороненный в живых телах ему подобных и уже переваривался ими. А здесь, в тени, это невероятное чудовищное живое сердце все еще продолжало биться…

Глава XXIV

Плавание обречено на несчастья и смерть. Я теперь знаю мистера Пайка и, если он когда-либо узнает, кто такой мистер Меллер, убийство неминуемо. Мистер Меллер – не мистер Меллер. Он не из Георгии. Он из Виргинии. Его зовут Вальтгэм – Сидней Вальтгэм. Он один из виргинских Вальтгэмов, правда, паршивая овца, но все же Вальтгэм. В этом я так же твердо уверен, как и в том, что мистер Пайк убьет его, если узнает, кто он.

Дайте мне рассказать, как я все это узнал. Это было вчера, незадолго до полуночи, когда я вышел на корму, чтобы насладиться юго-восточным пассатом, в котором мы сейчас идем, чтобы обогнуть мыс Сан-Рок. На вахте стоял мистер Пайк, и я шагал рядом с ним взад и вперед, слушая его рассказы о пережитом. Он часто рассказывал мне о нем, когда был в духе, и часто упоминал с гордостью и даже с благоговением о капитане, с которым проплавал пять лет. «Старый капитан Соммерс, – говорил он, – самый лучший, прямой, благородный человек, с каким я когда-либо плавал, сэр».

Ну так вот! Вчера наш разговор коснулся мрачных тем, и мистер Пайк, несмотря на собственную жестокость, осуждал жестокость мира вообще и в частности жестокость человека, убившего капитана Соммерса.

– Это был старик, ему уже перевалило за семьдесят, – продолжал мистер Пайк, – и говорят, он слегка был разбит параличом – сам я несколько лет не видел его. Мне, понимаете ли, пришлось убраться с побережья из-за неприятностей. И этот дьявол, второй помощник, захватил его в постели и забил до смерти. Это было ужасно! Мне рассказывали об этом. Это произошло в самом Сан-Франциско на борту «Язон Гаррисон», одиннадцать лет тому назад. А знаете, что они сделали? Во-первых, они даровали убийце жизнь, когда его следовало повесить. Говорили, что он ненормален вследствие того, что за много лет до этого сумасшедший кок раскроил ему череп. А когда он проработал семь лет, губернатор простил его. Он ничего не стоил, но его родные – влиятельный старый род в Виргинии – Вальтгэмы. Я думаю, вы слышали о них – и они использовали всяческое давление. Его звали Сидней Вальтгэм.

В эту минуту пробили склянки – один удар за пятнадцать минут до смены вахты прозвучал у штурвала и был повторен часовым на носу. В пылу своего негодования мистер Пайк перестал ходить, и мы стояли у края кормы. Случаю было угодно, чтобы мистер Меллер вышел на четверть часа раньше времени. Он поднялся по трапу и стоял рядом с нами, пока помощник капитана заканчивал свой рассказ.

– Я ничего не имел против, – продолжал мистер Пайк, – пока ему даровали жизнь и он отрабатывал свой срок. Но когда его помиловали всего через семь лет, я поклялся добраться до него. И я доберусь. Я не верю ни в Бога, ни в черта, и мир, по-моему, вообще – гнилая, бессмысленная штука, но я верю в приметы. И я знаю, что доберусь до него.

– А что вы с ним сделаете? – спросил я.

– Сделаю? – голос мистера Пайка был полон удивления оттого, что я этого не знаю. – Что сделаю? А что он сделал со старым капитаном Соммерсом? К сожалению, он куда-то исчез за последние три года. Я не слыхал о нем ровно ничего. Но он – моряк и вернется к морю, и когда-нибудь…

При свете спички, которой второй помощник зажигал свою трубку, я увидел руки гориллы и огромные сжатые кулаки, которые мистер Пайк поднял к нему, и его искаженное напряженное лицо. В этой кратковременной вспышке света я увидел также, что рука, в которой второй помощник держал спичку, дрожала.

– А я никогда не видел даже его фотографии, – добавил мистер Пайк, – но имею некоторое представление о его внешности, и у него есть безошибочная примета. Я бы узнал его по ней в темноте. Мне только нужно ее нащупать. Когда-нибудь я уж засуну пальцы в эту примету!

– Как вы назвали капитана, сэр? – спросил мистер Меллер, словно невзначай.

– Соммерс! Старый капитан Соммерс, – ответил мистер Пайк.

Мистер Меллер несколько раз повторил это имя вслух, затем спросил:

– Не командовал ли он «Ламеромуром»? Тридцать лет назад?

– Да, совершенно верно.

– Мне казалось, что я узнал имя. Я стоял в то время на якоре рядом с его судном в бухте Тэбль.

– О, жестокий мир, жестокий мир, – бормотал мистер Пайк, поворачиваясь и отходя от нас.

Я пожелал второму помощнику спокойной ночи и хотел спуститься вниз, когда он тихо позвал меня:

– Мистер Патгёрст!

Я остановился, и он сказал смущенно и торопливо:

– Не беспокойтесь, сэр… извините, пожалуйста… Я… я… передумал…

Внизу, лежа на койке, я не мог читать. Мысли мои все возвращались к тому, что произошло на палубе, и, помимо воли, у меня возникали самые мрачные предположения.

И вдруг ко мне вошел мистер Меллер. Он проскользнул через заднюю каюту и буфетную и вошел на цыпочках, предостерегающе прижимая палец к губам. Он заговорил, только когда подошел вплотную к моей койке, да и то шепотом.

– Извините меня, мистер Патгёрст. Извините, но видите ли, я как раз проходил мимо и, увидев, что вы не спите… Я подумал, что не побеспокою вас, если… видите, я подумал, что могу просить вас о маленьком одолжении… если это вас не беспокоит, сэр… я… я…

Я ждал, чтобы он окончил, и в последовавшей паузе, пока он облизывал языком свои сухие губы, то, что скрывалось за его черепом, глянуло на меня через его глаза и, казалось, должно было сейчас выскочить и броситься на меня.

– Так вот, сэр, – начал он снова и на этот раз более связано, – это совсем пустяк, глупо с моей стороны, конечно, так, фантазия, но вы припомните, что в начале плавания я вам показал рубец на своей голове… пустяк, сэр, который я получил при несчастном случае. Это – уродство, которое мне желательно скрывать. Ни за что на свете не хотел бы я, например, чтобы мисс Уэст знала об этом уродстве. Мужчина есть мужчина, сэр, – вы понимаете? Вы ей об этом не говорили?

– Нет, – ответил я, – как раз не пришлось к слову.

– И никому другому, например, капитану Уэсту или, например, мистеру Пайку?

– Нет, я никому не говорил, – подтвердил я.

Он даже не мог скрыть испытанного им облегчения. С его лица сбежало смущение и то, что таилось под черепом, снова ушло глубже в его недра.

– Одолжение, о котором я хотел вас просить, сэр, мистер Патгёрст, заключается в том, чтобы вы никому не упоминали об этом пустяке. Я думаю, – он улыбнулся, и голос его сделался в высшей степени медоточив, – это с моей стороны в некотором роде кокетство, но вы понимаете, я в этом уверен…

Я кивнул головой и нетерпеливо подвинул книгу, чтобы показать ему, что хочу продолжать читать.

– Значит, я могу в этом положиться на вас, мистер Патгёрст?

И голос, и манеры его сильно переменились. Это в сущности было приказание, и я почти видел обнаженные и угрожающие клыки того, что, как мне представлялось, скрывалось позади его глаз.

– Разумеется, – ответил я холодно.

– Благодарю вас, сэр, благодарю вас, – сказал он и тотчас вышел на цыпочках из каюты.

Конечно, я больше не читал. Как бы я мог читать? Мозг мой работал и работал, и я впервые задремал только тогда, когда буфетчик принес мне кофе, около пяти часов утра.

Одно обстоятельство очевидно: мистеру Пайку и не снится, что убийца капитана Соммерса находится на «Эльсиноре». Он никогда не видел этой огромной щели, которая разделяет череп мистера Меллера, или, вернее, Сиднея Вальтгэма. А я никогда не скажу этого мистеру Пайку. Но теперь я знаю, почему с самого начала мне не нравился второй помощник. И я понимаю то живое существо, то второе естество, которое прячется внутри и иногда исподтишка выглядывает из его глаз. Я узнал это же существо в глазах трех висельников на баке. Как и второй помощник, это тюремные совы. Выдержка, тайна и замкнутость тюремной жизни создали во всех них это ужасное второе «я».

Да, это очевидно. Но очевидно также и нечто другое. На этом судне, пересекающем в настоящее время южную часть Атлантического океана для обхода мыса Горн зимой, имеются налицо все элементы морской трагедии и ужаса. Мы нагружены человеческим динамитом, который в любой момент способен разорвать на части наш маленький плавучий мирок.

Глава XXV

Дни бегут. Юго-восточный пассат резок, и небольшие всплески волн время от времени наводняют мои открытые иллюминаторы. Вчера каюта мистера Пайка была залита водой. Это самая сенсационная новость за довольно долгий промежуток времени. Три висельника царствуют на баке. Ларри и Карлик немного, довольно безобидно подрались. Мозг Муллигана Джекобса продолжает гореть. Чарльз Дэвис пребывает в одиночестве в маленькой стальной каюте и выходит из нее только затем, чтобы взять на кубрике стой обед. Мисс Уэст играет и поет, лечит Поссума, стирает и во все остальное время занята своими изящными работами. Мистер Пайк заводит фонограф через день, во время второй послеполуденной вахты. Мистер Меллер прячет расщелину на своей голове. Я сохраняю его тайну. А капитан Уэст, еще более далекий, чем когда-либо, сидит на сквозняке в сумрачной каюте.

Сегодня мы тридцать седьмой день в море, и за это время ни разу не видели ни одного судна. Зато сегодня с палубы видно было одновременно не менее шести судов. Пока я не увидел эти суда, я не мог как следует себе представить, насколько пустынен этот океан.

Мистер Пайк говорит, что мы находимся в нескольких стах милях от южно-американского берега. А между тем, кажется, что еще вчера мы вряд ли были дальше от Африки. Большая бархатистая бабочка летала над нами сегодня утром, и мы полны догадок и предположений. Как могла она прилететь из Южной Америки, за сотни миль, да еще при пассатах?

Южный Крест, разумеется, виден уже в течение нескольких недель; Полярная звезда скрылась за выпуклостью земли, а Большая Медведица, в своем зените, стоит очень низко. Скоро и она скроется, и мы будем проходить Магелланов пролив.

Я вспоминаю драку между Ларри с Карликом. Вада рассказывал, что мистер Пайк следил за ней некоторое время, пока, рассерженный их неуклюжестью, не надавал обоим пощечин и не заставил их прекратить, заявив, что, пока они не сумеют показать больше искусства драться, он обязуется справляться сам со всем битьем на «Эльсиноре».

Представить себе, что ему шестьдесят девять лет, выше моих сил. И когда я смотрю на его колоссальную фигуру и ужасные лапы, он представляется моему воображению мстящим за убийство капитана Соммерса.

Жизнь жестока. В пяти тысячах тоннах угля на «Эльсиноре» тысячи крыс. У них нет никакой возможности выйти из своей стальной тюрьмы, так как все вентиляторы затянуты крепкой стальной сеткой. В предыдущее плавание с грузом ячменя они размножились. Теперь они заперты в угле и должны будут пожрать друг друга. Мистер Пайк говорит, что, когда приедем в Ситтль, в трюме их останется дюжина или два десятка самых крупных, свирепых и сильных. Иногда, проходя мимо вентилятора в задней стене командной рубки, я слышу их жалобный писк и визг далеко из-под угля.

Другие, более обласканные судьбой крысы живут в промежутке между палубами на баке, где сложены запасные паруса. Они вылезают по ночам, бегают по палубе, крадут в кубрике пищу и лижут росу. Кстати, мистер Пайк не хочет больше видеть Поссума. Оказывается, по его совету, Вада поймал крысу в западню в отделении вспомогательной машины. Вада клянется, что это был родоначальник всего крысиного рода, и что, по самым точным измерениям от носа до кончика хвоста, в нем было восемнадцать дюймов. Оказывается также, что мистер Пайк и Вада, заперев двери в каюте мистера Пайка, стравили крысу с Поссумом, и Поссум был побежден. Им пришлось убить крысу самим, а когда все было кончено, с Поссумом случился припадок.

Мистер Пайк не переносит трусов, и его отвращение к Поссуму безгранично. Он больше не играет с щенком, даже не говорит с ним и, проходя мимо него по палубе, всякий раз мрачно смотрит на него.

Я читал «Руководство к плаванию по Южному Атлантическом океану» и вижу, что мы сейчас входим в полосу самых прекрасных в мире солнечных закатов. И сегодня вечером мы уже видели образчик такого заката. Я был у себя и перебирал мои книги, как вдруг мисс Уэст крикнула мне с трапа рубки:

– Мистер Патгёрст! Идите скорее. О, идите же скорее!.. Вы не должны упускать его!

Половина неба, от зенита до западной части горизонта, была сплошным, чистым, ровным золотом. И сквозь это золото на горизонте горел солнечный диск более яркого золота. Золото неба становилось все более ярким, затем на наших глазах потускнело и начало окрашиваться в красноватый цвет. Когда красный цвет стал гуще, то все золотое поле и горящее желтое солнце покрылись легкой дымкой. Тёрнеру[12] никогда не случалось изобразить такую смелую оргию золотого тумана.

Внезапно по горизонту потянулись сквозь туман плотные очертания пассатных облаков, и по мере того как каждое облако становилось рельефнее, верхняя часть его окрашивалась в розовый цвет, тогда как пульсирующая середина оставалась голубовато-белой. Я говорю это преднамеренно: все краски этой картины пульсировали.

По мере того как рассеивалась золотая дымка, краски становились все более яркими и смелыми: бирюзовые превращались в зеленые, а розовые – в кроваво-красные. Пурпурные и темно-синие оттенки длинных морских волн позолотила оргия красок неба, и по воде поползли, подобно гигантским змеям, отраженные красные и зеленые полосы. Потом все это великолепие быстро потускнело, и нас окутал теплый мрак тропической ночи.

Глава XXVI

«Эльсинора» – поистине корабль душ, мир в миниатюре. И потому, что она – маленький мирок, рассекающий ширь океана, подобно тому как наш большой мир рассекает пространство, постоянно возникающие странные совпадения кажутся поражающими.

Например, сегодня днем на корме. Дайте мне рассказать это. Тут была мисс Уэст в полотняном матросском платье девственной белизны с открытым воротом и черным шелковым галстуком, завязанным морским узлом под широким матросским воротником. Ее гладко причесанные волосы, чуть-чуть развившиеся на ветру, были великолепны. И тут же находился я, в белом полотняном костюме, белых туфлях и белой шелковой рубашке, такой же безукоризненной и аккуратно одетый, как и она. Буфетчик как раз подавал мисс Уэст хорошенький чайный прибор, а на заднем плане виднелся Вада.

Мы беседовали о философии, или, вернее, я ее экзаменовал. От очерка предсказаний Спинозы о современном духе, через последние физические открытия сэра Оливера Лоджа и сэра Уильяма Рамсэя, я, как всегда, дошел до де-Кассера, которого цитировал, когда мистер Пайк заревел приказания команде.

«Созерцательное чувство рождается при перенесении в лазурь чистого познавания, достижимого только для очень немногих человеческих существ, – цитировал я. – Жизнь уже не хороша и не преступна. Она – непрестанная игра сил, не имеющая ни начала, ни конца. Освобожденный Разум сливается с Мировой Волей и принимает часть ее сущности, которая является сущностью не моральной, но эстетической…»

В это время вахта наводнила корму, чтобы натягивать левые брасы, бизани, грот-бомбраселя и трюмселя. Матросы пробегали мимо нас или работали рядом с нами, не поднимая глаз. Они не смотрели на нас, так как мы были далеки от них. Этот-то контраст и поразил меня. Тут были высшие и низшие, рабы и господа, красота и безобразие, чистота и грязь. Их ноги были босы и покрыты пятнами смолы и дегтя. Их грязные тела были одеты в самые жалкие лохмотья, тусклые, грязные, изорванные, и на них на всех были надеты только две вещи – короткие штаны и бумажная рубашка.

А мы, в своих удобных палубных креслах с двумя слугами за спиной, являя собой квинтэссенцию элегантного безделья, прихлебывали душистый чай из красивых хрупких чашечек и смотрели на этих несчастных, труд которых делал возможным путешествие нашего маленького мирка. Мы не говорили с ними и не замечали их существования, как и они не осмелились бы заговорить с нами.

А мисс Уэст окидывала их оценивающим взглядом плантаторши.

– Видите, как они поправились, – сказала она, когда они натянули последние обороты канатов на шпили и ушли с кормы. – Это благодаря правильному образу жизни, хорошей погоде, тяжелой работе, свежему воздуху, достаточному питанию и отсутствию водки. И они будут в таком же состоянии, пока мы не пройдем Горн. Затем вы увидите, как они будут сдавать с каждым днем. Зимний переход через Горн всегда очень тяжел для матросов.

– Но затем, как только мы очутимся в полосе хорошей погоды в Тихом океане, вы увидите, как они снова начнут поправляться с каждым днем. И когда мы придем в Сиэтл, они будут выглядеть прекрасно. Но тут они сойдут на берег, в несколько дней пропьют свое жалованье и отплывут на других судах в точно таком же жалком, идиотском состоянии, в каком вышли с нами из Балтиморы.

Как раз в это время капитан Уэст вышел из рубки, прошел один раз взад и вперед по палубе и, улыбнувшись нам и окинув все замечающим взглядом корабль, паруса, ветер и небо, перспективы погоды, ушел обратно в рубку – белокурый ариец, господин, царь, Самурай.

Я допил свой дорогой ароматный чай, и наши косоглазые темнокожие слуги унесли хорошенький прибор, а я продолжал читать де-Кассера:

«Инстинкт желает, создает, выполняет работу видов. Разум разрушает, отрицает, ослепляет и кончает чистым нигилизмом. Инстинкт создает жизнь бесконечно, слепо, в изобилии выбрасывая в мир своих клоунов, трагиков и комиков. Разум остается вечным зрителем. Он, по желанию, принимает иногда участие, но никогда целиком не отдается игре. Разум, освобожденный от тенет личной воли, вздымается к высотам познания, куда инстинкт следует за ним под тысячью различных форм, стараясь стащить его на землю».

Глава XXVII

Мы сейчас находимся южнее Рио, идем к югу. Мы вышли из широт пассатов, и ветер капризен. «Эльсинора» выдерживает штормы с дождем и ветром. Мы можем целый час болтаться на мертвой зыби, а следующий час мчаться вперед со скоростью четырнадцати узлов, убирая паруса так быстро, как только люди успевают взбираться наверх и спускаться вниз. Тихая ночь, когда сырой, душный, насыщенный электричеством воздух не дает уснуть, может внезапно смениться ярким солнечным днем и сильной зыбью, предвещающей сильные штормы в той части океана, к которой мы направляемся. Целый день «Эльсинора» может нырять и прыгать с убранными грот-брамселями и крюйселями, под нависшим небом, на неровных волнах.

А все это означает лишнюю работу для людей. По мнению мистера Пайка, все они очень неумелы, хотя теперь они уже изучили канаты и снасти. Он ворчит, рычит, фыркает и насмешливо улыбается всякий раз, когда наблюдает за их работой. Сегодня в одиннадцать часов утра ветер был так резок, что после того, как он налетел сильным порывом, мистер Пайк велел убрать грот. Но вахта не могла справиться с гротом, и после долгих выкриков и дерганья снизу пришлось вызвать на помощь вторую вахту.

– Боже мой, – стонал мистер Пайк. – Две вахты для такой тряпки, с которой половина приличной вахты могла бы справиться. Взгляните-ка на этого моего боцмана.

Бедный Нанси! Он выглядел самым жалким, больным, бедным созданием, какое я когда-либо видел! Он был так несчастен, так изможден, так беспомощен! И совершенно так же бессилен был Сёндри Байерс. Его лицо выражало страдание и безнадежность, и, подтягивая свой живот, он бесцельно бродил по палубе, выискивая, что бы он мог сделать, но никогда ничего не находил. Он бездельничал. Он мог стоять и глазеть на какой-нибудь трос целую минуту, следя за ним глазами сквозь всю сложную систему тросов и снастей со всей пристальностью человека, решающего запутанную математическую задачу. Затем, держа руки на животе, он отходил на несколько шагов и избирал для наблюдения другой трос.

– Боже мой! Боже мой! – вздыхал мистер Пайк. – Как можно плавать с подобными боцманами и подобной командой? Но, все-таки, будь я капитаном этого корабля, я бы управился с ними. Я бы показал им, что такое настоящее управление, даже если бы мне пришлось потерять нескольких из них. А когда они ослабеют после Горна, что мы станем делать? Тогда все время будут работать обе вахты, а это их еще скорее свалит с ног.

По-видимому, этот зимний обход Горна вполне соответствует всему, чего мы от него ожидаем, читая рассказы мореплавателей. Железные люди, вроде обоих помощников, очень почтительно относятся к «Жестокому Мысу», как они называют этот крайний пункт материка Америки. Забавно, что оба помощника, сделанные из железа и с железными языками, в серьезные минуты одинаково повторяют: «О, Боже мой, Боже мой!»

В периоды затишья я нахожу большое удовольствие, упражняясь в стрельбе. Я уже расстрелял пять тысяч патронов и стал считать самого себя экспертом. В чем бы ни заключалась сноровка в стрельбе, я ее приобрел. Когда я вернусь домой, я займусь стрельбой в цель. Это здоровый, красивый спорт.

Поссум боится не только парусов и крыс. Он боится также стрельбы и при первом выстреле удирает вниз с визгом и лаем. Ненависть, которую мистер Пайк испытывает к бедному щенку, просто смешна. Он даже сказал мне, что будь это его собака, он бросил бы ее в море вместо мишени для стрельбы. Несмотря на это, привязчивый, ласковый маленький негодяй так глубоко запал мне в душу, что отказ мисс Уэст от него меня обрадовал.

И – о ужас! – он настаивает на том, чтобы спать со мной поверх простынь, что вызывало огромное недовольство старшего помощника.

– Я думаю, он скоро будет пользоваться вашей зубной щеткой, – проворчал мистер Пайк.

Но щенок любит мое общество и никогда не бывает счастливее, чем лежа в моей постели. Однако и постель не вполне райское убежище, так как Поссум сильно пугается, когда мы оказываемся на подветренной стороне и волны бьются в наши иллюминаторы. Тогда маленький трус, наэлектризованный страхом до кончика каждого волоска, угрожающе рычит и в то же время умильно повизгивает, чтобы испугать и умилостивить бушующее чудовище за бортом.

– Отец знает море, – сказала мне сегодня мисс Уэст. – Он понимает и любит его.

– А, может быть, это просто привычка? – осмелился я выразить сомнение.

– Нет, он его действительно знает. И любит! Вот почему он вернулся к нему. Все наши предки были моряками. Его дед, Энтони Уэст, сделал сорок шесть плаваний между тысяча восемьсот первым и тысяча восемьсот сорок седьмым годами. А его отец, Роберт Уэст, ушел штурманом к северо-западному побережью еще до открытия золотых дней и был капитаном одного из самых быстроходных клипперов, огибавших мыс Горн после открытия золота. Элиа Уэст, прадед отца, служил в военном флоте во время революции. Он командовал вооруженным бригом «Новая Оборона». И еще до него, отец и дед Элии, были шкиперами и владельцами судов.

– Энтони Уэст командовал в тысяча восемьсот тринадцатом и тысяча восемьсот четырнадцатом годах «Давидом Брюсом» с каперским свидетельством. Он был совладельцем этого судна с фирмой «Грэси и Сыновья». Эта шхуна в двести тонн, построенная на Майне, была вооружена большой восемнадцатифунтовой пушкой, двумя десятифунтовыми и десятью шестифунтовыми и отличалась бешеным ходом. Она прорвала блокаду Ньюпорта и ушла в Английский канал и Бискайский залив. И знаете, хотя она обошлась всего в двенадцать тысяч долларов, она взяла у англичан свыше трехсот тысяч долларов призами. Один брат Энтони Уэста плавал на «Осе». Как видите, море у нас в крови. Оно – наша мать. Насколько мы можем проследить всю нашу линию, мы все прирожденные моряки.

Она засмеялась и продолжала:

– В нашем роду есть пираты и торговцы невольниками и всякого рода морские разбойники. Старый Ездра Уэст, уже не помню как давно, был казнен за пиратство, и его труп в цепях висел в Плимуте. Море – в крови отца. И он знает море, как вы могли бы знать свою собаку или лошадь. Каждое судно, на котором он плавает, имеет для него свое лицо. Я наблюдала за ним в решительные минуты и видела, как он думает. Но Боже! Что за минуты я видела, когда он не думает, а просто чувствует и знает, не думая вовсе. Право, во всем, что относится к морю и кораблям, он настоящий артист! Другого слова не подберешь.

– Вы очень высокого мнения о вашем отце, – заметил я.

– Он самый удивительный человек, какого я когда-либо знала, – ответила она. – Не забывайте, что вы не видели его в настоящем виде. Он никогда больше не был самим собой со смерти мамы. Если когда-либо муж и жена составляли одно целое, это были они. – Она замолчала, затем коротко закончила: – Вы не знаете его. Вы его совсем не знаете.

Глава XXVIII

– Кажется, у нас сегодня будет прекрасный закат, – заметил вчера вечером капитан Уэст.

Мисс Уэст и я бросили играть в карты и поспешили наверх. Закат еще не наступил, но шли деятельные приготовления к нему. На наших глазах небо собирало нужные материалы: группировало серые облака в длинные ряды и громоздящиеся кверху массы, покрывая свою палитру медленно нараставшими яркими тенями и неожиданными красочными пятнами.

– Это – Гольден-Гэт! (Золотые Ворота), – вскричала мисс Уэст, указывая на запад. – Смотрите, впечатление такое, будто мы как раз посреди гавани. Взгляните туда, на юг. Разве это не вид на Сан-Франциско! Вот Коль-Бильдинг, а там, дальше, Ферри-Тауэр… а это уж, конечно, Фэрмаунт. – Она окидывала взором пространство между облаками и хлопала в ладоши. – Это закат солнца в закате солнца! Смотрите! «Фарралоны»! В собственном миниатюрном оранжево-красном закате. Разве это не Гольден-Гэт, не Сан-Франциско и не Фарралоны, – обратилась она к мистеру Пайку, который, облокотившись на перила, бросал невольные взгляды то на возившегося на главной палубе Нанси, то на Поссума, который на мостике припадал к полу всякий раз, как над ним хлопал повисший парус.

Помощник капитана повернул голову и окинул небесную картину важным взглядом.

– Ну, не знаю, – проворчал он, – может быть, это и кажется вам похожим на Фарралоны, но мне это представляется военным судном, входящим в Зототые Ворота с добычей со скоростью в двадцать узлов.

И на самом деле, плавающие в воздухе Фарралоны превратились в гигантское военное судно.

Потом началась вакханалия красок, среди которых преобладали зеленые тона. Здесь были все оттенки зеленого цвета – от синевато-зеленого весеннего до желтовато-и коричневато-зеленых оттенков осени. Тут были оранжево-зеленые, золотисто-зеленые и медно-зеленые тона. И все они были так ярки, что невозможно описать; и все же это богатство и эта яркость зеленых тонов исчезла на наших глазах, перешла из серых облаков в море, которое приняло восхитительный золотисто-розовый оттенок полированной меди, тогда как углубления гладких атласистых волн окрасились самым нежно-зеленым цветом.

Серые облака стали длинным-длинным рубиново-красным, или гранатно-красным свитком – таким цветом отливает на свет стакан со старым бургундским вином. У этого красного цвета была такая глубина! А ниже его, отделенная от главной массы красок линией серовато-белого тумана или полосой моря, шла другая, меньшая полоса кроваво-красного вина.

Я перешел на левую сторону кормы.

– О, идите обратно! Смотрите! Смотрите! – кричала мне мисс Уэст.

– Зачем? – отвечал я. – У меня здесь не менее красиво.

Она присоединилась ко мне, причем я заметил кислую улыбку на лице мистера Пайка.

Восточная часть неба была так же достойна наблюдения. Здесь небо представляло собой сплошную нежно-голубую раковину, верхние края которой бледнели, гармонично превращаясь в бледный, но теплый розовый цвет, колышащийся, трепещущий. Отражение этой раскрашенной небесной скорлупы превращало поверхность моря в сверкающий водянистым блеском шелк, переливающийся голубым, бледно-зеленым и розовым цветами. Это был гладкий, блестящий, «шелковистый» тон, который плотно облегал тихо двигавшуюся волнистую воду. А бледная луна казалось влажной жемчужиной, сверкавшей сквозь окрашенную всеми цветами радуги дымку небесного свода.

В южной части неба мы увидели совершенно иной закат – то, что было бы всюду признано превосходным оранжево-красным закатом, с низко нависшими серыми тучами, нижние края которых были ярко освещены и окрашены.

– Хм! – проворчал мистер Пайк, когда мы стали восхищаться своим новым открытием. – Взгляните на закат, который у меня здесь, на севере! Он не так уж плох, смею вас уверить.

И, действительно, он был не плох. Северная часть неба представляла собой огромное поле окрашенных облаков, изборожденное курчавыми перистыми розовыми полосами от горизонта до зенита. Все это было поразительно. Одновременно на одном и том же небе – четыре солнечных заката! Каждая из четырех частей неба горела и пылала и пульсировала своим, совершенно особым закатом.

И когда все краски померкли в медленных сумерках, луна, все еще окутанная туманом, уронила блестящие тяжелые серебряные слезы в смутно-сиреневое море. А затем наступили тишина и темнота ночи, и мы очнулись от очарования, насыщенные красотой, склонившиеся друг к другу, опершись на перила.

Я никогда не устаю наблюдать за капитаном Уэстом. В чем-то у него есть сходство с некоторыми портретами Вашингтона. Ростом в шесть футов, он аристократически тонок и обладает решительной, ленивой и величественной грацией движений. Худобой он напоминает аскета. По внешности и манерам он совершенный тип старинного джентльмена Новой Англии.

У него такие же серые глаза, как и у его дочери, хотя у него они скорее живые, нежели теплые, и так же, как у нее, улыбаются. Цвет кожи у него темнее, чем у нее, а брови и ресницы – светлее. Но он кажется человеком, стоящим выше страстей или даже простого энтузиазма. Мисс Уэст тверда, как и ее отец, но к ее твердости примешивается теплота. Он чист, ласков и вежлив, но он холодно ласков и холодно вежлив при всей своей любезности, в каюте или на палубе, с лицами, равными ему по своему общественному положению, его любезность холодна, возвышенна, тонка.

Он отлично владеет искусством ничего не делать. Он ничего не читает, кроме Библии, и все же никогда не скучает. Часто я замечаю, как он сидит в кресле на палубе, рассматривая свои безукоризненные ногти и, я готов в этом поклясться, не видит их. Мисс Уэст говорит, что он любит море. А я тысячи и тысячи раз задаю себе вопрос: «Как?» Он не проявляет никакого интереса к каким-либо изменениям моря. Хотя он и обратил наше внимание на только что описанный мной восхитительный закат, сам не остался любоваться им на палубе. Он сидел в большом кожаном кресле внизу, не читая и даже не дремля, а просто глядя прямо перед собой в пространство.

Дни бегут, проходят и времена года… Мы покинули Балтимору в конце зимы, пришли к весне, затем миновало лето, наступает осень, и мы пробираемся к югу, навстречу зиме мыса Горн. И когда мы обогнем мыс и пойдем в северном направлении, у нас снова будут весна и лето, долгое лето, следующее за солнцем в его пути к северу, и мы придем в Сиэтл летом. И все эти времена года прошли или пройдут в течение пяти месяцев.

С белыми одеждами покончено, и под тридцать пятым градусом южной широты мы носим костюмы умеренного климата. Я замечаю, что Вада дал мне более теплое белье и более плотные пижамы, и что Поссум по ночам не довольствуется поверхностью постели и норовит забираться под одеяло.

Мы находимся сейчас у Ла-Платы, в районе, известном своими штормами, и мистер Пайк ожидает бурю. Капитан Уэст как будто ничего не ждет, но я замечаю, что он больше времени проводит на палубе, когда небо и барометр становятся угрожающими.

Вчера мы получили намек на погоду Ла-Платы. Намек пришел вчера в сумерки перед наступлением темноты. Ветра почти не было, и «Эльсинора», поддерживая ход с помощью перемежающихся дуновений с севера, отчаянно барахталась в большой зыби, являвшейся отголоском какого-нибудь только что окончившегося шторма к югу от нас.

Впереди нас разрастался с волшебной скоростью глубокий мрак. Я думаю, что он образовался из туч, но на тучи совсем не был похож. Это был только мрак и ничего больше, который громоздился все выше и выше, пока не повис над нами и не распространился вправо и влево так, что закрыл половину поверхности моря.

Но легкие дуновения ветра с севера продолжали надувать наши паруса, и «Эльсинора» все еще барахталась в крупной зыби; паруса опускались и хлопали с глухим громыханием, а мы медленно подвигались навстречу этому ужасающему мраку. На востоке, посреди того, что бесспорно было грозовой тучей, беспрестанно сверкали молнии, время от времени своими вспышками разрывая мрак впереди.

Наконец последние дуновения прекратились, и в промежутках между раскатами приближавшегося грома голоса людей, работающих на реях, казались звучащими над самым ухом, а не долетавшими с высоты нескольких сот футов. По тому рвению, с которым они работали, можно было судить, что приближавшаяся угроза производила на них должное впечатление. Обе вахты работали под руководством обоих помощников, а капитан Уэст прохаживался, как обычно, по палубе, словно посторонний зритель, не отдавая никаких приказаний, кроме тихих советов поднимавшемуся время от времени на корму мистеру Пайку.

Мисс Уэст, покинувшая нас за пять минут до того, появилась в виде настоящего моряка, облаченная в зюйдвестку, клеенчатый плащ и непромокаемые сапоги. Она решительно приказала мне одеться таким же образом, но я не мог уйти с палубы, боясь что-нибудь упустить, и приказал Ваде принести мой штормовой костюм. Затем из мрака с молниеносной быстротой налетел ветер, в сопровождении самого адского грома. А с дождем и громом пришел мрак. Он был осязаем. Он проносился мимо нас в реве ветра, подобно какой-то материи, которую можно было ощупать. Мрак навалился на нас так же, как и ветер. Я не могу иначе описать этого, как старым, даже древним, выражением: не видно было даже собственного носа.

– Не чудесно ли! – прокричала мне в ухо мисс Уэст, стоя рядом со мной и цепляясь за перила.

– Чудесно! – заорал и я в ответ, касаясь ее уха губами, так что ее волосы щекотали мне лицо.

И, я не знаю почему, – это, должно быть, вышло непроизвольно у нас у обоих – среди этого ревущего мрака, когда мы цеплялись за перила, чтобы не быть снесенными прочь, наши руки нашли друг друга, сжали одна другую и затем вместе стали крепко сжимать перила.

«Дочь Иродиады», – мрачно сказал я себе, но рука моя не покинула ее руки.

– Что это происходит? – прокричал я ей в ухо.

– Мы потеряли курс, – донесся до меня ответ. – Мне кажется, нас относит назад. Руль работает, но судно не слушается его.

Прозвучал трубный глас архангела. Самурай своим мелодичным штормовым голосом закричал рулевому: «Полный поворот!»

«Полный поворот, сэр», – послышался ответ, неясный, надорванный от напряжения, заглушенный.

Впереди нас, позади нас, со всех сторон вокруг нас вспыхивали молнии, обливая нас пылающим светом в продолжение целой минуты. И все это время нас оглушал несмолкаемый рев грома. Это было сказочное зрелище: далеко вверху черный скелет рей и мачт, с которых убраны паруса; ниже – матросы, цеплявшиеся, как пауки, закрепляя паруса; под ними немногие поставленные паруса, надувшиеся в обратную сторону, зловеще белели в зловещем освещении; а в самом низу палуба, мостик и рубки «Эльсиноры», спутанные обрывки и комки канатов и кучки качающихся, натягивающих и накручивающих канаты людей.

Это была великая минута, решающий момент. Нас относило назад со всем нашим корпусом, тоннажем, бесконечными снастями и уходящими в небо двухсотфутовыми мачтами над нашими головами. И наш властелин был здесь, облитый ярким светом, стройный, спокойный, невозмутимый, имея возле себя двух помощников (из которых один был убийцей) для передачи его распоряжений, и кучку бессильных, слабых существ для того, чтобы приводить эти распоряжения в исполнение, – натягивать и накручивать канаты и одним напряжением мускулов так направлять наш плавучий мирок, чтобы он мог выдерживать ярость стихий.

Что случилось вслед за тем, что было сделано – я не знаю; я только слышал время от времени глас архангела, так как наступил мрак и полил проливной дождь горизонтальным потоком. Он наполнил мне рот и легкие, словно я очутился за бортом. Казалось, что он льется не только сверху вниз, но и снизу вверх, проникая под мою зюйдвестку, сквозь клеенчатый плащ, под наглухо застегнутый воротник и в высокие непромокаемые сапоги. Я был ослеплен, оглушен всем этим нападением на меня грома, молнии, ветра, темноты и воды. А властелин здесь, на корме, вблизи меня, жил и спокойно двигался среди всего этого, изрекая свою мудрость и свою волю жалким созданиям, которые повиновались и своей грубой силой натягивали брасы, отпускали паруса, меняли румбы, поднимали и опускали реи, разглаживали и закрепляли огромные куски парусины.

Как это случилось, я не знаю, но мисс Уэст и я стояли рядом, цепляясь за перила и прижавшись друг к другу под защитой навеса. Моя рука, обвивая ее талию, крепко ухватилась за перила, ее плечо было плотно прижато к моему, и одной рукой она крепко держалась за мой плащ.

Час спустя мы пробирались через корму к рубке, помогая друг другу держаться на ногах в то время, как «Эльсинора» прыгала и ныряла в бурных волнах. Ветер, затихший было после дождя, снова достиг силы шторма. Но доблестное судно было в полном порядке. Кризис прошел благополучно, и судно было цело, и мы были целы, и с мокрыми лицами, сияющими глазами смотрели друг на друга и смеялись в ярко освещенной рубке.

– Разве можно не любить море? – воскликнула с восхищением мисс Уэст, выжимая воду из распустившихся от дождя и ветра прядей своих волос. – А людей моря! – воскликнула она, – властелинов моря! Вы видели моего отца?..

– Он властелин! – сказал я.

– Он властелин! – повторила она за мной.

А «Эльсинора» поднялась на высокую волну и легла на бок, так что нас толкнуло друг на друга, и мы, ошеломленные, вместе отлетели к стене.

Я пожелал ей спокойной ночи внизу у трапа и, проходя мимо открытой двери кают-компании, заглянул туда. Там, к моему удивлению, сидел капитан Уэст; я думал, что он еще на палубе. Его штормовой костюм был снят, сапоги заменены туфлями. Он сидел, откинувшись на спинку большого кожаного кресла, с широко открытыми глазами, и следил за полными видений клубами сигарного дыма на фоне дико раскачивавшейся каюты…

Сегодня в одиннадцать часов утра Ла-Плата задала нам трепку. Накануне был настоящий шторм, хотя не очень жестокий. Сегодня ожидалось гораздо худшее, но оказалось просто космической шуткой. В течение ночи ветер настолько стих, что мы в девять часов утра подняли все паруса. В десять часов мы покачивались в мертвом штиле. Но к одиннадцати в южной части неба начал нависать мрак.

Нахмуренное небо низко опустилось над нами. Наши высокие мачты, казалось, скребли по тучам. Горизонт сузился вокруг нас так, что стало казаться, будто он едва ли в полумиле от нас. «Эльсинора» была замкнута в крошечном мирке тумана и воды. Молнии играли. Небо и горизонт так близко придвинулись, что, казалось, «Эльсинора» сейчас будет поглощена, втянута ими в себя.

Затем небо разорвала раздвоенная от зенита до горизонта молния, и влажный воздух окрасился в зловещий зеленый цвет. Дождь, сначала небольшой и начавшийся при мертвом штиле, превратился в поток из огромных, струящихся капель. Все гуще и гуще становился зеленоватый мрак; Вада и буфетчик зажгли в каюте лампы, несмотря на то что было всего двенадцать часов дня. Молния сверкала все ближе и ближе, пока судно не было охвачено ею кольцом. Зеленоватый мрак непрерывно сотрясался пламенем, сквозь которое более ярко сверкали разделенные молнии. Они становились все сильнее, по мере того как стихал дождь, и так плотно охватил нас поток электрического шторма, что невозможно было разобрать, какой молнией вызывается тот или другой раскат грома. Вся атмосфера вокруг нас то бледнела, то пылала. Какой стоял треск и грохот! Мы каждую минуту ждали, что молния ударит в «Эльсинору». И никогда я не видел таких оттенков молний. Хотя время от времени нас ослепляли более крупные вспышки, все время не прерывалась менее сильная, трепещущая, пульсирующая игра более слабого, дрожащего света, иногда нежно-голубого, иногда бледно-красного, переходившего в тысячи оттенков.

А ветра не было. И ничего не случилось. «Эльсинора» приготовилась к худшему с оголенными реями и свернутыми парусами, кроме нижних топселей. Топсели, намокшие от дождя, неуклюже свисали с рей и шлепали, когда судно качало. Тучи рассеялись, день прояснялся, зеленоватый мрак перешел в серый сумрак, молнии прекратились, гром отдалился от нас, а ветра все не было. Через полчаса засияло солнце, гром время от времени рокотал вдали, а «Эльсинора» все еще покачивалась в полном штиле.


– Этого никогда нельзя знать заранее, сэр, – проворчал, обращаясь ко мне, мистер Пайк, – тридцать лет тому назад как раз на этом месте я потерял мачту в порыве ветра, налетевшем точно так, как сейчас.

В это время наступила смена вахт, и рядом со мной стоял мистер Меллер, пришедший сменить помощника.

– Это одна из самых скверных частей океана, – подтвердил он. – Восемнадцать лет тому назад это же произошло здесь и со мной. Мы потеряли половину своих мачт, двадцать часов стояли стоймя на бимсе, груз передвинулся к одному борту, и мы затонули. Я двое суток плавал в шлюпке, пока нас не подобрало английское судно. Ни одной из остальных шлюпок не нашли.

– «Эльсинора» прекрасно вела себя вчера, – весело заметил я.

– Ну, это были пустяки, – проворчал мистер Пайк. – Подождите, пока вы увидите настоящий шторм. Это поганое место, и кто-кто, а я буду доволен, когда мы отсюда выберемся. Я предпочел бы полдюжины ревунов мыса Горн одному здешнему. А что вы скажете, мистер Меллер?

– То же самое, сэр, – ответил тот, – те, юго-западные ветры – честны. Вы знаете, чего от них следует ожидать, но здесь ничего не предугадаешь. Лучшие капитаны могут споткнуться здесь.

– «Как я узнал… без всякого сомненья…», – напевал мистер Пайк из «Селесты» Ньюкомба, спускаясь по трапу.

Глава XXIX

Солнечные закаты становятся все более оригинальными и живописными у берегов Аргентины. Вчера мы наблюдали высокие облака, белые с золотом, разбросанные щедро и в беспорядке по западной части неба, в то время как на восточной стороне горел второй закат – быть может, отражение первого. Как бы то ни было, восточная часть неба была покрыта бледными облаками, бросавшими лучи млечного белого и голубого света на голубовато-серое море.

А накануне нас захватила великолепная вакханалия на западе. Опираясь на океан, целые ярусы облаков громоздились друг на друга, обширные и высокие, так что мы, наконец, увидели Большой Каньон, в тысячу раз превосходивший Колорадский. Облака приняли те же очертания слоистых, зубчатых розовых скал, а все углубления их заполнились опалово-голубыми и лиловыми тонами.

Морские указатели говорят, что эти удивительные закаты солнца объясняются пылью, высоко вздымаемой в воздухе ветрами, дующими в пампасах Аргентины.

А сегодняшний наш закат… Я пишу в полночь, сидя на койке, закутанный в одеяла и опираясь на подушки, пока «Эльсинора» нестерпимо болтается в мертвом штиле и крупной зыби, идущей из района мыса Горн, где, по-видимому, штормы бушуют непрерывно. Но наш закат… Его следовало бы изобразить Тёрнеру. Запад походил на зеленое полотно, по которому живописец разбросал крупные мазки серой краски. На этом зеленом фоне неба то рассыпались, то свертывались облака.

Но что за фон! Что за оргия зеленого цвета! Ни один оттенок его не был упущен в больших и малых промежутках между молочными, клубящимися облаками. Наверху зеленый – цвета нильской воды, затем, один за другим, и каждый с тысячью оттенков, голубовато-зеленый, коричневато-зеленый, серовато-зеленый и удивительнейший оливково-зеленый, который, тускнея, превратился в богатый, густой бронзово-зеленый цвет.

В это время остальная часть горизонта расцветала широкими розовыми, голубыми, бледно-зелеными и желтыми полосами. Немного погодя, когда солнце совсем спустилось, сгрудившиеся на заднем плане облака задымились винно-красным светом, который перешел в бронзовый и окрасил тусклые зеленые тона своим ярким отблеском. Сами облака вспыхнули всеми оттенками розового цвета, а к зениту веером потянулись огромные бледно-розовые полосы. Эти полосы быстро стали яркими, приняли вид розового пламени и долго горели в медленно сгущавшихся сумерках.

А несколько часов спустя, когда вся эта красота еще жила в моем мозгу, я услышал над головой рычание мистера Пайка и топот, и шарканье ног людей, перебегавших от каната к канату и натягивавших и накручивавших их. Приближался новый шторм, и, судя по тому, как убираются паруса, он уже недалеко.


Несмотря на это, сегодня на рассвете мы все еще болтались в том же мертвом штиле и шелковистой зыби. Мисс Уэст говорит, что барометр упал, но чего-нибудь серьезного уже нельзя ждать. Штормы налетают быстро. Хотя «Эльсинора» приготовилась к худшему, с обнаженными до верхних топселей мачтами, вполне возможно, что скоро она поднимет все паруса.

Мистер Пайк был настолько обманут, что поставил топ-марсели и велел снять с брамселей стропы, когда на палубу вышел Самурай, походил минут пять взад и вперед, затем вполголоса сказал что-то мистеру Пайку. Мистеру Пайку это не понравилось. Мне, новичку, было ясно, что он не согласен с капитаном. Несмотря на это, он прорычал людям на реях, чтобы они снова крепили паруса. Те начали брать паруса на гитовы и спускать верхние реи. Убрали некоторые вспомогательные паруса, названий которых я никогда не помню.

С юго-востока потянул ветерок, весело дувший при безоблачном небе. Я видел, что в душе мистер Пайк был доволен: Самурай ошибся. И каждый раз, как мистер Пайк смотрел вверх на обнаженные реи, я знал: он думает, что они отлично могли бы продолжать нести паруса. Я был совершенно уверен, что Ла-Плата обманула капитана Уэста. То же думала и мисс Уэст и, будучи подобно мне, привилегированной особой, откровенно высказала это мне.

– Отец через полчаса прикажет поставить паруса, – предсказала она.

Каким высшим чутьем погоды обладает капитан Уэст, я не знаю, но оно принадлежит ему по праву Самурая. Как я сказал, небо было безоблачно. Воздух сверкал от солнечного света. И несмотря на это, подумайте, какая перемена произошла за каких-нибудь четверть часа. Я как раз вернулся после непродолжительного пребывания внизу, а мисс Уэст высказывала свое презрение в адрес Ла-Платы и собиралась отправиться к швейной машинке, когда мы услышали ворчание мистера Пайка. Это капризное ворчание выражало досаду и недовольство в связи с тем, что приходится признать превосходство своего командира.

– Вот идет вся река Ла-Плата, – проворчал он.

Посмотрев в направлении его взгляда, на юго-запад, мы увидели ее приближение. Это была страшная туча, уничтожившая солнечный и дневной свет. Казалось, она вздувалась и перекатывалась через саму себя, подвигаясь вперед с быстротой, свидетельствовавшей о сильнейшем ветре позади и внутри ее. Быстрота эта была ужасна, головокружительна, а под ней, двигаясь вместе с ней, приближалась, заволакивая море, полоса густого тумана.

Капитан Уэст сказал что-то старшему помощнику, который рявкнул приказание, и вахта, подкрепленная вызванной снизу второй сменой, принялась брать на гитовы паруса и карабкаться по вантам.

– Лево руля! Полный поворот! – приказал капитан Уэст рулевому.

И огромный штурвал сделал полный поворот, и бимс «Эльсиноры» упал так, что порыв ветра не мог ее отнести назад.

В этом стремительно несущемся мраке приближалась гроза и начали разрываться молнии.


Потом полил дождь, наступила полная темнота, засверкали еще более яркие молнии. При их вспышках я увидел матросов прежде, чем они скрылись с глаз, и «Эльсинора» вдруг накренилась вниз на один бок. Их было по пятнадцати человек на каждой рее, и они закрепили паруса раньше, чем налетел шторм. Как они снова очутились на палубе – я не знаю, я этого совсем не видел, так как «Эльсинора», неся только верхние и нижние паруса и зарывшись левым бортом в воду, лежала на боку и не выпрямлялась.

Нечего было и думать о том, чтобы держаться стоя без поддержки на этой покатой палубе. Все за что-нибудь держались. Мистер Пайк откровенно ухватился обеими руками за перила кормы, а мисс Уэст и я отчаянно цеплялись и балансировали, чтобы держаться на ногах. Но я заметил, что Самурай стоял легко, как собирающаяся взлететь птица, и только положил одну руку на перила. Он не отдавал никаких распоряжений. И я догадался, что здесь ничего нельзя было сделать. Он ожидал – и только – спокойно и отдыхая. Положение было ясно: либо мачты сломаются, либо «Эльсинора» поднимется с целыми мачтами, либо она больше никогда не поднимется.

Между тем, она лежала неподвижно, почти касаясь воды левыми реями, а море пенилось у люков ее погруженного в воду борта.

Минуты показались веками, пока нос поднялся, и «Эльсинора», повернувшись кормой вперед, выпрямилась. Как только это случилось, капитан Уэст снова поставил ее под ветер. И сейчас же большой фок сорвался со стропов. Толчок, или, вернее, ряд толчков, испытанных судном вследствие страшных ударов, был ужасен. Казалось, что оно должно развалиться на части. Когда фок сорвался, капитан и его помощник стояли рядом, и выражение их лиц характеризовало обоих. Ни одно из них не выражало страха. На лице мистера Пайка отражалось презрение к ничего не стоящим матросам, которые не удержали фок. Лицо капитана Уэста было спокойным и вдумчивым.

Но делать было нечего, и в течение пяти минут «Эльсинору» трепало, словно в пасти гигантского чудовища, пока не были сорваны последние обрывки огромного паруса.

– Наш фок отправился в Африку, – засмеялась мне на ухо мисс Уэст.

Как и ее отец, она не знает страха.

– О, теперь мы смело можем сойти вниз я устроиться удобно, – сказала она пять минут спустя. – Худшее прошло. Теперь будет только дуть, дуть, дуть и сильно качать.

Дуло целый день. И поднявшееся волнение сделало поведение «Эльсиноры» почти непереносимым. Единственным способом устроиться удобно было забраться на койку, окружив себя подушками, которые Вада подпер со всех сторон ящиками из-под мыла. Мистер Пайк, ухватившись за притолоку моей двери и широко расставив ноги, остановился на минуту и сказал, что для него это совершенно новый вид шторма. С самого начала он был совсем иной. Он налетел не по правилам – для этого не было причин.

Он задержался еще немного и словно невзначай (что при данной обстановке было до смешного ясно) высказал то, что бродило у него в голове.

Сначала он ни к селу ни к городу спросил, не проявляет ли Поссум симптомов морской болезни. Затем выразил свое негодование по адресу матросов, потерявших фок, и сочувствие парусникам, на долю которых выпала лишняя работа. Потом он попросил разрешения взять у меня почитать книгу и, цепляясь за мою койку, выбрал на моей полке «Силу и Материю» Бюхнера и тщательно заполнил образовавшееся пустое место сложенным журналом, как это всегда делаю я.

Но он все еще медлил уходить и, стараясь подыскать подходящий предлог, чтобы поговорить о том, о чем он хотел, начал рассуждать о погоде Ла-Платы. И все это время я старался угадать, что за всем этим кроется. Наконец, это выяснилось.

– Кстати, мистер Патгёрст, – заметил он, – не помните ли вы случайно, как мистер Меллер сказал, сколько лет тому назад его судно здесь потеряло мачты и потерпело крушение?

Я сразу понял, в чем дело.

– Кажется, восемь лет тому назад, – солгал я. Мистер Пайк проглотил и медленно переваривал мои слова, пока «Эльсинора» позволила себе трижды перевалиться на левую сторону и обратно.

– Какое же судно затонуло здесь восемь лет тому назад? – размышлял он как бы с самим собой. – Кажется, придется спросить мистера Меллера. Я что-то не могу припомнить.

Он поблагодарил меня с непривычной изысканностью за «Силу и Материю», из которой, как я хорошо знал, он не собирался прочесть ни строчки, и направился к двери. Здесь он снова остановился, словно пораженный новой и совершенно случайной мыслью.

– А не сказал ли он, что это было восемнадцать лет назад? – спросил он.

Я отрицательно покачал головой.

– Восемь лет тому назад, – повторил я. – Я это хорошо помню, хотя не знаю, почему вообще запомнил это. Но он так сказал, – продолжал я с еще большей уверенностью. – Восемь лет назад, я в этом убежден.

Мистер Пайк задумчиво посмотрел на меня и, подождав, пока «Эльсинора» на минутку выпрямилась, вышел из каюты.

Мне кажется, я проследил ход его мыслей. Я уже давно знал, что у него замечательная память на все, касающееся судов, офицеров, грузов, штормов и кораблекрушений. Он – настоящая морская энциклопедия. Несомненно также, что он проникся историей Сиднея Вальтгэма. До сих пор он не подозревает, что мистер Меллер – Сидней Вальтгэм и только хочет знать, не плавал ли мистер Меллер с Сиднеем Вальтгэмом восемнадцать лет тому назад на судне, погибшем на Ла-Плате.

А пока что я не могу простить мистеру Меллеру сделанного им промаха. Ему следовало быть осторожнее.

Глава XXX

Ужасная ночь! Удивительная ночь! Спал ли я? Кажется, спал урывками, но клянусь, что слышал каждую склянку вплоть до половины четвертого. Потом наступила передышка – стало полегче. Не было уже этого упорного сопротивления ветра. «Эльсинора» двигалась. Я чувствовал, как она скользила, ныряла носом и вздымалась вверх. До сих пор она накренялась, главным образом, на левый борт, а теперь одинаково сильно раскачивалась в обе стороны.

Я понял, что случилось. Вместо того, чтобы продолжать лежать в дрейфе, капитан Уэст повернул судно тылом к ветру и теперь шел впереди него. Это означало, что шторм действительно очень велик, так как капитан Уэст менее всего хотел бы плыть в северо-восточном направлении. Но, во всяком случае, качка стала не такой резкой, менее неприятной, и я заснул. В пять часов меня разбудил шум волн, обрушившихся на борт, катившихся по главной палубе и ударявших в стену моей каюты. Через открытую дверь мне было видно, как вода переливалась вверх и вниз по буфетной, а из-под моей койки, по полу, пенясь, катилось с полфута воды всякий раз, как судно переваливалось на правый бок.

Буфетчик принес мне кофе, который я выпил, сидя среди ящиков и подушек и балансируя, словно эквилибрист. К счастью, мне удалось вовремя его допить, потому что ряд страшных толчков сбросил все книги с одной из моих полок. Поссум, забравшись под защищенный борт моей койки, визжал от страха, когда море грохотало и гремело и когда на нас посыпалась лавина книг. А я не мог не усмехнуться, когда меня ударила по голове «Картонная корона», а перепуганного щенка – «Что не ладно на свете?» Честертона.

– Ну, что вы об этом думаете? – спросил я буфетчика, помогавшего приводить в порядок книги.

Он пожал плечами, и его живые, косые глаза казались еще живее, когда он ответил:

– Я часто видел так. Я старый человек. Я часто видел хуже. Слишком много ветра. Слишком много работы. Проклятая погода.

Я догадывался, что наверху было интересное зрелище. И в шесть часов, когда в моих иллюминаторах показался серый свет (в те промежутки, когда они не бывали залиты водой), я, как гимнаст, перелез через борт своей койки, поймал свои скачущие туфли и вздрогнул, всунув босые ноги в их холодную и мокрую середину. Я не стал одеваться. В одной пижаме я направился на корму, а Поссум жалобно укорял меня в измене.

Пробираться узкими коридорами было истинным подвигом. Время от времени я останавливался и цеплялся за все, что попадало под руку, так что концы пальцев у меня заболели. В минуты сравнительного затишья я двигался вперед. Но я ошибся в расчете. Основание широкого трапа, ведшего в капитанскую рубку, покоилось на поперечном коридорчике, футов в двенадцать длиной. Излишняя моя самоуверенность и необыкновенно дикая судорога «Эльсиноры» вызвали катастрофу. Она бросилась на правый борт так внезапно и с таким наклоном, что пол выскользнул у меня из-под ног, и я беспомощно поехал вниз по наклону. Мне не удалось ухватиться за перила трапа, но я вовремя поднял руку, чтобы защитить лицо, и, в высшей степени удачно перевернувшись и все еще падая, ударился плечом в дверь капитана Уэста.

Молодость всегда возьмет свое. Судно в море – так же. И четыре пуда десять фунтов человеческого тела также возьмут свое. Красивая дверная филенка расщепилась, щеколда отскочила, и я обломал четыре ногтя на правой руке, тщетно пытаясь ухватиться за убегавшую дверь и оставляя на ее полированной поверхности четыре параллельные царапины. Я продолжал лететь вперед и очутился в просторной каюте капитана Уэста с огромной бронзовой кроватью.

Мисс Уэст, закутанная в шерстяной капот, с заспанными глазами и роскошными, на этот раз непричесанными волосами, держась за дверь, выходившую в кают-компанию, встретила мой испуганный взгляд таким же испуганным взглядом.

Извиняться было некогда. Я продолжал свою бешеную скачку, ухватился за спинку кровати и, описав полукруг, упал прямо на кровать капитана Уэста.

Мисс Уэст начала смеяться.

– Входите, входите, – сказала она.

Десятка два одинаково неприемлемых ответов вертелось у меня на языке, поэтому я промолчал и удовольствовался тем, что держался за кровать левой рукой, убаюкивая ноющую правую руку у себя под мышкой. Позади мисс Уэст, по полу кают-компании, носился буфетчик, преследуя Библию капитана Уэста и нотную тетрадь мисс Уэст. И в то время как она смеялась надо мной, а я глядел на нее в этой интимной обстановке, в моем мозгу внезапно вспыхнула мысль: «Она – женщина! Она – желанная»!

Почувствовала ли она эту беглую, невысказанную мысль? Я не знаю, но и смех умолк, и долгая привычка к условностям сказалась в следующих ее словах:

– Я была уверена, что в каюте отца все вверх дном. Он не входил к себе всю ночь. Я слышала, как по каюте катались вещи… Но в чем дело? Вы ушиблись?

– Ободрал пальцы, больше ничего, – ответил я, рассматривая свои ногти и осторожно поднимаясь на ноги.

– Да! Это был толчок! – сочувственно сказала она.

– Я собирался наверх, на палубу, а не в кровать вашего отца, – ответил я. – Боюсь, что я испортил дверь.

Тут начался новый приступ качки. Я снова сел на кровать и ухватился за спинку. Мисс Уэст, прочно стоя в дверях, опять начала смеяться, а позади нее по ковру кают-компании пулей пронесся буфетчик, держа в объятиях небольшую письменную конторку, которая, по-видимому, сорвалась с подставки, когда он ухватился за нее, ища опоры. О наружную стену каюты бились волны, а буфетчик, не найдя пристанища, промчался обратно все еще с конторкой в руках.

Воспользовавшись благоприятным моментом, я попытался выйти из каюты и достигнуть сторожевой стойки трапа до начала новых раскачиваний. И стоя у трапа в ожидании возможности подняться, я не мог забыть того, что только что видел. Перед моими глазами ярко вставали заспанные глаза мисс Уэст, ее распущенные волосы и вся ее женственная мягкость. «Желанная женщина!» – непрестанно звучало у меня в голове.

Но все это вылетело из нее, когда, почти добравшись до верхушки трапа, я вдруг полетел вверх так же стремительно, как обычно летят вниз. Ноги мои сами собой перелетали со ступеньки на ступеньку, чтобы избежать падения, и я летел или падал, по-видимому, вверх, пока, достигнув конца трапа, не уцепился за что-то, дрожа за свою жизнь, в то время как корма «Эльсиноры» взлетела кверху на огромной волне.

Какие прыжки для такого огромного судна! Старое, стереотипное слово «игрушка» как раз соответствовало ему. Оно действительно было игрушкой, игрушечной дощечкой во власти стихии. И все же, несмотря на подавляющее чувство своей беспомощности, у меня было сознание нашей безопасности. Здесь был Самурай. Руководимая его волей и его мудростью, «Эльсинора» не была легкой добычей для моря. Все было под его контролем, им предусмотрено. Она делала то, что он ей приказывал и, какие бы титаны бурь ни ревели вокруг нее, ни набрасывались на нее, она будет продолжать исполнять его веления.

Я заглянул в капитанскую рубку. Он сидел там на привинченном к полу кресле, упираясь обутыми в непромокаемые сапоги ногами в стойку, что удерживало его в равновесии при самой сильной качке. На его непромокаемом плаще в свете лампы сверкали мириады капель морской воды, свидетельствовавшие о том, что он недавно вернулся с палубы. Его черная и блестящая шапка казалась шлемом легендарного героя. Он курил сигару и, улыбаясь, приветствовал меня. Но он выглядел очень усталым, очень старым, но мудрым, а не слабым. Его побледневшее лицо было более прозрачно, чем когда-либо, и все же никогда он не был более спокоен, никогда не был таким самодержавным властелином нашего маленького, хрупкого мирка. Сказывавшийся в его чертах возраст не был результатом земного существования. Он не имел возраста, не имел страстей, он был сверхчеловеком. Никогда он не представлялся мне столь великим, столь далеким, столь бесплотным гостем из потустороннего мира.

И серебристо-мелодичным голосом он предостерегал меня и давал мне советы, когда я пытался открыть дверь рубки, чтобы выйти на палубу. Он знал подходящий момент, которого сам я никогда бы не угадал, и объяснил мне, как попасть на корму.

На палубе всюду была вода. «Эльсинора» летела вперед в шипящем потоке. Море пенилось и лизало край кормовой палубы то справа, то слева. Высоко в воздухе вздымавшиеся вверх и угрожающе падающие волны преследовали нашу корму. Воздух был полон водяных капель, как туман или как пена. Вахтенного офицера на корме не было. Она была пуста, если не считать двух рулевых в клеенчатых плащах, с которых струилась вода, под неполным прикрытием открытой будки штурвала. Я пожелал им доброго утра.

Один из них был Том Спинк, пожилой, но живой и надежный английский матрос. Другой – Билль Квигли, один из трех друзей, державшихся всегда вместе на баке, несмотря на то что двое остальных, Фрэнк Фицджиббон и Ричард Гиллер, были из вахты второго помощника. Эта тройка доказала ловкость и силу своих кулаков и свою сплоченность. Они вели правильные сражения с кликой висельников и отвоевали себе некоторую независимость. Они не были настоящими моряками – мистер Меллер насмешливо называл их «каменщиками», – но они успешно противостояли баковой шайке.

Перейти палубу от рубки до кормы было делом не легким, но мне это удалось. Я уцепился за перила, а ветер жалил мне тело сквозь пижаму. В это время «Эльсинора» на минуту выпрямилась и бросилась вперед и вниз по скату огромной волны. Когда она таким образом стала горизонтально, ее палуба наполнилась водой от одного борта до другого. Над этим потоком, по колено в нем, стояли мистер Пайк и полдюжины матросов, уцепившись за перила бизань-мачты. Там же находился и плотник со своими помощниками.

Следующий вал плеснул с полтысячи тонн воды за правый борт в то время, как все шпигаты правого борта автоматически открылись и впустили огромные потоки воды. Затем последовал обратный размах влево, и железные дверцы захлопнулись со звоном, сотни тонн воды выплеснуло за левый борт, а все шпигаты этого борта широко открылись, набирая воду. И не следует забывать, что в продолжение всего этого времени «Эльсинора» бешено неслась вперед.

Единственными поднятыми на ней парусами были три верхних марселя. На ней не было ни малейшего треугольника передних парусов. Я еще никогда не видел ее с таким небольшим количеством парусов, и три узких полоски парусины, казавшиеся под давлением ветра листами железа, гнали ее с поражающей скоростью вперед.

Когда с палубы схлынула вода, люди у бизань-мачты покинули свое убежище. Часть их, под руководством страшного мистера Пайка, старалась поймать кучу досок и куски перекрученной стали. Сначала я не понял, что это было. Плотник с двумя помощниками бросились к люку номер третий и стали работать напряженно и торопливо. И я понял, почему капитан Уэст повернул судно тылом к шторму. Люк номер третий был разрушен. Кроме того, был сломан большой брус-тимберс, называемый «твердым хребтом». Вероятно, он сорвался или затонул. Прежде чем наша палуба снова покрылась водой, я рассмотрел временные исправления плотника, который скреплял и заколачивал новыми досками люк номер третий, чтобы он не пропускал воду.

Когда «Эльсинора» погрузила в воду левый борт и зачерпнула несколько сот тонн воды Атлантического океана, а затем, немедленно опустив правый борт, набрала еще несколько сот тонн воды, все люди побросали работу и, спасая свою жизнь, уцепились за реи бизань-мачты. Брызги волн совершенно скрыли их от меня, но затем я их снова увидел и пересчитал: все были на месте. Снова они ожидали, чтобы с палубы схлынула вода.

Преследуемая мистером Пайком и его людьми груда обломков пронеслась по палубе футов сто вперед, затем, когда корма «Эльсиноры» погрузилась в пропасть, понеслась обратно и налетела на стену рубки. Я узнал в этой груде часть мостика. Не хватало той части, которая шла от бизань-мачты к средней рубке, а шлюпка у правого борта против средней рубки превратилась в щепки.

Наблюдая усилия людей поймать часть мостика, я вспомнил, как Виктор Гюго великолепно описывает сражение матросов с сорвавшейся в бурную ночь корабельной пушкой. Но тут была разница. Рассказ Гюго волновал меня сильнее, нежели эта настоящая борьба, происходившая у меня на глазах.

Я не раз повторял, что море делает людей жестокими. Теперь, стоя здесь, на краю юта, в моей пронизанной ветром, пропитанной водяными брызгами пижаме, я убежден в том, как я сам стал жесток. Я не чувствовал жалости к обитателям бака, барахтавшимся с опасностью для жизни внизу, подо мной. Они не шли в счет. Мне было даже интересно посмотреть, что произойдет, если их настигнет эта низвергающаяся масса воды прежде, чем они достигнут безопасного места.

И я это увидел. Мистер Пайк, идя во главе, по пояс в потоках воды, бросился вперед, поймал обломок мостика концом каната и прикрепил его оборотом каната к одному из левых бизань-вантов. «Эльсинора» накренилась налево, и огромная зеленая стена встала футов на двенадцать над бортом. Люди бросились к перилам. Но мистер Пайк, держась за свой конец каната, смотрел прямо на стену воды и принял ее на себя. Он продолжал стоять, все еще держа в руках канат.

Слабоумный фавн (глухой как тетеря) первый направился на помощь к мистеру Пайку, за ним последовал Тони, грек, а за ним шли Падди, Карлик, Генри и позади всех, конечно, Нанси, с таким видом, словно его вели на казнь.

Воды на палубе было уже только по колено, но она текла с неудержимой силой, когда мистер Пайк и шестеро матросов подняли часть мостика и пошли вперед к баку. Они качались и спотыкались, но все же продолжали идти.

Плотник первый заметил угрозу: огромную гору воды. Я видел, как он кричал что-то – сначала своим помощникам, а потом мастеру Пайку, прежде чем побежал к перилам. Но для мистера Пайка и его людей не было спасения. Море ринулось к средней рубке через борт с высоты добрых пятнадцати футов над бортом и двадцати над палубой с правой стороны. С крыши рубки начисто смыло обломки шлюпки. Наткнувшись на стену рубки, вода взметнулась вверх до нижней реи и вместе со всей массой воды все это обрушилось на мистера Пайка и его людей.

Они исчезли. Мостик тоже исчез. «Эльсинора» накренилась влево, и ее палубу залило водой от борта до борта. Затем она нырнула носом, и вся эта масса воды бросилась вперед. Из пенящейся кипучей поверхности то там, то тут высовывалась рука, голова или спина, а острые углы досок и перекрученных стальных прутьев показывали, что в этом водовороте все вертятся и вертятся обломки. Я думал о том, кто из людей очутился под ними и что с ними там творится.

И все же я беспокоился не об этих людях. Я сознавал, что тревожусь только о мистере Пайке. В известном смысле, по своему общественному положению, он принадлежал к моему классу, к моей касте. Он и я занимали почетное место, ели за одним столом. Я страстно желал, чтобы он не пострадал и не погиб. До остальных мне не было дела. Они не принадлежали к моему миру. Я думаю, что шкипера давно прошедших времен чувствовали нечто подобное по отношению к грузу невольников, находившихся в зловонном трюме.

Нос «Эльсиноры» подскочил вверх в то время, как палуба ее упала в пенящуюся бездну. Ни один из людей не встал на ноги. Обломки мостика и людей понесло назад, в мою сторону, и прижало к бизань-мачте. И тут этот удивительный, невероятный старик появился из воды, во весь рост, волоча за собой в каждой руке беспомощные тела Нанси и фавна. Мое сердце забилось при виде этой могучей фигуры человека, который был убийцей и погонщиком рабов, это верно, но который первым бросился навстречу опасности, подавая пример своим рабам.

Глядя на него, я чувствовал величие и гордость. Я гордился тем, что у меня были голубые глаза, как у него, белая кожа, как у него, что мое место на юте было рядом с ним и с Самураем. Я чуть не плакал от гордости, похожей на ужас, пробегавший холодной дрожью по моей спине и в моем мозгу. Что касается остальных – слабых и отверженных, темнокожих ублюдков и подонков давно покоренных племен – как могли они идти в счет? Боже! Боже! В течение десяти тысяч поколений и веков мы попирали их и делали рабами, обязанными выполнять нашу волю.

«Эльсинора» снова сильно накренилась влево, причем пена долетела до нижних рей, и добрых тысяча тонн Южного Атлантического океана плеснула от борта до борта. И снова все попадали на палубу, и по ним катались разломанные доски и перекрученная сталь. И снова этот белокожий гигант появился, крепко держась на ногах и волоча в каждой руке по беспомощному уроду. Он пробился по пояс в воде до перил, у которых держался плотник, сдал там свою ношу и вернулся, чтобы поднять на ноги Ларри и помочь ему добраться до перил. Очутившись вне опасности, грек Тони сам полз на четвереньках и беспомощно упал у перил. В нем теперь не было ни малейшей склонности к самоубийству. Но как он ни барахтался, он не мог подняться, пока мистер Пайк, схватив его за шиворот одной рукой, не перебросил прямо в объятия плотника.

Затем настала очередь Карлика. Его лицо было окровавлено, рука беспомощно повисла, высокие сапоги свалились. Мистер Пайк подсадил его через перила и вернулся за последним потерпевшим. Это был Генри, юнга с учебного судна. Я видел, как тот, неподвижный, показался на поверхности воды, словно утопленник, и снова погрузился, когда вода отхлынула к корме и прибила его к рубке. Мистер Пайк, по плечи в воде, дважды был сбит волной и падал на колени под напором волн, но все же поймал парня, взвалил к себе на плечи и донес до бака.

Час спустя я встретил мистера Пайка, направлявшегося в каюту позавтракать. Он переоделся и побрился. Спрашивается, как можно было относиться к такому герою, как он, если не так, как я, когда я будто бы вскользь заметил, что у него была, пожалуй, довольно оживленная вахта.

– Я думаю, – ответил он так же небрежно. – Я здорово-таки промок.

И это было все. Ему некогда было заметить меня на корме. Для него это была только обычная работа, служба, работа человека. На юте никто, кроме меня, не знал о его подвиге, а я знал это только потому, что случайно видел. Если бы я не был в этот ранний час на корме, никто на юте никогда бы и не узнал о том, на что способен этот человек в момент опасности.

– Никто не пострадал? – спросил я.

– Кое-кто из матросов… Но переломов нет. Генри полежит денек. Его опрокинула волна, и он ушиб голову. А Карлик, кажется, вывихнул плечо. Но, знаете, Дэвис опять очутился на верхней койке! Вода совсем затопила его каюту, и ему пришлось туда перелезть. Он сейчас весь промокший, а если бы вы знали, как я от души желал бы ему большего! – Он помолчал и вздохнул. – Видно, я становлюсь стар. Мне следовало бы свернуть ему шею, но почему-то у меня это не выходит. Ну, да ничего, он очутится на дне прежде, чем мы придем в порт.

– Месячное жалованье против фунта табаку, что не очутится, – поддразнил я.

– Нет, очутится, – медленно произнес мистер Пайк. – И я скажу вам, что сделаю. Я прозакладываю вам фунт табаку или даже месячное жалованье, что буду иметь удовольствие привязать к его ногам мешок угля так, что он никогда не отвяжется.

– По рукам! – сказал я.

– По рукам! – повторил мистер Пайк. – А пока я, пожалуй, поел бы немного…

Глава XXXI

Чем больше я вижу мисс Уэст, тем больше она мне нравится. Объясняйте это постоянной близостью или одиночеством – чем хотите. Я не пытаюсь подыскивать объяснения. Я знаю только, что она женщина, и желанная. И я в некотором роде горд тем, что я такой же мужчина, как и всякий другой. Чтение по ночам и неустанное преследование, которому я подвергался в прошлом со стороны всего женского племени, к счастью, не совсем испортили меня.

Меня преследуют эти слова – «женщина – и желанная». Они непрестанно звучат у меня в мозгу, в мыслях. Я часто сворачиваю в сторону, чтобы тайком взглянуть на мисс Уэст через дверь каюты или пустую буфетную, когда она не знает, что я на нее смотрю. Женщина – удивительное создание! Волосы женщины удивительны! Мягкость женщины волшебна! О, я знаю, что они собой представляют, и это-то и делает их еще более удивительными. Я знаю, я готов ручаться, что мисс Уэст разбирала меня с матримониальной точки зрения в тысячу раз чаще, чем я ее. И все же – она женщина, и желанная.

И я беспрестанно вспоминаю неподражаемое четверостишие Ришара Ле-Галльена:

Если б я был женщиной, я бы целый день

Воспевал свою красу в священном песнопении,

Склонялся б перед ней, затаив дыхание,

наполовину испуганный,

И повторял бы «я – женщина!» целый день.

Позвольте мне посоветовать всем уставшим от света философам отправиться в продолжительное морское путешествие с такой женщиной, как мисс Уэст.

В этом повествовании я больше не буду называть ее мисс Уэст. Она – Маргарет! Я больше не думаю о ней, как о мисс Уэст. Я думаю о ней как о Маргарет. Это красивое имя, женственное имя! Какой поэт создал его? Маргарет! Оно мне никогда не надоедает. Язык мой влюблен в него. Маргарет Уэст! Какое имя для заклинаний! Имя, вызывающее мечты и разные таинственные представления! Вся история нашей, стремящейся к западу расы воплощена в нем. В нем звучит гордость, власть, отвага и победа! Когда я шепчу его, передо мной проносятся видения тонких, с изогнутым носом судов, крылатых шлемов, стальных шпор, беспокойных людей, царственных любовников, отважных искателей приключений, смелых бойцов. Да, и даже теперь, в эти дни, когда нас сжигает солнце, мы все же сидим на высоких местах управления и командования.

Да, кстати, ей двадцать четыре года. Я спросил мистера Пайка, когда произошло столкновение «Дикси» с речным пароходом в бухте Сан-Франциско. Это случилось в тысяча девятьсот первом году. Маргарет было в то время двенадцать лет. Сейчас у нас тысяча девятьсот тринадцатый год. Да будет благословен человек, выдумавший арифметику! Ей двадцать четыре года. Ее имя Маргарет, и она – желанная.

Мне столько надо рассказать! Где и когда закончится это безумное плавание с безумной командой – невозможно предвидеть. Но «Эльсинора» подвигается вперед, и день за днем ее история пишется кровью. И в то время, как совершаются убийства, и в то время, как вся эта плавучая трагедия приближается к холодному Южному океану и к ледяным ветрам мыса Горн, я сижу на почетном месте с господами, бесстрашный – чем горжусь, в экстазе – чем также горжусь – и повторяю тихонько про себя: «Маргарет – женщина; Маргарет – желанная».

Но вернемся к рассказу. Сегодня первое июня. Со дня шторма прошло десять дней. Когда «крепкий задок» люка номер третий был исправлен, капитан Уэст снова повернул судно по ветру, лег в дрейф и победил бурю. С тех пор, в штиль, в туман, в дождь и в шторм мы подвигались к югу, пока не очутились сегодня почти у Фалкланда. Аргентинское побережье осталось на западе от нас, и сегодня утром мы пересекли пятидесятую параллель южной широты. Здесь начинается обход мыса Горн, так как мореходы считают его от пятидесятой параллели Атлантического до пятидесятой параллели Тихого океана.

У нас все обстоит благополучно в отношении погоды. «Эльсинора» скользит вперед при попутном ветре. С каждым днем становится холоднее. Огромная печь в кают-компании гудит, раскаленная добела, и все выходящие в нее двери открыты, так что во всем кормовом помещении тепло и уютно. Но на палубе ледяной воздух жалит, и мы с Маргарет надеваем перчатки, когда прохаживаемся по корме или идем вдоль исправленного мостика посмотреть кур на крыше средней рубки. Бедные, жалкие создания! Подумать только, когда они приближаются к южной зиме Горна, когда им необходимы все их перья, они начинают линять, вероятно, потому, что в той стране, откуда они едут, теперь лето. А, может быть, период линьки зависит от того времени года, когда они родились? Надо будет это выяснить. Маргарет должна знать.

Вчера делались большие приготовления к обходу Горна. Все брасы были сняты со шпилей главной палубы и так устроены, чтобы ими можно было маневрировать с крыш всех трех рубок.

Так фок-брасы проходят к крыше бака, грот-брасы – к крыше средней рубки, а бизань-брасы – к корме. Очевидно, предполагается, что главная палуба будет часто залита водой. Обе железные двери, ведущие из каюты с правой и с левой стороны непосредственно на главную палубу, забаррикадированы, законопачены. Эти двери откроются не раньше, чем мы очутимся в Тихом океане на пути к северу.

А пока мы готовимся пробиться вокруг самого бурного места в мире, наше положение на судне становится все мрачнее. Сегодня утром на люке номер первый найден мертвым Петро Маринкович, матрос из вахты мистера Меллера. На теле его обнаружено несколько ножевых ран, и горло было перерезано. Очевидно, это дело рук одного или нескольких мерзавцев с бака, но доказать что-либо немыслимо. Виновные, разумеется, хранят молчание, а те, кто, может быть, и знает что-нибудь, боятся говорить.

До полудня тело спустили за борт с обычным мешком угля. Человек стал уже прошлым. Но люди на баке напряженно ждут чего-то. Сегодня днем я прошелся на бак и в первый раз заметил определенную враждебность по отношению ко мне. Они признают, что я принадлежу к гвардии на юте, занимаю почетное место. Ничего не было сказано, но это было очевидно из того, как некоторые смотрели на меня и как другие избегали смотреть. Только Муллиган Джекобс и Чарльз Дэвис поговорили со мной.

– Ловко избавились, – сказал Муллиган Джекобс. – Этот плут был хуже иной вши. И лучше, когда его нет – не так ли? Он жил грязно и умер грязно, и теперь покончено с ним и со всей его грязной игрой. На судне есть кое-кто, кто мог бы ему позавидовать. Их черед еще наступит…

– Это значит…? – спросил я.

– Думайте, что вам угодно, – злобно усмехнулся искривленный негодяй прямо мне в лицо.

Когда я заглянул в каюту Чарльза Дэвиса, он тут же оживился.

– Хорошенькое дельце для суда в Сиэтле, – радовался он. – Это только подтвердит мою жалобу. И посмотрите, как ухватятся за это репортеры! Адское судно «Эльсинора»! Они хорошо поживятся!

– Я не вижу никакого адского судна, – холодно возразил я.

– Вы не видели, как со мной обращаются, не так ли? – горячился он. – Вы не видели ад, в котором я живу, да?

– Я знаю, что вы – хладнокровный убийца, – ответил я.

– Это выяснит суд, сэр. Вам придется только излагать факты.

– Я покажу, что будь я на месте старшего помощника, я бы повесил вас за убийство.

Его глаза буквально метали искры.

– Я предложу вам припомнить этот разговор под присягой, сэр, – закричал он.

Признаюсь, этот человек внушал мне невольное восхищение. Я оглядел его жалкую каюту с железными стенками. Во время шторма ее затопило водой. Белая краска отставала большими пластами, и всюду виднелась ржавчина. Пол был покрыт грязью. Вся каюта пропиталась зловонным запахом его болезни. Его миска и немытая посуда от последней еды валялись на полу. Его одеяло было мокро, белье тоже мокро. В одном углу валялась куча мокрой грязной одежды. Он лежал на той самой койке, на которой выпустил мозги О’Сюлливану. Он уже пробыл много месяцев в этой скверной дыре. Чтобы жить, ему пришлось бы провести в ней еще несколько месяцев. И в то время, как его крысиная живучесть возбуждала мое восхищение, я до тошноты ненавидел и презирал его.

– И вы не боитесь? – спросил я. – Почему вы думаете, что доживете до конца плавания? Вы знаете, заключаются пари на то, что это вам не удастся.

Это его так заинтересовало, что он, казалось, насторожил уши, приподнимаясь на локте.

– Я думаю, вы побоитесь рассказать мне об этих пари, – усмехнулся он.

– О, я бился об заклад, что вы доживете, – уверил я его.

– Это означает, что другие утверждают, будто я не доживу, – быстро заключил он, – а это, в свою очередь, означает, что на «Эльсиноре» есть люди, материально заинтересованные в моей смерти.

В эту минуту проходивший из кубрика на ют буфетчик остановился в дверях и, улыбаясь, прислушался. Чарльз Дэвис ошибся призванием. Ему надо было быть не матросом, а юристом на суше.

– Очень хорошо, сэр, – продолжал он, – я заставлю вас показать это на суде в Сиэтле, если только вы не обманываете больного человека или не дадите ложных показаний под присягой.

Он добился того, чего хотел, потому что задел меня так, что я ответил:

– О, я покажу все, как было. Хотя, откровенно говоря, я не думаю, что выиграю пари.

– Вы его проиграете, будьте уверены, – вмешался буфетчик, кивая головой. – Этот молодец очень скоро умрет.

– Бейтесь об заклад с ним, сэр, – сказал мне Дэвис, – это вам прямой подарок от меня.

Положение было настолько нелепым, и я попал в него так неожиданно, что в первую минуту не знал, что делать и что говорить.

– Это верный выигрыш, – настаивал Дэвис. – Я не умру. Послушайте, буфетчик, сколько вы ставите?

– Пять долларов, десять долларов, двадцать долларов, – отвечал буфетчик, пожимая плечами и давая понять, что сумма роли не играла.

– Очень хорошо, буфетчик. Мистер Патгёрст отвечает, ну, скажем, на двадцать долларов. Идет, сэр?

– Почему вы не бьетесь об заклад сами? – спросил я.

– Конечно, я это сделаю, сэр. Слушайте вы, буфетчик, я держу с вами пари на двадцать, что я не умру.

Буфетчик покачал головой.

– Я прозакладываю вам двадцать против десяти, – настаивал больной. – Что вас смущает?

– Ты жив, я проиграл, я плачу, – объяснил буфетчик. – Ты умер, я выиграл, тебя нет. Мне никто не заплатит.

Все еще улыбаясь и покачивая головой, он отправился дальше.

– Все равно, сэр, это будут ценные показания, – смеялся Дэвис. – А вы представляете газетных репортеров, подхвативших это?

Группа азиатов в каюте кока имеет свои подозрения относительно смерти Маринковича, но не хочет их высказывать. Кроме покачивания головой и неясного бормотания я ничего не могу выжать ни из Вады, ни из буфетчика. Когда я говорил с парусником, он жаловался, что у него болит рука и он хочет пойти к врачу в Сиэтле. Что касается убийства, то он дал мне понять, что это не касается китайцев или японцев на судне, a он – японец.

Но Луи, китаец с оксфордским акцентом, был более откровенен. Я поймал его на юте направлявшимся в склад за провизией.

– Мы, сэр, другой расы, чем эти люди, – сказал он, – и для нас всего лучше оставить их в покое. Мы обсудили это, и нам нечего сказать, сэр, совершенно нечего сказать. Подумайте о моем положении: я работаю на баке в кубрике; я постоянно общаюсь с матросами; я даже сплю в одной с ними части корабля, и я один против множества людей. Единственный мой соплеменник на судне – буфетчик, но он ночует на юте. Ваш слуга и оба парусника – японцы. Они не очень нам близки, хотя мы и договорились держаться вместе и в стороне от всего, что бы ни случилось.

– А Карлик? – оказал я, вспомнив слова мистера Пайка о его смешанной национальности.

– Но мы его не признаем, сэр, – сладко пропел Луи. – Он и португалец, он и малаец, он, правда, и японец, но он, сэр, ублюдок и незаконнорожденный. Кроме того, он безумец. И, пожалуйста, сэр, не забывайте, что нас очень мало и что наше положение заставляет нас держать нейтралитет.

– Но ваш взгляд на будущее чрезвычайно мрачен? – настаивал я. – Как, по вашему мнению, чем это все кончится?

– По всей вероятности, мы придем в Сиэтл, но только некоторые из нас. И я вам вот что могу сказать, сэр: я провел на море долгую жизнь, но никогда еще не видел подобной команды. В ней мало настоящих моряков, зато много дурных людей. Остальные – безумцы и даже хуже. Вы заметили, сэр, что я не называл имен, но на судне есть люди, которых я бы не хотел иметь своими врагами. Я всего только Луи, кок, повар. Я делаю свое дело как умею, и это, сэр, все.

– А Чарльз Дэвис доживет до Сиэтла? – спросил я, переменив тему и показав ему, таким образом, что признаю за ним право быть сдержанным.

– Не думаю, сэр, – ответил он, взглядом поблагодарив меня за мою любезность. – Буфетчик говорил, что вы держали пари, будто он доживет. Я думаю, вы проиграете, сэр. Мы собираемся обходить Горн. Я не раз обходил его. Сейчас середина зимы, и мы идем с востока на запад. Каюта Дэвиса целыми неделями будет залита водой. Она никогда не просохнет. Если в ней запереть здорового, сильного человека, то и он легко может от этого умереть. А Дэвис далеко не здоров. Короче говоря, сэр, я знаю его положение и могу сказать, что оно ужасно. Врачи могут продлить его жизнь, но здесь, в этих тисках, его надолго не хватит. Я видел много смертей в море, сэр. Я знаю, сэр. Прошу прощения, сэр. Благодарю вас, сэр.

И китаец-англичанин ушел с низким поклоном.

Глава XXXII

Дела идут хуже, чем я ожидал. В течение последних семидесяти двух часов произошло два эпизода. Во-первых, мистер Меллер сдает. Он, похоже, не может переносить напряжение от того, что находится на одном судне с человеком, поклявшимся отомстить за убийство капитана Соммерса, в особенности, когда этот человек – страшный мистер Пайк.

Уже несколько дней мы с Маргарет замечали налитые кровью глаза и измученное лицо второго помощника, спрашивая себя, не болен ли он. А сегодня секрет обнаружился. Вада не любит мастера Меллера, и сегодня утром, когда он принес мне завтрак, я увидел по злому и вместе с тем веселому блеску его глаз, что он переполнен какой-то свежей, интересной судовой сплетней.

Последние дни, сказал он, они с буфетчиком разгадывали одну тайну. Из бутылки в три штофа древесного спирта, стоявшей на полке в задней каюте, исчезла добрая половина ее содержимого. Они сопоставили свои наблюдения и превратились в Шерлока Холмса и доктора Ватсона[13]. Во-первых, они измерили ежедневную убыль спирта. Затем, измерив ее по несколько раз в день, установили, что убыль обнаруживалась непосредственно после обеда. Это сосредоточило их подозрения на двух лицах – втором помощнике и плотнике, которые оба обедали в задней каюте. Остальное было легко. Когда бы мистер Меллер ни приходил раньше плотника, спирт убывал. Когда они входили и выходили вместе, спирт оставался нетронутым. Силлогизм был готов. И теперь буфетчик хранит спирт под своей койкой.

Но ведь древесный спирт – смертельный яд. Что за организм должен быть у этого пятидесятилетнего человека?! Неудивительно, что его глаза налились кровью. Удивительно только, что он еще жив.

Я ни слова не сказал об этом Маргарет и не скажу. Я хотел бы предостеречь мистера Пайка, но знаю, что раскрыть личность мистера Меллера – значит вызвать новое убийство. А мы все идем к югу, к негостеприимному краю материка. Сегодня мы южнее линии, соединяющей проливы Магелланов и Фалкланда, а завтра, если продержится ветер, мы пройдем мимо побережья Тьерра-дель-Фуэго вблизи входа в пролив Ле-Мэр, через который капитан Уэст рассчитывает пройти, если ветер будет благоприятен.

Второй эпизод случился вчера вечером. Мистер Пайк не говорит ничего, хотя знает настроение команды. Я наблюдаю за ним с некоторых пор – с самого дня смерти Маринковича, и я уверен, что мистер Пайк теперь никогда не отваживается выйти на главную палубу после наступления темноты. Но он все-таки держит язык за зубами, никому ничего не поверяет и ведет тяжелую гибельную игру как свое обычное повседневное дело, само собою разумеющееся.

Так вот в чем заключался эпизод. Вчера, вскоре после окончания второй послеполуденной вахты, я отправился на бак к цыплятам с поручением от Маргарет. Я должен был убедиться в том, что буфетчик выполнил ее приказание. Парусиновая покрышка курятника должна была быть спущена, вентилятор установлен, и керосиновая печка зажжена. Когда я убедился в исполнительности буфетчика и уже собирался вернуться на корму, меня остановили крики пингвинов в темноте и несомненный шум фонтана, выбрасываемого китом невдалеке от нашего судна.

Я пробрался вокруг конца левой шлюпки и стоял там, совершенно скрытый темнотой, когда услышал знакомое старческое шарканье ног старшего помощника, шедшего с кормы по мостику. Ночь была звездная, и «Эльсинора» гладко и степенно шла по воде со скоростью восьми узлов.

Мистер Пайк остановился у переднего конца рубки и стоял, прислушиваясь. Снизу, с главной палубы, от люка номер второй доносились голоса трех висельников – Кида Твиста, Нози Мёрфи и Берта Райна. Но там находился также Стив Робертс, ковбой, и мистер Меллер, которые принадлежали к другой вахте и должны были бы спать внизу, так как в полночь наступала их очередь нести вахту наверху. Особенно непонятным было присутствие мистера Меллера, принимая во внимание дружескую беседу с командой, – в высшей степени непростительное нарушение судового этикета.

Я всегда грешил любопытством. Я всегда желал все знать, а на «Эльсиноре» я был уже свидетелем многих маленьких сценок, которые являлись зародышем драмы. Поэтому я не показался, а, наоборот, притаился за шлюпкой.

Прошло пять минут. Прошло десять минут. Люди все еще разговаривали. Меня изводили крики пингвинов и огромный кит, игравший и подплывавший так близко, что в него мог долететь брошенный с палубы сухарь. Я видел, как мистер Пайк обернулся на шум; он посмотрел прямо в мою сторону, но меня не увидел. Затем он снова стал прислушиваться к доносившимся снизу голосам.

Я не знаю, попал ли туда Муллиган Джекобс случайно, или же он преднамеренно вышел на разведку. Я просто рассказываю, что произошло. По стенке средней рубки спускается трап. И по этому трапу Муллиган Джекобс вскарабкался так бесшумно, что я не подозревал его присутствия, пока не услышал, как мистер Пайк прорычал:

– Какого черта ты здесь делаешь?

Тогда я различил в темноте Муллигана Джекобса, стоявшего в двух метрах от старшего помощника.

Голоса внизу умолкли. Я знал, что там каждый человек внимательно слушал. Нет, философы еще не разгадали Муллигана Джекобса. В нем есть нечто большее, нежели то, что сказало даже последнее слово какой бы то ни было науки. Он стоял в темноте – хрупкое создание с искривлением позвоночника, один лицом к лицу с первым помощником и не испытывал страха.

Мистер Пайк обругал его ужасными неповторяемыми словами, затем снова спросил, что он здесь делает.

– Я оставил здесь свой табак, когда в последний раз укладывал канаты, – ответил маленький искривленный человечек. Нет, он это не сказал, он это выплюнул, как яд.

– Вон отсюда, или я вышвырну тебя вместе с твоим табаком! – разбушевался мистер Пайк.

Муллиган Джекобс придвинулся к нему еще ближе и в темноте закачался перед его лицом в такт судовой качке.

– Черт возьми, Джекобс! – только и мог выговорить помощник.

– Старое животное! – только и мог произнести ему в лицо ужасный маленький калека.

Мистер Пайк схватил его за шиворот и поднял в воздух.

– Ты сойдешь вниз? Или я сброшу тебя? – закричал помощник.

Я не могу описать их тон. Это был какой-то рев диких зверей.

– Но я еще не пробовал вашего кулака, а? – послышался ответ.

Мистер Пайк попытался что-то сказать, все еще держа калеку в воздухе, но только задохнулся в бессильной ярости.

– Вы старое животное, старое животное, старое животное, – повторял Муллиган Джекобс, бессвязно и тупо от зверской злобы.

– Скажи это еще раз, и ты полетишь вниз, – удалось произнести помощнику сдавленным голосом.

– Старое животное, – с трудом выговорил Муллиган Джекобс.

И был сброшен. Сначала взлетел от силы размаха вверх и в то время как взлетал и падал, в темноте повторял:

– Старое животное! Старое животное!

Он упал среди стоявших у люка номер второй людей, и там произошла суматоха, оттуда донеслись стоны.

Мистер Пайк зашагал взад и вперед по узкому мостику, скрипя зубами. Потом он остановился. Он положил руки на перила мостика, опустил голову на руки, постоял так с минуту, потом застонал:

– Боже мой, Боже мой, Боже мой, Боже мой!

И это было все. Потом он пошел на корму, волоча ноги по мостику.

Глава XXXIII

Дни становятся серыми. Солнце утратило свою теплоту, и каждый раз, в полдень, оно стоит все ниже на северном небе. Все старые звезды давно исчезли, и кажется, будто солнце собирается последовать за ними. Мир – единственный известный мне мир – остался далеко позади на севере, и между ним и нами лежит полушарие. Этот унылый и пустынный океан, холодный и серый, является окончанием всего, тем местом, где все перестает существовать. Он только становится все серее и холоднее, и пингвины кричат по ночам, и огромные земноводные стонут в воде, и крупные альбатросы, посеревшие от войны со штормами Горна, кружатся и вертятся, кружатся и вертятся над ними.

«Земля»! – раздался вчера утром крик. Я вздрогнул, взглянув на эту первую землю, встреченную с тех пор, как несколько столетий тому назад покинул Балтимору. Солнца не было, утро было сырое и холодное, с резким ветром, пробиравшимся под любую одежду. Термометр на палубе показывал тридцать градусов по Фаренгейту, то есть на два градуса ниже точки замерзания, и время от времени налетали легкие снежные шквалы.

Вся видимая земля была покрыта снегом. Длинные невысокие цепи скал, покрытых снегом, поднимались из океана. Приблизившись, мы не обнаружили никаких признаков жизни. Это была пустынная, дикая, мрачная, покинутая земля. Около одиннадцати часов на высоте пролива Ле-Мэр шквалы прекратились, ветер стал ровнее и начался прилив в ту сторону, в которую мы хотели идти.

Капитан Уэст не колебался. Он отдавал приказания мистеру Пайку быстро и спокойно. Рулевой изменил курс, и обе вахты бросились наверх, чтобы ставить паруса. А между тем, капитану Уэсту хорошо был известен риск, который он брал на себя, вводя свое судно в это кладбище судов.

Когда, подхваченные сильнейшим течением, мы вошли в узкий пролив под всеми парусами, неровные скалы Тьерра-дель-Фуэго побежали мимо нас с головокружительной быстротой. Мы были совсем близко от них и совсем близко к зазубренному побережью острова Стэтен с противоположной стороны. Здесь, в дикой бухте между двумя стенами черных обрывистых скал, капитан Уэст остановил круговое движение своего бинокля и стал упорно смотреть в одну точку. Я посмотрел туда же в свой бинокль и почувствовал внезапный холодок, увидев торчащие из воды четыре мачты огромного корабля. Неизвестное судно было такой же величины, как «Эльсинора», и потерпело крушение совсем недавно.

– Одно из германских судов с нитроглицерином, – сказал мистер Пайк.

Капитан Уэст кивнул головой, все еще рассматривая потерпевшее аварию судно, потом сказал:

– По-видимому, людей там нет. А все-таки, мистер Пайк, пошлите несколько матросов с хорошим зрением на ванты и сами посмотрите хорошенько. Может быть, на берегу есть спасшиеся, которые пытаются подать нам сигнал.

Мы продолжали свой путь, но никаких сигналов не видели. Мистер Пайк был в восторге от нашей удачи. Он шагал взад и вперед, посмеиваясь и потирая руки. С тысяча восемьсот восемьдесят восьмого года он не бывал в проливе Ле-Мэр. Он сказал также, что знавал капитанов, сделавших до сорока плаваний вокруг Горна и ни разу не имевших счастья пройти этим проливом. Обычный путь лежит значительно восточнее, ведет вокруг острова Стэтен, но это сопряжено с уклонением от западного направления, а здесь, на краю света, где сильный западный ветер, не задерживаемый землею, непрерывно дует вокруг узкой полоски земли, за то, чтобы не уклониться от западного направления, приходится бороться неимоверно. Лоции дают капитанам относительно прохода Горна такой совет.

«Держите на запад, что бы вы ни делали, держите на запад».

Когда мы вышли из пролива вскоре после полудня, продолжался тот же ровный бриз, и в полосе спокойного моря, защищенной от ветра берегами Тьерра-дель-Фуэго, которые тянутся в юго-западном направлении к Горну, мы скользили со скоростью восьми узлов в час.

Мистер Пайк не помнил себя от радости. Он едва мог оторваться от палубы, когда наступило время его вахты внизу. Он посмеивался, потирал руки и беспрестанно напевал отрывки из «Двенадцатой мессы». Кроме того, он стал разговорчивым.

– Завтра утром мы покончим с Горном. Мы сократим путь на двенадцать или пятнадцать миль. Подумайте только! Мы проскользнем мимо! Мне еще никогда так не везло, я никогда не рассчитывал на такую удачу. Ну, «Эльсинора», у тебя гнилая команда, но рука божия ведет тебя.

Однажды я застал его под тентом, говорившим с самим собой. Это было похоже на молитву.

– Лишь бы не изменилась погода, – повторял он, – лишь бы не изменилась погода.

Мистер Меллер думал иначе.

– Этого никогда не бывает, – сказал он мне. – Никогда еще ни одно судно не прошло спокойно вокруг Горна. Вы увидите – налетит шторм. Он всегда налетает с юго-запада.

– Но разве судно не может оказаться здесь в тихую погоду и проскользнуть вокруг мыса? – спросил я.

– На это очень мало шансов, сэр, – ответил он. – Я буду держать с вами пари на фунт табаку, что через двадцать четыре часа мы будем лежать в дрейфе под одними верхними топселями. Я поставлю десять фунтов против пяти, что мы и через неделю не будем по ту сторону Горна, и, так как обход считается от пятидесятой до пятидесятой параллели, двадцать фунтов против пяти, что через две недели мы еще не дойдем до пятидесятой параллели в Тихом океане.

Что касается капитана Уэста, то, миновав опасности пролива Ле-Мэр, он опять сидел внизу, вытянув обутые в мягкие туфли ноги и с сигарой во рту. Он не сказал ни слова, хотя мы с Маргарет ликовали и распевали дуэты в течение всей второй послеполуденной вахты.

А сегодня утром, при спокойном море и легком бризе, Горн был к северу от нас на расстоянии не более шести миль. И мы, как следует, держали курс на запад.

– Почем сегодня утром табак? – поддразнил я мистера Меллера.

– Повышается в цене, – ответил он. – Я хотел бы держать хоть тысячу таких пари, как с вами.

Я посмотрел вокруг, на море и на небо, определил скорость нашего хода по пене, но не увидел ничего такого, что оправдывало бы его замечание. Погода была несомненно прекрасная, и поэтому буфетчик пытался ловить голубей, залетавших с Горна, при помощи изогнутого гвоздя, привязанного к веревке.

На корме я встретил мистера Пайка. Его приветствие прозвучало угрюмо.

– Ну, что, мы прекрасно идем, – отважился сказать я весело.

Он не ответил, но, повернувшись, посмотрел на серый юго-запад с таким недовольным выражением, какого я еще не видел у него. Он пробормотал что-то, чего я не расслышал, и на мою просьбу повторить сказал:

– Собирается шторм. Разве вы не видите?

Я отрицательно покачал головой.

– А почему мы убираем паруса, вы как думаете?

Я взглянул вверх. Трюмселя уже были свернуты; люди сворачивали бом-брамсели и опускали брам-реи. И при всем этом, если и была какая-нибудь перемена, то разве что только еще более легким стал северный ветерок.

– Что хотите, но никакого шторма я не вижу, – сказал я.

– Тогда пойдите взгляните на барометр, – проворчал он, поворачиваясь и уходя от меня.

В капитанской рубке капитан Уэст натягивал свои непромокаемые сапоги. Этого было достаточно и без барометра, хотя барометр сам по себе был вполне красноречив. Накануне вечером он стоял на 30.10, а сейчас опустился до 28.64. Даже во время последнего шторма он не падал так низко.

– Обычная программа мыса Горн, – улыбнулся капитал Уэст, вставая во весь свой рост. Тонкий и стройный, он доставал свой непромокаемый плащ.

Я все еще не мог поверить…

– Далеко ли шторм? – спросил я.

Он покачал головой и сделал мне рукой знак, чтобы я прислушался. «Эльсинору» беспокойно покачивало, и снаружи доносился мягкий и глухой шум полощущихся парусов.

Мы побеседовали не больше пяти минут, когда он снова поднял руку. На этот раз «Эльсинора» накренилась и осталась в таком положении, а в снастях начался свист поднимающегося ветра.

– Начинается, – сказал он, прибавив крепкое морское словечко.

Затем я услышал, как мистер Пайк рявкал приказания, и ощутил возрастающее уважение к мысу Горн, или Жестокому Мысу, как его называют моряки.

Час спустя мы лежали в дрейфе на левом галсе под верхними топселями и фокселем. Ветер налетал с юго-запада. Капитан Уэст отдал мистеру Пайку распоряжение приступить к повороту через фордевинд. Обе вахты находились уже на палубе и убирали паруса.

Поразительно было, какое огромное волнение поднялось в такой короткий промежуток времени. Ветер перешел в шторм, который непрерывно, с каждым новым порывом крепчал. На сто ярдов кругом ничего не было видно. День сделался черно-серым. В каютах зажгли лампы. Вид с кормы на огромное борющееся со стихией судно был великолепен. Море прорывалось и перекидывалось через борт и наполовину наводнило палубу, несмотря на выпускавшие воду шпигаты и сильно работающие клюзы.

У каждой из двух рубок и на корме группами стояла вся судовая команда, одетая в клеенчатые плащи. На баке распоряжался мистер Меллер. Мистер Пайк взял на себя попечение над средней рубкой и кормой. Капитан Уэст шагал взад и вперед, все видел и ничего не говорил, потому что это было дело старшего помощника.

Когда мистер Пайк скомандовал крутой поворот руля, были ослаблены все паруса бизани и часть гротов, так что сзади давление было ослаблено. Фоксели и передние нижние и верхние топселя были подготовлены для того, чтобы уклоняться от ветра. Все это заняло некоторое время. Люди были медлительны, малосильны и неловки. По тому, как они двигались и как вяло натягивали канаты, они напоминали мне ленивых волов. А все усиливавшаяся буря сейчас ревела все сильнее. Только изредка можно было различить людей на крыше передней рубки. Матросы у средней рубки, беспрестанно пригибая головы, наклонялись навстречу шторму. А мистер Пайк, подобно огромному пауку в раскачиваемой ветром паутине, ходил взад и вперед по легкому мостику, который в порывах шторма казался не более как тонкой качающейся ниткой.

Порывы были так сильны, что «Эльсинора» отказывалась повиноваться. Она лежала в одном положении; шторм швырял и качал ее, но нос ее не поворачивался, и нас все время несло к суровому железному берегу. И окружающий мир был черно-серый, свирепый, страшно холодный, брызги волн, попадавшие на палубу, превращались в лед.

Мы ожидали. Пригнув головы, ожидали группы матросов. Ожидал и мистер Пайк, беспокойный, сердитый, с суровым выражением голубых глаз, холодных, как окружающая стужа, с таким же рычанием на устах, как рычание стихий, с которыми он боролся. Ожидал Самурай, спокойный и далекий. Ожидал и мыс Горн там, в нашей защищенной полосе, – ожидал костей наших и нашего судна.

Но вот нос «Эльсиноры» повернулся. Угол падения ветра переменился, и вскоре мы неслись прямо по ветру и прямо к невидимым скалам. Но сомнения окончились. Успех маневра был обеспечен. Мистер Меллер, получив от мистера Пайка приказание через матроса, ослабил передние паруса. Мистер Пайк, глядя на рулевого и сигнализируя свои распоряжения рукой, приказал повернуть руль налево, чтобы сдержать бег «Эльсиноры» по ветру, поставив ее на правый галс. Все было в движении. Грот и бизань были поставлены, и перед «Эльсинорой» открылась защищенная от ветра полоса в тысячу миль Южного океана.

И все это было совершено среди водоворота ревущей бури, на краю света, горстью жалких уродов, руководимых двумя сильными людьми, за которыми была спокойная воля Самурая.

Поворот судна через фордевинд занял тридцать минут, и я понял, как самые лучшие капитаны могут лишиться судна без малейшей вины со своей стороны. Предположим, что «Эльсинора» продолжала бы упорствовать в своем отказе слушаться руля! Предположим, что была бы снесена в море какая-нибудь снасть! Вот тут как раз выступает мистер Пайк. Его обязанность – постоянно следить за тем, чтобы каждый канат и блок и мириады других вещей в обширном и сложном снаряжении «Эльсиноры» были в порядке, чтобы не быть сорванными ни при каком ветре. Властители нашей расы всегда нуждались в слугах, подобных мистеру Пайку, и, по-видимому, наша раса поставляла таких слуг в должном количестве.

Прежде чем сойти вниз, я услышал, как капитан Уэст говорил мистеру Пайку, что пока обе вахты наверху, хорошо бы взять рифы у парусов. Так как грот и бизань были убраны, я мог различить черные фигуры матросов на фокселе. С полчаса я наблюдал за ними. Казалось, они не делали никаких успехов. С ними был мистер Меллер, непосредственно наблюдавший за работой, а мистер Пайк на корме рычал и ворчал, изрыгая в пространство бесконечные проклятия.

– В чем дело? – спросил я.

– Две вахты на одном единственном парусе и не могут поставить риф на таком носовом платке! – заревел он. – Что же будет, если мы здесь пробудем месяц?

– Месяц?! – вскричал я.

– Месяц – ничто для Жестокого Мыса, – произнес он угрюмо. – Я однажды пробыл здесь семь недель и затем повернул хвост и пошел кругом с другой стороны.

– Вокруг света? – воскликнул я.

– Это была единственная возможность попасть во Фриско, – ответил он. – Горн есть Горн, и я в этих местах не видывал теплых морей.

Мои пальцы онемели, я весь продрог и, бросив последний взгляд на несчастных людей на фокселе, пошел греться в каюту.

Немного погодя, направляясь на обед, я выглянул из люка кают-компании и увидел, что люди все еще возились на замерзшей рее.

Мы, четверо, сидели за столом, и здесь было уютно, несмотря на акробатические упражнения «Эльсиноры». В каюте было тепло. Штормовые перегородки на столе держали блюда на местах. Буфетчик прислуживал и двигался взад и вперед легко и, по-видимому, без труда, хотя я подмечал в его глазах тревожное выражение в тот момент, когда он ставил на стол какое-нибудь блюдо, а в это время судно бросало особенно резко.

И снова, и снова мысли мои возвращались к жалким людишкам на обледенелой рее. Что же, они там были на своем месте, совершенно так же, как мы были на своем месте здесь, в этом оазисе корабля. Я смотрел на мистера Пайка и говорил себе, что полдюжины таких, как он, справились бы с этими упрямыми рифами. Что же касается Самурая, то я был убежден, что он один, не вставая с места, спокойным усилием воли мог бы сделать то же самое.

Зажженные морские лампы качались и прыгали в своих кольцах, борясь с плещущими в сером полумраке тенями. Деревянная обшивка скрипела и стонала. Полая стальная мачта, пересекавшая каюту через пол и потолок, отвратительно гудела от ветра. Далеко в вышине натянутые канаты бились о нее так, что она звенела. Стоял непрерывный шум от падающих на палубу волн и шлепанья воды о стены каюты. А тысячи канатов и снастей выли и ревели под жестокими ударами ветра.

И все же все это было снаружи. Здесь, у прочно укрепленного стола, не было ни сквозняка, ни порывов ветра, ни брызг, ни налетающих волн. Мы находились в сердце спокойствия, в самом центре шторма. Маргарет была в прекрасном расположении духа, и ее смех спорил со звоном мачты. Мистер Пайк был мрачен, но я знал его достаточно хорошо, чтобы приписывать его мрачность не стихиям, а неумелым людям, напрасно мерзнувшим на рее. А я смотрел вокруг, на нас четверых, – голубоглазых, сероглазых, белокожих и царственно-белокурых, и мне казалось, что я когда-то давно уже переживал это, и что со мной и во мне были здесь все мои предки, и что их жизни и воспоминания были моими, и что все эти неприятности, связанные с воздухом, морем и борющимся судном, я переживал уже давным-давно тысячи раз.

Глава XXXIV

– Что вы скажете о прогулке наверх? – спросила меня Маргарет вскоре после того, как мы встали из-за стола.

Она с вызывающим видом стояла у моей открытой двери в плаще, зюйдвестке и непромокаемых сапогах.

– Я вас никогда не видела выше палубы с тех пор, как мы в море, – продолжала она. – У вас крепкая голова?

Я вложил закладку в книгу, выкатился из койки, в которой валялся, и хлопнул в ладоши, чтобы позвать Вада.

– Вы пойдете? – с радостью воскликнула она.

– Если вы пустите меня вперед, – весело ответил я. – И если вы пообещаете крепко держаться. Куда же мы направимся?

– На марс. Это легче всего. Что же касается того, чтобы крепко держаться, то прошу помнить, что я это часто проделывала. Если в ком и можно сомневаться, то это в вас.

– Очень хорошо, – ответил я. – Тогда вы идите вперед. Я буду держаться крепко.

– Я видела, как многие сухопутные люди летели вниз, – поддразнивала она меня, – в наших марсах нет отверстий.

– И вполне возможно, что я сорвусь, – согласился я. – Я никогда в жизни не лазил на мачты, и раз отверстий нет…

Она смотрела на меня, не зная, верить ли моему признанию в слабости. Я в то время протягивал руки Ваде, надевавшему на меня плащ.

На корме было величественно, но ужасно и мрачно. Вселенная вся была непосредственно вокруг нас. Она окутывала нас бушующим ветром, летящими брызгами и мраком. Наша главная палуба была непроходима, и рулевые шли на смену друг другу через мостик. Было два часа дня. Уже более двух часов иззябшие люди возились на рее. Они все еще были там, слабые, измученные, безнадежные. Капитан Уэст, вышедший под навес рубки, несколько минут смотрел на них.

– Нам придется отказаться от этого рифа, – сказал он мистеру Пайку. – Закрепите парус. Лучше поставить двойные реванты.

И шаркающей походкой, время от времени останавливаясь и придерживаясь, когда через него перекатывались брызги и гребни волн, старший помощник пошел по мостику к баку, чтобы излить свое негодование на обе вахты четырехмачтового судна, которые в полном составе не могли справиться с рифом.

Это так и было. Они не могли что-либо сделать, несмотря на все свое желание, и я понял почему: люди делают все, что могут, всякий раз, как получают приказ убрать паруса. Вероятно, потому что они боятся. Они не обладают выносливостью мистера Пайка, мудростью и волей капитана Уэста. Я заметил, что всегда, стараясь изо всех своих слабых сил, они выполняют любое приказание, касающееся уборки парусов. Потому-то они и находятся на баке, в этом свинюшнике, что им недостает выносливости. Так вот, я скажу только одно: если ничто другое не могло удержать меня от падения с мачты, на которое намекала Маргарет, жалкое зрелище этих невыносливых, нестойких созданий являлось достаточной гарантией того, что этого бы не случилось. Как мог я осрамиться при виде их слабости – я, живущий на юте, на почетном месте?

Маргарет не отвергла с презрением поддержку моей руки, когда взбиралась на перила у подножия снастей. Но это с ее стороны было лишь любезностью, потому что в следующую минуту она высвободила свою руку из моей, храбро высунулась за борт навстречу буре и начала карабкаться. Я следовал за ней, почти не замечая трудности такого предприятия для новичка, настолько я был возбужден ее примером и своим презрением к слабым существам на баке. Куда мог пробраться другой человек, мог пробраться и я. Что могут другие, то смогу и я. И никакая дочь Самурая не превзойдет меня.

Однако дело шло медленно. В круговращательных порывах ветра нас прибивало к мачте, как беспомощных бабочек. В такие минуты напор бывал так силен, что немыслимо было двинуть ни рукой, ни ногой. Даже держаться не было никакой необходимости. Как я уже сказал, ветер нас прижимал к мачте.

Сквозь начавший идти снег палуба подо мной казалась еще дальше. Упасть вниз означало сломать позвоночник или убиться; упасть в море – значило погибнуть в ледяной воде. Но Маргарет продолжала карабкаться. Не останавливаясь, она добралась до нависшей площадки верхушки, перехватила снасти, идущие вверх от нее, закачалась вокруг этих снастей легко, беспечно, в такт качке и благополучно встала на площадке.

Я следовал за ней. Я не шептал молитв, не знал колебаний; повернувшись к палубе спиной и нащупывая руками невидимые снасти, я был в экстазе. Я мог отважиться на что угодно. Если бы она сделала прыжок в воздух, распростерла руки и унеслась вдаль на крыльях шторма, я без колебаний последовал бы за ней.

Когда моя голова поднялась над краем площадки так, что я увидел Маргарет, я смог различить, что она смотрит на меня сияющими глазами. И когда я легко, как и она, перебросился через снасти и присоединился к ней, я прочел в них одобрение, быстро сменившееся задором:

– О, вы это уже умеете, вы проделывали такое раньше, – упрекнула она меня, сильно повысив голос и приложив губы к самому моему уху.

Я отрицательно покачал головой, и ее глаза снова заблестели. Она кивнула мне, улыбнулась и села на край площадки, болтая в снежном пространстве обутыми в непромокаемые сапоги ногами. Я сел рядом с ней, глядя вниз на покрывавший палубу снег, благодаря которому глубина, из которой мы поднялись, казалась еще больше. Мы были совершенно одни – пара буревестников, уцепившаяся в воздухе за стальную палку, торчащую из снега и скрывающуюся наверху в снегу. Мы добрались до края света, и даже этот край для нас перестал существовать. Но нет. Из снега, под ветром, с неподвижными крыльями, со скоростью добрых восьмидесяти или девяноста миль в час летел огромный альбатрос. Величина его была, должно быть, не меньше пятнадцати футов от одного крыла до другого. Он понял опасность прежде, чем мы его увидели, и, повернув свой корпус навстречу ветру, спокойно увернулся от столкновения. Его голова и шея заиндевели от старости или мороза – мы не могли сказать от чего, – и его живой, черный, как бусинка, глаз заметил нас; он повернулся, описав большой круг, и скрылся за снегом на подветренной стороне.

Рука Маргарет быстро потянулась к моей руке.

– Из-за одного этого стоило карабкаться, – воскликнула она.

Тут «Эльсинора» нырнула вниз, и рука Маргарет сжалась сильнее, чтобы удержаться, а из скрытой глубины поднялся гром и треск от напора страшного западного ветра на наши палубы.

Снежный шквал прекратился с той же быстротой, с которой налетел, и мы сразу увидели под собой судно во всю его длину, с залитой клокочущей водой главной палубой, с зарытым в море носом, а прямо под нами – залитую водой корму и мистера Меллера, работающего с горсточкой людей над оснащиванием такелажа на румпеле. И мы увидели, как из командной рубки вышел Самурай и с обычной уверенностью балансировал на взбесившейся палубе, отдавая, по-видимому, какие-то приказания мистеру Пайку.

Серое кольцо Вселенной отодвинулось от нас на несколько сот ярдов, и мы могли видеть могучие волны океана. Косматые седобородые существа, ростом в шестьдесят футов от основания до гребня, выбрасывались из серого водоворота и нескончаемой процессией набрасывались на «Эльсинору», то на минуту возвышаясь над ее хрупким корпусом, то в следующий миг выплескивая на ее палубу сотни тонн воды и подбрасывая ее вверх, когда они проходили под ней, и пенились, и вздымались, уходя вдаль. И огромные альбатросы кружили вокруг нас, взлетая в бурных порывах шторма и величественно удаляясь со скоростью, превышавшей скорость ветра.

Маргарет перестала оглядываться и смотрела на меня вопрошающим, красноречивым, жадным взглядом. Окоченевшими в толстой перчатке пальцами я отодвинул в сторону наушник ее зюйдвестки и прокричал:

– Это совсем не ново для меня. Я уже бывал здесь раньше, в жизни всех моих предков.

Мороз щиплет мне щеки, ледяной воздух кусает ноздри, ветер свистит у меня в ушах, и это все – уже пережитое. Теперь я знаю, что мои предки были викингами. Я плоть от плоти их. С ними я делал набеги на побережья Англии, отваживался доходить до Геркулесовых Столбов[14], носился по Средиземному морю и сидел на почетном месте управляющих слабосильными цветнокожими народами. Я – Генгист и Горса[15]; я принадлежу к героям древности и даже для них был легендарной личностью. Я исходил ледяные моря и еще прежде, чем наступил ледниковый период, я окутывал плечи шкурой оленя, убивал мастодонта и ихтиозавра, нацарапывал повествование о моих подвигах на стенах глубоких пещер и сосал волчиц вместе с моими братьями-волчатами, следы чьих когтей я ношу на себе и сейчас.

Она восхитительно засмеялась, а на нас налетел и обжег нам щеки снежный шквал, и «Эльсинора» кидалась в стороны и вниз, словно никогда не собиралась подняться, а мы держались за мачту и неслись в воздухе в головокружительном кольце. Маргарет, все еще смеясь, высвободила одну руку и отогнула в сторону мой наушник.

– Я ничего в этом не понимаю! – прокричала она. – Это звучит как фантазия. Но я этому верю. Это, должно быть, потому что так и было. Я слышала об этом раньше, когда, одетые в звериные шкуры, люди пели вокруг костров, прогоняющих холод и тьму. А как же книги? – спросила она с коварным видом, когда мы приготовились спускаться.

– Провались они вместе со всеми психически больными, отравленными светом безумцами, которые их писали! – ответил я.

Она снова восхитительно рассмеялась, хотя ветер унес ее звук и смех, когда она метнулась в пространство, держась на руках, нащупывая ногами под собой невидимую опору для ног, и скрылась из моих глаз под опасным навесом площадки.

Глава XXXV

– Почем табак? – таково было приветствие мистера Меллера, когда я вышел на палубу сегодня утром, измученный и совершенно разбитый, с болью в каждой кости и в каждом мускуле от шестидесятичасовой качки.

К утру ветер стих до мертвого штиля, и «Эльсинора», хлопая несколькими пустыми парусами, качалась хуже прежнего. Мистер Меллер показал мне вперед и направо. Я разглядел мрачную землю с белыми зазубренными скалами.

– Остров Стэтен, его восточная сторона, – сказал мистер Меллер.

И я понял, что мы оказались в положении судна, которое должно обойти остров Стэтен прежде, чем огибать Горн. А между тем четыре дня назад мы прошли пролив Ле-Мэр и уже подходили к Горну. Три дня тому назад мы находились против Горна и даже прошли несколько миль дальше. А теперь мы очутились здесь и должны были начать все сначала, находясь значительно дальше, чем были.

Люди имеют поистине жалкий вид. Во время шторма бак был дважды затоплен. Это значит, что все там плавало, что все части одежды, тюфяки и одеяла намокли и останутся мокрыми при этой ужасной погоде, пока мы не обойдем Горн и не очутимся в теплых широтах. То же следует сказать и о средней рубке. Каждая каюта в ней, за исключением кают кока и парусников (выходящих на люк номер второй), пропитана водой. И в этих каютах нет печей, с помощью которых можно было бы высушить вещи.

Я заглянул в каюту Чарльза Дэвиса. Она была ужасна. Он улыбнулся и кивнул мне.

– Хорошо все-таки, что здесь не было О’Сюлливана, сэр, – сказал он, – он бы захлебнулся на своей нижней полке. А я должен вам сказать, что мне пришлось поплавать прежде, чем я смог добраться до верхней. А морская вода вредно действует на мои язвы. Мне бы не следовало быть в такой дыре во время штормов мыса Горн. Взгляните на лед на полу. В этой каюте и сейчас температура ниже нуля, и мои одеяла промокли, а я больной человек – это вам может сказать всякий, у кого есть нос.

– Если бы вы вели себя прилично со старшим помощником, вы бы имели и приличный уход, – сказал я.

– Гм, – усмехнулся он. – Вам не стоит опасаться потерять меня, сэр. Я могу разжиреть даже на этой пище. Помилуйте, сэр, я просто не могу умереть, как подумаю о суде в Сиэтле. И если вы меня послушаетесь, сэр, вы будете держать пари с буфетчиком. Вы не можете проиграть. Я даю вам совет, сэр, потому что вы смахиваете на порядочного человека. Всякий, утверждающий, что я отправлюсь за борт, наверняка проиграет.

– Как вы решились на плавание в таком состоянии здоровья? – спросил я.

– Здоровье? – переспросил он, довольно удачно принимая невинный вид. – Да ведь потому-то я и пошел на судно. Я был здоровешенек, когда вышел в море. Все это у меня случилось потом. Вы вспомните, как видели меня на мачтах и работающим по шею в воде. И еще я убирал уголь в трюме. Больные так не могут работать. И не забудьте, сэр, вам придется показывать на суде, как я исполнял свои обязанности, пока не слег.

Я уже уходил, когда он крикнул мне вдогонку:

– Я сам заключу пари с вами, если вы думаете, что я собираюсь на тот свет.


На матросах уже сказываются трудности, в которых они живут. Поразительно, как осунулись и избороздились морщинами их лица за такое короткое время. Им приходится высушивать мокрое белье теплотой собственного тела. Их верхнее платье под непромокаемыми плащами пропитано водой. И, несмотря на это, несмотря на вытянутые исхудалые лица, они кажутся поправившимися. Они ходят вперевалку и шатаются от кажущейся грузности. На самом деле этот вид создается количеством надетой на них одежды. Я видел сегодня на Ларри два жилета, две куртки, пальто и поверх всего еще непромокаемый плащ. В походке их есть что-то слоновье, потому что, вдобавок ко всему прочему, они обмотали ноги поверх непромокаемых сапог рогожными мешками.

Очень холодно, хотя сегодня в полдень термометр стоял на тридцати трех. Я заставил Ваду взвесить одежду, которую я ношу на палубе. Не считая непромокаемого плаща и сапог, она весит одиннадцать фунтов. И все же во всем этом облачении мне не слишком жарко, когда дует ветер. Для меня непостижимо, как матросы, уже испытавшие однажды проход Горна, могут снова наниматься в плавание вокруг него. Это только показывает, как же они тупоумны.

Мне жалко Генри, юнгу. По общественному положению он ближе ко мне и когда-нибудь сделается служителем ютовой гвардии и помощником вроде мистера Пайка. Пока же вместе с Буквитом, другим юношей, который помещается вместе с ним в средней рубке, он терпит все трудности наравне с остальными матросами. У него очень белая кожа, и я сегодня заметил, когда он натягивал брасы, что от пропитанных соленой водой рукавов его непромокаемого плаща кожа на его руках растрескалась, кровоточит и покрыта болячками. Мистер Меллер говорит, что через несколько дней у всех матросов будут на руках такие болячки.

– Как вы думаете, когда мы снова будем у Горна? – невинно спросил я мистера Пайка.

Он обернулся ко мне в ярости, словно я нанес ему оскорбление, и прямо-таки ощерился на меня, прежде чем ушел, не удостоив меня ответом. Очевидно, он принимает море всерьез. Потому-то он такой превосходный моряк.


Дни бегут – если промежутки темно-серого света между периодами ночной темноты могут называться днями. Уже целую неделю мы не видели солнца. Положение нашего судна в этой пустыне моря и бури непредсказуемо. Однажды мы почти дошли до высоты Горна и на сто миль южнее его, а потом снова налетел юго-западный шквал, который разорвал наш топсель и отнес нас к востоку от острова Стэтена.

О, я знаю теперь этот Великий Западный Ветер, который вечно дует южнее пятьдесят пятой параллели! И я знаю, почему составители карт пишут его с прописной буквы, как, например, «Сила Великого Западного Ветра». И я знаю, почему лоции рекомендуют: «Что бы вы ни делали, держите на запад! Держите на запад!»

А западный ветер и сила западного ветра не позволяют «Эльсиноре» держать на запад. Шторм следует за штормом и всегда налетает с запада – и мы идем на восток. И холодно ужасающе, и каждый шторм начинается снежным шквалом.

В каютах весь день горят лампы. Мистер Пайк больше не заводит граммофона, а Маргарет не подходит к пианино. Она жалуется на то, что у нее всюду синяки и все болит. Я так налетел на стену, что вывихнул себе плечо. Вада и буфетчик хромают. Единственное место, где я могу устроиться с комфортом, – это моя койка. В ней я так укреплен ящиками и подушками, что самая дикая качка не может меня выбросить из нее. За исключением часов еды и небольших прогулок по палубе для моциона и воздуха, я лежу и читаю по восемнадцать-девятнадцать часов в сутки. Но непрерывное физическое напряжение крайне утомительно.

Невозможно себе представить, что должны испытывать бедняги на юте. Бак уже несколько раз заливало водой, и все в нем промокло насквозь. Помимо этого, они ослабели, и для того, что обычно могла бы сделать одна вахта, требуется участие обеих. Таким образом, они проводят на залитой водой палубе и на обмерзших реях столько времени, сколько я провожу в своей теплой, сухой койке. Вада говорит, что они никогда не раздеваются, а ложатся в свои мокрые койки в непромокаемых плащах, высоких непромокаемых сапогах и мокром белье.

Достаточно видеть, как они ползают по палубе или по снастям. Они действительно слабы. У них ввалившиеся щеки и землисто-серая кожа, а под глазами огромные темные круги. Предсказываемые мистером Меллером болячки и трещины покрывают их руки. То один, то другой, а иногда по нескольку человек сразу ложатся на койку на день-два из-за ушибов или от общей слабости. Это означает увеличение работы для других, поэтому те, кто еще держится на ногах, нетерпимы к больным, и матросу должно быть уж очень плохо, чтобы его не вытащили на работу его же товарищи.

Я не могу не поражаться Энди Фэю и Муллигану Джекобсу. Как они ни стары и тщедушны, просто невероятно, что они могут переносить. Кстати, я не могу понять, почему вообще они работают. Я не могу понять, почему каждый из них работает, повинуясь в этом ледяном аду Горна. Потому ли, что страх смерти не позволяет им бросить работу и принести нам всем смерть? Или же потому, что они рабы с психологией рабов, до такой степени привыкшие повиноваться своим хозяевам, что отказ от повиновения превышает их умственные способности?

Между тем, большинство из них через неделю после прихода в Сиэтл наймутся на другие суда, отправляющиеся к Горну. Маргарет объясняет это тем, что моряки забывчивы. Мистер Пайк согласен с ней. Он говорит, что за неделю юго-восточных пассатов в Тихом океане они позабудут, что когда-либо ходили вокруг Горна. Я удивлен. Неужели они настолько глупы? Неужели страдания не оставляют в них никаких воспоминаний? Неужели они боятся только непосредственной опасности? Неужели они не заглядывают вперед, дальше завтрашнего дня? В таком случае они, действительно, должны быть там, где они находятся, и не заслуживают лучшего.

Они безусловно трусы. Они убедительно доказали это сегодня в два часа ночи. Я никогда не был свидетелем такого панического страха, и это был страх непосредственной опасности, страх бессмысленный и животный. Случилось это на вахте мистера Меллера. По странному стечению обстоятельств, я читал «Разум первобытного человека» Боа, когда услышал над своей головой топот ног. В то время «Эльсинора» лежала почти без парусов, в дрейфе на левом боку. Я старался угадать, что могло вызвать всю вахту на корму, когда услыхал топот ног бегущей второй вахты. Я не слышал ни натягивания, ни накручивания, и в моем мозгу вспыхнула мысль о мятеже.

Но ничего не было слышно, и, движимый любопытством, я влез в свои непромокаемые сапоги, меховую куртку и непромокаемый плащ, надел зюйдвестку и перчатки и вышел на палубу. Мистер Пайк, уже одетый, опередил меня. Капитан Уэст, который в бурную погоду ночует в командной рубке, стоял в дверях, откуда свет лампы лился на перепуганные лица матросов.

Обитателей средней рубки не было, но все обитатели бака, за исключением Энди Фэя и Муллигана Джекобса, как я потом узнал, прибежали на ют. Энди Фэй, принадлежавший к находившейся внизу вахте, спокойно остался в своей койке, а Муллиган Джекобс воспользовался случаем, чтобы проскользнуть на бак и набить себе трубку.

– В чем дело, мистер Пайк? – спросил капитан Уэст.

Прежде, чем помощник успел ответить, Берт Райн сказал, усмехаясь:

– На судне дьявол, сэр!

Но его усмешка явно была лишь попыткой показать безразличие, которого он не ощущал. Чем больше я об этом думаю, тем больше удивляюсь тому, что такие мужественные люди, как висельники, были испуганы происшедшим. Но испуганы они были все трое так, что побросали свои койки и драгоценные минуты отдыха.

Ларри был так напуган, что болтал и гримасничал, как обезьяна, и старался пробиться подальше от темноты в полосу света, падавшую из рубки. Не лучше был и грек Тони, который тоже беспрестанно что-то бормотал крестясь. К нему присоединились, как некий хор, оба итальянца, Гвидо Бомбини и Мике Циприани. Артур Дикон был почти в обмороке, и они с евреем Шанцем цеплялись друг за друга, чтобы не упасть. Жирный и долговязый юнец Боб всхлипывал, тогда как другой юнец Бони Щепка дрожал и щелкал зубами. Даже лучшие два матроса на юте, Том Спинк и мальтийский кокни, стояли позади, спиной к мраку, жадно повернувшись лицом к свету.

Более чем все остальные достойные презрения вещи на свете, я ненавижу и презираю в женщине истеричность, в мужчине – трусость. Первая превращает меня в кусок льда. При виде истерических припадков я не чувствую никакого сострадания. Вторая действует мне на желудок. Трусость в мужчине всегда вызывает у меня тошноту. И вид этой пораженной страхом кучки животных на нашей вздымающейся на волнах корме сдавил мне горло. Право, будь я богом, я бы в ту минуту уничтожил их всех. Нет. Нет, я бы помиловал одного – фавна. Его большие, прозрачные, страдальческие, жадно горевшие глаза переходили от одного лица к другому, стараясь понять. Он не знал, что случилось, и, будучи глух, подумал, что все бросились наверх в ответ на призыв к работе.

Я заметил мистера Меллера. Хоть он и боится мистера Пайка и хотя он – убийца, во всяком случае, он не боится сверхъестественного. Поскольку над ним было два старших начальника, то, хотя это и была его вахта, ему ничего не приходилось делать. Он ходил взад и вперед, балансируя в такт резким движениям «Эльсиноры» и смотрел на все насмешливым, циничным взглядом.

– Как же выглядит дьявол, братец? – спросил капитан Уэст.

Берт Райн застенчиво улыбнулся.

– Отвечай капитану! – закричал на него мистер Пайк.

Смерть, сама смерть появилась во взгляде висельника в ответ на рычание. Потом он ответил капитану Уэсту:

– Я не успел рассмотреть, сэр. Но ростом он с кита.

– Он ростом со слона, сэр, – отважился сказать Билль Квигли. – Я видел его лицом к лицу. Он едва не схватил меня, когда я выбежал с бака.

– О Боже мой, сэр! – простонал Ларри. – Как он стучал к нам в стену! Это был призыв на страшный суд!

– Твои сведения в теологии смутны, братец, – спокойно улыбнулся капитан Уэст, хотя я не мог не видеть, каким усталым было его лицо, и какими усталыми были его удивительные глаза Самурая.

Он обернулся к своему помощнику.

– Мистер Пайк, будьте добры пройти на бак и повидать этого дьявола. Свяжите и привяжите его, а утром я пойду взглянуть на него.

– Слушаю, сэр, – ответил мистер Пайк, и мне вспомнились строки Киплинга:

Женщина, мужчина, бог или дьявол,

Есть ли на свете что-нибудь,

Чего бы мы страшились?

И когда я шел на бак среди ночной темноты за мистером Пайком и мистером Меллером вдоль обмерзшего, легкого, омываемого водой мостика, ни один матрос не решился последовать за нами. И мне вспомнилась другая строфа из «Невольника на галере»:

Наши переборки выгибались от хлопка,

И наши мачты стояли в золоте,

Мы везли большой груз негров…

И дальше:

Клянусь клеймом на моем плече,

Ссадиной от звенящей стали,

Полосами от бича, рубцами,

которые никогда не заживут

И еще:

Избитые жизнью каторжники палубы,

Седеющие свидетели давно прошедших дней…

И у меня сложилось великое, сияющее представление о мистере Пайке, погонщике рабов, действующем под властью других людей, более великих, чем он, – верном служителе, искусном мореплавателе, избитом и поседевшем, заклейменном и оскорбленном слуге того, кто владычествует над морем. Я знаю его теперь. Я никогда больше не обижусь на него. Я прощаю ему все – сивушный запах из его рта в тот день, когда я приехал на судно в Балтиморе, его суровость, когда бушует море и свирепствует ветер, его жестокость в обращении с людьми, его ворчание и его насмешки.

На крыше средней рубки мы приняли такой душ, о котором я не могу вспомнить без дрожи. Я оделся слишком поспешно и плохо закрепил свой непромокаемый плащ вокруг шеи, так что вымок насквозь. Мы прошли остальную часть мостика под фонтанами морской пены и были уже на крыше передней рубки, когда что-то плававшее по палубе ударило в стену с ужасающим треском.

– Что бы это ни было, это у них было дьяволом, – прокричал мне в ухо мистер Пайк, пытаясь разглядеть неизвестный предмет при свете электрического фонаря, который он нес в руке.

Луч света скользнул по белой от пены воде, которая заливала палубу.

– Вот оно! – вскричал мистер Пайк, когда «Эльсинора» нырнула носом и погнала воду на бак.

Свет погас, когда мы все трое ухватились за что попало и пригнулись под потоками воды, полившей через борт. Когда вода схлынула, мы услышали со стороны бака ужасающий стук и грохот. Затем в луче света, который тотчас же пропал, я увидел неясный черный предмет, прыгавший вниз по наклонной палубе, там, где не было воды. Что с ним случилось потом, мы не увидели.

Мистер Пайк в сопровождении мистера Меллера спустился на палубу. Когда «Эльсинора» снова нырнула носом и с кормы понесся поток воды, я увидел, как таинственный темный предмет скакал прямо на двух помощников. Они отскочили в сторону, но свет снова погас, когда через борт на палубу обрушилась новая ледяная волна.

Некоторое время я не мог различить ни одного из помощников. Затем, при свете фонарика, я увидел, что мистер Пайк преследует таинственный предмет. По-видимому, он настиг его у снастей правого борта и обмотал свободным концом каната. Когда судно наклонилось в правую сторону, мне показалось, что происходила какая-то борьба. Второй помощник бросился на помощь к старшему, и они вдвоем, при помощи канатов, справились с убегавшим предметом.

Я спустился посмотреть, в чем дело. При свете фонарика мы увидели, что это большая обросшая раковинами бочка.

– Она плавает не менее сорока лет, – заключил мистер Пайк. – Посмотрите на величину раковин и на ее бакенбарды.

– И она чем-то наполнена, – сказал мистер Меллер, – надеюсь, не водой.

Я помог им, когда они начали перекатывать бочку на бак – в промежутках между налетавшими волнами и пользуясь раскатами и нырянием судна, – к защищенному месту под выступом передней рубки. В результате я через рукавицу порезал руку краем сломанной раковины.

– Это какая-то жидкость, – сказал помощник, – но мы не будем пробовать ее до утра.

– Но откуда она взялась?! – спросил я.

– Единственное место, откуда она могла прийти, это через борт, – мистер Пайк направил на нее свет. – Взгляните на нее! Она, вероятно, плавала долгие и долгие годы.

– Она должна быть хорошо наполнена, – заметил мистер Меллер.

Предоставив им привязывать бочку, я пробрался вдоль палубы к передней рубке и заглянул внутрь. В своем стремительном бегстве люди позабыли закрыть двери, и помещение было залито водой. При мерцающем свете маленькой и сильно коптившей лампочки оно представляло собой мрачную картину. Я уверен, что ни один уважающий себя пещерный человек не стал бы жить в такой дыре.

В то время как я смотрел, набежавшая волна заполнила все пространство между строением и бортом, и через открытую дверь бака, в которой я стоял, ледяная вода хлынула внутрь на высоту половины человеческого роста. С верхней койки, лежа на боку, Энди Фэй пристально смотрел на меня своими злыми голубыми глазами. А сидя на грубом столе, сколоченном из толстых досок и болтая в воде ногами в непромокаемых сапогах, Муллиган Джекобс сосал трубку. Заметив меня, он указал мне на плававшие вокруг размокшие книжные странички.

– Моя библиотека пошла к черту, – проворчал он. – Вот мой Байрон! А вот Золя и Броунинг и кусочек Шекспира плывут рядышком, а сзади остатки – Антихриста. А вот Карлейль и Золя слиплись так, что их нельзя оторвать друг от друга.

Тут «Эльсинора» легла на правый бок, и вода хлынула к моим ногам и бедрам. Мои мокрые перчатки скользнули по железу, и меня снесло вдоль желоба к клюзам, где еще раз перевернуло новой волной.

Я был несколько оглушен и наглотался немало морской воды, прежде чем ухватился руками за перила трапа и вскарабкался на крышу рубки. Идя по мостику к корме, я встретил возвращавшуюся на бак команду. Мистер Меллер и мистер Пайк беседовали под навесом рубки, а в рубке капитан Уэст курил сигару.

После хорошего растирания, переменив белье и не успев лечь с «Разумом первобытного человека», я услышал, как над моей головой повторился топот. Я подождал, не повторится ли он. Он раздался, и тогда я снова стал одеваться.

Сцена на корме была повторением предыдущей, только люди были еще больше взволнованы и больше напуганы. Они говорили все одновременно.

– Замолчать! – рявкнул мистер Пайк, когда я подходил. – Говорить по одному и отвечать на вопросы капитана!

– На этот раз это не бочка, сэр, – сказал Том Спинк. – Это что-то живое, и если это не живое, так это призрак утопленника. Я хорошо и ясно его видел. Это человек или был когда-то человеком.

– Их было двое, сэр, – вмешался Ричард Гиллер, один из «каменщиков».

– Мне кажется, он похож на Петро Маринковича, сэр, – продолжал Том Спинк.

– А другой был Джесперсен, я видел его, – добавил Гиллер.

– Их было трое, сэр, – сказал Нози Мёрфи. – Третий был О’Сюлливан. Это не дьяволы, сэр. Это утопленники. Они появились через борт как раз над носом и шли медленно, как утопленники. Первого увидел Соренсен. Он схватил меня за руку и указал мне, и тогда я увидел его. Он стоял на крыше передней рубки. И Олансен его видел, и Дикон, сэр, и Хаки. Мы все видели его, сэр… и второго. А когда все убежали сюда, я еще остался и видел третьего. Может быть, есть еще. Я не стал ждать.

Капитан Уэст остановил матроса.

– Мистер Пайк, – сказал он устало, – будьте добры выяснить эту чепуху.

– Есть, сэр, – ответил мистер Пайк и повернулся к людям. – Идемте все! На этот раз надо вязать трех чертей.

Но люди отшатнулись от него.

– За два цента… – начал было мастер Пайк и замолчал.

Он повернулся на каблуках и двинулся к мостику. В том же порядке, как и в первый раз, мистер Меллер вторым и я в конце шествия, последовали за ним. Этот поход был тождествен первому, с той разницей, что мы перенесли один душ на середине первого пролета мостика, а второй – на крыше средней рубки.

Мы остановились на баке. Напрасно мистер Пайк зажигал свой фонарик. Ничего не было ни слышно, ни видно, кроме испещренной белой пеной темной воды на нашей палубе, рева бури в снастях и грома и плеска волн, падающих через борт. Мы прошли половину последнего пролета мостика к верхушке передней рубки, где сильная волна заставила нас остановиться, ухватившись за фок-мачту.

В промежутках между всплесками пены мистер Пайк зажигал свой фонарик. Я вдруг услышал, как он вскрикнул. Потом он пошел дальше в сопровождении мистера Меллера, а я остался у фок-мачты, крепко ухватившись за нее, и принял еще один душ. Время от времени мне был виден луч света, появлявшийся и исчезавший то тут, то там. Спустя несколько минут помощники вернулись ко мне.

– Половина наших передних снастей снесена, – сказал мне мистер Пайк. – Мы, должно быть, на что-то наткнулись.

– Я почувствовал толчок после того, как вы в прошлый раз сошли вниз, сэр, – сказал мистер Меллер. – Только я подумал, что это удар волны.

– Я тоже, – согласился старший помощник. – Я как раз снимал сапоги. И подумал, что это – море. Но где же три дьявола?

– Вскрывают бочку, – высказал предположение мистер Меллер.

Мы спустились вниз, в защищенное от ветра и воды место. Бочка была на месте, крепко увязанная. Размеры раковин на ней была удивительные. Каждая была величиной с яблоко и в несколько дюймов глубины. Нос «Эльсиноры» нырнул, покрыв наши ноги на фут водой, и когда нос поднялся и вода схлынула, она вынесла с собой из-под бочки космы водорослей в фут или больше длиной.

Под руководством мистера Пайка, улучив время между набегами волн, мы обыскали палубу и перила между носовой балкой и передней рубкой, но чертей не нашли. Помощник шагнул в дверь бака, и его фонарик прорезал слабый свет под тусклой лампочкой. И тут-то мы увидели чертей. Нози Мёрфи был прав: их было трое.

Я опишу всю картину: промокшая и обмерзающая каюта из ржавого, с облупившейся краской железа, с низким потолком, с двумя рядами коек, пропитанная зловонными испарениями тридцати матрасов, несмотря на смывание морской водой. На одной из верхних коек, в непромокаемых сапогах и плаще, с упорным взглядом злых голубых глаз лежал Энди Фэй; на столе, посасывая трубку, полоща ноги в воде, – Муллиган Джекобс, серьезно разглядывающий трех человек в морских сапогах, окровавленных, стоящих рядом и покачивающихся в такт ныряньям и подскакиваниям «Эльсиноры».

Но что это за люди! Я знаю Ист-Сайд и Ист-Энд и привык к лицам всех рас, но эти трое поставили меня в тупик.

Средиземное море, несомненно, не породило такой породы. Скандинавский полуостров тоже. Они не были блондинами. Они не были брюнетами. Они не принадлежали ни к краснокожим, ни к чернокожим, ни к желтокожим. Их кожа была белая под загаром от солнца и ветра. Хотя их волосы были мокры, можно было сказать, что они бесцветные, песочного цвета. Но глаза у всех были темные – и в то же время не темные. Они не были ни голубые, ни серые, ни зеленые, ни карие. Они не были также черные. Они были цвета топаза, светлого топаза, и они сверкали мечтательно и мерцали, как глаза огромных кошек. Они смотрели на нас, как лунатики, эти светловолосые, затерявшиеся в шторме люди с бледными топазовыми глазами. Они не поклонились, не улыбнулись, они никак не реагировали на наше присутствие – они только смотрели на нас и мечтали.

Приветствовал нас Энди Фэй:

– Это не ночь, а ад, и ни минуты сна с этими происшествиями, – сказал он.

– Откуда это их принесло в такую ночь? – пожаловался Муллиган Джекобс.

– У тебя есть язык, – рявкнул мистер Пайк. – Почему ты их не спросил?

– Точно ты не знаешь, что я умею пользоваться своим языком, ты, старый пес, – прорычал в ответ Джекобс.

Но теперь было не время, чтобы сводить личные счеты. Мистер Пайк повернулся к полусонным пришельцам и заговорил с ними короткими и исковерканными фразами на дюжине наречий, которые странствующий по всему свету англичанин имеет полную возможность изучить, но слишком упрям и капризен, чтобы приспособить к ним как следует свой язык.

Гости не отвечали. Они даже не кивали головами. Их лица оставались странно спокойными и довольными, нелюбопытными и приятными, а в их глазах виднелись еще более глубокие грезы. Тем не менее это были живые люди. Кровь из их ран текла по лицам и присыхала к одежде.

– Голландцы, – прорычал мистер Пайк с должным презрением к чуждым расам, делая им рукой знак, чтобы они устраивались на любых свободных койках.

Этнологические познания мистера Пайка ограничены. Кроме своего собственного народа, он знает о существовании только трех: негров, голландцев и цыган.

Наши гости снова доказали, что они живые люди. Они поняли приглашение старшего помощника и, переглянувшись, взобрались на три верхние койки и закрыли глаза. Я готов поклясться, что первый из них через полминуты уже спал.

– Придется расчистить бак, или нас завалит обломками, – сказал мистер Пайк, собираясь выйти из каюты. – Приведите матросов, мистер Меллер, и вызовите плотника.

Глава XXXVI

Мы совершенно не продвигаемся на запад! Нас отнесло на три градуса на восток с тех пор, как на судно явились наши гости. Эти три человека с моря – большая загадка. «Цыгане с Горна» – прозвала их Маргарет, а мистер Пайк окрестил их голландцами. Одно достоверно – то, что у них есть свой особенный язык, на котором они говорят между собой. Но изо всей смеси национальностей на баке и на юте нет никого, кто понял бы их язык или национальность.

Мистер Меллер высказал предположение, что они какие-нибудь финны, но оно с негодованием отвергнуто нашим большеногим молодым плотником, который клянется, что он сам – финн. Кок Луи уверяет, что где-то во вселенной, в каком-то давно забытом плавании, он встречал людей такого типа, но он не может припомнить ни плавания, ни их расы. Как он, так и остальные азиаты считают их пребывание на судне вполне естественным. Что же касается команды, то, за исключением Энди Фэя и Муллигана Джекобса, она с суеверным страхом относится к пришельцам и не желает с ними иметь ничего общего.

– Не будет от них добра, сэр, – сказал нам у штурвала Том Спинк, качая головой с видом предсказателя.

Рука Маргарет в перчатке покоилась на моей руке, и мы балансировали в такт легкой качке. Мы остановились, окончив свою прогулку, которую совершаем почти ежедневно с религиозной аккуратностью в гигиенических целях.

– Почему? Что с ними неладно? – спросила она, потихоньку подталкивая меня локтем, чтобы предупредить то, что должно произойти.

– Потому, что они – не обыкновенные люди, мисс. Они не настоящие люди.

– Они не совсем обычно появились на судне, – пошутила она.

– Вот то-то и есть, мисс, – воскликнул Том Спинк, заметно просияв при этом намеке на понимание. – Откуда они? Они не хотят сказать. Разумеется, они не скажут. Они – не люди. Они – духи, призраки моряков, которые утонули еще тогда, когда эта бочка уплыла с тонущего корабля, а это было много-много лет назад, мисс. Это вам скажет всякий, кто посмотрит на величину раковин.

– Вы серьезно так думаете? – спросила Маргарет.

– Мы все так думаем, мисс. Мы недаром провели жизнь на море. Есть немало сухопутных людей, которые не верят в Летучего Голландца. А что они знают? Они только жители земли – не так ли? Их никогда не хватало за ноги привидение, как меня на «Кэтлин» тридцать пять лет назад внизу, между бочками с водой. А разве это привидение не стянуло с меня башмак? А отчего я свалился через два дня после этого в люк и сломал себе плечо? Ну вот, мисс. Я видел, как они знаками показывали мистеру Пайку, будто мы налетели на их судно, лежавшее в дрейфе на другом галсе. Не верьте вы этому. Никакого судна не было.

– А чем вы объясните, что сорваны наши снасти? – спросил я.

– Есть много необъяснимых вещей, сэр, – ответил Том Спинк. – Кто может объяснить, каким образом финны умудряются справляться с погодой? А между тем, все знают, что они это делают. Почему у нас такой трудный обход Горна, сэр? Я вас спрашиваю, почему, сэр?

Я покачал головой.

– Из-за плотника, сэр. Мы узнали, что он – финн. Почему он об этом молчал все время от самой Балтиморы?

– А почему он это сказал? – вызывающе спросила Маргарет.

– Он этого не говорил, мисс, – по крайней мере, до того как эти трое явились к нам. У меня имеются подозрения, что он больше о них знает, чем хочет показать. И взгляните на погоду и на то, как мы задерживаемся. А разве не всем известно, что финны – истинные колдуны и повелевают погодой!

Я навострил уши.

– Откуда вы взяли это слово «колдуны»? – спросил я.

Том Спинк казался удивленным.

– А что, сэр? – спросил он.

– Ничего. Но откуда вы его взяли?

– Я ниоткуда его не брал, сэр. Оно у меня всегда было. Финны – колдуны.

– А эти три пришельца – не финны? – спросила Маргарет.

Старый англичанин многозначительно покачал головой.

– Нет, мисс. Они – утонувшие моряки, давно утонувшие. Вам стоит только посмотреть на них. А плотник мог бы нам кое-что порассказать, если бы хотел.

Несмотря на все, таинственные посетители являются желательным добавлением к нашей ослабевшей команде. Я наблюдаю их за работой. Они сильны и работают с охотой. Мистер Пайк говорит, что они настоящие моряки, хотя он и не понимает их языка. Он предполагает, что они находились на каком-нибудь маленьком английском или иностранном суденышке, которое, лежа в дрейфе на противоположном галсе, было затоплено «Эльсинорой».

Я забыл сказать, что обросшая раковинами бочка была почти доверху наполнена великолепнейшим вином, которого никто из нас не мог назвать. Как только шторм стих, мистер Пайк велел перенести ее на ют и раскрыть, и теперь буфетчик и Вада перелили вино в бочонки и пустые бутылки. Оно очень старо, и мистер Пайк уверен, что это какая-то легкая и неслыханная доселе водка. Мистер Меллер только причмокивает над своим стаканом, а капитан Уэст, Маргарет и я упорно твердим, что это вино.

Состояние людей становится совсем плачевным. Они всегда были слабоваты в натягивании канатов, но теперь их требуется вдвое и втрое больше, чем прежде, для той же работы. Одно хорошо – что они прекрасно питаются, хотя и грубой пищей. Они могут есть все, что хотят, но их убивают холод, сырость, ужасное помещение, недостаток сна и почти непрерывная работа обеих вахт на палубе. Каждая из них так слаба и бессильна, что всякая серьезная работа требует помощи другой. Например, нам все-таки удалось взять на фоке риф в разгар шторма. Это заняло два часа работы обеих вахт, а, между тем, мистер Пайк говорит, что при подобных обстоятельствах команда среднего качества одной вахтой выполняет это за двадцать минут.

Я узнал одно из главных достоинств стальных кораблей. Такое судно, тяжело нагруженное, не дает течи в бурную погоду и при сильном волнении. Если не считать незначительной течи в одном из отделений трюма, с которой мы вышли из Балтиморы и которая дает такое незначительное количество воды, что ее вычерпывают ведром в несколько недель один раз, «Эльсинора» совершенно суха. Мистер Пайк говорит, что если бы деревянное судно таких же размеров и с таким же количеством груза перенесло то, что перенесли мы, оно бы текло как решето.

А мистер Меллер, рассказав о своем личном опыте, усилил мое уважение к Горну. Будучи юношей, он однажды восемь недель пробивался от пятидесятой параллели Атлантического океана до пятидесятой параллели Тихого океана. А в другой раз его судно дважды должно было возвращаться к Фалкландам для починок. И еще раз, когда он плавал на деревянном судне, и оно, потерпев аварию, возвращалось к Фалкландам, шторм потопил его у самого входа в порт Стэнли. Он сказал мне между прочим:

– Когда мы пробыли там месяц, сэр, туда явился не кто иной, как «Люси Пауэрс». Это было зрелище! Ее фок-мачта была начисто сломана, половина рей тоже, капитан убит свалившейся на него реей, старший помощник – с переломами обеих рук, второй помощник – болен, и все, что оставалось от команды, – у помп, выкачивают воду. Наше судно погибло, поэтому мой капитан принял командование, оснастил судно, соединил обе команды, и мы отправились вокруг другим путем, выкачивая воду по два часа в каждую вахту вплоть до Гонолулу.


Бедные, жалкие куры! Из-за своей несвоевременной линьки они совершенно остались без перьев. Чудом казалось, чтобы хоть одна из них выжила, а их погибло всего шесть штук. Маргарет все время поддерживает у них огонь в керосиновой печке, и, хоть они перестали нестись, она с уверенностью утверждает, что все они будут нестись, и у нас будет сколько угодно яиц, как только мы очутимся в полосе затишья в Тихом океане.

Нет смысла описывать однообразные и непрерывные западные штормы. Один похож на другой, и они так быстро следуют один за другим, что морю никогда не удается быть спокойным. Мы так долго болтались и качались, что представление о неподвижном, скажем, бильярдном столе кажется совершенно невероятным. В предыдущих воплощениях я, правда, встречал неподвижные вещи, но… это было в предыдущих воплощениях.

За последние десять дней мы дважды доходили до скал Диэго Рамирец. В настоящее время, по приблизительному подсчету, мы находимся в двухстах милях к востоку от них. За последнюю неделю мы трижды накренивались до люков. У нас сорвало с рей шесть огромных парусов из крепчайшей парусины. Иногда наши люди так ослабевают, что на команду «все наверх!» может явиться не более половины обеих вахт.

Ларса Якобсена, который сломал ногу в начале плавания, сбросило набежавшей волной на палубу, и перелом повторился. С Дитманом Олансеном, косоглазым норвежцем, вчера во время второй послеобеденной вахты сделался припадок бешенства, и Вада говорил, что потребовались каменщики, Фицджиббон и Гиллер, мальтийский кокни и ковбой Стив Робертс, чтобы одолеть безумца. Все эти люди – из вахты мистера Меллера. Из вахт мистера Пайка – Джон Хаки, из Сан-Франциско, который до сих пор сопротивлялся висельникам, наконец, не выдержал и присоединился к ним. И не дальше, как сегодня утром, мистер Пайк вытащил за шиворот Чарльза Дэвиса с бака, где он поймал его за разъяснением этим жалким созданиям морских законов. Мистер Меллер, замечу мимоходом, продолжает поддерживать неподобающую близость с кликой висельников. И все-таки ничего серьезного пока не происходило.

А Чарльз Дэвис все не умирает. Он, по-видимому, действительно, прибавляет в весе. Он никогда не пропускает ни одной еды. С уступа кормы, под прикрытием навеса, когда наши палубы покрыты обмерзающей водой, я часто наблюдаю, как он пробирается между волнами из своей каюты с котелком и миской в руках и направляется к кубрику за едой. Он отлично угадывает движения судна – я ни разу не видел, чтобы он принял основательный душ. Разумеется, иногда он бывает забрызган пеной или залит по колено водой, но ему удается оставаться в стороне всякий раз, как огромный седобородый вал обрушивается на палубу.

Глава XXXVII

Сегодня удивительное событие! В полдень мы целых пять минут видели солнце! Но что за солнце! Бледный, холодный, немощный диск, который в зените находился всего на 9°18´ над горизонтом. А через час мы убирали паруса и ложились в дрейф под свежим натиском снежных шквалов юго-западного шторма.

«Что бы ни делали, держите на запад! Держите на запад!» – это мореходное правило при обходе Горна выковано из железа. Я теперь понимаю, почему капитаны судов при благоприятном ветре предоставляли упавшим за борт матросам тонуть, не останавливаясь для спуска шлюпки. Мыс Горн – железный мыс, и для того чтобы обойти его с востока на запад, нужны железные люди.

А мы идем к востоку. Этот западный ветер дует вечно. Я слушаю с недоверием, когда мистер Пайк и мистер Меллер рассказывают о таких случаях, когда в этих широтах дули восточные ветры. Это невозможно. Здесь дует всегда западный ветер, шторм за штормом налетают с запада, иначе зачем на картах напечатано «полоса Великого Западного Ветра»! Мы на юте устали от этого вечного швыряния. Наши матросы размокли, вылиняли, покрылись болячками, стали какими-то тенями людей. Я не удивлюсь, если в конце концов капитан Уэст повернет обратно и пойдет к востоку вокруг света, чтобы попасть в Сиэтл. Но Маргарет уверенно улыбается и, кивая головой, утверждает, что ее отец достигнет пятидесятой параллели Тихого океана.

Как Чарльз Дэвис остается жив в этой мокрой, обмерзающей, с облупившейся краской, железной каюте в средней рубке – для меня непостижимо, как непостижимо и то, что жалкие матросы в жалком помещении бака не ложатся на свои койки, чтобы умереть, или, по меньшей мере, не отказываются повиноваться приказу выходить на вахты.

Прошла еще неделя, и мы сегодня, по наблюдениям, находимся в шестидесяти милях к югу от пролива Ле-Мэр и лежим в дрейфе при сильном шторме. Барометр показывает 28.58, и даже мистер Пайк признает, что это один из самых худших штормов мыса Горна, в какие он когда-либо попадал.

В прежнее время мореплаватели обычно стремились к югу до шестьдесят четвертого-шестьдесят пятого градуса в антарктические плавучие льды, надеясь при благоприятном ветре быстро взять западное направление. Но за последние годы все капитаны судов стали при обходе Горна придерживаться берегов во все время пути. В десяти тысячах случаев обхода Жестокого Мыса с востока на запад это оказалось наилучшей стратегией. И капитан Уэст придерживается берега. Он лежит в дрейфе на левом галсе, пока близость земли не становится угрожающей, затем поворачивает судно через фордевинд и делает правый галс от берега.


Может быть, я и устал от этого жестокого движения борющегося корабля среди ледяного моря, но в то же время я ничего не имею против этого. В моем мозгу горит пламя великого открытия и великого достижения. Я узнал, что делает книги такими заманчивыми: я достиг того, что, как говорит моя философия, является величайшим достижением мужчины. Я нашел любовь к женщине. Я не знаю, любит ли она меня. Да и не в том дело. Дело в том, что в самом себе я достиг величайшей высоты, до которой только может подняться человеческое существо мужского рода.

Я знаю одну женщину, и имя ее Маргарет. Она – Маргарет, женщина и желанная. У меня горячая кровь. Я не тот бледный ученый, каким считал самого себя. Я мужчина и влюбленный, несмотря на все прочитанные мной книги. Что касается де-Кассера, то, если я когда-либо вернусь в Нью-Йорк, я опровергну его с такою же легкостью, с какой он сам опровергал все философские школы. Любовь – аккорд заключительный. Разумному человеку она одна дает сверхрациональную санкцию его жизни. Подобно Бергсону с его небом интуиции, или подобно тому, кто очистился в троицыном огне и видел Новый Иерусалим, я попрал ногами материалистические выводы науки, взобрался на последнюю вершину философии и вознесся на свое небо, которое, в сущности, заключено во мне самом. Составляющее меня естество, то есть мое «я», так устроено, что находит свое высшее осуществление в любви к женщине. Эта любовь – оправдание бытия. Да, это оправдание и еще оплата за бытие, вознаграждение полностью за хрупкость и бренность нашей плоти и духа.

И она только женщина, подобная любой женщине, а Господь знает, как мне хорошо известно, что такое женщины. И я знаю Маргарет такой, как она есть – только женщиной; и все же, в своей влюбленной душе я знаю, что она не совсем такая, как другие женщины. Ее манеры не такие, как у других женщин, и все ее движения и привычки кажутся мне восхитительными. В конце концов, я думаю, что стану устроителем гнезда, так как, вне всякого сомнения, устроение гнезда – одно из ее самых привлекательных качеств. А кто может сказать, что важнее – написать целую библиотеку книг или свить гнездо?


Монотонные дни, мрачные, серые, мокрые, холодные, ползут мимо. Уже прошел месяц, как мы начали обход Горна, и вот мы здесь, дальше от цели, чем тогда, потому что теперь мы находимся почти на сто миль южнее пролива Ле-Мэр. Но даже и это положение проблематично, так как вычислено по лагу. Мы лежим в дрейфе, идем то одним, то другим галсом и постоянно боремся с Великим Западным Ветром. От того времени, как мы в последний раз видели солнце, прошло четыре дня.

Взбудораженный штормами океан стал густонаселенным. Ни одному судну не удается обойти мыс, и число судов увеличивается с каждым днем. Не проходит дня, чтобы мы не увидели на горизонте от двух, трех, а то и дюжины судов, лежащих в дрейфе то на правом, то на левом галсе. Капитан Уэст считает, что здесь их должно быть до двухсот. Лежащим в дрейфе судном управлять невозможно. Каждую ночь мы рискуем неизбежным и гибельным столкновением. И временами сквозь снежные шквалы мы видим и клянем суда, направляющиеся к востоку и проходящие мимо нас с попутным западным ветром. А ум человеческий так необуздан, что мистер Пайк и мистер Меллер продолжают утверждать, что им случалось видеть штормы, при которых суда огибали Горн с востока на запад при попутном ветре! С тех пор как «Эльсинора» вынырнула из защищенной полосы у Тьерры-дель-Фуэго в ревущие юго-западные штормы, прошло, наверное, не менее года. И по меньшей мере столетие протекло с того дня, как мы вышли из Балтиморы.

А я и ухом не веду, несмотря на всю ярость и бешенство этого мутно-серого моря на краю света. Я сказал Маргарет, что люблю ее. Это было сказано вчера под защитой навеса, где мы притаились вместе у борта во время второй послеполуденной вахты. И это было сказано снова – и уже нами обоими – в ярко освещенной рубке, после того как вахты сменились под бой восьми склянок. Лицо Маргарет было разгорячено штормом, и вся она была преисполнена гордости, только глаза были теплыми и мягкими и прикрыты дрожащими веками, трепетавшими так женственно, по-девичьи. Это был великий час – наш великий час…

Человек счастливее всего тогда, когда он любит и любим. Поистине печальна доля влюбленного, когда его не любят. И я, по одной этой и по многим другим причинам, поздравляю самого себя со своей огромной удачей. Так как, видите ли, будь Маргарет другого рода женщина, будь она… ну хорошо, будь она одной из тех восхитительных, прелестных, возбуждающих любовь, уютных женщин, которые кажутся специально созданными для того, чтобы быть любимыми и любить и искать защиты в сильных мужских объятиях, – что же, тогда не было бы ничего удивительного в том, что она меня полюбила. Но Маргарет есть Маргарет, сильная, полная самообладания, спокойная, уравновешенная, хозяйка своего «я». И в этом-то и есть чудо, что я смог пробудить любовь в такой женщине. Это почти невероятно. Выходя их каюты, я сворачиваю со своего пути, чтобы лишний раз заглянуть в эти продолговатые, холодные серые глаза и увидеть, как они становятся мягкими при виде меня. Она, слава создателю, не Джульетта, и, слава Богу, я не Ромео. И все же я поднимаюсь один на обмерзшую корму и тихонько пою воющему шторму и налетающим на нас седобородым волнам, что я люблю и любим. И я посылаю кружащимся в тумане одиноким альбатросам все ту же весть, что я люблю и любим. И я смотрю на жалких матросов, ползающих по омываемой пеной палубе, и знаю, что никогда, хоть за десять тысяч жалких жизней, не смогут они испытать ту любовь, которая переполняет меня, и я удивляюсь, зачем Господь создал их?

– А ведь я с момента выхода в море твердо решила, – призналась мне сегодня утром в каюте Маргарет, когда я выпустил ее из своих объятий, – что никогда не позволю вам ухаживать за мной.

– Истинная дочь Иродиады! – весело сказал я. – Так вот куда были направлены ваши мысли еще с самого начала! Вы уже тогда смотрели на меня оценивающими глазами женщины.

Она гордо рассмеялась и не ответила.

– Что же могло заставить вас ожидать, что я непременно буду за вами ухаживать? – настаивал я.

– Потому что так поступают обычно все молодые пассажиры-мужчины во время длинных плаваний, – ответила она.

– Значит, другие..?

– Всегда, – серьезно ответила она.

В эту минуту я впервые почувствовал нелепые терзания ревности, но рассмеялся и возразил:

– Одному древнему китайскому философу приписывают слова, несомненно произнесенные до него пещерным человеком, а именно, что женщина преследует мужчину, кокетливо убегая от него.

– Бессовестный! – воскликнула она. – Я никогда не кокетничала! Когда я кокетничала?

– Это щекотливая тема, – начал я с притворным замешательством.

– Когда я кокетничала? – настаивала она.

Я воспользовался одной из хитростей Шопенгауэра.

– С самого начала вы будто бы не замечали ничего, что женщина могла позволить себе не заметить, – обвинял я. – Я держу пари, что вы тогда же, когда и я, узнали ту минуту, когда мне стало ясно, что я вас полюбил.

– Я знаю, когда вы меня возненавидели, – уклонилась она от ответа.

– Да, когда я вас увидел в первый раз и узнал, что вы идете с нами в плавание, – сказал я. – Но теперь я повторяю свой вызов. Вы знали в ту же минуту, что и я, когда я полюбил вас.

О, как прекрасны были ее глаза! А ее спокойствие и уверенность были ужасающи, когда она на минуту положила руку на мою и тихо сказала:

– Да, я… мне кажется, я знаю. Это было в утро того шторма у Ла-Платы, когда вас бросило через дверь в каюту моего отца. Я увидела это по вашим глазам. Я поняла тогда. Я думаю, что это было в первый раз, самая первая минута.

Я мог только кивнуть в ответ и прижать ее ближе к себе. А она, взглянув на меня, продолжала:

– Вы были ужасно смешной. Вы сидели там, на кровати, держась за нее одной рукой и нянча другую руку у себя под мышкой, тараща на меня глаза, раздраженный, ошалелый, совсем безумный, и вдруг… как, я не знаю… я поняла, что вы только что поняли…

– И в следующее же мгновение вы заморозились, – заявил я.

– Именно потому, – бесстыдно созналась она, потом отклонилась от меня, опершись руками мне на плечи и рассмеялась журчащим смехом, который раскрыл ее губы над прекрасными белыми зубами.

Я, Джон Патгёрст, знаю одно: этот ее журчащий смех – самый восхитительный из всех, какие когда-либо кто-либо слышал.

Глава XXXVIII

Я раздумываю, гадаю и ничего не понимаю. Неужели Самурай допустил ошибку? Или же мрак приближающейся смерти помутил его сияющий хладнокровный мозг и насмеялся над всей его мудростью? Или же именно допущенная им ошибка повлекла за собой преждевременную смерть? Я не знаю и никогда не узнаю, так как это – такая тема, которой никто из нас не смеет коснуться даже намеком, а не то что обсуждать.

Я начну с самого начала, со вчерашнего полудня. Вчера днем, ровно через пять недель после того, как мы вышли из пролива Ле-Мэр в этот серый океан штормов, мы снова очутились прямо против Горна. При смене вахты в четыре часа капитан Уэст приказал мистеру Пайку повернуть судно через фордевинд. В то время мы были на правом галсе и удалялись от берега. Этот маневр переводил нас на левый галс и, как мне казалась, приближал к берегу, хотя и под острым углом.

С любопытством рассматривая в командной рубке карту, я измерил глазами расстояние и решил, что мы находимся в пятнадцати милях от Горна.

– При такой скорости мы будем к утру у самого берега, не так ли? – отважился я спросить капитана.

– Да, – кивнул он. – И если бы не западный ветер и если бы берег не простирался к северо-востоку, к утру мы были бы на берегу. При сложившихся обстоятельствах мы будем у берега на рассвете, готовые обогнуть его, если ветер переменится, или повернуть судно через фордевинд, если никаких перемен не будет.

Мне и в голову не приходило сомневаться в верности его суждения. Что он сказал, так и должно быть. Разве он не Самурай?

Несколько минут спустя, когда он сошел вниз, я увидел, как в рубку вошел мистер Пайк. Походив немного взад и вперед и остановившись на короткое время, чтобы посмотреть, как Нанси и еще несколько человек переносили тент с защищенной стороны на подветренную, я прошел к рубке. Движимый каким-то побуждением, я заглянул в нее через иллюминатор.

Там стоял мистер Пайк, сняв зюйдвестку, в плаще, с которого струилась вода, с циркулем и шкалой в руках, наклонившись над картой. Что меня поразило – это выражение его лица. Обычное недовольство исчезло. Все, что я мог увидеть на его лице, это тревога и страх… да и возраст. Он никогда не выглядел таким старым, как здесь в эту минуту. Я заметил всю усталость и все разрушения от своих шестидесяти девяти лет борьбы с морем и жизни на море.

Я тихонько отошел от иллюминатора и прошел вдоль палубы на корму, где остановился и стоял, глядя сквозь туман и брызги в сторону, куда предполагалось держать курс. Где-то там, к северо-востоку и северу, я знал, был железный берег из зазубренных скал, о которые с грохотом разбивались седобородые валы. А здесь, в командной рубке, опытный мореплаватель тревожно склонился над картой, измеряя и вычисляя и снова измеряя и вычисляя положение судна и его ход.

И я твердо знал, что неправ мог быть слуга Самурая, а не сам Самурай. На нем начал сказываться, наконец, его возраст, и этого, разумеется, следовало ожидать, принимая во внимание, что из десяти тысяч человек ни один не боролся со старостью так успешно, как он.

Я посмеялся над своей минутной неуверенностью и пошел вниз, радуясь возможности встретить мою возлюбленную и положиться на мудрость ее отца. Разумеется, он был прав. Он достаточно часто доказывал свою правоту за время нашего долгого пути от Балтиморы.

За обедом мистер Пайк был рассеян. Он совершенно не принимал участия в разговоре и, казалось, все время прислушивался к чему-то извне – к неприятному звону натянутых канатов, доходившему вниз по полой стальной мачте, к заглушенному реву бури в снастях, к плеску и грохоту волн о наши палубы и железные стены каюты.

Снова я поймал себя на том, что разделял его опасения, хотя деликатность не позволяла мне расспрашивать его тут же или же потом, наедине, о причинах его беспокойства. В восемь часов он снова отправился наверх, чтобы принять вахту до полуночи, и, ложась спать, я отогнал от себя все опасения и высчитывал, на сколько плаваний еще могло хватить этого человека после этого неожиданного приступа старости.

Я скоро заснул и проснулся в полночь при горящей лампе и с «Зеркалом моря» Конрада на груди, которое выпало у меня из рук. Я слышал, как сменялась вахта, и, окончательно проснувшись, читал, когда мистер Пайк сошел вниз и прошел мимо моей закрытой двери, направляясь в свою каюту.

По наступившей паузе, давно изучив его привычки, я знал, что он скручивает папироску. Потом я услышал, что он кашляет, как всегда, когда он только закурил, и первый глоток дыма попал в его легкие.

В четверть первого, посреди восхитительной главы «Тяжесть ноши» Конрада, я услышал, как мистер Пайк опять шел по коридору.

Бросив украдкой взгляд поверх книги, я увидел, что он в высоких сапогах, плаще и зюйдвестке. Это были часы его отдыха внизу, и хотя в эту постоянно бурную погоду спать ему приходилось мало, он все же шел наверх.

Я читал еще целый час, ждал, но он не возвращался; и я знал, что где-то там, наверху, он упорно вглядывается в темноту. Я оделся с ног до головы в весь свой тяжелый штормовой наряд, от непромокаемых сапог и зюйдвестки до меховой куртки под непромокаемым плащом. Дойдя до трапа, я заметил, что у Маргарет горит свет. Я заглянул (она держит дверь открытой для вентиляции) и увидел, что она читает.

– Просто не хочется спать, – уверяла она.

В глубине души я не думаю, чтобы ее беспокоили какие-либо опасения. Я уверен, что она не знает об ошибке Самурая, если это была ошибка. Она сказала, что ей просто не хотелось спать, хотя невозможно знать, не почувствовала ли она каким-нибудь таинственным путем, если не поняла, тревогу мистера Пайка.

Поднявшись на трап, я заглянул в рубку. На диване, лежа на спине с высоко и, казалось, неудобно повернутой головой, как будто спал капитан Уэст. В рубке было тепло от поднимавшегося из каюты нагретого воздуха, так что он лежал не укрытый, совершенно одетый, только без непромокаемого плаща и сапог. Он дышал легко и ровно, и исхудавшие аскетические черты его лица казались смягченными слабым светом лампы. И один взгляд на этого человека вернул мне всю мою уверенность и веру в его мудрость, так что я посмеялся над самим собой за то, что променял свою теплую постель на прогулку по замерзающей палубе. Под навесом у края кормы я нашел мистера Меллера. Он был вполне бодр и нисколько не взволнован. По-видимому, ему и в голову не приходило обсуждать или же сомневаться в правильности произведенного накануне поворота через фордевинд.

– Шторм стихает, – сказал он мне, показывая рукой в перчатке на покрытый звездами кусок неба, показавшийся на минуту среди редеющих туч.

Но где был мистер Пайк? Знал ли второй помощник, что он на палубе? Я попробовал выпытать это у мистера Меллера, пробираясь с ним по взбесившейся корме к штурвалу. Я говорил о том, как трудно спать в бурную погоду, о беспокойстве и некоторой бессоннице, которую вызывала во мне качка, и спросил, как дурная погода действует на офицеров.

– Я видел по дороге сюда капитана Уэста спящим в рубке, как младенец, – закончил я.

Мы остановились возле средней рубки и не пошли дальше.

– Поверьте, что мы все спим так, мистер Патгёрст, – рассмеялся второй помощник. – Чем хуже погода, тем тяжелее наша работа, и тем крепче мы спим. Я – мертвый с той минуты, как моя голова коснется подушки. Мистеру Пайку требуется немного больше времени, потому что он всегда докуривает свою папироску, когда ляжет. Но он курит, пока раздевается, так что ему не требуется больше минуты на то, чтобы уснуть мертвым сном. Держу пари, что он до сих пор не пошевельнулся с десяти минут первого.

Итак, второй помощник и не догадывается, что старший на палубе. Я спустился вниз, чтобы посмотреть, где он. В каюте мистера Пайка горела маленькая морская лампочка, и койка его была пуста. Я прошел к большой печке в кают-компанию, погрелся и снова вышел на палубу. Я не пошел к навесу, где знал, что застану мистера Меллера, а, придерживаясь защищенной стороны кормы, достиг мостика и направился к баку.

Я не торопился, так что часто останавливался на холодной, сырой палубе. Шторм стихал, среди редеющих туч все чаще и чаще мерцали звезды. В средней рубке мистера Пайка не было. Я обошел ее под ледяными брызгами волн и тщательно исследовал крышу передней рубки, на которой в такую бурную погоду обычно стоял вахтенный. Я был от этой рубки на расстоянии двадцати футов, когда при свете звезд просветлевшего неба увидел силуэты вахтенного и мистера Пайка, стоящих рядом. Я долго наблюдал за ними, не обнаруживая своего присутствия, и знал, что глаза старого помощника, как буравчики, просверливают тьму, отделяющую «Эльсинору» от железного берега, который он старался разглядеть.

Когда я возвращался на корму, меня окликнул удивленный мистер Меллер.

– Я думал, вы спите, сэр, – сказал он.

– Мне как-то тревожно, – объяснил я. – Я читал, пока у меня не устали глаза, а теперь стараюсь продрогнуть так, чтобы скорее заснуть, согревшись под одеялом.

– Завидую вам, сэр, – произнес он. – Подумать только! Иметь каждую ночь столько времени, чтобы страдать от бессонницы. Когда-нибудь, если мне повезет, я отправлюсь в такое путешествие в качестве пассажира и все вахты буду проводить внизу! Подумать только! Все вахты внизу! И я, как вы, сэр, возьму с собой слугу – японца и заставлю его будить меня на каждую смену вахты так, чтобы, хорошо проснувшись, я смог бы оценить свое счастье в те несколько минут, пока я повернусь на другой бок и снова засну.

Мы со смехом пожелали друг другу спокойной ночи. Заглянув еще раз в рубку, я снова увидел капитана Уэста по-прежнему спящим. Он в общем не изменил положения, хотя его тело двигалось с каждым наклоном или скачком судна. Внизу, у Маргарет, все еще горел свет, но, заглянув, я увидел, что она спит с выпавшей из рук книгой, как это часто случалось и со мной.

Я недоумевал. Половина обитателей «Эльсиноры» спала. Самурай спал. А между тем, старый первый помощник, который должен был бы спать, нес тяжелую вахту на баке. Была ли его тревога обоснованна? Неужели он был прав? Или это была тревожность престарелого возраста? Действительно ли нас несет к гибели? Или это просто дряхлость одолевала старика, стоящего на посту?

Слишком возбужденный, чтобы заснуть, я взял «Зеркало моря» и уселся за обеденным столом. Я не снял ничего из своего штормового костюма, кроме мокрых перчаток, которые выжал и повесил сушить у печки. Пробило четыре склянки, потом шесть склянок, а мистер Пайк не возвращался вниз. При восьми склянках, когда сменялась вахта, мне пришло в голову, какая трудная ночь у старшего помощника. С восьми до двенадцати он отстоял собственную вахту на палубе. Сейчас закончились четыре часа вахты второго помощника, и опять начиналась его вахта, которая должна была продолжаться до восьми утра – двенадцать часов кряду в шторм и в мороз!

Затем – я на некоторое время задремал – я услышал над своей головой громкие крики, повторившиеся несколько раз. Только потом я узнал, что это была команда мистера Пайка сделать полный поворот руля – команда, передаваемая с бака людьми, которых он расставил по мостику через определенное расстояние друг от друга.

При этом внезапном пробуждении я понял только, что наверху что-то случилось. Натягивая мокрые перчатки и торопясь изо всех сил наверх по раскачивающемуся трапу, я слышал топот ног, которые на этот раз не волочились. Из рубки я услышал крик мистера Пайка, уже добежавшего от самого бака:

– Бизань-брасы! Ослабляй, черт тебя дери! Ослабляй ход! Но держи поворот! Сюда, на ют, все! Прыгай! Живее, коль не хочешь на дно! Левые брасы! Не давай им сорваться! Если упустите этот оборот, я раскрою вам черепа! Живо! Живо! Повернул руль полным оборотом? Почему ты не отвечаешь, черт тебя дери?

Все это я слышал, выбегая через дверь с подветренной стороны и удивляясь, что не слышу голоса Самурая. Потом, проходя через рубку, я увидел его. Он сидел на диване, очень бледный, держа один сапог в руках, и я готов был поклясться, что руки его дрожали. Только это я и успел заметить – и в следующий момент очутился уже на палубе.

Сначала, выйдя только что со света, я ничего не мог различить, хотя слышал возню людей у шпилей и голос старшего помощника, рявкающего приказания. Но я понял маневр. Со слабой командой, в самом опасном месте океана, после шторма, с бурунами и разрушением у подветренного борта, «Эльсинора» поворачивала через фордевинд. Мы шли всю ночь под нижними топселями и с зарифленным фокселем. Первым делом мистера Пайка после того, как он повернул руль, было поставить поперек бизань-реи. При ослабленном напоре ветра корму было легче повернуть против ветра, тогда как давление ветра на передние паруса поворачивало нос под ветер.

Но поворот судна через фордевинд при небольшом количестве парусов в бурном море требует времени. Медленно, очень медленно я ощущал перемену направления ветра на своей щеке. Луна, сначала неясная, становилась все ярче и ярче по мере того, как с нее сбегали последние обрывки уходящей тучи. Тщетно искал я глазами землю.

– Грот-брасы! Все! Скорее! – орал мистер Пайк, бросаясь впереди всех вдоль кормы. И люди, действительно, бросались. За все эти месяцы нашего плавания я не видел у них такой энергии.

Я пробрался к штурвалу, у которого стоял Том Спинк. Он не заметил меня. Придерживая одной рукой неподвижное колесо, он перегнулся на одну сторону, уставившись завороженным взглядом в одну точку. Я посмотрел в том же направлении, в пространство между средней рубкой и левыми парусами, и через горы волн, которые неясно вырисовывались в лунном свете. И тут я увидел! Корма «Эльсиноры» была поднята кверху, и за этим холодным океаном я увидел землю – черные скалы и покрытые снегом склоны и утесы. И к этой земле «Эльсинора» шла теперь почти при попутном ветре.

Со стороны средней рубки строения доносилось рычание старшего помощника и крики матросов. Они натягивали и накручивали канаты ради спасения собственной жизни. Затем через корму пролетел мистер Пайк, прыгая с невероятной быстротой и посылая свой рев впереди себя.

– Отдать[16] руль! На что ты зеваешь, черт тебя дери? Прямо руль![17] Это все, что требуется!

С бака долетел крик, и я понял, что мистер Меллер на крыше средней рубки распоряжается фок-реями.

– Слушай! – кричал мистер Пайк. – Поверни еще! Так держи! Так держи. И будь готов остановить ее!

Он снова умчался с кормы, сзывая людей к бизань-брасам. И люди появились – некоторые из его вахты, другие из вахты второго помощника, выдернутые из сна – без курток, без шапок, без сапог, люди с искаженными страхом лицами, но на этот раз готовые броситься выполнять приказания человека, который умел и мог спасти их жалкие жизни от жалкой смерти. Да, и я заметил среди них кока с нежными ручками и парусника Ятсуду, натягивавшего канат одной, непарализованной рукой. Это означало: «Все наверх для спасения судна» – и все они это знали. Даже Сёндри Байерс, который по своей глупости очутился на баке вместо того, чтобы находиться на юте со своим офицером, не озирался вокруг и не давил себе живот. Он работал сейчас, как двадцатилетний юноша.

Луна снова спряталась, и в темноте «Эльсинора» повернула против ветра на правый галс. В данном случае, когда она шла под одними нижними марселями, это означало, что она лежала на восемь румбов, или, выражаясь обычным языком, под прямым углом к направлению ветра.

Мистер Пайк был великолепен, чудесен. В то самое время, когда «Эльсинора» делала поворот, когда передние реи еще брасопили, в то самое время, когда он наблюдал за движением судна и за штурвалом, в промежутках между приказаниями Тому Спинку «Еще немного! Еще! Еще! Так держать! Держи! Отводи!», он отдавал работавшим на реях людям приказание отпустить паруса. Я думал, что после выполнения поворота через фордевинд мы спасены, но эта постановка всех трех верхних марселей убедила меня в противном.

Луна оставалась за тучами, и с подветренной стороны ничего не было видно. По мере того как ставились паруса, «Эльсинора» все больше набирала скорость, и я убедился, что ветер оставался еще достаточно сильным, несмотря на то что шторм затих или затихал. Я чувствовал, как под этими добавочными парусами «Эльсинора» двигалась по воде. Пайк послал мальтийского кокни помогать Тому Спинку у штурвала. Что касается его самого, он занял место у среднего люка, откуда он мог определять положение «Эльсиноры», смотреть на берег и не спускать глаз с рулевых.

– Полный поворот и не круто, – повторил он несколько раз. – Держи на полном повороте! Но не отпускай! Так держи и гони ее!

Он совершенно не замечал меня, хотя я простоял с минуту у самого его плеча, давая ему возможность заговорить со мной. Он знал, что я здесь, так как задел меня своим огромным плечом, когда поворачивался, чтобы отдать новое приказание рулевым. Однако у него не было ни времени, ни учтивости для пассажиров в такой момент.

Стоя под прикрытием рубки, я увидел, как появилась луна. Она становилась все ярче и ярче, и передо мной вырисовалась земля у самого нашего подветренного борта, менее чем в трехстах ярдах от нас. Это было ужасное зрелище – черные скалы и жестокий снег, с такими отвесными утесами, что «Эльсинора» с большими ранами и трещинами могла бы лечь вдоль них в глубокой воде, и огромные волны грохотали бы и пенились вдоль всего ее корпуса.

Теперь для меня было ясно наше положение. Нам надо было пройти на ветре изгиб берега и острова, на которые нас нанесло, а ветер и волны действовали против нас. Единственным возможным для нас выходом было дрейфовать, дрейфовать быстро и сильно, и на эту мысль меня навел мистер Пайк, пронесшийся мимо меня на корму, откуда он крикнул мистеру Меллеру, чтобы ставили грот. По-видимому, второй помощник колебался, потому что мистер Пайк закричал:

– К черту рифы! Вы раньше попадете в ад! Полный грот! Все к гроту!

Разница сразу почувствовалась, когда ветер встретил сопротивление этого огромного куска парусины. «Эльсинора» прыгала и дрожала, и я почувствовал, как она шла против ветра, в то же время быстрее двигаясь вперед. Под порывами ветра она пригибалась так низко, что ее бортовые перила зарылись в воду, и волны перекатывались, пенясь, вплоть до ее люков. Мистер Пайк следил за ней, как сокол, и одновременно наблюдал за мальтийским кокни и Томом Спинком у штурвала.

– Земля у носа под ветром! – раздалось с юта; этот крик передавался из уст в уста вдоль мостика на корму.

Я видел, как мистер Пайк мрачно и насмешливо кивнул головой. Он уже видел это с подветренной стороны кормы, а чего не видел, то угадал. Несколько раз я замечал, как он определял силу ветра, пробуя напор на своей щеке, и сосредоточил весь свой разум на изучении движения «Эльсиноры». И я знал, что у него в мыслях: сможет ли она нести все то, что было на ней? Не сможет ли больше?

Не удивительно, что в этот напряженный промежуток времени я позабыл о Самурае… Мало того, я ни разу не вспомнил о нем, пока не распахнулась дверь командной рубки, и я успел схватить его за руку. Он балансировал и покачивался рядом со мной, разглядывая ужасную картину скал, снега и брызжущих пеной бурунов.

– Полный поворот! – ревел мистер Пайк. – Или я тебя удавлю! Ты проклятая фермерская собака, Том Спинк! Отводи руль! Отводи руль! Отводи, будь ты проклят! Не давай носу упасть! Так держи! Где ты учился управлять, черт тебя дери? В каком коровнике?

Тут он пронесся мимо нас на нос своими непостижимыми прыжками.

– Хорошо было бы поставить бизань-брам-стеньгу, – проговорил капитан Уэст слабым, прерывающимся голосом. – Мистер Патгёрст, не будете ли вы добры сказать мистеру Пайку, чтобы поставили бизань-брам-стеньгу?

И в ту же самую минуту с кормы раздался голос мистера Пайка:

– Мистер Меллер! Бизань-брам-стеньгу!

Голова капитана Уэста опустилась так, что подбородок его уперся в грудь, и он прошептал так тихо, что мне пришлось наклониться, чтобы услышать его слова:

– Хороший офицер! – сказал он. – Превосходный, отличный офицер. Мистер Патгёрст, если вы будете добры помочь мне, я хотел бы войти. Я… я без сапог.

Большим подвигом было открыть тяжелую железную дверь рубки и держать ее открытой во время качки. Это мне удалось, но, когда я помог капитану Уэсту перешагнуть высокий порог, он поблагодарил меня и отказался от моих дальнейших услуг. И даже тогда я не понял, что он умирает.

Никогда, ни одно судно не несло так, как несло «Эльсинору» в следующие полчаса. Был поставлен полный кливер, а когда он разлетелся в лоскуты, подняли фор-штень-штаг на фок-мачте. Перед средней рубкой немыслимо было держаться из-за налетавших волн. Мистер Меллер с половиной команды кое-как держался на крыше рубки, тогда как остальная часть команды находилась с нами в относительной безопасности на корме. Даже Чарльз Дэвис, промокший и дрожащий, был наверху: он цеплялся рядом со мной за медное кольцо дверной ручки рубки.

Что за ход! Это была безумная скорость, «Эльсинора» неслась через огромные седобородые волны, бежавшие к берегу, то пролетая над ними, то мчась под ними. Были минуты, когда крен и порывы ветра действовали одновременно против нее, и я мог бы поклясться, что концы ее нижних рей касались воды.

У нас был один шанс из десяти, что нам удастся выбраться. Все это знали, и все знали, что нельзя ничего сделать, как только ожидать исхода. И мы ждали молча. Единственный голос, который слышался, – это голос старшего помощника, попеременно выкрикивавшего проклятия, угрозы и приказания стоявшим у штурвала Тому Спинку и мальтийскому кокни. Между делом он все время измерял силу ветра, и его глаза беспрестанно обращались вверх, к грот-брам-рее. Ему хотелось поставить еще один парус. Десятки раз я видел, как он открывал рот, чтобы отдать приказание, и не решался. И как я наблюдал за ним, так наблюдали за ним все остальные. Изрядно истрепанный жизнью, жестокосердый, с недовольным лицом и грубый на язык, он был единственным человеком, слугой нашей расы, властелином момента. «А где же, – подумал я, – где же Самурай?»

Один шанс из десяти? Нет, это был один шанс из ста, когда мы старались обогнуть последний острый выступ скалы, в море и в бурю врезавшийся между нами и открытым океаном. Мы были так близко к нему, что я ожидал увидеть, как наши реи задевают поверхность скалы. Мы были так близко – не дальше расстояния, на которое мог бы долететь брошенный с судна кусок сухаря, что, когда мы нырнули в последнюю пропасть между двумя волнами, я могу поклясться, у каждого из нас захватило дух в ожидании, что сейчас «Эльсинора» ударится о скалу.

Вместо этого мы вышли на простор. И как будто в ярости оттого, что мы спаслись, шторм набросился на нас в эту минуту с наибольшей силой. Старший помощник почувствовал приближение этого чудовищного вала, потому что бросился к штурвалу прежде, чем на нас обрушился удар. Я посмотрел вперед – все было закрыто горой воды, которая упала на палубу. «Эльсинора» выпрямилась от толчка и вынырнула, залитая водой от борта до борта. Затем порыв ветра надул ее паруса и снова накренил ее, выплеснув половину воды обратно.

Вдоль мостика раздался несколько раз повторившийся крик: «Человек за бортом!»

Я взглянул на старшего помощника, который как раз передавал штурвал рулевым. Он встряхнул головой, словно раздраженный таким пустяком, затем прошел к углу штурвальной будки и стал смотреть на страшный берег, от которого удалось спастись, – на берег, белый снизу и с черными утесами, холодный в сиянии луны.

Мистер Меллер пришел на корму, и они встретились рядом со мной под навесом рубки.

– Всех наверх, мистер Меллер, – сказал старший помощник, – и убирайте грот. После этого бизань-брам-стеньгу.

– Есть, сэр, – ответил второй помощник.

– Кто упал? – спросил мистер Пайк, когда мистер Меллер уже уходил.

– Бони. Из него мало было толку! – последовал ответ.

И это все. Бони-Щепка исчез, и вся команда бросилась исполнить приказание мистера Меллера – убрать грот. Но они его так и не убрали, потому что в этот момент парус начало срывать с лик-тросов, и через несколько секунд от него осталось только несколько коротких, развевающихся лент.

– Бизань-брам-стеньгу! – приказал мистер Пайк. И тут он в первый раз обратил на меня внимание.

– Начисто сорвало парус, – проворчал он. – Он никогда не держался как следует. У меня всегда чесались руки добраться до того парусника, который его делал.

По пути вниз я заглянул в командную рубку и понял причину ошибки Самурая, если это можно назвать ошибкой, чего никто никогда не узнает. Он лежал на полу, бесформенной массой, и беспомощно перекатывался взад и вперед в такт покачивания «Эльсиноры».

Глава XXXIX

Я должен так много рассказать сразу. Во-первых – капитан Уэст… Его смерть не была совсем неожиданной. Маргарет говорит, что у нее были такие опасения с самого начала плавания и даже раньше. Из-за этого она так внезапно изменила свои планы и отправилась с отцом.

Что случилось в действительности, мы не знаем, но все сходимся на предположении, что умер он от сердечного приступа. Но ведь после приступа он ходил на палубу? Или же за первым приступом последовал второй, роковой, после того как я помог ему войти в рубку? И если даже так, я никогда не слышал, чтобы сердечному приступу за несколько часов до него предшествовало помрачение рассудка. Рассудок капитана Уэста был совершенно ясен и он был в здравом уме в тот последний день, когда повернул «Эльсинору» через фордевинд. В таком случае он допустил промах. Самурай сделал промах, и его сердце убило его, когда он понял свою ошибку.

Во всяком случае мысль об ошибке никогда не приходит в голову Маргарет. Она считает несомненным, что все это было симптомом приближающейся развязки его болезни. И никто никогда не станет разубеждать ее. Ни мистер Пайк, ни мистер Меллер, ни я между собой, даже шепотом, никогда не упоминаем о том, что едва не вызвало катастрофу. В сущности говоря, мистер Пайк совсем не говорит об этом. И потом не могло ли это быть что-нибудь другое, а не болезнь сердца? Или болезнь сердца, осложненная чем-нибудь другим, что помрачило его ум в тот день, накануне его смерти? Что бы то ни было, правды никто не знает, и я первый не буду даже в тайниках моей души судить о происшедшем.

В полдень того дня, когда мы выбрались из-под Тьерра-дель-Фуэго, «Эльсинора» болталась в мертвом штиле, и весь день еще болталась в нескольких десятках миль от берега. Капитана Уэста похоронили в четыре часа, и в тот вечер, когда пробило восемь склянок, мистер Пайк принял на себя командование судном и сделал несколько замечаний обеим вахтам. Это были прямолинейные замечания или, как он их сам назвал, «вколачивал медные гвозди».

Между прочим, он сказал матросам, что у них теперь новый хозяин, и что они будут держать «марку», как до сих пор никогда не держали. До сих пор они жили в плавучей гостинице, но с этих пор начнут работать как полагается.

– На этом судне с этих пор, – разглагольствовал он, – будет так, как бывало в прежние времена, когда каждый прыгал в последний день плавания так же легко, как и в первый. И горе тому, кто не будет прыгать. Вот и все… Смените рулевого и караульного.

И все же люди в ужасающе плохом состоянии. Я не представляю себе, как они могут прыгать. Прошла еще неделя западных штормов вперемежку с короткими периодами штиля, что составляет в общем шесть недель близ Горна. Люди так слабы, что у них нет ни малейшей бодрости духа – даже у висельников. И они так боятся старшего помощника, что, действительно, прыгают, когда он подгоняет их, а подгоняет он их все время. Мистер Меллер только покачивает головой.

– Подождите, пока они обойдут вокруг мыса и попадут в полосу хорошей погоды, – сказал он мне как-то. – Подождите, пока они обсохнут, отдохнут, будут больше спать, залечат свои болячки, обрастут мясом, и в их крови появится больше жизни – тогда они не станут переносить такое обращение. Мистер Пайк не может понять, что времена переменились, сэр, и законы переменились, и люди переменились. Он старый человек, а я знаю, что говорю.

– Вы хотите сказать, что подслушали разговоры матросов? – необдуманно бросил я ему вызов, чувствуя, как горло мое сжалось от отвращения к такому недостойному поведению судового офицера.

Вызов достиг цели, и в одно мгновение слащавая и ласковая пленка слетела с его глаз, и насторожившееся, ужасное существо, притаившееся внутри его черепа, казалось, готово было броситься на меня, а жесткая складка рта стала еще более жесткой и тонкой. И в то же время перед моим внутренним взором предстала картина мозга, отчаянно пульсирующего под слоем кожи, покрывавшим трещину в черепе, под мокрой зюйдвесткой. Но он справился с собой, складка рта стала мягче, и слащавая и ласковая пленка снова заволокла глаза.

– Я только хочу сказать, сэр, – сказал он мягко, – что говорю на основании долголетнего опыта моряка. Времена переменились. Былые дни понуждения миновали. И я надеюсь, мистер Патгёрст, что вы не истолкуете превратно моих слов.

Хотя разговор перешел на другие, более спокойные темы, я не мог не обратить внимания на то, что он не опроверг моего обвинения в подслушивании разговоров матросов. А между тем, с чем против воли соглашался даже сам мистер Пайк, он хороший моряк и хороший помощник капитана – за исключением своей неподобающей близости с людьми на баке, близости, которую даже китайцы – кок и буфетчик – осуждают как недостойную морского офицера и опасную для судна.

Хотя даже такие люди, как три висельника, настолько измучены трудностями плавания, что у них не хватает мужества для сопротивления, трое самых хилых на баке не только не умирают, но и полны жизни, как прежде. Это – Энди Фэй, Муллиган Джекобс и Чарльз Дэвис. Какая странная безграничная жизненная сила поддерживает их – совершенно непонятно. Разумеется, Чарльз Дэвис уже давно должен бы оказаться за бортом с привязанным к ногам мешком угля. А Энди Фэй и Муллиган Джекобс всегда были не более как вытрепанными мочалками, а не людьми. Тем не менее, гораздо более сильные люди очутились за бортом, и теперь гораздо более сильные люди лежат совершенно беспомощные в промокших койках бака. А эти две злобно горящие щепки стоят все свои вахты и отвечают на все вызовы к работе обеих вахт.

Да и наши куры проявляют такую же жизненную силу. Лишенные перьев, полузамерзшие, несмотря на керосиновую печку, периодически облитые ледяной водой, которая под собственной тяжестью просачивается сквозь брезент, все же до единой живы. Не является ли это результатом естественного отбора? Быть может, эти экземпляры, пережившие все трудности пути от Балтиморы до Горна, обладают железной выносливостью и способны пережить что угодно? В таком случае де-Ври следовало бы взять их, спасти и с их помощью вывести самую выносливую породу кур в мире! После этого я всегда буду сомневаться в старинном английском выражении «куриная душа». Судя по цыплятам «Эльсиноры», оно ошибочно.

Наши три «цыгана с Горна», пришельцы из шторма, с мечтательными глазами цвета топаза, также не лишены мужества. Суеверно избегаемые остальной командой, чуждые всем вокруг за неимением какого бы то ни было общего языка, они, тем не менее, отличные моряки, всегда бросающиеся первыми на работу и навстречу опасности. Они вошли в состав вахты мистера Меллера и всегда держатся отдельно от остальных матросов. А когда случается задержка или приходится чего-нибудь ожидать, они становятся плечом к плечу и стоят, раскачиваясь в такт движениям палубы, и в их бледных глазах цвета топаза реют далекие мечты, и я уверен, что мечтают они о далекой стране, где матери с белесыми очами цвета топаза и песочно-белокурыми волосами дают жизнь сыновьям и дочерям, которые остаются верными своей расе – с такими же топазовыми глазами и песочно-белокурыми волосами.

Но остальная часть команды! Например, мальтийский кокни? У него слишком живой ум, слишком обостренная чувствительность для того, чтобы он мог быть выносливым. Он – только тень прежнего мальтийского кокни. Его щеки втянулись, под глазами появились темные страдальческие круги, а сами глаза, не то латинские, не то английские, глубоко запали и ярко горят словно в лихорадке.

Том Спинк, крепкий англо-сакс и хороший моряк, выдержавший все испытания у мистера Пайка, совсем упал духом. Он трусит и жалуется. Он настолько надломлен, что, хотя все еще исполняет свою работу, совсем потерял и гордость, и стыд.

– Я никогда больше не пойду вокруг Горна, сэр, – начал он, когда я однажды утром поздоровался с ним у штурвала. – Я и раньше клялся в этом, но на этот раз так и будет. Больше никогда, сэр. Больше никогда.

– А почему вы клялись в этом раньше? – спросил я.

– Это было на «Нагоме», сэр, четыре года назад. Двести тридцать дней мы шли от Ливерпуля до Фриско. Подумайте только, сэр. Двести тридцать дней! И мы были нагружены цементом и креозотом. Мы похоронили капитана как раз здесь, против Горна. Съестные припасы иссякли. Большинство из нас умерли от цинги. Все мы попали в госпиталь в Фриско. Это был сущий ад, вот что это было, и продолжалось двести тридцать дней подряд!

– А вы тем не менее снова нанялись в плавание вокруг Горна? – засмеялся я.

А сегодня утром Том Спинк сказал мне:

– Если бы мы потеряли плотника, сэр, вместо Бони.

В ту минуту я не понял, к чему он клонит; позже я вспомнил эти слова. Плотник был финн, Иона, колдун, проделывавший шутки с ветрами и вредивший бедным морякам.

Да, и я открыто сознаюсь, что в достаточной мере устал от этой непрестанной борьбы с Великим Западным Ветром. И в этой борьбе мы не одни. Когда бы ни рассеялась серая дымка или ни прекратился снежный шквал, мы видим суда, направляющиеся к западу, как и мы, лежащие на галсе и старающиеся держаться западного направления. А иногда, когда серая завеса тумана редеет и поднимается, мы видим счастливое направляющееся на восток судно, бегущее под попутным ветром и отсчитывающее мили. Вчера я видел, как мистер Пайк показывал в ярости кулаки такому судну, дерзко пробежавшему мимо нас на расстоянии не более четверти мили.

А люди «прыгают». Мистер Пайк погоняет их своими огромными кулаками, как об этом свидетельствуют лица многих матросов. Они так слабы, а он так страшен, что я уверен, он мог бы один перепороть целую вахту. Я не могу не отметить, что мистер Меллер отказывается принимать участие в таком понукании. А, между тем, я знаю, что он привычный погонщик и что он не чуждался понукания в начале нашего плавания. Но теперь он, по-видимому, склонен поддерживать хорошие отношения с командой. Я бы хотел знать, что думает об этом мистер Пайк, так как он не может не видеть того, что происходит. Однако я слишком хорошо знаю, что произошло бы, если бы я коснулся этого вопроса. Он бы выбранил меня и дня на три замкнулся бы в дурном расположении духа. А нам с Маргарет и без того достаточно грустно и уныло в каюте и за обеденным столом, чтобы вызвать неудовольствие старшего помощника.

Глава XL

Дал о себе знать еще один жестокий морской предрассудок. Раз навсегда наши дураки решили, что финны – колдуны. Мы находимся к западу от скал Диэго Рамирец и идем на запад со скоростью двенадцати узлов в час, подгоняемые в спину восточным ветром. А плотник исчез. Его исчезновение совпало с приходом восточного ветра.

Вчера утром, когда Вада помогал мне одеваться, меня удивило серьезное выражение его лица. Он печально качал головой, передавая мне новости. Плотник исчез. В поисках его обыскали все судно. Плотника не нашли.

– А что думает об этом буфетчик? – спросил я. – Что думает Луи? А Ятсуда?

– Несомненно, матросы убили плотника, – был ответ. – Это очень скверное судно. Очень скверные люди. Настоящие свиньи! Настоящие собаки! Все время убийства! Все время убийства! Всех перебьют – вот увидите!

Старый буфетчик, возившийся в своей кладовой, злобно оскалил зубы, когда я заговорил об этом происшествии.

– Они валяют дурака со мной, но я им задам, – мстительно сказал он. – Очень может быть, что они меня убьют, – отлично! Но я тоже кое-кого уложу.

Он откинул полу своей куртки, и я увидел нож в парусиновом футляре, прикрепленный ремнем у левого бока; этот нож, рукоятка которого всегда была под рукой буфетчика, служил для рубки мяса, тяжелый, вроде тех ножей, которые обычно используются мясниками. Он вытянул нож наружу – нож был длинный, в полных два фута – и для того, чтобы продемонстрировать передо мной его лезвие, острое, как бритва, китаец разрезал газетный лист на множество лент.

– Ха-ха! – сардонически засмеялся он. – Я – обезьяна, проклятый дурак, да? Ничего хорошего во мне, а? А, черт! Я им покажу! Будут они со мной дурака валять!

Однако ни малейшего доказательства преступления нет. Никто не знает, что приключилась с плотником. Никаких указаний, никаких следов! Ночь была тихая и снежная. Волны не попадали на борт судна. Не могло быть сомнений в том, что неуклюжий, большеногий, перезрелый гигант-мальчик упал за борт и погиб. Но весь вопрос в том: оказался он за бортом по своей воле или же кто-то бросил его туда?

В восемь часов мистер Пайк приступил к допросу вахтенных. Он стоял на краю юта на возвышении, опершись на перила, и пристально смотрел на команду, собравшуюся на главной палубе, под ним.

Он допрашивал одного за другим и ото всех слышал одну и ту же историю. Об этом они знали ровно столько, сколько и мы, – так они утверждали.

– Мне кажется, что вы скоро станете уверять меня, будто я собственными руками спустил за борт этого дурачину! – проворчал Муллиган Джекобс, когда очередь дошла до него. – И очень может быть, что, будь я здоров и силен, как бык, я, действительно, сделал бы это.

Лицо помощника стало еще более темным и угрюмым, но, не вдаваясь в объяснения, он перешел к Джону Хаки, оборванцу из Сан-Франциско.

Это была незабываемая сцена: помощник капитана на возвышении – и унылая безмолвная команда людей с угрюмыми лицами, толпившаяся внизу… Из безветренного воздуха на палубу падал легкий снег, а в это время «Эльсинора», шумя своими парусами, неслась по спокойным волнам океана, который лизал отверстия шпигатов, сопровождая это длительными, вздрагивающими всасываниями и рыданиями. И все матросы, с больными, изможденными лицами, в теплых перчатках, в обтянутых мешками морских сапогах, качались в такт катившимся волнам. И три мечтателя с топазовыми глазами, совершенно незаинтересованные происходящим, стояли здесь же и тоже покачивались и мечтали.

И тогда это началось: первый намек на восточный ветер. Сначала заметил это мистер Пайк. Я обратил внимание на то, как он вздрогнул и подставил щеку ветру, который почти еще не ощущался. Тогда и я почувствовал его. Старший помощник помедлил с минуту, словно для того, чтобы окончательно убедиться, и затем, забыв про мертвого плотника, разразился приказаниями рулевому и команде. Матросы бросились по местам, хотя при их слабости карабкаться вверх было занятием слишком медленным и утомительным. И когда реванты были сняты с брамселей, и матросы на палубе стали поднимать реи и натягивать шкоты до назначенного места, матросы наверху начали освобождать бом-брамсели.

И в то время, как шла эта работа, и повсюду натягивались и крепились реи, «Эльсинора», повернув нос на запад, неслась по воде, впервые за полтора месяца подгоняемая попутным ветром. Постепенно, между тем как снег продолжал падать, легкое дуновение ветра превратилось в мягкий бриз. Барометр упал до 28.80 и продолжал опускаться, и бриз все увеличивался. Том Спинк, проходя мимо меня на корму для того, чтобы нанести окончательный лоск на щеголевато натянутые бизань-мачты, бросил на меня торжествующий взгляд. Суеверие подтвердилось: события доказали его полную правоту. Попутный ветер появился почти одновременно с исчезновением плотника, упомянутые колдовские чары которого унесли вслед за ним за борт и его мешок с заговоренными ветрами.

Мистер Пайк шагал взад и вперед по палубе, от счастья даже не надевая перчаток. Он смеялся прерывистым смехом, сам себе улыбался, поглядывая на каждый парус в отдельности, бросая восхищенные взоры на корму, на седую снежную мглу, из которой дул столь долгожданный ветер. Он даже на минуту остановился около меня, желая поболтать о французских ресторанах в Сан-Франциско, и о том, как там достигли прекрасного калифорнийского способа приготовления дикой утки.

– Пропустите ее сквозь огонь, – напевал он, – вот, как следует ее готовить. Пропустите ее сквозь огонь. Горячая печь, шестнадцать минут… Мою я держу четырнадцать минут…

Около полудня снег перестал падать, и мы неслись вперед при свежем бризе. В три часа дня мы мчались под все усиливающимся, крепчавшим ветром – мчались уже по бешеному океану, в котором буйно вздымались, выгибались и разбивались огромные юго-восточные валы.

А большой улыбающийся олух, плотник-финн, был где-то там за кормой, в ледяной воде, и, может быть, еще заживо стал пищей для рыб и птиц.

На запад! Мы рвались через эти суживающиеся меридианы долготы у южного полюса нашей планеты, где одна миля считается за две. И мистер Пайк, глядя на свои гнущиеся брам-реи, клялся, что может снести все, что дорого ему, прежде чем он освободит хоть единый вершок парусины. Он сделал еще больше: поставил самый большой из имеющихся парусов и предлагал Богу или сатане попробовать сорвать его.

Он никак не мог спуститься вниз. При подобных благоприятных обстоятельствах он считал себя обязанным наблюдать за всем и теперь беспрерывно шагал по корме, освободив свои ноги от всех тех препятствий, которые мог чинить ему возраст. Мы с Маргарет были с ним в командной рубке, когда он прокричал «ура», увидев барометр, упавший до 28.55 и продолжавший падать.

Мы неслись всю ночь, черную как смоль. Команда была крайне напугана этим, и я тщетно старался найти среди двух утренних вахт Тома Спинка и расспросить его: не находит ли он, что плотник за кормой слишком широко раскрыл свой мешок с ветрами для того, чтобы выпустить все свои фокусы. Но я напрасно искал Тома Спинка. Впервые за все время плавания я заметил, насколько встревожен буфетчик.

– Слишком сильно, – сказал он мне, зловеще покачивая головой. – Слишком много парусов. Паруса скверные, порченые, все катится к черту… Постепенно и очень скоро все пойдет к черту. Вот увидите!

– Они толкуют о том, чтобы плыть на восток, – заявил мне мистер Пайк.

Мы в этот миг вцепились руками в перила кормы для того, чтобы не быть снесенными и не сломать себе шеи или же ребер.

– А мы пойдем на запад, и скажите это всякому, кто спросит вас об этом!

Это была ужасная, памятная ночь. Сон был совершенно немыслим – для меня, по крайней мере. Мы лишились также тепла. Что-то испортилось в нашей большой печи в кают-компании. Я думаю, что это произошло из-за нашей сумасшедшей скорости, из-за чего буфетчик был вынужден погасить огонь. Таким образом, мы испытываем те же неприятности, что и на баке, несмотря на то что сырость у нас еще не дает себя знать. В наших каютах зажгли керосиновые печки, но моя издавала такое зловоние, что я предпочел холод и погасил ее.

Плыть в крохотной портовой скорлупе, покрытой парусиной, – это наслаждение и возбуждение для тех, кто любит сильные ощущения. Но плыть, будучи к тому вынужденным, под всеми парусами на огромном судне вокруг мыса Горн – невероятно мучительно и ужасно. Великое Западное Течение, направляясь прямо в зубы восточному ветру, подняло такое страшное волнение, которое почти не поддается описанию. Двое матросов, сменяясь попарно каждые полчаса, работали у штурвала и, несмотря на холод, обливались потом значительно раньше, чем кончалась их получасовая смена.

Мистер Пайк принадлежит к древней породе людей. Его выносливость чудовищна. Вахта, снова вахта – все вахты он проводит на корме.

– Я вовсе не мечтал об этом, – сказал он мне в полночь, когда на нас неслись страшные порывы ветра и когда нам казалось, что наши легкие верхние реи и мачты, раздробленные в кусочки, унесутся вверх для того, чтобы тотчас же с треском свалиться на палубу. – Я полагал, что последнее плавание, которое еще может меня волновать, миновало. А вот оно и пожаловало. Вот оно и пожаловало!

– Господи! Господи! Я плавал третьим помощником на маленьком суденышке «Вампир» еще до того, как вы на свет Божий родились. Пятьдесят шесть человек при мачтах, и даже последний из них, Джек, – способный, настоящий моряк. Там были еще восемь юнг и боцманы, настоящие боцманы. Были и парусники, и плотники, и буфетчики, и пассажиры, теснившиеся на палубах. И нас – трое помощников – погонщиков и капитан Броун, «Маленькое Чудо Природы». Он и ста фунтов не весил, а как погонял нас – нас, троих помощников, которые научились у него, что значит погонять людей! С самого начала мы стали кувыркаться и опрокидываться. Первый же час выучки матросов погубил наши суставы. У меня суставы совсем раздроблены, я могу вам показать их. Не берусь вам описывать то, что там произошло. А ведь маленький «Вампир» был только на восемьсот тонн. «Эльсинора» свободно могла бы взять его на свою палубу. Но то был корабль, настоящий корабль, и тогда было время настоящих моряков…

Маргарет, если не считать того, что она вовсе не спит, не обращала внимания на нашу бешеную скорость, хотя мистер Меллер, со своей стороны, выражал некоторые опасения.

– Мистер Пайк сел на своего конька, – сообщил он мне по секрету. – Но это совершенно неправильно. Нельзя так гнать грузовое судно. Это вам не яхта, груженная балластом. Это тяжелое угольное судно. Я знаю, что такое гонка, но она подходит для судов, специально для того построенных. Наши мачты не выдержат этого. Говорю вам, мистер Патгёрст, откровенно, что это – преступление, это настоящее убийство – гнать «Эльсинору» с этим парусом. Вы сами можете увидеть его. Вон он там, самый большой парус. Если когда-нибудь, сэр, случится так, что он на две секунды удалится от штурвала и выйдет из ветра, то…

– Что же тогда? – спросил я или, вернее, прокричал, потому что все слова из-за порывов ветра нам приходилось кричать друг другу прямо в ухо.

Он пожал плечами, и все в нем красноречиво шептало непроизнесенное, безошибочное слово «конец».

В восемь часов утра мы с Маргарет с трудом поднялись на ют. Неукротимый, железный старик все еще был там. Он не покидал палубы всю ночь. Но глаза его были совершенно ясны, и он, казалось, чувствовал себя великолепно. Он потирал руки, приветственно улыбался нам и предался воспоминаниям:

– В пятьдесят первом году, мисс Уэст, «Летучее облако» при том же самом галсе прошло за двадцать четыре часа триста семьдесят четыре мили под брамселями. Вот это было плавание! В этот день мы побили рекорд, опередив все парусные суда и все пароходы.

– А какая наша средняя скорость, мистер Пайк? – спросила мисс Уэст в то время, как глаза ее были устремлены на главную палубу, следя за тем, как беспрерывно то один, то другой борт погружался в океан, причем не успевала еще волна скатиться с одной стороны, как на другую уже набегала новая.

– Хорошее число тринадцать – тринадцать узлов с пяти часов вечера вчерашнего дня! – с торжествующим видом ответил мистер Пайк. – А в шквалы она делает и все шестнадцать, что для «Эльсиноры» вполне достаточно.

– А если бы меня спросили, я сняла бы большой парус, – сказала с критическим видом Маргарет.

– Да и я так же, я так же поступил бы, мисс Уэст, – ответил он. – Если бы только мы не потеряли шесть недель около Горна.

Она подняла глаза кверху, и взор ее стал перебегать от стеньги к стеньге, к стальным стеньгам и деревянным бом-брамселям, которые при каждом порыве ветра сгибались, точно лук в руках невидимого стрелка.

– Удивительно хорошее дерево! – заметила она.

– Вот это вы правильно сказали, – согласился мистер Пайк. – Я никогда не поверил бы, что они выдержат такой натиск. Нет, вы только взгляните на них, только взгляните!..

Команда осталась без завтрака. Трижды заливало камбуз, и люди на баке вынуждены были довольствоваться морскими сухарями и холодной соленой кониной. А позже, готовя завтрак нам, буфетчик два раза обварился прежде, чем ему удалось сварить нам кофе на керосинке.

Днем мы увидели впереди небольшое судно, идущее в том же направлении, что и мы, под нижними марселями и одним верхним марселем. Его единственным румбом была фок-мачта.

– Возмутительный вид! Как только этот шкипер продвигается вперед! – заворчал мистер Пайк. – Не мешало бы ему быть благоразумнее и вспомнить Бога, владельцев судна, страховщиков и министерство торговли.

Наша скорость была невероятна, мы почти мгновенно догнали незнакомое судно и опередили его. Мистер Пайк походил на мальчишку, только что вырвавшегося из школы. Он изменил наш курс так, что мы обогнали судно на сто миль. Судно производило очень хорошее впечатление, но, благодаря нашей скорости, казалось, что оно стоит на месте. Мистер Пайк вскочил на перила и оскорбил находящихся на корме судна, показав им конец веревки в знак того, что предлагает взять их на буксир.

Маргарет незаметно кивнула мне головой, указав на гнущиеся под ветром бом-брам-реи, но тут же была поймана на месте преступления старшим помощником, который закричал:

– Пусть потащат они то, чего не в состоянии везти!

Через час я поймал Тома Спинка, только что освободившегося от штурвала и совсем слабого от усталости.

– Ну, а что вы теперь думаете о плотнике и его мешке с заговоренными ветрами? – спросил я.

– Да разрази меня Бог! – последовал ответ. – Он, должно быть, и помощника заговорил.

К пяти часам пополудни мы сделали триста четырнадцать миль, начиная с пяти часов вчерашнего дня, что составило на две мили больше средней скорости в тринадцать узлов за последние двадцать четыре часа.

– А теперь, мистер Патгёрст, возьмем капитана Броуна с маленького «Вампира», – мистер Пайк улыбнулся мне, потому что такое плавание привело его в хорошее настроение. – Он никогда до самой последней минуты не убирал парусов, точно ждал того, пока сорванные паруса не упадут ему на голову. А когда шквал доходил уже до последней степени ярости и мы шли с наполовину убавленными парусами, капитан Броун обычно отправлялся вздремнуть и говорил нам: «Позовите меня, когда успокоится». Да, никогда не забуду той ночи, когда я разбудил его и сказал, что все на палубе поплыло, что две наши шлюпки снесло и разбило в щепки об угол каюты. «Очень хорошо, мистер Пайк, – говорит он, закрывая глаза и поворачиваясь на другой бок, чтобы снова заснуть. – Очень хорошо, мистер Пайк, идите наверх и посмотрите там». – «Есть, сэр», – говорю я. – «Кликните меня, когда брашпиль захочет идти в обратную сторону». Это было все, что он сказал, его подлинные слова, и через минуту, будь я проклят, он уже храпел.

Теперь полночь. Чуть ли не втиснувшись в койку, не имея возможности уснуть, я пишу эти строки, а обломки карандаша разлетаются во все стороны. И больше я не буду писать – клянусь! – до тех пор, пока шторм не прекратится или же пока мы не будем заброшены в царство теней.

Глава XLI

Прошли дни, и я нарушил свою клятву: вот я снова пишу, а «Эльсинора», раскачиваемая во все стороны, по-прежнему несется по великолепному, мрачному, дымчатому морю. Но у меня имеются две причины для нарушения данного слова. Первая, менее значительная, причина заключается в том, что сегодня утром мы видели настоящий рассвет. Седина моря отразила синеву разных оттенков, а громады туч были розово залиты настоящими лучами солнца.

Вторая, главная причина заключается в том, что мы обогнули мыс Горн! Мы находимся в Тихом Океане к северу от пятидесятой параллели, на долготе 80°49’, причем Мыс Пиллар и Магелланов Пролив лежат уже юго-восточнее нас, а мы идем на северо-северо-запад. Мы обогнули мыс Горн! Глубокое значение этого может постигнуть лишь тот, кто в свое время пробивался мимо него с востока на запад. Пусть дует высоко, пусть дует совсем низко, теперь уже не может случиться ничего такого, что стало бы нам поперек дороги. Ни единого корабля на пятидесятой параллели северной широты не относило ветром назад. Начиная с этого момента нам предстоит уже спокойное плавание, и Сиэтл вдруг уже кажется совсем близким.

Вся наша корабельная компания, за исключением Маргарет, буквально ожила. Она спокойна и немного печальна, хотя ей не свойственно поддаваться горю. В ее здоровой житейской философии Бог неизменно на небесах. Сейчас она стала более покорной, и мягкой, и нежной. Она ждет от меня знаков внимания, проявления нежности. Несмотря на все, она – настоящая женщина. Она нуждается в поддержке сильного мужчины, и я льщу себя надеждой, что в настоящее время я – мужчина в десять раз сильнее, чем был в начале этого путешествия. Потому что сейчас, когда я послал к черту книги и начал гордиться собственной мужественностью человека, любящего женщину и любимого ею, я – в тысячу раз более человечный мужчина, чем когда бы то ни было.

Но возвращаюсь к нашей корабельной компании. Тот факт, что мы обогнули мыс Горн, хорошая погода, которая с каждым днем становится все лучше да лучше, освобождение от каторжной работы, риска и опасности, близость тропиков и чудесных юго-восточных течений, – все эти факторы способствуют новому приливу бодрости у наших людей. Температура воздуха до того поднялась, что матросы уже начали сбрасывать с себя лишнюю одежду и не обматывают больше мешками свои морские сапоги. Вчера вечером, во время второй вахты, я услышал, как кто-то из них пел.

Буфетчик уже больше не носит огромного ножа-секача и до того повеселел, что даже принимает участие в возне с Поссумом. Вада теперь уже не ходит с унылым выражением лица, а оксфордский акцент Луи стал еще сладкозвучнее. Муллиган Джекобс и Энди Фэй остались такими же ядовитыми скорпионами, что и прежде. Трое «висельников» вместе со своей шайкой снова укрепили тиранию на баке и по-прежнему колотят там всех слабых и хилых. Чарльз Дэвис окончательно отказывается умирать, хотя то, как он выжил в этой сырой и промерзшей железной каюте в течение всех этих недель, что мы огибали мыс Горн, вызвало удивление даже в мистере Пайке, у которого имеются самые точные сведения относительно того, что может и чего не может вынести человек.

Как бы Ницше с его бессмертным припевом «Будь тверд! Будь тверд!» восхищался мистером Пайком!

Ах, да, у Ларри вырвали зуб. Промучившись несколько дней от зубной боли, он после того пришел к первому помощнику за советом и лечением. Тот отказался «обезьянничать» с «новоизобретенными» щипцами из аптечки на судне. Он по доброму старому обычаю обратился к содействию десятипенсового гвоздя и молотка: так он был воспитан! Я ручаюсь за свои слова. Я лично видел, как все это было проделано. Один удар молотка – и зуба как не бывало, а Ларри запрыгал, держась рукой за челюсть. Удивляюсь, как она осталась цела. Но мистер Пайк клянется, что таким способом он удалил уже сотни зубов и еще ни разу не сломал пациенту челюстей. Точно так же он клянется, что однажды плавал с одним шкипером, который брился еженедельно по воскресеньям утром и никогда не прикасался к лицу бритвой или вообще чем-либо острым. Этот шкипер, по словам мистера Пайка, использовал зажженную свечу и мокрое полотенце. Вот и еще один кандидат в число бессмертных, которых воспевает Ницше!

Что же касается самого мистера Пайка, то он теперь самый веселый, самый жизнерадостный человек на борту. Гонка, которой он подверг «Эльсинору», явилась для него жизненным эликсиром. Он все еще потирает руки и неизменно смеется при воспоминании о ней.

– Ха! – говорит он мне о команде. – Я дал им почувствовать вкус настоящего, старинного плавания. Они уж никогда не забудут этого урока, по крайней мере, те, кому не придется привязать к ногам мешок угля и выбросить за борт прежде, чем мы войдем в порт.

– Вы хотите этим сказать, что еще предвидите у нас похороны? – спросил я.

Он повернулся ко мне и с минуту в упор смотрел прямо мне в глаза.

– Хм, – ответил он, поворачиваясь на каблуках. – Да настоящий-то ад у нас еще и не начинался!

Он все еще продолжал стоять на своем посту первого помощника, чередуясь с мистером Меллером, поскольку был твердо убежден, что на судне нет человека, достойного заменить второго помощника. Точно так же он сохранил за собой старое помещение. Возможно, он поступает так из чувства деликатности по отношению к Маргарет. Я узнал, что согласно узаконенному, старому обычаю старший помощник занимает помещение капитана в случае, если тот умирает. Таким образом, мистер Меллер по-прежнему обедает в большой задней каюте, но один после исчезновения плотника, и спит по-прежнему в средней рубке судна вместе с Нанси.

Глава XLII

Мистер Меллер был прав. Команда отказалась от гонки, когда «Эльсинора» достигла более благоприятной широты. Мистер Пайк был прав. Настоящий ад у нас еще не начинался. Но вот теперь он начинается, и матросы оказались за бортом, даже не удостоившись мешка угля в ногах. Однако не те из матросов, которые оказались обречены на это, вызвали вспышки мятежа. Это выпало на долю мистера Меллера. Или же, скорее, Дитмана Олансена, норвежца с веселыми глазами! А, может быть, во всем виноват Поссум. Как бы там ни было, этому способствовал инцидент, в котором все вышеупомянутые, включая и Поссума, сыграли соответствующие роли.

Но надо начать сначала. Уже две недели прошло с тех пор, как мы пересекли пятидесятую параллель, и мы теперь находились на той же широте, что и Сан-Франциско, или же для того, чтобы быть более точным, скажу, что мы были на столько же далеко от экватора к югу, как Сан-Франциско – к северу от него. Волнение началось вчера утром, вскоре после девяти часов, и Поссум начал цепь событий, которые достигли в настоящий момент максимума напряжения. Это была смена мистера Меллера, и он стоял на мостике, как раз у самой бизань-мачты, отдавая приказания Сёндри Байерсу, который с Артуром Диконом и мальтийским кокни был занят оснасткой наверху.

Постарайтесь представить себе картину создавшегося положения во всем его комизме. Мистер Пайк с термометром в руках возвращался по мостику после того, как измерил температуру угля в переднем трюме. В это время Дитман Олансен вертелся около крюйс-марса и стал подниматься наверх с несколькими свертками веревок на плече. Случилось как-то, что к концу веревки был прикреплен довольно большой блок весом около десяти фунтов. Поссум, пользуясь полной свободой, играл вокруг курятника на крыше средней рубки. Цыплята, еще не оперившиеся, но очень подвижные, радовались теплой погоде и поклевывали зерна и овсяную крупу, которые буфетчик только что насыпал в их корыто. Брезент, покрывавший курятник, вот уже несколько дней как был снят.

А теперь будьте внимательны. Я нахожусь на краю кормы, прислонился к борту и слежу за Дитманом Олансеном, который раскачивается около марса со своей довольно тяжелой ношей. Мистер Пайк как раз только что прошел мимо мистера Меллера. Поссум из-за бурной погоды, которая стояла последнее время, и брезентовой покрышки не видел кур в течение многих недель, а теперь узнал их и стал обнюхивать своим острым носом. Клюв наседки, достаточно, хотя и несколько по-иному острый, ударяет по носу Поссума, который в такой же мере, как и остер, чувствителен к боли.

Теперь, когда я снова думаю об этом, я могу смело сказать, что эта наседка и положила начало мятежу. Команда, крепко управляемая и раздраженная мистером Пайком, была готова к взрыву, а Поссум и курица дали им повод.

Поссум отскочил от курятника и пронзительно взвизгнул. Это привлекло внимание Дитмана Олансена. Он остановился на мгновение и вытянул шею для того, чтобы посмотреть, в чем дело, и в этот миг, когда он отвлекся, тяжелый блок с веревками, который он нес на плече, сорвался… Оба помощника отскочили в сторону, дабы не попасть под удар. Веревка, прикрепленная к блоку и развернувшаяся на лету, обвилась вокруг него, как черная змея, и хотя блок упал на некотором расстоянии от мистера Меллера, конец веревки сорвал с него фуражку.

Мистер Пайк, собравшийся было отругать Дитмана Олансена, вдруг увидел ужасный рубец на голове мистера Меллера. Этот рубец сейчас могли увидеть все, но увидели его только я и мистер Пайк. Редкие волосы на маковке второго помощника никоим образом не могли скрыть рубец. Он начинался почти незаметно под более густыми волосами возле ушей и был открыт напоказ на всей верхней части головы.

Поток ругательств, направленный на Дитмана Олансена, застрял в горле мистера Пайка. Сейчас, в данный момент, он был способен только на то, чтобы, как окаменелый, смотреть на огромный шрам, с обеих сторон слегка прикрытый каймой седых волос. Он был как во сне, в состоянии транса, и его громадные руки, инстинктивно разжимаясь и сжимаясь в кулаки, вытягивались вперед в то время, как он смотрел на эту безошибочную улику, которая, по его словам, рано или поздно должна была указать ему подлинного убийцу капитана Соммерса. И в этот момент я вспомнил его слова, что когда-нибудь он вонзит свои пальцы в эту улику.

Медленно, словно во сне, тихо подвигаясь вперед, вытянув вперед правую руку, похожую сейчас на коготь, загнув пальцы, столь же похожие на когти, он приближался ко второму помощнику с явным намерением всунуть пальцы в страшную трещину, разодрать ее и прекратить жизнь мозга там внизу, где она пульсировала под тонкой оболочкой кожи.

Второй помощник попятился назад вдоль мостика, и мистер Пайк, казалось, отчасти пришел в себя. Его протянутая вперед рука опустилась, и он остановился.

– Я знаю, кто вы! – сказал он странным, дрожащим голосом, в котором соединились годы и страсть. – Восемнадцать лет назад вы потеряли мачты около Ла-Платы на «Кире Томпсон». Судно пошло ко дну, а вы попали на единственную лодку, которая спаслась. Одиннадцать лет тому назад на «Язоне Гаррисоне» в Сан-Франциско капитан Соммерс был убит своим вторым помощником, тем самым, который спасся с «Кира Томпсона». Этому второму помощнику когда-то расколол череп помешавшийся кок. Ваш череп расколот. Второго помощника знали Сидней Вальтгэм. И, если вы – не Сидней Вальтгэм…

В этот миг мистер Меллер или, вернее, Сидней Вальтгэм сделал, несмотря на свои пятьдесят лет, то, что мог бы сделать только моряк. Он боком перелез через перила мостика, поймал болтающийся взад и вперед привод крюйс-стеньги и легко опустился на крышку люка номер третий. Но он не остановился там. Он побежал по люку и через дверь своей каюты проник в среднюю рубку палубы.

И так велика была сила страсти мистера Пайка, что на одно мгновение он замер на месте, как сомнамбула, тыльной стороной руки протер себе глаза и только теперь, казалось, начал просыпаться.

Но второй помощник побежал в свою каюту отнюдь не для того, чтобы найти там убежище. Через момент он появился с тридцатидвухзарядным Смитом-и-Вессоном в руке и сразу же начал стрелять.

Мистер Пайк снова стал самим собой, и я видел, как он призадумался, выбирая между двумя побуждениями, которые бушевали в нем. Первый импульс подсказывал – перепрыгнуть через перила мостика и броситься вниз на стрелявшего в него человека. Второй – подсказывал отступить. Он отступил. И в то время как он отступал по узкому мостику, начался мятеж. Артур Дикон на крюйс-марсе подался вперед и пустил свою железную свайку в спасающегося старшего помощника. Свайка, падая вниз, сверкнула на солнечном свете. Она упала в двадцати шагах от мистера Пайка и едва не задела Поссума, испуганного выстрелами и дико метавшегося взад и вперед. Свайка своим острым концом с такой силой упала на деревянный мостик, что, вонзившись в его обшивку, уже не двигаясь, еще долго сильно вибрировала.

Сознаюсь, что я не был в состоянии заметить и десятой части того, что произошло в течение ближайших минут. Как я ни стараюсь собрать воедино все то, что случилось, я знаю, что пропустил многое. Знаю, что люди, работавшие наверху у бизани, спустились вниз, на палубу, но я не видел, как они спускались. Знаю, что второй помощник разрядил все свои обоймы, но я не слышал всех выстрелов. Знаю, что Ларс Якобсен оставил штурвал и на своих разбитых, еще не заживших от ран ногах, прихрамывая, быстро спустился вниз по лестнице, побежал по корме и очутился впереди меня. Знаю, что он должен был прихрамывая бежать на своих больных ногах, знаю, что я должен был видеть его, но клянусь, у меня не осталось никакого впечатления, что я действительно видел его.

Я слышал топот людей, бежавших с бака вдоль главной палубы. И я также видел, как мистер Пайк спрятался за стальной мачтой. Точно так же, когда второй помощник маневрировал, желая попасть на поверхность люка номер третий для того, чтобы сделать последний выстрел, мистер Пайк шмыгнул за угол командной рубки и пустился назад вниз, по направлению к маленькому люку. И я действительно слышал этот последний, безрезультатный выстрел, как слышал и свист пули, рикошетом отскочившей от стальной стенки рубки.

Что касается меня самого, то я не двигался с места. Я очень хотел все видеть. Возможно, из-за недостатка мужества или же опыта в таких делах я не принимал никакого участия в событиях, которые так быстро разыгрывались на моих глазах. Как бы там ни было, я не оставлял своей позиции на краю кормы и продолжал смотреть. Я был единственным человеком на юте, когда на него устремились мятежники во главе со вторым помощником и тремя висельниками. Я видел, как они поднимались по лестнице, но мне не пришло в голову воспрепятствовать им в этом. И я правильно сделал, потому что в противном случае был бы убит за противодействие, а остановить бунтовщиков не смог бы. Я был один на юте, и матросы пришли в полное замешательство, не видя там врагов. Проходя мимо, Берт Райн едва не зацепил меня своим складным остро отточенным ножом, который он держал в правой руке. Но затем (я знаю, что в данном случае я совершенно верно определил ход его мыслей) он нелестно для меня определил мою персону как совсем не стоящую внимания и побежал дальше.

Именно теперь меня поразило отсутствие здравого смысла в каждом из них, отсутствие плана в их действиях. Мятеж до того внезапно захватил корабельную команду, что даже сами матросы почти не выходили из состояния замешательства. Например, в течение всех тех месяцев, что мы покинули Балтимору, ни днем, ни ночью, даже тогда, когда оснащали дополнительные тали, не было такого момента, чтобы у штурвала не стоял рулевой. Вся команда настолько привыкла к этому, что буквально была поражена ужасом при виде брошенного руля. Матросы на мгновение остановились, чтобы взглянуть на него. Затем Берт Райн что-то быстро приказал итальянцу Гвидо Бомбини, и тот побежал к штурвалу, обогнув рулевую будку. Тот факт, что итальянец завершил круг, доказал, что за будкой никого не было.

И опять я должен сознаться, что в быстром напоре событий мне удалось увидеть очень немного. Я знал, что большинство членов команды по трапу взбираются на корму, но я не видел этого. Я следил за кровожадной группой, находящейся позади, у штурвала, и обратил внимание на весьма важную вещь: Берт Райн, висельник, а не второй помощник отдавал приказания, и все ему повиновались.

Он сделал знак еврею Исааку Шанцу, который еще раньше был ранен О’Сюлливаном, и Шанц направился по ширборду к правой двери командной рубки. Пока это продолжалось (не больше секунды), Берт Райн осторожно осматривал лазарет через открытый маленький люк.

Исаак Шанц распахнул настежь дверь командной рубки. Все происходило в таком стремительном темпе! В ту самую минуту, как он дернул железную дверь, огромный двухфутовый нож, мясницкий секач, блеснул в сморщенной желтой руке и опустился на еврея. Он миновал голову и шею и опустился на верхушку левого плеча.

Все при этом отпрянули, а еврей отлетел к борту, правой рукой зажимая рану. Я заметил при этом хлынувшую между его пальцами темную кровь. Берт Райн бросил свое исследование маленького люка и вместе со вторым помощником, который все еще не выпускал из рук разряженного Смита-и-Вессона, прыгнул в толпу, собравшуюся у двери командной рубки. О мудрый, ловкий, осторожный старый китаец-буфетчик! Он не показывался. Тяжелая дверь раскачивалась взад и вперед в такт качке «Эльсиноры», и ни один человек не догадывался, что там, внутри, с этим поднятым кверху тяжелым ножом засел буфетчик. А пока они колебались и не отрывали глаз от отверстия двери, которая то открывалась, то снова закрывалась, началась стрельба из маленького люка, который находился между командной рубкой и штурвалом. Там был мистер Пайк со своим 44-автоматическим кольтом.

Были еще выстрелы, но стрелял не он. Я знаю, что слышал их, но не знаю, кто стрелял. Все находилось в состоянии полного расстройства и неразберихи. Доносилось очень много выстрелов, и сквозь гам и суматоху я слышал ежеминутно возобновляющиеся, однообразные выстрелы из кольта 44.

Я видел итальянца Мике Циприани, судорожно сжавшего свой живот и медленно опустившегося на палубу. Карлик, японец-полукровка, клоун в жизни, пританцовывая и скаля зубы, гримасничая и истерически хихикая, бросился наутек вниз через корму и скатился с трапа. Никогда до сих пор я не видел более разительного примера массовой психологии. Карлик, самый нестойкий из всей этой толпы, своей неустойчивостью вызвал отступление и всех мятежников. В тот самый момент, когда под непрестанными выстрелами из автоматического пистолета в руках первого помощника пал духом и отступил Карлик, за ним тотчас пали духом и потянулись все остальные. Наименее уравновешенный из всех, он перевесил!

Шанц, сильно истекавший кровью, стал одним из первых, последовавших за Карликом. Я видел Нози Мёрфи, остановившегося на сравнительно долгое время для того, чтобы метнуть свой нож в мистера Пайка. Нож стремительно полетел, с металлическим звоном стукнулся об одну из медных шпиц штурвала и упал на палубу. Второй помощник с пустым револьвером и Берт Райн со своим складным ножом пронеслись бок о бок мимо меня.

Мистер Пайк появился из маленького люка и случайным выстрелом уложил на месте Билля Квигли, одного из «каменщиков», упавшего к моим ногам. Последним ушел с кормы мальтиец-кокни, остановившийся на верхней ступеньке трапа взглянуть на мистера Пайка, который внимательно прицеливался, держа в руках автоматический револьвер. Тогда мальтиец, пренебрегая трапом, спрыгнул с кормы на палубу. Но кольт только щелкнул. Его последняя пуля уложила Билля Квигли. И корма была наша.

События продолжали разворачиваться столь стремительно, что я опять многое упустил. Я видел воинственного и осторожного буфетчика с его длинным, подвешенным у левого бока ножом: он появился из командной рубки. За ним последовала Маргарет, а за ней следом шел Вада, неся мою 22-зарядную автоматическую винтовку. Как он сообщил мне позже, он принес ее по настоянию Маргарет.

Мистер Пайк с холодной ненавистью смотрел на свой кольт, желая проверить, дал ли он осечку, либо пуст, а в это время Маргарет спросила его, как держать курс.

– По ветру! – крикнул он ей, прыгнув вперед к трапу. – Но держите румпель твердо, или же мы погибнем ко всем чертям.

Человек долга и службы, он и в эту минуту не мог изменить своей верности судну, находившемуся под его командой. Опыт всех его многолетних железных испытаний был налицо. В то время как разгорался мятеж и верная смерть носилась в воздухе над мистером Пайком, он не мог забыть свои обязанности, не мог забыть про свой корабль, про «Эльсинору» – неодушевленную, нечувствительную фабрику из стали, пеньки и дерева, которая для него была чудесным и одушевленным существом.

Подбежав к штурвалу, Маргарет послала Ваду ко мне. Когда мистер Пайк проходил мимо командной рубки, с палубы выстрелили, и пуля ударилась о стальную стену рубки. Я видел человека, который выстрелил: это был ковбой Стив Робертс. Первый помощник мгновенно нырнул за стальную мачту, и уже тогда, когда он бежал, его левая рука опустилась в боковой карман куртки с тем, чтобы появиться с новой обоймой пуль. Теперь он уже был в безопасности. Пустая обойма его пистолета упала на палубу, а заряженная немедленно была вставлена в магазин и годилась еще на восемь выстрелов.

Вада передал мне мою маленькую автоматическую винтовку туда, где я все еще стоял: под брезентом, у края кормы, почти у самого борта.

– Все готово, – сказал он мне. – Можете спокойно стрелять.

– Стреляйте в Робертса! – крикнул мне мистер Пайк. – Это их лучший стрелок. Если вы не сможете попасть в него, то хоть нагоните на него страху!

Впервые в моей жизни передо мной была человеческая мишень. Она находилась от меня на расстоянии меньше ста футов – Робертс стоял в проходе между каютой Дэвиса и правым бортом судна, готовясь еще раз выстрелить в мистера Пайка.

Первый раз я, очевидно, не попал в Стива Робертса, но пуля пролетела так близко от него, что он отскочил в сторону. Но уже в следующее мгновение он направил свой револьвер на меня. На сей раз удача не улыбнулась ему. Моя маленькая автоматическая винтовка стреляла каждый раз, как только указательный палец касался собачки. Первый выстрел ковбоя оказался неудачным, потому что я выстрелил прежде, чем он успел прицелиться. Он закачался и шарахнулся назад, но пули – штук десять – продолжали выливаться из дула моего винчестера, как вода из садового рукава. Я выпустил в него целый поток свинца. Я не знаю, сколько раз я поразил его, но убежден, что после того как началось его длительное, какое-то дрожащее падение на землю, по меньшей мере три пули еще вошли в него прежде, чем он свалился на палубу. И в то время, что он падал, уже будучи объят смертью, он чисто механически выпустил еще два заряда из своего револьвера. Свалившись на палубу, он уже больше не шевелился. Я полагаю, что он умер до того, как упал.

Когда я поднял ружье и взглянул на внезапно опустевшую главную палубу, то почувствовал прикосновение Вады к моему плечу. Я посмотрел на него. Он держал в руке дюжину маленьких, длинных, мягконосных бездымных патронов. Он хотел, чтобы я снова зарядил ружье. Тогда я откинул предохранитель, открыл магазин и опорожнил винтовку таким образом, что дал возможность новым патронам самим скользнуть на место.

– Принеси еще, – сказал я Ваде.

Едва он успел отправиться по моему поручению, как Билль Квигли, лежавший у моих ног, поддался в сторону. Я отскочил и – откровенно признаюсь! – закричал, закричал от ужаса и боли, когда почувствовал, как его лапы сжали мои лодыжки, а зубы вонзились в икру моей ноги.

Мистер Пайк меня спас. Первый помощник, казалось, совершенно не касался палубы. У меня создалось впечатление, будто бы он несся ко мне по воздуху, затем остановился возле меня и в тот же миг отпихнул одной из своих огромных ног Билля Квигли, который в следующий момент был уже за бортом. Это был чистый удар. Билль Квигли даже не задел перил.

Начал ли Мике Циприани, лежавший до того в грязи, ползти назад в поисках безопасного места, намеревался ли он причинить какой-либо вред Маргарет у штурвала, – на этот вопрос мы никогда не получим ответа, поскольку мистер Пайк не дал ему возможности реализовать свое намерение. С той же самой стремительностью, с какой мистер Пайк своими гигантскими прыжками пересек палубу, итальянец взлетел в воздух и отправился вслед за Биллем Квигли за борт.

Возвращаясь назад на корму, первый помощник ничего не упустил из виду. Даже караульный оставил свой пост на носу, и «Эльсинора», управляемая Маргарет, лениво, со скоростью двух узлов в час, скользила по спокойному морю. Мистер Пайк опасался выстрела из засады, и лишь после того, как в продолжение нескольких минут тщательно осмотрел все вокруг, он положил свой револьвер в боковой карман куртки и зарычал в сторону бака:

– Эй, вы, крысы, выходите! Покажите-ка ваши богопротивные морды. Я хочу поговорить с вами.

Гвидо Бомбини, жестикуляцией выражая мирные намерения и, очевидно, вытолкнутый Бертом Райном, появился первый. Когда выяснилось, что мистер Пайк больше не стреляет, начали показываться и остальные. Это продолжалось до тех пор, пока не собрались все, за исключением повара, двух парусников и второго помощника. Последними вышли Том Спинк, юнга Буквит и Герман Лункенгеймер, добродушный, но глуповатый немец. Эта тройка вышла лишь после того, как Берт Райн несколько раз повторил свои угрозы. Гвидо Бомбини как преданная собака увивался около того же Берта Райна.

– Довольно! Остановитесь там, где вы сейчас стоите, – приказал мистер Пайк, когда команда вплотную разместилась с правой и левой стороны люка номер третий.

Это была замечательная картина! Мятеж в открытом море! Эта фраза, которую я запомнил еще с детства, из Купера, сейчас снова воскресла в моей памяти. Мятеж в открытом море! В тысяча девятьсот тринадцатом году! И я был одной из его составных частей. Я явился белокурым разрушителем, чей жребий оказался общим с другими белокурыми знатными разрушителями. И я уже убил человека!

Мистер Пайк, старый и неукротимый, стоя на возвышенном месте, облокотившись на перила борта, пристально смотрел вниз, на мятежников, которые – готов биться об заклад – не имели себе подобных ни в едином из бывших доселе мятежей. Там стояли все три висельника, бывшие тюремные пташки, – все, что угодно, но только не моряки. Тем не менее они явно руководили этим, типично морским делом. К ним примкнул итальянский пес Гвидо Бомбини, и рядом – такой странно подобранный состав: Антон Соренсен, Ларс Якобсен, Фрэнк Фицджиббон и Ричард Гиллер, а также Артур Дикон, торговец белыми невольниками, Джон Хаки, бродяга из Сан-Франциско, мальтийский кокни и покушавшийся на самоубийство грек Тони.

Я заметил и трех оригиналов, которые все время держались в стороне. Теперь они подвинулись вперед, тесно прижавшись друг к другу, и остановились отдельно от других. Они, как всегда, казалось, дремали, что-то высматривая своими выцветшими глазами цвета топаза. Там был и фавн, глухой как пень, но всегда зорко за всем наблюдающий и пытающийся понять, что же происходит кругом. Да и Муллиган Джекобс и Энди Фэй держались бок о бок, со своей постоянной озлобленностью и нетерпением в глазах. И Дитман Олансен, с веселыми глазами, словно притянутый той же озлобленностью, стоял за ними, причем его голова торчала из-за их плеч. Дальше всех стоял Чарльз Дэвис, человек, которому по всем законам давно следовало умереть; его волоподобное лицо своей бледностью поразительно контрастировало с обветренными, загорелыми лицами остальных.

Я оглянулся на Маргарет, которая спокойно стояла у штурвала; она улыбнулась мне, и в ее глазах была любовь. Она тоже принадлежала к белокурым, но знатным разрушителям. Ее место – высокое место. У нее – наследственное право управления, командования и господства над тупоумными представителями низшей расы, над отбросами и сором человеческих низов.

– Где Сидней Вальтгэм? – зарычал мистер Пайк. – Я хочу его видеть. Вытащите его сюда, а после того все вы, остальные, мелкота, возвращайтесь к работе, или же… да смилуется над вами Господь!

Люди зашевелились, тревожно шаркая ногами по палубе.

– Сидней Вальтгэм! Вы мне нужны, выходите! – кричал мистер Пайк, через головы этих людей обращаясь к убийце капитана, под начальством которого он когда-то плавал.

Удивительный старый герой! Ему не приходило в голову, что он – уже не господин над этой чернью, которая собралась там, внизу, под ним. У него было лишь одно желание, одно страстное желание – сейчас же отомстить убийце своего бывшего капитана.

– Эй, старый чурбан! – проворчал Муллиган Джекобс.

– Заткнись, Муллиган! – приказал Берт Райн, на что тот ответил пристальным, ядовитым взглядом.

– О мой усердный помощник! – фыркнул мистер Пайк в сторону висельника. – Не беспокойся, я не забуду о тебе. А ты тем временем и немедленно раздобудь мне ту собаку!

Не признавая тем самым предводителя мятежников, он продолжал кричать:

– Вальтгэм, подлая собака! Выходи! Ну, подлая дворняга, пожалуй!

«Еще один сумасшедший! – пронеслось в моей голове. – Еще один сумасшедший раб своей идеи, который в жажде личной мести готов забыть о мятеже, о долге, верности своему судну…»

Но… Действительно ли он забыл об этом? Нет. Даже в тот момент, когда он забылся и выкрикивал то, чего жаждало его сердце – а жаждало оно лишь смерти второго помощника, – даже тогда часто бессознательно, механически его бдительный взор моряка наблюдал тягу парусов и блуждал с одного паруса на другой. Затем он опомнился и вернулся к исполнению своего долга.

– Ну! – зарычал он. – Убирайтесь! И чтобы вы были на баке прежде, чем я успею плюнуть на вас. Слышите, вы все, подонки и мразь!

Предводитель мятежников вместе с двумя своими подручными засмеялись своим тихим, зловещим смехом.

– Прежде всего, старая лошадь, – начал Берт Райн. – Прежде всего, я думаю, что ты должен выслушать нас. Дэвис, а ну-ка, выйди вперед и покажи, какой ты ловкач! Смотри только: не застуди себе ног. Выплюнь-ка ему все, что нужно, и расскажи, что у нас делается.

– Эй, ты, проклятый морской адвокат! – заревел мистер Пайк, когда Дэвис открыл рот, желая заговорить.

Берт Райн пожал плечами и полуповернулся на каблуках, словно намереваясь уйти. Но затем он спокойно сказал:

– Хорошо! Раз вы не хотите выслушать нас…

На этот раз мистер Пайк уступил.

– Начинай, – рявкнул он. – Выплюнь грязь из своего рта и излагай ваш план. Ну, Дэвис! Но помни одну вещь: ты поплатишься за это. Начинай!

«Морской адвокат» прочистил себе горло, готовясь начать.

– Прежде всего я лично во всем этом не принимал никакого участия. Я – больной человек и в настоящее время должен был бы находиться на своей койке. Неподходящее для меня дело – быть сейчас на ногах. Но они попросили меня посоветовать им насчет законов, и я им посоветовал…

– Насчет законов? Ну, а каковы же законы? – прервал его мистер Пайк.

– Законы гласят, что когда морской офицер оказывается непригодным, то команда имеет право мирным путем взять в свои руки управление и привести судно в порт. Это – общепризнанный закон! Так было на «Абиссинии» в тысяча восемьсот девяносто втором году, когда капитан умер от лихорадки, а помощники его стали пьянствовать.

– К делу! – прервал его разглагольствования первый помощник. – Не нужны мне твои примеры. Вам что нужно? Выплевывайте!

– Хорошо! Я говорю как человек, совсем незаинтересованный, как больной, освобожденный от работы. Меня только просили поговорить с вами. Хорошо… Дело в том, что наш капитан был вполне хорош, но сейчас его нет. Наш первый помощник неистовствует, посягая на жизнь второго помощника, но это часть не трогает. Нас интересует только одно: попасть в порт, и попасть живыми! Наши жизни сейчас в опасности. Никто из нас никого пока не тронул. Все убийства совершали вы. Вы стреляли и убивали, а двух человек просто бросили за борт, что в свое время свидетели подтвердят в суде. Вот и Робертс погиб, брошен акулам – за что? Только за то, что он защищался против вероломного нападения, а это может засвидетельствовать каждый из нас. И, если сказать правду, чистую правду и ничего, кроме правды, – так помоги вам Господь! Разве не так, ребята?

Смутный шепот согласия пронесся над толпой.

– Значит, вы хотите взять на себя мои обязанности? – засмеялся мистер Пайк. – Ну, а что же со мной вы намерены делать?

– А мы возьмем вас под арест и будем следить за вами до тех самых пор, пока не вернемся домой, а там передадим вас в руки законных властей, – поспешно ответил Дэвис. – Лучше всего будет, если вы прикинетесь сумасшедшим и тогда дешево от всего этого избавитесь.

В этот момент я почувствовал прикосновение к моему плечу. Это была Маргарет, вооруженная длинным ножом буфетчика, которого вместо себя поставила у штурвала.

– Придумай другие планы, Дэвис, – сказал мистер Пайк. – Мне больше не о чем разговаривать с тобой. Я буду говорить с командой. Так вот что, ребята. Я даю вам ровным счетом две минуты на то, чтобы сделать выбор, и скажу вам, между чем и чем вам придется выбирать. У вас только два выбора. Либо вы выдадите мне второго помощника, вернетесь к исполнению своих обязанностей и покорно примете то, что на вашу долю выпадет, либо на основании длиннейшего приговора отправитесь в тюрьму. Я даю вам, ребята, две минуты на размышление. Желающие попасть в тюрьму могут остаться стоять справа, там же, где они находятся сейчас. Кто же не желает тюрьмы, а думает по-настоящему работать, тот пусть отойдет назад и поднимется ко мне на корму. Две минуты – и на это время, пока будете обдумывать, сомкните ваши челюсти.

Он повернул ко мне голову и вполголоса сказал:

– Будьте наготове на случай тревоги с вашим ружьем. И никаких колебаний! Жарьте по ним, по свиньям, которые думают, что смогут одолеть нас своим паршивым большинством.

Первое движение сделал Буквит, но его попытка не простерлась дальше того, что он выставил одну ногу и качнул вперед плечи. Тем не менее, этого было вполне достаточно для того, чтобы сдвинуть с места Германа Лункенгеймера, который отставил ногу и решительно направился к корме. Кид Твист нагнал его одним прыжком и, занося кисть руки над горлом немца и прижав колено к его спине, отогнул его назад и в таком положении держал его. И в тот момент, когда я едва вскинул на плечо свою автоматическую винтовку, мерзавец Бомбини провел своим ножом ниже кисти Твиста, как раз поперек поднятого вверх человеческого горла.

В то же мгновение я услышал крик мистера Пайка:

– Стреляйте!

Я спустил курок, и – о, ужас! – пуля пролетела мимо Бомбини и попала в фавна, который качнулся назад, опустился на люк и начал кашлять. И кашляя, он все силился понять, что же такое, наконец, вокруг происходит, и вращал своими страдальческими, красноречивыми глазами.

Никто больше не двигался. Герман Лункенгеймер, отпущенный Кидом Твистом, упал на палубу. Я больше не стрелял. Кид Твист снова стоял рядом с Бертом Райном, а Гвидо Бомбини вертелся недалеко от них.

Берт Райн явно улыбался.

– Что, никто больше из вас, собак, не хочет прогуляться на корму? – спросил он своим бархатным голосом.

– Две минуты прошли! – объявил мистер Пайк.

– Что же, дедушка, вы по сему случаю намерены делать? – спросил Берт Райн и презрительно улыбнулся.

Вмиг огромный автоматический пистолет был выхвачен из кармана, и мистер Пайк стал стрелять так часто, как только его палец успевал касаться курка. Но как он сам мне позже признался, он не был классным стрелком, хорошо пользовался огнестрельным оружием только на близком расстоянии и предпочтительно стрелял в живот.

В то время как мы обозревали главную палубу, покинутую всеми, кроме лежавшего на спине мертвого ковбоя и фавна, который все еще сидел на люке, кучка людей из команды показалась на переднем краю средней рубки.

– Стреляйте! – крикнула Маргарет позади меня.

– Не стреляйте! – зарычал на меня мистер Пайк.

Винтовка была у моего плеча, когда я остановился. Луи, повар, быстро бежал к нам по мостику, через крышу средней рубки. Позади него вереницей так же поспешно шли японцы-парусники, Генри, юнга с учебного судна, и другой юнга – Буквит. Том Спинк составлял арьергард. Когда он поднимался к нам по трапу, кто-то снизу, должно быть, поймал его за ногу, силясь стащить вниз. Мы видели только верхнюю половину его туловища и понимали, что он брыкается и лягается. Наконец ему удалось освободиться; сильно возбужденный, он достиг верха рубки и побежал вдоль мостика, пока не догнал и толкнул Буквита, который завопил от страха, предполагая, что его схватил кто-то из мятежников.

Глава XLIII

Мы, находящиеся на корме, на возвышенном месте, оказались в большинстве: нас было больше, чем я предполагал раньше, когда делал подсчет силам обеих сторон. Конечно, Маргарет, мистер Пайк и я находимся на особом положении. Мы представляли правящий класс. С нами были слуги и рабы, верные своему старому начальнику, но от нас ждущие руководства и указаний.

Я употребляю эти слова вполне обдуманно. Том Спинк и Буквит – рабы, и ничего больше. Генри, юнга с учебного судна, классифицирован неопределенно. Он – из нашей породы, но едва ли еще может быть назван волонтером нашего типа. В один прекрасный день он присоединится к нам и станет помощником или даже капитаном, но, тем не менее, все его прошлое пока говорит против него. Он – кандидат, поднимающийся из низшего класса в наш класс. Кроме того, он – еще юноша, сила натуры которого пока не испробована и не испытана.

Вада, Луи и буфетчик – слуги азиатского племени. Таковы же оба японца-парусника: их нельзя в полной мере назвать ни слугами, ни рабами. Они представляют собой нечто среднее.

Таким образом, всех нас на корме одиннадцать человек. Но все те, кто последовал за нами сюда, ближе к типу слуг и рабов для того, чтобы быть настоящими бойцами. Они, конечно, помогут нам защитить наше возвышенное место от всех атак, но присоединиться к нам во время нашей атаки на другой конец судна – нет, на это они не способны. Для того чтобы сохранить свои жизни, они будут биться, как прижатые к стенке крысы, но они не пойдут, как тигры, первыми на неприятеля. Том Спинк – человек преданный, но не мужественный. Буквит безнадежно глуп. Генри, так сказать, еще не заслужил своих шпор. Таким образом, нашу сторону представляют трое: Маргарет, мистер Пайк и я сам. Остальные будут охранять корму и готовы драться насмерть, но ни на какие вылазки не решатся, здесь на них рассчитывать нечего.

На другом конце корабля – я и тут могу дать самый точный отчет – находятся: второй помощник, которого можно назвать либо Меллером, либо Сиднеем Вальтгэмом, – сильный человек нашей породы, но ренегат; три висельника, убийцы и шакалы, Берт Райн, Нози Мёрфи и Кид Твист; затем мальтийский кокни и слабоумный грек Тони; Фрэнк Фицджиббон и Ричард Гиллер, оставшиеся в живых из трио «каменщиков»; Антон Соренсен и Ларс Якобсен, глупые матросы-скандинавцы; Дитман Олансен, Джон Хаки и Артур Дикон, торговец белыми рабами; Карлик, клоун-полукровка; Гвидо Бомбини, итальянская собака; жестокие Энди Фэй и Муллиган Джекобс; три мечтателя с топазовыми глазами, не поддающиеся никакой классификации. И еще: Исаак Шанц, раненый еврей; Боб, перезрелый идиот; легкораненый слабоумный фавн; Нанси и Сёндри Байерс, два совершенно безнадежных и бессильных боцмана; и, наконец, «морской адвокат» Чарльз Дэвис.

Таким образом, их двадцать семь человек против нас одиннадцати. Среди них имеются определенно сильные, хоть и порочные люди. И у них можно найти рабов и слуг. И слабые, вроде Соренсена, там найдутся. Якобсен и Боб не кем иначе, как рабами, быть не могут. Рабы в шайке висельников!

Я забыл рассказать о том, что случилось после того, как мистер Пайк выпустил все свои заряды и очистил палубу. Корма была в полном нашем владении, и днем мятежники были лишены какой бы то ни было возможности напасть на нас. Маргарет, в сопровождении Вады, спустилась вниз для того, чтобы убедиться в надежности дверей, которые справа и слева выходили из каюты прямо на главную палубу. Двери были заперты и плотно замкнуты изнутри точно так же, как и в тот день, когда мы начали наш обход мыса Горн.

Мистер Пайк поставил одного из парусников у штурвала, а буфетчика, освобожденного от обязанностей рулевого, направил наблюдать за лагом, тащившимся за кормой. Маргарет возвратила ему нож, и он держал его в руке, когда его внимание было неожиданно привлечено за корму, к нашему кильватеру.

Мике Циприани и Билль Квигли умудрились ухватиться за медленно подвигающийся вперед лаг-линь и плыли, держась за него. А «Эльсинора» шла вперед именно с той скоростью, которая позволяла им держаться на поверхности воды. Над ними и около них летали жадные, голодные альбатросы и другие хищные птицы с Горна. В тот миг, когда я заметил людей за бортом, одна огромная птица, длиной по меньшей мере в десять футов и с десятидюймовым клювом, опустилась на итальянца. Освободив одну руку, он ножом ударил ее. Посыпались перья, и отброшенный ударом альбатрос неуклюже шлепнулся в воду.

Строго методически, точно выполняя заданный дневной урок, буфетчик ударил вниз ножом, стараясь попасть в лаг-линь за бортом. Не поддерживаемые больше на поверхности воды, раненые матросы поплыли и стали тонуть, барахтаясь в воде. Кружившиеся над ними многочисленные морские птицы низко спустились и начали долбить их своими железными клювами по головам, плечам и рукам. Страшный визг и крик подняли крылатые хищники, борясь за живое мясо.

И, как ни странно, меня не очень сильно поразило это зрелище. Это были те самые люди, которые на моих глазах потрошили живую акулу и бросали ее мясо за борт, издавая дикие крики радости при виде того, как мясо рыб пожирали их живые собратья. Они в свое время играли в неистовую, жестокую игру, издеваясь над живыми существами. Живые существа теперь, в свою очередь, играли с ними в ту же самую неистовую, жестокую игру. Поднявшие меч от меча и погибают! Они были жестокими, жестоко и умирали…

– Это хорошо! – только и заметил мистер Пайк. – Они спасли нам два мешка хорошего угля.

Несомненно, наше положение могло быть хуже. Мы готовили пищу на угольной печке и на масляных горелках. В нашем распоряжении были слуги, которые стряпали и прислуживали нам. И – что самое главное! – в наших руках было все продовольствие «Эльсиноры».

Мистер Пайк ошибок не допускает. Прекрасно понимая, что с нашими людьми нельзя отважиться атаковать команду мятежников, которая владеет остальной частью судна, он спокойно выдерживает осаду. По его словам, осажденные, то есть мы, владеют всеми запасами продовольствия, в то время как осаждающие находятся на границе неминуемого голода.

– Надо заморить собак голодом! – ворчит он. – Их надо морить до тех нор, пока они приползут сюда и станут лизать наши сапоги. Быть может, вы предполагаете, что обычай везти провиант в кормовой части судна случаен? Если так, то вы очень ошибаетесь! Этот обычай вошел в жизнь еще задолго до того, как мы с вами появились на свет божий. О, они знали, что делают, эти старые морские волки!

Луи утверждает, что в камбузе осталось не больше трехдневного рациона, что бочонок с морскими сухарями скоро опустеет, и что наших кур, которых они выкрали прошлой ночью из курятника, хватит им только на один лишний день.

Словом, даже при самом большом преувеличении их запасов, по нашему мнению, они через неделю должны будут сдаться.

Мы уже больше не плывем. Вчера ночью мы, совершенно беспомощные, чтобы противостоять, слышали, как матросы опускали фалы и роняли на палубу реи. По совету мистера Пайка я несколько раз выстрелил наугад, в темноту, но, конечно, безрезультатно, если не считать того, что ответные пули ударялись об обшивку командной рубки. У нас сегодня даже никого нет у штурвала. «Эльсинора» лениво качается по спокойному морю, и мы несем регулярную вахту под прикрытием командной рубки и стальной мачты.

Мистер Пайк говорит, что за все время плавания у него не было такого отдыха. Мы по очереди с ним дежурили, хотя на вахте почти нечего делать: днем приходится стоять с винтовкой в руках за рубкой, а ночью прятаться вдоль кормы. За рубкой находится моя вахта, всегда готовая отразить нападение и состоящая из четырех человек: Тома Спинка, Вады, Буквита и Луи. А Генри, два японца-парусника и старик-буфетчик составляют вахту мистера Пайка.

Это он издал приказ, чтобы никто не показывался на баке. Вот почему, когда сегодня утром второй помощник появился из-за угла средней рубки, я выстрелил, и пуля, ударившись о железную стенку, на расстоянии фута от его головы, заставила его быстро прыгнуть назад. Чарльз Дэвис попробовал ту же игру и точно так же вынужден был отступить.

Вечером того же дня, после того как стемнело, мистер Пайк спустил блоки и тали на первый пролет мостика, снял их с места и спустил на корму. Таким же образом он поднял с кормы трап, ведущий вниз, на главную палубу. Мятежникам внизу придется покарабкаться, если им вздумается атаковать нас.

Я пишу эти строки во время моей вахты внизу. Я оставил мой пост в восемь часов вечера и в полночь снова иду на палубу с тем, чтобы остаться на вахте до четырех часов завтрашнего утра. Вада покачивает головой и говорит, что Блэквудская компания должна была бы уменьшить нам плату за проезд в первом классе – плату, которую мы внесли вперед. Мы вполне заработали наш проезд, – утверждает он. Маргарет весело переносит мятеж. Ей впервые в жизни приходится переживать мятеж, но она – до такой степени совершенная морская женщина, что кажется весьма опытной и в этом деле. Палубу она предоставляет первому помощнику и мне, но, признавая его превосходство как капитана судна, она хлопочет внизу и взяла на себя все интендантские, кухонные и спальные обязанности. Мы все еще остаемся в наших прежних каютах, а новых пришельцев она устроила в большой задней каюте, соорудив им постели из матросских вещей.

С одной стороны, с точки зрения ее личного самочувствия, ничего лучшего, чем этот мятеж, для нее нельзя было и придумать. Это отвлекает ее от мыслей об отце и заполняет работой часы ее бодрствования. Сегодня, стоя у открытого маленького люка, я слышал, как звенел ее смех, – звенел так, как в прежние дни, когда мы еще неслись по Атлантическому океану. Да еще она вполголоса напевает какие-то отрывки из арий во время работы… Сегодня же вечером, во вторую собачью[18] вахту, когда мистер Пайк, окончив обед, присоединился к нам на палубе, она заявила ему, что если он не заведет своего граммофона, то она будет играть на пианино. Причина такого решения – тот психологический эффект, который производят музыкальные звуки на голодающих мятежников.

Дни проходят, но ничего особого не случается. Мы не подвигаемся вперед. «Эльсинора», почти без парусов, кажется голой и идет по какому-то сумасшедшему курсу. Временами она выпрямляется носом по ветру, а иногда оказывается тем же носом против ветра, но все время она нерешительно и неопределенно кружится, все стараясь занять совершенно иное положение по сравнению с тем, которое занимает в данный момент. В качестве иллюстрации приведу следующий пример. Сегодня на рассвете она шла по ветру, как бы стремясь сделать поворот. В течение получаса она двигалась до тех пор, пока не очутилась носом против ветра. В течение второго получаса она снова умудрилась выровняться по ветру, и лишь к вечеру ей удалось стать к ветру левым бортом, но, добившись этого, она тут же немедленно повернула в сторону, в продолжение часа сделала полный круг и возобновила свою утреннюю тактику, пытаясь стать по ветру.

Нам ничего другого не остается делать, как охранять корму от нападений, которых все еще нет. Мистер Пайк больше по привычке, чем по необходимости, продолжает свои регулярные наблюдения, пытаясь определить местонахождение «Эльсиноры». Сегодня утром судно было на восемь миль восточнее своего должного курса, однако место, которое она занимает сегодня, отстоит на одну милю дальше того, где мы были четыре дня назад. С другой стороны, «Эльсинора», делая по семи или же восьми миль в день, ровно ничего не достигает, то есть абсолютно не подвигается вперед.

Верх «Эльсиноры» представляет весьма печальное зрелище. Там все – беспорядок и разрушение. Неубранные паруса неряшливо свисают с рей концами, которые при каждом толчке судна печально покачиваются. Единственная свободная от парусов – грот-рея. И счастье, что ветер и волны спокойны. В противном случае мятежникам на голову свалилась бы эта огромная тяжелая штука.

Вот какую вещь мы никак не можем понять. Неделя прошла, а мятежники не обнаруживают ни малейших признаков того, что они доведены голодом до состояния полной покорности. Несколько раз мистер Пайк расспрашивал об этом наших людей. Все, как один, начиная с повара и кончая Буквитом, клялись, что они ничего не знают о других запасах пищи, кроме небольшого количества продуктов в камбузе и бочонка с сухарями. Между тем, по всему видно, что матросы на баке вовсе не голодают. Мы видим дым от печки в камбузе и можем только убедиться, что у них есть продукты для того, чтобы их приготовить.

Уже дважды пытался Берт Райн заключить с нами перемирие, но оба раза его белый флаг, поднявшийся над средней рубкой, был обстрелян мистером Пайком. Последняя такая попытка состоялась два дня назад. Намерение мистера Пайка заключалось в том, чтобы взять их измором и довести таким образом до полной покорности. Но теперь он начинает беспокоиться по поводу их таинственного источника съестных припасов.

Мистер Пайк теперь сам не свой. Понятно, что он одержим манией мести второму помощнику. Мне часто случайно приходилось неожиданно ловить его на том, что он с искаженным лицом что-то бормочет либо скрежещет зубами и то сжимает, то разжимает свои огромные квадратные кулаки. Любой разговор он неизменно сводит к тому, как бы осуществить ночную атаку на бак, и беспрестанно расспрашивает Тома Спинка и Луи о том, где может спать тот или иной матрос. Но сущность всех этих вопросов заключается в одном: где может спать второй помощник?

Буквально вчера днем он доказал, что одержим манией мести. Было четыре часа дня, начало первой вечерней вахты, и он только что сменил меня. Мы стали настолько беззаботны, что открыто стояли среди бела дня на юте. Теперь никто не стреляет в нас, и время от времени над крышей передней рубки появляется голова Карлика, который скалит зубы или же строит клоунские гримасы. В таких случаях мистер Пайк изучает лицо Карлика в бинокль, стараясь найти на нем признаки истощения. Однако он с огорчением признает, что Карлик выглядит очень хорошо и даже как будто разжирел.

Но я уклонился. Мистер Пайк как раз сменил меня вчера днем, когда вдруг на баке появился второй помощник и стал бродить вдоль глаз[19] «Эльсиноры», поглядывая за борт.

– Пальните в него! – сказал мне мистер Пайк.

Это был ожидаемый выстрел, и я медленно и тщательно стал прицеливаться, как вдруг мистер Пайк дотронулся до моей руки.

– Нет, не надо, – сказал он.

Я опустил мою маленькую винтовку и удивленно взглянул на него.

– Вы можете попасть в него, – объяснил он. – А я хочу оставить его для себя.


Жизнь никогда не складывается так, как мы того ожидаем. Весь наш путь из Балтиморы до Горна и вокруг него был отмечен насилием и смертью. Теперь же, когда в открытом мятеже наше плавание достигло своей кульминационной точки, больше нет насилий, и меньше стало смертей… Мы живем обособленно у себя на корме, а мятежники так же обособленно живут на баке. Нет больше суровости, нет бесконечного ворчания, нет рева команды и ругательств. Кажется, будто наступила прекрасная погода и начался общий праздник.

На корме мистер Пайк и Маргарет сменяют друг друга, лаская слух то звуками пианино, то звуками граммофона. А на баке команда своим неистовым весельем отравляет нам большую часть дня и ночи. На испорченном аккордеоне, собственности Мике Циприани, играет Бомбини, являющийся режиссером шумного веселья. У них имеются еще две поломанные гармоники. Кроме того, там есть самодельные дудки, свистки, барабаны. Играют на гребешках, покрытых бумагой, импровизированных треугольниках и на костях, вырезанных из ребер соленой конины, наподобие тех, которые употребляют негритянские музыканты.

Вся команда превратилась в какую-то орду и, напоминая стаю обезьян, упивалась грубым ритмом, дико отбивала такт, колотя жбанами из-под керосина, сковородками и всякого рода металлическими и хорошо отражающими звук предметами. Какой-то злой гений привязал веревку к язычку корабельного колокола и ужасающе трезвонил во время общего гвалта, хотя – насколько мы можем слышать – Бомбини каждый раз выговаривает ему за это. И вдобавок ко всему этому, подобно большому басу-альту, в самые неожиданные моменты, вероятно, заменяя духовые инструменты, начинает реветь наша сирена, используемая во время тумана.

И это мятеж в открытом море! На протяжении почти всех часов моих палубных вахт я слышу этот ужасающий шум и дохожу до бешенства, желая поддержать мистера Пайка в его намерении произвести ночную атаку на бак и заставить работать этих взбунтовавшихся рабов, лишенных всякого чувства гармонии.

Хотя я не вполне могу сказать, что они совершенно лишены этого чувства. У Гвидо Бомбини недурной, но необработанный тенор, и он удивил меня своим разнообразным репертуаром не только из Верди, но из Вагнера и Масснэ. Сегодня утром Нанси, по-видимому, чем-то очень взволнованный, пел очень горестную песенку о «Летучем облаке». Да и вчера, во время второй вечерней вахты, наши три мечтателя с глазами цвета бледного топаза затянули какую-то народную песенку, мелодичную и очень грустную.

И это – мятеж?! Я пишу эти строки и сам едва верю своим словам. Однако я твердо знаю, что мистер Пайк стоит сейчас на посту над моей головой. Я слышу резкий смех буфетчика и Луи: их рассмешила какая-то старинная китайская шутка. В кладовой Вада и парусники спорят о японской политике – я в этом уверен. А через узкий коридор, из каюты наискосок, до меня доносится нежное мурлыканье Маргарет, укладывающейся спать.

Но всякие сомнения исчезают, как только начинают бить восемь склянок, и мне нужно подняться на палубу, чтобы сменить мистера Пайка, который всегда задерживается на мгновение для «игры», как он это называет.

– Послушайте, – конфиденциально говорит он мне. – А ведь мы с вами можем отколошматить всю эту свору. Нам необходимо одно: подкрасться к ним на бак и там начать действовать. Как только мы откроем стрельбу, добрая половина из них побежит на ют. Например, такие раки, как Нанси и Сёндри Байерс, и Боб, и Карлик, и эта скучная тройка… И пока они устремятся на корму, а наша компания станет подбирать их, мы с вами произведем изрядную брешь среди оставшихся на баке. Что вы на это скажете?

Я колебался, думая о Маргарет.

– Да чего там! – настаивал он. – Уж если я попаду на бак, то начну работу сразу – блим-блам-блим! Стрелять я стану скорее, чем вы моргать глазами. Первым делом уложу на месте этих трех подлецов, а затем – Бомбини, и Дэвиса, и Дикона, и кокни и Муллигана Джекобса, и… и… Вальтгэма.

– Всего девять человек! – усмехнулся я. – А в вашем кольте только восемь зарядов.

Мистер Пайк на миг задумался, мысленно пересматривая свой список.

– Хорошо! – согласился он. – Я полагаю, что мне придется оставить Джекобса. Что вы на это скажете? Хватит ли у вас решимости на такое дело?

Я все еще колебался и прежде чем собрался ответить, он уже опередил меня и снова заговорил о своей идее.

– Нет, мистер Патгёрст, – сказал он. – Это не годится. Мы останемся здесь, на корме, и будем крепко сидеть до тех пор, пока их не скрючит голод. Но где они достают припасы? Вот что меня больше всего интересует! Бак совершенно голый, как кость, и таким должно быть каждое приличное судно. Ничего нет, а вы все же посмотрите на них, какие они жирные! А ведь, по нашему расчету, они еще неделю назад должны были начать голодать…

Глава XLIV

Да, это несомненно мятеж! Когда сегодня утром во время дождя Буквит набирал воду возле рубки, он слишком открыто вытянулся вперед и удачным выстрелом с бака был ранен в плечо. Это была малокалиберная пуля, рана оказалась поверхностная. Тем не менее, Буквит завопил так, будто уже умирает, и выл до тех пор, пока мистер Пайк парой затрещин не заставил его угомониться.

Я не хотел бы в качестве своего хирурга иметь мистера Пайка. Он нащупывал пулю своим мизинцем, все же слишком большим для отверстия, в то время как другую руку все время держал в угрожающем положении, сулящем раненому новые пощечины. Тем же мизинцем он выдолбил пулю, после чего послал парня вниз, где уже Маргарет позаботилась о разных антисептических мерах и перевязала рану.

Я вижу ее теперь так редко, что каких-нибудь полчаса наедине с ней – это уже событие! Она занята с утра до вечера заботами о порядке в нашем хозяйстве. В то время как я это пишу, я слышу через открытую дверь, как она поучает обитателей задней каюты. Она выдала всем простыни и нижнее белье из склада и приказывает им выкупаться в только что набранной дождевой воде. Чтобы убедиться в том, что ее требование будет выполнено, она велит буфетчику и Луи проследить за этой процедурой. Кроме того, она запретила им курить трубки в задней каюте. А в довершение всего они должны обмести стены и потолок в задней каюте, а завтра утром приступить к окраске. Все это почти убеждает меня в том, что никакого мятежа на судне нет, и что я просто вообразил его.

Но нет! Я слышу, как Буквит хнычет и спрашивает, как он может купаться, если ранен. Я жду и прислушиваюсь к решению Маргарет. Я не разочаровываюсь. Тому Спинку и Генри поручено обеспечить Буквиту основательное купание.

Мятежники не голодают. Сегодня они охотились на альбатросов. Спустя несколько минут после того как поймали первого альбатроса, его труп они выбросили за борт. Мистер Пайк долго разглядывал его в бинокль и, наконец, заскрипел зубами, убедившись, что выброшены были не только перья и кожа, но и вся тушка. Они оставили только крылья, из костей которых вырезали себе трубки. Вывод напрашивался сам собой: голодающие ни за что не выбросили бы мяса!

Но где они достают пищу? Это особая морская тайна, хотя, возможно, я иначе судил бы об этом, если бы не мистер Пайк.

– Я думаю, все думаю об этом, думаю до того, что мой мозг переворачивается, – говорит он, – и все же ничего не могу понять. Я знаю каждый дюйм на «Эльсиноре», знаю также, что на баке нет и не может быть ни единой унции пищи, а они все же едят!

– Насколько я могу уяснить себе, у нас все на месте – так где же они раздобывают припасы? Вот что я хотел бы узнать! Где они достают пищу?

Я знаю, что сегодня утром мистер Пайк провел несколько часов в кладовой вместе с буфетчиком и поваром, проверяя и просматривая список продуктов, поставленных балтиморскими агентами. Я знаю, что все трое поднялись из кладовой мокрые от пота и обманутые в своих ожиданиях. Буфетчик высказывает предположение, что прежде всего у них должны быть продукты, оставшиеся от прежнего плавания. Кроме того, продукты могли похитить во время ночных вахт, когда мистер Пайк отдыхал внизу.

Так или иначе, но старший помощник принимает эту таинственную историю с добыванием пищи так же близко к сердцу, как и столь невероятную близость Сиднея Вальтгэма.


Я начинаю понимать значение бесконечных вахт. Начать с того, что я провожу на палубе двенадцать часов в сутки. Значительная часть остающихся двенадцати часов уходит на еду, одевание, разд