Book: Тарквиний Гордый



Людмила Дмитриевна Шаховская

Тарквиний Гордый

От составителя

Большинство произведений русской писательницы Людмилы Дмитриевны Шаховской, совершенно незнакомой нашему читателю, составляют романы из жизни древних римлян, греков, геллов, карфагенян. По содержанию они представляют собой единое целое – непрерывную цепь событий, следующих друг за другом. Фактически ею в художественной форме изложена История Древнего Рима.

Книга, предлагаемая вниманию читателей, является как бы первым томом Собрания сочинений Шаховской. Но мы в данном издании не намерены нумеровать выходящие книги. Этому есть несколько причин. Первая – внешняя: поскольку издание рассчитано на длительный срок, и участвовать в его выпуске будет несколько типографий, то может статься, что по техническим причинам какие-то книги задержатся с выходом, другие, наоборот, выйдут раньше. Согласитесь: приобретя, к примеру, 1-й, 7-й и 12-й тома, и не имея информации о их выпуске или невыходе, читатель будет испытывать некий дискомфорт. Вторая причина – внутренняя: издание построено по хронологическому принципу, а материал для него изыскивается в «глуби веков». Процесс подготовки, редактирования и т.п. осуществляется по мере поступления первоисточников. Сейчас в работе около 15 романов на эту тему, а всего их у писательницы свыше двадцати.

Поэтому мы не собираемся ни стеснять читателей нумерацией томов, ни лишать себя возможности иногда издавать что-нибудь подобное – промежуточное или параллельное в хронологическом значении. С этой целью все последующие книги отредактированы таким образом, что в начале их будут указаны годы происходящих событий, чтобы читатели имели возможность разобраться, в какой последовательности им знакомиться с творчеством Людмилы Шаховской, если они хотят придерживаться хронологического порядка чтения.

С этой же целью здесь приводится перечень романов не по времени их написания, а по ходу действия, придерживаясь хронологии согласно принятому в исторической науке разделению эпох.

ОТ ОСНОВАНИЯ РИМА ДО ЗАХВАТА ЕГО ЭТРУСКАМИ

На берегах Альбунея...действие: 750 г. до н. э.

При царе Сервии... 578

Вдали от Зевса...

Набег этрусков... 536-500

Тарквиний Гордый...

Три последних романа составляют серию бытовых картин, сгруппированных вокруг личности Турна Гердония.

ПЕРВЫЕ ВРЕМЕНА РЕСПУБЛИКИ

Сивилла – волшебница Кумского грота 510

Данное произведение как бы закрывает предыдущую тему, конкретно к этой эпохе относится лишь первая часть романа.

По геройским следам... 362

ПУНИЧЕСКИЕ ВОЙНЫ И ПОСЛЕДНИЕ ВРЕМЕНА РЕСПУБЛИКИ

Карфаген и Рим... 213-200

Над бездной... 79-62

Жребий брошен... 62-50

Эти романы не имеют общности в фабуле ни с предыдущими, ни с последующими, но два последних из них тесно связаны между собой и отчасти с романом «Нерон».

ЭПОХА КЕСАРЕЙ

Молодость Цезаря Августа... 45-38

Под властью Тиверия... 4 г. до н. э. – 38 г. н. э.

Эти романы связаны между собой общностью фабулы, а исторической стороной слиты с романом:

Нерон... 54-68 г. н. э.

Роман слегка касается фабулой предыдущих и относится к «Над бездной» в плане воспоминания потомками своих предков, как сравнение быта помещиков и поселян той и другой эпохи.

ПЕРВЫЕ ВРЕМЕНА ХРИСТИАНСТВА

Весталка... 77-85

Ювенал... 85-100

Потомки героев... 96-109

Серебряный век... 109-119

Кесарь Адриан... 119-124

Конец римской доблести... 124-138

Римляне в Африке... 136-140

Последние три романа имеют общих героев фабулы; тем, кто придает этому значение, следует читать их в вышеозначенном порядке.

ЖЕЛЕЗНЫЙ ВЕК

Бесчинства преторианцев и гладиаторов от эпохи Марка Аврелия и дальше до слияния римской Истории с византийской, галльской, сирийской и других стран, где от перемещения центра действия расплывается интерес в событиях, относящихся к Риму уже косвенно.

Сила духа... 138

Любимец Кесаря... 155-192

По праву сильного... 192-217

Первый из указанных романов, хоть и относится по времени к гонениям эпохи Кесаря Адриана, но совершенно отстоит от нее в смысле происходящих событий. Два последних произведения не имеют с предыдущим общей фабулы, но тесно связаны ею между собой.

Особняком в ряду исторических произведений Шаховской стоит роман «Лев-победитель», относящийся к 6-му веку нашей эры. Никакой связи с римской Историей он не имеет. Интересен тем, что является первым в русской литературе романом из Абиссинийской жизни.

Намерены мы показать и другую сторону творчества Людмилы Шаховской, в частности, опубликовать роман «Женщины моего века», состоящий из двух различных серий рассказов, охватывающих по времени вторую половину прошлого столетия.

Одним словом, наших читателей ждет знакомство с интересным и неординарным автором. И я им искренне завидую: ведь им еще только предстоит это прочесть.

Борис АКИМОВ

Тарквиний Гордый

ГЛАВА I

Дух времени. – Два злодейских сердца

В наше время во всем житейском обиходе, пустом и важном, одинаково, человечество стремится кончать дела «скорее».

Вследствие этого люди не терпят ни затянувшихся спектаклей, урезывая без церемонии пьесы величайших гениев, ни многотомных романов, подобных знаменитому «Вечному Жиду».

Но так изменили вкусы и воззрения на искусство еще не все зрители и читатели; среди образованной публики есть много особ, вовсе не сочувствующих духу нашего времени.

Не желая ни навязывать огромных книг, ни сокращать их в ущерб цельности впечатления картин, мы решили соблюсти вместе и то и другое, чтобы читатели сами могли, по их вкусу, выбрать длинное или краткое повествование.

Мы решили делить наши крупные произведения на мелкие, чтобы для любителей длинных повествований в нескольких книгах получался роман, состоящий из частей, обработанных каждая в отдельные бытовые картины для желающих иметь рассказ краткий.

Наш рассказ «На берегах Альбунея» – бытовые картины древнего Лациума, относящиеся ходом действия к 750-му году до Р. X. и ранее, – составляют введение в самую суть нашей беллетристической «Римской Истории», как собрание легенд о латинских царях до основания Рима, их обычаях, верованиях, взаимных отношениях между собой и с иностранцами, в самой глубокой древности, когда Лациум еще был ничто иное, как идиллическое пастушье царство.

За этою книгой у нас следуют рассказы эпохи римских царей:

При царе Сервии.

Вдали от Зевса!..

Набег этрусков.

Читаемые по порядку, эти книги для желающих составляют один длинный роман, которому можно дать какое-либо общее название.

Они относятся к событиям 570-536 г. до Р. X.

Их продолжением является «Тарквиний Гордый» – эта предлагаемая книга, тоже составляющая нечто промежуточное, но вместе с тем и понятное для не читавших предыдущих повестей, оформленное в отдельный роман.


Древний Рим походил на муравейник, как в наши времена понимается строй жизни обитающих его насекомых: есть муравьи сторожа, воины, ухаживатели за яйцами и детенышами, слуги муравьиной царицы-матки, добыватели пищи, строители.

Каждый муравей употребляет всю свою жизнь только на заботы в вверенном ему деле для поддержания муравейника, а иное ничто муравью не интересно, даже не знакомо.

Древний Рим был человеческий муравейник, жители которого, хоть и одаренные разумом, употребляли все свои способности только на исполнение возложенных на них обязанностей.

Строгие формалисты, они не вдавались ни в какую критику. В ту эпоху, к которой мы относим наши три предыдущие и этот рассказ, в Риме редко выделялись люди, смотревшие несколько дальше религиозной обрядности и буквального подчинения дисциплине.

К таким инертным римлянам принадлежал даже знаменитый чудак того времени Люций Брут, родственник царской семьи[1].

Многое, творившееся в Риме, глубоко возмущало душу и сердце этого честного человека, но обо всем, что ему не нравилось, он молчал, затаив свои мнения в мрачных думах, молчал, пока необходимость не вынуждала его делиться горем с друзьями или остерегать их от явной опасности.

Большинство друзей Брута тоже молчало, покорное обстоятельствам, плыло по течению потока своего времени, не сопротивляясь ему, и лишь один человек из этого кружка римской аристократии, благородный Турн Гердоний, возвышал голос против слишком резких несправедливостей, начавших твориться в Риме.

Турн был горячего темперамента, пылкий человек.

Маститый царь Сервий любил его, охотно выслушивал горькую правду, говоримую без лести этим честным патрицием прямо в глаза, но, к сожалению, не исполнял советов ни его, ни его тестя, которого тоже любил, сбиваемый с толка людьми совсем другого склада направления.

Царь спокойно уехал в Этрурию на войну, поручив Рим мужу своей дочери, Люцию Тарквинию, формально сделав его своим заместителем, префектом-регентом.

Царь не верил дурной молве, ходившей про его зятя и другую, недавно овдовевшую дочь, будто эти люди, развратившись до забвения всех правил нравственности, составляют какой-то заговор, а между тем, на самом деле такой слух не был клеветою.

Хитрая Туллия, овдовевшая дочь царя, давала коварному Тарквинию советы, подстрекала на безрассудное дело, которое он пока еще старался скрывать даже от своих явных приверженцев, уверяя, будто заговор составляется им не против Сервия, а лишь с целью удалить от царя подчинивших его себе любимцев, заменить людьми своей партии.

Главную сущность затеянного дела Тарквиний доверял лишь самым надежным особам; такими им считались оставленные царем в Риме верховные жрецы, фламины Юпитера, Марса и Януса; они главенствовали в составляемом заговоре, держали в своих руках и направляли все его нити, как люди недовольные возвышением Эмилия Скавра, Турна и других вельмож, которым они завидовали.

Вполне охладев к своей жене, Тарквиний любил ее сестру Туллию с каждым днем сильнее, не замечая, что злая царевна наталкивает его на темные дела, каких без ее внушений он, может быть, не хотел бы совершить.

Два злодейских сердца поняли друг друга, сблизились; Тарквиний и Туллия пошли солидарно по мрачному пути губителей.

Новый правитель бесцеремонно и неотложно принялся карать и истреблять в Риме всех, кто ему не люб.

Между другими жертвами своей тирании Тарквиний казнил, велел сбросить с Тарпейской скалы, родственника Турна, презрительно отказавшись исполнить царскую волю, не обратив внимания на выхлопотанное помилование осужденному за участие в набеге этрусков[2].

Труп казненного Тарквиний отдал жрецам, выполняя свой обет, первого пленника принести в жертву одному из низших божеств, Инве, имевшему вместо храма посвященную ему пещеру в Палатинском холме.

Это жертвоприношение в главной сущности сходствовало с тем, как происходило чествование Терры[3], только общий тон его вышел не таким, как у поселян, губивших людей без злобы, по добродушному суеверию невежественных полудикарей[4].

Пред Палатинским гротом в обыкновенные праздники обитавшего в нем чудовища всегда бывало большое оживление, но теперь это торжество вышло не веселым.

Народ стеснялся присутствием регента с целой толпой вельмож; молодежь из простонародья неохотно и недолго кружилась хороводом около жертвы.

Некоторым не нравилось, что отдан на пожирание знаменитому чудовищу казненный мятежник, вопреки искони веков установленному правилу приносить в жертву только невинных.

На это жрецы низших разрядов, снисходившие до болтовни с простонародьем, давали уверение, будто регент не поступил самовольно, против царского повеления, а лишь фиктивно отверг присланное помилование, специально выхлопотанное для того, чтобы этруск перед казнью был как бы невинным.

Одни молчали, другие спорили, но в общем контингенте толпы участвующих было мало таких, кто поверил сбивчивому, запутанному объяснению, а всем вообще мнилось, что в этом не совсем обычном деле «что-то неладно».

Многие слышали ужасающий рев чудовища, раздавшийся изнутри горы, из какого-то провала в ней, после помещения жертвы в грот, не сомневались в приближении сверхъестественного существа для принятия или отвержения им жертвы, но видеть Инву, дождаться появления страшилища, никто из простонародья не рискнул, опасаясь, что живой человек покажется ему вкуснее мертвого.

Фигурировавший среди главных жертвоприносителей фламин Руф полагал, что роль Сильвина играет, как прежде, преданный его интересам разбойник Авл, не обращая внимания на неоднократные уверения своей невольницы, колдуньи Диркеи, будто она подметила некоторые изменения в его голосе, жестах, походке, общем облике фигуры, поведении.

Эта новость совпала с временем гибели Арпина, сына великого понтифекса, но ни гадалка, ни ее господин не придавали тому большого значения.

Руф торжествовал, победив своего заклятого врага Турна тем, что сгубил его зятя искусно сделанными внушениями регенту не лично, а через своего товарища, фламина Клуилия.

Как зверь, отведавший крови, Тарквиний жаждал казней и всяких иных терзаний ненасытно; гибель Авфидия не могла удовлетворить его лютость.

Во время жертвоприношения Инве подле пещеры стоял в глубокой задумчивости и отчасти рассеянный Марк Тулий, Vir sacris faciundi коллегии храма Марса, один из верховных жрецов, не принимавший активного участия в ходе обрядов этого моления по причине своей глубокой старости.

Когда простонародье бросилось бежать врассыпную прочь от Палатинского священного грота, испуганное ревом чудовища, Туллий, усмехнувшись, неосторожно пробормотал сам с собою:

– Экое дурачье!.. Они не предполагают, что там рычит человек, олицетворитель Сильвина.

– Вы слышали, что сказал этот жрец? – обратился Тарквиний к ближайшим любимцам, а после их подтверждения, к неосторожному старику: – Марк Туллий, ты выдал сакральную тайну; по уставам великого Нумы, за это ты повинен казни; ты должен умереть в норме самой тяжкой кары; мне нет даже надобности созывать коллегиальный суд для произнесения приговора над тобою, так как ты нарушил твою жреческую клятву при мне самом и вот этих достопочтенных людях. Тебя немедленно зашьют в мешок и кинут в море.

Старый жрец, достаточно хорошо узнавший характер Тарквиния, не пробовал оправдываться, поняв, что спасения ему нет, он вскрикнул и упал, сраженный параличом.



ГЛАВА II

Подле фамильного склепа

Турн Гердоний, отказавшись участвовать в беззаконном жертвоприношении трупа его казненного зятя Инве, тотчас после гибели этого Авфидия уехал в свою усадьбу, чтобы там править тризну в такой форме, как ему казалось за нужное, без помехи. К вечеру того дня, когда казнен этруск Авфидий, разыгралась буря. Бушевавший весь день без перерыва вихрь стал почти ураганом; сделалось ужасно темно.

Уже целый месяц в Риме и его окрестностях длился паводок от тогдашнего недостаточного количества сточных труб и каналов, которые начаты очень давно, даже раньше царя Анка Марция, забыто при каком властелине, но до сих пор не вполне устроены; их было мало и они часто портились, обваливались, засаривались, отчего в городе делалась грязь непроходимая, вонь невыносимая.

Опасаясь завязнуть в повсеместном болоте своих владений, Турн отложил начало тризны, жертвоприношение тени Авфидия и вместо тела помещение его меча в фамильный склеп свой родни, до следующего утра, потому что это кладбище патрициев-помещиков находилось не подле самой усадьбы, а одиноко среди гор.

Турн вызвал к себе свою жену с детьми, жившую в усадьбе отца, более комфортабельном, нежели его собственная.

У него было два сына-подростка 17-ти и 15-ти лет, еще не взятых на войну, но уже умевших владеть оружием на охоте, третий сын совсем крошечный, недавно родившийся, и 6-летняя дочь.

На заре от усадьбы к кладбищу тронулась скромная, немноголюдная процессия, так как помещик не оповещал о своем горе ближних поселян; они не пришли бы; им было бы неловко сетовать с ним о казненном этруске.

Турн был уверен, что это событие не только всем там известно, но многие из его соседей – сельчан-паганов и мелких хуторян-рустиканов, даже находились около Тарпеи, смотрели на казнь мятежника. Если бы они сочувствовали Турну больше, чем Тарквинию, они собрались бы к нему без зова, как всегда приходили, узнавая о новорожденном или покойнике в его семье.

Вообще в последние два года отношения поселян к этому помещику, прежде любимому вельможе всего округа, от каких-то неизвестных причин изменились, они дулись на него, придирались, несмотря на все его задабривания, угощения, исполнение их иногда довольно диких желаний. Что-то такое носилось между ними зловещим филином, шмыгало черной кошкой, неуловимое, едва заметное.

Турн был слишком горд, чтобы придавать значение чему-либо подобному.

Он считал себя прямым потомком рутульских царей, имеющих право занять трон римского царя после Сервия не меньше, чем зять этого последнего Тарквиний, сын прежнего царя Приска.

Турн презирал Тарквиния, презирал и мужиков, когда ему говорили, что их недовольство помещиком возникло от происков и внушений царского зятя и фламина Руфа.

Во главе процессии к кладбищу осанисто шел старый, толстый управляющий Грецин, как был показывая дорогу, за ним его сыновья Прим и Ультим несли носилки, устроенные по подобию одра для мертвеца, величиною с рост человека, где вместо тела лежал среди пышных покровов этрусский меч, увенчанный зеленью и цветами.

Турн шел за этим одром, имея ассистентами своих старших сыновей, понурив голову в печальной думе о зяте, погибшем не только бесславно, но и противозаконно; ему вспоминались все когда-либо дошедшие к нему слухи про Тарквиния, все мелочи и пустяки их недружелюбных встреч, на что Турн прежде не обращал ни малейшего внимания; вспоминалась гибель семьи его друга Брута, приписанная им иным причинам; он начинал верить мнению Брута-чудака, что царский зять Тарквиний, столь гордый, величавый человек, этикетно недоступный, в сущности, такое же ничтожество, каким был и его умерший брат, хилый Арунс, по словам Брута, отравленный женою; Тарквиний кукла, которую оживляет, приводит в движение, могучий рычаг чужой воли, царевны Туллии-вдовы.

За Турном шли его жена и дочь, дочь Грецина Амальтея, несколько сторожей и пастухов; чужого народа не было.

Невдалеке от мавзолея процессия остановилась.

Старый Грецин в страхе замахал руками, указывая на белеющее в роще здание: на лестнице его входа сидел леший с чем-то огромным на руках, как бы охраняя этот предмет от могущих явиться сюда зверей, птиц, чужих людей, враждебных, способных растерзать то, дорогое другим, принесенное им сюда для чего-то.

Увидев процессию и, очевидно, узнав идущих, чудовище стремительно убежало и пропало из вида в горах, оставив не только принесенную добычу, но и огромную дубину.

В лежащем Турн узнал труп своего зятя, бережно помещенный на площадке крыльца; это тело было все разбито от падения с высот Тарпеи при казни, но не имело никаких иных повреждений, от зубов или когтей чудовища, получившего его в дар от Тарквиния и жрецов.

– Инва не принял жертвы от беззаконников! – вскричал Турн, склоняясь к трупу с изумлением.

Он приказал соорудить костер среди «устрины»; – это была плотно утрамбованная площадка подле склепа, в центре которой возвышалось сложенное из обтесанных камней вместилище для костра, – нечто похожее на большой стол с закраинами, мешавшими сваливаться костям и пеплу.

Туда поместили тело этруска и сожгли на принесенном одре; пепел и обгорелые кости собрали в наскоро добытый горшок, чтобы после переложить в достойную его, дорогую урну, и поставили в склеп, к предкам Гердониев, Скавров и др. родни Турна.

Над прахом повесили принесенный этрусский меч.

Рабы славили Сильвина (лешего) Инву, гения рамнийских лесов, и просили у господина позволения взять себе его дубину, но Турн не позволил, опасаясь оскорбить чудовище.

Это орудие было столь массивно и тяжело, что никто не мог владеть им, даже поднимали с трудом; один Турн, как силач, мог бы применять его к делу.

– Авфидий!.. Авфидий!.. – воскликнул он, призывая мертвого зятя со взглядом на склеп. – Больше всего на свете я теперь желал бы этою дубиной раздробить головы твоим погубителям!..

– Кроме тебя, господин, – сказал ему придурковатый Ультим, – из наших один Арпин мог бы прогуливаться с такою тросточкой!..

Кое-кто из рабов осторожно усмехнулся, рассматривая обрубок молодой сосенки, выдернутой с корнем руками, если и человеческими, то больше похожими на медвежьи.

Они оставили дубину на том самом месте, где нашли ее, относясь к ней с неменьшим почтением, как если бы вместо нее был посох царя Сервия, уверенные, что Сильвин придет за нею, точно не имея возможности добыть себе другую.

– Да, Арпин поднимал наотмашь такие дубинки, – сказал Турн с грустным вздохом, – но Сильвин не вернул нам его тела, а это убеждает меня всего тверже в том, что не он, а внук фламина, убил его. Скавру придется справить по сыну фиктивные похороны, жечь его изображение из воска. Скажите мне, нет ли каких-нибудь новых слухов о подробностях этого нашего семейного горя?

ГЛАВА III

Беседа за тризной. – Силен. – Лалара. – Ютурна

Турн сел на камень под развесистым деревом, осенявшим окраину площадки-устрины; жена и сыновья поместились к ногам своего главы, расстелив циновку; слуги почтительно стояли сзади них.

Все они стали есть принесенные сюда лепешки, еще с вечера напеченные для тризны при особых молитвенных наговорах, запивая вином и молоком.

– Есть новый слух, господин, да больно нехорош! – отозвался старый Грецин на вопрос вельможи. – Так нехорош, что я не смею и вымолвить твоей милости.

– Говори без обиняков, что бы ни было; ведь не ты, конечно, выдумал? – сказал Турн, оглянувшись, и сурово и печально.

– Твой враг фламин Руф пустил такую молву. Сначала, сам помнишь, господин, фламин говорил явно, будто Арпина убил его младший внук Виргиний, но тот всеми клятвами заклялся, что он того не убивал, потому что Арпин был его другом, и стал сваливать дело на чужие плечи, уверяет всех, будто Арпина задрал Сильвин в горах, когда он, простившись с Виргинием, пошел к своей родне в Самний. Этому у нас одни верили, другие нет, а недавно... только я, право, и вымолвить боюсь... недавно старшины деревенские болтали, будто Арпин убит Титом-лодочником по приказу... (Грецин осторожно нагнулся и шепнул)... по приказу твоей милости.

– Что?! – вскрикнул Турн, точно раненый, и вскочил с камня.

Они отошли на несколько шагов от совершающих тризну и заговорили тихо.

– Я велел убить сына моего тестя!.. Кто мог поверить такой нелепости?! Очумели вы все тут в деревне-то?! Чем мог вызвать меня на такой шаг мальчик, которого я любил, как и все в нашей семье?

– Ты, вишь, не желал делить с ним наследства после тестя; великий понтифекс стар; он скоро умрет; Арпин, известно, был у него незаконный, от иностранки, самнит; он не мог завещать ему никакой недвижимости; и римские дома, и здешняя вилла, все это перейдет твоей супруге, а деньги, посуду, драгоценности, он мог тайно подарить своему сыну, отпустив его к матери в Самний.

– И поселяне верят?! Я теперь понял причину, за что они на меня дуются. Ах, какая клевета!.. И неужели правда никогда не всплывет?! Неужели мы не узнаем, от кого погиб наш богатырь?..

– Есть только одно средство, господин – спросить самого Инву.

– Спросить Инву, Сильвина!.. Ты одурел, Грецин!..

– Сильвин здешний во всем подобен тем Силенам, о которых я в греческих книгах читывал, господин: сказано там вот что: «Силен знает все прошедшее, настоящее и будущее, но человеку ни за какие жертвы не сказывает; он сдается только тому, кто его перехитрит. Царь Мидас налил в реку так много вина, что вся вода в ней стала пьяною; заплясали рыбы, закувыркались раки, стали прыгать ундины, наяды, напился с ними Силен да и заснул на берегу мертвецким сном, а царь Мидас подкрался и стал выпытывать, что ему было нужно; пьяный Силен впросонках все ему выболтал...»

– А Юпитер язык ему за болтовню не вырвал? – перебил рассказ тонкий детский голосок 6-летней девочки.

Подняв голову, Турн увидел свою дочь, бывшую не совсем обыкновенным ребенком; умея лазить, как векша, Ютурна, убежавшая от тризны, обманув надзиравшую за ней Амальтею, залезла на дерево и качалась на толстой ветви над головой отца. Она все слышала, все поняла в его перешептыванья с управляющим.

– Надо слезть, госпожа, – сказал Грецин, подставляя ей свое плечо под ногу, как ступеньку.

Но Ютурна только еще шибче раскачала ветвь, болтая ногами в воздухе.

– Я знаю эту сказку про Силена, – говорила она, – знаю и про Лалару. Слышишь, отец, как лягушки-то расквакались по всему болоту к дождю?! Они и сложили этот миф... ла-ла-рр... ла-ла-рр... ла-ррунд... рр... лягушки рассказывали одна другой, а деревенские подслушали: «Жила-была наяда, которую звали, как меня, Ютурна. Нимфа Лалара не любила ее за то, что та была красивее; Юпитер любил Ютурну, а Лалару нет. Мать говорила: «Лалара, не болтай очень много, удерживай язык», а та не слушалась, пошла к Юноне и сказала: «Муж твой любит наяду Ютурну больше чем тебя». Юпитер разозлился на Лалару за болтовню, вырвал у нее язык, и сослал ее в адское болото, превратил в лягушку. Ее вел туда Меркурий, покровитель купцов и воров. Лалара ему понравилась. У нее в болоте родились два мальчика, Виалы – придорожные духи».

Тогдашняя римская девочка благородной семьи росла среди взрослых, которые не стеснялись в ее присутствии никакими разговорами, все называли попросту настоящим именем, и людей и деяния их. Девочка знала такие вещи, о каких в более культурную эпоху позднейших времен ей не могло быть известно лет до 15-ти.

Но это не портило их. Они жили на лоне природы вполне согласно с ее законами. Римские девочки были все обучены грамоте, а дочь патриция каждая знала греческий язык и этрусский; это считалось необходимым; она знала и мифологию, хоть и не вполне, и не твердо, забывала и перепутывала.

Дикая и эксцентричная Ютурна любила погибшего Арпина, потому что он походил на нее самое, поощрял ее эксцентричные выходки, учил ее лазанью по деревьям, стрельбе из лука, и другим таким занятиям, не входившим в число занятий, нужных римской девочке, но не запрещенных, как забава, по ее еще малому возрасту.

Ютурна сильно жалела Арпина, когда разнеслась молва о его гибели в горах. Ей все казалось, что он откуда-то вернется, и вот-вот, как бывало, высунется из кустов его курчавая голова с огромными глазами, и добродушною улыбкой на широком лице.

Ютурна знала о вражде своего отца и деда с фламином Руфом, начавшейся неизвестно в какие, никому не памятные времена, с пустяков спора о пограничных участках поместий, но от прикладывания всевозможных песчинок разросшейся с гору, уже грозящую рухнуть, на ее отца и задавить клеветой, так как фламину удалось поссорить его с Тарквинием и поселянами.

ГЛАВА IV

Фералия – Лемурия

Турн ничего не знал ни о составленном в Риме заговоре, ни о гибели царского родственника Туллия тотчас после его зятя.

Имея от царя бессрочный отпуск, он намеревался долго прожить в деревне, совершая обряды тризны в фамильном склепе и дома. Он не вникал ни в какие слухи, даже приказал, чтобы никто из домочадцев не говорил ему ничего про Тарквиния, не желая раздражаться еще хуже против этого беззаконника.

– Не докучайте!.. Не докучайте мне!.. – восклицал он с негодованием. – Я хотел бы забыть о самом существовании на свете этого ужасного царского зятя.

Его жена совещалась с общею любимицей семьи Амальтеей, где бы им найти в деревне старуху, умеющую правильно совершать обряды поминовения умерших, так как ее прежняя помощница в подобных делах, мать Амальтеи, недавно умерла.

Около них играла бусами и раковинами девочка, воображая себя лесною нимфой, вся обвешанная травой и цветами.

– Ну, что же Амальтея? Неужели никого больше нет? – спросила недоумевающая матрона Эмилия.

– Из таких, госпожа, я никого не знаю в нашем округе кроме дряхлой Стериллы. – Ответила дочь управляющего с поклоном.

Эмилия поморщилась.

– Это экономка на вилле фламина, который погубил и Арпина и Авфидия.

– Мама, пригласи Диркею! – вмешалась Ютурна. – Я люблю ее, она говорит хорошие сказки и так отлично, заунывно, протяжно поет; она стала бы петь «тристы» (погребальные гимны).

– Это дочь Стериллы, колдунья, злая, отвратительная.

– Я слышала, что она выше колдуньи. Она Сивилла.

– Я боюсь, что эти бабы порчи нам напустят. – Сказала Эмилия в раздумье.

Но на 8-ой день сетований она велела пригласить одну только мать, потому что не умела произносить всех формул совершения тризны. Амальтея и др. невольницы вовсе этого не знали.

Ютурна приставала к матери с просьбой пригласить Сивиллу, которой она уже давно не видала, но Эмилия не захотела.

– Не смей говорить про нее! – крикнула она наконец нетерпеливо.

– В таком случае, я стану играть в Сивиллу; я буду Сивиллой сама. Я стану завывать «тристы» в саду.

Эмилия ничего не ответила; ей было не до девочки, она следила за приготовлением фиалковой настойки для предстоящей церемонии, наз. фералия (поминки).

Вечером в дом пришла без особенных упрашиваний от соседей экономка, к которой наиболее подходил именно эпитет «дряхлой».

Казалось, что эту Стериллу малейшее дуновение свалит с ног, а худобою она казалась прозрачной, точно бестелесный дух мертвеца.

Помимо уменья совершать обряды, эта старуха одним видом своей внешности всякому казалась наиболее подходящей для такого дела.

Ненавидевший ее господина Турн ничего не говорил с нею; Эмилия тоже отнеслась горделиво, но все-таки сказала ей несколько приветственных слов.

Зная, что в этом доме ее опасаются, как соседской шпионки, Стерилла со своей стороны не стала докучать господам льстивой болтовнёю, уверенная, что и без того ей хорошо заплатят, если исполнит все нужное без упущений; честность и щедрость Турна Гердония были известны в околотке всем.

Эмилия уселась на пол, на постеленный для нее ковер; служанки поместились подле нее на полу таким образом, что составился полукруг у одного места стены, где прогрызена мышью норка, нарочно оставленная без уничтожения для таких случаев.

Стерилла села во главе полукруга и долго бормотала дикий сумбур заклинаний, а потом взяла тремя пальцами три зерна ладана и положила в мышиную норку[5].

Взяв кусок свинца, она его обмотала ниткой, бормоча новые наговоры, завязала узлом, разжевала семь штук черных бобов, намазала смолою рыбью голову, проколола медною длинною иглою, обжарила на огне маленького факела, залила этот факел вином, а оставшееся в кружке выпила, отчего стала пьяною, но это также была ее обязанность, входившая в пункты обрядов.

– Победили языки неприятелей!.. Победили уста вражьи!..

Громко возгласив заключительную формулу, Стерилла встала с пола и поклонилась, давая понять, что эта часть обрядов кончена.

Эмилия и служанки тоже встали.

Не принимавший участия в этом обряде, но бывший все время здесь, Турн дал денег, после чего старуха ушла домой, покачиваясь. Придурковатый брат Амальтеи, Ультим, проводил ее до соседской усадьбы.

– Слышала ли ты, старая карга, что Сильвин не сожрал трупа казненного господского зятя, а почтительно принес его к нам и уложил на самое крыльцо усыпальницы? – спросил этот мальчик с оттенком горделивого задора, во время пути.



– Слышала, – отозвалась Стерилла, презрительно махнув рукой, – какое в том чудо?!

– Господин говорил, что гений рамнийских лесов почтил в его зяте невинного страдальца, героя.

– Ври больше!.. – и старуха хрипло расхохоталась, – герой!.. Страдалец!.. Это мятежник-то!.. Ведь, он этруск был... знаю...

– Так что же? Царь, вишь, прислал помилование, да опоздал.

– Это не наше дело разбирать, паренек, что там царь, что регент делает, а что Сильвин – знаю. Он погнушался съесть труп казненного, потому что тот – ларв[6].

– Ларв! – воскликнул Ультим, разинув рот от изумления.

– Конечно, ларв. Этруски все колдуны самые злые, заведомые. Если бы Сильвин его не принес, Авфидий сам вылез бы из пещеры, куда его бросили после казни. Регент Тарквиний, известное дело, молодой человек, не смыслит таких дел, а я удивляюсь, как это жрецы-старики оплошали, особливо мой-то господин, фламин Руф... Ну, да он, может быть, знал, что делал, себе на уме... известно всем, Руф так свят жизнью, что вся эта мелкотравчатая братия божков, – все Сильвины, Ларвы, Виалы, – служат ему, моему господину, на побегушках у него, на задних лапках, как собачки, танцуют...

– Это ты спьяна врешь! – усмехнулся Ультим.

– Чего спьяна?! Скоро помянете вы меня!.. Мой господин, думаю, нарочно велел лешему принесть вам тело этруска, чтобы тот, как злой ларв, мутил тут у вас... Станет он скорехонько вылезать из могилы да бродить... ведь, вы его сожгли без всяких мер; не угомонили дух-то его колдовской?

– Чем?

– Меня бы призвали, пощедрее бы заплатили, я бы и научила вас, а теперь поздно... сожгли его... ловите!.. Улетел, как воробей с ладони!.. Фью!..

– А чего же не сделали?

– Колдуна хоронить, особливо этруска, попросту нельзя, паренек: надо вскрыть его, разными наговоренными травами набить, зашить тоже ниткой особенной, спряденной из шерсти не рожденного, а вырезанного ягненка, коль ему промеж ребер вбить так, чтобы в один бок вошел, из другого вышел, торчал, стрелы наперекрест воткнуть ему под кожу, всего истыкать медными иглами, и в рот набить черных зерен разных... ничего вы этого не сделали...

– Правду ты говоришь, Стерилла! – подтвердил нагнавший их сзади деревенский старшина Камилл. – Колдуна хоронить попросту не следует.

Это был такой же дряхлый и худой старик, как и фламинова экономка, к которой он, люди говорили, когда-то был неравнодушен в юности, а теперь верил ее знаниям по части всякой премудрости суеверий, как и весь округ (pagus) признававший Стериллу в делах культа ни с кем несравненною magistra pagi, совершительницею обрядов, под пару одному Камиллу, в их округе.

– И когда ты умрешь, – продолжал он, – я первый примусь выполнять все это над тобою.

– Еще до меня, сосед, над кем-нибудь другим исполнишь.

– Над кем?

– Увидим там!.. Только уж меня, сосед, Тогда непременно позовите; даром все выполню.

Стерилла махнула рукою в знак прощанья и шмыгнула в калитку Руфовой виллы.

Она не удивилась, что Леший принес тело казненного к его родне; ей была вверена фламином уже давно «сакральная тайна» римских жрецов, – что роль этого мифического существа, Сильвина Инвы, гения рамнийских лесов, со времен незапамятных играет какой-либо человек, служащий римским жрецам, испытанный в его верности их интересам, – такой, на которого им можно положиться.

Стерилла долго стояла у калитки, приотворив ее, следя за уходящими, не в силах совладеть с охватившим ее чувством злости, ненависти, зависти к семье соседского управляющего за то, что тем людям лучше живется, чем ей с дочерью: они принадлежат доброму и честному господину, который любит их; она с дочерью – невольницы злодея, также любимые, но всю жизнь делавшие только зло, сплетавшие по его приказу интриги, козни, обманы, наталкивавшие других на убийства, убивавшие и сами, варившие яды и всякие иные вредные зелья.

Извести всю семью Турна было манией фламина Руфа. Извести всю семью управляющего было жгучим желанием Стериллы.

фламину удалось погубить мужа сестры и брата жены Турна: этруск, замешанный в набеге, казнен, несмотря на присланное от царя помилование, но второе злодейство имело совсем другой финал. Спасенный фламином от заслуженной казни разбойник, игравший роль Лешего-Сильвина, всем обязанный Руфу и оттого преданный его интересам, получил приказ убить юношу Арпина, но при нападении убит им самим, чего фламин с его экономкой не знали.

Стерилле удалось отравить медленным ядом жену Грецина, отчего та долго изнывала и наконец недавно умерла.

Припоминая все эти злодейские удачи свои и господина, старуха хрипло хохотала вслед Ультиму, а когда мальчик пропал из вида, она пошла на болото выкликать Лешего, чтобы совещаться о новых своих и господских затеях, довольная больше всего случайною встречей со старым поселянином, уверенная, что заронила ему в голову мысли, каких до этого у него не было.

Камилл был весьма уважаем в округе (pagus), как один из старшин, имевших право по очереди или в силу выбора поселян, – свободных жителей деревни (rus) рустиканов или паганов, – быть в течение года главою, – magister pagi, – выполнять всякие обряды, сохранять в своей памяти или рукописях и передавать другим поверья, приносить жертвы, толковать сны, петь гимны во главе хора, говорить мифы.

Камилла часто выбирали в магистры округа не в очередь или просили выбранного другого старшину уступать ему место на время праздника, потому что он считался самым искусным жрецом знахарем этого округа, как и Стерилла с ее дочерью, но не был их конкурентом в получении награждений, гонораров, выполняя лишь то, что считалось обязанностью мужчины, как и они выполняли тоже особую, женскую, часть ритуалов.

Стерилла заронила ему мысль, что не только заведомый колдун или этруск становится по смерти ларвом, но вообще всякий казненный, каким бы ни было способом, самоубийца, даже случайно погибший неестественною смертью.

Особенно сильно Камилл всегда и прежде боялся утонувших в тамошнем повсеместном болоте, теперь же этот страх усилился в нем до того, что старик не решился идти через топь к приятелю, так как возвращаться придется в самую полночь. Там без следа пропал дядя Турна, пошедший на охоту; туда опущено множество стариков, принесенных в жертву разным божествам воды и земли; туда Турн опустил, утопил нескольких провинившихся невольников; там недавно схоронили и жену Грецина.

Мысли Камилла, по коварному навету старухи, невольно перенеслись на Грецина. Поселянам давно хотелось принести его в жертву, но господин не давал. Камиллу вспомнилась деревенская молва, и будто дочь Грецина осмелилась ответить на любовь внука фламина, господского врага. Если бы кто-нибудь донес Турну об этой близости, Грецину, пожалуй, несдобровать, Но Камиллу не хотелось его губить самому, хотелось принести в жертву с уважением, оставшись с ним в хороших отношениях. Если бы кто-нибудь другой донес, дело было бы иное.

– Ты, дружище, провинился, а я тут ни при чем! – думал старшина, проходя домой мимо усадьбы. – И какой бы я ему славный кол забил!.. Как бы я его изготовил по всем уставам и правилам!.. Расчудесно!..

И он с самодовольной улыбкой оглянулся на окошко квартиры управляющего, где светился вечерний огонь.


Когда наступила полночь, Турн встал с постели, не обуваясь, и прислушался.

И в доме и на дворе усадьбы царила полная тишина; по заранее данному приказу, собаки, птицы, скот и лошади наглухо заперты; люди не смели вставать с постелей; выходная парадная дверь оставлена с вечера отворенной настежь.

Турн пошел, стараясь не производить шороха, в сад; там в беседке был для него приготовлен чан воды; он трижды вымыл руки, подошел к тому месту развалившейся стены, где была брешь, размытая водою, чего он не приказывал чинить; отвернувшись, Турн бросил в брешь за стену в грязь разлившегося паводка черные бобы, приговаривая:

– Это я бросаю; этими бобами даю выкуп за меня и ближних моих[7].

Сказав эту формулу дважды, Турн не оглядывался, веря, что тень казненного Авфидия поднимет бобы, себе в жертву. Снова вымыв руки, он стал бить в медный щит, прося тень своего зятя мирно покоиться в могиле, не вредить его семье и владениям. Девять раз произнес он формулу:

– Выйди, тень, выйди!..


Утром вся семья, как в предыдущие дни, ходила процессией к фамильному склепу; на жертвеннике перед урной Авфидия сожгли хлеб, смоченный настойкой из фиалок и посыпанный солью.

Одной Ютурне с ними не было; никто не заметил, куда она девалась, когда и как отстала от толпы идущих. Опасаясь, что резвый ребенок, как уже случалось, залезет к конуре злой цепной собаки или раздразнит кошку, родители заторопились домой, не захотев отдохнуть на далекой поляне.

Они с ужасом увидели свою дочь на самом опасном месте усадьбы. Ютурна залезла в брешь развалившегося забора и стояла, спокойно глядя на расстилающуюся за забором гладь топкой грязи паводка, образовавшегося повсюду, кроме некоторых мест, безбрежное море воды соединенных болот, рек, озер и ручьев.

Стена могла рухнуть под ногами девочки; каждый неверный шаг грозил стоить ей жизни.

Испугавшись за нее, Турн махал руками на всех идущих, приказывая им молчать, чтобы не спугнуть дитя, которое вот-вот упадет в трясину, откуда не станет возможности не только спасти ее живою, но и найти тело мертвой.

Пока он обошел по дороге усадьбу до ворот, и пришел через сад в беседку, его дочь успела занять еще более опасное место. Это была ветвь старого дерева, протянувшаяся через забор из сада над трясиной.

На этой ветви сидела Ютурна, вскарабкавшаяся туда по отлогой части стенной бреши, и болтала ногами в воздухе, качаясь на непрочном сиденье, держась одной рукой за ветвь, простиравшуюся выше, над ее головою.

ГЛАВА V

Подарок Сильвина

– Поди ко мне, милое дитя! – позвал испуганный отец. – Я дам тебе хорошие лакомства.

– Не пойду, – возразила упрямая девочка, еще шибче раскачавшись на ветви дерева, – мне тут хорошо; ты меня отсюда не можешь взять до тех пор, пока я сама не захочу придти домой, а я не захочу долго, долго, до самого вечера. На этом дереве есть молодые побеги и почки; я их буду кушать, как птичка, и не проголодаюсь. У меня есть игрушка, которою не надоест играть, – смотри, какая!..

Она имела в руках что-то особенное, похожее на искусно сделанную каким-то досужим человеком, но не профессиональным мастером, цепь из таких вещей, которые в обыденном быту несоединимы, как изящное с грубым и дорогое с дешевым.

Это были просверленные и связанные проволокой золотые деньги, составлявшие в Риме еще довольно значительную редкость, потому что их там не чеканили, а лишь получали иногда торговлею из других стран и привозили с войны, как добычу.

Рядом с деньгами звенья цепи перемежались раковинами, красивыми металлическими бляхами, годными на пояс или сбрую, кусками коралла, аметиста, и ничего не стоящими, пестро окрашенными деревяшками.

Турн рассматривал издали эту странную цепь с возрастающим страхом, как нечто сверхъестественное.

– Откуда это у тебя, милое дитя? – спросил он дочь, недоумевая, как снять ее с дерева, потому что малейшее ее неловкое движение при сопротивлении воле старших могло уронить ее в трясину болотного паводка.

– Мне лягушки дали, – ответила Ютурна.

– Лягушки?!

– Я убежала от вас, чтобы играть в Сивиллу; вы ведь петь тристы на кладбище мне не позволите; я хотела петь их тут в беседке, да услышала, как лягушки квакают за стеною. Я высунулась в пролом и стала глядеть, как они прыгают смешно, точно купаются, и все кричат «ла-ла-ра!.. Ла-ла-рунд!» я стала петь им про Лалару... Вдруг кто-то перебросил из болота сзади меня эту игрушку на пол беседки, точно с дерева; я даже слышала, как кто-то шлепнулся сверху в болото, огромный, тяжелый.

– Уж не Сильвин ли?!

– Я не видела.

– Я боюсь, что он унесет тебя, утопит; слезь скорее ко мне, моя Ютурна!..

– Сильвин не утопит; если он унесет меня в болото, я буду прыгать там с лягушками и петь им про Лалару. Ты же, отец, говорил, что Сильвин добрый; ты благодарил его за то, что он не съел дядю Авфидия, а принес к нам. Если он добрый, то не съест и меня.

– О, злой мой рок!.. Что мне делать с этим непослушным ребенком!..

Если бы так осмелился прекословить один из сыновей, Турн изругал бы его, стал бы грозить сеченьем до крови и другими наказаньями, но на Ютурну его рука никогда не поднималась, язык не поворачивался на угрозы ей.

Это было дивное дитя, отмеченное перстом судьбы, поразительно красивое, в длинных вьющихся локонах черных волос при смуглой коже, с блестящими глазами, взор которых, казалось, проникает и в высь поднебесную и в тьму преисподней[8].

Турн готов был заплакать гораздо горче, нежели у кладбища, как он только что плакал о своем погибшем зяте; ему стало казаться, что Инва требует жертвой другого человека за доставление теля Авфидия, и выбрал себе Ютурну: – для людоеда, каким по мифологии считался этот Сильвин римских болот, могло казаться вкуснее мертвого, пожилого воина.

Турн, будучи человеком самой строгой честности, старого закала, чуждался верховных жрецов, зная от своего тестя, Великого Понтифекса, много дурного о их частной жизни, сталкиваясь с ними и сам у царя в достаточной мере, чтобы потерять к ним всякое уважение.

Он знал, что Руф, будучи ему соседом по имению, ненавидит его хуже всех других, ищет его гибели, но не вникал в ход его интриг, даже ради своего спасенья, – не следил за врагом, а продолжал идти наторенною стезею жизни, как жили его отцы и деды.

Не допуская самой мысли, чтобы Сильваном мог сделаться человек, Турн испугался за свою дочь. Спасти Ютурну, думалось ему, можно только предложением взамен ее другой жертвы, такой же хорошей, если капризный Леший удовольствуется этим, но могло случиться и так, что никакие замены его не насытят, он вызовет намеченную им девочку к себе, усыпив всех надзирающих, и унесет.

– Как можно скорее, я отдам ему кого-нибудь другого, – решил Турн, и глядя на свою дочь, продолжавшую качаться на непрочной ветви над трясиною, болтая про лягушек и Сильвина.

– Слышишь, отец, как они квакают? Они славят воду: – аква-ква!.. аква-ква-ква!..[9] славят Лалару; она лягушечья царевна в адском болоте.

– Слышу, слышу, слезай! – ответил Турн, размышляя о другом.

Его выбор ни на ком не останавливался для принесения в жертву вместо дочери, потому что все на свете казались ему хуже этого любимого сокровища его сердца, а тем не менее из рабов никто не мог с нею равняться.

– Непослушная Сивилла! – сказал он Ютурне, стараясь улыбнуться, – сиди, если хочешь, целый день на дереве, разговаривай с лягушками про Лалару, а мы сейчас станем новый обряд совершать; ты этого не увидишь.

– Не пойду, – отозвалась девочка, перебрасывая из руки в руку деньги и раковины, – я тут независима от твоей власти, как ты говорил, что Ариций прежде был независим от Рима. Ты жалел, что Рим стал приказывать всему Лациуму. Тут на ветке свобода, отец... свобода, которую ты любишь сам...

– Глупая!.. Лациум в зависимости от чужих людей, а ты моя дочь. Разве это все равно?

– Не знаю, но тут хорошо; тут лягушки, птички. Взгляни, как орлы вьются в поднебесье, точно воины выслеживают врагов... глядят, глядят, выберут лягушку или рыбу, или птичку, и ринутся. Отец, почему в Риме больше всех животных почитают волчицу?

– Она символ Акки Ларенции, прозванной волчицей за нелюдимый нрав или волчий образ жизни, такое поведение, как у волчицы. Акка Лауренция, зовется теперь Ларенцией, потому что воспитала Ромула и Рема, Ларов города Рима[10].

– А если бы не это, было бы лучше почитать всех выше орла.

И девочка, раскачавшись на ветви, запела, очевидно, в порыве вдохновения, экспромтом дикую песню:

Играйте, летайте

Над нами, орлы!..

Вы неба Владыке

Приятны, милы!..

– Отец, – сказала Ютурна, прервав свою песню, – если бы самый главный бог, который выше Зевса, – Оркус Неведомый, захотел, он мог бы сделать так, чтобы самый лучший, его любимый орел, стал бы все кружиться над водою... кружился, кружился и день и ночь, долго, долго, и при этом становился бы все больше, больше... Его огромные крылья затмили бы солнце, луну, все звезды, покрыли бы, как крышей, весь Рим, так что дождик не мог бы идти, покрыли бы Лациум, Этрурию, всю Италию, всю землю... что было бы тогда?

ГЛАВА VI

Колдунья на болоте

Турн не знал, что ответить странному ребенку, и ушел, решив прислать к ней Амальтею в надежде, что любимая невольница легче его сумеет сгладить упрямство Ютурны.

Оставшись снова одна и продолжая качаться на древесной ветви, девочка увидела Стериллу, идущую берегом тоже по той гати, где только что прошел с семьею и слугами Турн, за которым колдунья злорадно следила своими глубоко-впалыми, горящими глазами, как за птицей, готовой вот-вот сейчас влететь в раскинутые сети.

Стерилла знала, что Турна нельзя обвинить в противозаконном погребении тела казненного зятя, так как помилование прислано от царя раньше казни, следовательно, регент казнил его противозаконно, о чем уже толковали в деревнях, но не это виделось злой старухе будущей причиной его скорой гибели.

Она совещалась с лешим об этом всю ночь, не подозревая, что под его медвежьей маской кроется Арпин, брат жены Турна, убивший прежнего «олицетворителя», разбойника, защищаясь при его нападении.

Стерилла и дочь ее подметили некоторые перемены в облике фигуры и манерах Сильвина, но жрецы не придавали этому значения, и колдуньи перестали остерегаться своего помощника.

Ничего этого не знавшая девочка позвала старуху, как лучшую приятельницу, и заговорила с нею.

– Стерилла, погляди, что я тебе покажу!..

Не имея возможности подойти через топь к самой стене, старуха осталась на гати, откуда могла разговаривать, но не в силах была подробно разглядеть предмет, бывший в руках девочки.

– Вижу, вижу, наша красавица! – отозвалась она, торопясь уйти своей дорогой, но осталась, заметив пришедшую женщину с ребенком на руках. – А-а-а!.. – воскликнула она, обращаясь к ней, – моего господина правнучек!..

– Ну, не болтай, Стерилла! – Перебила Амальтея с испугом, косясь на девочку.

– Чего не болтай!.. И лягушки-то об том давно все квакают.

– Об чем они квакают, Стерилла? – спросила Ютурна с величайшим интересом.

– А об том, госпожа, что пора ей быть в болоте; лягушки по ней соскучились; к себе ее зовут. Скажи твоему батюшке, что пора ее туда бросить и с ребенком ее.

– Скажу... скажу, чтобы и меня отпустил к лягушкам; весело у них, Стерилла?

– Ха, ха, ха!.. Очень весело!.. Если ты хочешь, госпожа, чтобы твой батюшка отпустил Амальтею к лягушкам, то скажи ему что она...

– А-те череп размозжу! – прервал глухой, дрожащий голос, и в плечи старой колдуньи впились сильные, молодые руки.

Обернувшись она увидела старшего брата Амальтеи, Прима. Он возвращался одиноко после всех с кладбища, оставленный там для каких-то починок. В руках его были клещи, гвозди, огромный молоток и веревка.

– Посмей сказать, про что не надо! – говорил он замахнувшись. – Я тебя сейчас столкну в трясину, где тебе самое надлежащее место, бабушка. Губишь ты добрых людей ни за что, ни про что, морочишь, мутишь во всем околотке... и помяни мое слово!.. Дождешься, что кто-нибудь рассчитается за нас всех, за все, что ты с дочерью здесь у нас начудесила!..

Пока он говорил, Стерилла опомнилась от внезапного испуга, вырвалась, присевши из-под руки юноши, и заговорила твердо и веско, точно отчеканивая слова.

– Что это я хочу сказать такое? Не слышав ровно ничего, он мне разбивать голову собирается!.. Да ты, парень, сначала узнай в чем дело-то! Маленькая госпожа балуется, ну и я хотела пошутить с нею, хотела сказать, что твоя сестра самая лучшая невеста, хотела жениха ей посватать, самого царя лягушек, Сильвина-Инву, давно он ее у меня просит... а! Готов!.. Ха, ха, ха!

Стерилла заметила, что Прим заснул стоя под влиянием устремленного на него ее магнетического взора вытаращенных огромных глаз. Она со смехом наложила ему на голову и на плечи болотной тины с травою, поместила и все его принесенные инструменты.

– Стой тут дураком, статуей окаменевшей, удалый молодец! – воскликнула она, кончив насмешку. – Стой, пьяный, бормочи, покачивайся, кажись всем пьянее отца твоего! Пусть господин-то отколотит тебя за мой испуг!

И она поплелась домой, довольная своею местью.

– Амальтея! – говорила между тем девочка, – ты слышишь, что говорит Стерилла? Сильвин за тебя сватается.

– Слышу, госпожа, – отозвалась молодая невольница с усмешкой, – пусть ее городит глупости!

– Это не глупости, Амальтея! Сильвин, стало быть, бросил сюда это ожерелье не мне, а для тебя. Если ты наденешь, станешь его невестой.

– Надену, надену, госпожа, если ты слезешь, наконец, с этого опасного дерева и придешь ко мне, принесешь подарок Сильвина.

– Вот он, гляди!

Упрямо не слезая с дерева, Ютурна перебросила цепь рабыне. Молодая женщина обомлела от страха. В деревянных побрякушках, шариках, подвесках, кисточках, она узнала сделанные ею и другими поселянками вещи для украшения корзины Сатуры, в которой недавно принесен в жертву, умерщвлен Балвентий, старый свинопас Турна. О нем ходила молва, будто он был колдуном, вследствие чего многие боялись его тени, носящейся над болотом, где его погубили.

Рассказ девочки о том, как это ей досталось, совершенно расстроил Амальтею, верившую как и все, в бытие всевозможных фантастических существ римской мифологии, боявшуюся их.

Ютурна, напротив, очень любила этот сказочный, волшебный мирок, веселую гурьбу божков-проказников, сатиров, сильвинов, дриад, ундин, нимф и др. полудухов, близких к людям, не бессмертных, а только очень долговечных, водящих хороводы по вершинам гор, поющих и танцующих на полянах лесов, бегающих по воде с волны на волну, летающих, прыгающих, обладающих знанием будущего и иными духовными способностями, веселую гурьбу, какою эти дети греко-римской фантазии изображались на стенных картинах, какими видала их Ютурна в домах отца, деда и других родных.

Она просидела на дереве, болтая детский сумбур, почти до самого обеда, и только голод вынудил ее спрыгнуть на землю.

Получение странного ожерелья, болтовня колдуньи, рассказ Грецина про пьяного Силена, все это при лепете любимой девочки легко навело Турна на мысль отдать Сильвину вместо дочери в жертву Амальтею с ее ребенком.

У Амальтеи есть отец и братья; они не посмеют противиться решению господина, но станут рыдать, обнимать его колена, умолять о пощаде молодой женщины и младенца, напоминать о своей долгой верной службе, причем Грецин имел еще ту привилегию, что был не совсем заурядный раб: он получил некоторое образование, ставившее его выше остальной прислуги; он был благородного происхождения из разрушенного Сибариса, только теперь это прозвище «сибаритский архонт» употреблялось относительно его в насмешку.

Турн решил обмануть этих людей, употребив средством совет самого Грецина.

– Ты, конечно, слышала, как в день похорон твоего дяди Авфидия Грецин говорил про царя Мидаса, советовал мне напоить Сильвина вином до пьяна, чтобы он открыл, кто убил нашего бедного Арпина.

Так сказал Турн уже к вечеру дочери, целый день говорившей ему про Сильвина и Стериллу.

– Я это слышала, отец, – отозвалась бойкая девочка, – но Грецин так советовал потому, что сам любит пить вино, если ты поставишь вино для Сильвина, Грецин будет тайком выпивать его.

– Мы посадим Амальтею с ребенком сторожить амфору в беседке.

– Хорошо! Но только и я буду сторожить, буду там играть и увижу Сильвина, как он напьется пьяным, а наши работники его, как Мидас Силена, неводом опутают, поймают.

Разговаривая с дочерью, Турн бессознательно выполнил внушение колдуньи, только ни она, ни он, ни руководивший всею интригою Руф не знали, кто теперь крылся под шкурой чудовища.

ГЛАВА VII

Отдаленный крик

Когда Прим, разбуженный прохожими поселянами, вернулся с гати домой, все решили, что он пьян, угощенный кем-нибудь по дороге с кладбища, но родные напрасно приставали к нему с расспросами об этом казусе, молодой человек упорно говорил одно и то же:

– Я ничего не пил, я пригрозил соседке Стерилле, что прибью ее за то, что привязалась с насмешками к моей сестре, и старая Ламия навела на меня столбняк.

Ультим хохотал над братом, а Грецин сам нетрезвый, ладил:

– Не показывайся таким господину! Поешь скорее капусты!

И он совал ему в руки кочан, от которого пред этим сам откусывал, потому что римляне издавна ели капусту, как средство от опьянения.

Другие слуги тоже не верили в колдовство, главным образом потому, что Амальтея, перебиваемая в беседке болтовнёю девочки и писком своего ребенка, не все слышала в переговорах брата с колдуньей, а главное, ей нельзя было как и Приму, объяснить самую сущность причин их ссоры, что старуха подучивала Ютурну донести о любви Амальтеи ко внуку фламина.

– Не знаю, за что она на нас злится, – отвечала эта молодая невольница на общие вопросы, – так с чего-то привязывалась, придиралась она ко мне, вы знаете, от этих соседей нам никогда никакого добра не бывало. Да и гать-то далеко от пролома. Я не все слышала, что эта старая ворона каркала там.

– А я слышала, – вмешалась Ютурна, – Стерилла говорила, что Сильвин за тебя сватается... и я сказала отцу, что она советовала отдать тебя ему, отпустить к лягушкам в болото, и отец сказал, что отдаст.

Из всех одна Эмилия поверила в случившийся казус.

– Говорила я вам, что эта баба порчи нам напустит. Так и вышло. – Заявила она, как неопровержимую аксиому, разводя руками и покачивая головой.

Приму быть бы битым неизбежно, потому что господин часто звал его к себе, поручая разные сельскохозяйственные дела, как трезвому и более толковому человеку, нежели его отец, в последние два года совсем, так сказать, опустившийся, одряхлевший, от разных семейных неприятностей.

Турн видел Прима, заметил издали, что тот как будто «не в порядке», но отогнал такую мысль, как странную, а потом помешал новый казус, на этот раз приятный – прибытие всеми любимого гостя, привезшего, однако, ужасные вести.

Солнце садилось. Расстроенный опасениями за дочь от всего случившегося, Турн, стоя на дворе усадьбы, резко, повелительно хлопнул в ладоши условный сигнал вызова управляющего.

Этот звук гулко повторили сумрачные своды глубокого вестибулума – крытой, широкой террасы парадного крыльца господского дома с толстыми каменными колоннами без капителей, примитивной, самобытной, латинской стройки, еще незнакомой с симметрией, соразмерностью, и другими условиями греческих архитекторов, отчего все здание казалось приземистым, тяжеловесным, мрачным, больше похожим на сарай или коровник, нежели на жилище вельможи.

– Где мои сыновья, Грецин? – спросил Турн, обращаясь к толстяку, появившемуся из Двери своей квартиры. – В такой сильный ветер неужели они охотятся?

– Не знаю, господин, – ответил управляющий с поклоном, – я не видел их с самого полудня, ты изволил приказать Амальтее караулить Амфору с вином, поставленную в беседке для Сильвина в жертву, а я, естественно, караулил мою дочь; я, право, боюсь, господин, как бы Инве женщина не показалась привлекательнее вина.

– А я боюсь, как бы мои сыновья не показались ему желательнее твоей дочери, леший такую бурю нагнал сегодня, что их, пожалуй, сдует с ног, сбросит в болото, прямо к нему в лапы или в пропасть с горной кручи.

– Эту бурю, я уверена, нагнала нам соседская экономка, – вмешалась Эмилия, – она ужасна, как ламия кошмара полуночных видений! Я ни за что больше не позову ее в наш дом, лучше вызову знахарку откуда-нибудь издалека. Ее горящие глаза точно провалившиеся в ямы, ее загнутый подбородок, стремящийся острием кверху соединиться с концом крючковатого носа, ее гнусавый голос – все это мерещится мне после наших поминок неотступно. Если бы я не любила Амальтею, я высекла бы ее за рекомендацию подобной ворожеи. Такую бабу и случайно-то встретить на дороге опасно, к беде это.

– Я полагаю, – перебил Грецин, – что молодые господа не отважатся идти теперь на открытое место. Впрочем, конечно, кто же им запретит, если даже твоя милость не всегда может их засадить дома за книгу или невод плести.

– А ты целый день просидел тоже с Амальтеей в беседке? – спросил Турн.

– Никак нет, господин, – возразил старик с некоторым страхом перед суровым помещиком, – у моей дочери есть там дело помимо приказа твоей милости сторожить жертву, она возится со своим ребенком и вышивает кайму для платья госпожи, а мне что там делать? Полны руки дела без того. Я засел, изволишь знать, в мою каморку сметы писать и счеты сводить; каморка в сад окном, я нет-нет да и выгляну, все видно, что там в беседке. Уж больно мальчик-то хорош! Золотой слуга вырастет для твоей милости!

– Пора тебе старшего сына женить, не то свободная ему полюбится, а этого чтобы у нас не было! Слышишь? От свободной мне пользы не будет, дети в деревне останутся на воле. Если ни одна работница ему не нравится, я ему сам жену выберу, новую пришлю, теперь с войны будет добыча немалая.

– Это как твоей милости угодно.

У Грецина навернулись слезы, но он не осмелился ни словом противоречить господину.

Турн, помолчав, снова заговорил про своих сыновей.

– Безрассудные! Как только вырвутся из города в деревню, с утра до ночи в лесу и болоте, не разбирая ни погоды, ни дороги, ни часов. Чует мое сердце, Грецин, что это болото когда-нибудь поглотит их, как поглотило моего дядю, когда я еще был маленьким, поглотило не мало и поселян и рабов; много там людей утонуло от своей неосторожности.

– Что же я должен делать, господин? Моих советов и остережений молодые господа не изволят слушать, – произнес старик с примесью горькой ноты в голосе. – Отдаляются от меня все больше и больше. Бывало шага без меня здесь не делают, а теперь поговаривают, будто для охоты с ними я стар, а для надзирания они из возраста вышли. Умоляю тебя, господин, не приказывай мне больше следить за ними, запрети им сам, твоей родительной властью, так шутить с нашею опасною топью. Вспомни предсказанье Диркеи, будто «блеск твоей славы может померкнуть в болоте».

– Да... Напрасно я тогда, в праздник Терры, прогнал дочь Стериллы с пустыми руками, не дал ей денег! Злая колдунья накаркала мне, как ворона к дождю, чего-то недоброго: всего-то я уж не помню, но общий тон и смысл ее тогдашних завываний не дает мне спокойно спать. Вот уже и начались беды: погиб так ужасно мой зять на Тарпее; в Риме своевольничает, превышая данную власть, Тарквиний. Он ненавидит меня по наветам Руфа, ненавидит и моего тестя, а мои сыновья...

– Еще раз умоляю тебя, господин, не поручай мне следить за ними! – перебил управляющий со смелостью старого служаки. – Запрети им так шутить с нашим болотом. Изволь сам посудить, долго ли тут до беды: погода ужасная, вихрь развоевался хуже эт... (он хотел сказать «этруска», но не посмел, вспомнив, что казненный зять его господина принадлежал к этому племени)... хуже сам... (но он вспомнил, что убитый неизвестно кем Арпин имел матерью самнитку)... хуже ру... (но рутулом был старинный царь, предок Турна, тетка его была за герником, сестра жены – за марсианином; римский вельможа тех времен обыкновенно роднился со всеми племенами Италии, какие становились на время союзниками Рима для отражения общих врагов)... хуже... то бишь, как его?.. самого Аквилона, который корабли опрокидывает. Может случиться землетрясение; отломится берег; ну, а тогда, сам знаешь: кто раз попал в нашу трясину, разве из нее выберется?

– Но все-таки их смелость нравится мне, – проговорил помещик с оттенком гордости, – в них сказываются наши предки, цари рутульские, а грядущее... кто же его может знать? С моими сыновьями случится лишь то, что угодно судьбе, а ее никто не избежит. Не могу же я запретить моим сыновьям ходить на охоту.

Лицо Турна приняло суровое, озабоченное выражение; он вздохнул от защемившего ему сердце предчувствия, в последнее время нередко мучившего его.

– Я не желаю запрещать моим сыновьям развивать в себе энергию и укреплять тело, – сказал он в раздумье, – ничто не закаляет человека лучше борьбы со зверями и стихиями. Я их браню только за неосторожность, за то, что они без надобности подвергают свою жизнь опасностям. Тебе известно, Грецин, что мы люди царского рода, наши предки...

Турн умолк, прервав речь на самом горячем месте тирады; он услышал отдаленный крик, вскоре повторившийся несколько раз с малыми промежутками.

И он и его управляющий, оба решили, что в болоте кто-то погибает, отчаянно зовет на помощь.

– Живо, Грецин! – вскричал помещик, испугавшись за сыновей. – Вели Приму взять вооруженных людей и идти за мною.

– Исполню, господин.

Поклонившись, толстяк поплелся будить старшего сына, который до сих пор не приходил в себя. Он угрюмо ворчал:

– Кого еще там леший дерет на болоте?! Надо этим господам жить тут в деревне зимою, когда, право, не до них нам!.. Самая горячая пора всяких работ на прохладе, а тут еще с ними возись, угождай, ублажай... эх! Рабство!

ГЛАВА VIII

Над болотной топью

Капуста, как видно, не всегда помогала. Прим явился заспанный, вялый, но Турн не обратил на это внимания, поглощенный идеей возможности гибели сыновей.

– Боги, спасите! – воскликнул он, подняв глаза к небу. – Обоих этих молодцов, Прима и Ультима, готов вам отдать в жертву за моих сыновей!..

Сердце Грецина облилось кровью при таком обете.

– А я отдал бы за моих сыновей всю его семью, с самим господином на придачу! – подумал он, но молчал, поникнув головою в горьком раздумье.

Скоро Турн и его свита, вооружившись шестами, ходулями, и другими приспособлениями для ходьбы по знакомому им болоту, торопливо шли в ту сторону, откуда раздавались крики.

Буря не ослабевала. Стало темно, вихрь ревел, врываясь в пещеры и горные углубления со свистом, похожим на стоны, заглушая временами повторявшиеся крики несчастного человека, попавшего в топь, сбивая с толка его избавителей.

Вечер наступал такой хмурый, ненастный, что даже вблизи идущие ничего не могли разглядеть, и только благодаря привычке к этой болотистой местности, не сбивались с неприметных взору тропинок.

Они скоро услышали вместо призывных криков радостный возглас и увидели приземистого молодого человека, который стоял подле лошади, стараясь успокоить ее, испуганно бьющуюся.

Турн узнал своего друга и приказал слугам удалиться, а внимательно оглядев его при свете факела, заметил, что тот весь в болотной тине, как и его лошадь.

– Что с тобой случилось, Юний Брут? – спросил он удивленно. – Ведь ты отлично знаешь эту местность с детства.

Брут, отвечая, взъерошил свои курчавые волосы и выдернул два-три лепестка из этой спутанной шевелюры, куда постоянно у него набивалась пыль, соломинки, древесная зелень и др. дрянь.

– Знаю я, друг, и великий Рим тоже с детства, – отозвался он с улыбкой чудака, – а теперь хожу в нем, как в потемках среди трясины. Ты понимаешь, конечно, что легко утонуть в болоте, когда над ним господствует Пан, подобный Тарквинию, не играющий на свирели, а способный только нагонять «панический страх»; Пан с такими панисками, как Клуилий и Руф.

– Но почему ты так запоздал в дороге, Юний?

– Я рассчитывал приехать к тебе еще засветло, да буря залепила мне глаза пылью; я сбился с тропинки, стал блуждать; лошадь моя остановилась, точно почуяв волка, и как я ее ни понукал, не пошла дальше; я дернул вожжей, хотел повернуть назад, а у нее вдруг задние ноги провалились. Я уцепился за дерево, стал кричать и вместе тянуть лошадь из трясины, наконец прыгнул от дерева на торчащий из трясины камень.

– Ловко! Ты счастливо отделался! Ты мог упасть мимо камня прямо в топь. Если бы злосчастная судьба не заставила тебя стать Брутом (Тупоумом), тебя прозвали бы Авдакс (смельчак).

– Ну нет, дружище! – возразил чудак с усмешкой. – Я в Авдаксы не пойду! Да и тебе не советую выказывать слишком явно твою отвагу. Ты мне много раз прежде говаривал «терпи и жди!». Теперь я приехал сказать тебе то же самое.

– В каком смысле?

– А в таком, что теперь очень мудрено идти прямою дорогою в Рим. Один неверный шаг – и провалишься.

– Зачем ты приехал, Юний? Неужели только для того, чтобы сетовать со мною в дни моего траура? Или тебя царь прислал с каким-нибудь поручением? О казни моего несчастного зятя узнано? Дошла к вам весть?

– Царь гневен на Тарквиния за это и за многое другое еще... Помнишь, как мы детьми стали раз подражать уличным мальчишкам и ты меня подучил, став к тебе на плечи, яблоки воровать через забор у дедушки Туллия?

– Помню, но к чему ты это теперь приплел в разговор? Милая привычка у тебя, Юний! Никогда ты о деле не скажешь прежде, чем не наговоришь кучи пустяков.

– А помнишь, как я бешеного кота представлял? Дед Туллий разыгрался со мною и Фигулом... я до того увлекся, что в самом деле влепился в него с разбега и расцарапал руки ему?

– Ну!..

– Ну... теперь в деда Туллия морские раки впились и сосут ему руки побольнее моих царапин.

– Как?

– Разве ты не слыхал, что он казнен?

– Туллий-сакердот казнен?! Я слышал, что его отрешили за старостью, это было давно пора сделать.

– Тарквиний к этому отрешению присоединил поругание старика над его изображением – казнь in effigie.

– Это был такой старый гриб, что приходился чуть не дедом самому Сервию, а тебе и твоим ровесникам в родне – просто proavus – предок, прапрадед.

– Некоторым особам мнится, будто после отрешения Туллий увезен не в затвор на покой, а казнен, утоплен.

– Тайно утопить такую особу, как жрец vis sacris faciundi, мудрено!

– Для Тарквиния с Руфом мало мудреного на свете, мой друг! Извратили они и другие, им подобные люди, все законы и уставы в великом Риме! Ты размысли и проследи, с какою постепенностью у нас все переходит одно в другое: в глубокой древности, еще до наших предков, при Ларах, было положено, что сан жреца – должность пожизненная; ни отрешать, ни увольнять нельзя было того, кто обрекался алтарю на всю жизнь до смерти, а когда это оказалось не всегда возможным, придумали убивать жрецов на жертвенниках, когда они по старости или болезненности больше не годились для службы. Нравы смягчились, а закон остался... как тут быть? Люди правдивые, прямые, как ты, Турн, просто отменили бы такой закон, неподходящий людям нашего времени, но изворотливые интриганы, подобные Руфу, каких и прежде было не мало, внушили царю Нуме оставить закон, не ломать прадедовских заветов. Они это сделали, несомненно, для того, чтобы, опираясь на все еще существующий, не уничтоженный закон, когда желают, могли губить своих противников, сами в то же время уклоняясь от подчинения этому закону. Такие люди выдумали фиктивные обряды мнимой смерти...

– Я это все знаю, Юний.

– Стало быть знаешь, что Туллий, считаемый как бы мертвым, должен был лежать в гробу?

– Разумеется... Но я не могу придумать, за что эту старую развалину Тарквиний мог казнить.

– За что... Во-первых, за то, что он был в родстве с Сервием Туллием и пользовался его расположением.

– Да... но... в таком случае, Тарквинию прежде всех следовало бы казнить самого себя; после смерти его брата, он самый близкий и любимый родственник царя.

– И самый лютый его враг-ненавистник.

– Это все знают... Это ни для кого не тайна, кроме самого Сервия, который не хочет слышать никаких разоблачений о его зяте, точно ум его отуманен Атэ, богиней безрассудства. Отрешение Туллия сакердота полная тайна, ты говоришь?

– Именно... Кого я ни спрашивал, никто не мог сказать мне с полной достоверностью про финал этих обрядов. Все видели, что аблекты регента вынули из гроба и бросили в море предмет, увернутый в холст, больше ничего не известно. Был ли это манекен, лежавший в гробу, или напротив, – манекен оставлен, а утоплен старик, – спроси фламина Руфа... Быть может, он это откроет тебе «по дружбе»...

И Брут усмехнулся своим словам.

– Жаль старика, если так случилось! – воскликнул Турн.

– Конечно, жаль... Но есть нечто еще важнее: твой тесть Эмилий Скавр отравлен и все догадались кем: Руф незадолго до этого присылал свою невольницу с пустыми поручениями к Вулкацию.

– Мой тесть отравлен! – вскричал Турн с начинающимся рыданием, – он недавно говорил мне о своем непоколебимом убеждении, что Тарквиний намерен искоренить всех могущественных особ, которых любит царь, чтобы потом покуситься и на жизнь царя.

– Сервий и так скоро умрет; походные неудобства окончательно разбили его старое тело, но Тарквинию этого мало; он опасается, что Сенат изберет в цари не его после Сервия, а другого... Ты знаешь, кого, тебя, потомок Турна, царя рутульского.

– А ты говоришь мне «терпи и жди!» Нет, Брут, время действовать.

– Я говорю лишь в том смысле, чтобы ты поступал осмотрительно. Обстоятельства крайне опасны. Твой тесть еще жив и его, может быть, удастся спасти от подозрительной болезни, которою он захворал; поедем к нему завтра же с зарею в Этрурию.

– К сожалению этого совершенно нельзя; на этих днях в Ариции назначено обычное, ежегодное совещание старейшин области; Тарквиний тоже непременно приедет. Если бы я оставался на войне, я мог бы не участвовать в совете моего родного города, но так как все узнали, что я покинул стан в бессрочный отпуск, то могут счесть, будто я туда внезапно вернулся к царю нарочно чтобы уклониться от участия в рассмотрении наших областных дел, могут подумать, будто справедлива пущенная моими врагами клевета – я изменник; сочувствую восставшим этрускам только по той причине, что среди них был мой зять.

– Но твой тесть умирает, это уважительный предлог отъезда.

– Ты знаешь, Юний, что я люблю Скавра, как родного отца, его гибель будет лютым горем моего сердца, но ведь он еще не умер и ты говоришь, что спасание даже возможно.

– Врачи надеются.

– Я пошлю к нему немедленно жену с детьми.

– Проезд совершенно безопасен; этруски покорились нам.

– Благодарю, мой лучший друг, что приехал лично известить меня о новом бедствии. Еще можно отвратить этот перун Рока.

– Будем надеяться! «Терпеть и ждать» как ты советовал.

– Ты человек незаменимый, Юний! Я провижу в тебе нечто великое. Не только мой тесть, но даже и дядя Тарквиния, Эгерий Коллатин, согласен с нами, что этого царского зятя, во что бы то ни стало надо отстранить от престолонаследия. Такой человек на курульном кресле Ромула будет тираном.

– Тарквиний знает все замыслы нашей партии, Турн. Руф и его друг Клуилий давно все разведали, нашептали регенту в уши ужасных слов целую гору.

– Я решил поднять этот вопрос на совете старейшин в Ариции, решил узнать, на кого там можно рассчитывать и кого остерегаться.

– А по-моему лучше бы тебе не ездить, Турн, на этот совет! Чует мое сердце что-то недоброе. Поедем в Этрурию к царю и твоему тестю. Эмилия с детьми проедет тихо так долго, что старик успеет умереть, не передав тебе свои последние заветы, тогда как мы налегке верхом быстро доскачем.

– Да... конечно... мой священный долг принять последний вздох героя, которого я любил, но этого нельзя; я никогда не пропускал годовых съездов старейшин моей родины.

– А еще вот что, Турн, я хочу сказать тебе: если наши старания увенчаются успехом, Сенат отстранит Тарквиния от трона, станет предлагать царскую повязку тебе...

– Ты уже говорил, что так может случиться; я потомок латинских и рутульских царей.

– Не стремись, Турн, в цари над Римом! Ты, конечно, был бы лучшим из всех царей, какие у нас были с самого Ромула, но...

– Но я и не думал стремиться в цари... Вы сами даете мне эту идею.

– Думал или нет, тебе это лучше известно, как и мне то, что об этом думаю я сам... Ты знаешь мои клички: Брут, Говорящий Пес... Если б «Тупоум» вдруг навострился умом, он мог бы вам открыть мысли «собаки». Я часто видал старых псов, как они сидят, глядя на прохожих своей улицы: глядит пес, и такой у него взгляд осмысленный, что, право, точно не морда, а физиономия... почем вы знаете, что проносится в голове животного? Быть может, пес думает... думает гораздо более умно, чем полагают... И люди узнали бы кое-что новое, если бы пес заговорил... Да он и говорит, только не с людьми, а с себе подобными, которые понимают его. Люди не понимают меня, Турн. Как же вы хотите, чтобы я говорил с вами?

– Не собакам же ты открываешь твои идеи, Брут!

– Я ищу людей, подобных мне.

– Но не нашел?

– Эх!.. Нашел или нет, все равно тебе. Мне жаль и тебя и Эмилия Скавра, и многих, кто может погибнуть... раз... помнишь? Это было перед самою смертью Арунса, я точно без ума, приплыл рекою в лодке к твоим землям на болоте. Ты охотился, мы встретились. Я сказал тебе многое ужасное, как я хотел убить Туллию ... Как Арунс убил рабыню... помнишь? Ты мне на все мои проекты мщенья отвечал одно: «Терпи и жди!..»

– Да, Юний, я это слишком хорошо помню, потому что мои беды начались именно с того злосчастного дня. Расставшись тогда с тобою, я пошел в священную рощу на праздник здешней сельской Терры. Невольница Руфа, колдунья Диркея, привязалась там ко мне, вымогая подачку...

– Ищи всегда

Приязнь слуги,

Чьи господа –

Твои враги!..

– перебил Брут с горькой усмешкой.

– К сожалению, я это тогда забыл, – продолжал Турн свои воспоминанья, – я помнил только мою ненависть к Руфу, господину колдуньи, и прогнал ее с пустыми руками...

– Забыв и благое правило «подстроить месть врагу через его слугу?»

– Именно... через несколько минут мне припомнилась эта твоя поговорка, да было поздно приводить ее в исполнение.

– Ты идеалист, простак.

– Я честный человек.

– Знаю, но не могу хвалить, что ты не применяешься к духу времени. Представь, что вдруг откуда-нибудь сейчас прямо на нас выпрыгнет и понесется разъяренный бык: я постараюсь сойти с его дороги, скрыться за дерево, стушеваться, чтобы он меня не заметил, а ты, я уверен, схватишь его за рога.

– Именно.

– Турн! Не всегда это можно делать. Я не говорю, чтобы ты унижался перед разными рабами вроде колдуньи Руфа, но...

– Я снизошел до унижения перед этой негодяйкой, но Диркея не взяла у меня целого кошелька денег, который я ей предлагал за ворожбу. Как сейчас слышатся мне ее заунывные напевания, точно она каждое слово глубоко врезала в мою память: -

Прощенье Сивиллы

Царь гневно отверг

И блеск его силы

В болоте померк...

Она величала меня царем, как бы делая намек, что имеет силу над Руфом, способна помирить его со мною, склонить его симпатии от Тарквиния ко мне. Фламин-диалис, ты знаешь, как много значит в Риме! В прорицаниях его невольницы я понял угрозу.

– Когда я сюда ехал, внук Руфа Виргиний предупреждал меня о чем-то страшном для тебя, готовом случиться в скором времени. Виргиний что-то знает, но не смеет открыть; в его глазах я читал выражение какой-то лютой муки, похожей на борьбу между совестью и долгом или любовью, или еще чем-то... чужая душа, конечно, все равно, что дно морское, но... И Виргиний настаивал, просил, несколько раз повторял, чтобы ты не встречался с регентом, что ты должен уехать к царю и больному Скавру, будто в этом для тебя «настоятельная необходимость»; он говорил это таким тоном, что моему уху звучали совсем другие и роковые слова «единственное спасение» в твоем отъезде.

– И я уеду.

– Завтра, Турн, или даже сегодня со мною.

– После совета арицийских старшин.

– Но если тогда будет поздно?! Непреклонный! Подумай, размысли: Тарквиний презрительно отверг приказ царя о помиловании Авфидия... Что это значит? Он поругал жреца высшего сана. Он многих погубил и тайно и явно в один месяц своего правления.

– Я слышал, будто другой внук Руфа, Вулкаций, убит Диркеей в Этрурии по приказу деда-фламина, чтобы именно чего-то не разгласил.

– Да, его карьера кончена плохо; его нашли истекающим кровью в поле после стычки с отрядом этрусских партизан, которые замедляют возвращение царя с войны, и о них носится глухой слух, будто их поддерживает Тарквиний, чтобы не допустить тестя в Рим, пока он там не подготовит его низвержение, чтобы самому занять его место без выбора Сената и комиций. Мне ничего не удалось разведать об этом, хоть я немало участвовал в попойках Бибакулов и Вулкациев, представлялся совершенно пьяным, дурачился на все лады, даже засыпал и падал без чувств, притворяясь чуть не мертвым, ни они, ни Тарквиний ни о чем не проговорились.

ГЛАВА IX

Депутация сельских старшин

До полного разгара дошла буря. Вихрь бушевал по болоту со стонами и воем так сильно, что Турн и Брут вынуждены были прислоняться к горам и деревьям, чтобы не свалиться с ног и перестали говорить.

Когда они дошли до усадьбы, весь ее двор был полон народа из деревень. Впереди у крыльца стояли отдельною группой 5-6 человек, одетых получше других; это были старшины.

Турн знал, зачем пришли к нему эти люди. Между ними и им уже два года было весьма натянутое положение дел.

Через Диркею, ее мать, Тита-лодочника и др. своих агентов Руф внушал поселянам предъявить Турну различные требования, какие могли оказаться невыполненными.

При первом взгляде на народ Турн понял, что эти полудикари настроены злобно против него; это были не прежние, мирные, добрые рустиканы, благоговеющие перед своим знатным покровителем, вельможей старинного рода, говорящие с поклонами на каждой фразе, кричащие ему вслед хвалу и виваты.

Теперь поселяне дулись, глядели как-то исподлобья да искоса, поклонились медленно, неохотно, не низко, и заговорили прежде неслыханным, смелым, почти наглым тоном. Из толпы выступил не почтенный Камилл или еще более уважаемый Анней, а молодой рыбак Целестин, подбоченясь, закинув голову кверху.

– Мы пришли, господин, к тебе с просьбою, – сказал он с таким оттенком в голосе, как говорят послы победителей: – «мы пришли за данью, какую побежденный обязан давать».

– Подходят Консуалии, – прибавил Лукан, тоже молодой парень.

– Я знаю, зачем вы пришли, – перебил Турн, насупив брови почти гневно, и махнул рукою, указывая на стоявшего тут же Грецина, который жался к стене, дрожа от безграничного страха, бледный, – если речь будет о нем, то знайте, что этого человека я никакой богине в жертву не отдам; он мне нужен. В последнее время вы, честный народ, уж очень что-то часто повадились ходить ко мне за жертвами, обратились бы к Руфу за этим.

– Руф только трех рабов держит на вилле, у него вольнонаемный труд, кого он нам даст?! – возразил Камилл угрюмо, из-за молодых.

– Руф святой человек, жрец; его грешно беспокоить, господин, – еще угрюмее прибавил Анней, – он и без того за нас молится каждый день в Риме... А мы как же без жертвы справим Консуалии, если твоя милость откажет нам?

– Я согласен давать вам по человеку в год, сельчане, как заведено исстари, но заводить новые поборы у меня не позволю, только два месяца прошло с тех пор, как я вам отдал свинопаса.

Это слово было точно искра, попавшая в солому, ярость диких мужиков вспыхнула, выразилась громкими криками, перебив речь помещика на полуслове.

– Твой свинопас оказался вором, он сознался перед смертью, что скрывал краденое его сыном, в искупление твоей вины перед богами давай нам самого лучшего человека!..

– Давай нам самого Грецина!.. Никого другого не хотим!.. Без того не уйдем!..

– Грецин сын моего умершего учителя, воспитателя, – возразил Турн упрямо, – Грецин был товарищем моих детских игр, он получил вместе со мною образование, я вижу в нем мою правую руку; я его не отдам. Скоро пришлют добычи с этрусков, вы можете выбрать тогда пленника.

Народ прошумел целый час на дворе усадьбы, но Турн не уступил никаким мольбам и угрозам этих людей.

– Я понял, что ты нажил себе какого-то врага, который подучил их сгубить тебя, – сказал он управляющему, – жени скорее старшего сына; сдай ему должность; я тебя переведу в мой римский дом экономом.

Грецин, преклонив колена, целовал платье своего господина с благодарностью за защиту, но в тоже время и морщился от мысли, что вблизи этого строго человека ему не столь вольготно будет жить, как в деревне, и главное, нельзя каждый день напиваться, что ему вошло в привычку.

Из происшедшей сцены Турн яснее, чем когда-либо понял, что беда уже висит над его головою, а за ужином Брут еще прибавил ему опасений, только он, человек «прямолинейного» характера, из тех, что охотнее ломаются, чем гнутся, ни йотой не поступился ни в чем перед другом, не принял ни одного его совета, как не исполнил просьбы мужиков, не пошел ни на какой компромисс ни там, ни тут.

Напрасно Брут подробно рассказывал ему все, что успел слышать о казни жреца Туллия, и о болезни его тестя, как очевидец, напрасно напомнил о своих прежних случаях невольных подслушиваний подозрительных разговоров Тарквиния с Бибакулом и другими родичами Руфа, напрасно повторял свои заявления, что он теперь приехал специально за тем, чтобы сообщить нечто порученное Виргинием.

– Берегись, Турн! – сказал этот великодушный царский родственник мрачно. – Твои дела принимают весьма дурной оборот.

– Но я ни в чем не виноват.

– Знаю, мой друг, но этот подслушанный мною в саду шепот Тарквиния неизвестно с кем о чем-то зарытом в твоей земле... Этот Вераний, сын умерщвленного поселянина свинопаса, называвшийся оруженосцем Тарквиния, тогда как я достоверно знаю, что никакого Верания ни среди царских рабов, ни среди свободных абалектов охранительной стражи, нет и не было, а твой раб говорил моему Виндицию, будто отданный тобою в жертву сторож перед смертью сознался, что Вераний ему не сын, а признан за сына для содействия в каких-то общих плутнях. Вся совокупность этого... как хочешь... составляет что-то мудреное, свойственное людям, похожим на Тарквиния.

– Какие же твои выводы?

– Что это был подослан, если не Вулкаций, то раб не Тарквиния, а чужой, слуга такого человека, который не близок тебе, и следовательно, твои и его слуги не знают одни других в лицо, или он назвался Веранием только у вас. Это мог быть раб Бибакула или убитого Вулкация.

– Едва ли, Брут.

– У меня есть основание так думать, Турн.

Они долго рассуждали, взвешивая все обстоятельства опасного положения дел, спорили за и против, но Турн не согласился ни с какими доводами.

ГЛАВА Х

Виргиний у префекта

В это время префект-регент Тарквиний, решив, что настала пора для завершения хитросплетенной интриги Руфа с его пособниками, посылал Виргиния заманивать злополучного Турна в западню для его погубления.

– У тебя в его усадьбе есть конкубина из невольниц, – говорил он, – тебе легко заставить ее погубить Турна, как Вулкаций заставил свою конкубину погубить его тестя.

– Но, префект, – возразил юноша с заметною твердостью, – у Вулкация против Скавра был фамильный долг кровомщения за отца; он это сделал, несмотря на полную непричастность и Скавра и его сына к катастрофе, так как Вулкаций-отец погиб совершенно случайно, от собственной неосторожности, подойдя слишком близко к борцам. Справедлива ли эта месть, как ты говоришь, или несправедлива, как говорит царь, все равно, – у Вулкация был повод, прикрытый законной причиной, но скажи мне префект-регент, что вынуждает к такому делу тебя? Чего ты желаешь добиться погубленном Турна, враждующего с моим дедом, но не сделавшего ничего против тебя?

– Я желаю уничтожить весь род этих моих заклятых врагов, – ответил гордец с некоторым невольным чувством неловкости.

Он был смущен честным, прямым взором юноши, никогда не лгавшего, не делавшего ничего дурного при всей своей близости к злодеям, какими были его дед и другая родня, а также и многие из товарищей.

Тарквиний не доверял, помимо честности, этому внуку фламина, по его робости, неловкости в практических делах. Он был недоволен Руфом за неудачу Диркеи отравить Скавра и теперь изливал всю досаду на его внука, оставленного в Риме.

Виргиний сидел против него на другом кресле, низко понурив голову, отказавшись пить вино, разбавленное водою, которым регент угощал его и пил сам.

– Если бы ты знал, префект-регент, как мне тяжело! – воскликнул он наконец с заметною борьбою между твердостью и робостью. – Я не могу исполнить этого твоего приказа.

– Не смей говорить со мною в таком тоне! – закричал на него Тарквиний грубо. – Ты мне давно опротивел подобными разговорами о моих врагах, критикой моих намерений, рассуждениями, чуть не наставлениями!.. Я не желаю выслушивать ничего такого от тебя, от человека, который обязан только повиноваться, получать приказы и исполнять их. Эх, как жаль, что Руф поторопился спустить в землю Вулкация! Он слишком много сделал, еще больше того видел и слышал, он должен был умереть, а все-таки жаль его! Вулкаций не сказал бы мне «я не могу»; не было дела, за которое он не соглашался взяться, не было, в чем бы этот человек оплошал, чего бы не выполнил!

– А что он получил в награду от тебя, префект? – молвил Виргиний с горьким вздохом. – Одну лишь смерть, тайную казнь.

– Разве не почетна смерть для римлянина на поле битвы? Разве неприятен последний удар от руки добивающей его любимой женщины? Разве не имеет никакой цены в твоих глазах мое сожаление? Сын великого царя Тарквиния Приска жалеет его. Вулкаций умер за меня, за мое дело; мало ему в награду сознания этого подвига?! А ты... ты просто противен мне... Гляжу я на тебя и невольно думаю: это ли внук верховного фламина-диалиса?!

– Да я и сам себе противен, откровенно скажу, префект, противен себе не меньше, чем тебе, но как тебе угодно поступи: убей меня, прикажи Сильвину задрать меня в горах, как он задрал моего друга Арпина; сделай со мною, что хочешь, но заманивать Турна в западню я не в силах, не берусь, не буду. Нет, Люций Тарквиний... дед, ты, Бибакуль, все вы, чтобы ни говорили, я отвечу одно: я римлянин: не должно римлянину поступать, как вы; не должно бить из-за угла кинжалом; не должно с любезною улыбкой на устах протягивать рукой отравленную чашу гостю; не должно под личиной мнимого раскаяния заманивать в засаду к палачам с словами обещания спасенья... нет, нет, нет, Люций Тарквиний! Я римлянин.

– А мы, по-твоему, не римляне? – прошипел Тарквиний сквозь зубы от злости, как разъяренный змей. – Кто же мы?

Виргиний молчал; ему хотелось сказать «вы все выродки, недостойные названия римлян», но он не осмелился, и снова поник головою в горьком раздумье.

– Я уже давно собираюсь сбить с тебя спесь, нелюдимый, надутый мальчишка! – продолжал Тарквиний, не дождавшись ответа юноши. – И я собью ее. Я имею средство заставить тебя повиноваться.

Он усмехнулся, меряя Виргиния взором холодного презрения.

– Чем, префект? – возразил тот, едва слышно. – Я умру от невыносимого презренья к самому себе, если совершу эту гнусность. Турн – родственник погибшего Арпина, который был моим единственным другом. Если ты найдешь предлог и казнишь Турна явно, открыто, как казнил на Тарпее его зятя вопреки присланному помилованию от царя, я согласен быть ассистентом осужденного сенатора, до особы которого с самого Ромула, по обычаю, не должен касаться ни пролетарий, ни раб, ни простой ликтор-телохранитель, ни тем менее, палач. Я согласен вести Турна под руку к месту казни, согласен вязать его, класть, склонять, куда ты укажешь, согласен даже отрубить ему голову, но отравлять Турна и в особенности заманивать к палачам... нет... ни за что!.. Тень моего друга Арпина не даст мне покоя, если я злодейски погублю мужа сестры его отравой или заманиванием к убийцам.

Тарквиний мрачно глядел исподлобья, взвешивая каждое слово юноши.

– Ладно, – отозвался он, когда тот кончил, – ты мне ставишь свои условия; я их терпеливо прослушал; теперь узнай и ты мои. Вспомни недавнюю клятвенную угрозу твоего деда: при первом твоем ослушании его или моей воли Инва пожрет Амальтею и вашего ребенка. Конкубина и сын или Турн? Выбирай!

– Префект-регент, – возразил Виргиний мрачно, – этими ли средствами ты можешь привязывать людей к твоему делу?! Запугивание не доставит тебе верных слуг из римской молодежи. Одни старики-жрецы будут верны тебе, потому что сами запугали тебя, подчинили себе. Что суждено Роком, того нельзя изменить: Амальтея и сын мой могут погибнуть и без твоего приказа о том; могут они и спастись от тебя, если Рок судил мне стать когда-нибудь свободным и счастливым. Добывать счастье путем кривды я не буду.

– Не пытайся спасти, предупредить намеченных мною проскриптов! Обреченные Инве, они погибнут, чтобы ты ни делал для их спасения! Как внук верховного жреца, ты должен знать, что в «олицетворителя» переходит сила настоящего божества, которому он служит, дает ему сверхъестественную мощь. Вчера я произнес доклад в Сенате о неблаговидности поведения Турна, о его интригах у царя в Этрурии в защиту мятежника-зятя, о выманивании царского помилования, за отвержение которого, я уверен, Сервий похвалит меня. Завтра я поеду на совет арицийских старшин и надеюсь там окончательно уличить моего врага в измене Риму... Чем? Марк Вулкаций сказал бы, но он умер... умер, чтобы не мог сказать.

Тарквиний кивнул, давая понять, что аудиенция кончена, и вышел, оставив Виргиния с растерзанным сердцем.

Юноша торопливо ушел домой и стал собираться в деревню, сам вызываясь перед дедом исполнять разные поручения, но на самом деле решив передать Турну через Амальтею свои вторичные остережения, какие он уже делал ему вчера через Брута, остеречь и самую Амальтею о грозящей ей беде.

ГЛАВА XI

Болотная птица

С детьми Эмилия уехала в Этрурию, взяв с собою в эскорте охранителей также и сыновей Грецина, как самых верных и расторопных слуг, обещая мужу прислать их обратно, как можно скорее, с вестями о ходе болезни ее отца, лишь только доедет к нему. Ютурну, убежавшую в сад, с трудом поймали и усадили в повозку, точно резвую болотную птицу в плетушку. Она высовывалась из кибитки-рэды, крича, что ей хочется видеть, как придет Сильвин пить жертвенное вино, как уснет, как Амальтея с отцом опутают его неводом и станут допрашивать о том, кто убил Арпина.

Брут, не знавший всех жреческих плутней, заинтересовался этой попыткой изловить сверхъестественное существо и остался в гостях у друга еще на сутки, решив попробовать спасти его новыми рассуждениями.

Они провожали Эмилию, ехавшую шагом, до границы поместья.

– В сущности, мне нет дела, Турн, до твоего спасенья или гибели, – заговорил умный царский родственник, когда они возвращались по гати через топь, – римлянин сам властелин своих дел, сам властен над своею жизнью и смертью, защитой и падением. Разве я тебе старший? Разве я компетентный судья твоих дел? Если ты не спасешься от интриг Тарквиния, я не буду виновен ни пред тобой, ни пред царем, ни пред собственною совестью, как друг, не защитивший, не предупредивший друга: я делаю для тебя все, что могу. Я еще раз говорю тебе: поедем в Этрурию сейчас, вдогонку за твоею женою; брось ты этот совет арицийских старшин со всем их возможным брюзжанием на тебя! Пусть мудрые старцы поворчат, подуются на тебя за отъезд перед самым днем их сходки! Поверь, что они очень скоро забудут этот инцидент. Ну что же?

– Все то же: я остаюсь.

– Но ведь ты один не в силах открыть глаза царю на ужасное поведение его зятя; одному тебе Сервий поверит в этом деле. В эти два месяца этрусской войны трудно верить сколько хороших людей казнено регентом по явно ложным доносам за мнимое сочувствие этрускам, шпионство, хулу на царя, которой те не произносили, и всякие другие небывалые вины. Я уверен, что Инва объелся телами казненных, брошенных в болото, солит их впрок себе на будущее время голодовки, когда вернется добрый царь и прекратит эти варварства.

Брут усмехнулся, намереваясь продолжать в новой, уже шутливой форме свои увещания, но его прервали.

– Господа, – как-то таинственно, испуганно произнес шедший сзади Грецин, – мне сейчас послышался странный звук, который я слышал также и сегодня ночью! Послушайте старого, верного слугу: не разговаривайте здесь про царские дела... Вот, вот, опять; извольте сами прислушаться!

Со стороны пройденной топи послышался отрывистый крик.

– Изволили слышать? – спросил Грецин, растерянно понизив голос.

– Это крик какой-то болотной птицы, – заметил Брут.

– Крик пеликана или фламинго, – прибавил Турн.

Едва они произнесли эти фразы, как другой такой же крик, точно в ответ первому, жалобно пронесся где-то далеко, за топью, слева от идущих.

– Странно! – задумчиво произнес Турн. – Что это за птица? Теперь мне кажется, крик похож на аиста.

– Или на журавля, – сказал Брут.

– Я сам не разберу, господа, кто там завывает, – подтвердил управляющий, – но это во всяком случае одна из тех птиц, которые зимою улетают от нас в какие-то страны неведомые, на юг, за море. Это не птица, господа: это человек кричал по-птичьи.

– Шпион Тарквиния? – обратился к нему Турн.

– А кто знает, господин.

– Тиран опасается, что недовольные им, в случае возможной, старческой кончины царя, могут сплотиться около меня, потомка рутульских царей, и потому не чудо, если он разослал шпионов подсматривать и подслушивать за мною... пусть!.. Презираю я его козни, не приму и никаких советов, идущих вразрез моим правилам жизни. Лучше без страха погибнуть, чем трусливо спасаться от врага.

Грецин, затрясшись, преклонил колена, взывая со слезами:

– Господин! Ты герой... Ты храбрый боец... Но мы-то, слуги-то твой милости... мы-то... мы-то... как же мы...

– Вы обязаны защищать меня до последней капли вашей крови, а потом умереть со мной.

И отвернувшись от старика, Турн обратился к другу.

– Я теперь жалею, что отправил семью мою в Этрурию, по твоему совету, Брут. Ты говорил, что от мятежников дорога безопасна, но чем поручишься, что Тарквиний не подошлет своих партизан сгубить семью мою под видом горных бандитов?

– Конечно, все возможно, Турн, от такого человека, – ответил гость, – но это только твои предположения, тогда как здесь тебе грозит опасность; я это достоверно знаю.

– Было бы лучше, если бы семья осталась со мной. Мы погибли бы вместе. Увидев, что спасенья нет, я сам заколол бы жену и детей моих, с поцелуем закрыл бы им глаза навеки, и последним сам себя, чтобы лечь всем в одну могилу, а теперь неизвестно, что с ними будет.

– Господин!.. Господин!.. – замахав толстыми руками, стал шептать Грецин. – Я вижу болотную птицу... и не одну, а двух... вон они шагают с кочки на кочку и с камня на камень самою середкой топи. Я готов, чем хочешь, клясться, они выкликали Инву на погибель нам всем.

Шедшие увидели среди болота Стериллу и дочь ее Диркею, идущих по направлению к усадьбе фламина Руфа. Старуха хрипло хохотала, протянув костлявую руку с указательным пальцем на Грецина, говоря:

– Приворожил к себе господскую милость, толстый, откормленный кот! Да только не долго тебе чваниться! Другие чары пересилят твою ворожбу. Камилл-то поклялся мне вчера вскрыть тебя да лягушечьими костями набить за колдовство против сельчан.

– А я тебе клянусь моею рукою, не делающею промаха, злая колдунья, – вскричал яростно Турн, – что эта речь твоя будет последнею!

Он сорвал с себя лук, висевший за плечами, и выстрелил. Не попавши в Стериллу от дрожи в руках, не имея возможности и прибить ее, стоящую на недоступном месте, он сердито погрозил ей кулаком и отвернувшись, ускорил шаг.

Сивилла Диркея уныло пропела ему вслед голосом, похожим за завывание зловещей птицы:

Прощенье Сивиллы

Ты гневно отверг

И свет твоей силы

В болоте померк.

Это были те самые, но немного измененные стихи, что она пела Турну два месяца назад, вымогая взятку.

ГЛАВА XII

Амальтея в беседке

Стоял полдень. Сильные порывы вихря, отголоски кончившейся бури, все еще временами проносились, гоня перед собою по быстро расчищенному небу густые белые облака, а на земле крутя по лужайкам столбы из соломинок, стружек, вялых листьев, и всякого легкого хлама, занесенного от жилищ человеческих поднимая это в одном месте и рассыпая в другом.

Был зимний итальянский день из тех, что житель Севера назвал бы теплым.

Турн прилег на послеобеденный отдых, но Брут предпочел бродить по саду. Он любил зимние прогулки больше летних, потому что теперь не приходилось задыхаться в удушливо-раскаленной атмосфере; его не одолевали докучливые мухи, не жужжали, не кусались комары.

Рабы тоже попрятались, как мыши по норам, в свои помещения на всеобщий отдых; даже собаки привыкли забиваться в конуры; одни куры клохтали по двору, да воробьи чирикали на крышах.

В огромном саду усадьбы, на каменной лавочке полуразвалившейся от времени беседки, среди которой выросло огромное дерево, сидела Амальтея, прилежно занимаясь шитьем. Подле нее в корзинке спал ее ребенок, крошечное существо, которому было всего два месяца от рождения.

Дочь Грецина была очень красивая невольница, поэтому никого не удивляла носившаяся о ней по округу молва, будто она отклонила ухаживания многих хороших женихов по той причине, что находится в тайном браке с кем-то из благородных.

Амальтея была гораздо больше гречанка видом, в отца, нежели итальянка, в мать, высока ростом и стройна, с пышным, роскошным бюстом.

Белизна кожи ее прекрасного лица оттенялась еще резче чернотою курчавых волос, длинных и густых, распустившихся теперь по спине и плечам, потому что, ради времени сиесты, и весь ее костюм сидел на ней небрежно.

Поношенное коричневое платье из дорогого сукна с полинялыми голубыми вышивками, очевидно, подаренное госпожой, порыжелые ремни мягких сандалий из хорошей кожи, все это развязано, распущено, распоясано, в час общего отдыха.

Амальтея не предполагала, чтобы в этот дальний угол господского сада теперь кто-нибудь мог придти свидетелем ее туалетной небрежности.

Все знали, что на заре этого дня Турн призывал Сильвина, приносил ему в беседке жертву из амфоры вина, в то же время тайком шепотом, обрекая Амальтею с ее ребенком. Приказав рабыне сидеть весь день тут, он прочим запретил ходить к ней.

Брут, по особому свойству своей эксцентричной головы, успел все это забыть и забрался в глушь сада, бродя туда и сюда.

Амальтее послышалось, будто около стены беседки скрипит гравий дорожки под чьими-то ногами; она повернулась в ту сторону, но тотчас опять наклонилась к работе, продолжая вполголоса напевать прерванную песню, никого не увидев.

Брут тихо бродил по аллеям, скрытый от невольницы кустами, останавливался, любовался цветами, наконец, позабывши запрет друга, свернул на дорожку и увидел красавицу.

– Амальтея! – Позвал он.

– Здравствуй, господин, – отозвалась молодая женщина спокойно и приветливо, плавно воткнула иголку в шитье, взглянула на господского гостя с улыбкой и слегка поклонилась ему, тихо, грациозно.

– Право, воспетая Гомером Елена была не лучшее ее! – подумалось Бруту. – Какой счастливец успел завладеть ее сердцем?!

Он готов был влюбиться в эту прелестную гречанку, умную, горделивую, в некотором смысле даже образованную, с которой можно приятно сидеть в час сиесты, беседуя о пустяках.

Брут был для Амальтеи патриций, но не господин, хоть она и называла его так из вежливости, – господский приятель не властный над нею; поэтому она относилась к нему без страха и подобострастия, даже не встала с лавочки.

– Я желал бы побеседовать с тобою, Амальтея, о важных делах, – заговорил Брут. – Хочу сказать тебе про твоего господина.

Она стянула пояс на своей талии, кокетливо охорашиваясь.

Когда Марк Вулкаций и другие молодые патриции являлись к Амальтее и заставали ее таким же образом одну, они обыкновенно заигрывали с нею, заигрывал и Брут. Она молча ждала, что такое он скажет ей, глубоко вздохнула, и задумчиво устремила глаза вдаль, где за садом едва виднелся сквозь листву дом помещика.

– Тяжелые времена переживаем мы! – заговорил эксцентрик.

– Да, господин.

– Дорогая Амальтея, я боюсь сойти с ума от мучающих меня опасений. Твои господа могут погибнуть.

– Отчего, господин?

– Я уверен, что регент, Руф, Клуилий и Марк Вулкаций устроили это; они подкупили и запугали Балвентия, а потом подучили поселян принести его в жертву, чтобы некому было сказать, где с его помощью они зарыли много чего-то краденого, неизвестно с какою целью.

– В свинарне, господин. Теперешний сторож жалуется, что каждую полночь Сильвин повадился пугать свиней и все там изрыл, как будто ищет, чтобы вынуть спрятанное и унести оттуда.

– А вот, мы его поймаем на эту приманку, – Брут указал на стоявшую в проломе амфору вина, – и заставим все сказать.

– Так, господин, но я уверена, что днем он не придет.

– Не наведешь ли ты меня на мысль, Амальтея? Не посоветуешь ли, как убедить Турна не ездить на завтрашнее заседание в Ариций? Ему там, достоверно знаю, грозит опасность.

– Я едва ли буду тебе полезна; я мало знаю, как живут господа; они наезжают к нам не часто и не надолго.

– Арпин надоумил бы меня, что следует делать, но его нет: Арпин ушел к своей матери в Самний и дорогою неизвестно от кого погиб.

– У нас все жалеют его. Мне думается вот что: ты, конечно, знаешь, что Вераний, которого ты считаешь Вулкацием, навязчиво приставал ко мне, а мой обманутый отец, сбитый с толка его болтовнёю, хотел насильно отдать меня за него, но Вераний внезапно исчез... Ты говоришь, что это патриций, старший внук нашего соседа фламина, но мой брат Ультим вселил во многих у нас уверенность, что этим невольником Веранием был не Вулкаций, а Сильвин Инва; он лишь принимал вид Вулкация, когда ходил к колдунье Диркее, а у нас назывался царским оруженосцем.

Амальтея стала рассказывать все слухи о знаменитом лешем, о всех его проделках, глумлениях, каверзах поселянам этого округа, о всех напрасных попытках изловить или убить его.

Брут любовался ею; взор прелестной невольницы притягивал его как сокровенная бездна, манящая таинственностью ее недр, где недоступно исследованию кроются два волшебных черных алмаза, сверкающих, как лучи солнца, под красивыми дугами правильных бровей.

Молодой вдовец готов был влюбиться в эту очаровательную гречанку.

Горделивая осанка Амальтеи не имела в себе ничего специально рабского, потому что, воспитанная вдали от господ, Амальтея не приучена льстить, а напротив, как дочь управляющего, она себя считала выше деревенских.

В семье господ все ее любили; знали ее и многие из их знакомых, отличали от прочей прислуги, тешили подарками.

ГЛАВА XIII

Брут только что влюбился!

Молодой вдовец начинал чувствовать сладостную истому подле красивой невольницы; это была блаженная сиеста для него.

Он был рад, что остался под предлогом совместного объезда с Турном к царю, если удастся уговорить того не ездить на совет в Ариций.

– Амальтея, – заговорил он после некоторого молчанья, – твоему отцу грозит гибель вместе с господином.

– Конечно; фламин Руф, все говорят, человек коварный, изобретательный на клевету и всякие подвохи.

– Что я ни говорил, как ни убеждал, Турн не внемлет моим советам. Деревенские обозлились на вас, без сомнения, подученные агентами Руфа; они непременно сгубят твоего отца.

– Я это знаю, господин... Такова участь подневольных.

– Но я не хочу твоей гибели, Амальтея... Не хочу, чтобы ты досталась Руфу, если ему удастся оклеветать твоего господина, конфисковать его имение.

Брут намеревался балагурить с красавицей, но незаметно для себя впал в сентиментальный, грустный тон. Он не знал, что Амальтея любима внуком Руфа и поэтому стал говорить о нем.

– Термин (бог межевых знаков) один из самых коварных богов. Я знаю, из-за него Турн поссорился с Руфом. Так называемые, естественные границы владений, один из самых неустойчивых пунктов в договорных грамотах. У Руфа озеро служит границе; он имеет право владеть берегом до линии воды. Эта линия поднялась, залила и свалила часть леса, между соседями спор. В другом месте река сделала излучину, промыв один берег и отступив от другого. Опять спор. Гора от землетрясения осела, а ложбина превратилась в холм, новый повод к спору. Соседи миролюбивые отлично ладят, не обращая внимания на такие шалости Термина, но придирчивому человеку всякий пустяк служит поводом к судебной волоките.

Амальтея кротко и печально глядела, отвечая:

– Руф жестокий человек, но он стар; он долго не проживет, господин, а про его родню дурной молвы я не слыхала.

– Где тебе слышать всякую молву!..

– Доходит и к нам. У моих господ только и говору, что о нем, особенно в последние дни; царь, говорят, ровно ничего не знает, что делается у нас. Рим тиранит не Тарквиний, не Туллия, вдовая царская дочь; регенту нужны только собаки и лошади, до которых он страстный охотник; жену свою держит взаперти, как рабыню; все время она за прялкой или у люльки с ребенком... Ее сестре нужны одни наряды и поклонники красоты; царь не знает, что эти люди делами города не занимаются. Рим тиранит Руф. Даже его друг, мрачный фламин Януса, Клуилий, имеет второстепенное значение.

– Ты знаешь многое, Амальтея, но не все; не все знают и твои господа; не все знаю и я сам. Руф посвящен в жрецы уже очень давно: это образцовый фанатик: мрачный, жестокий, скупой. Никто не помнит, чтобы Руф провел вне города, за «pomoerium urbis», больше времени, чем требуется для исполнения обязанностей фециала, объявившего войну, что он делал еще до своего повышения во фламины-диалис, или заключения договора с союзниками, куда он является всегда для скрепления взаимной клятвы племен; даже в свое поместье Руф не ездит больше, чем на сутки.

Он до того привык к одному Риму, что смотрит на всю остальную Италию, лишь как на место снабжения Рима военной добычей, а больше не годное ни на что.

Он не любит покорных соседей, которым «volens-nolens» приходится делать уступки, а желал бы, чтобы все племена только воевали с нами, давая возможность побеждать их и грабить.

Право, дорогая Амальтея, по-моему мнению, такой дух патриотизма великому Риму великой пользы не доставит.

Вне сферы своей государственной, и сенаторской и жреческой деятельности, Руф не признает, даже не понимает ничего, одно игнорирует, другому апатично подчиняется, третье – безжалостно уничтожает.

– Но он все-таки любит своего внука? Виргиний, ведь, теперь остался у него один.

Брут усмехнулся, отвечая:

– Любит в настоящем смысле до безумия; для него высшее наслаждение ругать и бить Виргиния в надежде выработать образцового римлянина, такого же коварного, лживого, жестокого, как он сам, битый своими старшими когда-то до утраты всех светлых стремлений, до полной ломки совести.

Когда старый Вулкаций, отец Марка, случайно убит Арпином, Руф горевал о нем при всех напоказ так сильно, что многие опасались, как бы он покойнику нос не скусил, принявшись целовать его при обряде закрытия очей.

Брут снова грустно усмехнулся.

Амальтея невольно сравнила его молодую, бравую фигуру с пронесшеюся в ее мыслях отталкивающей наружностью мрачного жреца, соседа ее господ по имению, но не позволила себе много любоваться им, верная своему избраннику; она охотно беседовала, надеясь, что Брут, предполагая говорить о чужом для нее, расскажет ей многое об отношениях Виргиния к его ужасному деду.

Это начало удаваться Амальтее, как вдруг ее спящий малютка дико вскрикнул. Колыбель-корзина мгновенно поднялась кверху, зацепленная длинным багром, протянутым извне через стену беседки, и исчезла из вида прежде, чем молодая мать успела протянуть руки за нею.

– Инва! – вскричала Амальтея, в полном ужасе. – Инва!.. Мой ребенок!.. Ах!..

И прежде чем Брут сообразил, в чем дело, Амальтея прыгнула в пролом стены, опрокинув амфору с жертвенным вином.

– Куда ты, куда? Безумная! – вскричал Брут.

Он инстинктивно, бессознательно кинулся в провал следом за молодою женщиной, простирая руки, чтобы поймать ее за платье, но оступился, упал в мелкую топь зимнего паводка, и окунулся с головою в жидкую грязь, которая залепила ему глаза так, что он не видел, что такое случилось; до него только донеслись отчаянные крики Амальтеи, бившейся в руках того, кто грузно шлепал где-то вблизи по, очевидно, знакомому ему болоту.

Сбежавшиеся на крики работники с Грецином во главе, с полуденного спросонья не сразу поняли, что случилось, и с трудом вытащили господского гостя из трясины, где Брут, весь в грязи, чуть не утонул и предстал очам своего друга Турна сам похожий на Сильвина Инву, которого лишь один из рабов успел приметить уже вдали, шибко бегущего по болоту с женщиной и ее ребенком на руках. Никто не покусился догонять лешего и от панического страха к нему и от недостаточного знакомства с болотом, по которому тот шел, как по мостовой.

Грецин не верил, что его дочь похищена сильвином, а был убежден, что горе причинили ему поселяне по внушению господского врага Руфа, что было отчасти правдой, только фламин не знал, кто крылся под шкурой медведя, которому он приказал через Диркею похитить дочь Грецина, чтобы иметь в ней заложницу повиновения своего внука.

– Вот тебе раз! En tibi!.. – восклицал Брут, примешивая к своим сожалениям оттенок комизма, – а я только что в нее влюбился.

ГЛАВА XIV

В лапах чудовища

Испуганная до последней степени молодая женщина не поняла ничего, что говорил ей похититель, не сознала, как он ее подсадил в довольно узкое отверстие своего подземного логовища, спустил за нею на багре корзинку с ребенком, и влез сам. Она очнулась вполне лишь тогда, когда он приволок ее и запер в какой-то чулан, где находилась живая коза с козленком, висели окорока и убитые птицы, копченые впрок, рыба, и всякая другая провизия.

Амальтея прилегла на солому к козе и долго рыдала в полной уверенности, что мифический людоед-полудух засадил ее сюда для откармливания себе на съедение.

Она выла над ребенком, причитая:

– Милый, милый крошка! Куда мы попали!

Ее мысли по мере их прояснения, совпали с предположениями отца, что все это устроено Стериллой, о встрече с которой Грецин успел рассказать дочери за обедом, и поселянами, сердитыми за то, что старик ни сам добровольно не отдается им в жертву для каких-либо богов, ни господин не отдает его насильно.

– Я понял, какой подвох тут строят, – сказал Грецин за обедом, – меня хотят обвинить в злонамеренном колдовстве против деревенских... и обвинят... знаю, что обвинят... уж если впутался в дело какой бы ни было жрец – добьется своего, а тем более самый фламин-диалис. Не теперь, так после, скорехонько и к суду потребуют.

Грецин со страха напился за обедом и лег спать чуть не без сознания.

Это вспоминалось его дочери, попавшей в лапы чудовища, и она рыдала, рыдала, рыдала, пока новый властитель ее судьбы не положил этому конца.

В одну из нескольких маленьких отдушин, бывших в чулане, просунулась морда медведя и глухой голос заговорил с пленницей.

– Тебе тут будет хорошо, красавица; тут так много денег, что твой отец весь Сибарис мог бы выстроить заново на них.

– На что отцу деньги? – возразила Амальтея, сама не сознавая, что говорит, – он, я думаю, теперь рвет волосы по мне и внуку; братья вернутся из Этрурии, тоже с ума сойдут... А ты съешь-то меня не живую?

– Это будет зависеть от того, угодишь ли ты мне, – ответил Сильвин и усмехнулся.

– Угодить... чем, чудовище?

– Если ты меня будешь любить.

– Любить тебя!..

– Я знаю, что ты любила внука Руфа.

– Ты знаешь...

– На то я и Сильвин. Я дам тебе красивые платья, бусы, вкусную пищу, если ты полюбишь меня. Я могу принять вид молодого, красивого человека.

Амальтея не ответила, зажав себе глаза в слезах.

– Я обещаю тебе дать впоследствии свободу, обещаю выпустить тебя отсюда с целым грузом золота, чтобы ты вызвала к себе отца, помогла ему и братьям бежать из неволи. Вот, взгляни, сколько у меня денег!..

Он просунул в отдушину руку и высыпал к ногам пленницы целый мешок всяких монет.

– Все это принесено мне в жертву в течение многих сот лет. Я это отдам тебе за любовь, Амальтея, – говорил он.

– Не надо... коварный... обманешь... потом все равно, съешь меня... нет...

– Я поклянусь тебе клятвой, страшною самим богам.

– Нет... оставь меня... съешь или отпусти, как хочешь, но я люблю Виргиния и останусь верна ему. Даже если ты поставишь условием пощаду ребенка, я и тогда добровольно не изменю моему мужу, не изменю, если он и сам даже отвергнет меня. Я умру верною ему. Я думаю, что горе по мне и сыну заставит его утопиться.

– Тем лучше! Я его принесу к тебе.

– Конечно, лучше пожри нас обоих, но только не принуждай меня ни к чему, противному совести. Ты хотел унести вчера господскую дочь?

– Нет, унести не хотел, но я люблю ее.

– Любишь?!

– Очень. Ах, когда-то я питал надежды, что именно ей быть моею женою, что она вырастет для меня, для моего счастия! И Ютурна любила меня. Скажи, Амальтея, что она говорила о пропавшем Арпине[11]?

– Ребенок еще она... по-детски и говорила... Говорила, что ты убил и съел его по приказу фламина, и много жалела, плакала о нем.

– Жалела и плакала... Была бы она рада, если бы я принял вид убитого Арпина и явился ей?

– Да, Ютурна была бы рада видеть его, но ее увезли в Этрурию.

– Когда?

– Сегодня утром. Вчера к нам приехал Брут и сказал господам, и будто Эмилий Скавр умирает.

– Эмилий Скавр умирает?! – вскричало чудовище с каким-то своеобразным воем, – его убили на войне?

– От отравы, данной Руфом.

– А я слуга Руфа... Я тут гублю всех неугодных ему!.. Первое чувство ужаса у молодой женщины прошло;

она разговаривала спокойнее.

– Если бы не пожрал Арпина, он отмстил бы за отца.

– Руфу? Нет. Амальтея, Арпин не мог бы отомстить. Бить тайком врагов из-за угла в спину Арпин не умел и не хотел никогда, а явно напасть на фламина не мог бы; с ним всегда много свиты. Фламин патриций, а Арпин был невольник, рожденный Скавру самниткой. Если бы я не пожрал, Арпин не мог бы теперь ехать в Этрурию к отцу, принять последний вздох его; ты знаешь, что вынудило Арпина бежать и скрываться в горах: он был причиной гибели старого Вулкация, зятя Руфа, от несчастного случая во время борьбы на царском пире.

– Знаю.

– Арпина казнят, если он явится живым с того света, но я его пожрал, он не явится никогда, никогда не доставит Руфу удовольствие причинить новое горе его родным, которые его за раба не считали. Арпин был последнею жертвой, которую я пожрал: поэтому и принять вид я могу теперь только его, пока не съем другого человека.

– Отчего ты не съел казненного Авфидия?

– Хотел сделать удовольствие Турну.

– А наши болтали другое.

Амальтея принялась рассказывать все сплетни, пущенные Стериллой, что вызвало новый гнев и горе чудовища, которое как будто рыдало под маской.

Амальтея стала умолять его.

– Могущественный Сильвин, вместо того, чтобы служить Руфу, ты можешь съесть его и Стериллу, и дочь ее, и всех злых людей нашего округа.

– Не всех я могу есть, – возразил он со вздохом.

– Они отгоняют тебя заклинаньем?

Сильвин отошел от окошка, пропал в полумраке подземелья, имевшего окна в горах. Молодой женщине долго слышались отдаленные рыданья, но она не думала, что это горюет чудовище, а мнилось ей, что им где-нибудь тут заперта другая похищенная жертва, подобная ей самой.

Она увидела Инву снова под вечер, когда он вошел в ее чулан с лампой, предлагая ужинать вместе. На его меховом, медвежьем туловище была голова Арпина. Амальтея в страхе отодвигалась от оборотня и долго не соглашалась есть его пищу. Он стал снова соблазнять ее изменить Виргинию, суля все блага; Амальтея предпочла гибель в муках. Видя ее искреннюю непоколебимость, он сказал, стараясь придать голосу важность, приличную божеству низшего разряда мифологии.

– Узнай же, что я хотел только испытать тебя. Я пожрал бы тебя, если бы ты оказалась способной на измену, но ты вынесла испытание с твердостью, какой я не ожидал от тебя. Ты достойна любви Виргиния; ты будешь опять его женою, но с единственным условием – не возвращаться в мир живых. Кто попал в лапы чудовища, тот умер.

– И Виргиний должен умереть, чтобы придти ко мне?

– Ах!.. Не знаю, что будет, Амальтея... Знаю лишь то, что происходит теперь; оно ужасно!..

Амальтея осталась жить в подземном лабиринте горных пещер и прорытых ходов; вскоре молодой человек открылся ей вполне. Он приносил ей вести одни других ужаснее и плакал вместе с нею. Он рассказал ей, как прежний Сильвин, служивший Руфу разбойник Авл, хотел убить его, но сам убит им, победившим в борьбе.

Арпин называл Амальтею своею сестрою, ободрял, утешал, чем мог, но времена были столь ужасны, что им приходилось мало утешаться, а чаще горевать.

ГЛАВА XV

Виргиний мечтает

Наступившее после сырой, прохладной, зимней ночи, ясное утро обещало теплый день. Погода начинала разгуливаться после долгого ненастья; становилось суше; паводок сбывал.

Это был итальянский день в зимнее время, один из тех, какие у нас на севере бывают только в мае.

Мир пробуждался после крепительного ночного сна; дневная жизнь вступала в свои права, начинала обычный ход одинаково бодро и весело, как в животных так и в растительности, что у римлян олицетворялось названиями царств Фауны и Флоры.

Всякие птицы, несметными стаями слетевшиеся в Италию, из холодных мест севера на зиму, пели, пищали, перекликались всевозможными голосами.

Журавли маршировали, как солдаты, по болотам; на них с начальнической важностью глядели аисты, усевшись по крышам домов, чистя свои огромные носы об печные трубы.

Мелкая братия чижиков, щеглят, зябликов, щебетала и порхала в древесных чащах, неугомонно, точно расшалившиеся дети.

Пели петухи и клохтали куры, утки, гуси в плетушках, отвозимые на базар целыми горами в телегах и по одной клетке на головах пеших разносчиков. Возились птицы и по дворам в курятниках, кормушек и водопоек. Весь округ точно пел утреннюю симфонию в часть Авроры, богини зари, крылатой, розоперстой супруги Астрея, звездного неба.

Роса клубила над болотом, сверкала капельками на листве деревьев, обремененных последними неснятыми плодами этого годового урожая.

Долго бушевавшая буря сменилась полной тишиной. Кроткий Австр, южный, теплый ветер, зимний согреватель Италии, колебал листву почти неприметно.

Восток рдел заревом багряной полосы, из которой скоро поднялся и выглянул во всем величии диск солнца, лик царя природы, гораздо более мощного, нежели узурпаторски тиранивший Рим Тарквиний Гордый.

На небольшом пригорке, где расположена помещичья усадьба фламина-диалиса Руфа, подле ее каменного забора стоял Виргиний, приехавший на этот раз в деревню не для любовных воркований с молодой соседскою рабыней и не ради выполнения разных хозяйственных распоряжений, которые он сам предложил деду, вызвался хорошо исполнить, настаивал на их неотложной надобности.

Он даже позабыл все эти дела и наказы строгого старика. В его голове царила, затмевая все другое, единая мысль передать через Амальтею свои остережения ее господину Турну Гердонию.

Близкий через своего деда-жреца к тирану-префекту, Виргиний достоверно узнал, что Турн попал в проскрипции[12], стал проскриптом, по ненависти Тарквиния ко всем любимцам его тестя царя.

Незадолго до этого времени Виргиний поручил остеречь Турна его другу Бруту, царскому родственнику, но имел мало надежды на аккуратное выполнение его поручения, потому что чудачливый эксцентрик Брут часто забывал и перепутывал сказанное ему.

Виргиний не был в деревне уже целый месяц; без него случилось много такого, о чем он не знал.

Он только что приехал; служанки, жившие в усадьбе, Стерилла и дочь ее Диркея, еще ничего не успели отрапортовать ему о деревенских новостях, что Амальтея и ее ребенок похищены по приказу фламина, которому прискучила любовная идиллия его внука, а еще вероятнее, не хотели и не смели болтать по запрещению господина.

Погруженный в тревожные думы о грустной участи уважаемого всеми хорошими людьми Турна Гердония, Виргиний рассеянно глядел, как голуби весело кружатся над крышами строений его родной усадьбы, около устроенной для них огромной голубятни (com lumbarium).

Римляне разводили голубей массами, чтобы есть, как вкусную домашнюю птицу.

Гуси жадно щипали траву, какою обильно поросли все края дороги около далеко не роскошной виллы Руфа; кошка лезла по забору, подкрадываясь к воробьям.

Глядя на все это, Виргиний мало-помалу поддался сладостной истоме, мечте, позабыв и своего деда, и царя Сервия на войне, и Турна в Ариции среди старшин, и Тарквиния со всею его гордостью в Риме.

Совсем другие мысли вторглись неудержимым роем в голову юноши.

Любовь Амальтеи составляла всю теперешнюю цель жизни Виргиния, особенно с тех пор, как у нее родился сын, но ходить к ней он мог лишь тайно, опасаясь Грецина и его сыновей; они категорически воспротивились бы визитам врага своих господ.

Над этими рабами-рустиканами высились еще более опасные господа, с безапелляционною властью над жизнью невольницы.

Его неопытный, юношеский ум не изобретал способа избавить возлюбленную от рабства. Дед позволил ему ходить к Амальтее, но Виргиний знал, что он ее для него не купит, никакие мольбы и даже уступки совести, в этом не помогут, а если бы, вопреки всем ожиданиям, Руф смиловался, снизошел к мольбам внука, то Турн ни за что не продаст Амальтею не только потому, что этого желает его враг, а вообще продавать слуг он считал для себя унизительным по той же причине, как собирал с земли сельскохозяйственные продукты лишь в том количестве, сколько нужно для его семьи с совместно живущею семьею Скавра, а лишнее почти все оставлял гнить в поле, в лесу, в саду, на произвол Природе, продавая очень мало и неохотно; соседям приходилось упрашивать его о дозволении купить что-нибудь из продуктов его владений.

Старых рабов, как всякую скотину, Турн предавал смерти, а молодых иногда дарил, но только людям своей партии; отдать дочь управляющего внуку фламина он не согласился бы по вражде с этим жрецом, а денежная плата не имела для него значения, как для не допускавшего у себя никакой роскоши и оттого не видевшего нужды в прибавке денег. Такие «прямолинейные» люди старого закала могли только дарить, а не продавать, и с презрением отвечали на все подобные предложения – я не торгаш.

Вообще римский оптимат, аристократ этой эпохи, и был далеко иного склада, нежели в более поздние времена Истории.

ГЛАВА XVI

Несбывшееся счастье

Виргиний стоял и мечтал у забора усадьбы, не желая уйти оттуда долго. Воспоминания проносились пред ним в своем бесконечном разнообразии, то приятные, светлые грезы детства о золотых горах счастия, посуленного, но не данного ему судьбою, игры, нянькины сказки, то разочарования, придирки деда, смерть родителей; это побледнело, расплылось как туман росы по болоту, затушевалось другим, гораздо более яркие военные сцены его похода на рутулов, его подвиги, плен, спасение, дружба с погибшим Арпином.

Виргинию хотелось заплакать, хотелось пойти к тому месту, где когда-то болотные испарения сплели ему страшный кошмар, в грезах которого ему предстал, как наяву, ужасный Сильвин, уверяя, будто Арпин превратился в него, вместо того чтобы уйти в Самний от мести Руфа за зятя.

Благоухание гиацинтов и др. зимних цветов опьяняло юношу вместе с запахом смолистой хвои длинноиглых итальянских сосен, доносимое свежим дуновением ветра.

Виргиний был убежден, что Арпина убил служивший Руфу разбойник Авл, являвшийся суеверным поселянам в костюме лешего сильвина, грабивший их жертвы с алтарей безнаказанно, и когда они разбегались от него прочь.

Вспоминались Виргинию разные казусы с Арпином во время царской охоты, как силач таскал оленей за рога, раздирал зверей руками за пасти. Вспоминалось ему, как влюбленный в Туллию Брут застрелил оленя, принес и положил к ногам этой царевны, но вместо награды нежною улыбкой получил резкую брань за то, что кровью животного испортил ее этрусский ковер в охотничьем шатре.

Брут легко влюблялся мимолетно, но на самом деле любить никого не мог с тех пор, как Туллия сгубила его жену, единственную женщину, любимую им. Брут представлялся влюбленным в Туллию, но на самом деле он ее ненавидел. Брут играл роль весельчака, балагура, остроумного чудака, но в глубине души это был мрачный философ, не знавший веселья.

Его не понимал ни один человек в Риме, не понимал и Виргиний, считавший эксцентриком с ограниченным умом.

С Брута его мечты перешли на воспоминания последних 2-3 лет, как по внушениям деда-фламина его двоюродный брат Марк Вулкаций впутался в интриги Тарквиния против Турна, как помогал сгубить его клеветой.

Виргиний знал эти интриги, но не смел открывать вполне, а лишь осторожно предупреждал губимых через Амальтею, словам которой никто не верил, потому что она не могла открыть, кто ее контуберналий (муж невольницы).

Виргиний вспомнил погубленного Вулкацием свинопаса Турновой усадьбы, как Тит, по приказанию клеветника, навел Турна на мысль предать этого старика смерти, отдать поселянам в жертву богине Терре, чтобы не стало свидетеля клеветы.

Любя Амальтею, Виргиний мало знал ее семью; оттого эти люди мелькали в его воспоминаниях смутно, внешним образом, как контур фигур неконченой картины: недавно умершая жена Грецина, постоянно теребившая прялку в руках по привычке, даже и не ссучивая льна на ней, а как-то машинально перебиравшая его пальцами; ее одутлое, круглое, желтое, как лимон, лицо, покрытое веснушками, большие, злые глаза навыкате, старуха ворчливая, больная.

Грузным гусем выплывал перед ним Грецин, отец Амальтеи, комический толстяк с разбухшими щеками, красным носом, ходящий вперевалку с одышкой, отъевшийся и опившийся до подобия шарообразной тыквы, носивший пояс, по уверению поселян, шире лошадиной подпруги, толстяк, постоянно клянущий рабство и боящийся насильственной смерти.

Избалованный господским благоволением, Грецин при встречах фамильярно трепал Виргиния по плечам, не уважая сенатора по рождению в соседском внуке, а лишь видя члена семьи господского врага, который лучше остальных его родичей. При этом юноше казалось, будто его рука не настоящая, а кукольная, набитая пухом, по ее мягкости, вспоминал, как придурковатый брат Амальтеи, Ультим, дурачился среди деревенской молодежи на праздниках в священной роще, пел петухом, гоготал гусем, лаял, мяукал, сочинял стихотворные парафразы гимнов, пыхтел на жертвоприношениях, превращая их в насмешливые воспевания деревенских старшин, похвалы носу одного, бороды другого, принимался играть в шары, попадал кому-нибудь в лоб, на что-нибудь спотыкался, падал, бывал бит за неловкость.

Серьезный, задумчивый Прим стоял в этой семье особняком; его образ совсем не вспоминался Виргинию точно его не было на свете.

Промелькнула в его памяти вся история любви Амальтеи, их первая встреча, знакомство, сближение, ее звонкий голос в хороводе... золотой туман беззаветного упоения, блаженства первых тайных свиданий, туман, из которого мало-помалу возник грозный, как призрак, вопрос: что будет дальше?

Дед прикажет ему жениться на нелюбимой, даже быть может, незнакомой особе, которую выберет, не спрашивая его мнения о ней; какую-нибудь глупенькую 12-ти летнюю девочку патрицианской семьи.

Бороться с дедом Виргиний не в силах, не в силах и уступить, изломать покорно всю свою будущность, не в силах и наложить на себя руки.

– Ах!.. Жизнь так хороша!.. – воскликнул он мысленно со вздохом.

И эта юная жизнь в минуты горьких мыслей казалась ему еще милее с ее забавною суетою. Мелькали в его воспоминаниях разносчики, колдуны, Сивилла Диркея, дочь его няньки, предсказывавшая постоянно, что Амальтея останется его женою, судьба не даст деду развести их, что Виргиний считал невозможным; вспоминалось, как он испугался, когда Грецин сватал свою дочь Титу, как дал этому лодочнику много денег, чтобы он не принимал предложения управляющего.

Тит вообще выманивал много подачек за соблюдение общих с ним секретов фламиновой семьи.

Вспомнился Виргинию седовласый царь Сервий, уже немощный телом, но еще мужественный духом старец.

Как взглянет он на деяния своего зятя-регента, когда вернется с войны?

Какою скучною показалась ему патрицианская жизнь в Риме после того, как он изведал всю прелесть вольной жизни сына природы, не ведающего стеснительных традиций! Какими надутыми, лживыми, гордыми, представлялись аристократки по сравнению с чистой, откровенной, простой конкубиной, женой из невольниц!..

Окунувшись в новую жизнь, которую прежде игнорировал, Виргиний обновился в ней, полюбив поселянку, полюбил и деревню, которую прежде ненавидел.

Ярко сверкали в памяти влюбленного огненные, черные глаза Амальтеи; он взволновался, вызвав ее образ, прислушиваясь воображением то к ее шепоту, то к чудным переливам волшебно-сладкого пения, тихого, нежного, манящего, влекущего в высь поднебесную, звучащего все громче и громче, точно щебетание вспорхнувшего жаворонка, взлетающего выше и выше над полем, где он вьется чуть заметною точкой, реет, играет, шалит, будто дразнит слушателя шутливо-насмешливой трелью.

В такие минуты, нередко случавшегося у него горького раздумья о безвыходности положения, недоумения о своем будущем, Виргиний сильнее, чем во всякое другое время, убеждался, что, по складу его ума и характера, только одна Амальтея могла бы дать ему истинное семейное счастье, какое имел отец его погибшего друга Скавр с невольницей-самниткой, любимой им.

Виргиний завидовал этому тестю Турна в том, что Скавр всегда был, смолоду, свободен в своих действиях, имевши таких старших родственников, которые, по благодушию, не стесняли его ни в чем, и он жил, как сам себе единственный распорядитель хода жизни.

Над Виргинием гранитной глыбой тяготела деспотическая власть старого фламина.

ГЛАВА XVII

Тит-лодочник

Виргиний долго мечтал у забора виллы, перебирая в памяти все события последних трех лет своей жизни, по римской пословице «ab ovo uague ad mala» – «с яиц до миндаля» – чем у римлян запросто начинался и кончался обед, т. е. с самого начала и до конца, подробно взвешивая все pro et contra (за и против) возможности или невозможности вылезти из тисков своей жизни, пока его грезам не положили конец раздавшиеся по дороге шаги сельского пешехода со стукотнёю деревянных сандалий об каменистую почву, искусственно устроенную среди повсеместного болота.

Молодой человек взглянул на идущего к нему поселянина и не удивился: жители Лациума, даже из далеких местностей, часто проходили и проезжали тут в Рим по базарным дням для продажи ручных произведений и растительных продуктов, или возвращаясь оттуда домой; особенно часто предпочитал дорогу мимо усадьбы Руфа этот человек: маленький, юркий, хромоногий из раненых в прежней войне, он был там известен всей молодежи.

– А! Ловкач! – приветствовал его Виргиний.

Прихрамывающий инвалид был зажиточный лодочник с Неморенского озера, поселянин не старше 30-ти лет от рода; не годившийся в войско, этот отставной рядовой сделался перевозчиком не столько от нужды, как по охоте ко всему, что давало такое занятие.

Тит-лодочник славился искусством биться на секирах; это когда-то сблизило его с Виргинием и с недавно пропавшим Арпином, сыном Скавра, но помимо этого Тит сближался с патрицианской молодежью в качестве горного проводника, перевозчика, интересного рассказчика.

Он был незаменим для желавших ловить рыбу или охотиться в округе Немуса, а также умел и брался улаживать всякие делишки амурного и др. сорта, где требовалось скрывание от старших.

Он был неподражаемым игроком-фокусником в мяч, дрессировщиком собак, и объезжал строптивых лошадей.

Его податливости, уступчивости, услужливости, казалось, нет пределов; он никогда не забывался, не позволял себе ни фамильярности, ни хвастовства с высшими по положению, терпеливо перенося от них брань и всякое унижение.

Заносчивый гордец-бахвал с деревенскими, Тит среди знати превращался из цепного пса в ласковую собачку, как бы считая всех аристократов полубогами. Он им льстил и врал, как только мог, будто, по его мнению, одни они на всей земле живут настоящей жизнью, лишь римские законы справедливы и мудры, как свет солнца, а все другие народы мира, не исключая даже греков, бедственно влачат существованье в зловонной духоте и нечистоплотности дикарей, в дурацком невежестве, и зверском тиранстве.

Виргиний ненавидел Тита, но в настоящее время был рад его прибытию, потому что нуждался в нем, как в знавшем тайну его любви.

– Ну, – заговорил он, когда тот приблизился, – что ты сегодня какой раскислый?

– О, Децим Виргиний! – воскликнул Ловкач, подняв взор, – я несчастнейший человек под солнышком!..

– Чем, озерная рыба? Разве боишься, что опять этруски набег сделают, все твои неводы порвут, лодки потопят? Боишься, что в твоих сажалках рыба подохнет или в ульях мед прокиснет? Продажная душа! Тебе больше и горевать-то не о чем.

– О, господин!

– Что, слезливая баба?

– Как же мне не плакать? Полюбил я Диркею, отнял ее у меня Марк Вулкаций; полюбил Амальтею, твоя милость изволил приманить ее.

– Тьфу! Разве ты можешь кого-нибудь любить, Тит? Я и говорить-то с тобою не стал бы, да только ты мне нынче нужен.

Подняв скрытую насмешку, Виргиний выпрямился; щеки его вспыхнули; глаза жадно впились в лодочника; он подал ему горсть серебряных монет, говоря:

– Скажи Амальтее, Гефест Хромоногий, чтобы она вечером вышла ко мне, куда сочтет удобнее. Около полуденного времени принеси мне ее ответ.

К его удивлению, Тит не взял денег, отстранил руку подающего, отвечая как-то странно, дрожащим голосом, по тону которого человек, более проницательный, понял бы, что случилось что-то неладное.

– Сегодня Амальтея никуда не выйдет, к тебе, господин, и я советую тебе, кончив дела, вернуться в Рим. Сам знаешь, наступили Консуалии; нынче понесут жертву в болото.

– Кого отдал Турн?

– Не знаю, господин... интересно это мне... говорили, чужого, пленника из приведенных этрусков. Искренно советую тебе, господин, нынче же вернуться в Рим или, по крайней мере, просидеть дома, если нельзя уехать, не кончив дел. Сам знаешь, можно получить неприятности от пьяных Турновых рабов.

– Да... конечно... Грецин пьет.

– И Прима видели недавно пьяным. Я, сам знаешь, господин, не здешний; я с Немуса; я не могу всего разведать, но уверен, что Амальтея сегодня ни за что не придет. Сам знаешь, она дочь управляющего... Ей почти на каждом празднике дают какое-нибудь видное занятие при жертвенных обрядах... То она зашивает жертву, то возлагает первый венок, то закрывает... то... сам знаешь, ей некогда нынче.

Странно заморгав бегающими, смущенными глазами, Тит Ловкач с утрированною вежливостью отвесил низкий поклон незнающему горькой правды юноше и ушел от него торопливым шагом.

ГЛАВА XVIII

Совет старейшин

В этот день с самого восхода солнца в латинском городе Ариции старейшины союза собрались в доме, назначенном для их совещаний.

Это было зимнее заседание совета, учреждаемое в конце каждого года, важное потому, что главным занятием являлся отчет исполненных дел, прения о текущих, доклады и проекты будущих, имеющих начаться с января.

Тогда уже не начинали новый год этим месяцем; праздновали его в марте, но дела начинали по-прежнему, с января, как с месяца Януса, покровителя всякого начинания.

Турн, имевший в Ариции большой вес, как вельможа, происходящий от тамошних граждан, избран председателем совета.

Это было главною причиной невозможности для него отказаться присутствовать там, хоть он и признал справедливыми все доводы своего друга Брута, остерегавшего его от коварства Тарквиния, советуя не ездить в Ариции на заседание старейшин.

В сердце Турна щемило дурное предчувствие, уже два года временами поднимавшееся у него, мучившее опасениями всяких дурных случайностей, могущих явиться, как результаты его давней вражды с верховным жрецом, настроившим царского зятя против него.

Вчера это тоскливое чувство возникло у Турна еще сильнее; настроение его духа было испорчено; он приехал на совет печален и злобен против Тарквиния в высшей степени, удрученный мыслями, навеянными разговором Брута.

Турн вовсе не благодарил своего друга за вчерашний визит его, сделанный совершенно некстати, так как, при всем согласии с мнениями этого царского родственника, он не мог не ехать на совет.

Турн сознавал себя давно занесенным в проскрипции ненавидевшего его царского зятя и ждал себе всего дурного от этого жестокого человека, а Брут своими остережениями вчера окончательно расстроил его, вызвал мрачные воспоминания о прорицаниях Сивиллы, служащей фламину-диалис, которую он прогнал, не давши ей денег.

Солнце поднялось высоко, а префект-урбис, регент Тарквиний, не приехал в Ариции на совет.

Латины стали выражать недоумение о причинах задержки тирана; некоторые полагали, что могут быть получены дурные вести о расстроенном здоровье царя Сервия, простудившегося, как они уже слышали, на войне в Этрурии.

– Не уехал ли Тарквиний к своему больному тестю, царю, внезапно отозванный гонцом?

– Тарквиний, я уверен, смеется над нами, выражает в такой форме презрение к нам. – Говорил им Турн, обуреваемый злобой на своего врага.

Латины стали обсуждать дела союза без регента.

Солнце достигло зенита; полуденная пора томила собравшихся, привыкших, как все итальянцы, проводить эти часы в постели, на отдыхе сиесты. Они стали роптать на тирана, улегшись без удобств на коврах в садовой палатке.

– Справедливо прозвали Тарквиния Гордым[13], – говорил им Турн, больше всех ненавидевший тирана. – Разве это не верх надменности так насмехаться над знатнейшими союзниками? Многим из нас пришлось долго ехать сюда издалека; мы бросили на произвол рабов, наше сельское хозяйство в горячую пору полевых трудов. Тарквиний испытывает меру нашего долготерпения, и если оно не лопнет от таких издевательств, он затянет на наших шеях еще туже ярмо рабства. Латины пока еще считаются союзниками Рима, а Тарквиний хочет совсем поработить нас, чтобы мы выполняли все его приказания и прихоти. Одних он лишает жизни, других ссылает, грабит. Разойдемтесь по домам, латины!.. Покажем Тарквинию, что умеем подражать ему; мы его чуть не целый день прождали; не явился он к нам; можем не явиться и мы к нему. Совет кончен без него; не к чему его дожидаться.

В эту минуту полог палатки распахнулся и на ее пороге явился регент с Руфом, Бибакулом и многими другими знатными римлянами, преданными его интересам.

Его появление было столь неожиданно, что все кинулись приветствовать его, моментально забыв общее недовольство; один Турн остался на своем месте, покинутый слушателями, только что поддакивавшими его смелой речи.

– Возмутитель! – мрачно обратился тиран к нему. – Ты ответишь перед судом за каждое слово твоих вредных внушений.

Один из присутствовавших осмелился возразить нечто в защиту доблестного человека.

– Не Турн, – сказал он, – а ты, префект, прежде должен оправдаться пред собранием этих благородных латинов в том, что протомил их в бесполезном, напрасном ожидании твоего прибытия сюда на совет целый день.

– У меня была тяжба отца с сыном, которые просили меня на форуме рассудить их. – Ответил тиран с холодною усмешкой.

– Это дело всего меньше требовало длинного разбирательства, – возразил Турн. – Ты мог кончить его несколькими словами без всяких стараний о примирении враждующих: сын должен повиноваться отцу или быть казненным.

– Это все равно, – заявил Тарквиний. – Вы все недовольны тем, что я явился поздно; поэтому я вам завтра изложу мои предложения, для которых приехал к вам сюда.

– Как? – вскричал Турн гневно. – Протомивши целый день в безделье, ты и завтра намерен держать нас тут в горячую пору сельскохозяйственных занятий! Нет, мы не останемся, друзья, по приказу этого человека. Латины еще не рабы римлян, а только союзники, единоплеменники по крови.

Турн говорил так оттого, что времена года в Италии совсем не похожи на то, что знает под этим названием Север. Там застой всех работ происходит летом, когда зной грозит смертью от солнечного удара всем трудящимся. Горячая пора всевозможных строек, починок, мощения дорог, копанья огородов, пахоты и т. п., а также приведения в порядок, уборки всего, что выросло с лета, происходит зимою, прохлада которой подобна теплоте лета Севера.

Оттого у древних с зимним временем совпадали праздники Конса и Опсы, Сатурна, и др. божеств плодородия.

Помещики наезжали в деревни зимою чаще, нежели летом, когда там в зной почти нечего делать.

Турн вышел: никто не последовал за ним. Латины остались, в недоумении переглядываясь. Влияние Тарквиния на этих людей всегда и прежде было сильно, а теперь, после назначения его регентом, росло с каждым днем, и недалек казался день, когда он внушит латинам такой же ужас, каким уже успел принудить римлян к безусловному повиновению, едва царь уехал на войну.

– Боги спасли меня! – вскричал он, горделиво выпрямившись в центре собрания. – Теперь я открою вам, почтенные латины, почему я так долго не являлся сюда. До меня дошла молва, будто Турн поджидает меня где-то на дороге, чтобы убить внезапным нападеньем; оттого он так ругает меня. Его злит досада на неудачу злого умысла. Я вам все это докажу; пойдемте немедленно в его поместье; я знаю, слышал, где он зарыл множество оружия для произведения смуты в народе. Честный Тит, лодочник с Неморенского озера, донес мне об этом.

Некоторые латины, ужаснувшись этих слов, бросились бежать вдогонку за Турном, чтобы предупредить его о грозящей опасности, но большинство последовало за регентом. Отчасти по личным помещичьим дрязгам с Турном, которого люди неряшливые не любили за аккуратность, льстецы – за прямодушие, ленивцы – за деятельный, энергичный характер.

Кое-кто из соседей вели с ним бесконечные тяжбы о пограничных участках и потравах, или задолжали; такие люди очень обрадовались беде, в какую попал этот знаменитый человек.

Все советы догнавших благожелателей, как и вчерашние уговаривания Брута, Турн отверг с непоколебимою решимостью прямолинейного человека, который охотнее ломается, чем гнется, предпочитает дойти до трясины или обрыва пропасти и упасть, нежели свернуть с раз намеченной стези.

Он согласился с доводами своих арицийских приятелей, как соглашался и с доводами Брута, что ему следует немедленно уехать в Этрурию к царю в военный стан, но не хотел отправляться туда из Ариция, а непременно из своей усадьбы, чтобы собрать некоторый багаж нужных вещей, дать управляющему инструкции относительно собранных плодов, починок в доме и т. п., а также намеревался достать на всякий случай договорную грамоту царя Сервия с латинским союзом, хранившуюся у него в доме, как у самого уважаемого из старейшин племени.

Эта грамота, по закону, делала личность Турна неприкосновенною для римлян на территории Лациума, хоть он и считался римским гражданином.

ГЛАВА XIX

Старая нянька

Виргинию не удалось кончить за день всех дел, порученных дедом, и по его собственной нерасторопности, и по распущенности вольнонаемной прислуги, которая без спроса разбежалась бражничать на празднике сбора последних плодов и начала зимних запашек – консуалий.

Не удалось Виргинию и передать свои остережения соседу; он даже не узнал, был ли тут Брут и дома ли Турн, – Стерилла и Диркея отмалчивались на все его приставанья с такими вопросами, переводили разговоры на другие темы.

Не поняв таинственных уверток Тита, впервые невзявшего от него денежный гонорар, молодой человек согласился с его доводами, что ему не следует уходить в эту ночь со своей виллы в виду возможных неприятностей от сторонников Турна среди поселян, особенно от Грецина, подозревавшего, кто любим его дочерью.

Виргиний взобрался на чердак, где при доме была устроена, выступавшая над общим уровнем крыши, altana, – светелка сушильня для ягод, вяленого мяса и рыбы.

Оттуда довольно ясно виднелся вдали почти весь двор усадьбы Турна.

На этом дворе у соседей было темно и глухо, как в будни; ничто не напоминало наступившего веселого праздника Конса и Опсы, но Виргиний глядел туда, не отрывая взоров, в надежде увидеть любимую женщину с ребенком, пока его бывшая нянька Стерилла не отыскала его там.

– Что ты, господин, дитя мое дорогое, тут делаешь? – спросила она удивленно.

– Мне хочется видеть, что происходит у соседей, – отозвался он.

– Там не происходит ровно ничего интересного, дитя мое.

– Мне хочется видеть, как поведут жертву.

– Сегодня никого не поведут; мужики привязались к Турну, чтобы он отдал в жертву Консу и Опсе самого Грецина, в искупление своих грехов, потому что провинился перед богами пожертвованием двух воров. Турн отказал, предлагая каких-то других рабов, но мужики не приняли их, обозлились, ушли от него с бранью.

– Мне Тит сказал.

– А! Тит... ну, ему лучше знать... Только я уверена, что Турн не отдаст Грецина никаким богам на свете, а мужики заладили «давай его или никого».

– Давно ты видела Амальтею, няня?

– Дней семь назад, но она не удостоила меня никаких разговоров, дитя мое, и сказать мне о ней нечего. Меня приглашали тогда к Турну совершать Фералии и Лемурии по его зятю, но с тех пор я ни с кем из тамошних не виделась. Турн после тризны, не знаю куда, уехал, уехала и его жена с детьми; взяли они с собою зачем-то обоих сыновей Грецина.

– Ах, как это удобно!.. Если бы не Консуалии...

– Все-таки не ходи. Амальтее без братьев полны руки дела... ее отец почти постоянно пьян... Счастье его, что господин не остается жить подолгу в деревне!..

– Я слышу топот коня.

– Это гром гремит; вишь, туча какая надвинулась.

– Я вижу всадника... Он летит во весь опор с открытой головою.

– Какой-нибудь гонец. Становится темно и молния сверкает. Пойдем, дитя мое, вниз! Я ужинать тебе подам.

– Подай сюда!

– Ну вот! На чердаке-то ужинать затеял, причудник!

Старуха усмехнулась.

– Чего-нибудь всухомятку. – Продолжал Виргиний. – Принеси ломоть хлеба и кусок холодного мяса; я больше ничего не стану есть.

– Уйдем отсюда! – Настаивала Стерилла. – Здесь холодно.

– Ни за что не уйду, – возразил юноша еще упрямее. – Мое сердце рвется к Амальтее и нашему сыну. Ах, няня! Погадай мне здесь о них!

И он остался ужинать в альтане у окна, отказавшись сойти.

Обращение дряхлой колдуньи с ее бывшим питомцем было совсем другое, нежели с соседями. Стерилла, в глубине своего черного сердца, немножко искренно любила Виргиния, взращенного на руках ее, любила и за то, за что его все любили – за его ласковость, вежливость обращения, доброту.

– Няня, – сказал Виргиний через несколько времени, снова начав глядеть в окно альтаны после гаданья и ужина, – я вижу второго всадника, летящего во весь опор.

– Так что же, дитя? – отозвалась Стерилла. – Какое нам дело до того, что происходит у соседей?! Это всего вероятнее Прим и Ультим вернулись, присланные господином откуда-то издалека: сперва один примчался, лошадь не жалея, а потом другой, отставши от него дорогой.

– Я вижу там огонь в господском доме... как будто гости... атриум там освещен яркими огнями.

– Я слышала, что Скавр от раны умирает; если он умрет, зять, понятное дело, привезет его хоронить сюда; быть может, умер Скавр, и Турн прислал с известием сыновей Грецина.

– Няня!.. Няня!.. Взгляни!.. Я вижу по дороге движется толпа... не мужики... жрецы идут в парадном облаченье и воины с оружием в руках, с мечами наголо, с секирами... и знамя... манипулу несут... и копья подняты... ты права... они... но где же покойник?

– Может быть, его внесли не здесь, а другим ходом, через сад.

– Няня! Няня! Там пожар! – Вскричал Виргиний в ужасе еще несколько времени позже, высовываясь в окно альтаны.

– Сеновал загорелся от неосторожности пьяных, – сказала Стерилла, стараясь оттащить юношу от окна. – Успокойся, дитя мое! Амальтея в безопасности. Не высовывайся так! Ты можешь упасть в окошко.

– Это горит не сеновал, а квартира управляющего. Я отлично помню расположение всех зданий у соседа.

– Но от тучи рано смерклось; темь непроглядная... да если и так... у Грецина... погасят... не беда! Туда много народа пришло на праздник плясать или плакать по Скавру на тризну. Я сейчас узнаю, скажу.

– Нет... Нет, я сам... Амальтея... мой сын... бегу к ним!..

ГЛАВА XX

Деревенские старшины

Поселяне этого округа, пропировав целый день в своей священной роще у источника на жертвоприношениях ежегодного праздника сбора последних плодов, начала первых посевов и запашек, Консуалий, мирно уселись за ужин, разойдясь на покой по своим домам, только у Камилла Сухой Жерди было людно, шумно, весело. Туда сошлись старшины обсуждать довольно трудный вопрос: где взять им для этого праздника человека в жертву?

Рабов у римлян тогда вообще было много. Фабрик они никаких не заводили; флота, где могли бы быть гребцы, у них не было и в зачатках; свиты даже самые знатные за собой не водили.

У Руфа все старики невольники умерли; женщины и дети смотрели за его виллой с двумя-тремя невольными работниками.

Турн отказал дать человека по той же причине.

Другие помещики увезли всю челядь на войну с собою.

Поселяне решили кинуть жребий о своих стариках, впрочем, с оговоркой, ждать еще три дня, и тогда уже принести в жертву того, кому это достанется по жребию, если судьба не даст им другого человека.

Жребий пал на самого Камилла.

Поселяне заспорили. Этот старик среди них был так уважаем, что уложить его на жертвенник попросту им стало казаться мало, унизительно, возможность терзать человека, много лет жившего среди них в почете, имевшего власть, вес в деревнях всего округа, казалось им слишком заманчиво, чтобы отказаться от такого зрелища, как станет умирать magister pagi.

Один предлагал его сжечь живым; другой настаивал, что будет эффектнее сварить; третий уверял, что приличнее всего зарыть, не убивая.

Вечерело. Над деревней, бывшей среди местности низменной, точно саван над мертвецом, навис густой, тяжелый туман, пропитанный вредными испарениями болот.

На дороге было уже темно и раздавался неопределенный, смутный гул из всевозможных звуков говора расходящейся из священной рощи праздничной толпы, гул топота ног, хлопанья в ладоши или палками об камни и деревья.

Эта напировавшаяся толпа стремилась добраться засветло домой, в свои поселки, опасаясь всяких дорожных казусов вроде провала в топь среди тумана, отчего факелы нисколько не гарантировали идущих.

Боялись они и абалектов свиты Тарквиния, набранных их наемного сброда спартанцев, карфагенян, галлов, бывших заведомыми разбойниками.

Говор гудел, подобно реву морских бурунов, бьющихся в скалы; всевозможные молвы и толки передавались из уст в уста, искажались, неслись дальше, и сделав круговой оборот, возвращались к точке своего возникновения в совершенно неузнаваемом виде.

Поселяне ликовали, славили Тарквиния, проехавшего после полудня в Ариций, причем он дал им много денег на жертву за его благополучие, на пир во славу его деяний.

ГЛАВА XXI

Римские фанатики

Поселяне, собравшиеся у старшины Камилла, ликовали, славили Тарквиния, а вернувшийся с ним из Ариция, но не заглянувший в свою усадьбу, фламин Руф кусал себе ногти и губы, бродя никем не узнаваемый в вечернем тумане.

Руфа грызла досада: если бы его внук искренно сочувствовал всем его затеям, он был бы героем этого дня; не Бибакул, а Виргиний заманил бы Турна в ловушку и был бы осыпан всеми щедротами Тарквиния, сделался бы великим Понтифексом вместо Скавра, который так или иначе, скоро непременно умрет.

Но Виргиний наотрез отказался еще вчера, в Риме, от этого дела, когда регент предлагал, и никакие награды, никакие угрозы не могли поколебать его твердости.

В гневе на внука Руф приказал служащему его делу человеку похитить дочь Грецина с ее ребенком, что тот и исполнил, только Руф не знал, что этот человек не тот, кем он считает его.

Руф злился и теперь, но к его злости примешалась тоска от случайно подслушанного говора прохожих.

– Известно всем, – говорил один поселянин другому, – что Руф больше, чем убитый на войне отец, воспитывал Виргиния, потому что старость заставляла его больше времени оставаться дома, нежели его сына, проводившего жизнь на войне и охоте, пока его не убили. Руф усердно вбивал Виргинию свои идеи и мнения...

– Уж именно вбивал! Он каждый день колотил внука, но ничем не мог принудить угождать ему. От такого воспитания Виргиний только возненавидел деда, возненавидел и Тарквиния, как раб господина, которому фламин все равно, что продавал его в слуги.

– Он даже старался ничем не отличаться среди других, самых заурядных молодых сенаторов.

Без стеснения болтавшие поселяне не догадывались, что предмет их говора, фламин Руф, бросив регента, не досмотрев его интриг против Турна, бродит в толпе, кутаясь в темный плащ, чтобы его не узнали, подслушивая народный говор, в сопровождении верного ему Тита.

Досада на внука точила, как ржавчина, железное сердце Юпитерова фламина; Руфу непреодолимо хотелось с кем-нибудь спорить, кого-нибудь язвить.

В одну из таких минут горького раздумья к Руфу подошла дочь Стериллы и еще хуже разозлила старика уверениями, будто его внук влюбился в дочь Грецина до того глубоко и искренно, что не бросит ее ни ради какой невесты, считая своею женою, а если похитивший разбойник не вернет ее, Виргиний наложит на себя руки.

– Увидим! Увидим! – мрачно отвечал на все это старый жрец, кусая свои ногти и губы.

От нашептываний колдуньи Руф, так сказать, невзвидел света в гневе, жадно подслушивая народный говор.

Он в темноте не примечал, что огромный камень занесен над его головою в богатырской руке существа, которое незнающий, что это человек, счет бы за чудовище.

По уступам горы, мимо которой шел Руф, за ним следил уже около получаса времени мифический Сильвин – медведь с человеческим складом тела, драпировавшийся в фантастическое подобие одежды, испещренной разными бахромами, бляхами, чучелами птиц и гадов, искусно навешенных у пояса для устрашения суеверных людей.

Сильвин трясся от ярости; руки его дрожал; он с минуты на минуту откладывал исполнение мести, опасаясь промахнуться.

Понимая состояние его духа, шедшая с ним молодая женщина отговаривала его тихим шепотом.

– Арпин, предоставь судьбе месть над злодеем! Мой единственный защитник, я боюсь... Что станется со мною, если тебя поймают, уличат?

– Предоставить месть судьбе! – возражал он. – Нет, Амальтея, этого нельзя. Руф должен немедленно погибнуть от моей руки за отравление моего отца, за погубление Турна интригой; я их мститель, как самый близкий родственник.

– Ты друг моего Виргиния; тень его деда станет тогда между вами, и будет мучить, взывать об отмщение.

– Пусть взывает! Виргиний не станет мстить лучшему другу за деда-злодея, который его измучил. Мой замысел не только месть: это единственное средство спасти Турна, спасти моего отца, даже, быть может, и самого царя. Если я теперь не убью Руфа, он внушит Тарквинию покуситься на жизнь тестя. Руф и его колдуньи до сих пор считают меня своим слугою Авлом, не зная, что я его убил, защищаясь от этого исполнителя проскрипции; они все мне открывают. Руф, ты знаешь, фанатик...

– Фанатик и ты! В слепой ярости ты забываешь, что около Тарквиния не один Руф; фламин Януса, Тулл Клуилий, еще фанатичнее.

– Там... но у Клуилия нет власти, хоть он тоже верховный жрец; у Клуилия нет и ненависти ни к Турну, ни к царю, ни к моему отцу. Ах, Амальтея! Не мешай мне! Я спасу царя, спасу и моего зятя; спасу сыновей Турна и твоих братьев, которые уехали с ними в Этрурию.

– Ты их не спасешь, а сам погибнешь, Арпин. Лучше брось все это, предоставь судьбе и мщенье и спасенье, старайся заманить Виргиния в нашу пещеру и откройся ему.

– Виргиния ничем не заманишь, Амальтея! – возразил проскрипт с тяжелым вздохом. – Ты знаешь, что я это пробовал: Виргиний бегает от меня, считая то разбойником Авлом, губящим проскриптов, то настоящим сильвином. Я должен, должен убить Руфа... непременно должен в этот вечер... народ сбежится к месту катастрофы, бросит усадьбу; я ускользну в темноте здесь от преследования и проберусь туда, помогу Турну уехать в Этрурию, и вырву отца твоего из рук деревенских, пока они его не измучили... Амальтея, ведь, там твой отец.

– Отец! – отозвалась она со стоном. – Но если ты его не спасешь, а сам там погибнешь... Там отец, а там, – она указала в горы, – там скрывается от Руфа его правнук, мой ребенок. Арпин, если Руф и Тарквиний узнают, что ты их одурачил, выведал «сакральную тайну», играл роль Инвы вместо Авла, они не будут знать, какую казнь выбрать для тебя! Они верховного жреца в мешок зашили, не стеснились его саном; что же ждет тебя, сын Скавра, по матери невольник?! Лучше выпроси у них себе моего отца на растерзанье; считая тебя Авлом, они отдадут его. Одумайся, Арпин, умерь твою горячность! Если ты непоколебимо решил убить Руфа, то сделай это не теперь, не в темноте, не в исступлении гнева и горя. Я боюсь, что убьешь не его... боюсь, что ты промахнешься и убьешь невинного... с Руфом может находиться в этой толпе Виргиний.

– Виргиний... да... я так зол на старого фанатика, что сто невинных не пожалел бы, лишь бы разразить его за внушенные им регенту злодеяния, за погубление Турна и других хороших людей, за опасность жизни царя и моего отца, за твоего отца, за общее горе, но ради возможности убить Виргиния с ним, опускаю руку... Пусть живет, злодействует фанатик! Я не могу сразить его.

И проскрипт яростно швырнул камень с горы в пустое место, но камень, ударившись с разлета об выступ из огромной глыбы, изменил направление, отпрянул, упал прямо на Руфа, более метко, чем проскрипт мог бы нарочно прицелиться в сумерках туманного вечера.

Фанатик-жрец застонал, падая на руки Тита, но приписал казус случайному обвалу, нередкому в горных местностях.

– Покушение на мою жизнь! – шепнул он лодочнику. – Пойдем в деревню, пока кровь не перестала течь из этой царапины.

И он с заблиставшими от злорадства взорами рассматривал свою разорванную одежду и ссадину плеча, как бы не чувствуя боли.

ГЛАВА XXII

Выбор смерти

Арпин знал, что появившись внезапно с лампой, закрытой синим, окрашенным пузырем, в костюме мифического чудовища, во мраке, он, как уже случалось, может разогнать сотенную толпу суеверных рустиканов, после чего ему, при его огромной силе, можно оттащить отца Амальтеи к ней в горы, если он схвачен для казни или принесения в жертву.

Арпин решил спасти его, но ни он, ни Амальтея, не знали, где находится ее отец; они знали только, что Руф через своих агентов давно подбивает деревенских взять Грецина силой, для заклания на жертвенном алтаре, вопреки запрещению его владельца.

Арпин знал, что брошенным камнем он кого-то ранил, но не стал узнавать подробностей этого, пошел снова подстерегать Руфа, чтобы убить в более удобном месте, или похитить Грецина, если найдет его.

На этот раз вся хитрость его пропала даром.

В ту эпоху, и римляне низших сословий, и подвластные Риму близкие поселяне, были в общем строе своего характера, просты, добродушны, солидарны между собою во всех воззрениях и мнениях до такой степени, что сильных и продолжительных разногласий при обсуждении подробностей какого-либо решенного дела у них не могло возникнуть, хоть и подавались различные советы и мнения.

Взрыв восторга, при вынутии жребия смерти самим Камиллом, миновал; все отъявленные говоруны, забияки, обрадовавшиеся возможности, вместо чужого человека, истерзать своего почтенного старшину, ушли.

У Камилла остались лишь более хладнокровные, рассудительные люди, преимущественно из стариков, пользовавшихся уважением всего округа.

Камилл важно сидел, на хозяйском месте за трапезой, угощая приятелей, как будто с ним ничего не случилось, как это бывало прежде в праздники, когда сельские старшины сходились к нему в гости.

– Какую форму кончины на алтаре ты сам предпочитаешь, Камилл? – спросил старика один из ужинающих с ним.

Старшина недоумевал, как ответить на такой вопрос, боясь, что поступят наперекор, коварно отказав именно в том, что ему кажется за более легкое.

Помолчав, он тихим голосом произнес:

– Мне это все равно, братцы; делайте, что хотите.

– Но, ведь, тебе это лучше знать; ты знаток таких дел, самый искусный жертвоприноситель.

– Да... но не могу же я священнодействовать сам над собою.

– Кончать жизнь под топором тебе не следует, Камилл, ты не из военных, не был никогда ни рядовым, ни оруженосцем. Ты должен умереть не по-военному, а по-деревенски, в Сатуре, как все.

– Как свинопасы, пастухи, пчеловоды из рабов! – воскликнул старшина Анней, всплеснув руками в ужасе. – Боги бессмертные! Да ведь он старшина! Грех равнять его с рабочими!

– В таком случае сделайте, что я вам скажу, – заявил поселянин Архип, жевавший лепешку из полбы с чесноком. – Всего торжественнее смерть на костре, в священном пламени; я это видел у самнитов, когда был в плену.

Все умолкли, глубоко задумавшись над неразрешимым вопросом; старый Камилл молчал всех угрюмее, погрузившись в обдумывание, нельзя ли ему спастись от смерти по жребию, протянув отсрочку этого торжества, переговорив со своею закадычною приятельницей Стериллой, уже не раз выручавшей его в трудные минуты всякого сорта.

Настала одна из тех минут, о каких говорят, будто в это время «дурак родился».

Никто ничего не мог придумать; каждый из сидевших сознавал себя дураком в разрешении данного вопроса, как вдруг притворенная от сквозняка дверь, ведущая из дома в огород, распахнулась настежь с громким стуком, толкнутая извне, вбежавшим человеком, который безумно дрожал от ужаса. Это был молодой рыбак Целестин, ходивший на огород за разными растениями, употребляемыми для жертвоприношений. Он второпях разронял все принесенное по полу, с трудом выговаривая слова:

– Я там, в огороде, видел... видел, дядя Камилл, дочь Грецина, утопленницу... Она шла по огороду с огнем... огонь синий... вся она синяя... за нею Сильвин...

– Сильвин! – вскрикнули старшины, в ужасе вскочив с мест.

Целестин стал клясться самою отчаянной деревенскою божбой, что леший и дочь Грецина, и про которую в деревне одни говорили, будто она по тайному приказу госпожи, вопреки господину, последовала за нею в Этрурию, а другие уверяли, будто она утопилась или утоплена по приказу Турна за какую-то вину, Амальтея бродила тенью по горе за огородом.

– Сильвин зубами щелкал так громко, что у меня все волосы встали дыбом! – восклицал рыбак несколько раз одно и то же.

Заразившись его страхом, поселяне вознамерились остаться у Камилла на всю ночь и накрепко запереться в его доме ставнями и болтами, какие употреблялись в деревнях только при нападениях разбойников, но они не успели этого сделать, потому что новый ужас окаменил их, пригвоздив к месту; прервав все свои восклицания и рассуждения на полусловах, они остались сидя и стоя с разинутыми ртами и вытаращенными глазами навыкате из орбит, одни сжав руки у сердца, другие раскинув их врозь.

Дело в том, что едва, под влиянием россказней Целестина, им начали мерещиться Сильвин с медным языком за железными зубами, как в хижину не вбежал, а правильнее, влетел Тит-лодочник, известный всему округу за буйного забияку с себе равными, растрепанный, окровавленный, в изорванной тунике, в продавленной соломенной шляпе, съехавшей на затылок взъерошенной, лохматой головы.

Махая огромною палкой или, как некоторым показалось, веслом со своих лодок, Тит, треснув по столу, разбил вдребезги и миску с моретом, похлебкой в роде ботвиньи, и блюдо, с которого полетел на пол жареный гусь, и плошку с соусом, откуда уплыли в разные углы мелкие соленые рыбки.

Тит навалил на стол стружек, мочалок, и всякого другого сора, валявшегося у печки, несколько раз плюнул на все это, и заорал тоном полоумного, умеющего сбивать ближних с толка, когда это ему нужно.

– Ослы! Свиньи! Псы ненасытные! Обжоры! Вы тут себе всякими яствами утробы набиваете в такую минуту, когда великий Рим погибает, великий фламин самого Юпитера Капитолийского умирает от руки злодея! Слышите?! Проклятье вам, нечестивцы, проклятье от фламина в его последнюю минуту жизни!

– Что? Что? Что? – раздалось со всех сторон. – Где? Где? Где?

Больше никто ничего не мог и не успел выговорить; слова застряли в горле спрашивающих, оторопелых людей; старики тряслись от ужаса, опираясь на края стола; молодые прятались за их спины.

Вслед за громовою речью Тита в хижину влетела еще хуже, чем он, растрепанная Сивилла Диркея, завывая какой-то дикий сумбур прорицаний вроде:

Пойдемте, пойдемте

Скорее за мной!..

Юпитер решился

Сразить нечестивых

Стрелой громовой!.. и т. д.

Она пела про фламина, которого хотел убить Турн, покушавшийся на жизнь Тарквиния, но их обоих, и регента и жреца, спас Сильвин, бродящий в здешних горах; он повелевает поселянам идти громить усадьбу Турна.

Из-за спины воющей колдуньи показалась бледная, высокая фигура сухощавого старика с золотым посохом.

Величавый, каким он бывал в самые важные моменты священнодействий, Руф произнес глухим, гнусавым голосом, похожим на тон умирающего, распахнув свой необъятно-длинный и широкий жреческий парадный плащ.

– Вот эту рану нанес мне Турн Гердоний камнем, брошенным с горы... Проклятье тому из вас, кто не отомстит за меня!

Поселяне огласили хижину бешеными криками и кинулись толпою вон, толкая друг друга, чуть не сбив с ног Диркею, если бы ее не отстоял юркий Тит, давно просящий фламина отдать ее ему в жены, неравнодушный не к ней, блеклой, подурневшей, а к выгодам, какие давало ремесло гадалки.

Он пошел вперед проводником озверевшей толпы, предводимой жрецом, говорящим речь о долге мщения, и завывающей Сивиллой, грозящей гневом Юпитера за рану его фламина.

Среди этой толпы всех усерднее шел на погром патрицианской усадьбы, старый Камилл, которого, как он думал, сами боги избавили от выбора смерти.

На полдороге эта толпа встретилась и соединилась с другою, конною, ехавшею из Ариция, дружиною ликторов и абалектов, которых вел Тарквиний губить оклеветанного им вельможу.

ГЛАВА XXIII

Незваный гость

Уже была почти ночь, когда Турн вернулся из Ариция, не намереваясь уезжать в Этрурию к царю и своему умирающему тестю до окончания празднеств Консуалий.

Не сознавая за собой решительно никакой вины ни против кого в Риме, этот «прямолинейный человек» не допускал возможности со стороны регента изобрести прицепку к нему, так как наговоренные грубости взаимных оскорблений государственного преступления не составляли и, по тогдашним законам, не могли вести к уголовному суду.

На небе было темно, сумрачно от надвинувшейся тучи.

Усталый и сердитый после его ссоры с Тарквинием и некоторыми арицийскими старшинами, совершенно некстати припомнившими разные житейские дрязги с ним, Турн готовился лечь спать без ужина, закусив на скорую руку около постели.

Старый Грецин изливал перед ним свои сетования о пропавшей дочери и внуке, еще более в течение этого дня убедившись, что их похитил кто-нибудь из обозленных на него поселян, и опасаясь, как бы их не зарезали в жертву на деревенском алтаре в священной роще.

Турн почти не слушал его сетований, сам томимый недобрым предчувствием, расстроенный, сердитый, а скоро ему нехотя пришлось принимать незваного гостя, ненавидимого им родственника фламина Руфа, сенатора Квинта Бибакула, ворвавшегося в усадьбу и ее дом, как безумный, так что рабы оказались не в силах остановить его.

Его цель была сбить с толка намеченную жертву тирании, дело, от которого с такою твердостью отказался Виргиний, несмотря на все угрозы регента.

– Я боюсь, что опоздал, благородный Турн, – заговорил хитрый патриций торопливо. – Я не смел верить столь ужасному решению Тарквиния о тебе.

– Какому? – спросил Турн сурово, не здороваясь и не приглашая сесть.

– Я замедлил, потому что мне хотелось достоверно все узнать, выведать мнение регента.

– Я не римлянин, Квинт Бибакул, – перебил Турн еще суровее и с оттенком презрительной холодности, – зачисленный в римские граждане с правом голоса в сенате, как зачислялись и все мои предки со времен еще самого Тулла Гостилия, я смотрю на это лишь, как на почетный титул, от которого я римлянином не сделался. Я латин, сенатор г. Ариция; воля римского царя или его заместителя не может простираться на меня; я не подданный, а лишь союзник.

– Ничего этого я не стану разбирать, Турн, – возразил Бибакул печально, – препираться нам о законах некогда. Измученный угрызениями совести, я приехал сюда, рискуя показаться Тарквинию и фламину изменником. Я приехал сказать, что твоя казнь решена. Ставь твоих слуг с оружием в руках, куда хочешь, и защищайся, как тебе кажется возможным. Я не могу сделать для тебя ничего, потому что я у Тарквиния, сам знаешь, не имею силы. Я могу ускакать отсюда в Этрурию к царю и сообщить о грозящей тебе опасности; может быть, царские воины будут посланы, кто-нибудь придет выручить тебя, пока ты держишься в осаде. Римляне пропустят меня, не допытываясь о целях ночных поездок, если встретятся по дороге, но тебя они безусловно схватят и арестуют.

– Но это беззаконие.

– Для Тарквиния Гордого законов на свете нет.

У Турна передернулись все мускулы лица; он долго молчал, только массивная, богатырская, волосатая рука его судорожно двигала пальцами, отбивая такт по столу, у которого он сидел.

– Разумеется, ты сам во всем виноват, – заговорил опять Бибакул, – я знаю, Брут предупреждал тебя; твои замыслы многим сделались известны в Риме.

Турн не дал ему продолжать. Вся его накопившаяся против Руфа и его креатуры, самоуправца-регента, злоба прорвалась в резких возгласах гнева, печали, укоризн.

– Мои замыслы! Какие мои замыслы? Вы все очумели с вашим Тарквинием! – закричал он. – Что ты, Квинт Бибакул, тянешь из меня заживо душу?! Неужели ты думаешь, что я исполню какой бы ни было совет, данный тобою, родственник Руфа?! Мне тошно говорить с тобой. Иди из моего дома! Слуги проводят тебя с фонарями до усадьбы фламина. Мне ты не собеседник... Доброй ночи!

– Я исполнил мой долг, – с флегматичным спокойствием железного духа отозвался римлянин, – я предупредил тебя, сделал все возможное для спасения доблестного Турна, потомка рутульских царей.

Бибакул произнес последние слова с оттенком иронии и утрированно-низко поклонился сидящему помещику, не намереваясь, однако, уходить из его дома.

Турн вздохнул, не зная чем выпроводить незваного гостя, но не желая больше употреблять грубость с ним.

– Я боюсь не за себя, – сказал он тоном холодной важности, – мне страшно за детей, жену, тестя. Что сделали вы с этим уважаемым человеком? Брут сказал, что он умирает.

– Эмилий Скавр жестоко простудился на войне и напился какой-то болотной воды... При чем тут фламин? Право, не знаю. Известно, что молва всегда украшает смерть выдающихся особ цветами своей фантазии... Как мог кто бы ни было отравить или ранить человека под охраной царя?! Опасность не в Этрурии, а здесь, доблестный Турн; беги, если имеешь при доме тайный, подземный ход, а если нет – запрись.

– Вам, может статься, хочется, чтобы я сопротивлялся открытой силой?

– Чего хочется Руфу, Клуилию и всем их креатурам, не знаю. Во мне заговорили лучшие чувства к тебе, но... чу!.. Турн!.. Поздно!.. Они идут сюда. Тарквиний приехал. Слышишь? Вдали где-то шум, крики, ругань с твоею прислугой.

Вскочив с кресла, Турн расслышал, о чем говорил незваный гость, а также и громкий голос, гудящий наподобие военной трубы, заглушая весь остальной говор. Турн узнал голос Тарквиния.

– Первого, кто сунется сопротивляться, рубите прямо по голове! – говорил регент за воротами усадьбы. – Пощады никому!.. Смерть всем без исключения. Разорю до тла все логовище врага моего.

Из двери другой комнаты высунулась ухмыляющаяся рожица Тита-лодочника, который, сколько ни старался, никак не мог придать ей серьезного выражения.

Ловкач махал руками, манил, кивал, моргал на все лады.

– Господин!.. Господин!.. Два словечка!..

Турну не пришла в голову догадка, что это сообщник Бибакула.

– Чего тебе? – отозвался он еще сердитее на смелость поселянина.

– Регент грозит выломать ворота, если не отворят добровольно, а я посоветовал Грецину запереть их до приказа твоей милости... их уже ломают... что повелишь?

Со двора доносился усилившийся стук.

– Что я могу повелеть? Кто же может отсидеться, когда там врагов по десятку на каждого из здешних? Остается умереть с честью, дорого продав свою жизнь беззаконнику.

Турн потянулся к одному из мечей, висевших на стенах комнаты, но Бибакул остановил его, говоря:

– Еще не все потеряно; ты можешь бежать.

– Бежать, – повторил Турн в раздумье, – некуда, Квинт Бибакул.

– Беги через сад; я знаю, что у регента с собою не может быть так много людей, сколько требуется для полного окружения твой усадьбы.

– Ворота взломаны, разрушаются! Ах, разбой, беззаконие! – воскликнул Турн, взглянув в окно. – Мне осталось только предъявить свидетелям вот эту хартию царя Сервия.

От торопливо натянул на себя сенаторский латиклав, снятую им по возвращении домой из Ариция белую суконную одежду с широкой красной полосой впереди, и достал нужный ему документ из ящика стола.

– Я кое-что могу посоветовать, господин, – вкрадчиво таинственным шепотом произнес Тит, – я могу спрятать тебя в одно верное местечко.

– Куда? – Спросил Турн в недоумении.

– Они уже идут по двору! – закричал Бибакул у окна. – Спасайся, Турн, пока еще можно!..

– К убитому Балвентию в свинарню часто ездил ночевать его сын, – продолжал Ловкач.

– Знаю... ну!..

– Он возил ему краденое у его господ вино, платье и др. вещи, а от Балвентия получал для продажи на римском рынке краденые у твоей милости окорока, колбасы, сосиски; они устроили в свинарне для этого ямку; новый сторож не подозревает ее существования, но я знаю, где она. Я помогу тебе туда спуститься; там тебя регент не станет искать.

Турн торопливо выпрыгнул в окно вслед за лодочником, прошел сад до пролома развалившейся стены, вылез в обмелевшую грязь кончающегося паводка, и пошел по знакомым местам топи, не боясь провалиться в нее.

Скоро они пришли к свиной закуте, почва которой представляла сплошную лужу грязи. Собаки знали Тита, давно прикормившего их, и ласкались к нему без малейшего лая; напоенный им допьяна еще с вечера сторож спал мертвым сном в своем шалаше, устроенном поодаль от закуты, на сухом возвышении из камней.

Тит обшарил стену, снял висевшую на гвозде глиняную лампу, высек огня, зажег, и протянул ее Турну, говоря:

– Вот, тут Балвентий с сыном устроили погреб; возьми, господин, эту лампу и спустись туда.

Он поднял деревянное творило и указал вглубь, куда не замедлила политься струя грязи сверху.

– Ты здесь будешь в безопасности.

– Какой отвратительный воздух! – заворчал Турн, слезая.

– О, господин! Спеши! Тебя там хватились, ищут.

– Но я боюсь тут задохнуться.

– Ты можешь оставить щель; не опускай творило; я подложу толстую палку на его край.

Проклиная Тарквиния, Турн сошел в глубь. Лодочник опустил над ним творило, оставив щель для воздуха, и спокойно сел на порог закуты, то расплетая, то заплетая концы своего пояса, и улыбаясь улыбкой коварной ехидны, думал:

– Самый умный человек делает ему самому непонятную глупость, нелепость, если хитрец удачно собьет его с толка, не давши вдуматься в то, что такое ему предлагают. Если бы он меня не послушал, убежал в деревню, и там попал бы в ловушку, потому что Руф рассорил с ним мужиков, чтобы некому было его защищать от Тарквиния.

ГЛАВА XXIV

Роковая ловушка

Лампа, с которою Турн благополучно сошел по скользким, сырым ступеням деревянной лесенки, была так устроена, благодаря ее высокой ручке и загнутому устью для фитиля, что она освещала только нижние места подземелья, оставляя стены в потемках. Не зная, как с нею обращаться, Турн остановился на последней ступеньке, опасаясь завязнуть в грязи, и сел, прислушиваясь ко всем звукам, доносившимся сверху.

Сначала раздавалось только хрюканье и сопенье множества спящих свиней, чмоканье поросят, ворчанье собак. Все это было до такой степени неинтересно, что внимание спрятанного скоро отвлеклось на другое: Турн, как помещик очень богатый, не вмешивался во все мелочи своего хозяйства, предоставив их на полную волю управляющего. Он стал теперь сердиться на Грецина, что тот допустил в его владениях устройство склада краденых вещей, и принялся осматривать яму, вертя лампу во все стороны, пока ему не удалось направить ее свет в такое место, где что-то блестело.

Он встал со ступеньки и начал осторожно красться, согнувшись под низким потолком, размышляя:

– Какая дрянная яма! Лучше ли я сделал, что засел в нее? Коварный Ловкач сбил меня с толка; я его послушался, потому что мне хотелось отвязаться от болтовни льстивого Бибакула. Лучше бы мне уйти в лес или в деревню; я добыл бы лошадь, чтобы ускакать к войску или хоть в Ариций. Не все в Лациуме на стороне Тарквиния и Руфа. Конечно, проклятье от фламина-диалиса получить ужасно, но у меня защитники нашлись бы... не посмотрели бы на все громы Юпитера, если бы Руф стал грозить ими.

Блестящий предмет, привлекший внимание Турна, оказался мечом, который лежал на полу у стены.

– Меч! – воскликнул Турн, приходя в ярость от гнева. – Как он попал в свинарню моего поместья?


А между тем «фламинское проклятье», которого Турн опасался, как страшного средства, способного взбудоражить народный фанатизм, уже пущено в ход против него.

Тарквиний Гордый среди тиранов Рима отличался умением выискивать самые действительные средства, и намеченные проскрипты редко ускользали от его беспощадных рук.

Турн осветил стену выше и еще сильнее удивился, открыв древко копья, дальше другое, третье, щиты, мечи, пращи.

– Вместо краденой свинины оружие! – продолжал он размышлять. – В высшей степени не понятно!

Погреб оказался просторным, но вплотную набитым всякого рода оружием, как настоящий арсенал.

– Горе мне! Я попал в западню! – воскликнул несчастный.

Многое, что прежде казалось ему пустяками или туманными недомолвками в разговорах Брута, которого он всегда считал чудаком, стало теперь ясно. Любовь к жизни закипела в его мужественном сердце; отчаяние возбудило его энергию.

– Надо вылезти отсюда и бежать в лес, – решил он, – я латинский и римский сенатор; мой меч я забыл взять, но тут много оружия; я буду биться до последней крайности со всяким, кто вздумает препятствовать моему бегству; я вырос среди оружия; отцовский щит был моею колыбелью, а над нею перекладиной для занавески – вбитое в стену копье; мечи служили моими игрушками. Я ходил в бою один на десять неприятелей, а у Тарквиния не могло быть очень большой свиты, половину задержит и уложит насмерть верный Грецин; он умрет за меня; я знаю его преданность. Я могу отбиться в этой свинарне, даже не убегая в лес; я буду кричать; поселяне сбегутся и часть их примет мою сторону. Иди, иди, Тарквиний, регент – самоуправец!.. Я убью тебя, как муху! Ты узнаешь, что дух могучих героев-предков еще жив в груди Турна Гердония!

Он взял из склада два дротика, попробовал их острия пальцем и убедившись, что они отточены, поставил лампу около лестницы, намереваясь уйти из ямы, но вверху послышался шум, не похожий на ночную возню свиней с поросятами, блеснул свет от множества принесенных огней, и голос, который был хорошо знаком Турну.

– Идите же туда, идите! – говорил Тит-лодочник. – Я исполнил мой долг.

Творило поднято и на верхней ступеньке лестницы показалась ступня человеческой ноги, обутой в красный суконный сапог римского сенатора.

Не размышляя о личности пришедшего, Турн метнул один из приготовленных дротиков, намереваясь с другим пробить себе дорогу в мужестве отчаяния.

– О, префект! Ох! Я ранен! – вскричал римлянин и грузно свалился в погреб.

– Сдавайся, изменник, чтобы умереть заслуженною казнью! – прогремел под крышей закуты ужасный голос Тарквиния.

Толстое полено, брошенное Титом, оглушило спрятавшегося; Турн упал без чувств, выронив второй дротик, которым метил в регента.

ГЛАВА XXV

Приговор беззаконника

Очнувшись, Турн увидел себя лежащим на скамье, принесенной из жилища сторожа, поставленной снаружи около закуты. Верный Грецин заботился о нем, тер ему виски уксусом, со словами самого теплого и искреннего участия. Старик, очевидно, только что выдержал борьбу, защищая усадьбу, и побежден численным перевесом напавших; его овчинное платье все растерзано, так что едва держалось на грузной фигуре; волосы всклочены; один глаз припухал, подбитый чьим-то кулаком или палкой.

– Господин! – вопил он, наклоняясь к лежащему. – Горе нам, господин! Да! Пропал ты, пропадем с тобой и все мы! «Дальше от Зевса, дальше от молнии» пословица-то говорит... Да!.. Разразил гром дуб вековечный, поломается с ним и весь поддубняк... Ты, господин, совсем невинный человек, осужден умереть, но нас-то, рабов-то твоих подневольных, за что же губить! За что же? Разбой! Беззаконие!.. Да!..

– Грецин! – произнес Турн, открывая глаза.

– Ты жив! – продолжал слуга. – Я этому несказанно рад... рад услышать еще несколько слов от тебя, мой дорогой господин, но не могу не сказать, что в тысячу раз было бы лучше, если бы изменник Тит пробил тебе голову до смерти.

– Что случилось Грецин? – прошептал Турн слабым голосом. – Где я? Неужели в свинарне? Неужели это не сон?

– О, господин! Я отдал бы жизнь мою, чтобы превратить в сон то, что случилось наяву.

Верный старик опустился на колена перед скамьей и припал, целуя ноги лежащего патриция с горьким рыданием.

– Турн Гердоний! Мой дорогой господин! Мы погибаем!.. Мы оба осуждены на смерть; я за то, что запер ворота, не давал ворваться, а ты...

– Отойди прочь, старик! – перебил Тарквиний, стоявший в головах скамьи. – Твой господин настолько уже оправился, что в силах ответить на мои вопросы.

– О, префект!.. Смилуйся над ним!.. – завопил управляющий, еще крепче обнимая ноги своего господина.

– Я не считаю себя обязанным отвечать ни на какие вопросы, – возразил Турн, возвращая самообладание и свою обычную гордость. – Ты, префект Люций Тарквиний, скоро ответишь пред судом царя за нанесенное мне оскорбление.

– Смилуйся, префект! – повторил Грецин. – Верь моим клятвам, что ни я, ни господин ничего не затевали дурного; заговор против царя!.. Разве это мыслимо со стороны такого доблестного человека!.. Это клевета твоего невольника, который стакнулся с нашим Балвентием и вместе тут в свинарне наложили оружия под видом краденого твоим рабом у тебя. Революция... измена царю... узурпаторский захват уничтоженного престола Альбы-Лонги!.. Каких ужасов ты нам наговорил, префект!.. Да!.. Это невозможно!.. Казни нас обоих, как тебе угодно, но не теперь, а после возвращения царя из похода, после его суда... ведь, это разбой!.. Да!..

Тарквиний дал знак; четверо поселян отняли руки Грецина от ног сенатора и оттащили его от скамьи, невзирая на все мольбы и сопротивление.

– Молчи, старик, – сказал Тарквиний, – твои рыдания совершенно бесполезны. Сдержи их, чтобы ясно дать ответы, как тоже подлежащий самой строгой каре. Смерть висит над твоею головой; ты от нее никуда не уйдешь.

Помолчав немного, он обратился к лежащему.

– Обвиняемый в государственной измене, сенатор латинского союза Турн Гердоний, встань!..

Турн молчал неподвижный.

– Что же не исполняешь слово заместителя царя твоего?.. Или не слышишь?.. Если не поднимешься, я прикажу воинам и мужикам стащить тебя со скамьи.

Турн поднялся, печально озираясь вокруг.

– Тарквиний!.. Тарквиний!.. Тиран!.. Самоуправец!.. Беззаконник!.. – вымолвил он.

– Наконец-то заговорил!.. – Произнес регент со злобною насмешливостью, усаживаясь на скамью, покинутую Турном.

Услужливый Тит мигом поднес ему сколоченный из досок на скорую руку столик, а раненный Бибакуль положил выделанную кожу для писанья и проч. принадлежности.

Пока регент с важностью устраивался для совершения нового акта беззакония, несчастный Турн обводил глазами все окружающее. Он увидел двух стражников-ликторов, стоящих с топорами и связками прутьев около двери в закуту, двух других ликторов у стены, где прижался и Тит, что – то бормочущий вполголоса этим солдатам, в то же время разгрызая semen, тыквенные зернышки и подсолныши, во все времена и веки любимейшее лакомство итальянского простонародья в минуты безделья, чему не чужды и некоторые другие народы земли до наших дней.

Турн увидел, что его верный Грецин стоит, опираясь о плечо своего приятеля, деревенского старшины Аннея, заливаясь слезами от печали и страха, не слушая уговариваний других старшин, окруживших его.

Грецин никак не мог понять того, что для Турна было совершенно ясно, не мог сообразить своим довольно развитым, но постоянно отуманенным винными парами умом, что такое случилось? Ему лезла в голову мысль, что вернее всех отгадали деревенские, и теперь упрямее прежнего твердившие, что все это устроил леший здешних мест, Сильвин Инва, потому что Грецин не хотел добровольно отдаться за господина в жертву ему или иному мелкому божку местных святилищ.

– Они все стакнулись с Инвой против вас! – неопровержимо, как аксиому, говорил старшина Камилл, прозвищем Сухая Жердь, по его худобе при высоком росте.

– И Терра, и Палее, и Коне, и Оне, и Лалара, и Кармента, – добавил Анней, – известно, что вся эта мелкая братия божков-трущобников – злючки; чуть им не только жертвы не дашь, но даже если не додашь чего-нибудь, мигом свои козлиные рожки навострят и норовят пырнуть.

Рыбак Целестин прервал красноречие Аннея, дернув его за платье, приглашая жестом обратить внимание на регента, начинающего допрос уличенного помещика.

– Сенатор Турн Гердоний, – снова начал Тарквиний, обмакивая писчую кисточку в чернила, – ты должен немедленно ответить на несколько вопросов, которые я имею право тебе сделать, как заместитель царя.

– Вопросы... мне... от тебя!.. – проговорил Турн с тоскою, примешанною к его гневу.

– Именно, стой смирно, если хочешь быть связан раньше времени, и отвечай. Ты найден в погребе среди большого склада оружия и амуниции; найден с оружием в руках. Должен ли я напомнить тебе, что я регент, заместитель Сервия?..

– И самоуправец, превысивший данные тебе царем права.

– Неужели я должен принять меры, чтобы заставить тебя вести более вежливую речь?

– Я считаю унижением моего достоинства какие бы ни было переговоры с тобой.

– В таком случае, даю тебе право молчать. Свидетели видят и слышат, что подсудимый отказывается от своего участия в судоговорении, поэтому он выслушает только свой приговор. Турн Гердоний, ты имел два дротика в руках, когда, посланный мною, сенатор Бибакуль стал сходить вниз по лестнице погреба, чтобы удостовериться, что ты действительно там, как нам донес один верный поселянин.

– В Ариции я говорил тебе грубую, жесткую правду, Тарквиний, но здесь... Здесь я только сегодня впервые узнал о самом существовании этой ямы, – возразил Турн.

Тарквиний сделал вид, будто не слышит, продолжая обвинение.

– Дротики были отточены; это доказывается раной Бибакула, в которого один из них ты метнул, Турн Гердоний. Метнул, несомненно видя, так как у тебя была лампа, что идет не мужик-рустикан, не городской пролетарий, а сенатор римский в латиклаве и красных башмаках служебного мундира.

– Я хотел отбиться от сенаторов, поступающих, как разбойники, вопреки воле царя. Я намеревался уехать в Этрурию с доносом Сервию на самоуправство его зятя, принести не вам, а царю, мою клятву, что я не знал о существовании этого склада оружия. Тит-лодочник заманил меня уверениями, будто эта яма назначена для свинины.

– Назначена для свинины! – воскликнул Тит, продолжая грызть подсолныши, – о, господин!.. И ты говоришь это, потомок рутульских царей!.. Говоришь мне, твоему вернейшему пособнику!..

– Пособнику?.. В чем, негодяй? – обратился к Титу Турн, бросая свирепые взгляды.

– Твое отрицание ничему не поможет, – заявил Тарквиний, – лодочник уже получил от меня полное прощение за то, что сознался во всем.

– В чем мог он сознаться относительно меня?

– Тит сознался, что ты сам велел ему привезти оружие в эту яму.

– Он с ума сошел! – воскликнул Турн печально и смущенно.

– О, господин! – обратился к нему Тит, начиная плакать, но продолжая грызть тыквенные семечки вместо подсолнышей. – Можно ли потомку рутульских царей говорить такую неправду?! Ты сам меня сделал сообщником твоего преступления, а теперь валишь всю вину на меня одного. Это бесчестно для такого вельможи!..

Турн смолчал, поняв суть интриги.

– Об этом знал твой прежний свинопас Балвентий, которого ты нарочно, чтобы избавиться от лишнего свидетеля, отдал в жертву на алтарь деревенской богини, – продолжал Тит еще смелее обвинение, – оружие возил сюда его сын или, все равно, чужой, но он называл его сыном, невольник из вейентов; нам он себя выдавал за слугу царского, но после я дознался, что этот человек был слугою твоего недавно казненного за измену зятя, Авфидия, этруска из Церы.

– Ложь!.. Ложь!.. Ложь!.. Ах, какая ложь!.. – воскликнул Турн тихим голосом, немного приподнял голову, и снова понурил ее еще ниже на грудь.

– Наваждение лешего! – вскричал Грецин, схваченный и связанный деревенскими старшинами.

ГЛАВА XXVI

Прямолинейный человек

Увидев начавшийся пожар при разгроме усадьбы, Виргиний побежал туда вне себя от опасений за жизнь Амальтеи и ребенка, не слушая больше никаких доводов дряхлой Стериллы, но ничего не узнал о судьбе своей конкубины и сына.

Поселянам было не до них. Один уверял его, будто Амальтея на этих днях отчего-то утопилась или случайно утонула; другой клялся, что Турн подарил ее своему приятелю Бруту, в жены его конюху.

Тит, перебив все эти толки деревенских сплетников, заклялся, что мужики все это врут, внук его покровителя фламина не должен беспокоиться: Турн и Грецин осуждены регентом на казнь за их доказанную измену и покушение на жизнь его и фламина, но их сыновья и Амальтея куда-то скрылись три дня тому, а Тит на своем перевозе сегодня достоверно разведал, что им всем еще до катастрофы удалось уехать с Эмилией и ее дочерью в Этрурию к умирающему Скавру.

Виргиний удовольствовался этими сообщениями Ловкача, и в более спокойном настроении пошел смотреть гибель Турна.

– Если даже ты невинен, господин, в чем тебя обвиняют, – продолжал Тит в момент прихода фламинова внука, – если ты не знал, или забыл твое приказание и намерение, перестал желать сделать смуту... ведь, это уже два года назад, ты устроил склад... то твое сегодняшнее двойное покушение, на жизнь могучего регента утром, а еще...

– Какое двойное? Что еще? – спросил Турн, удивляясь изобретательности своих врагов.

– Вечером ты покусился убить великого фламина... неужели ты будешь отрицать и это, господин?

– Вечером... фламина... какого из фламинов? Их в Риме несколько десятков и, к сожалению, лишь два или три достойно носят этот высокий сан, а прочие... Ах, лучше не говорить о них!.. Каковы боги, таковы и жрецы!..

– Это было при мне, господин, на закате солнца, – продолжал Тит, – ты, не доехав до твоей усадьбы, притаился в горах; я шел, сопровождая великого фламина Руфа, вернувшегося из Ариция; мы намеревались созвать поселян для защиты регента от возможности твоего вторичного нападения. Мы тебя оба видели на уступе горы; ты бросил огромный камень, чтобы убить Руфа, но к счастью, ранил его только в плечо.

– Я ранил Руфа!.. Есть ли правда на свете после этого! – вскричал Турн. – Мне остается просить об одном: дайте мне меч, чтобы честно заколоться, принять смерть от своей руки, не под секирой палачей злодея!..

– Ты примешь смерть не под секирой, Турн, – молвил Тарквиний мрачно, – секиры мало для возмездия за такие преступления. Вот, идет Руф... слушай, что скажет он.

Еще более бледный от потери крови и владевшей им злости, еще более величавый от сознания своей удачи, верховный жрец приблизился к центру луговины перед закутой и провещал нараспев, точно стоя перед жертвенником, клятву своим саном, что ранен камнем, брошенным с горы человеком, совершенно подобным Турну Гердонию.

Призывая Юпитера в свидетели своей жреческой клятвы, Руф поднял золотой посох, символ его сана, высоко кверху, и... совершилось чудо, – простое явление для нас, потому что заходила туча, – но необъяснимое у древних, не знавших электричества, – на верхушке золотого посоха появился синий огонь... Руф бросил посох к закуте... и в ту же минуту грянул страшный громовой удар, притянутый острым железом мечей и копий в то место, где был вырытый погреб с оружием.

Не доискиваясь причин всего этого, Руф указал присутствующим на развалившуюся часть стены и крыши здания с одним словом:

– Видите?!

Все упали перед ним на колена, восклицая, что он «свят» перед богами, так как Юпитер ответил ему, разразил доказательство козней его врага, склад припасенного оружия. Только Тарквиний не счел нужным преклониться перед Руфом, зная, что тот «отъявленный хитрец»; не преклонился и Турн, сознавая свою невинность.

– Юпитер отвечает не Руфу, а мне, – заявил этот прямолинейный человек; неустрашимый ничем на свете, он стоял по-прежнему горделиво, указывая на скачущего всадника, – Юпитер разразил доказательство клеветы на меня, этот склад, сделанный настоящим изменником, замыслившим погубить царя и всех его сподвижников. Вот, гонец царя Сервия!..

– Царский гонец! – подтвердил Бибакул, всмотревшись в прибывшего.

Все узнали Брута.

– Привет префекту-регенту! – произнес молодой патриций, отдавая честь прикладыванием руки ко лбу и груди, спешился и подошел, – великий царь, получив донос в государственной измене на сенатора Турна Гердония, немедленно повелевает отослать его к нему в Этрурию для суда. Вот приказ царя.

Тарквиний хладнокровно распечатал и мельком пробежал глазами врученную ему хартию, причем на губах его появилась едва уловимая ироническая усмешка.

– Я понял, что с этим доносом к царю успел слетать в Этрурию именно ты, мой милый «Говорящий Пес», – сказал он Бруту, – но ты (увы) опоздал... улики виновности подсудимого явны до такой степени, что я считаю своим долгом избавить моего престарелого тестя, царя Сервия, от лишних хлопот судебной процедуры, но... впрочем... если осужденный Турн станет просить меня о помиловании в такой форме, как просил бы царя... склонившись к ногам моим...

– Склоняться в унижении перед тобой, убийца моего зятя?.. Никогда!.. – произнес Турн глухим, подавленным голосом. – Молить о жизни тебя, отравитель моего тестя?.. Ни за что!.. Я потомок рутульских царей; я равен тебе, сын Приска; унижаться перед тобой я не стану, а если бы и стал, то пользы мне не будет ни малейшей... Я понял слишком хорошо тебя, Люций Тарквиний!.. Натешившись моим унижением, ты все-таки меня погубишь, выискав другой предлог. Я понял, что спасения мне нет. Брут, мой милый Юний!.. Расскажи царю и Скавру, как я умер... Они стары... Не им, а тебе, как опекуну, я поручаю моих детей... особенно младших... замени им отца. Моя Ютурна красавица... опасный дар судьбы!.. Эмилия совсем крошка... жена... что будет с нею без меня?! Ах!.. Брут, скажи царю, что моими последними словами было: я не изменник. Я честно прослужил в течение целой жизни Риму и царю Сервию, и верным их слугою умираю, а Тарквиний – злодей, недостойный данного ему доверия царя, самоуправец.

– Он отказался от помилования!.. – воскликнул плачущий Грецин.

– Он отказался!.. – эхом повторили поселяне возглас и печально и удивленно.

Они не понимали, что чувствует настоящий, родовитый аристократ в минуты своего унижения, но их симпатии, тем не менее, начали возвращаться к доблестному человеку, с которым интриган-жрец рассорил их.

– Рок!.. – произнес сухопарый Камилл мрачно. – От судьбы не уйдешь.

– Боги карают его за недостаточное усердие к чествованию деревенских святилищ, – прибавил Анней.

И все стали толковать на свой лад о причинах отказа Турна просить пощады, только никто не верил в его виновность, по убеждению, что Тит донес на него со злобы или, вернее, в угоду фламину, заманил в погреб к оружию, краденному сыном прежнего свинопаса.

– Над этою несчастною усадьбой носится неумолимый Морс (дух Смерти), – шепнул Брут Виргинию, – знаешь, Децим, чего я боюсь?.. Что предвижу?.. Скоро будет навеки заперт семейный склеп Гердониев и Скавров, потому что некого станет хоронить в нем и некому оплакивать, поминать умерших; изведет тиран весь род своих противников.

– А Эмилий Скавр? – спросил Виргиний.

– Я уверен, что и ему не дадут пережить зятя.

– Но его здоровье поправляется.

– Второй раз отравят. Не дадут и жене пережить мужа, и детям отца.

Слеза показалась на ресницах молодого патриция; прослезился и раб его, конюх Виндиций, прибывший с ним из Этрурии; Виргиний старался скрывать свою скорбь.

Они шептались, пользуясь тем, что Тарквиний не смотрел в их сторону, заинтересованный рассмешившею его жестокое сердце сценой народной расправы самосуда со старым невольником, причем один из деревенских старшин в распоряжениях грабежа усадьбы копировал самого регента, чего к его благополучию, тот не понял.

ГЛАВА XXVII

Деревенский самосуд

Уже давно искусно настроенные разными интригами против Турна, мужики, рустиканы римской Кампаньи, не только не жалели этого доблестного человека, но напротив, казнь его явилась для них праздником, и они начали совещаться, как им выпросить у Тарквиния право взять Грецина себе уже не в жертву богам, а на казнь, стать исполнителями его кары за укрывательство измены господина. Они с шумом и гамом тащили связанного по рукам Грецина.

– Оставьте меня, скоты этакие! Пустите! – вопил толстяк управляющий, отбиваясь ногами, обутыми в деревянные сандалии, и огромной головой, как баран. – Стыдно тебе, Анней!.. Хлеб-соль водим лет 30... я, ведь, не сбегу от вас... некуда мне сбежать. Чего крутить-то меня без толку?!

Поселяне не обращали внимания ни на мольбы, ни на брань и уговаривания Грецина, которого, в сущности, любили и уважали.

Неразвитые, невежественные люди всегда пользуются всякими неурядицами, вмешиваются в совершенно посторонние дела, которые до них не касаются, отчасти в надежде на возможность что-нибудь стянуть себе, нажить, получить в награду за усердие, а главным образом для развлечения среди безвыходной скуки однообразной жизни в захолустье.

Пожар, драка, бунт, обвал, наводнение, поимка преступника – всякое событие этого рода служит простонародью предлогом к шуму, крику, буянству, спорам между собою, и долговременной болтовне.

Видя, что царский зять и прибывшие с ним вельможи судят помещика, мужики решили расправиться с управляющим.

– Ну, уж теперь ты, дядя Грецин, не чванься! – говорил ему его приятель Анней. – Стой смирно, не кричи, не отбивайся!.. Мы по всем правилам поступим с тобою, как надлежит что выполнить. Куда правитель назначит отправить господина, туда мы отправим и тебя.

– Сделаем все, что Стерилла давно советовала, – заявил Камилл, – и вскроем тебя, и лягушечьими костями набьем, и ниткою трехцветною, наговоренною зашьем, и стрелы и кол в тебя вобьем... Ты, ведь, (сознайся дядя!) колдун заправский был.

Некоторые в толпе засмеялись, крича:

– Колдун!.. Колдун!.. Смолой его обмазать!.. Воском облить!..

– Нельзя, – возразил Лукан, – если господина в тюрьму, то и слуг туда же; в тюрьме Турну будет удобнее с прислугой, легче и умирать, приятнее и на том свете.

– Одного-то мало, – прибавил Целестин, – всю бы семью казнить с господином следовало. Прим и Ультим станут поддерживать его под руки, носить за ним цепи; Амальтея будет подметать тюрьму, стирать его платье, дядя Грецин – докладывать о ходе его процесса.

– Амальтеи и ее братьев, слышно, нет в усадьбе, куда-то уехали.

– Сыщутся... если их всех регент казнит, они будут на том свете подсаживать Турна в Харонову лодку при переправе за Стикс, будут торговаться с перевозчиком, чтобы утянуть себе деньги, которые Турну накладут в рот после смерти.

– Харонова лодка!.. Ври больше!.. Разве казненных за Стикс перевозят?! Бродят их тени непогребенные, неоплаканные, без пристанища, воют злыми ларвами по ночам.

– Могучий Тарквиний! – закричал один из мужиков, высовываясь из-за плеч передовых старшин. – Вот еще разбойник, мятежник; он запер ворота, не пускал тебя в усадьбу.

– Нам удалось изловить его, – прибавил другой. – Дай нам что-нибудь, регент-правитель, в награду за наше усердие!..

Выкрикнув все это, они благоразумно присели, спрятались за спины старшин в опасении, что Тарквиний велит дать им не денег, а оплеух и затрещин.

– Дядя Грецин самый закоснелый мятежник! – орал кто-то в задних рядах.

– Сами вы мятежники, дураки косолапые! – огрызнулся связанный управляющий. – Есть чем хвастаться!.. Поймали... Мудрено ли было меня поймать!.. Я никуда и не бегал от вас... победители великие!.. 20 на одного навалились!..

– В награду за ваше усердие, рустиканы, – сказал Тарквиний, чтобы отвязаться от пристающих буянов, – дарю вам этого человека в полную власть: делайте с ним, что хотите, и с его семьею, и со всем имуществом!..

Поселяне частью ринулись в усадьбу на вторичный погром ее и скоро оттуда раздались крики, стук ломаемых сундуков, шкафов, мебели, звон разбиваемой посуды; грабители подрались между собою за рабскую, плохую рухлядь, составлявшую имущество управляющего, но еще не смея наложить рук на добро господина, в уверенности, что регент конфискует все это себе.

Тарквиний забавлялся сценой этого самосуда, а сердце Брута сжималось тоской.

– Юний Брут, – обратился Турн к другу, – помнишь ли ты, как я тебе советовал терпеть и ждать благоприятного времени? Помнишь ли, как недавно ты напоминал мне этот совет и сам советовал терпеть и ждать?.. И вот, я гибну через собственную пылкость; гублю себя и детей... жаль только, что они не здесь... гибнем не вместе.

Поняв, что спасенья ему нет, Турн старался теперь об одном, выдержать с достоинством родовитого вельможи все, чему тиран подвергнет его. Кровь бросилась ему в голову, в сердце: он бледнел и краснел, но стоял, скрестив на груди руки, твердо, без дрожи, в горделивой позе среди луговины, кидая презрительные взгляды на своих мучителей; у него в руках была захваченная им дома при бегстве хартия договора римлян с латинами союзниками, возобновленного царем Сервием. Эта хартия делала Турна, как члена латинского союза, неприкосновенным для римлян.

Он с мрачным спокойствием ждал, как отнесется тиран к этому священному документу международных прав.

– Ты должен подчиниться приговору, – сказал ему Тарквиний, – какой бы приговор я не произнес.

Он сделал знак четверым воинам готовиться взять осужденного.

– Союзник Рима не подсуден власти римского царя и его заместителя, – возразил Турн, – гражданин Ариция не отвечает за вину перед римским судьей. Жалуйся, регент, на меня в наш сенат, арицийским старшинам; обвиняй меня там. Частное жилище свободного человека неприкосновенно для честных; только разбойники врываются так по ночам для грабежей и тащат мирных людей с постелей. Я полагал, что римский правитель Люций Тарквиний будет вести процессы обвиняемых им по закону, как судит царь Сервий и другие хорошие правители.

– Мне нет дела до того, как поступают цари, – перебил Тарквиний злобно, – с меня довольно того, что ты возмутитель; я сам слышал твои задорные, подстрекательные речи в собрании старшин; я сам твой судья, сам и свидетель; ты намеревался составить шайку приверженцев, чтобы убить меня, напасть на Рим врасплох, стать царем Лациума и подчинить Рим этой области, присоединенной к нему в виде союзников еще Туллом Гостилием.

Я арестую тебя, Турн Гердоний, за государственную измену, за подстрекательство к мятежу, а хартий Сервия вроде той, что ты так гордо держишь напоказ, я знать не хочу никаких.

– Довольно, тиран!.. – перебил Турн угрюмо. – Я понял, что тебе ничего не стоит попрать с легким сердцем, не имеющим совести, все священные залоги, обязательства, привилегии твоих предшественников; ничего не стоит вторгнуться в округ Ариция, свободную страну союзников Рима, имеющих самоуправление. Вспомни, Тарквиний, что я старшина, сенатор, имеющий право на свободу слова, не обязанный никому давать отчет в моих действиях. Ты волен обвинять в государственной измене лишь римлян, а я не состою у тебя в подданстве; царь Сервий дал мне римское гражданство лишь как почетное звание, из расположения ко мне, как положение, дающее право иметь собственный дом в Риме – больше ничего.

– Все это совершенно верно, – с мрачной усмешкой возразил Тарквиний, – но заместитель римского царя тоже имеет право защищаться от врага.

– Не оспариваю у тебя этого права, регент, но оно принадлежит в такой же мере и мне, – возразил Турн, – разве твои действия не беззаконие? Не безобразие?

По вторичному знаку Тарквиния 4 ликтора взяли Турна за руки. Сильный помещик хотел оттолкнуть их, крича, что до сенатора с самого основания Рима, по закону, простой воин не мог касаться, но убеждался, что сопротивление одного правого четверым слугам беззаконника напрасно, и отдался во власть врага, не сказав больше ни слова.

Глаза его встретились со взглядами Брута; Турн прочел в них сочувствие и глубокую скорбь.

ГЛАВА XXVIII

Жертвы ускользают

Тарквиний задумался в колебаниях нерешительности о том, какую форму казни избрать и назначить в приговоре из тех страшных истязаний, какие в эти дни измышлялись им совместно с Руфом для их личного врага.

Между тем, давно уже виденная Виргинием в окно Альтаны туча, постепенно сгущаясь, разразилась грозою и ливнем.

Это быстро погасило начавшийся пожар усадьбы и навело страх на грабителей; им мнилось, что небо разгневалось на беззаконие. Вся молодежь тотчас разбежалась оттуда с криками ужаса; некоторые даже бросили похищенное, отрекаясь от участия в разгроме чужого добра.

Старшины, оставшиеся у свинарни, продолжали стеречь связанного Грецина, боясь уйти без позволения регента.

Тарквиний Гордый, не боявшийся заслуженной кары от царя по земному закону, не испугался и угрозы огнем небесным от грозы. Он писал и зачеркивал на так называемых «палимпсестах», намазанных составом, дававшим возможность стирать написанное, менял свои повеления и приговоры Турну, но при начале ливня велел перенести стол и всем перебраться в закуту, а для его ног сверх грязи положить доски.

В минуты суматохи, возникшей при переходе целой толпы, случилось нечто, ужаснувшее всех, кроме Тарквиния и Руфа, которые одни знали «сакральную тайну», римских жрецов: никто не пошел в закуту; никто не стал исполнять приказ регента; на его власть нашлось могущество еще сильнее, но он не разгневался на ослушание, а усмехнулся, предположив, что это случилось по воле Руфа.

Усмехнулся и Руф, тоже предположив что это исполняется воля регента.

Переглянувшись, Тарквиний и фламин-диалис не оставили своих мест.

Прочие все оцепенели, скованные ужасом.

Из дальнего угла закуты, имевшей другой вход, блеснул синий, мерцающий свет; там в углу кто – то возился, копошился, согнувшись в грязи среди испуганных свиней, толстый, высокий, лохматый, с огромною мордой, имевшею оскаленную пасть, полную острых, длинных зубов.

Из этой пасти раздался громоподобный рев скрытого в ней инструмента.

– Он мой!.. Он мой!.. Моя жертва, давно обещанная мне всею деревней.

К кому из осужденных относилось заявление чудовища, было трудно решить; ему, очевидно, было все равно, лишь бы кого-нибудь вырвать из рук тирана: одного он любил, как родного; другого спасал ради молившей его страдающей женщины.

– Бери, – отозвался Тарквиний с усмешкой, – я позволяю; бери хоть обоих, если донесешь.

Но при первом движении чудовища, направившего шаги к осужденным, мужики, имевшие в руках доски для настилки пола, бросились бежать беспорядочною кучей вон из закуты и через луговину, бывшую перед нею, опрокинув и стол, и скамью, покинутую регентом, и стражников, державших арестованного Турна.

Они вопили без ума от ужаса:

– Ива!.. Сильвин!.. Мы давно знали, что он сцапает себе Грецина.

Обнажив меч, Виргиний один из всех бросился защищать своего деда, отчаянно звавшего на помощь, и ему вместе с Титом удалось пробраться сквозь толпу упавших испуганных рустиканов, но там, избитый, сдавленный Виргиний поскользнулся на что-то в сумерках едва начинавшегося рассвета, и упал.

Из всех присутствовавших один Тарквиний видел, как связанный управляющий бился в когтистых лапах чудовища, понесшего его к болоту, но он бился не долго... ужас сковал его хуже веревок, стянувших ему руки; ужас лишил его сознания.

Когда на луговине все пришло в порядок, поднялся упавший Виргиний и сбитые с ног мужиками стражники, Тарквиний заметил, что Турн исчез... исчезли с ним и Брут, и его конюх, невольник Виндиций, и их лошади.

Поняв, что осужденный ускользнул из его рук, ускакал в Этрурию к царю, тиран обратил ярость на других.

– Догоните его! – кричал он в исступлении. – Верните и заприте куда-нибудь, стерегите до моих новых повелений!.. А если к полудню он не будет схвачен, всем вам головы долой!..

И опасаясь, чтобы царь, бросив на произвол судьбы неоконченное усмирение мятежа этрусков и больного полководца, не вздумал внезапно приехать в Рим, разбирать неблаговидные деяния своего зятя, Тарквиний торопливо уехал, решив отложить расправу с личным врагом до более удобного времени.

ГЛАВА XXIX

Осужденные братья

– Право, можно подумать, что у Эола мех прорвался, у Водолея втулка из бочки выскочила!.. – Говорил рыбак Целестин, прижавшись к стене закуты на заре с другими, все еще не ушедшими оттуда поселянами.

– А Гелиос плачет, – добавил его товарищ Лукан, – не хочет вылезать из тумана (солнце не выходит), потому что какой-нибудь новый Фаэтон изломал его колесницу, которую ему стало жаль, по дороговизне ее материала, больше, чем сгоревшего сына.

– Ну, не смейся над богами!.. Этак Тит все греховодничает!..

– Я этим хочу только сказать, что такой ненастной зимы у нас уже давно не было: бури, дожди, грозы не прекращаются.

– Третьего дня был очень теплый и светлый день, – вмешался Архип.

– Один после целого десятка ненастных: можно верить, что и Скавр, и сам царь расхворались оба на войне под Церами или Вейями... Когда это видано, чтобы до самых Консуалий война не кончалась?! Не греки под Троей... не десять лет воевать им там... давно так дела не затягивались. А кстати; куда Тит юркнул от нас?

– Турна побежал ловить... ты, небось, слышал, регент приказал.

– Изловят!.. Как же!.. Пешие-то верховых!.. Лови-держи!.. Думаю, земля задрожала, когда они поскакали.

– И Тит лошадь добудет, поскачет; ты слышал, регент сказал «голову долой, если не изловят Турна».

– А царь, думаю, тоже самое Бруту сказал: «голову долой, если не привезешь его ко мне»; да ведь, и не далеко стан-то; к полудню, если коней переменят, доскачут. Куда же Тит, к самому царю в палатку погонится?..

– Ха, ха, ха!..

– А я мню, изловит он Турна... Тит Ловкач слово такое колдовское знает, что чуть скажет, все по его хотению выйдет... Лошадь споткнется или рана откроется у Турна дорогой... Он с лошади кувырком... прямо к Титу в руки...

– Именно!.. – проговорил старшина Камилл со вздохом глубокого раздумья. – Не диво, что Сильвин отнял у нас Грецина и понес, видел я, в лапах по болоту куда-то вдаль отсюда, спокойно ступая, точно по гладкому полу.

– Ты его накликал! – укоризненно сказал Анней, обращаясь к Целестину.

– Не я, – возразил рыбак сердито, – а ты сам... тем, что в самую полночь оговорил жертву недобрым словом при разгроме усадьбы, когда мы Турна и Грецина брали. Ты сказал про Грецина, когда он ворот не отпирал: «заешь его, медведь!» – вот, медведь-то и сцапал его себе.

Они стали ругаться, готовые к драке, но Камилл помирил их, говоря:

– Это все Тит-лодочник намутил... говорил я вам, что не надо бы его в нашу компанию принимать... с утра он тут болтался... Вот, и вышло по-моему!..

В дверях разрушенной грозою закуты появилась дряхлая Стерилла.

Не имея сил говорить от одышки после торопливого бега, колдунья махала руками, манила старшин к себе, произнося лишь отрывистые слова.

– Изловили... изловили... жертву... жертву... новую... я уж обрекла их и Инве, и Терре, и Консу вместо Камилла.

Ей, очевидно, было всего приятнее, что когда-то сильно любимый ею «друг ее юности», Сухая Жердь, избегнет заклания на жертвенник по жребию.

– Кого изловили? – спросил Камилл.

– Прима и Ультима; они только что из Этрурии вернулись, проводив госпожу.

– Тьфу!.. Мы думали Турна...

– Где его поймать!.. Слуги сказывают, на дороге не встретили его; стало быть, ускакал он с Брутом не к царю и Скавру, а к самнитам или герникам, где у него родня тоже есть.

– Стало быть, Титу теперь несдобровать? – спросил Анней. – Голову долой от регента?

– Кабы кому другому... А Тита ни за что не казнят, ни регент, ни мой господин...

Старуха как-то двусмысленно ухмыльнулась, из чего кое-кто из сметливых поселян догадались, что лодочник обладает какою-то тайной, дающею ему власть над сильными римского мира.

– Пойдемте! – продолжала она уже спокойнее, отдышавшись после отдыха. – Господин мой, фламин, приказал Титу запереть сыновей Грецина в мавзолей за топью, потому что около этого места поймали их. Фламин приказывает вам отвести их в священную рощу, а там замуровать связанными в грот. Он прислал меня возвестить его волю.

– Идем!.. Идем!.. – Загудели поселяне, кидаясь торопливо в указанную сторону всею гурьбой.

Не имея никаких зрелищ для развлечения, кроме священных церемоний, к которым принадлежали отчасти и казни, совершаемые с воззваниями к богам, как акты правосудия, поселяне старались проникнуть внутрь склепа Гердониев и Скавров к осужденным юношам, причем одни совались их утешать, другие целовать на прощанье, давать им поручения на тот свет к своим умершим родственникам.

Внутренность склепа была тесна от его загроможденности саркофагами и урнами покойников, несмотря на то, что он был в сущности обширным зданием.

Поэтому старшины допускали не всех и скоро заперли двери, предоставив любопытным подслушивать снаружи у замочной скважины и подглядывать сквозь дверную щель, что делают обреченные.

От закуты, по миновании грозы, пошел и Виргиний, но не к склепу, а на то место у трясины, где он расстался со своим другом Арпином, в последний раз стрелял с ним дичь и метал в цель копья, когда тот уходил, по его словам, к своим родным в Самний, спасаясь от проскрипций Тарквиния и Руфа.

Вскоре после их разлуки, этот Арпин, брат жены Турна, (как полагал Виргиний, во сне) явился ему на этом же месте в виде Сильвина, от которого Виргиний убежал с ужасом[14].

Юноша горько плакал, вспоминая пропавшего друга, жалея и его зятя, хоть сам по себе Турн не вызывал его симпатии, потому что относился к нему всегда свысока, как ко внуку своего личного врага, даже подозревал, что дружба с Арпином служит ему только предлогом шпионить за ним и Скавром, по внушению деда.

Виргиний плакал о них, и забыв все опасения за самого себя от тирана регента; ему захотелось кончить свою скорбную жизнь, не сулящую ничего, кроме нескончаемой вереницы нравственных мучений тоски, ломки совести и убеждений под гнетом деспотизма деда и Тарквиния, жизнь, составляющую «десять тысяч мучительных казней» – дней, гораздо более тяжелых, чем медленное утопление в болоте.

– Они утопят меня в своих дрязгах, скуют цепями интриг, – думал он, – сгубят самую душу, сделают достойным вечных мучений в аду.

Его тянуло броситься в топь, но он остался жить; его удержала мысль о неизвестности судьбы его конкубины и ребенка, удержала и призрачная, эфемерная надежда на что-то лучшее в грядущем.

– Узнаю о них... тогда уж... если... но... вот, скоро вернется царь... он расследует, как должно, это дело... вся правда всплывет поверх беззакония... но если царь... ведь, он уже очень стар...

«.И от ужаса не додумав мысли, опасаясь доноса деду о его слезах, юноша торопливо ушел с болота домой; вместо него внезапно появился из рощи фламин Руф, одетый в парадное облачение со всеми знаками своего сана flamin dialis, в сопровождении свиты юпитеровых сакердотов и других жрецов низших рангов, и стал говорить к народу длинную речь перед склепом, но столь туманно, вычурно, витиевато, что ее главной сущности, за что именно казнят слуг Турна, никто не понял.

Когда фламин умолк, сивилла Диркея стала петь миф о загробных муках, ожидающих грешные души на берегах трех адских рек – Коцита (реки вздохов), Ахерона (смрадной), и Флегетона (огненной), а когда она умолкала для краткого отдыха, в минуты интервалов ее стихов, фламин, как припевы к ним, торжественно возглашал жреческим тоном, обращаясь во все те стороны, куда мог уехать от неминуемой казни спасшийся Турн, обрекая его подземным богам на адские муки, проклиная от имени Рима.

Скрываясь в кустарнике вблизи этого места, Арпин и Амальтея стояли в горьких слезах, с весьма сомнительной надеждой на возможность выручить несчастных братьев.

– Проклинают Турна... слышишь?.. – говорила она. – Мало этим злым людям гибели тела хорошего человека, мало разорения имущества, гибели всего благосостояния, они хотят сгубить и его душу.

– Пусть проклинают, – ответил юный проскрипт, – мы не можем запретить им этого, дорогая сестра, но я уверен, что благие Силы небесные, правящие миром, которые одинаковы в их сущности, хоть все племена Италии называют их разными именами, как богов, эти Силы не подчиняются желаниям и не руководствуются мнениями людей в загробном мире, их суд не может быть подобен приговорам Тарквиния и Руфа. Тираны клянут Турна и твоих братьев, верных господину, не только не подозревая, не предполагая, но и не желая думать, что, быть может, бессмертные, вопреки этим тиранам, благословляют их.

ГЛАВА XXX

В ожидании зрелища

Прошло несколько дней.

Турн все еще не был отыскан, хоть Тарквиний и разослал своих шпионов ко всей его иноплеменной родне и в царский стан; его нигде не было, а Брут вернулся на войну с одним своим конюхом.

Поселяне, справляя Консуалии, толпились больше, чем в священной роще, у патрицианского склепа, где старшины стерегли сыновей несчастного Грецина.

В один из этих дней утром, среди других любопытных, к склепу пришел Виндиций, конюх Брута, присланный для разведок о всем происходящем, так как его господин, хоть и царский родственник, даже слывший любимцем Тарквиния, но бывший и заведомо для всех другом осужденного Турна, опасался возвращаться в опустелую усадьбу.

Народ, как водится, перевирал на свой лад все случившееся.

Кое-кто слышал глухой крик, стон, рыдания, но не утверждали, что эти звуки принадлежат обреченным.

Бойкий Тит Ловкач мигом составил десяток гипотез всякого сорта одни других замысловатее, но никто не согласился с ним, а все возражали, что старшины едва ли станут мучить двух парней, не сделавших не только зла, но никому даже не успевших «насолить» в деревне, парней, которые держались смирно, а Ультима даже любили за его забавную придурковатость, думали, что скорее всего запертые просто дали волю своим чувствам, выплакаться захотели.

Один лишь Архип отгадал, что голос идет не изнутри здания, а откуда-то сверху, с горы, издалека, голосит там, рыдает женщина вперемежку с заглушающим ее возгласы мужским голосом, но никто не видал этой особы, не узнал несчастной Амальтеи.

– Это на болоте колдунья поет, – решили они все совместно, – так отдается сюда; ветер несет отголоски.

У склепа конюх повстречал своего приятеля, деревенского бочара, который, кивнув в приветствие, замахал на него руками, чтобы тот не шел дальше, на лестницу к двери.

– К ним не впускают, не только от Брута, но даже и от фламина Руфа нельзя.

– Отчего? – удивился конюх.

– Достоверно не знаем, – ответил бочар.

– Молодежь в первое время ворчала, – вмешался винодел, – регент отдал сыновей Грецина на расправу всем, а старшины никого к ним не пускают; мы ваши же поселяне, тутошние, не с марсианских гор скатились, не от рутулов или герников, а нас прочь гонят.

– Все это Стерилла да Камилл... Они всем заправляют, верховодят... Пускают ведь туда только не всех... Дядя Архип двух кур принес, пожертвовал, ну и пустили его... А Тит-лодочник и без подачки пролез, – задорный буян он у нас, всем ведомо!.. Вы, говорит, хоть и старшины, а запретить проститься с осужденными не имеете права. Римлянин принадлежит всему Риму, как и весь Рим ему, – такова поговорка у горожан, – ну и в деревне то же самое надо соблюдать. Регент отдал на казнь, в жертву деревенским богам, сыновей управляющего не Аннею, не Камиллу, а всем, стало быть, и мне. Старшины стали гнать Тита из склепа кулаками и палками, изрядная потасовка там была!.. Тит выбежал, а сам орет: «Насолю вам так, что век не забудете!.. Я знаю такое заклинанье; умею лешего окликать; пойду в полночь на болото в такое место, которое один я знаю, и принесу там жертву Инве; косматый придет и унесет в свою берлогу, кого я укажу».

Стал с тех пор на нас страх нападать; по ночам снаружи у склепа никто больше не остается, а старшины изнутри запирают накрепко и боятся...

– Инвы?

– Именно. Здешний леший бедовый... ты, горожанин, его не ведаешь... когти у него чуть не с пол-локтя длиною.

– Будто его кто-нибудь видал!..

Конюх усмехнулся.

– Нечего ухмыляться, парень!.. Не только видят его часто, но и убытки от него терпят.

– Вчера утром я пришел, спрашиваю: когда же Турновых рабов казнить будут? – Некогда, отвечают, с ними возиться; народ Консуалии справляет, в поле ушел; завтра, вишь, на утренней заре их всем округом проводят.

– Куда?

– Не знаем еще... не то, в трясину, куда Сильвин отца их унес, не то в грот.

– Приходила, вишь, к ним туда Стерилла, наша тутошняя колдунья, старуха злющая, служанка Руфа, чтобы последнее что-то нужное сделать, к смерти их совсем изготовить, как у нас водится, когда в жертву человека приносят... Приходила, вишь, и все старшинам сказала, что делать с обреченными, куда их девать.

– Мы, человека три-четыре, долго к двери совались, друг друга отталкивали, чуть не дрались на крыльце... ну, и слышали...

– Что? – спросил конюх с величайшим любопытством.

– Немногое, – осадил его бочар, – я слышал, как один из них говорил старшине: Камилл, лучше задуши нас!.. Ты не можешь себе представить, как это будет страшно!.. – Терпите! – отвечал старшина, – мы вам жил не подрежем... и больше ничего оттуда не дошло.

Слушая эту болтовню, конюх Брута посмотрел в скважину запертой двери склепа и всплакнул о горькой участи знакомых ему юношей.

ГЛАВА XXXI

Последний день. – Конец всему!..

Невыносимо-скучно и бесконечно-долго тянулся день для поселян, толпившихся в роще около захваченного их старшинами патрицианского мавзолея в ожидании казни намученных сыновей управляющего.

Бестолковые, нелепые разговоры о них, похожие на сказку, занимали больше всего другого этих простодушных детей природы; в фантастических россказнях видную роль имели Стерилла с ее дочерью Диркеей, Тит-лодочник и леший Инва, с которым все эти опасные особы имели какие-то таинственные отношения.

По мифологии, Инва не был злым, а только жадным до жертв, так как, будучи не совсем бестелесным, а лишь полудухом, как сильваны, наяды, дриады и др., он нуждался в материальной пище, не брезгуя никаким мясом, даже и человеческим.

Римский Инва в некоторых чертах походил на греческого Пана, с которым впоследствии, при дальнейшем развитии культа и сближении этих народов, его отождествили.

Конюху Брута все-таки удалось подслушать нечто интересное сквозь запертую дверь.

– Соберись с духом, Прим, – говорил Анней старшему из обреченных, – припомни и скажи, нет ли у тебя каких-нибудь желаний, что сказать твоей сестре, если она отыщется?

– Что сказать... подумаю, – ответил юноша.

– Ты говорил, что желал бы иметь с собою при казни книгу твоей родословной... говорил, что это завет твоего отца... мы это достали, принесли из усадьбы, дадим ее тебе, но сборник сказок и песен твоего отца уж, пожалуйста, подари мне, хоть в награду за все облегчения, какие я вам тут доставил. На что тебе этот сборник в трясину брать? Лягушкам что ль сказки сказывать и мифы петь по нем станешь?

– Возьми, – ответил осужденный.

– Благодарю, приятель.

– Камилл!.. – взмолился Ультим. – Скучно мне!.. Так скучно, что точно год мы тут сидим!..

После краткого общего молчания поселяне слышали, как Камилл стал читать вслух из подаренного ему осужденными сборника греческую сказку про царя Мидаса.

Конюх Брута слыхал этот миф; поэтому отошел и рассеянно задумался о чем-то другом, но бочар и другие жадно ловили каждое слово знаменитого повествования.


Осужденные юноши стали благодарить старшину за прочтение их любимой сказки; им стало легче, особенно легкомысленный Ультим перестал бояться близости неизвестно каких ожидающих его истязаний; слушая в последний раз сказку, он даже смеялся.

– Этим ты мне удружил больше всего! – воскликнул он. – Благодарю, Камилл!..

Старшина хотел начать другую сказку «про Дафну», но товарищ его Анней, которого мифы не интересовали, остановил напоминанием о разных других делах, которые надобно неотложно исполнить.

– Пора, пора, Камилл! – говорил он, перечисляя предстоящие занятия.

– Хорошо, что сказал, Анней, – ответил сухопарый старик, скатывая книжный свиток, – так хорошо написано, забавно, что я читал бы до вечера... и этакую-то книгу дивную они хотели погубить с собою в трясине!.. Ни за что не дам!..

– А их родословная? – спросил Целестин.

– Пусть берут! Это деревянный складень из нескольких дощечек, на вид-то он объемист, а внутри ничего нет, имена одни и звания.

– Ладно. Встанем из-за стола.

– Обдумал ли ты твои последние заветы? – Спросил Анней Прима.

– Нет, – ответил умный молодой человек, – но... пожалуй, скажите всем, кто этим интересуется, что я до сей поры не могу понять, сколько вы мне ни толковали, в чем тут без нас провинились мой отец с господином, за что их хотели казнить и за что губите вы нас. Мы никакого оружия в свинарне не прятали, не прятали и они; я знал бы это, если бы так было, потому что во всех хозяйственных делах последнее время заменял отца. Ни царю, ни регенту, ни сенату римскому мы не изменяли, ничего не затевали, ни с какими врагами не сносились. Мы гибнем невинно. Скажите это моей сестре, если она вернется домой; пусть она в течение жизни привыкает думать, что невольник очень редко умирает спокойно; ждет его и за вину, и без вины, одинаково, лютая расправа. Не господин, так враг господина, загубит его. Чего может ждать себе римский раб, если к какой-то ужасной казни приговорили сенатора?! Мои последние слова, мои заветы сестре и всем: я не виновен.

Толпившиеся перед крыльцом по всей луговине любопытные своим неумолчным говором мешали конюху и бочару подслушивать и не давали подглядывать сквозь дверь, отталкивая их прочь, сами в свою очередь оттесняемые другими, эти люди не могли узнать ничего цельного, достоверного, из дальнейших отрывочных сведений; оттого и их болтовня, как это было в начале дня, на заре, приняла опять оттенок нелепостей.

Кроме полной невозможности уловить что-либо ясное при таком способе разведок, истине мешали говоруны, старавшиеся «удивлять» слушателей, не заботясь о достоверности сообщаемого.

Наконец этот последний день жизни осужденных миновал; солнце закатилось; на безоблачном небе засияли звезды.

– Теперь скоро? – заговорили в народе.

– Нет еще.

– Отчего?

– Темно... луны подождут.

– Ну, вот! В самую-то полночь к трясине идти!..

– Светло будет.

– А ну-ко-сь Инва вылезет из своей берлоги!..

– Нас много.

Они еще ждали часа два после заката в темноте, которую плохо освещали факелами, привязанными там и сям на поляне к воткнутым палкам.

Стало светлеть. Блестящие красные полосы ярко выделились сквозь белое море сплошного тумана болотистой местности, озаряя восток мягким, нежным пурпуром, предвестником восхода ночного светила. Этот свет разливался все шире и шире и наконец резко выделил причудливые очертания горизонта и заблестевшие края плывущего над ним широкого, темного облачка.

Воздух засвежел; потянуло ветерком от трясины; многие из поселян ощутили в этом дуновении среди аромата зимних цветов, через которые наелась струя зефира, примесь зловония, хорошо знакомого каждому, кто присутствовал на похоронах.

– Грецин уж умер, – стали шептать в народе, – Инва задрал его.

– Почему ты думаешь?

– Трупом пахнет с болота.

Луна поднималась с каждой минутой выше, ослепляя своим южным блеском, сверкая алмазами в росе на высокой траве; ее лучи широким снопом ворвались в рощу, резко отражаясь от белого каменного склепа среди темных деревьев.

Парадные двери отворены и из них показалась процессия старшин с носилками в виде одра, где лежали сыновья Грецина, накрепко связанные по рукам и ногам, едва приметные в подстеленном под ними и покрывавшем их сверху колком кипарисе, наваленном, как символическое дерево смерти.

Любопытные теснились к одру, несмотря на все меры к их отдалению.

Один из деревенских парней теперь вместо бочара и плотника рассказывал приехавшему из Рима конюху Брута весь ход томления осужденных, значительно разногласивший с тем, что тот слышал раньше.

– Нам их, в сущности, жаль, – говорил этот поселянин, – мы хотели бы принести в жертву не их, а их отца. Он был очень хорошим человеком; мы все уважали его. Обреченный богам становится гением той местности, где умер.

Гуманность тогда вообще понималась весьма своеобразно, по тем верованиям, какие были присущи этой переходной эпохе, когда первобытная простота представлений о богах Лациума уже отошла в область старины, нарушилась, смешалась с мифологией и ритуальностью других народов, преимущественно греков, но еще не приняла ее изящества, мягкости отношений.

Дюжие парни взялись за носилки, Камилл пошел за ними; за Камиллом увязались бочар с конюхом и еще человек десять.

Дойдя до трясины, они все остановились и попятились.

– На камнях, высунувшихся из уровня воды, кто-то сидит. – Проговорил один.

– Лохматый!.. – прибавил другой.

Еще момент... и с криком:

– Инва!.. Леший!.. Сильвин!..

Несшие бросились с носилками бежать прочь, сбив с ног бочара и конюха, причем те скатились в топь, к их счастью, у берега неглубокую, стали барахтаться в грязи, зная, что вылезти им придется перемаранными тоже до сходства с лешим, от которого им ясно виднелась при яркой луне высокая фигура человека в меху с мордой медведя или гигантской собаки, с огромными когтями, похожими на крючья, у пальцев рук, имевшего под ногами деревянные приспособления с кожаными перепонками для ходьбы по болоту, вроде огромных гусиных лап.

Оно ревело странным звуком, похожим на гул в инструмент под маской, поднимая высоко наотмашь тяжелую секиру рутульской формы.

Выкарабкавшись из грязи, бочар и конюх боялись повернуться спиной к этому месту, чтобы леший не размозжил им головы сзади, и пятились от него, пока не удалились на изрядное расстояние.

Когда они добежали до священной рощи, осужденные братья уже находились там перед гротом.

ГЛАВА XXXII

В замурованной пещере

Руф не стал молиться с поселянами, даже не приехал для этого из Рима, считая консуалии унизительными для своего сана фламина-диалис.

Он не верил, как другие, будто настоящий сильвин принимает жертвы через его «олицетворителя» человека, одетого в костюм чудовища, и предоставил всю эту возню Стерилле с ее другом Камиллом, не придавая большого значения даже тому, если два мальчика, с чьей-либо помощью, ускользнут из рук палачей.

Все свое старание Руф теперь направлял к тому, чтобы разыскать скрывшегося Турна.

– Помнишь, – сказал Ультим брату, – когда Арпин нечаянно убил отца Вулкация, я говорил тебе, что это ему даром не пройдет, – Руф погубит его за своего зятя, погубит и наших господ, погубит и нас.

– Да, – отозвался Прим мрачно, не желая разговаривать с болтливым мальчиком.

– Говорил я тебе пословицу «Дальше от Зевса, дальше от молнии», так и вышло.

– Да.

– Прим, взгляни кверху, Субруфа почти над нами.

Ультим, не имея возможности указать рукою, связанный, кивнул, указывая красную звезду, что впоследствии астрономами принято называть Альдебаран.

Он хотел делать свои прорицания из аллегорической символики совпадения римского названия этой звезды с фамилией казнящего их верховного жреца, что гибнут все, кто находится под властью (sub) Руфа, пока его звезда Субруфа не закатится.

Но поселяне не дали юноше времени продолжать; они сняли с носилок обоих осужденных, вложили их в горный грот, и стали торопливо заваливать его устье тяжелыми камнями, припертыми для более надежной закрепы толстыми кольями, вбитыми в землю, и досками.

Кончив эту работу, они вместо осужденных положили на носилки толстое чучело из соломы, долженствовавшее служить изображением у них Грецина, его эффигией, причем лепешка из глины с огромным носом и намалеванными на ней глазами, примазанная там, где предполагалась голова, многим простоватым субъектам с живою фантазией казалась даже очень похожею на слишком близко всем знакомую расплывшуюся физиономию погибшего сибарита-управляющего.

Смеху и прибауткам молодежи конца не предвиделось при этом фиктивном истязании мнимого колдуна; деревенские подростки шутили и острили с хохотом над чучелом толстяка, начиняя его разными замысловатыми снадобьями, будто бы необходимыми для усиления ворожбы Камилла над ним, и напрасны были все окрики, брань, и иные старания старшин отогнать их.

С ворчаньем на этот мешающий ему шум и гам развеселившейся молодежи, Камилл и другие старшины принялись выполнять над чучелом ускользнувшего из их рук старика обряд забивания кола, втыкания стрел, иголок и всякие другие дикие обряды, внушенные им Стериллой ради того, чтобы лишить его дух возможности вредить, вылезать из могилы.

Колдунья, глядевшая на эту процедуру, злилась, что ее внушения выполняются лишь in effigie, – над чучелом, до которого ей было все равно, а не над живым человеком, ненавидимым ею по зависти к его сравнительному благосостоянию.

Провозившись весь следующий день до самого вечера, поселяне отнесли чучело Грецина в болото и бросили вместе с носилками около римской дороги.

Между тем, несчастные замурованные юноши томились в пещере.

Прим молчал, отдавшись мрачной апатии, свойственной его серьезному характеру умного, вдумчивого человека, которому уже перешло за 25 лет, но придурковатый Ультим и теперь не мирился с мыслью, что можно умереть, едва дожив до своего 18-го года, когда он только что начал засматриваться и на рыжую Фульгину, дочь деревенского старшины, и на черномазую Руллиану, скотницу Турновой усадьбы, еще не решая, которой из них отдать предпочтение.

Проклиная Руфа и вздыхая не столь горестно о потере самой жизни, как о вечной разлуке с деревенским весельем, Ультим неумолчно болтал обо всем этом, лежа на голой, водянистой земле грота, по которой протекал священный ручей, но скоро он как-то изловчился и сел, прислонившись к стене.

Грот был так низок в этом месте, что макушка веселого парня поминутно стукалась о потолок, заставляя его скрючиваться «в три погибели».

– Прим, – заговорил он после минутного молчания, – насторожим уши и прислушаемся, тут ли деревенские?

– Не все ль равно теперь? – Отозвался старший брат с хладнокровием флегматика.

– Вовсе не все равно. Мне вспомнилось, отец говорил, как Авл спасся из жертвенной сатуры.

– Отец говорил, что Вераний тайком дал Авлу острый камень, которым тот изловчился перерезать свои узы.

– Авось и мы их перетрем об камни...

– Ну, а затем что? Разве ты забыл, что скоро придет Инва пожирать нас?

– Он долго не придет, потому что будет сыт: наш отец доставил ему собою пищи на целых 5 дней или больше. Я боюсь не Инвы, а крыс тут в потемках... мнится, они уже шныряют у меня в ногах и точно как пищат где-то... и на что мы вернулись домой?.. Руф ведь не сразу додумался схватить нас... мы могли бы убежать в лес...

– Разве там нас не поймали бы?

– Держи-лови!.. Я убежал бы в Этрурию к царю и Эмилию Скавру.

– Да... конечно... мы могли ускакать в переполохе.

– Что я за осел?! Зачем я дался Руфу засадить меня в эту душную пещеру?.. Скорчились мы тут... у меня уж руки и ноги отекать начинают... ух, как мне холодно!.. Хоть бы мне пришло в голову попросить завернуть меня в мой плащ перед казнью!.. Анней, право, не отказал бы... Если Инва долго не съест меня, я простужусь тут, умру от горячки... Ах, злющие крысы!.. Они начинают кусаться...

– Это тебе мерещится... это не крысы, а деревенские возятся снаружи, замуровывают нас.

– Прим! Вон там что-то светится.

– Факел пронесли мимо скважины, оставленной для протока ручья.

– Не там, а направо... боги!.. Уж не змея ли, у которой глаза впотьмах светятся?!

Ужас Ультима возрос до того, что он даже позабыл о возможности перетереть веревку об камень.

Мало-помалу его болтовня перешла в плач и стоны, когда веревки стали резать ему кожу рук и ног, впиваясь в опухшее тело, а перетереть их оказалось не столь легко, как он полагал сначала, надо было быть хитрецом и разбойником, подобным беглому Авлу, о котором ему рассказывал отец, чтобы сделать, а простоватый юноша не был способен на подобные штуки.

Холод, голод, страх истомил его; ему казалось, что целых трое суток прошло со времени замуровывания пещеры, несмотря на уверения его умного брата, что дневной свет проникает в оставленную скважину над ручьем.

Сильвин не шел в эту часть своих подземных владений, занявшись похищенным Грецином и не зная об участи его сыновей – куда именно их унесли из склепа.

Они изныли бы от голода, если бы на этот раз глупость не оказалась полезнее мудрости, так как на свете нет правил без исключения: Прим только тяжко вздыхал, молча перенося свою агонию в терпении железного духа, но стоны болтливого Ультима привлекли живое существо, несшее огонь, сначала сочтенный придурковатым проскриптом за глаз огромной мифической змеи, разинувшей пасть, чтобы пожрать его, оттягав этот лакомый кусок у Сильвина.

Это, однако, была не змея, женщина, поднявшаяся в грот из глубоких недр подземной ямы, с маленькой глиняной лампой в одной руке и кувшином в другой.

Она шла к ручью за водою, считаемою за лучшую, нежели та, что проникала туда из болот в других местах подземелья.

Свет приближался.

– Амальтея! – вскрикнул Ультим, узнав свою сестру.

Он не счел ее за призрак, как считали деревенские, потому что уехал в Этрурию тотчас после ее исчезновения, еще не успевши слышать молву, будто она утопилась от страха господского гнева или утоплена господином за любовь ко внуку его врага, Руфа.

– Кто здесь? – отозвалась молодая женщина с удивлением и, всмотревшись, громко крикнула: – Братья!..

В то же мгновение понеслись отголоски, повторявшие слова, перепутывая, искажая.

– Братья!.. Кто... бра... где... а... а... то... рать... я... я...

– Кто это кричит? – спросил Ультим.

– Духи земли, – ответила Амальтея, – они никому не вредят: не бойся, пойдем к отцу, лечить его раны.

ГЛАВА XXXIII

Воцарение Тарквиния

Вскоре после Консуалий поселяне справляли Арвалии – пастушье торжество[15].

В эту эпоху на простые события римской старины уже начали наслаиваться, частью заимствованные от иных народов, частью самостоятельно возникшие, хитросплетенные мифы, искажения, идеализация, преувеличения, возведение в герои и в боги самых простых людей.

К таким личностям принадлежит Акка, жена пастуха Фаустула[16].

Так как про эту женщину носилась молва в народе, будто она «волчица», т. е. развратная прелестница, то о спасенных ею из воды близнецах в эту эпоху уже говорили, будто Ромула и Рема спасла, вытащила и вскормила волчица настоящая, зверь, что и до наших дней осталось в гербе Рима, а так как Ромул и Рем были основатели города, его родоначальники, Лары, то и Акку вместо простого прозвища Лауренция, Лаврентия, стали звать Ларенцией, т. е. матерю Ларов.

О ней сложился миф, будто после усыновления ею Ромула и Рема у нее, до того времени бездетной, родилось 12 сыновей; все они были пастухами, товарищами основателей Рима, их сподвижниками, и после смерти тоже стали Ларами города.

В Риме Арвалии происходили с пышным торжеством. Там была коллегия 12-ти жрецов, арвальское братство; они избирали себе каждый год начальника и фламина для принесения жертв несколько раз в году, совершали шествия на Марсово поле и в иные места для этих молений.

В деревнях, конечно, все подобное совершалось гораздо проще, в виде довольно комичного подражания столице, но тем не менее, среди патрициата было не мало особ, предпочитавших удаляться на дни таких праздников деревни и, если не разделять, то смотреть на искренность веселья этих наивных детей природы.

К таким особам принадлежали члены семьи Турна, любивший шутить и балагурить в народе эксцентричный Брут, и влюбленный в Амальтею Виргиний.

В этом году им не пришлось веселиться: Турн скрывался неизвестно где; его жена и дети жили в одном из мелких городков покорившейся части Этрурии, ухаживая за больным Скавром; там жил и Брут среди вверенных ему воинов.

Уныло трепетали они за дальнейшую участь скрывшегося героя и с недоумением ждали, что решит в этом деле царь, как отнесется к самоуправцу-зятю?

Власть Тарквиния была им получена после утверждения согласием народа, освящена в храме Януса жрецами, она была законна, поэтому во время казни Авфидия этруска никто не поддерживал возражений Турна, когда он взывал о защите мужа своей сестры от беззакония, но после гибели сакердота Туллия и других, римляне заговорили про это на иной лад: теперь власть Тарквиния законна, но Сервий тем не менее, может разгневаться, разобрать процессы своего родственника и любимца с иной точки зрения, лишь только вернется в Рим, осудит Тарквиния за превышение власти, за ослушание царских повелений от вестников, сошлет его, заточит или даже предаст смерти, не спрашивая в этом народного согласия, по праву старшего в роду, так как регент ему зять, муж его дочери.

– Вместе с виновным правителем могут казаться виноватыми и все свидетели, допустившие беззаконие.

Испугавшись такого предположения, многие пришли к мысли, что невольно приходится выбирать одно из двух зол: пострадать с гордецом или вместе с ним защищаться.

У этих людей возникал еще такой вопрос:

– Что достанется на их долю в том случае, если Сервий позовет Тарквиния, своего зятя-воспитанника, которого всегда прежде любил и хвалил, к суду только для формы, соблюдая требования закона и обычаи народа, а через год или два возвратить из ссылки?

– Как взглянет гордый, злобный царский зять на людей, не хотевших его выгородить, защитить от суда, допустивших его унижение?

Через преданных ему особ Тарквиний отлично знал, что делается в городе; ему известно было расположение умов, как сенаторов, так и черни.

Простонародье боготворило его, подчиняясь обаянию его величественной наружности и звучного голоса; патриции боялись, считая за хитрого интригана.

Являясь к знатнейшим из римлян в дома гостем под предлогом испрошения совета или дружеской беседы, он одних привлек к себе заманчивыми обещаниями раздачи поместий среди этрусских земель, вопреки договору Сервия с покорившимися мятежниками при капитуляции их; другим, храбрым молодым людям, не взятым на эту войну, он рисовал картины славы похода на Самний, отлагаемый Сервием из года в год по причине его миролюбия и старости; наконец, многих он напугал гневом царя и необходимостью самозащиты.

Таким образом, у Тарквиния быстро составилась сильная партия, готовая защищать его и словом в сенате, и криком на форуме, и даже оружием, если дело дойдет до открытой борьбы.

Царь Сервий хмурился; деяния зятя, очевидно, не нравились ему, но он, по старческой медлительности уже угасающей энергии духа, сдерживался, не высказывал своих мнений; карать воспитанного им с колыбели Тарквиния, который ему был все равно, что сын, особенно с тех пор, как по его приказу стал мужем его дочери, карать такого регента за гибель своих дальних родственников или любимцев миролюбивому Сервию было очень трудно.

Притом, старого царя одолевали военные действия мелких стычек партизанских шаек этрусков, которые официально принесли полную покорность, но тайком продолжали докучать набегами на римские поселки и даже тревожили самый стан царя по ночам.

Поход затягивался против всех правил тогдашних римлян, еще не привыкших воевать зимою, потому что не имели ни лагерных палаток, ни вообще обоза, довольствуясь тем, что отыщется на месте стоянки, и принесенным багажом каждого воина, на его плечах.

Войско хворало от простуды на ветру и голой земле; хворал главнокомандующий Эмилий Скавр; царь тоже чувствовал себя не хорошо.

Он вздыхал, отмалчивался, обещал вникнуть и разобрать деяния своего зятя, но медлил возвращаться в Рим до окончательного замирения бунтующих этрусков, пока новая, еще более страшная весть, не поразила старого царя уже в самое сердце: Тарквиний казнил его дочь, свою добрую жену, задушил в постели.

Жрецы Прозерпины, пришедшие готовить тело к погребению, со страхом взглянули на убийцу.

– Я убил ее за супружескую неверность, – мрачно объяснил им гордец.

По тогдашним законам, жена составляла полную собственность мужа, как и дети; он имел право лишать жизни, кого хотел, из них, даже без всякой вины, как ставших лишь неугодными главе семьи, не отвечая перед судом, одинаково, что и за убиение раба.

Несчастную царевну унесли, сожгли, и похоронили в фамильном склепе царской семьи без всякой торжественности.

Никто, кроме жрецов-погребателей, не смел подойти к ее костру для прощанья; ни одной ветки не положено, ни капли благовония не возлито на тело «преступницы» жертвы проскрипций тирана.

Злая сестра ее Туллия торжествовала.

Обе дочери Сервия носили одно имя, его фамильное прозвище.

Таких прозвищ у римлян было бесчисленно много, но личных имен известно в истории весьма ограниченное количество: Кай, Кней, Квинт, Марк, Децим и др., не больше 20-ти; поэтому у них во всяком собравшемся обществе являлись люди с одинаковыми именами.

Имена древние вроде Нумитора, Ромоула, Рема, тогда не употреблялись, а женщины личных имен не имели.

Туллия была вдовою брата Тарквиния.

Одна только преграда осталась для достижения ее заветной цели, сделаться царицею Рима – отец.

Это был родной, любящий, заботливый, ласковый отец, стоящий уже на пороге старческой могилы, не обещающий долго прожить по естественной близости кончины.

– Ждать нам его смерти? – угрюмо спросил Тарквиний злодейку.

– Нет, – хладнокровно ответила Туллия.

И царь Сервий попал в проскрипты Тарквиния Гордого.

Ни одного возражения совести не шевельнулось в черном сердце Туллии; ни одного проблеска чувства дочерней любви, воспоминаний детства, сознания, что Сервий для Тарквиния благодетель-воспитатель, ей – родной отец, обоим – царь.

Тарквиний и Туллия обручились без позволения и благословения старшего в роду, настоящего главы их семьи, Сервия, зато их слишком многословно благословляли, поздравляли и приветствовали благоволившие к ним римские жрецы с юпитеровым фламином во главе.

Руф торжествовал, предвкушая близкую возможность сгубить своего последнего соперника славы и царских милостей, Эмилия Скавра.

Он усердно помогал Тарквинию распространять молву, будто царь Сервий болен от ран, простуды, всяких старческих немощей, а потом – будто он даже умер, но Скавр по каким-то неблаговидным, ему самому выгодным причинам, скрывает его смерть.

Рим волновался этими слухами изо дня в день сильнее, но в нем мало было таких людей, кто понимал, откуда шли эти интриги; особенно плебеи, простонародье, верили в естественную возможность смерти старого царя.

ГЛАВА XXXIV

Улица злодейства

Граждане сходились на комиции почти ежедневно, шептали, кричали, толкались, домогались услышать что бы ни было новое про Сервия, перевирали услышанное, спорили и препирались о новой молве без конца.

В один из наиболее запутанных моментов такой народной толчеи среди форума, бесцеремонно расталкивая этих Тициев и Сейев палками, показались ликторы, а за ними Тарквиний, одетый в парадное царское платье – пурпурную мантию и большую диадему, уже не повязку, а корону, сделанную по образцу венцов восточных царей.

Большинство простонародья разинуло рот и вытаращило глаза от изумления, ослепленное невиданным великолепием одежд, расшитых золотом и всякими бусами азиатской работы, чего скромный Сервий ни сам не употреблял, ни в своей семье не допускал.

Пользуясь этим замешательством народной массы, Тарквиний взобрался и сел на царское место форума.

В его уме невольно проносилась мысль, что теперь нет в этой толпе никого, кто мог бы ей растолковать тщательно скрытую им правду: почти все намеченные тираном проскрипты погибли; бояться ему стало некого. Тарквиний, окинув народ взглядом торжества, велел трубить призыв сенаторов на форум, сигнал необычайно важного события.

Народ притих, глядя с безмолвным любопытством, как сходятся важные лица к регенту, одетому, как царь.

Когда патриции и жрецы заняли места подле нового владыки, Тарквиний со спокойной важностью, точно совершенно правый человек, начал речь:

– Вы знаете, квириты, народ римский, что Сервий сын рабыни; по случаю моего малолетства, он захватил царскую власть не по закону и не по выбору всего народа. Мои права на римский трон более законны. Мой отец, славный Приск, был вашим царем; его тень повелевает мне низложить сына пленницы.

Народ начал было шуметь в недоумении от неожиданной речи, из которой стало ясно, что Сервий жив, молва о его смерти – ложь, но все снова моментально притихли, услышав отдаленный гул топота коней и идущих пешком воинов; трубы играли военный марш победителя; царь Сервий вступал в столицу, получив от кого-то извещение о задуманной узурпации зятя.

Старый властелин поспешил на форум, с трудом пробираясь сквозь тесную толпу.

– Что это значит, Тарквиний? – спросил он, остановившись у трона, – как ты смеешь сидеть на моем месте при сенаторах? Я еще жив, я еще царь.

– Я сижу на троне моего отца, – ответил Тарквиний спокойно и равнодушно, – я имею на это больше права, чем ты, сын рабыни. Пора положить конец твоей власти; я теперь взрослый человек; твоя опека не нужна. Я твой законный повелитель. Друзья, ко мне!.. Возьмите этого узурпатора и бросьте в тюрьму, которую он сам выстроил для других!

– Граждане, защитите меня! – вскричал Сервий.

Приверженцы двух царей кинулись одни на других; на форуме произошла кровавая борьба.

Тарквиний схватил Сервия своими мощными, молодыми руками и сбросил с возвышения, где было царское место, куда старик взобрался укорять неблагодарного воспитанника.

Видя, что его приверженцы взяли верх, Тарквиний ушел в здание Сената.

Форум опустел, только избитый старик валялся там на камнях мостовой без чувств, подобный трупу.

Сервий исходил кровью, но еще был жив. На груди его зияла рана от кинжала, нанесенная Тарквинием.

Он несколько часов спустя очнулся, вспомнил все происшедшее и решил спасаться бегством. Были еще люди в Риме верные ему, могшие скрыть, неузнаваемо переодеть, и проводить несчастного царя к войску, неосторожно оставленному им за городом, а там Скавр, Брут, Спурий, несомненно останутся на его стороне, ненавидящие Тарквиния.

О, как жалел теперь Сервий, что не слушал никаких сообщений этих людей о молве про его зятя! Еще вчера они остерегали его; припомнив все это, раненный старик поднялся и побрел одиноко из улицы в улицу; прохожие сторонились от него прочь; едущие спешили умчаться; закрывались наглухо ставнями, как перед бурей, те окна, к которым он приближался, и запирались изнутри двери, в которые он стучал с мольбой о защите.

Почти дойдя до дома Скавра, где рассчитывал укрыться среди верной прислуги, Сервий упал, обессиленный кровотечением из раны.

Туллия долго ждала Тарквиния до самого вечера пробывшего в Сенате, и наконец, не дождавшись, поехала к нему, одетая так же, как он был утром – в атрибутах царского сана.

Поздравив его, приветствовав, как римского царя, она, торжествующая и ликующая, возвращалась домой.

Ее возничий вскрикнул в ужасе, остановил лошадей, указывая на окровавленного Сервия, лежащего без чувств.

Безумное исступление ярости охватило сердце Туллий; столкнув раба с золоченой колесницы, она взяла вожжи, ударила коней изо всей силы бичом, и понеслась...

Совершилось преступление, беспримерное не только в Риме, но и во всей Истории женщин мира: дочь раздавила отца, умышленно, нарочно[17].

Народ прозвал это ужасное место «Улицею злодейства» и многим долго мерещилась тень Сервия, грустно стоящего там, понурившись в раздумье о том, проклинать ли ему дочь-злодейку или жалеть ее в виду мучений, какие Туллия устроила сама себе в грядущем?

Римляне поздно поняли истинный склад характера Тарквиния и Туллии, поздно раскаялись в своей приверженности к гордецу и возненавидели его.

Что осталось им? – Изнывать под гнетом тирании.

В эту эпоху расшатанности всех условий римского быта, нуждавшегося в радикальном обновлении, как царем, так и великим понтифексом, мог быть полезен государству только человек с железною волей, но такие появлялись в тогдашнем персонале вельмож лишь среди подчиненных, а попавши в начальники, став во главе дела, каждый оказывался подавленным до полной невозможности введения каких бы ни было реформ.

Свержение Сервия Тарквинием нельзя назвать полностью узурпацией, так как он был сыном римского царя; поэтому негодование хороших людей вызывалось не самим фактом дела, а его нравственными сторонами, мрачными, злодейскими подробностями, какими оно обставилось: игнорированием воли сената и комиций, нетерпением дождаться естественной смерти старика, убийством благодетеля и т. п.

Люди благодушные, каким был Сервий, тогда могли иметь только печальный конец.

ГЛАВА XXXV

Праздник дураков

Виргиний, находившийся около царского места среди верховных жрецов подле своего деда Руфа, был жестоко избит наскочившею на него чернью при начале свалки. Он честно исполнил свой долг, защитив старого фламина, и принесенный после побоища в его дом, уложенный на постель, сильно расхворался.

И сознательно, и в бреду, он просил у деда, спасенного им, единой награды – позволения иметь Амальтею вместо жены.

Относительно этого фламин отмалчивался, уклончиво отвечая фразами вроде:

– А вот увидим, когда оправишься! Может быть, ты сам передумаешь. Сначала надо выздороветь, окрепнуть и т. п.

Навещавшая его Стерилла, когда-то бывшая его нянькой и отчасти любимая им за ее ласковость, сообщала ему утешительные вести. Она уверяла, будто Амальтея живет при своей госпоже в Этрурии у все еще больного Скавра; Амальтея и ее ребенок вполне здоровы и всем довольны.

Но чтобы отклонить от себя подозрение в умышленной лжи, злая колдунья не говорила ни о своих личных мнимых свиданиях с Амальтеей, ни о другом таком, явно обманном, а ловко прикрывала это оговорками «так говорили», «молва носится», «старшины думают по деревням», «Тит от кого-то слышал» и т. д.

Она сказала, что Грецина взяли деревенские, подаренного им Тарквинием, и принесли в жертву, как уже много лет собирались.

О нем Виргиний жалел не сильно, не загрустил и о братьях Амальтеи, которые достались Руфу вместе с конфискованным у Турна и подаренным ему Тарквинием поместьем, а Руф тоже подарил их за преданность деревенским, в залог будущих взаимно хороших отношений, но что такое деревенские сделали с ними, Стерилла уверяла, будто не знает.

– Слышно, продали их бродячим грекам-скупщикам; слышно, заперли куда-то до праздника, – обрекли, вишь, одного Януса на Новый Год, а другого – Палесе или Фавну... Не знаю, молодой господин, о них ничего, ни крошечки.

Виргиний не узнал и того, какая печальная участь постигла семейство скрывшегося Турна, заботливо изолированный дедом от всех, кто мог был сообщить ему подобные вести.

Усадьба Турна, подаренная Тарквинием Руфу, составила, по-тогдашнему, богатейшее поместье.

Фламин радовался, величался, пировал в Риме, не зная пределов своему довольству победой над сенатором, с которым много лет судился без успеха у царя Сервия за пограничные участки.

Он чуть не поминутно напоминал больному внуку об этом в разных вариациях:

– Это я сделал только для тебя! Вот чем ты мне обязан! Ты теперь богатейший наследник! И т. п.

Вполне уверенный, что все обстоит благополучно относительно его конкубины и ребенка, молодой патриций собрался ехать в деревню, когда уже весна наступала.

Поселяне ликовали в своей священной роще у источника, справляя праздник «Дураков и Печи».

Молодежь навешивала на себя всякие рогожи, пестрые лоскутья, зелень, цветы, побрякушки, приделывала к физиономиям рога, длинные носы, крылья, ослиные уши, гоготала, кувыркалась, дурачилась на все лады, стараясь превзойти друг друга в безумных кривляньях, изображая глупость древних времен.

В их всевозможных шутках, остротах, каламбурах, преобладал возглас:

– Наши предки были дураки; они не умели делать себе печи, не умели варить себе пищу!

Многие жалели, что старшины замуровали придурковатого Ультима; в округе не было балагура потешнее его; Ультим несколько лет подряд выбирался в цари дураков этого праздника, а теперь поневоле молодежи пришлось взять на эту роль Ювента, сына одного из старшин.

Обыкновенный от природы, этот мальчик сделался почти идиотом от испуга с тех пор, как разбойник Авл чуть не утопил его в болоте.

Грот, из которого бежал священный поток, был давно открыт поселянами, решившими вынуть оттуда трупы казненных, чтобы они не оскверняли воды, и их полное исчезновение порадовало свидетелей, как несомненный знак, что жертва принята кем-либо из богов, обитавших в недрах этой горы.

Теперь около грота сидели на траве кружком «дураки» и делали вид будто едят из общего горшка сырую крупу, разведенную водой из священного источника.

– Предки были дураки!..

тянул один нараспев.

– Не умели печь блинки!..

рифмовал ему другой.

– Кашу не варили,

подтягивал третий.

Рыбу не солили,

Фиги не сушили,

Теста не месили, и т. д.

набирал каждый от себя.

Отведывая невареную крупу, они гримасничали, морщились, плевали, осмеивая предков-дураков, евших сырые. Рифмам и всяким другим прибауткам конца не было.

Тут же лежали заколотые для пира телята, барашки, птицы, над которыми веселая молодежь делала разные манипуляции изображавшие мнимое отведывание невкусного, сырого мяса, и тоже осмеивала предков, как над кашей.

В самый разгар общего веселья к кружку подошел «форнакарий» или «форнакатор» – «пекарь» – и стал говорить приличную случаю речь, довольно грубого, деревенского склада.

Его роль играл в этом году молодой поселянин Лукан.

– Дураки вы, дикари старого Лациума! Не умеете вы хорошей пищи приготовлять, не умеете печей складывать, ни варить, ни жарить. Цари премудрые и боги милостивые меня к вам послали, научить вас делу хорошему. Пойдемте за мною к алтарю великой богини Форнакс «Печи»; она вас накормит не бурдою, не тюрею, не сырым мясом, для одних зверей годным, а вкусным жареным и похлебкой.

Все сидевшие после этой речи радостно вскочили; одни схватили и понесли съестное, другие стали дудеть, бить, бряцать на всяких инструментах деревенскую музыкальную какофонию, третьи запели выученный заранее гимн в честь Форнакс и Вулкана «огня».

Веселая процессия деревенской молодежи направилась к пригорку с каменной эстрадой, служившей у них местом всех таких священнодействий, в большинстве веселых, но иногда омрачавших праздники трагическими эпизодами заклания или истязания людей, приносимых в жертву, борьбою с ними, их насильственным укладыванием, плачем родственников и друзей, выниманием роковых жребиев смерти при алтаре.

Теперь на украшенной цветами и всякими подвесками эстраде виднелась сложенная на скорую руку печь с ярко горящим костром внутри ее.

Форнакарий стал приносить жертву Форнакс и Вулкану, кидая плохие части мяса в огонь, а лучшее укладывая на сковороды и в горшки для приготовления пира.

Молодежь стала водить огромный хоровод около этого кургана, причем многие, разыгравшись, продолжали представлять «дураков», мешали хороводу своими кувырканиями и скатыванием сверху вниз, подвертывались под ноги, заставляли других падать, получая тумаки и пинки за это, особенно от девушек, которых было тоже немало участницами общей кутерьмы, хоть они и не принимали активного участия в самой процедуре дела.

Старики и старухи, напротив, почти не являлись в рощу; это был праздник не для них, а специально молодежи. Они считали для себя неприличным дурачиться, как и скакать с луперками на Арвалиях и др. таких празднествах игривого пошиба.

Среди этой веселой толпы почти целый день уныло слонялся Виргиний, надеясь встретить там Амальтею, дождаться, не придет ли она, как прежде, петь и плясать на обычное место к знакомым сельчанам, а если скорбь о гибели отца и братьев все еще не утолилась временем и сильно томит ее сердце, то не привлечет ли ее сюда хоть такая же надежда, как у него, на взаимную встречу, ведь этот священный поток был одним из мест их первых свиданий; тут без свидетелей вступили в свой брак-контуберниум – любовь благородного с рабой.

И мнилось Виргинию, что Амальтея непременно придет, если не днем, то когда свечереет, и останется ночевать у подруги в деревне.

Когда день стал клониться к вечеру, многие из молодежи устали плясать вокруг жертвенной печи; осипли их голоса от пения гимнов в честь Форнакс; сам Форнакарий Лукан едва стоял на ногах от утомления, а царь дураков Ювент давно спал в роще под деревом, наевшись досыта всякими сластями и пряниками, которыми его угощали, как главное лицо праздника.

Часть веселой толпы опять уселась на траву и камни подле источника; бойкий говорун Тит-лодочник теперь главенствовал тут в качестве повествователя занимательных сказок.

– Озерная рыба! – перебил его повествование резкий голос Виргиния, стоявшего под деревом в нетерпении, – довольно тебе эту небывальщину-то врать! Ты мне нужен, как никогда не бывал!

Компания расстроилась; одни из поселян засмеялись на внезапное появление фламинова внука, точно заставшего лодочника врасплох на шалости, другие заворчали, недовольные, зачем Виргиний перебил интересную сказку. Лодочник ушел с ним говорить по секрету.

– Где Амальтея? – спросил молодой патриций, весь дрожа от опасений за участь любимой женщины.

– Как же я могу это знать, господин?! – отозвался Ловкач, почесывая свой затылок в недоумении от неожиданности вопроса. – Где Амальтея? Стерилле лучше знать, где она.

– А Стерилла говорит, будто ты это лучше ее знаешь.

– Я... то есть я-то знаю, да... да, господин фламин, твой дедушка, знает еще лучше меня, где она.

– А если знаешь, то и приведи ее ко мне.

– Привести к тебе... она, говорили, в усадьбе Скавра живет.

– Врешь!.. Я ходил вчера туда; там все разорено, даже сторожей куда-то увели; никто не мог мне сказать, куда девались и господа, и слуги; все, кого ни спрошу, дрожат и молчат.

– Дети Турна у Брута, господин.

– А Амальтея с ними?

– Почем же я могу знать, господин? Я ведь не тутошний, я с Неморены.

– Знаешь ты, Тит, лучше всякого тутошнего, да только врешь мне. Берегись, Ловкач! Я тоже могу проучить тебя, как Аполлон ворона, о котором ты сейчас рассказывал, только навыворот, заставлю пить без конца здешнюю болотную воду в трясине!..

Сжав кулаки в гневе, Виргиний хотел удалиться, но лодочник остановил его.

– Господин! А господин!

– Что еще, озерная рыба?

– Я может быть и приведу ее, если найду, только не могу ручаться.

– Куда приведешь, угорь изворотливый?

– В пустую квартиру Грецина или на чердак в альтану Турнова дома. Я ведь право, боюсь твоего дедушки пуще огня, господин.

Виргиний стал после угроз упрашивать Ловкача, сулить ему пояс с золотою пряжкой и разные другие вещи в подарок, после чего тот, как бы постепенно сдаваясь на подкуп, таинственным шепотом сообщил, будто Амальтея скрывается после разгрома усадьбы Скавра в деревне, в избе у одного из старшин, бывшего приятелем ее отца.

– У Аннея?! Я лучше туда приду к ней.

– К Аннею нельзя, господин; он всеми богами заклянется, что ее нет и не было у него; там она тебе не покажется. Деревенские боятся твоего дедушки, боятся и Брута. Амальтея, слышно, Бруту самому приглянулась; он ее ищет взять в Рим, себе в экономки, и дед твой отдает ее: спора тут не будет.

– Дед отдает. Брут берет. Да разве я-то отдам?!

– Погоди кипятиться-то, господин! За твою доброту я все устрою; за самые марсианские горы помогу тебе ее скрыть, если желаешь. Потерпи денька два; я переговорю тут с тем-другим нужным человеком и дело уладится: придет она к тебе.

Они расстались в отношениях лучших, нежели в каких встретились, но все-таки не совсем дружелюбно: Ловкач ухмылялся себе в кулак, а Виргиний косился и хмурился.

ГЛАВА XXXVI

Дед и внук

Виргиний много думал о своем недавно исчезнувшем друге, но не додумался до предположения, что тот одолел в борьбе напавшего на него «олицетворителя» Сильвина, то есть слугу жрецов, играющего роль лешего, и сам занял его место, чтобы самому спастись и спасать других от проскрипций тирана.

Виргиний ежедневно уходил из своей усадьбы, расположенной среди крупных каменистых возвышенностей не столь колоссальных, как Аппенины внутренних местностей полуострова Италии, но все-таки гораздо более высоких, чем холмы в Риме.

Тоскуя о запрещении ему со стороны деда ехать на войну в Этрурию, юноша бродил мерным военных шагом то по крутым тропинкам, ведущим вверх, к открытым вершинам, пробираясь сквозь тенистые леса, то по расстилающимся коврами лугам, которые пестрели благоуханными гиацинтами и иными цветами вечно зеленой Италии.

Задумчиво глядел он сверху на ручьи, текущие с гор в повсеместную болотную топь необъятной Мареммы, производительницы знаменитых римских лихорадок, прислушиваясь, как шумят, точно о чем-то разговаривая, длинноиглые сосны.

Иногда он склонялся над пропастью с выступа утеса, беседовал с местными поселянами, полудикими, невежественными, одетыми в шкуры козлов и баранов или вычурно испещренную узорами домашнего тканья и вышиванья холстину, с затейливыми шляпами и колпаками на головах, самых причудливых фасонов, с лентами, перьями, деревянными бусами.

Местность была красива, живописна, но ее нельзя было назвать веселою.

Унылая болотная топь среди суровых, каменистых и лесистых гор. Она наводила тоску одинаково в душу чуткого человека, и в хмурое, и в ясное утро, при солнце и под тучей, когда она мчится тяжелая, точно гневная, роняя дождь и молнии, указывая людям на их ничтожество перед мощью стихии.

Виргиний не был слишком пристрастным любителем красот природы, даже не всегда понимал их, но он, тем не менее, охотно наслаждался царившей там тишиной, нарушаемой лишь меланхолическими криками болотных птиц, побрякиванием и постукиваньем, доносившемся от людей из селений и с дорог.

Он сиживал, засмотревшись на рдеющее пламя заката в горах, составляющего такой резкий контраст с сумраком долины, что невольно мнились призраки, поднимающиеся с болота вместе с хмурой пеленой тумана.

Про Амальтею и ребенка по-прежнему никто не мог сказать ему ничего ясного: утоплена, утопилась, уехала, бежала, похищена, продана, но когда, как, кем, при каких обстоятельствах, у каждого спрошенного давались в ответ свои варианты, не имевшие связи с ответами предыдущих; никто не выдавал себя свидетелем участи Амальтеи; это невольно заставляло Виргиния верить намекам Ловкача, будто она скрывается у старшины Аннея, приятеля ее погибшего отца.

Его недоумения и ожидания наконец завершились желанным финалом.

В тихую, лунную, весеннюю ночь, в такие часы, когда поселяне давно спали, Тит Ловкач сидел на корме одной из наготовленных им для продажи лодок, которые горою свалил на безлюдном перекрестке дорог, намереваясь с утреннею зарею увезти их отсюда в Рим на базарную площадь.

Его выпряженная лошадь, привязанная к телеге на длинной веревке, щипала траву, обильно росшую в этом мало проезжем месте.

Ловкач был слегка подгулявши на выманенные у Виргиния деньги, и временами с усмешкой бормотал что-то сквозь зубы, под влиянием какой-то оригинальной идеи.

Виргиний, ставши на его плечи не задолго до этого времени, перебрался через садовый забор опустелой усадьбы Турна, а оттуда через лужайку достиг господского дома и шагнул за порог небольшой дверки одного из боковых входов в это здание, где, по сообщению Ловкача, теперь должна произойти его встреча с Амальтеей, приведенной хитрым лодочником туда, как в самое безопасное место, куда никто не вздумает ночью наведаться.

Осторожно поднимался Виргиний, ощупывая ветхую деревянную лестницу, под его ногами слегка скрипевшую, точно высказывая жалобы на несправедливость Тарквиния Гордого к ее погибшим господам.

Была полная тьма вокруг взлезающего молодого человека; лунный свет не достигал туда сквозь единственное круглое окошко над дверью этих сеней, бывшей недалеко от густых деревьев и стены одного из служебных зданий усадьбы, коровника или конюшни.

Виргиний достиг двери комнат верхнего этажа усадьбы, знакомой ему в последнее время, так как по поручению деда, он составлял там опись вещей, назначенных к вывозу на виллу Руфа и в Рим.

Виргиний взялся за скобку и хотел отворить дверь, но она сама отворилась, толкнутая изнутри человеком, который, очевидно, прислушивался к шагам поступи всходящего, и Виргиний очутился лицом к лицу не с Амальтеей, а со своим неумолимым дедом.

Внутренне он желал в эту минуту стремительно убежать из альтаны вниз, но в действительности точно прирос ногами к полу, ошеломленный, испуганный, огорченный.

– Ну, что же? – заговорил Руф насмешливо, поняв состояние духа юноши, забавляясь его страхом. – Попался олень к медведю в лапы вместо объятий своей лани! Входи же, входи, любезный внучек, на расправу к дедушке! Побеседуем! Я уж не первую ночь подстерегаю тебя тут, не сплю до зари.

Виргиний вошел в альтану. Руф грозно поднял кулак, закричав:

– На колени, непокорный! Проси себе уже не прощенья, потому что я тебя никогда не прощу, а пощады, помилования. Я старший в роду; я имею право убить тебя, казнить, как хочу; ты это забыл?!

Осмотревшись, Виргиний увидел себя не вдвоем с грозным дедом: мрачный Клуилий и угрюмый фламин Марса были также там.

Юноша не склонился; не обнял колен деда, как поступал в такие моменты вспыльчивости старика прежде, а напротив, в отчаянии от потери всякой надежды на счастье, отшатнулся от него прочь; гнев и печаль пересилили у него самый страх смерти.

– Где Амальтея?! – закричал он диким, безумным голосом. – Где Амальтея?! Где мой сын?! Так нельзя, дед... видят боги, что твоя воля для меня священна, твоя честь мне дорога, как моя собственная, но за что же ты терзаешь меня? Неужели за мой отказ совершить противозаконное дело, выполненное вместо меня Бибакулом?

– Моя угроза исполнена, – отозвался фламин сухим, равнодушным тоном.

– О, дед! Ты не поймешь, не можешь понять, как это измучило меня, как расшатало мое мужество, подорвало сознание собственного достоинства. Я сам себе гадок; мне невольно думается, что я в самом деле не человек, а червяк, каким ты меня себе представляешь. Я упал духом; мне стыдно жить на свете, точно не только люди, но и самые бездушные предметы – стены и деревья – смеются надо мной. Ты погубил моего друга Арпина; я это снес, стерпел, скрепя сердцем, но разлюбить и забыть Амальтею я не в силах. Отдай мне мое счастие! Отдай хоть в награду за то, что я, рискуя своею жизнью, спас тебя от ярости народа в день воцарения Тарквиния.

ГЛАВА XXXVII

Где Амальтея?

Руф стоял перед внуком спокойно и важно, как холодная статуя, и молчал, давая ему высказаться, втайне радуясь, какой хорошей закалке он подверг этого любимого им юношу.

– Ты спас мне жизнь, – отозвался он с легкой усмешкой сквозь мрачный тон своей постоянной угрюмости, – какая же в этом заслуга и за что мне благодарить, награждать тебя? Ты был обязан это сделать; ты только честно исполнил твой долг. Если бы чернь разорвала меня, ты был бы отдан под суд, как допустивший это, при свидетелях из благородных особ, и был бы брошен с Тарпеи, как изменник старшему, главе твоей семьи.

– Где Амальтея, где? – взывал несчастный юноша, не слушая речей фламина, – я только с нею узнал настоящую, честную любовь, настоящее счастие. Ты сам, дед, указал мне ее, сам дозволил любить...

– Дозволил забавляться, – перебил Руф с улыбкой, – погорюешь и забудешь. Я отдал ее замуж.

– Замуж?!

– Я подарил Амальтею разбойнику Авлу за погубление Арпина и все другие услуги.

– Эту женщину я всегда считал моею женой; я ей поклялся быть верным или умереть, как и она поклялась мне.

– Я это сделал за твое ослушание, – за то, что ты отказался заманить Турна в ловушку для казни, и нам пришлось передать это поручение Бибакулу.

– Я отказался потому, что это повеление Тарквиния были слишком тиранически бесчестно.

– Обними меня, милый внук! Помиримся! – перебил Руф уже с любезною улыбкой. – Я вижу, что успел закалить твой дух в правилах, какие именно мне хотелось внушить тебе. Ничто так не укрепляет энергию, как перенесение бедствий. Я лишил тебя счастия первой любви, чтобы дать в тебе Риму героя.

– Да... Ты закалил меня, – ответил Виргиний, отстранившись от объятий старого жреца, – ты укрепил мою энергию разрушением счастия ровно настолько, чтобы я имел мужество исполнить клятву, данную любимой женщине, – бесстрашно умереть. Риму ты во мне даешь не героя, а несчастную, измученную жертву твоего деспотизма, жертву, вынужденную сказать, что и сам ты не искренний слуга великого Рима, а занимающий высокий сан фламина изменник, достойный Тарпеи.

– Виргиний! – вскрикнул Руф, всплеснув руками в ужасе. – При свидетелях из неподкупных людей высокого сана... безумный!

– Я был бы безумным, если бы исполнял все твои совместные с Тарквинием гнусные интриги на погибель царя Сервия, Турна, Скавра, Авфидия и мн. др. людей, менее важных, но все-таки не заслуживших казни, проскриптов, погубленных твоею клеветой. Теперь глаза мои вполне открылись, ум просветлел; я возмужал, перестал быть боязливым и послушным мальчиком перед тобою; я понял, что и повиновение старшему в роду должно иметь свои пределы, за которые честный человек не шагает. Я признаю, что дисциплина делает римлян непобедимыми на войне, почтение младших к старшим доставляет им всеобщее уважение иностранцев в мирное время, но дисциплина не делает воина рабом, а младшего не обязывает быть сообщником преступлений старших.

– Виргиний, что хочешь ты сказать? – спросил Руф в каком-то странном смущеньи.

– Хочу сказать, что обладаю тайной, какой ты не подозреваешь. Долгое время я щадил Тита Ловкача, негодяя из негодяев, щадил, пока он уверял меня в возможности иметь счастие жизни с любимой женщиной.

– Какая тайна? Неужели Тит выболтал тебе, что будто я...

– Не выболтал, а продал.

– Что? Что?

– Возврати мне Амальтею, и я смолчу, хоть уже по-прежнему во всем покорен тебе не буду, дед. Ты запретил мне говорить о твоих интригах, выполненных здесь Титом, Вулкацием, Авлом для погубления Турна, и я не говорил, не открыл ничего ни самому Турну, ни его родным и друзьям, ни царю Сервию, несмотря на всю муку угрызений моей совести. Я дал тебе погубить Турна, одного из самых доблестных людей нашего времени, потому что ты обещал наградой за мое молчанье позволение назвать Амальтею женой. Ты отдал Амальтею Авлу, сгубил ее; этим ты нарушил твое слово; поэтому и я нарушу мое молчанье; Турна сгубить я тебе дал, но я спас от гибели войско. Я купил у Тита твои письма, которые он нес к вождям этрусских партизан уже после общей покорности страны. Царь Сервий и Скавр были бы окружены и убиты при полном истреблении войска, если бы твои советы дошли по назначению, а Тит тебя уверил, будто эти письма отняты у него уже в пути напавшими лазутчиками Скавра. Я предъявлю эту улику народу на комициях Рима, и Плебс разорвет, растерзает тебя до суда, как изменника, узнавши от меня, что весь этот набег этрусков подстроил ты, подучил их напасть на наши владения, чтобы сгубить царя, любимого народом, навязать нам узурпатора, тирана.

– Мстить мне! Ты обезумел! Щенок дворняжки вздумал кусать Цербера? Забавно! Разве я дам тебе попасть на эти римские комиции?! Ты сгниешь, заточенный мною здесь на вилле.

– Варвар! Если ты это сделаешь, я вырвусь, разломав все твои замки, и утоплюсь в болоте. Амальтея во власти разбойника Авла! Разве я могу переносить самую мысль об этом? Да, я утоплюсь, потеряв все надежды. Мой сын растерзан разбойником, быть может, даже в присутствии матери, с насмешливыми издевательствами над муками ее сердца, с вымоганием ее уступок под условием его пощады! Да, да, я утоплюсь, потому что в заточении жизнь больше не имеет для меня ни цены, ни значения.

Я не могу стать 22-х лет от рода таким, каков мой дед в 70, живым мертвецом с железным духом, не могу погасить в моем сердце всякий луч доброты, радости, любви. Холодный, бесчувственный, и к ближним и к самому себе, мой дед – человек-машина, лишь пунктуально-аккуратно исполняет то, что он считает, часто ложно, за свой долг. Скажите же мне, почтенные жрецы, свидетели моего доноса: честно ли он поступил, выдавая врагам движения войска царя Сервия? Тарквиний убил царя в Риме только потому, что не удалось сгубить его на поле битвы.

Жрецы молчали, не желая вмешиваться в уголовное дело, которое неизвестно чем может кончиться для них при силе фламина у Тарквиния, при не меньшей силе и народных комиций, которыми тоже не следовало пренебрегать, в чем они убедились при схватке на Форуме в день воцарения узурпатора.

– И меня поведут на Тарпею! – с трудом проговорил Руф, задыхаясь не от страха, а от злости на внука. – Этого позора моей фамилии ты не нанесешь; я не позволю тебе утопиться, не позволю и доносить на меня. Дома, на вилле, ты примешь яд вместе со мною, потому что и я больше не хочу жить.

– Вместе с тобой я умирать не желаю ни дома, ни на Тарпее, нигде, – возразил Виргиний с горькою усмешкой, – довольно с тебя, что я так долго мог жить, точно под каменного глыбой, задавленный твоим деспотизмом хуже раба! Все, что мне осталось, как последнее благо – это свободный выбор формы смерти...

ГЛАВА XXXVIII

Во власти жрецов

Удивляясь внезапному молчанию Руфа, фламины Януса и Марса окликнули его, потом стали толкать; Руф опустился на кресле, готовый свалиться по пол. Жрецы и внук предположили, что он моментально умер от старческого разрыва сердца или мозга.

Жрецы принялись уговаривать Виргиния не порочить деда, скрыть его совместные с Тарквинием интриги против царя Сервия, который уже, все равно погиб, не предъявлять ни сенату, ни на комициях компрометирующие документы, грозя гневом богов за позор памяти мертвого, напоминая пословицу «de mortuis bene aut nihil».

Сдавшись на эти уговаривания в силу нежности своего доброго характера, Виргиний еще упрямее стал настаивать на втором решении, что его никто и ничто не отвлечет от твердого намерения сейчас же вызвать Инву-Авла в Палатинской пещере и там потребовать, чтобы он отдал ему Амальтею, если еще не убил ее, а если она уже погибла, то сразиться с ним.

– Я вырву Амальтею из неволи от Авла или погибну за нее, – говорил он.

Виргиний намеревался схватить Тита на перекрестке и отослать в Рим на суд комиций за все его интриги против Турна и Сервия, но посланные за ним слуги вернулись с ответом, что Ловкач давно уехал со своими лодками с этого перекрестка.

Решив поймать его в Риме, Виргиний перестал думать о нем; ему, в сущности, было не до Тита; сердце его томилось скорбью об Амальтее и ребенке.

Жрецы стали обсуждать с ним это дело, как отнять красавицу у разбойника? Проникнуть в неведомые недра вулканических подземелий никто бы не решился. Жрецы подозревали возможность того, что Авл не один играет роль чудовища Инвы, а у него целая шайка разбойников, оттого и Диркее мнятся его фигура, манера, голос не всегда похожими на раба, бежавшего от Турна под защиту фламина.

Жрецы стали рассказывать Виргинию, что они слышали от Брута, единственного свидетеля похищения Амальтеи с ребенком, как чудовище явилось с ужасающим ревом в беседку, охватило сначала ребенка, потом Амальтею, лапами с длинными когтями и унесло для заточения или растерзания по приказу фламина, а Брута столкнуло в болото, откуда он с трудом вылез.

Виргиний остался непреклонен.

– Ты не знаешь, как силен служащий твоему деду Авл! – говорил Клуилий. – Он не побоялся напасть на Арпина, справился с таким богатырем, убил его. Остановись, Децим Виргиний, обдумай хорошенько твое решение!

Погрузившись в глубокую думу о том, что ему следует теперь предпринять и в какой форме выполнить, Виргиний не отзывался на приставанья этих людей.

Фанатик Клуилий, как всегда, был мрачен, заражая своим настроением не только его товарища, Марсова фламина, но даже и слуг, пришедших в альтану. Отозвав в сторону жреца, он долго шептался с ним, потом справился о состоянии Руфа, убедился, что тот лежит, как был уложен, без движения и дыхания, совершенно мертвый.

фламин Марса усмехнулся недоверию товарища к совершившемуся факту; ему было жаль Виргиния, решившегося умереть в случае невозможности выручить любимую женщину, но он, как вообще все старые, не понимал силы юной страсти, и тоже с недоверием усмехался, полагая, что Виргиний отложит свою гибель, а потом и совсем отдумает, успокоится.

Виргиний отошел от него в пустой угол альтаны и долго простоял там в мучительном раздумье, прижав свою руку ко лбу, точно силясь очнуться от забытья, от хаоса ошеломивших его событий, – гибели жены с ребенком, смерти злодея деда, дающей ему свободу, когда она ему не нужна, потому что невозможно счастие. Он не знал, на какой идее ему остановить свои мысли, что предпочесть. Наконец он вздрогнул, все также потупившись, перешел через всю просторную комнату альтаны, не взглянув ни на кого, и снова точно застыл, скрестив руки в позе каменной статуи.

Мертвое молчание, гнетущее, невыносимое, царило среди собравшихся людей.

Мрачный фанатик Клуилий боялся встретиться глазами с полубезумным юношею, которому он постарался испортить жизнь в качестве друга-пособника его деда.

Опасаясь, чтобы Виргиний не бросился на него, Клуилий в недоумении, не зная что ему делать, яростно теребил край своей тоги, то разглаживая, то укладывая в складки веером.

– Повозки готовы! – резко доложил один из слуг, прервав унылое, неловкое общее молчанье.

В углу комнаты стояла забытая прялка Амальтеи; на гвозде висели пяльцы с недошитою работой, с мешочком разноцветных клубков, висевших при них.

Случайно взглянув на эти снаряды женских рукоделий, омертвелый Виргиний оживился; глаза его заискрились, но он думал не об Амальтее; ему вспомнился его погибший друг.

– Арпин ночевал в этой альтане, когда приезжал гостить к Турну, – сказал он.

– Кто? – не дослышав, спросил жрец Марса, почти задремавший от тягостной скуки.

– Сын Скавра; я сказал о нем; я вспомнил моего друга. Арпин хотел уйти навсегда к самнитам, но я от верных людей слышал, что в Самнии Арпина нет. Семья его материнских родных слишком знатна там, чтобы не знать...

– Ты когда-то говорил нам, – перебил Клуилий, – будто тебе в виде Арпина являлся Инва, когда ты был болен, но дед счел явившееся тебе на болоте чудовище обыкновенным медведем или даже бредом от раны на голове.

– Нам придется ехать в Рим мимо этого места; я покажу вам его.

– Покажи. Инва не вредит людям, если не влезать в недра земные, где его логовище, – заметил жрец Марса.

– Его логовища я не мог найти; оно исчезло, но поселяне видали чудовище в сумерках; ночью оно бродит в Риме у Палатинской горы. Бедный Арпин! Оно растерзало его, когда тот приютился на отдых в пещере, не зная, что она имеет соединение со страшным палатинским гротом. Бедный Грецин! Его сыновья! Моя Амальтея.

– Несчастный Виргиний! – процедил сквозь зубы осторожно жрец Марса, но юноша отчетливо слышал его шепот в напряженном состоянии своего духа.

Он тяжело вздохнул. Все переглянулись.

– Поедем, пора! – сказал Клуилий, тихонько толкая локтем своего дремлющего товарища. Тот утер кулаками слезящиеся, сонные глаза.

Виргиний не обратил внимания на их движение и не двигался с места, пристально глядя на прялку Амальтеи, как бы обдумывая какой-то план.

Один из слуг повторил возглас жрецов:

– Пора... пора!..

Виргиний мельком взглянул и качнул головой отрицательно с едва заметною улыбкой при этом.

– Не поведут же его насильно! – тихо сказал другой слуга своему товарищу.

– Тулл Клуилий не станет стараться о его гибели.

– Если Руф помер, ему все равно до его внука; если жив, то...

– То царь едва ли казнит его.

– Все это они просто подстраивают на что-то.

– Децим Виргиний! – громко окликнул жрец Марса. – Что же ты молчишь? Да говори же! Поедем отсюда! Скажи, на что решился.

Улыбка Виргиния стала еще заметнее, выразительнее, только никто не понял ее затаенного смысла. Он повернулся к окликнувшему и с дрожью в голосе ответил как бы машинально:

– Пора... пора!

ГЛАВА XXXIX

Каменная глыба рухнула!..

Слуги были правы в своих перешептываниях: жрецы не намеревались губить Виргиния; из них Клуилий даже надеялся в скором времени подчинить этого слабохарактерного юношу своему влиянию, искусно играя на его живых струнах религиозных суеверий римского культа в простом уме, которому не привился даже скептицизм Тита-лодочника, слывшего колдуном по его уверениям в возможности без вреда сноситься с Инвой.

Виргиний был наивен в своих верованиях, прост и податлив. Ласка и угроза действовали на него одинаково могущественно. Он наговорил деду дерзостей, решил умереть... Клуилий знал, что это не больше, как непрочная вспышка огорченного сердца, разбитых надежд... Виргиний, думалось жрецу, к вечеру же раздумает умирать, ночью успеет выплакать все свое горе неудачной любви, а к следующему утру помирится с дедом живым, а еще легче мертвым, стоит увезти его отсюда, из этого дома конфискованного у Турна, где все напоминает погубленную семью управляющего и Скаврова сына.

Жрец Марса был вполне солидарен мнениям Клуилия; он ничуть не был, как и тот, ни смущен, ни озадачен видом и поведением Виргиния.

Он был великодушнее его мрачного товарища, более чуток к страданиям других людей, хоть тоже нередко поступался совестью ради своих жреческих или придворных целей.

Он шепотом совещался с Клуилием о том, что Виргиний не сумеет вызвать их агента, играющего роль Инвы, – Авл к нему не пойдет в Палатинском гроте, а гротов деревенских юноша даже не найдет.

Клуилий согласился с таким мнением и они решили предоставить ему свободу действий.

Они тихо ехали все трое в повозке; за ними слуги несли Руфа, уложенного на широкую скамью, так как устраивать похороны такого важного лица в деревне, где он умер, а не в городском доме, было бы в высшей степени неприлично.

На том месте болотной топи, где Виргиний когда-то простился со своим другом, а потом видел Инву – теперь там валялись и медленно гнили не затонувшие деревянные носилки, брошенные туда поселянами вместе с чучелом Грецина после выполнения колдовских обрядов над ним.

Поместившись на лежавший там плотный, объемистый манекен, сидел человек-медведь, облокачиваясь на свое колено, сетуя в глубокой, скорбной думе о гибели всех, кто ему мил на свете.

Сивилла Диркея, через которую он, считаемый за Авла, легче нежели от ее матери, выведывал все затеи губителей, стояла на берегу топи, напевая похоронные «тристы», составленные из ее собственных, нередко бессмысленных, импровизаций.

Богатырь Арпин, крывшийся в шкуре медведя, горевал, слушая эти грустные напевания полоумной девушки.

Зная весь мрачный трагизм ее ужасной жизни, Арпин жалел Диркею больше, чем презирал; он понимал ее страданья, понимал, что сделало ее такою, она убила своею рукою обольстившего и бросившего ее Вулкация, выполнила над ним приговор, когда он попал в проскрипты[18], потому что слишком пламенно и неизменно любила его.

Луна на ущербе слабо освещала эти две странные фигуры – растрепанной колдуньи с искаженным лицом и медведя с человеческим торсом.

Медведь намеревался моментально убежать при появлении чужих людей, но знакомы с ним, как с предполагаемым Авлом, Клуилий остановил его формальным возгласом:

– Жертва!

Гнусавый голос фламина Януса резко прозвучал в тишине болотной пустыни.

Медведь встал на носилках, как на плоту, выпрямился во весь свой огромный рост, опираясь на дубину, постоял, испытующе глядя на группу пришедших, плохо видных при половинной луне, – кто они и сколько их, – потом отвязал от пояса своей холщевой одежды какой-то маленький глиняный инструмент вроде воронки или дудки-окарины, приставил его ко рту и издал страшный рев, раздавшийся на все болото, усиливаемый еще ужаснее горными отголосками в ночной тиши деревенского безлюдья.

– Кому нужен Сильвин рамнийских лесов, полей и болот? – спросил он громоподобным тоном.

Виргиний никогда ничего подобного не слышал и ему невольно мнилось, что Диркея права, а жрецы ошибаются, что леший совсем не Авл, а настоящее чудовище римской мифологии. Всякая мысль бороться за Амальтею пропала у юноши; осталась возможность умолять, сулить дары, но и эта надежда меркла от уверенности, что разбойник, играющий роль Сильвина, растерзал красавицу за ее отказ принадлежать ему добровольно.

Клуилий, напротив, смело заговорил.

– Децим Виргиний Руф младший прибыл с нами известить тебя, гений рамнийских лесов и болот, что дед его, Децим Виргиний Руф старший, только что скончался.

Медведь подпрыгнул на досках, чуть не выронив из руки дудку и, забыв приложить ее ко рту, издал крик, который мог бы показаться вполне человеческим, если бы этому не воспрепятствовала зубастая челюсть его маски, придавшая и без инструмента его голосу тон рева.

– Каменная глыба наконец рухнула!

Сивилла Диркея издала вопль, в котором тоже ясно слышалась примесь радостного оттенка, повторяя возглас Сильвина:

– Каменная глыба рухнула!

Она готовилась запеть на эту тему стихотворную импровизацию, но Клуилий перебил ее новым возвещением.

– Децим Виргиний Руф пришел выкупить у тебя, могучий Сильвин, женщину, отданную тебе его дедом в залог обещанной другой жертвы.

Медведь готов был сорвать с себя маску, чтобы вернуться в общество людей, которое покинул от преследований Руфа, как проскрипт наставшей тирании.

– Виргиний свободен! – кричал он в исступлении. – Пусть придет и возьмет любимую женщину сам из моей пещеры!

Молодой проскрипт готов был открыться другу, игнорируя все последствия, могшие быть от присутствия жрецов и слуг, но его остановило нечто, ужаснувшее и всех других.

Это был раздавшийся сзади толпы голос, тоном похожий на удары палкою в доску, – «деревянный» голос, слишком хорошо знакомый всем этим людям.

– Децим Виргий Руф младший лжет! Децим Виргиний Руф старший не умер... Каменная глыба еще не рухнула... Я жив... Я здесь.

Принесенный старик, которого считали уже трупом, вскочил со скамьи, сгоряча отвесил по звонкой пощечине двоим из своих рабов, и накинулся на внука.

– Щенок, дурак, червяк, обрадовался! Вместо того, чтобы сетовать над умершим дедом, слезами обливаться, рыдать, ты о ком думаешь? Что затеял? Куда пошел?

Удары костлявой руки, один другого больнее, посыпались на несчастного юношу, который, обливаясь слезами от боли и нового горя, едва выговаривал слова в напрасной попытке оправдания.

– Дедушка, мы несли тебя в Рим, домой; сам скажешь, что оставить в деревне было бы неприлично... Я сюда пошел не нарочно, а мимоходом; вот и почтенные жрецы, друзья твои, свидетели...

– Друзья! – перебил Руф, скрипнув зубами от злости. – Я только что простил Клуилию его каверзы против меня у Тарквиния, а едва я глаза сомкнул в обмороке, сочтенный мертвым, Клуилий льстит тебе... Судьба исполнила мое всегдашнее желание, казавшееся неисполнимым; я хотел знать, как вы отнесетесь, любезные, ко мне после моей смерти... Хоть бы, думалось, тогда одним глазком взглянуть в самую узкую щелочку между ресницами, хоть бы одно словечко ушком поймать, – как милый внучек станет деда на костер наряжать, украшать... Слишком много и видел, и слышал!

– Да, послушай, Руф... – начал возражать жрец Марса, но разгневанный фламин перебил его на полуслове продолжением горячей тирады.

– Вы все чуть не в пляс пустились с первой же минуты моей мнимой смерти! Хороши друзья! Очень верны мне! Если бы я был великим Понтифексом, я отрешил бы вас от должностей, а теперь мне остается только отрешить вас от моей дружбы.

И Руф в злобном издевательстве отвесил обоим жрецам низкий поклон, давая этим понять, что они могут удалиться.

ГЛАВА XL

Судьба или люди?

Старики отошли на некоторое расстояние от трясины, но там остановились, чтобы из любопытства следить за дальнейшими действиями Руфа, в высшей степени оскорбившись, стали злобно перешептываться о нем, жалея о его возвращении к жизни, так как по нежеланию Виргиния занять место деда, каждый из них моментально наметил своего кандидата на открывающуюся вакансию юпитерова фламина.

Уже совсем готовые поссориться и начать один против другого интриги, теперь жрецы моментально и безмолвно помирились на той идее, что Руфу оживать не следовало, это случилось совсем не кстати, теперь он на них, конечно, насплетничает Тарквинию целую гору всяких доносов, клевет, напраслин, и сделается им врагом непримиримым, – они слишком хорошо знали этого человека, чтобы надеяться на безнаказанность от него, а он им чересчур много наговорил дерзостей, чтобы могло получиться прощение от них. Равные ему саном фламины Марса и Януса были ужасно горды, чтобы прощать насмешки вроде саркастического поклона при рабах. Они стали шепотом совещаться о задуманном коварстве. Мрачный Клуилий излагал план, на каждый пункт которого его товарищ молча кивал в одобрении, или произносил отрывистые заметки в возраженье.

Между тем Руф снова накинулся на своего плачущего, избитого внука, который, однако, просил у него не прощения, а взывал, склонившись к его ногам в безмолвной скорби:

– Возврати мою Амальтею! Возврати ребенка! Прикажи Сильвину отпустить их! Он сейчас сказал, что они живы.

Но неумолимый старик-фанатик изрек совсем другой приказ:

– Выслушай мою волю, Инва, гений рамнийских лесов! Заточенную у тебя женщину в нынешнюю же ночь с ее ребенком задуши и сожри или утопи в болоте! Довольно этих нежностей! А ты, милый внучек, готовься вместо похорон деда справить свою свадьбу: я завтра же совершу твое обручение, а вскоре и брак с дочерью Атилия Ребила, которую тебе давно наметил.

– Дед! Никогда! – Вскричал Виргиний тоном полного отчаяния. – Амальтею и дитя ее утопят в болоте; утону в болоте и я.

Он прыгнул без колебаний в трясину с проявившеюся в эту минуту несломимою энергией железного римского духа, подобного духу его деда, но не испорченного, чистого.

Следивший за ним медведь с ловкостью умелого горца подхватил его в свои объятия, сжал, не давая вырваться, в лапах, подобных двум бревнам, обернулся спиною к фламину, которому до сих пор покорно служил, и опираясь на тяжелую дубину, зашагал прочь по болоту, больше не повинуясь.

– Инва! – закричал Руф, всплеснув руками с берега, – куда ты, куда, безумец! Подлец! Что ты делаешь? Я приказал тебе утопить дочь Грецина, а не моего внука... Стой! Назад! Инва! Авл! Разбойник! Я все донесу! Я пошлю рабов разорить твое логовище!

Но его брань прервалась на недоговоренной фразе; вместо нее раздался дикий крик, громкий всплеск вонючей трясины от падения в нее тяжелого тела, и Руфа не стало: – эта каменная глыба бессердечного деспотизма рухнула вторично и уже навсегда.

Одним из рабов показалось, что фламин, увлекшись бранью и горем, поскользнулся, оборвался с отвесного берега, т. е. ему отомстила Судьба, но другим мнилось, что дело произошло не столь просто: – незаметно подвинувшиеся к нему жрецы столкнули туда этого злого старика, отныне ставшего для них непримиримым врагом.

Руфа вынули из трясины без признаков жизни, потому что не слишком торопились при этой трудной работе, и понесли в Рим хоронить, как намеревались, пока считали его мертвым в обмороке, происшедшем от старческого утомления в бессонную ночь и, главное, от его злости.

Убывающая на ущербе луна тускло светила мрачной процессии. За одром с важностью выступали два жреца, делавшие вид, будто искренно жалеют товарища. Сивилла Диркея шла сзади них, завывая импровизированные тристы.

Юноша сгинул,

Скончался и дед.

О, Римляне, плачьте: –

Виргиниев нет!

Слушая эти завывания, шедшие не близко от жрецов, передние носильщики погребального одра осторожно перешепнулись:

– Она поет «юноша сгинул», а мне думается, молодой господин вернется. С чего ему погибать? Леший не задушит его, отпустит.

– Не, не вернется... к самнитам, к этрускам, хоть на край света сбежит, а уж к нам не вернется.

– С чего ты думаешь? Ведь каменная глыба-то рухнула.

И он кивнул на покойника. Его товарищ усмехнулся.

– Каменная глыба рухнула, а гранитный утес остался, и давит весь Рим.

– Кто?

– Тарквиний Гордый.

– Гм... гм... и ты думаешь, что молодой господин решится отказаться от богатого наследства?

– Виргиний предпочтет идти в поденщики, нежели служить такому тирану. Верь, друг, от Тарквиния все хорошие люди или погибнут или разбегутся.

– Кому же пойдет все, что старый Руф с таким скаредным тщанием копил всю жизнь? Ведь у него нет больше близких родственников с тех пор, как на войне убили его второго внука, Вулкация.

– Пойдет Бибакулу... Пойдет другим Виргиниям Руфам... Патрициев однофамильцев не мало.

– Пойдет оно не Бибакулу и не им, а заберет все себе Тарквиний Гордый... Увидишь!

И они всю дорогу препирались о том, кто виновен в смерти Руфа – судьба или люди?

ГЛАВА XLI

Представители богов

Все это происходило в те, еще не совсем культурные времена Рима, когда его жители и соседи искренно и наивно верили в возможность реального осуществления всех сказочных чудес на земле, когда им мнилось, будто по лугам прыгают козлоногие сатиры и фавны, гоняются за нимфами, собирающими цветы и ягоды; на горах живут и водят хороводы ореады, дриады качаются на древесных ветвях лесов; паниски выглядывают из дупла и гротов; ундины и наяды плещутся в волнах; каждый источник имеет своего водолея; сильвин бродит в полночь по болоту, а виалы сидят на перекрестках дорог.

Это была поэтическая эпоха детства римского народа, уже имевшего все задатки своей будущей доблести, но еще не доросшего до периода славы.

Это время детства Рима совпало с веком Сократа, Перикла, Фидия, с эпохой процветания греческой мифологии, начавшей захватывать с развитием колоний италийские племена; особенно легко и быстро Лациум с Римом во главе поддался ее чарующему обаянию сказочности с запутанными приключениями героев и богов.

Простой ум пахаря или воина не трудился разбираться в противоречиях этих иноземных сказаний с мифами латинского культа, довольствуясь их занимательностью.

Среди таких наивных сынов Ромула попадались субъекты, развивавшие мифологию дальше ее естественных пределов, – сами превращавшиеся в богов, игравшие их роли, в то же время отнюдь не перестававшие искренно верить в бытие настоящих существ, чье имя они приняли. Они становились усердными слугами или, напротив, судя по обстоятельствам своей предыдущей жизни и наклонностям, – врагами римских жрецов, греческих оракулов, деревенских колдунов и сивилл.

Одним из таких злополучных субъектов был Арпин, давний проскрипт Тарквиния и Руфа[19], убивший, защищаясь, их прежнего слугу, разбойника Авла.

Для успокоения собственной совести, у таких людей имелся особый софистический аргумент, будто они своими плутнями отнюдь не обманывают людей и не оскорбляют богов, а представляют собою нечто, подобное кумиру, который служит тоже не богом, а лишь его изображением, видимым символом, так и играющий роль бога есть живой его символ, кумир, которому поклоняются и приносят жертвы, как видимому представителю незримого олимпийца или героя, или низшего духа вроде водяных и леших.

Такими аргументами успокаивали свою совесть и ближних греческие жрецы-оракулы, влезавшие внутрь полых статуй, чтобы вещать устами кумира, уверяя молящихся, вопрошающих, будто на эти минуты бог вселяет в них свою силу и они говорят не от себя. Некоторые даже не плутовали сознательно, а сами верили в то, что говорили.

Арпин без труда уверил спасенную им семью погубленного управляющего, будто он получил неодолимую богатырскую силу и мог убить напавшего на него разбойника именно вследствие того, что дал обет Инва служить его олицетворителем на земле более усердным и достойным, нежели Авл.

Виргиний даже не стал ни о чем расспрашивать своего друга. Он долго не верил, как и его товарищи по несчастью, что перед ним настоящий сын Скавра, а не полудух мифологии, морочащий смертных принятием образа юноши, сочтенного погибшим, а потом обрадовался этому сильнее, чем возможности стать без препятствий мужем Амальтеи, и долго не шел к любимой женщине, из-за которой только что кинулся топиться; товарищ для мужчины всегда дороже жены, какая бы она ни была.

Виргиний без колебаний согласился на все, предложенное другом, условия жизни в лабиринте вулканических пещер, лишь бы больше не расставаться с ним.

Вскоре друзья с глубокою грустью узнали, что несмотря на гибель Руфа, своего главного наушника, Тарквиний не прекратил преследований ненавидимого им Турна и несчастный герой Лациума найден им в Ариции, где скрывался у друзей.

Историк Тит Ливии так описывает конец жизни этого проскрипта тирании:

«Турна заключили в оковы и Тарквиний созвал латинян на совет. Негодование их против Турна не знало пределов, а как улика лежали найденные у Турна мечи. Он осужден на небывалый род казни: его бросили в Ферентинский источник, завалив сверху ветвями деревьев и камнями, так он погиб[20].

Тарквиний убил, извел различными формами казней, и тайно и явно, почти всех старших сенаторов, привыкших к ходу правления Сервия, не мирившихся с новыми порядками, но некоторым из таких особ удалось спастись от смерти тем, что они удалились в добровольное изгнание, лишившись всего своего римского имущества, конфискованного тираном.

В эту годину злополучия таким людям пригодилось именно то, что они всегда собирали и приберегали себе на черные дни: связи с другими племенами Италии.

Люди, не считавшие иноплеменников за презренных варваров, не отвергавшие их с истою римскою гордостью, а напротив, роднившиеся с ними, изучавшие их языки, уважавшие их верования и обычаи, такие люди могли найти себе защиту в годину бедствия от проскрипций тирании.

Таким образом уцелел Эмилий Скавр, уехавший к своей самнитской родне, и там дожил век мирно, у своей жены, матери Арпина.

Тарквиний убил старших сыновей Турна, но младшего Эмилия и Ютурну, Брут спас, взявши к себе, как опекун, после удаления их матери в ссылку, к отцу ее и мачехе, в Самний.

Пользуясь суеверием народа, скрывшиеся в вулканический лабиринт пещер, проскрипты не очень тщательно береглись от глаз посторонних.

Поселяне видали в горах и на болоте темною порою суток семью погубленного управляющего, видали и двух патрициев.

Арпин и Виргиний бродили, дружески обнявшись, или охотясь за дичью; Амальтея носила своего ребенка; Прим и Ультим удили рыбу, один в серьезном раздумье, другой с глуповатой усмешкой.

Поселяне боялись их.

– Это, – говорили, – призраки, тени погибших, бродят в тумане, проклиная своих погубителей, фламина и Тарквиния Гордого.

– А Грецин-то, вот, среди них не появляется! – восклицал Камилл тоном неопровержимой аксиомы. – Исполнили над ним все, что Стерилла посоветовала, он и лежит смирно в трясине, и даже господину своему вылезать по ночам не дает.

Камилл жалел и брюзжал, что народ не дал ему истерзать сыновей казненного, и был благодарен дряхлой колдунье за ее советы до того, что даже женился на ней, а по его примеру и Тит-лодочник взял за себя Диркею, причем кое-кто среди деревенских домекнулся, что эти счастливые четы соединились главным образом благодаря тому, что обе колдуньи, узнав о совместной гибели в болоте обоих их господ зараз, и деда и внука, ловко поспешили опустошить бывшие среди привезенного ими на этот приезд в деревню багажа, кошельки, ларцы и сумки, так что ни денег, ни перстней, ничего дорогого никто не нашел.

Усадьба Руфа досталась в наследство его родственнику Бибакулу. Опасаясь колдовской порчи, а еще больше разглашения его совместных с фламином темных деяний, новый господин позволил колдуньям не только выйти замуж, но и уйти от него навсегда, куда они пожелают.

ГЛАВА XLII

Да здравствует жизнь!..

Мать с дочерью устроили на Неморенском озере прорицалище при совершенно развалившемся древнем альбанском жертвеннике Вирбиуса.

Что это за бог? Что за Лар-покровитель этих мест? Современен ли он Нумитору и его брату Амулию или еще древнее их? Не родональчальник ли их предков, самых япигов, первонасельников этих мест? Никто ничего уже не знал, кроме того, что Вирбий почитается в Неморене со времен незапамятных.

Прослышав о возникновении оракула, поселяне стали сходиться туда и обогащать приношениями плутоватых устроительниц святилища.

У греков Вирбием называли Ипполита, сына Тезея; оттого и неморенский жертвенник, когда его древнее значение забылось, уже в более позднюю эпоху, римляне отождествили с алтарями этого героя, прекрасного юноши, невинно погибшего по клевете мачехи, но спасенного Дианой, которая перенесла его из Грецин в Италию, поселила в глухих дебрях леса, у Неморенского озера, и дала ему новое имя Вирбия, чтобы скрыть от Зевса, желавшего его убить, как проклятого родным отцом, верившим клевете. Так излагает этот миф Виргилий в 7-й песне Энеиды.

Камилл, сам себя посвятивший верховным жрецом обновленного алтаря, совершал около него всевозможные вычурно дикие обряды, по заказам желающих, над людьми или, чаще, in effigie, над их изображениями, вроде забивания колов и иголок под кожу умирающих, подозреваемых в способности вредить.

Тит рассказывал замысловатые мифологические сказки; Диркея пела, или лучше сказать, завывала о будущем; Стерилла давала советы, отгадывала сны и предчувствия, лечила, и тайком приготовляла яды.

Эта компания довольно мирно сносилась с сильвином, которого продолжала считать и звать Авлом, к роли которого Арпин с течением времени привык до того, что даже не желал бросить своей подземной жизни с ее комедиями, искренно веря, как и вся его компания, что он служит представителем настоящему Инве, привлекает к нему чествователей.

Арпину не удалось спасти Грецина, вырванного им из рук поселян.

Его раны, полученные при защите взломанных ворот господской усадьбы, были не опасны, но постоянное, многолетнее пьянство проявило свои последствия в этот роковой момент: со стариком, попавшим в лапы Инвы, самое имя которого всегда наводило ему кошмар полнейшей паники, чудовища, которого он с самою наивною искренностью считал, как и все поселяне, настоящим мифологическим лешим, от ужаса случился удар.

Принесенный к Амальтее в лабиринт горных пещер, Грецин стал витать в своем родном Сибарисе, считая постеленную для него циновку с соломой за тюфяк, набитый лепестками фиалок, подносимую ему воду и козье молоко – столетним вином, а жареную птицу – соусом из соловьиного мозга.

Арпина, снимавшего с себя дома медвежью морду, но по привычке носившего остальной костюм Инвы, Грецин считал за Полемарха сибаритов (градоначальника).

Когда пришел Виргиний, он тоже не узнал его, бредя о своей жене и детях.

– Тертулла... дети... все здесь, все со мною, – говорил он с улыбкой, – я не осужден; меня не казнят; я всех вас вижу; все сошлись на пирушку; Амальтея, это твоя свадьба?

– Он бредит, – заметил Виргиний.

– С самого доставления его сюда, – ответил Арпин с грустным вздохом.

– А это что вздумалось?

– Прим положил ему на грудь деревянную книгу его родословной сибаритских архонтов и свел над нею руки, чтобы он держал ее; он так желал; не расстается с этою книгой.

Грецин тихо запел веселую свадебную песню.

– Он бредит... он умирает... конец всему! – прошептал придурковатый Ультим, на этот раз без обычных усмешек.

– Конец всему прежнему и начало новому! – заявил Прим. – Конец нашему рабству и начало жизни свободных людей! Отец дожил дни свои, а перед нами открывается перспектива длинной-длинной жизни... Грустно видеть смерть человека, которого мы привыкли любить, если не уважать, но не умирать же и нам с ним... Нет... Мы надеемся еще быть счастливыми... Да здравствует жизнь!..

Вырывавшиеся временами трудные, сиплые вздохи исхудалого бывшего толстяка доказывали, что он еще жив; тяжелые веки глубоко впалых глаз на минуту открывались; мутный, бессмысленный взор устремлялся в одну точку, на яркое пламя костра или факела, но этот взгляд быстро потухал, закрытый отяжелевшим веком; уста произносили что-то непонятное, очевидно, в бреду.

– Что это с ним сделалось! – воскликнул Виргиний, охваченный ужасом, и чуть вон из пещеры не выбежал. – Бедный Грецин!.. Эта грузная гора провалилась до самого донышка, откормленная к празднику туша превратилась в поджарого перепела! Ультим! Что сталось с вашим отцом?! Вдоль всего тела яма идет; ребра крутыми берегами торчат, глазами их перечтешь, без ощупывания. А руки-то... руки!.. Точно жерди... Пальцы, как у паука ноги, длинные, тонкие, костлявые, с посинелыми ногтями, больше, чем Камилл, Грецин стал похож на сухую жердь. Совсем, будто и не он, а чужой лежит...

– Полемарх! – обратился умирающий к Арпину. – Что же ты не пишешь брачного свидетельства моей дочери? Ведь, это жених ее?

Он указал взором на Виргиния.

– Да, ответил Арпин, – но я соединю их лишь после того, как ты благословишь.

Условия жизни, в какие попали все эти люди, – пустыня, дикарщина, – законов не признают, не имеют в них нужды, но тем не менее, люди развитые, привыкшие жить в обществе, хоть отчасти цивилизованном, всегда стремятся соблюдать, насколько возможно, подобие гражданских и религиозных законов, к каким они привыкли.

Поэтому и проскрипты, чувствуя здесь себя уже не рабами, а свободными людьми, составили с помощью знавших некоторые условия юриспруденции, Прима и Виргиния, брачное свидетельство именно в таком духе и впервые подписались теми именами, какие были их неотъемлемою собственностью по происхождению, но запрещены им условиями рабства.

Арпин почувствовал, что с этой минуты он аристократ и жрец, чего ему давно хотелось, что он, как всегда называли его отец, мать, дед из его самнитских князей – Люций Эмилий Скавр Арпин, получивший последнее прозвище по месту своего рождения в самнитском городе этого названия – Арпинум.

И он громко прочел это свое полное имя, соединяя своего друга с Амальтеей, дочерью архонта Василия Евлогида из Сибариса.

Свидетели-братья тоже подписали хартию именами, данными им отцом, но удержав и рабские клички, отчасти по глубокому уважению к памяти своего невинно замученного господина, отчасти по привычке к этим именам с детства, Евлогий Прим и Евлалий Ультим, эфебы сибаритские.

– Теперь и мой сын не просто Метт!.. – вскричал Виргиний после этого обряда, – да здравствует Марк-Метт-Виргиний-Руф, сенатор римский!

И он подбросил малютку со своих рук так высоко, что мать в страхе закричала, боясь, как бы он его не разбил об низкий потолок подземелья.

Через несколько дней после этой счастливой свадьбы Василий Евлогид Грецин умер, воображая себя вернувшимся на родину свободным человеком, но в то же время и напевая ходившую тогда в Лациуме насмешливую песню про лень и роскошь сибаритов, жителей г. Сибариса, разрушенного луканцами.

Вскоре после его смерти Прим женился на рыжей Фульгине, дочери Камилла от первой жены, а Ультим похитил себе черномазую Руллиану, бывшую скотницу Турна.

Все они ушли из этих мест в Самний, к бежавшему туда Эмилию Скавру, захватив часть сокровищ, составлявших жертвенный клад пещеры Инвы, но не ужились там.

У самнитов был обычай учреждать через каждые 7 лет «Священную весну» – праздник эмигрантов.

Все лишние люди, обременяющие собою правительство племени, собирались к этому времени в назначенный пункт, откуда после долгих пиров и разных молений перед разлукой с родиной, отправлялись в ту сторону, куда им указывало гаданье.

На этот раз к самнитским эмигрантам Священной весны примкнули римские проскрипты, пробираясь на юг, к руинам Сибариса, куда уже начали стекаться и другие люди, происходившие родом оттуда, чтобы восстановить город.

Имя Сибариса было слишком опозорено на весь мир ленью и роскошью, так что «сибарит» стало презрительным прозвищем. Поэтому и городу дали новое имя Фурии, от названия протекавшей там речки.

Разыскать своих благородных родных сыновьям Евлогида не удалось и составленная им с таким тщанием родословная запись всех предков не пригодилась, потому что в Сибарисе уничтожены все архивы.

Придурковатому Ультиму до этого было все равно, но умный, серьезный Прим сильно добивался своего утверждения кем-либо в благородном звании законным порядком, даже ездил для этого в Грецию, искать там сибаритов рода Евлогидов.

Жить в захолустье, каким стали руины Сибариса, равно, как и в совершенно чужих, заграничных Афинах, и сыновьям Грецина и Виргинию с Арпином, показалось до того скучно, что через несколько лет бесплодных скитаний, проживши все захваченные деньги, они вернулись назад, в медвежью берлогу, предпочитая опасную жизнь отверженных проскриптов, в отечестве жизни свободной на чужбине.

Общность интересов часто связывает людей, без этого никогда не сходящихся между собою, как непохожие ни складом характеров, ни воспитанием, и заставляет прощать такие дела, каких без этого никто не в силах забыть.

Вследствие общности житейских интересов, простили друг друга и сблизились Амальтея с Диркеей и Стериллой, Камилл и Тит с Арпином, Виргинием, Евлогидами.

После смерти Руфа Арпину стало некому мстить за гибель его родных и др. особ, которых этот молодой проскрипт когда-то любил. Тарквиний, сделавшись царем, стал слишком недоступен; мстить ему казалось невозможно. Проскрипты лелеяли лишь в таком смысле мечты о далеком будущем. Они усердно служили Клуилию и др. жрецам, исполняя те их приказы, что не противоречили голосу совести честных людей, и иногда спасали от гибели новых проскриптов тирании.

С течением времени и Арпин, и Камилл завязали сношение с неаполитанскими греками, содержавшими знаменитое прорицалище Сивиллы Кумской, а через них – со жрецами Апполона в Дельфах, которых, как и другие цари, очень ублажал Тарквиний Гордый, посылая богатые дары в их храм.

Тарквиний Гордый

Этим рассказом мы заканчиваем серию бытовых картин, сгруппированных около личности Турна Гердония, а продолжение исторического хода событий Римского государства излагается в нашем рассказе «Сивилла», где главным лицом, около кого группируется фабула, стоит Туллия, знаменитая тиранка, жена Тарквиния Гордого.


Примечания

1

Некоторые историки полагают, что он был двоюродным братом Тарквиния Гордого, а другие – более далеким членом его семьи.

2

О возникновении и постепенном развитии ненависти между Тарквинием и Турном сказано в трех предыдущих рассказах.

3

Описанное в нашем рассказе «Вдали от Зевса!»

4

Человеческие жертвы совершенно отменены сенатом Рима лишь в 97 году до Р. X. при консуле Крассе.

5

Фасты Овидия, кн. 2. Этот поэт полагал, что от общего праздника Фералий, поминок всех мертвецов, месяц назван февраль, но не утверждал, что это достоверно, потому что частным образом этот обряд совершали и в другое время, кто когда хотел поминать своих родных.

6

Вредящий дух мертвеца.

7

Фасты Овидия, кн. 5.

8

Она фигурирует героиней наш. рассказа «Сивилла».

9

Аква (acgua) по латыни вода, слово похожее на лягушечье кваканье.

10

Несмотря на строгое преследование всего языческого, низвержение кумиров и многих памятников, священные волчицы живут в Капитолии Рима и в наши дни, оставленные при всей суровости католического фанатизма.

11

У римлян дозволялся брак дяди с племянницей: так женился Кесарь Клавдий на дочери своего родного брата. Эти заветы старины отзываются у них и в католичестве; в наше время женился в Риме принц Амадей на Летиции, дочери своей родной сестры.

12

«Проскрипция» – буквально «запись» – смертный приговор особой формы, – составляемый кратко, без означения вины осужденного, времени и места его казни, – вручаемый исполнителю негласно, для совершения дела, когда и где удастся его выполнить, – нечто свойственное тиранам, узурпаторам, революционерам, – противозаконное, разбойническое.

13

Т. Ливия I, 50.

14

В наш. рассказе «Набег этрусков».

15

Подобный этому праздник Луперкалий описан нами в ром. «Ювенал».

16

Она является одним из главных действующих лиц в нашем рассказе «На берегах Альбунея».

17

Т. Ливия кн. I, 48.

18

В наш. предыдущ. рассказе «Набег этрусков».

19

Причины его превращения в сильвина, в наш. предыдущ. рассказе «Набег этрусков»

20

Кн. I, 51.


home | my bookshelf | | Тарквиний Гордый |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу