Book: При царе Сервии



Людмила Дмитриевна Шаховская

При царе Сервии

От составителя

Большинство произведений русской писательницы Людмилы Дмитриевны Шаховской, совершенно незнакомой нашему читателю, составляют романы из жизни древних римлян, греков, геллов, карфагенян. По содержанию они представляют собой единое целое – непрерывную цепь событий, следующих друг за другом. Фактически ею в художественной форме изложена История Древнего Рима.

Книга, предлагаемая вниманию читателей, является как бы первым томом Собрания сочинений Шаховской. Но мы в данном издании не намерены нумеровать выходящие книги. Этому есть несколько причин. Первая – внешняя: поскольку издание рассчитано на длительный срок, и участвовать в его выпуске будет несколько типографий, то может статься, что по техническим причинам какие-то книги задержатся с выходом, другие, наоборот, выйдут раньше. Согласитесь: приобретя, к примеру, 1-й, 7-й и 12-й тома, и не имея информации о их выпуске или невыходе, читатель будет испытывать некий дискомфорт. Вторая причина – внутренняя: издание построено по хронологическому принципу, а материал для него изыскивается в «глуби веков». Процесс подготовки, редактирования и т.п. осуществляется по мере поступления первоисточников. Сейчас в работе около 15 романов на эту тему, а всего их у писательницы свыше двадцати.

Поэтому мы не собираемся ни стеснять читателей нумерацией томов, ни лишать себя возможности иногда издавать что-нибудь подобное – промежуточное или параллельное в хронологическом значении. С этой целью все последующие книги отредактированы таким образом, что в начале их будут указаны годы происходящих событий, чтобы читатели имели возможность разобраться, в какой последовательности им знакомиться с творчеством Людмилы Шаховской, если они хотят придерживаться хронологического порядка чтения.

С этой же целью здесь приводится перечень романов не по времени их написания, а по ходу действия, придерживаясь хронологии согласно принятому в исторической науке разделению эпох.


ОТ ОСНОВАНИЯ РИМА ДО ЗАХВАТА ЕГО ЭТРУСКАМИ


На берегах Альбунея...действие: 750 г. до н. э.

При царе Сервии... 578

Вдали от Зевса...

Набег этрусков... 536-500

Тарквиний Гордый...

Три последних романа составляют серию бытовых картин, сгруппированных вокруг личности Турна Гердония.


ПЕРВЫЕ ВРЕМЕНА РЕСПУБЛИКИ


Сивилла – волшебница Кумского грота 510

Данное произведение как бы закрывает предыдущую тему, конкретно к этой эпохе относится лишь первая часть романа.

По геройским следам... 362


ПУНИЧЕСКИЕ ВОЙНЫ И ПОСЛЕДНИЕ ВРЕМЕНА РЕСПУБЛИКИ


Карфаген и Рим... 213-200

Над бездной... 79-62

Жребий брошен... 62-50

Эти романы не имеют общности в фабуле ни с предыдущими, ни с последующими, но два последних из них тесно связаны между собой и отчасти с романом «Нерон».


ЭПОХА КЕСАРЕЙ


Молодость Цезаря Августа... 45-38

Под властью Тиверия... 4 г. до н. э. – 38 г. н. э.

Эти романы связаны между собой общностью фабулы, а исторической стороной слиты с романом:

Нерон... 54-68 г. н. э.

Роман слегка касается фабулой предыдущих и относится к «Над бездной» в плане воспоминания потомками своих предков, как сравнение быта помещиков и поселян той и другой эпохи.


ПЕРВЫЕ ВРЕМЕНА ХРИСТИАНСТВА


Весталка... 77-85

Ювенал... 85-100

Потомки героев... 96-109

Серебряный век... 109-119

Кесарь Адриан... 119-124

Конец римской доблести... 124-138

Римляне в Африке... 136-140

Последние три романа имеют общих героев фабулы; тем, кто придает этому значение, следует читать их в вышеозначенном порядке.


ЖЕЛЕЗНЫЙ ВЕК


Бесчинства преторианцев и гладиаторов от эпохи Марка Аврелия и дальше до слияния римской Истории с византийской, галльской, сирийской и других стран, где от перемещения центра действия расплывается интерес в событиях, относящихся к Риму уже косвенно.

Сила духа... 138

Любимец Кесаря... 155-192

По праву сильного... 192-217

Первый из указанных романов, хоть и относится по времени к гонениям эпохи Кесаря Адриана, но совершенно отстоит от нее в смысле происходящих событий. Два последних произведения не имеют с предыдущим общей фабулы, но тесно связаны ею между собой.

Особняком в ряду исторических произведений Шаховской стоит роман «Лев-победитель», относящийся к 6-му веку нашей эры. Никакой связи с римской Историей он не имеет. Интересен тем, что является первым в русской литературе романом из Абиссинийской жизни.

Намерены мы показать и другую сторону творчества Людмилы Шаховской, в частности, опубликовать роман «Женщины моего века», состоящий из двух различных серий рассказов, охватывающих по времени вторую половину прошлого столетия.

Одним словом, наших читателей ждет знакомство с интересным и неординарным автором. И я им искренне завидую: ведь им еще только предстоит это прочесть.

Борис АКИМОВ

При царе Сервии

ГЛАВА I

Основание Рима

Предлагаемый рассказ, по эпохе его действия, параллелен нашему роману «Сивилла», т. е. в нем события происходят в те же годы и среди тех же исторических лиц, как там, но нисколько не касаются фабулы «Сивиллы». Избрав совершенно иной базис положений действующих лиц, мы здесь расскажем пространно о том, о чем кратко говорится в нескольких местах одной только первой главы «Сивиллы».

Предшествующий этому наш рассказ «На берегах Альбунея» рисует читателю дикую, хаотическую эпоху первых поселенцев и легендарных царей Лациума, когда культура среди италийских племен только что водворялась, туго прививаемая инициаторами гуманных идей, которые терпят гонения от ближних, сами воздавая им добром за зло (Нумитор, Акка), но в конце своего поприща все-таки торжествуют, получая должную награду и от людей и от собственной совести.

В рассказе «На берегах Альбунея» мы также рассматриваем возникновение и развитие религии Лациума, еще не испорченной примесью греческих мифов, в чем, сохраняя ее идиллическую окраску, тем не менее, стараемся держаться на почве реальности и научных воззрений.

«При царе Сервии» относится к последовавшей эпохе созидания будущей, но еще далеко не наступившей славы Рима. Его действие происходит лет через 200 после событий, какими мы закончили наш предыдущий рассказ. Форма слова «Рим» – название города в русском языке искаженное, неизвестно, вследствие каких причин, еще нашими предками в старину, точно так же, как Испанию долго у нас звали Гишпанией, отчего и теперь вишню и мушку называют «шпанскою», а не испанскою, греческие орехи «грецкими», «Париж» вместо правильного «Париз» и т.д.

Правильно называть город Рома вместо Рим, а народ – романский, романе, как называют их на всех европейских языках с корнем Ром, приделывая свои окончания (Rome, romain, romisch, romaikos), у нас, все равно, что писать «без еров» невозможно, по общей привычке к искаженной форме названия.

Основание Рима, по наиболее правдоподобным сказаниям древних писателей, произошло так.

Мудрый латинский царь Нумитор, чтоб охранить от зависти внуков своих сыновей, имевших право царствовать после него, дал сыновьям своей дочери кусок земли, чтобы они, царствуя отдельно, не завидовали.

Место было не обширное, но очень хорошее, удобное для построения города на прибрежном холме у реки, где для обильного продовольствия поселенцев имелись в достаточном количестве луга, нивы, леса.

Ромул и Рем остались довольны подарком деда, но их беда заключалась в том, что эти братья, Нумиторовы внуки, были близнецы – родились в одно время, и даже осталось совершенно никому неизвестно, который из них увидел свет прежде другого хоть на одну минуту, – они родились в лесной глуши без свидетелей от царевны-весталки, которая умерла, ничего о том не сказавши. Братья гадали, но и это не привело к добру, потому что повторяющийся в человечестве эпизод Каина с Авелем мешал честному ходу вопрошания судьбы: братья обманывали друг друга при узнавании воли богов, каждый выдумывал себе более благоприятные знамения.

Наконец, гадая по полету коршунов, едва Рем заявил, что ему первому явилось шесть птиц, Ромул принялся задорно кричать, что ему явилось позже, чем брату, зато двенадцать.

Это гаданье было последним.

По самым древним, простым, бывшим ближе к случившимся событиям, и оттого более правдоподобным сказаниям, Ромул, как свойственно дикарю тех времен, просто кинулся на Рема и убил его.

Дальнейшие наслоения фантазии летописцев приписывают злодейство негодованию Ромула на презрительное отношение брата ко всем его начинаниям, причем Рем будто даже с хохотом и бранью перепрыгнул «pomoerium urbis» – священный вал или ров, означавший черту города.

Ромул убил его в гневе за кощунство над богами, которым посвящен город.

Полагают, будто одним из этих богов была Любовь (Amor), что выходит в анаграмме названия города (Roma), прочитанной справа налево; это было его тайное, священное имя, данное вследствие уже тогда владевшей сердцем Ромула любви к Герсилии, царевне сабинской, которую он вскоре похитил.

Но этот поэтический вымысел чересчур наивен вследствие той простой причины, что Ромул и Рем были неграмотны, как и все латины их времен, и поэтому никаких анаграмм составлять не могли.

При еще более широком развитии римского культа Ромул и Рем (во времена республики) возведены в Лары, гении покровители Рима, а потом (при императорах) в боги; им построены каждому отдельный храм на лучшей площади города.

Чтителей этих богов коробило от идеи, что они молятся братоубийце и кощуну.

В век Августа, к которому относятся Фасты[1] Овидия, гибель Рема имела совсем иную версию: это приписано роковой ошибке.

У Ромула был друг Целер, которому он поручил надзор за только что вырытым по всей городской черте рвом, назначенным для укладки фундамента стен укреплений, со строжайшим наказом ночью не пропускать никого в город, а идущего силой убить.

Рем возвращался домой откуда-то из предместий, когда уже было темно, не зная о приказе брата, как и тот не знал, что он ушел за pomoerium urbis.

Целер, исполняя царский приказ, убил Рема в темноте, не узнавши.

Такая версия факта, однако, не оправдывает основателя Рима. Если допустить эти события, то от них веет еще более мрачным коварством братоубийцы, подстроившего гибель Рема от чужой руки из опасений гнева деда.

В дальнейших деяниях личность Ромула является именно личностью коварного хитреца и наконец злого тирана, которого выведенные из терпения римляне с коро убили.

ГЛАВА II

Римский царь

В Риме царская власть не была наследственна. Народ избирал в цари того, кто из граждан считался лучшим за мудрость, храбрость и др. качества, необходимые правителю.

Самое слово «rex», которым обозначался царский сан этой эпохи, происходит от «regere» – править, а это ясно показывает, что римский царь был только правитель, не имел абсолютной власти, величия, божественности, как это понималось тогда у других народов, в Риме же развилось много времени позже.

Так было «de juri» – по закону, – a «de facto» (на практике), конечно, все зависело, как всегда и везде, от личного характера царя, от выбора им пособников, любимцев и от внешних обстоятельств политической жизни Рима, тогда уже довольно сложной и запутанной по отношениям к его многочисленным соседям, мелким и крупным племенам, на какие дробилась Италия, особенно с тех пор, как римский царь Тулл Гостилий завоевал весь Лациум, когда-то составлявший владения Нумитора, деда Ромула.

Тулл Гостилий, найдя удобный предлог в отмщении за измену, доказанную при совместной войне римлян и латинов с другими соседями, разрушил до основания столицу Лациума Альба-Лонгу, а из прочих городов этой области устроил латинский союз, отчасти на прежних основаниях, как это там было раньше, отчасти добавив разными льготами и привилегиями, данными Лациуму ради привлечения симпатий его жителей к Риму. Многих знатных особ он переселил в Рим, давши им почетные места, даже сенаторское звание, причем они остались и старшинами тех городов Лациума, где жили прежде, и владели там поместьями, какие издавна принадлежали им по наследству от предков.

Один из таких латинских вельмож, старшин г. Ариция, был Турн Гердоний, около личности которого мы предполагаем сгруппировать события, составляющие этот наш рассказ, и несколько других, последующих, принадлежащих тоже эпохе римских царей.

Иностранец, проживший несколько лет в Риме, полюбившийся сенату, принятый в число граждан одного из двух высших сословий патрициев – сенаторов или всадников, – мог получить верховную власть, но лишь пожизненно, не приобретая никаких особенных прав или привилегий для своих детей.

Это также был лишь строгий пункт теории закона, на практике иногда нарушаемый, и нисколько не гарантировал народ от произвола, тирании или захвата трона без выбора, всяких узурпации, смут и т. п., что случалось нередко.

Цари Таций и Нума были сабиняне, а Тарквиний Приск – выходец из Этурурии.

Предание считает первого царя Ромула, основателя города, тираном, за что будто бы его убили воины, но затем мы там видим ряд правителей благодушных, под властью которых хорошо жилось их подданным, хоть подчас и смущали их покой разные претенденты вроде сыновей царя Анка, произведших смуту, и др.

Народ очень любил царя Тарквиния Приска, глубоко чтил его память, но также не счел его детей за имеющих право наследовать отцу что-либо больше его частного имущества.

Где есть царь, там должна быть династия, – это аксиома для благоустроенного монархического государства, – иначе многие лезут в цари, добиваются власти, не основанной на законном праве, употребляя средства без разбора.

Такое зло именно было в древнем Риме следствием пожизненности царской власти без преемственности нисходящим потомством.

Это грустное явление мы также изберем опорным базисом и исходной точкой нашего рассказа.

После Тарквиния Приска сенат избрал царем его воспитанника Сервия Туллия, сына рабыни.

Заслужив общую любовь и знати и простонародья, Сервий много лет спокойно правил Римом, из которого одного тогда состояло все государство римское, с незначительной прибавкой внешней территории подгородных деревень, поместий аристократии и мелких городков союзников, имевших почти самостоятельное управление.

Границы чужих владений находились от Рима так близко, что даже в двух часах езды (верст за 20) лежало уже отдельное государство племени сабинян в одну сторону, кампанцев – в другую.

Вероятно, Сервий так же спокойно кончил бы дни свои, как протекла вся его многолетняя жизнь, если б не возникла у него злосчастная идея отдать замуж своих дочерей за воспитанных им с отеческой любовью двух сыновей Приска.

Это весьма туманный исторический факт: Сервий родился от пленницы Окризы, вдовы только что убитого неприятельского полководца Тулла, в доме Приска, когда у того уже была жена Танаквилла. Можно лишь предполагать, что Арунс и Люций были не ее сыновьями, а от какой-то другой особы, не упомянутой в истории, второй жены царя, потому что иначе Сервий, мало разнящийся возрастом, не мог бы попасть в их воспитатели или Танаквилла, как старая, не могла бы стать их матерью, ибо о ней летописи не говорят, чтобы она была подобна 90-летней библейской Саре, родившей Исаака. Возможнее, что Люций и Арунс были не сыновьями, а внуками Приска. Историк Тит Ливии делает намек на это, не указывая, однако, происхождения царевичей даже гипотетически – от могшей быть у царя дочери или сестры.

Не будем вдаваться в туманную путаницу семейных дел, навеки сокрытых от нас мраком прошедшего; удовольствуемся тем, что сохранила нам история от этих грустных событий.



ГЛАВА III

Неудачный брак

Сын или усыновленный внук умершего Приска Люций Тарквиний и Туллия, одна из дочерей Сервия, были горды, честолюбивы, хитры и с самых юных лет проявляли замечательную силу воли, редкую в таком возрасте.

Схожие наклонностями, молодые люди, выросшие вместе, естественно сочувствовали друг другу, возненавидев пару сверстников, которые, – брат Люция, Арунс, и сестра Туллии, звавшаяся тоже Туллией[2] имели робкий, добрый характер.

Видя такую разницу, проявлявшуюся резко во всем, пустом и важном, старый Сервий не придумал ничего лучшего, как женить гордого Люция на своей доброй дочери, а злую отдать за робкого Арунса.

– Они будут добавлять одни другим то, чего у тех недостает, – говорил он некоторым из близких к нему особ, когда те осмеливались указывать ему неподходящие черты составленных пар.

Знатный старшина латинского городка Ариция, принятый в число римских граждан, патриций-сенатор Турн Гердоний и его тесть, верховный начальник всего жречества Эмилий Скавр – люди близкие царю Сервию, любимые им, – откровеннее всех порицали решенный им неравный брак воспитанников с дочерьми, осмелились прямо предрекать всякие беды в грядущем, но Сервий не послушал и их, даже ускорил назначение дня свадьбы, чтобы положить конец всем подобным приставаньям любимцев с отговариваниями, советами, мрачными угрозами.

Не имея жены, царь пригласил быть посаженою матерью невест одну из пожилых родственниц Тарквиниев.

Это также не понравилось Турну и Скавру; они предполагали, что царь изберет в матери невест кого-либо из их близких особ.

– Ты понимаешь, кто это ему надул в уши? – спросил Скавр своего зятя при таком известии, – Виргиний Руф.

– Возможно, – согласился Турн с мнением тестя, – он же, может быть, навел его и на всю эту злосчастную затею; весь Рим знает, что царевич Люций рабствует перед фламином. Чего ему надо? – попасть в цари после Сервия? – но ведь не жрецы избирают властителей.

Скавр вместо ответа двусмысленно пожал плечами, сам еще не убежденный в том, что такое гнездится в его сердце, нашептывая с некоторого времени его чуткой душе всякие недобрые предчувствия, – поэтому Публий Эмилий Скавр их не решался кому-либо высказывать.

Великий Понтифекс Рима, будучи жрецом всех алтарей, в то же время был человеком светским, состоял на гражданской или военной службе; его не посвящали в сан, а просто назначали по выбору Сената из самых знатных особ для контроля религиозных дел[3].

Фламин Юпитера Децим Виргиний Руф явно был заклятым врагом Скавра, не только потому, что тот был его начальником, надзирателем, но и по соперничеству в царских милостях.

Сервий не любил юпитерова жреца за мрачный фанатизм, слепую приверженность к старине; не любил за то, что он и подобные ему люди, как гнилые, старые дубы, непомерно разросшиеся ветвями, не впускали в римский лес никакого свежего дуновения извне, никакого луча света, – не допускали в жизнь народа никаких нововведений, хороших заимствований у более культурных соседей, тогда как Скавр был человеком светлых идей, доброго характера, хороший полководец, много путешествовал, был по-тогдашнему высокообразованный, умственно развитой римлянин.

Он стоял за идею объединения Италии с Римом не мечом и огнем завоеваний, а мирным расширением торговли и кровного родства с населявшими ее племенами.

Проводя свои идеи из теории в практику, Скавр вторым браком женился на взятой им пленнице, самнитской княжне, которую потом, в силу международных прав и договоров, должен был отпустить домой в Самний, но оставил у себя рожденного ею сына.

Он любил его больше, чем свою единственную дочь, но по римскому закону, тем не менее, этот Арпин считался за раба в доме отца.

Скавру не нравилась дружба Арпина с внуком фламина Руфа.

– Этот бесхарактерный мямля-нытик Виргиний доведет тебя до беды, – говорил он.

– Но Виргиний один из всей римской патрицианской молодежи не считает меня за раба, – возражал Арпин, – это невольно заставляет меня любить его, прощать слабости и недостатки его женоподобного характера. Он к тебе подделывается, потому что дед так велел, и если не остережешься, быть беде... я уверен, тут кроются недобрые сети.

– Какие?

– Я еще не совсем разгадал, но отлично знаю, что они есть перед тобой, расставлены тебе, мой богатырь, этим ничтожным щенком. Виргиний, может статься, и сам-то о том не знает, потому что недалек умом, а ты в них завязнешь, как недогадливый медведь, подружившийся с охотничьей собакой.

Скавр, не объяснивший своих затаенных идей Турну, еще меньше был склонен выдавать их мальчику и тоже лишь двусмысленно пожал плечами, оглядев с усмешкой могучую фигуру сына.

Арпин, воспитанный без неги, среди рабов, был непомерною силой похож именно на медведя, но «недогадливым» Скавр называл его напрасно. Арпин был, напротив, предусмотрительным и осторожным человеком, каким редко бывает юноша 18-ти лет, и соединял с этими качествами еще более редкую беззаветную удаль, беспредельную смелость, доходившую до презрительного отношения ко всем бесчисленным страшилищам римской мифологии.

Так как ни один человек бороться с ним не мог, то Арпин желал померяться силой в поединке с каким-нибудь косматым Сильваном, сатиром, Фавном, даже с самим странным Инвой-лешим, жившим, по поверью, в гроте Палатинского холма.

Опасаясь гнева отца, Арпин не высказывал таких желаний никому, кроме своего друга; один Виргиний знал их и ужасался, уверяя, что Инва способен одолеть всякого богатыря одним своим взглядом, окаменяющим, наводящим столбняк, как на зайца взгляд змеи.

– Ну вот!.. – возражал Арпин, – прежде чем он успеет напустить мне страха, я его схвачу в охапку и принесу на Форум... принес же Геркулес Цербера из преисподней... леший уж, конечно, не сильнее адского трехголового пса.

ГЛАВА IV

Точно не свадьба!

Утром в день свадьбы тетка Ветулия подвела девушек-невест к очагу в жилище Сервия; они преклонили колена пред кумирами Ларов и Пенатов, богов-покровителей дома, стоявшими над очагом, и повесили на стенку несколько своих девичьих украшений недорогого сорта, из бус и лент, в жертву этим гениям – душам усопших хозяев, живших в этом доме прежде.

Так водилось исстари.

Лары и Пенаты у римлян были «домовые» духи, – иногда предки хозяев, иногда чужие им по крови, если дом перешел в другой род продажей или дарением.

Потом невесты с тетушкой и целым сонмом девушек-подруг, певших свадебные песни и священные гимны, играя на лирах и флейтах, тихо пошли в Капитолий приносить жертвы Юноне и Венере, состоявшие из цветов, благовоний и подвешивания к кумирам украшений. В том случае, когда невеста была в детском возрасте, что случалось нередко, лет 10-12-ти, она приносила в жертву свои игрушки. Дочери царя Сервия уже давно перестали забавляться куклами; им было лет 18-20; поэтому последний пункт исключен из обрядов, в Капитолий подруги не несли игрушек за невестами, а лишь цветы, ленты, бусы и золотые вещи, нарочно сделанные для украшения кумиров, в дар храмам.

Эта свадьбе в царской семье имела не совсем обычный ход также потому, что из нее пришлось исключить обряд «увоза невест»: женихи жили в том же доме; поэтому увозить новобрачных от их отца им было некуда.

Это огорчило приглашенных на свадьбу мальчиков-подростков: они должны были, по обычаю, защищать от жениха увозимую невесту, ставши в дверях дома, причем жених платил им за пропуск орехами, к которым добавлялись более вкусные лакомства, а иногда и ценные подарки.

И подарки, и лакомства, и орехи были розданы мальчикам у Сервия помимо обряда «увоза», но это вышло как-то скучно, без забавной возни в фиктивной борьбе с увозящим женихом, совершаемой в память похищения сабинянок сподвижниками Ромула, причем хохоту и шуткам конца не предвиделось.

– Точно и не свадьба! – заметил Арпин, стоявший в толпе прислуги у дверей, не обращаясь в сущности ни к кому.

Незаконнорожденный сын пленницы, он не мог находиться среди знатных гостей.

– Скучновато!.. – отозвался ему мелодичный голос друга.

Децим Виргиний Руф, внук Юпитерова фламина, сын его единственного сына, давно убитого на войне, носивший имена деда, ничем другим не походил на него.

Виргиний украдкой пробрался от патрицианской молодежи, чтоб перемолвиться с другом, которого, он знал, нравственно гнетет его рабское положение в римском обществе и доме отца, несмотря на всю любовь Скавра к нему.

Арпин давно собирался переселиться в Самний к матери, куда ездил несколько раз и получал там у ее родни хороший прием, но его останавливала мысль о возможности встретиться на поле битвы лицом к лицу с отцом, как враг, потому что самниты часто воевали с римлянами, притом и характер Арпина, вследствие его исключительного положения, как бы без почвы под ногами, получил оттенок постоянной грустной иронии над всем и всеми, что нередко свойственно таким личностям, происшедшим от аристократии, но неумолимым законом брошенным в чернь: Арпин при своей могучей силе и беспредельной смелости ненавидел воинскую доблесть, ненавидел и знатность. Он ни за что добровольно не хотел сделаться князем самнитским, чего желал его материнский дед, не хотел и служить отцу оруженосцем. Любимою мечтою Арпина была должность жреца, – именно то, что Руф навязывал своему внуку и отчего тот отбивался, как от кошмара своих грядущих дней, – но Арпина влекло к алтарям не религиозное усердие, а именно его ирония, скептическая насмешливость над всем и всеми, влекла возможность глумиться даже над царями при помощи суеверия. Ему не нравился римский культ, простой, суровый, мрачный; его тешили рассказы рабов и торгашей о Грецин, о плутнях тамошних оракулов, Пифий, элевзинских мистерий, где богомольцев уверяли, будто они видели настоящий ад, рай, богов. Из таких хитроумных учреждений, эксплуатирующих людское невежество, в Италии славились этрусские знахари-волшебники, умевшие делать что-то, похожее на порох, динамит или электричество, способ производства которого хранился ими в полной тайне. Они делали гром и молнию. Царь Тулл Гостилий приманил к себе такого волшебника, но по неосторожному обращению с опасным снадобьем произошел взрыв, и царь этот был убит в разрушении его дома.

Еще в Италии была Сивилла Кумская около Неаполя; к ней было трудно подступиться без богатых даров; зато тароватым плательщикам эта ворожея показывала невероятные чудеса.

Арпин желал сделаться жрецом греческого культа или этрусским волшебником; его тешила власть над умами суеверных людей, тешила возможность глумиться над ними.

ГЛАВА V

Обряд покрытия невест

В доме Сервия шел свадебный пир в течение целого дня, а когда начало смеркаться, гости, выбранные в участники совершения последних обрядов, взяли горящие факелы и стали хором возглашать:

– К Талассию!.. к Талассию!..

В Риме ходило предание, будто Талассием звали любимейшего друга, которому Ромул отдал в жены лучшую из похищенных сабинянок, но правильнее считать это слово происходящим от греческого Таламос – брачная комната, спальня. При этом пришлось исключить еще важный обряд помазывания невестами косяков дверей, так как они не вступали в чужой дом.

Царевны сели в атриум своего отца против пылающего очага каждая со своим женихом на отдельную скамью, покрытую цельною бычачьею кожей. Простирая руки над их головами, царь Сервий, как глава семьи, жрец своего домашнего очага, прочел молитву, дал им испить воды, каждой чете из одного кубка, и съесть по половине разломленной лепешки.

Этим кончилась сокращенная церемония празднества, о котором многие шептались, что оно не походит на обычную римскую свадьбу, а как будто что-то вроде детской игры, устроенной отцом в шутку, в кружке близких родных и знакомых.

– Эх, что он наделал!.. – с недовольною миной шептал Скавр своему зятю после того, как они оба нехотя поздравили новобрачных. Тоже нехотя поздравили друг друга и отвечали на поздравления родных Арунс и Туллия добрая. Вставши от очага, они обменялись глубоко скорбным взором, который, при их безмолвии, был красноречивее всяких словесных объяснений. Арунс и Туллия добрая любили друг друга в глубине своих честных, чистых сердец, но не осмелились ни признаться в этом чувстве, ни тем более, возразить против отцовской и царской воли; робость характера парализовала у этих особ всякую попытку к самозащите. Они были люди из тех, что не находят счастья на земле, – люди не от мира сего. Редко случается, что такие субъекты долго бьются в сетях всевозможных житейских бедствий, охватывающих их с первых шагов самостоятельного положения среди ближних; в большинстве они гибнут очень скоро, что случилось и с членами семьи царя Сервия.

По окончании общих поздравлений, царь покрыл своих дочерей желтыми вуалями, после чего они как ставшие замужними, уже не имели права являться в общество с открытой прической в отличие от девиц, и каждую, подняв, поместил на руки ее мужа. От этого обряда римская свадьба называлась «nuptiae» – покрытие невесты, – от «nubere» – покрывать, туманить, окутывать, – жениться «uxorem ducere» жену вести, – оттого что, окутанная покрывалом (у простонародья, конечно, грубым, толстым), она тогда ничего не видит, не может идти без помощи ведущего мужа. Покрытую желтой вуалью из египетской тонкой кисеи с золотом и врученную ему царем Туллию злую, Арунс медленно, лениво и неловко понес через порог Таламоса (брачной комнаты), задел при этом за орнамент косяка двери ее длинным покрывалом, хотел его отцепить, но мимолетно оглянулся, услышав, что врученная отцом его брату Туллия добрая громко рыдает, дав волю прорвавшемуся чувству горя, и Арунс ударил свою невесту ее локтем об дверную колоду. Туллия злая взвизгнула, глухо пробормотала из-под вуали какое-то нелестное новобрачному, далеко не ласкательное слово, вроде возгласа: «Косолапый медведь!» или «неуклюжий тюлень!».

Арунс еще сильнее оторопел, растерялся, поспешил захлопнуть за собою дверь ногою на ходу, после чего некоторым из гостей послышался глухой стук, как будто новобрачный поскользнулся и вместе с женою упал среди комнаты.

Это было не достоверно, а лишь так предположили некоторые из гостей царя.

– Клянусь всеми свадебными орехами!.. они там подерутся, – шепнул молодой родственник царской семьи, чудачливый эксцентрик Брут и, наклонившись к уху своего друга Спурия, продекламировал ему экспромт.

Никогда тебя не сгубит

Столь ехидно враг,

Как случайно приголубит

Любящий дурак!..

Спурий ничего не ответил, ибо молчание считалось достаточно ясным знаком согласия, лишь кивнул головою с ему одному известною, затаенною мыслью.

– Дурное предзнаменование! – шепнул Скавр своему зятю Турну.

Тот вздохнул молча таким тоном, как будто желал передать невысказанную им мысль.

– Чего же хорошего можно ожидать на таких основаниях?!

Обряд покрытия Туллии доброй прошел без инцидентов, почти незаметно, среди общего внимания, обращенного на первую отправленную чету.

Молодцеватый Люций, не придавая значения рыданиям Туллии, как обыкновенному девичьему плачу невесты, крепко обхватил ее сильными руками, прижав лицом к своей груди, так что уносимая, как и требовал обычай, ничего не могла видеть, и скорым шагом скрылся с нею в назначенную для них комнату, откуда после закрытия им двери никто не услышал никакого звука.

– Это хорошо! – воскликнул фламин Руф, восхищаясь ловкостью любимого им Люция, и принялся шептать наставления своему внуку, чтобы тот старался приобрести дружбу этого царевича, – Арунс мямля, разиня; из такого человека никогда ничего удачного не выходит; не сближайся с ним!.. Люций во всех отношениях иной человек; старайся держаться к нему ближе.

– Но он любит, дедушка, не меня, а Марка Вулкация, – возразил Виргиний, не слушая наставлений фламина, думая совсем о другом.

– Любит Вулкация... Вулкация нельзя не любить; был бы ты таким внимательным, услужливым...

– Я не умею.

– То-то, не умею!.. Люций Тарквиний проложит широкую дорогу себе, проложит и друзьям... Вулкаций знает с кем выгодно быть в приятельстве...

– Да я тоже Арунса не люблю.

– Не любишь Арунса, не угождаешь и Люцию... ты с кем подружился? – с Арпином, с холопом!.. впрочем, этого я тебе не запрещаю, – фламин злорадно покосился на пирующего Скавра, – с сыном великого Понтифекса ты можешь сближаться до какой хочешь степени, но из царевичей угождай Люцию.

Фламин не только не запрещал, но даже поощрял дружбу Виргиния с Арпином, чтобы иметь в нем шпиона; этот внук бессознательно, по простодушию, служил ему более удобным орудием, нежели хитрый Вулкаций, которого в семье Скавра и Турна остерегались, не терпели, почти не принимали в доме.

Виргиний был нежный, наивный юноша, едва вышедший из поры детства, изящный наружностью и обращением, идеально чистый душой, еще не пробовавший составлять себе ни малейших планов житейской карьеры. Он любил свою бывшую няньку, но всех других женщин стыдился, конфузился, старался уйти от них, когда встречался у Арпина с его сестрой и ее подругами.



Сын Скавра один был его другом, грубый силач, некрасивый лицом, – что называют «ражий детина» – «homo robustus» по-латыни, но они оба терпеть не могли, почти ненавидели Марка Вулкация младшего, сына сенатора одноименного с ним.

Вулкаций тоже был внуком фламина по дочери, приходился двоюродным братом Виргинию. Он был хитрый льстец, игравший роль ветреника среди женщин, на самом деле не способный влюбиться. Возрастом немного старше, Вулкаций далеко опередил Виргиния развитием житейских знаний.

Насмешливый скептик, по натуре похожий на Арпина, Вулкаций к этому глумлению над людским невежеством присоединял глубокую развращенность сердца.

Он открыто ухаживал за Туллией злою, увивался охотно и за молодыми торговками, какие по базарным дням являлись в Рим из деревень, а чтоб те не робели пред его патрицианским званием, Вулкаций пятнал свою фамильную честь, переодеваясь в грязные ветошки, и бродил в виде невольника. Его псевдоним был «Вераний, оруженосец царевича Люция, раб из пленных вейентов».

Фламин Руф, уровень нравственности которого был тоже не высок, знал и поощрял такие проделки внука, имея тут свои темные цели, и давал Вулкацию поручения, какие Виргиний упирался выполнять по протестам своей чуткой совести.

Вулкаций смело, ловко и охотно плел интриги своего деда против ненавидимых им соперников служебной карьеры – Скавра и Турна.

Обряд покрытия невест смешил Вулкация. Увиваясь около фламина за его креслом, он шептал ему про Туллию злую, уронившую себя давно в народной молве разными неприличными выходками.

– Сдерживалась до свадьбы... теперь она скоро будет моею.

Руф, имевший тут свои цели, одобрительно улыбнулся внуку, мысленно сравнив его с Виргинием, которого постоянно звал «разиня», «недогада» и т п. нелестными кличками.

ГЛАВА VI

Фламин Руф

Руф Фламин, как все старшие, почетные гости, страшно устал на пиру царской свадьбы и выпил лишнее. Слегка хмельной, он только что лег дома и начал сладко дремать, как вдруг к нему в спальню ворвался его младший внук с неожиданным докладом, прервал его грезы, крича вне себя:

– Дедушка!.. Дедушка!.. проснись, встань!..

Простоватый Виргиний не умел, подобно Вулкацию, ловко и осторожно подготовлять главу семьи к принятию дурных вестей; он весь дрожал, едва выговаривая слова, и выражался спроста, как подсказывали внутренние чувства:

– Чего тебе? – пробормотал полусонный жрец с зевотой.

– Дурная весть!

Старик, протирая слипающиеся глаза и не в силах восстановить ясность соображения, отуманенный вином, уселся на постель, свесил ноги, принялся шарить ими по полу, отыскивая особой формы суконные полусапожки, составлявшие часть его форменного одеяния.

Жрецы последних времен эпохи римских царей строгостью жизни не отличались. Суровые уставы царя Нумы обветшали, ослабели; культ нуждался в радикальном обновлении, как и многое в ходе администрации Рима[4].

Благодушный царь Сервий, осиливаемый старческими немощами, был не в силах справиться с распущенностью нравов.

– Когда от тебя получались хорошие новости, Виргиний? – ворчал фламин на внука.

– Да чем же, дедушка, я виноват, если...

Руф сильно разозлился на то, что его разбудили, но внук знал, что он разозлился бы еще хуже, если б ему не сообщили полученной вести до утра. Звонкая пощечина дана Виргинию вместо разъяснения причины, чем он провинился перед дедом.

В те времена деспотической власти старших над младшими это за обиду или бесчестье не считалось; потирая прибитую челюсть, как нечто самое обыкновенное, юноша продолжал доклад.

– Из деревни прискакал нарочный; наша пасека вся ограблена; ульи опрокинуты, выгребены дочиста, неизвестно кем, а сторож убит – зарезан, брошен в болото.

– Подлец Антил!.. экая недоглядка!.. – вскричал Руф, затопав ногами, которые сгоряча никак не мог обуть; они не всовывались в полусапожки. – Поезжай с зарею в деревню и непременно узнай, кто это сделал... слышишь?.. непременно узнай!..

Он поперхнулся от торопливого говоренья, закашлялся, потянулся рукою к стоявшему подле кровати глиняному кубку с подслащенною водой, но не удержал его дрожащими пальцами, уронил, разбил вдребезги об пол и накинулся на внука еще сердитее.

– Непременно узнай!.. без того не смей возвращаться домой, на глаза ко мне не являйся!.. а Антиллу... Антиллу, этому глупому мужу твоей няньки, скажи, что он годится быть не управляющим, а свинопасом!.. за такую недоглядку я его повешу.

– Антилла... увы!.. повесить нельзя...

– Почему это нельзя? скажи, сделай милость!.. разве я не господин его?.. не смей просить за мужа твоей няньки!..

– Но Антилл...

– И не суйся меня учить, растрепа, лентяй!..

– Но Антилл... выслушай, дед!..

– Молчать!.. что Антилл?.. мой он, не твой... повешу, утоплю его, собаками затравлю... что хочу с ним сделаю. Хорош управляющий!.. пасеку допустил ограбить, сторожа убить!.. а все ты... ты упросил меня назначить его управляющим, этого мужа твоей няньки.

– Антилл не виноват, потому что...

– Почему это он не виноват?.. не выгораживай!.. я не только велю его повесить, но и тебя заставлю быть исполнителем этого моего повеления: заставлю тебя твоею рукою накинуть ему петлю... пусть твоя нянька воет!..

– Да она и без того воет уже третий день, потому что...

– Воет третий день... это почему?..

– Потому что Антилл был болен: грабитель воспользовался этим переполохом всей усадьбы...

– Каким еще переполохом?

– Антилл умер.

– Антилл умер?! как он смел умереть, когда грабили добро его господина?!

– Он умер в жестоких мученьях, которые хуже всего, что ты посулил ему в твоем гневе... умер от несчастного случая. Он смотрел за пильщиками в лесу; они ему говорили, чтобы он не лазил на деревья для осмотра их, годятся эти сосны на строевой материал или нет, а он ругался, подозревая их в плутовстве с ним, не доверял их выбору. Антиллу уж за 60 лет; сук под ним обломился; он...

– Бух-чебурах!.. туда ему и дорога!.. я предугадывал, что этот человек долго в управляющих не наслужит... неспособный совсем... а все ты... ты за него просил...

– Он упал и расшибся.

– Что ж мне раньше-то не доложили?.. вот я вас!..

Руф злобно стукнул об пол палкой, намереваясь идти с постели к столу, писать наказ внуку для его действий в поместье.

– Антилл умер только сегодня на заре, – продолжал Виргиний докладывать со слезами в голосе, – гонец проискал тебя по Риму напрасно все утро: пошел в храм, – ему сказали, что ты уже кончил утреннее жертвоприношение и ушел в Сенат; он туда, – говорят, ты не стал слушать ход заседания до конца, а, лишь немного там посидев, ушел к царю; гонец на Палатин, – запрещают сообщать дурную весть на свадьбе; примета, говорят, будет не хороша.

Руф мрачно смотрел исподлобья на внука и наконец перебил:

– Болтун!.. какое мне дело до всех этих пустяков!.. баста!.. убирайся от меня!.. ложись спать, а с зарею скачи в деревню, и чтоб через три дня я непременно знал, кто произвел катастрофу... но я догадываюсь, кто... догадываюсь и без разведок.

– Кто?.. Турн и Скавр?.. ты все сваливаешь на них, точно нет других злодеев.

– Ступай вон!.. наказ мой вышлю тебе со слугою. Гидры-Церберы!.. отдохнуть мне на старости не дают!.. теперь все мозги взбудоражились... ни за что не усну!.. кто там еще лезет?..

Он замахнулся палкой на Виргиния, но моментально опустил ее, увидав своего любимца; вместо опрометью убежавшего юноши в спальню вошел льстивый Вулкаций утешать деда, давно всецело подпавшего под его влияние.

ГЛАВА VII

Катастрофа в поместье

Виргиний, едва получил наказ, прискакал во весь опор, даже не дождавшись рассвета, в поместье своего деда и пробродил по соседним деревням и виллам целое утро без малейшего успеха, благодаря всеобщему переполоху в округе, а еще более – собственной неловкости, неумению взяться за какое бы ни было обыденно-житейское дело, как всякий такой идеалист-мечтатель, парящий мыслью в эмпиреях.

К полудню он уже с трудом пересиливал усталость, опасаясь, что его скоро охватит неодолимая болезненная лень от лихорадки, почти каждый приезд трепавший его в этой болотистой местности, а отдыхать в час сиесты полуденного времени он боялся, чтоб не упустить лишний час короткого хмурого дня, и, торопливо подкрепляясь кружкою кальды (подогретого вина) с хлебом, готовился бежать снова, жалуясь своей овдовевшей няньке на плохой результат первых разведок.

Эта дряхлая Стерилла была единственной до сих пор женщиной, с которой Виргиний мог разговаривать без конфуза.

– Дед приколотит меня еще хуже, если ничего ему не узнаю, – говорил он, – эх!.. Марк Вулкаций – то бишь, невольник Вераний-вейнт, – все бы ему разузнал досконально, т. е. наврал бы с первого слова до последнего, сочинил бы какую-нибудь замысловатую историю... складно, подробно... дед постоянно твердит мне: делай, как Марк... вон он какой ловкий!.. – Да он, говорю, врет тебе. – Зато складно, отвечает, – а от тебя ни лжи, ни правды не дождешься. – Что ж мне делать-то, няня, если я в целое утро не мог узнать ровно ничего!.. Конечно, если бы порыться в навозе здешних сплетен, – потолкаться в священной роще или на перевозе у озера, – слухов набралось бы вдоволь, да только претит мне такое шпионское занятие, неподходящее свободнорожденному римлянину. Дед, право, обращается со мною, как с невольником.

– Неприятно мне видеть тебя, молодой господин, на побегушках в разведки, точно посыльный раб, – ответила нянька, – а еще неприятнее, оттого что мое горе причиной... мой Антилл... захлопотались с ним все работники... призору нет... ну, злодей-то и поймал времечко... думается мне, что это из тех, с кем наш сторож дружбу водил, пил вместе.

– Дед бьет и унижает меня без меры... говорит, будто строгость воспитания облагораживает характер; он обещает сделать меня фламином, сдать мне свой сан, когда одряхлеет, – еще лет через 10, – но в 10 лет такой каторги я попаду не в жрецы, а в урну родового мавзолея.

– Надейся, господин, на что-нибудь лучшее!.. смерть деда избавит тебя от унижений и от насильственного посвящения в жрецы...

– Не хочу я этого сана, не хочу!.. эта важность, этикет... все это мне претит невыносимо... Арпин, право, счастливее меня тем, что рожден Скавру невольницей; ему никогда не навяжут никакой стеснительной обязанности.

– У Арпина нет ни малейшего честолюбия; рабское происхождение не угнетает его, но если бы он хотел...

– Да... ему нравится одно выказывание своей непомерной силищи... все бы ему колоть дрова, возиться с лошадьми... но если бы хотел получить хорошую должность, Арпин ушел бы в родню своей матери, к самнитам.

– Легко тебе говорить «к самнитам!» – воскликнула старушка с ужасом, – а если придется воевать против Рима, против отца?!

– Так уж устроен наш мир, нянюшка!.. я должен угождать деду, должен работать без отдыха, не имея надежды занять такое место, которое отвечает моему стремлению. Я желаю быть воином, а дед прочит меня в жрецы, и ничем-то ничем я не угождаю ему и, кажется, не угожу никогда.

– Именно... никому не достается такой тяжкой брани от господина, как тебе.

– Ах, этот дед!.. он лютый злодей!.. много, много знаю я про него и грязного, и ужасного!..

– О, дитя мое!.. тс!.. молчи!.. зачем так говорить про старшего!..

– Ну, ладно; не стану ругать его... да и не поможешь руганью, и это глупо... глупо, как все в моей неудачной жизни!..

Виргиний с пристукиванием опрокинул донышком кверху опорожненную им кружку после кальды, закусил куском жирной лепешки с мясом, встал из-за стола, резко скрипнул стулом и, торопливо прожевывая на ходу, направился в другую комнату дома.

Старуха думала, что он там ляжет на полуденный сон, но он снова заговорил с нею в дверях.

– Надо переодеться, принять важный вид...

Он грустно улыбнулся с иронией над самим собою.

– Зачем, господин? – удивилась нянька.

– Я должен сейчас опять идти.

– Куда?.. ведь ты измучился и за утро до того, что просто лица на тебе нет.

– Я должен посетить человека, который непременно укажет мне на дверь, как только узнает, кто я и чего мне надо, но я все-таки должен побывать и у него...

– У кого?

– Я намерен сделать разведки у Грецина в усадьбе Турна Гердония; я только там не был нынче.

– Справедливо говоришь, что, пожалуй, на дверь укажут!.. твой дед в лютой вражде с этим помещиком. Это логовище вашего врага.

– Но теперь Турна там нет; я его вчера видел у царя на свадьбе.

Занявшись туалетом несколько минут молча, Виргиний снова принялся жаловаться Стерилле на своего деда.

– Что за несносная обязанность исполнять всякие прихоти этого Руфа!.. управляющему Турна никогда на мысль не приведет, что мне вдесятеро противнее докучать ему моим посещением, чем ему выгонять меня. Но я не знаю больше способа исполнить приказание деда.

– Я полагаю, что Грецин не осмелится отнестись к тебе слишком грубо. Конечно, Турн строжайше запретил ему пускать в стены усадьбы кого бы ни было чужого, но старик управляющий, по общим отзывам, не грубиян... он примет тебя если не любезно, то вежливо... по хорошему платью он увидит, что ты патриций...

– Лучше бы я был невольником, няня!.. – резко выкрикнул Виргиний. – Разве патрицианское занятие бегать по соседям узнавать, кто у нас ограбил пасеку?! дед мог поручить это десятку своих дальних родичей, не унижая меня, не уничтожая во мне последние проблески самоуважения этими посылками, не совместимыми с чувствами благородства.

– Тебя примут в усадьбе Турна, потому что его тесть хорошо относится к тебе, позволяет своему сыну быть твоим другом.

– Да. Эмилий Скавр любезен, насколько у него хватает смелости перед его грубым зятем. Он представляет отрадное исключение среди врагов моей семьи... а этих врагов дед себе нажил много... много...

Старуха не знала, что сказать об этом своему питомцу, и перевела разговор на другое, – принялась охорашивать его в новом платье, сама надела ему пояс и ожерелье с уверениями, что лучшее платье доставит ему лучший прием в усадьбе врага его семьи, куда Виргиний после окончания скромного туалета не замедлил отправиться.

ГЛАВА VIII

Логовище врага

Поместье Турна, по тогдашним понятиям, чрезвычайно богатое, вызывавшее зависть соседей, находилось, как и владения его врага Руфа, с которым оно граничило, – в лесистой и болотистой местности, изобиловавшей всевозможною дичью, с представлявшими этому резкий контраст бесплодными, каменистыми горами, где дикие козы щипали тощий вереск да вытягивались там и сям в одиночку длинные, тонкие сосны.

Помещичий дом являлся массивным зданием, угнетающим взор архитектурною тяжеловесностью приземистых, толстых колонн вестибулума, круглых окошек, из которых многие нарушали общую симметрию фасада, и неуклюжею террасою на задней стороне, выходившей в сад.

Обнесенная прочною стеною, усадьба не боялась осады ни от людей, ни от еще более лютого и нередко державшего ее в опасности врага – воды.

Эта часть поместья представляла нечто вроде невысокого каменистого острова на болоте.

Широкие, толстые ворота из дубовых бревен, способные превращаться в плотину для задержания разлива воды, имевшие с таким же затвором узкую калитку, куда мог пройти только один человек, – эти ворота вели на обширный двор.

К стенам ограды пристроены двухэтажные здания с окнами и дверьми, выходящими только во двор; там жила прислуга, находились погреба, конюшни, коровники и т. п.; крыши этих зданий были плоские, черепичные, с выходившими на них небольшими четырехугольными башенками – сушильнями, где развешивали по жердям и раскладывали по полу виноград для превращения в изюм, абрикосы – в шепталу, фиговые ягоды, вяленую рыбу, грибы и мн. др.

Сад усадьбы превращен в огород и рассадник плодовых деревьев с виноградником, кустами различных ягод и розами, из которых римляне тогда уже умели добывать благовонное масло.

Вокруг этого каменистого и оттого сухого, хоть и низменного, островка, занятого усадьбой, расстилалась обширная, непроходимая топь, в которой лошади вязли по грудь, если сбивались с проложенной дороги; ее густые заросли пород ивы или ветлы с различными камышами и мхом предательски скрывали вонючие лужи стоячей воды, покрытой радужною плесенью.

Благодаря такому местоположению своих владений, в те времена, когда там ни о каких Руфах еще помина не было, благородные латины рода Гердониев держались совершенно независимо и от римских и от латинских царей Альбы-Лонги, даже составляли себе легендарную генеалогию, выводившую их род от Турна, мифического царя рутульского.

Гердонии были суровые воины и охотники старого закала; влияния этрусской и греческой цивилизации коснулись их лишь слегка, внешним образом, в виде приобретения украшений, одежд, оружия иноземной работы с красивой отделкой.

Но время брало свою дань.

С той поры, как римский царь Тулл Гостилий разрушил Альбу, а союз латинских городов подчинил Риму, Гердонии с каждым новым поколением их рода все меньше и меньше жили в болотной усадьбе, а теперешний их глава, Турн, и вследствие родственной близости к Великому Понтифексу, с которым не желал расставаться после женитьбы на его дочери, и, еще вернее, по причине надоевших ему ссор из-за пограничных участков с Руфом, – Турн жил в Риме, наезжая в поместье лишь изредка для охоты и распоряжений хозяйством.

В эти времена болотная усадьба представляла собою заброшенное, грязное, обветшалое, унылое логовище с затхлым воздухом в отсыревших комнатах дома, ставни которого отворялись весьма редко, полы не подметались, потолки затянулись паутиной с целыми складами мертвых мух по углам.

Тамошняя челядь из немногих рабов с их семьями вела скучную, однообразную жизнь, как все одичалые люди, с детства воспитанные в таком страхе пред господином и повиновении его воле, что им даже в голову не приходило роптать на горькую долю или не исполнить чего-нибудь приказанного.

Турн первым условием ставил полный запрет переступать за черту его поместья кому бы ни было из слуг без спроса; они посещали лес, пасеку и др. места за болотом, только когда их туда посылали, а священные рощи, бывшие в окрестностях, лишь с господского разрешения, – скольким из них и на какое время это дозволено.

В Рим являться имел право только один управитель Грецин, и то лишь в каких-нибудь чрезвычайно важных случаях.

ГЛАВА IХ

Прерванный сон девушки

Младший сын Грецина, Ультим, служивший в усадьбе дворником, отпер калитку, когда услышал стук в нее привешенным деревянным молотком; он объявил прибывшему юноше, что управляющего нет дома, но он скоро вернется с обхода лесов и полей. Так как Виргиний, опасаясь грубого выпроваживания, не объявлял своего имени, то мальчик с великим трудом согласился впустить незнакомца подождать управляющего и пытливо разглядывал всю его фигуру взором одичалого существа, обитателя медвежьих углов, не решая, где следует заставить его находиться.

Скромное платье Виргиния показывало в нем особу неважную – одного из тех, иногда заглядывавших в усадьбу продавцов или покупателей сельских продуктов, кого можно оставить бродить по двору, но его бледное от усталости и не имевшее трудового загара, изящное лицо, с горделивым выражением, помимо его напускной важности, которая успела испариться дорогой, – по врожденному сознанию патрицианского достоинства говорило, что ему место в зале господского дома.

Ультим выбрал нечто среднее: провел незнакомого юношу в садовую беседку.

Его сестра Амальтея вскочила с лавочки, где разлеглась было для послеобеденной сиесты и только что задремала с мыслью о казусе на соседской пасеке, взбудоражившем весь округ, как интересная новость ужасного свойства.

Смущенная, сконфуженная, Амальтея упорно уставилась глазами в фигуру незнакомца, угнетаясь мыслью, что тот видит ее такою растрепанною, в грязном платье, босою, точно пастушка или огородная пололка.

Расположившись отдыхать в беседке, Амальтея сбросила с ног сандалии, и они упали в бурьян, за лавочку, откуда их трудно достать так, чтоб вошедший этого не заметил.

Вскочив, Амальтея моментально уселась снова, кутая ноги подолом своего, к счастью, длинного платья.

В пришедшем она узнала молодого человека, которого много раз прежде видела там и сям по округу, не разведывая, кто такой этот один из множества наезжающих господ; в ее память врезалось мечтательное выражение его больших глаз, не гармонирующее с насмешливо приподнятыми углами губ, сложившихся как бы в горькую усмешку над своей собственной судьбой.

– Ох, сестра!.. я не знал, что ты тут, – оговорился Ультим, в нерешительности остановившись в дверях беседки, – вот этот сосед желает повидать нашего отца.

– Если угодно, присядь! – обратилась молодая девушка к Виргинию, – отец мой, я думаю, скоро вернется.

Она подумывала тайком, как бы ей изловчиться, придвинуться незаметно к тому месту, где лежат ее сандалии, и потихоньку, пока гость усаживается, продвинуть их из-за лавки в такое место, где можно незаметно прицепить к ногам.

Дочь управляющего совестилась появиться пред соседом босою, как заурядная невольница; по своему характеру Амальтея была горделива до щепетильности, любила щеголять, производить на всех хорошее впечатление и наружною благопристойностью вида фигуры, и обворожительною любезностью обращения, любила, чтоб после встречи с нею каждый чувствовал себя счастливым, довольным.

Амальтея вовсе не была кокеткой, но не могла говорить ни с кем, не стараясь понравиться, – это было у нее одною из природных, неизгладимых сторон характера.

– Мне жаль, что отца нет, – сказала она.

А так как Виргиний ничего не отвечал, она заговорила о другом.

– Стоит холодная погода, не правда ли?

– Да... к вечеру будет холодно, – ответил Виргиний.

Он ее знал, помнил ее лицо, она была уверена в том, и от этого в ее сердце возникла как бы близость с этим человеком.

– В начале февраля такой холод редкость! – продолжала она разговаривать с пришедшим.

– Это, мне помнится, и прежде бывало, – возразил Виргиний сконфуженно, – у нас часто февраль выходит холоднее января.

– Бывает, – согласилась Амальтея.

Они замолчали, не находя дальнейших разговоров. Девушка пытливо осматривала пришедшего. Его горделивость осанки и смущение, робость тона речи не вязались между собою и с простым, скромным, хоть и хорошим платьем, грустным выражением, затаенной горькой усмешкой.

Амальтея решила мысленно, что он бродячий философ, принятый в семью соседних помещиков, и пришел ради осмотра усадьбы из любопытства. Она видела этого человека и прежде всегда праздным, толкающимся в народе без дела. Она не спрашивала, кто он такой, но часто слышала споры своего отца с деревенскими старшинами относительно вреда или пользы деятельности всевозможных чтецов, писцов, стихотворцев и др. бродячих субъектов этого рода из греков, этрусков, карфагенян, наводнявших деревни по праздникам, прилипавших иногда на житье в богатый дом ради щедрых подачек за ничтожные услуги.

Предположение, что пришедший – бродячий философ, придало ему сильный интерес в глазах девушки.

Еще не зная что Амальтея дочь управляющего Турновой усадьбы, Виргиний прежде считал ее свободною поселянкой зажиточной семьи, гордячкой, кичащейся стадом овец, задающей тон в своей деревне, и ненавидел ее за щегольство, насколько мог ненавидеть хорошенькую девушку, когда она прохаживалась перед ним при его прогулках по окрестностям дедовской виллы.

Он оглядел полуразвалившуюся беседку в заброшенном саду вельможи с презрительной миной, причем выражение его меланхолических глаз имело в себе чисто драматическую тоскливость.

Это испугало Амальтею; ей хотелось уйти из беседки, и она ушла бы непременно, если б только ей удалось незаметно прицепить сандалии к подошвам ног, но сделать это было не столь легко, как всовывать ступни в туфли, которых почти никто тогда еще не носил в римских деревнях.

Амальтея не знала, что ей сказать еще нелюбезному гостю, и она ежилась на своем месте, готовясь убежать от него босою, отложив щепетильность относительно этой небрежности своего туалета, но Виргиний сам заговорил с нею, продолжая тему о погоде и дороге.

– У нас в Риме есть многие, кто никогда не выезжал в деревню, от этого они не имеют понятия о ней, не знают, что такое деревня зимою.

– Они не знают, как здесь на просторе полей и лесов хорошо?

– Нет... того, как здесь ужасно!.. эти зимние разливы ручьев... наводнение болотных топей...

Он принялся говорить вкривь и вкось о деревенской жизни, из чего Амальтея поняла, что он совсем не смыслит ничего в сельском хозяйстве и оценивает деревню только с точки зрения стихийных неудобств. Это еще больше убедило ее, что он бродячий философ.

Ее тешило его незнание, и она ощутила грусть, когда услышала шаги своего отца, собирающегося положить конец этой беседе.

Войдя в беседку, Грецин бросил удивленно-вопросительный взгляд на молодого человека. Виргиний встал с лавочки.

– Гердоний Грецин[5], – заговорил он с легким приветственным кивком, – я пришел узнать по поручению моего деда о злодейском ограблении нашей пасеки; не можешь ли ты поговорить со мною об этом?

– Нет, господин, нет!.. – замахав толстыми руками, сухо отрезал управляющий, – я знаю об этом не больше тебя. Мне нечего сказать, ни единого словечка!.. ни единого словечка!.. да!.. мой господин строг ко мне не меньше, чем твой дед к тебе... он мне наотрез запретил вмешиваться в какие бы ни было казусы соседских поместий, хоть бы у вас не только ограбили пасеку, но и весь усадебный скарб, самый дом целиком увезли, подделав колеса... да!.. надеюсь, сказано ясно?

– Вполне, – ответил Виргиний и, слегка кивнув Амальтее, ушел.

– Ах, отец!.. – жалобно воскликнула девушка, – как мог ты так грубо обойтись с ним?!

– Грубо?! я обязан был выпроводить его. Этакий наглый этот фламин Руф!.. подослал сюда своего внука, как будто не знает, что мы не примем участия ни в какой его беде!.. как это его пустили!.. как он угораздился залезть сюда и усесться, точно самый приятный гость, в господской беседке?..

– Ультим проводил его сюда. Он его в лицо не знает.

– Не знает в лицо!.. это не оправдание... будет нам всем знатный нагоняй от господина, а то и хуже, – ременная полосовка!.. да!..

– Господин не узнает.

– Как же!.. этот щенок завтра же на весь Рим залает обо всем, что тут видел: и двор-то у Турна грязный, и дом-то облупленный, и беседка-то развалилась без починки, и дорожки-то все травой заросли.

– Он совсем не похож на других молодых патрициев... я... я уверена... он на нас не насплетничает...

Голос Амальтеи дрожал от огорчения и жалости к Виргинию, и она решилась заступиться за него.

– Тебе следовало бы быть крошечку любезнее, отец. Ведь он совсем не навязывался, ничего не требовал, не предъявлял, не грозил. Он только спросил, можешь ли ты что-нибудь сказать ему, добавить его сведения, полученные от иных соседей; он не приставал...

– Я и не думал, чтоб он осмелился приставать.

Вспышка Грецина прошла; ему неприятно отзывалась в сердце всякая размолвка с дочерью, которая обыкновенно была для него любящею, ласковою помощницей, поддерживала его энергию в трудной должности у строгого господина.

Грецин не признавал себя теперь неправым, полагал, что поступил, как был должен, сообразно воле Турна, запретившего принимать в усадьбу вообще чужих людей, являющихся с неизвестными намерениями, а с фламином он открыто враждовал, следовательно, проникновение внука Руфа в его беседку было ему еще нежелательнее, чем чье-либо чужое прибытие.

– Ты должна была знать, как я его приму, – продолжал Грецин, – если такое отношение к господскому врагу тебе не по сердцу, зачем ты оставалась здесь? К чему тебе вздумалось занимать его разговорами до моего прихода? – расспрашивал он тебя про господские дела?

Глаза Амальтеи блеснули слезами, точно отец невыразимо обидел ее.

– Ультим не знал, что я здесь, не знал, что это внук Руфа. Я хотела уйти... хотела... особенно в те минуты, когда ты разворчался на него, но... если б я могла!.. не думай, что приятно быть при таких сценах... я больше не стану приходить сюда... мне самая беседка опротивела...

– Перестань болтать вздор! – крикнул Грецин сердито. – Чем виновата беседка, когда ты дуришь?

Он взглянул на дочь и умолк.

Амальтея достала из-за лавочки свои сандалии и, держа их у себя за спиною, стояла стройная, высокая, с выражением обиды, оскорбленной гордости; ее нельзя было считать невольницей по виду; свободный возвышенный дух сказывался во всей ее осанке. Грецин опешил под ее упорным взглядом и заговорил мягче.

– Да... пожалуй, ты права, дочь... мне следовало держать себя крошечку повежливее с этим молодчиком, но сегодня за мною по пятам бегало до двадцати сельчан, приставали с расспросами об этой соседской истории, когда я ровно ничего не знаю... надоели до смерти; с ними, да с Примом, который меня не слушается, да со всею этою вознею – зимним перекапыванием огородов, началом запашек, хворостом, уборкой бурелома с дороги – я совсем потерял голову.

Он отвернулся от Амальтеи, и взгляд его упал на прислоненную к стене секиру странного вида с весьма длинною рукояткой, украшенной медною проволокой, с кремневым острием, вделанным в бронзу; она находилась у того места, где сидел Виргиний.

– Что это такое? – спросил Грецин и взял секиру в руки.

– Внук фламина оставил ее здесь, забыл, отозвалась Амальтея.

– Я должен отослать ее ему.

Амальтея улыбнулась, сгорая желанием продолжать разговор про внука фламина.

– Он показался мне очень умным в некоторых словах и таким грустным... разве ты не заметил, отец, какой у него изящный выговор? Мне стало тяжело за него, что ему приходится болтаться тут по округу со двора во двор, натыкаясь на всякого рода грубости, похожие на твои окрики.

– А мне кажется, ты лучше бы сделала, если б не тратила чересчур много размышлений на него, – заметил Грецин с новою досадой в голосе.

– Ах, отец!.. – воскликнула Амальтея с кротким укором.

У ворот застучали молотком по калитке снаружи, и в беседку скоро вошел Ультим, объявляя, что тот молодой сосед, что был здесь, оставил в беседке секиру, служащую ему при деревенских прогулках вместо трости.

– Он просит возвратить ее.

– Пригласи его в господский атриум, – ответил Грецин с какою-то несвойственною ему торопливостью, – скажи, что не иначе, как там, он получит ее от меня.

Сам не зная, какою силою движимый, толстый старик со всех ног бросился навстречу внуку заклятого врага своего господина, размахивая захваченною секирой и опираясь на нее с такою деловой самоуверенностью, точно это была его собственность.

– Я вспомнил... я вспомнил!.. – бормотал он скороговоркой.

– Что вспомнил? – остановила его погнавшаяся дочь.

– Вспомнил, что этот внук фламина в дружбе с сыном господского тестя: Арпин не поблагодарит меня за медвежий прием, оказанный его другу.

ГЛАВА Х

Восторженно и робко!..

Выбежав за отцом из сада на двор, Амальтея взглянула на себя внимательно в кадку с дождевою водой, стоявшую под желобом около садового входа, примочила и пригладила волосы, приводя их в порядок, надела злополучные сандалии, опустила до земли подоткнутое за пояс платье, оправдывая перед самой собою это охорашиванье заладившеюся ей фразой: «он не бродячий философ», и принялась расхаживать по двору, будто занимаясь разными делами, которые именно теперь-то и понадобилось закончить как можно скорее, – то расправляя повешенное для просушки стираное белье, то неизвестно зачем болтая ковшом по воде в кадушке у желоба, то заигрывая с подкатившимся ей под ноги щенком, и в то же время искоса глядела, как брат ее провел Виргиния до дверей господского дома, причем она снова поклонилась ему с улыбкой.

– Мы с дочерью... т. е. я только что нашел твою секиру, господин, – заговорил с ним Грецин в зале, – я... я очень рад, что ты вернулся за нею... я... я был немножко груб с тобою в беседке... я... я... могу ли я попросить извинения у тебя?

– Я не сержусь, – отрывисто молвил Виргиний, взяв свое оружие и порываясь уйти.

– А не сердишься, так не позволишь ли предложить тебе закусить?.. у нас есть превосходная соленая рыба.

– Благодарю за миролюбивые побуждения, Гердоний Грецин, но я сыт.

– Ну, так хоть отхлебни кальды; на воздухе довольно холодно.

– Отхлебнуть, отхлебну, чтоб показать, что вражда моего деда с твоим господином ничуть меня не касается, но пить... я почти совсем не пью.

– Совсем не пьешь... это отлично!.. но... но хоть на минутку присядь здесь, если с нами сам по себе не враждуешь, только про ваш пчельник меня не расспрашивал; я ровно ничего, ничего не знаю... нет!.. я сам пью, хоть и не получаю большого веселья от вина.

Точно не слыша приглашения, Виргиний продолжал стоять в дверях залы господского дома, опасаясь переступить ее порог, чтоб не получить новых неприятностей от деда за это, если тот узнает.

– Лучше угости меня какими-нибудь сведениями о нашей беде, – рассеянно сказал он, глядя в одну точку.

– Я только что говорил тебе, господин, что не могу угостить тебя именно этим одним. Мне нечего сказать.

– Тебе нечего сказать от себя, – возразил Виргиний, думая, сам не зная, о чем, далеком от цели его визита, – но ведь ты слышал болтовню соседей, даже жаловался, что они надоели тебе.

– Соседи мало ли что говорили, да они все врут... никто не знает ничего достоверного, а вранье передавать не для чего... только хуже наплетешь вздора. Старший сын мой отправился за рыбой к Титу на озеро; может быть, ему посчастливится достать какие-либо сведения на перевозке; Тит-лодочник – известный всезнайка; от него редко что может укрыться; ты бы пошел к нему, господин...

– Этого недоставало для моего унижения!.. болтать еще с разными лодочниками!.. пожалуй, я послал бы кого-нибудь из слуг, да у нас нынче вечером похороны.

– Да... я слышал... бедный Антилл расшибся... но... но он сам виноват.

– Могу ли я спросить тебя, Грецин, по крайней мере о том, слышал ли ты что-нибудь похожее на подозрение моего деда против вас?

– A-a!.. вон что!.. вечно во всем мы виноваты.

– Виноваты или нет, другое дело, а дед мой всю ночь, пока я сюда не уехал, ворчал одно и то же: «это мне Турн со Скавром подстроили, и не будь я фламином, если не заставлю их покрыть мои убытки».

– Ворчал он это и прежде, да мои господа не очень-то щедро покрывали ваши убытки, потому что царь...

– Это дело уголовное, и царь тут не поможет, если дойдет до публичного суда.

– Я невежливо отнесся к тебе в беседке именно по этой причине. Сплетни про нас и твоего деда надоели мне сегодня до отвращения, а я имею привычку срывать досаду на других. Я совершенно забыл, что в семье моих господ ты не для всех чужой: сын Скавра очень любит тебя.

– Да.

– Вероятно, и дед нередко заставляет тебя сталкиваться по хозяйственным надобностям с людьми, похожими на меня?

Грецин взял стоявшую на столе кружку с вином, готовясь отхлебнуть из нее, Виргиний смотрел на него с прежнею грустною флегматичностью.

– Мне приходится иметь дела с людьми всякого сорта, – рассеянно ответил он, – тебе, конечно, надоели расспросы про одно и то же с утра; я это понял, хоть и никогда не изливал на других собственной досады; пойми и ты, старик, что мне расспрашивать тоже невесело.

– Иногда задавать вопросы, это правда, несравненно скучнее, чем отвечать на них, – сказал Грецин, отпивая вино, – так или не так, я искренно рад, что ты не сердишься на меня; не знал я, что ты такой добрый.

Виргиний промолчал и кивнул в знак прощания, решив уйти.

Ему больше нечего было там делать, и он опасался сближаться со слугой врага своего деда не меньше, чем тот с ним; даже дружба Арпина как-то стушевалась... забылась в его голове; сын Скавра не представлялся Виргинию переходным мостиком через эту бездну соседской вражды Руфа с Гердонием.

Желая сгладить свою грубую выходку, Грецин низко поклонился ему, чего не был обязан делать перед чужим господином, говоря:

– Если тебе будет угодно зайти ко мне на отдых с охоты, приходи... ты у нас на ином положении, нежели твой дедушка, только я об этом, еще раз винюсь, забыл... ты друг сына господского тестя.

– Благодарю, – отозвался Виргиний еще рассеяннее прежнего, вышел из дома, постоял на дворе, как бы в каком-то колебании внутренних чувств, пересилил свой обычный конфуз перед женщиной и кивнул Амальтее, – счастливо оставаться!..

– Будь здоров, господин! – ответила она.

ГЛАВА XI

Сибарит в рабстве

Когда Виргиний ушел, Амальтея глубоко вздохнула и заговорила с отцом, торопившимся в свою квартиру, удержав его за рукав.

– Отчего, отец, ты не попросил его остаться здесь подольше? Это легко было сделать, стоило показать вид, видно что-то знаешь о их пасеке.

– Не счел этого нужным, – отрезал Грецин сухо, – довольно и того, что Арпин теперь не получит повода обидеться на нас за своего приятеля.

– Да... но...

– Это все, чего я боялся.

– А мне показалось, будто ты держал себя с ним слишком покровительственно.

– Покровительственно?!

Грецин засмеялся.

– Он может пожаловаться Арпину, что его приняли свысока.

– Пусть жалуется!..

– Конечно, он молод, а ты пожилой человек, но ведь он благородный, а мы...

– Мы тоже из благородных греков, Амальтея; нечего нам унижаться пред теми римлянами, кто не властен над нашею судьбой. Я тебе сто раз говорил, что такое был Сибарис и кем были сибариты для всей Италии... все хорошее шло оттуда, с нашей родной земли, – все просвещение, все процветание Рима оттуда, от греков, от нас.

Грецин начинал снова сердиться, в чем всегда походил на петуха; это рассмешило его дочь.

– Но ты, конечно, не ожидал, – сказала она, – что Виргиний захлопает в ладоши от радости, услышав как ты просишь извинения. Он даже не знает, что ты – благородный сибарит.

Грецин забрюзжал еще комичнее.

– В следующий раз, если внук фламина когда-нибудь сюда заглянет, прошу не подсматривать и не подслушивать за мной, прошу не сидеть с ним, не занимать его разговорами.

– У него был такой усталый, грустный вид, что мне сделалось жаль его, да притом я сначала сочла его за бродячего философа из греков – за одного из тех последних сибаритов, к каким ты причисляешь себя, отец. Мне захотелось узнать этих людей поближе, потому что ты так много и так занимательно рассказывал о них, – об этой роскошной, праздной жизни в Сибарисе.

– Хоть я ее сам-то не помню; маленьким продали меня в неволю: но я много слышал от отца...

Грецин вздохнул, и выражение его лица готовилось измениться из комического в грустное, но дочь снова рассердила его.

– Я осталась также и оттого, что сбросила сандалии, когда прилегла в беседке, а Виргиний появился совсем неожиданно...

– И он видел твои босые ноги!..

– Нет... но... не могла же я обуваться при нем!..

Грецин вспылил, причем его толстые щеки раздулись в совершенное подобие физиономии Эола, бога ветров, изо всей силы дующего в корабельный парус, чтоб погубить судно Одиссея Хитроумного, как было изображено на одной стенной картине господского дома.

– Ты дура, Амальтея... вот что... да!.. – буркнул он, оттопыривая губы, – каждый день с тобой творится что-нибудь совсем безобразное: то с тебя свалится пояс или покрывало при народе в пляске, то ужалит тебя оса...

– Да ведь это все случилось, отец, уже лет 10 тому назад, когда я была почти маленькою.

– Все равно... с той поры, что ни день, то казус: одно прольешь, другое расшибешь...

– Я разбила кувшин с маслом уж года два назад, а с тех пор...

– А с тех пор ты ничуть не стала лучше. Я хочу, чтобы ты помнила твое происхождение: мы рабы у римлян совершенно случайно, потому что проклятые дикари – луканцы разрушили Сибарис, где мои родители были людьми благородными. Мы – последние сибариты на земле... помни это: мы последние сибариты.

– Но жители, может быть, сойдутся опять туда, отец, возобновят Сибарис, и ты уйдешь отсюда, бежишь из рабства.

– Эх!.. никогда этого не будет... никогда!.. да если б и случилось, я не пошел бы... я был рабом... срам!.. мои дети совершенно не годятся для общества, какое я едва помню в мои детские годы... мне стыдно, что ты часто становишься похожа на заурядную здешнюю поселянку. Это позор для сибаритов: босые ноги!.. мой отец был архонтом в Сибарисе.

– Не говори так!.. мне больно слушать. Не плачь, отец!.. лучше забыть свободу, которой не воротишь, и город, которого мы с тобой не можем восстановить, нежели сокрушаться совершенно бесплодно обо всем этом.

– Ты не понимаешь, что такое были сибариты, Амальтея!.. для моего отца травы целую копну в пяти водах вываривали только затем, чтоб вымыть ему ноги!.. да!.. тюфяк ему набивали лепестками фиалок, а подушку – пылью тюльпанов – ирис... а мы все на чем спим? а?..

– Я отлично сплю на голой лавке, когда на сердце спокойно и набегаюсь в работе за день.

– Грубая латинянка!.. невольница!..

– Чем, отец?.. я держала себя с Виргинием настолько величаво, что он не забылся со мной.

– Еще бы он посмел забыться!.. я бы ему показал себя!.. показал бы, что я за человек, хоть и невольник, из благородных сибаритов!..

ГЛАВА XII

Мнимый оруженосец

Подходя к своей усадьбе, Виргиний встретился с едущим верхом из Рима худощавым, долговязым субъектом, который был одет в какой-то странный полувоенный, дикарский костюм.

– Невольник Вераний Вейент? – насмешливо спросил он, узнав двоюродного брата, окрасившего себе рыжие волосы в черный цвет.

– Он самый, – еще насмешливее передразнил его тон Вулкаций, пожимая протянутую руку.

– Дед прислал?

– Именно.

– Вдобавку ко мне?

– Разумеется.

– Беготни и для одного меня было нынче немало.

– Уверен в том.

– Ничего не узнаешь.

Виргиний принялся подробно рассказывать все перипетии своей одиссеи безуспешных скитаний по округу, жалуясь на скрытность жителей, отчужденность черни от знати.

– Издали слышу, человек 10 болтают именно об этом, о нашей беде, а подойду, замолчат... так и Грецин... как ему не знать?.. но предо мною ни слова о том... сыплет, как горохом, болтовнёю про другое, а об этом ничего. Так я и не узнал...

– Ничего не узнаешь ты, – перебил Вулкаций со смехом, – а я именно там-то, в этом медвежьем логовище, у Турна, все, все разведаю.

– Нарвешься на дерзости. Я чуть не бегом убежал от управляющего; этот толстяк осмелился потчевать меня вином и сам чуть не напился при мне.

– Чудак!.. а ты бы дождался, когда он напьется.

– Я боялся, что он полезет брататься, целоваться.

– А я именно до этого и довел бы его. Скажу откровенно, я там давно свой человек.

– Ты... свой... в усадьбе Турна!.. – воскликнул Виргиний вне себя от изумления, – да дед убьет тебя за это!..

– Дед об этом знает и хихикает себе в бороду.

– Да как ты туда пробрался?! обманул Грецина?

– И его и его девку.

Вулкаций двусмысленно засвистел, что-то напевая сквозь зубы; Виргиния гадливо передернуло.

– Разве она... она... А... А... – запнулся он.

– Амальтея, – договорил Вулкаций со смехом над его застенчивостью пред самым воспоминанием о женщине.

– Она с тобой играет?

– Я играю с нею... я ее преследую целый год по пятам, куда бы она ни шла.

– Вулкаций!.. И она... Она твоя?

– Она моя невеста.

– Невеста!..

– Т. е. не моя, а невольника Верания. Дед поручил мне помогать тебе в разведках не из недоверия к твоим стараниям, а именно потому, что сегодня моя свадьба.

– Сегодня твоя свадьба!.. но твой отец...

– Какой ты недогада, Виргиний!.. удивляюсь я тебе!.. для всякого другого это дело вполне понятное: разумеется, я учиню какую-нибудь катастрофу, которая по самым уважительным причинам заставит отсрочить наш брак. Я уж не в первый раз сожалею о его отсрочке: однажды меня в этот день укусила змея; потом переехали мне ногу колесом; я чуть не утонул в озере... Вулкаций живет при своих наездах в усадьбе нашего дедушки, в Вераний останавливается у Тита-лодочника, понимаешь? – перевоз отсюда далеко; от Турна не пойдут его медведи проверять достоверность вестей хитрой лисицы.

– Ах, Марк!.. все это ложь, каверзы, мерзость!.. все это недостойно римлянина... и на что это деду? на что тебе?.. эта несчастная девушка отдалась тебе, а ты...

– Отдалась?! ну, нет, друг любезный!.. там не такие люди... гордости у этих одичалых медведей, как у самого Турна, с целую бездонную бочку, которой Данаиды позавидовали бы.

– В каком смысле?

– А в таком, что эта девка никогда моею не будет, если я на ней не женюсь, а я жениться, сам знаешь, не могу.

– Она твоею не будет!..

– Известно, что холоп всегда подражает вельможе: Турн считает себя несомненным потомком рутульских царей...

– Потому что он и есть их потомок.

– Ну! Мы с тобой при составлении его генеалогии не были...

– Как ты, Марк, во всем сомневаешься!..

– Как же мне не сомневаться, когда на наших глазах происходит нечто подобное? Все говорят, будто Тарквиний Приск происходил от грека Демарата из Коринфа; Арунсу до этого все равно, потому что он «мямля», как его прозвал наш дед, но ведь Люцию Тарквинию про Демарата нельзя говорить: он готов глаза выцарапать, точно бешеный кот... Люций Тарквиний выводит свой род от каких-то этрусских лукумонов чуть не допотопной древности...

– При чем же тут гордость управляющего?

– Грецин выводит свой род от каких-то архонтов, взятых в плен луканцами при разрушении Сибариса... он так и говорит о себе своей ровне, поселянам и слугам: он «благородный сибарит», оттого и кичливости его границ нет.

– Грецин из благородных...

– Этот раб не то, что наш разбившийся Антилл, а дочь его – не наша Диркея... тут простое мужичье, глупое, скотоподобное, а там лезут в вельможи, и оттого они еще смешнее.

– Я заметил, что это люди какие-то не такие, как у нас... но Амальтея тебя любит?

– Отец приказал ей меня любить.

– А сама она?

– Я не допытывался.

– Марк!.. Для чего ты это делаешь? Для чего разрушаешь семейное спокойствие чужих людей какою-то комедией: ложь в устах римлянина – позор несмываемый!..

– Ну, уж распутывания всех этих узлов и петель нашего дедушки в этом деле ты от меня не требуй!.. Ты предположил, что он меня убьет за то, что я хожу в усадьбу Турна женихом дочери управляющего; скажу тебе из всего одно: он убьет меня, если перестану туда ходить, а про ложь дед говорит вот как: фламин Юпитера ложью позорить себя не может, потому что бог, которому он служит жрецом, лгун из лгунов первейший... вспомни, чего не делал Юпитер, чтоб обмануть Юнону?.. оттого и сложилась пословица «дальше от Зевса, дальше от молнии», он не разбирает, справедливо или нет мечет свои перуны... так и его фламин, наш дед...

– И дед хочет, чтобы я сделался после него фламином... нет, никогда!.. «дальше от Зевса, дальше от молнии»! я лгуном не буду... я римлянин. Пусть Дед лучше убьет меня за непокорность!

Марк Вулкаций уехал к Титу на перевоз, чтобы в надлежащее время, вечером, явиться к Грецину оттуда, в качестве друга лодочника, о котором сочинил целую сказку, будто тот хромой всезнайка, действительно сражавшийся рядовым в войне римлян с вейентами, спас ему жизнь, чему Грецин вполне верил, как и всем его замысловатым россказням.

Виргиний, стоя неподвижно, долго смотрел ему вслед, погрузившись в меланхолическую рассеянность, где среди всего прочего сумбура беспорядочно переплетавшихся мыслей, как луч из хаоса бури, выделялся светлый образ Амальтеи с ее грубым пьяным отцом и придурковатым братом.

Все дурное, что Виргиний заметил у этих людей, на фоне его памяти стушевалось, точно серое пятно перед черным, рядом с неприглядными интригами Вулкация, исполняющего неизвестный, быть может, кому-то гибельный, замысел деда фламина, как и Юпитер-Зевс, не разбирающего, кого разить своим перуном.

– Они не такие, как заурядные рабы, – думал Виргиний о семье Турнова управляющего, – они что-то особенное; они благородные; они сибариты... последние сибариты на земле.

И его неудержимо потянуло к этим «последним сибаритам», захотелось видеть их еще и еще, захотелось что-то сказать им, захотелось испортить интригу деда, разрушить ее, открыть, что Вераний – Вулкаций, но решиться на такой шаг у Виргиния недостало духа. Ему грозно предстал результат подобного дела: за спасение своего личного врага фламин торжественно, в присутствии всей родни проклянет внука и своею рукою задушит, а тело прикажет выкинуть на съедение птицам и собакам, по праву старшего в роде.

– Дальше от Зевса, дальше от молнии! – воскликнул горестно Виргиний, – убежал бы я, куда глаза глядят, но куда же убежишь?.. Такие «Зевсы» везде есть... где защита от них, от их палящей молнии?

Виргиний отлично понимал, что эта защита в его собственном уме, в собственной энергии, которых ему еще недоставало по его молодости, чтоб противостоять силе опытного старого интригана, каким был его дед.

И он всегда надеялся, что после, когда он возмужает, будет что-то лучшее.

ГЛАВА XIII

Горькая участь рабов

Разглагольствуя с дочерью, Грецин ничуть внутренне не сознавал, что в нем самом нет ровно ничего сибаритского, кроме его происхождения от архонта, попавшего в рабство, и самый Сибарис был знаком ему больше понаслышке – от его отца и др. рабов, приведенных в эти места оттуда. Его личные воспоминания носились в голове отрывочно и бессвязно, так как ему было не больше 10 лет от роду, когда он был уведен и продан; даже греческий язык, господствовавший в Сибарисе, Грецин почти забыл, как забыл и какое-то прежде бывшее у него совсем другое имя, привыкши к данной господином кличке, означающей «сын грека».

Всем складом своего характера этот старик был самым заурядным поселянином тогдашней латинской деревни.

Его отец в начале своего рабства был учителем греческого языка в семье родителей Турна, а потом сделан управляющим: он передал эту должность перед смертью сыну, который теперь, в свою очередь, готовил своего первенца в преемники обязанностей, по приказу господина, так как в римском хозяйстве многие должности часто являлись наследственными, пока еще не было обыкновения отпускать рабов на волю[6].

Фигурой своей Грецин был «толстый кубарь», в какого превращается зачастую старый итальянец из тех, кому хорошо живется на обильных хлебах в богатом доме. Его чванство происхождением от сибаритского архонта тоже было одною из господствующих сторон характера местных жителей, от которых он вполне воспринял латинский дух со всеми его колоритами.

Его дочь, за кого бы ни вышла замуж, должна была остаться у него в семье на всю жизнь, как невольница, принадлежащая Турну, потому что продавать в другие руки иди дарить рабов, если не вынуждала крайность, у римлян этой эпохи тоже не было обыкновения.

Они могли лишь тайно, без огласки, отпускать их на родину, будто бежавших, или отвозить на речной остров среди Тибра, где находились храмы разных божеств низшего разряда, – между проч. и Эскулапа: там было убежище для старых, больных и увечных рабов, отвозимых туда, как ненужных господам.

В большинстве же случаев ненужных рабов господа убивали, эксплуатируя в различных формах даже акт их смерти, – приносили их в жертву или попросту кидали в пруды, чтобы откармливать их мясом рыб и раков, или сажали в клетку для растерзания, на пищу животным зверинца.

Тела умерших естественною смертью рабов не получали ни урны, ни гроба, никакого специального кладбища. Высшею почестью для тела раба было господское разрешение зарыть его в землю без растерзания животными или рыбами.

Виргиний именно поэтому и сказал Грецину, с очевидной радостью, что у них будут «похороны» – после его долгой слезной мольбы и покорного принятия незаслуженных побоев фламин разрешил ему позволить зарыть тело мужа его няньки без эксплуатирования на корм в рыбьей сажалке.

Ставя своих господ во всем другом несравненно выше соседей, Грецин сознавал, что в этом отношении Турн и его тесть Скавр ничуть не лучше фламина Руфа и всех других: для них раб был такою же скотиной, особенно мертвый, как и дохлый вол, труп которого всегда отдавался рыбам господской сажалки, так как зверинца не имелось.

После долгих хвастливых разглагольствований перед дочерью о Сибарисе Грецин перенесся мыслями с начала жизни своего отца на ее конец и невольно всплакнул о его печальной участи.

– Я рад, что он умер от здешней болотной лихорадки, не дожив до старости... я рад, что он умер... его опустили в пруд мертвого, а если бы еще лет через 10, то... ты знаешь это, Амальтея... знаешь...

– Что?

– Мой отец сделался бы старше всех, а тогда... у нас в семье не однажды был разговор о том...

– Господин отдал бы его поселянам принести в жертву за благоденствие здешнего округа Терр, Палес или Тиберину.

Грецин вздрогнул от нервного ужаса.

– И я скоро сделаюсь тут старше всех... Вот причина, почему я не лечусь, когда хвораю; вы, дети, насильно спасаете меня; вот причина, почему я в винном кубке ищу забвения того, что ждет меня...

– Это еще не скоро, отец... старайся забыть!..

– Забыть нельзя, дочь, потому что мои обязанности напоминают... я должен готовить и доставлять человека, когда после других помещиков настает очередь Турна.

– А у тебя кто намечен на этот черед?

– Свинопас Балвентий старше всех, но он может спастись от жертвоприношенья.

– Как?

– Спастись тем, что умрет раньше.

– И неужели нет иного средства?

– Нет, дочь... Конечно, если другой согласится, кому жизнь надоела, да только мало таких из свободных, а раба можно дать только старого, негодного к труду...

Чтобы отогнать мучительные мысли, Грецин махнул рукой, переменяя разговор.

– Солнце садится... иди переодеваться в хорошее платье, что госпожа недавно подарила; соседи придут с похорон к нам веселиться; я чуть не забыл, что нынче твоя свадьба с Веранием... иди одеваться в хорошее платье!.. Ты должна успеть пригласить подруг.

– Не совсем это ладно, отец, – отозвалась девушка, задумавшись, – гости придут с похорон и говорить станут все про покойника. Отложить бы, отец, нам свадьбу!.. примета неладная!..

– Ну, что там неладно!.. если так разбирать всякие приметы, то никогда ладного времени не сыщешь!.. Уж мы и так откладывали три раза.

Грецин запел песню, сложенную местными поселянами про гибель Сибариса, уходя от дочери в комнаты своей квартиры. Насмешливая песня о знаменитой на весь мир сибаритской роскоши и лени звучала в его устах каким-то грустным диссонансом.

Слушая эти замирающие вдали звуки, Амальтея глубоко задумалась, медля уйти в комнаты.

До сих пор ей было все равно до того, с кем отец и господин прикажут ей сочетаться навсегда или на время, так как рабский брак ничего не менял в ее положении кроме возможности иметь детей, которые будут принадлежать ее господину, как «verna» (приплод) его хозяйства.

Ей было все равно и до Верания: она не чувствовала ни любви ни ненависти к этому говорливому хвастуну, любившему выпить с ее отцом, причем они нередко болтали по нескольку часов сряду, один другого не слушая, оба разом, каждый свое, даже не интересуясь, слушает ли его другой, и договаривались до совершенной бессмыслицы.

Простоватый, недалекий умом, ее младший брат Ультим покатывался при этом со смеха, но старший, суровый, задумчивый Прим терпеть не мог, как он его прозвал, «египетский систрум» (трещотка), и остерегал отца от сближения с этим чужим рабом, напоминая господское запрещение относительно впуска в усадьбу людей без разбора, указывал и на подмеченные им странности в поведении Верания: однажды на деревенском празднике, столкнувшись с торгашом из Вейи, он отказался говорить на вейентском наречии, будто бы давши такой обет, и держался, слушая говор вейента с другими, точно не понимает.

В беседе за кубком Вераний не столько пьет сам, как старается напоить собутыльника, и говорит, очевидно, небывальщину. Прим подметил, что Вераний в своих вычурных повествованиях явно варьирует все простые рассказы Грецина, точно в насмешку подражая ему: если Грецин начинал говорить про Сибарис, – Вераний обязательно толковал про Вейи: когда тот оплакивал своего отца, – этот принимался рыдать о своем и т. п., причем, по пословице «у всякого Ахиллеса есть своя уязвимая пятка» – Прим подметил, что в противоположность Грецину, сообщавшему одно и то же, Вераний, случалось, разногласил даже в таких существенных пунктах речей, как даже факт смерти или общественное положение его отца, который был в Вейях то полководцем, то разносчиком, то бросился со стены, чтобы в плен не попасть, то убитый римлянами на войне со славою погребен в мавзолее, гораздо большем, чем усыпальница Гердониев. То у Верания было пять сестер, тетки, бабушка, то он круглый сирота, даже отца не помнит.

Сопоставить его разногласия Грецину мешал винный дурман, а Ультиму – его юношеская беспечность, смешливость.

Все это теперь, когда настал роковой день свадьбы, вспомнилось Амальтее, всплыло в ее мыслях яснее, чем когда-либо прежде, и наполнило сердце каким-то гадким чувством едкой тоски, причина которой для нее еще была не совсем ясна.

Ей вспомнилось, что Прим однажды, споря с отцом, говорил, будто один из соседних поселян, близкий с царскими рабами, живущими в Риме, уверял его, что среди них нет никакого Верания-вейента, но Грецин приписал это «высоте положения» его будущего зятя среди прислуги.

– Ну, твой Архипп... кого он там, у царя, знает? – каких-нибудь водовозов... разве оруженосцы сносятся с такой челядью?!

В другой раз Прим сообщил слышанную им молву, будто Вераний давно находится в рабском брачном сожительстве с дочерью Антилла. Грецин приписал это клевете соседского управляющего, с которым находился в такой же вражде, как и их господа между собою.

– Царский оруженосец... взглянет он на его дочь... как же?!

На все дальнейшие остережения Прима Грецин сердито отзывался:

– Ты не желаешь счастья сестре!..

Он не делал предположений, какое счастье мог доставить Амальтее брак с чужим рабом, не имевшим права даже взять жену от ее господ, переменить ее должность или переселиться к ней в семью.

На такие вопросы старшего сына Грецин только самодовольно ухмылялся:

– Ну, все-таки царский оруженосец... кто его знает, что он может...

– Да ведь нам у наших добрых господ хорошо живется и без Верания!..

– Хорошо живется... конечно, лучше, чем многим другим, а все-таки...

И Грецин не стерпел, – однажды под хмельком проговорился сыну, что Вераний уверил его, будто может спасти от роковой участи стать жертвой, когда настанет его очередь, и сколько Прим ни доказывал, что раб в Риме ничем не выше раба в деревне, – старик остался при своем.

– Вераний обещался доказать мне это прежде на другом человеке, сказал он, – обреченный на жертвенную смерть будет им спасен в следующий же раз.

Прим сильно сомневался в том, сомневалась и Амальтея; ей повторялись невольно припомнившиеся слова старшего брата:

– Вераний лжец, обманщик...

Она пошла одеваться в хорошее платье с тяжелым гнетом на сердце.

ГЛАВА XIV

Помолвка невольницы

В те времена год уже считали в 12 мес. вместо прежних 10-ти, но, тем не менее, время календарное не совпадало с временем климатическим, – с видимым ходом солнца.

Февраль, в том году приходившийся, когда следовало быть декабрю, стоял ужасно холодный. Римская область походила на свою северную соседку Этрурию тем, что по ночам в ней выпадал снег, и только в полдень могучее итальянское солнце пригревало поселян настолько, что они не зябли в работе.

Зато вечера доводили их до отчаяния отвратительною погодой с вихрем и мокрою вьюгой, какая дико разыгралась и к вечеру того дня, когда в усадьбе Турна назначена была свадьба дочери управляющего.

Семья готовила ужин для гостей, которых, иззябших на похоронах и отогревшихся на заупокойной тризе, естественно, ожидали не совсем трезвыми.

В просторной комнате, составлявшей «атриум» семьи, с чисто выбеленными без штукатурки каменными стенами, было, на взгляд людей более культурных стран, довольно голо, бедно, неуютно для обстановки житья, хоть и рабов, все-таки высшей степени службы у богатых вельмож, но тогда и в Риме и в других городах, составлявших латинский союз, благородные богачи еще по принципу не терпели у себя никакой роскоши, – картины, драпри, гирлянды искусственных цветов из раскрашенного дерева или металла, вазы с цветами живыми – все подобное, до пристрастия любимое греками, египтянами и др. народами, в римской области не допускалось, строго осуждаемое людьми старого закала, к числу которых принадлежал и Турн Гердоний.

Грецин, грек родом из Сибариса, римских мнений не держался, но не смел завести у себя что-либо новое, даже самого простого сорта, зная, что господин строго накажет за это, а также и потому, что жена его, уроженка этого поместья, и дети были по духу истые латины, не терпевшие никакой иноземщины.

Их квартира освещалась днем только сквозь входную наружную дверь, которую затворяли редко, от дурной погоды, и окошечко круглой формы; другое такое же они заделали лубком от сквозняка, и оно образовало печурку, куда ставили разные разности вроде посуды и лубочных коробков.

В атриуме стоял большой, старый, колченогий стол, который скрипел и накренялся при малейшем прикосновении к нему.

Натура грека в старом управляющем взяла верх над всеми опасениями господского гнева. «Благородный сибарит» убирал стол, хоть на один этот вечер, гирляндами миртовой и лавровой зелени с несколькими сортами зимних цветов.

Около стола помещались широкие скамьи, покрытые соломенными тюфяками с подушками для возлежания за трапезой по-гречески, что допускалось в квартире рабов по той причине, что на этих же скамьях спали двое сыновей Грецина. Их покрывала и наволочки были чисты, но грубы, домашнего тканья.

У этого же стола, при свете глиняной лампы, сидела Тертулла, старая, болезненная жена Грецина, теребя прялку с тихим, гнусавым напеванием одной и той же песни без конца и начала, где упоминалась какая-то красавица, утопившаяся от горя по любимому человеку, – быть может, греческая Альциона, искаженная на римский лад.

Тертулла временами прерывала свою песню ворчаньем на затеи мужа. Болезненной, нервозной старухе все казалось в черном цвете: и дочерний жених не нравился, и пированье казалось лишним, и особенно убранство стола на греческий лад претило этой истой латинянке.

– К чему это?.. Все полавочники обзеленишь... в пятнах будут... а мы с Амальтеей их недавно выстирали.

Грецин плел и вешал гирлянды, не отвечая на ворчанье жены.

Амальтея, закутанная из-за дурной погоды в толстую дерюгу, под которой было упрятано все ее хорошее платье, вернулась из деревни с небольшим узлом в руках.

Ее курчавые черные волосы, выбившиеся из-под дерюги, накинутой в виде капюшона на голову, свисли по лбу ниже глаз, мешая девушке смотреть под ноги, вследствие чего она несколько раз упала дорогой; о том говорила грязь ее верхней мокрой ветошки.

Она была в сердитом настроении, взволнованная до последнего градуса, сама не сознавая чем, так как рабское сожитие ее с Веранием было делом решенным и по своему спокойному темпераменту Амальтея относилась к этому равнодушно.

Она ходила в гости к знакомым поселянкам, чтобы пригласить их на свою свадьбу ужинать, но там проговорила все время совсем не об этом, едва упоминая о Верании. Среди наплыва разных, странных, доселе не изведанных ею чувств, у Амальтеи преобладала дикая мысль о возможности для нее разведать тайны соседской катастрофы гибели сторожа гораздо легче, нежели Виргинию.

Ему это не по силам, потому что никто не скажет правды патрицию, человеку чужому у поселян, из иного сословия, и притом внуку фламина, к которому здесь многие относились враждебно по симпатии к Гердонию и Скавру.

Амальтею преследовало желание помочь Виргинию в его разведках.

Напрасно твердила она себе мысленно, что сегодня для этого дела не время, что ей надо думать о своем женихе, а не о соседском внуке, да и вообще ей совсем не следует вмешиваться в чужую кутерьму, грозящую всякими неприятностями, начиная с опасений мести от убийцы, открытого ею, и отцовских брюзжаний до господского гнева включительно: за помощь ненавидимому соседу Амальтею велят высечь.

Упрямая мысль брала верх над всеми доводами рассудка, и наконец даже назойливо стала утверждать, что пострадать ради Виргиния будет не тяжко. Он так грустен, так измучен, устал; он, очевидно, страдает... не такой ли он раб перед своим дедом, как она перед господами? Не одинакова ли их участь? Руф тоже имеет право убить своего внука, властью старшего в роде, как и Турн – ее.

Амальтея, пожертвовав собою, как бы разделит муки Виргиния... и это почему-то так сладко... сладко... желаннее всех ласк, какими ей надоедает нахальный Вераний, приятнее всех подарков, какие он сулил привезти после свадьбы.

Она наступила на что-то твердое, круглое и поскользнулась; это была пуговица, какой не могло оказаться ни у кого из ее ближних, – большая, золотая пуговица с патрицианской сорочки или тоги, украшенная эмалью.

Амальтея подняла ее и с удивлением рассматривала при тусклых сумерках последнего света кончившегося дня. Чье это? Господа давно не были в деревне... Сунув пуговицу в узел, который несла, она стиснула руки до того крепко, что пальцы захрустели, в порыве поднявшейся в ней злости и едкой скорби.

Виргиний, как живой, предстал ее памяти; вся сцена в беседке повторилась пред нею; Амальтея бегом подбежала к калитке, на этот раз незапертой в виду ожидания гостей, и, только очутившись в теплой комнате, сознала, до какой степени она измокла и иззябла, пробродив по деревне, невзирая на ужасную погоду, до самой темноты.

ГЛАВА XV

В ожидании жениха

Амальтея долго дышала себе на руки: махала ими, топталась на одном месте, отогревая застывшие ноги, с бормотаньем бессвязных фраз о погоде.

– Этаких ужасов с самой моей молодости не запомню!.. – говорила Тертулла, перенося свое ворчанье с мужа на дочь. – Как будто все водяные и лешие разыгрались по болоту... вой... свист... град так и хлещет... точно осколки битой посуды об стены дребезжат...

Она помолчала и указала на узел, который дочь продолжала, не замечая того, держать под мышкой.

Старуха знала, что там могло заключаться: при таких визитах невест к соседкам с приглашением на пир тогдашние полудикие люди обыкновенно разменивались подарками, хвастаясь рукодельем, стряпнёю, растительными продуктами сельского хозяйства, – но все-таки задала вопрос:

– Чего принесла?

Амальтея не ответила, принявшись растирать замерзшие ноги.

– Пальцы свело... ох!.. ломит!..

Она уселась на лавку к столу, причем задела и оборвала одну только что прибитую отцом гирлянду.

Грецин с невозмутимым хладнокровием толстого флегматика взялся поправлять беду, и жена снова накинулась на него:

– Старый выдумщик!.. насорил по всей комнате, – она указала на разбросанные по полу листья и негодные голые хворостины, – сам насорил, сам и подметай!.. Никто из нас не дотронется... Пусть гости об эту дрянь спотыкаются!..

– Нельзя, матрона моя, нельзя, – отозвался старик с пыхтением над своею работой, – дуб – символ крепости, здоровья... Мирта знаменует всякое благополучие, согласие, мир семейный... Лавр – успех во всем...

– Ну тебя с твоей сибаритской символикой!..

– Нельзя... надо... будет пир, свадьба нашей единственной дочери...

– Да еще будет ли?.. Увидим!.. Жених-то нас сколько раз обманывал!.. А уж теперь и подавно есть у него предлог: куда он тут в этакую темень проедет? Куда сунется через нашу топь? В болото его сдует.

– Ну вот... не пророчь недоброго!..

– Ничего я не пророчу, а только правду говорю. И надо было девке таскаться по подругам, еще ничего не видя, когда, может статься, не будет у нас ни обряда, ни праздника!.. Гостей, вишь, скликать... если сойдутся эти гости, а жених-то, ждать – пождать, не приедет? – лучше тогда будет?.. Обдеру я все эти хворостины, свяжу в метлу, да и отваляю ими тебя, архонт сибаритский!.. Слышишь, как дочь-то охает? – еще сляжет, пожалуй... этого недоставало!.. Умничал ты, умничал с твоим Сибарисом-то, да и сглупил на старости лет хуже всякого дурака!..

Тертулла начала всхлипывать с причитаньем о дочери, посланной отцом «на убой» в такую погоду.

Глаза Амальтеи вспыхнули ярким пламенем, выдавая возникшую моментально мысль притвориться больною, если это понадобится для ее целей. Она порывисто обняла Тертуллу.

– О, матушка!.. Мама!.. О, если бы он не приехал!..

– Кто, глупая?

– Вераний... я захвораю... я чувствую, что захвораю... не до гостей, не до него мне!..

Амальтея застонала гораздо жалобнее, чем требовало состояние ее тела, а мать бесцеремонно вынула из-под ее руки принесенное ею.

Из развязанного узла вывалился сладкий пирог, связка мелких кореньев, редька, несколько лепешек и пестро раскрашенная металлическая пуговица, найденная девушкой вблизи усадьбы и оттого сочтенная за несомненную собственность Виргиния, оторванную им второпях у калитки.

Эта пуговица теперь была «святыней сердца» Амальтеи – роковым, дивным предлогом к новому свиданию со внуком фламина, мотивированным пред собственной совестью неотложною надобностью, как бы вопросом чести, отнести оторванную пуговицу владельцу ее.

Занявшись растиранием озябших ног, Амальтея с минуту не обращала внимания на дело матери, но затем внезапно, как ястреб на добычу, кинулась, сгребла со стола все принесенное в беспорядочную кучу, причем лепешки с пирогом изломались, редька втиснулась в начинку из яблок с медом.

– Что же это такое, мама?! Мне подарили, а ты с братьями съедите.

– Когда же это было, чтобы мы льстились на деревенскую дрянь! – обидчиво и удивленно отозвалась старуха, – чего ты горланишь, словно маленькая!.. Лепешки отнимем! – невидаль какая!.. Своих-то нынче целую гору напекли.

Старуха встала с лавки, забросила прялку на шкаф так сердито, что та перелетела через него и свалилась на пол; отшвырнув ее ногою в угол, она поплелась к печи, где доваривалось кушанье для ужина, продолжая ворчать на странное поведение дочери.

– Мне ничего и не нужно, дочка... не возьму... прежде, бывало, хорошие гостинцы от господ нам отдавала, а ныне редьки ей жаль.

Амальтея растерянно смотрела на скомканную кучу теста и кореньев, забыв озябшие ноги; ей вместе хотелось и обнять мать, просить у нее прощенья, и ругаться с нею; раздвоив свои желания, она предпочла не делать ни того, ни другого и молчала, точно остолбенев в неподвижной позе.

Неизвестно, чем могла завершиться выходка молодой особы, если б этой сцены не нарушило появление других членов семьи.

Дверь снаружи дома отворилась, причем буря бешено распахнула обе ее створки, так что пришедшие с трудом могли притянуть их за собою; в комнату влилась пронзительная струя холодного вихря, а с нею вместе, точно с размаха вкинутые ее порывом, вбежали двое мужчин, ухватившись за руки, чтобы не упасть, если поскользнутся на гладко утрамбованном земляном полу жилища управляющего.

Одним из этих пришедших был свинопас Балвентий – дряхлый старик, умом глупый от природы, а от однообразной жизни при господской свинарне почти впавший в детство, ставший едва ли выше свиней, какими заведовал; он был одет в лохмотья; таких невольников низшего разряда у римлян не снабжали ничем хорошим.

С ним был младший сын Грецина Ультим, весельчак, юноша; оба они принесли что-то, чего при плохом освещении еще было не видно; вода лилась с них ручьями; они долго отряхивались, причем Ультим ругался на погоду, главным образом за то, что за воем вихря он, привратник усадьбы, не услышит, когда приглашенные в гости сельчане застучат в калитку, и оттого оставил ее отпертою, что господином строго запрещено.

– А как вдруг кто-нибудь из господ вздумает наведаться да увидит, что там не заперто, – пропаду я, засекут, задерут, в болоте утопят, – но не сидеть же мне у калитки на дожде!.. Я и так измок, покуда в свинарню за мясом бегал; не близко туда.

Балвентий, напротив, детски хохотал, часто повторяя один и те же слова, слегка гнусавя и с пришепетываньем.

– Вишь, град-то, град-то... так и бьет, так и бьет; думалось, вихрь сдует, думалось, забор-то самый повалит. Уж я сюда-то бежал, бежал, ковылял, ковылял... и колбасу-то, колбасу-то чуть не разронял всю по лужам: бегом ведь бежал сюда-то за этим зубоскалом Ультимом; не поспею никак за ним; убежит он от меня, боюсь, и фонарь-то, фонарь-то с собой унесет... останусь впотьмах на болоте... что тогда?!

Между тем Амальтея, выхватив из крошева переломанных лепешек таинственную пуговицу с предполагаемой патрицианской тоги, намеревалась скрыться со своим сокровищем в темную каморку, служившую ей спальней.

Балвентий, которого она случайно задела локтем, вцепился в ее платье, говоря:

– Девка!.. чего от меня бежишь?.. не съем ведь, не съем тебя.

ГЛАВА XVI

Шалость молодежи

Амальтея сердито вырвала платье из костлявой пятерни дряхлого свинопаса и при этом выронила свою «святыню»; пестрая пуговица со звоном покатилась прямо под ноги Ультима; тот не замедлил поднять ее, удивленно спрашивая сестру:

– Как это попало к тебе?

– Оставь!.. Отдай!.. Это пуговица фламинова внука; ее надо возвратить; я завтра же снесу ее старой Стерилле.

– С чего ты взяла?! Это мое.

– Твое?! Откуда такая дорогая вещь?

– Мне Вераний подарил.

– Вераний... а я...

– Стянул, говорит, у царевича... много там, вишь, таких побрякушек, – что гороху у нас.

Амальтея прыгнула козою в дверку своей каморки и оттуда глухо донеслись ее рыданья с постели, на которую она бросилась с размаха и уткнулась лицом в подушку, разочарованная в своей «святыне».

Ультим растерянно поглядел на дверь каморки, перебрасывая пуговицу из одной руки в другую, как виноватый, потом тихо пошел, заглянул с порога в потемки спальни и конфузливо заговорил врастяжку:

– Амальтея!.. А, Амальтея!.. Да что же я такое сделал-то? С чего ты ревешь?

– Сама не знаю, с чего, – ответила девушка, – убирайся!.. Уйди!..

– Амальтея!.. Я, пожалуй, отдам тебе эту пуговицу... на кой прах мне она? – пришить к платью нельзя, – всяк станет спрашивать, откуда она... такая золотая, пестрая.

– Господа называют это «эмаль».

– На, возьми!..

– Не надо!.. Убирайся!..

Амальтея вырвала пуговицу и бросила ее брату в лицо. Настроение духа ее изменилось; ей стало отчего-то безотчетно смешно на самое себя. Она улыбалась, валяясь на постели.

– Моя девка, думается, умом повредилась, – недовольным тоном с кислою миной заметила Тертулла; продолжая возиться у печки с варящеюся похлебкой, – испугалась, что мы ее гостинцы съедим и, назло, взяла да и переломала их, – ни вам, мол, ни себе.

Ультим отошел от двери каморки и усмехнулся, взглянув мельком на изломанные лепешки, а Балвентий продолжал шамкать бессмысленные повторения фраз:

– Повредилась, вот ведь повредилась умом девка-то... беда-то, беда-то какая!.. А все от погоды; вихрь это ей, буря надула... Брел я, брел сюда от свинарни-то, как меня вдруг с размаха хлестнет распреогромной веткой прямо по лицу!.. Думал, глаза выскочили, а ветер-то, ветер все ревет... поскользнулся я, да и шлепнулся, – думал, в трясину попаду. – Ультим, кричу, погоди убегать-то!– А он не слышит... колбасу-то, колбасу-то всю никак не подберу... насилу вылез и догнал его, весь в грязи.

Прихрамывая на не сгибающихся от ревматизма ногах, свинопас подошел к столу, причем яркий свет от лампы заставил его прикрыть рукою гноящиеся, простуженные глаза. Он положил на стол принесенный им сверток в выпачканной грязью холстине, сам похожий на пугало от падения в лужу, сипло переводя дыхание от непомерной усталости после бега за юношей через болотную топь; он закашлялся и потирал мокрые руки.

– Что принес, старый дед? – обратилась к нему Тертулла.

– Что принес, – повторил свинопас, бессмысленно глядя на лампу, – хороший окорок копченый и связку колбас... да... колбас связку вам... сосиски...

– Сосиски давай сюда; я брошу в похлебку.

– А я тебе, дед, задумала невесту посватать, – весело закричала Амальтея, выбежав из своей каморки.

Только что рыдавшая на постели, уткнувшись в подушки, девушка теперь смеялась, не давая себе отчета в такой внезапной перемене настроения.

– Кого? – спросил Ультим, обернувшись к сестре.

– Овдовевшую соседскую экономку Стериллу.

– Ха, ха, ха!.. под пару... ей чуть не 80 лет.

– Да и Балвентию близко к тому.

– Ай да жених!.. дед, что скажешь на это?

– Что скажешь, – повторил свинопас, – вам смеяться-то... смеяться-то можно, молодежь... можно, как хотите; вам что стар, что мал, все едино; в покое не оставите; не оставите в покое, говорю.

Амальтея принялась дразнить его шамкающим, гнусавым говором с повторением слов, указывая на принесенный окорок.

– Жирная свинка... жирная свинка... уж больше, больше хрюкать не станет; скоро, скоро толстый Грецин упрячет ее в свою по-по-кла-кладистую утробу; да-да, весь окорок, весь окорок за одним ужином съест.

Это был когда-то давно подслушанный ею его отзыв про управляющего.

– Девка!.. – вскричал свинопас, начиная сердиться, – неугомонная!.. Берегись!..

– Чего мне беречься-то?

Девушка смеялась.

– Я те палкой!..

– Ну, не дури, дед!.. – вмешался Ультим, опуская своею рукою его поднятую дубинку.

Амальтея схватилась за ее нижний конец, силясь вырвать эту суковатую трость, но старик не давал, стиснув ее загнутый крючком верх. Придвинув свои ноги к его ногам, девушка заставила свинопаса кружиться с нею, покуда он не шлепнулся, выпустив палку.

Все предметы в его глазах смешались и летели куда-то вместе с потолком, полом и людьми вверх ногами. Он сидел, разиня рот, повторяя:

– Вот, вот, говорю, зубоскалы... девка!.. палкой тебя, палкой!..

– Палкой тебя, дед, палкой!.. – передразнила Амальтея, стуча дубинкой об пол.

Ультим запел одну из давно сложенных здесь импровизаций:

У царя Мидаса были

Ослиные уши;

У Балвента-свинопаса

Разум поросячий,

Ду-ду-ду! хрю-хрю-хрю!..

– Я те палкой! – вскричал старик, вскакивая с пола и обратился к Амальтее уже плаксиво, – девка, отдай мою палку, отдай!..

Он с трудом стоял на разбитых ногах, перевешиваясь корпусом и держась за стол.

Тертулла, при всей ее обыкновенной болезненной угрюмости, смеялась на бессильную злость свинопаса, а Грецин, ухватившись за бока, покатывался у стола, забыв про испорченную гирлянду, оглашая комнату гулко раздававшимся басистым хохотом.

Развеселившиеся люди не замечали, как шло время, не замечали и того, что приглашенные на свадьбу сельчане, ожидаемый жених и старший сын Грецина, Прим, надзиравший за пилкой леса, проданного на топливо деревенским, находившийся там с несколькими рабочими невольниками усадьбы, что-то запоздали, не идут к ужину, – не замечали и того, что буря с минуты на минуту все усиливается.

Ужасные порывы вихря с бешенством налетали на стены прочного дома, ударяясь, как таран осаждающего неприятеля.

Балвентий гонялся за Амальтеей, которая дразнила его, не отдавая отнятую палку, а Ультим дудел, хрюкал, лаял на него, стараясь надеть на его лысую голову колпак, свернутый им из выпачканной грязью тряпки, в которой он пронес свинину, причем два угла были связаны в подобие свиных ушей.

Выживший из ума свинопас давно был предметом потехи всего округа.

ГЛАВА XVII

Филемон и Бавкида

Никто не заметил, как проник в усадьбу без стука у калитки, как вошел в комнату и стоял в дверях черноволосый юноша, в котором никто из римлян не узнал бы рыжего Марка Вулкация, изменявшего свою наружность при помощи хитрой Диркеи, дочери умершего Антилла, которую он давно обольстил, развратил и научил способам выполнения всяких козней.

Узнал бы его теперь Виргиний, – в усадьбе Руфа Вулкаций нередко гостил, – но ему дела не было до затей его двоюродного брата, о котором старая Стерилла преравнодушно отзывалась:

– Ходит так по чужим дворам девок сманивает... ходит, ходит и доходится до беды!.. пусть!.. не все ведь такие как моя дочь.

Узнал бы его также и Тит-лодочник, с которым Вулкаций давно сошелся до дружественной фамильярности.

Но Виргиний, Тит, Стерилла и ее дочь не имели никакой цели выдавать перекрашенного аристократа и не понимали, для чего он это делает, предполагая единственным намерением обольщение красивых поселянок.

Войдя незамеченным в квартиру Грецина, «оруженосец Вераний» с лукавою усмешкой любовался игрою девушки, дразнившей старого свинопаса.

Вераний, под псевдонимом которого крылся Марк Вулкаций, был в таких летах, когда усы едва начали опушать ему губы, но в его глазах уже мелькал огонек, выдававший развитие понятий более широкое, чем бывает у человека такого возраста, и люди, складом ума проницательнее и внимательнее толстого Грецина с его семьею, могли бы открыть в этом прощелыге человека образованного под личиной неуча и аристократа в платье раба.

В семье управляющего даже был такой человек, старший сын его Прим подозрительно косился на Верания, но никто не внимал его остережениям и указаниям, лишь одна мать соглашалась с ним без всяких оснований, в силу лишь того, что Вераний просто не нравился ей, как не нравился и никто в мире по ее болезненной раздражительности.

Его худощавое и бледное, что называется, «испитое» лицо было вовсе некрасиво, хоть и имело тонкие, правильные черты; хитрость проныры портила его общее выражение.

Вераний незаметно подкрался и поймал Амальтею в свои объятия, восклицая:

– Вот это я люблю!.. Люблю тебя такою игривою, бойкою. Долой угрюмость!.. Терпеть не могу твоего нытья!.. Будь всегда веселою, когда я прихожу, Амальтея!.. Ты смеешься перед нашею свадьбой; ты счастлива, рада быть моею; вижу, вижу, что нравлюсь тебе... это хорошо!..

Амальтея выскользнула из его рук, уклонившись от поцелуя, и с хохотом ответила:

– Я ждала тебя, Вераний, сегодня так долго, что терпенье лопнуло, и я задумала справить свадьбу старого Балвентия с соседскою экономкой Стериллой, хоть ее и нет здесь.

– Ха, ха, ха... но так как я, кажется, еще не опоздал, то...

– То сначала попируй у них... благо, Стерилла овдовела. Она с Балвентием были бы сущие Филемон и Бавкида.

– Ха, ха, ха!.. именно Филемон и Бавкида.

– А я спою им величанье, – вмешался Ультим и затянул деревенскую песню умышленно гнусавым, старческим фальцетом:

Ликуйте, Музы, Грации!

Столетний Филемон

С возлюбленной Бавкидою[7]

Тут будет обручен.

– Зубоскалы!.. – огрызнулся свинопас, замахиваясь палкой на Ультима.

Молодой весельчак, как прежде его сестра, поймал нижний конец дубинки и заставил старика вертеться с ним, приговаривая «мели, мели, мельница!», пока у того не закружилась голова.

Балвентий, как в первый раз, бросил палку и шлепнулся на пол, но теперь он зажал себе глаза, чтоб не видеть вертящейся комнаты, летящей со всею мебелью и людьми в пропасть, и еще сердитее повторял:

– Зубоскалы!.. зубоскалы!..

Ультим надел ему на голову, чего старик даже не заметил, свернутый раньше колпак со свиными ушами; Грецин у стола, уставленного для ожидаемых гостей яствами и напитками, тоже для самого себя незаметно, принялся от безделья тянуть вино маленькими глотками, покатываясь от смеха, и вторил пению сына. Вераний, тоже отхлебнув за здоровье «столетнего жениха», составил импровизированную эпиталаму:

О, Купидон!..

Здесь Филемон

Старец влюблен...

Силой Пикумна,

Силой Пилумна,

С милой Бавкидой

Соединен!..

И все, кроме Тертуллы и глупо на все глядевшего Балвентия, запели:

– Соединен!.. соединен!..

– Да с кем же? – спросила Тертулла от печки, укладывая на блюдо последнее готовое кушанье, великолепного жареного гуся, окруженного мелкими птичками; она смеялась, забыв свою болезненность, увлеченная заразительностью общей шутки, но не будучи ни пьяною, как ее муж и Вераний, ни глупою, как свинопас, ни наивною, как ее дети, старуха ясно сознавала все происходящее в тех его сторонах, какие ускользали от молодежи.

Тертулла видела, что наружный ставень превращенного в печурку окна снят и в него глядит вернувшийся Прим с работниками и несколькими поселянами, пришедшими на свадьбу.

– Да с кем же, с кем? – добивалась она узнать, – с кем обручаете Балвентия?

– С овдовевшей Стериллой, матушка, – ответил ей хохочущий Ультим.

Он быстро набрал букет из валявшихся по полу цветов, посыпал его взятым со стола перцем и поднес Балвентию, все еще сидевшему на полу в сердитом настроении от своего бессилия против общих насмешек.

Тертулла впилась в него взглядом хищной совы; руки ее дрожали до такой степени, что она с трудом донесла гуся от печки на стол и подошла к свинопасу. Она поняла, чем грозит закончиться эта шутка.

– Подари это своей невесте, дед, – говорил Ультим, – понюхай прежде сам, хорошо ли пахнет.

Тяжело дышавший усталый старик невольно втянул в себя струю воздуха, а с нею и «аромат» букета, приставленного разыгравшимся придурковатым юношею вплоть к его носу, и... Ультим с комическим ужасом отскочил от него прочь, крича:

– О, Грации и Музы!.. Что за диковина!..

Свинопас стал чихать один раз за другим без перерыва, силясь ругаться на проделку насмешника.

– О, боги!.. Что это такое?! Чхи!..

– Это тебе от Пикумна и Пилумна[8] в подтверждение твоей помолвки, дед, – ответил Ультим.

– Будь здоров, веселый жених! – прибавил Вераний, подходя к Балвентию с налитою чашей.

– Будь здоров! – забасил Грецин от стола, полагая, что это относится к помолвке его дочери с Веранием.

Амальтея тряслась истерическим смехом, опираясь руками о плечи брата, говоря:

– Дурак!.. Что ты с ним сделал!..

Балвентий никак не мог прийти в себя.

– Это... ачхи!.. Это пер... перец... ааачхи!.. Это... ну те в трясину!.. Задери тебя медведь... чхи!.. чхи!..

Его глаза налились кровью от чиханья и злости, которая в течение этого вечера кипела, кипела и наконец перекипела через край.

На лавке около Грецина лежали огромные кузнечные клещи, употребленные им вместо затерявшегося молотка для прибивания гирлянд к столу. Свинопас схватил это орудие, величиною достойное рук самого Вулкана, и в ярости нервного напряжения замахнулся на Ультима, заорав:

– Озорник!.. Разможжу тебе голову!..

Смеявшиеся моментально умолкли, потому что знали, что Балвентий, в иные времена, когда ого чересчур раздразнят, бывал дик и становился силен, как лесной кабан; его терпению, миролюбивой покорности, даже свиноподобной глупости, был свой предел, за которым открывалась общечеловеческая натура со всеми страстями.

Грецин хотел удержать сзади за руку выведенного из себя старика, но, оттолкнутый им, попятился со страха перед клещами, насаженными на длинные деревянные рукоятки, держимыми стариком наотмашь.

Ультим тоже пятился, намереваясь ускользнуть в дверь.

Вспышка горячей крови не может, однако, быть долговременной у того, чью голову убелила и оголила холодная старость.

Это всех прежде заметил Вераний, выступил на средину комнаты, бросился на свинопаса, обхватил руками поперек стана, свалил на пол, уселся около него, вырвал из рук клещи и поместил их ему на нос, как делали палачи при допросах в римских тюрьмах.

Сцена становилась снова комическою, и зрители, отложив страх, принялись хохотать по-прежнему, предполагая, что оруженосец не будет на самом деле терзать старика.

– Женись, почтенный Филемон, на любящей тебя Бавкиде! – сказал Вераний, – не то нос старого Балвентия сделается тонким, как прессованная виноградинка.

– Женись... женись!.. невеста для тебя овдовела, – закричали все прочие и бывшие в комнате и глядевшие в окошко.

– Женись! – подтянул им охмелевший Грецин, относя это к Веранию и своей дочери.

– Пикумн и Пилумн нарочно для тебя освободили ее от уз... женишься ли? – спросил Вераний.

Свинопас издал в ответ непонятное мычание.

– Ну, что же, дед? Или надавить? – продолжал оруженосец, – но мне тебя покуда еще жаль мучить. Я охотно пригласил бы тебя к себе в отцы посаженые; если бы мой отец был жив и здесь с нами, то он был бы точно таких же лет и такого вида, как ты, «свинопас богоравный».

– Ты цитируешь Гомера, зять? – удивился Грецин, вставая из-за стола.

Вераний не смутился, выдав свою образованность пред сыном сибаритского архонта.

– Цитирую, любезный тесть, цитирую, – отозвался он совершенно спокойно, – хоть и не понимаю, почему Гомер так величает свинопасов... впрочем, «богоравный» – понятие широкое... смотря по тому, каким богам свинопас равен: Приапу, например, быть равным честь не велика.

– Приапу!.. – закричал Грецин и Ультим с новым хохотом.

– Инве.

– Не поминай его к ночи!.. – возразил Грецин.

– Ну, что же, дед Филемон? – обратился Вераний снова к лежащему, – женишься на Бавкиде?

– Лучше задуши меня, озорник! – был хриплый ответ разозленного сторожа.

Вераний с бессердечным хладнокровием тихо и медленно стиснул клещи.

– Женюсь! – вскрикнул Балвентий тоном, которого ничему нельзя уподобить.

– Ты женишься сейчас же? – спросил Вераний слегка разжимая орудие.

– Женюсь сейчас, на ком хочешь, только отпусти!.. – гнусаво промычал Балвентий в слезах от боли.

– На овдовевшей Стерилле?

– На ком хочешь.

Вераний дал ему щелчок в толстый кончик носа и выпустил его.

Хрюкая, точно кабан, со взглядом полным невыразимой злобы, Балвентий заковылял по комнате, растирая нос, намереваясь, для облегчения боли, смазать его салом, но Вераний не дал ему лечиться, снова привязавшись с требованием немедленно вступить в брак с овдовевшей экономкой фламина, Стериллой.

– Но ее здесь нет, – умоляюще процедил Балвентий, пугливо косясь на Верания.

– Ее здесь нет... экая беда!.. – возразил не совсем трезвый оруженосец, – римский закон допускает замещение отсутствующего лица.

– Да она ничего и не знает.

– Ничего не знает... тем лучше! Это ей будет очень приятный, утешительный обряд... сейчас придут девушки; мы выберем из них, впрочем, покуда еще придут, мы успеем сочетать тебя с твоею невестой, если Амальтея согласится заместить ее и родители позволят.

– Ха, ха, ха!.. – забасил Грецин, – Амальтею за Балвентия.

– Не Амальтею, а Стериллу, – шепнул ему Вераний так тихо, что из прочих никто не слыхал, – позволяешь?

– Позволяю... конечно, конечно...

Из свидетелей этого дела только Тит-лодочник ясно понимал, что именно заставило Марка Вулкация решиться на завершение своей любовной комедии таким финалом: Тит, давно приманенный к дому фламина щедрыми подачками, знал, что не красота Амальтеи влекла его внука Вулкация в усадьбу Турна, а стремление найти там себе в ком-нибудь опору... для каких целей, Тит еще не знал, но ему с самого начала заигрываний так называемого «Верания» было известно, что соблазнить красивую особу тайно он всегда мог, но явно назвать своею женою невольницу, хоть и в легко расторжимой форме, римскому патрицию законом дозволено, но по традициям знатных нельзя. Амальтея для Вулкация не пленная княжна, от какой родился царь Сервий; за такую форму усердия к его выгодам фламин Руф не поблагодарил бы своего родственника: брак с Амальтеей опозорил бы всю его семью навсегда.

ГЛАВА XVIII

Свинопас чуть не женился

Когда дело клонилось к концу, – по деревням возникала молва о скорой свадьбе дочери Грецина с царским оруженосцем, – Тита разбирало мучительное любопытство узнать, каким способом Вулкаций опять отвяжется от брачных уз, невозможных для него не только по унизительности, но и вследствие того, что узы, хоть и не брачные, но не менее крепкие, уже опутывали его, соединяли с двумя женщинами: царевна Туллия злая и невольница фламина Диркея, обе коварные, хитрые злодейки, не останавливающиеся ни перед какими средствами для достижения своих целей, не изволили бы Вулкацию стать мужем Амальтеи.

Туллия ничего не знала об отношениях своего обожателя с Диркеей, жившей постоянно в деревенской усадьбе фламина, но к этой последней от кого-то дошла молва о близости Вулкация с царевной.

Диркея ненавидела Туллию злую и самыми страшными словами клялась извести ее.

Пылкая, страстная раба, сквозь все пламя жгучей ревности, все-таки видела невозможность добраться к сопернице с кинжалом или ядом попросту, как она поступила бы с Амальтеей, если б та ответила любовью на ухаживания «Верания».

Диркея решила, что погубить царевну она может только колдовством, и принялась усердно изучать способы волхвований, приглядываясь к действиям бродячих сивилл, появлявшихся иногда на деревенских празднествах.

Если бы Вулкаций женился на Амальтее правильно, в законной форме конкубината, дозволенного у римлян брака свободного с рабой, его постигла бы жестокая кара не от обольщенных им двух женщин, а от деда: за позор фамилии фламин убил бы его по праву старшего в роде.

Брак под именем Верания, раба, отдал бы Вулкация под уголовный суд за ложь и профанацию священного обряда, что имело бы результатом приговор к смертной казни на Тарпее, откуда бросали в пропасть, или в лучшем случае, по ходатайству самого царя, – к вечному изгнанию с лишением всех прав благородного. Это также завершилось бы домашнею смертной казнью от руки деда за позор.

Фламин Руф знал об ухаживаниях своего внука за Амальтеей ради возможности тайно бывать инкогнито в усадьбе врага и выведывать нужное ему, но о серьезной любви тут не могло быть даже мысли.

На этот раз Вулкаций условился с Титом, что тот, прибыв в усадьбу вместе с ним, останется у окошка снаружи следить за ходом дела, а в роковую минуту прибежит с безумными криками, говоря, будто из Рима прислан гонец от царевича, – Люций Тарквиний требует Верания немедленно к себе, потому что случилось что-то ужасное.

Но этого не понадобилось делать, потому что Амальтея случайно навела Вулкация на мысль о более удобном средстве.

Глупый свинопас теперь начал казаться ему более удобным субъектом для сближения в доме врага, по его податливости на все от трусости и ввиду близкой естественной или насильственной смерти, и интриган решил, положив конец своим ухаживаниям за Амальтеей, перенести «нежность юного сердца» на бестолкового старика, причем легко скрыть в воду неизвестности все концы своих темных дел с ним, сбивая его с толка по беспамятности, угрожая мучениями, обольщая всякими золотыми надеждами.

Поняв, что Грецин уже пьян в достаточной мере для того, чтобы не понять, что такое здесь происходит и ничему не воспрепятствовать, Ультим слишком юн и придурковат, Балвентий запуган ущемлением носа и от этого готов на все, стоит Веранию для примера прищемить себе нос пальцами, Амальтея его явно не любит, а Тертулла и Прим даже ненавидят, хитрый «оруженосец» представился тоже пьяным и будто бы под влиянием этого принялся совершать брачный обряд Балвентия со Стериллой, замещаемой по ее отсутствию Амальтеей.

– У рас тут будет все, как у благородных, как у самого царя в Риме, – говорил он, – я видел, как царевичей на царевнах женили. Я вам это все расскажу, все представлю в лицах. Ты, Ультим, будешь Великий Понтифекс; ты заместишь отца невесты; становись вот сюда и провозглашай за мною:

– Силою Пикумна!.. Силою Пилумна!..

– Пилумна!.. – подтянул юноша, которого очень забавляла новая комедия.

– Но позвольте... молчите!.. – раздался резкий, сердитый голос, и, отталкивая Тита; в комнату вбежал Прим, – ведь если брат, заместивший отца, произнесет при нем всю формулу брачного соединения, то моя сестра станет женою этого свинопаса, приняв добавок при совершении обряда второе имя Стериллы, старой карги, соседской экономки, которую отец терпеть не может. Что же это такое? Вераний, ты затеял надругаться над нашею семьей?!

– А чего же от него можно было ждать другого? – вмешалась Тертулла, бросая взоры хищной совы то на свинопаса, то на оруженосца, – оставь!.. Пусть бы надругался!.. Мало ему того, что он Грецина споил... «выпей да выпей со мною, рабскую долю забудешь», да и приучил, втянул... от него ваш отец-то запил... видите, каким сычом надулся, сидит за столом, бормочет сам с собою неведомо что... я думала: он проспится, узнает, каков «зятек» у него сморщенный, лысый, старостью скрюченный, и пойдет к господам жаловаться, до самого царя дело доведут, и этому проныре римскому несдобровать... чего ты хохочешь, Вераний?..

– Чего... спьяна, как и твой муж, – дерзко отозвался римлянин, – какие бы мы формулы ни произносили, за них мне ничего не будет, а царь прогнал бы метлой вас со всеми жалобами... все это игра без свидетелей.

– Без свидетелей... как же!.. – закричала Тертулла еще сердитее и замахнулась на Верания кочергой, – вижу я, у окошка-то головы торчат, одна над другой.

– А если есть свидетели, то и пусть эти свидетели увидят, как я тебе, бабушка, нос прищемлю! – ответил Вераний, схватив и наставляя по направлению к старухе страшные, длинные клещи.

Прим кинулся на него сзади, защищая мать; вбежавший Тит оттолкнул Прима, чтоб помочь римлянину ускользнуть в дверь, но Ультим захлопнул ее створки и прижался к ним спиною, не давая отворить, как вдруг эта дверь резко отворилась, чуть не сорванная с петель, от сильного толчка извне, так что испуганный юноша плашмя упал на пол; Тит тоже поскользнулся и расшиб колено.

ГЛАВА XIX

Утопленный мальчик

Начавшая ссора в квартире управляющего прекратилась от совершенно постороннего обстоятельства.

Град влетел в комнату целой кучей со струей холодного вихря; брань ругавшихся мгновенно замерла; они замолчали, ошеломленные новым казусом.

На пороге входа явился сильный молодой поселянин Лукан, с трудом переступая порог, ощупывая его ногами, чтоб не упасть, потому что мокропогодь залепила ему глаза дорогой и приклеила к ним свесившиеся волосы.

Он нес мальчика лет 10-12-ти, который громко стонал в бессознательном состоянии бреда, прижимаясь головою к плечу несущего; его мокрые волосы тоже космами прилипли к лицу; руки висели бессильно, как плети плюща, оторванного от его опоры.

Лукан бережно положил его на одну из скамей у стола.

За ним пыхтя и отдуваясь, в комнату ввалился его отец, поселян Анней, с фонарем в руке. Этот толстый старик ужасно устал в хлопотах около мальчика, причем больше толокся понапрасну, как делают обыкновенно такие захолустные мужики, а еще хуже чувствовал себя от неприятного казуса, переносящего соседское дело на территорию господ Грецина, с которым этот Анней был в приятельстве.

– Эх, был бы я знатен да богат, как Турн, – бормотал он сердито, – дорого дал бы, чтобы замять эту историю!..

И он принялся рассказывать семье управляющего, как мальчик найден в болоте им с сыном, когда они убирали там бурелом с несколькими другими поселянами из свободных людей, купив это себе для топлива и мелких починок строений.

Мальчик оказался сыном одного из деревенских старшин, вследствие чего семью Грецина поселяне решили заставить принять его к себе до окончания бури и прибытия родных за ним.

В бреду этот несчастный среди разной нескладицы бормотал, будто в болото он попал не случайно, а столкнул его туда для утопления Авл, сторож Турновой пасеки за то, что мальчик видел, как он на заре грабил пасеку фламина Руфа и волок за ноги труп тамошнего сторожа, по-видимому, намереваясь скрыть в засасывающей тине, будто тот утонул.

Авл несколько раз уже прежде попадался в воровстве меда, и поэтому все говорили без иных улик, что именно этот человек произвел злодейский разгром у соседей.

Анней сердито ткнул в угол принесенную им с собой пилу и швырнул на шкаф войлочную шляпу, давно сбитую ветром у него на затылок, где она едва держалась на голове, привязанная ремешком.

– Это что же такое?.. Что такое?.. – забормотал Балвентий, уставившись глупыми, свиными глазами с изумлением в фигуру принесенного, – это, кажись, Ювент... кажись, Ювент... э!.. что с ним попритчилось?.. буря сдула?.. буря?..

Он без толка совался к скамье, мешая другим.

– Вскипяти, матушка, вина скорее!.. – обратился Прим к Тертулле.

– Слышишь, жена? – прибавил Грецин, с трудом осиливая свой винный дурман, – слышишь?.. вина горячего, кальды... да покрепче кипяти!.. с больным-то я и сам выпью... выпью за его выздоровление... живо!.. ну!.. эх!.. история стряслась!.. на весь округ срам!.. господин не поблагодарит за это. Недаром фламинов внук совался к нам; почуял, как волк падаль, где виноватый-то кроется... эх!.. привязался он ко мне... насилу я его выпроводил...

– По закону, мы обязаны отдать нашего раба на расправу Руфу, – сказал Прим.

– По закону, – повторил Грецин, протирая кулаками слипающиеся глаза, – а господин разве согласится? – ни за что!.. да!.. увидишь!.. скорее убийцу выгородит, оправдает, чем Руфа удовлетворит, – такова уж у них взаимная ненависть... а-а-а!..

Он зевнул во весь рот, потягиваясь плечами, обвел губы амулетом из кусочка дешевого аметиста, поплевал на него и забормотал заклинанья от опьянения с молитвою к Бахусу.

– Да ведь и Руф нашим господам тем же платит, – вмешалась Тертулла.

– Ты еще, баба, со своими тарабарами лезешь! – огрызнулся Грецин.

– Оставь его, мать, – сказал Ультим, – отводя старуху, – видишь, он едва глаза проморгал спросонья.

– Я боюсь... боюсь!.. – шептал спасенный мальчик.

– Некого больше бояться, – сказал ему Прим, принимаясь растирать его маслом, – все прошло.

– Авл... все грибы разлетелись вдребезги... он мою кошелку вырвал из рук и разбил с размаха об пень, вот так...

– Нет его тут.

– Он меня схватил за волосы, за уши...

Балвентий между тем заметил на столе переломанные лепешки, принесенные Амальтеей от соседей, и под шумок бесцеремонно принялся жевать их, не примечая подслепыми глазами разницы между ними и другими предметами, бывшими в этой куче, пока не откусил неожиданно для себя вместо теста – редьки.

– А!.. – воскликнул он, встрепенувшись, точно укололся, – редька!..

– Сам-то ты, дед, лысой головою похож на редьку, – сказал ему Ультим со смехом.

– Что же это такое!.. что такое! – привязался к нему свинопас, указывая на мальчика, – Ювент-то... и Ювент-то... ведь умом повредился... что теперь будет, говорю?

– Будет тебе лишний год жизни, дед, потому что господа вместо тебя в жертвенную Сатуру положат Авла.

Потянувшись зачем-то через стол, Ультим подтолкнул старика; тот выронил редьку, которую разглядывал, точно диковину, и она покатилась по полу прямо под ноги идущему Грецину.

Толстяк управляющий, никакими заклинаниями не осиливая винного одурения, поскользнулся, едва не упал, с грохотом двинув колченогий стол, ухватившись за него, причем поставленная для ужина посуда задребезжала, похлебка расплескалась из огромной миски, а мальчик забредил еще боязливее:

– Идет... Авл идет...

– Я те научу редьку есть! – огрызнулся Грецин, грозя кулаком свинопасу.

– Старый обжора съел все твои гостинцы, – сказал Ультим сестре.

– Пусть! – отозвалась Амальтея равнодушно.

Балвентий поднял редьку с пола и спрятал в небольшую сумку, висевшую у его пояса.

– Я те упрячу в Сатуру вместе с жертвенными редьками!.. – ворчал на него Грецин, – дай настать празднику!.. Я те вместе с Авлом упрячу...

– Ты его не упрячешь! – резко крикнул всеми забытый Вераний, – этой мой отец.

И подбежав, он крепко обнял дряхлого свинопаса, которому в эти минуты, как и Грецину, только от другой причины, было трудно растолковать, в чем дело.

ГЛАВА XX

Ссора из-за свинопаса

Семья управляющего с гостями уселась за ужин, но едва они начали есть похлебку из общей миски, как вошли новые гости – деревенские старшины с отцом спасенного мальчика. Поздоровавшись с хозяевами, эти люди принялись осторожно шептаться, с сильнейшим любопытством выспрашивая обо всех подробностях дела: где нашли мальчика, в какой позе, глубоко ли его засосало, что он говорил и т. п.

Они стали басить все громче и громче, приблизились и обступили лежащего, навязывая каждый свои советы, противоречащие мнениям других.

– Он еще не согрелся?

– Нет... видишь, его трясет... так и подбрасывает!..

– Хорошо бы ему дать горячего вина!..

– Давали... не помогает.

– А по-моему – лучше масла с медом.

– Стошнит.

– Это-то и в пользу.

– Тут на столе есть немного масла, для полбяной каши поставили.

За ужином, однако, общая беседа перешла на другое: поселяне стали хохотать, слушая рассказы Тита и Ультима о том, как перед этим будущий тесть и жених, напившись допьяна раньше пира, чуть не отдали Амальтею замуж за Балвентия, с переименованием в Стериллу, если б этому не помешал Прим; признание Веранием свинопаса за отца они тоже приписывали его выпивке с тестем, но тот еще более рьяно принялся доказывать достоверность своего родства со стариком, который уже давно, с первого взгляда, показался ему похожим на кого-то давно не виданного и, ущемляя свой нос между пальцами, он стал допрашивать Балвентия, зная, что поселяне не поймут этой символики, не видавши его носа в клещах.

– Ты вейент?

– А вейент я, вейент.

– Тебя прежде звали не Балвентием?

– Всегда Балвентием... всегда.

– Да ты уж это позабыл от старости, от побоев... (сигнал) ты не помнишь, как тебя звали.

– Не помню, не помню...

– Ты был извозчиком? Перевозил клад?

– Да ведь ты говорил, будто твой отец убитый полководец, – перебил Прим и насмешливо и злобно.

– Конечно... – ответил Вераний, – из извозчиков он чудесами храбрости...

– Балвентий-то?

– В молодости он был не таким... он... ах!.. это такая длинная, такая дивная эпопея, что я вам ее расскажу когда-нибудь после и не всем, а лишь старшим, самым достойным моего уважения, а теперь я только торжественно произношу мой обет: вы все свидетели... до тех пор, и пока я не докажу вам неопровержимо, что Балвентий мой отец и пока я не добьюсь его освобождения... у нас в Вейях есть могущественная родня... они заставят Турна дать моему отцу свободу, отпустить его домой на родину, – до тех пор я не женюсь на Амальтее.

Вераний обвел все общество каким-то особенным, властным, точно магнетическим, взором, встал из-за стола, с насмешливо-утрированным почтением отвесил чересчур низкий поклон и тихо вышел.

Пирующие глядели вслед ему молча, разинув рты, пока Тит, лодочник не последовал за ушедшим, говоря:

– Я провожу его; он так пьян, что, пожалуй, свалится в трясину.

– Я говорила тебе, отец, – сказала Амальтея, – говорила, что ничего хорошего не выйдет, потому что приметы неладные для свадьбы... гости пришли с похорон, принесли Ювента, говорили только про убийство, про соседское дело... потом Вераний...

Она кинулась к ногам Грецина, захлебываясь слезами.

– Не отдавай меня за пьяницу!.. не отдавай за лгуна!.. Не люблю я его, не хочу, не хочу!..

Поселяне одни приняли ее сторону, вместе с Примом и Тертуллой стали уговаривать Грецина прогнать негодного жениха, но Ультим, которого оруженосец постоянно смешил, особенно теперь, после его сцепки с Балвентием, сначала враждебной, потом родственно-любовной, Ультим начал заступаться за Верания; часть гостей поддержала его, и начался бесконечный спор с семейным разладом, где один дряхлый свинопас не принял участия, ничего не понимая в случившемся, бормоча сам с собою:

– Что такое он говорил?.. Что такое?.. вот теперь все кричат?.. а ну-ко-сь он нос-то... нос-то мне прищемит опять!..

ГЛАВА XXI

Деревенские сплетни. – Любовь у источника

Старому Грецину было чрезвычайно неприятно все случившееся, но он не решился наотрез отказать Веранию в руке своей дочери в такое время, когда ему казался нужным могущественный человек в Риме среди царской прислуги, за какого тот себя выдавал.

Грецина угнетала мысль, что убийство повело ко вторжению во владения его господ ненавидимых им соседей-помещиков с такою оглаской на весь округ, что не стало возможности скрыть дело до решения господской воли о том.

– Что теперь будет?! Как бы господин не свалил все это с виновной головы на невинные?! Как бы не наказал вместе с преступником и управляющего со старшим сыном, за то, что допустили случиться то, что случилось не по их воле, а еще сильнее за разглашение того, чего нельзя скрыть!..

Так мучительно прошло несколько дней.

Члены семьи Грецина обыкновенно собирались в полдень к обеду не все за раз, а по мере окончания работы каждого, кому когда удобно.

Ультим, исполнявший обязанности дворника при усадьбе, являлся к матери первым; затем приходил сам Грецин; Прим и Амальтея бывали последними, потому что соседи часто задерживали их болтовнёю, повстречавшись на дороге. Как все молодые люди, они любили слушать новости и со своей стороны рассказывать, что накопили в запасе своих сведений.

Во многих добытых ими слухах были ужасные преувеличения; соседи судили и рядили не столько о самом происшествии, его виновнике и жертве, как о семье Турна Гердония, хозяйстве его поместья, ссоре с соседом, причем не все поселяне держали его сторону; многие давали хвалебное предпочтение его врагу, фламину.

Во всех этих слухах, когда их передавали, Грецина страшно огорчала болтовня Тита-лодочника, заслуженно прозванного Ловкачом. Все сплетни были ужасны, но выдумки Ловкача просто омерзительны.

Однако, в глубине своего ума, старый управляющий не мог не признавать, что в сущности поведение деревенских болтунов имело свои основы и заслуживало порицания не больше, чем его с сыновьями, не сумевших затушить дело до его огласки.

Грецин, помимо желания, был вынужден стать по отношению к Авлу почти в положение его защитника из опасений господского гнева; он сильно страдал от фальши этого положения, потому что никто больше его не презирал таких людей, мелких негодяев, как Авл, но, когда человеку приходится страдать из-за разбойника, у него, естественно, возникает доля потворства, извинения ему.

В один из таких полдников Грецин прослушал от жены и сына разные соседские толки и, когда они кончили, почувствовал себя совершенно разбитым.

– По крайней мере, все объяснилось, друг мой, – сказала ему Тертулла, заметившая его страдания, – утешься хоть этим.

– Ну, какое тут утешение! – сухо отрезал Грецин.

– Неизвестность кончилась.

– Куда там кончилась!.. Мнится мне, старуха, тут есть еще что-то.

Он не спускал глаз с только что вошедшего Прима, приметив в руке его письмо, скатанное трубкой, но без печати, – по-видимому, уже прочтенное им.

– Что это у тебя, сын? – спросил он.

– От господина, – ответил тот, – я прочту тебе... удивительно хорошее, милостивое письмо!.. О, как хотелось бы мне знать, кто внушил ему это!..

И Прим стал читать.

Будь Грецин в ином настроении, он едва ли согласился бы признать это послание хорошим; некоторые выражения были таковы, что он увидел бы в них даже обиду без вины, но теперь, когда он опасался всего худшего, общий тон письма показался ему чересчур снисходительным, господский гнев сдержанным, мнения светлыми, гуманными, и Грецин, пока сын читал ему, расплылся в умилении от благодарности к человеку, который, несомненно, внушил это грубому Турну, неспособному от себя проявить никакой любезности к невольникам.

– Замечательное письмо!.. Не ожидал я этого!.. – сказал он, разделяя желание сына узнать, кто внушил эти идеи Турну.

– Его тесть, – предположил Ультим.

– Великий Понтифекс добрее своего зятя, это правда, – возразила Тертулла, – но он совершенно не вмешивается в его хозяйственные дела.

– Он вмешался, потому что около него всегда стоит человек, который, кажется, один во всем мире сочувствует нам.

– Кто?

– Арпин.

– А его упросил за нас внук фламина, – заметила Амальтея с легким смущеньем.

– С чего ты взяла?

– Он так вежливо, так любезно отнесся к нам!.. И нам следовало бы поблагодарить его.

– Господского врага!

– Не прямо, а через Арпина... скажем, что мы догадались... так, мол, предполагаем... ну, и все такое.

– Но теперь дело в том, как поступить с преступником, – перебил Прим, – господин пишет, что не желает выдавать Авла на расправу соседям, не дает приказа и казнить его домашним судом.

– Будем довольны, что все так хорошо обошлось, – сказала Тертулла, – лишь бы этот ужасный этруск не употребил во зло господское милосердие.

– Я уверен, что он убил соседского сторожа, как и уверяет, из личной мести, свел с ним лишь свои счеты, – сказал Ультим, – я рад, что Авл легко отделался, выпутался из беды.

Грецин, молча размышлявший, взвешивая каждое слово господского письма в сопоставлении с деревенскими молвами и толками, стал браниться.

– Ты болтаешь нелепости, точно глупая баба, сын!.. Я и не намерен спускать безнаказанно Авлу его злодейство; мне вовсе не хочется, чтоб он улизнул от наказанья.

– Но это не принесет никому никакой пользы, отец, – возразил Ультим, – это не помирит господ с соседом и не исправит рабочих.

– А по-твоему, следовало бы спасать от наказания даже убийцу, достойного виселицы? Да тогда все повадятся воровать и убивать.

Они спорили таким образом много раз во время обеда, не решая вопроса ни на чем, но дело с течением времени разрешилось помимо их стараний.

Арпин и Виргиний, соединенные тесной дружбой, младшие члены враждующих семейств, всегда служили «буферами», где требовалось отвести опасное столкновение их старших; они и на этот раз присланы, каждый в свою усадьбу, в качестве расследователей уже выяснившегося дела.

Они сходились толковать между собою на «нейтральную территорию» к священному источнику богини Терры (земли), или Теллус, чтимой в этом округе, как и во многих местностях, где привился латинский культ, уже начавший смешиваться с греческим, но Теллус еще в те времена не отождествили с Геей, это была своеобразная сила земли мрачной, латинской окраски, не бывшая и Реей, матерью Зевса, которого римляне тогда уже начали сливать в одно лицо со своим Юпитером, прежде не имевшим никаких мифов о нем.

У этого источника Терры, после суда над преступником и приговора его к смертной казни, Амальтея, бывшая там в числе других любопытных, среди огромной толпы зевак, смело поблагодарила Виргиния за подозреваемые ею его тайные старания выгородить ее отца и братьев из сферы господского гнева, на что юный внук фламина, с трудом осилив свою застенчивость перед девушкой, ответил, что он и впредь, если такой случай представится, будет защищать ее отца, но, к сожалению, дед не всегда посылает его с такими поручениями в деревню, предпочитая услуги более ловкого Марка Вулкация.

Узнав от своей няньки, что свадьба Амальтеи с Веранием расстроилась из-за того, что тот нагрубил будущему тестю, Виргиний ничего не сказал девушке о проделках своего двоюродного брата.

Источник Терры сделался местом их встреч, сначала, как им казалось, случайных, потому что и его и ее неодолимо тянуло туда вспомнить прошлую встречу и у каждого находилось нечто чрезвычайно нужное сказать другому.

На вопрос Амальтеи, знает ли он Верания-вейента в числе оруженосцев царевича Люция, Виргиний ответил, что он его слишком хорошо знает, и грустно вздохнул, но не выдал его инкогнито, опасаясь гнева деда, а только осторожно предупредил:

– Берегитесь Верания!.. Это очень хитрый человек.

Он порадовался, когда Амальтея сказала, что Грецин относится к Веранию холодно, хоть и не расторгает сватовства, потому что тот оказывает ему всевозможные мелкие услуги, привозит хорошее греческое вино, до которого старик страстный охотник, и забавляет его вместе с Ультимом разными дурачествами, выкидывая смешные штуки над свинопасом, который оказался, – неизвестно, достоверно или ради шутки, – его родным отцом. Над этим последним сообщением Виргиний много смеялся, но и теперь не открыл девушке тайну, предположив по своей наивности, что Вулкаций это делает только ради того, чтоб его не гнали из усадьбы врагов его деда, где ему весело, чтобы рабы не стеснялись патриция в нем, как стеснялись даже Арпина, рожденного пленной конкубиной-самниткой.

– Ах, я сам желал бы сделаться невольником, чтоб бывать у вас вместе с Веранием!.. – сказал он.

Виргиний мало-помалу перестал конфузиться дочери Грецина; перестала и она выискивать предлоги для встреч с ним у источника Терры; они стали приходить туда и в другие места уже без предлогов, – просто для того, чтобы повидаться.

Это завершилось для них тем, чем всегда завершаются такие свидания молодежи, – завершилось объятиями, вначале чистой и идеальной, а потом страстной любви.

При царе Сервии

Примечания

1

Языческие святцы.

2

У римлян женщины не имели своих отдельных собственных имен, а все звались именем отца, фамилией, с весьма редкими исключениями, до поздних веков развития цивилизации. У римлян женщины не имели своих отдельных собственных имен, а все звались именем отца, фамилией, с весьма редкими исключениями, до поздних веков развития цивилизации.

3

Впоследствии Великим Понтифексом был всегда император.

4

Это обновление всего строя римской жизни совершилось через 30-40 лет позже, в эпоху, к кот. относ, наш ром. «Сивилла».

5

Римские рабы в большинстве носили при соб. имени фамилию господина.

6

До самых пунических войн.

7

Миф об этих личностях говорит, что они муж с женою, в величайшем согласии жили так долго, что, волею благоволивших к ним богов, превращены в деревья, чтоб жить на земле дольше возможного человеческого века, после чего они стояли много сот лет рядом, обнимаясь переплетшимися ветвями.

8

Римские боги брака.


home | my bookshelf | | При царе Сервии |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу