Book: Французский дворянин



Французский дворянин

Джон Уаймен

Французский дворянин

ПРЕДИСЛОВИЕ

I. Значение религиозных войн во Франции

Позвольте сказать несколько слов о начале протестантизма во Франции. Предлагаемый читателю роман Уаймена, относящийся к 1588 году, дает нам возможность и обязывает нас объяснить зарождение нововерия во Франции, а также обрисовать личности последнего Валуа, Генриха III и первого Бурбона[1], Генриха IV, творца Нантского эдикта[2]. Предварительно скажем несколько слов о значении реформации, особенно с общественной стороны: без этого наш «Французский дворянин» может быть понят лишь внешним образом.

Реформация имела далеко не одно религиозное значение: она обозначала также перевороты умственный, политический и общественно-экономический. Сравнение Германии с Францией, в данном случае, лучше всего уясняет дело.

В Германии реформация была делом народным: массы отстаивали и свою национальность, и свои «естественные» права. Немца заели итальянец и испанец, римский папа и мадридский Габсбург. Он поддерживал даже своих «фюрстов», этих могучих феодалов с верховными правами, которые казались патриотами, так как схватились за лютеранство. Вскоре оказалось, что фюрсты льстили массам лишь из желания завладеть церковным имуществом да сберечь свою власть, которая всегда играла ничтожными «императорами» и не думала подчиняться могучему Габсбургу, Карлу V. Отсюда народные и общественно-экономические революции, названные «крестьянской войной» и «мюнстерской коммуной».

Не то было во Франции. Там массам жилось лучше, так как сильнее, чем в других странах, проявлялся закон сплочения, именуемый в политике централизацией власти, или монархизмом. Во Франции довольно сильная королевская власть, достигавшая даже деспотизма при Людовике XI, охраняла народ не только от произвола помещиков, «жантильомов»[3], но и от вымогательств папства: французская церковь уже приобрела значительную самостоятельность под именем «галликанизма»[4]. Оттого в XVI в. массовые движения во Франции не могли направляться ни против короля, ни против папы, которого не очень-то боялся народ под покровом монархизма. Здесь протестантизм был более делом убеждения: его особенно исповедовали люди образованные, зажиточные горожане. Откуда же целый ряд «религиозных» войн, с полвека обагрявших Францию такими потоками крови, какие протестантизм не вызывал нигде до 30-летней войны? Дело в том, что здесь это явление имело по преимуществу политическое, и именно аристократическое значение.

Религиозные войны во Франции, в сущности, – та же Фронда, разразившаяся столетие спустя. Только Фронда, вспыхнувшая тогда, когда религиозного вопроса уже не было, была беспримесным возмущением пережитков феодализма, последних аристократов, против юного монархизма, стремившегося, в свою очередь, перейти в опасный абсолютизм; а в описываемое время вожделения дворянства прикрывались верой. Вообще же оба явления весьма схожи: даже герои принадлежат все тем же главным родам древнего дворянства. И кончилось дело одинаково. Когда народ благодаря вмешательству папских иезуитов и испанцев понял все своекорыстие вельмож, он сплотился вокруг сильного монарха, как первого патриота, представителя национальных интересов. Существенная разница в двух драмах состоит в том, что притязания дворянства, на расстоянии столетия, сократились. Фрондеры добивались сохранения феодальных привилегий, играя перед народом роль его покровителей ввиду наступавшего абсолютизма; а во время религиозных войн аристократия была еще так сильна, что ее главы мечтали ни больше ни меньше, как о королевском венце на собственных головах. Таковы были Гизы[5], Тюрены, Кондэ[6], отчасти сами властители Наварры.

Надеемся, сказанное поможет читателю уяснить себе среду, в которой действует наш «французский дворянин». Этот вывод из множества фактов станет наглядным, если мы нарисуем теперь общую картину жизни первого поколения гугенотов[7], когда созревали не только исторические силы, захваченные нашим романом, но и самые его герои.

II. Тирания Гизов. «Недоброхоты»

Недаром французские протестанты имеют свою кличку в истории. Гугенот – не то, что лютеранин или даже цвинглианин; он разнится и от своего родного брата, швейцарского кальвиниста. Если все реформатство резко отличалось от лютеранства в общественно-политическом смысле как начало демократическое, республиканское, то во Франции оно приняло свой национальный характер, который оттенял его и от цвинглианства, и от кальвинизма Женевы и Шотландии. Хотя сам Кальвин был француз, он не ужился в своем отечестве: его крайняя строгость фанатика, аскета, прямолинейного догматика не согласовывалась с нравом французов. Его учение, уже из Женевы, возвратил домой другой француз, совсем иного закала. То был образованный, добрый, жизнерадостный Теодор Беза[8], творец бессмертных поэтических псалмов. Он-то своей человечностью способствовал распространению кальвинизма среди французов, которые называли его «патриархом» своей реформации.

Эта реформация началась при блестящем короле Франциске I. Он и сам был вольнодумец – человек, овеянный гуманизмом или Возрождением классического язычества. Пышный, веселый рыцарь, он стал союзником лютеран, в пику своему сопернику, Карлу V, и препирался с Римом из-за галликанизма. Подобно своему товарищу, Генриху VIII Английскому, он не прочь был завести собственную «церковную реформу». Франциск радовался, что его любимая сестра, Маргарита, вышедшая замуж за Генриха д'Альбрэ, короля Наваррского, устроила, в своем Беарне[9] целое гнездо гугенотов. Но вот папа женил первенца Франциска, Генриха, на своей родственнице, Катерине Медичи, пообещав Милан в приданое; Екатерина сошлась со свекровью, также набожной итальянкой; к ним примкнула третья женщина, красавица Диана Пуатье[10], фрейлина молодой Екатерины, и главари реакции Гизы с Монморанси[11]. А тут, в 1534 году, на дверях кабинета короля появились «плакарды» – насмешки над «папской обедней». Капризный деспот вскипел гневом – и начались гонения на нововерцев. «Еретиков» начали жечь на медленном огне. Закрыли их типографии, издали «Указатель запрещенных книг». Истребляли французское Евангелие; чуть не засудили самую «Мегеру», как называла Сорбонна в Маргариту Наваррскую. При мрачном изувере, Генрихе II (1547—1559), рабе Дианы Пуатье, во Франции возникла испанская инквизиция, которой служило особое отделение в парижском парламенте[12], прозванное народом «пылающей палатой».

Но тогда же гугеноты стали уже историческою силой. Они сплотились: приняли символ веры Кальвина и его устройство с пресвитерами и синодами, собирались по ночам на «катехизу»[13], пели гимны Безы и Маро, завели свои молельни и школы; у них развивалась собственная литература, особенно политическая. Это первое поколение гугенотов наполняло юг Франции до Луары и города по этой реке, особенно Орлеан и Ля-Рошель, откуда удобно было сообщаться с английскими единоверцами. У гугенотов был уже и замечательный оплот – Беарн. Здесь орудовала Маргарита, питомица гуманизма, сама писательница и твердая гугенотка, сделавшая университет в Бурже[14] рассадником нового направления. Она прекрасно воспитала своих детей; ее напоминала дочь, Жанна д'Альбрэ. Маргарита обратила в кальвинизм ее мужа, короля Наваррского, Антуана, и его брата, Людовика I Кондэ. При смерти Генриха II уже было с полмиллиона гугенотов. То были сливки нации: в их руках были промыслы и торговля, типографии, кафедры и литература. Под конец к ним склонялась и лучшая знать, с такими именитыми родами, как одно время сами Монморанси да Шатильоны: Кондэ женился тогда на их общей родственнице, Элеоноре де Руа.

Такая-то сила новизны сложилась в ту пору, когда избитая старина вдруг поднялась снова во всеоружии: настало «возрождение католичества», воплощенное в иезуитах и в Филиппе[15] II Испанском, которого прозвали «южным демоном». Началась жестокая, кровавая реакция, которая для Франции была завещана все тем же Генрихом II в виде мира с Испанией в Като-Камбрези[16]. Этот мир (1559 г.), на котором настаивал и папа, был основой всекатолического союза, скрепленного браком Филиппа с Елизаветой Валуа, дочерью Генриха II. Через три года разразились ужасы религиозных войн во Франции, около 40 лет терзавших несчастную страну. Они тяготеют на памяти венценосной вдовы: болезненные, испорченные дети Генриха II – Франциск II, Карл IX, Генрих III – были игрушками в опытных руках Екатерины Медичи. Но она сама была орудием масс, которые, помимо религиозности, разжигаемой иезуитами, видели в нововерии бунт против монархизма. Ее поддерживало судебное сословие с парламентскими «мантьеносцами» во главе, видевшее в гугенотах душу буржуазии, этого «третьего чина», который старался обуздать его произвол Генеральными штатами[17], земским собором. Сорбонна, это гнездо иезуитов, разжигала страсти в Париже, который и оказался главным очагом католического изуверства. Наконец, на массы влияла такая соседка, как Испания, с ее знаменитой инквизицией, руководимой «южным демоном».

Зато трудно найти личность, более годную к роли орудия лютой реакции. Как ни старались податливые историки обелить ее, она осталась «страшной Екатериной Медичи». При жизни мужа она предавалась забавам, искусствам, ханжеству да суевериям, а больше приучалась к интригам. Но тем сильнее разгоралась жажда власти и мести в соплеменнице Макиавелли, книга которого была написана для ее отца: даже в собственных детях она видела лишь свое орудие, пока не привязалась, с упрямством деспота, к худшему из них – Генриху. Она знала, что ее сила не в женских чарах: грубые черты зеленоватого лица, с глазами навыкате; крепкая фигура, страсть к охоте и езде – все напоминало в ней мужчину. Коварная, кровожадная медичеянка решила властвовать путем иезуитства и макиавеллизма и окружила себя красавицами, шпионами да наемными убийцами. Основой ее политики было правило – пользоваться всеми партиями, уравновешивая их посредством взаимных раздоров: она даже восстанавливала своих сыновей друг против друга.

Такое политическое плясанье на канате особенно требовалось вначале, когда Екатерина еще не утвердилась, а перед нею стояло два равносильных лагеря.

Гугеноты стали уже чем-то вроде государства в государстве. Их первые исповедники обнаружили великую нравственную силу. То были образцовые граждане, неутомимые труженики, крепкие характеры, независимые мыслители, богатые и просвещенные. Они становились тем упорнее и могущественнее, чем яростнее преследовали их парламенты, инквизиция и Сорбонна, чем более монахи, с иезуитами и якобинцами[18] во главе, науськивали на них грубую толпу, пользуясь особенно легковерием безграмотных, тупых, легковерных женщин. То была как бы душа нововерия или его ум, «интеллигенция», как говорят теперь. Но после Генриха II явилось и тело – та масса людей низшего разбора, у которой есть только руки, движимые своекорыстием, но без которой нельзя воевать. Это были «недоброхоты» (malcontents) – люди, оттертые от общественного пирога, голодные оборванцы. Тут кишели «кадеты», или младшие сынки жантильомов, оставшиеся без дела после мира в Като-Камбрези: им даже недодали жалованья, отвечая на их просьбы виселицами вокруг дворца в Блуа[19]. Они записались в гугеноты, надеясь, подобно немецким феодалам, на блаженную «секуляризацию», т. е. отобрание церковного имущества. Так, по словам очевидца, образовалось два сорта нововерцев – «гугеноты религиозные и гугеноты государственные».

Ослепленное правительство создало и вождей враждебного лагеря. Среди оттертых от власти оказался и цвет знати – роды не только самые могучие, но и самые именитые, покрытые славой вековых заслуг перед отечеством. Тут были вновь отличившиеся в последней войне Шатильоны и Монморанси. У последних красовался пышный коннетабль[20], герцог Анн, покрытый ранами сподвижник Франциска I, разделявший с ним испанский плен и правивший всею Францией при Генрихе П. Шатильоны выставили племянника коннетабля, прямодушного, неподкупного, твердого, как скала, хотя замкнутого в себе, патриота, адмирала Гаспара Колиньи. Своим государственным умом и справедливостью он снискал всеобщее благоговение и имя «нового Аристида»; как полководец, рано поседевший в боях и испытавший испанский плен, он был славой Европы и кумиром солдат, несмотря на свою грозную дисциплину.

40-летний Аристид слушался своего 66-летнего дядюшку, который воспитал его в чувствах рыцарской преданности королю, как своему сюзерену[21].

Мало того, у недоброхотов были и настоящие наследники престола Франции, ввиду вырождения династии Валуа. Народ, поучаемый умным «третьим чином», устраненным от правления за несозывом Генеральных штатов, все больше думал о Бурбонах: он соболезновал об этих «лилейных сирах»[22], захудавших от козней «чужаков», как называли Гизов, опиравшихся на испанцев. Положим, глава Бурбонов, 40-летний Антуан, был недалек и безволен; однако это был король Наваррский, губернатор Гиени и Пуату, боевой сподвижник Франциска I и Генриха II. А рядом с ним выдвигался Людовик Кондэ, муж племянницы Колиньи, первый из своего рода назвавшийся «принцем». Этот 29-летний герой уже отличился при Генрихе II как крупный полководец и отважный рыцарь; он был всеобщим любимцем также за свою приветливость, красноречие и стойкость убеждений. А их обоих, мужа и деверя, ревностно поддерживала Жанна д'Альбрэ, достойная дочь Маргариты, воспитанная ею в строгих правилах кальвинизма и рыцарства.

Противный лагерь также вполне сложился и блистал крупными силами. Вождями католической реакции выступили герцоги Гизы, потомки того герцога Лотарингского Рене, доброго, умного любимца швейцарцев, который так доблестно дрался с Карлом Смелым. Ловкие, честолюбивые выходцы, для которых Франция была лишь ступенью к власти, они быстро овладели двором. При Генрихе II старший брат, Франсуа, захватил военные дела, младший, Карл, кардинал Лотарингский – гражданские; сестру они выдали замуж за шотландского короля Якова V, а племянницу, Марию Стюарт, за Франциска II. Все лучшие должности были замещены их родными и клевретами. Иноземные выскочки, которых поддерживала масса, обольщенная их фанатизмом, деньгами и пышностью, возбуждали негодование во французской знати, тем более, что они отличались низкими качествами. Франсуа говорил: «Мое ремесло – резать головы». Величавый, сдержанный Карл, правитель, оратор, богослов, пускавший всем пыль в глаза на Триентском[23] соборе своим тщеславием, знаток языков, был завистливым, мстительным учеником иезуитов: обладая 12 местами (в том числе 3 архиепископства), он обижал всех с высоты своего могущества и был творцом ужасных мер против гугенотов при Генрихе II. Его называли «тигром Франции», а также «папой и королем»: все царствование полоумного 15-летнего Франциска II было тиранией Гизов, вызвавшей несколько заговоров, которыми пользовались выскочки для пущего разбойничества.

Цели заговоров были ясны. Верные слуги короля, гугеноты хотели утвердить монархизм, подрываемый сатрапством Гизов: они требовали только воскресить Генеральные штаты и утвердить свободу совести. Главный из заговоров, в Амбуазе[24], куда Гизы перевезли двор из Блуа, вспыхнул весной 1560 г. При ненадежности Антуана, уже переговаривавшегося с Катериной Медичи, им тайно руководил Кондэ, как «немой вождь». Заговор был открыт. Много дворян было повешено на зубцах замка, потоплено в Луаре, привязано к хвостам коней. Гизы выводили веселый двор любоваться казнями. Затем они вдруг созвали Генеральные штаты в Орлеане – для примирения, куда зазвали и Бурбонов. Здесь Антуан чуть не был убит самим королем, а принца Кондэ приговорили к казни 10 декабря. Но 5-го Франциск II внезапно умер, оставив престол своему 10-летнему брату, Карлу IX. Так кончилась «тирания Гизов».



III. Первые кровопролития. Великий Беарнец.

Над Францией поднялась звезда хитрой, бездушной соотечественницы и ученицы Макиавелли и иезуитов: настала пора опытов по части политического акробатства. Екатерине Медичи шел 42-й год. Испытав роль куклы в руках Гизов, она решилась избавиться от опеки ненавистных братьев, протягивавших руки к коронам Франции, Шотландии и Англии. Народ понял патриотическую верность гугенотов и жаждал самоуправления. Справедливость требовала задобрить Антуана Бурбона, который имел все права на регентство при малолетнем Карле IX; и за него ходатайствовали немецкие фюрсты с Елизаветой Английской. Во Франции народилась сильная партия «политиков», или «срединников» (moyenneurs), вождем которой был добрый миротворец Лопиталь – искренний католик, но свободно мыслящий гуманист, справедливый правовед, идеальный сановник, женатый на гугенотке. Он твердил: «Зачем костры и пытки? Выставим против ереси добродетели и строгие нравы, доброту, просьбы, убеждения. Мягкость полезнее строгости. Совесть нельзя насиловать. Самое достойное короля дело – собирать государственные чины, давать общую аудиенцию своим подданным».

Лопиталь созвал чины, давшие хорошую программу конституционной реформы, причем дворянство и третье сословие дружно стояли за нововерие и даже требовали продажи церковного имущества. Под влиянием Генеральных штатов, Екатерина назначила Антуана Бурбона генерал-лейтенантом королевства, т. е. своим соправителем, и дала ему в помощники Людовика Кондэ и адмирала Колиньи. Тогда же разрешили гугенотам проповедь и издание их псалмов. Наконец, был устроен «коллоквий» (собеседование), на котором сам кардинал Лотарингский препирался с Безой. Но спор только распалил страсти. Особенно были раздражены фанатичные парижане с их Сорбонной и масса, которая видела в нововерии даже бунт против дорогого ей абсолютизма, желание ввести во Францию «швейцарский федерализм»; негодовал и парламент, который был задет желанием Генеральных штатов проверять действия чиновников. В Париже уже избивали гугенотов, на юге – католиков. Смущенный коннетабль Монморанси перешел к Гизам, то же сделал Антуан Бурбон, которому Филипп II пообещал испанскую Наварру. В эту-то минуту, весной 1562 г., Франсуа Гиз проезжал со своей свитой через городок Васси[25]. Заслышав гимны гугенотов в сарае, фанатики рассвирепели – и 60 безоружных женщин и детей было переколото, 200 ранено. В Париже благовестили, служили молебны, приняли Гиза, «как Моисея», дали ему 25 000 добровольцев. Он привез с дачи плачущего короля и негодующую регентшу, а Кондэ собрал гугенотов в Ля-Рошели, откуда поддерживались сношения с Англией и Нидерландами.

Так начались религиозные войны. Их было восемь. Они длились около 40 лет. За недостатком больших армий и при равенстве сил больше происходила мелкая резня, чем решительные битвы; все дело было в разбойничьих набегах конницы. С обеих сторон дрались кучи наемных головорезов: у католиков были даже шайки «эстрадиотов» – албанцев и греков; но больше всего отличались немецкие «ландскнехты» и «рейтары»[26]. Этим-то разбойникам отдавались на милость взятые города. Понятно ожесточение и одичание народа: тогда не знали, что такое пленные, всех побежденных вырезали. Кровопролитие не прекращалось и во время миров, условия которых не могли быть выполнены бессильным правительством: брат шел на брата, сын на отца; не гнушались ни ядом, ни ножом убийцы. Беспримерным зверством отличились католики – «мясник» Монлюк и рубака Таван: они избивали мирных жителей, женщин и детей и смаковали эти подвиги в своих «Записках». Гугеноты платили той же монетой, да еще оскверняли церкви, истребляли святыни. Крестьяне, кстати, восставали против своих помещиков, не справляясь об их вере и напоминая Жакерию, этот великий бунт XIV в. А у знати воскресал феодальный дух и развивались пороки под влиянием двора, старавшегося растлить ее нравственно. Религия вообще отступала на задний план: больше боролись из выгод да из желания подраться. Целые отряды перелетали не раз из лагеря в лагерь.

Эта болезнь Франции поддерживалась разгаром мировой реакции: к Гизам прибывали итальянцы и испанцы от папы и Филиппа II, и охотно нанимались швейцарцы лесных кантонов, гугенотам помогали отряды Елизаветы и Вильгельма Оранского, вождя нидерландцев, восставших против южного демона, а также ландскнехты протестантских фюрстов. Оттого, если вообще одолевали католики, зато гугеноты являлись тотчас же со свежими силами и прогоняли их с поля победы. Так, в начале борьбы, у Дре[27] Франсуа Гиз взял в плен Кондэ; а вслед затем Кондэ с одним отрядом разбил у С. – Дени целую армию коннетабля Монморанси, который погиб и сам. При Монконтуре[28] вышло так, что Генрих Анжуйский и Колиньи оба разбили друг друга. С обеих сторон пали вожди: Антуан был убит при осаде; Франсуа зарезан гугенотом, мстившим за смерть родственника; Кондэ со своим отрядом погиб под Жарнаком[29], наткнувшись на целую армию неприятеля. Смерть героя навела уныние на гугенотов, тем более что у врага явились свежие вожди – младший сын Екатерины, Генрих Анжуйский, и его руководитель, сын Франсуа, Генрих Гиз. Свирепый, коварный себялюбец, Генрих Гиз привлекал к себе красотой, величавой приветливостью, царской щедростью, самоуверенностью и красноречием; это был идол солдат, с которыми он делил все лишения, любимец толпы, которая называла его своим «Рубчатым» за шрам на лице.

В то же время фанатизм масс подействовал на регентшу. Гизы убеждали ее, что Бурбоны и Колиньи – бунтовщики, хотя они, подобно Оранскому, не думали изменять престолу. Папа позволил ей продать часть церковного имущества. Филипп II обещал ей всякую помощь, лишь бы она выказала «высшее попечение и высшую бдительность относительно религиозных дел». Екатерина сбросила маску нейтралитета: Лопиталь получил отставку и вскоре умер в своей деревне среди ученых занятий; проповеди гугенотов были запрещены, а проповедников изгнали из Франции; Генрих Анжу был сделан генералиссимусом королевских войск. Но и в Ля-Рошели оживились: прибыла «кальвинская Девора», Жанна д'Альбрэ. Она привезла денег, заложив свое добро, и двух новых героев – своего сына, 15-летнего Генриха Бурбона, и племянника, столь же юного Кондэ. «Друзья! Бог дает вам двух новых вождей, а я вверяю вам двоих сирот», – сказала она гугенотам.

Французы недаром называют Генриха IV Великим и любят его больше всех своих королей: он был честный и гениальный труженик на троне, воспитанный нуждой. У серьезной матери, бегая босиком с горцами, закалил он свое тело и нрав, всегда был здоров, свеж, неутомим, не падал духом, быстро применялся к обстоятельствам. Он не терпел лести и пышности: свирель и мужицкая дудка нравились ему больше салонной музыки; он любил потолкаться в толпе, сам делал закупки на рынке и ужасно торговался, заглядывал в кабачки, а в лагере делил черный хлеб с солдатами и спал на промерзлой земле. Добродушие с хитрецой, простота в обращении привлекали к нему сердца: для всякого находил он удачную ласку, любил шутить и острить, дипломаты порой заставали его в виде лошадки, с детьми на спине. На досуге он даже увлекался игрой, в особенности же дамским обществом – плоды пребывания при дворе Екатерины Медичи в юности: насчитывают 56 соперниц у «папской банкирши», Марии Медичи. Вспыльчивый и властолюбивый, Генрих быстро овладевал собой, прощал всем, забывал обиды: Маргарита жила при нем в Париже свободно и в почете. Римлянин по стратегии, рыцарь по личной отваге, он выдержал до 200 битв и был покрыт ранами; герцог Пармский называл его «орлом». Но великий полководец едва ли не уступал в нем великому правителю. Генрих не увлекался военной славой; никто так не любил мира и не умел так примирять. Искусно устраивая настоящее, он думал о будущем, создавал широкие политические планы, выходившие за пределы эпохи. И, при всем своем рвении, этот непоседа умел выжидать. «Я беру терпением и прямой дорогой: все делается мало-помалу», – говаривал он.

IV. Варфоломеевская ночь

Когда Жанна д'Альбрэ привезла своего юного беарнца в Ля-Рошель, гугеноты встрепенулись. Они назначили его генералиссимусом своих войск, а в руководители ему дали великого Колиньи, который один только, наравне с Жанной, сохранял мужественное спокойствие, как древний патриарх. Ободренные гугеноты тотчас же двинулись на Париж. Ошеломленная Екатерина Медичи поспешила заключить с ними мир в Сен-Жермене[30] в августе 1570 г. Мир, прекративший третью междоусобную войну, был самым выгодным для нововерия. Гугеноты получили свободу совести всюду, кроме Парижа, и даже доступ ко всем должностям и школам, в обеспечение им была дана Ля-Рошель и еще 3 крепости. Полный государственный переворот был налицо перед всем миром. Гизы попали в опалу, испанский посланник уехал. А на месте их подле короля появился Колиньи, которого вчера только объявили висельником: он был восстановлен во всех своих должностях и окружен почетом, словно принц крови.

А Генриха Бурбоны не знали как и почитать. Ему предложили руку сестры короля, Маргариты Валуа, и не посмотрели на недовольство папы и Филиппа II. Нужды нет, что Генрих чувствовал неприязнь к красивой, бойкой, но испорченной и себялюбивой искательнице приключений, а она заглядывалась на другого Генриха – на сродного ей по нраву и религии Рубчатого. Екатерина находила этот брак ловкой штукой. «Это – единственное средство достигнуть спокойствия», – говорила она, зарясь также на Наварру. Карл IX прибавлял: «У меня нет других средств отомстить моим врагам». Гугеноты были обласканы и приглашены на свадьбу, которую назначили на день св. Варфоломея, 24 августа 1572 года.

Между тем переворот совершался в самой душе короля. Знакомство с доблестными нововерцами подействовало на впечатлительного Карла IX, которому было уже 20 лет.

Не глупый, не злой, не фанатик, но безвольный и болезненный Карл IX был испорчен итальянскими льстецами: всегда с расстроенными нервами, он кипятился, сыпал грубой бранью, до изнеможения предавался телесным упражнениям, особенно охоте. Он тяготился бесконечными наставлениями матери и Гизов, но до того боялся их, что гугеноты называли его «корольком, которого следует сечь». Под конец он возненавидел своего брата, герцога Анжуйского, который затмевал его, пользуясь пристрастием матери. Карл обрадовался новым людям с громкими именами и подчинился влиянию почтенного Колиньи, которого называл своим «батюшкой» и посещал запросто на квартире.

Строгий патриот затронул в юноше новую струну, твердя, что пора воскресить великую национальную политику предков – двинуться против испанцев в Нидерландах и даже в Америке, вступить в союз со всеми протестантами на свете и даже с турками: «Хочу добыть славы и имени!» – воскликнул венчанный юноша и велел Колиньи готовиться идти на помощь Оранцу, за которого тот отдал потом свою дочь, а брату – сватать Елизавету Английскую, с которой заключил союз. Сам король стал другом молодого брата Вильгельма Оранского, Людвига Насауского; а тот сводил его с протестантскими фюрстами, которые обещали королю не только помощь, но даже императорскую корону. Карл уже до того распалился в новом направлении, что, когда мать обратилась к нему с обычными назиданиями, он крикнул: «Вы да брат – вот мои главные враги!»

И враги зашевелились. Читатель конечно ждет, что скажет ему последнее слово науки насчет ужасного преступления против человечества, которое именуется Варфоломеевской ночью. Ведь о нем писалось так много вкривь и вкось. Утешимся тем, что преемники преступников все старались обелить свою партию; под конец добросердечные историки пытались особенно выгородить Екатерину Медичи. Хотя, согласно с понятиями и нравами XVII века, сама партия чуть ли не хвасталась тогда этим делом, однако его прямые соучастники действовали, как все злодеи: они замели следы так, что наука до сих пор не может сказать точно, как тут распределялись роли. В особенности трудно выяснить связь между Варфоломеевской ночью и Байонским свиданием 1565 года, где происходили таинственные переговоры между Катериной и ее дочкой, Елизаветой Испанской, и герцогом Альбой, этим палачом нидерландцев. Вряд ли историк когда-либо добьется «документов» в данном случае: разве помогут со временем архивы Симанки[31] и Ватикана. Впрочем, это и не особенно нужно. Сущность и общий ход дела теперь уяснены достаточно. Пусть читатель судит сам.

«Скорей сойду с трона, чем стану управлять еретиками», – сказал Филипп II, вступая на престол, а он не в шутку надеялся стать королем Франции. Когда по смерти Франциска II Катерина сделала первые уступки гугенотам, он грозил ей войной и отлучением, а папа потребовал Жанну д'Альбрэ на суд инквизиции. Вслед за тем он предложил ей свидание, и именно Елизавета писала ей, что следовало бы подавить реформацию с помощью Испании. Мы не были в Байоне, но немного знаем, о чем там шушукались заговорщики. Документы гласят, что было обещано южному домену принять постановления Триентского собора и выгнать гугенотских «министров», пасторов. А сама Екатерина писала Филиппу II, чтоб он был спокоен насчет Байоны: там-де «мы выказали всю ревность относительно нашей религии и старание сделать все ради службы Господней». Мы уверены, что в Байоне лишь вообще смаковали желание, как бы хорошо было, если б все главари нововерия, даже не в одной Франции, провалились в преисподнюю, но никакой Варфоломеевской ночи предопределено не было. Там, правда, говорилось о свадьбе, даже о двух, но совсем в другом роде: Екатерине тогда очень хотелось, чтобы ее Маргарита вышла за сына Филиппа, несчастного Дона-Карлоса[32], а ее Генрих женился на донье Хуане, сестре испанского короля.

Хотя историкам известны ужасные злодеяния, которые подготовлялись целыми годами, будем утешаться сознанием, что Варфоломеевская ночь вообще не была преступлением с заранее обдуманным намерением. Конечно, мы имеем в виду мелочи самой драмы, где дьявол очевидно сразу сорвался с цепи, давно подпиленной. Впрочем, повторяем, пусть читатель судит сам. Наше дело – доложить ему о данных, установленных научной критикой.

Хитрая лиса запуталась в своих изворотах: сила вещей была гораздо выше даже таких умов, как Генрих IV, павший под ударом «иезуитского кинжала», при котором примас Испании воскликнул: «Когда Бог за нас, кто дерзнет против нас?» Медичеянка с ужасом увидела, что, стараясь сократить Рубчатого, она чересчур расширила гугенотского «батюшку». И последний был посильнее: он подымал всю протестантскую Европу против папской старины. Вот кого следовало убрать, тем более что его убийство вызвало бы столкновение между гугенотами и друзьями Гизов, которые и без того еле выносили друг друга, столпившись теперь бок о бок в столице по поводу свадьбы. А потом можно бы было и уничтожить обе партии, мешавшие властвовать королеве-матери под предлогом восстановления порядка. Если тогда же приключившаяся внезапная смерть Жанны д'Альбрэ перед свадьбой, совершенной 18 августа, – дело темное, хотя все приписывали ее перчаткам из придворного магазина, то покушение на жизнь Колиньи – несомненно работа Екатерины. Выстреливший 22 августа в адмирала, выходившего из Лувра[33], флорентийский bravi[34] Тозинги был ее питомец и приятель Генриха Анжу.

Это злодеяние не вполне удалось: адмирал был только ранен в руку. А это значило погубить самих себя: теперь уж приходилось спасать свою шкуру[35]. Влюбленный в «батюшку», Карл IX вскипел. «Будет ли мне покой?» – крикнул он, бросился к раненому и сказал: «Ваша рана, а мне – страдание!» На другой же день утром Екатерина собрала на совет Гизов, Генриха Анжу, рубаку Тавана, хитрого итальянца Реца, шпиона Филиппа II, а вечером все они внезапно ввалились к королю. Мать доказывала сыну, что необходимо истребить гугенотских вождей, якобы учинивших жестокий заговор, который погубит его. Она играла итальянской пословицей, что нередко мягкость есть жестокость, а жестокость – мягкость. Долго сопротивлялся несчастный. Но мать пригрозила, что уедет, чтобы не видеть, как ее дом погибнет от его трусости, – и Карл вдруг вышел из себя. «Так перебить же всех гугенотов, чтобы некому было упрекать в убийстве!» И тотчас же во дворце были арестованы принцы Бурбон и Кондэ; им сохранили жизнь на условии отречься от кальвинизма. На улице убийцы были готовы. У парижан и без того «кипела кровь», разжигаемая иезуитами и испанскими червонцами. Купцы закрывали лавки, мастеровые бросали работу; их стражники чистили и оттачивали оружие. Всюду слышалось: «Покажем себя! Подрумяним свадебку!»

Теперь Гизы дали знак цехам – и все ворота столицы захлопнулись. Занятые гугенотами дома были помечены мелом, а их жильцам составили списки. Католики вооружились, повязали себе руки белыми платками, нашили крестов на шляпы. В ночь 24 августа загудел колокол в церкви у Лувра, которому отвечал набат по всему городу: началась «Варфоломеевская ночь», или «Парижская кровавая свадьба». «Пускайте кровь! Кровопускание так же полезно в августе, как и в мае!» – орал Таван, носясь по улицам, как бешеный. Многих гугенотов закололи в постели: тут были и друзья короля, только что вернувшиеся с его вечера. Генрих Гиз сам пошел к Колиньи, которого считал виновником смерти своего отца. Когда ему выбросили в окно тело старика, он толкнул его ногой: изуверы отрезали голову, а туловище поволокли на виселицу. А во дворце били свиту Бурбонов на глазах хохотавших красавиц. Сам король «охотился» из окна на спасавшихся, вооружившись длинным мушкетом. Три дня лилась кровь в Париже; а потом полетели устные приказы по провинциям. Били не одних гугенотов, но также своих заимодавцев и личных врагов: славный ученый Рамэ погиб жертвой своего бездарного соперника. Анжу приказывал истреблять богатых и забирать их добро. Погибло не менее 10 000 гугенотов, из них 2 000 в Париже.



При вести о Варфоломеевской ночи Лопиталь умер, Филипп II впервые захохотал и поздравил Карла IX со «святым, славным, мудрым делом», папа Григорий XIII отслужил молебен и выбил медаль с изображением убийства Колиньи. А из Лувра была пущена мысль, подхваченная наемными писаками, будто гугеноты намеревались избить двор и учинить междоусобие. В Париже служили молебны о спасении короля; и палачи по приговору парламента казнили уцелевших «заговорщиков». Но официальные оправдания не помогли: как всякое преступление, Варфоломеевская ночь принесла вред своим виновникам. Смутилась совесть народа у всей Европы. Иностранные протестанты отшатнулись от Франции. Анжу чуть не проиграл даже в Варшаве, несмотря на червонцы матери, а когда поляки наконец выбрали его в короли, он постыдно бежал от них. В самой Франции даже в массах пробудились ненависть к Екатерине и Гизам и сочувствие к Бурбонам. Оттого-то новая война с гугенотами была неудачна, и за ними опять признали права. А гугеноты начали писать о необходимости отменить абсолютизм и даже о полезности «тираноубйства». Наконец они образовали стройную Протестантскую Унию – федерацию, или союз городов-республик, под управлением гугенотских аристократов.

Неладно было в среде самих католиков. Усиливалась партия «политиков», напоминавшая заветы Лопиталя: изуверы готовы были растерзать этих умеренных людей, которые «предпочитали спокойствие государства спасению души». Католические аристократы, со всеми Монморанси во главе, возненавидели слишком зазнавшихся Гизов, которых уже не хотела слушаться и королевская армия. А Гизы начали опасаться братьев короля, Генриха Анжу и Франсуа Алансона, которые явно стремились к короне. При дворе дрожали перед возвращением «польского короля», а тут открыли заговор Алансона против жизни Карла IX и матери. Двор бежал сломя голову из Парижа в Венсенский замок. Но там ходила суеверная молва, будто колдовство доконает творцов Варфоломеевской ночи, этих преступников перед нацией. Карл не смел никому смотреть прямо в глаза: эта высокая, сухая, бледнолицая фигура, с ястребиным носом, двигалась сгорбившись и озираясь кругом. По ночам король вскакивал: ему виделись кровавые призраки, слышались стоны, проклятия, завывания бури. Наконец, он стал дрожать, не находя себе покоя, между тем как его невинная жена, дочь доброго Максимилиана II, все плакала о «злых делах». Карл прижимался к своей любимице, вскормившей его гугенотке. «Милая моя мама, сколько крови и убийств! Ах, я послушался злых людей, я погиб!» – шептал он перед смертью (1574). – «Государь! Кровь и убийства на совести советчиков; вас же Сын Божий осенит покровом Своей справедливости», – утешала короля гугенотка.

V. Война трех Генрихов. Священная Лига

Герцог Анжуйский тотчас же бежал из Польши, на славу повеселился дорогой и занял престол под именем Генриха Ш. Любимец Екатерины наследовал ее качества и правила: он все читал Макиавелли, обманывал и не знал раскаяния; сначала у него замечались проблески храбрости и рвения, но он возвратился из Польши совсем испорченным. При въезде в Париж он изумил мир своей свитой – щеголеватыми юношами, болонками, попугаями и мартышками. С ними он сидел, запершись в своем дворце, заботясь больше всего о своем туалете да о белизне своих рук. «Не то король-женщина, не то мужчина-королева», – говорили про него в народе, а его юношей прозвали «милашками» (mignons) или «четырьмя евангелистами». По утрам во дворце совершались убийства и дуэли, по вечерам – гомерические пиры. А когда наступало изнурение, Генриху чудились адские муки – и он босой, опоясанный вервием, совершал крестные ходы с самобичеванием.

Такая личность, вернее, такое отрицание личности должно было подчиниться чужой, опытной воле: снова наставало царство вдовствующей королевы-матери. Ее Вениамин проявил самостоятельность только в одном – в безумных тратах на свой двор: у него уходило 100 000 экю в год на содержание только своего зверинца, полмиллиона ухлопал он на свадьбу одного из своих милашек. Даже парижане, эти правоверные кровопийцы, тотчас зашумели: «Разве он не знает, что принц, взимающий с подданных больше следуемого, утрачивает их волю? А от нее зависит их повиновение». Этим воспользовались жертвы Варфоломеевской ночи. Беарнец, который после свадьбы жил в почетном плену и с виду предавался наслаждениям, вдруг, в начале 1576 года, бежал на юг, отрекшись от навязанного ему католичества. К нему присоединились не только «политики», с родом Монморанси во главе, но и Франсуа Валуа, герцог Алансон, а юный Кондэ привел наемников из Германии. Вспыхнула 4-я война, неудачная для Екатерины и ее двух Генрихов – сына и Гиза, который тогда-то и стал Рубчатым от пули, задевшей его по уху. Изворотливая медичеянка обратилась к мятежному сыну: Алансон устроил в 1576 году сделку, которую назвали «миром Мосье». Гугеноты опять получили полноправие, а народ – Генеральные штаты; Франция же была поделена между вельможами, как настоящее феодальное государство, словно Генрих III, этот победитель при Жарнаке, отрекся от престола. Нововерие окончательно сложилось государством в государстве: образовалась самозаконная и самовооруженная протестантская республика. И ее вождь, Генрих Бурбон, становился наследником престола в силу бездетности Генриха Валуа: Алансон вскоре умер.

Изуверам католицизма нельзя было зевать. Воспользовавшись примером протестантской республики, они устроили подобную же Священную Лигу: даже лицемерно обещали народу Генеральные штаты. Но суть дела была иная. Лига была создана Генрихом Гизом по завету умершего тогда кардинала Лотарингского и в подражание папским лигам XVI века. Целью ее было передать корону Лотарингскому дому, как «истинному отпрыску Карла Великого». Лига должна была сначала иметь успех. За нее была масса, увлеченная проповедями иезуитов, испанским золотом и разделом гугенотского имущества. Лигу, учрежденную «в честь Бога и его римско-католической Церкви», одушевляли бесшабашные фанатики, которые истребляли всякого, кто покидал ее. Но Лига страдала как бы раком, который, наконец, и источил ее: она представляла собой искусственно воскрешаемый пережиток феодализма, а главное – предательство Франции. «Лигеры» заключили настоящий союз с Филиппом II, на условии уступить ему французскую Наварру и помочь в усмирении Нидерландов, а затем – и в походе на Елизавету Английскую. Они ломали предания и законы страны, выступая разом и против Валуа, и против Бурбонов и тем способствуя примирению этих династий. Испуганная Екатерина взялась за свое старое коварство: Генрих III вдруг объявил себя главой Лиги, а сам начал тайно сноситься с Беарнцем через посредство своего важного вельможи, Рамбулье[36].

В 1577 г. началось самое убийственное междоусобие, ужасы которого удесятерялись от жестокой чумы, ярко обрисованной в нашем романе. Это – война трех Генрихов, которая длилась лет 10, пока два Генриха своей насильственной смертью не очистили места для третьего. Протестантская сторона крепла. Здесь работали именитые и отважные вельможи – все эти Монморанси и Шатильоны, Роганы и Морнэ[37], Тюрены и Суассоны, Ледигьеры, Тремуйли и Лярошфуко. Их воодушевляли такие молодцы, как юный принц Кондэ, от которого лигеры отделались только отравой. А главное, сам вождь с каждым днем приобретал обаяние уже над целой Францией своим умом, благородством, личной отвагой. И он оказывался уже едва ли не единственным истинным патриотом. Этот очаровательный Беарнец с ничтожными силами одерживал победы, сражаясь впереди всех во имя «короля и Франции против изменников».

Против такой нравственной силы лигеры могли выставить только дикий фанатизм – и снова выступил Париж.

Здесь проповедники и сорбоннцы доходили до неистовства, предостерегая толпу от будущего «еретического» короля. Они оправдывали бунт, даже «тираноубийство» и гремели: «Чтобы прервать болезнь, необходимо кровопускание св. Варфоломея! „Королева Лиги“, сестра Рубчатого, Екатерина Гиз, вдова герцога Монпансье, разжигала ненависть к королю, мать которого уже два раза переговаривалась с Беарнцем в Блуа и Фонтенэ, в конце 1586 и весной 1587 гг. Парижане и без того негодовали на поборы Генриха III, от которых жизнь вздорожала до того, что наставал голод. Они дрожали от слуха, будто гугеноты с помощью короля замышляют Варфоломеевскую ночь против Лиги. Вдруг как бы воскресла „коммуна“ времен Жакерии со своими Марселями[38]. Это «Парижская св. Уния», которой управляли «Шестнадцать» – главари шестнадцати частей города, подчиненные сборщику податей, Марто (Молот). У нее завелась своя казна и милиция до 30 000 человек. Разъяренная толпа требовала «избавления от короля» и призывала «нового Давида» – своего Рубчатого, воспевая его в стихах.

Минута была страшная для всего человечества. Южный демон поставил карту на весь банк. Осуществлялась его заветная мечта – поразить все нововерие в самом его сердце: его невиданный флот, Непобедимая Армада, подплывала к Англии, Генрих Гиз бросился на Париж. Парижане, опасаясь королевской гвардии, которая стягивалась к столице, живо загромоздили улицы цепями, бочками, бревнами. В этот «день баррикад», 13 мая 1588 г., Рубчатый торжественно вступил в столицу, а Валуа, переодетый, едва ускользнул в Блуа.

VI. Гибель двух Генрихов. Торжество первого Бурбона.

Генрих Гиз становился французским Борисом Годуновым. Он провозгласил себя чем-то вроде мажордома[39], а своего брата, герцога Майена[40], – своим наместником, и выпустил в свет какую-то родословную, где он один оказывался прямым наследником Каролингов[41]. На одной пирушке его брат, кардинал Лотарингский, пил за его здоровье как короля Франции. И разнесся слух, что хотят схватить короля и притащить его в столицу. На просьбы Екатерины Медичи, которая опять старалась всех примирить, чтобы всех спутать, лигеры ответили такими предложениями, которые, по словам венецианского посла, «вывели бы из терпения и святого».

И терпение лопнуло. Начали поговаривать: «Придет день кинжала». Испанский посол писал даже домой, что удобнее всего этому случиться «в кабинете короля». Генрих III вдруг смирился. Он утвердил все распоряжения Рубчатого и дружески звал его самого к себе, а сам служил какой-то молебен и шептал наперсникам: «Издохнет животное – исчезнет и яд». Он выбрал несколько своих дворян и спрятал в соседних с кабинетом комнатах. Самонадеянный Гиз явился 23 декабря – и был заколот на пороге королевского кабинета, на другой день алебардщик короля покончил и с кардиналом Лотарингским. «Мадам, вот я опять король Франции, умертвивши короля Парижа!» – похвастался Генрих III своей наставнице, уже немощной, 70-летней Екатерине. «Скроить – этого мало; нужно еще сшить», – сказала зловещая старуха и умерла через три недели.

Действительно, новое злодеяние послужило на пользу врагам. Парижем окончательно овладела коммуна, не знавшая пределов своеволию «в честь Бога». Она сносилась грамотками с «добрыми городами Франции» – и по провинциям воскресали «конфедерации» муниципальных республик средневековья, которые посылали своих депутатов в совет Шестнадцати. Эти 16 состояли из всякого сброда, в особенности же из монахов-изуверов, которые согнали белое духовенство с его выгодных мест и неистовствовали с церковных кафедр, требуя крови «Ирода» и «проклятого тирана». Шестнадцать объявили Майена «генерал-лейтенантом государства и короля Франции», а всякого роялиста, хотя бы епископа, – «еретиком», заслуживающим смерти. Они составляли опальные списки с зловещими Р, D, С[42] и бросали в Бастилию кого хотели, особенно богатых: туда попал и знаменитый Монтень[43]. На Гревской площади опять начали совершать испанские «подвиги веры»[44], как при Генрихе П. В одном крестном ходе 100 000 фанатиков несли свечи, потом вдруг погасили их с криком: «Боже, да угаснет так род Валуа!» Герцогиня Монпансье скакала по столице в трауре, взывая к мести за смерть брата. В ответ из Рима донеслась папская анафема королю-«еретику». И вокруг Генриха III образовалась пустыня: даже друзья бежали от него, как от чумы. А с юга надвигался к столице Беарнец с большой силой, по обыкновению осуждая врагов короля и призывая под свои победные знамена всех, кто чуял в своей груди «святое вожделение мира».

«Нужно же защищаться! Если понадобится, я пущу в ход еретиков и даже турок!» – воскликнул Генрих III в отчаянии. Он открыто вступил в союз с Генрихом Бурбоном и объявил его своим наследником. 1 мая 1589 года они соединились и с 40 000 солдат пошли на Париж. То выступала обновленная Франция под национальными знаменами против предательской старины, окруженной чужеземцами под римскою хоругвью. Лига начала терпеть поражения. Союзники осадили столицу, разместившись католики в Сен-Клу[45], гугеноты – в Медоне. Последний Валуа воскликнул, любуясь видом города с высоты: «О Париж, слишком большая голова для туловища! Нужно пустить тебе кровь, чтобы спасти государство от твоего бешенства». В Париже ждали Варфоломеевской ночи для католиков: везде закрывались двери и окна. Герцогиню Монпансье король уведомил, что ее первую сожжет живьем. Но она выслала доминиканца Клемана: король доверял только монахам. Когда 1 августа фанатика допустили в ставку короля по важному делу, он распорол Генриху III живот отравленным ножом. «Братец, смотрите, что сделали со мной ваши и мои враги! Верьте, не быть вам королем, если не станете католиком», – сказал умирающий Беарнцу. В Париже ликовали. Монпансье мчалась по улицам в карете, крича: «Добрые вести, друзья! Тиран мертв!» В церквах поминали казненного Клемана, как святого, освободившего Израиль от «презренного Ирода».

Права Генриха IV на престол были неоспоримы. Бурбоны происходили от Роберта Французского, 6-го сына Людовика Святого. Все современники называли нашего Беарнца «первым принцем крови». Последний Валуа именовал его своим наследником в указах. На смертном одре он сказал своим католическим дворянам, указывая на него: «Прошу, друзья мои, и приказываю как король: признайте после моей смерти вот этого моего брата». Но дело было не в праве, а в силе. У лигеров было втрое больше войска и много испанского золота. Папа Сикст V объявил, что не потерпит «принца Беарнского» на троне, если бы даже он раскаялся.

Филипп II двинул к Парижу целую армию из Нидерландов, его зять, герцог Савойский, перешел Альпы. А за Генриха стояла только 1/6 страны. В казне от Валуа осталось только 250 миллионов (по нынешнему 1 миллиард) долгу, а доходов было 30 миллионов, и половина их застревала в карманах сборщиков. Генрих писал другу: «У меня изодрались все рубахи, обедаю и ужинаю то у того, то у другого».

И все-таки звезда неунывающего Беарнца ярко горела на небосклоне Франции, жаждавшей обновления, мира, независимости. За него стояли протестанты во всей Европе, а также враги папы в Италии. А главное – он сам умел привлекать людей. Этот «король храбрецов» превзошел себя в военной доблести и мужестве. Сам всегда бодрый, он воодушевлял унывающих. «Вы забываете наших союзников – Бога и мое неоспоримое право», – твердил Беарнец. Возле него были лучшие люди Франции – дивный советник Рони, будущий знаменитый министр Сюлли, да такие храбрецы, как Тюрен, Шатильон. В его лагере были все французы, и не одни гугеноты: рука об руку с ними молились по-своему католические дворяне, уже переходившие из Лиги. В усталых массах остывал фанатизм: росла партия «политиков», желавшая лишь формального отречения Бурбона от нововерия; появились патриотические листки, с «Менипповой сатирой»[46] во главе, громившие иноземцев и феодальные замыслы лигеров относительно раздробления Франции.

А у лигеров возникли раздоры: одни хотели отдать корону Гизам, другие – Филиппу II, который открыто заявил свои притязания как муж Елизаветы Французской. И их вождь Майен не обладал ни способностями, ни обаянием Рубчатого. Оттого Генрих, с маленькой армией, зачастую без денег, около четырех лет победоносно кружился между Сеной и Луарой, подвергая жизнь тысяче опасностей, получая раны, но ни на минуту не забывая, что он, прежде всего, француз и что «Франция – человек, а Париж – сердце». Он тотчас же прославился и как солдат, и как полководец в битве у Арка[47] против втрое сильнейшего Майена, причем ввел в бой легкую артиллерию. «Повесься, молодчина Крильон, мы дрались у Арка, а тебя там не было!» – писал победитель-шутник, настоящий француз, своему любимому соратнику. Очевидец записал об Арке в своём дневнике: «Это – первая дверь, через которую он вышел на путь славы и счастья».

Через полгода Генрих стал уже каким-то сказочным героем, благодаря дивной битве при Иври[48], от которой зависела судьба Франции. Тут отрядец Генриха с одними саблями и пистолетами сражался против целого леса пик и рассеял их менее, чем в час. Король опять оказался ловким полководцем: он так расположил свою армийку, что солнце и дым были у нее в тылу, а конницу пускал не обычным развернутым строем, но плотными эскадронами для прорывания рядов неприятеля, что напоминало фалангу Филиппа Македонского и косой строй Эпаминонда. И как боец никогда еще Генрих не был так блестящ и очарователен. Когда его конница показала было тыл, он воскликнул: «Обернитесь! Не хотите драться, так хоть посмотрите, как я умру. Глядите на мой белый султан! Вы всегда найдете его на пути чести и славы». Когда лигеры дрогнули, он кричал своим: «Щадите французов, бейте только иноземцев!» На поле победы Генрих написал: «Бог показал, что Он больше любит право, чем силу!»

Лига изнемогала, а Генриха стала поддерживать Елизавета Английская: она прислала герою даже роскошно вышитый шарф. Генрих не отставал от Парижа и выморил его голодом: ели дохлых собак, варили кожи; одна мать сожрала собственного ребенка. Но Бурбон понял, что массе нужен король-католик: это доказали Генеральные штаты, собравшиеся наконец в Париже в январе 1593 года. «Очень уж было жалко ему Франции», – как сказала бы Жанна д'Арк. Он давно уже намекал, что трудно избежать этого «опасного скачка». Сам Генрих, человек жизнерадостный, недолюбливал сухого, строгого кальвинства: он дорожил только нравственным учением, называл себя поклонником религии «всех мужественных и добрых людей». Теперь он требовал от владык «научить» его. А главное, верный Рони в двух долгих беседах убедил его, что «корона стоит обедни». 25 июля измученный 40-летний патриот объявил всенародно владыкам: «В ваши руки предаю дух мой; и только смерть выведет меня оттуда, куда вы ведете меня». И он всегда образцово соблюдал католические обряды, хотя гораздо позже шепнул одному фюрсту на ушко, что ему хотелось бы снова открыто исповедовать свою родную религию.

В феврале 1593 г. Генрих был коронован в Шартре[49]. Месяц спустя Париж отворил ему ворота с ликованием; всюду только и виднелись белые флаги. Испанский гарнизон был милостиво отпущен из Лувра. «Прощайте, господа, но не возвращайтесь!» – провожал король с улыбкой этих поляков французского Кремля. Новый король простил всех своих врагов, даже главарей Лиги, из которых сам Майен стал его верным слугой. И все французы, измученные чуть не полувековыми усобицами, притекали к королю-умнице, королю-добряку, королю-патриоту. Одни иезуиты злобствовали по-старому: один из их наемников хотел перерезать горло Генриху, но только рассек ему губу. Папа устыдился да и боялся всемогущества Испании при падении Франции: он не только снял отлучение с Генриха, но развел его с давно покинутой Маргаритой и даже выдал за него свою племянницу, Марию Медичи, которая вскоре подарила Франции наследника. Будущность династии Бурбонов была обеспечена. Вскоре избитый Генрихом и умирающий южный демон возвратил Франции все, что заграбастал было во время усобиц. Тогда же, в 1598 году, явился знаменитый Нантский эдикт, уравнявший гугенотов в правах с католиками. Новый век начинался в измученной Франции благодатным миром.

VII. Книги о религиозных войнах во Франции и Джон Уаймен

Конечно такой великий и занимательный предмет, как религиозные войны во Франции, с их Варфоломеевской ночью, издавна приковывал к себе всеобщее внимание. К тому же недостатка в материале не было, благодаря говорливости участников событий и открытию таких архивов, как симанкский. Но нам на этот раз приходится недолго останавливаться на библиографии нашего предмета. Скажем здесь лишь самое необходимое, частью, чтобы освежить прежнее в памяти читателя, частью – для некоторых пополнений.

Какое перед нами богатство материала, видно уже из того, что сохранилась переписка таких первостепенных деятелей, как сами Катерина Медичи и Генрих IV, Маргарита Французская, Лопиталь, Майен[50]. Уцелели и главные протоколы Генеральных штатов того времени. Затем идет целый ряд мемуаров[51]. Тут нас встречают такие слишком знакомые имена: Маргарита Валуа (Наваррская), Кондэ, Гиз, Невер, Монлюк, Таван, Ля-Ну, Брантом, сам Сюлли, не говоря уже о мелких авторах и о разных безыменных сборниках. Немало было попыток составить историю своего времени по свежим следам. И тут встречаем крупные имена: сами Беза и Сюлли, Дету, Давила, Ля-Попелиньер, д'Обинье, Сен-Симон. Наконец, раскрывается длинный ряд настоящих историков-потомков, который не прерывается до нашего времени. Сюда относятся ученые почти всех наций. Не говоря о мужестве мелких исследований (например, о Лиге в провинциях) и биографий второстепенных лиц (например Крильона), упомянем в примечании только руководящие труды историков, и в хронологическом порядке, чтобы читатель видел, как до последнего времени не ослабевает внимание науки к нашему предмету[52].

Такой драматический предмет, как религиозные войны, не мог не привлечь к себе и внимания художников. Есть множество картин и статуй, посвященных ему, особенно, конечно, во Франции. Поэзия также не раз касалась его. Была своего рода событием постановка трагедии «Карл IX» Жозефа Шенье[53], певца французской революции. Много шуму наделали также трагедии: «Смерть Генриха IX» Легувэ и «Генрих III» Александра Дюма-отца[54]. То были первые удары лжеклассицизму. Легувэ изучал историю: сам Генрих и Сюлли изображены у него верно. Автор угадал даже участие в злодеянии Марии Медичи и Эпернона, которое лишь потом было открыто наукой. Трагедия Дюма послужила первым опытом романтики на сцене накануне появления драмы «Эрнани» Виктора Гюго, также взятой из времен реформации. Здесь уже показан «местный колорит», историческая обстановка. Для этого вставлено много лиц, взятых из мемуаров, и главные из них изображены верно. В одно время с трагедией Дюма (1829) вышел исторический роман Мериме, недаром названный «Хроникой Карла IX»[55]. Это – как бы культурный очерк дельного историка, чрезвычайно интересный, но весь основанный на подробном изучении источников. Затем тот же Дюма прославился на этом поприще. Ряд его романов из той же эпохи, с «Королевой Марго» во главе, также свидетельствуют об изучении эпохи (его герои Лямоль и Кокона находятся в мемуарах современников), хотя Дюма, вопреки Мериме, позволял себе большую поэтическую вольность в обращении с материалом.

В последнее время романисты снова взялись за наш предмет, неисчерпаемый по своей занимательности и богатству материалов. На этот раз их новая, серьезная и реальная школа как бы исправляет недостатки своих предшественников времен романтики: она соединяет внешний интерес со знанием источников, как бы развивая культурные очерки Мериме. Во главе ее и тут стоят англичане – явление, на которое мы не раз уже указывали.

Из них новейшим романистом-историком религиозных войн во Франции является избранный нами и малоизвестный автор Уаймен (Weyman). Он, видно, любит свой предмет и входит в него все глубже: недавно он дал еще несколько рассказов из того же времени. Stanley John Weyman родился в 1855 г., в Людлове – городке в западном графстве Шропшире у границ Уэльса. Это графство омывается судоходной рекой Северном и славится своими овцами и сыром «честером». Людлов – место красивое (он лежит в гористой южной части графства) и историческое: здесь красуется замок XII в., где живали губернаторы Уэльса; здесь жил Мильтон, и есть воспоминания о Вальтере Скотте. Наш автор был сыном стряпчего и дочери священника; обучался в Оксфорде, где оказал особенные успехи по истории. Но пристроился Уаймен, подобно своему отцу: он был адвокатом с 1881 по 1890 г. Затем он посвятил себя исключительно литературе, как видно, благодушествуя на милой родине, где он любил кататься и верхом, и на велосипеде, как истинный англичанин. Последовал целый ряд его романов, из года в год: всего их вышло около двух десятков.

«Французский дворянин», вышедший в 1893 году, – десятый роман Уаймена (Вот полное название романа: А gentleman of France being the memoirs of Gaston de Bonne sieur de-Marsac.). Автор, очевидно, уже набил руку: рассказ течет у него живо, непринужденно. Видно подражание бессмертному Вальтеру Скотту в занимательной внешней обстановке своих героев, как и у всех романистов-историков. Но Уаймен не злоупотребляет мелочами, не напихивает кучу лиц и подробностей. А между тем он основательно изучил взятое время по источникам. И манера у него та же, что и у других романистов новейшей школы: как у Твэна в «Жанне д'Арк», рассказ ведется в виде записок участника событий; даже название романа в том же роде. Уаймен верно описал условия тогдашней жизни, особенно двора Генриха III, и старался схватить нравы и понятия времени. Главные личности – Генрихи III и IV и Сюлли, даже вояка Крильон – обрисованы правдиво. Про самую историю можно сказать, как итальянцы: «если не верно, то ловко придумано». Вчитайтесь в мемуары той поры – и вы поверите, что тогда приключений одного года хватило бы на целый объемистый роман. «Французский дворянин» обнимает менее года – время от подготовки союза между Генрихом III и Беарнцем до смерти первого из них, т. е. с конца 1588 до августа 1589 года.

А. Трачевский.

Санкт-Петербург, 27 марта 1903 г.

Часть первая

В поисках красавицы

ГЛАВА I

Проделки шутов

Последовавшая весной 1588 года смерть принца Кондэ лишила меня моего единственного покровителя и тем поставила в крайне стесненное материальное положение. К середине зимы, когда король Наваррский приехал в Сен-Жан д'Анжели[56], чтобы провести там Рождество, счастье окончательно отвернулось от меня. Я положительно не знал тогда – теперь могу сознаться в этом без стыда – где раздобыть немного денег, чтобы купить себе хотя бы новые ножны, и не имел никаких видов быть принятым на службу. Мир, незадолго перед тем заключенный в Блуа между королем Франции и Лигой[57], грозил гугенотам полным поражением. Казна их была пуста, и они не могли выслать в поле свежих войск.

Смерть Кондэ поставила короля Наваррского в положение главного и наиболее известного вождя гугенотов; ниже его стояли виконт де Тюрен, отличавшийся непомерным честолюбием, и г. де Шатильон.

К несчастью, имя мое было одинаково неизвестно всем трем вождям. А в декабре месяце, среди увеличивавшейся нужды, мне стукнуло сорок лет – возраст, который я, вопреки общепринятому мнению, считаю поворотным в жизни мужчины. Всякий поверит, что я нуждался во всем мужестве, которое могут дать человеку религия и полная испытаний жизнь старого служаки.

Незадолго перед тем я был вынужден продать всех своих лошадей, за исключением черного Сардинца с белым пятном на голове. Мне пришлось расстаться также с лакеем и конюхом, которых я отпустил в один и тот же день, заплатив им жалованье последними звеньями оставшейся еще у меня золотой цепи. Не без страха и огорчения увидел я себя лишенным этих необходимых принадлежностей дворянина, вынужденный собственноручно чистить свою лошадь под покровом ночи. Мало того, платье мое, неизбежно страдавшее от этих холопских обязанностей, вскоре стало ясно свидетельствовать о перемене, происшедшей в моих обстоятельствах. В день въезда короля Наваррского в Жан я уже не посмел присоединиться к толпе, всегда готовой посмеяться над несчастьем людей, стоящих выше ее: пришлось терпеливо остаться в своей каморке, на чердаке дома точильщика на Ножевой улице – в единственном доступном для меня в то время помещении.

Клянусь Богом, странно устроен свет! Удивительное это было время; еще более удивительным кажется оно мне, когда я сравниваю его с настоящим. Помню, что размышления мои в этот день носили мрачный характер. Как бы я ни смотрел на свое положение, я должен был сказать себе, что весна моей жизни прошла безвозвратно. Вокруг глаз уже собирались морщинки. В усах, которые, казалось, все надменнее выступали на моем лице, по мере того как оно вытягивалось, пробивалась уже седина. Я был плохо одет; карманы были пусты; меч проглядывал сквозь дырявые ножны. Меня вряд ли можно было бы отличить от любого из тех презренных оборванцев, с помятыми султанами и грязными галунами, которые толпой увивались вокруг виконта де Тюрена. Правда, я владел еще одной скалой и несколькими десятинами пустынной земли в Бретани[58], составлявшими последний остаток родовой собственности; но небольшая сумма, ежегодно выплачиваемая крестьянами, высылалась в Париж моей матери, не имевшей других доходов. Этих денег я поклялся не трогать, ибо решил хотя бы умереть дворянином, если даже мне не удалось с честью носить это имя при жизни. Не имея ни друзей при дворе, ни кого бы то ни было, кто мог бы дать ход моему делу, не имея поэтому и никаких надежд на успех, я тем не менее сделал все, что от меня зависело, выбрав для этого единственный представлявшийся мне путь. Я составил прошение и, подкараулив однажды секретаря короля Наваррского, господина Форжэ, лично вручил его ему, прося передать государю. Он принял его и обещал исполнить мою просьбу, выказав мне ласковость и ту вежливость, которой я вправе был ожидать. Но небрежность, с которой он сложил и бросил в сторону бумагу, стоившую мне такого труда, а также плохо скрытая усмешка, игравшая на лице его лакея, бросившегося за мной в надежде получить обычную подачку, но напрасно (как я еще теперь со стыдом вспоминаю), ясно свидетельствовали о том, что я не имел никаких оснований предаваться розовым надеждам.

Однако весь следующий день я провел в лихорадочном ожидании, последовательно предаваясь то повышенным надеждам, то отчаянию; меня бросало то в жар, то в холод. Наконец, на третий день утром (помню, что до Рождества оставалось всего три дня), послышались шаги на лестнице. Я не мог сомневаться в том, что они направлялись ко мне: хозяин мой жил в своей лавке, а две другие комнаты стояли пустыми. Я вышел на лестницу. Первый же взгляд на посланца убедил меня в основательности моих надежд и в справедливости всего того, что мне приходилось слышать о великодушии короля Наваррского. Я узнал в юноше одного из королевских пажей: за день или за два перед тем этот нахал, идя следом за мной по улице, вздумал выкрикивать: «А ну, кому старого тряпья!» Я вовсе не думал припоминать ему теперь это обстоятельство; казалось, и он не вспоминал о нем. Вежливость, с которой он подал мне письмо, могла служить счастливым предзнаменованием благоприятного для меня содержания записки. Во избежание всякой ошибки, я счел, однако, нужным с подобающей случаю важностью спросить его, мне ли предназначено письмо. Сохраняя почтительную осанку, он отвечал, что оно было послано сьеру[59] де Марсаку, то есть мне, если только это мое имя.

– Нужен ли ответ? – спросил я, заметив, что он почему-то медлил уйти.

– Король Наваррский, – отвечал он с низким поклоном, – рассчитывает получить ответ от вас лично.

Надев шляпу, которую он снял перед тем, из уважения ко мне, паж повернулся и стал спускаться по лестнице.

Вернувшись в свою комнату и заперев за собой дверь, я поспешно вскрыл письмо, запечатанное большой печатью и носившее все признаки важной бумаги. Содержание его превзошло все мои ожидания. Король Наваррский изъявил желание видеть меня у себя на другой день, в полдень. Письмо заканчивалось такими выражениями благорасположения и доброты, что у меня не осталось никаких сомнений относительно намерений короля. Сознаюсь, я был взволнован. Охватившие меня чувства радости и благодарности были так велики, что впору молодому человеку. Я весело принялся за починку своего платья и за этим занятием провел остаток дня. С благодарностью думал я о том, что мне по крайней мере удастся вырваться из когтей бедности, которая позорит дворянина. Думая о своей жалкой внешности, я утешался мыслью, что дня через два и в платье моем, и в положении наступит полная перемена.

На следующее утро, незадолго до полудня, я бодро вышел из дому и зашагал по направлению к дворцу. Я уже давно не показывался на улицах, имевших теперь необычайно оживленный вид по случаю приезд да короля Наваррского, и не мог не заметить, что многие зеваки посматривали на меня, посмеиваясь. Действительно, вид я имел сильно обтрепанный. Заметив, однако, что достаточно мне было нахмурить брови, чтобы положить конец веселости этих господ, я разглаживал усы и, гордо подняв голову, смело шел вперед. Навстречу мне показался тот самый паж, который накануне принес мне письмо. Он с почтением остановился передо мной и отвесил глубокий поклон. На лицах всех присутствующих нарисовалось изумление: этот франт, похоже, был весельчаком, какого только могли желать фрейлины. Затем он попросил меня поторопиться, поскольку король уже ожидал меня в своем кабинете.

– Он уже дважды осведомлялся о вас, сударь, – заметил он с поклоном, при этом перья его шляпы почти коснулись земли.

– Король, – ответил я, ускоряя шаги, – назначил мне аудиенцию в полдень. Если бы я опаздывал, он действительно мог бы быть мною недовольным.

– Та, та! – отвечал он, фатовски помахивая рукой. – Всяко бывает! Ведь, знаете, иной стянет лошадь прежде, чем другой выглянет в окно.

Несмотря на седые волосы и угрюмый вид, человек может сохранять известную юношескую наивность. Услышав эти слова, указывавшие не совершенно неожиданное расположение ко мне короля, я почувствовал, как вся кровь прилила мне к лицу и сердце исполнилось чувством глубокой благодарности. Я не мог понять, кто взял на себя труд замолвить за меня словечко перед королем и тем оказал мне столь важную услугу, решив, однако, что до слуха короля, так или иначе, дошли известия о моем участии в деле под Бруажем[60], я вступил в ворота дворца с гордым и самоуверенным видом, вполне оправдываемым, как мне кажется, обстоятельствами. Затем, следуя за своим проводником, я вошел во двор.

Тут толпились конюхи и лакеи: один из них водил коней взад и вперед, другие перебрасывались шутками с высовывавшимися из окон девицами; иные, стоя на месте, топали ногами, чтобы согреться, или же, подражая своим господам, играли в мяч. Такие бездельники всегда нахальнее своих господ; однако они с почтением уступили мне дорогу. И я, поднимаясь по лестнице, с торжеством, хотя и не без оттенка насмешки, вспомнил известные слова комедии:

«Кого король удостоит чести»…

Достигнув верхней ступеньки лестницы и пройдя мимо часового, паж отворил дверь в переднюю и, посторонившись, попросил меня войти. Я вошел, дверь за мной захлопнулась.

В первую минуту я остановился в смущении. Мне показалось, что в комнате было до ста человек, и половина из них женщины. Хотя я и имел случай приглядеться к пышности при дворе принца Кондэ, тем не менее эта переполненная передняя вызвала во мне чувство удивления и даже некоторого страха, которого я, впрочем, в следующую же минуту устыдился. Правда, шуршание шелка и блеск драгоценных камней превосходили все виденное мною до сих пор, ибо я никогда не имел счастья бывать при королевском дворе; но я вспомнил, что предки мои умели с достоинством держать себя при подобных обстоятельствах. И с поклоном, отвечавшим скорее этому соображению, чем скудности моего одеяния, я сделал несколько шагов вперед среди воцарившегося в компании молчания.

– Господин де Марсак! – возвестил паж.

Голос его прозвучал как-то странно, так что я вдруг обернулся, чтобы взглянуть на него. Но его уже не было, и тотчас же я заметил сдержанную улыбку на лицах присутствующих. Стоявшая рядом со мной молодая девушка хихикнула. Смущенный всем этим и не зная, к кому обратиться, я в замешательстве оглянулся кругом. Я находился в узкой, длинной комнате, обшитой каштановым деревом, с рядом окон с одной стороны и двумя каминами, наполненными горевшими головнями, – с другой. Между каминами стояло оружие. Вокруг ближайшего огня расположилась группа пажей, как две капли воды похожих на того молодца, который провел меня во дворец; они спокойно разговаривали с несколькими молодыми дамами. Две большие собаки грелись перед огнем, а между ними, положив ноги на спину большой собаки, лежала такая странная фигура, что в другое время я не поверил бы своим глазам. На ней был одет пестрый шутовской кафтан и колпак с погремушками. Приглядевшись, я убедился, что это женщина. Густые черные волосы ниспадали ей на плечи; глаза ее на остром, тонком, исхудавшем лице блестели каким-то диким весельем и пронизывающе смотрели на меня. Позади нее, вокруг второго камина, стояла кучка человек в двадцать дам и молодых людей. Один из них подошел ко мне.

– Сударь! – начал он вежливо: от меня не ускользнуло изящество его поклона. – Вы желали видеть…

– Короля Наваррского, – отвечал я возможно вежливее.

Обратясь к стоявшей позади него группе, он каким-то особенно смиренным голосом произнес:

– Он желает видеть короля Наваррского.

Затем господин вновь отвесил мне поклон среди всеобщего торжественного молчания и отошел к своим товарищам.

В следующую же минуту, прежде чем я успел сообразить, как понять все происходившее, от той же группы отделился господин и, поклонившись мне, спросил:

– Господин де Марсак, если не ошибаюсь?

– К вашим услугам, сударь, – отвечал я. В моем стремлении ускользнуть от всех этих пристально устремленных на меня глаз и раздававшегося позади хихиканья, я сделал шаг вперед, готовый следовать за ним. Но он, казалось, не заметил моего движения.

– Господин де Марсак желает видеть короля Наваррского, – произнес он, обращаясь, как и первый, к стоявшей позади группе.

С этими словами он точно так же повернулся кругом и отошел к огню.

Я остолбенел: первое смутное подозрение зародилось в моем уме. Но прежде, чем я успел на что-нибудь решиться (в таком положении нелегко принять какое-нибудь решение), ко мне тем же размеренным шагом подошел третий.

– Вам, если не ошибаюсь, назначена аудиенция, сударь? – сказал он, кланяясь еще ниже других.

– Да! – отвечал я резко, начиная горячиться. – Аудиенция в полдень.

– Господин де Марсак, – провозгласил он певучим голосом, – явился на назначенную ему королем Наваррским аудиенцию в полдень.

Отвесив мне вторичный поклон, между тем как я густо покраснел от нанесенного мне оскорбления, он, в свою очередь, повернулся и отошел к огню.

Я уже видел, как от группы отделился четвертый, но долго это продолжаться не могло. Представляло ли мое растерянное и гневное лицо уж слишком комичное зрелище для этих господ, или кто-нибудь из них не смог дождаться развязки, но по всей комнате вдруг раздался взрыв неудержимого хохота, который положил конец этой комедии. Боже, как мне было горько! Я содрогнулся и стал озираться кругом, в надежде хоть где-нибудь встретить сострадание и помощь. Но вся комната, казалось, звучала насмешками; даже со стен, когда я поворачивался, казалось, смотрели на меня жестокие насмешливые рожи. Кто-то позади меня крикнул: «Старье!» Когда я обернулся назад, спереди повторилось оскорбление. Замешательство мое еще увеличилось оттого, что враги действовали в известном порядке: никто не двигался и не возвышал голоса. И я еще более выделялся из всех, служа всеобщей мишенью.

Из всех лиц, скучившихся у дальнего камина, одно особенно резко запечатлелось в моей памяти в эту несчастную минуту: то было нежное личико юной девушки, смело стоявшей впереди своих товарищей. Лицо это было исполнено гордости и презрения: оно даже не улыбалось. А между тем вся изящная, тонкая, девичья, но соразмерно сложенная фигурка девушки, казалось, дышала общим всем желанием дерзко забавляться.

Эта безжалостная забава, продолжавшаяся, на мой взгляд, уже достаточно долго, вряд ли, однако, прекратилась бы, если бы я, при всем своем отчаянии, не заметил в отдаленном конце комнаты двери, которая, как я сейчас же сообразил, должна была вести в спальню короля. Испытываемое мною чувство негодования было так велико, что я, не колеблясь, смело направился к ней.

Смех вокруг меня мгновенно затих, и с полдюжины голосов крикнуло мне, чтобы я остановился.

– Я пришел с тем, чтобы видеть короля, и увижу его! – отвечал я гневно, не в состоянии более сохранять подобающее презрение.

– Он на охоте! – получил я единогласный ответ. И все руки повелительно указали мне на дверь, откуда я пришел.

Имея, однако, в кармане письмо короля, я считал себя вправе не верить им. Воспользовавшись их удивлением (они отнюдь не ожидали такого смелого шага с моей стороны), я подбежал к двери, прежде чем они успели помешать мне. Я слышал, как шутиха Матюрина, вскочив на ноги, крикнула:

– Черт возьми, он хочет силой войти в царствие небесное, силой!

То были последние слова, достигшие моего слуха. Когда я повернул ручку двери, которую никто не охранял, в комнате позади меня внезапно воцарилось молчание.

Отворив двери, я вошел в следующую комнату. Два господина, сидевшие у одного из окон, обернулись и сердито посмотрели на меня. В комнате никого больше не было. Сапоги короля лежали около его стула; тут же были крючок и машинка для снимания сапог. Собака, гревшаяся перед огнем, не спеша встала с места и зарычала. Один из господ, встав с ящика, на котором он сидел, подошел ко мне и с нескрываемым негодованием спросил, что мне было нужно и кто мне позволил войти.

Я начал было объяснять ему, не без замешательства (меня отрезвила царившая в соседней комнате тишина), что хотел видеть короля; но он резко оборвал меня.

– Короля?! Короля! Его нет здесь, любезнейший! Он охотится в С. Валери[61]. Разве вам этого не сказали там?

Между тем мне показалось, что я узнал говорившего. Мне никогда не приходилось видеть более серьезного, более вдумчивого для его лет человека (он был немногим моложе меня), более поражавшего своею наружностью, более скромно одетого. Желая избежать вопроса, я спросил, не имею ли чести творить с господином де Плесси-Морнэ. Им действительно и оказался этот мудрый, вежливый государственный человек, в то время правая рука Генриха.

– Совершенно верно, сударь, – ответил он коротко, не сводя с меня глаз. – Я Морнэ. Но что же из этого?

– Де Марсак, – представился я, полагая, что имя мое объяснит поверенному короля причину моего появления при дворе. Однако я ошибся.

– Что же дальше, сударь? – нетерпеливо спросил он.

Этот холодный прием в связи с тем, что мне пришлось вынести в передней, мог бы окончательно смутить меня, если бы в кармане моем не лежало письмо короля. Вполне уверенный в том, что господину Морнэ достаточно будет взглянуть на это письмо, чтобы совершенно изменить свое отношение ко мне, я поспешил вытащить мой талисман и подал ему. Он взял письмо, посмотрел на него, затем открыл; но все это с таким холодным, бесстрастным видом, что сердце у меня упало пуще прежнего.

– Что там еще? – вскрикнул я, не в силах хранить молчание. – Ведь, это письмо короля, сударь?

– Да, короля в шутовском кафтане! – ответил он, поджав губы.

Смысл этих слов не сразу проник в мое сознание; в величайшем волнении я пробормотал, что король посылал за мной.

– Король ничего об этом не знает! – резко ответил он и сунул мне обратно бумагу. – Это – глупая шутка, которой вы, без сомнения, обязаны одному из этих молодых бездельников и шутов там, за дверью. Вы, вероятно, подали прошение королю? Ну да. Они его перехватили – и вот вам последствия. Их стоило бы выдрать за это.

Я не мог долее сомневаться в справедливости его слов. Все мои надежды были разбиты вмиг; все планы разлетелись, как дым. В первую минуту я был до того потрясен, что не мог произнести ни слова в ответ и не имел сил удалиться из комнаты.

Словно видение, предстало передо мной, как в зеркале, мое собственное исхудавшее растерянное лицо: в глазах его было написано отчаяние. Жалость к самому себе наполнила мое сердце. Волнение мое было так велико, что оно не ускользнуло от Морнэ. Внимательно посмотрев на меня, он раза два-три пробормотал мое имя и наконец сказал:

– Как вы сказали? Марсак? А, припоминаю. Вы участвовали в деле под Бруажем, не правда ли?

Я кивнул головой в знак согласия, будучи не в силах выговорить ни слова. Дрожа всем телом, я невольно прислонился к стене, голова моя склонилась на грудь. Мой возраст, мои сорок лет, мое бедственное положение – все это нависло надо мной тяжким бременем, наполняя душу мою горечью и отчаяньем. Я готов был плакать, но у меня не было слез. Отвернувшись от меня, Морнэ два-три раза нетерпеливо прошелся по комнате. Когда он снова обратился ко мне, в голосе его звучало уважение и то живое участие, которое должен чувствовать порядочный человек при виде горькой нужды ближнего.

– Господин де Марсак! – сказал он. – Я сочувствую вам. Я считаю позорным, что человек, служивший нашему делу, вынужден терпеть такую нужду. Имей я возможность расширить в настоящее время свой штат, я бы почел за честь иметь вас в числе своей свиты. Но я сам нахожусь в стесненном положении, как и все мы, и король Наваррский в том числе. Последний месяц он жил на деньги, вырученные от продажи леса, который срубил де Рони. Я напомню ему ваше имя, но было бы жестоко с моей стороны, если бы я не предупредил вас, что из этого ничего не выйдет.

С этими словами он протянул мне руку. Ободренный этим знаком внимания, равно как и добротой его слов, я оживился. Правда, я нуждался в более существенной помощи, но что оставалось делать? Я поблагодарил его, как мог, и, распрощавшись с ним, грустно вышел из комнаты.

Увы! Мне предстояло еще раз встретиться лицом к лицу с моими врагами, и после таких ласковых слов! Мне предстояло пройти сквозь строй передней. Как только я появился на ее пороге или, вернее, как только захлопнулась за мной дверь, на меня посыпался град насмешек. Кто-то крикнул: «Дорогу! Дорогу вельможе, который видел короля!» Другой шумно приветствовал меня, как губернатора Гиени, третий просил места в моем полку.

Сердце мое готово было разорваться на части от этих насмешек. Меня возмущало то, что от бедности я должен был переносить все это от юнцов, не нюхавших пороху. Однако я ясно сознавал, что всякая остановка, всякий упрек с моей стороны могли только ухудшить дело; да и вряд ли я мог бы говорить в том состоянии уныния, которое мною овладело. Опустив голову, сгорая от стыда и унижения, я стал живо прокладывать себе дорогу через толпу. Таким путем я уже почти добрался до двери и готов был вздохнуть свободнее, как вдруг наткнулся на ту молодую придворную даму, о которой говорил выше. Внимание ее в эту минуту было занято чем-то другим: она не заметила моего приближения, прежде чем кто-то не указал ей на меня. Она обернулась, как захваченная врасплох, и, увидев, что я почти касался ее платья, быстро отступила назад и, с негодованием взглянув на меня, поспешно отдернула свои юбки.

Не знаю почему, это оскорбление задело меня больнее, чем все насмешки, сыпавшиеся отовсюду. Движимый каким-то внезапным порывом горечи, я остановился и строго обратился к ней, отвешивая низкий поклон:

– Мадемуазель! – Я уже упомянул, что она была небольшого роста и скорее походила на фею, чем на женщину, хотя лицо ее выражало гордость и своенравие. – Мадемуазель! Каков бы я ни был, я проливал кровь за Францию. Когда-нибудь вы узнаете, что в жизни приходится переносить вещи похуже, чем присутствие бедного дворянина.

Не успел я произнести этих слов, как уже раскаялся: стоявшая рядом со мной шутиха Матюрина тут же подняла мои слова на смех. Подняв над нами руки, словно готовясь благословить нас, она заявила, что де Марсак, получив почетную должность, собрался жениться. Грубый смех и еще более грубые шутки были ответом на ее слова. Девушка покраснела до ушей.

Тут кто-то рявкнул: «Вот ему на свадьбу!». И в лицо мне полетела какая-то конфета. За нею последовали другая, третья: я весь был обсыпан мукой и сладостями. Терпение мое истощилось. Забыв, где я, задыхаясь от гнева, бросился я на своих мучителей, весь красный, яростный, с торчком вздыбившимися усами. Но тотчас же понял всю свою беспомощность, все безумие мести с моей стороны: опустив голову, я выбежал вон из комнаты. Мне показалось, что самые молоденькие из этих шутов бросились вслед за мной. Крик «Старье!» преследовал меня до самой двери моей комнаты на Ножевой улице. Но, униженный горем, движимый желанием поскорее добраться до дому и уединиться, я не обратил на это особого внимания; и даже не уверен, действительно ли оно было так.

ГЛАВА II

Король Наваррский

Я уже упоминал об опасности, которой грозил нам союз Генриха III с Лигой. Говорили даже, будто при вести о нем у короля Наваррского в одну ночь поседели усы. Несмотря на это, двор никогда не казался таким веселым и беззаботным, как именно тогда: словно забыли на время и про войну, и про недостачу денег. В тиши, без сомнения, что-нибудь и подготовлялось: дальновиднейшие из врагов нашего принца особенно боялись его, когда он с неистовой страстью предавался наслаждениям. Но непосвященному глазу должно было казаться, что Сен-Жан д'Анжели весь утопает в удовольствиях и забавах. Царившие при дворе шум и суета достигали даже моего чердака и обратили для меня это Рождество, приходившееся на воскресенье, в невыносимую пытку. Целый день до меня доносились стук копыт о мостовую и веселый смех и шутки наездников. Все это значительно увеличивало мое мрачное настроение: мой жесткий стул казался мне тверже обыкновенного, голые стены казались еще более голыми. Подобно тому, как при ярком солнечном свете резче обозначаются тени, и тишина никогда не кажется такой глубокой, как после взрыва мины, так и горе и бедность становятся особенно невыносимыми при виде счастья и богатства. Правда, меня, как и всех более или менее здравомыслящих людей, приободрила проповедь, которую держал священник д'Амур в первый день Рождества в Гостином дворе. Сидя в темном углу, я собственными ушами слышал знаменитое предсказание, которому суждено было так скоро сбыться.

– Сир! – сказал проповедник, обращаясь к королю Наваррскому и намекая на недавнюю попытку лишить принца прав на престол. – То, что дано вам Богом при рождении, не может быть отнято у вас людьми. Немного времени, немного терпения – и вы дадите нам возможность проповедовать и по ту сторону Луары! С вами, как с нашим Иисусом Навином, мы перейдем через Иордан и восстановим Церковь в Обетованной Земле.

Эти смелые слова, сказанные с целью приободрить нововерцев среди переживаемого перелома их дела, очаровали всех, за исключением, правда, немногих приверженцев виконта де Тюрена, которым было неприятно такое открытое признание короля Наваррского вождем гугенотов, хотя они и не могли ничего против этого возразить. Все так разнообразно и с таким воодушевлением выражали свое удовольствие, что даже я вернулся в свою комнату с повышенным, радостным настроением и, мечтая о предстоящей победе нашего дела, находил в этом известное утешение моим личным невзгодам.

День между тем склонился к вечеру, и наступившие сумерки не принесли мне никакой перемены. Сознаюсь без стыда: сердце мое вновь упало, особенно когда я вспомнил, что дня через два мне предстояло продать последнего конягу или одну из существенных частей моего вооружения. Решаясь на этот шаг, я не мог не чувствовать величайшего отчаяния. В таком настроении, при свете одинокой свечи, я пересчитывал последние деньжонки, как вдруг услышал поднимавшиеся по лестнице шаги. Я ясно различил шаги двух человек и терялся в догадках, кто бы это мог быть, когда в мою дверь тихонько постучали.

Опасаясь новой проделки, я не сразу отворил, тем более что в стуке мне послышалось что-то вкрадчивое и таинственное. Мои посетители стали шепотом совещаться между собой, затем постучали вторично. Я громко спросил: «Кто там?» Они не сочли нужным ответить, я, со своей стороны, решился не отворять, пока они не назовут себя по имени. Дверь у меня была крепкая, и я улыбнулся при мысли о том, что на этот раз старания воров пропадут даром. К моему удивлению, они не отказались от своего намерения, как я ожидал, а продолжали стучать и перешептываться между собой. Несколько раз они тихо позвали меня по имени и просили отворить, но упорно отказывались назвать себя. По временам до меня доносился их сдержанный смех. Еще более убеждаясь в том, что они замышляли какую-нибудь проделку, я готов был упорствовать до самой полуночи, до которой оставалось еще два часа, если бы моего внимания не привлек к себе вдруг легкий шум, вроде царапанья крысы за обоями. Подняв свечу и заслонив глаза рукой, я заметил какой-то небольшой блестящий предмет, просунутый под дверь, и отскочил из опасения, что они готовятся бросить его в меня. Но, поднеся свечу ближе к порогу, я не нашел ничего страшного, кроме двух золотых ливров[62], просунутых в щель между дверью и полом.

Держа свечу в руке, я с минуту неподвижно смотрел на деньги. Сообразив затем, что молодые придворные франты вряд ли потратили бы такую сумму ради шутки, я долее не колебался. Я поставил свечу и отодвинул задвижку двери, намереваясь поговорить со своими посетителями на лестнице. Но едва я успел отворить дверь, как они силой вломились в комнату и знаками попросили меня вновь запереть дверь. Я повиновался, все еще с некоторым недоверием, не спуская глаз со своих посетителей. До чего же велико было мое удивление и смущение, когда они скинули свои плащи и я увидел перед собою Морнэ и хорошо мне знакомую фигуру короля Наваррского.

Они, казалось, были необычайно веселы и с усмешкой посматривали друг на друга: мне пришло в голову, что меня обманывало случайное сходство и что передо мной вновь стояли мои придворные шуты. Несколько секунд я неподвижно смотрел на них; наконец король первый заговорил:

– Мы не ошиблись, Морнэ, нет? – сказал он, взглянув на меня смеющимися глазами.

– Нет, сир. Это – сьер де Марсак, тот самый дворянин, о котором я говорил вам.

Смущенный, удивленный, извиняясь как мог, я поспешил выразить королю свое почтение. Он прервал меня и милостиво спросил:

– Из Марсака в Бретани, если не ошибаюсь, сударь?

– Он самый, сир.

– Вы, значит, принадлежите к роду де Бонов?

– Я последний отпрыск этого рода, сир, – почтительно ответил я.

– Члены этого рода исполнили свою задачу, – ответил он, садясь на стул с изяществом, которое очаровало меня. – Ваш девиз «С нами Бог!», не правда ли? А Марсак, если мне не изменяет память, лежит недалеко от Ренна[63], на Вилене?

Я ответил утвердительно и от полноты сердца прибавил, что мне очень тяжело принимать такого высокопоставленного принца в столь бедном помещении.

– Да, признаюсь, де Марсак, – вставил Морнэ, беззаботно оглядываясь кругом, – вы обнаруживаете довольно странный вкус в расстановке мебели. Вы…

– Морнэ! – резко оборвал его король.

– Сир!..

– Осторожно! Вы толкнули локтем свечу. Берегитесь!

Но я хорошо понял его. Сердце мое преисполнилось чувства благодарности. Бедность не так позорна сама по себе, как в силу тех уловок, к которым она заставляет прибегать людей. Так, я считаю бесспорным долгом всякого дворянина скрывать свою бедность от назойливых глаз, особенно от глаз черни, которая привыкла судить по внешности. Оттого-то, стараясь придать моей комнате наилучший вид, я был принужден, за несколько дней до того, переставить всю оставшуюся у меня мебель и оружие в тот угол, который виден был с лестницы при открытых дверях. Вследствие этого вторая половина ее оставалась совершенно пустой. Войдя в комнату, нельзя было не заметить этой уловки, и я должен сознаться, что слова Морнэ заставили меня покраснеть до ушей. Однако минуту спустя я уже радовался тому, что он произнес их: иначе я, быть может, никогда не узнал бы, или не узнал бы так скоро, всю доброту сердца и необыкновенную быстроту соображения, свойственную королю, моему господину. Так начал я его называть в душе с этой минуты.

Королю Наваррскому было в то время 35 лет. Волосы у него были черные, цвет лица румяный, в усах, по крайней мере с одной стороны, уже пробивалась седина. От природы суровые и повелительные черты лица смягчались неизменным выражением веселости и одушевления, которого мне не приходилось встречать ни у кого другого и которое у него становилось особенно заметным в трудные минуты. Приученный к опасностям с ранней молодости, он научился смотреть на них, как на праздник, и встречал их приближение с беспечной веселостью, которая удивляла даже храбрецов и создала ему славу крайне неблагоразумного человека. Но он был совсем не такой. Ни один маршал Франции не готовился к бою более тщательно, хотя в пылу сражения он вел себя, как любой ротмистр; никогда сам Морнэ не присутствовал на совещаниях с более твердым знанием дела. Удивительное остроумие и любезность обращения, возвышая его в глазах подданных, в то же время вводили в заблуждение его противников. Считая весь этот блеск проявлением поверхностной натуры, они слишком поздно понимали, что были обмануты человеком, которого презрительно называли Беарнцем и который был несравненно хитрее их самих и одинаково мастерски владел пером и мечом. Многое из всего этого, хорошо известного теперь всем и каждому, я узнал лишь позднее. В ту минуту я не мог думать ни о чем другом, кроме доброты короля. Я еще более проникся этим сознанием, когда он настоятельно потребовал, чтобы я сел на кровать, пока мы говорили.

– Господин де Марсак! – начал он. – Вы и не подозреваете, что привело меня сюда; вас удивляет, почему я пришел сам, а не послал за вами, да еще ночью и с такими предосторожностями. Объясню вам все. Но, прежде всего, я не хотел бы, чтобы мой приход возбудил в вас напрасные надежды. Скажу откровенно: я могу конечно облегчить вашу нужду – согласитесь ли вы на предлагаемый план или нет. Но я не могу принять вас к себе на службу: у меня и без того двойной штат служащих. Морнэ говорил мне о вас, но, желая быть справедливым и к другим, я должен был ответить ему, что ничего не могу для вас сделать.

Признаюсь, это странное вступление сразу разрушило все мои воскресшие было надежды. Однако, овладев кое-как собой, я пробормотал, что честь, оказанная мне посещением короля Наваррского, уже достаточно осчастливила меня.

– Но мне приходится лишить вас даже этой чести, – ответил он, улыбаясь, – хотя вижу, что из вас вышел бы прекрасный царедворец, несравненно лучше Морнэ, например, которому никогда в жизни не удавалось произнести такую милую речь. Да, я должен потребовать от вас сохранить это посещение в тайне. Достаточно было бы малейшего слуха по этому поводу, чтобы раз навсегда лишить меня той пользы, которую вы можете принести мне.

Эти слова вызвали во мне удивление, которое мне с трудом удалось скрыть. Я не сразу нашел подходящие выражения, чтобы заверить короля, что приказания его будут в точности исполнены.

– В этом я уверен, – ответил он ласково. – Если б я не верил, кроме того, в то, что мне рассказывали о вашем мужестве после взятия Бруажа, где, говорят, вы показали себя скорее человеком дела, чем слова, я не явился бы сюда с моим предложением. Дело вот в чем: я не могу принять вас на государственную службу, де Марсак, но могу предложить вам опасное и неблагодарное приключение, если только у вас есть вкус к похождениям вообще, – похождение, которое было бы под стать любому Амадису[64].

– Неблагодарное, сир! – пробормотал я, не веря своим ушам: настолько странным показалось мне это выражение.

– Да, неблагодарное, – отвечал он, и его острый взгляд, казалось, проникал мне в душу. – Как видите, я откровенен с вами, сударь, – продолжал он небрежно. – Я могу дать вам это поручение, касающееся выгод государства, но не могу сделать ничего большего. Король Наваррский не может гласно участвовать в нем: он не сможет и защитить вас. Удастся ли оно вам, нет ли, вы должны полагаться только на свои силы. Единственное обещание, которое я могу дать, заключается в том, что если я когда-нибудь узнаю, что задуманное предприятие доведено до благополучного конца, я вознагражу того, кто его совершит.

Он остановился, и я несколько минут неподвижно смотрел на него с нескрываемым удивлением. Что он хотел этим сказать? Были ли передо мной живые лица или то было не больше, как сновидение?

– Вы понимаете? – спросил он наконец с оттенком нетерпения.

– Да, сир, кажется, понимаю, – пробормотал я, вполне уверенный, что в действительности ничего не понял.

– Что же вы скажете: да или нет? – вновь спросил он. – Принимаете ли вы мое предложение или хотели бы узнать еще некоторые подробности, прежде чем решиться на что-нибудь!

Я колебался. Будь я десятью годами моложе, я немедленно согласился бы на королевское предложение, поскольку всегда готов был пускаться на любые предприятия, которые давали случай продвинуться при дворе. Но меня остановило что-то странное во вступлении короля, хотя в душе я готов был умереть за него. Я с величайшей покорностью ответил:

– Вы сочтете меня теперь плохим царедворцем, сир, хотя дурак тот, кто прыгает в ров, не измерив его глубины. Надеюсь не оскорбить вас, сказав, что хотел бы выслушать все, что вы можете сказать мне.

– В таком случае, мой друг, – ответил он быстро, – если вы желаете пролить больше света на это дело, вам придется взять другую свечу.

Он сказал так поспешно, что я вздрогнул; но, заметив, что свеча догорела до самого конца, я, извинившись, встал и подошел к шкафу, чтобы достать другую. В ту минуту мне не пришло на ум (это я сообразил уже потом), что король намеренно воспользовался этим обстоятельством, чтобы посоветоваться со своим другом. Вернувшись на свое место к кровати, я заметил только, что они сидели ближе друг к другу и что король, по-прежнему беспечно болтавший одной ногой в воздухе, однако, очень внимательно посмотрел на меня, прежде чем заговорил.

– Я говорю с вами, конечно, доверительно, сударь, считая вас как порядочным, так и честным человеком. То, что мне нужно от вас, не требует пространных объяснений: вы должны похитить одну даму. О, не бойтесь! – быстро прибавил он, рассмеявшись. – Эта дама – не избранница моего сердца. Да я бы и не пришел сюда, к моему степенному другу, если бы нуждался в помощи такого рода: с Божьей помощью, Генрих Бурбон всегда сумеет освободить собственную возлюбленную. Мое дело – государственное и совсем иного рода, хотя мы и не можем разъяснить вам в настоящую минуту все его значение.

Я молча поклонился, чувствуя некоторое смущение и уныние: надеюсь, всякий на моем месте тоже почесал бы себе затылок. Я думал иметь дело только с мужчинами, думал, что речь шла о каком-нибудь тайном нападении или о походе со взломом. Но, оглядев свою убогую комнату и приняв во внимание честь, которую оказывал мне король, я почувствовал, что у меня не остается выбора, и потому сказал:

– В таком случае, сир, я вполне к вашим услугам.

– Хорошо! – ответил он быстро, взглянув, как мне показалось, с упреком на Морнэ, словно сомневался в его рекомендации. – Но не заговорите ли вы иначе, – продолжал он, вновь переводя глаза на меня и медленно выговаривая каждое слово, словно испытывал меня, – когда узнаете, что дама, которую надо похитить, – воспитанница виконта Тюрена, который почти так же могуществен, как я, и стремится еще больше расширить свое могущество, – Тюрена, который, по собственным его словам, всегда путешествует в сопровождении не менее 50 дворян и содержит на жаловании 1 000 стрелков? По вкусу ли вам это похождение, де Марсак, теперь, когда вы знаете все?

– Тем более оно мне по вкусу, сир, – твердо ответил я.

– Поймите еще вот что: необходимо освободить эту даму, заключенную в настоящее время в доме виконта, в Шизэ[65], но необходимо также, чтобы между мной и виконтом не произошло никакой размолвки. Стало быть, дело должно быть выполнено независимым человеком, никогда не состоявшим у меня на службе, никогда не имевшим со мной никаких связей. Если попадетесь, вы понесете наказание, не прибегая к моей защите.

– Вполне понимаю, сир.

– Черт возьми! – воскликнул он, тихо рассмеявшись. – Клянусь, этот человек больше боится дамы, чем самого виконта! Это не похоже на большинство наших придворных.

Морнэ, молча поглаживавший свои колени, поджал губы, хотя не трудно было заметить, что он остался доволен похвалой короля. Теперь он вмешался в разговор:

– С вашего позволения, сир, я изложу теперь этому дворянину все подробности.

– Хорошо, друг мой! Постарайтесь только быть кратким: если мы замешкаемся здесь, мое отсутствие будет замечено – и двор не замедлит отыскать мне новую метрессу.

Он говорил в шутку, посмеиваясь, но я видел, как Морнэ при последних его словах вздрогнул, словно они не пришлись ему по вкусу: позже я узнал, что двор тогда был сильно занят вопросом о том, кто займет место королевской фаворитки, так как страсть короля к графине де ля Гиш[66] очевидно уже угасала, а его новое увлечение госпожой де Гершвиль служило еще предметом догадок. Морнэ ничего не возразил, однако, на слова короля и стал давать мне наставления.

– Шизэ, известный вам только по имени, лежит в шести лигах[67] отсюда. Мадемуазель де ля Вир содержится на первом этаже, в комнате, выходящей в парк на северо-запад. Больше я ничего не могу сказать вам, разве только то, что служанку ее зовут Фаншеттой, и на нее можно положиться. Дом хорошо охраняется, и вам понадобится 4–5 человек. Вам не трудно будет подкупить нескольких головорезов, смотрите только, выбирайте таких, с которыми вы сумеете справиться и которые не нанесут никакого вреда барышне. Подготовьте заранее лошадей и, освободив даму, поезжайте с ней немедленно на север, настолько быстро, насколько позволят ее силы. Вам нечего щадить ее, если Тюрен пустится в погоню. Вы пересечете Луару через 60 часов после того, как покинете Шизэ.

– Пересечь Луару? – воскликнул я, удивленный.

– Да, сударь, именно так, – ответил он с оттенком суровости. – Поймите, ваша задача – с величайшей поспешностью перевезти мадемуазель Вир в Блуа. Стараясь не навлекать на себя внимания, вы спросите там, в гостинице «Кровавое Сердце» на улице Сен-Дени, барона Рони. Он позаботится о барышне или же укажет вам, как поступить с ней; и ваша задача будет выполнена. Вы слушаете меня?

– С величайшим вниманием, – ответил я, в свою очередь, несколько сухо. – Но мадемуазель, как я понял, довольно молода. Захочет ли она последовать за мной, совершенно чужим ей человеком, если я войду в ее комнату ночью и через окно?

– Об этом мы подумали.

Морнэ обратился к королю Наваррскому, который с минуту пошарил в своих карманах и вынул какой-то небольшой предмет. Он подал его своему товарищу, а тот передал мне. То была половинка золотого каролюса[68], отломанный край монеты был шероховат и весь в зазубринах.

– Покажите это барышне, друг мой, – продолжал Морнэ. – И она последует за вами. Другая половинка этой монеты у нее.

– Но смотрите, – живо прибавил Генрих, – не упоминайте о короле Наваррском даже ей. Заметьте это себе, де Марсак! Если вам вообще придется говорить обо мне, вы будете иметь честь называть меня своим другом и всегда будете говорить обо мне в этом тоне.

Он сказал все это так любезно, что совершенно очаровал меня. Мое удовольствие ничуть не ослабло, когда его товарищ извлек мешок, содержавший, по его словам, триста золотых крон, и, передав его мне, просил пользоваться им для покрытия путевых расходов.

– Старайтесь, однако, не показывать больших денег, – прибавил он серьезно. – Не возбудить бы подозрения, что похищение задумано каким-нибудь посторонним лицом. Старайтесь больше обещать, чем давать, а давая необходимое, старайтесь делать вид, будто каждый ливр – последний в вашем кармане.

Генрих кивнул головой в знак согласия.

– Прекрасный совет! – пробормотал он, вставая и накидывая плащ. – Один из тех советов, которые вы мне часто даете, Морнэ, но которыми я, к сожалению, редко пользуюсь.

Тут он взял со стола мой меч и взвесил его в руке.

– Славное оружие! – сказал он, внезапно оборачиваясь и пристально глядя мне в лицо. – Да, славное оружие! Будь я на вашем месте, де Марсак, я позаботился бы о том, чтобы оно не залеживалось в ножнах. Да, а главное, пользуйтесь им! – прибавил он, понижая голос и выставив вперед подбородок, между тем как его серые глаза, все пристальнее смотревшие на меня, казалось, стали холодными и твердыми, как сталь. – Пользуйтесь им до последней крайности… Ведь если, Боже сохрани, вы попадетесь в руки Тюрену, я ничего не смогу для вас сделать!

– Если я попадусь, сир, – ответил я, дрожа, но не от страха, – ответственность да падет на мою голову!

При этих словах в глазах короля появилось мягкое выражение: лицо его так изменилось, что я с трудом мог узнать в нем того же человека. Он с грохотом уронил оружие на стол.

– Черт возьми! – воскликнул он, и в голосе его прозвучало какое-то странное сожаление. – Клянусь Богом, хотел бы я быть в вашей шкуре, сударь! Наносить удары, не заботясь о том, что из этого выйдет; пуститься в дорогу на хорошем коне, с хорошим мечом, навстречу удаче и счастью; избавиться от всей этой политики, от всяких бумаг и никогда более не издавать указов; сознавать себя только французским дворянином, который всего может добиться, которому нечего терять, кроме любви дамы его сердца!.. Ах, Морнэ, разве не приятно было бы покинуть всю эту суету, все волнения и уехать в зеленые леса Коарразы[69]?..

– Конечно, если вы предпочитаете их Лувру, сир, – сухо ответил Морнэ, между тем как я с удивлением смотрел на этого странного человека, так быстро переходившего из серьезного настроения в веселое, говорившего то так разумно, то словно необузданный юноша семнадцати лет. – Конечно, если таков ваш выбор, сир; и если вы думаете, что герцог де Гиз оставит вас там в покое. Тюрен, я уверен, был бы рад вашему решению. Он, конечно, был бы избран Покровителем Церквей. Стыдитесь, сир! – строго продолжал Морнэ. – Неужели вы предоставите милой Франции самой выпутываться из ее нынешнего положения? Неужели вы лишите ее единственного человека, который любит ее ради нее самой?

– Хорошо, хорошо! Но она такая непостоянная возлюбленная, друг мой, – смеясь, возразил король и искоса взглянул на меня. – Никогда мне не приходилось с таким трудом добиваться ласки! Да, кроме того, разве мы с ней не разведены уже папой!

– Папой?! Я ему покажу фигу, этому папе! – гневно и нетерпеливо возразил Морнэ. – Что ему за дело до Франции? Нахал, который суется не в свое дело, да еще итальянец в придачу! Чтоб ему и всему его племени провалиться в бездну морскую! А пока хотелось бы послать ему для размышления один текст…

– Например? – спросил король.

– Что соединил Бог, того не может разъединить человек.

– Аминь! – тихо закончил Генрих. – А Франция – прекрасная и достойная невеста.

Он замолчал и впал, как мне показалось, в такое мрачное настроение, что ушел, даже не попрощавшись со мной и вряд ли замечая мое присутствие. Морнэ обменялся со мной несколькими словами, чтобы убедиться, что я понял все, как нужно. Простившись со мной в любезных выражениях, которые я не преминул запомнить на будущее время, он поспешил вниз по лестнице, вслед за своим господином.

Не трудно представить себе мою радость, когда я остался один. Я не был в безумном восторге: мною овладела скорее тихая, разумная радость. Правда, пульс мой бился ускоренно, и я снова смело и уверенно взглянул в глаза будущему, но воображению моему не рисовались ни дворцы трубадуров[70], ни другие ослепительные картины. Чем дольше думал я о свидании с королем, тем яснее вставала передо мной правда. По мере того как слабли чары, которыми окутало меня присутствие Генриха и его необыкновенная доброта, я все яснее понимал, почему он пришел именно ко мне. Это не была с его стороны особая милость к человеку, которого он знал только по рассказам или даже только по имени: он нуждался в человеке бедном и потому отважном, средних лет и потому осторожном, – в человеке неизвестном, который поэтому мог служить верным орудием, наконец, в дворянине, так как в дело были замешаны женщина и тайна. И все-таки я был поражен. Переводя взгляд с мешка с деньгами на сломанную монету, я не знал, чему удивляться больше: доверию ли, которое выказал король к разбитому, обедневшему человеку, или мужеству той женщины, которая должна была последовать за мной, доверившись этой монетке.

ГЛАВА III

Собираясь в дорогу

Далеко за полночь я обдумывал все трудности вверенной мне задачи. Я видел, что она распадалась на две части – освобождение дамы и затем благополучное препровождение ее в город Блуа, расположенный в 60 лигах от Шизэ. Что касается освобождения, то я считал вероятным, что сумею выполнить его один или с одним только помощником; но при том тревожном состоянии, в котором находилась тогда вся страна и особенно берега Луары, я не видел возможности обезопасить мою даму, не имея с собой по крайней мере пяти вооруженных людей. Собрать их в несколько часов было нелегким делом, хотя присутствие наваррского двора и наполнило Сен-Жан целой толпой искателей приключений. Однако приказ короля не терпел отлагательства: его следовало исполнить, невзирая ни на какие жертвы, ни на какие опасности. Побуждаемый этими соображениями, я не мог для начала подумать о более подходящем человеке, чем Френуа.

У него был скверный нрав, и он давно потерял всякие притязания на приличие, которых, думаю, у него никогда и не было по отношению к женщинам. Но та самая причина, которая повергла меня в нищету (я говорю о смерти Кондэ), лишила последних крох и его. Это же обстоятельство, вероятно, и вызвало во мне желание помочь ему, и я живо вспомнил все его достоинства. Я всегда знал его за человека бесшабашного, отважного, владевшего искусством наносить хорошие удары. На него можно было положиться, пока обязанности совпадали с его выгодами.

Как только рассвело, я накормил и вычистил Сида – занятие, с которого всегда начинался мой день, – и отправился на поиски Френуа. Мне посчастливилось найти его за утренним шкаликом в «Трех Голубях» – трактирчике недалеко от северной заставы. Мы не виделись больше двух недель, и за это время в нем произошла такая заметная перемена к худшему, что, забыв о скудности собственного одеяния, я косо взглянул на него, словно сомневаясь в том, благоразумно ли будет нанимать человека, имевшего на себе такие явные следы нищеты и разгульной жизни. Его большое лицо (он был из крупных), опухшее и бескровное, носило следы недавних побоев: один глаз был почти закрыт. Он был небрит; волосы его были плохо причесаны, ворот куртки, разорванной и покрытой пятнами, был расстегнут. Несмотря на холод, с полдюжины гуртовщиков пили и бранились перед трактиром, между тем как их скот утолял жажду у водопоя. Вдруг все эти люди, словно по соглашению, отошли от Френуа, предоставив в его распоряжение скамейку, на которой он сидел. Я не удивился этому, когда заметил мрачный, дикий взгляд, который он бросил на меня при моем приближении. Мне было неясно, прочел ли он на моем лице то впечатление, которое произвел на меня его вид, или же гнушался моим обществом по какой-либо другой причине. Не смущаясь, однако, его поведением, я сел рядом с ним и спросил себе вина. Он угрюмо кивнул головой, в ответ на мое приветствие, и бросил на меня исподлобья не то пристыженный, не то сердитый взгляд.

– Вам нечего смотреть на меня, как на собаку, – пробормотал он наконец. – Вы и сами-то не очень щеголевато одеты, друг мой. Но вы, должно быть, возгордились с тех пор, как получили аудиенцию при дворе!

Он громко рассмеялся. Сознаюсь, у меня родилось искушение броситься на него и заткнуть ему глотку. Я, однако, сдержался, хотя щеки у меня горели.

– Вы, значит, слышали об этом? – сказал я, стараясь говорить равнодушно.

– Кто же этого не слышал? – ответил он, смеясь одними губами, между тем как глаза его светились далеко не весельем. – Аудиенция сьера де Марсака! Ха! Ха! Почему же, любезный…

– Довольно об этом! – воскликнул я; могу сказать, я едва усидел на своем месте. – Что касается меня, то я считаю эту шутку избитой, сударь, и она меня ничуть не забавляет.

– Но она забавляет меня, – возразил он, оскалив зубы.

– Бросьте ее тем не менее, – сказал я, и мне показалось, что он заметил угрозу в моих глазах. – Я пришел поговорить с вами по другому делу.

Он не отказался выслушать меня, но, закинув ногу на ногу и уставившись глазами в вывеску трактира, принялся насвистывать с наглым и оскорбительным видом. Памятуя о своей цели, я опять сдержал себя и продолжал:

– Дело вот в чем, мой друг. Ни вы, ни я не имеем теперь лишних денег…

Прежде чем я успел добавить еще что-нибудь, он резко повернулся ко мне и с громким проклятьем придвинул свое опухшее разгоряченное лицо вплотную к моему.

– Слушайте, де Марсак! – неистово крикнул он. – Раз и навсегда! Из этого ничего не выйдет!.. Я еще не получил денег и не могу вам заплатить. Когда вы мне одолжили их, две недели тому назад, я обещал вернуть их вам на этой неделе. Да, – продолжал он, ударив рукой по скамье, – я не достал денег, мне ничего не удается. Вы не получите их: это ясно!

– Черт с ними, с деньгами! – крикнул я.

– Что? – воскликнул он, едва веря своим ушам.

– Оставьте деньги! – гордо ответил я. – Слышите? Я пришел не за ними. Я пришел сюда, чтобы предложить вам дело, благородное и хорошо оплачиваемое, если только вы согласны действовать со мной заодно и готовы честно относиться ко мне, Френуа.

– Честно относиться! – крикнул он с ругательством.

– Да, да, – сказал я. – Я готов забыть прошлое, если и вы сделаете то же. Дело в том, что я решился на одно предприятие и, нуждаясь в помощи, готов заплатить вам за нее.

Он хитро взглянул на меня: глаза его, казалось, пересчитывали все дырки и штопки на моей куртке.

– Я готов помочь вам хоть сейчас, – сказал он наконец. – Но я хотел бы раньше видеть деньги.

– Вы их увидите.

– В таком случае по рукам, друг мой! Рассчитывайте на меня по гроб жизни! – воскликнул он, вставая и пожимая мне руку с шумной откровенностью, которая, однако, не обманула меня и не заставила относиться к нему с большим доверием. – А теперь скажите, что это за дело и кто его заводчик?

– Дело мое, – холодно ответил я. – Нам предстоит похитить одну даму.

Френуа свистнул и вновь взглянул на меня с нахальным выражением в глазах.

– Даму! – воскликнул он. – Гм! Мне было бы понятно, если бы на такое дело пустился какой-нибудь молоденький франт, но вы!.. Кто же она?

– Это тоже мое дело, – равнодушно ответил я, возмущенный продажностью и низостью этого человека и вполне убеждаясь, что ему не следовало слишком доверяться. – От вас, господин Френуа, я требую только, чтобы вы на 10 дней отдали себя в мое распоряжение и исполняли мои приказания. Я доставлю вам лошадь и буду платить вам по две золотых кроны в день, ввиду того, что предприятие наше опасное; и прибавлю еще десять крон, если нам удастся добраться до безопасного места.

– Ага, до такого места, как…

– Этого не бойтесь. Вопрос в том, согласны ли вы?

Он недовольно опустил глаза: я видел, что он был крайне раздосадован моим решением хранить дело в тайне.

– Я не узнаю ничего больше? – спросил он, роя землю концом своих ножен.

– Ни словечка, – твердо ответил я. – Я решился на это отчаянное предприятие, чтобы поправить свои дела, прежде чем они упадут так низко, как ваши. Вот и все, что я намерен поведать какой бы то ни было живой душе. Если вы не расположены рисковать жизнью с закрытыми глазами, скажите мне: я обращусь к кому-нибудь другому.

Я хорошо знал, что его положение не позволит ему отказаться от такого предложения: и действительно, он принял его, стараясь даже казаться довольным. Я сказал ему, что нам нужно раздобыть четырех всадников: он вызвался найти их, сказав, что как раз знает подходящих людей. Я просил его, однако, нанять только двоих, не желая вполне отдаваться в его руки; дав ему затем денег на покупку лошади (я поставил условие, чтобы люди, которых он наймет, привели собственных коней) и, назначив ему свидание в час пополудни, я распрощался с ним и в сумрачном настроении отправился домой. Я начинал понимать, что король совсем не преувеличил опасностей предприятия, на которое могли решиться только отчаянные и низко опустившиеся люди. Это соображение ясно указывало на то, что собственных сообщников мне придется опасаться не меньше, чем врага.

Но возвращаться назад было поздно, и я продолжал свои приготовления, если и не с особенной радостью, то по крайней мере неуклонно идя к цели. Точильщик, над которым я жил, отточил мой меч и привел в порядок пистолеты, оказав мне эту услугу с той дружеской готовностью, которая всегда проглядывала в его отношениях ко мне. Я нанял двух здоровых парней, честности которых не особенно верил, но они обладали тем преимуществом, что имели собственных лошадей. Я купил еще двух вьючных лошадей для мадемуазель и ее служанки. Я приобрел остальные необходимые принадлежности, уменьшив запас своих денег до 210 крон. Меня сильно беспокоил вопрос: как распорядиться этой суммой, чтобы сохранить, ее в безопасности и в то же время иметь возможность пользоваться ею? Наконец, я обратился к своему другу, точильщику, который посоветовал спрятать одну сотню в шляпу и сейчас же нашел в ней подходящее для этой цели место. Поскольку шляпа была подбита сталью под кольчугой, это не трудно было сделать. Другую сотню я зашил в седло, а остальные деньги положил в карман для текущих расходов.

Мелкий дождь накрапывал на дворе, когда я в сопровождении двух своих людей вскоре после, полудня пустился в путь по направлению к северной заставе. На улицах было столько движения, что мы проехали незамеченными: вряд ли кто-нибудь обратил бы на нас внимание, если бы даже нас было шесть человек, а не трое. Достигнув места свидания, на расстоянии мили за заставой, мы застали Френуа уже там, укрывшимся под большим остролистом с подветренной стороны. С ним было четыре всадника. Увидев нас, он тронулся нам навстречу и радушно крикнул:

– Добро пожаловать, господин капитан!

– Да, добрый день! – ответил я и придержал Сида на некотором расстоянии от него. – А это что за люди, господин Френуа? – и я указал своим хлыстом на его четырех провожатых.

Он попытался обратить дело в шутку.

– Ах, они? – сказал он. – Это не трудно объяснить. Евангелистов нельзя разлучать: поэтому я привел их всех – Матфея, Марка, Луку и Иоанна, думая, что вы пожелаете взять их для большей безопасности. Я, со своей стороны, ручаюсь за них, как за четырех храбрейших молодцов, с которыми вам когда-либо приходилось иметь дело.

Насколько я понял, это были четыре отъявленных мерзавца, каких мне редко приходилось встречать: я понял, что тут не было места колебаниям.

– Двое или ни одного, господин Френуа, – сказал я твердо. – Я поручил нанять двоих, двоих я и возьму, Матфея и Марка или Луку и Иоанна, как вы пожелаете.

– Жаль расстраивать компанию, – заметил он, нахмурившись.

– Если так, то одного из моих людей зовут Иоанном, а другого мы окрестим Лукой: вот дело и поправится.

– Принц Кондэ, – мрачно пробормотал он, – пользовался услугами этих людей.

– Принц Кондэ пользовался иногда странными людьми, господин Френуа, как иной раз приходится каждому, – ответил я, глядя ему прямо в глаза. – Оставьте же, пожалуйста! Мы возьмем Матфея и Марка. А остальных будьте добры отослать обратно.

Он с минуту как будто колебался, словно собираясь ослушаться меня, но затем передумал и приказал людям вернуться обратно. Когда я дал каждому из них по серебряной монете, они, несколько раз выругавшись, действительно удалились в сравнительно сносном расположении духа. Френуа хотел сейчас же отправляться в дорогу. Но я не желал, чтобы за нами следили, и приказал подождать, пока те двое не скрылись из виду.

Мы поставили лошадей под дождь: всем не укрыться было под остролистом. Вряд ли когда для похищения дамы снаряжалась такая жалкая компания! Не без огорчения оглянулся я кругом, видя себя вынужденным командовать такими людьми. У нас не было ни одного нештопаного платья, а у троих из моих оруженосцев было только по одной шпоре. Как бы в награду за эти недостатки мы насчитывали два подбитых глаза, включая сюда и Френуа, и один разбитый нос. Лошадь Матфея была лишена хвоста, а обладатель ее, как я теперь только заметил, был совершенно глух. Меч Марка болтался без ножен, а уздечку ему заменяла бечевка. Одно только я заметил с удовольствием. Приведенные мной люди косо поглядывали на тех, которых доставил Френуа; а эти платили им тем же. На это несогласие и на свой меч я возложил все мои надежды. Однако я должен был скрывать свои опасения и подозрения под беззаботным видом. Я обратился с короткой речью к своей страже, которая в один голос поклялась помогать мне до самой смерти. Я отдал приказ двинуться в путь: Френуа и я открывали шествие; за нами следовали Лука и Иоанн с вьючными лошадьми; остальные двое составляли прикрытие. Дождь продолжал накрапывать. Местность, которой мы проезжали, даже в хорошую погоду имела мрачный, однообразный вид: я чувствовал, что все сильнее падаю духом по мере того, как день клонился к вечеру. Ответственность, которую я брал на себя, становилась в моих глазах тем серьезнее, чем ближе я присматривался к своей свите. Френуа между тем приставал ко мне со всевозможными расспросами относительно моих планов: злейший враг не мог бы пожелать мне более неприятного товарища.

– Слушайте! – проворчал он, когда мы проехали около четырех лиг. – Вы, однако, не сказали мне, где мы остановимся на ночь, сьер. Вы едете так медленно, что…

– Я берегу лошадей, – коротко ответил я. – Завтра нам не придется отдыхать.

– Ваша лошадь в таком виде, что, пожалуй, выдержит хоть целую неделю, – насмешливо заметил он, бросая злобный взгляд на моего Сардинца, который действительно находился в лучшем состоянии, чем его господин. – У нее во всяком случае достаточно лоснится шерсть.

– Она вполне отвечает своему внешнему виду, – сказал я, слегка задетый его тоном.

– Тут есть лошади получше, – возразил он.

– Я их не вижу, – ответил я.

Я уже успел осмотреть всех лошадей и убедился, что, при всех своих недостатках и некрасивой внешности, они, однако, вполне могли справиться с предстоящей задачей. Но я не заметил среди них никаких особенных достоинств. Вновь осмотрев их, я пришел к тому же выводу: за исключением вьючных лошадей, которых я выбрал довольно тщательно, никто не мог соперничать с Сидом ни по быстроте хода, ни по внешнему виду. Я высказал это Френуа.

– Не хотите ли испробовать? – насмешливо осведомился он.

– Если вы думаете, что я стану утомлять лошадей, устраивая скачки, вы ошибаетесь, Френуа. Вы знаете, я не мальчик.

– Нет никакой надобности устраивать скачки, – ответил он более спокойно. – Ведь достаточно будет сесть на эту бесхвостую гнедую лошадь Матфея, чтобы испробовать ее ход: и вы скажете, что я прав.

Я взглянул на Гнедка, с его заостренной, лишенной волос мордой, и убедился, что лошадь, хотя и не была породистой, обладала, однако, широкими костями, хорошей спиной и мощными бедрами. Мне показалось, что Френуа мог быть действительно прав; а если у Гнедка еще и сносный нрав, то он мог оказаться более подходящей для женщин лошадью, чем те, которых выбрал я. Если у нас был конь с быстрым ходом, то важно было, во всяком случае, установить это: попросив поэтому Матфея поменяться со мной и позаботиться о Сиде, я сел на Гнедка и вскоре убедился, что ход у него был легкий и обещал быть быстрым, между тем как нрав у него был такой спокойный, что мог удовлетворить самого робкого седока. Мы проезжали в это время по плоской пустынной степи, усеянной там и сям кустами терновника: неровная каменистая дорога имела более 20 ярдов[71] в ширину, и путешественникам приходилось все время переезжать с одной стороны на другую, чтобы обходить наиболее неудобные места. Меняя лошадей, Френуа и я несколько отстали от остальных и ехали теперь рядом с Матфеем.

– Ну, – сказал он, – не был я прав?

– Отчасти да, – ответил я. – Лошадь лучше, чем кажется с виду.

– Как и многие другие, – прибавил он с оттенком обиды в голосе. – И не только лошади, но и люди, господин де Марсак. Ну, что вы скажете? Не пуститься ли нам в галоп, чтобы догнать остальных?

Считая это благоразумным, я, не колеблясь, согласился: мы двинулись вперед. Но не успели мы проехать и ста ярдов и я только что пустил Гнедка полным ходом, как Френуа, слегка дернув повод, повернулся в седле и посмотрел назад.

– Ого! Что это? Уж не эти ли молодцы скачут за нами? – крикнул он тотчас же.

Я быстро обернулся, чтобы посмотреть назад. В ту минуту Гнедок, не оступившись и без всякой видимой, причины, упал подо мной, словно подстреленный насмерть, перебросив меня через голову на несколько ярдов. Все это произошло так внезапно, что я не успел подставить рук и тяжело упал на голову и плечи, потеряв сознание. Не раз приходилось мне падать, но никогда столь неожиданно. Когда я пришел в себя, то увидел, что сижу, прислонившись к стволу старого терновника. Голова у меня кружилась; я чувствовал себя дурно. Френуа и Матфей поддерживали меня с обоих сторон. Трое остальных держались в нескольких шагах от меня, верхом на своих лошадях; их фигуры резко выделялись на покрытом облаками вечернем небе. Я был так ослеплен в первую минуту, что не заметил ничего больше, и то лишь бессознательно. Но мало-помалу голова моя начала проясняться. Удивление, вызванное у меня присутствием незнакомцев, сменилось полным пониманием: я вспомнил все, что случилось.

– Лошадь ушиблась? – пробормотал я, как только в состоянии был выговорить слово.

– Ничуть, – ответил Френуа, усмехнувшись, как мне показалось. – Боюсь, что вам досталось больше, капитан.

Говоря это, он обменялся взглядами со всадниками: мне показалось, что те улыбнулись. Один из них даже засмеялся, а другой повернулся в седле, чтобы скрыть свое лицо. Я смутно сознавал, что тут разыгрывалась какая-то шутка, в которую я не был посвящен. Но я был еще так потрясен, что не мог чувствовать особенного любопытства, и с благодарностью принял предложение одного из провожатых, который вызвался принести мне воды. Пока он отсутствовал, остальные стояли вокруг меня с тем же выражением плохо скрытой насмешки в лицах. Только один Френуа пространно обсуждал происшедшее, сыпал выражениями сочувствия и проклинал дорогу, лошадь, зимний блеск, пока не подоспела вода. Подкрепленный несколькими глотками, я кое-как вскарабкался на Сида и медленно двинулся вперед вместе со всеми.

– Плохое начало, – сказал Френуа, украдкой бросая на меня лукавый взгляд, в то время как мы ехали с ним бок о бок.

До Шизэ оставалось всего полмили, и над нами уже спускались сумерки. Я между тем успел окончательно прийти в себя: только в голове оставался еще глухой шум. Пожав плечами, я согласился с ним.

– Все хорошо, что хорошо кончается, – прибавил я. – Я не хочу этим сказать, что падение было из приятных, или что я желал бы упасть так еще раз.

– Надеюсь! – ответил он.

Френуа отвернулся от меня; мне показалось, что он едва сдерживал смех. Какое-то смутное подозрение побудило меня, минуту спустя, сунуть руку в карман. Тут я понял все. Удивление, вызванное во мне этим открытием, было так велико, что невольно дал шпоры Сиду. Лошадь рванулась вперед.

– В чем дело? – спросил Френуа.

– Дело? – повторил я, все еще держа руку за поясом и безнадежно ощупывая карманы.

– Да, что случилось? – спросил он, с наглой улыбкой на своем бесстыжем лице.

Я взглянул на него; лицо мое горело, как в огне.

– О, ничего, ничего! – сказал я. – Поедемте скорее.

В действительности же я обнаружил, что, пока я лежал без чувств, негодяи похитили все мои золотые кроны. Мало того. Я сразу понял, что, они достигли несравненно более страшных и зловещих для меня результатов: они установили между собой то тайное сообщество, которое я стремился предотвратить. Я понял, что был обязан жизнью своему другу точильщику и собственному благоразумию: ведь эти негодяи наверно убили бы меня без зазрения совести, если бы им удалось найти все мои деньги. Обманувшись в этом, но уверенные, что у меня были еще средства, они отказались от своего злодейского намерения. В ожидании более благоприятного случая, я достаточно владел собой, чтобы воздержаться от бесполезных обвинений и от угроз, к которым не люблю прибегать, не имея возможности привести их в исполнение. Но я понял, что в таком опасном положении я рисковал не только своей, но и чужой жизнью, и почувствовал необходимость обдумать наедине свои дальнейшие поступки.

Вскоре перед нами показались башни замка Шизэ. Тут я сказал Френуа, что мы останемся на ночь в деревне, причем попросил его взять с собой людей и позаботиться о комнатах в гостинице. Но в нем сейчас же проснулись подозрения и любопытство: он решительно отказался оставить меня одного. Мошенник вероятно настоял бы на своем отказе, если б я не остановил лошадь и не показал ему ясно, что настою на своем, или же дело между нами дойдет до открытого разрыва. Как я и ожидал, он отступил перед этой последней возможностью и, попрощавшись со мной, ускакал со всеми людьми. Я подождал, пока они скрылись из виду, затем повернул Сида, переехал небольшой ручеек, отделявший дорогу от места охоты, и, выбрав тропинку, которая, казалось, вела через лес по направлению к замку, поехал по ней, зорко осматриваясь по сторонам. Мысли мои обратились к той знатной богатой незнакомке, которая была уже так близка от меня. По мере приближения мысль о ней приводила меня в крайнее замешательство: тут только я сделал открытие, от которого у меня по всем членам пробежала дрожь. Десять крон! Увы, я потерял ту половинку монеты, которую дал мне король Наваррский, которая составляла мою единственную верительную грамоту. Она конечно исчезла вместе со всем остальным, что было у меня в кармане. Я подобрал повод и несколько минут оставался без движения, воплощая собой само отчаяние. Ветер, завывавший в обнаженных сучьях над головой, круживший по земле целые кучи желтых листьев и замиравший в шелестевшем папоротнике, нигде, казалось, не встречал такого горя, какое овладело мною в эту минуту.

ГЛАВА IV

Мадемуазель де ля Вир

В первую минуту я готов был броситься вслед за бездельниками и, с мечом в руках, потребовать у них монету. Несколько успокоившись, я отказался от этого невозможного намерения и решил действовать так, как если бы монета все еще находилась в моих руках, и прибегнуть к откровенному объяснению, когда наступит время. Решив немного ознакомиться с окрестностями, пока еще было светло, я начал осторожно пробираться вперед между деревьями. Не прошло пяти минут, как глазам моим представился один из угловых фасадов замка – здания времен Генриха II, воздвигнутого, как и большинство построек той эпохи, скорее для удовольствий, чем для защиты, и украшенного прелестными башенками и окнами. При всем том здание имело унылый, запущенный вид благодаря уединенности местоположения, позднему времени и, кажется, немногочисленности населения: ни на террасе, ни в окнах не было видно ни души. С деревьев, посаженных так близко к самому дому, что они едва пропускали свет в комнаты, падали капли дождя. Все это позволяло мне надеяться, что желания девушки будут согласоваться с моими просьбами. Трудно было поверить, чтобы молодая знатная девушка, родственница веселого и живого Тюрена, знакомая с придворными увеселениями, по собственной воле удалилась на зиму в такое мрачное уединение.

Воспользовавшись последними минутами дневного света, я осторожно объехал вокруг дома и, держась в тени деревьев, без труда заметил на северо-восточной стороне замка балкон, о котором мне говорили. Этот полукруглый балкон был обнесен каменными перилами и возвышался футов на 15 над проходившей под ним насыпной дорожкой, отделенной от леса глубоким рвом. С удивлением заметил я, что окно, выходившее на этот балкон, было открыто, несмотря на дождь и холодный вечер. Мало того. Мне положительно повезло. Не успел я взглянуть на окно, прикидывая его высоту и другие частности, как в ту же минуту, к великой моей радости, в нем появилась плотно закутанная женская фигура, которая вышла на балкон и стала смотреть на небо. Я стоял так далеко, что не мог различить, была ли то сама мадемуазель Вир или ее служанка; но в ее осанке чувствовались такая печаль, такой упадок духа, что я не сомневался, что это была одна из них. Решившись не упускать случая, я поспешно спрыгнул с коня и, не привязав Сида, пешком двинулся вперед, пока не остановился на расстоянии нескольких шагов от окна.

Женщина заметила меня. Она отступила назад, но не скрылась. Продолжая всматриваться в меня, она тихонько позвала кого-то из комнаты: в ту же минуту на балконе появилась вторая, более высокая и крепкая фигура. Я уже раньше снял шляпу и теперь тихим голосом спросил, не имею ли чести говорить с мадемуазель де ля Вир. Среди надвигавшейся темноты невозможно было различить лица.

– Тсс! – предостерегающим голосом пробормотала более высокая фигура. – Говорите тише. Кто вы и что здесь делаете?

– Я явился сюда, – почтительно ответил я, – по поручению друга той дамы, которую я назвал, чтобы отвезти ее в безопасное место.

– Боже мой! – послышался быстрый ответ, – Теперь?.. Это невозможно.

– Нет, – прошептал я, – не теперь, а ночью. Луна восходит в половине третьего. Лошади мои нуждаются в отдыхе и корме. В три часа я буду под этим окном, захватив все необходимое для бегства, если барышне угодно будет следовать за мной.

Я чувствовал, что они всматривались в меня через темноту, словно стараясь проникнуть в мою душу.

– Ваше имя, сударь? – прошептала наконец меньшая фигура после молчания, полного нерешительности и возбуждения.

– Я не думаю, чтобы имя мое могло иметь теперь значение, мадемуазель, – ответил я, не желая назвать себя. – Когда…

– Ваше имя, ваше имя, сударь! – властно повторила она; и я слышал, как она топнула своим каблучком о каменный пол балкона.

– Гастон де Марсак, – неохотно ответил я. Обе они вздрогнули и одновременно вскрикнули.

– Не может быть! – воскликнула та, которая говорила последней, с досадой и удивлением в голосе. – Это шутка, сударь! Это…

Она предоставила мне догадываться о том, что хотела сказать еще: в эту минуту прислужница ее (я уже не сомневался теперь, которая из двух была мадемуазель и которая Фаншетта) закрыла рукой рот своей госпоже и указала ей на комнату. После минутного колебания, сделав мне предостерегающий знак, обе повернулись и исчезли в окне.

Я, со своей стороны, не замедлил укрыться под деревьями. Далеко не удовлетворенный свиданием, я решил, однако, что ничего не мог сделать больше, а, оставаясь по соседству с замком, мог только навлечь на себя подозрения. Поэтому я вновь сел на лошадь и выехал по большой дороге в деревню, где нашел своих людей, шумно въезжавших в гостиницу – жалкую лачугу с окнами без стекол, с огнем, разведенным на земляном полу. Первой моей заботой было поставить Сида в сарай, где с помощью какого-то полуголого мальчишки, казалось, прятавшегося в этом сарае, я удовлетворил, насколько мог, все его потребности. Затем я вернулся к передней стороне дома, предварительно обдумав, как приступить к предстоящей мне задаче. Проходя мимо одного из окон, полузакрытого грубой занавеской, сделанной из старого мешка, я остановился, чтобы заглянуть в комнату. Френуа и его четыре бездельника сидели вокруг огня на деревянных чурбанах и кричали, расположившись словно у себя дома. Какой-то разносчик, сидевший в углу со своими товарами, поглядывал на них с очевидным страхом и подозрением. В другом углу двое детей забрались под осла, спина которого служила насестом нескольким домашним птицам. Трактирщик, здоровый детина с толстой дубиной в руке, сердито нахмурившись, сидел на нижних ступенях лестницы, которая вела на чердак, а неряшливо одетая женщина, раздававшая посетителям ужин, казалось, одинаково боялась и гостей своих, и муженька.

Уверившись в подозрении, что негодяи опять замышляют что-то против меня, я шумно растворил дверь и вошел в комнату. Френуа насмешливо взглянул на меня; один из людей рассмеялся. Остальные хранили молчание; но никто из них не двинулся и не приветствовал меня. Не колеблясь ни минуты, я подошел к ближайшему парню и сильным ударом выбил из под него чурбан.

– Вставай, негодяй, когда я вхожу! – крикнул я, давая волю накипевшей во мне злобе. – И ты тоже!..

Еще удар – и второй чурбан полетел вслед за первым, а палка моя между тем несколько раз прошлась по спине негодяя.

– Не умеете себя держать, бездельники! Убирайтесь вон, очистите место старшим!

Они встали, ворча и ощупывая свое оружие, и с минуту стояли против меня, поглядывая то на меня, то искоса на Френуа. Но он не подавал никаких знаков, товарищи же их только смеялись: в эту затруднительную минуту мужество покинуло их, они с недовольным видом перебрались на другую сторону очага, где и уселись, насупившись. Я, со своей стороны, сел рядом с их вожаком.

– Этот господин и я будем кушать здесь, – крикнул я человеку на лестнице. – Прикажите вашей жене дать нам все, что у вас есть лучшего, а этих бездельников потрудитесь накормить в таком месте, чтобы до нас не доносился запах их засаленных курток!

Обрадовавшись моему властному вмешательству, хозяин оставил свое место и очень проворно начал накрывать для нас стол и наливать вино, между тем как жена его наполнила наши тарелки из черного горшка, висевшего над огнем. На лице Френуа блуждала между тем веселая улыбка, свидетельствовавшая о том, что он понимал мои намерения, но, уверенный в своем влиянии на наших людей, равнодушно относился к моим поступкам. Я показал ему, однако, что наши с ним счеты еще не были сведены. Согласно моему приказанию, стол наш находился на таком расстоянии от всех остальных, что они не могли слышать нашего разговора; а я мало-помалу придвигался все ближе к нему.

– Господин Френуа! – сказал я. – Мне кажется, что вы готовы забыть одну вещь, которую вам следовало бы помнить.

– Что такое? – проворчал он, едва удостаивая меня взгляда.

– А то, что вы имеете дело с Гастоном де Марсаком, – спокойно ответил я. – Как я уже говорил вам сегодня утром, я делаю последнюю попытку поправить свои дела и не позволю никому – понимаете, господин Френуа, никому! – безнаказанно стать мне поперек дороги.

– Кто же думает становиться вам поперек дороги? – нагло спросил он.

– Вы! – твердо ответил я, продолжая в то же время угощаться лежавшим подле черным хлебом. – Вы обокрали меня сегодня днем: я сделал вид, что этого не заметил. Вы поощряли этих людей в их нахальстве: я и это вам спустил. Но позвольте сказать вам следующее: если вы измените мне сегодня ночью, клянусь честью дворянина, господин Френуа, я заколю вас, как жаворонка.

– В самом деле? Но в эту игру могут играть двое! – крикнул он, быстро вскакивая со стула. – А еще лучше вшестером! Не лучше ли бы вам пообождать, господин де Марсак?..

– Я думаю, что лучше бы вам выслушать еще кое-что, прежде чем прибегать к помощи этих людей, – холодно ответил я, оставаясь на своем месте.

– Хорошо! – сказал он, по-прежнему стоя. – В чем дело?

– Ну, – возразил я, еще раз напрасно указав ему на стул, – если вы предпочитаете выслушать мои приказания стоя, то как вам угодно.

– Ваши приказания? – крикнул он с внезапным возбуждением.

– Да, мои приказания! – возразил я, быстро вскакивая на ноги и вынимая из ножен свой меч. – Мои приказания, сударь! – громко повторил я. – Если же вы оспариваете мое право приказывать в этом деле, равно как и платить за все, то давайте решим этот вопрос здесь же, немедленно, вы и я, один на один, господин Френуа.

Ссора, которую я готовил все это время, вспыхнула, однако, так внезапно, что никто не двинулся с места. Только женщина отступила назад к своим детям; все остальные сидели, разинув рты. Достаточно было им шевельнуться, достаточно было малейшей суматохе разгорячить в нем кровь – и, я не сомневаюсь, Френуа принял бы мой вызов, так как вовсе не лишен был отваги. Но тут, среди всеобщего молчания, лицом к лицу со мной, мужество изменило ему. Он остановился, поглядывая на меня нетвердым взглядом и не говоря ни слова.

– Итак, – сказал я, – не согласитесь ли вы, что раз я плачу, то имею право и отдавать приказания, сударь?

– Кто же думает ослушиваться ваших приказаний? – пробормотал он, залпом осушая стакан и усаживаясь на место с нахальным и хвастливым видом, стараясь скрыть свое поражение.

– Если вы не думаете, то и никто не думает, – ответил я. – Теперь все ладно. Еще вина, хозяин!

Френуа, видимо, дулся на меня и сидел молча, держа в руке стакан и сердито опустив глаза на стол. Он чувствовал унижение, которому подверг себя сам, и понимал, что это минутное колебание лишило его ореола в глазах его дружков-бездельников. Поэтому я поспешил смягчить его, изложив свои планы на предстоявшую ночь, и преуспел в этом даже сверх ожидания: когда он услышал имя дамы, которую я собирался похитить, и узнал, что она находится в замке Шизэ, изумление уничтожило в нем последние следы досады. Он посмотрел на меня, как на сумасшедшего.

– Боже мой! – воскликнул он. – Да знаете ли вы, что делаете, сьер?

– Надеюсь, что да, – ответил я.

– Знаете ли вы, кому принадлежит замок?

– Виконту Тюрену.

– И знаете также, что мадемуазель де ля Вир его родственница?

– Да, – сказал я.

– Боже мой! – воскликнул он снова и посмотрел на меня, разинув рот.

– В чем дело? – спросил я равнодушно, хотя смутно чувствовал, что знаю, чересчур хорошо знаю, чем тут пахнет.

– Да ведь он раздавит вас, как я эту шляпу! – ответил он в сильном возбуждении. – Кто же, вы думаете, заступится за вас в частном споре такого рода? Король Наваррский? Франция? Ваш покровитель?.. Ни один из них! Уж лучше бы вы похитили драгоценные камни из королевской короны (король человек слабый), бумаги, касающиеся последнего заговора Гиза (он бывает иногда великодушен), или последнюю возлюбленную короля Наваррского (он податлив, как старый башмак)! Говорю вам, лучше вам иметь дело со всеми ними, чем дотронуться до овечки Тюрена, если только вы не имеете желания быть колесованным. Клянусь Богом, это так!

– Очень вам благодарен за ваш совет, – упрямо ответил я. – Но жребий брошен. Я вполне решился. Впрочем, если вы боитесь, господин Френуа…

– Я боюсь, я очень боюсь, – откровенно сознался он.

– Но нет никакой надобности, чтобы ваше имя появлялось в этом деле, – ответил я. – Я беру ответственность на себя. Я оставлю лишь свое имя здесь в гостинице, где несомненно будут наводить справки.

– Конечно, это уже кое-что, – задумчиво ответил он. – Хорошо, это – неприятное дело, но я участвую в нем. Вы желаете, чтобы я выехал вместе с вами сейчас, после двух часов, не правда ли? Остальные должны быть готовы в три, так?

Я выразил свое согласие, довольный тем, что он так скоро успокоился. Обсудив еще несколько раз все подробности, мы решили удирать через Пуатье[72] и Тур[73]. Я конечно не сказал ему, почему я выбрал пристанищем Блуа, равно как не объяснил и того, что намеревался там делать, хотя он настойчиво расспрашивал меня, и мои уклончивые ответы приводили его в задумчивое, даже мрачное настроение. Вскоре после восьми мы удалились наверх спать. Люди наши расположились внизу вокруг огня, и их громкий храп, казалось, потрясал все ветхое старое здание. Хозяина нашего мы попросили не ложиться и разбудить нас, как только взойдет луна. Оказалось, однако, что я мог бы взять эту обязанность на себя: от возбуждения и всяческих сомнений я почти не мог спать и уже долго лежал с открытыми глазами, когда услышал шаги трактирщика на лестнице. Я быстро вскочил на ноги; Френуа последовал за мной. Не теряя времени на разговоры, мы сели на коней и, взяв по запасной лошади, выехали на дорогу, прежде чем луна показалась над деревьями. Достигнув ограды парка, мы сочли более благоразумным сойти с лошадей и, не встретив по пути никаких затруднений, вскоре добрались до замка, верхняя часть которого блестела ровным холодным сиянием в лучах луны.

Прекрасная ночь и безоблачное небо придавали всему этому месту нечто торжественное, и я невольно остановился на минуту, охваченный каким-то страхом и благоговением, наряду с полным сознанием той ответственности, которую готов был взять на себя. В этот короткий промежуток времени в уме моем промелькнули все предстоявшие опасности: и у меня в последний раз явилось искушение отказаться от всего этого отчаянно-безумного предприятия. В такой поздний час кровь вообще медленнее течет по жилам, а я вдобавок провел перед тем бессонную ночь и теперь находился на холодном зимнем воздухе. Только воспоминание о моем одиноком существовании, о полном лишений и неудач прошлом, о пробивавшейся в волосах седине, о мече, который я всегда носил с честью, хотя и без особенной пользы для себя, – только мысль обо всем этом вернула мне самообладание и мужество. Потом я понял, что и товарищ мой переживал нечто подобное: когда я нагнулся, чтобы спутать лошадей, он положил руку мне на плечо. Я взглянул на него: меня поразило дикое выражение его лица, столь бледного при лунном свете, и особенно глаз, блестевших, как у сумасшедшего. Он пытался говорить, но, казалось, не мог. Мне пришлось обратиться к нему с резким вопросом, прежде чем у него развязался язык. Когда он наконец заговорил, это были лишь бессвязные просьбы отказаться от предприятия, вернуться назад.

– Как, теперь? – удивленно спросил я. – Теперь, когда мы уже здесь, Френуа?

– Ах, откажитесь от этого! – крикнул он, неистово тряся мою руку. – Откажитесь! Говорю вам, плохо кончится!

– Что бы ни было, – холодно ответил я, освобождаясь от его руки, – я иду вперед. Вы, господин Френуа, можете поступать, как вам угодно.

Он вздрогнул и отвернулся от меня, но не проронил ни слова. Когда я отправился, чтобы принести лестницу с места, замеченного мною еще днем, он последовал за мной и в том же мрачном молчании сопутствовал мне назад, к дорожке под балконом. Я уже неоднократно с нетерпением поглядывал на заветное окно, но не замечал там ни света, ни малейшего движения. Хотя это могло служить признаком того, что заговор мой открыт, или же ля Вир мне не доверяет, я, не колеблясь, тихо подставил лестницу к балкону, поручая Френуа остаться внизу на страже и защищать лестницу в случае нападения.

Осторожно поднявшись и держа в левой руке меч в ножнах, я перескочил через перила балкона. Протянув руку, я нащупал покрытую свинцом оконную раму и тихонько постучал. Окно поддалось, и я вошел в комнату. Я почувствовал, как на меня легла чья-то невидимая рука: кругом было совершенно темно. Рука провела мена на два шага вперед, затем остановила внезапным движением. Я слышал, как позади меня затянули занавес. Вслед за тем кто-то снял крышку с ночника – и комната наполнилась слабым, но достаточным светом.

Я понимал, что этот затянувшийся над окном занавес отрезал мне отступление, словно закрывшаяся дверь. Но недоверие и подозрения тотчас уступили место замешательству, ощущаемому человеком в ложном положении, из которого он может освободиться только при помощи щекотливого объяснения. Я находился в длинной, узкой, невысокой комнате. Завешанная какими-то темными тканями, поглощавшими свет, она оканчивалась еще более мрачным альковом. Два-три огромных сундука, с одного из которых еще не убраны были остатки обеда, стояли вдоль стен. Посреди пола лежала грубая циновка, на которой помещались небольшой стол, кресло, ножная скамеечка, пара стульев и несколько мелких предметов, разбросанных вокруг пары до половины наполненных седельных сумок. Меньшая и более тонкая из двух виденных мною фигур стояла около стола, в дорожном плаще, с маской на лице. Молчаливый вид, с которым она рассматривала меня, и вся ее холодная, полная презрения осанка смутили меня даже больше, чем сознание того, что я потерял ключ, который мог открыть мне доступ к ее доверию. Большая фигура оказалась здоровой, краснощекой женщиной лет тридцати, с большими черными глазами, нетерпеливой и грубой в обращении, что она выказала несколько позже, когда заговорила со мной. Мои представления о Фаншетте отнюдь не соответствовали внешности этой женщины с деревенскими манерами и мужицкой речью, которая скорее походила на дуэнью[74], чем на горничную придворной красавицы.

Она стояла позади госпожи, положив свою красную грубую руку на спинку кресла, с которого барышня, очевидно, встала при моем появлении. Несколько секунд, показавшихся мне минутами, мы стояли молча, осматривая друг друга; на мой поклон мадемуазель ответила легким кивком. Она, видимо, ждала, чтобы я заговорил.

– Мадемуазель де ля Вир? – нерешительно пробормотал я.

Она вновь только кивнула головой. Я попытался говорить с большей уверенностью.

– Извините меня, мадемуазель, если я буду краток: время дорого. Лошади стоят в ста ярдах от дома; все готово к вашему бегству. Если мы двинемся сейчас же, нам удастся уйти беспрепятственно. Малейшее промедление, хотя бы на один час, и наш замысел может быть открыт.

Вместо ответа, она засмеялась под своей маской, засмеялась холодно и насмешливо.

– Вы очень спешите, сударь, – сказала она, и ее низкий чистый голос, вполне соответствовавший ее смеху, поднял в моей душе чувство гнева. – Я вас не знаю: вернее, не знаю о вас ничего такого, что давало бы вам право вмешиваться в мои дела. Вы слишком надеетесь на себя, сударь. Вы говорите, что вас направил сюда друг. Кто именно?

– Некто, кого я горжусь называть этим именем, – ответил я, призывая на помощь все свое терпение.

– Его имя!

Я твердо отвечал, что не могу назвать его, и в упор посмотрел на нее. Казалось, она на минуту смутилась и стала в тупик, но после короткого молчания продолжала:

– Куда же вы думаете отвезти меня, сударь?

– В Блуа, на квартиру одного из друзей моего друга.

– Вы смелы на словах! – ответила она с легкой усмешкой, – Вы, по-видимому, приобрели высокопоставленных друзей за последнее время… Но вы, без сомнения, имеете ко мне письмо или по крайней мере какой-нибудь знак, какое-нибудь удостоверение, какую-нибудь поруку в том, что вы действительно тот, за кого себя выдаете, господин де Марсак.

– Дело в том, мадемуазель, – заметил я, – я должен вам объяснить. Я сказал бы вам…

– Нет, сударь! – порывисто крикнула она. – Тут нечего говорить. Если вы имеете то, о чем я говорю, покажите мне. Это вы теряете время.

Я потратил не много слов и, видит Бог, и не думал тратить их много. Но, сознавая свою оплошность, я мог только изложить правду, что я и сделал с величайшим смирением:

– Я имел в своих руках тот знак, о котором вы говорите, мадемуазель: это половинка золотой монеты, врученная мне моим другом. Но, к стыду своему, я должен сознаться, что она украдена у меня…

– Украдена! – воскликнула она.

– Да, мадемуазель: поэтому я и не могу показать вам ее.

– Вы не можете показать ее? И вы осмеливаетесь явиться ко мне без нее? Вы!.. – крикнула она с такой силой, что положительно ошеломила меня, хотя я и ожидал упреков.

Едва переведя дух, она осыпала меня бранью, обозвала нахалом, человеком, сующимся не в свое дело, и наделила еще множеством эпитетов, которые мне стыдно вспомнить. При этом она обнаружила такую страстность, которая удивила бы меня даже в ее служанке, а в этом хрупком и на вид столь нежном создании совершенно смутила меня. Сознавая свою вину, я не мог, однако, понять особой горечи и надменности ее речи и смотрел на нее в немом удивлении, пока она сама не дала мне ключа к своим чувствам. В новом порыве ярости она сорвала с себя маску, и я, к удивлению своему, увидел перед собой ту самую молодую фрейлину, с которой встретился в передней короля Наваррского и которую имел несчастье подвергнуть насмешкам Матюрины.

– Кто платит вам за то, что вы делаете меня посмешищем двора, сударь? – продолжала она, сжимая свои тонкие руки, со слезами досады на глазах. – Мало того, что я принуждена была считать вас поверенным лиц, от которых имею право ожидать помощи! Мало того, что, благодаря их необдуманному выбору, мне пришлось предпочесть ненавистный плен, лишь бы избавиться от того смешного положения, в которое ставит меня ваше вмешательство! Но чтобы вы осмелились еще, по собственному почину, следовать за мной, – вы, предмет насмешек двора…

– Мадемуазель! – крикнул я.

– Оборванец, искатель приключений! – продолжала она, словно упиваясь своей жестокостью. – Это превосходит все пределы! Это невыносимо! Это…

– Нет, мадемуазель, вы выслушаете меня! – крикнул я так решительно, что она наконец остановилась. – Пусть я беден, но я все-таки дворянин! Да, мадемуазель, дворянин и последний отпрыск семьи, которая стояла не ниже вашей. Я требую, чтобы вы меня выслушали. Клянусь, что, являясь сюда сегодня ночью, я думал встретить в вас совершенно незнакомое мне лицо: я не знал, что уже видел вас раньше.

– Зачем же вы явились? – злобно спросила она.

– Меня просили явиться сюда те лица, о которых вы упомянули. За мной одна только вина: они вручили мне монету, которую я потерял. За это прошу у вас прощения.

– Да, вам приходится просить прощения, – ответила она с горечью, хотя, как мне показалось, с изменившимся выражением. – Если рассказ ваш правдив, сударь..

– Да, да! – подтвердила стоявшая позади нее женщина. – Что за вздор, в самом деле! Много шуму из пустяков! Вы выдаете себя за дворянина, а между тем носите такую куртку, что…

– Замолчите, Фаншетта! – повелительно заметила мадемуазель.

С минуту она стояла молча, пристально глядя на меня; губы ее дрожали от волнения; на щеках выступили два красных пятна. Платье ее и другие подробности свидетельствовали, что она решилась бежать, если бы я мог показать ей монету. Заметив, это и зная, как неохотно отказываются молодые девушки от раз принятых решений, я все еще надеялся, что она не будет упорствовать в своем недоверии. Так и вышло. Она заговорила уже со спокойным презрением.

– Вы ловко защищаетесь, сударь, – сказала она, барабаня пальцами по столу и не сводя с меня глаз. – Но не можете ли вы объяснить мне, что побудило упомянутую вами особу выбрать такого посла?

– Могу, – смело ответил я. – Эта особа желала отвлечь от себя всякие подозрения в содействии вашему бегству.

– О! – крикнула она с оттенком прежней страстности. – Значит, будут говорить, что мадемуазель де ля Вир бежала из Шизэ с де Марсаком?.. Я так и думала!

– При содействии г. Марсака, – возразил я, холодно поправляя ее. – Вам, мадемуазель, приходится взвесить, что хуже: эти ли толки или неприятность пребывания здесь? Мне остается лишь попросить вас решаться поскорей. Я и так уже замешкался здесь.

Едва успел я выговорить эти слова, как, словно в подтверждение им, до нас донесся какой-то отдаленный звук: то был шум захлопнувшейся двери. Прозвучав по дому в такой поздний час (по моему соображению, было уже больше трех), он не мог предвещать ничего доброго. Мы еще стояли, прислушиваясь, как вдруг за этим, последовали другие звуки – приглушенный крик и топанье тяжелых шагов в отдаленном коридоре. Мадемуазель взглянула на меня, я – на ее служанку.

– Дверь! – пробормотал я. – Заперта?

– И заколочена! – ответила Фаншетта. – Да еще заставлена большим сундуком. Пусть ломятся: они не могут нам причинить никакого вреда.

– В таком случае, вы имеете еще время решиться, мадемуазель, – прошептал я, отступая на шаг назад и кладя руку на задернутую над окном занавеску. Я старался казаться хладнокровнее, чем был на самом деле. – Еще не поздно. Если вы предпочитаете остаться, хорошо: я ничего не могу сделать. Но если вы решитесь довериться мне, то, клянусь честью дворянина, я буду достоин этого доверия, буду служить вам верой и правдой, буду защищать вас до последней капли крови. Больше я ничего не могу вам обещать.

Она дрожала, посматривая то на меня, то на дверь: с другой стороны двери в эту минуту раздался громкий стук. Казалось, это придало ей решимости.

Раскрыв губы, с возбуждением в глазах, она поспешно обернулась к Фаншетте.

– Ах, ступайте, пожалуй! – угрюмо ответила женщина, поняв ее взгляд. – Худшего негодяя, чем тот, которого мы знаем, не может быть. Но если уж мы тронемся, помоги нам Боже! Мы дорого поплатимся, если он догонит нас.

Сама девушка не сказала больше ни слова; но этого было достаточно. Шум за дверью усиливался с каждой минутой; к нему примешивались теперь еще сердитые возгласы по адресу Фаншетты, приказания отворить дверь и угрозы за промедление. Схватив одну из седельных сумок и быстро отдернув покрывавшую окно занавеску, я положил конец этой сцене. В ту же минуту Фаншетта погасила огонь, хотя эта предосторожность, несколько запоздала. Широко раскрыв окно, я вышел на балкон, в сопровождении обеих женщин. Луна стояла уже высоко на небе и, заливая светом небольшое открытое пространство перед домом, позволяла ясно видеть все, что происходило внизу около лестницы. Френуа не было на его посту и не видно было нигде кругом. Но слева, с задней стороны замка, до меня донесся крик, возвестивший, что опасность угрожала нам уже не только из внутренних комнат: я решил, что мой товарищ отправился туда, чтобы отразить нападение. Без дальнейших размышлений, я стал быстро спускаться по лестнице, держа в одной руке меч, а в другой сумку. Я наполовину спустился, а мадемуазель уже вступила на лестницу вслед за мной, когда внизу послышались шаги Френуа, который бежал с мечом в руке.

– Живо! – крикнул я. – К лошадям, отвяжите их! Быстрее!

Я продолжал спускаться, думая, что он побежал исполнить мое приказание. Но едва успел я поставить ногу на землю, как сокрушительный удар в бок отбросил меня на несколько шагов в сторону. Нападение было так внезапно, что я вероятно никогда не узнал бы, кто нанес мне этот удар и как близок я был к смерти, если б не увидел, почти рядом с собой, разъяренное лицо Френуа и не услышал его прерывистого дыхания, в то время как он пытался высвободить свой меч, вонзившийся в мою седельную сумку. К счастью, я понял это раньше, чем он успел высвободить свое оружие. Сознание это придало силы моей руке. Я не мог обнажить меча в этой рукопашной схватке, но, отбросив спасшую мне жизнь сумку, два раза так сильно ударил негодяя рукояткой по лицу, что он упал навзничь на траву: на его обращенном кверху лице появилось темное, все расширявшееся пятно. Я едва успел справиться с ним, как обе женщины уже достигли нижних ступеней лестницы и остановились рядом со мной.

– Живо! – крикнул я им. – Иначе они нас настигнут.

Схватив мадемуазель за руку в ту самую минуту, как из-за угла дома показалось с полдюжины бегущих людей, я перескочил с нею через канаву и бросился через открытое пространство, отделявшее нас от деревьев. Когда мы укрылись под ними, мне оставалось еще поспешно снять путы с лошадей и посадить на них девушку со служанкой. Но удивительное присутствие духа моих спутниц и нерешительность преследователей, не отваживавшихся покинуть открытое место, не зная нашей численности, значительно облегчили нашу задачу. Я вскочил на Сида (я приучил свою лошадь становиться передо мной) и, покончив одним ударом с конем Френуа, пустился по той самой дороге, по которой подъехал к замку днем. Это была ровная и свободная от деревьев просека. Выбирая ее, мы на время скрывали свои следы: наши преследователи должны были подумать, что мы направились по южной дороге, а не через деревню.

ГЛАВА V

Дорога в Блуа

Мы выехали на большую дорогу, не встретив никаких препятствий, а оттуда, пользуясь лунным светом, быстрым галопом вскоре добрались до деревни. Тут мы примчались к гостинице, едва не опрокинув четырех «евангелистов», стоявших уже у дверей в ожидании. Решительным тоном я приказал им сесть на лошадей и чрезвычайно обрадовался, когда они, не колеблясь, исполнили мое приказание. Лошади громко застучали копытами, мы оставили деревушку позади себя и вскоре уже находились на дороге в Мель[75], на расстоянии двадцати трех лиг от Пуатье. Я оглянулся назад, мне показалось, что по направлению к замку мелькали какие-то огни. Но до рассвета оставалось еще два часа, и лунный свет не позволял мне различить, были ли то действительно огни или только порождение моего испуганного воображения.

Три года тому назад, когда принц Кондэ, после знаменитого отступления от Анжера[76], завел свою армию за Луару и, не видя возможности вновь перейти реку, принужден был сесть на корабль и уехать в Англию, предоставив каждому на собственный страх выпутываться из этого положения, мне пришлось одному, с пистолетом в руках, без остановок проехать более 30 миль по неприятельской земле. Но тогда я боялся только за себя и за свою лошадь. И хотя я ехал с осторожностью, тем не менее в предприятии моем не было ничего скрытного.

Не то было теперь. В первые часы нашего бегства из Шизэ я испытал незнакомое мне чувство тягостного возбуждения, тревоги, лихорадочного стремления вперед; оно заставляло меня принимать все доносимые до нас ветром звуки за погоню, превращая стук молота о наковальню в бряцанье мечей, а голоса своих собственных людей в крики наших преследователей. Напрасно девушка смело ехала вперед и, перескакивая через препятствия, обнаруживала мужество и выдержку, превосходившие мои ожидания: я не мог думать ни о чем, кроме предстоявших нам трех долгих дней, ежеминутно наполненных возможностью несчастья и гибели. Ведь измена Френуа, освободившая меня от известного стеснения, повлекла и потерю хорошего меча, а у нас их всего было два. Местность, отделявшая нас от Луары, эта граница между владениями нашей партии и Лиги, так часто подвергалась опустошениям, что наконец была предоставлена полностью грабежам и разбоям. Крестьяне бежали в города. Деревни их были заняты шайками разбойников и беглых солдат, бродивших по разоренным деревням вокруг Пуатье и грабивших всех, кто только осмеливался проезжать. В довершение всего, носились слухи, что королевская армия под начальством герцога Невера[77] медленно подвигалась к югу недалеко от нашего пути, а поход гугенотов также должен был совершиться в нескольких лигах от нас.

Имей я при себе четырех верных, надежный товарищей, я отнесся бы и к этому положений с улыбкой и легким сердцем. Но сознание, что мои четверо бездельников могли каждую минуту возмутиться или, что еще хуже, избавиться от меня и всякой узды одним изменническим ударом, подобно Френуа, наполняло меня неизменным страхом, который мне с величайшим трудом удалось скрыть от них, но не от проницательного взгляда мадемуазель. Не знаю, подействовало ли на нее это последнее обстоятельство, на основании которого она могла изменить к худшему мнение обо мне, или же она раскаивалась в своем бегстве и хотела отомстить мне, но с рассвета она стала держаться со мной с холодной официальностью, почти столь же неприятной, как и та надменная сухость, с которой она обращалась ко мне, изредка удостаивая меня вопроса. Ни разу не дала она мне забыть, что я в ее глазах был нищим искателем приключений, который не имел ни малейших прав на какие бы то ни было преимущества дружбы или равенства. Когда я поправлял ей седло, она приказывала своей служанке придерживать подол ее платья, чтобы руки мои даже случайно не прикоснулись к нему. Когда я принес ей вина в Меле, где мы остановились на 20 минут, она подозвала Фаншетту и приказала подать ей его. В пути она большей частью не снимала маски и держалась рядом со своей служанкой. Эта ее гордость и кичливость привели только к одному хорошему результату: они произвели впечатление на наших людей, которые прониклись сознанием ее знатности и той опасности, которой могло угрожать всякое столкновение с нею. Людям, нанятым Френуа, я приказал ехать шагах в двадцати впереди. Лука и Иоанн составляли прикрытие. Таким образом я рассчитывал держать их в известном отдалении друг от друга. Сам я думал ехать рядом с девушкой, но она так ясно показала мне, насколько неприятно ей мое соседство, что я отказался от своего намерения, предоставив ей довольствоваться обществом Фаншетты, а сам поплелся следом за ними, пытаясь привлечь на свою сторону задних «евангелистов».

Несмотря на мои опасения, дорога оказалась почти пустынной, как, увы, и местность по обеим ее сторонам. Мы объехали Лузиньян[78], избегая улиц, но настолько близко, что я указал барышне местоположение знаменитой башни, построенной, по преданию, прекрасной Мелюзиной[79] и разрушенной лет тринадцать тому назад Лигой. Она так холодно выслушала мои указания, что я прекратил их и, пожав плечами, молча поехал позади, пока около двух часов пополудни перед нами не показался город Пуатье, расположенный на невысоком холме, посреди местности, утопающей летом в богатых виноградниках, но теперь пустынной и мрачной на вид. Обернувшись, Фаншетта вдруг спросила меня, не был ли то Пуатье. Я отвечал утвердительно, но прибавил, что, по известным причинам, рассчитываю остановиться не там, а в деревне, в миле от города, где есть сносная гостиница.

– Нам будет хорошо и здесь, – грубо ответила женщина. – Во всяком случае, моя госпожа не желает ехать дальше… Она устала, ей холодно, она промокла и уж довольно на сегодня проехала.

– Все-таки, – отвечал я, задетый небрежностью этой женщины, – надеюсь, что мадемуазель изменит свое решение, когда выслушает мои доводы.

– Мадемуазель не желает их слышать, сударь, – резко ответила сама барышня.

– Тем не менее, полагаю, лучше было бы вам их выслушать, – настаивал я, почтительно обратившись к ней. – Видите ли, мадемуазель…

– Я вижу только одно, сударь, – воскликнула она, срывая маску и обращая ко мне свое хотя и прекрасное, но горевшее гневом лицо. – Что бы ни случилось, я ночую в Пуатье.

– Не удовлетворитесь ли вы часовым отдыхом? – вежливо предложил я.

– Нет, не удовлетворюсь! – запальчиво возразила она. – И позвольте вам сказать, сударь, раз и навсегда, что вы слишком много себе позволяете. Вы обязаны сопровождать меня и отдавать приказания этим бездельникам, которых вы сочли нужным пригласить, чтобы опозорить наше общество, но вы не имеете права приказывать мне или противиться моим распоряжениям. Будьте добры на будущее ограничиваться исполнением своих обязанностей, сударь!

– Я желал бы только повиноваться вам, – ответил я, подавляя поднимавшееся в душе чувство гнева и оставаясь насколько мог хладнокровным. – Но я прежде всего обязан заботиться о вашей безопасности. Вы не подумали о том, что, если погоня ночью прибудет в Пуатье, нас начнут разыскивать по городу и мы будем взяты. Если же будет известно, что мы уже проехали через город, то погоня, может быть, и не поедет дальше, во всяком случае не поедет дальше ночью. Поэтому, мадемуазель, – твердо прибавил я, – мы и не можем оставаться в Пуатье на ночь.

– Сударь! – воскликнула она, взглянув на меня, и лицо ее покраснело от удивления и негодования. – Вы осмеливаетесь…

– Я осмеливаюсь исполнить свой долг, мадемуазель, – ответил я, набираясь храбрости, хотя на душе у меня было невесело. – Я настолько стар, что мог бы быть вашим отцом. Мне нечего терять: иначе я не был бы здесь. Я не забочусь о том, что вы подумаете или скажете обо мне, лишь бы мне удалось исполнить то, за что я взялся. Но довольно об этом, мадемуазель: мы уже подъезжаем к воротам. Если позволите, я проеду по улицам рядом с вами. Мы, таким образом, возбудим меньше любопытства.

Не дожидаясь позволения, я стегнул лошадь и поехал рядом с нею, приказав Фаншетте ехать позади. Служанка повиновалась, не находя слов от негодования. Бросив на меня уничтожающий взгляд, мадемуазель в бессильном гневе оглянулась кругом, словно собираясь призвать на помощь против меня прохожих. Однако, передумав, она только пробормотала «нахал» и дрожащими, как мне показалось, руками надела на себя маску. Когда мы въехали в город, было уже поздно. Накрапывал мелкий дождик. Однако улицы имели оживленный и деловой вид, тут и там толпились кучки народа, занятого беседой. Откуда-то доносился звон колокола; а около собора стояла большая толпа и внимательно слушала какого-то человека, читавшего прибитое к стене объявление. В другом месте солдат, с алыми цветами Лиги, запачканный и забрызганный, словно после далекого путешествия, держал речь к затаившей дыхание кучке людей, не проронивших, казалось, ни слова. На соседнем углу стояли несколько священников с мрачными лицами, перешептывавшихся между собой.

Многие поглядывали на нас и, казалось, хотели заговорить, но я решительно ехал вперед, не вступая в разговоры. Однако у северных ворот мне пришлось не на шутку испугаться; до захода солнца оставалось еще добрых полчаса, а привратник готовился уже запереть ворота. Завидев нас, он остановился с ворчливым видом, а в ответ на мой выговор пробормотал что-то о неспокойных временах и злонамеренных людях. В моем стремлении проехать поскорей через ворота и оставить по себе как можно меньше следов я не обратил особенного внимания на его слова.

Выехав за черту города, я уступил Фаншетте свое место, а сам снова остался позади. Молча проехали мы еще одну утомительную лигу: лошади и люди были одинаково измучены и пасмурны; женщины едва держались в седлах. Я начал уже бояться, что слишком долго испытывал силы барышни, как вдруг перед нами показалось длинное, низкое здание гостиницы на месте пересечения дороги с рекой. При сгущавшихся сумерках, все это место имело пустынный и унылый вид, но, когда мы один за другим медленно въехали во двор, на нас из окон и дверей упали полосы света, а до слуха донеслись звуки, свидетельствовавшие о жизни и ее удобствах.

Заметив, что мадемуазель оцепенела и словно застыла от долгого сидения, я хотел помочь ей сойти с лошади, но она отказалась от моей помощи. Я мог только попросить хозяина предоставить моей даме и ее служанке всевозможные удобства, в особенности же покой. Он вежливо ответил, что все будет сделано, но я заметил, что глаза его как-то блуждали, и он, по-видимому, был чем-то занят. Дело разъяснилось, когда он, устроив барышню, вернулся обратно.

– Случалось ли вам когда-нибудь видеть его, сударь? – спросил он со вздохом, к которому примешивалось, однако, что-то, похожее на удовольствие.

– Кого? – спросил я, глядя на него во все глаза.

– Герцога, сударь.

Я не знал, что и подумать от удивления.

– Герцога Невера нет тут поблизости, не правда ли? – сказал я тихо. – Я слышал, что он находится у границ Бретани, по пути на запад.

– Боже мой! – воскликнул мой хозяин, всплеснув руками. – Вы не слышали, сударь?

– Ничего не слышал, – нетерпеливо ответил я.

– Вы не слышали, что могущественный и знаменитый вельможа, герцог Гиз, скончался?

– Герцог Гиз скончался? Неправда!

Хозяин несколько раз кивнул головой со значительным видом и как будто готов был сообщить мне некоторые подробности. Но, вспомнив, как мне показалось, что его могли слышать с полдюжины гостей, сидевших позади меня вокруг большого огня и внимательно прислушивавшихся, он ограничился тем, что переложил полотенце с руки на руку и прибавил:

– Да, сударь, скончался. Новость эта пришла сюда вчера и наделала здесь немало шума. Это случилось в Блуа, за два дня до Рождества, если верить всему.

Я сидел, как пораженный громом. Эта новость могла изменить судьбу Франции.

– Как же это случилось? – спросил я.

Закрыв рот рукой и деликатно кашлянув, хозяин незаметно взял меня за рукав и с некоторым смущением дал мне понять, что не может сказать ничего больше при всех. Я уже готов был извиниться и выйти с ним в другую комнату, когда меня заставил обернуться какой-то грубый голос, обращавшийся, по-видимому, ко мне. Рядом со мной стоял высокий монах, с сухощавым лицом, в одежде якобинского[80] ордена. Он встал со своего стула около очага и, казалось, боролся с сильным возбуждением.

– Кто спрашивает, как это случилось? – крикнул он, вращая зрачками словно в припадке безумия, хотя, кажется, наблюдал в то же время за своими слушателями. – Есть ли во Франции человек, до которого еще не дошла молва об этом? Есть ли такой?

– Отвечаю за одного, – отвечал я, недружелюбно посматривая на него. – Я ничего не слышал.

– Ну, так вы услышите! Слушайте! – воскликнул он, поднимая правую руку и потрясая ею, словно он обличал какое-либо присутствующее в комнате лицо. – Слушайте мое обвинение, которое я произношу от имени Матери Церкви и святых, – обвинение архилицемера, клятвопреступника и убийцы, занимающего высокое положение! Да будет ему анафема, ибо он пролил кровь святого и непорочного избранника Небес! Ему недолго придется ждать могилы! Пролитая им кровь взыщется с него, прежде чем пройдет год.

– Та-та-та! Все это звучит очень красиво, добрый отец, – сказал я с легким презрением, теряя терпение, я понял, что это один из тех странствующих и нередко помешанных монахов, из которых Лига набирала своих наиболее полезных членов. – Но я вынес бы больше пользы из ваших смелых слов, если бы знал, кого вы проклинаете.

– Человека, обагренного кровью! Благодаря ему в пятницу перед Рождеством преставился последний, но один из славнейших мучеников Господних.

Возмущенный таким богохульством, считая монаха, вопреки странности его слов и телодвижений, скорее плутом, чем сумасшедшим, я со строгим видом попросил его покончить с проклятиями и приступить к рассказу, если было что рассказывать. Он с минуту гневно смотрел на меня, словно собираясь выпустить на мою голову все свое духовное оружие. Но я спокойно выдержал его взгляд, а мои четыре бездельника, не меньше меня горевшие нетерпением услышать новость и не питавшие особого уважения к бритым головам, начали уже ворчать. Монах переменил свое намерение и, остыв так же внезапно, как раньше разгорячился, не замедлил удовлетворить мое любопытство. Мне трудно было бы повторить здесь эту сумасбродную и порой богохульную речь, в которой монах, величая Гиза мучеником Господним, рассказал мне столь известную теперь историю о темном зимнем утре в Блуа, когда королевский посол, рано явившись к герцогу, просил его поторопиться, так как король желал его видеть. История эта теперь уже достаточно стара. Но, когда мне пришлось впервые услышать ее в гостинице на Клэне[81], она еще не утратила свежести и казалась чудесной. Рассказывая ее так, будто он видел все собственными глазами, монах не упускал ничего, что могло произвести впечатление на его слушателей. Вот герцог получает предостережение, но еще в передней отвечает: «Он не посмеет!» Его кровь, словно предчувствуя смерть, начала леденеть в жилах, а глаз, раненный около замка Тьерри[82], стал вытекать, так что ему пришлось послать за платком, который он забыл взять с собой… Монах рассказал нам даже, как герцог волочил своих убийц взад и вперед по комнате, как он молил о пощаде, как он умер, наконец, у постели короля, и как король, никогда не смевший взглянуть ему в лицо при жизни, пришел и надругался над ним после смерти.

Когда он кончил, вокруг огня собрались бледные лица с нахмуренными бровями и крепко сжатыми губами. Когда он проклинал короля Франции, открыто ругая его по имени как Генриха Валуа, чего мне никогда не приходилось слышать, никто, правда, не сказал «аминь» и все смотрели куда-то в сторону, а хозяин выбежал из комнаты, словно увидел привидение, но никто, казалось, не счел нужным и противоречить. Лично я был занят в эту минуту мыслями, которые небезопасно было бы изложить в этом обществе и вообще так близко от Луары. Я вспоминал события шестнадцатилетней давности. Кто, если не Генрих Гиз, надругался над трупом Колиньи? Кто, если не Генрих Валуа, содействовал ему в этом поступке? Кто, если не Генрих Гиз, залил Париж кровью и кто, если не Генрих Валуа, ехал рядом с ним! Одно 23-е число – день, который никогда не изгладится из летописей Франции, – послужило для Гиза началом власти, другое 23-е – днем расплаты: в этот день останки его, при наступлении ночи, тайком были вынесены неизвестно куда!

Взволнованный этими мыслями, я заметил, что монах уже обходил общество, собирая деньги за упокой души герцога, – предмет, на который я не мог ничего дать со спокойной совестью, но не мог и отказать, не возбуждая подозрений; так что я незаметно выскользнул из комнаты. Разыскав хозяина, беседовавшего с каким-то приличным на вид человеком в небольшой комнатке за кухней, я приказал подать себе бутылку лучшего вина и, благодаря такому началу, получил возможность поужинать в их обществе.

Незнакомец оказался нормандским торговцем лошадьми, возвращавшимся домой по распродаже товара. У него были свойственные его землякам черные волосы и проницательные серые глаза. Он, казалось, вел крупные торговые дела и, обладая, подобно многим горожанам Нормандии, грубым и независимым нравом, склонен был сначала обращаться со мной с пренебрежением: он принял меня за приказчика, на основании того, что лошадка моя, которую он не прочь был поторговать, имела несравненно лучший вид, чем мое платье. Однако, при его торговых делах, ему приходилось сталкиваться с людьми различных классов, и он вскоре заметил свою ошибку. А так как он отлично знал провинции между Сеной и Луарой и по своим делам считал необходимым взвешивать случайности мира и войны, то я получил от него немало ценных замечаний и положительно полюбил его. Он полагал, что убийство Гиза повлечет за собой отпадение от короля значительной части Франции, так что за ним останутся лишь города на Луаре и еще несколько других мест, расположенных недалеко от его двора в Блуа.

– Но сейчас все, по-видимому, спокойно, – заметил я. – Здесь, например.

– Это спокойствие перед бурей, – ответил он, многозначительно кивая мне головой. – Там в комнате сидит один монах. Вы слышали его? Это – один из ста, из тысячи. Они будут добиваться своего, вы увидите. Конечно, лошади поднимутся в цене, так что мне нечего жаловаться; но если бы мне приходилось ехать теперь в Блуа с женщинами или с подобною поклажей[83], я не стал бы останавливаться по дороге собирать цветы, а постарался бы поскорее добраться до места.

Затем нормандец стал утверждать, что король будет чувствовать себя, как между молотом и наковальней, между Лигой, занявшей весь север, и гугенотами, занявшими весь юг: ему придется вступить в соглашение с последними, так как первые не удовольствуются ничем другим, кроме его низложения. Я согласился с ним, что нам предстояли большие перемены и очень тревожные времена.

– Если они свергнут короля, – сказал я, – ему должен наследовать король Наваррский. Он – наследник Франции.

– Ба! – с пренебрежением заметил мой собеседник. – Там уж Лига посмотрит: он не хуже других.

– В таком случае, оба короля будут провозглашены вместе, – сказал я с убеждением. – Вы правы: они должны соединиться.

– Так оно и будет. Это только вопрос времени.

Имея при себе только одного человека и, как я угадывал, значительную сумму денег, он на другое утро выразил желание присоединиться к нашему обществу, чтобы вместе доехать до Блуа. Я с радостью согласился: его присутствие среди нас сразу избавляло меня от большей части моих опасений. Я не ожидал встретить никаких возражений и со стороны девушки: так и вышло. Я думаю, она с радостью приветствовала бы всякое прибавление к нашему обществу, избавлявшее ее от необходимости ехать рядом с моим старым плащом.

ГЛАВА VI

Жилище моей матери

Миновав Шательро[84] и Тур, мы на третий день пути вскоре после полудня без всяких приключений, не видя за собой и следов погони, достигли окрестностей Блуа. Нормандец, которого я уже знал за человека разумного и проницательного, оказался и веселым попутчиком, его присутствие облегчило еще мне задачу держать в повиновении моих людей. Я уже считал свое предприятие почти оконченным. Рассчитывая через несколько часов поручить ля Вир заботам господина Рони, я стал размышлять о собственных планах и выборе убежища, где мог бы считать себя в безопасности от мести Тюрена. Мне удалось избежать погони и даже сравнительно легко расстроить планы Тюрена, благодаря замешательству, произведенному всюду смертью Гиза. Но я слишком хорошо знал его могущество и слышал столько примеров, в которых он проявлял свой резкий нрав и непреклонную волю, что не мог надеяться на безнаказанность и смотреть в будущее без страха и недоверия.

Восклицания моих попутчиков при виде показавшегося вдали Блуа вывели меня из задумчивости. Я присоединился к ним, вполне разделяя их волнение при виде изящных башен, которые были очевидцами стольких королевских празднеств и, – увы! – одной королевской трагедии, служили убежищем Людовику Возлюбленному[85] и Франциску Великому, звучали смехом Дианы де Пуатье и Генриха II. Воображение украшало это мрачное здание тысячами и веселых, и серьезных воспоминаний. Но, хотя у подошвы прекрасного города и теперь, как в старину, расстилалась богатая долина Луары, преступление, казалось, накладывало на все свою тяжелую тень, омрачало даже блеск королевского знамени, лениво колыхавшегося в воздухе. Нам пришлось слышать столько рассказов о страхе и смятении в городе и о строгом осмотре, которому подвергались приезжие, так как король опасался повторения Дня баррикад, что мы остановились в небольшой гостинице, не доезжая мили до города, и там распрощались с нашим обществом. При прощании мой нормандец и я обменялись взаимными уверениями в дружбе; с моими людьми, с которыми я расплатился еще утром, дав каждому по приличному подарку, я расстался с не менее искренним чувством облегчения. Я надеялся никогда более не встречаться с этими бездельниками.

До заката солнца оставалось уже меньше часа, когда я подъехал к воротам, в сопровождении барышни и служанки. Вокруг караульни стояли солдаты, подвергшие нас тщательному осмотру: их строгие лица и оружие ясно показывали, что они находились здесь не только для виду. Но так как мы приехали из Тура – города, все еще находившегося в руках короля, – то нас благополучно пропустили. Очутившись в городе, где мы поехали друг за дружкой между двумя рядами домов, в окнах которых то и дело показывались переполошенные горожане, привлекаемые малейшим уличным шумом, я почувствовал значительное облегчение. Наконец-то Блуа! Мы находились на расстоянии нескольких десятков ярдов от «Кровавого Сердца». Через несколько минут задача моя будет окончена, и я вновь получу право думать только о себе. Удовольствие мое ничуть не умалялось от сознания, что мне приходилось расстаться с прелестной мадемуазель де ля Вир.

Говоря откровенно, она мне не понравилась. Знакомство с придворной атмосферой испортило, казалось мне, те приятные черты характера, которыми, быть может, и обладала когда-то эта молодая дама. В течение всего путешествия она держалась с тем же холодным, подозрительным видом, как и вначале: ни разу не выказала она ни малейшей заботливости обо мне, ни малейшей благодарности за то, что мы подвергались опасности ради нее. Она ни разу не пожертвовала своими прихотями ради удобства и даже безопасности всех. Она была такого высокого мнения о себе самой, что, казалось, считала себя свободной от всякой признательности по отношению к кому бы то ни было. Правда, она была красива: наблюдая за ней, я часто вспоминал тот день, когда видел ее в передней короля Наваррского, во всеоружии ее прелестей. Тем не менее, я чувствовал, что без сожаления расстанусь с ней, доставив ее в безопасное место, и буду рад, что наши дороги никогда более не встретятся. С такими мыслями я завернул за угол, на улицу Сен-Дени, в конце которой, против церкви, стояло «Кровавое Сердце» – небольшая, но приличная гостиница. Когда мы остановились, толстый седой человек, стоявший в дверях, вышел на улицу и, с любопытством посматривая на девушку, спросил, что мне угодно. Он вежливо прибавил, что дом был переполнен и у него не было свободных комнат: последние события привлекли в Блуа массу народа.

– Мне нужен только один адрес, – ответил я тихо, нагибаясь к нему, чтобы не слышали прохожие. – Барон де Рони в Блуа?

При имени вождя гугенотов собеседник мой вздрогнул и тревожно оглянулся кругом. Увидев, однако, что поблизости никого не было, он ответил:

– Он был здесь, сударь, но оставил город уже больше недели тому назад. Тут происходили странные вещи: и Рони решил, что здешний климат ему вреден.

Он сказал это очень многозначительно. В то же время в словах его сквозила такая боязнь, чтобы нас не услышали, что, несмотря на все свое смущение и горькое разочарование, я подавил в себе всякие выражения чувства. После минутного смущения, я спросил его, куда уехал Рони.

– В Рони, – был ответ.

– А где находится Рони?

– За Шартром, почти около Манта[86], – ответил он, поглаживая спину моей лошади. – Лиг тридцать отсюда.

Я повернул лошадь и поспешил передать его слова барышне, ожидавшей меня в нескольких шагах. Эта новость была еще более неприятна для нее. Ее досада и негодование не знали пределов. С минуту она не находила, слов, но ее горевшие глаза говорили яснее языка. Наконец, она крикнула:

– Хорошо, сударь, что же теперь? Таковы-то последствия ваших прекрасных обещаний! Где же ваш Рони, если все это не выдумка с вашей стороны?

Чувствуя, что ее можно было до известной степени оправдать, я подавил свой гнев и повторил, что Рони уехал к себе домой, куда было два дня пути, и что я не мог предложить ей ничего другого, как отправиться вслед за ним. Я спросил хозяина, где бы мы могли найти помещение на ночь.

– Этого не могу вам сказать, сударь, – отвечал он, с любопытством посматривая на нас и без сомнения решив, что я с моим истасканным плащом и прекрасной лошадью и мадемуазель в маске и в затасканном дорожном костюме представляем весьма странную пару. – Нет ни одной гостиницы, в которой бы не были переполнены чердаки, даже конюшни, и, что всего хуже, хозяева неохотно пускают незнакомых людей. Странные времена теперь! Говорят, – продолжал он, понижая голос, – что старая королева умирает и не переживет этой ночи.

– Однако должны же мы пойти куда-нибудь!

– Рад бы помочь, – ответил он, пожимая плечами. – Но что поделаешь? Блуа переполнен сверху до низу.

Лошадь моя дрожала подо мной. Мадемуазель, потеряв терпение, яростно крикнула мне, чтобы я на что-нибудь решался.

Я видел, что она была сильно утомлена и едва владела собой. Сумерки сгущались, накрапывал мелкий дождь. Мы задыхались от испарений, подымавшихся из каналов, от спертого воздуха, вырывавшегося из домов. Колокол, звонивший в церкви позади нас, возвещал окончание вечерни. Несколько человек, привлеченных нашей группой, собрались вокруг нас и следили за всем происходящим. Я видел, что необходимо решиться на что-нибудь, и тотчас же. В отчаянии, не находя другого исхода, я прибегнул к средству, которое мне и не снилось раньше.

– Мадемуазель! – прямо сказал я. – Я должен отвести вас к моей матери.

– К вашей матери, сударь? – воскликнула она, выпрямляясь. В голосе ее послышалось надменное удивление.

– Да! – резко ответил я. – Другого места нет.

По последним известиям, моя мать должна была последовать сюда за двором.

– Друг мой! – обратился я к хозяину. – Не знаете ли вы, хотя бы по имени, госпожи де Бон, которая должна быть теперь в Блуа?

– Госпожа де Бон? – пробормотал он в раздумье. – Я недавно слышал это имя. Подождите минутку.

Исчезнув в дверях, он тотчас же появился вновь, в сопровождении сухощавого бледнолицего юноши в черной изорванной рясе.

– Да, – сказал он, кивнув головой, – мне сказали, что на следующей улице живет одна почтенная дама, носящая это имя. Случайно этот молодой человек живет в том же самом доме и готов проводить вас, если пожелаете.

Я согласился и, поблагодарив за указание, повернул лошадь и попросил юношу идти вперед. Едва мы повернули за угол и выехали на другую, более узкую и менее оживленную улицу, как мадемуазель, ехавшая позади меня, остановилась и позвала меня.

– Я не еду дальше, – сказала она, и голос ее слегка задрожал, не знаю, от тревоги ли или от гнева. – Я не знаю вас и… и требую, чтобы вы отвели меня к господину де Рони.

– Если вы будете выкрикивать это имя на улицах Блуа, мадемуазель, то легко попадете в такое место, куда вам вряд ли хочется попасть. Что касается Рони, то я уже сказал вам, что его нет здесь. Он уехал в свой замок под Мантом.

– Так отвезите меня к нему!

– Теперь, ночью? – сухо спросил я. – Это два дня пути отсюда.

– Ну, так я отправлюсь в гостиницу, – упрямо ответила она.

– Вы слышали, что в гостиницах нет свободных комнат, – возразил я, стараясь не терять терпения. – Ходить теперь ночью из гостиницы в гостиницу было бы небезопасно для нас. Смею заверить вас, что я не менее вашего смущен отсутствием господина де Рони. Но в настоящую минуту у нас нет другого убежища, кроме квартиры моей матери и…

– Знать не хочу вашей матери! – страстно вы крикнула она, повышая голос. – Вы завлекли меня сюда ложными обещаниями, сударь, я не намерена этого дольше переносить. Я…

– В таком случае я не знаю, что делать, мадемуазель, – ответил я, окончательно теряя терпение: я не знал, что предпринять ввиду сопротивления этой упрямой девчонки, под дождем, в темноте, среди не знакомых улиц, где каждое промедление могло собрать вокруг нас толпу. – Я, со своей стороны, не могу предложить ничего другого. Мне не приличествует говорить о моей матери… Но я должен сказать, что даже мадемуазели де ля Вир нечего стыдиться, если ей приходится воспользоваться гостеприимством госпожи де Бон. К тому же, средства моей матери не так ограничены, – с гордостью прибавил я, – чтобы она была лишена преимущества своего рождения.

Эти последние слова, казалось, произвели некоторое впечатление на мою собеседницу. Она обернулась и заговорила со своей служанкой, которая отвечала ей тихим голосом, покачивая головой и поглядывая на меня в немом негодовании. Если бы им представилось что-либо другое, они без сомнения отказались бы от моего предложения. Но Фаншетта очевидно не могла ничего предложить: мадемуазель, с мрачным видом, приказала мне ехать вперед. Сухощавый юноша в черной рясе, стоявший все время около меня, то прислушиваясь, то с изумлением глядя на нас, кивнул и продолжал путь; я последовал за ним. Пройдя не более 50 ярдов, он остановился перед низкой дверью с решетчатыми окнами, перед которой поднималась высокая стена, очевидно служившая оградой какому-нибудь барскому саду. Улица в этом месте уже не была освещена и скорее походила на переулок. Внешность узкого, невзрачного, хотя и высокого дома, насколько я мог судить в темноте, отнюдь не могла рассеять подозрений барышни. Зная, однако, что в городах людям с положением часто приходится жить в бедных домах, я не придал этому никакого значения и только постарался поскорее помочь барышне сойти с лошади. Юноша ощупью нашел два кольца позади ворот; к ним я привязал лошадей. Приказав ему идти вперед и попросив ля Вир следовать за нами, я углубился в темноту коридора и ощупью подошел к неосвещенной лестнице, с которой на меня пахнуло спертым неприятным воздухом.

– Который этаж? – спросил я проводника.

– Четвертый, – спокойно ответил он.

– Черт возьми! – пробормотал я, начиная подниматься по лестнице и держась рукой за стену. – Что это значит?

Я был смущен. Доходы с Марсака, хотя и небольшие, все же позволяли моей матери, которую я в последний раз видел в Париже до Немурского эдикта[87], пользоваться некоторыми удобствами, которых, однако, нельзя было ожидать в этом темном, запущенном, неосвещенном доме. К моему смущению, в то время как я шел по лестнице, примешивалось еще чувство тревоги и за мать, и за мадемуазель. Я чуял недоброе и дорого дал бы за то, чтобы взять обратно навязанное барышне приглашение. Прислушиваясь к ее торопливому дыханию за моей спиной, я без труда мог догадаться, как чувствовала она себя в эту минуту: с каждым шагом я ожидал, что она откажется идти дальше. Но, решившись принять мое предложение, она теперь упрямо следовала за мной, хотя темнота вокруг нас была так непроницаема, что я невольно вынул кинжал, приготовившись защищаться, если бы все это оказалось ловушкой. Тем не менее мы добрались до верха без всяких приключений. Проводник тихонько постучал в дверь и, не дожидаясь ответа, отворил ее. На площадке горел слабый огонь. Наклонив голову, чтобы не удариться о низкую притолоку, я вошел в комнату.

Сделав два шага вперед, я в яростном недоумении оглянулся кругом. Все, на чем ни останавливался мой глаз, носило на себе печать крайней нужды. На скамье, стоявшей посреди сгнившего пола, коптела потрескавшаяся фаянсовая лампа. Лишенное стекол окно было завешено старым черным плащом, который, подобно висельнику, раскачивался из стороны в сторону при каждом дуновении ветра. В одном углу стоял кувшин, и из отверстия в донышке капля за каплей просачивалась вода. Чугунный горшок и вторая скамья, отбрасывавшая длинную тень по всему полу, стояли около очага, в котором тлела горсть угольев. Вот и вся меблировка, не считая кровати, занимавшей отдаленный конец длинной и узкой комнаты и задернутой занавесками, составлявшими нечто вроде жалкого алькова. Я заметил также, что комната была пуста или по крайней мере казалась пустой. Однако я еще раз огляделся. Овладев, наконец, собой, я обратился к приведшему нас сюда юноше и с неистовым проклятьем спросил его, что это значит. Он отступил назад в открытую дверь, однако с каким-то мрачным недоумением ответил мне, что привел меня на квартиру госпожи Бон, которую я спрашивал.

– Госпожи де Бон! – пробормотал я. – Это квартира госпожи де Бон?

Он кивнул головой.

– Конечно! И вы это знаете! – прокричала мадемуазель над самым моим ухом хриплым от гнева голосом. – Не думайте, что вам удастся обманывать нас и дальше. Мы знаем все! Это, – продолжала она, оглядываясь кругом пылавшими гневом глазами, с ярким румянцем на щеках, – это квартира вашей матери, «которая последовала сюда за двором и не лишена преимуществ своего звания»! Вы обманщик, сударь, и обман ваш обнаружен! Пустите нас! Говорю вам, пустите меня, сударь!

Дважды пытался я остановить поток ее слов: напрасно. Тут гнев мой достиг крайних пределов, ибо какой же человек позволит бесчестить себя в присутствии своей матери?

– Молчите, мадемуазель! – крикнул я, схватив ее за руку. – Молчите, говорю я. Здесь – моя мать!

И, бросившись к кровати, я упал перед ней на колени. Слабая рука наполовину отодвинула занавес: с постели на меня, с выражением ужаса, смотрело постаревшее лицо моей матери.

ГЛАВА VII

Симон Флейкс

На несколько минут я забыл о девушке, ухаживая за своей матерью с тем безграничным вниманием, к которому обязывали меня ее положение и мой долг. С замирающим сердцем заметил я, насколько изменили ее болезнь и годы, с тех пор как я видел ее в последний раз. Впечатление, произведенное на нее словами барышни, было так сильно, что она впала в обморок, от которого некоторое время не могла очнуться. Наконец, она пришла в себя, скорее благодаря помощи нашего странного проводника, который, казалось, лучше знал, что делать, чем от моих усилий. Несмотря на все мое желание узнать, что привело ее в такую нужду и такое помещение, теперь не время было удовлетворять свое любопытство: я должен был прежде всего постараться изгладить то тягостное впечатление, которое произвели на нее слова мадемуазель. Придя в себя, она не сразу вспомнила их. Довольная тем, что видела меня около себя, она стала расточать мне свои слабые ласки и произносить бессвязные слова. Но вдруг взгляд ее упал на даму и ее служанку: она вспомнила о потрясении, лишившем ее чувств, затем о его причине и, опершись на локоть, дико оглянулась кругом.

– Гастон! – крикнула она, сжимая мою руку своими тонкими пальцами. – Что это я слышала? Кто-то говорил о тебе, какая-то женщина. Она назвала тебя – не снилось ли мне это? – обманщиком!.. Тебя!..

– Мадам, мадам! – сказал я, стараясь говорить непринужденно, хотя меня как-то странно трогал вид ее растрепанных седых волос. – Разве это возможно? Неужели кто-нибудь осмелился бы говорить со мной в таких выражениях в вашем присутствии? Вам это приснилось.

Она взглянула на меня как-то жалобно и в большом волнении обняла меня рукой за шею, словно собираясь защитить меня теми слабыми силами, которые позволяли ей только приподыматься в постели.

– Но кто-то сказал это, Гастон! – прошептала она, устремив глаза на незнакомых женщин. – Я слышала это! Что это значит?

– Вы без сомнения слышали, – отвечал я, стараясь казаться веселым, хотя в глазах у меня стояли слезы. – Это мадемуазель ругала нашего проводника из Тура, который требовал на чай в три раза больше, чем следует. Уверяю вас, этот наглый бездельник вполне заслужил все, что ему было сказано.

– Разве так это было? – недоверчиво прошептала она.

– Да, это наверное было то, что вы слышали, мадам, – отвечал я непоколебимо.

Она опустилась на подушки со вздохом облегчения; на ее бледном лице показался слабый румянец. Но глаза ее по-прежнему с любопытством и страхом устремлены были на мадемуазель, мрачно смотревшую на огонь. Увидев это, я почувствовал, что сделал непростительную ошибку, приведя ее сюда. Я предвидел тысячи вопросов и осложнений и чувствовал уже, как к лицу моему подступала краска стыда.

– Кто это? – тихо спросила мать. – Я… больна… Она должна извинить меня.

Она указала своими хрупкими пальцами на моих спутниц. Я встал и, по-прежнему держа ее руку в своей, обернулся лицом к огню.

– Это, – ответил я важно, – мадемуазель… имя ее я, сообщу вам после, наедине. Теперь достаточно будет сказать, что она знатная барышня, порученная моему попечению одним высокопоставленным лицом.

– Высокопоставленным лицом? – повторила мать, взглянув на меня с улыбкой удовольствия.

– Одним из наиболее высокопоставленных, – сказал я. – Считая это поручение честью для себя и видя необходимость остаться на одну ночь в Блуа, я не мог придумать ничего лучшего, как обратиться к вашему гостеприимству, мадам.

Говоря это, я бросал вызов барышне. Я ждал, что она будет мне возражать. Вместо ответа, она слегка наклонила голову, посматривая на нас из-под длинных ресниц, затем вновь повернулась к огню и принялась с досадой постукивать ножкой по полу.

– Жалею, что не могу принять ее лучше, – слабо ответила моя мать. – У меня были потери за последнее время. Я… но об этом мы поговорим в другой раз. Мадемуазель, без сомнения, так хорошо знает тебя и твое положение на юге, – с достоинством продолжала она, – что не подумает ничего дурного о той временной нужде, в которой она меня застает.

Мадемуазель выпрямилась и бросила на меня взгляд, полный затаенного гнева, удивления и негодования, под которым я положительно согнулся. Но мать моя тихонько похлопывала меня по руке, и я терпеливо ответил:

– Мадемуазель не подумает ничего дурного, в этом я уверен, мадам. К тому же в Блуа сегодня нельзя найти помещения.

– Расскажи же мне о себе, Гастон! – с нетерпением воскликнула моя мать. – Ты все еще пользуешься расположением короля?.. Я не хочу назвать его здесь.

– Все еще, мадам, пользуюсь, – ответил я, упорно глядя на мадемуазель, хотя лицо мое пылало.

– Ты все еще… он советуется с тобой, Гастон?

– Да, мадам.

Мать моя испустила вздох облегчения и опустилась ниже на подушки.

– А твое жалованье? – прошептала она, и в голосе ее послышалось удовольствие. – Не уменьшено? Ты получаешь то же самое, Гастон?

– Да, мадам, – ответил я; на лице у меня выступил пот, я не мог перенести этого стыда.

– Двенадцать тысяч ливров в год, кажется?

– Да, мадам.

– А твой штат? Сколько у тебя теперь прислуги? Камердинер, конечно? И лакей. Сколько их?

В ожидании ответа, она с гордостью взглянула на две молчаливые фигуры, стоявшие у огня, затем окинула взглядом свою бедную комнату, словно этот жалкий интерьер увеличивал ее радость по поводу моего благосостояния. Она не имела ни малейшего подозрения о моих бедствиях и испытаниях и конечно не подозревала, что ее последний вопрос переполнил чашу. До сих пор все шло гладко; но этого я уже не мог выдержать. Я засмеялся и потерял способность владеть голосом. Мадемуазель, наклонив голову, смотрела в огонь. Фаншетта глядела на меня своими круглыми черными глазами, слегка раскрыв рот.

– Да, мадам, – пробормотал я наконец. – Сказать правду, вы должны это понять, я был вынужден…

– Что, Гастон?

Мадам де Бон наполовину поднялась в постели. В голосе ее слышались смущение и страх; она сильнее сжала мою руку. Я не мог противиться этой мольбе и отбросил в сторону последнюю каплю стыда.

– В последний год я был вынужден несколько уменьшить свой штат, – ответил я, чувствуя презрительный вызов в отвернувшейся от меня даме. Она назвала меня лжецом и обманщиком, здесь в комнате. Мне приходилось теперь лгать и обманывать в ее присутствии. – У меня теперь всего три лакея, мадам.

– Ну, это еще прилично, – задумчиво пробормотала мать; глаза ее блестели. – Однако твое платье, Гастон… Хотя мои глаза слабы, но оно кажется мне…

– Та-та-та! Это только маскарад, – быстро ответил я.

– Я бы должна была догадаться об этом сама, – возразила она, откидываясь назад с улыбкой и вздохом облегчения. – Но, когда я увидела тебя в первую минуту, я подумала, не случилось ли чего с тобой. Я беспокоилась последнее время, – продолжала она, выпуская мою руку и теребя одеяло, словно воспоминание это смущало ее. – Тут был недавно один человек, друг господина Симона Флейкса… – Она посмотрела в сторону юноши в черном. – Он ездил на юг до По[88] и Нерака[89]. Он сказал, что не встречал при дворе никакого господина де Марсака.

– Он вероятно больше знакомился с кабаками, чем со двором, – ответил я с мрачной улыбкой.

– Так я ему и сказала, – живо и с жаром ответила моя мать. – Могу тебя уверить, он ушел от меня весьма недовольный.

– Конечно, такие люди всегда найдутся. Но теперь, если позволите, мадам, я сделаю необходимые распоряжения, чтобы устроить барышню.

Попросив ее лечь и отдохнуть, я отвел в сторону юношу, который успел между тем отвести в конюшню наших лошадей, и узнав, что он жил в небольшой комнате на той же площадке, попросил его уступить ее дамам, на что он и согласился. Вопреки замечавшейся в нем по временам легкой возбуждаемости, он казался проворным и услужливым малым. Несмотря на позднее время, он охотно отправился за провизией и некоторыми другим предметами, крайне необходимыми как для удобства моей матери, так и для нас самих. Я приказал Фаншетте помочь ему в устройстве второй комнаты и таким образом остался наедине с ля Вир. Она взяла одну из скамеек и сидела, согнувшись над огнем. Капюшон плаща плотно окутывал ее голову; даже когда она от времени до времени взглядывала на меня, я видел только ее глаза, пылавшие гневом и презрением.

– Так, сударь! – начала она теперь тихим голосом, слегка оборачиваясь ко мне. – Вы прибегаете ко лжи даже здесь.

Я только пожал плечами и ничего не ответил на насмешку. Еще два дня – и мы будем в Рони; задача моя будет окончена; дама и я расстанемся навсегда. Что мне будет тогда за дело до того, что она думает обо мне? Что мне за дело до этого теперь? В первый раз за все время нашего знакомства мое молчание, казалось, смутило ее.

– Вы ничего не можете сказать в свою защиту? – резко спросила она, раздавив ногой кусок угля и наклонившись еще ближе к огню. – Нет ли у вас еще какой-нибудь лжи в вашем колчане, господин де Марсак? Де Марсак!..

Она повторила этот титул с презрительным смехом, словно не верила в мои права на него. Я не ответил ни слова. Мы сидели молча, пока не явилась Фаншетта, доложившая, что комната готова; она держала в руке свечу, чтобы посветить своей госпоже. Я велел ей вернуться назад за ужином для мадемуазель. Оставшись затем наедине с матерью, уснувшей с улыбкой на своем тонком постаревшем лице, я стал думать о том, что могло довести ее до такой ужасной крайности. Я боялся встревожить ее упоминанием об этом. Но позже, когда она уже задернула занавески у своей кровати и мы с Симоном Флейксом остались наедине, посматривая друг на друга, при свете угольев, словно собаки различных пород, мысли мои вновь вернулись к этому вопросу. Решившись узнать кое-что о моем собеседнике, которому бледное выразительное лицо и изодранное черное платье придавали нечто особенное, я спросил его: не приехал ли он с мадам де Бон из Парижа? Он молча кивнул головой. Я спросил его: давно ли они знакомы?

– Год, – ответил он. – Мы жили в Париже в одном и том же доме: я на пятом этаже, мадам на втором.

Я нагнулся вперед и дернул подол его черной рясы.

– Что это? – сказал я с оттенком презрения. – Вы не священник, любезнейший?

– Нет, – ответил он, сам ощупывая материю и взглянув на меня как-то странно, без выражения. – Я студент Сорбонны[90].

Я отступил от него, пробормотав проклятье, и, глядя на него с подозрением, не мог понять, каким образом он попал сюда, а главное, как мог он ухаживать за моей матерью, с детства воспитанной в правилах протестантской религии и тайно исповедовавшей ее всю жизнь. Я знал, что в старые годы никто не мог быть более нежеланным гостем в ее доме, чем ученик Сорбонны, и начал уже думать, что тут надо было искать тайну ее бедственного положения.

– Вы не любите Сорбонны? – сказал он, угадав мои мысли.

– Не больше, чем дьявола! – прямо ответил я.

Он нагнулся вперед и, вытянув свою тонкую нервную руку, положил ее мне на колени.

– А что, если они все-таки правы? – пробормотал он хриплым голосом. – Что, если они правы, господин де Марсак?

– Кто прав? – резко спросил я, вновь отодвигаясь назад.

– Сорбонна, – повторил он; лицо его было красно от возбуждения, глаза в упор глядели на меня. – Разве вы не видите, – продолжал он, в своем увлечении сжимая мне колено и приближая свое лицо все ближе и ближе ко мне, – что все сводится к одному? Все сводится к одному: спасение или проклятие! Правы ли они? Правы ли вы? Вы говорите «да» на одно, «нет» на другое, – вы, с вашим белым духовенством. Вы говорите это легко, но правы ли вы? Правы ли вы? Боже мой! – продолжал он, вдруг отступая назад и нетерпеливо потрясая руками в воздухе. – Я читал, читал и читал! – Я слушал проповеди, речи, диспуты; и я ничего не знаю. Я знаю не больше, чем раньше.

Он вскочил и начал ходить по комнате. Я следил за ним с чувством сожаления. Мне пришлось слышать раз от одного очень ученого человека, что смуты того времени породили три сорта людей, одинаково достойных сострадания: фанатиков той и другой стороны, не видевших ничего, кроме своей веры; людей, которые, подобно Симону Флейксу, с отчаянием искали какой-нибудь веры и не находили ее; и, наконец, насмешников, не веривших ни во что и смотревших на всякую религию, как на предмет шуток.

Он вдруг остановился. Я заметил, что, несмотря на крайнее возбуждение, он не забывал о моей матери и ступал легче каждый раз, как приближался к алькову. Теперь он снова заговорил.

– Вы гугенот? – спросил он.

– Да, – ответил я.

– Как и она, – возразил он, указав на постель. – И вы не испытываете никаких сомнений?

– Нет, – спокойно ответил я.

– Как и она, – заключил он снова, остановившись напротив меня. – Вы пришли к определенному решению… каким путем?

– Я родился в протестантской религии, – сказал я.

– И никогда не пытались проверить ее?

– Никогда.

– Но много не думали об этом?

– Нет.

– Черт возьми! – воскликнул он тихим голосом. – И вы никогда не думаете о преисподней, о черве, который не умирает, и об огне, который никогда не угаснет? Вы никогда не думаете об этом, господин де Марсак?

– Нет, друг мой, никогда! – ответил я, с нетерпением вставая с места: в столь поздний час и в этой мрачной молчаливой комнате разговор наш удручал меня. – Я верю в то, чему меня учили верить, и стараюсь не наносить вреда никому, кроме неприятеля. Я думаю не много; и будь я на вашем месте, думал бы еще меньше. Я делал бы что-нибудь, любезнейший; сражался бы, играл, работал – все что хотите, только не думал бы. Предоставьте это ученым.

– Я ученый, – ответил он.

– Но, по-видимому, неважный, – возразил я с оттенком презрения в голосе. – Оставьте это, любезный! Работайте! Сражайтесь! Делайте что-нибудь!

– Сражаться? – спросил он, словно эта мысль показалась ему позой. – Сражаться? Но меня могут убить; и тогда меня ждет ад с его огнем.

– К черту, любезнейший! – крикнул я, теряя терпение при виде этого безумия. Лампа давала лишь слабый свет, в крышу барабанил дождь. Сознаюсь, у меня по спине пробегала холодная дрожь. – Довольно об этом! Оставьте ваши сомнения и ваш огонь при себе! Отвечайте мне, – продолжал я строго. – Как могла она опуститься до такого жилища?

Он сел на свой стул, с лица его исчезли следы возбуждения.

– Она отдала все свои деньги, – сказал он медленно и нехотя. Не трудно представить себе, насколько удивил меня этот ответ.

– Отдала? – воскликнул я. – Кому? Когда?

Он беспокойно задвигался на своем стуле, избегая моего взгляда. Его изменившийся вид возбудил во мне подозрения, которых отнюдь не могло рассеять то мнение, которое я только что составил себе о его нраве. Наконец он сказал:

– Я тут ни при чем. Вы, может быть, подозреваете меня; но я ни при чем. Наоборот, я делал все, что мог, чтобы возместить ей эти деньги. Я последовал за нею сюда. Клянусь, это так, господин де Марсак.

– Однако вы не сказали мне, кому она их отдала? – строго заметил я.

– Она отдала их одному священнику, – пробормотал он.

– Какому священнику?

– Имени его я не знаю; он якобинец.

– А зачем? – спросил я, недоверчиво поглядывая на студента. – Зачем она отдала ему свои деньги? Полно, полно! Будьте осторожны. Не сочиняйте мне ваших сорбоннских историй!

Он с минуту колебался, робко посматривая на меня, но, наконец, решился высказаться:

– Он узнал, что она гугенотка; это было еще в Париже, в июне месяце, вы понимаете? Это было как раз около того времени, когда они сожгли Фукаров. Он стал пугать ее этим и заставлял давать себе деньги за сохранение ее тайны, сперва немного, потом все больше и больше. Когда король переехал в Блуа, она последовала за ним, думая, что здесь будет в большей безопасности; но монах явился и сюда и требовал все больше и больше денег, пока, наконец, не оставил ей… вот чего!

– Вот чего! – повторил я и стиснул зубы.

Симон Флейкс кивнул головой. Я окинул взглядом жалкий чердак, в котором приходилось жить моей матери, и мысленно представил себе дни и часы страха и нерешительности, которые ей пришлось пережить, чувствуя над своей седой головой угрозы этого негодяя! Я думал о ее происхождении и настоящем унижении, о ее слабом сложении и неумирающей любви ко мне. В эту ночь я торжественно поклялся перед небесами наказать негодяя. Гнев мой был так велик, что я не мог выразить его словами, а для слез я был уже слишком стар. Я не предлагал больше вопросов Симону Флейксу, а только спросил его, когда можно было вновь ожидать посещения монаха, и узнает ли он его. На первый вопрос он не мог мне ответить, на второй ответил утвердительно. Завернувшись в плащ, я прилег к огню и погрузился в долгие, мрачные размышления. Итак, пока я бедствовал там, мать моя умирала с голоду здесь. Она обманывала меня, я – ее. Сквозной ветер то и дело приподнимал плащ, служивший оконной занавесью, и лампа слабо мерцала, отбрасывая неясные тени. С потолка непрерывно, капля за каплей, стекала вода; порывы ветра потрясали ветхое здание, словно собираясь поднять его на воздух и смести с лица земли…

ГЛАВА VIII

Пустая комната

Решив отправиться в путь как можно раньше, чтобы достигнуть Рони к вечеру второго дня, я разбудил Симона Флейкса еще до рассвета и, узнав от него, где стояли наши лошади, вышел почистить их. Я предпочел сделать это собственноручно, чтобы кстати отыскать портного и запастись платьем, более подходящим моему званию. Из денег короля Наваррского у меня оставалось еще 90 крон: я истратил 12 на покупку куртки из темной материи с искрой, обшитой тесьмой, такого же скромного плаща и новой шляпы с перьями. Торговец хотел снабдить меня и новыми ножнами, но я дал себе обет носить обнаженный меч до тех пор, пока не накажу негодяя, обратившего старость моей матери в страдание: исполнить это я решил во что бы то ни стало, рассчитывая приняться за него, как только исполню мое поручение.

Выбор платья и небольшие переделки в нем несколько задержали меня: было уже довольно поздно, когда я направился домой, торопясь как можно скорей выступить в путь. Помню, утро было ясное и морозное; канавы высохли, улицы были сравнительно чисты. Лучи раннего солнца, пробиваясь тут и там среди нависших крыш, служили предвестниками прекрасной погоды для путешествия. Но лица, как я заметил по пути, не отвечали радостному настроению природы. Всюду я встречал озабоченные взгляды; меня то и дело нагоняли курьеры, направлявшиеся во дворец; а горожане стояли без дела в дверях своих домов или же собирались кучками на углах, как будто замышляя измену. Королева-мать еще была жива; но Орлеан, Сане и Мане, Шартд и Мелен[91] были охвачены восстанием. Говорили, что и Руан уже колебался, а Лион поднял оружие. Париж низложил короля, и тысячи проклятий ежедневно неслись на его голову с церковных кафедр. Великое возмущение, последовавшее за смертью Гиза и продолжавшееся столько лет, уже началось: в день Нового Года владения короля вряд ли простирались дальше того пространства, которое он мог окинуть взглядом, когда тревожно всматривался в даль, стоя на башне, поднимавшейся над моей головой.

Добравшись до дому, я поспешно поднялся по лестнице, не обращая внимания на царивший там мрак и нечистоту и обдумывая, как бы поскорей перевести мою мать в лучшее помещение. На последних ступенях я заметил, что дверь в комнату мадемуазель на левой стороне площадки была отворена: стало быть, она уже готова отправиться в путь. Я быстрыми шагами вошел в комнату моей матери, ободренный свежим утренним воздухом. Но на пороге я остановился в немом изумлении. В первую минуту мне показалось, что комната пуста. Всмотревшись внимательнее, я увидел студента. Он стоял на коленях перед кроватью: занавески алькова были сорваны. С окна также снят был занавес, и холодный дневной свет, врываясь в комнату, еще яснее выделял всю ее невзрачную пустоту. Сердце у меня сжалось. У огня лежал опрокинутый стул, а над ним, притаившись на балке, сидела серая кошка, которая смотрела на меня с затаенной свирепостью. Ни барышни, ни Фаншетты не было в комнате, а Симон Флейкс не обращал на меня никакого внимания. Он что-то делал у постели, как мне показалось, для моей матери.

– Что это значит, любезный? – воскликнул я, на цыпочках подходя к кровати. – Где остальные?

Студент оглянулся и заметил меня. Лицо его было бледно и мрачно; глаза горели, но в них стояли слезы; следы слез видны были и на щеках. Он не сказал ни слова; но за него говорили холод, пустота и убогий вид комнаты. Сердце у меня упало. Я схватил его за плечи.

– Развяжите язык, любезный! – гневно сказал я. – Где они?

Он встал с колен и неподвижно смотрел на меня.

– Они ушли, – ответил он тупо.

– Ушли? – воскликнул я. – Не может быть! Когда? Куда?

– Полчаса тому назад. Куда, не знаю.

Удивленный и смущенный, я смотрел на него, борясь со страхом и бешенством.

– Вы не знаете? – крикнул я. – Они ушли, а вы не знаете?

Он внезапно повернулся ко мне и схватил меня за руку.

– Нет, не знаю, не знаю! – крикнул он тоном страстного возбуждения, внезапно переменив свое обращение. – Ну да, пусть их идут! Я знаю только одно: я знаю, с кем они ушли, эти ваши друзья, господин де Марсак. Явился какой-то франт, пустомеля, изящный щеголь, обратился к ним с красивыми словами, показал им какой-то золотой значок и… раз, два, живо! Они ушли и забыли вас.

– Что! – крикнул я, ухватившись за одну нить в его речи, которая открыла мне глаза. – Золотой знак? Они попались в ловушку! Нельзя терять времени. Я должен идти за ними.

– Нет! Ведь это еще не все! – ответил он, прерывая меня и сильнее сжимая мою руку своими пальцами; глаза его сверкали. – Они ушли с человеком, который назвал вас обманщиком, вором и нищим: и все это в глаза вашей матери! Он убил ее! Убил так же верно, как если бы заколол ее мечом, господин де Марсак! Неужели и теперь вы покинете ее ради них?

Он говорил ясно. Но, да простит мне Бог, я не сразу понял его. Когда я наконец обратился к матери и увидел ее неподвижное лицо и разбросанные по низкой подушке редкие волосы, тогда только я понял все… Я уже не думал о других. С отчаянным криком я бросился перед нею на колени и закрыл свое лицо руками. В конце концов, что мне было за дело до этой упрямой девчонки, даже до короля, когда передо мной умирала моя мать, единственное человеческое существо, которое еще любило меня, носило одно со мною имя! Эти несколько минут я был достоин ее, ибо забыл обо всем остальном. Симон Флейкс вывел меня наконец из оцепенения, дав мне понять, что она не умерла, а только в глубоком обмороке от потрясения. Тут вошел доктор, за которым он посылал соседа. Заняв мое место, он привел ее в чувство. Но ее крайняя слабость не позволяла мне надеяться ни на что, кроме временного улучшения. Умирающая лежала с закрытыми глазами, держа мою руку в своей. Около полудня студент дал ей немного бульона. Она ожила и, узнав меня, более часу смотрела на меня с невыразимым удовольствием. Я думал уже, что она потеряла способность говорить; но она знаком попросила меня наклониться к ней, прошептав что-то такое, что я не сразу понял. Наконец я расслышал:

– Она ушла? Та девушка, которую ты привел с собой?

Крайне смущенный, я отвечал утвердительно, но просил ее не думать об этом. Мне, однако, нечего было опасаться: когда она заговорила вновь, в ней не было заметно возбуждения.

– Когда ты найдешь ее, Гастон, – прошептала она, – не сердись на нее. Она не виновата: он обманул ее. Посмотри!

Я взглянул в том направлении, куда она указывала мне скорее глазами, чем рукой, и заметил у изголовья золотую цепочку.

– Она оставила это? – прошептал я, глубоко взволнованный.

– Она положила это здесь. Она пыталась остановить его, когда он говорил, но не могла, Гастон. Потом он увлек ее за собой.

– Он показал ей какой-нибудь знак, не так ли?

– Какой-то кусок золота, – прошептала моя мать, слабо улыбнувшись. – Теперь я засну…

Студент, которого я послал за припасами, вскоре вернулся, и мы просидели около нее далеко за полночь. Со странным облегчением узнал я от доктора, что она уже раньше похварывала и в любом случае не могла долго прожить. Она не страдала и не чувствовала страха. Выходя по временам из сонливости и встречаясь взглядом со мной, она, казалось, благодарила Бога и была довольна. Помню, что для меня в этой комнате сосредоточивался тогда весь свет. Тишина ее не нарушалась отзвуком смут, волновавших города Франции, а сосредоточенное здесь слабое дыхание матери подавляло все честолюбие, все надежды моей жизни… Перед рассветом Симон Флейкс вышел из комнаты, чтобы почистить лошадей. Вернувшись назад, он подошел ко мне и шепнул на ухо, что имеет сказать кое-что. Мать моя спала спокойным сном; я высвободил свою руку и, тихонько встав с места, подошел к очагу. Не говоря ни слова, Флейкс поднес ко мне кулак и вдруг раскрыл руку. Я взял то, что он держал в руке. Это был бархатный бант какого-то особенного темно-красного цвета; взглянув на него, я сейчас же вспомнил, что видел его на маске мадемуазель.

– Где вы нашли это? – пробормотал я, полагая, что он подобрал его на лестнице.

– Посмотрите на него! – нетерпеливо ответил он. – Вы не осмотрели его, как следует.

Я перевернул бант и увидел нечто, ускользнувшее от меня при первом взгляде. Какой-то причудливый узор, вышитый белым шелком неумелою рукой, покрывал большую часть бархата. Стежки составляли буквы. С испугом прочел я: Ко мне! В углу, вышитые более мелкими стежками, стояли начальные буквы: Ц. д. л. В. Я с нетерпением взглянул на студента и спросил:

– Где вы нашли это?

– На улице, – спокойно ответил он. – В трехстах шагах отсюда.

– В канаве или около стены?

– Конечно, около стены.

– Под окном?

– Именно. Можете быть покойны: я не дурак. Я заметил это место, господин де Марсак, и не забуду его.

Я находился в жестоком затруднении и не знал, как поступить. С одной стороны, я не мог оставить свою мать, с другой – не мог без мучительной боли оставаться в бездействии, когда ля Вир, которую я поклялся защищать и которая теперь страдала из-за моей оплошности, взывала о помощи. Я не мог сомневаться, что именно таково было назначение бархатного банта. Конечно, вспоминая гордый, бесстрастный нрав этой дамы и ее отношение ко мне, я не мог ожидать ничего хорошего. Я был уверен, что только крайняя нужда могла заставить ее так унизиться. Это соображение, в связи с опасением, что она попала в руки Френуа, возбудило во мне ужасное сомнение: я не мог решить, куда призывал меня долг. Меня тянуло и в ту, и в другую сторону. Рука моя нащупывала рукоятку меча, ноги не могли устоять на месте; а глазами я искал мать и тревожно прислушивался к ее тихому дыханию. Мучимый беспокойством, я взглянул на студента. Глаза наши встретились.

– Вы видели человека, который увел ее? – пробормотал я. – Каков он на вид? Толстый, распухший тип, с повязкой на голове, или, быть может, с раной на лице?

– Совсем нет! Это был высокий молодой щеголь, очень красиво одетый, с темными волосами и прекрасным цветом лица. Я слышал, как он сказал ей, что явился от одного ее высокопоставленного друга, которого не решался открыто назвать в Блуа. Он прибавил, что принес от него известную ей вещицу. Когда же мадемуазель упомянула о вас… Она вошла, со своей служанкой, в комнату вашей матушки как раз вслед за ним…

– Он, значит, подстерег меня, когда я выходил?

– Да. Ну, так когда она упомянула о вас, он поклялся, что вы проходимец, самозванец, и спросил ее, считала ли она возможным, чтобы ее друг дал такое поручение такому человеку?

– И после этого она ушла с ним?

Студент кивнул головой.

– Без всяких промедлений? По собственной воле?

– Ну да! Так мне показалось. Как я понял, она не хотела, чтобы он говорил при вашей матери, вот и все.

Я невольно сделал шаг по направлению к двери, но, вспомнив свое положение, со стоном вернулся назад. Не владея собой, стремясь найти какой-нибудь исход своим чувствам, я схватил юношу за плечи и начал трясти его.

– Скажите, что мне делать? – сказал я сквозь зубы. – Говорите, думайте! Придумайте что-нибудь.

Он только покачал головой. Я выпустил его, пробормотав проклятье, сел на стул около кровати и обеими руками схватился за голову. Но в эту самую минуту совершенно неожиданно явилась помощь. Дверь отворилась, и в комнату вошел доктор. Это был опытный врач, имевший много дела при дворе, однако гугенот, что и побудило Симона Флейкса обратиться к нему через хозяина «Кровавого Сердца», этого тайного места свидания протестантов в Блуа. Исследовав больную, он собирался уже уйти, как человек деловой, серьезный и молчаливый, но я остановил его у дверей.

– Что скажете, сударь? – спросил я тихо, положив руку на его пальто.

– Она пришла в себя и может прожить еще дня три, – спокойно ответил он. – Может быть, и четыре, а если Богу угодно будет, то и больше.

Сунув ему в руку две кроны, я просил его приходить ежедневно, что он и обещал, уходя. Мать продолжала спокойно дремать, а я, покончив со своими сомнениями, решительно обратился к Симону Флейксу.

– Слушайте и отвечайте! Мы не можем оба уйти отсюда: это ясно. А между тем я должен отправиться, и притом немедленно; к тому месту, где вы нашли бархатный бант. Опишите мне точно это место так, чтобы я мог найти его.

Он кивнул головой и после минутного размышления ответил:

– Вы знаете улицу Сен-Дени? Хорошо. Ну, так идите по ней так, чтобы «Кровавое Сердце» оставалось у вас по левую руку. Пройдя гостиницу, заверните на вторую улицу налево. Третий дом от угла, опять-таки по левой стороне, имеет ворота, ведущие к госпиталю Св. Креста. Над воротами, в нижнем этаже, есть два окна, над ними – еще два. Бант лежал под первым окном, считая с той стороны, с которой вы подойдете. Понимаете?

– Прекрасно. Вы недаром учились, Симон.

Он задумчиво посмотрел на меня, но ничего не прибавил. Я подтянул свой меч и накинул плащ так, чтобы он закрывал и нижнюю часть лица. Затем я вынул и пересчитал 35 крон, которые передал Флейксу, попросив его оставаться при моей матери, в случае если бы я не вернулся. Хотя я рассчитывал только отправиться на разведку и узнать, находилась ли еще мадемуазель в Блуа, тем не менее будущее представлялось мне сомнительным, особенно ввиду того, что враги мои знали меня, мне же они были совершенно незнакомы. Молча простившись с матерью и выйдя из комнаты, я стал медленно спускаться по лестнице.

Когда я вышел и на минуту остановился в переулке, осматриваясь по сторонам, на часах пробило 11. Я, однако, никого не заметил: переулок был пуст. Уверенный в том, что всякая попытка с моей стороны ввести в заблуждение моих врагов, которые наверно знают Блуа лучше меня, должна была окончиться неудачей, я прямо пошел к улице Сен-Дени. Улицы имели тот же мрачный вид, что и накануне. Те же кучки стояли на тех же углах; теми же подозрительными взглядами встречали они всех незнакомцев; горожане проявляли ту же бездеятельность, а лица, приносившие новости, – ту же лихорадочную поспешность. Я заметил, что даже здесь, под самыми стенами дворца, узы закона и порядка были натянуты до предела, и должен был сказать себе, что теперь во Франции право ставится ни во что и господствует только сила. Такое положение вещей благоприятствовало моему намерению, и я решительно пошел своей дорогой.

Без труда нашел я ворота, о которых говорил Симон, и окно, под которым он поднял бархатный бант. Я воспользовался аллеей, выходившей почти прямо к этому окну, чтобы осмотреть дом. Прежде всего я заметил, что нижнее окно было снабжено только крепкими ставнями, которые были в эту минуту открыты, верхнее же было крепко заколочено. Я сосредоточил свое внимание на последнем. Дом, старое каменное здание, казался вполне приличным: я не мог заметить ничего такого, что возбудило бы мои подозрения, если бы бант был найден в ином месте. На нем был изображен герб какого-то религиозного братства; и тут, очевидно, был некогда главный вход в госпиталь, стоявший позади. Теперь же здание, по-видимому, было отведено под квартиры для высшего класса. Я не мог решить, были ли оба этажа заняты одним жильцом или нет. Простояв несколько минут, не видя, чтобы кто-нибудь вошел или вышел из дома, не замечая ничего такого, что могло бы дать мне какие-либо указания, я решил попытаться проникнуть в дом: улица была пуста, и дом, по-видимому, охранялся не особенно строго. Входная дверь находилась под воротами, с правой стороны. Из всего виденного я заключил, что швейцар, по всей вероятности, отлучился, чтобы поболтать с кумовьями о государственных делах. Так оно и оказалось: когда я благополучно перешел через улицу и спокойно проскользнул в полуотворенную дверь, я нашел в сенях только его булаву и жаровню. Я стал подниматься по лестнице, не сомневаясь, что без посторонней помощи мог достигнуть цели скорее отвагой и решимостью, чем осторожностью.

Лестница слабо освещалась небольшими окошечками, выходившими на заднюю сторону дома, но содержалась опрятно. По всему дому царило молчание, прерываемое только звуком моих шагов; во всем чувствовалось столько порядка и приличия, что, по мере того как я поднимался, надежды мои на успех стушевывались. Я, однако, шел себе вперед, пока не добрался до второго этажа и не остановился перед запертой дверью. Настала минута поставить все на карту. Несколько секунд я прислушивался: все было тихо. Я осторожно поднял засов. К моему удивлению, дверь поддалась: я вошел. Передо мной стояла высокая скамья, заслонявшая вид на всю комнату, казавшуюся обширной и заполненной дорогими тканями и мебелью, хотя потолки были низкими, и слабо освещенной двумя широкими окнами. Мягкий отблеск огня играл на деревянной резьбе потолка; а когда я тихо затворил за собой дверь, выпавшее из очага полено, разбросав целый сноп искр, приятно нарушило царившую в комнате тишину. Тотчас же чей-то тихий, приятный голос спросил:

– Это ты, Альфонс?

Я обошел скамейку и очутился лицом в лицу с красивой женщиной, лежавшей на кушетке. При стуке открывшейся двери она приподнялась на локтях. Увидев перед собой незнакомого человека, она с легким криком вскочила на ноги и посмотрела на меня с удивлением и гневом. Она была среднего роста; в правильных чертах ее проглядывало что-то детское; цвет лица был поразительно хорош. Роскошные золотистые волосы в беспорядке были разбросаны по плечам, вполне соответствуя ее глубоким темно-синим глазам, в которых, как мне казалось, таилось больше огня, чем можно было ожидать от общего выражения ее лица. Я смотрел на нее с любопытством и удивлением. Смерив меня с головы до ног надменным взглядом, она после минутного молчания заговорила:

– Сударь! Чему я обязана этим… посещением?

Я был до того смущен ее видом и необыкновенной красотой, равно как и отсутствием тех, кого я искал, что не мог сразу собрать своих мыслей и продолжал глядеть на нее.

– Итак, сударь? – повторила она уже резко, топнув ногой.

– Моим посещением… сударыня? – пробормотал я.

– Или вторжением, сударь, если хотите! – повелительно крикнула она. – Но объясните мне, что это значит, или ступайте вон!

– Умоляю вас позволить мне сделать то и другое, мадам, – ответил я, с усилием овладевая собой. – Это просто ошибка; я надеялся найти здесь одного друга… Мне остается лишь удалиться и просить у вас извинения.

С этими словами я почтительно поклонился ей и хотел уже уйти.

– Одну минуту, сударь! – быстро сказала она совсем иным тоном. – Вы, может быть, друг де Брюля, моего мужа? В таком случае я буду рада…

Она была так очаровательна, что, несмотря на обуревавшие меня чувства, я не мог не восхищаться ею.

– Увы, я не могу воспользоваться этим извинением, сударыня! Очень жалею, что не имею чести быть с ним знакомым.

Она взглянула на меня с удивлением.

– Однако, сударь, – ответила она, слегка улыбаясь и играя золотой брошкой, пристегнутой к ее платью, – должна же быть какая-нибудь причина, в силу которой вы ожидали встретить здесь друга?

– Совершенно верно, сударыня, но я ошибся.

Я видел, как она вдруг покраснела. Улыбнувшись и слегка прищурив глаза, она сказала:

– Мне кажется невероятным, сударь, чтобы вы явились сюда по причине, имеющей какое-нибудь отношение к… к бархатному банту, например?

Я вздрогнул и невольно сделал шаг вперед.

– Бархатный бант! – в волнении воскликнул я. – Боже мой! Значит, я не ошибся. Я попал туда, куда следует, и вы, вы знаете об этом!.. Умоляю вас, скажите мне, что это значит?

Она, по-видимому, была встревожена моей страстностью, отступила шага на два назад и посмотрела на меня надменно, хотя в то же время с некоторой робостью.

– Верьте мне, это ничего не значит, – поспешно ответила она. – Прошу вас понять это, сударь. Это была глупая шутка.

– Шутка? Бант упал из этого окна.

– Это была шутка, сударь, – упрямо ответила она.

Я видел, однако, что, несмотря на всю свою гордость, она была встревожена, лицо ее было смущено; в глазах стояли слезы. Заметив это, я начал еще более настаивать.

– Я захватил бант с собой, сударыня. Вы должны сообщить мне некоторые подробности о нем.

Глаза ее сверкнули гневом.

– Не думаю, чтобы вы знали, с кем говорите, – сказала она, учащенно дыша. – Уходите, сударь, уходите немедленно! Я уже сказала вам, что это была шутка. Если вы дворянин, поверьте мне и уходите.

Она указала мне на дверь. Но я стоял на своем, твердо решившись проникнуть в тайну.

– Я дворянин, сударыня. Однако я должен узнать еще некоторые подробности. Я не могу уйти, прежде чем не узнаю всего.

– О, это невыносимо! – крикнула она, осматриваясь кругом, словно собираясь бежать, но я стоял между нею и единственной дверью. – Это невыносимо! Бант предназначался не для вас, сударь. Могу вам сказать еще, что если господин де Брюль придет и найдет вас здесь, вы в этом жестоко раскаетесь.

Я видел, что она столько же боялась за себя, как и за меня, и при данных обстоятельствах счел возможным воспользоваться ее страхом. Я спокойно положил свою шляпу на стоявший рядом стол.

– Сударыня! – сказал я, в упор глядя на нее. – Я не уйду отсюда, пока не узнаю всего, что известно вам об этом банте. Если вы не желаете сообщить мне это, то я подожду де Брюля и спрошу его.

Крикнув «нахал!», она взглянула на меня с яростью, словно собираясь убить меня; в ней проявлялась страстная женщина. Но я стоял на своем, и через минуту она заговорила:

– Что вы желаете узнать?

– Каким образом очутился этот бант на улице, под вашим окном?

– Я бросила его, – мрачно ответила она.

– Зачем?

– Зачем? – Она замолчала и взглянула на меня, затем вновь опустила глаза и покраснела.

– Потому что, если уж вы должны знать это, – продолжала она поспешно, чертя пальцами какой-то узор на столе, – я увидела на нем слова «ко мне». Я всего два месяца замужем: я думала, что муж мой найдет его и принесет мне. Это была глупая мысль.

– Но где вы достали его? – спросил, я, смотря на нее с возрастающим удивлением и смущением. Чем больше я ставил вопросов, тем дальше, казалось мне, удалялся от цели.

– Я нашла его на улице д'Арси, – ответила она, с досадой топнув ногой об пол. – С моей стороны, было глупо сделать то… то, что я сделала. Имеете вы еще какие-нибудь вопросы, сударь?

– Только один, – сказал я, начиная понимать в чем дело. – Не можете ли вы мне сказать точно, где вы нашли этот бант?

– Я уже сказала вам: на улице д'Арси, в 10 шагах от улицы Валуа. А теперь, сударь, не угодно ли вам будет уйти?

– Еще одно слово, сударыня. Вы…

Но она так неистово закричала на меня, что, попытавшись еще выразить ей мою благодарность, я счел за лучшее повиноваться. Я узнал все, что знала она: я раскрыл тайну. Однако я все еще не чувствовал себя ближе к цели. Молча поклонившись, я затворил дверь и начал спускаться по лестнице, исполненный сомнений и тревожного раздумья. Бархатный бант представлял для меня единственное указание, но мог ли я возлагать на него какие-нибудь надежды? Я знал теперь, что, где бы он ни был положен первоначально, он был перенесен на другое место. Если его могли перенести один раз, почему не два, не три раза?

ГЛАВА IX

Дом на улице д'Арси

Не успел я пройти и полудюжины ступеней, как кто-то начал подниматься наверх. Мне сразу пришло в голову, что это – Брюль. Тут только я сообразил, что вовремя ушел: при данных обстоятельствах мне вовсе не хотелось поссориться с незнакомым человеком. Я ускорил шаги в надежде встретиться с ним на нижних ступенях лестницы, чтобы он не мог решить, был ли я в верхнем или нижнем этаже. Но лестница была темная; и у него было то преимущество, что он хорошо знал ее. Шагая через две ступени сразу, он быстро поднялся до первой площадки и заметил меня, прежде чем я успел спуститься с верхнего этажа. Незнакомец остановился и посмотрел на меня, пытаясь, казалось, вспомнить, кем бы я мог быть. Затем, он отступил шаг назад.

– Ух! – произнес он. – Вы были… вы имеете какое-нибудь поручение ко мне, сударь?

– Нет, не имею.

Он нахмурился.

– Я господин де Брюль!

– В самом деле! – пробормотал я, не зная, что сказать.

– Вы были…

– У вас, сударь? Да. По ошибке, – ответил я прямо.

Он ответил мне на это чем-то вроде брани, но, не зная, как поступить, посторонился с недоверчивым и недовольным видом. Я твердо выдержал его мрачный взгляд, прошел мимо него и, спускаясь по лестнице, заметил, что он обернулся и смотрел мне вслед. Это высокий, красивый человек, со смуглым, даже несколько красноватым лицом, одетый по последней придворной моде, в светло-зеленом сюртуке с собольей опушкой. На руке он держал подобный же плащ. Выйдя на улицу, я оглянулся назад, чтобы убедиться, что он не следует за мной, и больше уж не думал о нем. Но нам суждено было еще встретиться, и даже не раз встречаться. Да, если бы я знал тогда все, что узнал впоследствии, я вернулся бы назад и… Но об этом в другом месте.

Улица Валуа, которую указал мне какой-то торговец, осторожно выглядывавший из своей лавки, оказалась одной из главных улиц города – узкой и грязной, почти темной от множества вывесок и нависших краев крыш, но полной шума и движения. Одним концом она выходила на соборную паперть, другим, менее оживленным, по-видимому, упиралась в западные ворота города. Сознавая, насколько важно мне было не привлекать к себе внимания поблизости от искомого дома, я стал прогуливаться по площади перед собором и, подойдя к двум беседовавшим между собой господам, узнал от них, что улица д'Арси была третьим переулком с правой стороны, недалеко от меня. Опустив голову и прикрыв плащом нижнюю часть лица, словно кутаясь от восточного ветра, я пошел по улице, пока не достиг указанного переулка. Не оглядываясь, я быстро завернул в него.

Пройдя 10 шагов, я, однако, остановился и, оглянувшись кругом, стал осматривать местность. По-видимому, глухой переулок имел всего 8–9 футов ширины, был немощен и весь изрезан колеями и рытвинами. С одной стороны поднималась высокая белая стена какого-то сада, с другой – еще более высокая стена дома. Ни та, ни другая не имели окон.

Это обстоятельство разрушало все мои предположения; я был поставлен в тупик. Конечно, мадемуазель намеренно уронила бархатный бант, но не из окна. Это доказывало только, что она нуждалась в помощи и, быть может, проходила через этот переулок по пути из одного места заточения в другое.

Совершенно сбитый с толку, в состоянии полнейшего уныния, я прислонился к стене, размышляя о неудачах, которые, казалось, преследовали меня всюду. Вскоре не замедлил сказаться и голос совести: ведь во всех моих бедах мне приходилось скорее винить собственную оплошность, чем недостаток удачи. Не я ли дал обокрасть себя? Не я ли привел ее в такую лачугу, что невольно возбудил в ней подозрения? Наконец, останься я с нею и пошли вместо себя Симона, я не подпустил бы к ней никакого незнакомца. Но я не имел привычки считать себя побежденным при первой же неудаче. Поразмыслив, я убедился, что уже одно то обстоятельство, что бархатный бант попал в мои руки, указывало на благоприятное вмешательство судьбы.

Ободренный этой мыслью, я решился пройти до конца переулка и двинулся вперед, зорко осматриваясь по сторонам, но не встречая ни души. Над стенами проглядывали обнаженные ветви деревьев; в самих стенах на определенных расстояниях были проделаны низкие крепкие двери. Я тщательно осмотрел их: ничего подозрительного. Все они были крепко заперты, и многие из них, по-видимому, очень редко отворялись. Достигнув городских валов, я повернул обратно и в печальном раздумье пошел назад по переулку, замедляя шаги по мере приближения к улице Валуа. Тут я сделал открытие. Угловой дом, выходивший фасадом на улицу Валуа, представлял глухую стену только со стороны переулка: я увидел верхнюю часть задней стороны этого дома, поднимавшуюся над примыкавшей к ней низкой стеной сада; и в ней я заметил несколько окон. В одном из них мне показался предмет, при виде которого сердце мое забилось надеждой. Окно это было заколочено тяжелой решеткой, на которой висел обрадовавший меня предмет. Это был небольшой бант, сделанный точно так же, как и лоскуток бархата, лежавший у меня в кармане. Я почувствовал восхищение перед остроумием и изобретательностью барышни: можно было побиться об заклад, что она за этой решеткой.

Нетрудно представить себе, с каким вниманием я осматривал теперь этот дом, отыскивая в нем слабое место, но видел перед собой только мрачную четырехугольную твердыню из кирпичей, построенную в старом итальянском стиле, с зубцами на вершине и небольшими бойницами на каждом этаже.

Окон было мало, и они были невелики. Весь дом казался серым и запущенным: на кирпичах лепились лишаи, карнизы были покрыты мхом. Внимание мое привлекла дверь из переулка в сад, но она оказалась необыкновенно тяжелой и заколоченной сверху и снизу. Убедившись, что с этой стороны ничего не поделаешь, и не желая оставаться поблизости из боязни привлечь к себе чье-либо внимание, я вышел на улицу Валуа и два раза прошелся взад и вперед перед домом, стараясь не показывать вида, что осматриваю его. Он стоял несколько в глубине улицы; с одной стороны к нему примыкали конюшни. Одна только труба слабо дымилась. Три ступеньки вели к полурастворенным массивным дверям, через которые мне удалось бросить взгляд на обширные сени и величественную лестницу. Два человека, очевидно слуги, сидели на ступенях, ели каштаны и перебрасывались шутками. Над дверями висели три раскрашенных герба. Пройдя вторично мимо дома, я заметил, что средний герб принадлежал Тюрену: стало быть, бархатный бант не солгал. И я отправился домой, обдумывая дорогой свои планы. У нас все было по-прежнему. Мать моя находилась в полубессознательном состоянии, что избавило меня от тяжелой необходимости извиняться за отсутствие. Я сообщил свой план Симону Флейксу, и он вызвался найти приличную особу, которая могла бы остаться при г-же Бон. Но он долго не мог вникнуть во все дело. Раскрыв рот, сверкая глазами, он молча выслушивал, пока я не дошел до его роли. Тут он начал дрожать, как в лихорадке, и воскликнул с упреком:

– Вы хотите, чтобы я сражался, сударь? Вы хотите, чтобы меня убили?

– Вздор! Я хочу только, чтобы вы подержали лошадей.

Он взглянул на меня блуждающим взором. Лицо его еще выражало обиду, но вместе с тем и какое-то восхищение.

– Вы хотите вовлечь меня в это дело? – настаивал он. – Да, да?

– Ничуть.

– Да, да! А конец легко предвидеть. Мне не повезет. Я ученый, я не подготовлен к сражениям. Вы хотите, чтобы я умер! – кричал он в возбуждении.

– Я вовсе не желаю, чтобы вы сражались, – ответил я с легким презрением. – Ради моей матери я скорее хотел бы, чтобы вы совсем не участвовали в этом деле. Прошу вас только постоять в переулке и подержать лошадей. Вы при этом рискуете не многим больше, чем сидя здесь у очага.

Наконец мне удалось убедить его исполнить мою просьбу. Однако, когда он вспоминал о том, что ему предстояло, его вновь охватывала дрожь; он не раз вскакивал с места и принимался ходить взад и вперед между окном и очагом, сжимая руки, словно в лихорадке, с выражением глубокой думы на лице. Я приписывал это вначале просто трусости. Однако он не делал никаких попыток отказаться от данного слова и, несмотря на выступивший на лице пот, делал все приготовления. Я вспомнил еще, как долго и с каким терпеньем он ухаживал за моей матерью без всякого вознаграждения. Очевидно, тут дело было не так просто. Это был странный, не подходивший под обычную мерку человек: я не мог предвидеть, как он поступит в минуту испытания. Конечно, моим долгом было освободить мадемуазель, и немедленно: ведь нельзя было предвидеть, к каким последствиям могло привести малейшее промедление, раз она находилась в руках Френуа. Но я так мало надеялся на успех, что считал это предприятие отчаянным. Впрочем, предстоявшая потеря матери, плохое состояние моих дел, вечное сознание преследовавших меня неудач – все это сделало меня равнодушным к опасностям. Так мы отправились в путь, на улицу д'Арси, проезжая известными Симону переулками; и в лицо нам глянули красноватые лучи заходившего солнца, на минуту позолотившие мрачные края крыш и серые башни, поднимавшиеся над нашими головами. С величайшим хладнокровием отдал я свои последние приказания Симону Флейксу и поставил его, с тремя лошадьми, в 100 шагах от дома в конце переулка, который и теперь казался таким же тихим и глухим, как утром.

– Поверните их головами к валам, – сказал я. – Впрочем, они все достаточно спокойны. Сида можете не привязывать. А теперь слушайте! Ждите здесь, пока я не вернусь или же пока на вас не будет произведено нападение. В первом случае, вы конечно обождите меня; во втором – спасайтесь сами, как можете. Наконец, если до половины шестого не случится ни того, ни другого (часы пробьют там, в монастыре), уходите и возьмите с собой лошадей: они ваши. Еще одно слово. Если вам можно будет улепетнуть только с одной лошадью, берите Сида: он стоит больше многих людей и не изменит вам в случае опасности.

Лицо Флейкса горело, он тяжело дышал, глаза, казалось, готовы были выскочить. Он сидел на лошади, дрожа всем телом, словно человек, охваченный внезапным припадком. Я ждал, что он позовет меня назад; но этого не случилось, и я пошел по переулку, держа в руке меч, с развевающимся на плечах плащом. Мне повстречался только человек, погонявший нагруженного хворостом осла. В переулке было уже почти темно, что конечно благоприятствовало мне. Я жалел только о том, что не мог отложить своего предприятия, так как городские ворота запирались вскоре после половины шестого. Остановившись на минуту в тени дома, я постарался запечатлеть в своей памяти положение окна, на котором висел бант; затем быстро вышел на улицу, все еще полную движения, и на мгновение остановился перед домом. Дверь была заперта. Сердце во мне упало: я рассчитывал найти ее открытой, как и утром. Но сознание, что выжидать было некогда, толкало меня вперед. Я решил даже прибегнуть к молотку и проникнуть в дом, если удастся, обманом, не то – силой. Я находился уже в двух шагах от лестницы, когда кто-то быстро отворил дверь и вышел на ступеньки, не заметив меня. Два человека, очевидно сопровождавшие его вниз по лестнице, почтительно стояли за ним, держа свечи. Он на минуту остановился на ступеньках, поправляя свой плащ: к моему немалому удивлению, я узнал в нем своего утреннего знакомца, г-на де Брюль. Не успел я узнать его, как он уже сбежал по ступенькам, помахивая тросточкой, беспечно прошел мимо меня и исчез. Провожавшие с минуту смотрели ему вслед, заслоняя факелы от ветра; один из них что-то сказал, другой грубо рассмеялся. Затем они хлопнули дверью и ушли, как я мог судить по полосе света, в комнату, расположенную налево от сеней.

Теперь наступила минута действовать. Я не мог надеяться и вымолить себе более удобного случая: дверь слегка отошла назад и была открыта вершка на два. Я тихонько толкнул ее, проскользнул в темную прихожую и вновь притворил за собой. Дверь в комнату налево была широко раскрыта и проникавший оттуда свет, равно как и доносившиеся голоса двух людей, побуждали меня к осторожности. Я стоял, едва смея дышать, и оглядывался кругом. Пол не был покрыт циновками; в очаге не видно было огня. Помещение было холодное, серое, нежилое. Передо мной поднималась величественная лестница, несколько выше разделявшаяся надвое, образуя род галереи. Я взглянул наверх и высоко над собою в мрачной высоте второго этажа заметил слабый свет, быть может, лишь отражение света. Движение в комнате налево напомнило мне, что нельзя было терять времени. Каждую минуту кто-нибудь мог выйти оттуда и заметить меня. С величайшей осторожностью приступил я к своей задаче. Сравнительно спокойно и легко пробрался я по каменному полу помещения, но настоящая проблема ждала меня на самой лестнице. Деревянные ступени ее скрипели и трещали подо мной. К счастью, все шло гладко, пока я не дошел до первого поворота (я выбрал конечно левую половину лестницы): тут какая-то доска с треском выскочила у меня из-под ноги, гулко прозвучав в пустых сенях, словно пистолетный выстрел. Я колебался, не броситься ли мне бежать, но вовремя остановился. Один из слуг вышел из комнаты и стал присматриваться. Я слышал, как другой спросил его, что там такое. Я прислонился к стене, задерживая дыхание.

– Думаю, что это мадемуазель в припадке гнева! – ответил тот, который прислушивался, прибавив брань, которую я не решаюсь повторить здесь. – Ее уже усмирили. Пусть себе бьется теперь, но…

Остального я не расслышал: слуга отошел и вновь направился к своему месту около огня. Я понял, что мне незачем было соблюдать такую осторожность: эти люди, готовы были любой шум приписать одной и той же причине. И я стал быстрее подниматься наверх. Едва успел я добраться до второго этажа, как раздавшийся внизу громкий шум, стук отворившейся с улицы двери, топанье тяжелых шагов по сеням заставили меня на минуту остановиться. Я осторожно перегнулся через перила и увидел, как два человека прошли в комнату налево. Один из них, как мне показалось, входя, обозвал остальных бездельниками за то, что они оставляют дверь незапертой. Его голос, гулко прозвучавший по лестнице, затронул в моей памяти какую-то знакомую струнку, я вздрогнул: то был голос Френуа!

ГЛАВА X

Битва на лестнице

Звук этого голоса окончательно убедил меня в том, что я попал куда следует. Да и правда, кто другой, если не Френуа, мог доставить половинку монеты, которая ввела в заблуждение девушку? Уверенность эта сразу приободрила меня. Я почувствовал, что все мои мышцы стали твердыми, как сталь; глаза смелее смотрели вперед, слух стал тоньше, все чувства обострились и усилились. Как кошка, прокрался я от перил и принялся разыскивать комнату мадемуазель. Если б мне удалось освободить пленниц без всякого шума, что не трудно было бы сделать, если бы ключ оказался в замке, мы могли надеяться пройти через сени, благодаря счастливой случайности. На церковных часах в эту минуту пробило пять: вспомнив, что у меня оставалось всего полчаса, я тем более склонен был немедленно предпринять что-нибудь. Свет, который я заметил снизу, исходил из плоскодонного фонаря, висевшего на верхней площадке лестницы, при входе в один из двух коридоров, которые, очевидно, вели в заднюю часть дома. Подозревая, что Брюль имел отношение к мадемуазель, я решил, что фонарь этот был повешен ради него. Пользуясь этим указанием и твердо помня положение замеченного мною окна, я остановился перед дверью, расположенной по правую сторону коридора, шагах в четырех от площадки. Я встал на колени и убедился, что в комнате горел огонь, а в замочной скважине не было ключа. Я стал ногтями царапать дверь, сперва тихо, потом сильнее; наконец, услышал, как в комнате кто-то встал. Я приложил губы к замочной скважине и прошептал имя ля Вир.

Быстрые шаги раздались в комнате, и я услышал шепот около самой двери. Мне казалось, что я различал два голоса. Меня жгло нетерпение: не получая ответа, я по-прежнему шепотом повторил:

– Мадемуазель де ля Вир, вы здесь?

Ответа не было. Шепот прекратился. В комнате, равно как и по всему дому, царило глубокое молчание. Я сделал еще одну попытку:

– Это я, Гастон де Марсак. Слышите? Я пришел освободить вас.

На этот раз до меня донеслось какое-то восклицание удивления. Тихий голос (я сейчас же узнал в нем голос девушки) ответил:

– Что это? Кто там?

– Гастон де Марсак. Вы нуждаетесь в моей помощи?

Ее короткий ответ и сопровождавшее его радостное всхлипывание, дикий крик благодарности, напоминавший скорее проклятие, вырвавшийся из груди ее спутницы, – все это сразу показало мне, что мне были рады, рады, как никогда. Убедившись в этом, я почувствовал себя на высоте положения; готовясь мужественно встретить все, что бы ни случилось.

– Не можете ли отворить дверь? Ключ у вас?

– Нет, мы заперты, – ответила мадемуазель.

Я ожидал этого ответа. Но они объяснили, что дверь с внутренней стороны не заперта. Попросив их отойти в сторону, я встал с колен и плечом нажал на дверь. Я надеялся выдавить ее сразу, но замок не поддавался. Дверь так плотно прилегала к косякам, что всякая попытка приподнять ее также оказалась бы тщетной. С минуту я в смущении смотрел на крепкие доски, совершенно расстраивавшие мои планы. Но вот я вспомнил, что около стены, на верхней площадке, был крепкий деревянный стул. Стараясь не делать шума, я перенес его к дверям и поставил к противоположной стене, как опору для ноги. Теперь я всей своей тяжестью навалился на дверь – и доска, на которую я налег, поддалась и с треском разломилась надвое: треск этот прозвучал по всему пустому дому и, по всей вероятности, слышен был даже на улице.

Достиг он и слуха людей, сидевших внизу: я слышал, как они шумно вышли из комнаты и остановились в сенях, то прислушиваясь, то громко разговаривая. Но минуту спустя они отправились назад, а я вернулся к своей задаче. Я надеялся, что еще одним ударом, направленным несколько ниже, мне удастся довести до конца начатое дело. Чтобы быть более уверенным, я нагнулся и плотнее придвинул стул к стене. Поднимаясь, я вдруг заметил, как что-то бесшумно поднялось в нескольких шагах от меня: над верхней ступенькой лестницы появилась голова человека, очутившаяся теперь лицом к лицу со мной. Глаза наши встретились: я понял, что меня накрыли. Незнакомец повернулся и в испуге бросился вниз по лестнице.

Теперь уж мне нечего было заботиться о соблюдении тишины. Размышлять было некогда. Плотно прижавшись к двери, я налег на нее изо всех сил; но мешала ли мне торопливость, или какая-либо другая причина, замок не поддавался. Стул поскользнулся, и я с грохотом растянулся на полу в ту самую минуту, как весть о моем присутствии дошла донизу.

Вскоре там, в людской, раздался слабый крик, а затем вопль ужаса, бряцание оружия, взрыв проклятий и ругательств. Переполошившиеся мерзавцы, схватив оружие, с шумом пробежали по каменным плитам и мчались вверх по лестнице. У меня оставалось еще время сделать последнюю отчаянную попытку. Поднявшись с пола, я схватил стул за две ножки и дважды ударил им в дверь – в ту доску, которую я раньше расколол. Но замок все-таки не поддался; а у меня не было времени нанести еще удар. Негодяи уже успели пройти первую половину лестницы. Я бросил ненужный стул, схватил свой обнаженный меч, лежавший рядом, выскочил на площадку и остановился там в выжидательном положении.

Плоское дно фонаря у входа в коридор бросало глубокую тень на то место площадки, которое приходилось непосредственно под ним; ступеньки лестницы были, наоборот, освещены ярко. Оставаясь в тени, я достигал концом своего меча края лестницы и мог свободно действовать им, нимало не стесняемый перилами. Тут я и остановился с чувством злобного удовольствия, в то время как Френуа с тремя товарищами взбегали по последнему пролету.

Безобразное лицо Френуа казалось еще безобразнее от большого куска пластыря, покрывавшего то место, в которое я ударил его рукояткой мена во время нашего столкновения в Шизэ; а ненависть, которую он питал ко мне, сообщала его взгляду какое-то особенное злорадство. За ним шел глухой Матфей, свирепость и тупоумие которого не раз вызывали мой гнев во время нашей поездки. Два незнакомца, которых я видел внизу, составляли прикрытие. Из всех четырех последние двое, казалось, более других горели нетерпением вступить в схватку и, не загороди им Френуа дороги, мы померялись бы оружием без всяких предисловий.

– Стой! – крикнул он с проклятием, отбрасывая одного из них назад и обращаясь ко мне. – Так вот оно что, друг мой! Это вы!

Молча, с беспредельным презрением, смотрел я на него, не поднимая даже меча, хотя внимательно следя за ним.

– Что вы здесь делаете? – продолжал он, возвышая голос.

Я не отвечал ни слова и не двигался с места, смотря на него сверху вниз. В высшей степени грубый и нетерпеливый, он начал злиться. Кроме того, он еще настолько сохранял сознание дворянина, что чувствовал мое презрение и испытывал от него жгучую боль. Он сделал шаг вперед; лицо его пылало;

– Ах ты, нищий сын чудовища! – вдруг разразился он, сопровождая эти слова градом грязных ругательств. – Заговоришь ты наконец или хочешь, чтобы мы закололи тебя на месте? Если мы только начнем, милейший, то уж доведем дело до конца! Говори, если имеешь что сказать, и…

Не стану приводить здесь до конца его грязной речи. Я все еще не говорил ни слова и не двигался с места, – упорно глядя на него, хотя мне было неприятно, что находившиеся в комнате женщины могли услышать его брань. Он сделал последнюю попытку.

– Слушайте, дружище! – сказал он, вновь забывая свой гнев или делая вид, что забывает его. – Если дело между нами дойдет до схватки, вам не будет пощады. Но ради тех дней, когда мы вместе служили принцу Кондэ, я готов сделать вам уступку. Ступайте! Мы пропустим вас. Я не сделал бы этого ни для кого другого в вашем положении, Марсак.

Внезапное движение и тихое восклицание в комнате позади меня показывали, что слова его были слышны и там. Вслед за тем до меня донеслись шум трескающегося дерева и чье-то быстрое дыхание, указывавшее на усиленную работу: я понял, что женщины боролись с дверью, быть может, пытаясь увеличить отверстие. Я не смел, однако, оглянуться назад и по-прежнему отвечал негодяю молчаливым презрением, не спуская со стоявших передо мной людей смелого, неусыпного, твердого взгляда, готовый каждую минуту отразить нападение. И недаром ждал я его. После минутного колебания, словно готовясь отступить, вся орава вдруг, без всякого предупреждения, бросилась на меня. К счастью, только двое могли напасть одновременно и Френуа не был в числе той пары, которая первая бросилась вверх по лестнице. Один из незнакомцев теперь наступал на меня. Матфей делал вид, что следует за ним, в действительности же выжидал случая подбежать ближе и покончить со мной в рукопашной схватке. Эта схватка длилась всего полминуты. Мною овладела неистовая радость, когда я услышал звон стали и убедился, что недаром надеялся на силу своей руки и выгоду занятой позиции. Мне не трудно было справиться с моими противниками.

Стоя на лестнице, они мешали друг другу и сражались словно в путах, не имея возможности ни наступать, ни отступать, ни свободно действовать рапирой, ни отражать удары. Я скорее ожидал какого-нибудь подлого удара от Матфея, чем от первого моего противника; поэтому, выждав удобную минуту, я обезоружил последнего сильным ударом и, выбив тем же движением меч из руки Матфея, нанес ему удар по голове, затем отступил шаг назад и проколол своего первого противника. Он грузно повалился на пол, почти мертвый; Матфей, уронив меч, шатаясь, упал в объятия Френуа. Лицо последнего выражало ярость и гнев. Их было теперь уже только двое на одного: Матфей, несмотря на легкую рану, не мог принимать участия в борьбе; кровь текла по его лицу и слепила ему глаза.

– Франция и правая вера! – воскликнул я.

– Правая вера и славный меч! – крикнул чей-то голос позади меня. Слегка обернувшись, я увидел лицо девушки, смотревшее через отверстие в дверях. Глаза ее сверкали; губы были необыкновенно красны; волосы, в беспорядке распустившиеся от усиленной работы, густыми прядями обрамляли бледные щеки, придавая ей вид одной из тех фей войны, предание о которых ныне живет на моей родине, в Бретани.

– Ловкий удар! – крикнула она вновь, хлопая в ладоши.

– Но еще ловчее доска, мадемуазель! – весело ответил я: подобно моим землякам, я обладаю задумчивым нравом, но становлюсь остроумным в такие минуты. – Ну-с, господин Френуа, теперь ваша очередь. Не надеть ли мне пока плащ, чтобы согреться?

Он отвечал проклятьем и нерешительно смотрел на меня.

– Не сойдете ли вы вниз? – сказал он.

– Отошлите вашего человека, и я сойду, – быстро ответил я. – Здесь, на площадке, довольно места и достаточно света. Но я должен спешить. Мадемуазель и мне нужно отправляться в другое место: мы уж и так запоздали.

Он все еще колебался, вглядывался в лежавшего у его ног человека, который за минуту перед тем вытянулся и спокойно скончался. Теперь этот вообще-то мужественный человек являл собой картину жалкой трусости и злобы. Я уже колебался, не сойти ли мне лучше к нему вниз, так как время наше подходило к концу и Симон мог каждую минуту покинуть свой пост, когда крик, раздавшийся позади, заставил меня обернуться. Я заметил, что мадемуазель уже не смотрела более в проделанное в двери отверстие. Сообразив, что в комнате могли быть другие двери и что у моих врагов могли быть соучастники, я, в тревоге за женщин, подбежал к двери. Но едва я успел бросить взгляд внутрь и убедиться, что ля Вир не исчезла, как Френуа, в сопровождении своего товарища, бросился вверх и преградил мне путь в узком коридоре, где я стоял. Я едва успел обернуться и стать в оборонительную позицию, как он настиг меня. Я потерял выгодную позицию: приходилось сражаться между двух стен, около самой двери, через отверстие которой мне прямо в глаза падал свет. Френуа не замедлил заметить это и наступал на меня с отчаянием и решимостью. С минуту мы боролись врукопашную, нанося и отводя удары, не имея времени произнести слово, прошептать молитву.

Мы оба так хорошо владели этим искусством, что вначале трудно было предвидеть исход борьбы. Однако вскоре наступила перемена. Разгульный образ жизни, который вел мой противник, успел отозваться на его здоровье: он не мог выдерживать продолжительной схватки. Силы и дыхание стали ему изменять; он начал отступать. Даже при слабом свете я заметил, как на лбу у него выступили крупные капли пота, и увидел ужас в его глазах. Вдруг позади его лезвия что-то сверкнуло: кинжал его товарища, просвистев над его плечом, сильно ударил меня в подбородок. Ошеломленный, я пошатнулся и подался назад, не понимая, что со мной случилось. Попади он вершком ниже, этот удар покончил бы со мной. Но и так рука моя невольно поднялась, когда я пошатнулся, и это движение открыло мою грудь. Френуа бросился вперед, яростно потрясая рапирой, и наверно заколол бы меня, если б нога не задела за стул, по-прежнему лежавший около стены. Он поскользнулся; меч его просвистел на волосок от меня; сам он растянулся на полу, сломав оружие у самой рукоятки.

Последний его помощник пустился бежать. Я погнался за ним; но, добежав до площадки, оставил его: быстрота, с которой он перескакивал со ступеньки на ступеньку, ясно показывала, что мне нечего было его опасаться. Френуа, по-видимому, оглушенный, лежал без движения. С минуту я смотрел на него в нерешимости, размышляя, не лучше ли будет покончить с ним тут же. Но меня удержала память о старых днях, когда он выказывал больше благородства, а во время походов держал себя грубоватым, но хорошим товарищем. Бросив ему только проклятие, я поспешно обратился к двери. Из отверстия в доске по-прежнему падал свет; но уже несколько минут, с тех пор как Френуа бросился вверх по лестнице, я не слышал с этой стороны никаких звуков. Теперь, заглянув в комнату с чувством возраставшего опасения, я понял причину тишины: комната была пуста!

Такое разочарование в минуту торжества было тяжело. Я опять был обманут, быть может одурачен. В неистовом возбуждении я схватил лежавший рядом со мной стул, дважды ударил им в двери и, наконец, сломал замок. Я вбежал в комнату, быстро огляделся и заметил, что то была грязная, низкая, немеблированная конура, скорее походившая на темницу. Тотчас же направился я к двери в отдаленном конце ее. На стуле стоял слабо мерцавший, оплывший огарок; проходя мимо, я захватил его с собой. К моему удивлению, дверь немедленно поддалась. В лихорадочной поспешности я широко распахнул ее и, войдя, очутился на узкой грязной лестнице, которая без сомненья вела к службам. Не видя никаких препятствий, я приободрился, рассчитав, что мадемуазель могла бежать этим путем и я мог еще догнать ее. Я бросился вниз по лестнице, защищая свечу от холодного сквозняка, становившегося все сильнее по мере того, как я спускался. В самом низу я почти наскочил на открытую дверь и на старую, скорчившуюся, покрытую морщинами женщину. При виде меня ведьма вскрикнула и присела на пол. Правда, я, со своим обнаженным мечом и сочившейся из подбородка кровью, пятнами покрывавшей мою куртку, имел свирепый вид и не мог внушать доверия. Но я сгорал желанием скорее отправиться дальше и строго спросил старуху, куда они ушли. Она бессмысленно смотрела на меня. Однако когда я схватился за оружие, она настолько пришла в себя, что испустила громкий крик и указала на дверь. Я не вполне верил ей. Но нигде не видно было других дверей; во всяком случае, я должен был дерзать. Поставив свечу на ступеньки рядом с женщиной, я вышел.

Я очутился в темноте и принужден был мечом нащупывать дорогу, не зная, где я и на что могу натолкнуться впереди. Я невольно вздрогнул, когда холодный сырой ветер подул мне в лицо и стал играть моими волосами. Но мало-помалу, сделав два-три шага, я привык к темноте и различил наверху, над своей головой, обнаженные сучья деревьев, поднимавшиеся к небу: я находился в саду. Левой рукой я нащупал какой-то куст, а минуту спустя, различил нечто вроде тропинки, выбегавшей у меня из-под ног. Направившись по ней, я, как мне показалось, дошел до угла, повернул за него и вдруг остановился перед преграждавшей мне дорогу мрачной твердыней, смешивавшейся наверху с темными очертаниями деревьев. После короткого колебания я сообразил, что это стена. Подойдя к ней с вытянутыми вперед руками, я нащупал деревянную дверь, а несколько повыше, над нею, веревочную петлю. Я дернул за нее: дверь поддалась, и я вышел. Я очутился в узком темном переулке и, оглянувшись несколько раз кругом, убедился, что это улица д'Арси. Удивляюсь, как я не сообразил этого раньше! Но мадемуазель, Фаншетта, Симон – куда они исчезли? Кругом не видно было ни души. Мучимый сомнениями, я стал по очереди звать их. Ответа не было. Сделав несколько шагов назад, я заметил высоко над собой, в только что покинутом мною доме, двигавшиеся взад и вперед огни: в душу мне закралось подозрение, что неприятель все-таки обошел меня. Так или иначе, они завлекли барышню в другую часть дома, а старуха попросту обманула меня.

Я вернулся к двери, которую оставил полуотворенной, решившись вновь войти в дом тем же путем и так или иначе добиться толку. Новая неожиданность! Я отходил от двери не более как на шесть шагов и не слышал ни малейшего звука, а она оказалась не только притворенной, но и запертой засовом, притом сверху и снизу. Я принялся неистово стучать в дверь, отчасти в припадке ярости и гнева, отчасти в надежде испугать старуху, если это она заперла дверь, и заставить ее вновь отворить, но напрасно. Тогда, увлекаемый возбуждением и лихорадочным нетерпеньем, я подбежал к тому месту, где оставил Симона Флейкса с лошадьми. По моему расчету, теперь должно было быть уже шесть часов. У меня оставалась какая-то слабая надежда, что я найду там всех. Я добрался до конца переулка, подбежал к самым валам, оглядываясь направо и налево: напрасно. Кругом было темно, тихо и пустынно. Я несколько раз крикнул: «Симон! Симон Флейкс!» В ответ послышалось лишь завывание ветра в водосточных трубах и тихие звуки монастырского колокола, пробившего шесть.

ГЛАВА XI

Человек у двери

Есть вещи, сами по себе не позорные, но о которых стыдно вспоминать. Таковы были волнения и суетливость, которым я поддался в эту ночь, тщетные поиски в порыве гнева и та упрямая настойчивость, с которой я мчался с места на место, между тем как здравый смысл указывал на необходимость отказаться от всяких надежд. Когда я вспоминаю об этом, мне кажется, что не было ни одной улицы или аллеи, ни одного переулка или ни одного двора в Блуа, которых бы я не обегал несколько раз; не было ни одного нищего, за которым бы я не гнался с расспросами, ни одной несчастной женщины, уснувшей под воротами или в дверях, которой бы я не заметил и не подверг допросу. Я все возвращался к жилищу моей матери, и все так же безуспешно. Я бросался к конюшням и вновь выбегал оттуда или же, прислушиваясь, останавливался в темных пустых стойлах, мучая себя всевозможными предположениями. Я был и у северных ворот, где расспрашивал привратников, не видавших, однако, никакой подобной кавалькады, и на соборной паперти, где стоял часовой, забывая при этом, что всюду мог возбудить подозрения и быть арестованным. Многое во мне было, без сомнения, вызвано тем взглядом, который мне удалось бросить на мадемуазель, и произнесенными ею пылкими словами; но еще более, мне кажется, тут действовала досада и гнев на то, что венец победы в последнюю минуту ускользнул у меня из рук.

Четыре часа бродил я так по улицам. Было уже 10 часов, когда я, наконец, прекратил свои бесплодные скитания и, измученный телом и душой, поднялся по лестнице в жилище моей матери. У огня, тихонько напевая себе под нос, сидела какая-то старуха и что-то мешала в черном котелке. Мать лежала все в том же глубоком забытьи. Я сел против сиделки, которая вскрикнула при моем появлении, и мрачно попросил у нее чего-нибудь поесть. Съев свою порцию в состоянии какого-то оцепенения, которое овладело мною отчасти вследствие утомления, отчасти от господствовавшего кругом молчания, я приказал сиделке позвать меня, в случае если наступит какая-нибудь перемена. Отправившись затем в каморку Симона, я прилег на его койку и забылся глубоким, лишенным сновидений сном.

Весь следующий день и ночь я провел у постели матери, следя за угасавшим дыханием жизни. Невыносимо тяжело было мне видеть, как она умирала здесь, на мрачном чердаке, несмотря на всю свою любовь и готовность к самопожертвованию. Не мог не думать я и о себе: ведь я не успел обзавестись теми семейными узами, которыми обыкновенно обладают люди моего возраста и которые служат им утешением в потере родителей. Я был один в нужде; впереди меня ожидали опасности и лишения, не смягчаемые ни надеждами, ни привязанностями. Мое последнее предприятие только глубже втоптало меня в грязь, увеличив число моих врагов и отвратив от меня тех, к которым я мог бы обратиться в случае крайней нужды. А тут еще образ девушки, одиноко и беззащитно бродящей по улицам или тщетно призывающей меня на помощь, неотступно являлся моему воображению, когда мне это было совсем нежелательно: он становился даже между мною и страдальческим лицом моей матери.

На другой день, вскоре после заката солнца, я сидел один у постели госпожи Бон: прислуживавшую ей женщину я отослал с каким-то поручением. Я нагнулся, чтобы снять нагар со свечи, стоявшей на стуле посреди комнаты, как вдруг услышал поднимавшиеся по лестнице медленные и тяжелые шаги. В доме было тихо: этот звук привлек к себе все мое внимание. Я поднялся и стал прислушиваться, надеясь увидеть доктора, который в этот день еще не был. Шаги миновали первую площадку; но на первых ступенях следующего этажа поднимавшийся, очевидно, споткнулся, произведя при этом значительный шум. Затем шаги вновь стали подниматься. В ту же минуту я услышал позади себя внезапный шорох и, быстро обернувшись, увидел, что мать моя сидит на кровати. Глаза ее были открыты; она, по-видимому, находилась в полном сознании, чего с ней не было уже несколько дней, со времени нашего последнего разговора. Но лицо ее оставалось бледно и выражало такую острую боль, такой смертельный ужас, что я подумал о смерти, и подбежал к ней, не зная, как иначе объяснить себе жалобный взгляд ее напряженно устремленных куда-то глаз.

– Мадам! – сказал я, торопливо обнимая ее и стараясь придать своему голосу как можно больше бодрости. – Успокойтесь! Я здесь, ваш сын.

– Тише! – прошептала она в ответ, положив свою слабую руку на мою и упорно продолжая смотреть мимо меня, на дверь. – Слушай, Гастон! Ты не слышишь? Вот оно опять. Опять!

С минуту я думал, что она бредит, и невольно вздрогнул. Однако я сейчас же заметил, что она с напряжением прислушивалась к звуку, обратившему на себя и мое внимание. Шаги между тем достигли верхней площадки. Посетитель на минуту остановился, быть может, не находя двери среди царившей на лестнице темноты. Когда он вновь двинулся вперед, я почувствовал, как хрупкое тело матери, которое я держал в своих объятиях, вздрагивало при каждом шаге. Незнакомец постучался в дверь. Вдруг меня озарила мысль, сразу уничтожившая все сомнения. Я знал, кто это был, знал так же верно, как если бы мать назвала мне его. Только один человек мог внушить ей такой ужас своим появлением, мог вернуть ей сознание и все прежние опасения. Это был человек, который довел ее до нищеты, который так долго играл ее страхом!.. Я сделал легкое движение, чтобы тихонько подойти к двери. Но мать, черпая силы в своей любви, так крепко ухватилась за мою руку, что я, зная, как слабы были нити, привязывавшие ее к жизни, не имел духу вырваться от нее. Я принудил себя остаться на месте, хотя все мышцы у меня напряглись, как натянутая тетива, и я почувствовал, как к горлу моему подступала ярость, от которой я задыхался.

Из очага в эту минуту, с глухим жаром, выпало полено, нарушившее тишину. Незнакомец постучал еще раз и, не получая ответа, тихонько отворил дверь и вкрадчивым голосом, от которого я невольно вздрогнул, проговорил: «Благослови вас Бог!» Вслед затем он показался и сам и, увидев меня, вздрогнул и остановился на месте, слегка вытянув вперед голову, согнув спину и не снимая руки с ручки дверей. Удивление и возраставшая досада изображались на его сухощавом лице. Он рассчитывал встретить здесь беззащитную женщину, которую мог мучить и обкрадывать сколько угодно: вместо того перед ним вырос сильный вооруженный человек, на лице которого он не мог не прочесть справедливого гнева. Как это ни странно, нам приходилось встречаться! Я сразу узнал его, он – меня. Это был тот самый якобинец, которого я видел в гостинице на Клэн и который сообщил мне новость о смерти Гиза. Я не мог воздержаться от восклицания удивления. Мать моя, по-видимому, внезапно отделавшись от обуявшего ее страха, придавшего ей сверхъестественные силы, вновь упала на подушки. Она выпустила мою руку; дыхание ее стало сопровождаться таким громким хрипением, что я отвернулся от монаха и наклонился над нею, исполненный тревоги и забот. Глаза наши встретились. Она пыталась говорить и, наконец, вымолвила:

– Не теперь, Гастон! Пусть он… пусть он…

Одними губами она прошептала: «уйдет». Я понял ее и, в бессильном гневе, махнул ему рукой, чтоб удалился. Когда я оглянулся, его уже не было. Он воспользовался случаем, чтобы улизнуть. Дверь была заперта, свеча горела ровным пламенем: мы были одни. Я дал ей немного арманьяка[92], стоявшего около кровати. Она ожила, открыла глаза. Я заметил в ней большую перемену. С лица ее исчезли признаки страха: их заменило выражение скорби, но в то же время и довольства. Она положила свою руку в мою и смотрела на меня, не имея сил говорить. Но мало-помалу крепкий спирт стал оказывать свое действие. Она знаком попросила меня приблизить голову к ее губам.

– Король Наваррский, – прошептала она, – ты уверен, Гастон… Он оставит тебя у себя… на службе?

Ее глаза с такой мольбой смотрели на меня, что я, чувствуя, как близка она была от смерти, твердо и весело ответил:

– Я уверен в этом, мадам. Во всей Европе нет принца, который заслуживал бы больше доверия и относился бы к своим подданным с такой добротой.

Она вздохнула с невыразимым удовольствием и слабым шепотом благословила его.

– Если ты будешь жив, – продолжала она, – то вновь отстроишь старый дом, Гастон? Стены в нем еще крепкие. И старый дуб тоже не был сожжен. Там есть сундук с полотном, в комнате Гильберта, и сундук с золотым галуном твоего отца… но галун заложен, – прибавила она как бы во сне. – Я забыла!

– Мадам! – торжественно ответил я. – Все будет сделано, как вы желаете, если только будет в моей власти…

После этого она лежала несколько времени, шепча молитвы, прислонившись головой к моему плечу. Я с нетерпением ждал возвращения сиделки, чтобы послать ее за доктором. Но в доме царило то полное значения величавое спокойствие, которое отрезвляет ум в такие минуты. Вдруг мать взглянула на меня со слабой улыбкой удовольствия на своем страдальческом лице и прошептала, обращаясь скорее к себе самой, чем ко мне:

– 12.000 ливров в год и несколько уменьшенный, но все-таки приличный, очень приличный штат прислуги… Гастон?.. Кто сказал Гастон? Он с королем… я благословила его. Дни его на земле будут долги!.. Дорогу! Дорогу моему сыну, сьеру де Марсаку!

Это были ее последние слова. Мадам де Бон, моя мать, умерла 70-ти лет от роду, пережив на 18 лет моего отца. Она была третьей дочерью Рауля сьера де Логак; а по прабабушке своей, дочери Жана Ляваля, происходила из герцогской фамилии Роганов. Позднее, при совершенно изменившихся обстоятельствах, герцог Генрих де Роган изволил признать это родство, неоднократно удостаивая меня своей дружбой. Мать моя умерла 4-го января; а королева-мать, Екатерина Медичи, скончалась на следующий день, вскоре после полудня.

В Блуа, равно как и в других городах и даже в Париже, гугеноты были тогда могущественны. С помощью доктора, выказавшего мне много уважения и употребившего все влияние, которым пользуются опытные и честные люди его ремесла, мне удалось похоронить мать на частной земле, на расстоянии мили за городскими стенами, недалеко от деревни Шаверни. У меня оставалось всего 30 золотых крон: Симон Флейкс, о судьбе которого я не имел ни малейших сведений, увез с собой 35 крон, вместе с лошадьми. Весь этот остаток, за исключением приличного подарка сиделке и пустяков, израсходованных на платье, я выдал на похороны, чтобы ни малейшее пятно не могло упасть на честь моей матери и на мою к ней привязанность. И хотя, по необходимости, все производилось втайне и плакальщиков было немного, кажется, ничем не были нарушены приличия и благопристойности, которые так любила мать и предпочитала площадной пышности, доступной как знатному, так и податному сословию.

Я все еще не мог отделаться от страха перед внезапным появлением монаха или вмешательством Брюля, в участии которого, совместно с Френуа, в похищении барышни я не сомневался. Ничего подобного не случилось. Не получая никаких указаний относительно судьбы мадемуазель ля Вир, я ясно сознавал свой долг. Я продал мебель моей матери и вообще все, что можно было сбыть, и собрал достаточно денег, чтобы купить себе новый плащ, без которого в зимнее время нельзя было пуститься в дорогу и нанять лошадь. Несмотря на жалкий вид животного, торговец потребовал залога, а мне нечего было ему дать. Только в последнюю минуту я вспомнил об оставленном девушкой куске золотой цепочки, который я спас от продажи вместе с кольцами и скляночкой матери: я принужден был оставить их теперь под залог. Собрав таким образом с трудом и унижением все необходимое для поездки, я не замедлил пуститься в путь. 8-го января я выехал в Рони с тем, чтобы доставить известие о моей неудаче и о положении барышни туда, куда неделю тому назад рассчитывал отвезти ее саму.

ГЛАВА XII

Максимиллиан де Бетюн, барон де Рони

Я рассчитывал совершить поездку в Рони в 2 дня. Но тяжелая дорога и жалкое состояние моей лошади так сильно мешали быстрому передвижению, что мне пришлось остановиться на вторую ночь в Дре. Узнав здесь, что дальше дорога была так же плоха, я решил, что мне нечего рассчитывать добраться до Рони раньше полудня следующего дня. Население в этой части страны, по-видимому, стояло на стороне Лиги; страсти разыгрывались все сильнее по мере приближения к Сене. Со всех сторон слышал я проклятия королю Франции и восхваления герцогу Гизу. Стараясь не вступать в разговоры и ехать как можно скромнее, я не без труда избегал всяких допросов и задержек. Проезжая на третье утро, уже недалеко от Рони, по низкой, болотистой местности, покрытой лесами, изобиловавшими всевозможной дичью, я предался размышлениям об ожидавшем меня приеме, который, думалось мне, не мог быть приятным. Отвага и рвение барона де Рони, о котором говорили, что он одновременно находится во всех концах Франции, и его дружба с королем Наваррским не позволяли мне надеяться, чтобы он снисходительно выслушал мой рассказ. Чем ближе подходила минута отчета, тем невероятнее казались мне самому некоторые мелочи моего предприятия, тем яснее вставала передо мной моя собственная беспечность. И, кажется, никогда ни перед чем не испытывал я такого страха.

Помню, утро было теплое, облачное, но не темное. Полный влаги воздух вблизи казался прозрачным, а вдали местами поднимался туман, сквозь который синели очертания лесов. Большая дорога была вся изрыта; вынужденный по временам уклоняться от нее, чтобы объезжать совсем неудобные места, я начал уже опасаться, не сбился ли с пути. Проехав еще немного, не зная, повернуть ли мне лошадь или двигаться дальше, я заметил впереди, на перекрестке лесных тропинок, небольшой дом. По ветке над дверью вместо вывески и по стоявшему тут же корыту с водой, я понял, что это гостиница. Решив покормить лошадь, я подъехал к дверям и постучал хлыстиком. Дом был расположен так уединенно, что я немало удивился, когда в окне немедленно показались 3–4 лица. Я уже подумывал, не лучше ли мне проехать мимо, но в эту минуту из гостиницы вышел хозяин, очень вежливо указавший мне дорогу к расположенному позади дома сараю. Сообразив, что мне нечего терять, я последовал за ним.

В сарае стояли уже четыре лошади с отпущенными подпругами. Не успел я привязать своего коня, как перед нами показался шестой всадник, который, заметив нас, подъехал прямо к сараю и, соскакивая на землю, поклонился мне. Это был высокий, крепкий человек, в расцвете лет, одетый в обыкновенный сюртук из темной кожи и не имевший при себе никакого оружия, кроме охотничьего ножа, болтавшегося в ножнах у него за поясом. Он ехал на великолепной саврасой лошади; его высокие сапоги из недубленой кожи были доверху забрызганы грязью, словно он прибыл по ужаснейшей дороге. Когда хозяин повел его лошадь в сарай, он бросил на него испытующий взгляд, и по его смуглому лицу и живым глазам я заключил, что он видал виды и вел бурную жизнь. Он с любопытством следил за мной, пока я задавал корм лошади; когда же я зашел в дом и, усевшись в первой комнате, принялся за имевшийся у меня в кармане хлеб с сыром, он присоединился ко мне. Однако мой бедный стол, очевидно, пришелся ему не по вкусу. Он молча следил за мной, постегивая хлыстом по своим сапогам, затем позвал хозяина и повелительно спросил его, что можно было получить из свежих блюд и не было ли готовых битков или дичи. Хозяин отвечал, что не мог предложить ничего такого: его милость мог получить только сыру Лизье[93] или вареной чечевицы.

– Его милость не желает ни сыру, ни чечевичной похлебки, – недовольно ответил незнакомец. – А что это за запах, друг мой? – продолжал он, начиная вдруг усиленно втягивать в себя воздух. – Готов поклясться, что это – жареное мясо.

– Это – задняя часть оленя, которая жарится для четырех господ, из судейских, да пара битков в придачу, – объяснил хозяин, смиренно прибавив себе в извинение, что господа заказали это для себя одних.

– Что? Целая четверть и пара битков в придачу! – возразил незнакомец, чмокая губами. – Кто они?

– Два адвоката со своими секретарями из парижского парламента. Они осматривали какую-то межу недалеко отсюда и теперь возвращаются назад.

– Это не причина, чтобы устраивать здесь голод! – энергично воскликнул незнакомец. – Подите к ним и скажите, что господин, приехавший издалека и ничего не евший с семи часов утра, просит позволения присесть к их столу. Четверть дичины и пара битков на четверых! – продолжал он с крайним отвращением. – Это невыносимо! Еще адвокаты! Да, в таком случае, король Франции должен был бы съесть целого оленя и остаться голодным! Не правда ли, сударь? – продолжал он, внезапно обращаясь ко мне.

Он был так смешно и в то же время так серьезно рассержен и так пристально смотрел на меня, что я поспешил выразить ему свое полное согласие.

– А вы, вот, кушаете сыр, сударь! – возбужденно возразил он.

Я видел, что под его простым платьем скрывался дворянин; поэтому, ничуть не обидевшись, откровенно сознался ему, что кошелек мой пуст, и я путешествую, как могу, а не как хотел бы.

– Вот как?! – ответил он поспешно. – Знай я это, я присоединился бы к вам и ел бы ваш сыр. В конце концов, мне приятнее было бы поститься с дворянином, чем пировать с грубиянами. Но теперь поздно. Я видел, как вы задавали корм лошади, и думал, что у вас карманы туго набиты.

– Лошадь устала и старалась изо всех сил.

Он взглянул на меня с любопытством, словно собираясь сказать еще что-то. Но в эту минуту вернулся хозяин, и он обратился к нему.

– Ну?! – весело сказал он. – Все в порядке?

– Мне очень жаль, ваша милость, – неохотно, с пришибленным видом, ответил хозяин. – Но господа просят прощения…

– Черт их возьми! – крикнул мой собеседник. – Как они смеют, как смеют!

– Они говорят, сударь, – заикаясь продолжал хозяин, – что всей еды им только хватит для себя и для собачонки, которую они привезли с собой.

Раздавшийся в соседней комнате взрыв хохота показывал, что собравшийся там квартет вволю потешался над просьбой моего собеседника. Я заметил, как щеки его покраснели, и ожидал взрыва гнева; но он с минуту в раздумье постоял среди комнаты и, к великому облегчению содержателя гостиницы, пододвинул ко мне стул и спросил себе бутылку лучшего вина, затем любезно попросил у меня позволения взять кусочек сыру, который, по его словам, лучше Лизье, и, наполнив мой стакан вином, принялся за еду так весело, словно никогда на слыхал о присутствии общества в соседней комнате. Помню, я был немало удивлен: он показался мне человеком горячим и пылким; я не думал, что он спокойно снесет обиду.

Однако я ничего не сказал, и мы завязали спокойную беседу. Я заметил только, что по временам он останавливался среди разговора, словно к чему-то прислушиваясь. Думая, что он мысленно возвращается к компании в соседней комнате, становившейся все более шумной, я ничего не говорил и был крайне удивлен, когда он внезапно поднялся с места и, подойдя к открытому окну, высунулся в него, защищая глаза рукой.

– Что такое? – спросил я, готовясь последовать за ним.

Он спокойно рассмеялся:

– Вы скоро увидите, – прибавил он, минуту спустя.

Я встал и, подойдя к окну, посмотрел ему через плечо. К гостинице подъезжали три всадника. Первый из них, высокий, дюжий и смуглый человек с живыми черными глазами, в шляпе, имел при себе пистолеты, воткнутые в седельные кобуры, и короткий меч. Другие два, крепкие парни, по-видимому слуги, были одеты в зеленые куртки и кожаные штаны. Все они ехали на хороших лошадях; позади них слуга вел на привязи пару собак. Увидев нас, они пустили лошадей в галоп и первый из них замахал шляпой.

– Стой! – крикнул мой собеседник, возвышая голос, когда они подъехали на такое расстояние, что могли его слышать. – Мэньян!

– Ваше сиятельство! – ответил человек в шляпе с перьями, мгновенно останавливая лошадь.

– Там, в сарае, вы найдете шесть лошадей, – повелительно крикнул незнакомец. – Выгоните тех четырех, которые стоят с левой стороны. Стегните хорошенько каждую из них: пусть их убираются вон!

Не успел он выговорить этих слов, как тот, к которому он обращался, повернул лошадь и, покорно ответив «Слушаю-с!», бросил поводья одному из всадников и исчез в сарае, словно отданный ему приказ не заключал в себе ничего необыкновенного. Компания в соседней комнате, где, без сомнения, все было слышно, не замедлила забить тревогу. Они стали громко выражать свой протест. Один, выскочив из окна, свирепо спросил нас, что это значит; остальные высунули свои опухшие, разгоряченные от вина лица и, сопровождая свои слова проклятиями, поддержали его. Не считая нужным вмешиваться, я предвкушал забавное зрелище. Собеседник мой держался с поразительным хладнокровием, словно все происходившее так же мало касалось его, как и меня. Он даже как будто не замечал разгневанной компании и спокойно рассматривал развертывавшееся перед глазами представление. Тогда выскочивший из окна адвокат, по-видимому более предприимчивый из всего общества, бросился к стойлам. Но вид двух слуг, которые двигались ему навстречу, оскалив зубы, словно собираясь переехать его, заставил его повернуть обратно, побледнев от бешенства. В эту минуту последняя из четырех лошадей, стуча копытами, выбежала из сарая и, бросив кругом испуганный взгляд, рысью умчалась в лес. Адвокат рассвирепел пуще прежнего, что бывает с испуганными людьми. Незнакомец наконец соблаговолил заметить его.

– Сударь! – хладнокровно заметил он, посмотрев на него через окно, словно видел его впервые. – Вы мне надоели. В чем дело?

Адвокат с громким криком спросил его, какого черта мы выгоняем его лошадей.

– Я решил позволить вам и сопровождающим вас господам немного побегать, – со злой насмешкой ответил мой собеседник, причем строгий тон невольно поражал в таком молодом человеке. – Нет ничего полезнее после плотного обеда. Кроме того, я хотел вам преподать и урок вежливости. Мэньян! – продолжал он, возвышая голос. – Если этот господин имеет сказать еще что-нибудь, поговорите с ним. Он ровня скорее вам, чем мне.

Не обращая более внимания на этого человека, поспешившего удалиться с видом прибитой собаки, мой приятель отошел от окна. Усаживаясь на свое место, он встретился со мной взглядом и засмеялся.

– Ну-с! – сказал он. – Что вы скажете на это?

– Что осел хорошо чувствует себя в львиной шкуре, пока не встретится со львом.

Он вновь засмеялся, по-видимому, очень довольный моими словами.

– Уф, оставим это! – воскликнул он. – Думаю, что я расквитался с этими господами. Мне пора ехать. Не по пути ли нам с вами, сударь?

Сохраняя осторожность, я ответил, что еду в город Рони.

– Вы не из Парижа? – продолжал он, всматриваясь в меня.

– Нет, – ответил я. – Я еду с юга.

– Из Блуа, быть может?

Я кивнул головой.

– A! – произнес он, не делая никаких дальнейших замечаний, что несколько удивило меня, так как все в то время ждали новостей, и именно из Блуа. – Я тоже еду по направлению к Рони. Пойдемте!

Мы отправились к лошадям. Человек, которого он называл Мэньяном, почтительно поддержал ему стремя. В это время я заметил, что его господин обернулся и несколько раз взглянул на меня с непонятным выражением в глазах: в неприятельской стране, где не следовало возбуждать любопытства, мне это было не совсем по душе. Но он внезапно расхохотался, по-видимому, вспоминая только что происшедший в гостинице случай, и я совершенно забыл о своих опасениях, находя его прекрасным попутчиком и человеком больших познаний. Тем не менее, по мере приближения к Рони, я начал падать духом. Так как в таких случаях ничто не может быть неприятнее добродушных насмешек товарища, которому неизвестны ваши тревоги и опасения, я почувствовал облегчение, когда мой спутник, на расстоянии мили от города, на перекрестке четырех дорог, вдруг остановил лошадь и, вежливо простившись со мной, поехал своей дорогой.

Я остановился в гостинице на конце города и, приведя в порядок платье и выпив стакан вина, спросил, как пройти к замку, расположенному на расстоянии какой-нибудь трети мили от города. Я отправился туда пешком, по аллее, которая вела к подъемному мосту и воротам. Мост был спущен, но ворота оказались запертыми. Чтобы пропустить меня, потребовались все условности, соблюдаемые в крепостях в военное время, хотя гарнизон, по-видимому, состоял всего из 2–3 слуг и из такого же числа охотников. Назвав себя, я мог на досуге осмотреть дом, – старое и частью уже разрушавшееся, но очень крепкое здание, местами заросшее плющом и плотно обсаженное деревьями. Наконец ко мне подошел очень степенный паж и провел меня по узкой лестнице в гостиную с двумя окнами, из которых одно выходило на двор, а другое было обращено к городу. Здесь меня ожидал высокий человек, вставший при моем появлении. Каково же было мое удивление, когда в нем я узнал моего спутника!

– Господин де Рони? – воскликнул я, останавливаясь и со смущением глядя на него.

– Он самый, сударь, – ответил он, с спокойной улыбкой. – Вы, если не ошибаюсь, являетесь ко мне с поручением от короля Наваррского. Можете говорить открыто. У короля нет тайн от меня.

В его манере держать себя было столько достоинства, что он не мог не произвести на меня сильного впечатления, хотя был десятью годами моложе меня, и я еще так недавно имел случай видеть его в более легкомысленном настроении. Я чувствовал, что он вполне оправдывал свою славу: передо мной стоял великий человек. С отчаянием вспомнив о несостоятельности рассказа, который мне предстояло изложить ему, я остановился, не зная с чего начать. Он тотчас положил этому конец.

– Итак, сударь! – сказал он с нетерпением. – Я сказал вам, что можете говорить открыто. По моим расчетам, вы должны были быть здесь уже 4 дня тому назад. Теперь вы здесь: где же ваша дама?

– Мадемуазель де ля Вир? – пробормотал я, скорее с тем, чтобы выиграть время, чем с какой-нибудь другой целью.

– Да, да! – повторил он, нахмурившись. – Разве тут может идти речь о какой-нибудь другой даме? Выскажитесь же, наконец, сударь. Где вы ее оставили? Тут речь идет не о любовной истории, – продолжал он, и меня неприятно поразила его резкость. – Вам незачем говорить обиняками. Король доверил вам даму, которой – могу вам сказать это теперь не колеблясь – были известны некоторые государственные тайны. Мне известно, что она благополучно бежала из Шизэ и так же благополучно прибыла в Блуа. Где же она?

– Клянусь Небом, я сам хотел бы это знать! – воскликнул я в отчаянии, чувствуя, что его вопросы в тысячу раз увеличивали тягость моего положения.

– Что это значит? – крикнул он, возвышая голос. – Вы не знаете, где она? Вы шутите, господин де Марсак?

– Это была бы плохая шутка, – ответил я с грустной улыбкой.

И я рассказал ему все без утайки. Он слушал меня, но без малейшего слова участия, скорее с нетерпением, перешедшим под конец в насмешливое недоверие. Когда я кончил, он грубо спросил меня, какого имени я заслуживаю. Не понимая, что он хочет сказать, я повторил свою фамилию. Он резко и напрямик ответил, что это невозможно.

– Не верю, сударь! – повторил он, нахмурив брови. – Вы не тот, за кого себя выдаете. Вы не привезли мне ни дамы, ни золотой монеты, – ничего такого, на основании чего я мог бы поверить вашей истории. Нет, сударь, не принимайте угрожающего вида! – продолжал он резко. – Я здесь представитель короля Наваррского, для которого это дело имеет громадное значение. Я не могу поверить; чтобы выбранный им человек действовал таким образом. Например, этот дом в Блуа и комната с двумя дверьми, о которых вы тут болтаете! Что же вы делали в то время, как барышню уводили?

– Я сражался с людьми, охранявшими дом, – ответил я, стараясь проглотить душивший меня гнев. – Я сделал все, что мог. Если бы дверь поддалась, все кончилось бы хорошо.

Он мрачно взглянул на меня.

– Это все пустые выдумки! – насмешливо сказал он.

Затем он опустил глаза и, казалось, на время погрузился в задумчивость; а я стоял перед ним, смущенный этим новым оборотом дела, вне себя от ярости, не зная однако, на что излить ее, глубоко уязвленный его оскорблениями, не имея надежды добиться удовлетворения.

– Слушайте! – резко сказал он после двух-трех минут мрачного размышления, в течение которых я, со своей стороны, испытывал чувство жгучего унижения. – Нет ли здесь кого-нибудь, кто мог бы установить вашу личность или подтвердить вашу историю каким-нибудь другим образом, сударь? Пока я не узнаю, как обстоит дело, я ничего не могу сделать.

Я угрюмо покачал головой. Я мог бы протестовать против его грубого и несправедливого ко мне отношения. Но к чему это могло привести, когда, он прикрывался именем своего повелителя?

– Ах, да! – сказал он с таким видом, словно внезапно что-то вспомнил. – Чуть не забыл. У меня тут есть люди, еще недавно бывшие при дворе короля Наваррского в Сен-Жан д'Анжели. Если вы действительно господин де Марсак, которому было дано это поручение, то вы конечно ничего не будете иметь против того, чтобы повидаться с ними?

Предложение это поставило меня в крайне затруднительное положение. Откажись я подвергнуться предложенному суду, я тем самым признаю себя самозванцем. Согласись я повидаться с незнакомцами, мне казалось вероятным, что они могли не узнать меня или же намеренно отречься от меня, чтобы еще ухудшить мое положение. Я колебался; но Рони стоял передо мной в ожидании ответа, и я, наконец, согласился.

– Хорошо! – коротко сказал он. – Сюда, пожалуйста! Они здесь… Задвижка с фокусом. Но, сударь, я ведь хозяин.

Повинуясь его указанию, я первым прошел в следующую комнату, чувствуя несказанное унижение от необходимости обращаться к незнакомым лицам. С минуту я не видел никого: день клонился к вечеру; длинная, узкая комната, в которую я вошел, освещалась лишь пылавшим в очаге огнем. Кроме того, я и сам был, вероятно, смущен. Думая, что проводник мой ошибся или что гости его уже уехали, я повернулся к нему, чтобы попросить объяснения. Он указал мне вперед. Я сделал еще несколько шагов. В эту минуту молодая, красивая дама, сидевшая в тени большого очага, вдруг, словно испугавшись, встала с места, устремив на меня взгляд. Свет горевшего дерева падал с одной стороны на ее лицо, придавая ее волосам золотистый оттенок.

– Ну! – сказал господин де Рони голосом, показавшимся мне несколько странным. – Вы, кажется, незнакомы с барышней?

Она действительно была мне совершенно незнакома; я поклонился ей, не говоря ни слова. Она, со своей стороны, важно и молча ответила на мой поклон.

– Нет ли здесь кого-нибудь другого, кто знал бы вас? – продолжал господин де Рони насмешливо, но с той же странностью в голосе, которая поразила меня раньше; теперь она была еще более заметна. – Если нет, господин де Марсак, то боюсь… Но осмотритесь же кругом, осмотритесь кругом, сударь! Я не хотел бы быть слишком поспешным в своем суждении.

С этими словами он положил руку мне на плечо с такой простотой и с такой внезапной переменой во всем своем обращении, что я положительно не знал, верить ли своим глазам. Я машинально взглянул на даму и заметил, что ее сверкавшие при свете огне глаза смотрели на меня очень милостиво. Смущение мое увеличилось в тысячу раз, когда, повернувшись в том направлении, куда указывал мне Рони, я увидел ничто иное, как саму мадемуазель де ля Вир, словно выросшую передо мной из-под земли. Она вышла из тени очага, скрывавшего ее до сих пор, и стояла предо мной, мило приседая, с тем же выражением на лице и в глазах, которое я заметил на лице барышни.

– Мадемуазель! – пробормотал я, не в силах отвести от нее глаз.

– Да, сударь, мадемуазель! – ответила она, приседая еще ниже и напоминая скорее ребенка, чем женщину.

– Здесь? – пробормотал я, разинув рот и смотря на нее во все глаза.

– Здесь, сударь, благодаря храбрости одного мужественного человека, – ответила она таким тихим голосом, что я едва расслышал.

Затем, опустив глаза, она отступила назад в тень, словно сказала уже слишком много или же боялась, что все ее существо говорило слишком красноречиво. Она была одета с большим блеском. Ее изящная фигурка при свете огня походила скорее на фею, чем на женщину. Вся она, и особенно смягчившееся выражение ее лица, так мало походили на барышню, которую я видел забрызганную грязью и с трудом держащуюся в седле от усталости, что я не знал, не померещилось ли мне все это, и по-прежнему ничего не понимал. Тут господин де Рони несколько раз милостиво обнял меня, прося у меня извинения за обман, к которому его побудило отчасти странное наше знакомство в гостинице, а отчасти желание усилить радостную неожиданность, которую он имел для меня в запасе.

– Пойдемте! – сказал он, увлекая меня к окну. – Я вам покажу еще нескольких из ваших старых друзей.

Я взглянул в окно и увидел внизу, на дворе, трех моих лошадей, выставленных в ряд. На Сиде сидел Симон Флейкс, который, увидев меня, с торжествующим видом поклонился мне. Около каждой лошади стояло по конюху, а по обеим сторонам – по человеку с факелом. Мой собеседник весело рассмеялся.

– Это устроено по распоряжению Мэньяна, – сказал он. – У него на такие вещи тонкий вкус.

Раскланявшись бесчисленное множество раз с Симоном Флейксом, я повернулся назад в комнату и, с преисполненным благодарностью сердцем, попросил господина де Рони познакомить меня со всеми подробностями бегства девушки.

– Это было очень просто, – сказал он, беря меня за руки и отводя назад к очагу. – В то время как вы дрались с негодяями, старая женщина, ежедневно приносившая девушке пищу, встревоженная шумом, зашла в комнату узнать, что там творится. Не имея возможности помочь вам и не будучи уверенной в вашем успехе, мадемуазель решила, что такого удобного случая не следовало упускать. Она заставила старуху показать ей и ее служанке дорогу через сад. После этого они, насколько я понял, бросились бежать по переулку и сейчас же наткнулись на юношу с лошадьми, который узнал их и помог им сесть на коней. Несколько минут они еще поджидали вас, а затем уехали.

– Но я справлялся у ворот, – сказал я.

– У каких ворот? – улыбаясь, спросил господин де Рони.

– У Северных, конечно, – ответил я.

– Так, – заметил он, слегка кивнув головой. – Но они сделали круг и выехали через Западные ворота. Странный парень этот ваш знакомый! У него недаром голова на плечах, господин де Марсак. Итак, отъехав на две лиги от города, они остановились, не зная как быть дальше. К счастью, в гостинице они встретились с одним моим знакомым, торговцем лошадьми. Он знал мадемуазель де ля Вир и привез ее сюда без всяких препятствий.

– Это был нормандец? – спросил я. Господин де Рони кивнул, тонко улыбнувшись.

– Да, – сказал он. – Он много рассказывал мне про вас. А теперь позвольте представить вас моей жене, госпоже де Рони.

Он подвел меня к даме, которая встала, когда я вошел в комнату, и теперь приветствовала меня с той же добротой, которую я раньше заметил в ее взгляде, и наговорила мне кучу любезностей. Я взглянул на нее с любопытством, так как много слышал о ее красоте, и потом, как молодой де Рони, одновременно влюбленный в двух девушек, живших в различных комнатах одной и той же гостиницы, встретив обеих разом, решил, которую из них посетить и выбрать себе в жены. Он, казалось, прочел мои мысли: когда я поклонился ей, благодаря ее за выраженные мне любезности, он весело ущипнул ее за ухо и сказал:

– Если захотите выбрать себе хорошую жену, де Марсак, всегда смотрите направо.

Он говорил в шутку, намекая только на себя. Но машинально взглянув в том направлении, куда он указывал, я увидел в двух шагах от себя мадемуазель, стоявшую в тени большого камина. Не знаю, что было в ней сильнее, – чувство ли гнева или стыда: верно то, что она ответила мне взглядом глубокого неудовольствия и, повернувшись, быстро вышла из комнаты, не сохранив и следа той нежности и благодарности, которые я заметил в ней раньше.

ГЛАВА XIII

В Рони

Следующее утро принесло мне новые доказательства того расположения, которым удостаивал меня де Рони. Проснувшись рано, я заметил на стуле, около моего платья, кошелек с золотом, в котором было 100 крон. В юноше, который в эту минуту вошел в мою комнату спросить, не нужно ли мне чего, я с трудом узнал Симона Флейкса: так щеголевато был он одет, напоминая своим нарядом платье Мэньяна. Я несколько раз взглянул на студента, прежде чем решился назвать его по имени. Наконец, протерев глаза, я спросил его, что он сделал со своей рясой.

– Сжег ее, господин де Марсак, – коротко ответил он.

Я видел, что, выражаясь картинно, он сжег еще многое другое, кроме своей рясы. Он был не так бледен, не так худ, не так удручен, как раньше, и двигался быстрее. Он потерял свойственный ему раньше вид человека слегка тронутого и казался сильным, спокойным, не так приниженным. Только в глазах его остался прежний странный блеск, свидетельствовавший о нервной, увлекающейся натуре.

– Что же вы намерены теперь делать, Симон? – спросил я, с любопытством замечая эту перемену.

– Я солдат, – ответил он, – и служу господину де Марсаку.

Я засмеялся.

– Боюсь, что вы выбрали себе плохую службу, – сказал я, начиная одеваться, – притом такую, на которой вы можете быть убиты. Мне кажется, это вам не по душе?

Он ничего не ответил. Я с изумлением взглянул на него.

– Вы, значит, пришли, наконец, к какому-нибудь решению? – спросил я.

– Да.

– И разрешили все свои сомнения?

– У меня нет больше сомнений.

– Вы гугенот?

– Это – единственно истинная и чистая религия, – серьезно ответил он и с видимой искренностью и благоговением произнес символ веры Безы.

Все это наполнило меня чувством глубокого удивления; но я не сказал больше ни слова, хотя у меня возникли некоторые сомнения. Я подождал пока не остался наедине с де Рони, и тут только все прояснилось. Я высказал ему свое удивление по поводу такого внезапного обращения. Заметив, что Рони только улыбался, не говоря ни слова, я стал высказываться определеннее.

– Я удивлен! Ведь, говорят, ученые люди, раз потерявшись в дебрях богословия, редко находят твердую почву и редко кто из них возвращается к старой вере или удостаивается милости принять новую. Я говорю, конечно, только о таких, к которым причисляю и этого юношу, то есть об увлекающихся, легко возбуждаемых умах, которые много учатся и не имеют силы переварить все, чему они учатся.

– Да, что касается таких, я тоже считаю это верным, – ответил Рони, по-прежнему улыбаясь. – Но на них-то и можно воздействовать, только в подходящую минуту.

– Допустим. Но моя мать, о которой я вам рассказывал, посвящала много времени этому юноше. Его верность ей выше всяких похвал. Однако ее вера, твердая, как скала, не имела на него никакого влияния.

Рони покачал головой, по-прежнему улыбаясь.

– Нас обращают не матери, – сказал он.

– Что? – крикнул я, раскрыв глаза. – Вы хотите сказать… это дело мадемуазель?

– Думаю, что так. Думаю, что она опутала его своими чарами по дороге. Если верно то, что вы говорите, то он покинул Блуа вместе с нею, не веря ни во что: два дня спустя, он явился ко мне стойким гугенотом. Такую загадку нетрудно разрешить.

– Такие обращения редко бывают прочными, – сказал я.

Он как-то странно взглянул на меня и с блуждающей на губах улыбкой, ответил:

– Фи, любезный! К чему брать так всерьез? Сам Теодор Беза не мог бы отнестись к этому сурово. Юноша не шутит; и в этом нет никакого вреда.

Видит Бог, я отнюдь не видел тут вреда. И вообще я не был склонен в то время смотреть на вещи мрачно. Нетрудно представить себе, как лестно было мне сознавать себя почетным гостем в доме человека, уже тогда известного, а позднее затмившего своей славой всех современников, кроме короля Наваррского! Как приятно было пользоваться всеми удобствами домашнего очага, которых я так долго был лишен, рассказывать историю моей матери госпоже Рони и находить поддержку в ее сочувствии, чувствовать себя наконец снова дворянином с признанным в свете положением! Днем мы охотились или предпринимали разные поездки; вечера проводили в долгих разговорах, вызывавших во мне все возраставшее уважение к дарованиям моего хозяина. Казалось, не было пределов его знанию Франции или планам, касавшимся развития страны, уже тогда занимавшим его ум и обратившим позже целые пустыни в плодородные местности, а грязные местечки – в большие города. Степенный, чинный, он умел однако давать отдых уму. Проницательный советник, он был в то же время солдатом: он любил уединение, в котором мы жили, потому что оно не было лишено опасности. Соседние города стояли на стороне Лиги; и только общие смуты давали господину де Рони возможность жить в собственном доме, не возбуждая подозрений.

Одно только несколько нарушало мое веселое настроение: это – отношение ко мне мадемуазель де ля Вир. Я не сомневался в ее благодарности: она очень мило, хотя и сдержанно, благодарила меня в день моего приезда; чрезвычайно теплое отношение ко мне господина де Рони также заставляло меня предполагать, что она дала ему преувеличенное представление о моих заслугах. Я не мог ни желать, ни ожидать ничего больше: мой возраст и пережитые неудачи поставили меня в такое невыгодное положение, что, далеко не мечтая о дружбе или близости с нею, я при наших ежедневных встречах не притязал даже на равенство, на которое мне давало право уже мое рождение само по себе. Зная, что я должен был казаться ей человеком старым, бедным и плохо одетым, и довольствуясь тем, что мне удалось защитить свою честь и свое поведение, я старался не злоупотреблять ее благодарностью: охотно оказывая ей такие услуги, которые не могли ей наскучить, я тщетно избегал всего, что могло показаться ей назойливостью или желанием навязать ей свое общество. Я обращался с ней очень вежливо, касаясь лишь общих вопросов, то есть таких, в которых принимало участие все общество. Я поступал так не из чувства оскорбленной гордости или негодования, которое, видит Бог, так же мало питал к ней, как к любой птичке: даже в эти счастливые дни я не хотел забывать, как должна смотреть на меня такая молодая, избалованная и красивая женщина. Но тем более меня поражало наблюдение, что благодарность ее с каждым часом слабела. После первых двух дней, когда она была очень молчалива и редко говорила со мной или смотрела на меня, девушка вновь приняла свой прежний надменный вид. Это мне было безразлично. Но она пошла дальше: начала припоминать различные случаи из жизни в Сен-Жан д'Анджели, в которых я принимал участие. Она все намекала на мою тогдашнюю бедность, на ту смешную фигуру, которую я представлял из себя, на шутки, которые отпускали по моему адресу ее друзья. Она, казалось, находила в этом какое-то дикое удовольствие и порой издевалась надо мной так едко, что заставляла краснеть госпожу де Рони; а я, со своей стороны, не мог не испытывать стыда и огорчения. О том времени, которое мы провели с нею вместе, она наоборот почти никогда не упоминала. Но вот, неделю спустя после моего приезда в Рони, я застал ее одну в гостиной. Я не знал, что найду ее там, и, поклонившись и пробормотав какое-то извинение, хотел уже удалиться. Но она гневным движением остановила меня.

– Я не кусаюсь, – сказала она, вставая со стула и встречаясь со мной взглядом; на щеках у нее выступили красные пятна. – Зачем вы так смотрите на меня? Знаете, месье де Марсак, у меня нет на вас терпения! – И она топнула ножкой о пол.

– Но, мадемуазель, – смиренно пробормотал я, не понимая, что она хотела этим сказать, – что же я такого сделал?

– Сделали? – сердито повторила она. – Сделали? Дело не в том, что вы сделали, а в том, что вы из себя представляете. Вы невыносимы! Почему вы всегда так сумрачны, сударь? Почему вы так безвкусно одеты? Зачем вы носите вашу куртку набок и ходите с гладко зачесанными волосами? Зачем вы обращаетесь к Мэньяну так, словно он вельможа? Зачем у вас всегда такой торжественный, учтивый вид, словно весь свет представляет из себя одну церковь? Зачем? Зачем? Зачем, я вас спрашиваю?

Она остановилась, чтобы перевести дух, повергнув меня в такое изумление, какого мне еще никогда не приходилось испытывать. Она была так красива в своем бешенстве, что я только смотрел на нее, молча удивляясь тому, что бы это могло значить.

– Ну! – нетерпеливо крикнула она, не в силах выносить дольше. – Вы не можете сказать ни слова в свою защиту? У вас нет языка? У вас нет, наконец, собственной воли, господин де Марсак?

– Но, мадемуазель… – начал я, пытаясь объясниться.

– Тише! – воскликнула она, обрывая меня, прежде чем я успел что-нибудь сказать, как это свойственно женщинам. Изменившимся голосом она как-то отрывисто добавила: – У вас мой бархатный бант, сударь. Отдайте мне его!

– Он у меня в комнате, – ответил я, крайне изумленный этим внезапным переходом к новому предмету и столь же внезапной просьбой.

– Так принесите его, пожалуйста, сударь! – ответила она, вновь сверкнув глазами. – Принесите его, принесите, говорю вам! Он сыграл свою роль, и я предпочитаю получить его обратно. Кто может поручиться мне за то, что вы не станете показывать его, как залог любви?

– Мадемуазель! – горячо крикнул я. В эту минуту я был рассержен не меньше ее.

– Я все-таки предпочитаю получить его обратно, – мрачно ответила она, опуская глаза.

Я был до такой степени взбешен, что, не говоря ни слова, вышел из комнаты и, захватив с собой бант, принес его ей. Она все еще стояла на прежнем месте. Когда она увидела бант, в ней, несмотря на весь ее гнев, по-видимому, проснулось воспоминание о том дне, когда она начертала на нем свой крик о помощи. Она взяла его от меня с совершенно изменившимся выражением, вся задрожав, и с минуту держала его в руках, словно не зная, что с ним делать. Она без сомнения думала о том доме в Блуа, в котором подвергалась такой, опасности. Желая, со своей стороны, чтобы она поняла и почувствовала всю несправедливость своего поступка, я стоял перед нею, не сводя с нее глаз.

– Я не могу вернуть вам сейчас золотую цепочку, которую вы оставили у изголовья моей матери, – холодно сказал я, видя, что она не прерывает молчания. – Я заложил ее. Но я сделаю это, как только будет возможно.

– Вы… заложили ее? – пробормотала она, не глядя на меня.

– Да, мадемуазель, заложил, чтобы достать себе лошадь и приехать сюда, – сухо ответил я. – Она будет выкуплена. В свою очередь, я тоже хотел бы вас попросить кое о чем.

– О чем? – прошептала она, с усилием овладевая собой и взглянув на меня с оттенком прежней гордости и недоверия.

– Я хочу попросить у вас вашу половинку монеты, – сказал я. – Вам она теперь не нужна, так как вторая половинка находится в руках ваших врагов. Мне же она может пригодиться.

– Каким образом? – коротко спросила она.

– Может случиться, что мне когда-нибудь удастся найти вторую половинку, мадемуазель.

– И тогда? – спросила она, уставившись на меня с раскрытыми губами и сверкающими глазами. – Что же случится, если вы найдете вторую половинку, Марсак?

Я пожал плечами.

– Ба! – воскликнула она, сжимая свои маленькие руки и с непонятной мне страстностью топая ногой о пол. – Вот теперь вы, де Марсак, в своем настоящем виде! Вы ничего не говорите – и люди не могут вас оценить. Вы снимаете шляпу, а они топчут вас ногами. Они говорят, а вы молчите. Да если бы я так владела мечом, как вы, я бы не молчала ни перед кем и не позволила бы никому, кроме короля Франции, стоять передо мной в шляпе! А вы!.. Ну, ступайте, оставьте меня! Вот вам ваша монета. Берите ее и ступайте! Пошлите мне вашего юношу, чтобы он разбудил меня. Во всяком случае, у него есть ум; он молод, он мужчина; у него есть душа; он умеет чувствовать… Если бы только он не был ученым!..

Она выгнала меня вон с такой вспышкой гнева, которая, может быть, позабавила бы меня в другой женщине, но в ней указывала на такую черную неблагодарность, что это немало огорчило меня. Я однако ушел и послал к ней Симона, хотя поручение это мне совсем не нравилось, тем более, что я заметил, как юноша, услышав ее имя, весь просветлел. Но она, должно быть, еще не успела прийти в себя, когда он подошел к ней, его постигла та же участь, что меня.

Слоняясь по тисовой аллее, я видел, как он вышел от нее с видом побитой собаки. Однако она стала беседовать с ним все чаще и чаще. Господа Рони были так заняты друг другом, что некому было обуздать ее фантазию или дать ей добрый совет. Зная ее гордость, я не боялся за нее; но тяжело было сознавать, что она вскружит юноше голову. Не раз собирался я поговорить с ней о нем; но, с одной стороны, это было не мое дело, а с другой – я вскоре заметил, что неудовольствие мое не было для нее тайной, и она не обращала на него никакого внимания. Когда я однажды утром, видя ее в хорошем настроении, осмелился намекнуть, что она обращается с окружающими слишком бесчеловечно и грубо, вопреки ее знатному происхождению, девушка презрительно спросила, не нахожу ли я, что она недостаточно хорошо обращается с Симоном Флейксом. На это мне нечего было ответить.

Я мог бы упомянуть здесь о системе тайного соглашения, благодаря которой де Рони даже и в этом уединенном месте получал известия обо всем, что происходило во Франции. Но это всем известно. В Рони не являлись послы: они сейчас же возбудили бы подозрения в соседнем городе. И сам я не мог бы точно сказать, какими путями приходили новости. Но они приходили, и даже по нескольку раз в день. Так мы узнали об опасности, грозившей Ля-Ганашу, и об усилиях короля Наваррского помочь этому городу. Господин де Рони не только откровенно посвящал меня во все эти дела, но снискал мою привязанность и другими выражениями доверия, несомненно польстившими бы человеку и с более высоким положением. Так, однажды вечером, вернувшись с охоты с одним из сторожей, который просил меня помочь ему затравить раненую лань, я увидел на дворе чью-то сильно взмыленную лошадь. Спросив, кому она принадлежит, я узнал, что какой-то человек только что приехал, как думали конюхи, из Блуа и теперь беседовал с бароном. Столь необычайное событие конечно вызвало во мне чувство удивления. Но, не желая выказывать любопытства, которое легко может перейти в настоящий порок, я воздержался от желания войти в дом и стал прогуливаться по тисовой аллее. Не успел я согреть свои члены, слегка закоченевшие от верховой езды, как за мной явился паж, пригласивший меня к своему господину.

Рони большими шагами ходил взад и вперед по комнате, по-видимому, сильно расстроенный, с выражением печали и ужаса на лице: я невольно вздрогнул при виде его. Сердце у меня упало. Даже не глядя на госпожу де Рони, молча плакавшую тут же в кресле, я понял, что случилось что-то ужасное. Дневной свет уже угасал; в комнате горела лампа. Рони указал мне на небольшой кусок бумаги, лежавший на столе около лампы. Я взял бумагу и прочел ее содержание, не составлявшее и двух десятков слов. «Он болен и, по-видимому, умирает, – гласило известие, – в 20 лигах к ю. от Ля-Ганаша. Приезжайте во что бы то ни стало. П. М.»

– Кто? – спросил я наивно, уже начиная понимать в чем дело. – Кто болен и, по-видимому, умирает?

Рони повернулся ко мне, по лицу его текли слезы.

– Для меня существует только один «он»! Да сохранит его Господь! Да сохранит Он его для Франции, которая в нем нуждается, для Церкви, которая на него полагается, и для меня, который любит его! Да не даст Он ему погибнуть в минуту торжества! О Боже, не дай ему погибнуть!

Он опустился на стул и оставался в таком положении, закрыв лицо руками, вздрагивая всем телом от горя.

– Да, сударь! – сказал я после короткого молчания, полного ужаса и скорби. – Позвольте мне однако напомнить вам, что пока есть жизнь, есть и надежда.

– Надежда?

– Да, господин де Рони, надежда, – повторил я уже несколько бодрее. – У него есть дело. Он избран, призван и выбран; он Иисус Навин своего народа, как совершенно правильно назвал его месье д'Амур. Бог не возьмет его теперь. Вы еще увидитесь и обнимитесь с ним, как это случалось уже сотни раз. Вспомните, сударь, что король Наваррский силен, вынослив и молод и находится, без сомнения, в хороших руках.

– В руках дю Морнэ! – крикнул Рони с выражением презрения в глазах.

Однако с этой минуты он приободрился, подстрекаемый, кажется, мыслью о том, что выздоровление короля Наваррского волею Бога зависело от дю Морнэ, на которого он всегда смотрел, как на своего соперника. Он начал безотлагательно готовиться в путь и попросил меня отправиться вместе с ним, коротко заметив мне, что нуждается в моей помощи. Мне представилась вся опасность поспешного возвращения на юг, где меня ожидала месть Тюрена; не без некоторого стыда, я решился высказать это опасение. С минуту посмотрев на меня с видимым недоумением, Рони, с несвойственной ему раздражительностью, отверг мои возражения и вновь вернулся к своим распоряжениям, отдавая их так внимательно, словно ему не предстояла разлука с любимой и любящей женой. Мои сборы были недолги.

Когда настал час отъезда, я на досуге мог наблюдать за тем, с каким мужеством переносила госпожа де Рони свое горе «ради блага Франции» и какой необычной нежностью окружала ее мадемуазель де ля Вир, сразу изменившая свое поведение. Они очевидно не считали меня членом семьи, что, с одной стороны, было даже приятно; однако в сознании этого была для меня и доля горечи. Простившись как можно учтивее и короче, чтобы не помешать более священному прощанию Рони с женой, я в последнюю минуту убедился, что и меня ждало кое-что. Въезжая под ворота несколько впереди других, я заметил, как на луку моего седла упало что-то маленькое и светлое. Схватив вещицу, прежде чем она упала на землю, я, к глубочайшему своему изумлению, увидел у себя в руках маленький бархатный бантик. Невольно взглянул я наверх, на окно гостиной, находившееся над воротами. На одну секунду я встретился глазами с барышней, но в следующее мгновение ее уже не было. Позади раздался стук копыт: Рони въезжал в ворота, а за ним и слуги. Мы выехали на дорогу.

ГЛАВА XIV

Господин де Рамбулье

Невеселая кавалькада! История с бантом, которая, пожалуй, допускала не одно объяснение, привела меня в состояние величайшего смущения, от которого я освободился только тогда, когда увидел в зеркале собственное лицо. Случайно обернувшись назад, я заметил, что Симон Флейкс, несмотря на свою красивую шляпу с перьями и новый меч, ехал, понурив голову, с видом величайшего уныния. Мне пришло в голову, что господин и слуга были заняты одними и теми же мыслями и что паж, пожалуй, увозил с собой такой же залог любви, как и тот, который лежал у меня на груди. Я словно пробудился от унизительного сна и, шевельнув Сида, пустился вдогонку за Рони, который тоже в невеселом расположении духа решительно ехал вперед, завернувшись в плащ до самых глаз. Известие о болезни короля Наваррского как молнией поразило его. Ему грозила опасность разом потерять и любимого государя, и рисовавшееся впереди блестящее будущее. Среди неминуемой гибели всех надежд и падения системы, которой он жил, у него едва оставалось время сожалеть об оставшейся в Рони жене или о спокойствии, из которого его так внезапно вызвали. Душой он был уже на юге, близ Ля-Ганаша, у постели Генриха. Он думал только о том, чтобы поскорее добраться туда, чего бы это ни стоило.

Имя доктора короля Наваррского не сходило у него с языка.

– Дортоман – хороший человек. Если кто и может спасти его, так это – Дортоман! – непрерывно восклицал он. Он заставлял меня останавливать и расспрашивать всех встречных, если только они сколько-нибудь походили на гонцов, и не отпускать их до тех пор, пока они не сообщали последних слухов, ходивших в Блуа, этом узле, через который проходили все достигавшие нас с юга новости. Господина Рони приободрил только случай, происшедший в этот вечер в гостинице: самые сильные умы, как я заметил, склонны цепляться за предсказания в такие тревожные времена. Странного вида пожилой человек в каком-то чудном наряде сидел за столом, когда мы приехали туда. Хотя я, в качестве мнимого главы нашего отряда, вошел первым, он пропустил меня без внимания, но встал и торжественно поклонился господину де Рони, хотя тот шел позади меня и был гораздо проще одет. Рони ответил на поклон и хотел уже пройти дальше, но незнакомец, отвесив еще более низкий поклон, предложил ему свое место около самого огня, защищенное от сквозняка, а сам сделал движение, словно собирался перейти к другому столу.

– Нет! – сказал мой товарищ, удивленный такой чрезмерной вежливостью. – Я не вижу, зачем мне занимать ваше место, сударь?

– Не только мое, – возразил незнакомец, как-то особенно взглянув на него и привлекая общее внимание выразительностью и силой своего голоса, – но и места многих других, которые, могу вас уверить, вскоре подчинятся вам, будет ли это угодно им или нет.

Де Рони пожал плечами и прошел мимо, делая вид, что принимает слова старика за пустые бредни. Но втайне он много думал о них, особенно когда узнал, что это был астролог из Парижа, изучивший свою науку, как говорили, по крайней мере в этой местности, под руководством Нострадамуса. Почерпнул ли он из этого обстоятельства новые надежды или стал внимательнее относиться к настоящему положению дел по мере нашего приближения к Блуа, но Рони заметно повеселел и вновь начал обсуждать будущее, словно уверенный в выздоровлении своего государя.

– Вы никогда не были при королевском дворе? – вдруг спросил он, по-видимому, продолжая нить занимавших его мыслей. – Я хочу сказать, в Блуа.

– Нет, и не имею особенного желания явиться туда. Сказать правду, господин барон, – продолжал я, несколько разгорячась, – чем скорее мы минуем Блуа, тем это будет мне приятнее. Думаю, что мы подвергаемся там некоторой опасности. Кроме того, не могу сказать, чтобы мне приятен был вид кровавых тел. Мне кажется, я не мог бы видеть короля, не вспоминая о Варфоломеевской ночи, и не мог бы видеть его комнаты, не вспоминая о Гизе.

– Та-та-та! Так вам случалось убить человека?

– Даже многих.

– И это вас смущает?

– Нет, но они были убиты в открытом сражении. В этом есть разница.

– Для вас, – сухо ответил он. – Но вы, видите ли, не король Франции. Я дам вам совет на случай, если бы вам когда-нибудь пришлось бы с ним встретиться, – продолжал он с тонкой улыбкой на губах, похлопывая по ушам свою лошадь. – Заговорите с ним о сражениях при Жарнаке и Монконтуре и восхваляйте отца вашего Кондэ. Так как Кондэ потерял сражение, а он его выиграл, то все ваши похвальбы будут вдвойне относиться к нему. Чем ниже, чем безнадежнее падает могущество человека, друг мой, тем приятнее ему вспоминать о нем и тем выше ценит он те победы, которых не может более одержать.

– Уф! – пробормотал я.

– Из двух придворных партий, – продолжал Рони, не обращая внимания на мое неудовольствие, – доверяйте Омону[94], Бирону, «французскому кружку»: они, во всяком случае, верны Франции. Но избегайте, как изменников и испанцев, всех, кто только водит дружбу с обоими Рецами[95], этими шакалами короля испанского, как их называют.

– Но Рецы ведь итальянцы! – с раздражением воскликнул я.

– Ничего не значит. Они кричат: «Да здравствует король!», а втайне стоят за Лигу или за Испанию и вообще за все, что может привести вред нам. Но мы воистину французы; и наш вождь, если только Богу угодно будет сохранить его жизнь, будет еще со временем королем Франции.

– Да, но чем меньше придется иметь дела с любым из них, если только не с оружием в руках, тем приятнее мне будет.

Он посмотрел на меня с какой-то странной улыбкой, как всегда, когда не высказывал всего, что было у него на уме. Эта улыбка, в связи с тем особенным оттенком, который он придал всему нашему разговору, равно как и собственные мои сомнения по поводу моего будущего и его виды на меня, привели меня в тревожное состояние, не проходившее целый день. От него я отделался только в виду угрожавшей нам более непосредственной опасности. Вот как это было.

Мы приблизились уже к воротам Блуа, надеясь проехать в город, не возбуждая ничьего внимания, когда из переулка тихо выехали нам наперерез два всадника. Они остановили лошадей и, пропуская нас, очень внимательно посмотрели вслед. Рони, ехавший почти рядом со мной, шепнул мне поспешить. Не успел я исполнить его приказание, как незнакомцы пустили своих лошадей в галоп и, поравнявшись с нами, повернулись в седлах и заглянули нам в лица. Вслед за тем один из них громко воскликнул: «Это он!» Они поставили своих лошадей поперек дороги и остановились в ожидании нас. Положение наше было отчаянное: ведь Рони, в случае если бы его узнали, должен был считать себя счастливцем, если б ему удалось отделаться одним заточением в тюрьму. Король слишком дорожил своей славой католика, чтобы оказать покровительство гугеноту, как бы он ни был знаменит. Хотя нас было пятеро на двоих, но, в виду близкого соседства города (ворота находились на расстоянии выстрела из лука), всякое сопротивление или бегство были безнадежными. Мне казалось, что нам оставалось только действовать наглостью; Рони был того же мнения. И мы с самым невинным видом поехали вперед.

– Стой! – резко крикнул один из незнакомцев. – И позвольте мне сказать вам, сударь, что вас узнали.

– Что же из этого? – нетерпеливо ответил я, продолжая ехать вперед. – Уж не разбойники ли вы, что преграждаете честным людям дорогу?

Говоривший язвительно взглянул на меня и, помолчав, ответил:

– Оставьте шутки, сударь! Кто вы такой, я не знаю. Но особу, которая едет рядом с вами, зовут де Рони. Его я знаю и прошу остановиться.

Я решил, что игра наша проиграна; но Рони сейчас же ответил ему, притом почти в тех же выражениях, как и я:

– Да, сударь, но что же из этого?

– Что из этого? – воскликнул незнакомец, дав шпоры своему коню, но по-прежнему заграждая нам дорогу. – А то, что вы должны быть сумасшедшим, если решаетесь показываться на этом берегу Луары.

– Я уже давно не видел другого берега, – бесстрастно ответил мой друг.

– Но, ведь, вы де Рони! Вы этого не отрицаете? – с удивлением воскликнул вопрошавший.

– Конечно я этого не отрицаю, – прямо ответил Рони. – Да, было время, сударь, – продолжал он, внезапно воодушевляясь, – когда редко кто из придворных его величества осмеливался вступать в пререкания с Соломоном де Бетюном, и уж, наверное, никто не посмел бы остановить его на большой дороге, на расстоянии мили от дворца. Но времена, стало быть, переменились, сударь, и это очевидно не только для меня, но и для других, если любой прохожий на дороге позволяет себе останавливать верных и надежных людей, собирающихся вокруг его величества в минуту нужды?

– Что? Вы – Соломон де Бетюн?! – недоверчиво воскликнул незнакомец. Несмотря на видимое недоверие, лицо его изменилось, и в голосе послышались разочарование и досада.

– А кто же иной, сударь? – надменно ответил Рони. – Я Соломон де Бетюн, и насколько знаю, не менее других имею право находиться на этом берегу Луары.

– Тысяча извинений!

– Если вы не удовлетворены…

– Нет, месье де Рони, я вполне удовлетворен.

Незнакомец повторил это с унылым видом, еще раз прибавил «Тысяча извинений» и стал приносить новые извинения, почтительно сняв шляпу.

– Простите, но я принял вас за вашего брата, гугенота, Максимиллиана, – объяснил он. – Говорят, что он находится в Рони.

– Могу вас заверить, что слух этот неверен, – решительно ответил Рони. – Я только что оттуда и ручаюсь, что его нет не только там, но и нигде поблизости. А теперь, сударь, так как мы хотели бы выехать в город прежде, чем запрут ворота, то прошу извинить нас.

С этими словами он поклонился, я поклонился, они поклонились – и мы расстались. Они уступили нам дорогу; Рони принял величественный вид, и мы рысью помчались к воротам, где уже не встретили никаких затруднений.

Мы въехали на широкую улицу, и Рони воспользовался этим, чтобы поехать рядом со мной.

– Такого рода приключения обожает наш принц, – прошептал он. – Но с меня, господин де Марсак, положительно катится пот. Я уже не раз прибегал к этой уловке: мы с братом как две капли воды похожи друг на друга. И все-таки пришлось бы плохо, если бы этот дурак оказался одним из его друзей.

– Все хорошо, что хорошо кончается, – ответил я тихо.

Замечание мое оказалось однако неуместным: не успел еще Рони отъехать назад, как Мэньян сообщил вам, что за нами кто-то следует. Я оглянулся назад, но не смог заметить ничего, кроме мрака, дождя, нависших крыш и сидевших кое-где в дверях фигур. Слуги, однако, продолжали настаивать на своем; и мы, не останавливая лошадей, стали держать военный совет. Если напали на наш след, то мы неминуемо должны были попасть в западню. Ведь в конце улицы уже обрисовывались очертания замка, громадного, мрачного, безобразного здания. Испытывая на себе самом леденящее действие этого зрелища, я легко мог представить себе, какое потрясающее впечатление оно должно было произвести на Рони, этого избранного советника своего государя и непримиримого противника тех идей, воплощением которых служил этот замок. Но наше совещание не привело ни к чему. Мы могли только, следуя заранее принятому решению, отправиться на ту квартиру, которой обычно пользовался Рони. По дороге туда мы часто оглядывались назад и не раз высказывали предположение, что Мэньян ошибся. Однако, когда мы сошли с лошадей и вошли в комнату, он показал нам из окна прогуливавшегося вблизи человека. Мэньян остался на страже в темной комнате, а мы вновь стали обсуждать наше положение. Мне пришло в голову, что я мог бы выдать себя за Рони, хотя был десятью годами старше его.

– Увы, – сказал он, стуча пальцами по столу. – Меня здесь так хорошо знают, что это невозможно. Но все-таки благодарю вас.

– Нельзя ли вам ускользнуть пешком, перейти где-нибудь городские стены или прошмыгнуть через ворота рано утром? – предложил я.

– Это можно узнать в «Кровавом Сердце», – ответил он. – Сомневаюсь однако. Я сам, дурак, подставил шею в петлю, протянутую Мендозой[96]!.. А вот и Мэньян. Что случилось, любезный? – продолжал он с нетерпением.

– Дозорный ушел, ваше сиятельство.

– И не оставил никого другого?

– Не вижу никого.

Мы вошли в соседнюю комнату и подошли к окнам. Человек, без сомнения, исчез с того места, где мы его видели. Но на дворе шел дождь, с крыш капля за каплей стекала вода, на улице царил непроницаемый мрак, только тут и там виднелись редкие слабые огоньки. Сыщик мог укрыться в каком-нибудь другом месте. Мэньян в ответ на наши вопросы высказал однако предположение, что он ушел намеренно.

– Да, но и это может быть истолковано различно, – заметил я.

– Во всяком случае, мы постимся, – ответил Рони. – А в сражении нужны сытые люди. Пойдемте кушать. Не следует действовать наудачу и встречать опасность, не будучи вполне подготовленным к ней.

Не успели мы встать из-за стола (нам прислуживал Симон Флейкс, бледный, как полотно), как из темной комнаты вновь показался Мэньян.

– Ваше сиятельство! – спокойно сказал он. – Сейчас появились уже три человека. Двое из них остались шагах в 20 отсюда, третий подошел к двери.

Пока он говорил, мы услышали внизу чей-то осторожный голос. Мэньян хотел уже спуститься вниз, но Рони остановил его.

– Пусть идет хозяйка, – сказал он.

Я долго не мог забыть того поразительного хладнокровия, которое выказал тут Рони. Он уже раньше положил свои пистолеты на стоявший рядом стул, прикрыв их сверху своим плащом; теперь, пока мы, затаив дыхание, прислушивались к малейшему звуку, он взял со стола большой ломоть хлеба с мясом и передал его стоявшему за его стулом конюшему, который с таким же хладнокровием принялся его есть. Симон Флейкс, наоборот, неподвижно смотрел на дверь, дрожа всеми членами; я из предосторожности тихо напомнил ему, чтобы он не делал ничего без приказаний. В эту минуту мне пришло в голову потушить две из четырех горевших на столе свечей. Рони кивнул головой в знак согласия. Едва я успел это сделать, как доносившийся снизу тихий разговор прекратился, и на лестнице раздались чьи-то шаги. Немедленно вслед затем послышался стук в дверь. Повинуясь взгляду моего друга, я крикнул:

– Войдите!

В комнату быстро вошел стройный человек среднего роста, в высоких сапогах и плаще, почти скрывавшем его лицо. Заперев за собой дверь, он подошел к столу.

– Кто здесь месье де Рони? – спросил он. Рони сидел, отвернувшись от огня, но при звуке этого голоса с криком облегчения вскочил со своего места. Он хотел уже начать говорить, но новопришедший решительно поднял руку и сказал:

– Прошу вас не называть имен. Ваше, я полагаю, здесь известно, но мое – нет; и я не желаю, чтобы вы его назвали. Я хочу только поговорить с вами.

– Я очень польщен, – ответил Рони, пожирая его глазами. – Но откуда вы узнали, что я здесь?

– Я заметил вас на улице при свете фонаря. Я узнал сперва вашего коня, а затем и вас и приказал конюху следовать за вами. Поверьте, вам нечего бояться меня.

– Я принимаю это уверение в том смысле, в каком вы его делаете, – ответил мой друг с изящным поклоном. – И считаю за счастье, что меня узнал, – он на минуту остановился и затем продолжал, – француз и человек чести.

Незнакомец пожал плечами.

– В таком случае, прошу извинения, если я буду краток, – сказал он. – У меня немного времени, и я хочу употребить его как можно лучше. Вы позволите?

Я хотел уже удалиться, но Рони приказал Мэньяну внести свечи в соседнюю комнату и, любезно извинившись передо мной, вышел туда с незнакомцем, оставив меня, правда, несколько успокоенным ввиду очевидно миролюбивых намерений посетителя, но исполненным сомнений и догадок о том, кто бы это мог быть и что могло предвещать это посещение. Я склонен был видеть в незнакомце то брата Рони, то английского посла; то вдруг у меня явилась дикая мысль, что это – Брюль. Они говорили наедине с четверть часа, затем вышли из комнаты. Незнакомец вышел первым и, проходя мимо меня, вежливо поклонился. У дверей он обернулся и сказал:

– Итак, в девять?

– В девять, – ответил Рони, отворяя дверь. – Вы извините, что не провожаю вас вниз, маркиз?

– Да, друг мой, уходите назад, – ответил незнакомец.

Сопровождаемый Мэньяном, лицо которого в таких случаях всегда принимало необыкновенно тупоумное выражение, он исчез на лестнице и, как слышно было, вышел на улицу. Рони обернулся ко мне. Глаза его сверкали радостью, лицо горело одушевлением.

– Королю Наваррскому лучше, – объявил он. – Говорят, что он вне опасности. Что вы думаете об этом, друг мой? Но это еще не все… не все.

Он начал ходить взад и вперед по комнате, вполголоса напевая 117-й псалом: «Сей день сотворил Господь: возрадуемся и возвеселимся в оный». Он так долго и с таким веселым видом расхаживал взад и вперед по комнате, что я, наконец, решился напомнить ему о своем присутствии, о котором он, по-видимому, совершенно забыл.

– А, конечно! – воскликнул он, сразу остановившись, и взглянул на меня, по-видимому в прекраснейшем расположении духа. – Который час? Семь? До девяти, друг мой, прошу у вас снисхождения. Ничего не поделаешь: до этого времени я должен держать это дело в тайне. Однако я все-таки голоден. Пойдемте, сядем за стол: надеюсь, на этот раз нам не помешают. Симон, дайте нам бутылку вина. Ха! Ха! Да здравствуют король и король Наваррский!

И вновь он принялся напевать тот же псалом: «О Господи, спаси же! О Господи, споспешествуй же!»

Глаза его светились радостью; радость проглядывала и во всех движениях этого вообще-то спокойного и сдержанного человека. Я видел, что случилось нечто, доставлявшее ему чрезвычайное удовольствие, и с нетерпением ждал девяти часов. Действительно, не успели еще часы пробить девять, как к нам вновь явился прежний посетитель с тем же таинственным видом. Услышав его шаги на лестнице, Рони встал с места, взял плащ и, наполовину накинув его, с видимым беспокойством воскликнул:

– Все в порядке, не правда ли?

– Вполне, – ответил незнакомец, кивнув головой.

– А мой друг?

– Да, при условии, что вы отвечаете за его скромность и верность.

Незнакомец невольно взглянул на меня: я положительно не знал, оставаться ли мне в комнате или удалиться.

– Хорошо! – воскликнул Рони. Обратившись затем ко мне с выражением достоинства и доброты, он продолжал: – Вот этот дворянин! Господин де Марсак, я получил позволение представить вас маркизу де Рамбулье. Прошу вас заслужить его расположение и покровительство: это – настоящий француз и патриот, заслуживающий с моей стороны полного уважения.

Рамбулье вежливо поклонился мне.

– Вы, кажется, родом из Бретани? – сказал он.

Я отвечал утвердительно. Он, в свою очередь, наградил меня несколькими любезностями, но затем принялся рассматривать меня с таким любопытством и настойчивостью, которых я не мог объяснить себе. Наконец, когда нетерпение господина Рони достигло крайних пределов, маркиз, по-видимому, счел себя обязанным прибавить еще кое-что:

– Вы конечно понимаете, де Рони… Я не хочу сказать ничего унизительного о господине де Марсаке: он без сомнения человек чести, – он отвесил мне низкий поклон, – но это – щекотливое дело: я уверен, что вы не посвятите в него никого, кому бы не могли доверять, как самому себе.

– Совершенно верно, – сухо, но с достоинством, вполне отвечавшим тону его собеседника, ответил Рони. – Я готов поручиться за этого господина не только жизнью, но и честью.

– В таком случае, нечего больше и говорить, – ответил маркиз, вновь поклонившись мне. – Я рад, что послужил причиной столь лестного для вас заявления, сударь.

Я молча ответил на его поклон и, повинуясь приказу Рони, одел плащ и меч. Рони взял свои пистолеты.

– Они вам не понадобятся, – сказал маркиз, высокомерно взглянув на него.

– Да, там, куда мы идем, нет, – спокойно ответил Рони, продолжая пристегивать пистолеты. – Но на улицах темно и небезопасно.

Рамбулье засмеялся:

– Это самая плохая черта в вас, гугенотах, – сказал он. – Вы никогда не знаете, когда следует отложить всякие подозрения.

На языке у меня вертелись сотни выражений. Я вспомнил о Варфоломеевской ночи, о неистовствах французов в Антверпене и еще о многих других событиях, от которых у меня и ныне кровь стынет в жилах. Но ответ Рони оказался наиболее остроумным.

– Боюсь, что это верно, – спокойно сказал он. – С другой стороны, вы, католики (возьмите, например, покойного Гиза), страдаете обратным недостатком, доверяете иной раз слишком.

Не ответив ни слова на это едкое замечание, маркиз направился к выходу, и мы последовали за ним. В дверях к нам присоединились два вооруженных лакея, которые пошли следом за нами. Мы отправились пешком. Ночь была темная, внешний вид города невеселый. На улицах было мокро и грязно: несмотря на величайшую осторожность, мы то и дело натыкались на всякие невидимые препятствия. Перейдя памятную мне Соборную площадь, мы молча завернули на темную и узкую улицу, расположенную недалеко от реки: старые ветхие здания почти совершенно скрывали небо. Окружающая темнота и полная неизвестность цели наших странствий возбуждали во мне беспокойство и тяжелые предчувствия. Попутчики хранили упорное молчание и всячески старались скрывать свои лица от прохожих; мне оставалось подражать им. Я чувствовал, что меня уносил какой-то непреодолимый поток. Я испытывал на себе странное для моих лет действие ночи и непогоды. Два раза мы отступали в сторону, чтобы пропустить встречавшиеся нам шумные компании. Выказываемая при этом господином Рамбулье тщательная забота о том, чтобы нас не узнали, отнюдь не могла меня успокоить. Когда мы вышли, наконец, на открытое место, маркиз тихо попросил нас быть осторожными и следовать за ним вплотную. Мы выстроились в ряд и перешли через узкий бревенчатый мост; я не мог определить, протекала ли внизу вода или то была сухая канава. Мысли мои были заняты только что сделанным открытием: я понял, что темная, мрачная громада, неясно обрисовывавшаяся перед нами, с мерцавшими на большой высоте редкими огоньками, представляла из себя не что иное, как королевский замок в Блуа.

ГЛАВА XV

Злой Ирод

Все отвращение и омерзение, которое я выражал уже днем по отношению к двору Блуа, с новой силой нахлынуло на меня среди мрака и темноты. Хотя мне казалось невероятным, чтобы мы, в грязных сапогах, могли очутиться в обществе короля, тем не менее я испытывал сильное желание поскорей покончить с нашим предприятием и выбраться из этих зловещих мест. Темнота не позволяла мне видеть лица моих спутников. Когда Рони, сам, кажется, поддавшийся влиянию позднего времени и мрачного места, дернул меня за рукав, чтобы усилить мою бдительность, я заметил, что лакеи уже не следовали за нами. Мы втроем начали подниматься по высеченной в скале грубой лестнице. С помощью мерцавших кое-где огоньков я сообразил, что мы поднимались по откосу, который вел от рва к боковой стене замка. Вдруг маркиз шепотом попросил нас остановиться и тихонько постучал в какую-то деревянную дверь. Рони мог бы и не дергать меня за рукав: я вполне ясно и тягостно сознавал критическое положение, в котором мы находились, и вряд ли мог бы совершить какой-нибудь неосторожный шаг. Пока мы ждали, в моей памяти ожили кровавые воспоминания. Ведь Гиз считал себя в безопасности в этом самом здании, Колиньи получил надежнейшую охранную грамоту от тех, к кому мы, по-видимому, шли. Что если король Франции задумал примирить с собой своих католических подданных, оскорбленных убийством Гиза, путем второго убийства, – человека, столь же ненавистного католикам, как любимого их смертельными врагами на юге? Рони обладал, правда, проницательным умом; но во мне вновь проснулись опасения, когда я вспомнил, как он был молод, честолюбив и отважен.

Открывшаяся в эту минуту дверь прервала нить моих размышлений. Оттуда на нас упал слабый свет, едва озарявший ближайшие ступени. Маркиз вошел первым, за ним следовал Рони, я составлял прикрытие. Человек, стоявший у двери, вновь запер ее. Мы очутились перед очень узкой лестницей. Привратник-копьеносец, с тупым выражением лица, в серой форме, с висевшим на его алебарде небольшим фонарем, знаком попросил нас подняться. Я что-то сказал ему, но он, вместо всякого ответа, только с изумлением посмотрел на меня. Рамбулье, оглянувшись назад и увидев, что я говорю с ним, крикнул мне, что это бесполезно: привратник – швейцарец и не говорит по-французски. Это отнюдь не успокоило меня. Не лучше подействовали на меня и холодная сырость стены, к которой прикасалась моя рука, когда я ощупью пробирался наверх, и запах летучих мышей: очевидно, лестницей этой редко пользовались и она принадлежала к той части замка, которая предназначалась для мрачных и тайных деяний. Мы несколько раз спотыкались о ступени и миновали две двери, пока, наконец, Рамбулье шепотом не попросил нас остановиться и не постучал тихонько в третью дверь. Когда эта дверь отворилась, мы вошли в пустую холодную галерею, находившуюся, как видно, под самой крышей. По одной стене шли три окна; в одно из них были грубо вставлены стекла, другие же были заклеены масляной бумагой. На остальных стенах, ничем не закрытых, некрашеных, видны были голые камни и известка. Около двери, в которую мы вошли, стояла молчаливая фигура в серой форме, такая же, как внизу; фонарь стоял на полу у ее ног. У другой двери, на другом конце галереи, имевшей добрых 20 шагов в длину, стоял такой же часовой. На полу стояла пара фонарей. Войдя в комнату, Рамбулье, приложив палец ко рту, сделал нам знак остановиться. Я взглянул на Рони, он смотрел на Рамбулье. Маркиз стоял, повернувшись ко мне спиной; часовой бессмысленно смотрел в пространство. Я начал прислушиваться. На дворе шел дождь; ветер печально завывал в окнах, но к этим грустным звукам примешивался, как мне казалось, отдаленный гул голосов, музыки и смеха. И это, не знаю почему, вновь напомнило мне Гиза.

Я вздрогнул, когда Рамбулье кашлянул. Я задрожал, когда Рони переставил ногу. Молчание становилось тягостным. Только тупоумный часовой в серой форме не двигался с места и, казалось, ничего не ожидал.

Внезапно положение изменилось. Часовой, стоявший на другом конце галереи, вздрогнул и отступил шаг назад. Дверь позади него распахнулась, и на пороге ее показался человек; быстро заперев за собой дверь, он зашагал по комнате, сохраняя в своей осанке достоинство, которого не могли уничтожить его странная внешность и костюм. Он был высокого роста, на вид ему можно было дать 40 лет. На нем был кафтан из фиолетового бархата с черными крапинками, сшитый по последней моде. При себе он имел меч, но не носил воротника; на руке у него были привешены на ленте чаша и шар из слоновой кости, – странная игрушка, бывшая в большом ходу в праздном обществе. Он был несколько сухощав и недостаточно широк в плечах, но, помимо этого, я не находил в нем никаких внешних недостатков. Только взглянув ему в лицо и заметив, что оно было нарумянено, а на голове у него был небольшой тюрбан, ощутил какое-то смутное чувство отвращения. Я невольно подумал: «Из такого-то теста делаются королевские любимцы!» Однако, к моему удивлению, Рамбулье, с видом величайшего почтения, пошел ему навстречу, касаясь своей шляпой грязного пола и кланяясь чуть не до земли. Вновь пришедший ответил на его приветствие с пренебрежительной ласковостью. С улыбкой взглянув на нас, он любезно заметил:

– Вы, кажется, привели с собой друга?

– Да, сир, он здесь, – ответил маркиз, слегка отступая в сторону.

Тут только я понял, что это был не любимец, а сам король Генрих III, последний из великого дома Валуа, милостию Божией управлявшего Францией два с половиной столетия. Я смотрел на него, едва веря своим глазам. Впервые в жизни мне приходилось быть в присутствии короля! Между тем Рони, для которого он без сомнения не представлял ничего чудесного, сделал несколько шагов вперед и опустился на колено. Движением, которое, несмотря на его женственное лицо и глупый тюрбан, казалось царственным и вполне соответствующим его достоинству, король любезно поднял его словами:

– Это хорошо с вашей стороны, Рони. Но я и не ожидал от вас ничего другого.

– Сир! – отвечал мой друг. – У вашего величества нет более преданных слуг, чем я, не считая только моего государя.

– Клянусь, это так! – горячо ответил Генрих. – А если я, что бы ни говорили эти негодяи парижане, не верный сын церкви, то я ничто… Клянусь, сдается, что я верю вам.

– Если бы ваше величество поверили мне не только в этом, но и еще кое в чем другом, это было бы очень полезно для Франции.

Сохраняя вежливый тон, он в то же время вкладывал в свои слова столько независимости и значения, что мне невольно вспоминалась старая поговорка: «Хороший хозяин, смелый слуга!»

– Об этом мы и поговорим здесь, – ответил король. – Но один говорит мне одно, другой – другое: кому же мне верить?

– Я ничего не знаю о других, – тем же тоном отвечал Рони. – Но мой государь имеет все права на то, чтобы ему верили. Влияние, которым он пользуется во французском королевстве, может быть сравнимо только с влиянием вашего величества. Он, кроме того, король и родственник, а ему тяжело видеть, что мятежники, как случилось еще так недавно, позволяют себе наносить вам оскорбления.

– Да, зато их глава! – воскликнул Генрих, поддаваясь внезапному возбуждению и с бешенством топнув ногой о пол. – Он меня больше не будет беспокоить! Слышал ли мой брат об этом? Скажите, сударь, дошла до него эта новость?

– Он слышал об этом, сир.

– И он одобрил? Он, конечно, одобрил?

– Без сомнения этот человек был изменником, – уклончиво ответил Рони. – Вся его жизнь была одним вероломством, сир. Кто может это оспаривать?

– И он заплатил за свое вероломство, – прибавил король, опуская глаза на пол и внезапно переходя из прежнего возбужденного состояния в угрюмое. Губы его шевелились. Он неслышно прошептал что-то и начал размышления о прошлом. – Господин де Гиз! – пробормотал он наконец с насмешливой улыбкой и с оттенком ненависти, которая говорила о старых, но не забытых обидах. – Да будь он проклят! Теперь он уже умер, умер. Но и мертвый он все-таки беспокоит нас. Не так ли говорится в стихе, батюшка?.. А! – и он вдруг вздрогнул. – Я чуть не забыл. Но это худшее из всех зол, которые он причинил мне, – продолжал он, поднимая глаза и вновь поддаваясь возбуждению. – Он лишил меня Матери Церкви. Уж теперь редко кто из священников решается подойти ко мне близко… А затем они вздумают еще отлучить меня от Церкви. Но я надеюсь на спасение души: у Церкви нет более верного сына, чем я.

Забывая о присутствии Рони и о его поручении, он, казалось, готов был малодушно удариться в слезы, когда Рамбулье, словно случайно, с грохотом уронил на пол свои ножны. Король вздрогнул и, проведя раза два рукой по лбу, казалось, овладел собой.

– Да! – сказал он. – Мы, без сомнения, найдем какой-нибудь выход из всех наших затруднений.

– Если вашему величеству, – почтительно отвечал Рони, – угодно будет принять помощь, предлагаемую моим государем, то, смею думать, эти затруднения исчезнут тем скорее.

– Вы думаете? – возразил Генрих, – Хорошо, дайте мне руку. Пройдемся немного.

Сделав знак господину Рамбулье отойти в сторону, он начал прохаживаться с Рони взад и вперед по комнате, беседуя с ним пониженным голосом.

До меня долетали лишь отрывки разговора в те минуты, когда они подходили к моему концу галереи. Однако, связав их между собой, я кое-что понял. Я слышал, как король, приближаясь ко мне, сказал: «Но Тюрен предлагает»… А затем: «Верить ему? Но я не вижу, почему мне ему не верить? Он обещает»… Далее: «Республика, Рони? Это его план? Он не посмеет. Он и не может. Франция – королевство, порученное по воле Бога моему роду».

Из этого и некоторых других случайных слов, которых я теперь уже не помню, я заключил, что Рони побуждал короля принять помощь короля Наваррского и предостерегал его против коварных предположений виконта Тюрена. Однако упоминание о республике, казалось, возбудило гнев его величества скорее против Рони, осмелившегося намекнуть на такое, чем против Тюрена, которого он, очевидно, не считал способным на это. Он остановился в нескольких шагах от меня.

– Докажите! – сказал он с досадой. – Но можете ли вы это доказать? Можете ли доказать это? Заметьте, сударь, я не удовольствуюсь одними слухами. В настоящее время здесь находится поверенный Тюрена… Полагаю, вы не знали, что у него есть здесь поверенный?

– Вы говорите о Брюле, сир, – отвечал Рони, не колеблясь. – Я его знаю, сир.

– Мне кажется, в вас сидит сам дьявол, – ответил Генрих, с любопытством взглянув на него. – Вам, по-видимому, известно решительно все. Но заметьте себе, друг мой, он держится со мной вполне откровенно! И я не могу поверить одним только слухам, даже если бы они исходили от вашего государя… Однако, – прибавил он после минутного молчания, – я люблю его.

– И он вас, ваше величество. Он только желает доказать это.

– Да, знаю, знаю, – поспешно ответил король. – Верю, что он любит меня. Верю, что он желает мне добра. Но в моем народе поднимается дьявольский вопль… А Тюрен тоже не скупится на хорошие обещания… И я, видите ли, не знаю, – продолжал он, поигрывая чашей и шаром, – не лучше ли мне вступить в согласие с ним?

Рони выпрямился во весь рост.

– Могу ли я говорить с вами открыто, сир, как бы со своим государем? – сказал он, проявляя меньше почтительности и больше горячности, чем раньше.

– Ах, говорите что вам угодно, – ответил Генрих. Но он сказал это мрачно и посмотрел на своего собеседника уже менее благосклонно.

– В таком случае, осмелюсь высказать то, о чем ваше величество думаете. Вы опасаетесь, сир, что, приняв предложение моего государя и победив своих врагов, вы не сумеете так легко избавиться от него самого.

Генрих взглянул на него с видимым облегчением.

– Вы называете это дипломатией? – сказал он с улыбкой. – Однако, что если это действительно так? Что вы скажете на это? Помнится, мне пришлось как-то слышать побасенку о коне, который вздумал поохотиться за оленем и для этой цели посадил себе на спину человека.

– Прежде всего, сир, – серьезно ответил Рони, – я скажу, что король Наваррский пользуется известностью только в одной трети королевства и может достичь могущества только в союзе с вами. Во-вторых, сир, в его выгодах поддерживать королевскую власть, так как он является ее наследником. И в-третьих, вашему величеству скорее приличествует принять помощь от близкого родственника, чем от простого подданного, который к тому же – по-прежнему утверждаю это, сир, – имеет недобрые умыслы.

– Доказательства? – резко сказал Генрих. – Дайте мне доказательства!

– Я могу представить их через неделю.

– Заметьте, это должна быть не пустая сказка, – недоверчиво продолжал король.

– Вы услышите о замыслах Тюрена, сир, от особы, которая знает о них от него лично.

Король, по-видимому, был встревожен, но через минуту повернулся и вновь принялся ходить по комнате.

– Хорошо! – сказал он. – Если вы это сделаете, я, со своей стороны…

Остального я не расслышал: они подошли к отдаленному концу галереи и там остановились, обманув как меня, так и Рамбулье в наших ожиданиях услышать еще что-нибудь. Действительно, маркиз начал выказывать нетерпение. Когда большие часы, висевшие как раз над нами, пробили половину одиннадцатого, он вздрогнул и сделал движение, словно собирался подойти к королю. Однако удержался, но продолжал беспокойно вертеться на месте, все больше теряя свою сдержанность, и наконец даже шепнул мне, что отсутствие его величества будет замечено. До сих пор я оставался немым зрителем этой сцены, возбудившей во мне чувство жгучего любопытства. Мне пришлось теперь увидеть столько чудесного, что я уже начал сомневаться в собственной личности. Я испытывал первую сладость тайного могущества, которое люди, говорят, ценят выше всего остального и от которого они так неохотно отказываются.

Водоворот грозил захватить и меня. Я все еще размышлял о приключении, которое привело меня сюда, как внезапно был выведен из задумчивости голосом господина Рони, громко звавшим меня по имени. Заметив, хоть и несколько поздно, что он делает мне знаки приблизиться, я в смущении поспешно пошел вперед, опустился на колени перед королем и затем поднялся, чтобы выслушать приказание его величества. Однако все это было для меня столь неожиданно, что я не вполне ясно сознавал происходившее.

– Господин де Рони сказал мне, что вы желали бы получить какую-нибудь должность при дворе, сударь? – быстро сказал король.

– Я, сир? – пробормотал я, едва веря своим ушам и раскрыв рот.

– Я мало в чем мог бы отказать де Рони, – продолжал король все так же быстро. – Вы, я слышал, человек высокого происхождения и со способностями. Ну, так из расположения к нему я даю вам поручение собрать 20 человек мне на службу. Рамбулье! – продолжал он, слегка возвышая голос. – Завтра вы открыто представите мне этого господина. Теперь можете идти, сударь. Пожалуйста, без благодарностей! А вы, де Рони, – прибавил он, горячо обращаясь к моему покровителю, – позаботьтесь ради меня, чтобы вас не узнали на улицах. Рамбулье должен что-нибудь придумать, чтобы дать вам возможность безопасно выйти из дворца. Я был бы в отчаянии, если бы с вами, друг мой, что-нибудь случилось, так как я не мог бы защитить вас. Даю вам слово, что если бы Мендоза или Рец открыли ваше присутствие в Блуа, я не мог бы спасти вас от них, разве что вы отреклись бы от своей веры.

– Я не буду беспокоить ни ваше величество, ни собственную свою совесть, – отвечал Рони с низким поклоном. – Да поможет мне собственный разум.

– Да сохранят вас святые! – набожно ответил король, направляясь к двери, через которую вошел. – Ваш государь и я, мы оба одинаково нуждаемся в вас. Если вы меня любите, Рамбулье, позаботьтесь о нем. А завтра утром приходите ко мне в кабинет рассказать, как все обошлось.

Мы почтительно ждали, пока он вышел, и направились к выходу только тогда, когда за ним захлопнулась дверь. Сгорая от негодования и досады на то, что де Рони распорядился мною, помимо моего желания втиснув меня на службу, которой я никогда не добивался, я, однако, пока сдерживал себя. Пропустив вперед моих товарищей, я молча последовал за ними, мрачно прислушиваясь к их ликованиям. Маркиз, казалось, был доволен не менее Рони, особенно когда последний постарался подавить его ревность, великодушно приписав ему всю заслугу за добытое доверие. Мы вышли из замка с теми же предосторожностями, какие были приняты при входе, и расстались с Рамбулье у дверей нашей квартиры, причем дело не обошлось без уверений во взаимном уважении и без благодарности со стороны Рони. Мой покровитель, без сомнения, угадывал мои мысли: поспешно отослав ожидавших нас Мэньяна и Симона, он без дальнейших предисловий обратился ко мне.

– Послушайте, друг мой! – сказал он, кладя руку мне на плечо и заглядывая в лицо с видом, который сразу обезоружил меня. – Поймем друг друга. Вы думаете, что имеете основание сердиться на меня. Я не могу этого допустить: ведь король Наваррский теперь более, чем когда-либо, нуждается в ваших услугах.

– Вы сыграли со мной недостойную шутку, сударь, – ответил я, думая, что он хочет обмануть меня красивыми словами.

– Тише, тише! Вы не понимаете…

– Я отлично понимаю, что король Наваррский желает теперь отделаться от меня, так как я уже исполнил данное мне поручение.

– Разве я не сказал вам, – ответил Рони, проявляя наконец некоторое раздражение, – что он теперь более, чем когда-либо, нуждается в ваших услугах? Будьте же благоразумны, или, еще лучше, выслушайте меня.

Отвернувшись от меня, он начал ходить взад и вперед по комнате, заложив руки за спину.

– Король Франции… Хотелось бы объяснить вам это поподробнее… Король Франции не может бороться с Лигой без чьей-либо помощи: волей-неволей ему приходится обратиться к гугенотам, которых он так долго преследовал. Король Наваррский, как всеми признанный вождь гугенотов, предложил ему свою помощь. Но, желая досадить моему государю и разрушить столь благоприятный для Франции союз, то же самое сделал Тюрен, который хотел бы возвеличить свою партию, во главе которой он умеет извлекать личные выгоды из раздоров своего отечества. Поняли, сударь?

Я кивнул головой. Мое любопытство невольно было затронуто.

– Хорошо… Что за счастье, что мы встретились с Рамбулье!.. Это хороший человек!.. Сегодня мне удалось прийти с королем к следующему: если ему будет представлено доказательство себялюбивых замыслов Тюрена, он не будет более колебаться. Такое доказательство существует. Две недели тому назад оно было здесь, но теперь его нет здесь.

– Какая неудача!

Я был настолько заинтересован его рассказом и так польщен доверием, что мое огорчение совершенно исчезло. Я встал и оперся на камин, а он, шагая взад и вперед между мною и огнем, продолжал:

– Два слова об этом доказательстве. Оно попало в руки короля Наваррского, прежде чем мы могли оценить все его значение, которое выяснилось лишь по смерти Гиза. Месяц тому назад, оно… я хочу сказать, лицо, которое должно явиться свидетелем… находилось в Шизэ. Недели две тому назад оно было здесь, в Блуа. Теперь, господин де Марсак, – продолжал он, подойдя ко мне и вдруг взглянув мне в лицо, – оно находится в моем доме, в Рони.

Я вздрогнул.

– Вы говорите о мадемуазель де ля Вир? – крикнул я.

– Я говорю о мадемуазель де ля Вир, которая месяц или два тому назад, случайно услыхала о планах Тюрена и задумала сообщить их королю Наваррскому. Но прежде чем последнему удалось устроить частное свидание, до Тюрена дошли слухи об опасности, которой могли грозить ему известные ей сведения, и он увез ее в Шизэ. Остальное известно вам лучше, чем кому другому, господин де Марсак.

– Но что же вы думаете делать? Ведь она в Рони.

– Мэньян, который пользуется моим безграничным доверием в том, что доступно его уму, отправится завтра утром за нею. В то же время я выезжаю на юг. Вы, господин де Марсак, останетесь здесь в качестве моего поверенного, чтобы поддерживать мои дела. Вы должны встретить мадемуазель, обеспечить ей тайное свидание с королем и оберегать ее, пока она будет здесь. Понимаете?

Понимал ли я? Угрызения совести и благодарность, сознание причиненной ему мною несправедливости и оказываемой чести были так велики, что я стоял перед ним, не говоря ни слова, как перед королем.

– Итак, вы согласны? – спросил он, улыбаясь. – Вы не считаете эту задачу ниже собственного достоинства, мой друг?

– Я так мало заслуживаю вашего доверия, сударь, – ответил я, совершенно уничтоженный, – что прошу вас говорить дальше: я же буду слушать. Только в точности исполнив все ваши приказания, я могу оказаться достойным доверия, которое вы оказываете мне.

Он несколько раз обнял меня с нежностью, которая тронула меня до слез.

– Вы принадлежите к тем людям, которые мне по душе, – сказал он. – Если Богу будет угодно, я устрою вашу судьбу. Теперь слушайте, мой друг! Как новенький и человек, представленный господином Рамбулье, вы будете завтра при дворе служить магнитом для всех глаз. Держитесь же с достоинством. Ухаживайте за женщинами, но не привязывайтесь ни к одной. Держитесь подальше от Реца и испанской партии, но особенно остерегайтесь Брюля. Он один знает вашу тайну и может догадаться о ваших намерениях. Мадемуазель должна быть здесь через неделю. Все время, что она будет с вами, и пока ей не удастся повидаться с королем, не верьте никому, подозревайте всякого, бойтесь всего. Считайте сражение выигранным только тогда, когда король скажет: «Я доволен!»

Он дал мне еще много других советов, пригодившихся тогда, но теперь уже забытых мною. Наконец он предложил мне разделить с ним его койку, чтобы свободно разговаривать между собой и чтобы он мог немедленно сообщить мне, в случае, если бы с ним случилось что-нибудь ночью.

– Но не донесет ли Брюль на меня, как на гугенота? – спросил я.

– Не посмеет. Он сам гугенот и представитель своего господина, да это и не понравилось бы королю. Нет! Но вам придется бояться всяких тайных каверз врага. Вернувшись с барышней, Мэньян предоставит в ваше распоряжение двух людей; до их приезда я взял бы у Рамбулье двух здоровых парней. Не выходите одни, когда стемнеет, и остерегайтесь дверей, особенно ваших собственных.

Немного погодя (я думал, что он уже спит), я вдруг услышал, что он смеется. Приподнявшись на локте, я спросил его, что это значит.

– О, это ваше дело, – ответил он, продолжая смеяться; я чувствовал, как под ним дрожал матрац. – Я не завидую вам в одной части вашей задачи, мой друг.

– А что такое? – подозрительно спросил я.

– Мадемуазель, – ответил он, с трудом подавляя душивший его смех.

После этого он не проронил более ни слова, хотя я чувствовал, как кровать еще несколько раз начинала дрожать под ним, и понимал, что он смеется над своей остротой.

ГЛАВА XVI

В покоях короля

Когда я раскрыл глаза на следующее утро, господина Рони уже не было около меня: он уехал. Он не забыл оставить мне кое-что на память: у своего изголовья я нашел прелестный пистолет в серебряной оправе с буквой «Р» и короной на рукояти. Едва успел я заметить это новое проявление его расположения ко мне, как в комнату вошел Симон Флейкс и доложил, что Рони оставил ему для меня 200 крон.

– Он велел что-нибудь передать при этом? – спросил я юношу.

– Да, он, со своей стороны, взял себе кое-что на память, – ответил Симон, открывая окно.

Несколько удивленный, я начал разыскивать, что бы это могло быть, но не разъяснил своих сомнений, пока не надел куртки: тут я обнаружил исчезновение банта, который я для большей сохранности приколол длинной колючкой к подкладке. Это открытие было мне неприятно по многим причинам.

Прежде всего, думала ли мадемуазель просто помучить меня (что было вероятнее всего) или нет, – мне неприятно было потерять бант, так как дни, когда я еще пользовался благосклонностью женщин, безвозвратно прошли для меня. Затем, мне неизвестны были побуждения г-на Рони: я мучил сам себя предположением о том, как он мог истолковать это обстоятельство и какое мог составить себе унизительное мнение о моей благонадежности. Я бранил себя за беспечность, с которой оставил этот бант на таком месте, где он мог попасться на глаза всякому, особенно когда, расспросив Симона, я узнал, что Рони, выходя из дверей, прибавил:

– Скажи своему господину, что береженого Бог бережет, а беззаботный любовник теряет возлюбленную.

Пока Симон, не без некоторой злобы, передавал мне эти слова, я чувствовал, что краснею неподобающим для моих лет образом. Тут же я поклялся никогда более не заниматься такими пустяками и сдержал этот обет – пока мне не представился случай нарушить его. Однако пока я мог только воспользоваться уроком. Приободрившись и внушив Симону, по-видимому удрученному отъездом барона, также приободриться, я принялся за необходимые приготовления, чтобы явиться при дворе в подобающем виде: купил себе платье из черного бархата и подходящие к нему шляпу и перья, застежку из драгоценных камней, чтобы прикрепить перья, около двух ярдов галуна и две смены тонкого белья. Симон успел приобрести в Рони известный лоск и, утратив отчасти прежнюю дикость, имел в подаренном ему господином Рони платье очень приличный вид; я думаю, он был в то же время единственным во всем Блуа грамотным конюшим.

Конюха я нанял по указанию шталмейстера господина Рамбулье и в то же время объявил, что нуждаюсь в двух лакеях. Отдавшись затем в руки цирюльника и купив новую сбрую для Сида, я приобрел вполне приличный вид, на основании которого меня могли считать человеком, получающим от 10 до 12 тысяч ливров в год. Так я издержал 115 крон. Это была уже большая сумма, а так как мне нужно было приберечь деньги и на будущее, то я не без удовольствия узнал, что ввиду наплыва населения в Блуа и знатным лицам приходилось довольствоваться бедными квартирами. Я решил соединить экономию с заранее составленным планом – нанять комнаты, в которых умерла моя мать, взяв, сверх того, еще одну внизу. Затем я взял на прокат немного мебели. Симону Флейксу, помощь которого была неоценима, я передал многие из советов господина Рони, прося его поработать ради моего успеха и обещая устроить его судьбу, когда собственное мое положение будет обеспечено. Я надеялся извлечь немалую пользу из сообразительности юноши, обратившей на себя внимание Рони, хотя в то же время не мог не заметить, что он имел мрачный и беспокойный вид, – то впадал в уныние, то проявлял легкомыслие, и вообще казался крайне непостоянным.

Не имея возможности присутствовать при levee (пробуждение короля), Рамбулье велел мне, прийти к нему в 6 часов вечера. В сопровождении Симона я явился на его квартиру в назначенный час. Я застал его в обществе 5–6 придворных, сопровождавших его при всех выходах. Эти франты встретили меня такими же любопытными и подозрительными взглядами, какими награждают собаки появляющегося на псарне нового пса. Я быстро почувствовал, что иметь дело при дворе – еще не значит быть там хорошо принятым. Рамбулье, со своей стороны, не сделал ничего, чтобы изгладить это впечатление. Человек непреклонного и надменного нрава, крайне недовольный вмешательством третьего лица в дело, доставлявшее ему безграничное доверие короля, он принял меня так холодно, с такой сдержанностью, что на минуту смутил меня, просто поставил в тупик. Но по пути в замок, куда мы отправились пешком в сопровождении шести вооруженных слуг с факелами, я вспомнил советы и дружбу господина Рони – и это настолько приободрило меня, что, проходя по двору замка, я, не взирая на всеобщий ропот, протолкался вперед и пошел рядом с Рамбулье. Впрочем, я не думал ссориться и некоторое время не обращал внимания на подталкивания локтями, на шепот вокруг меня, даже на усилия сбить меня с моей позиции в то время, как мы поднимались по лестнице. Но тут на меня наскочил какой-то молоденький франт, принимавший деятельное участие в этих попытках, и я счел нужным взглянуть на него.

– Сударь! – сказал он тихо, слегка пришепетывая. – Вы наступили мне на ногу.

Хотя это была ложь, я очень вежливо извинился. Но когда он сделал попытку подставить мне ногу (мы поднимались медленно – на лестнице с обеих сторон стояли кучки слуг), я так сильно и прямо наступил ему на ногу, что он вскрикнул.

– Что случилось? – спросил Рамбулье, поспешно оборачиваясь.

– Ничего, маркиз, – ответил я, продолжая подниматься.

– Сударь! – вновь сказал мой молодой друг, все пришепетывая. – Вы опять наступили мне на…

– Полагаю, что да, сударь.

– Вы даже не извинились, – тихо прошептал он мне на ухо.

– Нет, в этом вы ошибаетесь, – резко ответил я. – Я имею привычку сперва извиняться, а затем уже наступать.

Он улыбнулся, словно в ответ на остроумную шутку. Я должен сознаться, что, будь он моим сыном, я расцеловал бы его. Этот стройный юноша, с розовато-белым цветом лица, с темными тонкими усами и жемчужной серьгой в одном ухе, мог служить образцом настоящего царедворца.

– Хорошо! – ответил он. – Без сомнения ваш меч так же остер, как ваш язык, сударь? Я вижу, – продолжал он, простодушно взглянув на мои старые ножны, – что он так стремится вырваться из ножен. Не хотите ли прогуляться завтра по двору для урока фехтования?

– С удовольствием, сударь, если у вас есть отец или старший брат.

Не знаю, что бы он ответил мне на эту насмешку, если бы мы в эту минуту не подошли к дверям передней. Часовой, в серой форме швейцарской гвардии, пропускал в эту узкую комнату всех поодиночке: моему молодому другу пришлось отступить назад и предоставить мне одному пройти в следующую комнату, где я свободно мог любоваться представившейся моим глазам блестящей и в то же время мрачной картиной.

При дворе держали траур по королеве-матери: в платьях присутствующих преобладал черный цвет, красиво оттенявший сверкавшие разноцветными огнями бриллианты и покрытые драгоценными камнями рукоятки мечей, принадлежавших наиболее высокопоставленным лицам. Высокая, просторная комната была вся завешена тканями и освещалась свечами, горевшими в серебряных канделябрах. Стоявшая около второго из двух каминов кучка людей дразнила попугая: его пронзительный крик раздался в ту минуту, как мы вошли. Около них, за одним столом, шла карточная игра, за другим – играли в кости. В одном углу три-четыре дамы сидели вокруг краснощекого человека с мужицкой наружностью, игравшего с одной из них в фанты.

В середине комнаты общее внимание привлекал человек среднего роста, с необыкновенно разгоряченным, возбужденным лицом: сидя на столе, он в сильных выражениях поносил кого-то или что-то, приправляя свою речь всевозможными крепкими, странными ругательствами. Двое-трое придворных, составлявших, по-видимому, его свиту, стояли около него и слушали его не то с покорностью, не то с замешательством; а около ближайшего очага, на некотором расстоянии от него, сидел богато одетый дворянин с орденом Св. Духа на груди, служивший, кажется, предметом его брани, но делавший вид, что не замечает ее и занятый разговором с каким-то другим господином. Услышав сделанное кем-то замечание, что Крильон[97] выпил, я понял, что сидевший на столе оратор был не кто иной, как этот знаменитый солдат. Я все еще смотрел на него в изумлении, так как привык считать мужество и скромность неразрывно связанными между собой качествами, когда дверь из соседней комнаты внезапно растворилась, и все общество устремилось туда, не соблюдая старшинства. Крильон соскочил со стола и первым бросился к порогу. Придворный, сидевший у огня, – это был барон де Бирон, – делая вид, что не замечает оказанного ему неуважения, подождал Рамбулье и пошел с ним вместе. Протискиваясь за своим покровителем, я вошел в комнату немедленно вслед за ними.

Крильон уже успел овладеть королем: он излагал ему свою жалобу почти таким же громким голосом, как раньше в передней. Заметив это, Бирон оставил маркиза и, отойдя в сторону со своим первым собеседником, сел на сундук около стены; а Рамбулье в сопровождении меня и своей свиты подошел к королю, стоявшему близ алькова. Увидев его, его величество, по-видимому, с радостью схватившись за этот предлог, сделал знак Крильону удалиться.

– Да-да! Вы уже говорили мне об этом сегодня утром, – добродушно сказал он. – А вот и Рамбулье! Надеюсь, у него есть что-нибудь новенькое. Я хочу поговорить с ним. Святый Боже! Не смотрите на меня так, словно вы собираетесь заколоть меня на месте, любезный! Ступайте и заводите ссору с кем-нибудь равным себе.

Крильон, ворча, удалился, а Генрих, только что окончивший партию в карты с герцогом Невером, кивнул головой господину Рамбулье.

– Ну-с, друг мой, не принесли ли вы каких-нибудь новостей? – крикнул он. Он имел более довольный и беспечный вид, чем при первом нашем свидании, однако в его глубоко сидевших мрачных глазах и в недовольном выражении рта можно было прочесть озабоченность и подозрительность. – Нового гостя, новое лицо или новую игру, что у вас там с собой?

– В известном смысле, сир, новое лицо, – ответил маркиз с поклоном, несколько отступая в сторону, чтобы пропустить меня.

– Ну, не особенно завидная поклажа! – быстро ответил король и посреди всеобщего хихиканья протянул мне руку. – Однако я готов поклясться, – продолжал он, когда я встал с колен, – что вы чего-нибудь желаете, мой друг?

– Нет, сир, – ответил я, смело поднимая голову: поведение Крильона послужило мне уроком. – С вашего позволения, я уже награжден, так как ваше величество изволили снабдить меня новым красным словцом. Я вижу вокруг себя много новых лиц, мне недостает только новой игры. Если вашему величеству угодно будет пожаловать мне…

– Вот оно! Не говорил ли я? – воскликнул король, поднимая руку со смехом. – Он чего-то желает. Но он, по-видимому, не без заслуг. Рамбулье, чего он просит?

– Небольшого поручения, – ответил Рамбулье, входя в свою роль. – И ваше величество очень обяжете меня, если исполните просьбу сьера де Марсака. Ручаюсь, он человек опытный.

– Так! Небольшое поручение? – воскликнул Генрих, вдруг садясь на место, по-видимому недовольный. – Все они просят одного и того же… если только не добиваются важных поручений. Однако, мой друг, я полагаю, – продолжал он, взяв стоявшую рядом с ним коробку с конфетами и открывая ее, – что если вы не получите того, что просите для него, то будете дуться, как и все остальные?

– Ваше величество никогда не имели основания жаловаться на меня, – ответил маркиз, забывая свою роль или не желая играть ее из гордости.

– Ну ладно! Берите, что хотите, и не беспокойте меня больше. Довольно с него жалования на 20 человек? В таком случае, прекрасно. Вот, де Марсак, – продолжал король, кивая мне головой и зевая, – ваша просьба удовлетворена. Вы найдете там несколько смазливых рожиц. Ступайте к ним. А теперь, Рамбулье, – продолжал он, вновь оживляясь, так как переходил к более важным делам. – Замет прислала мне новых конфет. Зизи от них заболела. Не хотите ли попробовать? Они пропитаны запахом белых тутовых ягод.

Отпущенный таким образом, я отступил и с минуту стоял в недоумении, не зная к кому обратиться за отсутствием друзей и знакомых. Правда, его величество приказал мне подойти к каким-то смазливым рожицам, очевидно называя этим именем пятерых дам, сидевших в отдаленном конце комнаты и болтавших с пятью молодыми людьми; но обособленность этой небольшой группы, красота дам и доносившиеся оттуда веселые взрывы смеха, свидетельствовавшие о недюжинном остроумии и оживленности, подорвали мою решимость. Я чувствовал, что атаковать такую фалангу, даже имея на своей стороне короля, было бы не по силам и Крильону, и оглянулся кругом, думая найти себе более скромное развлечение. В материале не было недостатка. Крильон, по-прежнему изливая свой гнев, большими шагами ходил взад и вперед перед сундуком, на котором сидел Бирон, но последний спал или, быть может, притворялся спящим.

– Крильон теперь окончательно взбешен, – прошептал стоявший рядом со мной придворный.

– Да, – ответил его товарищ, пожав плечами. – Жаль, что его никто не укротит. Но он в силе, черт возьми!

– Не это страшно, а страшна его ярость, – тихо ответил первый. – Он дерется, как сумасшедший: с ним невозможно фехтовать.

Второй кивнул головой. Я одиноко стоял посреди комнаты. Вдруг мне пришла безумная мысль добиться известности, укротив Крильона. Но в эту минуту я почувствовал, что меня кто-то тронул за локоть. Обернувшись, я увидел перед собой того самого молодого франта, с которым имел столкновение на лестнице.

– Сударь! – прошептал он тем же тонким голосом. – Мне кажется, вы наступили мне на ногу некоторое время тому назад.

Я взглянул на него с изумлением, не понимая, что он хочет сказать нелепым повторением этого вопроса.

– А что, если и так, сударь? – сухо ответил я.

– Быть может, – сказал он, поглаживая подбородок своей покрытой драгоценными кольцами рукой, – ввиду предстоящей нам завтра дуэли, вы позволите мне считать это за своего рода знакомство?

– Пожалуйста, если вам угодно, – ответил я с сухим поклоном, не понимая, к чему он клонит речь.

– Благодарю вас. При данных обстоятельствах мне это угодно: тут есть одна дама, которая желает сказать вам пару слов. Я принял ее вызов. Не угодно ли вам будет последовать за мной?

Он поклонился и повернулся со свойственным ему несколько вялым видом. Повернувшись, в свою очередь, я с тайным ужасом заметил, что все пять дам, о которых я говорил выше, смотрели на меня, словно ожидая моего приближения; они бросали на меня насмешливые взгляды, ясно свидетельствовавшие, что против меня готовился очередной замысел или какая-нибудь злая шутка. Однако я понимал, что у меня не оставалось другого выхода, как только повиноваться: последовав за своим проводником, я подошел к ближайшей из дам, которая, по-видимому, была главой этих нимф, и поклонился ей.

– Нет, сударь! – сказала она, с любопытством разглядывая меня, но сохраняя на лице веселое выражение. – Я вас не звала: я не летаю так высоко!

В смущении обернувшись к следующей даме, я узнал в ней ту самую особу, в квартиру которой ворвался в поисках мадемуазель де ля Вир. Она смотрела на меня, смеясь и краснея. А когда молодой франт, исполнивший ее поручение, представил меня ей по имени, она, среди молчания остальных, спросила, нашел ли я свою возлюбленную. Прежде чем я успел ответить, в разговор вмешалась дама, к которой я обратился первой.

– Постойте, сударь! Что это такое – сказка, шутка, или игра в фанты?

– Приключение, сударыня, – ответил я с низким поклоном.

– Готова поручиться, что это приключение – с любовной подкладкой. Фи, госпожа Брюль, вы всего полгода замужем!

Г-жа Брюль, смеясь, возразила, что она была тут так же мало замешана, как Меркурий[98].

– В худшем случае, – сказала она, – я только разносила любовные послания. Но могу вас уверить, герцогиня: этот сьер мог бы рассказать нам презабавную историю, если б только пожелал.

Тут герцогиня и остальные дамы захлопали в ладоши и загомонили, уверяя, что история эта должна быть и будет рассказана. Я очутился в крайне затруднительном положении, не встречая поддержки ни со стороны собственного разума, ни со стороны окружавших меня блестящих глаз и нахальных взглядов. Мало того, волнение, охватившее наше общество, привлекло и других слушателей. Стараясь выпутаться, я с каждой минутой запутывался еще больше: я уже начал опасаться, что, не имея достаточно воображения, принужден буду рассказать всю правду. А придворные уже составляли кружок и клялись, что не выпустят меня, пока я не удовлетворю любопытства дам. Потеряв всякую надежду, я подошел к госпоже Брюль с просьбой о помощи. Вдруг услышав позади себя знакомый голос, я обернулся и узнал ни кого иного, как самого господина Брюля. С разгоряченным, гневным лицом он слушал объяснение, которое давал ему на ухо кто-то из друзей. Стоя в эту минуту около стула его жены и хорошо помня нашу встречу на лестнице, я с быстротой молнии сообразил, что он был ревнив, но не мог решить, слышал ли он только мое имя или уже имел какие-нибудь основания подозревать во мне человека, вырвавшего из его когтей девушку. Во всяком случае, его присутствие направило мои мысли в новое русло. В уме у меня блеснула мысль наказать его, и я быстро овладел собой. Однако я склонен был сделать ему уступку и еще раз подошел к госпоже Брюль с просьбой избавить меня от необходимости рассказывать мою историю. Но она, как я и ожидал, оказалась безжалостной, а остальное общество становилось все более и более настойчивым. Тогда я, приободрившись, решился приступить к изложению происшедшего со мной странного случая. В комнате внезапно воцарилось молчание, привлекшее в число моих слушателей самого короля.

– Что тут такое? – спросил он, подходя к нам с болонкой на руках. – Какой-нибудь новый скандал, гм?..

– Нет, сир, новый рассказчик, – весело ответила герцогиня. – Если вашему величеству угодно будет присесть, вы услышите его сейчас же.

Он ущипнул ее за ухо и сел в кресло, поданное пажом.

– Что? Опять этот старик, представленный маркизом Рамбулье? Ну-с, начинайте, любезный. Но кто же посвятил вас в роль Рабле[99]?

Все разом крикнули: «Госпожа Брюль!» Эта дама, встряхнув волосами, обрамлявшими ее красивое лицо, попросила, чтобы кто-нибудь принес ей маску.

– А, вижу! – сухо ответил король, колко взглянув на Брюля, лицо которого было мрачно, как грозовая туча. – Но начинайте, любезный!

Воспользовавшись короткой отсрочкой, которую дало мне вмешательство короля, я собрал свои мысли и, не обращая внимания на очень частые вначале непристойные замечания всякого рода, начал свой рассказ.

– Я не Рабле, сир, но смешные случаи бывают и с людьми, совсем непохожими на Рабле. Случилось некогда одному молодцу, которого я буду называть Дромио, приехать в один город, лежащий не за сотнями миль от Блуа, в обществе некой поразительной красавицы, доверенной его попечениям ее родителями. Едва успел он, однако, устроить ее в своей квартире, как какой-то франт, увидавший ее и пленившийся ее чарами, обманом, против ее воли, похитил ее. Дромио бегал по городу, наконец на одной улице нашел бархатный бант, на котором очень изящно было вышито имя Филлиды и слова «Ко мне!»

– Клянусь Богом! – воскликнул король среди раздавшегося шепота удивления. – Это хорошо придумано! Продолжайте, сударь! Продолжайте в том же духе: и ваши 20 человек превратятся в 25.

– Дромио бросился в дом, перед которым лежал бант. Поднявшись на второй этаж, он застал там красивую женщину. После забавного разговора, которым я не стану утомлять внимание вашего величества, он узнал, что дама эта нашла бант в другой части города, а затем сама бросила его перед своим домом.

– Зачем? – спросил король, прерывая меня.

– Дромио, сир, был слишком занят собственными заботами, чтобы запомнить это, даже если бы он знал – зачем. Но, спускаясь от дамы вниз по лестнице, он встретился с ее мужем…

– Прекрасно! – воскликнул король, с удовольствием потирая руки. – Еще и муж тут появился!..

Благодаря этой насмешке и раздавшемуся вслед за нею среди придворных взрыву хохота, никто, кроме меня, не заметил, как де Брюль вздрогнул от удивления.

– Увидев незнакомца, муж остановился, желая узнать причину его посещения. Но Дромио уже бросился в ту часть города, в которой дама, по ее словам, нашла бант. Здесь, на углу переулка, проходящего между стенами сада, он заметил большой запертый дом, в одном окне которого висел бант – точная копия того банта, который он носил у себя на груди.

– Клянусь, их будет 25! – воскликнул его величество, бросая на колени герцогини болонку, с которой он возился, и вынимая коробку с конфетами. – Рамбулье! – лениво прибавил он. – Ваш друг – настоящее сокровище.

Поклонившись в знак признательности, я воспользовался этим, чтобы отступить шаг назад и иметь таким образом возможность наблюдать и за госпожой Брюль, и за ее мужем. Дама, которой, по-видимому, приятно было играть некоторую роль в таком интересном рассказе и которая, если не ошибаюсь, не прочь была дать своему мужу маленький повод к ревности, до сих пор слушала мой рассказ с лукавой сдержанностью. Я предвидел, однако, что это не сможет долго продолжаться, и даже почувствовал нечто вроде раскаяния, когда настала пора нанести ей удар. Но у меня уже не оставалось выбора.

– Самое интересное впереди, сир, с чем, полагаю, вы сами сейчас согласитесь. Открыв местопребывание своей возлюбленной, Дромио однако по-прежнему испытывал глубокое отчаяние: он не находил входа в дом. Вдруг из дома выходит похититель. Судите же об его удивлении, сир! – продолжал я, оглядываясь кругом и медленно выговаривая слова, чтобы произвести больше впечатления. – Он узнал в нем мужа той дамы, которая, подняв бант и выбросив его, в свою очередь, на улицу, в такой значительной степени способствовала успеху его поисков!

– Xa, xa! Эти мужья! – воскликнул король. И хлопнув себя по колену в восторге от собственной проницательности, он громко расхохотался, повторяя: – Уж эти мужья! Не говорил ли я?

Весь двор принялся выражать свое одобрение и рукоплескать, так что вырвавшийся у госпожа Брюль слабый вскрик был замечен только теми, которые стояли около нее: очень немногие поняли, почему она вдруг встала и посмотрела на своего мужа, сжимая руки, с выступившими на лице красными пятнами. Она не обращала внимания ни на меня, ни на окружавшую ее смеющуюся толпу и смотрела только на него одного: вся душа ее перешла в глаза. Пробормотав какое-то хриплое проклятье, он, со своей стороны, казалось, сосредоточил все свое внимание на мне. Среди всеобщих насмешек он понял, что был обманут своей же женой, понял, какой пустяк сыграл с ним такую глупую шутку, понял, что сам был лишь слепой игрушкой в руках судьбы. Мало того, он подвергался как гневу своей жены, так и насмешкам двора: ведь я мог назвать его по имени! Все это произвело на него такое действие, что с минуту мне казалось, что он ударит меня в присутствии короля.

Его ярость послужила причиной того, чего я и не думал делать. Взглянув ему в лицо и вспомнив, что вся история была рассказана по просьбе госпожи Брюль, король вдруг крикнул: «Стой!» и безжалостно указал на него пальцем. После этого мне уже незачем было говорить: история стала переходить из уст в уста, и взоры всех присутствующих обратились на Брюля, напрасно пытавшегося принять более спокойный вид. Госпожа Брюль, со свойственным женщинам умением владеть собой, первая пришла в себя, быстро села на свое место и с жалкой улыбкой смотрела теперь на мужа и на своих врагов.

Среди всеобщего любопытства и возбуждения все с минуту затаили дыхание. Наконец, король злобно рассмеялся.

– Послушайте, де Брюль! – крикнул он. – Не расскажете ли вы нам конец этой истории? – И он откинулся на спинку кресла с насмешливой улыбкой на губах.

– А почему бы не госпожа Брюль? – сказала герцогиня, склонив голову на одну сторону и сверкая глазами из-за веера. – Я уверена, что мадам рассказала бы ее так же хорошо.

Но мадам только покачала головой, улыбаясь тою же принужденной улыбкой. Что касается самого Брюля, смотревшего на всех присутствующих с видом разъяренного быка, то мне никогда не приходилось видеть человека до такой степени потерявшего способность владеть собой или поставленного в более безвыходное положение. Служа мишенью для всеобщих насмешек, он до такой степени растерялся, что даже присутствие короля не могло удержать его от буйства: отвернувшись от меня при словах короля, он теперь вновь взглянул на меня и забылся до того, что яростно поднял руку, пробормотав какое-то страшное проклятье.

– Остерегитесь, сударь! – гневно крикнул король.

Но Брюль, не обращая внимания на эти слова, растолкал стоявших рядом с ним придворных и бросился вон из комнаты.

– Клянусь Богом! – воскликнул король, когда он ушел. – Вежливое поведение! Не знаю, не послать ли мне за ним и не засадить ли его в такое место, где его горячая кровь немного остынет? Или…

Он вдруг остановился и взглянул на меня. По-видимому, он тут только вспомнил, что Брюль и я были поверенными Тюрена и Рони: эта мысль, быть может, вызвала в нем предположение, что я подставил врагу ловушку, в которую тот попался. Во всяком случае, лицо его становилось все мрачнее и мрачнее.

– Да, вы преподнесли нам тут хорошее блюдо, сударь, – пробормотал он, наконец, мрачно взглянув на меня.

Внезапная перемена в его настроении поразила даже придворных. Лица, за минуту перед тем сиявшие улыбками, вновь вытянулись. Наименее влиятельные особы беспокойно посматривали друг на друга, косясь в то же время на меня.

– Не угодно ли вашему величеству выслушать конец этой истории в другой раз? – смиренно предложил я, всем сердцем желая взять назад все сказанное.

– Ш-ш… – ответил он, вставая; на лице его по-прежнему выражалось беспокойство. – Хорошо, ладно! Теперь можете уходить, сударь. Герцогиня, дайте мне Зизи и пойдемте ко мне в кабинет. Я хочу показать вам своих щенков. Рец, друг мой, идемте и вы также. Мне нужно поговорить с вами. Господа, вам нечего ждать. Я, вероятно, уже не выйду.

С этими словами он поспешно распустил общество.

ГЛАВА XVII

Якобинец

Если бы я нуждался в напоминании о непостоянстве двора или в уроке скромности, чтобы не возлагать преувеличенных надежд на мой новый успех, я мог бы найти его в поведении окружавших меня лиц. Общество стало в смущении расходиться, и я почувствовал себя мишенью взглядов сомнительного свойства: люди, которые первые выразили бы мне свое сочувствие, если б король удалился немного раньше, теперь держались по возможности дальше от меня. Правда, ко мне подошли двое-трое из наиболее осторожного десятка; но по их неискренним словам, я отнес их к самому ненавистному для меня классу людей, которые всегда стараются, чтобы и волки были сыты, и овцы целы. Мне приятно было только убедиться, что на одного человека, притом на самого важного для меня после короля, случай со мной произвел совсем иное впечатление. Направляясь к двери, я почувствовал, что кто-то тронул меня за руку. Обернувшись, я увидел перед собой Рамбулье, во взгляде которого выражались удивление и уважение: он смотрел на меня теперь совсем иначе, чем прежде, когда я явился к нему. Он запросто положил руку мне на плечо и пошел рядом со мной. Мне сейчас же пришло в голову, что он был выше мелочей, которыми руководствовался двор вообще, так как слишком был уверен в расположении к себе короля.

– Ну, друг мой, – сказал он, – вы отличились! Я положительно не припомню, чтобы когда-либо даже хорошенькой женщине удалось произвести такое впечатление в один вечер. Но если вы благоразумны, то не пойдете теперь, ночью, один домой.

– У меня есть меч, господин маркиз, – с гордостью ответил я.

– Который не спасет вас от удара ножом в спину! – сухо ответил он. – Кто вас сопровождает?

– Мой конюший, Симон Флейкс, ждет меня на лестнице.

– Это хорошо, но недостаточно, – ответил он, выходя на лестницу. – Вам теперь лучше пойти со мной, а двое или трое из моих людей проводят вас затем на квартиру. Знаете что, мой друг? – продолжал он, внимательно глядя на меня. – Вы или очень умный, или совсем безумный человек.

– Боюсь, что вы ошибаетесь в первом, но надеюсь, что и во втором, – скромно ответил я.

– Да, вы поставили свое дело или очень хорошо, или очень плохо. Вы дали знать врагу, чего ему ждать. Предупреждаю вас, враг этот таков, что им не следует пренебрегать. Но поступили ли вы очень умно или очень глупо, объявив открыто войну, – это еще вопрос.

– Это будет видно через неделю, – ответил я. Он обернулся и взглянул на меня.

– Вы относитесь к этому хладнокровно?

– Я живу на свете 40 лет, маркиз.

Он пробормотал что-то о Рони, относительно его знания людей и остановился, чтобы поправить свой плащ. Мы вышли на улицу. Взяв меня за руку, он попросил своих придворных обнажить мечи. Сопровождаемые десятком вооруженных слуг с пиками и факелами, мы представляли собой грозное общество. Нам нечего было опасаться: собравшееся в этот вечер при дворе большое общество расходилось быстрее обыкновенного; вблизи замка заметно было большое движение; прилегавшие к нему улицы блестели огнями и звучали смехом многих групп. У дверей квартиры маркиза я, выразив ему свою благодарность, хотел распрощаться, но он попросил меня подняться к нему и разделить с ним легкую закуску, которая всегда подавалась ему перед сном. Он пригласил к столу и двух из своих придворных. Так как нам прислуживал лакей, пользовавшийся его полным доверием, то мы весело посмеялись над историей, рассказанной в высочайшем присутствии. Я узнал, что Брюль далеко не пользовался расположением двора; но, обладая известным влиянием на короля и пользуясь славой человека смелого и искусно владеющего мечом, он в последнее время играл значительную роль и приобрел себе, особенно после смерти Гиза, значительное число последователей.

– Дело в том, – заметил один из придворных, слегка разгоряченный вином, – что в настоящую минуту нет ничего такого, чего не мог бы добиться во Франции человек отважный и беззастенчивый.

– Или отважный и верующий в Христа ради Франции! – с некоторой резкостью ответил Рамбулье. – Кстати, – вдруг обратился он к слуге, – где Франсуа?

Слуга отвечал, что он не вернулся с нами из замка. Маркиз выразил свое неудовольствие; и я понял, во-первых, что речь шла о его близком родственнике, а во-вторых, что это был тот самый молодой щеголь, который обнаружил такое явное желание поссориться со мной в начале вечера. Решившись, в случае необходимости, передать дело о примирении на усмотрение Рамбулье, я распрощался с ним и, сопровождаемый двумя его слугами, отправился домой незадолго до полуночи.

Пока мы сидели за ужином, взошла луна: ее свет позволял нам различать лужи. Я приказал людям потушить факел. На улице было морозно, дул пронзительный ветер. Мы скорыми шагами шли вперед.

Улицы в этот поздний час были почти пусты, и нигде не было видно огней. Я, со своей стороны, стал думать о вечере, который провел в Блуа в поисках красавицы, и о моей матери. Эти тихие, кроткие размышления были прерваны случаем, сразу вернувшим меня к сознанию действительности. Вдруг перед нами из аллеи, находившейся шагах в 30 от нас, показались три человека: на минуту остановившись и оглянувшись назад, они быстро помчались по улице и исчезли, кажется, за вторым углом. Мне далеко не понравился их вид. А когда, минуту спустя, в том направлении, где они исчезли, раздался крик и бряцанье оружия, я, не колеблясь, приказал Симону следовать за мной и бросился вперед, уверенный, что негодяи замышляли недоброе.

Добежав до переулка, я, однако, на минуту остановился не столько перед царившим там глубоким мраком от нависших крыш, сколько при мысли, что мне вряд ли удастся различить нападающих от их жертв. Но когда меня нагнали Симон и слуги, а звуки упорной борьбы не утихали, я бросился в аллею, вытянув прикрытую плащом левую руку и держа, меч позади. Быстро подвигаясь вперед, я испускал громкие крики, рассчитывая, что негодяи, быть может, испугаются. Так и вышло: когда я добежал до отдаленного конца аллеи, два человека обратились в бегство, а из двух оставшихся один, растянувшись во всю длину, лежал в канаве, другой медленно поднимался с колен.

– Вы подоспели как раз вовремя, сударь, – сказал последний, тяжело дыша, но выражаясь с изысканностью, которая показалась мне знакомой. – Очень вам благодарен, кто бы вы ни были. Негодяи повалили меня на землю: еще несколько минут – и моя мать осталась бы бездетной. Кстати, нет ли у вас света? – продолжал он, пришепетывая, как женщина.

Один из слуг Рамбулье крикнул, что это Франсуа.

– Да, болван! – с величайшим хладнокровием ответил повеса. – Но я просил света, а не спрашивал тебя о своем имени.

– Надеюсь, вы не ранены, сударь? – спросил я, вкладывая в ножны свой меч.

– Только поцарапан, – ответил он, не выражая изумления при виде того, кто так кстати подоспел к нему на выручку; он однако узнал меня по голосу, так как продолжал с поклоном: – Этой недорогой ценой я узнал, что господин де Марсак отличается такою же ловкостью на поле сражения, как и на лестнице.

Я поклонился в знак признательности.

– А этот парень, – спросил я, – не сильно ранен?

– Надо же! А я думал, что избавил судью от всяких хлопот. Разве он не умер, Жиль?

Бедняга ответил сам за себя: жалобным, задыхающимся голосом он попросил привести ему священника. В эту минуту вернулся и Симон с нашим факелом, который он зажег о костер на ближайшем перекрестке. При свете его мы убедились, что у бедняги шла горлом кровь: ему оставалось жить каких-нибудь полчаса.

– Черт возьми! Вот что выходит, когда целишься слишком высоко! – с сожалением пробормотал Франсуа. – Одним дюймом ниже – и у нас не было бы всех этих хлопот! Полагаю, что надо привести кого-нибудь. Жиль, – продолжал он, – сбегай, голубчик, в часовню на улице Сен-Дени и приведи священника. Или нет, подожди! Помоги-ка перенести его к стене. Здесь ветер режет словно ножом.

Улица, где мы находились, тянулась по откосу холма. Нижняя часть ближайшего дома покоилась на деревянных сваях, на несколько футов от земли, а находившееся под нею пространство, обнесенное сзади и с обоих боков забором, служило сараем. Слуги внесли умирающего в это суровое убежище. Я последовал за ними, так как не хотел оставить молодого человека одного. Не желая, однако, вмешиваться не в свое дело; я отошел в дальний конец сарая и там присел на телегу, с которой свободно мог любоваться странным, видом только что оставленной мною кучки людей: яркий свет факела то играл на покрытых драгоценными кольцами пальцах Франсуа, разглаживавшего свои тонкие усы, то падал на искаженные последними страданиями черты лежавшего у его ног человека. Вдруг, прежде чем Жиль успел отправиться в церковь, я заметил священника, который смотрел на меня, именно на меня, сидевшего в тени.

Это показалось мне странным. Но взглянув на него вторично, я понял все: это был тот самый якобинский монах, который преследовал мою мать в последние дни ее жизни. Я вскочил с места и бросился вперед, забывая в порыве справедливого гнева о цели, с которой он явился сюда. Лицо его, по-прежнему обращенное ко мне, казалось исполненным торжествующей злобы. Однако когда я со свирепым восклицанием бросился к нему, он вдруг опустил глаза и стал на колени.

– Тише! – крикнул Франсуа.

Все с возмущенным видом взглянули на меня. Я отступил назад. Но я чувствовал, что и тут, стоя на коленях перед умирающим и шепча молитвы, бездельник думал обо мне, радуясь своему привилегированному положению, чтобы безнаказанно мучить меня. Спустя несколько минут умирающий скончался. Я решительно подошел к открытой стороне сарая, думая, что негодяй постарается улизнуть так же таинственно, как явился. Он, однако, с минуту поговорил с Франсуа и в сопровождении последнего смело направился ко мне с тонкой улыбкой на губах.

– Отец Антуан, – вежливо начал Франсуа, – говорит, что знает вас, господин де Марсак, и хочет поговорить с вами, как ни мало подходит для этого данный случай.

– А я хотел бы поговорить с ним, – ответил я, весь дрожа от ярости и с трудом удерживаясь от желания ударить священника в его бледное улыбавшееся лицо. – Я долго ждал этой минуты! – продолжал я, глядя на него в упор, когда Франсуа настолько отошел от нас, что не мог слышать нашего разговора. – И если бы вы попытались улизнуть от меня, я вернул бы вас назад, даже если б все ваше отродье собралось тут к вам на защиту.

Его присутствие приводило меня в бешенство: я с трудом понимал, что говорю. Дыхание, мое становилось все чаще. Я чувствовал, как вся кровь бросилась мне в голову, и с трудом сдержался, когда он с видом напускной святости ответил:

– Боюсь, сударь, какова мать, таков и сын. Оба гугеноты…

Я задыхался от ярости.

– Что? – закричал я. – Вы осмеливаетесь угрожать мне так же, как угрожали моей матери? Безумец! Знайте же, что только сегодня я нанял комнаты, в которых умерла моя мать, с тем, чтобы разыскать и наказать вас.

– Знаю, – спокойно ответил он. С этими словами монах вдруг, словно по мановению, волшебного жезла, совершенно изменил свое поведение, поднял руку и взглянул мне в лицо. – Я знаю это и еще многое другое, – продолжал он, отвечая мне таким же грозным взглядом. – Если вам, де Марсак, угодно будет выслушать меня, и притом спокойно, я надеюсь убедить вас, что безумец – не я.

Удивленный этим новым тоном, в котором не было и следа безумия, замеченного мною при первой встрече, но скорее чувствовалось какое-то сознание силы, я сделал ему знак продолжать.

– Вы думаете, что я в вашей власти? – с улыбкой спросил он.

– Я думаю, – быстро ответил я, – что если вы сегодня улизнете от меня, то за вами отныне по пятам будет следовать злейший враг, более неумолимый, чем даже ваши собственные грехи.

– Так, – ответил он, кивнув головой. – Теперь я покажу вам, что в действительности дело обстоит как раз обратно: в моей власти пощадить или сломать вас, как эту соломинку. Начать с того, что вы, гугенот, находитесь здесь, в Блуа!

– Довольно! – с презрением воскликнул я, выказывая при этом самоуверенность, которой я в действительности не чувствовал. – Да, еще недавно вы могли бы этим воспользоваться. Но мы в Блуа, а не в Париже. Отсюда недалеко до Луары, и вы имеете теперь дело с мужчиной, а не с женщиной. Не я имею основание дрожать, а вы!

– Вижу, что вы рассчитываете на чье-то покровительство даже по эту сторону Луары, – ответил он с едкой усмешкой. – Но одно слово папскому легату или герцогу Неверу – и вы увидите внутренние стены темницы, если не что-нибудь похуже. Ведь, король…

– Король или не король! – ответил я, прерывая его опять с самоуверенностью, которой я в действительности не чувствовал, и вспоминая слова Генриха, который сказал де Рони, чтобы он не рассчитывал на его покровительство. – Я не боюсь вас ни на йоту! И вот что еще. Я слышал, как вы проповедовали измену, явную черную измену, которая ведет людей к смерти: я донесу на вас. Клянусь небом, донесу! – крикнул я в порыве бешенства, возраставшего по мере того, как я все яснее сознавал, что он держал меня в руках. – Вы же угрожаете мне! Еще слово – и я отправлю вас на виселицу!

– Ш-ш! – ответил он, указывая рукой на Франсуа. – Не ради меня, но ради вас самих. Это все пустые слова! Но вы еще не выслушали всего, что я знаю. Не хотите ли послушать, как вы провели последний месяц?

И монах начал рассказывать, слово в слово, все, что со мной было.

– Продолжайте, сударь, – пробормотал я, наклоняясь вперед и вытаскивая под плащом кинжал из ножен. – Прошу вас, продолжайте! – повторил я сухими губами.

– Вчера вы приехали в Блуа с господином Рони и отправились к нему на квартиру. Вы провели там ночь, – продолжал он, стоя на месте, но слегка содрогнувшись, не знаю, от холода ли или от того, что заметил мое движение и прочел мое намерение в моих глазах. – Сегодня утром вы остались здесь в качестве приближенного господина Рамбулье.

На минуту я вздохнул свободнее: монах очевидно даже не подозревал о тайном свидании Рони с королем. Со вздохом облегчения сунул я назад кинжал, который решился уже пустить в дело, если б оказалось, что он знает все. С видом напускного равнодушия я пожал плечами и завернулся в плащ.

– Итак, сударь, – коротко сказал я. – Я выслушал вас. А теперь позвольте вас спросить, какую цель вы преследуете?

– Какую цель? – ответил он, сверкая глазами. – Я хочу показать вам, что вы в моей власти. Вы поверенный де Рони. Я тоже – смиренный поверенный Святой Католической Лиги. От меня не ускользнет ни одно из ваших движений. А что вы знаете обо мне?

– Знание еще не все, господин поп, – свирепо ответил я.

– Однако оно теперь уже больше значит, чем прежде, – сказал он, улыбаясь своими тонкими губами. – А со временем будет значить еще больше. А я знаю многое, многое… о вас, де Марсак.

– Вы знаете слишком много! – воскликнул я, чувствуя, как его тайные угрозы, словно змеи, обвивались вокруг меня. – Но вы, кажется, неблагоразумны. Не скажете ли вы мне, что может помешать мне заколоть вас сейчас, тут же, на месте, и одним ударом избавиться от всего вашего знания?

– Присутствие трех человек, де Марсак, из коих каждый предал бы вас в руки правосудия. Вы забываете, что находитесь к северу от Луары: здесь нельзя так безнаказанно убивать священников, как у вас на юге, где царит беззаконие. Однако довольно! Ночь холодная, и у господина Ажана могут возникнуть подозрения: он становится нетерпелив. Мы и так уж, быть может, говорили слишком долго. Позвольте мне, – он поклонился и сделал шаг назад, – отложить наш разговор до завтра.

Вопреки этой вежливости и деланной учтивости, сверкавший в его глазах огонь торжества и уверенный голос ясно говорили, что якобинец сознает свою силу: он словно преобразился. Это не был уже вкрадчивый миролюбивый попик, извлекающий выгоды из слабости и страха женщины, это был скорее смелый, ловкий, искусный проходимец, не знающий сомнений, обладающий тайными сведениями и средствами, это было воплощение злого духа. Сопоставив все, что мне было известно, вспомнив о лежавшей на мне ответственности и вверенных мне интересах, я начал терять почву под ногами: я чувствовал, что не в силах с ним справиться. Я забыл свою справедливую месть и беспомощно восставал против злой судьбы, поставившей его на моей дороге. Я чувствовал себя безнадежно спутанным и связанным по рукам и ногам. Только усилием воли сдерживал я овладевшее мною отчаяние.

– Завтра? – хрипло прошептал я. – В какое время?

Он покачал головой с коварной усмешкой.

– Очень вам благодарен, но уж время я назначу сам! До свидания!

Попрощавшись с Франсуа Ажаном, он благословил обоих слуг и исчез в ночной темноте.

ГЛАВА XVIII

Предложение Лиги

Когда замер последний звук его шагов, я словно проснулся от тяжелого сна и, только заметив Франсуа и слуг, вспомнил, что должен был извиниться перед первым за невежливость, так как заставил его стоять на холоде. Я начал было извиняться, но обрушившаяся на меня беда была так велика, что я не договорил, продолжая упорно глядеть на Ажана с таким замешательством, что он вежливо спросил меня, не дурно ли мне.

– Нет! – ответил я, нетерпеливо отворачиваясь от него. – Ничего, ничего, сударь. Впрочем, скажите, пожалуйста, кто этот человек, который только что распрощался с нами?

– Вы говорите об отце Антуане?

– Ах, отец Антуан, отец Иуда!.. Зовите его, как хотите, – с горечью перебил я.

– В таком случае, – серьезно и вежливо ответил Франсуа, – я охотнее назвал бы его каким-нибудь более лестным именем, господин де Марсак… ну хоть Иаковом или Иоанном: ведь из всего, что здесь говорится, лишь немногое не достигнет его. Если стены имеют уши, то стены Блуа состоят у него на жалованьи… А я-то думал, что вы его знаете. Это – секретарь, поверенный, домовый священник – все что хотите – у кардинала Реца, и один из тех, за которыми – скажу вам на ушко – ухаживают великие люди, на которых опираются самые могучие особы. Если бы мне приходилось выбирать, я уж охотнее вступил бы в борьбу с Крильоном.

– Очень вам благодарен, – пробормотал я, смущенный как его тоном, так и словами.

– Не за что, – ответил он уже веселее. – Все имеющиеся у меня сведения в вашем распоряжении.

Сознавая все неблагоразумие дальнейших расспросов, я поспешил распрощаться с ним.

Ажан сказал, что зайдет ко мне на следующее утро. Мы разошлись, он в сопровождении одного из слуг Рамбулье, я – с Симоном Флейксом. Ноги мои окоченели от долгого стояния: покинутый нами труп вряд ли был холоднее. Но голова горела от лихорадочных сомнений и опасений. Луна зашла: на улицах было темно. Факел наш выгорел. Но там, где слуги мои видели только темноту и пустоту, мне мерещилась злая улыбка и исполненное угрозы и торжества сухощавое лицо. Чем подробнее рассматривал я положение, в котором очутился, тем серьезнее казалось оно мне. Мне нелегко было бороться уже с одним Брюлем среди незнакомых лиц и придворных козней. Я ясно видел свои недостатки – некоторую грубость в обращении и отвращение к хитростям. А средства мои, даже при щедротах господина Рони, были сравнительно ничтожны. Я и принял предложенный мне пост вовсе не с увлечением: я надеялся только на высокую награду в будущем, но не был уверен в успехе. Но все-таки в борьбе с человеком страстным и упрямым я не имел оснований отчаиваться: я не видел, почему бы мне не устроить тайного свидания короля с ля Вир и не довести до благополучного конца простой интриги, требовавшей скорее мужества и осторожности, чем ловкости и опыта. Теперь же я понял, что Брюль не был моим единственным или наиболее опасным противником. На поле сражения появился другой враг, который караулил за ареной, готовясь схватить добычу после того, как мы обессилим друг друга. Я воображал, что Брюль, как и я, ни в каком случае не обратится за помощью к врагам его величества и гугенотов; но этот сон исчез: я понял, что эти враги – хозяева положения, что у них в руках ключ к нашим планам. На лбу у меня выступил холодный пот, когда я вспомнил, как предостерегал меня Рони против кардинала Реца, и стал перебирать в уме все те сведения, которые были «известны отцу Антуану. За одним только исключением, он знал все события последнего месяца: положительно, он мог бы даже сказать, сколько крон у меня в кармане. Так где же было мне надеяться скрыть от него мои дальнейшие поступки? Я чувствовал себя, наравне с Брюлем, игрушкой в руках этого человека и понимал, что только его добрая воля могла спасти меня от гибели.

При таких обстоятельствах я считал всякое успокоение невозможным; но привычка и усталость взяли свое: добравшись до дому, я заснул крепким и долгим сном как приличествует человеку, не раз встречавшемуся лицом к лицу с опасностью. На другое утро я почувствовал новый прилив мужества и надежды. Я вспомнил о жалких условиях моей жизни в Сен-Жан д'Анжели и о дружбе такой особы, как Рони, и встал обновленный, ободренный, чем поверг в величайшее изумление Симона Флейкса.

– Вы видели хорошие сны, – сказал он, ревниво и с расстроенным видом взглянув на меня.

– Я испытал прескверный сон в эту ночь, – живо ответил я, несколько удивленный тем, что он так смотрел на меня и, по-видимому, был недоволен проснувшимися во мне новыми надеждами и мужеством.

В эту минуту внизу стук в дверь заставил Симона поспешить туда. Вслед затем он ввел ко мне Франсуа, который, поклонившись мне с изысканной вежливостью, не успел сказать и десятка слов, как вновь коснулся вопроса о том, как я наступил ему на ногу, но уже не во враждебном духе: он скорее видел тут счастливый случай, давший ему возможность «узнать достоинство и безукоризненные качества его спасителя». В ответ я откровенно сознался ему, что дружба, которой почтил меня его родственник, Рамбулье, не позволяет мне дать ему удовлетворения, разве только в случае крайности. Он ответил, что оказанная ему мною услуга была такова, что он, со своей стороны, отказывается от удовлетворения, если только я не имею причин жаловаться. Так мы обменивались взаимными любезностями; и я рассматривал его с тем интересом, с которым обыкновенно люди средних лет относятся к молодым доблестным юношам, в которых видят отражение собственной молодости и надежд.

Вдруг дверь вновь отворилась: и в ней, если не ошибаюсь, к одинаковому неудовольствию моему и Франсуа, показалась фигура отца Антуана. Никогда, кажется, два более непохожих друг на друга человека не стояли вместе в одной комнате. С одной стороны, молодой, веселый щеголь в коротком плаще, в изящном сребротканом белом наряде, красиво обутый, с покрытой драгоценными камнями рукояткой меча; с другой – высокий сутуловатый монах с впалыми щеками и большими глазами, в платье, висевшем грубыми неуклюжими складками. Несомненно, что Франсуа, увидев монаха, почувствовал отвращение. Он, однако, приветствовал его с таким видом, который свидетельствовал о тайном страхе и о желании понравиться. Во мне проснулись все первоначальные опасения, и я принял монаха с холодной учтивостью, которой еще так недавно и не думал оказывать ему. Я на время отложил в сторону свою личную вражду и помнил только о той ответственности, которая лежала на мне в борьбе с ним. Но и он, очевидно, намеренно выбрал такое время, когда у меня сидел Франсуа, чтобы быть более уверенным в собственной безопасности. Я нисколько не удивился, когда отец Антуан, увидев, что Франсуа начинает прощаться, попросил его подождать внизу, прибавив, что имеет сообщить ему нечто важное. Очевидно, подчиняясь более сильной воле, Ажан удалился якобы только за тем, чтобы отдать приказание своему лакею.

Оставшись наедине со мной и убедившись, что нас никто не слушает, монах тотчас заговорил:

– Подумали ли вы о том, что я говорил вам сегодня ночью? – грубо спросил он, сразу отбросив тот слащавый тон, которого держался в присутствий Франсуа.

Я холодно отвечал, что подумал.

– И вы понимаете свое положение? – быстро продолжал он, стоя передо мной, положив сжатый кулак на стол и глядя на меня исподлобья. – Или сказать вам больше?.. Но нет, довольно! Не будем тратить время попусту. Вы – тайный поверенный короля Наваррского. Мне поручено узнать ваши планы и его намерения, и я думаю сделать это.

– Да?..

– Я готов купить их.

Глаза его сверкнули таким выражением алчности, которое заставило меня быть еще более настороже.

– Для кого? – спросил я, решившись пустить в ход то же оружие, которым действовал мой противник: выражать негодование, как молодой, не знающий света человек, было бы бесполезно.

– Это мое дело, – медленно отвечал он.

– Вы желаете знать слишком много, а говорите слишком мало, – возразил я, зевая.

– А вы играете со мной! – крикнул он, вдруг взглянув на меня так язвительно и с таким мрачным видом, что я чуть не вздрогнул. – Тем хуже для вас, тем хуже для вас! – с яростью продолжал он. – Я явился сюда, чтобы купить ваши сведения. Но если вы не желаете продать их, то есть другой путь. В один час я могу разрушить ваши планы и отправить вас в тюрьму! Вы находитесь теперь в положении рыбы, попавшейся в сети, но еще невытащенной. То же и со всеми теми, которые возражают против Святого Петра и его церкви!..

Монах вдруг впал в свою восторженность, которая не позволяла мне решить окончательно – был ли это только бездельник или отчасти и изувер?

– Я слышал, как вы говорили нечто подобное о короле французском, – насмешливо заметил я.

– Вы верите в него? – воскликнул он, сверкая глазами. – Вы были там наверху и видели его битком набитую комнату, его 45 дворян и швейцарцев в серой форме? Говорю вам, весь этот блеск – только призрак: и он исчезнет, как призрак. Сила и слава этого человека скоро покинут его. Разве вы не видите, что о нем уже не может быть и речи? Во Франции есть только две силы – Святая Лига, которая господствует по-прежнему да проклятые гугеноты: между ними и идет борьба.

– Теперь вы выражаетесь яснее.

Он сразу отрезвился и взглянул на меня со злобой и ненавистью, не поддающимися описанию.

– Охо-хо! – пробурчал он, показывая свои желтые зубы. – Мертвые не рассказывают сказок… А что касается Генриха Валуа, то он так любит монахов, что уж лучше бы вам возвести обвинение на его любовницу. Что же касается вас, то стоит мне только крикнуть: «Вот, гугенот и шпион!» – и если бы он любил вас даже больше, чем Квелюса или Можирона[100], то и тогда не посмел бы стукнуть пальцем о палец, чтобы спасти вас.

Я знал, что он говорит правду, и с трудом сохранял тот равнодушный вид, с которым начал наш разговор.

– А что, если я уеду из Блуа? – спросил я, желая лишь услышать, что он скажет.

– Вы не можете уехать, – ответил он. – Вы окружены сетью, де Марсак: у каждых ворот поставлены люди, которые знают вас и получили указания, как действовать. Я мог бы убить вас: но я хочу получить от вас сведения. За них готов заплатить вам 500 крон и отпустить вас на все четыре стороны.

– Чтобы я мог попасться в руки короля Наваррского?

– Он в любом случае отречется от вас, – горячо ответил он. – Он имел это в виду, друг мой, когда выбирал такого неизвестного поверенного. Он отречется от вас… Ах, Боже мой! Подоспей я часом раньше, и поймал бы Рони, самого Рони!

– Тут недостает третьего лица, – ответил я. – Как могу я поверить, что вы заплатите мне и отпустите меня, когда я скажу вам то, что знаю?

– Я поклянусь! – серьезно ответил он, обманутый моими словами. – Да, я дам вам клятву, де Марсак!

– Лучше дайте шнурок от вашего башмака! – воскликнул я, давая исход своему негодованию. – Обет попа стоит свечки… или полутора свечек, не так ли?.. Мне нужно несравненно более существенное обеспечение, отец!

– Что же именно? – спросил он, мрачно посмотрев на меня.

Видя возможность выхода, я ломал себе голову, чтобы придумать условие, которое повернуло бы колесо фортуны и отдало бы его в мою власть. Но мне ничего не приходило в голову, и я сидел, глядя на него бессмысленно.

– Ну-с! – сказал монах, нетерпеливо возвращая меня к сознанию действительности. – Какого вам обеспечения?

– В настоящую минуту я еще не знаю, – медленно ответил я. – Я нахожусь в затруднительном положении. Мне нужно время подумать.

– И избавиться от меня, если бы это оказалось возможным? – с насмешкой ответил он. – Вполне понимаю. Но предупреждаю вас, что за вами следят: куда бы вы ни пошли, что бы вы ни делали, на вас устремлены преданные мне глаза.

– Понимаю, – хладнокровно ответил я.

Он с минуту стоял в нерешительности, глядя на меня со смешанным выражением недоверия и злобы, мучимый и страхом упустить добычу, если бы он дал мне отсрочку, и опасением ничего не достигнуть, если прибегнет к силе. Я, со своей стороны, наблюдал за ним. По силе его волнения я мог судить об его преданности делу и о могуществе партии, за которую он боролся. Мне опять пришла в голову мысль выпутаться одним хорошим ударом. Но меня удержало нежелание напасть на безоружного человека, как бы он ни был низок и подл, и уверенность в том, что, являясь ко мне, он заранее принял все меры предосторожности. Когда он нехотя, сопровождая свои слова мрачными угрозами, предложил мне подождать три дня, но ни часу больше, я согласился, так как не видел другого выхода. На этих условиях, не без некоторых пререканий, мы и расстались. Я слышал, как он, крадучись, тихими шагами стал спускаться с лестницы.

Часть вторая

Святая Лига и два Генриха

ГЛАВА I

Что люди называют удачей

Если бы я хотел преувеличить то, что было, или вымыслом приукрасить свои приключения, то, при некоторой доле изобретательности, я мог бы заставить вас подумать, будто я своим освобождением из сетей отца Антуана обязан самому себе, и рассказал бы историю всевозможных приключений, достойную пера самого Брантома[101]. Но, не имея ни желания, ни повода возвеличивать себя, я должен сознаться, что случилось как раз обратное. В то время, когда я меньше всего работал над своим освобождением, мой противник наверно погубил бы меня, если б не странное стечение обстоятельств, в котором ясно была видна рука Провидения.

Три дня, данные мне попом, я провел в напрасных размышлениях о средствах к спасению. Немалым для меня горем было то, что я был обречен на полное бездействие: Рамбулье был ярым католиком, хотя и большим патриотом, я был сам свидетелем влияния попов на Ажана. Идти же прямо к королю мне не хотелось по многим причинам. А мои личные средства были очень ограничены, и изобретательность мне изменяла. Оставалось рассчитывать только на свой меч да на Симона Флейкса. Зная, что мне придется покинуть Блуа, если удастся мое дело, я не счел унизительным обратиться к Симону. Я живо описал ему угрожавшую нам опасность и всячески убеждал его придумать что-нибудь.

– Теперь, мой друг, настало время, – говорил я, – проявить ваш ум и оправдать мнение Рони, считающего вас изобретательнее всех…

Я остановился, ожидая ответа, но он сидел молча, опершись головой на руки и уставившись глазами в одну точку. Я стал уже раскаиваться и пожалел, что разрешил ему сесть, я счел нужным напомнить ему, что он служит под моим начальством и обязан повиноваться.

– Хорошо! – сказал он сурово, не поднимая глаз. – Я готов повиноваться. Но я не люблю попов, а этого в особенности: я его знаю и не хочу иметь с ним никакого дела. Я боюсь его – я ему не ровня.

– Значит, Рони был неправ? – сказал я, не сдерживая более своего гнева.

– Да, если хотите, – отвечал он нахально.

Это было уж слишком. Я схватил хлыст и принялся так хлестать его, что он живо образумился. Наконец он попросил пощады, впрочем не скоро: он был вообще упрям и сделался еще упрямее после своего отъезда из Рони..

– Неужели ты думаешь, – сказал я ему тогда, – что я должен погибать только потому, что тебе лень пошевелить мозгами? Что ж, я буду сидеть и смотреть, как ты дуешься, в то время как мадемуазель идет на верную гибель?..

– Мадемуазель! – воскликнул он, взглянув на меня и вдруг изменившись в лице. – Ее здесь нет и ей ничто не угрожает.

– Она завтра или послезавтра будет здесь.

– Не говорите мне этого! – воскликнул он, сверкая глазами. – Отец Антуан знает об этом?

– Он узнает, как только она въедет в город.

Заметив происшедшую в нем перемену при упоминании о девушке, я почувствовал раскаяние; но я должен был пользоваться тем оружием, которое было под рукой. В один миг мы поменялись ролями. Насколько Симон был возбужден, настолько я оставался хладнокровен. Когда он подошел ко мне, я был поражен странным сходством его с монахом. Мое удивление возросло, когда он произнес слова, которые я мог ожидать только от Антуана.

– Есть одно только средство, – пробормотал он, дрожа. – Его надо устранить.

– Это легко сказать, – возразил я презрительно, – Это было бы возможно, будь он солдатом, но священники, мой друг, не дерутся.

– Драться? Да кто же будет с ним драться? – ответил он, нахмурясь и беспокойно размахивая руками. – Можно сделать гораздо проще: удар в спину и – готово.

– Но кто же это совершит?

Симон стоял в раздумье и дрожал всем телом.

– Я сделаю это! – сказал он с глубоким вздохом.

– Это нетрудно, – пробормотал я.

– Да, это легко, – ответил он, едва переводя дыхание.

Он был бледен, как полотно; его глаза блестели, по лбу катились крупные капли пота. Я задумался; и чем больше думал, тем исполнимее казалось мне его намерение. Тот, кто действовал против меня из-за угла, не заслуживал от меня лучшего обращения, чем последний шпион. Он оскорбил мою мать, он желает погибели моих друзей: конечно, я был бы достоин порицания или насмешки, если бы колебался в такую минуту. Но всю свою жизнь я был противником грубого насилия, которое так вошло в обычай за последнее время и пришлось так по душе Франции. Не будучи слишком строгим судьей, я все же считаю убийство делом, недостойным солдата. Но в описываемое время наши враги, казалось, старались укрепить во мне другой взгляд. Я ответил Симону так, чтобы не вводить его в заблуждение, причем, помнится, я и сам был немного взволнован.

– Друг мой, прежде всего ты должен помнить, что ты солдат и гугенот: ты не должен действовать из-за угла.

– А если он не согласится драться? Что тогда?

Было ясно, что в таком случае наш противник слишком много выигрывал: я не мог ничего возразить. Тем не менее я повторил Симону свое прежнее приказание придумать другой способ. Он, хотя и неохотно, согласился и, подумав немного, вышел посмотреть, караулят ли дом. Когда он вернулся, я по лицу его увидал, что что-то случилось. Он, видимо, был смущен, избегал смотреть мне в глаза и, казалось, хотел снова уйти. Затем, словно вдруг переменив намерение, он подошел ко мне и бросил что-то мне прямо в руки.

– Что это?

– Посмотрите, – грубо ответил он, в первый раз нарушив молчание. – Вы должны знать. Зачем спрашивать? Что мне до этого?

В моих руках был бархатный бант, похожий на тот достопамятный бант, только немного иного цвета, и с такими же буквами.

– Где вы его достали? Что это значит?

– Где я это достал? – ответил он ревниво. Затем, овладев собой, он заговорил совершенно другим тоном: – Мне его дала на улице одна женщина.

– Какая женщина?

– Откуда мне знать? – сердито ответил он, сверкая глазами. – Она была в маске.

– Фаншетта?

– Может быть, не знаю.

Я прежде всего заключил, что мадемуазель и ее свита были в предместье: Мэньян, как всегда осторожный, прежде чем войти в город, прислал ко мне узнать, свободен ли путь. Меня поразило только поручение, высказанное наконец Симоном, у которого нужно было выжимать слова, как кровь из камня:

– Вы должны встретить посланца завтра вечером, через полчаса после заката солнца, на паперти собора с северо-восточной стороны.

– Завтра вечером?

– Ну да, а то когда же? – отвечал он нетерпеливо. – Я же сказал вам.

Мне это показалось странным. Я бы еще мог согласиться с тем, что Мэньян предполагает оставаться вне города, прежде чем увидеться со мной, но зачем откладывать свидание на такой долгий срок? Посылка тоже казалась мне недостаточной: я начинал думать, что Симон что-то скрывает.

– Это все? – спросил я резко.

– Все… кроме…

– Кроме чего? – спросил я.

– Кроме того, что женщина показала мне золотую монету, которую носила мадемуазель, и сказала, что это вас удовлетворит, если вы будете еще требовать доказательств.

– Вы сами видели монету?

– Конечно.

– О, Господи! Значит, или вы обманываете меня, или эта женщина обманула вас: ведь монета у меня. И вы еще будете утверждать, что видели ее?

– Вероятно, я видел очень похожую на нее, – отвечал он, дрожа, по его лицу струился пот. – А женщина сказала мне все, что я передал вам, больше ничего.

– В таком случае совершенно ясно, что мадемуазель наверно далеко отсюда. Это одна из проделок Брюля. Френуа дал ему половинку, которую украл у меня; а историю с бархатным бантом я сам ему рассказал. Это ловушка: если б я пошел завтра на паперть, я бы погиб.

Симон задумался, затем, обернувшись ко мне, сказал робко:

– Вы должны были идти туда одни: так сказала женщина.

Хотя я и догадался, почему он скрыл это от меня, я не стал его допрашивать, а обратился к нему с другим вопросом:

– На кого была похожа эта женщина?

– Очень похожа на Фаншетту, – ответил он.

Он все еще не мог примириться со своей ошибкой. Я вместе с ним начал обсуждать это дело, решив про себя наказать Брюля. Странно сказать, но участие в этом заговоре Брюля, который держался в стороне после сцены в присутствии короля, вместо того, чтоб испугать меня, точно пробудило мой разум, притупившийся под холодным и неотступным давлением якобинца. Тут было нечто, что я мог понять, против чего мог бороться, чего должен был остерегаться. Сознание, что я имею дело с человеком равным, пробуждало мое рвение, подобно тому, как у волка родится сила при встрече со смертельным врагом. Несмотря на то, что время отсрочки приближалось к концу и я знал, что завтра отец Антуан потребует ответа, я был в необыкновенно хорошем расположении духа. Я спокойно лег спать: может быть, меня поддерживало сознание, что в комнате, где умерла моя мать, мои преследователи не имели надо мной власти.

Совсем другое действие произвело на Симона известие об ухищрениях Брюля, то есть об опасности, грозившей нам еще и с другой стороны. Он пришел в крайнее возбуждение и провел весь вечер и большую часть ночи, бегая взад и вперед по комнате, то разговаривая сам с собой, то бешено кусая ногти. Напрасно я заклинал его не предупреждать событий и ложиться спать. Разгорячённое воображение рисовало ему ужасные картины, он никак не мог успокоиться. Я вспомнил, как хорошо он вел себя в ночь бегства барышни из Блуа, и не мог упрекнуть его в трусости. Я пришел к тому заключению, что для солдата не может быть ничего хуже, как знать слишком много и иметь очень развитое воображение. Мне казалось, что мадемуазель приедет на следующий день, прежде чем отец Антуан потребует ответа: я полагался на опытность Мэньяна. Но отряд не приходил. Мне оставалось рассчитывать на самого себя, и я решил отказаться от предложения якобинца, а остальное предоставить течению обстоятельств.

В полдень отец Антуан пришел, по обыкновению, в сопровождении двух друзей, которых он оставил на улице. Мне показалось, что он как-то более осунулся, даже руки стали тоньше. Я не мог считать эти признаки добрым предзнаменованием: яркий блеск его глаз и необычайно надменный вид ясно говорили о сознании своего превосходства. Он вошел в комнату очень уверенно и обратился ко мне покровительственным тоном, так что у меня уже не оставалось сомнений насчет его намерений. Откровенность, с которою он высказал мне свои планы, ясно показала, что он считает меня не больше, чем своим орудием. Я не стал его разубеждать, дал ему говорить и далее позволил выложить на стол обещанные мне 500 кроя. Моя сдержанность ободрила его. Он стал говорить так откровенно, что я вынужден был спросить его, ответит ли он мне на один вопрос.

– Конечно, де Марсак, – весело сказал он.

– У вас очень широкие планы. Вы говорите о Франции, Испании, Наварре, о королях, союзах, кардиналах; говорите, что имеете тайные средства к достижению вашей цели. Вы хотите, чтоб я поверил, что найду в вас такого же могущественного покровителя, как Рони, если буду заодно с вами. Но позвольте! – продолжал я торопливо, видя, что он готов прервать меня своими объяснениями. – Скажите мне одно: почему, имея столько средств в своем распоряжении, вы обратились к старой женщине из-за нескольких крон?

– Объясню вам даже это, – отвечал он, вспыхнув при моих словах. – Вы конечно видели слона и знаете, что у него хобот, которым он может и вырвать дуб из земли, и поднять с поля грош. Так и я. Но вы опять спросите, – продолжал он с усмешкой, – почему я польстился на несколько крон? Потому что на свете существуют только две вещи, господин де Марсак, – ум да деньги. Первый у меня был и есть, вторые я взял.

– Ум и деньги, – сказал я, глядя на него задумчиво.

– Да-с, – отвечал он, сверкая глазами. – Будет у меня и то, и другое – и я буду править Францией.

– Вы будете править Францией?! – воскликнул я, пораженный его наглостью. – Вы?!

– Да! – отвечал он вполне хладнокровно. – Я – монах и служитель церкви. Вы удивлены? Но заметьте, что теперь произошла перемена. Настало время действовать нам, а ваше время прошло. Что держит короля в Блуа, когда восстание распространяется по всей Франции? Недостаток в людях? Нет, недостаток в деньгах. А кто может достать для него деньги? Вы, солдат, или я, служитель церкви? Повторяю вам сто раз: я, а не вы. Вот я и говорю вам, что настало наше время, и прежде, чем умереть, вы увидите, что Франция в руках священника.

– Даст Бог, этого не будет, – сердито отвечал я.

– Как вам угодно, – сказал он, пожимая плечами и стараясь выразить на своем лице покорность; что ему пристало не больше чем клобук кавалеристу. – Это, может быть, буду даже именно я, милостью святой католической церкви, которой верно служу.

Я вскочил с проклятием, не в состоянии более выносить наглых речей этого человека: последнее его предположение взорвало меня.

– Подлец! – воскликнул я, крутя усы (моя привычка при сильном гневе). – Вы хотите сделать меня орудием вашего величия? Хотите подкупить меня, солдата и дворянина? Уходите, пока целы! Вот все, что я вам скажу. Вон из моей комнаты!

Якобинец с удивлением отступил на несколько шагов и встал, облокотясь на стол, кусая ногти, угрожающе смотря на меня. Страх и разочарование попеременно отражались на его лице.

– Итак, вы обманывали меня? – медленно произнес он наконец.

– Я сам поддался вашему обману! – отвечал я, смотря на него со злобой, но уже без того страха, который на одну минуту овладел мною. – Уходите и поступайте как знаете!

– Знаете ли, что вы делаете? – сказал он. – В моей власти повесить вас, де Марсак, или и того хуже…

– Вон!

– Подумайте о своих друзьях, – продолжал он насмешливо.

– Вон!

– Подумайте о мадемуазель ля Вир. Ведь, если… если она попадет в мои руки, ей угрожает не виселица… Вы конечно помните о двух Фуко? – сказал он и засмеялся.

Эта низость, которою он грозил моей матери, вывела меня из себя, я сделал несколько шагов вперед. Еще мгновение – и я схватил бы его за горло. Но Провидению было угодно спасти его и меня. Дверь, за которую он в ужасе схватился, внезапно отворилась, и вошел Симон. Он запер ее за собой и остановился, тревожно поглядывая то на одного, то на другого из нас. Чувство уважения к священнику, внушенное ему еще воспитанием в Сорбонне, боролось в нем со злобой, которую отчаяние возбуждает в слабейшем. Его появление, удержавшее меня, придало смелости Антуану: он остался на месте, он даже на мгновение обернулся ко мне. Лицо его выражало досаду и разочарование.

– Хорошо! – произнес он хриплым голосом. – Губите себя, если хотите. Советую вам покрепче запереться: через час вас поведут на допрос.

При этой угрозе Симон так вскрикнул, что я обернулся и взглянул на него. Его колени дрожали, волосы встали дыбом. Антуан увидел его ужас и воспользовался им.

– Да, через час, – медленно повторил он, смотря на него жестким взором. – Через час, мой мальчик. Должно быть, вы очень любите мучения, если идете на них, и жизнь вам надоела. Впрочем, постойте! – продолжал он, видя отчаяние Симона и рассчитывая им воспользоваться. – Я буду милостив и предложу вам выход.

– И самого себя? – презрительно спросил я.

– Как вам угодно, – отвечал он, не спуская глаз с мальчика, которого его взгляд, казалось, приковывал к месту. – Я уделю вам время до вечера, до получаса на закате солнца, чтоб еще обсудить это дело. Если вы согласитесь на мои условия, то придете повидаться со мной. Я уезжаю сегодня вечером в Париж и назначаю вам свидание в последнюю минуту… Но, – продолжал он, злобно усмехаясь, – если вы не придете или будете упорствовать, то, Бог свидетель, вы и трех дней не проживете.

Конечно, я не имел ни малейшего намерения ни идти к нему, ни соглашаться на его условия.

Но какая-то неведомая сила побудила меня спросить, где я должен его встретить.

– На паперти собора, – отвечал он после минутного колебания, – с северо-восточной стороны, через полчаса после заката солнца. Это – надежное место.

Симон подавил возглас. В комнате воцарилось молчание. Симон тяжело дышал; я стоял как вкопанный и так смотрел на Антуана, что он опять взялся за ручку двери и беспокойно оглядывался. Он не успокоился, пока не угадал, как ему казалось, причины моего странного взгляда.

– Ага! – сказал он, сжав губы с лукаво-проницательным видом. – Понимаю. Вы хотите убить меня сегодня; но позвольте вам заметить, что этот дом находится под надзором. Если вы выйдете отсюда с кем-нибудь, кроме Ажана, которому я доверяю, я буду предупрежден и уйду раньше, чем вы явитесь на свидание, и уйду… заметьте это, – прибавил он, злобно усмехаясь, – подписать ваш смертный приговор.

Он вышел и запер за собой дверь. Мы слышали, как он спускался по лестнице. Мы с Симоном посмотрели друг на друга с понятным ужасом.

Каким-то чудом отец Антуан назначил то самое место и время, которое назначал и посланник бархатного банта.

– Он пойдет, – сказал Симон дрожащим голосом, покраснев. – И они пойдут.

– В темноте они не узнают его, – заметил я. – Он приблизительно одного роста со мной. Они примут его за меня!

– И убьют его! – воскликнул Симон. – Они убьют его! Он идет на верную смерть. Это – перст Божий…

ГЛАВА II

Пред лицом короля

Мне казалось, что если бы монах погиб в ловушке, приготовленной для меня, то раскрытие в этом деле участия Брюля было бы мне чрезвычайно полезным, и я чуть было не совершил одну из тех крупных ошибок, в которые впадают люди, когда они, стремясь к намеченной цели, уже не хотят считаться с обстоятельствами. Моим первым побуждением было идти за монахом на паперть, накрыть убийц и, если можно, арестовать их. Но Симон так убедительно доказал мне всю опасность такого поступка, что я отказался от своего намерения. По его совету я послал его к Ажану просить того зайти ко мне сегодня же вечером.

Напрасно проискав полдня, Симон нашел его, наконец, играющим в мяч во дворе, и привел ко мне за час до назначенного времени.

Мой гость был, конечно, удивлен, что я не сообщил ему ничего особенного: я не решался открыться ему, а воображения для вранья у меня не хватало.

Придя к заключению, что я послал за ним в припадке скуки, Ажан принялся забавлять меня и издеваться над Брюлем, что было одним из его любимых занятий. Так прошло около двух часов. Мне не пришлось долго ждать, чтобы убедиться, насколько Симон был прав, приняв эти меры предосторожности. Мы сочли благоразумным не выходить из дома по уходу нашего гостя и провели ночь в полной неизвестности.

Около семи утра один из слуг маркиза, посланный Ажаном, ворвался к нам с известием, что отец Антуан убит накануне вечером. Я принял известие с глубокой благодарностью, а Симон был так взволнован, что по уходе посланца опустился на стул и зарыдал, словно потерял мать, а не смертельного врага. Я воспользовался случаем прочесть ему наставление о гибельных последствиях кривых путей и о том, как злодей попал в яму, которую рыл другим. Вдруг звук шагов на лестнице привлек наше внимание. Я тотчас же узнал шаги Ажана и мне послышалось в них что-то зловещее: я вскочил раньше, чем он отворил дверь. Значительным взглядом он окинул комнату, но при виде меня к нему вернулось обычное хладнокровие. Он поклонился и заговорил спокойно, но торопливо. Он задыхался, и я сейчас же заметил, что он перестал заикаться.

– Рад, что застал вас, – сказал он, старательно заперев за собой дверь. – У меня дурные вести, и теперь нельзя терять ни минуты. Король подписал приказ о немедленном заключении вас в тюрьму, господин де Марсак; а раз дошло дело до этого, то все возможно…

– Приказ о моем аресте?

– Да. Король подписал его по настоянию маршала Реца.

– Но за что?

– За убийство отца Антуана. Простите, но теперь не время разговаривать: старшина-маршал[102] уже готовится арестовать вас. Единственно, что остается вам, это избегать его и добиться аудиенции у короля. Я убедил дядю пойти с вами, он ждет вас у себя на квартире. Нельзя терять ни минуты.

– Но я невиновен!

– Знаю и могу доказать это. Но если вы не добьетесь свидания с королем, невинность вас не спасет: у вас могущественные враги. Идите же не медля, очень прошу вас.

Я поспешил поблагодарить его за дружеское отношение и, схватив лежавший на стуле меч, сам надел его: у Симона так дрожали руки, что он даже не мог помочь мне. Затем я знаком попросил Ажана идти вперед, а сам последовал за ним. Симон пошел за нами по собственному побуждению. Было около одиннадцати утра. Мой спутник сбежал с лестницы так скоро, что я едва поспевал за ним. У выхода он дал мне знак остановиться и, выбежав из дверей, тревожно посмотрел по направлению улицы Сен-Дени. Там не было ни души, и он кивнул мне, чтобы я следовал за ним. Мы взяли противоположное направление и шли так скоро, что менее чем через минуту обогнули наш дом. Тем не менее надежда наша уйти незамеченными очень скоро исчезла. Дом наш стоял в уединенном переулке, упиравшемся в стену, которую поддерживало несколько подпорок. Не успели мы отойти на несколько шагов, как из-за подпорок выскочил человек и, посмотрев на нас, бросился бежать по направлению улицы Сен-Дени. Ажан оглянулся и покачал головой:

– Ага, вот что! Они хотят нам помешать, но, я думаю, мы их предупредим.

Когда мы проходили по улице Валуа, где в это время был раскинут рынок, привлекший громадное стечение народа, я заметил необычайный шум и возбуждение.

Я спросил Ажана, что бы это могло значить.

– Ходит слух, – отвечал он, не замедляя шага, – что король намеревается переехать в Тур.

Я подавил возглас удивления и радости.

– В таком случае, он придет к соглашению с гугенотами? – сказал я.

– Похоже на то. Партия Реца очень этим недовольна: она обрушится на вас, если только счастье им улыбнется. Берегитесь! Вон двое из них.

Пока он говорил, мы выделились из толпы, и я увидал в трех шагах от нас двух придворных, в сопровождении двух же слуг шедших прямо на нас. Они переходили улицу, довольно пустынную в этом месте, с очевидным намерением остановить нас. Мы тоже пересекали улицу и очутились с ними лицом к лицу посреди дороги.

– Господин Ажан! – воскликнул первый из них, свысока обращаясь к моему спутнику и мрачно посмотрев на меня. – Мне очень грустно встретить вас в таком обществе. Вы, вероятно, не знаете, что этот господин подлежит аресту по приказу, только что отданному старшине-маршалу?

– Пусть даже так, и что же? – пробормотал мой спутник своим мягким голосом.

– Что же?! – воскликнул другой, хмурясь и стараясь незаметно подвинуться вперед.

– Именно так, – повторил Ажан, взявшись за рукоятку своей шпаги и намереваясь отступить. – Я не знал, что его величество назначил вас, господин Вилькье, старшиной-маршалом или что вам дано право останавливать на улице прохожих.

Вилькье вспыхнул с досады и проговорил дрожащим голосом:

– Вы слишком молоды, Ажан – не то я заставил бы вас дорого заплатить за это.

– Зато мой друг не молод, – возразил Ажан, кланяясь. – Он дворянин родом, Вилькье, и не гасконец, и, как я узнал вчера, заслужил славу одного из лучших воинов Франции. Арестуйте его, если угодно. В таком случае, я буду иметь честь взять в залог вашего сына.

Все время мы стояли с мечами наготове: одного взмаха было достаточно, чтобы возбудить одну из тех уличных ссор, которые были тогда в обычае. Привлеченная нашими криками кучка народу с нетерпением ждала, что будет дальше. Однако Вилькье, как вероятно знал мой товарищ, был гасконец не только родом, но и душой: видя нашу решительность, он счел за лучшее оставить нас в покое. Презрительно пожав плечами, он дал знак своим слугам идти своей дорогой, а сам посторонился.

– Благодарю вас за любезное предложение, – сказал он со злой усмешкой. – Я не забуду о нем; но, как вы изволили сказать, сударь, я не старшина-маршал.

Не обращая внимания на его слова, мы поклонились, прошли мимо него и направились дальше. Один из его слуг пустил слух, будто один из нас – убийца отца Антуана: и вмиг мы были окружены толпой черни, которая хватала нас за платье, что немало обеспокоило Симона Флейкса. Невзирая на презрение, выказываемое ей Ажаном, который все время держал себя великолепно, мы были бы вынуждены вернуться, чтобы хорошенько ее проучить, если б как раз в это время не дошли до дома Рамбулье. Там у двери стояли с полдюжины вооруженных слуг, при виде которых наши преследователи отступили со свойственной этому слою народа трусостью. На этот раз у меня не было причин быть недовольным господином Рамбулье. Был ли я обязан этим посредничеству Ажана или маркиз думал, что без моей помощи его планы не осуществятся, не знаю, но он ждал нас с тремя придворными в плащах. Его решительный, суровый вид доказывал, что он считал наше положение нешуточным.

Мы не теряли ни минуты на объяснения. Обменявшись несколькими словами с племянником, Рамбулье скомандовал: вперед, и мы все вместе вышли из дому. Вероятно, тот факт, что мои преследователи были его политическими врагами, имел для него некоторое значение: я увидел, как ожесточился его взгляд при виде Вилькье, сновавшего мимо наших дверей в ту минуту, как мы выходили. Гасконец был не из тех, кто открыто вступает в борьбу с сильным врагом. Рамбулье холодно поклонился ему и продолжал свой путь к дворцу ровным шагом. Его племянник и я шли по обеим сторонам его; остальные, десять-одиннадцать человек, тесно сплотившись, шли сзади. Наш отряд имел столь воинственный вид, что толпа, остановившаяся было у дверей, разбежалась. Даже мирные граждане по дороге из предосторожности прятались по домам или же расступались перед нами. Я заметил не без тревоги, что наш предводитель одет тщательнее и роскошнее обыкновенного и, в противоположность своим спутникам, не был вооружен. Он воспользовался случаем дать мне некоторые советы.

– Господин де Марсак! Мой племянник сказал мне, что вы полностью отдаетесь в мое распоряжение.

Я поблагодарил его от души и сказал, что ничего лучшего не желаю.

– В таком случае, прошу вас молчать, пока я не разрешу говорить, – резко сказал он мне, как человек, у которого неожиданность вызывает решимость и быстроту действий. – И, прежде всего, не принимайте никаких крайних мер без моего приказания. Нам предстоит решительная борьба, и мы должны ее выиграть хотя бы ценой наших голов. Если только можно, мы вырвем вас из рук старшины-маршала.

А если нет? Я вспомнил угрозы отца Антуана – и вдруг потерял из виду улицу, со всем ее светом, жизнью и движением. Я не чувствовал более ободряющего дуновения ветра. Я вдыхал тяжелый воздух и видел себя в тесной тюрьме, окруженного замаскированными людьми, а между ними смуглого человека в кожаном переднике, наклоненного над жаровней. Этот человек сделал несколько шагов вперед и… Слава Богу! Видение исчезло. Восклицание Ажана привело меня в себя.

Мы были в нескольких шагах от ворот дворца. В это же время из одного переулка вышел другой отряд, следовавший за нами шаг за шагом с очевидным намерением обогнать нас. Кончилось тем, что оба наши взвода подошли к воротам в одно и то же время, что произвело столкновение между слугами. Это, наверно, привело бы к драке, если б не строгий приказ, отданный Рамбулье сопровождавшим его. Мгновенно я был окружен кучкой грубых лиц. Дюжина заскорузлых рук протянулась ко мне. Столько же голосов, между которыми я узнал голос Френуа, кричали: «Вот он! Вот он!» Пожилой человек, изысканно одетый, выступил вперед с бумагой в руках в сопровождении алебардщиков. Он тотчас мог бы схватить меня, если б не подоспел Рамбулье. Он имел очень внушительный вид, который тем более шел к нему, что у него в руках был только хлыст.

– Эге! Что это значит? – весело сказал маркиз. – Я не привык, господин, чтобы моих людей трогали без моего разрешения… Надеюсь, вы знаете, кто я?

– Без сомнения, маркиз, – отвечал тот мрачно, но почтительно. – Но это по особому приказу короля.

– Хорошо! – отвечал мой покровитель, спокойно поглядывая на стоявших за старшиной людей, точно стараясь рассмотреть их, что привело некоторых из них в смущение. – Скоро мы увидим, так ли это: мы как раз идем просить аудиенции у короля.

– Только не этот господин, – решительно воскликнул старшина, подняв опять руку. – Я не могу пустить его.

– Нет, и этот господин, с вашего позволения, – возразил маркиз и слегка оттолкнул его руку хлыстиком.

– Сударь! – сказал тот, несколько свысока, сделав шаг вперед. – Теперь не до шуток: у меня личный приказ короля, и против него нельзя идти.

Маркиз постучал пальцами по ручке хлыста и улыбнулся.

– Я последний пойду против него… если только он действительно есть у вас, – сказал он медленно.

– Вы можете сами прочесть его! – воскликнул старшина-маршал, выходя из терпения.

Рамбулье взял пергамент кончиками пальцев, взглянул на него и отдал назад.

– Как я и думал, – сказал он. – Явный подлог.

– Подлог?! – воскликнул офицер, вспыхнув от негодования. – Я получил это от личного секретаря короля!

Ропот пронесся среди стоявших позади. «Какой позор!» – бормотали некоторые из них. А все имели такой угрожающий вид, что свита маркиза теснее сжалась за его спиной, Ажан же грубо рассмеялся. Но Рамбулье остался невозмутим.

– Мне совершенно все равно, от кого вы его получили, сударь, – сказал он. – Но это подлог, и я не допущу исполнить его. Если вы согласитесь подождать меня здесь, даю вам честное слово выдать вам этого господина через час, если только этот приказ настоящий. Если же вы не согласны ждать, то я велю своим слугам очистить дорогу, и вы будете отвечать за все, что случится.

Он говорил так властно, что легко было заметить, что дело шло не только об аресте одного человека.

Вопрос был в том, попадет ли непостоянный король опять под влияние своих прежних советников или нет. Мой арест был шагом в борьбе, затеянной против Рамбулье, которому удалось убедить короля переехать в Тур – вооруженный городок по соседству с гугенотами, где союз с ними был бы удобен. Старшина должен был задуматься: ведь бывший у него приказ станет законным или подложным, смотря по тому, чья возьмет. И вот, видя решимость Рамбулье, он уступил. Не раз прерываемый своими спутниками, среди которых были слуги Брюля, он сквозь зубы пробормотал, что согласен на наше предложение. Маркиз, не теряя ни минуты, схватил меня за руку и потащил через двор. Сердце мое начинало биться спокойнее. Но маркиз сердито ворчал, пока мы подымались по лестнице; и я заключил, что опасность еще впереди. Действительно, при нашем появлении привратник вскочил, быстро подошел к нам и стал между нами и дверью в королевские покои. Он низко поклонился маркизу и доложил, что король занят.

– Меня-то он примет! – крикнул маркиз, бросая презрительный взгляд на хихикавших пажей и придворных, которые сразу притихли.

– Я получил особый приказ никого не пропускать, – ответил привратник.

– Согласен, но это ко мне не относится, – возразил мой неустрашимый спутник. – Я знаю, чем занят король, и пришел помочь ему.

При этом он оттолкнул изумленного слугу и решительно распахнул двери в королевские покои.

Король, окруженный придворными, был занят обуванием для верховой езды. Услышав, что мы вошли, он удивленно обернулся и в смущении уронил ящичек из слоновой кости, которым забавлялся. Он и все его окружавшие походили на школьников, застигнутых врасплох. Правда, он быстро овладел собой и, повернувшись к нам спиной, продолжал развязно болтать о каких-то пустяках, но было ясно, что ему было не по себе под строгим, проницательным взглядом маркиза, нисколько не смутившегося от подобного приема. Что касается меня, то я готов был сожалеть о том, что согласился на эту бесполезную попытку. То, что ожидало меня внизу, у ворот, казалось мне менее ужасным, чем возраставший гнев короля, который я, видимо, навлекал на себя одним своим присутствием. Мне не нужно было ни дерзкого взгляда Реца, который торчал возле короля и позевывал, ни смеха двух пажей, стоявших тут же впереди, чтобы лишить меня последней надежды. Я и не заметил ни неловкости некоторых лиц, окружавших короля, ни волнения Реца. Для меня было ясно только одно: смущение короля переходило мало-помалу в гнев. Румяна, покрывавшие его щеки, скрывали выражение лица, но нахмуренный лоб и та нервность, с которой он то снимал, то надевал свою дорогую шляпу, выдавали его. Наконец, подозвав знаком одного из приближенных, он отошел с ним в сторону, к окну. Через несколько минут этот придворный подошел к нам.

– Господин де Рамбулье! – сказал он холодно и служебно. – Его величество недоволен присутствием вашего спутника и требует, чтобы он удалился немедленно.

– Слова его величества – закон, – отвечал мой покровитель так громко и ясно, что слышно было всем. – Но дело, по которому пришел этот господин, первой важности и лично касается его величества.

Маршал Рец презрительно рассмеялся, остальные придворные были серьезны. Король капризно пожал плечами, но после некоторого раздумья, посмотрев по очереди на Реца и на маркиза, сделал последнему знак приблизиться.

– Зачем вы привели его сюда? – резко спросил король, искоса поглядывая на меня. – Он должен был быть арестован согласно данному мною приказу.

– Он принес известие, которое может сообщить вашему величеству только наедине, – отвечал Рамбулье.

Маркиз так значительно посмотрел на короля, что тот, как мне показалось, вдруг вспомнил о своем договоре с Рони и о моем в нем участии: он имел вид человека, вдруг очнувшегося.

– Чтоб не допустить этого известия до вас, сир, враги старались влиять на присущее вашему величеству чувство справедливости…

– Стойте, стойте! – воскликнул король, завязывая короткий плащ, едва доходивший ему до пояса. – Этот человек убил священника! Он убил священника! – повторил он твердо, как будто только сейчас получил достоверные сведения.

– Вовсе нет, государь, прошу ваше величество извинить меня, – возразил Рамбулье хладнокровно.

– Но дело очевидно, – сказал капризно король.

– А я смело заявляю, что это неправда.

– Но вы ошибаетесь: я слышал это своими собственными ушами сегодня утром.

– Не удостоите ли, государь, сказать мне, от кого вы это слышали?

Тут маршал Рец, счел нужным вмешаться.

– Неужели мы превратим покои его величества в судебную палату? – сказал он спокойно, будучи вполне уверенным в своем влиянии на короля.

Рамбулье не обратил на него никакого внимания.

– Но Брюль, – сказал король, – видите ли, Брюль говорит…

– Брюль? – возразил мой покровитель так презрительно, что Генрих удивился. – Но, конечно, его-то слову против этого господина вы поверили менее всего?

Это еще раз напомнило Генриху о порученном мне деле и о том преимуществе, какое получил бы Брюль при моем исчезновении. Король, казалось, сначала смутился, потом рассердился. Он выразил свой гнев в проклятиях и прибавил, что все мы – шайка изменников и что у него нет никого, кому бы он мог довериться. Моему спутнику удалось, наконец, затронуть его слабую струнку; немного успокоившись, король, не обращая внимания на возражения Реца, приказал говорить маркизу.

– Государь! Монах был убит за час до заката солнца. Мой племянник Ажан доложил вашему величеству, что как раз в это время и час спустя он был вместе с этим господином на его квартире. Так пусть же господин маршал поищет убийцу где-нибудь в другом месте, если он жаждет мести.

– Справедливости, сударь, а не мести, – вставил маршал Рец мрачно.

Он удачно скрывал охватившее его волнение – только нервное подергивание щеки выдавало его. Для него борьба эта была тяжелее, чем его противнику: совесть Рамбулье была чиста, а Рец был изменником и хорошо понимал, что каждую минуту мог быть уличен и подвержен каре.

– Позовите Ажана! – коротко сказал король.

– С разрешения вашего величества, позовем также и Брюля, – прибавил Рец. – Если вы, государь, намереваетесь поднять снова дело, которое я уже считал давно законченным…

Король упрямо покачал головой. Его лицо исказилось гневом. Он стоял, опустив свои хитрые глаза: он вообще редко прямо смотрел в глаза тем, с кем разговаривал, и это усиливало его обычную сутуловатость. В комнате было шесть-восемь крошечных собачонок. Король начал выбрасывать их по очереди из корзинки, где они находились, словно желая найти в этом занятии исход своему гневу.

Свидетели скоро появились в сопровождении нескольких лиц, в том числе герцогов Невера и Меркера, явившихся сопровождать короля на прогулку, и Крильона. Комната наполнилась людьми. Оба герцога холодно поклонились маркизу и вполголоса завели разговор с Рецем, который, по-видимому, старался убедить их ускорить ход дела. Казалось, они склонялись на его сторону, однако пожимали плечами, как будто дело для них было неважно. Крильон же громко кричал и бранился, желая узнать, в чем дело, а узнав, спросил:

– Неужели весь этот шум поднят из-за какого-то лысого монаха?

Генрих, пристрастие которого к монашеству было хорошо всем известно, злобно взглянул на него, но сдержался и резко обратился к Ажану:

– Ну, милостивый государь, что вы знаете по этому делу?

– Одно слово, государь! – воскликнул Рамбулье, прежде чем Франсуа успел ответить. – Прошу прощения, но ваше величество слышали рассказ Брюля: позвольте просить, как личного одолжения, позволить также и нам выслушать его.

– Что? – сердито воскликнул маршал Рец. – Неужели же его величество или мы будем судьями? Нам-то что за дело? Я протестую.

– А почему это вы протестуете, сударь? – возразил мой покровитель, с презрением обернувшись к нему.

– Молчите, господа! – воскликнул король. – Молчите, ради Бога! – продолжал он, окидывая взором все собрание; его глаза заискрились гневом, достойным короля. – Вы забываетесь! Я не желаю ссор в моем присутствии: иначе прочь отсюда! Вот так-то я лишился Квелюса и Можирона, я достаточно потерял и больше не хочу… Господин де Брюль! – прибавил он, выпрямившись и являясь на минуту настоящим королем, несмотря на всю свою невзрачность. – Повторите ваш рассказ!

Легко можно себе представить, что я испытывал, слушая этот спор. Страх и надежда попеременно овладевали мной, смотря по тому, чья сторона брала верх.

Но как ни сильны были во мне эти чувства, они не могли заглушить любопытства, когда был позван Брюль. Зная, что этот человек был сам виновен, я наблюдал, с каким лицом он предстанет перед всем собранием. Но он одинаково смело встретил взгляд и друга, и врага. Он был нарядно одет, причесан, завит по последней моде; вид у него был бодрый, красивый, непоколебимый.

– Я знаю только то, государь, – развязно сказал он, – что, случайно проходя мимо паперти во время убийства, я услышал крик отца Антуана. Он произнес только четыре слова отчаянным голосом. И это было, – тут он взглянул на меня, – это было: «Помогите, Марсак! Ко мне!»

– В самом деле? – воскликнул Рамбулье, предварительно взглянув на короля, как бы испрашивая у него разрешения на вопрос. – И это все? Вы больше ничего не видели?

Брюль покачал головой.

– Было слишком темно.

– И ничего больше не слышали?

– Ничего.

– В таком случае, – медленно продолжал маркиз, – мне кажется, что де Марсак арестован потому, что священник (упокой Господи его душу!) звал его на помощь?

– На помощь! – злобно воскликнул Рец.

– На помощь?! – удивленно сказал король.

Выражение лиц у всех изменилось самым забавным образом. Король был сбит с толку; Невер улыбался; Меркер громко смеялся. Крильон с жаром кричал: «Счастливая случайность!» Большинство же, не вдаваясь в суть дела, радовались, что можно позубоскалить. Совсем иное впечатление произвел допрос на Реца и Брюля. Первый пожелтел с досады и почти задыхался; второй же был так подавлен и испуган, словно его вина уже была обнаружена. Будучи убежденным в том, что монах назвал своего убийцу, он решил сказать всю правду, не взвесив своих слов.

– Конечно, эти слова очень двусмысленны. – пробормотал Генрих.

– Но ведь Марсак убил его! – в бешенстве воскликнул Рец.

– Мы и ждем доказательств его преступности, – вежливо отвечал мой покровитель.

Маршал беспомощно взглянул на Невера и Меркера, которые всегда были с ним заодно. Но они только покачивали головами и улыбались. Последовало минутное молчание. Все с любопытством смотрели на Брюля, который не мог скрыть своего отчаяния. Выступил Ажан, за которым я часто замечал непостижимую неприязнь к Брюлю.

– Если ваше величество разрешит мне, – сказал он с лукавой улыбкой на красивом лице, – я мог бы привести некоторые доказательства поточнее тех, которые так откровенно и кратко изложил нам де Брюль.

Он принялся рассказывать о том, как был у меня как раз в минуту убийства, прибавляя массу подробностей, чтоб оправдать меня, к удовольствию многих. Король кивнул.

– На этом можно покончить, – сказал он, вздохнув с облегчением. – Не правда ли, Меркер? Вилькье, распорядитесь, чтобы приказ об аресте де Марсака был уничтожен.

Маршал не мог сдержать своего гнева.

– В таком случае, – сказал он, забываясь, – у нас здесь останется мало священников, и мы заслужим дурную славу в Блуа.

Все затаили дыхание. Глаза короля гневно сверкнули при этом дерзком намеке на убийство герцога Гиза и его брата, кардинала. К несчастью, Генрих был всегда некстати снисходителен, а строг лишь тогда, когда эта строгость являлась несправедливостью или же неловкостью. Теперь он с усилием сдержал себя и отплатил маршалу только тем, что не пригласил его с собой на прогулку. Рец дрожал с головы до пят. Все общество было сильно возбуждено. Я стоял рядом с Ажаном, пока король и его ближайшая свита не вышли из комнаты. Масса лиц, которые одинаково охотно приняли бы известие о моей казни или повышении, любезно поздравляли меня. Несмотря на все мое смущение, я заметил, что что-то творилось у маршала с Брюлем: они стояли рядом и о чем-то совещались; и я не удивился, когда Брюль протолкался сквозь толпу, наполнявшую переднюю, и с угрожающим видом обратился ко мне, прося позволения сказать несколько слов.

– С удовольствием, – ответил я, следя за ним и зная хорошо, что оба они изменники и негодяи.

– Вы опять подставили мне ножку! – сказал он слегка дрожащим голосом; дрожали и его пальцы, которыми он крутил себе усы. – Но нам не о чем говорить! Завтра в полдень я с моим мечом буду на мосту в Шаверни, за милю отсюда. Надеюсь, вы не откажете мне в удовольствии видеть вас там же с одним из ваших друзей?

– Будьте уверены, сударь, – отвечал я с низким поклоном, радуясь, что дело разрешалось так просто, – Я буду там самолично, так как мой посланец, – прибавил я, смело глядя ему прямо в глаза – потерпел, кажется, неудачу прошлой ночью.

ГЛАВА III

Две женщины

Чтобы доказать маркизу Рамбулье мою искреннюю благодарность, я проводил его до дому, причем нашел, что и он был настолько же доволен собой, а следовательно, и мной.

С некоторого времени я почти полюбил его. Право, это был человек, преисполненный высоких патриотических чувств; и не легко было подыскать ему равного по уму и нравственным качествам. Ему недоставало только той природной способности возбуждать к себе сочувствие, которая придавала такое обаяние де Рони и королю, моему повелителю.

Дома меня ожидала неожиданность в виде записки, при этом никто не знал, каким образом она ко мне попала. Зато содержание записки было достаточно ясно. Она гласила:

«Милостивый государь! Если Вы согласитесь встретить меня сегодня, в 3 ч. пополудни, в садике, что перед домом Сестриц, то этим окажете услугу и Вам самим, и нижеподписавшейся Марии де Брюль».

Вот и вся записка, набросанная женским почерком. Но этого было достаточно, чтобы привести меня в крайнее смущение. Симон, проявивший живейшую радость по поводу моего спасения, убеждал меня поступить с этой запиской так же, как с приглашением на паперть собора, то есть не обращать на нее никакого внимания. Но я держался другого мнения, главным образом по трем причинам: просьба была очень пряма и определенна; время было назначено не позднее; наконец, место для свидания было выбрано не столь отдаленное, чтобы можно было опасаться какого-либо насилия, хотя в то же время оно как раз годилось для свидания, при котором нежелательно присутствие многочисленного общества. К тому же этот садик находился всего на расстоянии выстрела из лука от моей квартиры, хотя и был расположен в дальнем конце улицы Сен-Дени. Можно было найти еще много причин, по которым госпоже Брюль желательно было видеть меня, и некоторые из них близко касались меня самого. Словом, я не обратил внимания на увещевания Симона и в назначенный час отправился на место свидания – чистенькую, вымощенную площадь недалеко от улицы Сен-Дени. Вышел я на площадь узким переулком, идущим как раз от этой улицы. Место это, с возвышающимся над ним зданием Сестриц, как нельзя более подходило для созерцания; и мне пришло в голову, что моя госпожа должна была поджидать меня именно у Сестриц, так как, когда я вошел на площадь, она была еще пуста. Спустя минуту она уже стояла передо мной, хотя с улицы не проходил никто. Она была в маске; вся фигура ее была закутана в длинный плащ. Ее чудные волосы и прекрасное сложение, поразившее при нашей первой встрече в ее доме, были скрыты от меня; но я все-таки настолько ясно мог разглядеть очертания ее фигуры, чтобы безошибочно сказать, что это была именно госпожа Брюль, и никто другой. Она обратилась ко мне тоном, в котором слышались горечь и раздражение, чего я и ожидал.

– Итак, сударь, я надеюсь, вы довольны вашей работой?

– Не знаю, сударыня, в чем бы я мог упрекнуть себя. Как бы то ни было, полагаю, что вы пригласили меня не для того, чтобы упрекать за чужую вину, хотя эта вина и открылась благодаря мне.

– Зачем вы опозорили меня при всех! – возразила она, то судорожно прижимая к губам носовой платок, то снова отдергивая его.

– Сударыня! – терпеливо возразил я ей; в эту минуту я искренно жалел ее. – Вспомните хоть на одно мгновение о том, сколько зла причинил мне ваш супруг и как мелок, незначителен в сравнении с этим злом, мой поступок с вашим мужем.

– С моим мужем! – воскликнула она с таким ожесточением и страстностью, что я остолбенел. – Вы МНЕ насолили! Да, мне! Что я вам сделала, чтобы выставлять меня на посмешище, предавать меня злобе и ярости людей, не знающих ни жалости, ни сострадания? Что такого я вам сделала, сударь?

– Согласен, сударыня, – отвечал я, печально покачав головой. – Я действительно обязан дать вам удовлетворение и сделаю это, насколько будет в моей власти. Но я скажу более, – продолжал я, так как ее слова глубоко тронули меня. – По одному пункту я должен возбудить обвинение против вашего супруга. Я глубоко убежден, что он похитил женщину, находившуюся на моем попечении, не из любви к ней, но из политических расчетов, действуя в качестве поверенного другого лица.

Ее точно обухом пришибло.

– Что?.. Повторите, что вы сказали?

Я повиновался, но едва успел произнести слово, как она сорвала с себя маску и взглянула мне прямо в лицо пристально: рот ее был полуоткрыт; весь вид был какой-то напряженный. Только теперь я заметил, как сильно она переменилась за эти несколько дней. Щеки ее заметно побледнели и осунулись, под глазами были темные круги.

– Можете ли вы поклясться мне в этом? – сказала она мне наконец с худо сдерживаемым раздражением, дотронувшись своей трепещущей рукой до моего плеча.

– Это правда, – ответил я поспешно.

Она захлопала в ладоши и с выражением горячей мольбы подняла глаза к небу. В то же время на лицо ее снова возвратился прежний румянец и оно приняло то выражение здоровья и бодрости, которыми я так восхищался сначала: казалось, она действительно преобразилась в одно мгновение. Ее губы дрожали, голубые глаза увлажнились слезами. Никогда мне не приходилось видеть, чтобы кто-нибудь представлял такое сходство с Мадонной, которую чтут католики. Впрочем, перемена эта была столь же мимолетна, как внезапна и удивительна. Вдруг она, казалось, впала в изнеможение. Она закрыла лицо руками, застонала: и видно было, как из-под ее пальцев капали слезы, которые она тщетно старалась удержать.

– Слишком поздно! – прошептала она грустным тоном, поразившим меня в самое сердце. – Увы! Вы отняли у меня мужа прежнего, а возвращаете его иным. Но я знаю, что он такое теперь. Если он не любил ее прежде, то любит теперь. Слишком поздно!

Она казалась в таком изнеможении, что я принужден был помочь ей дойти до скамейки у стены, в нескольких шагах от нашего места. Здесь я должен сознаться, что не без труда и не без горьких упреков самому себе удалось мне ограничиться теми благоразумными услугами, которых в данном случае от меня требовали мой долг и ее положение. Успокоить ее относительно супруга оказалось невозможным, а утешить презрением к нему мне не позволяли ни моя скромность, ни чувство чести, хотя последнее и подвергалось сильному искушению. Впрочем, она быстро пришла в себя, снова надела маску и, обратясь ко мне, торопливо промолвила, что ей нужно сказать мне еще несколько слов.

– Вы честно поступили со мной. И, хотя у меня есть достаточно поводов ненавидеть вас, скажу вам: берегитесь! Вам удалось спастись прошлой ночью… Я знаю все: я сама и сделала тот бархатный бантик, думая переслать вам его, чтобы устроить настоящее свидание, а он воспользовался им как приманкой… Но у него есть еще средства. Итак, повторяю, берегитесь!

Я вспомнил о нашем условии с ним на завтрашний день, но ограничился тем, что сказал, наклоняясь к руке, которую она протянула мне на прощание:

– Сударыня! Очень благодарен и признателен и за ваш совет, и за ваше прощение.

Она холодно наклонилась и отдернула руку. В эту минуту я поднял голову… и увидел нечто такое, что заставило меня остолбенеть от изумления. При входе в переулок, который вел на улицу Сен-Дени, стояли два человека и наблюдали за нами. Один из них был Симон Флейкс, другой – замаскированная женщина, ниже среднего роста, одетая в амазонку, – словом, мадемуазель де ля Вир!..

Я узнал ее тотчас же. Но чувство облегчения, которое я испытывал, видя ее невредимой и в Блуа, было смешано с чувством тревоги и досады на Симона, который был так неосторожен, что заставлял ее без всякой нужды показываться на улице. Да и сам я был немного смущен, не зная, как долго она и ее спутник следили за мной. Чувство это еще более усилилось, когда, обернувшись, чтобы окончательно откланяться госпоже Брюль, я взглянул еще раз на переулок и увидел, что девушка и ее спутник уже ушли. Как меня ни мучило нетерпение, все же я не мог так вдруг, грубо покинуть женщину, не выказав ей сочувствия, после того как она поведала мне свое горе: я продолжал стоять с непокрытой головой до тех пор, пока она не исчезла в доме Сестриц. Затем я поспешил домой, рассчитывая, что мне удастся нагнать мадемуазель раньше, чем она придет. Но мне суждено было встретить новое, очень серьезное препятствие. При повороте с улицы Сен-Дени в мой переулок я услышал голос, зовущий меня по имени. Я оглянулся и увидел, что за мной бежал Бертрам, конюх маркиза Рамбулье – его доверенное лицо. Он принес мне от своего хозяина в высшей степени важное, по его словам, известие.

– Маркиз не решился довериться письму, – сказал он, отведя меня в уединенный угол. – Он заставил меня выучить сообщение наизусть. «Передай де Марсаку, что то дело, для которого он оставлен в Блуа, должно быть сделано быстро или же его вовсе не стоит делать. В том лагере что-то замышляется; я еще только не знаю наверное. Но теперь пришло время вбивать гвозди. Я знаю его усердие и полагаюсь на него».

Часом ранее я выслушал бы подобное известие с большим сомнением и недоумением. Теперь же, узнав о прибытии мадемуазель, я ответил маркизу в том же духе и, распрощавшись самым любезным образом с Бертрамом, которого глубоко уважал, поспешил домой. Я трепетал от радости, что наконец-то наступило желанное время – явилась ожидаемая мною женщина; теперь-то я мог, с честью для себя и с пользой для других, выполнить поручение, возложенное на меня господином де Рони. Не буду отрицать, что к этому чувству примешивалось и некоторое возбуждение, вызываемое мыслью о том, что я скоро снова увижу мадемуазель. Поднимаясь по лестнице, я старался представить себе ее лицо таким, каким видел его в последний раз в окне в Рони. Мне казалось, что теперь у меня уже будет путеводная звезда на будущее время, и мне уже не так легко будет попасться в сети какой-нибудь ловкой кокетки. Но и теперь, как тогда, я никак не мог прийти к удовлетворительному или разумному выводу и только снова испытывал ту же тревогу, какую чувствовал после потери бархатного бантика, который она дала мне тогда. Я постучал в дверь, ведущую в комнаты, которые приготовил для нее этажом ниже моей квартиры. Но ответа не было. Полагая, что Симон увел ее наверх, я быстро поднялся. Каково же было мое удивление и разочарование, когда оказалось, что и в этой комнате не было никого, кроме лакея, которого Рамбулье предоставил в мое распоряжение.

– Где они? – спросил я у него отрывисто, держась за ручку двери.

– Вы изволите спрашивать про мадемуазель и ее горничную, сударь? – спросил лакей.

– Да, да! – вскричал я нетерпеливо, со страхом в сердце.

– Она вышла с Симоном Флейксом тотчас же по прибытии, и до сих пор они не возвращались.

Едва он успел произнести эти слова, как я услышал, как несколько человек вошли в нижнюю комнату и стали подниматься по лестнице. Я уже не сомневался, что мадемуазель и паренек отправились домой другой дорогой и что их что-нибудь задержало: я обернулся со вздохом облегчения, чтобы встретить их. До когда гости вошли, оказалось что это были конюх господина Рони, такой же толстый, неуклюжий, с такими же выпуклыми блестящими глазами, как всегда, да двое вооруженных слуг.

ГЛАВА IV

«Женщина располагает…»

Едва нога конюха коснулась верхней ступеньки лестницы, я выскочил ему навстречу.

– Послушайте, где ваша хозяйка? – спросил я его. – Где мадемуазель де ля Вир? Живей! Скажите мне, что вы сделали с нею?

На лице его изобразилось недоумение.

– Где она? – повторил он голосом, в котором слышалось изумление, смешанное с тревогой. – Да она, должно быть, здесь. Я оставил ее менее часа тому назад. Господи! Да разве ее уже нет здесь?

Его испуг удесятерил мою тревогу.

– Нет! Она ушла. Но вы! Какая нелегкая дернула вас оставить ее здесь одну, без всякой защиты? Говорите же, черт вас побери!

Он облокотился на перила, даже не пытаясь возражать или оправдываться. В эту минуту он менее всего походил на проворного, смелого парня, который несколько минут тому назад поднимался по лестнице.

– Ах я дурак! – простонал он. – Я видел здесь вашего слугу Симона, и еще Фаншетта, которая не уступит любому мужчине, была со своей госпожой. Я пошел отвести лошадей в стойла… Я не подозревал ничего дурного. Теперь же… О, Господи! – воскликнул он, выпрямляясь во весь рост, и лицо его приняло скорбное выражение. – Я пропал! Мой господин никогда не простит мне.

– Вы пришли прямо сюда? – спросил я, рассудив, что, он, похоже, был виноват не более, чем я незадолго до него.

– Мы прошли прямо в квартиру господина Рони и там нашли ваше письмо с приглашением прибыть сюда. Мы немедленно и отправились прямо сюда.

– Возможно, что мадемуазель уже вернулась, и они где-нибудь поблизости. Оставайтесь здесь и глядите в оба, а я сейчас пойду и посмотрю. Позвольте одному из ваших людей пойти со мной.

Он кивнул головой в знак согласия. Будучи от природы человеком, равно готовым как давать приказания, так и получать их, он успокоился. Я же стремглав сбежал по лестнице в сопровождении его слуги и минуту спустя был на улице Сен-Дени. День клонился к вечеру. На узких улицах было уже почти темно. В жителях, которые бродили по улицам, или стояли у своих дверей, сплетничая с городскими кумушками, замечалось то же оживление, что и утром. Как ни был расстроен, я не мог не обратить внимания на печаль, написанную на всех лицах, вероятно, по случаю близкого отъезда короля. Минут через пять мы дошли до квартиры господина Рони. Я постучал в дверь, признаться, довольно нетерпеливо и с весьма малой надеждой на успех. Однако не прошло и минуты, как дверь отворилась, и я увидел перед собой Симона Флейкса!

Узнав меня, он попятился назад с искаженным от страха лицом и отступил к самой стене, подняв руку, вооруженную пистолетом.

– А, вот наконец ты, негодяй! – воскликнул я, едва сдерживаясь. – Сию же минуту говори мне, где мадемуазель? Иначе, клянусь Богом, я забуду, чем обязана тебе моя мать, и тебе придется плохо!

В первое мгновенье он злобно взглянул на меня, оскалив зубы, и как будто хотел ответить отказом, но затем одумался и угрюмо указал рукой вверх.

– Ступай вперед и постучи в дверь! – сказал я, касаясь рукоятки моей шпаги.

Испуганный моей решимостью, он повел нас в ту самую комнату, где в первый раз застал нас Рамбулье. Остановившись перед дверью, он тихонько постучал. В ответ послышался резкий голос, приглашавший нас войти. Я отворил задвижку, вошел в комнату и запер дверь изнутри.

Мадемуазель, все еще одетая в свою амазонку, сидела на стуле перед очагом, в котором весело трещал недавно зажженный огонь. Она сидела спиной ко мне и не повернулась, когда я вошел, но продолжала с рассеянным видом играть завязками маски, лежавшей у нее на коленях. Фаншетта стояла позади, вытянувшись во весь рост и сложив руки с таким видом, что я сразу догадался, в чем дело: она не одобрила последней прихоти своей госпожи, в особенности же неосторожности, с которой она решилась вторично, в сопровождении столь незначительной охраны, как Симон, отправиться туда, где ей пришлось уже столько выстрадать. Я еще более утвердился в своем предположении, увидя, как прояснилось угрюмое лицо служанки при виде меня, хотя она встретила меня таким небрежным кивком головы, который можно было принять за все что угодно, только не за знак благосклонности. Она слегка тронула за плечо свою госпожу и сказала:

– Здесь господин де Марсак.

Мадемуазель повернула голову и, продолжая греть у очага протянутые ноги, оглядела меня утомленным взглядом.

– Добрый вечер! – промолвила она.

Это приветствие показалось мне таким кратким и пошлым после всего испытанного нами, не говоря уже о двусмысленном прощании нашем, что приготовленная речь замерла на моих губах: я только глядел на нее в замешательстве и смущенно молчал. Все лицо ее было бледно, за исключением губ. Глаза, окаймленные темными бровями, глядели строго и, вместе с тем, утомленно. И снова, при взгляде на нее, у меня не только словно отнялся язык, но и весь мой гнев внезапно пропал. Хотя я только что стремглав взбежал сюда с намерением разнести всех и вся, но едва очутившись перед лицом девушки, забыл и про свое новое платье и меч, и про звание, которое уже носил при дворе: меня внезапно охватило то сознание моего ничтожества, которое я каждый раз испытывал в присутствии ля Вир.

– Добрый вечер, мадемуазель, – вот и все, что я мог сказать ей.

Заметив, без сомнения, производимое на меня действие, она несколько минут не прерывала молчания, еще более усиливая мое замешательство. Наконец она сказала равнодушно:

– Фаншетта! Быть может, господин де Марсак хочет сесть? Подайте ему стул. Боюсь, что после его успехов при дворе наш прием покажется ему слишком холодным. Но, – прибавила она, окидывая меня исподлобья язвительным взглядом, – мы ведь люди простые, деревенщина.

Я сухо поблагодарил ее, сказав, что не сяду, так как не могу оставаться здесь долее.

– Боюсь, – продолжал я, стараясь придать своему голосу бесстрастный тон, – что Симон причинил вам напрасное беспокойство, приведя сюда, вместо того чтобы предупредить вас, что я приготовил вам помещение в моем доме.

– Симон тут ни при чем! – ответила она сухо. – Я предпочитаю эти комнаты. Здесь мне удобнее.

– Может быть, и удобнее, – возразил я почтительно. – Но, как вам известно, я обязан заботиться о вашей безопасности. Дома у меня есть надежный сторож, который может отвечать мне за вашу неприкосновенность.

– Вы можете прислать сюда вашего сторожа, – ответила она с царственно-величественным видом.

– Но, мадемуазель…

– Разве вам не довольно того, что я предпочитаю эти комнаты? – резко ответила она, бросив на колени свою маску и оглядывая меня взором, в котором читалась нескрываемая досада. – Или вы глухой, милостивый государь? Позвольте вам сказать, что я вовсе не настроена объясняться с вами. Я устала от езды. Мне больше нравятся эти комнаты, и этого достаточно.

Твердая решимость, с которой мадемуазель произнесла эти слова, могла равняться разве только просвечивавшей сквозь притворное равнодушие злобной радости от мысли, что рушатся все мои надежды. Тут мною уже овладела неудержимая жажда мщения. С другой стороны, ее ребяческое сопротивление подавило странную робость, которую я испытывал в ее присутствии, и напомнило мне о моих обязанностях.

– Мадемуазель! – воскликнул я, пристально глядя на нее. – Простите, если я буду говорить откровенно. Теперь не время играть в игрушки. Люди, от которых вам удалось раз убежать, в настоящее время пришли в отчаяние, и решимость их удвоилась. Они, наверно, уже знают о вашем прибытии. Поэтому прошу, убеждаю, наконец, умоляю вас: послушайтесь меня. Или на этот раз при всем моем желании у меня уже не будет ни средств, ни сил спасти вас.

Не обращая никакого внимания на мои слова, она с язвительной усмешкой взглянула мне прямо в лицо и сказала:

– А знаете, ведь у вас значительно улучшились манеры с тех пор, как я видела вас в последний раз.

– Что вы хотите этим сказать, мадемуазель? – возразил я в замешательстве.

– Только то, что сказала, – резко ответила она. – Впрочем, этого и следовало ожидать.

– Стыдитесь! – воскликнул я, окончательно выведенный из терпения ее неуместной насмешливостью. – Неужели же вы не можете быть серьезны, чтобы не погубить окончательно и себя, и нас? Повторяю, вам небезопасно оставаться в этом доме. Я не могу привести сюда своих людей, так как здесь нет места для них. Если у вас есть хоть капля уважения, благодарности…

– Благодарности! – воскликнула она, судорожно теребя подвязки от маски и глядя на меня с таким видом, будто мое волнение весьма занимало ее. – Благодарности! Это очень хорошее слово и значит действительно очень много. Но это годится для тех, кто нам верно служит, господин де Марсак, а не для других. Вы, как я слышала, пользуетесь таким успехом, такими милостями при дворе, что с моей стороны было бы несправедливо присваивать себе монополию на ваши услуги.

– Но, мадемуазель… – тихо начал я и остановился, не смея продолжать.

– Ну, сударь? – сказала она после минутного молчания, взглянув на меня и перестав внезапно играть своим шнурочком. – Что же дальше?

– Вы говорили о наградах и милостях, – с усилием продолжал я. – Раз, один только раз получил я награду из рук одной дамы: это было в Рони, из ваших рук…

– Из моих рук! – воскликнула она с выражением холодного недоумения.

– Да, мадемуазель.

– Вы ошибаетесь, сударь, – ответила она, встав со своего места и глядя на меня равнодушным взглядом. – Я никогда не давала вам никакой награды.

Я покорно наклонил голову:

– Раз вы говорите, что не давали, этого достаточно.

– Нет… Но не заставляйте же меня быть несправедливой к вам, господин де Марсак! – возразила мадемуазель на этот раз быстро изменившимся тоном. – Если вы покажете мне подарок или награду, которую я дала вам, то, конечно, я поверю. Ведь видеть – значит верить, – добавила она с нервным смешком, между тем как весь вид ее выражал некоторую тревогу и даже робость.

Если мне когда приходилось сожалеть о своем беспамятстве (забыть о потере банта!), так именно в эту минуту. Я молча взглянул ей в лицо, на котором появилось было выражение какого-то чувства, даже как будто стыда, но миг спустя оно уже снова приняло суровое выражение.

– Ну-с, сударь? – нетерпеливо повторила мадемуазель. – Ведь доказать это так нетрудно.

– Его взяли у меня: думаю, это – дело господина Рони, – робко ответил я, недоумевая, какая нелегкая побудила ее предложить этот вопрос, да еще так настаивать на нем.

– Его взяли у вас! – воскликнула она, внезапно вскакивая с своего места и подступая ко мне. – Его взяли у вас! – повторила она, и голос и все тело ее дрожали от злобы и презрения, глаза сверкали, она судорожно рвала и мяла свою маску, превратившуюся уже в безобразный комок. – В таком случае, благодарю вас. Я предпочитаю свое толкование; ваше же невозможно… Позвольте сказать, что если мадемуазель де ля Вир делает подарок, то лишь человеку, у которого хватит ума и силы уберечь его даже от де Рони!..

Ее гнев опечалил, но не рассердил меня. Я чувствовал, что отчасти заслужил его, и рассердился больше на себя самого, чем на нее. Но, сознавая прежде всего необходимость спасти девушку, я заставил свое непосредственное чувство смириться перед требованиями минуты и решил прибегнуть к доводу, который, кажется, уж без сомнения должен был иметь вес.

– Не будем говорить обо мне, мадемуазель, – сказал я более официальным тоном. – Здесь есть одно соображение, которого вы не можете не принять во внимание – король…

– Король! – воскликнула она, резко перебивая меня, с гневным выражением лица, с видом какого-то непоколебимого упорства во всей фигуре. – Я не хочу видеть короля! Да, не хочу!.. Довольно я была игрушкой и орудием в руках других! Больше я не желаю служить только их целям. Я приняла свое решение. Не пытайтесь уговаривать меня, сударь: этим вы ничего не достигнете. О, как я была бы благодарна Небу, – добавила она с выражением горечи и печали, – если бы осталась в Шизэ и никогда не видала бы этого места!

– Но, мадемуазель, вы не подумали…

– Подумала! – воскликнула она, стиснув свои белые зубки с таким злобным видом, что я невольно попятился. – Я достаточно думала! Я даже больна от мыслей. Теперь я намерена действовать. Я не хочу больше быть куклой. Можете силой увезти меня в замок, если вам угодно, но вы не сможете заставить меня говорить.

Я глядел на нее с удивлением, даже с робостью, не в силах понять, как женщина, которая перенесла так много, подверглась таким опасностям, проехала столько верст для известной цели, теперь, когда пришло время осуществиться ее планам, отказывается от них? Я начал убеждать ее всевозможными доводами, полагая, что она только и ждала того, чтобы ее уговаривали. Но все мои просьбы, убеждения, даже угрозы остались тщетными, а дальше этого я не мог идти. Те, кому приходилось очутиться лицом к лицу с женщиной в настоящем смысле этого слова, – с женщиной, самая слабость и беззащитность которой являлись могучим ее оплотом, поймут и затруднения, с которыми мне приходилось бороться, и то решение, к которому я пришел. До сих пор мне еще никогда не приходилось встречать подобного упорства. Как мадемуазель вполне справедливо сказала, я мог силой повести ее ко двору, но не мог заставить ее говорить. А Фаншетта смотрела на всю эту сцену с каким-то деревянным, тупым выражением лица, не оказывая содействия мне, но и не выражая своего одобрения моей противнице. Наконец (сознаюсь, к своему стыду и огорчению) я как бы забыл на минуту о чувстве долга: вместо того чтобы радеть о безопасности барышни даже вопреки ее собственному желанию, я с досадой вышел, не сказав никому ни слова о необходимости увести ее. Едва я дошел до лестницы, как Фаншетта догнала меня, и шепотом просила остановиться. В руках у нее был зажженный факел. Она поднесла его к моему лицу и улыбнулась при виде тревоги и замешательства, которые, без сомнения, прочла на нем.

– Вы говорите, что в этом доме небезопасно? – сказала она отрывисто, снова опуская факел.

– Вы ведь уже испробовали один дом в Блуа? – возразил я с прежней резкостью.

– В таком случае, ее необходимо увезти отсюда, – продолжала Фаншетта, покачивая головой с лукавым видом. – Я берусь уговорить ее. Посылайте за вашими людьми и будьте здесь через полчаса.

– Так ступайте же! – быстро сказал я, схватив ее за рукав и оттащив подальше от двери. – Если вы сможете уговорить ее, то уговорите и сделать все, что я хочу… Слушайте же, друг мой, – продолжил я еще более понижая голос. – Если она согласится явиться к королю, хотя бы только на 10 минут, и сказать ему то, что она знает, я дам вам…

– Что-о? – внезапно спросила Фаншетта жестким тоном, высвобождая свою руку из моей.

– Пятьдесят крон, – ответил я, назвав в отчаянии сумму, которая должна была показаться целым состоянием для женщины в ее положении. – Пятьдесят крон, немедленно после того, как свидание состоится.

– И вы думали, что за эти деньги я соглашусь продать вам ее? – воскликнула Фаншетта с внезапным порывом страсти, который поразил меня, как удар грома. – Стыдитесь, сударь! Вы уже уговорили ее оставить свой дом, своих друзей и страну, где все ее знали, а теперь хотите, чтобы я продала вам ее? Стыдитесь, господин де Марсак! Ступайте! – вдруг презрительно сказала она. – Ступайте и зовите ваших людей! Король, говорите вы, король! Повторяю вам, я не пожертвую даже пальчиком ее руки, чтобы спасти всех ваших королей!

С этими словами она вышла из комнаты. Я также удалился, совершенно подавленный, размышляя о той преданности, которою Провидение, без сомнения для блага знатного дворянства, а пожалуй, и для общего блага, наделило простолюдинов. Увидев Симона, с которым у меня едва хватило духу разговаривать, я отправил его к Мэньяну с приказанием прибыть ко мне с его людьми; а до их прибытия я решил сам сторожить дом. Взойдя наверх, я увидел, что Фаншетта действительно сдержала слово. Мадемуазель, хотя и с гневной гримаской на лице и с красными пятнами на обеих щеках, согласилась сойти вниз. В сопровождении меня и двух человек с факелами, заготовленными Мэньяном, она благополучно дошла до моей квартиры, где я отвел ее в заранее приготовленные комнаты, непосредственно под моими. У самых дверей она обернулась и кивнула мне, причем раскрасневшееся лицо ее было освещено светом факелов, а грудь порывисто вздымалась.

– До сих пор, сударь, – сказала она, переводя дыхание, – ваши замыслы удавались. Но не думайте, что так ваши дела будут идти и дальше, даже если бы вам удалось подкупить мою служанку.

ГЛАВА V

Последний из Валуа

Несколько минут я стоял на лестнице, недоумевая, что мне делать, ввиду настоятельности сегодняшнего письма маркиза. Не будь этой спешки, я спокойно мог бы подождать до утра, надеясь, что найду девушку более рассудительной и разумной. Но при данном положении дел я не смел решиться на дальнейшую отсрочку: мне оставалось одно средство – немедленно идти к Рамбулье и откровенно объяснить ему положение дел.

Мэньян поставил одного из своих людей у открытой двери на улицу, а сам расположился на верхней площадке лестницы, откуда мог видеть всех входивших, не будучи видим сам. Вполне довольный его распоряжением, я оставил ему в помощь одного из людей Рамбулье и взял с собой Симона Флейкса, безупречность которого в отношении девушки возбуждала во мне серьезные сомнения. Ночь была холодная. Небо, где оно было видно между крыш, было ясно и усеяно звездами. Дул пронизывающий ветер, заставивший нас плотнее укутаться в плащи и ускорить шаг, что, впрочем, вполне согласовалось с моим возбужденным настроением. Будучи уверен, что согласись только мадемуазель, – и я мог бы считать свое поручение оконченным, я не мог не злиться на женщину, которая из-за минутного каприза готова была играть государственными тайнами, как пешками, и ставить на карту плоды работы целой недели. Но еще больше досадовал я на себя за слабость и уступчивость, за эту возню с ней. Напрасно я презрительно повторял себе, что она – женщина, а женщины ведь не могут быть ответственны за свои поступки. Я сознавал, что настоящая разгадка моей снисходительности заключается не в этом, а в том подозрении, которое подтверждалось ее намеком на подарок при моем отъезде из Рони: в сущности, я сам был причиной ее внезапной раздражительности. Следуя далее такому течению мыслей, я мог бы прийти к подобающим заключениям. Но когда я дошел до квартиры Рамбулье, внимание мое было привлечено необычайной тишиной в доме, где обыкновенно можно было видеть на лестнице с полдюжины болтающих слуг. Все двери были заперты; ни одной свечи не было видно в окнах. Когда я постучался, в ответ раздался печальный отзвук пустых комнат. И не лакей бросился отворять дверь, а послышались шлепающие шаги, старого привратника, пришедшего, наконец, с фонарем. Когда он отворил и, узнав меня, начал извиняться за промедление, я нетерпеливо перебил его, спрашивая, в чем дело.

– И где маркиз? – добавил я, входя в комнату, чтобы укрыться от ветра, и уронив при этом свой плащ.

– Разве вы ничего не слышали, сударь? – спросил меня худой, дряхлый старик, поднося фонарь к самому моему лицу. – Боюсь, что на сей раз это уж будет конец.

– Какой конец? Конец чему? – сердито спросил я. – В чем дело? Терпеть не могу недомолвок и загадок!

– Да разве вы не слышали последней новости, сударь? Вам неизвестно еще, что герцог Меркер и маршал Рец со всей своей свитой, уехали сегодня из Блуа?

– Нет, куда же они поехали?

– Говорят, в Париж, чтобы соединиться с Лигой.

– Но должно ли это, по вашему мнению, означать, что они оставили службу короля?

– Именно так, сударь.

– Но не герцог же Меркер: ведь он зять короля и всем обязан ему!

– И все-таки ушел от него. Маркиз сам получил это известие около четырех часов или немного позже. Он немедленно собрал всех своих людей и постарался убедить их возвратиться. По крайней мере так рассказывают.

Ну, подумал я, если уж такие люди, как Меркер, у которого было полное основание стоять за короля, и Рец, которого давно подозревали в недовольстве, уходят от двора, значит, опасность действительно близка. Следовательно, король уже должен сознавать, что его трон колеблется, и должен стремиться ухватиться за любое средство, лишь бы поддержать его. При таких обстоятельствах я счел своей обязанностью поспешить к нему и, несмотря ни на что, заставить его выслушать меня, чтобы именно я, а не Брюль, Невер или Тюрен воспользовался проявлением у него первого признака чувства самосохранения. Приказав привратнику запереть дверь, я поспешил в замок и здесь окончательно утвердился в своем решении. Дворец оказался почти в таком же состоянии, как дом Рамбулье. Правда, у ворот стояли по два часовых, которые пропустили меня лишь после подробного допроса и обыска; но двор перед дворцом, который именно в этот час должен был быть освещен массой факелов и кишеть лакеями и конюхами, представлял теперь жалкую пустыню, освещенную полдюжиной слабо мерцающих огней. В самом дворце приемная была пуста и плохо освещена; на лестнице стояло несколько кучек шушукающихся слуг, проводивших меня испытующими взорами; передние были почти пусты или же заняты стражниками швейцарской гвардии в серых мундирах. Там, где я ожидал увидеть придворных, собравшихся встретить своего повелителя и принести ему изъявление верноподданнических чувств, оказались только мрачные лица, подозрительные взоры и коварно молчащие уста. На всем царил дух какой-то принужденности и чего-то зловещего. Одинокие шаги глухо отдавались по зале. В длинных коридорах, которые еще так недавно оглашались веселым смехом и звуком бросаемых костей, царило запустение, как по отъезде двора. Среди разговоров мне удалось расслышать имя Гиза: мне показалось, будто его могучая тень царила над этим местом и тяготела как проклятие.

Войдя в комнату, я увидел, что и здесь положение было немногим лучше. Ни самого короля, ни кого-нибудь из придворных дам не было. У алькова стояли только несколько мужчин, в числе которых я разглядел одного из секретарей короля, Револя, При моем появлении все присутствующие устремили на меня жадные взоры, ожидая интересных новостей; но, разглядев, кто я, отвернулись с видимой досадой. Герцог Невер, заложив руки за спину, нетерпеливо ходил взад и вперед перед окном, а Бирон и Крильон, примиренные сознанием общей опасности, громко разговаривали, стоя перед камином. Будучи еще слишком недавно при дворе, чтобы чувствовать себя без стеснения, я несколько минут стоял в нерешительности. Наконец, собравшись с духом, я смело подошел к Крильону и просил его содействия, чтобы устроить мне немедленную аудиенцию у короля.

– Аудиенцию? Так. Вы желаете видеть его наедине? – спросил Крильон, нахмурив брови и многозначительно поглядывая на Бирона.

– Да, я прошу вас именно об этом, – твердо ответил я, хотя сердце мое мучительно сжалось. – Я явился сюда по поручению маркиза Рамбулье, мне необходимо немедленно видеть его величество.

– Ладно! Это называется говорить прямо, – сказал он, ударив меня по плечу. – Вы увидите короля. Вы поступили совершенно правильно, обратившись с этим к Крильону. Револь! – продолжал он, обращаясь к секретарю и указывая на меня. – Этот господин привез письмо королю от Рамбулье. Проводите его немедленно в кабинет к его величеству и доложите о нем. Я отвечаю за него.

Секретарь только пожал плечами.

– Это невозможно, месье де Крильон, – возразил он внушительным тоном. – В настоящую минуту совершенно невозможно.

– Невозможно? – резко воскликнул Крильон. – Сейчас же проводите его к королю! А если из этого выйдет какая-либо неприятность, я всю вину принимаю на себя. Слышите?

– Но его величество…

– Ну?

– Он в настоящее время изволит молиться, – не сдавался секретарь.

– К черту его молитвы! – воскликнул Крильон так громко, что все вздрогнули, а Невер даже язвительно усмехнулся. – Слышите вы? – продолжал провансалец, и лицо его покраснело еще больше, а голос стал еще громче. – Или прикажете прочистить вам немного уши, друг мой? Отведите этого господина в кабинет короля, и если его величество будет гневаться, скажите, что вы поступили по моему приказанию. Повторяю вам: он от Рамбулье.

Не знаю, угроза или имя Рамбулье подействовали на секретаря, но он после минутного колебания согласился и, с недовольным видом сделав мне знак следовать за собой, направился к занавеске, которой была завешена дверь в кабинет короля. Пробормотав впопыхах несколько слов благодарности Крильону, я последовал за секретарем и подошел уже к самой двери, как вдруг услышал, что кто-то вошел в комнату. Не успел я обернуться и увидеть, что это был Брюль, с досадой и недоумением взглянувший на меня, как Револь, приподняв занавес, сделал мне знак войти. Я рассчитывал, что пройду прямо к королю, но очутился в крошечной комнатке, скорее даже в коридоре, закрытом с обоих концов тяжелыми занавесями. Двое стражей, принадлежавших к шайке Сорока Пяти, при моем появлении встали и устремили на меня подозрительные взоры. Самая комнатка, тускло освещенная лампой с красным стеклом, показалась мне совсем мрачной, несмотря на занавеси, бархатную скамью и тяжелую матерчатую обивку стен, которая не пропускала ни одной струи чистого воздуха: она имела какой-то зловещий вид. Но у меня не было времени производить наблюдения: Револь, быстро опередив меня, приподнял занавеску противоположной двери и, прижав плащ к губам, сделал мне знак войти.

Едва я приподнял вторую занавеску, как в нос мне ударил тяжелый, крепкий запах каких-то духов. Ступив еще шаг, я остановился частью из почтения (короли любят видеть своих подданных лишь на почтительном расстоянии), частью от овладевшего мною удивления: в комнате или, лучше сказать, в той ее части, где я очутился, была почти полная темнота. Только дальний угол был освещен бледным лучом месяца, падавшим через высокое прямоугольное окно и ложившимся на полу длинной серебристой полосой. В первую минуту мне показалось, что я здесь один, но затем увидел высокую фигуру, стоявшую у окна, опершись обеими руками на подоконник. На голове у нее была одета какая-то странная штука, оказавшаяся тюрбаном, который я уже и прежде видел на его величестве. Король был занят разговором с самим собой. Он не слышал, как я вошел, и, стоя ко мне спиной, не замечал моего присутствия. Я остановился в нерешительности, боясь и пройти вперед, и отступить. Вдруг король возвысил голос, и донесшиеся до моих ушей слова приковали мое внимание: до того необычно, странно и как-то боязливо звучали и сами слова, и тон, которыми они были произнесены.

– Говорят, что тринадцать – несчастное число… Тринадцатый век Валуа… и последний! – Он помолчал и засмеялся недобрым смехом. – Тринадцать! Вот уже ровно тринадцать лет с тех пор, как я вступил в Париж венчанным королем. Тут были и Квелюс с Можироном, и святой Мегрэн, я прекрасно помню это. Ах эти дни! Эти ночи! Я бы охотно отдал свою душу, чтобы снова пережить их… если бы уж давно не продал ее за пережитое. Тогда мы были молоды и богаты, и я был королем, а Квелюс был прекрасен, как Аполлон! Он умер, прося меня спасти его. А Можирон умер, извергая хулу на Господа и всех святых… А Мегрэн получил 34 раны. И он, он также умер… О, проклятие ему! Все они умерли, все. И все прошло. О, Господи! Все прошло, все…

Последние слова он повторил несколько раз, ударяя рукой по подоконнику. Я же дрожал все время, частью от страха за себя самого, если король заметит мое присутствие, частью от какого-то чувства ужаса, внушаемого этими однообразными возгласами, в которых слышались отчаяние и угрызения совести. Видно было, что какое-то невольное, непреодолимое чувство заставило короля отдернуть занавес у окна и погасить лампу. И когда он глядел на расстилавшуюся перед ним местность, залитую лунным светом, ему наглядно представилась противоположность между этою мирной картиной и той знойной порочной атмосферой злых козней, на которые он растратил свои силы. Тем же тоном он продолжал:

– Франция! Да, вот она! Но что они хотят сделать с нею? Разорвут ли ее на клочки, как было перед Людовиком XI? Станет ли Меркер – будь он проклят! – христианнейшим герцогом Британским, а Майен – Божией милостью князем Парижа и верховьев Сены? Или всех их победит юный принц Беарнский и сделается Генрихом IV, королем Французским и Наваррским, защитником и покровителем церквей Христовых? Да будет он также проклят! Ему 36 лет… Мои года, но он молод и силен, и у него все впереди, тогда как я… О Господи, сжалься надо мной! Помилосердствуй мне, Господь в небесах!

При последних словах Генрих бросился на колени на ступеньку перед окном и разразился такими неудержимыми рыданиями, что я никогда, даже во сне, не мог представить себе ничего подобного и менее того мог ожидать этого от повелителя французского народа. Не зная, следовало ли мне страшиться или стыдиться, я тихонько приподнял занавеску и, крадучись, выбрался из комнаты, не обратив на себя внимания короля. Между занавесками для меня было достаточно места; здесь я и остановился на минутку, чтобы привести в порядок свои мысли. Затем я как бы нечаянно задел ножнами меча за стену, так что они зазвенели, громко кашлянул, быстро отдернул занавеску и снова вошел в комнату, надеясь, что на этот раз уже достаточно предупредил короля о своем прибытии. Но я не принял во внимание ни темноты, царившей в комнате, ни того состояния крайнего возбуждения, в котором оставил короля. Он, правда, слышал, как я вошел, но, различив только мою высокую приближавшуюся фигуру, испугался и, снова отступив к залитому лунным светом окну, протянул вперед руку, словно перед духом или привидением, и прошептал глухим голосом бессвязные слова, в которых мне удалось разобрать восклицание: «А! Гиз!» Но увидев, что я упал на колени и не двигаюсь с места, он оправился, и, с видимым усилием овладевая собой, спросил прерывающимся голосом, кто я такой.

– Один из самых верных слуг вашего величества, – ответил я, продолжая стоять на коленях и делая вид, что ничего не замечаю.

Повернувшись лицом ко мне, король боком подошел к столу, где стояла лампа, и повернул ее. Но руки его дрожали еще так сильно, что ему не сразу удалось сделать это. Наконец лучи лампы осветили предо мной изумительную картину. Вместо темноты и холодного сияния месяца я увидел множество ярких тканей, драгоценных камней, дорогого оружия; все это было в беспорядке свалено в одну кучу. Привязанная на цепи в углу комнаты обезьяна начала строить рожи и издавать жалобные звуки. Здесь же, на деревянной вешалке, висел плащ какой-то странной формы, который я принял было за человека. На столе громоздились куклы, пуховки для пудры, собачьи ошейники, конфеты и сласти, маски, пара пистолетов, женская туфля, бич, куча лоскутков, – все это в страшном беспорядке. Все придавало этой комнате в моих глазах такой же печальный, расстроенный вид, какой имел и сам король. Его тюрбан был сдвинут набок и обнаруживал часть преждевременно полысевшей головы. Румяна на щеках растаяли и капали вниз, пачкая его перчатки. На вид ему можно было бы дать лет пятьдесят. В возбуждении он судорожно прижал свой меч к лицу и не мог оторваться от него.

– Кто послал вас сюда? – спросил он наконец, придя в себя и не без изумления узнав меня.

– Я осмелился явиться сюда, – робко ответил я, – чтобы поступить на службу вашего величества.

– Такая верность – редкость в наши дни, – с горькой усмешкой возразил король. – Но встаньте же! Ведь мне приходится теперь благодарить и за пустяки: потеряв Меркера, я должен уже радоваться, что приобретаю Марсака.

– С вашего позволения, государь, обмен не столь уж неравен. Ваше величество всегда можете сделать нового герцога, но найти честных людей не так легко.

– Так, так! – ответил король, глядя на меня с каким-то злобным выражением глаз. – Вы напоминаете мне об этом как раз вовремя. Я могу еще пожаловать кого хочу и кем хочу и затем снова разжаловать. Ведь я все еще король Франции? Не так ли?

– Господи избави, чтобы это не было так! Я явился сюда лишь для того, чтобы предложить вашему величеству новое средство, при помощи которого вы могли бы с большим успехом достигнуть осуществления ваших желаний. Король Наваррский желает только…

– Тс! – воскликнул король нетерпеливо и с выражением даже некоторого неудовольствия. – Я лучше вашего знаю его желания. Но, видите ли, – продолжал он с лукавым видом, снова забывая мое низкое звание так же, быстро, как он до этого припомнил его. – Тюрен тоже обещает много. А Тюрен… Правда, он может разыграть роль Лотарингца… Но если я поверю Генриху Наваррскому, а он изменит мне?..

Он не докончил и снова зашагал по комнате, стараясь изобрести средство, чтобы стравить врагов: он вообще имел пристрастие к кривым путям. Но, кажется, его усилия остались безуспешными, а может быть, он вспомнил неудачу, которую уже потерпел раз, пытаясь оказать поддержку Лиге против гугенотов. Он вдруг остановился и, тяжело вздохнув, продолжал.

– Если бы я знал, что Тюрен лжет, тогда… Но, ведь де Рони обещал мне представить доказательство, а до сих пор так и не дал его.

– У меня есть свидетель, ваше величество, – ответил я, чувствуя, как у меня сильнее забилось сердце. – Ваше величество изволите, быть может, припомнить, что Рони как раз поручил мне представить вам этого свидетеля.

– Ну да, конечно, – торопливо ответил король, точно, просыпаясь от сна. – У меня от сегодняшней передряги все выскочило из головы. Где же ваш свидетель? Давайте мне скорее эти доказательства – и мы станем действовать быстро. Мы зададим им опять Жарнак и Монконтур… Где же он? На улице, что ли?

– Это – женщина, ваше величество, – ответил я, немного удивленный и сбитый с толку его внезапным оживлением и веселостью.

– Женщина, да? Она у вас здесь?

– Нет, государь, ее здесь нет, – отвечал я, представляя, что скажет король на то, что я сейчас сообщу ему. – Она в Блуа, она прибыла… Но, сказать правду… Прошу снисхождения вашего величества… Она отказывается прийти и говорить. А так как не тащить же ее сюда силой, то я и решил лично испросить указаний вашего величества, как поступить в данном случае.

Вместо ответа, король поглядел на меня с видом глубочайшего удивления.

– Молода она? – спросил он наконец после долгого молчания.

– Да, государь. Она состоит фрейлиной при принцессе Наваррской и вместе с тем находится под опекой виконта Тюрена.

– Вот как! В таком случае, ее действительно стоит выслушать, маленькую бунтовщицу! Так она не желает говорить? Мой двоюродный братец, Наваррец, сумел бы привести ее в надлежащее настроение. Но я отказываюсь от этой чести… Правда, я бы мог послать за ней, и ее привели бы ко мне… Но в нынешнюю ночь самое незначительное обстоятельство может вызвать баррикады…

– Кроме того, государь, – осмелился я ввернуть свое замечание, – ее здесь знают все приближенные Тюрена, которые уже раз похитили ее. Поэтому, если привести ее к вашему величеству сколько-нибудь открыто, они поймут, что игра проиграна.

– Что вовсе не соответствует моим планам, – ответил Генрих, окидывая меня исподлобья мрачным взглядом. – Они могли бы предупредить наш Жарнак. А пока, не уладив нашего дела с теми или с другими, мы не можем считаться в безопасности… Вы должны отправиться и захватить ее. Она в вашей квартире? Ее необходимо привести сюда. Слышите?

– Приказание вашего величества будет исполнено, но я сильно боюсь, что она не пойдет.

Тут король окончательно потерял терпение.

– Так чего же вы, черт бы вас побрал, лезли ко мне с этим делом! – вскричал он раздраженно. – Бог знает, почему Рони понадобились именно такой мужчина и такая женщина! Я этого не понимаю. Он с самого начала, уже по одному вашему платью, которое с полгода как вышло из моды, должен был понять, что вы не умеете обращаться с женщинами. Ну, слыхал ли кто-либо когда-нибудь от сотворения мира подобные глупости? Ведь это – гибель Наваррца, Наваррца, а не моя! И, клянусь, – злобно прибавил он, – также ваша гибель.

Последние слова были сказаны таким тоном, что мне оставалось только склониться перед грозой и покорно принять упрек, который был столько же естествен с его стороны, сколько ничем не заслужен с моей. Правда, гнев короля ничуть не удивил меня: он не удивил бы меня даже в человеке более сильном. Я сам на его месте отнесся бы так же строго к капризу, который губил людей и их надежды. Король не переставал говорить самые неприятные вещи, какие только мог выдумать. Наконец, выведенный из терпения моей покорностью, он на минуту остановился, затем раздраженно крикнул:

– Неужели же вам нечего сказать больше? Неужели вы не можете ничего придумать?

– Я не осмеливался сказать вашему величеству того, что, по моему мнению, является единственным средством в данном случае.

– Вы хотите сказать, чтобы я пошел к этой девке? – ответил король, так как в сообразительности у него недостатка не было. – «Если гора не идет к Магомету, то Магомет пойдет к горе», – как говорит Мендоза. Так эта нахалка хочет, чтобы я пришел к ней? Ну что ж, я пойду. Хотя бы даже моя жена догадалась, пойду, – прибавил он сухим, отрывистым тоном. – Я хочу жить на погибель Рецу. Где вы живете?

Я сказал ему, удивляясь вспышке былого мужества, стяжавшего ему 20 лет тому назад славу, которую, однако, он потом ничем не оправдал.

– Знаете ли вы, – спросил он меня тоном, в котором слышались прямота и бодрость, – ту дверь, в которую вошел Рони, чтобы переговорить со мной? Можете ли отыскать ее в темноте?

– Могу, ваше величество, – ответил я, чувствуя, как сильно забилось мое сердце.

– Ну, так ожидайте меня здесь в десять вечера. Вы должны быть хорошо вооружены, но одни. Я сумею заставить эту девицу говорить. Надеюсь, я могу положиться на вас? – добавил он, внезапно приближаясь ко мне и пристально глядя мне прямо в глаза.

– Собственной жизнью буду отвечать за жизнь вашего величества, – ответил я, опускаясь на одно колено.

– Хорошо. Я вам верю, – сказал король, протянув мне для поцелуя руку и отходя от меня. – Быть по сему! Теперь оставьте меня. Вы уже и так были здесь слишком долго. Никому ни слова, если дорожите своей жизнью!

Я отделался каким-то уклончивым ответом и хотел уже уйти, но когда рука моя коснулась занавески, король снова позвал меня.

– И ради Бога, купите себе новый плащ, – сказал он брюзгливым тоном, причем лицо его как-то совсем сморщилось. – Первым делом завтра же утром купите себе новый плащ. Ваш сбоку еще хуже, чем спереди. Он может привести в отчаяние даже самого разумного из придворных.

ГЛАВА VI

Король в опасности

Ликование, с которым я выслушал королевское решение, быстро улеглось у меня по зрелом обсуждении дела. Оно совсем исчезло, когда час спустя я поджидал Генриха в одном из коридоров замка, прижавшись к стенке, чтобы хоть немного укрыться от ветра. Я спрашивал себя: хватит ли у его величества твердости, или в припадке предательского колебания, губившего его планы, он пошлет за теми, которые на этот раз уж окончательно рассчитаются со мной? Уединенность места, темнота, замок, выступающий сбоку черным пятном, необычно мрачное спокойствие, царившее над городом, – все это усиливало мою робость. Наконец с душевным облегчением, хотя и не без страха, услышал я звук шагов по каменной лестнице и, посторонившись, заметил полосу света, тянувшуюся из-под двери. Дверь тихонько приотворилась, и я услышал мое имя. Я осторожно подался немного вперед и вышел из своего убежища. Между двумя-тремя лицами за дверью завязался оживленный, на краткий разговор. Наконец замаскированная фигура, в которой я тотчас узнал короля, выступила вперед.

– Вы вооружены? – спросил он, остановившись на минутку передо мной.

Я распахнул плащ и, при свете из двери, показал, что у меня были при себе и пистолеты, и меч.

– Ладно! – коротко сказал король. – В таком случае пойдемте. Держитесь моей левой руки, друг мой. Ночь ведь вроде темная, не так ли?

– Очень темная, ваше величество.

Мы отправились, подвигаясь сначала очень осторожно, пока не перешли узенького мостика, затем уже пошли скорее и с меньшей осмотрительностью. Дворцовой прислуги было немного в этот вечер; холодный, резкий ветер даже на самых узких улицах разгонял по домам самых отъявленных бродяг. Было трудно предположить, чтобы нас мог остановить кто-нибудь, кроме записных воров, а для встречи их я был вполне наготове. Генрих не выказывал склонности к беседе, а я, не решаясь прервать молчания из уважения к нему, имел вполне достаточно времени, чтобы обсудить, может ли король рассчитывать на успех там, где я раз уже потерпел неудачу.

Эти размышления, не мешавшие мне, впрочем, бдительно наблюдать вокруг каждый раз, как мы заворачивали за угол или проходили мимо какой-нибудь аллеи, были прерваны нашим приходом к цели путешествия. Извинившись наскоро перед королем за грязь и темноту на лестнице, я попросил его позволения пройти вперед, вбежал по лестнице и отыскал Мэньяна. Шепнув, что все идет хорошо, и приказав ему быть настороже, я повел короля, стараясь выказывать ему как можно больше почтения, в помещение девушки, состоявшее, как известно, из двух комнат. Симона Флейкса, отворившего нам двери, я тотчас же выслал вон, а сам, посторонившись и почтительно сняв шляпу, пригласил короля войти. Он вошел, не снимая ни шляпы, ни маски. Я вошел вслед за ним, тщательно заперев за собой дверь. Спускавшаяся с потолка лампа слабо освещала комнату, меньше моей, зато более изящную. Фаншетта, которая была сегодня более отвратительна, чем когда-либо, сидела на стуле, который поставила перед самой дверью во внутреннюю комнату; но я тотчас же перестал думать об этом, заметив мадемуазель, которая сидела перед камином, съежившись и закутавшись в свою мантилью, словно ей было очень холодно. Она сидела к нам спиной и не заметила, или по крайней мере сделала вид, что не замечает нашего присутствия. Я указал на нее королю, прошептав несколько слов, и вместе с ним направился к ней.

– Мадемуазель! – сказал я тихо, робким голосом. – Мадемуазель де ля Вир! Имею честь…

Она даже не обернулась, хотя очевидно слышала, поскольку еще сильнее закуталась в свою мантилью. Памятуя об уважении к особе короля, я позволил себе только слегка коснуться рукой плеча девушки, проговорив с нетерпением:

– Послушайте! Вы не знаете, но…

Она быстро высвободила свою руку из моей так резко, что я отступил и вытаращил глаза. Король улыбнулся и, сделав мне знак посторониться, решил взять этот труд на себя.

– Мадемуазель! – сказал он с достоинством. – Я не привык…

Голос его возымел волшебное действие. Не успел он произнести еще хоть слово, как она вскочила, точно пораженная громом, и с тревожным криком взглянула на нас. Мы оба также вскрикнули разом: перед нами оказалась вовсе не мадемуазель. Очутившаяся перед нами женщина, придерживавшая рукой маску, из-под которой сверкали глаза, была и выше ростом, и полнее. Мы с недоумением смотрели на нее пока, наконец, выскользнувший из-под капюшона клок золотистых волос не дал нам ключа к разгадке.

– Мадам де Брюль! – вскричал король.

– Мадам де Брюль! – как эхо, повторил я, пораженный еще более, чем он.

Видя, что она узнана, Брюль дрожащими руками начала развязывать свою маску. Но король, выказывавший до тех пор доверчивость, какой я бы никогда не ожидал от него, вдруг снова встревожился при виде женщины, присутствие которой явилось для него такой неожиданностью.

– Что это значит, сударь? – резко спросил он меня, отступив на шаг и глядя на меня с выражением злобы и недоверия. – Это все подстроено вами? Нарушаю ли я условленное свидание, или это какая-нибудь ловушка, с самим Брюлем на заднем плане? Отвечайте же, сударь! – продолжал король с возрастающим раздражением. – Как следует мне понимать все это?

– Никак, ваше величество, – ответил я, стараясь придать своему голосу как можно больше достоинства, тем более, что и сам был в высшей степени изумлен. – Ваше величество столько же оскорбляете первым вашим подозрением госпожу Брюль, сколько вторым – меня. Я понимаю во всем этом ровно столько же, сколько и вы.

– Я пришла сюда, государь, – гордо возразила Брюль, обращаясь к королю и совершенно не обращая внимания на меня, – вовсе не из любви к месье де Марсаку, а просто как пришел бы сюда всякий, у кого было бы письмо к нему. Да и поверьте, государь, – прибавила она уже с некоторым раздражением, – вы не можете быть и вполовину столько удивлены, видя меня здесь, сколько удивлена я, найдя здесь ваше величество.

– Этому я вполне верю! – раздражительно ответил король. – И я предпочел бы, чтобы вы не видели меня.

– Короля Франции можно видеть только тогда, когда он сам того пожелает, – ответила она, приседая чуть не до земли.

– Ладно, – пусть будет так: вы этим очень обяжете короля. Но довольно! – продолжал он, повернувшись ко мне. – Раз это не та женщина, для свидания с которой я пришел сюда, то где же та?

– Она, вероятно, во внутренних комнатах, ваше величество, – сказал я, подвигаясь к Фаншетте и ощущая более сильный страх, чем можно было заключить по моему виду. – Ведь ваша госпожа здесь, не так ли? – продолжал я резким тоном, обращаясь к Фаншетте.

– Да, и она не выйдет оттуда, – упрямо ответила служанка, не двигаясь с места.

– Глупости! – воскликнул я. – Скажите ей…

– Можете сами сказать ей все, что вам угодно, – возразила та, продолжая стоять на своем месте. – Она и сама может выслушать.

– Да поймите же наконец! – нетерпеливо вскричал я. – Я должен переговорить с ней, переговорить тотчас же, по чрезвычайно важному и неотложному делу.

– Как вам будет угодно, – грубо ответила она, продолжая сидеть на своем месте. – Я уже сказала вам: сами можете говорить с ней.

Тут я почувствовал себя в самом глупом положении; да и, конечно, никогда мужчине не приходилось попадать в такую передрягу. Итак, мне суждено было преодолеть столько препятствий, избежать столько опасностей и привести наконец короля сюда, уже почти отчаявшись в этом, только для того, чтобы подвергнуть его издевательству и насмешкам со стороны какой-то горничной! Я стоял в нерешимости, не зная, что предпринять; король ждал в стороне, и видно было, что вся эта история и злила, и забавляла его в одно и то же время; мадам отступила немного и стала у самого входа. Разрешить задачу помогло мне любопытство, составляющее, быть может, к счастью, неотъемлемую принадлежность женщин: оно заставило мадемуазель лично вмешаться в дело. Бдительно карауля изнутри и прислушиваясь ко всякому шуму, она слышала отчасти то, что происходило у нас. Ее заинтересовал незнакомый мужской голос и то уважение, с которым я относился к новому посетителю. Она крикнула, чтобы узнать, кто был там; а Фаншетта, принявшая, по-видимому, этот окрик за приказание, встала и оттащила свой стул в сторону, проворчав брезгливо и без всякого признака почтительности:

– Я говорила вам, что она может услыхать.

– Кто это? – снова спросила мадемуазель, возвысив голос.

Я хотел уже отвечать, но король, сделав мне знак посторониться, сам вышел вперед и тихонько постучал в дверь.

– Отворите, мадемуазель, прошу вас, – вежливо сказал он.

– Кто там? – снова вскричала мадемуазель уже дрожащим голосом.

– Это – король! – ответил тот мягко, но тем величественным тоном, которым не говорят простые люди и который является как бы особой принадлежностью потомков поколений, привыкших повелевать из рода в род.

Она испустила легкое восклицание, затем тихо и с видимой неохотой повернула ключ в замке. Замок заскрипел; дверь отворилась. Одну минуту я видел бледное лицо и блестящие глаза барышни. Затем его величество, приподняв шляпу, вошел в комнату и запер за собой дверь; а я отошел в дальний угол комнаты, где мадам Брюль все еще продолжала стоять у входа. Тут – отлично помню – у меня возникло довольно естественное подозрение, что она явилась в мою квартиру, шпионя за своим супругом; но первые же слова, произнесенные ею, когда я подошел к ней, рассеяли это подозрение.

– Живей! – сказала она с повелительным жестом. – Выслушайте меня и отпустите. Я уже довольно долго ждала вас и достаточно настрадалась из-за вас. Что же касается вон той женщины, то ведь она сумасшедшая, и ее служанка тоже. Теперь слушайте! Вы сегодня честно говорили со мной: я хочу отплатить вам тем же. У вас завтра свидание с моим мужем, в Шаверни. Разве не правда? – нетерпеливо добавила она.

Я ответил, что это было вполне справедливо.

– Вы пойдете туда с одним из ваших друзей, – продолжала она, разрывая в возбуждении в клочки снятую только что перчатку. – Он также должен встретить вас со своим другом… Ведь так?

– Да, – ответил я неохотно. – Мы должны встретиться на мосту.

– Так не ходите туда! – решительно сказала она. – Стыдно мне предавать своего мужа, но еще хуже посылать на смерть невинного человека. Он встретит вас с одним мечом, согласно условию поединка; но там, под мостом, будут другие, которые уже сделают свое дело. Вот я и выдала его! – с горечью прибавила она. – Конечно! Теперь пустите меня.

– Постойте, сударыня! – сказал я, более озабоченный судьбой той, которой я с первой минуты, как только встретил ее, не принес ничего, кроме несчастья, чем удивленный этою новой изменой с ее стороны. – Разве вы ничем не рискуете, возвращаясь теперь к нему? Не могу ли я сделать чего-нибудь, чтобы защитить вас?

– Ничего, – резко и почти грубо ответила она. – Только отпустите меня скорей.

– Но ведь вы не можете идти одна по улицам?

В ответ на это она засмеялась, и в смехе ее было столько горечи, что у меня невольно сжалось сердце от жалости.

– Несчастные всегда остаются невредимыми, – сказала она.

Вспомнив, как недавно еще я видел ее в первом упоении брачной любви, я почувствовал к ней глубокое, искреннее сострадание. Но ответственность, которую налагало на меня присутствие его величества, не позволяло мне выказать свои чувства. Я с радостью проводил бы ее до дому, но не смел этого сделать. И я был вынужден довольствоваться меньшим. Я собирался предложить ей одного из своих людей, чтобы проводить ее, как вдруг стук в наружную дверь заставил приготовленные слова замереть у меня на губах. Сделав ей знак молчать, я прислушался. Стук повторился и становился все настойчивей. В верхней части двери была маленькая решетка из крепко переплетенной проволоки. Я собирался уже отворить ее, чтобы посмотреть, что там такое, как вдруг услышал голос Симона, умолявшего поскорей отворить ему. Сомневаясь в его благоразумии и боясь в то же время отказать ему, дабы не лишиться новых известий, я, немного подождав, наконец решился снять запоры.

Как только дверь отворилась, Симон вскочил в комнату, крича мне, чтоб я захлопнул за ним дверь. Выглянув, я при свете факелов увидел человек шесть-семь мужчин, с распухшими багровыми физиономиями, собиравшихся, по-видимому, взобраться по лестнице. Увидев меня, они подняли торжествующий крик и бросились к двери. Но мы успели запереть ее и наложить два железных засова. Яростный крик снаружи перешел в глухой, гул; а мы, чувствуя себя хоть на время в безопасности, могли наконец спокойно взглянуть друг на друга и заметить те перемены, которые внезапная тревога произвела в лице каждого из нас. Мадам де Брюль была бледна, как полотно; у Симона глаза, казалось, готовы были выскочить из орбит, и он дрожал от страха всеми членами. Сначала на мой вопрос, что все это значит, он не мог ничего сказать. Выведенный из терпения, я схватил его за шиворот с целью так или иначе заставить его отвечать, как вдруг отворилась дверь из внутренней комнаты и показался сам король. На лице его была написана живейшая радость от услышанного рассказа; и видно было, что он не имел ни малейшего понятия о том, что творилось у нас. Но увидев, что я держу Симона, а дама лежит на полу у двери без признаков жизни, он остановился и с изумлением потребовал объяснений.

– Боюсь, государь, что мы осаждены, – с отчаянием ответил я, чувствуя, что мои тревоги и опасения с приходом короля удесятерялись, – только еще не могу сказать – кем. Но этот человек знает, – продолжал я, указывая на Симона, – и он должен сказать. Ну ты, трус! – сказал я последнему, сердито тряся его за руку. – Говори скорей, что ты знаешь!

– Старшина-маршал! – воскликнул Симон, оцепенев от страха при виде короля, так как Генрих снял свою маску. – Я был в карауле внизу и поднялся на несколько ступенек, чтобы укрыться от холода, как вдруг услышал, что они вошли. Здесь их будет добрых два десятка.

Я энергично выругался и спросил его, почему же он не предупредил Мэньяна, который с его людьми был теперь отрезан от нас в верхних комнатах.

– Старшина здесь, государь, – отвечал Симон, отворачиваясь от меня с искаженным лицом.

Я думал, что он врет и выдумал все это с перепугу. Но в эту минуту осаждающие стали усиленно напирать и стучать в дверь, требуя, чтобы мы отворили ее, и изрыгая такие громкие ругательства, что они были слышны даже сквозь толстые дубовые двери, сгоняя румянец со щек женщин и заставив самого короля замедлить свои шаги, что не ускользнуло от моего внимания. В их криках я мог ясно различить слова: «Именем короля!» Отсюда я вывел утешительное, заключение: раз уж нам приходилось иметь дело с законом, то на нашей стороне было нечто выше и посильнее закона. И я быстро сообразил, что следовало делать.

– Я думаю, ваше величество, парень говорит правду, – хладнокровно заметил я. – Это действительно только старшина-маршал вашего величества. Поэтому самое худшее, чего мы можем опасаться, это то, что он узнает о вашем присутствии здесь несколько раньше, чем было бы вам угодно. Конечно, нам будет не особенно трудно заставить его молчать, если ваше величество потрудитесь надеть маску: я сейчас же отворю решетку и переговорю с ним.

Король, стоявший посреди комнаты и видимо смущенный всей этой тревогой и суматохой, коротко изъявил свое согласие. Я собрался уже отворить решетку, как вдруг госпожа Брюль схватила меня за руку и с силой оттащила назад.

– Что вы делаете? – вскричала она с лицом, полным ужаса. – Разве не слышите? Ведь он здесь!

– Кто? – спросил я, пораженный ее поведением еще более, – чем самими словами.

– Да кто же еще, как не мой муж?! Повторяю вам, я слышу его голос. Он следовал сюда за мной по пятам: теперь он нашел и конечно убьет меня!

– Господь с вами! Что вы говорите? – ответил я, сомневаясь еще, чтобы она действительно слышала голос своего мужа. Чтобы удостовериться, я спросил Симона, видел ли он его. Мое сердце тревожно сжалось, когда я услышал, что Брюль действительно был в числе нападавших.

Оглянувшись на всю слабо освещенную комнату, посмотрев на искаженные страхом женские лица, на короля, с трудом сдерживавшего свое волнение, слишком заметное даже в маске, я понял, до какой степени безнадежно было наше положение. Судьба так удачно сыграла на руку Брюлю, что мы все оказались как бы у него в западне, – и король, которого он желал всячески опозорить, и жена, которую он ненавидел, и мадемуазель, которая уже раз ускользнула от него, и, наконец, я, уже дважды становившийся ему поперек дороги. Нет ничего удивительного, что вся храбрость моя пропала. Я с тревогой переводил глаза с дамы на Симона и обратно и со страхом прислушивался к зловещему треску двери, готовой рухнуть под градом сыпавшихся на нее ударов. Первой моей мыслью, моим долгом, взявшим верх над всеми остальными чувствами, было спасти короля, сохранить его целым и невредимым. Но как мог я в остальном выполнить все обязательства, которые налагало на меня чувство долга и чести? Только мысль о старшине немного ободрила меня. Я вспомнил, что до тех пор, пока тайна присутствия короля здесь, вместе с госпожой Брюль, не будет открыта, еще нет оснований отчаиваться; быстро повернувшись к его величеству, я просил его оказать мне небольшую милость – встать вместе с дамой в углу, которого от двери не было видно. Он послушался, ко как-то неохотно, что вовсе не понравилось мне. Но у меня не было времени обращать внимание на пустяки: я подошел к решетке и отпер ее. Появление моей особы было встречено дикими криками: очевидно, меня узнали. Но эти крики скоро сменились полным молчанием. Затем в толпе за дверями послышались торопливые шаги – и показался сам старшина.

– Именем короля! – торжественно возгласил он.

– Что случилось? Чего вы хотите, врываясь так поздно ко мне? – спросил я, больше стараясь рассмотреть нетерпеливые, нахмуренные лица, сердито выглядывавшие через его плечо, чем его самого.

Два факела бросали красноватый отблеск на шлемы алебардщиков и, вспыхивая по временам, освещали все мерцающим, дымным светом.

– У меня приказ арестовать вас! – грубо отвечал старшина. – Всякое сопротивление бесполезно. Если вы не повинуетесь добровольно, я прикажу принести бревно и высадить дверь.

– Где приказ? – резко спросил я. – Ведь утренний отменен самим королем.

– Только приостановлен, – ответил старшина. – Да! Он выдан мне снова сегодня вечером для немедленного исполнения. Оттого-то я нахожусь здесь и предлагаю вам повиноваться добровольно.

– От кого вы получили этот приказ?

– От Вилькье. Вот он! – отвечал старшина, показывая мне бумагу. – Итак, пожалуйста, сударь; не то вы только сами ухудшите свое положение. Отворите!

– Раньше, чем сделать это, я хотел бы знать, какую роль должен играть во всей этой истории мой друг, месье де Брюль, который стоит вон там, у лестницы!.. А, да тут и мой старый приятель, Френуа! Кроме того, старшина, я вижу здесь еще одного-двух своих знакомых. Но раньше, чем сдаться, я все-таки должен знать, что делает здесь де Брюль?

– Долг каждого верноподданного – исполнять веления своего короля, – уклончиво отвечал старшина. – Вам долг повелевает теперь сдаться мне, чтобы я отвел вас в замок. Но я не желаю подымать тревогу. Даю вам срок на размышление – пока не догорит этот факел. Если к тому времени вы не согласитесь добровольно, я прикажу выломать дверь.

– Вы обещаете подождать, пока факел не догорит до конца?

По получении от него утвердительного ответа, я поблагодарил его за снисходительность и запер решетку.

ГЛАВА VII

Условия сдачи

Не успел я отнять руки от решетки, как легкий удар по плечу заставил меня обернуться, предупреждая меня о новой неминуемой опасности. И действительно, на этот раз мне грозила такая беда, что, даже призвав на помощь всю свою решимость, мне трудно было совладать с нею. Рядом со мной стоял Генрих. Он снял свою маску, и уже одного взгляда на него для меня достаточно, чтобы убедиться, что случилось именно то, что я предчувствовал и чего так опасался. В глазах у него выражалось необычайное возбуждение; все лицо, темно-багрового цвета, мокрое от пота, обнаруживало чрезмерное волнение: стиснутые губы напоминали лицо мертвеца. Внезапность новой опасности, отсутствие кого-либо из приближенных или вообще знакомых лиц из свиты, без которых он не делал ни шагу, необычный час, убогая хижина, одинокое положение среди чужих людей – всего этого было слишком много для его нервной системы и без того надорванной его образом жизни. Несмотря на свое присутствие духа и смелость, не раз испытанные в боях, он не мог вынести нового потрясения. Хотя король и старался еще сохранить свое достоинство, для меня было очевидно, что он уже почти потерял способность владеть собой.

– Отворите! – пробормотал он сквозь зубы, указывая нетерпеливо на дверь. – Отворите же, сударь, говорю я вам!

Я поглядел на него, изумленный и смущенный.

– Но позвольте, ваше величество: вы забываете, что я еще…

– Отворите, повторяю вам! – повелительно повторил король. – Слышите, сударь? Я желаю, чтобы эта дверь была немедленно отворена!

Сухая, жилистая рука его тряслась, как в параличе: драгоценные перстни на пальцах сверкали и переливались разноцветными огнями. Я безнадежно переводил глаза с него на женщину и обратно, причем мне смутно представлялась вся опасность, которая возникла бы, если бы ее присутствие здесь было открыто, – опасность, которую я еще сам не мог себе хорошенько определить, но которая уже вполне ясно представлялась моему воображению. В то же время мне показалось, что я нашел средство избавиться от нее. Эта мысль настолько ободрила меня, что, продолжая еще держаться за решетку, я решился вступить в переговоры с королем.

– Простите, ваше величество! – начал я торопливо, но самым почтительным тоном. – Прежде всего я решаюсь просить вас дозволить мне рассказать вам, что я видел. Не считая Брюля, там шесть человек, которые, полагаю, составляют его свиту. Все это – негодяи, способные на любое преступление: умоляю ваше величество лучше согласиться на кратковременный арест…

Здесь я должен был умолкнуть, пораженный внезапным гневом, сверкнувшим в глазах короля: своими неудачными выражениями я только разжег его ярость, как бы дал ей толчок проявиться наружу. Предрасположенный к подозрению многочисленными изменами и обманами особенно за последнее время, он забыл обо всех опасностях, угрожавших ему извне, при мысли, что я сам хочу погубить его и для этой цели завлек его сюда. Он огляделся взором, полным злобы и страха, и еле слышно пролепетал дрожащими губами:

– Арест?..

К довершению несчастья, пустая случайность вовлекла его в еще большее смятение, доведя до полной невменяемости. Кто-то начал ломиться в дверь снаружи. Дама, услышав это, испустила громкий крик ужаса – и король окончательно потерял самообладание. Вскочив с места, он яростно закричал мне, чтобы я немедленно отворил дверь, у которой я все еще стоял. Но я все-таки решил подождать и простер к нему руки с умоляющим видом, как бы с последней просьбой. Генрих отступил на шаг, выхватил меч и приставил острие к моей груди. Я всегда был убежден, что он вообще неспособен нанести удар; но само прикосновение к рукояти меча пробуждало мужество, которым он, несомненно, обладал и которое не покидало его в самые опасные минуты. Однако на этот раз такого не случилось: пока лезвие его меча дрожало у самой моей груди, а я стоял неподвижно, употребляя нечеловеческие усилия, чтобы оставаться спокойным, мадемуазель бросилась к королю и с громким криком ухватила его сзади за локоть. Ошеломленный Генрих, не видя, кто схватил его, поднял руку и концом меча задел висячую лампу: она разлетелась вдребезги, и в комнате воцарилась полная темнота. Женские крики и сознание, что среди нас находится сумасшедший, наполняли мрак всякими ужасами.

Боясь прежде всего за мадемуазель, я собрался с духом и, добравшись кое-как дотлевших у очага угольев и не обращая внимания на неясно сверкавший меч короля, отыскал полуобожженную палку, на конце которой мне удалось раздуть огонь. При помощи этой палки я зажег свечу, замеченную мною раньше неподалеку от очага, и только тогда решился оглядеться. Мадемуазель стояла в углу, наполовину взбешенная, наполовину перепуганная. Лицо ее было багрово-красно. Одна рука ее была обернута носовым платком, запачканным кровью: очевидно король, в безумной ярости размахивая мечом, слегка поранил ее. Фаншетта стояла перед своей госпожой, с волосами взъерошенными, точно шерсть дикой кошки; квадратное лицо ее и вся фигура выражали недоверие и злобу. Неподалеку от них стояли, прислонясь к стене, госпожа Брюль и Симон. Король сидел на стуле с видом растерянности и изнеможения; острие его меча упиралось в пол, и он с трудом удерживал в дрожащей руке рукоятку. Я тотчас сообразил, что мне делать. Молча подойдя к королю, я положил на стул около него свой меч, свои пистолеты и кинжал, затем преклонил колени и сказал:

– Дверь здесь, ваше величество. Вы можете отворить, когда вам угодно. Вручаю вам также свое оружие: отныне я ваш пленник. Старшина-маршал за дверями: вы одним словом можете предать меня ему… Но, государь, – продолжал я серьезным тоном, – позвольте просить вас об одном – не допускать и мысли, чтобы я думал хоть на одно мгновение оказать особе вашего величества неуважение или каким бы то ни было образом оскорбить вас.

Король поглядел на меня тупым, бессмысленным взором; лицо его было бледно, в глазах было какое-то рыбье выражение.

– Святители! – пробормотал он довольно невнятно. – Зачем же вы подняли ваши руки?

– Только затем, чтобы умолять ваше величество обождать минутку, – ответил я, наблюдая в то же время как лицо его мало-помалу принимало осмысленное выражение. – Если вы удостоите выслушать меня, я объясню вашему величеству все в немногих словах. У Брюля шесть-семь человек, у старшины восемь или девять. Но люди Брюля отчаяннее и смелее: если он найдет ваше величество в моей квартире и припишет вам свою неудачу, то может решиться на отчаянный поступок. Едва ли можно рассчитывать, что особа вашего величества будет в безопасности, отправившись в сопровождении Брюля по улицам. Кроме того, – продолжал я, с радостью замечая, что король слушал со вниманием и постепенно приходил в естественное состояние, – здесь есть еще другое обстоятельство, а именно тайна, которую вашему величеству угодно было повелеть сохранить до тех пор, пока дело не подвинется значительно. Рони дал мне строжайший наказ на этот счет, опасаясь, что в случае, если бы ваш план сделался известным в Блуа, могло бы вспыхнуть восстание.

– Это вполне справедливо, – воскликнул король, к которому вернулась прежняя бодрость, хотя он и избегал еще глядеть на мадемуазель. – Да, он в состоянии напасть на меня. Но что же прикажете мне делать, сударь? – продолжал он жалобным тоном. – Не могу же я оставаться здесь. Мое отсутствие будет замечено. Я ведь не какой-нибудь бродяга, которого никто не знает и который никому не надобен.

– Готовы ли вы, ваше величество, довериться мне? – спросил я тихо, робким голосом.

– Довериться вам? – раздраженно воскликнул король, поднимая руку и разглядывая свои ногти, о красоте и белизне которых он заботился не менее любой женщины. – Разве же я не доверял вам? Иначе как бы я очутился здесь? Да ведь если бы вы не были гугенотом – Господи, прости меня за эти слова! – я скорее согласился бы встретиться с вами в аду, чем придти сюда.

Признаюсь, я с гордостью выслушал такую похвалу моей религии. Я забыл даже на мгновение и грозную опасность, и мрачную комнату, скудно освещенную свечкой, и перепуганные лица у задней стены, и даже взволнованное лицо короля, на котором выражение надменности боролось со смятением. Затем я сказал, что не сомневаюсь, что мне удастся вывести его отсюда, не открывая тайны его присутствия.

– В таком случае, пожалуйста, сделайте так, ради Бога! – быстро ответил король. – Делайте, что хотите, но только отведите меня в замок, и больше ни одному гугеноту не удастся вывести меня оттуда! Я Уже достаточно стар для подобных приключений.

Новый стук в дверь в эту минуту побудил меня не теряя времени объяснить мой план, который он одобрил, упрекнув меня, однако, за то, что я поставил ему такую задачу. Боясь, что дверь не выдержит, несмотря на устроенные мною засовы, и побуждаемый видом госпожи Брюль, выражавшим живейший ужас, я взял свечу и проводил короля во внутреннюю комнату. Здесь я положил возле него свои пистолеты и молча взял меч и кинжал. Затем я возвратился к женщинам и, отворив дверь, знаком пригласил их войти. Мадемуазель, на перевязанную руку которой я не мог глядеть без волнения, хотя присутствие короля и не позволяло мне выговорить ни слова, прошла вперед до самых дверей, у которых я стоял. Но здесь, оглянувшись и увидев, что следом за ней идет госпожа Брюль, она вдруг остановилась и, окинув меня высокомерным взглядом, тихо спросила:

– А эта дама? Разве нас велено запереть вместе?

– Мадемуазель! – быстро ответил я также тихо. – Разве я когда-нибудь требовал от вас чего-нибудь позорного?

Она ответила легким покачиванием головы.

– Я и теперь не требую ничего подобного, – продолжал я серьезным тоном. – Я поручаю вашим заботам даму, которая из-за нас подверглась большой опасности; остальное предоставляю вашему собственному усмотрению.

Вместо ответа, она взглянула мне прямо в лицо смелым взглядом и прошла дальше. Госпожа Брюль и Фаншетта последовали за ней. Я затворил дверь и обратился к Симону, который тем временем раздувал тлевшие уголья, пытаясь хоть немного осветить комнату, в которой оставались теперь только он да я. Мне показалось, что он избегает моего взгляда, и видно было, что и от всего виденного, и от усиливавшегося стука в дверь тревога его возрастала с каждой минутой. Но я не сомневался в его преданности барышне; а мои приказания ему были довольно просты.

– Вот что вы должны сделать, – сказал я, взявшись уже за засов. – Как только я выйду, крепко заприте за мной дверь и больше не отворяйте никому, кроме Мэньяна. Когда же он постучится, отворите ему осторожно и впустите. Вы скажете ему, чтобы он – если только любит господина Рони, – как только погода немного прояснится, взял с собой людей и проводил короля Франции до его дворца. Посоветуйте ему быть храбрым, но вместе с тем осмотрительным: он своей жизнью отвечает за безопасность и жизнь короля.

Я дважды повторил Симону этот наказ. Затем, опасаясь, что старшина-маршал и вправду сдержит свое слово и взломает дверь бревном, я отодвинул засов. Мое появление в дверях было встречено дюжиной злобных криков; и в них слышалось столько ярости и нетерпения, что нельзя было разобрать, в чем дело. Наконец предводителю удалось немного успокоить своих людей; но очевидно было, что и его терпение уже истощилось.

– Сдаетесь вы, наконец, или нет? – спросил он. – Я вовсе не намерен не спать тут из-за вас целую ночь!

– Предупреждаю вас, – ответил я, – что приказ, на который вы ссылаетесь, уже отменен королем.

– Это меня не касается, – грубо возразил тот.

– Да, но это будет касаться вас завтра, когда король пошлет за вами, – ответил я; и мне показалось, что эти слова несколько подействовали. – Хорошо, я согласен сдаться вам, но на двух условиях. Вы разрешите мне сохранить оружие до тех пор, пока мы не дойдем до сторожки привратника: даю вам слово идти спокойно. Это – первое.

– Хорошо, – сказал старшина более любезно. – Против этого ничего не имею.

– Во-вторых, вы не должны позволять вашим людям вламываться в мою квартиру. Я выйду совершенно спокойно. Полученный вами приказ не уполномочивает вас грабить мое имущество.

– Тсс! Мне нужно только, чтобы вы вышли. Я вовсе не собираюсь входить к вам.

– В таком случае, можете отвести ваших людей обратно на лестницу. И если вы в точности выполните наше условие, я помогу вам завтра. Ведь исполнение этого поручения еще доставит вам много хлопот. Рец, который привез этот приказ сегодня утром, как вы знаете, уже уехал, а Вилькье, вероятно, уедет завтра. Но вы можете смело положиться на то, что Рамбулье будет здесь.

Последнее замечание пришлось как раз кстати. Оно подействовало на старшину именно так, как я рассчитывал. Без всяких дальнейших возражений он приказал своим людям отступить и охранять вход на лестницу; я же начал снимать запоры с дверей.

Делу, однако, не суждено было окончиться так просто. Несколько членов брюлевской шайки, повинуясь, вероятно, знаку своего вождя, стоявшего вместе с Френуа на верхней ступеньке лестницы, отказались уходить и подстрекали к тому же людей старшины, когда те собирались повиноваться. Но старшина, уже и так раздраженный медлительностью в исполнении его требования, собрал своих подчиненных. Была минута, когда казалось, что вот-вот вспыхнет стычка, исход которой невозможно было предсказать.

Сообразив, что, если людям Брюля удастся одолеть, наше положение станет еще хуже, я не последовал первоначальному решению – ждать конца на месте. Я воспользовался случаем и сошел сам так, что Симон тотчас же запер за мной дверь. Старшина в это время был занят спором с Френуа, который, с лицом, обезображенным раной, которую я нанес ему в Шизэ, и раскрасневшимся от злобы, казался теперь, при свете единственного факела, прямо отвратительным. В одном только этот негодяй выиграл от нового покровительства: он был разряжен прямо-таки с шутовской роскошью. Впрочем, в отношении платья я заметил, что как в нищенском рубище всегда можно узнать дворянина, так и лакей в самом роскошном наряде все же останется лакеем.

Увидев меня неожиданно возле самого старшины, он попятился назад. В его лице и во всем его виде произошла такая забавная перемена, что сам старшина на минуту смешался и оправился только тогда, когда я подошел к нему и, вежливо раскланявшись, объявил себя его пленником. Я добавил, что советую ему понаблюдать за единственным оставшимся факелом: ведь если и он погаснет, то в этой сумятице, притом в темноте, нам легко могут перерезать горла. Старшина принял мои слова к сведению и, подозвав к себе факельщика, приготовился сойти вниз, приказав предварительно Френуа и его людям, столпившимся на верхней площадке, дать нам дорогу и не шуметь.

Те, однако, вовсе не были склонны пропустить нас и отвечали на увещания и приказы старшины грубыми насмешками. Колеблясь между сознанием собственной важности и уважением к Брюлю, старшина был в недоумении, что ему делать. Он, казалось, скорее почувствовал облегчение, чем рассердился, когда я попросил разрешения сказать несколько слов Брюлю.

– Если вы в состоянии вразумить этого человека, – раздражительно ответил он, – так говорите с ним сколько вашей душе угодно.

Я отправился и, дойдя до площадки, где стоял Брюль, отвесил вежливый поклон. В ответ он завернулся поплотнее в плащ и обдал меня презрительным, пронизывающим взглядом, в котором сквозили и чувство торжества, и надежда на скорое мщение. Мне хотелось узнать, явился ли он сюда по следам своей жены или же просто прибыл для выполнения своих общих замыслов против меня. Я спросил его насмешливо, чему обязан удовольствием его видеть.

– Видите, – добавил я, – не могу остаться здесь долее, чтобы предложить вам гостеприимство, но за это уж вы должны благодарить вашего друга, господина Вилькье!

– Очень признателен вам, – ответил он с дьявольской усмешкой. – Но не печальтесь об этом. Когда вы уйдете, друг мой, я надеюсь расположиться здесь по своему вкусу.

– Да? Ну, это мы еще увидим, – спокойно возразил я, нисколько не смущаясь ни угрозой, ни низким намеком, заключавшимся в его словах.

Ожидая именно этого, я уже приготовил ответ. Затем, поднеся два пальца к губам, я пронзительно свистнул и дважды громко позвал Мэньяна. Мне не пришлось звать его в третий раз. Не успел старшина оправиться от изумления, как на лестнице послышались тяжелые шаги: Мэньян, быстро сбежав по ступенькам, очутился около Брюля; последний, узнав его, произнес проклятие и невольно попятился. Смелые, самоуверенные манеры Мэньяна всегда носили отпечаток силы и бодрости, но на этот раз во всем его поведении был какой-то оттенок удали, что не замедлило произвести впечатление на присутствующих. Когда он стоял здесь, уставившись глазами на Брюля, мрачно улыбаясь и небрежно играя своим кинжалом, он показался мне недюжинным противником: я подумал, что во всем Блуа трудно было найти равного ему по силе и хладнокровию. Он переводил взор с одного на другого, пока не остановил его на моей особе. Парень поклонился мне как-то особенно ретиво и даже с оттенком гасконского хвастовства, которое было тут очень кстати. Я знал, как обращался с ним Рони, и насколько мог постарался следовать его примеру.

– Мэньян! – сказал я резким, повелительным тоном. – Сегодня я буду ночевать в другом месте. Когда я уйду, позовите ваших людей и прикажите им стеречь эту дверь. Если кто-нибудь будет пытаться проникнуть сюда силой, исполняйте ваш долг.

– Можете положиться на меня: все будет исполнено.

– Даже в том случае, если сам господин де Брюль очутится здесь.

– Слушаюсь!

– Вы должны оставаться на часах до завтрашнего утра, если де Брюль будет оставаться здесь. Если же он уйдет, вы получите приказания от лиц во внутренних комнатах и должны их исполнить беспрекословно.

– Ваше сиятельство, можете быть вполне спокойны, – ответил Мэньян, продолжая играть кинжалом.

Отпустив его кивком головы, я с улыбкой обернулся, чтобы взглянуть на Брюля. Я увидел, что, в ярости от этого неожиданного препятствия и от обиды за нанесенное оскорбление, он казался таким опечаленным, как только можно было желать. Но мне не хотелось расставаться с ним, не сказав на прощание новой колкости.

– Итак, это дело улажено, де Брюль, – сказал я ему самым любезным тоном. – Теперь могу пожелать вам спокойной ночи. Вы наверно удостоите меня завтра вашим посещением в Шаверни. Но только раньше мы велим Мэньяну заглянуть под мост.

ГЛАВА VIII

Размышления

Не знаю презрение ли мое к Брюлю или высказанное мною предположение об исчезновении Вилькье подействовали на старшину-маршала, но только с той минуты, как мы вышли из моего дома, он относился ко мне с величайшей любезностью, позволил мне даже сохранить шпагу и приготовил особое помещение на ночь в караульне. Несмотря на поздний час, я не мог не отблагодарить его: я попросил у него позволения раздать немного денег лицам его свиты и пригласил его самого распить со мной бутылочку вина. Бутылочка немедленно была принесена за соответствующую плату, как это обыкновенно делается в подобных местах. Мы просидели за ней еще добрый час и разошлись вполне довольные друг другом.

Однако все треволнения дня, и в частности одно обстоятельство, на которое я раньше не обратил внимания, мешали мне спать больше, чем если бы меня поместили в самое душное и сырое из подземелий замка. Столько событий произошло в столь короткое время, что я не успел еще сообразить, куда же, наконец, стремлюсь и какая судьба ожидает меня. Поэтому, воспользовавшись удобной минутой, я постарался теперь возобновить в памяти все пережитое за этот день и почувствовал глубокое облегчение по поводу того, что все окончилось столь благополучно. Я питал полное доверие к Мэньяну и не сомневался, что Брюлю скоро надоест, если уже не надоело, продолжать бесполезную осаду. Самое большее через час (а теперь еще не было полуночи), королю будет предоставлена полная возможность спокойно отправиться домой: и поручение, возложенное на меня господином Рони, будет исполнено. Задача сообщить о решении его величества королю Наваррскому будет конечно возложена на Рамбулье или на кого-нибудь другого, равного ему по своему значению. Положим, ему же будет принадлежать вся честь за тот договор, который, как всем нам уже было известно, должен был наконец дать Франции продолжительный мир. Но сознание, что мне, такому ничтожеству, удалось оказать церкви и отечеству столь важную услугу, наполняло меня гордостью; и чувство это, как я с радостным трепетом впервые понял в эту ночь, доказывало, что в груди моей еще не совсем остыл юношеский пыл.

Помня, однако, предупреждение короля Наваррского не обращаться к нему за наградой, я был в недоумении относительно того, что же предстояло мне теперь. Все мои надежды основывались на обещании господина Рони позаботиться о моей судьбе. Утомленный придворной жизнью в Блуа, с ее кознями и всевозможными предательствами, я все-таки не знал еще, каким образом удастся мне снова переправиться через Луару, главным образом ввиду вражды, которую питал ко мне виконт Тюрен. Быть может, я еще больше раздумывал бы над этим обстоятельством, не явись у меня другая, еще более серьезная причина для тревоги и раздумья: это – странное поведение, капризы и причуды девицы де ля Вир.

Мне казалось, что я нашел ключ к уяснению загадки. К великому удивлению своему, но, признаться, и к удовольствию, я начал убеждаться, что единственное объяснение всему было то, которое приходило мне в голову уже раньше, при взгляде на лицо девушки, когда она металась между мной и королем. Перебирая в памяти все происшедшее с нашей встречи в передней Сен-Жана, я вспомнил насмешку, отпущенную на наш общий счет Матюриной. Мадемуазель, без сомнения, не забыла этой насмешки: отсюда ее враждебность и презрение ко мне, все эти жестокие слова и грубое обхождение со мной во время нашего путешествия. А это, вместе с природной ее гордостью, способствовало тому, что я составил себе о ней столь низкое мнение, в особенности когда сравнивал ее с моей уважаемой матерью. Но мне пришло в голову также, что насмешка Матюрины могла сослужить мне и известную службу, заставив мадемуазель помнить обо мне и внушив ей мысль, что ее судьба до известной степени связана с моей. Предположив это, мне уже не трудно, было объяснить себе ее поведение в Рони, когда она, убедившись, что я не предатель, и раскаиваясь в прежнем своем обращении, пыталась заглушить новое чувство, зашевелившееся в ее груди. Отсюда мне уже легко было уяснить себе и дальнейшее ее поведение в предполагаемом, конечно, смысле. Но, будучи уже в преклонных годах, с пробивающейся сединой, имея все лучшее в жизни позади, я никогда не осмеливался и мечтать о ней подобным образом. Человек бедный и сравнительно незнатного происхождения, я не смел и думать о богатейших владениях, которых, по слухам, она была обладательница. Далее теперь я чувствовал себя словно ослепленным той картиной, которая внезапно открывалась передо мной. Я лишь с трудом мог представить себе ее такой, какой видел в последний раз – с рукой на перевязи от раны, которую она получила, защищая меня. Не без волнения и даже боли я почувствовал, что ко мне как будто возвращается юность, с которой я уже покончил было счеты, а вместе с нею те радужные надежды и планы, которые по большей части посещают людей только однажды, в ранней молодости. До этой минуты я считал эти светлые надежды и мечты уделом других людей.

Нет ничего удивительного, что наступивший рассвет застал меня за такими приятными размышлениями, которые к тому же имели для меня всю прелесть новизны. В это утро небо было замечательно ясно и восход великолепен, принимая во внимание сравнительно позднее время года. И теперь, когда я вспоминаю это дивное утро, рука опускается и перо отказывается передать чувство сладостного восторга, охватившее мою душу при виде этого, собственно говоря, столь обычного явления природы. Я точно купался в ярких солнечных лучах, проникавших в мою комнату сквозь решетчатое окно, и с ненасытной жадностью вдыхал утреннюю свежесть, испытывая то стремление к Божеству и к добру, которое, по воле Создателя, часто пробуждается в нас в подобные минуты в юности, но которое мы редко испытываем впоследствии, когда время и жизненная борьба уже успеют притупить нашу впечатлительность. Я не дожил еще до того возраста, когда взвешивают предстоящие затруднения. Единственной печальной нотой в моем радостном чувстве было сожаление о том, что моей матери нет более в живых: она уже не может разделить со мной счастье, о котором так часто и с такой любовью мечтала. И я почувствовал, что стал как-то еще более связан с нею. С чувством глубокой нежности и любви вспомнил я последние ее слова, в особенности же последнюю просьбу насчет барышни. Я дал себе обет до отъезда посетить ее могилу и вспомнить там еще раз о той любви, которая освящала всех женщин в моих глазах.

Размышления мои были прерваны неожиданным обстоятельством, которое сначала хотя и не носило успокоительного характера, но окончилось благополучно и даже явилось до известной степени развлечением. В нижнем коридоре, вымощенном, как и все здание, камнем, на лестнице около моей комнаты послышалось легкое звяканье цепей. Каково же было мое изумление, когда дверь отворилась и вошел человек, в котором я тотчас узнал глухого Матфея, – того самого негодяя, которого видел в последний раз вместе с Френуа в доме на улице Валуа. Я в страхе вскочил с места: мне подумалось, что старшина-маршал подлым образом предал меня шайке Брюля. Но, разглядев, что человек этот был закован в цепи, я снова уселся, ожидая, что будет дальше. Оказалось, что он просто принес мне завтрак и сам был пленником. Но этот человек не узнавал или делал вид, что не узнает меня: я не мог заставить его говорить. Немного спустя меня навестил сам старшина. В знак завязавшейся с вечера дружбы он принес мне букет цветов, который я принял от него скорее из вежливости, чем с удовольствием. От него мне удалось узнать, каким образом этот негодяй очутился на его попечении. Оказалось, что Френуа, не любивший стеснять себя, взяв на свое попечение раненого, положил его в ночь нашей стычки у дверей больницы при одном из монастырей, расположенных в этой части города. Монахи приютили его, но прежде чем принять его к себе, предложили ему, по обычаю, несколько вопросов. Матфей отвечал вполне искренно. К несчастью для него, настоятель, случайно или по ошибке, начал неудачно.

– Вы, ведь, не гугенот, сын мой? – спросил он.

– Да, благодарение Господу! – простодушно ответил Матфей, полагая, что его спрашивают, католик ли он.

– Что?! – воскликнул смущенный поп. – Разве вы не верный сын церкви?

– Никогда! – отвечал наш глухой приятель, в полном убеждении, что все идет прекрасно.

– Так вы еретик? – воскликнул монах в исступлении.

– Аминь! – с самым невинным видом ответил Матфей, полагая, что это третий из вопросов, которые ему обыкновенно предлагали, когда он обращался куда-нибудь за помощью.

Неудивительно, что эти ответы вызвали негодование монахов: Матфей, несмотря на все уверения в своей глухоте, был передан страже старшины-маршала. На вопрос, каким образом он мог объясниться с ним, старшина ответил, что его маленькая дочь восьми лет почему-то привязалась к этому бродяге и ужасно любит разговаривать с ним при помощи придуманных ею самою знаков. Мне это показалось сперва странным, но в скором времени я убедился, что это так: и эта девочка распоряжалась бродягой полновластно. Когда староста ушел, снова послышалось звяканье цепей: вошел Матфей, чтобы взять у меня тарелку и миску, и очень удивил меня, заговорив со мной. Сохраняя прежний свой угрюмый вид и едва глядя на меня, он спросил отрывисто:

– Вы опять собираетесь ехать?

Я кивнул головой в знак согласия.

– А помните того лысого Гнедка, который упал тогда вместе с вами? – буркнул он, устремив мрачный взгляд в пол.

Я снова утвердительно кивнул головой.

– Хочу продать эту лошадь. Другой такой нет во всем Блуа, да и в самом Париже. Дотроньтесь только рукояткой хлыста до бедра – и она пустится, как из лука стрела. А так обычно на ней хоть ребенок может ездить. Теперь она в стойле, в третьем доме от «Трех Голубей», в переулке Аманси. Френуа не знает, где она. Он вчера присылал ко мне спрашивать, но я не сказал.

Искра человеческого чувства, мелькнувшая на его грубом, почти зверском лице, когда он заговорил о лошади, возбудила во мне желание узнать дальнейшие подробности. По счастью, как раз в эту минуту показалась в дверях и девочка, которая искала своего приятеля. От нее мне удалось узнать, что Матфей желает продать лошадь из опасения, как бы торговец, в чьем стойле она стояла, не присвоил ее себе в уплату за постой и прокорм. Я все-таки не мог понять, почему он обратился с этим предложением именно ко мне, и был польщен, когда узнал всю истину. Будучи совершенно нищим и бездомным, Матфей был привязан к Гнедку – единственному своему имуществу в последние шесть лет. Беспокоясь о судьбе Гнедка, он и решил сбыть его мне, полагая, что я буду хорошо обращаться с ним и не захочу воспользоваться беззащитностью хозяина, не заставлю его продешевить. Я согласился купить лошадь за 10 крон, заплатив, кроме того, за ее постой в конюшне. Мне хотелось также сделать что-нибудь для самого Матфея: меня тронула мысль, что и в нем оказалось человеческое чувство, а также то доверие, с которым он обратился ко мне. Но раздавшийся в эту минуту внизу лестницы шум отвлек мое внимание. Я услышал свое имя, повторенное кем-то несколько раз, и на время забыл все остальное.

ГЛАВА IX

Ко мне, мои друзья!

Мне страшно хотелось узнать, кто там и что им от меня нужно. Находясь в том возбужденном состоянии, когда наше зрение и слух точно удваиваются, я обратил особенное внимание на странную медлительность в заслышанных шагах, на какую-то нерешительность, которая живо сообщилась и мне самому. Смутный страх овладел мною, пока я стоял, прислушиваясь. Раньше чем дверь отворилась, меня охватило предчувствие чего-то недоброго. Я не мог понять, как это я не спросил ничего о короле, в безопасности ли он. Словом, мною овладел полный упадок духа, как обыкновенно бывает после приливов чрезмерной радости.

Я был готов встретить грозные взгляды, но никак не ожидал увидеть тех, кто появился предо мной, и вовсе не способен был уяснить себе их странное поведение. Посетителями моими оказались Ажан и Симон Флейкс. Но первый из них вместо того, чтобы поздороваться со мной с обычной своей утонченной вежливостью, встретил меня с опущенным взором и с таким мрачным видом, что при одном взгляде на него все мои опасения удвоились. Мне вспоминались все ужасы и мучения, которые, по намекам Рамбулье, могли ожидать меня в тюрьме. Я считал уже вполне естественным появление вслед за гостями тюремщика с цепями и кандалами. Поклонившись Франсуа с таким же, если еще не более мрачным, выражением лица, как у него, я едва нашел в себе достаточно спокойствия, чтобы предложить скромное мое помещение к его услугам. Он поблагодарил меня, но с таким мрачным видом и так неестественно, что каждое его слово еще более разжигало мое любопытство. Симон Флейкс отошел к окну и повернулся к нам спиной. Казалось, что никто не знал, о чем говорить. Кругом царила такая натянутость, что я не в силах был переносить ее долее и, раздраженный неестественной принужденностью моего друга, которая невольно сообщалась и мне, резко обратился к нему с вопросом, вернулся ли его дядя.

– Он приехал около полуночи, – ответил Ажан, чертя что-то на полу кончиком хлыста.

Такой ответ удивил меня, так как Франсуа был одет по-дорожному, и в его платье и оружии не было на этот раз обычного оттенка щеголеватости. Но он не выказывал никакого желания давать мне дальнейшие объяснения и сам даже не полюбопытствовал узнать, как судьба свела меня с ним именно здесь; я, со своей стороны, также не коснулся этого вопроса и ограничился тем, что спросил его, удалось ли его отряду настигнуть беглецов.

– Да, но без всяких последствий.

– А король?

– При нем теперь Рамбулье, – ответил Ажан, продолжая чертить что-то на земле хлыстом.

Этот ответ несколько рассеял мои опасения. Но Ажан сказал это с таким встревоженным видом, самый тон его так не согласовался с его обычной беспечностью, что я снова смутился. Я взглянул на Симона, но тот стоял, – отвернувшись от меня, и на его лице я ничего не мог прочесть: я успел только заметить, что он также был одет по-дорожному и вооружен. Я внимательно прислушивался ко всякому шуму, но не мог уловить ничего, что указывало бы на приближение старосты-маршала. Вдруг я снова вспомнил про мадемуазель. А что, если Мэньян оказался неспособен к выполнению возложенной на него задачи? Под влиянием возбуждения, вызванного этой мыслью, я порывисто вскочил со стула и схватил Ажана за руку.

– Что случилось? – воскликнул я. – Так это опять Брюль? Неужели он вломился ко мне прошлой ночью!.. Что? – воскликнул я, прочтя в его глазах утвердительный ответ и в ужасе отступая назад. – Так это действительно был он?

Ажан, который также встал с своего места, судорожно стиснул мою руку и держал ее несколько минут в своей, смотря мне в лицо взглядом, в котором отражались и злость, и волнение.

– Увы, да! – ответил он. – Это действительно был Брюль; и он увел с собой тех, кого нашел там! Вы понимаете, что я говорю, – тех, кого он нашел там! Но Рамбулье уже едет сюда, и через несколько минут вы будете свободны. Тогда мы вдвоем пустимся в погоню за Брюлем. Если нам удастся настигнуть его – прекрасно. Если же нет – у нас будет достаточно времени наговориться.

Он замолчал. Я стоял, как громом пораженный, и молча глядел на него. Но даже среди такого ужаса я не мог не обратить внимания на особенную мрачность его лица и на страстность, дрожавшую в его словах. Что могло так повлиять на него?

– Но Брюль? – сказал я наконец с чрезвычайным усилием. – Как мог Брюль пробраться в комнату? Ведь к ней была приставлена стража.

– Он пробрался хитростью, улучив минуту, когда Мэньян и его воины вышли и там из ваших остался один этот парень. Солдаты Брюля напали на него и, конечно, им не трудно было совладать с ним…

– Какой дорогой бежал Брюль? – воскликнул я с пересохшим от волнения горлом, причем мое сердце билось так сильно, что, казалось, хотело выскочить.

Он покачал головой.

– Мы знаем только одно: сегодня на рассвете он проехал через южные ворота. С ним было 11 всадников, 2 женщины и 6 вьючных лошадей. Мэньян ходил к моему дяде, чтобы сообщить ему все; а Рамбулье, несмотря на ранний час, прямо прошел к королю, чтобы просить его освободить вас. Он должен быть уже здесь.

Мною овладел неописуемый ужас. Я молча взглянул на решетчатое окно, а оттуда перевел глаза на Симона Флейкса, стоявшего неподалеку с убитым видом.

– Ты, собака! – сказал я ему тихо. – Как это могло случиться?

Он упал на колени и, простирая ко мне руки, как бы отвращая грозящий удар, прошептал глухо:

– Они подделались под голос Мэньяна. Мы и отворили им.

– И ты осмеливаешься еще являться сюда и рассказывать мне об этом! – воскликнул я, едва сдерживая свое бешенство. – Ты, кому я поручил ее! Кого считал ей преданным! Да ведь ты погубил ее!

Он мгновенно вскочил. В тонком, нервном лице его произошла разительная перемена: оно приняло суровое, грозное выражение; глаза его заискрились необычным блеском.

– Я погубил ее! Боже мой! Я? – воскликнул он, глядя мне прямо в глаза. – Убейте же меня, если хотите; но вы еще не все знаете. Я украл из кармана вашей куртки ее подарок и сказал, что его взял Рони, а ей сказал, что вы сами отдали его. Я привел ее к «Сестрицам», чтобы она видела вас вместе с госпожой Брюль. Я сделал все это – и я же погубил ее! Теперь вы все знаете. Делайте же со мной, что хотите!

Он раскрыл грудь, готовясь принять удар; но я стоял неподвижно, пораженный неожиданным открытием, и, несмотря на душившую меня злобу, не знал, на что решиться.

– Так, значит, ты нарочно впустил Брюля в комнату? – вскричал я наконец.

– Я?! – воскликнул он с внезапным приливом бешенства. – Да я скорее умер бы!

Не знаю, какое впечатление произвела бы на меня подобная исповедь в другое время, но как раз в эту минуту на дворе послышался конский топот; и раньше, чем я успел ответить Симону, внизу, у ворот, послышался повелительный голос Рамбулье. С ним вместе был старшина-маршал. Но его бас заглушался бряцаньем уздечек, ржанием лошадей и звуками нетерпеливых ударов подков о землю. Я выглянул в полуотворенную дверь и увидал входивших Рамбулье и Ажана. Первый с презрительным равнодушием слушал красноречивые оправдания последнего. Лицо Рамбулье вовсе не выражало того мрачного уныния, которое охватило Ажана: напротив, он казался веселым и полным жизни. Увидев меня, он пошел ко мне навстречу и заключил меня в свои объятия.

– А, вот и вы, друг мой! Наконец-то удалось мне найти вас. Не бойтесь ничего. Я только что от короля с приказанием освободить вас. Его величество все сказал мне: отныне вы можете считать меня своим вернейшим другом и неоплатным должником. Что же касается этого господина, – продолжал он, обращаясь с холодной улыбкой к старшине, который дрожал с ног до головы, – относительно его в скором времени также будет сделано распоряжение. Вилькье предусмотрительно отправился на охоту и вернется не ранее, чем через день или два.

Снедаемый тревогой от задержек, я не мог не обратиться к Рамбулье со своими нуждами. Прежде всего я счел долгом поблагодарить его за любезное вмешательство и рассказать ему о любезности старшины.

– Хорошо, хорошо! – сказал маркиз величаво-благодушным тоном. – В таком случае мы свалим все на Вилькье. Это – старая лиса: ему удастся выпутаться благополучно из этой истории. Это уже не в первый раз, что с ним случаются подобные казусы… Но я не выполнил еще возложенного на