Book: Дюжина аббатов



Дюжина аббатов

Лаура Манчинелли

Дюжина аббатов

ВЕНАФРО

Всадник, пробиравшийся сквозь леса к замку ди Шайян, казалось, хорошо знал все тропинки, ибо находил их без всякого труда, хотя первый ранний снег, покрывший всю долину, лишил местность ориентиров. Был этот всадник чужестранцем и выглядел примечательно: черные короткие волосы, черные усы и невероятно черные глаза. Даже самый цвет лица его казался чуточку темнее, чем бывает у жителей долины. Длинный черный плащ с капюшоном, с которого всадник временами стряхивал продолжающий падать снег, подчеркивал таинственность облика.

Звали этого человека Венафро. Впрочем, возможно, имя не было настоящим. О нем вообще ничего нельзя было сказать наверняка, кроме того, что его родословная как-то связана с легендарной красавицей Изабеллой Аквитанской, которая, однако, никогда не бывала в здешних горах, хотя и состояла в довольно близком родстве с маркизами ди Шайян. Но сам Венафро никак не выдавал тайны своего происхождения. Откуда он родом – не знал никто.

Загадочная улыбка – редкая гостья на его губах – вовсе не вязалась с предполагаемыми родственниками-аристократами, знатность происхождения которых была сравнима разве что с непревзойденной свободой их нрава. И действительно, в старинных провансальских хрониках говорилось, что Изабелла Аквитанская, среди множества поистине изумительных вольностей, допущенных ею в жизни и обусловленных красотой и знатностью, пыталась однажды, движимая любовью, размягчить сердце такого выдающегося человека (не слишком, однако, расположенного к плотской любви), как мессере Бернард Клервосский, аббат монастыря. Об этом событии в Аквитании судачили до сих пор, как по причине большой известности Изабеллы, этой поистине выдающейся женщины, так и в связи с весьма странным происшествием, коего она явилась причиной и благодаря коему Бернард снискал, в силу своей непорочной чистоты, титул святого, если не ореол мученика. Поскольку мученичества, возможно, и не было, то университеты Парижа и Саламанки затеяли по этому поводу продолжительную ученую тяжбу. Саламанка стояла за мученичество, ибо считала истинным мученичеством уклонение от любви столь знатной и красивой женщины, какой была Изабелла Аквитанская, пылавшая восторгом и страстью, державшая к тому же своего узника в нежнейших объятиях белых рук. Париж объявил же, что не мученичество сие, но безумие. Однако обратимся к Провансальской хронике[1].


И попался, вправду, в эту западню Бернард в тот день, когда отправился в Аквы Секстиевы, где издавна лечили артриты и ревматизмы теплыми и горячими грязями, способными размягчать жаром суставы, рассасывать наросты и разного рода уплотнения, услаждая живительным теплом члены. Причиной обращения Бернарда к подобным процедурам явились боли в шее, вызванные, по-видимому, его длительным пребыванием в холодной келье за чтением Сенеки и Цицерона, Иеронима-переводчика и Августина, а также Платона, Аристотеля и Плотина. Мучила его также боль в правой руке, которая рождала в нем сильнейший страх, что он не сможет больше писать проповеди, бичующие любителей плотских наслаждений. И только по этой причине в конечном итоге он решился подвергнуться обжигающему лечению, растянувшись нагишом на крошечной кушетке, пока одетые в черное старухи в полной тишине поливали грязями его больные затекшие члены. Как только грязь остывала и затвердевала, они смывали ее чистой ключевой водой. Но послушайте повесть о коварных замыслах и гнусном прельщении злокозненного дьявола. Итак, заметил однажды святой отец, что закутанная в покрывало и одетая в черное женщина не была старухой и сняла с себя покрывало, обнажив смеющееся лицо и влюбленный взгляд. Пока грязь застывала, став в одно мгновение слишком твердой, прекрасная женщина в уста его целовала, заставляя бежать по жилам тот проклятый адский огонь, который он столько раз поносил с амвона. Склоняя увенчанную жемчугами голову над жертвой своего преступления, она накладывала ему на уста, готовые исторгнуть вопль священного негодования, грязь, чтобы святой не смог произнести ни слова. Тогда монах, подобно отважному воину, которому легче умереть, чем отдаться дьяволу, попытался подняться, чтобы избежать прикосновений грешницы; но ее как будто наущал сам нечистый, подсказывая свои ухищрения. Тело его она покрыла не благородной грязью, а презренной известкой, которая, остынув, уже схватилась, сжимая подобно кольчуге его беззащитное перед поруганием тело. Ничего не оставалось ему делать, как только вращать глазами, пылающими священным гневом, пока грешница, согнувшись над ним, алчущими и бесстыдными руками ласкала его твердую и холодную кольчугу. А святой, принимая свое мученичество, уже чувствовал, как разверзлась рана, кое-где разломалась корка и умелая рука воровато посягает на его добродетель и целомудрие. И был готов уже согласиться с мыслию Абеляра, спесивого и грешного брата, который ошибочно проповедовал с кафедры, что согрешить можно одним лишь намерением. Следуя подобной доктрине, он бы не согрешил, так как не имел плотских намерений, когда, одевшись в ничтожное монашеское облачение, явился за облегчением той боли, что покушалась на его занятия. Но образ монаха-соперника уже истаивал, как туман под солнцем, под горячим взглядом этих глаз, которые, казалось, проникали туда, куда нет доступа человеческому взгляду. Ему уже казалось, что грязь размягчается и белая рука сладострастно скользит по обнаженной коже.


И здесь обрывается Провансальская хроника. Чем завершилось приключение святого Бернарда – узнать невозможно, потому что именно в этом месте из рукописи выхвачен кусок пергамента. Народная молва, ревниво отстаивая святость монаха, говорит, что в мученический час, с которым монах уже смирился, с небес снизошла святая голубица, огромная белокрылая голубица, которая клювом разбила броню. Корка пошла трещинами, монах собрался с силами и бежал, нетронутый и невинный. Однако знающие люди не очень-то доверяют этой народной молве. Для этой истории, впрочем, не слишком важно, удалось ли святому Бернарду соблюсти свою добродетель; мы хотели только сказать, что каким-то таинственным образом личность Венафро связана с прекрасной дамой не так давно минувших дней. Ясно, однако, что, даже если узы родства и соединяют Венафро и знаменитую Изабеллу Аквитанскую, от матери он, безусловно, не унаследовал ни живости, ни легкости, ни ореола всепобеждающего очарования извечной невинности и порочности, которому невозможно противиться.

Венафро был одинок и молчалив. В замке некоторые считали его чужестранцем и скитальцем, но многие со временем привыкли и стали относиться к нему как к родственнику. Он пользовался благорасположением прекрасной обитательницы замка донны Бьянки ди Шайян и ее шурина, герцога Франкино Мантуанского, которого причудливые пути судьбы сделали владельцем замка после смерти старого маркиза Альфонсо ди Шайяна, но об этом речь пойдет далее. Венафро, хотя это прозвище и не было его настоящим именем, прибыл в замок после смерти синьора, когда вследствие странного завещания прекрасная маркиза ди Шайян, законная дочь старого синьора, была лишена имущества и власти в пользу молодого герцога Мантуанского, безутешного вдовца прекрасной Элеоноры, сестры донны Бьянки. Женился герцог против родительской воли, а вскоре юная жена умерла среди болот от той болезни, что порождает река Минчо, разливаясь среди полей и деревень. Заболоченная река окутана зловредными испарениями, полными комаров и москитов. Именно это зловонное дыхание погубило маркизу, нежная головка которой, привычная к чистому горному воздуху, стекавшему с вершин в лесистые долины, не вынесла туманной низменности. Итак, герцог вернулся в замок ди Шайян, скорбно следуя за гробом, во главе длинного погребального кортежа, растянувшегося от подножия горы до тяжелых ворот. Вскоре от горя умер и сам старый маркиз. Но перед смертью он написал завещание.

ЗАВЕЩАНИЕ

Герцог Мантуанский сидел в зале замка и, зябко поеживаясь, ждал, пока старый нотариус Фавретто, с трудом одолевший горную дорогу на своем дряхлом, страдающем ревматизмом муле, завершит нудное и монотонное чтение длинного завещания. Герцог, разумеется, его не слушал. Во всяком случае, услышал он не все. Этим документом маркиз Альфонсо ди Шайян завещал все свои владения именно ему, герцогу Франкино Мантуанскому, герцогу без герцогства, который явился явной причиной всех бед, и лишал законного наследства черноволосую маркизу Бьянку – самую юную из своих дочерей. Но истинные причины, побудившие маркиза написать подобное завещание, стали понятны, когда прочли постскриптум, и в частности подпункт последнего параграфа с неприятным условием, связывающим герцога по рукам и ногам, который сам герцог, торопясь вступить во владение, не прочитал, прежде чем поставить свою подпись. В этом подпункте говорилось, что наследник до конца своих дней, то есть до самого смертного часа, должен прожить в чистоте, то есть не вступая в отношения с женщинами.

В завещании также говорилось, что для наблюдения за непорочностью наследника из окрестных монастырей приглашаются двенадцать аббатов, которым вменяется в обязанность неусыпно блюсти добродетель и честь герцога. И они действительно явились длинной черной чередою, верхом на лошадях и мулах, и обосновались в замке, и привезли с собой своих слуг, свои облачения, свои требники и другую утварь, равно как и свои странные мрачные имена: Мальбрумо, Невозо, Фосколо, Мистраль, Умидио, Санторо, Пруденцио, Леонцио, Челорио, Ильдебрандо, Торкьято, Ипохондрио[2].

Несколько дней спустя, сентябрьским вечером, когда расцветшие на лугу безвременники возвестили о приходе осенних холодов, в прекрасный сентябрьский вечер, окрашенный сожалениями о лете, прибыл Венафро. Неизвестно кем призванный и никем не ожидаемый. Он приехал один, верхом на черном коне, без свиты, без оруженосца. Странник попросил у маркизы позволения остаться. Маркиза склонила голову в знак согласия.

И вот теперь Венафро жил в замке, в самой верхней комнате башни, которая по ночам выделялась среди других маленьким огоньком, сверкающим до глубокой ночи, огненным глазом в темноте долины. В этой комнате по ночам, когда люди и животные спали, Венафро в одиночестве описывал свой гербарий, фрагменты которого сохранились для потомков.


В моих краях произрастает суровый лавр, с темной, благоухающей морем кроной, который круглый год зеленеет на вершинах скал. Это растение чистой и холодной любви, которая длится всю жизнь, потому что не растрачивает себя; Дафна сделала это растение символом чистоты, подставив его холодную кору горячим поцелуям Аполлона.

Кто ищет любви погорячее, должен выбрать розмарин; он тоже зелен круглый год, но когда заканчивается суровая зима, он одевается голубыми ароматными колосьями, которые предвещают краски и запахи лета. Как и любовь, он может жить сколь угодно долго; но всегда наступает время года, приносящее ему полное обновление.

Кто ищет страстной любви, пусть выберет зеленый гранат. Он растет в моих землях на краю яблоневого сада, и у него нежнейшая крона цвета живой воды, под майским солнцем на ней распускаются редкие красные цветы: этих цветов мало, и потому они особенно, изысканно хороши, и из каждого к сентябрю поспеет волшебный фрукт с зернышками цвета крови, который может пролежать всю зиму.

Кто ищет вечной любви, что длится дольше жизни и не знает времени, пусть найдет холодную альбрицию, растение ледяного цвета, которая растет в снегах, не меняясь в течение всего года. У нее нет ни цветов, ни плодов, потому что она не живет и не умирает; крону ее зеленой не назовешь, да и другого цвета у нее нет тоже; у нее нет ни вкуса, ни запаха, потому что она не умирает, а, следовательно, и не живет. И она не разрастается по побережью, потому что она не знает смерти, а, следовательно, и жизни.


Другой фрагмент гербария Венафро озаглавлен «Каликанто, или Древо радости».


Если тебе случится побывать там, где цветет каликанто ранней весной, отломи ветку и не бойся. Там, где ты отломишь ветку, вырастет новая, зеленее прежней, и она окажет на твою жизнь необыкновенное воздействие: она научит тебя испытывать редкую мистическую радость, и ты сможешь гулять под августовским дождем, не замечая его, взбежать на вершину холма и не почувствовать, бежал ты вниз или вверх, и, что самое редкое и удивительное, ты сможешь смотреть на осенний закат с уверенностью, что солнце в действительности никогда не зайдет.


К сожалению, других фрагментов гербария Венафро не сохранилось, не известно нам также, удалось ли ему завершить свой труд; ясно только, что с момента его появления в замке стали происходить странные и мистические события.



ГЕРЦОГ МАНТУАНСКИЙ

Герцогу Франкино Мантуанскому следовало бы стать менестрелем. Быть может, он мечтал об этом, белокурый, изящный и голубоглазый, каким и должен быть истинный менестрель. И бесконечно влюбленный. Хотя не умел любить. Лишь единожды он воплотил в жизнь свою любовную мечту, женившись на маркизе Элеоноре ди Шайян, что и привело к трагедии. Его нервная хрупкая натура не выдержала. Если бы маркиза не умерла первой, то, конечно, умер бы он сам. На данный момент герцог находил удовольствие в своем положении вдовца, потому что ему был к лицу траур. И потом, женщины охотно влюбляются в молодых вдовцов, особенно если те белокуры. Итак, между искренней печалью и удовольствием от нее же, среди траурных одеяний и белоснежных брюгтских кружев, которыми он украшал свои черные одежды, герцог Франкино проводил свои дни в замке Шайян, погруженный в долгие альпийские закаты и сочинение песен для виолы. Это было его настоящее призвание, и, пожалуй, единственное. Он показал такую полную несостоятельность в управлении своим герцогством, что умудрился обанкротиться в этом процветающем и изобильном краю щедрой земли и оживленной торговли. Мы хотим сказать, он уехал оттуда, не сумев взять ни гроша, оставив нетронутым богатство своего края, который его до сих пор оплакивал и любил. Все это не мешало герцогу-банкроту писать стихи и музыку для виолы. Частенько в его окне свет горел всю ночь, словно в ответ на другой огонек, который горел выше, в башне, в комнате, где Венафро трудился над своим гербарием.

Подписывая согласие на принятие завещания, герцог Франкино подыскивал сложную рифму для баллады, которая начиналась словами «Мысль отдалася зефиру… », и он был так погружен в свои размышления, что ничего не понял из прочитанного. А о том, что хорошо бы самому прочитать текст завещания, прежде чем подписывать его, он попросту позабыл. Или, что вернее, поостерегся. С другой стороны, случись кому подумать, что герцог был заинтересован в получении наследства, тот изрядно бы ошибся; напротив, он предвидел беспокойства: управление имуществом, отправление правосудия между вновь обретенными подданными, добрососедские отношения с соседними владельцами и тому подобное. Ко всему этому молодой вдовец не имел ни малейшего призвания. Но он принял наследство, ибо ему показалось некрасивым не принять его, ведь обычно так и поступают, а почему – этого, в сущности, он и сам не знал.

Итак, теперь герцог Мантуанский находился в оковах тяжелых обязательств, которые связывали его честь и еще более жизнь, поскольку двенадцать аббатов, приехавшие специально, чтобы за ним следить, вызванные завещанием этого дьявольского старца, не оставляли его ни на минуту, разве что когда он в полном одиночестве запирался вечерами в своей комнате.

Сначала, хотя у него и сжалось сердце при последующем чтении добавлений к завещанию, он не придал им большого значения. Был момент, когда ему казалось, что у него не осталось желаний.

Но они родились сразу же, на следующий день, на рассвете. Это случилось в момент пробуждения, когда хрупкий обрывок сна зацепился на пороге сознания и, так и не преодолев этого порога, растворился в невыразимом чувстве тепла и радости, которое распространилось по его членам, еще погруженным в сон, разлилось в еще сонной крови и вдруг наполнило все тело жизнью и удовольствием. И герцог проснулся с ощущением праздника.

Праздник продолжался до того момента, пока герцог не вошел в главный зал замка. И не увидел там аббатов. Некоторым, по правде сказать, было совсем не до него. Они были очень заняты своими личными делами. Но только не Ипохондрио. Тот сразу приметил улыбку на лице герцога. А чем может быть порождена улыбка? Только грехом. А каким грехом? Плотским. Герцог, должно быть, не слишком грешил, ибо улыбка сразу же сбежала с его лица, как весенняя птица, вспугнутая зимним ветром.

А потом, следующей ночью, он увидел сон. И приснилось ему, что, сидя на краешке кровати, он будит спящую женщину. Был рассвет, и этот сон, он сам не знал почему, оскорблял его. Он будил женщину, называя ее по имени, но как ее звали, он не знал. Он звал тихо, долго, пока женщина не подняла голову и не положила ему ее на колени. И тогда он ощутил запах ее тела.

В последующие дни герцог Франкино вспоминал об этом сне всякий раз, когда оказывался рядом с женщиной, и тогда он начинал принюхиваться, чтобы узнать этот запах из сна, но он старался сделать это незаметно, будучи хорошо воспитанным человеком. Поскольку в его памяти запечатлелся именно запах, не лицо и не взгляд; только неясный предрассветный свет и теплый спокойный запах. Каждое тело обладает своим запахом. Тех, кого мы любили, мы вспоминаем прежде всего по запаху.

Но кого же любил герцог? Не донну Камиллу, камеристку маркизы, которая пронзала его презрительными взглядами, потому что видела в нем нелепого иностранца. К тому же она была худа и сурова. И не фройляйн Ильдегонду, высокую и белокурую. На целую пядь выше его. Может быть, Пилар, которая приехала из мавританского двора? Или прекрасную Марави из Анжуйского двора Неаполя? Охваченный сомнением герцог начал расследование. Он исследовал себя и других людей. Более того, других женщин. При каждом приближении, при любом случайном контакте он обострял свои чувства, напрягал разум, весь собирался и придирчиво изучал лицо женщины, той, что была с ним рядом в тот или иной раз, чтобы разгадать, открыть правду. Он хотел знать, кто та женщина, которую он любил. Он морщил нос, чтобы распознать этот запах.

Герцог вспомнил свой сон однажды вечером, глядя на ранний осенний закат, который уже освещал долину грустным светом. Внезапно он вздрогнул от быстрого стука в дверь. Это был юный Ирцио, паж маркизы, еще безбородый юнец, который, спеша объявить нечто важное, путался в словах и пытался дополнить сообщение жестами. Герцог многого бы не понял, если бы не услышал звуков лютни снизу, из зала замка. Пока они вместе спускались по лестнице, пажу Ирцио удалось сообщить, что ко двору только что прибыл трубадур.

Все спешили в зал, где уже сидела маркиза со своими дамами; Венафро стоял за спиной маркизы, а аббаты стекались с разных сторон замка. Они образовали кружок, в центре которого сидел на низком ореховом стуле трубадур. Он настраивал свою лютню. Когда герцог его увидел, он остолбенел. Ему показалось, что он видит себя: может быть, чуточку моложе, может быть, чуточку красивее, может быть, такого себя, каким ему хотелось бы быть. Огромные голубые глаза трубадура, когда он отрывал взор от лютни, были отражением вечной невинности. Он улыбнулся и запел «Con vei la lau– zeta mover… »[3]. По окончании прекрасной и печальной песни, маркиза попросила исполнить «Calenda maia»[4]. Герцог сосредоточенно слушал. Когда раздались слегка смягченные звуком лютни смелые стихи Рамбоута, обвиняющего женщину в том, что никогда не сжимал ее обнаженной в своих объятиях, герцог вздрогнул и взглянул на маркизу. Ему показалось, что и она на него смотрела.

Потом по просьбе дам был сыгран танец. Венафро подошел к трубадуру и аккомпанировал ему на своей провансальской флейте; все женщины, включая маркизу, танцевали, собравшись в кружок; герцог тоже танцевал, держа за руку маркизу; танцевал даже аббат Мистраль, который выделялся среди других аббатов тем, что в первый же день снял свою длинную черную сутану и одевался в мирское; как и подобает ловкому шевалье, он любил лошадей и танцы. Герцог Мантуанский танцевал с большим искусством, разве что, когда в танце требовалось повернуть голову в сторону маркизы, он делал это на секунду раньше, чем нужно, а когда ему требовалось повернуть ее в противоположную сторону, он чуть-чуть запаздывал.

По окончании танцев маркиза приказала накрыть столы к ужину и захотела, чтобы юный трубадур сел во главе стола, рядом с ней, по правую руку, и она сама довела его до стола. С быстротой молодого кота герцог устроился слева от маркизы и уже подтаскивал к скамье маркизы свою скамью, которая, как ему казалось, стояла слишком далеко или, может быть, недостаточно близко. И в этот момент аббат Умидио тяжело и неотвратимо опустил свою скамью между ними и столь же уверенно уселся. Потом он обернулся к герцогу, который смотрел на него с изумлением, тяжело выдохнул ему в лицо и занялся поглощением пищи.

Герцог смотрел на еду без всякого аппетита. Подняв глаза, он обнаружил, что сидящий напротив Венафро за ним наблюдает.

Маркиза беседовала с трубадуром о новых провансальских и аквитанских стихах и танцах. На ней было серебристое платье, которое отбрасывало на стены блики от больших светильников, и отблески оживали от каждого движения рук и тела.

В эту ночь герцог никак не мог решиться лечь в постель. Он сидел у окна и смотрел на луну, заливавшую белым светом долину. Лишь высокие двойные стены, окружавшие двор, выделялись темным кольцом. Все было неподвижно в ночи, и ничто не нарушало белого великолепия.

Вдруг герцог заметил одетого в черное рыцаря на большом черном коне, который галопом проскакал через двор и легко перемахнул через стены. По белой долине удалялся темный всадник, и черный плащ развевался за плечами. Луч луны блеснул рядом со стремительным силуэтом. Белый конь, которого обнаруживала только его тень в лунном свете, появился рядом с черным всадником и умчался галопом вместе с ним.

Герцог, оцепенев, смотрел на долину. Тени всадников были уже далеко, и неподвижная луна освещала все вокруг. Был ли на самом деле или ему привиделся белый конь, оседланный рассеянным лунным светом? А кто был этим черным всадником? Венафро? Мистраль? Трубадур?

Очень мало спал герцог в ту ночь. И проснулся он обеспокоенным и немного грустным. Слабый свет пробивался сквозь длинное узкое окно. Укрепления, долина, деревья – все исчезло, погрузившись в туман, который густыми волнами поднимался и колыхался, бескрайняя тишина давила на землю. Казалось, жизнь бежала из тех мест. Герцог возвратился мыслями к предыдущему вечеру, освещенному залу, лютне трубадура, к «бранле», который он танцевал, сжимая руку маркизы, к ее платью лунного цвета… к черному всаднику… к этому бегству через долину…

Может быть, в зале он найдет кого-нибудь, может быть, молодой музыкант еще там, он снова встретит взгляд его голубых глаз и они вместе сыграют. Может быть, там и маркиза. И уж конечно, в большом камине разожжен огонь.

Но, подойдя к порогу гостиной, герцог почувствовал, как тонет его надежда. Огонь действительно горел в камине, но в слабом туманном свете в глубине зала восседали и о чем-то совещались двенадцать черных фигур. Сидели аббаты на высоких скамьях, в задумчивости нахмурив брови, перекидываясь редкими словами. Все они обернулись одновременно и молча окинули герцога суровым взглядом.

МАРКИЗА ДИ ШАЙЯН

Маркиза ди Шайян привыкла к вечерним верховым прогулкам на закате и выезжала в любую погоду, летом и зимой, в солнце, ветер, снег и дождь. У маркизы ди Шайян для этого имелись длинные плащи: из аравийского шелка для жарких летних вечеров, из бархата и шерсти на первые осенние холода, из густого меха на зиму.

У маркизы ди Шайян было два великолепных скакуна: один белый, с гордой осанкой, медленной и торжественной рысью, с мощной и изящно изогнутой шеей. Его звали Иппомеле. Когда ей оседлывали белоснежного Иппомеле, маркиза ди Шайян одевалась во все белое: белая мантия, белая вуаль, большая белая шляпа поверх вуали. Другой скакун был черным как ночь, быстрым, нервным и стремительным, с поджарым, как у жеребенка, корпусом, очень длинной шеей и длинной гривой. Он любил галоп и плохо отзывался на узду и удила. Этот скакун был быстр, как ангел ночи, и звали его Иварс. Когда ей седлали ее черного как ночь Иварса, маркиза ди Шайян одевалась во все черное. Черный плащ, черная вуаль, большая черная шляпа поверх вуали. Маркиза ди Шайян была весьма хороша собой.

В тот год часто выдавались ясные дни, прежде чем снег и лед воцарились в долине на всю мрачную, бесконечную зиму. И каждый вечер перед закатом маркиза выезжала, одна или в компании, на верховую прогулку. Иногда ее сопровождал герцог, и тогда аббаты, все или только некоторые, седлали коней и скакали рядом, не спуская с него глаз.

Однажды вечером, когда герцог томился, сидя перед окном в ожидании выезда маркизы, за ним прислали пажа Ирцио, чтобы пригласить в залу, поскольку донна хотела немедленно что-то всем сообщить. В тот вечер маркиза ди Шайян отказалась от поездки. Иппомеле и Иварс напрасно ждали ее в конюшне. Казалось, что в воздухе запахло опасностью. И вот что произошло в действительности.

Когда гости спустились в гостиную, маркиза уже сидела там на большой скамье из прекрасного черешневого дерева, которое с течением времени приобретает все более красный оттенок.

Ее черные волосы были заплетены в косы, и каждая коса была обвита нитью белого как снег жемчуга. В руках маркиза держала лист бумаги и не замедлила прочесть: «Всем обитателям данного замка настоятельно рекомендуется и вменяется в обязанность всякий настой, отвар или декокт, произведенный ими из трав, цветов или ветвей, хранить в своих собственных комнатах, в особенности это касается ядов. В случае невыполнения данного распоряжения воспоследуют в отношении отдельных лиц меры того характера, который подскажут обстоятельства и природа отвара. Предостерегаем также всех лиц от перегонки или настаивания каких-либо подозрительных или опасных для жизни соков, а еще более от того, чтобы оставлять их без присмотра в залах замка или в чужих комнатах».

Чтобы понять смысл этих странных слов, следует знать, что за несколько дней до этого произошло невероятное событие. Дело в том, что один из соков названного свойства привел к внезапной смерти аббата Умидио. То был экстракт безвременника. И случилось это октябрьским вечером.

В долине Шайян еще цвели эти нежнейшие розовато-синие цветы, произрастающие из маленького беловатого клубня, спрятанного глубоко под землей, и именно из этого клубня рождается удивительный цветок, который царит на осенних лугах. У них совсем нет запаха. Их называют еще колхидиками, может быть, потому, что, как говорят, их клубни были завезены морем из далекой таинственной Колхиды, волшебной родины ядов. И сок их ядовит.

Вечером того ясного октябрьского дня, в еще теплом и необыкновенно золотистом свете клонящегося к горизонту светила, маркиза да Шайян выехала на белом Иппомеле на медленную и спокойную прогулку. Из-под белого плаща почти до земли спускалась по крупу лошади синевато-розовая туника. Но в тот вечер прекрасную маркизу сопровождали ее придворные дамы, рядом с ней были донна Камилла, герцог Франкино, аббат Мистраль, и, наконец, замыкал маленький кортеж Венафро в просторном плаще из черного бархата верхом на огромном черном коне.

Венафро хорошо знал свойства растений и объяснял герцогу, что названные цветы, такие нежные на ощупь и приятные глазу, обладают роковой силой, но вместе с тем их смертоносный сок в небольших количествах может оказывать чудодейственное воздействие при лечении болезней дыхания, опасных болезнях крови и сердца, при острых болях в членах. Нет зла, как он говорил, которое не может стать добром, нет злодеяния, которое нельзя бы было обратить в благодеяние, нет в мире ничего отрицательного, что не имело бы положительных сторон. Герцог слушал его философствования, которым внимали и дамы, пока они спускались по холмам, которые ведут от замка ди Шайян в долину, в луга цветущих колхидиков. Добравшись до них, все спешились и отправились гулять по цветущим лугам. Маркиза уселась на обломок скалы, и ее туника раскинулась по земле, как крупный осенний цветок. Герцог взирал на нее, усевшись внизу, у ног.

Дамы между тем собирали цветы, и было отрадно видеть повсюду их яркие наряды, здесь голубого, там красного, а где-то и радостного солнечного цвета. До самого заката длился этот праздник на лугу. Когда грустная тень легла на долину, позвав их в обратный путь, они возвращались с огромными букетами цветов, чтобы украсить комнаты, расставив букеты в красивые стеклянные и серебряные вазы.

На обратном пути, пока кони медленно поднимались в гору по направлению к замку, Венафро объяснял женщинам, как добыть сок нежных безвременников, долго кипятя их на огне, до тех пор пока вся лекарственная сила не выйдет из волокон растений, которые нужно отжать и затем выбросить. Драгоценный сок перегоняется потом в напиток амарантового цвета и, смешанный с чистейшим медом и имбирем, превращается в чудеснейшее снадобье, несколько капель которого могут излечить меланхолию, а в ошибочных дозах вызывают смертный холод в членах.

Вероятно, кто-то долгим осенним вечером решил ради развлечения произвести эту жидкость, которая может быть опасной или благотворной, как, в сущности, и все в жизни; у всего есть две стороны: грустная и веселая, и все может приносить как радость, так и боль, как наслаждение, так и страдание, ведь именно по воле провидения во всем смешаны смех и слезы.



Случилось так, что аббат Умидио, благочестивый аббат, страдающий многими телесными недугами, то ли по причине возраста, то ли из-за холодных стен замка и влажного дыхания осенних ночей; аббат Умидио, который, беспрестанно бормоча, очень медленно поднимался по лестнице, опираясь на свою ореховую палку, и у которого в маленькой комнатушке была целая коллекция флаконов и флакончиков, полных и полупустых, декоктов и таинственных отваров, призванных облегчить боли в старых членах, к которым он обращался как к последней надежде каждый вечер, прежде чем забыться во сне от своих болей; аббат Умидио, лысина которого и гневное лицо были обрамлены редкими белыми волосами, на следующее утро необъяснимым образом был мертв.

ПУТЕШЕСТВИЕ АББАТА НЕВОЗО

Погребение аббата Умидио было мрачным и торжественным, подобающим как его статусу, так и рангу его хозяев, обитателей замка. Герцог хотел, чтобы в храме были исполнены псалмы Давида, переложенные Григорием Великим на несколько голосов, и сама маркиза опустила своими белыми руками на могильный камень, положенный на один уровень с полом замковой церкви, гирлянду тех цветов, которые принято переплетать соломой и другими высохшими травами, когда осень изгоняет с земли плоды и цветы. Потом монахи собрались капитулом и решили, что один из них должен спуститься в долину, в монастырь Сант'Орсо, откуда пришел некогда светлой памяти аббат Умидио, и принести весть о его жестокой кончине, рассказав о том, что, почивши как святой, он покоится уже с миром праведника. Судьба назначила выполнить это поручение аббату Невозо, еще молодому годами и крепкому телом, но ленивому и предпочитавшему теплую праздность путешествию холодной осенью. Еще меньше он любил лошадей, которых панически боялся и по этой причине во время своих поездок имел привычку пользоваться спокойным маленьким осликом, который с большим трудом выдерживал тушу, отягченную не только плотью, но и грузом знаний. Венафро любезно предложил ему свою помощь в этой неспокойной из-за крутых и опасных склонов и мрачного осеннего неба поездке.

Они тронулись в путь. Венафро придерживал удилами своего крупного и мощного Рабано, чтобы конь не обгонял с трудом идущего ослика, который, склонив голову, тащил свою тяжелую ношу. Это был маленький серенький ослик, голова которого поднималась не намного выше брюха лошади. На нем не было ни украшений, ни колокольчиков, ни даже бантика, его хозяин никогда не говорил с ним в пути, не окликал его, а только пинал, погоняя весьма чувствительно в живот. Венафро поглядывал на него с высоты могучего Рабано и думал о том, что у бедного животного не было даже имени.

На лесистые холмы спускался туман, подгоняемый сильным порывистым ветром; и люди, и животные вздрагивали от холода и тоски. Когда они остановились передохнуть около горной хижины, Венафро купил щедрую порцию сена для своего Рабано и поделил ее на две равные части. Одну часть он положил перед осликом, поглаживая его холодную и мокрую от пота шею. Животное благодарно потерлось мордой об его плащ.

В монастыре они остались ненадолго: Невозо не захотел остаться там на ночлег, и хотя животные, в особенности ослик, падали от усталости, он настоял на том, чтобы они пустились в путь сразу после обеда. Но если поездка туда была трудной, поездка обратно оказалась еще тяжелее. К монастырю они спускались, путь обратно шел наверх. Туман между тем превратился в густой мягкий снег, который напитал влагой ставшие скользкими тропинки. Рабано гордо шел уверенным шагом; ослик ковылял, поскальзываясь в холодной жиже. Там, где начинался подъем, Венафро предложил остановиться, чтобы дать животным отдых. Невозо отказался, так как надеялся прибыть в замок до захода солнца, потому что боялся, что дорога обледенеет, а ему не терпелось оказаться в тепле у камина перед накрытым столом. Напрасно Венафро твердил ему, что осел устал, что путь долог, что они могли бы переночевать на хуторе по пути. Невозо не слушал его доводов.

А ослик брел, опустив голову и провиснув под тяжестью аббата. По мере того как двое мужчин поднимались вверх, снег становился все гуще и холоднее. Они продолжили путь в молчании. Внезапно осел согнул передние ноги и упал на колени. Проклиная его, Невозо попытался поднять животное пинками в живот.

– Если вы не хотите, чтобы осел сдох, вы должны продолжать путь пешком, – сказал Венафро.

Аббат не ответил. Продолжая сквернословить, он поднял своего ослика и влез к нему на спину. Ослик прошел, задыхаясь, еще несколько сот метров; но подъем становился все круче, и обледенелая земля ускользала у него из-под копыт. Когда над туманом обозначились очертания замка Шайян, осел свалился на землю, увлекая в падении своего всадника. Аббат, еле-еле высвободившись из-под ослика, попытался пинками поднять его. Венафро спешился, отвел аббата в сторону и оттащил ослика на обочину. Потому что тот издох.

Венафро ничего не сказал.

Так они и прибыли в замок: Венафро пешком, ведя под уздцы Рабано, на котором громоздился необъятный Невозо.

ЭНРИКО ДА МОРАЦЦОНЕ, ИЗОБРЕТАТЕЛЬ

Уже несколько дней как прекратился снег, и солнце светило над заснеженной долиной. В один из таких солнечных дней в замок ди Шайян прибыл Энрико да Мораццоне. По правде сказать, еще задолго до него в замок прибыл звук колокольчиков из долины, который весело разносился в воздухе. Все побежали смотреть: крестьяне выходили на порог своих домов, дети взбирались на деревья, старики выползали на обочину дороги, слуги замка бежали к зубчатой стене, женщины высовывались из окон. Маркиза вышла на балкон, обращенный к долине.

Звук колокольчиков радостно приближался, слышался все ближе, пока наконец вдалеке не показалась повозка, укрепленная на полозьях, запряженных парой лошадей, шедших рысью; ею правил высокий человек, который, стоя, щелкал длинным бичом и сбрасывал с деревьев последние хлопья снега, застрявшие в ветвях. И тогда все увидели, что перезвон производили тысячи маленьких колокольчиков, украшавших лошадиную сбрую.

Энрико да Мораццоне был высок, худ и одет в зеленую хламиду, которая спускалась от плеч к лодыжкам, и, когда он поднимал руки, казалось, что перед вами высится длинный зеленый прямоугольник. Гость взмахнул и прищелкнул бичом в знак приветствия. Увидев на балконе маркизу, он поклонился ей, прижав к сердцу правую руку. И представился: мессер Энрико да Мораццоне, изобретатель. Вокруг него сразу же собралась толпа детей, старичков и любопытных крестьян. Они окружили повозку, звякали колокольчиками, гладили бархатную сбрую, прикасались к таинственным предметам, которыми была нагружена повозка; лошади при этом одобрительно фыркали. Потом толпа расступилась, пропуская совсем еще юного, безусого Ирцио, единственного пажа маркизы, который явился пригласить изобретателя ко двору от имени своих хозяев.

Это был сладостный полуденный час, когда самые радостные души проводят время в ожидании обеда в приятных разговорах и дружеских дискуссиях. В беседах голод разжигается нежнейшими глотками вина, когда белого, а когда красного, но всегда очень сухого и крепкого. За этим занятием и застал придворных мессер Энрико да Мораццоне, когда паж Ирцио ввел его в гостиную замка. На пороге он слегка поклонился, а потом, не смущаясь, двинулся к маркизе.

– Мадонна, – пробормотал он, склоняясь в долгом почтительном поцелуе над ее рукой.

Маркиза улыбнулась и жестом предложила незнакомцу подняться. Затем он повернулся к герцогу и представился с легким поклоном, прижав руку к сердцу, потом чуть поклонился Венафро и всем вокруг, затем сел на скамейку, предложенную ему пажом. Он поднял свой кубок, повернувшись к маркизе, и сделал большой глоток, от которого, как казалось, получил большое удовольствие и даже на минутку прикрыл глаза. Потом гость заговорил:

– Господа, я назвал свое имя, но, разумеется, вам оно пока неизвестно. Сюда еще не докатилась моя слава. Очень далеко отсюда лежит прекрасная страна виноградников и оливковых рощ, где зимой цветет мимоза, а в море отражается ясное небо. В этих землях находится город со множеством церквей и дворцов, с мощным флотом и многими богатствами; город, расположенный между гаванью и горами; город, жизнь которого сосредоточена в порту вокруг добротных быстроходных кораблей, где огромные новые механизмы разгружают товары, а в тугих парусах бьется ветер дальних странствий. Этот город зовется Генуей. Оттуда я родом. И там я жил в чести и богатстве до той поры, пока глупость людская или судьба не сделали меня врагом моему городу, так что я отправился в изгнание навсегда, до конца дней моих. И причиной тому стали мои арбалеты. Я уже построил для моего города вороты и лебедки, раздвижные мосты и тысячи других хитроумных механизмов, и всем изобретениям моего ума приписывали силу, которая многим казалась сверхъестественной вплоть до того, что среди простаков и невеж за мной закрепилась слава некроманта. Смелость или страсть к изобретательству побудили меня к тому, чтобы в моем высокомерии я решился бы превозмочь самого себя. Я построил то, что должно было стать венцом моей науки, – удивительную, но вместе с тем весьма простую машину, которая должна была дать моей стране и ее армии невиданную мощь, потому что это была смертоносная военная машина. Она была сделана таким образом, что казалось, будто ею управляют гиганты, а на самом деле даже ослабевший от болезни человек или ребенок могли бы разить врага ее стрелами. Это был пружинный арбалет, лучшее из моих произведений, призванное принести мне мировую славу и признание моих сограждан. Но зависть сильных мира сего и злой рок, который настигает тебя именно там, где ты питаешь наибольшие надежды, поразили меня этим самым арбалетом, которому я посвятил столько любовного труда. У моего арбалета тетива натягивается не вульгарной мышечной силой, а специальным ключом, поворот которого закручивает прочную пружину; укладывается снаряд, устанавливается прицел, и распускается пружина, и снаряд вылетает, как будто бы выпущенный гигантской силой. Даже старцы, малые дети и убогие, вооруженные этой необыкновенной машиной, могут участвовать в битве с неприятельской армией. Но когда я представил совету свое любимое детище, безумцы разразились смехом, ослепленные завистью, и объявили мне, что руки генуэзцев не нуждаются в пружинах и что им по плечу выиграть любую битву, не прибегая к военным хитростям. И тогда, раненный отказом в самое сердце, я продал свое орудие пизанцам. Это было время, когда у пизанцев, много раз побежденных генуэзцами, осталось мало воинов, и кораблями их правили дети и старики, а также те, кто провел жизнь за чтением пыльных фолиантов. Не могли никак надеяться на победу пизанцы, разве что с помощью нежданного чуда. Этим чудом и стали мои арбалеты, которые пизанцы делали сотнями по моим чертежам. И получил я от них тридцать французских эскудо. И был я навсегда изгнан из Генуи и заочно казнен[5], чтобы никогда я не смог вернуться в столь любимый мной город. Теперь я продаю свои изобретения по всему миру, я, бездомный изгнанник, скитающийся по заснеженным горам, вдали от моря, небесно-голубую зыбь которого я привык видеть каждый день.

И тут он замолчал, помрачнел и выпил из своего кубка.

– А на эти тридцать эскудо, – добавил он, – я купил повозку, двух лошадей и три меры бронзовых колокольчиков.

– Три меры колокольчиков? – переспросила маркиза.

– Да, мадонна. Тех колокольчиков, чей звон вы, вероятно, слышали при моем приближении. В пять эскудо мне обошлась повозка, в двадцать – две лошади, которые отлично ходят и под седлом; у меня оставалось пять эскудо, которые я решил перевести в капитал, купив на них колокольчики, которые звенят почти как серебряные. Эти эскудо были у меня последними, и мне следовало потратить их с толком.

– Я никак не могу понять, мессер, – вступил в разговор герцог, – почему вы решили, что потратите их наилучшим способом, приобретя три меры колокольчиков…

– Потому что, монсиньор, в мире для меня не осталось ничего прекрасного, и мне хотелось, чтобы по крайней мере перезвон колокольчиков напоминал мне о минувших радостях или предрекал грядущие, буде они появятся! И если в моем сердце нет места радости, мне стоит притвориться, что где-то она все же есть, а где – мне неведомо, но я должен сообщить о ней имеющему уши, потому что это главное в жизни, как и то добро, что в мире совершается, ибо там, где нет радости, ее нужно создать, притвориться, что она есть, и донести ее до других.

И после паузы он добавил:

– Мои лошади радуются этим колокольчикам, которые облегчают им тяготы подъема в гору и трудности путешествия в тумане.

Когда мессер да Мораццоне закончил говорить, все замолчали, размышляя над смыслом его слов. Венафро поднялся и налил всем вина, говоря, что по окончании веселой и мирной трапезы он с удовольствием ознакомится с механизмами мессера Энрико, поскольку он уже давно чувствовал в себе все возрастающий интерес к науке, призванной облегчить людям тяготы труда и жизни. Между тем пришли слуги накрывать столы. Но и во время обеда разговор шел о машинах и той силе, что они дают человеку, и о том, как красиво зарождение движения, когда распрямляется сжатая до этого пружина.

– Помимо пружины, которую мы почитаем самой простой из всех природных систем, есть еще великое множество других, которые можно использовать на благо движению. Человеку следует только научиться читать великую книгу природы, и на каждой переворачиваемой им странице он найдет объяснения, как создать то, что ему нужно для жизни, а также и то, что не нужно, но так соблазнительно, что принято считать нужным.

– Вы знаете другие источники движения, мессер? – спросил Венафро, который, казалось, больше других заинтересовался разговором.

Энрико да Мооаццоне посмотрел на него долгим и несколько недоверчивым светлым взглядом голубых глаз. Потом он улыбнулся и ответил:

– Конечно, монсиньор. Для создания движения достаточно разных температур. Зажигается большой костер, теплый воздух идет кверху, подобно телу, теряющему в весе. На пустое место, образовавшееся от теплого воздуха, поступает более тяжелый холодный воздух, вот вам и движение, которое при нужном подходе может быть использовано для работы. Тот великий огонь, который порождает всегда пылающее солнце, порождает в воздухе это движение там, где рождаются пассаты, которые, подобно большой машине, беспрерывно перемещаются от самой горячей части земли, что зовется экватором, к соседним районам, где солнце останавливается для смены времен года, чтобы вернуться туда, откуда пришло.

Все в задумчивости молчали, пытаясь охватить мысленным взором трудный смысл его слов, трудный в особенности для тех, кто знал только путаный путь северного солнца и линию горизонта, прерываемую горной цепью.

– Это движение, – продолжил изобретатель, – однородно и непрерывно, именно поэтому его можно назвать тем самым волшебным перпетуум-мобиле, которое всегда было тайным желанием и надеждой всех наук.

– Но возможно ли, – прервал его Венафро, – запустить такую машину, которая будет непрерывно двигаться под воздействием этих ветров?

– Наверное, – в задумчивости ответил изобретатель. – Но на это потребуется незаурядный гений и инструменты для создания такой пружины, которой будет под силу удержать ветер. А в этих землях мне еще не случалось побывать в таких местах, где дуют пассаты. Я слышал об этом только от людей, что побывали в крестовых походах, да еще арабы мне об этом говорили. Это вещи от нас далекие, и потому они кажутся нам сказками. Но, проводя в море опыты на моем судне под именем «Улисс», открыл я иной принцип вечного движения, который можно использовать везде, где есть вода, будь то море, или пруд, или побережье.

Он прервал свой рассказ и внимательно посмотрел на Венафро.

– Вам, конечно, знаком закон Архимеда, который гласит, что вода выталкивает тела благодаря тому эластичному элементу, что подталкивает их кверху и позволяет им удерживаться на поверхности, и тем легче они держатся на поверхности, чем больше поверхность жидкости, которую они вытесняют. Ну что ж, основываясь на этом принципе, я построил весьма изящные механизмы, которые постоянно двигаются, производя движение. Но мои самые лучшие изобретения основываются на эффекте сжатой пружины.

По окончании обеда мессер да Мораццоне представил Венафро самое лучшее, самое любимое из своих изобретений.

– Это, монсиньор, машина для подбрасывания яблок.

Венафро молча смотрел на него. Тогда изобретатель продолжил:

– Она сделана из выдолбленного дерева, в стволе которого находится пружина; от ствола отходят веточки, тоже выдолбленные внутри, но заполненные пружинами, которые соединены с центральной пружиной. Каждая веточка оканчивается большой ложкой, и когда пружина, которую держит винт, высвобождается, она начинает раскручиваться, и раскручивается стремительно до тех пор, пока сила пружины не ослабевает. Теперь, если на каждой ложке покоится яблоко, прекрасное румяное яблоко, все яблоки чудесным образом подскакивают, и на всех семи веточках все семь яблок подпрыгнут с одинаковым движением и одинаковой силой.

– Но какое применение можно найти, мессер, такому удивительному изобретению?

Изобретатель смерил его насмешливым взглядом.

– А кто сказал, что оно должно быть для чего-то полезно? Машина эта совершенна своей красотой, и ей ни к чему быть еще и полезной. И потом, – продолжил он смягчившимся голосом, – даже когда машины полезны, то, чтобы сделать их, требуется затратить гораздо больше человеческого труда и усердия, чем сэкономят те, кто ими затем будет пользоваться. Но машины подобны сиренам, что завлекают человечество, делая людей своими рабами. Наступит день, когда люди будут трудиться так же напряженно, как и в наши дни, а может, еще и больше, чтобы произвести механизмы, призванные облегчить им ходьбу, вспашку полей, да что бы то ни было. Настанет день, когда простолюдины вместо того, чтобы вставать чуть свет и идти в поле, несмотря на дождь и туман, – настанет день, хотя он еще и далек, когда они отправятся в дождь и туман, дабы встать в длинную и медленно продвигающуюся очередь в необъятные мастерские, где будут строиться машины, которые избавят их от необходимости ходить пешком.

– И не будет больше непосильного труда?

– Он будет таким же, ибо нужно будет завинчивать болты, ковать железо и осваивать сотни других профессий.

– Но к чему тогда строить машины? Ведь можно спокойно продолжать ходить пешком?

На этот раз мессер да Мораццоне широко улыбнулся.

– Машина это как колдовство: в сущности, без него можно обойтись. Однако же оно оказывается нужнее хлеба и, по меньшей мере, нужно как воздух, который мы вдыхаем. Но пройдет еще очень много времени, не беспокойтесь, монсиньор.

Продолжая разглагольствовать, он достал из повозки своего рода большую корзину, поставленную на железную раму.

– Это пружинные сани, монсиньор. Предназначены для тех, кто не любит ездить верхом, когда много снега, и не может также ходить пешком. Вы садитесь в сани и едете вниз по склону. Механизм сконструирован таким образом, что пружина сама закручивается во время спуска и набирает силу, достаточную, чтобы толкать сани на подъеме. Таким образом, с помощью пружины они преодолевают подъемы, а на последующих спусках набирают силу для новых подъемов.

Здесь изобретатель замолчал, а Венафро между тем раздумывал о санях, перебирая в мозгу мысли.

– Сколько вы хотите за них, мессер?

– Двадцать французских эскудо, – осмелел изобретатель.

Он получил десять и, довольный, удалился.

В этот вечер Венафро подарил сани аббату Невозо, думая о том, как аббат ненавидел бродить по снегу и как ему не нравилось ездить верхом теперь, когда его бедный, несчастный ослик пал в пути. Невозо решил опробовать сани завтра же, не слушая предостережений Венафро о том, что изобретатель уехал, а механизм, по его мнению, мог оказаться и неисправным. Невозо отправился на санях вниз по склону в сторону реки, удачно пересек несколько холмов, а потом волей Божией свалился в ручей, который протекал по дну долины.

Венафро долго пришлось идти вдоль реки, чтобы найти остатки саней, заляпанных грязью и застрявших в жестком хворосте. Аббата нашли довольно близко. Мертвого, разумеется.

ПОХОРОНЫ

Похороны аббата Невозо были достойны как покойного, так и тех, кто его оплакивал. Донна Бьянка и ее дамы, чтобы проводить аббата в последний путь, оделись во все белое – цвет, который при большом желании можно счесть траурным, кроме этого, он хорошо гармонировал с молчаливой белизной долины, заваленной снегом. В день похорон снег не падал, но само небо было белым, как заснеженная долина; процессия, образованная камеристками, могла бы сливаться с окружающим пейзажем, если бы не причудливость их нарядов. Маркиза возглавляла кортеж верхом на своем белом Иппомеле, в мантии из белоснежных лисиц, настолько длинной, что она покрывала даже часть коня. С полей огромной белой шляпы спускалась белоснежная вуаль, полностью скрывавшая пряди черных волос.

Пастухи и крестьяне стояли вдоль всего пути их следования, счастливые возможностью полюбоваться зрелищем, которое так редко выпадало на их долю. Процессия дам была выше всяких похвал, за ней следовал кортеж аббатов, которых осталось десять из двенадцати, шествие замыкали вельможи, герцог и Венафро, оба одетые в черное, паж Ирцио, слуги и оруженосцы. Все не отрываясь смотрели на кавалькаду до тех пор, пока она не скрылась за воротами замка. Долина снова опустела. Остался только вытоптанный снег и многочисленные следы лошадиных копыт, от которых шел пар.

Как только позади кортежа поднялся разводной мост, два мира, вступившие в минутный контакт, снова разделились: за стенами замка остались холод, тяжкий труд и нужда, на место молчаливого изумления заступила молчаливая злоба, а призрачное восхищение угасло вслед за коротким осенним днем. Осень сменилась зимой.

В замке зажгли все светильники, и каждый выдумывал свой способ прогнать скуку: кто играл в шашки, кто в шахматы, пели песни и болтали.

– Мне говорили, – сообщила маркиза, – что один французский мастер вырезал самые красивые шахматы из всех, что когда-либо существовали. Он вырезал их из черного и розового дерева почти в человеческий рост высотой, и играют ими или в саду, или на террасе, или в самой большой зале замка.

– Хорошо бы нам, мадонна, приобрести такие шахматы, – сказал герцог, – мы играли бы ими, воображая их людьми. Нам бы следовало, – сказал он, обращаясь к Венафро, – как только по дорогам можно будет проехать верховому, отправиться искать эти шахматы, где бы они ни были, пусть даже во Франции.

– А я слыхала, – вступила в беседу донна Марави, – что в городе под именем Ареццо, что весьма далеко отсюда, за рекой По и Апеннинскими горами, делают чудесные кегли. Слышала я также, что очень известный мастер вырезает мишени, похожие на людей: с человеческими лицами и в человеческий рост, да так, что ему можно даже заказать, на кого должна быть похожа мишень.

Говоря так, донна Марави, прибывшая от Анжуйского двора Неаполя, смеялась, и ее рыжие кудряшки, собранные в пучок на темени и спускающиеся длинными локонами вдоль лица, весело подпрыгивали.

Все господа согласились с тем, что как только снег чуть-чуть подтает, они отправят кого-нибудь и в Ареццо, и во Францию, чтобы привезти ко двору эти диковинки.

Приближался час обеда. Паж Ирцио явился доложить маркизе, что в полном соответствии с ее указаниями приготовлена ванна. Ванна, в которой она хотела смыть с себя усталость от поездки верхом, волнений и похорон. И пока слуги накрывали столы, донна Бьянка удалилась в сопровождении пажа в свои покои. Чтобы не мучится ожиданием, Венафро отдал приказание принести большой котел: он занялся приготовлением горячего вина с травами. Он добавил в него достаточное количество корицы, гвоздики и меда, и вот на поверхности крепкого красного вина появились пузырьки, и ароматный пар распространился от камина по всей комнате. Внесли большие серебряные кубки и всем разлили сладкий горячий напиток, изгнавший из костей холод, а из души грусть. Выпив первый кубок, Венафро наполнил второй и вышел из комнаты. Он отправился в комнату маркизы, которая уже должна была выйти из ванной. И действительно, он нашел ее отдыхающей на удобной кожаной лежанке, одетой в белую блузу, и паж Ирцио расчесывал костяным гребнем ее распущенные длинные волосы. В комнате клубился ароматный пар, такой горячий и сладкий, что казалось, в этих стенах никогда не было зимы. То благоухала розовая вода. Ярко горели свечи, воск которых был замешан на розовом масле. Венафро с поклоном протянул маркизе кубок, она выпила вино, с улыбкой глядя на любезного кавалера. Ее лицо слегка порозовело от вина, а тепло после ванны разлилось по членам.

– Пойдемте, мадонна, ужин готов, – сказал Венафро, протягивая ей руку.

– Мне нужно одеться, – ответила она, не отказываясь тем не менее от его помощи.

– Нет, пойдемте так. Вы очень хороши собой, донна.

Донна Бьянка смутилась, потом засмеялась, набросила на плечи мантию из белоснежных лис и вышла из комнаты под руку с ним. Когда она вошла в зал, запах розовой воды смешался со сладостным дыханием вина и дивный аромат разлился по залу. Герцог провел маркизу к ее креслу во главе стола и пододвинул свою скамью так, что касался ее одежды и чувствовал ее благоухание.

Между тем аббаты, онемевшие и охваченные ужасом, переглядывались. Потом вперед вышел толстый аббат Торкьято, велеречивый и хромой, и многословно начал распекать маркизу и за ее наряд, и за распущенные волосы, и за духи и, наконец, воскликнул:

– Ванна в такое-то время!

Все обернулись к нему. Маркиза позволила ему вдосталь выговориться. Когда раскрасневшийся и задыхающийся аббат, страдающий полнокровием, замолчал, донна Бьянка с улыбкой взглянула на него, чуть приподняв свой кубок, и сказала:

– Не следовало бы забывать, мессер, что вам не дано власти надо мной.

Торкьято замолчал, огляделся вокруг в поисках поддержки со стороны своих собратьев, осознал свою ошибку и, уязвленный, уселся на место. Уязвленный более всего обращением «мессер», сказанным нарочито уничижительным тоном, в присутствии всех.

Герцог, казалось, ничего не заметил. Он смотрел на маркизу затуманенным взором. Он вдыхал ее аромат, по-видимому мысленно сочиняя мадригал. Ел он мало и на протяжении всего обеда молчал. Движение жизни отражалось лишь в его глазах. Венафро был молчаливее обычного, он смотрел на маркизу задумчиво и как всегда с легкой грустью. Время от времени его лицо что-то озаряло, это случалось в те моменты, когда взглядом он встречался с маркизой. Но часто ли это случалось, мне неведомо.

На этом странном молчаливом ужине присутствовал еще один человек, который очень редко отрывал взгляд от маркизы; его серые глаза лучились смехом, глаза казались прикованными к той части ее наряда, где меховая мантия охватывала ворот белой рубашки и белый лисий мех, казалось, соперничал с белизной нежной шеи; наверное, тайные мысли зажигали в этих глазах внезапные искорки, и едва заметная усмешка соскальзывала к красивым губам, к тонким, опущенным книзу усикам, так что все лицо излучало удовольствие и коварство. Молодой аббат Мистраль много выпил в тот вечер, но пил он не со страстностью герцога и не с мягкой грустью Венафро. Мистраль пил, преисполненный внутренней отваги, как пьет удачливый воин за победу в грядущей битве; перед каждой последующей битвой в нем разгорается с новой силой жажда сражения, и он уверен, что победит, легко и без страданий, и поэтому мысленно предвкушает радость победы. И тогда ликует душа воина и глаза выдают напряжение влюбленного, однако спокойного и уверенного победителя.

В тот вечер по окончании странно безмолвного ужина компания разошлась рано; маркиза удалилась в свои покои, и все остальные тоже постепенно распрощались. На скамье в зале остался только герцог, который сидел, словно погруженный в сон. Им все еще владел образ маркизы, и он не мог оторвать взора от скамьи, на которой она сидела. Потом он встал, подошел к скамье и провел по ней рукой, словно лаская, как если бы хотел обнаружить следы тепла и аромата женщины. Он встал на колени перед этой скамьей, положил на нее голову и надолго замер. Единственный светильник догорал, медленно угасая, поскольку никто не догадался подлить в него масла.

ПРИКЛЮЧЕНИЯ ЛАМБРУСКО

Множество дней прошло в странной атмосфере сдерживаемых страстей, надежд и недомолвок. Это были темные дни, солнце проглядывало редко и всегда сквозь дымку, медленно падал снег, дни были коротки, ночи долги и для многих из гостей замка бессонны. Поздние восходы казались грустными, бледные и словно уставшие дни ползли уныло, сумерки наступали рано, и вечера тянулись томительно и скучно. Почти никто не выходил из замка: ни господа, ни слуги. Казалось, что мир сжался вокруг зубчатых стен, заточив в них желания и страсти, которые зрели, словно под спудом.

Герцог Франкино заботился о том, чтобы все окна занавешивались прежде, чем он войдет в комнату. С этой целью он всегда пускал впереди себя пажа Ирцио, которому вменялось в обязанность проверить, тщательно ли закрыты засовы и задвижки. Герцог проводил целые дни, скорчившись на своей скамье, завернувшись в меха, и проклинал судьбу, которая занесла его в этот ужасный уголок земли, куда весна приходит тогда, когда везде уже царит лето, и почти сразу же затем наступает осень. Он рассказывал всем о плодородной долине, где он родился, и о волшебных плодах, что произрастают в этой земле, где зреют виноград и крупный, сладкий инжир; где долгое жаркое лето наполняет кровь теплом на весь год, а короткая, хотя и суровая зима любезна сердцу разнообразными увеселениями и забавами. Закалывают жирных свиней и готовят множество очень вкусных блюд из их еще теплой крови и мяса и засаливают лучшие куски. С ветвей срезают слегка подсушенные виноградные гроздья, которые еще слаще свежих, срезают гигантские тыквы со сладкой желтой мякотью и готовят из них неисчислимое множество блюд и сластей.

– Известно ли вам, мадонна, – говорил он, обращаясь к маркизе, которая только что распахнула окно, чтобы подставить нежно-розовое лицо свое холодному зимнему ветру, но герцог в тот же момент захлопнул ставни, – известно ли вам, что из желтой тыквы придворные повара готовят самый вкусный и изысканный суп, из всех что когда-либо доводилось пробовать человеку? Это кушанье столь драгоценно, что по обычаю вместе с ним подают самое ничтожное из блюд мантуанских крестьян: кушанье это готовится из свиных потрохов. После того как все мясо сварено или засолено, остаются горячие, истекающие кровью кишки в жирной мясной пленке: именно из нее наши крестьяне изготавливают свои немудрящие лакомства. Они жарят все это на огне, чтобы вытопить жир, который потом используют в течение всего года; то, что остается, они бросают на большую раскаленную сковороду и готовят эти мелкие кусочки мяса, которые, едва они подрумянятся, едят горячими, обильно посолив. И вот заметили люди, что это блюдо, запитое терпким винцом, которое потому и называется ламбруско[6], не только пришлось господам по вкусу, но и великолепно готовит их желудки к поглощению изысканных яств, которые будут после него подаваться. Эти горячие шкварки едят в самые холодные зимние дни, чтобы разогреть желудок в начале обеда. А после них подают тыквенные гуанчалотти[7] – самое изысканное из всех блюд, что готовят из тыквы.

И тут герцог замолчал, отдавшись своим воспоминаниям. Он очнулся, только когда маркиза положила ему на плечо руку и дружелюбно сказала:

– У нас тоже есть и свиньи, и тыквы, и можно было бы приготовить ужин, как принято у вас на родине, монсиньор, и выпить этого терпкого вина, о котором вы говорите и которое нам могли бы доставить из долины По, и мы утешили бы вас в вашем пребывании в этом холодном негостеприимном краю…

Герцог посмотрел на маркизу долгим взглядом, потом взял ее за руку и запечатлел на ней еще более долгий поцелуй.

– Конечно, – вступил в разговор Венафро, – мы должны устроить такой ужин и разогреть свои сердца едой и вином, чтобы прогнать зиму и те мысли, что удручают наш ум.

От слов Венафро все как будто очнулись: и герцог, и сам Венафро, и паж Ирцио сразу же поспешили на поиски всего необходимого. В хлевах замка содержалось множество свиней; огромнейшие тыквы привезли с равнины, зеленые и шишковатые снаружи, они были нежными и желтыми внутри. Самым трудным оказалось раздобыть ламбруско, потому что на землях, расположенных у подножия этих гор, производят множество вин, куда более ценных, чем ламбруско, но самого ламбруско – нет. А герцог хотел именно его. В это дело вмешался старый аббат Торкьято, который знал толк в винах, но ничего не знал о ламбруско, как и всякий, кто никогда не покидал пределов долины. И он сразу же взял на себя заботы о том, чтобы добыть большую бочку этого вина, потому что он хотел, так он сказал, восполнить эту непростительную брешь в своих познаниях и попробовать указанное вино, как он выразился, прежде чем смерть навсегда угасит в нем желание получать удовольствие.

И поскольку аббаты располагают в мире большими возможностями, в которых иногда отказывают принцам и людям знатным, он разослал слуг и гонцов по заснеженным дорогам, оповестил соратников и собратьев, которые из монастыря в монастырь передавали его просьбу, до тех пор пока после столь длительных поисков не обнаружилась большая непочатая бочка ламбруско в погребе одного священника в Сан-Винченте. Бочку извлекли на свет, оплатили и повезли, и вот она наконец прибыла в замок ди Шайян на прочной повозке, которую тащили две медлительные и очень осторожные лошади. Они смогли без толчков, чтобы ничем не обеспокоить густое содержимое бочки, подняться по склону, ведущему в замок. С той же аккуратностью двенадцать слуг сняли бочку и отнесли ее в зал, где она и расположилась на большом столе, и стояла там, никем не тронутая целую неделю, так чтобы вино, если и было потревожено во время пути, отдохнуло спокойно и приобрело изначальную прозрачность. Любовным взглядом добряк Торкьято охранял ее покой в течение долгих дней ожидания, в то время как вокруг кипела работа. Большие тыквы были целиком запечены в кухонном очаге. Под наблюдением самого герцога из них была извлечена нежная и сладкая мякоть. Он приказал истолочь в ступке горький и сладкий миндаль, которые добавили к растертой в ступке же тыквенной мякоти. Затем он своими собственными руками взвесил драгоценные специи: мускатный орех, перец и коричный порошок, после чего ароматная смесь, разделенная на множество частей, была завернута в тесто из яйца, соли и муки, так чтобы сформировать множество одинаковых желтых «подушечек», ароматных и нежнейших. Слуги между тем на медленном огне вытапливали жир из мешка, содержащего в себе свиные кишки, так чтобы ничто не пригорело к котелку. Потом то, что осталось: кусочки мяса, прожилки и прочее – бросили на медную сковороду, докрасна раскаленную на углях; и здесь они шипели, дымились и скворчали, пока растапливался последний жир. Они подпрыгивали на сковороде с длинной ручкой, превращаясь в хрустящие поджарки, которые затем обильно приправили солью с толченым перцем. Эти горячие шкварки высыпали на большой медный поднос и сразу подали к столу, за которым уже расселись господа, а Венафро нацедил из бочки вино в кубки и раздал сотрапезникам. Когда на медном подносе были поданы раскаленные и дымящиеся шкварки, все потянулись к ним жадными руками, а соленая и перченая еда загасила резкий вкус вина и вызвала новую к нему жажду. И было вновь разлито вино по кубкам, и были поданы новые блюда раскаленных шкварок, которые утолили первый голод, вызванный вином. Когда было опустошено множество кубков и на многих блюдах со шкварками показалось уж дно, на стол подали новые блюда, которые тоже дымились, и на них громоздились ароматные гуанчалотти, сваренные в бульоне. Они были смазаны растопленным маслом, посыпаны коричным порошком и тертым качо[8]. За столом разлился приятный аромат, и все потянулись к еде, вооружившись длинными вилками. Так гуанчалотти с больших подносов перекочевали на маленькие серебряные тарелки, которые стояли перед каждым из обедающих, а оттуда уже в алчущие желудки, распаленные терпким вином. И как только блюдо опустошалось, его тут же заменяли на полное, и на столе не было видно ни пустых кубков, ни пустых блюд, а по мере того как вино и пища разогревали тела, нарастал шум разговора. Этот шум, возникший как шепот изумления, перешел в непрерывный гул, который наполнил просторный зал до самых сводов, поддерживаемых прочными еловыми балками. Тысячи огней освещали его из разных уголков кровавыми сполохами, пока тени раннего вечера заполняли укромные углы и осаждали высокие окна. И по мере того как тени становились гуще, все выше поднимались в масляных светильниках языки пламени, все громче становились голоса сотрапезников, все жарче от вина становился воздух. Потом подали разных сортов жареное мясо: сурка, косулю, горного козла и дикого кабана. Но голод был уже утолен, и руки медленно тянулись к мясу, которое, пролежав трое суток в холодном снегу, затем целую ночь вымачивалось в красном вине, чтобы оказаться на острых вертелах над раскаленными углями в очаге. Много о чем уже поспорили сотрапезники, много шуб уже валялось на полу, когда маркиза ненадолго вышла из зала, а затем вернулась, неся в руках большой сосуд из прозрачнейшего стекла, в котором сверкала в свете огней бесцветная жидкость. Улыбаясь, она поставила его на стол и попросила подать новые кубки из чистого серебра, за которыми тотчас поспешили слуги, и, продолжая улыбаться, налила всем этой прозрачной жидкости. Ее лицо под блестящей серебряной повязкой, прикрывающей волосы и лоб, было озарено тайной, глаза сверкали сдержанным коварством. Все внезапно смолкли, зачарованно глядя на эту жидкость, которая, казалось, не скрывала в себе ничего таинственного или необычного, однако же и не была вместе с тем водой из источника.

– Выпейте, синьоры, за мое здоровье, – сказала маркиза, приподняв слегка свой кубок.

Все поднялись и выпили за здоровье прекрасной обитательницы замка. Поднялся дрожа и необъятный аббат Торкьято, который, спрятавшись за бочкой, просидел там почти все время ужина. Он тоже поднял дрожащей рукой свой кубок и выпил вместе со всеми. Пылающий огонь, который обжег внутренности, стек по горлу сотрапезников, и то были испуг, радость и наваждение. Все растерялись: так необычна была эта пылающая вода, а потом взрывы смеха, и возбужденные голоса, и почти крик, и почти препирательства между всеми этими господами, такими серьезными и сдержанными при других обстоятельствах. Принесли другие сосуды с прозрачной жидкостью, и маркиза объяснила, как ее получают, перегоняя в больших медных перегонных кубах крепкое вино, что родят скалистые уступы долины.

Но кто-то уже взял в руки флейты, арфы и большие лютни, и под шум смеха и едкие шутки зазвучали вразнобой танцы. Потом флейты, трубы и барабаны объединились и сыграли сальтареллу, которую донна Марави исполнила в неистовом ломбардском ритме и с горячностью южной крови. Венафро и герцог тоже взяли в руки свои флейты, а аббат Мистраль играл на большой аравийской лютне.

Я не могу вам сказать, до каких пор продолжался этот праздник, я знаю только, что усталые слуги уснули, уронив головы на кухонные столы, а в просторной зале установилась тишина, только когда бледная зимняя Аврора, победив последние красноватые языки пламени светильников, осветила беспорядок, царивший в зале, сизым светом: опрокинутые скамьи, длинный, все еще накрытый стол, блестящие кубки, большую бочку, стоящую посреди стола, и среди всего этого черную тушу аббата Торкьято, который покоился бездыханный, уронив голову на стол, столько раз даривший ему наслаждение на протяжении славно завершившейся долгой жизни.

ФИЛОСОФ

Если бы кому-либо пришло в голову тринадцатого января высунуться из окна, у него возникло бы ощущение, что мир испарился. Провалился, растаял: исчезли деревья, горы, исчезла самая земля, на которой высился замок, исчезли небо, птицы, собаки, быки, пастухи, козы, коровы, исчезли дома и дым из труб, крыши, конюшни, сеновалы – в общем, исчезло все, и лишь замок парил в невесомости, как одинокий остров в океане Вселенной – белом и безмолвном. Первоначальный страх и тоска, которые вызывала эта белая стена, сменялись неистребимым ощущением промозглой сырости, волнами вливавшейся в открытые окна будто в стремлении поглотить даже и сами комнаты, и весь замок.

– Проклятый туман, – пробормотал герцог, глядя на него с ненавистью. – Нигде больше в мире не встретишь такого зловредного тумана.

Пока герцог бурчал в своей комнате, Венафро в задумчивости смотрел в окно, за которым совершенно ничего не было видно. Но он скорее думал о чем-то своем, нежели смотрел… Это был один из тех странных дней, когда мир кажется таким далеким, что даже вовсе забываешь о его существовании.

А мир между тем не прекращал существовать, более того, он торопился к воротам замка и совсем скоро стал слышим, обернувшись грохотом ударов, которые кто-то щедро наносил в придворные ворота. Они сопровождались громкими криками и звонким щелканьем бича. Можно было бы сказать, что под воротами бесновалась целая армия или по меньшей мере какой-то гигант. Слуги, однако, высунувшись из окошек, не увидели ничего, кроме плотной белой пелены тумана.

Но шум не смолкал, что являлось решительным знаком того, что мир у ворот замка всеми силами старается заявить о себе. Только отшельники знают, какой мощью обладает мир. Отшельники, которые уходят в пустыню и забираются на недоступные и необитаемые горы и день и ночь проводят в молитвах, мучаясь голодом и холодом и испытывая разного рода лишения, истязая тело и умерщвляя плоть, чтобы бежать от мира и забыть о его существовании. Потому что даже туда, куда не доходят дороги и тропинки, где человеческая рука не распахивает полей и не сажает винограда, там, на берегах, где ни один рыбак не растягивал своих сетей и ни один корабль не бороздил морских просторов, там, где природа все так же девственна, как будто только что была создана Богом, – туда тоже доходит сила мирского со всеми ее искушениями и манящими соблазнами. И тогда случается, что святому отшельнику, впалая грудь и ничтожная плоть которого вопиют о столь желанной ему аскезе, во время короткого ночного забытья является мир, чтобы смущать и прельщать его снами, полными желаний, и видениями томно колеблемых, благоухающих покровов, таящих блистательную наготу от нескромных взглядов. Таково коварство мира, который обнаруживает себя в предметах внешне невинных, но готовых пробудить грешную тоску. Ими могут стать и нежный побег пальмы, и молодая бегущая косуля, и пара спаривающихся насекомых, или простое яблоко, или цветок, или аромат луга, или цвет неба. Так могуществен и коварен мир.

В данном случае мир явился заявить о себе с таким шумом не под видом бесчисленной армии захватчиков и не в виде гиганта или чудовища, в обличье которого он часто заключает свою коварную силу, но в образе молодого клирика верхом на старой кляче, запахнутого в плащ, служащий ему одновременно седлом. Он гордо восседал в своей остроконечной шапочке, какую обычно носят студенты, с двумя длинными покачивающимися перьями: желто-зеленым петушиным и снежно-белым лебединым. Этот служка вовсе не был гигантом – скорее среднего роста, не был он и уродлив – всего лишь белокурый юноша. С его обликом не вязалась только спешка, с которой он проник во двор и устремился внутрь замка, обращаясь к слугам на том странном наречии, что принято по ту сторону Альп, а именно в великом Париже.

В зале, в огромном камине, выложенном листами меди для производства и распространения тепла, был разожжен огонь. Здесь клирик уселся и, кажется, успокоился от тепла и спокойного света камина и даже перестал говорить по-французски, когда молодая служанка поставила перед ним чашку горячего вина. И тогда обнаружилось, что его молодые голубые глаза, кроме того, дерзки и исполнены самонадеянности. Он жадными глотками пил горячее вино, и его полиловевшее от холода лицо приобретало обычный цвет. Слуги стояли вокруг и с любопытством на него смотрели. Каждый спрашивал про себя, какая нечистая сила привела этого хрупкого юношу в замок и не дала ему пропасть в буране и не упасть бездыханным и замерзшим в снегу и как его жалкая кляча не поскользнулась на льду. Все это казалось удивительным еще и потому, что видели его здесь впервые и полагали, что он не мог знать ни дорог, ни тропинок, ни тысячи опасностей, которые горная долина скрывает под снегом и туманом.

Когда путник обогрелся и приободрился, он спросил о хозяевах замка, кто они и отличаются ли гостеприимством, и, удовлетворившись ответами, попросил представить его. Здесь гость, не преклоняя колен, а лишь слегка поклонившись маркизе, объявил, не открывая своего имени, что он философ и закончил парижскую Сорбонну, которая снискала себе славу самой известной школы логики. Пронесся шепот, донны и шевалье переглядывались с изумлением и любопытством: впервые ко двору прибыл философ!

Первым нарушил тишину Венафро:

– Вы хотите сказать, мессер, что у вас есть разрешение и вы наделены всеми необходимыми полномочиями, чтобы открыть новую школу и обучать нас логике и теологии?

Философ замер в размышлении, разглядывая пол, потом он ответил:

– Да! Скажем так: у меня могла бы быть лицензия, и я мог бы располагать всеми необходимыми полномочиями.

Помолчав, он добавил:

– Но у меня ее нет.

– Объяснитесь подробнее, – проговорила маркиза, беря его под руку и подводя к скамье.

Философ расположился на меховых шкурах, которые покрывали скамью, и, расслабившись от их тепла и благорасположения маркизы, продолжил:

– Дело в том, мадонна, что я был изгнан из Парижа. Более того, я бежал оттуда. Я бежал оттуда, ибо был осужден как еретик.

Дрожь пробежала по телам присутствующих, потому что все знали, какая судьба ожидала еретика.

– Вы, вероятно, последователь Абеляра? – спросил Венафро.

– Труды Абеляра, – ответил философ, – подвигли меня к размышлениям. Он был мне учителем, пусть только и по книгам, поскольку к тому моменту, когда я начал учиться, светоч его жизни давно уже погас. Книги именно этого величайшего ученого породили у меня сомнения в логике. Я, конечно, имею в виду Аристотелеву логику. И в особенности в том месте, где он говорит, что одно и то же слово в разных контекстах может иметь различное значение. Из этого следует, что честность, чистота и верность не имеют единого и неизменного значения, но лишь значение относительное, зависящее от темы разговора. Так, величайший Готтфрид Страсбургский, который очень чтил Абеляра, сказал о своей Изольде, что ее чистота и верность выше всяких похвал. Но исповедник не назвал бы ее чистой. И верной тоже. Вам знаком роман Готтфрида? – спросил он, глядя в глаза маркизе.

– Нет, мессер, – ответила маркиза. – Но я бы очень хотела с ним ознакомиться. Но нет ли у вас книг?

– Нет, синьора; но я постараюсь рассказать вам его по памяти, которая редко меня подводит в таких делах. Некоторые фрагменты я могу передать даже дословно. – Он замолчал, внимательно и без улыбки глядя на маркизу, потом оторвал от нее взгляд и продолжил: – Итак, это был первый шаг, который убедил меня в том, что если Изольда чиста и Дева Мария тоже чиста, то чистота подразумевает совершенно различные понятия, которые могут даже противоречить друг другу. Изольда чиста потому, что искренне любит Тристана и полностью владеет его телом; а Дева Мария чиста потому, что не знала мужчины. Но вместе с тем Изольда прелюбодейка, так как предпочитает супружеской любви утехи с любовником. А если измена и чистота могут сосуществовать, это разрушает принцип непротиворечия. – Философ обвел взглядом аудиторию, а потом добавил: – Как видите, господа, первый столп логики пал.

Все согласились, хотя многие из присутствующих думали не о логике, а об истории Тристана и Изольды, слава о которой докатилась даже до этих мест. Венафро, немного подумав, сказал:

– Но не может же быть так, что одно наблюдение, пусть и важное, могло бы разрушить все основы, на которых всегда базировалось всякое знание.

– Конечно, нет, монсиньор. Я сказал себе то же самое и сначала задался целью доказать, что логика выдерживает даже такие сложные метаморфозы. И я занялся исследованиями знаний древних, чтобы найти подтверждение моей вере. Но там, где я надеялся найти подтверждение, я нашел только причину новых сомнений. И чем больше я искал, тем глубже становились сомнения, смутившие мой рассудок. Все основы нашей логики показались мне в чем-то уязвимыми, даже уверенность в абсолютной логике – принцип неоспоримого и верного знания, основы которого лежат не в человеческом опыте, а априори даны нам как Божий дар. Эта уверенность ускользнула у меня из рук, как исчезает горстка песка под морской волной.

Он замолчал.

– Но тогда следовало бы заключить, – вступил в беседу Венафро, – что любое знание, которое основывается на этих принципах, ошибочно?

– Не обязательно. Я не сказал, что логика, которую мы получили в наследство от античных мыслителей и на которой мы всегда строили искусство и науку, ошибочна. Она может быть и применимой. А может и не быть. Она применима настолько, насколько полезна. Но, прежде всего, я говорю, что существуют другие возможные виды логики, в равной степени применимые, которые базируются не на принципах, предложенных Аристотелем, но сопровождаются ходом рассуждений, не свойственных нашему западному миру.

– Должен вам признаться, мессер, что я немного смущен, – сказал Венафро.

– Мне также неясны некоторые идеи, которые я исследую или собираюсь исследовать в моих работах. На данный момент я пришел к выводу, в справедливость которого я скорее верю, чем могу строго обосновать: каждая разновидность мысли следует своей логике, каждое сообщество людей, каждое время, каждая культура имеют свой образ мыслей. Цель, которую я перед собой ставлю, состоит в том, чтобы доказать, что все эти идеи имеют право на существование, даже если и противоречат друг другу.

Между тем наступил вечер, и слуги уже зажгли светильники и приготовили столы к обеду. Кто-то молчал в задумчивости, многие расспрашивали философа о его путешествии, о процессе над еретиками, о далеком и загадочном Париже. Юноша рассказал, как он доказал в книге основные положения своей логики, как их обсуждали в Парижском университете, как их признали еретическими, поскольку они влекли за собой крушение логики и теологии, а также затрагивали основы веры. Напрасно он доказывал, что из его идей отнюдь не вытекает ложность христианской доктрины. Ошибочность ее состоит лишь в утверждении, что только она является неоспоримо единственно верной. Он рассказал, что именно в этот момент вскочили со своих мест профессора и аббаты, принявшись кричать, что в таком случае можно предположить, что другая религия может считаться истинной, даже и магометанская. Поскольку именно к такому выводу и хотел подвести их философ, здесь он благоразумно замолчал, притворившись, что он сам сражен смелостью подобного утверждения. И это притворство спасло его. Он посмотрел на профессоров с изумлением и невинностью во взоре, и они рассудили, что философ не мог предполагать, к каким серьезным последствиям приведет его мысль, и не сочли необходимым заключить его в тюрьму на время проведения процесса.

В эту же самую ночь философ тайно покинул Париж. Он хотел добраться до Италии, своей родины, где он намеревался продолжить свои изыскания. Он прожил около месяца в монастыре Сант'Орсо, где ему дали кров и пищу. Обеспокоенный тем, что его инкогнито может быть раскрыто, а слухи о его учении уже распространились, он решился уехать оттуда рано утром на заре и направился в долину, по дну которой протекала река. Здесь он вдруг потерялся в тумане и обнаружил в какой-то момент, что поднимается по дороге в гору. Он двигался по этой дороге в надежде, что она приведет его в какое-нибудь место, где он сможет найти приют. Так он добрался до замка.

– Здесь вы можете оставаться так долго, как вы того сами захотите, – сказала донна Бьянка, которая задумчиво слушала молодого философа, внимательно глядя на него.

И он, конечно, заметил ее неулыбчивые голубые глаза, поскольку, пока он говорил, ее взгляд надолго останавливался на молодом человеке.

Те же разговоры продолжались за ужином. Герцог говорил мало, отчасти потому, что не очень интересовался философией, а отчасти потому, что был слишком обеспокоен взглядами маркизы, обращенными все время в одну и ту же сторону, и молчаливым диалогом, который, казалось, связал ее с гостем. Герцог пребывал в дурном расположении духа.

По окончании ужина, когда разговор иссяк, компания распалась. Философа провели в его комнату, а герцог под присмотром аббатов удалился в свою. Венафро поднялся в башню описывать гербарий. Маркиза сидела в опочивальне перед зеркалом и задумчиво расплетала длинные черные волосы.

Неожиданно в ее дверь решительно постучали. Она подскочила, уже зная, кто там. Рука, лежащая на задвижке, чуть-чуть задрожала.

– Я пришел рассказать вам историю Изольды, – сказал философ.

– Вы не устали, синьор?

– Я отдохну позже, – ответил мужчина, закрывая за собой дверь.

СКОВОРОДКА ШАЙЯН

После долгой зимней ночи заря встала над миром, погруженным в снега. Тумана больше не было, но пошел густой, сильный снег, который потихоньку накрыл все предметы мягкими белыми шапками. Философ почувствовал его приход еще прежде, чем увидел его, угадал по молочно-белому свету из узенького окна и по царившей в мире глубокой тишине. Острое желание выпить горячего молока заставило его подняться.

В спящем замке каминов еще не разжигали. Философ направился туда, откуда слышал слабое шевеление жизни; он спустился по длинной лестнице, которая по мере продвижения становилась все уже и темнее, и углубился в столь же узкий коридор, в котором витал теплый запах молока и дыма. Он оказался на огромной кухне, освещенной жарко горящим камином. На прочной цепи над огнем весело кипел котел с молоком, вокруг которого хлопотало несколько слуг.

– Добрый день, – сказал Венафро, слегка приподнявшись над скамейкой, на которой он сидел верхом.

В этот момент философ заметил в слабо освещенном углу кухни то, на что вначале не обратил внимания. На толстых крючках, вбитых в стену, висели целые ряды котлов и медных сковородок; вдоль этой же стены стоял длинный и тяжелый еловый стол со скамьями по обеим сторонам. На скамье, около прохода, сидел Венафро и пил из плошки горячее молоко.

– Хотите молока? – спросил у молодого человека Венафро и, подав слуге знак обслужить гостя, продолжил: – Как же быть, если разрушается принцип, согласно которому из определенной посылки вытекает определенное следствие?

Философ немного помолчал, а затем ответил:

– Я не говорю, что он повержен: это может быть так, равно как может быть правдой и противоположное. Например, – продолжил философ, указывая на одну из самых больших сковородок, висящих на стене; это была сковородка с очень длинной ручкой, от которой в темноте расходились красные всполохи, – эта сковородка висит на прочном крючке, значит, сковородка не может упасть, если верить принципам однозначности причинно-следственной связи, не так ли? Кто нам может гарантировать, однако, что сковородка действительно не упадет?

В этот момент в темноте послышался шорох, и философ заметил, что в темноте, прямо под сковородкой сидел на скамье один из аббатов; он сидел там чуть-чуть скорчившись, наверное, потому, что сильно страдал от холода, что, как известно каждому, является одним из признаков болезни крови. Философ рассеянно кивнул тому, кого прежде не заметил в темноте, и продолжил:

– Я утверждаю, что она может и упасть, несмотря на прочность крючка; причины ее возможного падения мне неведомы, но упасть она может.

После его слов послышался шорох посильнее, и все различили в полутьме силуэт встающего аббата, который, не попрощавшись, вышел из кухни.

– Кто это? – спросил философ у Венафро.

– Аббат Челорио, старик, мучающийся от холода. Он все время сидит здесь в кухне, поскольку это самый большой камин в замке и огонь в нем никогда не угасает, даже по ночам. И он всегда сидит на одном и том же месте, прямо под самой большой сковородкой, потому что нет теплее места на кухне. Но скажите мне: если бы в нашем случае сковорода все же упала бы, причина была бы – причина, которой мы можем и не знать. То есть принцип причинности спасен.

– Но не в том смысле, о котором я говорил, – возразил философ, – ибо в этом случае следовало бы сказать так: хотя сковорода и висит на крепком крючке, она падает. А какая могла бы быть этому причина?

Действительно, какая причина?

– Ну конечно же, дьявол, монсиньор, – сказал, смеясь, философ. – Когда случается что-нибудь неподвластное нашей логике, это козни дьявола!

Слуги, услышав, что речь зашла о дьяволе, прекратили работать и уставились на философа.

– И разве дьявол, – продолжил он, смеясь, – не живет охотнее всего в каминах? Как и везде, впрочем, где потрескивают языки пламени. И не один. Прошу заметить: поворошите золу, и они выскочат оттуда дюжинами; брызните воды на огонь, и вы услышите, как они яростно затрещат; а уж если рядом с камином сидит святоша…

Слуги в испуге смотрели на огонь.

– Закрепите этот крюк, монсиньор! И тогда, может статься, принцип причинности восторжествует! – С этими словами молодой человек направился к дверям вместе с Венафро.

– А красивая, однако, сковородка! – сказал философ, бросив на нее с порога последний взгляд.

– Действительно, замечательная, – подтвердил Венафро. – И было бы очень жаль, если бы от падения она погнулась.

– А зачем ей такая длинная ручка?

– Чтобы переворачивать блины, – ответил Венафро. – Прямо сегодня вы сможете увидеть ее в действии. Очень увлекательное зрелище: двое слуг держат ее за ручку и по команде подбрасывают вверх ее содержимое. Сегодня будут печь лепешки. Я видел, что слуги перетирают с молоком каштановую муку.

– Я хотел бы на это посмотреть, – сказал философ, направляясь в свою комнату.

Несколько позже, когда уже приближался час трапезы, Венафро постучал в комнату философа, чтобы пригласить его посмотреть на сковородку в действии. Это было поистине замечательное зрелище. Кухню освещали смоляные факелы, размещенные по стенам; все слуги были очень оживлены. Раздавалось звучное пение в четком ритме, время от времени прерываемое очень громким «опля! ». Два дюжих молодца голыми руками держали огромную сковородку за ручку над сильным огнем, а другие длинными кочергами шевелили угли. Еще двое молодцев стояли наготове, чтобы сменить первую пару в любой момент. Все слуги на кухне громко пели, и при каждом «опля!», которое выкрикивалось во все горло, они подбрасывали сковородку кверху, и лепешки, разбрызгивая в воздухе капельки жира, перевернувшись, снова падали обратно. К пению примешивались смешки, что создавало вместе веселый шум. Венафро и философ стояли на пороге и, смеясь, смотрели на эту сцену, окутанную клубами дыма и жаром. Аббат Челорио сидел на своем обычном месте.

Когда позже на разогретых медных подносах лепешки принесли на стол, сотрапезники нашли блюдо необыкновенно изысканным. Нежный сладкий вкус мякоти каштана подчеркивали кусочки еще более сладкого изюма и оттеняли крупные куски орехов с резким вкусом; лепешки были поджарены на соленом нутряном сале, которое создавало изысканный контраст со сладким вкусом самих лепешек. К очень горячим лепешкам подавали большие бокалы шипучего белого, охлажденного во льду вина слегка острого вкуса, которое, благодаря своим удивительным свойствам, не охлаждало тела сотрапезников, а, наоборот, согревало и возбуждало их.

Все долго наслаждались этим необычным блюдом, способным, как казалось, победить зимний холод, серое небо, грусть и печаль. И еда, и вино вызвали за столом живую легкую беседу; фразы еливались в неразборчивый гул, который разносился по всему замку. И маркиза уже держала в руках сосуд с той живительной влагой, которая суровой зимой приносит такое наслаждение душе и телу. Неожиданно в дверях возник побледневший паж Ирцио, который, запинаясь более обычного, пробормотал:

– Мадонна, монсиньор… сковородка…

Герцог рывком поднялся:

– Сковородка?

– Сковородка… монсиньор… мадонна… сковородка…

Поскольку, кроме этого, юноша был не в силах ничего сказать и уже почти лишился чувств от волнения, Венафро усадил его и убедительным тоном постарался его успокоить.

– Говори, сынок, что случилось со сковородкой?

– Сковородка, монсиньор… она упала!

– Она погнулась, скажи мне, она погнулась?

– Я не знаю, монсиньор, но аббат, ах, мадонна, аббат, аббат умер!

И тут только все заметили, что среди сотрапезников не было аббата Челорио. Наслаждаясь новизной блюда, никто не заметил его отсутствия.

– Умер? – переспросил герцог.

– Умер, монсиньор, у него раскололась голова, его нашли слуги, прямо на скамейке, это дьявол убил его, так они сказали, в каминах живет целое скопище бесов, не меньше тысячи, так сказали слуги, и они их даже видели, они прячутся в золе, и, если пошевелить кочергой, они выскакивают оттуда… – Во власти нервного припадка паж бросился к ногам маркизы и, всхлипывая, зарылся лицом в ее юбках.

Пока маркиза пыталась утешить мальчика, поглаживая его по голове, герцог с Венафро отправились на кухню, чтобы обозреть случившееся.

– Боюсь, монсиньор, что она погнулась, – сказал Венафро.

– Боюсь, что да, – ответил герцог. – Очень жаль… Это была лучшая сковородка в замке Шайян.


Несколько дней спустя, аббата Челорио уже проводили в последний путь. Похороны были не менее торжественны, чем у его предшественников, хотя количество исполняющих псалмы сильно и поубавилось – настолько, что герцог сказал Венафро прямо во время церемонии: «Знаете, Венафро, я думаю, что нам пора приглашать хор, голосов у нас осталось слишком мало». В этот вечер философ лежал на низенькой кушетке, положив голову на колени маркизе, а она, склонившись над его лицом, говорила:

– Скажи мне, философ, зачем ты едешь?

– Не знаю, маркиза, не могу остаться.

Она молча погладила ему лицо. Он взял ее руки в свои и поцеловал их.

– Твое тело было для меня центром вселенной. Мне не важно, кто ты. Мне достаточно того, что ты существуешь. Мне не важно, что я не могу любить тебя всю жизнь, хотя любить тебя чуть-чуть дольше было бы, наверное, прекрасно… Я прочувствовал твое удовольствие, как свое, я насладился им, как своим.

Он встал перед ней и поднес ее руку к своим губам для поцелуя, а она взяла его руку и поцеловала ее.

МУДРАЯ СВЯЩЕННИЦА

– Почему это последние дни нас так плохо кормят? – спросил герцог у донны Камиллы, которая, будучи самой старой среди камеристок маркизы, выполняла функции кладовщицы и надзирала за кухней.

Казалось, донна Камилла ждала этого вопроса, ибо ответила сразу же:

– Именно так, и настало время что-то с этим делать. Как, по-вашему, можно готовить без очага? А слуги теперь напрочь отказываются приближаться к огню. Но что прикажете делать мне, если госпожа маркиза утверждает, что все это глупости, и наотрез отказывается приглашать священника для изгнания дьявола!

Герцог не вполне понял этот ответ, но не замедлил раскаяться в том, что задал вопрос, потому что вдруг вспомнил, что донна Камилла была в постоянном разладе со всеми женщинами на свете, и в особенности с теми, которых судьба поставила на ее пути. За исключением этой незначительной мелочи в ее характере, которая придавала несколько кислый привкус всему, что она говорила, делала и чем жила, это была прекраснейшая женщина и рачительная кладовщица, и маркиза не захотела бы расстаться с ней ни за что на свете. Особенно донна Камилла любила кухню: можно было бы даже сказать, что всю любовь и нежность, нерастраченную в других областях жизни, она изливала рядом с очагом, всю душу вкладывая в искусство сервировки и украшения блюд. Была у нее также книга рецептов, которую она держала в великой тайне ото всех, из которой она черпала вдохновение для особенно изысканных обедов и куда она записывала свои тайные соображения о том, как можно улучшить уже существующее блюдо, или новые рецепты.

– Донна Камилла хочет сказать вам, – вмешалась в разговор маркиза, – что слуги вот уже несколько дней не хотят подолгу оставаться на кухне, в особенности рядом с камином: должно быть, они где-то услышали, что в камине живут бесы, а после таинственной смерти аббата Челорио…

– Я уже много раз говорила о том, что необходимо изгнать бесов из камина, а мадонна и слышать об этом не хочет, – сухо сказала дама.

– Мне, однако, все это кажется преувеличением, – мягко прервала ее маркиза. – Эти мальчишки приняли всерьез то, что было сказано в шутку; что еще за бесы в камине? Все это пустая болтовня…

– Бесы там или нет, но мы не сможем довольствоваться сыром и хлебом до конца наших дней, – сказал герцог. – Значит, для того чтобы нормально есть, мы должны успокоить слуг и изгнать дьявола из камина. А кто этим займется?

Никто из присутствующих аббатов не обладал способностями к изгнанию дьявола, и тогда было решено пригласить мудрую Священницу.

– Мудрая Священница? – переспросил герцог. – А кто она?

– Самая главная по изгнанию дьявола в долине, – сказала маркиза. – Она живет в полном одиночестве в доме под названием «Fin du monde»[9], недалеко отсюда. Говорят, что у нее очень много книг и она проводит дни и ночи, изучая их. Говорят, что она принадлежит к древнему роду изгоняющих дьявола. Не знаю, почему ее называют Священницей, может быть, она вдова священника?

– Да что же вы такое говорите? Вдова священника? Да у священников никогда не бывает вдов, – с горячностью вступил в разговор аббат Фосколо. И строго добавил: – Следите за своей речью, мадонна, кое-что нельзя говорить даже в шутку.

Маркиза, которая говорила всерьез, посмотрела на него, приподняв брови, и замолчала. Тогда заговорила мадонна Камилла:

– Но как же нам ее заполучить сюда? Верхом она не поедет, а по таким дорогам карету за ней тоже не пошлешь.

– Но можно послать за ней портшез. У нас же был где-то портшез? Разве нет? – сказал герцог.

– Монсиньор, – перебила его маркиза, – портшез есть, и есть даже люди, чтобы его нести, но они увязнут в снегу по пояс. Я никогда не позволю ни моим слугам, ни кому-либо другому подвергать себя подобному риску и таким трудам. Пусть лучше уж бесы живут в камине… по крайней мере до весны.

Обескураженный решительностью маркизы, герцог замолчал, с грустью задаваясь вопросом, когда же наступит весна в этих заледенелых горах и сколько же еще дней гастрономической тоски выпадет ему на долю.

– Мы сделаем сани, – сказал Венафро, – маленький портшез на санях, которые мы соорудим из остатков саней аббата Невозо. И я сам поеду за мудрой Священницей.

Все с удовольствием приняли предложение Венафро. Позвали двух кузнецов, и через два дня портшез на полозьях – большая корзина, прикрепленная к пружинным саням, – был поставлен позади Рабано. Венафро гладил шею своего любимца и говорил ему вполголоса, чтобы он не обижался, что его используют как тягловую лошадь и что это в первый и последний раз. Рабано изогнул длинную гривастую шею, чтобы посмотреть, куда это его запрягли, а потом глянул в глаза своему хозяину. Они отбыли рано утром, и весь двор вышел с ними попрощаться и пожелать счастливого пути. Рабано шел веселой, легкой и изящной рысью. Маркиза смотрела на них из окна башни, выступающей из тумана.

Она первой заметила, что они возвращаются. Бьянка принялась махать большим белым платком из того же окна, у которого провожала их в путь. Венафро ответил на ее приветствие, глядя на нее снизу и улыбаясь. Рабано на этот раз шел мелкой рысью, санки явно сильно потяжелели. К ним бросились слуги и конюхи, а сам герцог помог мудрой Священнице выйти из портшеза. Как только она ступила на землю, сани показались еще более нагруженными, чем раньше: они были завалены горой корзин и узлов, которые слуги аккуратно разгрузили и отнесли во двор замка. Последним узлом, аккуратно завязанным в шерстяную шаль, оказался кот. Слуги отцепили от коня санки, и Венафро пустился галопом на своем прекрасном Рабано, несколько раз объехал вокруг двора, а потом поскакал, отбросив поводья и обняв самого коня за шею, к двойной стене замка, через которую он перемахнул легко, как через куст. Маркиза почувствовала, как по ее спине пробежал холодок, будто бы это она скакала, сидя на черной спине Рабано.

Мудрую Священницу приняли в замке наилучшим образом – чтобы обогреться, ей дали горячего молока с медовыми булочками, а затем провели в кухню. Кот, огромный и полосатый, с ленивым и безразличным видом вальяжно следовал за ней. Слуги удалились; удалились также и аббаты, предпочитая не уточнять, насколько то, что будет происходить в кухне, сочетается с учением Церкви; удалились и камеристки маркизы, опасаясь, что зрелище будет инфернальным. Остались только маркиза, герцог и Венафро. Герцог заговорил первым.

– Видите ли, синьора, – сказал он, указывая на камин, – говорят, что там живут бесы.

– «Говорят» – ничего не значит, – ответила Священница, строго глядя на герцога. – Или они есть, или их нет. И прежде всего нужно в этом убедиться.

Она долго рылась в корзине, которую принесла с собой, и вытащила оттуда длинный балахон с необычным капюшоном, подбитый перьями, который доходил ей до пят и полностью скрывал внушительную фигуру Священницы и ее рыжие вьющиеся волосы. Потом она вытащила из корзины глиняную плошку и стеклянный сосуд, в котором, по-видимому, находилось масло. Потом из другого сосуда, содержимое которого осталось неопознанным, поскольку стекло было слегка закопченным, плеснула в плошку какой-то светлой жидкости. Она подошла к камину, где уже был потушен огонь, но под золой еще тлели угли, и, покачивая над ними плошку, раскрутила ее содержимое.

– Да, они там есть, – пробормотала она, – еще как есть! – И она показала на капельки масла, которые все раздробились.

Потом она неожиданно плеснула содержимое плошки на пепел, и оттуда с дымом и треском взметнулись языки пламени и тысячи искр.

– Вы сами видели, что они есть! – обернулась она к присутствующим. – И все демоны первого ранга. – Присутствующие смотрели молча. – Теперь их нужно изгнать. Раздуйте огонь посильнее, положите еловых поленьев и оставьте меня одну. Я сама позову вас, когда настанет время, и вы их увидите собственными глазами.

Герцог и Венафро сделали то, что приказала Священница, затем все вышли.

Она долго оставалась в кухне одна, а когда призвала обратно господ, сцена была еще мрачнее. Все огни были погашены, и кухня освещалась только светом камина. Везде были расставлены кресты, сделанные из оливковых веточек; в нескольких шагах от порога была проведена линия, которую Священница запретила присутствующим переступать при каких бы то ни было обстоятельствах; сама она, полностью укутанная в мантию с перьями, стояла посреди круга, нарисованного углем на полу, левой рукой она махала кадилом с ладаном, правой рукой держала кропило, а на земле стояла плошка. На поверхности жидкости плавали четыре оливковых листочка в виде креста. Большой кухонный стол был заставлен сосудами различной формы. Посреди сосудов величественно сидел кот Священницы. Все остановились на пороге, молча глядя на Священницу. В камине бушевал огонь.

Стоя в своем круге, Священница замерла в долгой молитве. Потом погрузила в плошку кропило, достала его, выпрямилась и закричала звучным голосом:

– Габаал, Саваал, Миттернаал, обитатели царства теней, приказываю вам удалиться! – С этими словами она брызнула на огонь из кропила.

Огонь затрещал и поднялся до самого верха в облаке искр.

Потом Священница снова встала на колени, погрузившись на какое-то время в транс, обмакнула кропило, поднялась, брызнула на огонь и закричала:

– Веддаал, Стендаал, Бабельдаал, обитатели царства теней, приказываю вам удалиться!

Снова последовал треск, снова кверху взметнулось пламя и поднялись искры. Затем Священница поднялась, оставив натюлу кадило, обеими руками подняла плошку, еще полную жидкости, над головой и произнесла ужасным голосом:

– И ты тоже, кто бы ты ни был, повелитель теней, со всеми своими отродьями, властью, данной мне магическим кругом, приказываю тебе навсегда оставить этот камин и этот дом! – С этими словами она выплеснула содержимое плошки в очаг.

Огонь с гудением высоко поднялся, искры летели во все стороны, и едкий дым заполнил всю кухню. В этот момент у всех по спине пробежал холодок, и все зачарованно смотрели на кухню, заполненную дымом, неподвижную Священницу с воздетыми руками посреди кухни и на высокий огонь, бушующий в камине мириадами искр. Когда дым рассеялся и пламя смиренно поутихло, Священница обернулась к дверям и сказала:

– Я закончила! Они бежали все до единого.

Она положила обратно в корзину флаконы, оливковые кресты и кадило и направилась к дверям; за ней шел ее огромный кот, зритель, а возможно, и молчаливый участник этого таинственного действа.

Бьянка решила лично проводить Священницу в ее комнату, которую ей приготовили в покоях самой маркизы, и задержалась, чтобы поговорить с нею, поставив светильник на столик, рядом с которым уселись обе женщины. Но маркиза не заметила, что, пока она шла за Священницей, за ней увязался ее крошечный черный котик, маленький от природы, но еще и потому, главным образом, что в первые дни своей жизни страдал от голода. Маркиза нашла его на опушке леса во время одной из конных прогулок в конце октября; котенок сидел под деревом, зарывшись в сухие листья, пытаясь, видимо, согреться. Он заблудился, убегая от какой-то опасности. Бьянка принесла его домой и назвала Миро. Те три месяца, что он прожил в замке, он ел очень много, но вырос мало, по крайней мере в весе не набрал. Зато научился разбираться в иерархии обитателей замка; например, он совершенно не выносил, если его игнорировали, когда дома были гости. В данном случае гостем был кот, к тому же очень толстый, лежащий сейчас, лениво растянувшись, перед камином.

Миро несколько раз обошел вокруг него, оценивая его вес, пол, возраст и даже ум. Уверившись в том, что он был одного с ним пола и, следовательно, интерес определенного рода следовало сразу исключить; уверившись в том, что он был его старше и, следовательно, мудрее; уверившись в том, что он был толще, а значит, важнее, Миро оставалось только проверить хитрость гостя. И именно по этому пункту Миро решился бросить вызов противнику. Он предпринял несколько попыток, притворяясь совершенно равнодушным: пружинистой походкой он прошел вдоль стены, вернулся обратно и, скользя по полу, оказался у его лап. Он повторил упражнение, двигаясь в противоположную сторону, и остановился буквально в нескольких сантиметрах от усов противника. Кот был вынужден открыть глаза, уже смеженные сном. Миро решил, что, наверное, пришел момент уничтожить толстяка, испытав его ловкость. Он вспрыгнул на стол, притворился, что падает вниз, и, зацепившись за край стола одной передней лапой, изогнулся, а затем рывком вспрыгнул на стол. Затем он повторил фокус: прыгнул на землю и начал скакать, снова вспрыгнул на стол, бросился к светильнику, замер в нескольких, сантиметрах от него, потом бросился вниз и снова принялся болтаться на одной лапе. Толстяк между тем, лежащий по-прежнему неподвижно перед огнем, вместо того чтобы принять вызов, посмотрел недолго на все это без всякого интереса и снова заснул. То, что произошла потом, можно объяснить только своеобразной логикой неуемного кота. Миро поболтался еще немного в воздухе, ровно столько времени, сколько было нужно, чтобы победить нерешительность, в которую его повергло поведение противника, потом, хорошенько примерившись, он прыгнул и, выпустив когти, приземлился прямо посреди спины противника, который с шипением туг же вскочил, сбросил Миро на землю и прижал его лапой. Вновь обретя спокойствие, он принялся размышлять, как наказать надоеду, когда маркиза, бросившаяся Миро на помощь, вытащила его из когтей и отнесла на безопасное расстояние.

– Прошу простить меня, синьора, – сказала она Священнице, – малыша часто обижали в детстве, и он очень ревнив.

Миро, как никогда раздосадованный, пытался восстановить попранное чувство собственного достоинства, устраиваясь поудобнее в чеканном серебряном кубке, куда маркиза имела обыкновение ставить ветки жасмина, чтобы в комнате был приятный аромат, а женщины снова вернулись к прерванной беседе.

– Мадонна, я никогда не попросила бы вас об этом одолжении, если бы удаленность «Fin du monde» от всего остального мира не делала невозможным для ученого подобного толка любую деятельность и любой контакт с миром. Отдаете ли вы себе отчет в том, что означает оставить во цвете лет университет в Салерно по подозрению в ереси? И оказаться в этих горах?

– Я понимаю, не сомневайтесь, – ответила маркиза, – и я повторяю вам, мне это совсем нетрудно. Замок большой, и для нас нет вовсе никакого беспокойства в том, чтобы принять этого молодого ученого; более того, нам будет приятно с ним познакомиться и иметь возможность с ним пообщаться. Что же касается подозрений в ереси, не беспокойтесь: у наших аббатов совершенно другие заботы…

– Итак, мы договорились, маркиза. Когда завтра монсиньор Венафро отвезет меня домой, он привезет сюда мессера ГЪффредо да Салерно.

– И мы примем его наилучшим образом, не сомневайтесь, – ответила маркиза.

ЛЮБОВЬ И СМЕРТЬ

День спустя, в первые послеполуденные часы, Венафро въезжал во двор, вернувшись из обители Священницы «Fin du monde», верхом на Рабано, к сбруе которого были прицеплены все те же сани. Когда маркизу позвали слуги, она сама вышла встречать его во двор. В санях сидел человек средних лет с красивым лицом, наполовину скрытым густой бородой. Прямые каштановые волосы падали на лоб, голову покрывал тяжелый капюшон плаща, который он снял перед маркизой, молча поцеловав ей руку. Слуги между тем вынимали из саней тяжеленную корзину, битком набитую книгами. Это были книги, по которым Гоффредо да Салерно проводил свои изыскания. Но за первой корзиной последовала вторая, еще больше и еще тяжелее первой.

– Это, – сказал Венафро, – дар Священницы. Прекрасный дар. Я уверен, что мы все получим от него много удовольствия.

С этими словами он снял кусок ткани, которым была накрыта корзина. Глазам присутствующих открылись удивительные шахматы: ладьи, слоны, кони – все из драгоценного черного и розового дерева, именно такие, как и хотела маркиза.

– Как они хороши, Венафро! – вскрикнула маркиза, изумленно всплескивая руками, потом она начала по одной вынимать фигуры из корзины. Они были прекрасной работы и больших размеров, каждая по полметра в высоту. – Священница прислала нам удивительный подарок, Венафро, как нам с ней теперь расплатиться?

– Да, донна… но Священница попросила вас позаботиться еще кое о чем. Если бы не уединенность «Fin du monde», она не стала бы вас беспокоить… Но она боится, что он вырастет слишком диким.

Он говорил, доставая из саней сверток, завернутый в шаль, который тут же начал осторожно разматывать. Маркиза вскрикнула:

– Но Венафро! Это же ребенок!

– Да, синьора! Это ребенок.

Из шали показалась между тем белокурая голова, которая тут же начала вертеться туда-сюда, потом выпросталась ручонка, схватила несколько волосков из бороды Венафро и потянула со всей силы.

– Его зовут Чико, синьора. Даже Священница не знает, кто он. Ему около трех лет. Ей принесли его, когда он был совсем малышом. Она просит вас позаботиться о нем и сообщает, что будет приезжать его проведать время от времени. – Говоря это, Венафро пытался защитить свои усы, уворачиваясь от шаловливых ручонок.

Дары мудрой Священницы очень всем понравились; кому-то больше приглянулись шахматы, а кому-то ребенок. Донне Марави больше всего понравился сам Гоффредо да Салерно. Более того, она не успела его еще толком разглядеть, а уже влюбилась. Она услышала, как он говорил, и узнала тот изящный язык, на котором в Салерно говорят образованные люди. Когда же она его увидела, вид его произвел на нее еще большее впечатление, чем речь.

Чико со всеми ладил, за исключением кота Миро: они ссорились от всей души, как ссорятся те, кто любит друг друга, хотя и не отдают себе в этом отчета. Они таскали друг у друга игрушки и медовые лепешки, которые донна Камилла именно для них и заказывала; иногда они даже дрались, и потом Миро прятался, чтобы зализать в тишине свои раны, а Чико со слезами бежал к маркизе, или к какой-нибудь даме, или даже к самому Венафро, к которому испытывал явную симпатию.

Единственный, кто был недоволен появлением Чико, был аббат Фосколо, знающий и властный священник, который видел в ребенке дитя порока.

– Маркиза, – сказал он однажды по этому поводу, – вы не можете держать в вашем доме неизвестно кого.

– Это почему? – спросила донна Бьянка.

– Потому что вы не знаете, кто он.

– У меня есть серьезные причины оставить его жить здесь, – ответила маркиза. – Посудите сами, он может оказаться сыном какого-нибудь принца, более того, он наверняка принц; может быть, он сын папы или даже какого-нибудь важного святого.

Аббат Фосколо прервал эту беседу, так как понял, что ничего хорошего выйти из нее не может. Он ограничился тем, что злобно глянул на ребенка, который даже не заметил этого, ибо аббат Фосколо не представлял для него ни малейшего интереса. Однако вскоре случилось невероятное: Чико и Миро стали друзьями; они вместе играли еловыми шишками и вместе ели сласти донны Камиллы; они так сдружились, что стали неразлучны.

Наступил февраль, и солнце начало пригревать землю. Маркиза снова стала выезжать верхом в теплые послеполуденные часы, и Венафро часто составлял ей компанию в прогулках верхом. Маркиза чаще седлала своего Иппомеле, а Венафро приходилось придерживать горячего Рабано, потому что перед собой он сажал тщательно завернутого в шерстяную шаль или в меховую накидку маленького Чико, а маркиза везла на своем коне крошечного Миро. Но между тем в стенах замка созревала драма.

Это была любовная драма. Мы уже упоминали о том, что у донны Марави сердце стало биться сильнее с тех пор, как она услышала речи Гоффредо да Салерно. И весь вечер она, замерев, молча слушала его, пока он во время ужина и перед отходом ко сну разговаривал с герцогом, который особенно заинтересовался некоторыми хирургическими опытами мессера Гоффредо, именно теми, которые послужили обвинением в ереси. Речь шла о пересадке. Маэстро Гоффредо высказал теорию, согласно которой, если больной орган невозможно вылечить обычными средствами, будь то травы или мази, его можно удалить и заменить аналогичным органом другого живого существа. С этой целью он вырастил в своем доме в Салерно несколько обезьян, похожих, по его словам, на род людской. Он уже провел ряд экспериментов, пересадив органы одной обезьяны другой, и, справедливости ради сказать, несколько раз пересадка даже удалась. Он был уже готов приступить к опытам над людьми и даже нашел в Салерно одного беззубого старика, которому собирался пересадить зубы обезьяны вместе с челюстью и, может быть, даже с нёбом, но в этот момент его теория вызвала скандал. Не из-за рискованности, которую не стоило упускать из виду, поскольку пациент мог погибнуть во время пересадки, и не из-за тех болей, которые ему пришлось бы пережить во время операции, – все это для людей науки не имеет значения, да и принципов веры ни в коей мере не оскорбляет, но ученые мужи усмотрели ущерб величию человека, созданного по образу и подобию Божьему, поскольку не может называться человеком тот, кто носит в себе органы тварей бессловесных.

Пока Гоффредо да Салерно рассказывал о своих несчастьях, двое внимали ему особенно усердно и не спускали с него глаз: герцог, который уже давно и сильно страдал от острого колита и вынашивал в глубине души желание заполучить новый кишечник, полностью или частично, который позволил бы ему есть и сидеть на сквозняке, не боясь ужасных последствий, и донна Марави, которая заметила, как соблазнительно изящно очерчены губы, которые скрывала борода мессера Гоффредо. Созерцание их настолько захватило ее, что за весь вечер она ни разу не встряхнула своими медными кудряшками.

Этой ночью, когда в погруженном в тишину замке все крепко спали, герцог и донна Марави вертелись без сна под покрывалами, прокручивая в голове великие планы. По правде сказать, весьма отличающиеся друг от друга. Герцог, уже покоренный идеей обретения новых кишок, пытался оценить рискованность подобной операции и размышлял над тем, как поговорить об этом с мессером Гоффредо на следующее утро. Но в глубине души его грызла мрачная мысль, которая отравляла всякую надежду: в этих краях сроду не видали обезьян. Донна Марави размышляла, какое платье ей следовало бы надеть, чтобы привлечь внимание мужчины, который, сказать по правде, хотя и вел себя благосклонно и любезно и глаза его и губы все время улыбались, но все же показался ей несколько скрытным и даже несговорчивым.

Промаявшись всю ночь, перед самым рассветом каждый из них принял решение. Герцог решил переждать несколько дней, прежде чем говорить с хирургом о своих намерениях. И тотчас заснул. Мадонна Марави решила перейти в наступление сразу, в этот же самый день. С этой целью она решила надеть такое платье, которое не сможет остаться незамеченным. И в предрассветный час она стояла на коленях перед большим сундуком и вынимала из него свои самые лучшие наряды.

В тот же самый день маркиза выбрала один из залов замка, не самый большой, но тем не менее просторный, и приказала нарисовать на полу черно-белую шахматную доску. Это был небольшой квадратный зал, окна которого выходили во двор. В углублениях стены между окнами стояли деревянные скамьи, покрытые мягкими подушками, на которых маркиза любила сидеть, читая, или вышивая, или болтая со своими дамами в закатные часы, ибо окна выходили на запад. Именно в этом зале незадолго до ужина появилась донна Марави в наряде, выбранном ею для начала военных действий. Это было атласное платье вишнево-красного цвета, отороченное по вырезу и по широким открытым рукавам белоснежным мехом горностая. Тем же мехом был отделан и подол платья, слегка приподнятый спереди, чтобы были видны туфельки из той же ткани, что и платье, и сами ножки, открытые почти до щиколоток. Сзади платье заканчивалось длинным шлейфом. Красный цвет платья полыхал в ее рыжих волосах, оттеняя страстным румянцем белизну шеи и груди, которая была хорошо видна в вырезе платья.

Когда донна Марави, подобная языку пламени, вошла в зал, герцог, игравший в этот момент в шахматы с аббатом Мистралем и как раз пытавшийся передвинуть коня из черного дерева по черному полю, уронил его и тут же о него споткнулся. Аббат Мистраль слегка сощурил серые глаза, чтобы получше рассмотреть огненную даму. Со стороны группы аббатов послышался восхищенный вздох – это был аббат Леонцио, известный в замке своей склонностью к дамам без различия сословия. Мессер Гоффредо да Салерно слегка поклонился молодой женщине и улыбнулся.

Когда настало время идти к столу, донна Марави ловко вступила в разговор с мессером Гоффредо о красотах Салерно и Салернского залива, которые ей были хорошо известны, ибо родилась она при Анжуйском дворе Неаполя. Ей удалось подойти к столу вместе с ученым и сесть рядом с ним. Всякому известно, как много значит место за столом в любовных делах. Донна Марави казалась веселее всех за столом.

На следующий день у нее начался насморк. Но сильно бы ошибся тот, кто посчитал бы, что донну Марави расстроили головная боль и приступы кашля. Она надела черное бархатное платье, сильно облегающее сверху и расширяющееся от бедер. Она аккуратно выбелила щеки, завязала волосы в низкий узел на затылке и напустила на себя вид несчастный и страдающий. Нам никогда не узнать, что она говорила мессеру Гоффредо, сидя рядом с ним на короткой скамье в оконной нише. Возможно, она говорила о своей болезни. Мессер Гоффредо выслушивал ее с внимательным и сочувствующим видом и, кажется, хотя это может быть и ошибочным впечатлением, с некоторым изумлением. Однако было совершенно очевидно, что мессер Гоффредо все больше подвигается по короткой скамье и все с большим беспокойством смотрит на пол.

Несколько дней спустя донна Марави разболелась еще больше.

– Ваша болезнь усиливается, Марави, – сказала маркиза, завидя, как ее дама входит во все тот же шахматный зал, где в тот момент никого не было, кроме самой маркизы, с вышивкой в руках сидевшей у окна. Всем известно, что насморк – это болезнь души, а душа донны Марави в этот момент была сильно больна. Об этом ясно говорили ее покрасневшие и слегка припухшие глаза, растрескавшиеся губы и небрежная прическа. Битва за мессера Гоффредо была проиграна. Когда маэстро осознал тонкие намерения дамы, а это случилось весьма скоро, он стал избегать ее, в том числе и потому, что был очень озабочен проблемой герцога Франкино, который открыл ему наконец-то потаенные чаяния.

– Нельзя заставить человека полюбить себя, – спокойно говорила маркиза. – Он или любит, или нет. Это как солнце: или оно есть, или его нет, и тогда облачно.

– Но от него не так-то много и требуется, – упрямилась дама, – что ему стоит? Нам было бы так хорошо… и никто бы не раскаялся, я в этом уверена. А он что делает? Бегает от меня, как будто боится.

Она вытирала глаза и носик премиленьким вышитым платочком.

– Вот, посмотрите, мадонна, – сказала донна Марави, распахнув окно и высунувшись наружу, – вот он прогуливается с аббатами. Он меня так презирает, что предпочитает мне общество этих…

Маркиза выглянула из окна и спросила:

– Марави, вы уверены, что это он?

Марави не ответила и в порыве ярости, схватив шахматную ладью, швырнула ее из окна. Человек, в которого она попала, упал и остался неподвижен. В этот момент в дверях раздался голос мессера Гоффредо, обращавшегося к герцогу:

– Конечно, у нас есть сложности, монсиньор. Здесь нет обезьян.

– А медведи, разве нам не подойдет кишечник медведя?

Пока герцог возражал, донна Марави резко обернулась, и у нее перехватило дыхание.

– Вы ошиблись, донна Марави, – говорила тем временем маркиза, выглядывая в окно. – Если зрение меня не обманывает, вы попали в аббата Фосколо.


На следующий день нового траура, который таким жестоким образом продолжал череду несчастий, поразивших замок, маркиза сидела с дамой у того же самого окна и говорила ей:

– Видите ли, Марави, любовь это отношение, а не обладание. Взаимными и свободными отношениями нельзя повелевать. Вы не можете рассчитывать на то, что они будут долгими: они могут длиться вечно, а могут кончиться в один миг. Настоящая любовь – это свобода для обеих сторон. Обладание может длиться всю жизнь, но тогда один из двух – раб.

И после паузы добавила:

– Видите следы, которые теряются в долине? Это следы того, кто ушел. Но он мог бы и вернуться. Если он вернется, значит, он этого хочет.

В этот момент маркиза взяла из корзины с фруктами кисть очень сладкого, слегка увядшего винограда и начала щипать его, протягивая ягодки и донне Марави. Пока та, вытирая слезы, неуверенно протягивала руку к сладкому, примчался Чико и быстро, как маленький мышонок, принялся щипать с большой, сочной кисти самые сладкие и самые сочные ягоды. Для этого он забрался на колени к маркизе. Миро, взглянув на это одним глазом, задремал. Виноград кошкам никогда не нравился.

МЕССЕР ФАВОНИО[10]

А потом подул зефир, который в своем веселом весеннем буйстве ломает суровый лед и пробуждает зверей от зимней спячки – они, как неразумные детеныши, выходят из нор навстречу солнцу.

Зефир задул нежданно-негаданно. Март начинался туманами и заморозками. Но однажды утром задул юго-западный ветер – туман и лед исчезли. Застарелый снег с крыши замка весело застучал капелью из водосточных труб, во дворе была каша из грязи и тающего снега. Небо стало нежноголубым, на нем появились перистые облака. Волосы маркизы, когда она выглянула из окна, растрепала волна теплого и нежного воздуха.

– Это зефир, – сказала она, смеясь, и уселась на подоконник.

Венафро, возвращающийся верхом неведомо откуда, увидел, как на ветру трепещет ее белая рубашка, и улыбнулся.

В этот момент рыдающий Чико выбежал во двор навстречу Венафро и, всхлипывая, указал ему на что-то на крыше замка. Венафро взял малыша на руки и взглядом проследил за ручонкой. Наконец среди контрфорсов, шпилей и водосточных труб он увидел маленькую черную тень.

Фигурка двигалась туда-сюда. Как будто бы что-то искала или за кем-то охотилась.

В жизни случается всякое. Для Чико стало большим ударом, что кот-предатель бросил его одного, отправившись на поиски любовных приключений. Ни булочки Камиллы, ни изюм красавицы-маркизы не помогли. Чико, повиснув на шее у Венафро, продолжал всхлипывать. Венафро в замешательстве не нашел ничего лучшего, как посадить ребенка перед собой на коня и поехать в сторону освещенного солнцем леса.

– Видишь ли, Чико, задул зефир. Уже почти весна. Коты загуляли, поэтому Миро носится по крышам в поисках кошки.

Мальчик смотрел на него, широко раскрыв глаза. Его личико было мокрым от слез.

– Когда дует зефир, люди тоже пускаются на поиски любви. Но они не такие умные, как кошки, и не всегда знают, как ее найти.

Ребенок внимал, не сводя с него ясного взора, как будто бы все понимал.

– Уж Миро найдет себе кошку. Не сомневайся.

Они спешились и углубились в лес. Вдруг Чико вырвал свою ручку из ладони взрослого друга и бросился к куче листьев, опавших с бука. Он присел, чтобы рассмотреть происходящее: куча дышала и шевелилась, как будто под листьями был кто-то живой. Мальчик протянул руки и пошевелил листья. Вдруг из них кто-то выпрыгнул. Чико успел сомкнуть ладошки и обнаружил, что держит зверька с густой, теплой шерстью; тот отчаянно вертелся в руках и тянулся острозубой мордочкой к лицу обидчика.

– Молодец, Чико, ты поймал сурка! – сказал Венафро. – Но что же ты будешь с ним делать? Спать он с тобой точно не станет.

Малыш раздумывал, но, когда зверек снова попытался укусить, отпустил его.

Они вернулись в замок опечаленные. Дамы между тем под руководством маркизы скроили черную шкурку с шеей, лапами и хвостом и набили ее соломой. Они уже подшивали усатую голову из того же меха, набитую соломой. Затем игрушку торжественно вручили Чико. Венафро недоверчиво улыбался. Мальчик растерянно смотрел на игрушечного кота, потом он потерся о него щекой, чтобы посмотреть, что из этого выйдет. Ничего не произошло. С Миро бы этот номер не прошел. Потом малыш подумал, что лучше игрушечный кот, чем совсем никакого, и ушел, сжимая его в объятиях.

Зефир все дул, Миро не возвращался, а Чико грустил. Многие мужчины и женщины тоже грустили и злились, а в лесу кипела ранняя весна. На деревьях уже появились розовые сережки.

И тогда Венафро решил научить Чико играть на флейте. Это оказалось несложно, как только они преодолели первую трудность: попадать пальцами в нужные отверстия. Более того, Венафро трудно было бы найти ученика более способного. Они подолгу сидели вместе, ученик и учитель. Снова подолгу шел снег, и мир окрасился в серо-белые тона. Маркиза часто смотрела на них, упершись локтями в колени, а подбородком в ладони. Через несколько дней Чико уже смог сыграть пастушескую песенку.

Он играл практически целыми днями, гуляя по замку или же сидя во дворе на скамеечке, когда было не очень холодно. Он все время учил новые мелодии и играл все лучше и лучше. Венафро не мог нарадоваться на успехи своего ученика. Чико первым заметил возвращение Миро – тощего, потрепанного, со следами ночных драк, – и не смог сдержать возгласа. Но вместо того чтобы броситься бродяжке навстречу, он взял свою флейту и заиграл гавот. Ребенок с восторгом смотрел на кота, который медленно и торжественно шел к нему, помахивая в такт хвостом. Они помирились, зато теперь Чико уже умел играть на флейте.

Однажды в конце марта, когда снег уже неделю как прекратился и дорога в долине стала совсем чистой, в замок неожиданно прибыла Священница. Ее приняли очень торжественно, особенно маркиза, которая сразу начала рассказывать ей о Чико. Священница пришла навестить его пешком, при ней не было ее обычных громадных корзин, а только одна маленькая корзиночка с грецкими и лесными орехами, а также большой медовой лепешкой-фокаччей с творогом и зернышками фенхеля. Это были подарки для Чико.

В суматохе встречи мальчик исчез. Кто-то видел, как он заглянул в зал, когда все толпились вокруг Священницы, засыпая ее вопросами. Больше ребенка никто не видел. Его искали повсюду. Напрасно. Наконец все расселись вокруг уставшей Священницы в зале и, пока она отдыхала, развлекали ее разговорами. Она была несколько расстроена и разочарована исчезновением Чико, поскольку ждала, что он примет ее с радостью, особенно потому, что она привезла ему столько гостинцев. Но пока она беседовала с маркизой, Венафро, герцогом и мессером Гоффредо, из-за стены, возле камина, как из музыкальной шкатулки, раздался тоненький голосок флейты. Сначала несколько неуверенных нот, а потом зазвучала такая сальтарелла, какой в замке и не слыхивали. Отверстие в стене, служившее в свое время нишей для дров, а затем наглухо замазанное штукатуркой со стороны зала, служило резонатором маленькой флейте, придавая ее звучанию силу и мощь. Когда стихли звуки сальтареллы, из камина вылетели прямо перед пылающим огнем Чико, Миро и игрушечный кот – все трое черные от сажи и белесые от пепла. Священница взяла ребенка на руки и поцеловала его. Потом всех троих – малыша, кота и игрушку – посадили в большой чан с теплой водой и вымыли. Чико и без того чувствовал себя как маленький принц: у него была флейта, живой кот и игрушка, теперь он получил еще и гостинцы. Он засунул лепешку себе за пазуху и вечером, когда донна Камилла спросила у него, не хочет ли он съесть кусочек, посмотрел на нее злым взглядом. Его так и уложили спать с котами, флейтой и лепешкой-фокаччей.

ЗАПРЕЩЕННАЯ МУЗЫКА

– Не стоит давать флейты детям, – снова повторил аббат.

Все обернулись посмотреть, кто это сказал. Вошедший стоял на пороге в просторной и длинной, до пят, черной рясе, высокий и желтый, так как страдал разлитием желчи. Это был аббат Ипохондрио. Все молча смотрели на него.

– Почему? – спросил Венафро, убежденный, что у каждого ребенка должна быть флейта, дудка или окарина.

– Флейте вообще не следовало бы существовать на свете, – продолжил аббат свою мысль, входя в залу, – равно как и виоле, лютне, бубнам и всем прочим проклятым инструментам, годным только для прельщения.

Герцог Франкино подумал о своей виоле и улыбнулся.

– Да будет тысячекратно проклят тот, кто изобретет музыкальный инструмент, поскольку те, кто любят играть и петь – проклятые души. Пение тоже приводит в когти к дьяволу.

– Увы, монсиньор, но Григорий Великий думал иначе, – с легким раздражением сказала маркиза.

– Григорий Великий писал церковную музыку. В церкви можно и петь, и играть, синьора, но за пределами святых мест следовало бы запретить и то и другое, ибо это дьявольское искусство. Сам дьявол наущает вас в игре, он изобретает соблазнительные ноты, которые подлое племя поэтов использует потом в стихах, да так, что каждая нота и каждый слог становятся ловушкой греха. Дьявол незаметно подкрадывается к певцам и музыкантам, придавая их искусству свою дьявольскую силу. Он разжигает сердца слушателей, распространяя в их крови нечестивый огонь и распаляя страсти, что ввергают мужчин и женщин в пучину греха.

Все слушали аббата молча, и только маркиза осмелилась обратиться к нему с вопросом:

– По-видимому, вы говорите, монсиньор, о любовных желаниях?

– Донна, не заставляйте меня произносить нечестивые слова. Помните о том, что дьявол всегда наготове и стоит у нас за плечами. И помните, что слова и звуки – это те пути, которыми он проникает в душу. Поэтому некоторые слова можно произносить только в святых местах, куда демону не проникнуть и где он остается на пороге, пожираемый яростью. Тогда слова и звуки становятся проводниками чистых эмоций – языком Бога. Горе тому, кто вынесет их за врата церкви, горе тому, кто предложит демону средство прельщения душ. Я даже не осмеливаюсь думать, чем может стать флейта в руках невежественного юноши или женщины, которая не превосходит в мудрости подростка. Я даже не осмеливаюсь представить, во что бы превратился мир, если бы каждый мужчина, женщина или ребенок могли бы играть на музыкальных инструментах, петь, танцевать и делать все те ужасные вещи, которые разжигают пение и музыка. Прельщение разлилось бы по улицам, порок растекся бы по жилам, а благочестивому человеку не осталось бы ничего другого, как оглохнуть и ослепнуть, чтобы избегнуть соблазнов и спасти свою душу.

Старик Ипохондрио замолчал, уронив голову на грудь. Затем воинственно встряхнул ею и сказал:

– Поэтому я объявляю вам, что завтра у этого мальчика больше не будет флейты.

– Попробуйте отобрать ее, – спокойно произнес Венафро, мысленно подсчитав все флейты, дудки, окарины и другие инструменты, которые были в замке.

Маркиза побледнела от гнева и вышла из зала, не говоря никому ни слова.

– А вы что же, действительно верите в демонов, монсиньор? – мягко спросила Священница у Ипохондрио.

Он был так погружен в свои видения, что не ответил ей и даже не поднял головы. Герцог Франкино, услышав вопрос, уже было собрался что-то спросить и даже нахмурил брови, но потом передумал. Венафро улыбнулся своим мыслям.

На следующее утро, когда солнце наконец прорвалось в окна замка сквозь розоватые облака, которые не спешили растаять на вершинах гор, аббат Ипохондрио в черной рясе до пят появился на пороге зала и спросил у маркизы:

– Где мальчик?

– Пойдите поищите, – небрежно ответила маркиза.

Старик рыскал по всему замку, обращаясь ко всем, кого встречал. Но никто – ни Венафро, ни Священница, ни мессер Гоффредо, не знал, где мальчик. Аббат искал повсюду: в кухне, на конюшне, наконец он вышел во двор, приподняв сутану, чтобы не запачкать ее. Самый красивый петух курятника прогуливался по двору и, распустив насколько возможно свой черно-красный хвост, приветствовал аббата звучным «кукареку». Аббат примерился, чтобы отвесить ему хорошего пинка, и в этот момент обнаружились его носки в красную и черную полоску. Кто-то весело засмеялся из окна, аббату даже показалось, что это была женщина; он посмотрел вверх, но никого не заметил. Растерянно он прошелся по двору, поглядывая туда-сюда, пытаясь различить среди тысячи стуков и шорохов детские шаги или что-нибудь подобное. Наконец он приблизился к двойной зубчатой стене.

И тут священник вдруг услышал игру на флейте. Это были всего лишь две ноты, повторявшиеся через равные интервалы. Казалось, что где-то кукует кукушка. Это «ку-ку» все время звучало из разных мест. Вертя головой в поисках виноватого, он заметил юношу и девушку, которые, обнявшись, выходили из коровника. В правой руке у парня был большой подойник с молоком, свободной рукой он обнимал девушку за шею. Когда он попытался поцеловать ее, подойник наклонился и молоко пролилось, а девушка засмеялась. Потом она взяла у него из рук ведро, поставила его на землю и положила руки юноши себе на талию, обнимая его за шею и целуя.

– Бесстыдники! – закричал Ипохондрио, приподняв сутану, чтобы броситься к ним.

Они перестали целоваться, посмотрели на аббата и, смеясь, убежали. Ипохондрио достался только подойник густого молока. В томном воздухе раннего утра разносились звуки виолы – это герцог Франкино сидел верхом на парапете балкона и смотрел на окна маркизы. «Ку-ку, ку-ку!» Флейта была слышна все ближе, над первой из зубчатых стен.

Конечно, маленький нахальный флейтист прятался за более высокой стеной. А может быть, у него вовсе и не было нужды прятаться, потому что он был так мал, что стена полностью его скрывала.

– Всемилостивейший Боже! – вскричал Ипохондрио, подслеповато глядя вверх.

Он никого не увидел, но зато заметил, что рядом была лесенка, которая вела на площадку между стенами. Он поднялся, но его замутило до сильного головокружения. Низенькая стена едва доходила ему до колен. Несмотря на это, он мужественно поддернул сутану и начал осторожно продвигаться к тому месту, откуда слышались звуки.

«Ку-ку, ку-ку». Звуки на сей раз неслись с противоположной стороны.

Ипохондрио решительно подоткнул сутану и направился в другую сторону. На этот раз звук был совсем рядом с ним, но это было уже не кукование. Маленький флейтист заиграл гавот и, очевидно, шел перед ним, так как звук все время звучал впереди. Наконец аббат увидел маленького негодяя. Он и не шел и не бежал – он пританцовывал, медленно продвигаясь вперед, держа в руках флейту, как маленький лесной бог. Под прикрытием двойной стены он чувствовал себя очень уверенно. Ипохондрио посмотрел вниз, задохнулся от страха, но, подстегиваемый чувством долга, прибавил шагу.

– Погоди ж ты, я тебя догоню… – пробурчал он и припустил изо всех сил.

Но аббат был слишком высок, и низенькая стена не могла послужить ему защитой. Сутана предательски обвилась вокруг его ног, но, несмотря ни на что, он продолжал свой путь. После гавота последовало длительное молчание. Ипохондрио шел вперед, хотя его и смутила эта тишина. Вдруг дьявольская сальтарелла грянула у него за спиной.

– Этот дьяволенок подобрался ко мне с другой стороны… – запыхавшись, пробормотал аббат и уже было повернулся, чтобы бежать в противоположную сторону.

Он так спешил, что выпустил из рук сутану, и, не заметив этого, продолжал двигаться вперед, пытаясь нагнать эту веселую танцевальную музыку… и упал, исполняя свой долг… Он свалился с самой высокой стены замка. Кто-то видел, как прошелестела вдоль стены его сутана. Затем на пороге замка увидели то, что от него осталось.

ТРУБАДУР

Yferis ad imperia, eya,

Renascuntur omnia, eya…


Апрель начался дождями, теплыми дождями, которые принес сирокко. Ветви деревьев отяжелели, семена в земле набухли. Однажды утром, когда все небо было затянуто тяжелыми грозовыми тучами, маркизу ди Шайян разбудило пение, сопровождаемое звуками лютни. Оно раздавалось со двора. Свет в окне помутнел от дождя; ветер доносил неразборчивые слова песни. Маркиза, однако, узнала этот голос и подбежала к окну. За залитыми дождем стеклами она увидела певца: на нем был черный плащ, белокурые волосы прилипли к вискам и шее, голубые глаза смотрели прямо на нее. Она прижала ладони к окну, припав к нему всем телом, как будто хотела пройти сквозь стекло, смешаться с дождем и полететь навстречу певцу. Должно быть, он увидел ее побледневшее лицо за оконным стеклом, потому что голос у него дрогнул и он замолчал, опустив лютню. Дождь усилился и скрыл за своей пеленой и женщину в окне, и певца, стоящего во дворе.

Маркиза спустилась и встретилась с ним в зале, он стоял там в мокром плаще, с прилипшими к лицу волосами.

– Я принес вам подарок, маркиза, – сказал он и распахнул плащ.

В руках у него была корзина черешни. Маркиза в изумлении взяла ее.

– Значит, в мире есть места, где уже поспела черешня?

– Есть места, донна, где на лозах уже завязались маленькие гроздья, где в садах цветет мальва, а на деревьях цветы сменились плодами.

Маркиза сняла с него мокрый плащ, дала сухую одежду и усадила возле камина. Она подала гостю кубок с вином и, греясь у огня, принялась расспрашивать его о тех местах, где уже поспела крупная и красная черешня, в то время как из водосточных труб в замке ди Шайян еще лилась талая вода.

– Я оставил савойские снега в начале весны, – начал трубадур, – в горах еще был лед. Однажды туманным утром я пустился в путь из замка Шамбери. Я отправился на поиски солнца. Я шел на юг, оборачиваясь время от времени, чтобы посмотреть на замок, где провел всю зиму. Я мысленно прощался с далекими башнями и пришпоривал коня, направляясь к голубому морю. Потом начался лес, который скрыл все от моих глаз; небо, горы и даже замок. Я долго ехал по нескончаемому лесу, еще заснеженному и оттого печальному. Я думал о голубом море, над которым светит солнце Прованса. Но, Бог мой, донна, где солнце, где море? Я шел, как слепец, в тумане через лес; в чащу спускалась беззвездная ночь. Случись мне найти нору, сеновал или шалаш, я улегся бы спать не хуже короля на роскошной постели, но мне не было укрытия, а в густом лесу было так темно, что я его не видел. Мой конь грустно брел, и нашим единственным укрытием в ту ночь служил мой плащ. Я уже совсем обессилел от голода, холода и страха, как вдруг почувствовал, что конь подо мной приободрился, ожил и припустил вперед. Я поднял голову и сквозь смеженные сном веки увидел среди голых ветвей неясное свечение – как будто бы заря несмело пробивалась сквозь тучи. Лес расступался, свет заметно побелел, и когда мой добрый конь вынес меня из леса, я обнаружил, что стою на открытом месте. Я увидел, как в белесом тумане восходит солнце, и услышал легкий шелест волн. Когда над озером Бурже рассеялся туман, красный солнечный диск, поднявшись, осветил снежные шапки гор и монастырь, белый и спокойный, по другую сторону озера. Мы направились туда, и нас встретили прочные заиндевевшие стены. Мы провели там один день и одну ночь, а потом пошли вниз по реке, что от Савойских гор спускается прямо к морю. Небо стало яснее, природа радовала взгляд; в воздухе витал аромат цветов. Я вдыхал этот теплый, горько-сладкий запах, не понимая, откуда он исходит. Потом вдруг я увидел их – миндальные деревья в белом цвету между башен Авиньона. Деревья, которые растут там, где благосклонное небо даже зимой знает солнце. В городе было полно цветов: нарциссов и длинных золотистых ирисов, пучками привязанных к стволам дубов, на которых не распустилась еще зеленая крона. Голубое море звало меня к югу, и я оставил Авиньон с его балами в честь наступления весны. И вот под копытами коня уже зеленеет Камарг. Его интенсивный цвет разбавляют фиолетовые цветы эрики и ароматные белые водяные лилии. Кобылы бродили по полям с тонконогими пугливыми жеребятами, дикие кони табунами проносились меж дубовых рощ и расцветающих кустов боярышника. Аисты в небе тянулись к северу.

Маркиза зачарованно слушала его и видела в голубых глазах трубадура и туманы Бурже, и башни Авиньона, и кобылиц Камарга, и цветущий миндаль.

– Внезапно, донна, я почувствовал, что земля под копытами лошади стала мягче. В поле появилась грязь: зеленые запруды среди холмов, золотящихся ирисами. Я чувствовал новые запахи – мягкий солоноватый запах земли смешивался со сладким запахом мимозы. Неожиданно оно открылось передо мной – голубое и спокойное, окутанное вечерним туманом, – я увидел его с вершины высокого холма.

– Расскажи мне о море, трубадур. Какое оно?

– Море – это кубок, в котором плещется небо, голубой горн, в котором плавятся прозрачные кристаллы. По нему проходит нескончаемая легкая дрожь, как будто его огромное тело постоянно ласкают.

– И там, трубадур, поспела эта черешня?

– Да, донна. Там ветер уже унес прочь цветы миндаля, персика и черешни. Там лозы уже затвердели, и на них появились гроздья, там на ветках зреют ранние плоды, там, донна, я собирал клубнику и эту черешню для вас.

Он замолчал и посмотрел на маркизу, которая нежно перебирала ягоды в корзине.

– Спасибо тебе, трубадур, – сказала она, подняв к нему глаза, – ты не мог сделать мне лучшего подарка. Но если там так хорошо, скажи, зачем ты вернулся в наши горы?

– Постараюсь объяснить вам, донна, что со мной произошло. Я прожил зиму в заснеженных горах Шамбери, и мне было грустно. Я думал о том, что зима пройдет, и с первыми лучами солнца я отправлюсь на юг на поиски своего счастья. Ожидание затянулось, и я ушел из замка, окутанного туманами, не дожидаясь наступления весны. Буран и холод радовали меня, потому что я был уверен, что там меня ожидают солнце, море и самое голубое небо в мире. Когда я заблудился в лесу, мне было страшно, но я не чувствовал себя несчастным, потому что знал, что мне суждено выжить и увидеть то, чего ждало мое сердце, – долгожданное счастье. Туманным утром на берегу озера, дрожа в своем промокшем насквозь плаще, я был счастлив, как король. Счастливым я шел через Прованс из замка в замок. Я чувствовал себя воином-завоевателем. Весна каждый день становилась все жарче, все прекраснее. Когда я прибыл в Авиньон, она сияла на каждой ветке, на каждой травинке, в воздухе, в полдень и в ночи, на заре и на закате. С городских башен я видел самую прекрасную землю в мире, но я не был счастлив… Я набрал лилий, но не знал, кому подарить их. Моя лютня молчала, как не молчала даже зимними ночами. Цветущие ерики Камарга тревожили мой ум, на закате мне хотелось плакать. Чем краше становился мир вокруг меня, чем голубее становилось небо, чем веселее все вокруг… тем грустнее было моему сердцу. Я пришел к морю, сел на скалу на берегу и принялся смотреть на свое отражение в прозрачной и спокойной, точно озерной, воде. И там я понял свою вину, донна, – я увидел свое отражение. Оно было одиноким. Вода подо мной дрогнула, как дрожал я сам, – я плакал, донна.

Трубадур замолчал и посмотрел на маркизу.

Маркиза улыбнулась и ничего не сказала. Она взяла из корзинки несколько черешен и положила их на белую руку трубадура.

– Давай съедим их, трубадур. – С этими словами она положила ягоду в рот.

– Тогда, – продолжил трубадур, поедая черешни, которые протягивала ему маркиза, – я поехал обратно в горы. По мере того как природа вокруг меня становилась все более суровой, мое сердце, согретое надеждой, пело все громче и громче. Чем холоднее становился воздух вокруг меня, тем теплее было моему телу. Когда мы, я и мой конь, увидели эти стены, наша поступь стала легкой и спокойной. Дождь был нашим солнцем, серое небо стало голубым для нас, тучи стали серебряными светилами, а уличная грязь превратилась в мягкий цветочный ковер. Когда я пел под вашим окном, донна, дождь был для меня теплой весенней лаской… А сейчас, донна, я стою перед вами и смотрю на вас… Позвольте мне поцеловать ваши ступни, маркиза, – сказал трубадур, склоняясь перед скамьей, укрытой мехами.

Дождь прекратился, и комната маркизы была освещена бледным лунным светом. Других огней не зажигали. Женщина взяла в ладони его лицо и сказала:

– Встань, трубадур, не целуй мне ног. Поцелуй лучше в губы.

Трубадур в задумчивости посмотрел на нее:

– Я не хочу осквернять твое чистейшее тело.

– Ты ничего не осквернишь. Я останусь такой же чистой. Только стану счастливее. Приди ко мне: пусть тебя пробудят к жизни звуки моего голоса, пусть твое тело воспрянет от тепла моих рук, пусть жизнь расцветет в тебе от моих поцелуев. Приди и изгони тоску из наших тел.

На следующий день наступила весна. Ранним утром солнце затопило двор своим светом. Трубадур сидел на своем коне и настраивал лютню. Чико смотрел на него снизу огромными глазами – он никогда не видел лютни. Когда инструмент был настроен, трубадур склонился и отдал его мальчику:

– Это для тебя, Чико.

Он запел балладу, что начинается словами: «A l'entrada del temps clor»[11], которую кто-то сочинил, чтобы приветствовать весну и свою королеву. Малыш смеялся и хлопал в ладоши всякий раз, когда в конце куплета трубадур кричал во всю мощь свое ликующее «эйя».

В конце первой строфы трубадур замолчал, глядя перед собой, – в нескольких шагах от него стоял герцог Франкино и смотрел на него взглядом, не вызывающим сомнений.

– Ты уезжаешь, трубадур? – сухо спросил герцог.

– Нет, монсиньор, если вы позволите, я хотел бы остаться, – тихо сказал юноша.

– Нет, ты ошибся – ты уезжаешь.

Юноша помолчал, взял в руки лютню и во весь голос затянул припев своей баллады:


Прочь отсюда, прочь отсюда, вы ревнивцы…


Счастье его кончилось, и злые слезы повисли на ресницах. Он замолчал, сник и проворчал в сторону двери, за которой скрылся герцог:

– Проклятый, проклятый, проклятый!

Чико смотрел на него и не понимал, что произошло. Трубадур склонился к нему и посадил его на круп своей лошади.

– Иди ко мне, Чико, иди сюда!

И они поскакали к лесу. Во дворе никого не было в этот час. Никто не видел, что они уехали. Когда обнаружилось их отсутствие, все бросились на поиски, но никто не знал, где их искать. Герцог молчал.

Они бродили по лесу и вглядывались в землю.

– Сюда, Чико, беги сюда, смотри, какой большой! – закричал трубадур.

Ребенок склонился над огромным муравейником. Крупные черные муравьи спешили куда-то по своим неведомым делам. Ловкими пальцами мальчик и юноша принялись ловить муравьев и сажать их в деревянную коробочку, которую принес трубадур (в ней раньше хранился ключ, которым трубадур настраивал лютню). Когда они решили, что собрали достаточно, они аккуратно закрыли коробку. Спустя короткое время конь привез парочку во двор замка.

– Поклянись честью, Чико, что никому об этом не расскажешь, – сказал трубадур, постукивая по коробочке, что висела у него на перевязи.

Ребенок серьезно взглянул на него – он все понял.

В тот же вечер, после бурного для некоторых обитателей замка дня, когда все уже улеглись, чтобы забыться сном от дневных забот, весь замок содрогнулся от крика. Этот вопль несся из комнаты герцога, и его не смягчали даже толстые стены. Все поспешили в его комнату, но там уже собрались аббаты, что спали в соседних спальнях. Они в ужасе смотрели на белые простыни, кишевшие черными муравьями. Никто не понимал, как это могло произойти. У герцога были подозрения, но он ими ни с кем не поделился. Кое-кто, услышав крик, не только не бросился на помощь, но и попытался задушить смех в подушках. Чико тоже не хотел спать, чтобы самому увидеть, чем закончится дело с муравьями, но он не выдержал и заснул, да так крепко, что даже крик герцога не разбудил его.

АББАТ МИСТРАЛЬ

– Подшей, маркиза, прозрачный хрусталь к моему кафтану, подшей его туда, где бьется сердце, в то место, откуда кровь разливается по жилам. Подшей его рядом с нелепым черным карбункулом, рядом с драгоценным, но приносящим несчастье рубином.

Такими словами аббат Мистраль умолял маркизу ди Шайян, а она смотрела на него и задумчиво молчала.

– Я, донна, хочу уйти прочь из замка и отправиться по свету в поисках счастья.

– Почему ты хочешь уехать, Мистраль?

– Потому что я взглянул в твои глаза и увидел в них любовь. Но она не для меня. Подшей этот хрусталь своими нежными руками – я буду чувствовать твое присутствие, когда буду далеко.

Серые глаза аббата Мистраля на сей раз не смеялись – они были глубоки и серьезны.

– Весна не принесла счастья в этот замок, Мистраль. Ты видишь в моих глазах любовь, Мистраль, но не замечаешь в них слез.

– Слезы – частый спутник любви. Но не всегда, донна. Уверяю тебя, что ветер скоро высушит твои слезы. А если им не суждено высохнуть, то знай – лучше плакать от любви, чем не плакать вообще, когда на сердце пусто.

Маркиза взяла у Мистраля кафтан, чтобы пришить к нему чистый горный хрусталь, рожденный в недрах земли. В этот момент вошел герцог Франкино, и лицо маркизы окаменело. Герцог заметно смешался и покраснел:

– Вы должны понять меня, донна. Этот мальчишка оскорбил меня в моем же собственном доме.

Маркиза посмотрела на него гневным взглядом:

– Вам прекрасно известно, что причина его изгнания не в том.

– Отчего же? Вам кажется, что напустить ко мне в постель муравьев недостаточно? Мне?

– Муравьев поймали всех до единого. Ну же, герцог, признайтесь, что вы еще до этого приказали ему уехать.

– Ну да, – сказал герцог и покраснел. – Но вы прекрасно знаете, почему я так поступил… Не заставляйте меня говорить об этом – всему есть границы.

Маркиза смерила его долгим взглядом и сказала:

– Не следует забывать, что женщина имеет право выбрать себе мужчину, ради которого будет страдать.

С этими словами она вышла.

Герцог остался наедине с аббатом Мистралем, который сказал ему мрачно:

– Позвольте сказать вам, монсиньор, что если трубадур допустил бестактность по отношению к вам, то вы совершили фатальную ошибку в отношении маркизы. Я рекомендовал бы вам помириться с этим юношей и одарить его вашим гостеприимством. Я бы хотел, чтобы вы это сделали до моего отъезда.

– Как? Вы разве уезжаете, Мистраль?

– Да, монсиньор.

– Ваш отъезд меня искренне огорчает. Почему вы хотите уехать? И куда?

– Мне не хотелось бы открывать вам причину, – улыбнулся Мистраль. – А куда – я и сам не знаю.

В тот же вечер герцог Франкино отозвал в сторону трубадура и сказал ему, что он может остаться в замке, если захочет. Трубадур поблагодарил его, но сказал, что уже решился ехать, и потому простился с герцогом. Прощание с маркизой было тягостным. Она не понимала причин, побуждавших его к отъезду, и неустанно повторяла, что причины эти несущественны.

– Если ты останешься, трубадур, герцог будет несчастлив – у меня нет в этом сомнений, но даже если ты уедешь, он все равно будет несчастлив, а вместе с ним и я, да и ты сам. В мире будет больше несчастья – вот и все.

– Быть может, вы и правы, но я все равно не могу остаться. Я не могу объяснить вам причину, но я не могу быть счастлив, мучимый чувством вины.

На следующий день трубадур уехал. Маркиза не вышла провожать его. Она осталась в своей комнате и смотрела на него из окна.

Он медленно и печально ехал вдоль стен; к его седлу был приторочен узел. Неожиданно Чико выскочил на порог и побежал за ним вслед: он что-то вертел в руках – какой-то предмет, к длинной ручке которого были привязаны ленты. Маркиза напрягла зрение и узнала лютню трубадура – он ее забыл. Чико протянул ему инструмент, мужчина поблагодарил мальчика и приласкал, потом он отвязал ленты и передал их ребенку с какими-то словами. Он уехал. Спустя некоторое время малыш пришел в комнату маркизы, чтобы передать ей ленты. Ему было грустно.

Маркиза плакала.

В тот же вечер уехал Мистраль. Маркиза помогла ему надеть кафтан, к которому собственными руками пришила прозрачный хрусталь.

– Я вижу, вы грустите, донна, но я знаю, что не из-за меня.

– Вы ошибаетесь, Мистраль, я огорчена отъездом трубадура, а грущу из-за вашего.

Мистраль уже сидел верхом на своем прекрасном Суверале, родившемся на бескрайних лугах Камарга. Он наклонился к маркизе, взял ее руки и приник к ним долгим поцелуем.

– Куда вы едете, Мистраль?

– Не знаю, маркиза, – на поиски счастья.

Он выпрямился и повернулся в профиль на фоне заходящего солнца.

– Как вы думаете, я еще могу нравиться? – спросил он, исподволь глядя на маркизу и улыбаясь.

– Конечно, вы очень красивый мужчина.

– Спасибо, донна. Думаю, что мне стоит попытаться завоевать королеву Франции. Но если вдруг не получится, я снова облачусь в монашеское одеяние и попробую дослужиться до папской тиары. А если и здесь меня поджидает неудача, то вот моя шпага, – сказал он, похлопывая себя по боку, – пойду завоевывать империи.

Маркиза смеялась сквозь слезы.

– А если все пойдет плохо, донна, – он понизил голос, – я вернусь в этот замок, чтобы увидеть вашу улыбку, а если вы меня примете, то я буду счастлив, что все пошло плохо.

С этими словами он пришпорил коня и ускакал.

ВЕНЕЦИАНСКИЙ КУПЕЦ

Венецианский купец прибыл на большом красивом муле в сопровождении нескольких слуг и целого каравана груженых ослов. Он был силен и статен, лет около пятидесяти, со следами былой красоты на выразительном лице и живыми проницательными глазами. Потрясающе роскошным был его наряд: чулки из черного бархата и просторный камзол из красного сукна, перехваченный в талии высоким поясом; поверх него был накинут короткий и очень широкий черный плащ. В этих краях никогда не видали столь пышно разодетых господ. Воображение поражала большая пряжка из литого золота, под которую купец засовывал руку, когда говорил. Тон человека, привыкшего произносить речи публично, придавал его словам еще больший вес. Все выдавало в нем человека ловкого, светского и утонченного, ведь не зря же он был венецианцем. Он приехал прекрасным майским днем после полудня, а поскольку послал вперед одного из своих слуг – возвестить о своем приезде, – то по прибытии обнаружил, что все господа уже ждали его в главном зале замка. Его приезд был отмечен куда большей торжественностью, чем любой другой. Это не могло ему не понравиться, и он с удовольствием осмотрелся. Он сразу же заметил маркизу и с поклоном поцеловал ей руку. Потом он поприветствовал остальных с приличествующими их званию почестями и ни разу не ошибся в иерархии, как будто всю жизнь был знаком с обитателями замка. Кажется, он даже приметил на лицах присутствующих следы недавних гроз, в особенности на лице маркизы, которое было необыкновенно бледным.

– Мадонна, – сказал он ей галантно, – я много слышал о вашей удивительной красоте, но то, что я вижу, превосходит даже самое смелое воображение. Я предполагаю, что, когда вы улыбаетесь, все вокруг улыбается вместе с вами. Надеюсь иметь счастье увидеть вашу улыбку.

– Благодарю вас, синьор, – сказала маркиза, – надеюсь, что ваше пребывание в этом замке не будет слишком печальным; лето в расцвете, и, если вы хотите, мы покажем вам наш розарий. Цветы наполняют сердце радостью, даже если оно изнывает от тоски.

Услышав эти слова, герцог склонил голову, а Венафро посмотрел на маркизу долгим взглядом.

– Весна, маркиза, гораздо опаснее зимы, – сказал купец, – она разжигает в сердцах уснувшие за зиму чувства. Она столь же прекрасна, сколь печальна зима, и чем она прекраснее, тем больше она доставляет страданий. Это закон природы, синьоры. – Он обвел присутствующих взглядом, засунув руку под пряжку.

После минутной паузы он заговорил:

– У меня на родине, у берегов прекрасной Адриатики, нет такого контраста между зимой и прекрасным летом, потому что в садах моей гордой родины всегда зеленеют лавры и кипарисы. А зимнее январское небо так же сладостно прекрасно, как и в мае.

– Я много слышала о том, что ваш город удивительно красив, – мягко сказала маркиза.

– Даже прекраснее, чем вы можете вообразить, донна. Каждый день и час мое сердце разрывается от тоски, когда я вспоминаю о бело-мраморных дворцах, что отражаются в воде каналов, о потайных улочках, где каждый камень – драгоценная скульптура, высеченная умелой рукой в далекой древности, о гордых парусниках, пришедших с Востока с богатыми товарами.

– Но почему же тогда, синьор, вы оставили эту сказочную землю и появились у нас в горах? – вступил в разговор Венафро.

– Ах, как грустно мне мысленно обращаться к печальной судьбе, которая была уготована моей родине. Мог ли я оставить богатство и услады сердца, мой дворец и общество милых друзей без важных причин? Таких серьезных, что мне больно даже думать о них. Но вы приняли меня так радушно, меня, бедного изгнанника моей несчастной родины, вынужденного жить продажей мелочей, украшений и экзотических духов, подобно бедному бродячему торговцу, меня – одного из самых богатых людей Венеции. Я расскажу вам господа, какое величайшее несчастье свалилось на мой город. Оно так напугало его жителей, что теперь каждый с подозрением смотрит даже на собственных друзей.

Он сделал большой глоток из предложенного ему кубка с вином, вздохнул и продолжил:

– Знайте, господа, что страшная, доселе невиданная чума поразила город и его обитателей; страшная чума, которая всех напугала и которой знающие люди дали прежде неизвестное имя.

– Какое имя, синьор? – спросил мессер Готтфредо, который очень заинтересовался последними словами купца.

– Она называется омфалопатия.

– Омфалопатия? – переспросил мессер Гоффредо.

– Да, синьор. Это болезнь поражает пупок.

Все переглянулись в изумлении.

– Она поражает его, высушивает, и он отпадает, как осенний лист, и живот несчастного становится гладким, как если бы мать никогда не рожала его.

По залу пробежал шепот.

– Это таинственная болезнь, синьоры, ее происхождение неизвестно, равно как и неизвестно, как она передается. Известно только, что распространяется она, увы, с огромной скоростью. Мы с моими слугами оказались в числе немногих, кому удалось спастись. Все началось в тот день, когда прекрасная графиня Мариола решила лечь с супругом. Эта прекрасная женщина ничего не заметила, ни раздеваясь, ни оглядывая себя по своему обыкновению в зеркале, чтобы убедиться, что на прекрасной груди ее и шее не появилось ни морщин, ни складочек. Напасть эта, впрочем, уже бессильна с тех пор, как я начал возить с Востока мазь с волшебными свойствами, которую получают из гениталий бобра. Эта мазь очень дорогая и редкая, хотя мне неизменно жалко этих изящных невинных зверьков, которые живут остаток дней оскопленными, не предаваясь больше любовным играм. Но чего не сделаешь ради сохранения женской красоты? Мазь эта, клянусь вам, уничтожает даже малейшие следы морщин. Прекрасная графиня ожидала на брачном ложе достойной награды своему благочестию, но именно на брачном ложе крепкий супруг обнаружил те ужасные изменения. Там, где он надеялся найти чудный знак, столь любимый царем Соломоном, он не почувствовал ничего, кроме гладко натянутой кожи. Сначала он подумал, что ошибся, и продолжал шарить дрожащей рукой в полной тишине. Потом он уселся на постели, взял в руки светильник, поднес его к чреву жены и онемел от изумления. От его взгляда поднялась и маркиза, думая, что увидит морщинку или пятнышко, но и сама онемела от ужаса, заметив, что ее живот стал абсолютно гладким. Она долго горько плакала, но под давлением супруга пригласила на другой день самого известного в Венеции врача, которого еще до осмотра заставила поклясться, что он никому не откроет ужасной тайны. Но наука не смогла найти панацею и вылечить прекрасную графиню, возвратив ей ее прекрасный живот. Ее печаль усугубило то обстоятельство, что на следующий день во время прогулки по Венеции графиня, как ей казалось, ловила на себе косые или жалостливые взгляды всех людей, что встречались ей по пути. Но если хирург и проболтался, презрев клятву, он тут же был сурово за это наказан, ибо, раздеваясь как-то вечером, обнаружил, что на землю упал как будто темный сухой листочек. Он в ужасе взглянул на себя в зеркало – его пупок тоже умер. Так стало ясно, что болезнь очень заразна. Вскоре город был весь заражен. Стыдясь, никто не говорил об этом вслух, но по мрачным или же, наоборот, фальшиво-веселым лицам было ясно видно, какое великое несчастье случилось. Женщины, веселые и прекрасные во всякое другое время, вдруг стали необычайно стыдливы и ложились с возлюбленным только полностью одетые, как будто шли в церковь. Никто не искал любви: мужчины и женщины или боялись заразиться, или боялись обнаружить предательски гладкий живот, без того сладостного знака, что оставил Господень палец на теле первого человека, когда поднимал его в виде еще не одушевленной глины, чтобы высушить на солнце. Кто-то успел вовремя сбежать. Мне удалось избежать заражения, поскольку я был на Кипре со своими домочадцами, так как покупал там жемчуг.

Купец погрузился в печаль и замолчал.

– Но, кроме высыхания пупка, эта болезнь не приносит других последствий? – спросил мессер Гоффредо.

– Совершенно никаких, мессер. Но разве мало, по-вашему, лишиться этого знака? Вы бы хотели жить, донна, – обратился он к маркизе, – лишившись пупка?

– Думаю, да, – задумчиво ответила маркиза. – Это все же лучше, чем умереть.

Однако несчастье, приключившееся с венецианцами, не шло у обитателей замка из головы, и даже за обедом они продолжали обсуждать необычную болезнь.

– Маркиза, – сказал купец, чтобы положить конец этим чересчур мрачным разговорам, – не хотите ли взглянуть на одну редкостную вещицу? Я привез ее из Китая, и ее можно считать образчиком колдовского искусства.

Он достал из кармана очень странные очки с очень прозрачными и очень толстыми стеклами, вырезанными на манер алмазов.

– Эти очки, – сказал он, держа их двумя пальцами, – обладают удивительным свойством – они умножают все, на что ты смотришь, на девять. Я вижу вас девять раз, – сказал он, глядя сквозь очки на маркизу, – и вы тоже увидите меня девять раз. Можно увидеть в спокойном небе девять лун и девять раз подряд испытать редкую радость. Любящий девять раз увидит любимое лицо, даже если и целовал его только один раз. Хотите попробовать? – Он протянул красавице таинственные очки.

Маркиза с сомнением протянула руку, посмотрела вовнутрь и увидела девять улыбающихся купцов, и на что бы она ни посмотрела, всего становилось девять. Все захотели попробовать, и увиденное для всех явилось большой неожиданностью, все смотрели на разные предметы или на горячо любимые лица. Многие смотрели на маркизу, некоторые на мессера Гоффредо, пусть и украдкой. Аббат Леонцио пожирал глазами донну Пилар, веселую и красивую андалусийку.

Аббат Леонцио был весьма плотного сложения, с красным лицом и рыжими волосами, а глаза у него смотрели в разные стороны. Хоть и невозможно было с точностью сказать, куда он смотрит, маркиза все же заметила, что он поглядывает на Пилар. Она решила сделать ему приятное и прибрести у купца очки ему в подарок, чтобы он мог хотя бы зрение свое удовлетворить, ибо ему было отказано в удовлетворении всех других чувств. По окончании обеда донна Бьянка тайно провела с купцом переговоры и, приобретя очки, подарила их мессеру Леонцио для утешения. Но, увы, судьба вновь ополчилась против замка ди Шайян, и милый дар обратился смертельным оружием. Богу было угодно, чтобы прекрасная Пилар пригласила Леонцио на прогулку в розарий, дабы насладиться розами при помощи чудесных очков. Там, между разговорами и смешками, чувства аббата распалились. Он сам по себе был горяч и полнокровен, да еще и с очками, подаренными маркизой… Спустя недолгое время по воле Божьей случилось так, что аббат не смог более удовлетворяться только лицезрением прекрасной Пилар, а решился обнять ее и прижать к сердцу. Сколько бы он ни пытался поймать за желанные формы, он никак не мог ухватить живую плоть, а ловил только мираж. И принялся он тогда бегать в разные стороны за переменчивыми образами, которые иногда даже исчезали, потому что шаловливая Пилар пряталась за розовыми кустами и появлялась все время в новом месте. Леонцио, израненный шипами, бегал от куста к кусту, и падал, и снова поднимался, охотясь за своей призрачной жертвой. В розарии звучал задорный смех красавицы. Продолжалось все это до тех пор, пока сердце бедняги не выдержало – он упал между кустов и не смог больше подняться.


* * *


– Неудивительно, донна, что некоторые вещи заканчиваются совсем не так, как мы ожидаем, – говорил купец маркизе на следующий день, прогуливаясь с ней в розарии. – Когда вы срываете розу, чтобы подарить ее любимому, – сказал он, срывая цветок, – он может уколоться незаметным шипом, так вы наносите нежданный вред тому, кого любите всем сердцем. В том, что происходит, всегда есть невидимая нам сторона, которая может открыться так же неожиданно, как неожиданно для нас появление кометы в спокойном небе. Не всему, что происходит, мы являемся причиной, часто ею становится судьба или случай.

Он оборвал все шипы со стебля розы и с этими словами протянул ее маркизе.

БОЖЕСТВЕННАЯ СПРАВЕДЛИВОСТЬ

Весна между тем не прекратила собирать урожай своих жертв на поле замка ди Шайян, словно подтверждая мысль того, кто назвал ее ненадежным и жестоким временем года. Вот какой случай приключился с аббатом Пруденцио, мужчиной галантным и красивым, на которого женщины смотрели с удовольствием и на губах у которого всегда играла соблазнительная улыбка. Он беспрерывно упражнялся в искусстве нравиться людям и достиг в нем таких успехов, что результаты казались даром самой природы. Аббат был хорош лицом, прекрасно одевался, божественно танцевал и отлично ездил верхом. Но хотя многие, как мужчины, так и женщины, поглядывали на него с удовольствием и во многих сердцах зарождал он сладостные желания, не было никого, кому аббат Пруденцио дарил бы свои улыбки и нежные слова. Ходили слухи, что он так ревностно оберегал себя, как будто завидовал тем, кто мог бы насладиться его телом. Особенно он опасался женщин, и если случалось так, что какая-то женщина, сраженная его очарованием, пыталась к нему приблизиться, или взять его за руку, или украдкой к нему прикоснуться, он отскакивал почти что с брезгливостью, как будто хотел сохранить свою чистоту и избегнуть плотских соблазнов.

Случилось так, что во время одной конной прогулки, организованной в ознаменование цветения черешни, которой росло в долине великое множество, рядом с аббатом Пруденцио оказалась донна Ильдегонда. Эта величественная и крупная белокурая дама прибыла ко двору с севера, и ее поведение все еще было несколько сдержанным, а тон голоса немного резким. Во время приятной беседы, то ли под воздействием аромата цветущих черешен, то ли от жужжания пчел, то ли от нежного дуновения ветерка, но у девственной донны Ильдегонды пробудились чувства к аббату, да так, что она не знала, как унять свои желания и сохранить их ото всех в тайне. Неизвестно, каким образом аббат заметил происходящее в ее сердце, но он сразу же задумался о том, как ему избежать ее объятий. Дама между тем разрабатывала такие планы завоевания, чтобы никоим образом аббат не смог избежать ее. Когда по окончании прогулки все ее участники вернулись в замок и разошлись отдохнуть по своим комнатам, Ильдегонда спряталась за пилястром рядом с апартаментами аббата. Когда он входил в комнату, она подтолкнула его сзади и вошла вместе с ним, ловко закрыв дверь прямо за собой. Нам неведомо, что произошло за закрытыми дверями. Если имела место борьба, то была она жестокой и трудной, ибо дама была куда представительнее невинного аббата. Но Пруденцио так заботился о своей защите, что задвинул свое ложе в нишу. Кроме этого, чтобы никто на него не покусился, он поставил сверху железную решетку с острыми шипами, которая опускалась до земли при одном нажатии на рычаг; таким образом, всякий покушавшийся на честь аббата рисковал быть раненным острыми шипами.

Узнайте, однако, как божественная справедливость наказала того, кто слишком пекся о своем благочестии, позабыв о милосердии к ближнему. Случилось так, что Пруденцио уже скрылся в алькове и уже нажал на рычаг, который управлял решеткой, когда Ильдегонда предприняла последнюю попытку овладеть аббатом и попыталась силой вытащить его из ниши, презрев опасность для собственной жизни. Пруденцио сопротивлялся нападающей до последнего и, вцепившись в покрывало, не давал ей вытащить себя из алькова. Как вдруг тяжелая решетка упала на него самого, пронзив острыми шипами тело и пригвоздив его к земле так, что он сразу и умер.

Такое и даже худшее всегда случается с теми, кто противится женской любви. Пусть это послужит уроком тем мужчинам, которые только и гордятся, что собственными добродетелями. Божественная сила может им отомстить так, что станут они жестокими жертвами собственных ловушек.

АСТРОЛОГ

Июньскими вечерами маркиза любила выезжать на своем белом Иппомеле, набросив на плечи белый шелковый шарф. Ей нравилось подниматься на каменистый холм, на котором не было других деревьев, кроме редких и хилых сосен. Напротив холма располагалась гора, еще покрытая белым снегом, отражающая свет, подобно белоснежному мрамору. Маркиза ждала там восхода луны. Бледное свечение, предшествующее ее появлению, слабо освещало гору напротив. По мере того как свет становился ярче, распространялся вдоль горного хребта и спускался вниз белым потоком, гора превращалась в огромный сияющий алмаз.

Однажды вечером, когда маркиза ожидала на холме восхода луны, случилось так, что сияние, разлившись по противоположному склону, осветило фигуру человека в голубом плаще на серенькой лошадке, который тоже смотрел на небо. Маркиза, охваченная любопытством, подошла, но не успела она обратиться к нему с приветствием, как человек наклонил голову и пробурчал:

– Ну вот, все закончилось. Видите, взошла луна? Теперь ничего не видно.

– Мне кажется, наоборот, – ответила маркиза, – сейчас все видно.

– Не видно звезд, ангел мой. Больше ничего. Подумать только, сейчас самые ясные ночи, по крайней мере для этого времени года.

– Вы астролог? – спросила маркиза.

– Естественно. А кем мне быть?

Маркиза не ответила, хотя и подумала, а почему бы ему, собственно, не быть кем-нибудь другим. Она наблюдала за человечком, маленьким, как и его конь. Он был одет в голубую мантию, а на голове носил такой же голубой берет.

– Это Савойский замок, да? – спросил он, показывая на замок маркизы.

– Нет, синьор, это замок принадлежит маркизам ди Шайян.

– Дева, ты смеешься надо мной? Рода ди Шайян больше не существует. Они изгнаны семьей Савойя.

– Может быть, однажды так и случится, мессер. Но этот день еще не настал. Этот замок принадлежит мне – я маркиза ди Шайян.

Мужчина посмотрел на нее круглыми от изумления глазами, и маркиза заметила их бирюзовый цвет. «Странно, – подумала она, – что я не заметила этого раньше».

– Или я так поглупел, что не могу больше читать по звездам, или они мне специально солгали, – сказал астролог.

– Они вам солгали; возможно, только частично, – сказала маркиза. – Все в мире могут солгать.

Она пошла в сторону замка, подав астрологу знак следовать за ней. Когда они оказались в большом зале, освещенном факелами, маркиза посмотрела в глаза астрологу и изумилась: его глаза стали желтыми и блестели как золото. Она пригласила его погостить в замке, отчасти проявляя обычную учтивость, отчасти потому, что астролог с золотистыми глазами пробуждал ее любопытство. Все при дворе испытывали перед ним безотчетный страх, и, несмотря на то что горели желанием услышать от него что-нибудь о своей судьбе, никто не осмеливался задавать ему вопросы. Однажды вечером сама маркиза, положив конец всеобщему ожиданию, спросила:

– А вы, мессер астролог, действительно читаете по звездам как по открытой книге?

Он посмотрел на нее золотыми глазами и ответил:

– Что вы! Много лучше.

– Но ведь звезды могут и солгать, а вы – ошибиться.

– Звезды не лгут. Если я прочитал там что-то неверно, то это моя ошибка… Вы знаете, донна, что я имею в виду.

– Да, вы говорите о том, что род Савойя изгонит нас отсюда. Это непременно случится? Это неизбежно?

Астролог долго смотрел в пол, а потом взглянул на маркизу. Его грустные глаза стали голубыми.

– Не знаю, – сказал он. – Я не предсказатель. Не думайте об этом, маркиза. Если этому суждено случиться, это случится. Пока ведь ничего не случилось.

С этими словами он поднял свой кубок и посмотрел на маркизу своими необыкновенно голубыми глазами. Она улыбнулась.

– Наука о звездах, синьора, еще слишком молода, – продолжил астролог, – кроме того, она написана слишком трудным языком. Даже самый мудрый человек может ошибиться, расшифровывая ее.

– Так это правда, что каждый мужчина и каждая женщина рождаются под определенной звездой и не могут избежать ее влияния даже при большом желании? – спросил Венафро, который внимательно слушал астролога.

– Конечно, это один из немногих вопросов, по которому у мудрецов нет разногласий. В тот день и час, когда рождается человек, будь он мужчина или женщина, небом управляет какая-либо звезда или созвездие, они накладывают свой отпечаток, подобный невидимому клейму, на жизнь человека, оказывая влияние на его характер и, следовательно, судьбу. Напрасно удивляются простые люди тому, что воспитанный в строгости человек может стать убийцей, а у того, кто всю жизнь провел в лесу, вдруг обнаруживаются нежные чувства; пастух ни с того ни с сего берет в руки кисти и принимается писать картины, а безграмотный человек берется за сочинение поэм. Такова сила звезд, ее отметину не стереть, даже если положить на это всю жизнь. Рано или поздно она сверкнет во тьме, подобно золотой печати на камне. – Сказав это, астролог обвел всех присутствующих своим искрящимся золотом взором. – Если человек рожден аббатом под звездой святости, рано или поздно он станет святым, даже если ему придется пережить мученичество, – повторил астролог, и глаза его еще больше пожелтели.

Пока все вокруг размышляли над этими противоречивыми словами, делая на их основании самые разнообразные выводы, аббат Санторо почувствовал сильное сердцебиение. Ему открылась великая правда его жизни.

Аббат Санторо был крошечным человечком скромного вида. Он мало ел, пил еще меньше и всегда молчал. Как правило, при дворе его не замечали, и донне Камилле часто приходилось бросать строгие взгляды на пажей и слуг, когда они не пропускали его перед собой, входя в комнату, а за столом даже забывали ставить перед ним бокал и тарелку, что в конечном итоге не было таким уж серьезным промахом, учитывая, что число аббатов постоянно менялось, а если быть точнее, стремительно уменьшалось. Однако в глубине души аббат Санторо вынашивал честолюбивые планы, пожиравшие его, подобно великой страсти: он хотел обратить маркизу ди Шайян в сторону религии, так как отлично видел – а заметить это было нетрудно, – что маркиза заботилась о своей душе весьма небрежно. Дело это было весьма сложное, проще обратить в веру Саладина… К тому же гораздо опаснее, поскольку у донны Бьянки не было особых предрассудков. В чем непосредственно состояла опасность, аббат Санторо не мог бы сказать. Но он был уверен, что для осуществления его плана нужно чудо, а может быть, даже и мученичество. Он видел себя то Георгием Победоносцем, поражающим змия, то святым Себастьяном, пронзенным тысячами стрел и привязанным обнаженным к дереву, – это он-то, никому никогда не открывавший свою обнаженную плоть и боявшийся даже розовых шипов. Тем не менее было необходимо обратить в веру маркизу ди Шайян, и это стало делом его жизни.

Но как это осуществить? Он с ней ни разу не заговорил. Он постоянно готовился к разговору с нею; его речи, возможно, слегка хромали с теологической точки зрения, зато были безупречны с точки зрения чувств и должны были, безусловно, поразить женское сердце. Едва завидев ее, даже вдалеке, он уже готовился произнести свою речь, но голос замирал у него в глотке, а ноги сами собой несли его в противоположную сторону – в укромный уголок или за чью-нибудь за спину. С полной определенностью можно было утверждать, что маркиза даже и не догадывалась о его существовании. Аббат Санторо из кожи вон лез, совершенно не представляя, как привлечь к себе ее внимание. За столом он всегда сидел очень далеко от нее, а ведь это было единственное место, где он ее видел. За исключением церкви, само собой. А там, распевая псалмы, Санторо по-настоящему давал волю своей фантазии. Он был то скромным псаломщиком, или царем Давидом, или воинственным богом со звучным голосом, или даже подлым, проклятым филистимлянином. В тот единственный раз, когда маркиза его заметила в замковой церкви, он слишком громко исполнял партию «воинственного Бога» во время пения псалмов. Она в возмущении повернулась спиной к хору, закрыв уши руками. Только это заставило Санторо замолчать. Но мечтал он по-прежнему много. Мечтал о том, чтобы оказаться в глухом лесу во время грозы и увидеть, как донну Бьянку похищает косматый разбойник. Женщина протягивает к нему руки и молит о помощи, а он при помощи сабли разбивает в мелкие щепы булаву разбойника и освобождает рыдающую даму. Он воображал себя также Карлом Великим, только что победившим саксов и освобождающим рабов. Среди них, в железных оковах, полуобнаженная и полумертвая маркиза… Он узнает ее, откинув волосы с ее лица… Он представлял ее себе босой нищенкой в холодной ноябрьской грязи, как он берет ее на руки, заворачивает в плащ и сажает на своего коня… Но маркиза, к несчастью, не была закована в цепи, ей не было холодно, да и жизни ее никто не угрожал, а есть она могла, сколько хотела. В своих фантазиях он всегда рисовал себя святым на коне или святым воином, а героем-то он как раз себя и не чувствовал… Но ведь героизм идет рука об руку со святостью, об этом писал святой Бернард Клервосский…

Хоть он и не осмеливался поговорить с маркизой, он все же нашел в себе силы поговорить с астрологом.

– Мессер, не могли бы вы мне показать звезду святости?

Астролог посмотрел на него с изумлением, и глаза его вспыхнули желтым огнем.

– Конечно, монсиньор. Как только опустится ночь, хоть луна и клонится уже к закату, пойдемте со мной на скалистый холм.

В золотистых глазах искрился смех. Аббат этого не заметил.

Он провел часы ожидания в молитвах и мечтах. Он смотрел на запад – цвет неба постепенно менялся: оно окрашивалось в красные тона, потом темнело. Вдруг все заполнилось лунным светом, затем луна зашла и только звезды сияли в темноте.

Ночь была темной, а на земле воцарилась тишина. Санторо, завернувшись в свой длинный монашеский плащ, дрожа от холода, приближался к скалистому холму. Он сразу различил фигуру астролога на серой лошадке, смотрящего на звезды в свою длинную темную трубу.

– Для чего вам нужна эта труба, мессер?

Астролог вздрогнул и в изумлении посмотрел на него.

– Зачем вы здесь? В такое время все спят, кроме астрологов и… влюбленных, – добавил он, улыбаясь. Он вспомнил о странном вопросе аббата и оживился легкой и странной радостью. – А вы хотите взглянуть на звезду святости, не так ли? – Он наклонился к аббату, протянул ему трубу и указал на какую-то звезду. – Вот она, взгляните, вы узнаете ее среди других звезд. Видите? Вы заметили, как она мерцает? Она знает, что вы ее ищите. Идите на нее, она научит вас святости, она поможет вам совершить все то, к чему вы имеете склонность. С ее помощью вы легко преодолеете труды, опасности и даже мученичество. Не сомневайтесь… – Астролог заговорил громче, так как Санторо уже уходил, приложив трубу к глазу, и был уже довольно далеко. – Не сомневайтесь, вам будет сопутствовать удача во всех ваших начинаниях.

Аббат не ответил, он даже не слышал последних слов астролога – он шел на зов своей звезды. Астролог видел, как он, пошатываясь, удалялся, прижав к глазу трубу. Больше о нем ничего не слышали. В замок он не вернулся. Может быть, он достиг святости, а может быть, и упал в расщелину – тело его разбилось, но душа и вера остались нетронутыми.

ОКТЯБРЬ

– Мадонна, дай мне кисти и краски – я хочу нарисовать твое ликующее тело, дай мне пурпур и золото, – говорил философ, глядя на маркизу, лежащую на кровати.

– Зачем тебе золото, философ? У меня черные волосы…

– Я знаю, что я напишу золотом, маркиза. Золотая жила в глубине земли, жила из жидкого, блестящего золота, она расплавлена в самом жарком в мире месте, там, где рождается жизнь и умирает смерть, там, где центр вселенной и вершина радости. Дай мне много золота, маркиза, – его все равно будет мало, чтобы написать величайшую благость твоего тела.

Он вернулся поздним октябрьским вечером и дважды стукнул в дверь маркизы. Она сразу узнала его. На следующее утро философ уехал. В долине начался сбор винограда. С вершины холма маркиза отлично видела, как караваны мулов выходили из замка пустыми, а возвращались в замок с корзинами, полными черного винограда. Туман рассеивался, и кипение жизни на горных каменистых террасах становилось все заметнее глазу: кто-то пел, все танцевали, кричали, смеялись и спорили. Лозы крошились в руках, подобно старинным золотым кружевам, разорванным временем и солнцем. Солнце отвоевывало себе в тумане все больше и больше пространства, одну скалу за другой, пробиралось к сердцу долины, так что тени бежали прочь. Солнце пробуждало к жизни деревья и цветы, освещало каждый уголок, каждую складочку щедрой земли, глаза, сердце и все тело маркизы были напоены солнцем.

По окончании сбора винограда всем, мужчинам и женщинам, щедро налили вина и угостили во дворе замка хлебом, сыром качо и домашней колбасой. Всем подали лепешки с виноградом и медом, потом снова вино и сласти, а потом опять вино. Все вокруг очень радовались, много танцевали и пели – слуги и господа вместе праздновали самый важный осенний праздник. Праздник не закончился и после заката, когда луна осветила все вокруг, во дворе замка зажгли смоляные факелы, и в их свете продолжались танцы. Вино, еда и неистовые танцы согревали тела, хотя холод уже забирался под одежду и вступал в борьбу с молодым жаром. Маркиза распорядилась подать всем горячего вина с пряностями и приказала разойтись по своим домам и комнатам в замке.

– Я не удивлюсь, – сказала она мессеру Гоффредо да Салерно, – если завтра кто-то проснется простуженным.

– Не думайте об этом маркиза, – ответил он. – Салернитанец вылечит любую болезнь.

С такими словами они разошлись спать. Маркиза оказалась права: на следующий день с сильными болями в пояснице слег аббат Мальбрумо. Хотя жизни аббата ничего не угрожало, весь замок тем не менее сотрясался от его стонов, так как аббат никак не мог улечься в постели таким образом, чтобы хоть чуть-чуть ослабить мучающие его боли. Послали за Гоффредо да Салерно, который распорядился, чтобы прежде всего на больную поясницу аббата положили куски сукна, предварительно согретые на поясе какой-нибудь девушки. Ведь основной принцип излечения болезни состоит в том, чтобы больную часть тела лечили при помощи соответствующей части здорового человека. Потом мудрый салернитанец принялся искать в своих книгах самый короткий рецепт для излечения этого недуга. Много страниц пришлось пролистать ему, пока наконец он не сказал:

– Вот он, самый подходящий способ, чтобы облегчить страдания больного!

И с этими словами он прочел:

– «Первые указания для страдающих болями в пояснице. Следует знать всякому, что боль в пояснице вызывается прежде всего умственной тоскою, а посему каждому пораженному этим недугом следует обратиться к женщине веселого нрава, а после того, как она выполнит свое дело, если поясница все же будет и далее болеть, следует искать утешения лишь в раю, уповая ни милость Всевышнего, поскольку Он всеблаг и всемогущ».

Господа переглянулись между собой, так как лечение показалось им немного странным. Однако авторитет салернской медицинской школы был столь велик, что наконец они решились спросить у больного, согласится ли он на подобное лечение. Аббат Мальбрумо еще более других изумился такому предписанию, ему казалось странным подобное лечение, беспокоился он также и о том, позволит ли ему сама болезнь выполнить предписанное. Наконец он решился исполнить указания, то ли по причине авторитета медицинской школы, то ли в надежде получить облегчение. Для лечения, однако, требовалось еще найти девушек, готовых пойти на подобную жертву или из любви к аббату, или из добросердечия.

Вскоре обнаружилось, что это было не слишком-то трудно и что мы часто несправедливо судим о ближних наших. Прошло не слишком много времени с того момента, как замковый глашатай объявил данную просьбу во дворе усадьбы, как каждый смог собственными глазами убедиться в том, сколько доброты сокрыто в женском сердце. Много нашлось женщин, молодых и не слишком, веселых нравом и нет, которые пришли в замок облегчить страдания аббата, и он принялся за дело с добрым сердцем. Не дожидаясь усиления болей, он приступил и тут же почувствовал большое облегчение оттого, что в движении поясница согрелась, и он гордо завершил начатое, то ли от большой веры в салернскую школу, то ли в целях достижения райского блаженства, которое предписывала книга рецептов.

Но, увы, часто случается так, что больной столь сильно привязывается к своему лекарству, что начинает его принимать сверх всякой меры, и случается даже, что вместо ожидаемой пользы чрезмерное лечение наносит непоправимый вред, как уже случилось с настоем колхидиков, который принял аббат Умидио. В данном случае произошло нечто подобное. Нам неведомо, принял ли аббат Мальбрумо слишком много «лекарства» или проявил в его приеме чрезмерное усердие. Или желание попасть в рай заставило его превозмочь собственные силы. Случилось, однако, что вечером, когда уже спустились сумерки, мессер Гоффредо отправился к аббату, чтобы посмотреть на результаты салернской науки. Он долго стучал в дверь и, не получив никакого ответа, вошел в комнату и обнаружил аббата почившим в его постели.

АУТОДАФЕ

– Этот замок одержим дьяволом! – кричал аббат Ильдебрандо, потрясая факелом в правой руке. – Этот замок погряз во грехе. Здесь каждый следует своим желаниям и ничто его не сдерживает. Здесь нет христианского ограничения песням, танцам и увеселениям! – Налившимися кровью глазами он обвел присутствующих на обеде, поминальном обеде после похорон аббата Мальбрумо. – Нет в мире более нечистого места, нет в мире больше места, где бы так мало заботились о посте и воздержании. Молитва и покаяние здесь лишь пустые слова, здесь все ищут лишь наслаждения. Полно греха то жилище, где один за другим в течение года умерли одиннадцать аббатов, не будучи пораженными при этом никакой болезнью.

Указывая на маркизу своим длинным костлявым указательным пальцем, он продолжил:

– А вы, маркиза, – корень этого греховного дерева, каждого, кто живет в этом доме, вы заражаете своим равнодушием. И это совсем неудивительно, ибо вы – женщина, а женщина, как известно, есть инструмент дьявола. Неудивительно также и то, что этот замок стал гнездом дьявола, ибо вы управляете им. – Он еще раз обвел глазами присутствующих. – Вы все живете в смертном грехе, вы научились любить удовольствия, избегать страдания, и вы все будете гореть в адском пламени! Но прежде, – тут его глаза зажглись безумием, – прежде я разрушу адский Вавилон и очищу мир от этих Содома и Гоморры, вы сгорите в этом огне, в нем же вам простятся ваши грехи. Просите милосердного Господа о том, чтобы Он сжег в огне ваши грешные тела, для того чтобы спасти для вечной жизни ваши души. Будьте мне благодарны – я даю вам последнюю надежду избегнуть адского пламени! – Он размахивал факелом, рассеивая вокруг себя искры.

– Вы, наверное, огнепоклонник? – спросил его мессер Гоффредо с явным профессиональным интересом.

Венафро заметил:

– Нет, синьор, не думаю. Я думаю, он последователь учения аббата из Кьяравалле, который хочет согреть человечество огнем костров. Боюсь, господа, может случиться несчастье. – С этими словами он подал знак пажу Ирцио, чтобы тот приблизился.

Венафро сказал ему на ушко несколько слов, юноша удалился и вернулся через несколько минут с двумя дюжими молодцами, которые взяли аббата под руки и потащили его, упирающегося и вопящего, прочь.

Маркиза долго смотрела на дверь, за которой скрылся аббат. Затем она обратилась к Венафро:

– Мы что же, такие злые?

– Мы не злые, донна. Нет ничего мудрее в мире, чем искать радости. Покаяние делает человека грустным, а грустному человеку нравится, когда все вокруг тоже грустят. Это как заразная болезнь, как вам кажется, мессер Гоффредо?

– Конечно, монсиньор. Эта грусть порождает также многие телесные болезни. В особенности она опасна для ума, поскольку речь идет об осознании греха и чувстве вины.

– Господа, – сказал Венафро, поднимаясь, – я полагаю, что единственный грех в мире состоит в том, чтобы обвинять себя и других. Удовольствие, получаемое нами от еды, оборачивается грехом, когда мы отнимаем еду у других, телесные наслаждения – когда мы заставляем других испытывать их против воли. Но самый большой грех состоит в том, чтобы отравлять воздух ядом, вызывать тоску, грусть и разочарование в сердцах, это гораздо хуже, чем услаждать члены ласками. Гораздо хуже угрожать трубами Страшного суда, нежели играть на скрипках, флейтах и мандолинах.

– Значит, наш замок – это не гнездо скорпионов?

– Донна, – вступил в разговор герцог Франкино, – он стал бы гнездом скорпионов, если бы мы воровали урожай у крестьян, если бы мы просили у них большего, чем просто честно служить, если бы мы применяли насилие. Но мы этого никогда не делали. Да и я сам никогда не делал этого в своем Мантуанском герцогстве.

– Нам остается только сделать выбор: хотим ли мы быть справедливыми или нет, – продолжил Венафро, – ведь даже самый ничтожный из слуг может стать тираном, если найдет существо слабее себя, которое он сможет угнетать, чтобы чувствовать себя сильным. Но если не искать такой возможности и не желать этого, даже король не станет тираном.

– А если, сами того не желая, мы причиняем кому-то зло, – продолжила маркиза, – как может случиться в жизни как мужчины, так и женщины, иногда мы причиняем зло, даже не замечая этого, – мы не становимся от этого злодеями, поскольку не ставили себе целью никому сделать зла. Поэтому забудем о покаянии и не станем надевать серые одежды, потому что осеннее небо и без того слишком серое и слишком печален мрак долгой ночи. Зло – это голод и холод, смерть и болезни. Грех – любить несчастья и сеять тоску. Играйте, синьоры, на ваших инструментах и изгоните прочь тени, что сгущаются осенней ночью. Завтра настанет день, и, пока есть жизнь на этой земле, день будет приносить радость беспокойным и опечаленным душам.

Принесли крепкого вина, в камин подбросили поленьев, красный огонь запылал, осветив весь зал приятным светом. Венафро достал свою флейту, а герцог виолу.

– Как нас мало, синьоры! – сказала маркиза, думая о трубадуре и философе, о венецианском купце, об изобретателе Мораццоне, о Священнице и о многих других друзьях, которые побывали в этом замке, и о Мистрале, который, возможно, еще в него вернется. – Как нас осталось мало, господа!

Венафро и герцог сыграли коротенькую пьесу, которая называлась «Прощальная баллада». Mapкиза в задумчивости смотрела на огонь в камине, как вдруг ей показалось, что флейте отвечает какая-то другая флейта, маленькая флейта, на которой играет ребенок. Чико вылез из своей постельки и сидел на полу в зале, а его флейта вторила герцогу и Венафро. У его ног свернулся клубочком Миро.


* * *


– Нам лучше бодрствовать, – сказала маркиза, когда все разошлись, а Венафро уже нес в постель Чико, который, удобно устроившись, спал у него на руках.

– Я посижу, – сказал Венафро, – отдыхайте, мадонна.

– Венафро, я боюсь этого фанатика. Я посмотрела ему в глаза – он кажется злодеем.

– Злодеем или безумцем. Я буду сидеть всю ночь у его дверей.

Но в этот же самый миг из верхних комнат послышались шум и крики, быстрый бег по лестнице, а потом паж Ирцио влетел в зал не в силах произнести ни слова. Венафро и маркиза все сразу поняли. Вместе с ним в комнату проник горький запах дыма. Венафро положил ребенка на руки маркизе.

– Идите во двор, я разбужу остальных.

Обратившись к пажу, он сказал:

– Будите слуг и прикажите им вывести скотину из стойл и конюшен.

Когда маркиза со спящим ребенком на руках спустилась во двор, она обнаружила там герцога Франкино и мессера Гоффредо, последний принес одеяла и плащи – все, что смог найти. Все покидали замок: камеристки маркизы, паж; слуги выводили из стойл лошадей, коров и овец. Маркиза хотела лично всех пересчитать. Когда она убедилась, что все на месте: и слуги, и камеристки, она опомнилась:

– А Венафро, где Венафро?

В этот момент все увидели, что Венафро выходит из замка, из всех окон, дверей и щелей которого уже валил дым.

– Мадонна! – закричал Венафро. – Я нигде не смог найти аббата Ильдебрандо!

Все обернулись и посмотрели на замок. Из окон вырывались языки пламени, а стекла с треском лопались от жара. Горели перекрытия и балки, рассыпая вокруг себя смоляные искры. Все увидели, как обвалился потолок. По щекам многих текли беззвучные слезы.

Вдруг все обернулись на ужасный крик, который доносился со стороны большой замковой террасы. Перед стеной огня стояла черная фигура, размахивая горящими факелами, зажатыми в обеих руках.

– Проклятый замок! – кричала фигура в черной развевающейся сутане. – Ты погибнешь вместе со всеми своими обитателями! А я совершу акт справедливости по отношению ко всем этим грешникам!

В этот момент терраса обрушилась, увлекая среди горящих балок и человека.

Миро, который вместе со всеми смотрел вверх, прошипел в сторону охотничьих собак, которых слуги выводили из псарен. По его мнению, именно собаки были во всем виноваты.

Со стороны деревни к замку тянулись на помощь крестьяне. Блики огня смешивались с первыми отблесками зари, когда весь замок обрушился на свой фундамент. Многие плакали. Венафро обнял маркизу за плечи, а Чико по-прежнему спокойно спал.

Маркиза повернулась к своим гостям и слугам и просто сказала:

– Замка ди Шайян больше нет. Поскольку у нас больше нет жилища, каждый волен идти, куда ему заблагорассудится. Мы с Чико отправляемся в «Fin du monde» просить приюта у Священницы. Вы с нами, Венафро?

– Да, донна.

Потом она обернулась к дамам и крестьянам и сказала:

– Если кто-нибудь из наших друзей будет нас разыскивать, скажите, что замка ди Шайян больше нет. Скажите также, что мы еще живы и нас можно найти в долине.

Она села на своего Иппомеле, а Венафро с ребенком на руках сел на Рабано. Миро забрался в седло перед маркизой. Они уехали, освещенные первыми лучами солнца.

– Когда ребенок проснется, – говорила маркиза, – он окажется в том же доме, откуда уехал всего несколько месяцев назад. Как он будет рад снова увидеть Священницу!

– Вы будете отстраивать замок снова, маркиза?

– Нет, Венафро, замок невозможно отстроить. Я построю дом, куда смогут приехать все те, кто будет нас искать.

Они довольно долго ехали в молчании, а потом маркиза сказала:

– Вы очень добры, Венафро.

Венафро молча улыбнулся, а затем сказал:

– Я даже не знаю, что такое доброта. Я с вами, потому что мне это приятно. Ваше присутствие делает меня то грустным, то счастливым, а временами оно заставляет меня сильно страдать. Но я всегда живу: оно радует меня больше, чем радостью, – оно делает мои глаза острее, а мои уши лучше слышат, мой ум всегда во всеоружии, а если понадобится, то найдется и мужества в достатке. Без вас я бы, наверное, не страдал, но и не жил бы. Жизнь – это все, что мы имеем.

Примечания

1

Для легкости чтения мы несколько осовременили язык. – Примеч. автора.

2

Злозимник, Заснеженный, Темный, Мистраль, Водохлеб, Святоша, Осторожный, Лев, Келейник, Боевой Меч, Настырный, Ипохондрик. – Здесь и далее примеч. перев.

3

«Люблю на жаворонка взлет… » – канцона известного трубадура XII века Бернара де Вентадорна.

4

«Первое мая».

5

Путем сожжения портрета.

6

Ламбруско – от итальянского brusco – терпкий.

7

«Подушечки».

8

Сорт сыра.

9

«Конец света» (фр.).

10

Favonio– зефир (юго-западный ветер).

11

«В ясную погоду… »


home | my bookshelf | | Дюжина аббатов |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу