Book: Знамя любви



Знамя любви

Саша Карнеги

Знамя любви

Часть 1

Глава I

Степной орел парил в потоках мягкого весеннего ветра, прилетевшего с запада, из Польши. Время от времени орел одним мощным движением взмахивал своими гигантскими крыльями, разглядывая голодными глазами лежащую внизу землю. Все было неподвижно и озарено розовым утренним светом, только длинные струйки дыма лениво выползали из труб большой белой усадьбы. На заливных лугах у реки не резвились зайцы, лисицы и косули затаились в дремучих лесах, которыми поросли равнины меж невысоких холмов; обширные угодья Раденских лежали, окутанные тонким слоем тумана после бурной весенней оттепели.

Как бы наверстывая упущенное после суровой зимы, весна в этом году внезапно нагрянула на Украину теплым западным ветром вместе с громким криком диких гусей, держащих свой путь дальше на север, накануне вечером растопила казавшийся вечным снег и всю ночь весело громыхала на реке льдинами. Апрельское солнце быстро высушило распутицу на обширных землях принадлежащего Раденским имения Волочиск, оставив только немного снега на северных склонах холмов.

Орел взмыл вверх над белой усадьбой. В дверях усадьбы стояла девушка и, ладонью заслонив глаза от солнца, восторженно наблюдала, как могучая птица проносится мимо усадьбы и устремляется через широкую Подольскую степь к похожей на подкову излучине Буга. Как бы она хотела лететь с этой птицей и увидеть весь мир ее зоркими глазами! На западе она бы увидела отроги Карпат, которые, словно черные копья, вонзались в равнины, тянувшиеся до Днепра и еще дальше до самой Монголии. На севере холмы постепенно переходили в границу между пашнями Припяти и бесконечной каймой лесов. На юге среди диких оврагов и ущелий, словно змея, петлял Днестр, добираясь до Черного моря через владения турок.

Она смотрела вслед птице до тех пор, пока орел не растворился далеко в небе. Тогда она шагнула во двор, где было слышно, как кто-то поет:

Наползли черны тучи на тихий Дон от Черкасска до самого моря.

Казацкая песня свободно лилась в теплом весеннем воздухе и внезапно оборвалась, когда певец увидел приближающуюся к нему девушку.

Сидя около дверей амбара, Михаил Фомин смазывал новое кожаное седло, втянув глубоко в плечи морщинистое обветренное лицо, много лет назад заслужившее ему среди волочисской челяди прозвище Орех. «Мишка еще больше похож на черепаху, чем обычно», – подумала девушка, улыбнувшись, когда ее любимец, огромный пес, с лаем закружился у ног старика.

– Пошел, пошел вон! Цыц, дьявол, кому говорю, не слышишь, что ли?

Его лохматая голова раскалывалась с похмелья – всю ночь они с Осипом-кузнецом крепко пили, – и собачий лай отдавался в его ушах, будто пальба сотни мушкетов.

Но при виде девушки его лицо просветлело. Святые угодники, она была настоящей красавицей. Густые черные волосы переливались на солнце, лицо до сих пор оставалось смуглым после прошлогоднего знойного лета; вокруг ее маленьких красных сапожек вилась дворовая пыль. Казя Раденская была похожа на настоящую казачку: она любила яркие платья и при ходьбе, как и все казачки, гордо покачивала бедрами.

Он искоса смотрел на девушку маленькими налитыми кровью глазами, медленно посасывая трубку, набитую зельем, заменявшим ему табак. Волосы цвета воронова крыла, высокие татарские скулы и тело, созданное для того, чтобы пленять мужчин. У нее была не такая налитая, мощная грудь, как у казачек, она была уже в плечах, но эта девушка, которая сейчас, смеясь, разглядывала его продолговатыми, чуть раскосыми глазами, обнажив в улыбке белые неровные зубы, что делало еще привлекательнее ее широкий чувственный рот, эта девушка скоро превратится в женщину, способную разжечь огонь в чреслах смиреннейшего из скопцов. Его грубая темная рука отложила в сторону седло, он с вожделением вздохнул об утраченной молодости. Наконец, он первым заговорил:

– Так твой отец воротился, а? И Яцек с ним. Вовремя, вовремя, – проворчал он сквозь клубы дыма. – Когда мне надо потолковать с графом о лошадях или о конюшнях, где он? Повесничает в Варшаве или в Кракове, или еще где.

– Он будет рад узнать, что ты о нем думаешь, – сказала Казя, устраиваясь поудобнее на куче соломы перед конюшней, так чтобы яркая вышитая юбка не трепетала на ветру, как флаг.

– Э-ээ... Да все это я ему уже сказывал. «Уж коли у нас есть лучшие лошади на Украине от Карпат до Днепра, так какого рожна вам еще надо, ваше превосходительство? – говорю я ему. – Тратите время на болтовню умников из сейма, а на что нам их законы?» Так напрямик и сказал: «Вы, граф Раденский, самый большой помещик в этих краях, хозяин Волочиска и еще Бог весть чего, но о лошадях вы не думаете».

– А что он? – Казя зарыла ноги в солому.

– Он кричит, что я старый глупый казак. Я! Да я оседлал лошадь и надел саблю, когда он еще молоко у мамки сосал. – Мишка шумно перевел дыхание, в сердцах хватив кулаком по седлу.

– А я ему говорю, мол, ищите себе, ваше превосходительство, другого конюшего. Я здесь уже, почитай, двадцать лет с лишком, пора и честь знать.

– Так прямо и сказал, Мишка? – невинно спросила Казя, разглядывая возящихся возле корыта кур.

– Так и сказал, – он посмотрел на нее подозрительно. Эта барышня была сущим чертенком. Так и норовит сыграть шутку. – Твой брат должен чаще дома бывать, с лошадьми, а не в Кракове. Там хлопца только портят, обрядят в мундир – и ну в солдатов играть. Баловство одно. Разве не Яцек будущий хозяин Волочиска? Нужно, чтоб он разумел и о лошадях, и о поместье. Само-то оно управляться не будет, – Он сбился на неразборчивое бормотание.

– Заниматься лошадьми буду я, – перебила его Казя.

– И ты сможешь, деточка, еще как сможешь. Ты управляешься с ними почище иного казака, – он довольно пыхнул своей трубкой, закрыв глаза от яркого солнца. На его заскорузлой, почти черной шее, которую семьдесят лет сряду жгло солнце, отчетливо белея, выделялся шрам.

– Поляки, – внезапно воскликнул он. – Чудной народ. Католики, фу-ты ну-ты. И зачем я остаюсь на ихней земле?! Мне бы уйти на Дон к своему народу.

– Ты правда не любишь нас, Мишка?

– Я родился в степи, – медленно сказал он в ответ, – У меня есть шрамы от турецкого ятагана, – он ткнул пальцем в шею, – от русской пули и от польской пики. Почему я должен кого-то любить, ответь мне.

– Чепуха, – сказала она быстро, – Если бы мой отец не подобрал тебя полумертвого и не привез сюда...

– Я бы встал у стервятника колом в глотке.

Они оба засмеялись. Михаил Фомин родился в год, когда подавили бунт Стеньки Разина. Он служил у гетмана Мазепы и сражался под Полтавой на стороне шведов, где русская пуля продырявила ему бок. Он дрался с турками во время многочисленных набегов и стычек и дважды на борту казачьего струга доходил до самого Константинополя. Подобно своим собратьям, он больше знал о войне и оружии, чем о повседневных трудах и заботах, а в свое время, будучи молодым и лихим казаком, умел завоевать женское сердце не хуже, чем зарубить саблей турка.

Он вынул изо рта трубку и запел хриплым, но удивительно мелодичным голосом:

«И за белы руки тут вывели Стеньку Разина. И на великой, на Красной площади отрубили ему буйну головушку».

Старик грубо сплюнул себе под ноги. Из кухонной двери, переполошив кур, вышла кухарка Анна с охапкой зерна в дерюге. Не заметив Кази, она громко выкрикнула:

– Что, некого тебе оседлать, пьянчуга, старый вонючий козел!

Захохотав, она довольная удалилась. Он что-то обиженно проворчал. В седле Мишка менялся: из сгорбленного, кривоногого старика он превращался в могучего кентавра, срастаясь с конем, цепко сжимая своими ногами пышущий жаром круп коня, из которого, казалось, исходит черная сила. Когда Казя была маленькой, он, чтобы потешить ее, часто устраивал представления – пришпоривал коня и с диким гиканьем бросался на окраину сада в густые заросли желтых подсолнухов. Свиньи и гуси с визгом разлетались в разные стороны, когда он несся с казацким боевым кличем «Нечай! Нечай! Руби! Руби!»

Его хлыст свистел, словно сабля, и головки подсолнухов слетали со стеблей, чтобы тут же превратиться в пыль под тяжелыми конскими подковами.

Он и сейчас был способен повеселить детишек, но с возрастом рука его стала не такой гибкой, и хлыст не рассекал воздух с прежней удалью и сноровкой. Но голос его оставался все таким же зычным и трубным. «Голова с плеч», – кричал он победно, наслаждаясь своим триумфом среди восторженной детворы. Или задористо выкрикивал: «Иезуит, выходи!» – когда рядом находился патер Загорский, Казин учитель-иезуит. Тогда он бывал просто великолепен, его черные глаза загорались диким огнем, как будто по-звериному неукротимая душа силилась высвободиться из заточения в дряхлом теле.

– Глупая баба, – он погрозил кулаком кухне. – У тебя не голова, а тыква. Я еще не слишком стар, чтобы тебя... – он выругался со всем презрением, которое вольный казак может питать к крепостному холопу.

– Расскажи мне еще о Стеньке Разине, – попросила Казя, стараясь его успокоить, – пожалуйста.

Она подтянула колени вплотную к груди и приготовилась слушать. Большинство его историй она давно знала наизусть, но любила слушать, как он рассказывал о станицах на берегу Дона, о бескрайних степях, о загадочных восточных землях, на которых жили, любили, сражались и умирали буйные непокорные люди. Эти истории завораживали ее. В ее воображении вставали чудесные картины, вызванные его рассказами. Она видела большую тихую реку, шепчущий на ветру ковыль, клубы пыли под копытами быстрых всадников, покрытую соломенными крышами станицу, прячущуюся среди тополей и ив. Смешное в этих историях смешивалось с печальным, доброе с жестоким, и всюду било через край несгибаемое жизнелюбие.

– Его называли атаманом бедных, – сказал он, напрочь забыв о седле. Мишкин голос звучал все сильнее и сильнее, когда он описывал поход казаков, двинувшихся от Дона к Уралу на боевых стругах по великой русской реке Волге. – Стоило ему вымолвить слово, и царские корабли вместе со стрельцами и воеводой застывали на месте, как камень. Но не женщины. Э-эх, женщины не теряли времени попусту, – Мишка зашелся хриплым смехом, похожим на тявканье лисицы, и затянул песню:

«А чуть взмахнет он рукою, выходят к нему красны девицы. Из чертогов златых, из теремов расписных.»

В его глазах Казя увидела едва заметный жаркий и влажный блеск, хорошо ей знакомый: она видела его в трусливых исподтишка взглядах кучеров, в дерзком откровенном взгляде Павла, молодого парня, Осипова сына; даже в глазах патера Загорского загорался странный огонек, когда, чтобы лучше объяснить какую-нибудь сложную задачу, он садился с ней рядом и, словно невзначай, его худая жилистая рука ложилась на ее плечи, как будто арифметические правила таились в кончиках его пальцев и могли передаться через легкое прикосновение.

Она привыкла к этому огню в обращенных на нее глазах мужчин. Он жег ее, волновал и доставлял странное, ни с чем не сравнимое удовольствие, хотя нередко, помимо своей воли, она заливалась краской, чувствуя себя обнаженной. Часто, когда она купалась в озере или стояла раздетой перед огромным зеркалом в своей комнате, она представляла себе, что стоит перед мужчиной, медленно поворачиваясь перед ним на цыпочках, наслаждаясь ощущением своего красивого женского тела, ждущего объятий сильных мужских рук. Ей очень хотелось спросить старика, так же ли она красива, как те девушки, которых он знал в молодости. Но вместо этого она спросила:

– А что с ним случилось потом?

– Потом? Он умер, как и все мы умрем. Но он умирал медленно и ужасно, из него сделали кровавую кашу, расплющили каждую его кость. На него смотрели эти проклятые московиты, пошли им, Боже, чуму, его предал родной народ, и с тех пор казаки несут на себе клеймо иудиного греха.

Мишка сердито подергал себя за седые усы.

Говорят, что однажды другой атаман поведет казаков с Дона на Москву и скинет с трона царя, этого кровавого пса. Я слышал это от одной мудрой старухи в нашей деревне. Она настоящая ведьма и по ночам летает на ухвате.

– А помнишь ту цыганку, которая предсказывала будущее, когда у нас гостила Фике?

Казя ясно представила себе высокую изможденную женщину в подпоясанном овечьем кожухе и лаптях, которая жила в лесу вместе с дровосеками. Это было в тот день, почти шесть лет назад, когда они все поехали кататься в лес: Фике, она сама, ее щеголеватый кузен Станислав Понятовский и Генрик Баринский из Липно. Она навсегда запомнила слова цыганки:

– Когда-нибудь для тебя наступят времена великой печали, но потом придет счастье, каким не может похвастаться ни одна женщина в мире.

Цыганка поглядела сначала на Фике, затем на Станислава Понятовского, покачала головой, и никакие просьбы не могли заставить ее говорить. Повернувшись к Генрику, она сказала:

– Ты проживешь много жизней, но из них лишь одна принесет тебе истинное счастье.

Ничего не поняв, Генрик по обыкновению весело рассмеялся, цыганка молча отошла от них, унося тайны их судеб в своей черной, как смоль, голове.

– Эта ваше Фике, – сказал Мишка, мрачно дыша перегаром, – что с ней сталось теперь?

– Она живет со своим мужем во дворце в Санкт-Петербурге, это за много верст отсюда.

– Так она вышла замуж за русского?

– Нет, за немца. Почти за немца. Он в недоумении покрутил головой.

– Вышла замуж за немца, а живет в Санкт-Петербурге во дворце?

Это было выше его понимания.

– Да кто она? Королева что ли?

– Она великая княгиня, – сказала Казя.

Мишке с трудом давалась дворцовая иерархия. Казя попробовала пояснить.

– Великая княгиня Екатерина... – начала она.

– Ее же Софьей звали! – Мишка раздраженно сплюнул и взорвался. – Мы, казаки, не любили всяких там царей и княгинь. – Мишка пнул ногой седло и ворчливо признал. – А она была не робкого десятка. Помнишь волков?

– Да, помню, – тихо сказала Казя.

Ветер доносил протяжный заунывный вой серых хищников. Две девочки что было сил бежали по заснеженному лесу, преследуемые призрачными серыми тенями, мелькавшими между стволов берез. Девочки спотыкались, падали, пошатываясь, вставали, стараясь спастись от беспощадных зверей, способных загнать и самого быстрого лося. Фике закричала:

– Нога! Я подвернула ногу. Я не могу больше бежать. Девочки остановились. Смерть гналась за ними по пятам. Бежать больше нельзя. Они встали спиной к спине в сгущавшихся сумерках, с отчаянием наблюдая, как вокруг них все теснее и теснее смыкается круг серых теней... Щелканье челюстей смешивалось с криками о помощи. Вдруг послышался стук копыт, и в волков полетели горящие головни. Мишка спрыгнул с коня, ругая на чем свет стоит их глупость. Яцек, ее брат, дрожал от волнения и внезапного облегчения... Но больше всего Казю поразила храбрость Фике. Несмотря на ужасную боль в ноге, ни единого слова жалобы, только бессильная ярость на свою собственную беспомощность! Такую хорошую подругу поискать надо!

– Но она слишком тощая, – продолжал он. – Кожа да кости, ну прямо суслик после зимней спячки.

Он затянулся трубкой.

– Так она подцепила себе муженька, великого князя какого-то? Ну-ну. Не расстраивайся, девочка, ты найдешь себе мужа получше. Молодые красавцы так и будут виться вокруг тебя, чтобы назвать своей даней. Э-хе-хе, и не очень молодые тоже.

Он посмотрел на нее, сощурив свои маленькие глаза, его тонкие губы раздвинулись в озорной улыбке, которая вновь сделала Мишку молодым, несмотря на остатки зубов, чернеющие у него во рту.

– Держи их в ежовых рукавицах, – посоветовал он.

Она откинула назад голову и искренне без кокетства захохотала. Ее длинная шея была ровной и нежной, как сливочное масло. В голубятне, устроенной на крыше конюшни, громко ворковали белые голуби, первые ласточки носились друг за другом вокруг луковичных куполов часовни, там же, деловито чистя клювом перья, сидели галки.

Когда золотые часы на часовне зашипели и пробили одиннадцать, с балкона усадьбы раздался голос, заставивший голубей с громким хлопаньем крыльев взмыть в воздух, а собаку угрожающе заворчать.

– Казя! – голос был скрипучим, как ржавый напильник.

– Господи, я забыла про время, – она вскочила с соломы.

– Чтоб ты сгинул, старый ворон, – пробормотал казак, глядя вверх на высокую фигуру в длинной сутане и широкополой шляпе. – Он не видел тебя. Спрячься в амбаре.

Он затянул новую песню:

«Ни пива, ни меда не лью, братцы, в глотку...»

Священник перегнулся через балюстраду с выражением крайнего раздражения на костлявом лице, его длинный красный нос торчал, будто клюв журавля, нацелившегося на лягушку.

«А с вечера и до утра я пью только водку...»

Мишка посмотрел вверх, на балкон. Его голос стал громче, он вполне наслаждался происходящим.

«Вишневую водку...»

Он многозначительно замолчал, наполнил легкие и выпалил с триумфальным ревом:

«Из очень большого ведра!»

Затем он невинно обратился к иезуиту:



– Вы меня звали, патер?

– Вы видели графиню Казю? – глаза патера Загорского были тусклыми и бесстрастными.

Вместо ответа Мишка плюнул себе на ладонь и начал тереть седло.

– Так как она делит досуг примерно поровну между своими лошадьми и вами, – едко продолжал патер Загорский, – я предположил, что вам известно ее местонахождение.

Эта велеречивая тирада не произвела на Мишку ровно никакого впечатления, он только шумно затянулся трубкой.

– Так что же, сын мой?

– А кабы я и знал, разве сказал бы? Чтобы ее пичкали разными поповскими выдумками, забивали ее головку всяким вздором в душном чулане! И знал бы, да не сказал.

Между ними не было настоящей враждебности, напротив, за их яростными перепалками скрывалось своеобразное уважение друг к другу. Они оба испытывали ревность к влиянию другого на девушку, которую каждый из них привык считать своей подопечной.

– Вы просто старый грешник, – сказал патер Загорский, быстро мигая на ярком солнце. Ему самому было под шестьдесят.

– Ежели я и грешу, – с ухмылкой парировал казак, – я не поползу к вам на брюхе за отпущением. Нет, шалишь, меня к вам не затащишь и на аркане. У нас на Дону есть пословица: «Признайся в грехе всемогущему Богу, синему морю да своему гетману». Этого с лихвой хватит. Нам не нужны попы, чтобы передавать наши слова Господу. Господь все услышит, даже ежели ты шепчешь.

Вдруг патер Загорский нетерпеливо взорвался:

– Казя, если ты в сарае, выходи сейчас же, слышишь! Сейчас же! У нас много уроков.

– Вишь ты, – насмешливо воскликнул Мишка. Потом потихоньку добавил. – Выходи, деточка, будет хуже.

– Слишком тепло, чтобы сидеть дома, – Казя вышла из сарая, стряхивая с юбки соломинки. Разве нельзя заниматься в саду?

– Позволь решать это мне, – жестко сказал патер Загорский.

– Да, патер.

– Ты легкомысленная, непослушная девочка, – крикнул священник.

– Простите, патер.

– Дюжину «Отче наш», – пробормотал Мишка, намекая на излюбленное наказание иезуита. Казя опустила голову, чтобы спрятать улыбку, трепещущую в уголках рта.

– Выше нос, деточка, – посоветовал казак. – Солнце будет светить и после того, как его закопают в землю. И яблони будут цвести, а это старое пугало – удобрять чью-то бахчу.

Он загоготал, хлопая себя по колену, очень довольный своей шуткой.

Но взглянув, как Казя медленно и неохотно бредет через двор, а за ней уныло плетется собака, он сразу поугрюмел. Он подобрал седло и начал еще одну песню:

«Ясный сокол сидит в неволе...»

Казя обернулась и продолжила звонко и вызывающе:

«Связан так, что не пошелохнется, связан шелковыми веревочками...»

Ее голос постепенно стих за дверью.

– Чертов сын, старый ворон!

Теперь, когда Казя ушла, у Мишки снова начала болеть голова, ему мучительно хотелось выпить. Он представил себе, как Казя сидит за пыльными книгами в тесной комнате, и голова у него заболела еще сильнее. Разве она создана для того, чтобы читать книги? Ей бы выйти замуж и рожать сыновей-красавцев. Или попытать счастья за пределами толстых стен Волочиска. Казины голуби возвращались назад в голубятню, похожие на белые лепестки, подхваченные порывом ветра.

Старый казак потряс седой головой, гадая, что за судьба ждет эту девушку со счастливыми глазами и заразительным смехом.

Патер Загорский закончил говорить и сел на стул, прислушиваясь к внезапному шуму, обрушившемуся на дом. Хлопали двери, топали ноги, раздавались громкие голоса, лаяли собаки. Эта суета была вызвана возвращением Казиного отца из Варшавы. Она подумала, что после уроков ей под шумок удастся улизнуть через черный ход на конюшню, куда наверняка придет Яцек.

– Я буду тебе очень признателен, Казя, если ты будешь повнимательнее.

Она ловко увернулась от нависшей над ее плечами руки.

– Теперь, моя дорогая, будь так добра, сделай краткое резюме событий, случившихся в тот несчастный день в Торуне.

Он ждал. Шум снаружи становился все громче и громче, как ураган он пронесся по коридору и, наконец, затих в противоположном крыле усадьбы. Казя задумалась. Она почти не слушала убаюкивающий голос учителя и сейчас с трудом припоминала суть случившегося. Кажется, лютеране напали на иезуитов. Или наоборот? В эту минуту Казе было не до религиозных распрей.

– Я жду, Казя.

Тетушкины мопсы затеяли на лестнице шумную возню. Патер Загорский, поморщившись, пошевелился. Башмаки скрипели и жали ногу, тело давшего обет безбрачия служителя церкви покрылось потом, он старался не замечать выбившихся из прически локонов на нежной девичьей шее.

– Ты слушала, что я говорил, Казя?

– О, патер, вы рассказали мне так много интересного этим утром, что я не смогла все запомнить, – ее лицо озарилось улыбкой, которую он так любил.

– Еретики, – сказала она. – Это все из-за еретиков.

– Что все?

– Ну, беспорядки в городе.

– Давай освежим твою память, моя милая. – Он украдкой вытер потные ладони о полу сутаны и продолжал: – Орден иезуитов устроил всеобщее шествие по улицам Торуни, торжественно пронося перед горожанами тело Христово. Возглавлявший их священник справедливо настаивал на том, что еретики должны преклонить колена, когда шествие будет проходить мимо их жилищ.

Он ждал.

– Ну?

– Они отказались, – попыталась угадать Казя.

– Да, будучи лютеранами, они имели нахальство отказаться. Произошли беспорядки.

– Вы имеете в виду, что они подрались? – поправила Казя, любившая точность.

Он кивнул, и его длинное лицо исказилось от гнева.

– Их всех надо сжечь, – проскрежетал он. – Их надо пытать за то, что они осмелились поднять руку против Бога.

В уголках его рта запузырилась слюна. Казя тихонько отставила свое кресло подальше. Стоило ему заговорить о религии, и он начинал выглядеть сумасшедшим.

– Учение протестантов проклято Богом, – сказал он, вскакивая на ноги и расхаживая по комнате. – Прокляты они сами, прокляты те, кто следует за ними в их ереси.

Он остановился около нее, его глаза горели.

– Ты как добрая католичка должна понимать это.

– Но... – начала она и остановилась.

Было не время завязывать теологическую дискуссию. Комната была душной, от патера Загорского пахло потом еще больше, чем обычно, и, кроме того, их урок уже подходил к концу.

– Мы должны быть абсолютно беспощадны к еретикам, – сказал он с холодной свирепостью, – ибо только так мы можем вернуть поляков в лоно истинной веры.

Он должен был повысить голос, чтобы перекричать сумятицу, вновь возникшую в коридоре: ее отец ревел, как бешеный бык, требуя шляпу, плащ и сапоги для верховой езды. Казя с тоской смотрела на дверь, ее ноги нетерпеливо переминались под столом, пальцы нервно теребили замусоленное перо. Патер Загорский пожал плечами и сказал:

– Вряд ли мы сможем еще что-нибудь сделать этим утром, – и добавил с внезапным суховатым юмором. – Ты, кажется, хорошо слышала, что от твоего отца сейчас лучше держаться подальше. Собери свои вещи, Казя, и можешь идти. Яцек наверняка тебя ждет.

Иезуит глубоко вздохнул, когда девушка радостно выбежала из комнаты. Он собрал книги и водрузил их на полку, печально вперив взгляд в их тусклые выцветшие корешки. Как можно было заставить ее думать о еретиках и о их нечестивом поведении, когда за окном весело сияло солнце, а лошади были готовы нестись по лугам что есть духу. Он вновь вздохнул, сознавая трудность стоящей перед ним задачи и завидуя этому старому язычнику Фомину, чья близость к девушке давно превратилась в его несбыточную мечту. Надвинув черную шляпу на седую макушку, он вышел на свою обычную утреннюю прогулку по окрестностям.

Казя нашла брата на конюшне среди ловчих птиц.

– Привет, лягушонок! – с радостным воплем он оторвал ее от земли и сжал так, что ей стало трудно дышать. – Дай посмотреть на тебя.

Он держал ее на вытянутых руках. Казя блаженно улыбалась ему в ответ. Они очень любили друг друга, и теперь ее переполняла радость, что он, наконец, вернулся домой после четырех долгих месяцев. Яцек Раденский был рыжеволосый, веснушчатый, не такой смуглый, как его сестра, но с теми же голубыми глазами и таким же маленьким прямым носом.

– Отец вернулся в ужасном настроении, – сказала она, отдышавшись.

– По сравнению с тем, что было во Львове, он сейчас как спящий ребенок. Видела бы ты его там! Я думал, его хватит удар, когда мы пришли на постоялый двор, и оказалось, что Баринские только что заняли две последние комнаты. Его, наверное, было слышно в Москве.

Смеясь и болтая, они медленно шли вдоль сидящих соколов со спутанными лапами.

– Не забыл меня, Генжиц?

Генжиц, любимый сокол Яцека, свирепо уставился прямо перед собой немигающими глазами, в которых не проскакивало искры радости или узнавания.

– Завтра ты снова полетишь охотиться, обещаю. Птица, нахохлившись, сидела на своей колоде, не изменив гордого дикого взгляда.

– Ты не возьмешь ее лаской, – сказала она.

Сокол заладил свое хриплое «кэк-кэк-кэк», быстрыми движениями поворачивая голову и одновременно стараясь высвободить лапы от опутывающих их веревок.

– Он хочет вырваться отсюда.

Казя вытянула вперед затянутую в перчатку руку. Благородная птица с подозрительным взглядом соскочила с колоды, при этом колокольчик у нее на шее тихонько зазвенел.

– Ведь хочешь, красивый мой?

Она ласково погладила теплые перья на его груди.

– Хочешь летать на солнышке, а не сидеть здесь.

– Тот же самый лягушонок, – сказал ее брат влюбленно. – Вечно хочет кого-то освободить.

В другом конце длинной конюшни мальчики-конюхи рассыпали свежую солому, и было слышно, как лошади громко жуют кусочки сахара, принесенные Казей.

– Отец неудачно съездил в Варшаву, – сказал Яцек. – Покупателей на лошадей не нашлось. Не знаю почему, но, кажется, в Варшаве ни у кого нет денег. Купили нового жеребца, так он охромел по дороге домой. А тут еще евреи-ростовщики привязались со своими расписками. – Яцек рассмеялся. – В общем, путешествовали на славу.

– А все Баринские были в Варшаве?

– Нет, только граф Сигизмунд и Генрик. Адама не было.

– Ты говорил с Генриком?

– Попробуй поговори, когда наши папаши ходят друг против друга, словно два петуха, и сыплют ругательствами. Самое глупое, что они похожи как братья. Да они жить не смогут один без другого, как бы ни бранились, – он говорил со всей безапелляционностью восемнадцати лет.

– Это просто стыд, что мы не можем даже повидать мальчиков. И все из-за этой глупой ссоры.

Казя поставила сокола обратно на колоду. Вдруг она ясно представила себе Генрика Баринского таким, каким он был во время их последней встречи. Вечером этого дня и случилась ужасная ссора: мать Фике, принцессу Иоганну фон Анхальт-Цербет, с истерикой уложили в постель, а Баринские ускакали из Волочиска, чтобы никогда больше не возвращаться... Черные вьющиеся волосы и улыбка, играющая в темно-серых глазах. Похожий на цыганенка – таким он был смуглым, с длинными изящными руками, которым доставало силы раздавить в ладони грецкий орех, когда ему было только четырнадцать. Но в ту ночь в его глазах не было смеха: сжав кулаки, он стоял лицом к лицу со Станиславом Понятовским, и его лицо пылало мальчишеским гневом.

– Ха, мальчики, – сказал Яцек, потешаясь, – Генрик, по меньшей мере, на два года старше меня, а Адаму в прошлом месяце было двадцать три. Мы выпили по этому случаю шесть бутылок вина, а потом...

– Об остальном я могу догадаться, – чопорно сказала Казя.

– Ну, уж и мальчики. Я тебе скажу одну вещь. Генрик имел большой успех в Варшаве. С женщинами, понимаешь? Так говорят.

– Кто говорит?

– Да все.

– Не сомневаюсь, женщины им довольны. А про тебя, Яцек, тоже так говорят?

Он покраснел.

– Лучше не спрашивай...

Он смотрел, как Мишка вразвалочку подходит к ним на своих коротких кривых ногах и на чем свет стоит проклинает конюхов за медлительность. Те, состроив недовольные мины, принялись живей ворошить вилами солому.

– Как ты ладишь с Адамом?

Старший Баринский также учился в шляхетском корпусе.

– Отлично. Но лучше бы это был Генрик. Не пойму, зачем отец послал его в университет. Ему больше подходит солдатский мундир, чем все эти новомодные либеральные идеи, в которых сам черт ногу сломит. К тому же Генрик намного веселее Адама, тот вечно хмурый, никогда не знаешь точно, о чем он думает.

– Что, вернулся? – встрял в их разговор Мишка. – Научили тебя держать саблю? Игрушечную?

Он один за другим выпалил вопросы, чтобы тут же накинуться на конюха, который, облокотившись на вилы, таращил глаза на Казю.

– А ну пошевеливайся, лодырь! Что, боишься пупок надорвать? Шевелись, шевелись, а то перетяну кнутом по спине.

– Они никогда не работали по-настоящему, – продолжал ворчать Мишка. – А тут еще ваш отец привез с собой...

На мгновение он потерял дар речи, потом взорвался:

– Пусть меня выгонят. «Почему меня до сих пор не выгнали? Разве это моя вина, – сказал я, – что вы купили себе верблюда?»

– «Вы можете найти себе другого конюшего». Ты сказал это, Мишка?

Казак метнул на нее острый взгляд из-под лохматых бровей, потом его лицо просветлело.

– Вот беда-то, – проворчал он, – на тебя нельзя долго сердиться.

Их шутливую перепалку прервал громоподобный приказ графа Раденского седлать лошадь для него и для управляющего.

– Пся крев! Поворачивайтесь, ленивые свиньи.

– Слышали! – крикнул в свою очередь Мишка. – Седлайте Молнию для его превосходительства и гнедую для пана Визинского. Поживее, вы там!

Все лихорадочно засуетились, и через пару минут лошади были оседланы и выведены наружу.

Надежно укрытые за стенами конюшни, Казя и Яцек не торопились попадаться на глаза своему отцу. Граф, громко сетуя на всеобщее нерадение и нерасторопность, пришпорил вороную лошадь и галопом выехал со двора, сопровождаемый на почтительном расстоянии управляющим Визинским, чье лицо было еще длиннее обычного.

– Бедняга, не хотела бы я быть на его месте, – с чувством сказала Казя.

Граф и управляющий миновали ворота и въехали на деревянный мост, перекинутый через глубокую канаву, когда-то бывшую крепостным рвом. Они скрылись из виду, а вскоре затих глухой стук копыт, поглощаемый мягкой и влажной весенней землей.

– Яцек, пойдем посмотрим, как лебеди вьют гнездо! «Э-хе-хе, – думал Мишка, смотря как они выбегают за ворота, – и все-то она бежит, на месте не постоит ни чуточки, быстрая, верткая, ровно птичка. Это хорошо, что ее братец вернулся домой. Не дело для молодой девушки видеть только своих родителей да старого хрена, вроде меня, и этого чертова иезуита. Лошадями, голубями да соколами не обойдешься, – мудро рассуждал Мишка, – девке нужен мужик. А пока мужика нет, пусть лучше побудет с братом».

Старик пошел во двор выкурить еще одну трубочку на полуденном солнышке.

Глава II

Графиня Мария Раденская опустила вышивание на колени и посмотрела в окно гостиной, выходившее в сад. Там пышно цвели яблони, и воробьи, весело чирикая, прыгали с ветки на ветку. Полюбовавшись некоторое время прекрасным садом, графиня вздохнула и вновь принялась за работу.

– Твой отец сейчас похож на раненого медведя, Казя. Даже я ничего не могу сделать. Этим утром он накричал на меня, как будто я один из его конюхов. Я понимаю, что у него ужасные проблемы с деньгами, а поездка в Варшаву совсем выбила его из колеи. Гроза застала их врасплох, и по дорогам было ни пройти, ни проехать. А еще этот неприятный случай во Львове: единственная приличная гостиница оказалась занятой Баринскими.

– Я знаю, Марыся, Яцек рассказал мне.

Казя подняла голову и оторвалась от поисков подходящей нитки. Она вышивала огненный щит-герб Раденских – золотая саламандра, невредимой выскальзывающая из огня, – и не могла найти нужного цвета для языков пламени. Каждый день на протяжении часа она занималась вышиванием вместе со своей матерью. Эти часы доставляли ей бесконечное удовольствие, она очень любила мать и относилась к ней как к самой близкой подруге.

– Все это, конечно, довольно смешно, – продолжала ее мать, медленно протягивая иголку сквозь туго натянутое полотно. – Я всегда с симпатией относилась к Сигизмунду Баринскому, но после того рокового вечера...

Иголка ныряла туда и обратно, туда и обратно, двигаясь все медленнее и медленнее. Графиня уже устала, хотя еще не пробило трех часов пополудни.

– Нет, твой отец никогда не простит такого оскорбления, и мы не вправе ожидать от него этого.

– Но, Марыся, ведь мальчики-то не виноваты.

Они оба, она и ее брат, всегда называли свою мать ласково-уменьшительным именем и только иногда, в особо серьезных случаях, использовали слова «мать» или «мама».

– Я знаю, милая, – иголка засновала быстрее, в то время как легкая улыбка тронула ее красивые губы. – Ну и сцена была.

– Разве это справедливо, что нам не позволяют видеть их? – На Казиных щеках вспыхнул румянец, она в упор смотрела на мать, дожидаясь ответа.

– Ссора ссоре рознь...

Мария вздохнула и покачала головой. Даже сейчас, после того как прошло столько лет, одно лишь воспоминание об этом вечере заставляло ее чувствовать себя неуютно. Граф Раденский кричал так, что у него чуть не лопнули жилы на лбу: «Убирайтесь из моего дома! Прочь с моих земель!» И Бог знает, что еще. Все кричали, все оскорбляли друг друга. Типичная польская ссора. Только эта ссора зашла чересчур далеко. Баринские скакали из Волочиска что было духу, и метель развевала их длинные черные плащи, делая их похожими на привидения.



– Я не понимаю, почему нам не позволяют встречаться, – сказала Казя, сердито тыкая иглой в вышивание.

«Совсем, как ее отец, – думала про себя Мария. – Тот же гордый наклон головы, те же удлиненные горящие глаза, только синева в них гораздо глубже».

– В конце концов, это было так давно, не может же отец злиться до бесконечности.

– Дело не только в твоем отце, Казя. Несправедливо обвинять его одного.

Ее вышивание лежало на коленях забытым. Тишину нарушали только скрипучий звук Казиной иглы да чириканье воробья на подоконнике.

– Может быть, однажды, когда ты станешь взрослой, – продолжала Мария.

– Но я уже взрослая. В июне мне будет семнадцать. И вообще, они наши единственные ближайшие соседи.

К нахальному воробью на подоконнике присоединился другой, держащий в клюве соломинку. Волочисская детвора с веселыми пронзительными криками играла вокруг покрытого зеленой ряской пруда.

– Счастлива ли ты, моя милая?

– Да, Марыся, конечно, я счастлива.

Казя порывисто отбросила пяльцы и, подойдя к матери, опустилась на пол рядом с ее креслом и обняла обнаженными руками ее колени.

– Конечно, я счастлива.

Мария Раденская погладила шелковистые черные волосы, заплетенные по-украински в длинные косы.

– Но тебе здесь скучно одной. Я понимаю это, Казя.

– Совсем не скучно, – горячо произнесла ее дочь. – У меня есть Кинга и Мишка, и ты.

– Лошадь, старый казак и вечно больная мать. Ладно, теперь, когда Яцек вернулся, тебе будет веселее.

Казя дотронулась до ее тонкой руки и нежно приложила к своей бархатистой щеке.

– Пожалуйста, не волнуйся, – прошептала она. – Я очень счастлива. Очень.

– Если бы я только не уставала так сильно, я бы больше бывала с тобой.

Мария Раденская была высокой женщиной с огромными голубыми глазами, обведенными глубокими темными тенями от усталости и болезни. Несмотря на свою восковую, почти мертвенную бледность, она до сих пор оставалась удивительно красивой. Даже более красивой, чем ее дочь, чей рот был чересчур крупным для ее маленького лица.

– На целом свете нет никого счастливее меня, – уверила ее Казя. – Я благодарна за это тебе и отцу.

Ее мать не успела ответить, так как в то же мгновение дверь в гостиную распахнулась и туда ворвалась свора гавкающих вразнобой мопсов. Следом за ними на пороге появилась тетушка Дарья. Графиня Дарья Раденская была золовкой Марии, для которой тетушка была тяжелой обузой.

– А, ты здесь, Казя! Я обыскалась тебя по всему дому. Ты же обещала мне помочь с попугаями. Правда, Фредерик?

При упоминании своего имени маленький серый попугай, восседающий на жирном плече хозяйки и весь увитый засаленными шелковыми ленточками, хрипло закудахтал:

– Ха-ха, иезуит, выходи! Иезуит, выходи!

Сказав это, он вцепился в жидкие подкрашенные волосы своей хозяйки.

– Тсс, Фредерик. Ты говоришь неприличные вещи. Что скажет патер Загорский?

Тетушка Дарья и Фредерик обменялись заговорщицким взглядом, как бы подтверждая свою давнюю и взаимную приязнь.

– Да, тетя Дарья, я помню.

Уборка тетушкиной комнаты по крайней мере три раза в неделю являлась одной из наиболее «завидных» обязанностей Кази; в тетушкиной комнате обитало несметное количество мопсов и попугаев, не говоря уже о синичках с перебитыми крылышками и лягушатах со сломанными лапками. Все это верещало, пищало, кудахтало, гавкало и отвратительно пахло.

– Право, Дарья, я, наверное, никогда в жизни не пойму, почему ты не позволяешь прислуге убирать у тебя в комнате, – резко сказала Мария.

– Ты же прекрасно знаешь, что мои собачки не выносят прислугу. Правда, Шарлемань?

Собачонка одышливо засопела и принялась вилять своим куцым хвостом. Тетушка Дарья засопела в унисон с ней, раскачиваясь на высоких каблуках, скрытых огромной, похожей на военную палатку юбкой. На ее крашеных волосах колыхалось странное сооружение из кружев и перьев, по моде, более принятой при дворе Яна Собеского, чем в нынешнем, 1748 году. Оборки и складки на ее платье тоже были скроены по фасону тридцатилетней давности. На щеках пламенели густые пятна малиновых румян, заплывшие глазки, обычно тусклые и затуманенные воспоминаниями, сейчас блестели, как золоченые пряжки от туфель.

– Подумай только, – сказала она, заходясь от хохота. – Флориан укусил Талину. Забрался к ней под юбку и цапнул за ногу. Умничек ты мой! – обратилась она к Флориану. Флориан воинственно зарычал.

Талина была угрюмой дородной экономкой, которая бороздила коридоры усадьбы с величавостью парусного фрегата, издавая нестройное звяканье огромной связкой ключей, спрятанной у нее на поясе.

Губы Марии плотно сжались, обычно ласковые глаза стали суровыми.

– Я рада, что тебя это забавляет.

– В этом доме забавляет малейшее происшествие, – жизнерадостно ответила тетушка Дарья. – Что поделаешь, когда мой брат ревет, словно медведь в берлоге, а ты день-деньской лежишь в спальне с компрессами... Нет уж, позволь мне продолжить, Мария. Ты должна больше времени проводить на воздухе или...

Она замолчала, как бы испугавшись, что зашла слишком далеко.

– Ну продолжай же, Дарья, – сказала Мария подчеркнуто любезным голосом. – Я нахожу это очень интересным.

– Тогда слушай, – выпалила ее золовка, – Тебе нужно куда-нибудь уехать, чтобы переменить обстановку.

Поезжай в Варшаву, посмотри там на новые платья, повидай старых друзей, пока они не забыли о твоем существовании. И возьми с собой Казю. Посмотри на нее. Молодая девушка, а сидит здесь, спрятанная ото всех, будто дикая роза в зарослях ежевики. Голос тетушки Дарьи повысился:

– Сейчас для нее самое время повидать свет и кого-нибудь, кроме здешних деревенских увальней. В Варшаве за ней начнут ухаживать молодые люди – образованные, галантные, знатные.

Глаза тетушки Дарьи наполнились слезами, скатывающимися по малиновым щекам; ее массивное тело вздрагивало.

– Неужели ей суждено сгнить здесь, в глуши, и стать старухой, думающей только о еде и собаках?

Она разрыдалась шумно, как ребенок.

– Не надо, тетя Дарья. Пожалуйста, не надо, – утешала тетушку подскочившая к ней Казя.

– Ты хорошая, добрая девочка, – всхлипывала ее тетя. – Небеса вознаградят тебя.

Она позволила Казе увести себя в комнату, раздеть и уложить в постель.

– Отдохните немножко, и вам станет лучше. Тетушка почти тут же уснула, громко похрапывая.

– Бедная тетя Дарья, – сказала Казя, вернувшись в гостиную к матери. Она терпеть не может видеть кого-либо несчастным. – Она так волнуется по любому поводу.

– Но она права, Казя. Зачастую она производит впечатление просто помешанной старухи, но Бог знает, как трудно кинуть в нее камень, если знать, какую жизнь она прожила. Долгие годы в монастыре, который она люто ненавидела, а теперь здесь среди своих отвратительных животных.

Марию передернуло при мысли о том, что Казе, может быть, суждена та же участь. Она подумала с внезапной ослепляющей ясностью: «Я была эгоисткой, я думала только о своих болезнях и хворях. Но у этого ребенка есть своя жизнь, она заслуживает счастья». Ее решение созрело, она повернулась к Казе.

– В конце лета мы поедем в Варшаву или, может быть, ко двору, в Дрезден. Дарья права, пришло время тебе повидать мир.

Со слабой улыбкой она посмотрела на Казину вылинявшую юбку, на домотканую вышитую блузку и стоптанные сапожки.

– Вместо дочки у меня украинская крестьянка, – пожаловалась она шутливо. – Надо купить тебе новую одежду.

– Но зачем?! Мне очень нравится эта. Я не выношу модных неуклюжих платьев, они похожи на перевернутые тюльпаны, и в них невозможно протиснуться в дверь.

– Так надо, доченька. Вскоре ты выйдешь в свет и встретишь красивых молодых людей.

«Людей с прочным положением в жизни, – думала про себя мать, – благородных по рождению, которым настала пора думать о женитьбе».

– Конечно, тебе нужно сделать новую прическу, – Мария, слегка нахмурившись, внимательно оглядела дочь. – Я думаю, на датский манер. В Варшаве полным-полно модных парикмахеров.

– Наша поездка как раз увенчает завершение твоего образования, – продолжала она обсуждать планы будущего своей дочери. – Патер Загорский уезжает отсюда в июле, не так ли?

– В конце августа.

– Ну и прекрасно, значит, выедем в конце августа.

Теперь, когда решение было принято, Мария Раденская говорила с заметным воодушевлением, на ее бледных щеках появился румянец, в глазах зажегся огонь, подтачивающая ее болезнь, кажется, насовсем отступила.

– Мы подождем, чтобы спала жара, будем путешествовать потихоньку, гостить у наших многочисленных кузин. Отец в начале сентября должен ехать в Варшаву на выборы в сейм, чудесное совпадение. Хотя, боюсь, нам не удастся затащить его в Дрезден, ты знаешь, как он ненавидит саксонцев. Наверное, он бы предпочел, чтобы ты поехала прямо в Пулавы. У Кази вытянулось лицо.

– Я не хочу быть фрейлиной у кузины Констанции, – сказала она.

Это было давнее соперничество двух семей. В Пулавах родственники ее матери, Чарторыйские, содержали свой собственный двор по дарованному им в незапамятные времена праву. Она хорошо помнила огромный дворец, кишевший небогатыми шляхтичами с преданными по-собачьи глазами и носящими на боку непременный палаш или саблю – потому что «среди нас, польских вельмож, все равны». Еще она помнила надменных пулавских дам, в подобострастной свите которых состояли такие, как она, отпрыски младших и боковых веток могучего клана Чарторыйских. Лучше уж уйти в монастырь, как тетя Бетка, чем быть титулованной слугой в Пулавах.

– Когда мы вернемся из Варшавы, будет время об этом подумать.

В глубине своего сердца Мария нисколько не сомневалась, что ее дочь вернется домой уже замужней женщиной. Она смотрела на волнующие изгибы ее тела, шелковистый поток волос, полные пунцовые губы, глубокую синеву глаз. Мария печально подумала, что они не смогут собрать своей дочери приличного приданого. Но разве ее красота, ее чистое девичье сердце не говорят сами за себя?

– Я всегда сумею переубедить твоего отца.

Мария почувствовала, как рука дочери благодарно сжала ее колено.

– Я хочу жить моей собственной жизнью, Марыся, а Пулавы – это тюрьма для бедных родственников. Я не смогу жить на милостыню, пусть даже роскошную. Ты ведь знаешь, правда?

– Ты моя дочь, – сказала Мария с нежной улыбкой.

– Я хочу быть свободной.

«Свободной, как любимые тобой птицы. Другой свободы ты просто не знаешь», – подумала ее мать, а вслух сказала:

– Скоро тебе исполнится семнадцать, Казя. Пора подумать и о замужестве. По соседству с нами нет ни одного мало-мальски подходящего человека, только мелкопоместные дворяне да неотесанные казаки, о которых мы и говорить не будем.

– Но ведь есть Баринские, – сказала Казя, неуверенно улыбнувшись.

Мария вздрогнула.

– Не дай Бог, отец услышит твои слова, – она говорила очень серьезно. – Он никогда не простит тебя.

– Он и вправду так зол на них?

– Да, Казя, очень.

Грядущие заботы внезапно заставили Марию почувствовать себя утомленной. У нее заболела голова, и она закрыла глаза.

– Не задернешь ли ты шторы, милая. Солнце ужасно печет.

«Бедная мама, ей приходится прятаться от солнца», – думала Казя, наблюдая, как за окном ребятишки кидают в пруд голыши. За прудом высились уже покрытые зелеными листьями дубы, они тянулись до самой вершины горного кряжа, который отделял Волочиск от запретных владений Баринских. Казе казалось слишком постыдным выезжать на поиски мужа, быть представленной ко двору, словно племенная кобыла, на которую ищут покупателей. Она хотела, чтобы ее будущий муж прискакал к ней на вороном коне, одетый, как...

– Пожалуй, я пойду в спальню.

Голос Марии развеял ее мечты, и Казя, задернув шторы, отвернулась от окна. Она проводила мать в спальню, тепло поцеловала ее на прощание и побежала вниз по широкой лестнице, перепрыгивая через две ступеньки. Выбежав на широкий, залитый солнечным светом двор, она с наслаждением глубоко втянула в себя свежий весенний воздух. Предстоящая верховая прогулка на Кинге затмила собой все остальное.

Приветствуя Казю радостным ржанием и прядя ушами, из тени тополей галопом выбежала белая лошадь. Ее шкура сверкала, словно стекло, темная грива развевалась, как облако дыма, хвост был гордо изогнут, маленькие, словно выточенные из слоновой кости, копыта глухо стучали по влажной земле.

– Тихо, Кинга, тихо. Что случилось сегодня? Почему беспокоишься?

Казя разломила ломоть хлеба на несколько кусочков и поднесла их к губам лошади. Лошадь не замерла на месте, положив, как обычно, на плечо Кази свою голову. Она продолжала возбужденно перебирать ногами и мотать головой, оглядываясь вокруг горящими тревогой глазами.

– Что с ней такое, спрашиваешь? – как эхо откликнулся Мишка, облокотившийся неподалеку на плетень. – Всякая тварь весну чует. Жеребец ей нужен, вот оно что. Свести ее с Сарацином, и она мигом станет как шелковая.

Он смотрел, как девушка умело взнуздывает лошадь и затягивает седло – дамским седлом Казя никогда не пользовалась.

«Настоящий казак», – думал Мишка, щурясь от яркого солнца. Он помог ей как следует затянуть подпруги, нежно поглаживая кобылу ладонью. Вряд ли какая-нибудь женщина удостаивалась столь же нежного обхождения в те времена, когда Мишка был молод.

– Гони ее галопом, – сказал он. – Это выбьет из нее дурь. «И из тебя тоже», – подумал он про себя.

– Куды ты поскачешь? Смотри, возвращайся до темноты.

После происшествия с волками Мишка всегда требовал от нее подробного маршрута прогулок. Кроме того, Казе было запрещено отъезжать от дома дальше чем на одну версту. Впрочем, она имела свое собственное мнение на этот счет.

– Если ты пропадешь в один из этих деньков, твой отец снимет с меня голову.

Мишка волновался не зря: на Украине то там, то здесь вспыхивали восстания и бунты, а граница с Турцией проходила всего лишь в шестидесяти верстах к югу от Волочиска.

– Я только съезжу на речку. Хочу увидеть рысь. Павел говорит, у нее появились детеныши.

Она посмотрела на него с задорной улыбкой.

– Не загони лошадь, – предупредил он. – Не то я задам тебе хорошую трепку. Будь я проклят, если не задам.

– Я буду обращаться с ней бережней, чем с младенцем, – засмеялась Казя. – Это ведь по-казацки, верно?

Он с проклятием шлепнул кобылу по холке.

– Убирайтесь скорее и оставьте старика в покое.

Достигнув деревьев, она пятками пришпорила Кингу, и та быстрым галопом понеслась меж высоких дубов по направлению к горному кряжу. Из-под копыт Кинги летели сверкающие брызги грязи. То и дело Казе приходилось приникать к ее натянутой, как струна, шее, чтобы не задеть головой свисающих веток. Лошадь охотно и чутко откликалась на каждое девичье движение, словно стремясь бешеным бегом утолить свои собственные желания. Слившись с животным в одно целое, Казя безраздельно упивалась ощущением силы и скорости. Ветер густым потоком развевал ее волосы, она громко смеялась, казалось, что в ее жилах течет не кровь, а крепкое искрящееся вино.

Тропа стала круче, и Казя немного придержала лошадь, но Кинга, натягивая удила, все еще порывалась мчаться прежним галопом. На росчисти, покрытой клубами дыма от сжигаемых бревен, Казя остановила недовольно храпящее животное. Два угольщика – седой старик в рваном тулупе и смуглый юнец, похожий на когда-то пророчившую им цыганку, – бросили рубить бревна и, обрадовавшись передышке, оперлись на длинные ручки топоров.

– Славный день, – сказала она, переводя дух после долгой скачки.

– Таких бы побольше, пани. Зимы мы навиделись.

Его бородатое лицо сияло от пота. Они оба сняли свои грубые шапки. Старик сделал было попытку повалиться ничком на землю, как это было принято у крепостных холопов, но она с нервной улыбкой остановила его.

– Пожалуйста, не надо.

Они стояли, теребя в грязных мозолистых руках кроличьи треухи.

– Вы видели рысь с детенышами?

– Как же, она живет у реки, – он указал костлявым пальцем по направлению к видневшемуся за деревьями кряжу. – Вон там будет молодая березка, а рядышком яма. Звезда там упала, люди так говорят. Оттуда и река, как на ладони, и рысь будет видна, ежели она пить придет.

Юнец угрюмо молчал, не сводя с нее глаз.

– Держитесь от нее подальше, пани, – продолжал бородач. – С рысью шутки плохи.

– Спасибо, – сказала Казя. Она улыбнулась юноше, бессознательно пытаясь завоевать его симпатию, но он только отвел глаза, не желая встречаться с ней взглядом.

– Пани... – начал старик и замялся, изучая блестящее лезвие своего топора.

–Да?

– В наших краях, сказывают, турки балуют. Жгут басурманы направо и налево, и грабят, и в полон берут. Сказывают...

– Вы всегда сможете надежно укрыться за стенами Волочиска.

– Да благословит вас Бог за вашу доброту, пани.

– Поблагодари пани, язык у тебя, что ли, отсох, – напустился он шепотом на своего напарника. Тот промычал что-то неразборчивое, ковыряя носком башмака землю.

– Турок бояться нечего, – сказала Казя. – Давно их у нас не было, вот они и осмелели. Сюда скоро пришлют драгун, так турок и след простынет.

– С драгуном турок никак не сладит, – энергично закивал старик.

– Мне пора ехать.

Она взмахнула на прощание хлыстом, рукоять которого была оправлена серебром, и пришпорила Кингу.

– Оставайтесь с Богом, – крикнула она уже на скаку.

– Храни вас Бог, пани, – зычно крикнул в ответ лесоруб.

Он перекрестился, поплевал на ладони и взялся за топор, велев юнцу делать то же. Мальчик провожал взглядом исчезающую среди деревьев фигурку Кази. Наконец он тяжело, со скрытым гневом, вздохнул.

– Ее превосходительство изволила перемолвиться с нами добрым словом, будто мы такие же люди, – пробормотал он горько.

– Не мели языком, а шибче маши топором. Она добрая барыня, всяк видно.

Вместо ответа молодой человек так хватил топором по бревну, что во все стороны со свистом полетели щепки.

Казя сидела, прислонившись спиной к березке, и смотрела вниз на бурлящую реку. Вода все еще оставалась мутной от талого снега; берег реки, круто вздымаясь, сливался с покрытыми лесом холмами. Из-за глупой ссоры эта земля была для нее запретной. Нельзя было ни охотиться в лесу, ни скакать по широкой равнине, расстилающейся за лесом. Казя сердито повернулась, так что с ветвей дерева на нее градом посыпались капли. Вдруг Кинга затрясла мордой, испуганными глазами уставившись на кромку реки.

По белому речному песку медленно кралась рысь, следом за ней вперевалочку семенили два пухлых пушистых рысенка. Добравшись до реки, рысь жадно припала к воде, ее длинные уши с кисточками на концах стояли торчком, ловя малейший подозрительный звук. Рысята играли на песке, то и дело натыкаясь на свою мать. Она тихонько рычала, стреноженная кобыла при этом боязливо пятилась назад, натягивая поводья. Казя заворожено наблюдала за ними, до тех пор пока маленькая семья не скрылась в лесу. После этого девушка растянулась на дне ямы, уже поросшей нежной молодой травкой. Казя лежала на спине и не видела ничего, кроме бездонного голубого неба.

Какой счастливой выглядела эта дикая лесная семья, хотя четвероногая мать должна была быть постоянно настороже, опасаясь таящихся всюду стервятников, волков, людей. Но разве любовь, которую она питала к своим детенышам, не служила наградой за безмятежное одиночество? Если ты любишь, значит, ты несвободен. Но она сама разве свободна? Взять хотя бы сегодняшнее утро с патером Загорским. Казя вздрогнула, вспомнив его влажные, нависшие над ее плечами руки. Однако... Казя гладила мягкую упругую траву, а мысли в ее голове торопливо гнались друг за другом, словно белые облачка в небе, подгоняемые невидимым ветром.

Где-то далеко закуковала кукушка, тут же в липненском лесу отозвалась еще одна птица, потом другая, и вскоре все вокруг наполнилось мерным убаюкивающим звуком. Она закрыла глаза под палящими лучами солнца, наслаждаясь щекочущей кожу травой. Ее страсть к природе была больше, чем простая любовь к красивым пейзажам. Вертела ли она в руке цветок или рассматривала желтый опавший лист, чувствовала на своем лице ожог метели или сжимала в ладони комок черной земли, так что он медленно крошился между ее пальцев, она испытывала при этом столь глубокое наслаждение, что зачастую с ее губ срывались короткие бессвязные стоны, выражавшие боль и восторг одновременно.

Минуты полного безмятежного покоя погрузили девушку в сон.

Она проснулась внезапно, что-то ее встревожило: лязг уздечки, ржание лошади, чья-то тень, мелькнувшая перед ее смеженными веками. Мгновенно, как животное, учуявшее опасность, она очнулась ото сна и присела, нащупывая рукой хлыст.

Кто-то, темный и неподвижный, как изваяние, стоял на краю ямы, заслоняя собой заходящее солнце.

– Кто вы? Что вам надо?

Она прищурилась, всмотрелась пристальнее, и понемногу очертания фигуры прояснились. Это был молодой человек в бледно-зеленой охотничьей куртке и заляпанных грязью сапогах; его темноволосая голова была без шляпы, а на поясе висел длинный кинжал. Он улыбался.

– Опустите хлыст, – сказал он, – вы держите его, будто саблю.

Она немножко расслабилась, но не спешила опускать свое единственное оружие.

– Ваша лошадь стреножена на земле Баринских. А вы сами уверены, что не нарушили частных владений? – в его голосе звучала легкая насмешка.

– Глубокий здесь брод, – сказал он. – Вы не возражаете, если я вытряхну воду из моих сапог.

Она неуверенно кивнула. Не говоря ни слова, он снял огромные тупоносые сапоги и начал сосредоточенно вытряхивать из них воду, с хлюпаньем лившуюся на траву. Наконец, он сказал:

– Вы ведь Казя, верно?

– Да, а вы...

– Генрик Баринский. Помните, когда мы с вами виделись в последний раз, все кругом были злы друг на друга. Сейчас вы не собираетесь злиться? Если хотите, пожалуйста, только скажите мне. Я натяну свои мокрые сапоги и уеду отсюда.

Когда он улыбался, в уголках его серых глаз возникали маленькие серповидные морщинки. Они стали еще глубже, когда он засмеялся во весь голос.

– Да вы молчунья, – сказал он со смехом и спрыгнул в яму.

– Яцек говорил мне, что вы вернулись.

Эти слова показались ей бессмысленными и ничего не значащими, но она не могла придумать ничего лучшего от душившей ее застенчивости. Пять лет назад из Волочиска ускакал слепой от ярости мальчик, а теперь перед ней стоял темноволосый улыбающийся юноша.

– А, так он рассказывал тебе, как мы встретились во Львове? Как наши уважаемые отцы чуть было не изрубили друг друга шпагами? От стыда мне хотелось провалиться сквозь землю. Польским вельможам не подобает ссориться на виду у жидов и холопов. Такое поведение их недостойно, оно подрывает установленный порядок вещей. Нельзя позволять себе этого.

Его тонкое, чисто выбритое лицо потемнело и было очень серьезным, но затаенное веселье в глазах скоро выплеснулось наружу.

– Бог ты мой! – воскликнул он. – Батюшка проклял бы меня до Страшного суда, застань он нас здесь. А ты, что ты? Часто ли приходишь сюда погреться на солнышке?

Она рассказала ему о рыси и о том, как лесорубы рассказали ей об этой яме.

– Здорово, правда? Как будто свое собственное маленькое царство.

Застенчивость спала с нее, будто износившаяся ненужная кожа. Вскоре они оживленно болтали, словно расстались только вчера и не успели о чем-то договорить.

– Помнишь, мы катались с Фике и со Стасом, а цыганка предсказала нам будущее?

Он кивнул, ни на мгновение не отводя от нее глаз.

– А как ты убил кабана на охоте?

– Никогда не забуду, – сказал он, выдернув из земли травинку и сжав ее крепкими белыми зубами. – На тебе была голубая амазонка. – Его глаза поддразнивающе прищурились. – А твой батюшка был с этим хлыстом.

Он поднял хлыст и принялся вертеть его в руках.

– Отец подарил мне этот хлыст на следующий день после ссоры. То он неделями меня не замечает, то начинает осыпать подарками.

– Интересно, как он ухитряется не замечать такую дочь, – серьезно сказал Генрик, наблюдая, как ее лицо покрывает легкий румянец.

– А на прошлые именины он подарил мне Кингу.

– Великолепная лошадь.

– Арабские скакуны могут покрыть пятьдесят верст без отдыха, – сказала она. – Кинга тоже сможет, если понадобится.

– Похоже на то.

Я назвала ее в честь королевы, которая привела людей к соляным копям в Величке. Там еще есть вырезанная из соли церковь.

– Да, я знаю, – сказал он, поглощенный созерцанием е лица, выражение которого быстро и неуловимо менять, как солнечный свет, играющий на водной ряби.

– Да, – повторил он, – ты была в голубом. А Фике вместе со своей закутанной в меха матушкой выехала полюбоваться охотой в санях.

Он опрокинулся на спину, подложив под голову сплетенные руки.

– Подумать только, эта девчонка вышла замуж и может стать русской императрицей. Чудно.

– Тебе она не особенно нравилась?

– Совсем не нравилась, – ответил он честно. Казя промолчала.

– Она и Стас очень подходили друг другу, – продолжал он. – Твой кузен мне тоже никогда не нравился, уж больно он задирал нос перед всеми.

– Он просто не видит дальше своего благородного носа.

– Мы с ним слишком разные люди.

Генрик закрыл глаза, как бы выбросив Станислава Понятовского из головы.

Они немного помолчали, и Казя спросила, что привело его к этой березе.

– Ты выслеживала рысь, а я человека. Моему слуге что-то взбрело в голову, и он удрал прошлой ночью. Бог знает зачем, я никогда не обижал этого парня. Теперь бедолага или умрет от голода, или его задерет медведь.

– Может, он думает, что любой риск стоит свободы.

– Дурак, если думает. Никто не станет помогать беглому холопу, – Генрик ударил по земле хлыстом. – Я мог спустить на него собак. Мой отец так бы и сделал. Как хозяин он в полном праве, но все-таки...

Генрик замолчал.

– Все-таки ты не захотел этого сделать?

– Думаешь, я струсил?

– Не вижу никакой храбрости в том, чтобы до смерти затравить человека собаками.

– Услышал бы тебя твой батюшка.

– Пусть слышит. Я уже взрослая и могу иметь собственное мнение.

Генрик восторженно посмотрел на ее разрумянившееся лицо и сказал:

– Он, наверное, побежал к казакам или к староверам.

– К староверам?

– В ста верстах к востоку отсюда находится монастырь староверов. Там собираются всякие беглые холопы и каторжники.

– Да кто же такие староверы, скажи на милость?

– Это русские еретики. Я точно не знаю, кажется, они сжигают себя в церквях. Они появились во времена Петра Великого, а может, и Ивана Грозного. В общем, они сумасшедшие.

– Наверное, патер Загорский тоже старовер. Он с удовольствием сгорел бы во славу Божью, дай ему только в нужную минуту огонь. Он тоже сумасшедший.

– А еще он очень часто распускает свои руки.

– Откуда ты знаешь?

Генрик засмеялся.

– О своих ближайших соседях я знаю все, хоть и не бываю у них.

– Но откуда?

– Спроси у Яцека или у Адама. Они учатся вместе, Разве не помнишь?

Вечернюю тишь огласил пронзительный вопль выпи. Высоко в небе пролетел широкий косяк диких гусей, перекликающихся друг с другом.

– Наконец-то зима кончилась, – сказал Генрик. – Они торопятся на север.

– Я буду скучать по ним, – ответила Казя. – Я так люблю смотреть по утрам, как они пролетают над нашим домом. Все равно осенью они вернутся обратно.

Генрик повернул голову вслед птицам. – Это дикая музыка, – сказал он, – цыганские скрипки -. ветер в деревьях, шорох зверя в траве.

Казя посмотрела на него с любопытством.

– Я чувствую эту музыку, – она выдернула из земли травинку и сжала ее губами. – Мишка говорит, что они прилетают оттуда, где восходит солнце, из монгольских степей. Он зовет их казацкими птицами, ведь они свободны, как ветер. Мне так хочется повидать казацкие земли. На сотни и сотни верст кругом только один ковыль, а ты скачешь и скачешь, а потом спишь на солнышке где-нибудь на берегу Дона.

– А воевать? Какой же ты казак, если не будешь воевать. – Он повернулся к ней и серьезно, но с прежним скрытым смехом в глазах сказал: – А боец из тебя получится хороший.

– Спасибо.

Казя скромно потупила взор, а Генрик продолжал:

– Профессор Конарский в университете описывает казаков совсем по-другому. Он говорит, что они вероломные, ленивые, грязные, распутные существа.

– Вот как? Пусть твой драгоценный профессор попробует выступить с такой лекцией перед Мишкой, А он сам там бывал? Я имею в виду, на Дону.

Вместо ответа Генрик разразился смехом.

– Что смешного?

– Представил себе, как профессор Конарский ловит блох в казацкой хижине.

– Я думала, что ваш университет отличается либерализмом и просвещенностью, – холодно сказала Казя. – Удивляюсь, что отец послал тебя в такое место.

– Все очень просто, я второй сын в семье и должен сам устраивать свою жизнь. Адам унаследует Липно, и, чтобы защищать имение от набегов и бунтов, он сейчас усиленно штудирует в шляхетском корпусе военное дело, – насмешливо произнес Генрик.

– Это ты должен был стать солдатом, Генрик.

– Я знаю.

Он резко привстал, запустив длинные пальцы в темные вьющиеся волосы.

– Лучше бы я жил сто лет назад, – сказал он, – когда Польша была великой. Сегодня мы живем в ничтожной стране. – В его голосе тлела готовая вспыхнуть страсть. – Конарский учит нас, что слава и гордость народа ничего не стоят, нас пичкают воззрениями, которые наверняка пришлись бы по вкусу твоему кузену Понятовскому. Нам говорят: «Отложите в сторону саблю и возьмите перо, живите в мире даже ценой унижения». В этом есть доля разумного, но все остальное вздор, глупый трусливый вздор.

Он погрузился в угрюмое молчание, раздраженно грызя травинку. Когда улыбка вновь осветила его лицо, он уже не казался мальчиком. Сузившиеся глаза и сурово сжатый рот делали его мужчиной.

– Я никогда об этом не думала, – сказала она, но он, казалось, ее не слышал.

– Мой дед был одним из тех, кто разбил турок под Веной. Всю Северную войну он служил в гусарском полку, и на его теле не осталось живого места. Однажды я стащил его саблю и начал играть ею во дворе. Дед увидел это и так мне всыпал, что я неделю не мог сидеть на стуле. Он хотел, чтобы я поехал учиться в Краков в шляхетский корпус и стал кавалеристом, как он сам. Когда меня отправили в университет, он постарел сразу на двадцать лет. Он сказал, что это конец Польши. – Генрик снова по-мальчишески улыбнулся: – Я и не знал, что от меня зависит судьба Польши.

– Старики думают, что мы бросили все, за что они сражались. – Он вздохнул с мудростью, не свойственной его юным годам. – Кто знает, или мы потеряем все, или вновь сделаем Польшу великой.

– Я понимаю тебя, – пылко сказала Казя, – мой дед в сражении под Смоленском, а мой отец говорит точь-в-точь, как ты.

– Так говорят многие поляки, – ответил он с горечью. – Мы охотно говорим о том, что надо сделать, но кто до сих пор сделал хоть что-нибудь? Слова сами по себе ровно ничего не стоят.

Генрик лежал с закрытыми глазами, и Казя имела возможность всмотреться в него более внимательно. Она легко могла представить его во главе войска. Должно быть, много лет назад таким был Мишка: чутким, как спящая пантера; кулаки сжаты, все тело готово в любой момент разогнуться, как стальная пружина, вскочить в седло и ринуться на врага. Внезапно, как появившееся из-за туч солнце, его глаза загорелись.

– А ты чуточку изменилась, – сказал он насмешливо.

Казя почувствовала на своей груди его взгляд и покраснела. Приставив ко рту ладони, она ответила кукушке так тихо, что он едва сумел уловить ее голос.

– Что ты им говоришь?

– Говорю, чтобы не ленились и строили себе гнезда. Они вместе рассмеялись шутке.

– Я вспоминаю маленькую вертлявую девчонку с носиком пуговкой и всю измазанную шелковицей.

– А милую девочку в голубой амазонке ты разве не помнишь?

– С очень подходящим прозвищем «лягушонок», – продолжал он невозмутимо, – У нее был такой большой рот, что она могла проглотить медведя. Так говорил Яцек?

– Не медведя, а волка.

При упоминании волков ее губы чуть заметно вздрогнули, обнажив мелкие белые зубы.

Генрик осведомился о ее матери и тетушке Дарье:

– Она до сих пор держит своих собачонок?

– Кроме них она обзавелась попугаями. Генрик добродушно выругался.

– А ты до сих пор убираешь у нее в комнате?.. А старый Мишка все еще дерзит?., Что соколы?., Отец до сих пор покупает лошадей по всей Европе?..

Они вспоминали наперебой, перебивая друг друга, пока солнце не закатилось за верхушки деревьев. Одна за другой умолкли кукушки, лишь высоко на ветках продолжали ворковать неутомимые горлицы. Казя потеряла счет времени.

– Фике, Фике, слезь с этой лошади! – вдруг передразнил Генрик. – Помнишь, принцесса Иоганна высунулась из окна синевато-багровая, как баклажан? А малютка Фике взгромоздилась на тяжеловоза с таким видом, будто это был эшафот. – Он ухмыльнулся. – Она вцепилась в гриву обеими руками, пока ты вела коня за повод и уверяла ее, что все в порядке.

– Мишка смеялся до слез...

Казя вспомнила холодную ярость, с которой принцесса Иоганна кричала на свою безрассудную дочь, В дверях сарая толпилась немецкая свита и глазела на свою маленькую принцессу, восседавшую на флегматичном тяжеловозе, важной поступью обходившем мощеный двор. Принцесса Иоганна допытывалась, как ее дочь осмелилась рисковать жизнью, сев в седло. Ортопедический корсет сняли только вчера... предположим, что она бы упала... Предположим то, предположим это. А виновата в том она сама, виновата Казя и вообще все... Но Фике встретила сердитый взгляд матери с обычным невозмутимым достоинством.

– Если бы она свалилась с коня, – сказал Генрик задумчиво, – и снова повредила спину, то не вышла бы замуж за великого князя и не стала бы императрицей.

– А Фике станет императрицей? – удивилась Казя.

– Почему бы и нет. Петр, ее муж, племянник Елизаветы и ее наследник. Во всяком случае, так говорят в Варшаве.

Я невольно представила себе маленькую головку Фике, увенчанную сверкающей огромной короной. Фике сидела прямая, очень сосредоточенная, ее кулачок сжимал скипетр, словно меч.

– Удивительно, – продолжал рассуждать Генрик, – как великие события зависят порой от сущих пустяков. Возьмем, к примеру, сегодняшний день. Если бы моему слуге не пришло в голову удрать, разве появился бы я у этой березы?

– Ну-у-у, – протестующе протянула Казя, – так можно слишком далеко зайти.

– Судьба, случай, рок – вот от чего зависит наша жизнь. Как бы мы ни стремились избежать их, цепочка невидимых происшествий всегда застигает нас врасплох...

– Выходит, мы просто марионетки, которых кто-то дергает за нитки? Ах, Генрик, этого не может быть.

– Скажи, – произнес он в ответ, – разве ты знаешь, куда в следующую секунду ударит молния? Разве ты знаешь, когда твоя лошадь угодит ногой в сурчиную нору?

– К чему думать о судьбе в такой прекрасный вечер?

– Воля Аллаха, – сказал он, – так говорят турки.

– Угольщик на расчистке сказал мне, что турки снова пересекли границу.

– Как их унять? – Генрик сердито нахмурился. – Если бы Ян Собеский был жив, они бы не осмелились выступать против Польши. А если бы и осмелились, то быстро бы присоединились к своему драгоценному Аллаху на небесах.

– Доктрины Конарского не пошли тебе впрок, – шутливо сказала Казя.

Она посмотрела на приближающийся закат, золотом полыхавший среди отдаленных деревьев.

– Я должна ехать, – сказала она, медленно и неохотно поднявшись на ноги.

Она затянула на талии широкий пояс; тугая, короткая курточка выгодно обрисовывала ее красивую грудь. Казя откинула назад волосы и перевязала их пурпурной лентой.

– Останься, – сказал он с нажимом. – Поговорим. Нам нужно так много сказать друг другу после стольких лет.

– Не могу. Я обещала помочь тетушке Дарье.

– Разве она не может подождать?

– Я обещала.

– Ты не можешь нарушить слова?

– Ни за что, – твердо ответила Казя.

Вместе с ней он подошел к лошадям, поддерживая ее за локоть так церемонно, словно вел на бал королеву. Затягивая подпругу, он сказал, стараясь как можно небрежнее выговаривать слова:

– Я рад, что мой холоп удрал.

– Если поймаешь его, не наказывай слишком сурово, – Казя очень серьезно взглянула на Генрика. – Подумай, каково быть пленником всю свою жизнь. Бедняге, наверное, это не по нраву.

– Если хочешь, я разопью с ним бутылочку бургундского.

Широко, во все лицо, улыбнувшись, она натянула уздечку.

– Благодарю за прекрасный вечер, – просто, без кокетства, сказала она и медленной трусцой направила Кингу прочь.

– Послушай, – крикнул он вслед. – Я тебя провожу. Она обернулась через плечо.

– Лучше не надо. Мой отец... – она не закончила фразу.

Если бы ее отец обнаружил Генрика на земле Раденских, шансы на их повторную встречу свелись бы на нет.

Генрик вскочил в седло, не трогая лошадь с места. Только отъехав достаточно далеко, Казя привстала в стременах и пришпорила Кингу.

Генрик возвращался домой в сгущавшейся темноте; перед его глазами расплывчатыми тенями проносились совы и филины, потревоженные его звонкой песней. Он едва заметил внезапно начавшийся дождь, а беглый холоп не занимал более его мыслей – он вновь и вновь вспоминал счастливые голубые глаза и хрипловатый негромкий смех.

Глава III

Еле-еле дождавшись, когда патер Загорский закончит молитву, граф Раденский уселся в заскрипевшее под его тяжестью кресло и разразился гневным монологом:

– Опять созывают сейм, дьявол его забери! Последний, как всегда, кончился полным фиаско, и этот кончится тем же, не будь я граф Раденский.

Вспышки его гнева носили исключительно монологическую форму с тех пор, как он рассорился с Сигизмундом Баринским и лишился единственного достойного оппонента. Отцовские восклицания разрозненными клочьями проникали в сознание Кази. Снедаемая возрастающим нетерпением, она с трудом заставляла себя слушать. Все это она слышала уже много раз. Отец обожал пространно разглагольствовать о политике, о войне, о глупости короля и о жидах-ростовщиках из Львова.

– ...Нами опять будут править из Дрездена? Стране нужен настоящий польский король, разве мало мы хлебнули горя с этими проклятыми саксонцами?

Граф Раденский замолчал, угрюмо уставившись в тарелку с жарким. Казя с тоской наблюдала за золотым маятником, безжалостно раскачивающимся между фарфоровыми ангелочками. Два часа. Часы пробили чисто и звонко, будто с крыши свалилась сосулька. Казе хотелось убежать из столовой. Вдруг он уже приехал к березе? Будет он ждать? Долго? Она водила вилкой по тарелке и время от времени проглатывала кусок, не чувствуя никакого вкуса. Раздался сухой бесстрастный голос иезуита:

– Наш последний король собрал редкостную коллекцию китайского фарфора. Говорят, он уступил свое правление Фредерику-Вильгельму Прусскому в обмен на двадцать китайских ваз. Безусловно, какими бы ни были его недостатки, он истинный знаток – с этими словами патер Загорский позволил себе одну из своих редких улыбок.

– Отец собирал фарфор, – ощерился граф Раденский, – а его сын картины и всякие побрякушки.

Он залпом опустошил бокал с вином.

– Последние сорок лет Польшей правили не монархи, а антиквары.

Он грозно оглядел стол, вызывая каждого оспорить его утверждение.

«О Боже, – устало думала его жена, – не дай ему вновь с кем-нибудь поссориться. Еще одной ссоры я не вынесу».

– Что ты будешь делать после обеда, Казя? – спросила она, чтобы разрядить обстановку.

Казя торопливо откликнулась:

– Я собиралась проехаться верхом на Кинге, – она надеялась, что ее голос звучит достаточно непринужденно.

– Верно, – сказала тетушка Дарья; ее рот был набит цыпленком. – Верховая езда улучшает стул.

– Право же, Дарья, – пробормотала Мария с легкой гримасой. Этот крест был для нее слишком тяжелой ношей. Она обратилась к дочери. – Не заезжай чересчур далеко, милая. Ты знаешь, как я волнуюсь, когда ты гуляешь одна.

– Чепуха, – добродушно прервал ее муж. – Девочка на своей лошади обскачет кого угодно.

– Кругом так неспокойно... – сказала Мария и умолка с несчастным видом.

Золоченая стрелка часов неумолимо двигалась вперед. Вряд ли он будет ее ждать. Но может быть, его что-то задержит? Казя заметила, что за ней наблюдает тетушка Дарья. Ее острые глаза, с которых начисто исчезла поволока безумия, казалось, видели Казю насквозь.

– ...После того как мы присоединили к себе Украину, – отец перешел на другого излюбленного конька. – Пятьдесят лет назад эта страна была выжженной пустыней – ничего, кроме трупов и разрушенных хуторов.

«Вдруг мать найдет для меня какую-нибудь работу по дому», – подумала Казя. Ее сердце тяжело упало вниз, и она прикусила себе губу, чтобы не закричать от отчаяния.

– Татары, русские. Поляки и турки. На украинской земле ими пролито достаточно крови, чтобы здесь росла лучшая в Европе пшеница.

– Мне однажды сказали, – вставила тетушка Дарья, – что некоторые знатные турки благороднее европейских джентльменов.

Мария опасливо покосилась на управляющего.

– Благородных турок не бывает, – Визинский уставился на тетушку Дарью мрачными глазами. – Для них мы всего лишь гяуры – неверные, скот, предназначенный для заклания или для продажи.

На его ребрах запечатлелся глубокий шрам от турецкого ятагана; до сих пор при воспоминании об ужасной гибели жены его голос срывался. Казя знала эту историю и поглядела на беднягу сочувственно. Но часы показывали уже половину третьего, и, в конце концов, что в прошлом, то в прошлом, а она живет в настоящем.

– Единственный турок, с которым я имел дело, лежит сейчас в земле, – граф Раденский победоносно подергал себя за усы.

– Язычники опять скопились на наших границах, – сказал патер Загорский, собирая соус корочкой хлеба.

– Чего же еще ожидать? Сегодня Польша не в состоянии дать отпор вражьей силе.

В последовавшей тишине Казя почувствовала, как один из мопсов тычется носом в ее подол.

– Нам нужен новый Собеский, нам нужна могучая кавалерия, такая как в прошлом веке. Тогда мы...

Казя вспомнила слова Генрика: «Однажды мы вновь сделаем Польшу великой...»

Печально сознавать, что они, вынужденные враждовать, думали одинаково.

Вдруг в окна забарабанил внезапный ливень.

– Как раз то, что нужно для пшеницы, – сказал ее отец, потирая огромные красные ладони.

Казя смотрела на струи воды, стекающие по карнизу, сквозь них ее воображение упорно рисовало тонкое загорелое лицо и вьющиеся темные волосы. Дождь кончился так же внезапно, как и начался.

– Не слишком много, не слишком мало. После прошлого неурожая нам нужно немного удачи, а, пан Визинский?

Управляющий кивнул.

– Кони и пшеница – вот что делает шляхтича богатым, – граф Раденский довольно улыбнулся.

Казя отчаянно сжала кулаки под столом. Боже, заставь их прекратить болтовню, чтобы она могла уйти. В любой момент мать могла дать ей какое-нибудь поручение, например, пересчитать штуки белья, и разве может она отказаться? Он должен быть там сегодня. Тучи рассеялись, и солнце осветило длинный портрет ее матери – совсем молодой девушки в темно-зеленом платье. «Если бы я была хоть наполовину так же красива. Вдруг тетушка Дарья попросит меня погулять с собаками? Вдруг в усадьбу ударит молния?»

– Ты очень тихая сегодня, Казя, – донесся до нее голос отца. – Она все утро была тихой, патер?

– Этим утром Казя была несколько рассеянной, – чопорно произнес иезуит. – Должен признать, что внимание ее блуждало очень далеко от темы урока.

– Пустая болтовня эти уроки, – сказала тетушка Дарья достаточно громко, чтобы это можно было услышать, – Весна наступила, – добавила она с лукавой улыбкой.

Казя почувствовала, что краснеет; она вообще очень легко заливалась краской, чувствуя себя при этом ребенком.

– Ведь весной, – сказала тетушка Дарья, не обращаясь ни к кому в отдельности, но не сводя глаз с покрасневшей девушки, – когда распускаются бутоны цветов...

– У нас есть дела поважнее, чем цветы, – нетерпеливо прервал ее брат. – Давайте, патер, читайте молитву.

Все встали и склонили головы.

– ...Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь.

– Иди погуляй, милая, – сказала графиня Раденская, – смотри, не возвращайся слишком поздно.

Казя метнула матери обожающий взгляд и быстро выбежала из комнаты.

Казя стояла на холмике над рекой, сдерживая почти невыносимое нетерпение. Волнующее предвкушение встречи, сопровождаемое диким наслаждением от стремительной скачки, уже испарилось, и на смену ему пришло растущее разочарование. Ее глаза были устремлены на противоположный берег реки, но он был безжизненным, только в небе парил одинокий ястреб. Казя подумала, что, когда птица улетит прочь, она уедет домой и никогда больше не вернется к этому месту снова. Чтобы не спугнуть птицу, Казя стояла так неподвижно, что на расстоянии вершка от ее сапожек устроилась полевая мышь, поблескивая сквозь траву черными глазками.

Казя глядела вниз на маленькое создание, столь уверенное, что это место в мире предназначено именно для него, и на мгновение девушка забыла о своем ожидании. Мышь начала умываться, и ее солидные самоуверенные манеры заставили Казю рассмеяться. Мышь вздрогнула и со скоростью мушкетной пули исчезла в мокрой траве. В то же мгновение из-за деревьев показался всадник и направил своего коня в реку.

Она слышала, как он подбадривает погружающееся в воду животное: вода поднялась до стремян, наполовину скрыв его высокие сапоги. Казя подбежала к яме, нырнула вниз и улеглась на расстеленный плащ. На тянущейся от реки каменистой тропинке послышался стук копыт.

– Шевелись, старая кляча, что с тобой сегодня? Голос был глубоким и сильным, в нем тлел огонь, готовый в любой момент разгореться неистовым пламенем.

Сквозь смеженные веки она почувствовала, как его конь заслонила собой солнце.

– Ты никогда не станешь солдатом, – сказал он, дружески усмехаясь.

Казя притворилась только что очнувшейся ото сна, она моргала глазами и смотрела недоуменно.

– Если не хочешь, чтобы тебя увидели, не носи красную юбку.

Стоя на краю ямы, он казался гораздо выше своего роста. Он опять был без шляпы, и его вьющиеся волосы свободно падали на воротник.

– Ты ждала здесь меня?

Притворяться не было никакого смысла, и Казя только счастливо засмеялась в ответ.

– Я думала... – начала она и умолкла. Какое значение имели слова, если он был здесь?

Я думала, что ты не приедешь, – искренне призналась она, протянув Генрику руку и приглашая его сесть рядом с собой. Она не стала рассказывать, как томительно было ее ожидание – наверное, самое долгое в ее жизни, и только тепло улыбнулась. Генрик молча сел с ней, все еще держа ее за руку.

– Ты долго ждала.

– Совсем чуть-чуть, – радостно солгала она. – Я только что приехала. Меня, должно быть, разморило на солнышке, и я задремала.

Он быстро взглянул на нее и ничего не ответил. Он казался поглощенным какими-то своими мыслями, и Казя пыталась понять, что может его тревожить.

– У тебя та же самая лента, – сказал он наконец почти с усилием.

– Да, – ответила она и неловко добавила: – Вода в реке до сих пор холодная?

– Холодная.

Он старательно избегал ее взгляда, но продолжал держать ее руку.

– Что-нибудь не так? – мягко спросила она.

– Боюсь, я очень плохой собеседник, – быстро ответил он.

«Ты здесь, рядом со мной, – думала Казя, – и чего же мне еще надо?»

– Умер мой дед, – сказал Генрик. – Прошлой ночью, после того как я вернулся домой. Умер тихо, сидя в своем кресле. Наверное, он совсем не страдал. – Казя сжала его руку. – Он ждал смерти. Он был слишком стар и болен и ненавидел свою беспомощность. Он чувствовал себя обузой для нас. Кроме того, то, что творилось в стране, вызывало у него отвращение ко всем вокруг, в том числе и к себе. Он хотел умереть.

Генрик говорил монотонно и невыразительно, как будто читал вызубренный наизусть латинский текст, не совсем вникая в его смысл.

– Ты очень любил его?

– Да. Он тоже любил молодых людей, если они с нравились. Он ворчал, что большинство из нас лишены хороших манер и не питают должного уважения к старшим.

– А ты питаешь должное уважение к старшим?-" слегка улыбнулась Казя.

– Так, иногда, – на его лице наконец зажглась ответная улыбка. – Он был мне ближе, чем мой отец.

– Когда я была маленькая, – сказала Казя, – у меня была бабушка, которая подолгу гостила в Волочиске. Я очень ее любила. Хотя она была старой и сморщенной, как печеное яблоко, но оставалась точно таким же ребенком, как я.

– Дед просил Бога о смерти. В минуту, когда он умирал, в его глазах погас свет. Я прежде никогда не видел, как умирают. А ты когда-нибудь...

– Только лошадей и собак. У них тоже гаснут глаза.

– Да.

Казя прислушалась к пению птиц. В чистом голубом небе, трепыхая крылышками, висела парочка жаворонков, изливая всю радость жизни в переливающейся звонкой песне; по реке плыли лебеди, которых ясное солнце окрасило в розоватые тона фламинго. Влажная трава, мерцающие капли воды, ленивые пухлые облака, медленно пересекающие небосклон, – все было преисполнено безмятежной жизни. Земля подсыхала после дождя и была окутана тонким слоем белого пара. Над болотом стлался туман. В такие минуты полного единения с природой Казя чувствовала, как растет трава, как Радостно она тянется к солнцу и как набухают березовые почки, наливаясь живительным соком. Она чувствовала это так остро и осязаемо, что ей хотелось кричать и трогать капли воды, висящие на кончиках веток, так бережно, что они не скатились бы вниз; ей хотелось держать, гладить и чувствовать в своих объятиях весь мир. В такие минуты смерть казалась ей чьей-то глупой и бессмысленной шуткой.

Казя ощущала внутри себя неясный трепет; из глубины подступало загадочное брожение, проникая в каждый уголок ее тела. Она чувствовала себя, словно неудержимо распускающийся бутон цветка.

Надеясь, что Генрик ничего не заметил, она перевернула его руку ладонью вверх, встряхнув волосами, чтобы скрыть предательский румянец. В ее ручке лежали его сильные, длинные пальцы и покрытая твердыми мозолями ладонь; исходившая от них скрытая сила пугала и волновала Казю. Разве такую руку может скрючить смерть или изуродовать болезнь? Это казалось невозможным. Казя осторожно провела пальчиком по мозолистой ладони.

Он в первый раз за сегодняшний день улыбнулся по-настоящему.

– Я никогда в жизни не брал в руки топор или вилы. Это следы от сабельной рукояти. То, чему меня учил дедушка, в университете мне, конечно, не пригодилось.

Он замолчал, чувствуя рядом с собой ее теплое дыхание. Он знал причину ее томления, но медлил, как мальчик. Будь на ее месте другая женщина, он знал бы, как поступить, но эта девушка...

Между ними мало-помалу, словно туго натянутая проволока, росло напряжение. Он начал говорить и сконфуженно замолчал. Казя нервно хихикнула.

– Ты долго пробудешь дома? – спросила она с вымученной вежливостью.

– Все лето.

Он говорил с явным затруднением. От вчерашней насмешливой манеры говорить и смотреть не осталось и следа. Он сидел, уставившись глазами в тупые носки своих сапог.

– Ты нашел удравшего конюшего? – голос ее, по крайней мере, не дрожал.

– Нет.

– Я рада.

– Рада, что он умрет с голоду?

Казя ничего не сказала в ответ. Некоторое время они обменивались ничего не значащими вопросами и односложными ответами, с трудом произнося слова. Между тем напряжение между ними стало почти осязаемым, казалось, еще чуть-чуть – и посыплются искры.

– Казя? – позвал он очень низким голосом, решительно стегнув хлыстом по носкам сапог.

– Да, – ее сердце учащенно забилось. -Я...

Больше он ничего не сказал. Он повернулся и посмотрел ей прямо в лицо, отведя в сторону густые пряди волос. Она встретила его взгляд, его глаза изменились, темные зрачки расширились, и она видела в них свое отражение. Он стиснул ее плечо, и все ее тело охватило жаркое пламя.

Свет померк в их глазах, они прильнули друг к другу, и Генрик, склонив голову, поцеловал ее прямо в губы.

– Генрик, – беззвучно выдохнула она.

Его руки обвились вокруг нее железными кольцами, губы искали ее лицо все неистовей и неистовей... Ее кости трещали, у нее вырвался хриплый стон... Его губы касались ее шеи; пальцы развязывали стягивающую волосы пурпурную ленту; сильные и нежные руки искали ее грудь. Небо повисло над ней, а снизу влажная трава жгла ее горячую кожу. Темные сверкающие глаза скрыли небо; никогда прежде она не видела таких губ... таких страстно изогнутых губ, касающихся самых потаенных мест ее тела и тающих в ее собственных... Тающих... Таяло все вокруг, и ее голос дрожал от экстаза и боли. Вынашиваемые многие годы слова выплескивались наружу... Слова, точно птицы, взмывали в небо.

– Что ты делаешь со мной? – это были слова не страха, а удивления. – Мой дорогой, любовь моя, что ты делаешь?

И сама земля двигалась под ее спиной.

Незамеченный теплый дождик омыл ее выпростанную руку и его налившиеся мускулами широкие плечи,вВетки березы, а крупные хрустальные капли все падали и падали с неба.

Переполнявшее ее наслаждение совпало с криком, который безумным крещендо разорвал воздух. Она открыла глаза. Стая встревоженных птичек взлетела в небо.

– Я не знала, не знала, – ее руки продолжали обнимать его тело. – Спасибо, Генрик, спасибо.

По ее лицу покатились слезы, смешиваясь с дождевыми каплями.

– Любимая моя, ты плачешь? Генрик нежно целовал ее глаза.

– Это счастье, милый. Это слезы счастья, а не печали.

– Это из-за того… – начал он нерешительно. – Может быть, тебе стыдно?

– Стыдно? – ее глаза удивленно расширились. – Как мне может быть стыдно? Я люблю тебя.

Казе не было страшно. Яростное слияние их плоти не вызвало у нее чувства вины, на которую часто намекал патер Загорский. Это было чистое наслаждение, такое полное и такое свободное, что ее душа, ликуя, рвалась ввысь, к выводящим свои сладкие трели жаворонкам.

Они лежали, не размыкая объятий, безмятежные и спокойные, не замечая накрапывающего дождика.

– Генрик?

–Да.

– А я... как я...

Он прижался губами к ее шее.

– Ты была изумительна.

– Ах, Генрик…

Дождик прошел, и на небе засияла радуга. Казя лежала, наполовину погрузившись в сладкий сон, а Генрик гладил ее влажные волосы.

– Я буду звать тебя Ядвижкой, – прошептал он, ласково водя по ее губам кончиком пальца. – Ненаглядная моя русалочка.

Народная молва окрестила Ядвижками русалок, которые жили в ручьях и небольших речках. Считалось большой опасностью увидеть их при полной луне. Очарованный их красотой человек забывал все на свете, кидался в воду и находил там свою смерть.

– Ты околдовала меня, Казя.

Она серьезно посмотрела на него, дотронулась рукой до его лица, потом до груди, словно пыталась окончательно уверить себя в том, что он действительно находится здесь.

– Я влюбилась в тебя с того самого дня, когда мы вместе охотились и ты убил кабана.

Генрик подобрал с земли потемневшую от сырости ленту и обвил ее вокруг девичьей шеи, а затем вокруг своей собственной.

– Завяжи ее, Казя.

Она старательно завязала узел.

– Теперь мы вместе!

– Навсегда, – прошептала она, целуя его с разгоревшейся страстью.

Они начали одеваться, когда солнце уже садилось. Прохладный ветер шумел в ветках деревьев.

– Ты простудишься, милая.

– С тобой я не чувствую холода, – она натянула на себя курточку. – С тобой я не чувствую ничего, кроме счастья! Счастья! Счастья! – Казя простерла вверх руки, откинув назад голову. – Я хочу, чтобы об этом узнал весь мир!

Генрик засмеялся и обвел глазами ставшую новой для него землю.

– Она любит меня! Я буду кричать об этом с самых высоких краковских башен. Она любит меня! Гонцы разнесут весть об этом по всей Польше, они поскачут в Санкт-Петербург и расскажут об этом самой великой княгине Фике... Внезапно он стал серьезным.

– И все же никто не должен об этом знать. Если узнают...

В этот момент на солнце набежала черная тучка.

– Какая нам разница? – Казя собрала волосы и перевязала их лентой. – Ох, милый, посмотри на мои волосы. Что скажет Марыся?

– Ты думаешь, нам позволят встречаться? Дудки! Они спрячут тебя за девятью засовами.

– Тогда я умру.

Он обнял ее. Потом, с небрежной грацией вскочив на коня, он сказал:

– Ты самая прелестная девушка на свете.

– Я женщина, – сказала она. Ее лицо сияло. – Сегодня я стала женщиной.

– До завтра?

– Как мы доживем до завтра?

Еще некоторое время они медлили, не в силах расстаться друг с другом. Наконец, она протянула ему руку, он приник к ней и поцеловал.

– До свидания, милая моя Ядвижка. До встречи.

– До встречи, – как эхо, повторила она.

Генрик с шумным плеском ринулся в реку. Достигнув противоположного берега, он повернулся и, прежде чем скрыться в лесу, помахал ей рукой и громко крикнул:

– Я люблю тебя, Казя. Не забывай это. Я люблю тебя.

Вчера он был для нее молодым человеком в бледно-зеленой охотничьей куртке, а сегодня стал единственной и неповторимой любовью.

Лошадь ткнулась в ее плечо, на котором до сих пор жарко горело прикосновение его губ.

– Завтра ты снова привезешь меня сюда, Кинга. Отныне и навсегда, где бы я ни была, ты будешь привозить меня к моему Генрику.

* * *

По засаленному желтому одеялу, пища и наталкиваясь друг на друга, ползали полтора десятка щенков. Под одеялом, закутанная в стеганый салоп, лежала те Дарья. Ее лицо лоснилось от жира, на растрепанных волосах красовался невероятных размеров тюрбан, скрученный, вероятно, из всех находившихся под рукой тряпок. От утреннего солнца в комнате было светло, но все свечи горели, усугубляя и без того невозможную духоту. Во всех углах лежали кучки помета, всюду поблескивали свежие и наполовину подсохшие лужицы, ковер был изодран в клочья, а роскошные бархатные портьеры были испачканы попугаями. Огромный красный попугай-ара уселся на трюмо перед зеркалом.

– Доктор Фауст, цыпочка ты моя, – умилилась тетушка Дарья, – он не хочет, чтобы его хозяйка смотрелась в зеркало.

Она захохотала так, что постель жалобно затряслась.

– Может, я открою окно? – Казя откинула волосы с покрытого потом тетушкиного лица.

– Что ты, деточка, и не думай.

Тетушка, сверкая многочисленными кольцами, погрозила ей жирным пальцем.

– Попугаи могут улететь. К тому же они не выносят свежий воздух так же, как и я. Он очень вреден для желудка.

– Тогда, может, я задую свечи?

Жара в комнате была невыносимой. Тетушка покачала головой, так что тюрбан сполз ей на глаза.

– Без них мы замерзнем, правда, друзья мои?

Пока тетушка Дарья ворковала со своими любимцами, выказывая незаурядную эксцентричность, Казя приступила к уборке комнаты. Она старательно мыла, скребла и подметала, сосредоточившись на мыслях о Генрике и их сегодняшней встрече. Несколько дряхлых, слепых и беззубых мопсов заставили ее содрогнуться от отвращения и жалости одновременно. За окнами послышался приглушенный стук копыт, и Казя внезапно почувствовала, что не может больше находиться в этой грязной и душной западне.

– Разве не лучше утопить этих старых больных собак? Ведь сейчас они только мучаются, – слова слетели с ее губ, прежде чем она успела прикусить язык.

Тетушка Дарья не ответила, и на мгновение весь разноголосый бедлам разом замолк, как будто животные с нетерпением ожидали от своей хозяйки достойного отпора невиданной ереси. Последовал неожиданно мягкий ответ:

– Ах, деточка, а не утопить ли в придачу и меня? Нет, подожди, деточка. В конце концов, почему бы и нет? Зачем жить толстой, больной подагрой старухе?

– Но если они мучаются... – повторила свой довод Казя.

– Чепуха, – брюзгливо заявила тетушка. – Откуда ты знаешь, может, они счастливее тебя? Им есть о чем вспомнить, как и нам с тобой.

Один из щенков опрокинулся на спину, и тетушка принялась нежно поглаживать его пушистое брюшко.

– А теперь, – она дернула за шнур колокольчика, – мы немного перекусим, и я расскажу о себе, когда я была такой же молодой, как и ты.

С этими словами она печально посмотрела на Казю. «Неужели я была такой же пригожей и стройной, – пронеслось у тетушки в мыслях. – До чего же сурово обходится с женщиной время!»

В комнату вошла горничная с горячим шоколадом и ватрушками.

– Иди сюда, Пунш. Иди сюда, Шарлемань. – Тетя водрузила на постель приглашенных собачек. – А ты, Елизавета? Ты не находишь, что она вылитая русская императрица? Уж не знаю и почему, наверное, из-за того, что она такая... такая пышная. Вот именно, пышная. Но ты ведь никогда не видела императрицу, деточка? Не огорчайся, еще увидишь. Не спрашивай когда, деточка. Однажды с очаровательным реверансом ты обязательно предстанешь пред ее очи. Правда, Шарлемань? – Тетушка Дарья устроила жирную белую собачонку в глубокой выемке на своей груди. Попугай Фредерик, сердито щелкая клювом, спустился на спинку кровати. Остальные собачки жадно вгрызались в ватрушку, которую она держала в руке.

– Ну, ну, Роман, не будь жадиной.

Ее глаза затуманились воспоминаниями; с отсутствующим видом она облизала свои пальцы.

– Красивое имя Роман, – тетушка мечтательно помолчала и продолжила. – Он приехал за мной ночью, в карете. Шел дождь, и я ужасно боялась, что скрип колес по мокрому гравию разбудит моего отца – твоего дедушку.

Казя вспомнила грозного старика с огромными седыми усами и ярко-голубыми фамильными глазами Раденских, который кричал на нее и на Яцека и часами в одиночестве просиживал перед камином, о чем-то думая, совсем как дед Генрика.

– Я никогда не забуду скрип этих колес, – продолжала тетушка Дарья. Она говорила спокойно, без своих обычных ужимок. – Мы проехали много верст в ужасную грозу, и вдруг я обнаружила, что забыла дома свое любимое ожерелье. Я расхныкалась, как маленькая девочка, и потребовала, чтобы мы вернулись назад. «Бога ради, Дарья, – так вскричал он, – ты можешь думать об ожерелье в такую минуту?» Но я плакала и настаивала, чтобы мы вернулись домой, хотя сходила с ума по этому человеку. И он повернул лошадей, поклявшись, что ему не нужна женщина, которая ценит ожерелье больше любви.

Казя отвернулась, чтобы не видеть, как из тетушкиных глаз катятся крупные слезы.

– Мы вернулись домой; дождь лил как из ведра, как будто оплакивая наше несбывшееся счастье. Я отчетливо помню его лицо, освещенное вспышкой молнии: ретельное, суровое лицо, по которому градом катилась вода.

По ее подбородку медленно сползла капелька шоколада. Казя не знала, что ей сказать.

– Когда ты полюбишь мужчину, а ты обязательно полюбишь, помни, что во всем мире нет ничего важнее вашей любви. Не позволяй ничему вставать на пути этой любви, если сердце говорит тебе, что другой такой любви в твоей жизни не будет. – Ее голос стал громче, бледный румянец оживил ее желтые щеки. – Никого не слушай, не обращай внимания на слухи и сплетни, стремящиеся вас поссорить, не разлучайся с любимым ни на один день – это может убить вашу любовь. Я повторяю, Казя, не позволяй ничему вставать на пути у высоких чувств. Ничему. – Она тяжело дышала. – Иначе ты станешь такой, как тетя Бетка... или я. – Тетушка Дарья рассмеялась не то весело, не то с горечью.

На полу две собаки затеяли драку, они щелкали остатками зубов и наскакивали друг на друга в приступе старческой ярости.

– Прекрати, Флориан! Оставь его, Зигфрид! Прекратите, я говорю. Пихни их, Казя, только не слишком сильно. – Казя разняла разъярившихся мопсов.

– Право, милочка, они точь-в-точь как твой отец и Сигизмунд Баринский. Они вечно грызлись из-за политики, словно два школьника. Какое имеет значение, что твоя мать в девичестве Чарторыйская, а Баринские родственники Потоцким. Чарторыйские! Потоцкие! Видит Бог, они все поляки, разве не так, деточка?

– Так, тетя Дарья.

– Они все грызутся за первенство, как мои Зигфрид и Флориан за кусочек ватрушки. – Она улыбнулась, довольная своим сравнением. – Я не устаю стыдить твоего отца. «Ян, – говорю я ему на днях, – мы с тобой брат и сестра, но, слава Богу, я не лопаюсь от гордости за свою фамилию, так что не могу подумать о детях. Они хотят играть вместе, – так я сказала, – ты неправильно поступаешь, Ян».

Казя принялась деловито гладить одного из щенков, чтобы скрыть приливший к щекам предательский румянец.

– Гордость, глупая польская гордость – вот что это такое. Какое имеет значение, у кого из них больше земли и холопов? Польша существует, несмотря на вражду шляхтичей.

– Но, тетушка Дарья, отец говорит, что шляхтичи это и есть Польша.

Тетушка игнорировала ее замечание.

– Их вражда началась давно, задолго до окончательного разрыва. В тот день, когда они сюда приехали – у нас еще гостила принцесса Иоганна с дочерью, как ее звали... кажется, Фике, – установилось что-то вроде временного перемирия. Помнишь, чем это кончилось?

– Я так и думала, – продолжала тетушка, – что Иоганна для своей драгоценной Фике метит выше, чем замужество с твоим кузеном Понятовским, хотя он и принадлежит к одной из самых знатных польских фамилий.

Казя искоса из-под длинных ресниц взглянула на тетушку. Бедняжка опять начала заговариваться.

– Но она уже замужем.

– Замужем? Чепуха. Как она может быть замужем? Разве ее не отдали в монастырь? – озадаченно спрашивала тетушка.

– Она вышла замуж за великого князя.

– За великого князя? Да, конечно, теперь я вспоминаю. После замужества ее стали называть Софьей?

– Нет, Софья – это ее настоящее имя. А теперь она Екатерина Алексеевна, великая княгиня. Я до сих пор думаю о ней как о Фике, – добавила Казя.

Глаза тетушки просветлели.

– Боже милостивый, она вышла замуж за голштинского герцога Петера. За этого невзрачного паренька с мужицкими манерами и волчьим аппетитом. Ну и ну, кто бы мог подумать, что наша недотрога станет великой княгиней. Правда, у ее мужа плохая репутация, за его выходки его даже прозвали Кильским Чертенком. Но мне его жалко – у него было тяжелое детство. Может быть, твоя Фике сумеет сделать его счастливым.

Казя внезапно подумала, что отныне «ее Фике» принадлежит голштинскому герцогу и она ее больше никогда не увидит. Иногда в жизни случаются очень грустные вещи. Однако, на что ей сетовать? Вскоре она окажется в объятиях Генрика. И не нужен ей никакой великий князь.

– Иоганна будет довольна, – продолжала тетушка, – и станет еще невыносимее, общаясь с императрицей. Представляешь, с какой гримасой она будет лорнировать русских мужиков?

Она посмотрела на Казю, которая ничего не ответила.

– Ты тоже хочешь выйти замуж за принца, деточка? Ах! Ах! Мечты, мечты...

На некоторое время она погрузилась в молчание, рассеянно теребя уши щенков.

– А твой симпатичный кузен, стало быть, остался ни с чем. Время от времени Станиславу нужно спускаться на грешную землю, уж очень он гордый.

Если бы Казя наблюдала за своей тетушкой, она бы увидела, какими лукавыми стали ее глаза, и тут же она хитро сказала:

– Ты ведь не хочешь заставить молодого человека ждать? Особенно в такой погожий день. – Довольная своей проницательностью, тетушка смотрела, как Казино лицо заливает румянец. – Ты удивляешься, откуда старая тетя Дарья все знает? Ты думаешь, можно ли ей доверить свои секреты? – Тетушка расплылась в понимающей доброй улыбке. – Мне известны многие вещи, – сказала она с интонацией старой колдуньи. – То, что я знаю, я рассказываю только моим любимцам. Так, Фредерик?

Серый попугай издал сердитый неразборчивый звук.

– Никому этого не говорите, тетушка Дарья, я вас умоляю! Если я его не увижу... – Она бросилась на колени у изголовья кровати.

– То, конечно, сделаешь какую-нибудь глупость, – закончила тетушка, покачивая головой. – Я обещаю, что не скажу никому ни слова.

– Если отец узнает, – Казя побледнела.

– Право, мой братец весьма смешон. Можно подумать, он никогда не любил. Как это ни он, ни Мария ничего не заметили... Она помолчала. – Ты сияешь, как начищенный самовар. Попробуй спрятать свое счастье немножко поглубже. Теперь беги и осчастливь своего избранника. Если на свете есть женщина, способная сделать мужчину счастливым, то это ты, Казя! – Слезы наполнили ее глаза. – Да пребудет с тобой Бог, ты хорошая, добрая девушка, и Небеса наградят тебя, если не в этом мире, то, наверное, в другом.

Пытаясь не кинуться из комнаты бегом, Казя думала, что это, пожалуй, будет слишком запоздалой наградой.

Глава IV

Супруги Раденские лениво беседовали самым дружеским образом в пятнистой тени яблоневого сада, расположенного рядом с прудом. Мария сидела в раскладном креслице; в знойном воздухе медленно двигался ее веер. Граф Раденский, прислонясь к дереву, утирал пот большим носовым платком. Дети челяди играли в салочки в густых зарослях подсолнухов, похожие на племя пигмеев в гигантских джунглях. Мария прервалась на полуслове, когда к ним подошла Казя и, улыбаясь, сказала:

Знаю, знаю, можешь не говорить.

– Это было еще хуже, чем обычно. Бедные собачки!

Казя плюхнулась на траву рядом с креслом.

– Это уже не смешно, Ян. Мы должны что-то сделать.

– Что ты предлагаешь, дорогая? Отправить всю компанию в ближайший монастырь? Вместе с попугаями?

Было слишком жарко, чтобы всерьез думать о своей сумасшедшей сестре. Мария засмеялась, откинув назад голову, как делала ее дочь. В последнее время она часто смеялась; на ее бледных щеках стал появляться румянец.

– У нас есть для тебя сюрприз, дорогая. Твой отец и я обсуждали планы... – она замолчала, с нетерпением наблюдая, как к ним присоединился Яцек, усевшись рядом со своей сестрой. – Так вот, мы с отцом обсуждали планы на лето, и он согласился поехать с нами в Дрезден в следующем месяце.

Граф Раденский подпрыгнул на месте, будто его укусила одна из пчел, которые в изобилии вились над его головой.

– Да не говорил я этого, – он сдвинул парик на затылок. – Не говорил я этого, Мария. – Однако его грозно сжатые губы раздвинулись в невольной улыбке: он радовался, что здоровье жены пошло на поправку. – Я сказал, что поеду с вами в Варшаву. Что касается Дрездена, я еще обдумаю это.

– Варшава, Дрезден... Это же совсем рядом, – Мария разрешила проблему одним взмахом руки. – Продав лошадей, отец находится в добром расположении духа и готов угодить нам. – Она влюбленно посмотрела на своего мужа.

– За хорошую лошадь англичанин выложит любые деньги, – при воспоминании об удачной сделке граф просиял. – Наконец-то я смогу начать строить новые конюшни.

Он пустился подробно объяснять свой проект, но Казя его не слушала. Дрезден! Бог знает, когда она снова сможет увидеть Генрика, если уедет в Дрезден. Если вообще сможет. На мгновение она почувствовала себя плохо и, закрыв глаза, быстро отвернулась от матери.

– Что с тобой, Казя? Ты больна?

– Пустяки. Просто жара. Я не выспалась ночью, – Казя старалась говорить беззаботно.

Мария бросила на нее проницательный взгляд.

– А скажи мне, Ян, – спросила она, – что говорит об этих расходах Визинский?

Казя провела рукой по траве, затем сорвала яблоко и машинально его надкусила.

– Фу, кислое, – она выплюнула кусок; ее мысли путались.

Казя лихорадочно думала, что Генрик уезжает в Варшаву в конце недели – она улыбнулась шуточке, которую отпустил отец, – и вернется в Липно через четыре месяца. Их единственная ссора произошла из-за его приближающегося отъезда; пролилось много слез, прозвучало немало упреков, но Генрик остался непреклонен в своем решении.

– Казя, я тебя спрашиваю, – громко прозвучал голос отца. – Я спросил, когда уезжает патер Загорский. Ты вообще слушаешь, что я говорю?

– Простите, батюшка. Я не расслышала.

– Не витай в облаках, сестричка, – вполголоса пробормотал Яцек.

– Он уезжает в конце месяца, Ян.

– Ага, спасибо, моя дорогая. Хоть один из этой семьи еще способен толково ответить.

– Мне страшно хочется увидеть Варшаву, – сказала Казя, отшвырнув в траву яблоко. Мир прояснился. Если они поедут в Варшаву, она сможет встречаться там с Генриком.

– Мы поедем через Краков, – твердо объявил граф, – проводим Яцека в шляхетский корпус, а потом потихоньку двинемся в Варшаву.

Сердце у Кази вновь упало. Ехать в Варшаву, не торопясь, казалось ей мучительной пыткой. Клонясь к закату, солнце замерло над зеленой крышей и разожгло в окнах усадьбы золотые огни. Казя предвкушала, как скоро они с Генриком будут купаться в реке, что они часто делали после... Чтобы скрыть жаркий блеск глаз, она торопливо опустила голову.

– Собирается гроза, – сказала Мария, и ее веер задвигался быстрее.

– Ты похожа на котел, который должен взорваться, – сказал Яцек, глядя на сестру с легкой улыбкой.

– По-моему, весь мир взорвется, – сказала Казя. «Пусть идет дождь, – ликовала про себя Казя. – Пусть, если им угодно, разверзнутся небеса. Как чудесно лежать в объятиях любимого под теплым летним дождем, омывающим наши тела».

Она решила, что посидит в тени еще полчаса и уйдет. Внезапно, как всегда в ожидании скорой встречи с любовником, ее стало снедать сосущее нетерпение и предчувствие, что в самый последний момент что-то ей помешает. Весело улыбаясь, она вскочила на ноги.

– Куда ты, Казя, – быстро посмотрела на нее мать.

– Я собираюсь проехаться к висячей скале. Мишка говорит, что там живет олениха с тремя оленятами. Вдруг мне повезет, и я их увижу.

Яцек глядел на свою сестру с восхищением. Сам ангел не сказал бы правды с такой обезоруживающей прямотой.

– Не заезжай далеко, – нахмурилась Мария. – Не по душе мне твои прогулки в одиночку.

– Я тоже поеду, – вступил в разговор Яцек. – Хочу размяться в седле, а заодно присмотрю за сестренкой. – Он еле заметно улыбнулся, увидев, как вытянулось Казино лицо.

Казя наклонилась и поцеловала мать.

– Я жду тебя до заката, – сказал граф.

– Да, батюшка, – с отцом лучше было не спорить. Повинуясь безотчетному импульсу, желая разделить свое счастье со всеми, она подбежала к нему, привстала на цыпочки и поцеловала в щеку.

– Отчего она такая счастливая? – озадаченно спросил граф, провожая взглядом идущих к дому детей.

У его жены было свое мнение на этот счет: в последний месяц у нее зародились сильные подозрения. Она решила, что, прибыв в Варшаву, непременно расспросит Казю.

– Какая разница, Ян? Она всегда была такой.

– Нет, – протянул он с сомнением, сняв парик и вытерев платком голову.

Мария растянулась в кресле и закрыла глаза. Она слышала, как воркуют Казины голуби, а вскоре часы пробили четыре. В Варшаве она подтвердит или развеет свои подозрения, а сейчас было слишком жарко, слишком клонило в сон, и она задремала под монотонное жужжание пчел.

Проделав половину пути вместе с Казей, Яцек остановил лошадь.

– Не забудь причесать волосы, перед тем как вернешься, – посоветовал он. – В прошлый раз они были похожи на воронье гнездо.

– Противный, противный Яцек, как же я тебя люблю, – она наклонилась и прикоснулась к его руке. Иногда он бывал сущим ревнивцем.

Глубоко погруженный в свои мысли Яцек пустил коня назад медленным шагом. Скоро он скажет ей, вот только поймет сам, серьезны ли намерения Баринского, но стоит ли? Если Генрик просто забавляется с его сестрой, он разыщет его, где бы он ни скрывался, и убьет, как бешеную собаку.

Где-то вдалеке на юге прозвучали раскаты грома.

* * *

Оторванный от родной почвы, муравей суетливо кружил по Казиному телу в поисках муравейника и сородичей. Казя пошевелилась во сне.

– Что такое? – Генрик открыл глаза, заслонив их рукой от яркого солнца.

– Щекотно.

Приподнявшись на локте, Генрик посмотрел вниз. Какое-то время он наблюдал за злоключениями муравья, потом пригнулся и нежно слизнул букашку с девичьей груди.

– Счастливец, – пробормотал он, сняв насекомое с языка и выпустив его обратно в траву. – Ты никогда не узнаешь, по какой красавице ты гулял. – Он провел кончиком пальца по нежной выемке меж ее грудей. – Вот здесь, муравьишка, ты бы и утонул...

Он рассмеялся.

– Почему так жарко, милый? – капризно спросила Казя.

– Ты хочешь, чтобы пошел дождь?

– Какая разница, если мы вместе?

– Скоро пойдем купаться.

– Наверняка нас уже видели на реке.

– Какая разница, если мы вместе? – как эхо, повторил он ее слова. – И вообще, это скрасит им жизнь.

– Ты глупый, ты душка. Я тебя обожаю.

– Правда?

Она кивнула и приникла к нему в продолжительном поцелуе.

Стреноженные в тени деревьев лошади мотали мордами, отгоняя мух. Нестройно позвякивала упряжь. В небе на неподвижных крыльях парили два канюка. Из леса раздался стук топоров, и было слышно, как переговариваются между собой дровосеки. Раскаленный воздух был полон мошкары, кружащейся в своем нескончаемом танце.

– Дорогой?

– Да, – он отвел влажную прядь волос со лба.

– Сегодня это было более... более... – она не могла найти слова.

– Более полно?

– Полнее некуда.

Они предавались любви с прежним пылким самозабвением, с той же неистовой страстью, но теперь в их отношениях появилось чудесное чувство надежности и постоянства.

– Ты больше не стесняешься, Казя? Она открыла глаза и покачала головой.

– Стесняться? С тобой? С тобой я ничего не стесняюсь.

Рука Генрика медленно обводила волнующие изгибы ее тела, безупречный овал лица, гладила медовый шелк плеч, округлые, удивительно сильные руки. Ее длинные волосы были чернее ночи, дорожки, оставленные его пальцами на ее загорелой, покрытой тонким слоем бархатной пыли коже, лоснились, будто намазанные маслом.

– Забавная эта штука, любовь, – произнесла она сонно.

– Рад, что вы так думаете, графиня Раденская.

Она никогда не видела глаз, которые могли так откровенно смеяться, в то время как все лицо сохраняло торжественно-постное выражение, будто у ксендза во время мессы. Кротко и мирно ворковала горлица, но тут же умолкла, словно сраженная той же удушающей жарой, что давила на них. Сквозь спекшуюся корку земли они чувствовали, как перебирают копытами лошади. Генрик с удивлением думал, что за последние четыре месяца она очень изменилась: она стала женщиной. Она часто шептала, что его руки сотворили ее тело, так же как его любовь, нежная, дразнящая, порою жестокая, создала ее сердце.

До них донесся смешивающийся со стуком топоров смех.

– Радуются, – сказала она, – и я тоже. Нечасто им, беднягам, приходится радоваться.

– Я люблю твое доброе сердце, дорогая.

– Ах, Генрик, ты самый, самый, самый...

Убаюканный ровным гудением насекомых и стрекотом сверчков Генрик погрузился в ленивую полудрему. Вдруг Казя приподнялась.

– До каких пор мы будем встречаться тайно, как преступники, бесконечно лгать и изворачиваться? Разве наши родители сильнее нашей любви? – Она сидела, сердито вырывая из земли пучки травы.

Генрик провел рукой по ее спине.

– Хотя я тебя и не вижу, – сказал он с улыбкой, – я знаю, что сейчас ты очень красива. Ты всегда такая, когда сердишься.

– Мы что, должны провести всю жизнь в этой яме? – Она раздраженно пожала плечами.

– Чудесное место, – сказал он, немного нахмурясь.

– О да, чудесное! Но я хочу большего. Я хочу дом. Я хочу детей. Я хочу, чтобы ты был их отцом.

Хотя она пыталась сопротивляться, он притянул ее вниз, к себе.

– Послушай, дурочка, – заговорил он тихо. – Я люблю тебя. Запомни это своей прелестной головкой. Я люблю тебя. Больше всего на свете я хочу, чтобы ты стала моей женой и матерью моих детей. Понимаешь?

Она успокоенно кивнула.

– Вот и хорошо. Завтра я поеду в Волочиск и...

– Но, Генрик, это невозможно! Ты же знаешь, это невозможно! – он держал ее очень крепко, и она могла только взволнованно качать головой. – Отец тебя выгонит. Он возьмется за хлыст.

– Пусть попробует, – его голос звучал очень спокойно.

– А что сделают со мной? Меня отправят в монастырь, как тетю Бетку, и я буду там сохнуть до тех пор, пока не превращусь в мумию, – она плакала и смеялась одновременно.

– Вот за что я тебя люблю, – усмехнулся он. – Ты можешь заставить меня смеяться когда угодно.

Его тихий смех прервал пронзительный, леденящий душу крик ястреба-перепелятника.

– Мать хочет увезти меня в Дрезден, – сказала Казя.

– Где тебя представят элегантным молодым придворным, – он говорил шутя, но его глаза потускнели.

– А я сказала, что хочу в Варшаву. Они обсудили эту возможность.

– Не разумнее было бы подождать, – предложила она. – А когда мы приедем в Варшаву, я все расскажу матери.

– Она выслушает и поймет, – согласился он с напускной уверенностью. – Она нам поможет, когда увидит, как сильно мы любим друг друга. Она должна нам помочь.

– Она уже что-то подозревает. Я в этом уверена.

– Значит, это ее не слишком удивит? – он помолчал. – Твой отец любит ее?

– Да.

– Но не так сильно, как я люблю его дочь.

Он поцеловал ее, и ее руки обвились вокруг его шеи. Она впилась в его губы с лютой страстью. Она кусала свой рот в отчаянном усилии превозмочь сковавший ее сердце холод. Она задрожала от внезапного страха; даже в его крепких объятиях она чувствовала, что надвигается что-то неумолимое, грозное...

– Не уезжай, Генрик. Не оставляй меня. Пожалуйста, останься здесь, пожалуйста.

– Я должен ехать, – мягко сказал он.

– Тогда возьми меня с собой.

Он осушил ее слезы и утешил ласковыми словами. Он знал, что сможет взять ее с собой только в качестве законной супруги.

– Скоро возьму. Очень, очень скоро.

– А куда мы поедем? – Казя улыбалась сквозь слезы, приободренная его уверенным голосом. – А что мы повезем в седельных сумках?

Они часто играли в эту игру, предвкушая, как однажды эта игра обернется реальностью.

– Мы поедем в Киев, – сказал он, – Потом мы поплывет вниз по Днепру до казацких земель. Казаки называют свою страну Запорожьем.

– А потом?

– В Запорожье нас посвятят в рыцари. Может быть, нас сделают королем и королевой, если у них так водится. А если нет, тогда мы поплывем дальше, к Черному морю.

– Оно действительно черное?

– Чернее, чем твои волосы, – засмеялся он весело, почувствовав, что развеял ее испуг. – Потом мы посетим ханский шатер в Крыму. Там растут персики, абрикосы и дыни величиной с...

– С карету Фике?

– С карету Фике.

Часто играя в подобные путешествия, они верили в них, наполовину в шутку, наполовину всерьез. Иногда эта вера граничила с тоскливым отчаянием. Они побывали всюду: в Италии, Франции, в таинственной земле московитов, расположенной на самом краю света; на загадочном Британском острове, населенном еретиками, которых не уставал предавать анафеме патер Загорский. В своих мечтах Казя никогда не задумывалась, что во время далеких странствий будет служить им кровом. С ней будет Генрик, ей было достаточно этого.

– Посмотри на месяц, – воскликнула она.

На кайме меркнувшего заката, словно воинственный знак на синей хоругви неба, висел бледно-серебряный месяц.

– Я никогда не видела его таким тонким, – удивилась Казя. – Как турецкая сабля.

– Сегодня, – авторитетно заявил он, – не будет видно солнца.

Он замолчал, с интересом ожидая ее ответа.

Она засмеялась и погладила его лоб.

– Голову напекло?

– Это называют затмением, – продолжал он. – Оно произойдет как раз сегодня. Луна пройдет мимо солнечного диска, так нам объяснял Конарский, и тень накроет часть Польши. – Он наслаждался произведенным эффектом. – В старину эти затмения толковали как предзнаменования: случится падеж скота или урожай будет богатым – это зависело от того, что заблагорассудится жрецам. Но теперь, с развитием науки, – закончил он важно, – мы знаем, что это всего лишь феномен природы.

Казя притихла, не сводя расширенных глаз с небосклона. Луна приблизилась к солнцу, и земля окрасилась в красноватый оттенок. Лесорубы, с ужасом воззрившись на небо сквозь густую листву, сжали покрепче ручки своих топоров, словно собираясь отбиваться от невидимого врага. Вскоре в окутавшей их тьме они не могли различить друг друга и, накрыв головы руками, ничком прижались к земле. На болоте встревоженно закрякали утки, канюки торопливо укрылись в кроне могучего дуба, рысь, которая со своими детенышами охотилась на берегу реки, распласталась на брюхе и издала короткий угрожающий рык.

Повсюду при виде надвигающейся гигантской тени люди и животные в страхе смыкали глаза или приникали поближе к земле. Птицы подняли было оглушительный щебет: их стайки бесцельно метались в воздухе, но потом и они умолкли, затаившись в гуще листвы. Полная тишина – даже насекомых не было слышно – нарушалась лишь слабым журчанием воды в реке.

Завыли волки. Задрожав, Казя перекрестилась и крепче прильнула к Генрику. Ветки березы превратились в тонкие черные кости.

– Обними меня! – она прижалась лицом к его груди – Обними меня крепче.

Генрик увидел, как ее кожа теряет свой цвет и приобретает мертвенно-пепельный оттенок пергамента. Внезапно ему стало страшно. Сухое и четкое объяснение Конарского в классе звучало очень просто, но здесь... Волки выли и выли, до тех пор пока умирающее солнце окончательно не скрылось из виду, а вместе с ним ушли свет и тепло.

На мгновение Казя разжала объятие и взглянула ему в лицо, похожее на черную маску. Она вздрогнула и вновь закрыла глаза.

– Я здесь, моя дролечка. Я всегда буду здесь.

Она бессвязно шептала молитвы; ее ногти глубоко впились в спину Генрика.

– Казя, затмение прошло! Солнце вернулось.

Открыв глаза, она увидела березу, пламенеющую в лучах заката, как факел, и глубоко с облегчением рассмеялась. Генрик принялся осыпать ее поцелуями, его рука лихорадочно блуждала по ее телу.

– Черные глаза, – прошептал он, в порыве желания забыв свой недавний страх, – Черные, как бархат.

– Слава Богу, что ты был рядом со мной. Я так испугалась... – Его жадные губы накрыли ее рот, не дав Казе договорить.

– Твой рот такой нежный, Казя, нежный и мягкий.

– Когда ты на меня так смотришь, я сама не своя... О Генрик, прошу тебя – продолжай.

Он покрыл страстными поцелуями ее шею и плечи, ощутив на своих губах сладкий пот ее тела, от ног до набухших сосков. Его зубы заставили ее кричать, она яростно извивалась, стремясь полностью слиться с его телом.

– Еще, милый, еще. Не останавливайся, умоляю, не останавливайся!

Казалось, что она расплющится о твердую, как железо, землю, отдав себя на волю стремительного, не знающего преград порыва. Стиснутая его железными руками, она продолжала извиваться и трепетать, словно пойманная на крючок рыбка.

В долине вновь мерно затюкали топоры. Раздался негромкий жалобный треск – это валилось дерево...

– ...а-а-а-ааа!

– Дролечка, я поранил тебя! Прости, – он слизнул кровь с ее губ.

Ее огромные черные глаза улыбались, тело все еще вздрагивало.

– Это знак нашей любви, – сказала она почти шепотом. – Оставь их побольше.

– Вот что бывает, когда солнце скрывается из виду, – засмеялся Генрик.

– Мы должны молить Бога, чтобы он послал еще одно затмение.

Они смеялись и подшучивали друг над другом, а тем временем солнце плавно клонилось к вершинам Карпат. Настала минута расставания. Они кончили одеваться в тишине. Генрик застыл, держа в правой руке сапог.

– Завтра... – начал он, но на этот раз в его голосе не было прежней уверенности. Он понял, что через несколько минут, когда Казя уйдет, его жизнь станет пустой и холодной, как зимняя степь. И снова в его глазах померк свет.

– Генрик, не надо. Ну что ты, любимый? Только до завтра, – поспешила она его утешить. – Скажи мне, что случилось.

Пристыженный, он хотел отвернуться, но она не позволила ему этого сделать и, притянув его лицо к своему, Расцеловала слезинки, висевшие у него на ресницах.

– Скажи мне, мой ангел.

– Ты всегда будешь моей, Казя.

– Повтори это. Повтори это еще, милый, – она откинула назад голову, ее губы раздвинулись в блаженной улыбке.

– Ты всегда будешь моей, всегда, – повторил он медленно, тщательно и нежно выговаривая слова. – Ядвижка, ты будешь ждать? Что бы ни произошло, будешь?

– Да, Генрик, я буду ждать.

Не говоря больше ни слова, они прижались друг к другу. Потом Казя открыла глаза.

– Генрик! – ее голос изменился. Она увидела через его плечо, над краем ямы, как из-за деревьев, там где заканчивался горный кряж, выехали три всадника, хорошо различимые в свете сумерек.

– Садись, – быстро сказала она, дергая его за рукав. Осторожно приподнявшись, Генрик увидел, как всадники медленно приближаются к ним.

– Это турки, я уверен. Надо немедленно скакать в Волочиск.

Казя согласно кивнула; она была взволнована, но не испугана. Они выползли из ямы и, крадучись, побежали к лошадям.

– Ну что ж, будем скакать что есть мочи, – перед тем как прыгнуть в седло, Генрик на несколько дюймов обнажил кинжал и втолкнул его снова в ножны.

Казя тронула Кингу серебряным хлыстом и пустила ее полным галопом вниз по извилистой тропинке.

Вожак турецкого дозора, отряженного исследовать местность вдоль склонов кряжа, заметил предательский блеск металла и привстал в стременах.

Они потеряли весь день, рыская вдоль длинного кряжа. За ними по пятам в поисках добычи – женщин и лошадей – следовал главный отряд в пятьдесят человек, осторожно передвигающийся по оврагам и лесистым лощинам. Несколько дней они тщательно избегали на своем пути малейшей опасности. Сейчас, по дороге назад, когда они ехали на свежих лошадях и уже приблизились к турецкой границе, они могли вволю грабить и жечь.

Они миновали крохотные деревеньки, не тронув напуганных крестьян. Но сейчас местность стала ровнее, леса гуще, а люди богаче. Здесь можно было найти большие дома, резвых скакунов и статных красивых женщин для невольничьих рынков Константинополя и Крыма.

Примчался всадник и сообщил, что с горы были видны большая зеленая крыша и дым многих труб.

– Два человека ускользнули в долину и скачут по направлению к этому дому. Я послал за ними погоню.

– Дом будет наш, – взвизгнул главарь, приземистый мужчина в малиновом тюрбане. – Там будут быстрые польские лошади и белокожие жены гяуров.

Лязг сабель, дружно выхваченных из изогнутых ножен, потонул в общем свирепом крике, когда турки, подгоняя своих лошадей, пронеслись мимо березы и устремились по дороге на Волочиск.

Впереди них среди деревьев белой стрелой летела Кинга, позади нее изо всех сил держался гнедой Генрика. Пригнувшись к гриве, Казя кричала во весь голос.

– Бегите! Бегите, спасайтесь! Турки! Здесь турки!

Лесорубы услышали ее крики и дробный топот копыт, и тут же перед ними появилась турецкая конница, и, прежде чем они успели поднять топоры, взмах острой стали снес им головы. Их тела были безжалостно смяты копытами и остались лежать среди нарубленных ими бревен.

Генрик хрипло кричал, сжимая в руке обнаженный кинжал. Он видел, как Кинга пересекла старый разводной мост и скрылась за воротами Волочиска; позади него уже совсем близко слышался истошный вопль его преследователей «Аллах акбар!»

Рядом с его плечом просвистела стрела, он пригнулся ниже и на полном скаку влетел в закрывающиеся ворота. Отовсюду бежали перепуганные люди, ищущие убежища за стенами Волочиска; в беспорядке носились свиньи и куры, во множестве гибнущие под копытами.

Какой-то человек опустился перед воротами на колено и навел мушкет. Раздался выстрел, появился клуб дыма, и пораженная пулей турецкая лошадь кубарем покатилась по земле. Кто-то кричал:

– Заприте ворота! Ради всего святого, заприте ворота!

Горестно звонил колокол на часовне. Во двор высыпали конюхи, держа в руках лопаты, вилы и даже метлы.

Наконец заржавевший от долгого неупотребления засов был опущен, но всадники в авангарде турков, врезавшись в ворота, словно разогнавшиеся бараны, с громкими воплями на взмыленных лошадях ворвались внутрь. Сразу же засверкали ятаганы и послышались крики раненых и убитых.

– К балкону! К балкону!

Турки лезли и лезли через ворота, рубя направо и налево, ненасытные в своем стремлении убивать.

Генрик и Казя стремглав залетели в усадьбу и побежали вверх по витой лестнице. На верхней площадке их встретил граф Раденский, без парика, блестящий от пота; в правой руке он держал тяжелый кавалерийский палаш и пистолет в левой.

– В часовню, – прорычал он. – Иди к своей матери в часовню. Двери выдержат. Вот, возьми, – он сунул ей пистолет и крикнул Генрику, чтобы тот следовал за ним.

Внизу со двора поднимался частый лязг стали, слышались крики умирающих в агонии и стук копыт лошадей, скользящих по мокрым от крови булыжникам.

– В часовню! – ее отец еле перекрывал этот шум. – Мужчины к оружию! Вооружите мужчин! Вставайте к окнам... – Его голос потонул в общем гуле.

Но выполнять эти распоряжения было некому, турки уже спешились и ворвались в дом, сломив своими свистящими ятаганами плохо организованное, но отчаянное сопротивление.

– Стреляйте с балкона! – услышала Казя голос Генрика.

Она побежала к балкону, где стоял патер Загорский, и в этот момент увидела, как из кухни выходит дюжий турок, волоча за собой двух плачущих девушек. Она прострелила ему горло – его руки взметнулись к ране, и он отпустил пленниц. Прежде чем они успели подняться и убежать, их схватил другой янычар. Казя швырнула ему в голову пустой пистолет. В деревянную стенку на расстоянии двух вершков от ее головы вонзилась стрела. Кухня была наполнена дымом; на полу посреди своей стряпни лежала толстая Анна, вцепившись руками в проткнувшее ее насквозь копье. Пытавшиеся сопротивляться поварята были убиты, их израненные тела кинули в котел с кипящей водой. Из конюшни, прокладывая себе дорогу среди врагов, выехал Мишка.

– Нечай! Нечай! А-а, нехристь, накось, попробуй казацкой сабли!

Он зарубил трех турок, прежде чем окружившие его скопом враги, выбили его из седла. Раздавленный тяжелыми конскими копытами Мишка продолжал изрыгать проклятия, пока турецкая сабля не заставила его замолчать навсегда.

– Боже, Боже... – экономка Тапина, вся в крови, пошатываясь, вышла на балкон. Ее волосы были распущены, черное платье распорото на талии; в руках она держала маленький кухонный нож.

– Боже, – повторила она снова с белыми закатившимися глазами. – Твой отец... Она медленно повалилась навзничь.

– Аллах акбар! Аллах акбар! – слышался отовсюду свирепый клич.

Незапно она увидела брата и услышала, как он изо всех сил выкрикивает ее имя, но через мгновение все померкло в круговерти конских крупов и мелькании сабель. Чей-то голос громко распоряжался на непонятном ей языке:

– Лошади! Лошади и женщины! Оставьте добычу! К шайтану добычу! Убивайте мужчин, оставляйте детей. Оставляйте детей и женщин...

Казя вбежала внутрь и споткнулась о труп своего отца. Отцовский палаш вошел по самую рукоять в грудь лежащего рядом турка. На губах мертвого графа Раденского застыла гримаса ненависти и гнева. Она побежала по длинному коридору, в отчаянии зовя Генрика и свою мать.

– Марыся! Марыся! Ты где?

Дом пропитался запахом крови, под ногами жалобно скрипели остатки мебели и стекла.

– Генрик! Любимый, ты где? Приди ко мне! Боже, храни его! Приди ко мне, Генрик, приди... – но никто не отозвался.

Дым полностью заполнил коридор снаружи тетушкиной комнаты, из которой доносилось неистовое тявканье собачонок и ошалелое бормотание попугаев.

Она наклонилась и вырвала саблю из руки раненого турка.

– Аллах акбар! – лязг сабель звучал все ближе. Вдруг голос, который с трудом можно было назвать человеческим, громко назвал ее имя... Это была тетушка Дарья. Она стояла посреди комнаты, окруженная своими собаками, и, словно саблю, держала наперевес свою тросточку.

– Я здесь, здесь, – Казя обвила руками дрожащую тетушку.

Они стояли бок о бок, когда в комнату ворвались турки. Кривоногий человечек в широких шароварах медленно подошел к ним, его окровавленные усы топорщились в жестокой улыбке. Он что-то угрожающе сказал, протянул руку, словно для того, чтобы схватить женщин.

Казя ударила по руке саблей, и отрубленная рука полетела на пол. Тетушка одобрительно закричала. Турки уставились на стекающую с сабли кровь. В глазах Кази светилась дикая решимость.

– Иезуит, выходи! – попугай Фредерик летал над головой раненого турка, судорожно ощупывающего обрубок руки. – Иезуит, выходи!

Турки придвинулись еще ближе, и несколько тетушкиных собачек храбро вцепились им в щиколотки.

– Казя, помоги мне, я умираю.

Злобные руки оторвали ее от тетушки, и железное лезвие со свистом вошло в тетушкину жирную шею. Они заставили Казю смотреть, как ятаганы кромсают на кусочки ее огромное тело. Затем они вытащили из-под кровати мопсов и каждого разрубили надвое, дикарски захохотав, когда раненый турок швырнул изувеченные останки животных ей прямо в лицо. Попугаи кружились и кружились в дымном воздухе, выражая пронзительными криками свой ужас. Во время этой резни Казю вырвало; она, покачиваясь, стояла между двумя турками, которые держали ее и заставляли наблюдать за ужасным зрелищем. Она была на грани обморока, но чувства отказывались окончательно покинуть ее и дать благословенное облегчение. Их пальцы, как звериные когти, вцепились в ее обнаженные, красные от крови руки. Она никогда в жизни не слышала ничего более леденящего душу, чем их сатанинский смех.

Они потащили ее через пылающий дом. Визинский лежал лицом вниз, сжимая в обеих руках по пистолету, рядом с ним, один за другим, лежали два мертвых турка – его жена была отомщена. Когда Казю свели на крыльцо, она начала вырываться и звать Генрика хриплым наполовину безумным голосом. Она боролась изо всех сил, кусаясь и отбиваясь, до тех пор пока ее не душили ударом рукоятки пистолета по затылку, на пришла в себя и увидела, что лежит на залитом кровью дворе. Рядом с ней скалилась чья-то голова, и Казя не сразу поняла, что у этой головы не было тела.

Тот же скрежещущий голос распоряжался:

– Быстрее! Быстрее! Через час мы должны уйти отсюда.

Какой-то турок грубым рывком поднял ее на ноги и подтолкнул к выстроенным в ряд рыдающим женщинам.

Главарь в малиновом тюрбане, у которого из раны на лбу струилась кровь, как будто на его лицо просочился цвет тюрбана, осматривал их, сидя верхом на лошади. Он молча указал окровавленным клинком на двух женщин: старую Зосю и ее сводную сестру, работавшую в прачечной. Тотчас бормочущих молитвы, ничего не понимающих женщин вывели из строя, поставили на колени и обезглавили.

– Остальных на лошадей! Свяжите им ноги. Быстро! Казины щиколотки связали под брюхом той самой кобылы, упитанной и спокойной, на которой когда-то Фике объезжала верхом мирный, залитый солнечным светом двор. Вдруг она увидела Яцека с черным от пороха лицом.

– Казя! – он рванулся к ней, но удар мушкетным прикладом опрокинул его, лишившегося чувств, на землю. Его тело, словно мешок кукурузы, перекинули через седло. Из конюшен вывели всех лошадей. Кинга с яростью и тревогой мотала мордой, новый жеребец сильно хромал. Главарь молча вновь указал саблей, и пистолетная пуля опрокинула жеребца на колени. Несколько секунд он стоял так, будто молился, а затем медленно повалился на бок.

Ее увозили из дома в сгущавшейся темноте. Внезапно сквозь зеленую крышу пробились гигантские языки пламени, и в призрачном свете их пляшущих сполохов она увидела Генрика. Он лежал у стены рядом с воротами; его лицо походило на кровавую маску. Турецкий отрядс пленниками проскакал по мосту и скрылся в гуще деревьев.

Рядом с ней ехал турок с обнаженной саблей в руке. Когда они отъехали от пепелища и углубились в напоенный летними ароматами лес, он что-то ей прорычал, остановившись глазами на ее видневшемся сквозь прорехи в рубахе теле. Он ткнул ее лошадь кончиком сабли, заставив ее перейти в легкий галоп.

Они миновали покрытые лесом холмы и теперь быстро двигались по открытой равнине. За Днепром, на востоке, уже начали полыхать зарницы. Опасающиеся погони турки то и дело оглядывались назад, пришпоривая уставших лошадей.

Глава V

Где-то в темноте, окружавшей ее, как толстая шуба, Казя услышала стонущий женский голос. – Спаси меня, Боже, – повторял он, – спаси меня, Боже.

Голос был монотонным и невыразительным. Вдруг безнадежная мольба несколько изменилась.

– Боже, спаси меня. Боже, спаси меня.

Почему голос не прибавляет «пожалуйста»? Когда обращаешься к Богу, всегда надо говорить «пожалуйста». Бог ценит вежливость, как и все остальные. Казя смотрела в обступившую ее темноту. Как бы плотно она ни сжимала веки, в глазах продолжал пылать багровый огонь, освещающий невыносимые для нее видения. Она приложила руку к глазам, желая вырвать их прочь, только бы избавиться от кошмара. Вдали загрохотал гром.

– О Боже, спаси меня, спаси меня...

– Замолчи, Анна. В таком месте Бог тебя не услышит.

Это был голос старой Зоей. Но могло ли это быть? Зосе отрубили голову на дворе Волочиска. Волочиска? Большой белый дом с золотыми часами и вьющимися над зеленой крышей белыми голубями. Голубями? Зося была мертва. Она погибла, как и все остальные. Ее отец, Мишка, Генрик.

– Генрик! – ее голос вышел похожим на карканье. И только женский плач был ей ответом.

Бог дал ей любовь, чтобы так скоро забрать ее. Что они сделали, что заслужили такую участь? Какой грех они совершили? Все были мертвы. Это был ад, который так часто обещал патер Загорский. Патер Загорский... Худая фигура в сутане, как черная бабочка, приколотая к двери еще дрожащим копьем. Его губы продолжали шевелиться, взывая к Богу, пока он не испустил дух. Бог ему не ответил... Где-то журчала вода. Или кровь?.. Струи теплого летнего дождя... всадники, бледные во вспышках молнии... связанные сыромятным ремнем лодыжки... Кинга, очень белая в ночной тьме... Потоки крови... Тетушка Дарья. Она закрыла глаза, стараясь избавиться от полыхающей в ее голове картины. Серый попугай и рассекающая воздух сабля. Серые перья кружатся в воздухе и щекочут ей кожу. Она кричит в ужасе и смятении. Кто-то тронул ее за руку.

– Я здесь, Казя. Я здесь.

Это говорил Генрик во время затмения. Все это ушло навсегда.

– Лягушонок, это я, Яцек, – его голос был усталым и хриплым. Его дрожащие руки обнимали и успокаивали ее. Они прижались друг к другу, и Казя беззвучно заплакала сухими глазами.

– Спаси меня, Боже. Пожалуйста, спаси меня. Наконец, она сказала «пожалуйста». Теперь, может быть, Он ответит.

Дверь отворилась, и на пороге появились вооруженные люди, держа высоко над головой масляный светильник. Тьма немного рассеялась. Раздался турецкий говор, и вновь грубые жестокие руки схватили ее. Женщина прекратила свои причитания, все узники повернули изможденные лица к свету. Казя не сопротивлялась, когда ее и Яцека выволокли из хижины и привели в стоящий рядышком дом.

Их поставили перед толстым похожим на поганку мужчиной в огромном белом тюрбане. Посмотрев на нее, он провел кончиком языка по мясистым губам, но ничего не сказал. Рядом с ним стоял бородатый турок с перевязанной головой, который уничтожил их дом. По его короткому приказу четверо нарумяненных юнцов в ярких шароварах придвинулись к ней и, тонко хихикая, с ужимками на женоподобных личиках, сорвали с нее всю одежду, оставив полностью обнаженной. Яцек яростно рванулся к ней, силясь защитить, но был остановлен теми же мальчишками, которые после упорной борьбы одолели его и также сорвали с него всю одежду. Она не могла прикрыть наготу, так как двое юнцов держали ее за руки, и она только покрепче стиснула зубы, когда турок в белом тюрбане поднялся с циновки и медленно подошел к ней. Он ощупывал и поглаживал ее тело, как будто перед ним стояла лошадь или кобыла, а под конец заставил ее широко открыть рот и попытался проверить зубы. Казя с отвращением плюнула в его плотоядное лоснящееся лицо. Глаза турка загорелись злобой, он наотмашь ударил беспомощную девушку со скрученными за спиной руками, так что ее голова запрокинулась назад. Яцек ревел как дикий зверь, тщетно пытаясь прийти на помощь своей сестре.

Турок выхватил кинжал и приставил его к животу пленницы, Казя не чувствовала ничего, кроме стыда и гнева. По его глазам она видела, что он жаждет вонзить кинжал в ее тело, но другой турок покачал головой и Что-то возразил. Убейте нас, думала она безразлично, Расправьтесь с нами, и все будет кончено. В спор вмешались юнцы, и было ясно, что их голоса тоже разделились.

Один из стражников, приведший ее сюда из хижины, стоял около двери. Вид ее тела вызывал в нем острую похоть, но одновременно пробуждал какое-то чувство, близкое к жалости к ее красоте и страданиям. Ему и раньше приходилось наблюдать истязания неверных гяуров. Он, солдат пограничного гарнизона, перевидел немало плененных женщин – оцепенелых, немых, – которые покорно, как животные, переносили унизительный осмотр. Иногда, для забавы, их жестоко пытали нарумяненные любимчики командира. Знает Аллах, он видел достаточно, что заставило бы содрогнуться любого человека. В его обязанности входило убирать комнату, после того как развлечения заканчивались, и выкидывать останки несчастных мужчин или женщин в выгребную яму.

Тех, что остались целы, отправляли на юг, на невольничьи рынки Трапезунда. Этот поляк мог бы стать отличным янычаром. После того как мальчишки с ним позабавятся, его, наверное, отправят в Константинополь.

– Она должна умереть, – сердито рычал командир гарнизона. – Эта неверная плюнула в турецкого офицера.

Но бородатый командир кавалерийского отряда, как видно пользующийся большим влиянием, продолжал настойчиво возражать. Солдат с интересом и сочувствием ожидал, чем закончится спор. Все это время острая сталь упиралась Казе в живот. Наконец турок в белом тюрбане угрюмо пожал плечами, недовольно вложил кинжал в ножны, и они вместе с бородатым турком, все еще споря, отошли к окну.

До Кази доносились их сердитые голоса, то и дело повторявшие слово «диран». Бородатый турок несколько раз хлопнул своей ладонью о ладонь командира гарнизона. Вдруг прозвучала ломаная польская речь, заставившая ее отвлечься.

– Отдайте нам этого парня, – крикнул один из мальчишек, переводя преисполненный извращенного наслаждения взгляд с нее на Яцека.

Гарнизонный командир нетерпеливо кивнул.

Из сомкнутых губ Кази вырвался истошный вопль, когда она поняла, что они делают с ее братом на низеньком диванчике у стены. Крики мальчишек стали пронзительнее и возбужденней. Она видела, как он, прижатый лицом к дивану, скрылся под грудой барахтающихся тел. Она слышала его умоляющий голос:

– Нет! Нет!

– Яцек! О Езус Христ!

Стражники схватили ее и поволокли назад в хижину, а она билась в их грубых руках, снова и снова выкрикивая его имя.

Хлопнула дверь, и ее окутала темнота.

Женщин выгрузили с галеры в Керченской гавани и через Пологий холм повели по направлению к большому, нарядному, пестрому городу, утопавшему в садах, оливковых деревьях и тамарисках.

Пять дней они спускались вниз по Днестру, петляя в его узких протоках, потом огибали мерцающие по ночам берега Крыма, до тех пор пока сегодняшним солнечным Утром их судно не бросило якорь в этой пристани. Людей выгрузили на берег, и они стояли, как испуганный скот, безмолвно перенося насмешки и издевательства греческих матросов в шапочках с кисточками. Что значили эти обиды по сравнению с тем, что они уже пережили?

– Я бы разорвала их на куски, – пробормотала девушка рядом с Казей.

На ее руках и в спутанных волосах была кровь; последнюю часть добычи присоединили к ним только в устье Днестра, и девушка все еще была одета в то платье, в котором ее захватили в плен.

– Я бы разорвала их... – ее слова были полны ненависти.

Потом снова засвистели плети и посыпались угрожающие хриплые крики. Чьи-то бесцеремонные руки хватали Казю за покрытые синяками плечи. Пленников выстроили в колонну, и вызывающая слезы процессия двинулась на следующую ступень своей Голгофы.

Казя едва замечала, что творится вокруг нее. Один глаз заплыл от удара, а второй тускло, но с затаенным вызовом смотрел на незнакомых людей, наводняющих узкие улицы городка. Если бы кто-нибудь из этой праздной толпы взял на себя труд взглянуть на невольниц попристальней – вереницы европеек-рабынь были на здешних улицах столь же обыденным зрелищем, как ползающие и гнусавящие в пыли нищие и калеки, – он бы наверняка заметил, что по крайней мере одна из них шагала с угрюмой горделивостью на лице. Она высоко держала голову, вопреки тому, что была одета в грязную матросскую блузу и мешковатые шаровары; ее ноги были босыми и успели огрубеть настолько, что едва замечали грязь, по которой ступали.

Она не пыталась разговаривать, так как поняла, что все разговоры ведут только к новым побоям. Ее мысли были пустыми и бесцветными, как известковые стены, мимо которых держали свой жалкий путь женщины, а тело продолжало мучительно ныть от боли. Страдая от жажды, Казя чувствовала, как ее язык превращается в шершавый комок, а радом сновали бойкие водоносы, из чьих кожаных мешков просачивалась ледяная вода.

Продавцы сладостями в высоких конических шляпах отпускали непристойные замечания из дверей своих лавочек, спаги в красных сапогах гордо направляли своих лошадей прямо через толпу, татары с короткими луками за спиной и невыразительными плоскими лицами бесстрастно взирали на процессию полонянок.

Понемногу Казя начала проявлять интерес к происходящему. Почти помимо своей воли она увидела танец дервишей на маленькой площади. Они кружились, как волчки, в зеленых балахонах, с раскинутыми в сторону руками, а их не участвующие в танце собратья в широких кушаках и совершенно лысые перебирали четки в тени акаций. Непроницаемая маска печали на ее лице дала трещину, и она поняла, что улыбается, глядя, как уличные мальчишки кривляются и ловко передразнивают святых старцев.

Они выбрались за пределы города и медленно карабкались по склону холма в приветливой тени тамарисков под монотонную песню сверчков. Они устало тащились через обжигающую ноги пыль, пока, наконец, не подошли к большому белому особняку, самому большому по эту сторону холма.

– Не падайте духом, – крикнула Казя, когда они вошли во двор, прохладный от искрящихся струй фонтанов.

– Помните, вы – полячки... – между ее лопаток обрушился тяжелый кулак, и она растянулась на четвереньках, но ухитрилась сразу же, пошатываясь, встать.

Ее вместе с товарками по несчастью завели в низкую комнату с зарешеченными окнами, в которой висел тяжелый аромат мускуса и жасмина.

Из всех пленниц в этой комнате оставили только Казю. Она стояла на теплом плиточном полу, обнаженная по пояс, лицом к лицу с высоким, неестественно толстым мавром в белой шляпе, которая почти касалась низкого потолка. Сонно жужжали мухи, откуда-то доносился приглушенный звук женских голосов, сопровождаемый позвякиванием тамбурина.

Убаюканная музыкой, Казя не сразу заметила, как чернокожий евнух проскользнул за ее спину, двигаясь удивительно бесшумно и быстро для такой туши. Он обхватил ее сзади и начал искусно играть с ее грудью, поглаживая и теребя соски. Казя беспомощно барахталась в его железных объятиях, ее босые ноги скользили по плитке. Наконец, с влажной улыбкой на красных вывороченных губах евнух отступил назад, чтобы полюбоваться плодами своего мастерства. Удовлетворенная ухмылка сменилась гримасой боли и ярости, после того как Казя изо всей силы лягнула его в пах. Он, как бык, навалился на девушку, зажав розовой ладонью ей рот, а другой рукой опрокинул ее на пол. Слезы боли и унижения смешивались с кровью из разбитой губы, но она не издала ни единого стона. Ее чувства начали угасать, и вдруг она услышала чей-то резкий голос. Мавр тут же рывком поднял Казю на ноги, сверля ее злобными глазками.

Перед ней стоял человек, одетый в широкий, свободно ниспадающий халат. Поглаживая свои длинные шелковистые усы, он наградил девушку восхищенным взглядом. Другая рука небрежно лежала на рукояти кривого кинжала, заткнутого за пояс шафранного цвета. На его голове покачивался зеленый тюрбан, заколотый рубином изумительной красоты.

Евнух, поскуливая, пустился в многословные объяснения, вся его нахальная самонадеянность перед холодными глазами турка испарилась как дым. Турок внимательно слушал, не упуская ни единой детали ее внешности: начиная от стертых веревками щиколоток и кончая кровоподтеками на плечах. Когда его глаза остановились на прекрасной, возбужденной умелыми пальцами груди, его зрачки расширились, а ноздри зашевелились. Он нетерпеливым жестом велел чернокожему замолчать.

Очень медленно он обошел Казю кругом. Она напряглась, ожидая грязных ласк или сильного удара, но он только слегка прикоснулся рукой к ее талии. Потом он мягко заговорил на французском, медленно и со странным акцентом выговаривая слова.

– Кто это осмелился сопротивляться могучему Кизляр-Аббасу, Повелителю Дев, который голыми руками может разорвать человека на части, – в его глазах, черных и глубоких, как у женщины, светился теплый юмор.

Казя встретила его любопытный взгляд со всей твердостью, которую только могла проявить. Наученная горьким опытом, она знала, что улыбка на лице турка, скорее всего, предвещает новые пытки и издевательства.

– С тобой жестоко обращались, – сказал он тихим мелодичным голосом. – Но твоя красота скоро вернется. За тобой будут ухаживать женщины из сераля, они научат тебя многим вещам, и в том числе искусству любви. – Его взгляд снова упал на струйку крови в уголке ее широкого рта.

Неожиданно доброжелательный тон смутил Казю, она заподозрила ловушку. У турок не могло быть ни доброты, ни сострадания, она не верила в них после того, что ей довелось пережить сначала в Волочиске, а потом на протяжении последних кошмарных дней, когда ее увозили все дальше и дальше от родной земли. С минуты на минуту капкан мог защелкнуться, и с той же теплой улыбкой он подверг бы ее еще более изощренным мучениям.

– Евнух сделал хороший выбор, – сказал он почти нежно. – Ты очень красива.

Эта девушка держалась с достоинством грузинской принцессы Тамары. Как величавая Тамара, она возвышалась над остальными женщинами, составлявшими его гарем: черкешенками, персиянками, гречанками. Она одна была действительно достойна его. Со временем она станет не только наложницей, но и любимой женой, матерью его сыновей.

Он что-то тихо сказал евнуху и тот, немедленно склонившись, подобрал с пола ее грубую блузу и протянул ей. Она торопливо оделась, а Кизляр-Аббас попятился задом к двери и исчез за нею.

Турок уселся на устланный мягкими подушками диван и лениво потянулся за медной вазочкой с миндалем и мандаринами. Он кинул один орех себе в рот и, неторопливо жуя, рассматривал свою гостью.

– Ковры из Анатолии, – сказал он. – Шелк и бархат из Басры. Резная утварь из Мосула.

Его изящная рука с тонкими пальцами описала в воздухе круг, демонстрируя ей сокровища.

– Не все турки живут, как свиньи.

Его ноги в желтых туфлях с загнутыми носами были удивительно маленькими. «И все же вы хуже самых диких зверей» – так с горечью, закипавшей в ее сердце, думала Казя. Она не поднимала глаз от пола, стараясь избавиться от преследующих ее видений. Внезапно в комнату проник луч красного закатного солнца, и лицо сидящего на диване турка окрасилось в кровавый оттенок. Она прижала руку ко рту, чтобы подавить крик. Он наблюдал за ней с интересом.

– Я – Диран-бей, – сказал он. – Убери руки и смотри на меня, я теперь твой хозяин. Диран-бей. Волей Аллаха... – его усы тронула добродушная усмешка. – Наместник Керчи.

С величайшим усилием Казя справилась с дрожью и всмотрелась в него внимательней. Это был человек лет тридцати пяти, среднего роста, с покатыми плечами и ровным высоким лбом.

– Как тебя зовут, девушка? Неважно, – добавил он, не дождавшись ответа. – Я дам тебе новое имя.

Она вытянулась в струну, запрокинув назад голову.

– М-меня зовут графиня Р-р-р... – что-то стиснуло ее горло, так что слово никак не слетало с губ. – Р-р-р...

Сжав кулаки, Казя глухим голосом выдавила свое имя и остановилась, шумно переводя дыхание.

– Раденская, – повторил он. – Так ты русская?

– Н-н-н... – она покачала головой, озадаченная и смущенная неспособностью говорить.

– П-п-полячка, – ее губы судорожно прыгали.

– А, полячка. Я уважаю твоих соплеменников – они хорошие солдаты. Немного найдется кавалеристов, равных вашим, – он погрузил пальцы в медную вазочку. – Скажи мне, ты всегда так сильно заикалась? – Его тон был сочувственным.

Она снова покачала головой, не отваживаясь заговорить.

– Не тревожься, – пробормотал он, – время излечит твои раны и вернет тебе дар речи. Но запомни. Ты больше не польская графиня. Ты невольница, одалиска. Я твой хозяин, подданный Османской империи, и быть моей рабыней для тебя особая честь, – в его словах проскальзывала ирония. – Несомненно, ты будешь молиться своему неверному Богу, чтобы он спас тебя, но Он не услышит. А даже, если Он услышит, Он ничего не сможет для тебя сделать. – Он замолчал, выбирая в вазочке лакомство. – Возможно, Он тебя приободрит. – Его челюсти медленно двигались, он был похож на гладкого черного кота, смакующего сметану. – На юге, как ты, наверное, знаешь, лежит Черное море, а за ним Турция. На западе живут крымские татары, наши союзники, недолюбливающие поляков. На севере находится Азовское море, также владение Турции, а за ним земли казаков. Пойдешь на восток – и окажешься в Ногайских степях, а еще дальше – Кавказские горы, в которых обитают чудовища. Так что выбрось из своей головы все мысли о побеге. Отсюда нельзя убежать.

Он помолчал, позволяя ей осознать услышанное.

– Ты воспитанная, образованная девушка, и тебе не составит особого труда понять свое положение. Смиришься ты с ним или нет, это уже другой вопрос. Будем надеяться, что да... Ибо тогда наша жизнь будет приятной для нас обоих. Если нет... – завуалированная угроза осталась недоговоренной.

Жаркую неподвижную тишину огласил скрипучий пронзительный крик.

– Ты никогда не слышала, как кричат павлины? Красивейшие создания с безобразным голосом. Птицы Юноны.

«Завтра, – подумал он, – я пошлю за шелкоторговцем Махмудом. Шелк как нельзя лучше подойдет этой польской красавице». Диран позвонил в серебряный колокольчик. Музыка тамбурина умолкла, женские голоса утихли. В наступившей тишине слышалось только жужжание летающих под потолком мух. Казя услышала шлепанье туфель, открылась дверь, и в комнату вошла толстая старуха в необъятном халате. Ее лицо было густо набелено, под обведенными черной краской глазами висели тяжелые мешки.

– Иди, – сказал он. – Она отведет тебя. Слушайся ее, она может научить тебя многому, что сделает наши будущие встречи более сладостными.

Он заговорил со старухой по-турецки.

– Совсем скоро, – сказал он Казе, – под ее опекой ты поправишься и душой и телом. Надеюсь, ты не будешь пребывать в унынии, когда придешь ко мне в следующий раз.

Опустившись обратно в подушки, он помахал ей рукой. Старуха взяла Казю за руку и кивком указала на дверь.

Но Казя не двигалась. Она плакала. В первый раз с того времени, как турки напали на Волочиск, она плакала настоящими слезами. Слезы бурными потоками струились из ее глаз, словно морские волны, прорвавшиеся через плотину. Она плакала без стеснения, не владея собой, как заблудившийся в лесу ребенок. Она оплакивала свой дом, родителей, брата, друзей, которых она никогда не увидит; она оплакивала Мишку и Кингу, но безутешней всего она оплакивала Генрика – свою единственную любовь, – который лежал в могиле в польской земле.

Ослепленная слезами, она прошла вслед за старухой через сад, в котором сухое шуршание павлиньих хвостов смешивалось со сладким пением птиц в апельсиновых деревьях. Весело бьющие вверх струи фонтанов, казалось, передразнивают ее горестный плач. Она стояла с понурой головой и слышала, как поворачивается в замке ключ и скрипят ржавые петли.

Еще несколько шагов, и дверь за ее спиной захлопнулась. Вокруг нее, словно сплошной птичий щебет, раздавалась женская болтовня.

Часть 2

Глава I

За серой от пыли оливковой рощей на фоне зеленовато-голубого моря паруса кораблей, которые швартовались в гавани, казались белоснежными. Казя Раденская сидела в тени апельсиновых деревьев у пруда, усеянного огромными белыми лилиями, и разглядывала расстилавшийся внизу город. Красные крыши Керчи блестели в лучах майского солнца, как драгоценные камни.

На ветках фруктовых деревьев и тамарисков пели птицы с оперением всех цветов радуги; над купами роз и грядками тюльпанов и гиацинтов жужжали пчелы. Павлины распускали свои переливающиеся на солнце хвосты, издавая время от времени гнусавые вопли.

Обложенная шелковыми подушками, Казя лениво протянула руку, чтобы погладить гепарда, который лежал на длинной каменной скамье рядом с ней. Как только он почувствовал прикосновение ее руки, его сонные желтые глаза распахнулись, а на покрытых теплым и мягким мехом плечах заиграли стальные мускулы. На одно мгновение блеснули его выпущенные когти, когда гигантская кошка, вытянув передние лапы, с наслаждением потянулась.

Из-за зарешеченных окон сераля доносилась все та же ленивая болтовня, как и в тот день, три года назад, когда она впервые очутилась в доме у Диран-бея. Болтовня, ставшая частью ее жизни вместе с зеленой тушью вокруг ее глаз, ярким кармином на губах и ароматом мирта, которым пропиталось все ее тело.

В воздухе парил густой запах цветущих деревьев. Некоторое время Казя смотрела на стрижей, которые, как черные стрелы, носились в небе над верхушками высоких осин. Потом, в истоме и неге, она откинулась на подушки и зевнула.

– Какой ты красивый, – прошептала она гепарду. Гепард потерся головой о ее руку, отчего по ее телу прошла непроизвольная дрожь.

Легкий ветерок набежал с моря и шевелил ее волосы, лебяжьим пухом ласкал ее плечи и раздувал тонкие, как паутинка, шаровары. Вздохнув с ленивым довольством, Казя еще глубже зарылась в подушки, раскинув в стороны ноги и руки. Вдруг она преисполнилась острым чувством собственной красоты. Ее тело приобрело столь высоко ценимую турками округлость, оставаясь в то же время упругим и стройным; ее кожа была гладкой, как персик, и, став бледнее, чем раньше, отливала теперь золотистым медом.

Она услышала лай и увидела, как к ней бегут две собаки. Следом за ними по яркой мозаичной дорожке медленно шел Диран-бей. Он ненадолго задержался в тени персика, с восхищением любуясь женщиной и гепардом, сочетанием золотого и черного цвета на фоне розовых куп. Потом он подошел к ней.

– Ты прекрасна, как будто сошла с небес, – сказал он, глядя на нее сверху. Она улыбнулась и взяла его за руку.

– Я нравлюсь тебе больше, чем ему.

Гепард злобно смотрел на псов и на их хозяина, затем вскочил с дикой грацией и, до предела натянув цепь, отошел к пруду. Там он сел к ним спиной и неподвижно уставился на плавающих в прозрачной воде золотых рыбок.

– Он ревнует, – сказал Диран. – И он прав.

Турок был красным от жары, рубашка на его груди потемнела от пота.

– Слишком жарко для стрельбы из лука, – он опустил лук на землю.

Она поднялась и обвила руками его плечи. Он притянул ее к себе и поцеловал. Соленый вкус его твердых губ и запах мускуса, исходящий от его тела, привели Казю в привычный трепет, и она, прижавшись к нему, принялась теребить пряжку его широкого пояса. Он мягко отвел ее руки в стороны.

– Не сейчас, моя прелесть. Сначала я искупаюсь.

– А потом?.. – она взмахивала ресницами, щекотала его губы.

– Поторопись... пожалуйста... – прошептала она. – Я здесь одна... совсем...

Вернувшись, Диран-бей обнаружил, что она пытается натянуть его лук.

– Смотри, – он взял лук, приладил стрелу и натянул тетиву до самого уха, целясь в ящерицу, которая уселась на солнышке на стволе осины.

Ее глаза не уследили за полетом стрелы и увидели ее, только когда она вошла в дерево, пригвоздив извивающуюся ящерицу.

– Перед стрелой из татарского лука бессильна любая броня, – сказал он. – Но не стоит сейчас говорить об оружии. У меня есть для тебя подарок, вот...

Казя развернула сверток.

– Какая прелесть! – ее неподдельная радость заставила его улыбнуться.

В разукрашенной позолоченной клетке сидел на жердочке хрупкий механический соловей.

– Спасибо, спасибо, – она завела соловья специальным ключиком и завороженно вслушивалась в льющиеся из его клюва сладкие и чистые звуки.

– Это французская игрушка, – сказал он. – У нас оживленная торговля с Францией. Между Керчью и Марселем курсирует множество кораблей. Вон, посмотри, в гавани стоит французская торговая шхуна. Большое судно в дальнем конце пристани.

На мгновение она оторвала глаза от игрушки и увидела маленькие фигурки, снующие по палубе большого черного корабля. Ее внимание снова вернулось к поющей птице.

– Ч-ч-чудесно, – она закрыла глаза. – Как настоящий. Это правда мое?

– Конечно, – он глядел на нее с восхищением, которое испытывал ко всему истинно прекрасному.

Этой девушке было уже двадцать лет. Она пленила и его чувства, и его тело, затмив собой любых других женщин, которыми он когда-либо обладал... Три года привольной жизни и секреты утонченных приемов любви сделали из нее женщину, способную воскресить мертвеца. Он улыбнулся, представив себе воскресшего мертвеца. Ее длинные стройные ноги просвечивали сквозь прозрачную ткань шаровар, каждое ее движение наполняла ленивая животная чувственность. Для того чтобы усугубить притягательность ее плоти, не требовалось никаких дополнительных ухищрений. Он затаил дыхание, глядя, как девушка нырнула в шелковые подушки, развалясь среди них с ленивой грацией.

– Розовоперстая Эос, – пробормотал он, увидев, как солнечные лучи упали на ее ногти.

– Этот соловей, – сказала она, – поет, подчиняясь приказу.

«Совсем как я, – подумала она с горечью. – Нет, неправда. Я занимаюсь любовью, потому что он показал мне, какое это великое наслаждение. Потому что он может доставить мне это наслаждение».

Он позвонил в серебряный колокольчик, и слуги принесли выпить и закусить: для него мускатное вино в золотом кувшине, а для нее шербет из розовых лепестков и вазу с иссиня-черными вишнями. Он налил себе вина и стоял, наблюдая за кораблями в гавани. Она заметила, что по его лицу проскользнула легкая тень раздражения. Он одним залпом опрокинул бокал.

– М-м-м... Вот чего мне не хватало, – он присел рядом с ней.

– Хотя вино запрещено исламом, – сказал он, облизывая усы, – тем не менее его называют «рух-аль-тани», то есть «вторая душа».

Он обрел хорошее расположение духа и принялся декламировать стихи:

«Ах, сколько, сколько раз, вставая ото сна, я обещал, что впредь не буду пить вина...»

Его пальцы нежно сжали ее тонкое запястье.

«Но нынче, Господи, я не даю зарока: могу ли я не пить, когда пришла весна?»

Он поднес ее ладонь к своим губам. Она улыбнулась. Диран, как Мишка, вечно напевал отрывки из всяких песенок. Казя обнаружила, что способна теперь более спокойно, без печали и ужаса, думать о прошлом. Кошмары все реже посещали ее сон, она больше не просыпалась в слезах, оплакивая своих родителей, брата и родной дом. Казалось, время исцелило ее тело и разум. Лишь изредка ее память тревожило воспоминание о скрюченной окровавленной фигуре, которая лежала, привалившись к белой стене. Но стоило ей внезапно вспомнить о Генрике, и его осязаемо-живой образ еще долго продолжал бередить ей душу. Какие-то вещи, какие-то звуки – капли дождя на листьях, птицы в небе, звяканье уздечки на дороге за стенами гарема – этого было достаточно, чтобы знакомая боль вернулась.

Нагнувшись, Диран сорвал красную гвоздику и вставил цветок в ее волосы.

– Любимый цветок персидских поэтов.

Она рассеянно улыбнулась и не ответила. Он видел, что она глубоко погружена в свои мысли.

– Я хочу показать тебе новых лошадей, – сказал он тихо, беря ее за руку. – Чудо что за лошади, ты никогда не видывала таких.

Она опять не ответила.

– Говорят, – терпеливо продолжал он, понимая, какие чувства ее обуревают сейчас, – что арабский скакун перестает быть арабским, если он не дышит воздухом Аравийской пустыни.

«Значит, я уже не полячка, – подумала она с горечью. – Неужели я превратилась в обыкновенную одалиску?»

– У меня была арабская кобыла, – сказала она с затуманившимися глазами, – я назвала ее в честь одной польской королевы.

Он погладил ее руку, пытаясь изгнать печаль, которую слышал в ее словах.

– У нас было м-много лошадей... до тех пор, пока не пришли вы и не украли их, – на мгновение в ее глазах блеснул гнев.

– Ни одна женщина не должна так говорить со мной, – его пальцы железными тисками сжали ее руку.

И все же он был готов выслушивать дерзкие слова от своей любимицы, женщины, которую он избрал среди многих других, чтобы она выносила ему детей. До сих пор она не могла зачать, и для него это было великим горем, ибо он страстно желал, чтобы эта девушка подарила ему сына. Другие принадлежащие ему женщины были бездушными, как животные, с головами, словно надушенные кочаны капусты. Они сплетничали, ссорились и были предназначены единственно для удовлетворения его плоти. С ней он мог говорить как с равной, мог расслабиться и поделиться с ней своими заботами.

Он швырнул горстью орехов в павлина и сказал более мягко:

– Мне хочется послушать какую-нибудь из твоих историй.

Диран с удовольствием наблюдал, как она рассказывает историю о том, как была создана женщина. Ее глаза блестели, она оживленно жестикулировала, словно ребенок. Она больше не заикалась, и ее речь текла плавно и мелодично.

– ...И вот Бог отрезал ребро и положил его возле двери просушить на солнышке. А мимо пробегала собака, она схватила ребро и кинулась с ним наутек. Бог пустился за ней вдогонку, но сумел только прищемить ей хвост садовой калиткой. – Она взмахнула рукой. – Собака убежала с ребром, но оставила в калитке свой хвост. Денек был жаркий, и Богу не хотелось за ней гоняться, так что Он просто подобрал хвост и создал из него женщину.

Она замолчала, искоса поглядывая на него смеющимися глазами и приоткрыв испачканные вишневым соком губы.

– Поэтому женщина всегда следует за мужчиной, ведь она сделана из хвоста.

– Бесконечна мудрость Аллаха! Сотворить такую красоту из отгонялки для мух...

Он дотронулся до ее бедра, и она, шумно вздохнув, свернулась вокруг него калачиком и, запустив руку за отвороты его широкого халата, принялась нежно поглаживать мускулистую грудь Диран-бея способом, которым, как она знала, наверняка вызовет у него желание.

Он любил слушать ее истории, он уже знал наизусть множество польских сказок: об утопленниках; злых духах с жабьими лапами, охранявших болота; о сквержиках, гномах, которые танцевали в кострах; о крошечном народце, который жил в бутонах цветов. Но она никогда не рассказывала ему о ядвижках, русалках, очаровывающих людей, чтобы потом защекотать их до смерти.

Это была ее тайна. Тайна, которая связывала ее с Генриком.

– Ты, должно быть, находишься в отдаленном родстве с Шехерезадой, – сказал он с улыбкой.

Он нежно смотрел ей в глаза, а его руки блуждали по ее телу. Она смежила глаза, отдаваясь с возрастающей страстью его изысканной ласке. Из-за зарешеченных окон за ними наверняка наблюдали десятки глаз, но ей было все равно. Пусть себе шпионят, ревнивые кошки: она была его общепризнанной фавориткой и могла заставить гордого турка исполнить любую свою прихоть. Но внезапно, когда она уже изнемогала в его искусных руках, он замер, а потом оттолкнул ее в сторону.

Он выпрямился, следя взволнованными глазами за гаванью, в которой медленно швартовались только что прибывшие корабли. Она продолжала лежать на подушках, смотря на него умоляющими глазами, но он упорно отказывался ее замечать.

– Сколько лет прошло с тех пор, как ты у меня? – спросил он.

– Три года.

Казя надулась и переключила свое внимание на вишню.

– Ты счастлива со мной?

Все еще обиженная, она кивнула.

– Ты много страдала в турецких руках. Возможно... Она наклонилась и поцеловала кончики его пальцев.

– Эти руки, они тоже турецкие, – ее дыхание снова участилось.

Он процитировал:

«Цари склонялись ниц перед моим шатром, а ныне я у девы черноокой стал рабом.»

– У меня голубые глаза. Но он не улыбнулся в ответ.

– Видишь те корабли?

– Да. Они замечательно смотрятся на солнце.

– То, что они везут, не так замечательно. – Он встал и подошел к ограде, молча наблюдая за суетой в гавани. Казя присоединилась к нему. На пристани выстроились ряды солдат, сверкали обнаженные сабли, трепетали знамена. Громко заиграла труба, и павлины немедленно откликнулись на ее звуки.

– Что это за корабли?

– Прибыл великий визирь Осман-паша, главнокомандующий армией и флотом империи. Он прибыл из Стамбула с инспекцией.

– И ты должен будешь с ним увидеться?

– Естественно, я же наместник Керчи. – Он подергал пояс халата, ему было явно не по себе.

– Что-нибудь случилось, Диран?

– Он турок, – ответил Диран-бей и добавил после паузы: – Не все великие визири были турками. Люди – ты, наверное, назовешь их ренегатами – со всех концов Европы стекались в Стамбул, чтобы попытать удачи. Многие входили в доверие к султанам и становились великими визирями. Немцы. Итальянцы. Греки. Французы.

Она терпеливо слушала, удивляясь, зачем он ей все это рассказывает. Между тем, он, нахмурившись, продолжал наблюдать за суетящимися на берегу людьми.

– Весь флот вышел в Черное море. Простые маневры, вражеских кораблей в море нет. Не считать же несколько казацких стругов, которые выползли с Дона и, как крысы, крадутся к Азову.

«Не столько крысы, сколько волки», – подумала Казя, вспомнив ночь, когда казаки напали на Керчь, вскоре после того как она здесь оказалась. Они появились из темноты, быстрые и бесшумные, и разграбили дома купцов, лежащие на расстоянии всего лишь полета стрелы от дворца самого наместника. Но, опасаясь гнева Диран-бея, она ничего не сказала вслух.

– Главная цель его визита – забрать дань, которую посылает Давлет-Гирей...

– Гирей?

– Крымский хан, – он коротко рассмеялся. – Наш союзник, который без зазрения совести воткнет нам в спину нож, если ему это покажется выгодным. Каждый год в Керчь доставляется дань из Бахчисарая, Ногайска и Азова. Золото и серебро, драгоценные камни и меха. Ты слышала, как прошлой ночью на холмах позади дома пели. Там разбили лагерь татары – грязный сброд, они перепились в городе и затеяли драку с матросами. Сегодня вечером весь город будет, как пороховой погреб. Осман-паша привезет с собой отряд янычар. А пока... – он пожал плечами. – Видит Аллах, я могу только удвоить городскую стражу.

– И ты из-за этого волнуешься? – она положила на его руку свою ладонь.

– Он останется здесь на день, на два, может быть, дольше. До тех пор, пока не придет дань из Азова. Она и так запаздывает, – Диран колебался.

– Ты должна провести с ним ночь, – сказал он отрывисто. Его рука легла на рукоять кинжала.

Когда смысл его слов дошел до ее сознания, она посмотрела на него встревоженными, расширенными глазами.

– Н-но почему я? П-п-п... – она не могла выговорить слово.

Чтобы успокоиться, Казя встала и взяла в руки позолоченную клетку с соловьем. Она едва слышала песню, так как следующие слова Дирана больно ее поразили.

– Если великий визирь проведет с тобой приятную ночь и испытает наслаждение, которое можешь доставить только ты, тогда мои отношения с ним сильно улучшатся, – он говорил бесстрастно, но с безошибочными нотками приказа в голосе.

– Аллах ведает, когда эта дань придет из Азова. Путь лежит через местность, кишащую разбойниками и казаками. Кто знает, может, она уже лежит в какой-нибудь казацкой станице. Вряд ли визирю понравится, что его планы расстроились... – он нерешительно замолчал. – Я верю тебе, Казя. На этот раз он прибывает сам, а не посылает кого-нибудь из своих доверенных. Я думаю, он хочет проверить, полностью ли собирается дань и не оседает ли ее часть в моих сундуках.

– Но разве великому в-визирю не известна твоя честность? – Казя говорила очень медленно, борясь с демоном, душившим в горле ее слова.

– Может быть. Но почему он должен верить мне на слово, что дань из Азова еще не прибыла? Дань в этом году очень богатая. Кроме того, в Стамбуле против меня плетутся интриги. Нельзя, ничего не делая, удержать то, что имеешь. Ничего не делать – значит потерять все. Мои бесчисленные враги только и ждут, чтобы я оступился.

Из форта на пристани прогремели пушечные выстрелы.

– Он сошел на берег. Скоро я пойду вниз, чтобы встретить его.

Диран обнял ее за талию.

– Пойми, я должен сделать все, чтобы отвести от себя подозрения.

Казю пробрал озноб. Ее душил запах цветов, в глазах мелькали яркие краски. Сад казался ей отвратительным чудовищем. Она знала, что он уже принял решение, но пыталась разубедить его, мучительно выдавливая слова:

– А если он м-м-меня в-в-вообще не увидит?

– Он знает о тебе. Твоя красота не ускользнула от внимания его клевретов.

– Если з-за тобой кто-то ш-шпионит... – слова, как камни, теснились у нее в горле.

Он пожал плечами.

– Конечно, шпионят, и пусть лучше делают это открыто. Во сто крат опасней тот, кто действует у тебя за спиной невидимо. Запомни это, Казя.

Видя ее смятение, он обнял ее за плечи и сказал:

– Думаешь, мне очень нравится видеть тебя в постели с Осман-пашой? Но, в конце концов, это займет всего несколько часов. Кроме того... – он засмеялся, – Осман-паша старик и наверняка скоро заснет.

Казя не могла смеяться, но поскольку она любила Дирана, со вздохом кивнула.

– Ну что ж, если надо.

– А теперь, – сказал он бодро, чтобы отвлечь ее от тягостных мыслей о предстоящей ночи, – пойдем, я покажу тебе сокровища из Бахчисарая.

Казя последовала за ним с опущенными глазами, волоча ноги в красных, расшитых золотом туфлях и вцепившись обеими руками в клетку с механическим соловьем. Гепард бежал за нею следом, покуда ему позволяла цепь, потом он повернулся и снова побрел к пруду, где уселся, терпеливо выжидая, чтобы какая-нибудь неосторожная рыбка проплыла в пределах досягаемости его острых когтей.

Из окна комнаты через террасу, где сидели Диран-бей и Осман-паша, Казе были видны вечерние огни города.

Она сидела, ожидая минуты, когда в тяжелой двери заскрипит ключ – было ясно, что Диран не переменил своего решения, – и в комнату войдет седобородый старик. Два часа опытные обитательницы сераля готовили ее тело к визиту важной персоны. Ее завернули в облегающую газовую ткань, которая, ничего не скрывая, намекала на некие тайны; каждую пядь ее тела натерли ароматнейшими помадами и розовым маслом; ее подведенные краской глаза мерцали в колеблющемся свете свечей. Но говоря по правде, захватывающая дух красота Кази не нуждалась ни в каких приукрашиваниях.

Она вдыхала теплый ночной воздух, напоенный тяжелыми запахами курительных палочек и развешанных на деревьях светильников. Ее мрачные предчувствия несколько притупились, после того как она отведала приготовленного для нее напитка. «Выпей это, – сказали ей, хихикая, – и старик покажется тебе тигром». Они растирали ее упругое тело умелыми пальцами и не переставали шептать на ухо разные сальности.

Медленно двигались свечи, прикрепленные к спинам ползающих по саду черепах, а танцующие мотыльки окружали их пламя живым кольцом. Горели красным огнем глаза гепарда. Слуги подносили блюдо за блюдом: омары в красном вине; рыба, зажаренная в виноградных листьях; золотистая пахлава; приправленный шафраном рис. Темные провалы разверстых ртов были слишком заняты, чтобы говорить, а растопыренные пятерни рук то и дело протягивались, чтобы схватить пригоршню засахаренных фруктов или мединских фиников. Когда две бутылки сарагосского вина опустели, она услышала булькающий смех визиря. До нее доносились лишь отдельные обрывки их разговора, а когда великий визирь, колыхая тюрбаном, поворачивался в ее сторону, она испуганно пряталась в тень.

– ...даже такой искушенный мужчина, как вы.

Тюрбан энергично заколыхался, и ночь огласилась старческим смехом.

– ...как у юноши... – голос визиря был писклявым и тонким.

Опять лилось вино, и мужчины поднимали искрящиеся золотом бокалы.

– Покой для души и дева для тела.

Диран откинулся назад и захохотал. Смеешься, подумала она с горечью. Сегодня ночью этот старик будет наслаждаться твоим подарком, а ты можешь позволить себе смеяться!

– Музыку!

Собранные у пруда музыканты заиграли на гитарах и серебряных флейтах... Один за другим проходили часы. Перед Диран-беем и Осман-пашой танцевали вертлявые цыганята... Дергались марионетки на фоне белой шелковой простыни... Бархатный голос сказителя... смех и дружное кивание обоих тюрбанов. Диран кружился в одном из суфийских танцев, на которые он был большой мастер...

Она слышала обрывки стихов:

«Саки, налей вина. Тоской теснится грудь»

Она закрыла глаза и, должно быть, уснула, потому что ей показалось, что уже в следующее мгновение в скважине заскрипел ключ.

– Разве она не прекрасна? – Диран улыбался, стоя рядом со своим гостем.

Она никогда прежде не видела его откровенно заискивающим.

– Да благословится Аллах, что ниспослал на грешную землю такую розу, – сказал великий визирь.

По потолку ползла тень от его огромного тюрбана. Он украдкой облизал окаймленные седой бородой губы, его маленькие глазки сверкнули. Она выпрямилась с гордой улыбкой, как будто приветствовала наиболее дорогого ее сердцу возлюбленного.

– Ваше превосходительство делает мне огромную честь, принимая мой скромный подарок, – сказал Диран-бей.

– Я буду стараться быть д-д-достойной такой чести, – сказала Казя. Она быстро опустила голову, чтобы спрятать выражение крайнего отвращения, написанное у нее на лице.

* * *

Она ощущала на своей груди его колючую бороду, вдыхала его зловонное дыхание, слышала шорох, с которым он стаскивал свой необъятный халат. Она покорно подняла руки, когда он с вожделением набросился на нее и резким рывком разорвал легкую газовую ткань, заглушив ее страдальческий стон. Потное брюхо, дряблое и морщинистое тело... Казя закрыла глаза и стиснула зубы, когда он повалил ее на диван... Похожие на крысиные хвостики руки шарили по самым потаенным местам ее тела, и, чтобы не закричать, она до крови закусила свою губу.

Она пыталась избежать его домогательств и закрыться подушкой, чтобы не слышать отвратительного булькающего смеха, но он на удивление сильно сжимал ее своими скрюченными клешнями.

Наконец, когда терпеть не было мочи, она закричала наполовину от омерзения, наполовину от охватившего ее помимо воли физического наслаждения. Вслепую она колотила кулаками по его слюнявому рту, по костлявой груди, распаляя его еще больше... Она замерла, уткнувшись лицом в подушку, чтобы не видеть... не видеть...

Уже давно забрезжил рассвет, и муэдзины протяжными воплями огласили начало нового дня, когда Осман-паша оставил ее и, пошатываясь, как пьяный, вышел из комнаты.

Изнуренная, покрытая синяками, с подступающей к горлу тошнотой, она безучастно разглядывала разбросанные на полу подушки. Никто не пришел к ней. Казя прижала ладони к лицу и безудержно разрыдалась.

Вечером того же дня, после выпавшего на ее долю тяжкого испытания, Казя в одиночестве стояла в саду и следила, как солнце в сумрачной пелене туч медленно клонится к горизонту. День был холодный, и пасмурное небо предвещало затяжной дождь. Под толстым слоем краски и пудры ее лицо было очень бледным, а все тело ныло от непрекращающейся тупой боли.

Она заметила на парапете зеленую ящерицу, которая наблюдала за ней с приподнятой головой, надувая и раздувая горло. Казя стояла, не шевелясь, и ящерица приблизилась к ней короткими стремительными рывками. Внезапное воспоминание пронзило ее сердце... Стоявшая неподвижно девушка, а рядом с ее красными украинскими сапожками полевая мышь деловито чистит свои длинные усики. Она с внезапным отвращением взглянула вниз на свои сандалии, а ее пальцы потянулись к запекшейся ранке чуть выше локтя, которую оставили ногти великого визиря.

«...знаки нашей любви... Продолжай, умоляю тебя, продолжай...» Неужели эти слова шептала другая девушка. «Ты всегда будешь моей, Казя», – сказал юноша с темными вьющимися волосами. Говорил ли он это? Она ударила кулаками по парапету, так что испуганная ящерица быстро скрылась из виду.

В ее глазах заблестели слезы. Далеко за проливом, на западных склонах Кавказа, солнце окрашивало в нежно-розовый цвет заснеженные вершины. Ее охватило отчаянное желание увидеть солнце, блещущее над Карпатами.

Услышав шаги и собачий лай, она обернулась, стараясь приветливо улыбаться. Диран страстно поцеловал ее.

– Любуюсь закатом, – сказала она. Заметив, что она плакала, он спросил: – Ты бледна. Тебе нездоровится?

Казя покачала головой. Он дотронулся до ранки на ее руке.

– Он поранил тебя.

Она пожала плечами и улыбнулась.

– Пустяки.

Она рассеянно теребила шелковистые уши собак, которые, соперничая за ее ласку, оттесняли друг друга.

– Надеюсь, я ему понравилась, – сказала она невыразительным голосом.

– Понравилась чрезвычайно, – сказал он отрывисто. – Впрочем, иного я и не ожидал.

Они молчали. Собаки переключили свое внимание на гепарда, облаивая его с безопасного расстояния.

– Я ненадолго, – сказал Диран. – В городе устраивают ужин в честь великого визиря, и я должен его сопровождать. Прежде чем я уйду, я должен тебе кое-что сказать, – он говорил быстро, глядя в сторону. Мрачное предчувствие сдавило ей грудь.

– Осман-паша попросил, чтобы ты сопровождала его в Стамбул. Вернее, он приказал.

– Нет! – в смятении она оперлась на балюстраду, чтобы не рухнуть на землю. Диран постарался сгладить впечатление от своих слов.

– Прости меня, Казя. Поверь, я люблю тебя. Но... – он пожал плечами. – Так надо...

– Надо? Ты хочешь сказать, что тебе это выгодно? – сказала она горько.

– Возможно.

Она пыталась сдержаться, но не смогла.

– Пожалуйста! – из ее глаз хлынули слезы, – Не д-делай этого. Пожалуйста. Я умоляю тебя. Если ты имеешь хоть какую-то крупицу чувства ко мне, ты не можешь позволить этого. Не можешь.

Хотя Диран был растроган, он не сказал ничего, кроме:

– Прости. Это воля Аллаха.

– Разве Аллах велит, чтобы я т-терпела рядом с собой этого старика.

– Свет моих очей, послушай. Во времена Сулеймана Великолепного в его гареме была русская наложница по имени Роксалана. Ее влияние на султана было таким, что фактически она правила всей империей.

Диран-бей помолчал, но Казя продолжала беззвучно рыдать.

– Ты можешь стать второй Роксаланой.

– Я не хочу править империей. Я хочу остаться здесь.

– Прости, – снова сказал он, – но ты должна понять, что я вынужден так поступить.

Вместо ответа она кинулась к его ногам и прижалась к его коленям. Ее молящие глаза безмолвно горели на пепельно-сером лице. Тронутый до глубины души, Диран сказал подчеркнуто сухо:

– Встань, Казя. Ты должна ехать в Стамбул.

Она поняла, что все ее мольбы будут тщетны. Более мягко и с улыбкой он продолжил:

– Я очень благодарен тебе, Казя. Я никогда тебя не забуду.

Ее слезы высохли. Она выпрямилась и посмотрела ему прямо в лицо.

– Вот как ты меня отблагодарил.

Она отвернулась и смотрела невидящими глазами на отдаленную землю, простирающуюся за проливом. Она унижалась, ползала перед ним на коленях, а он только улыбался в ответ. Хорошо, что Генрик никогда не узнает об этом.

– У нас осталась сегодняшняя ночь, – сказал Диран. – Приходи ко мне, когда я вернусь из города.

Она отпрянула, когда он попытался ее обнять.

– Если великий визирь спросит, я скажу, что тебе нездоровится.

Ее упорное молчание наскучило Диран-бею, и он ушел. Казя стояла неподвижно, как каменная статуя. Чуть слышно позвякивала цепь гепарда, о вымощенную плиткой дорожку шуршали павлиньи хвосты.

С минарета раздался клич муэдзина, провозглашающего всемогущество и всеединство Аллаха:

«Аллаху акбар! Ла иллаха иллаллах!»

Вместо этого заунывного голоса она предпочла бы услышать вой голодных волков; вместо этого пропитанного ароматами сада она предпочла бы очутиться в пустынном поле на пронизывающей зимней стуже. Она желала услышать родной язык, увидеть, как трепещут на ветру березы, и, упиваясь свободой, скакать по бескрайним равнинам. Снова увидеть вьющих гнездо аистов, услышать крики диких гусей... Мчаться на лошади галопом и победно трубить в рожок, пока свора борзых окружает дикого кабана.

Ностальгия захлестнула все ее существо. По небу тянулась длинная вереница аистов, которые летели дальше на север. Если бы она могла улететь вместе с ними, пока не превратилась в обитательницу сераля, окончательно забывшую о своей родине! Она почти смирилась с сералем, однако... Может ли она убежать отсюда? Она отчетливо помнила слова Дирана: «...на сотни и сотни верст простираются владения турецкой империи. Отсюда нельзя бежать».

Ялик медленно пересекал гавань, двигаясь по направлению к большому черному кораблю, стоящему на якоре у самого берега. «Между Марселем и Керчью курсирует множество кораблей...» – вспомнила Казя. Марсель... Оттуда до Парижа. Из Парижа она сможет легко добраться до Польши. Она уже слышала отдаленное пение дудок и вступительные такты мазурки. Мысленно она разом перемахнула все версты, которые отделяли ее от родины. В ее глазах внезапно засветилась надежда.

«А если меня поймают?» Страх сковал ее сердце. Она знала, что Диран будет беспощаден. Счастье, если ее просто задушат.

– Ла иллаха иллаллах! – в воздухе растаял последний крик.

Солнце опустилось за холмы, и сад окутала ночная тьма. Она перегнулась через парапет и посмотрела вниз. К оливковой роще вел очень крутой спуск, который нельзя было одолеть без риска сломать себе шею. Но за домом был другой сад, запущенный, с воротами, выходящими на холмы. Дай Бог, чтобы там был не такой крутой спуск. Она глубоко вздохнула.

На гавань наполз туман, скрыв все корабли, кроме высокой мачты французского судна. Внезапно похолодало.

Глава II

Под накрапывающим дождиком, в черном, до пят плаще с капюшоном Казя выскользнула в сад позади дома. Она посмотрела через парапет, стараясь разглядеть высоту, но даже мерцающие лунные блики не могли нарушить расстилающейся внизу темноты. Казя стояла в нерешительности. До земли могло быть десять футов, а могло быть и пятьдесят. Она всегда боялась высоты, а теперь этот страх был усугублен темнотой. Открылась дверь, и свет масляной лампы упал на кусты рядом с ней. Девушка превратилась в неподвижную статую.

– Казя! – раздался голос старухи. – Казя, ты где?

Казя напряглась, готовая прыгнуть. «Если она обнаружит меня, – подумала Казя, – я ее убью». Но старуха, громко ворча, захлопнула за собой дверь.

Казя быстро сняла с себя шелковый шарф и попробовала его на прочность. Она привязала его к парапету и тут же услышала, как дом наполнился голосами и шлепаньем туфель. Все наперебой выкликали ее имя. Шарф свисал вниз на несколько жалких футов.

– Где она? Она должна быть здесь.

Казя сорвала с себя плащ и, привязав свободный конец шарфа к капюшону, перекинула самодельный канат через парапет. Снова открылась дверь, и на порог высыпала стайка наложниц.

– Вот она!

– Что она здесь делает? Заслонив собой шарф, Казя ответила:

– Неужели я не могу глотнуть свежего воздуха без того, чтобы вы все не носились вокруг, как перепуганные курицы.

– В дождь? – подозрительно спросила старуха, подходя ближе. Все остальные продолжали стоять в дверях.

– Ну и что, – надменно сказала Казя. – С каких это пор я должна отчитываться?

Старуха осторожно приблизилась, видимо, ее что-то насторожило в поведении Кази.

– Диран-бей ждет тебя, – начала она, и тут же Казя прыгнула на нее, как тигр.

Старуха выпустила из рук лампу и почувствовала, как ее горло сдавили сильные пальцы.

– Помогите, по... – слова превратились в придушенный хрип.

Старуха медленно осела на землю. Видя, что никто не торопится прийти ей на помощь, Казя повернулась, вскарабкалась на парапет и, обхватив руками веревку, скользнула вниз. Она спустилась до самого конца веревки, несколько жутких мгновений ее ноги висели в непроницаемой темноте, потом, моля Бога помочь ей, Казя разжала руки.

Потрясенная резким ударом, Казя лежала и не осмеливалась пошевелиться. Наконец она встала и, отвязывая плащ, услышала вверху голоса:

– Пускай идет!

– Скатертью дорожка!

– Гордячка!

– Ее поймают и с живой сдерут кожу! Что-то неразборчиво сипела старуха.

Казя поспешно нырнула в спасительный туман.

* * *

Она, прихрамывая, ковыляла по жесткой каменистой земле. Ее ноги кровоточили; одна туфля давно потерялась, другая превратилась в жалкие лоскутки. Туман заползал под плащ и гладил ее тело холодными пальцами.

Она то и дело спотыкалась о корни деревьев, а гибкие ветки хлестали ее лицо. Ее принуждала идти одна отчаянная мысль, что она не должна даться им в руки, не должна. Кровоточащие ноги ничто по сравнению с тем, что ей придется перенести, если ее схватят.

Наконец она остановилась, вцепившись руками в ствол дерева, чтобы не упасть. Дыхание обжигало ей горло, соленый пот разъедал глаза.

Дождь кончился, и сквозь пелену тумана начала проглядывать бледная луна. Потихоньку она обрела способность трезво мыслить и теперь прислушивалась к ночным звукам, как когда-то ее учил Мишка. Сквозь монотонное стрекотание сверчков вдалеке раздавались пение и протяжная музыка. Это, должно быть, татарский лагерь, о котором говорил Диран-бей. Внезапно налетевший ветер разогнал туман, и она учуяла слабый запах жареной баранины и увидела мерцающие среди деревьев костры. Она могла проскользнуть между костров, но боялась скрывающихся там дозорных. Если она попадется в лапы татарам... Нет, лучше она обогнет костры, поднимется по холму, а потом спустится вниз к гавани.

За ее спиной не слышалось звуков погони, только шорох листвы и редкие вскрикивания ночных птиц. Стиснув зубы, Казя медленно начала карабкаться по склону холма, часто останавливаясь, чтобы дать передохнуть израненным ногам.

Тридцать человек лежали, прижавшись к земле, и сверлили глазами темную стену стоящих перед ними деревьев. Ни один звук не выдавал их присутствия и, только подойдя вплотную, можно было увидеть, как сверкают белки глаз на их вымазанных сажей лицах.

Спустя какое-то время они услышали крик козодоя, и один из них отозвался точно таким же криком. Тут же от деревьев отделилась тень и быстро поползла к ожидающим ее людям.

– Татары, – прошептал он, – напились бузы, дозорных нету.

– Обойдем их, – сказал вожак, – и напрямик к наместнику в гости.

Их шепот был не громче шелестящего в траве ветра.

– Готов? – вожак тронул лежащего справа, и тот по цепочке передал сигнал дальше. Когда вернулся ответный сигнал, вожак бесшумно поднялся на ноги.

Они двинулись сквозь туман с обнаженными ножами в руках, еле уловимый звук их шагов скрадывался срывающимися с веток каплями и отдаленным пением татар.

– Ку-уик, – раздался крик козодоя.

– Ку-уик, – ответил другой совсем рядом с ней. Казя прижалась к дереву. Краем глаза она уловила внезапное движение впереди на тропинке. Она затаила дыхание, но ничего не услышала, кроме бешеного стука своего сердца.

Не успела она сделать и трех шагов, как перед ней словно из-под земли выросла человеческая фигура. Рука стиснула ее горло, а в живот уперлось лезвие ножа. Не сопротивляясь, Казя благоразумно позволила уложить себя на траву. Рука рыскала по ее телу в поисках оружия.

– Исусе Христе, да это же баба.

Услышав приглушенное восклицание, Казя узнала наречие донских казаков. Хватка на ее горле ослабла, и она судорожно втягивала в себя воздух. Вокруг нее замелькали ожившие темные силуэты.

– Эй, Пугачев, здесь баба.

– Что ты горланишь, дурень? В шинке, что ли? Ворочайтесь на места, – сердито прошипел вожак, и окружавшие ее люди снова растаяли в темноте. Оставшиеся продолжали шепотом совещаться.

– Татарская сучка.

– Какого рожна она таскается ночью?

– Пырнуть ее ножиком – и вся недолга. Казя приподняла голову.

– Казаки не отказывают в помощи людям, которые пришли просить у них убежища, – медленно прошептала она. – Разве это не закон к-казацкой земли?

– Да она по-нашему разумеет.

Один из них опустился на колено рядом с ней.

– Ты чья будешь? – спросил он, – Пошто бродишь ночью одна?

– Помогите мне, – сказала она. – Я сбежала от турок и прошу вашей помощи.

Все молчали. Облака рассеялись, и свет луны упал прямо на ее лицо.

– Она не турчанка, – сказал вожак, которого остальные называли Пугачевым.

– Что с того? Пущай ведет нас к палатам наместника.

– Эй, девка, знаешь где его палаты?

Казя бешено затрясла головой.

– Я ничего не знаю. Турки держат своих ж-женщин взаперти. Откуда мне знать.

– Брешешь, – перед ее глазами сверкнул нож.

– Развяжи ей язык, Шамиль.

– Выпусти ей кишки.

– Братцы, может, мы девку того... попользуемся. Казаки изощрялись в жестоких фантазиях, и у Кази от страха к горлу подкатил комок сухой горечи.

– Довольно, – Пугачев говорил тихо, но все, как по команде, замолчали.

Внезапно он схватил ее за волосы и резко оторвал ее голову от земли.

– Скажешь? Аль тебе глотку перерезать? – От боли на ее глаза навернулись слезы, но она снова отрицательно потрясла головой. – Веди нас к палатам, – прошипел он.

– Убери свои руки, – выпалила она.

Он отпустил ее и сердито толкнул на землю.

– От нее толку не добьешься.

Он взглянул вверх на вышедшую из-за туч луну. Оливковые деревья смыли с себя белесый туман и теперь отчетливо чернели в серебряном свете. Внизу между деревьями показались огоньки факелов, послышались голоса, а потом встревоженная дробь барабанов.

– Они бьют тревогу, – сказала Казя. – Скоро все холмы будут кишеть людьми.

Пугачев посмотрел вниз, потом через плечо на тропинку, по которой они пришли, как будто в нерешительности, что делать. «Диран-бей, – размышляли Казя, – перевернет всю Керчь, чтобы схватить меня, турки перебьют эту горстку казаков, а меня уволокут назад и будут пытать».

– Когда это казаки турка робели...

– Он верно сказал, надоть их обойти... Приглушенные препирательства нарушили ее мысли.

Напружинившись, будто в следующее мгновение готовился кинуться на врага, Пугачев наблюдал, как к ним медленно приближаются огоньки факелов. Но он сказал:

– Их слишком много. Надобно уходить. Какой-то казак с отвращением сплюнул. Снова раздалось нестройное бормотание.

– Город полон с-солдат и янычар, – вступила в разговор Казя.

– Девка, ты же взаперти сидела.

– Как турки будут недалече, она их и кликнет. Говорю, выпустим ей кишки и наскочим на нехристей, покуда они не опомнились.

– Нет, мы воротимся к лодке, – голос Пугачева был непреклонен.

– Воротимся? Плыли-плыли и воротимся с пустыми руками? Да нас на Дону куры засмеют, – говоривший с жаром выругался. Казя почувствовала, как казаки нерешительно зашевелились.

– При этакой луне и хорек в курятник не проберется. Неужто не смекаете, братцы?

– Верно, верно говоришь.

– Кому охота сидеть на колу, милости просим, оставайтесь. Ласковых вдовушек в станице прибавится, – при этих словах послышались сдавленные смешки.

Турецкие голоса слышались все ближе и ближе, между деревьев колыхались факелы, барабанная дробь слилась в сплошной гул.

– А девка?

– Пойдет с нами, – не колеблясь, сказал Пугачев.

– Она еле плетется... – она видела, как все лица повернулись в сторону, откуда, словно лай борзой своры, раздавались звуки погони.

– Подымайся!

Она поднялась, едва не закричав от невыносимой боли в израненных ногах.

– Присмотри за ней, Шамиль.

Казак схватил ее за руку и потащил за собой, другой рукой Казя сжимала себе рот, чтобы подавить болезненные стоны, которые вырывались у нее после каждого шага. Несколько раз она спотыкалась и падала на колени, но Шамиль продолжал тянуть ее за собой, хрипло шепча, чтобы она шевелилась, или он поторопит ее ножом. Казаки шли вперед бесшумно и быстро, как волки. На вершине холма они остановились, и Пугачев пошел вперед на разведку. Казя в изнеможении опустилась на землю. Она не может идти дальше, не может. Пусть лучше ее убьют, лишь бы не идти по этим камням.

Потом она вспомнила о Фике, не дрогнувшей, когда за ними по пятам гнались волки, и решила, что будет следовать за казаками до тех пор, пока в ней теплится жизнь.

Но когда она встала, в ее ступню, как гвоздь, глубоко вонзился острый камешек. От боли она почти потеряла сознание. Пугачев наклонился и увидел ее босые, покрытые кровью ноги. Не говоря ни слова, он сгреб ее в охапку и перекинул через плечо, словно медведь, уволакивающий добытого им оленя. Казаки начали спускаться с холма. Казя раскачивалась в такт его широким шагам, уткнувшись носом в грубую куртку из воловьей кожи, от которой исходил одуряющий запах пота и сырости.

Внизу была лодка, вытащенная из маленькой бухточки на песок и укрытая срезанными ветвями. Казаки сноровисто спустили ее на воду, и Пугачев бесцеремонно сунул свой живой груз под холстину, натянутую над кормой.

– Ляг здесь и не путайся под ногами, – сказал он и повернулся, отдавая тихим голосом распоряжения.

Она услышала мягкий всплеск весел, журчание воды за бортом и поскрипывание шпангоута. Они скользили вдоль линии берега, и Казя видела, как постепенно отдаляются турецкие факелы, превращаясь в разбросанные среди деревьев тусклые искорки.

* * *

В густом тумане, окутавшем побережье, охотилась крачка. Почти без звука она погружалась в сероватую воду и, вынырнув оттуда с серебряной рыбкой в клюве, торопилась на берег, чтобы без помех проглотить добычу. Зеркальную гладь моря не волновал ветер, и здесь хозяйничали только птицы и рыбы. Ветры, дующие порою из устья Дона, а порою с Кавказских гор, порою на руку туркам, а порою на руку казакам, в этот день предпочли не дуть вовсе.

Крачка настороженно повертела головой в разные стороны. Ее встревожили подозрительные звуки, чуждые этому безмолвному миру: поскрипывание уключин и стекающая с весел вода.

С пронзительным криком – «ке-е-е-ке-е-е» – птица взмыла с воды и исчезла. Из тумана выплыла лодка. Птичий крик заставил людей встрепенуться, и они с тревожным вниманием стали озираться вокруг. Сидящий у руля Мирон Шамиль поднял вверх руку, требуя тишины, и выдохшиеся гребцы с облегчением опустили в воду тяжелые весла. Они гребли двадцать часов кряду, без попутного ветра, наскоро подкрепившись салом и глотком водки.

Один из казаков с длинным шестом в руках стоял на носу лодки и воспаленными глазами напряженно вглядывался в пелену густого тумана, стараясь уловить хоть один звук, показывающий, что рядом с ними находятся турецкие лодки. Опять закричала птица, на этот раз вдалеке.

– Что-то ее спугнуло, – сказал тихий голос со скамьи для гребцов. Пугачев, склонив голову на плечо, слушал. Прошло несколько томительных минут, и он тихо приказал:

– Плывем дальше.

Лодка медленно заскользила вперед. Казя лежала на корме под холстиной, закутанная в сырой плащ, со всех сторон окруженная мушкетами, пиками и торбами с провиантом. Она промокла, озябла, а ее ноги, замотанные в лохмотья, болезненно ныли. Ее мысли были такими же тусклыми и бесцветными, как окружающий их лодку туман. От съеденного сала выворачивало живот; дрожа от холода, она с тоской вспомнила теплый и уютный гарем, где она с точностью знала, что с ней произойдет в следующий час. Но все равно ей пришлось бы покинуть Керчь и отправиться вместе с этим отвратительным стариком в Стамбул. Вспомнив, как с ней поступил Диран-бей, Казя ожесточилась. Но можно ли было его винить? С точки зрения правоверного турка, она была всего лишь рабыней, которой можно распоряжаться, как заблагорассудится хозяину.

Лица гребцов не выражали ничего, кроме усталости. Их суровые бородатые лица, казалось, никогда в жизни не освещала улыбка. Была ли она хоть сколько-нибудь лучше этих людей? Только Бог может ответить на это. Впереди была мгла неизвестности. Она плотнее завернулась в плащ и закрыла глаза, убаюканная мерным поскрипыванием уключин. У нее не было будущего. Они будут бесконечно скользить сквозь белесоватый туман, никого не встречая, никуда не стремясь, словно бесшумный корабль-призрак, населенный молчаливыми мертвецами. Она получше укуталась в плащ, чтобы унять внезапную дрожь.

Чья-то рука сжала ее плечо.

– Возьми, – Пугачев накинул поверх нее толстый войлочный плащ. Он сделал это грубо и в то же время удивительно нежно. Казя благодарно кивнула, с трудом раздвинув губы в улыбке.

– Земля рядом, – прошептал он. Его черные глаза дерзко оглядывали ее печальное, изможденное лицо.

«Он совсем молодой, – подумала Казя. – Единственный, кто не носит бороды среди них, и, однако же, безоговорочный вожак этой ватаги».

– Когда выйдем на берег... – начал он, но прервался, увидев жест рулевого, который требовал тишины. Сквозь туман едва слышно пробивался звук моря, лижущего песчаный берег. Казя приподнялась на локте и проследила за взглядом Пугачева, который, подбоченясь, стоял на корме с небрежно надвинутой на один глаз бараньей папахой. Но она ничего не увидела.

– Ежели на берегу турки, – неуверенно пробормотал один из гребцов. Пугачев угрожающим жестом заставил его замолчать.

– Ежели там турки, – откликнулся он, – то-то они пожалеют, что напали на казаков по их дороге домой.

– С пустыми руками, – проворчал кто-то.

– Лучше с пустыми руками, чем с содранной кожей, – отпарировал Пугачев.

Началось сердитое перешептывание. Был близок мятеж – казаки устали, промокли и проголодались, и перспектива возвращения на Дон ни с чем их не прельщала.

– Бабы нас засмеют. Они...

– Тихо! Кто еще молвит хоть слово, получит пулю в башку, – Пугачев рванул из-за пояса пистолет, обводя лодку сузившимися глазами.

– Правь к берегу!

Какое-то мгновение казаки колебались, нерешительно ерзая на скамьях и переглядываясь.

– И верно, чего разгалделись, – тихо сказал Шамиль, – допрежь того как домой вернемся, не след нам вздорить. Яков, мерь глубину.

Яков погрузил в воду длинный шест. Одно за другим медленно поднимались весла.

– Две сажени – и песок. Лодка ползла вперед.

– Сажень.

Весла едва двигались. Протяжно вздыхая, море лизало невидимый берег. Дно лодки заскрипело о гальку, и с резким толчком лодка остановилась.

Казаки закутались в кожухи и улеглись на песчаной дюне среди колючих кустарников. Пугачев не позволил развести костер, и им удалось погреться, лишь выпив несколько глотков водки. Ночной туман пробирал до костей. Казя лежала в полудреме, а кругом раздавался мерный казачий храп. Рядом с нею, раскинув в стороны руки, но не касаясь ее, спал Пугачев. Она слышала, как он вставал среди ночи и уходил в темноту проверять расставленных вокруг бивака дозорных. Дозорные не слышали ничего, кроме крика чаек, а ближе к рассвету в кустарниках начал шелестеть ветерок.

Казя окончательно очнулась ото сна, продрогшая и онемевшая от холода. Ее правая нога распухла. Она была голодна, как никогда в жизни. Пугачев спал как убитый, с головой завернувшись в кожух. Туман почти рассеялся, оставив клочковатую полосу вдоль береговой линии.

Поднялось солнце и уничтожило остатки тумана, превратив море в сверкающую зеркальную гладь. Внезапно у подножия дюны появился казак и быстро побежал к ним, увязая ногами в песке. Он потряс спящего Пугачева, и тот мгновенно открыл глаза, в которых уже не было и следа сна.

– Жуков увидал верховых на востоке. Пугачев вскочил на ноги.

– Скажи Шамилю, пущай подымает казаков. Казак кивнул и со всех ног кинулся к Шамилю, спящему в стороне от остальных.

– Ты, девка, пойдешь со мной.

Казя заковыляла вслед за Пугачевым на холм, где, спрятавшись за кустами, лежал Жуков.

– Вон, – он указал на стайку птиц, кружащуюся в рассветном небе. Казя вспомнила слова Мишки: «...Татар завсегда по птицам упредить можно».

– Видишь?

Казя увидела вереницу маленьких черных точек, а потом первой различила среди них верблюдов.

– У девки глазища, как у орла, – с восхищением пробормотал Жуков.

– Это большой караван, – глаза Пугачева рыскали вокруг холма. – Они пройдут здесь, не иначе, – он указал вниз на тропу, которая проходила между покатых дюн, покрытых густым кустарником. – Зови Шамиля, живо!

Казя слушала, как Пугачев распоряжается. – ...захоронимся, покуда караван не сровняется вон с тем тамариском. Не стрелять, покуда я не стрельну. А до стрельбы дело дойдет, стрелять метко! Каждый выстрел должен валить али татарина, али лошадь. Понятно? Мирон Шамиль кивнул.

– Нас меньше будет, – сказал Пугачев, – да ведь басурманы-то нас к себе в гости не ждут.

Караван подошел ближе. Было видно, как тяжело навьюченные верблюды медленно переступают ногами в песке. Скачущие в голове каравана всадники трусили легким галопом. На наконечниках их копий играло солнце.

– Их надо порешить первым же залпом, – сказал Пугачев. – А теперь айда по местам. И ежели кто высунется, али выпалит слишком скоро, я снесу ему башку.

Шамиль, извиваясь, как змея, пополз вниз по склону.

– Ты останешься со мной. Только пикни, шею сверну.

– Я умею обращаться с мушкетом, – сказала она в ответ.

Он поглядел на нее с сомнением, потом улыбнулся.

– Тогда держи, – он протянул ей мушкет. – Но смотри, не вздумай дурить. Теперь иди за мной и делай точно, что я делаю.

Они улеглись на вершине холма, как раз над тем местом, где проходила тропа. Все казаки уже рассыпались по местам, укрывшись среди кустов. Головные татарские всадники о чем-то громко переговаривались друг с Другом.

– Болтайте, голубчики, – Пугачев положил рядом с собой кинжал и осторожно проверил заряд в пистолете.

Они ждали. По тропе между дюн со смехом проскакали два всадника, и на лица затаившихся с мушкетами казаков осела серая пыль. Теперь, тяжело раскачиваясь, верблюды шли прямо под ними. Четыре, пять, шесть... восемь... десять... За ними на низкорослых татарских лошадках следовал верховой отряд. Всадники беспечно тряслись в седлах, держа на плечах длинные копья. Кто-то из них посмотрел вверх, и Казя испуганно вжалась в землю, уверенная, что ее заметили. Однако татары не подавали никаких признаков тревоги. Они болтали и шутили друг с дружкой и, видимо, находились в веселом расположении духа. Краем глаза Казя заметила, как медленно, очень медленно вздымается пистолетный курок. Глаза Пугачева сузились, он старался выбрать верный момент.

Когда последний из всадников въехал в образованную холмами лощину, Пугачев выстрелил. При звуке выстрела весь караван в изумлении замер, а один из татар с размозженной головой свалился наземь. Их главарь выкрикнул какой-то приказ, но было уже слишком поздно. Словно гром, раздался дружный мушкетный залп, и он, взмахнув руками, повалился с коня.

Еще с полдюжины татар вылетели из седел, а несколько подстреленных лошадей с диким ржанием опрокинулись на колени. Уцелевшие татары рвали из-за спины луки и, пришпоривая лошадей, с устрашающим воем устремлялись на склон холма, с вершины которого с длинными ножами в руках грозной лавиной текли казаки. Послышался боевой клич, который так хорошо помнила Казя.

– Нечай! Нечай! Руби! Руби! Пугачев отдал один нехитрый приказ.

– Наповал! Бить наповал!

Он сбежал вниз и исчез в облаке пыли, которое скрыло сражающихся. Оттуда слышалась крепкая казацкая брань, гортанные татарские крики и ржание раненых лошадей. Один из погонщиков верблюдов вырвался из этого пыльного ада, но тут же был настигнут и зарублен казаком. Казя спрятала лицо в землю, с ужасом припоминая резню в Волочиске.

– Нет! О Боже, нет! Не надо опять!

Татары сражались стойко, но казаки напали слишком внезапно и очень удачно выбрали место для засады. Они сверху набрасывались на татар и выкидывали их из седел. Те, кому не досталось лошади, боролись в пыли, стараясь вцепиться друг другу в горло или поразить в грудь длинным ножом.

Что-то заставило ее поднять голову. К ней со взведенным луком подкрадывался татарин, чьи горевшие ненавистью глаза были сосредоточены на стреле. Увидев, что девушка его заметила, он угрожающе закричал. Казя успела перекатиться на бок, и стрела вонзилась глубоко в землю рядом с ее головой. Промахнувшись, татарин выхватил из ножен саблю и побежал к ней. Казя вскинула сет и выстрелила. Пуля попала ему прямо в рот, и он покатился вниз к подножию холма, хватаясь подрагивающими пальцами за окровавленное лицо. Перекрывая крики разгоряченных бойцов, раздался азартный вопль Пугачева. Она увидела, как он преследует по пятам удирающего от него лучника. Догнав врага, Пугачев прикончил его ударом ножа, но в то же мгновение на казачьего вожака как коршун налетел татарский наездник. Он сшиб Пугачева на землю и принялся теснить его лошадиными копытами. Пугачев несколько раз наотмашь ударил лошадь ножом, и животное повалилось на колени, выбросив из седла своего всадника. Татарин взвизгнул, выхватил нож и занес над Пугачевым. Казя подхватила брошенную ее убитым противником саблю и, прихрамывая, побежала к борющимся мужчинам.

Удар был настолько силен, что сабля вылетела из ее руки. Полуотрубленная голова повисла на туловище, и татарин, скорчившись, рухнул на землю. Пугачев, весь в крови, выбрался из-под его тела и вскочил на ноги. Казя раскачивалась из стороны в сторону, впившись расширенными глазами в обезглавленное ею тело. Пугачев что-то говорил, но она не слышала. Ей чудился другой человек с лицом, похожим на кровавую маску, который лежал, привалившись к белой стене волочисской усадьбы. Солнце и песок забурлили вокруг нее. Она чувствовала, что падает, но не могла ничего с собою поделать.

Придя в себя, она обнаружила, что лежит в тени одиноко стоящего кустарника. Неподалеку от нее, вокруг громадного костра, расположились казаки и поджаривали кусочки конины на кончиках длинных ножей. Они шумели и резвились, как дети. Они уже успели смыть со своих лиц следы битвы и нагрузить лодку захваченной у татар добычей: золотом и серебром, драгоценными камнями и тюками с шелком и бархатом. Одни предпочли вздремнуть, похрапывая на солнышке, другие, оживленно жестикулируя, рассказывали товарищам о своих подвигах в закончившемся сражении. Она слышала обрывки разговоров...

– Вот в станицу воротимся и упейтесь вы, братцы, хоть насмерть. А здесь за каждым бугром татарин сидит... – увещевал Пугачев.

«Я спасла ему жизнь, – думала Казя рассеянно. – Я отрубила голову человеку. Как это легко – убить. – В костре потрескивал сухой валежник, словно стреляли из пистолета. – Святая дева, неужели в моей жизни не будет ничего, кроме насилия и крови? Под какой несчастливой звездой я родилась, что навечно приговорена видеть это?»

– Отчалить надобно, покуда нехристи подмогу не привели. – Но Пугачев сказал, что казакам нужна пища и отдых и распорядился остаться до темноты. Он боялся турецких галер больше, чем татарских копий. Дозорные залегли среди дюн, наблюдая, не взметнется ли над степью спугнутая татарской конницей стайка птиц. Над полем сражения с жужжанием кружились трупные мухи. Два татарских пленника, связанные, лежали на песке, страдая от жажды. По их бронзовым, внешне бесстрастным лицам градом тек пот.

Когда солнце начало снижаться, и казаки, насытившись мясом, примолкли, Пугачев подошел к Казе.

– На-ка, ты ищо не снедала, – сказал он, но Казя отказалась от полоски обугленного на костре мяса.

Он присел рядом с ней и грубовато поблагодарил за то, что она спасла ему жизнь. Потом он спросил, откуда она родом.

– Ты гуторишь малость не по-нашему. Она объяснила.

– Так ты из ляхов, – он посматривал на нее искоса, из-под насупленных густых бровей.

– И что, все польские паночки эдак пригожи? – Он засмеялся, увидев, что Казя покраснела.

– Эге, – сказал он, – ты точно баба, хоть и рубишь саблей, словно казак.

– Куда вы меня повезете?

– Домой, – сказал он – ежели на то будет Божья воля. В станицу Зимовецкую, аккурат на излучине Дона.

Он рассказал ей о своей станице.

– Мне придется там жить?

Он что-то проворчал, избегая ее взгляда.

– Выбор у меня небольшой, да?

– Похоже на то.

– Я буду ж-жить с тобой?

– Довольно расспросов! Да, я хочу, чтоб ты стала моей жинкой.

– А если я не хочу?

– Неволить не стану. Ты мне жисть сберегла, – он говорил отрывисто, и она ему верила.

Позевывая и почесываясь, проснулись дремавшие казаки. Пугачев лежал на спине, заслонив рукою глаза. Сквозь расстегнутый ворот его рубахи выбивались вьющиеся черные волосы. Казя взглянула на лодку, покачивающуюся около берега, потом ее взгляд упал на одного из казаков, который размашистым шагом подошел к связанным татарам. Он постоял рядом с ними, Уперев руки в бока и дружески улыбаясь, а затем носком сапога ковырнул песок и засыпал им лица беспомощных пленников. После чего, весело хохоча, вернулся к костру.

Казя подскочила к татарам и смахнула с их лиц песок.

– Ого, братцы, а у девки доброе сердечко, – засмеялся кто-то.

– Не дает татарву в обиду.

Четыре казака приблизились к татарам, которые, будто змеи, встревоженно выкручивали шеи, стараясь угадать свою участь.

– Тащи мешки.

Из лодки принесли два мешка и подтащили пленников к самому берегу.

– Вот энтого, с ряхой, первым. Татарину на голову натянули мешок.

– Ну, окунай его, братцы.

Зрелищем собрались полюбоваться все казаки. Второй пленник, видя, какая ему уготована смерть, тонко завизжал, стараясь высвободиться из веревок. Казя кинулась к Пугачеву.

– Освободи их!

– Это казацкий обычай, – пожал он плечами.

Над головой тонущего татарина показались мелкие пузырьки. Казаки, посмеиваясь, отталкивали Казю, которая колотила по их спинам стиснутыми кулаками.

– Трусы, убийцы!

– Слышь-ты.

– Бойкая баба.

– Эй, девка, что бесишься, аль не хватает чего?

– Знамо чего.

Какой-то губастый верзила схватил Казю за грудь. Он переводил глаза с бьющейся в его руках женщины на захлебнувшегося в воде татарина, и выражение свирепого удовольствия застывало на его бородатом лице.

– Пусти ее!

Пугачев держал руку на рукояти ножа. С сердитым ворчаньем верзила отпустил девушку. Тела пленников покачивались на волнах у берега. Пугачев шагнул к Казе ближе и ударил ее по лицу.

– Вперед не мешайся не в свое дело, – рявкнул он, – кабы не я, пропала б ты, девка.

Ослепленная слезами от боли и гнева, Казя посмотрела ему в лицо, а потом, как кошка, прыгнула на него с растопыренной пятерней. Пугачев перехватил ее руку и швырнул на песок.

– Остынь малость... – начал он, но его прервал крик одного из дозорных.

– Верховые!

Дозорный спускался по склону дюны, указывая на запад.

– Татары!

– Опять татары, братцы!

Часть казаков схватили оружие и приготовились к бою, в то время как остальные побежали по колено в воде снаряжать к отплытию лодку. Пугачев рванул Казю с песка и подтолкнул к морю.

– Беги в лодку! Живо!

Холодная вода обожгла ее бедра, потом талию; она слышала брань казаков, пытающихся добраться до лодки. Татарская конница рассыпалась полукольцом вокруг казачьего лагеря. Раздался мушкетный залп, и две лошади рухнули навзничь в песок. В ответ татары, привстав в стременах, осыпали казаков дождем стрел. Один из казаков, уже забравшийся в лодку, вскрикнул и упал за борт со стрелой в спине. Чьи-то руки втянули Казю на палубу, и она забилась под скамью для гребцов. Наконец последний из казаков оказался на борту лодки, и они торопливо заработали веслами, уводя лодку подальше от берега. Но стрелы продолжали ложиться рядом, со свистом вонзаясь в шпангоуты, и с глухим гуканьем погружаясь в воду. Казя услышала резкий стон и увидела, что у Пугачева из предплечья торчит стрела. Вдруг с берега раздался отчаянный крик:

– Подождите, братцы! Ради Христа, подождите!

Замешкавшийся казак, сидевший в дозоре на отдаленной дюне, с громким плеском бросился в воду и, бешено молотя руками, поплыл к лодке. Вокруг него густо вздымались фонтанчики от татарских стрел.

Казя обнаружила, что молится вслух:

– Помоги ему, Господи. Помоги ему.

Некоторые из татар спешились, чтобы лучше прицелиться, а другие скакали вдоль берега, выкрикивая угрозы и потрясая в воздухе копьями.

– Не оставьте, братцы! – пловец нахлебался воды, и его крик был почти не слышен.

Казя вскочила на ноги.

– Поверните! Мы должны повернуть! – закричала она с такой яростью, что гребцы заколебались. Они взглянули на Пугачева.

– Гребите, – скомандовал он.

Пловец приближался к лодке. Было видно его искаженное от усилия лицо. Вдруг стрела, которая, казалось, упала с неба, ударила его в шею, и несчастный с булькающим стоном исчез под водой. Волны медленно окрасились его кровью.

– Гребите! – гребцы, которых не нужно было подбадривать, дружно налегли на весла.

– Дай, я посмотрю твою руку, – она достала нож Пугачева и распорола мокрый от крови рукав.

– Вытащи стрелу, – сказал он, – Вытащи, коли не сробеешь.

Казя выдернула из раны стрелу. Пугачев стиснул зубы и глухо застонал, как раненый зверь. Его лицо было серым. Она оторвала от рубахи полоску и перевязала рану.

Он поблагодарил сквозь зубы.

– Царапина стоит этого, – он пнул один из тюков. Потом он громко спросил:

– Что, братцы, держит ли Емельян Пугачев свое слово?

Казаки ответили ему дружным одобрительным гулом.

Попутный ветер наполнил парус, и лодка в лучах взошедшей луны быстро скользила на северо-восток к поросшему кувшинками устью Дона.

Глава III

В Риме, на площади Святых Апостолов, та же луна освещала некоего молодого человека, который, опершись на балюстраду, стоял на балконе большого палаццо и смотрел вниз на случайных прохожих. Привлеченные громким смехом и музыкой, льющимися из окон палаццо, прохожие задирали вверх голову, но без особого любопытства – в конце концов, ни одна ночь в Риме не обходилась без подобных веселых пирушек.

Молодой человек наполнил бокал из стоящей рядом бутылки и держал его так, чтобы на вино падал лунный свет.

– Что вы видите в этом бокале? – спросил голос справа от него.

– Скромный стакан вина, – ответил молодой человек, – во многих отношениях гораздо более замечательный, чем сами небеса. Вы либо мечтаете за вином, либо в нем тонете, и, заметьте, вы никому ничем не обязаны, исключая разве что виноторговца.

– Летняя ночь в Риме имеет особое свойство, – тихо сказал незнакомец. – Вы не найдете его ни в одном другом городе мира. Когда вся Земля превратится в прах, Рим будет стоять.

Молодой человек не ответил. Он не был настроен на болтовню с незнакомцем, ибо пребывал в меланхолическом расположении духа, которое, как известно, не терпит общества.

– Бессмертный, – продолжал собеседник, нимало не смущенный молчанием собеседника. – Вечный. – Он замолчал, наблюдая, как мотыльки танцуют в ярком свете свечей, проникающем из-за высоких окон. – И, однако... – он сделал паузу, – и, однако, я бы предпочел вот так же разглядывать базарную площадь в Кракове.

Молодой человек посмотрел на него с большим интересом.

– Вы поляк?

– Да. Пулавский. Юзеф Пулавский, – он протянул руку. Молодой человек ответил рукопожатием, но себя не назвал.

– Господи, – проговорил он с ностальгией, – я бы отдал тысячу талеров, чтобы услышать ночной рожок краковской стражи, – он осушил свой бокал. – Хотя бы один раз.

– Вы давно не были в Польше?

– Три года, – сказал молодой человек.

Рядом с ним раздался веселый и немного хмельной девичий голос.

– Пойдем в залу, миленький. Пойдем в залу, повеселимся. Разве можно в такую ночь торчать на балконе? Ну что? Что? Ты находишь нас скучными?

Она, надув губки, прильнула к нему, теребя пуговицы его камзола. На ее округлом с ямочкой подбородке поблескивала струйка вина.

– Попозже, Софи, – сказал молодой человек как можно вежливее и не двинулся с места.

– Смотри, не опоздай, – хихикнула она, раскрасневшись. – А то Софи найдет другую постель, чтобы погреться.

Услышав, что ее зовут, она упорхнула с балкона и тут же оказалась в объятиях грузного юноши с пустым взглядом на напудренном добела лице.

Юзеф Пулавский заговорил:

– Я слишком стар для этого... – он кивнул на залу, полную веселых и пьяных людей в пестрых нарядах. Сам Пулавский с крупным, резко очерченным лицом и сдержанным юмором, таящимся в бледных глазах, выглядел лет на пятьдесят. – Но вы... – он улыбнулся.

– После того как я три года прожигал в Италии жизнь, – откликнулся молодой человек, пожав плечами, – что значит еще один званый вечер? Они все одинаковы.

– Но зачем разочаровывать барышню? Особенно в такую ночь, – Пулавский указал на полную серебряную луну.

– Да черт с ней, – последовал нетерпеливый ответ. – Можете считать меня поборником нравственности, – продолжал он, – или пуританином.

Молодой человек засмеялся, и на мгновение его лицо ожило. Но, словно солнце, которое затмевает внезапная туча, его глаза вновь потускнели.

– Три года праздности – долгий срок. Жизнь становится бесцельной, если цель вообще когда-либо была. Приходит время, когда тебе безразлично, встает солнце или заходит солнце, ночь на дворе или день. – Он заново наполнил стакан.

– Я не претендую на глубокомыслие, – сказал он, выпив вина. – В конце концов, какая разница? Все равно меня никто не слушает.

Они молчали. Из залы доносился смех, звяканье бокалов, громкие аплодисменты. Наконец, Пулавский сказал:

– Вам следовало бы поехать в Париж.

– И что я стану делать в Париже?

– В Париже много поляков, даже королева Франции по происхождению полячка. Очень благочестивая женщина. В Версале я засвидетельствовал свое уважение ее величеству и, должен признаться, нашел ее общество слегка утомительным.

– Я мог посетить Версаль, – ответил молодой человек без энтузиазма. – Мне говорили, что он изумителен. Я мог бы побывать в Англии. Мне всегда было любопытно увидеть Англию.

«Мог сделать то, мог сделать это, – с отвращением подумал он про себя. – Но я не делаю ничего и как белка в колесе кручусь в череде жарких бессмысленных дней, будто бы жизнь – это одно бесконечное лето».

– Наверное, я и умру в Риме, – сказал он, наполовину оборотившись к свету. На его лице явственно выступил глубокий шрам, тянущийся ото лба через переносицу по левой щеке.

– Вы получили страшную рану, – тихо сказал Пулавский.

– Мне повезло, что я выжил, – уголки его рта тронула горькая улыбка. – Хотя повезло ли.

– Простите мое любопытство, но эта рана...

– Турки, – ответ прозвучал отрывисто.

Пулавский в молчании смотрел на площадь. В проеме балконной двери обнималась какая-то парочка. Из глубины зала раздалась нежная игра клавесина, и гул голосов умолк. Три года. Пулавский напряг память. Тогда произошла ужасная трагедия: турки полностью уничтожили одно семейство, родственников Чарторыйских. Об этом долго говорили в Варшаве.

– Это, часом, случилось не на Украине?

Молодой человек кивнул.

– Волочиск? – мягко спросил Пулавский.

Он не ответил.

– Простите. Если вы предпочитаете...

– Я никогда не говорил об этом, – слова были сказаны почти шепотом.

Все эти прожитые, как в спячке, годы кошмар оставался глубоко похороненным в его памяти, а теперь он ожил перед его глазами так ярко, как будто пожарище Волочиска озарило ночное римское небо и вместо одобрительных взглядов, которыми приветствовали финал музыкальной пьесы, он слышал свист клинков и потрескивание огня... Но этот человек, он, кажется, умеет слушать.

– Это случилось в день солнечного затмения... – и он удивительно бесстрастным и ровным голосом рассказал всю историю, которую Юзеф Пулавский выслушал, не перебивая.

– Я лежал без сознания около двадцати дней. Поправившись, я уехал из Липно и с тех пор уже три года не видел никого из семьи. Я даже не знаю, живы ли они, – в его словах прозвучал тоскливый вопрос.

– Живы, – медленно сказал Пулавский. – Вы ведь Баринский, верно?

– Да, я – Баринский, – не без гордости сказал он.

– Я частенько встречал вашего батюшку в сейме. Истинный патриот.

Кажется, у Раденских были дети. Ну, конечно, сын и дочь. Они пропали. Или их убили? Пулавский не мог вспомнить. Стоящая в дверях парочка продолжала обмениваться нежными поцелуями.

– Ваш батюшка будет рад, если вы вернетесь, – сказал он, – Он часто вспоминает о вас.

– Вернуться? Зачем?

В голосе Генрика сквозило такое отчаяние, что Пулавский не стал возражать. Разумеется, у Раденских была дочь. Он вспомнил свой визит в Волочиск и стройную, длинноногую девочку с ярко-голубыми глазами.

– Через несколько недель я поеду в Варшаву, – сказал он. – Если хотите, можете присоединиться ко мне.

– Я никогда не вернусь в Польшу.

Генрик провел кончиками пальцев по шраму. Казя была мертва, как утверждал в письме Адам. Никто не выжил в той кровавой резне. Она исчезла в пламени, Которое поглотило весь дом. Он никогда не вернется в страну, овеянную такими воспоминаниями. Потом, когда боль утихнет. Но утихнет ли она когда-нибудь?

– Могу я присоединиться к вам, синьоры?

Пулавский вежливо поклонился итальянцу, тому самому грузному юноше, который держал в объятиях Софи. Генрик ограничился легким кивком.

– Пресвятая Дева Мария, жара просто невыносимая. Эти званые вечера ужасно утомляют. Обычно в это время я уезжаю на загородную виллу, – он говорил по-французски с сильным акцентом и выглядел пьяным.

– Вы поляки?

– Да.

– В этом палаццо всегда полно поляков, – он ухитрился придать своей фразе оскорбительный оттенок.

Пулавский увидел, что в глазах Генрика зажглись сердитые искры.

«С этим парнем лучше не ссориться», – подумал он.

Итальянец рыгнул и, раскачиваясь на высоких каблуках, с презрением осмотрел простой, без вышивки и кружев камзол Генрика, медные пряжки на его туфлях и перевязанные узкой пурпурной лентой волосы, не покрытые париком. Один из этих поляков-бродяг, снедаемых гордостью и нищетой. Его дряблый рот искривился.

– Бродяги, – сказал он тонким запинающимся голосом. – Рим положительно переполнен бродягами.

Никто не ответил. Пулавский изучал его прищуренными глазами, сравнивая двух молодых людей. Юный фат подрагивал, словно студень, в своем шафранового цвета наряде, разукрашенном драгоценными пуговицами и золотыми застежками. Его голову украшал парик с непомерно большим бантом, а пухлое лицо от злоупотребления спиртным выглядело нездоровым. Генрик Баринский все еще оставался стройным и сильным юношей, хотя рассеянный образ жизни уже наложил на него тот же болезненный отпечаток.

Итальянец промокнул свое лицо кружевным платочком.

– Матерь Божья, я скоро растаю, – он нетвердо потянулся к бутылке.

– Ты слишком толстый, Марио, – сказал девичий голос за их спинами. – Похоже, что ты нездоров. Почему бы тебе не прилечь?

– Синьоры, – глаза Марио затуманились, и он потер рукой лоб. – Синьоры... я не помню ваших имен, – он с трудом шевелил языком. – Позвольте представить мадемуазель де Станвиль. Недавно со своим отцом прибыла из Парижа.

– С дядей, – поправила она, не сводя глаз с Генрика.

– Граф де Станвиль скоро будет, будет... – глаза Марио едва не вылезли из орбит. С приглушенным стоном он прикрыл рот рукой. Сквозь толстый слой пудры на его лице выступили капельки пота. Он быстро перегнулся через балкон, и его вырвало. Снизу послышались сердитые возгласы, проклинающие сукиного сына, который опустошил свой треклятый желудок на честных римских граждан, наслаждающихся летней ночью. Со съехавшим на сторону париком Марио, пошатываясь, покинул балкон.

– Поучительное зрелище, – холодно пробормотала девушка.

– Весьма, – согласился Генрик, который и сам от выпитого вина чувствовал себя неважно.

– Никаких секретов, мсье, – сказала девушка. – Об этом сплетничают в каждом салоне. Мой дядюшка вскоре будет назначен в Риме послом. К несчастью, я сама должна вернуться в Париж. К несчастью, ибо я обожаю Рим.

Генрик с большим интересом взглянул на девушку. Она была выше, чем Казя, и шире в кости. Густые волосы были украшены ниткой жемчуга, которая в легком беспорядке спадала на обнаженные плечи. Темно-красные банты на корсаже были заляпаны капельками свечного сала. Веер размеренно раздвигал душный воздух, и с каждым взглядом до Генрика доносился аромат ее тела, словно в платье из розовой парчи был завернут букет белоснежных лилий. Она смеялась, широко открывая рот и обнажая два ряда ровных зубов.

– Надеюсь, что мсье нравится то, что он видит, – лукаво сказала девушка. Против своей воли Генрик улыбнулся, и его боль слегка притупилась.

– Мсье не слепой, – ответил он в тон ей. Пулавский внутренне улыбнулся.

– Аманда! Иди сюда! Иди к нам! Фабрицио задумал чудесную игру... – звали ее веселые голоса из залы.

– ...Эта девушка неглупа, – услышал он голос Пулавского и понял, что девушка уже ушла с балкона. Она стояла прямо у распахнутого окна, окруженная кольцом молодых людей, каждый из которых норовил придвинуться к ней поближе.

– У нее много поклонников, – сказал Генрик. Аманда метнула на него быстрый взгляд и улыбнулась, а потом, слегка кивнув головой, двинулась в глубину залы. За ней по пятам последовала ее многочисленная свита.

– Мухи слетаются на мед, – добавил Генрик. Площадь пересекла с громким грохотом карета. Когда дребезжание колес стихло, Пулавский заговорил:

– Когда Ян Собеский в прошлом столетии проезжал по улицам Рима, у его лошади были золотые подковы. В то время Польша простиралась от Балтийского до Черного моря, а наша конница въехала в ворота Киева. Это был расцвет Польши. А теперь посмотрите на нас. Этот итальянец прав – мы превратились в нацию изгнанников, скитальцев, наемников.

Ответ Генрика не удивил его собеседника.

– Воевать – не такое уж худое занятие, – Генрик одной рукой коснулся эфеса шпаги, а другой медленно поглаживал шрам.

– За войной дело не станет, – мрачно рассмеялся Пулавский, – Прусаки. Австрийцы. Русские. Выбирайте. Или вы скорее предпочтете продать свой клинок Франции или Англии. Совсем скоро они вцепятся друг другу в глотки.

Он видел, что внимание Генрика все еще приковано к залитой светом зале, полной беспечного веселья.

– Нет, – продолжал он, – сейчас не время развивать в Польше искусства и культуру. Сначала нужно мечами возродить былую славу страны.

– Но в университете у Конарского нас учили, что...

– Это преждевременные теории. Он не понимает, что сейчас Польше нужны солдаты, а не ученые. Ибо подходит время, запомните мои слова, пан Баринский, когда Польша будет отчаянно бороться за свое существование. И тогда ей понадобятся такие люди, как вы. Не забывайте это. Теперь идите и развлекайтесь. Генрик не сдвинулся с места.

– Черт возьми! – сердито взорвался Пулавский. – Вы что, единственный, кого гложет тоска? Соберитесь, молодой человек. Берите, что вам дает жизнь, и хоть на несколько коротких часов забудьте о прошлом.

– Три года я пытался забыть об этом, – пробормотал Генрик.

Вскоре Пулавский оставил его и вышел в залу. Генрик медленно последовал за ним.

Зала опустела. Мужчины сбились у одной двери, женщины у другой. Все оживленно хихикали. Аманда заметила Генрика и, что-то шепнув стоящей рядом с ней девушке, громко позвала через всю залу:

– Не хмурьтесь, мсье! Идите играть с нами.

В залу, приплясывая, выскочил юноша, чью наготу прикрывал только скромный по размерам передник из виноградных листьев, а на лицо была надета позолоченная козлиная маска. Выделывая антраша босыми ногами, он крикнул Аманде, чтобы она поторопилась и переоделась во что-нибудь более подходящее, пока не началась игра. Она снова попробовала убедить Генрика присоединиться к игре. Присутствующие наградили юношу в маске взрывами хохота.

– Марио, ты великолепен!

Марио на удивление легко для своего дряблого, жирного тела скакал по всей комнате и кричал:

– Поторопитесь, синьоры и синьориты, поторопитесь. Слишком жаркая ночь для одежды.

Постепенно зала заполнилась различными масками. Груди и бедра девушек опоясывали гирлянды из листьев. Смех становился все возбужденнее и громче; из золотых бокалов выплескивалось на пол вино, и босоногие танцоры скользили по кроваво-красным лужицам.

– Задерните шторы, – крикнула девушка в маске наяды.

–Да! Да!

– Если на нас донесут инквизиции...

– Задуйте свечи.

Слуги, внешне бесстрастные, но с глазами, горящими, словно угли, опустили тяжелые шелковые портьеры и погасили большую часть свечей. Аманда стояла посреди залы рядом с Генриком. На ее губах играла манящая улыбка.

– Что такое? – спросила какая-то девушка в маске фурии. – Почему вы в одежде?

Девичьи руки расстегнули его камзол и нащупали пряжку пояса, одновременно поглаживая его бедра.

– Терпение, – воззвала Аманда, – имейте терпение. Она взяла Генрика за руку и проводила его к двери, шепча:

– Там вы найдете маски, листья, все остальное.

Он почувствовал ее губы на своей щеке, потом, расстегивая на ходу платье, она побежала к другой двери.

Весь в поту Генрик лежал на кровати и старался сообразить, где он находится. Его все еще била дрожь от приснившегося кошмара... Женщина лежала на голой земле и простирала к нему руки, взирая с мольбой огромными испуганными глазами... На ветру трепетали ее длинные черные волосы. Губы были беззвучны. Он отчаянно пытался обнять ее, но его руки повисли вдоль туловища, словно налитые свинцом, а ноги беспомощно увязли в песке... Над ее лебединой шеей взмыл тяжелый топор. «Нет! Нет! Нет!» – закричал он. Топор опустился, и хлынувшая кровь обрызгала его одежду и покрыла кровавыми яблоками белую лошадь, которая стояла около темного дерева...

На выщербленном столике над его головой пухлый херувим с чешуйчатыми бесцветными крыльями выделывал на белой лошади всяческие коленца. Понемногу приходя в себя, он поднял с подушки тяжелую голову, с отвращением чувствуя во рту кислый вкус. Он осторожно сел и огляделся вокруг. Рядом с ним, слегка посапывая, спала девушка. Ее светлые волосы падали на глаза, смятая простыня была небрежно откинута ниже талии. Полуденный свет проникал сквозь занавеси, окрашивая ее грудь в нежно-розовый цвет. Она что-то пробормотала по-французски и повернулась на бок лицом к Генрику.

Генрик отодвинулся к краю постели, охваченный внезапным омерзением к несвежим простыням, беспорядочно разбросанной по засаленному ковру одежде и затхлому зловонию, царящему в комнате. За окнами слышались крики уличных торговцев и дребезжащее пение шарманки. Он встал с кровати, подошел к умывальному тазу и с удовольствием погрузил лицо в холодную воду. Потом он отдернул шторы. Булыжная мостовая была дочиста вымыта летним дождем. Над куполом Святого Петра блистала радуга. Он поежился и вновь окунул лицо в воду, стараясь смыть воспоминания о ночном кошмаре.

– Где ты, милый? – услышал он сонный голос Аманды.

Он не повернулся и не ответил. Она приподнялась на локте, с обожанием глядя на его широкие плечи, узкую, почти девичью талию и вьющиеся вокруг мощной шеи темные влажные волосы.

– Иди в постель, – промурлыкала она, – иди, мой сладенький. Еще только полдень, и нам не надо вставать.

– До вечера, пока Марио не придумает что-нибудь новенькое? – он рассмеялся, но не очень весело.

Он растерся жестким полотенцем до пояса. Она с жадным вниманием следила, как перекатываются его мускулы.

– Ну, Генрик, пожалуйста, – умоляла она. Припомнив ее жаркие поцелуи и неистовые объятия, Генрик почувствовал, как что-то внутри него всколыхнулось, но он продолжал упорно смотреть в окно на летний дождик, барабанящий по черепичным крышам.

– Черт возьми, – воскликнул он, – голову как будто соломой набили, а язык стал, что твоя лошадиная попона.

Он поморщился и потер лоб.

– Не хуже пыток инквизиции.

– Если бы синьоры из инквизиции узнали о прошлой ночи... – Аманда поежилась с неподдельной тревогой. Внезапно она возбужденно спросила. – Генрик?

– Да, – он присел на краю постели.

– Ты прежде делал что-нибудь подобное?

– Нет, – сказал Генрик твердо. – Никогда.

– Ты когда-нибудь забудешь это? – ее рука замерла на его колене.

Он покачал головой.

– Такие вещи трудно забыть.

С неприятным осадком в душе Генрик вспомнил зашторенную залу и царящее там сладострастие, которое становилось все разнузданнее, по мере того как одну за другой задували свечи. Сплетенные в клубок парочки в темно-красных лужах вина... Их животные стоны... Грязные шуточки Марио. Генрик вполголоса выругался.

– Ты нас осуждаешь? – спросила она с интересом. – Но это же просто для развлечения. Глядишь, этим вечером кто-нибудь изобретет новую забаву.

– Ты чересчур старомоден, милый, – ее рука поползла вверх по его бедру. – Воспринимай жизнь такой, какая она есть. Жизнь слишком коротка, чтобы искать в ней мораль.

Ее рука двинулась еще выше. Внезапно, с придушенным всхлипом она прижалась к нему и впилась в его губы поцелуем. Он почувствовал острую боль от укуса и грубо оттолкнул ее от себя.

– Сучка!

– Да, – простонала она, – да, называй меня так. Я хочу, чтобы ты называл меня так.

Она опять прильнула к нему.

– Замолчи, – грубо приказал он, но Аманда де Станвиль уже потеряла дар речи, растаяв в его объятиях...

Наконец их тела разомкнулись. Аманда лежала с безумными глазами и улыбалась.

– Боже, это было чудесно, – прошептала она. – Какой же ты зверь иногда, и как я тебя люблю.

Он отвернулся, пытаясь представить себе другой голос.

– Давай поспим, – сказал он все еще грубо.

– Спасибо, – пробормотала она и чмокнула его в ухо.

– Никогда не говори спасибо. Слышишь, никогда.

Не обращая внимания на его слова, она погладила его влажные волосы. Уже засыпая, она спросила:

– Ты поедешь со мной в Париж, правда, милый?

В ответ он поцеловал ее в лоб, и она уснула с довольной улыбкой.

Сам Генрик с открытыми глазами лежал на спине и смотрел в потолок. Он был преисполнен меланхолической печали, которая так часто следует за актом любви. Стайка птиц, образованная причудливыми трещинками на потолке, летела по грязному закопченному небу к окну, за которым шумел летний дождь. Они не вырвутся из этой тесной клетушки, так думал Генрик, пока окончательно не облупится краска. Над липненскими холмами летели другие птицы... Его отец с гиканьем выезжал на охоту... Аромат свежеспиленных берез, жужжание пчел у цветущих лип... Причитания его старой нянюшки и скучные рассуждения Адама... Генрик пытался остановить свои мысли, но они безжалостно вели его к яме и стоящей рядом березе. Но думать об этом было невыносимо... Этот парень, Пулавский, прошлой ночью... «Я скоро возвращаюсь в Варшаву. Мы можем путешествовать вместе». Но из-за деревьев выехали три всадника и... и возвращаться не было смысла. Если на свете есть Бог, почему Он убил ее и позволил мне жить. Его душили слезы.

Зарывшись лицом в подушку, Генрик рыдал. Что они сделали, чтобы заслужить такую участь. Неужто их любовь была так греховна, что повлекла столь суровое наказание?

...Он больше не мог плакать. Усталый, но более спокойный он подошел к тазу и сполоснул заплаканное лицо. Дождь за окном кончился, оставив все свежим и чистым.

Он вернулся к постели и посмотрел на спящую девушку. Она была привлекательной, веселой, неглупой, Какое-то время она будет его любить, а потом... Потом? В мире есть много других женщин, которые помогут, если не забыть, то, по-крайней мере, заглушить боль. Рим. Париж. Может быть, Лондон. Мир велик. Он как-нибудь проживет.

Он очень нежно потряс ее за плечо.

– Ты действительно хочешь, чтобы я поехал вместе с тобой в Париж?

Аманда мигом проснулась.

– Конечно, хочу, дурачок. Ах, Генрик, ты об этом не пожалеешь, я обещаю, – и она взволнованно затараторила о том, что они будут делать в Париже.

– Будешь жить со мной в дядюшкином доме. Дядюшка не будет против, все равно он остается в Риме. В доме всегда полно народу. Родственники, друзья... Приходят и уходят. Ты познакомишься с такими людьми! Мы поедем в Версаль, и ты увидишь короля... Ах, милый, ну и весело же нам будет.

Зараженный ее весельем, он забыл о своей печали.

– Когда мы отправляемся?

– Через неделю, – твердо сказала она. – Я хочу домой.

Внезапно Аманда стала серьезной.

– Генрик?

– Да.

– Ты любишь меня? Хоть капельку? – заискивающе проговорила она.

– Да, – ответил он шутливо, но искренне, – но только капельку.

– Это все, что мне надо, – сказала она, увлекая его в постель. – Не будем терять времени, милый.

Улица Итальянцев была сплошь запружена каретами и пешеходами, с трудом прокладывающими себе путь вдоль сточных канав. Гул голосов, звяканье упряжи, скрип колес, пощелкиванье хлыстов, брань и проклятия – все это, смешиваясь с уличной вонью, наполняло теплый вечерний воздух. Генрик отошел от окна, из которого он следил за уличной жизнью. Даже проведя год в Париже, он не переставал изумляться этому зрелищу.

Ни Варшава, ни Краков не могли с ним сравниться.

– Закрой же окно, Генрик. Запах ужасный, – она говорила из смежной комнаты, где надевала вечерний наряд.

Он захлопнул окно. В это же время в прошлом году он стоял на балконе в Риме и тогда же повстречал девушку, которая только что по-хозяйски на него прикрикнула. Услышав, как она входит в комнату, шурша шелковым платьем, он повернулся к ней.

– Как я выгляжу? – она медленно поворачивалась перед ним. – Или это больше не имеет значения?

– Почему ты всегда?.. – он остановился. Черт с ней. Если она хочет ссориться, пусть найдет себе кого-нибудь другого. У него болела голова, он устал и менее всего хотел перебранки.

– Ну? – он заметил, не в первый раз, каким неприятно жестким становится иногда ее взгляд.

В пышной массе ее волос и на глубоком вырезе темно-зеленого платья блистали драгоценные камни. Вечерний свет почтительно тронул ее роскошные плечи. Чувственные губы были вызывающе подчеркнуты кармином. Черт ее побери, она до сих пор волнует, если не его сердце, то что-то другое. Против воли он улыбнулся и простер руки.

– La dame de volupte[1], – сказал он примирительно.

– Где ты это вычитал? У Крейбийона? – холодно спросила Аманда, глядясь в зеркало над камином. Потом она добавила. – Я не вернусь допоздна.

Она разочаровалась, ожидая, что он будет сердиться или упрашивать ее прийти пораньше. Но Генрик ничего не сказал, только наградил ее задумчивым взглядом.

– Вероятно, до самого рассвета, – она пыталась его донять.

– Как хочешь, – сказал он тихо. – Ты взрослая барышня.

Он зевнул и отошел к окну с напускным безразличием. У нее на глаза навернулись слезы, она в гневе прикусила губу.

– Генрик, почему мы все время ссоримся?

– Откуда мне знать.

– Как будто, как будто... – она ждала, что Генрик ответит, но он даже не повернулся. Аманда поджала губы и вышла из комнаты.

Генрик бродил по комнате, переставлял с места на место фарфоровые безделушки. Он рассеянно прислушивался к тиканью часов, пока в окружающей его тишине оно не превратилось в настоящие громовые раскаты. «Безобразные часы, – так решил Генрик, – безвкусные и вульгарные». Чего стоит эта парочка нимф, которая с мечтательным видом выставила напоказ свои прелести. Он дотронулся до позолоченной груди кончиком пальца и быстро отдернул руку, как будто обжегся. Чтоб она пропала эта шлюха! Он громко заговорил со своим отражением в зеркале: «Ты дурак. Слабый, безвольный дурак». Когда между мужчиной и женщиной не остается ничего общего, кроме постели – обычно после нескольких бутылок вина, – что тогда? Отражение в зеркале криво улыбнулось. Скажи спасибо и за это. В постели Аманда была потрясающей и воспламенялась, как порох.

– Не желаете ли, мсье, отобедать? – в дверях стоял лакей с дерзкой и презрительной миной. Казалось, весь его вид говорил: «Кто ты такой в своей нарядной одежде, за которую заплатила женщина? Ты живешь здесь и помыкаешь нами, и велишь сделать то или принести это, а сам ты – обычный племенной жеребец».

– Спасибо, – сказал Генрик.

Он спустился в столовую, где, усевшись во главе длинного стола, обедал в полном одиночестве, не считая четырех лакеев, тяжело дышащих ему в затылок. В столовой было чересчур душно; Генрик с отсутствующим видом ковырял предложенные ему кушанья, угрюмо вспоминая свою жизнь с Амандой.

Поначалу, только приехав из Рима в Париж, он позабыл о своей тоске в круговерти увеселений и плотских радостей. Он жил только сегодняшним днем, а завтрашний, казалось, отстоял от него на тысячу лет. Он откинулся на спинку стула, пока руки в белых перчатках убирали тарелки с едва тронутой едой и ставили перед ним новые блюда. В течение всего 1754 года не было времени задумываться и скучать: маскарады, карнавалы, костюмированные балы в Пале-Рояле, прогулки в Булонском лесу, фейерверки в великолепных садах Версаля... Она ввела его в лучшие дома и представила сливкам парижского общества. От обилия впечатлений шла кругом голова: женские глазки, трепещущие веера, опущенные ресницы, дерзкие взгляды; расфуфыренные, как павлины, мужчины, с которыми он фехтовал, скакал верхом, играл в кости и пил... Карты у мадам де Люнез, где королева, его соотечественница, Мария Лещинская, играла три раза в неделю, правда, он ее так и не увидел... В Итальянской Комедии он вместе со всей блистательной аудиторией поднимался, чтобы бешено аплодировать прекрасной Сарразине... В Опере танцевал Бено...

Они присутствовали при туалете герцогини де Мэн, любопытной и безобразной старухи, и встречались с милордом Альбукирком и его обворожительной любовницей, мадемуазель Лолоттой, которая, если верить слухам, переспала со всей французской армией... Визиты в Тюильри и в роскошный дворец мадам де Помпадур. Ласки Аманды в карете, ранним утром катящей из Версаля... Любовные игры на огромной постели с балдахином, тяжелый сон, а потом снова любовь...

Да, он недурно провел этот год. Но беззаботный экстаз мало-помалу испарялся, и он все чаще начинал задумываться о будущем.

– Еще вина, мсье? – раздался над самым ухом голос лакея.

Генрик кивнул. Терпкое вино приятно щекотало язык. Лакеи поставили перед ним фрукты и выстроились вдоль стола. Генрик сердито вгрызся в яблоко.

Аманду содержит дядя, а она содержит его. Во многом это очень удобно. Генрик оглядел свой парчовый камзол, сшитый у лучшего парижского портного. Можно делать что вздумается и не считать деньги. Того, что посылал ему из Варшавы отец, не хватило бы и на день его сегодняшней жизни. Эти мизерные суммы несколько успокаивали старика. «Не хочу, чтобы мальчик голодал, но, черт возьми, он обязан устроить свою жизнь сам...» Ну что ж, он неплохо устроил свою жизнь. Генрик оттолкнул кресло и, сопровождаемый любопытными взглядами лакеев, вышел из столовой.

В гостиной уже разожгли камин, задернули шторы и выставили на стол бутылку вина. Что бы эта лакейская свора о нем ни думала, по крайней мере, свое дело она выполняет исправно. Генрик нервно шагал по комнате, потирая пальцами шрам. Разве он был жалкой болонкой, которая скулит и виляет хвостом, потому что хозяйка погрозила ей пальцем? Куда делась его гордость, почему он безропотно выносит все ее капризы и придирки? Почему он не бросит ее? Почему? А куда он пойдет? Есть дома, где его тепло примут. Генрик налил себе полный стакан и осушил его одним залпом, как будто пил водку. Затем, по польскому обычаю, бросил стакан в камин, и жалобный звон стекла улучшил его настроение. На улице за окном кипела бурная жизнь, и он пойдет туда. Скорее прочь от гнетущей тишины этой роскошной комнаты. Но прежде чем он взялся за шляпу, дверь открылась и лакей объявил:

– Мсье де Вальфон к графу Баринскому.

* * *

Луи де Вальфон был ровесником Генрика. Его худощавое доброе лицо и застенчивая улыбка противоречили избранной им карьере военного, капитана в полку де Майи и адъютанта маршала Лалли-Толендаля, человека, который в свое время служил под началом знаменитого Мориса Саксонского.

– Надеюсь, я вам не помешал? – сказал он, входя в комнату и протягивая Генрику руку.

– Напротив. Я чертовски скучал один.

Они познакомились в прошлом месяце и сразу же стали добрыми друзьями. Между ними царило полное согласие в вопросах политики, и, кроме того, молодые люди фехтовали три раза в неделю.

– Вина?

– Благодарю, – де Вальфон подошел к огню. На нем были простые коричневые бриджи, камзол с широкими манжетами и белые чулки.

Они уселись в кресле, лениво болтая о трудностях передвижения по узким парижским улицам.

– Париж переполнен. Вся знать возвращается из Версаля... Лучше уж отказаться от кареты и ходить пешком, – де Вальфон пригубил вино. Он то и дело поглядывал на дверь и, не находя Аманды, с тщательно скрытым разочарованием вежливо спросил:

– Простите, вы сегодня один?

– Мадемуазель де Станвиль проводит вечер у мадам Жофрен[2].

– Да? – удивился де Вальфон. – Ей нравятся просветительские салоны?

Он с трудом мог представить Аманду в окружении прославленных мудрецов, таких как мсье Вольтер или мсье Дидро. Зная Аманду, можно было предположить, что Опера или Версаль ей больше по вкусу.

– Ей нравится общество, – туманно и без особого энтузиазма сказал Генрик.

«Так они поссорились», – догадался де Вальфон, потягивая из стакана вино.

– Мне самому не хотелось туда идти, – добавил Генрик. – Пусть это и самый блестящий салон в Париже, но пяти минут разговора с каким-нибудь великим умом достаточно, чтобы нагнать на меня меланхолию.

«Кроме того, – подумал он кисло, – без меня она проведет время гораздо лучше». Им овладел внезапный порыв, ему мучительно хотелось поговорить об Аманде. Он надеялся, что, выговорившись, обретет душевное равновесие, но, спохватившись, прикусил язык и покосился на своего гостя, в надежде что тот ничего не заметил. Де Вальфон же только удивлялся, отчего Генрик не выехал вместе с Амандой, когда еще совсем недавно они были неразлучны и казались счастливыми. Пламя свечи падало на лицо Генрика, словно разрубленное надвое ужасным шрамом. Де Вальфону нравился Генрик, но он понимал, что характер у этого польского парня не из легких.

– А она говорит, что разговоры с философами оказывают благотворное влияние, уже не знаю на что, на цвет лица, что ли? – Генрик старался говорить добродушно. – Она настаивала, чтобы я тоже пошел. Мы даже поссорились из-за этого. Ну, знаете, как это бывает.

Де Вальфон улыбнулся.

– Да, знаю.

Они молча потягивали вино, каждый по-своему думая об Аманде, в то время как в камине весело потрескивали поленья.

– В последнее время она очень сдружилась с дочерью мадам Жофрен.

– С той, которую зовут Туанон?

–Да.

– Я слышал о ней, – заметил де Вальфон. – Вдова средних лет и не особенно интересуется сильным полом, так о ней говорят. Кстати, вы знаете, – продолжал он, – в эти салоны ходят не только литературные знаменитости. Сегодня вечером, например, мадам Жофрен принимает у себя актеров и каких-то экзотических иностранцев. Воскресные вечера, наверняка, выдаются самыми интересными, и к тому же, у мадам Жофрен отличный повар. Вам следует сходить туда просто, чтобы посмотреть.

Вдова средних лет и не особенно интересуется сильным полом! Хорошую подружку отыскала себе Аманда. Ну, ну...

– Что слышно о Жаке? – спросил Генрик после короткой паузы. – Последнюю неделю он не появлялся в фехтовальном зале.

– Он ведет себя как дурак, – серьезно сказал де Вальфон. – Право, он играет с огнем. Если он не будет осторожен, то очень сильно обожжется.

– Он до сих пор ухаживает за мадемуазель ла Морфиз?

– Qui ose, gagne[3] Это его девиз.

– Смельчак, – восхищенно сказал Генрик. – Но почему во всем Париже он выбрал именно любовницу короля?

Весь Париж знал о безумном увлечении Жака Бофранше мадемуазель ла Морфиз, фавориткой его величества – дочери ирландского сапожника и парижской проститутки, – и весь Париж с нетерпением ждал, чем нахальному ухажеру ответил король.

– Почему? – откликнулся де Вальфон. – Потому что он вообразил, что любит ее. А такой человек, как Жак Бофранше, на эшафот взойдет из-за улыбки размалеванной шлюхи.

– И не только он, – сказал Генрик с быстрой улыбкой, после чего на некоторое время воцарилась задумчивая тишина.

Де Вальфон предложил Генрику табакерку, но тот отрицательно покачал головой. За непринужденной беседой они незаметно опустошили вторую бутылку. Разговор зашел о родине Генрика.

– Я всегда горячо стремился побывать в Польше, – сказал де Вальфон. – С тех пор как Марешаль рассказал мне о своих польских кампаниях.

– Я жил на Украине.

Де Вальфон дотошно расспрашивал Генрика о Липно. Правда, что зимой там снегом заметало дома? Правда, что польские женщины охотятся на волков и медведей? Что они управляются с ружьем не хуже, чем с иголкой и веером?

– Те, кто бывал в Варшаве, рассказывают, что они настоящие красавицы.

– Да, – тихо сказал Генрик. – Некоторые.

Как всегда, воспоминания настигли его неожиданно. Он замолчал, уставясь в огонь... Загорелое лицо, полные любви глаза... широкий рот, искаженный желанием... крики диких гусей... топот копыт по спекшейся летней земле... затерявшийся на девичьем теле муравей... заходящее солнце. В пламени парижского очага плясали сквержики, огненные гномы, которым приписывали исцеление от болезней, и Казин голос шептал: «...Да, Генрик, я буду ждать. Что бы ни случилось, я буду ждать...» Голос растаял в сумерках. Господи, почему они не могут излечить боль, которая несколько лет гложет его сердце? Де Вальфон увидел, какое отчаянное горе изобразилось на лице Генрика, и поспешно отвернулся, чтобы дать своему другу прийти в себя.

Генрик встал, подбросил в камин поленьев, а затем сел и почти что с нежностью погладил свой шрам.

– У вас когда-нибудь была мысль стать солдатом? – спросил де Вальфон.

– Что? Прошу прощения, – встрепенулся Генрик.

Де Вальфон повторил свой вопрос.

– Иногда, – Генрик махнул рукой. – Однако нам надо допить третью бутылку.

Он весело рассмеялся. В конце концов, у него не было ровно никаких забот. Де Вальфон посмотрел на него с удивлением.

– Выпьем, дружище, – продолжал Генрик. – Не будем тянуть с этой бутылкой.

Он разлил вино до конца и поднял свой стакан.

– За дружбу!

Генрик расстегнул свой жилет.

– Ф-фу, теперь можно вздохнуть.

– Я бы мог вам помочь получить офицерский патент в нашем полку, – сказал де Вальфон.

– Спасибо. Буду иметь в виду.

Отец бы порадовался, увидев его во французском мундире. «Наши единственные друзья в Европе», – частенько говорил он.

Они обсуждали различные военные проблемы со все возрастающим пылом, до тех пор пока часы не пробили полночь и на лестнице не послышались голос Аманды и громкий смех ее собеседницы. Де Вальфон тут же вскочил на ноги, застегнул камзол, поправил парик и принялся счищать с рукавов воображаемые пылинки, немало повеселив этим Генрика. Он покраснел, вцепился рукой в эфес сабли и напряженно смотрел на дверь.

– Маркиза де Фер – Туанон, граф Баринский – Генрик. И мсье де Вальфон – Луи, какой приятный сюрприз, – не переставая болтать, Аманда внимательно оглядела Генрика от макушки пышного парика до серебряных пряжек на туфлях. – Мы непременно должны выпить подогретого с пряностями вина. Генрик, дорогой, позвони. И карты. Кто будет играть в карты?

Пока Аманда рассказывала о вечере у мадам Жофрен, слуги принесли подогретого вина, установили карточный столик и подкинули дров в огонь. Аманда раскраснелась и была слегка пьяна. Слушая вполуха, Генрик раздавал карты для кадрили[4].

– ...герцог Ларошфуко показывал картинку, нарисованную на мраморе. Безобразно. А маркиз де Мариньи, ну вы знаете, брат мадам де Помпадур, он сказал, что она очень больна.

– Бедняжка, она так часто хворает, – Туанон взяла в руки карты.

Она была симпатичной женщиной с правильными чертами лица и черными глазами под ровными дугами бровей. Так это та самая «вдова средних лет». Правда, под ее глазами даже сквозь пудру проступали тоненькие морщинки, и уже намечался предательский двойной подбородок, но шея и руки были на зависть гладкими и упругими, как у молодой девушки.

Улыбаясь, что она делала довольно часто, Туанон демонстрировала ровные и белые зубы. Она была лишена чувственной притягательности Аманды, но модуляции ее голоса и быстрая игра глаз придавали ей странное и сильное очарование. Она сложила свои карты изящным веером.

– Сколько вам карт, Луи? – спросил Генрик.

С момента появления в гостиной женщин де Вальфон не сказал ни слова. Казалось, он был не в силах отвести от Аманды глаза.

– М-м... две. Да, две.

Какое-то время они играли в тишине, но Аманда не могла долго молчать. Для нее вечер в салоне мадам Жофрен удался на славу. И старики, и юнцы толпились вокруг нее, и со всеми она флиртовала напропалую. Но ей был нужен лишь Генрик, несмотря на всю его меланхолию и угрюмость. Она прижалась к нему под столом коленом.

– Там был твой соотечественник, дорогой. Граф Поняэвский. Очаровательный и красивый как греческий бог.

Он не ответил на прикосновение ее колена. Она его все еще раздражала. Раздражали пятна от пищи на ее платье; раздражало, что в нем всколыхнулось желание только из-за того, что она коснулась его ногой.

– Что он делает в Париже? – спросил Генрик.

– Приехал к отцу, – вставила Туанон. Она с триумфом положила на стол карты рубашкой вниз. Остальные, увидев победную комбинацию, добродушно ее поздравили. Начав сдавать карты заново, она продолжила:

– А отец – к королеве. Сколько карт вы возьмете? – она одарила Генрика одной из своих загадочных улыбок. – Кстати, ее величество о вас наслышана. Станислав мне сказал, что она спрашивала о мсье Баринском.

– Это слава?

Она откинула назад голову и засмеялась.

– Возможно, это из-за того, что вы единственный поляк в Париже, кто до сих пор не посетил салон маман, – ее слова прозвучали как вызов.

– Весьма вероятно, – Генрик охотно вступил в пикировку. – При дворе это, должно быть, вызвало невиданное брожение.

– Хватит острить, – громко вмешалась Аманда. – Генрик, твой ход.

Они сосредоточились на игре, и Туанон опять выиграла. Она придвинула к своему углу горсть луидоров.

– Довольно, – сердито предложила Аманда, – а то Туанон разденет нас догола.

Она повернула кресло к огню и задрала ноги, обнажив стройные щиколотки в чулках из тонкой зеленой шерсти.

– Турецкие чулки, – объявила она, не обращаясь ни к кому в частности. – Их привезли в Париж из местечка, которое называется то ли Керчь, то ли Карчь; кажется, это в Крыму, но я не уверена. Я нахожу их весьма соблазнительными, – она еще выше подняла юбки.

Потешаясь в душе, Генрик наблюдал за своим другом, который пожирал Аманду глазами. Он не ревновал, ибо знал, что Аманда, словно цепями, прикована к нему вожделением своего ненасытного тела.

– Она уже давно не спит с королем, – сказала Туанон, когда разговор опять вернулся к мадам де Помпадур.

Генрик вспомнил, что слышал однажды, как мадам де Помпадур, которая фактически управляла страной, будучи сексуально холодной женщиной, готовясь к свиданиям со своим венценосным любовником, в огромных количествах поглощала возбуждающие смеси из сельдерея и трюфелей. Интересно, нуждается ли в подобных рецептах маркиза де Фер. Он следил за выразительной игрой ее рук; ее манеры были искренними и открытыми, в них не было ни грани кокетства. Они продолжали весело обсуждать парижские сплетни, и наконец Туанон сказала, что должна уходить.

– Так вы придете к маман? – она протянула ему руку. – И вы тоже приходите, мсье де Вальфон.

После ее ухода в комнате стало тихо. Немного времени спустя стал прощаться и де Вальфон.

– Увидимся в фехтовальном зале во вторник?

– Да, – сказал Генрик.

– Я тоже приду, – Аманда едва подавила зевок. Женщинам разрешалось наблюдать за фехтованием с галереи.

Генрик проводил де Вальфона до двери и вернулся в гостиную. Аманда стояла к нему спиной и смотрела на огонь в камине.

– Он не очень-то разговорчив, – не дожидаясь ответа, она продолжила: – Тебе понравилась Туанон?

– Она кажется очень умной.

– А я? – ее волосы были рассыпаны по плечам.

– Да на кой черт мне твои мозги!

Одним прыжком он приблизился к ней, одной рукой обнял за талию, а другой стиснул грудь. Он кусал ее шею, грудь... Аманда, задыхаясь, кричала:

– Пусти! Ты делаешь мне больно!

– Прекрасно.

Он хотел причинить ей боль, унизить ее, показать, что ее тело все еще принадлежит ему. Он повернул ее к себе спиной. Его поцелуи были солеными от крови. Он разодрал ей платье до самой талии и, разъяренный неистовым сопротивлением, несколько раз сильно ударил ее по лицу, так что из глаз Аманды брызнули слезы. В бешенстве он называл ее сукой и шлюхой, а потом опрокинул спиной на стол и задрал юбки. Стол развалился, и они, не заметив падения, продолжали барахтаться на полу. Он грубо овладел ею среди разбросанных карт, золотых монет и пустых бутылок.

Когда все закончилось и она, рыдая, ушла из комнаты, он остался сидеть в кресле, сгорбившись и прижав к груди подбородок. В который раз, завоевав тело Аманды, он чувствовал себя проигравшим.

Горько сетуя на пустоту и тщету своей жизни, он допил оставшееся вино. Сон пришел к нему только с рассветом, и слуги нашли его свернувшимся перед потухшим камином, взъерошенного и небритого.

Часть 3

Глава I

Поздним мартовским полднем – еще не прошло и года, как Казя бежала от Диран-бея, – на берегу широкой излучины Дона паслись шесть коров. Отощав за долгую зиму, они с жадностью щипали свежую травку.

Солнце грело вовсю, но с реки дул холодный ветер. С севера, от Воронежа, по реке, гремя, плыли льдины. Земля до сих пор не просохла, хотя снегопады уже прекратились. Над степью дули теплые южные ветры, уничтожая остатки снега и колыхая золотистые головки подснежников. Из хлевов вывели скот, предусмотрительно окропив его святой водой против оборотней. Рассветы были оглашены криками диких гусей, летевших на север. В стволах тополей и берез начинала бурлить живица, и точно так же варяжская и татарская кровь закипала в жилах казаков.

Казя, растянувшись, лежала на своем овчинном кожухе и следила за чайками. Потом она закрыла глаза и, Убаюканная трещанием льдин, скоро заснула.

Она проснулась, почувствовав, что ее кто-то целует. Емельян Пугачев подался назад.

– Спящему турку я бы мигом голову снес, – Пугачев глубоко и звонко рассмеялся. – А с тобой, женушка, сама покумекай, что можно сотворить, покуда ты спишь и в ус не дуешь.

Он встал, сдвинул на затылок баранью шапку. Его резко очерченный профиль нес на себе мрачноватую печать преждевременно повзрослевшего человека. Могучая загорелая шея выдавалась из ворота белого бешмета, словно молодое дерево. Темно-красные шаровары были заправлены в мягкие черные сапоги; на поясе рядом с мешочком, наполненным порохом и мушкетными пулями, висел длинный охотничий нож. От него пахло водкой, кожей и лошадьми.

Он посмотрел на Казю, которая, как всегда, смутилась от лукавого выражения его темных глаз под густыми черными бровями, сходящимися над мясистым носом. Она вспомнила излюбленное присловье тетушки Дарьи: «Никогда не верь мужчине, чьи брови сходятся. В конце концов он тебя обманет».

Тишина нарушалась только кваканьем лягушек, чириканьем воробьев и криками детворы, которая запускала в запрудах игрушечные кораблики. Пугачев подошел к краю обрывистого берега. Она видела, что он о чем-то задумался.

– Эх, Рассея, – неожиданно сказал он, шевеля носком сапога льдину, – Свет-то какой громадный. Повидать тебя надобно, посмотреть.

«И завоевать», – подумала Казя, вздрогнув. Он не умел ни читать, ни писать, однако она видела в нем большой ум и глубокие, бесконечно дерзкие амбиции.

Орел-рыбоед, как молния, бросился к мутным волнам и взмыл вверх, держа в когтях жирного карпа. Победно клекоча, он устроился на ветке ближайшего дерева и принялся неторопливо обедать.

– Не куковать же мне весь век в Зимовецкой.

«Что же будет со мной, – тускло подумала Казя, – если он внезапно решится уехать».

– Гуторят, мол, у пьянчуги-отца и сын никчемный.

Они ишо поглядят, каков из себя Емельян Пугачев, ишо поглядят.

Она знала, что в этих честолюбивых планах для нее не отведено даже скромного места.

– На всем Дону нет казака, кто лучше меня на саблях, – он обнял ее за плечи. – Не все же мне барахлишко у татар шарпать.

– Эй, Емельян, ты никак со своей саблей в Иерусалим собрался? – раздался насмешливый голос за их спинами. Казя обернулась.

Фрол Чумаков смотрел на нее прищуренными глазами и грыз семечки.

– На расейские окраины, – слова Пугачева звучали пылко и искренне.

– Угу, – сказал Чумаков, – второй Ермак, стало быть.

– Что Ермак, – снисходительно улыбнулся Пугачев. – Я таких делов натворю, Ермаку и не снилось.

– Угу, – снова сказал Чумаков. Он был приземистым, плечистым казаком. Обычно его глаза имели презрительное выражение, как будто весь мир и населяющие его люди были недостойны его, Фрола Чумакова, внимания. И только останавливаясь на Казе, его взгляд становился почти что нежным.

– Так, стало быть, – он оперся на длинный мушкет, не отрывая от Кази глаз.

Его собственная жена была красивой и статной женщиной, но по сравнению с этой девушкой Ольга Чумакова выглядела расплывшейся квашней. Он раздраженно передернул плечами. «Слишком близко посаженные глаза, – так, в свою очередь, оценивала его Казя, невинно ему улыбаясь, – и голова растет прямо из плеч. Непривлекательный мужчина».

– В Черкасске гуторят, – сказал Чумаков, – будто богачей понаехало немеряно. Дескать, суют всюду нос, важничают, а бумаг написали – ввек не прочитать.

– Я им ишо покажу кузькину мать, – яростно выпалил Пугачев, – Неча боярам на Дону делать, казаки тут сами хозяева.

Его лицо до неузнаваемости исказилось гримасой гнева. Этот человек был рожден вести за собой и покорять огнем и мечом мир. «Не хочу быть вороном, – говорил он, – который живет до трехсот лет и клюет мертвечину».

– Кабан здесь бродит – добыть хочу, – сказал Чумаков. – Видал я его следы – огромадный зверюга.

Не сказав больше ни слова, он повернулся и ушел. Но прежде чем исчезнуть в ивняке, он еще раз через плечо посмотрел на тесно сидящую парочку. Вполголоса выругавшись, он поплотней сжал мушкет и углубился в густые заросли в поисках кабаньих следов.

– Он сильно хромает, – сказала Казя. – У него была рана?

– Долгов не платил, вот ему и сломали ногу. Обычай такой.

Казацкое правосудие было суровым и скорым. Например, за убийство виновного зарывали в могилу вместе с жертвой.

– Мне мальцом подвезло. Украсть дыню или девку снасильничать – за это вешают на суку и виси, пока стервятники не обгложут. А я мальцом стянул дыню с бахчи у старика Ермакова. Костили меня почем свет стоит, но повесить духу не хватило. Правда, отец с меня три шкуры содрал.

– Вечно я в передряги попадал, – продолжал он. – Отец чуть что – сразу за плеть. А меня Сонька подзуживала на всякие шалости. Давай, говорит, Емелько. Раз подбила меня приклеить усы из конского волоса, храбрее, вишь, буду, – он потыкал пальцем в свою верхнюю губу. – Вишь, щетина-то нынче, храбрее некуда, – он говорил с веселой бравадой.

– Некуда, – тихо согласилась она. Он и вправду выглядел достаточно зрело и мужественно, чтобы покорить любую женщину. Сонька Недюжева с детства была его подружкой, они вместе выросли. Она была единственной девчонкой в ватаге озорников, возглавляемой Емельяном, который уже тогда вел себя как настоящий вожак. Он не упоминал о ней до тех пор, пока снедаемая ревностью Сонька, не способная выносить, как Емельян на ее глазах открыто живет с польской чужачкой, перебралась из Зимовецкой в соседнюю станицу к своей вдовой тетке. Станичные бабы, которым прежде изрядно доставалось от ее острого язычка, теперь с удовольствием насмешничали над Сонькой, наслаждаясь ее униженным положением.

Порою Казя недоумевала, спал ли он с Сонькой. Не то, чтобы ее это очень волновало; она с симпатией относилась к Пугачеву, но совсем его не любила. И все же ее женское сердце подтачивала легкая ревность. Раздался выстрел, и она посмотрела в сторону ивняка. Над верхушками деревьев кружились встревоженные грачи.

– Не гулять боле кабану, – сказал Пугачев. – Фрол нечасто промахивается, глаз у него верный. Я раз видал, как он с сорока шагов расщепил камышину.

В самой гуще ивовых зарослей мрачно ухмыльнувшийся Чумаков положил на землю мушкет и, на ходу доставая охотничий нож, отправился к своей добыче. С шестидесяти шагов он бил наверняка.

– Шалишь, брат, от Фрола не уйдешь, – он стоял над подрагивающим в агонии кабаном. С его губ исчезла ухмылка, триумфально заблестели глаза. Ему предстало чудесное видение, будто вместо кабана у его ног лежит мужчина в черной бараньей шапке. Спуская курок, он видел перед собой не кабанье рыло, а то же дерзкое и властное лицо. Он перерезал кабану горло и вытер нож о траву. Животное издало последний предсмертный хрип.

– Это, брат, твоя душа отлетает, – ядовито проговорил он.

Ему никогда не достанется такая женщина, как Казя, которая, проходя по станичным улицам и грациозно покачивая бедрами, будила в нем безнадежное и оттого еще более неодолимое желание. Ему никогда не стать высоким и красивым, как Емельян Пугачев, он злобно пнул звериную тушу, но как-никак он был лучшим стрелком в станице.

Он связал кабану задние ноги, закинул за спину мушкет и, кряхтя, потащил добычу из леса.

Пугачев заметил, как из-за деревьев показалась маленькая фигурка и медленно приближается к ним.

– Чумаков ни о чем, окромя охоты, не думает. Далече Черкасска не ездил, – Пугачев говорил с ленивым презрением.

– Не знаю, мне он нравится.

Они сидели в молчании, пока к ним не подошел Чумаков.

– Знатный кабан, – неохотно сказал Пугачев.

– Не тот, – Чумаков отер пот со лба тыльной стороной ладони. – Но того я скоро добуду.

– А ты упорный, – улыбнулась Казя.

– Ежели что решил, так в лепешку расшибусь, а сделаю, – отвечая, он смотрел ей прямо в глаза, и Казя отвела взгляд, надеясь, что Пугачев не уловил его выражения.

– Поберегись, Фрол, – мягко предупредил Пугачев. – Твое упорство до добра не доведет, – он хитро улыбнулся, – С диким кабаном шутки плохи, особливо, ежели его разозлить.

Чумаков что-то проворчал в ответ и, попрощавшись, продолжил свой путь в станицу. Невесть откуда взялась детвора и с громкими криками облепила Чумакова и его добычу.

– Детишки его любят, – сказала Казя, опустив глаза на кровавую полосу, оставшуюся на примятой земле. – И он их тоже.

Она растянулась на земле, наблюдая за плывущими по небу облаками. Лицо Пугачева было угрюмым, и она инстинктивно догадывалась, о чем он сейчас думает: он безумно хотел, чтобы она родила ему сына. Часто, напившись, он начинал ее упрекать, что она не может от него понести. Она знала, что говорили в станице; она видела, как глаза казачек с презрением скользили по ее телу... «Бесплодная девка-то, – шептались бабы. – И чего Емельян с нею хорохорится». «Хочу дитенка, – в пьяном угаре рычал Пугачев, – аль мало я тебя мну». Ну что ж, теперь все прикусят свои языки.

– Я беременна, – сказала она, следя за ним из-под опущенных ресниц.

Пугачев в немом удивлении разинул рот.

– Ась?

– Я беременна. У меня б-будет ребенок.

– Ты? Дитенок? Мой? – его будто ударили по голове дубиной.

– Да, Емельян, твой.

Она жалела, что не может разразиться счастливым плачем и повиснуть у Пугачева на шее.

– Верно ль? – спросил он хрипло. – Не врешь? Смотри, девка, ежели ты провести меня хочешь...

Казя устало подумала, что должна была этого ожидать. Она взяла его за руку и положила на свой теплый живот.

– Где же? – подозрительно сказал он.

– Подожди, скоро будет видно.

– Это сын. Нутром чую, сын.

Он сидел, не отнимая руки и не говоря ни слова. Он даже не поцеловал ее, он просто сидел и смотрел на скрежещущие льдины.

«Ах, Генрик, – плакала про себя Казя, – любовь моя, где ты?»

– У него должен быть отец, – сказал, наконец, Пугачев. – Надо нам пожениться. По казацкому обычаю, под ивой.

Казя ничего не ответила.

– Аль я нехорош для знатной польской паночки? – грозно спросил он. – Аль донской казак...

– Нет, – прошептала она. К ее горлу подступила тошнота, а все тело покрылось холодным потом.

– Тогда, пошто не хочешь? Рази я тебя забижал? – его тон изменился и стал почти умоляющим.

– Ты же знаешь п-п-почему, – выдавила она. Больше всего на свете ей сейчас хотелось лежать неподвижно и не открывать глаз.

– Ты, верно, хочешь венчаться в церкви, как добрая католичка? – насмешливо спросил он.

– Да, если я когда-нибудь выйду замуж.

– Ива не плоше церкви, которая пропахла ладаном и мышами, – убеждал он. – Бог отовсюду нас видит. Нам не нужен чертов поп, чтобы обженихаться.

Но дело касалось не только ее религии, было что-то еще... Смуглое, улыбающееся лицо и полный нежности голос, который однажды сказал: «Я хочу, чтобы ты стала моей женой и матерью наших детей...»

– У детенка должон быть отец, али не так?

– Разве у него нет отца? – она чувствовала себя слишком плохо, чтобы с ним спорить.

– Ты не путай. Я про другое сказываю.

– Я р-рожу тебе сына, – сказала она, борясь с тошнотой. – Но я не выйду за тебя з-замуж, Емельян. Ни в церкви, ни под деревом.

Он потемнел от гнева.

– Я из тебя дурь вышибу. Ты у меня по-другому заговоришь, клянусь Богом, – ярился он, хорошо зная, что у него ничего не выйдет.

– Прости, Емельян.

Он отпрянул от ее вытянутой руки и вскочил на ноги, недобро сверкая глазами.

– Чтоб вы все пропали, – кричал он. – Вас, баб, по-хорошему не возьмешь, вы по-хорошему не разумеете.

Осыпав ее ругательствами, он повернулся и зашагал прочь.

– Иди к черту, – яростно крикнула она ему вдогонку. Пускай идет куда хочет, ей все равно. Он не испытывает к ней никаких чувств, кроме тупого желания обладать ее телом. Чтобы прийти в себя, она вновь улеглась на траву.

Она не могла жаловаться на его обращение. Он защитил ее от притязаний некоторых дерзких казаков и от ревности бойких станичных баб. Он даже по-своему любил ее, насколько он мог любить кого-нибудь, кроме себя самого и своей сабли. Поначалу, особенно выпив, он пытался ее поколачивать, но Казя не давала себя в обиду, и после короткой, но яростной схватки Пугачев обычно выскакивал из хаты, сплошь разукрашенный кровоточащими царапинами...

Но что, если она ему надоела? Что, если он бросит ее и уйдет к Соньке? Казя привстала и посмотрела на бесконечное изумрудно-зеленое море травы, простирающееся до самого горизонта. Бескрайняя степь была такой же надежной тюрьмой, как гарем Диран-бея. Ее окружала невидимая решетка, смыкавшаяся на широкой излучине Дона. По насмешке судьбы она с детства мечтала повидать казацкие земли. Суждено ли ей кончить дни в этой полудикой станице? Неужели она никогда не увидит Польшу? Ее грустные мысли нарушил старческий Дискант Ивана Пугачева.

– Гони коров, Казя. Ночь на носу.

Все еще погруженная в свои невеселые мысли о будущем, Казя погнала животных домой для дойки.

Глава II

Пугачев не упоминал о женитьбе, а в июне станичные казаки оседлали своих лошадей и отправились на восток. На этот раз они собирались на Волгу грабить богатые баржи купцов, плывущие в Астрахань или Казань.

Пугачев повесил себе на шею мешочек с донской землей и ладанку, надел грубую рубаху и перекрестился перед иконой.

– Храни меня, раба божьего Емельяна, золотыми гвоздочками от булата и пороха, от копья да от сабли.

Он наспех поцеловал Казю и коснулся рукой ее округлившегося живота.

– Береги его крепко, даня, – с этими словами он вышел из хаты. И казаки поскакали по широким степям между Доном и Волгой, где во времена Золотой Орды стоял шатер самого Батыя, где татарские ханы пировали на досках, уложенных на тела русских князей, а обнаженные княгини прислуживали победителям.

Во время долгих месяцев беременности Казя часто оставалась одна. Вернувшись в конце августа из похода, Пугачев большую часть времени проводил в соседних станицах, где он встречался и разговаривал с казаками из Запорожья, с Кубани и из Яицкого городка на Урале. О чем он с ними вел разговоры, Казя не знала – в отличие от Дирана, он не рассказывал ей о своих делах.

– Чертовщину он замышляет, – покачивала головой Наталья Ушакова. – Шебутной он, твой Емельян.

Из этих поездок Пугачев обычно возвращался под утро, изрядно навеселе, и не раз покушался поучить свою жену кулаками, но Казя вовремя напоминала ему о ребенке. Пугачев заливался пьяными слезами и клялся, что впредь не тронет ее и пальцем.

Постепенно она раздалась и ходила осторожными шажками, ощущая себя одной из коров на лугу, безмятежной и тучной. Когда она в полудреме лежала в тени вишневых деревьев, ее мысли часто возвращались к Генрику. В такие минуты она удивлялась Божьему промыслу, который свел их вместе только затем, чтобы разлучить так жестоко. Но эти думы не терзали ей душу. Она вкусила сладость покоя, а новая жизнь, которую она вынашивала в своем чреве, заставила Казю забыть о былых печалях. Когда Пугачева не было рядом, она редко о нем вспоминала. Иногда она отправлялась гулять далеко за пределы станицы. Однажды в полдень она лежала около ручейка в узкой лесистой лощине, одной из многих, которые, наподобие змей, прорезали ровную степь. Это было ее излюбленное место. Рядом на траве лежала аккуратная вязанка хвороста, готовая к неспешному возвращению в станицу. С прохладным журчанием струилась вода. Казя перевернулась на бок, закрыла глаза и уснула, думая о речушке, разделяющей владения Волочиска и Липно.

Она проснулась, оттого что услышала неподалеку от себя голоса. Мужчина тихо разговаривал с женщиной. Не совсем проснувшись, Казя досадовала, что ее одиночество было нарушено. Мужчина засмеялся, и она полностью очнулась от сна, узнав смех Емельяна. Женщина в ответ захихикала, и, насторожив слух, Казя признала в ней Соньку. Она наполовину привстала, но, передумав, снова легла. Она не сомневалась в том, что увидит.

Она не любила его, никогда не любила, и в эту минуту очень отчетливо это понимала. Но одна только мысль о сопернице была ей ненавистна. Голоса затихли. Над ее ухом зазвенел комар, и она нетерпеливо отмахнулась, снедаемая желанием услышать их разговор. Женщина вновь захихикала. Потом тишина. Запела птица, отозвалась другая, но женский крик, полный исступленного наслаждения, заставил их испуганно замолчать.

Голоса внезапно приблизились, и, осторожно выглянув из-за густых кустов, Казя увидела пару босых загорелых ног и заскорузлые сапоги Пугачева. Она услышала свое имя.

– Приворожила тебя панночка, – голос Соньки дрожал от ненависти.

– Не бывало ишо на свете таковской бабы.

– Ребятенка жалеешь, али что? Пугачев не ответил.

– Все едино, Емельян, моим ты будешь.

– Она дите мое носит. Невдомек тебе, дура?

Голоса исчезли.

Казя лежала в раздумьях. Уже целый месяц она не позволяла ему себя трогать, а Емельян не мог обойтись без женщины. Казя пришла к счастливому заключению, что Емельяновы шашни ей безразличны. Улыбаясь над незадачливой Сонькой, Казя подобрала вязанку и выбралась из тенистой лощины. Через три дня она родила сына.

У попа были длинные, сальные волосы, жирные губы и спутанная седая борода. От него крепко несло табачным дымом и чесноком.

– Отрекается ли сие дитя от сатаны и всех его козней? – спросил он крестных родителей, каждого по отдельности.

– Отрекается, батюшка.

Казя посмотрела на своего сына, который мирно покоился на руках Агриппины Бородиной, жены станичного атамана. Ребенок с любопытством оглядывался вокруг себя и спустя некоторое время издал басовитый довольный вопль.

– Смотри, смотри, смеется дитятко. Счастливым будет.

– Не робеет, казак, да и только.

Они переговаривались между собой, пока священник, стремившийся как можно быстрее покончить с обрядом, продолжал сыпать своими вопросами. Пугачев стоял поодаль и, состроив презрительную мину, выражал свое крайнее неодобрение к поповским штучкам.

– Обещаете ли воспитать сие дитя в истинной православной вере?

– Обещаем, батюшка, – послушным хором откликнулись крестьяне.

Казя подумала о своей матери. Ее внук не станет добрым католиком. Для Марыси любая религия, кроме ортодоксального католицизма, представлялась чем-то вроде верований людоедов из Африки. Сейчас она, верно, с ужасом взирает с небес на своего внука. Похожий в профиль на стервятника, священник склонился над ее сыном.

– Изыди, нечистый дух.

Он запихнул в рот ребенку щепотку соли. Измученный чрезмерным вниманием, младенец сморщил розовое личико и истошно заплакал.

– У-тю-тюшеньки – тю-тю, – успокаивала его Агриппина. – Потерпи, дитятко, потерпи.

– Во имя Отца, Сына и Святого Духа нарекаю имя тебе Михаил.

Поп вынул из складок рясы длинный нож и срезал с детского темечка мягкие волосы.

– Теперь ты раб Божий...

Обряд завершился, и ребенка вернули матери. Казя и Пугачев вместе с гурьбой друзей отправились в дом станичного атамана Дмитрия Бородина, где затевалась праздничная пирушка по случаю крещения ребенка. Под стать веселой толпе на крышах оживленно шумели галки.

* * *

Казя сидела на лавке и кормила грудью своего сына. Все ей было приятно: и ленивая истома, владевшая ее телом, и жадное причмокивание малыша. Из горницы доносился разноголосый шум. Празднество было в самом разгаре. Кричали все разом, и надо было иметь луженую глотку, чтобы перекричать радостно галдящее сборище.

– А кабы сошлись мы вместе – с Дона, с Днепра, с Кубани... – она узнала голос Чумакова.

– Сарынь на кичку! – выкрикнул кто-то старинный казацкий клич, служивший сигналом к разбойному нападению. Все одобрительно заревели.

Казя прижала к себе ребенка. Неужели он станет таким же, и всю свою жизнь будет проводить в грабежах и убийствах? И пойдет на Польшу с саблей в руке? Ребенок мирно сопел у ее груди. Она его ласково покачала, а потом бережно уложила в люльку и перекрестила, стараясь отогнать все тревожные мысли.

Она почувствовала на себе чей-то тяжелый взгляд. В дверях стоял Чумаков. Она быстро отвернулась, пряча от него обнаженную грудь.

– Что тебе надо? – она залилась румянцем, и ее это злило.

– Щенок-то ваш... – он икнул и не договорил. Казя отодвинулась от него еще дальше. – Чтоб ты провалилась, ведьма, – сказал он заплетающимся языком и вернулся в горницу. Казя пошла за ним и села рядом с Емельяном. Он обнял ее за талию.

– Как он, голубушка?

– Спит.

Гости сидели за низким татарским столиком, накрытым армянской скатертью. Пламя свечей в серебряных канделябрах, отражаясь, блистало на украшенных искусной чеканкой пистолетах и саблях, которые были развешаны по стенам горницы. Земляной пол скрывали толстые турецкие ковры, золотые и серебряные тарелки ломились от обильной еды.

Горница благоухала запахами вареной говядины, жареных поросят, запеченной рыбы и дымящегося борща» полного свеклы, капусты и жирных овечьих курдюков.

Казаки ели усердно, набивая животы до отвала. Вдоль стен стояли объемистые бочонки с водкой и пивом, чтобы каждый мог себе нацедить кружку-другую. На казаках были праздничные наряды: шелковые кушаки, вышитые сорочки и сафьяновые сапоги. Лица лоснились от пота, по ним каплями стекал жир; ложки без устали погружались в миски; длинные ножи кромсали на куски мясо.

Они говорили, смеялись, спорили, пели, и Казя сполна наслаждалась этим дружеским веселым застольем. Время от времени Пугачев нагибался и ласково ее целовал.

– Песню, Платон. Песню.

Печально затренькали балалайки, гомон умолк, и упоительный голос Платона наполнил низкую горницу. Он пел о юном казаке, который каждую ночь встречался у тонкой березы со своей любушкой. Ему стали подтягивать и вскоре запели дружным протяжным хором. У Кази на глаза навернулись слезы.

– Что грустишь, даня? – Пугачев обнял ее крепче.

С тех пор как родился их сын, он на свой неуклюжий манер старался быть добрым и чутким, всячески выказывая свою любовь.

– Что-то взгрустнулось.

– Не надобно сегодня грустить, – он начал хлопать в ладоши певцу. Его отец изготовился произнести речь.

– Други-казаки, мы тут сидим...

Он внезапно обмяк и уронил голову на стол.

– Дайте ему помидор!

Его голову оттянули за волосы и запихнули в рот помидор, вымоченный в постном масле – казацкое средство от чрезмерного опьянения.

Она слушала бесконечные здравицы в честь ее сына.

– За Михаилу Пугачева, чтоб он стал удалым казарм, как его батька, чтоб крошил, как капусту, турков и л-л... – казак прикусил язык. – Прошу прощения, запамятовал я...

– Ну отчего же, – крикнула она весело. – И ляхов. Идите на Польшу, вы много чего увидите, если, конечно, останетесь целы, – она засмеялась, чтобы сгладить прозвучавший в ее голосе вызов.

– Хорошо сказано, – заметил атаман Дмитрий Бородин.

– Дать Казе саблю – и не сносить нам голов. Дмитрий Бородин расчистил себе место и медленно взобрался на стол.

– Братцы, – сказал он, – стукнемся чарками за шутку.

Казаки осовело смотрели на своего атамана, стараясь не хлопать глазами и собрать воедино хмельные мысли.

– Пущай он вырастет храбрым, как его батька, и пригожим, как его мать.

Одобрительный топот ног.

Здравицы, речи, песни следовали друг за другом, по мере того как убывала водка в бочонках. Красные лица... Бороды, вымазанные в сале... похрапывание менее стойких казаков. Емельян куснул ее за ухо.

– Пойдем домой. Пойдем, даня.

Чумаков, покачиваясь, прожигал ее пристальным взглядом.

– Ты иди. Мне надо помочь Агриппине. Я быстро, – сегодняшним вечером ей хотелось его сильного тела, и она предвкушала предстоящую ночь.

Гости высыпали из хаты и с песнями пошли вниз по улице, спотыкаясь на рытвинах, затянутых тонким ледком. Наиболее подвыпившие добирались до дому на четвереньках. В чистом морозном воздухе звенел женский смех. Пугачев шагал в самой гуще галдящей оравы.

Казя помогла Агриппине убраться в горнице. Дмитрий Бородин с парой своих закадычных друзей вспоминал былые дни и походы, и Агриппина никак не могла вытурить их из-за стола. Но постепенно один за другим, сморенные усталостью и выпитой водкой, они опрокидывали свои седые головы на ковер. С полдюжины вольно разметавших ноги и руки гостей лежали под столом и довольно похрапывали. От спертого воздуха у Кази закружилась голова, и она пошла постоять на крылечке, подставляя лицо холодному ночному ветру.

На востоке небо было уже почти светлым от приближающегося рассвета. За низкими хатами смолкло пение. Генрику пришлось бы по вкусу подобное празднество. Он был бы счастливей в казацкой хате, чем в классах Конарского. На мерзлую траву, словно холодный дым, опустился туман, и где-то вдалеке завыл волк. В болоте квакали лягушки, с неба доносилось кряканье диких уток, перекочевывающих на юг. После праздничного шума все вокруг казалось благословенно тихим. Она закрыла глаза и с наслаждением вдыхала чистый холодный воздух.

Из тени высоких подсолнухов у плетня отделился приземистый силуэт. Вытянув руки, словно медведь, подкрадывающийся к добыче, он очень тихо подошел к крыльцу. Она услышала, как под его сапогом хрустнул камешек, и в тот же миг он стиснул ее руками, уткнувшись колючей бородой в ее шею. Казя беззвучно сопротивлялась, пытаясь вырваться, но он держал ее слишком крепко.

– Будет ломаться, нешто я не видел, как ты на меня пялишься. Охота мне тебя, Казя, – она видела, как при бледной луне сверкают его глаза и темнеет разверзстая яма рта. – Айда со мной, Казя, – неистово убеждал он. – Пойдем на реку.

Чумаков был мал ростом, но невероятно силен. Казя продолжала отчаянно бороться.

– У тебя есть жена, – прошептала она. – Иди к ней.

– Я видел, как ты на меня пялишься, – повторил он, присосавшись к ее губам. Он ухватил ее за набухшую грудь, так что с треском поползла ткань. Высвободив одну руку, она вцепилась ему в бороду.

– Брыкайся, ведьма, брыкайся, – приговаривал он, обдавая Казю тошнотворным запахом перегара. Она набрала в грудь воздуху и плюнула ему прямо в лицо. С проклятьем он на мгновение ослабил хватку, и, воспользовавшись этим, Казя ударила его коленом в пах. Взвыв от боли, Чумаков сразу же отступил назад, рухнул на землю и скрючился пополам. – Ты... – он выплеснул на нее поток грязной брани. Из хаты раздался голос:

– Ты там жива, Казя?

– Да. Это... это Ф-фрол, он напился.

– Пущай голову в проруби остудит, – засмеялись женщины.

Она смотрела, как Чумаков пытается встать. Похожий на гигантскую лягушку, он уселся на корточки, мотая головой и ругаясь. Выпрямиться ему так и не удалось, и, недолго думая, он пополз прочь на четвереньках.

Дверь отворилась, и из хаты выглянула Агриппина.

– Опять дитятко заревело. И все из-за ихнего шума. Кабы мужики сами детей рожали, небось не горланили бы песен.

Она взглянула вниз на дорогу.

– Что это?

– Фрол, – Казя колебалась. – Может, помочь ему?

Она придерживала рукой разорванную на груди кофту.

– Пусть его, пьяницу. Ему не впервой на карачках домой ползти.

Когда Казя снова вышла на улицу, прижимая к себе ребенка, Чумакова уже не было видно. На горизонте бледно брезжил рассвет; на ветвях вишневых деревьев и на плетнях белесоватыми клочьями висел туман. Она неторопливо шагала среди невысоких хат, наслаждаясь волшебным очарованием поздней осени.

Дома она уложила ребенка в люльку и, наклонившись, поцеловала его розовый, пуговичкой, нос.

– Поди сюда, даня, – прошептал Емельян с лавки, – покуда он снова твою титьку не захотел...

В декабре разыгрался первый буран. Три дня он кружил над степью и над крышами Зимовецкой, так что из снега остались торчать только печные трубы.

Люди забились в хаты и сидели у теплых печей, ленивые и вялые, словно сурки в своих норах. За окнами жестокий мороз сковал реку ледяным панцирем и превратил землю в гулкий промерзший камень.

Казя дремала у печки, сквозь сон покачивая ногой колыбель. Ребенок всю ночь проревел, и ей не удалось выспаться. Под утро он успокоился и теперь мирно спал, выпростав из-под пеленок руки. В горнице было жарко натоплено и уютно пахло гречишной кашей. На лавке похрапывал Пугачев.

Ветер уже полностью стих, и она слышала, как люди отгребают от своих дверей снег. Она решила выйти на улицу и подышать свежим воздухом. С Мишуткой ничего не случится, а если он проснется и заревет, то его услышит отец. Она закуталась в тяжелый овчинный тулуп, обула валенки, нахлобучила баранью шапку, а затем изо всех сил навалилась плечом на заметенную снегом дверь, которая затрещала и с натугою поддалась.

Сквозь серую пелену облаков робко проглядывало солнце. Проваливаясь в высоких сугробах, Казя отправилась к речке. Соседи, занятые расчисткой снега в своих двориках, наперебой с ней здоровались. После непрерывного завывания бурана кругом стояла удивительная тишина, которую нарушали только радостные крики ребятишек, катающих снежных баб.

Вороны и галки жались поближе к трубам, из которых в морозный воздух поднимались струйки желтоватого дыма. На мгновение облака рассеялись, и ослепительно засиявший снег полоснул Казю по глазам.

– Казя, иди к нам! – в студеной неподвижной тишине далеко разносились детские голоса. Она вступила с ними в азартную перестрелку снежками, а потом, раскрасневшаяся, побежала к реке.

– Казя, вернись! – кричали обожающие ее ребятишки.

Стоя на берегу реки, она заметила далеко в снегу маленькую черную точку. Вскоре она увидела, что это был всадник с надвинутым на глаза башлыком и белой от инея бородой. Он приблизился к ней и усталым голосом спросил, как проехать к хате атамана Дмитрия Бородина. Подняв плеть в знак того, что понял ее объяснение, он поскакал дальше. Наблюдая, как его темная фигура скрывается среди сугробов, Казя ощутила смутную тревогу. Всадник был безмолвный и зловещий, окутанный ореолом неумолимого рока, как будто сама смерть скрывалась в его седельных сумках. Выбросив мрачные мысли из головы, Казя тем не менее поторопилась домой.

Она отворила дверь и увидела, что кто-то склонился над колыбелью.

– Емельян...

Фигура выпрямилась и попятилась к стене. С диким криком Казя рванулась вперед. Она узнала старуху Аксинью.

– Что ты здесь делаешь? – Казя опустилась на колени около люльки.

Михаил только что проснулся и теперь вертел головой из стороны в сторону.

– Мишенька, ты здоров? Что она с тобой делала? Я здесь. Я вернулась. Никто тебя не обидит. Никто...

– Я вреда не чинила, – проскрежетала старуха. – Просто поглядела на дитятко. Дверь-то настежь, я и вошла.

– Кто тебя послал? Зачем ты пришла? Черепашье лицо старухи сморщилось еще больше. Ее тело было бесформенным от груды тряпья, которое она на себе носила. На поясе у нее висели обычные атрибуты ее ремесла: высушенные трупы мелких зверушек и птиц, связки целебных трав и многочисленные амулеты. Аксинья была станичной знахаркой; она нашептывала женщинам туманные предсказания, давала им пить мутное варево и снабжала уродливыми амулетами, которые беременные женщины должны были носить на животе. Пугачев часто настаивал, чтобы и Казя заручилась ее содействием. Но одна мысль об омерзительной грязной старухе вызывала у Кази неописуемое отвращение.

Она стояла между колыбелью и дурно пахнущей ведьмой, которая, отпрянув назад, что-то бормотала беззубым ртом.

– Кто тебя послал? Сонька Недюжева?

Глаза Аксиньи злобно блеснули из-под спутанных седых волос.

– Сонька?

– Раб Божий мне сказывал, будто сынок у тебя пригожий, – она ступила вперед.

– Убирайся! Поди прочь! – Казя подняла кулаки.

– Я одно заклятье ведаю про бел-горюч камень Алатырь. Дозволь мне, красна девица, толечко тронуть дитятко, – ее рука, изогнутая, как воронья лапа, взмыла вверх, – ух, он богатырем вырастет.

– Нет. Поди прочь.

Старуха сжалась, будто зверь, готовящийся к прыжку. В комнате стало темнее, откуда-то повеяло холодом, глаза ведьмы разгорелись, как уголья. Она зашипела:

– Ты, змея Ирина, ты, змея Катерина, ты, змея полевая, ты, змея луговая, ты, змея болотная, ты, змея подколодная, сбирайтесь укруг и говорите удруг. Недолго тебе осталось видеть своего сына, Казя Раденская.

– Убирайся! – голос Кази дрожал от гнева и страха, она схватила со стола нож и пригрозила старухе.

– Если ты его тронешь, я убью т-тебя.

– Поплатишься ты за это, Казя Раденская, – злобно сказала старуха. – Никто не грозил мне до сей поры.

Казалось, что старуха росла в размерах, пока ее бесформенная фигура не заполнила всю комнату. Уродливая тень от ее горба колыхалась на потолке.

– Чтоб жгло тебя в ретивое сердце, в черную печень, в горячую кровь, – каркнула старуха. Казя невольно отступила назад, – в становую жилу, в сахарные уста... – она осеклась, поглядев Казе в глаза и на ее решительно поднятый нож. Продолжая бормотать проклятия, она бочком выскользнула за дверь. Казя задвинула за ней засов и, дрожа, опустилась на лавку, все еще держа в руке нож. Михаил давно проснулся и хныкал, требуя еды. Она дала ему грудь и постаралась успокоиться, чтобы не высохло молоко. Но когда поздним вечером пришел Пугачев, она все еще была вне себя, и ее волнение вылилось в вспышку гнева.

– Ты ушел и оставил его одного! Х-хорош отец! – выговаривала она ему. С Пугачева капельками стекал тающий снег; он виновато постукивал валенками и был похож на нашкодившего школьника. Казе хотелось дать ему подзатыльник.

– Он спал, – пристыженно пробормотал Пугачев.

– Спал?! И ты ушел, даже не затворив дверь! – она рассказала ему об Аксинье. – Бог знает, что она делала с Мишенькой, пока я не вернулась.

– Меня позвали на круг[5].Я должен был идти, – его брови сердито сошлись. – Пошто ты, женщина, кричишь на меня? Здесь я хозяин.

– Ее послала Сонька. Я знаю, что Сонька. Она сделает все, чтобы навредить нам.

Пугачев не ответил и придвинулся к ней со сжатыми кулаками.

– Д-давай. Бей.

Она смотрела ему прямо в лицо, не мигая. Он поднял кулак, но тут же его опустил.

– Прости, – неожиданно сказал он. Прежде он никогда не просил прощения. Он взял четверть самогона и наполнил две кружки. – Выпьем, и не будем ссориться.

Самогон согрел ее и вернул на бледное лицо румянец.

– Я не видел Соньку с той поры, как родился Ми-шутка, видит Бог, – он перекрестился, и Казя ему поверила. Она принялась за готовку ужина, и эти немудреные хлопоты ее успокоили. Она чистила картошку и пыталась не вспоминать об угрозах старухи.

– Я встретила всадника, – сказала она. – Он ехал из-за реки. Что за новости он привез?

– Весной поход затевается. Ишо с полдесятка станиц с нами пойдет, – он выдержал паузу. – Я буду вожаком.

Она знала, как он гордится собой.

– Замечательно, – Казя не могла долго сердиться.

– Привезу тебе новых нарядов, злата, каменьев... Он рассказал ей новости из Москвы.

– У великой княгини родился сын. Павлом назвали.

От большого чугунного горшка валил густой пар. Казя увидела в нем лицо Фике. Она вспомнила, как они гуляли по замерзшему озеру и Фике говорила: «Я не хочу всю жизнь прозябать в глуши. Я не хочу, чтобы мой сын прозябал в глуши...» Они говорили о прекрасном принце, который прискачет за ними и увезет в свой дворец. А затем они услышали вой волков. Поразительно, как грозный рок может в одну минуту разрушить чье-то хрупкое счастье.

– Но что нам с того, – Пугачев недовольно зашевелился на табурете у печи. – Немка приезжает в Рассею, ее зовут великой княгиней, и нате вам – сынок у нее. Что теперича снег падать не будет? Лед на Дону растает? Нет. Чего там в Петербурхе творится, нас не касаемо.

Казя слушала Емельяна вполуха и думала о Фике. Они обе имели сыновей: один будет воспитываться во дворце, а другой – в казацкой избе; один будет постигать науку правления, а другой – приемы обращения с седлом и саблей. Все равно она не променяла бы своего Мишеньку на все королевства мира.

– ...царевич родился, царевич родился! Пущай бояре с ним носятся. А голытьбе до этого делов нету. Бояр-то горстка, а голытьбы тысячи. Ежели им дать вожака... – воображение рисовало ему неудержимую лаву всадников, топот бесчисленных ног, марширующих из южных степей на Санкт-Петербург. – И ничего боле, – задумчиво подытожил он. – Людишкам вожак нужен.

Она поставила ужин на стол. Емельян ел молча, и мыслями был далеко отсюда.

Ночью над степью заново разыгрался буран.

Этой же ночью, когда буран был в самом разгаре, вдруг заболел ребенок. Как только он проснулся и начал истошно реветь, Казя не на шутку встревожилась, потому, что обычно ее сын по ночам не плакал. Она встала и зажгла лампу. В чадящем свету было видно, как он дрожит. Его личико покрылось испариной. Она закутала его в шерстяную шаль и прижала к себе, чтобы согреть.

– Скажи мне, сыночек, что у тебя болит, – шептала она, – скажи, Мишенька.

Его лицо искривилось от боли, а все тело как будто одеревенело.

– Емельян!

Пугачев сонно зашевелился на лавке.

– Пожар, что ли?

– Мишенька болен. Очень болен. Не реви, маленький, не реви. Согрей ему молоко – быстро. Не плачь, Мишенька, не плачь, – она чувствовала себя совершенно беспомощной. Детские крики становились все тише. У Кази упало сердце.

– Быстрей, Емельян, быстрей. Он задыхается. Он не может дышать, – она сунула ему в рот палец, пытаясь нащупать опухоль.

– Господи милостивый, – молилась она вслух, – спаси моего сыночка.

Взъерошенный Пугачев натянул штаны.

– Вы, бабы, ровно наседки, – сказал он, наливая молоко из крынки, – все бы вам покудахтать. Малец мигом оклемается. Его лихорадит маленько.

Но когда Пугачев услышал, как, задыхаясь, хрипит ребенок, и увидел пузырящуюся на его губах пену, то гонял в душе, что их сына уже ничто не спасет, хотя его разум отказывался в это поверить. Теплое молоко лилось из детского рта на пол.

– Что делать? – кричала Казя. – Нельзя смотреть, сак он умирает. Сделай же что-нибудь!

– Я пойду за Аксиньей, – Пугачев надел тулуп. – Я за волосы притащу эту ведьму.

– Не надо Аксинью, она... – но Пугачев уже хлопнул дверью.

Она укачивала Михаила; клала его у печи; металась горнице; горячо молилась у закопченной иконы; пыгась еще раз напоить его молоком, но ребенок только сдавленно кашлял, а его дыхание стало прерывистым и быстрым. Потом его лицо потемнело, почти почернело, сведенное судорогой тело выгнулось дугой. За стенами хаты в последний раз дико взвыл ветер, и в воцарившейся тишине Казя поняла, что ее сын мертв.

Когда Пугачев вернулся, она сидела на лавке, раскаталась из стороны в сторону и прижимала к груди ребенка. Он все узнал по ее лицу.

– Придушил я Аксинью, – только и произнес он. Не сказав больше ни слова, он пустым взглядом смотрел на своего мертвого сына, словно не понимая произошедшего. Потом он тяжело опустился на лавку и в раздумье понурил голову.

За окнами рассвело, а они все еще сидели на лавке.

На голых ветвях вишневых деревьев висел морозный туман. В небе плыло кроваво-красное солнце. Над кучкой людей, собравшихся у небольшой ямы, выдолбленной в промерзшей земле, с карканьем вились вороны.

Казя стояла около Емельяна, не отрывая глаз от крохотного воскового лица в деревянном гробике. Сейчас крышку заколотят гвоздями, и она больше никогда не увидит своего Мишеньку. Они закопают его в холодную землю, где бедного маленького сыночка некому будет согреть. Пугачев покачнулся и оперся на ее плечо. Он был пьян. С тех пор как их сын умер – три дня назад, или три месяца, или три года... – он пил беспробудно. Вот и после похорон он вернется домой, возьмет бутыль и ляжет на лавку, угрюмо разглядывая потолок и не произнося ни слова. Что ему говорить? Что тут можно сказать? Хлопья густого снега припорошили Мишенькино лицо. Она опустилась на колени и смахнула снег с окоченевшего сына. На кладбищенских крестах, словно замерзшие слезы, висели сосульки.

– Да почиет невинная душа в мире, – торопливо закончил священник. Было слишком холодно, чтобы стоять на кладбище.

– Прости, Казя...

Она все еще обнимала сына. Эти люди хотят забрать его, забрать навсегда. Ее тронули за плечо.

– Сейчас, – сказала она, пожалуйста, подождите.

Могильщики постукивали ногами о землю. Солнце исчезло за сплошной круговертью снега. По Казиным щекам катились крупные слезы. Она позволила отвести себя в сторону.

Двое казаков, радуясь возможности размяться, энергично заработали молотками. Затем гроб опустили в яму. Дребезжа, лопаты вгрызались в комья мерзлой земли. Земля поддавалась неохотно, и казаки шепотом матерились.

– Да почиет невинная душа в мире...

Несмотря на переполнявшее ее горе, Казя не могла больше плакать. Маленький холмик уже почти скрылся под снегом. Ночью сюда придут волки и напугают ее сыночка. «Мишенька!» – вырвалось у нее. Кто-то обнял ее за плечи, и она услышала ласковый голос Поли Коршуновой.

Те, кто был на похоронах, уже разошлись по теплым хатам. Пугачев, даже не взглянув на нее, тоже побрел прочь.

– Горе у него, – Наталья кивнула на его пошатывающуюся фигуру, – Не соображает, что делает.

– Пойдем, Казя, – настойчиво звала Поля. – Замерзнешь.

Казя, не чуя ног, покорно пошла вслед за ними. А на кладбище, над маленьким холмиком, вздыхал той степной ветер.

Глава III

Солнце встало над степью, и тысячи птиц взмыли ввысь, чтобы его приветствовать, – жаворонки, щеврицы и зяблики. Солнечные лучи, словно тающая бронза, ослепили Казю, но вскоре солнце скрылось за вуалью дождя, который серебряной стеной окружил Казачьи Холмы, возвышающиеся за речкой.

Из соседних станиц медленно, маленькими группами или поодиночке, съезжались казаки. Кое-кто позевывал, а кто-то дремал в седле – головы казаков болели от выпитой накануне водки, чресла были истощены от бурных прощаний с женами – все были угрюмы и молчаливы, за исключением молодежи, которая впервые выступала в поход и теперь оживленно переговаривалась между собой.

Пугачев, бранясь, выстраивал всадников в некое подобие боевого порядка.

– Какие вы на хрен казаки! Стадо баранов! Всю ночь мнете баб, а наутро ложку с кашей до рта не донесете.

Он сам добивался Кази по нескольку раз на дню и брал ее со столь свирепым и жарким желанием, что наконец сломил ее безразличие и апатию, и она отдавалась ему с прежним пылом. Пугачев оставлял ее, только окончательно выдохнувшись, весь измочаленный, но все еще неудовлетворенный.

Ее лицо холодил легкий дождь; она запрокинула голову, посмотрела на Пугачева и испытала то же леденящее безразличие. Он уничтожил любые чувства привязанности или близости своим поведением после смерти их сына. Отныне он был ей безразличен, и только по ночам на лавке ей удавалось стряхивать с себя равнодушие.

– Храни тебя Бог, – сказала она спокойно, – вернись целым и невредимым.

«Кроме тебя, у меня ничего нет, – думала Казя, – а жить с тобой все же лучше, чем мыкаться в одиночку».

Лошади мотали гривами и нетерпеливо переступали копытами. С черных бурок, отороченных голубыми лентами – цветом донского казачества, – стекали капли дождя. Станичные бабы закутались в шали, самые молодые из них плакали и то и дело крестились.

– Не кручиньтесь, бабоньки. Воротимся вскорости. Привезем вам шелков, да мехов, да бархатных душегреек.

Христан Ермаков залихватски заломил набекрень свою грязно-белую папаху. Он беззаботно смеялся. Разве он не отправлялся в поход под началом своего кумира Емельяна Пугачева? Разве они не разгромят турок? А когда он вернется, то немедля возьмет в жены вдову Коршунову.

Дождик прошел, и на западе заблистала двойная радуга.

– Знамение! – крикнула Наталья Ушакова. – Чудесное знамение!

– Знамение, – эхом откликнулись остальные женщины, часто крестясь. Пугачев свесился с седла и поцеловал Казю.

– Не балуй тут без меня, – он за подбородок приподнял ее лицо.

– Уж побалуешь, одни старики в станице остались, – она, как прежде, озорно улыбнулась. Пугачев смягчился от шутки и подобревшим голосом отдавал последние распоряжения.

Казя вместе с толпой остальных женщин махала вслед казакам платочком. Казаки скакали не оборачиваясь, и только молодой Христан повернулся в седле и приветственно потряс длинной пикой.

Потревоженные сурки выбрались из своих нор и бусинками глаз провожали скачущую мимо казачью конницу.

Фигурки всадников растворились в бескрайней степи и исчезли за завесой дождя. «Этот поход может стать для Пугачева последним», – подумала Казя и представила, как его втоптанное в грязь, окровавленное тело клюют вороны. Эта мысль заставила ее вздрогнуть, но она не ощутила настоящей тревоги и боли.

Но Пугачев вернулся. В жаркий сентябрьский денек, скача далеко впереди всей казачьей ватаги. По пыльным станичным улицам с дикими воплями неслись ребятишки. «Едут! Едут!» Бросив свои домашние дела, все женщины поторопились на окраину станицы, в степь. Казя помедлила у корыта и выбежала на улицу с мокрыми от мыльной пены руками.

Женщины сбились в безмолвную группу и, прикладывая руки к глазам, напряженно вглядывались в пыльное облако, обволакивающее отряд всадников. Каждая стремилась узнать своего мужа. Казя увидела Пугачева и, к своему удивлению, с облегчением вздохнула. Он подъехал к ней.

– Я воротился, – только и сказал он.

Она дотронулась до его руки и радостно улыбнулась. Его лицо превратилось в маску из спекшейся пыли и грязи, на которой неестественно ярко горели глаза. Конь под Пугачевым прихрамывал и тяжело, с запалом, дышал. Он направил истощенного коня к хате, а Казя в молчании пошла рядом с ним. Позади раздавались возгласы остальных женщин, и вдруг теплый, солнечный воздух прорезал высокий горестный крик.

– Христан Ермаков, – нехотя проговорил он. – Но он рубился, как леший. Попомнят нехристи его саблю.

Надрывные причитания матери Христана сопровождали их до самой хаты. Пока Пугачев расседлывал лошадь, Казя приготовила кувшин с горячей водой и собрала пообедать.

Однако Пугачев не стал умываться, не притронулся к пище и даже не поцеловал Казю. Он до краев налил в кружку водки и выпил ее одним глотком. Налил заново и вновь осушил одним духом. Он утерся ладонью и посмотрел на нее покрасневшими глазами, проведя языком по черным потрескавшимся губам.

– Ложись на лавку, – грубо приказал он.

От запаха его немытого тела Казю едва не вырвало; она пыталась сопротивляться, но он в ярости сорвал с нее всю одежду.

– Нет! Не сейчас! Сначала умойся! – не обращая внимания на ее протесты, он опрокинул ее навзничь. Борода Пугачева кишела множеством вшей, которые немедленно устремились на Казю. Наконец, с блаженным, протяжным стоном он привалился к стене.

– Казак не могет без бабы.

Он дотянулся до кувшина и выпил воды. Запекшаяся кровь под его отросшими ногтями вызвала у Кази острое отвращение. Она соскочила с лавки и закуталась в одеяло. Сейчас, когда Пугачев был похож на вылезшего из берлоги зверя, она не хотела, чтобы он видел ее обнаженной.

– Скучал я по тебе, Казя, скучал, – Пугачев зевнул. – Бывало, лежишь ночью под звездами... – он не договорил и громко с присвистом захрапел.

Казя посмотрела на него с презрением. Настоящий мужчина относился бы к ней с уважением и нежностью, а для этого дикаря она была обыкновенным вместилищем его неуемной, животной похоти. Она старательно смыла с себя всю грязь. До тех пор пока ее тело не увянет, она будет вожделенным плодом для всех мужчин. И все же, она наслаждалась утехами плоти и не отделяла их от любви. Без них любовь была бы слишком скучна.

Она оделась и пошла к речке, где долгое время пыталась прийти в себя. Постепенно мерное журчание воды и чириканье птиц смягчили ее боль и обиду.

– Я присяду рядышком?

Казя встревожено оглянулась. Она не услышала, как к ней, тихо ступая босыми ногами, подошла Поля. Казя подвинулась, девушка села на траву и безмолвно стала смотреть на реку. В степи заливисто перекликались перепела.

– Мы сговорились венчаться после похода, – сказала, наконец, Поля.

– Христан? Поля кивнула.

– Как жаль, – Казя обняла ее дрожащие плечи. Ее собственные заботы внезапно показались ей пустяковыми.

– Господи Иисусе, – Поля заплакала.

– Не плачь, – убеждала Казя, – слезами горю не поможешь.

По ее щекам тоже струились слезы. Сначала она плакала из сочувствия к Поле, но потом поняла, что жалеет саму себя и оплакивает свою жизнь, которая сложилась бы совсем иначе, если бы ее не похитили турки.

– Не увижу я его боле, – рыдала Поля.

– Поверь мне, я знаю, каково тебе, – сказала Казя и смахнула с глаз слезы.

Они обнялись и зашагали вдоль берега, тихо переговариваясь.

* * *

По обычаю, вслед за большим походом следовал большой праздник. После долгих недель лишений, сушеной конины, кумыса и сырой земли вместо теплой печки казаки хотели музыки, еды и напитков в огромном количестве. Но еще больше им хотелось женщин. Они хотели видеть своих жен наряженными в лучшие платья; они хотели плясать с ними, обнимать их, шутить с ними, а затем всю ночь до изнеможения любить их.

Наталья Ушакова, запыхавшись, ворвалась в их хату.

– Казя! Ты готова? – она закружилась по комнате, шурша многочисленными юбками. – Там пляшут уже и...

– Ты иди, Наталья, а мне что-то не хочется, – Казя сидела на лавке, причесанная и одетая.

– Ну что ты, право, чудишь? Вставай-ка, пойдем. Казя потрясла головой. Наталья села с ней рядом.

– Опосля скучать будешь. Аль зря нарядилась? Казя со слабой улыбкой посмотрела на свою искусно расшитую кофту и широкую красную юбку...

– И Емельян, поди, осерчает.

– Думаешь, он без меня веселиться не станет? – Казя иронически рассмеялась.

– Ты молодая, – сказала Наталья, дергая ее за рукав, – пригожая. Веселиться тебе сам Бог велел. А ты, сердешная, извелась вся.

Сквозь приоткрытую дверь в горницу проникали слабые отзвуки праздничного веселья. Против своей воли Казя обнаружила, что ее ноги притопывают в такт цимбалам. Она взглянула на колыбель. Наталья была права: что толку грустить, когда ничего не вернешь. И то правда, что она молода и красива. Казя бесшабашно вскочила и прищелкнула каблуками новых сапожек.

– Чего мы сидим, Наталья? Пойдем быстрее, пока всю брагу не выпили.

Девушки вышли на улицу и торопливо устремились на луг, к мерцанию трех огромных костров, около которых наперебой наяривали цимбалы и домры. Отовсюду на луг стекались станичники. Все были веселы и дружелюбны. Даже злейшие враги в этот вечер приветливо улыбались друг другу. Это был самый заветный вечер в году: последний праздник перед наступлением зимы.

Высокие языки пламени шипели от жира, который капал с нанизанных на вертела бараньих туш, и вздымались высоко к небу. Было жарко и тесно.

Девушки все ближе и ближе подходили к лугу. Вокруг костров мельтешили люди. Поддавшись заразительному влиянию этого удивительного вечера, Казя не выдержала и припустила бегом. Рядом с ней бежала смеющаяся Наталья.

– На луг! На луг! – разноголосый хор подбадривал опоздавших.

– Батюшки-светы, графиня пришла... – подвыпив, казаки часто ее поддразнивали. – Спляши с нами, графиня... иди к нам, Казя.

К ней тянулись руки разгоряченных водкой казаков, но она, улыбаясь, ловко от них увертывалась.

– К нам... К нам...

Плясуны, подпрыгивая, как кузнечики, кружились в неистовом гопаке. Выбивали дробь пятки, как волчки кружились тела, по вытоптанной земле звонко шлепали мозолистые ладони.

– Иди к нам...

Все казаки дружно оборачивались и провожали ее восхищенными взглядами; Казя долгое время не появлялась на людях и сейчас казалась прекрасной, как никогда. Самые красивые казачки оставались в тени ее благородной осанки и выразительных глаз.

– Панночка, давай на звезды посмотрим, – крикнул молоденький казачок, пытаясь обнять Казю за талию.

Она чмокнула его в щеку, вырвала у него из рук кружку с водкой, запрокинув голову, осушила ее и, пританцовывая, удалилась. Ее природная живость, затаенная на протяжении бесконечного лета, теперь неудержимо стремилась наружу.

– Оставайся с нами, – потные краснолицые казаки, отпихивая друг друга, предлагали ей чарки. Казя опять выпила, ловко выскользнула из объятий рыжего бородача и направилась к третьему по счету костру рядом с избой Аксиньи.

– Эй, Казя, куда поспешаешь? Ажио и не поручкаешься? – услышала она голос Дмитрия Бородина и остановилась.

– Любо на тебя посмотреть, дивчина. Будет сохнуть, веселись, Казя!

Атаман и сам веселился. С побагровевшим лицом он, икая, бродил среди своих станичников, а в его густой бороде светилась добродушнейшая улыбка.

– Славный вечерок выдался, – повторял он, – славный вечерок.

С полдюжины стариков схватили его под руки и уволокли к своему кагалу под высокой осиной, где собрались старейшины Зимовецкой станицы.

Казя пошла дальше. Женщины угрюмо смотрели ей вслед и бдительно поглядывали на мужей. В станице хорошо знали, что после смерти сына между Казей и Пугачевым оставалось очень немного любви. Пока Казя сидела дома и горевала над пустой колыбелью, бабы были спокойны. Но теперь она вновь жгла казаков своими влажными взглядами. В тени, за кругом света от яркого пламени, притаилась Сонька Недюжева. Скрестив на груди руки, она пристально наблюдала, как ее соперница присоединилась к собравшимся около костра людям. Это был третий по счету костер, и стоило Казе подойти к нему, как окружающие его люди умолкли.

– Шапки долой, ваше высокоблагородие явилось, – прозвучал неприязненный голос Ольги Чумаковой.

– Сука бесстыжая, – сказал кто-то за ее спиной, и эти слова хлестнули ее, как плетью.

Застигнутая врасплох, Казя огляделась вокруг себя. На ее губах застыла улыбка. Она начала замечать лица своих врагов и тех, кто был бы рад видеть ее униженной: женщины, которые с радостью выцарапали бы ей глаза; мужчины, которые были злы, оттого что не могли обладать ею. Она попятилась назад, но Фрол Чумаков преградил ей дорогу.

– Аль обчеством нашим брезгуешь? – она видела, что он вдребезги пьян. Он отвесил ей саркастический поклон.

– Коль пришла, оставайся. Милости просим, – издевательски неслось из толпы. Лица были искажены бессмысленной жестокостью, словно у своры собак, терзающих зайца. Они все теснее смыкали вокруг нее кольцо. Прелесть вечера разом померкла. Высоко в небе сверкали холодные звезды. Казя затравленно оглянулась.

– Пожалуйста. Что я вам с-сделала?

– Слухайте, она и говорить толком не может, – в толпе издевательски засмеялись. Вдруг все зашевелилось: кто-то, расталкивая остальных, пробивался вперед. Пополз приглушенный шепоток.

– Глянь, глянь, Сонька Недюжева... чичас сойдутся... Уй, братцы, и визгу-то будет.

В предвкушении интересного зрелища все придвинулись еще ближе.

Сонька, уперев руки в бока, вызывающе рассматривала Казю продолговатыми темными глазами под густыми бровями. На ее смуглом лице была написана такая ненависть, что Казя инстинктивно подобралась, ожидая удара.

– Что ты от меня хочешь? – Казя произносила слова медленно и очень твердо.

Когда Сонька открыла рот, казалось, что оттуда потечет яд. Она заговорила, все сильнее возвышая голос.

– Ты пришла Бог знает откуда и украла у меня мужа, – ее голос стал почти истерическим. – Он мой. Он всегда был моим. Мы детишками всегда играли. С той поры Емелько мой суженый. А ты...

– Разве я виновата, что у тебя недостало смелости за него бороться?

Кое-кто вдруг одобрительно крякнул. Казакам понравился ее отважный ответ. Воспользовавшись этим, Казя продолжила:

– Я на твоем месте не убежала бы в другую станицу, – ее губы презрительно скривились. Сонька в растерянности замялась, не зная, что ответить.

– Всыпь ей, Сонька, – громко посоветовала какая-то баба.

– По мордасам ее!

– Плетюганом!

Толпа глубоко вздохнула и закачалась, как лес при дуновении свежего ветра. Казя недоумевала, за что они ее так ненавидят? Что плохого она им сделала? Соньку она понимала. Она сама ярилась бы еще пуще, если бы какая-нибудь другая женщина отбила бы у нее Генрика. Но остальные... Казя не могла осознать, что им, разгоряченным сивухой и ночной духотой, пришлась бы по вкусу любая жертва. Забава становилась еще более увлекательной от того, что им в лапы попалась именно она, гордая и знатная полячка.

Сонька внимала советам, и ее лицо расплылось в плотоядной ухмылке.

Казя тщетно пыталась отыскать среда своих мучителей хоть одно дружеское лицо. Никто не отвечал на ее отчаянные взгляды.

– Вы смелые, только когда вас много, – бросила она им. – Вы не лучше, чем свора т-трусливых собак.

С гневным ворчанием толпа приблизилась к ней вплотную. В ее одежду вцепились руки. Она отпрыгнула к костру и, вытащив оттуда тлеющее полено, подняла его высоко над головой.

– Первому, кто меня тронет, я разобью голову. Ольга Чумакова шагнула вперед и встала рядом с Сонькой.

– Меня не испугаешь, графиня.

– Верно, Ольга. Чегой-то она разошлась!

– Выгнать ее из станицы!

– А Пугачев? – осторожно напомнил кто-то.

– Постыла она ему, – крикнула Сонька, – Он и пальцем за нее не пошевелит.

– Атаман опять же, – гнул свое осторожный голос, но его перебило надрывное восклицание Ольги.

– Ты дитятко свое уморила.

Казя застыла на месте, словно пораженная громом. Из ее глаз хлынули слезы.

– Ты... ты... – слова не шли у нее из горла. Она размахнулась поленом так, что во все стороны посыпались искры. Ольга Чумакова не отступила.

– Стыдоба, – забормотали некоторые, чувствуя, что дело зашло слишком уж далеко – Рази ж можно говорить такое.

– Это Аксинья ее зельем поила, – злорадно сказала Сонька. – Без Аксиньи она ввек бы не понесла.

Ольга шагнула к Казе и плюнула ей в лицо.

– Польская шлюха!

Толпа ахнула. Казя стояла не шевелясь; по ее щеке сползал жирный плевок. Затем она отбросила полено и молниеносно, как змея, вцепилась одной рукой в Ольгино горло, а другой оцарапала ей лицо.

Ольга вопила и осыпала ее ругательствами, Казя же боролась в полном молчании. Они упали на землю и катались в пыли, так что окружавшим их зрителям пришлось податься назад. Фрол и двое его приятелей с немалым трудом разняли дерущихся женщин.

Фрол рывком поставил Казю на ноги. Ольга стояла с растрепанными волосами; ее кофта была разорвана до самого пояса; на груди краснел ряд глубоких царапин; из носа капала кровь. Казя старалась вырваться из рук Фрола.

– Убью, – шипела она. – Вот только доберусь до тебя. Сонька насмешливо засмеялась.

– Ни одна польская рука не коснется моей жены, – прорычал Чумаков.

– Пусти ее!

Перед ними стоял Пугачев. В его глазах горела дикая злоба.

– Пусти, не то руки поотрываю.

Фрол разжал хватку. Казя рванулась к Ольге, но Пугачев остановил ее.

– Нет, – сказал он резко. – Теперича это промеж нас, мущин.

– Слухайте, – сказал Рыкалин, один из дружков Фрола, – храбер бобер.

– Ну да, – поддакнул Любишкин, – языком мести каждый горазд.

– Собака лает... – Чумаков криво ухмыльнулся. Он всегда завидовал влиянию Пугачева в станице.

Пугачев наотмашь ударил его по лицу, и Чумаков, попятившись назад, опустился на землю.

– Ты будешь биться со мной, – угрожающе сказал Пугачев. – Ты и твои прихвостни.

– Уж я с тобой поквитаюсь, – Чумаков выплюнул зуб. – Пора приспела тебе окорот дать.

– Не надо, Емельян, – просила Казя, – не надо.

– Пошлите за атаманом, – закричал Пугачев. – Приведите его сюда.

Он успокоил Казю, и она прижалась к его плечу, благодарная за защиту.

Толпа заволновалась в предвкушении поединка.

Дмитрий Бородин поднял вверх руку, призывая к молчанию.

– Емельян Пугачев вызвал Фрола Чумакова на бой, – громко объявил он и повернулся к соперникам. – Вы будете биться на кулаках?

– Нет, – ответили они в один голос.

– На кнутах?

– Да.

– Он должон биться и с нами, – сказал Рыкалин. – Он поносил нас.

– С нами тремя, – добавил Любишкин. – Таков казацкий закон.

– Казацкий закон, – как эхо откликнулась дюжина голосов.

– Но он не может! – Казя шагнула вперед, но Наталья потянула ее за рукав, прошептав: «Не надо, Казя».

– Он не может. Их трое.

Бородин печально на нее посмотрел. Он не мог ничего поделать. Казацкие обычаи были стары, как сама степь.

– В первый черед он будет биться с Фролом Чумаковым. Ежели он возьмет верх, то, когда оправится, будет биться с Иваном Рыкалиным, а потом с Мироном Любишкиным. Он будет биться со всеми тремя, ежели Казя Раденская останется в Зимовецкой. Понятно?

Пугачев кивнул, плотно сжав губы.

– Принесите кнуты. Очертите круг. Расчистите землю. Подкиньте в костер дров. И поторапливайтесь, – он хотел как можно быстрее покончить с досадной историей.

Закипели приготовления. Ремни кнутов как следует вымочили, чтобы они были гибче, и, свив аккуратными кольцами, отложили в сторону. Бойцы поочередно окунули голову в бадью с холодной водой, чтобы выветрить хмель. Затем они разделись до пояса и расположились друг против друга. Станичники образовали большой круг и, ожидая начала, оживленно переговаривались. В станице уже давно не видывали подобного. Бой обещал быть захватывающим, недаром эти двое были врагами. Казя стояла радом с Натальей и Агриппиной. Напротив них стояли Сонька и Ольга Чумакова, которая прижимала к кровоточащему носу тряпицу.

Соперникам дали кнуты. Эти кнуты с шестиаршинными кожаными ремнями использовались для укрощения диких жеребцов. Внутрь круга ступил атаман.

– Порядок вы знаете, – сказал он. – Вы должны держать за спиной левую руку и бить в свой черед, когда забьет барабан.

Пугачев и Чумаков кивнули.

– Вы будете биться, покуда один из вас не упадет.

– Да, – сказал Чумаков.

Он стоял, слегка сгорбившись; его невероятно длинные руки висели вдоль туловища; на груди курчавились густые черные волосы. Рядом с ним Пугачев, хотя и был выше, выглядел послабее. На его плече багровел шрам от татарской стрелы. Чумаков громко, словно выпалил из мушкета, щелкнул кнутом и с довольной ухмылкой обвел взглядом толпу. Пугачев был неподвижен, как статуя, и не отрывал от Чумакова немигающих глаз.

В костер подбросили дров, и языки пламени с шумом взмыли до самого неба. Ночь была душная, тела обоих бойцов покрылись блестящим потом.

Между ними стоял атаман.

– Емельян Пугачев, ты готов?

–Да.

– Фрол Чумаков, ты готов?

–Да.

Соперники заложили левую руку за спину и напряглись. Чумаков ухмыльнулся и злобно ощерил зубы. Лицо Пугачева было непроницаемым.

– Пугачев ударит первым.

Платон Ушаков приподнял барабанные палочки.

– Давай! – Дмитрий Бородин торопливо отскочил в сторону.

Услышав барабанную дробь, Пугачев отвел назад руку, но не ударил. Он замер и смотрел на своего врага. Кругом было тихо, только трещал костер. Из толпы не исходило ни звука. Чумаков следил за его кнутом, словно кролик. Его глаза сузились, в бороде застыла ухмылка, часто вздымалась и опадала грудь. Внезапно Пугачев пошевелился, и Чумаков непроизвольно закрыл глаза. Пугачев улыбнулся. Самые жалостливые из женщин отвернулись. На горизонте сверкнула молния, и раздались раскаты грома, но никто не обратил на это внимания. Все глаза были прикованы к Пугачеву. Он, посмеиваясь, вращал кистью и покачивался на пятках.

– Что, наскучило ждать? – издевательски спросил он. Вдруг в воздухе с немыслимой скоростью просвистел его кнут и с влажным чмоканьем обвился вокруг плеч Чумакова, оставив на них широкую красную полосу. Чумаков с присвистом выдохнул воздух.

– Ну, – прохрипел он, подбираясь, как зверь, готовый к прыжку, – пришел твой черед попотеть.

Забил барабан.

– Я из тебя дух вышибу, – он бережно повозил по земле кнутом.

Его удар вырвал из груди Пугачева кусок мяса величиной с пятак. Зрители вытягивали шеи, чтобы получше разглядеть подробности поединка.

– Держись, Фрол, – по-волчьи оскалился Пугачев.

– Меня побить силенок не хватит, – отозвался Чумаков.

Глухо звучал барабан, хлестко ложились удары кнутов, тела обоих бойцов превратились в сплошной кровавый рубец. В стремлении причинить очередным ударом как можно большую боль они, казалось, забыли обо всем на свете. Оба пошатывались и смахивали с глаз пот. Дыхание вырывалось из их груди с хриплым шумом. При каждом ударе Казя чувствовала, как в ее руку впиваются ногти Натальи.

– Давай, Фрол, давай! – закричала Ольга. – Разорви его в клочья!

По небу прокатились раскаты грома. Толпу осветили разряды молнии. Казаки не теряли времени даром: держа в одной руке заветную флягу с сивухой, другой они норовили облапить какую-нибудь бабу. Барабан почти что не умолкал, и ремни кнутов покраснели от крови.

– Остановите их! Их надо остановить! – тщетно кричала Казя.

Барабан звучал все быстрее. Бойцы били почти вслепую, их удары ослабли, они еле держались на ногах. Между тем зрители разбились на парочки и начали целоваться.

Глаза Чумакова выкатились из орбит, а на его бороде и волосатой груди пузырилась кровавая пена. Большинство его ударов не достигало цели. Он озирался вокруг, будто бы ища внезапного избавления от этой пытки.

С его ребер было содрано мясо. Он не мог больше стоять. Его руки повисли как плети, и кнут упал на вытоптанную траву. С коротким стоном он повалился навзничь.

– Фрол! – к нему ринулась Ольга и, присев, положила его голову себе на колени.

Пугачев продолжал стоять, стиснув ненужный более кнут. Казя побежала к нему, но он отрицательно взмахнул рукой.

– Емельяну Пугачеву не нужна помощь, – еле слышно прохрипел он.

Дмитрий Бородин выступил вперед.

– Верх за Пугачевым, – объявил он. Казаки, однако, его не слушали. Хлынул проливной дождь, и они вместе со своими избранницами заторопились по хатам – к печам и лавкам. Некоторые предпочли расположиться тут же и предались любовным утехам на мокрой траве при жалобном шипении угасающего костра.

Казя сидела около Пугачева на лавке. Платон и Наталья помогли его донести. Она обмыла его раны теплой водой и сидела, прислушиваясь к дробному стуку дождевых капель и стараясь не смотреть на то месиво, которое недавно было спиной ее мужа.

Пугачев лежал на животе, с шумом выдыхая воздух в подушку. У него начался жар, он метался и неразборчиво бредил. Кожа на лбу была сухой и горячей, как обожженная глина.

– Ишо двое осталось, – произнес он вдруг вполне ясно. – Ишо с двумя биться. Я прикончу их, Сонька. За-ради тебя, даня, прикончу. Сонька, я знаю, ты воротишься... воротишься.

Он опять начал метаться и стонать от боли. Казя приложила к его голове мокрое полотенце. Он не узнал ее.

– Сонька. Где Сонька?

– Тсс, – прошептала она. – Поспи. Я приведу ее.

– Я знаю, что ты здесь, – начал он и снова сбился на неразборчивое бормотание. Внезапно он приподнялся на локтях и повернул голову так, чтобы видеть ее.

– Зазря я убил Аксинью. Грех на душу взял. Не виновата старая ведьма. Правду гуторят, это ты... – в изнеможении он рухнул на лавку.

Казя посмотрела на него с ужасом. И он тоже обвиняет ее. Ее сердце похолодело, глаза затмились. Однако она понимала, что не должна допустить гибели Пугачева. Ни один человек не переживет этого трижды. Или Рыкалин, или Любишкин – невероятно дюжий детина – непременно убьют его. Она вспомнила слова атамана: «...если Казя Раденская останется в Зимовецкой...» Но куда ей идти? Ее дом сожгли. Семьи у нее не было. Пулавы. Снова Пулавы. Кузина Констанца ее приютит. Лучше провести свою жизнь в фрейлинах у надменной кузины, чем с человеком, который ненавидит тебя и в бреду повторяет имя другой женщины.

– ...горюшко, – пробормотал он, – горюшко-горькое. Я тебя спас от турок, а ты платишь мне муками. Не казачка ты. Сонька – она казачка.

– Да, – согласилась Казя. – Я не казачка.

Теперь она смотрела на него как на незнакомца, словно они никогда не делили между собой ложе и не имели ребенка. В эту минуту она окончательно решилась.

Она медленно обвела взглядом светелку. Среди скудной утвари блестели награбленные в набегах безделушки. Теплилась печь, в которой она сварила не один горшок щей. Вот лавка, на которой она спала с Пугачевым и порой была счастлива.

Она заново намочила полотенце и дала ему напиться воды. «Скоро за ним будет ухаживать Сонька», – подумала она равнодушно.

– Прости, – неожиданно сказал он. – Я не то хотел сказать, Казя.

– Я не обиделась, – сказала она и оставалась с ним до тех пор, пока он не забылся тяжелым, беспокойным сном. Потом Казя накинула на себя шаль и, не оглянувшись, ушла.

Под накрапывающим дождиком она направилась к хате станичного атамана.

– Будь по-твоему, – печально сказал Дмитрий Бородин, когда Казя рассказала ему о своем решении. – Ежели ты и вправду хочешь уйти, неволить не стану.

– Так будет лучше, – сказала она. – Если я уйду, он не должен будет драться с остальными.

– Да куда ж ты пойдешь? – Агриппина поставила на стол самовар и сердито посмотрела на своего мужа.

– Ты что, Митрий, – фыркнула она, – хочешь эту несмышленую девочку отослать в степь одну-одинешеньку?

– Мне д-двадцать четыре, – вставила Казя. «Одну-одинешеньку»! Разве не была она одна-одинешенька с тех пор как ее увезли с угольев Волочиска!

– Дурость, – не хотела и слушать Агриппина. – Дурость и ничего боле.

– До Польши немало верст, – Дмитрий закурил трубку. – Я пошлю с тобой четырех казаков, – окутанный дымом, он улыбнулся. – Бывалые хлопцы. Они доедут до Польши с завязанными глазами. Дадим тебе добрую лошадь. Харчи... – все более увлекаясь, он продумывал детали экспедиции. Хотя ему было жаль, что Казя покидает станицу, подобное путешествие не могло оставить его равнодушным. Казя рассеянно слушала атамана, будто бы говорили не о ней, а о ком-то другом.

– Через неделю вы доберетесь до Днепра, а там уж рукой подать.

– Забудешь, поди, Зимовецкую-то, – сказала Агриппина.

– Я никогда не забуду вашу д-доброту. Никогда. Дмитрий неловко погладил ее по плечу. Нарушивмолчание, замурлыкал пушистый кот.

– Нельзя оставлять Емельяна одного, – сказала Казя. – Пожалуйста, найдите Соньку и скажите, чтобы она шла к нему. Он ее ждет. Я ему не нужна. Кабы не это, тогда, может быть... – Казя медленно покачала головой, – Не знаю.

Поворчав, Дмитрий вышел под дождь – искать Соньку.

– Бог знает, где я ее сыщу.

– Приляг, – посоветовала Агриппина. – Сосни. Казя ворочалась на лавке без сна до возвращения Дмитрия.

– Сыскал, – коротко сказал он, отряхиваясь перед печью, как промокший пес. – Ну и дождь... Хоть на лодке плыви.

– Она пошла к нему?

– Сам привел, – сказал он и что-то тихо добавил себе в бороду.

– Спасибо, – благодарно улыбнулась она.

Он снова вышел, чтобы подготовить ее отъезд. Казя уснула. Задолго до рассвета, когда вся станица спала, ее потрясли за плечо.

– Вставай, Казя. Пора.

Она съела приготовленный Агриппиной завтрак, не чувствуя его вкуса. Снаружи слышались стук копыт, звяканье уздечек, низкие мужские голоса. Сборы были недолгими – она не брала с собой ничего, кроме одежды, которая была на ней. Настало время прощаться. Казя не могла выговорить ни слова.

– Да хранит тебя Бог, Казя, – сказал Дмитрий.

– Мы будем за тебя молиться, – голос Агриппины дрожал, а в глазах появились слезы.

– Скажите поклон Наталье и Поле, – с трудом проговорила Казя. – И Ушаковым. Спасибо им за их д-дружбу и... – она не могла продолжать. Она порывисто расцеловала обоих стариков.

– Скоро ты там, – нетерпеливо позвали с улицы. Когда на небе блеснул первый луч нового дня, Казя вставила ногу в стремя и взобралась на лошадь.

– Смотрите за ней хорошенько, братцы, – крикнул Дмитрий.

Казя скакала из станицы, не оглядываясь, пришпоривая строптивую лошадь, которая никак не хотела переходить на галоп.

За ее спиной взошло солнце и белым сиянием заиграло на известняковых холмах вдоль берега Дона. Из труб Зимовецкой заструился дым.

– Давай, – подгоняла она лошадь. – Быстрей же.

Глава IV

На третий день пути впереди показалось стадо диких лошадей. Поравнявшись с густым кустарником, казаки остановились.

– Жди здесь, – велели они Казе. – Мы подъедем поближе, посмотрим. А вдруг среди них есть хороший жеребец, его и поймать не грешно.

Казаки отыскали маленькую лощину, развели костер. Казя улеглась рядом и с наслаждением проспала весь день. Стемнело, но они не возвратились. Всю ночь она глаз не сомкнула, прислушиваясь к завыванию волков. То и дело она подбрасывала дрова в огонь и в свете гигантского пламени видела вокруг себя кольцо направленных на нее внимательных глаз, казавшихся в ночном мраке горящими угольками. Волки не пытались напасть на Казю, но ей пришлось полночи успокаивать насмерть перепуганную лошадь, гладить по голове и уговаривать.

На рассвете степь покрыл туман, к утру он уплотнился настолько, что Казя с трудом различала верхушки чахлых деревьев.

Весь этот день и следующую ночь Казя продолжала ждать казаков, но напрасно. Завернувшись в плащ, она лежала у костра, размышляя, что же делать дальше. Конечно, как только туман рассеется, можно отыскать дорогу в Зимовецкую, но Казя тут же отказалась от этой мысли. Приползти обратно, признаться, что заблудилась и напугана, просить о помощи – нет, это не для нее! В седельной сумке сушеного мяса хватит еще на день, а если уменьшить порции, то, может, и на два. Воды же в это время года, к счастью, в прудах сколько угодно.

– Утром в путь, – произнесла она тихо, – у нее вошло в привычку в одиночестве разговаривать со своей лошадью. – Хорошо бы встретить кого-нибудь, спросить, где мы находимся. Впрочем, если этот проклятый туман поднимется, мы и сами найдем дорогу по солнцу.

Наутро пелена тумана стала тоньше, и они поехали, спиной к бледному неуверенному восходу. Весь день они с приличной скоростью пробирались между ложбинами с белыми облачками клочьев тумана внутри, но к вечеру он снова накрыл всю местность шапкой, и дальше трех шагов уже ничего не было видно. Ночью температура упала и морось, сменившая туман, превратилась в дождь со снегом.

Она встретила и зарю. Небо, затянутое тучами, обещало такой же ненастный день. И действительно, поднялся ветер, похолодало, снег, уже затвердевший, острыми колючками сек лицо Кази, когда она стала выводить коня из густого кустарника.

Устало взгромоздилась она в седло и медленно поехала, преодолевая сопротивление жестокого ветра. Незадолго до полудня лошадь оступилась, провалилась ногой в сурчиную нору и захромала. Казю, давно доевшую последние крошки сушеного мяса, мучили голодные колики в желудке и слабость от постоянного недосыпания.

На минуту выглянул красный диск солнца, словно специально показывая, что она едет в неверном направлении – на север. Казя повернула голову на восток, в сторону Польши. Снег бешено крутился вокруг нее, ветер нашептывал о смерти. Через час она остановила хромающую лошадь, спешилась и вытащила нож. Лошадь мотала головой и храпела, но это не помешало Казе найти у нее на шее вену, как учил когда-то Мишка. Зарывшись лицом в густую гриву, она жадно припала губами к сделанному надрезу, чувствуя, как вместе с лошадиной кровью в нее вливаются новые силы, а затем заткнула рану пучочком травы. Дальше она пошла пешком, ведя на поводу несчастное животное, передняя нога которого сильно распухла, голова беспомощно повисла, словно от стыда за немощь.

– Ты не виновата, – гладила она голову лошади, как привыкла гладить Кингу. Они спустились в небольшой овраг у заросшего пруда и остановились, не в силах идти дальше.

– Здесь сделаем привал, – сказала Казя. Лошадь, будто поняв значение этих слов, ткнулась мордой в плечо Кази и взглянула на нее жалобными благодарными глазами. Казя сгребла в кучу сухие ветки, с грехом пополам улеглась на них, свернулась калачиком и моментально заснула.

Разбудил ее пронизывающий до мозга костей ветер. Окоченевшая Казя вскочила на ноги, стараясь согреться, с громким криком била ногой об ногу и хлопала руками по бокам, пока, обессилев, не упала на колени и не стала молиться, подняв лицо навстречу снежным вихрям.

Она просила Бога даровать ей силы для жизни... или для смерти. Снег слепил глаза, ветер, казалось, издевался над ней, подхватывая и повторяя ее молитву в своих завываниях. «Прошу тебя, о Боже, не оставь меня в беде! Не покидай меня!»

Лошадь первой услышала посторонние звуки, с тревожным ржанием подняла голову, беспокойно задвигалась.

Тут и до Кази затихающий ветер донес отдаленный лай гончих, идущих по следу.

Граф Лев Бубин охотился. Охота шла на человека. Из всех земных тварей, которых с такой жестокостью и таким искусством умел выслеживать граф, более всего удовольствия ему доставляло преследование людей.

– Снег пошел! – радостно воскликнул он. – Теперь этому жалкому скоту крышка!

– Да уж, далеко он не уйдет, ваше превосходительсто, – угодливо поддакнули сопровождающие его два егеря.

– Тсс, слушайте! – граф поднял кнут и ткнул в сторону просматривающегося сквозь медленно падающий снег холмика. – Они взяли след! Видите? Во-о-он мчатся!

Вдали показалась свора, взлетающая вверх по холму. Собаки перевалили за его гребень, лай стал громче, чувствовалось, что они выкладываются вовсю.

Граф Бубин сильно пришпорил коня и галопом понесся следом за гончими.

Достигнув вершин возвышенности, он увидел, что они с воем сгрудились на берегу пруда. Лишь одна, а может, две отважились кинуться в воду и поплыть к темной фигуре, неподвижно стоявшей по пояс в воде. Остальные бегали по ее краю, оглашая окрестности лаем и визгом.

– Ага, попался!

Приблизившись вплотную к пруду, граф Бубин начал натравливать собак.

– Ату его! Хватай его, кусай! – надрывался он, изрытая ругательства и проклятия, но гончие не решались плыть дальше в ледяной воде.

– К дьяволу, если вы боитесь, я сам пойду! – И он, стегнув лошадь, заставил ее вступить в воду, а сам вытащил из седельной сумки пистолет.

Казя откинула капюшон с головы и, держа наготове нож для удара, окинула взглядом приближающегося всадника. Плохо сидит в седле, вяло подумала она, вглядываясь в удивленное лицо возвышающегося над ней человека. И подбородок весь в пятнах.

– Да, но ты не Аким! – сердито воскликнул он и спрятал пистолет.

– Нет, – еле выговорила Казя сквозь стучащие от холода зубы. – Н-н-нет, я не Аким.

Перед графом Бубиным несомненно стояла женщина, с загорелым лицом, в полосах грязи, с запекшейся кровью по углам широкого рта. Глаза ее глядели устало, из-под капюшона выбивались черные волосы. Помыть бы ее, шевельнулось где-то в глубине сознания графа. Да, да, помыть бы!

– Ты кто такая? Что здесь делаешь? Или не знаешь, что эта земля принадлежит Бубину?

– Обязательно отвечать на вопросы, стоя по пояс в воде? – Уже громче поинтересовалась Казя – отчаяние придало ей силы.

– А почему ты как-то странно говоришь по-русски? – он жестом приказал ей идти к берегу.

– Она говорит с казацким выговором, – пояснил один из егерей.

– Ты, значит, казачка? – Близко посаженные глазки Бубина медленно пошарили по ее фигуре. С ее одежды капала вода. – Нет, – улыбнулся он недоброй улыбкой, обнажив впереди два гнилых клыка, – нет, ты не казачка. Ты холопка. Беглая холопка.

– Да, да, ваше превосходительство, – с готовностью подхватили егеря. – Она холопка. Холопка в бегах, вроде нашего Акима.

– Разве холоп может ездить верхом так, как ездят только господа? – спросила Казя. Нижняя часть ее тела промокла насквозь, исключение составляли лишь ноги, скованные ледяным панцирем.

– Если украдет лошадь, то может.

Граф Бубин говорил высоким, чуть ли не женским голосом.

– Что же с ней делать, а? – Он стукнул кнутом по высокому сапогу для верховой езды. – Отдать собакам на растерзание? Или бросить обратно в воду? – Казя рассмотрела, что у графа узкое лицо с тяжелой челюстью, тонкий заостренный нос. Волосы его скрывала роскошная шапка из черно-бурой лисы, под стать ей была и тяжелая соболиная шуба.

– Ради Бога, – взмолилась слабым голосом Казя, – дайте поесть. Уж и не помню, когда я ела в последний Раз. Я...

– Садись на лошадь, холопка. Поедешь со мной, – он нагнулся и слегка хлестнул ее по плечам кнутом. – Приедем в Юрск, там решим, что с тобой делать. – Внезапно его холодные глаза сверкнули. – Неплохую рыбку я вытащил из пруда, а? – Егеря льстиво хихикнули.

Первый час они ехали медленно – задерживала охромевшая лошадь. Бубин поглядывал на Казю и улыбался своим мыслям, а иногда начинал свистеть, нещадно фальшивя. Позади егеря отпускали грубые шуточки, а собаки разбегались по сторонам и то вспугивали куропатку, то поднимали на воздух неуклюжую дрофу. Казю трясло в седле, словно в приступе малярии, усиливающийся жар туманил сознание и застил глаза. Один раз она покачнулась так сильно, что от падения ее удержала только рука молодого человека. Она так и осталась лежать на ее предплечье, и пальцы Бубина бесцеремонно прощупывали его.

– Слезай! – приказал он. – Твоя кляча задерживает нас! Так мы не доберемся до Юрска засветло. – Казя обвисла в седле мешком, но не двинулась с места. – Слезай! Кому говорят!

Казя сползла вниз, но ноги под ней подкосились, и она без сил рухнула наземь. Земля, к которой она приложилась щекой, оказалась ледяной, но за всю ее жизнь не было у Кази удобнее этой подушки. Только бы никогда не вставать... Лежать здесь и спать... Спать без просыпу.

– Поднимите ее! – Егерь поставил Казю на ноги и поддерживал, не давая упасть.

Звук выстрела заставил ее поднять голову. Молодой человек стоял с дымящимся пистолетом в руке, бесстрастно наблюдая за тем, как ее лошадь с раной за ухом, из которой ручьем хлестала ярко-красная кровь медленно опустилась на колени. В ее глазах на миг вспыхнула последняя слабая искра жизни, тут же сменившаяся выражением благодарности и удивления. Животное глубоко вздохнуло и повалилось на бок.

– Бедная скотина! – произнес граф Бубин, сверкнув глазами. Казю посадили впереди него, и он одной рукой обхватил ее за талию. Ехали молча, лишь иногда у кого-нибудь вырывалось ругательство, когда уж очень донимали холодный ветер и колкие снежинки, бившие в лицо. К тому времени как солнце зашло в зловещие красные тучи, степь уступила место лесу, и они еще долго скакали между бесконечными рядами темных деревьев – берез и сосен, – вздыхавших и шумевших на ветру. Платок сполз с головы Кази, и Бубин зарылся подбородком в мягкую массу волос, крепче сжимая ее тонкую талию. «Нет, она не холопка», – думал он. И ни на одну из виденных им казачек тоже не походит. Он украдкой ощупывал тело Кази под толстым слоем одежды, губами перебирал ее волосы. «Сомнений нет, с холопкой у нее нет ничего общего», – думал Бубин, радуясь своему открытию. У мужичек не бывает такого тела, а уж ему ли не знать – сколько он крестьянских девок перещупал! Но сейчас она станет холопкой, красивым животным, имеющим не больше прав, чем только что убитая лошадь, оставленная на съедение волкам.

– Какое наказание ждет холопа за попытку к бегству? – бросил он через плечо.

– Кнут, ваше превосходительство. Или смерть.

– Или смерть! – весело откликнулся второй егерь. – Это как барину будет угодно.

– Слышишь? – крикнул Бубин Казе в самое ухо, но она не отозвалась.

Вскоре деревья расступились перед широкой просекой, на которой возвышался большой деревянный дом, весь занесенный снегом. Казю сняли с лошади и внесли в тепло комнаты, где горели свечи и потрескивали дрова печи. Над ней склонилось чье-то сморщенное лицо.

– Присмотри за ней, Аня, и отмой! – Откуда-то издалека, с расстояния многих миль, до Кази донесся его смех – резкий и неприятный.

Солнце проникло в маленькое оконце и позолотило расшитое покрывало на широкой кровати под балдахином на четырех столбиках. Казя лежала в полудреме, наблюдая за пылинками, танцующими в ярких лучах солнца. На подоконнике чирикали воробьи -, где-то во дворе раздавались громкие голоса спорящих. Только что пробудившаяся от глубокого сна без сновидений Казя ощутила бесконечную усталость и слабость, словно последние силы стекли с кончиков ее пальцев, но все же она не чувствовала себя больной. Правда, когда она попыталась поднять руку, та с глухим стуком упала обратно на кровать, и Казя даже слабо улыбнулась над своей немощью.

Комната с деревянными стенами была заставлена тяжелой темной мебелью и увешана иконами и шкурами волков и медведей. На столах стояли тяжелые серебряные подсвечники. Пахло сухими травами и пылью. В углу кровати, у одного из столбиков для балдахина, плел блестящую паутину жирный паук. Казя, не поднимая головы с подушки, повернулась в другую сторону и заметила мышку – та в уголке наслаждалась ярким солнечным светом. Его на миг заслонил проехавший мимо окна всадник, и мышка поспешно юркнула в норку. До слуха Кази донеслись ругань и тяжелые шаги, приближающиеся к двери. Дверь распахнулась, и сквозь смеженные веки Казя увидела на пороге молодого человека, привезшего ее сюда. Она плотнее закрыла глаза делая вид, что спит.

Лев Бубин подошел к изножью кровати и взглянул на Казю. Лицо ее обрамляли волосы, разметавшиеся по подушке. Длинные черные ресницы трепетали по нежной коже щек. Его глаза жадно скользнули по укрытому одеялом телу с ног до головы, и он чуть облизнул губы кончиком языка при виде белоснежных зубов, обнажаемых ее полураскрытым ртом, и нежного пушка над верхней губой. Казя широко раскрыла глаза, смело оглянулась вокруг, зевнула и вытянула ноги.

– О, как сладко я спала, – промолвила она и тряхнула головой, словно отгоняя от себя сон. – Давно я здесь?

– Три дня, – ответил Бубин, придвинул стул с высокой прямой спинкой и уселся у кровати. – Но у тебя был сильный жар.

Он заботливо и дружелюбно спросил, как она себя чувствует.

– За тобой ухаживала Аня, а вчера приходил врач и пустил кровь.

Казя внимательно всмотрелась в его лицо. «Если бы не слишком близко посаженные глаза, оно было бы вполне привлекательным, – подумала она. – Но рот выдает жестокость. Жестокость и в то же время слабость, а глаза все время бегают». Он избегает встречаться с ней взглядом, а встретившись – быстро отводит его в сторону. И ни секунды покоя. Он надеялся, что ей удобно, и поинтересовался, не хочет ли она чего-нибудь, супа, например. Так он болтал без умолку, явно стараясь произвести хорошее впечатление.

– Не вздумай этот жалкий холоп бежать, я бы никогда тебя не встретил, – сказал он. «Судьба любит выкидывать с нами свои шуточки, – подумала Казя. – Генрика, к примеру, она привела к березе, под которой я сидела. Но, Боже правый, этот человек не понравился бы Генрику».

– Если бы не я, ты бы стала добычей волков, – добавил он.

– А вместо этого я лежу в теплой мягкой постели, – Казя снова с удовольствием потянулась. – Я вам очень благодарна.

Она говорила очень медленно, стараясь не заикаться. Он ничего не ответил, продолжая вертеть пуговицу у себя на костюме для верховой езды. – Можно мне остаться, пока я не окрепну?

– Конечно!

Он поднялся и подошел к окну.

– Дождь собирается, а возможно, и снег, – сказал он. Казя видела, что он испытывает неловкость, а потому говорит первое, что взбредет в голову, лишь бы не молчать. – Рано, рано в этом году лег первый снег, зима будет затяжной и тяжелой.

На солнце медленно надвинулась туча, в комнате стало темно. Со двора донесся звук ударяющихся о землю дождевых капель.

– Ты не хочешь остаться со мной? – выпалил он вдруг. И, не ожидая ответа, заговорил быстро-быстро, все более повышающимся голосом.

– Я могу тебя и заставить, ты же знаешь. Выбора у тебя нет. – Он заходил взад и вперед по комнате. – У холопов нет никаких прав. – Он покраснел, говорил нарочито громко. «Выглядит моим ровесником, – подумала Казя, – а ведет себя как мальчишка».

– Так вы считаете меня холопкой? – со спокойной насмешкой спросила Казя. «Тогда чего же ты меня принимаешь как почетную гостью, кладешь на роскошную кровать, кормишь и поишь да еще зовешь врача пускать кровь?» – подумала Казя, но вслух ничего не сказала.

– Я тебя нашел? Нашел. Ты была одна в степи. Значит, ты моя собственность. – Он, распалившись, почти кричал. – Попробуешь бежать, затравлю собаками, как любого беглого холопа. – Глаза его сверкали. – Да и куда тебе бежать? Или ты воображаешь, что я предоставлю тебе лошадь или экипаж?

– Вам не следовало бы говорить со мной таким тоном, если вы хотите, чтобы я осталась, – сказала она мягко.

Он с отвисшей челюстью уставился на нее.

– Вы же хотите сделать меня своей любовницей?

Смущенный ее прямотой, он затоптался на месте, и глядя куда-то в сторону, только не на нее. «Ага, значит ты боишься женщин», – бесстрашно отметила Казя.

– Я спас тебя, – начал он и вдруг бухнулся на колени у ее кровати. – Прошу тебя, прошу! Ты получишь Наташины платья – это ее комната, а она умерла от оспы в прошлом году. Да, да, они тебе придутся впору. И ты будешь в них красиво выглядеть. Потому что ты и вообще-то красивая. Я смотрел на тебя, пока ты тут лежала, и понял, что никогда не видел такой женщины. Я тебе дам все, все, что ты только пожелаешь, лишь бы ты... – он говорил, не помня себя, почти бессвязно.

– Встаньте, – сказала Казя чуть ли не ласково. – Кто-нибудь может войти...

– Ты не уедешь? Ты останешься со мной. Тебе этого хочется? – она заметила в его глазах слезы.

– Да, – ответила Казя, стараясь скрыть брезгливую жалость, овладевшую ею. Диран, Емельян – те, по крайней мере, были мужчины. Но следя за выражением его лица, когда Лев вставал с коленей и старался взять себя в руки, она поняла, что с этим человеком следует держать ухо востро.

– Разреши мне представиться, – сказал он с чувством собственного достоинства, производившим странное впечатление после разыгравшейся минуту назад сцены. – Граф Лев Бубин. А ты?

– Разве имя странствующего холопа имеет какое-нибудь значение? – поинтересовалась Казя с легкой улыбкой. У Бубина хватило ума также улыбнуться в ответ, показав при этом, словно черный провал во рту, два гнилых клыка.

– Ты говоришь по-русски с казацким акцентом, но сказала, что в бреду ты произносила польские слова. Я и сам слышал, как ты называла множество имен. Кто ты? – резко закончил он.

– Китайская императрица, – ответила Казя, но он не улыбнулся ее шутке.

– Ну что ж, прекрасно, – пожал он своими узкими плечами. – Пусть будет так. Но в один прекрасный день я все равно дознаюсь, кто ты такая.

Казя не успела ответить, как распахнулась дверь и быстрым шагом вошла Аня с дымящейся миской в руках.

– Принесла тебе супчика. Куриный бульон, вку-у-сный – язык проглотишь. – Она искоса взглянула на Льва своими маленькими глазками-пуговичками. – Отец там обкричался, тебя ищущи.

Лев помрачнел, но не сдвинулся с места. Аня все же вытолкала его из комнаты и плотно закрыла дверь. Затем она оправила постель, принесла воды в миске, маленькое карманное зеркальце и расческу, не переставая при этом разговаривать.

– Хорошая молодая женщина рядом была бы ему кстати. Я сразу сказала – какая разница, кто она, откуда. Пусть себе лежит и выздоравливает. – Она вымыла Казе лицо и расчесала волосы. – Ну вот, теперь стала на себя похожа.

Казя внезапно ощутила комок в горле. Только Марыся когда-то так ухаживала и нянчила ее во время болезней, но сколько воды утекло с тех пор! И она не смогла сдержать слезы.

– Плачь, плачь, касатка, коли душа просит, не стесняйся. Ты еще слаба, как котенок. Ну-ну, будет теперь, будет, – и Аня обняла Казю за плечи, приговаривая что-то ласковое, успокаивающее.

После ухода старухи Казя, прислушиваясь к шуму падающих с карниза капель, задумалась. Что ее здесь ждет – богатство, конечно, дорогие туалеты, ну а что еще? Быть может, чувство безопасности, которого она не знала с тех пор, как турки угнали ее на чужбину. И ради этих призрачных благ судьба лишила ее всего того, что она так любила. Никогда не следует предаваться чрезмерной любви – подобное чувство обречено погибнуть. Да, да, погибнуть, ибо Бог заставляет за все платить.

Снова разразился ливень, застучал в стекла окон и по крыше. Марыся, Яцек. Ее ребенок. Генрик... Жизнь преподала ей один их самых жестоких уроков.

Расстроенная мрачными мыслями и утомленная слезами, Казя незаметно для себя уснула.

В конце месяца вместо дождя стал падать снег, смягчивший мрачные силуэты деревьев и прямолинейные очертания большого дома. Лев был прав – зима предстояла тяжелая. Он уехал на охоту, значит, несколько дней Казю не будут допекать его молящие глаза и осторожные попытки попасть в ее постель. До сих пор Казе удавалось как бы не замечать их, разрешая ему лишь мимоходом коснуться ее, притронуться на миг трепещущими губами к ее волосам, а затем со смехом отдернуть голову, увернуться от его протянутых рук, шепотом намекая на грядущее блаженство, которое она ему подарит. На ночь она запиралась в своей комнате и нередко слышала, как Лев скребется пальцами по двери или даже умоляет впустить ее, обычно пьяным голосом. Но она притворялась спящей, и он несолоно хлебавши уходил, обругав ее злой сукой.

Она сознавала, что ведет себя жестоко, но понимала, что иначе нельзя. К этому убеждению она пришла в тот день, когда он при ней заставил сына избить родного отца. Вот тут-то она и увидела, что за человек на самом деле Лев Бубин.

Сейчас Казя стояла в спальне перед большим зеркалом, держа в руках синее платье Наташи. За окном лениво падал снег. Нельзя сказать, что Лев совершенно лишен привлекательности – Казя знала многих мужчин, куда менее видных. Но ее отталкивала его трусливая душонка. Если бы он не скулил жалобно, как побитая собака, у нее под дверью, а набрался смелости и взломал ее! А потом, эта жестокость... Казя не спеша надела нижнюю юбку, с отвращением вспоминая сцену избиения отца сыном.

А дело было так. Они со Львом ехали верхом – ему нравилось показывать ей Ютск. Что ни день – они отправлялись в другую часть большого имения, и повсюду крестьяне, завидев молодого господина, падали перед ним ниц.

– Они жалкие свиньи, не более того, – говорил он, смеясь своим недобрым смехом. – Бездельники, каких мало. И понимают лишь один язык – хорошую палку.

Они лежали перед ним, распростершись на земле, и он нарочно пускал лошадь галопом по лужам, так что брызги летели на их головы, доставляя ему величайшее удовольствие. Казя вспоминала крепостных в Волочиске. Их, конечно, тоже иногда пороли, не без того, но ведь не за безделицу какую-нибудь, а исключительно за серьезные провинности.

А эти люди и впрямь напоминали ей животных. Одетые в лохмотья, мрачные и запуганные, они глядели на своего хозяина раболепно, всячески стараясь ему угодить. Он во всю глотку поносил их последними словами, кнут его то и дело свистел в воздухе, а они в ответ лишь кланялись еще ниже и пресмыкались перед ним.

...Казя начала натягивать на себя тяжелое платье. Два дня назад им навстречу попался на дороге шатающийся старик.

– Ложись! На колени! – заорал Лев. Но старик бросил на него бессмысленный пьяный взгляд и сплюнул. Лев приказал работающим поблизости дровосекам доставить его к господскому дому, и те подхватили старика под руки и притащили в конюшню.

– Давыдова сюда! Да с розгами! И вы, ленивые черти, поворачивайтесь попроворнее, не то и с вас шкуру спущу! – Его глаза загорелись хорошо знакомым Казе блеском.

Прибежал, запыхавшись, кузнец с пучком розог в руке.

– Бей его, Давыдов! – Лев указал кнутом на старика, беспомощно висевшего мешком между двумя лесорубами.

– Но, ваше превосходительство, я не могу, – запинаясь, выговорил кузнец. – Ведь это, это...

– Ты спорить со мной? Я знаю, это твой отец. Бей его, кому говорят!

И кузнец избил своего отца.

– Сильнее, Давыдов, сильнее! Небось не зерно молотишь!

Старик кричал и извивался в руках своих палачей. Рука кузнеца поднималась и опускалась на окровавленную спину и ягодицы отца с такой силой, что розги превратились в щепу.

Казя пыталась остановить экзекуцию, но Лев ее не слышал, он был не в себе. Он буквально наслаждался, пожирая выпученными глазами отвратительную сцену и подскакивая в седле при каждом ударе.

– Довольно! – Закричала, не выдержав, Казя и что было силы дернула Льва за рукав.

– Велите прекратить!

– Достаточно! – злобно ухмыльнулся Лев. – Веди его мой и научи там старого дурака, как следует себя вести со своим барином.

Давыдов, всхлипывая, поднял на руки стенающего отца и медленно побрел прочь.

– Теперь ты знаешь, – сказал Лев на обратном пути, – они делают все, что я велю. – Он все еще находился в состоянии неестественного возбуждения, и Казя в этот момент поняла, как она может подчинить Льва себе и превратить в своего раба.

Низкий вырез на лифе синего платья заканчивался мягкими белыми кружевами, которые обрамляли соблазнительную полную грудь Кази. «О да, господин Лев, в моих силах заставить вас пресмыкаться предо мной», – подумала Казя, глядясь в зеркало и не спуская с него глаз, сделала пируэт. Она надела верхнюю юбку в складку и стряхнула рукава, поправляя кружева на манжетах. Волосы она сначала подняла вверх, но, передумав, распустила по плечам, руки протянула навстречу своему улыбающемуся отражению в зеркале, а затем опустила на пышную юбку.

За ее спиной раздался кашель, и тут же в зеркале она увидела стоящего в дверях отца Льва, который смотрел на нее поверх очков.

– Вот вы где, дорогая. Извините за вторжение, я хотел узнать, не пожелаете ли вы закончить нашу партию? – Казя каждый вечер играла со стариком в шахматы, часто позволяя ему выигрывать. Она повернулась к нему улыбаясь, но улыбка немедленно сбежала с ее лица: побледнев, как полотно, он поднял руку ко лбу и пошатнулся.

– Что с вами? – Казя схватила его руку. – Вы здоровы? Садитесь, вот стул.

– Ничего, ничего, не волнуйтесь. Это платье... При тусклом освещении... На какую-то долю секунды я принял вас за Наташу. Он дышал учащенно, глаза его были закрыты. Казя, очень обеспокоенная, склонилась к нему и положила руку на его плечо – она успела привязаться к этому человеку.

Когда много лет назад Петр Великий назначил графа Александра Бубина губернатором Воронежа, последний, наверное, выглядел очень внушительно, но сейчас это был трясущийся старик в старомодном бархатном кафтане коричневого цвета, покрытом пятнами от вина и табака. Его левая щека отвисала, а говорил он так, словно рот его был забит едой.

Постепенно к нему вернулся естественный цвет лица, он слабо улыбнулся и пожал ей руку.

– Какая жалость! – произнесла Казя. – Знай я...

– Не огорчайтесь, дорогая! Платье необычайно идет вам. Наташа была бы довольна, что вы его носите.

– Вы ведь ее очень любили? Не правда ли? Длинным неровным ногтем он соскреб крошку, прилипшую к кафтану.

– Наташе следовало родиться мужчиной. Ей нравилось жить здесь. А Льву... – он пожал плечами скорее огорченно, чем сердито. – Молодого человека, естественно, влечет к себе Санкт-Петербург. Но настанет день, он остепенится, и как все Бубины на протяжении вот уже двухсот лет, возвратится в Ютск и станет хозяйничать.

Особой надежды в его голосе не было слышно.

– Иногда мне кажется, что всему виной я. – Он просунул палец под грязный парик и почесал голову. – Лев – сын и к тому же первенец, но к Наташе я относился с особой нежностью. После смерти жены я перенес всю свою любовь на дочь. Вы же знаете, Казя, как это бывает. Каждому необходимо иметь рядом близкого человека, и Наташа стала для меня светом в окошке. – Он грустно покачал головой. – А теперь я понимаю, что мальчику это было очень неприятно. – Граф Александр замолчал и опустил подбородок на костлявую грудь. «Эта девушка могла бы сделать из него мужчину, – подумал он. – Став моей невесткой, она займет место покойной Наташи». Старые, померкшие глаза Бубина зажглись.

– Говорят, Санкт-Петербург замечательный город, – сказала Казя, усаживаясь напротив.

– О да, дорогая! Это самое выдающееся творение царя Петра. Венеция среди снегов.

Он взглянул на нее, склонив голову набок. «Точь-в-точь дружелюбная старая черепаха, – подумала она, – зубов нет, рот ввалился, очень напоминает безобидную версию Мишки». «Никто не знает, кто она и откуда, ну и что из того? – думал он в это время. – Но происхождения, бесспорно, благородного, это видно с первого взгляда. Правда, полька, но, Господи Боже мой, разве поляки и русские не вступали испокон веков в брак? А из нее вышла бы великолепная хозяйка имения».

– В прошлом году Лев неожиданно быстро возвратился из Санкт-Петербурга. Уж не знаю, в чем дело – ведь он никогда ничего мне не рассказывает, – но полагаю, что здесь замешана девушка. Сдается мне, что друзья высмеяли его выбор. А сейчас, хотя его и тянет назад, в то же время он боится насмешек. – И старый граф лукаво взглянул на Казю.

– Вот если бы вы... Будь он с вами, никто и не вспомнит о прошлогодней промашке, – по мере того как граф проникался этой идеей, она ему все больше нравилась. Казя своей красотой и обаянием осветит немногие оставшиеся ему годы жизни, дом наполнится ее смехом, в нем снова воцарится беззаботное веселье, как в старые добрые времена. Но Казя не слушала его. Фике в Санкт-Петербурге. Они встретятся – в этом она не сомневалась, – и кто знает...

– Не важно, кто ты и откуда явилась, а важно, что ты живешь с нами, и да благословит тебя за это Бог, дорогая, – промолвил старик, бросил на нее из-под бровей испытующий взгляд и потрепал по колену.

Со двора донеслось цоканье конских копыт, а следом за ним раздался голос Льва, на этот раз веселый. В прихожей послышались его тяжелые шаги, он громко позвал Казю.

– Значит, сегодня партию не закончить, – с грустью заметил его отец. Лев вихрем ворвался в комнату, и старик немедленно, хотя и с явной неохотой, покинул ее. На щеках Бубина-младшего играл румянец, он улыбался во весь рот.

– Забили трех здоровенных кабанов и восемь оленей. И медведя бы добыли, но никак не могли поднять его из берлоги. – Он с одобрением оглядел Казю в красивом туалете.

На этот раз она не оттолкнула его, когда он положил руки ей на плечи, не отвернула голову в сторону. Напротив, она впервые поцеловала его в губы, но затем, рассмеявшись, выскользнула из его объятий.

– Нет, нет, Лев. Не сейчас.

Платье сползло с одного плеча, обнажив его. Глаза ее на фоне черных волос напоминали весеннее небо. Самым кончиком языка она медленно провела по корням его испорченных зубов.

– О Боже! – прошептал он с затуманившимися глазами. – Ты прекрасна.

В эту ночь она впервые впустила его к себе.

Казя лежала с открытыми глазами, прислушиваясь к реву метели в верхушках деревьев. Вокруг дома бушевал ветер, большая кровать под Казей подрагивала. Рядом спал Лев, лежа на спине с открытым ртом. «Все же он храпит не так громко, как Емельян», – подумала Казя и слегка толкнула его в бок. Храп прекратился. Лев повернулся к ней, положил свою костлявую ногу на ее бедро и что-то пробормотал сквозь сон.

От особенно сильного порыва ветра задребезжали стекла в окнах, и на миг ярко вспыхнул огонь в печи. Завтра Рождество. Вот уже два месяца, как она допустила Льва до себя. Глядя в полутемный потолок над собой, она с отвращением вспоминала проведенные с ним длинные ночи.

Любовником он был по-прежнему неопытным, собой владел плохо. Он дышал на нее винным перегаром, пыхтел и потел от усердия, но думал исключительно о своем удовольствии. В этом отношении он был точно, как Емель. В женщине он видел не живое существо со своими желаниями и чувствами, а всего лишь кусок мяса, созданный для того, чтобы его целовать, ласкать, бить.

Она очень быстро убедилась в том, что, как и предполагала, в постели может подчинить его своей воле, так, что он стал ее рабом и физически и духовно. Теперь при одной мысли о ее теле он едва не сходил с ума от вожделения. Одного ее взгляда или прикосновения достаточно, чтобы он, прикажи она, приполз к ней по битому стеклу и стал лизать ноги.

Иногда она помогала ему самоутвердиться, старалась забыть о себе и позволяла делать с ней все, что ему заблагорассудится, даже направляла его руки, и он, пробудившись утром, с приятным удивлением вспоминал о проявленной им доблести, полагая, что она его любит.

– Ты хоть немного любишь меня? – спросил он однажды. – Меня, именно меня, а не графа Льва Бубина?

Казя горько улыбнулась в темноте.

– Я знала в своей жизни трех мужчин. Одного из них я любила. Не требуй от меня слишком многого, Лев. Будь доволен тем, что есть.

В оконное стекло ударилась сломавшаяся ветка. Где-то в доме распахнулась дверь и со скрипом стала ходить взад и вперед. Лев проснулся, и она сразу напряглась. Он тут же повернулся и положил руки ей на грудь.

–Лев?

Он сказал что-то ей в плечо, лег на нее всей своей тяжестью. Она не шелохнулась.

– Иди ко мне, – попросил он. – Иди ко мне, милая. Покажи еще что-нибудь из этих турецких трюков. Вот сейчас. Пожалуйста.

– Хочешь знать, кто я такая?

Но ее слова не достигли его слуха. Она позволила ему овладеть собой, дала немного поспать, а затем разбудила.

– Моя фамилия Раденская, – сказала она. – Моя семья жила на Украине с начала прошлого века.

Казя говорила медленно, четко выговаривая каждый слог, как если бы она беседовала с ребенком, поучая его. У Льва сердце запрыгало от радости, он сел на кровати.

– Я так и знал, – воскликнул он. – С первой минуты, как я тебя увидел. Но, – добавил он подозрительно после небольшой паузы, – если ты та, за кого себя выдаешь, то почему ты ехала по степи одна и говоришь как казачка?

– Это очень длинная история, Лев. А я устала, – и Казя зевнула.

Он долго сидел, мечтательно глядя на горящий в печи огонь, пока холод не заставил его забраться под одеяло.

– Моя мать из рода Чарторыйских, – внезапно сказала Казя.

– Чарторыйских? – Недоверчиво повторил Лев. – Быть того не может. Это одна из самых знатных польских семей.

– Знаю, – отозвалась она. – А теперь спи. Пожалуйста, дорогой, дай поспать. – Чуть погодя, уже в полусне, она промолвила: – А почему бы нам после Рождества не отправиться в Санкт-Петербург?

Сон не шел ко Льву, взволнованному радужными видениями будущего. Подумать только, знатная дама, да еще с такой внешностью! Он уже видел себя в гостиных петербургских вельмож, слышал обрывки разговоров вокруг себя. «Вы, по-моему, не знакомы с графиней Раденской?» «Она приходится родственницей Чарторыйским...» Уж на этот раз он непременно будет принят при дворе. При дворе... И с улыбкой на устах Лев зевнул.

«Я бесстыдно использую его в своих целях», – подумала Казя, не испытывая, впрочем, ни малейших угрызений совести. Она натянула медвежью шкуру до самого подбородка, желая согреться и уснуть. Но этому мешали роем кружившиеся в голове трезвые и четкие мысли о том, что ее ждет в столице.

Прошлого не вернуть. Надо начинать новую жизнь. Но когда она наконец заснула, ей приснились молодой человек в бледно-зеленой охотничьей куртке и маленькая березка с шумящими на ветру листьями.

Вскоре после встречи нового, 1757 года они выехали в Санкт-Петербург.

Часть 4

Глава I

Сани неслись мимо Смольного монастыря, вздымая за собой тучи тонкого сухого снега и оглашая улицы звоном подвешенных к дуге колокольчиков, отражавшимся от молчаливых домов. Купол кафедрального собора покрывала толстая снежная шапка, залитая светом луны. Попадая время от времени в замерзшую колею, полозья саней жалобно скрипели.

– Ну ты, болван! Не гони так! – набросился Лев Бубин на кучера.

– Вам не к лицу так с ним разговаривать, – сказала Казя. Она надвинула платок на лицо, стараясь защититься от резких порывов ветра и укусов мороза. Кучер натянул поводья, лошади замелили бег, и скрип полозьев стал тише. «Ах ты, молодой ублюдок, – подумал кучер, сердито выставив бороду вперед. – Сидел себе в тепле, набивал пузо всякими вкусностями, а я весь вечер маялся на морозе: у Апраксиных-то, небось, дворец, будь он проклят, хоть и велик, а двора, можно сказать, и вовсе нет, костер никудышний, так два часа и стучал ногами да руками размахивал, что твоя ветряная мельница. У Баратынских сейчас получше будет: там, по крайней мере, двор как двор, ужо-тко отогреюсь у большого огня, а может, и рюмаху поднесут – оттаять замерзшие кости. А Бубин, ох злодей, как есть злодей, и душонка у него черная. – Кучер крепче сжал рукоятку длинного кнута. – Вот женщина, она ничего, хорошая. О других мысль имеет. Благородная барыня, ничего не скажешь». Кучер объехал глубокую рытвину и миновал костер на углу улицы, где немногочисленные прохожие жались к низкому пламени.

Казя поплотнее завернулась в меха.

– Хоть бы у Баратынских была не такая тоска! – сказала она. Чуть ли не с первого дня пребывания в Петербурге Лев таскал ее по приемам – один скучнее другого. Беседовали неизменно о политике, дворцовых интригах, о ходе войны с Пруссией. Горячо обсуждалось, кто пользуется наибольшим влиянием при дворе, чья звезда взошла высоко на политическом небосклоне, а чья, наоборот, померкла. Слова, слова, в странной смеси русского с французским, и все о делах, ей, Казе, чуждых и непонятных. У нее начинала раскалываться голова от бесконечного пережевывания одного и того же и духоты гостиных с низкими потолками и чадящими печами.

– Не беспокойся, – откликнулся Лев, – там тебе будет весело.

Он сам, однако, был весьма обеспокоен: одна мысль том, что он везет Казю в дом князя, заставляла его нервничать. Это будет совсем иной вечер, где рекой льется вино, играет оркестр, пляшут цыгане, где, главное, собирается половина знатной молодежи Петербурга, и каждый из присутствующих мужчин захочет во что бы то ни стало обладать Казей. Лев даже отказывался ехать на прием, ссылаясь на сильные боли в животе, но безжалостная Казя настояла.

– Если не желаешь идти, отправляйся домой, но я все равно поеду, – решительно заявила она.

Лев громко застонал, отчасти изображая муки мнимой боли, якобы раздирающей его внутренности, но отчасти вполне искренне – так терзала его мысль о многочисленных соперниках, с которыми он встретится у Баратынских: пребывающие в извечном поиске новой добычи, жаждущие свежатинки придворные вельможи, гвардейские офицеры, молодые дворяне вроде него самого, у которых на уме только вино, карты и женщины. – Поехали домой, – взмолился Лев заискивающим тоном. Но Казя, всецело поглощенная мыслями о том, что она сегодня услышала, даже не отозвалась. Конские копыта глухо застучали по снегу, весело звенели колокольчики. В гостях говорили об императрице и ее канцлере Бестужеве, о великом князе Петре, его жене и об английском после. «Ох, уж эта старая лиса Хенбери-Уильямс, вот уж действительно лиса так лиса». Эта фраза переходила из уст в уста. Говорили о нескрываемом расположении великого князя к Пруссии и о ненависти к Франции Бестужева, который пользуется все меньшим влиянием и пытается заручиться поддержкой великой княгини. И, как всегда, о самой Екатерине, этой загадочной женщине, о помыслах и намерениях которой никто ничего не знает. А сейчас императрица больна и близка к смерти, об этом шептались в гостиных. Что же произойдет потом?

Промелькнула Адмиралтейская игла, и сани вынесло на набережную Невы. За белым платом льда виднелся тянущийся к небу в бриллиантах звезд Петропавловский собор – годом раньше он пострадал от прямого попадания молнии. Лев снова застонал да так горестно, что Казя не смогла промолчать.

– Что, так плохо? – спросила она. Лев кивнул.

– Ну что ж, тогда домой, – сказала она с презрительной жалостью.

– Нет, нет, поедем, – возразил он, хотя и не особенно решительно, задетый ее тоном и делая вид, что старается превозмочь боль. На этом разговор прервался, тишину нарушал лишь скрип полозьев по снегу, тонкий посвист кнута и время от времени ржание уставшей лошади. Из окон больших дворцов на набережной лился свет на ледяной панцирь Невы и вырывались в морозную ночь приглушенные звуки музыки.

«Как странно, – думала Казя, – после стольких лет снова услышать о Станиславе Понятовском. И о том, что он любовник Фике. Впрочем, они всегда ладили между собой, даже детьми в Волочиске». Она хорошо помнила красивого мальчика, который сидел в своей комнате над французскими романами, в то время как остальные дети играли на улице в снежки. Но Генрик его никогда не любил. «Слишком он уравновешенный и самовлюбленный, уверен, что красив и умен», – говаривал он. Если верить тому, что рассказывают о великом князе, за жизнь с ним Фике заслуживает не одного, а десятка любовников. Казя не совсем поняла, что ей говорил о великом князе этот противный молодой Апраксин. Какой отвратительный человек! Хоть бы его не было у Баратынских!

Своими длинными руками и плоским лицом он напоминал ей Чумакова. В гостях он обычно не отходил от нее весь вечер, раздевал ее глазами, словно снимал шкурку с переспевшей сливы, и, не особенно деликатничая, делал откровенные грубые предложения, которые она с большой легкостью отклоняла. По непонятным никому, кроме него самого, причинам молодой Апраксин явно считал себя покорителем женских сердец.

– Говорят, что князь Понятовский принес политику в постель Екатерины, – заметила Казя, а про себя подумала, какое это имеет значение, если он принес ей счастье?

– Поляк действует заодно со своим другом Хенбери-Уильямсом против интересов Франции, – с пол-оборота завелся Лев. Казя знала: его хлебом не корми, но дай поразглагольствовать поучительным тоном перед этой маленькой темной казачкой.

Она засунула ноги поглубже в солому на дне саней и, спокойно закрыв глаза, отключилась, теперь Льва не остановить, он так и будет тарахтеть до конца пути о борьбе различных группировок за власть, за расположение и поддержку великой княгини, которая в один прекрасный день может Бог весть какую власть прибрать к рукам.

– Следующий дом, дурак! – прервал Лев свои скучные разъяснения.

Они въехали через арку в большой двор. Подскакивая на замерзших кучках навоза, их сани медленно пробирались среди скопления многочисленных саней с расписными спинками. Кучера толпились у большого костра, один из них – маленький человечек в большой меховой шапке – бренчал на балалайке, а двое мужиков плясали вприсядку, выставляя носки огромных валенок. «Нет у них врожденной грации, отличающей казаков, они, пожалуй, смахивают на кучку неуклюжих лягушек», – подумала Казя. Лошади, покрытые попонами, выпускали в прореженную оконным светом темноту клубы пара изо рта и время от времени поводили из стороны в сторону опущенными головами, оглашая двор мелодичным перезвоном колокольчиков.

– Эй, посторонись! Дорогу, дорогу! Дай проехать! Громкое щелканье кнута было встречено грубыми шутками. Веселое треньканье балалайки попытался заглушить тонкий голос скрипки, под звуки которой несчастный, травленный молью медведь беспомощно топтался на конце железной цепи на радость гогочущей дворне и слугам, подгоняемый палкой с железным наконечником.

– Давай, давай, прыгай выше! А ну-ка, поворачивайся, поднимай живее ноги! – орали вокруг. Казя с болью взирала, как бедное животное с грустными глазами, лишенное чувства собственного достоинства, кружится в трагическом подобии танца. Чтобы не видеть его, она перевела свой взор на большие окна, откуда сквозь штору просачивался во двор теплый свет, и, когда сани остановились у подъезда, впервые за все свое пребывание в Санкт-Петербурге ощутила в груди легкое волнение.

Передняя была погружена в полумрак – в этот поздний час лакеи, следившие за свечами, давно напились или дремали, прислонясь к стене. Казя молча стояла в ожидании, чтобы у нее приняли шубу, а Лев раздраженно ворчал на нерадивость слуг в княжеском доме. Сверху донесся шум спорящих голосов. Распахнулась дверь, и по скверно освещенной лестнице стали спускаться четверо. Первый двигался так стремительно, что налетел на Бубина, тот потерял равновесие, вскрикнув от неожиданности, упал и больно подвернул под себя ногу. Тем не менее, обидчик Бубина и шедший рядом мужчина, не извинившись, промчались мимо, все так же поспешно выскочили во двор, и Казя слышала, как они громко потребовали подать к крыльцу сани Куракина. С трудом удерживая смех, Казя помогла подняться Льву, который с бешенством принялся счищать пыль с брюк.

Но тут некто за их спиной по-французски обратился ко Льву с извинением, Казя повернулась на звук этого низкого голоса, но успела поймать взглядом лишь силуэт мужчны в коротком пальто, который тут же исчез.

– Хоть у одного хватило вежливости извиниться, – сказала Казя.

– Неповоротливые грубияны! – Лев поправил съехавший набок парик.

– Не беспокойтесь, месье, – сказал, улыбаясь, четвертый из выходивших. – Этот хам сейчас получит урок хороших манер. – Он говорил по-французски, притом, как ни странно, чуть ли не женским голосом.

– Тот, кто толкнул меня? Это был не князь Куракин? ~ оживился Лев.

О нет! Мчался не чуя под собой ног граф Апраксин, сын фельдмаршала, который на этих днях задал перцу пруссакам. А сейчас, мадам, вынужден просить у вас прощения, – меня ждет не терпящее отлагательства дело. – И он отвесил очень изысканный поклон.

Это происшествие имело то преимущество, что разбудило слугу, и он, еще не проснувшись окончательно, принял их шубы.

Лев ковылял рядом с ней вверх по лестнице, громко рассуждая о том, что бы он сделал с неуклюжим негодяем, попадись он ему в руки. Казя не слышала его. Она была под впечатлением разговора с человеком, который только что извинился перед ними. Было в нем какое-то обаяние, которое она ощутила даже за этот короткий миг. В чем его секрет? В голосе? Гордо поднятой голове? Манере держаться, которую она успела подметить, пока он стоял в дверном проеме? В прикосновении его плеча, которым он слегка задел ее, проходя мимо?

Но она забыла о нем, как только вошла в длинный низкий зал. Сначала она никак не могла оторваться от двери, не в силах превозмочь робость, неизменно охватывавшую ее при встрече с незнакомыми людьми. Глаза ее естественным образом обратились к компании, сидевшей ближе всех к дверям. Лица были повернуты в ее сторону, веера ходили взад и вперед в руках дам, которые, перешептываясь, склонялись друг к другу. Навстречу им спешил человек, приветливо вытянув руки вперед.

– Мой дорогой Лев! – Высокий и стройный, он был одет в роскошный кафтан из ярко-красного бархата. – Как приятно снова приветствовать вас в нашем доме.

Лев представил Казю.

– Князь Федор Баратынский, – услышала она в ответ. Казя не могла не заметить, как за его спиной гости многозначительно переглядываются и подталкивают друг друга локтями, пристально вглядываясь в Льва. Ей казалось, что она слышит их реплики. «Ах, это тот самый Лев Бубин, с именем которого связан прошлогодний скандал? Он, кажется, был вынужден покинуть Санкт-Петербург, опозоренный? Что-то связанное с женщиной, не так ли?» «Не опозоренный, а осмеянный, дорогая! Ах да, конечно, Варя Лопухина одурачила его, и он стал всеобщим посмешищем. Общество потешалось над ним. А теперь посмотрите, какая рядом с ним женщина». Лев знал, что его имя не сходит с уст присутствующих, и, подобно неоперившемуся хрупкому юнцу, важничающему от скрытой внутри души неуверенности в себе, принимал то высокомерный, то снисходительный вид, в то время как хозяин дома весело разговаривал с Казей, стараясь помочь ей побороть смущение.

– Идемте, я представлю вас нашим друзьям, – сказал Баратынский. Стоявшие и сидевшие рядом прекратили перешептываться, и все взоры устремились на Казю. Она припомнила для вящей храбрости, что Наташино синее платье ей очень к лицу, выгодно подчеркивает цвет ее глаз, а волосы, над которыми она долго колдовала, в результате ее усилий ниспадают большими мягкими волнами. Обнаженные руки и шея были так хороши, что не нуждались в драгоценностях, а низкий вырез платья открывал красивую грудь.

– Княгиня Волконская... Графиня Шереметьева... Княгиня Трубецкая... Граф такой-то... Графиня такая-то...

От волнения Казя почти не слышала имен. Ей целовали руку, смотрели на нее с одобрением.

– А вот господин Орлов.

Молодой человек примерно ее возраста, более чем на голову выше всех, улыбался ей с высоты своего гигантского роста. Одет он был просто – зеленый сюртук военного покроя с широкими красными обшлагами и красный же атласный камзол. Его лицо с правильными чертами и хорошо очерченным ртом завершалось широким лбом, увенчанным аккуратным простым париком.

Он взял ее руку, чтобы поднести к губам, и она совершенно затерялась в его огромной ладони, в твердом пожатии которой ощущалась все же некая мягкость.

– В Петербурге внезапно стало гораздо светлее, – сказал он, имея в виду, очевидно, ее появление.

Он говорил легким беззаботным тоном, что при его росте производило странное впечатление, не переставая откровенно любоваться Казей. Воспользовавшись краткой паузой, Лев повернулся к хозяину дома и как бы невзначай заметил:

– Мы встретили у входа князя Куракина с какими-то людьми. Они, видимо, очень спешили.

– Тут произошел весьма неприятный инцидент, – сказал князь Баратынский. – Счастье ваше, что вы при нем не присутствовали. Граф Апраксин, напившись, затеял ссору с французом из консульства, Бог знает по какому поводу. Так или иначе, кончилась она тем, что Апраксин плеснул вином в лицо французу. После этого, как принято в подобных случаях, они отправились к Петропавловской крепости выяснять отношения.

– Царапина – и честь будет восстановлена, – сказал рослый молодой человек.

– Да, небольшое кровопускание – и они вернутся сюда, чтобы выпить за здоровье друг друга, как это уже не раз бывало.

– Ну нет, это совсем другой случай, – вмешалась в разговор графиня Волконская, красивая женщина в ярко-оранжевом платье.

– Обратили внимание, какие у француза были глаза?

– О нем известно что-нибудь?

– Да, – сказал Орлов. – Его фамилия де Бонвиль, он только что из Парижа, а там был конюшим королевы Марии Лешинской.

– Прекрасное начало, ничего не скажешь. Дуэль в первый же вечер – и с кем? С самим Иваном Апраксиным.

Прислушиваясь к их разговору, Казя незаметно осматривалась вокруг. Темные, обшитые деревом стены освещались свечами в роскошных канделябрах, между ними висели шкуры животных и плохо исполненные портреты. Рядом с огромными кадками тепличных цветов стояли наготове, позевывая и почесываясь, лакеи в богатых ливреях. В дальнем конце зала тихо переговаривались цыгане с инструментами в руках, ожидавшие своей очереди выступить. Среди гостей сновали карлики, разносившие вино. Было душно – в воздухе стояли запахи свеч, женских духов и пота немытых тел, смешанные с пьянящим ароматом цветов. Кто-то тронул Казю за локоть.

– Вина, мадам? – Карлик с ясными умными глазами протягивал ей серебряный бокал. Вместо непропорционально раздутого шара, как у всех, ему подобных, у него была голова обычных размеров. Он был, скорее, не карликом, а мужчиной в миниатюре, исключение составляли разве только чрезмерно тонкие ноги-палочки. Казя с улыбкой поблагодарила его.

– Я не разобрал вашего имени, – сказал он, и голос его также показался Казе нормальным, или почти нормальным. А уж улыбка у него была необычайно обаятельная.

– Я тоже из Польши, – добавил он тихо и растворился среди ярких юбок.

– Мне этот парень по душе, – Орлов продолжал разговор о Бонвиле. – К тому же француз принадлежит к братству, – и он с улыбкой дотронулся рукой до длинного шрама на своей щеке.

– Такого шрама, как у Бонвиля, я больше ни у кого не видел, – сказал Баратынский. – Ему только что не разрезали лицо пополам. Он бросается в глаза гораздо больше, чем даже ваш, Алексей.

Орлов рассмеялся. Беседуя, он исподволь передвигаля в сторону Кази, пока не оказался рядом с ней. Его задания и улыбки предназначались ей.

– Но шрам нисколько не портит его внешность, – промолвила княгиня Волконская. – Он ему, можно сказать, даже идет, придавая диковатый, смелый вид, который, признаюсь, мне очень нравится. – Замечание княгини вызвало взрыв хохота и оживленные комментарии.

– Вашего француза со смелой внешностью Апраксин изрубит в котлету, ибо он при всех своих недостатках прирожденный фехтовальщик. Мне даже кажется, что он и ссору-то затеял для того, чтобы иметь возможность побаловаться своим клинком, – сказал кто-то.

– Не скажите, – возразил граф Головин. – Французы выглядят легкомысленными щеголями, но это не мешает многим из них драться как дьяволам. Возьмите, к примеру, д'Эона. Походит на женщину, а кисть – железная. Только дурак станет его задирать.

– Мне он не нравится, – проговорила женщина с полными мясистыми плечами.

– Почему? Из-за того, что он не интересуется прекрасным полом?

– Месье д'Эон занимает какой-то пост во французском консульстве, – пояснил Орлов Казе. – Секретаря, по-моему, – я никогда не знаю, как называются все эти дипломатические должности. Он хорошо известен в петербургском обществе, а сейчас выступает секундантом Бонвиля.

– Пари! – воскликнул граф Головин. – Ставлю сто рублей на Ивана, он победит француза.

– Двести, и я согласен, – сказал Орлов.

– Двести так двести. Но деньги на бочку сейчас, дорогой Алексей. Иван, повторяю, сделает из Бонвиля котлету.

– Хватит об этом! – закричал вдруг Баратынский и захлопал в ладоши. – Послушаем лучше цыган!

Все перешли в другой конец зала и встали кругом около цыган. Заиграли скрипки. Алексей Орлов по-прежнему ни на секунду не отходил от Кази.

Она отбивала ритм ногой. Черноглазые девушки били дроби, вертелись и кружились в бешеном танце под звуки оглушительной музыки, ветер от их развевающихся юбок колебал и даже тушил пламя свечей. Скрипки всхлипывали и рыдали в немытых темнокожих руках цыган, и Казе слышались в их звуках завывания ветра в высоких султанах степной травы. Неожиданно для себя она услышала свой собственный смех, почувствовала на плече руку Алексея, подняла на него взор, и вдруг к ней пришло ощущение счастья, какого она не знала уже много лет.

А танец, между тем, достиг апогея. Князь Трубецкой вышел на середину круга, обнял за талию двух цыганок – каждую одной рукой – и отплясывал с ними, не обращая внимания на то, что его парик съехал набок. Раздались аплодисменты, смех, крики «Бис!» «Браво!» «Бис!». Танцоры с разгоряченными сияющими лицами прыгали высоко вверх, делали ножницы, зрители бросались целовать и обнимать стройных цыганок. Казей овладело чувство полной раскрепощенности, абсолютной свободы, подобное тому, что она испытала в последнюю свою ночь в Зимовецкой, когда они с Натальей пошли на луг. Взгляды всех мужчин в зале были прикованы к Казе, но приблизиться никто не решался из-за Орлова, который неотступно был при ней.

Веселье нарастало, молодые мужчины вели себя все более шумно, а женщины – все более томно. В одном углу двое очень богато одетых людей, в стельку пьяные, покатываясь со смеху, насильно впихивали в рот задыхающемуся, блюющему карлику одно пирожное за другим.

– Жри, маленький дьявол, жри, когда дают! Ну-ка, еще одно! Сергей, держи его! Скользкий, как угорь, черт, так и вырывается из рук!

Карлик умолял о пощаде.

– Больше не могу, ваши превосходительства! Отпустите! Желудок мой разрывается на части, я задыхаюсь!

Кавалер кружил юную девушку до тех пор, пока она не упала на цветы, сев, словно в венчик, в разметавшиеся по полу юбки. А он, с бессмысленным хохотом стоя над ней, лил вино на ее голые плечи. Казя с удивлением наблюдала за этими выходками – такого она в других домах не видела. В душном дымном зале среди гостей присутствовали самые именитые люди России, а вели себя все, как дети, ничуть не лучше казаков. Казаки, однако, веселились под открытым небом, где было чем дышать. Но венгерское вино заставило Казю более снисходительно смотреть на то, что происходило вокруг, она, как все, смеялась, притопывала ногами в такт музыке, и когда Алексей придвинулся к ней и положил руку на ее плечо, она не отстранилась, а подняла на него веселые глаза.

– Вы, русские... – начала было она, но он закружил ее в танце, не дав продолжить. От его улыбки по ее телу разливалось тепло. «Этот мужчина очень привлекателен, – думала она, смотря на его смеющийся профиль, когда он обращался к приятелям. – Но и опасен...» Сегодня ночью, знала она, Льва Бубина ей будет мало.

– Медведя! – раздался пьяный выкрик. – Медведя сюда!

– Он тут уже был однажды, – с укором произнес Алексей. – Дураки накачивали его вином, пока он не проломил кому-то голову лапой.

Казе казалось, что с высоты своего роста Алексей с улыбкой взирает на окружающих, как смотрел бы великан на шалости лилипутов. Он, наверное, высокомерен, знает себе цену, не забывает, что силен и красив. Но она готова была простить ему эти мелкие недостатки, видя, как красиво опускаются его длинные густые ресницы, когда он улыбается.

Кусочками мяса медведя заманили вверх по лестнице. Оглушенный шумом, ослепленный ярким светом, он разлегся посередине комнаты, мигая маленькими испуганными глазками. Его вожак, раболепный старик, непрестанно кланявшийся, уколами палки с железным наконечником заставил зверя подняться и сорвал аплодисменты.

– Пляши! – кричали зрители. – Пляши, покажи, на что ты способен!

Но медведь не двигался. Из его глаз выделялась какая-то влага, ее капли в ярком свете блестели на темной шкуре, медведь, казалось, плакал. Казю охватило чувство острой жалости к бедному животному.

– Видит Бог, я заставлю его плясать! – Лев вытащил шпагу и уколол медведя сзади в бедро. Зверь взревел от боли, с поразительной быстротой повернулся к обидчику, сверкая налившимися кровью красными глазами. Лев в испуге отскочил в сторону.

– Он в отместку снимет с тебя скальп! – раздались голоса.

– Дайте медведю тоже шпагу!

– Пусть идут драться на дуэли вместе с Апраксиным и французом.

– Я ставлю на медведя!

Пошлые шуточки были встречены громовым хохотом.

– Граф Бубин – известный храбрец, – громким голосом отчеканил Алексей, и его слова подействовали на гостей, как ушат холодной воды. Лев взглянул на Орлова поверх обнаженного клинка.

– Я готов драться с кем угодно, – заявил он, хорохорясь. – И когда угодно. – Казя видела, что он сильно пьян.

Все переглянулись, настала тишина. Ее нарушал только звон цепи медведя да потрескивание свечей в канделябрах.

– Прошу, господа, прошу! – князь Баратынский встал между Алексеем и Львом. – Достаточно неприятностей на сегодня. Может, ему понравится твоя музыка, – обратился он к одному из цыган. Тот вышел вперед и исполнил какую-то простую веселую мелодию, а вожак медведя хлопал в ладоши и дергал цепь. Медведь повернулся раз, другой, закружился быстрее и быстрее и даже один раз неуклюже подпрыгнул.

Прошла минута, но она показалась Казе вечностью. Лев отвел шпагу и вставил ее в ножны. Казн с облегчением вздохнула. Алексей добродушно пожал плечами и протянул Льву руку.

– Я просто пошутил, – безмятежно сказал он. Но Лев, словно не замечая протянутой руки, круто повернулся на каблуках и решительной походкой направился к столу, где налил себе стакан вина и нарочито громко заговорил со знакомым.

– Простите, – произнес Алексей, к удивлению Кази, покаянным тоном. – Я вовсе не собирался его обидеть. Слова сами собой сорвались с языка, прежде чем я успел подумать. Боюсь, я нажил себе врага в лице вашего друга. – Он говорил серьезно, но глаза его смеялись.

– Боюсь, что да.

Она видела на лице Льва ничем не прикрытую ревность и боялась возвращаться с ним домой.

– Я прощен?

Она кивнула головой и постаралась не думать о том, что ее ждало ночью. Это было не так уж и трудно – она стояла рядом с мужчиной, который интересовал и волновал ее. Она чувствовала, как его плоть взывает к ней, безошибочно читая этот могучий зов в его глазах.

– Пойдемте, сядем в укромный уголок, – он взял ее за локоть, – наполним стаканы, и вы расскажете мне, почему я никогда не встречал вас раньше.

Он усадил ее на маленький диванчик, скрытый высокими цветами от любопытных взоров.

– Карцель! – позвал он. – Вина нам! Карлик-поляк наполнил их стаканы и удалился.

– Маленький мерзавец вот уже три года со мной. Не знаю, что бы я без него делал. Ростом он не выше волкодава, а сердцем мало кто из людей может с ним сравниться.

– Вы носите его с собой в кармане?

В самом лучезарном расположении духа они уселись поудобнее, намереваясь поговорить по душам.

Француз де Бонвиль, сидя в санях перед Петропавловской крепостью, ожидал, когда его секунданты – князь Куракин и шевалье д'Эон – закончат приготовления к дуэли. «Скорей бы уже все осталось позади», – думал он. Страха де Бонвиль не испытывал никакого – он был абсолютно уверен в себе. И в самом деле, разве не д'Эон, лучший фехтовальщик Парижа, учил его обращению со шпагой? Мороз щипал нос, железным обручем сковывал лоб. Руки де Бонвиль старательно прятал в мех шубы. «Быстрее, быстрее, ради Бога быстрее, пока кровь не застыла в жилах и не одеревенели все члены», – стучало у него в голове.

Его противнику не сиделось – он нетерпеливо топтался по снегу, размахивая руками и изредка ругаясь. На ясном небе сверкал тоненький серпик месяца, напоминавший сколок льда. «Точь-в-точь турецкий герб», – с болью подумал де Бонвиль. Ему еще ни разу не доводилось ни с кем хладнокровно драться, но сам он хорошо запомнил на всю жизнь ощущение стали, врезающейся в свое тело.

– Поторопитесь! Мы замерзнем насмерть! – Голос Апраксина звучал так же резко, как скрип снега под его ногами.

На севере, за разрушенным молнией шпилем Петропавловского собора, во всю ширь неба разливались зеленые и золотые сполохи северного сияния, то вспыхивавшие ярким светом, то меркнувшие. Морозная ночь, придававшая всему твердость камня и хрупкость стекла, была необыкновенно красивой. В такую ночь и умереть не жалко. Француз начал дрожать от холода, зарылся головой глубже в шубу, наблюдая за тем, как его дыхание превращается на меху в иней.

Из караульного помещения вышли секунданты, за ними следовали солдаты с факелами в руках, свет которых разогнал тени от зданий и осветил пространство, где предстояло встретиться противникам.

Де Бонвиль вышел из саней и направился к секундантам. Сражаться ему не хотелось – он не испытывал особой враждебности к русскому. Просто невоспитанный грубиян, напившийся сверх всякой меры. Де Бонвиль тряхнул головой, стараясь изгнать из нее последние винные пары.

Противники, все еще в шубах, стояли друг против друга, выслушивая поспешно произносимые наставления д'Эона.

– Вам все понятно, месье?

– Да, да, – с раздражением ответил Апраксин. Француз кивнул.

– Как только прольется хоть капля крови, вы немедленно расходитесь в разные стороны и инцидент считается закрытым.

Солдаты стали кругом, подняв факелы высоко над головой, а оказавшиеся внутри его дуэлянты скинули шубы, разоблачились до камзолов и вытащили шпаги из ножен; последними полетели наземь толстые перчатки.

Чтобы разогреться, француз махнул шпагой, как если бы это была сабля, она со свистом кнута рассекла воздух, он сделал выпад вперед, затем назад, и секунданты поспешили покинуть круг.

– Начали!

Клинки скрестились и в тот же миг разнялись.

Морозная тишина ночи придавала каждому звуку необычайную остроту. Слышался стук шпаг и звон стали, шум от топтания ног по замерзшему снегу, короткие тяжелые вздохи, немедленно превращавшиеся на холоде в белые султаны пара.

Зрители очень быстро уловили особенности дуэлянтов: быстроте реакции и ловкости француза противостояла непомерная сила и длинный удар русского.

Апраксин вел себя очень агрессивно, Бонвилю пришлось отступить под его натиском и даже припасть спиной к возвышающейся над ним крепостной стене, и лишь его необычайное мастерство помогло ему уклониться от удара вражеской шпаги. Глаза Апраксина горели торжествующим блеском. Иногда, делая особенно удачный выпад, он на выдохе вскрикивал «ха!».

Отбрасываемые дуэлянтами тени танцевали между ними, и в зловещем свете северного сияния клинки шпаг сверкали, словно красные жала змей.

Казя и Алексей сидели рядом на кушетке, но он ее не касался.

Каждый из них остро ощущал физическое присутствие другого, но этим далеко не исчерпывалось все, что они чувствовали. Помимо вожделения, от обоих исходил ток доброжелательности. Алексей произвел на Казю впечатление человека откровенного, чуткого и на удивление мягкого. Он находил ее проницательной, интересной и необычайно привлекательной женщиной. Они беседовали, не замолкая ни на минуту и не замечая времени. Несмотря на шум, царивший в комнате, им казалось, что они тут одни.

Ни с кем, кроме Генрика, у Кази не возникало подобной близости. Она с радостью наблюдала за сменой выражения на его лице во время разговора и за движениями выразительных рук.

– У вас красивые волосы, – обронил он.

На протяжении всего вечера он веселым легким тоном отпускал ей подобные комплименты. Интересно, сколько женщин слышали их от, него? Но это не имеет значения. «И вообще, ничто не имеет никакого значения», – думала Казя. Мягкое, легко пьющееся вино навевало прекрасные мечты, и Казя чувствовала себя совершенно непринужденно, как если бы они были знакомы давным-давно.

После самых первых минут Казя даже почти перестала заикаться. Он, не отрывая глаз от ее лица, внимательно слушал ее рассказ о злоключениях последних семи лет, в конце концов закончившихся в Санкт-Петербурге. Иногда он разрешал себе прервать повествование вопросом, но в основном слушал, наслаждаясь звуком Казиного голоса, мимикой, оживлявшей черты ее лица, Никогда прежде он не встречал женщину, которая бы с первых же минут знакомства произвела на него столь сильное впечатление. К тому же Казя рассказывала историю своей жизни так, что он становился ее соучастником. Он видел мысленным взором дом в Волочиске, слышал тявканье собачонок тети Дарьи, вместе с Казей томился от тоски в Керченском серале и прислушивался к завыванию метелей над степями. А между тем, она излагала лишь ход событий, не вдаваясь в подробности.

Неожиданно для себя Казя поведала ему многое из того, что с того злополучного дня в Волочиске хранилось где-то глубоко на дне ее души и оказало ужасное влияние на всю ее жизнь. Некоторые воспоминания вырвались сейчас из своей темницы наружу и благодаря этому представлялись менее ужасными.

Но о Генрике она не могла произнести ни слова.

– ...Поэтому мне порой не верится, что это я, разряженная, сижу в этом роскошном зале. И тогда мне начинает казаться, что вот сейчас я проснусь и окажусь снова на прежнем месте. – Она замолчала, заметив, что его глаза неотрывно следят за движениями ее груди вверх и вниз, в такт дыханию, и покраснела.

– Благодарю вас, – горячо сказала она. – Благодарю за то, что у вас достало терпения выслушать меня. Все эти мрачные события я держала в себе, никому ничего не рассказывала. – И ей стало легко на сердце, оно как будто запело.

Он молча взглянул на нее. «Только глаза, – подумал он, – только глаза выдают иногда страдания, которые причинила ей жизнь».

– Я даже, можно сказать, перестала заикаться, – с радостным удивлением заметила Казя. Речь изменила ей лишь в тот момент, когда она говорила о нападении турок на Волочиск.

– Вас огорчает ваше заикание?

– Иногда да.

– А мне оно нравится, – искренне сказал он.

– Тогда возьмите его себе, с моего благословения, разумеется. – Оба рассмеялись.

– У нас в полку служил парень, который слова не мог вымолвить, а солдат был лихой. Может, это послужит вам утешением. Впрочем, видит Бог, вы в утешениях не нуждаетесь, – поспешил добавить он.

– Спасибо, – просто, без жеманства сказала она.

Карцель принес жаркое из цесарки и блюдо маленьких пряных печений, быстро и ловко расставил угощение на маленьком столике, затем отошел на несколько шагов, осмотрел творение своих рук, склонив голову набок, и удовлетворенно кивнул. Он был одет в миниатюрный кафтан, повторявший фасон и расцветку костюма его господина, густые каштановые волосы не были напудрены. Темные, почти черные глаза лукаво взирали на Казю с желтоватого лица человека, умудренного жизненным опытом, которое по иронии судьбы было приставлено к туловищу семилетнего ребенка.

Карцель, это графиня Раденская, твоя соотечественница, – карлик расцвел и поклонился до земли. Мы уже встречались, – тепло улыбнулась Казя. Алексей расхохотался.

– Ну, он своего не упустит, маленький дьявол. Непременно познакомится с самой красивой женщиной в зале. Что, правду я говорю?

– Как будет угодно вашему превосходительству, – смиренно пробормотал карлик, но Казя заметила, что углы его рта, полного и довольно женственного, слегка дрогнули.

– Как будет угодно вашему превосходительству! – пропищал Алексей, передразнивая карлика. – Прочь с моих глаз, пока я не снял твою голову с плеч, – добродушно добавил он.

– Осмелюсь сказать, пани, что для меня было бы величайшим удовольствием иметь возможность снова поговорить на родном языке, – сказал Карцель по-польски, опять отвесил земной поклон, быстро повернулся и исчез за цветами.

– Я выиграл его в карты, – объяснил Алексей, – у самого богатого человека России, у «бабуина» Строганова. Мне повезло, ведь карлики сейчас в цене. Федор сам заплатил за некоторых невероятную цену – около семисот рублей за голову.

Но Казя не слушала Алексея. Карлик говорил так, словно был уверен, что будет часто ее видеть. Интересно, случалось ли ему уже в подобных ситуациях накрывать маленький столик? А если случалось, то сколько раз? И какие женщины сидели тогда рядом с Алексеем Орловым? «Он походит на молодого Бога, – подумала Казя, улыбаясь про себя своей дерзкой мысли. – Но ведь его и впрямь больше ни с кем не сравнить. Он двигается и разговаривает с непринужденной уверенностью человека в полном расцвете сил, красоты и здоровья».

– Расскажите мне немного о себе, – попросила она.

– Вам это действительно интересно знать?

– Не было бы и-и-интересно, не стала бы просить.

– Ну хорошо. Нас в семье пятеро братьев, все солдаты. Богатств нам родители не оставили, знатностью рода тоже не можем похвастать. Тем не менее, мы известны от Киева до Казани большой силой, хорошей внешностью и необычайной храбростью.

– И больше ничем?

– О да, чуть не забыл – почти безграничной мужской силой. – И он так взглянул на Казю, что она поспешно опустила глаза.

– Они все такие же высокие, как вы? – спросила она после короткой паузы.

– Примерно. Григорий почти одного роста со мной. Он вам понравился бы, но будем надеяться, что ваши пути никогда не пересекутся.

Алексей набил рот едой и медленно пережевывал ее, наблюдая за шумными забавами молодежной компании, которая принуждала юных цыганок играть с ними в непристойную разновидность чехарды. В поле его зрения попал Лев – он стоял, покачиваясь, на столе и старался удержать на поднятом вверх подбородке стакан. Когда стакан упал и с громким звоном разбился, Алексей снова заговорил.

– Вы в него влюблены? – он ткнул в сторону Льва косточкой от крылышка цесарки.

–Нет!

– Так почему же вы остаетесь с ним?

– А куда мне деться?

– Нужно ли об этом спрашивать?

Их глаза встретились. Он наклонился и взял ее руку в свою. Казя не двигалась, но чувствовала, с какой силой бьется ее сердце.

Медленно, очень медленно, она отняла руку и протянула было ее за стаканом с вином, но поняла, что из-за дрожи в руках прольет его, и вместо этого начала энергично обмахиваться веером.

– Мне всегда казалось, что в казацких избах душно, но здесь... – она пыталась говорить легко, спокойно.

– Вы не ответили на мой вопрос, – настойчиво сказал Алексей. Казя взглянула на него поверх веера.

– Я пока не могу. Дайте мне в-в-время, я должна подумать. – До Казн долетел прорвавшийся сквозь звуки скрипок неприятный смех Льва. Алексей, затаив дыхание, не отрывал от нее напряженных немигающих глаз. Он наклонился и зашептал ей на ухо.

– Сколько времени вы будете думать? Ради Бога, скажите, сколько?

– Не знаю, – Пальцы Кази судорожно сжали веер. – Пожалуйста, Алексей, не давите на меня, не торопите. – Ее слабая плоть желала иного, но Казя продолжала упорно качать головой. На ее глаза навернулись слезы, она и сама не могла бы сказать почему.

– Ну что ж, – Алексей вернулся к прежнему легкому беззаботному тону, – Мы, Орловы, помимо перечисленных достоинств обладаем еще одним бесценным качеством – безграничным терпением.

Дуэль в тени разрушенного собора еще не закончилась. Апраксин был вне себя от ярости. Как он ни старался, ему не удавалось обмануть бдительность противника. Все его искусные маневры и длинные выпады неизменно пресекались сверкающим клинком де Бонвиля. А он чувствовал, что силы его на исходе. Сделав в очередной раз отчаянный рывок, он заставил француза отступить перед ним.

Вытоптанный их ногами снег превратился к этому времени в каток. Поскользнувшись, де Бонвиль упал чуть ли не на колени, но все же успел выпрямиться до того, как кончик шпаги Апраксина коснулся его тела.

– Пора кончать! – закричал князь Куракин. – Они уже не держатся на ногах! Месье д'Эон, прошу вас! – И он с поднятой рукой шагнул вперед.

В этот момент Апраксин сделал необычайно глубокий даже для него выпад, всем телом подавшись вперед, француз взмахнул своей шпагой вверх, желая отразить удар, но Апраксин поскользнулся, потерял равновесие, сделал несколько судорожных телодвижений в тщетной попытке удержаться на ногах и с размаху накололся на острие шпаги француза, которое вошло в его тело около подмышки, скребнуло по кости и пронзило его насквозь.

Какую-то долю секунды Апраксин стоял совершенно неподвижно, затем его тело стало оседать, вырвав эфес шпаги из рук де Бонвиля, достигнув земли, какое-то время раскачивалось взад и вперед в сидячем положении, словно он был лишь ранен, но затем глаза его закатились, изо рта вместе с уходящей жизнью изверглась розовая жидкость, и он медленно завалился на спину. Одну-две секунды ноги его сильно бились о снег, спина выгнулась дугой, по телу прошла последняя судорога, и он скончался.

Князь Куракин и д'Эон опустились на колени около содрогающегося тела. Солдаты с факелами подошли ближе, пяля глаза на труп, распростертый на земле, и медленно растекающуюся по снегу кровь, почти сразу же замерзающую. Одна нога Апраксина еще слабо подрагивала.

Д'Эон поднялся на ноги, бледный как полотно, но голос его был совершенно спокоен, когда он произнес:

– Он мертв.

– О Боже, Боже мой! – Куракин с большим трудом вытащил шпагу из тела Апраксина и отшвырнул в сторону.

Де Бонвиль тупо смотрел перед собой, не понимая, как это все произошло.

– Я не хотел его убивать, – дважды повторил он сквозь стучащие зубы. Выступивший на его лице пот превратился в ледяную маску.

– Оденьтесь! – тоном, не терпящим возражений, приказал д'Эон. – Или вы желаете, чтобы у нас стало одним трупом больше? Что сделано, то сделано, назад не воротишь.

Он помог Бонвилю влезть в кафтан и шубу и повернулся к Куракину.

– Велите солдатам принести одеяло и накрыть труп. А мы пойдем в караулку и решим, что делать в этой кошмарной ситуации, – Д'Эон говорил резко и жестко. «Можно подумать, что этот странный маленький француз с женственной внешностью ничуть не расстроен, – подумал Куракин. – Но, Бог мой, что будет, когда фельдмаршал узнает о смерти сына».

Все вошли в дом. Свободные от службы солдаты, лежавшие на соломе, заменявшей матрацы, во все глаза уставились на знатных господ. Дежурный сержант поднялся из-за стола, заставленного грязными кружками и тарелками. Пока французы грелись у гудящей печки, князь Куракин отвел сержанта в сторону.

– Произошел несчастный случай, – тихо сказал он. – Убили человека. По причинам, не имеющим к вам касательства, это не должно всплыть наружу раньше чем через два дня. – За это время князь успеет покинуть Петербург и скрыться в уединении своих имений до тех пор, пока дело забудется. Он полез в карман шубы, и глаза сержанта жадно сверкнули при виде золотых монет.

– Я уверен, ты позаботишься о том, чтобы твои люди хранили молчание.

– Конечно, ваша милость. Они меня слушаются.

– А это, – золотые еще раз перешли из рук в руки, – за дальнейшие услуги.

– Под лед, ваша милость?

Вельможи не впервые сводили счеты под стенами Петропавловки, а полынья на льду залива принимала в свои объятия господ с таким же успехом, что и крепостных.

– Я надеюсь на твою скромность, сержант.

– К утру он будет за много миль отсюда. – Сержант с довольной улыбкой засунул деньги в карман.

– Станут спрашивать – скажешь, что приходили двое, дрались на дуэли, один получил легкое ранение. Уехали в разных санях. Больше ничего не знаю.

– Да, – эхом откликнулся сержант. – Больше ничего не знаю.

Он отвел Куракина и французов в маленькую комнату типа тюремной камеры с крошечным зарешеченным оконцем, посреди которой стоял простой стол с двумя шаткими стульями.

– Здесь вам никто не помешает. Может, вашей милости будет угодно пожелать супа либо водки для обогрева. Оно, конечно, еда самая простая, солдатская, но все же, – князь Куракин вытолкал сержанта за дверь и передал французам содержание их разговора.

– Вам, французам, не так это и страшно, – сказал он в заключение. – Вы пользуетесь дипломатической неприкосновенностью. Разве что императрица прикажет выдворить вас из России. Это худшее из того, что вам угрожает. А я совсем другое дело. Мне светит Сибирь, а то и что-нибудь похуже.

Раздался стук в дверь, и вошел сержант с тремя дымящимися тарелками щей и глиняным кувшином водки.

Суп, страшно жирный, был зато горячий, и хотя Бонвиль едва не задохнулся, хлебнув водки, после еды он почувствовал себя значительно бодрее. Потрясение от того, что он убил человека, стало проходить.

– Я бы отдал все на свете, лишь бы этого не случилось, – искренне сказал он.

– Это был несчастный случай, месье. Мы все это понимаем. Вы ни в чем не виноваты, – с глубоким сочувствием откликнулся Куракин.

– Вы очень добры. Он был вашим другом, и я боюсь, что поставил вас обоих в крайне неприятное положение, чем я могу быть вам полезен?

– Отец Ивана – могущественный человек. В настоящий момент он пользуется расположением императрицы. Этим, мне кажется, все сказано. Нет, месье, вам остается одно – отправиться вместе с месье д'Эоном во французское консульство и отсиживаться там, пока не станет ясно, откуда ветер дует, – Князь Куракин снова наполнил свою кружку. – Чтобы облегчить вашу душу, признаюсь, что Иван не принадлежал к числу моих закадычных друзей. А теперь довольно разговоров! – Он опрокинул содержимое кружки себе в рот и натянул перчатки.

– Мне необходимо срочно уладить кое-какие дела, месье. Вам, я полагаю, тоже не стоит здесь засиживаться, уезжайте немедленно. – Уже положив руку на дверную ручку, он обернулся к ним: – Вряд ли наши пути сойдутся в ближайшее время, поэтому разрешите пожелать вам всего самого лучшего. Надеюсь, мы когда-нибудь встретимся при более счастливых обстоятельствах.

С этими словами князь Куракин поклонился и вышел.

Наступила тишина. В маленькой камере было холодно и сыро, покрашенные в темно-зеленый цвет стены навевали тоску. Д'Эон вскочил со стула и стал мерить комнату шагами. При среднем росте, он даже в тяжелой зимней одежде в очередной раз поразил своего соотечественника необычайной стройностью телосложения. Лицо его под меховой шапкой с успехом можно было принять за женское, глаза остротой взгляда и яркостью напоминали птичьи. В глубоком раздумье он поднес изящную руку к резко очерченному маленькому подбородку и нахмурился.

– Вам следует уехать из России, – сказал он твердо.

– Но...

– И не теряя времени. В течение нескольких часов. Прежде чем начнет рассветать. Сейчас мы отправимся в консульство, вы запакуете самые необходимые вещи, а я позабочусь о санях и смене лошадей до границы. Оттуда уже будете добираться собственными силами. И денег дам – Слова так и сыпались из него, но тон был очень авторитетным.

– Но я же для них француз. Так чего мне опасаться?

– Не валяйте дурака, Генри. Если вас арестуют и начнут пытать, они очень быстро дознаются, кто вы на самом деле. Говорю вам, немедленно вон отсюда.

– Будь по-вашему. Но Бог мой, какое невезение! Три дня в Петербурге – и вот, извольте радоваться! Интересно, как отнесется к этому Конти?

– Месье принц де Конти вряд ли придет в восторг от того, что все его планы порушены.

– Мой дорогой Чарльз, вы как никто умеете смягчать выражения.

– Ждите здесь. Пойду побеседую с этим доблестным сержантом. – Д'Эон вышел, а Бонвиль остался сидеть за столом, погруженный в свои думы. Конти, сидя в Темпле, словно паук ткет сложную паутину секретной службы короля, эту сеть тайной дипломатии и шпионажа, охватывающую самые отдаленные уголки Европы... Хитрые проницательные глаза, голос сухой, как пергамент... «В Санкт-Петербурге ваша задача чрезвычайно проста: действовать в интересах Франции против влияния Англии и канцлера Бестужева... Мой выбор остановился именно на вас, ибо, как мне представляется, вы сможете найти общий язык с ее величеством великой княгиней Екатериной... Из того, что я о ней слышал, у меня сложилось впечатление, что вы ей должны понравиться... И своей родной стране вы, может, также сумеете помочь, – В устах де Конти эти речи звучали так естественно! – Шевалье д'Эон представит вас ее высочеству. После этого, месье, все в ваших руках... Излишне подчеркивать важность доверенной вам задачи... Франция, смею вас заверить, в долгу перед вами не останется».

И вот после трех дней пребывания в России такой казус! Бонвиль в расстройстве обхватил голову руками, но тут с порога раздался голос входящего д'Эона:

– Не отчаивайтесь, мой друг! Уже то хорошо, что не ваш труп валяется на снегу и вот-вот будет спущен в полынью.

Под легким снегопадом они уселись в сани и спустились на лед Невы. Тьма стояла кромешная – тучи закрыли месяц, а северное сияние потухло.

На пути им попалась прошедшая совсем рядом с ними группа темных фигур, с берега доносились визг санных полозьев по снегу и глухой звук удара солдатских пик об землю по команде «На плечо! Вольно!» и снова «На плечо! Вольно!». Де Бонвиля била дрожь, как он ни старался поплотнее закутаться в шубу.

Он почувствовал на своем плече участливую руку д'Эона.

– Не оплакивайте его, Бонвиль. Повторяю, вашей вины нет никакой. Да и вообще, при таком невоздержанном языке он был обречен на это.

Де Бонвиль прикрыл глаза для защиты от бьющего в лицо снега.

– А вы, Чарльз, что будет с вами?

– Но я же никого не убивал. К тому же до прибытия маркиза де Лопиталя я буду представлять здесь Францию, – последние слова д'Эон произнес не без гордости. – В худшем случае мне предложат по приказу ее императорского величества покинуть пределы России.

Они свернули с речного льда на дорогу, и сани то и дело подбрасывало на рытвинах.

– Но ее императорское величество такого приказа не отдаст, – продолжал он с уверенной улыбкой. – У меня с императрицей прекрасные отношения. И все же... – Улыбка сбежала с его лица. – И все же, кто знает, как это злосчастное происшествие отразится на приезде нового посла и даже на восстановлении самого посольства.

На этом разговор замер, и они молча подъехали к консульству. Слуг подняли с постелей – помогать де Бонвилю укладываться. В кухне заспанный повар готовил еду. Из конюшни вывели и запрягли в сани лошадей – одним словом, все консульство зашевелилось, словно растревоженный улей. Покинул свою нагретую постель и поверенный в делах Франции месье Маккензи Дуглас. Зевая и потягиваясь, он вышел из теплой спальни и по указанию д'Эона стал оформлять необходимые бумаги.

В течение часа они сидели втроем в столовой, где Бонвиль ел перед трудной дорогой.

– Ешьте как следует, Анри, – уговаривал его д'Эон. – Одному Богу известно, когда вам доведется есть снова.

– Все готово, – сообщил Дуглас. – Деньги, документы... Лошадей смените в Можайске, а затем в Вязьме.

Де Бонвиль внимательно слушал. Ему не очень нравился Маккензи Дуглас: физиономия какая-то заостренная, лисья, вся в веснушках, глаза бегают. Многие считали его якобинцем, вынужденным бежать после некоторых событий из Шотландии, но люди, более сведущие, знали, что он профессиональный шпион, ранее работавший на Голландию, а затем предпочтивший ей Францию.

– Сани с багажом будут готовы через полчаса, – доложил лакей.

Трое продолжали беседовать.

– И куда же вы собираетесь направить свои стопы, покинув пределы России? – поинтересовался шотландец.

– В Париж.

– В Париж? Разумно ли это? Простите, месье де Бонвиль, – помолчав, как бы в замешательстве, Маккензи дотронулся до своей щеки, – но вас так легко опознать.

– Он затаится до тех пор, пока я не приеду в Париж и не доложу Конти в точности, как все произошло, – сказал д'Эон. – Месье Конти человек чести, он поймет, что Анри стал жертвой безвыходного положения.

– У меня есть друзья в Париже, – вставил Бонвиль. Почему бы ему, пока суд да дело, не скрыться в частной квартире Туанон над салоном ее матери? А со временем станет ясно, куда ветер дует.

– О возвращении на родину вы не помышляете?

– Нет! – решительно отрезал Анри.

– Еще остается армия, – предложил Маккензи Дуглас. – Война списывает все грехи людям нашего круга, которые попадают в неприятности.

– Да, – кивнул д'Эон. – Недаром сотрудников тайной королевской службы считают обреченными. В случае провала им не на кого рассчитывать. Дуглас прав, Анри. Если в Париже вам не повезет, обратитесь к Луи де Вальфону – он, наверняка, сможет взять вас в свой полк.

Лакей снова сунул голову в дверь.

– Все готово, месье.

Резкий удар кнута звучал завершающим аккордом петербургской трагедии. Пара коней рванули с места, вожжи натянулись.

– До свидания, Анри, удачи вам! Мы очень скоро встретимся! – кричал вслед быстро удалявшимся саням выскочивший на крыльцо д'Эон. Де Бонвиль, не оглядываясь, поднял руку прощальным жестом.

Мягкий снегопад вскоре скрыл сани из виду.

– Франция! – задумчиво произнес Маккензи Дуглас. – Видно, мало у нее достойных сынов, если на нее работают шотландцы и поляки.

Они оба засмеялись и вошли в дом.

Генрик Баринский, известный также под именем Анри де Бонвиль, засунул ноги поглубже в устилающую дно саней солому. «Сдается мне, что, если и дальше так пойдет, я буду знать все ухабы и рытвины на пути между Петербургом и Парижем», – устало подумал он.

Снегопад затих, и внимание Генрика привлекло освещенное окно высоко над землей. Вглядевшись, он рассмотрел за оконным стеклом неясный силуэт женщины, вырисовывающийся на фоне мягкого комнатного освещения. Сани быстро промчались мимо, но Генрик еще долго оглядывался, всей душой желая быть там, в тепле и уюте этой комнаты.

Он вздохнул с завистью и одновременно с покорностью судьбе, откинулся на высокую спинку саней, закрыл глаза и с тоской настроился на бесконечную дорогу, которую ему предстояло преодолеть.

Возвратившись домой, во дворец Бубина, Казя сбросила накидку на стул.

– Устала, – сказала она. – Хочу спать!

– А ты не хочешь спать с Орловым? – ехидно поинтересовался Лев; развалившись в одном кресле, он пытался непослушными руками развязать галстук. «Да, – подумала Казя, – видит Бог, хочу». Всю дорогу от Баратынских до дома Бубин изводил ее мерзкими замечаниями подобного рода. «Надеюсь, ты получила удовольствие от вечера с этим... – он запнулся, выбирая слово пооскорбительнее, – с этим мужланом. Да-да, мужлан-переросток с мозгами насекомого. Но к чему женщине мозги? Женщине нужны в мужчине не мозги, а...», – и он употребил грубое непристойное слово. Казя никак не реагировала на оскорбительные выражения Льва, и он в конце концов мрачно замолчал, уставившись перед собой.

Сейчас Лев, пошатываясь в кресле, пытался стянуть чулки со своих тонких белых ног. Глазки его, казавшиеся еще меньше обычного, были налиты кровью. Казя, сидя у печки, покрытой яркими расписными изразцами, молила Бога о том, чтобы он впал в обычное для него при опьянениях состояние забытья, но он продолжал сверлить ее злобным взглядом.

– Орловы ни одной бабы не пропустят, – продолжал он ворчать, теребя пуговицы камзола. – Тем и знамениты. – Казя по-прежнему не отвечала, – Мужичье, грязное мужичье. – Он рыгнул. – О Боже, голова моя кружится, словно волчок, – он запрыгал на одной ноге, и бриджи спустились до самых колен.

– Иди сюда!

Казя не шелохнулась.

– Иди сюда, говорю, будь ты проклята!

– Не командуй, я не твоя дворовая девка, – холодно ответила Казя.

Лев качнулся в ее сторону, но запутался в бриджах, упал ничком на пол и громко выругался. Шатаясь, он с трудом поднялся на ноги и направился к ней. Она поднялась с кресла и с презрением смотрела, как он приближается.

– Иди спать, Лев, ты пьян.

Лев протянул руки, но Казя успела увернуться от объятий. Он сделал еще шаг вперед и навалился на нее, стараясь отыскать губами рот Кази. Она сбросила его руку со своей груди и вырвалась, но он ухватил ее за юбки.

– Ты моя. Ты все еще принадлежишь мне и обязана делать то, что я прикажу. – Казе сразу вспомнились слова Чумакова.

– Я – твоя? – Резко спросила она. – С каких это пор?

– О, сука! – Взревел он в отчаянии и закатил ей пощечину. Слезы навернулись на глаза Кази, на щеке появилось красное пятно. Она не издала ни звука.

– Прости, Казя! О, прости! Я не хотел, видит Бог, я не хотел! – он, всхлипывая, ползал на коленях по полу, цепляясь за ее платье. – Прости меня, я... я... – Лицо Льва покрылось каплями пота и стало пепельно-серым. Зажимая рот рукой, он пополз к стульчику в углу комнаты, а Казя подошла к окну и вгляделась в ночной пейзаж. Снег прекратился; на небе белым серпом висел месяц; вокруг сплошной лед, все белым-бело от снега. Стараясь не слышать отвратительные звуки, доносящиеся из угла, она стала восстанавливать в памяти последние минуты вечера у Баратынских.

«Когда я снова увижу вас?» Прикосновение губ Алексея к ее руке, его взгляд. Она еще сама не разобралась в своих чувствах, но твердо знала одно – каков бы ни был окончательный исход, ни он, ни она не захотят в будущем отказаться от встреч. «Когда я снова увижу вас? Я иногда выезжаю верхом за город... Мог бы показать вам дорогу к дворцам на берегу Финского залива... Зимой там замечательно красиво... А в трактире "Красный кабачок" подают великолепное теплое пиво». Но Казя знала: не о пиве его мысли.

Сквозь двойные оконные рамы до нее донесся отдаленный шум быстро мчащихся по улице саней. Она взглянула вниз. Мимо дома, вздымая за собой тучи снега, гремя упряжью и звеня колокольчиками, галопом пронеслась пара лошадей, черная на фоне белизны зимнего пейзажа. Куда она так спешит в это время ночи, словно гонимая дьяволом в ад? Будто привидение с крыльями, она летит во весь опор по безлюдным улицам. Веселый перезвон колокольчиков замер вдали, улица снова опустела.

И Казе страстно захотелось покинуть душную комнату, оглашаемую храпом Льва, сесть в сани, подставить лицо бьющему навстречу морозному ночному воздуху и под звон колокольчиков мчаться по заснеженным просторам, освещаемым лишь бледным светом месяца. Вперед, вперед, между темными стенами лесов, все дальше и дальше по равнинам России, невесть куда. Но тут она вспомнила, что через несколько часов займется день и она поедет кататься верхом с Алексеем.

Она неслышно разделась, улыбаясь своему отражению в длинном зеркале. Завтра, нет, уже не завтра, а сегодня открывается новая глава ее жизни.

Глава II

Павел Миронович Секретов сидел на своем обычном месте – у печки в трактире «Красный петушок». Трактир, помещавшийся на узкой улице в тени Казанского собора, пользовался большой популярностью среди казаков, приезжавших в Санкт-Петербург, да и других сословий, стоявших выше крепостных и городских рабочих, а также солдат, особенно из знаменитых отборных гвардейских полков – Семеновского, Измайловского и Преображенского. Это было небольшое помещение с закопченными от масляных фитилей стенами и потолком и посыпанным грязными опилками полом.

– Сказываю вам, это так же верно, как то, что я сижу здесь, – повторил Павел, с видом бывалого человека вглядываясь в своих собеседников сквозь облако табачного дыма. Острые слегка раскосые глаза Павла выдавали его монгольское происхождение. Длинные на казацкий манер, усы, перепачканные табаком, почти скрывали тонкую линию рта. Он родился лет сорок назад в станице Зимовецкая на Дону и совсем юным явился в Петербург искать удачу.

И он нашел ее – в настоящее время Секретов был главным конюхом ее императорского величества и великой княгини Екатерины Алексеевны.

Что ни вечер, в «Красном петушке» вокруг Павла Мироновича собирался кружок любопытных слушателей – главный конюх обладал не только острым глазом, но и острым слухом, а уж запоминал услышанное просто замечательно. Неудивительно, что запас его рассказов о придворной жизни был совершенно неисчерпаем. – Еще рюмку нашему другу, – потребовал молодой человек в поношенном старомодном костюме. Висевший вокруг его шеи рожок с чернилами выдавал в нем писца. Он часто заходился в кашле. Павел, испытывая терпение слушателей, не спеша выпил дешевую самогонку и тщательно слизнул ее капли с усов.

– Расскажите еще раз об этой женщине, которая получила в подарок от Екатерины бриллиант с ее шляпы и ускакала с ним. – Павел сердито взглянул на молодого человека.

– Попрошу вас, милостивый государь, более почтительно говорить о ее императорском величестве. – Павел ненавидел этих умников, книжных червей.

– Слушаюсь, ваше превосходительство! – насмешливо произнес молодой человек.

– Эка важность! – нетерпеливо вмешался солдат. – Не тяни, валяй, рассказывай!

Павел очень охотно снова начал свой рассказ. Итак, на днях его царственная госпожа перед обедом ехала верхом за городом по берегу Финского залива в сопровождении лишь его одного, Павла Секретова. О, она часто так ездит, без своих фрейлин, потому как они ее задерживают, а она любит быструю, бешеную скачку, так что даже ему, Павлу Мироновичу, чуть ли не с пеленок сидящему в седле, невмоготу за ней угнаться. Так вот, в этот день они трусили по снегу вдоль замерзшего болота, и она беседовала с ним, с Павлом Мироновичем, хоть он и незнатного происхождения. Она такая, великая княгиня, слуги для нее тоже люди, не то, что ее супруг, который приберегает хорошие манеры только для своих драгоценных голштинцев.

– Вишь ты, она какая! А это, правду гуторят, будто он отказывается говорить на нашем языке и лопочет только по-немецки? Шел бы он себе в свою Голштинию или куда еще, откуда явился, а нас бы оставил в покое.

– И то верно! – Подхватили два-три солдата из присутствующих.

– Да-да, я тоже слышал речи, по казармам слух идет. – О чем слух, человек так и не решился сказать, но мрачно вздохнул.

– И не срамно вам так говорить о наследнике, которому суждено стать нашим батюшкой-царем? – спросил старик с кустистой седой бородой.

– А ты, дедуля, откеля знаешь, что царем будет он и никто другой? Али императрица что нашептала тебе на ухо? – Замечание было встречено общим громовым хохотом.

– Ах так, вы еще надсмехаться, озорники! – Не на шутку рассердился старик. – Раз уж вы такие умные, скажите, не таясь, кто же взойдет на престол после – не дай Бог! – смерти ее величества императрицы? Да, да, вот скажите, охальники, дурачье вы молодое.

– Я знаю, кто это будет, – сказал Павел.

– Ага! – многозначительно молвил один из солдат.

– И я знаю: его величество Петр III, – уверенно заявил старик.

– Коль настанет такой день, спаси Бог Россию, – пробормотал солдат в свою пивную кружку.

– Что это будет за царь, который заставит нас всех лопотать по-немецки? Возьми, к примеру, великую княгиню: родом она не то из Саксонии, не то из Ганновера, а не погнушалась, наш язык выучила.

– Да, она, наша великая княгиня, как есть русская. Все замолчали, тишину нарушал только звук льющегося в глотки пива.

– Ну да ладно, Павел. Давай рассказывай, пока не запамятовал, что там дальше было, – произнес безмолвствовавший раньше солдат, высокий, широкоплечий, медведь медведем, по фамилии Левашов. Сержант Преображенского полка, он служил в личной охране императрицы. Его нафабренные усы заканчивались тонкими остриями, голову плотно облегала треугольная шляпа.

– Так что же произошло, когда появилась молодая женщина? – спросил молодой человек.

– Сначала вижу – скачет вниз по холмам, черные волосы выбились из-под меховой шапки и развеваются по ветру, а она кричит во всю глотку: «Фике, сойди с лошади! Фике!»

– Сами раскиньте мозгами – так обращаться к великой княгине! Сичас, думаю, княгиня задаст ей перцу! Когда соблаговолят, очень даже умеют характер свой выказывать! Но нет, вижу великая княгина слезает с коня, улыбается во весь рот, обе слезьми обливаются, но и смеются, как безумные, тоже. И тут великая княгиня мне и сказывает: «Павел, это, вишь, моя подруга детства, Казя Раденская».

– Представляю! – насмешливо прервал его молодой человек. – И вас пригласили на бал? – Он зашелся в приступе кашля, на щеках у него появились красные пятна.

Глаза Павла сузились.

– Ничего-то ты не смыслишь! – заявил он и вернулся к своему рассказу. – А тут откеле ни возьмись Орлов. Он с седла смотрит, как они милуются, и удивляется не меньше мово.

– Какой Орлов? – поинтересовался Левашов. – Григорий?

– Нет, Алексей.

– О, да. Я в его роте, – сообщил другой солдат. – Ему все нипочем. Смелостью всех своих братанов за пояс заткнет! Ребята за него в огонь и в воду пойдут.

– Да, да, – согласился Левашов, – отчаянная семейка.

– Был, был у нас в станице один такой человек, – сказал Павел. – Емельяном Пугачевым кликали. Отчаянная голова! Ни лошадь, ни баба перед ним не устоит – Так у нас говорили.

– Так значит, он завел себе новую любовь? – спросил Левашов.

– Слышал я ихние разговоры, – ответил Павел. – Исподтишка, конечно, вроде бы и не слушаю, а все же слышал.

– А я-то думал, ты член семейства. – Павел глянул на молодого человека, энергично жующего мундштук своей трубки.

– Ну оно, конечно, они или уже любятся с Алексеем, или скоро будут. Как посмотришь на них – и все сразу ясно. А ехали они из «Красного кабачка», – продолжал Павел, повернувшись спиной к молодому человеку, на губах которого играла презрительная улыбка.

– «Красный кабачок» стоит на пути к царским дворцам, – пояснил Павел. – Мы, едучи в Петергоф или Ораниенбаум, частенько туда заезжаем... винца испить, отдохнуть маленько.

– Эти Орловы невысокого полета птицы, – с вызовом сказал молодой человек. – Дед их был всего-навсего рядовым в гвардии Петра и...

– О, вот это был человек! – с восторгом вскричал старик. – Я своими глазами видел, как он после стрелецкого бунта собственной рукой рубил головы на Красной площади, – они так и отскакивали от тел, словно торопились поскорее в ад!

– Все они не лучше нас, несмотря на роскошные одежды и позолоченные кареты. – Новый приступ кашля заставил молодого человека замолчать.

– Вот императрица, – с трудом выдохнул он. – Спит с казаком...

– Ну и что в этом плохого? – с угрозой спросил Павел.

– ...а в гардеробе у нее пятнадцать тысяч платьев. Пляшет, пьет и развратничает ночи напролет, а Россия голодает. Оденется матросом и...

– Заткнись, слышь, что ли? Заткнись немедленно. Еще слово, и я проломлю твою паршивую башку, – взревел сержант Левашов. – Вон отсюда! Таким, как ты, здесь не место! Вон, а то я осерчаю и сам вышвырну тебя на улицу. – Он сжимал и разжимал свои огромные кулачищи.

– Я только хотел сказать...

– Знаем, что ты хотел сказать! Бунтовщик ты, проклятый, тебе бы только воду мутить! Пшел отсюда, покуда цел! – Остальные молча проводили глазами молодого человека, худого, согбенного, в жалкой одежде. У самой двери он обернулся на безмолвствующую компанию.

– Настанет день – и вы прозреете. Увидите тогда... – Левашов запустил в него пивную кружку, дверь захлопнулась, раздались звуки шагов по скрипящему снегу.

– Нет, вы только подумайте! – продолжал возмущаться сержант. – Сколько раз я своими глазами видел, как ее величество входят в крестьянскую хату, сидят там с мужиками, не гнушаясь пьют с ними, ругаются, в точности как делал их отец. А что до платьев, так я так рассужу: зачем сидеть на троне, если не можешь иметь немного больше, чем простой народ? А если им вздумается надеть мужское платье, так ведь супротив этого нет закону, а? – Увлекшись обсуждением этой темы, слушатели не вдруг вспомнили, что Павел так и не закончил рассказ о незнакомой женщине, которая называет императрицу Фике и предается с ней вместе воспоминаниям детства.

– И тут их высочество воскликнули: «Посмотрим, так же лихо ты ездишь верхом, как прежде в... – где именно, я не разобрал. – Давай до дуба и обратно. А вы, месье Орлов, будете нам судьей!» Ну, скажу я вам, я-то думал, их высочество всадница, каких не найдешь, так нет же, эта женщина, эта женщина... – он никак не мог подыскать подходящего слова.

– Казаку ее не догнать, – нашелся он наконец. – Дьявол в седле – и только! А красавица какая! Видели бы вы, как на нее Орлов смотрел. Ну прям-таки пожирал глазами! Того и гляди, стащит ее тут же с лошади и на глазах у всех обнимет.

– А великая княгиня была недовольна, что ее обогнали?

– Недовольна? Бог с тобой. Они рассмеялись, отцепили бриллиант со своей шляпы и, разулыбавшись во все лицо, подарили, значит, этой женщине, Раденская ее звать. «Возьми, – сказали великая княгиня. – Как приз и в знак нашей дружбы, Казя». Да, да, Казя. Теперича вспомнил, так они ее назвали. Польское это имя.

– Я дрался с поляками в сражениях под Минском и Смоленском, – с гордостью сообщил старик.

– Затем их высочество поцеловали польку и махали ручкой ей вослед, пока они с Орловым не скрылися из виду. А тогда повернулись ко мне и сказали: «Павел, друг мой, – да, друг, не лакей я им, а друг, вот они какие, их высочество, – Павел, я видела ее последний раз в четырнадцать лет, а вот сейчас она снова вошла в мою жизнь. Чудно ведь, как все бывает, правда?» А я в ответ: «И впрямь чудно».

Эта история еще до наступления ночи облетела все трактиры и пивные в городе, где передавалась из уст в уста.

– Фике! – улыбаясь повторяли завсегдатаи. – Ее, значит, Фике звать!

И всем это было по душе – как бы сближало их с великой княгиней.

Спустя несколько дней после встречи с Екатериной Казя получила письмо. Доставил его во дворец Бубина лакей, судя по ливрее, принадлежавший великому князю Петру.

Льва не было дома – он играл со своими дружками в карты, – и Казя расположилась у камина, сломала тяжелую печать и начала читать, довольная тем, что она одна.

«Какая приятная неожиданность – встретить тебя после стольких лет разлуки! Мы должны сесть рядом, вспомнить счастливые годы в Волочиске и все, что произошло потом. А было бы то время счастливым? Помнишь ту ужасную ссору? Помнишь, как все кричали друг на друга и бедная мама тоже (сейчас она в Париже и наделала там кучу долгов). И все же наши родители были счастливы, как ты считаешь?» Далее две большие страницы, исписанные аккуратным почерком Екатерины, были посвящены ее воспоминаниям детства, перемежающимся кое-какими пояснениями и смежными сюжетами.

Письмо выпало из рук Кази на колени, она уставилась в потрескивающие язычки пламени и тоже погрузилась в воспоминания. Вздохнув, она снова взялась за письмо.

«Но сначала ты должна представиться мне при нашем дворе. Я не могу не одобрить твоего выбора, но сопровождать тебя должен, конечно, не месье Орлов, а граф Бубин. Приходите на прием, который состоится в пятницу вечером. А сейчас кончаю – у меня миллион дел». Подпись гласила: «Твоя близкая подруга Фике (но это между нами)».

Казя задумалась. О Станиславе в письме ни звука. «В спешке, верно, запамятовала, – улыбнулась Казя. – На письмо ушло не меньше часа». Она разбила догорающее полено кочергой, от сквозняка взметнулись тяжелые шторы и заколебалось пламя свечей. Казя вздрогнула от холода и придвинулась поближе к огню. Пожалуй, в крестьянской избе в Зимовецкой было теплее, чем в графском замке.

На лестнице раздался голос Льва, по своему обыкновению грубо потребовавшего бутылку вина и халат. Сердце Кази упало, но тут же утешившись мыслью о том, что в воскресенье она снова поедет кататься верхом с Орловым и много всякого ему расскажет, она встретила Бубина приветливой улыбкой.

Он, однако, явился в дурном настроении, пьяный, грубый, и с порога осыпал ее упреками.

– Не иначе как Орлов приходил к тебе, – заявил он, подозрительно осматривая комнату, словно ожидая увидеть пару торчащих из-под штор ботфортов.

– Как только я вышел из дому! – Он со злостью уселся на стул.

– Да что ты, дорогой Лев, – проворковала Казя. – Разве я от тебя что-нибудь скрываю? А кроме того, – добавила она с ледяным спокойствием, – я ведь тебе не жена. – Лев онемел от неожиданности и, не в силах выдавить из себя ни слова, лишь открывал и закрывал рот, как выброшенная на берег рыба.

– Ты не будешь с ним видеться. Понятно? – Казя не отвечала. – Говорю тебе, положение невыносимое. Невыносимое! – закричал он для храбрости во весь голос.

Казя продолжала молчать.

– Хорошо. Или ты прекратишь это безобразие, или... – Он не выдержал ее пристального взгляда и отвел глаза.

– Если ты меня прогонишь, я, конечно, уйду. – Казя спокойно сидела, сложив на коленях руки. Она знала – он не посмеет. После отвратительного скандала со слезами и попреками он примирился с создавшейся ситуацией. Никогда он не укажет ей на дверь, чтобы не стать вторично посмешищем для всего Петербурга.

– Он не сможет тебя обеспечить, – выкрикнул он. Слуга принес вина. Лев снял пальто, облачился в стеганый халат и, зябко поеживаясь, приблизился к огню. – Кто он такой? Жалкий гвардейский офицеришка, без гроша в кармане. Он тебе, Казя, право же, не пара.

Вместо ответа она протянула ему письмо.

– Нас приглашают ко двору.

Он медленно прочел письмо, шевеля губами, и на его лице заиграла улыбка.

– Ага! – воскликнул он, вскакивая на ноги и сразу придя в хорошее настроение. – Видишь, этот мужик не может тебе этого дать.

– Нет, не может, – согласилась Казя, беря со стула свое вышивание. – Он не может дать мне все.

Глава III

Лев Бубин ни на шаг не отходил от Кази, чтобы ни у кого не осталось и тени сомнений – это он привез эту даму ко двору великого князя. Он кивал и улыбался знакомым в толпе, заполнившей просторный зал в синих и золотых тонах, упиваясь любопытными взглядами в их сторону. От тепла тысячи высоких свечей вспотевшее лицо его блестело, как самовар.

– Ее высочество занята, – заметил Лев. Казя, с интересом осматривавшаяся вокруг себя, отыскала взглядом Екатерину, оживленно беседующую с мужчиной в голубом муаровом кафтане.

Великая княгина блистала в роскошном лиловом платье, вышитом крупными цветами и отделанном золотыми кружевами. Зачесанные наверх и напудренные волосы удерживала булавка с одним-единственным бриллиантом, длинную стройную шею украшала двойная нитка жемчуга. Два блестящих каштановых локона ниспадали на чуть покатые плечи, которые спорили белизной с белоснежной отделкой рукавов.

«Красавицей ее, конечно, не назовешь, – подумала Казя, – но стоит взглянуть ей в глаза, присмотреться к грациозной манере держать голову, услышать ее искренний веселый смех, и сразу поймешь: если она захочет, ее обаянию не сможет противостоять никто из окружающих».

Придворные двигались между гостями, стоявшими группами, и подводили к Екатерине для продолжавшейся несколько секунд беседы то мужчину, то даму. В отдаленном конце зала оркестр негромко наигрывал коротенькие легкие мелодии, служившие аккомпанементом вежливому шелесту приглушенных голосов.

– Теперь уже, наверное, ждать недолго, – нетерпеливо произнес Лев. Глаза его горели от скрытого возбуждения, он постоянно оглядывался то в одну, то в другую сторону.

– Я тоже так думаю.

Казя нервничала, ей казалось, что она не сможет вымолвить ни слова на виду у стоящих за троном Екатерины фрейлин, тем более что многие из них без стеснения, не боясь привлечь этим ее внимание, пожирали ее глазами и с двусмысленными улыбками обменивались замечаниями, прикрывая рот веером. Тут Бубин заговорил чрезмерно громким тоном человека, желающего быть услышанным. Многие из гостей оборачивались на резкий звук его голоса.

– Т-т-ты не можешь говорить потише? – спросила Казя со сладчайшей улыбкой, как если бы она говорила своему спутнику нечто весьма приятное. От волнения он не мог устоять на месте и то пританцовывал, то приглаживал парик, то поправлял кружевной галстук.

Было невыносимо жарко. Стеной стоял тяжелый дымный воздух, еле колеблемый лишь взмахом широких юбок и игрой вееров, яркими бабочками порхавших в руках дам. Казю охватила тоска по Алексею. Кроме того, ей мучительно хотелось присесть – узкие вышитые туфли сильно жали. «Интересно, – думала она, – что скажет Екатерина и как узнать, когда следует удалиться».

Из-за мучительных мыслей о предстоящем испытании нервы ее напряглись. Ведь ей предстояла встреча с великой княгиней, а не с подругой детства Фике, спасавшейся вместе с ней от волков и покорно выслушивавшей брань Мишки, недовольного тем, как она ездит верхом.

Вокруг нее расстилалось сверкающее море красок: бархат, парча, атлас переливались всеми цветами радуги в свете десяти огромных люстр, замерзшими потоками хрусталя стекавших с высоченного потолка. Из пышных кружев выступали напудренные головы и груди. Полные плечи, бесчисленные бриллианты и инкрустированные драгоценными каменьями эфесы шпаг повторялись несчетное множество раз в высоких зеркалах, упиравшихся в блестящее золото лепнины вверху комнаты, которая могла бы без труда вместить всю станицу Зимовецкая.

Казю ослеплял блеск орденов и звезд на груди мужчин, а внизу, на их ботфортах – пряжек, равных каждая по стоимости цене небольшого табуна арабских скакунов. Со сложных сооружений из волос над густо напудренными лицами с излишне ярко нарумяненными щеками и подведенными бровями ей навстречу кивали перья и султаны. И, куда ни кинь взор, повсюду мелькающие в руках дам веера. Казя заметила, что у многих гостей отсутствующий взгляд, а кое-кто прикрывает изящной белой рукой в перстнях невольный зевок. И неудивительно – для большинства гостей это был всего лишь очередной прием, который надо было пережить, перед тем как можно будет предаться обычным вечерним занятиям: картам, выпивке и любви.

Правда, этот вечер был менее скучным, чем обычно: его оживляло присутствие незнакомой женщины рядом с довольно комичной фигурой графа Бубина.

– Говорят, она полька.

– Полька?!

– Авантюристка какая-нибудь, уж будьте уверены. А что это торчит у нее в волосах? Уж не плюмаж ли гвардейского офицера? С каких это пор Лев Бубин стал военным? А взгляните на ее платье, дорогая! Оно стоило ему, наверняка, целого состояния. «Бог мой, – думали стоявшие рядом мужчины, – при чем тут платье?»

Так переговаривались во всех концах гостиной, и дамы, разглядывая Казю жесткими оценивающими взорами, быстрее обмахивались веерами.

Мужчина в синем кафтане низко поклонился и отошел от свиты Екатерины. При его приближении Лев громогласно возвестил:

Дорогой князь, рад вас видеть! – но на лице князя не дрогнул ни один мускул.

– Не узнаете меня? Лев Бубин.

– А-а! – Тон был совершенно ледяной. – Уж извините. Передо мной проходит столько людей. – Он с легкой улыбкой взглянул на Казю.

– Разрешите представить вам графиню Раденскую. Мой старый друг князь Репнин. – Репнин взглянул на Льва так, словно перед ним был слизняк, которого он собирается раздавить башмаком.

– Я хорошо знаю Варшаву, – вежливо произнес он. Казе его глаза не понравились – бесцветные, скучные. – Но хотел бы еще ближе познакомиться с вашей прекрасной страной. Вы надолго в наш город? – Казя не знала, что ответить, но тут вмешался Лев:

– Графиня Раденская наполовину Чарторыйская, – сообщил он так, как если бы то была его личная заслуга.

– Вот как. Влиятельная семья. Будем надеяться, что они смогут направить политику Польши в верное русло и не дадут ей снова превратиться в поле сражений. – Он говорил, как человек более зрелого возраста, чем ему можно было дать по виду.

– А когда это она переставала быть полем сражений? – с огорчением поинтересовалась Казя.

«Глаза у нее того же синего цвета, что и у императрицы, – подумал Репнин, – но мягче, добрее и не по годам мудрые».

– Графиня Раденская?

Молодой человек, державший в руке булаву с золотым набалдашником, пригласил ее следовать за ним.

– Ее императорское высочество желает побеседовать с вами.

Казя вмиг перестала различать что-либо вокруг себя. Ей казалось, что все слышат стук ее сердца, заглушающий шуршание юбок по натертому до блеска полу. Лица людей, стоящих за креслом великой княгини, слились в одно большое пятно. Она видела только Екатерину, которая приветливо улыбалась ей навстречу. Казя присела в глубоком реверансе. Когда она медленно поднялась, оправляя вздернувшиеся юбки, Екатерина больше не улыбалась. Глаза ее смотрели жестко, голос, хотя и тихий, дрожал от сдерживаемого гнева.

– Я вынуждена, графиня, попросить вас снять с волос плюмаж с бриллиантом и никогда не появляться передо мной в таком виде.

Казя вспыхнула от обиды и твердо встретила взгляд Екатерины. Толпившиеся вокруг придворные целых десять секунд наблюдали, как две женщины смотрели друг другу в глаза в полной тишине. Ее нарушало лишь постукивание закрытого веера, которым Екатерина в раздражении била по руке. Не опуская глаз, Казя снова сделала реверанс и повернулась на каблуках. С высоко поднятой головой и красными пятнами от гнева на щеках она гордо прошла между расступавшимися перед нею гостями. Их любопытные взоры и плохо скрытые злорадные улыбки она встречала с невольным вызовом во взоре. Только в длинном коридоре за пределами зала самообладание изменило ей, и она почувствовала, что должна сесть.

Казя отыскала маленькую комнату и рухнула на стул перед небольшим туалетным столиком, полуослепленная слезами ярости, всем телом дрожа после пережитого унижения. «Да как она смеет так ко мне относиться? Как смеет? Только потому, что она великая княгиня и какая-то жалкая немецкая принцесса, которую я когда-то закидывала снежками и толкала в сугробы. Да как она смеет?» Казя ударила по столу кулаком.

Позади раздался тихий звук, и в зеркале перед Казей отразился мужчина, стоящий на пороге.

– Простите, если я вас напугал, – сказал он по-французски, приблизился к Казе и зорко взглянул ей в лицо.

– Казя?

В тусклом свете, отбрасываемом свечами, она увидела мужчину примерно своего возраста, в кафтане из бархата цвета красного вина и богато вышитом камзоле. Аккуратный парик прекрасно дополнял его необычайно красивое лицо. Он поклонился, держа руку на эфесе шпаги.

– Вы меня не узнаете? – застенчиво улыбнулся он. Казя покачала головой, слишком взволнованная для того, чтобы говорить.

– Станислав Понятовский.

Казя смотрела на него во все глаза, еще не в силах вымолвить ни слова.

– Я пришел с поручением, – в его мягком голосе звучали нотки извинения. – Ее высочество просила меня объяснить вам причину ее недовольства. – Он замялся, не зная, как продолжать.

– Да, пожалуйста, – холодно произнесла Казя. Понятовский нервно теребил пуговицы на кафтане, явно тяготясь своей миссией.

– Ее высочество никоим образом не возражает против того, чтобы вы носили бриллиант, – насколько мне известно, вы выиграли его в честном состязании, – но только не в сочетании с офицерским плюмажем, ибо опасается, что это может подтолкнуть некоторых людей к неблагоприятным для нее выводам. – Произнося эту маленькую речь, Понятовский стоял по стойке смирно, но, закончив, расслабился и, очаровательно улыбаясь, сказал: – Пожалуйста, не принимайте близко к сердцу, Казя. Можно мне так вас называть?

– Это мое имя. А если я ослушаюсь великой княгини?

– Тогда мы наверняка больше никогда не увидим вас при дворе. И вы наживете себе врага в лице великой княгини, что, разумеется, будет весьма и весьма неразумно. – Он приблизился к Казе.

– Красное больше подойдет к цвету ваших волос, – мягко сказал он, прикладывая к Казиной голове обшлаг своего рукава и попутно задевая кружевами его отделки ее обнаженное плечо. – Я совсем забыл, как прекрасны мои соотечественницы. – В его голосе слышались чуть ли не обольстительные интонации.

– Зато, уверена, у России немало других д-д-досто-инств, – так же мягко возразила Казя. Она подняла сияющие белизной руки и отколола плюмаж. Этот мужчина был любовником Екатерины, и Казя никоим образом не хотела ошибиться вторично.

– Вы же не станете отрицать наличие этих достоинств? – Понятовский еле заметно пожал плечами и отодвинулся от Кази, молча наблюдая за ней и удивляясь, с каких это пор она стала заикаться.

И тут он внезапно вспомнил, с каким волнением и огорчением его мать рассказала ему когда-то о гибели семейства Раденских. Все они считали, что Казя погибла в пламени волочисского пожара, а между тем вот она сидит перед ним, не только живая и невредимая, но и очень красивая.

Казя поднялась со своего места.

– Ну вот! Телец готов снова отправиться на заклание!

Краем глаза Екатерина заметила, что Казя и Станислав вернулись в зал и, стоя, беседуют. Она улыбнулась и кивнула Казе, та в свою очередь ответила ей улыбкой.

Великая княгиня была довольна – Казя поступила разумно: не устроила сцены и не отказалась возвратиться в зал. Они со Станиславом очень хорошо смотрелись рядом, но червь ревности не шевельнулся в душе Екатерины: она знала, что молодой поляк отдал свое сердце ей, а кроме того, прекрасно отдавала себе отчет в том, в какой мере она сама ему предана. И помимо этого, Казя привнесет в жизнь двора новую свежую струю.

– Ваше высочество так высоко ставит последнюю работу месье Вольтера? – спросил один из мужчин, окружавших трон Екатерины.

– Говоря о Вольтере, следует помнить, что ни один из смертных еще не замахивался с такой смелостью, – поощряемая одобрительными взглядами собеседников, Екатерина продолжала оживленно беседовать, блистая умом и остроумием. Глядя на нее, Казя решила, что ее бывшая подруга умеет держать аудиторию в руках.

– У нее вид счастливой женщины, – сказала Казя.

– Нет сомнений в том, что вы прощены.

– Я рада. У меня не было намерения обидеть ее.

– Ее высочество не помнит обид. – Казя явственно различила в его голосе обожание.

Придя в хорошее расположение духа, Казя заинтересовалась людьми, стоявшими вокруг трона, и стала расспрашивать Станислава, кто эти мужчины и женщины.

– А вон тот старик, опирающийся на трость? – Понятовский ответил не сразу, и от внимания Кази не ускользнуло, что он прищурился, стараясь понять, к кому относится ее вопрос. И сразу перед ее внутренним взором возникла картина: четверо детей играют в снегу, и одному из них, беспомощному щурящемуся мальчику, никак не удается попасть в цель.

– Во-о-н тот, у него еще вся грудь в орденах и в пятнах от пищи. Форменное старое пугало.

– Разве можно так отзываться о канцлере Бестужеве, первом государственном муже России? – быстро нашелся Понятовский.

У него совершенно больной вид. Старик доковылял до великой княгини и с трудом склонился над ее рукой. Так и кажется, что он вот-вот упадет и умрет. Придворные отступили от трона, оставив канцлера с глазу на глаз с Екатериной. Она указала ему на стул рядом с собой, и Бестужев, кряхтя от боли, уселся.

– Ничто не догорает с такой быстротой, как закатившаяся на небосводе звезда, – спокойно заметил Понятовский. – К тому же его терзает подагра: слишком много пьет. Из-за интриг австрийского посла графа Эстергази и козней французов он утратил расположение императрицы и все больше склоняется к молодому двору. И он по-своему прав: если кто-нибудь и может помочь бедняге восстановить свою былую власть, то только великая княгиня. – Понятовский говорил с глубокой гордостью. – Но для этого ему прежде всего надо взять верх над Петром. Если императрица скончается... – вдруг он на полуслове осекся: в конце концов, что ему известно о стоящей рядом даме? Они, правда, двоюродные брат и сестра, вместе играли в детстве, но...

– Какой позор, – поспешно сменил он тему, – что русские дворянки так нелепо наряжаются. Ни одна женщина со вкусом никогда не нацепила бы на себя такое множество драгоценностей. – Пламя свечей искрилось и тысячекратно отражалось от рубинов, изумрудов, бриллиантов, целыми гроздьями, словно это были не камни, а роскошные фрукты, свисавших с мысиков собольего Меха, которыми заканчивались спереди корсажи вечерних платьев.

– После Парижа, Лондона, даже Варшавы это производит отталкивающее впечатление.

– Вы, по-видимому, очень много путешествовали, – заметила Казя.

Канцлер поднялся со своего места и заковылял через весь зал к выходу. Многие из присутствующих при его приближении делали вид, что не замечают Бестужева. Некоторые с презрением наблюдали за его мучительным продвижением. Но были и такие, правда, наперечет, кто довольно любезно желал ему спокойной ночи.

– Да, – ответил Понятовский на вопрос Кази, – я объехал почти всю Европу. А вы?

– О да, я видела достаточно.

Понятовский понял, что ей неприятно вспоминать прошлое, и снова умело переключился на другую тему.

– Шелка, атлас, бархат, – улыбнулся он, – а под ними татарин.

Казя вспомнила, как ее отец говаривал: «Копни русского поглубже – и обнаружишь внутри монгола».

– Где еще вы сможете увидеть лакеев в грязных ливреях, напоминающих стадо собак, пожираемых блохами? Или позолоченные стулья о трех ножках? Блещет один фасад – и ничего более.

Тем не менее, Казя была ослеплена красочностью зрелища, какого ей не доводилось видеть, даже живя среди казаков.

– Если русские не занимаются любовью и не напиваются водкой, главное их развлечение – охота на блох, – с раздражением говорил Понятовский. – Россия походит на юную девушку с ее несдержанностью, невоспитанностью и неумением носить парижские туалеты. Даже менуэт и кадриль здесь совершенно не к месту – после нескольких стаканов вина русские пускаются в дикий пляс. Мы, поляки, по образу жизни сейчас значительно ближе к западу, чем они.

– Только на поверхности, уверяю вас.

Между ними завязался спор, но в самых миролюбивых тонах. Казя с удовольствием беседовала с Понятовским, ей нравились его острый ум и мягкий юмор, окрашивавший каждую фразу.

– Возьмите, к примеру, Версаль, – продолжал Понятовский. – Тоже хороший кроличий садок. Но те кролики, по крайней мере, начитаны. Здешние же – чистые варвары.

Раздался звонкий смех Екатерины. Понятовский прищурился, стараясь разглядеть, что происходит вблизи великой княгини.

– По-видимому, сострил по своему обыкновению Лев Нарышкин. – Около Екатерины стоял молодой человек с ироническим выражением лица, снова и снова смешивший Екатерину.

– Да, это, безусловно, он, – сказал Понятовский. – Так она смеется только над его шуточками. Скорее всего, он изображает какого-нибудь неудачливого вельможу.

– Около великой княгини две фрейлины. Одна очень хорошенькая, а у другой на лице шрам. Кто они?

– Графиня Брюс и княгиня Анна Гагарина.

– Бедная женщина, так изуродована.

– На нее обрушилась печь. Это случилось несколько лет назад в загородном имении Разумовского – в Гостилицах, где тогда находился двор. – Заметив на лице Кази удивление, Понятовский рассказал ей о Разумовском, фаворите императрицы, вышедшем из казаков, а под конец заметил.

– Казаки всегда производили на меня впечатление народа грубого и жестокого.

– На меня тоже, – пробормотала Казя.

– Тем не менее, Разумовский стал графом и Бог знает кем еще. У него состояние, дворцы, тысячи рабов. – Понятовский одернул свой роскошный камзол. – Короче говоря, однажды, когда двор находился в Гостилицах, здание вдруг дало трещину, начало сползать вниз по склону и обрушилось. Екатерину какой-то гвардеец вынес невредимой на руках, а вот Анне не повезло.

Казя поняла, что эти две женщины говорят о ней. Время от времени графиня издавала короткий недобрый смешок.

– Брюс? Это ведь нерусское имя? – сказала Казя.

– Предок ее сто лет назад приехал сюда в качестве наемника.

– Она бесспорно красавица.

– Так может сказать только женщина, уверенная в собственной привлекательности.

Казя с улыбкой приняла этот замаскированный комплимент.

– Прасковья Брюс, – продолжал Понятовский. – Распущенна не менее, чем красива. Но близкая подруга и доверенное лицо Екатерины на протяжении многих лет. – Он сделал паузу и с улыбкой задумчиво поглядел на Казю. – Не выносит никакого соперничества, поэтому и старается появляться рядом с несчастной Анной.

Казя заметила Бубина, поглощенного беседой с мужчиной лет пятидесяти, ноги которого казались слишком короткими для его массивного тела. Он, судя по его виду, внимательно слушал Льва, который, как поняла Казя, всячески старался расположить его к себе. По правой части лица незнакомца периодически пробегала судорога. Беседуя со Львом, он часто поглядывал на Казю.

– Скажите, дорогая кузина, – спросил Понятовский, – что привело вас в Санкт-Петербург? Только желание увидеться со своей подругой детства? – И он добродушно рассмеялся.

– Итак, ваша... э-э-э... подруга родственница Чарторыйских, – повторил слова Бубина граф Шувалов и посмотрел в сторону Кази, беседовавшей на другом конце комнаты с графом Понятовским.

– Красивая женщина, дорогой Бубин. Можно поздравить вас с таким выбором.

Лев сиял. Вот он стоит и разговаривает запросто с самым могущественным в России человеком. С самим Александром Шуваловым, который возглавляет страшную Тайную канцелярию и может любого вельможу засадить в казематы Петропавловской крепости или сослать в глушь Сибири. У него повсюду глаза и уши – даже дым от свечей он умеет использовать в своих целях. Маршал двора великой княгини. Дядя нынешнего фаворита императрицы – Ивана Шувалова и решительный враг канцлера Бестужева. Лев озирался вокруг себя, надеясь, что все видят, с кем он беседует. Шувалов наблюдал за ним своими острыми твердыми глазами. «Этот молодой дурак может быть полезен, – думал он, хотя еще точно не знал, чем именно. – Да и польская девица тоже». Его мозг лихорадочно работал.

– А не желали бы вы поработать на меня? Неофициально, разумеется? – спокойно проговорил граф Шувалов и холодно поклонился проходившему мимо знакомому. – Подумайте над моим предложением, и если оно вас заинтересует, заходите ко мне, поговорим. Вы убедитесь, что я умею быть благодарным тем, кто принимает интересы России близко к сердцу.

Лицо его в очередной раз дернулось, про себя он отметил, что Лев явно польщен его предложением.

– Быть может, вам придется по душе назначение ко двору его высочества великого князя, – предложил Шувалов. «Слабак, – подумал он. – Слабак, и к тому же тщеславный». Оба эти качества он неизменно умел использовать с выгодой для себя.

Лев рассыпался в изъявлениях благодарности. «Да, – подумал Шувалов, – такой тип наверняка может оказаться полезным, если только не очень уж полагаться на его верность». И он не стал развивать эту тему дальше.

– Да-да, очень привлекательная молодая дама, – произнес он светским тоном. – Хотелось бы видеть ее при дворе почаще. «Вот если бы, например, в нее влюбился Понятовский... Неплохо, а?» Мозг Шувалова работал в Различных направлениях в поисках решения, как использовать Бубина. Пока он его не нашел, но это ничуть не волновало Шувалова: в конце концов оно всегда приходит само собой. И тут он вдруг вспомнил – а от внимания Шувалова мало что ускользало, – что у Бубина осложнения из-за Алексея Орлова. Вот и появился просвет во тьме незнания!

– Есть, например, вакансия адъютанта у генерала Фермора, – промолвил он невзначай. – Как вам известно, генерал Фермор находится на фронте вместе с фельдмаршалом Апраксиным, у которого – вот горе-то! – погиб единственный сын.

– Да, ужасное несчастье.

– Весной наши армии выступят из Риги и предпримут наступление на пруссаков. Открываются широчайшие возможности для способного молодого человека. Вы согласны со мной? – Лев, онемевший от неожиданности, только и смог, что кивнуть головой. Шувалов наслаждался: он любил забавляться со своими жертвами, расставляя их по своей прихоти на шахматной доске жизни.

– Но, – замялся Лев. – Я думал... Мне казалось... – Выражение крайнего испуга на его лице доставило Шувалову огромное удовольствие.

– Как вы полагаете, – произнес он со всей доступной ему вкрадчивой мягкостью, – подходит молодой Орлов по своим способностям для этой должности?

Лев, не таясь, с облегчением вздохнул.

– Необычайно подходит, ваша светлость. Во всех отношениях.

– Сдается мне, мы великолепно понимаем друг друга, – с удовольствием отметил граф Шувалов.

Лев улыбнулся.

Казя продолжала беседовать со Станиславом Понятовским и уже успела в самых общих чертах рассказать ему о том, что с ней произошло после катастрофы в Волочиске, как вдруг гул голосов в зале и служившую им мягким фоном легкую музыку перекрыли донесшиеся из-за двойных дверей в отдаленном конце зала непонятные звуки, нечто вроде беспорядочных ударов.

– Таким образом я попала в Ютск, – закончила грустную повесть своей жизни Казя, не отрывая глаз от дальних дверей. Разговоры в зале разом смолкли. Только музыканты, увлеченные исполнением маленькой прелестной мелодии, продолжали играть как ни в чем не бывало. Екатерина с побледневшим лицом выпрямилась на своем месте и вцепилась пальцами в ручки кресла.

– Что... – начала было Казя, но в этот миг дверь с грохотом распахнулась и в нее ввалилась странная компания. «Хальт! – раздалась позади команда, и вся пьяная ватага странно одетых людей замерла на пороге, ослепленная ярким светом люстр, и осоловело вылупила глаза на открывшееся красочное зрелище. – Стройся!»

Хихикая и икая, незваные гости образовали нечто вроде военного подразделения. Один из них, босой гигант в длинной шубе, со страшным шумом упал навзничь, двое из его товарищей, в расстегнутых мундирах и одетых задом наперед митрах на нечесаных головах, с трудом подняли его, еле держащегося на ногах, и поставили между собой. Пораженная невероятным зрелищем, Казя насчитала в пьяной гурьбе двенадцать человек.

Тот же голос заорал:

– Внимание, внимание! Двенадцать апостолов! Двенадцать апостолов, марш вперед!

Неверным шагом процессия двинулась через комнату, и присутствующие все как один расступились перед нею.

– Эй вы там, возьмите ногу! Ногу возьмите, говорю я! Огромные ботфорты спотыкались и скользили по навощенному паркету, оставляя на нем длинные царапины. Повинуясь отрывочным командам, выкрикиваемым во всю мощь легких, и неритмичным ударам барабана, пьяная рать, не разбирая пути косящими слезящимися глазами, все же продвигалась на непослушных ногах вперед за коротышкой в длинном до пят зеленом стеганом халате, несшим на половой щетке в качестве воинского знамени ярко-красные бриджи.

К величайшему удивлению Кази, собравшиеся в зале знатные дамы и господа все как один покорно склонились в реверансах и глубоких поклонах, и перед Казей вырос целый лес опущенных к полу напудренных париков.

– Хальт! Четче шаг, ты, там, на левом фланге! Не слышишь команды, что ли?

– Реверанс! – лихорадочно шепнул Понятовский на ухо Казе. Напротив них две дамы так истово распластались в верноподданническом приветствии, что казались пестрыми жабами, сидящими в грязи. Все замерли. Казя услышала рядом с собой тяжелое дыхание. Футах в трех от нее, не более, стоял молодой человек в бледно-голубом мундире, расстегнутом до пояса, и с ожесточением лупил в игрушечный барабан, безостановочно поднимая и опуская длинные ноги в блестящих ботфортах, вверх-вниз, вверх-вниз, вверх-вниз. Она разглядела изъеденное оспой раскрасневшееся потное лицо с большим носом и низким покатым лбом, на который с коротко подстриженной головы съехал бархатный ночной колпак. Он колотил по барабану, шаря пустыми голубыми глазами по залу, и с его тяжелой нижней губы непрерывным потоком стекали бессвязные слова команды, пересыпаемые пьяными ругательствами.

Все старались отвести от него глаза, и только Екатерина, также присевшая в реверансе, с ледяным презрением на побледневшем и ожесточенном лице смотрела на барабанщика в упор.

– Ах вот как, армии вы боитесь? Я вам задам страху! Вперед, жалкое падло! Покажем этим павлинам, как ведут себя под обстрелом доблестные голштинцы. Вперед,грязные свиньи! – Он еще дважды или трижды выкрикнул оскорбительные слова, прислушиваясь, как они отдаются в огромном позолоченном зале, и весело гикая от удовольствия.

– Марш-марш-марш! Левой-правой, левой-правой, левой-правой! – Он двинулся дальше, подталкивая своих людей в спину барабанными палочками и часто высовывая язык.

По мере приближения к напуганным до полусмерти музыкантам, тем не менее продолжавшим во имя святого долга отчаянно пилить на скрипках, впереди идущие замедлили шаг и в пьяном беспокойстве, оглядываясь вокруг, начали перекликаться.

– На них! Вперед, болваны! Ага, враг рассеян, враг бежит! Никакой пощады! Смерть пилильщикам!

Верные музыканты, даже сбитые со своих стульев, даже падая среди рушащихся пюпитров и разлетающихся париков, до последней секунды продолжали исполнять прелестную пьесу.

– Никакой пощады! Бей их, где они упали!

Красные бриджи победоносно развевались над возникшей свалкой. Из нее торчали, раскачиваясь, словно маргаритки на ветру, ноги в белых чулках, и взлетали вверх музыкальные инструменты.

Казя, как и все остальные в зале, наблюдала эту сцену, оцепенев от удивления и ужаса. Наконец, все двенадцать оторвались от шевелящегося месива и ринулись к дальней двери. Молодой человек с маленьким барабаном кинулся за ними, не переставая вопить:

– Назад! Кому говорю, назад! Стройся! С каких это пор воины Голштинии покидают поле брани в беспорядке! Назад, говорю вам! Приказываю, назад!

Но доблестные воины Голштинии не обращали внимания на призывы своего генерала и, оставив на поле брани целую кучу лопат, метелок и мушкетов, расталкивали стоящих на их пути и рвались к выходу.

Молодой человек пустился неуверенным галопом за своей командой и выскочил за дверь. Лакеи поспешили ее затворить, и прерывистая дробь барабана стала отдаляться. В комнате по-прежнему царила тишина, нарушаемая лишь возней музыкантов, старавшихся извлечь из груды обломков уцелевшие инструменты.

И тут раздался истерический женский смех. Он послужил сигналом, повинуясь которому, все взоры обратились к великой княгине.

Екатерина спокойно, четко выговаривая слова, повернулась ко Льву Нарышкину:

– Будьте любезны, попросите музыкантов, как только они смогут, возобновить выступление. И передайте им, что я искренне сожалею о неприятном инциденте.

Спустя какую-то секунду Казя с восхищением услышала веселый спокойный смех Екатерины, как если бы ничего и не было.

Но Понятовский нервно перебирал пальцами эфес шпаги, не будучи в состоянии отойти от охватившего его гнева.

– Вот это и есть его императорское высочество, великий князь Петр Федорович, который когда-нибудь станет царем всея Руси.

– И часто он ведет себя подобным образом? – поинтересовалась Казя.

– А когда ему взбредет в голову. Довольно типичный пример остроумия его высочества. А сейчас прошу меня извинить. – И он направился к Екатерине. Гости между тем защебетали с необычайным оживлением, словно стараясь изо всех сил доказать, что никакого происшествия не было. Потрепанные музыканты начали снова играть, но им удавалось извлечь из разбитых инструментов лишь отрывочные и фальшивые звуки.

«Так вот каков он, Петр, – подумала Казя. – Забулдыга из Кильской пивной. Бедная, бедная Фике». Ее вывел из задумчивости голос Льва:

– Казя, разреши представить тебе графа Александра Шувалова. – Казя улыбнулась и протянула руку. Губы у Шувалова были влажные, а рука – сухой и шершавой, как панцирь черепахи. Сонные глаза, глядевшие из-под тяжелых век, на самом деле ничего не упускали.

– Разрешите пожелать вам длительного и счастливого пребывания в Петербурге, – галантно произнес он.

Глава IV

Алексей Орлов сидел на парапете у берега Невы, болтая своими длинными ногами и насвистывая сквозь зубы. Стоял конец апреля, вечер был тихий, теплый, только что прошедший небольшой дождик отмыл булыжные мостовые до тусклого блеска. На строительстве нового Зимнего дворца еще работали, и Алексей с удовольствием наблюдал за каменщиками – подбадривая друг друга выкриками, далеко разносившимися во влажном воздухе, они споро ставили на место огромные детали каменной кладки. Оторвав от них взор, он нетерпеливо взглянул на дальний поворот, откуда обычно появлялась карета Кази. Строители, к этому моменту закончившие рабочий день, лениво перебрасывались шутками.

– Глянь-кось, братец, что-то она нонче припозднилась.

– Небось, другого себе завела.

– А этот третий лишний, что ль?

Любовники постоянно встречались здесь. Кучер Льва Бубина доехал бы сюда и с завязанными глазами, даже лошади знали, где следует замедлить бег. Но на этот раз их за перекрестком огрели кнутом – такая была спешка! Заслышав стук колес, Алексей просиял, но повернулся лицом к реке и не шелохнулся, когда карета остановилась за его спиной.

Раздался стук каблучков, она приблизилась.

– О дорогой, прости! Знаю, опоздала, но раньше никак не получалось. Лев собирался в Ораниенбаум, надо было проводить его. Как только смогла вырваться, примчалась немедленно, – сбивчиво говорила Казя.

– Чего ты с ним возишься? Нужды-то ведь никакой, – мрачно произнес Алексей.

– Так надо. – Его недовольный тон испортил радостное настроение Кази, но она этого старалась не выказывать и продолжала так же весело. – Ты понял или нет – он уехал. Ночь – вся наша. Вернусь домой, когда захочу. Пожалуйста, Алексей, не сердись, – она взяла его руку, – Во всяком случае, не сегодня, «Остались считанные часы, – подумала она, – а он дуется, вот-вот устроит очередную сцену». Назавтра Алексей уезжал в Ригу – занять пост адъютанта при генерале Ферморе. Но он продолжал стоять с сумрачным выражением лица, и Казя, отвернувшись, сделала вид, что внимательно рассматривает тяжело груженные баржи, подымающиеся вверх по течению, и грязное двухмачтовое суденышко с коричневыми парусами, которые то беспомощно повисали, то надувались, когда налетал порыв влажного ветра. Разносившаяся над водой грустная песня и вовсе настроила Казю на печальный лад.

– Ты невыносим! – слезы обиды застлали взор Кази, она отняла свою руку. Последние дни он так часто впадал в уныние! – Мне тут нечего делать, поеду домой! – холодно проговорила она. Алексей встрепенулся, неожиданно рассмеялся и притянул ее к себе.

– Прости, любимая! Я просто дурак набитый! Ну скажи, что не сердишься на меня!

Казя, в свою очередь, рассмеялась. Ветер, наконец, покрепчал, паруса наполнились, у носа суденышка поднятая им волна вскипела и отразила лучи выглянувшего солнца, ярко высветившего мрамор парапета и каменные фасады больших домов над рекой. Казя в знак примирения сжала руку Алексея и улыбнулась глазами.

– Во дворец Баратынского, – приказал он кучеру.

– Слушаюсь, ваше превосходительство. Мигом! – с бесстрастным лицом откликнулся бородатый кучер и хлестнул лошадей.

В карете Алексей обнял Казю и покрыл ее лицо поцелуями. Лошади шли резвым шагом, кучер что-то мурлыкал себе под нос, и седоки оглянуться не успели, как оказались у места назначения. Казя выскользнула из объятий Алексея, со смехом отбиваясь от его рук, привела в порядок прическу и расправила складки платья.

– Идти на прием обязательно? – спросила Казя, когда они въехали во двор дома Баратынского.

– Обязательно, хотя бы ненадолго. Федор и вечер-то устроил специально для нас. Но мы ненадолго, обещаю тебе. – Он сдвинул губами мягкие завитки ее волос и поцеловал ухо. Тело Казн все напряглось.

– Карцель приготовит нам комнаты к тому моменту, как они понадобятся.

Перед крыльцом стояла карета, с ее козел спустился лакей и подошел к Казе.

– Графиня Раденская?

– В чем дело? – ответил вместо Кази Алексей. – Зачем тебе графиня?

– Граф Алексей Шувалов приносит вашей светлости извинения и просит разрешить ему побеседовать с графиней наедине.

– Он здесь?

– Да, ваша светлость. – Человек кивнул в сторону ожидающей кареты. Казя взглянула на Алексея и покачала отрицательно головой, но он отвел ее в сторону и объяснил, что ослушаться нельзя.

– Самый могущественный человек России... Ты не можешь обидеть его отказом... – Казя с удивлением выслушала эти слова. «Орловы и те боятся этого человека!» – Но постарайся не слишком задерживаться, дорогая! Я буду тебя ждать, ждать терпеливо! – Он даже проводил Казю до кареты Шувалова.

Граф Шувалов сидел, по своему обыкновению, в глубине кареты, далеко от окна, втянув голову в плечи, неподвижно, и только глаза его беспокойно рыскали вокруг. Он давно понял, что, оставаясь невидимым, можно увидеть на улицах города значительно больше.

– Как мило с вашей стороны оказать мне столь высокую честь, мадам! – Шувалов, едва шевельнув губами, изобразил на своем лице некое подобие улыбки, которая показалась Казе гримасой, застывшей на лице покойника.

– И очень любезно с вашей стороны, месье, что вы хоть на миг, но лишаете себя удовольствия лицезреть столь очаровательное существо! – Он отвесил Орлову легкий иронический поклон. – Возможно, впрочем, что содержание нашей беседы вознаградит вас сторицей за кратковременное расставание. – Цветистая фраза, произнесенная невыразительным и резким голосом, прозвучала очень неестественно.

Они миновали Летний сад на берегу Невы. Казя нетерпеливо ждала, что же скажет Шувалов, но он безмолвствовал. Колеса с железными ободьями громко стучали по булыжникам мостовой, кучер, растягивая слова, певучим голосом понукал лошадей. Казя молчала, твердо решив ничем не выказывать своего любопытства, молчал и Шувалов, и лишь когда карета поравнялась с Царицыным лугом, который оглашали крики детей, лай собак и топот маленьких ног, он заговорил. Первые же его слова привели ее в изумление.

– Тринадцать лет назад вы и великая княгиня Екатерина были подругами и играли вместе. – Он выглянул из окна на людную лужайку, с отвращением воскликнул: – На земле развелось слишком много народу. – И с шумом втянул в нос порцию нюхательного табака.

– В-в-вы о-о-о-чень хорошо информированы, – ответила Казя, даже не пытаясь говорить гладко. Она знала, что в этом разговоре ей не избежать заикания.

– Я почитаю своим долгом знать все обо всех. – Шувалов впервые взглянул ей прямо в глаза, и Казю поразило их необычайно холодное выражение. «Он бы за казнью или за пыткой узника в одном из своих потайных казематов наблюдал с таким же бесстрашным равнодушием, с каким взирает сейчас на шалости детей около карусели и качелей», – подумала она.

Шум гуляющей толпы перекрыл крик мясника: «Говядина! Кому говядины!» Старик в кроличьей куртке помахал перед окном кареты нитками сухих грибов. Кучер обернулся и шутливо маханул его по плечу кнутом.

– Пошел, старче! Небось, хочешь разжалобить господ до слез? – И, довольный, усмехнулся собственной остроте. «Господин верен себе, – подумал он. – Как ему надо поговорить по душам, он сразу сюда, на луг. Еще бы, в этом гаме человеку не собраться с мыслями, а толпа тут такая, что лошади с трудом сквозь нее продираются. Хозяин – парень не промах, своего не упустит, особливо с этакой кралей. Небось, облапит ее своими грязными ручищами».

Между тем граф Шувалов, наконец, открылся.

– Я устроил вас фрейлиной при дворе великой княгини, – заявил он без обиняков. Никаких «если вы не возражаете» или «мне кажется, я мог бы», просто «я устроил» – и все тут.

– Но п-п-предположим, что я не хочу...

– Вы хотите, мадам, вы хотите. А теперь выслушайте меня со вниманием, – и он в течение нескольких минут быстро говорил, поясняя внимательно слушавшей Казе, какие перед ней открываются перспективы.

– Итак? – спросил он в заключение, глядя на нее своими змеиными глазками. Казя медлила с ответом. У окна вдруг выросла девица с дерзким выражением лица.

– Ваша светлость, купите! – Она протянула поднос с горячими пирожками. – Прямо с пылу, с жару! – Глаза ее с одобрением скользнули по бархатному плащу Кази с горностаевой отделкой и по приветливому улыбающемуся лицу. Она, смеясь, пошла вровень с каретой, не отставая ни на шаг.

– О, да вы красотка! – воскликнула она с обезоруживающей искренностью. Граф Шувалов искоса взглянул на нее с такой непомерной злостью во взоре, что она, как ужаленная, отскочила от окна кареты и начала лихорадочно креститься, приговаривая «чур меня, чур!», словно на нее обратил свои глаза сам дьявол. Казя расслышала, как она даже ругнулась вслед их карете.

– Гони! – приказал Шувалов кучеру. – Подальше от этого сброда.

Кучер подстегнул лошадей, с добродушной ухмылкой покрикивая на гуляющих, чтобы те дали ему проехать. Шувалов притаился в своем углу и, пока они не выехали на берег реки, не произнес ни слова.

– Итак? – повторил он свой вопрос.

– По сути дела, вы хотите, чтобы я стала шпионить за великой княгиней, – сказала Казя.

– Что вы, что вы! Зачем такие сильные выражения? Не шпионить, а просто сообщать время от времени немного информации. Во благо России, разумеется.

«Какая же я буду подруга, если стану пересказывать все, что происходит между нами», – с негодованием подумала Казя. Вся ее душа пришла в возмущение при этой мысли, но… Но зато она снова будет с Фике, а это главное. Тут ей на ум пришли слова Дирана о шпионах.

– А если я откажусь?

– Откажетесь? – Шувалов взглянул на нее с удивлением. – Тогда, дорогая графиня, вам придется возвратиться туда, откуда вы явились, да и то лишь в том случае, если вам повезет. – Голос его звучал так угрожающе, что Казя вздрогнула. – А Санкт-Петербург лишится одной из самых м-м-м... одной из самых привлекательных женщин. – Его рука скользнула по сиденью к бедру Кази, но она поспешно отодвинулась. Он пожал плечами, лицо его передернула обычная судорога. «Но будьте уверены, моя прекрасная польская пани, что в один прекрасный день... да-да, такой прекрасный день настанет», – мелькнуло у него в голове.

Казя понимала, что попала в западню. Ему стоит мизинцем шевельнуть, и она бесследно исчезнет из Петербурга, и даже Екатерина не сможет ей помочь.

«Завтра молодой Орлов уезжает на войну, – думал Шувалов. – Спешить некуда. Я не двадцатилетний жеребец, которому огонь желаний сжигает чресла». Он приложил руку к щеке, чтобы унять нервный тик. Терпения у него – хоть отбавляй. Краем глаза он наблюдал за внутренней борьбой, переживаемой Казей. Ему редко встречался человек со столь выразительным лицом, и при его опыте общения с самыми разными людьми он читал все ее мысли так, как если бы они были написаны на лежащем перед ним листке бумаги. Но через один-два месяца пребывания при дворе она научится скрывать свои чувства.

– Да будет так, – произнесла наконец Казя. – Я принимаю ваше предложение.

– Прекрасно! – ответил он, стараясь, чтобы его голос звучал как можно более беззаботно. – В таком случае вот что. – И всю дорогу до самого дворца Баратынского он наставлял Казю, что ей надлежит делать при молодом дворе[6]. Великая княгиня привыкла к очень хорошему обслуживанию. При всем своем обаянии и живости характера она любит повелевать и требует беспрекословного выполнения ее приказаний. Иные постигли эту истину слишком поздно – и поплатились.

– Я буду очень стараться.

– Не сомневаюсь. А сейчас, дорогая, вы, конечно, не пожелаете, чтобы месье Орлов ожидал вас хоть лишнюю секунду. – «Она легко краснеет», – подумал Шувалов, но он хорошо знал, что само по себе это не признак слабости.

Помогая Казе выйти из кареты, он подал ей руку, сухую, чешуйчатую, напомнившую ей хвосты павлинов в Керчи, шуршащие в пыли.

* * *

Они очень скоро незаметно ушли с бала и поднялись по лестнице к комнатам, отведенным для них князем Баратынским, где они провели в последние два месяца столько блаженных часов.

Оба были возбуждены выпитым внизу вином, интимной обстановкой маленькой уютной комнатки и мыслью о находящейся в соседней опочивальне широкой кровати, но тем не менее не касались друг друга. По правилам любовной игры, которую они вели, следовало дразнить свои чувства, доводить желание до наивысшего накала, когда сдерживать его уже нет мочи.

Они сидели за столиком, попивая шампанское, которое Карцель наливал в хрустальные бокалы на высоких ножках.

– Французы, по крайней мере, дали нашей стране много хорошего, – Алексей поднял свой бокал и стал медленно его поворачивать указательным и большим пальцами, следя за отражением пламени свечи в пузырьках вина.

– За тебя, – медленно произнес он. – За твою жизнь при дворе.

– А я пью за тебя, дорогой, – возразила Казя, глядя на него поверх пенящегося бокала. Впервые за весь вечер, если не считать краткой размолвки на берегу Невы, они разговаривали серьезным тоном.

– Я буду скучать по тебе, Казя!

– Может быть, на первых порах. А потом ты так увлечешься войной, что забудешь обо всем на свете. – Шампанское развязало ей язык.

Она давно подметила, что, когда речь заходит о его участии в военных действиях, Алексей не в состоянии оставаться равнодушным. Она была уверена, что ему понравится воевать. Это то, чего ни одна женщина в мире не может понять в мужчине.

– А что ты будешь делать, когда я уеду?

Казя нагнулась к нему и, приложив палец к губам, покачала головой. Глаза ее потемнели.

– У нас еще целая ночь впереди, – сказала она, снова выпрямляясь. – Пока что, наверное, я буду по-прежнему жить во дворце Бубина. Но, надеюсь, недолго. По словам графа Шувалова, я могу потребоваться очень скоро, через неделю-другую.

– Я все же не перестаю удивляться, – сказал Алексей, лаская глазами ее плечи, грудь, рот. – Почему его выбор пал на тебя? Ему прекрасно известно, что ты подруга детства великой княгини, как же он, знаток людей, может так неверно судить о тебе, чтобы предположить, будто ты станешь обманывать ее доверие.

– О дорогой, ты мне льстишь! – теперь уже все ее тело жаждало его рук, его мужской силы. Сколько можно разговаривать!

– И все же за этим что-то кроется. Можешь не сомневаться, Александр Шувалов не из тех, кто способен на необдуманные поступки.

Но Казя его не слушала.

– Неужели это сейчас самое важное? – спросила она охрипшим голосом, сбросила с ног туфли и направилась к нему. Алексей посадил ее на колено и стал медленно стягивать платье с ее плеч, но вскрикнул от неожиданности: Казя небольно укусила его в шею.

– Ну ты, дьяволенок!

Алексей подхватил Казю на руки и отнес на кровать. Лихорадочными движениями они старались освободить друг друга от одежды, и пальцы Алексея нетерпеливо рвали многочисленные крючки на Казином платье. Казя откинула голову на подушки, выгнулась дугой, и поколебленное случайным сквозняком пламя свечи отбросило тени на ее атласную кожу.

Они целовались и ласкали друг друга губами, пока не истощилось последнее терпение. Объятые дикой страстью, они соединились. Несмотря на силу своего вожделения и необычайную физическую мощь, Алексей был сама нежность. Хотя кровать ходила под ним ходуном, он ни разу не причинил Казе боли. И когда он разъял свои объятия и, тяжело дыша, упал на кровать рядом, все еще держа одну ногу на ее бедрах, у нее на губах не было ни капли крови, а на теле – ни одного синяка.

– О Боже, какая ты чудесная женщина, – вымолвил он.

Это были первые слова, слетевшие с его уст с момента их соединения. И слава Богу – ибо в момент наивысшей страсти в ушах Кази неизменно звучал голос Генрика, произносящего слова любви. И сейчас, когда Алексей заговорил, ей мерещилось совсем иное лицо в рамке мокрых вьющихся волос, склоняющееся над ней.

– Нам было сегодня необыкновенно хорошо, правда? – Алексей с улыбкой повернулся к ней. Казя привстала и погладила его по влажным волосам.

– Да, дорогой.

Но в глубине души она знала – как он ни красив, как ни силен, но чего-то в нем все же недостает, чего-то, что может ей дать лишь один человек в целом свете.

Остатки догоревшей свечи лежали на кучке воска, в окна между портьерами вползал рассвет. Луч раннего солнца позолотил спящее лицо Кази, она заворочалась и что-то пробормотала со сна. У сваленного кучей на полу платья привстала на задние лапы крыса, но, напуганная движениями Кази, быстро шмыгнула в нору за деревянной обшивкой стен. Внизу во дворе уже переговаривались во весь голос слуги.

Алексей давно проснулся и наблюдал за лицом Кази. Вот ресницы дрогнули, но она не раскрыла глаз. Он погладил черные блестящие волосы, раскинувшиеся по подушке, и дотронулся пальцем до ее рта.

– Проснись, маленькая полячка. Мне скоро уходить, – шепнул он, склонился к ней и ласковыми прикосновениями рук разбудил. Ее рот раскрылся, обнажив сломанный зуб, ноги, лежавшие на его бедре, напряглись.

– Я бы хотела поехать с тобой, – сонным голосом промолвила она, освещенная уже ярким солнцем.

– В кирасе ты будешь выглядеть замечательно. Но ты больше нравишься мне такой, как сейчас, – Казя ждала от него чего-то большего, но она и сама так хотела спать, что не могла как следует раскрыть глаза. Алексей вызвал Карцеля и велел принести горячей воды и мундир. «Скоро он уедет», – подумала Казя, и у нее защемило сердце. Правда, он уезжал еще не сейчас, а поздно ночью, но тогда о двух прекрасных месяцах с Алексеем уже будет напоминать только Карцель, который останется с ней.

– Смотри за ней хорошенько, маленький негодяй, не то я тебе уши отрежу, – пригрозил Алексей.

– Что ваше, то мое, ваше превосходительство. Будьте спокойны. Я о ней позабочусь, – без всякой обиды ответил карлик.

Казя окончательно проснулась от того, что Алексей сдернул с нее одеяло и с полуулыбкой смотрел на ее обнаженное тело.

– Вот такой я хочу тебя запомнить, – сказал он.

Он поцеловал Казю. Она обвила руками его шею и на миг прижалась, но он разнял ее руки и отстранился.

– Ненавижу прощания, – отрывисто сказал он, тремя большими шагами достиг двери и скрылся за ней. Казе еще было слышно, как он сбегает по ступенькам лестницы. Но вот его шаги затихли вдали, и она зарылась лицом в подушку.

Наплакавшись, она еще какое-то время продолжала лежать, размышляя. Внутри себя она ощущала болезненную пустоту, но перед тем как начать новую жизнь рядом с Фике, надо было как следует подготовиться, а для этого следовало осушить слезы и подняться с постели. И Казя поднялась.

Часть 5

Глава I

Вызов к молодому двору последовал, однако, только в середине июня. Великая княгиня с супругом пребывала в Петергофе, и Казе было предложено явиться туда незамедлительно.

Сидя в душной от полуденного зноя карете, Казя прижимала к лицу носовой платок для защиты от пыли, врывающейся в открытое окно. Сквозь стук колес и резкие удары тяжелых рессор прорывался громкий фальцет Карцеля, поносившего на чем свет стоит кучера Бубина.

– Смотри, куда едешь, дубина стоеросовая! Думаешь, ее светлости приятно трястись, что твоей горошине на сковородке. – Одолеваемый чувством высокой ответственности за благополучие и комфорт Кази, он взял себе за правило разговаривать со слугами чрезвычайно грубо. Однажды Казя даже пожурила его за высокомерную манеру отдавать приказания, на что он возразил:

– Но, пани, подумайте сами, что скажет мой господин, если узнает, что я позволял этому мужичью пренебрегать вашими удобствами?

Карету с такой силой подбрасывало на рытвинах, что Казя хваталась за кожаные петли. За молодыми тополями, высаженными с обеих сторон дороги, виднелась залитая солнцем равнина. Кое-где на маленьких лесистых холмиках возвышались богатые летние особняки вельмож. Длинные канавы, заросшие высоким тростником, тянулись вдаль до самого моря, на крошечных болотистых лугах радом со своими жалкими приземистыми лачугами гнули спины под палящим зноем мужчины и женщины, косившие траву.

Мимо на взмыленных конях галопом проносились всадники, карета Кази обгоняла то другие экипажи, то телеги, груженные сеном, с привязанными сзади жеребятами. Бедняки, заслонясь ладонью от солнца, брели по пыли, толкая перед собой маленькие тачки или неся на спине тяжелые мешки. В одном месте карета встретилась с колонной солдат на марше – их песня слышалась еще долго после того, как они остались далеко позади.

Казя откинулась на спинку трясущегося сиденья и предалась мыслям об Алексее. После его отъезда она получила от него всего лишь одну коротенькую небрежно нацарапанную записку, в которой он сообщал, что здоров, но очень по ней скучает. «Пытались предпринять атаку... Но пруссаки, видимо, увиливают от встречи с нами...» Далее он интересовался, хорошо ли смотрит за ней Карцель? Кончилась записка такими словами: «Сейчас ты уже, наверное, находишься при великой княгине. Я вижу вас вдвоем и хотел бы знать, о чем вы беседуете».

Казя тосковала по Алексею, по его объятиям, но, как ни старалась, не могла вспомнить его лицо. Она закрывала глаза, снова и снова пытаясь восстановить в памяти милый облик, но его черты расплывались, становились нечеткими. Хорошо помнилось лишь его тело. Казя вздохнула и переменила положение, выпрямилась и выглянула в окно. Далеко впереди показались золотые купола Петергофа, сияющие над кущами деревьев, и боль в груди унялась при мысли о том, что ждет ее в ближайшем будущем. Сердце забилось сильнее. Казя, стараясь успокоиться, сделала глубокий вдох. На миг ее охватило желание повернуть назад, уехать куда глаза глядят, лишь бы избежать предстоящего испытания. «Но ты же этого хотела, – сказала она сама себе, – а сейчас уже поздно бить тревогу».

Появилась ватага босоногих ребятишек. Они бежали рядом с каретой, стараясь не отставать, и глазели на Казю. Она крикнула детям что-то ласковое, несказанно их этим удивив.

– Она, вроде, не печалится, – кисло заметил кучер, натягивая грязные вожжи.

– А чего ей грустить? – откликнулся Карцель. – Едет на новую жизнь.

* * *

Фрейлины Екатерины размещались в отдельном здании, находившемся в стороне от главного дворца, около конюшен. Здесь отвели комнату и Казе. Карцель при виде ее пришел в негодование.

– Как! Такая дыра! Да в ней и груму-то не пристало жить! – ворчал он, не переставая, с важным видом наблюдая за переноской Казиного багажа.

– А куда, пани, прикажете ваши платья? Нет ли где помещения поприличнее? – обратился он к мажордому, встретившему карету.

Мажордом пожал плечами и, ни слова не сказав, удалился. Было слышно, как он, спускаясь по лестнице, хохочет.

Крохотная комнатка под самой крышей оказалась нестерпимо жаркой и душной. У грязного потолка жужжали мухи, постельное белье выглядело несвежим.

Казя подошла к маленькому оконцу. Ей в нос ударил резкий запах конюшни. Скат крыши загораживал перспективу, над яркой зеленью деревьев виднелась лишь Узкая полоска темно-синего моря. Казя села на кровать, подавленная сильным разочарованием; ее одолевала усталость, вспотевшее тело чесалось от пыли. Вокруг ее лица жужжала назойливая жирная муха. Это был единственный звук, нарушавший тишину в доме. И было непонятно, что же ей надлежит делать дальше. Карцель исчез и вернулся с кувшином тепловатой воды. Казя вымылась, причесалась, надела ярко-красное платье и сразу почувствовала себя лучше.

– Внизу человек пришел за вами, – сообщил, возвратившись, Карцель. – Судя по ливрее, лакей графини Брюс. – Казя вспомнила красивую женщину, стоявшую за спиной Екатерины.

– Она шлет вам привет и приглашает во дворец.

– Прекрасно, пойдем немедленно.

Лакей проводил их через покрытый гравием просторный двор к боковой двери во дворец.

Казя с благоговением взирала на длинные коридоры и величественные просторные комнаты, через которые они проходили, но от ее внимания не укрывались пятна зимней сырости на роскошных обоях или трещина во всю длину огромного позолоченного зеркала. Ее наблюдательный взор заметил, что драгоценная мебель кое-где обветшала, сильно поцарапана, а великолепные парчовые шторы внизу обтрепались. Заметив удивление в глазах Кази, Карцель пояснил:

– Обстановку и шторы перевозят из одного дворца в другой. Поэтому на стулья, например, опасно садиться – того и гляди развалятся под тобой. О пани, поверьте, вот уж воистину, не все то золото, что блестит.

Лакей подозрительно оглянулся на Карцеля. «Полячишко, судя по выговору», – подумал он презрительно. Его старый дед частенько о них рассказывал. – «Хуже монголов, а те все жулики» – вот как он о них отзывался.

Они проходили мимо многочисленных лакеев в дворцовых ливреях, а кое-где и мимо камергеров или фрейлин, и те и другие с любопытством оглядывали Казю, но ни один не попытался остановить ее и что-нибудь сказать. Казины ноги в узких туфлях отекли и болели от нескончаемой ходьбы по длинным мраморным лестницам и необъятным паркетным полам.

Она уже отчаялась достичь когда-нибудь цели, но, наконец, лакей распахнул дверь небольшой комнаты и громко доложил о ее прибытии, исказив при этом фамилию.

– Русский болван, – злобно прошипел Карцель. – Вы готовы, пани?

– Да. – Вступив в комнату, Казя с порога увидела женщину, которая читала, сидя у окна.

– А я не стану терять времени даром, – с ухмылкой прошептал карлик. – Замочная скважина во дворце не менее полезна, чем в каком-нибудь захудалом еврейском шинке. – Он поклонился и затворил дверь за Казей.

Женщина поднялась со своего места и, приветливо распахнув навстречу Казе руки, улыбаясь пошла ей навстречу. На ней было замечательное платье французского покроя из светло-голубой парчи с серебряной отделкой, очень глубоко вырезанное спереди. Темные волосы были изящно уложены на маленькой аккуратной голове. Наряд дополняли длинные белые перчатки и короткий шлейф, волочившийся сзади по полу. Улыбалась она весьма дружелюбно, но глаза, внимательно осмотревшие Казю с головы до пят, как бы оценивали ее внешность, а в голосе звучал металл. Красота Кази была живой и теплой, а баронесса Брюс напоминала бриллиант, отполированный до непревзойденного блеска.

– Ах, графиня, как я рада приветствовать вас при Дворе. Молва опередила ваше появление, я столько о вас слышала, что давно мечтаю познакомиться. – Изящным жестом она указала на обитый желтым атласом стул. – Прошу вас садиться.

– Ваша слава также дошла до меня, – в свою очередь, улыбаясь, ответила Казя. Светло-карие глаза взглянули на нее пристально, красиво очерченный рот слегка напрягся.

– В таком случае вы знаете, что я Прасковья Брюс. – Дамы уселись у открытого окна и для начала заговорили о второстепенных пустяках, присматриваясь друг к другу. Графиня Брюс задавала Казе завуалированные вопросы о ее поездке и жизни в Петербурге, Казя довольно односложно отвечала.

Легкий приятный ветерок донес до них аромат садов, которые, насколько хватало глаз, простирались до самого моря. К ним вели широкие ступени между рядами фонтанов. Слышалось пение птиц и жужжание пчел. Борзая отделилась от стенки, у которой лежала, и, подойдя к Казе, разрешила той потрепать ее длинные шелковые уши.

– Как вам, наверное, известно, – заговорила графиня Брюс после небольшой паузы, – я, будучи старшей фрейлиной, обязана ввести вас в курс ваших обязанностей. – Она снова ненадолго замолчала, машинально листая лежавшую перед ней на столе книгу. – Надо вам сказать, прежде всего, что я служу ее высочеству почти двенадцать лет.

– Вы, должно быть, хорошо изучили ее характер.

– О да, безусловно.

«У этой полячки гордый надменный вид, не предвещающий ничего хорошего», – подумала герцогиня Брюс. Вечернее солнце скользнуло холодным лучом по светло-зеленым шелковым обоям и по золотым листьям винограда, обвивающим столбы маленького камина. «Комната напоминает свою хозяйку, – подумала Казя – Красивая, аккуратная, но тепла никакого». Мраморные часы на каминной доске, очень похожие на часы в столовой Волочиска, зажужжали и пробили шесть раз.

– А сейчас, – неожиданно поднялась графиня Брюс, – пойдемте, познакомитесь с остальными фрейлинами. За ужином я официально представлю вас великой княгине.

Однажды после обеда Екатерина в сопровождении Кази спустилась по широкой лестнице в Нижний парк, раскинувшийся между дворцом и морем. Время приближалось к одиннадцати, тем не менее, позолоченные статуи сверкали, словно внутри них находился источник света, а Большой канал производил впечатление темно-синей стрелы, нацеленной на бледный блин моря. Извергаемая многочисленными фонтанами вода с силой взлетала высоко вверх сверкающими струями и столбами, при падении они распадались на тонкую серебристую пыль, носившуюся в воздухе по воле едва шепчущего ветерка.

– Я люблю это место, – сказала Екатерина. – После духоты летнего Петербурга оно кажется раем. Мне оно нравится больше, чем Ораниенбаум. Обычно мы именно там проводим лето, но сейчас Ораниенбаум ремонтируется, – Строго расчерченные красивые сады с ровными рядами молодых деревьев и правильно чередующимися цветочными клумбами были залиты странным неземным светом июньской ночи.

Казе пришел на память незабываемый момент перед заходом солнца много лет назад, когда весь Волочиск лежал, затихнув, в таком же розоватом сиянии.

Они медленно прогуливались без слов. Вокруг слышался лишь умиротворяющий звук падающей воды; на светлом фоне зелени деревьев четко выделялись казавшиеся неподвижными струи фонтанов в форме пастушьих посохов.

Отдаленный смех придворных, шедших на некотором расстоянии от Екатерины, заглушило пение дроздов. Казе на момент почудилось, что вот сейчас раздастся крик павлина.

– Последний раз мы гуляли вместе с вами по берегу озера в Волочиске, – нарушила молчание Екатерина. – Помните? Еще видели цаплю на высохшем дереве, серукг, скрюченную, ну вылитый канцлер Бестужев. – Она рассмеялась, но почти тут же снова приняла серьезный вид.

– Вас не расстраивают воспоминания о прошлом? Она знала о трагедии в Волочиске от Станислава, и хорошо себе представляла, какой ужас пережила Казя в ту ночь.

– Н-н-нет. Уже н-н-нет. Екатерина пожала ей руку.

– Когда вам захочется, поделитесь со мной этими грустными воспоминаниями? – мягко произнесла она.

– Может быть, в свое время.

Екатерина сорвала маленькую красную розу и поднесла к носу.

– Как много красивого на свете, – вздохнула она. – Иногда мне кажется, что только мы, люди, портим эту красоту, хотя вместе с тем... – Она повернулась лицом к белому с золотом длинному фасаду дворца, поблескивающему в последних лучах закатного солнца. – Взгляните, на что мы способны, когда перестаем помышлять о разрушении.

Аромат цветов смешивался со свежим морским воздухом. Казя при каждой из бесчисленных придворных трапез пила вино, и оно необычайно обострило все ее чувства, которые теперь с невероятной ясностью доносили до ее сознания даже малоощутимый запах маленького листика, чуть слышный шепот падающей капли воды, далекую песню дрозда. По этой же причине она испытывала одновременно и грусть, и радость. Ощущала себя и свободной, как никогда, и пленницей этого волшебного места. Ей хотелось то петь, то плакать.

– Здесь я прикажу поставить еще один фонтан, каскадом. Я хорошо себе представляю, как он будет выглядеть: площадка в черно-белых квадратах, наподобие огромной шахматной доски, и падающая на нее вода. Парку следует придать более естественности, пусть он походит на английские сады такого рода. Ведь сейчас он точно скопирован с Версаля. А мне бы хотелось, чтобы у него было свое лицо.

Казя рассеянно слушала рассказ Екатерины о ее планах.

– Ах, язык мой – враг мой! Снова болтает, помимо моей воли! – И великая княгина оглянулась вокруг себя, как если бы среди низкорослых, высвеченных солнцем деревец кто-то мог прятаться и подслушивать ее. Но там, естественно, не было ни души, все шли далеко позади.

– Мне не пристало говорить, что то или это следует переделать. Пока, во всяком случае, не пристало, – тихо добавила она, в укор себе самой, качая головой.

Навстречу, хрустя гравием аллеи, гуськом шагали солдаты. Завидев великую княгиню, сержант, шедший во главе взвода дворцовой охраны, отдал отрывочную команду, его люди остановились как вкопанные. Словно каменные изваяния, стояли они с деревянными, ничего не выражающими лицами, глядя прямо перед собой поверх головы маленькой женщины с дружелюбной улыбкой на устах.

– Прекрасная ночь, Левашов! – сказала она.

– Точно так, ваше высочество! – Сержант в зеленом мундире и длинных черных гамашах скалой навис над Екатериной.

– Но слишком теплая, пожалуй. Мне кажется, в ваших красивых мундирах вы изнываете от жары.

– Точно изволите заметить, – на широкое гранитное лицо с трудом просочилась улыбка.

– Вы, вижу, идете с дежурства, не стану вас задерживать.

Отсалютовав, он повел взвод дальше. Екатерина проводила глазами высокие ладные фигуры солдат среди садовой зелени.

– Если бы не он, меня бы насмерть завалило бревнами и штукатуркой, – тепло сказала Екатерина.

– Да, Стас, Граф Понятовский рассказывал мне, – отозвалась Казя.

– Здание, словно карточный домик, рухнуло чуть ли не на головы нам. Это самое ужасное во всех домах, отстроенных в России. С виду они красоты необыкновенной, но Боже вас упаси прислониться слишком сильно к стене... Но мы пришли... Какой вокруг хаос! – Она развела руками.

Перед ними стоял Монплезир, небольшой дворец с обитыми плющом стенами и маленькими белыми окошками.

– Прелесть, правда, Казя? – Низкое одноэтажное здание окружал отдельный сад. – Вот где мне хотелось бы жить. Прежде всего, потому, что дом стоит прямо на море. В отсутствие ее величества императрицы мы с его высочеством часто наезжаем сюда на несколько дней. Это такая радость, нечто вроде пикника.

– К тому же пикника без взрослых.

– Именно, – рассмеялась Екатерина. Несмотря на умудренные жизненным опытом глаза Казн, было в ней нечто, что заставляло Екатерину чувствовать себя очень юной, как если бы они снова были детьми.

– О, Казя, у меня нет слов, чтобы выразить, как я рада, что вы рядом со мной. – Она села на маленькую простую скамейку среди кустов роз и потянула за собой Казю.

– Мне кажется, что в этих громоздких нарядах у нас весьма комичный вид.

Кринолины – пышные юбки на тонких обручах – широким колоколом встали вокруг каждой из них.

– В прошлую зиму, будучи в Ораниенбауме, я на рассвете ходила со старым рыбаком стрелять уток и надевала по этому поводу мужскую одежду – брюки и кожаный кафтан. Никогда в жизни у меня не было подобного ощущения раскованности, как в этом платье.

– Могу себе представить, – поддакнула Казя. Обязательные для придворных дам туалеты очень скоро надоели Казе, она с грустью вспоминала удобные юбки с рубашками и длинные свободные жакеты, которые носила в Зимовецкой.

– Но все же, – продолжала Екатерина, – выпадают, конечно, такие минуты, когда хочется выглядеть дамой. Станислав, например, желает меня лицезреть только в самых роскошных нарядах, не считая, конечно, тех минут, когда... когда... – Тут они обе расхохотались, вспугнув стаю белых голубей с зеленой черепичной крыши маленького дворца. Розовые от яркого еще заката голуби, покружив над Монплезиром, опустились обратно на крышу и огласили сад умиротворяющими гортанными звуками.

– О да, это в натуре мужчин – им подавай или все, или ничего.

Казя внезапно нахмурилась, лоб ее прорезала небольшая складка, руки затеребили голубой атлас платья.

– Пока мы одни, мадам, я хочу вам кое-что сказать. – Она опасливо покосилась на медленно приближающихся и смеющихся фрейлин. Кто-то из них кричал: «Смотрите, смотрите! Солнце падает в море».

Светило зашло за Кронштадтскую крепость, и, в конце-концов, кануло в розовые воды моря. В садах сразу о темнее, но небо еще хранило розоватый отблеск, равда настолько слабый, что голуби казались маленькими серыми привидениями.

– Оно прячется на один-два часа, не больше, – сказала Екатерина. – Как можно спать в белые ночи? – она замомолчала, – Одно из самых прекрасных явлений в России.

– Известно ли вам, мадам, каким образом я получила должность вашей фрейлины?

– Я бы предпочла, чтобы наедине вы называли меня Екатериной. Хотя при других... Ну, да вы понимаете! – С моря повеяло прохладой, и Екатерина, поводя сверкающими белизной плечами, накинула на себя шаль.

– Полагаю, что знаю. Граф Шувалов, выбирая мне фрейлин, руководствуется отнюдь не одними моими пожеланиями. – Она подняла руку, не давая Казе заговорить. – Нет, нет, не прерывайте меня. Он предложил вам информировать его обо всем, что происходит близ меня и может представлять интерес для Тайной канцелярии, или – в данном случае это более правдоподобно – для самой императрицы. Я угадала?

Казя с удивлением смотрела на Екатерину.

– Иными словами, он предложил вам шпионить за мной. – Екатерина погладила Казину руку. – Не волнуйтесь, дорогая. – Она весело рассмеялась. – Видит Бог, со дня моего приезда сюда двенадцать лет назад не было ни одной минуты, когда бы за мной не велась слежка. Сначала это был Репнин...

– Князь Репнин, которого я видела в тот вечер, когда... – изумилась Казя.

– Когда его высочество промаршировал со своей личной гвардией через весь зал? Да, в тот самый. Затем его сменил Чоголоков, а теперь вот – граф Шувалов. И все же сейчас кое-что переменилось к лучшему. Вы не поверите, Казя, но в первые годы моего пребывания здесь я бы не могла назвать своей даже собственную душу. Что бы я ни делала – ела, пила, говорила, – все немедленно становилось достоянием императрицы. Даже мои невысказанные мысли, – Екатерина замялась.

– Мне вы можете говорить все, что угодно, дальше меня, клянусь, ваши слова не пойдут.

– Знаю, – сказала Екатерина. «Но ведь в казематах Тайной канцелярии, – подумала она, – есть страшные орудия пытки, с помощью которых человека можно заставить сообщить сведения даже о самых близких друзьях. А чего человек – будь то мужчина или женщина – не знает, того из него не выбьешь».

– Но я не могу быть доносчицей, – краска залила щеки Казн. – Я не стану этого делать.

– Но вы должны, Казя. Кроме того, на сей раз это будет забава, игра, которой мы будем вместе развлекаться. – По тону Екатерины можно было подумать, что речь идет о покере или преферансе. – Итак, решено, вы остаетесь моей фрейлиной и будете информировать графа Шувалова о важнейших событиях нашей повседневной жизни. Например, какие слова я произношу, отправляя моих гончих спать; или о том, как продвигается моя беременность; о последних выходках его высочества, – Екатерина веселилась от всей души, глаза ее лукаво поблескивали.

– По впечатлению, которое произвел на меня граф Шувалов... – начала было Казя.

– О, коварством он не уступит змее. Но не беспокойтесь, мы его обведем вокруг пальца, сообщая время от времени какие-нибудь интимные подробности моей жизни или содержание переписки, в которую вы якобы заглянули, и так далее. Мы вынуждены так поступить, иначе я лишусь вас, как лишилась моей дорогой мадам Владиславы, – грустно произнесла великая княгиня.

– Вам я, наверное, кажусь могущественным божеством, – продолжала она, – но на самом деле в настоящий момент я значу в русской политике не больше, чем тюльпаны на соседней клумбе. Мне нравится порою тешить себя мыслью, что судьба мира зависит от каждого моего слова, но... – она пожала плечами с той самоиронией, которую Казя часто наблюдала у Дирана.

– Может, конечно, и настанет день, когда все переменится, но пока что я всего-навсего женщина, которая ожидает ребенка и которой так нужно, чтобы рядом с Ней были друзья. – Она замолчала и с закрытыми глазами откинулась на спинку скамьи.

А невдалеке прогуливалась, оживленно беседуя, графиня Брюс со своей подругой княгиней Гагариной.

– Я служу ей верой и правдой с того дня, как она приехала сюда из Зербста. Так неужели я буду сидеть сложа руки и спокойно наблюдать за тем, как эта женщина старается занять мое место?

– Зря, мне кажется, вы так волнуетесь, – мягко успокаивала ее Анна. – Вам прекрасно известно, что Екатерина не из тех, кто ни с того ни с сего отворачивается от старых друзей. – Анна с большим удовольствием гуляла бы одна, в тиши, наслаждаясь пением птиц и вздохами морского ветра, – Мне, признаться, она нравится, – сказала спокойно Анна. – От нее исходит какая-то свежесть. – Анна получала истинное удовольствие от того, что поддразнивала свою красивую подругу.

– Свежесть?! Дорогая Анна, вы поражаете меня наивностью. Какая свежесть? Да она самая настоящая авантюристка, пробу ставить негде – и более ничего. Казацкая графиня, которая и по-русски-то говорит с казацким акцентом. – В голосе Прасковьи Брюс слышалось презрение. – Ничтожная личность. – Анна знала, что ее подруга не права, но возражать не хотела.

– Да-да, ничтожная личность с замашками уличной девки, – продолжала неприязненно графиня Брюс. – И двух недель не прошло после ее приезда, как она улеглась в постель к Орлову. – Голос графини дрожал от праведного гнева. «Чья бы корова мычала», – подумала бедная Анна не без злорадства – ведь на женщину средних лет с изуродованным лицом мало кто из мужчин заглядывался. Сквозь деревья она видела сидящих рядышком на скамье Екатерину и Казю, склонившихся головами друг к другу. Эта полячка в ближайшем будущем станет силой, с которой нельзя будет не считаться. Глупо делать вид, что ты этого не замечаешь.

– Знаете, Прасковья, из братьев Орловых мне всегда больше всех нравился Григорий. – Анна постаралась направить разговор в более мирное русло.

– Все они выскочки без гроша в кармане, – отпарировала графиня Брюс, скривившись в недовольной гримасе при звуке донесшегося до них смеха Екатерины. – Мужичье, молодое мужичье.

– О да, конечно! Но вспомните, дорогая Прасковья, что ведь и мы все когда-то с чего-то начинали.

Она замолчала, вечернюю тишину нарушало только шуршание их пышных юбок по гравию.

Казя смотрела на приближающихся навстречу женщин. Она заметила косые взгляды, которые бросала на нее за обедом графиня Брюс, и поняла, что эта женщина – ее злейший враг.

Екатерина пробудилась от дремы и открыла глаза.

– Прасковья! Анна! – Она приветливо улыбнулась и вздохнула всей грудью. – Какая дивная ночь! – Она потянулась и зевнула. – Меня клонит ко сну, но я не могу уйти. Побудем здесь еще немного. Пойдемте к потешным фонтанам. – Графиня Брюс шагнула вперед, желая подать ей руку, но Екатерина уже поднялась, опершись на княгиню Гагарину.

– Я пойду с вами, Анна.

Казя и Прасковья Брюс шли позади. Со стороны маленького фонтана, названного Грибок, построенного по приказу царя Петра, до них доносился громкий хохот. Стоило кому-нибудь усесться на скамейку под грибообразной крышей фонтана, как стекающие с нее струи отсекали его от внешнего мира, и сидящий как бы оказывался в клетке из серебристых капель воды.

– Этот парк вас, наверное, поражает, ведь ничего подобного вы раньше не могли видеть, – промолвила со сладчайшей улыбкой баронесса Брюс, обращаясь к Казе.

– Ну, конечно! – искренне отозвалась Казя. Перед ее глазами фрейлины и другие придворные, взявшись за руки, водили, приплясывая, хоровод вокруг фонтана-клетки, вовсю потешаясь над двумя пленницами, запертыми завесами текущей воды. – Здесь столько сюрпризов!

– О да! – подтвердила баронесса Брюс и улыбнулась своей самой обворожительной улыбкой.

Как-то раз вечером Екатерина сидела с Казей перед Монплезиром. Казя наслаждалась шумом моря, непрестанное шуршание и шипение прибоя, набегающего на блестящую гальку, действовали на нее успокаивающе. На западе небосклона собирались облачка, предвещавшие дождь, но было очень тепло. Екатерина говорила. Говорила уже почти час. На нее порой нападало такое настроение, когда она говорила все, что ни взбредет на ум, перескакивая с одного сюжета на другой или обрывая себя на полуслове, чтобы высказать восхищение пением птицы или красотой промелькнувшего мимо мотылька. Сейчас она говорила о предстоящем отъезде английского посла.

– Несмотря на разницу в возрасте лет в тридцать, сэр Чарльз был моим другом настолько долго, что его отъезд на следующей неделе явится для меня невосполнимой потерей. – «Искушенный светский лев, – подумала Казя, – в совершенстве постигший науку лести». Ей, Казе, он не особенно нравился. Ну а Екатерина, как любая женщина, падка на лесть.

– И это он, разумеется, ввел ко мне Станислава. Екатерина вздохнула, поднялась со своего места и прошла несколько футов, отделявших ее от воды.

– В его лице Станислав теряет лучшего друга и союзника. И это в тот момент, когда здесь плетется интрига, чтобы снова выслать Станислава, – горестно сказала Екатерина. – А что я могу сделать? Я бессильна. – Носком своего маленького вышитого башмачка она дотронулась до воды. – Есть легенда о короле, который пытался повернуть море вспять. Вот в такой роли выступаю здесь я. – Она возвратилась и села на скамейку. – Враги сэра Чарльза объединились, а мы против них беспомощны. Новый посол Франции маркиз де Лопиталь и посол Австрии граф Эстергази всячески добиваются его отъезда. – Она взглянула на свои часики, украшенные бриллиантами.

– Он опаздывает. А ведь знает, как я в таких случаях беспокоюсь.

– Я не сомневаюсь, он придет, как только сможет, – успокоила ее Казя. Чайки ныряли в воду, а затем взмывали вверх с серебряными рыбками в клювах. По заливу шел корабль, все его паруса были подняты, но он продвигался очень медленно – трудно было поймать капризный ветер, то и дело менявший свое направление и поднявший уже нешуточную волну.

– Как мне его удержать? – внезапно спросила Екатерина, многозначительно взглянув на свою округлившуюся фигуру. «Ты всегда сможешь удержать кого угодно», – подумала Казя. Екатерина в простом белом платье, отделанном на груди розовой лентой, вся сияющая, была сегодня и в самом деле очень привлекательна.

– Будьте самой собою, – посоветовала Казя.

– Живот растет. Фигура пропала. В самое неподходящее для этого время.

– Ваше положение вам к лицу, – совершенно искренне уговаривала Казя Екатерину. Великая княгиня носила ребенка Понятовского, и весь Петербург, естественно, знал об этом.

– А после того как ребенок родится? Что тогда, Казя? Станет ли он любить меня по-прежнему?

– Больше, чем когда бы то ни было! – Казя с горечью подумала о Пугачеве.

Екатерина не отрывала глаз от чаек, плавно кружащихся на фоне розового неба.

– Когда родился Павел, Сергей от меня отошел. – Казя знала, как относился к своей царственной любовнице Сергей Салтыков, как ее безгранично уязвило его безразличие к ней во время беременности и после рождения их общего – так гласила молва – ребенка.

– Сергея направили в Стокгольм сообщить о рождении сына у великой княгини. Какая ирония судьбы! – Рассмеялась Екатерина. – А там он продолжал волочиться за каждой мало-мальски смазливой юбкой. О, мне доносили о каждом его шаге. Всегда находится сколько угодно людей, готовых сообщить подобную малоприятную новость. Для собственной пользы, разумеется. – Екатерина снова посмотрела на часы и нахмурилась, вглядываясь сквозь листву деревьев в прибрежную дорогу.

– Тогда мне казалось, что красивее его нет на свете – пока не появился Станислав. Помните, в детстве мы никогда не могли вытащить его гулять? Он или читал, или беседовал с вашей матушкой о живописи, а если не о живописи, то на другие сходные темы. В результате он стал интересным собеседником. Я люблю его не только за красоту, но и за ум. – Она упорно смотрела мимо Кази на дорогу.

– Такого счастья, как с ним, я не знала ни с кем, – продолжала она. – Он наделен необычайно чуткой душой. В нем сочетается все, о чем только может мечтать женщина – пылкость, нежность, красота. – Казя сжимала в руке последнее письмо от Алексея, но слова Екатерины пробуждали в ней воспоминания не о нем, а о Генрике. Ей казалось, что это о нем говорит Екатерина.

– Ничто не могло помешать прийти ко мне, – вспоминала с сияющими глазами Екатерина. «Стас, конечно, красавец, спору нет, – думала Казя, – манеры у него отменные, но ему не достает отчаянной храбрости Генрика – для этого у него слишком мягкое сердце». И Казя чувствовала, что Стас быстро наскучил бы ей. – Чтобы попасть ко мне, ему надо было пройти через покои великого князя, положение, согласитесь, весьма двусмысленное. Так он переодевался то конюхом, то лакеем. Однажды его высочество даже заставил Стаса выпить за компанию с ними стакан пива. – За маленьким домом послышался скрип колес, и Екатерина, выпрямившись, насторожилась. Но нет, по-прежнему никого не было. Рукой с веером она сделала жест разочарования.

– Сегодня у нас для встречи более серьезный повод, чем любовь, – сказала Екатерина. – Станислав везет мне докладную записку от канцлера Бестужева. – И она преобразилась: стала решительной, острой, хорошо управляющей поведением как собственным, так и своего окружения.

– Вы, Казя, проследите за тем, чтобы нам не мешали. Казя кивнула.

– Как вам известно, ее величество лежит больная в Петербурге, и хотя врачи уверяют, что опасность ей не угрожает, кто может это знать. Даже для императрицы подобный образ жизни не может пройти безнаказанно. А значит, нам следует позаботиться о будущем, прежде чем оно само обрушится на нас. – Великая княгиня задумалась.

– Я вот думаю, а есть ли для женщины что-нибудь важнее любви? – промолвила после небольшой паузы Казя легкомысленным тоном, желая заставить Екатерину улыбнуться. Та и в самом деле расплылась в улыбке.

– Вам, как и всем полякам, присущ романтизм, – ответила она в тон Казе.

– Да, романтизм, но несколько несоответствующий жизненным обстоятельствам.

– Мне мало что известно о вашей жизни, – сказала Екатерина. – Вы рассказывали мне о казаках. Я знаю также, как вы встретили графа Бубина. Но ведь это далеко не все... – она прервала себя на половине фразы, и тень беспокойства набежала на ее лицо. – Нет, что-то наверняка случилось. Его могли, например, арестовать.

Екатерина поднялась со скамейки, несколько раз прошлась взад и вперед по дороге, вглядываясь между деревьями вдаль, и возвратилась на свое место.

– На него не похоже.

– Успокойтесь! – воскликнула Казя. – Вот он! Станислав, в русом парике, завернувшись в плащ по самые глаза, приближался быстрым шагом со стороны откуда его никак не ждали.

– Станислав! Я уж думала, что вы никогда не придете! Что случилось? Все в порядке? Привезли? – Вскочив на ноги, Екатерина засыпала графа вопросами. Поня-товский, низко склонившись, припал к ее руке, затем кивком головы поздоровался с Казей.

– Прошу прощения, мадам. Я ехал с приключениями. Сначала я чуть не напоролся на великого князя с компанией – они орали на весь лес вне себя от радости. Труднее было с вашей архибдительной охраной – чуть ли не за каждым стволом по человеку. – Екатерина смотрела на него с мягкой улыбкой на полураскрытых губах и с нежным ласковым выражением глаз.

– Но этот парик, граф Понятовский! Кого же вы изображаете сегодня? – с подавленным смехом поинтересовалась она.

– Музыканта, поспешающего ко двору его высочества великого князя Петра, – торжественно объявил Понятовский. – Музыканта, у которого к тому же карманы набиты рублями, чтобы обмануть бдительность зорких охранников вашего высочества.

Казя сделала реверанс и удалилась, оставив их наедине. Неспешно пройдя по берегу за пределы слышимости их разговора, она остановилась и принялась читать письмо Алексея. «Я так скучаю по тебе, особенно лежа на походной койке и воображая, что ты рядом».

Казя покраснела, ей померещилось, что она слышит слова любви, произносимые его голосом: «Как я желаю тебя... Такой женщины, как ты, я не встречал никогда» -Казя скользнула взглядом по поверхности моря туда, где на горизонте еле-еле чернелась отдаленная линия Финского побережья. Ветер накинулся на листок в ее руке, и тот затрепетал, как бы живя самостоятельной от Кази жизнью. «Взятие Мемеля генералом Фермером, конечно, замечательная новость...» Для нее, для Кази, замечательной новостью было сообщение о том, что Алексей надеется приехать в отпуск. «Это не означает, что я его заслужил: в сражениях я не участвовал, ни одного пруссака в глаза не видел. Скачу туда и обратно с донесениями, в то время как мои друзья покрывают себя славой». Алексей надеется, что Екатерина не слишком обременяет Казю поручениями, что Казя ждет и продолжает любить его, как любит ее он. В глубоком раздумье, Казя, закончив читать письмо, продолжала стоять у линии прибоя. Вода то лизала носки ее туфель, то откатывалась назад, то снова подступала, гремя галькой. Алексея могут убить, а она может умереть; могут рухнуть дворцы и поколебаться троны, а вода в море по-прежнему будет вздыхать безостановочно.

Казя так же медленно пошла обратно, стараясь шагать след в след. Екатерина и Станислав стояли очень близко друг к другу, Казя видела, что они беседуют, но о чем – ей не было слышно. Затем он обнял Екатерину.

– Моя дорогая, любимая, – прошептал он, губами отодвигая непослушный локон с ее лица. Она, однако, мягко, но решительно отстранила его.

– Что случилось? Я тебе надоел?

Она взглянула ему прямо в глаза. И вдруг, к полной неожиданности для себя самой, почувствовала, что он попал в точку. Пока его не было, она беспокоилась и страстно желала его увидеть, а теперь...

– Сними этот дурацкий парик, – ответила она, засмеявшись, чтобы не выдать себя, – Ты в нем смешон.

– Раньше ты никогда не возражала против моих переодеваний. Да и вообще, раньше у тебя ничто не вызывало возражений, лишь бы мы были вместе, – произнес он жалобным тоном, который Екатерина ненавидела.

– Будь ты на моем месте, ты бы понял, что есть на свете кое-что поважнее, – отрезала Екатерина. И тут же пожалела о своей резкости. Ее глаза потеплели, и она взяла его за руку.

– Прости, дорогой, я не хотела тебя обидеть. Просто устала очень. Я ведь так волнуюсь за ее величество! Да не я одна, волнуются вокруг все. Но терпение, Станислав! Время все расставит по своим местам. Ты больше не сердишься на меня?

Увы, он не умел на нее сердиться. На этот раз она сама подставила ему губы для поцелуя.

– Ну, а сейчас займемся делами, – приказала она, одергивая платье. – Принес?

Это было совершенно в ее стиле. Ее внутренний мир был разделен на несколько совершенно замкнутых, а, следовательно, не сообщающихся между собой частей – для государственных дел, для дружеских бесед, для литературных затей и, наконец, для любви. И она ни в коем случае не допускала, чтобы одна часть мешала другой.

Понятовский вытащил бумагу из кармана. Екатерина уселась и начала читать, а Понятовский беспокойно озирался вокруг. В еще ярких лучах заходящего солнца между деревьями засверкали оконца маленького дворца. Екатерина на миг оторвалась от чтения.

– Не беспокойся, кроме нас, здесь никого, а дежурит сегодня верный Левашов.

– А часовые? Они берут взятки. Одни берут у меня, а другие...

– Берут только у тех, кого я хочу видеть. – Она наклонилась, чтобы скрыть улыбку, и продолжала чтение. Докончив, Екатерина с досадой взглянула на Понятов-ского. Совсем не это ей хотелось узнать из докладной Бестужева.

– Но в ней ничего нового! – воскликнула она. «После кончины ее величества императором будет провозглашен великий князь, а его супруга, великая княгиня Екатерина, будет соправительницей государства». Мелкий неразборчивый почерк, каким был написан документ, Екатерину раздражал не меньше, чем его содержание.

– Он по-прежнему хочет одного – урвать от пирога кусок пожирнее, – сказала она укоризненно. – Вот, смотри, прежде всего, он желает получить звание подполковника гвардии. Но это далеко не все – кроме того, ему хочется стать председателем коллегии иностранных дел, адмиралтейства и военных дел. – Она в раздражении уронила документ себе на колени. Понятовский стоял за ее плечом, нервно комкая в руках парик.

– Еще совсем недавно Бестужев говорил, что необходимо устранить Петра от управления Россией, – сказала Екатерина, глядя не на Станислава, а на мелькающее близ моря красное платье Кази. «Тогда он вынашивал совсем иной план – посадить на престол моего сына, а меня сделать регентшей при нем. Но он постарел, стал осторожнее, боится ступить на тонкий лед, как бы не провалиться и не сломать себе ногу», – подумала она, а вслух произнесла: – Сядь рядом со мной, Станислав.

Они сидели молча – ее рука в его руке, наблюдая, как солнце заходит, быстро приближаясь к своей гибели. Время от времени она произносила какую-нибудь незначительную фразу, и он отвечал, но мыслями она была целиком в будущем. Она ощущала свежий ветер честолюбия, с раннего детства наполнявший парус корабля ее жизни. В ее ушах звучали ликующие крики приветствий огромных толп народа, заглушаемые радостным перезвоном церковных колоколов. Но пока это был лишь шум ветра в кронах деревьев. Она вздохнула. Бриз крепчал, повеяло прохладой. Бестужев ей не помощник. И муж не помощник, и мужчина, что сейчас рядом с ней, тоже ничем не сможет облегчить ее путь. Остается рассчитывать только на свои внутренние силы и волю к победе, к тому, чтобы выжить!

– Похолодало! – Она вздрогнула всем телом.

– Пойдем в дом, – предложил ее любовник. Обеспокоенный, заботливый, он засуетился вокруг нее. – Тебе никак не следует простуживаться.

– Но я ведь не стеклянная, – нежно возразила она, но, тем не менее, дала увести себя из сада.

Они прошли в столовую, так как Екатерина сообщила, что проголодалась. Слуги быстро накрыли стол и принесли холодную телятину, цыпленка, рыбу в пряностях и травах. Теплый свет тяжелых канделябров отражался в бокалах с вином и на врезанных в деревянную обшивку стен картинах, которые в свое время вывез из Англии и Голландии царь Петр. Из всех покоев Монплезира – а каждый из них являл собой хоть и миниатюрную, но жемчужину – Казе больше всего нравилась именно столовая. Она пленяла своим уютом и покоем.

Екатерина вытерла губы льняной салфеткой и отодвинула тарелку от себя. К ней вернулось хорошее настроение, ужин прошел весело, Екатерина много смеялась и смешила остальных рассказами о своем детстве в Зербсте. Обычно она пила только воду, но на сей раз разрешила себе выпить стакан вина, который развязал ей язык и оживил цвет лица.

– Помню, однажды мы всей семьей поехали в Гамбург слушать оперу. Главную роль исполняла певица в синем бархатном платье – вот, как сейчас, вижу перед собой эту даму невероятных размеров, – которая горланила так, что сцена сотрясалась, а нам казалось, что ее голова вот-вот оторвется и улетит прочь. При каждой ее гримасе я в испуге начинала плакать, да так громко, что маме пришлось вывести меня из зала. Она была в ярости.

Казя, видевшая княгиню воочию, хорошо представила себе эту сцену.

– Я вечно чего-то требовала. Даже моя любимая Бабета не могла справиться со мной и, подчиняясь моему капризу, укладывала меня спать в родительскую постель. Я закрывала глаза, делая вид, что заснула, а затем садилась верхом на подушку и скакала на ней до полного изнеможения. О, я проехала на ней не один десяток миль.

Понятовский смотрел на Екатерину влюбленными глазами, не переставая улыбаться. О, если бы она всегда была такой веселой, счастливой, женственной до мозга костей.

– Был такой период, когда моему дяде Георгу казалось, что он в меня влюблен, – продолжала Екатерина. – Он пробирался тайком в мою комнату и разговаривал со мной загадками, недоступными моему пониманию. Он подстерегал меня по всему дому, чтобы, встретив, осыпать комплиментами, которые в устах этого старого человека – бедняге было не больше двадцати девяти лет в ту пору – казались мне весьма забавными. Мама очень хотела, чтобы я ответила ему взаимностью. Она, безусловно, любила своего брата больше, чем родную дочь. Тем не менее, как видите, судьба распорядилась иначе. – Екатерина налила себе из кувшина вишневой наливки.

– Но мне хотелось чего-то большего, чем дядя Георг. Хотя меня, как и вас, Казя, вечно преследовала мысль о том, как бы не кончить свои дни в монастыре. – Она помолчала. – Жизнь полна сюрпризов и нередко поворачивается совершенно неожиданной стороной. А сложись все иначе – и у меня не было бы вас двоих, – Екатерина протянула к ним руки, но улыбка сбежала с ее лица.

– Что за грохот, черт возьми! – вскочил на ноги Понятовский.

– Это мой супруг возвращается домой! – мрачно пояснила Екатерина.

– Нет-нет, Казя, не уходите, оставайтесь со мной. А это, Станислав, быстро с глаз долой! – она сунула ему в карман докладную записку Бестужева. – Передай канцлеру, что я обдумаю его предложения и тогда мы их обсудим.

В коридоре раздался женский голос.

– И Воронцова с ним!

Дверь распахнулась настежь, и великий князь втащил за руку свою любовницу. На нем было что-то вроде плаща желтого цвета, в свободной руке он зажимал облезшую глиняную трубку. Оба они раскраснелись, их волосы растрепались.

– Мы весело проводим время, правда, милая Елизавета? Жаль, тебя не было с нами, Екатерина. Мы сначала ужинали в лесу, а затем долго шлепали босыми ногами по воде. Ужас, как холодно, у меня пальцы на ногах застыли. – Петр загоготал, плюхнулся на стул и, пытаясь налить себе вина из бутылки, большую его часть пролил на скатерть.

Графиня Воронцова стояла как неприкаянная, переминаясь с ноги на ногу и неуверенно глядя на Екатерину. Карие глаза навыкате делали ее и вовсе уродливой, Казя даже подумала, что никогда не встречала такой непривлекательной женщины. Темная кожа цвета оливков была испещрена оспинами, один глаз немного косил, спина же упорно сутулилась, как ни старалась Воронцова держаться прямо. Одно из мясистых плеч покрывали свежие ссадины, а цветная отделка платья на груди порвалась.

– Садитесь, мадам, – любезно пригласила Екатерина.

– Я хочу есть, – громогласно возвестил Петр. Заспанные лакеи внесли новые блюда с едой. Петр на глазах у безмолвствующих соседей по столу ел без ножа и вилки – одними руками.

– Я желал, прежде чем отойти ко сну, увидеть мою драгоценную супругу, – Когда Петр смеялся, из пустот на месте бывших зубов с шумом выходил воздух. – Должен признаться, она выглядит замечательно, особенно, если учесть ее состояние. – Он искоса бросил взгляд на Понятовского, сидевшего необычайно прямо в напряженной позе. – Я полагаюсь на вас, дорогой граф, не сомневаюсь, что вы смотрите за ней со всем присущим вам обаянием и умением. А вы, графиня, хорошо ли вы заботитесь о моей дорогой маленькой Екатерине?

– Насколько она это п-п-позволяет, ваше высочество.

– А с чего это вы не можете говорить как следует? – спросил он с интересом. – Язык распух и не помещается во рту, или еще что?

Казя почувствовала, что начинает выходить из себя.

– Я не н-н-нарочно.

– Граф Понятовский привез новости о ее величестве, – поспешила вставить Екатерина. – Впечатление такое, что она крайне удручена своим состоянием и говорит только о смерти.

– Ну, она только этим и занимается последние два года, – заметил Петр с набитым ртом. – Если уж она собралась умирать, то, ради Бога, почему бы ей и в самом деле не сделать этого?

Казя поймала взгляд Екатерины, но он ничего не выражал. Графиня Воронцова хихикнула и принялась уплетать за обе щеки фаршированную осетрину.

Казя с интересом прислушивалась к разговору этой четверки – мужа, жены, любовника и любовницы. Ей хотелось бы знать, что при этом испытывает Екатерина и что испытывает Воронцова, если она вообще способна что-либо испытывать, помимо чисто животного удовольствия от еды. А что думает Стас, который сидит словно аршин проглотил и не произносит ни слова? Она незаметно разглядывала любовницу Петра, вспомнив при этом любимую присказку своей матери «горбатого только могила исправит». А вот голштинским князьям нравились женщины с физическим дефектом. Екатерина рассказывала, что, например, король Швеции, приходившийся ей дядей со стороны матери, выбирал себе любовниц только из числа калек, горбатых, хромых, одноглазых – одним словом, страдающих каким-нибудь увечьем. Но эта женщина, сутулая, с большими руками, маленьким приплюснутым носом и сильно нарумяненным, чтобы скрыть плохую кожу, лицом?! Что может найти мужчина в столь отталкивающем существе? Великий князь с шумом отодвинул стул и вытянул свои длинные паучьи ноги.

– Елизавета любит поесть почти так же, как я, – сообщил он, зажигая трубку от свечи. Стол, за которым они сидели, был покрыт остатками еды и лужицами пролитого вина. Глаза Петра покраснели и слезились от пьянства. Бедная Фике! Хлебнула, верно, горя за столько лет жизни с подобным муженьком. Казя до глубины души пожалела свою подругу детства!

Заря, такая короткая в это время года, впорхнула в комнату через французские окна и окрасила море в розовый цвет. Свечи погасли. Воронцова, не считаясь с приличиями, широко зевнула, не таясь. Весь последний час ее тянуло ко сну, она то и дело задремывала, голова ее клонилась на грудь, но достигнув ее, вскидывалась. Екатерина также выглядела утомленной. В комнате было жарко и душно от табачного дыма.

– Очень поздно, мадам, – спокойно произнесла Казя. – Вам бы следовало лечь в постель и выспаться.

– В постель? Кто сказал «постель»? – Петр выбил свою трубку о край стола. Его длинное, вытянутое вперед лицо приняло лукавое выражение. – Да разве в постелях спят? А, Понятовский? – кричал со смехом Петр. Понятовский сделал поползновение подняться со стула, приговаривая при этом, что время позднее, пора ему возвращаться в Петербург.

– Пустяки! Садитесь, милейший! – продолжал орать Петр.

– Если ваше высочество позволит... – начал Понятовский, обращаясь к Петру, но глядя сердитыми разочарованными глазами на Екатерину.

– Нет, не позволю! – насмешливо возразил Петр. – Садитесь! Я хочу вам кое-что сказать. – Станислав и Екатерина обменялись быстрыми взглядами. Поведение великого князя заставило Казю насторожиться.

Петр с блестящими от предвкушения необычайной забавы глазами, посмеиваясь себе под нос, медленно набивал трубку. Поймав взгляд своей любовницы, заговорщически ей подмигнул. Екатерина первой прервала молчание.

– Ну, так в чем дело? – резко спросила она. – Графу Понятовскому предстоит еще долгая поездка.

Петр зашелся в приступе безудержного хохота.

– Граф Понятовский! Это хорошо! Даже очень хорошо! – Он вытер заслезившиеся от смеха глаза. Затем лицо его снова приняло лукавое выражение, и он обратился к своей супруге: – Не сомневаюсь, моя дорогая, что в некоторые моменты ты обращаешься к этому господину не так официально. Или ты принимаешь меня за отпетого дурака? А вы, Станислав?

– Ваше высочество изволит говорить загадками, – устало проговорил Понятовский.

– К черту загадки! – лихо воскликнул Петр. – Все, кто здесь присутствует, отлично знают, о чем идет речь. – Он улыбнулся Казе, но она не ответила на его улыбку.

– Я сыт по горло этим театром. Довольно! – Он вскочил, приблизился к Воронцовой и положил ей на плечо руку. – Вот, взгляните на меня! – воскликнул он тоном ребенка, хвастающего своей любимой игрушкой, – У меня есть она, моя драгоценная возлюбленная. – На глазах Петра блеснули слезы умиления. Он ущипнул Воронцову так, что она подскочила. – А вы тоже любите друг друга. Так разве мы не счастливцы? – Произнося эту речь, Петр энергично жестикулировал своей трубкой.

Понятовский сначала побледнел, но затем не просто покраснел, а побагровел. Зато Екатерина холодно улыбнулась и спокойно ответила:

– Да, конечно, вы правы.

– Я давно уже в курсе дела. Как глупо с вашей стороны, Станислав, так долго от меня таиться. Зачем? Теперь вам не надо будет пробираться во дворец под видом портного, конюха или придворного музыканта. Мы все четверо станем друзьями, чтобы вовсю наслаждаться жизнью.

Петр настоял на том, чтобы пожать графу Понятовскому руку. Казя широко раскрытыми глазами с недоумением взирала на то, что происходило перед ней. Ей казалось, что Петр, улыбающийся, приплясывающий вокруг стола и льющий вино себе на платье, и в самом деле доволен таким оборотом дела.

– Надо выпить за нас четверых, – орал он, наполняя стакан. – И за то, что нам так хорошо. – Тут взгляд Петра упал на Казю, и он опустил свой стакан. – А вы, графиня? Как обстоят дела у вас? Вы одна! – он был искренне огорчен.

– Впрочем, что это я? Пошлем за графом Бубиным! Но постойте, постойте! Напрочь вылетело из головы! Графиня Брюс глубоко впилась в несчастного своими бархатными коготками. – Он вздохнул с деланным трагизмом. – В каком порочном мире мы живем! – И с притворным отчаянием покачал головой.

– Но, быть может, вас это не слишком огорчает. Казя в знак согласия улыбнулась.

В последние три недели она видела Льва лишь издалека. До этого они два-три раза встречались во дворце, но с тех пор как Лев получил назначение старшего конюшего при дворе великого князя, он старательно избегал ее. Казя неоднократно видела Льва прогуливающимся по парку в обществе баронессы Брюс, а однажды на балу наблюдала, как он долгое время беседовал с графом Шуваловым. То обстоятельство, что Лев ее сторонится, только радовало Казю. Но сейчас его усиленные ухаживания за баронессой стали притчей во языцех при дворе, привыкшем к делам подобного рода.

Казя понимала, что союз этих двух людей в любой форме может угрожать ее положению, но, будучи счастлива с Алексеем и уверенна в хорошем отношении и покровительстве Екатерины, не беспокоилась.

Кроме того, она была довольна, что Лев не страдает от ее измены, а нашел себе утешение. Петр продолжал горячо ораторствовать, слова еле поспевали одно за другим.

– Я знаю не меньше десятка достойнейших кавалеров, которые мечутся без сна в своих одиноких постелях, мечтая о подруге. Разрешите мне привезти вам одного из них. Да-да, я настаиваю на этом. Я вытащу его из простынь и самолично доставлю сюда. Видит Бог, я именно так и поступлю. Лучше всего было бы пригласить Брокдорфа, но я знаю, моя дорогая жена его не выносит, а сегодня моя душа просто жаждет того, чтобы все вокруг быди счастливы. – И Петр сделал шаг по направлению к двери.

– Ваше высочество, прошу вас, – Казя не сумела скрыть своего беспокойства и произнести эту фразу беззаботно. Она видела – он пьян, явно не в своем уме и полон решимости исполнить свое намерение.

– Ваша шутка зашла слишком далеко, – холодно сказала Екатерина и поднялась со своего места. – Я удаляюсь. Графиня, проводите меня, пожалуйста. – Петр сразу сник, но замолчал – он лучше, чем кто бы то ни было, знал, что когда Екатерина берет такой тон, спорить бесполезно.

– Прекрасно, – пробормотал он. – Все насмарку. – Он показал Екатерине язык и сердитым рывком поднял Воронцову на ноги. – Пойдем, голубка моя.

На пороге он, однако, обернулся и расплылся в улыбке – такие молниеносные смены настроения были очень типичны для Петра.

– Спокойной ночи, детка, – проговорил он, переводя взгляд с Екатерины на Понятовского и с Понятовского на Екатерину. – Я, вижу, больше вам ни к чему. – Смех его затих в конце коридора. Стукнула дверь.

Екатерина протянула руки к своему любовнику.

– Тебе, значит, нет нужды уходить. Отныне можно не скрываться. Во всяком случае, из-за него. – Она подошла к балконной двери, распахнула ее и вышла наружу.

– Какое прекрасное утро! – воскликнула Екатерина, всей грудью вдыхая свежий утренний воздух и любуясь восходом солнца над погруженным в дымку тумана далеким городом. – Интересно, наслаждается ли императрица, как я, замечательным восходом.

Она подставила лицо лучам солнца и подала руку своему любовнику. Так они и стояли взявшись за руки.

– Надеюсь, ее величество спало в эту ночь немного б-б-больше, чем некоторые другие. – Это замечание Кази вызвало смех Екатерины и Станислава, она склонила голову ему на плечо, а он обнял ее за талию.

Занятые собой, они забыли о присутствии Кази. Она же ощутила на лице легкое дуновение прохладного морского ветерка, уносившего из столовой дымный смрад. Маленькие рыбачьи шлюпки были неподвижны на залитом солнцем серебристом море, чайки громкими криками приветствовали наступление нового дня.

Один голубок, совершенно белый, отделился от крыши дома и слетел на берег... В памяти Кази всплыли голуби из Волочиска с веерообразными хвостами, сидящие на зеленой черепице крыш... Стук копыт Кинги по мощенному булыжником двору... И Генрик на коне, скачущий ей навстречу.

Она вздрогнула от утренней прохлады и вошла в дом.

Глава II

Восьмого сентября того же года ее императорское величество императрица всея Руси Елизавета почтила своим присутствием заутреню в часовне Царскосельского дворца.

Сидя в позолоченном кресле, Елизавета слушала литургию, как вдруг почувствовала себя плохо. Стены в ярких иконах померкли и отступили назад, в голове застучало от духоты переполненной церкви. Елизавета поднялась и, стараясь держаться прямо, медленно направилась к выходу.

Снаружи ее ослепил яркий свет, она вскинула руку, чтобы защитить от него глаза, но лицо ее исказилось, и она зашаталась. Затем взор ее потускнел, и она в роскошном синем с серебром туалете рухнула всем телом наземь.

Долго лежала императрица в тени золотых куполов, посреди толпы крестьян, не осмеливавшихся к ней приблизиться. Из ее раскрытого рта вырывался хрип. Перо, украшавшее ее прическу, свалилось на лицо, но не скрыло ни искривленного рта, ни серой морщинистой шеи. Хотя императрица не так давно перешагнула свое сорокалетие, выглядела она старухой.

Крестьяне сочли, что она скончалась, и пали на колени, не переставая истово креститься. Тут к валяющейся на земле, подобно дохлой собаке, Елизавете подоспела ее свита. Принесли кушетку, вокруг расставили ширмы, крестьян ругательствами и угрозами заставили разойтись. На виду осталась сиротливо лежать лишь маленькая туфелька, упавшая с царственной ноги Доктор-Француз произвел кровопускание, и кровь императрицы, изливаясь на зеленую траву, обрызгала всех, склонившихся над ней. Митрополит Новгородский воздел к Небу руки в тяжелых складках вышитой парчи, напоминавшие крылья, правда золотые, большой летучей мыши, и вознес Господу Богу молитву, чтобы тот явил чудо.

Решили пока что никому ничего не сообщать о случившемся несчастье, за исключением великого князя и его супруги, находившихся в Ораниенбауме. К ним немедленно направили гонца.

На всякий случай было приказано быть наготове и прочим курьерам. Придворные обменивались многозначительными взглядами, стоя над Елизаветой и пригибаясь как можно ближе к ней, в надежде, что она попытается что-нибудь сказать.

На всякий случай!

В этот же день пришло сообщение о сражении при Гросс-Егерсдорфе, и весть о великой победе Апраксина с быстротой молнии распространилась по городу. Его жители дружно высыпали на улицы. Петербуржцы пели и танцевали, бесплатное пиво текло в их глотки, словно вода, незнакомые люди, гордые замечательной победой русского оружия, обменивались рукопожатиями или со слезами на глазах обнимались. «Вот когда мир поймет, что русский солдат это сила... Наглые пруссаки будут, наконец, поставлены на свое место. Видит Бог, браток, война, по сути, закончилась!» – слышалось со всех сторон.

Толпы людей запрудили улицы, направляясь в бесчисленные часовенки и большие соборы, чтобы смиренно вознести свою благодарность Господу Богу. Пушки Петропавловской крепости палили вовсю, воздух над городом дрожал от триумфального перезвона церковных колоколов.

Вечером народ хлынул на набережные глазеть на плывущие вниз по течению Невы ярко освещенные факелами яхты со знатными господами на борту, веселящимися под звуки музыки по поводу победы. Сегодня ни один из зрителей не испытывал обычных уколов, зависти к сильным мира сего, в этот день их всех объединило то, что они ощущали себя русскими.

Как это неизменно случается во время больших национальных празднеств, в рабочих предместьях Петербурга загорелось несколько жалких деревянных лачуг, и искры пожаров смешались в небе с огнями праздничных салютов.

Ликовали и в Ораниенбауме. Во дворце на берегу темного Финского залива великий князь Петр и его супруга пировали по поводу победы со своими придворными.

* * *

После окончания торжественного обеда Екатерина сидела у окна, глядя на просторные террасы, спускавшиеся к спокойной глади моря, Казя, как обычно, находилась рядом. В некотором отдалении от них у другого окна стоял Петр, с мрачным видом кусавший ногти. За его спиной перешептывались собутыльники великого князя, в том числе и Лев Бубин.

Сто фонарей, развешанных на деревьях и мраморных статуях, выхватывали из ночной темноты тепло одетых по случаю осенних холодов людей, передвигавшихся далеко внизу на террасах. До Кази даже долетали крики удивления и восторга, которыми те встречали появление на темном небосклоне салютов, рассыпавшихся после взрыва на сверкающие потоки золотых и зеленых огней, отраженных спокойными водами залива. Екатерина, находившаяся на шестом месяце беременности, беспокойно ерзала на стуле – у нее сильно болела спина – и без особого интереса наблюдала фейерверк. А Казя непрестанно обращалась мыслями к торжественному обеду. Петр сильно напился и вел себя ужасно. На него нашло знакомое уже Казе настроение, когда ему хотелось во что бы то ни стало поставить своих гостей в неловкое положение. По его приказанию облили вином нового конюшего – безобидного и беззащитного молодого человека, который выдержал издевательскую процедуру с чувством собственного достоинства. Это привело Петра в бешенство, он во всеуслышание отпустил несколько едких замечаний в адрес конюшего, не скупясь на площадную ругань. Вспоминая об этих сальностях, Казя краснела от смущения. Она заметила, что Екатерина сжала кулаки, костяшки на суставах ее пальцев побелели, глаза зажглись негодованием. Но она не потеряла самообладания и с ослепительной улыбкой продолжала беседовать со своим соседом по столу.

Кончилась эта сцена тем, что Петр опрокинул свой стул и выскочил из комнаты. Но теперь он внезапно вернулся, и тут-же накинулся на своих верных собутыльников.

– Кому охота пялить глаза на эти идиотские выходки?! Мою скрипку сюда, живо! – Дружки Петра наперегонки кинулись исполнять его поручение.

– Его высочество не желает примириться с поражением своего героя – Фридриха, – тихо произнесла Екатерина. – Боюсь, в ближайшие дни ничего хорошего нас не ждет.

Петр с невероятно сосредоточенным видом заходил взад и вперед по комнате, терзая скрипку и оглашая комнату нестройными звуками.

– О Боже! – воскликнула его жена. – Неужели теперь и вечер будет отравлен, мало ему обеда! – Она проводила глазами с шипением взлетевшую вверх ракету, выждала, когда потухнет последняя искра салюта, и лишь тогда заговорила вновь. – Все его мастерство заключается в том, что он старается извлечь из несчастного инструмента как можно более громкие звуки. – Она улыбнулась. – Принесите себе стул, Казя, и сядьте. Не хотите же вы, чтобы у вас ноги отекли, как у меня.

Раздался взрыв аплодисментов – Петр закончил исполнение первой пьесы.

– Еще, ваше высочество, еще! Просим, просим!

– Да! Это было восхитительно! – Над головой Петра стояло облако табачного дыма. Одна-две головы повернулись в сторону Екатерины, кто-то тихо хихикнул.

– Нет ничего хуже, чем иметь мужем мальчишку, – заметила Екатерина как бы про себя. Она вздохнула. – А между тем, я бы хотела его любить, но это невозможно, – с досадой добавила она. Тут же снова раздалось громкое завывание скрипки.

– Знаете, что он поспешил сообщить мне в первые же минуты после помолвки? Что он безумно влюблен в мадам Лопухину. И так всю жизнь. Будь я без ума от него, не было бы на свете существа несчастнее меня. Я бы умирала от ревности, которая бы всем принесла горе. – Екатерина засмеялась, словно над необыкновенно удачной остротой. – Поверьте, если бы он домогался моей любви, он бы ее имел, ибо меня с детства приучили к мысли о том, что человек прежде всего обязан выполнять свой долг. А ведь до того, как его изуродовала оспа, он был очень недурен собой. – Екатерина, с горечью изливавшая свою душу, замолчала и стала внимательно наблюдать за своим супругом, который резкими взмахами смычка расправлялся со следующим номером – небольшой легкой мелодией.

– Он вечно пьян, вожжается с совершенно неподходящими ему людьми – с какими-то конюхами, солдатами... Он него так несет водкой и табачищем, что не подступиться. Даже если бы очень тянуло.

– Вина! – завопил Петр, плюхаясь на стул. – Вина! Ради Бога, вина! Эта работа вызывает жажду! – Он разлегся на стуле во всю свою длину, выставив ноги к большой печи, а подбородок опустив на грудь. Но почти тут же вскинул голову:

– Воронцова! Куда, к дьяволу, она запропастилась?

Сюда ее немедленно! Я хочу играть в карты. Будьте вы все прокляты, я желаю сразиться в карты.

Огни фейерверка с треском и шипением рассекли темное небо.

– Они тешатся мыслью о победе! Послушайте только этих дураков! О-о-ох! А-а-ах! – Он передразнил возгласы восхищения, доносившиеся снизу, с террас! Брокдорф, выходец из Голштинии, перетасовал колоду, но Петр смахнул ее на пол. – Кому это вздумалось играть в карты! Приведите Воронцову. Скажите, чтобы она явилась сию же минуту. И мы будем танцевать. Может, моя дорогая супруга и гордая Раденская почтят нас своим присутствием, а мальчики?! – Казя ясно различила среди голосов подобострастный смех Льва. Екатерина нежно улыбнулась и махнула рукой.

– Любовницы! – прошептала она Казе, прикрываясь веером. – Певички, девки! Неизвестно, правда, находит ли он счастье хоть с одной из них, но это уже другой вопрос. – Резко изменив тон, она весело обратилась к Петру: – Прошу прощения, ваше высочество, но в данный момент я не в форме для танцев.

Петр горько расхохотался и впал в мрачное молчание.

– Но сейчас у него Воронцова, может, она сделает его чуть счастливее, – очень искренне пожелала Екатерина. – С ним так ужасно обращались в детстве! Может, это вовсе и не его вина, что он стал таким!

В это время Казя услышала за своей спиной тихо переговаривающиеся голоса и обернулась в сторону Левашова, стоявшего на часах. Около него она увидела Карцеля, привставшего на цыпочки, чтобы дотянуться до уха гигантского гвардейца, согнувшегося ему навстречу едва ли не пополам. Сержант неуверенно взглянул на Екатерину – ее императорское высочество приказала никого к ней не пропускать. Но Казя кивнула карлику головой и пальцем поманила к себе. Он поклонился великой княгине и вручил ей записку.

– Записку доставил конюх графа Понятовского, ваше высочество! – Екатерина пробежала текст из нескольких слов, поспешно нацарапанных на клочке бумаги, побледнела, дыхание ее участилось, но она быстро овладела собой и, молча, передала записку Казе. Та прочла две короткие фразы: «Сегодня ее величество императрицу разбил удар. Вряд ли она выживет». Подписи не было, но Казя и без нее узнала почерк Понятовского.

Екатерина молча посмотрела на свое отражение в окне. Затем, не поворачивая головы, обратилась к Карцелю:

– Кто, кроме вас, знает о случившемся?

– Никто, ваше высочество.

– Можете идти, Карцель. И никому ни слова! Значит, говорите, записку привез кучер графа Понятовского?

– Точно так, ваше высочество.

Казя видела, что Екатерина говорит все подряд, стараясь успокоиться.

– Ну что ж, хорошо.

Карцель кивнул головой, поклонился и вышел. Екатерина встала у окна, опершись руками на подоконник. Вышел месяц, за предательски темными угловатыми силуэтами деревьев просматривалось сверкающее в свете месяца серебристое пространство моря. Ракеты продолжали взлетать вверх и бледными цветами рассыпаться по небу.

– Одному Богу известно, что им еще придется праздновать в ближайшее время, – Екатерина выпрямилась. – Надо показать записку его высочеству.

– Не попросить ли сержанта Левашова собрать человек десять надежных солдат, пусть будут на всякий случай наготове.

– Кто знает, что может произойти, мадам, – предложила Казя.

– Какое счастье, что вы со мной, – проговорила Екатерина, кладя руку Казе на плечо.

Екатерина неспешным шагом направилась к своему мужу. Собравшаяся вокруг карточного стола компания молча взирала на приближающуюся к ним маленькую величественную фигуру женщины в ярком платье, царственно несущей свою гордую голову. Тишину нарушало лишь шуршание ее длинной юбки по паркетному полу. Петр, не поднимаясь со стула, с полным равнодушием взял записку из рук Екатерины. Едва он пробежал ее содержание, как лицо его покраснело, из уст вырвался взволнованный вскрик, он вскочил на ноги, победно размахивая листком бумаги. Екатерина что-то сказала ему вполголоса, но решительно, и он запихал послание в карман своего атласного камзола, не переставая приплясывать на месте, как ребенок, получивший, наконец, долгожданную игрушку. К вящему удивлению своих приятелей, он обнял жену и смачно поцеловал ее в щеку.

– В кои-то века раз моя жена принесла мне... – начал он, но сам себя оборвал и приложил палец к носу – молчок, мол! – а затем поманил всю свою братию за собой. – Пошли на свежий воздух! – орал он. – Здесь чертовски душно. А там фейерверк, праздник, повеселимся от души!

И он, шатаясь, побрел к выходу. За ним гурьбой повалили его товарищи, не скрывая удивления столь неожиданной переменой настроения Петра и шепотом строя предположения относительно причин, которые могли ее вызвать.

Екатерина возвратилась на свое место.

– Сейчас по секрету всему свету его высочество раззвонит полученную новость по дворцу. Через несколько минут ее будет знать каждый встречный, – по телу Екатерины пробежал озноб. – Будьте любезны, Казя, принесите мне накидку – ночь, видимо, будет длинной.

* * *

Время тянулось ночью томительно медленно. Екатерина, почти не меняя положения, продолжала сидеть на стуле. Иногда она издавала вздох или сжимала в кулаки руки, сложенные на коленях. Несколько раз она принималась говорить, но настолько тихим голосом, что Казе приходилось наклоняться, чтобы услышать ее.

В ночной темноте Казя различала внизу на террасах белые пятна обращенных в их сторону лиц – люди, пришедшие сюда на праздник, явно знали о болезни Елизаветы. Они собирались кучками, и ничего, естественно, не слыша. Казя хорошо себе представляла, как они шепчутся между собой, обсуждая поразительную весть. Часто люди задирали головы и смотрели на ярко освещенное окно, у которого восседала великая княгиня. Она распорядилась добавить свечей, чтобы ее было хорошо видно отовсюду.

– Пусть все видят меня, – объяснила она. – Люди должны знать, где я нахожусь.

Месяц поднялся высоко среди рваных туч и превратил море в серебряный таз с черными пятнами, а дорогу из Санкт-Петербурга, еле видную из-за деревьев, – в светлую ленту. Екатерина подолгу не спускала с нее глаз.

Но нет, курьер, мчащийся галопом из Царского Села, так и не появился.

– Нужна определенность, – пробормотала Екатерина. – Прежде всего, нужна определенность.

С лужайки, где среди теней от ровно подстриженных высоких кустов Петр с друзьями забавлялся какой-то детской игрой, доносились взрывы хохота.

«Утром, – подумала Казя, – он может стать царем».

Екатерина тяжело вздохнула.

– Вы переутомились, мадам, вам бы следовало лечь в постель, – посоветовала Казя.

– Не могу, пока не узнаю, что там происходит, – ответила Екатерина, хотя от ее усталого лица отлила вся кровь, а на лбу от напряжения блестели капельки пота.

Но вот взорвался последний фейерверк, ливень золотых капель щедро пролился на небо и погас, оставив его в безраздельное владение месяца и освещенных им туч. Большинство фонарей догорало, только один – в руках у русалки – еще продолжал светить. Петр взобрался на пьедестал статуи, вырвал из мраморных рук русалки фонарь и помчался с ним по лужайке, перепрыгивая через цветочные клумбы. «За мной!» – орал он своей команде, требуя, чтобы она беспрекословно следовала за ним. При виде этого зрелища Екатерина презрительно скривила губы.

– Народ простит своему правителю все, что угодно, кроме одного качества – отсутствия собственного достоинства, – твердо заявила она.

– Народ думает только о том, как добыть пропитание, чтобы набить желудок, и дрова, чтобы набить печи, – откликнулась Казя, вспомнив жалкие хибарки крепостных в своем родном имении, которым все же жилось лучше, чем многим другим. – Это все, о чем способен думать народ.

Генрик как-то раз сказал ей, что простой люд сам по себе не значит ничего. «Стоит уничтожить лидеров, за которыми идут мужики, и они становятся беспомощными, как обезглавленные цыплята».

– Любой правитель, который сможет улучшить их долю и заинтересовать будущим страны, войдет в историю, – заметила Казя.

Дамам показалось, что люди, разгуливавшие по террасам, собираются под их окном. Быть может, они уже сейчас хотели бы, чтобы спокойно и очень прямо сидящая женщина подсказала им, как быть.

– Они считают меня немкой, не понимая, что свое сердце я отдала России. Да, да, все свое сердце, – промолвила Екатерина и задумалась. – И тем не менее, среди них многие поговаривают шепотом о том, чтобы возвести на трон моего сына, а его высочество и меня отправить обратно в Голштинию. Что, скажите на милость, мне делать в зачуханной маленькой Голштинии? – Екатерина улыбнулась.

– Я слышала, что в России можно достигнуть чего угодно, если иметь немного денег и пару бочек водки, – нерешительно предположила Казя, но Екатерина словно бы не слышала ее слов. – Ну, и кроме того, несколько верных людей, – добавила Казя, кивнув в сторону Левашова, стоявшего в непринужденной позе на страже у дверей.

– Голова разрывается на части от тяжких раздумий, – Екатерина, не глядя на Казю, положила руку ей на локоть. – Слава Богу, что у меня есть подруга, которой я могу довериться. – И женщины улыбнулись друг другу.

На востоке занялась заря, море покрыл туман. Террасы обезлюдели, только зевающие и дрожащие от холода слуги ходили взад и вперед, убирая черные скелетообразные приспособления для запуска фейерверков и осколки разбитой посуды с цветочных клумб.

– Пойдемте спать, дорогая, – сказала Екатерина. Если великая княгиня в душе и испытывала разочарование, то на лице это никак не отразилось. Казя помогла ей подняться со стула. Последний раз Екатерина бросила из окна взгляд на тонувшую в тумане дорогу. Но ей навстречу выплыло только солнце, возвещая начало нового дня. Прорвав пелену тумана, оно погрузило утро в розовое сияние.

Едва они медленно направились к двери, как сержант встал по стойке смирно.

– Спасибо, Левашов, – только-то и сказала Екатерина. Но Казя, видевшая, с какой преданностью сержант взирает на маленькую фигурку великой княгини, поняла, что он с радостью пожертвовал бы своей жизнью ради нее. Недаром Екатерина так хорошо знала цену сходящих с ее уст «спасибо» и «пожалуйста». Они очень медленно поднимались по длинной лестнице мимо солдат дворцовой охраны с ничего не выражающими неподвижными лицами и никогда не мигающими глазами, и Казе оставалось лишь гадать, какие мысли скрываются за этими бесстрастными масками и бледным сосредоточенным лицом женщины, опирающейся на ее руку.

* * *

Вскоре пришло сообщение, заставившее замолчать радостный перезвон церковных колоколов: победители при Гросс-Егерсдорфе отступали. Испытывая недостаток продовольствия и боеприпасов, русская армия в обуви на гнилых подошвах и в изодранных мундирах была вынуждена уступить напору пруссаков.

Екатерина пришла в такое неистовство в своих покоях, так разволновалась, что Казя опасалась, как бы у нее не произошел выкидыш. Зато половину Петра оглашали громкие звуки пирушки: великий князь, не таясь, праздновал военные успехи своего кумира – прусского короля Фридриха.

А императрица Елизавета продолжала лежать на широкой постели в полубеспамятстве, и никто не знал, что ожидает ее дальше. Екатерина хотела проведать Елизавету, но дворцовый врач запретил: визит великой княгини мог слишком возбудить императрицу, вплоть до фатального исхода.

В течение трех дней после празднования победы по городу со скоростью огня распространялись слухи и домыслы, передававшиеся шепотом из уст в уста по темным коридорам присутственных мест.

Канцлер Бестужев тайно приезжал к Екатерине, но беседа происходила с глазу на глаз. Казя даже не видела, когда он уехал, уткнувшись лицом в плащ, чтобы никто не заметил написанного на нем беспокойства и отчаяния.

– На этот раз мы все в немилости, даже самые любимые из любимых, – проворковала графиня Брюс наисладчайшим голоском.

– Да, – согласилась Казя, – но как приятно проводить время не одной, а в обществе хорошей собеседницы.

Соперничество между двумя фрейлинами что ни день усиливалось, особенно ревновала графиня Брюс, вынужденная в бездействии наблюдать за тем, как эта заикающаяся высокомерная полячка постепенно протискивается на место самого доверенного лица великой княгини, которое ранее безраздельно принадлежало ей, Прасковье.

– А сейчас, простите, мне необходимо кое-что сделать для ее высочества. – И графине не осталось ничего иного, как смотреть вслед Казе, быстро скользнувшей вниз по лестнице. Прасковья немедленно отыскала княгиню Анну Гагарину и излила ей свою душу.

– А с каким важным видом она ходит! – сердито закончила она свой рассказ. – Как смотрит на всех сверху вниз! Это невыносимо, я этого, поверь, больше не могу терпеть.

– Стоит ли так беспокоиться, Прасковья? Мы хорошо знаем характер великой княгини, она ведь человек настроения. Вот увидишь, в один прекрасный день Раденская перешагнет границу дозволенного – и она, считай, уже на пути в Польшу или в степи, одним словом, туда, откуда она явилась.

– Надеюсь, ты права, Анна. Дай Бог, чтобы ты не ошиблась.

В то самое время, как в Ораниенбауме происходила эта беседа между фрейлинами великой княгини, главный конюший ее императорского высочества Павел Миронович сидел со своими дружками на обычном месте в кабаке «Красный петушок». Дела, связанные с лошадьми великого князя, привели его в Санкт-Петербург, и он решил до отъезда во дворец перекинуться словечком-другим со своими приятелями из «Красного петушка».

– Вот што я вам скажу, братцы, мы можем когда хошь явиться в Петербурх, – говорил он тихо, доверительно, как о тайне, известной ему одному, и его слушатели, боясь пропустить хоть одно слово, пригибались как можно ниже к грубому столу.

– Тебе, значит, что-то доподлинно известно, – спросил маленький капрал с лицом, изъеденным оспой.

– Известно-то оно известно, да я, вишь ты, не из болтливых, секретов ихних не выдаю, а что сказал, то, было дело, сказал, – и Павел Миронович тыльной стороной ладони обтер усы.

– Да что вы можете сказать такого, чего бы мы не знали? – спросил молодой человек по имени Юрий Беженов в старомодном кафтане, с чернильным рожком на шее. Он презрительно засмеялся, но зашелся в приступе кашля. Павел недовольно поглядел на него, чувствуя, что лавры героя ускользают от него прямо из-под толстого носа картошкой.

– Их величество императрица кончаются, – ввернул солдат с шеей в чирьях. – Это уж точно. А армия отступает, – закончил он мрачно.

– Она вот уже три года как кончается, – заметил Юрий с присущей ему снисходительной улыбкой. – А сама крепче этого стола.

– Вишь ты, как есть дочка Петра Великого, ничего не скажешь, – блеснул эрудицией солдат.

– Я своими собственными глазами видел, как она лежала на траве у Царскосельской часовни, – подал голос Юрий, – и хрипела, что твой медведь в берлоге, а...

– Молчать! – с возмущением заорал Павел. – Я не дозволю так выражаться о нашей матушке-императрице.

– ... а на ней бриллиантов – любому в Петербурге за их цену весь год питаться можно, – закончил все же молодой человек дрожащим от волнения голосом.

– Слышать таких речей не желаю! – Павел, побагровев, вскочил на ноги. – Эх, Левашова нет, ужо-тко он бы тебе показал кузькину мать.

– Друзья! – воскликнул хозяин кабака, всплескивая белыми руками. – Прошу вас, успокойтесь. Ну, к чему ссориться?

– Юрий прав! – раздалось среди солдат. – Пусть говорит.

– Очинно уж он разговорился, – не переставая ругаться, сел на свое место Павел. – Был у нас в селе такой говорун, был! Так мы его головой в мешок – и в Дон.

– Скажите мне, люди добрые, успокойтесь и скажите, какая нам, простому российскому народу, разница, кто там сидит у них на троне? – не унимался Юрий. – И что нам за дело, побеждает армия или отступает?

– И правда, вить, – поддакнул один из солдат, но остальные только качали головами: «Энти опасные речи до добра не доведут», «На кой мне в Сибирь идти?», «Таковы слова не угодны Богу», – раздавалось вокруг.

– До Бога высоко, а до царя далеко, да и шувалов-ских господ тут нет, – ответил Юрий, невольно, однако, по общей привычке понижая голос при упоминании зловещей Тайной канцелярии. Все, кто сидел за столом, задвигали тяжелыми ботфортами по опилкам, которыми был посыпан пол, и мрачно уставились в свои кружки.

– Ты б нам, Павел Миронович, чего-нибудь веселого поведал, байку какую али там сплетню забавную, – попросил кто-то, сразу вернув рассказчику веселое настроение.

– Брательник у меня двоюродный есть, в лакеях служит. Он мне сказывал насчет банкета, который, значицца, по поводу победы у Гросс-Егерсдорфа.

– Ах, – вздохнул солдат с чирьями, – задали мы пруссакам перцу!

– Ты-то, я думаю, в это время дворец охранял! – Осклабился Юрий в беззвучном смехе. – Вот где наше лихо – гвардия на часах у дверей стоит, а солдатня простая воюет.

– И то верно, черт возьми! – закричал солдат с чирьями. – Гвардейским частям на фронте место. Тогда б наши не отступали.

– К черту войну, будь она проклята! Давай свою байку, Павел! – кричали собутыльники Павла Мироновича, чокаясь кружками с пивом. Павел пересказывал случившийся на банкете в Ораниенбауме эпизод, и его неприхотливые слушатели катались по скамьям от хохота, вытирая слезы с лица. Даже старший писец Беженов и тот не удержался от смеха.

– Целую бутылку, говоришь?

– Целехонькую, и прямо ему на башку, а Петр еще крикнул лакею, лей, мол, ему за шиворот все до капли, ничего чтоб не осталось.

– Сколько добра загубили, а?

– И с бедняги весь вечер вино капало, он сидит себе на стуле, а оно знай себе капает. Голштинцы – те обсмеялись, а великая княгиня – ни-ни. И весь банкет они, княгиня, такие строгие сидели... Но и то подумать – муженек ее надрался вздрызг пьяным, а все, вишь, с горя, что его драгоценных пруссаков отколошматили.

– Ахти, срам-то какой, ему это попомнят.

– Он, ить, Петр-то – полковник, командир нашего полка, – сказал солдат в мундире Преображенской гвардии. – Только форму нашу носить не желает. А все из-за этих его голштинских отрядов, будь они неладны. В них вся заковырка.

И беседа целиком обратилась к великому князю.

– Но не след забывать, он все-же Романов. – Продолжать Юрию помешал отчаянный приступ кашля. Справившись с ним, он обтер губы носовым платком в пятнах крови. – Династическое имя оказывает неоценимое магическое воздействие на народ.

В ответ раздались громкие свистки.

– Нет, вы только послушайте его! Не нашего он поля ягодка!

– Вестимо, нет! – усмехнулся довольный Павел. – Слова-то у него непростые, больно он ученый, пальцы, вишь, в чернилах.

– Петр из семейства Романовых, – терпеливо повторил Юрий. – Зарубите это себе на носу.

Но его уже никто не слушал. Всеобщее внимание было обращено на дверь – в трактир вошел высокий солдат Семеновского полка, направился прямо к стойке и заказал крынку меда.

– Слыхал новость? – спросил он, присоединясь к сидящим за столом. – В городе гуторят, императрица пришла в чувствие. Языком еще еле ворочает, но врачи говорят, что жить будет.

– Значит, вам все же не суждено в ближайшее время появиться в Петербурге, – заметил Юрий, не спуская глаз с Павла. – По милости Божьей в Ораниенбауме сегодня плач будет стоять и скрежет зубовный. – Он рассмеялся, но снова закашлялся.

Вымученные звуки, издаваемые его пораженными недугом легкими, заглушили перезвон многочисленных церковных колоколов, звавших к вечерне.

Часть 6

Глава I

В 1757 году, в начале военной кампании[7] прусскому королю Фридриху противостояла могучая коалиция врагов, войска которой насчитывали двести тысяч французских и русских солдат, несколько сот тысяч австрийских и большую армию шведов. Против могучих неприятелей, объединившихся ради уничтожения Фридриха, последний мог выставить всего лишь двести тысяч человек, включая английских и ганноверских союзников.

В апреле этого года Фридрих осадил Прагу, в которой находился австрийский корпус герцога Лоррена. На помощь ему пришел в августе фельдмаршал Даун – по пути к Праге он нанес пруссакам сокрушительное поражение в битве под чешским городом Колин. Не бездействовали и союзники – французская армия под командованием д'Эсте в июле разбила герцога Камберлендского в сражении под Гастенбеком.

На подступах к Праге шли жесточайшие бои между австрийскими обороняющимися и прусскими наступающими частями. Прусские пехотинцы с огромным трудом форсировали болото, из них тысячи, находившиеся в первой шеренге, полегли под огнем австрийской артиллерии, но те, что уцелели, под натиском второй шеренги продолжали наступление. Кавалерия Цитена оттеснила австрийских конников, и, потеряв за два часа более одиннадцати тысяч убитыми, пруссаки одержали в этот день кровавую победу. После этого союзники, наконец, поняли, с каким несгибаемым противником они имеют дело.

Вскоре, однако, у союзников снова появился повод для победного ликования – русские разбили Фридриха под Гросс-Егерсдорфом.

Свежие французские части во главе с герцогом де Субис выступили по направлению к Саксонии с целью воссоединиться с императорскими армиями и совместными усилиями раз и навсегда покончить с прусской угрозой.

В составе французского экспедиционного корпуса находился полк Майи, в котором служил офицером Генрик Баринский.

В предгорьях Гарца, над самой дорогой, ведущей в Ганновер, у входа на ферму лежали, с удовольствием растянувшись на траве, два офицера из полка де Майи. Они наслаждались теплым предвечерним солнцем и, ловя его последние лучи, сняли шляпы и расстегнули мундиры. Шпаги лежали рядом, а между ними стояла большая бутыль вина рядом со свежеиспеченным деревенским хлебом. Они молчали, но это было приятное молчание старых друзей.

Снизу из долины сквозь медно-золотую листву деревьев лениво сочился дым от несчетного множества походных костров.