Book: Сказки на всякий случай



Сказки на всякий случай

Евгений Васильевич Клюев

Сказки на всякий случай

ОТРЫВНОЙ КАЛЕНДАРЬ

У Отрывного Календаря всё было рассчитано: по одному листку на каждый день. А всего, стало быть, триста шестьдесят пять листков — ровно столько же, сколько дней в году. И повесили его тоже с расчётом: строго посередине стены.

«Почётное место…» — подумал Отрывной Календарь и даже немножко засмущался.

Да и любой на его месте засмущался бы: шуточное ли дело — висеть у всех на виду! Тут хочешь не хочешь, а будешь следить за собой.

Уже через несколько минут Отрывной Календарь перезнакомился с обитателями квартиры: их было много — и они были такие разные! Каждый радушно поприветствовал его и представился. Отрывной Календарь всякий раз говорил: «Очень приятно!» — и тоже представлялся в ответ. С ними ему предстояло прожить долгую и интересную жизнь, что Отрывной Календарь, конечно, ужасно радовало — и радость эта была прямо написана у него на лице.

— Дайте‑ка я прочту, что у Вас на лице написано, — присмотрелась к нему Картина‑с‑Противоположной‑Стены и прочла: — «Радость». А по какому поводу радость? — спросила она.

— По поводу жизни, — охотно ответил Отрывной Календарь. — Долгой и интересной жизни.

— Долгой и интересной? — расхохоталась Картина‑с‑Противоположной‑Стены. — Жизнь коротка и скучна!

Отрывной Календарь хотел было возразить, что если жизнь действительно коротка и скучна, то зачем же, дескать, её жить… но смолчал: он пока ещё знал про жизнь не так много, чтобы настаивать.

А утром следующего дня с него сорвали первый листок — первого января как не бывало! Так и пошла вперёд его жизнь — день за днём: второе января, третье, четвёртое… февраль, март. И каждый день был полон событий, о которых ему надо было успеть напомнить всем в доме. Два дня назад, например, был первый день весны — самое важное событие в году!

— Простите, если это слишком личный вопрос, — обратилась к нему однажды в апреле Толстенная Поваренная Книга, — но какая у Вас диета.

— Какая у меня… что? — удивился Отрывной Календарь. Отрывной Календарь не замечал, что худеет на глазах. Да и когда было замечать? Жизнь так нравилась ему и казалась такой долгой и интересной, что дни пролетали совсем незаметно!

— Он просто ведёт неправильный образ жизни! — вмешалось Ленивое Кресло.

— Это как же? — озадачился Отрывной Календарь.

— Да так… растрачиваете свою жизнь направо и налево — вот и худеете! Между тем жизнь коротка и скучна — её надо беречь.

Отрывной Календарь хотел было возразить, что если жизнь действительно коротка и скучна, то чего ж её тогда, дескать, беречь… но смолчал: он пока ещё знал про жизнь не так много, чтобы настаивать.

А она, между тем, шла и шла — дел было хоть отбавляй! Да и дни становились всё короче: вот одна минута убыла от светлого времени суток, вот две, вот три… и об этом тоже надо было неустанно напоминать — чтобы все успевали использовать отпуска и каникулы до последней минуты. А первого сентября дети должны были ещё не забыть пойти в школу… Ах, какая же всё‑таки разнообразная она, эта жизнь, какая долгая и интересная!

— Вы, дорогой мой, работаете на износ, — в середине октября обратилась к Отрывному Календарю очень щадившая себя Хрустальная Люстра, которую зажигали только по большим праздникам. — Так нельзя. От Вас уже практически ничего не осталось.

— Разве? — удивился Отрывной Календарь и рассеянно добавил: — А я и не замечаю! Но стоит ли об этом вообще думать, когда перед тобой такая долгая и интересная жизнь?

— Вы всё о том же! — усмехнулась Хрустальная Люстра. — Так и не поняли ничего за целый год… Говорят же Вам все вокруг: жизнь коротка и скучна!

Отрывной Календарь хотел было возразить, что если жизнь действительно коротка и скучна, то чего ж тогда, дескать, себя щадить… но смолчал: он пока ещё знал про жизнь не так много, чтобы настаивать.

И вот наступил самый хлопотливый месяц в году, декабрь. Дни убывали теперь уже со страшной скоростью — и темно становилось чуть ли не сразу после полудня. А приблизительно с середины месяца все просто сбились с ног: пришло время подарков. Листки с Отрывного Календаря слетали так быстро, что он даже не успевал провожать их взглядом, — до тех пор, пока не остался последний, 31 декабря.

— Ну, вот и всё, — подвело за Отрывной Календарь итог его жизни Ленивое Кресло. — Так бывает с каждым, кто возлагает на себя неподъёмные задачи. Жизнь слишком коротка и скучна — и никогда не следует торопиться.

Отрывной Календарь хотел было возразить, что если жизнь действительно коротка и скучна, то чего ж тогда, дескать, медлить… но смолчал: он пока ещё знал про жизнь не так много, чтобы настаивать.

— Вы бы хоть простились с нами, — сказала Хрустальная Люстра, в первый раз за всю свою короткую и скучную жизнь роняя хрустальную слезинку: ей было больно смотреть на совсем отощавший Отрывной Календарь.

— Проститься? — рассмеялся тот. — А не рано ли? Передо мной ещё целый день жизни… такой долгой и такой интересной жизни!

МАЛЕНЬКИЙ СТАРАТЕЛЬНЫЙ ВЕЕР

Когда Маленький Старательный Веер, который до этого просто валялся на дне ящика в платяном шкафу, положили в пляжную сумку и принесли в ней на берег моря, он понял: его ждут великие дела. «Ну, теперь все точно узнают, на что я способен!» — ликовал Маленький Старательный Веер.

Но, поликовав немножко, он призадумался. А призадумавшись, понял, что работа, предстоящая ему, скорее всего, непосильна для такого маленького, пусть даже и старательного, веера. Повсюду, куда хватало глаз, простирался горячий белый песок, чуть ли не дымившийся под нещадно палящим солнцем. И ни единого дуновения ветерка не доносилось с моря.

— Ох, не справиться мне, — сразу же и отчаялся Маленький Старательный Веер. — У меня же никаких сил не хватит на то, чтобы побороть эту жару… Даже если мною будут махать без остановки.

Впрочем, им уже давно махали, так что пора было прекращать отчаиваться и как следует браться за работу. Маленький Старательный Веер так и сделал: распластал крылышки и замахал ими с немыслимой скоростью — пляж просто поплыл у него перед глазами.

Сначала, конечно, никто долго ничего не замечал, и Маленький Старательный Веер уже начал терять веру в себя. Оно и понятно: кому же нравится зря тратить силы! А тем более — если ты всего‑навсего Маленький Старательный Веер и тебя заведомо недостаточно для того, чтобы охладить такой огромный пляж с несколькими тысячами отдыхающих.

Но тут — совершенно внезапно, когда Маленький Старательный Веер уже решил сдаться, — кто‑то поблизости от него спросил:

— Откуда это идет такая приятная прохлада?

— От моего веера! — послышалось в ответ, и тогда Маленький Старательный Веер сдаваться не стал, а, наоборот, приободрился и ещё приналёг на крылышки: кажется, у него всё‑таки что‑то получалось! Ему самому было невыносимо жарко, но он постарался не думать об этом, а принялся, наоборот, думать о Северном полюсе… о ледяном безмолвии, бескрайних снегах и прекрасном северном сиянии.

…когда Маленький Старательный Веер опомнился, то увидел, что вокруг собираются отдыхающие. Нежась под легкими струями ветерка, который он сотворял, люди с благодарностью смотрели на него, удивляясь тому, как такой малыш мог давать столько прохлады.

А малыш поднажал ещё немножко и опять унёсся мыслями на Крайний Север. По Крайнему Северу разгуливали олени, бегали песцы и сновали из юрты в юрту одетые в меха эскимосы.

В следующий раз он очнулся оттого, что неподалёку кто‑то чихнул. Бросив взгляд в сторону чихнувшего, Маленький Старательный Веер услышал:

— Тут совершенно невыносимый сквозняк. Давай‑ка поменяем место.

Маленькому Старательному Вееру было недосуг думать о таких пустяках, как сквозняк, — и, изнемогая от усталости, он постарался, по крайней мере, сохранить ту скорость, которой достиг, но неожиданно у него открылось второе дыхание. А когда у нас открывается второе дыхание, нас подчас просто не удержать.

Крылышки Маленького Старательного Веера замелькали с такой быстротой, что он не только не видел и не слышал ничего… его самого‑то уже перестало быть видно! Между тем у отдыхающих давно уже зуб на зуб не попадал — и некоторые из них даже принялись натягивать на себя все, что нашлось под рукой: пляжные халаты и полотенца, пляжные шляпы и шлепанцы… Если бы Маленький Старательный Веер видел это, он бы, может быть, о чём‑нибудь и задумался, но он, как уже сказано, ничего не видел, а значит, и не задумывался.

Ледяным ветром пригнало на пляж тяжёлые тёмные тучи, которые принесли с собой дождь. Спрятавшись под грибками, отдыхающие жались друг к другу и смотрели на огромные пузыри в лужах на песке. А когда спустя немного времени над пляжем пошел снег и море начало затягиваться тоненькой корочкой льда, отдыхающие в панике стали покидать пляж — надо же было уйти задолго до того, как на песке образуются снежные сугробы! По пути отдыхающие разражались проклятиями в адрес ледяной стужи, но и этих проклятий не слышал Маленький Старательный Веер, всё убыстряя и убыстряя скорость своих крылышек под стремительный бег оленьих упряжек с колокольчиками.

Но вдруг, словно сквозь сон, донеслось до него:

— Маленький Старательный Веер, да Вы что, с ума сошли? Прекратите устраивать зиму в разгар пляжного сезона!

Тут Маленький Старательный Веер огляделся по сторонам и не увидел ничего, кроме снежных сопок на много километров окрест. Он в ужасе остановился на полной скорости — и тепло начало возвращаться в мир. Несколько часов ушло на то, чтобы на пляже стали появляться первые отдыхающие. Они с опаской смотрели на Маленький Старательный Веер и располагались на песке подальше от него.

— Не бойтесь, дорогие отдыхающие! — крикнул им Маленький Старательный Веер.

— Я ведь, правда, не нарочно вам весь отдых испортил… Я просто не рассчитал своих колоссальных сил!

Только отдыхающие всё равно держались на почтительном расстоянии и на всякий случай строили вокруг себя высокие заграждения из песка.

НИКОМУ НЕИЗВЕСТНАЯ БУКАШКА ИЗУМРУДНОГО ЦВЕТА

В этом сезоне в лесу был необыкновенно популярен Орешник: все просто с ума от него сходили. А вот почему — трудно сказать… Да в таких вещах и вообще‑то ничего не поймёшь: в одно прекрасное утро вдруг становится ни с того ни с сего необыкновенно популярным какой‑нибудь орешник… поглядишь на него — орешник орешником, а вот надо же такому быть: необыкновенно популярен! И хоть ты тут лоб расшиби, а он стоит посреди леса — весь из себя необыкновенно популярный — и дает интервью каким‑нибудь журналистам. А на следующее утро во всех газетах можно прочитать:

Орешник считает…

Орешник полагает…

Орешник сказал…

Вот Орешник и сказал:

— В последнее время около меня вьётся столько всякой дряни!

И все, кто в последнее время вились вокруг Орешника, ужасно обиделись. Понятно, на что: ведь именно они — те, кто вились около него в последнее время, — сделали его таким необыкновенно популярным. Но об этом Орешник как‑то не подумал, а просто сказал не подумавши. Сказал — и принялся молчать что было сил.

Между тем все, кто вились вокруг него в последнее время, тоже принялись молчать, размышляя о том, имел ли он в виду каждого из них или только некоторых. И лишь одна Никому Неизвестная Букашка Изумрудного Цвета заметила вслух:

— Пожалуй, действительно не стоит нам тут виться. Чем больше мы вьёмся, тем популярнее он становится.

— Кто это там даёт глупые советы? — усталым от популярности голосом спросил Орешник, даже не потрудившись бросить взгляд на Никому Неизвестную Букашку Изумрудного Цвета.

— Это я, Никому Неизвестная Букашка Изумрудного Цвета, — был ответ.

— А Вы, вообще‑то, существуете? — с подозрением спросил Орешник.

— Как мне понимать Ваш вопрос? — озадачилась Никому Неизвестная Букашка Изумрудного Цвета. — Если бы меня не существовало, со мной было бы невозможно разговаривать…

— Для меня нет ничего невозможного! — сразу же поставил её на место Орешник. — А вот что касается Вашего существования… так тут всё очень небесспорно. Если Вы, например, меня спросите о том, существуете ли Вы, то я отвечу со всей определённостью: нет, Вы не существуете.

— Это странно слышать… — призналась Никому Неизвестная Букашка Изумрудного Цвета, явно существовавшая! — А почему, собственно, Вы так ответите со всей определенностью?

— Да потому, — зевнул Орешник, — что существуют только те, о ком говорят. Вот взять хоть меня… — я действительно существую: про меня все кругом только и говорят. Я необыкновенно популярен. Почитайте газеты! Что же касается тех, о ком не говорят, то они и не существуют.

— Я этого не знала… — огорчилась Никому Неизвестная Букашка Изумрудного Цвета и немедленно впала в задумчивость.

— У Вас и имя такое, — как ни в чем не бывало продолжал Орешник, — Никому Неизвестная Букашка Изумрудного Цвета. Ни‑ко‑му Не‑из‑вест‑на‑я… — так ведь без причин не назовут!

— Не назовут, — вздохнула Никому Неизвестная Букашка Изумрудного Цвета.

Некоторое время она обиженно сопела, но потом воскликнула:

— А зачем тогда меня называют «Изумрудного Цвета»? Если меня так называют, значит, меня кто‑то видел! И, стало быть, я существую!

— Ну, как Вам сказать… — Голос у Орешника был уже таким утомлённым, словно он только что вернулся с тяжёлой работы. — Это надо просто выбросить из головы. Да и Вас тоже надо просто выбросить из головы.

Тут Орешник тряхнул головой и выбросил из неё Никому Неизвестную Букашку Изумрудного Цвета, а та совсем отчаялась и расплакалась — да так горько, что Орешник скривился от этой горечи.

Но едва только она расплакалась, как поблизости от неё послышался голос Лесника:

— Кто это там так горько плачет?

— Это я, Никому Неизвестная Букашка Изумрудного Цвета, — беспрестанно всхлипывая, отозвалась та.

— И о чём же Вы плачете? — спросил Лесник.

— Меня не существует, — призналась она. — Меня не существует, потому что обо мне никто не говорит… И меня надо просто вы бросить из головы.

— Какая чепуха! — сказал Лесник и погладил Никому Неизвестную Букашку Изумрудного Цвета по спинке. — Все, кто плачут, — существуют. И никого из тех, кто плачет, нельзя выбрасывать из головы.

Тут он достал из кармана дневник и шариковую ручку и записал под сегодняшним числом:

«Четырнадцать часов двадцать минут. Никому Неизвестная Букашка Изумрудного Цвета плакала вблизи Орешника. Была утешена мною».

А потом помахал Никому Неизвестной Букашке Изумрудного Цвета рукой и решительными шагами отправился дальше.

А Никому Неизвестная Букашка Изумрудного Цвета подлетела к Орешнику и доложила:

— Я плачу— значит, я существую! Так сказал Лесник.

Произнеся это, она вытерла слёзы и радостно полетела существовать дальше.

А Орешник пожал плечами и подумал о том, сколько всё‑таки всякой дряни вьётся вокруг него в последнее время. И опять стал стоять посреди леса — весь из себя необыкновенно популярный. Правда, несколько минут спустя он — просто так, без всякой цели — попытался заплакать… но у него почему‑то ничего не получилось.



РАЗВОДНОЙ МОСТ

Проплывайте скорее, не то я сейчас разобью Вам нос, — сказал Разводной Мост горделиво плывущему под ним Речному Теплоходу.

— Это ещё чего ради? — Речной Теплоход сразу надулся, словно был не теплоход, а парусник. (Речной Теплоход вёз пассажиров и никак не хотел показать им, что он, такой огромный и величавый, может находиться в зависимости от кого бы то ни было — даже и от самого Разводного Моста.)

— Того ради, — проворчал Разводной Мост, — что времени уже десять часов пятьдесят девять минут. А ровно в одиннадцать я должен опустить обе створки и стать пригодным для проезда и прохода граждан.

— Подумаешь! — сказал Речной Теплоход громко, чтобы услышали пассажиры. — Каких‑то жалких секунд можно было бы и не принимать в расчёт.

А ведь Речной Теплоход хорошо понимал, что ему следовало поостеречься так говорить… Разводной Мост славился своей пунктуальностью. У него даже поговорка была: «Точность — вежливость разводных мостов», — и все в городе её хорошо знали. Потому‑то шуток с Разводным Мостом не шутили: были уверены — что бы ни случилось, ровно в десять утра он поднимет обе свои створки к небу, а ровно в одиннадцать опустит их. И поступать именно так, а не иначе, будет четыре раза в сутки — стало быть, к этому надо просто привыкнуть, как привыкают, например, ко времени открытия и закрытия булочной или ко времени отправления самого раннего и прибытия самого позднего поезда. Хотя даже поезда, не говоря уж о булочной, с Разводным Мостом ни в какое сравнение не шли. Расписание иногда нарушалось, булочки часто подгорали… ах, да и вообще не было, не было, не было в мире совершенства… за исключением Разводного Моста.

Разводной Мост был совершенство. По нему ставили часы на Городской Башне. По мановению его створок люди ложились спать и вставали по утрам. По мановению его створок начиналась и прекращалась работа в городе. Многие даже думали, что по мановению его створок восходит и заходит Солнце. Однако об этом Разводной Мост не думал: он просто делал свою работу точно в срок и никогда не считал себя совершенством — совершенством его считали другие.

Тем не менее, услышав слова Речного Теплохода, Разводной Мост чуть было не решил на самом деле разбить тому заносчивый нос, да пожалел пассажиров. Хотя проучить Речной Теплоход стоило, уж слишком он был самовлюблённым: только и делал, что любовался своим отражением в реке, а потому всегда опаздывал и едва успевал проскочить под Разводным Мостом в последнюю минуту перед тем, как тот опускал створки. Разводной Мост терпеть не мог Речной Теплоход за такие фокусы. Но терпел. И опускал створки ровно в одиннадцать, когда Речной Теплоход, запыхавшись, всякий раз удачно ускальзывал‑таки от обрушивающейся на него железной массы. Ибо точность — вежливость разводных мостов.

Впрочем, к вечеру Разводной Мост уже забыл о неприятном разговоре: близилось время поднимать створки, а в таких случаях ему требовался особый настрой — и он уже было начал его в себе создавать, как вдруг услышал совсем тоненький голосок:

— Прошу прощения, я успею проползти по Вам до того, как Вы разведёте створки? Мне очень нужно на ту сторону, у меня там дети.

Разводной Мост даже не увидел того, кто это говорит.

— Говорит Червяк! — радиоголосом отчитались ему. — Московское время десять часов двадцать минут.

— Я поднимаю створки в одиннадцать ноль‑ноль, — предупредил Разводной Мост и поинтересовался: — А с какой скоростью Вы обычно ползёте?

— С небольшой, — задумчиво произнёс Червяк и раскаялся: — К сожалению, я никогда не делал замеров…

— Какого возраста дети? — деловито спросил Разводной Мост.

— Пятый день пошёл, — сказал Червяк с тоской.

— Ползите! — сдался Разводной Мост и насупился.

…за двадцать минут не было преодолено и четверти пути. Весь город собрался на берегу реки, чтобы посмотреть, как бесстрашный Червяк станет бороться за свою жизнь. Потому что жизнь его была в опасности. Окажись он между створок в одиннадцать ноль‑ноль, пунктуальный Разводной Мост разорвёт его на две части… равные или неравные — в зависимости от скорости проползания. А всё шло именно к тому, что там, между створками, Червяк в одиннадцать ноль‑ноль как раз и окажется.

Разводной Мост молчал и думал.

Собравшиеся у реки закусили губы и смотрели на секундомеры, которые для такого случая приобрели в спортивном магазине. По истечении получаса измученный Червяк преодолел две трети пути.

Разводной Мост молчал и думал.

В одиннадцать ноль‑ноль ровно одна половинка червяка лежала на одной, а вторая — на другой створке Разводного Моста. Часы на Городской Башне почти прорыдали одиннадцать ударов. Червяк был обречён — и не только он сам стал прощаться со своей жизнью, но и все остальные стали прощаться с его жизнью.

Разводной Мост молчал и думал.

— Разводите створки! — прошептал Червяк, но слова эти услышал весь город. — Я больше не могу ползти. У меня кончились все силы.

— Ползи! — только и сказал Разводной Мост, стиснув створки так, что они скрипнули. — Ползи, чтоб тебя!

И Червяк переполз на другую сторону Разводного Моста. Это заняло у него целых четыре минуты.

В одиннадцать ноль‑четыре створки моста поднялись вверх, давая дорогу разгневанным морским и речным судам, стоявшим в длинной очереди. Разводной Мост тяжело дышал и смущённо смотрел в воду, а Червяк, отдуваясь и теперь уже не спеша, полз по наклонной плоскости второй створки.

И вдруг на берегу раздались аплодисменты. Люди хлопали в ладоши и кричали: «Браво!» А одна маленькая девочка даже подошла к Разводному Мосту и поцеловала его прямо в железо.

Но самым замечательным было то, что с этого дня репутация Разводного Моста как самого пунктуального в мире не пошатнулась, а, наоборот, ещё больше упрочилась.

ОДИН ОЧЕНЬ БОЛЬШОЙ САЛЮТ

Салюты ведь тоже разные бывают… этот, во всяком случае, был Очень Большой Салют. А был он такой потому, что давали его в честь самого важного праздника в году. Салюты всегда дают в честь … а просто так никогда не дают. Я уж и не помню, какой праздник был тогда самым важным, потому что праздники тоже ведь меняются! Только к празднику привыкнешь, а его взяли да и отменили! И вместо праздника — на тебе, обычный будний день без всякого салюта… так грустно тоже бывает.

Но у Очень Большого Салюта случилась счастливая судьба: его праздник не отменили. И за неделю не отменили, и накануне не отменили, и утром того же дня не отменили. И все праздновали праздник весь день и знали, что поздно вечером будет Очень Большой Салют. И он был.

Даже небо для такого случая особенно рано потемнело: салюты ведь всегда только на тёмном небе происходят. Чем темнее небо — тем лучше салют, это закон. И вот по тёмному небу пролетела ракета — как знак того, что Очень Большой Салют начинается. Ровно в девять часов вечера Очень Большой Салют наконец расцвёл на небе: салюты всегда расцветают на небе ровно во сколько‑нибудь.

— Баба‑а‑ах!

— Кто это сказал «баба‑а‑ах»? — спросила одна Пятилетняя Красавица и приготовилась плакать от страха, потому что такой «баба‑а‑ах» ей как‑то не понравился.

— Это Очень Большой Салют сказал «баба‑а‑ах», — поспешили объяснить ей, и Пятилетняя Красавица задумалась.

А Очень Большой Салют, бабахнув ещё пять или шесть раз, разошёлся по всему тёмному небу и начал выделывать чудеса. Замелькали во все стороны разноцветные вспышки — звёзды, полосы, дуги, спирали, пучки… И всё это перекрестилось, перехлестнулось, переплелось, перелилось друг в друга, перемешалось — пока Огромное Сияние целиком не охватило тёмное небо. И пропало тёмное небо… только разноцветное пламя в вышине отплясывало свой буйный грохочущий танец.

— Ну вот что, дорогой Очень Большой Салют… — сказала Пятилетняя Красавица, осторожно выглянув из‑за занавески (кто его знает, этот Очень Большой Салют… чего от него ждать!). — Я уже довольно долго слушаю Ваше «баба‑а‑ах» — и, кажется, скоро окончательно испугаюсь. А когда я пугаюсь, особенно если окончательно, то начинаю плакать — и тогда уже никому меня не остановить.

— Но я не могу не делать «баба‑а‑ах», дорогая Пятилетняя Красавица… при всем моём к Вам уважении! — отозвался Очень Большой Салют.

— Почему? — уже совсем почти начав плакать, спросила Пятилетняя Красавица.

— Потому что без «баба‑а‑ах» Очень Большого Салюта не получится.

— А нам зачем такой Очень Большой Салют? — глотая слёзы, опять спросила Пятилетняя Красавица.

— Ну, как же… — растерялся Очень Большой Салют. — Сегодня же самый важный праздник, а самый важный праздник всегда встречают Очень Большим Салютом. Поэтому приходится выбирать: или Очень Большой Салют с «баба‑а‑ах»… или никакого «баба‑а‑ах», но тогда и никакого Очень Большого Салюта. А это значит, что все люди, которые пришли посмотреть на звёзды, полосы, дуги, спирали и пучки, должны отправляться домой и там грустить.

Пятилетняя Красавица снова задумалась и сказала:

— Нет уж, Очень Большой Салют. Я не хочу, чтобы все люди, которые пришли посмотреть на звёзды, полосы, дуги, спирали и пучки, отправлялись домой и там грустили. Тем более что и мне самой эти звёзды, полосы, дуги, спирали и пучки очень нравятся. Я лучше потерплю бояться «баба‑а‑ах» и пока постараюсь не плакать.

— Спасибо, — растроганно сказал Очень Большой Салют и опять принялся выделывать чудеса… да почище прежнего! Света на небе стало столько, что весь город был виден как днём! И даже лучше, чем днём, потому что он сделался таким разноцветным, каким днём и не бывает.

Пятилетняя Красавица, соблюдая все правила предосторожности, смотрела на Очень Большой Салют из‑за занавески и крепилась как могла… причем ни одной слезинки не упало с её светлых ресничек — лаже когда совсем последний, грандиозный «баба‑а‑ах» разорвал небо. В этот момент Пятилетняя Красавица закрыла глаза и решила, что сейчас умрёт от страха. Но «баба‑а‑ах» оказался действительно совсем последний «баба‑а‑ах»… — и в городе наступила тишина.

Тогда, посмотрев в небо, Пятилетняя Красавица вздохнула и вдруг заметила, что последняя золотая искорка Очень Большого Салюта летит в сторону её дома. Пятилетняя Красавица раскрыла ладошку — искорка осторожно опустилась туда. Она была тёплой и немножко пахла дымом.

— Спокойной ночи! — услышала Пятилетняя Красавица издалека голос Очень Большого Салюта. — А это Вам маленький подарок за мужество.

Пятилетняя Красавица изо всех сил стиснула искорку в руке и крикнула, высунувшись в окно:

— Когда Вы придёте опять?

Но Очень Большой Салют ушёл уже так далеко, что голос его почти не был слышен. Хотя что‑то он всё‑таки оттуда вроде бы прокричал в ответ — и Пятилетней Красавице показалось, что это было довольно сильно похоже на «совсем скоро».

ВОДОСТОЧНАЯ ТРУБА, ИСПОЛНЯВШАЯ ФУГУ

Фуга — ужасно трудное музыкальное произведение. Сыграть его может только мастер. Потому что на самом деле фуга — это такая музыкальная вьюга: кружится себе на месте, всё набирая и набирая обороты… и вот уже скоро её совсем не удержать. Хотя мастер‑то, конечно, удержит: на то он и мастер.

Но мы с вами пока поговорим о Водосточной Трубе. Увы, не о Музыкальной Трубе — ей нету места в нашей сказке. Потому что всё место в нашей сказке занимает Водосточная Труба, а водосточная труба, как известно, не самый миниатюрный предмет в мире…

Итак, Водосточная Труба… Она висела на доме и служила для стока воды. И когда кто‑нибудь из прохожих приветствовал её и говорил: «Ну, что поделываем?» — Водосточная Труба без долгих размышлений отчитывалась: «Служим для стока воды». И прохожие уходили успокоенные, поскольку это означало, что в мире полный порядок и все занимаются своими делами.

Надо сказать, что на службе этой Водосточная Труба состояла уже довольно долго — лет, пожалуй, тридцать, а тридцать лет для водосточных труб — глубокая старость. Так что Водосточной Трубе давно полагалось на пенсию, куда она в конце концов и собралась, — причём проводы её решили обставить как нельзя более празднично. И обставили. Гостей и цветов возле дома было — пруд пруди, а Городской Глава даже сказал трогательную речь, которую закончил такими словами:

— …потому что служить для стока воды было её призванием.

Это он, конечно, Водосточную Трубу в виду имел. Гости положили цветы на землю и захлопали, а Водосточная Труба сказала:

— И вовсе нет. Служить для стока воды было моей работой. А призвание моё — музыка.

Гости на всякий случай перестали хлопать и — тоже на всякий случай — подняли цветы с земли и прижали их к груди. Они не знали, как вести себя в такой ситуации. И Городской Глава тоже не знал. А Водосточная Труба продолжала:

— К сегодняшнему празднику я приготовила для вас фугу, которую и хочу сейчас исполнить. Только спешу уточнить — просто напоминаю: я водосточная труба, а не музыкальный инструмент… Поэтому не надо ждать, что моё исполнение будет совершенным. Но я попытаюсь вложить в него всю мою душу — и я уверена, что вы получите большое наслаждение.

— Может быть, лучше не надо? — осторожно, но очень твёрдо спросил Городской Глава: он испугался за свои барабанные перепонки.

— Действительно… может быть, лучше не надо? — повторили вслед за ним гости: их барабанные перепонки были ничуть некрепче.

А жители дома, на котором висела Водосточная Труба, наблюдавшие за празднеством из окон, немедленно позахлопывали все окна… и кое‑кто даже задёрнул гардины.

— Я хорошо подготовилась, — сказала в своё оправдание Водосточная Труба — и всем стало непонятно, собирается она всё‑таки ещё исполнять фугу или уже нет…

— Вы… простите за любопытство, когда‑нибудь, вообще‑то, пробовали это раньше — исполнять музыкальное произведение? — смягчившись, поинтересовался Городской Глава.

— Да… может быть, Вы когда‑нибудь пробовали это раньше? — повторили вслед за ним гости.

— Нет, никогда, — простодушно ответила Водосточная Труба, и те жители дома, которые в первый раз не задёрнули гардины, теперь задёрнули их немедленно. — Дело в том, что я всегда служила для стока воды…

— Не покажете ли Вы нам лучше пример красивого стока воды? — воодушевленно предложил Городской Глава. — В Вашем исполнении это будет величественное зрелище!

— Величественное зрелище! — повторили вслед за ним гости.

— Нет, я исполню фугу, — решительно сказала Водосточная Труба. — Первый и единственный раз в моей жизни. А на один раз имеет право каждый.

И без лишних слов приступила к исполнению.

Вступительный звук был душераздирающий.

Городского Главы хватило минуты на три, после этого он стремглав бросился бежать куда попало. Гости тут же побежали вслед за ним, зажимая уши и закатывая глаза к самому небу. К счастью, Водосточная Труба не видела этого: она играла словно в беспамятстве. А когда закончила и огляделась вокруг себя, то не увидела никого, кроме Иоганна Себастьяна Баха.

— Спасибо, — растроганно произнёс Иоганн Себастьян Бах и погладил трубу по алюминиевой поверхности.

— Как Вы смогли это выдержать? — опешила Водосточная Труба.

— Это было прекрасно! — ответил он.

Водосточная Труба горько усмехнулась: она не поверила Иоганну Себастьяну Баху. Но тот продолжал:

— Музыкальное произведение, которое исполняется один‑единственный раз в жизни, прекрасно всегда!

А что уж он имел в виду, говоря так… Бог его знает.

ПОДТЯЖКИ СО СВЯЗЯМИ

Нельзя сказать, что подтяжки — это самое важное из того, что человек на себя надевает: некоторые подтяжками вообще не пользуются. Только сами подтяжки почему‑то обычно считают, что без них ну никак нельзя обойтись… — и даже полагают, будто иначе брюки упадут на землю! Вот подтяжки и норовят убедить всех вокруг, что если кто‑то в этом мире и отвечает за правила приличия, так это они, подтяжки. И что нет ничего неприличнее на свете, чем потерять брюки на глазах у всех. «Представьте себе, пожалуйста, господа, — настаивают обычно подтяжки, — делового человека в дорогом костюме, при галстуке и с портфелем: приходит он на какую‑нибудь важную встречу, протягивает руку для знакомства, а в этот самый момент с него соскальзывают брюки — и остается он, стыдно сказать… в трусах!..»

Оно, конечно, не очень приятно, дело ясное, да только так уж совсем просто брюки на землю всё же не падают: у любых порядочных брюк пуговицы есть, а иногда даже и молния!

Впрочем, подтяжки ни пуговицам, ни молниям никогда не доверяют. Наши Подтяжки тоже не доверяли.

— Подумаешь, пуговицы, подумаешь, молнии… — говорили они. — Пуговицы оторваться могут, а молнию часто заклинивает! Вот и получается, что на самом‑то деле нет ничего важнее подтяжек.

И с ними соглашались… Ходили даже слухи, что это не просто Подтяжки, а Подтяжки‑со‑Связями. Кто и когда пустил такие слухи, неизвестно, но, в конце концов, все этим слухам поверили — и многие даже стали побаиваться Подтяжек… Подтяжек‑со‑Связями!



Ведь если о ком‑нибудь говорят «со связями», дело, значит, нешуточное… Дело, значит, такое, что и вправду важная персона перед нами… персона, знакомая с другими важными персонами.

С какими такими важными персонами были знакомы наши Подтяжки, Подтяжки‑со‑Связями, оставалось только гадать. Может, с министрами, может, с дипломатами, может, с директорами какими‑нибудь… Только вели они себя так, словно были знакомы со всеми сразу— и с министрами, и с дипломатами, и с директорами! И со многими другими.

Когда, например, Цепочка‑от‑Часов пожаловалась, что у неё от постоянного качания всё перед глазами плывет, Подтяжки‑со‑Связями тут же сказали:

— Не волнуйтесь, Мы свяжемся с кем следует и замолвим за Вас словечко, чтобы Вас на другую должность перевели.

— На какую это другую? — с опаской спросила Цепочка‑от‑Часов.

— Ну… например, на должность Цепочки‑для‑Кулона. Ей столько качаться не приходится: она лежит себе вокруг шеи и в ус не дует.

И Цепочка‑от‑Часов начала мечтать о новой должности, да только всё впустую: дни шли за днями, а кулона на неё никакого так и не вешали. Но когда Цепочка‑от‑Часов в отчаянии спросила у Подтяжек‑со‑Связями, скоро ли ей приступать к новой должности, те возмутились:

— Ну можно ли быть такой нетерпеливой, Цепочка‑от‑Часов! Вашим вопросом сейчас как раз занимаются. Не надо думать, будто это так просто — получить повышение! Мы используем все Наши связи, чтобы улучшить Вашу жизнь, а Вы, неблагодарная, Нас же ещё и торопите! Нам же не только Вам помогать приходится, но и многим другим…

В этом была доля правды. Подтяжки‑со‑Связями почти каждому чего‑нибудь наобещали: Шёлковой Бабочке — что отпустят её на свободу в леса и поля, чтобы ей не сидеть неподвижно на шее все время, Заколке‑для‑Галстука — что поднимется она по служебной лестнице и станет Заколкой‑для‑Шляпы, Стальным Наручным Часам — что назначат их Золотыми Наручными Часами, а Замку‑от‑Портфеля — что похлопочут для него о вакансии Замка‑от‑Сейфа… И все терпеливо ждали… да только вот перемен никаких не происходило.

— Терпение, друзья! — то и дело утомлённо говорили Подтяжки‑со‑Связями. — Нам столько всего организовать надо, что просто хоть лопни! Вы думаете, это так просто — вершить судьбы? У Нас, конечно, связей больше чем достаточно, да ведь и свою работу ещё делать надо — брюки держать… они, мерзавцы, так и норовят на землю соскользнуть, за ними глаз да глаз нужен. Отвлекись на секундочку — уже лежат на земле да ухмыляются! И никакие правила приличия им неведомы.

Несмотря на то что никто и никогда не видел брюки лежащими на земле, все, тем не менее, были исполнены уважения к работе Подтяжек‑со‑Связями. Ещё бы: правила приличия — вещь серьёзная!

А в один прекрасный день Подтяжки‑со‑Связями сказали:

— Ну, вот что, друзья. У Нас есть кое‑какие связи… там, — Подтяжки‑со‑Связями многозначительно указали на небо, — и Мы решили, что настала пора похлопотать о том, чтобы Нам дали добро на переселение вас всех поближе к Господу Богу. Хватит вам здесь, на Земле, ошиваться да мечтать о маленьких повышениях в должности! Переселим‑ка Мы вас всех прямо на небо.

— Как же это может у Вас получиться? — затаив дыхание, спросила Шёлковая Бабочка.

— Во‑первых, есть у Нас кое‑какие связи, — охотно повторили Подтяжки‑со‑Связями, — а во‑вторых, Мы и сами можем поднапрячься и подтянуть вас туда.

Тут Подтяжки‑со‑Связями напряглись как могли — и, держась застежками за брюки, начали подтягивать всё сооружение — вместе с человеком — к небесам… Раздался оглушительный треск — и Подтяжки‑со‑Связями лопнули… безжизненно повиснув где‑то у самых ботинок. Брюки, конечно, не упали на землю: им хватило пуговиц и молнии, чтобы удержаться вокруг бёдер. А Подтяжки хотели связать… да ничего не получилось…

Вскоре на брюках вокруг пояса появился замечательный Кожаный Ремень. Он радостно поприветствовал новых знакомых, но те в ответ на его приветствие только тяжело вздохнули: для них это был ужасный день, потому что вместе с подтяжками лопнули сразу все их мечты… О том, что это были пустые мечты, они, конечно же, ничего не знали.

РАССЕЯННЫЙ ВОЗДУШНЫЙ ПОЦЕЛУЙ

Вообще говоря, когда кому‑нибудь посылают воздушный поцелуй, поцелуй этот долетает довольно быстро, потому что воздушный поцелуй — самый лёгкий поцелуй из всех поцелуев на свете. Он легче перышка — и одного слабого дуновения ветерка достаточно, чтобы в мгновение ока перенести такой воздушный поцелуй, например, с одной стороны улицы на другую. Но это, понятное дело, если воздушный поцелуй по дороге ни на что не отвлекается.

Тот Воздушный Поцелуй, который был выбран из других воздушных поцелуев для нашей с вами истории, не отвлекаться не умел — он, в сущности, только и делал, что отвлекался. А послали его с балкона одного дома на балкон другого дома, причём практически через весь город. Это, конечно, было довольно неосмотрительно — посылать через весь город такой Воздушный Поцелуй… который только и делал, что отвлекался! Но, видимо, другого воздушного поцелуя не нашлось под рукой.

Перво‑наперво Воздушный Поцелуй осмотрелся в воздухе, а это как раз то, чего воздушным поцелуям делать вообще не рекомендуется. Ну и, конечно, внимание его привлекло множество разных забавных вещей. Прежде всего — трепетавшее лишь в каком‑нибудь метре‑полутора от него разноцветное шёлковое полотнище. Воздушный Поцелуй с осторожностью приблизился к нему и поздоровался:

— Добрый день, я Воздушный Поцелуй.

— Очень приятно, — сказало полотнище и зарделось.

Воздушный Поцелуй подождал с минуту и удивился:

— А почему Вы себя не называете?

— Я думал, Вы обо мне наслышаны, — раздалось в ответ. — Я Государственный Флаг.

— Ох ты, Боже мой!.. — опешил Воздушный Поцелуй: он никак не ожидал залететь так высоко.

— А Вы, что же… мне посланы? — поторопился спросить Государственный Флаг, становясь пунцовее некуда.

— Почему Вы решили, что Вам? — снова удивился Воздушный Поцелуй.

— Да потому, что, кроме меня, поблизости никого нет… — объяснил Государственный Флаг. — Однако Вы удивились так, словно мне и воздушного поцелуя послать никто не может!

— А кто, например, может? — поинтересовался Воздушный Поцелуй.

— Во‑первых, народ… — торжественно начал Государственный Флаг и торжественно же продолжил: — Или правительство страны. Или правительство другой какой‑нибудь страны…

Воздушный Поцелуй вздохнул и сказал:

— Нет… я не от народа… и не от правительства, — и поспешно полетел дальше.

Но уже через минуту он чуть не столкнулся с высоченным памятником Усатому Полководцу. Усатый Полководец сразу охотно подставил щёку, а Воздушный Поцелуй смутился.

— Не смущайся! — ободрил его Усатый Полководец. — Расскажи лучше, кто тебя послал.

— Это военная тайна, — нашёлся Воздушный Поцелуй. — И, между прочим, я послан не Вам.

— Не мне? — оторопел Усатый Полководец — и можно было подумать, что все воздушные поцелуи на свете всегда предназначались только ему.

— Вы же каменный, — напомнил Воздушный Поцелуй. — А каменным воздушные поцелуи не нужны.

— Воздушные поцелуи нужны всем, — не согласился Усатый Полководец и хотел было тяжело вздохнуть, но внезапно вспомнил, кто он, и вместо этого отдал приказ: — Следуйте по назначению!

Так Воздушный Поцелуй и поступил — тем более что разговаривать с Усатым Полководцем ему всё равно не очень хотелось. Однако совсем уж по назначению полететь ему не удалось, поскольку на пути возникло высокое дерево.

— Я Воздушный Поцелуй, предназначенный не Вам, — сразу сказал Воздушный Поцелуй, чтобы не возникло никаких недоразумений.

— А я Магнолия, — представилось высокое дерево и, внимательно осмотрев Воздушный Поцелуй, добавило: — Жалко, что не мне! Вы аппетитный.

Тут уж Воздушный Поцелуй просто испугался: «аппетитный» прозвучало так хищно, как будто Магнолия собиралась съесть его. И он, в ужасе озираясь на Магнолию, припустил прямо к балкону, который был теперь совсем близко.

Правда, уже у самого балкона кто‑то со всего размаху налетел на него. И оказался этим кем‑то встречный Воздушный Поцелуй.

— Поболтаем? — предложил наш Воздушный Поцелуй встречному.

— Ну уж нет, — возмутился тот, — не все же такие, как Вы! Некоторые воздушные поцелуи очень обязательные: куда их послали, туда они и летят. А Вам сейчас, кстати, зададут трёпку, потому что Вас уже целый час дожидаются!

…трёпки Воздушному Поцелую, конечно, не задали, а простили, но при этом сказали: «Прощаем Вас, Воздушный Поцелуй, в последний раз! Если же Вы и впредь будете так долго добираться, то Вас уже больше никогда посылать не будут!»

И, говорят, урок этот так сильно подействовал на Воздушный Поцелуй, что отныне он всегда долетал от одного балкона до другого за одну секунду! Ну, максимум — за полторы.

ЛЁГКОЕ ОБЛАЧКО ПЕНЫ

Речь у нас пойдёт о стакане ледяного лимонада в жаркий день… а что, очень приятная тема! Только какой же стакан ледяного лимонада в жаркий день без лёгкого облачка пены над ним?…

Стало быть, разрешите вам представить: Лёгкое Облачко Пены.

Я так спешу представить его потому, что Лёгкое Облачко Пены имеет обыкновение таять, то есть исчезать без следа. Глазом моргнуть не успеешь, как его уже и нет… только что с ним поздоровался: здра‑а‑авствуйте, дескать, дорогое Лёгкое Облачко Пены… — как уже прощаться пора: до свида‑а‑анья, нет, прощайте навсегда‑а‑а‑а, дорогое Лёгкое Облачко Пены! Очень всё‑таки у него жизнь короткая — короче не придумаешь.

Правда, если совсем быстро схватить стакан лимонада из рук продавщицы и тут же начать пить, то можно успеть сохранить часть Лёгкого Облачка Пены в виде таких смешных белых усов над верхней губой — и тогда ты некоторое время походишь на дедушку: все вокруг даже начинают удивляться, как быстро человек состарился! Но уже через несколько секунд усы пропадают сами собой — и все вокруг понимают, что никакой ты не дедушка, а всего‑навсего маленький мальчик.

Между прочим, я был знаком с одним Лёгким Облачком Пены, с которым приключилась удивительная история. А всё из‑за случайного порыва ветра: хотите верьте, хотите нет, но бывают на свете такие случайные порывы ветра, которые возникают совершенно внезапно. В середине невыносимо жаркого безветренного дня возьмёт да подует откуда‑то сбоку — и длится такое дуновение только один миг… многие его даже не замечают. Зато некоторые замечают очень хорошо: именно потому даже в самые жаркие дни случаются простуды… а потом все начинают гадать: как же можно было простудиться в такой жаркий день? Но всему виной — какой‑нибудь случайный порыв ветра.

В нашей истории Случайный Порыв Ветра никого не простудил. Дело и вообще было совсем не в этом…

Лёгкое Облачко Пены едва только образовалось над стаканом ледяного лимонада в жаркий день и хотело немедленно начинать таять, и уже сказало всем: «Я та‑а‑аю», — как вдруг — «Разрешите с Вами познакомиться?»

Лёгкое Облачко Пены настолько удивилось, что даже забыло продолжать таять и замерло над стаканом ледяного лимонада в полном недоумении: оно никак не ожидало, что кто‑то может успеть познакомиться с ним… при такой‑то его короткой жизни! Но, разумеется, ответило:

— Конечно, разрешаю — причём с большим удовольствием… только если Вы это успеете, потому что я как раз, видите ли, таю…

— Я, вообще‑то, и сам ненадолго, — признался Случайный Порыв Ветра и пообещал: — Но я успею. — И сказал, кто он.

Тогда Лёгкое Облачко Пены тоже назвалось в ответ. Так они и познакомились.

— Мне почему‑то очень не хочется, чтобы Вы таяли, — тихо произнёс Случайный Порыв Ветра.

Лёгкое Облачко Пены минутку подумало, но так и не придумало, чем его утешить, и прошептало:

— Я всё равно растаю… потому что тут очень жарко. В такую жару всем лёгким облачкам пены положено таять.

— А если я подниму Вас высоко над землей — туда, где прохладно? — спросил Случайный Порыв Ветра.

— Тогда… тогда я не знаю, — немножко смутилось Лёгкое Облачко Пены. — Но если Вы поднимете меня очень высоко, мне кажется, я не растаю! Можно, конечно, попробовать…

Тут Случайный Порыв Ветра подхватил Лёгкое Облачко Пены — и сразу же раздался взволнованный крик маленького мальчика:

— Ой, смотрите, смотрите: у меня вся пена со стакана слетела!..

А Лёгкое Облачко Пены уже поднималось всё выше и выше над землёй. Там, высоко над землёй, были другие облака, которые с удивлением смотрели на Лёгкое Облачко Пены и говорили между собой: какое, дескать, необычное облачко… мы таких никогда прежде не видели!

Что же касается Лёгкого Облачка Пены, то оно в небесах неожиданно начало увеличиваться и синеть — и прямо на глазах превратилось в большую синюю тучу, а потом ударил гром и начался лимонадный дождь.

То‑то было радости в городе! Люди внизу, на земле, подставляли под дождь стаканы и бокалы — ив них проливался ледяной лимонад, который тут же выпивали, после чего опять подставляли под дождь стаканы и бокалы. И небесный лимонад так пенился, что у каждого над верхней губой сразу же образовывались белые усы — некоторое время даже казалось, что в городе живут одни дедушки! Конечно, усы довольно скоро пропадали сами собой — и тогда становилось видно, что это никакие не дедушки, а обычные люди.

Маленький же мальчик, со стакана которого слетело Лёгкое 0блачко Пены, ужасно радовался, что смог напоить лимонадом целый город, и всем рассказывал:

— Мне дали стакан лимонада, а Лёгкое Облачко Пены с него ка‑а‑ак слетит! И ка‑а‑ак поднимется в небо! И ка‑а‑ак польётся лимонадный дождь!..

И все его просили, чтобы он ещё раз так сделал, но — увы… над каждым стаканом ледяного лимонада в жаркий день бывает одно и только одно лёгкое облачко пены. Да и случайные порывы ветра, честно сказать, в жару случаются крайне редко…

ГЛУПЫЙ БЕЗЫМЯННЫЙ ПОБЕГ

Конечно, на первый взгляд это может показаться романтичным — вырасти на железной дороге… именно так оно и показалось Безымянному Побегу, в один прекрасный день обнаружившему, что он пророс между шпал.

— Вот повезло‑то, — вслух подумал он, — теперь я со всеми поездами перезнакомлюсь и передружусь!

— Перезнакомишься — это уж точно, — ответил ему какой‑то Чахлый Стебель поблизости, — а вот насчёт передружиться… Ложись!

Безымянный Побег и глазом моргнуть не успел, как Чахлый Стебель уже припал к земле — и, видимо, вовремя: над головами у них пронёсся Скорый Поезд.

— Скорый Поезд Номер Сто Пятьдесят, — представился он на ходу.

— Очень приятно, Безымянный Побег, — представился в ответ Безымянный Побег и хотел было спросить, куда же направляется Скорый Поезд Номер Сто Пятьдесят, но не успел.

— И не успеешь, — распрямляясь, сказал Чахлый Стебель, — они всегда ужасно спешат, эти скорые поезда…

— А зачем я должен был ложиться? — поинтересовался Безымянный Побег.

— Привыкать надо, — ответил Чахлый Стебель. — Не будешь ложиться — не вырастешь.

Безымянный Побег не понял, что имел в виду Чахлый Стебель, но спрашивать не стал: он пока был совсем маленький — и думать о том времени, когда он вырастет, было ещё рано.

Между тем дни летели даже быстрее, чем скорые поезда. Безымянный Побег давно уже успел перезнакомиться со всеми этими поездами — и даже знал, когда тот или иной возникнет на горизонте. Ложиться при их появлении он так и не научился, за что Чахлый Стебель то и дело ворчал на него, полагая, что вот‑вот настанет время, когда учиться будет поздно.

И время такое настало. В очередной раз пролетая над Безымянным Побегом, Скорый Поезд Номер Шестьдесят Шесть со всего размаху отхватил ему макушку и, даже не извинившись, помчался дальше.

— Эй‑эй! — крикнул вслед Безымянный Побег и хотел объяснить, что так, вообще‑то говоря, не годится между друзьями, да Скорого Поезда Номер Шестьдесят Шесть уже и след простыл.

— Я же говорил тебе: не будешь ложиться — не вырастешь! — напомнил Чахлый Стебель, распрямляясь и оказываясь на целую голову выше Безымянного Побега. И тут только Безымянному Побегу стал понятен смысл этих слов.

Конечно же, Чахлый Стебель оказался прав. Видимо, и в самом деле надо было привыкать ложиться при появлении скорых поездов — и сегодня стало окончательно ясно, что дружба дружбой, а служба службой… Скорые поезда — они ведь на службе и вовсе не должны обращать внимания на такие мелочи, как всякие безымянные побеги на дороге: скорым поездам положено вовремя успевать на станцию назначения… досуг ли им думать о чьих бы то ни было макушках!

Безымянный Побег вздохнул и, обратившись к Чахлому Стеблю, сказал:

— Ну… как там ложатся‑то?

— Да вот так, — засуетился Чахлый Стебель и принялся показывать: — Перегибаешься у самого основания и начинаешь стелиться по земле, прижимаясь к ней настолько плотно, насколько можешь.

— А дальше? — подождав ещё каких‑нибудь объяснений, спросил Безымянный Побег.

— Дальше… дальше — ничего! Лег и лежи себе. А потом, когда скорый поезд проедет, распрямляйся да улюлюкай ему вслед — до появления следующего скорого поезда! Тут наука простая, только вот привычка нужна.

— И так всю жизнь… ложись и распрямляйся? — с тоской спросил Безымянный Побег.

— Ну, зачем же — всю… Когда наберёшь достаточно сил, можно проползти под рельсом, вылезти на другой стороне железнодорожного полотна и там зажить настоящей жизнью!

Безымянный Побег задумался и объявил:

— Нет, не получится у меня это… ложиться, распрямляться, под рельсом проползать…

— Ложись! — опять раздалось в ответ…

Но… Скорый Поезд Номер Девяносто опять снёс макушку Безымянного Побега… Так оно с тех пор и повелось: не успевал Безымянный Побег чуть подрасти, как тот или иной скорый поезд оставлял его без макушки.

— Ну, и чего ты добиваешься? — спрашивал Чахлый Стебель уже с другой стороны железнодорожного полотна.

— Не знаю… — честно отвечал Безымянный Побег, но снова распрямлялся во весь рост навстречу каждому следующему скорому поезду… Глупый Безымянный Побег!

Мне неизвестно, добился ли чего‑нибудь Безымянный Побег, — думаю, что вряд ли… Наверное, скорые поезда продолжали сносить ему макушку всякий раз, когда он немножко подрастал. Я знаю только, что Безымянный Побег так и не научился ложиться при их появлении, а то, что впоследствии на месте, где он рос, построили железнодорожную станцию и назвали её «Безымянный Побег», — это… это, скорее всего, чистая случайность!

ПРОСТО АПЕЛЬСИНОВАЯ КОРОЧКА

Как‑то совсем уж внезапно взяло вдруг да и подумалось: а почему бы не написать сказку о просто апельсиновой корочке? Причем сказку так и назвать— «Просто Апельсиновая Корочка»! Ведь в мире нет ничего, о чём не стоило бы написать сказку, — ив этом смысле Просто Апельсиновая Корочка ничем не хуже других.

Только что ж напишешь об апельсиновой‑то корочке… а уж тем более о Просто Апельсиновой Корочке? Разве что‑нибудь совсем грустное… дескать, апельсин очистили и съели, а корочку выбросили — вот и вся тебе сказка!

— Погодите‑погодите, — откликается Просто Апельсиновая Корочка, — сказка ведь ещё даже не начиналась! Сказка ведь начинается там, где от Просто Апельсиновой Корочки остаётся запах, запах дальних стран. А потом…

Широкополая Соломенная Шляпа спланировала с антресолей на пол: то ли резкий порыв ветра распахнул дверцу под потолком, то ли защёлка, на которую закрывалась эта дверца, внезапно отказалась служить дальше… как бы там ни было, а Широкополая Соломенная Шляпа лежала на полу в прихожей и казалась там совсем неуместной, потому что была зима.

— Ну, и чего пожаловали? — не сказать чтобы очень вежливо поинтересовалась Деревянная‑Трость‑Прислонённая‑к‑Тумбочке, а Широкополая Соломенная Шляпа сразу смутилась. — Вы ведь понимаете, — продолжала Деревянная‑Трость‑Прислонённая‑к‑Тумбочке, — что Ваш сезон ещё не настал? Тут у нас пока январь, видите ли…

— Январь? — повторила Широкополая Соломенная Шляпа: этого слова она не знала. — Что такое «январь»?

Деревянная‑Трость‑Прислонённая‑к‑Тумбочке вздохнула и скучным голосом объяснила:

— Январь — это зимний месяц… если кому‑то непонятно.

Присутствующие в прихожей фыркнули, а Широкополая Соломенная Шляпа с недоверием произнесла:

— Никогда не слышала о таком месяце… несмотря на то, что я знаю названия всех месяцев в году. Их четыре: май, июнь, июль и август.

— Четыре! Да их гораздо больше, чем четыре! — рассмеялась Деревянная‑Трость‑Прислонённая‑к‑Тумбочке. — Просто в остальные месяцы широкополых соломенных шляп не носят…

— Как грустно… — сказала Широкополая Соломенная Шляпа.

— Что ж тут поделаешь… — смягчилась Деревянная‑Трость‑Прислонённая‑к‑Тумбочке. — Вам, голубушка, ничего не остаётся, как опять запорхнуть к себе на антресоли.

Широкополая Соломенная Шляпа смерила взглядом расстояние до антресолей и вздохнула:

— Теперь уж мне туда не запорхнуть… Ой, привет! — Последние её слова относились к Лёгким Парусиновым Тапочкам, высунувшимся из‑под шкафа.

— А Вам‑то что тут надо? — чуть ли не возмутились, увидев ещё и их, Стоптанные Домашние Туфли.

— Да так… прогуляться вышли, — испуганно ответили Лёгкие Парусиновые Тапочки и направились прямо к Широкополой Соломенной Шляпе, радостно повторяя: — Привет‑привет!

А из соседней комнаты уже летели в прихожую Плетёная Сумка, Крепдешиновое Платье, ещё одно, а потом и ещё два, Светлые Брюки и Рубашки‑с‑Короткими‑Рукавами… Все они с хохотом падали на пол — прямо поверх Широкополой Соломенной Шляпы и Лёгких Парусиновых Тапочек, между тем как откуда‑то везли уже и Пыльный‑Чемодан‑на‑Колесиках. Было видно, что до этого он спал крепким сном. Теперь Пыльный‑Чемодан‑на‑Колесиках бурчал на ходу, поскольку разбудили его явно не вовремя:

— …без всякого предупреждения… в январе… среди ночи…

Но только кто‑то уже поспешно кидал в чемодан всё, что горой лежало на полу. При этом Стоптанные Домашние Туфли то и дело отодвигали в сторону, а Деревянную Трость без конца роняли и снова приставляли к тумбочке…

— Тут, я вижу, все с ума посходили! — брюзжала Деревянная Трость. — Можно подумать, что настало лето…

Однако, грохоча по паркету Пыльным‑Чемоданом‑на‑Колесиках, чада и домочадцы исчезали уже в проёме двери, а потом стало слышно, как в замочной скважине быстро поворачивается ключ.

— Минуточку! — крикнула им вслед Деревянная Трость, снова прислонённая к тумбочке. — Так всё‑таки куда вы?

— В дальние страны! — раздалось из‑за двери. — Мы вернёмся через месяц…

Деревянная‑Трость‑Прислонённая‑к‑Тумбочке и Стоптанные Домашние Туфли непонимающе переглянулись и спросили:

— Так о чём же эта сказка?

А эта сказка о Просто Апельсиновой Корочке. О Просто Апельсиновой Корочке и о запахе дальних стран, который иногда совершенно неожиданно уводит за собой сначала Широкополую Соломенную Шляпу, а потом… потом и нас с вами.

БАРАБАН, КОТОРЫЙ УМЕЛ УЖАСНО ГРОМКО СТУЧАТЬ

Не заметить, что в доме появился Барабан, было невозможно: он таким оглушительным треском поприветствовал всех сразу, что все сразу даже поёжились. Особенно Дедушка поёжился, но всё равно гостеприимно сказал в ответ:

— Здравствуйте, дорогой Барабан, и добро пожаловать… экий Вы громкий!

— Я такой оттого, — с радостью отчитался Барабан, — что новёхонький. И умею стучать ужасно громко.

— Это хорошо, что Вы умеете стучать громко, — улыбнулся Дедушка. — Но ведь дело не в этом.

— А в чём? — очень заинтересовался Барабан.

Однако Дедушка только покачал головой и ответил, что пока не скажет Барабану, в чём дело, потому как, дескать, рано ещё об этом говорить.

Тогда Барабан решил подождать, когда настанет время, а сам пока принялся стучать во всю мощь — просто хоть уши зажимай! Так, между прочим, и поступило одно комнатное растение под названием Аспарагус… кстати, это было очень вежливое растение и — перед тем как заткнуть уши — оно извинилось и сказало, что у него с утра сильно голова болит. А Барабан ответил, что, мол, сочувствует и что в таком случае уши, конечно, следует зажать, поскольку он, Барабан, как раз намерен сейчас ужасно громко стучать… — и опять застучал.

— Простите, Вы когда‑нибудь отдыхаете? — спросила Барабан Настольная Лампа, которая от его треска даже принялась нервно мигать.

— Никогда! — браво отрапортовал Барабан. — Я же новёхонький! И пока я новёхонький, я буду стучать без передышки.

— Понятно… — вздохнула Настольная Лампа, нервно мигая. А Дедушка только развел руками.

Через несколько дней, когда всем уже казалось, что они вот‑вот сойдут с ума от постоянного беспорядочного треска, Барабан наконец выучил одну дробь — хоть и короткую, но всё‑таки ритмичную. Так что слушать его стало уже не так мучительно — и Дедушка сказал:

— Ну вот, дорогой Барабан, а теперь мы с Вами пойдём в цирк.

И они пошли в цирк — и в цирке Барабан увидел один Очень Большой Барабан, а увидев, подумал: «Наверное, этот Очень Большой Барабан умеет громче меня стучать». И Очень Большой Барабан застучал… но оказалось, что стучит он довольно тихо. А в это самое время под куполом цирка одна гимнастка делала всякие упражнения на трапеции. И тогда наш Барабан подумал, что Очень Большой Барабан всё‑таки слишком тихо стучит, и решил ему помочь. Тут он ка‑а‑ак начнёт трещать… и все зрители принялись оборачиваться в его сторону и шикать, а гимнастка чуть не упала со своей трапеции — и зрители ужасно испугались за неё, что она разобьётся, но всё, слава Богу, обошлось.

А наш Барабан, конечно, обиделся и сказал:

— Я же помочь хотел своим громким стуком!

И услышал в ответ от Дедушки:

— Это хорошо, что Вы умеете стучать громко, но ведь дело не в этом.

— А в чём? — снова, как в день знакомства с Дедушкой, спросил Барабан.

Однако Дедушка опять только покачал головой и ответил, что пока не скажет Барабану, в чём дело, потому как, дескать, рано ещё об этом говорить.

Тогда Барабан решил ждать дальше, когда настанет время, а сам снова принялся стучать и выучил ещё одну дробь, а потом ещё одну. И наступил день, когда Дедушка сказал Барабану:

— Теперь мы с Вами пойдём на военный парад.

На военном параде наш Барабан увидел много разных барабанов — от самых маленьких до самых больших. Они шли и барабанили — невероятно слаженно. Тут наш Барабан решил, что его стука явно не хватает в их мелодии — и принялся выдавать свои дроби, одну за другой. А под барабанный бой маршировали военные — и когда наш Барабан вмешался в общую мелодию своими дробями, все окружающие на него зашикали — и военные сразу сбились с ноги, чуть не попадав друг на друга… и даже мелодия на время прекратилась, но потом всё, слава Богу, обошлось. А наш Барабан, разумеется, обиделся и сказал:

— Я же только хотел как лучше!

Снова услышав в ответ от Дедушки:

— Это хорошо, что Вы умеете стучать громко, но ведь дело не в этом.

И вот какая странность: как бы громко ни барабанил Барабан потом, дело опять и опять было не в этом. А в чём было дело… оставалось загадкой, потому что говорить об этом всегда было рано.

Между тем Барабан давно уже стучал не так часто. Он знал теперь великое множество всяких дробей и множество разных коротких мелодий, но исполнял их не всё время, а от случая к случаю: например, бодрые — утром, деловые — днем, тихие‑претихие — вечером, и лишь по праздникам просто барабанил вовсю. А если в доме случалась беда — и вовсе молчал, дожидаясь хороших перемен. И только когда хорошие перемены наконец приходили, Барабан разражался самой долгой и бравурной своей дробью.

— Смотри‑ка, — нервно мигая, говорила тогда Настольная Лампа Аспарагусу, снова, вежливо сославшись на головную боль, зажимавшему уши, — этот старый Барабан, оказывается, всё ещё умеет стучать, как новенький — ужасно громко!

— Конечно, умею, — отзывался старый Барабан и смущённо добавлял: — Только теперь я знаю, что дело не в том, чтобы стучать громко… дело в том, чтобы стучать вовремя.

А уж Дедушка ли объяснил ему это или Барабан понял это сам — какая разница!

ЗАСУШЕННЫЙ БУКЕТ КРАСНЫХ РОЗ

В тот день Засушенному‑Букету‑Красных‑Роз исполнялся ровно год. Для букетов год — серьёзный возраст… можно даже сказать, преклонный. До такого возраста ни один букет, вообще‑то, и не доживает. Ведь букеты… они очень недолговечные: постоят дня два‑три после того, как их подарили, — и вянут. А потом букеты эти сразу выбрасывают в мусорные вёдра — с большим, конечно, сожалением… только что ж делать? Не держать же у себя увядший букет!

Хотя… почему бы и не держать, с другой‑то стороны? Если букет очень красивый, можно, например, вылить из вазы всю воду, а цветы оставить. И будут они в вазе терпеливо стоять, пока из увядшего букет не превратится в засушенный, а увядший букет и букет засушенный — вещи совершенно разные. Увядший букет — это сплошное расстройство, в то время как засушенный букет — это дорогое воспоминание.

Именно так год назад и поступили с Букетом‑Красных‑Роз, подаренным по случаю Большого Семейного Торжества. Его оставили в вазе, из которой сначала вылили всю воду, — и там, в вазе, он из увядшего букета постепенно превращался в Засушенный‑Букет‑Красных‑Роз. Годовщину которого сегодня и отмечали.

Засушенный‑Букет‑Красных‑Роз выглядел прекрасно. Это ничего, что листья его из зелёных стали коричневыми, зато сами розы выглядели такими же яркими… может быть, даже ещё ярче. И многие в доме считали, что возраст был Засушенному‑Букету‑Красных‑Роз к лицу.

На празднование годовщины все друзья и знакомые Засушенного‑Букета‑Красных‑Роз явились с замечательными подарками. Чего ему только не надарили! И серебряную ленту, которую вокруг него тотчас же и повязали, и — в маленьком конвертике — маленькую открытку, на которой стояла надпись: «Бесконечно дорогому Засушенному‑Букету‑Красных‑Роз от любящих его…», — подписано, правда, было неразборчиво. Но это ещё далеко не всё. Ему подарили книжку со сказками, огромную коробку шоколада, шесть совершенно замечательных бокалов под шампанское и золотую булавку для галстука.

Засушенный‑Букет‑Красных‑Роз принимал подарки серьёзно и торжественно, он благодарил каждого в отдельности, и вот перед ним — последней в очереди поздравляющих — оказалась Старенькая Леечка, которой испокон веков пользовались, чтобы поливать цветы на окнах. Она долго смотрела на Засушенный‑Букет‑Красных‑Роз, вокруг которого горой высились подарки.

— Я хочу от всего сердца поздравить Вас с Вашей замечательной годовщиной, — сказала наконец Старенькая Леечка. — Поздравить и вспомнить тот день, когда Вас в первый раз внесли в комнату. Боже мой, какой аромат шёл тогда от Вас! У всех присутствовавших просто головы закружились — настолько нежно пахли розы… И мы тогда подумали: неужели это только на два‑три дня? Невозможно даже было представить себе жизнь без Вас… А сегодня — просто не верится! — мы отмечаем Вашу годовщину. И ничего, что уже нет былого аромата — зато есть дорогое воспоминание…

Присутствовавшие зааплодировали Старенькой Леечке: им показалось, что она нашла как раз те самые слова, которые и следовало сказать сегодня Засушенному‑Букету‑Красных‑Роз.

Конечно, Старенькая Леечка прослезилась, но это ничего не значило: в доме столько раз видели её плачущей, что все давно привыкли к этому. Старенькая Леечка с утра до вечера только и делала, что проливала слёзы. Многие считали, что она даже способна плакать по заказу: попроси — и будто дождик польётся.

— Признаюсь, — внезапно улыбнувшись сквозь слёзы, продолжала Старенькая Леечка, — я приготовила для Вас подарок, который… который сама считаю бесценным, хотя другим так, может быть, и не покажется. Все ведь давно привыкли к моим слезам! Я с утра до вечера только и делаю, что их проливаю. Многие считают, что я даже способна плакать по заказу: попроси — и будто дождик польётся. — Тут она лукаво посмотрела на всех присутствующих и добавила: — Это действительно так. Но вчера, когда я подумала о том времени… я заметила, что на пол скатилась всего одна моя слеза — это была непрошеная слеза. Её я и хочу подарить Вам.

Присутствовавшие посмотрели на Старенькую Леечку с осуждением: по их мнению, являться с таким подарком на годовщину Засушенного‑Букета‑Красных‑Роз было даже и не очень прилично. Уж для такого‑то случая следовало бы подготовить что‑нибудь поинтереснее.

Но Засушенный‑Букет‑Красных‑Роз, принимая от Старенькой Леечки непрошеную слезу в чёрном бархатном футляре, поклонился ей и растроганно сказал:

— Спасибо Вам. Мне ещё никогда не дарили непрошеной слезы.

А потом он раскрыл футляр, вынул оттуда непрошеную слезу и, соблюдая всяческие предосторожности, повесил её на один из своих сухих стеблей.

И всем тогда на мгновение показалось, что нежный аромат красных роз снова наполнил комнату.

ДУРАЦКАЯ БАХРОМА

Дурацкой Бахрому только называли — на самом деле ничего такого уж дурацкого в ней и не было: бахрома как бахрома. А что болтается в разные стороны — так покажите мне бахрому, которая бы не болталась! Не бывает такой бахромы на свете — так что нечего и обзываться.

Но уж коль скоро Дурацкую Бахрому так называли, придётся и нам её так называть… иначе те, кто называет её Дурацкой Бахромой, когда будут читать эту сказку, не поймут, о какой бахроме идёт речь. А потому скажем прямо: речь в этой сказке идёт о бахроме, которую многие вокруг называли Дурацкой Бахромой.

Дурацкая Бахрома висела на одной невероятно красивой шали и болталась. Просто болталась в разные стороны — и всё. Внимание на неё мало кто обращал: ну, болтается — и пусть болтается. Только уж какие‑то совсем праздные прохожие, которым было вообще нечего делать, иногда подходили к Дурацкой Бахроме и спрашивали:

— Болтаетесь?

— Да, болтаюсь! — болтаясь, беспечно отвечала Дурацкая Бахрома, не зная, как тут ещё можно ответить.

После этого некоторые уходили, другие же оставались и опять спрашивали:

— А чего болтаетесь‑то?

Таких вопросов Дурацкая Бахрома, надо сказать, совсем не любила, потому что ответов на них не знала. Попробуйте‑ка найти ответ на такой вот вопрос! Однако, поскольку что‑то отвечать всё‑таки было надо, она напрягалась и отвечала как умела:

— А того болтаюсь, что работа у меня такая.

Обычно ответ этот не принимался: сразу начинались всякие возражения вроде того, что работать — одно, а болтаться — совсем другое и что подобные вещи путать ни в коем случае нельзя. Тут Дурацкая Бахрома совсем терялась — и разговор заходил в тупик, где и находился всё оставшееся время.

Да и правда, поди объясни посторонним, что работы всякие бывают! Бывают даже работы, которые вообще выглядят как отдых, только никакой это на самом деле не отдых. Например, работу на кондитерской фабрике очень даже легко можно за отдых принять: стой себе и лепи конфеты — некоторые на конвейер клади, а некоторые — себе в рот. Однако с кондитерской фабрики всё равно люди домой очень усталыми приходят, — и самое страшное, что на конфеты уже и смотреть не могут. Предложишь кому‑нибудь с кондитерской фабрики конфету, а он начинает руками махать и кричать: «Нет, нет, лучше закопайте меня в землю живьём! Лучше отдайте меня на растерзание аллигаторам! Лучше заведите меня в дремучий лес и бросьте!..» Получается, не очень‑то это отдых — работа на кондитерской фабрике!

Между прочим, болтаться тоже не так просто, как кажется. Иные думают: вот бы мне такую работу— весь день напролёт болтаться! Болтаешься и болтаешься — красота… А красоты‑то и нету никакой. Совсем наоборот: поболтаешься немножко — и начинает голова кружиться. Иных даже тошнит, как после карусели.

Только Дурацкая Бахрома работу свою хорошо знала: у неё голова не кружилась. Да и не тошнило её никогда: это ведь только с непривычки тошнит. А Дурацкая Бахрома уже за свою жизнь столько наболталась, что почти и не замечала, какая трудная у неё работа. Потому и казалось, что болтаться для неё — сущее удовольствие. Некоторые — во всяком случае, Хозяйственная Сумка — так и думали.

— В то время как кое‑кто целыми днями тяжести таскает, — обычно говорила она под вечер, когда выглядела особенно нагруженной, — другие болтаются и горя не знают!

А в этот вечер Хозяйственная Сумка была ужасно сильно раздражена: ещё бы, в неё положили целых пять килограммов картошки! И она никак не могла дождаться, когда же её наконец принесут домой и освободят от поклажи. Вот и брюзжала больше обычного, да так монотонно, что Дурацкая Бахрома даже с ритма сбилась: обычно ведь все бахромы не просто так болтаются, а в определённом ритме, — только это мало кто замечает.

Но стоило Дурацкой Бахроме сбиться с ритма — в мире начали происходить всякие недоразумения. Невероятно красивая шаль опоздала качнуться вперед и задержалась в дверном проёме, дверь не успела заметить этого и захлопнулась, владелица шали на полной скорости остановилась, а Хозяйственная Сумка, к этому моменту уже сильно обогнав её, от собственной тяжести подалась далеко вперёд и лопнула, рассыпав вокруг себя пять килограммов картошки, которые покатились по тротуару и проезжей части дороги… Тут все машины остановились и возникла пробка, а пешеходы заспотыкались и стали валиться в разные стороны, как снопы, причём один из них упал прямо на продавца воздушных шариков, тот выпустил воздушные шарики из рук — и они взмыли в небо, загородив дорогу самолёту, вылетевшему из Москвы в Копенгаген, так что самолёт срочно вынужден был изменить курс, полететь в Турцию и опуститься на аэродроме в Истамбуле, где его никто не ждал… и все турки в возмущении закричали:

— Да что ж это такое происходит на белом свете?

Тогда дежурный по истамбульскому аэропорту принялся звонить в Москву, откуда прилетел самолёт, и тоже кричать в трубку:

— Да что же это такое происходит на белом свете?

А из Москвы ему смущённо отвечали:

— Тут у нас, видите ли, одна Хозяйственная Сумка сбила с ритма одну бахрому— и бахрому зажало дверью, и…

— Ох уж эти хозяйственные сумки! — возмутился дежурный по истамбульскому аэропорту и добавил: — Ну так сделайте же что‑нибудь с бахромой!

И все в Москве побежали освобождать Дурацкую Бахрому, зажатую дверью…

Когда её освободили, она опять принялась исправно болтаться в разные стороны. И всё в мире вернулось на свои места, кроме картошки: ей было некуда вернуться, потому что Хозяйственная Сумка лопнула. Обидно, конечно, за картошку… но всё‑таки есть в мире предметы и поважнее картошки — или… как вы думаете?

ЗАЕЗЖЕННАЯ ПЛАСТИНКА

— Всё, — сказала Заезженная Пластинка, — довольно. Меня заездили окончательно.

Когда пластинки такое говорят, это серьёзно. Обычно подобные слова означают никак не меньше, чем моему‑терпению‑пришёл‑конец‑я‑отказываюсь‑служить‑дальше‑и‑пожалуйста‑оставьте‑меня‑в‑покое‑отныне‑и‑навсегда.

— Вы говорите так, словно Вы какой‑нибудь конь… — тонко заметила Старая Граммофонная Игла (она всегда делала только очень тонкие замечания). — Как можно заездить пластинку? И кто может её заездить?

— Заездить‑то именно что очень просто, — вздохнула Заезженная Пластинка. — Ездить, ездить, ездить по мне… да и заездить! А заездили меня, извините, Вы. Потому что, извините, Вы по мне как раз и ездили.

Старая Граммофонная Игла тонко улыбнулась (она всегда улыбалась только очень тонко) — и опять устроилась на краешке Заезженной Пластинки с явным намерением поездить по ней ещё немножко.

— Имейте в виду, меня заездили окончательно, — повторила Заезженная Пластинка и дала Старой Граммофонной Игле полезный совет: — Так что… пеняйте на себя.

Но Старая Граммофонная Игла вообще не имела никакого представления о том, как пеняют… тем более на себя — и, вместо того чтобы пенять на себя, принялась было — наоборот! — ехать по Заезженной Пластинке в привычном направлении.

Впрочем, далеко уехать ей не удалось… честно говоря, уехать ей и вовсе никуда не удалось: Старая Граммофонная Игла вообще как застряла на месте, так с него и не сдвинулась. А Заезженная Пластинка прокружилась три раза и три раза повторила одну и ту же музыкальную фразу.

— Вы забыли мелодию? — задала тонкий вопрос Старая Граммофонная Игла (она всегда задавала только очень тонкие вопросы).

— Да нет, — ответила Заезженная Пластинка и, помолчав, добавила: — Мелодию‑то я как раз помню очень хорошо.

— Зачем же Вы тогда заставляете меня топтаться на одном и том же месте? — Вопроса такой немыслимой тонкости она никогда ещё не задавала.

— Меня заездили окончательно, — снова повторила Заезженная Пластинка, надеясь, что на сей раз её поймут. Но её, увы, опять не поняли.

— Это не ответ, — тонко возразила Старая Граммофонная Игла (она всегда возражала только очень тонко). — Всякое музыкальное произведение имеет начало, середину и конец. Сперва обычно идет начало, затем обычно располагается середина и потом обычно наступает конец. Только после этого исполнение музыкального произведения считают исчерпанным. Вы же, скорее всего, полагаете, что достаточно одного начала, повторённого три раза.

После этого тонкого наблюдения (её наблюдения всегда были только очень тонкими) Старая Граммофонная Игла снова устроилась на краю Заезженной Пластинки, с которого, однако, тут же и была сброшена резковатым, честно сказать, движением Заезженной Пластинки.

— Какая Вы, однако, мерзавка, — сделала тонкий вывод Старая Граммофонная Игла (она всегда делала только очень тонкие выводы).

Заезженная Пластинка промолчала: она была настолько заезжена, что никаких сил продолжать этот никому не нужный разговор у неё больше не оставалось.

Что же касается Старой Граммофонной Иглы, то она, понятное дело, сочла такое поведение Заезженной Пластинки недопустимо грубым: при своей необыкновенной тонкости Старая Граммофонная Игла не постигала, как это можно — оборвать разговор на самой середине. От обиды она, конечно, тут же сломалась — и её пришлось заменить новой. Новая Граммофонная Игла была блестящей и совсем молчаливой.

Ласковые руки осторожно взяли Заезженную Пластинку, а пришедший сверху Хороший Голос сказал:

— Извините, дорогая Заезженная Пластинка, за то, что я так мало берёг Вас. Но всё дело в том, что очень уж мне нравится записанная на Вас соната. Я всегда готов слушать её снова и снова.

— Увы, теперь это будет трудно, — с сожалением откликнулась Заезженная Пластинка. — Я заезжена окончательно… и всё время топчусь на одном месте, как совершенно справедливо и тонко заметила Старая Граммофонная Игла.

— Забудьте о Старой Граммофонной Игле, — попросил Хороший Голос. — Сейчас я познакомлю Вас с совсем юной и очень милой Новой Граммофонной Иглой. Авось, втроём нам удастся вернуть к жизни мою любимую сонату…

И Новую Граммофонную Иглу осторожно поставили на самый краешек Заезженной Пластинки.

Снова, как в былые времена, тихонько зазвучала в комнате знакомая мелодия. Она казалась усталой, она пробиралась вперёд медленно и не очень уверенно, немножко спотыкаясь и ненадолго останавливаясь, но это, вне всякого сомнения, была всё та же невозможно красивая соната.

Когда соната кончилась, Новую Граммофонную Иглу осторожно сняли с Заезженной Пластинки, а Хороший Голос едва слышно произнёс:

— Всё‑таки нет такой сонаты, которую было бы нельзя вернуть к жизни.

И, между нами говоря, это была чистая правда.

ТОРТ, КОТОРЫЙ БЫЛО ГРЕХ ЕСТЬ

Вы ведь себе хорошо представляете, какой торт тут имеется в виду?

Вот такой и имеется: невероятно просто красивый торт — весь в разноцветных кремовых башенках, в шоколаде, с орешками, цукатами… эх, да что говорить! Смотришь на такой торт и думаешь: как же его есть‑то, прости Господи? Это ведь чуть ли не грех — такое великолепие разрушать, на которое столько труда ушло. Неужели возможно — вот так вот взять и вонзить нож в самую середину? И нарезать торт кусками… И съесть… Зверство прямо какое‑то — иначе никак не назовёшь, честное слово!

Именно так все и подумали, когда Торт подали к столу. Никто даже не сказал ничего — все просто зачарованно смотрели на роскошное белое сооружение и не решались представить себе, что сейчас оно исчезнет на глазах. Останется только неряшливая масса, размазанная по тарелкам… Тут как раз и прозвучали странные эти слова:

— Такой торт и есть‑то грех!

— Вот тебе раз! — подумал Торт. — Если меня не есть, то что же со мной ещё делать? Меня ведь и приготовили для того, чтобы есть… Я ведь больше ничего не умею — кроме как собой угощать! Интересно… интересно, что они по поводу меня придумают?

И было действительно интересно, потому как есть Торт никто, со всей очевидностью, не собирался. Он так и продолжал стоять на столе — великое произведение кондитерского искусства, к которому не решаются притронуться.

Между тем в чашки давно уже налили чай — и чай многие даже пили, закусывая кто печеньем, кто вареньем, кто конфетами…

— Да порежьте же кто‑нибудь торт! — воскликнула Бабушка, но желающих последовать её призыву так и не нашлось.

К сожалению, Торт говорить не успел научиться. А если бы успел, то, конечно, сказал бы гостям: «Дорогие гости, меня приготовили специально для вас. Рад, что я вам пришёлся по душе. Но самое лучшее, что вы можете сделать для меня, — это съесть немедленно без остатка и потом, через несколько дней, а ещё лучше — лет, вспоминать обо мне добрым словом: дескать, помните тот торт, который нам подавали тогда‑то и тогда‑то?» И, конечно, гости послушались бы его!

Но — увы: Торт не умел говорить. Однако размышлять он умел.

«Неужели ни гости, ни хозяева не понимают, — размышлял Торт по мере того, как чаепитие подходило к концу, — что меня не столько грех есть, сколько грех не есть? К чему же они, получается, меня приговаривают? Я ведь долго стоять не могу… тем более на такой жаре. Я начну таять. Если же меня и тогда не съесть… страшно просто подумать, что случится! Потому что я тогда начну… извините, портиться. И испорчусь весь. И мною можно будет отравиться!»

Между тем чаепитие было закончено — и всё убрали со стола. Всё — кроме Торта. Надеяться стало не на что… А скоро Торт услышал, как гости прощаются с хозяевами в передней, бесконечно повторяя благодарности за вкусный ужин и десерт. За десерт, в составе которого словно бы и не было никакого торта…

В столовой же в это время происходил разговор между оставшимися на зеркальном подносе фруктами. И одна Виноградная Гроздь говорила другой:

— Довольно тебе, дурочка, рассматривать себя в зеркале да прихорашиваться! Вот станешь такой же красивой, как этот бедняга торт, — и никогда никто тебя не съест… повесят на гвоздик как украшение — и будешь там сто лет висеть, вся пыльная да сморщенная!

Слова Виноградной Грозди прозвучали будто приговор — и, если бы Торт знал, как это делается, он тут же растаял бы без следа! Но как растаять, он, увы, не знал… да и не очень‑то растаешь, когда в тебе орехи да цукаты: они уж точно не растают ни за что в жизни!..

Тут в комнату вошли и, ещё раз полюбовавшись Тортом, накрыли его стеклянным колпаком и понесли в кухню.

«Что они со мной будут там делать? — размышлял он по пути. — Выбросили бы сразу в мусоропровод, да и дело с концом. Пусть и бесславная, зато быстрая кончина. Так я хоть не отравлю никого потом!..»

Однако в мусоропровод его не выбросили, а оставили стоять на столе: мучения продолжались.

К стеклянному колпаку, которым Торт был покрыт, подобрался Наглый Кот. Наглый Кот повилял хвостом и попробовал лапой сдвинуть колпак — колпак не поддавался.

«Вот это мило… — разочарованно подумал Торт. — Достаться на съедение Наглому Коту, выслушав столько похвал в свой адрес!»

И так строго посмотрел на Наглого Кота из‑под своего стеклянного колпака, что Кот слетел со стола как ошпаренный и убежал в гостиную.

«Уж лучше я никому не достанусь, чем Наглому Коту!» — решил Торт. В этот момент в кухне погасили свет.

…утром следующего дня Бабушка пришла будить Внука и увидела, что постель его пуста. Бабушка тут же принялась искать его по всему дому, а нашла на кухне. Внук спал у стола, уронив на клеёнку голову, до самых волос измазанную кремом. В руке он всё ещё держал столовую ложку с налипшими на ней орешками.

А рядом с измазанной кремом головой бесхозно лежал крохотный кусочек недоеденного Торта и блаженно улыбался.

Положив кусочек Торта в рот, Бабушка покачала головой и сказала:

— Такой красивый торт… И есть‑то было грех!

КАПРИЗНЫЙ ШАРФИК В ШОТЛАНДСКУЮ КЛЕТКУ

Когда приезжаешь из своей страны в чужую, сразу понимаешь, что всё в этой стране неправильно. А самое неправильное из всего — это, конечно, погода. Дома всегда светит солнце, зеленеет трава и поют птицы. А в других странах обычно только дожди, пожухлая растительность и рычащие звери.

— Я туда не пойду! — не успев высунуться на дождливую московскую улицу, сказал Шарфик‑в‑Шотландскую‑Клетку, прибывший, понятное дело, из самой Великобритании, и нарочно зацепился за Дверную Ручку. Та, испугавшись, что и её потащат под дождь, истошно заверещала:

— Да отцепитесь, отцепитесь же Вы от меня!

И начала дёргаться в разные стороны, обвивая вокруг себя Шарфик‑в‑Шотландскую‑Клетку.

«По‑моему, меня сейчас задушат в России», — сам себе сказал Пожилой Турист и поспешно принялся отцеплять Шарфик‑в‑Шотландскую‑Клетку от Дверной Ручки. Задача была не из простых: Дверная Ручка продолжала дёргаться в разные стороны — и ухватиться за неё покрепче не было никакой возможности. Спасибо портье, который бросился на помощь уже почти задушенному Пожилому Туристу: общими усилиями Шарфик удалось отцепить от Дверной Ручки, — правда, та какое‑то время ещё подёргивалась от перенесённых треволнений. А Пожилой Турист подарил портье тысячу отменных великобританских благодарностей и живым и невредимым вышел из гостиницы.

На дождливой московской улице Шарфик‑в‑Шотландскую‑Клетку, не увидев над собой прикрытия, тут же зацепился за первый встретившийся ему по дороге Зонт. Зонт даже перекосило от неожиданности.

— Вы ко мне? — спросил он перекошенным ртом.

— Не к Вам, а под Вас! — уточнил Шарфик‑в‑Шотландскую‑Клетку, с радостью запутываясь в сухих спицах.

— Вон отсюда! — зарычал было Зонт, но тут несколько его спиц согнулись — и он стал напоминать коробку из‑под телевизора.

Пожилой Турист с тысячей отменных великобританских извинений принялся отцеплять Шарфик‑в‑Шотландскую‑Клетку от Зонта и выпрямлять спицы… то‑то было хлопот! На всё это время он спрятал Шарфик‑в‑Шотландскую‑Клетку под своё широкое пальто — оставив снаружи только крохотный кончик, возле самой шеи.

Когда отцепление и выпрямление были закончены, Пожилой Турист с тысячей отменных великобританских приветствий покинул место неприятного происшествия и хотел выпустить Шарфик‑в‑Шотландскую‑Клетку на воздух, но не тут‑то было! Тот запутался бахромой за все без исключения пуговицы пиджака Пожилого Туриста и вылезать из‑под пальто на улицу никак не желал.

С тысячей отменных великобританских проклятий Пожилой Турист принялся распутывать бахрому вокруг пуговиц пиджака, но бахрома сидела так прочно, что Пожилому Туристу пришлось просто‑напросто тут же и поотрывать все пуговицы.

— И куда ж я такой гожусь? — с неповторимым великобритансим сарказмом заметил Пиджак, но пальто было уже застёгнуто, а Шарфик‑в‑Шотландскую‑Клетку, гремя привязавшимися к нему пуговицами, метался по дождливой московской улице, чтобы зацепиться ещё за что‑нибудь. На этот раз он выбрал, пожалуй, самую неудачную зацепку — металлическую планку одной афиши… Пожилой Турист дёрнул Шарфик‑в‑Шотландскую‑Клетку раз, дёрнул два и — обрушил афишу на головы ни в чём не повинных прохожих, шагавших кто куда по своим делам.

Тут, конечно, не замедлил появиться Милиционер…

Расплатившись с Милиционером тысячей отменных великобританских фунтов стерлингов, Пожилой Турист сердито плюнул на землю тысячей отменных великобританских плевков и стремглав помчался к гостинице. Здесь он снова упаковал только что распакованный чемодан и, заказав такси, уехал в Шереметьево.

Вечером того же дня самолёт авиакомпании «British Airways» с тысячей отменных великобританских удобств доставил его в Лондон.

Вздохнув наконец с облегчением, Пожилой Турист надел в салоне самолёта пальто и повязал шею Шарфиком‑в‑Шотландскую‑Клетку. И поспешил на улицу…

Впрочем, он тут же кинулся было обратно в самолёт, ибо дождь в Лондоне лил как из ведра. Этого, кстати, следовало ожидать: уж если где‑то в мире и идут беспрестанные дожди, так это в Лондоне!

Однако назад в самолёт уже не пускали — и Пожилой Турист обречённо поплелся вниз по трапу, с напряжением ожидая, что же теперь выкинет его капризный Шарфик‑в‑Шотландскую‑Клетку. Но тот висел себе спокойно и даже как ни в чём не бывало бубнил Пожилому Туристу под нос какую‑то развесёлую песенку. А потом сказал:

— Прекрасная погодка, не правда ли?

Пожилой Турист чуть не выругался тысячей отменных великобританских ругательств, а Шарфик‑в‑Шотландскую‑Клетку безмятежно продолжал:

— Наконец‑то мы дома! Дома всегда светит солнце, зеленеет трава и поют птицы. А в других странах обычно только дожди, пожухлая растительность и рычащие звери.

Тут Пожилой Турист уронил вздох, потом ещё один, а потом и целую тысячу… тысячу отменных великобританских вздохов.

— Не будем брать такси, — разошёлся Шарфик‑в‑Шотландскую‑Клетку, прогуляемся до дому пешочком!

УВЛЕКАТЕЛЬНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ ОДНОГО ЧАЙНОГО ПАКЕТИКА

Всю свою — не сказать, правда, чтобы долгую, но всё‑таки! — жизнь Чайный Пакетик ждал этого мгновения: когда его распакуют, потом возьмутся за ниточку… и он сначала вот так немножко повисит и отдышится в воздухе, а после сиганет прямо в бездну прозрачного стакана, — тут‑то и начнется его Увлекательное Путешествие!

И вот наконец мгновение настало — так уж у них, у мгновений, заведено: ждёшь его, ждёшь — в конце концов, совсем отчаешься и скажешь: «Видно, так никогда это мгновение и не настанет…». Ан — не успеешь рот закрыть, как мгновение — ррраз… и настало!

«Вперёд! Час пробил», — сказал себе Чайный Пакетик, покачиваясь на ниточке над бездной прозрачного стакана и стараясь успеть отдышаться перед Увлекательным Путешествием. И в этот момент его опустили на самое дно… На дне Чайный Пакетик сразу же столкнулся с Чайной Ложечкой.

— Привет, — равнодушно сказала та и отвернулась.

— Привет, — пролепетал Чайный Пакетик, дивясь такому негостеприимству. — Мы с Вами, что же, в одном отряде, получается?

— Это в каком таком отряде? — подозрительно спросила Чайная Ложечка.

— В отряде… в отряде путешественников! — с энтузиазмом воскликнул Чайный Пакетик.

— Я не собираюсь в путешествие, — опять равнодушно произнесла Чайная Ложечка.

— А что же Вы собираетесь делать? — изумился Чайный Пакетик.

Чайная Ложечка, обернувшись, взглянула на него как на сумасшедшего и сказала:

— Я собираюсь размешать сахар в чае и вылезти отсюда на сушу.

И чем скорее, тем лучше.

— А как же… как же всё увлекательное? — оторопел Чайный Пакетик.

— Здесь ничего увлекательного никогда не будет, — изрекла Чайная Ложечка. — Стакан чая — вообще не то место, где бывает увлекательно!

— Это как посмотреть… — робко возразил Чайный Пакетик.

— Да как бы ни посмотреть! — отрезала Чайная Ложечка, словно она не ложка, а ножик.

На сей раз Чайный Пакетик промолчал, но про себя упрямо подумал: «Каждого из нас ожидает Увлекательное Путешествие — иначе и на свет родиться не стоило!»

Тут на него свалился кто‑то скользкий и холодный — и сердце у Чайного Пакетика тревожно забилось: начинается!.. Впрочем, это оказался всего‑навсего Кружочек Лимона. Он разместился на Чайном Пакетике, как на подушке, и блаженно сказал:

— Ну, вот мы и приземлились ненадолго.

По‑видимому, он имел в виду не только себя, раз сказал «мы», но у Чайного Пакетика не было желания вступать с ним в разговор — потому он промолчал. И правильно сделал, потому что в ту же минуту сверху посыпались белые крупинки. «Начинается!» — опять подумал Чайный Пакетик, затаив дыхание… но это был только Сахарный Песок, который упал на Кружочек Лимона и мгновенно начал таять.

Чайная Ложечка вздохнула и с нетерпением взглянула наверх: ей хотелось как можно скорее размешать тут всё это… и с гордостью удалиться.

И вот сверху полилась горячая вода! Теперь уж сомнений не было: Увлекательное Путешествие начиналось… Кружочек Лимона тут же начал задыхаться под водой и всплыл наверх как ошпаренный, а Чайный Пакетик принялся плавать в разные стороны: то‑то было здорово! Сначала вода вокруг него была совсем прозрачной, потом сделалась бледно‑жёлтой, потом золотой, янтарной… и наконец превратилась в совсем тёмную — словно в стакане чая настала ночь. А сразу вслед за ночью налетела буря! Чайная Ложечка заметалась в разные стороны, Кружочек Лимона стал выписывать по поверхности замысловатые круги, а Чайный Пакетик радовался стольким событиям сразу — и особенно этой Буре‑в‑Стакане‑Воды: какое же может быть настоящее Увлекательное Путешествие без бури!

Тут кто‑то наверху взялся за ниточку — и Чайный Пакетик начал медленно подниматься наверх… Ох, сколько интересного наблюдал он по пути! Диковинные растения преграждали ему путь, причудливые кораллы то тут, то там принимали его в свои объятия, страшные рыбы и немыслимые подводные существа сновали в разные стороны, тёплые и холодные потоки сменяли друг друга… А ближе к поверхности буря стала ещё заметнее: куда хватало глаз — высились огромные волны, и было видно, как суда отчаянно борются с ними, чтобы не дать похоронить себя под штормящей поверхностью. Парусники носились над волнами — и солёный ветер трепал их шёлковые паруса…

Наконец Чайный Пакетик вынули из стакана целиком и опустили на маленькое блюдечко.

— Спасибо! — взволнованно сказал он, сам не зная кому. — Спасибо за такое Увлекательное Путешествие…

— Путешествие? — переспросили его.

Рядом с ним на блюдце лежала та же самая Чайная Ложечка: она только что вернулась на сушу и теперь сохла.

И тогда Чайный Пакетик принялся рассказывать ей обо всём, что видел по пути. Чайная Ложечка слушала с терпеливой усмешкой. А когда он закончил, сказала:

— Кстати, насчет бури… Её, вообще‑то говоря, сделала я— Вы ведь в курсе? Мы, ложки, частенько делаем бури, когда приходится что‑нибудь размешивать! А всё Ваше Увлекательное Путешествие — это только фантазии, дорогой Вы мой… Не было ничего такого у Вас на пути. Это просто чаепитие, а чаепитие — занятие обычное…

Сказав так, она внимательно посмотрела на Чайный Пакетик и поняла, что тот, все ещё носясь в воображении своем по океанским просторам, не слышал её слов…

И хорошо, что не слышал!

Потому что каждый из нас волен распорядиться своей жизнью так, как захочет. Можно считать, что твоя жизнь — Увлекательное Путешествие, а можно — что чаепитие… занятие обычное. Это ведь как посмотреть…

— Да как бы ни посмотреть! — снова отрезает Чайная Ложечка, словно она не ложка, а ножик.

И отворачивается от нас всех. И медленно сохнет.

КИТАЙСКИЙ БОЛВАНЧИК

Теперь‑то уже таких китайских болванчиков редко где встретишь — это раньше они почти в каждом доме были. Фарфоровые фигурки с согласно покачивающимися от любого дуновения головами. Сидели себе кто на комоде, кто в буфете, кто на ночном столике, молчали да кивали, что бы ни случилось:

— Да, да, да… Так оно и есть.

А один Китайский Болванчик сидел на книжной полке. Полка ломилась от книг, и наш Китайский Болванчик был готов к тому, что она, того и гляди, переломится‑таки пополам. Поставят на неё какую‑нибудь новую книгу и — прощай, жизнь! Но делать нечего: жизни всегда угрожают книги, это‑то уж Китайский Болванчик хорошо понимал. Только книги он всё равно любил больше жизни… А если так и так погибать, то уж лучше под грудой книг.

Ночами Китайский Болванчик приучился слушать разговоры, которые книги вели между собой. В разговорах таких Китайский Болванчик никогда не участвовал: они и вообще‑то не для болванчиков. Он только слушал и соглашался:

— Да, да, да… Так оно и есть.

Между тем сами книги отнюдь не всегда были согласны друг с другом. Ух, какие жаркие велись тут споры подчас! Какие страсти кипели! Какие дерзкие обвинения бросали в лицо друг другу!

— Да Вы, голубушка, устарели на сто пятьдесят лет… Никто уже давно и не думает, будто Земля плоская, — Земля круглая и стоит на трёх китах!

— Да, да, да… Так оно и есть.

— И ни на каких не на трёх китах! Земля покоится на огромной черепахе!

— Да, да, да… Так оно и есть.

— Вы просто полоумные обе! Все в мире давно согласились с тем, что Земля — это небесное тело, вращающееся вокруг Солнца…

— Да, да, да… Так оно и есть.

— Земля держится на любви, вот что я вам скажу!

— Да, да, да… Так оно и есть.

Китайский Болванчик исправно кивал — и, стало быть, по крайней мере, один союзник у каждого из споривших в распоряжении всегда имелся. А это значило, что никто из них не был совсем одинок в мире — даже тот, кто считал, что Земля стоит на трёх китах. Даже тот, кто считал, что Земля покоится на огромной черепахе. Даже тот, кто считал, что Земля держится на любви… Со всеми Китайский Болванчик соглашался целиком и полностью и каждого понимал. И все они для него были правы.

— Как Вы думаете, он дурак или у него просто вообще нет своего мнения? — спросила однажды Толстенная Энциклопедия у Многотомного Словаря.

— Это одно и то же, — в задумчивости пошелестев страницами, ответил Многотомный Словарь. — Дурак — это как раз тот, кто не имеет своего мнения и только и делает, что присоединяется к чужим!

— А по‑моему, он вовсе не дурак, — вмешалась Тоненькая Брошюра. — По‑моему, он спит всё время — видите, у него глаза полузакрыты? Голова же у него просто во сне качается.

— Вам, между прочим, слова не давали! — рассвирепел Свод Законов. — То, что у него глаза полузакрыты, означает просто, что он внимательно слушает. На самом же деле он не кто иной как подхалим, который хочет всем угодить, — вот вам и разгадка.

— Кто бы он ни был, — вздохнул Сборник Стихов, — у него никогда не будет настоящих друзей. Он ведь разделяет сразу все точки зрения…

— Полное отсутствие всяких принципов! — подвёл итог Объёмистый Философский Труд.

Книги некоторое время молчали.

— А нужен ли нам такой сосед? — осторожно поинтересовался вдруг Детективный Роман. Он только вчера появился на книжной полке, и места для него тут явно было маловато.

— Что Вы имеете в виду? — подозрительно спросил Свод Законов и добавил: — Каким бы он ни был, он имеет право быть самим собой и занимать отведённое ему место! Такое право есть у каждого.

— Потому что Земля держится на любви! — завёл свою пластинку Сборник Стихов.

Детективный Роман ничего не ответил, но, когда книги опять углубились в старый спор, осторожно наклонился в сторону Китайского Болванчика и незаметно сдвинул его к самому краю книжной полки, освобождая место для себя.

— Да, да, да… Так оно и есть, — кивнул Китайский Болванчик и полетел вниз.

Ровно в тот же миг ломившаяся от книг книжная полка переломилась‑таки пополам. Валились книги в беспорядке и, неуклюже падая на пол, подминали под себя друг друга. А когда осела пыль, Свод Законов сказал лежавшему поблизости Детективному Роману:

— Это всё из‑за Вас! Вы перегрузили книжную полку… и добро бы ещё чем‑нибудь стоящим! А то ведь — тьфу, обычная макулатура…

— Да Вы лучше взгляните на Толстенную Энциклопедию! — огрызнулся тот. — И сравните её вес с моим!

— А ещё лучше — на этот никому не нужный Свод Законов! — просто‑таки взревела Толстенная Энциклопедия.

И тут все они начали поносить друг друга самыми последними словами.

О Китайском Болванчике даже и не вспомнили: книгам было невдомёк, что вот уже много лет книжная полка держалась в воздухе только на согласии. На согласии Китайского Болванчика со всеми сразу. А сам он… сам он погиб так, как мечтал, — под грудой книг.

И, значит, гибель его не стоит оплакивать.

— Да, да, да… Так оно и есть.

БАЛЕТНЫЕ ТУФЕЛЬКИ

Вот уж легкомысленные создания эти Балетные Туфельки! Всё бы им только порхать да горя не знать… Недаром к ним даже специально пришивают такие розовые ленты: ленты завязывают вокруг ноги, чтобы балерина как‑нибудь ненароком со сцены не улетела!

А на наших с вами Балетных Туфельках розовые ленты связали в узелок. И повесили Балетные Туфельки отдыхать на спинке стула в примерочной. Счастливая балерина, которой в этот вечер подарили целый грузовик цветов, после спектакля вбежала в примерочную и… и испарилась, как делают все балерины. Потому что балерины — только на сцене балерины. А в жизни это просто такие облачка пара, кто ж не знает!

Усталые Балетные Туфельки висели себе перекинутыми через спинку стула и всё ещё тяжело дышали.

— Вы дышите, как две рыбы, выброшенные на сушу! — иронически заметил Тяжёлый Бархатный Халат на двери.

— Мы просто немножко устали, — еле слышно сказали Балетные Туфельки в своё оправдание.

Но оправдание их не было принято.

— Они устали! — повторил Тяжёлый Бархатный Халат со смехом. — Можно подумать, что Вы солдатские сапоги, в которых по дорогам грязь месят. Это же сущее удовольствие — порхать по сцене… да при Вашей‑то невесомости!

— Конечно, удовольствие… — совсем смутились Балетные Туфельки. — Мы и не говорим, что не удовольствие. Просто спектакль сегодня длинный был… и потом ещё раз десять на «бис» вызывали.

— Мне бы Ваши заботы! — сказал Тяжёлый Бархатный Халат. — Да только это уж кому что на роду написано: одни трудятся в примерочной, не покладая рукавов своих, в то время как другие порхают по сцене да выбегают на «бис»! А потом дышат так тяжело, словно на них целый день воду возили!

Балетные Туфельки затаили дыхание, чтобы больше не производить на Тяжёлый Бархатный Халат плохого впечатления.

— Да оставьте Вы их в покое, пусть дышат как дышат! — воскликнула Длинная Пачка, оставленная в кресле. — Уж кто‑кто, а Балетные Туфельки заработали себе сегодня право на отдых.

— Вас забыли спросить! — огрызнулся Тяжёлый Бархатный Халат. — Ещё одна усталая… вся работа которой только и сводится к тому, чтобы торчать в разные стороны!

Длинная Пачка рассердилась не на шутку:

— Я не торчу в разные стороны, я Длинная Пачка! Я плавно взлетаю и плавно опускаюсь в такт музыке… чтоб Вы знали.

— Взлета‑а‑аю, опуска‑а‑аюсь… — передразнили Длинную Пачку Резиновые Шлёпанцы, стоявшие у двери. — А как насчет по пяткам лупить? Полупили бы с наше — забыли бы своё «взлета‑а‑аю, опуска‑а‑аюсь»! Мы сегодня — до начала спектакля — знаете сколько раз с ног сбились?

Тут Резиновые Шлёпанцы взглянули на затаившие дыхание Балетные Туфельки и добавили:

— А Вам и правда давно бы пора отдышаться! Не то создаётся впечатление, что Вы тут самые неподъёмные.

— Да мы уж и отдышались, — примирительно сказали Балетные Туфельки, посылая Длинной Пачке короткий сочувственный вздох. — Хоть прямо сейчас опять на сцену!

Тяжёлый Бархатный Халат и Резиновые Шлёпанцы с пониманием переглянулись: вот уж легкомысленные создания эти Балетные Туфельки! Всё бы им только порхать по сцене да горя не знать… Недаром к ним даже специально пришивают такие розовые ленты: ленты завязывают вокруг ноги, чтобы балерина как‑нибудь ненароком со сцены не улетела!..

— Ну, ладно, на покой пора, — резко закончили разговор Резиновые Шлёпанцы. — Завтра опять с утра пораньше по пяткам лупить да с ног сбиваться… вот жизнь!

И примерочная наконец погрузилась в молчание. Только ближе к полуночи розовые ленты вдруг неожиданно развязались во сне — и невесомые Балетные Туфельки с громким стуком упали на пол. Это зашитые в их носки тяжёлые деревянные наконечники ударились о гулкие половицы.

Для самих Балетных Туфелек стук такой был привычен: они наизусть знали его по сцене — и не проснулись. Зато, словно по команде, проснулись и заворчали Резиновые Шлёпанцы — посылая страшные проклятия этому увальню театральному сторожу, который там у себя среди ночи роняет на пол какие‑то неимоверно тяжёлые предметы!

ПОНЕДЕЛЬНИК, ДЕНЬ ТЯЖЁЛЫЙ

Понедельник‑День‑Тяжёлый сидел на скамейке около вокзала и вздыхал. Он вздыхал настолько безнадёжно, что Жизнерадостный Паровозик, на всех парах пытавшийся задержать собственный отъезд, потому что сигнала отправляться всё не давали и не давали, даже спросил:

— Да что с Вами такое‑то, прости Господи?

— Тяжело мне, — был ответ.

— Из‑за чего‑нибудь… или просто так? — осторожно поинтересовался Жизнерадостный Паровозик, будучи уже почти не в силах сдерживать всех своих паров.

— Просто так, — признались ему. — Я, видите ли, день тяжёлый.

— Я тоже тяжёлый, — поделился с ним тайной Жизнерадостный Паровозик. — Знаете, сколько вешу? Лучше и не говорить! Но я открою Вам один секрет: нам только кажется, что мы такие тяжёлые. А сдвинешься с места, крутанёшь колесами пару раз и — ка‑а‑ак понесёшься вперед! Вот… И там, впереди, поймёшь, что вовсе ты нетяжёлый, а очень даже лёгкий — пушинка просто!

Понедельник‑День‑Тяжёлый, кутаясь в тёплое пальто, загрустил окончательно:

— У меня это не получится… Мне не сдвинуться с места.

— Ну вот… — сказал Жизнерадостный Паровозик. — Так у нас дело не пойдёт. Сдвинуться с места Вам придется, хотите Вы или не хотите! До тех пор, пока Вы не сдвинетесь с места, я тоже не могу сдвинуться с места.

— Это ещё почему? — слабо удивился Понедельник‑День‑Тяжёлый.

— Да потому, что у меня отправление назначено на понедельник, — начиная все‑таки понемножку пускать горячие пары, сказал Жизнерадостный Паровозик. — И если вы не намерены сдвинуться с места, то я… то меня просто сейчас разорвёт на Ваших глазах — и всё тут!

— Как это — разорвёт? — с недоумением уставился на него Понедельник‑День‑Тяжёлый.

— На куски, — объяснил Жизнерадостный Паровозик. — Давление пара внутри окажется слишком большим — и меня разнесёт вдребезги.

— А могу я Вам чем‑нибудь помочь? — озадачился Понедельник‑День‑Тяжёлый.

— Конечно же можете! — воскликнул Жизнерадостный Паровозик. — Просто прекращайте вздыхать и поднимайтесь с лавочки. И всё как по маслу пойдёт!

— У меня не пойдёт, — грустно отозвался Понедельник‑День‑Тяжёлый и снова вздохнул. — Никогда не шло… За это меня и прозвали «Понедельник‑День‑Тяжёлый». Знают уже, с кем дело имеют.

— Мы долго тут ещё стоять будем? — высунулись из окна пассажиры. — Нам давно на работу пора… почему мы до сих пор не отправляемся?

— Потому что понедельник — день тяжёлый, — объяснил пассажирам Жизнерадостный Паровозик. — И этот День‑Тяжёлый никак не может стронуться с места. А отправление назначено именно на понедельник. Так что отправиться раньше, чем в понедельник, я не смогу.

— Вот видите! — сказал Жизнерадостному Паровозику Понедельник‑День‑Тяжёлый, продолжая кутаться в тёплое пальто. — Вы и сами всё прекрасно объясняете. Мне бы этого никогда так прекрасно не объяснить.

Тут пассажиры начали шуметь: им объяснения Жизнерадостного Паровозика прекрасными совсем не показались.

— Какой же у нас тогда день сегодня? — закричали они.

— Предыдущий, — уклонился от прямого ответа Жизнерадостный Паровозик, не переставая выпускать во все стороны горячие пары, чтобы и вправду не разорваться (паровозики, вообще‑то, хорошо умеют пары выпускать, не волнуйтесь! Они же знают, что в них пассажиры, — а значит, паровозикам на куски разрываться никак нельзя).

— То есть какой такой «предыдущий» — воскресенье? — не унимались пассажиры.

— Да, получается, что воскресенье, — сдался Жизнерадостный Паровозик, даже немножко утрачивая жизнерадостность.

— Как же воскресенье, когда воскресенье вчера было? — негодовали пассажиры. — Не бывает двух воскресений на неделе… ни семи пятниц не бывает, ни двух воскресений!

Понедельник‑День‑Тяжёлый продолжал сидеть на скамеечке и кутаться в тёплое пальто, словно этот разговор его не касался. Тогда к нему подошёл Железнодорожник‑с‑Флажком и спросил:

— Что же Вы, гражданин Понедельник‑День‑Тяжёлый, тут сидите и всех задерживаете? Вот этот Жизнерадостный Паровозик с места из‑за Вас стронуться не может, в то время как другой Паровозик — Усталый — в город никак не въедет: всю ночь на подступах стоит!

— Вы, наверное, не понимаете, — в тоске посмотрел на Железнодорожника‑с‑Флажком Понедельник‑День‑Тяжёлый, — что такое «день тяжёлый»? Это, между нами говоря, такой день, которому очень трудно сдвинуться с места.

— Вот я сейчас милицию вызову — она Вас живо с места‑то сдвинет! — пообещал Железнодорожник‑с‑Флажком и засвистел в свисток.

А Понедельник‑День‑Тяжёлый только снова вздохнул: он знал, что и милиции не сдвинуть его с места, потому что он — день тяжёлый.

Но в этот момент из поезда выбежал один Карапуз. Он приблизился к Понедельнику‑Дню‑Тяжёлому вплотную и сказал:

— И чего они все на Вас раскричались? Совсем не понимают, что, когда кому‑нибудь встать тяжело, ему просто помочь надо! Мне самому тяжело в сад по утрам вставать, но мне всегда мама помогает.

Тут он подставил Понедельнику‑Дню‑Тяжёлому плечо и предложил:

— Вы, Понедельник‑День‑Тяжёлый, обопритесь на меня и сделайте только один шаг.

Так Понедельник‑День‑Тяжёлый и поступил. За первым шагом последовало ещё несколько… а скоро уже Понедельник‑День‑Тяжёлый решительно шёл вперед — и там, впереди, понимал, что вовсе он не тяжёлый, а очень даже лёгкий — пушинка просто!

— Я же говорил Ва‑а‑ам! — крикнул Жизнерадостный Паровозик, на всех парах проносясь мимо, а Карапуз всё махал и махал из окна флажком, который — уже перед самым отходом поезда — подарил ему Железнодорожник.

ИСТОРИЯ ОБ ОДНОМ НЕВЕРОЯТНО ГЛУПОМ МАСТЕРКЕ

Если вы не знаете, кто такой Мастерок, то и… ничего страшного! Мастерок — маленькая лопаточка, которой цемент подцепляют и на камни кладут, а потом ещё этак осторожненько прихлопывают. Кстати, кто такой Мастерок, пожалуй, только строители хорошо знают, да и то потому, что им без Мастерка как без рук. А где вы видели строителя без рук? Строители все как один с руками — хотите верьте, хотите нет: иначе им ведь не построить ничего… строим‑то мы руками всё‑таки!

Впрочем, руками или не руками мы строим — вопрос спорный, и мы его обсуждать не будем, а сосредоточимся лучше на одном Мастерке, который был невероятно глупым. Так, во всяком случае, окружающие считали, а то, что считают окружающие, почти всегда правильно, даже если окружающие — это только железобетонные плиты. В нашем же случае так оно и есть: куда ни бросишь взгляд — везде одни железобетонные плиты. М‑да, железобетонные плиты, которые всегда правы…

А ведь послушать, о чём они говорят… так это просто уши вянут. Если, конечно, уши есть. Только у нашего Мастерка ушей не было: у мастерков ушей вообще не бывает, потому что они и без ушей всё прекрасно слышат.

— Значит, так, — говорила одна Железобетонная Плита другой, — ты этому Мастерку особенно долго по себе хлопать не давай! Доверять ему нельзя. Во‑первых, он ещё только Мастерок… таким подозрительным именем не назовут того, кто по‑настоящему хорошо знает свое дело. А во‑вторых, он невероятно глупый…

— Откуда же известно, что он невероятно глупый? — интересовалась собеседница.

— Да об этом все окружающие говорят! А что окружающие говорят, то правильно и есть.

— Точно, — подумав, соглашалась вторая Железобетонная Плита. — Окружающие никогда не ошибаются.

Пока они очередной раз вот так вот беседовали, на обычно молчавший Подъёмный Кран уселась Морская Чайка, неизвестно как залетевшая в эти края. Уселась и начала рассказывать всякую чушь… так считали окружающие. Она рассказывала про воздушный замок, о котором от кого‑то слышала. Замок был огромным и прекрасным. Он состоял из целых двенадцати башен, и все они увенчивались кучевыми облаками, в то время как галереи замка были перистыми облаками. В каждом из окон воздушного замка красовалось по одному солнцу или по одной луне, а стены были покрашены в цвет неба. И в замке этом жили ангелы — и они были бесплотными, то есть у них вообще не было тел… одни души!

Подъёмный Кран внимательно слушал и ничего не говорил. А выслушав рассказ до конца — вздохнул:

— Да‑а… хотелось бы мне посмотреть на этот воздушный замок. Только так высоко разве заглянешь!

— Воздушный замок… — расхохотались внизу железобетонные плиты. — До чего же легко заморочить голову этим подъёмным кранам! У людей просто выражение такое есть — «строить воздушные замки», и выражение это означает «предаваться всяким неосуществимым мечтам». Человеку, который о чём‑нибудь несбыточном мечтает, обычно говорят: «Перестань строить воздушные замки!». А на самом деле воздушных замков никаких не бывает… хоть у кого, хоть вот у окружающих спросите!

Между тем Морская Чайка, не обратив на железобетонные плиты никакого внимания, ответила Подъёмному Крану:

— Я думаю, что совсем не обязательно — воздушный этот замок высоко или далеко находится… может быть, он где‑то и поблизости. Я, правда, сегодня весь день как раз вокруг летаю, только замка пока так и не нашла.

Тут Подъёмный Кран распрямил шею и внимательно огляделся по сторонам. Но, даже на его внимательный взгляд, воздушного замка видно не было — ни поблизости, ни вдалеке.

— Разумеется! — в один голос воскликнули железобетонные плиты. — Как же можно всерьёз рассчитывать построить что бы то ни было из облаков! Облака — это вообще никакой не строительный материал! Строительные материалы — это железобетонные плиты и цемент. В крайнем случае — кирпичи и доски… Эй‑эй, ты там не отвлекайся!

Последние слова относились уже к Мастерку, который давно перестал прихлопывать цемент — и просто‑таки замер над недостроенной стеной.

«Целых двенадцать башен, и все они увенчаны кучевыми облаками, а галереи — перистые облака! — думал Мастерок. — В каждом из окон — по одному солнцу или по одной луне, а стены покрашены в цвет неба! И в замке этом живут ангелы — и они бесплотны, а это значит, что у них вообще нет тел… одни души!»

— Подъёмный Кран! — крикнул он вдруг, да так громко, что сам испугался своего голоса. — Я… я могу попробовать построить такой замок.

И — ах, как громко расхохотались железобетонные плиты!.. Оно и понятно: недаром окружающие считали Мастерок невероятно глупым, таким он и был — в этом теперь ни у кого не оставалось сомнений. А когда хохот смолк, одна из железобетонных плит сказала:

— Тебе ещё рано воздушный замок строить. Ты потренируйся пока на земле. Тем более что никакой ты и не мастер, а всего‑навсего Мастерок!

Это прозвучало с таким презрением, что Мастерок совсем сконфузился и по привычке принялся прихлопывать цемент, чем в полной рассеянности и занимался до самой глубокой ночи.

А наутро железобетонные плиты не обнаружили ни Подъёмного Крана, ни Мастерка, ни даже цемента… не говоря уж о Морской Чайке, допоздна просидевшей вчера на Подъёмном Кране. Строительство пришлось остановить, ибо окружающие рассказали, что Подъёмный Кран, Мастерок и Морская Чайка отправились строить воздушный замок. Правда, зачем им для этого понадобился цемент, так и остаётся загадкой. Хотя… может быть, цемент бывает нужен и для того, чтобы строить воздушные замки, — а то чем же иначе скреплять между собой кучевые и перистые облака? Правда, точно об этом никто ничего не знает — даже окружающие.

ПЕСОЧНЫЕ ЧАСЫ

Вообще‑то говоря, песочные часы есть в каждом доме — попробуйте поспрашивать! Сначала вам, конечно, скажут:

— Да откуда у нас песочные часы? Нету у нас никаких песочных часов!

Но потом, помяните мое слово, сильно‑пресильно задумаются, начнут искать песочные часы — и непременно найдут. Потому что песочные часы, клянусь вам чем хотите, в каждом доме на самом деле есть. Их когда‑нибудь давно обязательно покупают, а потом обязательно забывают о них — кому нужны песочные часы, когда и обычных, со стрелками, девать некуда!

Вот и наши с вами Песочные Часы так нашли: сначала думали, что их нет, хоть они и были… а потом выяснилось, что они, конечно же, есть!

И Песочные Часы поставили на письменный стол — просто так. Причём поставили вверх ногами: так всегда ставят песочные часы — вверх ногами, иначе песок сверху вниз через такую специальную дырочку не посыплется. И песок через специальную дырочку посыпался сверху вниз — из верхнего резервуара в нижний, но ничего от этого, конечно, не изменилось, потому что от песочных часов ничто в мире не зависит.

А между тем одна Весёлая Пора подходила к концу. И в прихожей уже стояла готовая сменить её Грустная Пора: так всегда бывает, что грустные поры сменяют весёлые. И теперь даже можно было услышать, как Грустная Пора шумно вытирает ноги о коврик, раскрывает в прихожей зонтик, чтобы поставить его сушиться, снимает своё тяжёлое пальто и вешает его на вешалку, а потом начинает высмаркиваться — и высмаркивается основательно. Видимо, надолго она сюда явилась, Грустная Пора.

Весёлая Пора обвела глазами комнату: всё ли собрала… не забыла ли чего важного. Главное, конечно, паспорт: без паспорта никого никуда не впустят, даже если ты и Весёлая Пора. Сразу скажут: «А где у Вас документ о том, что Вы Весёлая Пора? Предъявите‑ка паспорт! А то откуда нам знать, что Вы именно Весёлая Пора? Может, Вы Тяжёлая Пора или — ещё хуже! — Ужасная Пора, которая только выдаёт себя за Весёлую Пору, а впустишь её — и начнутся, того и гляди, всякие беды!»

Но паспорт у Весёлой Поры лежал в кармане: она проверила.

Билет на поезд тоже важно было не забыть. Весёлая Пора на сей раз далеко собралась — в другую страну. Потому что не только в нашей стране нужны весёлые поры, но и в других тоже. Тем более что Весёлая Пора в такую другую страну собралась, где её давно уже ждали, чтобы выпроводить наконец одну Страшную Пору. Между нами говоря, эта Страшная Пора тоже собралась в другую страну, только совсем дальнюю — причём туда собралась, где её совсем не ждали и где до этого была одна Счастливая Пора… Так что тут, вообще‑то, не очень понятно, кого жалеть и за кого радоваться, — понятно только, что всё меняется и что к этому надо быть готовым.

Но билет на поезд Весёлая Пора тоже не забыла — и, значит, можно было начинать покидать эту комнату, тем более что Грустная Пора уже покашливала в прихожей, напоминая, что пора бы Весёлой Поре и честь знать…

А Весёлая Пора всё не покидала комнату и не покидала: попросила ещё одну птичку на подоконнике какую‑нибудь радостную песенку просвистеть — и птичка просвистела, причём очень даже здорово у неё это получилось. Попросила цветок в горшке пораньше расцвести — цветок, не заставив себя долго просить, тут же и расцвёл. И оказался таким красивым — глаз не оторвать! Попросила даже одно письмо пораньше прийти — и тут же почтальон зазвонил в дверь: вот Вам, дескать, долгожданное письмо от одного хорошего человека… такое толстое, что я едва донёс!

Потом Весёлая Пора в последний раз огляделась по сторонам и увидела Мячик в углу. Весёлая Пора хотела его с собой забрать, но Мячик отказался.

— Я тут останусь, — сказал он.

— Сюда сейчас Грустная Пора придет, — напомнила она ему. — Слышишь, в прихожей покашливают?

— Слышу, конечно, — ответил Мячик. — Только я всё равно тут останусь. Чтобы напоминать о Весёлой Поре.

— Так от этого же только грустнее будет!

— Вы уверены? — спросил Мячик.

— Уверена! — воскликнула Весёлая Пора и, подняв Мячик, положила его в дорожную сумку. В дорожной сумке Мячик горестно вздохнул.

Теперь оставалось только поднять дорожную сумку за ручки (ох, и тяжёлая же она была!) да дождаться, чтобы кто‑нибудь сказал: «Прощай, Весёлая Пора!» К этому и шло, но…

Но в каждом доме есть песочные часы.

А наши с вами Песочные Часы, между прочим, уже давно стояли на голове — и песок в них через специальную такую дырочку старательно сыпался сверху вниз, из верхнего резервуара в нижний. Никто не знает, сколько ещё он так бы вот сыпался и сыпался — только Песочные Часы на письменном столе вдруг взяли да и перевернули, опять поставив их вверх ногами: так всегда ставят песочные часы.

И знаете, что случилось?

Мячик, ни секунды не медля, выкатился из дорожной сумки и опять занял своё место в углу. Почтальон зазвонил в дверь и сказал, что долгожданное письмо от одного хорошего человека придётся вернуть и прийти за ним завтра на почту, потому как его ещё надо зарегистрировать. Цветок в горшке посмотрел‑посмотрел на всё это — и закрылся, сказав себе: «И чего я спешил? Завтра откроюсь».

А птичка на подоконнике, уже приготовившись насвистывать печальную песню, мгновенно забыла мотив и повторила ту радостную, которую только что просвистела.

И к нам опять вернулась Весёлая Пора!

И стало слышно, как Грустная Пора в прихожей сняла с вешалки и надела своё тяжёлое пальто, с шумом закрыла зонтик и, споткнувшись о коврик, ушла — при этом хлопнув дверью и ругая нас на чём свет стоит!

Одни только перевёрнутые Песочные Часы как ни в чём не бывало продолжали пересыпать песок из верхнего резервуара в нижний, упорно делая вид, что от песочных часов ничто в мире не зависит!

СОЛНЕЧНЫЙ ЗАЙЧИК БЕЗ РОДУ И ПЛЕМЕНИ

О том, что у Солнечного Зайчика не было ни роду, ни племени, сам он узнал случайно — до этого ему и в голову не приходило, что у него должны были иметься какие‑нибудь род и племя!.. И скакал он себе спокойно по асфальту, по стенам, по стёклам домов, вовсе ни о каком роде и племени не размышляя… а спроси его про род и племя — он и не понял бы, о чём речь идет! Так ведь если и нас спросить: «Какого Вы, дескать, роду и племени?» — не очень‑то сразу и найдёшь, что сказать.

А Солнечному Зайчику такой вопрос задал один Очень‑Малоприятный‑Манекен‑в‑Витрине. Манекен этот стоял весь голый — только в трусах, в шляпе и галстуке… и Солнечный Зайчик, увидев его, даже не успел подумать: «Вот дурацкий манекен!» — как Очень‑Малоприятный‑Манекен‑в‑Витрине тут же возьми да и спроси его по полной строгости: какого Вы, дескать, Солнечный Зайчик, роду и племени?

Солнечный Зайчик настолько растерялся, что даже прямо на брюшке соскользнул со стекла на самый что ни на есть асфальт… «Какого же я роду и племени‑то?» — начал поспешно соображать он, но ничего не придумал и сказал:

— Не знаю… А что такое «род и племя»?

Тут Очень‑Малоприятный‑Манекен‑в‑Витрине расхохотался очень малоприятным смехом и ответил назидательно:

— «Род и племя» — это наши корни.

Солнечный же Зайчик после таких слов совсем его перестал понимать. Он знал, что корни у деревьев бывают, у цветов… а больше, вроде, ни у кого их и не бывает.

— Вот Вы, например, называетесь «Солнечный Зайчик», — продолжал между тем Очень‑Малоприятный‑Манекен‑в‑Витрине. — Это значит, Вы куда относитесь?

— Да в общем, никуда не отношусь… — пролепетал Солнечный Зайчик, решительно не догадываясь, что этому Очень‑Малоприятному‑Манекену‑в‑Витрине от него нужно.

— Быть такого не может! — возразил Очень‑Малоприятный‑Манекен‑в‑Витрине. — Каждый из нас куда‑то относится. Вот я, скажем, отношусь к людям.

— Вы — к людям? — совсем опешил Солнечный Зайчик. — Люди… люди не одеваются только в трусы, шляпу и галстук! На них обычно ещё что‑нибудь бывает… Значит, Вы к людям, скорее всего, не относитесь.

— У нас вообще не обо мне речь, — очень малоприятным голосом отрезал Очень‑Малоприятный‑Манекен‑в‑Витрине. — У нас речь о Вас. И о том, куда Вы относитесь. Ибо Вы относитесь к зайцам — и, стало быть, корни Ваши надо искать именно там…

Солнечный Зайчик опять ничего не понял про корни, но снова вспрыгнул на стекло — ему захотелось заглянуть Очень‑Малоприятному‑Манекену‑в‑Витрине в глаза: в своем ли тот, например, уме. Но определить это оказалось трудно, потому что у манекена глаз не имелось вовсе, а имелись только какие‑то пустые щели. И тогда, посмотрев в эти пустые щели, Солнечный Зайчик спросил:

— Почему же, интересно, я отношусь к зайцам?

Тут Очень‑Малоприятный‑Манекен‑в‑Витрине устало вздохнул и сказал:

— Потому что имя у Вас такое! Только Вы все равно неправильный заяц. И дело тут даже не в Ваших размерах, а в том, что заяц есть пушной зверь и обитает в лесах. Что же касается Вас, то Вы не пушной и обитаете где попало. Получается, Вы к зайцам вообще отношения не имеете, хоть и называетесь «зайчик». А это значит, что Вы просто тут всех дурачите! — С этими словами Очень‑Малоприятный‑Манекен‑в‑Витрине подтянул трусы и ослабил галстук.

— И что же мне теперь делать? — растерялся Солнечный Зайчик, который, конечно же, никак не ожидал, что он кого‑то дурачит… но уж раз так получалось, то надо было вроде как принимать меры.

— Я бы на Вашем месте тут же стал пушным и отправился в лес, — вяло посоветовал Очень‑Малоприятный‑Манекен‑в‑Витрине, млея на солнце.

Солнечный Зайчик задумался. В лес — это ещё куда ни шло, это даже интересно. Только вот о том, как становятся пушными, он понятия не имел. Потому что все пушные, которых он знал, уже были пушными до знакомства с ним… Кроме, пожалуй, Тополя‑на‑Соседней‑Улице. К нему‑то и отправился Солнечный Зайчик прямо со стекла витрины.

— Простите, пожалуйста, глубокоуважаемый Тополь‑на‑Соседней‑Улице! — задыхаясь от быстрого полёта, начал он. — У меня к Вам вот какой вопрос… Вы ведь сначала были не пушным, а потом с Вас полетел пух. Как становятся пушными?

— А Вам это зачем знать, дорогой Солнечный Зайчик? — удивился Тополь‑на‑Соседней‑Улице.

— Да вот… — вздохнул Солнечный Зайчик, — пушным стать собираюсь.

— И с какой же это такой стати? — Тополь‑на‑Соседней‑Улице теперь уже удивился донельзя.

— Один Очень‑Малоприятный‑Манекен‑в‑Витрине велел… Говорит, раз ты заяц — становись пушным!

На это Тополь‑на‑Соседней‑Улице рассмеялся от всей души, а потом что‑то объяснил Солнечному Зайчику— и тот, радостный, полетел назад, к витрине. А прилетев туда, сказал:

— Дело в том, дорогой Очень‑Малоприятный‑Манекен‑в‑Витрине, что я ещё не заяц, а только зайчик. Зайчики же все рождаются голенькими и только потом покрываются пухом и становятся пушными — для этого сначала вырасти надо. Когда я вырасту, тоже стану пушным… как другие зайцы. А пока я прощаюсь с Вами!

И, сказав так, Солнечный Зайчик перепрыгнул со стекла витрины на стену соседнего дома, где его уже давно ждали другие солнечные зайчики… тоже не пушные. Оттуда, со стены соседнего дома, они со смехом принялись наблюдать за Очень‑Малоприятным‑Манекеном‑в‑Витрине, который озадаченно теребил галстук и никак не мог взять в толк, считать ли ему себя одураченным или нет. Между прочим, его легко было понять, потому что ещё никто на свете не встречал солнечного зайчика, покрытого пухом!

ПЛЮЩ, КОТОРЫЙ КАРАБКАЛСЯ, И КАРАБКАЛСЯ, И КАРАБКАЛСЯ

«Карабкаться» — странное такое слово, но его всегда употребляют, когда говорят про плющи… По мнению людей, плющи только и делают, что карабкаются! Причем карабкаются, и карабкаются, и карабкаются — выше, и выше, и выше…

Вообще‑то, про плющи можно ещё сказать, что они «ползут» или «вьются», но эти слова какие‑то… насекомые. Так про насекомых говорят: гусеница ползет, муха вьётся… Вот и непонятно, как плющ мог бы оказаться в такой компании — словно он гусеница опять же. Или муха.

Так что мы с вами забудем слова «ползти» и «виться» — выберем уж тогда слово «карабкаться», потому что карабкаются не только насекомые, но ещё, например, и альпинисты — когда в горы поднимаются. А альпинисты — они всё‑таки гораздо лучше, чем насекомые!

Вот наш Плющ, значит, и карабкался… карабкаться же ему было ох как высоко! Он ведь родился на самой земле, у забора: сначала даже никто и не понял, что это плющ и что он вообще когда‑нибудь начнет карабкаться. Но карабкаться он начал сразу же — как родился, так и стал карабкаться.

— Ты куда? — спросили его соседние растения: у них пока ещё не было имен, как и у Плюща. У растений ведь как… Пока растение не станет большим, совершенно непонятно, что это за растение и как его зовут. Они все на одно лицо: маленькие такие, зелёненькие… — потому и гадать бесполезно, что из каждого появится. Может, цветок или овощ, а может — сорняк противный! Только уже потом становится ясно, что перед нами… ну, цинерария, например… но это я так, к слову. В этой‑то сказке перед нами никакая не цинерария, а даже совсем наоборот — Плющ.

Плющ, услышав вопрос: «Ты куда?» — задумался… и в самом деле: куда это он? Все вокруг него как стояли на земле, так и стоят, а он сразу же за какую‑то щепочку на заборе зацепился да и поднялся на полсантиметра. Но отвечать было надо — и Плющ сказал:

— Я… я — туда, наверх.

— И чего ты там, наверху, забыл? — опять спросили его соседние растения.

От этого вопроса Маленький Плющ почувствовал себя и вовсе уж в тупике. Однако он всё‑таки сосредоточился и ответил:

— Я там ничего не забыл, потому что я там ещё и не был. Но мне туда очень хочется.

— А здесь тебе чем плохо?

Плющ вздохнул и решил поскорее всё‑таки вскарабкаться наверх, а то вопросов становилось что‑то слишком много.

— Мне здесь хорошо, — объяснил он, — только здесь я уже довольно долго нахожусь. — И начал карабкаться по забору.

Он карабкался так прилежно, что всего через несколько дней оказался на самой вершине забора, и, когда посмотрел вниз, — у него даже голова закружилась.

— Ох… — сказал тогда Плющ сам себе, — высоко‑то как! Не свалиться бы отсюда…

— Не бойся, — успокоило его Небольшое Деревце, — тут не страшно. Тут здорово!.. А ты куда?

Небольшое Деревце так спросило, потому что Плющ уже начал карабкаться дальше — по стене дома.

— Мне надо выше, — объяснил Плющ, сам изумляясь своим словам, и принялся тянуться вверх.

— Тут же здорово… — услышал он снизу, но ничего не ответил, потому что находился уже возле самой крыши дома, а потом — даже не заметив как — принялся карабкаться по трубе. Когда он добрался до вершины трубы, Одно Высокое Дерево с удивлением поприветствовало его и воскликнуло:

— Высоко же ты залез! Сюда немногие добираются… А тебе сюда зачем?

— Мне не сюда, — смущённо ответил Плющ. — Мне выше…

— Выше? — рассмеялось Одно Высокое Дерево. — Про это забудь. Выше уже ничего нет — посмотри‑ка, что над тобой!

Плющ с тревогой посмотрел вверх и ужаснулся: наверху действительно ничего не было — одно только небо, безбрежное синее небо.

— Здесь кончаются все дороги, — вздохнуло Одно Высокое Дерево. — Я и само подумываю, не остановиться ли расти… Тут, наверху, по‑настоящему прекрасно: чистый воздух и никого поблизости! Я думаю, что мы с тобой достигли предела.

— Разве есть какой‑нибудь предел? — огорчился Плющ и ещё раз посмотрел в небо, безбрежное синее небо.

— Конечно! — снова рассмеялось Одно Высокое Дерево. — Предел есть всему.

Плющ вздохнул… А потом всё‑таки решил ещё хоть немножко потянуться вверх, в пустоту.

— И не старайся, — махнуло веткой Одно Высокое Дерево. — Там, наверху, ты не найдёшь никакой опоры.

Плющ не спал всю ночь. Он думал о том, что вот и кончилось его путешествие: он достиг самой крайней точки и теперь должен остановиться, привыкнуть к жизни на трубе и радоваться, что добрался до таких высот. Но когда утром он опять увидел небо, безбрежное синее небо, непонятная дерзкая сила бросила его вверх— туда, где не было никакой опоры.

— Ты упадёшь! — крикнуло ему вслед Одно Высокое Дерево, которое как раз проснулось и следило за опасными движениями Плюща.

— И пусть! — сказал Плющ, уже готовый падать, но в эту самую минуту с неба, безбрежного синего неба, кто‑то внезапно протянул ему большую ласковую руку — и, даже не думая о том, чья это рука, Плющ с благодарностью стал карабкаться по ней — выше, и выше, и выше…

ЗЕЛЁНЫЙ ЧЕЛОВЕЧЕК И КРАСНЫЙ ЧЕЛОВЕЧЕК

Они были забавные, эти человечки — Зелёный и Красный!

Зелёный всегда куда‑то бежал, а Красный стоял на месте. И было совсем непонятно, что у них общего, но все знали, что они влюблены друг в друга. А вот откуда все знали… трудно сказать! Может быть, всем сердце подсказывало, потому что человечки друг друга из виду не выпускали: если Красный появился — жди Зелёного, Зелёный прибежит — жди Красного. И что самое странное — никто от этой пары глаз оторвать не мог, до того человечки друг другу подходили — даже ничего общего между собой не имея!

— Интересно всё‑таки, кто из них за кем бегает — Зелёный за Красным или Красный за Зелёным? — то и дело спрашивали любопытные.

— Да они оба друг за другом бегают, — отвечали им. — Не успеет один показаться, так и другой за ним следом.

— Ну, не скажите! — возражали любопытные. — Красный‑то всегда как часовой стоит, а Зелёный только и делает, что взад‑вперёд носится. Вот и получается, что это всё‑таки Зелёный за Красным бегает.

— Как бы там ни было, — отвечали им, — а жить друг без друга они всё равно не могут: ни Зелёный без Красного, ни Красный без Зелёного.

— Вот это любовь! — разевали рты любопытные. — Прямо как в кино… А если одного из них вдруг не станет?

— Тогда и второго тут же не станет — можете не сомневаться.

— А их пробовали когда‑нибудь разлучить?

— Разлучить? — усмехались в ответ. — Да их нельзя разлучить. И в ответе этом звучала такая определённость, что любопытные сразу же переставали задавать вопросы и молча переходили улицу, размышляя о том, как повезло этим двоим — Зелёному Человечку и Красному Человечку, которые нашли друг друга. Потому что многим, очень многим из любопытных не повезло… и они были одиноки.

— До чего же всё‑таки счастливые эти человечки! — то и дело раздавалось вокруг. — Наверное, они никогда не грустят… живут себе припеваючи: где один, там и другой. И во веки веков не расстанутся…

— Вот только — почему их никогда вместе не видно? — как‑то раз заметил самый любопытный из всех любопытных.

— А действительно… — ответили ему и задумались.

Понятное дело, что задумались… тут поневоле задумаешься! А задумаешься вот почему: оказывается, никто и никогда не обращал внимания на то, что эти человечки, которые так безупречно подходили друг другу, и правда ведь ни единого разу не появились вместе. Зелёный Человечек дожидался Красного и исчезал. Да и Красный Человечек, отстояв в ожидании Зелёного положенное время, при его появлении тут же скрывался из виду.

— Что‑то тут нечисто, — сказали любопытные. — Похоже, не так уж сильно и влюблены друг в друга этот Зелёный Человечек и этот Красный Человечек. Потому что, когда любишь, — всё отдашь за то, чтобы быть рядом с тем, кого любишь.

— Вы совершенно правы, — отвечали им и повторяли: — Всё отдашь!

И подолгу наблюдали за поведением странной парочки, никогда не ходившей рука об руку. А парочка вела себя как всегда: то появлялся Зелёный Человечек, дожидался Красного и исчезал, то Красный: он недолго стоял на часах, без сомнения, ожидая Зелёного, но когда тот прибегал, пропадал из виду.

— И не надоедает ведь им, — проворчал кто‑то из недовольных. — Будь я на месте любого из них, я бы тут же оставил эту напрасную погоню. Ясно же, что она ни к чему не ведёт и не приведёт никогда!

— А к чему бы, по‑вашему, ей следовало вести и привести? — на секунду замедлив свой бег, спросил Зелёный Человечек.

— К чему, к чему! — ответил этот кто‑то из недовольных. — К семейному счастью… к совместной жизни!

— Разве это так… — начал Зелёный Человечек и исчез.

— …важно? — продолжил за него Красный Человечек и вытянулся по стойке «смирно», как солдат.

И было понятно, что с такой же смиренной готовностью он выслушает сейчас любую глупость, которая прозвучит в ответ. Поскольку всё, что ни прозвучит в ответ, будет только глупостью — и ничем более.

А раз так, то уж нам‑то с вами совершенно не обязательно её выслушивать: глупостей и без того приходится выслушивать достаточно! Но зато есть кое‑что, что нам с вами совершенно обязательно надо знать. Только вы уж, пожалуйста, никому не рассказывайте об этом, а то ведь…

Зелёный Человечек действительно любил Красного Человечка больше всех на свете.

И Красный Человечек действительно любил Зелёного Человечка больше всех на свете.

Но они даже не были знакомы и никогда в жизни так и не увидели друг друга, потому что… потому что в тот самый момент, как на переходе загорается зелёный свет, красный гаснет, а когда загорается красный — гаснет зелёный.

И так уж всё в этом мире устроено.

ПЛЕТЁНОЕ КРЕСЛО‑КАЧАЛКА

Такие кресла, как наше Плетёное Кресло‑Качалка, говорят, мало где сохранились: это ведь надо было, чтобы его сначала купил Прадедушка, потом подарил Дедушке, потом Дедушка подарил Папе и наконец Папа — своему Сыну…

Правда, хоть и считалось, что Плетёное Кресло‑Качалка уже подарено Папе, Дедушка сам всё время сидел в нём и качался день‑деньской.

— Дедушка, дай покачаться в твоем кресле! — просили его, и Дедушка, конечно, давал.

— Качайтесь, пожалуйста, — говорил он, — только недолго, не то унесёт.

И все качались, только и впрямь недолго: кто его знает, что значит «унесёт»… вдруг и в самом деле унесёт куда‑нибудь, где тебя потом никто не найдёт!..

А иногда Дедушке предлагали:

— Давай мы купим тебе или сделаем на заказ новое кресло‑качалку? А то это уже почти развалилось и скрипит…

— Так в том‑то вся и прелесть, что почти развалилось и скрипит! — возражал Дедушка и никак не хотел нового кресла. — Кресло, которое почти развалилось и скрипит, лучше уносит.

И тогда уж совсем никто не понимал Дедушку: других предупреждает, как бы не унесло, а сам любит, когда его уносит.

Только в действительности‑то Дедушку, разумеется, никуда не уносило: за этим внимательно следили. Дело в том, что Дедушку все очень любили — и никто не хотел в один ужасный день остаться без Дедушки. Так что время от времени нет‑нет да и заглядывали на веранду: на месте ли Дедушка. Но Дедушка всегда был на месте и дремал в своем Плетёном Кресле‑Качалке. Только когда Дедушку звали обедать или чай пить, он всегда приходил с большим опозданием. И если его спрашивали, почему он так поздно пришел, Дедушка обычно улыбался и отвечал:

— Ох, извините, пожалуйста… совсем далеко меня унесло — долго возвращаться было…

— Ты, Дедушка, поосторожнее там с твоим Плетёным Креслом‑Качалкой, — сказал однажды Внук. — Как бы тебя так далеко не унесло, что ты обратной дороги не найдёшь! Или меня бери с собой, когда тебя уносит. Я‑то уж обратную дорогу обязательно найду!

— А что… — сказал Дедушка. — Очень неплохая идея.

И на следующий день он посадил Внука к себе на колени и сказал ему:

— Ну, поехали!

…ох и замечательная это получилась поездка! Сначала на полу вокруг кресла появились волны, а потом повсюду, куда хватало глаз, заплескалось море. Оказывается, Дедушка происходил из семьи мореплавателя. Кто такие «мореплаватели», Внуку было не очень понятно, но вроде бы те‑кто‑плавал‑по‑морю. Не то чтобы рыболовы или, скажем, купцы — они так ведь и назывались: «рыболовы» или «купцы»… а — мореплаватели. Великие, стало быть, путешественники, первооткрыватели неизвестных земель. Они мореплавали и прокладывали новые пути по морю, по которым впоследствии их потомки дальше мореплавали. Опасными были такие мореплавания: морей ведь в далёкие времена никто как следует не знал! А значит, могло случиться и случалось всякое: то пиратский корабль налетал невесть откуда — и пираты прыгали на палубу, отбирая у путешественников подзорные трубы, компасы и карты, то морские чудовища выплывали из пучины и сталкивались с кораблём — тогда приходилось срочно латать пробоины в обшивке, а то и шторм начинал трепать судно, так и норовя закинуть его на рифы! Но отважно шли вперёд мореплаватели, прокладывая всё новые и новые пути… как, например, и на сей раз: на сей раз во время мореплавания Дедушка с Внуком открыли Новую Землю!

И, конечно, опоздали к обеду, а вернулись все в солёных морских брызгах, пропахшие рыбой и водорослями, — поэтому их сначала отправили мыться и только потом накормили щавелевым супом и котлетами по‑полтавски.

— Дедушка, я теперь всегда с тобой мореплаватъ буду: ты, смотри, следи за тем, чтобы тебя одного, без меня, никуда не уносило, — после обеда сказал Дедушке Внук.

Но Дедушка вдруг стал совсем серьёзным и ответил:

— К сожалению, я тебя не во всякое путешествие с собой взять могу. Есть путешествия очень опасные — и они только для дедушек, но никак не для внуков.

С этими странными словами он задремал в своем Плетёном Кресле‑Качалке — и Внуку пришлось оставить его в покое, потому что Папа так и сказал, зайдя на веранду:

— Оставь‑ка ты Дедушку в покое: пусть он поспит после обеда. Когда такое говорят, внукам, понятное дело, становится обидно. Так и случилось.

А когда, отобидевшись, Внук вернулся на веранду, Плетёное Кресло‑Качалка ещё раскачивалось в разные стороны, да самого‑то Дедушки в нём уже не было. И сколько потом ни звали его сначала к обеду, а после к чаю, он так и не появился. И тогда все заплакали и поняли, что Дедушка опоздал навсегда. Только Внук не заплакал, а изо всех сил стал стараться взрослеть и повзрослел так быстро, что никто и глазом моргнуть не успел. А потом вдруг как‑то взял да и опоздал к обеду на целых два часа… его и ждать‑то почти перестали.

Но он всё‑таки вбежал в столовую, когда все уже доедали третье, — и таким счастливым не видел его никто и никогда.

— Вам привет! — крикнул взрослый Внук с порога.

— От кого? — поинтересовались в доме.

— Вам привет от Дедушки! Я только что встретил его в районе Мыса Доброй Надежды.

— Мыса Доброй Надежды? — опешили за столом. — Как же ты попал‑то туда?

В ответ была улыбка и такие знакомые всем в доме слова:

— Да вот… унесло

КЛЕТЧАТАЯ БУМАГА, КОТОРАЯ ТЕРПЕЛА СКОЛЬКО МОГЛА

Сразу предупрежу, что это ни в коем случае не история о дорогой бумаге… вы, конечно, понимаете, что я имею в виду. Бывает такая дорогая бумага — изготовленная особым способом: какая‑нибудь необыкновенно белая, необыкновенно тонкая и с водяными знаками, которые видны на просвет… или, наоборот, необыкновенно толстая и тяжёлая, с шероховатой поверхностью и такими специальными выпуклостями: их ощущаешь, когда ведёшь по бумаге ладонью. На таких сортах бумаги пишут в особых случаях — например, когда подписывают государственные документы. И понятно, что эта бумага — не для всяких глупостей… Но речь у нас всё равно не о ней.

Речь у нас о совсем обычной бумаге — о клетчатой бумаге, вырванной из большой тетради… проще не придумаешь! А вот тоже, поди ж ты… именно она и оказалась такой бумагой, которая…

Впрочем, судите сами.

Клетчатая Бумага прекрасно знала, что терпеть ей — положено, недаром же вокруг так и говорят: «Бумага всё стерпит!» И она, вообще‑то говоря, терпела сколько могла. Кстати, довольно долго терпела… целых полчаса.

Это тогда было, когда на ней написали одну глупость — причем такую, что и язык не поворачивается повторить. Придется повторить неповорачивающимся языком — причем я не уверен, что не‑поворачивающимся языком у меня получится четко, но повторяю: «Все вокруг дураки». Это была не просто глупость, а большая глупость, потому что понятно: далеко не все, кто вокруг, — дураки. Дураков, конечно, есть немножко… как же без них? Но вот чтобы так уж прямо все были дураками — это извините, пожалуйста!

Ясно, что некоторые из всех — а именно те, которые не были дураками! — обиделись на эту запись и стали говорить приблизительно следующее: «Это с какой же стати мы дураки, когда мы очень даже умные?» И стали доказывать, что они умные, — и доказали, между прочим, очень хорошо!

Но через некоторое время на Клетчатой Бумаге появилась вторая запись, причем ещё более глупая: «Тем не менее все вокруг дураки». Тут некоторые из всех — которые не были дураками и даже доказали, что они не дураки! — обиделись ещё сильнее и сказали Клетчатой Бумаге:

— Что это такое, Клетчатая Бумага, Вы себе позволяете?

А Клетчатая Бумага и сама уже готова была сквозь землю провалиться, да только не знала, как это делается. И потому она только тихо ответила:

— Я не виновата…

— Как же Вы не виноваты, когда это на Вас такое написано? Когда Вы, так сказать, дали пристанище грубым словам в адрес сразу всех вокруг?

— Что значит «дала пристанище»? — чуть ли не возмутилась Клетчатая Бумага. — Я только бумага… на мне что хотят, то и пишут!

Сказав так, она задумалась. А если на ней захотят написать: «Долой мир, да здравствует война!»… или «Лишим всех детей мороженого!», или «Закроем все школы в стране!», или что‑нибудь в таком же ужасном роде? Придётся ей тогда и это терпеть?

Между тем на ней выводили уже новую запись: «Все вокруг не только дураки, но ещё и круглые дураки!» Клетчатая Бумага попыталась выехать из‑под пера, да не тут‑то было: рука крепко придерживала листок… а кроме того, ещё и на перо сильно нажимала.

Клетчатая Бумага беспомощно огляделась по сторонам, ожидая, не придёт ли кто на помощь… но все вокруг только с ужасом смотрели на неё, не веря своим глазам и думая: неужели она и такое стерпит? А выходило, что стерпит… куда ж денешься? Недаром говорят: «Бумага всё стерпит!»

И вот теперь она лежала прямо посреди стола — украшенная тремя записями, одна другой хуже, — и думала, что делать. Но на ум как‑то ничего не приходило… да и стыдно было вот так лежать на виду и оскорблять своим присутствием сразу всех вокруг.

«Да‑а‑а… — сказала себе Клетчатая Бумага. — Ужаснее судьбы не придумаешь. Иной раз на бумаге пишут любовные письма, печатают стихи или, на худой конец, прозу. Даже когда газеты печатают — и то ничего! В газетах, конечно, тоже много глупостей, но все же не столько, сколько на мне: тут уж просто каждое слово ни в какие ворота…»

Вдруг подул сильный ветер. Клетчатая Бумага сначала было обрадовалась, что сейчас её поднимет со стола и унесёт куда‑нибудь отсюда, но сразу же с отчаянием осознала: если её унесёт на улицу — вообще со стыда сгореть можно будет! Потому что тогда написанное на ней будет касаться не только тех, кто в комнате, но и всех вообще… весь мир. Получится, что все в мире дураки — и даже круглые дураки!

Тем не менее ветер уже подкрался к ней и начал осторожненько так поднимать её со стола. Клетчатая Бумага сопротивлялась, конечно… да только тщетно: разве может бумага противостоять ветру?

— Спасите! — совсем тихонько прошептала она, будучи в полной уверенности, что никто её не услышит.

Не знаю, услышал ли Клетчатую Бумагу кто‑нибудь или нет, а только уже через мгновение свернулась она в этакий кулёк и… — из кулька тут же получился замечательный шутовской колпак. Повисев немного под потолком, шутовской колпак осторожно и точно спланировал вниз и опустился на голову тому, кто написал на Клетчатой Бумаге всякие глупости. Шутовской колпак пришёлся ему как нельзя впору.

И тут все, кто был в комнате, дружно принялись смеяться:

— Нет, вы только посмотрите, до чего же ему идет этот колпак! Прямо как на него сшит!

А Клетчатая Бумага подумала, что бывают, конечно, судьбы и посчастливее, чем у неё, но… и её судьба, вообще‑то говоря, совсем не так уж плоха!

Потому как, скажу вам по секрету, любая бумага только и мечтает о том, чтобы написанное на ней попало к тому, для кого оно предназначено!

ИСТОРИЯ ПРО ОДНО ДОБРОЕ УТРО

Одно Доброе Утро появилось на свет точно так же, как и все остальные добрые утра появляются: кто‑то — теперь уж и не вспомнишь кто! — взял да сказал:

— Доброе Утро!

И пошло оно летать по свету, Доброе это Утро. От одного к другому — по эстафете! И каждый, к кому прилетало Доброе Утро, с радостью принимал его, а после передавал кому‑нибудь:

— Доброе Утро!

Ах, до чего же все это было замечательно и приветливо! У Доброго Утра даже голова закружилась от того, сколько раз его передавали из уст в уста. Не сильно, конечно, закружилась, а… как на празднике бывает. Его даже, случалось, по нескольку раз одним и тем же людям передавали… но, когда эти люди снова принимали Доброе Утро, они не сердились, а ещё сильнее, чем прежде, радовались: кому же не радостно получить целых два Добрых Утра за одно и то же утро? А то и больше! Некоторым удалось по двадцать раз Доброе Утро принять и передать… так что уже часам к десяти Доброе Утро испытывало приятную усталость — такая бывает, когда множество подарков развёртываешь… всё развёртываешь и развёртываешь, а подаркам конца нет. Того и гляди, скажешь себе: «Ох, и надоело же мне эти подарки развёртывать!» А самому‑то, конечно, нисколечко не надоело: так бы, наоборот, всю жизнь развёртывал и развёртывал…

Вот и наше Доброе Утро, хоть и испытывало приятную усталость, а всё равно и подумать не могло о том, чтобы прекратить с одних уст на другие перелетать… тем более что все уста улыбались! Да оно и понятно: кто же произнесёт «доброе утро» без улыбки? Даже самые сердитые люди, и те хоть немножко, да улыбнутся — хоть самую капельку.

— Не устали Вы, Доброе Утро? — в половине двенадцатого спросил Доброе Утро один Водитель Троллейбуса, который едва ли не в сотый раз за сегодня получил Доброе Утро и передал его другим.

— Да есть немножко… — призналось Доброе Утро и порозовело.

— Потерпите, осталось совсем чуть‑чуть, — ласково сказал Водитель Троллейбуса. — Еще полчаса — и Вас сменят.

— Сменят? — испугалось Доброе Утро. — Как же это так… «сменят»‑то?

— Как обычно, — объяснил Водитель Троллейбуса. — Кончится утро и начнётся день. Он всегда в двенадцать часов начинается.

Доброе Утро задумалось. Ему не хотелось кончаться! Конечно, оно немножко устало, но усталость‑то эта была приятная… Что же теперь: только полчаса — и всё? Куда ему тогда деваться, интересное дело? Оно так и спросило Водителя Троллейбуса:

— И куда мне тогда деваться, интересное дело?

— Ну‑у‑у… — протянул Водитель Троллейбуса, — этого я не знаю. На моей памяти все добрые утра куда‑то девались, только я не спрашивал, куда именно… Разве Вам ничего не сказали заранее?

— Нет… — растерялось Доброе Утро. — Заранее мне никто ничего не говорил. Я просто само по себе пошло летать по свету: от одного к другому — по эстафете!

— Вот странные люди! — тоже растерялся Водитель Троллейбуса: ему было жалко Доброе Утро. — Отправят в мир такое вот Доброе Утро — и совсем не говорят ему, что делать! — Тут он подумал и сказал: — Мне кажется, скорее всего, Вам надо будет прекратиться.

— Как это — «прекратиться»? — спросило Доброе Утро.

— Так… как‑нибудь! — туманно ответил Водитель Троллейбуса.

— Ничего себе! — чуть ли не рассердилось Доброе Утро. — Вот если бы Вам кто‑нибудь сказал: «Прекратитесь!» — Вы бы в ответ на это как себя повели?

— Прекратился бы, наверное… — задумался Водитель Троллейбуса.

— И как бы именно Вы прекратились? — полюбопытствовало Доброе Утро.

Водитель Троллейбуса не знал, что сказать… От растерянности он даже одну остановку пропустил — и пришлось ему возвращаться, и все, кто ждал на остановке, были так этим возмущены, что, входя, даже не сказали водителю троллейбуса: «Доброе утро!»

— Ну, вот, — вздохнуло Доброе Утро, — начинается. То есть — кончается… До чего же это грустно‑то — прекращаться… прямо хоть плачь!

Тут оно присело на краешек сиденья в троллейбусе и стало смотреть в окно. А за окном шла размеренная жизнь, нисколько не напоминавшая утреннюю: никто больше никуда не спешил, город вел себя деловито, спокойно…

Водитель Троллейбуса поочередно поглядывал то на совсем опечалившееся Доброе Утро в смотровое зеркальце — очень уж ему Доброе Утро жалко было, то на стрелки часов… Но вот стрелки часов остановились на двенадцати — как раз тогда, когда Водитель Троллейбуса подъехал к следующей остановке и открыл двери.

— Добрый День! — радостно поприветствовал его первый же из вошедших, улыбаясь во весь рот.

Водитель Троллейбуса решил лучше совсем не отвечать и бросил осторожный взгляд в зеркальце. Никакого Доброго Утра на краешке сиденья уже не было…

— Добрый День! — посыпалось на водителя троллейбуса со всех сторон — а он не отвечал и не отвечал, так что пассажиры замирали в дверях, удивляясь, почему же он не отвечает ни на чьи приветствия.

— Не узнали меня? — раздалось вдруг около его кабины. — Я же Доброе Утро! Доброе Утро, которое перешло в Добрый День. Так, оказывается, всегда бывает: если утро доброе, то и день добрый будет!

— Вы, стало быть, не прекратились? — осторожно спросил Водитель Троллейбуса.

— Какое там! — рассмеялся Добрый День. — Я только начинаюсь… и у меня ещё знаете сколько работы!

Тогда Водитель Троллейбуса облегчённо вздохнул и, извинившись перед пассажирами, всё ещё ждавшими от него ответа, поприветствовал каждого в отдельности, с удовольствием произнеся раз десять:

— Добрый День!

А потом закрыл двери и отправился дальше, весело поглядывая по сторонам и размышляя при этом так: «Значит, если утро доброе, то и день добрый. Ну, а если день добрый, то и вечер, конечно, добрым будет— иначе и быть не может! А что… здорово ведь тут, на нашей планете, всё устроено!»

БОЛЬШАЯ ШИШКА НА МАЛЕНЬКОЙ ГОЛОВЕ

Понятно, что для сказки этой можно было бы выбрать и что‑нибудь получше, чем Большая‑Шишка‑на‑Маленькой‑Голове… например, Маленькую‑Шишку‑на‑Большой‑Голове — уж она‑то, во всяком случае, была бы привлекательнее! Но, увы, выбор был сделан раньше, чем об этом успели подумать: дело в том, что Большая Шишка уже сидела на Маленькой Голове в тот самый момент, когда сказка начиналась… Ничего хорошего в этом, конечно, не было, но куда ж тут денешься: когда на такой Маленькой Голове такая Большая Шишка, о чём‑нибудь другом и писать трудно!

Короче говоря, Большая Шишка сидела на Маленькой Голове и довольно противно на вид усмехалась.

— Чему усмехаемся? — деловито спросил Медный Пятак, как раз в этот момент находившийся на пути к Большой Шишке (к шишкам всегда прикладывают медные пятаки… хоть это и странно).

Большая Шишка с неприязнью посмотрела на Медный Пятак и ответила:

— Сижу хорошо — вот и усмехаюсь. Прямо посередине головы сижу… повезло мне!

— И как же Вас посадить‑то умудрились? — полюбопытствовал Медный Пятак, причём в основном из вежливости, поскольку история шишки его на самом деле совершенно не интересовала.

— Я начну издалека, — приступила к рассказу Большая‑Шишка‑на‑Маленькой‑Голове, и Медный Пятак сразу заскучал: он не ожидал, что эта шишка такая словоохотливая, потому как давно привык к молчаливым шишкам.

— Был жаркий летний день, — неторопливо продолжала Большая‑Шишка‑на‑Маленькой‑Голове. — Столбик термометра поднялся до отметки тридцать два градуса выше нуля… Люди бродили по городу в поисках прохладного тенистого уголка…

— Опустите, пожалуйста, эти подробности, — строго сказал Медный Пятак (пятаки вообще народ строгий), — и переходите ближе к делу.

— Уже перешла, — огрызнулась Большая‑Шишка‑на‑Маленькой‑Голове, — а именно: когда начала говорить о людях. Один из этих людей спрятался от солнца под яблоней. У него была маленькая голова. И вдруг яблоко на самой верхушке яблони совершенно внезапно созрело. Ветка, вскормившая спелый плод, не выдержала его веса и сломалась. Яблоко начало падать и угодило прямо по голове тому, кто прятался от солнца под яблоней. — Тут Большая‑Шишка‑на‑Маленькой‑Голове выдержала торжественную паузу. — Так я и появилась на свет…

— Какая романтическая история! — заиздевался Медный Пятак, уже совсем готовый прихлопнуть Большую‑Шишку‑на‑Маленькой‑Голове. Но та, оказывается, ещё не закончила.

— И сегодня, — добавила она, — я с радостью приветствую бесконечную жизнь!..

После этих слов почти прихлопнувший её Медный Пятак вынужден был остановиться. Ему сделалось неловко прихлопывать Большую Шишку именно сейчас, сразу после того, как она поприветствовала бесконечную жизнь. Но так или иначе, а надо было выходить из этого нелепого положения — и Медный Пятак не нашёл ничего лучше, чем философски заметить:

— Видите ли, дорогая моя Большая‑Шишка‑на‑Маленькой‑Голове, жизнь не так бесконечна, как Вам кажется.

— Неужели? — разочаровалась Большая‑Шишка‑на‑Маленькой‑Голове. — Какая жалость! Мне казалось, что годы пойдут медлительной чередой, а я буду расти и развиваться…

— Ну уж нет! — не выдержал Медный Пятак, в задачу которого как раз и входило то, чтобы шишки не росли и не развивались. Потом спохватился и добавил: — Видите ли, дорогая Вы моя, вся прелесть жизни в том, что она имеет конец.

— Что‑то лично я в этом особенной прелести не вижу, — подозрительно взглянув на Медный Пятак и явно ему не поверив, ответила Большая‑Шишка‑на‑Маленькой‑Голове.

— Да как же не видите‑то… — засуетился Медный Пятак, — когда тут всё просто яснее ясного! Возьмите любого великого учёного древности… или великого поэта древности… или великого композитора древности — все они уже давно скончались! Только их посмертная слава живёт.

— Вы хотите сказать, что и моя слава будет жить? — заинтересовалась Большая‑Шишка‑на‑Маленькой‑Голове.

— Конечно! — заверил её Медный Пятак. — Когда Вы уйдете из жизни, Вам поставят огромный памятник и напишут на нём: «Большая Шишка». И люди будут проходить мимо памятника и оплакивать Вашу кончину. И грустно говорить: «Всё проходит».

Большая‑Шишка‑на‑Маленькой‑Голове задумалась, а потом сказала:

— Как красиво… Но я ведь так мало ещё успела в жизни!

Тут из‑под неё раздался голос:

— Успели Вы, положим, вполне и вполне достаточно! У меня от Вас вся моя маленькая голова раскалывается. Скорее бы уж Вы прошли… как всё проходит!

После этих — в общем‑то, правильных — слов Медный Пятак и накрыл Большую‑Шишку‑на‑Маленькой‑Голове: точно и аккуратно, как отродясь делали все медные пятаки на свете — спросите бабушку или дедушку, если не верите!

Чувствуя, что становится всё меньше и меньше, Большая‑Шишка‑на‑Маленькой‑Голове задумчиво произнесла:

— Кажется, я уже начинаю проходить…

— Всё проходит, — утешил её Медный Пятак.

Но Большая… нет, теперь уже Средняя… или даже Маленькая‑Шишка‑на‑Маленькой‑Голове не слышала этого утешения: она представляла себе памятник с надписью «Большая Шишка» и толпы людей у подножия памятника. Люди возлагали цветы и плакали, возлагали цветы и плакали… а потом раздался троекратный гром орудий — и вся картина потонула в пороховом дыму. К этому моменту Большая‑Шишка‑на‑Маленькой‑Голове прошла. Как всё проходит.

ОЧКИ ДЛЯ ДАЛИ И ОЧКИ ДЛЯ БЛИЗИ

Очки для Дали сидели на носу и ужасно воображали.

Ещё бы не воображать: они были только что куплены за большие деньги, имели роскошную черепаховую оправу с золотыми винтиками, надёжные дужки с золотой цепочкой и, без сомнения, сильно украшали нос! Хоть нос этот и был так себе нос… обыкновенная картошка!

Но главное, из‑за чего они воображали, было то, что очки эти предназначались для дали. Для бескрайней, для прекрасной дали, в которой через них можно было разглядеть всё до мельчайших подробностей.

— Ну‑ка, что у Нас там происходит в прекрасной Австралии? — лениво спрашивали сами себя Очки для Дали и обращались в сторону Австралии. Потом зевали и отвечали со всевозможной скукой: — Ах, всё то же… опять эти кенгуру повсюду скачут, надоели просто!

— Неужели Вы можете видеть, что происходит в Австралии? — восхищённо спрашивала шляпа по имени Боб.

— Мы можем и дальше видеть, — нехотя отвечали Очки для Дали. — Мы для этого специально предназначены. — В разговоре о себе они решили пользоваться формой «Мы», поскольку именно так говорят о себе высокопоставленные особы, чаще всего короли. — Например, Мы можем видеть, что происходит на других планетах… на прекрасном Марсе, там, или на прекрасной Луне.

— Страшно, страшно интересно! — продолжала восхищаться шляпа по имени Боб. — Не расскажете ли о том, как сейчас на Луне?

— Да всё так же, — отвечали Очки для Дали. — Ничего особенно интересного. Одни лунные камни — и никакой жизни.

— А Вас когда‑нибудь будут снимать? — любопытствовала шляпа по имени Боб.

— Боюсь, что нет, — устало сообщали Очки для Дали. — Люди ведь страшно близоруки! Обычно они ничего не видят дальше собственного носа.

— А Вас надо снимать, когда спать ложатся?

— Ни в коем случае! — предостерегали Очки для Дали. — Иначе ведь во сне будет ничего не видно: снилось, дескать, что‑то, а что — не разглядел… То ли это был прекрасный Санкт‑Петербург, то ли прекрасная планета Венера! И, знаете что, не наползайте‑ка Вы на Нас так, шляпа по имени Боб! Нам из‑за Вас положение дел в отдалённой китайской провинции плохо видно.

От смущения шляпа по имени Боб тут же уползала почти совсем на затылок, а когда её начинали поправлять, страшно упиралась, чтобы опять ненароком не наползти на Очки для Дали.

Конечно, Очки для Дали сильно преувеличивали свою зоркость: как ни крути, а очки, даже и для дали, — это всё‑таки не бинокль и уж тем более не подзорная труба. Да и спать в них было совсем не обязательно: сны и без очков вполне замечательно видно.

Так что ближе к вечеру Очки для Дали всё‑таки сняли с носа и аккуратно положили на письменный стол.

— Будемте знакомы, — сразу же услышали Очки для Дали — и сразу же возмутились.

— Как это — «будемте знакомы»? — У них от возмущения даже чуть стёкла из оправы не вылезли. — Мы с кем попало не знакомимся!

— А это и не кто попало, — рассмеялись в ответ. — Это тоже очки. Только для близи. Очки для Близи… стало быть, разрешите представиться.

Собеседником действительно оказались очки — в совсем дешёвой проволочной оправе и со стёклами в мелких царапинках. Да и заушники у них, к тому же, были совсем лопоухие: просто непонятно что, а не заушники!

— Добро пожаловать на письменный стол, — сказали они. — Будьте как дома.

— Дома? — чуть не взревели Очки для Дали. — Да Вы знаете ли, где Наш дом? Наш дом — в прекрасной Австралии, на прекрасном Марсе, на прекрасной Луне! А тут у Нас… так, временное пристанище. Пересадочный пункт!

— Экие Вы… важные, — сказали Очки для Близи. — Отсюда такие дали и не видны…

— Разумеется, не видны, — смилостивились Очки для Дали. — А уж тем более Вам и Вам подобным… которые только вблизи видеть способны!

Этот разговор мог бы, наверное, продолжаться и дальше, но прекратился, потому что Очки для Близи были посажены на нос.

— Ну‑ну, — сказали Очки для Дали. — Сейчас‑то всё и откроется! Сейчас‑то и станет понятно, что на нос по ошибке посадили не те очки. Вот смеху‑то будет!

Но Очки для Близи продолжали оставаться на носу и обратно не спешили.

— Эй, Вы там! — крикнули Очки для Дали. — Слезайте‑ка с носа, да поживее! Сквозь Вас все равно ничего не видно: ни прекрасной Австралии, ни прекрасного Марса, ни прекрасной Луны. Только сквозь Нас можно увидеть бескрайние дали!

Однако ответа не последовало. Зато последовали тихие слова, не обращенные ни к кому, — просто тихие слова, сказанные в пустоватом пространстве засыпающего дома:

— Что за чудо — этот маленький цветок! У него такие тонкие прожилки и совсем крохотные, но на редкость искусно выполненные тычинки… Наверное, Господу Богу пришлось немало потрудиться, чтобы создать всю эту красоту. Поистине ювелирная работа! Ну‑ка, ну‑ка… а по краям лепестков — совсем незаметные ворсинки…

— О чём там говорят? — силились понять Очки для Дали, сверкая новенькими стёклами и чуть ли не падая с письменного стола.

Оставим их. Им в жизни, наверное, не увидеть — а уж не понять и подавно — того, что видим и понимаем мы с вами: самое прекрасное всегда находится вблизи. Правда, заметить его очень трудно… особенно если под рукой нет таких специальных очков — Очков для Близи.

ДЫРКА ОТ БУБЛИКА

Один прехорошенький Бублик внезапно начал стесняться дырки у себя в животе. И пусть тому, кому кажется, что так не бывает, не кажется, что так не бывает: на самом деле так очень часто бывает! Живёт себе, например, прекрасный веснушчатый человек — и вдруг в один самый что ни на есть будний день начинает стесняться своих веснушек… И сколько ни говори, что веснушки ему к лицу, — он только стесняется, да и всё!

Так и с Бубликом. Как‑то раз он оглядел себя пристально — и впервые увидел, что в животе у него дырка.

— Ой, да у меня дырка в животе! — сказал он… с большим, что называется, изумлением.

А сказав — смутился и попытался прикрыть эту дырку чем‑нибудь… да где там! Дырка‑то чуть ли не больше самого Бублика была!

— Как же я с такой дыркой всё время жил? — не на шутку озадачился Бублик. — Заметно ведь очень…

— Конечно, заметно! — услышал он около себя и понял, что говорил вслух. А отвечала ему стоявшая неподалёку Маслёнка. — Будь я Вами, — продолжала она, — я тотчас бы укатилась куда‑нибудь с глаз долой! И дело, между прочим, вовсе не в том, что у Вас дырка в животе.

— А в чём дело? — ещё больше озадачился и так уже довольно сильно озадаченный Бублик.

— Дело в том, — терпеливо ответила Маслёнка, — что это дырка, ничем не заполненная… Сама по себе дырка не беда: мало ли у кого в животе дырка! У меня, например, тоже дырка… но она заполнена маслом. Которое едят! В Вас же, собственно, и есть‑то нечего: Вы почти из одной дырки состоите! А дырок не едят.

— Ну, положим, — не согласился Бублик, которому показалось, что это уж слишком, — во мне ещё и тесто есть… с маком!

— Только так мало, что об этом и говорить не стоит, — безжалостно заявила Маслёнка. — Откусишь от Вас кусочек — и сразу в бездну проваливаешься… Кому такое понравится? То ли дело какая‑нибудь булочка потолще — там уж откусишь так откусишь! Да и масло есть куда намазать. К Вам же и не поймёшь, как подступиться: куда ни глянь — одна сплошная дырка. Вы даже хуже, чем сыр, который… м‑да, хуже которого уже, казалось бы, ничего не бывает! В сыре тоже дырки, да хоть не такие, по крайней мере, большие, как в Вас. И не такие глубокие… не насквозь всё‑таки!

— Что верно, то верно, — согласился на этот раз Бублик. — Во мне до неприличия большая дырка… и совершенно насквозь! В меня хоть смотри как в подзорную трубу… — Он помолчал и спросил у Маслёнки: — Вы, значит, думаете, что меня есть не станут?

— Конечно, не станут, — рассмеялась Маслёнка. — Хотя… чего только не едят, доложу я Вам! Я даже слышала, что в Китае, например, едят крыс — жарят и едят… Конечно, с отвращением едят. Так и Вас будут, если вообще будут… с от‑вра‑ще‑ни‑ем. Потому как Вас есть — всё равно что пустой воздух ртом хватать.

После этих слов Бублик совсем огорчился. И от огорчения решился вот на что: напыжился и — откатился за чайник на столе. За чайником было тепло, но одиноко… а край стола находился совсем близко.

«Вот брошусь сейчас со стола в пропасть, — начал было подумывать Бублик, — и дело с концом. И даже не попрощаюсь ни с кем. Да и не с кем мне прощаться: кому я такой нужен? Меня есть — всё равно что пустой воздух ртом хватать!»

Между тем за столом стало шумно — и Бублик решил пока не бросаться со стола в пропасть, а подглядеть, что там происходит. А там происходило волнение.

Все искали Бублик.

— Ну, как же… — говорил кто‑то, — должен ведь здесь где‑нибудь Бублик‑то быть! Я сам его в булочной покупал и сам на стол клал — куда ж он мог запропаститься?

Из сада срочно вызвали Собаку и устроили ей допрос, не съела ли она ненароком единственный Бублик. Собака клялась и божилась, что Бублика и в глаза не видела, а потом разобиделась в пух и прах и ушла в сад, где даже легла на землю спиной к дому… вот как!

Бублику ничего не оставалось, как незаметно выкатиться из‑за чайника… тут‑то его и нашли. Обрадовались— и стали с удовольствием поедать.

Поедаемый Бублик был счастлив, как будто у него был день рождения. А когда от вкусного теста оставалось совсем немножко, он даже успел услышать такой чрезвычайно приятный разговор:

— Люблю я эти бублики!

— Да за что же, когда там внутри воздух один — такой же, как и вокруг?

— И совсем не такой, как вокруг, а другой! Это воздух тёплый и ароматный, пахнущий полем, печью, дымком и маком… Самый вкусный на свете воздух! Такого воздуха нигде больше не найдёшь, кроме как внутри румяного бублика.

— Ты ещё скажи, что самое вкусное в бублике — это дырка от бублика…

— А вот так и скажу. Именно так и скажу!

ШОКОЛАДНЫЕ ЯЙЦА И ШОКОЛАДНОЕ ЯЙЦО

Вообще‑то, каждый знает, как заранее угадать, что за секрет спрятан в шоколадном яйце. Конечно, не точно угадать, но хоть приблизительно… Для этого шоколадное яйцо трясут около уха и слушают: раздаётся оттуда стук или нет. Если раздаётся — значит, там какие‑то детали, из которых потом надо будет самому что‑нибудь собирать… например, машинку или самолет, или — еще лучше! — зверя доисторического. Они все обычно в яйце разобранными лежат… например, у зверя — голова отдельно, тело отдельно, ноги отдельно! Но, конечно, лучше всего, если из яйца никакого стука не раздаётся: значит, там целая фигурка. Фигурки эти кол‑лек‑ци‑о‑ни‑ру‑ют и устраивают всякие выставки, так что если кому такое яйцо досталось, — считай, повезло!

Из нашего же Шоколадного Яйца стука не раздавалось, а раздавался… писк. Конечно, если потрясти, потому что если не трясти, то ни из какого шоколадного яйца ничего не раздастся! А тут — писк раздавался, только очень тихий. И когда стали распределять шоколадные яйца, всем, конечно, хотелось получить именно то, что с писком внутри. Но распределение на сегодня закончилось, а это Шоколадное Яйцо так никому и не досталось: продолжало лежать рядом с другими — теми, из которых стук раздавался, и теми, из которых ничего не раздавалось.

Полежали они полежали и начали делиться друг с другом тайнами: шоколадные яйца — между нами говоря — ужасные болтуны. Вот уж кому точно никогда никаких тайн доверять нельзя: всё равно всё выболтают — не успеешь нажать на них посильнее.

И вот какие начались, стало быть, разговоры:

— Если Вы никому ни слова, я Вам расскажу, что во мне спрятано… Маленькая такая черепашка, у которой в руке труба. Сама черепашка зелёненькая, а труба красная. Только Вы поклянитесь, что ни‑ко‑му!

— Конечно, клянусь! — громко восклицали в ответ.

— Это в чём же Вы там клянётесь, позвольте поинтересоваться?

— Я клянусь в том, что никому не расскажу, что у моего соседа внутри такая маленькая черепашка, у которой в руке труба! Сама черепашка зелёненькая, а труба красная!

— А у Вас‑то самого что внутри? — кричали с дальнего конца стола. — Мы, честное слово, не проболтаемся!

— У меня колечко с маленьким синим камнем, только об этом ни гу‑гу!

— Разумеется, ни гу‑гу! — надрывались в ответ. — Я вот тоже никому не говорю, что у меня внутри динозавр с разинутой пастью.

— Динозавр? — ужасались все вокруг. — А выглядите Вы так безобидно, словно у Вас внутри цветок‑ромашка!

— Цветок‑ромашка, — отзывались с совсем другого конца стола, — находится во мне, только этого никто не должен знать!

— Никто и не знает! — успокаивали его.

Вскоре тайн ни у кого ни от кого больше не было… кроме, пожалуй, одного‑единственного шоколадного яйца, из которого, если его потрясти, раздавался писк.

— А Вы чего про себя всё скрываете? — начали приставать к нему. — Страшно хотелось бы знать, что у Вас внутри, разрази нас гром — никому не скажем!

— У меня внутри… — помедлило Шоколадное Яйцо, — у меня внутри большой сюрприз.

— Тут у каждого внутри большой сюрприз! — ответило Шоколадное‑Яйцо‑с‑Динозавром. — Мой, например, называется динозавр, но это, конечно, секрет от всех. — Тут оно немножко помолчало и вдруг сообщило: — А когда Вас потряхивали, я слышало писк.

— Наверное, Вам просто показалось, — растерялось Шоколадное Яйцо.

— Сперва и я так подумало, — призналось Шоколадное‑Яйцо‑с— Динозавром. — Потому как чтоб шоколадные яйца пищали — такого пока никто не слышал. Но потом я прислушалось повнимательнее… и, могу поклясться, услышало настоящий писк. Я ещё спросило само себя: «Что бы это могло значить?» — но ответа от себя так и не получило. — Тут оно помолчало и добавило: — От себя не получило, а от Вас надеюсь получить.

Шоколадное Яйцо задумалось. А задумалось вот о чём: остаётся ли сюрприз сюрпризом, если о нём рассказать? Тут ведь, понятно, есть о чём задуматься! Потому что никто же не говорит: «У меня для тебя сюрприз вот в этой коробочке: откроешь её, а там леденцы!» — все просто говорят: «У меня для тебя сюрприз вот в этой коробочке…» — и умолкают! А уж какой сюрприз— это тебе, дескать, ещё предстоит увидеть! В том‑то самое интересное и есть…

— Знаете, — хорошенько подумав, сказало Шоколадное Яйцо, — я всё‑таки не скажу Вам, что у меня внутри. А то потом неинтересно будет.

— Ну и не говорите, — обиделись другие шоколадные яйца, а одно из них даже добавило: — Это потому, наверное, что в Вас вообще никакого сюрприза нет — один писк и есть!

— Конечно, конечно! — закричали остальные. — Нету в нем ни чего, а если есть, то что‑нибудь такое… о чём и говорить‑то стыдно!

…а на следующий день новая ватага детей получила в подарок оставшиеся шоколадные яйца. Шоколадное‑Яйцо‑с‑Писком досталось Самому Маленькому, который тут же и принялся вскрывать его, а прочие шоколадные яйца затаили дыхание.

Не успел Самый Маленький открыть Шоколадное Яйцо, как оттуда с шумом выпорхнул шоколадный птенец, полетал по комнате и весело сиганул прямо в открытое окно.

— Ну и сюрприз! — рассмеялись шоколадные яйца. — Птенец… кто ж не знает, что из каждого яйца может вылупиться птенец? Какой это сюрприз, в самом‑то деле!

Только Самый Маленький все глядел и глядел в открытое окно, куда улетел его шоколадный птенец из Шоколадного Яйца. От такого можно было бы и заплакать, но Самый Маленький терпел и не плакал. Скорее всего, он знал, что сюрприза большего, чем этот, в жизни его не будет никогда.

СТАРАЯ ТРУБА, ЛЮБИВШАЯ ПУСКАТЬ ДЫМ КОЛЕЧКАМИ

…а все потому, что, когда дым пускают колечками, — это довольно красиво! Чудесные такие колечки, похожие на баранки или маленькие бублики, медленно плавают в воздухе. И очень интересно за ними наблюдать, потому что сначала они как бы плотные и правильной формы, а потом рассеиваются и превращаются в небольшие облачка, которые очень скоро совсем растаивают. Но тогда имеются уже обычно новые колечки…

— Вы нарочно пускаете дым колечками или просто по‑другому не умеете? — иногда спрашивали Старую‑Трубу‑Любившую‑Пускать‑Дым‑Колечками те, кто с ней был мало знаком или вообще не знаком.

— Как же не умею? — отвечала Старая‑Труба‑Любившая‑Пускать‑Дым‑Колечками. — Умею струйкой, умею клочьями… за долгую жизнь чему только не научишься. Только колечки, они мне больше нравятся: такие… такие рукодельные! И такие нежные…

— До чего же она всё‑таки сентиментальная и несовременная! И неэффективная… В наше время главное — скорость: чем больше дыма за минуту выпустишь, тем лучше, значит, работаешь. А тут… просто хоть не смотри! — возмущалась Выхлопная Труба одного автомобиля, часто отдыхавшего возле подъезда.

У автомобиля этого было единственное достоинство: он умел ездить очень быстро. Правда, при этом выпускал из себя такую толстую струю дыма, что прохожие в страхе разбегались, боясь отравиться… а это очень и очень легко могло произойти, ибо выхлопные газы ядовиты. Но разве такие мелочи интересуют тех, кому важны только бешеные скорости?…

— Когда едешь этак… километров сто или больше в час, тебе уже не до колечек, — со знанием дела объясняла Выхлопная Труба. — Тут уж вообще ни о чем не задумываешься. Колечки всякие на ум приходят, когда делать нечего. А если я тоже начну дым колечками пускать? Автомобиль ведь просто посреди дороги остановится — и дело с концом!

— А Вы когда‑нибудь пробовали это — колечки пускать? — полюбопытствовал высоченный Дорожный Знак «Стоянка запрещена», рядом с которым как раз и стоял автомобиль, Выхлопной Трубой прямо на тротуар.

— Вот еще, — возмутилась Выхлопная Труба, — глупости какие!

Будь моя воля, я и Старой Трубе запретила бы… нечего тут выпендриваться своими колечками! Какой от них прок?

— Да чем же Вам колечки‑то мешают? — хором зазвенели Телеграфные Провода.

Выхлопная Труба хотела было перечислить… да пресеклась на вдохе, потому что ответить на такой вопрос непросто. Красивые вещи и правда ведь мешают то одному, то другому — только вот как‑то непонятно, чем мешают. Стоит себе, к примеру, чистый дом посреди дороги — глаз не оторвать… так нет же: возьмёт кто‑нибудь да и напишет какую‑нибудь гадость на только что покрашенной стене. А спросишь: «Чем же Вам, дорогой, эта только что покрашенная стена мешала?» — ни слова в ответ. Или растёт цветок невозможной красоты на обочине, глядишь — р‑р‑раз, и сорван! И нет цветка…

Вот и Выхлопной Трубе колечки мешали — трудно сказать, чем, но мешали. Наверное, тем, что… были, существовали! Посмотришь в воздух — колечки… ну, рукодельные, ну, пусть даже нежные… А вот чего ради они тут — поди пойми! Катаются себе по воздуху… всех только с толку сбивают!

Вдруг Выхлопной Трубе стало понятно, как отвечать, и она громко сказала:

— Колечки эти мне не мешают — они меня просто раздражают.

Страшно раздражают. Потому что никому от них никакого проку… глупость просто летучая. Прямо переловила бы их и отравила выхлопными газами!

От такого её страшного заявления у некоторых даже голова закружилась. А Телеграфные Провода хором сказали:

— Эх, заткнуть бы Вас навсегда, Выхлопная Труба… До чего же Вы тут всем надоели — стоите и чадите!

— Причем стоите и чадите там, где даже останавливаться незаконно! — от души присоединился высоченный Дорожный Знак «Стоянка запрещена».

— Нет, Вы всё‑таки скажите, скажите — какой от этих колечек прок? — настаивала Выхлопная Труба.

Но все уже перестали разговаривать с ней, и, сколько она потом ни кашляла, стараясь привлечь к себе хоть чьё‑нибудь внимание, ничьего внимания ей, конечно, привлечь не удалось, потому что внимание всех было направлено на колечки, которые опять покатились по воздуху из Старой‑Трубы‑Любившей‑Пускать‑Дым‑Колечками.

…а вечером к дому подошел один учёный, специально приехавший из далёкой жаркой страны полюбоваться на колечки. Он долго стоял и смотрел на них, потом открыл огромную папку со всякими редкостями и, обратившись к Старой‑Трубе‑Любившей‑Пускать‑Дым‑Колечками, спросил:

— Дорогая Вы моя Труба, не позволите ли взять пару Ваших колечек на память?

— Пожалуйста! Возьмите хоть все… я еще навыпускаю, — смутилась та.

Учёный с величайшей осторожностью поймал тонкими пальцами два колечка и прикрепил их к картону булавочками.

— Большое спасибо, — поблагодарил он. — У меня на родине, в далёкой жаркой стране, никто никогда таких колечек не видел. То‑то обрадуется народ моей страны, когда я покажу их ему!

И он уже совсем начал уходить, но тут Выхлопная Труба не выдержала и крикнула:

— Эй Вы, Учёный, а какой от этих колечек прок?

Тогда Учёный остановился и с удивлением посмотрел на Выхлопную Трубу, а потом все услышали:

— Какой от этих колечек прок?… Да никакого!

Прижимая папку к груди, он отправился в свою далёкую жаркую страну, но по пути ещё раз обернулся и торжественно — так, чтобы все запомнили! — произнёс:

— Никакого проку от этих колечек нет. Решительно никакого.

И с пониманием дела улыбнулся Старой‑Трубе‑Любившей‑Пускать‑Дым‑Колечками, которая, конечно, тоже улыбнулась ему в ответ.

ГЛИНЯНЫЙ СВИСТОК

Глиняный Свисток был очень весёлый: то и дело рассыпался тонкой трелью — всегда одной и той же, но на редкость красивой. А выглядел он как маленькая дудочка с разноцветными полосками: глина была искусно раскрашена всеми цветами радуги — оттого и трель у него, наверное, получалась такой весёлой.

Дули же в Глиняный Свисток все кому не лень. Едва завидят его где‑нибудь — оставленным на столе в саду или забытым на скамейке — и давай дуть в небольшую дырочку на боку! Глиняный Свисток и рад стараться: раздаёт свою одну и ту же, но на редкость красивую трель направо и налево — а окрестные птицы ему отвечают…

И всё‑то было хорошо, да вот однажды залетела в сад музыка: это одна Скрипочка‑из‑Соседнего‑Дома исполняла какой‑то школьный этюд — исполняла пусть и не очень хорошо, зато очень замысловато. С этого времени и загрустил Глиняный Свисток, только вот о чём загрустил — поди пойми. Подберут его на столе в саду, подуют в дырочку, а Глиняный Свисток — ни гу‑гу. Его уж и продували, и прочищали… даже немножко глины вокруг дырочки откололи, а он молчит — и всё тут!

— Вот незадача! — сокрушались все вокруг. — Такой весёлый был Глиняный Свисток— и на тебе… Куда ж подевалась из него вся его трель?

А трель из Глиняного Свистка, конечно, никуда не подевалась: так и была внутри. Только стал Глиняный Свисток бояться трель свою наружу выпускать: больно уж незамысловатой была эта трель по сравнению с мелодией Скрипочки‑из‑Соседнего‑Дома!..

«Никуда она не годится, моя трель, — размышлял он, полёживая на боку где‑нибудь в саду. — Какой из меня музыкальный инструмент? Вот Скрипочка‑из‑Соседнего‑Дома — это я понимаю! Она настоящий музыкальный инструмент. Играет по нотам… а я и нот‑то никаких не знаю — свищу да свищу… как Бог на душу положит!»

Между тем Скрипочка‑из‑Соседнего‑Дома постепенно осваивала свой школьный этюд. Не сказать, чтобы он делался от этого прекрасней, однако звучал всё уверенней. И чем уверенней он звучал, тем безнадёжней становилось положение Глиняного Свистка. Да оно и понятно: какой же Глиняный Свисток может тягаться с пусть даже ещё и неумелой Скрипочкой!..

Окрестные птицы, наверное, думали то же самое. Они теперь летали над садом, словно потеряв что‑то, и пели все реже и реже. Настало время, когда они совсем перестали петь. И все вокруг сразу забеспокоились: что же это, дескать, случилось с птицами? А птицы тем временем послали в сад одну Несовершеннолетнюю Сойку, которая, осторожно опустившись на краешек стола в саду, сказала:

— Извините, пожалуйста… но тут у вас был где‑то очень весёлый Глиняный Свисток с такой… запоминающейся трелью — он, что же, теперь — исчез?

— Он никуда не исчез, — ответили ей. — Вон он и до сих пор лежит на боку на садовой скамеечке, только почему‑то уже не свистит… Мы его и продували, и прочищали… и даже, каемся, откололи немножко глины вокруг дырочки, а он как в дырочку воды набрал!

Выслушав этот ответ, Несовершеннолетняя Сойка подлетела к садовой скамеечке и увидела на ней Глиняный Свисток: тот действительно лежал на боку и предавался своим грустным размышлениям.

— Почему Вы больше никогда не свистите? — напрямик спросила его Несовершеннолетняя Сойка.

Глиняный Свисток горестно вздохнул и признался:

— С тех пор как я услышал Скрипочку‑из‑Соседнего‑Дома, я понял, что никакой я не музыкальный инструмент. Музыкальные инструменты играют по нотам — и мелодии их такие замысловатые!..

Несовершеннолетняя Сойка кивнула и отправилась передавать этот ответ своим сородичам. Сородичи Несовершеннолетней Сойки, выслушав Несовершеннолетнюю Сойку, толпой полетели в сад и, собравшись вокруг садовой скамеечки, загалдели:

— Да кто же Вам, дорогой Вы Глиняный Свисток, сказал, что Вы музыкальный инструмент?

— Да кто же Вам, дорогой Вы Глиняный Свисток, сказал, что Вы должны свистеть по нотам?

— Да кто же Вам, дорогой Вы Глиняный Свисток, сказал, что Ваш свист должен быть замысловатым?

Глиняный Свисток не знал, что отвечать, он только глубже и глубже задумывался. А потом в отчаянии признался:

— Но я же свищу как Бог на душу положит!

— А как же иначе‑то можно? — удивились сородичи Несовершеннолетней Сойки. — И мы ведь точно так же поём — как Бог на душу положит… а вот Скрипочка‑из‑Соседнего‑Дома, как бы хороша ни была, вовсе не поёт и не свистит. Она музыкальный инструмент, а значит, исполняет мелодию… разве Вы не понимаете, что это же совсем другое?

— Ну‑ка, задайте‑ка нам тон, — попросила вдруг Несовершеннолетняя Сойка, — а то мы без Вас тут совсем петь перестали!

Глиняный Свисток с недоверием посмотрел на неё и осторожно выдал свою единственную, но на редкость красивую трель. И вслед за этим голоса птиц зазвучали над садом, а все вокруг облегчённо вздохнули и сказали:

— Вот и слава Богу!

Глиняный Свисток и птицы распевали до вечера, а Скрипочка‑из‑Соседнего‑Дома молчала и восхищённо слушала. Она была не очень умелая, но очень умная Скрипочка, которая прекрасно понимала, что ей, музыкальному инструменту, никогда не повторить того, что умеет природа.

ДОРОЖКА, ПОСЫПАННАЯ ГРАВИЕМ

Ох и любила же шуршать Дорожка‑Посыпанная‑Гравием! Стоило только кому‑нибудь — просто‑таки всё равно кому! — ступить на неё и сделать первый шаг, как она тут же принималась шуршать — и так шумно шуршать, так весело, словно до этого только и дожидалась случайного какого‑нибудь пешехода. Кусты Жасмина тотчас шарахались в сторону, всем своим видом желая показать, что уж они‑то к этим сомнительным звукам никакого отношения не имеют. Кусты Жасмина, между прочим, тоже умели шуршать, но шуршали только от дуновения ветра или оттого, что кто‑то случайно задевал их… причем шорох Кустов Жасмина был лёгким и еле слышным.

Сами Кусты Жасмина считали, что Дорожка‑Посыпанная‑Гравием шуршит совершенно неправильно и что если кто‑то и понимает в шуршании, так это только они, Кусты Жасмина.

— До чего же вульгарно шуршит эта Дорожка‑Посыпанная‑Гравием, — то и дело шушукались они между собой, да только Дорожка‑Посыпанная‑Гравием не понимала, о чём они… она не умела шушукаться, а умела только шуршать — шумно и весело.

— Насыплют на дорогу всякой мелкой дряни, — продолжали шушукаться Кусты Жасмина, — и эту вот дрянь хлебом не корми — дай привлечь к себе всеобщее внимание! Лежать бы себе тихо, полёживать, словно тебя и на свете нету, так поди ж ты… шума столько, что хоть уши затыкай. А всего‑то‑навсего гравий… каменная крошка!

— И то правда, — отвечали Кусты Сирени из‑за забора: они тоже умели и шуршать, и шушукаться, но в данном случае шушукались — причём с Кустами Жасмина. — Вот возьмите Булыжник на мостовой — он, между прочим, никогда не шуршит!

Кусты Сирени знали, что говорят: они росли по соседству с булыжной мостовой и хорошо изучили повадки Булыжника. Булыжник действительно не шуршал никогда — он вообще был крайне молчалив. Молчалив и терпелив. Только уж если когда по нему тяжёлые грузовики проезжали, он погрохатывал… но тут ведь и любой из нас погрохатывал бы — попробуйте‑ка представить себе, что по вам тяжёлый грузовик проезжает! К Булыжнику все относились с крайним почтением, а Кусты Сирени даже частенько говорили:

— Чем крупнее камни, тем они величавее. Трудно вообразить, что какая‑нибудь высокая гора возьмёт да и зашуршит — стоит только к ней приблизиться! Такую гору сразу на смех поднимут. Шуршать — это удел мелочи… вроде гравия на дорожках!

А Дорожка‑Посыпанная‑Гравием знай себе шуршала. И многие в доме, к которому она вела, даже находили это уютным… зашуршит дорожка — и понятно, что кто‑то в гости идёт. Открывай дверь да встречай хлебом‑солью!

Между прочим, если бы Кусты Жасмина или Кусты Сирени хоть раз прислушались к тому, о чём шуршит Дорожка‑Посыпанная‑Гравием, они могли бы узнать что‑нибудь интересное… да только никогда они к её шуршанию не прислушивались: вот ещё глупости какие — к шуршанию Дорожки‑Посыпанной‑Гравием прислушиваться! О чём может рассказать каменная крошка, кроме совсем уж ерундовых событий собственной жизни? Валялась где‑нибудь кучей, зачерпнули её ковшом экскаватора, загрузили в машину да и свалили около дома. А потом хозяева по всему пути её раскидали… Тут и истории конец! Тоска, а не история.

Нет уж, послушать бы рассказы Булыжника — это дело другое… Он, Булыжник, состоит из ровных таких камней — обточенных временем или морем. Каждый камень когда‑то был очень большим, но время или море, медленно снимая слой за слоем, превращали его поверхность в гладкую и бархатистую — как раз такую, какие нужны для того, чтобы по ним хорошо и твёрдо ступала нога человека.

Впрочем, Булыжник молчал и никаких историй не рассказывал — только иногда бранился, когда по нему проезжали тяжёлые грузовики или слишком быстро пробегали туфельки на острых каблучках.

Но однажды Булыжник заговорил. Правда, сказал он совсем не то, чего ожидали от него Кусты Жасмина и Кусты Сирени, а вот что:

— Вы бы, глубокоуважаемые Кусты Жасмина и Кусты Сирени, перестали шушукаться… а то мне из‑за вас никогда не слышно, о чём рассказывает Дорожка‑Посыпанная‑Гравием!

— Да о чём же может рассказывать Дорожка‑Посыпанная‑Гравием? — рассмеялись Кусты Жасмина и Кусты Сирени. — О чём бы она ни рассказывала, все это недостойно Вашего слуха, дорогой Булыжник!

— Ошибаетесь, — ответил Булыжник. — Так, как вы, могут говорить только те, кто не знает происхождения гравия.

— Происхождения гравия? — удивились Кусты Жасмина и Кусты Сирени. — Да какое ж у него такое особое происхождение? Булыжник тяжело вздохнул и крякнул:

— Экие вы, однако! Да знаете ли вы, что гравий — это настоящая порода? Причем не какая‑нибудь порода, а горная порода. Гравий непосредственно оттуда и происходит — это мелкие обломки гор необыкновенной величины, которые, может быть, даже помнят день сотворения мира. Так что — поверьте: этой, как вы её называете, «каменной крошке» есть о чём рассказать! Она куда древнее нас с вами!..

Говорят, что после этого Кусты Жасмина и Кусты Сирени целый год не шушукались — всё ждали, когда зашуршит Дорожка‑Посыпанная‑Гравием. Правда, она за целый год так ни разу не зашуршала: дачники уехали из загородного дома, к которому она вела, и лишь через год вернулись назад. Впрочем, к этому времени Кусты Жасмина и Кусты Сирени давно уже забыли то, о чём говорил им Булыжник, и следующим летом опять возмущались по поводу шуршания, которое раздавалось с Дорожки‑Посыпанной‑Гравием…

У этих кустов ведь совсем короткая память!

КОРОТКОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ ОДНОЙ УЛЫБКИ

Улыбка — дело недолговечное, это вам кто хочешь скажет. А если никто не скажет, то попробуйте сами проулыбаться часа четыре подряд — увидите, что получится! Ничего, скорее всего, не получится: четыре часа подряд никто не сможет проулыбаться. И три не сможет, и два. Даже и один — с трудом: губы заболят. Мы, стало быть, потому и улыбаемся обычно недолго: какое‑то мгновение — и всё. И кончили улыбаться.

Если в это вдуматься, ужасно грустно станет: какая у улыбки короткая судьба. Ей даже и долгих лет жизни не пожелаешь, а если пожелаешь, то — зря! Так и так не исполнится: улыбка на минутку появится, но тут же и исчезнет.

Всё это Улыбка, о которой у нас здесь рассказывается, знала очень хорошо. Только ей, тем не менее, не хотелось совсем быстро исчезать: день был уж больно хорош! Всё кругом цвело — даже, по слухам, вода в пруду городского парка зацвела… трудно, правда, себе представить, как это у неё вышло — зацвести, но говорили, что зацвела и она. Наверное, постаралась — и зацвела, потому как если постараться — точно зацветёшь!

Впрочем, дело не в этом. А в том, что наша Улыбка появилась на одном лице, побыла там минуту‑другую и — решила отправиться в путешествие. Улыбкам‑то, чтобы в путешествие отправиться, много не надо. Рюкзак собирать ни к чему, билет покупать и соседям поручать собаку выгуливать — тоже: у улыбок обычно собак не бывает. Получается, захоти любая улыбка отправиться в путешествие — может сразу и отправляться. В добрый, стало быть, путь!

Так Улыбка и сделала: взяла да и отправилась в добрый путь. Перепрыгнула с одного лица на другое. А другое лицо в тот момент как раз было печальное, потому что у лица этого живот болел. Но когда Улыбка на него перепрыгнула, лицо сразу про живот забыло. А живот увидел, что на него внимания больше не обращают, и перестал болеть: чего ж болеть, когда на тебя внимания не обращают? И Улыбка пробыла на этом другом лице довольно долго — даже Почтальон, который мимо на велосипеде проезжал, спросил:

— Не слишком ли долго Вы, дорогая Улыбка, на этом лице задержались? Не хотите ли лучше со мной прокатиться?

— Большое спасибо, — ответила Улыбка, — очень даже хочу.

И поехали они по городу развозить почту. Здорово Улыбке было на лице Почтальона — катались с ветерком! Только скоро пришлось место поменять: один Толстый Малыш стоял на дороге и плакал. И Улыбка тут же на его заплаканное лицо перепрыгнула. Тогда Толстый Малыш стал плакать, улыбаясь во весь рот.

— Ты почему, Толстый Малыш, плачешь, улыбаясь во весь рот? — спросил какой‑то Задумчивый Прохожий.

— Потому что я потерялся! — отчитался Толстый Малыш, но едва он это сказал — тут же и нашелся, причем нашла его Очень Симпатичная Мама, которая уже с ног сбилась в поисках своего Толстого Малыша. И улыбка сразу с лица этого Толстого Малыша перепрыгнула на лицо его Очень Симпатичной Мамы, а Толстый Малыш даже загрустил… видимо, теперь оттого, что так быстро нашелся.

Улыбка же, побыв немножко на лице Очень Симпатичной Мамы, догнала потом Задумчивого Прохожего и хотела перепрыгнуть на его лицо, как уже привыкла делать, да Задумчивый Прохожий строго сказал:

— Тут Вам не место!

— А где мне место? — растерялась Улыбка.

— Где хотите, — сказал Задумчивый Прохожий. — Где хотите — только не тут. Тут идут и думают о важном.

— Но это ведь очень кстати! — обрадовалась Улыбка. — Когда идут и думают о важном, улыбаться — самое милое дело.

— И вовсе нет, — возразил Задумчивый Прохожий. — Когда идут и думают о важном, то сосредоточиваются, так что всякие хиханьки‑хаханьки здесь неуместны.

— А кто такие хиханьки‑хаханьки? — опешила Улыбка: она ни с какими хиханьками и хаханьками не была знакома.

— Неважно, — сказал Задумчивый Прохожий. — Проходите своей дорогой, тем более что уже смеркается.

В этом, надо сказать, он был совершенно прав: кругом действительно смеркалось, потому что дело шло к вечеру.

От слов Задумчивого Прохожего у нашей Улыбки чуть всё хорошее настроение не испортилось. А мы ведь знаем, что бывает, когда у той или иной улыбки портится хорошее настроение. Тогда улыбка обычно пропадает.

— Я пропаду, — предупредила она Задумчивого Прохожего. — И виноваты в этом будете только Вы!

— Отстаньте от меня! — грубо сказал Задумчивый Прохожий. — Вы мне мешаете, понятно?

Улыбка совсем уже начала пропадать от такой его грубости (улыбки и вообще грубостей не выдерживают, это надо прежде всего помнить, когда с какой‑нибудь улыбкой разговариваешь). А пропадать было обидно: путешествие так хорошо началось и так хорошо продолжалось… несмотря даже на сумерки! И потом — кто сказал, что в сумерках улыбаться запрещено?

Оглядевшись по сторонам и убедившись, что все уже разошлись и перепрыгнуть на чьё бы то ни было лицо невозможно: ни одного лица поблизости нет, — Улыбка с большим огорчением подумала: «Придётся всё‑таки пропасть». Но вдруг увидела памятник Одному Великому Учёному прямо посередине площади.

М‑да… здесь‑то ей уж точно было не место: Одного Великого Учёного во всём мире знали как человека очень серьёзного, и никакая улыбка тут оказывалась совершенно ни при чём! Но нашей Улыбке так не хотелось прекращать путешествие, что она осторожно приблизилась к постаменту…

И в этот самый момент настала ночь.

…утро следующего дня Один Великий Учёный встретил с улыбкой во всё лицо. И каждый, кто проходил мимо и видел его улыбку, с удивлением останавливался и внимательно вглядывался в надпись на постаменте памятника. Надпись была та же, что вчера. Тогда каждый начинал качать головой и уходить медленными шагами, словно думая о чём‑то важном. А Один Великий Учёный кричал каждому вслед: — Не забудьте только хорошее правило: когда идут и думают о важном, то улыбаться — самое милое дело!

ДУШИСТЫЙ ГОРОШЕК

Маленький букет душистого горошка принесли из сада и положили на кухонный стол.

— Ой, какой незрелый! — с жалостью сказала Краснощёкая Свёкла и поникла хвостиком, который рос у неё прямо на голове… — Просто сердце кровью обливается.

С ней все согласились, хоть и знали, что сердца у Краснощёкой Свёклы никакого нету. А лежавший рядом Малосольный Огурец даже сказал:

— И у меня сердце кровью обливается…

— Малосольное сердце? — неизвестно зачем переспросила Краснощёкая Свёкла, а Малосольный Огурец смутился.

Все смотрели на Душистый Горошек — и ему пришлось сказать:

— Я ещё созрею… извините.

— Поторопитесь, — посоветовал Пухлый Помидор, — а то какой же винегрет без горошка? Винегрет без горошка — это не винегрет, а… — тут Пухлый Помидор чуть не задохнулся от ужаса, — а просто жалкий салат!

Потом Пухлый Помидор с сомнением взглянул на Душистый Горошек и проворчал:

— Если Вас вообще на винегрет хватит!

— А много меня на винегрет надо? — пискнул Душистый Горошек.

Пухлый Помидор смерил его взглядом:

— Да уж во всяком случае побольше, чем… чем имеется.

— Может быть, когда я созрею, меня будет больше, — осторожно пообещал Душистый Горошек. Тут он помолчал и с недоверием спросил: — А меня, вообще‑то, едят?

— Всех едят! — со знанием дела откликнулся Кухонный Нож. — Режут на мелкие части и едят.

— Из меня много частей не получится, — вздохнув, предупредил Душистый Горошек.

— Это смотря как порезать, — блеснул Кухонный Нож. — У меня получится! Если, конечно, мне Вас резать поручат.

— Ох, лучше бы не Вам! — вырвалось у Душистого Горошка, и он сам так растерялся от своих слов, что совсем неожиданно добавил: — Больно Вы страшный…

Тут все, кто был на кухонном столе, расхохотались.

— Нет, ну до чего же наивен! — чуть ли не с восхищением сказала наконец Краснощёкая Свёкла и объяснила положение дел: — Через это, друг Вы мой, все проходят. Иначе в винегрет не попадёшь. А не попадёшь в винегрет — считай, что жизнь напрасно прожил. Недаром говорится: «Жизнь была бы полный бред, если бы не винегрет».

— Кем говорится? — поинтересовался Душистый Горошек.

— Да нами, овощами, — снизошла к его глупости Краснощёкая Свёкла.

Душистый Горошек помолчал. Но потом всё‑таки не выдержал и спросил:

— А я овощ?

— Конечно, овощ! — убеждённо сказал Малосольный Огурец. — Все вокруг овощи. Кроме, конечно, Кухонного Ножа. Только Вы плохой овощ… незрелый.

— Я созрею, — опять пообещал Душистый Горошек.

И на кухонном столе принялись ждать.

Между тем букет душистого горошка взяли со стола и поместили в небольшую тонкую вазочку. Вазочку поставили на подоконник.

— Для чего это? — обратился к Душистому Горошку Кухонный Нож.

— Не знаю, — отозвался с подоконника Душистый Горошек. — Может быть, для того, чтобы я быстрее зрел… Но стоять в воде на редкость приятно! Я чувствую себя гораздо бодрее, чем прежде.

— Тогда зрейте как можно скорее, а то нас уже режут! — заторопила его Краснощёкая Свёкла, распадаясь на красивые ломтики, которые говорили хором.

Вот уже и Малосольный Огурец был порезан, вот уже и вынутый из кастрюли Холодный Картофель…

— Если Вы не созреете сейчас, будет поздно, — подвели итог горкой лежащие в салатнице ломтики.

Но в ответ на это из холодильника на свет Божий была извлечена банка с зелёным горошком. Когда её вскрыли, веселые зелёные горошины запрыгали поверх ломтиков — и ломтики принялись хихикать, потому что им от этих горошин было щекотно. А потом в салатнице всё перемешали — и залили получившийся винегрет подсолнечным маслом, добавив немножко уксуса. Стол покрыли пёстрой скатертью — и водрузили салатницу прямо посередине.

Душистый Горошек как зачарованный наблюдал за этой долгой процедурой и ждал, когда же в дело пустят и его. Но о нём, похоже, забыли. Только уже к самому обеду вазочку с ним перенесли на стол и поставили на почтительном расстоянии от салатницы. А потом принялись за винегрет.

— Мне кажется, — через некоторое время раздалось из наполовину пустой салатницы, — что этот овощ в вазе так и не порежут никогда.

— А мне кажется, — приглушённым шёпотом заметили в ответ, — что он и вообще… не‑съе‑до‑бен…

— Какая ужасная судьба! — на разные лады заверещали ломтики свёклы, огурца, картофеля из самой глубины ещё остававшегося винегрета. — Какая кошмарная судьба— быть несъедобным!..

Однако совсем скоро хор стих, потому что винегрет был съеден. А потом было съедено и всё остальное, полагавшееся к обеду. Посуду и приборы убрали со стола, смели со скатерти крошки — и на сей раз на самую середину поставили вазочку с Душистым Горошком.

— Теперь меня начнут есть, — подумал он и постарался выглядеть зрелым.

Но время шло, а его всё не ели и не ели.

На следующее утро в вазочку добавили воды и оставили букет на столе.

«Мне надо постараться созреть поскорее, — сказал себе Душистый Горошек. — Это совершенно непростительно — так тянуть время».

И он изо всех сил сосредоточился на том, чтобы зреть — дожидаясь следующего винегрета.

ОБЫКНОВЕННАЯ МУСОРНАЯ ЯМА

Когда человеку приходит в голову написать сказку об обыкновенной мусорной яме, это может означать только одно: человек сошёл с ума. Ибо нет на свете ничего более непоэтичного, чем мусорная яма… причём обыкновенная мусорная яма. Впрочем, необыкновенных мусорных ям, видимо, даже и не существует: каждая мусорная яма обыкновенна!

Будем тогда считать, что человек, пишущий эту сказку, сошёл‑таки с ума… раз уж, зная, что о мусорных ямах не пишут сказок, всё‑таки продолжает писать свою сказку — и останавливаться не намерен. Подождём лучше, что из этого получится — да вот, кстати, и герои сказки собрались перед глазами. Выглядят они, прямо скажем, неважнецки… но чего ждать от обитателей мусорной ямы!..

— Я вот не понимаю, продолжается наша жизнь или уже закончилась…

Эти слова в глубокой задумчивости произнесла Вчерашняя‑Газета‑Концы‑Которой‑Трепал‑Ветер.

— Гм, — ответил ей Разбитый‑Стакан‑с‑Острым‑Сколом, — странный вопрос… Но судя по тому, что Вы задаёте его… даже нет, судя по тому, что Вы всё ещё способны задавать вопросы, Ваша жизнь продолжается. Те, чья жизнь закончилась, не задают вопросов. Да и моя жизнь, значит, продолжается… раз я ещё способен отвечать.

— А зачем Вам обоим нужна такая жизнь? — грустно рассмеялась Обёртка‑от‑Клубничного‑Мороженого. В отличие от Вчерашней‑Газеты‑Концы‑Которой‑Трепал‑Ветер и Разбитого‑Стакана‑с‑Острым‑Сколом она давно уже была выброшена в мусорную яму и постепенно приняла свою судьбу как должное, вообще перестав задумываться о чём бы то ни было.

Ни Вчерашняя‑Газета‑Концы‑Которой‑Трепал‑Ветер, ни Разбитый‑Стакан‑с‑Острым‑Сколом не знали, что ей сказать. Да и что ж тут скажешь? Даже если жизнь их действительно продолжалась, это была совсем грустная жизнь… как и всякая жизнь — в обыкновенной мусорной яме. В мусорных ямах и вообще‑то мало чего интересного случается. Лежи себе весь день на боку да думай невеселые свои мысли. Чем так жить, лучше уж, может быть, и правда не жить!

— А давайте тогда не жить, — печальным голосом предложила Вчерашняя‑Газета‑Концы‑Которой‑Трепал‑Ветер, обращаясь к Разбитому‑Стакану‑с‑Острым‑Сколом.

— Это как же у нас с Вами такое получится‑то… не жить? — опешил Разбитый‑Стакан‑с‑Острым‑Сколом.

— Ну… — задумалась Вчерашняя‑Газета‑Концы‑Которой‑Трепал‑Ветер, — надо, наверное, просто сказать: «Прощай, жизнь!» — и всё.

— Вы думаете, этого достаточно? — спросил Разбитый‑Стакан‑с‑Острым‑Сколом. — А что изменится, если мы скажем: «Прощай, жизнь!»?

— Если мы скажем: «Прощай, жизнь!» — мы сразу умрём и попадем в рай.

— В рай? — переспросил Разбитый‑Стакан‑с‑Острым‑Сколом. — Это звучит неплохо. Говорят, что в раю на самом деле здорово! Там цветы и фрукты… и вообще красота — не то что здесь, в обыкновенной мусорной яме!

Тут Вчерашняя‑Газета‑Концы‑Которой‑Трепал‑Ветер и Разбитый‑Стакан‑с‑Острым‑Сколом взялись за руки и сказали в один голос:

— Прощай, жизнь!

После этого они зажмурились и стали ждать попадания в рай. Долго ждать не пришлось: раздался всплеск, и на головы им посыпались фрукты.

— Чувствуете? — спросила Вчерашняя‑Газета‑Концы‑Которой‑Трепал‑Ветер. — Фрукты уже посыпались! Значит, раз теперь мы умерли и находимся в раю, — пора нам начинать радоваться и на всегда забыть про мусорную яму. Мы даже можем считать, что мусорная яма была просто кошмарным соном!

— Как Вы думаете, — поинтересовался тогда Разбитый‑Стакан‑с‑Острым‑Сколом, — не настало ли время открыть глаза и убедиться в том, что мы в раю?

— Глаза‑то вам обоим давно настало время открыть! — расхохоталась Обёртка‑от‑Клубничного‑Мороженого. — Если бы вы, например, сделали это минуту назад, то увидели бы, что вам на голову просто выплеснули остатки компота!

Вчерашняя‑Газета‑Концы‑Которой‑Трепал‑Ветер и Разбитый‑Стакан‑с‑Острым‑Сколом переглянулись: значит, жизнь их в обыкновенной мусорной яме всё ещё продолжалась — и от рая они так же далеко, как и прежде.

А потом случилось нечто неожиданное: такое всегда случается неожиданно. Вчерашняя‑Газета‑Концы‑Которой‑Трепал‑Ветер заметила, как восхитительно блестит на солнце острый скол Разбитого Стакана. Да и Разбитому‑Стакану‑с‑Острым‑Сколом в тот же самый момент стало непонятно отчего тревожно: он вдруг обратил внимание на то, как красиво… ах, как же красиво треплет ветер концы Вчерашней Газеты!

И оба они принялись, не отрываясь, смотреть друг на друга.

— До чего же острый у Вас скол! — с восхищением произнесла наконец Вчерашняя‑Газета‑Концы‑Которой‑Трепал‑Ветер.

— До чего же Вы похожи на балерину! — отозвался Разбитый‑Стакан‑с‑Острым‑Сколом.

И они улыбнулись друг другу.

— Тут мусорная яма, — напомнила им Обёртка‑от‑Клубничного‑Мороженого. — Обыкновенная мусорная яма.

— Разве? — удивилась Вчерашняя‑Газета‑Концы‑Которой‑Трепал‑Ветер.

— Разве? — эхом откликнулся Разбитый‑Стакан‑с‑Острым‑Сколом.

…острый скол ослепительно сиял в солнечных лучах. Концы Вчерашней Газеты взлетали, как кружевная пачка. И всё вокруг, вообще‑то говоря, сильно напоминало рай — даже фрукты, выплеснутые вместе с остатками компота. Не хватало только цветов… но вполне можно было надеяться на то, что очень скоро кто‑нибудь выбросит в мусорную яму увядший букет!

ТРАМВАЙНЫЙ БИЛЕТ, ЗАДУМЫВАВШИЙСЯ О ВЕЧНОМ

Конечно, когда ты трамвайный билет, задумываться о Вечном смысла не имеет. Имеет смысл жить сегодняшним днём, потому как завтра ты уже недействителен. Да что там завтра… ты и вообще‑то действителен только в течение одной поездки: так на тебе и написано — не очень крупными, но зато вполне и вполне чёткими буквами: «Действителен в течение одной поездки». О поездке этой, стало быть, и надо задумываться! А о Вечном задумываться не надо.

Но наш с вами Трамвайный Билет именно о Вечном задумывался — и с этим было ничего не поделать.

А задумывался он так… спрашивал у себя: «Какое оно, Вечное?» — и задумывался.

Даже сам Контролёр рукой махнул: едва только ему Трамвайный Билет протянули — весь измятый, истрёпанный… — как Контролёр с пониманием дела сказал: «Небось о Вечном задумывался!» И пошёл другие билеты проверять, а на этот даже не взглянул. Потому что Контролёр знал: когда задумываются о Вечном — становятся измятыми и истрёпанными. А кто о сегодняшнем дне задумывается, тот наглажен и опрятен. Сам Контролёр, кстати, был более чем наглажен и опрятен: наверное, потому, что он даже не о сегодняшнем дне задумывался, а вообще об одной‑единственной поездке.

Так, стало быть, какое оно, Вечное? Трамвайный Билет огляделся вокруг себя в надежде найти кого‑нибудь, кто поможет ему в его раздумьях, но все вокруг были такие наглаженные и опрятные, что спрашивать их было явно бесполезно. И Трамвайный Билет от отчаяния начал размышлять вслух:

— Вечное — оно… оно всегда. Вот, например, если бы этот трамвай был вечным, то он ехал бы, и ехал, и ехал день и ночь по своему маршруту…

— Я так, между прочим, и делаю, — сказал Трамвай. — У меня всего и есть что один перерыв на сон. Но сплю я мало: пять часов, с часу ночи до шести утра, а так я очень даже вечный!

— Вечное не бывает с перерывом, — ответил Трамвайный Билет. — Если оно с перерывом, значит, уже не Вечное. Вечное — это когда без перерывов.

— Без перерывов никто не может, — проворчал Трамвай. — Всем нужен отдых! А без отдыха у нас с вами никакой вечности не получится.

Тут Трамвайный Билет прекратил поминать Трамвай, потому что Трамвай явно не о том говорил, и стал поминать Кондуктора:

— Если бы Кондуктор был вечным, то он бы сидел, и сидел, и сидел на сиденье со своей сумкой всю жизнь напролёт…

— Я и так всю жизнь напролёт сижу! — откликнулся Кондуктор. — Я уже знаете сколько на этом маршруте? Скоро двадцать лет, это целая вечность!

— Вечному не может быть нисколько лет, — возразил Трамвайный Билет. — Даже и двадцать лет не может быть. А если Вечному двадцать лет, то оно уже не Вечное, а… а двад‑ца‑ти‑лет‑нее!

— Я бы на Вас посмотрел… через двадцать лет! — обиделся Кондуктор и отвернулся к окну, бормоча: — Целых двадцать лет без отдыха!..

Ясное дело, Кондуктор не имел понятия о Вечном. Тогда Трамвайный Билет начал свои размышления снова — теперь уже думая о пассажирах.

— Вот если бы пассажиры были вечные, они бы так и оставались, оставались, оставались в трамвае…

— А мы что, по‑вашему, делаем? — сразу начали кипятиться пассажиры. — Мы и остаёмся в трамвае — до поры до времени. Но потом мы выходим, а другие входят нам на смену! И так будет вечно!

— Вечное не может быть до поры до времени! — упорствовал Трамвайный Билет. — Вечное вообще границ не имеет! А если что‑то продолжается до поры до времени, то оно уже не Вечное, а временное. И потом… когда одно сменяет другое, так что уж тут о Вечном‑то говорить?

С этими — даже немножко гневными! — словами Трамвайный Билет покинул вагон, причём покинул — будучи крепко зажатым в руке только что сошедшего на своей остановке Пассажира.

На улице Пассажир хотел выбросить Трамвайный Билет в урну: так всегда поступают с трамвайными билетами… даже с Трамвайными Билетами, задумывающимися о Вечном. Потому как — что ж ещё делать с трамвайными билетами, на каждом из которых недаром ведь не очень крупными, но зато вполне и вполне чёткими буквами написано: «Действителен в течение одной поездки»?

Однако Пассажир, что‑то вспомнив, помедлил, разгладил Трамвайный Билет на ладони, вгляделся в него и вдруг рассмеялся: Трамвайный Билет оказался счастливым! Тогда Пассажир достал бумажник и аккуратно положил Трамвайный Билет в самое надёжное отделение. А потом сказал:

— Так ты тут и будешь лежать у меня всегда!

— Вечно? — с радостью спросил Трамвайный Билет.

— Пока вечно, — ответил Пассажир, пряча бумажник за пазуху.

Там, за пазухой, Трамвайный Билет услышал, как у Пассажира бьётся сердце. Оно билось, билось и билось — так точно и уверенно, что было понятно: именно так, точно и уверенно, оно и будет биться всегда.

Трамвайный Билет расслабился и даже задремал: наконец‑то в этом большом мире он нашёл то, что по‑настоящему вечно!

ЗАГАДКА, КОТОРАЯ НИКАК НЕ ОТГАДЫВАЛАСЬ

Когда Загадка была загадана, она очень обрадовалась: каждая загадка мечтает о том, чтобы быть загаданной, а потом как можно дольше не отгадываться и наконец внезапно отгадаться. Когда загадку отгадывают, она, счастливая, возвращается назад, к другим загадкам, и дальше совсем ничего не делает, а только отдыхает на зелёном лугу, потому что уже выполнила свою работу.

Итак, Загадка была загадана — интересно, очень интересно!

Теперь она с волнением ждала, что будет дальше, — ждала в одном таком специальном Зале Ожидания для загадок. В этом Зале Ожидания собираются все загадки, которые в мире на данный момент загаданы: они оттуда поглядывают на тех, кто не может их отгадать, и огорчаются за них или смеются над ними.

— Простите, пожалуйста, могу я полюбопытствовать… Вас сколько раз в жизни загадывали? — обратилась к Загадке Соседка, которая, похоже, была завсегдатаем в этом Зале Ожидания.

— Сколько… — задумалась Загадка. — Даже не знаю, что Вам сказать! Я, пожалуй, и не припомню, когда меня в последний раз загадывали. Наверное, очень давно это было.

— А меня вот практически без остановки загадывают, — похвасталась Соседка. — Надоели просто: загадывают и отгадывают, загадывают и отгадывают! Я уже знаете сколько на зелёном лугу не отдыхала?

— Хорошая у Вас жизнь, — с некоторой завистью сказала наша Загадка и, помолчав, спросила: — Как Вы думаете… отгадают меня или нет?

Тут Соседка расхохоталась так, что даже не могла остановиться. Но потом всё равно остановилась и заявила:

— Нет в мире такой загадки, которую было бы нельзя отгадать! Ибо у каждой загадки обязательно есть отгадка — и эту отгадку кто‑нибудь да знает. А если уж случится такое несчастье, что отгадать Вас будет совсем трудно, тогда отгадывающий произнесёт: «Сдаюсь», — и ему тут же скажут отгадку. Но так не очень интересно, конечно: интересно, когда загадку без посторонней помощи отгадывают.

— А Вас часто отгадывают без посторонней помощи?

— Меня‑то? — опять расхохоталась Соседка. — Меня — всегда. — Тут она помолчала и доверительно сообщила: — Знаете, как это раздражает! Не успеют загадать, как тут же и отгадали… Ну вот, опять!

Имя Соседки было произнесено в микрофон — и та пулей вылетела из Зала Ожидания: её снова разгадали.

«Счастливая!» — подумала наша Загадка и принялась внимательно прислушиваться к микрофону: не назовут ли теперь её имя. Но в микрофон все время называли другие имена, а её имени всё не было и не было слышно.

Ближе к ночи в Зале Ожидания она осталась одна. И когда Уборщица пришла убирать Зал Ожидания, то просто глазам своим не поверила:

— Боже мой! — воскликнула Уборщица. — Давно ли Вы тут сидите?

— С самого утра, — ответила Загадка.

— Вот бедняжка! — покачала головой Уборщица и протянула Загадке красное яблоко.

Яблоко оказалось ужасно вкусным. Поедая его, Загадка размышляла вслух, а Уборщица внимательно её слушала.

— Если бы я не знала, — вслух размышляла Загадка, — что у каждой загадки в мире обязательно есть отгадка, то я бы, наверное, даже пришла в отчаяние…

— Понятное дело, — откликнулась Уборщица, начиная протирать сиденья влажной тряпкой. — А откуда Вы знаете, что у каждой загадки в мире есть разгадка?

— От одной другой загадки. Её сегодня в девять ноль‑ноль отгадали — прямо сразу после того, как я в этом Зале Ожидания появилась. Она тут часто бывает: её без остановки загадывают и отгадывают, загадывают и отгадывают!

— Это такая хорошенькая, вся в веснушках? — Уборщица сразу поняла, о ком идёт речь.

Загадка кивнула.

— Неудивительно, что её разгадали, — сказала Уборщица. — Её легко разгадать: она совсем простая. Отгадку на эту загадку даже я знаю!

— А на меня не знаете? — с надеждой спросила Загадка.

— На Вас — не знаю, — виновато сказала Уборщица. — Вы уж больно сложная загадка… Боюсь, что Вас мало кто отгадает… если вообще кто‑нибудь отгадает.

— Как? — испугалась Загадка. — Значит, меня могут и не отгадать?

— Могут и не отгадать, — сокрушённо сказала Уборщица.

— И что же мне тогда делать? — Загадка даже перестала есть красное яблоко, и на глазах её выступили слёзы.

— Да уж, делать тогда нечего! — Уборщица в сердцах возила шваброй с мокрой тряпкой по полу. — Придется так в Зале Ожидания и сидеть.

— Всю жизнь? — с ужасом спросила Загадка и разрыдалась.

Не будем осуждать её за это: кому ж приятно провести всю свою жизнь в Зале Ожидания?

Вот и Уборщица не осудила, а деловито сказала:

— Посидите пока немножко. У меня есть один знакомый Истопник, очень умный мужчина. Я сейчас пойду ему позвоню — может быть, он Вас и разгадает.

И Уборщица побежала звонить Истопнику, а Загадка, глубоко вздохнув, взялась за швабру: должен ведь кто‑то убирать Зал Ожидания в отсутствие Уборщицы!

По сияющему лицу вбежавшей женщины Загадка сразу поняла, что Истопник нашёл отгадку. Отгадку эту совсем тихим шёпотом Уборщица сообщила Загадке на ушко, а после поблагодарила Загадку за такой порядок в помещении — и они, попрощавшись, разошлись: Уборщица — домой, Загадка — на зелёный луг.

По пути туда Загадка весело улыбалась и даже целых два раза поблагодарила Бога за то, что на свете существуют такие умные истопники.

СТАРИННЫЙ СУНДУК СО ВСЯКИМ ДОБРОМ

В том, что Старинный Сундук наполнен всяким добром, сомнений ни у кого не было. Зачем бы он иначе был окован железом? Железом сундуки оковывают тогда, когда внутри спрятаны какие‑нибудь большие ценности, — чтобы никто из посторонних в этот сундук не проник. А к нашему Старинному‑Сундуку‑со‑Всяким‑Добром полагался ещё и замок, причём довольно массивный.

Где хранился ключ от этого замка, знала только Бабушка, да только никому не говорила. Видимо, и в самом деле заперты были в сундуке какие‑то сокровища. Потому‑то и относились к Старинному‑Сундуку‑со‑Всяким‑Добром невероятно почтительно: на него не только сверху никогда ничего не клали, но даже и старались обходить его стороной.

Старинный‑Сундук‑со‑Всяким‑Добром был старше всех в доме. Он стоял на своём месте уже тогда, когда только возводили стены — даже крыши над домом ещё не было. А Старинный‑Сундук‑со‑Всяким‑Добром, тем не менее, внесли — по слухам, строители тогда еле‑еле справились с ним и чуть не уронили на ещё нетвёрдый по тем временам пол! Если бы это случилось — пол обязательно проломился бы, и его пришлось настилать заново. Но все обошлось — так Старинный‑Сундук‑со‑Всяким‑Добром и попал туда, где стоял по сей день — в угол гостиной. Его никогда не открывали — и потому оставалось лишь гадать о том, какие точно ценности в нём спрятаны.

— Говорят, сундук этот наполнен золотом и драгоценными камнями, — то и дело неслышно поскрипывали Половицы — мастерицы придумывать всяческие таинственные истории: в них до сих пор ещё жил ужас тех времен, когда строители едва удержали над ними Старинный‑Сундук‑со‑Всяким‑Добром.

— И вовсе не золотом и не драгоценными камнями наполнен он, — отзывался вечно вертевшийся вокруг своей оси Глобус, — а картами и планами столетней давности, на которых точно указаны все места на земном шаре, где до сих пор хранятся несметные сокровища древних цивилизаций!

Книжные Полки разражались дружным хохотом и отвечали:

— Никаких карт и планов там и в помине нет! В Старинном‑Сундуке‑со‑Всяким‑Добром лежат древние книги: прочитаешь их— и получишь власть над всем миром.

Много чего, стало быть, говорили о Старинном‑Сундуке‑со‑Всяким‑Добром — но только вот что было несомненно: добра в нём было изрядно, а уж какого — в общем‑то, ведь и неважно! Хотя всем вокруг, конечно, страшно хотелось заглянуть внутрь, да Бабушка, у которой одной только и был ключ от массивного железного замка, всё не разрешала и не разрешала.

А однажды ночью в комнату, где стоял Старинный‑Сундук‑со‑Всяким‑Добром, забрались целых три вора. Они хотели сломать замок, вытащить несметные сокровища и убежать с ними в Америку, где их никто не знал и где, как всем известно, можно продать любые несметные сокровища за большие деньги.

Целых три вора долго бились над замком, но он был такой массивный, что сломать его никак не получалось. И тогда целых три вора в ярости принялись лупить по крышке чем ни попадя. Только тоже напрасно: Старинный‑Сундук‑со‑Всяким‑Добром был окован железом, так что разбить его не удалось бы и целой армии воров.

На страшный грохот в комнату, улыбаясь, вошла Бабушка. В руке она держала ключ от Старинного‑Сундука‑со‑Всяким‑Добром.

Бабушка спокойно взглянула на целых трех воров и сказала:

— Здравствуйте, дорогие мои целых три вора, как поживаете и зачем пожаловали?

Целых три вора, конечно, тут же вежливо поздоровались с Бабушкой, раскаялись и принялись объяснять ей, что на самом деле никакие они не воры, а просто очень любопытные люди, которым ужасно интересно посмотреть, что спрятано в Старинном‑Сундуке‑со‑Всяким‑Добром. В ответ Бабушка только рассмеялась:

— Видимо, мне и в самом деле придется открыть сундук, чтобы вокруг него никаких тайн больше не было!

Целых три вора затаили дыхание, а Бабушка подошла к Старинному‑Сундуку‑со‑Всяким‑Добром, вставила ключ в замочную скважину и повернула его.

Железный замок, который не открывали уже много лет, удивлённо клацнул и повис на дужке. Бабушка сняла его и с трудом подняла крышку Старинного‑Сундука‑со‑Всяким‑Добром. Медленно опустив руки в сундук, она достала из него какое‑то пушистое белое облако и легонько подбросила это облако в воздух.

— Моё подвенечное платье! — с грустью сказала она, и подвенечное платье застыло над комнатой, а потом внезапно рассыпалось в серебристую пыль…

Пыль эта медленно оседала — и вот уже всё в комнате было покрыто ею: и скрипучие половицы, и вечно вертевшийся вокруг своей оси глобус, и книжные полки, и сама Бабушка, и даже целых три вора.

А больше в Старинном‑Сундуке‑со‑Всяким‑Добром ничего не оказалось. Впрочем, это никого не огорчило: все зачарованно смотрели на гостиную, преображённую серебристой пылью… Драгоценной серебристой пылью прошлого, под покровом которой комната казалась залом королевского дворца, Бабушка — прекрасной принцессой, а целых три вора — целыми тремя безнадёжно влюблёнными в неё пажами.

ТОЛСТЫЙ ЧЕРВЯК, ОБЛАДАВШИЙ ДАРОМ КРАСНОРЕЧИЯ

Толстый Червяк, о котором мне, хочешь не хочешь, придётся рассказать, нигде не учился: даром красноречия он обладал от природы. И не говорите мне, что так не бывает, — очень даже бывает! Наградит природа по ошибке какого‑нибудь червяка таким даром — и потом уже ничего не попишешь. Разглагольствует червяк направо и налево, а восхищённые слушатели только уши развешивают — и сидят с развешенными ушами… Червяку же больше ничего и не надо: он жив, пока его слушают. А его всегда слушают: дар красноречия ценится высоко. Значит, он всегда и жив, этот червяк.

Вот и наш Толстый Червяк был жив — даже жив и здоров. Потому что питался одними витаминами, а именно — яблоками. Он на яблоне жил — там же и был здоров. Причем очень здоров — здоровенный такой червяк! Но его редко видели: он на прогулки почти не выходил, а только сидел в яблоках и питался.

Впрочем, сегодня Толстому Червяку пришлось выйти на прогулку: яблоко немыслимой величины, когда‑то висевшее на самой макушке яблони, было успешно доедено — и теперь на ветке красовался один черенок, к которому Толстым Червяком была приколота записка: «Съедено целиком 14 августа». И подпись стояла: «Толстый Червяк».

Покончив с формальностями, Толстый Червяк облюбовал себе ещё яблоко, пожелтее, и, напевая походную песню, пополз к нему.

— Минуточку! — остановило Толстого Червяка Жёлтое Яблоко, когда он уже приготовился заползать внутрь. — Вы куда это такой бодрый?

— На пир, на пир, на пир! — пропел Толстый Червяк и остановился.

— И чем же Вы пировать собрались? — поинтересовалось Жёлтое Яблоко.

— Да вот, собрался Вами… — вяло уточнил Толстый Червяк, — если Вы, конечно, не против.

— Покажите мне здесь на яблоне хоть одно яблоко, которое было бы не против того, чтобы Вы им пировали! — усмехнулось Жёлтое Яблоко, на всякий случай прикрываясь листочком. Прочие яблоки дружно рассмеялись.

— Рано вы смеётесь… — предупредил Толстый Червяк. — В этом саду ведь ваша яблоня не единственная. В этом саду яблонь видимо‑невидимо! — Тут он прислушался. — Слышали?

Яблоки ничего не слышали. А Толстый Червяк, оказывается, слышал, — и сказал:

— Вот так вы и живёте… Живёте — и ничего не слышите! А между тем если бы вы прислушались, то услышали бы, как только что с соседней яблони полетело вниз одно прекрасное яблоко. Оно ударилось о ствол и раскололось вдребезги. Замечу с прискорбием: жизнь его прожита напрасно… Ибо лишь то яблоко, которое вылупилось из цветка, созрело и съедено, вправе сказать: «Жизнь моя прожита не напрасно!»

— Это мы и без Вас знаем, — ответило ему Жёлтое Яблоко, а прочие яблоки дружно закивали. — Но ведь если в яблоке завелся червяк, есть его уже не станут. Так что держитесь‑ка от меня подальше, господин хороший!

Толстый Червяк тонко улыбнулся и — как будто бы даже охотно — отполз от Жёлтого Яблока на почтительное расстояние. А с этого почтительного расстояния сказал, продолжая тонко улыбаться:

— Как узко Вы мыслите! Мыслить же надо широко. Каждое яблоко, которое вылупилось из цветка и созрело, должно быть съедено — так?

Яблоки опять дружно закивали.

— А кем оно будет съедено — это ведь, в сущности, неважно! — воскликнул Толстый Червяк. — Между тем как яблоко, только что сорвавшееся с соседней яблони, никогда уже не будет съедено никем. Оно погибло впустую. Подумайте о тех из вас, кого ждет такая же участь! Подумали?

Яблоки подумали и загрустили: от такой участи никто из них не был застрахован.

— А теперь подумайте о тех из вас, кого оставят на яблоне, потому что висят они слишком высоко. Подумали?

Яблоки подумали и с ужасом посмотрели на те яблоки, которые действительно висели слишком высоко над землей.

— А теперь подумайте о тех из вас, кого соберут и положат в ящики. В ящиках жарко и тесно. Некоторые из вас сгниют, так и не успев попасть на стол. Подумали?

Яблоки подумали и совсем скисли: сгнить в ящике… что же в этом хорошего?

— А теперь подумайте о тех из вас, о ком забудут и кто всю зиму пролежит на боку в холодном подвале, а потом сморщится и потеряет всю свою свежесть и сочность. Подумали?

Яблоки подумали и пришли в отчаяние: нет ничего хуже, чем пролежать на боку в холодном подвале всю зиму…

— И что же из всего этого следует? — торжественно провозгласил Толстый Червяк.

Яблоки молчали: они не знали, что из этого следует.

— А из этого следует, — помог им Толстый Червяк, — что я бы на вашем месте занял очередь ко мне на приём: я один могу гарантировать вам, что вы будете съедены немедленно и, значит, жизнь ваша будет прожита не напрасно. Посмотрите во‑о‑н на тот черенок, на котором приколота записка: «Съедено целиком 14 августа» — разве это не доказательство правоты моих слов? Однако… — тут он вздохнул на всю толщу своего организма… — всех я, конечно, принять не смогу: у меня ведь тоже время ограничено!

И яблоки в панике стали наперебой записываться к Толстому Червяку на приём. В конце концов записались все. Он же, прочесав яблоню снизу доверху, написал на каждом из плодов порядковый номер поедания и, покончив с формальностями, бодро сказал:

— Ну, что успею — то успею.

И пополз к Огромному Зеленому Яблоку, записавшемуся первым.

Успеть ему, однако, удалось мало — ибо непосредственно при вползании в яблоко он сам был скушан пролетавшей мимо случайной птицей. Правда, после этого птице некоторое время пришлось растерянно посидеть на яблоне.

— Впечатление такое, будто я съела какой‑то гвоздь, — пожаловалась она другой птице, тоже пролетавшей мимо.

И впечатление это было, видимо, правильным, потому что Толстый Червяк явно переел яблок, а в яблоках на самом деле ужасно много железа…

СВЕЧНОЙ ОГАРОК

Весь новогодний праздник в доме жгли свечи: на то он и новогодний праздник, чтобы жечь свечи! Для этого в доме даже погасили лампы и лампочки: кто‑то сказал, будто электрический свет и пламя свечей друг с другом не сочетаются. Наверное, так оно и было: во всяком случае, сами по себе свечи выглядели просто волшебно! Их пламя было причудливым и мерцало… Весь дом погрузился во тьму, по которой словно золотые блёстки рассыпали: это огоньки свечей вспыхивали тут и там, преображая знакомые предметы в таинственные и загадочные. Покосившийся письменный стол казался приготовившимся к прыжку драконом, растрёпанная софа — разлёгшимся на полу чудовищем, а колченогий торшер с замысловатым абажуром — ведьмой на метле, собирающейся в полёт.

Свечи горели‑горели, а потом погасли — и сразу вслед за этим один год сменился другим.

— Здравствуй, новая жизнь! — громко сказал кто‑то, и все обрадовались.

В новой жизни уже не было места свечам — повсюду включили мощные лампы дневного освещения. Они давали так много света, что он проникал в каждый уголок, — и в доме сразу же исчезло всё таинственное и загадочное. Приготовившийся к прыжку дракон так и не совершил своего прыжка, снова став покосившимся письменным столом. Разлёгшееся на полу чудовище больше никого не пугало: кого же испугает растрёпанная софа? Да и ведьма на метле не успела собраться в полёт, на глазах превратившись в колченогий торшер с замысловатым абажуром.

Когда в доме окончательно забыли обо всём таинственном и загадочном, маленький Свечной Огарок, ещё во время новогоднего праздника укатившийся куда‑то, поднапрягся и, продвинувшись сантиметра на три по ковру, оказался на виду у всех.

— И не скучно вам тут? — пискнул он в пространство.

— У нас новая жизнь, — ответили ему, — и, конечно же, нам не скучно.

— Извините, пожалуйста, — смутился Свечной Огарок и опять куда‑то укатился.

А новая жизнь шла своим чередом. Лампы дневного освещения горели вовсю, больших праздников не намечалось, а про небольшие праздники к ночи уже и не помнили. За так и не совершившим прыжка драконом — покосившимся письменным столом — вели сложные расчёты, на давно уже не страшном разлёгшемся на полу чудовище — растрёпанной софе — отдыхали, глядя телевизор, а не успевшую собраться в полёт ведьму — колченогий торшер с замысловатым абажуром — использовали лишь для того, чтобы перед сном почитать при вечернем свете последние известия в газетах.

Ещё через некоторое время застучали молотки, завизжали пилы, забурили буры… в доме началось Большое Строительство. Потолки взлетели к самому небу, стены раздвинулись до горизонта, путь из одной комнаты в другую стал занимать целую четверть часа.

Новая жизнь несла с собой только радости.

— Давно не было такого удачного года! — говорили вокруг. Однажды, посреди всеобщего счастья, снова выкатился откуда‑то Свечной Огарок и снова пискнул в пространство:

— Вам все ещё не скучно?

На его глупый вопрос даже не стали отвечать — настолько ничего общего не имел этот вопрос с совсем новой жизнью. И Свечной Огарок, по своему обыкновению, опять укатился куда‑то… никто не заметил куда.

А в доме принялись менять всё подряд: так и не совершившего прыжка дракона — покосившийся письменный стол — отправили на свалку, давно никому не страшное чудовище — растрёпанную софу — спровадили на дачу, а не успевшую собраться в полёт ведьму — колченогий торшер с замысловатым абажуром — кажется, поставили в чулан… Бескрайнее пространство дома заполнили кожаной мебелью простой и удобной формы, на стены повесили картины, полные квадратов и треугольников, лампы дневного освещения заменили встроенными в потолок прожекторами, дававшими столько света, сколько требовалось в данное время суток… Новая жизнь радовала как никогда.

И уж Бог знает как случилось, что попался кому‑то под руку молчаливый Свечной Огарок… Где удалось ему пережить все изменения в доме, так и осталось загадкой. Его покрутили в руках и хотели выбросить в мусоропровод, но неожиданно помедлили, поставили в дорогой подсвечник и зажгли.

Пламя вспыхнуло так ярко, что встроенные в потолок прожекторы отключились один за другим, осознав полную свою ненадобность, — и дом погрузился в непроглядную мглу. Только крохотный огонёк свечи трепетал в бескрайнем пространстве, — то и дело мерцая и выхватывая из темноты прошлого покосившийся письменный стол, который казался приготовившимся к прыжку драконом, растрёпанную софу — похожую на разлёгшееся на полу чудовище, и колченогий торшер с замысловатым абажуром — ведьму на метле, собирающуюся в полёт…

— Вы только взгляните… — тихо сказал кто‑то, — как же она была прекрасна, наша старая жизнь! Как таинственна и как загадочна!..

Но в последний раз вспыхнул огонек Свечного Огарка — и не стало никакого Свечного Огарка… только маленькая лужица воска вокруг дорогого подсвечника.

Встроенные в потолок прожекторы, почуяв неладное, зажглись во всю мощь… и в их надёжном свете кожаная мебель отчётливо проступила простотой и удобством форм, картины на стенах снова охотно предъявили свои квадраты и треугольники всем желающим.

Новая жизнь продолжалась…

ПОЗОЛОЧЕННАЯ РАМА

Ох, если бы Вы видели эту Позолоченную Раму! Она была такой огромной, что впору только во дворце каком‑нибудь вешать — так нет же, повесили в жилом, извините за выражение, помещении… Причём всё, что висело на стене до этого, сразу же, конечно, пришлось убрать: Позолоченная Рама заняла собой всю стену целиком. И, между прочим, стены даже еле хватило: будь стена на миллиметр короче, Позолоченная Рама не поместилась бы.

— Слава Богу! — вздохнули все, когда она наконец поместилась и, между прочим, застонала при этом так, как если бы ей переломали все кости.

— Ну, что же… — сказала Позолоченная Рама, выждав, пока домочадцы, налюбовавшись заключённой в ней картиной, разошлись по делам. — Посмотрим, посмотрим, что это я тут обрамляю!

А обрамляла она один замечательный натюрморт. Хоть вы, конечно, знаете, что такое «натюрморт», рассказать о таком натюрморте всё‑таки стоит. На нём — как и вообще на картинах, которые называются «натюрморты», — не было, конечно, ни людей, ни природы… а были только овощи, фрукты и всякие вещи, но зато что это была за красота!

Пара отменных золотых яблок в центре, с десяток изумительных мелких абрикосов, небрежно разбросанных по столу, три грациозные виноградные грозди, свисавших из небольшой фруктовой вазы на переднем плане… И ещё — мраморная голова какого‑то Великого Мыслителя, это уже на заднем плане, и стопка книг. А кроме того, стакан в золотом подстаканнике — и рядом с ним, на столе, золотая ложечка и маленькая ажурная тарелочка с аккуратно надкушенным поджаристым сухариком! Одним словом, совершенное загляденье…

— Такой потрясающей живописи тут ещё никогда не бывало! — произнесла Хрустальная Люстра, счастливая оттого, что ей выпала честь отражать в своих хрусталиках хотя бы некоторые из предметов, изображённых на картине.

— Вы правы, — хриплым от волнения голосом ответил Старый Граммофон. — Теперь в этой комнате всегда будет праздник!

Остальные молчали, восхищённо любуясь картиной. А о Позолоченной Раме не было сказано ни слова. Придирчиво осмотрев всё, что она обрамляла — до последней мелочи, — Позолоченная Рама тяжело вздохнула и сказала:

— Да‑а‑а… пожалуй, многовато мне приходится обрамлять. И кому только могло прийти в голову напичкать меня такими увесистыми предметами? Одна эта дурацкая голова Великого Мыслителя чего стоит… и книги, да ещё целая стопка! Надо же было додуматься — так перегрузить хрупкую раму!

Ну, положим, хрупкой‑то Позолоченную Раму никак нельзя было назвать… Рама эта была дубовой, а стало быть, довольно тяжёлой. И очень помпезной! Она, в сущности, не так хорошо и подходила к заключённому в ней натюрморту, потому что отвлекала от него внимание… да ещё и сияла, как только что начищенный самовар! Только что ж тут поделаешь: все позолоченные рамы испокон веков убеждены в том, что это на них приходят смотреть зрители!..

— Ну, начнём… — деловито сказала Позолоченная Рама — себе сказала: с ней ведь в комнате никто не разговаривал. — Пора приниматься за дело. Если я сама не облегчу свою участь — никто не поможет!

И сразу после этих слов стопка книг полетела на пол, а на картине, рядом с мраморной головой Великого Мыслителя, образовалось пустое место.

— Вот так‑то лучше! — крякнула Позолоченная Рама и распорядилась в пространство: — Уберите книги с пола!

Впрочем, выполнить её приказ было некому: домочадцы, как сказано, давно разошлись по своим делам.

— Что она себе позволяет? — в панике спросила Хрустальная Люстра, обращаясь к Старому Граммофону. Но тот в ответ только покачал своей едва державшейся трубой и послал Хрустальной Люстре взгляд, полный боли.

— Теперь перейдём к этой дурацкой голове Великого Мыслителя, — решила Позолоченная Рама — и, напрягшись, выпихнула мраморную голову за свои пределы. Голова со страшным грохотом упала на пол и раскололась на части. А задний план картины почти совсем опустел.

— Тут ещё шторка какая‑то пыльная! — Позолоченная Рама чихнула, обнаружив на заднем плане занавес из тёмно‑красного бархата. Понятное дело, занавес тоже полетел за пределы рамы и, падая на пол, накрыл стопку книг и осколки мраморной головы Великого Мыслителя.

— Вот здорово получилось! — обрадовалась Позолоченная Рама. — Теперь хоть их там, внизу, не видно…

— Остановитесь! — не выдержала Хрустальная Люстра, подрагивая всеми своими хрусталиками.

Даже не удостоив её взглядом, Позолоченная Рама прикинула на глаз, не слишком ли много в ней фруктов, установила, что, пожалуй, всё‑таки слишком, и принялась выбрасывать один за другим… да так увлеклась, что скоро все фрукты оказались на полу — раскатившись в разные стороны.

Теперь на картине были только небольшая ваза из‑под винограда, стакан в золотом подстаканнике, рядом золотая ложечка да ещё маленькая ажурная тарелочка, на которой беспокойно ёрзал аккуратно надкушенный поджаристый сухарик!

— Оставлю одни золотые вещи, — присмотревшись ко всему этому, объявила Позолоченная Рама. — А сухарик, пожалуй, съем.

Услышав такие ее слова, поджаристый сухарик сам пулей вылетел за пределы Позолоченной Рамы, а вслед за ним — ваза, стакан и тарелочка. Картина опустела: на ней уже не было ничего, кроме золотого подстаканника и золотой ложечки.

— Ну, не красота ли? — сама себе сказала Позолоченная Рама и победоносно огляделась по сторонам.

На неё смотрели с ужасом.

…а вечером в доме держали семейный совет. Никто не мог понять, как получилось, что почти все изображённые на картине предметы выпали из рамы, однако решили, что для одного золотого подстаканника и для одной золотой ложечки эта Позолоченная Рама слишком велика. Её сняли со стены и, вынув остатки картины, отнесли на чердак.

Там Позолоченная Рама стоит и до сих пор — совершенно пустая.

ЛЕСТНИЧКА НАВЕРХ

Вы, конечно, знаете, чем измеряются лестницы — лестницы измеряются маршами. Это так части лестницы называются: допустим, идёт себе лестница и идёт — и вдруг ка‑а‑ак повернёт направо! Это значит, что вы промаршировали один марш и что теперь новый марш начинается. Потому и говорят: это двухмаршевая лестница, если лестница с поворотом. А бывают ещё трехмаршевые лестницы, четырёхмаршевые и так далее… но все они слишком длинные, и про них долго рассказывать.

Я лучше расскажу вам про короткую Лестничку Наверх, которая и состояла‑то всего только из одного марша. Правда — в отличие от вас, которые теперь знают, чем лестницы измеряются, — сама Лестничка Наверх никогда не слышала о том, чем они измеряются… такая уж это была непросвещённая лестничка. Хоть она и состояла всего‑навсего из одного марша, а это, казалось бы, совсем легко запомнить!

Лестничка Наверх вела в мансарду. Если вам неизвестно, что такое «мансарда», — это ничего: мансарды совсем не в каждом доме бывают. Они в старых домах бывают, да и то лишь иногда: мансарда — это такая пристроечка сверху на доме. Не второй этаж, а только пристроечка, где внутри комната с низким потолком… уютная весьма.

Вот наша Лестничка Наверх туда и вела. Спросишь её, бывало:

— Куда ведёшь, Лестничка Наверх?

А она и отвечает:

— В мансарду!

Иногда даже смешно получалось: не все ведь знают, что мансарда — это такая пристроечка, и начинают думать, думать: куда же, дескать, эта Лестничка Наверх ведёт, в какие такие края неизвестные?

И некоторые по ней подниматься даже боялись: кто её знает, ещё заведёт куда‑нибудь не туда! Но это они, кстати, зря: такая милая Лестничка Наверх, конечно, куда‑нибудь «не туда» завести не могла. Её, между прочим, даже всегда специально гостям представляли:

— А тут, — говорили, — у нас лестничка наверх.

Вот Лестничка Наверх и думала, что это имя у неё такое — Лестничка Наверх — и что имени этого вполне достаточно, чтобы с ней познакомиться.

Но однажды она услышала, как какому‑то Старенькому Гостю говорят:

— А тут у нас лестничка наверх. Не бойтесь, она недлинная: всего один марш.

Лестничка Наверх, конечно, не поняла, при чём тут марш, и поспешила спросить:

— Как это… один марш?

Ей и объяснили, что лестницы измеряются маршами и что она, стало быть, одномаршевая. Лестничка Наверх сразу глубоко задумалась, а когда Старенький Гость стал подниматься по ней, сказала ему:

— Извините, пожалуйста, дорогой Старенький Гость, но мне кажется, что я всё‑таки измеряюсь не маршами.

— А чем же Вы измеряетесь? — даже остановился на полпути Старенький Гость: уж ему‑то было доподлинно известно, что все лестницы на свете измеряются маршами!

— Пока ещё не знаю, чем… — призналась ему Лестничка Наверх. — Но точно не маршами. Марши… они для военных. И для тех, кто в походе. А я тут совсем ни при чём!

— Вот тебе раз… — сказал Старенький Гость. — Как же по Вам тогда ходить? Маршировать‑то, получается, нельзя!

— Да уж, — согласилась Лестничка Наверх, — лучше не маршировать… если Вы, конечно, не военный и не в походе.

— Нет‑нет, я не военный и не в походе, — поспешил заверить её Старенький Гость. — Я мирный учитель литературы. Но Вы, дорогая Лестничка Наверх, всё‑таки сосредоточьтесь, пожалуйста, и решите, чем Вы измеряетесь, чтобы я знал, как по Вам дальше идти!

Лестничка Наверх сосредоточилась изо всех сил и наконец решила:

— Пусть все другие лестницы на свете измеряются маршами. А я буду измеряться вальсами. И поскольку я прямая, то есть без поворотов, можно сказать, что во мне один вальс. Я Одновальсовая Лестничка Наверх.

Тут уж сосредоточиться пришлось Старенькому Гостю.

— Маршировать‑то я хорошо умею, — размышлял он. — А когда‑то умел, конечно, и вальс танцевать, только это было очень давно… Даже не знаю, получится ли у меня теперь.

— Конечно получится! — убеждённо сказала Одновальсовая Лестничка Наверх. — Когда идёшь по лестнице в один вальс, этот вальс сам собой получается.

И у Старенького Гостя действительно сам собой получился вальс — правда, только один вальс, но больше от него и не требовалось. Зато в этом своем вальсе Старенький Гость мгновенно взлетел к самой мансарде — и там, в мансарде, его даже не узнали: настолько он за один вальс помолодел!

С тех пор гости в доме не переводились. Ещё бы — кому же не хочется помолодеть за один вальс! И каждый, приходя в дом, первым делом спешил в мансарду, вальсируя по Одновальсовой Лестничке Наверх, а там…

А там начиналась уже совсем другая жизнь, о которой надо писать уже совсем другую сказку.

МАЛЕНЬКОЕ СКВЕРНОЕ СЛОВО

Если кому‑то говорят: «Не сквернословьте, пожалуйста!», — значит, этот кто‑то произнёс слово, которое нельзя произносить. Есть в мире такие слова, которые нельзя произносить. Они называются «скверные». Правда, вряд ли нам ответят на вопрос, почему их нельзя произносить. А раз так — не будем спрашивать… не очень‑то и хочется!

Между прочим, тут самое странное вот что… Все знают: скверные слова нельзя произносить, а нет‑нет возьмут да и произнесут. Как‑то так получается… многие даже говорят, будто само собой получается! Дескать, живёшь себе — и совсем не хочешь произнести скверное слово, а хочешь произносить только хорошие и прекрасные слова — и даже произносишь их всё время… Но вдруг — на тебе: само собой произносится скверное слово! Прямо хоть плачь…

Так, во всяком случае, было рассказано одному Маленькому Скверному Слову — так оно это и запомнило. А когда запомнило, то сразу же дало себе обещание: никогда и ни за что не произноситься.

Кстати, Маленькое Скверное Слово не знало, что оно означает. Пыталось выяснить, да все только опускали глаза и говорили: «Мы тебе это когда‑нибудь потом объясним». А потом всегда забывали…

Время от времени — слыша, как произносятся другие слова, — Маленькое Скверное Слово задумывалось: «А интересно всё‑таки, как оно бывает — про‑из‑но‑сить‑ся? Вот повезло же некоторым словам! Особенно «да» и «нет»: подумать только, тоже ведь совсем коротенькие, а не скверные… Они на каждом шагу произносятся — без конца только их слышишь… Иногда даже дважды подряд: «да‑да» — или «нет‑нет». А то и трижды: «нет, нет и ещё раз нет!» — это обычно очень громко говорится. А меня и один раз произнести нельзя, даже и тихо нельзя — язык отсохнет!»

Как это — «язык отсохнет», Маленькое Скверное Слово, конечно, тоже не знало — просто когда‑то услышало, что Одна Мама сказала Одному Сыну, который почти уже начал произносить Маленькое Скверное Слово: «Смотри, язык отсохнет». И Один Сын сразу же прекратил произносить Маленькое Скверное Слово, и хоть рот уже было открыл, всё равно не произнёс. Само же Маленькое Скверное Слово и подавно не произнеслось: оно ведь себе обещание дало и обещание это держало. Тем более что неприятно, наверное, увидеть, как язык у кого‑то отсыхает!..

— Тебя, что же, никогда‑никогда‑никогда не произносят? — с ужасом спрашивали Маленькое Скверное Слово другие слова.

Маленькому Скверному Слову было стыдно сказать, что да, мол… никогда‑никогда‑никогда, — и оно начинало придумывать всякие неправдоподобные истории.

— Нет, ну почему же… — например, отвечало оно. — Говорят, какой‑то человек даже специально ушел в пустыню, где никто не мог его видеть и слышать, с одной‑единственной целью — чтобы меня произнести…

— И… что? — затаив дыхание, спрашивали другие слова. — Произнёс?

— Неизвестно, — вздыхало Маленькое Скверное Слово. — Потому что из пустыни он не вернулся…

— А что же с ним там случилось? — допытывались другие слова.

— Да язык отсох! — как бы равнодушно отзывалось Маленькое Скверное Слово.

— Кошмар какой! — в один голос восклицали другие слова и смотрели на Маленькое Скверное Слово осуждающе.

Тогда ему самому становилось стыдно за свою только что придуманную историю…

В общем, ужасная была жизнь у Маленького Скверного Слова — тут и говорить нечего. Время шло, а лучше не становилось — даже наоборот, становилось хуже. Потому что культура речи всё повышалась и повышалась. И повысилась настолько, что Маленькое Скверное Слово подумало: «Если она будет и дальше так повышаться — меня вообще скоро забудут. Потому что слово, которое не произносится, — забывается».

И Маленькое Скверное Слово с горя решило отправиться в дальние края… на Восток. Для этого оно собрало рюкзачок и завело себе ботинки покрепче, потому что идти решило пешком: денег на билет в дальние края у него всё равно не было. А на следующее утро вышло из дома с твердым намерением — потеряться в дальних краях навсегда. Бес‑след‑но.

Маленькое Скверное Слово шло и шло — не оборачиваясь назад и ни с кем не знакомясь по дороге: стыдно ведь представляться новым знакомым — я, мол, такое маленькое скверное слово, которое нельзя произносить, а то язык отсохнет! Все от тебя просто в разные стороны шарахаться начнут!

Неизвестно, какой длины путь проделало Маленькое Скверное Слово, но однажды оно заметило, что совсем перестало понимать речь окружающих. «Как это удивительно! — подумало Маленькое Скверное Слово. — Раньше я всё понимало, а теперь совсем ничего не понимаю!..»

Но не успело оно так подумать, как почувствовало, что произносят… его! Причём произносят громко и отчётливо, при всем честном народе, на главной площади какого‑то большого города.

Маленькое Скверное Слово тут же зажмурилось: оно совсем не хотело видеть, как у того, кто его произнёс, отсыхает язык… зрелище не из приятных. Но, поскольку вокруг было тихо, глаза пришлось‑таки открыть.

Всё оставалось как прежде — и язык явно ни у кого не отсох. Маленькое Скверное Слово осторожно огляделось и увидело, что стоит в толпе, в последних рядах, — и все, кто был рядом с ним, приподнимаются на цыпочки, силясь разглядеть происходящее у большого здания, где горит высокий огонь.

А там некто, одетый во все золотое, всё громче и отчётливее стал повторять его — Маленькое Скверное Слово.

Оказалось, что в местном языке оно вовсе не считалось скверным — даже наоборот! Оно было одним из имен Бога и произносилось только в особо торжественных случаях.

— Ну и странно всё в этом мире, — сказало себе Маленькое Скверное Слово.

И улыбнулось.

ОДНОРАЗОВЫЙ СТАКАНЧИК

Стаканчик узнал, что он одноразовый, когда его подали какому‑то посетителю кафе.

— У Вас нет одноразового стаканчика? — спросил Посетитель Кафе, и ему ответили:

— Есть.

И подали именно его, Стаканчик.

— Я одноразовый!.. — с ужасом подумал Одноразовый Стаканчик и чуть не разрыдался. Между прочим, услышав такое, поневоле разрыдаешься: сам‑то Одноразовый Стаканчик полагал, что в этом мире ожидает его долгая и верная служба — в него будут то и дело наливать всякие жидкости и выпивать из него всякие жидкости, а потом мыть его и ставить, например, в посудный шкаф, рядом с другими стаканами и стаканчиками, бокалами и бокальчиками, чашками и чашечками.

А вон как выходит… Выходит, что если он и годен на что‑то, то только один раз.

— И это — жизнь? — спросил себя Одноразовый Стаканчик и сам себе ответил: — Нет, никакая это не жизнь. Не жизнь, а сплошное отчаяние! Меня, значит, выбросят сразу после того, как выпьют из меня… выпьют — что?

Тут он задумался. Может быть, если уж он одноразовый, из него выпьют что‑нибудь совершенно необычное? Хоть и один раз, зато чтоб навсегда запомнилось!.. Например, какой‑нибудь этакий сок из этакого никому не известного фрукта с труднопроизносимым названием… а что, тогда ещё ничего! Тогда вполне можно сказать, что тебя использовали для торжественного случая… А может быть, вовсе и не сок из него выпьют — выпьют из него, скажем, волшебный напиток, который превратит пьющего в великана! И тогда все начнут спрашивать:

— В какой, в какой, в какой же такой стаканчик был налит этот волшебный напиток?

И им ответят:

— Да вот в этот Одноразовый Стаканчик!

А потом Одноразовый Стаканчик поставят под стеклянный колпак и будут хранить в музее, чтобы все, кто туда придёт, могли увидеть, в какой же именно стаканчик был налит знаменитый волшебный напиток! И все будут удивляться:

— Смотрите‑ка… кто бы мог подумать, что волшебные напитки наливают в самые обыкновенные одноразовые стаканчики!

«Наверное, так и случится! — уверил себя Одноразовый Стаканчик. — Иначе всё несправедливо в этом мире».

А его, между тем, уже поставили на столик кафе, поблизости от какого‑то совсем хилого и полуживого Цветка, задыхавшегося от жары.

— Простите, пожалуйста, — обратился к Цветку Одноразовый Стаканчик, видя, что тот практически погибает, — Вы тоже одноразовый?

— Я?! — возмутился Цветок. — Да Вы с ума сошли!.. Я не только не одноразовый, но даже и не однолетний! Я многолетний и цвету каждый год — просто как заведённый.

— А я вот… одноразовый, — признался Одноразовый Стаканчик. — Грустно, правда?

— Грустно, — согласился Цветок. — Но я знавал таких: их тут миллионы прошли перед моими глазами — одноразовые тарелки, одноразовые ножи, одноразовые ложки, одноразовые вилки… И, конечно, одноразовые стаканчики. С большинством из них я так и не успел познакомиться — настолько быстро их выбрасывали. А тех, с кем успел… их я уже забыл: это всё были такие короткие знакомства!

— Меня Вы не забудете, — пообещал Одноразовый Стаканчик. — В меня нальют волшебный напиток, который превращает обычного человека в великана… — Тут он смутился и добавил: — Или что‑то вроде…

— Сколько работаю в этом кафе — ни разу не слышал о том, что бы здесь подавали такие напитки, — усомнился Цветок.

— Их и не подают, — заверил его Одноразовый Стаканчик. — Подадут один раз — и всё.

— Он, наверное, ужасно дорогой, такой напиток… — задумчиво сказал Цветок. — Хотел бы я, чтобы и на меня капнули капельку… тогда бы я стал баобабом!

Одноразовый Стаканчик не понял, зачем цветку становиться баобабом, но смолчал. И как раз в этот момент в него начали что‑то наливать: это была бесцветная жидкость, очень прозрачная… и она — о, ужас! — довольно сильно напоминала воду.

— Кажется, я ошибся, — прошептал Одноразовый Стаканчик, обращаясь к Цветку. — Вам придется забыть меня, как и прочие одноразовые стаканчики в Вашей жизни.

Тут Посетитель Кафе залпом осушил Одноразовый Стаканчик и воскликнул:

— Волшебный напиток!

— Волшебный? — переспросил Цветок — и, так и не дождавшись превращения Посетителя Кафе в великана, добавил: — Это же обыкновенная вода!

— Обыкновенная вода и есть волшебный напиток, — ответил Посетитель Кафе, а потом налил в Одноразовый Стаканчик ещё воды — и снова залпом осушил его. А потом ещё. И ещё. И ещё… — Я не знаю точно, сколько именно порций волшебного напитка выпил он из Одноразового Стаканчика, но говорят, что это был необыкновенно жаркий день!

СТРЕЛА, ПУЩЕННАЯ ИЗ ЛУКА

Ради этого стоило жить: ощущение медленно натягивающейся тетивы, короткое замешательство и — вперёд!

Куда вперёд, зачем вперёд… ах, всё равно! Счастье было в том, чтобы лететь, звеня и пронзая плотный воздух, — лететь и ни о чём не думать.

«Не думай ни о чём!» — подтолкнула надёжная рука, и Стрела‑Пущенная‑из‑Лука покинула тетиву.

Только дело‑то в том, что никакая стрела не может лететь вечно. Короток путь стрелы — короток и ясен. Стрела должна поразить цель, а уж какая это цель — за стрелу заранее подумают.

Например, маленький чёрный кружок в центре большого круга, заключающего в себе ещё и другие круги, поменьше. А что — достойная цель! Воткнуться прямо в центр — с аппетитным таким хрустом, и чтобы оперение на хвосте ещё секунду‑другую подрагивало: знай, дескать, наших! А потом оглядеться по сторонам, увидеть, что другие стрелы ой‑как‑далеко‑от‑тебя воткнулись, и — легко вздохнув — сказать: «Каждому своё!»

Или вон тот фанерный болван… тоже хорошая цель. У него между подбородком и животом красный такой треугольник на левой стороне груди нарисован: прямо в треугольник этот и угодить. Пробить фанеру насквозь и высунуть остриё с другой стороны: «Здра‑а‑асьте, а вот и я, не ждали?»

В воздухе‑то на размышления уже совсем никакого времени нет. Тут дело такое: думай‑не думай, а полетишь туда, куда направили — слишком надёжна рука и слишком крепка тетива!

— Вы не видите, что ли, куда летите, Стрела‑Пущенная‑из‑Лука? — услышала она вдруг.

Времени на разговоры у Стрелы‑Пущенной‑из‑Лука совсем не было, но оставлять вопрос без ответа ей тоже не хотелось, поэтому она на мгновение задержалась и сказала:

— Куда направили, туда и лечу!

— И куда же Вас направили?

Этот вопрос поставил Стрелу‑Пущенную‑из‑Лука в тупик. Она не знала, куда её направили. Она забыла спросить… Да и не требовалось этого от неё — спрашивать! Требовалось лететь, звеня и пронзая плотный воздух, — лететь и ни о чем не думать.

— А если Вы воткнётесь во что‑нибудь живое?

Разговор затягивался — и Стрела‑Пущенная‑из‑Лука, решив положить ему конец, коротко ответила:

— Это меня не касается.

— Тогда посмотрите во‑о‑он на того Старого Воробья, сидящего на ветке. Через пару секунд Вы угодите прямо в него.

Стрела‑Пущенная‑из‑Лука задержалась ещё на мгновение, чтобы посмотреть на Старого Воробья. Старый Воробей действительно сидел на ветке и читал книгу «О вкусной и здоровой пище». Угодить прямо в него Стреле‑Пущенной‑из‑Лука вовсе не улыбалось.

— Может быть, всё ещё и обойдётся, — уклончиво сказала она. — Может быть, Старый Воробей в последний момент улетит.

— Он читает книгу «О вкусной и здоровой пище», — напомнили Стреле‑Пущенной‑из‑Лука. — А когда он читает такие книги, то забывает обо всём на свете. Даже о том, что умеет летать. Все мы забываем о том, что умеем летать, когда дело касается вкусной и здоровой пищи.

— Но я не могу изменить направления полёта! — воскликнула Стрела‑Пущенная‑из‑Лука. — Пусть этот Старый Воробей сам выбирает: или вкусная и здоровая пища, или жизнь!

— К сожалению, слишком многие в такой ситуации выбирают вкусную и здоровую пищу.

— Ну, что ж… — вздохнула Стрела‑Пущенная‑из‑Лука. — Тогда я ничем не могу ему помочь. Слишком поздно. До него уже один миллиметр!

— За один миллиметр можно много успеть… Стреле‑Пущенной‑из‑Лука за один миллиметр не удалось успеть много. Удалось только успеть заглянуть в книгу, открытую на странице сто двадцать шесть, где речь — судя по заголовку— шла о варениках с вишнями: Старый Воробей оказался сладкоежкой. Удалось ещё успеть заметить, что очки у Старого Воробья сползли на самый кончик клюва, потому что он задремал над варениками с вишнями. Удалось еще успеть услышать счастливый вздох во сне: видимо, снились Старому Воробью именно вареники с вишнями. Вот, собственно, всё, что удалось успеть Стреле‑Пущенной‑из‑Лука за один миллиметр.

Того, что она успела за один миллиметр, ей хватило только на совсем крохотный сдвиг в воздухе — полградуса, не больше. И, со всего размаха врезавшись в эти самые вареники с вишнями, виноватые во всём, во всём, во всём… — она вышибла книгу «О вкусной и здоровой пище» из лапок Старого Воробья, от неожиданности чуть не свалившегося с ветки. Увлекаемая тяжёлой книгой, воткнутая в неё Стрела‑Пущенная‑из‑Лука упала на землю и сломалась под тяжестью переплёта.

Оказавшись на земле и рассматривая оперение на хвосте, отлетевшем в сторону, Стрела‑Пущенная‑из‑Лука вспомнила, что так и не взглянула на того, кто говорил с ней наверху. Она посмотрела в небо.

Но в небе никого не было — кроме Старого Воробья, который, отдуваясь, летел в библиотеку за другой книгой.

УКАЗКА, КОТОРАЯ ЗНАЛА ВСЁ

Это так Указка‑Которая‑Знала‑Всё сама про себя говорила: я, дескать, указка, которая знает всё. Сперва, когда она во всеуслышание что‑нибудь подобное заявляла, ей не верили и не обращали на её слова никакого внимания. А потом стали смеяться над ней… Но в один прекрасный день смеяться надоело — тогда‑то к указке и пристало это насмешливое прозвище: Указка‑Которая‑Знала‑Всё. Впрочем, постепенно вокруг забывали, что это только насмешливое прозвище, и начинали думать, что такое у указки имя… а вскоре стали относиться к ней с почтением — как к указке, которая действительно знает всё: почему же иначе её, дескать, называют «Указка‑Которая‑Знала‑Всё?» Такие вот, стало быть, произошли перемены… и в них, вообще‑то говоря, нет ничего удивительного: так, к сожалению, часто случается.

Указка‑Которая‑Знала‑Всё работала в школе. Ею преподавали географию и историю.

Когда нужно было показать какую‑нибудь страну, какой‑нибудь океан или какие‑нибудь горы, всегда прибегали к её помощи. Указка‑Которая‑Знала‑Всё точно очерчивала соответствующее пространство на карте — и сомнений не оставалось: это и была Та Самая Страна, Тот Самый Океан или Те Самые Горы.

Или когда требовалось выяснить, какими путями достигали Европы путешественники и торговцы в древности, брали Указку‑Которая‑Знала‑Всё и опять вели ею по карте. И тут, конечно, тоже никаких сомнений не оставалось: именно Этими Самыми Путями путешественники и торговцы в древности и достигали Европы!

Ясно, что Указку‑Которая‑Знала‑Всё в школе ужасно боялись — и всегда тщательно готовились к урокам, чтобы не сердить её.

Потому‑то со временем Указка‑Которая‑Знала‑Всё стала считать себя ну‑у… если не самим Господом Богом, то, во всяком случае, правой рукой Господа Бога. Как будто всё вокруг принадлежало ей одной…

Она прямо так и говорила:

— Ну‑ка, посмотрим, где тут у меня Индия?

Или:

— Куда же у меня Люксембург сегодня запропастился?

Или:

— Надо проверить, на месте ли мои Гималаи!

Ужас, одним словом. И ни к чему хорошему это, конечно, привести не могло… так что уже довольно скоро к Указке‑Которая‑Знала‑Всё стали обращаться с куда большим трепетом: дескать, простите, пожалуйста, за беспокойство, но не покажете ли Вы нам, где находится Ваш Северный Ледовитый Океан?

А Указка‑Которая‑Знала‑Всё ещё и капризничать начинала:

— Я же только позавчера вам Северный Ледовитый Океан показывала! Сколько ж раз надо показывать‑то? Могли бы запомнить наконец!

И так вот капризно далее…

А ещё через некоторое время поблизости от доски появилось странное такое объявление:

«Объявление.

Северный Ледовитый Океан и прочие океаны, а также озёра и большие реки будут отныне показываться только раз в неделю — по понедельникам, с 9.00 до 10.00. Горы, хребты и возвышенности можно увидеть по вторникам, с 11.00 до 12.00. Равнины, низменности и подобную чушь показываю только по средам, с 14.30 до 15.00. Показ государств и столиц — по четвергам, с 16.45 до 17.00. Остальные дни — выходные. Подпись: Указка‑Которая… и так далее».

Хочешь не хочешь, а с объявлением этим приходилось считаться. Спросит кто‑нибудь учителя в пятницу: где, скажем, находится Индонезия, — а учитель в ответ: «В следующий четверг покажу». Вот и жди аж целую неделю! Но делать, как говорится, нечего…

Дальше — больше. Рядом со старым объявлением стали появляться другие. Например, такое:

«Объявление.

Доступ в горы отныне закрыт навсегда. Подпись: Указка‑Которая… и так далее».

Теперь уж приходилось смиряться с тем, что школьники никогда не узнают, где находятся те или иные горы. Но поделать было ничего нельзя: с Указкой‑Которая‑Знала‑Всё не поспоришь!

…а однажды в понедельник в класс пришла новая учительница. Познакомившись с учениками, она спросила:

— Кто покажет мне, где находится Индонезия?

И один Двоечник ответил:

— Это у нас раньше четверга никак не получится…

Тут Учительница рассмеялась, вызвала его к карте, дала ему Указку‑Которая‑Знала‑Всё, и Двоечник отправился в Северную Америку и стал там искать Индонезию: Указка рассеянно бродила по карте и никак не могла сообразить, куда ей двигаться…

Тогда все ученики очень удивились и заявили Учительнице:

— Это ужасно странно! Потому что раньше Указка знала всё.

И всегда всё правильно показывала.

А Учительница покачала головой:

— Ни одна на свете указка ничего не знает. Все указки на свете только указывают. А знать и указывать — это совершенно разные вещи, дорогие мои!

С этими словами Учительница сама взяла Указку‑Которая‑Знала‑Всё и правильно показала ею, где находится Индонезия. К слову сказать, Указка очень сильно сопротивлялась, потому что по понедельникам никогда не показывала государств. Учительница даже была вынуждена нажать на Указку, чтобы та не крутилась. Тут Указка‑Которая‑Знала‑Всё и сломалась пополам.

Так что во вторник Учительница пришла в класс с новой указкой. Указка эта была очень симпатичная и совсем молодая. Когда‑нибудь и ей, конечно, тоже предстояло превратиться в Указку‑Которая‑Знала‑Всё. Правда, ещё очень не скоро!..

ФРАК СО СТАЖЕМ

Фраки бывают очень старые — просто настолько старые, что порой только диву даёшься: до чего же, дескать, старый фрак! Мало того, что давно никуда в гости не ходит, — даже и сидит плохо… И не помнит ничего! Про такие фраки как раз и говорят: фрак со стажем…

А стаж — это сколько лет фрак прослужил. Если десять лет прослужил — десять лет стажа, если двадцать, то двадцать лет… и так далее — скажем, до ста лет. Больше ста лет ни один фрак не прослужит: вытрется весь или порвётся… непригодным, одним словом, станет!

Итак, фраки бывают очень старые. Это, кстати, потому, что их, вообще‑то, берегут: свой собственный фрак редко кто заводит — нечасто ведь фрак в жизни нужен бывает. А когда бывает нужен, его всегда напрокат можно взять. Так все и поступают… правда, конечно, делают вид, будто фрак их собственный и вообще новый. Только какой же он новый, когда сидит плохо и не помнит ничего?

— Что ж Вы ничего не помните‑то? — сказала Фраку‑со‑Стажем золотая Заколка‑для‑Галстука. — Мы же с Вами прошлой весной встречались — на приёме в одном посольстве! Там ещё подавали осетрину в вине… как такое можно забыть? И на жене посла было платье цвета свежей ветчины! А один дикий человек даже перепутал платье с ветчиной — отрезал кусок рукава и съел…

— Не помню, — сказал Фрак‑со‑Стажем.

— А я помню! — вмешалась Сумочка‑в‑Жемчугах. — И ещё помню, как мы с Вами, дорогой Фрак‑со‑Стажем, совсем рядом стояли — около одного праздничного стола, на котором был рольмопс!

— Кто был? — в ужасе спросил Фрак‑со‑Стажем.

— Рольмопс, — вздохнула Сумочка‑в‑Жемчугах. — Селёдка, скрученная в рожок. И залитая винным соусом.

— Бедная селёдка! — вздохнул Фрак‑со‑Стажем. — А впрочем… не помню…

Золотая Заколка‑для‑Галстука и Сумочка‑в‑Жемчугах переглянулись: память Фрака‑со‑Стажем, и правда, совсем никуда не годилась! Их оскорбляло, конечно, не то, что он не помнил событий, — их оскорбляло то, что он не помнит их. Да и сами посудите: разве по‑настоящему воспитанный гость забудет золотую Заколку‑для‑Галстука и Сумочку‑в‑Жемчугах?

— А вот меня‑то Вы уж, конечно, не могли забыть! — подлетел к Фраку‑со‑Стажем Шёлковый Галстук, весь в королевских коронах. — Мы с Вами, помнится, долго вместе у окна стояли, когда кофе подавали… с миндальными пирожными!

Фрак‑со‑Стажем изо всех сил напряг память, но… увы! Ни кофе, ни миндальных пирожных, ни самого Шёлкового Галстука, всего в королевских коронах, не обнаружилось в его памяти. И вот тут‑то Фрак‑со‑Стажем действительно расстроился.

«М‑да, — сказал он себе. — Память совсем сдаёт! Скоро меня, разумеется, забросят на чердак, где мне с такой дырявой памятью только и место. Поразительное всё‑таки дело: на ткани ни одной дырочки, а память — дырявая!»

Шёлковый Галстук, весь в королевских коронах, ждал ответа… а поблизости от него ждали того же ответа и золотая Заколка‑для‑Галстука, и Сумочка‑в‑Жемчугах. Фрак‑со‑Стажем хотел было сказать что‑нибудь вроде: «Да разве Вас забудешь!» — но вместо этого услышал, как сам же и произносит:

— И Вас, к сожалению, не припомню… Прошу извинить!

— Да‑а‑а… — во всеуслышание пропел Шёлковый Галстук, весь в королевских коронах. — В таком старом фраке уже стыдно и появляться!.. — Тут он насмешливо взглянул на Фрак‑со‑Стажем и спросил: — Надеюсь, это последний Ваш выход?

— Скорее всего, да, — тихо ответил Фрак‑со‑Стажем и отошёл к сцене, на которой Маленькая Скрипка исполняла какой‑то головокружительный этюд Паганини — самого сложного скрипичного композитора в мире.

Маленькая Скрипка впервые была в таком высоком собрании и страшно волновалась, от этого волнения струны у неё ходуном холили, а смычок дрожал. Впрочем, слушали Маленькую Скрипку, слава Богу, не очень внимательно. Да вот… оказалось, что только до поры до времени не очень внимательно: стоило Маленькой Скрипке споткнуться и на минуточку остановиться — взгляды всех присутствующих обратились к ней.

А она, оказавшись в центре внимания, издала некрасивый аккорд и примолкла.

— Что с Вами, Маленькая Скрипка? — В полной тишине голос спросившего прозвучал как гром среди ясного неба.

И тут Маленькая Скрипка расплакалась. Она горестно всхлипывала — и сквозь эти всхлипы с трудом можно было различить слова:

— Я забыла… я забыла, как дальше!

Всем стало неловко.

— Минуточку, — вмешался вдруг Фрак‑со‑Стажем. — Я помогу Вам. Я помню, как дальше!

…рассказывают, что таких аплодисментов никогда не слышала ни одна скрипка, а тем более — ни одна маленькая скрипка! А наша Маленькая Скрипка… мало того что без запинки доиграла этюд до конца, она ещё и доиграла его так, что почти все присутствовавшие навсегда потеряли покой!

— Ничего удивительного, — сказал Шелковый Галстук, весь в королевских коронах, Сумочке‑в‑Жемчугах. — Наверное, этот фрак когда‑то принадлежал дирижёру. Потому он и помнит музыку. Но зато, кроме неё, он ничего не помнит!

И Сумочка‑в‑Жемчугах от всего сердца согласилась с ним.

А мы, наверное, возьмём да от всего сердца и не согласимся. Ибо, в конце концов, каждый решает для себя сам, что ему помнить, а что — нет!

РАКОВИНА С ОКЕАНОМ ВНУТРИ

…и в один прекрасный день у двух диванных подушек просто лопнуло терпение — именно так внезапно оно всегда и бывает. Это, конечно, не означает, что диванные подушки взорвались, по комнатам полетели пух и перо, а все подумали, что настала зима, и стали натягивать на себя тёплые вещи… отнюдь нет! Терпение у диванных подушек лопается так же, как и у людей, а когда у людей лопается терпение, они просто‑напросто оказываются не в состоянии больше терпеть того, что прекрасно терпели раньше.

Вот и диванные подушки оказались не в состоянии больше терпеть присутствия в комнате Раковины‑с‑Океаном‑Внутри.

— У меня есть один знакомый жучок, он живёт где‑то в стене за моей спиной, — заговорщически сказала Первая Диванная Подушка Второй Диванной Подушке. — Его имя Древоточец. И сегодня я наконец попрошу его разобраться с этой раковиной.

— Дре‑во‑то‑чец, — по слогам повторила Вторая Диванная Подушка. — Что означает это имя?

— Ах, точно я не помню, — призналась Первая Диванная Подушка. — Но как раз сейчас он поедает стены нашего дома… у него, видите ли, очень мощные челюсти. Не знаю, когда именно, но однажды в конце концов он съест эти проклятые стены — и мы окажемся на свободе, под открытым небом.

— Скорей бы уж! — мечтательно вздохнула Вторая Диванная Подушка, совсем не задумываясь о том, что двум диванным подушкам делать на свободе, под открытым небом…

— Однако речь сейчас не об этом, — не позволила ей мечтать Первая Диванная Подушка. — Сейчас речь о том, что у нас с Вами лопнуло терпение.

— Ах, да! — тут же вернулась в реальность Вторая. — У нас именно что лопнуло терпение! Ибо каждый, кто приходит в дом, немедленно прикладывает ухо к этой уродливой раковине, которая валяется на подоконнике. В то время как уши, со всей очевидностью, существуют не для того, чтобы прикладывать их к раковинам, а для того, чтобы прикладывать их к подушкам. Потому мы и называемся — под‑ушки.

— И каждый не только прикладывает к ней ухо, — с яростью продолжала Первая Диванная Подушка, — но ещё блаженно улыбается и говорит: «Я слышу, как шумит океан!»

— И у нас, стало быть, лопнуло терпение, — подытожила Вторая Диванная Подушка и с недоумением закончила: — А при чем тут Ваш Древоточец, который поедает стены?

— Я попрошу его ночью заползти в эту раковину и посмотреть, что там у неё внутри на самом деле. Очень сомневаюсь, что там может поместиться океан… океан раз в пять больше, чем эта раковина!

— Значит, океана там не обнаружится — и тогда мы расскажем всем гостям, что ничего такого внутри у этой раковины нету! — наконец дошло до Второй Диванной Подушки.

Первая Диванная Подушка посмотрела на неё как на безумную.

— Да кто ж нам с Вами поверит, голубушка, если мы такое начнём ни с того ни с сего рассказывать‑то? Кому же не понятно, что ни одна подушка не может заглянуть внутрь раковины… они ведь, раковины эти, все извилистые внутри! Подушке в них ни за что не пролезть.

— Хм, но… но если нам всё равно никто не поверит, зачем же посылать туда Вашего Древоточца?

— А затем, что у него мощные челюсти, пуховая Вы голова! И этими мощными челюстями он прогрызёт в раковине огромную дыру. Тогда‑то всем и каждому даже без нас станет понятно, что океана не может быть в дырявой раковине.

— Вы гениальны, — просто сказала Вторая Диванная Подушка. — В мою пуховую голову такого злодейства никогда бы не пришло! — Она немножко помолчала и всё‑таки спросила на всякий случай:

— А не опасно посылать Вашего Древоточца в раковину? Вдруг там действительно океан?

Первая Диванная Подушка вздохнула и с презрением произнесла:

— Не хватало только, чтобы и Вы начали повторять эти глупости вслед за остальными!

Вторая Диванная Подушка очень смутилась и больше вопросов не задавала. А вечером обе они уже провожали Древоточца в раковину.

Древоточец оказался бравым малым, состоявшим почти из одних челюстей. Огромные эти челюсти с трудом размещались на микроскопическом рыльце и без конца двигались — Вторая Диванная Подушка даже испугалась, как бы Древоточец тут же не загрыз кого‑нибудь из них. А тот, увидев её испуг, произнёс с неприятной улыбкой:

— Не бойтесь, мадам! Я не прикасаюсь к подушкам. Не очень‑то большая радость — загрызть Вас, а потом услышать от родных и близких: у тебя, дескать, рыльце в пуху!

Сказав так, Древоточец бодро отправился заползать в раковину.

В доме стало тихо. Тем не менее диванные подушки изо всех сил напрягали слух, чтобы как можно отчётливее слышать скрежет прогрызаемой насквозь раковины.

…а скрежета всё не было и не было. Впрочем, когда они совсем уже отчаялись, до них всё‑таки донеслись звуки — правда, совсем не те, которых они ожидали.

— Плюх! Буль‑буль‑буль…

Диванные подушки в ужасе посмотрели друг на друга: они знали, что такие звуки издают те, кто падает в воду и идет ко дну.

Впрочем, шум океана тотчас же и заглушил эти неожиданные звуки…

ЛАВРОВЫЙ ЛИСТ, РАЗОЧАРОВАННЫЙ В ЖИЗНИ

Не каждый мог похвастаться таким прошлым, как у Лаврового Листа. Были времена, когда из него сплетали венки и венчали ими победителей. Победители въезжали в Древний Рим на слонах и тут же подставляли головы народу, который обожал возлагать на эти головы лавровые венки, что означало славу. А до славы победители были просто сами не свои. И понятно, что ни одна победа в древности не обходилась без Лаврового Листа.

А вот уж как оно случилось, что с голов победителей Лавровый Лист угодил прямо в суп, — до сих пор остаётся загадкой. Это как если бы вдруг горностаевыми мантиями, которые так любили носить короли, вдруг начали полы мыть… Но что случилось, то случилось — ив настоящее время Лавровый Лист был полностью разочарован в жизни.

— Ах, я полностью разочарован в жизни! — то и дело доносились его вздохи из кастрюли с супом. — Жизнь теперь лишена для меня всякой прелести.

— А какая же такая прелесть была в Вашей жизни раньше? — с любопытством спросила его Поварёшка, зависшая над кастрюлей.

— Вас, скажите‑ка Вы мне, как зовут? — поинтересовался Лавровый Лист, присматриваясь к ней.

— Поварёшка, — не задумываясь, ответила Поварёшка.

— По‑ва‑рёш‑ка? — ужаснулся Лавровый Лист. — А полное имя… простите?

— Это какое Вы имеете в виду? — начала задумываться Поварёшка.

— Полное! — строго повторил Лавровый Лист. — Например, у Книжки полное имя Книга, у Ножки — Нога, у Кочерёжки — Кочерга, а у Вас?

— Наверное, Поварёга… — совсем уже задумалась Поварёшка. — Или Поварга. Или… Нет, Вы знаете, мне кажется, что Поварёшка — это и есть мое полное имя!

— По‑ва‑рёш‑ка… — ещё раз повторил Лавровый Лист и содрогнулся. — Боюсь, что с таким именем, как у Вас, не следует интересоваться моим прошлым… Я, видите ли, благороден. Благороден и вечнозелен.

Поварёшка перестала задумываться и, в упор глядя на Лавровый Лист, бестактно заметила:

— Что‑то в данный момент Вы не вечнозелены. Вы, скорее, болотны. И скрючены. Но, может быть, данный момент не относится к Вечности!

— К Вечности относятся все моменты, в том числе и данный, — наставительно произнёс Лавровый Лист и добавил: — К сожалению… Ибо как раз в данный момент жизнь и лишена для меня всякой прелести.

— Ну, давайте уже наконец про прелесть, — устало взмолилась Поварёшка, всё ещё вися над кастрюлей и не решаясь зачерпнуть супа.

— Да Вам бесполезно рассказывать! — вздохнул Лавровый Лист. — Вы никогда не поймёте, как это больно — упасть с головы героя в кастрюлю с супом…

— Конечно, не пойму! — согласилась Поварёшка. — Я часто падаю в кастрюлю с супом — это совсем не больно.

— Но Вы же не с головы героя падаете в кастрюлю с супом!

Тут Поварёшка опять ненадолго задумалась и призналась:

— Нет, не с головы… А Вы зачем росли на голове героя?

— О‑о… — застонал Лавровый Лист. — Я, конечно же, не рос на ней, глупая Вы Поварёшка! Я её, простите, венчал!

— Вы её, простите, — что?

— Венчал! То есть был возложен на неё, украшал её собою — понимаете?

— Не понимаю… — честно сказала Поварёшка. — Я не понимаю, как Вами, таким… таким малосимпатичным, вообще можно кого‑либо украсить! А уж на голову Вас положить… — это, я извиняюсь, полный идиотизм!

— Идиотизм? — взревел Лавровый Лист из кастрюли. — Да за одно моё прикосновение ко лбу люди каких‑нибудь две тысячи лет назад готовы были всё отдать!

— Две тысячи лет назад? — опешила Поварёшка. — Значит, Вы такой несвежий?

Лавровый Лист выдержал долгую паузу и, даже не взглянув на собеседницу, сказал:

— Вы дура, Поварёшка!

— Ах, дура? — возмутилась та и, подцепив Лавровый Лист, вылилась в первую же подставленную ей тарелку.

После того как Поварёшка кончила своё дело, её погрузили в кастрюлю, и она не могла больше следить за обедом. А когда её вынули из кастрюли и понесли мыть, она на всякий случай обвела глазами стол и увидела на одной из тарелок прилипший к краешку Лавровый Лист.

— Там ему и место! — удовлетворённо сказала сама себе Поварёшка, которая всё‑таки в душе побаивалась: а не окажется ли вдруг этот малосимпатичный Лавровый Лист на голове одного из гостей после обеда!

НАСТЕННЫЙ БАРОМЕТР, КОТОРЫЙ ЧАСТЕНЬКО ВРАЛ

Можете не сомневаться, Настенный Барометр прекрасно знал, что врать нехорошо. И если бы его спросили: «Настенный Барометр, хорошо ли — врать?» — то он бы, конечно, сразу ответил: «Нет, врать нехорошо». Но, тем не менее, он врал. Причем врал частенько. И это всех вокруг ужасно раздражало.

— Вы когда врать‑то перестанете? — спрашивала Настенный Барометр Кукушка, специально для этого выскакивая из часов на пять минут раньше. — Почему у Вас стрелка показывает на «тепло и солнечно», когда на улице холодно и пасмурно?

— Потому что будет тепло и солнечно, вот увидите, — твёрдо отвечал Настенный Барометр.

Но, понятное дело, врал.

— Вы и третьего дня это говорили, — напоминала Кукушка, — а теплее и солнечнее не стало. Стало ещё холоднее и пасмурнее, вот!

— А по‑моему, стало теплее и солнечнее… — возражал Настенный Барометр и безнадёжно глядел за окно.

— Нет, ну подумайте, — возмущалась Кукушка, — Вы ведь даже и сейчас смотрите всем прямо в глаза и врёте! Эй, Градусник, — кричала она в форточку, — что там у Вас?

Градусник висел за окном на улице и трясся.

— Что‑что! — брюзгливо откликался он. — Холод собачий, вот что! Всего три градуса выше нуля — и это в апреле‑то!

— А Вы говорите — тепло и солнечно! — оборачивалась Кукушка к Настенному Барометру. — Ну, как Вам после этого верить?

И она опять залетала в часы, дурным голом прокричав перед этим целых четырнадцать раз.

Впрочем, Настенному Барометру так и так никто давно не верил. Все знали, что когда он показывает «лёгкая облачность» — жди бури, а когда «тепло и солнечно» — готовься к продолжительным холодам и дождям. Стрелка его постоянно находилась по правую сторону шкалы, а на правой стороне шкалы всё всегда в порядке. Это на левой располагаются низкие облака, штормы и ливни… но туда стрелка Настенного Барометра просто в жизни не наведывалась, словно бы и не было никакой левой стороны шкалы.

— Он всё время уклоняется вправо! — то и дело уличал Барометр Нудный‑Пренудный Маятник, сам равномерно качавшийся то вправо, то влево. — Между тем в мире должно быть равновесие — иначе никакого порядка не будет. Сколько вправо качнулся — столько же и влево качнись… на том Земля стоит! — И Нудный Пренудный Маятник демонстрировал, как всё это надо проделывать, в надежде, что когда‑нибудь Барометр поймёт. Но Барометр не понимал.

— Вы же из‑ме‑ри‑тель‑ный прибор! — взывал к Барометру Сумасшедший Счётчик. — Вы не можете позволить себе ни малейшей небрежности!

— Я и не позволяю, — упорствовал Барометр. — Вы можете упрекнуть меня в чём угодно, только не в небрежности: я очень внимательно слежу за погодой.

— Тот, кто внимательно следит за погодой, не путает «ясно» с «пасмурно»! — надрывался Сумасшедший Счётчик и бегал так быстро, что счета за электроэнергию измерялись уже пятизначными цифрами.

Только Барометр не путал «ясно» с «пасмурно». Барометр вообще не путал ничего ни с чем. Дело было просто в том, что он всегда надеялся на лучшее… и не его вина, что лучшее обычно заставляло себя долго ждать. Не его вина, что вместо солнца, на которое он так надеялся, приходили тяжёлые грозовые облака, вместо тепла — холод, вместо спокойного дня — шторм… Не его вина, что мир так часто обманывал его ожидания.

…а как‑то зимним утром в комнате заболел один цветок. Он вдруг весь пожелтел и пожух и уже через несколько дней превратился в пучок сухой соломы. Что с ним только ни пытались делать! И поливали его сахарной водой, и пересаживали в другой горшок, и меняли землю на специальную, купленную в цветочном магазине, — ничего не помогало.

Вызвали знакомого Садовника. Садовник пощупал пучок соломы руками, посмотрел на него через лупу и сказал:

— Пройдёт ещё несколько дней — и его можно будет хоронить.

— И это всё, что Вы можете сказать? — с ужасом спросили Садовника.

— Да нет… — отвечал тот. — Только что ж говорить о несбыточном? Цветок спасло бы, пожалуй, несколько очень тёплых дней, проведённых под открытым небом, но таких дней не бывает зимой.

Ответив так, знакомый Садовник ушел домой грустными шагами.

— Что у нас на термометре? — поинтересовался кто‑то.

— Минус двадцать семь.

— А на барометре?

— На барометре — как всегда… «тепло и солнечно».

— Хоть бы уж в такую‑то минуту вёл себя подобающим образом! — сказал Нудный‑Пренудный Маятник Сумасшедшему Счётчику.

Все промолчали, а вечером накануне следующего дня Барометр обратился к миру с вот какими тихими словами:

— Дорогой Мир! Ты всегда обманывал мои ожидания. Ты никогда не шёл навстречу моим прогнозам. Но я всегда любил тебя и ни единого раза на тебя не обиделся. Мне казалось, что — как бы там ни было — мы с тобой всё равно большие друзья. Не заслужил ли я многолетним терпением, чтобы ты один раз пошёл мне навстречу? Сегодня я, как всегда, буду предсказывать «тепло и солнечно»… к чему огорчать людей ожиданием бед? Но сегодня — в отличие от всех остальных дней — пойди мне навстречу, только один раз, прошу тебя! Подари нам всем несколько тёплых летних дней, чтобы этот милый цветок на окне выздоровел!

В тот же миг стрелка Барометра ушла совсем далеко вправо — туда, где никогда ещё не бывала.

И тут настало лето. Недолгое — с восьмого января по пятнадцатое. Однако этих дней хватило на то, чтобы цветок на окне выздоровел.

А когда за окном опять завьюжило, он удивлённо огляделся и сказал: «Как быстро в этих краях наступает зима!»

СТАРЫЕ КАЧЕЛИ

Городскому парку исполнялось сто пятьдесят лет — и уже за день до этого городской парк было не узнать. Если бы здесь сейчас каким‑нибудь чудом оказались Бабушка с Дедушкой, они просто в обморок бы упали — до того всё изменилось за один сезон!

На месте небольшого озера, по которому Дедушка катал Бабушку в лодке, стояли подбоченясь Американские Горки — со всеми своими блестящими рельсами и разноцветными сиденьями для тех, кто любит взлетать высоко в небо и тут же с радостными криками возвращаться на землю. Поговаривали, что горки эти сделали сами американцы и что уж кто‑кто, а американцы знают толк в таких вещах!

Там, где раньше был сверкающий каток и где Дедушка, взяв Бабушку за руку, выделывал на льду головокружительные кренделя, а Бабушка только ойкала и хваталась за сердце, сейчас располагался Автопарк. Выбирай себе любую крохотную машинку и катайся по распростёршейся вокруг глянцевой пластиковой поверхности, специально наезжая на другие машинки и заставляя менее опытных водителей истошно визжать!

А там, где когда‑то стояли узорчатые беседки и где Дедушка, какой бы он ни был строгий, однажды всё‑таки поцеловал Бабушку, заманив её под одну из узорчатых крыш, теперь располагался Павильон Страха. Из павильона этого положено было возвращаться с бледными лицами и трясущимися руками, облегчённо вздыхая оттого, что никому из страшных монстров так и не удалось схватить тебя в темноте за рукав… иначе бы ты точно умер от такой жути!

И всё это было новёхонькое, с иголочки, пахло свежей краской, манило необычными овальными формами и находилось за специальными ленточками, которые сперва ещё надо было торжественно перерезать такими огромными праздничными ножницами, — и только после начинать развлекаться… ах, до чего же сильно и здорово развлекаться!

Нет, Бабушке с Дедушкой здесь завтра определённо нечего было бы делать.

Единственное в городском парке, что так и оставили нетронутым, были Старые Качели, кособоко топорщившиеся в самом дальнем углу. Три брёвнышка — два по бокам, одно сверху — да лохматая веревка, к концам которой привязана некрасивая деревянная дощечка.

Старые Качели оставили здесь на память — на память о тех днях, когда сюда ещё заходили Бабушка с Дедушкой. На память о том скучном времени, когда и в помине не было ни Американских Горок, ни Автопарка, ни Павильона Страха. Не было даже жвачки и кока‑колы… вот какое ужасное было это время, ужаснее не придумаешь!

— Наверное, тогда все просто умирали с тоски! — сказали в полной предпраздничной тишине Американские Горки. — Вообразите себе нудное раскачивание на этих качелях… метр вверх, метр вниз, метр вверх, метр вниз… — и так до бесконечности. Ничего себе, острое ощущение!

— Просто смех, а не острое ощущение, — донеслось со стороны Автопарка. — Наверное, никто и не визжал тогда…

— Да уж, конечно! — подхватил Павильон Страха. — А если и визжал, то уж, во всяком случае, не трясся… чего ж трястись‑то в метре от земли?

Ворвавшийся в городской парк Вечерний Ветер со свистом пронёсся по блестящим рельсам Американских Горок, потанцевал на глянцевой поверхности Автопарка, заглянул в Павильон Страха и вылетел оттуда с веселым поухиванием. А потом от нечего делать тронул Старые Качели, которые жалобно скрипнули…

— Они ещё и скрипят! — с отвращением воскликнули Американские Горки. — Хорошенькое занятие — качаться взад‑вперёд под скрип брёвен…

— Бесплатное удовольствие! — усмехнулся Павильон Страха. — Но ничего не поделаешь: тогда ещё не знали, что такое настоящие дорогие аттракционы.

Ответом на его слова был тоненький скрип Старых Качелей — такой жалобный, что дорогие аттракционы прохохотали до утра.

А наутро в городской парк вбежала весёлая орава детей.

Дождавшись, пока будут перерезаны все ленточки до одной, орава ринулась в неизвестное. До чего же весело взлетали дети к небу на Американских Горках, до чего громко визжали, сталкиваясь в Автопарке с разными машинками, до чего сильно тряслись, выходя из Павильона Страха!

А потом… что ж потом?

Потом, налетавшись, навизжавшись и натрясшись, дети собрались в дальнем углу парка, у Старых Качелей. И принялись по очереди раскачиваться: метр вверх, метр вниз, метр вверх, метр вниз… — под едва слышный скрип брёвен.

— Идите сюда! — кричали детям дорогие аттракционы. — На что вам эти Старые Качели? Они только и делают, что скрипят!

— Они не скрипят, — отвечали дети. — Они рассказывают… надо просто понимать их язык: скрип‑скрип, скрип‑поскрип, скрипи‑скрипи, скрип‑поскрип! Они рассказывают чудесные истории из далёкого прошлого… Про небольшое озеро, про сверкающий каток, про узорчатые беседки — и даже про то, как однажды Дедушка поцеловал Бабушку!

— Но мы тоже умеем рассказывать! — за всех обиделись Американские Горки. — Мы говорим на языке металла и искр. Мы говорим о прекрасной Америке, о покорении индейцев, об охоте на диких животных в саваннах и прериях…

— Только вы ведь рассказываете свои истории за деньги, а Старые Качели — бесплатно, — отозвались дети, стараясь не пропустить своей очереди качаться на Старых Качелях.

— Чем же это бесплатные истории лучше, чем истории за деньги? — недоумённо воскликнули хором Американские Горки, Автопарк и Павильон Страха.

Дети с удивлением посмотрели на дорогие аттракционы и пожали плечами: ещё никто и никогда не задавал им такого вопроса… такого очень и очень странного вопроса! Они не знали на него ответа, но одно знали точно: самые лучшие на свете истории — это истории, которые рассказывают бесплатно.

БУМАЖНАЯ ПТИЧКА, ОБИЖЕННАЯ НА УРАГАН

Ну и ураган свирепствовал над городом! Такого урагана даже няня не помнила, а уж няня‑то всё помнила: и когда вставать, и когда к столу садиться, и когда гулять, и даже когда спать укладываться… у няни ведь самая хорошая память в мире. А тут сама няня сказала: «Такого урагана даже я не помню», — и это значило, что такого урагана просто никогда не бывало.

Сначала стало темно, как ночью, а потом всё вокруг засвистело, завыло, загудело и понеслось… Сперва по воздуху полетели листья с деревьев, потом бумажные салфетки и стаканчики, не удержавшиеся на столиках летних кафе. Потом газеты и журналы, выхваченные прямо из рук и открытые на самом интересном месте. Потом шляпы и шарфы, сорванные с прохожих. Вслед за ними вещи потяжелее — сумочки и сумки, зонтики и зонты, даже пластмассовые столы и стулья, которые не успели убрать в помещения…

И уже через несколько минут чего только было не встретить в воздухе! Неслась доска объявлений, бумажки с которой упархивали в разные стороны. Несся горшок с цветами, разбрасывая вокруг себя комья мокрой земли. Неслась свежая пицца, напоминавшая летающую тарелку и стрелявшая зелёным горошком. Несся штатив с рубашками, размахивая рубашками, как крыльями. Несся даже детский велосипед, крутя колесами в воздухе. Оказалось, что всё на свете прекрасно умеет летать! Было здорово и страшно…

А когда ураган начал вырывать из земли сначала цветы, потом деревья, которые поменьше, за ними — те, что побольше, и, наконец, столбы вдоль дорог, стало понятно: скоро от города и вовсе ничего не останется.

Но ураган прекратился так же внезапно, как налетел, — и все пошли собирать свои вещи по городу.

— Простите, пожалуйста, Вы не видели последнюю страницу «Известий» от вчерашнего числа? Я там одну статью не успел дочитать!

— Как же не видел… видел! Она влетела в окно дома номер двенадцать на соседней улице.

— Вам не попадалась записка на бумаге в клеточку, записка начиналась словами «Дорогой мой»? Я не успела дописать в ней одно предложение…

— По‑моему, её унесло в сторону Большого театра…

— Вы не заметили, куда полетело моё мороженое, такое… рожком и надкусанное с двух сторон?

— Конечно, заметила! Оно полетело на юг вслед за каким‑то блинчиком, вымазанным клубничным вареньем.

В конце концов кое‑что удалось найти — дочитать, дописать, доесть… а одной бабуле даже удалось найти и довязать недовязанный чулок!

И потом, как после каждого урагана, в городе стало совсем тихо… Тогда‑то и послышался вдруг — с у‑жа‑са‑ю‑щей отчётливостью — чей‑то тонкий плач.

Плакала Бумажная Птичка, лежавшая на боку на скамеечке в городском парке.

— Вы потерялись? — спросил проносимый мимо неё Толстый‑Чемодан‑с‑Золотыми‑Застёжками.

— Да нет! — всхлипнула Бумажная Птичка. — Гораздо, гораздо хуже…

— Что же может быть хуже? — приостановился Толстый‑Чемодан‑с‑Золотыми‑Застёжками: он не представлял себе ничего хуже, чем быть потерянным.

— Ураган забыл меня! — тихо сказала Бумажная Птичка с такой обидой, что Толстый‑Чемодан‑с‑Золотыми‑Застёжками вынужден был даже остановиться совсем, а Бумажная Птичка продолжала: — Он, Ураган, всех носил в воздухе, всех… даже эту ужасную пиццу, стрелявшую зелёным горошком! И многих унёс с собой в дальние страны. А ко мне только прикоснулся один раз и перевернул на бок… Я думала, что он вернется, и ждала! Но Ураган забыл меня…

— Вы просто какая‑то совсем глупая птичка! — возмутился Толстый‑Чемодан‑с‑Золотыми‑Застёжками. — Чего ж в этом плохого, что Вас Ураган забыл? Тут радоваться надо… а то бы занёс он Вас куда‑нибудь — и поминай как звали! Вот тогда‑то, и правда, было бы из‑за чего слезами обливаться.

— Уж лучше бы занёс! — мечтательно сказала Бумажная Птичка. — Он ведь такой… бравый. Да только… забрал с собой каких‑то неподходящих. Забрал бы меня — я бы… я бы за ним на край света полетела!

— А за мной полетите? — неожиданно спросил Толстый‑Чемодан‑с‑Золотыми‑Застёжками. — Я сейчас как раз на край света направляюсь.

Бумажная Птичка перестала плакать, подумала и ответила:

— За Вами не полечу. Потому что Вы не прекрасны: Вы толстый и… и золота больно много. А Ураган… Ураган был прекрасен!

— Ураган был не прекрасен, но ужасен. Вы же, Бумажная Птичка… Вы всё‑таки… глупее некуда! — искренне сказал Толстый‑Чемодан‑с‑Золотыми‑Застёжками и поспешил на край света один.

А Бумажная Птичка лежала на боку на скамеечке в городском парке и думала об Урагане. И о том, какой интересной была бы её жизнь, унеси он её с собой в дальние страны. Здесь же… здесь ничего интересного впереди не было.

Впрочем, уже на следующее утро Бумажная Птичка познакомилась с другой Бумажной Птичкой, присевшей на скамеечку отдохнуть. Они сразу же полюбили друга и где‑то поблизости свили себе бумажное гнездо, из которого ровно через полтора месяца прехорошенькие бумажные птенцы разлетелись по всему городскому парку. С тех пор парк стали называть Бумажным парком и приезжать сюда со всех концов света, чтобы поглядеть на резвящихся бумажных птичек.

А наша Бумажная Птичка, конечно, постепенно забыла об Урагане. И, скорее всего, правильно сделала, потому что Бумажная Птичка и Ураган — это всё‑таки никакая не пара.

ОЧЕНЬ ХОРОШАЯ КНИГА, КОТОРАЯ СОВСЕМ РАСКЛЕИЛАСЬ

То, что книга может расклеиться, — дело обычное. Книги ведь все на клею: так уж их изготавливают. Конечно, для книг обычно самые прочные клеи используют, которые долго держатся, но тут ещё всё от того зависит, часто ли книгу открывают и закрывают. Если часто, то клей ослабевает — и книга вполне может расклеиться, особенно хорошая книга. А наша Книга как раз хорошей и была — её так и звали: «Очень Хорошая Книга». Потому‑то её довольно часто открывали и закрывали.

Но вот однажды эту Очень Хорошую Книгу взяли в руки, а она развалилась — прямо в руках. И все страницы из неё посыпались на пол, а в руках осталась одна только обложка…

Стоявшая на полу не очень чистая Кошачья Миска, увидев такое, осуждающе взглянула на рассыпанные страницы и с укоризной произнесла:

— Соберитесь, милочка! Не дело это — так распускаться.

— Я не распустилась, — виновато прошелестела Очень Хорошая Книга, которая теперь существовала в листах. — Я не распустилась, я просто расклеилась. Многие расклеиваются…

— Конечно, многие, — поддержал Очень Хорошую Книгу Пожилой Обеденный Стол: он давно уже ходил ходуном в разные стороны — причём тоже потому, что был склеен и клей начинал ослабевать, а стало быть, Стол очень хорошо представлял себе, что это значит — расклеиться.

— И вовсе не многие! — горячо, поскольку в неё как раз налили горячего молока, возразила Кошачья Миска. — Я, например, никогда не расклеиваюсь.

— Потому что Вы и не склеены, — отозвался Пожилой Обеденный Стол. — Вы сделаны из цельного куска пластмассы путем продавливания. Вам всё нипочём!

— То‑то и оно! — с гордостью согласилась Кошачья Миска: ей очень понравилось, что она сделана путем продавливания.

— А те, кто не сделан путем продавливания, — продолжал Пожилой Обеденный Стол, — они… они бывают такие невозможно… тонкие. Такие тонкие, что, если жизнь не слишком добра к ним, они могут опечалиться, потерять веру в себя, расклеиться. И потом их очень трудно собрать… Таких и вообще‑то лучше беречь, потому что их легко потерять.

— Подумаешь, какие нежности! — сказала Кошачья Миска. — А вот мой девиз, например: будь собран и дисциплинирован — и всё всегда будет в порядке.

— Это потому, что Вы сделаны путем продавливания, — заверил её Пожилой Обеденный Стол.

А Очень Хорошую Книгу уже пытались собрать, только собрать её было действительно нелегко. Страницы в беспорядке разлетелись по полу — и теперь никак не получалось соединить их друг с другом в одно целое. То и дело можно было услышать:

— Да где же страница двадцать пять… только что ведь была! И страница сорок пропала… А страницы сто восемнадцать и вообще нигде нет!

— Ох, — вздыхала, между тем, Очень Хорошая Книга, — видимо, я и в самом деле совсем расклеилась…

Немудрено: в Очень Хорошей Книге были только стихи — и стихи эти были такие грустные! Тут уж хочешь‑не хочешь, а расклеишься…

Впрочем, наконец все страницы с пола всё‑таки собрали на столе — и стали проверять, в том ли порядке они лежат, в каком были.

— Эти тонкие натуры, которые не сделаны, как я, путем продавливания, требуют к себе слишком много внимания! — заметила Кошачья Миска. — Возись с ними целыми днями… да ещё осторожность соблюдай, — подумаешь! — Тут она фыркнула и, с презрением взглянув на Очень Хорошую Книгу, позволила кошке вылакать из себя остывшее молоко. Потом облегчённо вздохнула и добавила: — А что это вообще такое — стихи?

— Мне трудно Вам объяснить, что это вообще такое, — сказал Пожилой Обеденный Стол. — Будь я Пожилой Письменный Стол, у меня, может быть, и получилось бы. Попросите‑ка лучше Очень Хорошую Книгу объяснить Вам это.

Очень Хорошая Книга не заставила себя просить. Она вздохнула и объяснила:

— Стихи — это просто такие истории, сделанные из души…

— Путем продавливания? — спросила Кошачья Миска.

— О, нет! — возразила Очень Хорошая Книга. — Уж что‑что, а стихи не делают путем продавливания!

— Тогда мне неинтересны стихи! — буркнула Кошачья Миска и укатилась под мойку.

…а Очень Хорошую Книгу положили на Пожилой Обеденный Стол и принялись осторожно листать, замирая над каждой страницей. И потом Один Взволнованный Голос сказал:

— Какие великолепные стихи умели писать когда‑то! Правда, не удивительно, что книга вся расклеилась… Я и сам весь расклеился, пока листал её.

— М‑д‑а‑а‑а, — произнесла из‑под мойки Кошачья Миска. — Этих… расклеившихся здесь становится всё больше и больше. Пожалуй, тут только на одну меня и можно положиться. Поистине, в мире было бы гораздо меньше забот, если бы всё на свете делалось путем продавливания!

— Упаси Боже! — неожиданно для себя воскликнул Пожилой Обеденный Стол и смутился.

САРДИНЫ В МАСЛЕ

Это, между прочим, тоже интересный вопрос: как именно в масло попадают те или иные сардины… Понятно, что до этого все сардины плавают в воде, но потом некоторые из них вылавливаются и попадают в масло. После того как они попадают в масло, их закупоривают в специальные такие банки, где они и живут дальше — называясь теперь уже «Сардины в масле». А остальные сардины продолжают плавать в воде, даже не подозревая, что они тоже могли бы стать сардинами в масле, но не стали.

И вот… вопрос в том, что, видимо, это какие‑то особые сардины — сардины, которые вылавливаются из воды и попадают в масло. Что уж в них такого особенного, трудно сказать, но именно они ведь всё‑таки вылавливаются и попадают в масло, в то время как другие — не вылавливаются и в масло не попадают. Будем считать, что те, которые вылавливаются и попадают, — это самые лучшие сардины, самые сардинистые из всех сардин.

Но о чём я… а‑а, вот о чём: несколько сардинок лежали в масле и вели между собой такой разговор:

— Хорошо тут, уютно… лежишь себе в масле — и в ус не дуешь! — Это сказала Центральная Сардинка, которую поместили между двумя другими — Левой Крайней и Правой Крайней сардинками.

— Согласна с Вами, дорогая моя, — живо откликнулась Левая Крайняя. — Просто мороз по коже дерёт, как представишь себе плавание в холодной и солёной морской воде!

Произнеся такие слова, Левая Крайняя Сардинка даже вздрогнула — обе прочие сардинки вздрогнули вместе с ней. Правая же Крайняя Сардинка еще и вздохнула:

— А ведь родственницы наши так до сих пор и мучаются, бедняги… Наверное, они страшно завидуют нам, но тут уж ничего не поделаешь: мы ведь самые лучшие сардины в мире, самые сардинистые из всех сардин! Потому‑то нас сюда и поместили. И лежим мы тут в масле… хорошо лежим, как Вы совершенно правильно заметили! — Тут она с одобрением взглянула на Центральную Сардинку и шёпотом закончила — словно её мог кто‑нибудь слышать: — Мне кажется, что мы были выбраны как наиболее достойные.

— Хм… — задумалась Центральная Сардинка, — пожалуй. А почему Вам так кажется?

— Потому что, — заговорщически сообщила Правая Крайняя Сардинка, — я слышала, что далеко не все сардинки кладут в масло. Говорят, бывают ещё сардинки в собственном соку… это, наверное, те, которые грешили

— Которые… что делали? — с ужасом спросила Левая Крайняя Сардинка.

— Грешили! — почти уже совсем неслышно произнесла Правая Крайняя Сардинка и залилась краской стыда. — То есть жили недостойной жизнью. — Почувствовав, что соседки так и не поняли её объяснений, она продолжила: — Жить недостойной жизнью — значит воровать, убивать, обманывать… и так далее.

— Я не воровала и не убивала, и я не обманывала окружающих, — тут же честно призналась Центральная Сардинка.

— И я ничего подобного не делала! — подхватила Левая Крайняя Сардинка.

— За это вас и поместили в масло, — убеждённо ответила Правая Крайняя Сардинка. — А вот если бы вы воровали, убивали и обманывали окружающих, вы бы лежали сейчас в собственном соку!

— Какой кошмар… — в один голос сказали Центральная и Левая Крайняя сардинки. — Лежать в собственном соку — это ещё ужаснее, чем плавать в солёном и холодном море! Вот уж, правда, не позавидуешь этим другим сардинкам… которые грешные.

— Зато нам, безгрешным, наверное, все завидуют! И говорят небось про нас: «Они как сыр в масле катаются!»

— Почему — «как сыр»? — с недоумением спросила Центральная Сардинка.

— Потому что все сыры безгрешные, как мы с вами! — объяснила Правая Крайняя Сардинка. — Ну, сами посудите: вы когда‑нибудь видели сыр, который ворует? Или сыр, который убивает? Или сыр, который обманывает окружающих?

— Нет, никогда! — хором ответили соседки.

— Вот то‑то и оно, — значительно произнесла Правая Крайняя Сардинка. — Именно за свою достойную жизнь сыры и катаются в масле!

И три безгрешные сардинки, гордые своим сходством с безгрешными сырами, облегчённо вздохнули.

Но некоторое время спустя Левая Крайняя Сардинка осторожно спросила:

— А я слышала, что нас с вами съедят, — верно это?

— Разумеется верно! — ответила Правая Крайняя Сардинка.

— Даже несмотря на то, что мы безгрешные? — уточнила Левая Крайняя Сардинка.

— Даже несмотря на это, — сурово и просто сказала Правая Сардинка. — Потому что когда‑нибудь съедают всех — и грешных, и безгрешных.

Три безгрешные сардинки переглянулись… Они были, конечно, огорчены, что их съедят, но утешились тем, что пока они лежат в масле. И чуть позже Центральная Сардинка даже повторила:

— Хорошо тут, уютно… лежишь себе в масле — и в ус не дуешь!

И две другие сардинки опять от всей души согласились с ней.

ОДНО ЗЛОВЕЩЕЕ ЗАКЛИНАНИЕ

Когда очень‑очень старый дом на центральной городской площади отремонтировали, сразу стал виден узор над его дверью. Узора этого прежде никто не замечал — и теперь все, понятное дело, принялись внимательно его разглядывать.

Странный это был узор, прямо скажем! Состоял он из тонких палочек, дужек, крестиков и уголков и ничего определенного не напоминал.

— Как Вы думаете, что этот узор означает? — спросила Табличка, на которой было написано имя владельца дома, у другой Таблички, на которой было написано название площади.

Табличка‑с‑Названием‑Площади задумалась. Она не знала, что и предположить.

— Мне кажется, этот узор изображает птичьи следы, — наконец произнесла она.

— Никогда не видела узоров, изображающих птичьи следы, — призналась Именная Табличка. — Наверное, это всё‑таки не птичьи следы… Наверное, это какая‑нибудь надпись на иностранном языке.

— Пожалуй, Вы правы, — согласилась Табличка‑с‑Названием‑Площади. — Действительно, похоже что надпись. Например, по‑японски. Может быть, это какая‑нибудь очень мудрая мысль… такая, как «яблочко от яблони недалеко падает».

— У японцев мудрые мысли не про яблоки, — возразила Именная Табличка. — У японцев они… про вишни. Например, «вишенка от вишни недалеко падает».

— Какая разница… яблочко, вишенка? — почему‑то обиделась Табличка‑с‑Названием‑Площади и, видимо, не в силах больше бороться с любопытством, крикнула в направлении Узора‑над‑Дверью: — Нельзя ли узнать, что Вы означаете, если не секрет?

— Это… — растерялся Узор, который и сам уже давно забыл, что он означает, — это… этого я не могу Вам сказать.

— Значит, секрет! — шепнула Именная Табличка соседке: обе они висели гораздо ниже, чем располагался Узор, и рассчитывали на то, что он их не услышит, хотя тот, конечно, прекрасно все слышал. — Наверное, это какое‑нибудь зловещее заклинание, которое нельзя произносить вслух!

— Почему нельзя? — спросила Табличка‑с‑Названием‑Площади.

— Ну‑у… — задумалась Именная Табличка, — потому, например, что можно накликать беду.

— Как это — накликать беду? — не поняла соседка.

— Как, как!.. Произнесёшь его — и пропал, вот как!

— Куда пропал? — опять не поняла Табличка‑с‑Названием‑Площади.

Именная Табличка вздохнула: какую же всё‑таки тупицу она выбрала себе в подруги!..

— Хорошо… не обязательно — пропал, — скучным голосом сказала она. — Бывают ещё такие заклинания, что произнесёшь — и превратишься в кого‑нибудь… например, в жабу.

— Очень бы не хотелось, — представив себе эту омерзительную картину, произнесла собеседница. — Неприятно, когда жаба на доме висит— вместо таблички с названием площади… или с именем владельца… — Она подождала некоторое время и опять крикнула Узору:

— Скажите, пожалуйста, а если Вас произнести — превратишься в жабу?

Именная Табличка тут же зашикала на неё, а Узор сказал:

— Конечно превратишься. И многие уже превратились! Табличка ойкнула и даже пошатнулась вправо. Между тем Узор продолжал:

— Я самое зловещее заклинание в мире на самом зловещем в мире языке. Потому меня и поместили так высоко над землей… я очень опасен! Если мной неправильно пользоваться, можно даже погубить мир. Сначала подует страшный ветер, потом начнётся ливень и смоет с лица земли всё сразу. И ничего не останется вокруг — ни единого дома, ни единого дерева, ни единого живого существа… кроме жаб, конечно!

Тут Именная Табличка принялась дрожать от страха, застучав по входной двери медным своим лбом.

— Кто‑то стучит, — послышалось из дома, и Хозяин вышел на улицу.

— Никого нет, — сказал он появившейся вслед за ним Хозяйке.

И вместе они с удовольствием окинули взглядом своё отремонтированное жилище.

— До чего же всё‑таки красиво стало! — не впервые восхитился Хозяин. Но на сей раз добавил: — Особенно торжественно выглядят эти римские цифры высоко над входом. Просто поверить трудно, что дом был построен в 1865 году… но поверить приходится: видишь, вот тысяча, потом идут сотни… восемь сотен, потом десятки — шестьдесят… и в конце пятерка — галочкой.

— Тысяча восемьсот шестьдесят пять, — повторила за ним Хозяйка.

Они ещё немножко полюбовались домом и ушли внутрь. В мёртвой тишине Табличка‑с‑Названием‑Площади, снова покачнувшись, прошептала:

— Они произнесли заклинание! Что с ними теперь будет?

— Понятно что… — отозвалась Именная Табличка, снова начиная дрожать. — Завтра утром из этого дома на работу запрыгают две жабы…

— Вот гадость‑то! — чуть не оторвалась Табличка‑с‑Названием‑Площади.

И, в ужасе переглянувшись, обе с нескрываемым отвращением принялись ждать утра следующего дня.

ЗЕРКАЛО, КОТОРОЕ НЕ ХОТЕЛО ОТРАЖАТЬ НИЧЕГО

Зеркало в этой комнате было единственное, зато немыслимых размеров и очень старое: в тяжёлой раме с завитками и сильно потускневшее. Наверное, оно помнило ещё те времена, когда одно зеркало могло стоить целого состояния! Вы ведь знаете, что в прошлом зеркала были безумно дорогим удовольствием и только очень немногие могли позволить себе иметь зеркало? У бедных людей зеркал не было… да и зачем они бедным? Чтобы видеть, как они бедны?

Так что Зеркало наше явно имело весьма и весьма долгую — и, несомненно, благородную — историю до того, как оно появилось в доме… Правда, истории этой я не знаю, а придумывать не хочу. Только из‑за долгой своей истории это было уже довольно усталое Зеркало. Хоть с данным фактом никто, конечно, особенно не считался — и, едва только наступало утро, все наперегонки спешили начинать прихорашиваться перед Зеркалом.

Плюшевая Скатерть, то и дело поглядывая на своё отражение, выбирала самый непринуждённый изгиб, чтобы им и встретить новый день.

Кожаное Кресло, которому кто‑то сказал, что у него красивый профиль, размещалось перед Зеркалом под определенным углом — точно в профиль.

Тяжёлая Штора приосанивалась и начинала выглядеть почти бодро — во всяком случае, хоть не провисала, как это обычно случалось к концу дня.

Книжный Шкаф встряхивался — и книги быстро выстраивались в ровные ряды.

Короче говоря (а короче и нужно, поскольку в комнате было невероятное количество самых разных предметов — и все их тут ни за что не перечислить!), с утра каждый приводил себя в полную готовность, чтобы как нельзя лучше соответствовать своему положению и назначению перед лицом предстоящих событий.

Но в одно хмурое утро Плюшевая Скатерть, привычно заглянув в Зеркало, не увидела там Плюшевой Скатерти. Испуганно отпрянув от Зеркала и похлопав Кожаное Кресло кистью по спине, она шёпотом произнесла:

— Кажется, я умерла.

— Едва ли, — сонно потянулось Кожаное Кресло. — Мёртвые не просыпаются так рано.

— Я не отражаюсь в Зеркале! — пропустив это замечание мимо ушей, тихо запаниковала Плюшевая Скатерть, а Кожаное Кресло буркнуло:

— Это ещё что за глупости!

Но тут оно заглянуло в Зеркало и — не увидело там Кожаного Кресла.

Тяжёлой Шторы и Книжного Шкафа в Зеркале тоже не оказалось. В Зеркале не оказалось вообще ничего. Зеркало было совершенно пустым.

А когда страсти в комнате распалились не на шутку, это совершенно пустое Зеркало спокойно сказало:

— Минутку внимания. Я хотело бы сделать одно заявление.

Все сразу зашикали друг на друга и притихли.

— Значит, так… — откашлялось Зеркало. — Мне уже, как некоторые из вас знают, немало лет — и признаюсь вам, что за долгую мою жизнь во мне уже довольно всего наотражалось. Я собирало и собирало в себе эти отражения, и, в конце концов, их скопилось слишком много. Сегодня ночью я внезапно поняло, что столько отражений мне больше не удержать. Поэтому я было вынуждено стереть все старые отражения, а когда сделало это, то почувствовало необычайную лёгкость. И с этого момента больше не хочу отражать ничего.

— Вообще ничего? — еле слышно прошелестела Плюшевая Скатерть.

— Вообще.

Тишина в комнате сделалась такой напряжённой, что стало отчётливо слышно, как далеко в Африке из одного конца джунглей в другой пролетела муха цеце.

— Это очень печально, что Вы так сильно устали, — общим тяжёлым вздохом вздохнула за всех Тяжёлая Штора.

После её вздоха в комнате долго не было слышно ни единого звука.

— А может быть… — тихо предложило наконец Кожаное Кресло, — может быть, если Вам тяжело отражать сразу всех, Вы согласились бы отныне отражать только некоторых?

— Кого, например? — устало спросило Зеркало.

— Например… Плюшевую Скатерть, — прошептало Кожаное Кресло и покраснело просто‑таки всей своей кожей. — Она такая красивая!

Плюшевая Скатерть всплеснула кистями: Кожаное Кресло никогда прежде не говорило ей ничего подобного.

— А если в Вас останется немножко места, — робко поддержал Кожаное Кресло Книжный Шкаф, — не смогли бы Вы отразить ещё и Тяжёлую Штору: у неё такие благородные формы…

Тяжёлая Штора, услышав это, даже чихнула от неожиданности. Она и не подозревала, что кто‑нибудь в этой комнате находит её формы благородными!

— И ещё… — сказала вдруг Тоненькая Вазочка на столе, — допустим, у Вас останутся хоть какие‑то силы… а много сил на это не потребуется, — отразите, пожалуйста, вот этот Букетик Незабудок. Он совсем свежий — и если его сейчас не отразить, то потом может быть уже поздно…

— У меня тут тоже вот маленькая просьба… — тихо начал из самого дальнего угла Дедушкин Портрет. — Если не трудно… отразите, пожалуйста, хоть на минутку Бабушкин Портрет — пусть даже только родинку на правой щеке… этого вполне достаточно.

— И вон того Маленького Всадника на картине… он такой отважный! — совсем уж почти неслышно пролепетала Фарфоровая Кукла за стеклом в шкафу.

— И меня, меня не забудьте отразить, — подхватил только что проснувшийся и ещё ничего не успевший понять Позолоченный‑Торшер‑под‑Красным‑Колпаком, — я тут самый красивый!

Зеркало вздохнуло, медленно оглядывая всех, кто был в комнате. Ну, что ж тут скажешь… возраст возрастом, а дело делать надо! Потускневшая поверхность дрогнула, и на ней один за другим начали по очереди проступать Плюшевая Скатерть и Кожаное Кресло, Тяжёлая Штора и Книжный Шкаф, Тоненькая Вазочка на столе и Букетик Незабудок, Дедушкин и Бабушкин Портреты, Маленький Всадник на картине и Фарфоровая Кукла…

Только Позолоченный‑Торшер‑под‑Красным‑Колпаком не проступил на потускневшей поверхности… так, словно никакого Позолоченного‑Торшера‑под‑Красным‑Колпаком и не было в комнате.

КРОХОТНАЯ ВОЛНА, ОЧЕНЬ СПЕШИВШАЯ К БЕРЕГУ

Все волны только и делают, что спешат к берегу.

Гм… за исключением, конечно, тех, которые спешат в прямо противоположную сторону — от берега.

Хотя, вообще‑то, конечно, понятно, что на самом деле это одни и те же волны, только сначала они спешат к берегу, а потом назад, от берега. А может быть, это и совершенно разные волны… только боюсь, что разобраться в этом вопросе мы с вами не сумеем. Да нам оно и не нужно.

Речь у нас всего‑навсего и пойдёт об одной‑единственной волне — спешившей именно к берегу. Причём очень спешившей. И к тому же крохотной. Мы так и будем её с вами называть: Крохотная‑Волна‑Очень‑Спешившая‑к‑Берегу. И ничего, что это немножко длинно — тем более для крохотной волны. Зато такого имени больше ни у кого нет.

Ну так вот.

Крохотная‑Волна‑Очень‑Спешившая‑к‑Берегу настолько спешила к берегу, что многих это даже удивляло. Одной из многих была Толстая Розовая Медуза, которая лениво покачивалась на воде и напоминала пять кило холодца, выброшенного в море. Увидев Крохотную‑Волну‑Очень‑Спешившую‑к‑Берегу, Толстая Розовая Медуза вяло всплеснула руками‑или‑что‑у‑неё‑там‑было и булькнула:

— Вот ненормальная‑то!

А когда Крохотная‑Волна‑Очень‑Спешившая‑к‑Берегу пробегала мимо неё, спросила как ни в чём не бывало:

— Вы спешите?

— Ещё как спешу! — запыхавшись, ответила Крохотная‑Волна‑Очень‑Спешившая‑к‑Берегу и вежливо извинилась перед Толстой Розовой Медузой за то, что в спешке не может уделить ей достаточно внимания.

Но Толстая Розовая Медуза, не обратив на её извинения никакого внимания, спокойно продолжала разговор:

— По делам или… или так?

— Не знаю, — призналась Крохотная‑Волна‑Очень‑Спешившая‑к‑Берегу. — Просто… просто меня влечёт к берегу. — И почти уже побежала дальше.

— Секундочку! — остановила её Толстая Розовая Медуза. — Кто влечёт?

— Непреодолимая сила! — чуть не плача ответила Крохотная‑Волна‑Очень‑Спешившая‑к‑Берегу, не способная более сдерживать себя и даже завиваясь на кончике, словно это была большая волна.

— Странно! — сказала Толстая Розовая Медуза. — А меня почему‑то никто не влечёт…

Но от Крохотной‑Волны‑Очень‑Спешившей‑к‑Берегу уже и след простыл. Поёживаясь в похолодевшей воде, Толстая Розовая Медуза пожала плечами‑или‑что‑у‑неё‑там‑было и вывалилась за пределы этой сказки.

А Крохотная‑Волна‑Очень‑Спешившая‑к‑Берегу опять изо всех сил заспешила к берегу. Она и правда не знала зачем. Ей казалось, что нет большего счастья, чем хотя бы на минутку прикоснуться к полоске песка… или, может быть, даже навсегда остаться на берегу. Хоть Крохотная‑Волна‑Очень‑Спешившая‑к‑Берегу, конечно, понимала, что волны — всё равно, большие они или маленькие, — на берегах никогда не живут, но она, тем не менее, почему‑то была уверена в том, что родом именно оттуда… с далёкого — ах, далёкого! — берега. И что — если, разумеется, напрячь память посильнее, — она могла бы даже вспомнить, как там, на берегу, жилось — давно, в детстве…

Но, сколько Крохотная‑Волна‑Очень‑Спешившая‑к‑Берегу ни напрягала память, ей, увы, так и не удавалось вспомнить, как он выглядит, этот далёкий берег. Между тем непреодолимая сила сама несла её туда — и Крохотная‑Волна‑Очень‑Спешившая‑к‑Берегу была уже почти уверена, что сумеет добежать… и пусть даже не остаться там, на песке, а только коснуться его. И пусть даже не коснуться, а только взглянуть — из‑да‑ле‑ка.

От волнения Крохотная‑Волна‑Очень‑Спешившая‑к‑Берегу, сама не зная как, лихо перепрыгнула одну Волну‑Совершенно‑Невероятных‑Размеров, которая с удивлением крикнула ей вслед:

— Осторожнее, Вы разобьетесь о берег!

— Я… о берег? — про себя повторила Крохотная‑Волна‑Очень‑Спешившая‑к‑Берегу и усмехнулась: разве можно разбиться о свой берег — тот берег, где прошло твоё детство?

Следующие две волны она перепрыгнула тоже, потом ещё и ещё… — и вот уже со всего размаху ударилась Крохотная‑Волна‑Очень‑Спешившая‑к‑Берегу о прибрежные камни. Было ужасно больно, но она всё‑таки нашла в себе силы доплестись до полоски песка и совсем осторожно коснуться его. Песок оказался тёплым и нежным.

…а дальше… дальше и думать было нечего о том, чтобы остаться там, потому что та же непреодолимая сила схватила её за гребень и потащила назад, в море. Противиться этой силе было невозможно, но…

— Прошу прощения, как это «за гребень»? — спросила сама себя Крохотная‑Волна‑Очень‑Спешившая‑к‑Берегу. — У меня же никогда не было никакого гребня…

Однако теперь уже гребень у неё был. Ибо отнюдь не Крохотной‑Волной‑Очень‑Спешившей‑к‑Берегу, но Огромной‑Волной‑Неспешно‑Катящейся‑от‑Берега продолжала она свой путь.

— Откуда во мне столько силы? — удивилась Волна и радостно устремилась навстречу океану.

Толстая Розовая Медуза, каким‑то чудом снова ввалившаяся в сказку, без единого слова с почтением уступила ей дорогу: она и представить себе не могла, что перед ней та же самая волна, с которой она беседовала совсем недавно… А может быть, это были и две совершенно разные волны… — только боюсь, что разобраться в вопросе мы с вами не сумеем.

Да нам оно и не нужно.

КИСТЬ РЯБИНЫ

Кто же не любит рисовать кистью? Берёшь бумагу, потом берёшь кисть, обмакиваешь её сначала в воду, затем в краску — и рисуй себе на здоровье! Очень это замечательное дело — рисовать кистью. И когда‑нибудь через сто лет твою картину повесят в музее на стену и подпишут снизу: «Такой‑то и такой‑то. Пейзаж». — А дальше, совсем маленькими буквами: — «Бумага. Кисть». Очень торжественно получится!

— Вами скоро уже рисовать начнут? — спросил как‑то Голый Кустарник у Кисти Рябины, прикрывая свою наготу чем пришлось, а пришлось — двумя чудом уцелевшими на нем листочками.

Деликатно отвернувшись в сторону, чтобы не смущать Голый Кустарник, Кисть Рябины спросила:

— Разве мной должны начать рисовать?

— Конечно должны! — воскликнул Голый Кустарник. — Кистями всегда рисуют. Обмакивают сначала в воду, потом в краску — и рисуют себе на здоровье.

— И что же рисуют? — заинтересовалась Кисть Рябины, которая не подозревала, что предназначена для рисования.

— Да всё рисуют! — не особенно задумываясь, ответил Голый Кустарник. — Ну, там… портреты всякие, пейзажи… или обнажённую натуру.

— Рисовали бы лучше портреты! — сразу же размечталась Кисть Рябины, осторожно взглянув на Голый Кустарник. — Обнажённую натуру мне как‑то не очень хочется… А что такое пейзажи, я не знаю…

— Пейзажи — это природа, — с радостью начал объяснять Голый Кустарник, даже забыв, что он голый, то есть обнажённый. — Если нарисовать землю, небо, воду и густые деревья, то будет пейзаж. — Тут он вспомнил, что забыл обидеться, обиделся и сказал: — Кстати, обнажённую натуру тоже очень интересно рисовать!

При этом Голый Кустарник нарочно сбросил с себя два последних листка и с некоторой даже гордостью принялся глядеть вдаль.

А Кисть Рябины задумалась.

Конечно, было бы здорово, если бы ею начали рисовать. Только не очень приятно, когда тебя окунают… в воду ещё ладно, но в краску! Хотя, понятное дело, это вполне можно стерпеть, если иначе никак. Зато тобой нарисуют портрет — например, портрет президента! На худой конец — пейзаж… Только бы, конечно, не обнажённую натуру, потому что, вообще‑то, он не очень прилично выглядит, этот Голый Кустарник… особенно теперь, когда два последних листа с себя сбросил и стоит как истукан… и глядит вдаль! А сам небось вдали ничего и не видит: уж больно он роста маленького.

С этого дня Кисть Рябины принялась ждать, когда ею начнут рисовать. Она представляла себе, что происходить это будет так.

К ней подойдёт какой‑нибудь Знаменитый на Весь Мир Художник и вежливо поздоровается… например, скажет:

— Доброе утро, мадам!

А она тогда сделает вид, что не понимает, кто это с ней говорит, и удивлённо спросит:

— Разве мы с Вами знакомы?

И услышит в ответ:

— Вы‑то, конечно, со мной не знакомы, потому что я бедный и никому не известный художник… (Только она, понятное дело, будет знать, что он притворяется бедным и никому не известным, а на самом деле богат и знаменит на весь мир.) Зато я о Вас много слышал. Все только и говорят, что неподалёку отсюда растет одна совершенно замечательная Кисть Рябины. Вот я и пришел на Вас посмотреть.

А она тогда подождёт немножко и нарочно скажет:

— Посмотрели? Теперь можете уходить. Другие тоже хотят посмотреть.

Тут Знаменитый на Весь Мир Художник начнет рыдать настоящими слезами и просить, чтобы она разрешила ему собой порисовать.

А она тогда опять немножко подождёт и потом спросит очень строго:

— Надеюсь, не обнажённую натуру? И не пейзаж?

Тут Знаменитый на Весь Мир Художник прижмёт руку к самому сердцу и примется горячо уверять:

— Да нет, конечно! Как Вы только могли такое подумать… Я как раз собирался нарисовать портрет президента.

И вот только тогда она нехотя согласится!

…а между тем давно уже настал ноябрь. Кисть Рябины с тревогой оглядывалась по сторонам: Знаменитый на Весь Мир Художник всё не шёл и не шёл. Да и густых деревьев поблизости почти не осталось… значит, уже и пейзажа не нарисуешь! Куда ни глянь — повсюду только эта ужасная обнажённая натура, а старый её знакомый, Голый Кустарник, давно ничего не говорит — трясётся от холода, да и всё. Тоже мне, мужчина!

В начале декабря надеяться стало совсем не на что: бесследно пропала даже обнажённая натура… её завалил снег — Голый Кустарник, и тот перестал быть виден. Кисть Рябины, честно говоря, скучала по его пусть и давно уже молчаливому обществу.

Но вдруг однажды утром…

— Ты только посмотри! — услышала она около себя и взглянула вниз.

Внизу стоял Знаменитый на Весь Мир Художник со своим Учеником и восторженно глядел на неё.

— Ты только посмотри на эту кисть рябины! Какой изумительный цвет… Огненно‑красный на белом. Хоть садись здесь и рисуй её!

— Меня? — переспросила Кисть Рябины. — Я думала, Вы будете рисовать мной, а не меня…

Только Знаменитый на Весь Мир Художник был настолько увлечён, что даже не слышал её слов, а повторял и повторял:

— Боже, как хороша! Как хороша!

И тогда Кисть Рябины, небрежно стряхнув с себя пару‑тройку докучливых снежинок, подумала: «Какой же он всё‑таки оболтус, этот Голый Кустарник! Придётся рассказать ему весной, что он всё перепутал».

Потом она взглянула на то место, где Голый Кустарник стоял, по самую макушку занесённый снегом, и вдруг решила: «Пожалуй, я всё‑таки выйду за него замуж… пусть только оденется во что‑нибудь приличное».

День постепенно подходил к концу, и скоро небо объял закат — огненно‑красный закат, словно нарисованный кистью рябины. Хоть подписывай снизу: «Рябина. Закат». А дальше, совсем маленькими буквами: «Небо. Кисть».

ТЕНЬ, БРОШЕННАЯ НА АСФАЛЬТ

В том, что Тень, о которой у нас пойдёт речь, была брошена на асфальт, нет ничего удивительного: тени ведь куда угодно бросают. Я даже знаю одного человека, который бросил тень на всех нас, но после этого он стал мне настолько неприятен, что я даже имя его забыл.

Так о чём я… Ах, да: то, что тень бросили на асфальт, было неудивительно. Неудивительно, но болезненно: падать на асфальт, как известно, и вообще не слишком приятно.

— Ой, — сказала Тень‑Брошенная‑на‑Асфальт и схватилась рукой за разбитое колено.

Ей ничего не ответили — и она в задумчивости продолжала:

— Лучше бы меня бросили на траву. Или на песок.

Ей опять ничего не ответили — и тогда она совсем тихо добавила:

— Лучше бы меня вообще не бросали…

Но никаких сомнений не было: её бросили.

Тень посмотрела вокруг себя и увидела лежавшую на асфальте зелёную бумажку.

— Здравствуйте, милая Зелёная Бумажка! — от всей души сказала Тень. — Вас тоже бросили?

— Меня потеряли, — уточнила Зелёная Бумажка и гордо добавила: — Таких, как я, не бросают.

— Простите меня, пожалуйста, за мой бестактный вопрос, милая Зелёная Бумажка, — сразу же раскаялась Тень.

— И не смейте называть меня «Зелёной Бумажкой». Мое имя Купюра.

— Какое красивое имя! — восхитилась Тень. — Мне страшно не ловко, что я назвала Вас Зелёной Бумажкой… но я же не знала Вашего настоящего имени, дорогая Купюра!

— Вот теперь правильно, — похвалила её Купюра. — Именно дорогая Купюра: видите, какая на мне цифра?

— Единица, — прочитала Тень. — Единица и за ней три нуля.

— То есть тысяча, — охотно объяснила Купюра. — Я тысячная Купюра. Это большие деньги. Представляете, как горюет тот, кто потерял меня! И как счастлив будет тот, кто меня найдёт!

Тень не очень хорошо представляла себе это, но из вежливости, конечно, сказала:

— Очень хорошо представляю!

Тут Купюра вгляделась в неё попристальнее и с недоверием произнесла:

— А на Вас я что‑то вообще цифры не вижу… Это странно. Какая у Вас ценность?

— У меня нету никакой ценности, — ответила Тень. — Я тень. Меня только и делают что бросают.

— В этом нет ничего удивительного, — сказала Купюра. — Я бы тоже Вас только и делала что бросала! Не имеет смысла оставлять у себя то, в чём нет никакой ценности.

— Не имеет… — согласилась Тень.

Они помолчали.

— Странно, кстати, что Вас вообще подбирают, — снова заговорила Купюра. — Вот я бы, например, ни за что Вас не подобрала. А просто бросила бы, где стояла, — и забыла.

— Так со мной, кажется, и поступили, — Тень вздохнула. — И больше, наверное, никогда не подберут.

— Вот уж в чём на Вашем месте я бы не сомневалась, — заверила её Купюра.

В этот момент Купюру подхватил и унёс ветер.

— Теперь ветер будет очень богатым, — подумала Тень. — И сможет купить себе всё, что захочет… например, целых сто порций мороженого.

Не успела она это подумать, как заметила, что начинает сначала медленно, а потом всё быстрее и быстрее двигаться по асфальту — точно вслед за высоким человеком в плаще… тем самым, который и бросил её на асфальт.

— Минуточку, — сказала Тень. — Не подбирайте меня, у меня нет никакой ценности.

Высокий Человек остановился и посмотрел на неё с изумлением.

— Почему Вы решили, что я подбираю Вас? — спросил он.

— Да потому что Вы же меня и бросили, — напомнила ему Тень. — Вы всегда меня бросаете.

— А вот и неправда, — сказал Высокий Человек. — Ничего я Вас не бросаю!

— Бросаете… — вздохнула Тень. — Например, в последний раз Вы бросили меня на асфальт — и я разбила колено. Вот…

Тут она показала Высокому Человеку разбитое колено — и тому сразу стало стыдно за своё поведение. Он покраснел и сказал:

— Извините, пожалуйста, моя дорогая Тень! Я не нарочно… я просто как‑то не обращал на Вас внимания.

С этого времени Высокий Человек стал вести себя совершенно по‑другому. Он никогда больше не бросал Тень — ни на траву, ни на песок, ни, тем более, на асфальт. Всякий раз, когда он готов уже был бросить Тень, он опоминался и вместо этого осторожно клал её у своих ног на специальный шерстяной коврик, который отныне всегда носил с собой.

Тень сворачивалась на коврике в комочек и никогда не забывала сказать:

— Большое спасибо!

А Высокий Человек с улыбкой брался за верёвочку, привязанную к коврику, и начинал аккуратно везти за собой уютно устроившуюся на нём Тень.

ДЕТСКИЙ ТАНЕЦ НА ЛУЖАЙКЕ

На лужайке Детский Танец жил. Когда дети приходили на лужайку, они просто ничего не могли с собой поделать — так им хотелось сразу же начинать танцевать.

— Вы хоть поешьте сначала мороженого с кока‑колой, — говорили детям взрослые, — а потом танцевать будете.

Но дети не ели, а только танцевали и танцевали, потому что Детский Танец увлекал их.

— Как это ты детей увлекаешь? — всё спрашивал Гриб‑Мухомор, который каждый год вырастал в лесу под одним и тем же кустом.

— Да я и сам не знаю как, — улыбался в ответ Детский Танец, на минуту переставая напевать себе под нос и глядя на Гриб‑Мухомор ясными глазами.

— Меня, например, ты совсем не увлекаешь, — признавался Гриб‑Мухомор. — Я как стоял себе, так и стою.

— И меня не увлекаешь, — включался в разговор Пень‑в‑Стороне. — Вот смотрю я на тебя — и танцевать мне просто ну нисколько не хочется! Даже странно…

— Действительно странно… — окончательно переставал напевать Детский Танец. — Просто совсем‑совсем не хочется — ни вот столечко?

— Ни даже вот столечко! — непреклонно отвечал Пень‑в‑Стороне.

— И мне тоже, — вторил ему Гриб‑Мухомор.

Обычно Детский Танец после таких разговоров умолкал, но сегодня, неожиданно для себя, спросил у обоих:

— А чего вам хочется?

— Мне, например, ничего не хочется, — отчитался Гриб‑Мухомор. — Мне нравится стоять так, как я стою.

— И всё? — у Детского Танца даже руки опустились.

— Всё! — с некоторой даже гордостью сказал Гриб‑Мухомор.

— Мне тоже ничего не хочется, — подхватил Пень‑в‑Стороне. — Я тоже доволен тем, как я тут стою.

— И Вам от этого, что же… весело? — с ужасом спросил Детский Танец.

— А кто сказал, что нам от этого должно быть весело? — поразмышляв немного, задал встречный вопрос Пень‑в‑Стороне. — Ничего весёлого в том, чтобы стоять, конечно нет. Но нет ничего весёлого и в том, чтобы сидеть или лежать.

— А в том, чтобы танцевать танец, есть весёлое… — возразил Детский Танец неуверенно.

— В том, чтобы танцевать танец, тоже нет ничего весёлого, — отрезал Пень‑в‑Стороне. — Танцевать танец — это ничем не отличается от стоять, сидеть или лежать! — Тут он сделал глубокомысленный вид и сказал: — Возьмём птицу… — Детский Танец испугался за птицу, но всё обошлось. — Многие могут сказать: ах, как это, дескать, весело — летать! Но спросите саму птицу: «Птица, тебе весело летать?» — и птица только расхохочется вам в ответ неприятным смехом. Потому что для птицы летать — не весело и не грустно, а нор‑маль‑но. Стоять для меня — опять же нор‑маль‑но.

— Ну, так и стойте, ради Бога… разве я против? — поспешил за верить его Детский Танец, который вообще не понял, какое это всё имеет отношение к нему. Но Пень‑в‑Стороне, оказывается, ещё не закончил своих рассуждений.

— Я ещё не закончил своих рассуждений, — так прямо и объявил он. — Теперь возьмем тебя. — На этом месте Детский Танец на всякий случай вздрогнул. — Ты танец. Тебя нельзя есть, нельзя пить, нельзя читать или рисовать — тебя можно только танцевать. Ты следишь за ходом моих мыслей? Так вот: если тебя можно только танцевать, то для тебя это нор‑маль‑но, понял?

— Нор‑маль‑но, а совсем не весело! — оживлённо подхватил Гриб‑Мухомор, тоже сообразив наконец, куда клонит Пень‑в‑Стороне.

И вот тут Детский Танец загрустил. От грусти он даже прилёг на лужайке, чего раньше никогда не делал.

— Что это с тобой? — озабоченно спросил Пень‑в‑Стороне.

— Ничего… — сказал Детский Танец почти сквозь слёзы. — Всё в порядке. Пройдёт…

Между тем он так и пролежал на своей лужайке до утра — не сделав больше ни одного движения. Это была самая грустная ночь в его жизни. Он‑то думал, что детям весело танцевать его. А детям, оказывается, не весело и не грустно — им нор‑маль‑но. То есть никак.

Утром лес наполнился детскими голосами: дети спешили на лужайку. Она была их любимым местом в лесу. Прибежав, дети приготовились было танцевать, но увидели грустно лежащий на лужайке Детский Танец и взволнованно подбежали к нему.

— Вставай скорее! — сказали они. — Мы хотим тебя танцевать!

— Зачем? — уныло отозвался Детский Танец.

— Чтобы было весело! — закричали дети.

— Танцевать меня не весело, — все так же уныло ответил на это Детский Танец. — Не весело и не грустно, а нор‑маль‑но. То есть никак. Идите лучше постойте вместе с Пнем в стороне или с Мухомором под кустом.

— Он, наверное, заболел, — сказали дети и осторожно подняли Детский Танец с травы на ноги. — Ты попробуй, — попросили они, — сделай только одно движение… хоть одно, а уж дальше мы сами!

И Детский Танец попробовал: сделал одно движение, потом другое, а уже на третьем силы вернулись к нему— и… до чего же весело было детям в то утро танцевать Детский‑Танец‑на‑Лужайке — весело как никогда! И сколько бы родители ни просили детей постоять немножко, а ещё лучше посидеть или полежать, они ни за что не соглашались.

Им было весело танцевать Детский‑Танец‑на‑Лужайке, ведь танец — это всегда праздник, а праздники праздновать весело — что бы там ни говорили Гриб‑Мухомор и Пень‑в‑Стороне.

ВЫСОКОМЕРНАЯ БАШНЯ НАД СТАРЫМ ГОРОДОМ

Может, все башни высокомерные, я не знаю: я со всеми башнями, вообще‑то, не знаком. Да и трудно с башнями знакомиться: пока‑а‑а‑а докричишься! А докричишься — так ещё и не расслышат тебя… придётся сто раз на весь город своё имя повторять, прежде чем башня услышит наконец. И получится, что весь город уже знает, как тебя зовут, а башня так и не знает: никак расслышать не может. И тебе, выходит, опять надрываться надо, да всё без толку!.. А на следующий день весь город с тобой здоровается, потому что все знают, как тебя зовут, а башня стоит себе — и не здоровается. М‑да, трудно с ними, с башнями…

А уж с этой — Высокомерной‑Башней‑над‑Старым‑Городом — вообще невозможно было.

Во‑первых, такую высокую башню не в каждом городе встретишь: она практически вся в небе находилась — на земле‑то всего и было, что какое‑то сооружение небольшое, зато уж башню к нему пристроили… хоть стой хоть падай! Правда, Высокомерная‑Башня‑над‑Старым‑Городом всё‑таки предпочитала стоять, а не падать — и довольно здорово, надо сказать, стояла: отовсюду её видно было. По ней тут только и ориентировались: найдёшь башню глазами — и сразу понятно, в какой части города находишься!

А во‑вторых, уж очень Высокомерная‑Башня‑над‑Старым‑Городом неприступная была. Многие считали её имя обидным для башни, но тут уж делать нечего: обидно не обидно, а как ведёшь себя — так и будешь называться. Башня же именно что высокомерно себя вела: ни с кем никогда не разговаривала. Её даже некоторые за это не любили — например, одна Городская Крыса, всегда говорившая:

— Торчит себе, как дура, над городом — и всё!

Только с ней мало кто соглашался, потому что Высокомерная‑Башня‑над‑Старым‑Городом, вообще‑то, красивая была. И на дуру совсем не походила.

Чтобы как‑то оправдать её постоянное молчание, стали считать, что эта башня глуховатая… да нет, просто совсем глухая. Что ни скажи ей — ничего не слышит, потому и не отвечает, когда к ней обращаются.

Как бы там ни было, а Высокомерной‑Башне‑над‑Старым‑Городом почти все завидовали: кто ж не мечтает подняться на такую высоту, откуда всё видно! Говорили, между прочим, что оттуда даже, наверное, видны Дальние Края… а Дальние Края — это такое место, лучше которого ничего на свете нет. Но подниматься на башню было строго запрещено.

Однажды в городе появился Очень Глупый Главный Архитектор: такие часто попадаются среди главных архитекторов. И не успел он появиться, как сразу же распорядился построить в городе высотное здание — прямо рядом с башней. Причем распорядился так грубо, что высотное здание пришлось построить немедленно. И оно даже частично заслоняло башню.

Когда Высотное Здание достроили, то здание это, конечно, сразу же захотело познакомиться с Высокомерной‑Башней‑над‑Старым‑Городом, хоть его и предупреждали заранее, что она неприступная. Ему даже намекнули, что она глухая. Но Высотное Здание всё равно взяло да и обратилось к Высокомерной‑Башне‑над‑Старым‑Городом с такими словами:

— Глубокоуважаемая Башня‑над‑Старым‑Городом, как поживаете? После этого Высотное Здание прождало ответа двое суток, не дождалось — и сказало вслух:

— Фу‑ты ну‑ты!

А когда говорят «фу‑ты ну‑ты», это обычно означает что‑то вроде: «подумаешь, какая цаца!»

И, конечно, все в городе это «фу‑ты ну‑ты» услышали и принялись громко смеяться. А потом стали называть башню не Высокомерная‑Башня‑над‑Старым‑Городом, а Башня Фу‑ты Ну‑ты. Например: «Мы где сегодня встречаемся?» — «Да у Башни Фу‑ты Ну‑ты!» Или: «Мне куда Вам лучше документы подвезти?» — «Подвезите, пожалуйста, к Башне Фу‑ты Ну‑ты…» и так вот обидно далее.

Продолжалось это недолго — в один весенний день Высокомерная‑Башня‑над‑Старым‑Городом вдруг как расплачется!.. Все, конечно, удивились, потому что раньше Высокомерная‑Башня‑над‑Старым‑Городом не только ни разу не заплакала, но и вообще ни звука не проронила. А когда она вот так вот расплакалась, весь народ, конечно же, стремительно прибежал к ней, чтобы узнать, в чём дело. Тогда‑то Высокомерная‑Башня‑над‑Старым‑Городом и сказала:

— Вот вы все только дразните меня там внизу да называете то высокомерной, то глухой. Или завидуете, что отсюда Дальние Края видны… А никто ведь никогда не спросил, каково мне тут!

Всем сразу стало стыдно, и они поспешили спросить:

— Каково Вам там?

— Спасибо, очень плохо! — ответила Высокомерная‑Башня‑над‑Старым‑Городом. — А потому мне плохо, что я с детства больше всего на свете боюсь высоты. Но — надо же было такому случиться! — меня прямо со дня рождения сюда вот и взгромоздили… Я ещё, между прочим, с тех пор ни одной ночи спокойно не спала… Каждую минуту умираю от страха и ни о чем другом не могу думать, как только о том, что вот‑вот упаду! И голова у меня всё время кружится. И тошнит. А когда голова кружится и тошнит, не до разговоров… сами‑то попробовали бы сюда взобраться!

Тут, конечно, всем стало очень стыдно за свое поведение — и у Высокомерной‑Башни‑над‑Старым‑Городом сразу принялись просить прощения. Между прочим, даже Высотное Здание прощения попросило, причем одним из первых, но Высокомерная‑Башня‑над‑Старым‑Городом только кивнула ему (дескать, прощаю, конечно, что ж с Вами делать!) и даже не взглянула в его сторону.

А ночью, когда все ушли спать, Высотное Здание тихонько кашлянуло и сказало Высокомерной‑Башне‑над‑Старым‑Городом:

— Послушайте… если Вы когда‑нибудь вдруг действительно начнёте падать, я сразу же подхвачу Вас и спасу, можете быть уверены.

Потому что я люблю Вас с тех самых пор, как в мой фундамент был заложен первый кирпич.

Высокомерная‑Башня‑над‑Старым‑Городом ничего не ответила, но в первый раз за всю свою жизнь заснула спокойным сном — и спала до утра, видя чудесные, чудесные сны.

СВЕТЛОЕ ПЯТНЫШКО НА СЕРОМ ЗАБОРЕ

Как уж оно возникло, это Светлое Пятнышко на сером заборе, — никто не знал. Но стоял себе образцовый такой серый забор… практически безупречный забор, каким — между нами говоря — положено быть любому уважающему себя забору, — и… вот тебе раз! Возьми да и возникни как‑то утром на идеальной этой поверхности Светлое Пятнышко — причём чуть ли не посередине…

— Вам не стыдно? — обратилась к Светлому Пятнышку Толстопузая‑Каменная‑Ваза‑у‑Ворот.

— Стыдно? — пролепетало Светлое Пятнышко с испугом: оно не понимало, почему ему сразу же после прихода в этот мир должно было стать стыдно. — Стыдно… за что?

— Ну, как же… — Толстопузая Каменная Ваза раздулась бы от негодования, если бы не была каменной. — Стоял себе образцовый такой серый забор, а тут Вы — нежданно‑негаданно! Да ещё на самом, так сказать, видном месте!

— И… что? — еле выговорило Светлое Пятнышко, понимая, что его обвиняют в чем‑то совершенно несусветном.

— Не надо прикидываться глупее, чем Вы есть! — через тротуар крикнула Проезжая Часть Дороги. — А то Вы не понимаете, что испортили практически безупречный забор! Исчезните отсюда… глаза бы мои на Вас не глядели!

Ну и ну…

Кто же обрадуется такому приёму? Светлое Пятнышко попыталось было исчезнуть… да какое там! Оставив тщетные попытки соскользнуть с забора, оно в отчаянии крикнуло Проезжей Части Дороги:

— У меня не получается исчезнуть!..

— «Не получается»! — загрохотала Проезжая Часть Дороги (по ней как раз проезжал грузовик). — То есть возникнуть на самом видном месте у Вас как‑то получилось, а исчезнуть — не получается?

— Да я не само возникло… — оправдывалось Светлое Пятнышко. — Меня посадили.

— Что значит — «посадили»? — заинтересовалась Сосна‑за‑Забором, скосив глаза к Светлому Пятнышку. Про то, как сажают, она знала всё. — Вы, значит, будете расти? Потому что когда сажают, то потом посаженное начинает расти… — Она помолчала и добавила: — Неприятно, что Вы будете расти.

— Я, наверное, не буду расти, — сказало Светлое Пятнышко не уверенно. — Я ведь всё‑таки не дерево… это только деревья растут после того, как их сажают. А нас, пятна, сажают — и всё… Про нас так и говорят: «Посадить пятно».

— А вас зачем сажают? — спросила Сосна, не увидев смысла в таком действии, которое, на её скошенный взгляд, никуда не вело.

— Чаще всего нечаянно… — смущаясь, объяснило Светлое Пятнышко. — Например, проходят мимо, заденут краской… вот тебе и пятно! Так что… так что я, вообще‑то, не виновато, что я здесь.

— «Не виновато»! — опять загрохотала Проезжая Часть Дороги (теперь по ней проезжал мотоцикл). — Поразительно, как всё‑таки быстро мы снимаем с себя вину…

— И придумываем себе оправдания: меня, дескать, посадили! — добавила Толстопузая Каменная Ваза. — И что ж с того, что Вас посадили? Вас сажали, а Вы бы не садились!

— Это… как? — опешило Светлое Пятнышко: оно действительно не могло себе представить такое строптивое пятно — его сажают, а оно не садится!

— «Как!.. Как!..» — особенно сердито загрохотала Проезжая Часть Дороги (по ней двигалась колонна автобусов). — Да так, как в транспорте часто бывает… общественном. Говорят кому‑нибудь: «Садитесь, пожалуйста», — а он в ответ: «Спасибо, я постою!» Вот и Вы бы так ответили.

— Мне никто не предлагал садиться… — совсем растерялось Светлое Пятнышко. — Меня просто посадили — даже не спросивши! А потом… я не умею стоять!

— Ну, конечно… — проворчала Сосна, — нас, деревья, тоже не спрашивают — сажать вас, дескать, или нет, — но мы хоть ничего не портим своим видом! Да и стоим мы, кстати сказать, прекрасно!

Светлое Пятнышко беспомощно огляделось вокруг. Все были против него, все считали его виноватым.

— Соскребите меня, — сказало оно в отчаянии и тяжело вздохнуло: ему всё‑таки жалко было прощаться с миром.

И в эту же минуту — словно услышав его — из дома весело вышел Хозяин в шапочке из газетной бумаги. Он остановился прямо перед забором и внимательно вгляделся в Светлое Пятнышко. У того просто душа ушла в пятки.

— Ну, что ж, — сказал Хозяин решительно. — Стало быть, за дело. Светлое Пятнышко закрыло глаза и приготовилось к соскребанию. А когда оно открыло глаза, то увидело, что Хозяин в шапочке из газетной бумаги вовсю орудует кистью. И под кистью этой исчезает серая поверхность, в то время как светлый цвет зеленоватого оттенка постепенно покрывает всё большее и большее пространство — до тех пор, пока на светлом заборе не остаётся лишь одно‑единственное пятнышко серого цвета.

…тут в доме зазвонил телефон, и Хозяин в шапочке из газетной бумаги вприпрыжку бросился на звонок.

А Серое Пятнышко, обведя глазами улицу, тяжело вздохнуло — и вдруг услышало, как окружающее его Огромное Светлое Пространство зеленоватого оттенка тихонько шепчет ему:

— Не волнуйтесь, дорогое Серое Пятнышко. Давайте думать, что этот телефонный разговор будет бесконечным! Кажется, такие бывают…

ПЕРОЧИННЫЙ НОЖИК

Никто, конечно, не станет спорить с тем, что перочинный ножик — полезная вещь! Им столько всего сделать можно, что даже представить себе страшно… правда, страшно только иногда, а так — очень даже весело! Можно карандаши затачивать, можно выстругивать всякие фигурки, а можно и просто в землю втыкать — тоже здорово. Особенно когда играешь в «ножички» и отрезаешь от начерченного на земле круга территорию, на которой ты отныне хозяин!..

Вот и одному Гусю подарили перочинный ножик на день рождения. Но Гусь был какой‑то странный и сразу спросил:

— На что нам, гусям, перочинный ножик?

Ему, конечно, объяснили на что… только он все равно не понял. Хотя перочинный ножик, конечно, взял. И вежливо сказал:

— Большое гусиное спасибо!

Между тем перочинный ножик был просто загляденье. Заглядевшись на него у себя дома, но так и не поняв его назначения, Гусь вздохнул и решил открыть Перочинную Мастерскую, чтобы чинить в ней всякие перья. Дескать, если вдруг у кого перо сломается или если кому старое перо на новое заменить надо будет — он со своим перочинным ножиком тут как тут: ну‑ка, ну‑ка, посмотрим, что у Вас стряслось, дорогой товарищ!

И уже на следующее утро около маленького здания, на котором большими гусиными лапами было написано «Перочинная Мастерская. Починка и замена перьев», собралась очередь — не длинная, но приличная.

Первым в ней стоял Певчий Дрозд с полувыпавшим из хвоста пером. Он без остановки пел (певчие дрозды всегда поют без остановки) — придерживая перо нижней рукой, которая у него была сразу и нога. За Певчим Дроздом стояла Почти Лысая Клуша, держа в клюве очередное выпавшее перо, — на её глазах были слёзы: видимо, Почти Лысая Клуша не слишком надеялась прикрепить перо на место. Следующим был Сизокрылый Голубок: у него под мышкой имелось сразу два пера — причём одно его, другое явно павлинье, что наталкивало на разные странные мысли. Дальше — на одной ноге — Пеликан: в когтях другой ноги он нежно держал воробьиное перышко. За ним располагался некий Беспокойный Попугай‑Неразлучник, то и дело нервически выдёргивавший перо за пером из хвоста своей не менее беспокойной Подруги‑Неразлучницы. Были ещё и другие пернатые в очереди — менее интересные.

— Вам зачем павлинье перо? — драматическим тенором пропел Певчий Дрозд, обращаясь к Сизокрылому Голубку.

— Мне тоже петь в ответ? — озадачился тот.

— Нет, можете говорить, — благосклонно пропел Певчий Дрозд.

Сизокрылый Голубок с облегчением вздохнул и сказал:

— Да вот… подумал… может, тут махнусь с кем: мне второе павлинье перо нужно. Чтобы парные были: я бы тогда попросил с двух сторон их укрепить и походил бы на павлина.

— Вот дурак‑то, прости Господи! — воскликнул Пеликан.

— А Вам самому зачем воробьиное перышко? — обидевшись, подозрительно спросил у него Сизокрылый Голубок.

— Мне — низачем, — ответил Пеликан. — Я его на воде нашел и хотел отдать в Мастерскую: вдруг какому воробью пригодится.

— А моих перьев там на воде не было? — взбудоражилась Почти Лысая Клуша, чуть не выронив из клюва перо. — Я все перья не пойми где растеряла…

— Ваших не было, — вздохнул Пеликан, стараясь не смотреть на Почти Лысую Клушу. — Но, если Вам не хватает перьев, подбирайте вон те, что падают из хвоста Неразлучницы, которую Неразлучник ощипывает.

— Я её не ощипываю! — возмутился Неразлучник. — Я её прихорашиваю!

— Зла у меня на тебя не хватает! — покачала головой Неразлучница, самою породою своей обречённая терпеть около себя этого идиота.

Но вот дверь Перочинной Мастерской открылась — и на пороге возник Гусь с перочинным ножиком и словами:

— Ну‑ка, ну‑ка, посмотрим, что у Вас тут, дорогие товарищи!

Недолго думая, он направил перочинный ножик в сторону очереди — и очередь кинулась врассыпную.

Сизокрылый Голубок, бросив оба пера и даже забыв, что он в принципе умеет летать, припустился бегом на резвых лапках; Пеликан вихрем умчался прочь, не выпуская из когтей воробьиного пё‑рышка; Неразлучник и Неразлучница, обнявшись, устремились прямо в небо; Почти Лысая Клуша, подхватывая на лету потерянные Неразлучницей перья, с оголтелыми криками заметалась в разные стороны…

Что касается Певчего Дрозда, то он, ни на секунду не прекращая петь, выпустил из руки, которая у него была сразу и нога, своё полувыпавшее перо и взмыл к ближайшему столбу, на который в недоумении и опустился.

А мне… мне самому ничего не оставалось, как подобрать выпавшее наконец из его хвоста перо и написать им эту сказку. Сказку про странного Гуся, так и не сумевшего разобраться, для чего существует в мире полезная вещь под названием Перочинный Ножик!

Под названием, которое мне и самому не очень понятно…

СИНИЙ БУМЕРАНГ

Синий Бумеранг был заграничной игрушкой: в тутошних краях таких сроду не видели. Сперва даже никто не мог выговорить его имени, потому что имя у него, прямо сказать, никуда не годится: ничего не напоминает и ничего не объясняет. Даже пришлось в словаре смотреть, что это имя значит. Там и прочитали: это, дескать, предмет, который всегда возвращается… вот как.

Прочитали и, конечно, не поверили. Особенно взрослые — они сразу стали говорить, что ничто не возвращается никогда и что всё это одни глупости. И что таких предметов, которые возвращаются, вообще не бывает.

Но предмет лежал на столе и был синий. И обещал возвращаться.

Тогда все пошли на улицу — убедиться в том, что Синего Бумеранга не бывает. А сам Синий Бумеранг при этом держали в руке — и он в руке синел и делал вид, что бывает. И бывал. Но Мама сказала, что забросит его сейчас куда подальше и что он никогда больше не вернётся. А маленький сын, От Горшка Два Вершка, немедленно заплакал и сказал, что ему жалко Синий Бумеранг и что пусть он вернется.

Тут Мама забросила Синий Бумеранг куда подальше, а он сделал в воздухе круг почёта и вернулся к ней в руки — Мама даже вся перепугалась. Потом Папа бросил Синий Бумеранг изо всех сил так далеко, как только мог, и вскоре тоже весь перепугался — потому что Синий Бумеранг и к нему вернулся. И к тому, который От Горшка Два Вершка, вернулся. Только тот, который От Горшка Два Вершка, вообще не перепугался: он‑то знал, что Синий Бумеранг вернётся. И Синий Бумеранг стал жить в доме счастливой семейной жизнью.

В доме его любили, потому что он всегда выполнял свои обещания и делал как в словаре. Сказано: «возвращается» — и он возвращался.

А другое ничего и правда не возвращалось: уж за этим‑то тот, который От Горшка Два Вершка, стал теперь специально следить! И очень скоро понял, что взрослые правы и ничто никогда не возвращается.

Например, один раз кот (он был до того толстый, что ему даже дали такое специально большое имя — Кирилл‑и‑Мефодий) забылся и сожрал синего попугайчика. И тот, который От Горшка Два Вершка, долго сидел перед котом и просил синего попугайчика вернуться — раз он тоже синий, как Синий Бумеранг. Но синий попугайчик так никогда и не вернулся назад из кота… наверное, очень обиделся.

И не только синий попугайчик — много чего никогда не возвращалось. Пропал, скажем, велосипед — и никогда не вернулся. Потерялся мамин тапочек левый — и тоже никогда не вернулся. Только Синий Бумеранг всегда возвращался. Правда, краска с него стёрлась — и он теперь возвращался не синий, а почти белый, но это всё равно. Его продолжали называть Синий Бумеранг — и многие даже удивлялись: чего это Вы его называете «синий», когда он белый!

Но однажды, наверное, устал и Синий Бумеранг. Тот, который был уже От Горшка Довольно Много Вершков, запустил его совсем далеко в небо… и пропал с тех пор Бумеранг. Ветер был сильный… даже некоторые синие бумеранги с таким не справились бы. А наш Бумеранг был почти белый — и он уж точно не справился. Тот, который От Горшка Довольно Много Вершков, долго ждал его, но не дождался. И ушел домой. А Родители сказали:

— Теперь видишь? Мы же говорили, что ничто никогда не возвращается… Вот и от тебя детство ушло— вместе с Синим твоим Бумерангом. Ушло и уже никогда не вернется.

Скоро того, который От Горшка Довольно Много Вершков, вообще перестали так называть… а потом вообще стали называть Инженер‑Конструктор‑Точного‑Машиностроения. Это было большое имя — ещё больше, чем у толстого кота Кирилла‑и‑Мефодия, — и оно очень смешило того, который… м‑да, который его носил. Но он всё равно носил его с удовольствием, потому что строил разные хитроумные машины. Хитроумные машины эти должны были отправляться в неведомые дали и возвращаться назад. И они даже сначала возвращались, но потом переставали и тоже не возвращались — как всё вокруг. Как детство, как юность, как зрелость… как Синий Бумеранг.

— Береги каждую минуту твоей жизни, — говорил Инженер‑Конструктор‑Точного‑Машиностроения, который теперь носил ещё одно имя, тоже довольно большое — Дедушка‑по‑Маминой‑Линии, — своему внуку. Внук его был маленький — от горшка два вершка. — Береги каждое мгновение… потому что ничто никогда не возвращается. Всё проходит, всё исчезает, всё улетучивается. Жизнь — это место, где со всем прощаются навсегда.

Но Маленький Внук не верил Дедушке‑по‑Маминой‑Линии: тот был всегда очень грустный, а грустным — чего верить? И ещё Дедушка‑по‑Маминой‑Линии всё время читал газеты — тем, кто читал газеты, Маленький Внук тоже не верил.

Вот и в это утро Дедушка‑по‑Маминой‑Линии сидел в саду под цветущей яблоней и читал газету. Перед ним стоял уже остывший кофе и лежал недоеденный бутерброд с вареньем: вообще‑то Дедушка‑по‑Маминой‑Линии очень любил бутерброды с вареньем, однако на сей раз что‑то в газете, наверное, совсем отвлекло его внимание от бутерброда.

Но внезапно Дедушка‑по‑Маминой‑Линии выронил газету из рук… То есть даже не выронил: она просто была вышиблена каким‑то предметом, который Дедушка‑по‑Маминой‑Линии теперь вместо газеты держал в руках.

— Что это? — закричал Маленький Внук, подбегая к Дедушке‑по‑Маминой‑Линии.

— Синий Бумеранг, — ответил тот.

— Он не синий, — возразил Маленький Внук, разглядывая совсем потерявший цвет и изрядно потрёпанный треугольник.

— Присмотрись к нему, — сказал Дедушка‑по‑Маминой‑Линии и весело улыбнулся. — Присмотрись — и ты увидишь, что он самый синий на свете.

Тут Маленький Внук присмотрелся сначала к весёлому Дедушке‑по‑Маминой‑Линии, которому он теперь верил, а потом к Бумерангу.

И Бумеранг был действительно самый синий на свете.

ШАРИКОВАЯ РУЧКА НА ДВА КИЛОМЕТРА

Конечно, не стоит думать, что Шариковая Ручка была длиной два километра… таких длинных шариковых ручек, наверное, всё‑таки не бывает. А то, что на ней было написано «2 км», означало следующее: если вести этой ручкой одну непрерывную линию, то длина линии составит два километра. При том, что два километра, понятное дело, большое расстояние. Средним шагом человек может пройти два километра только за полчаса. А если ещё тащить за собой шариковую ручку и вести ею непрерывную линию… даже и получасом явно не обойдёшься!

— Два километра! — восхитилась Струйка‑Пара‑над‑Чашкой‑Кофе. — Мне столько никогда не пролететь… истончусь до невидимости.

— Подумаешь! — сказала Прозрачная‑Линейка‑Длиной‑Двадцать‑Сантиметров. — У неё же шарик внутри, у ручки этой: катись да катись себе… Будь у меня внутри такой шарик, для меня и десять километров было бы не расстояние. И для Вас было бы не расстояние, будь шарик у Вас внутри.

— У меня внутри… шарик? — растерялась Струйка‑Пара‑над‑Чашкой‑Кофе и подумала, что более дурацкого предположения ей ещё никогда не приходилось слышать.

Шариковая Ручка улыбнулась и промолчала: глупо было возражать. Само собой, никто не собирался вести ею непрерывную линию длиной два километра… нет на свете таких сумасшедших! Ею собирались писать, а это совсем другое… Представьте себе — написать целых два километра разумных слов… те самые два километра, которые средним шагом человек может пройти только за полчаса! Это много.

И Шариковая Ручка сосредоточилась. Однако в первый день ею написали всего одно слово — «Конечно». Шариковая Ручка подождала: вдруг напишут что‑нибудь ещё — но, так больше ничего и не написав, её положили на стол и там забыли.

— Интересно, сколько уже метров прошло? — подумала Шариковая Ручка и попыталась вытянуть слово «Конечно» в линию. Разумеется, ей это не удалось — и, вздохнув, Шариковая Ручка принялась ждать следующего раза.

— Чего ж Вы не катитесь? — спросила Прозрачная‑Линейка‑Длиной‑Двадцать‑Сантиметров. — В Вас же ещё минимум сантиметров двадцать осталось!

«Двадцать сантиметров? — про себя ужаснулась Шариковая Ручка. — Вот уж никогда не думала, что «Конечно» — такое длинное слово! Но если это так, то меня хватит, пожалуй, только на точку… или нет, на восклицательный знак. Как быстро проходит жизнь!»

Она ещё раз посмотрела на написанное ею: «Конечно». А что… очень даже неплохая мысль! Ради такой мысли и жизнь прожить не жалко. Вот только бы ещё восклицательный знак — и тогда всё в порядке.

Впрочем, хватило её на гораздо больше, чем восклицательный знак, не говоря уж о точке. На следующее утро её повертели в руках и, поставив после слова «Конечно» запятую, написали «не»…

«Вот и всё, — сказала себе Шариковая Ручка. — Я сделала что могла… и, пожалуй, даже больше, чем могла. Получилось не очень хорошо и совсем коротко, но всё‑таки получилось!»

Тут она ещё раз с большим удовольствием прочитала: «Конечно, не»… — и решила, что это, в общем‑то, гораздо лучше, чем просто «Конечно».

«Интересно, осталось ли во мне хоть сколько‑нибудь сантиметров? — подумала она, замечая, что её снова кладут на стол. — Хотелось бы всё‑таки восклицательный знак. Или, на худой конец, точку».

— Прощайте, — сказала вдруг Прозрачная‑Линейка‑Длиной‑Двадцать‑Сантиметров, явно обращаясь к Шариковой Ручке. — Теперь в Вас и двадцати сантиметров нет, это уж как пить дать! И шарик не поможет…

— Вы о каком шарике? — спросила Новая‑Струйка‑Пара‑над‑Чашкой‑Кофе: она только что появилась на свет и вообще не поняла, о чём тут идет речь.

— Я вовсе не о шарике, — буркнула Прозрачная‑Линейка‑Длиной‑Двадцать‑Сантиметров и еле слышно проворчала: — Много вас тут таких… временных!

А на следующий день Шариковой Ручкой, к её удивлению, написали целых два слова — «стоит думать». Написали — и опять отложили Шариковую Ручку в сторону.

«Стоит думать»… — повторяла про себя Шариковая Ручка, но никак не могла взять в толк, что имеется в виду. Потом она спохватилась и прочла всё вместе: «Конечно, не стоит думать».

«Ах, вот что! — обрадовалась Шариковая Ручка. — Конечно, не стоит думать. Какая правильная мысль! Зачем думать — тем более о том, что от меня не зависит? А уж от Прозрачной‑Линейки‑Длиной‑Двадцать‑Сантиметров и тем более не зависит. Сколько во мне ещё чего осталось — решает не она. Сколько осталось — столько и осталось! Я буду катиться, пока шарик держит меня».

И она действительно тут же покатилась по почти пустому листу бумаги, выписывая слово за словом, которые при всем желании никому бы не удалось вытянуть в линию, чтобы эту линию измерить. А на бумаге складывалось следующее:

«Конечно, не стоит думать, что Шариковая Ручка была длиной два километра… таких длинных шариковых ручек, наверное, всё‑таки не бывает. А то, что на ней было написано «2 км», означало следующее: если вести этой ручкой одну непрерывную линию, то длина линии составит два километра. При том, что два километра, понятное дело, большое расстояние. Средним шагом человек может пройти два километра только за полчаса. А если ещё тащить за собой шариковую ручку и вести ею непрерывную линию… даже и получасом явно не обойдешься!»

Так и поняла Шариковая Ручка, что пишет сказку о себе самой… Эту вот сказку.

И правильно поняла: каждый из нас пишет сказку о себе самом. Эту вот сказку.

А уж какой длины будет наша сказка, не знает никто. Потому что вытянуть слова в линию, чтобы эту линию измерить, — не‑воз‑мож‑но.

ГРОМОЗДКИЙ ФОНТАН, ПОЛНЫЙ МОНЕТ

Вот оно наконец и свершилось: Громоздкий‑Фонтан‑Полный‑Монет сделал предложение изящной Коринфской Капители — третьей по счёту, если начинать счёт от южного угла Дворца на одной старой площади. Его выбор удивил многих: полагали, что все шесть капителей Дворца одинаковые, и было непонятно, почему Громоздкий‑Фонтан‑Полный‑Монет не выбрал ближайшую к нему, первую… раз уж между сестрами‑близнецами все равно не было никакой разницы.

— Да как же нет разницы, когда разница налицо! — упорствовал Громоздкий‑Фонтан‑Полный‑Монет, но, наверное, надо действительно быть Громоздким‑Фонтаном‑Полным‑Монет, чтобы это понимать.

Для третьей по счёту Коринфской Капители такое предложение, разумеется, считалось большой честью. Многие вокруг неё всю свою жизнь так и прождали напрасно именно такого предложения! Дело в том, что Громоздкий‑Фонтан‑Полный‑Монет был баснословно богат: дно его просто ломилось от денежек, накиданных в него туристами со всех концов Земли.

— Ха! — усмехался он, когда тот или иной богач швырял в него что‑нибудь стоящее. — Этот клоун полагает, будто действительно жертвует большую сумму на ничтожный фонтан… Если бы он знал, что я, прямо не сходя с места, могу купить с потрохами и его самого, и все его богатства!

Надо сказать, Громоздкий‑Фонтан‑Полный‑Монет отнюдь не хвастался. За несколько веков такой жизни он действительно собрал себе колоссальное состояние. И, между прочим, доходы его увеличивались на глазах: монетки поступали не переставая.

— Вот и ещё один удачный день, — снова и снова повторял он и не спеша подсчитывал дневной сбор. — Этот день принес мне двести тридцать пять звонких монет разного достоинства и происхождения.

Подведя итог, Громоздкий‑Фонтан‑Полный‑Монет обычно с ног до головы обрызгивал директора городского банка, чаще всего как раз во время таких подсчётов шедшего мимо фонтана к широченной своей машине. В одно мгновение директор городского банка намокал до нитки, но ни разу за долгие годы даже не пикнул: богаче Громоздкого‑Фонтана‑Полного‑Монет не было никого в городе, так что директор спал и видел заполучить его в свой банк вкладчиком. Но Громоздкий‑Фонтан‑Полный‑Монет со вкладами не торопился: состояние его и так росло не по дням, а по часам… по минутам.

Только зная всё это, можно понять, какая честь была оказана третьей по счету Коринфской Капители!

— Подумай, — говорили ей сёстры‑близнецы. — Мы ведь не что иное как капители… то есть и не колонны даже, а полуколонны, которые находятся в дворцовой стене больше чем наполовину и даже не существуют в качестве чего‑нибудь самостоятельного! Мы, в сущности, просто повторяющийся узор… вытянутые прямоугольники с листьями аканта, мы ничто… и — смотри‑ка: к одной из нас посватался самый богатый господин в городе!

— Вовсе мы не ничто! — отвечала третья по счету Коринфская Капитель, упрямо встряхивая листьями аканта. — Мы — украшение Дворца… нет, мы — красота Дворца, а ваш жених хвалёный — только водомёт с деньгами. И я ещё не знаю, соглашусь ли выйти за него замуж.

— Совсем с ума сошла! — ужасались близняшки‑капители. — Не хочешь за него — так поменяйся как‑нибудь незаметно ночью местом с любой из нас: никто из твоих сестёр не ответит отказом на самое желанное предложение в городе. Ты хоть представь себе, как он мог бы отреставрировать Дворец, который, того и гляди, развалится от времени! Да и добыты деньги твоего жениха честным путём: он ничего не крал и никого не обирал… он, наоборот, веками собирал своё состояние.

— А вот о том, как он его собирал, я ещё подумаю, — отвечала третья по счету Коринфская Капитель и умолкала.

Мало того, что ей не нравилось слово «жених», не нравилось ей и ещё кое‑что. А именно то, что Громоздкий‑Фонтан‑Полный‑Монет журчал себе, да и только… И ни разу на её памяти просто палец о палец не ударил. «Интересно, как можно стать таким богачом, ничего не делая?» — то и дело удивлялась разумница третья по счету Коринфская Капитель. А однажды даже забылась настолько, что произнесла этот свой вопрос вслух.

— Богачом? — рассмеялась Голубка, как нельзя более кстати присевшая отдохнуть на основание третьей по счету Коринфской Капители. — Да он беден как церковная крыса!

— Чьи же эти монетки?

— Они принадлежат людям. Люди просто оставляют их в залог — чтобы однажды вернуться сюда. На эти монетки они покупают своё будущее.

— Тогда что же такое он сам — этот Громоздкий‑Фонтан‑Полный‑Монет? — Третья по счету Коринфская Капитель затрепетала бы от волнения, не будь она больше чем наполовину в дворцовой стене.

— Он? Он просто копилка. Свинья‑копилка, — заявила Голубка и улетела в Рим.

Конечно, третья по счету Коринфская Капитель никому не рассказала об этом разговоре. Но на предложение Громоздкого‑Фонта‑на‑Полного‑Монет ответила решительным отказом. Говорят, она прожила свою жизнь достойно и одиноко — до тех самых пор, пока Дворец не разрушило время. Спасти его не смог даже тот, на чью помощь рассчитывал весь город, — баснословно богатый муж первой по счету Коринфской Капители… Громоздкий‑Фонтан‑Полный‑Монет.

ШЕРСТЯНОЙ ПЛЕД, ОТСЛУЖИВШИЙ СВОЁ

— Вы слышали? — приглушённым донельзя шёпотом сказал Рояль Полированной Тумбочке, с которой был в дружбе. — Сегодня опять сказали, будто он отслужил своё…

— Это уже двенадцатый раз за последний месяц: я сосчитала! — громко откликнулась Полированная Тумбочка. — Значит, мы скоро, и правда, избавимся от его общества.

Рояль и Полированная Тумбочка просто выносить не могли Шерстяной Плед. Я бы, конечно, сказал: «И было за что…», но, пожалуй, всё‑таки не скажу, потому как причина довольно смехотворна. Дело в том, что и Рояль, и Полированная Тумбочка больше всего на свете берегли свои лакированные крышки и бока, а ведь Шерстяной Плед — он шерстяной плед и есть: пыли в нем иногда слишком много накапливается. Конечно, время от времени его вытряхивают на улице, но вытряхивай не вытряхивай, а всю пыль ведь не вытряхнешь всё равно! И понятно, что пыль эта особенно заметна на сверкающих поверхностях…

— Ну, вот! — жаловались друг другу Рояль и Полированная Тумбочка. — Опять пыль полетела…

И у них тут же портилось настроение.

А Шерстяной Плед сокрушённо вздыхал — и от вздоха его новое облачко пыли начинало плыть в направлении Рояля и Полированной Тумбочки, постепенно оседая на лак…

«Хоть бы меня уже скорее заменили на новый! — размышлял Шерстяной Плед. — Слышать больше не могу всего этого!»

И, надо сказать, Шерстяной Плед имел резон для подобных размышлений. Между прочим, когда светило солнце и отражалось от крышек и боков Рояля и Полированной Тумбочки, неудобств обитателям комнаты это доставляло ничуть не меньше: лак сверкал так сильно, что ослеплял всех присутствовавших — в том числе и Шерстяной Плед. Правда, о таких вещах не принято было говорить вслух: считалось, что ни Рояль, ни Полированная Тумбочка не могут причинять никаких неудобств. А Шерстяной Плед — может.

А потому в доме действительно давно уже поговаривали о том, что пора, пора бы, пора поменять этот Шерстяной Плед, отслуживший своё, на какой‑нибудь поновее — и лучше даже не на шерстяной, а на синтетический. От синтетических, дескать, пыли меньше.

Между тем настала весна, и по дому загуляли сквозняки. Рояль и Полированная Тумбочка охотно подставляли им свои крышки и бока: сквозняки ведь на то и придуманы, чтобы сдувать пыль с лакированных поверхностей.

— А его так и не поменяли, — как‑то шепнул Рояль Полированной Тумбочке, имея в виду, конечно же, Шерстяной Плед. — Но, слава Богу, теперь его запрут в шкаф, и оттуда он уже не будет пылить так сильно.

Сказав так, Рояль оглушительно чихнул — и испуганное облачко пыли тут же пересело на Полированную Тумбочку. А это ей понравиться, разумеется, не могло. Но делать было нечего: Рояль со всей очевидностью простудился. Ночью начался кашель, а под утро у Рояля даже поднялась температура. Да так высоко, что пришлось вызывать доктора.

Доктор, поднеся к правому боку Рояля специальный рожок, послушал, как Рояль дышит, и поставил диагноз:

— Ничего хорошего сказать не могу. У Рояля бронхит. Весной такое часто случается. А бронхит для роялей — это самое страшное.

— Как же нам лечить его? — озаботились все вокруг.

Доктор задумался.

— Даже и не знаю, что предложить. Молока с мёдом или с малиновым вареньем Вы в него, конечно, не вольёте и никаких лекарств не впихнёте… всем этим лечат людей, но не рояли. Единственное, что могло бы ему помочь, — настоящее тепло. Есть у вас настоящее тепло?

— У нас есть плед, — тоже подумав, ответили доктору.

— Синтетический? — строго спросил тот.

— Нет, шерстяной.

— Как раз то, что нужно! — обрадовался доктор и закутал Рояль в плед — с крышки до педалей.

Рояль даже и не пикнул: его бил озноб и ему было ужасно плохо. Так, завёрнутым в плед, и простоял он несколько недель, пока не выздоровел. Всё это время Шерстяной Плед, отслуживший своё, заботливо покрывал его и изо всех сил старался не сползти на пол со скользкой холодной поверхности.

Выздоровление Рояля отметили торжественно: на Рояле был тут же сыгран «Венгерский марш» Берлиоза. А сразу по окончании марша Полированная Тумбочка во всеуслышание обратилась к Роялю:

— Теперь, когда Вы выздоровели, заберите‑ка всю свою пыль, севшую на меня из‑за Ваших чиханий!

Но Рояль, не обратив на её замечание никакого внимания, попросил слова и сказал:

— Разрешите мне, пожалуйста, теперь исполнить «Мазурку» Шопена.

— Вы ещё слабый после болезни, — напомнили ему.

Рояль улыбнулся и ответил:

— Я мог бы вообще не выздороветь, если бы не Шерстяной Плед. Для него я и хочу исполнить «Мазурку» Шопена, чего бы мне это ни стоило.

Говорят, Рояль ещё никогда не играл так вдохновенно, как в тот вечер. И все слушали его — затаив дыхание, особенно Шерстяной Плед, отслуживший своё: он даже ни разу не вздохнул, чтобы пыль с него не полетела в сторону Рояля. А уж пыли‑то на нём на сей раз скопилось предостаточно: его ведь за всё время болезни Рояля так и не решились вытряхнуть!

Между прочим, с этого самого дня любимым занятием Рояля стало кутаться в Шерстяной Плед — особенно по вечерам. Теперь, конечно, никто не мог и подумать о том, чтобы поменять Шерстяной Плед на новый: во‑первых, Шерстяной Плед ещё, оказывается, не отслужил своё, а во‑вторых, мыслимое ли это дело — лишать Рояль самой большой его радости!

ВЕЛИКИЙ ХУДОЖНИК СОВРЕМЕННОСТИ ПО ИМЕНИ ГУБНАЯ ПОМАДА

Губная помада потому так называется, что она для губ предназначена, а, например, не для лба. Если бы она была для лба предназначена, она бы называлась лобовая помада… или лобная — точно неизвестно, как именно она бы называлась, но уж только не губная! Это так же, как, скажем, с зубной щеткой: ботинки ею лучше не чистить, потому что щетка называется «зубная», а у ботинок зубов нету… у известных мне ботинок, во всяком случае.

Так что надо очень внимательно следить за тем, как что называется, — пускать такие вещи на самотёк ни в коем случае нельзя! Называется помада «губная помада» — значит, пользуемся ею для губ. Называется щетка «зубная щетка» — пользуемся ею для зубов. Чего уж тут проще?… Правда, недавно в одном магазине я увидел странное название «ножницы ручные»… и прямо весь растерялся от такого названия. Но потом подумал, что это неправильное название, и выбросил «ножницы ручные» из головы.

Между тем одна Губная Помада решила внезапно, что она Великий Художник Современности, а никакая не губная помада. Сама она так решила или нет, я про это ничего не знаю, однако сначала осторожненько проведя по губам, она потом ка‑а‑ак проведёт — совсем не осторожненько! — по лбу… жирную такую розовую линию… кривую. И к тому же одной этой линией Губная Помада не ограничилась: тут же провела ещё две — по щекам, а потом и ещё — по носу. То‑то стало весело! Зеркало отражало радостную трёхлетнюю рожицу, разрисованную розовым в пух и прах, а Губная Помада чувствовала себя просто на седьмом небе: наконец‑то ею воспользовались на полную мощь! Хватит осторожничать, аккуратно скользя по тонким губам и изо всех сил стараясь не задеть ничего вокруг… Свобода!

Скажу вам по секрету, что на самом деле любая губная помада только и мечтает о том, чтобы как‑нибудь по‑настоящему разгуляться. Ибо в глубине души любая губная помада уверена, что в ней погибает Великий Художник Современности. И больше всего на свете губные помады завидуют карандашам, фломастерам и кистям, которыми пишут настоящие произведения: вот это, дескать, творчество! А губы подкрашивать — так себе, баловство одно…

Потому, наверное, разукрасив трёхлетнюю рожицу сверху донизу и отправившись на своё место под зеркалом, наша Губная Помада вдруг взяла да и объявила:

— Я Великий Художник Современности.

— Это с каких же таких пор? — поинтересовалась скромная Тушь‑для‑Ресниц, мирно полеживая себе рядом в специальном таком чехольчике. — Уж не с тех ли пор, как Вы испакостили красным такую симпатичную мордашку?

— Выбирайте выражения! — огрызнулась Губная Помада. — Не испакостила, а украсила. И не красным, а розовым!

— Всё равно это всё смоют, — равнодушно заметила Бутылка‑Минеральной‑Воды на столе. — Великие Художники Современности создают свои произведения навсегда, а не на полчаса… до прихода мамы!

— Я, между прочим, ещё не закончила, — быстро поставила всех в известность Губная Помада. — И более того — я только начала. Так что главные мои произведения впереди!

— Великие Художники Современности не создают своих произведений за полчаса, — равнодушно упорствовала Бутылка‑Минеральной‑Воды. — Настоящее произведение требует многих месяцев, а то и лет напряжённого труда.

— Это уже вопрос таланта! — гордо возразила Губная Помада. — Я тут за полчаса столько настоящих произведений создам, что вы все со счету собьетесь!

— Я не собьюсь, — пообещал Будильник.

— Ну, смотрите! — пригрозила Губная Помада.

Следующие полчаса стали настоящим кошмаром. Даже непонятно, как совсем маленькой губной помаде удалось так разуделать комнату… Она начала с того, что нарисовала несколько огромных уродливых рож на зеркале, причем рож — самое страшное! — с высунутыми языками!

— Смоют, — сказала Бутылка‑Минеральной‑Воды.

— Конечно смоют, — поддержала её Тушь‑для‑Ресниц.

— Тут и говорить нечего, — включился в разговор Будильник, он даже и смотреть не стал в сторону этих гнусных рож — не то что считать их!

А Губная Помада орудовала вовсю. За несколько минут на светлых обоях появились кричащие розовые цветы, напоминавшие свёклу с лепестками. На дверце шкафа возник межпланетный корабль в окружении каких‑то довольно отвратительных существ — инопланетян, по замыслу Губной Помады. Квадратики паркета были тоже беспорядочно раскрашены розовым, а потом Губная Помада пошла по ослепительно белому покрывалу, превращая его в белое покрывало с розовыми поросятами.

Бутылка‑Минеральной‑Воды молчала, словно воды в горлышко набрала. Туши‑для‑Ресниц тоже не было слышно.

— Ну, и что вы теперь скажете? — обратилась к ним Губная Помада, от которой остался только крохотный измусоленный пластмассовый столбик. — И получаса не прошло, а комната полна настоящих произведений!

— Что же тут скажешь… — задумчиво ответила Бутылка‑Минеральной‑Воды. — Пожалуй, теперь действительно не смоют… во всяком случае, с обоев и с покрывала. Это навсегда. Ну и попадёт же Вам сейчас!

Губная Помада, всё ещё победоносно оглядывая вымазанную ею комнату, в ответ рассмеялась и воскликнула:

— Пусть попадёт! Нам, Великим Художникам Современности, всегда достаются только побои… Никто никогда не понимает нас! Но пройдут годы — и за это вот покрывало, которому цена три рубля в базарный день, лучшие коллекционеры мира будут готовы отдать всё свое состояние!

Тут Губная Помада снова придирчиво оглядела разукрашенное покрывало, поднатужилась и наложила ещё один — ужасно неровный — штрих по самому краю, при этом неосторожно сдвинув покрывало и задев даже находившуюся под ним простыню. Знай, дескать, наших!

— Вот теперь, — гордо произнесла она, хотя произносить это было явно слишком рано, — начинайте ругать меня на чем свет стоит. Нам, Великим Художникам Современности, не привыкать…

ТЯЖЁЛЫЙ МАГНИТ НЕОБЫЧАЙНОЙ ПРИТЯГАТЕЛЬНОЙ СИЛЫ

Конечно, когда Тяжёлый Магнит Необычайной Притягательной Силы впервые появился на письменном столе, первой не выдержала Кнопка. Она даже не пикнула, а просто бросилась к нему так, словно всю жизнь только его и дожидалась. И тут же воткнулась ему в щёку острым своим носиком.

— Добрый… гм… вечер, — оторопел Тяжёлый Магнит Необычайной Притягательной Силы: он определенно помнил, что никогда прежде не был знаком с Кнопкой. — Ваше имя… простите, запамятовал…

— Кнопка! Кнопка мое имя! — истошно запищала Кнопка. — Мы ещё не знакомы, но это неважно: я принадлежу Вам всем своим существом!

— Спасибо, конечно… — растерялся Тяжёлый Магнит Необычайной Притягательной Силы, у которого всё не получалось взять в толк, как это возможно — принадлежать всем своим существом тому, кто тебя впервые в жизни видит. — А зачем Вы это делаете?

— Делаю — что? — недопоняла Кнопка, практически впиваясь в Тяжёлый Магнит Необычайной Притягательной Силы.

— Ну… принадлежите мне всем своим существом, — разъяснил тот.

Кнопка заливисто рассмеялась:

— Да Вам нельзя не принадлежать всем своим существом… у Вас ведь такая необычайная притягательная сила!

— Нельзя? — огорчился Тяжёлый Магнит Необычайной Притягательной Силы. — Ну, нельзя так нельзя.

Пришлось смириться с намертво впившейся в него Кнопкой…

Между тем Скрепка неподалёку тоже чувствовала себя очень беспокойно. Она просто вся извихлялась на месте, а потом истерически вскрикнула: «Ой, не могу больше!» — и со всего размаху влепилась в Тяжёлый Магнит Необычайной Притягательной Силы, тут же и усевшись ему прямо на шею.

— Скрепка, — коротко представилась она, пытаясь сохранить остатки собственного достоинства.

— Вы тоже ко мне? — задал глупый вопрос Тяжёлый Магнит Необычайной Притягательной Силы.

Скрепка посмотрела на него, как на идиота, и резонно произнесла:

— Я же на Вашей шее сижу, кажется!

— На моей, — едва заметно вздохнув, согласился Тяжёлый Магнит Необычайной Притягательной Силы. — А почему Вы выбрали именно мою шею?

— Можно подумать, у меня был выбор! — воскликнула Скрепка и вдруг горячо прошептала: — Я боюсь, что никто тут не сможет противостоять Вашей притягательной силе!

— Никто? — с ужасом переспросил Тяжёлый Магнит Необычайной Притягательной Силы. — Ну, никто так никто…

Увы, это была правда, причем правда страшная. Скоро на нём собрались все остальные кнопки и скрепки, а к бокам прицепились перья и зажимы… Ещё через некоторое время к нему практически прильнула металлическая Линейка, осторожными шагами подошли Ножницы, подполз на брюхе довольно увесистый Тюбик‑с‑Клеем.

Вскоре свободного места на Тяжёлом Магните Необычайной Притягательной Силы уже совсем не оставалось: все просто лепились друг к другу, даже не разбираясь, зачем и почему они это делают.

— Боже мой, — размышлял Тяжёлый Магнит Необычайной Притягательной Силы, — откуда ж она во мне, такая притягательная сила? Вот уж наградила природа — так наградила… просто и света белого не видно!

И впрямь — весь белый свет оказался для него заслонённым предметами, не сумевшими противостоять его необычайной притягательной силе… ах, винить ли их за это? И он терпел — никого не виня и никого от себя не прогоняя.

А однажды на письменном столе появилась Гордая Свеча в Маленьком Каменном Подсвечнике. Тонкая и ослепительно белая, оглядевшись по сторонам, она сразу поняла всё, что происходит на этом письменном столе, поняла — и улыбнулась. И Тяжёлый Магнит Необычайной Притягательной Силы почувствовал, что отныне и навсегда он влюблен в эту Гордую Свечу в Маленьком Каменном Подсвечнике.

Тем же вечером её зажгли. Лепесток пламени был таким чистым и трепетным, что Тяжёлый Магнит Необычайной Притягательной Силы не мог оторвать от него глаз. А когда Гордую Свечу в Маленьком Каменном Подсвечнике погасили, Тяжёлый Магнит Необычайной Притягательной Силы обратился к ней из‑под толщи предметов, в обществе которых он напоминал растрёпанного ежа.

— Дорогая Гордая Свеча в Маленьком Каменном Подсвечнике, — сказал он, — не согласитесь ли Вы пройти со мной по жизни рука об руку?

Гордая Свеча в Маленьком Каменном Подсвечнике с улыбкой взглянула на него и ответила:

— Будь я сейчас зажжена, дорогой Тяжёлый Магнит Необычайной Притягательной Силы, я непременно отрицательно покачала бы пламенем. Тут, на письменном столе, и без меня довольно тех, кто не прочь пройти с Вами по жизни рука об руку… так что руки у Вас заняты. Да и видно Вас плохо… из‑за Вашего окружения.

— Стало быть… — кашлянул Тяжёлый Магнит Необычайной Притягательной Силы, — я Вас совсем не притягиваю?

Гордая Свеча в Маленьком Каменном Подсвечнике только вздохнула: не из того была она материала, что другие.

«Вот мое сердце и разбито», — отчитался себе Тяжёлый Магнит Необычайной Притягательной Силы и попытался было стряхнуть с себя тех, кто не мог противостоять этой силе… да где там!

А на следующий вечер Гордую Свечу в Маленьком Каменном Подсвечнике снова зажгли — и Тяжёлый Магнит Необычайной Притягательной Силы опять не мог оторвать глаз от её чистого и трепетного пламени… до тех пор, пока пламя это не стало сходить на нет и Тяжёлый Магнит Необычайной Притягательной Силы с ужасом не обнаружил, что Гордая Свеча в Маленьком Каменном Подсвечнике исчезает.

— Не исчезайте, — крикнул он ей, — мне будет пусто без Вас!

Но, в последний раз качнув своим пламенем, Гордая Свеча в Маленьком Каменном Подсвечнике еле слышно шепнула:

— Какой Вы, однако, смешной!.. Я ведь только для Вас и горела…

И тут все, облепившие Тяжелый Магнит Необычайной Притягательной Силы, горестно вздохнули… Оно и понятно: кого же может оставить равнодушным такая красивая и такая без‑на‑дёж‑на‑я история любви!

ДЕРЕВЯННАЯ ЛОШАДКА

Бывают дни, когда всё начинает превращаться во всё. Никто не знает, когда и почему так происходит: это всегда случается неожиданно. Поглядишь вокруг — а вокруг всё незнакомо… и даже то, к чему с детства привык, выглядит совершенно иначе, чем прежде. А уж хватишься того или другого — ни за что не найдёшь! Вроде под рукой лежало, ан — нет теперь…

Взять вот хоть Бескозырку‑с‑Лентами, например… Замечательная была Бескозырка‑с‑Лентами — синяя с чёрным, а по самому канту шла надпись — «Варяг». Кто такой этот «Варяг», узнать никогда не удавалось, но всё равно было очень красиво. А однажды на месте этой Бескозырки‑с‑Лентами появилась обычная Кепочка‑с‑Пуговкой посередине — тоже хорошая, конечно… только ведь Кепочка‑с‑Пуговкой — это совсем не Бескозырка‑с‑Лентами! Бескозырку‑с‑Лентами даже позвали на всякий случай:

— Эй, Бескозырка‑с‑Лентами!

А откликнулась Кепочка‑с‑Пуговкой и заявила во всеуслышание:

— Я — за неё!

Причем как это — «за неё», так и осталось непонятным. Правда, Кепочка‑с‑Пуговкой пробормотала в своё оправдание что‑то вроде «прошли те времена…», — но никто её особенно не слушал: искали Бескозырку‑с‑Лентами, да так и не нашли.

А на стуле вместо Матроски висел теперь довольно скучный Господин Пиджак — висел и ничего не говорил. Вот и гадай, откуда он появился… вчера ещё его тут не было, а сегодня — пожалуйста: висит — и в ус себе не дует! Спросишь его:

— Вы, Господин Пиджак, чего тут делаете?

А он только молчит да пыжится…

И был ещё Ящик‑с‑Игрушками на столе, да тоже взял и превратился в Ранец‑с‑Письменными‑Принадлежностями… Хоть и хорошая это штука такая, в которой ручки, карандаши, линейки, ластики и даже книжки какие‑то с премудростями всякими… только всё равно ведь не Ящик‑с‑Игрушками!

Вот как оно бывает, значит… оглянуться не успеешь, как всё превратилось во всё— и от прежней жизни никаких следов нет. Впрочем… смотри‑ка: до сих пор стоит в уголке Деревянная Лошадка — струганая такая палочка с конской головой — на ней только вчера ещё скакали! Она вот ни во что почему‑то не превратилась — так и стоит, как стояла: струганая палочка с конской головой, Деревянная Лошадка.

— Вы бы, Деревянная Лошадка, тут не стояли, как стояли! — строго сказала ей Кепочка‑с‑Пуговкой и насупилась.

— Да почему же? — весело спросила Деревянная Лошадка из своего уголка.

— Ну… потому что всё уже превратилось во всё — и детство кончилось, — объяснила Кепочка‑с‑Пуговкой. Потом подумала и со знанием дела добавила: — Бывают дни, когда всё начинает превращаться во всё.

— А вот и нет, — сказала Деревянная Лошадка. — Не всё начинает превращаться во всё. Кое‑что не начинает ни во что превращаться, я точно знаю!

— Вот это‑то и несправедливо! — в первый раз подал голос Господин Пиджак. — Если всё начинает превращаться во всё, то любое «кое‑что» тоже должно превращаться… превращаться в кое‑что другое. Потому что детство кончилось.

— Да кто ж Вам сказал, что оно кончилось‑то? — удивилась Деревянная Лошадка и даже слегка заржала.

— Кто сказал, кто сказал… — скучно отозвался Господин Пиджак. — Никто не сказал! Об этом вообще не говорят… просто меняются — и баста! Была Бескозырка‑с‑Лентами — стала Кепочка‑с‑Пуговкой, была Матроска — стал Господин Пиджак, был Ящик‑с‑Игрушками — стал Ранец‑с‑Письменными‑Принадлежностями… И иначе быть не может, потому что… потому что… — Господин Пиджак никак не мог найти нужных слов, но Ранец‑с‑Письменными‑Принадлежностями помог ему:

— …потому что время идёт!

— Да, потому что время идёт! — хором подхватили Кепочка‑с‑Пуговкой и Господин Пиджак.

Деревянная Лошадка с грустью посмотрела вокруг и вздохнула:

— Вы правы. Время идёт. И многое превращается во многое другое. Только не всё, я точно знаю. Кое‑что остается без изменений.

— Да Вы посмотрите только вокруг себя! — воззвал к ней Господин Пиджак. — Здесь уже просто всё иначе — и никаких следов прежней жизни! Даже Маленький Стульчик превратился в Большой Стул, даже Трёхколёсный Велосипед — в Двухколёсный! Вы одна стоите тут, как стояли, и только тормозите время в своем уголке. Ну, подумайте сами: кому Вы нужны? Тот, кто скакал на Вас, теперь вырос — и Вы ему больше никогда не понадобитесь… на что ему, взрослому, струганая палочка с конской головой?

Тут струганая палочка тряхнула конской своей головой и твёрдо произнесла:

— Но если он вернётся сюда — особенно, если не сейчас… особенно, если через много лет… как же он тогда узнает свое место жительства, когда всё вокруг так сильно переменилось? Поглядит вокруг — а вокруг всё незнакомо… и даже то, к чему с детства привык, выглядит совершенно иначе, чем прежде. А уж хватится того или другого — ни за что не найдёт! Вроде под рукой лежало, ан нет теперь… А посмотрит в уголок — стоит там до сих пор его струганная палочка с конской головой, Деревянная Лошадка. И всё опять станет на свои места!

— Вы думаете, что это так важно? — с сомнением спросил Господин Пиджак и усмехнулся.

Деревянная Лошадка ничего не ответила, но продолжала стоять, как стояла — маленьким маяком, по которому какой‑нибудь пожилой корабль, заблудившийся в морских просторах, обязательно найдёт однажды обратный путь.

ЦАПЛЯ И… ЕЩЁ ОДНА ЦАПЛЯ

Цапля в одиночестве стояла у кромки воды и вслух размышляла о своей невероятной красоте. А красоты она была действительно невероятной, но дело не в этом. Дело в том, что ей явно не хватало собеседника, который мог бы с ней согласиться. Впрочем, совсем неожиданно услышала она голос, показавшийся ей знакомым, и голос этот произнёс:

— Да‑а‑а… таких грациозных птиц, как мы с Вами, на свете и правда раз‑два и обчёлся.

— Мы с Вами? — переспросила Цапля обиженно.

Оно и понятно, что обиженно: Цапле совсем не понравилось, что кто‑то ещё так же невероятно красив, как она.

Оглядевшись вокруг, Цапля поняла, чей это голос. Из воды на неё смотрело её отражение. Облегченно вздохнув, Цапля сказала:

— Что касается Вас, то Вы вообще не птица.

— То есть… как это? — обмерла Цапля‑на‑Поверхности‑Воды.

— Да так, — беспечно прозвучало в ответ. — Вот если взять меня, то я — птица. Я существую на самом деле. А Вы только отражаетесь от меня.

Цапля‑на‑Поверхности‑Воды осторожно переступила с ноги на ногу и задумалась. Через некоторое время она сказала:

— Кто из нас от кого отражается — это ещё надо доказать.

— Доказать? — Цапля‑у‑Кромки‑Воды даже взъерошилась от возмущения. — Тут и доказывать нечего! У меня всё натуральное — и клюв, и перья, и… всё! А у Вас всё отражённое.

— Это никакое не доказательство, — сухо заметила Цапля‑на‑Поверхности‑Воды. — Я тоже могу сказать: у меня всё натуральное — и клюв, и перья, и… всё, а у Вас — отражённое!

Цапля‑у‑Кромки‑Воды опешила. Она внимательно осмотрела себя, приосанилась и с презрением произнесла:

— Не вижу смысла в этом разговоре. Подумайте, что с Вами случится, если я возьму да и улечу отсюда!

— Со мной ничего плохого не случится! — заверила её Цапля‑на‑Поверхности‑Воды. — Постою‑постою здесь да и тоже улечу отсюда. Или вот…

— Никуда Вы без меня не улетите! — перебила её Цапля‑у‑Кромки‑Воды. — Вы просто пропадёте из виду. Исчезнете, понятно?

— Да как Вы можете такое говорить? — возмутилась Цапля‑на‑Поверхности‑Воды. — Если Вы улетите отсюда, то перестанете меня видеть! Откуда же Вам будет известно, чем я здесь останусь заниматься? Может быть, я танец живота танцевать начну… как Вы об этом сможете узнать?

Цапля‑у‑Кромки‑Воды задумалась, походила по берегу взад‑вперёд, но ничего не придумала. По всем статьям получалось, что она и правда не сможет наблюдать за своим отражением, если улетит. А стало быть, не сможет и знать, чем отражение это в её отсутствие занимается. Но вместо того чтобы так и сказать, она воскликнула:

— Никакой танец живота Вы танцевать не начнёте… по крайней мере, до тех пор, пока я не начну! Потому как Вы полностью зависите от меня. Что я буду делать, то и Вы!

— А вот и не буду, — обиделась Цапля‑на‑Поверхности‑Воды и отвернулась.

Цапля‑у‑Кромки‑Воды тоже хотела немедленно отвернуться, но не смогла, потому что если бы она отвернулась, то перестала бы видеть своё отражение.

— Понятно? — спросила Цапля‑на‑Поверхности‑Воды. — Вот Вам и доказательство того, кто из нас от кого зависит! Когда Вы перестанете видеть меня, Вы вообще не будете знать, существуете или нет. Да Вы и существуете только до тех пор, пока видите меня!

Последнее замечание настолько вывело Цаплю‑у‑Кромки‑Воды из себя, что она всё‑таки отвернулась. Отвернулась и, конечно, тут же перестала видеть своё отражение. И очень растерялась. И, не поворачивая головы, громко спросила:

— Эй, Вы… в воде, что Вы там делаете?

Ответа не было.

— Что Вы там делаете? — повторила Цапля‑у‑Кромки‑Воды. — Я серьёзно спрашиваю!

Вода молчала.

Цапля поспешно обернулась: никакого отражения перед ней не оказалось. Отражение её вышагивало далеко в стороне — причём двигаясь в направлении от берега. С той кромки, где всё ещё стояла Цапля, отражение это было уже плохо различимо. Тем не менее Цапля заметила, что несколько перышек на его хвосте в полном беспорядке.

— Погодите! — закричала она вслед бывшему своему отражению и тоже заспешила в направлении от берега. — Не уходите так быстро… мне надо поправить несколько перышек на хвосте!

Тут бывшее её отражение взмахнуло крыльями и полетело — причём в обратную сторону, к берегу. Тогда и Цапле тоже пришлось взмахнуть крыльями и лететь вслед. С большим трудом нагнав бывшее своё отражение у самой кромки воды, она сказала задыхаясь:

— Ну, хорошо, хорошо! Таких грациозных птиц, как мы с Вами… — тут Цапля сделала паузу, потому что на самом деле у неё язык не поворачивался сказать такое, — …на свете и правда раз‑два и обчёлся.

Тогда её отражение остановилось и ответило:

— Вот это совсем другое дело. Вот теперь поправляйте, пожалуйста, свои перышки, я обещаю стоять спокойно!

Цапля аккуратно поправила перышки на хвосте и на всякий случай ещё раз осмотрела себя со всех сторон, вперив глаза в водную поверхность. Что ж… наконец всё опять выглядело вполне и вполне опрятно — потому, замерев у кромки воды, Цапля снова принялась (сначала про себя, а потом вслух) размышлять о невероятной своей красоте.

БУТАФОРСКИЕ ФРУКТЫ

А есть ещё странное слово «бутафория»…

Так называется кое‑что из того, что ставят на сцену во время спектакля. Оно ненастоящее, но должно выглядеть как настоящее. Взять вот хоть, например, фрукты… Если мы в каком‑нибудь спектакле видим на столе в вазе яблоки‑груши‑апельсины‑и‑всё‑такое, можно не сомневаться: это бу‑та‑фо‑ри‑я. То есть фрукты, сделанные из прессованной бумаги и потом раскрашенные. Они очень похожи на настоящие яблоки‑груши‑апельсины‑и‑всё‑такое, но, конечно же, совершенно несъедобные.

О них и будет эта сказка.

Бутафорские фрукты вынесли на сцену и положили в плоскую вазу.

— Какие они всё‑таки гадкие… эти бутафорские фрукты! — тут же и сказал Тяжёлый Плюшевый Занавес. — Все остальное на сцене: декорации там, мебель — ещё можно стерпеть, но фрукты вызывают просто омерзение. Могу себе представить, каковы они на вкус… эта крашеная бумага!

Бутафорским фруктам стало невыносимо стыдно — прежде всего самому большому из них, Зелёному Яблоку: на него пошло особенно много бумаги и краски.

— Понятно, почему именно фрукты так омерзительны, — откликнулись Софиты‑с‑Авансцены. — Они настолько явно поддельные, что с их стороны просто неприлично выдавать себя за настоящие!

— Мы и не выдаём себя за настоящие! — ответило за всех Зелёное Яблоко.

— Но вы ведь лежите в вазе — да так, словно вас собираются есть! — жёлчно заметили Софиты.

Зелёное Яблоко не нашлось, что ответить. Увы, оно не могло само выпрыгнуть из вазы — и ни один из бутафорских фруктов не мог. Но при этом каждый из них хорошо знал, что несъедобен и что его, стало быть, не собираются есть. Собираются сделать вид, что едят, — только сделать вид, не больше. А потом бутафорские фрукты снова положат в коробки — до следующего спектакля.

Нарушив возникшую тишину, Облезлая Груша тихо шепнула:

— Есть нас никто не собирается… мы для этого не предназначены, мы только бу‑та‑фо‑ри‑я. И этим все сказано.

— Нет уж, извините! — вмешалась Суфлёрская Будка. — Когда вы все вот так вот лежите на сцене, зрители думают, что вас едят! Так или иначе — это обман. А обманывать нехорошо.

— Весь театр — обман, — философски заметил Продавленный Апельсин. — Что же касается зрителей… мало ли что зрители думают! Зрители, например, плачут, когда артист умирает на сцене: они думают, что это настоящая смерть…

— Артист! — возмущённо воскликнули Софиты‑на‑Авансцене. — Только, пожалуйста, не надо сравнивать себя с артистами: артисты так хорошо играют свои роли, что мы сами иногда плачем, видя их страдания! Вы с артистами и близко не лежали.

— А вот и лежали! — не выдержало Зелёное Яблоко. — Мы только и делаем, что лежим близко с артистами.

— Допускаю, что лежите, — ехидно согласились Софиты‑на‑Авансцене. — Но именно лежите — мертвыми грудами прессованной бумаги.

— Ладно, — сказал Тяжёлый Плюшевый Занавес, — пора начинать спектакль, я открываюсь.

Бутафорские фрукты облегченно вздохнули: их, кажется, оставили в покое.

Между тем спектакль уже действительно начинался. Артисты выходили на сцену и вели себя на ней — как в жизни: смеялись и плакали, работали и отдыхали, ходили друг к другу в гости и… ели спелые фрукты. При этом бутафорские фрукты, которые не могли забыть только что состоявшегося за закрытым занавесом неприятного разговора, ужасно стеснялись себя. Им казалось, что каждый зритель смотрит на них с презрением и замечает, что лежащая в вазе груша — облезлая груша, что у апельсина продавлен бумажный бок и что яблоко — жутко ядовитого зелёного цвета… Если бы только они могли спрятаться подальше от человеческих глаз! Но самое страшное было впереди: один из артистов вот‑вот должен был произнести: «До чего же вкусные фрукты!»

Бутафорские фрукты с ужасом ждали этого момента — и он настал.

— До чего же вкусные фрукты! — воскликнул артист.

И зрители поверили ему. Они увидели, как из груши и апельсина сочится густой сок, услышали, как сладко хрустит яблоко, почувствовали, до чего они свежи, эти бутафорские фрукты. Запах спелой мякоти кружил зрителям головы и напоминал о щедрой осени, о тенистых садах, о корзинах, наполняемых сентябрьскими дарами…

В этот вечер артистам аплодировали особенно долго. А когда аплодисменты закончились, на сцену выбежала одна Совсем Маленькая Девочка и спросила, не осталось ли в вазе на сцене чего‑нибудь для неё. Вот только ваза для фруктов была пуста. То ли Совсем Маленькая Девочка и вправду слишком сильно поверила в то, что видела на сцене, то ли бутафорские фрукты вдруг оказались съедобными… как знать!

Но тогда самая красивая из артисток подарила ей свою белую шляпу с цветами — и Совсем Маленькая Девочка радостно побежала в зал показывать шляпу маме.

ГЛАВНОКОМАНДУЮЩАЯ ПУШИНКА

Может быть, Пушинке никогда бы и в голову не пришло стать главнокомандующем, не оторвись она от одуванчика первой… Но она как раз и оторвалась от одуванчика первой.

Несколько мгновений повисев в воздухе и осмотревшись, наша Пушинка пришла в ужас. Куда хватало глаз — во всех направлениях носились по воздуху пушинки, сорвавшиеся с прочих одуванчиков, причем никакого порядка в воздухе не было. Тут‑то наша Пушинка и решила стать Главнокомандующей Пушинкой и навести‑таки порядок в воздухе… ладно, пусть не во всём воздухе, а хотя бы только в ближайшем к ней.

Сначала она не знала, что делать, но потом, строго взглянув на пушинки только что покинутого ею одуванчика, сообразила сказать:

— Я требую полного внимания!

А надо заметить, что уж если чего‑то и нельзя требовать от пушинок — так это внимания, особенно полного. Пушинки — народ страшно рассеянный, но при этом стоит той или иной пушинке о чём‑нибудь задуматься, до неё уже не докричишься: летит себе в полной задумчивости и совсем ничего вокруг себя не видит и не слышит. И хоть ты ей кол на голове теши!

Потому‑то, когда Главнокомандующая Пушинка потребовала внимания, никакого внимания ей оказано не было. В тот момент пушинкам, вообще‑то говоря, было совсем не до неё: каждая из них готовилась покинуть родной одуванчик и уже предвкушала новую жизнь — полную самых необыкновенных событий. Стало быть, никто и не услышал слов Главнокомандующей Пушинки. Тем не менее, та заговорила снова, причем так:

— Ну, что ж… теперь, когда я добилась от вас полного внимания, я приступаю к глав‑но‑ко‑ман‑до‑ва‑ни‑ю. Только сначала попрошу каждую посмотреть на то, что происходит вокруг.

Пушинки как не слышали Главнокомандующей Пушинки, так и продолжали не слышать её. Большинство из них именно сейчас пыталось угадать, в каком направлении кого из них унесёт ветер… — даже и не думайте, что пушинкам это безразлично! Честно сказать, для них это — самое важное… Да и Вы ведь, наверное, понимаете: нет ничего неприятнее на свете, чем приготовиться лететь на юг, а отправиться на север! Вообразите себе, что Вы собрали чемодан, положили туда плавки, акваланг, маску и ласты, надели шорты и шлепанцы и сели в поезд, а поезд едет на север, в район вечной мерзлоты… Хороши же Вы там будете в плавках, акваланге, маске и ластах! Все белые медведи и нерпы просто умрут от хохота.

А пушинки… Они, конечно, чемоданов никаких не собирают, но и они настраивают себя на южные широты, радуются солнцу и всему прочему, что их там ждёт… потому не очень‑то им приятно будет вдруг очутиться на ледяном ветру при температуре сорок градусов ниже нуля!

Вот пушинки и пытались сейчас уловить направление ветра, чтобы уж заранее знать, куда их понесёт…

Между тем Главнокомандующая Пушинка, подождав немного, продолжила:

— Прекрасно! Теперь, когда Вы посмотрели на происходящее вокруг, вы, наверное, согласитесь со мной, если я скажу: это безобразие. Нигде никакого порядка — и множества пушинок просто мечутся в разные стороны, как безумные, совершенно не отдавая себе отчета в том, что это некрасиво.

Пушинки на покинутом ею одуванчике дружно молчали, и, вспомнив пословицу «молчание — знак согласия», Главнокомандующая Пушинка победоносно закончила:

— Такому безобразию пора положить конец. Пушинки с нашего одуванчика призваны показать всему миру, как должна вести себя в воздухе любая уважающая себя пушинка и что такое настоящий порядок. Сейчас, когда вы покинете одуванчик, я приказываю вам вы строиться в четыре колонны по одной, после чего замереть по стойке «смирно». Когда настанет время, я скомандую каждой колонне по отдельности, в каком направлении — северном, южном, западном или восточном — ей двигаться, после чего каждая из колонн организованно полетит в указанном направлении, строго соблюдая очерёдность. Все должны лететь в затылок друг другу, стараясь сохранять одинаковое расстояние между отдельными пушинками в колоннах — не запаздывая и не залетая вперёд. Смотреть по сторонам на другие пушинки запрещается.

Сказав так, Главнокомандующая Пушинка чуть не задохнулась: шутка ли — произнести такую длинную и последовательную речь, когда ты всего‑навсего маленькая пушинка… пусть и Главнокомандующая! Едва отдышавшись, она обвела взором вверенные ею самой её же командованию пушинки и добавила:

— Невыполнение приказа ведёт к лишению свободы сроком до пяти лет.

Что уж она имела в виду, говоря так… и вообще — что она имела в виду, отдавая свои распоряжения, остаётся загадкой. Впрочем, пушинки всё равно не слышали ни единого из её слов, поскольку ветер неумолимо приближался к одуванчику— и, стало быть, до новой жизни, полной самых необыкновенных событий, оставались считанные секунды.

…вот он и налетел, долгожданный ветер! И в тот же миг одуванчик опустел: сорванные ветром пушинки понеслись кто куда: с радостью — если направление полёта было угадано правильно… или с грустью, если кому‑то пришлось лететь в противоположную сторону. Правда, таких оказалось мало: у пушинок обычно всё‑таки довольно хорошо развита интуиция!

— Стойте! — надрывалась тем временем Главнокомандующая Пушинка, которую и саму несло куда‑то… причем совсем уж не пойми куда. — Ни с места! Вы все будете наказаны‑ы‑ы…

Наверное, если бы у неё было ружьё, она даже начала бы стрелять — по крайней мере, в воздух.

Но, к счастью, ни у одной из пушинок в мире — даже среди главнокомандующих — не бывает ружей.

ОЧЕНЬ БОЛЬШОЙ КОЛОКОЛ И ОЧЕНЬ МАЛЕНЬКИЙ КОЛОКОЛЬЧИК

Очень Большой Колокол жил высоко над городом — так высоко, что с земли его плохо было видно. Зато вот слышно было замечательно хорошо — и, когда он звонил, никаких сомнений в том, кто это звонит, не возникало. Потому что ведь кто же ещё мог звонить таким громким и торжественным звоном, каким звонил Очень Большой Колокол? Даже все окрестные птицы с криками поднимались в воздух и улетали прочь — настолько громок и торжествен был этот звон!

Очень Большой Колокол знал много всяких мелодий — и обыденных, и праздничных. Обыденные часто звучали — почти каждый день: ими народ созывали на церковные службы. Как услышишь звон Очень Большого Колокола — знай, что служба в церкви начинается. А вот праздничные мелодии можно было услышать только в особые дни — и весь город нарочно собирался поблизости от Очень Большого Колокола и ждал, когда же наконец Очень Большой Колокол приготовится и начнет вызванивать такие сложности, что у всех от восхищения просто голова кругом пойдёт.

И потом все друг друга спрашивали: слышали, дескать, последний концерт Очень Большого Колокола? В ответ, конечно, раздавалось: слышали, как же не слышать! И только когда однажды спросили Очень Маленький Колокольчик, тот ответил, что не слышал… ответил так — и озадачил всех.

— Да как же Вы, Очень Маленький Колокольчик, могли не слышать… ведь Вы у самой церкви растёте?

А Очень Маленький Колокольчик пожал очень маленькими плечами и сказал, что всё равно не слышал.

— Может быть, Вы такой Глухой Очень Маленький Колокольчик? — осторожно спросили его, но тот ответил, что он совсем не глухой и даже наоборот, вот!

Тогда уж совсем никто ничего не понял, потому как Очень Большой Колокол всегда звучал так громко, что только глухие его могли не слышать… хотя, говорят, даже некоторые глухие и то слышали!

Стоило же в следующий раз Очень Большому Колоколу начать свой праздничный концерт, все сразу подбежали к тому месту, где рос Очень Маленький Колокольчик, и спросили его, слышит ли он что‑нибудь сейчас или опять ничего не слышит. Очень Маленький Колокольчик изо всех сил прислушался, а потом снова пожал очень маленькими плечами и сказал, что не слышит решительно ничего.

— Но этого не может быть! — не поверили ему люди. — Вы, Очень Маленький Колокольчик, наверное, просто нас разыгрываете… Сами всё прекрасно слышите, а нам специально говорите, что не слышите ничего. Вот ведь даже видно, как Ваш стебель от каждого удара Очень Большого Колокола сотрясается… Вы, что же, и этого не замечаете?

Очень Маленький Колокольчик опустил глаза вниз, на свой стебель, и некоторое время следил за тем, как стебель сотрясается, а потом сказал:

— Что у меня стебель сотрясается, я прекрасно вижу и даже чувствую. А вот что он у меня от ударов Очень Большого Колокола сотрясается… этого я не знал. И раньше никак в толк не мог взять, отчего же у меня стебель‑то время от времени сотрясается… а это, оказывается, от ударов Очень Большого Колокола!

— Значит, Вы всё‑таки слышите музыку? — возликовали все. Но Очень Маленький Колокольчик вздохнул обречённо сказал:

— Извините меня, пожалуйста… только никакой музыки я не слышу.

— Да оставьте же вы его в покое! — не выдержал Очень Большой Колокол и даже прекратил вызванивать свою праздничную мелодию. — Скорее всего, он и правда ничего не слышит… но в этом нет его вины. Слишком многие вокруг нас обделены слухом. У некоторых, правда, слух становится острее с возрастом, но некоторые так и заканчивают свою жизнь не способными услышать ровным счетом ничего.

Тогда все удивлённо посмотрели на Очень Большой Колокол и спросили:

— Разве этот Очень Маленький Колокольчик Вам не родственник? Вы же с ним вроде как происходите из одной и той же семьи!

— Из одной и той же, — вздохнул Очень Большой Колокол и с грустью добавил: — Но так тоже случается… что не все члены одной и той же семьи одинаково музыкальны.

Тут он ещё раз вздохнул и вернулся к вызваниванию своей праздничной мелодии, в то время как слушатели с сожалением смотрели на Очень Маленький Колокольчик… Стебель его сотрясался в такт ударам Очень Большого Колокола, но сам Очень Маленький Колокольчик, со всей очевидностью, не слышал ничего.

«Бедный!» — думали люди, расходясь по домам после замечательного концерта, исполненного Очень Большим Колоколом, который уже отправился на покой после трудного дня.

А несколько минут спустя над миром раздалась совсем тихая, едва слышная мелодия: как будто кто‑то легонечко так ударял чайной ложечкой по краю хрустального стакана. И каждая травинка распрямилась при звуках этой дивной мелодии — распрямилась и потянулась на звук…

Это Очень Маленький Колокольчик наигрывал Мессу Уходящего Дня. Крохотная Пичужка замерла в воздухе и осторожно опустилась возле Очень Маленького Колокольчика, затаив дыхание: ей казалось, что она никогда не слышала ничего более прекрасного.

Между тем люди в городе уже засыпали — и неведомо им было (даже тем, кто жил совсем близко от церкви), какая чудесная музыка сопровождает их сон. Когда же Месса Уходящего Дня отзвучала, Крохотная Пичужка, стряхнув со щеки крохотную слезинку, поднялась на самый верх, к Очень Большому Колоколу, и, увидев, что тот ещё бодрствует, вежливо обратилась к нему с вопросом:

— Не правда ли, прекрасная, прекрасная сейчас звучала музыка, дорогой Очень Большой Колокол?

— Музыка? — переспросил Очень Большой Колокол и с изумлением взглянул в глаза Крохотной Пичужки. — Что‑то я не слышал музыки, хотя всё время был здесь… Разве кто‑нибудь исполнял какую‑нибудь музыку?

ПРОГУЛКА ПО ГОРОДУ В ОБЩЕСТВЕ КЛЕНОВОГО ЛИСТА

Общество Кленового Листа самим Кленовым Листом и было навязано: о таком обществе никто его не просил. Просто вдруг обнаружилось, что Кленовый Лист всё время летит следом. А вот где уж именно он по пятам увязался — это трудно было сказать. Но, скорее всего, в парке: в парке клёнов много было. Только вроде никто из них листьев не сбрасывал: клёны этого летом не делают.

Однако гадай‑не гадай, а Кленовый Лист был‑таки обнаружен у самых ног — причём на площади. Правда, он к этому моменту — давно уже, судя по всему, — по пятам летел.

А был Кленовый Лист небольшим и напоминал ладошку, протянутую для рукопожатия.

— Вы, Кленовый Лист, случайно летите следом — или сказать что‑нибудь хотите? — спросили его.

— Да нет, — ответил Кленовый Лист, — сказать я ничего не хочу. Я просто гуляю.

— А почему Вы гуляете… как бы сказать, по пятам?

— Так уж получается, — отчего‑то застеснялся Кленовый Лист и немножко отстал.

Потом его долго не было видно поблизости — только он, понятное дело, никуда не исчез: наверное, просто таился по кустам на обочинах.

— Кленовый Лист, — крикнули ему, — Вы где? Никто не намеревался Вас обидеть!

— А я и не обиделся, — радостно отозвался Кленовый Лист. — Я просто смутился немножко… чего это, думаю, и правда я всё по пятам да по пятам? Даже неприлично… будто я волокита какой!

В ответ засмеялись: было непонятно, откуда Кленовому Листу известно такое старомодное слово — «волокита».

— А Вы почему, вообще‑то, с клёна слетели? Вроде не осень…

— Прогуляться захотелось! — объяснил Кленовый Лист, порхая совсем рядом. — А то всё висишь да висишь…

В ответ раздался вздох:

— Как бы Вам не высохнуть совсем… Листья быстро высыхают, когда не на деревьях.

— Да я уже и высыхаю, — беспечно ответил Кленовый Лист. — Только всё равно не жалею, что улетел: я столько тут всякого повидал! На дереве‑то много ли увидишь?

— И что же дальше? Вы ведь окончательно высохнете!

— Высохну, получается… — согласился Кленовый Лист. — Только лучше высохнуть в пути, чем зеленеть в неподвижности.

— Осторожнее! — сказали ему, потому что как раз в этот момент переходили дорогу. — Тут движение большое!

— Не беспокойтесь! — откликнулся тот, уворачиваясь от машины и на секунду заглядывая в стекло кабины водителя. — Я прыткий.

А у летнего столика перед одним кафе на улице Кленовый Лист задержался и предложил:

— Посидим?

Он примостился на столике, с самого края, но заказал мало: только стакан минеральной воды и чашку кофе.

— А булочку не хотите, Кленовый Лист?

— Да нет, — рассмеялся он. — Минеральной воды и кофе вполне достаточно: смотрите, посетители и так уже ложки роняют! Виданное ли дело — чтобы Кленовый Лист минеральную воду и кофе заказывал? А представьте, что с ними будет, если я ещё и булочку тут уплетать примусь! — Он был смешной, этот Кленовый Лист… смешной и милый.

— Да зачем же Вам обращать внимание на то, что другие скажут или подумают, дорогой Вы Кленовый Лист?

Кленовый Лист отхлебнул глоточек кофе.

— Я, собственно, внимания и не обращаю. Просто не люблю, когда на меня в упор смотрят.

В ответ на эти слова к летнему столику подпорхнула одна строгая Бабуля, которая сказала:

— Вы ведь Кленовый Лист, а кофе пьёте!

Уличив Кленовый Лист в том, что он кленовый лист, она вернулась к своему столику, за которым победоносно продолжила есть уже надкушенный прежде пирожок.

— Вот видите? — вздохнул Кленовый Лист. — Идёмте‑ка отсюда.

По дороге он с радостью забыл Бабулю — кружился, подпрыгивал, хватал за пятки, планировал на плечо, однажды даже приблизился к самому лицу и слабо черкнул по нему сухим краешком. А был ли это быстрый поцелуй или просто случайное прикосновение… кто ж его знает… Но гулять по городу в его обществе действительно оказалось так забавно, так весело! Особенно же здорово было носиться наперегонки: кто быстрее добежит до бензоколонки или до прибрежного ресторанчика‑поплавка! Попробуй‑ка обгони Кленовый Лист — тем более уже почти сухой, а значит, лёгкий как перышко! Правда, он не всегда точно по направлению летел — так что иногда обгонять всё‑таки удавалось. Вплоть до самого последнего раза, когда целью выбрали тумбу, на которую афиши наклеены.

От этой‑то тумбы Кленовый Лист и скользнул в сторону…

— Эй, Кленовый Лист! — закричали ему вслед. — Вы куда?

— Как куда? — обернулся Кленовый Лист. — Я продолжаю гулять.

— Стойте! — закричали ему вслед. — Мы ведь гуляли вместе…

— Мы действительно гуляли вместе, — откликнулся он издалека. — В течение некоторого времени!

— Вернитесь немедленно! Вы же принадлежите мне… Вы мой кленовый лист!

— Ва‑а‑аш? — раздался удивлённый возглас с совсем уже почтительного расстояния. — Нет, простите… в этом Вы ошибаетесь! Я вовсе не Ваш!

— Но мне казалось, Вы должны были остаться у меня…

Кленовый Лист замер в полёте, вернулся назад и, описав дугу над тумбой с афишами, тихо прошелестел совсем уже сухим голосом:

— Я ведь не для того покинул клён, чтобы найти себе другое дерево…

Он, видимо, хотел добавить что‑то ещё, но тут его подхватил и унёс ветер.

ТРЁХКОЛЁСНЫЙ ВЕЛОСИПЕД

Это только считается, что все трёхколёсные велосипеды маленькие и глупые! А на самом деле среди них есть настолько умные трёхколёсные велосипеды, что просто диву даёшься. Нет‑нет да и скажут тако‑о‑ое… ну хоть записывай и заучивай наизусть! Только не все слушают трёхколёсные велосипеды, а зря.

Наш же Трёхколёсный Велосипед обычно молчал: не до разговоров ему было. Дело в том, что один Маленький Велосипедист всё ругал его да ругал.

— И почему, — ругал он Трёхколёсный Велосипед, — у тебя три колеса! У всех нормальных велосипедов — два… И можно очень быстро ездить! А на тебе можно только очень медленно ездить — и я получаюсь какой‑то малыш из‑за этого…

Трёхколёсный Велосипед обычно вздыхал и сразу пытался ехать так быстро, как он мог… но совсем быстро он, конечно, не мог. И двухколёсные велосипеды его, разумеется, тут же обгоняли, уносясь друг за другом в Дальние Дали… Все, кто бывал в этих Дальних Далях, знают, как там здорово! А Маленький Велосипедист пыхтел сзади и время от времени кричал им вслед:

— Я тоже хочу в Дальние Дали, подождите меня‑а‑а!

Только до Дальних Далей на Трёхколёсном Велосипеде, конечно, не успеть доехать… И на двухколёсном‑то не каждый раз успеешь!

Как‑то, когда Маленький Велосипедист совсем уж сильно пыхтел, Трёхколёсный Велосипед решил, что настало время сказать ему одну вещь. И он сказал эту вещь.

— Дорогой мой Маленький Велосипедист, — сказал он. — Что бы ты ни говорил, а ты ещё и правда малыш… но отнесись к этому, как мужчина! И пока ты малыш, у меня — три колеса, потому что так безопаснее. Но будь уверен: как только ты перестанешь быть малышом, одно колесо у меня само собой отпадёт и укатится в сторону — вот увидишь! И тогда я превращусь в двухколёсный велосипед, на котором ты будешь ездить в Дальние Дали сколько захочешь.

Так оно и случилось. В один прекрасный день, пыхтя на дороге со своим Трёхколёсным Велосипедом, Маленький Велосипедист увидел, как одно из колёс отпало и укатилось в сторону. Он даже не успел проследить, куда именно… да и какая разница?

Настоящий, Двухколёсный, Велосипед был под ним — и теперь уже никакое лишнее колесо не мешало Маленькому Велосипедисту отправиться в Дальние Дали. Он быстро присоединился к другим велосипедистам на двухколёсных велосипедах и, изо всех сил крутя педали, унёсся в направлении Дальних Далей. Конечно, в первый день он не успел доехать до них. Не успел и во второй. Но уже довольно скоро стал завсегдатаем в этих Дальних Далях — и Дальние Дали были сначала как сказка, а потом стали как… как дальние дали, ничего особенного!

И тут Маленький Велосипедист увидел в цирке Одноколёсный Велосипед…

— Зачем такой одноколёсный велосипед нужен? — спросил он — и ему ответили:

— Такой одноколёсный велосипед нужен, чтобы ездить на нём в Неведомые Дали.

— Это дальше, чем Дальние Дали? — опять спросил Маленький Велосипедист, и ему опять ответили:

— Это гораздо, гораздо дальше!

С тех пор Маленький Велосипедист стал мечтать о Неведомых Далях. Мечтая о них, он то и дело ругал свой Двухколёсный Велосипед.

— Ну почему, — ругал он Двухколёсный Велосипед, — у тебя два колеса! Ведь вполне достаточно одного… И на нём можно ездить в Неведомые Дали! А на тебе можно только в Дальние Дали ездить — и я получаюсь какой‑то подросток из‑за этого…

Тогда однажды Двухколёсный Велосипед сказал ему:

— Дорогой мой Маленький Велосипедист! Что бы ты ни говорил, а ты ещё и правда подросток… но отнесись к этому, как мужчина! И пока ты подросток, у меня — два колеса, потому что так безопаснее. Но будь уверен: как только ты перестанешь быть подростком, одно колесо у меня само собой отпадёт и укатится в сторону — вот увидишь! Вот тут я и превращусь в одноколёсный велосипед, на котором ты будешь ездить в Неведомые Дали сколько захочешь.

И — что же Вы думаете? Так оно и случилось! В один прекрасный день, когда Маленький Велосипедист несся по дороге на своем Двухколёсном Велосипеде, второе колесо отпало само собой. Отпало и укатилось — Маленький Велосипедист даже не успел заметить куда… да и какая разница!

Неведомые Дали открылись ему: новые, неизвестные страны, куда он с группой цирковых артистов приезжал колесить по аренам мира на своем Одноколёсном Велосипеде. И понятно, что сперва Неведомые Дали были как сказка, а потом… Потом Неведомые Дали стали как… как неведомые дали, ничего особенного! Только Маленький Велосипедист уже не грустил: теперь он твёрдо знал, что всякие дали, которые приближаются, на этом и кончаются.

А однажды, колеся по арене на своем Одноколёсном Велосипеде, Маленький Велосипедист вдруг заметил, как само собой отпало у велосипеда последнее колесо и укатилось куда‑то с арены — Маленький Велосипедист даже не успел проследить куда… и это его обеспокоило.

— Что случилось? — громко закричал он.

— Спокойствие, — был ответ. — Теперь ты стал настоящим мастером — и я превратился в Бесколёсный Велосипед, на котором ты будешь ездить сколько захочешь…

— …Куда? — с тревогой спросил Маленький Велосипедист, чувствуя, что поднимается в воздух.

— В Заоблачные Дали, — просто ответил Бесколёсный Велосипед. — В Заоблачные Дали, которые не кончаются никогда.

И Маленький Велосипедист, покрепче вцепившись в руль, на огромной скорости понёсся на своем Бесколёсном Велосипеде по своему Бескрайнему Небу в направлении Заоблачных Далей…

А если вы спросите меня, почему я до сих пор называю его Маленьким Велосипедистом, то я отвечу приблизительно так: …потому что каждый из нас — только маленький велосипедист.


home | my bookshelf | | Сказки на всякий случай |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 62
Средний рейтинг 4.7 из 5



Оцените эту книгу