Book: Голодная гора



Голодная гора

Дафна Дю Морье

Голодная Гора

КНИГА ПЕРВАЯ

Медный Джон (1820–1828)

1

Третьего марта тысяча восемьсот двадцатого года Джон Бродрик выехал из Эндриффа в Дунхейвен, намереваясь проделать все пятнадцать миль, составляющие его путешествие, еще до наступления ночи. Стояла обычная для юго-запада погода: порывистый ветер нагонял внезапный дождь, который лил в течение пятнадцати минут, а потом прекращался, оставив на небе голубое пятнышко размером с кулак, сквозь которое проглядывало ничего не обещающее солнце.

Дорога в те времена была неровная, вся в ухабах и рытвинах, и Джон Бродрик, которого бросало из стороны в сторону в почтовой карете, крикнул кучеру, чтобы тот ехал поосторожнее, а не то им обоим придется провести ночь в канаве и, к тому же, остаться без ужина.

Все вокруг постоянно говорили о том, что нужно построить новую дорогу, но дело ограничивалось одними разговорами, и правительство пока еще не прислало на строительство дороги ни единого пенни. Все бремя расходов ляжет в конце концов на него и других землевладельцев. Беда в том, что никто из них не спешил опустить руку в карман, а если их вынуждали, они делали это с такой неохотой, столько бывало жалоб на тяжелые времена, неуплаченную вовремя ренту и нерадивых арендаторов, что проще было поберечь собственное время и нервы и прекратить всякие разговоры, а дорога тем временем окончательно разрушалась, так что ездить было не лучше, чем по Килинскому болоту.

Однако в Слейне скоро должны состояться выборы, и если Хейр хочет сохранить свое место в парламенте – а он несомненно этого хочет – то Бродрик будет вынужден ему объяснить, что голоса отдаются не просто так, не за то, чтобы министры сидели в Лондоне, сложа руки, нисколько не заботясь о том, что делается у них в округе.

Как мало у нас энергичных людей, если как следует подумать. Дело тут не в самомнении, но он не может назвать ни одного человека, который был бы способен сделать то, чего он, не далее как сегодня, добился в Эндриффе, да и вообще, кому бы могло прийти в голову, что такое возможно? Слишком рискованно, говорил поначалу старик Роберт Лэмли, качая головой и выдвигая одно возражение за другим – они ведь не смогут оправдать расходы и вернуть свои деньги, они разорятся, и им придется продавать землю.

– Рискованно? – возражал ему Бродрик. – Ну конечно, риск в этом есть. Но разве каждый человек не рискует сломать себе шею, стоит только ему выйти из дома? Я допускаю, что заложить шахту непросто, это связано с немалыми расходами: потребуются механизмы, рабочая сила, да и грунт здесь совсем не тот, что в Корнуоле, это надо признать, – ведь там руду можно просто грести лопатой и грузить на тачки, тогда как у нас ни одной унции не получишь без применения пороха. Но медь у нас есть, она наша, только бери. Вчера мы осматривали участок вместе с неким мистером Тейлором, это один из самых знающих директоров на Корнуольских шахтах, и он вполне разделяет мое мнение о наших местах. В моей земле, так же как и в вашей, зарыто целое состояние, мистер Лэмли. Если вы согласны образовать компанию, которую я собираюсь возглавить, – причем вы сами могли убедиться на основании условий, разработанных моим агентом, которые я вам только что показал, что я рискую гораздо больше, чем вы, – я вам гарантирую, что через несколько лет ваши доходы от разработки меди превысят тысячу фунтов в год. Если же вы не хотите принять участие в соглашении, то больше не о чем говорить.

И он встал с кресла, собрал бумаги и сделал знак своему агенту, что обсуждение на этом заканчивается. Не успел он дойти до середины комнаты, как Роберт Лэмли попросил его вернуться.

– Мой дорогой Бродрик, зачем так спешить? Ведь чтобы принять окончательное решение, мне необходимо уточнить кое-какие детали.

Они снова сели к столу и еще раз обсудили то, что двадцать раз обсуждали до этого, причем Лэмли никак не мог успокоиться и пытался добиться более высокого процента. Наконец контракт был подписан, документы скреплены печатями, а сделка – крепким рукопожатием, и в честь этого события в старинной библиотеке замка Эндрифф было подано угощение. Джону Бродрику, которому удалось наконец добиться своего, не терпелось поскорее уйти, однако ему пришлось остаться и побеседовать с хозяином.

– Я надеюсь, – сказал он, – что вы заглянете к нам в Клонмиэр, когда дела приведут вас в Дунхейвен. Мои дочери будут рады вас приветствовать, а сыновья предоставят вам возможность поохотиться. – А старик Лэмли, очень довольный, что ему удалось выторговать свои двадцать процентов доходов от будущей шахты, и оттого особенно любезный, в свою очередь пригласил молодых Бродриков в Дункрум пострелять фазанов и зайцев в любое время, когда им угодно будет приехать.

Джон Бродрик уже окликнул кучера и забрался в почтовую карету, когда его позвал Саймон Флауэр, зять Лэмли, который только что вернулся с охоты, забрызганный грязью с головы до ног, и стоял, обнимая за талию свою двенадцатилетнюю дочь.

– Ну и как? – спросил он с широкой улыбкой на красивом цветущем лице, – удалось вам заставить старика поставить свое имя на ваших бумажках?

– Мы образовали компанию по разработке меднорудного месторождения на Голодной Горе, если вы имеете в виду именно это, – холодно отозвался Джон Бродрик.

– Вот как? И всего за несколько часов? – удивился Флауэр. – А я вот уже пятнадцать лет пытаюсь его уговорить заменить несколько черепиц на крыше замка. Ведь во время дождя, даю вам честное слово, вода хлещет прямо мне на голову, когда я лежу в постели, а на деньги, что он мне дает, даже не замесишь раствор.

– Через год-другой у вас будет достаточно денег на то, чтобы обновить всю крышу и вдобавок пристроить новый флигель, если вам захочется, – сказал Бродрик.

Саймон Флауэр поднял глаза к небу, изображая притворное смирение.

– Этого мне не позволит совесть, – заявил он, – и должен вам заявить со всей прямотой, мой дорогой мистер Бродрик; если я буду знать, что медь добывается потом и кровью молодых рабочих и детей, я не трону ни одного пенса из денег моего тестя; пусть лучше крыша упадет мне на голову.

Джон Бродрик смотрел на эту пару из окна кареты: беззаботный улыбающийся Саймон, его ровесник, который в жизни не ударил палец о палец и спокойненько жил на деньги своей жены; и на хорошенькую цветущую девочку с чуть раскосыми глазами, которая смеялась, стоя рядом с отцом.

– Я бы вам посоветовал стать одним из директоров компании, Флауэр, – сказал он. – Это серьезное занятие, отнимающее несколько часов каждый день; нужно наблюдать за работой в шахтах, следить за порядком среди рабочих, ездить два раза в год в Бронси на медеплавильный завод и делать еще многое другое.

Саймон Флауэр покачал головой и вздохнул.

– Мне очень жаль, что вообще собираются закладывать эту шахту. Нам она не нужна, мы и без нее хорошо живем. Зачем вам понадобилось лишать нас покоя, зачем нужно, чтобы рабочие надрывались, добывая руду, а бедная старушка-гора сотрясалась от взрывов?

Джон Бродрик пошевелился, удобнее устраиваясь в карете.

– Я верю в прогресс, хочу дать работу всем этим беднягам, которые здесь влачат самое жалкое существование, хочу заработать деньги, чтобы обеспечить своих детей и детей моих детей, когда я умру.

– Ну, знаете, – сказал Флауэр, – они не скажут вам за это спасибо. Ладно, Бродрик, давайте, стройте свою шахту, зарабатывайте деньги, а я буду сидеть себе спокойно и пользоваться проистекающими из этого благами. – Он улыбнулся и поцеловал дочь, прижав к груди ее головку. – Подумайте о том, сколько измученных рабочих будут копаться в недрах горы, ради того чтобы обеспечить нам спокойную жизнь. – Он засмеялся и, сняв шляпу, весело помахал Бродрику на прощанье.

Как это типично, думал Джон Бродрик, глядя на противоположный берег залива Мэнди-Бей, все они похожи друг на друга, все или почти все в этих краях: безответственные, безразличные ко всему, думают только о своих собаках и лошадях; полгода проводят на континенте, жарятся там на солнышке, а остальное время зевают, сидя в четырех стенах. Собственные арендаторы их презирают, земля – бог знает в каком состоянии, да к тому же еще закладывают за галстук – к двум часа дня уже навеселе.

Он без труда выкинул Саймона Флауэра из головы, поскольку испытывал презрение к людям, которых не понимал, и, глядя на длинные волны Атлантики, врывающиеся в Мэнди-Бей, пытался представить себе корабли, которые вскоре повезут руду от пристани в Дунхейвене, вдоль побережья, а потом через пролив в Бронси. Транспортировка – это самая трудная часть всего предприятия, поскольку гавань сильно мелеет во время отлива, и суда почти что садятся на дно, а в плохую погоду вообще не могут никуда двинуться по целым неделям. Он вспомнил, как они – бедная Сара была тогда еще жива – застряли в Мэнди больше чем на три недели из-за погоды, потому что капитан не хотел подвергать риску свое судно – дул юго-западный штормовой ветер, и он отказывался пускаться в путь даже на небольшое расстояние, а дороги были такие скверные, что Саре в ее положении, когда вот-вот должна была появиться на свет Джейн, ехать по ним было совершенно невозможно.

Нет, летом судам придется работать, не теряя времени, поскольку зимой в делах неизбежно будет некоторый застой, и он с удовлетворением подумал, что пару недель тому назад заприметил на верфи в Слейне два-три отличных судна (одно из них только-только закончено, даже краска на нем не высохла), которые можно было бы купить по сравнительно небольшой цене, если отправиться туда, не теряя времени, пока не распространились слухи о новой компании. Оуэн Вильямс, что живет по ту сторону воды, тоже будет присматривать подходящее судно у себя. Как удачно, что он, Бродрик, заключил такое выгодное соглашение с фирмой по транспортировке руды и доставке ее медеплавильным компаниям. Он предполагал, что в будущем ему придется достаточно часто бывать в Бронси, и решил, что необходимо купить небольшой домик где-нибудь поблизости от порта, поскольку жить в самом Бронси неудобно. К тому же это внесет некоторое разнообразие в жизнь дочерей. Клонмиэр достаточно уединенное место, он отрезан от всех возможных удовольствий, и теперь, когда девочки подросли, они начинают об этом поговаривать, особенно Элиза. Мальчики – совсем другое дело. Для них Клонмиэр – это каникулы, они приезжают туда из Итона и Оксфорда, но девочки… не могут же они гоняться за зайцами на острове Дун или бродить по колено в воде, охотясь на бекасов.

Карета проехала мимо маленькой церквушки в Ардморе – она была своеобразным маяком на берегу моря, самым дальним форпостом обширного дунхейвенского прихода – и дорога стала круто подниматься вверх к подножию Голодной Горы. Джон Бродрик крикнул кучеру, чтобы тот остановился.

– Подожди меня минутку, я долго не задержусь.

Он стал взбираться на холм в сторону от дороги, и через пять минут, когда молодой кучер и карета скрылись из глаз, подошел к месту будущей шахты. Он постоял там, оглядываясь вокруг, заложив руки за спину. Трудно себе представить, что пройдет всего несколько месяцев, и будет заложена шахта, появятся трубы и прочие мрачные приметы промышленности; там, где сейчас нет даже тропки, будет проложена дорога, один за другим появятся сараи, лачуги шахтеров, застучат и загудят машины.

А сейчас здесь клонилась от ветра жесткая трава, солнце, выглянув на секунду из-за облаков, осветило покрытые лишайником скалы, которым вскоре суждено было взлететь на воздух; перед ним вдруг вылетел из травы бекас и взмыл в небо. Джон Бродрик поднял глаза – над ним простиралась дикая, нетронутая громада Голодной Горы, вершина которой утопала в тумане. Он знал эту гору во всякое время года, в любом ее настроении. Зимой, когда Дунхейвен стоял еще нетронутый морозом, вершину Голодной Горы покрывала снежная шапка, а озеро, расположенное неподалеку от нее, было затянуто тонким льдом. Потом наступал февраль со своими бурями и ливнями, скрывая Гору пеленой зыбкого тумана до самой весны, когда однажды утром он просыпался навстречу дню несказанного блеска, сулящему надежду и обещание, а воздух напоен влагой, столь нежной и заманчивой, что другой такой не найдется ни в одном другом месте на земле, только здесь, в родных краях; и вот перед ним снова Голодная Гора, она сверкает и улыбается под голубыми небесами – туман рассеялся, бури забыты, и появляется неодолимое желание забросить все дела и заботы рачительного хозяина; она напоминает о том, что на свете существуют бекасы и зайцы, на которых следует охотиться; что в водах озера водится рыба и что есть на свете теплая густая трава, на которую можно улечься и заснуть, греясь в лучах солнца.

Да, и жаркие летние дни, тишина и покой, в небе парит ястреб, над гладью озера порхают бабочки, едва не касаясь поверхности воды, купанье в озере – он помнил со времени своего детства, какая там чистая прохладная вода.

А теперь скрытые богатства Голодной Горы будут наконец извлечены на поверхность, ее сила будет взнуздана, сокровища перейдут в руки людей, а тишина нарушена во имя прогресса. Нужно, чтобы силы природы служили человеку, думал Бродрик, и в один прекрасный день этот край, нищий и заброшенный, займет свое законное место среди богатых стран мира. Не при нем и даже не при его сыне или сыне его сына. Но когда-нибудь, лет через сто, это может осуществиться.

Снова набежавшее облако закрыло солнце, Джону Бродрику на голову упала капля дождя, он повернулся спиной к Голодной Горе и стал спускаться к дороге.

Подходя к карете, он увидел человека, который стоял на дороге, поджидая его. Это был высокий сгорбленный старик лет шестидесяти, он тяжело опирался на палку; его светлые голубые глаза составляли странный контраст с загорелым, почти коричневым лицом. Увидев Джона Бродрика, он улыбнулся, однако в его улыбке не было ни радости, ни сердечного расположения, казалось, что она родилась из какого-то скрытого недоброго веселья. Джон Бродрик приветствовал его коротким кивком головы.

– Добрый день, Донован, – сказал он. – Далеко ты зашел от дома при больной-то ноге.

– Добрый день, мистер Бродрик, – ответил старик. – Что до моей ноги, то она привыкла бродить по горам и дорогам и служит мне исправно. Как вам нравится участок, который вы выбрали для новой шахты?

– Откуда ты знаешь о новой шахте, Донован?

– Может быть, мне рассказали о ней феи, – сказал Донован, продолжая улыбаться и почесывая голову набалдашником палки.

– Ну что же, сейчас уже не важно, пусть себе знают, – сказал Бродрик. – Да, здесь, на Голодной Горе, будет рудник. Только сегодня я подписал соглашение с мистером Лэмли из Данкрума, и мы собираемся начать работы в самое ближайшее время.

Человек по имени Донован ничего не сказал. С минуту он смотрел на Бродрика, потом перевел взгляд вверх, на Гору.

– Мало хорошего принесет вам это дело, – заметил он наконец.

– Это мы как раз собираемся выяснить, – коротко отозвался Бродрик.

– Я говорю совсем не о деньгах, их-то вы получите, целое состояние, наверное, – сказал его собеседник, презрительно махнув рукой. – Об этом позаботится медь, она обогатит вас, ваших сыновей и ваших внуков тоже, в то время как я и мои будем все беднеть и беднеть на жалком клочке земли, который у нас остался. Я думаю о тех неприятностях, которые вам придется претерпеть.

– Надеюсь, мы сумеем с ними справиться.

– Надо было сначала спросить разрешения у Горы, мистер Бродрик. – Старик указал палкой на каменную громаду, которая возвышалась над ними. – Можете смеяться, сколько вам угодно, – сказал он, – можете кичиться своим оксфордским образованием, своими книгами и прогрессивными замашками, своими сыновьями и дочерьми, которые ходят по Дунхейвену так, словно он создан для их удовольствия, но только я вам говорю, что шахта ваша превратится в руины, дом будет разрушен, дети забыты, а может наоборот, покрыты позором, а вот Гора будет стоять, как стояла – вечным проклятием вашему роду.

Джон Бродрик стал садиться в карету, не обращая внимания на этот поток красноречия.

– Возможно, – сказал он, – мистер Морти Донован не откажется получить свою долю в этом руднике, приобретя несколько акций, и тогда не будет так явно демонстрировать свое неудовольствие. Я буду платить хорошие деньги тем, кто станет работать на руднике. Если твои сыновья захотят потрудиться, хотя бы для разнообразия, я с удовольствием возьму их на работу.

Старик презрительно сплюнул на землю.

– Мои сыновья никогда не работали на хозяина, – сказал он, – и никогда не будут, пока я жив. Разве вся эта земля не принадлежит по праву нам, да и медь тоже, и разве не могли бы мы забрать ее обратно, если бы захотели?

– Дорогой мой Донован, – нетерпеливо проговорил Бродрик, – ты живешь в прошлом, во времени по крайней мере двухсотлетней давности, и говоришь как слабоумный. Если вы хотите получить медь, почему бы вам не организовать компанию, не нанять рабочих, не привезти сюда машины?



– Вам отлично известно, что я бедный человек, мистер Бродрик. А кто в этом виноват, как не ваш дед?

– Боюсь, что у меня нет времени обсуждать старые распри, Донован. Их лучше позабыть. Всего тебе хорошего. – И Джон Бродрик сделал знак кучеру ехать дальше, оставив старика на дороге, где тот продолжал стоять, опираясь на палку и больше уже не улыбаясь.

Когда карета перевалила через гору, Джон Бродрик окинул взором открывшуюся перед ним картину. Там, по другую сторону залива, виднелась гавань Дунхейвена, остров Дун в ее горловине, а за Дунхейвеном, у самого конца залива, подобно часовому, охраняющему окрестные воды, стоял его замок Клонмиэр.

Карета с грохотом спустилась с горы, въехала в город, пронеслась мимо гавани, распугивая скот и гусей на рыночной площади, чуть не задавила собаку, которая с лаем бросилась под колеса, и только чудом не сбила босоногого мальчугана, пытавшегося загнать в дом курицу; мимо почты, мимо лавки Мэрфи, выехала из деревни и, миновав редкие домишки Оукмаунта, направилась к въездным воротам, возле которых стоял Лодж, дом для сторожа. Ворота были открыты, и он нахмурился, потому что именно из-за подобной небрежности его скот в прошлый раз оказался на болоте; работники Морти Донована захватили коров и поставили на них клеймо своего хозяина, что еще больше обострило неприязненные отношения между двумя семьями, и он решил при первой же возможности серьезно поговорить с вдовой Грини, которая жила в Лодже, напомнив, что ей поручено ответственное место и что если она не оправдает оказанного ей доверия, то среди арендаторов найдется достаточно желающих его занять, и они будут выполнять свои обязанности гораздо лучше.

Проехав через парк и вторые ворота, они миновали аллею, вдоль которой росли деревья, посаженные его отцом, и кусты рододендронов, которыми так гордилась бедная Сара и за которыми теперь любовно ухаживали ее дочери, выехали на усыпанную гравием дорожку, проехали мимо ручья и сада, через каменную арку и назад, к тому месту, где дорожка делала петлю, заканчиваясь перед серыми стенами замка Клонмиэр.

2

Бродрики обедали в пять часов, и к тому времени как Джон Бродрик умылся и переоделся, сняв дорожное платье, обед был уже на столе, и вся семья собралась в столовой, чтобы поздороваться с отцом после его недельного отсутствия – он ездил в Слейн и Мэнди. Его жена Сара умерла несколько лет тому назад, и ее место за столом напротив отца теперь занимала их старшая дочь Барбара. Она подошла к отцу, чтобы его поцеловать, и ее примеру последовали младшие сестры: Элиза и Джейн. Генри, старший сын Джона Бродрика, уже поздоровался с отцом, когда тот приехал; и теперь стоял около буфета и точил нож, чтобы отец мог нарезать жареного поросенка. Томас, их слуга, стоял рядом с ним, готовый выполнить любое приказание. Прежде чем начать резать мясо, Джон Бродрик прочитал молитву, после чего приступил к делу, раскладывая куски жареного поросенка на тарелки, которые ему подавал Томас.

– Правду ли говорят, отец, – спросила Барбара, – что раскрыли какой-то ужасный заговор с целью убить кабинет-министра во время его поездки по стране?

– Боюсь, что это весьма вероятно, – ответил Бродрик. – Заговор, кажется, действительно существовал, но его, к счастью, вовремя раскрыли, и ничего плохого не произошло. Этот заговор был инспирирован какими-то подонками, и когда все объяснится, виновники понесут заслуженное наказание. В Слейне, разумеется, только об этом и говорят. Думаю, это повлияет на ход выборов.

– А что, мистер Хейр снова будет выдвигать свою кандидатуру? – спросил Генри.

– Насколько мне известно, да. Кстати, Генри, ты можешь кое-что сделать в связи с этим. Сообщи всем моим арендаторам, чтобы они были готовы отдать голоса за того, кого я им укажу, а если кто-нибудь из них не явится в назначенный день без уважительной причины – а это может быть только болезнь, – они тут же обнаружат, что у них больше нет крыши над головой.

– Могу ручаться, что кое-кто непременно найдется, – рассмеялся Генри. – Двое-трое по крайней мере. Когда придет время, окажется, что у них сильнейшая лихорадка, так что даже пришлось послать за священником.

– Преподобный отец, если у него хватит ума, постарается на это время куда-нибудь удалиться, чтобы быть подальше от неприятностей, – сказал Джон Бродрик, занимая свое место во главе стола.

Увидев, что стул рядом с ним пуст, он нахмурился.

– Джон опять опаздывает, – сказал он. – Разве он не знает, что я сегодня должен вернуться?

– Мне кажется, он собирался поехать на остров, – поспешно отозвалась Барбара. – Он условился с одним из офицеров гарнизона поохотиться, пострелять зайцев. У них, наверное, что-нибудь случилось с лодкой.

– Я не потерплю неаккуратности ни от кого в этом доме, и менее всего от девятнадцатилетнего мальчишки, – проговорил ее отец. – Клонмиэр не Энрдиф-Касл, и у меня не такой покладистый характер, как у Саймона Флауэра. Имейте это в виду. Объясни своему брату, Генри, как следует себя вести. Мне казалось, что чему-чему, а вежливости в Итоне и Оксфорде вас должны были научить.

– Простите, сэр, – сказал Генри, обменявшись взглядом с сестрой.

– Джон никогда не имел представления о времени, – сказала вторая дочь Бродрика Элиза, которая надеялась снискать расположение отца, встав на его сторону. – Сегодня он проспал завтрак, Тому дважды пришлось его будить.

Незадачливый Джон, который вошел в столовую как раз в этот момент, увидел, что все смотрят на него с сочувствием, за исключением отца и Элизы; быстро пробормотав извинения и багрово при этом покраснев, он занял свое место за столом и еще усугубил неловкость, пролив на скатерть соус.

– Просто удивительно, – сухо заметил отец, – как это случается, что долгое пребывание в нашей глуши превращает джентльмена в неотесанного мужлана, который даже не умеет аккуратно есть. Твои друзья из Брейсноз-Колледжа тебя просто не узнают. Впрочем, давайте поговорим о другом. Томас, вы можете нас оставить. Дамам будут прислуживать молодые господа. Дело в том, – сказал он медленно, словно обдумывая каждое слово, и глядя на своих детей, когда слуга вышел из комнаты, – что я должен вам кое-что сообщить относительно нашего будущего.

Он положил нож и вилку на тарелку и улыбнулся Генри, словно напоминая ему, что раньше они уже обсуждали этот вопрос, в то время как остальные ждали, что будет дальше.

Для Джона Бродрика это был момент торжества. Вот уже много месяцев, с того самого времени как предположение о возможности добывать медь из недр Голодной Горы превратилось в уверенность, он ни о чем другом не думал. Он поставил себе целью сделать все возможное, чтобы преодолеть апатию и недоверие своих соседей, понимая, что сам он не располагает капиталом, необходимым для покрытия начальных расходов. Кроме того, даже выбранный для рудника участок не принадлежал ему единолично. Часть земель на Голодной Горе входила в Данкрум, имение, принадлежащее Роберту Лэмли, и, не заручившись его согласием на образование компании, начинать работы было нельзя. Но вот, наконец, Роберт Лэмли подписал контракт, и можно закладывать шахту. Дело ведь не в том, думал Джон Бродрик, с гордостью глядя на своих детей, что я стремлюсь к богатству для себя или для них. Деньги, конечно, будут, это само собой разумеется. Генри будет жить в Клонмиэре в полном достатке, а после него его дети. Он увеличит свои владения, купив соседние земли, высадит еще больше деревьев, пристроит новый флигель к замку, а если захочется, распространит свои владения за пределы края, купив землю по другую сторону воды.

Нет, его больше занимает принципиальная сторона дела. Страна его богата, там лежат сокровища, которые можно взять, и только лень его соотечественников мешает им воспользоваться этим богатством. Он считает своим долгом, своей обязанностью перед страной и перед Всевышним извлечь из недр Голодной Горы спрятанные сокровища и отдать их – за известную плату – людям. Он посмотрел на портрет своего деда, что висел над камином в столовой – Джон Бродрик построил Клонмиэр и был убит в тысяча семьсот пятьдесят четвертом году, когда шел в церковь, потому что пытался бороться с контрабандистами, орудовавшими на побережье. Джон знал, что дед одобрил бы его намерение построить шахту. Как и его внук, он тоже рассматривал бы это начинание как дело принципа. Ну что же, может быть, и его убьют выстрелом в спину, как это сделали с первым Джоном Бродриком, или будут калечить его скот, или подожгут сараи с зерном, но им не удастся его запугать, они не помешают ему выполнить то, что он считает своим долгом. Улыбаясь, он посмотрел на каждого из своих детей по очереди.

– Сегодня днем в замке Эндрифф я подписал соглашение с Робертом Лэмли, согласно которому образована компания по строительству медного рудника на Голодной Горе, – сказал он.

Молодые Бродрики молча смотрели на отца, и он подумал, со смешанным чувством гордости и веселого удивления, как они похожи друг на друга, – все они, начиная с высокого Генри и кончая малышкой Джейн, несмотря на то что у каждого были свои индивидуальные черты, обладали безошибочным качеством Бродриков: уверенностью в том, что они умнее и лучше воспитаны, чем их сограждане.

Он вспомнил своего отца Генри, который сломал спину во время охоты в Дункруме, и когда его хотели отнести в ближайший коттедж, на носилках из жердей, и уложить там на кровать, он ругался и говорил: «Пошли вы все к дьяволу, дайте мне умереть на воле, под открытым небом, когда придет мой час». И они ждали – пять часов под дождем, а он смотрел на небо.

А теперь перед ним сидит его собственный сын Генри, ему двадцать один год, и он улыбается отцу со своего места за столом с таким же спокойно-уверенным выражением лица; Джон только с ним обсуждал свои новые проекты, и сын проявил свойственную ему веселую готовность сделать все, что от него требуется.

Вот Барбара, ей двадцать три года, она самая старшая из детей, ее мягкие каштановые волосы падают на лоб; она обдумывает услышанную новость, слегка наморщив лоб от напряжения, – ей всегда требуется время, чтобы освоиться, когда ее вниманию предлагается какая-нибудь новая мысль… Она консервативна по природе, и неодобрительно относится к переменам. Ее сестра Элиза годом младше нее, она несколько полнее и светлее и больше похожа на свою покойную мать. Элиза уже прикидывает, как эти новшества отразятся лично на ней. Отец, конечно, заработает кучу денег, и им больше не придется все время торчать в Клонмиэре, они смогут на время сезона переселяться в Бат и даже поехать на континент, как это сделали дочери лорда Мэнди год тому назад.

Мысль о континенте промелькнула в голове и у Генри, когда он смотрел на отца. Он любил Клонмиэр, любил свою семью и считал, что постройка рудника это разумное предприятие, вполне осуществимое и полезное людям и вообще всей стране. Если это к тому же означает, что он сможет поехать во Францию, Италию, Германию и в Россию, сможет увидеть картины, услышать музыку – словом, познакомиться со всем тем, что они, бывало, обсуждали в Оксфорде, – ну тогда, чем скорее Голодная Гора откроет свои недра для лопаты, кирки и машины, тем лучше.

Его брат смотрел в окно, на залив, который лежал там, внизу. У него и его сестры Джейн были самые темные волосы из всей семьи. Темный оливковый цвет лица и карие глаза придавали их внешности что-то южное, испанское, может быть, даже цыганское, то, чего совсем не было у других.

Шахты на нашей горе, думал он, грохот машин, который распугает птиц, кроликов и зайцев, толпы несчастных рабочих, которые будут день за днем трудиться под землей, счастливые тем, что получили работу, спасающую их от голода, и проклиная в то же время хозяина, который им эту работу предоставил. Он знает, как все это будет. Видел уже раньше, в Дунхейвене, когда отец вел там бесконечные разговоры о прогрессе. В глаза это были сплошные любезности и улыбки, но стоило отцу отвернуться, как люди начинали ворчать и шушукаться между собой, а потом вдруг обнаруживался сломанный забор, исчезала корова или начинала хромать лошадь – странная бессильная злоба.

Ладно, что там говорить, выстроит отец свою шахту, все они станут миллионерами, и дело с концом. До тех пор, пока его, Джона, не заставят надзирать за работами в шахте или занять какой-нибудь ответственный пост, ему все это безразлично, и если они не тронут вершину Голодной Горы, а он по-прежнему сможет натаскивать там своих собак и лежать в траве, греясь на солнце, тогда пусть новая компания устраивает там хоть десять шахт, его это не волнует. Что касается Джейн, которая в свои восемь лет считалась в семье красавицей, которую все любили и ласкали, хотя ее никак нельзя было назвать балованным ребенком, то у нее в голове возникли самые странные образы и фантазии: она воображала себе, что по склону Голодной Горы течет поток меди, красный, как кровь, в нем барахтаются рабочие, похожие на маленьких чертенят, а среди них, словно сам Господь Бог, сидит на троне ее отец.

– Когда вы предполагаете приступить к работам, сэр? – спросил Генри.

– В течение следующего месяца, – ответил отец. – Однако предварительную разведку можно будет начать и раньше. На днях ко мне должен приехать из Бронси один человек, он привезет с собой инженера. Мы должны начать проходку к середине лета, и, если повезет, у нас будет три месяца на то, чтобы опробовать шахту, прежде чем наступит осень… Было бы нежелательно отказываться от самых высоких цен, если у нас будет, что продавать. Однако в первые два года доход будет невелик, поскольку сначала нужно будет возместить затраченные средства.

– А как насчет рабочих, отец? – спросила Барбара.

– Я нашел одного корнуольца по имени Николсон на должность штейгера, – ответил Бродрик, – и он, разумеется, привезет с собой своих людей. А дальше будет видно.

Джон Бродрик встал из-за стола и, подойдя к буфету, отрезал себе еще один кусок жареного поросенка.

– Недовольств нам, конечно, не избежать, – коротко заметил он. – Недовольные были, когда в Дунхейвене появилась почта, были они и тогда, когда открылась аптека-амбулатория для бедняков. Я ничего другого не ожидаю. Но когда люди узнают о размерах зарплаты, которую корнуольцы кладут себе в карман каждую неделю, мы услышим другие песни. Зима-то была тяжелая, верно? Возможно, они задумаются и о следующей. Я вполне допускаю, что эти мысли у них появятся. И сделаю все возможное, чтобы они пришли на Голодную Гору и попросили, чтобы их наняли на работу.

Его сын Джон нахмурился, рассеянно тыкая вилкой в скатерть.

– А что ты думаешь обо всем этом, Джон? Юноша вспыхнул. Он всегда терялся в присутствии отца.

– Вы правы, сэр, – медленно проговорил он, – они придут к вам наниматься, но никакой радости это им не доставит. Они будут думать: «С чего это мы должны благодарить его за то, что он не дает нам умереть с голода?» Это какой-то вывих в сознании, однако он обязательно у них появится. Вы, наверное, и сами это понимаете, и догадываетесь, что они обязательно будут совать вам палки в колеса и стараться что-нибудь напортить, несмотря на то что вы даете им возможность заработать на хлеб.

– Мне кажется, ты им сочувствуешь?

– Нет, сэр, – запинаясь сказал Джон. – Просто, вы понимаете, на нас до сих пор смотрят, как на чужаков, нежелательных пришельцев. Этого никто не может отрицать.

– Мне просто смешно тебя слушать, – раздраженно сказал отец. – Мы принадлежим к этой стране, так же как и все прочие. Ведь здесь жил твой прадед, а до него его брат. Бродрики живут в этих местах с шестнадцатого века.

– А почему же тогда застрелили моего прадеда? – спросил Джон.

– Ты прекрасно знаешь, что его убили, потому что он считал, что исполняет свой долг перед Богом и королем, настаивая на соблюдении закона. Контрабанда есть нарушение закона, и он хотел положить этому конец.

– Нет, сэр, – возразил Джон. – Это был только предлог. Донованы убили моего прадеда, потому что эта земля, прежде чем он ею завладел, принадлежала им, потому что вожди клана Донованов владели Клонмиэром, Дунхейвеном и островом Дун еще в те времена, когда Бродрики служили переписчиками в конторе в Слейне, где снимали копии с документов, и Донованы не могли этого забыть. Они и сейчас помнят. Вот почему Морти Донован разрешает своим арендаторам красть ваш скот, и вот почему корнуольские рабочие не останутся здесь дольше, чем на один сезон.

Наступило молчание. Джон Бродрик ничего не отвечал. Он задумчиво смотрел на своего второго сына, в то время как остальные его дети, удивленные взрывом брата, сидели молча, краснея и испытывая крайнюю неловкость.

– Отлично, Джон, – сказал наконец Бродрик. – Я вижу, что Итон и Брейсноз оказали на тебя большее влияние, чем я предполагал. Еще несколько лет в Лондоне, в Линкольнс Инн, и ты станешь настоящим оратором. А теперь, Барбара, если ты кончила, я предлагаю всем подняться наверх, в гостиную, чтобы Томас мог убрать со стола. Чаем ты нас напоишь в гостиной.



– Хорошо, отец, – сказала Барбара, и, бросив укоризненный взгляд на Джона, виновника неприятной сцены, первой стала подниматься по лестнице в гостиную, где слуга уже приготовил поднос со всем необходимым для чая.

– Какая глупость, – сказал Генри, похлопав брата по плечу. Их отец задержался и все еще был внизу. – Что это тебе пришло в голову говорить такие вещи, да еще в такое время? Ты же знаешь, как отец раздражается всякий раз, как речь заходит о Донованах. Зачем тебе понадобилось приводить все эти доводы против шахты, которой он так увлечен?

– Джон, дорогой мой, ты ведешь себя неразумно, – сказала Барбара, – тем более сегодня, когда ты опоздал к обеду. Теперь он будет на тебя сердиться по крайней мере неделю.

– Ах, будь оно все неладно, – с досадой проговорил Джон, бросаясь в кресло. – Почему я все делаю не так, как надо? И почему никто не любит – включая меня самого, – когда говорят правду? Вы же не думаете, что я так уж люблю Донованов? Старик Морти Донован настоящий негодяй, мне это известно.

Он протянул руки к Джейн, и девочка подошла к нему, села на колени и обняла его за шею.

– Что нам с тобой делать, сестричка? Давай убежим вместе на остров Дун, построим там хижину и станем в ней жить?

– Зимой там будет просто ужасно, – ответила Джейн, смеясь и теребя его воротник. – У тебя сразу же испортится настроение, и ты будешь вымещать свою злость на бедненькой Джейн. Генри гораздо лучше тебя мирится со всякими неудобствами.

– Генри все делает лучше меня, – вздохнул Джон, – разве не так, старина? Ты не пропускаешь ни одной лекции в Оксфорде, завтракаешь с преподавателями. Вы знаете, у него целый длиннющий список знакомых, с которыми нужно обмениваться визитами. А у меня бывают только торговцы, предлагая мне что-нибудь купить, да охотники, желающие продать мне свою собаку.

– Как вы думаете, – спросила Элиза, – мы очень разбогатеем, когда эта шахта начнет приносить доход?

– Мы будем так богаты, – ответил ей Генри, подмигнув Джону, – что все обедневшие графы в наших краях прибегут к тебе свататься. Пора тебе заняться своими туалетами. Бедная миссис Мерфи срочно должна запастись шелками, бархатом и прочими иголками и нитками.

– Миссис Мерфи, – презрительно отозвалась Элиза. – Благодарю покорно. Я буду покупать наряды в Бате и Четелхеме, а к миссис Мерфи больше не пойду.

– Это будет не очень-то великодушно с твоей стороны, – заметила Барбара. – Ей всегда можно поручить какую-нибудь работу. Она так старается сделать все получше. Тебе придется держать свои роскошные туалеты из Бата в секрете от нее.

– Барбара-миротворица, – сказал Джон. – Всем старается угодить и ни с кем не ссорится. Что бы мы без тебя делали? Джейн, перестань трепать мой воротник. Не пора ли тебе спать? Отнести тебя в кроватку, или будешь дожидаться, пока за тобой не придет Марта?

– Я еще не пожелала спокойной ночи папе, – сказала Джейн.

– Тогда иди и попрощайся с ним, а потом я уложу тебя в постельку, – сказал ей брат.

Девочка побежала вниз и, подойдя к двери в библиотеку, услышала доносившиеся оттуда голоса.

На ларе, стоящем в холле, она увидела широкополую шляпу и, посмотрев на Джона, который стоял на лестнице, состроила рожицу.

– Там у папы Нед Бродрик, – шепотом сказала она.

– Ну и что, пойди и поцелуй его, скажи спокойной ночи, – велел Джон.

Плечики Джейн затряслись от смеха, но потом, взяв себя в руки и придав лицу подобающее выражение, она постучала в дверь библиотеки. Ее отец стоял у камина, повернувшись к гостю, лицо которого, хотя и более худое и бледное, являло разительное сходство с его собственным. Нед Бродрик и в самом деле был его единокровным братом, и Джон Бродрик, повинуясь чувству родственного долга, несколько лет назад сделал его своим приказчиком. Мать Неда, в высшей степени почтенная женщина, ходила за коровами в Клонмиэре и в свое время приглянулась отцу Джона. Она жила вместе с сыном в маленьком коттедже в Оукмаунте, на небольшой пенсион. Нед получал десять фунтов в год, которые отец, умерший в тысяча восьмисотом году, оставил ему в благочестивой надежде, что эти деньги «уберегут его от шалостей, в результате которых появился на свет он сам». Надежды эти, однако, не оправдались, поскольку Нед Бродрик, вопреки пожеланиям своего родителя, был отцом по меньшей мере четырех незаконных детей, прижитых от разных матерей. Поэтому он был очень рад увеличить свой ежегодный доход за счет жалованья, которое получал в качестве приказчика своего брата. Вел он себя весьма осмотрительно и никогда не претендовал на какие-либо родственные отношения, так что Джон был для него всегда «мистером Бродриком», а племянниц он называл «барышни». Надо сказать, что он был совсем неплохим приказчиком, лучшего едва ли найдешь, а если он иногда и клал кое-что в собственный карман с помощью манипуляций, которые проводил с деньгами, получаемыми от арендаторов, то какой приказчик не стал бы этого делать на его месте?

– Добрый вечер, мисс Джейн, – сказал он с обычным своим важным и серьезным видом, столь несовместимым с какими бы то ни было шалостями, что просто невозможно было вообразить, как могло случиться, что он ослушался Генри Бродрика и поступил вопреки его пожеланиям.

– Добрый вечер, Нед, – ответила девочка и, сразу же отвернувшись от него, подняла личико к отцу.

Джон Бродрик приподнял дочь за локти и поцеловал в обе щечки; его строгое, даже несколько суровое лицо при этом несколько смягчилось. Младшая дочь была ему очень дорога, даже дороже Генри, если только это было возможно, и он с нетерпением ждал того времени, когда она станет ему настоящим товарищем, а не просто прелестной игрушкой.

– Спокойной ночи, – ласково сказал он, – спи сладко, – и, проводив глазами Джейн до самой двери, сразу перестал о ней думать и снова обернулся к брату.

Джейн поднялась по лестнице в поисках Джона, но он, конечно, что было вполне в его духе, забыл о своем обещании, и ей пришлось пройти по коридору в его комнату, которая находилась в башне в самом конце дома. Она увидела, что окно в комнате широко распахнуто, а Джон смотрит вдаль на залив, сверкающий серебром под лучами луны, на темный горб острова Дун в дальнем его конце. Она встала коленями на диванчик под окном рядом с братом, и они немного помолчали.

– Джон, – спросила она наконец, – что они собираются сделать с нашей Горой? Они ее, наверное, испортят, так что мы уже никогда не сможем ездить туда на пикник.

– Они испортят ту часть, где будет рудник, – ответил Джон. – Там будут трубы, сама шахта, машины… Ты ведь видела картинку с изображением шахты? Но самую верхушку, дикую часть Горы, они не тронут, и озеро тоже не испортят. Мы по-прежнему сможем туда ездить, устраивать пикники и веселиться.

– Если бы я была этой горой, я бы очень рассердилась, – сказала девочка. – Мне бы даже захотелось убить людей, которые нарушают мое спокойствие. Я знаю, как наша гора выглядит зимой, когда она вся покрыта облаками и по ней текут потоки дождя. Она похожа на великана, который нахмурил брови. На месте папы я бы не стала копать там шахту, я бы выбрала другое место.

– Но в другом месте нет меди, малышка.

– Ну и не надо, я бы обошлась без меди.

– Разве ты не хочешь быть богатой и выйти замуж за графа, как наша Элиза?

– Нисколько. Я такая же, как Барбара, хочу только одного: чтобы все были счастливы.

– Я был бы счастлив, если бы не задолжал половине торговцев в Оксфорде, – вздохнул Джон.

– А ты много задолжал? Это очень плохо. Я слышала, как папа об этом говорил. Особенно плохо, когда ты должен человеку, который ниже тебя по своему положению.

– При чем тут плохо? Просто это раздражает. Не будем больше об этом говорить. Я отнесу тебя в кроватку, – сказал Джон, который всегда старался сменить тему, когда речь заходила о вещах, тревожащих его совесть. Он взял сестренку на руки и понес ее в ее комнату, где вместе с ней до сих пор жила старая няня.

Марты не было, она ужинала, и Джейн спокойно разделась при брате, с важным видом сложила одежду, как ее учили, и, встав на колени, прочла молитву – с такой серьезной искренней набожностью, что у Джона защемило сердце. Поцеловав Джейн и подоткнув одеяло у нее на кровати, он пошел по коридору к гостиной, но, подойдя к двери, остановился. Ему не хотелось слушать болтовню Элизы и отвечать на шутливые поддразнивания Генри, это стало бы его раздражать. Повернувшись, он направился к лестнице в задней части дома, вышел через боковые двери и, пройдя двор, оказался в конюшне, где находилась его собака Нелли со своими щенками.

Тим, мальчик при конюшне, уже ожидал его с фонарем в руке; они опустились на колени на солому, так близко, что их плечи соприкасались, и Джон взял самого слабого щенка в свои сильные, но очень ласковые руки.

– Бедняжка, – сказал он, – из него ничего нельзя будет сделать, у него расплющена лапка.

– Лучше уж его утопить, мастер Джон, – сказал Тим.

– Нет, Тим, мы не будем этого делать. Он достаточно здоров, только вот не сможет выиграть для меня ни одного приза, но это не причина для того, чтобы лишить его жизни. Не бойся, Нелли, мы не обидим твоих детей.

Джон всегда забывал все свои тревоги, когда находился среди собак. Их любовь, их зависимость от него способствовали тому, что на поверхность выходили его лучшие черты, и он бы пробыл на конюшне до полуночи, если бы Тиму не нужно было идти ужинать и спать.

– Это правда, мастер Джон, то, что говорят в Дунхейвене? – спросил Тим, запирая дверь конюшни и ставя пустое ведро около насоса.

– А что там говорят, Тим?

– Ну, будто мистер Бродрик собирается взорвать Голодную Гору динамитом, который привезут из Бронси, а нас выгонят из наших домов, чтобы освободить место для шахтеров, которых он собирается привезти из Корнуола.

– Нет, Тим, это все сказки, и с твоей стороны нехорошо их повторять. Мой отец собирается построить шахту на Голодной Горе вместе с мистером Лэмли, это верно, но вам совсем не надо никуда уезжать из-за этих шахтеров. Благодаря шахте в Дунхейвене появится работа, и те, у которых работы нет и нет земли, смогут зарабатывать деньги.

Парень с сомнением посмотрел на Джона и покачал головой.

– Там, в Дунхейвене, говорят, что не годится вмешиваться в дела природы, – сказал он. – Ведь если бы святые хотели, чтобы люди использовали эту медь, она бы и текла себе потоком по склону, и все могли бы ее видеть.

– Кто тебе это сказал? Верно, Морти Донован?

– В Дунхейвене все так говорят, – уклончиво сказал Тим, после чего пожелал хозяину спокойной ночи и ушел на кухню.

Джон пожал плечами, засунул руки в карманы и, обойдя вокруг дома, стал спускаться по заросшему травой склону к дороге и дальше к заливу.

Месяц серебрил поверхность воды в небольшой бухте у самого замка, и широкая серебряная полоса тянулась вдаль, огибая с двух сторон остров Дун, темный силуэт которого заслонял залив Мэнди-Бей и широкие просторы моря.

А там, за Дунхейвеном, милях в семи от Клонмиэра, высится темная масса Голодной Горы, далекая и неприступная в призрачном свете луны.

Между тем в библиотеке Джон Бродрик раздраженно говорил своему приказчику:

– Я сам дал разрешение офицерам гарнизона охотиться на острове на бекасов и вальдшнепов сколько им угодно, с условием, что они не будут трогать зайцев и куропаток, и они взялись следить по возможности за сохранностью этой дичи. Не могу поверить, чтобы офицеры – ведь в большинстве своем это джентльмены – нарушили обещание. А между тем ты говоришь, что зайцы наполовину уничтожены.

– Мне об этом докладывал Бэрд, мистер Бродрик, – сказал приказчик, – он говорит, что видел молодых офицеров, которые охотились на острове, а с ними был Морти Донован.

– Морти Донован? Каждый раз, когда случается какая-нибудь неприятность, оказывается, что причина этому – Морти Донован. Ты можешь пойти к нему, Нед, и сказать от моего имени, что если я еще раз услышу о том, что кто-то охотится на острове Дун без моего специального разрешения, этот человек будет наказан со всей суровостью, и ему придется предстать перед судом в Мэнди.

– Непременно схожу, мистер Бродрик. Этому Доновану должно быть стыдно. Я постоянно так и говорю в Дунхейвене.

– Морти Донован слов не понимает, так же как и все его семейство. Так ты думаешь, что они будут нам пакостить, когда мы начнем работы на шахте?

– Я не говорю: пакостить, но лично я не хотел бы оказаться на месте этих корнуольских рудокопов, которых вы собираетесь сюда привезти. Возможно, было бы лучше, если бы они оставались дома.

– Ну, ты такой же, как и все остальные, Нед. Стоит мне отвернуться, как ты, наверное, тут же побежишь к соседям, чтобы посплетничать, словно старая баба. И не забудешь прихватить с собой четки.

– Как перед Богом, мистер Бродрик, я никогда не вступаю в разговоры с людьми, только когда собираю арендную плату, а это тяжелое дело, даже в самые лучшие времена; что же до четок, то разве я не обхожу с тарелкой прихожан, собирая пожертвования, каждое воскресенье в нашей собственной законной церкви, с тех самых пор как вы сами заняли там свое место?

– Верно, Нед, я не жалуюсь. Ты всегда исполнял свой долг по отношению ко мне, и я этого не забываю. Но меня безумно раздражает, что этот невежда, этот недоучка Морти Донован, играя на суевериях здешнего народа, сумел всех убедить, что мои проекты – это деяния дьявола, колдовские штучки, тогда как будь они поумней, то поняли бы, что я собираюсь положить им в рот кусок хлеба с маслом просто так, ни за что.

– От этих людей нечего ждать благодарности, мистер Бродрик, это уж точно.

– Благодарности, вот как? Я не требую от них никакой благодарности, просто хочу, чтобы они подумали. Ну ладно, хватит об этом. Иди-ка ты домой, Нед, пока еще светит луна. На сегодня мы уже все переговорили. Да не забудь сказать этой женщине, чтобы держала ворота на запоре, мне надоело видеть, как мой собственный скот пасется на болоте с клеймом Морти Донована.

Итак, он наконец один. Все книги и бумаги аккуратно сложены и убраны; все дела на сегодня переделаны.

Теперь он поднимется наверх в гостиную и поговорит с дочерьми, спросит их, что они думают о его намерении приобрести небольшой домик по ту сторону воды – пусть будет еще одно место, кроме Клонмиэра, откуда они смогут ездить с визитами в Бат, а когда девочки отправятся спать, он помешает огонь в камине носком башмака и расскажет Генри о методах горных работ, принятых в Корнуоле, о предложениях этого малого из Бронси, о том, как старик Лэмли выторговал у него свои двадцать процентов и о том, какой никчемный человек этот Саймон Флауэр.

Но прежде он прогуляется – нужно подышать свежим морским воздухом. Он стал спускаться вниз по склону, совершенно так же, как это сделал несколько минут тому назад Джон, и вдруг, глядя на залив в сторону острова Дун, заметил одинокую фигуру – это был его младший сын, который неподвижно стоял на берегу, погруженный в какие-то, очевидно бессмысленные, размышления.

– Захотелось побыть в одиночестве, Джон? Юноша вздрогнул. Он не заметил, как подошел отец.

– Да, сэр.

Наступило молчание. Ни тот, ни другой не знали, что сказать, и оба вспомнили эпизод за обедом. Наконец Джон, желая загладить свою вину, порывисто пробормотал:

– Простите меня, сэр, мне не следовало так себя вести за обедом и говорить такие вещи.

– Ничего, Джон, я уже забыл об этом.

Отец колебался, не зная, стоит ли сказать, что он хорошо понимает все то, что хотел выразить его сын. Ему сорок восемь лет, а сыну всего девятнадцать. Он знает, что первый Джон Бродрик был убит именно по той причине, о которой сегодня говорил сын, и что нынешние Донованы этого не забыли. Ему самому удобнее все это предать забвению. В здешних краях не стоит иметь хорошую память. Люди слишком хорошо все помнят, в этом их главная беда. Он – сторонник справедливости, скрупулезной честности по отношению к тем, кому меньше повезло, чем тебе, однако дальше идти опасно. Стоит только начать проявлять сочувствие, как тут же утратишь твердость, сделаешься инертным, начнешь думать о всевозможных обидах, стародавних междоусобицах, о прошлом, которое давно миновало. Если он, Джон, не поведет дело, как надо, если не заставит людей понимать, что такое дисциплина, служба, уважение к тем, кто стоит выше тебя, то он превратится в такого же ни на что не годного бездельника, как Саймон Флауэр. И Джон Бродрик ничего не сказал. Он стоял на берегу залива, глядя вдаль, в направлении своей будущей шахты, а сын стоял рядом, нервный и нерешительный, следя за тем, как блики лунного света скользят по темному лику Голодной Горы.

3

Когда Джон Бродрик сказал Роберту Лэмли, что его доля в доходах от разработок будет составлять около тысячи фунтов, он это сделал не из безрассудного оптимизма, а в твердой уверенности в том, что подобное утверждение соответствует истине. На самом же деле сумма, поступившая на счет старого джентльмена в Слейнском банке в конце четвертого года, превысила полторы тысячи фунтов, при том что все предварительные расходы были покрыты в течение первого же года.

Цены на медь никогда не стояли так высоко, и, купив три парохода, которые были заняты исключительно на перевозке руды из Дунхейвена в Бронси, он добился максимального снижения стоимости фрахта. Роберт Лэмли, увидев, как идут дела, забыл свою былую осторожность и уговаривал партнера удвоить количество рабочих, занятых теперь в шахте, чтобы выбрать из недр Голодной Горы всю руду до последней унции, однако Джон Бродрик отказался это сделать.

– Конечно, можно было бы нанять еще рудокопов и выработать самые перспективные участки, получив наибольшее количество меди, однако я поставил себе целью вести все работы без потерь, чтобы сохранить все, что возможно, для наших детей и чтобы не создалось такое положение, при котором какие-то участки месторождения будут потеряны навсегда. Если Николсон, наш штейгер, станет проходить шахту еще дальше вглубь, это будет означать, что мы действуем вопреки собственным интересам. Сила воды слишком велика, с ней невозможно будет справиться, и через короткое время находящаяся там руда будет потеряна безвозвратно.

Старик Лэмли наведывался в Дунхейвен примерно раз в полгода, и всегда находил какие-нибудь недостатки то в одном, то в другом, хотя он не имел об этих делах ни малейшего понятия, пока наконец Бродрик, который бывал на руднике каждый день и знал шахту не хуже самих рудокопов, не потерял терпение.

– Вы жалуетесь на то, что управление шахтой оставляет желать лучшего? – сказал он. – Не угодно ли вам прочесть письмо, написанное самым выдающимся экспертом в стране, который посетил нас в прошлом месяце?

Старик некоторое время разглядывал это хвалебное письмо сквозь очки, потом отложил его в сторону и упрямо заявил, что как бы хорошо ни управляли шахтой, все равно шахтеры получают слишком высокую плату и, в особенности, штейгер Николсон.

– В Корнуоле существует давнишнее правило, – возразил ему Бродрик, – согласно которому штейгер в добавление к основному жалованью получает от владельцев шахты премию, в зависимости от количества добытой за год руды. Я собираюсь ввести это правило у нас в отношении Николсона.

– Но ведь от этого уменьшатся наши доходы, Бродрик!

– Да, конечно, но я считаю, что это необходимо. Штейгер Николсон работает на шахте с самого ее возникновения, да еще при весьма неблагоприятных условиях для него самого и его людей из-за противоборства местного населения, а он еще ни разу не пожаловался и не заявил, что возвращается в Корнуол.

Роберт Лэмли продолжал спорить и доказывать, но наконец уступал доводам директора и уезжал в своей карете, в то время как последний в самом дурном настроении думал о том, как бы выкупить у Лэмли его долю в руднике и таким образом избавиться от него навсегда.

Дела на шахте шли успешно, она приносила хороший доход, однако оставалось еще множество трудностей, которые нужно было преодолеть. Прежде всего оказалось, что жители Дунхейвена настроены еще более враждебно, чем ожидалось. Он и не предполагал, что местное население будет приветствовать корнуольцев, был готов к тому, что их встретят в штыки, и принял соответствующие меры. Например, он велел выстроить неподалеку от Голодной Горы жилища для приезжих, оплатив строительство из собственных средств и проследив, чтобы в каждом доме была необходимая мебель, постели и кухонная утварь. Среди рабочих были семейные, они привезли с собой жен и детей.

Неприятности начались, когда они стали приходить в Дунхейвен, чтобы купить себе необходимые вещи. Лавка Мерфи непонятно, каким образом, оказалась совершенно пустой, на прилавках нельзя было увидеть ни одного куска мыла, ни единой свечки, а сам Мерфи с улыбками и извинениями объяснял разочарованным корнуольским хозяйкам, что он уже три месяца не видел ни единой свечи, а что касается мыла, то его собственная жена только сегодня утром ходила на берег и наскребла там ведерко песку, чтобы вымыть пол в лавке. То же самое происходило, когда они хотели купить на фермах яиц или масла, или даже молока. Куры-де не несутся с самой пасхи, а молоко все прокисло – жара-то стоит какая, – и его пришлось вылить, даже свиньи не желают такое есть. Несчастным рудокопам вместе с семьями пришлось бы голодать, если бы Джон Бродрик не послал один из своих пароходов в Слейн за провизией, с тех пор это вошло в обиход, и единственным способом накормить рабочих стало привозить провизию из Мэнди каждую неделю, потому что в Дунхейвене они ничего купить не могли. Надо отдать справедливость Николсону: он сумел уговорить рабочих, чтобы они не собрали свои пожитки и не уехали домой.

Благодаря продуктам, доставляемым пароходами, шахтеры обрели некоторую независимость; кроме того, они начали сажать овощи, и таким образом их существование стало вполне сносным. Но все равно то и дело оказывалось, что картофель на поле выкопан неизвестно по какой причине, кочаны капусты вдруг исчезли, куры, заблудившись, не нашли дороги домой. В ответ же на задаваемые вопросы дунхейвенцы и обитатели коттеджей, расположенных по соседству, только качали головами и возводили глаза к небу. Джону Бродрику приходилось посылать мешки картофеля и капусты, а также цыплят и кур, чтобы восполнить понесенные ими потери. Зимой, случалось, исчезали дрова, и шахтерам, чтобы не замерзнуть самим и обогреть семью, приходилось рубить деревья или собирать плавник, выброшенный на берег залива у самого подножья Клонмиэра. Неду Бродрику, ловко маневрируя между угрозами и посулами, удалось уговорить нескольких молодых парней из местных попробовать свои силы на шахте, и в начале второго года они потянулись, один за другим, на Голодную Гору с просьбой принять их на работу. Однако, несмотря на это, вражда по отношению к шахте не ослабевала.

Нет, все это совсем не легко, думал Джон Бродрик, и каким облегчением было бы иногда отдохнуть, уехать из Клонмиэра, перебраться на ту сторону воды и оказаться в Бронси или в уютном домике на ферме Летарог, который он купил для дочерей; там они проводили два-три месяца каждую зиму. Мечта Генри осуществилась, он побывал в Париже, Брюсселе и в Вене, а тем временем Джон все еще изучал юриспруденцию в Линкольнс Инн.

Осенью тысяча восемьсот двадцать пятого года, когда вся семья находилась в Летароге, переехав туда уже в августе, Джон Бродрик получил анонимное письмо из Дунхейвена. Буквы в этом послании были почти сплошь смазаны, и прочесть его было почти невозможно, однако Бродрик все-таки разобрал, что там написано: «Если не хочешь, чтобы было еще хуже, возвращайся домой». Письмо было адресовано на транспортную контору в Бронси, он сунул его в карман и тут же о нем забыл. Неделю спустя, когда у пристани в Бронси ошвартовалась «Генриэтта» – один из его пароходов с грузом медной руды, он вспомнил об этом письме и просто из любопытства показал его капитану. Тот внимательно прочитал письмо и довольно долго не говорил ни слова.

– Значит, штейгер Николсон ничего вам не сообщал, – сказал он наконец.

– Нет, я ничего от него не получал после очередного письма, которые он посылает мне в начале каждого месяца. А что, разве что-нибудь неблагополучно?

– Может быть, он не хотел вас беспокоить. Сейчас пока еще трудно что-нибудь сказать. Я вот думаю, может быть, это письмо, которое вы получили, касается потерь, понесенных шахтой за последнее время.

– Потерь? Что это еще за потери?

– Не могу вам сказать ничего определенного, я ведь был в Дунхейвене всего четыре дня – пришли, загрузились и назад. Но дело в том, что в Слейне, Мэнди и других местах появляется руда, которая минует ваши пароходы, и о которой ничего не знаем ни мы, ни штейгер Николсон.

– Откуда у вас эти сведения?

– Об этом говорили люди штейгера Николсона, сэр. Руда поступает на поверхность, как обычно, и воры начинают действовать уже тогда, когда она наверху. Насколько я понимаю, Николсон собирается установить систему охраны в ночное время, поскольку руда исчезает именно тогда, однако я не знаю, сделал он это или еще нет.

– А что говорят об этом в Дунхейвене, и говорят ли вообще?

– Прямо – ничего, сэр. Но у меня такое чувство, что люди все равно об этом знают.

Джон Бродрик поблагодарил капитана «Генриэтты» и, приказав подать экипаж, отправился домой в Летарог, решив, что в этот же вечер напишет письмо Николсону, требуя объяснений. Однако писать ему не пришлось, ибо в тот самый день прибыло письмо от самого штейгера, написанное в явной спешке и, очевидно, в состоянии крайнего волнения.


«Здесь действует целая система хищения, которая, в конце концов, сведет на нет всю нашу работу. Я уже давно начал замечать, что в партиях породы, выданной на-гора и приготовленной к отправке, наблюдаются недостачи, но вот два дня назад одна такая партия, весьма крупная, исчезла вовсе; ее охранял ночной сторож, поскольку мне было ясно, что кража совершается с наступлением темноты. Этот сторож, один из моих людей, корнуолец по имени Коллинз, был обнаружен ранним утром – у него проломлена голова, и он вряд ли выживет. Его, по-видимому, ударили сзади, потому что он не видел, кто на него напал. Этот случай так напутал его товарищей, что мне очень трудно найти человека, который согласился бы сторожить ночью, а кое-кто из них поговаривает о том, чтобы забрать семью и вернуться домой в Корнуол».


Джон Бродрик прочел письмо вслух дочерям и объявил о своем намерении немедленно отправиться в Клонмиэр.

– Я напишу в Лондон Генри и Джону, попрошу их тоже туда приехать, – сказал он, – если их дела позволят им отлучиться. У меня нет никаких сомнений по поводу того, кто стоит за всеми этими делами.

– Вы имеете в виду Морти Донована? – спросила Барбара после минутного колебания.

– Возможно, он не имеет непосредственного отношения к краже, он для этого слишком умен, – отвечал ее отец. – Но я бы очень удивился, если бы оказалось, что все это придумал не он, а кто-то другой.

– Как вы считаете, кто написал это анонимное письмо? – спросила Элиза.

– Не знаю и не интересуюсь, – сказал Джон Бродрик. – Возможно, один из наших арендаторов, который не решился себя назвать из страха перед Морти Донованом. Во всяком случае, неважно, кто написал письмо, важно найти виновников и примерно их наказать. Именно этим я и намерен заняться, даже если рискую в результате оказаться с проломленной головой.

Сестры с тревогой посмотрели друг на друга.

– Умоляю вас, – сказала Барбара, – будьте осторожны, не делайте ничего сгоряча. Может быть, стоит заручиться помощью солдат из гарнизона, что стоит на острове?

– Дитя мое, – сказал в ответ ее отец, – если я не в состоянии, не прибегая к военной помощи, усмирить двух-трех негодяев, моих собственных соседей, я никогда больше не смогу высоко держать голову в Дунхейвене. Твой прадед ни у кого не просил помощи, когда боролся с контрабандистами.

– Вы правы, не просил, – сказала Джейн, – только они его за это убили выстрелом в спину.

Джон Бродрик строго посмотрел на свою младшую дочь.

– Тебе, наверное, рассказал об этом твой братец Джон, – сказал он.

Джейн отрицательно покачала головой, глаза ее наполнились слезами, она выскочила из-за стола, подбежала к отцу и обняла его за шею.

– Если вы поедете домой, – сказала она, – пожалуйста, позвольте мне поехать с вами. Я не боюсь никаких Донованов, а ведь нужно, чтобы кто-нибудь смотрел за домом и заботился о вас. А я уже не ребенок, мне скоро исполнится четырнадцать лет.

Джон Бродрик улыбнулся дочери и потрепал ее по щеке.

– Неужели ты думаешь, что Медный Джон не может сам о себе позаботиться? – сказал он. – Не надо смущаться, Элиза, я прекрасно знаю, как меня называют в Дунхейвене. Значит, дитя мое, ты будешь обо мне заботиться, следить за тем, чтобы ленивые слуги вовремя подавали горячую воду, чтобы тарелки за обедом были чистые, а простыни – хорошо высушены и выглажены? Ну что же, посоветуйся с Барбарой, я в эти дела не вмешиваюсь. Но что бы вы ни решили, завтра я отправляюсь в Бронси, чтобы сесть на пароход, который вечером отходит в Слейн.

В Лондон было отправлено письмо, уведомляющее Генри и Джона о намерении их отца вернуться в Дунхейвен, в котором он просил их тоже приехать в Клонмиэр, если им позволят дела, и на следующий день Джон Бродрик вместе с Джейн в сопровождении Марты заняли свои места на пакетботе, совершающем регулярные рейсы между Бронси и Слейном. Пока они находились в Слейне, где им пришлось переночевать, Джон Бродрик постарался разузнать все, что возможно о том, где и как осуществляется тайная торговля рудой, и кто за этим стоит.

Управляющий транспортной конторой проявил живой интерес и сочувствие, однако мало чем мог помочь. Он признал, что слышал о подпольной торговле медью, которая ведется в графстве, и о том, что существуют бессовестные агенты, готовые организовать погрузку краденой руды и отправку ее на медеплавильные заводы на той стороне, однако кто эти агенты и какие транспортные фирмы занимаются перевозкой – этого он сказать не мог.

Джон Бродрик вышел из транспортной конторы в мрачном и решительном настроении. Дело обстояло еще хуже, чем он ожидал. Он отсутствовал ровно три месяца, и за это время сложилась целая система грабежа, которая грозила положить конец всему делу вообще. Он винил штейгера Николсона за то, что тот сразу же не сообщил ему о том, что происходит, винил и Неда Бродрика.

Последний ожидал его в Мэнди и, увидев выражение лица своего хозяина, тут же начал оправдываться за то, что вовремя ему не написал.

– Я хотел сразу же сесть на пароход и ехать к вам в Бронси, – уверял он, – только этот Николсон все время твердил, что справится сам. И, сказать по правде, сэр, у меня хватает и своих дел, связанных с имением, так что я решил предоставить все ему.

Джон Бродрик ничего не ответил. Он подозревал, что на самом деле его брат провел все три месяца отсутствия хозяина в коттедже своей матери, греясь у камина, а в хорошую погоду охотился на острове, стреляя вальдшнепов, или же увивался за какой-нибудь вдовушкой – все они считали, что его худощавая фигура и бледная физиономия отнюдь не лишены привлекательности.

Его карета покрыла расстояние от Мэнди до Дунхейвена вдвое скорее, чем несколько лет тому назад, поскольку новая дорога была наконец закончена, главным образом благодаря тому давлению, которое Джон Бродрик оказывал на их депутата в парламенте.

– Теперь единственное, что с ней может случиться, – говорил он Джейн по дороге в Клонмиэр, – это если осядет насыпь, которая ее укрепляет, а я не могу себе представить, что это когда-нибудь может произойти. Интересно, выиграл ли Флауэр свое пари, он ведь бился об заклад, что проделает весь путь за два часа. Вы с Мартой поезжайте в Клонмиэр, а за мной и Недом карету пришлите на рудник.

Шел мелкий дождик, и вершина Голодной Горы едва виднелась в густом тумане. От главного шоссе к шахте шла широкая грунтовая дорога местного значения, изрытая широкими колеями, их проделали колеса тяжелых телег, на которых руда доставлялась от шахты к пристани в Дунхейвене; вдоль дороги располагались в ряд деревянные домишки, жилища шахтеров, а в конце ее – сараи и, наконец – высокий конус самой шахты. Рабочие, занятые работой на поверхности, а не под землей, здоровались с директором, прикоснувшись пальцами к полям шляпы, бросая на него любопытные вопросительные взгляды, поскольку никто не знал, что он собирается посетить шахту. Весть о том, что Медный Джон вернулся домой, распространилась достаточно быстро, и все испытали некоторое облегчение и в то же время беспокойство – было ясно, что в связи со случившимся на шахте воровством примут строгие меры, причем все понимали, что вместе с виновными могут пострадать и невиновные.

Штейгер Николсон принял директора в конторе, где они могли поговорить, не опасаясь, что их подслушают. Его честное лицо, обычно такое спокойное и уверенное, было встревожено, по нему было видно, что он уже много ночей не мог спокойно спать. Он подтвердил, что на шахте систематически крадут медь, которая затем переправляется в Мэнди и Слейн и там уже сбывается с рук, однако люди, которые этим занимаются, слишком хитры, и поймать их невозможно.

– Я уверен, – заявил он, – что рабочие, которые приехали вместе со мной, не имеют к этому никакого отношения, и виноватых следует искать среди местных жителей, мистер Бродрик. А те местные, что не замешаны в воровстве, покрывают воров из ложного чувства товарищества или же просто боятся мести.

– Вы обыскиваете людей, прежде чем они выходят из шахты?

– Непременно, мистер Бродрик. Поднявшись наверх, каждый шахтер направляется в умывальную, и там его обыскивают, моих людей так же, как и местных. Иначе на поверхность выйти нельзя.

– Я бы хотел спуститься в шахту, Николсон.

– Пожалуйста, сэр. Я сам буду вас сопровождать.

Оба они, хозяин и штейгер, надели шахтерские робы и каски с прикрепленной спереди горящей свечкой и спустились по длинной лестнице, которая вела на штольни, расположенные на разных горизонтах; некоторые из них были настолько узки, что там можно было проходить только по одному. Медный Джон заглянул в каждый штрек и поговорил с каждым из рабочих, которые встречались ему на пути.

За то время, что он находился под землей, он не оставил без внимания ни один уголок на шахте и даже помог заложить заряд пороха под выступ скалы, которую нужно было взорвать, а потом дождался взрыва и наблюдал, как отгребали обломки породы; так что когда они с Николсоном поднялись на поверхность, время близилось к вечеру. Медный Джон, однако, не выказывал ни малейших признаков утомления, и сразу же направился осматривать сортировочное и обогатительное отделения, не оставив без внимания даже вагонетки с рудой, стоявшие на рельсах, пока наступившая темнота не сделала дальнейший осмотр невозможным.

– Ну что же, Николсон, пока мы с вами ничего такого не обнаружили, – сказал он, – однако я не теряю надежды, и можете быть уверены, что в самом скором времени я дознаюсь до всего и выясню, что здесь творится. Продолжайте делать то, что вы делали до сих пор, обыскивайте каждого, кто выходит из шахты, и поставьте ночных сторожей – платите им двойную плату. Завтра утром я снова буду здесь.

На следующий день Медный Джон вместе с братом-приказчиком отправились в западном направлении, в сторону килинских пустошей.

Погода была мягкая и теплая для этого времени года, и над килинским болотом то и дело взлетали бекасы, вспугнутые спаниелем Неда Бродрика, который бежал впереди хозяина, опустив чуткий нос к земле; сделав косой круг, птицы снова ныряли в вереск. Дунхейвен остался внизу, позади них, скрытый лесами Клонмиэра, и только Голодная Гора виднелась вдалеке, устремив свой пик в небо. Свернув направо от дороги – она увела бы их на запад дальше, чем им было нужно, в сторону реки Денмар – братья пошли по тропе, которая тянулась вдоль самого болота примерно на милю, огибая его, а затем внезапно обрывалась, упираясь в ограду, внутри которой были расположены сараи, хлев и прочие хозяйственные постройки, а по холму круто поднималась вверх грубо замощенная подъездная аллея, ведущая к дому на вершине.

Все это место производило самое мрачное впечатление: дом был сложен из грязно-бурого камня, на широких зияющих окнах не было ни штор, ни занавесок, а в запущенном саду, окружающем дом, было голо и неуютно. Когда они шли через сад к дому, из сарая выскочила собака, помесь борзой и терьера, и злобно зарычала, поджав, однако, хвост.

На пороге дома появилась женщина, которая, должно быть, услышала шум; увидев незнакомых людей, она хотела было захлопнуть дверь, но потом, передумав, наоборот гостеприимно ее отворила и сделала книксен.

В молодости она была, должно быть, хороша собой, да и сейчас в ее тонком лице и темных глазах сохранилось что-то от былой красоты, и держалась она с большим достоинством.

– Нечасто вы удостаиваете нас своим посещением, мистер Бродрик, – сказала она. – Боюсь, вам нелегко было добираться до нашего скромного жилища по такой ужасной дороге. Вы, наверное, хотите повидать моего мужа?

– Вы правы, миссис Донован, – ответил Джон Бродрик. – А он дома?

– Дома, он уже недели три как никуда не выходит, все нога его мучает, покоя не дает ни днем, ни ночью. Вы найдете его в гостиной, там у него нынче и постель, он как заболел, так и переселился туда из спальни. Не трудитесь вытирать ноги, мистер Бродрик, не бойтесь испачкать мои ковры, они такие старые, что им уже ничего не сделается.

Джон Бродрик отметил про себя жалобные нотки, прозвучавшие в тоне женщины. Извинившись за темноту в передней, хозяйка открыла дверь в гостиную.

– К тебе мистер Бродрик вместе со своим приказчиком, – объявила она, – джентльмены пришли пешком из самого Клонмиэра.

В комнате было холодно и дымно – в камине горел торф, дававший мало тепла, зато массу дыма; под окном на постели, положенной на козлы, лежал Морти Донован, обложенный не слишком чистыми подушками. Его загорелое обветренное лицо было бледно, и он, казалось, заметно постарел с тех пор, как Джон Бродрик видел его в последний раз. Он поднял голову и устремил на вошедших безразличный взгляд своих голубых глаз.

– Присаживайтесь, джентльмены, – пригласил он, – если найдете стул, который под вами не сломается. Сам я встать не могу, как видите, моя несчастная нога меня совсем доконала. Принеси вина для мистера Бродрика, женщина, вместо того чтобы пялить глаза на наших гостей. Мы, может, и бедны, однако вполне можем оказать гостеприимство, когда к нам заходят господа, а в погребе у меня найдется бутылка-другая кларета, который может поспорить с тем, что имеется у вас в Клонмиэре, мистер Бродрик.

Приказчик с надеждой посмотрел на женщину. Ничто не доставило бы ему большего удовольствия, чем стаканчик кларета, но его хозяин махнул рукой, отказываясь от угощения.

– Я пришел сюда не для того, чтобы пить за твое здоровье, Донован, или даже за мое собственное, – сказал он, – и не для того, чтобы поболтать с тобой по-соседски. Я пришел тебе сказать: мне прекрасно известно, что ты мне пакостишь, причиняя убытки руднику на Голодной Горе, и я намерен положить этому конец. Это единственная причина, которая заставила меня приехать сейчас сюда с той стороны. Если ты не прикажешь своим подручным, чтобы они прекратили свои воровские дела, я велю арестовать и посадить в тюрьму всех до одного рудокопов, что работают в шахте.

Губы Морти Донована медленно расплылись в улыбке.

– …которых незамедлительно оправдает выездная сессия суда в Мэнди, – сказал он. – Я не имею ни малейшего понятия, о чем вы говорите, мистер Бродрик. Вот уже несколько месяцев я близко не подходил к Голодной Горе. А что до воровства, то спросите лучше ваших корнуольских наемников, куда они девают руду, да вашего штейгера Николсона, откуда у него появилось столько денег, что он купил своей жене дорогую вышитую шаль, и она теперь разгуливает по Дунхейвену, разрядившись, словно пава.

– Корнуольцы тут совершенно ни при чем, и тебе это отлично известно, – ответил Бродрик, – а люди из Дунхейвена тоже работали бы спокойно и добросовестно, если бы ты не развратил их за моей спиной, отравляя их сознание своим ядовитым влиянием.

– Ядовитым? – воскликнул старик, делая вид, что страшно рассердился. – Разве это отрава – взывать к милосердию всех святых, чтобы они простили тебя за то, что ты сотворил с Дунхейвеном из-за этой своей шахты, где ты заставляешь мужчин и юношей, почти что детей, надрываться, истекая потом, ради того, чтобы добыть тебе богатство? Я призываю в свидетели стены этого дома, что не вымолвил ни единого слова, которое могло бы вызвать твое неудовольствие; наоборот, все мои речи исполнены жалости к тебе.

Медный Джон спокойно выслушал до конца, не прерывая этого потока красноречия.

– Можешь говорить, пока не охрипнешь, Донован, – сказал он наконец. – Ты прекрасно знаешь, что это не производит на меня никакого впечатления. Какие бы способы ты ни изобретал для того, чтобы тайно переправлять руду в Мэнди, а потом за пределы графства, можешь быть уверен, что я все равно до всего докопаюсь, и ты вместе со своими подручными понесешь суровое наказание. Тебе, я думаю, не особенно захочется провести остаток жизни в тюрьме, но так именно и будет, если ты не прекратишь грабить меня и моих компаньонов.

Морти Донован ничего не ответил. Его голубые глаза утратили свой блеск, и он откинулся на подушки, делая вид, что этот разговор его утомил.

– А если жители Дунхейвена и продают вашу медь потихоньку от вас, мистер Бродрик, – сказал он, – то виноваты в этом только вы сами, ибо, устроив в Дунхейвене шахту, вы с самого начала открыли перед ними путь соблазна.

Это последнее заявление переполнило чашу терпения Медного Джона.

Он встал и коротко попрощался с Морти Донованом.

– Запомни, – сказал он, – я пришел сюда, чтобы предупредить тебя и твоих сыновей, если они работают вместе с тобой. И я буду тебе благодарен, если ты оставишь в покое моих арендаторов и не будешь красть их скот.

С этими словами он прошел мимо жены Донована, которая стояла возле открытой двери, и в сопровождении своего приказчика вышел из дома во двор.

– Глупо было с моей стороны сюда приходить, – сказал он. – Но я его по крайней мере предупредил, и теперь он знает, чего можно ожидать.

В этот момент хозяйская дворняжка набросилась на спаниеля Неда Бродрика, и обе собаки, вцепившись друг в друга, со злобным рычанием покатились по земле, несмотря на все попытки Неда Бродрика их растащить. Миссис Донован громко звала собаку из дома, но тут из сарая вышел человек и оттащил ее за шиворот, награждая пинками, так что бедное животное, жалобно скуля, поспешило скрыться подальше от его башмаков.

Сэму Доновану было около тридцати лет, и в нем самым неудачным образом сочетались черты обоих родителей – он не унаследовал от них ничего хорошего. Его голубые глаза были водянисты и невыразительны, редкая щетина прикрывала вялый дряблый рот. У него была манера улыбаться как-то в бок, а смотрел он постоянно вниз, на собственные башмаки, почесывая при этом за ухом.

– Добрый вечер, Сэм, – коротко поздоровался с ним Джон Бродрик. – Если ты хочешь узнать, зачем я приходил к твоему отцу, зайди в дом и спроси у него, пока он еще не забыл, о чем мы с ним говорили.

– Если вы пришли, чтобы объясниться по поводу забора Тима Мура, то меня не было дома, когда туда забрели коровы, я был в Дунхейвене, – сказал Сэм Донован, переводя взгляд с Медного Джона на его приказчика. – Вообще-то говоря, его забор уж слишком далеко выдается на север, он захватывает нашу землю, это вам всякий скажет. Том Мур не имел никакого права ставить там забор.

– Вопрос об этом заборе разбирался в третейском суде еще полгода тому назад, и тебе это прекрасно известно, Сэм Донован, – вмешался в разговор приказчик, который почувствовал себя в своей стихии и не прочь был продемонстрировать свою власть. – Разве я не приходил сюда, для того чтобы измерить участок вместе с двумя беспристрастными свидетелями, которые подтвердили правильность нашего решения? Помнишь, ты же сам тогда сказал…

– Довольно, Нед, – нетерпеливо сказал Джон Бродрик, – все это неважно, и Сэм прекрасно знает, что забор сломали коровы его отца и что он должен возместить ущерб, так что больше не о чем говорить. Пойдем домой, а то мы оба промокнем до нитки.

Он круто повернулся и пошел, не простившись с Сэмом Донованом, и приказчик вынужден был последовать за ним, сожалея о том, что спор был прерван, хотя мог бы длиться еще достаточно долго, и потребовалось бы вернуться в дом и продолжить его за стаканом виски, что непременно состоялось бы, если бы он был один, а не в сопровождении своего брата и хозяина.

Погода переменилась, что часто случается в этих краях, в воздухе повисли липкий туман и морось, а потом полил дождь, так что казалось, будто солнца здесь никогда и не бывает. Теперь ясно одно, думал Медный Джон, шагая вдоль болота, неизменно на пять-шесть ярдов впереди своего приказчика, пришло время показать этим Донованам раз и навсегда, что они должны прекратить мутить народ. Эта глупая вражда между двумя семьями – стародавняя история; прошлое давно пора похоронить и забыть о нем. Если Донованы не преуспели в жизни, не добились ничего хорошего, а наоборот, потеряли то положение, которое занимали прежде, то это произошло исключительно из-за их лени и безалаберного образа жизни. Преуспеяние Бродриков не имеет к ним никакого отношения. Богатство, которое он, Джон Бродрик, приобретает, основано на его энергии и на счастливой способности идти в ногу со временем. Если Донованы этого не понимают и будут продолжать чинить ему препятствия, Донованы будут сломлены. И чем скорее это произойдет, тем лучше для Дунхейвена. Слишком много в стране таких семей: гордых, ленивых и никчемных, всегда готовых пойти против закона; они являют собой постоянную угрозу спокойствию государства и законопослушных землевладельцев, таких, как он сам. Покуда этих людей не заставят повиноваться, примириться с прогрессом и подчиниться общему ходу вещей, страна никогда не станет богатой и процветающей.

Вот к какому решению пришел Медный Джон, оставив за спиной сырое болото и вересковую пустошь и выходя на дорогу, в то время как дождь ручьями стекал по его пальто. Когда он подошел к воротам, ведущим в его владения, отпустил приказчика и зашагал по аллее к замку, небо внезапно прояснилось, зеленая трава на лужайках засверкала на солнце, а там, вдали у края леса, взмыли в воздух цапли; покинув свои гнезда в гуще высоких деревьев, они медленно летели, тяжело взмахивая крыльями, в сторону залива. Он свернул с дороги и постоял в мягкой траве на пригорке перед замком. С любовью глядя на мощные серые стены своего дома, на башни по краям, на холм, поросший высокими деревьями. Он думает о том, как пристроит и новое крыло, сделает его еще более крепким и прочным, с большими окнами и новыми башнями – не для себя, а для Генри и его детей, и когда-нибудь в будущем замок Клонмиэр станет главной приметой округи, так что люди, проезжая по дороге из Мэнди в Дунхейвен, будут останавливаться у подножья Голодной Горы и говорить, указывая на запад: «Вон там, видите? – Клонмиэр, замок Бродриков». А возле него будут возвышаться трубы и копер рудника.

4

В конце недели из Лондона приехали Генри и Джон. За это время на руднике не было никаких новых происшествий, и штейгер Николсон высказал предположение, что возвращение директора компании испугало воров, а может быть, они просто одумались и вспомнили о честности.

Однако вскоре он понял, что ошибался, поскольку на следующий день после приезда молодых Бродриков было обнаружено, что в одной из вагонеток, до верху нагруженной в конце рабочего дня рудой, уже промытой, отсортированной и оставленной на обычном месте возле сортировочного отделения, с тем чтобы ее можно было сразу везти в обогатительное, вместо медной руды оказалась пустая порода, оставшаяся после сортировки. Штейгер Николсон сразу же призвал к себе тех двоих рабочих, которые накануне были заняты на погрузке и нагружали именно эту вагонетку, и подверг их строгому допросу, однако оба они были в полном недоумении и никак не могли понять, как это случилось. Штейгер Николсон спустился в шахту и, ползком пробравшись по узкой штольне, добрался до забоя, где накануне велись работы. На прошлой неделе почти непрерывно производились взрывы, и в забое, еще не очищенном от обломков породы, до сих пор держался едкий запах пороха. Рабочие, занятые в забое, как и те, что обслуживали вагонетку на поверхности, были местные, из Дунхейвена, а не те, что приехали вместе с Николсоном из Корнуола; они ничего не знали и не могли понять, каким образом в вагонетке очутилась пустая порода. В доказательство своей невиновности они напомнили штейгеру что он сам накануне вечером присутствовал при том, как их смена поднялась на поверхность, сам наблюдал, как их обыскивали, и убедился в том, что ни у кого из них не было обнаружено ни крупицы руды.

– Что мы, съели твою руду, что ли? – спросил один из них, пылая справедливым негодованием. – Будешь вспарывать нам животы, чтобы ее найти?

– А я так думаю, – серьезно заметил его товарищ, – что ее украли духи, те, что живут в старой горе, а нас на это время заколдовали, так что мы не видели, как они прокрались мимо нас со своими тачками.

– Единственные духи, которые пробрались сюда в шахту, находились в той бутылке, что ты купил в лавке в Дунхейвене, – сказал на это штейгер. – Продолжайте работать и помните, что вам еще придется ответить на вопросы мистера Бродрика, когда он сюда приедет. Я так полагаю, что он вызовет полицию и всех вас велит арестовать и отправить в Мэнди.

Эта новая неприятность нанесла сильный удар по самолюбию штейгера, который еще накануне поздравлял себя с тем, что всем бедам наступил конец, и он с крайней неохотой послал мальчика в Клонмиэр с запиской к директору, в которой сообщалось о том, что произошло.

Медный Джон прибыл в течение ближайшего часа в сопровождении обоих сыновей и молча выслушал рассказ Николсона, сохраняя при этом строгое, непроницаемое выражение лица.

– Ну как, Генри, – сказал он, когда Николсон закончил, – у тебя свежий молодой ум, и ты здесь совсем новый человек. Что ты обо всем этом думаешь?

Генри задумчиво молчал. Ему было уже двадцать пять лет, брату – двадцать четыре, но оба они привыкли только почтительно прислушиваться к тому, что говорил отец, и не спешили высказывать свои собственные соображения, и когда им вдруг предложили высказать свое мнение, это было для братьев полной неожиданностью.

Путешествие, которое Генри совершил по Европе – во Францию, а потом в Германию – сообщило ему уверенность в себе, которой по-прежнему был лишен его брат; к тому же у него была хорошая голова, природа наградила его известным обаянием и любезными манерами, и вот, посмотрев с улыбкой на Николсона, он попросил разрешения спуститься в шахту.

– Конечно, конечно, сэр, – сказал штейгер. – Я сам буду вас сопровождать.

– О нет, не утруждайте себя, – сказал Генри. – Мне кажется, будет лучше, если я пойду один или вместе с братом. Возможно, мы обнаружим там что-нибудь такое, что даст нам ключ к загадкам и поможет разрешить ваши затруднения.

– Желаю вам удачи, – сказал их отец, коротко посмеявшись, – только будьте осторожны и не заблудитесь. Джон вполне способен провалиться в какой-нибудь штрек и сломать себе шею.

Братья вышли из тесного помещения конторы и, миновав обогатительное отделение и вагонетки, стоящие на рельсах, направились к лестнице, которая вела в шахту.

– Ну, скажи, – обратился к брату Джон. – Что ты там придумал?

– Кое-что есть, – отвечал Генри. – Только я пока лучше промолчу. Но, тем не менее, я хочу, чтобы ты мне помог. Когда мы доберемся до штрека, где, как говорил Николсон, вчера велись работы, ты должен отвлечь шахтеров, завести с ними какой-нибудь разговор, чтобы я мог осмотреть забой без помех. Я подам тебе сигнал: высморкаюсь.

– А о чем мне с ними говорить? – пытался протестовать Джон.

– Да о чем хочешь. Расскажи им про свою новую борзую. Самое главное, надо их отвлечь.

– Все это сплошная глупость, – сказал Джон. – Я бы на месте отца оставил их в покое – пусть себе таскают медь, сколько им угодно. Там, внутри, её, наверное, предостаточно. Черт возьми, Генри, ты только посмотри, во что они превращают Голодную Гору.

Он указал на высокий узкий копер, на длинный ряд сараев и сбившиеся в кучку домишки, в которых жили рудокопы.

– И все это для того, – рассмеялся его брат, – чтобы я мог развлекаться в Париже и Брюсселе, а ты – устраивать собачьи бега.

Они надели шахтерские каски и робы и по длинной крутой лестнице стали спускаться в шахту. Там царила атмосфера, в которой странным образом сочетались холод и духота, а свечки, укрепленные в кронштейнах через определенные промежутки, давали тусклый неверный свет.

Они дошли до первого горизонта, где увидели двух рабочих возле ствола шахты, которые подцепляли к цепям бадьи, чтобы их можно было поднять на поверхность с помощью ворота. Генри спросил, в какой стороне ведутся взрывные работы, и братьев направили вниз, на следующий горизонт.

– Это самая узкая штольня в шахте, – сказал один рабочий. – Вам придется идти друг за другом, а иногда даже ползти.

Генри все это, по-видимому, нравилось, и он с живым интересом оглядывался, время от времени постукивая по стенке штольни и тихонько посвистывая – верный признак того, что он что-то серьезно обдумывает, в то время как Джон, которому из-за его высокого роста было очень трудно идти – низкая кровля штольни заставляла его все время нагибать голову – молча шел следом за братом, чувствуя, что с каждым шагом, который приближал его к самому чреву горы, его и без того подавленное настроение еще больше ухудшается.

Ему хотелось как можно скорее выбраться отсюда вон, подняться на поверхность, глотнуть свежего воздуха на вершине Голодной Горы. Он думал, нет, был уверен, что копаться в ее недрах, забираться в самую глубь, разрушать древние скалы, взрывая их динамитом, для того чтобы добыть скрытый там металл, – низко, даже греховно.

Глухой рокот взрыва дал им знать, что они находятся совсем близко к месту работ, и наконец, с трудом пробравшись по темной, наполненной дымом штольне, они оказались среди шахтеров.

В тусклом свете свечей их лица казались серыми и измученными, и Джона с новой силой охватила тоска. Если с этими людьми что-то случится, если они пострадают в результате такой ужасной работы, вина за это ляжет на отца и на него самого.

Генри сразу же вступил в разговор с рабочими, стал их расспрашивать о том и о сем, в то время как Джон стоял в стороне, разглядывая мокрые стены, по которым каплями стекала вода, и груду породы – результат последнего взрыва, – которую шахтеры отгребали кирками и лопатами. Он слышал, как его брат спрашивает, далеко ли тянется эта штольня, в каких местах были взрывы на прошлой неделе, и один из шахтеров, корнуолец, который как раз занимался тем, что поджигал запал, указал на дальний конец штольни, где скопилась груда неубранной породы и где высота кровли не превышала четырех футов.

– Мы зря теряем здесь время, – сказал он. – Здесь сплошной мел и никакой руды. Можно палить целую неделю, и все равно ничего, кроме мела, не получишь. Я почти уверен, что в этом месте наверху холм дает большую крутизну, образуется широкая впадина, и мы совсем недалеко от поверхности.

– Да-да, – подтвердил Генри, – гуляя по горе, я часто встречал такие впадины, они похожи на естественные карьеры. Мне кажется, что в далеком прошлом здесь, возможно, велись какие-нибудь работы.

– Да, сэр, – согласился корнуолец, не вполне, впрочем, понимая, что тот имеет в виду под земляными работами, и тут Джон вдруг услышал, что брат усиленно сморкается. Он сразу же обернулся к шахтерам.

– У вас бывают несчастные случаи во время взрывов? – спросил он.

Один из рабочих повернулся к нему.

– Нет, сэр, – ответил он. – В этих делах главное – осторожность. Конечно, нужно знать свое дело.

Корнуолец показал Джону, в каких местах в скале пробиваются шпуры, для того чтобы заложить туда заряд. Джон задавал множество вопросов, выказывая живой интерес, в общем-то ему не свойственный, в то время как остальные трое рабочих, довольные тем, что удалось немного отдохнуть, опершись на свои лопаты и кирки, вступили в беседу относительно того, когда и где на шахтах впервые применили порох.

Никто не обращал внимания на Генри, который не участвовал в беседе и вообще куда-то исчез, растворившись в темноте дальнего конца штольни. Когда минут через десять-пятнадцать он наконец вернулся – Джон к тому времени успел рассказать с большим красноречием о пороховом заговоре, отдавая все свои симпатии Гаю Фоксу и вызвав тем самым уважение двоих рабочих из Дунхейвена, – Джон, взглянув на брата, заметил, что платье его перепачкано мелом и что он чрезвычайно возбужден.

– Ну что же, Джон, – сказал он, – если ты наговорился, предоставим этим ребятам вернуться к своей работе и пойдем наверх. – Коротко поблагодарив шахтеров, он направился к лестнице, с трудом пробираясь по узкой штольне.

Братья поднимались наверх молча, Джон не задавал никаких вопросов, но когда они оказались на поверхности, Генри отряхнул пыль, покрывавшую его с ног до головы, и с торжеством повернулся к брату.

– Чутье меня не обмануло, – сказал он. – Мне теперь понятно, каким образом эти дьяволы таскают у нас руду. Подожди немного, вот придем в контору, и я все расскажу.

Их отец, который уже начал выказывать признаки нетерпения, ходил взад-вперед по комнате, заложив руки за спину.

– Ну как? – спросил он, увидев входящих сыновей. – Ничего не случилось, все кости целы?

– Покуда целы, – ответил Генри, – но пока вся эта история не кончится, ни в чем нельзя быть уверенным. Штейгер Николсон, нас никто не может подслушать?

– Нет, сэр. Клерк ушел обедать, и здесь нет никого, кроме нас.

– Очень хорошо, – сказал Генри. – В таком случае, могу вам сообщить, что вашу руду крадут снизу, не вынося ее на поверхность.

– Что, черт возьми, ты хочешь этим сказать, Генри? – раздраженно спросил его отец.

– Именно то, что сказал, сэр. Я всегда считал, что в доисторические времена на Голодной Горе обитали пещерные жители, которые рыли себе пещеры и прокладывали подземные ходы; следы от них сохранились до сих пор. Я сам натыкался на эти пещеры и пустоты, когда мне случалось подниматься на Гору, но не давал себе труда посмотреть, насколько глубоко они идут. И вспомнил о них только тогда, когда зашла речь о краже руды.

– Ну и что? – спросил отец.

– Так вот, когда мы спустились на второй горизонт, я оставил Джона разговаривать с шахтерами, которые работали в забое, и дошел до конца штольни, до того места, где они прекратили работу, потому что штольня уперлась в меловой пласт. Я раскидал груду породы, сдвинул один довольно большой камень – мне показалось, что его положили там нарочно. Пробравшись за этот камень, я и обнаружил то, о чем подозревал с самого начала: штрек, настолько узкий, что продвигаться по нему может только один человек, да и то на четвереньках, отходит круто вверх. Стенки у него гладкие, это указывает на то, что им недавно пользовались. Я обследовал всего несколько ярдов, мне не хотелось, чтобы меня обнаружили, но я вполне уверен, что он ведет в одну из пещер на склоне горы. Нет ничего легче, чем проползти по этому штреку до пещеры, доставив туда добычу, а потом кто-нибудь другой явится за ней утром, погрузит ее на тележку, и все в порядке. Очень просто догадаться, как они это делают. Двое рабочих из Дунхейвена, которые участвуют в этом жульническом деле, сговариваются работать в одной штольне, и пока один из них сторожит, другой перетаскивает краденую руду в пещеру. Я совершенно уверен, капитан Николсон, что ваши корнуэльцы в этом не замешаны. Тот человек, который производил сегодня взрывы, знает о штреке за меловым пластом не больше, чем мой брат Джон. А между тем, если бы у него была хоть капля любопытства, он бы очень скоро его обнаружил. Вот вам и разгадка, отец, а теперь делайте, что считаете нужным.

Он улыбнулся отцу и штейгеру и подмигнул брату. В конце концов то, что он сегодня проделал, можно было рассматривать как серьезное достижение.

– Ну что же, Николсон, – сказал Медный Джон, – похоже, мой сын за полчаса добился того, над чем вы бьетесь уже несколько недель. Себя я, впрочем, тоже не оправдываю. Итак, мы сделаем вот что. Когда сегодня закончится смена, вы с моим сыном Генри спуститесь в штольню и осмотрите штрек до конца, до его выхода на поверхность. Там мы установим пост и будем сторожить каждую ночь, пока не поймаем воров на месте преступления. А если будет драка, то тем лучше. Что ты думаешь об этом деле, Джон? Ты ведь наш семейный адвокат.

Джон терпеть не мог юриспруденцию, однако у него не хватало смелости в этом признаться. Он жалобно посмотрел на брата, который не обратил на это никакого внимания.

– Не знаю, сэр, – промямлил он. – А вы не думали о том, чтобы просто сказать людям, что вы разгадали их хитрости, а потом забить этот штрек и таким образом положить конец всему этому делу? Тогда ни одна сторона не пострадает.

– Если тебя ничему другому не научили в Линкольнс Инн, то неудивительно, что никто тебе не предлагает места адвоката, – презрительно заметил его отец. – Боюсь, что мой младший сын лучше разбирается в собаках, чем в своей профессии, капитан Николсон. Прекрасно, Джон, можешь сидеть дома, по крайней мере Джейн будет не одна. Нам здесь слабонервные не нужны. Полагаю, на ваших корнуольцев можно положиться, Николсон? А я тем временем поищу помощников среди соседей. Не хочу обращаться за помощью к военным в этом деле. Может, удастся уговорить Саймона Флауэра из Эндриффа, чтобы он нам помог. Что там ни говори, а силы ему не занимать.

Джон Бродрик возвратился в Клонмиэр в отличном расположении духа. Скоро можно будет поставить этих мерзавцев на место, их так проучат, что они забудут, как соваться в его шахту. Джейн рассказали о том, что там произошло; она с удовольствием выслушала рассказ о том, какую находчивость проявил Генри, однако ее радость померкла при виде мрачного выражения лица Джона, вызванного, как она полагала, сознанием его собственной неполноценности.

– Пусть Генри ползает по этому проклятому штреку, – говорил он сестре, растянувшись в отцовском кресле в гостиной. – Меня нисколько не интересует, что он там обнаружит. Эта история мне до чертиков надоела.

– Зачем же ты сюда приехал, если не хочешь помочь отцу?

– Ты когда-нибудь слышала, чтобы я отказался от возможности удрать домой? Да еще когда вальдшнепы на острове только и ждут, чтобы их постреляли? Пойдем со мной в кладовку, поможешь мне вычистить ружье. А что до меди, то пусть эти ребята растащат ее всю до крошки, мне на это наплевать.

Было решено, что на следующую ночь на склоне горы установят пост, за день Медный Джон разузнает у соседей, смогут ли они помочь ему, а Джон и Генри съездят в замок Эндрифф, чтобы поговорить с Саймоном Флауэром. Старик Роберт Лэмли был в Четтенхэме, где он обычно проводил зиму; впрочем, даже если бы он оказался на месте, толку от него было бы немного.

Погода стояла прекрасная, на небе – ни облачка, и молодые Бродрики ехали в Эндрифф в отличном настроении, везя в подарок миссис Флауэр вальдшнепа. Хозяйка Эндриффа была крупная внушительная женщина с сильно развитым чувством собственного достоинства; она не могла забыть, что ее муж Саймон приходится братом лорду Мэнди, каковое обстоятельство сам Саймон Флауэр предпочитал игнорировать. Замок Эндрифф со своими золочеными стульями и мраморными полами по великолепию мог бы сравниться на первый взгляд разве что с королевским дворцом, а сама миссис Флауэр – с королевой, восседающей на троне; однако при ближайшем рассмотрении обнаруживалось, что сидеть на золоченых стульях небезопасно, поскольку у многих из них сломаны ножки; что же касается мраморного пола, то он был до такой степени грязен и загажен – об этом позаботились любимые сеттеры мистера Флауэра – что вполне мог бы потягаться с собачьей конурой. Бродриков встретил и проводил их в гостиную пудреный лакей, облаченный в ливрею; его великолепный вид несколько портила штопка на белых чулках и весьма ощутимый запах навоза, свидетельствующий о том, что утро он обычно проводит на конюшнях. Наверху раздавались возбужденные голоса, верный показатель того, что там происходит домашняя ссора. Интенсивность перебранки усугублялась диссонирующими звуками фортепиано, за которым, как увидели, к своему величайшему удивлению, Бродрики, войдя в гостиную, сидел Саймон Флауэр; сдвинув на затылок шляпу, закрыв глаза и сжимая в зубах непомерной длины трубку, он играл какую-то странную мелодию своего собственного сочинения, раскачиваясь в такт музыки.

Миссис Флауэр, разодетая словно для лондонского приема, штопала парчовые занавески, нимало не смутившись приходом гостей.

– Я счастлива видеть вас обоих, – сказала она, милостиво протягивая руку Генри, который смутился, думая, что от него ждут, чтобы он ее поцеловал. – У нас, как обычно, некоторый беспорядок. Пожалуйста, присаживайтесь и расскажите, что у вас новенького. Нет-нет, мистер Бродрик, возьмите другой стул, у этого может подломиться ножка. Как мило со стороны вашего батюшки, что он прислал нам дичи. Дело в том, что мой деверь лорд Мэнди – брат моего мужа – в настоящее время отсутствует, не живет в своем поместье, а вообще-то нас, как вы понимаете, снабжают дичью регулярно… А что, ваши сестры по-прежнему наслаждаются природой на вашей маленькой ферме? Мисс Бродрик, вероятно, воображает себя Марией Антуанеттой в Малом Трианоне. Приятное разнообразие после Клонмиэра…

Она продолжала щебетать, не дожидаясь ответов и ни на секунду не останавливаясь, чтобы передохнуть, а поскольку она старалась говорить погромче, чтобы ее можно было расслышать, ее муж тоже постепенно увеличивал громкость, так что наконец один из сеттеров, лежавший до этого у него в ногах, вылез из-под стула и начал жалобно выть, аккомпанируя таким образом своему хозяину.

– Бедный Борис не выносит фортепиано, – прокричала миссис Флауэр. – Иногда он воет целыми часами, однако моего мужа это нисколько не смущает. Когда вы оба приедете поохотиться к моему отцу в Данкрум?

Генри с трудом выдерживал напряжение, которое он испытывал от беседы, проходящей в таких условиях – ему почти не удавалось вставить слово, он только кивал головой, улыбался и делал учтивые жесты, тогда как Джон хранил упорное молчание, как всегда, когда втайне забавлялся происходящим.

Наконец концерт подошел к концу, последовал бурный финал с громовыми аккордами в басах, которые вызвали протестующий вой несчастной собаки, и Флауэр, громко захлопнув крышку, встал от инструмента.

– Говорят, что это признак большого ума, когда собака поет под музыку, – сказал он, махнув трубкой в сторону братьев. – Вы, наверное, никогда раньше не слышали, как моя собака мне аккомпанирует. Она вкладывает в это всю душу. У меня прямо сердце разрывается, когда я ее слушаю.

– Не говори глупостей, Саймон. Собака терпеть не может музыки.

– Терпеть не может? Уверяю тебя, этот пес сидит возле меня как пришитый, впившись глазами в ноты, до того он обожает этот инструмент. Но довольно об этом. Молодым людям необходимо подкрепиться после дороги. Пойдемте-ка в погреб, джентльмены, это будет лучше, чем чай, которым вас будет потчевать моя супруга.

Он повел своих гостей по узкой винтовой лестнице, а потом через целый лабиринт коридоров, в погреб. Там, пошарив с огарком свечи по углам, он извлек бутылку старой мадеры, которую тут же перелил в графин, спрятанный в укромном уголке вместе с полдюжиной рюмок.

– Когда на улице мороз и я не могу охотиться, – серьезно объяснял он, – я привожу своих друзей сюда, и вы просто удивитесь, если я вам расскажу, как приятно мы проводим здесь время. Моя жена воображает, что мы играем на бильярде, и я специально посылаю в бильярдную лакея, чтобы он стучал там шарами. Она и не подозревает, что мы находимся здесь, доверчивая душа. Наливайте себе, дети мои, и устраивайтесь поудобнее. Здесь для всякого найдется пивная бочка.


Молодые люди вместе с хозяином действительно отлично провели там время, значительно приятнее, чем в гостиной за чайным столом хозяйки, так что когда они наконец вышли из погреба, щурясь от яркого света, и снова стали подниматься в верхние покои замка, Генри начисто забыл о своей миссии, Джон испытывал любовь и благорасположение ко всем окружающим, а хозяин дома распевал песенку «О, владычица моя, где ты теперь?», слова которой, по мнению Джона, вряд ли могли относиться к достопочтенной миссис Флауэр. В гостиной тем временем был сервирован чай, а Генри пришел наконец в себя – по крайней мере настолько, чтобы вспомнить о цели своего визита – и изложил, довольно невразумительно, просьбу своего отца. Рассказ его звучал настолько непонятно, что Саймона Флауэра, даже если принять во внимание интерлюдию в погребе, вряд ли можно было винить за то, что, когда Генри кончил, он только покачал головой.

– Я не собираюсь ползать на животе в этих кротовых норах ради вашего батюшки, да и вообще ради кого бы то ни было, – зевая проговорил он, поскольку старая мадера начинала входить в силу, и его голубые глаза стали неудержимо слипаться. – Ведь я могу там заблудиться, и ни одна живая душа меня никогда больше не увидит. Помнишь, Мария, у нас так пропала наша Таунсер? Она залезла в барсучью нору и все – назад уже не возвратилась. Самая лучшая сука из всех, что были на моей псарне.

– Вы меня неправильно поняли, сэр, – сказал Генри. – Никто не говорит, что вам надо спускаться в шахту или лазать по штрекам. Согласно плану моего отца, вы и другие наши соседи должны караулить на склоне горы у выхода из штрека, с тем чтобы схватить воров, когда они будут оттуда выходить.

– Так на кого же вы охотитесь, на лисиц или на людей?

– На людей, мистер Флауэр. Я должен вам все объяснить. Речь идет о злоумышленниках, которые крадут медь из нашей шахты. Отец хочет их арестовать в назидание остальным. Он считает, что за всем этим стоит Морти Донован.

– Ну нет, против Морти Донована я не пойду. Разве не он продал мне отца Таунсер, той самой суки, о которой я только что говорил? Удивительная собака, Джон. Ты, я думаю, оценил бы эту пару по достоинству. Нет-нет, зачем это я буду валяться целую ночь на горе, только для того, чтобы поссориться с Морти Донованом? Не понимаю, зачем ваш батюшка вообще вмешивается в это дело?

– Но, мистер Флауэр, вы же мировой судья, разве вы не считаете, что необходимо бороться с нарушителями закона?

– Стыдись, Саймон, – сказала его жена. – Бедный мистер Бродрик там в Дунхейвене день и ночь трудится над тем, чтобы спасти от расхищения шахту, которая принадлежит ему и моему отцу, а ты не хочешь пальцем шевельнуть, чтобы ему помочь. Я очень сожалею, мистер Бродрик, что мой деверь сейчас в отъезде. Граф Мэнди никогда бы не стал сидеть сложа руки и смотреть на то, как творится беззаконие, и, смею сказать, если я воспользуюсь своим влиянием на него и пошлю ему весточку…

– Это очень любезно с вашей стороны, сударыня, однако дело это не терпит отлагательства. Мне кажется, мой отец надеялся, что мистер Флауэр поедет с нами сегодня же.

– Сегодня? Это невозможно. Сегодня я не двинусь с места, даже если сюда нагрянут все воры Европы, – театральным голосом заявил Саймон Флауэр. – Пусть Морти Донован крадет медь и пусть она принесет ему больше счастья, чем она приносит нашему дому. – И, плотнее нахлобучив на голову шляпу, Саймон Флауэр снова уселся за фортепиано.

Генри посмотрел через стол на Джона и пожал плечами, но в этот момент дверь распахнулась, и в гостиную влетела дочь Саймона. Лицо ее пылало, глаза гневно сверкали, каштановые волосы спутались, свободно рассыпавшись по плечам.

– Черт знает что! – кричала она. – Надо же! Я этого не потерплю, я ей так прямо и заявила. Расцарапала ей физиономию и заперла в бельевом шкафу. Чтобы она там сдохла!

С этими словами она захлопнула крышку фортепиано, заставив отца прекратить игру, и стояла, тяжело переводя дух и глядя на мать с вызывающим видом.

Явление, столь внезапно представшее перед молодыми Бродриками, произвело на них потрясающее впечатление. Они вскочили на ноги, потеряв дар речи от смущения, – и впрямь, семнадцатилетняя Фанни-Роза Флауэр могла привести в полное онемение любого мужчину, способного ценить женскую красоту.

Гнев, во власти которого она находилась, делал ее прелестное лицо еще краше: румянец, пылающий на щеках, придавал особую глубину ее зеленым, чуть раскосым глазам, а небрежно растрепанные волосы делали ее похожей на вакханку, явившуюся из дикого леса. То, что она была босой, казалось, вполне соответствовало ее характеру. Только теперь она заметила, что у родителей гости.

– Здравствуйте, – сказала девушка с царственной повадкой матери и с улыбкой отца. – Прошу прощения за то, что помешала, но я поругалась со своей гувернанткой и очень надеюсь, что эта ссора будет последней.

– Фанни-Роза, – сказала ее мать, – ты меня удивляешь и огорчаешь. Что подумают о тебе мистер Бродрик и его брат? А мисс Харис? Она же задохнется в бельевом шкафу.

Миссис Флауэр в большом волнении покинула гостиную, в то время как ее супруг, готовый отнестись к выходке дочери с полным снисхождением, поглядывал на нее из-за фортепиано.

– Мне никогда не нравилась эта мисс Харис, – сказал он. – В ней есть что-то низкое и лицемерное, а нам это совершенно не подходит. И вообще тебе давно пора обходиться без гувернантки.

Фанни-Роза, успокоившись после приступа гнева, глянула краешком глаза на братьев Бродриков и уселась в кресло своей матери.

– А я думала, что вы оба в Лондоне, – приветливо сказала она. – Мне казалось, что вы приезжаете в Клонмиэр только на Рождество, это правда?

Генри вдруг поймал себя на том, что снова рассказывает историю, связанную с шахтой, однако на этот раз он нашел более благодарную аудиторию. Фанни-Роза сидела, скрестив свои босые ноги и не сводя с него глаз.

– Как бы мне хотелось поехать вместе с вами, – сказала она, – вместо папы. Было бы очень интересно сидеть в засаде на горе, да еще посреди ночи. А если бы пришлось драться с нашими шахтерами, я бы ничуть не испугалась.

– Я тебе вот что скажу, – обратился к дочери Саймон Флауэр, – судя по твоей сегодняшней стычке с мисс Харис, ты вполне готова ввязаться в любую драку. Не сомневаюсь, что любой из этих юношей с удовольствием взял бы тебя с собой, посадив позади себя на лошадь, а уж ты бы не ударила в грязь лицом. Однако ты нам не рассказала, что у тебя произошло с мисс Харис.

– Она заявила нам с Тилли, что нам пора учиться аккуратно складывать свою одежду, а я ответила, что не намерена этого делать. Все молодые леди, сказала она, должны уметь следить за своими вещами и не разбрасывать свою одежду повсюду, как это делают судомойки. «Что бы сказал ваш дядя Мэнди, если бы увидел, какие вы неряхи?» – поучала она. «Он бы меня, наверное, простил, если бы я села рядышком с ним, погладила бы его бакенбарды и сказала бы ему, какой он красивый», – ответила я ей. После этого она засопела и велела мне выучить наизусть страницу французских глаголов, тут я и расцарапала ей физиономию и заперла ее в бельевой шкаф, как вам уже известно, и я вижу по вашим глазам, что вы бы сделали с ней то же самое, мистер Бродрик.

Фанни-Роза лукаво посмотрела на Джона, который покраснел до корней волос, и потихоньку рассмеялась. После этого она взяла из вазочки большой кусок кекса и налила себе чаю, в то время как молодые Бродрики с восхищением смотрели на ее босые ножки, не в силах оторвать глаза от этого очаровательного зрелища.

– Вы ведь бывали на континенте, правда? – спросила она у Генри, набивая рот кексом. – Я все про вас знаю, наш лакей – двоюродный брат вашей кухарки. Мы тоже были в Париже прошлой зимой, дедушка дал папе денег на новые портьеры для маминой спальни, а мы вместо этого поехали в Париж.

– Верно говоришь, плутовка, – сказал Саймон Флауэр, глядя на дочь. – Вы знаете, когда мы бывали в картинных галереях, то за нами из зала в зал тащился целый хвост молодых французов, так что в конце концов нам начинали кланяться, решив, что это шествует какая-нибудь царственная особа со свитой.

– Гувернанткой у меня тогда была мисс Уилсон, – сообщила Фанни-Роза, – и я два раза от нее убегала, когда мы гуляли по улицам; она думала, что меня украли, и в слезах бежала в полицию, но они там ничего не понимали, они же французы. А когда мы вернулись домой, ей пришлось уехать в какую-то тихую деревню, чтобы отдохнуть, потому что у нее сделалось нервное расстройство. Вы не поверите, после четырнадцати лет у меня было по крайней мере десяток гувернанток, но вот в прошлом месяце мне исполнилось семнадцать, так что теперь с гувернантками покончено.

– Заодно ты доконаешь и своих родителей, – сурово обратилась к дочери миссис Флауэр, которая в этот момент вошла в комнату, так и не сумев умилостивить несчастную мисс Харис. – Вы должны почитать себя счастливым, мистер Бродрик, что ваши сестрицы ведут себя прилично, а не так, как моя дочь, и я надеюсь, что, когда вы вернетесь домой, вы не расскажете мисс Бродрик о том, что происходит здесь.

– Вот что я вам скажу, дети мои, – воскликнул вдруг Саймон Флауэр. – Зачем вам вообще возвращаться домой? Пусть ваш отец отправляется к своим норам и сторожит там шахтеров, если ему этого хочется, а вы оставайтесь-ка с нами обедать, а потом мы снова отправимся в погреб и возьмем с собой Фанни-Розу.

Однако Генри отрицательно покачал головой и двинулся к двери, к великому разочарованию своего брата.

– Вы очень добры, сэр, – сказал он, – но мы и так слишком задержались. Отец будет беспокоиться, подумает, что с нами что-то случилось.

Саймон Флауэр беззаботно махнул рукой и снова уселся за фортепиано.

– Я как-нибудь приеду поохотиться с вашим батюшкой на острове Дун, – сказал он. – Никогда не отказываюсь от подобного приглашения.

Но ползать на животе, гоняясь на Морти Донованом, – вот уж нет, от этого увольте. Так прямо и скажите вашему батюшке.

Он снова ударил по клавишам и запел веселую песню, к которой тут же присоединился сеттер, так что Бродрики уезжали из замка Эндрифф под аккомпанемент нестройных аккордов фортепиано, звучного баритона Флауэра и лая по крайней мере полудюжины собак, в то время как старшая дочь дома, прелестная босоножка, махала им ручкой, стоя на каменных ступенях.

Очарованные и смущенные, не вполне протрезвевшие после выпитого вина, братья скакали домой таким аллюром, который привел бы в ярость Медного Джона, их отца, если бы он мог их видеть. Только подъехав к Дунхейвену, они слегка сдержали лошадей, и Генри в какой-то степени обрел способность соображать.

– Ты знаешь, Джон, – обратился он к брату, – отец совершенно прав. Пока в этой стране живут такие люди, как Саймон Флауэр, она никогда не достигнет процветания.

Джон ничего не ответил. Процветание страны ничего для него не значило. Пусть себе Генри продолжает свои критические рассуждения, пусть он ругает Саймона Флауэра, сколько ему угодно. Джона сейчас занимало только одно: никогда в жизни он не видел ничего более прекрасного, чем дочь Саймона Флауэра.

5

В одну из суббот все семейство Бродриков собралось после раннего, как обычно, обеда у камина в библиотеке. Весь день Джейн собирала в лесу шишки и теперь подбрасывала их одну за другой в камин поверх тлеющего торфа; они шипели и стреляли в пламени, заглушая шум ветра, который выл и стонал в ветвях деревьев позади Клонмиэра. На море бушевал настоящий шторм, но длинные волны Атлантики не достигали входа в Дунхейвен, поскольку вытянутый в длину раскоряченный остров Дун служил естественным волнорезом.

Было время отлива, и вода в заливе, у самого подножия замка, быстро отступала, покрываясь зыбью от сильного ветра, однако сам Клонмиэр был так хорошо защищен от натиска бури, что лишь тогда, когда верхушки деревьев вздрагивали под порывами ветра, можно было догадаться, что хорошей погоде наступил конец.

Генри сидел за письменным столом отца и писал письмо Барбаре в Летарог, в то время как Джон, развалившись в самом удобном кресле, одной рукой рассеянно ласкал свою любимую борзую, а в другой руке держал книгу, которую он не читал. Он пристально смотрел на шишки, наблюдая за тем, как они вспыхивают ярким пламенем, а Джейн, глядя на его полузакрытые глаза, пыталась догадаться, о чем он думает.

Неделя прошла спокойно. Случаев воровства больше не было, и хотя на склоне горы каждую ночь выставлялись сторожа, там, кроме них самих, никто не появлялся. И тем не менее в воздухе ощущалось непонятное беспокойство, тревожное чувство надвигающейся опасности. Шахтеры работали молча и угрюмо, бросая подозрительные взгляды друг на друга.

Тяжелая атмосфера царила не только на шахте. В самом Дунхейвене, когда Джейн однажды отправилась в сопровождении старой Марты за покупками в лавку Мэрфи и, как обычно, стала весело болтать с хозяином, которого она знала с младенческого возраста, последний вел себя как-то странно, избегал смотреть ей в глаза и, пробормотав какие-то извинения, ушел в задние помещения, оставив Джейн на попечение молодого и неумелого приказчика. К тому же ей казалось, что люди на рыночной площади смотрят на нее враждебно, а когда она здоровалась с ними, как обычно, они отворачивались, делая вид, что не замечают ее. Дунхейвен внезапно превратился в такое место, где постоянно шепчутся, выглядывают из дверей и тут же скрываются, и Джейн, у которой в сердце находилось местечко для всякого приезжего и в особенности для каждого обитателя Дунхейвена, возвратилась домой с тяжелым чувством, с ощущением грозящей им всем опасности.

– Не нравится мне это, – говорила она Генри. – По-моему, отец недостаточно серьезно относится к тому, что происходит на шахте. Он думает только о том, как бы изловить и наказать тех немногих, что крадут у него медь. Он не понимает, что шахту ненавидят все до единого – все жители Дунхейвена.

– Дело просто в том, что они завидуют, – отвечал Генри. – Они бы хотели пользоваться всеми преимуществами, которые дает медь, не затрачивая никаких трудов, чтобы ее добыть. Отец знает, что делает. Если не проявить твердость по отношению к местным жителям, то ничего нельзя будет сделать, и всякий прогресс станет невозможным.

– Как нам было хорошо без этого прогресса.

– Это просто сантименты, ты наслушалась того, что говорит Джон.

Джейн бросила в огонь еще одну шишку. Шишка выплюнула сноп искр, зашипела и затихла. В комнате наступила тишина, слышался только скрип пера Генри да время от времени шелест, когда Джон переворачивал страницу книги. Вдруг собака насторожила уши и повернула морду в сторону двери; дверь распахнулась, и на пороге показался их отец, Медный Джон. Пальто его было застегнуто на все пуговицы, до самого подбородка, шляпа глубоко надвинута на лоб, так что были видны только его длинный нос и тонкие губы над решительным подбородком; в руках он держал свою любимую трость с набалдашником, короткую и суковатую, больше похожую на дубину. У него за спиной в передней стоял его приказчик Нед Бродрик – похоронное выражение его лица составляло разительный контраст с решительным видом его более удачливого брата.

– Я хочу, чтобы вы оба немедленно пошли вместе со мной, – сказал Медный Джон. – Через пять минут мы отправляемся на шахту. У подъезда дожидаются арендаторы, их человек пятнадцать, кроме них, там таможенный офицер Парсонс, почтмейстер Салливан, доктор Бимиш и еще два-три человека, которых удалось найти. Нельзя терять ни минуты.

Все трое молодых Бродриков поднялись на ноги. Генри, взволнованный и напряженный, готовый к любым действиям; Джон, внезапно выведенный из состояния задумчивости, казался растерянным; Джейн, бледная и встревоженная, стояла рядом с братьями, крепко сжимая руки.

– Что-нибудь случилось, сэр? – спросил Генри. Медный Джон мрачно улыбнулся.

– Нам сообщили, что из Дунхейвена на Голодную Гору направляется толпа человек в тридцать, а во главе – пятерка шахтеров, тех самых, что были под подозрением у капитана Николсона. Они, конечно, замышляют что-то недоброе, но я намерен этому воспрепятствовать.

Джейн вышла вместе с отцом и дядюшкой в холл, где ее братья уже надели пальто и застегивались; в тусклом свете свечи их лица казались бледными и возбужденными. Входная дверь была открыта, и у подъезда она увидела группу мужчин. В ожидании ее отца они стояли, переминаясь с ноги на ногу на гравии подъездной аллеи и шепотом переговаривались между собой. Некоторые из них размахивали фонарями, каждый держал в руке толстую палку.

Дождя пока еще не было, но дул порывистый ветер, и по небу стремительно неслись рваные облака. Было около половины девятого, стояла полная тьма. Луны не было, лишь светлые точечки звезд порой появлялись на темном небе и тут же исчезали.

Медный Джон и оба его сына присоединились к группе мужчин, собравшихся у подъезда, и Джейн, стоя у открытой двери, наблюдала за тем, как они скрылись в темноте, слышала топот тяжелых сапог по гравию, видела, как из-за угла, от конюшни, появились Кейси и Тим с лошадьми; через минуту вся группа скрылась за поворотом, двигаясь к подъездной аллее, а потом дальше, через парк и вверх по дороге в сторону Голодной Горы.

В Дунхейвене все было тихо и спокойно, деревня спала. Двери были заперты, в окнах ни огонька; ни на улицах, ни на площади не было ни одного человека, и ничто не нарушало ночную тишину, только волны бились о берег возле причальной стенки.

На выходе из деревни Медный Джон велел остановиться, и группа разделилась надвое. Одна часть во главе с самим Медный Джоном и Генри продолжала подниматься по дороге по направлению к шахте, остальные, среди которых был Джон, направились к тому месту на склоне горы, где был выход из шахты на поверхность. Здесь, на высоте, они испытали на себе всю силу ветра, который заставлял их мчаться вперед, не разбирая дороги, спотыкаясь о камни, путаясь ногами в вереске, и самый младший из Бродриков, теперь, когда он был один и рядом не было ни отца, ни брата, ощутил новое, непривычное волнение, нечто похожее на восторг, не связанное ни с шахтой, ни с разгневанными обитателями Дунхейвена – просто это было то, что он любил и понимал: борьба с ветром на Голодной Горе. Внизу под ним расстилается море, омывающее берег залива Мэнди-Бей во всю его длину, оно катит свои волны к замку Эндрифф, и может быть, Фанни-Роза слушает их шум из своего окна, и до нее тоже доносится рокот волн, принесенный ветром, однако это не гневное ворчание, а размеренные звуки торжественного гимна. Люди, шедшие следом за ним, чертыхались, проклиная неровную почву; неистовый ветер забирался им под одежду, надувая ее пузырями. Джон поднял глаза вверх – по небу наперегонки неслись тучи; первые капли дождя с силой ударили по лицу, знаменуя собой приближение бури, и он, смеясь, стал еще быстрее подниматься по склону, уверенно находя точку опоры среди камней и влажного, льнущего к ногам мха, вдыхая сладкий пронзительный запах вереска, которым был напоен воздух. Наконец они добрались до выхода из шахты, так хорошо скрытого в зарослях дрока, что в темноте и под начинавшимся дождем его почти невозможно было обнаружить, и стали ждать, укрывшись, насколько это было возможно, под выступом скалы, а ветер дул с неослабевающей силой, и ночь становилась все темнее. В их группе находился и Нед Бродрик. Он сидел, скорчившись в вереске, возле племянника, мрачный и насупленный, покусывая время от времени кончики пальцев, чтобы восстановить в них кровообращение.

– Надо бы вашему батюшке прийти к соглашению с Морти Донованом, мастер Джон, – сказал он. – Мне-то не раз приходилось улаживать споры с помощью стаканчика виски. Но батюшка ваш человек гордый, очень уж много о себе понимает, а у Морти Донована тоже есть своя гордость. Ничего хорошего нынче ночью не получится. А что до меня, то сидел бы я сейчас у себя дома в Оукмаунте, задернул бы занавески и знать бы не знал, что здесь делается.

– Я не сомневаюсь, что ты бы так и сделал, Нед, – сказал Джон. – Но сейчас-то мы на Голодной Горе, и поскольку выбора у нас нет, нужно с этим примириться.

– Что человеку нужно, так это благоразумие, – продолжал Нед. – С тех самых пор, как я служу приказчиком у вашего батюшки, я поставил себе за правило: разговаривая с ним, я соглашаюсь с тем, что говорит он, а когда имею дело с арендаторами, то соглашаюсь с ними. Таким образом все остаются довольными, и никто не в обиде. Я еще ни разу в жизни ни с кем не поссорился.

– А как же ты выходишь из положения, Нед, когда арендаторы не вносят вовремя деньги? Как тебе удается заставить их отдавать долги?

– Ну, между нами говоря, мастер Джон, я знаю, какие цифры нужно записывать в книгу, чтобы казалось, будто они все заплатили, хотя я иногда не вижу ни единого пенса из этих денег. Однако не хотите ли выпить капельку чего-нибудь эдакого для поддержания духа? – И, воровато оглядевшись, приказчик достал из глубокого кармана пальто бутылку и, опустившись среди вереска на колени, со вздохом удовольствия поднес ее ко рту. – Должен вам сказать, мастер Джон, – проговорил он, утираясь рукавом, – что я всей душой предан вашему семейству, и если Морти Донован задумает кому-нибудь из вас навредить, он это сделает только через мой хладный труп. Что же касается до вас лично, мастер Джон, то вы самый лучший из всех, да не посетует на меня мастер Генри.

Джон засмеялся, прекрасно зная, что, будь сейчас на его месте Генри, Нед сказал бы то же самое про него, и, отхлебнув «капельку эдакого», которое оказалось адской смесью производства, по всей видимости, самого Неда, поскольку напиток этот больше всего напоминал жидкий пламень. Он вернул бутылку Неду, как раз вовремя, ибо в этот момент к ним подбежал один из мужчин, которые караулили в некотором отдалении от них.

– Там, на востоке какое-то зарево, мистер Джон, – выкрикнул он. – Мне сдается, что нынче ночью шахтеры и не собираются сюда являться. Вместо этого они подожгли шахту.

Остальные караульные, крича и возбужденно жестикулируя, побежали вниз по склону, и тут Джон увидел, как из-за верхушки соседнего холма в небо взвился багрово-красный язык пламени.

– Он верно говорит, мастер Джон, – закричал приказчик. – Нынче никто не собирается ползать по штольням и прочим кротовым норам, а если они задумали какую пакость, то будут пакостить на земле, наверху, где копер и другие постройки. Да покарает Господь этих негодяев за их сатанинские деяния!

– Эй, посмотрите-ка сюда! – вдруг закричал один из арендаторов. – Кто-то едет по дороге на тележке, а в оглоблях – осел. Глядите, как тележка подпрыгивает на камнях да на вереске, как пить дать, сейчас перевернется.

– Можно подумать, что осел знает эту местность, как свое стойло, или же его заколдовали, – сказал второй. – Смотри, свалился… нет… кучер направляет повозку вон на ту тропинку. А как он гонит несчастную скотину, лупит его ручкой от кнута, ну, совсем спятил!

Тележка, влекомая ослом, кренясь и подпрыгивая на неровном грунте, неслась с дикой, поистине безумной скоростью, приближаясь к группе мужчин, в то время как сидящий в ней человек что-то кричал и хохотал, указывая в их сторону кнутом; длинный черный плащ ездока надувало ветром, делая его похожим на какую-то фантастическую фигуру.

– Это сам дьявол, – закричал кто-то из мужчин. – Сам дьявол вырвался из ада, чтобы всех нас погубить! – И они стояли в растерянности, не зная, то ли бежать сломя голову, то ли броситься ничком на землю, моля о спасении. Но потом один из мужчин, менее суеверный, чем другие, с возгласом облегчения обернулся к остальным.

– Это Морти Донован, – крикнул он. – Посмотрите на его лицо, посмотрите на глаза! Мистер Джон, мне сдается, что он помешался, совсем ума решился.

Старик, с трудом сохраняя равновесие, едва держался на краю тележки, вытянув вперед хромую ногу. В одной руке он держал вожжи, направляя своего осла, в другой – кнут, которым размахивал над головой. Подъехав к стоявшим на склоне холма мужчинам, он остановил повозку и, вглядевшись в темноту и узнав среди стоявших Джона, снова стал хохотать, что-то выкрикивая и раскачиваясь из стороны в сторону, изображая безумное веселье.

– Пытаетесь, значит, меня изловить, вот как? – кричал он, – Повязать здесь, на Горе, и отправить в тюрьму? Так вот, скажу я вам, вы попусту теряете здесь время. Ребята развели хороший костер на шахте вашего папаши, мистер Джон, к утру там не останется ни щепочки, ни камня. Так что отправляйтесь туда, к папаше и братцу, горите все огнем и будьте прокляты, вот что я вам скажу.

Старик снова щелкнул кнутом, с проклятиями понукая осла, и помчался дальше.

– Остановите его! – крикнул кто-то. – Хватайте осла за узду, ведь он искалечится!

Один из мужчин бросился к ослу; испуганное животное дернулось в сторону, отчего человек свалился в вереск, в то время как Джон, вскочив на подножку тележки, пытался вырвать из рук Морти Донована кнут. Однако старик оказался проворнее него. Он обернулся и с громким проклятием вытянул Джона кнутом по голове, ослепив его на мгновение и продолжая изрыгать ругательства, ибо его бурное веселье сменилось слепой яростью.

– Сегодня ночью я предал проклятью твоего отца и твоего брата, а теперь проклинаю тебя, Джон Бродрик, – кричал он, – и не только тебя, а и твоих сыновей, что придут после тебя, и внуков твоих, и пусть их богатство не принесет им ничего, кроме горя и отчаяния, пусть введет их во грех, так что последний из них, со стыдом и унижением, будет стоять посреди развалин его, тогда как Донованы возвратятся в Клонмиэр, на землю, что принадлежит им по праву.

Джон соскочил с тележки, обливаясь кровью из раны, нанесенной кнутом, плохо соображая после удара, а его спутники, потрясенные и испуганные силой страсти этого старого человека, расступились, давая ему дорогу. Только Нед Бродрик, казалось, не испытывал особого страха или беспокойства.

– Полно, мистер Донован, – сказал он, протягивая ему руку с неуверенной улыбкой, – никто из этих людей, включая и мастера Джона, не желает вам зла, Бог тому свидетель. Я сам поговорю с мистером Бродриком и попрошу его, в качестве личного мне одолжения, высказать свое беспристрастное мнение…

Однако Морти Донован остановил его, презрительно смеясь.

– Заткни-ка ты свою глотку, болван, – сказал он. – Иди, спрячься за бабьей юбкой. Разве в твоих жилах не течет та же дурная кровь? Дай мне проехать, дьявол тебя забери!

И осел снова двинулся вперед, Морти Донован продолжал размахивать кнутом, а тележка, кренясь то на один, то на другой бок, устремилась в темноту, пока не скрылась из глаз за изгибом холма.

– Вам очень больно, мастер Джон? – обратился дядюшка к молодому человеку, заглядывая ему в лицо. – Может быть, вам лучше поехать домой, чтобы вам промыли рану? Мне кажется, здесь мы больше ничего не можем сделать.

– Не беспокойся, Нед, это скоро пройдет. Как же мы можем ехать домой? Ты слышал, что сказал этот старый безумец? Они подожгли шахту. Мы должны ехать туда, не теряя ни минуты, больше не о чем и говорить.

По его лицу обильно текла кровь, в голове болезненно пульсировало, от прежнего восторженного настроения не осталось и следа, и, повернувшись лицом к ветру и дождю, который заметно усилился, Джон во главе всей группы направился в сторону шахты. Минут через двадцать они вышли в темноте на дорогу, ведущую к руднику, и увидели в конце ее высокий копер, озаренный светом пламени, услышали гул голосов, крики, громко отдаваемые распоряжения. Они увидели, что на шахте царит невероятный беспорядок: люди в темноте натыкаются друг на друга, кто-то отдает приказания, другие язвительно смеются, и вся масса людей настолько перемешана, что невозможно разобрать, кто из них свой, а кто чужой, где друзья, а где враги.

– Это горят лачуги корнуольцев, – сказал один из арендаторов, сопровождавших Джона. – Взгляните на дорогу, сэр, все до одной пылают.

Так оно и было: деревянные домишки оказались желанной добычей для огня, и на крошечных участках, отведенных шахтерам под огороды, стояли женщины с детьми, испуганные и дрожащие, в то время как мужчины пытались остановить огонь с помощью ведер воды, которые они передавали друг другу по цепочке.

Собственно рудник пока не пострадал, потому что Джон Бродрик и его люди встали стеной, заслоняя собой шахту и прочие постройки, так что бунтовщики не могли к ним подойти, не вступая в драку, к которой они отнюдь не были готовы. Поэтому они удовольствовались тем, что стали рушить домишки корнуольцев, таща оттуда все, что только возможно, наводя страх на женщин и детей. Когда Джон со своими людьми прибыл на место действия, некоторым бунтовщикам, в основном заводилам этого бунта, удалось проникнуть на обогатительную фабрику; подзадориваемые снаружи своими более робкими товарищами, они занимались тем, что с торжествующими дикими криками переворачивали вагонетки и выбрасывали их содержимое через раскрытые двери.

Вдруг кто-то схватил Джона за руку, это был Генри, который стремительно выскочил из дверей конторы и потащил его в укрытие, под защиту здания.

– Спокойно, ложись на землю, – прошептал Джону брат, – сейчас отец задаст этим мерзавцам, они у него запрыгают.

Он дрожал от возбуждения, указывая на две фигуры – это были его отец и капитан Николсон, – которые стояли невдалеке от здания, держа что-то в руках. Медный Джон был без шляпы, пальто его было расстегнуто, так что видна была вся его мощная фигура, а длинные волосы развевались на ветру. Он оглянулся, увидел своего младшего сына и подмигнул ему, указав на предмет, который держал в руках капитан Николсон.

Джон сразу же понял, что они задумали, и похолодел.

– Боже мой, Генри! – воскликнул он. – Это же убийство!

Брат ничего не ответил, он продолжал следить за тем, что делают отец и Николсон. Рудокопы были слишком заняты делом разрушения и не заметили двух мужчин, которые незаметно подкрались к обогатительной фабрике и, нагнувшись к основанию стены, что-то там делали. Через минуту эти двое выпрямились и быстро побежали назад к конторе, где их ожидали Джон и Генри, и, так же как и они, бросились на землю.

– Ну, теперь они никуда не денутся, – сказал Медный Джон, и его младший сын заметил торжество в его глазах и твердой линии губ.

С минуту все было тихо, а потом раздался оглушительный взрыв, в воздух взметнулись камни и обломки, послышались душераздирающие крики.

Медный Джон поднялся на ноги и, не говоря ни слова, обернулся к Николсону. Затем он первым вышел из конторы и постоял, глядя на картину, открывшуюся его взору.

Обогатительная фабрика, мгновенно взлетевшая на воздух от мощного порохового заряда, представляла собой груду развалин; устоял лишь дальний конец здания, который каким-то образом загорелся и теперь был объят пламенем. Оттуда выскочил единственный оставшийся в живых шахтер из тех шести, что три минуты назад орудовали на обогатительной фабрике, оглашая ее победоносными криками.

При виде этого зрелища над толпой взметнулся вопль ужаса и отчаяния; люди, опасаясь того, что этот взрыв лишь первый, что за ним последуют другие, и все они будут уничтожены, в панике бросились бежать с криками и воплями, торопясь как можно скорее выбраться из этого места, падая и давя друг друга, так что через минуту широкий проход к шахте представлял собой беспорядочную массу рвущихся прочь людей, освещенную зловещим пламенем горящей фабрики.

– Догнать их! – крикнул Медный Джон. – Не дайте им скрыться! – И, врезавшись в толпу, он бил по головам направо и налево своей толстой тростью, похожей на дубину, а за ним устремился Николсон и другие его помощники, в то время как Джон стоял на пороге конторы, совершенно обессиленный, борясь с приступами тошноты, а едкий запах пороха забивал ему ноздри, и он ничего не видел, кроме квадратной фигуры отца, который бил по головам испуганных шахтеров, а они бросались от него в разные стороны, ошеломленные и отчаявшиеся, – весь боевой дух покинул их при виде ужасной гибели вожаков. Потом послышался пронзительный визг женщин и детей, оказавшихся под ногами бежавших в панике мужчин, а пламя, пожиравшее их домишки, потерявшее силу оттого, что у него не было больше пищи, окончательно погасло под потоками дождя, хлынувшего из черных туч и мгновенно промочившего до нитки всех, кто находился на месте действия. Наступившая темнота и внезапный ливень еще усилили сумятицу – друг нападал на друга, враг обнимался с врагом, и сквозь все это море звуков слышался уверенный голос Медного Джона, который командовал, давал советы и указания Николсону и другим своим помощникам, призывая на помощь Генри, а Джон все стоял на пороге конторы, глядя на груду развалин, в которые превратилась обогатительная фабрика.

Было уже половина третьего к тому времени, когда на шахте был восстановлен относительный порядок. Человек десять шахтеров были арестованы и посажены под замок в конторе, остальные разбежались – либо для того, чтобы спрятаться где-нибудь на Горе, либо для того, чтобы вернуться домой в Дунхейвен, в расчете на то, что в темноте никто не узнает об их участии в бунте. Ливень прекратился, теперь с неба падал ровный мелкий дождик, который окончательно загасил огонь, так что на месте домов корнуольцев остались только мокрые дымящиеся головешки. Их семьи провели остаток ночи в помещениях самой шахты, надеясь, что утром для них что-то будет сделано. Больше до наступления рассвета ничего нельзя было предпринять, однако Медный Джон уже сидел в конторе со стаканом подогретого рома в руке и диктовал распоряжения капитану Николсону.

– Я полагаю, мы вполне можем рассчитывать на то, что с людьми из Дунхейвена у нас больше не будет никаких неприятностей. Они вернутся на работу, во всяком случае те, что не сбежали и не прячутся на Горе, а может случиться и так, что завтра придут наниматься новые люди. Кстати, со штреком, который ведет из шахты на поверхность, мы поступим так же, как и с обогатительной фабрикой. Не забудьте, капитан Николсон: то, что осталось от фабрики, нужно разобрать в течение сорока восьми часов, чтобы как можно раньше можно было расчистить площадку и приступить к сооружению на этом месте нового здания. Кроме того, нужно предать земле тех, кто лежат там, под этими развалинами, вернее то, что от них осталось – я полагаю, осталось не так уж много… А теперь, джентльмены, я должен поблагодарить вас всех за ту помощь, которую вы оказали мне нынешней ночью. Вы увидите, что я в долгу не останусь. Тех из вас, кто не слишком утомлен, приглашаю отправиться вместе со мной и моими сыновьями в Клонмиэр, где моя дочь будет иметь удовольствие предложить вам закуску.

Его помощники, промокшие и измученные, едва не падая с ног от усталости, один за другим извинились и отказались от приглашения, и Медный Джон под дождем и в кромешной тьме, которая обычно наступает перед рассветом, сел на лошадь и поехал по безмолвным улицам Дунхейвена к себе в Клонмиэр в сопровождении своих сыновей. Джейн, Марта и остальные слуги в волнении и тревоге ожидали их, столпившись в холле; увидев, что они возвращаются целыми и невредимыми, старая Марта разразилась слезами и принялась бранить своего хозяина, качая головой и горестно цокая языком при виде распухшего лица Джона.

– Полно, полно, Марта, – уговаривал ее Медный Джон, делая знак слугам, чтобы они шли спать. – Никто из нас не пострадал, кости у всех целы. Рана мистера Джона быстро заживет, я в этом нисколько не сомневаюсь. Все, что нам сейчас нужно, это поесть, выпить и обогреться у жаркого огня в камине, а потом как можно скорее в постель, чтобы хоть ненадолго соснуть, ибо завтра у нас будет много дел.

Они стояли в библиотеке, четверо Бродриков: отец – со стаканом в руке, заложив вторую руку за спину; его суровое лицо смягчилось, когда он с улыбкой обернулся к дочери, которая тоже улыбнулась ему в ответ, однако была по-прежнему бледна и так встревожена, что ее улыбка казалась всего-навсего тенью настоящей улыбки; Джон стоял, опершись локтями о каминную полку и обхватив руками голову; лицо у него распухло и побледнело, в то время как Генри, мокрый до нитки, так что платье прилипало к его худому телу, дрожал от холода. Он поднял бокал и чокнулся с отцом.

– Во всяком случае, – сказал он, – мы их одолели, несмотря ни на что, верно, отец?

– Да, – ответил Медный Джон, – мы их одолели, Генри.

Они выпили вместе, улыбаясь друг другу поверх бокалов.

Шахта, думала Джейн, шахта осталась в целости, она по-прежнему будет работать на Голодной Горе, а Морти Донован проиграл в этой игре. Брат и отец в безопасности. У Джона распухло лицо, но больше ничего худого не случилось. Эту сцену она запомнила на всю жизнь: отец и сын поднимают бокалы в ознаменование благополучного окончания неприятностей. И еще она запомнила, как Джон, отвернувшись от камина, посмотрел на бледного дрожащего Генри и, вдруг рассердившись, сказал:

– Ради Бога, Генри, пойди и переоденься, ты простудишься насмерть.

Она запомнила, как стучит в оконное стекло дождь, как тихо шелестит листва под вздохами ветра за окном; запомнила и то, что, хотя все они были в безопасности, ей все равно было страшно.

Все молодые Бродрики крепко спали в эту ночь, а их отец Медный Джон, заворочался во сне, нахмурился и что-то пробормотал, словно ему что-то приснилось. Ветер еще немного повздыхал и затих; дождь пошептал, покапал и успокоился. А там, далеко, в пяти милях от замка, стоял среди вереска маленький ослик, дрожа всем телом, рядом с ним валялась перевернутая тележка, придавив собой мертвое тело Морти Донована, который сжимал в окоченевших руках камни и мох с Голодной Горы.

6

Первого числа каждого месяца Джон Бродрик из Клонмиэра, как бы он ни был занят другими делами и что бы ни случилось в тот день, писал письмо своему партнеру Роберту Лэмли из Данкрума с отчетом о состоянии дел на принадлежащей им шахте на Голодной Горе в Дунхейвене. Это было одно из строгих правил, которые он установил для себя с самого начала их партнерства, и хотя он не испытывал особых дружеских чувств к Роберту Лэмли и виделся с ним не чаще двух-трех раз в год, все равно каждый месяц отправлялось письмо – из Клонмиэра, Бата, Лондона, Бронси или Летарога, – написанное аккуратным угловатым почерком и запечатанное печаткой с гербом Бродриков: рука в стальной перчатке, сжимающая кинжал, – и сложенное таким образом, как это было принято в те времена. «Имею удовольствие сообщить Вам, мой дорогой мистер Лэмли, – писал он, – сумма моего и Вашего дохода за этот год превышает предыдущую, и сего дня, то есть четырнадцатого февраля, я перевел на Ваш счет в банке в Слейне сумму в две тысячи фунтов».

Очень типично для Джона Бродрика было то, что эта приятная информация сопровождалась небольшой горькой пилюлей.

«К сожалению, должен Вам сообщить, – продолжал он, – что расходы в нынешнем году были также достаточно велики: я был вынужден установить еще одну паровую машину, стоимость которой будет вычтена из доходов будущего года. Однако цены на медь в настоящее время достаточно высоки, и, мне кажется, имеет смысл рискнуть значительной суммой, для того чтобы произвести разведку соседнего участка, примерно в четверти мили от шахты, в северной части Горы, над дорогой. Разведка обойдется довольно дорого, однако польза, которую такого рода работы принесут этой стране, настолько очевидна, что я бы рискнул произвести известные затраты и заложить вторую шахту, несмотря на то что доходы от нее будут не столь велики».

Итак, была заложена новая шахта, заработал рудник, были наняты рабочие, куплены пароходы для доставки руды из Дунхейвена в Бронси на медеплавильные заводы, и мало-помалу, а потом все быстрее, состояние Бродриков росло, и Медный Джон расширял свои владения в Клонмиэре, прикупая земли с одной, с другой стороны, земли на побережье за островом Дун, земли за Килином по дороге к Денмэру.

Затем возникли вопросы назначения должностных лиц в Дунхейвене, и владелец Клонмиэра считал, что право распоряжаться в этом вопросе принадлежит ему, а не Роберту Лэмли.

«К сожалению, мы в скором времени можем лишиться услуг доктора Бимиша, который пользует нас в Дунхейвене. Очень важно найти для графства знающего врача, который пользовал бы бедных и к которому в случае необходимости мы и сами могли бы обратиться, с уверенностью в том, что на него можно положиться. Мне дали понять, что доктор Армстронг, который обслуживает гарнизон на острове Дун, собирается выйти в отставку и не прочь поселиться где-нибудь в провинции, причем именно в наших краях. Полковник Лесли отзывается о его знаниях и способностях самым хвалебным образом, и мне кажется, что доктор Бимиш тоже знает его достаточно хорошо. Вам известно, что должность врача в графстве выборная, и голоса при выборах распределяются в зависимости от суммы денег, поступающих на медицинскую помощь по подписке. Поскольку то, что плачу я лично, вдвое или даже втрое превосходит все, что платят остальные, считаю нужным Вас уведомить, что именно мне принадлежат все голоса, и что если мне будет угодно и если доктор Армстронг согласится, эту вакансию займет он…»

Не стоит и говорить, что доктор Армстронг согласился, к великому удовольствию молодых Бродриков, которые сразу с ним подружились.

«Что же до Ваших арендаторов, – добавил Медный Джон, – по каковому вопросу Вы спрашивали моего совета в Вашем последнем письме, то могу сказать: я не одобряю Вашего намерения прощать задержки с внесением арендной платы. Те немногие арендаторы, которые платят вовремя и сполна, сочтут, что их добросовестность не приносит им никаких преимуществ по сравнению с должниками и, конечно, не склонны будут в дальнейшем вносить плату столь же аккуратно. Моя же система заключается в том, чтобы отдавать землю неплательщиков более добросовестным арендаторам, с тем чтобы они работали и соответственно платили еще более старательно».

И Джон Бродрик, выражение лица которого с каждым месяцем становилось чуть более суровым, а линия рта еще более твердой, заключал свое послание сообщением о домашних делах.

«Мы намереваемся перебраться на ту сторону воды в первых числах сентября, с тем чтобы провести зиму, как обычно, в Летароге. К сожалению, должен сообщить, что здоровье Генри по-прежнему неважно, и мы все о нем тревожимся. Доктор, к которому он обращался в Брайтоне, сказал, что ему полезно было бы переменить климат на более теплый, и он собирается поехать на Барбадос, может быть, даже не дожидаясь нашего отъезда в Летарог. Джон вполне благополучен, у него появились новые собаки, как обычно, борзые, и он уверяет, что они потеряют форму, если он не сможет их как следует погонять перед наступающим сезоном, поэтому он хотел бы приехать с ними к Вам в Данкрум, когда Вы в следующий раз будете у себя. Дочери мои, к счастью, здоровы, они присоединяют, мой дорогой мистер Лэмли, свои наилучшие пожелания к моим…»

И вот, под подписью подведена черта, письмо сложено и вручено Томасу, с тем чтобы он отнес его в Дунхейвен; таким образом еще одна обязанность выполнена, и о ней можно больше не думать.

Взяв трость, Медный Джон вышел из дома, чтобы пройтись по своим владениям. Он направился к заливу, чтобы посмотреть, высоко или низко стоит вода; оглядел лодку Джона, стоявшую у причала, бросил взгляд на садик Джейн, который она развела у лодочного сарая, посмотрел вверх на цапель, свивших гнезда на высоких деревьях; затем взгляд его скользнул через залив на дымок, вьющийся над трубами гарнизонных зданий на острове Дун, а потом, мимо Дунхейвенской гавани, к подножию Голодной Горы. Обогнув дом, он оказался в огороде, где, конечно, встретил Барбару, занятую серьезной беседой со стариком Бэрдом на тему, как надо ухаживать за виноградной лозой, только что посаженной в оранжерее; потом через лес, насаженный его дедом, где в сосновых ветвях шелестел ветерок, совсем как прибой на песчаном берегу, по узеньким дорожкам, составлявшим гордость Барбары, к беседке, которую нынешней весной построили для Генри. Там он и лежал в своем шезлонге, а рядом сидела Джейн и читала ему вслух.

При виде отца Генри весело улыбнулся. Глаза его ярко блестели, на щеках горел яркий румянец, и отец, стараясь не замечать похудевшего тела, укрытого пледом, думал о том, что сын его действительно поправляется.

– Вы опять застали меня на месте преступления, сэр, – смеясь говорил Генри. – Я ведь, как обычно, ленюсь. Должен вам признаться, я даже уснул вскоре после полудня и спал бы, наверное, до сих пор, если бы Джейн не подкралась ко мне и не начала читать мне стихи.

– Неправда, Генри, ты несправедлив ко мне, – упрекнула его сестра. – Я пришла сюда по твоей просьбе, и ты совсем не спал, просто лежал, положив руки за голову, а лицо у тебя было такое усталое. Мне даже жаль, что ты не спал. Доктор Армстронг говорит, что тебе нужно как можно больше отдыхать.

– Вилли Армстронг просто старая баба, – сказал Генри. – Кудахчет надо мной, словно я младенец, а не здоровый мужик, который просто слегка захворал, потому что имел глупость простудиться прошлой зимой. Вот увидите, каким я вернусь с Барбадоса, велю, пожалуй, сделать себе татуировку и отращу курчавую бороду. Вы гуляете, сэр? Можно я пойду с вами, а то мне уже надоело лежать?

Желая показать, как он презирает свою слабость, Генри откинул плед и встал на ноги, весело напевая какую-то песенку, и сразу же завел разговор о делах, касающихся имения; отец взял его под руку, и они направились через лес к ферме, принадлежащей собственно имению и расположенной в парке.

«Они зайдут слишком далеко, – думала Джейн, – отец так увлечется разговором, что обо всем забудет, а к вечеру Генри будет так утомлен, что за обедом ничего не станет есть, и Барбара встревожится, а если среди ночи мне случится выглянуть из моей комнаты, я непременно увижу полоску света из-под его двери, и станет ясно, что он опять не спит».

Она продолжала сидеть в маленькой беседке возле пустого кресла брата, пытаясь понять, какие мысли занимали Генри всю весну и все лето, когда он лежал здесь день за днем, поднявшись с постели после болезни. Генри, такой живой и деятельный, он так любит общество, путешествия, а теперь лишен всех этих удовольствий; у него даже нет сил помогать отцу в делах, связанных с шахтой. Любой другой на его месте сделался бы мрачным, беспокойным и раздражительным, но Генри, даже если он и испытывает такие чувства, ничем этого не показывает. У него всегда находится доброе слово и улыбка для каждого члена семьи, всегда наготове забавная шутка, он постоянно строит планы: что они будут делать, когда он поправится, как весело будут проводить время, какие пикники будут устраивать, как часто будут собираться вместе.

– Уж один-то пикник мы обязательно устроим, – сказал он в тот самый вечер, – прежде чем я уеду на Барбадос. Мы возьмем лошадей и отправимся на озеро на Голодной Горе, совсем как тогда, когда мы были детьми, и доктор Вилли Армстронг тоже с нами поедет, и молодой Дикки Фокс – не красней, пожалуйста, Джейн, – и Фанни-Роза Флауэр, если ее отпустит миссис Уайт, и ее брат Боб, если у него еще не кончился отпуск, и все мы будем веселиться от души, и никто не будет болеть, печалиться и грустить.

Радость, вызванная предвкушением приятной поездки, так его взволновала, что у него сделался приступ кашля, и Джейн живо вспомнилась та ночь, когда Генри, весь промокший, стоял в библиотеке, дрожа от холода. Те дела, по крайней мере, закончились, нет больше воровства, нет никаких столкновений, и Морти Донована нет на свете. Сэм Донован продал ферму и держит лавку в Дунхейвене. В каком гневе был бы гордый старик – Донован, и вдруг лавочник, какой позор! Второй сын живет в маленьком домишке где-то по дороге на Денмэр. Он держит пару-другую свиней и тайком приторговывает виски, не имея на это разрешения. Нет, Донованы никогда больше не будут беспокоить Бродриков. Старая шахта процветает, заложена новая, рабочих они нанимают больше, чем когда-либо. Все идет гладко. Все они были бы так счастливы, если бы не тревожились за Генри. И внезапно Джейн охватила легкая дрожь. Беседка без Генри казалась брошенной и унылой, Джейн стало одиноко и даже жутковато, словно брат уже уехал на Барбадос, к тому же и солнца уже не было – оно скрылось за густыми деревьями. Надо будет их проредить, подумала она, а то они совсем заслонили солнце, и оно не может заглядывать в беседку. И она взяла книгу, подушку с пледом и пошла через сад к дому.

Стоя на склоне повыше Клонмиэра, она видела, как лодка Джона, в которой вместе с ним сидел доктор Армстронг, подошла к причалу. Они ездили на остров Дун, чтобы погонять зайцев с борзыми, подготовить собак к состязаниям. Джон взглянул наверх; прядь темных волос упала ему на лицо. Он увидел сестру, рассмеялся и махнул ей рукой. Собаки на своре стояли на носу и дрожали от нетерпения, готовые выпрыгнуть на берег и туго натягивая сворку. Большой серебряный кубок, который они выиграли в прошлом сезоне, – предмет величайшей гордости Джона – красовался на каминной полке в столовой. Он показывал его Фанни-Розе Флауэр, когда она приезжала с отцом справиться о здоровье Генри. Джейн очень позабавило замечание Фанни-Розы, которая совершенно серьезно говорила Джону, что на кубке нужно выгравировать верхушку фамильного герба, а на собачьих попонах вышить весь герб целиком.

Бедняжка Джон, с каким смущенным видом он сидел, не говоря ни слова, в то время как Фанни-Роза пила чай, наблюдая за ним краешком глаза; и Джейн не могла понять, выражают ли слова девушки ее собственные мысли, или же они продиктованы снобизмом, унаследованным от матери.

А может быть, она говорила все это просто, чтобы подразнить Джона и позабавиться.

«Как она, однако, хороша, – думала Джейн, – как весело с ней разговаривать и как странно, что доктор Армстронг, гостивший в Клонмиэре одновременно с Флауэрами, так убежденно сказал после их отъезда, что Фанни-Роза слишком уж смела и беспокойна, на его вкус, и что ее легкомыслие объясняется не просто молодостью, а вообще свойственно ее натуре». «А какие женщины нравятся вам?» – наивно спросила Джейн, а он только серьезно на нее посмотрел, словно желая что-то сказать, но воздержался, ограничившись замечанием, что докторам, в силу их профессии, возбраняется восхищаться кем бы то ни было, ибо каждая женщина может оказаться его пациенткой, и он оставляет нежные чувства Дикки Фоксу и другим офицерам гарнизона.

Все эти мысли пронеслись в голове Джейн, пока она смотрела, как ее брат и доктор вылезают вместе с собаками из лодки, и она подумала о том, что сказал бы доктор, знай он, что томик стихов, который она держит в руках, был подарен ей лейтенантом Фоксом, и что в нем отмечена крестиком страничка с любовным стихотворением поэта елизаветинской эпохи «Входя в чертог моей царицы». Весьма возможно, что он счел бы это не вполне приличным.

Но вот из окна своей спальни высунулась Элиза и крикнула, что Томас уже дал звонок, призывающий одеваться к обеду, и, следовательно, оставалось всего четверть часа, и если Джон с доктором Армстронгом собираются сами вести собак на псарню, они к обеду опоздают, и отец рассердится.

В это время из леса показались Джон Бродрик и Генри, который опирался на его руку, и к ним присоединилась Барбара, шедшая из сада; она несла корзинку персиков, еще теплых от солнца, и Джейн вдруг охватило странное чувство счастья и покоя. Вот мы все вместе, думала она, мы разговариваем и смеемся, нам так покойно и хорошо, скоро сядем за стол, Томас уже идет из кухни с подносом, двери и окна в замке распахнуты настежь, чтобы можно было насладиться золотистыми лучами заходящего солнца. О, если бы эти минуты можно было удержать, если бы они сохранились и не было бы никаких сборов в дорогу, никаких отъездов, когда мебель укрывается чехлами, ставни затворяются и однажды, холодным осенним утром, все садятся на пакетбот, следующий из Слейна, а впереди зима, сулящая неуверенность и перемены.

Но вот, длинные августовские дни миновали, наступил сентябрь – слишком рано и слишком быстро, – а с ним и приготовления к отъезду Генри на Барбадос. Он должен был отбыть из Дунхейвена на «Генриэтте», судне своего отца, которое отправлялось с грузом в Бронси, а оттуда Генри проследует в Ливерпуль, где сядет на корабль, следующий в Вест-Индию.

Казалось, ему стало лучше, он окреп, кашель его почти не мучил, и в самый день его отъезда состоялся давно обещанный пикник на Голодную Гору. С самого утра установилась ясная безоблачная погода, все вокруг было окутано мягким задумчивым сиянием поздней осени, и маленькая кавалькада выехала из Клонмиэра вместе с Генри, который торжественно восседал в коляске с Тимом в качестве кучера, в сторону Голодной Горы, вершина которой мерцала в лучах солнца, суля тепло нагретой травы, благоухание вереска, зеркальную гладь озера, над которым будут носиться пестрые стрекозы, теплые, покрытые лишайником скалы, что спокойно будут нежиться на солнце.

Они поднимались по западному склону горы, вдалеке от шахты, а потом, когда дорога исчезла в скалах и коляска не могла двигаться дальше, Джон спешился и посадил на свою лошадь брата, тогда как Тим, нагруженный корзинками с едой, плелся позади. Что это была за кавалькада! Барбара с огромнейшим зонтиком, который должен был защитить ее от мух, Элиза, нагруженная этюдником, скамеечкой и мольбертом, – она ведь обожает рисовать; у Джейн в руках два томика стихов, ее с обеих сторон эскортируют офицеры гарнизона: лейтенант Фокс и лейтенант Дейвис, причем последний приглашен для Элизы, однако он, по-видимому, просто забыл о своих обязанностях; доктор Армстронг ведет в поводу лошадь Генри; сам Генри в седле, он отдает распоряжения всадникам, указывая им, куда нужно ехать, а Джон тут же дает прямо противоположные указания; далее следует Боб Флауэр, капитан Драгунского полка – это дает ему основание считать себя более значительной персоной, чем молодые офицеры гарнизона, и наконец, Фанни-Роза, которая держит все общество и в особенности Джона в состоянии непрерывного волнения и беспокойства, поскольку она все время держится в стороне от других, выбирая самые неудобные и опасные участки дороги, а когда ее призывают к осторожности, только отмахивается и ничего не слушает.

Наконец они подъехали к озеру, при виде которого молодые люди разразились возгласами облегчения, а дамы – восторга. Барбара тут же занялась корзинами, доставая оттуда провизию и ковры, на случай если земля окажется сырой, чего, конечно, не случилось, и беспокоясь о том, чтобы Генри не слишком утомился, а Генри улегся на спину и, погрузив руки в теплую траву, тихо лежал, счастливый и довольный.

Фанни-Роза, подобрав юбки выше колен, карабкалась на камень, с которого был хорошо виден залив, а Джон, которому хотелось быть рядом с ней, задумчиво наблюдал за ней, думая о том, что, если он полезет следом, другие решат, что он делает это для того, чтобы любоваться на ее неприлично обнаженные ноги, и это было бы правильно, хотя дело было не только в этом. Не зная, на что решиться, он стоял на берегу озера. Он жалел, что поехал на пикник, и в то же время понимал, что, если бы он остался дома, ему было бы грустно, так что день для него все равно был бы испорчен.

Джейн куда-то скрылась вместе с обоими офицерами, а доктор Армстронг, вздыхая по непонятной причине, предложил свои услуги Барбаре, спросив ее, не может ли он ей помочь приготовить все к завтраку.

– Пожалуйста, помогите, – с благодарностью отозвалась она, надеясь, что он не заболел и хорошо себя чувствует (ему ведь совсем не свойственно предаваться грусти и вздыхать), и в то же время беспокоясь о том, что куда-то запропастилась дюжина пирожков с мясом, которые она сама положила дома в корзинку. Если они не найдутся, цыплят на всех не хватит, и ей надо как-нибудь предупредить своих, чтобы они брали только ножки, а белое мясо оставили гостям.

А теперь еще Элиза, с выражением неодобрения на слегка покрасневшем лице, тянула ее за руку.

– Я считаю, что ты должна поговорить с Джейн, – яростно зашептала она. – Она ушла с обоими офицерами, они скрылись за утесом, и теперь их никто не видит. Это неприлично. Просто не знаю, что подумает о ней капитан Флауэр.

Но Барбара, все еще занятая лихорадочными поисками пирожков, только раздраженно ответила:

– Пусть капитан Флауэр лучше смотрит за своей сестрой. Джейн просто отправилась ловить бабочек, а молодые люди пошли вместе с ней.

Элиза фыркнула, сказав, что бабочек полно и здесь и что нет никакой необходимости искать их за скалами, что же до лейтенанта Дейвиса, то она просто не понимает, чего ради его вообще пригласили на пикник; он такой противный и слишком громко смеется; и ей совсем не хочется, чтобы он заглядывал ей через плечо, подсматривая, как она рисует. Он будет ей страшно мешать.

– Может быть, он и не собирается этого делать, дорогая, – рассеянно проговорила Барбара и – наконец-то! – обнаружила пирожки, вот они, она вспомнила, что завернула их в салфетку, чтобы они не остыли.

– Скажите, пожалуйста, всем, что завтрак готов, – попросила она доктора Армстронга.

Он тут же отправился искать Джейн с ее спутниками, и все они почти сразу же вернулись – доктор Армстронг и офицеры подозрительно следили друг за другом, словно собаки, готовые вступить в бой, в то время как Джейн, задумчивая и серьезная, спокойно смотрела своими большими карими глазами на всех по очереди.

– Как здесь прекрасно, как хорошо я себя чувствую и как глупо, Вилли, что вы, доктора, посылаете меня на Барбадос, – говорил Генри, садясь на свое ложе и глядя на аппетитную еду, разложенную перед ним. – Барбара, я умираю с голода. Два пирожка, пожалуйста.

Вскоре общество собралось вокруг скатерти и все принялись за цыплят, пирожки, холодную грудинку и прочие яства с таким аппетитом, словно до этого они никогда ничего не ели.

Фанни-Роза сидела, скрестив ноги наподобие портного, и Джон гадал, видел ли кто-нибудь, кроме него, что ноги ее, прикрытые юбками, босы – сам-то он заметил, как выглядывают из-под юбки кончики пальцев. Она уселась рядом с Генри и заявила ему, что он – султан на этом празднестве, а она – рабыня, готовая ему служить.

– Как было бы забавно, если бы это действительно было так, – сказал Генри с насмешливым поклоном. – Привезти вам из Вест-Индии золотые браслеты и серьги? Рабыни всегда носят такие украшения в знак покорности и повиновения.

– Пожалуйста, привезите, – согласилась Фанни-Роза, – и еще тамбурин, чтобы я могла перед вами танцевать.

Джон страшно жалел, что не умеет разговаривать так же легко и весело. Он думал, что Генри научился этому, когда был на континенте, так же как и Фанни-Роза.

– Если вам не понравится на Барбадосе, – говорила Фанни-Роза, – возвращайтесь в Европу и присоединяйтесь к нам в Неаполе. Я твердо решила, что эту зиму мы проведем именно там.

– Я не слышал, чтобы отец и матушка говорили что-нибудь о Неаполе, – возразил ее брат. – Эта идея кажется мне весьма маловероятной.

– Ты будешь у себя в полку, значит, это тебя совершенно не касается, – сказала Фанни-Роза. – Если я решу ехать в Италию, папа с мамой сделают, как я хочу. Мы поедем в Неаполь, будем любоваться на Везувий и слушать музыку. Папа будет в восторге, он сделается сентиментальным, будет пить, сколько ему захочется, а я накуплю себе платьев, оденусь как неаполитанка – роза в волосах и все такое – и буду посылать с балкона воздушные поцелуи вам, Генри.

– Не обращайте на нее внимания, – сказал капитан Флауэр. – К сожалению, должен сказать, что обе мои сестрицы сумасшедшие. Младшая, Матильда, еще хуже, чем Фанни-Роза. Она все время проводит в конюшне, у нас и гувернантки теперь нет. Вообще замок Эндрифф сильно напоминает сумасшедший дом.

– Бедная миссис Флауэр, – сказала Барбара. – Вы должны стараться ей помочь, Фанни-Роза, и подавать пример младшей сестре. Вот Джейн очень мне помогает, а она на три года младше вас.

– Ах, но Джейн постоянно думает о других, мисс Бродрик, – возразила Фанни-Роза, – а я думаю только о себе. «Наслаждайся жизнью, пока ты молода, – сказал мне отец только вчера, – ведь мы можем умереть, не дожив до конца года».

– Совершенно верно, – сказал Генри, – но пока этого не случилось, давайте встретимся в Неаполе, как вы предполагаете, и я потребую обещанного поцелуя, который вы пошлете мне с балкона.

Они продолжали в том же духе на протяжении всего завтрака – смеялись, дразнили друг друга, строили планы, в то время как Джон яростно набивал себе рот холодной грудинкой, думая о Линкольнс Инн, о своей мрачной квартире, о серых декабрьских туманах, которые так непохожи на солнечный Неаполь, балконы и розы в волосах.

После завтрака еще немного поговорили, потом послышались вздохи, кто-то зевнул, и стало ясно, что теперь каждый будет проводить время по своему усмотрению. Генри пристроился отдохнуть в тени огромного валуна, рядом с ним сидела Барбара под своим зонтиком, Джейн и молодые офицеры читали стихи, укрывшись за кустами вереска. Элиза устроилась возле чахлого кустика дрока, сквозь ветви которого она время от времени могла посматривать на лейтенанта Дейвиса и говорить себе, какой он некрасивый, а затем возвращаться к своему мольберту, на котором начинали вырисовываться контуры далекой дунхейвенской гавани. Боб Флауэр уснул и громко храпел, что Элиза сочла верхом невоспитанности с его стороны, к тому же ему следовало присматривать за своей сестрицей, которая куда-то исчезла.

Джон бездумно швырял камешки в озеро. Как глупо, что он не взял с собой удочки, в озере масса форели – на воде то и дело появляется рябь, тут и там раздаются всплески. Он пошел по берегу к северному краю озера, подальше от всей остальной компании. Как тепло было на Голодной Горе, как все тихо и спокойно. Никто бы не подумал, что всего в трех милях к востоку отсюда высятся безобразные копры отцовской шахты. Под ногами хлюпал влажный мох, Джон вдруг почувствовал кисловатый болотный запах озерной воды, смешанный с ароматом вереска. Бедняга Генри, подумал он, ему нужно было бы постоять вот здесь, ощущая на лице мягкий ветерок, вместо того чтобы валяться под одеялом, положив под голову руки.

Вдруг поблизости раздался более громкий всплеск – в озере, должно быть, водится совсем крупная форель; он взобрался на валун, чтобы посмотреть, что это за рыба, и – о боже! – это была совсем не рыба, а Фанни-Роза, совершенно обнаженная, с распущенными по плечам волосами, она входила в озеро, раздвигая воду руками.

Она обернулась и увидела его, но вместо того, чтобы завизжать от смущения и стыда, как сделали бы на ее месте другие женщины, она посмотрела на него и сказала:

– Почему бы вам тоже не выкупаться? Вода такая прохладная, просто прелесть.

Он почувствовал, что краснеет и что лоб его покрывается потом. Не сказав ни слова, он повернулся и быстро пошел прочь, но провалился ногой в кроличью нору, упал и покатился в вереск, ругаясь и проклиная все на свете. Ему пришлось посидеть, растирая пострадавшую лодыжку, а из кустов прямо перед ним поднялся жаворонок, взмыл в вышину и завис, распевая свою вольную песню.

Через некоторое время – ему казалось, что прошло несколько часов, впрочем, ему это было безразлично – он услышал шаги, кто-то подошел и уселся рядом с ним, и, обернувшись, он увидел, что это Фанни-Роза, уже одетая, с разгоревшимся после купания лицом и мокрыми волосами.

– Вы считаете, что я бесстыдница, – тихо проговорила она, – вы испытываете ко мне отвращение.

– О нет, – быстро ответил он, окидывая ее взором. – Вы не понимаете. Я ушел, потому что вы были так прекрасны…

У него перехватило горло, и он не мог больше сказать ни слова, потому что она улыбалась, и вынести это было почти невозможно.

– Вы ведь не скажете мисс Бродрик, правда? Она больше никогда не пригласит меня в Клонмиэр, а то и маменьке нажалуется.

– Я никому не скажу, ни одной душе, – обещал Джон.

Они помолчали, и она начала рвать траву своими маленькими тонкими ручками. Потом положила свои руки рядом с его руками, как бы сравнивая их; он по-прежнему ничего не говорил, и тогда она накрыла его руки своими и сказала чуть слышно:

– По-моему, вы на меня сердитесь.

– Сержусь? – сказал он. – Фанни-Роза, разве можно на вас сердиться?

В следующий миг она вдруг оказалась в его объятиях, закрыв глаза, лежала в вереске на спине, а он ее целовал.

Через некоторое время она открыла глаза, но смотрела не на него, а на жаворонка, который парил в небе; она подняла руку и коснулась его щеки, потом тронула губы, глаза, темные волосы и сказала:

– Вы ведь уже давно хотели меня поцеловать, правда?

– Вот уже почти целый год я ни о чем другом не думаю, – признался он.

– А теперь, когда это случилось, – сказала она, – вы разочарованы, да?

– Нет, – пробормотал он.

Как ему хотелось рассказать ей о том, чем полно его сердце, какую нежность он испытывает к ней, как тоскует по ней его тело. Но он не мог выразить этого словами, слова не шли, и он мог только смотреть на лежащую в вереске девушку, страдать и боготворить ее.

– А я думала, что вы интересуетесь только собаками, – сказала наконец Фани-Роза и протянула руку, которую он стал целовать пальчик за пальчиком. – В тот день, когда вы приезжали в Эндрифф, помните, зимой? Тогда мне казалось, что вы веселый и беззаботный, а ваш брат серьезный. Но теперь, когда я познакомилась с вами поближе, я понимаю, что все наоборот: Генри веселый, а вы мрачный и задумчивый.

Когда она произнесла имя Генри, Джон вдруг почувствовал укол ревности, вспомнив, как она смеялась и флиртовала с ним на протяжении всего завтрака, а на него не обращала ни малейшего внимания. При этом воспоминании мысли его мгновенно приняли другое направление, он сел и стал смотреть куда-то вдаль; жаворонок, который так весело распевал в небе, спустился на землю и укрылся где-то в вереске.

– Вам ведь нравится Генри, правда? – спросил Джон. – Он всем нравится.

– Я люблю вас обоих, – сказала она. Вдали послышались голоса, сзывавшие всех, и Фанни-Роза скорчила гримаску.

– Беспокоятся, наверное, не знают, куда мы делись. Нужно возвращаться.

Она поднялась с земли, отряхивая платье и что-то напевая, а Джон с болью в сердце смотрел на нее и думал, как мало она знает о том, что делается у него в душе, и каким глупым он бы ей показался, если бы она об этом догадалась. Он целовал ее, держал в своих объятиях, и для него это было таким огромным событием, что он был уверен: отныне вся его жизнь будет окрашена тем, что произошло сегодня днем. Он никогда не сможет забыть, как прекрасно ее обнаженное тело в воде, на всю жизнь запомнит, как она прикоснулась пальчиком к его губам, когда лежала в вереске.

Но для Фанни-Розы это было лишь эпизодом, приятным моментом после купанья, и Джон, полный своей любовью, пытался угадать, случилось ли бы то же самое, если бы на его месте был Генри или Вилли Армстронг или кто-нибудь из молодых офицеров с острова Дун. Она взяла его за руку, совсем как ребенок, так же, как это делала Джейн, и повела по холму обратно к озеру, рассказывая по дороге какую-то глупую историю про своего отца и его арендаторов, о том, как однажды на Рождество он напоил их всех виски, так что они отправились по домам совершенно пьяные, а Джон смотрел на ее профиль, на облако каштановых волос, испытывая сладостное чувство счастья, в котором, однако, была и доля горечи.

Она бросила его руку, когда они оказались на виду у остальных. Вот и конец, подумал он; день для него кончился, больше ничего не будет, и он молча направился к своей лошади, оседлал ее и стал помогать Тиму седлать остальных, ибо болтать и смеяться, вступать в беседу, как это делала Фанни-Роза, было выше его сил. Все они, все эти люди, вдруг стали ему чужими, он предпочитал оставаться в одиночестве или в обществе флегматичного Тима.

– Какой это был прекрасный день, как все было хорошо! – говорил Генри. – Вы все должны поехать со мной на пристань, чтобы проводить меня, когда я взойду на борт «Генриэтты», и помахать мне с берега, желая счастливого пути.

Пробираясь через камни и вереск, все общество двинулось к дороге, где была оставлена коляска, Фанни-Роза запела веселую задорную песенку, все подхватили, и громче всех молодые офицеры. Небо, такое ослепительно яркое днем, приобрело более спокойную светлую окраску сентябрьского вечера, солнце заслонили белые барашки облаков. Первые тени пали на Голодную Гору. Вот и подошел к концу этот прекрасный день, думала Джейн, и мы оставляем у себя за спиной озеро, скалы, вереск; наши голоса не нарушат больше их тишину и покой. День этот принадлежит прошлому, это то, что мы будем вспоминать, говоря друг другу: «Ты помнишь? Помнишь, как смеялся Генри, как он пел вместе с Фанни-Розой?»

Итак, все спустились на дорогу, и лошади весело понеслись к Дунхейвену. А там, на площади, их уже дожидался Кейси, еще кто-то из слуг и грум из Эндриффа, готовые принять лошадей; все спешились и пошли вместе с Генри к пристани, где стояла на якоре «Генриэтта», и матросы ставили паруса, готовясь к отплытию. На пристани находился капитан Николсон, наблюдая за окончанием погрузки, а рядом с ним стоял Медный Джон вместе с капитаном судна. Он улыбнулся сыну и пошел к нему навстречу.

– Не слишком утомился, мой мальчик?

– Нет, сэр. Это был один из самых счастливых дней моей жизни, – сказал Генри.

– Отлично. Именно этого мы для тебя и хотели. Однако ты очень точно рассчитал время, ничего не оставил для всяких прощаний. Капитан хочет поднять якорь, как только ты поднимешься на борт. Ветер попутный, и если он продержится, вы очень скоро будете в Бронси.

Генри поцеловался с сестрами, пожал руку брату и друзьям, выслушал обязательные в таких случаях нарочито веселые напутствия провожающих. «Привези нам с Барбадоса шали, Генри!» – просила Элиза. «Не забывай принимать свое лекарство от кашля!» – наставляла Барбара, а молодые люди советовали не влюбиться в какую-нибудь из тамошних красоток. «Побыстрей поправляйся, сын, это единственное, что меня интересует», – сказал его отец, и Генри повернулся и стал спускаться к ожидавшей его лодке, лодка отчалила и пошла по направлению к «Генриэтте». Генри стоял на корме, улыбался и махал шляпой.

– Встретимся в Неаполе! – крикнул он Фанни-Розе. – Вы обещаете, правда?

Она кивнула, улыбаясь ему в ответ.

– Буду ожидать вас на балконе.

Они следили за тем, как лодка подошла к судну, и Генри вместе с капитаном поднялись на борт. В тот же момент на судне все пришло в движение: с полубака слышались команды помощника капитана, раздавался скрип лебедки.

– Пойдемте, не будем больше ждать, – вдруг сказала Джейн. – Не люблю смотреть, как корабль выходит из гавани. В этом есть что-то окончательное.

– Вон там ваш брат, – сказала Фанни-Роза. – Посмотрите, он обернулся к нам, он что-то нам кричит.

– Это бесполезно, – сказал Медный Джон. – Ветер относит звук в сторону. А тут еще эта лебедка… Пойдемте, Джейн права. Нет никакого смысла в том, чтобы здесь стоять. Судно можно увидеть и из Клонмиэра, если спуститься к самому концу нашего залива.

Когда он повернулся, чтобы идти, ему под ноги попалась собака, и он чуть не упал на булыжники. Медный Джон сердито выбранился и, подняв палку, изо всех сил вытянул животное по спине, после чего собака, с жалобным воем и сильно хромая, бросилась в открытую дверь лавки своего хозяина.

– Распустили тут собак! – крикнул Медный Джон владельцу лавки, который показался на пороге, красный и разгневанный, готовый вступить в ссору. Медный Джон, увидев, кто это, тут же повернулся и пошел прочь от набережной к рыночной площади в сопровождении сына и дочерей. Лавочник смотрел ему вслед с выражением угрюмой злобы на лице, потом нагнулся, чтобы погладить пострадавшее животное, ворча что-то про себя, а между тем, откуда ни возьмись, вокруг него собралась толпа, осаждая его вопросами и подавая советы.

– Как это неприятно, – прошептала Барбара, покраснев. – Вы видели?

– Да, – медленно проговорила Джейн. – Да… это был Сэм Донован.

Поглядев через плечо, она увидела, что «Генриэтта», распустив паруса, набирает ход, в то время как буксиры направляют ее к середине пролива.

Их отец ничего не сказал по поводу недоразумения с собакой.

Он помог Фанни-Розе сесть на лошадь, обменялся парой слов с Бобом Флауэром, попросив что-то передать его деду Роберту Лэмли, когда в следующий раз они будут с визитом в Дункруме. Доктор Армстронг и офицеры откланялись и удалились, Флауэры поехали вверх по холму к Эндриффу, а Бродрики, погрузившись в отцовский экипаж, – к себе домой в Клонмиэр. Солнце спряталось за верхушки деревьев, замок и залив погрузились в тень. Минуту-другую они постояли на подъездной аллее, глядя на «Генриэтту», – она двигалась по водной глади к горизонту и наконец скрылась за островом Дун; больше они ее не видели.

Медный Джон медленно вошел в дом, крепко сцепив руки за спиной. Барбара и Элиза последовали за ним. А Джон и Джейн направились к дальнему концу парка, где громадные сосны склонили свои ветки к самой воде залива, и стояли там, глядя на широкие просторы гавани, пока на Голодной Горе не погасли последние отблески солнечного света.

– Как жаль, что произошла эта неприятная сцена, – сказала Джейн.

– Что ты имеешь в виду? – спросил ее брат.

– Неприятно, что отец ударил собаку Сэма Донована.

– Ах, ты об этом… Да, это несколько подпортило приятный день. Я бы мог осмотреть собаку, только ничего хорошего из этого не получилось бы. Отец рассердился бы, а Сэм Донован мог бы неправильно это истолковать.

– Ты бы все равно ничего не мог сделать. Мне просто неприятно, что это случилось… Как ты думаешь, будет какая-нибудь польза от поездки на Барбадос? Поможет она Генри?

– Я в этом уверен. Весной он будет уже в Италии. Ты, наверное, слышала, они договорились с Фанни-Розой встретиться в Неаполе.

Джон повернулся и медленно зашагал к дому. Джейн взяла его под руку. Оба они молчали, думая о Генри. Джейн вспоминала его веселую улыбку, его смех, то, как он стоял, маша им рукой, на корме небольшой лодки, которая только что отчалила от пристани и направлялась в сторону «Генриэтты», и гадала, была ли его веселость естественной, не маска ли это, за которой он пытался скрыть свою болезнь от родных и от самого себя. А Джон видел лишь балкон в Неаполе и девушку с цветком в волосах, это была Фанни-Роза, и она бросала свой цветок Генри. Возможно, в окрестностях Неаполя есть холмы и озеро. Возможно, Фанни-Роза будет там купаться и покажет свое нагое тело Генри. Возможно, они будут там гулять, взявшись за руки, а потом лягут, и она позволит ему себя целовать. Ему, его брату Генри, который гораздо достойнее его, который умен, обаятелен, лучше во всех отношениях, чем он, Джон. Его брату Генри, который так болен… Ревность, охватившая Джона при этой мысли, была столь постыдной и достойной презрения, что он почувствовал ненависть к самому себе. Несмотря на любовь к брату, он ему завидовал – каждый взгляд, каждая улыбка Фанни-Розы, одно-единственное прикосновение ее руки причиняли ему невыносимые страдания, хотя он понимал, что этот взгляд, эта улыбка принесет несколько недель счастья и забвения больному, умирающему человеку. Он не просто завидовал, он ненавидел. И то, что Генри будет думать о Фанни-Розе, мечтать о ней, показалась ему таким чудовищно невыносимым, что Джейн, взглянув на его бледное лицо и горящие глаза, с тревогой спросила:

– Что с тобой, Джон? Ты не заболел?

– Нет, – ответил он. – Все в порядке.

Она постояла в нерешительности, затем вошла в дом, а Джон, глядя на окна Клонмиэра, увидел, что в комнатах зажигают свечи, задергивают занавеси, что уже наступил вечер, но ему казалось, что все это лишено смысла, и ничто не имеет и не будет иметь значения, кроме его тоски по Фанни-Розе, что он способен совершить убийство, стать клятвопреступником, отправиться в ад, лишь бы она ждала там, наверху, в его комнате в башне, ждала бы его, Джона Бродрика, а не его брата Генри.

7

Осень тысяча восемьсот двадцать седьмого года оказалась чрезвычайно тяжелой для Джона Бродрика. Погода была скверная, непрерывно дули ветры, так что в течение всего ноября доставлять руду из Дунхейвена в Бронси было почти невозможно, а новая шахта, недавно заложенная, не приносила ожидаемых доходов. Прежде всего, капитан Николсон, не вполне правильно рассчитав направление штольни, слишком сильно углубил ее, так что она уперлась в водоносный пласт, и дальнейшие работы были связаны с большими трудностями, несмотря на новый насос, установка которого потребовала нескольких сотен фунтов. Поэтому было решено оставить этот участок и попробовать бить шурфы в восточном направлении. Однако здесь, несмотря на то что результаты сразу же оказались благоприятными, грунт был настолько твердым, что ни одного дюйма нельзя было пройти, не прибегая к помощи взрывчатки. А это тоже требовало значительных расходов. На каждую унцию пороха, ввозимого в графство, требовалось специальное разрешение муниципальных властей, а бочонки с порохом приходилось хранить на складе боеприпасов дунского гарнизона, и для того чтобы переправить через бухту очередной бочонок, нужно было расписываться в специальной ведомости. К тому же цены на медь, стоявшие до тех пор достаточно высоко, значительно упали. Крупные медеплавильные компании в Бронси вполне могли диктовать свои условия, и Медный Джон стал подумывать о том, чтобы частично сбывать свою продукцию с помощью частных контракторов.

На смену влажным ноябрьским ветрам пришли сильные морозы, что явилось источником новых затруднений для владельца Клонмиэра, поскольку мороз погубил весь урожай картофеля, и многим арендаторам грозил настоящий голод. В связи с этим он был вынужден отдать распоряжение Неду Бродрику, чтобы тот не торопил с уплатой полугодовой ренты, и в результате даже те арендаторы, которые меньше других пострадали от мороза, воспользовались случаем и тоже отказались платить. Возникали бесконечные споры между арендаторами, корни которых таились, по-видимому, в их склочных характерах, и Медному Джону после утомительного дня на шахте приходилось выслушивать какие-то нелепые истории, в которых он никак не мог разобраться, и выносить по ним свое решение.

Как тяжело, думал он, быть единственным человеком во всей округе, способным принимать решительные меры, не получая при этом ни помощи, ни благодарности со стороны окрестных землевладельцев. Роберт Лэмли редко бывает в Дункруме, а если и приезжает, то только для того, чтобы наведаться в Дунхейвен, просмотреть рудничные счета и пожаловаться на то, что процент его прибыли ниже того, на что он рассчитывал. Граф Денмар приезжает в свои владения только на время рыбной ловли, когда идет лосось, а лорд Мэнди хворает и никоим образом не желает беспокоить себя заботами о местных делах. Что же касается Саймона Флауэра, то к нему вообще бесполезно было обращаться с чем бы то ни было. С человеком, который распивает в конюшне вино вместе со своими конюхами, или, как гласит молва, приглашает их к себе в гостиную, когда его жена отправляется спать, бесполезно разговаривать о необходимости поддерживать в округе порядок и справедливость. Кроме того, Флауэры сейчас в Италии – Генри встречался с ними во Флоренции и намеревался присоединиться к ним в Неаполе, что, по мнению его отца, совершенно бессмысленно. Пребывание на Барбадосе принесло Генри огромную пользу, судя по тому, что он писал своим родным. Кашляет он теперь гораздо меньше, и отец может о нем не беспокоиться. Он уверен, что если пробудет несколько месяцев в Италии, то излечится окончательно.

В середине апреля Медный Джон вместе с дочерьми проводил пасху в Летароге. В конце месяца он собирался вернуться в Дунхейвен, где новая шахта давала такие великолепные результаты, но вдруг изменил свои планы и решил вместо этого отправиться в Италию. Такое решение было принято после того, как Барбара получила за завтраком письмо от своей приятельницы, некоей мисс Люси Моллет, присланное из Парижа, где они с матерью снимали квартиру. «Мы только что приехали из Италии, – сообщала она, – были в Риме, а также в Неаполе, где имели удовольствие встретиться с вашим братом, который находится там вместе с вашими друзьями, это мистер и миссис Флауэр с дочерью. Мы с матушкой очень огорчились, узнав, как тяжело болен ваш брат, он действительно выглядел очень скверно, когда мы его встретили, ведь до этого, как нам сообщила миссис Флауэр, он целую неделю пролежал в постели…» Дальше в письме следовало описание достопримечательностей Италии, которые Медный Джон читать не захотел. Он смотрел прямо перед собой, барабаня пальцами по столу, а дочери сидели рядом, бледные и встревоженные.

– Я сам поеду в Италию, – произнес он наконец. – Я всю зиму был неспокоен, волновался по поводу здоровья Генри, а теперь, после этого письма, решил, что поеду к нему сам.

– А нам можно поехать вместе с вами? – спросила Барбара с беспокойством.

– Нет, дорогая, я предпочитаю ехать один. Не понимаю, почему Флауэры не сообщили нам о болезни Генри, если он так много времени проводит с ними. Саймону Флауэру, конечно, не до писем, но миссис Флауэр, как будто, не совсем лишена здравого смысла.

– Я не сомневаюсь, что Генри не хотел нас беспокоить, – сказала Барбара, – наверное, он и их старался убедить, что нет ничего страшного.

– Вполне возможно, – сказала Элиза, – что Люси Моллет несколько преувеличивает. Она ведь не встречалась с Генри несколько лет, и конечно же, ее поразила перемена, которая произошла с ним за это время. Тон его писем достаточно бодрый, а в последнем письме, которое Джейн получила перед пасхой, он пишет, что собирается принять участие в карнавале.

– И, возможно, переутомился на этом празднестве, – сказал ее отец. – Нет, я твердо решил отправиться в Италию и скорее всего выеду в конце следующей недели. Я надеялся встретиться в Челтенхэме с Робертом Лэмли, однако это придется отложить, повидаюсь с ним по приезде.

Джон Бродрик поговорил с Барбарой о том, следует ли предупредить Генри о предполагаемой поездке, и вопреки ее совету решил, что сообщать ничего не нужно, что его приезд в Неаполь должен быть для Генри сюрпризом. Однако дела заставили Медного Джона отложить свой отъезд, и он отправился на континент только в мае. Он отказался от долгого путешествия морем и решил ехать не торопясь, через Францию и Италию, употребив это время на то, чтобы подвести полный баланс доходов и расходов по шахте, начиная с тысяча восемьсот двадцатого года и по сей день, пользуясь исключительно собственной памятью. Он не обращал ни малейшего внимания на окружающий его пейзаж, страдал от невыносимой жары и надоедливых мух и никак не мог понять, как можно тратить время и деньги для того, чтобы путешествовать не по делам, а для собственного удовольствия.

На третьей неделе мая он высадился из дилижанса в Неаполе, весь покрытый пылью, страдающий от жары и раздраженный, и первый человек, которого он увидел, был Саймон Флауэр; его соотечественник сидел в кафе на площади и курил огромную сигару в обществе итальянки весьма сомнительной респектабельности. Саймона Флауэра, по-видимому, нисколько не смутило неожиданное появление соседа по имению в многонациональной неаполитанской толпе; сняв шляпу, он размахивал ею над головой, приглашая Джона Бродрика присесть за его столик.

– Мой дорогой друг, какая приятная встреча, – говорил он. – Эта малютка ни слова не понимает по-английски, так что при ней можно говорить все что угодно. Я очень рад вас видеть. Что вы, собственно, здесь делаете?

Медный Джон, который и в лучшие времена находил его общество не слишком приятным, а теперь, после долгого утомительного путешествия, в особенности, ответил, что присаживаться ему некогда, потому что он торопится повидать сына в его гостинице, и не может ли Саймон Флауэр его туда проводить.

– Генри? – спросил Флауэр, раскрыв от удивления рот. – Но ведь он уже две недели как уехал из Неаполя.

Медный Джон с минуту смотрел на соседа, не говоря ни слова. Потом присел за столик, расстроенный полученным известием, которое нарушило все его планы. Он молча принял предложенный ему стакан вина и не стал возражать, когда Флауэр заставил его выпить еще один.

– Скажите мне, пожалуйста, – сказал он наконец. – Что же все-таки произошло?

– Да ничего особенного, – отвечал тот, – кроме того, что вы предприняли это путешествие зря. Вне всякого сомнения, вы разминулись с Генри по дороге. Он неважно себя чувствовал, бедняга, и решил отправиться домой, прежде чем жара станет здесь совсем невыносимой. Лучшее, что вы можете предпринять, это сесть в следующий дилижанс и ехать за ним той же дорогой. Впрочем, куда спешить? Побудьте денек-другой в Неаполе. Я могу вам обещать пару веселых деньков. Если эта малютка приведет свою подружку, мне известно одно местечко…

– А что, здоровье Генри было очень плохо? – перебил его Медный Джон. – Вы должны понять, что я и моя семья очень за него тревожимся.

– Да как вам сказать, я не думаю, что так уж плохо. Выпейте-ка еще стаканчик. Это единственное, чем можно заняться в таком климате, уверяю вас. А что касается здоровья Генри, то об этом гораздо лучше знает моя дочь, чем я. Она повсюду таскала его за собой, заставляла сопровождать ее в прогулках по городу. Спросите лучше у нее.

– Могу ли я найти миссис Флауэр и мисс Флауэр в вашем отеле?

– Несомненно. В это время дня они обычно отдыхают. А я пользуюсь возможностью, чтобы заглянуть сюда. Эта малютка не имеет счастья быть знакомой с моей супругой.

– Ничего подобного я и не предполагал, – заметил Медный Джон. Он встал из-за стола, пожелал своему соседу всего хорошего и, игнорируя присутствие его собеседницы, оставил эту парочку в состоянии приятнейшего благодушного опьянения.

Медный Джон пробирался по узким оживленным улицам – его высокая внушительная фигура, широкие плечи, волевой подбородок и важный вид заставляли праздношатающуюся публику, которую он расталкивал на своем пути, оглядываться на него – пока не дошел до нужной ему гостиницы; там он послал свою карточку в апартаменты миссис Флауэр.

Она приняла его суетливо и с бесконечными извинениями – номер такой неприглядный, управляющий, как обычно, все перепутал, ей ужасно неловко, Саймон такой рассеянный, когда дело касается денег, и платье у нее совсем не годится для приема гостей, мистер Бродрик должен ее извинить. Да, верно, Генри уехал две недели тому назад; они много времени проводили вместе, Фанни-Роза была так рада его обществу, а потом – она, право, не знает, как это получилось, бедный мальчик, должно быть, слишком переутомился, – он вдруг страшно ослаб и однажды утром сообщил им, что собирается домой; Фанни-Роза очень расстроилась, сказала, что он просто ревнует ее к итальянскому графу, – вы знаете, какие глупости говорят иногда девицы – ничего подобного, конечно, не было, просто у них случилась размолвка, и кроме того, да, Генри, кажется, стал кашлять и уехал из Неаполя в такой жаркий пыльный день, она очень надеется, что во Франции прохладнее, и он будет чувствовать себя лучше, мистер Бродрик несомненно нагонит его по дороге, насколько она поняла, Генри не собирался особенно торопиться…

Дверь отворилась, и в комнату вошла Фанни-Роза. Она была в кружевной шали, наброшенной на каштановые волосы по итальянской моде, и даже на Медного Джона, которому было не до того, чтобы восхищаться женской красотой, произвели впечатление яркий румянец, слегка раскосые глаза – словом, поразительная красота дочери Саймона Флауэра. Когда она увидела, кто сидит в гостях у матери, у нее сделался испуганный вид, и она побледнела.

– В чем дело? Что-нибудь случилось? – спросила она.

– Я предпринял бесполезную поездку, – ответил Медный Джон. – Я приехал, чтобы встретиться с Генри, но мне сказали, что его здесь нет, что он уехал домой. Мы получили письмо от наших друзей – их фамилия Моллет, – которые встречались здесь с Генри, и они сообщили нам весьма неблагоприятные сведения о его здоровье. И вот, я изменил свои планы и вместо того, чтобы возвращаться в Клонмиэр, отправился сюда. Очень жаль, что проехался напрасно.

Фанни-Роза, казалось, испытала облегчение. Она села рядом с матерью и принялась теребить оборки платья.

– Мне кажется, что Генри переутомился во время карнавала, – сказала она. – Он плохо выглядел, ему даже пришлось полежать в постели.

– Какой это очаровательный молодой человек, мистер Бродрик, – лепетала миссис Флауэр. – Мы были просто в восторге от него. Он, наверное, особенно устал в последний вечер карнавала; они с Фанни-Розой принимали участие в какой-то процессии – верно, дорогая? – и возвратились очень поздно. Я пошла к себе и уже спала, когда они приехали. Я не знаю, что было с твоим отцом, он не приходил домой ночевать, но именно после этого дня Генри слег в постель, верно, Фанни-Роза?

– Я, право, не помню, как все это было.

Она сделала книксен Медному Джону, просила передать привет Генри, когда тот увидится с ним, постояла с минуту и вышла из комнаты. Вскоре после ее ухода Медный Джон принес свои извинения и тоже удалился. Он выяснил, что успеет пообедать и немного отдохнуть, прежде чем пустится в обратный путь. От этих Флауэров никакого толка, думал он. Их отношение к делу было так типично для них – в Италии они ведут себя так же легкомысленно и безалаберно, как и дома, в замке Эндрифф. Просто позор: видеть, как пожилой человек, того же возраста, что и он сам, у которого к тому же взрослые дети, сидит среди бела дня в кафе с какой-то девкой и распивает вино, зная при этом, что деньги, на которые он пьет – злополучный хозяин гостиницы их, наверное, еще и не нюхал – даны ему его тестем Робертом Лэмли из доходов, полученных от шахты на Голодной Горе. Он, Джон Бродрик, директор этой шахты, работает по десять часов в сутки для того, чтобы добиться максимальной производительности, так что теперь ее можно считать наиболее эффективной во всей стране, а этот никчемный бездельник и пьяница Саймон Флауэр сидит себе на солнце и пожинает плоды его трудов.

Он выехал из Неаполя усталым и подавленным, и долгое утомительное путешествие домой без уверенности, что по дороге удастся встретиться с сыном, представлялось ему кошмаром. Станция следовала за станцией, и повсюду он расспрашивал о молодом человеке, стройном и белокуром, у которого, по всей вероятности, утомленный и нездоровый вид. Да, подтвердили хозяева и слуги одного из отелей, они видели молодого человека, отвечающего этому описанию. Он останавливался у них с неделю или десять дней тому назад. Молодой джентльмен казался очень усталым и непрерывно кашлял. Он просил их отправить письмо. Нет, они не помнят кому. Нет, не в Англию. Кажется, оно было адресовано в Неаполь. Господин, несомненно, вскоре нагонит своего сына…

Однако в следующем городе в ответ на его вопрос следовал непонимающий взгляд, равнодушное пожатие плечами. Молодой человек такой наружности здесь не появлялся…

Странно, думал Медный Джон, что Флауэры ничего ему не сказали об этом письме. Вряд ли он писал кому-нибудь другому в Неаполе. Возможно, письмо, или даже письма, затерялись. Он продолжал ехать вперед, день за днем, теперь уже по Франции, где жара была не столь томительной, но пыли на дорогах не убавилось, а солнце по-прежнему стояло в голубой лазури неба. Вечером четвертого дня дилижанс с грохотом въехал в небольшой городок Санс, что примерно в семидесяти милях к юго-востоку от Парижа, и подкатил к гостинице, которая носила название «Отель де л'Экю». Завтра, думал Медный Джон, с трудом вылезая из экипажа, я буду в столице, где почти наверняка получу сведения о Генри. Он несомненно побывает с визитом у Моллетов, а может быть, и остановится у них. Какое это будет облегчение – закончить путешествие почти на две трети и, дай-то Бог, вернуться домой вместе с сыном.

Он направился в гостиницу, темное и скучное старомодное здание, и пожелал видеть ее владельца. Хозяин явился немедленно; это был грузный человек с круглым веселым лицом, который вышел, утирая рот тыльной стороной ладони, так как ему пришлось оторваться от ужина. Медный Джон на примитивном и очень старательном французском задал ему свой неизменный вопрос: не встречал ли он молодого человека стройного, белокурого, у которого мог быть больной или утомленный вид? При этих словах выражение лица хозяина мгновенно изменилось. Он положил Джону Бродрику руку на плечо и разразился потоком французских слов, за которыми последний не мог уследить, а потом повернулся и исчез, чтобы через минуту возвратиться вместе с женщиной – его женой – и еще какими-то людьми. Они забросали его вопросами, перебивая один другого, пока, наконец, наш путешественник в отчаянии не проговорил:

– Я отец этого молодого человека. Ради всего святого, говорит здесь кто-нибудь по-английски?

Наступила мгновенная тишина. Женщина тихо сказала:

– C'est le pére. Quelle tristesse! Faut lui montrer la chambre…[1]

Они снова шепотом о чем-то посовещались, а потом хозяин со скорбным выражением лица попросил Медного Джона немного подождать, он пошлет за доктором, мсье Жетифом, который все ему объяснит, он знает немного по-английски. Медный Джон не на шутку встревожился. В отеле несомненно видели Генри, а доктор, вероятно, его пользовал. Женщина предложила ему закусить, однако он отказался и уселся ждать, в то время как остальные стояли на почтительном расстоянии, обмениваясь замечаниями, смысла которых он не мог уловить. Напряженное ожидание и неизвестность становились совершенно невыносимыми, но наконец, минут через двадцать, хозяин возвратился в сопровождении высокого худощавого человека в очках и с бородкой; увидев Медного Джона, он подошел к нему, поклонился и, сняв очки, стал старательно их протирать – верный признак того, что он нервничал.

– Вы отец, месье? – спросил он, стараясь говорить негромко.

– Да, отец, – ответил Медный Джон. – Прошу вас, скажите мне поскорее, что с моим сыном. Что-нибудь неладно?

Месье Жетиф сделал глотательное движение и развел руками.

– Я очень сожалею, – сказал он. – Вы должны быть готовы к жестокому удару, месье. Ваш сын был тяжело болен, у него было congestion pulmonaire.[2] Я сделал все, что возможно, но болезнь зашла слишком далеко.

– Что, собственно, вы хотите сказать? – спросил Медный Джон твердым голосом.

– Мужайтесь, месье. Ваш сын умер, вчера в пять часов утра… Тело находится наверху, в его комнате.

Медный Джон не произнес ни слова. Он смотрел мимо доктора, мимо хозяина и его жены, глядевших на него с любопытством и сочувствием, за окно, на пыльную, мощенную булыжником улицу. Мимо с грохотом катилась телега, парень на козлах погонял лошадь, размахивая кнутом, на упряжи весело звенели колокольчики. Старые башенные часы на площади пробили очередной час. Медный Джон распустил узел галстука и крепче сжал набалдашник трости.

– Проводите меня, пожалуйста, в комнату моего сына, – сказал он.

Доктор пошел вперед, за ним – хозяин с женой. Они вошли в комнату второго этажа, выходившую окнами на улицу. Занавеси были задернуты. В изголовье стояли две свечи, две другие – в изножье. Генри лежал на кровати. Он был покрыт только белой простыней, весь, кроме лица, и выглядел очень молодым и спокойным. Одежда его была аккуратно сложена на стуле, стоявшем у стены. Кошелек, ключи и книги лежали на каминной полке. Тишину нарушила хозяйка, сказав что-то шепотом.

– Она говорит, что здесь ничего не трогали; он сам так сложил свои вещи.

– Он давно здесь? – спросил Медный Джон.

– Шесть дней. Он заболел в первую же ночь, как только приехал. И не позволил нам написать в Англию. Они будут беспокоиться, сказал он.

– Говорил он что-нибудь о семье, обо мне?

– Нет, месье, он был слишком слаб. Просто лежал, и все. Он был очень терпелив. Вчера вечером мадам услышала, как он кашляет, вошла к нему и увидела, что он… умирает, месье. Она послала за мной, но было уже слишком поздно… Все мы очень сожалеем, месье.

– Спасибо. Я вам очень благодарен за все, что вы сделали.

Один за другим они вышли из комнаты, оставив его наедине с сыном. Он взял стул и сел возле кровати. За стенами «Отеля де л'Экю» проезжали телеги, грохоча по булыжной мостовой, слышался звон колокольчиков на упряжи. Переговаривались между собой люди. В доме напротив пела какая-то женщина.

Он должен что-то делать, что-то организовать, распорядиться. Тело Генри нужно бальзамировать и похоронить в Париже. Позднее они попытаются перевезти его в Англию. Ему не хотелось, чтобы Генри лежал здесь один, в чужой земле. Нужно написать Барбаре, Роберту Лэмли, Флауэрам – такое множество писем… Генри было двадцать восемь лет. Целых три месяца ему было двадцать восемь. Но здесь, на этой кровати, он выглядел гораздо моложе. И его отец невольно вспомнил те дни, когда они с Сарой ездили в Итон, навестить мальчика. Генри всегда так радовался, когда они приезжали. А потом в Оксфорд. Столько друзей, с которыми нужно было знакомиться. Он никогда не наказывал Генри, не бил его – не мог припомнить случая, чтобы тот в чем-нибудь провинился. А каким он был прекрасным товарищем и компаньоном в последние годы, с тех пор как они заложили шахту. Вскоре он несомненно женился бы и поселился в Клонмиэре вместе с молодой женой. А теперь Клонмиэр будет принадлежать Джону… Он продолжал сидеть на стуле, глядя на тело сына, а свечи догорали, оставляя на полу возле кровати капли воска.

Спустя некоторое время раздался стук в дверь, и хозяйка гостиницы спросила, не хочет ли он перекусить; ему необходимо подкрепить силы, он не должен поддаваться отчаянию.

Он вспомнил о том, что нужно продолжать жить, а для этого необходимо есть, пить, спать, строить и осуществлять планы, и что смерть Генри ничего в этом смысле не изменила. Он спустился вниз и пообедал в одиночестве в малой гостиной отеля, а после обеда пришел доктор, и они вместе отправились домой к мэру – его звали Жак-Теодор Леру, – где надо был подписать бумаги и выполнить различные формальности. Доктор и мэр подписали свидетельство о смерти и еще одну бумагу, в которой говорилось, что отцу разрешается подвергнуть тело сына бальзамированию, а затем похоронить в Париже. Эти дела в какой-то мере отвлекли Медного Джона. Он был занят. У него не было времени на то, чтобы сидеть и думать о сыне. Расставшись с доктором и мэром, он до самой темноты бродил по улицам Санса, а потом вернулся в «Отель де л'Экю» и снова поднялся в комнату Генри. Он словно ожидал увидеть какую-то перемену, возможно, Генри пошевелился или что-то произошло с его вещами, сложенными на стуле. Но Генри лежал неподвижно и спокойно, как и раньше. Только свечи у кровати стали еще короче и горели теперь низким прерывистым пламенем. Отец погасил их, одну за другой – это действие он ощутил как нечто финальное: он окончательно простился с Генри.

Медный Джон вышел из комнаты и закрыл за собой дверь. Он спросил у хозяина бумаги, перо и чернил. Подписывая свидетельство о смерти, он вспомнил, что четвертого числа каждого месяца он обычно писал Роберту Лэмли, сообщая ему о работе шахты. В мае он этого не сделал, поскольку готовился к поездке в Италию, и послал своему партнеру только короткую записку, объясняя ему, что едет на континент. Роберт Лэмли сочтет его неаккуратным человеком, если он оставит своего партнера в неведении на целых два месяца. Хорошо, что он захватил с собой все счета, касающиеся шахты, за последние полгода. К тому же не помешает, если у Роберта будут копии этих материалов. Он обмакнул перо в чернила и начал писать свое письмо.

«Отель де л'Экю, Санс, департамент де л'Ионн, Франция.

Дорогой мистер Лэмли,

Вы, очевидно, уже знаете, что поездка моего сына Генри в Италию для поправления здоровья не принесла ожидаемых результатов. Возвращаясь домой, он смог доехать только до города Санс во Франции, где и скончался вчера, третьего мая. Для меня это было тяжелым ударом, и столь же тяжелым ударом окажется для всей нашей семьи, но мы должны молиться Всевышнему, дабы он даровал нам силы справиться с горем. Я не сомневаюсь в том, что Вы получили тысячу четыреста девяносто фунтов, это сумма Вашего дохода за прошлый год. Что же касается новой шахты, то от нее пока не было никаких поступлений, хотя я надеюсь, что она окажется еще более перспективной, чем первая…»

КНИГА ВТОРАЯ

Джон-Борзятник (1828–1837)

1

Лето тысяча восемьсот двадцать восьмого года тянулось медленно для Джона, который стоял у окна своей квартиры в Линкольнс Инн, глядя на скучный узкий дворик, и думал о том, как бьются о берег волны на острове Дун, о том, как прилив быстро наполняет водой бухту возле Клонмиэра. Работа, как и всегда, не представляла для него ни малейшего интереса, и чаще всего он сидел за своим заваленным бумагами столом, лениво развалясь в кресле и покусывая перо, а когда приходил клерк с просьбой найти какой-нибудь документ, хранящийся в его отделе, ему приходилось тратить уйму времени, чтобы его отыскать. Он тосковал о доме больше, чем когда-либо. Теперь, когда Генри умер, было бы так просто положить конец этой комедии с его службой в Лондоне, поскольку у него было законное и естественное оправдание: его присутствие требовалось в Клонмиэре. Однако что-то мешало ему это сделать, какой-то сдвиг в сознании, появившийся после смерти брата. Все эти долгие недели в Лондоне ему казалось, что он каким-то образом виноват в том, что живет на свете и здравствует, в то время как Генри, который лучше и достойнее его во всех отношениях, лежит, мертвый и недвижный, на унылом кладбище во Франции. Если бы было наоборот, то в жизни семьи ничего не изменилось бы, его очень скоро забыли бы.

А Генри, такой умный, такой веселый, сестры его так любили, а отец на него чуть ли не молился – разве кто-нибудь может его заменить? Они никогда не оправятся от удара, без конца будут обсуждать все обстоятельства его болезни, как делали это в Летароге, когда отец только что вернулся из Франции, всегда будут вздыхать, возвращаясь к злополучному вечеру на шахте в прошлом году.

– Именно тогда он и простудился, – говорила Барбара. – Помните, когда он через неделю вернулся в Бронси, у него была высокая температура. И все рождественские праздники он пролежал в постели.

– А ведь ему и раньше случалось промокнуть, – подхватывала Элиза, – и ни к чему плохому это не приводило. К тому же и Джон тогда промок до нитки, верно ведь, Джон? Однако на его здоровье это ничуть не отразилось.

– Генри вел себя очень благородно в ту ночь, – заметил отец. – Я никогда этого не забуду. Он себя не щадил, был примером для всех нас.

А Джон стоял, засунув руки в карманы и глядя в окно на заботливо ухоженный садик Барбары, слушал отца и чувствовал, что в его словах скрывается невольный упрек. Если бы он, Джон, действовал более энергично, Генри, возможно, не пришлось бы взваливать так много на свои плечи. Джон сознавал, что он в семье не помощник. Теперь он был единственным братом для сестер и чувствовал, что не оправдывает возлагаемых на него надежд. Он понимал, что ему следует сделать усилие и попытаться занять место Генри, заслужив тем самым если не любовь отца, то хотя бы его уважение, и отправиться в Бронси, чтобы взять на свои плечи какую-то долю ответственности. Ему мешали робость, сознание своей неполноценности, страх, что если он что-нибудь скажет или сделает, отец заметит: «Никуда он не годится по сравнению с Генри». Следовательно, лучше было не делать ничего. Джон уходил в себя и молчал. И вот, вместо того чтобы ехать вместе с отцом в Бронси, он брал удочки и уходил на ручей за фермой ловить рыбу, непрерывно думая о своем брате, пытаясь представить себе, о чем он думал в эту последнюю неделю там, во Франции, когда лежал больной и одинокий в своем номере в отеле. А сестры, сидя в гостиной в Летароге, говорили друг другу: «Джон странный человек, он никого не любит, кроме самого себя. Подумать только, его нисколько не тронула смерть Генри». Только Джейн догадывалась о том, что творится в его душе; иногда она подходила к нему и обнимала его, но он знал, что даже Джейн, со всем своим умом и чуткостью, не может догадаться, какие жестокие мысли его терзают. Когда прошли две недели, он вернулся в Лондон, и когда отец написал ему из Клонмиэра во время жуткой августовской жары, спрашивая, приедет ли он домой, как обычно, Джон ответил, что у него слишком много работы, и он сильно сомневается, удастся ли ему выбраться в Клонмиэр, пока там находится вся семья. Отец ничего не ответил на эту явную отговорку, зато Барбара написала ему длинное письмо, полное упреков. Они никак не могут понять, писала она, что на него нашло. Можно подумать, что у него нет никакой привязанности к дому. А Джон, кусая перо в своей душной лондонской конторе, пытался объяснить сестре, что он не может приехать именно потому, что слишком любит дом. Он видел себя со стороны – вот он, гордый владелец Клонмиэра, обходит именье рядом с отцом, обсуждает с ним различные усовершенствования, поглядывает на окна, на серые стены, и вдруг, в одно мгновение, гордая радость обладания разлетается в прах при мысли о том, что все это пришло к нему в результате трагедии, по ошибке, что на самом деле он не имеет права ни на что – Клонмиэр принадлежит Генри, который лежит в могиле, и отец думает о том же самом, когда они идут рядом вдоль стен замка. Нет, бесполезно. Барбара все равно ничего не поймет. Джон разорвал письмо в клочки и не стал писать нового. Пусть они думают о нем что хотят. И вместо того, чтобы ехать домой, Джон отправился в Норфолк к одному приятелю по Оксфорду, который разводил борзых собак для бегов, и всю зиму, начиная с ранней осени, как только удавалось найти предлог, чтобы выбраться из Лондона, он находился в Норфолке, где думал исключительно о собаках и говорил только о них, поскольку, как он признался своему другу: «Собаки – это единственное, что я понимаю, а они – единственные существа, которые понимают меня». Борзая собака была для Джона воплощением красоты и душевной тонкости, воплощением изящества и грации. И чем чище порода, тем ярче темперамент, тем лучше результаты при правильном воспитании, но зато и безнадежнее неудачи, если подход оказывался неверным. Он изучил своих собак и знал, чего можно ожидать от каждой из них – одна капризничает при дожде, теряет интерес к работе от каждого пустяка, а другая, наоборот, сохраняет форму и стойкость в любую погоду и при любых обстоятельствах. Джон испытывал к ним настоящую нежность, ласково гладил их своими сильными крепкими руками, а потом начиналась работа в поле – угонка и натравка – и, наконец, награда за его умение, опыт и терпение: бега, возбужденные крики зрителей, крупные ставки, и Молния, которая казалась такой хрупкой и нервной на вид, когда он только что ее приобрел, за эти несколько минут, на глазах у толпы, оправдала свою родословную и свое воспитание, складываясь буквально пополам, мчась зигзагами за испуганным зайцем, так что спасения ему не было. Снова Джона хлопали по плечу, поздравляли; ему вручался очередной кубок, а Молния, дрожа от возбуждения и восторга, жалась к его колену.

В марте сезон бегов подошел к концу, и Джон, который в последние полгода не думал ни о чем, кроме своих собак, оказался перед выбором: вернуться в Лондон, где ему предстояло еще одно томительное лето и надоевшая работа, которую он порядком запустил, или поставить крест на Линкольнс Инн, прекратить этот фарс и обосноваться с отцом и сестрами в Клонмиэре. Если он оставит работу, то сможет приятно побездельничать летом в Клонмиэре, осень провести в окрестных полях со своими собаками, а через три месяца после Рождества, когда семья будет в Летароге, снова привезти их в Норфолк на бега. Подобная перспектива была слишком хороша, чтобы ею пренебречь, и он стал думать, что с его стороны было, наверное, очень глупо воспринимать смерть брата так, как это делал он. Смерть – это, конечно, трагедия, но ведь любое горе со временем теряет остроту, и уж во всяком случае не Генри возражать против того, чтобы он сделался хозяином Клонмиэра.

Итак, с наступлением мая Джон распрощался с папками, документами, чернильницами и пылью Линкольнс Инна и с непривычным для него чувством свободы погрузился на пакетбот, следующий в Слейн, а потом покатил по дороге на Дунхейвен, вместе с борзыми и псарем, который за ними ходил. Когда дорога поднялась на холм возле Голодной Горы и Джон оглядел лежащий внизу Дунхейвен, задержавшись взглядом на Клонмиэре, расположившемся у края бухты, сердце его наполнилось восторгом и гордостью, которых раньше он никогда не испытывал. Клонмиэр вдруг стал для него интимным и значительным, драгоценностью изумительной красоты, которая со временем будет принадлежать ему.

Возвращение домой оказалось радостным событием. Отец и сестры вышли на подъездную аллею, чтобы его встретить, в их отношении к нему не было и тени сдержанности или холодка. Отец пожал ему руку, сказал, что он хорошо выглядит, и тут же стал расспрашивать о собаках. Борзых выпустили из ящика, с гордостью продемонстрировали, и все семейство, весело смеясь и болтая, направилось вдоль бухты к замку – сестры вели Джона под руки. Хвоя, устилавшая тропинку, пружинила под ногами, в воздухе носился смешанный аромат сосновой смолы и рододендронов, к которому примешивался острый запах мокрой после отлива земли.

Они вышли из леса возле садика Джейн, который она разбили на берегу бухты, и нужно было похвалить новые посадки и побранить вымощенную каменными плитами дорожку, а Джейн краснела и волновалась, не выпуская руки брата; потом пошли дальше, к лодочному сараю, где один из слуг был занят тем, что красил Джонову яхту, тогда как ялик был уже спущен на воду. Все улыбались, все были счастливы, а сердце Джона полнилось каким-то новым теплым чувством, которому он не мог найти названия. Он побежал наверх, в свою комнату в башне. Там были его ружья и удочки, старые школьные учебники, растрепанные и знакомые, рисунок, изображающий часовню в Итоне, и другой, на котором был запечатлен квадратный дворик его колледжа в Оксфорде. Был там и ящичек с коллекцией бабочек – плод страстного увлечения одного каникулярного лета; и другой, с птичьими яйцами; а на каминной полке – всякая всячина, предметы, которые ему случилось подобрать в разное время: кусочек кремня с Голодной Горы, камешек странной формы, похожий на яйцо, который он нашел на острове Дун; комок сухого мха с килинских болот.

– Завтра, – сказал он Джейн, – поедем ловить рыбу. В заливе полно килиги. – И, отстранив ее на расстояние вытянутой руки и наклонив набок голову, он заметил: – Знаешь, ты стала очень хорошенькой.

Джейн вспыхнула и сказала ему, чтобы он не глупил.

– Тут один художник пишет ее портрет, – сказала Барбара. – Мы считаем, что сходство просто поразительное, хотя Вилли Армстронг уверяет, что художник не сумел отдать ей должное и что на самом деле она лучше.

И вот в гостиной Джон видит портрет, прислоненный к мольберту, на холсте еще не высохла краска, а на портрете – Джейн, совершенно такая же, как та, что стоит рядом с ним в новом светлом платье, купленном в Бате нынешней зимой, в жемчужном ожерелье на шейке, а в теплых задумчивых карих глазах такое знакомое Джону выражение неуверенности.

– А что думает о портрете Дик Фокс? – спросил Джон.

– Ах, он, конечно, в восторге, – ответила Элиза, тряхнув головой. – Он являлся сюда каждый день, когда Джейн нужно было позировать, и развлекал ее, чтобы ей не было скучно. Ничего удивительного, что у Джейн на портрете такое жеманное выражение лица.

Джон, взглянув на младшую сестру, увидел, что ее огорчили слова Элизы и что она вот-вот расплачется. Он улыбнулся ей и покачал головой.

– Не обращай на нее внимания, – сказал он. – Зелен виноград, и больше ничего. – И, все поняв, он быстро перевел разговор на другое. Так, значит, Джейн уже успела вырасти, думал он, сидя за обедом, и влюбиться в Дика Фокса из Дунского гарнизона, а ведь кажется, только вчера она была девчушкой и читала сказки перед камином в их старой детской. Спору нет, Дик Фокс симпатичный парень, но на какое-то мгновение в сердце Джона вспыхнула жгучая ревность – как это так, его любимая сестра Джейн, которая была ему таким отличным товарищем, будет ласково смотреть не на него, а на другого мужчину; мысль же о том, что ее будет целовать, а может быть, даже ласкать какой-то паршивый гарнизонный офицер, показалась ему отвратительной, прямо сказать, нестерпимой.

– …и я бы хотел знать твое мнение об арендном договоре, прежде чем я его окончательно подпишу – говорил его отец, откладывая нож и вилку и глядя через стол на сына.

Джон вздрогнул и пробормотал:

– Да, сэр, с большим удовольствием, – не имея ни малейшего понятия, о чем идет речь.

Барбара предупреждающе толкнула его коленом под столом.

– Я заключил с ним соглашение, – продолжал Медный Джон, – в соответствии с которым с него взыскивается половина его задолженности, и аренда остается за ним из расчета ста тридцати фунтов в год. Нечего и говорить, я не видел и пенни из этих денег, и еще в марте послал предупреждение, чтобы он убирался, однако он до сей поры не съехал. Положение, как видишь, нетерпимое.

– О да, сэр, абсолютно нетерпимое.

– Я намереваюсь сделать все, что в моих силах, чтобы наладить сообщение между Дунхейвеном и Денмэром посредством новой хорошей дороги, что, согласись, принесет неисчислимые преимущества владениям Роберта Лэмли и лорда Мэнди, и если нам удастся, наладить сообщение от озер через Денмэр, Дунхейвен и Мэнди на Слейн. В таком случае, мне кажется, гости, приезжающие к нам на Запад, предпочтут возвращаться именно этим путем, а не прежним. И тогда мы без всякого риска можем построить в Дунхейвене гостиницу. А может даже случиться так, что кто-нибудь из джентльменов захочет поселиться в наших краях. Что ты об этом думаешь, Джон?

– Всецело разделяю ваше мнение, сэр.

– Не знаю, располагает ли государство средствами для этой цели, но во всяком случае я намерен собрать всю необходимую информацию. Вполне возможно, что они это сделают по собственному почину. Ведь это большое дело – обеспечить связь с западным районом страны, к тому же, если случится война, это поможет обеспечить продовольствием флот. Я только надеюсь, что наши министры не устроят скандала и не поставят нас в затруднительное положение.

– Надеюсь, этого не случится, сэр, – сказал Джон. Его очень мало интересовало то, о чем говорил отец, однако он надеялся, что голос его звучит достаточно убедительно.

– Между прочим, Флауэры сейчас у себя в Эндриффе, – сообщила Барбара. – Они, как обычно, были за границей и только недавно вернулись. Я рада, что Фанни-Роза теперь не такая дикая и безалаберная, как раньше. Зима, проведенная за границей, благотворно отразилась на ее манерах и поведении. Однако мне кажется, что она по-прежнему делает все, что ей вздумается. Что же касается младшей сестры, то бедная миссис Флауэр вообще ничего не может с ней поделать.

– Говорят, что в Фанни-Розу был безумно влюблен один итальянец, – сказала Элиза, – какой-то знатный господин с громким титулом, к тому же женатый.

– Никогда не слушай сплетен, Элиза, – сказал ее отец, – они не приносят никакой пользы тому, кто их слушает, и еще меньше тому, кто их передает. Если ты пройдешь со мной в библиотеку, Джон, я покажу тебе то место на плане Голодной Горы, где я планирую вести дальнейшие разработки. Медь там есть, причем на небольшой глубине, так что затраты будут не слишком велики.

Джон прошел за отцом в библиотеку, делая вид, что его интересуют цифры и расчеты, связанные с шахтой, но мысли его то и дело обращались к Фанни-Розе. Он не видел ее полтора года, с того дня на Голодной Горе, когда она лежала в его объятиях, а Генри собирался отправиться на Барбадос. В прошлом году, в знойные летние месяцы в Лондоне он мучился, задавая себе вопрос: как часто она виделась с Генри в Неаполе. Горевала ли она, когда Генри умер? Эти мысли усугубляли тревожное состояние его души, а Фанни-Роза сделалась для него символом чего-то необычного, редкостно-прекрасного, призрачным созданием, которое ему никогда больше не суждено увидеть. Она выйдет замуж за какого-нибудь итальянца и через несколько лет вернется в Эндрифф с целым выводком ребятишек и блестящим мужем, а сама поблекнет, черты лица ее огрубеют, очарование юности исчезнет навсегда.

Он нарочно рисовал в уме эти картины, чтобы не испытывать боли, думая о ней, и мысль о том, что она выйдет замуж за иностранца и будет потеряна для него навсегда, доставляла ему особое, даже несколько извращенное удовольствие. Его Фанни-Роза останется воспоминанием, призраком, рожденным прелестью Голодной Горы, в то время как до настоящей Фанни-Розы, той, что будет продолжать жить, ему нет никакого дела. И вот все эти замкнутые двери, за которыми он прятал свои воспоминания, будут отворены реальной Фанни-Розой; это будет не призрак, а живая женщина, живая и свободная, и пусть за ней ухаживали все итальянские графы в Неаполе, все равно она будет еще краше, чем раньше, и на следующей неделе приедет в Клонмиэр, как сказала Барбара. Может быть, ей захочется посмотреть на его собак, и Джиму было дано специальное распоряжение привести их в наилучший вид, подготовить ко дню приезда Флауэров, и, несмотря на жару, надеть на них попонки – алая ткань с серой отделкой выглядит на них очень красиво, и на ее фоне четко выделяются крупные буквы Д.Л.Б. Примерно за два часа до того момента, когда должны были приехать Флауэры, его охватили страх и уныние, и, забившись в самый дальний угол парка, он уселся под соснами, так, чтобы его не было видно из замка, и стал смотреть через водную гладь на остров Дун, думая о том, не лучше ли было бы взять лодку, исчезнуть на целый день и вообще не встречаться с Флауэрами. Вдруг он вообразил, что ему совсем не хочется видеть Фанни-Розу, не хочется с ней разговаривать, но даже если это случится, все равно все будет не так, как он планировал – собаки покажутся ей отвратительными, над кубком она будет смеяться, говорить станет только об итальянцах, с которыми встречалась в Неаполе, и весь день от начала до конца будет испорчен. Он все еще сидел на берегу бухты, когда послышался стук колес экипажа, вот он проехал под аркой из рододендронов, подкатил к дому, и оттуда уже слышался голос Барбары и ненатуральный раздражающий смех Элизы. «Джон… Джон…» – звала его Барбара, а он спрятался за дерево и твердо решил не выходить к гостям, думая только о том, как бы незаметно пробраться в башню и скрыться у себя в комнате. Голоса смолкли, все, наверное, вошли в дом, и он слышал, как к коляске подошел Кейси, сел на козлы и погнал лошадей в конюшню. Какой-то импульс, совладать с которым Джон не мог, заставил его подняться на ноги и медленно двинуться по траве к дому. Руки у него дрожали, и он засунул их в карманы. Вдруг он почувствовал, что кто-то смотрит на него из окна гостиной.

– Как вы поживаете, Джон?

И, подняв голову, он улыбнулся, потому что это была Фанни-Роза, призрак со склона Голодной Горы, и полутора лет, прошедших с момента их встречи, как не бывало, это было словно вчера, и в памяти отчетливо и ясно возникло прикосновение ее руки, тепло ее губ, когда она лежала в его объятиях среди папоротников.

И вот он уже в гостиной, сидит возле нее, ему что-то говорит Барбара, все оживленно беседуют, смеются, едят печенье. Он слышит свой голос, предлагающий Бобу Флауэру рюмку мадеры.

– Отец уехал на шахту, – говорила Барбара, – но в пять часов он вернется к обеду, как обычно. Вы, господа мужчины, отправляйтесь на рыбалку, пока стоит хорошая погода.

– Я бы тоже хотела поехать, – сказала Фанни-Роза. – А что, Джон разрешает дамам находиться на его яхте?

– О, конечно! – поспешно отозвался Джон. – Конечно, разумеется… Я никак не думал, что вам захочется…

И – о, какое счастье! – все нужно было планировать заново, ибо, если в рыбалке будет участвовать Фанни-Роза, ее будет сопровождать Джейн, а так как Бул-Рок – это слишком далеко, и на море может случиться волнение, им придется держаться возле острова; в корзины пришлось добавить еды, а Фанни-Розу снабдить одной из шалей Барбары на случай, если поднимется ветер. Какое счастье спуститься к бухте и подвести яхту к пристани, чтобы Джейн и Фанни-Роза могли подняться на борт, а потом когда паруса уже подняты и руль поставлен на место, откинув волосы со лба и закатав рукава выше локтя, прокричать Бобу команду отдать концы. И вперед к выходу из бухты, в открытые воды Дунхейвена, где раскорячился вытянутый в длину остров Дун, за ним – открытое море, а налево – зеленая громада Голодной Горы, сверкающая на солнце.

Как приятно перестать дуться, стесняться, жалеть и ненавидеть себя за свои настроения, и вместо этого делать то, что любишь – плыть под парусом, ветер развевает волосы, а рядом сидит Фанни-Роза. Она не изменилась, разве что стала еще прелестнее, и в ее движениях появилась грация, которой не было прежде. Зеленая шаль, которую дала ей Барбара, была под стать ее глазам. Она небрежно накинула ее на плечи, смотрела снизу вверх на Джона и улыбалась; ее улыбка таила в себе обещание, а обещание сулило надежду.

– Я слышала, что ни один человек в стране не знает о собачьих бегах столько, сколько вы, – сказала она. – Расскажите мне, чем вы занимались все то время, что мы не виделись.

Он начал говорить о своих собаках, сперва нерешительно, боясь, что она не будет слушать, а потом со все возрастающей уверенностью, рассмешив ее рассказом о толпах, собирающихся на бегах, о владельцах собак, о зависти и обманах, процветающих в их кругу.

Боб тоже выказал интерес к его рассказу, задавая множество вопросов. Как приятно, думал Джон, хоть раз в жизни выступать в качестве авторитетного лица, знать, что его мнение о единственном предмете, с которым он по-настоящему знаком, выслушивается с уважением.

Они встали на якорь у западного берега острова Дун, с тем чтобы позавтракать мясными пирожками и бутербродами с кресс-салатом, и вдруг Боб Флауэр, взглянув на казармы, вспомнил про своего приятеля, который недавно был послан в должности адъютанта в расквартированный на острове батальон, и тотчас же поступило предложение всему обществу сойти на берег, пройтись до офицерских казарм и попытаться его найти. Джон взглянул на невинное личико своей сестры, и ему пришло в голову, что, возможно, Дик Фокс в этот самый момент наблюдает за ней из своей комнаты, вооружившись подзорной трубой.

Когда яхта подошла к пристани, Фанни-Роза заявила, что не желает сходить на берег, она приехала сюда для того, чтобы любоваться водой, а вовсе не для того, чтобы угощаться сомнительного качества кларетом в гостиной у офицеров, а с Джейн ничего худого не случится под эскортом такого положительного человека, как Боб; ведь всем известно, что Боб – воплощенная осмотрительность. Итак, Джейн, очень хорошенькая и застенчивая, сошла на берег, опираясь на надежную руку Боба, и конечно же, исключительно по счастливой случайности на тропинке в этот момент появился лейтенант Фокс, направляясь им навстречу.

Джон повернул яхту на восток, в сторону Голодной Горы, и теперь, когда он оказался наедине с Фанни-Розой, его охватила странная скованность. Он не мог говорить, уверенный, что его слова покажутся ей глупыми и ненатуральными. Он неотрывно смотрел на парус, боясь взглянуть на свою спутницу. Там, на той стороне лежала земля, к небу вздымалась огромная гора. Она казалась далекой и недосягаемой, вершина ее золотилась на солнце, и он подумал об озере, какое оно, должно быть, холодное.

– Вы помните пикник, который здесь устраивали в позапрошлом году? – спросила Фанни-Роза.

Джон ответил не сразу. Он хотел посмотреть на нее и не смел. Вместо этого он еще круче повернул парус, поставив яхту к ветру.

– Я очень часто о нем думаю, – выговорил он наконец.

Она повертелась на своем месте, поправляя подушки за спиной, и вдруг ее рука оказалась на его колене, вызвав в его душе невыразимо-мучительный восторг.

– Как было весело, – сказала она, – мы отлично провели время.

Она говорила тихим голосом, даже грустно, словно размышляя о прошлом, которое уже не возвратится, и Джон пытался понять, что она вспоминает: их ли ласки и поцелуи в папоротнике или смех Генри, его улыбку. Джона снова охватили ревность, прежняя тоска, сомнения, нерешительность, и, резко повернув яхту, он повел ее прочь от Голодной Горы в открытое море. Лодку слегка качнуло на волне, она черпнула бортом, и струйка воды подобралась к ногам Фанни-Розы. Она, не говоря ни слова, скинула туфли и еще плотнее прислонилась к коленям Джона.

– Вы ведь часто виделись с Генри в те несколько месяцев до его смерти, правда?

Наконец-то он выговорил эти слова. Он не мог поверить, что это действительно случилось. На сей раз он заставил себя посмотреть на нее, ожидая увидеть на ее лице печаль, признаки грусти, от которых ему стало бы еще больнее, но видел только спокойный профиль, обращенный к морю. Фанни-Роза стряхнула с волос клочки пены и подобрала свои стройные босые ножки под юбку.

– Да, – сказала она. – Ему очень нравилось в Неаполе. Как жаль, что он уехал в таком состоянии, больной и измученный. Мы все очень тяжело переживали его смерть.

Она говорила спокойным светским тоном. Конечно же, она не могла бы так говорить, если бы испытывала к Генри нежные чувства, а он отвечал бы ей взаимностью.

– Генри всегда любил людей, любил новые места. В этом смысле мы с ним непохожи.

– Вы вообще совсем на него непохожи, – сказала Фанни-Роза, – волосы у вас темные, и плечи такие широкие. Генри больше походил на Барбару.

Какое это имеет значение, думал Джон, в то время как яхта кренилась под свежим ветром, кто из нас темнее или светлее или кто на кого похож. Единственное, что я хотел бы знать, это какие чувства они испытывали друг к другу, и еще: почему Генри так внезапно уехал и почему так резко ухудшилось его здоровье. Любили они друг друга или нет, была ли у них ссора, и не о ней ли думал Генри в свои последние часы, лежа одиноко в гостиничном номере в Сансе? Об этой самой Фанни-Розе, которая сидит теперь рядом с ним? Лодка нырнула, море искрилось и сверкало на солнце, а Фанни-Роза, смеясь, встала рядом с ним на колени и обхватила его за плечи.

– Вы что, утопить меня хотите? – воскликнула она, откидывая ему волосы со лба.

– Ни в коем случае, – ответил он, поставив лодку по ветру, бросив руль и обнимая ее обеими руками, в то время как она целовала его в губы.

В этот момент он понял, что никогда не узнает, чем был для нее Генри в Неаполе, и никто этого не узнает. Если даже и можно было бы что-то рассказать о том, как человек покинул Италию, исполненный горечи и разочарования, для того, чтобы умереть в одиночестве в отеле французского городишки, это все равно никогда рассказано не будет – тайна навеки похоронена в ее сердце. До конца своих дней Джон будет гадать, сомневаться, рисовать в уме разнообразные картины, связанные с этими месяцами в Неаполе; снова и снова его будет мучить бессмысленная ревность, от которой он так никогда не излечится.

Генри умер. Его брата, обаятельного и веселого, больше нет на свете, тогда как Фанни-Роза, живая, здесь, в его, Джона, объятиях. Такое сладостное, невыразимое счастье не может обернуться ядом.

– Ты выйдешь за меня замуж, Фанни-Роза? – спросил он.

Она улыбнулась, оттолкнула его руки и снова уселась на кормовой скамеечке.

– Вы потопите яхту, если не займетесь ею немедленно, – сказала она. Он схватился за парус и за руль, и снова повернул яхту к острову Дун.

– Вы не ответили на мой вопрос, – настаивал он.

– Мне всего двадцать один год, – сказала она, – и я пока еще не собираюсь выходить замуж и начинать семейную жизнь. Ведь на свете так много веселого и интересного.

– Что, например, вы имеете в виду?

– Я люблю путешествовать, люблю бывать на континенте. И вообще люблю делать то, что мне нравится.

– Все это вы сможете делать, когда станете моей женой.

– О нет, это уже совсем не то. На континенте я буду всего-навсего миссис Бродрик. и знакомые мужчины станут думать: «Ах, она ведь вышла замуж, у нее медовый месяц», и перестанут обращать на меня внимание. И мне придется носить дома чепчик, совсем такой же, как на маменьке, и вести разговоры о вареньях, соленьях, всяком шитье и слугах. А я терпеть этого не могу.

– Никто от вас этого не ожидает. Если вам захочется путешествовать, мы тут же куда-нибудь отправимся. Захочется покататься на яхте – поедем на яхте. Если вам вздумается прокатиться по снежку до Слейна, запряжем коляску и покатим в Слейн, даже если придется загнать лошадей. Как видите, я буду весьма покладистым мужем.

Фанни-Роза рассмеялась. Она поглядывала на Джона украдкой, краешком глаза.

– Я думаю, что так, наверное, и будет, – сказала она. – А что получите вы от этой сделки?

– Я получу вас, – сказал он. – Разве этого не достаточно?

Джон посмотрел на нее, и в тот самый момент, когда он произносил последние слова, ему пришла в голову мысль, что это, конечно, неверно, что она никогда не будет принадлежать ни ему, ни кому-либо другому, ибо человек, за которого она выйдет замуж – кто бы он ни был, – получит только какую-то часть Фанни-Розы: улыбку, ласку, словом, то, что ей угодно будет подарить, повинуясь минутному порыву. Настоящая Фанни-Роза ускользнет, останется недосягаемой.

Они снова подошли к острову со стороны гарнизона, и там, на дорожке, их ожидали Боб Флауэр и Джейн, а вместе с ними Дик Фокс и приятель Боба, адъютант. Снова люди, оживленная беседа, и близость между ними нарушилась, ее пришлось отложить до другого раза, возможно, до другого дня.

– Лейтенанта Фокса и капитана Мартина мы забираем с собой, они будут у нас обедать, – объявила Джейн; все они погрузились на яхту, и этот чертов Мартин все время пялил глаза на Фанни-Розу. И вот снова вверх по заливу, к причалу возле дома, там все общество высадилось на берег, а он занялся яхтой, крепко привязав ее до вечера. Он смотрел, как все они поднялись на берег и направились к дому. Барбара вышла им навстречу вместе с Элизой, которая при виде незнакомого офицера приняла важный вид, а Джон поднял голову и смотрел, как Фанни-Роза отдает Барбаре шаль и благодарит ее. Потом она вернулась, чтобы полюбоваться садиком, устроенным у оконечности бухты.

Она указывала на молодые ирисы, переговариваясь через плечо с Барбарой, и когда она стояла, глядя на цветы, а солнце играло в ее волосах, освещая серьезное задумчивое лицо, он понял, что ни одна из картин, которые он во множестве рисовал себе в грустные одинокие часы, не может сравниться с тем, что он видел сейчас в действительности. Девушка-призрак его мечтаний воплотилась в реальность, которая наполнит его бессонные часы радостью и мукой.

– Вы не слишком устали? – спросила Барбара, когда они поднялись по крутому берегу и вышли на подъездную аллею перед замком.

– Нет, – ответила Фанни-Роза. – Я никогда не устаю. Ведь на свете так много интересного, все нужно посмотреть, все нужно узнать.

Она взглянула на Джона, который все еще возился с лодкой, а потом перевела взгляд на мощные серые стены, на открытые окна, на башню и высокие деревья, окружающие замок.

– Как здесь красиво! – воскликнула она, а потом, небрежно откинув упавшие на лицо волосы, спросила: – Теперь, когда Генри умер, все это будет принадлежать Джону?

– Да, – ответила Барбара. – Наше именье – майорат, оно не подлежит отчуждению, значит, оно отойдет Джону, и все остальное тоже. Бедный Генри! Но, с другой стороны, мне кажется, что из двух братьев именно Джон больше любит Клонмиэр.

Фанни-Роза ничего не сказала, она, казалось, забыла о своем вопросе. Нагнувшись к подбежавшему терьеру, она ласково гладила собаку.

Как она изменилась к лучшему, думала Барбара, как она очаровательна, как прекрасно держится – ни следа глупого буйства и распущенности, которые она унаследовала от Саймона Флауэра. Даже доктор Армстронг, на что уж строгий судья, и тот не мог найти изъяна в ее красоте, не мог обнаружить скрытого порока, таящегося за совершенными чертами лица.

2

Однажды утром во время завтрака из Данкрума прискакал грум с известием, что у Роберта Лэмли накануне вечером случился удар, и мало надежды на то, что он выживет. Медный Джон тотчас же велел заложить экипаж и отправился в имение своего партнера. Приехав, он нашел Роберта Лэмли без сознания, и доктор Армстронг, которого недавно вызвали, высказал мнение, что больному осталось жить всего несколько часов. Его сыну Ричарду, который находился за границей, отправили письмо, однако было мало надежды, что он успеет приехать и застанет отца в живых. С сестрой, миссис Флауэр, у Ричарда были неважные отношения, а к зятю своему, Саймону Флауэру, он относился с крайним неодобрением, так что миссис Флауэр, прибывшая в Данкрум следом за Медным Джоном, очень волновалась, опасаясь крупных семейных неприятностей. Ее, по-видимому, больше беспокоила перспектива встречи с братом, когда тот приедет, чем то, что ее отец находится на смертном одре.

– Вот увидите, – сказал Медный Джон своим домашним на следующий день, когда было получено известие от доктора Армстронга, что ночью старик скончался, – Саймон Флауэр получит только то, что заслуживает, грубо говоря – шиш с маслом. Я очень удивлюсь, если он или его жена будут упомянуты в завещании.

– Это будет очень жестоко по отношению к миссис Флауэр и девочкам, – сказала Барбара. – Нам всегда казалось, что старый джентльмен к ним очень привязан, ведь он гораздо больше времени проводил в Эндриффе, чем в Данкруме. Он несомненно что-нибудь им оставил, а если нет, то Ричард Лэмли исправит упущение отца.

– Ричард Лэмли скорее всего окажется таким же несговорчивым упрямцем, как и его отец, – заметил Медный Джон, – и мне будет не очень-то приятно иметь его своим компаньоном. Очень хотелось бы откупить у него его долю, чтобы весь концерн оказался полностью в моих руках. Однако посмотрим.

Он провел в Данкруме два дня, присутствовал на похоронах и при чтении завещания, а когда вернулся домой, дети отметили, что старик пребывает в отличном настроении.

Он снял со шляпы креп, отбросил его в сторону и сразу сел за стол, на котором был сервирован обильный обед, состоящий из жареной баранины с картофелем, не сказав ни слова до тех пор, пока не утолил первый голод.

– Итак, – наконец проговорил он, откинувшись на спинку стула и глядя на сына и дочерей. – Сегодня я сделал весьма важное дело: убедил Ричарда Лэмли, что в его интересах, продать мне свою долю акций нашего рудника.

Он улыбнулся, вспомнив, как все это происходило, и разминая пальцами кусочек хлеба.

– Надо признать, – продолжал он, – что надежды, связанные со второй шахтой, не оправдались. Ричард сам указал мне на это, и мне нечего было возразить. Шахта достигла слишком большой глубины. Не так давно компании пришлось выложить свыше трех тысяч фунтов за установку еще одной паровой машины, и пока еще нет надежды на то, что эти расходы скоро себя оправдают. Я ему откровенно сказал, что разработка месторождения – весьма рискованное предприятие для его владельцев, и вполне возможно, что дальнейшее углубление шахты небезопасно. «Я готов, – сказал я ему, – вести дальнейшие разработки на других участках горы, однако нельзя сказать, насколько они будут плодотворны. Если хотите, я дам вам хорошую цену за вашу долю, вполне возможно, что это избавит вас от значительных денежных потерь. Может быть так, а может быть и эдак. Вы сами должны решить, как вам следует поступить».

Медный Джон снова взялся за нож и вилку.

– Ну и как, решился мистер Ричард Лэмли продать свою долю? – спросила Элиза.

– Решился, – ответил ее отец. – И, если говорить честно, я не думаю, что он пожалеет о своем решении. Я уплатил за его долю весьма крупную сумму и сохранил за собой аренду еще на семьдесят лет. Если у тебя будут сыновья, Джон, они к тому времени достигнут весьма преклонных лет и будут сами решать, нужно сохранять аренду на будущее или нет.

Он засмеялся и посмотрел на дочерей.

– Я полагаю, – сказал он, – что к этому времени в недрах Голодной Горы останется не так уж много меди.

«Семьдесят лет, – думала Джейн, – тысяча восемьсот девяносто девятый год. Никого из нас, сидящих сейчас за этим столом, уже не будет в живых».

Медный Джон наполнил свой стакан и пододвинул графин сыну.

– И что же оказалось в завещании? – спросила Барбара.

– Ах, завещание, – отозвался ее отец, пренебрежительно махнув рукой. – Именно то, что я и предвидел. Решительно все отходит Ричарду Лэмли. Мне кажется, миссис Флауэр получает несколько сотен в год и некоторые картины. Нужно отдать ей справедливость, она приняла это с достоинством. Надеюсь, у нее хватит ума не дать мужу доступа к деньгам. Поведение Саймона Флауэра после похорон нельзя назвать иначе как позорным. Когда пришло время читать завещание, его не могли отыскать и наконец обнаружили, вместе с одним из слуг, – я его знаю, он всегда внушал мне подозрение – в буфетной, где эта парочка угощалась портвейном бедняги Роберта Лэмли. Нечего и говорить, он был не в состоянии выслушать завещание его тестя и заснул на середине. Я не сомневаюсь в том, что Ричард Лэмли не потерпит его присутствия в своем доме. Когда пришло время разъезжаться, он немного пришел в себя, и очень жаль, ибо вместо того чтобы молчать и стыдиться своего поведения, он пожелал сам править лошадьми, и последнее, что я видел, была несущаяся во весь опор коляска, миссис Флауэр, которая крепко вцепилась в свою шляпку, чтобы она не слетела, и Саймон Флауэр на козлах, орущий песни. Когда-нибудь он свернет себе шею, и поделом, ничего другого он не заслуживает.

– Боюсь, что теперь, когда не станет денег на ремонт, замок Эндрифф окончательно разрушится, – вздохнула Барбара. – Бедная миссис Флауэр, бедная Фанни-Роза! Как мне жаль их обеих.

– О Фанни-Розе беспокоиться нечего, – сказала Элиза. – Боб Флауэр мне говорил, что у нее куча поклонников, готовых на ней жениться, весь вопрос только в том, кого она выберет. Ее последнее увлечение – один из родственников ее дядюшки-графа. У молодого человека, кажется, тоже есть титул.

– Ясно только одно, – сказал ее отец. – Я, конечно, очень сожалею о смерти Роберта Лэмли, хотя он и был старым человеком, однако наша семья от всего этого только выиграла.

Встав из-за стола, он направился в библиотеку, чтобы, как обычно, заняться корреспонденцией, помедлив с минуту в надежде, что Джон пойдет вместе с ним и будет расспрашивать о деталях проведенных отцом переговоров и об их результатах. Сын, однако, не понял намека, и Медный Джон, сдвинув брови и строго сжав губы, удалился в библиотеку в одиночестве.

Вот она, причина, думал Джон, вот почему Фанни-Роза говорила с ним так уклончиво, когда он был в последний раз в Эндриффе. Он припомнил, что были какие-то разговоры о кузене. Она, несомненно, выйдет за него замуж, уедет отсюда, и таким образом все кончится. Возможно, это и к лучшему, ведь если такое положение продлится еще несколько месяцев, он, в конце концов, просто покончит с собой. Катались на яхте они в мае, теперь уже август, а Фанни-Роза так и не дала ему ответа, и неизвестно, когда он сможет его подучить. У нее так часто менялось настроение и было столько капризов, что если им случалось провести день вместе, это только усугубляло его неуверенность. Иногда она встречала его равнодушно, зевая и скучая, неохотно шла за ним на гору, где он собирался обучать своих борзых, ко всему придиралась, критиковала собак и то, как они бегут, уверяла, что собачьи бега – это совсем неинтересный спорт, пригодный разве что для мужиков. В такие минуты Джон готов был бросить все, продать собак, вернуться домой и никогда больше не ездить в Эндрифф; а потом, совершенно неожиданно, словно встречный ветер менялся на попутный, она вдруг подходила к нему, брала его за руку и, прислонившись щекой к его плечу просила прощения за свой дурной характер.

– Если вы только выйдете за меня замуж, Фанни-Роза, – говорил он, гладя ее по волосам, – я всегда буду рядом, буду стараться утешить вас, когда вам это понадобится.

Она ничего не отвечала, просто стояла, прижавшись к нему, обняв его за плечи, улыбаясь ему и смеясь и глядя сверху на залив Мэнди-Бей, который расстилался внизу, так что он приходил в неописуемое волнение и мечтал только об одном: полностью раствориться в своей любви к ней.

А потом, оттолкнув его, она сказала:

– Пустите собак снова, я хочу посмотреть, как они побегут. Мне кажется, Забияка будет лучше всех, как вы и говорили.

И через минуту они уже обсуждали стати его борзых, горячо и взволнованно, она засыпала его вопросами о грядущем осеннем сезоне, а он был счастлив и в то же время обескуражен, пытаясь догадаться, что у нее на уме, действительно ли она интересуется им хоть немного или играет с ним, соблазняя его просто так, от скуки, чтобы провести время.

При их следующей встрече она снова была другая, без конца рассказывала о развлечениях, которые устраивались в Мэнди-Хаус, доме ее дядюшки, где бывала масса гостей и где она, несомненно, встречалась с тем кузеном, о котором слышала Элиза, а для Джона у нее едва находилось слово, так что он чувствовал себя лишним, скучным малым, способным разговаривать только о борзых да о собачьих бегах. И тогда он скрывался у себя в комнате или брал яхту и плавал вокруг острова Дун, забывал даже вернуться к обеду, что так часто случалось с ним, когда он был мальчиком, а вернувшись, небрежно бросал какое-нибудь извинение и усаживался в кресло, взяв в руки спортивную газету.

Джейн и даже Барбара догадывались, что с ним происходит, и не трогали его, но, по мере того, как день за днем проходило лето, Медного Джона начинало раздражать поведение сына, который никогда не говорил с ним о шахте, не интересовался делами имения и проводил все свое время, гоняя собак на холмах Эндриффа, а когда снисходил до того, чтобы явиться в пять часов к обеду, хранил мрачное молчание во время всей трапезы или же, выпив слишком много портвейна, начинал говорить глупости, рассуждая о политике, о которой не имел ни малейшего представления.

– Тебе очень повезло, мой дорогой Джон, – оказал он однажды вечером, когда его сын казался рассеянным более обычного и не проявил никакого интереса к замечанию отца о том, что новая шахта над дорогой, ведущей к поместью Мэнди, вероятно, окажется наиболее перспективной из трех, – что мои старания за последние девять лет оказались столь плодотворными, что тебе не грозит судьба незадачливого сына обедневшего землевладельца. Вместо этого ты в свои двадцать восемь лет – богатый наследник крупного предприятия и значительного богатства, для приобретения которого тебе не пришлось затратить никаких усилий, да очевидно и не придется.

За столом воцарилось молчание. Джейн неотрывно глядела в свою тарелку, Барбара и Элиза с трудом пытались проглотить то, что было перед ними. Джон покраснел. Он понимал, что он плохой помощник отцу, но вино бросилось ему в голову, и он не задумывался о том, что говорит.

– Вы правы, сэр, мне чертовски повезло, – сказал он. – Да не иссякнет медь во чреве Голодной Горы. Пью за ваше здоровье, сэр, а также за Морти Донована, чья смерть так облегчила нам все наши дела.

Он сделал поклон в сторону отца и залпом осушил свой стакан.

Элиза негромко вскрикнула. Медный Джон поднялся на ноги.

– Мне очень жаль, – сказал он, – что ты растерял остатки хороших манер, проводя все время на псарне со своими собаками. Доброй ночи.

И он решительными шагами вышел из столовой, хлопнув дверью.

Сестры в ужасе смотрели друг на друга.

– Джон, как ты мог? – воскликнула Барбара. – Отец никогда тебе этого не простит. Что на тебя нашло, скажи на милость?

– Как можно вспоминать Морти Донована? – подхватила Элиза. – Это тема, которую мы всегда стараемся избегать. Ну, теперь тебе достанется, можешь не сомневаться. Мне кажется, тебе лучше возвратиться в Лондон. К тому же ты пролил вино на скатерть, на ней останется пятно.

Джейн побледнела и вот-вот готова была заплакать.

– Оставила бы ты его в покое, Элиза, – сказала она. – Разве ты не видишь, что ему и так плохо.

– Плохо? – насмешливо спросила Элиза. – С чего бы это, интересно знать? А уж ты, конечно, держишь его сторону как обычно. Ты по уши влюблена в лейтенанта Фокса, а Джон тебя поощряет, он ведь, наверное, служит между вами посредником.

– Какое отношение имеет лейтенант Фокс к тому, что здесь сейчас произошло? – спросила Джейн.

– Ну полно, перестаньте, – успокаивала их Барбара. – Не хватает еще, чтобы вдобавок ко всему вы поссорились. Джон, дорогой, я знаю, ты теперь расстроен, надеюсь, что завтра это пройдет, утром ты будешь чувствовать себя иначе.

Она спокойно поцеловала его и вышла из комнаты. За ней сразу же последовала Элиза. Джейн встала, подошла к брату и села возле него. Он потянулся к графину, но она отодвинула его, так что он не мог до него дотянуться.

– Что с тобой происходит? – спросила она, а когда он не ответил, ласково продолжала: – Это из-за Фанни-Розы? – Она взяла брата за руку и стала перебирать его пальцы. – Видишь ли, я понимаю, что ты чувствуешь, потому что со мной происходит то же самое. Я вовсе не влюблена в Дика Фокса, «влюблена» это такое неприятное глупое слово, но мне кажется, что он мне нравится, и я знаю, что он мною восхищается, чувствует ко мне расположение. Однако он говорит, что его в любой момент могут послать за границу, и вообще, когда находишься в армии, не следует жениться в молодом возрасте.

Джон посадил ее к себе на колени.

– Бедная моя девочка, – сказал он. – Какая я скотина и эгоист, думаю только о своих переживаниях и совсем забыл о тебе. Как смеет этот молодой идиот так легкомысленно играть твоими чувствами? У меня большое желание задать ему трепку.

Джейн рассмеялась сквозь слезы.

– Ну вот, – сказала она, – ты не желаешь мириться с тем, как ведет себя Дик по отношению ко мне, однако терпишь то же самое от Фанни-Розы. Ни тот, ни другая тут не виноваты. С какой стати молодой человек, которому предстоит служба за границей, станет связывать себя семьей? А ради чего Фанни-Розе выходить замуж и превращаться в мать семейства, если ей этого не хочется?

– У тебя гораздо больше терпения, чем у меня, сестричка, – сказал Джон. – Мне кажется, ты согласилась бы ждать своего Фокса многие годы, не испытывая от этого никаких страданий. А вот я могу стать преступником или даже убийцей, если мне придется дожидаться Фанни-Розы.

– Я уверена, что она тебя любит, – сказала Джейн. – Я видела, как она смотрит на тебя. Но ты понимаешь, она такая хорошенькая и избалованная – сначала ее баловал отец, этот неумный человек, а теперь этим занимаются молодые люди, которых она встречает за границей, – что ей понадобится некоторое время, для того чтобы принять решение относительно тебя. Замужество для женщины – это очень серьезная вещь.

На какое-то время Джону захотелось поделиться с ней своими сомнениями относительно Генри, поведать ей о подозрениях, которые он старался похоронить в своей душе, однако он решил, что об этом невозможно говорить даже с ней. Это слишком личная, слишком интимная тема, ее нельзя обсуждать сейчас, когда бедняжка Джейн так расстроена, а он сам не вполне трезв.

– Знаешь, – тихо сказала Джейн, устремив на него взор своих карих, исполненных мудрости глаз, – то, что я собираюсь тебе сказать, не вполне прилично, и я даже не знаю, как это выговорить, но мне кажется, что у Фанни-Розы такой страстный отзывчивый характер, и если ты будешь немного посмелее, то она… она согласится… уступит твоим настояниям, и тогда ей придется выйти за тебя замуж.

Джон почувствовал, как шея у него под воротником наливается кровью. Боже правый! Джейн, его маленькой застенчивой сестренке, приходят в голову те же самые мысли, что мучают его самого.

– А ведь тебе, – пробормотал он, наблюдая за ней сквозь полуприкрытые веки, – ведь тебе еще нет и восемнадцати, целых три недели осталось до твоего дня рождения.

– Я тебя, наверное, шокировала? – нерешительно спросила она.

– Шокировала? Нет, моя милая Джейн, нисколько. Я просто думал о том, как мало знают друг о друге братья и сестры и как много времени тратится даром, тогда как мы могли бы разговаривать о таких вещах. Да благословит тебя Бог. Я запомню твой совет, хотя сомневаюсь, что он принесет какую-нибудь пользу.

Джейн встала с его колен и пригладила ему волосы.

– Не тревожься, – сказала она. – Мне кажется, все будет хорошо. У меня такое предчувствие, а ты знаешь, мои предчувствия обычно сбываются.

С этими словами она выскользнула из комнаты и побежала наверх к сестрам. Джон допил остатки вина и стал готовиться к предстоящему разговору с отцом. Он знал, что ему следует извиниться, и чем скорее он это сделает, тем лучше. Нужно только собраться с силами, пробормотать несколько слов, пообещать исправиться и как можно скорее уйти из библиотеки. Томас уже два раза заглядывал в столовую, он хочет все убрать – дальше медлить уже невозможно. И Джон стал думать, что же сказать отцу, как сформулировать свои извинения, чтобы они не звучали напыщенно и неловко, а сам бы он не выглядел абсолютным идиотом. Он поднялся с кресла и пошел, старательно передвигая ноги, через холл в библиотеку. Дверь, конечно, была закрыта. Он постучал, чувствуя себя так, словно он – Томас, явившийся к хозяину с очередной почтой, и, услышав короткое разрешение войти, открыл дверь. Отец сидел за письменным столом, занятый своей корреспонденцией, и Джону вспомнились школьные дни, когда он, бывало, в чем-нибудь провинится и ожидает порки. Отец даже не поднял глаза от письма, когда он вошел.

– Ну, что там у тебя? – коротко бросил он, перебирая бумаги в поисках какого-то документа.

– Боюсь, что за обедом я говорил несколько необдуманно, – сказал Джон. – Я очень сожалею, если мои слова показались вам оскорбительными.

Медный Джон какое-то время ничего не отвечал. Потом отодвинул бумаги и, повернувшись в кресле, посмотрел на сына, точно так же, подумал Джон, как смотрел на него в Итоне директор школы.

– Ты не оскорбил меня, Джон, – сказал отец, – ты меня разочаровал. Когда умер Генри, я надеялся, что его смерть сблизит нас, что мы станем друзьями. Этого не произошло и, как мне кажется, не по моей вине.

Он помолчал, и Джон понял, что от него ожидают ответа.

– Мне очень жаль, сэр, – проговорил он.

– Твой брат выказывал живой интерес ко всему, что касалось шахты, – продолжал Медный Джон. – До своей болезни он часто ездил вместе со мной в контору Николсона, где мы втроем обсуждали все дела, и зачастую он вносил предложения, которые мы с Николсоном считали весьма разумными и полезными для дела. Мне кажется, я не ошибусь, если скажу, что с тех пор, как ты вернулся домой, ты ни одного раза не выразил желания поехать со мной на шахту. Да и здесь в Клонмиэре тобой владеет то же самое безразличие. Здесь, в имении, тоже много дел, и Нед Бродрик был бы тебе благодарен за помощь, но он мне говорил, что почти никогда тебя не видит. Я не могу этого понять – ведь у меня каждая минута на счету, каждый час занят той или иной работой – как ты умудряешься проводить целые дни в непростительной праздности?

Снова школьный учитель, подумал Джон. Сколько раз в Итоне слышал он эти слова? Им вновь овладело привычное чувство злобного упрямства, которое он испытывал всякий раз, когда заходила речь о его лени и праздности.

– Даже в пору твоего пребывания в Линкольнс Инн, – продолжал отец, – тебе требовалось полгода на ту работу, которую я в твои годы мог выполнить за неделю.

– Мы совсем разные люди, сэр, – возразил Джон. – У вас есть способности к работе, а у меня их нет. Раз уж мы заговорили об этом откровенно, я должен признаться, что терпеть не могу заниматься делом, к которому у меня нет способностей.

Медный Джон смотрел на него, ничего не понимая. Потом пожал плечами, словно давая понять, что дальнейшая дискуссия бесполезна.

– Тебе двадцать восемь лет, Джон, – сказал он. – Твой характер определился, и мне больше нечего тебе сказать. Итон, Оксфорд и Линкольнс Инн тебе ничего не дали. Я не могу не испытывать разочарования, видя, как мой единственный сын пускает на ветер полученное им прекрасное образование, благодаря которому перед ним открыты широкие возможности сделаться полезным членом общества, и вместо этого усваивает все недостатки и пороки, столь характерные для национального характера в нашей несчастной стране. Мне остается только надеяться, что ты не падешь так низко, как наш сосед Саймон Флауэр.

Если бы только, думал Джон, вы обладали хоть в какой-то мере терпимостью Саймона Флауэра, его великодушием и обаянием, если бы вы понимали, как это понимает он, что молодого человека следует предоставить самому себе, мы бы ладили с вами гораздо лучше, чем сейчас.

– Эта страна могла бы стать великой и славной, – сказал Медный Джон, – если бы народ обладал инициативой, если бы у людей было чувство ответственности. К сожалению, оба эти качества у них отсутствуют, и у тебя, к сожалению, тоже.

– Возможно, – сказал его сын, – люди совсем не стремятся видеть свою страну великой и славной.

– Чего же в таком случае желаешь ты? – гневно воскликнул Медный Джон. – Поскольку ты, очевидно, и сам принадлежишь к этим людям, может быть, ты меня просветишь? Вот уже сорок лет, как я пытаюсь это понять.

Джону вдруг стало жаль своего отца, с которым у него было так мало общего и который впервые представился ему не как преуспевающий промышленник, директор богатых медных рудников и владелец отличного имения, но как одинокий вдовец, потерявший любимого сына и разочаровавшийся во втором, как человек, который, несмотря на все свои труды и усилия, не понимает своих соотечественников и не может добиться их любви и одобрения.

– Если говорить обо мне, – сказал Джон, – то я хочу только одного: чтобы меня оставили в покое. Думают ли так же и все остальные – этого я сказать не могу.

Отец снова пожал плечами. Было очевидно, что эти двое так никогда и не сумеют найти общий язык.

– Скажи, пожалуйста, – спросил Медный Джон, – ты когда-нибудь думаешь о чем-нибудь, кроме своих собак?

А что, если бы я сказал ему правду, думал его сын, если бы признался, какие мысли занимают меня каждую минуту, когда я не сплю – как я ненавижу рудник, этот символ прогресса и процветания, – за то, что он так изуродовал Дунхейвен; что мне невыносимо ходить по нашему имению, пока он там хозяин, потому что я не могу интересоваться тем, что не принадлежит мне, мне одному; что у меня все время дурное настроение, и поэтому я не могу прилично себя вести; что я пью больше, чем следует, потому что вся моя душа и все тело тоскуют по Фанни-Розе, дочери человека, которого он презирает; что единственное, что меня в этот момент занимает, будет она мне принадлежать или нет, а если будет, то принадлежала ли она раньше моему брату, которого уже нет в живых; ведь если я признаюсь во всем этом, он только посмотрит на меня с отвращением и велит выйти вон, а может, даже выгонит меня из дома. Уж лучше молчать.

– Иногда, сэр, – сказал он, – я думаю о том, пришла ли в нашу бухту килига, думаю еще о зайцах на Голодной Горе, но больше всего, конечно, о своих борзых.

Медный Джон отвернулся, обратившись к своим бумагам.

– Мне жаль, – холодно заметил он, – что у меня нет времени предаваться вместе с тобой этим занятиям. Поскольку я не вижу смысла продолжать этот разговор, то пожелаю тебе спокойной ночи и приятного сна.

– Спокойной ночи, сэр.

Джон вышел из библиотеки и медленно направился наверх, в свою комнату в башне. Он извинился перед отцом, однако понимал, что пропасть между ними стала еще шире, чем до этого разговора.

3

Восемнадцатый день рождения Джейн пришелся на третью неделю августа, и было решено устроить по этому поводу праздник. Портрет был закончен, он висел теперь в столовой, и Барбара решила, что нужно разослать приглашения всем друзьям и живущим в округе соседям – пусть придут и полюбуются на портрет именно в день ее рождения. Двенадцать человек, которых первоначально было решено пригласить, быстро превратились в тридцать, как это часто случается с приглашениями, и тогда Медный Джон подумал, что, поскольку они уже так широко размахнулись, не привлечь ли к участию в празднике всех арендаторов Клонмиэра, приготовив для них угощение на траве перед домом, – ведь нельзя же посадить их за один стол с гостями в доме. Что-то в этом духе было устроено, когда праздновалось совершеннолетие Генри, и, кроме всего прочего, как заметил Нед Бродрик, это может заставить должников вспомнить о совести и погасить задолженность по ренте.

– Как хорошо, – сказала Элиза Барбаре, – что мы уже можем снять траур, который носим по бедному Генри, иначе мы были бы похожи на ворон в своих черных платьях.

– Если бы траур не кончился, – мягко заметила Барбара, – я бы ни в коем случае не стала приглашать гостей, и уверена, что Джейн тоже этого не захотела бы.

– Платье, в котором я была на Рождество еще до смерти Генри, – с довольным видом продолжала Элиза, – здесь еще никто не видел, хотя, когда мы гостили в Бронси и Четтелхэме, я его раз или два надевала.

– Надеюсь, что оно не белое, – сказал Джон, которого забавляли разговоры об этих планах и приготовлениях. – Вам с Барбарой белое не идет, вы слишком смуглы. Только у Джейн такой цвет лица, что она может надеть белое платье.

– Вот уж я не смуглая, – сердито возразила Элиза. – Всегда считалось, что из всей семьи у меня самый светлый цвет лица. У меня по крайней мере нет веснушек на носу, как у Фанни-Розы.

– Фанни-Розе очень идут веснушки, – сказала Джейн, – я бы ничего не имела против, если бы у меня были такие же. Ладно, не будем сердиться и раздражаться, ведь это мой день рождения. Мне хочется как следует повеселиться, и я желаю того же самого для других. Я надену то же платье, что на портрете, и то же самое жемчужное ожерелье, и если Барбаре удастся уговорить Дэна Салливана поиграть на скрипке, я буду танцевать кадриль в первой паре, а моим партнером будешь ты. Джон. Сомневаюсь, чтобы отец согласился со мной танцевать, даже в день моего восемнадцатилетия.

– Весьма польщен, сударыня, – сказал Джон с почтительным поклоном, – но тебя будут так осаждать офицеры гарнизона, что любящему брату не достанется ни одного танца.

Погода в этот знаменательный день была великолепная; по мере того как близился вечер, волнение все возрастало, и вскоре один за другим стали прибывать арендаторы, еще раньше, чем гости, приглашенные в замок; большинство из них восприняли приглашение подозрительно и всячески старались спрятать свою подозрительность за улыбками, поклонами, книксенами и преувеличенными комплиментами по адресу хорошей погоды, хозяина, оказавшего им эту честь, и всех трех мисс Бродрик, славящихся своей необыкновенной красотой и многочисленными достоинствами. Барбара позаботилась о том, чтобы угощение, приготовленное для «дворовых» гостей, было как можно более обильным, не вдаваясь при этом в крайность, и вскоре каждый мужчина, женщина и ребенок, проживающие на землях Клонмиэра, получили свою долю еды. Между ними расхаживал Нед Бродрик, одетый в старый синий бархатный камзол, принадлежавший в свое время их общему с Джоном Бродриком отцу. Он надевал этот камзол только в самых торжественных случаях, таких как свадьба или похороны, а вместе с ним – огромную бобровую шляпу с широкими полями – злые языки утверждали, что именно в этом наряде он зачинал своих многочисленных отпрысков. Нед получал огромное удовольствие от празднества, ибо любил прохаживаться в таких случаях среди арендаторов, соглашаясь со всеми, говоря каждому то, что ему всего приятнее, прислушиваясь к слухам и сплетням, чтобы передать их дальше и таким образом способствовать их распространению.

– Мастер Джон, если мне позволительно будет заметить, – сказал он нараспев своим слегка дрожащим голосом, – вы никогда в жизни не выглядели так великолепно, и это святая правда. А каких успехов добились ваши прекрасные собачки. Слава о них гремит на всю округу, так, по крайней мере, я слышал, когда был намедни в Мэнди.

– Надо же мне чем-нибудь занять свое время, Нед, разве не так? – сказал Джон, вспоминая о том, что не далее как на прошлой неделе приказчик ворчал и жаловался его отцу, что «мастер Джон нисколечко не помогает мне по делам имения».

– Конечно, надо, – согласился старый лицемер. – Кабы не мои старые ноги, я бы и сам охотно побегал вместе с вами. А какой прекрасный человек мистер Саймон Флауэр, что позволяет вам держать ваших борзых на его псарне. А дочка у него ну точь-в-точь такая же красивая, как и он сам.

– Мисс Флауэр скоро будет здесь, – сказал Джон, – ты вполне можешь преподнести ей свои комплименты лично.

– Ах, вот вы и смеетесь надо мной, мастер Джон, – сказал приказчик с нарочито шутливой фамильярностью. – На что нужен мисс Флауэр старый гриб вроде меня? Гляньте-ка на мисс Джейн, как она похожа на свою бедную маменьку, ну точная копия, да и только. Нынче все в один голос это говорят, – и он направился к своей младшей племяннице, забыв, что две минуты тому назад он столь же горячо утверждал, разговаривая с кем-то из подвыпивших арендаторов, что Джейн всегда была, есть и будет точной копией своего отца.

Джон засмеялся и пошел к аллее, по которой проследуют подъезжающие экипажи, думая о том, как мудр его дядюшка Нед в своей нехитрой философии; он всегда приспосабливает свое настроение и свою речь к тому человеку, с которым в данный момент разговаривает, так чтобы его не обидеть, и как бы неискренни и фальшивы ни были его слова, они всегда произносятся с приятной улыбкой, и главная его задача – это доставить человеку удовольствие, а отнюдь не огорчить его или, не дай Бог, восстановить против себя.

Тем временем начали понемногу съезжаться гости. К пристани в бухте причалили лодки, из которых стали выскакивать офицеры гарнизона, каждый в форме своего полка, припомаженные и прифранченные, и Джон видел, как задрожала ручка Джейн, державшая зонтик, когда она стояла рядом с отцом возле замка.

Ее тут же окружили, и бедный доктор Армстронг, которому удалось урвать несколько минут наедине с ней, пока не явилась вся эта толпа, оказался на отшибе; ему пришлось пойти в дом и любоваться там на ее портрет.

Барбару можно было видеть и там, и тут, и повсюду, она следила за тем, чтобы у каждого был сандвич, кусочек кекса и бокал домашнего вина, в то время как Элизе, которую сильно стесняло ее челтенхэмское платье, ставшее ей чересчур узким оттого, что она за это время располнела, приходилось довольствоваться вниманием наименее привлекательных и не таких интересных офицеров, которые не сумели пробиться к Джейн.

Джон дошел до самого парка и только тогда увидел всадников, ожидаемых с таким нетерпением. Это была Фанни-Роза и ее грум, следовавший за ней на некотором расстоянии. На ней была зеленая амазонка, под цвет глаз, а на голове – смешная крошечная соломенная шляпка, из-под которой выбивались каштановые локоны.

– Маменька просит ее извинить, – сказала она, протягивая Джону руку. – Она сказала, что никуда не выезжает, поскольку все еще носит траур по своему отцу. А папу я оставила дома с Матильдой, они играют в карты в конюшне с кучером и вашим псарем. Поэтому я и приехала в сопровождении одного только грума. Я им предложила, чтобы они взяли с собой карты и приехали тоже, но они предпочли остаться дома. Кроме того, у Матильды нет платья.

– Судя по тому что я знаю о Матильде, – заметил Джон, – даже если бы оно у нее было, она все равно не знала бы, что с ним делать. Позвольте вам к тому же напомнить, что когда я вас в первый раз увидел, вы были без чулок, и волосы у вас были растрепаны.

– Правильно, Джон, а после этого вы видели меня и вовсе без всего, – ответила ему Фанни-Роза. – О, не краснейте и не хмурьтесь, и не кивайте в сторону бедняжки Недди. Он глух, как пень. А теперь скажите мне, пожалуйста, что мы будем делать, кроме как любоваться портретом Джейн и пить домашнее вино, приготовленное Барбарой?

– Будем танцевать кадриль под скрипку Дэнни Салливана.

– Я не уверена, что мне так уж хочется танцевать кадриль. Я гораздо больше люблю танцевать так, как танцуют сельские девчонки на рыночной площади в Эндриффе, задрав юбки выше колен.

– Значит, так и потанцуете. Но только для меня одного, а не для всех офицеров гарнизона.

– Мне кажется, офицерам это тоже понравилось бы, они нашли бы такие танцы весьма занимательными.

– Я в этом нисколько не сомневаюсь. Но если вы будете показывать им свои нижние юбки, я схожу в свою комнату за ружьем и застрелю вас.

Джон продолжал идти возле лошади до тех пор, пока они не дошли до деревьев позади дома, где от аллеи отходит дорожка, ведущая к конюшням, куда они и направились, оставив там лошадей на попечении грума. Спешившись, Фанни-Роза вошла в замок через заднюю дверь, поднялась наверх в отведенную ей комнату, чтобы переодеться. Через пять минут она уже снова сошла вниз, еще более очаровательная, чем всегда, и, взяв Джона под руку с видом собственницы, что привело его в неописуемый восторг, направилась в столовую, где находился портрет. В столовой было полно людей, они пили, ели, восхищались сходством Джейн с портретом, и Джону забавно было наблюдать, насколько поведение Фанни-Розы в обществе отличается от того, как она вела себя наедине с ним или в Эндриффе, среди своих. Ибо у себя дома это была беззаботная, нетерпеливая, необузданная и капризная Фанни-Роза, такая близкая его сердцу, тогда как здесь она была любезной и благовоспитанной, так что ее вполне можно было принять за великосветскую даму.

– Клонмиэр отлично выглядит во время праздника, – сказала она Джону. – Я люблю, когда вокруг замка гуляют люди, а в доме полно гостей. Сразу чувствуется жизнь, и становится весело. Почему ваш слуга не носит ливреи? Наши всегда в ливреях. Это гораздо приличнее, чем просто черный сюртук.

– Мы здесь слишком далеки от цивилизации и редко принимаем у себя людей, – с улыбкой отвечал Джон. – Смотрите, Дэн Салливан настраивает свою скрипку. Пойдемте посмотрим, как будут танцевать.

Гостиную освободили от мебели, Барбара села за клавикорды, рядом с ней поместился Дэн Салливан, и раздались вступительные такты кадрили. Партнер Барбары, привыкший к более живому темпу деревенской джиги, чем к степенному ритму, который от него требовался, с большим трудом подлаживался к размеренной манере мисс Бродрик, и если результат и не удовлетворил бы залу Благородного Собрания в Бате, то все равно, в этой музыке была определенная живость, довольно приятная на слух. Джейн, разрумянившаяся и счастливая, забыв о том, что пригласила Джона, стояла во главе вереницы танцующих в паре с неугомонным Диком Фоксом, и Джон, смеясь, протянул руку Фанни-Розе. Зрелище молодости и красоты, развернувшееся перед Дэном Салливаном, – нарядные платья дам и алые мундиры офицеров гарнизона – произвели на него такое действие, что он не мог ему противостоять и оказался во власти своей скрипки. Кадриль после первых же фигур была забыта, и в воздухе зазвучала веселая живая мелодия джиги, такая заразительная, так властно призывающая к шалостям и проказам, что очень скоро церемонии были отброшены, молодые офицеры подхватили своих дам, обняв их за талию, и зала наполнилась топотом ног, свистками, пением и смехом. «Ну точно как парни и девушки на килинской ярмарке», – как сказала старая Марта. Представители старшего поколения, качая головами, направились в столовую. Медный Джон, считая, что пока Барбара сидит за клавикордами, ничего непозволительного произойти не может, удалился в библиотеку, взяв с собой двух-трех друзей, и плотно притворил за собой дверь, чтобы им не мешало это шумное веселье.

Тени летней ночи подкрались к стенам замка, из-за Голодной Горы поднялась огромная луна, осветив воды бухты, а Дэн Салливан продолжал играть, как безумный, и звуки веселой музыки неслись сквозь открытые окна на лужайку перед домом. Безумие охватило и собравшихся перед замком арендаторов, уже достаточно разгоряченных едой и питьем, и не прошло и нескольких минут, как девушки сняли свои шали и сбросили туфли, а мужчины скинули куртки, и все пустились в пляс под луной у серых стен замка.

Кто-то из офицеров заметил их из окна.

– Пойдите сюда, – позвал он свою даму, – посмотрите, к чему привел ваш пример! – Через минуту во всех окнах появились счастливые лица, и Фанни-Роза, раскрасневшаяся, с озорным блеском в глазах, который Джон замечал и раньше, обернулась к нему и сказала:

– Пойдемте туда, к ним. Станем танцевать босиком на траве.

Доктор Армстронг пробормотал, что все уже натанцевались и что скакать по траве при лунном свете не очень-то прилично.

– Наплевать на приличия! – воскликнула Фанни-Роза, таща Джона за руку. – Они только отравляют всем существование. Пошли! Все за мной! – И все побежали вниз по лестнице, через холл, за дверь и на лужайку – нарядные платья мнутся, прижатые к мундирам, маленькая ручка в митенке крепко сжата в сильной руке, затянутой в белую перчатку, – и вот они смешались с простым народом и танцуют на траве, которая сверкает, как серебряный ковер под таинственными белыми лучами луны. Они плясали – гости вместе с арендаторами – чопорные молодые офицеры и высокомерные барышни – плясали, как безумные, как дикие обитатели дальних загорных селений, словно лунные лучи околдовали их всех до единого, и только тогда, когда луна поднялась высоко в небо, над самым островом Дун, только тогда Дэн Салливан, отирая обильный пот с лица, отложил свою скрипку и склонил усталую голову на руки, а сказочный народ, который он вызвал к жизни прикосновением своей волшебной палочки, превратился в обыкновенных смертных – у них ломило спины, ныли усталые ноги, лица покраснели, а волосы растрепались.

Селяне один за другим разошлись, смеясь, переругиваясь, вздыхая и обсуждая «совершеннолетие мисс Джейн» – память о нем послужила пищей для пересудов на многие дни. Приказали подать для гостей кареты, для офицеров гарнизона были поданы лодки, а хозяин Клонмиэра Джон Бродрик, на глазах у которого его замок вернулся на несколько часов в эпоху варварства, стоял у парадных дверей, желая своим гостям счастливого пути вполне искренне, а не просто из вежливости.

– Это в последний раз, – твердо заявил он. – В последний раз.

Барбара и Элиза, вспомнив о приличиях и с сожалением расставаясь с бурным весельем, взяли себя в руки и провожали уезжавших гостей, кланяясь и улыбаясь, в то время как Джейн, все еще исполненная бунтарского духа, куда-то исчезла, чтобы проститься с лейтенантом Диком Фоксом.

А в конюшне Джон и Фанни-Роза склонились над уснувшим эндриффским грумом. Он был мертвецки пьян и абсолютно беспомощен.

– Он не способен сегодня ехать со мной домой, – сказала Фанни-Роза, которая снова переоделась в зеленую амазонку, а шляпку держала за ленты, так что она волочилась по земле.

– Я поеду с вами вместо него, – сказал Джон, – и всю дорогу нам будет светить луна.

Она посмотрела на него и улыбнулась.

– Вы не успеете еще и сесть на лошадь, – сказала она, – как я буду уже дома.

Подведя свою лошадь к колоде, она вскочила в седло, схватила поводья и, размахивая хлыстом перед лицом Джона, выехала со двора конюшни, глядя на него через плечо и заливаясь хохотом. Джон крикнул Тиму, чтобы тот седлал его лошадь, и через несколько минут уже мчался за ней, ведя в поводу лошадь грума, а Фанни-Роза, увидев, что ее преследуют, пустила лошадь в галоп, хохоча еще громче прежнего. Он гнался за ней по аллее, мимо Лоджа, через весь Дунхейвен и догнал ее лишь тогда, когда она сама натянула поводья у подножья Голодной Горы.

– Если мчаться таким дьявольским аллюром, – сказал Джон, – можно и шею сломать.

– Ничего с нами не случится, сам черт тому порукой, – отвечала Фанни-Роза, – он не позволит мне сбиться с пути. О, Джон, какая луна…

У их ног простирался залив Мэнди-Бей, словно скатерть, сотканная из серебра, а над дорогой таинственной громадой высилась сама Голодная Гора.

– Поедемте наверх, в папоротники, – предложил Джон.

Они свернули с дороги и тихим шагом поехали по тропинке, той самой, по которой они шли в прошлый раз, почти год тому назад, в тот день, когда был пикник. Тогда трава на Голодной Горе была нагрета солнцем, горы и папоротники хранили тепло сентябрьского солнца. Сегодня на залитой лунным светом горе царили тишина и покой. Джон спешился и обхватил Фанни-Розу за талию, чтобы помочь ей сойти с лошади. Она прислонилась щекой к его щеке и обняла его за шею. От отнес ее в папоротник и лег рядом, любуясь серебристым блеском ее волос.

– Вам весело было сегодня? – спросил он ее. Она ничего не ответила. Дотронулась рукой до его лица и улыбнулась.

– Вы меня когда-нибудь полюбите? – задал он ей новый вопрос.

Она притянула его еще ближе и крепко прижала к себе.

– Я хочу любить тебя сейчас, – сказала она. Он целовал ее закрытые глаза, волосы, уголки губ, и когда она вздохнула, еще крепче прижимаясь к нему, он снова подумал о Генри – мысль о нем, призрачная, непрошеная, пришла к нему в тот самый момент, когда он обнимал ее при свете луны, и он не мог удержаться, чтобы не сказать:

– Так же, наверное, ты целовала Генри, прежде чем он уехал из Неаполя, чтобы умереть в Сансе?

Она посмотрела на него, и он прочел в ее глазах страсть, желание и странное замешательство.

– Зачем сейчас об этом говорить? – спросила она. – Какое отношение имеет твой брат Генри к тебе или ко мне? Он умер, а мы живы.

Она спрятала лицо у него на плече, и все сомнения и ревность, владевшие им, были сметены потоком любви и нежности, которые он испытывал к ней, так что все остальное не имело решительно никакого значения – только страстное влечение, которое они испытывали друг к другу в эту ночь под луной на Голодной Горе. Прошлое нужно похоронить и забыть, будущее – это надежда и блаженная уверенность, а настоящее, во власти которого они находились – радость, столь живая и прекрасная, что перед ней не могут устоять призраки, терзающие его темную смятенную душу.

* * *

Письмо Джона к его сестре Барбаре из Кастл Эндриффа, от двадцать девятого сентября тысяча восемьсот двадцать девятого года.


«Моя дорогая Барбара,

Я сообщил миссис Флауэр о том, что отцу нужно ехать в Бронси, вернее, что ему совершенно необходимо быть там первого ноября, и она назначила известное событие на двадцать девятое следующего месяца, и на следующий же день мы с Фанни-Розой отбываем в Клонмиэр. Поскольку она ничего не сказала о твоем там пребывании, мне не захотелось поднимать этот вопрос, тем более, что Фанни-Роза собирается на ту сторону воды не позже чем через месяц после того как мы поженимся. Я рад, что она выбрала именно Клонмиэр по нескольким причинам. Она надеется, что ты будешь подружкой на свадьбе. Наше бракосочетание состоится в Мэнди, совершать церемонию будет преподобный Сэдлер, и сразу после этого мы уедем. Не согласится ли Марта остаться у нас на этот месяц? Нам это было бы очень удобно, а ты, наверное, сумеешь обойтись без нее, ведь это ненадолго. Пожалуйста, поговори с ней, а также узнай у Томаса, не останется ли он у нас в качестве домашнего слуги, и если он согласится, я сразу же закажу ему ливрею. Миссис Флауэр согласилась отпустить к нам свою горничную на месяц. Мне жаль, что она не предложила тебе пожить с нами, но мои сожаления несколько компенсирует то обстоятельство, что все вы будете в Летароге. То, что отцу необходимо быть в Бронси к первому ноября, подарило мне по крайней мере три недели. Я верю и надеюсь, что он не будет возражать против того, чтобы пробыть там такое долгое время, тем более, что если он передумает и уедет раньше, это запутает все дело. Три недели пройдут быстро.

Выясни, умеет ли стряпать эта женщина с острова, и согласится ли она поработать у нас месяц. Если она скажет «да», мы сможем на денек пригласить ее сюда и попробовать ее стряпню. Ты должна сразу же написать мисс Грейзли относительно платья… Только чтобы оно было не белое! Но обязательно красивое и элегантное. Я уверен, что ты не откажешься принять его от человека, который, несмотря на все обвинения, предъявляемые ему на протяжении всей его жизни, не может упрекнуть себя в отсутствии любви к тебе и остальным членам семьи. Надеюсь, что отец, не теряя времени, прикажет покрасить наше ландо и обить его изнутри, как это делается с каретами; на дверцах должны быть гербы, а на окнах – алые занавески, и чтобы все было готово как можно скорее. Мне бы хотелось, чтобы мы могли воспользоваться этим экипажем, чтобы ехать в Клонмиэр, а потом его можно будет отправить в Летарог – мне не хотелось бы везти Фанни-Розу в фаэтоне. Писать мне не надо, разве что случится что-нибудь важное, потому что письма здесь часто пропадают, и никому не говори о том, что отец приедет первого ноября. Мы успеем обо всем договориться к следующему воскресенью. К тому времени я обязательно буду дома.

Твой любящий брат Джон Л. Бродрик»

74

Джон и Фанни-Роза провели всю первую осень и зиму после свадьбы в Клонмиэре и вообще не переезжали на ту сторону воды, как предполагалось первоначально. Вся семья находилась в Летароге, и замок был в полном распоряжении молодых. Для Джона это было время такого покоя и счастья, что он не мог поверить в реальность происходящего; порой ему казалось, что это всего лишь сладостный сон, грезы, которым он так часто предавался в прошлом – стоит проснуться, как он снова окажется во власти своих тяжелых дум, вернется к своему горькому одиночеству. Но потом, оглянувшись вокруг, он видел свою комнату в башне и видел, как она изменилась за столь короткий срок со времени его женитьбы под влиянием Фанни-Розы. Птичьи яйца и бабочки остались на месте, как и литографии Итона и Оксфорда, но у стены появился туалетный столик, а на нем – миниатюрные серебряные щетки и зеркало; в гардеробной рядом с его костюмами висели теперь платья, а под ними на полу стояли бархатные туфельки. Вся комната дышала ею, и если он был там один и знал, что она внизу в гостиной или в саду, он трогал ее вещи, испытывая при этом странную теплоту и нежность, потому что теперь они составляли такую важную часть его самого, его жизни – они принадлежали ей, а следовательно, его любви к ней. Она дала ему все, на что он смел надеяться, и еще гораздо больше. Прошлого безразличия и холодности, которые она выказывала по отношению к нему, как не бывало, на смену им пришли неисчислимые сокровища любви и страсти, о существовании которых он даже не подозревал. Она больше не была ни своенравной, ни капризной. Это была его Фанни-Роза, любящая и верная; она была согласна проводить целые дни с ним одним, не ища другого общества; теперь она уже не заводила разговоров о Париже и Италии, о людях, с которыми она там встречалась.

– Я тебе еще не наскучил? – спрашивал он, когда в дождливый день им приходилось сидеть дома.

И она, протягивая ему руки, говорила:

– Как ты можешь мне наскучить? Ведь я так тебя люблю.

И он думал про себя, что все разговоры об общности вкусов, то есть о том, что оба должны любить одни и те же книги или стихи, или что у обоих должна быть общая страсть к путешествиям – именно эти вещи считаются важными, для того чтобы брак был счастливым – сплошной вздор, который придумали завистливые люди, чтобы помешать мужчине и женщине принадлежать друг другу, ибо единственное, что важно – и Фанни-Роза подтверждала это каждый день – это чтобы муж понимал свою жену и знал, как сделать ее счастливой. И конечно, было очень приятно, что Клонмиэр принадлежит им безраздельно и что отец находится на той стороне воды. Как было приятно, что точное время обеда не имеет значения, что обедать можно и в шесть, и даже в семь часов вечера, и что, возвратившись с прогулки по парку или с острова Дун, где они охотились на зайцев или вальдшнепов, они могли спокойно посидеть в креслах в гостиной, вместо того чтобы шествовать в столовую и, прочитав молитву, сразу же начинать резать жаркое. Джон мог сам отдавать распоряжения Томасу, не ожидая, что это сделает его отец, а после обеда мог налить себе вина, не испытывая угрызений совести под осуждающим взглядом отца, устремленным на графин. Наконец-то он чувствовал себя свободным, свободным в своем собственном доме, и, когда старый Нед Бродрик приходил к нему по какому-нибудь делу, он, похлопав его по плечу, приглашал войти и заводил разговор, не имеющий ни малейшего отношения к цели его визита, что вполне устраивало и самого приказчика.

Слуги при новом хозяине чувствовали себя весьма вольготно. Когда в субботу утром являлся эконом Бэрд с еженедельным отчетом, он находил «мастера Джона» в гостиной, где тот сидел, развалясь в кресле и положив ноги на каминную решетку, а не за письменным столом, где Бэрд привык видеть Медного Джона. Мастер Джон приветствовал Бэрда веселой улыбкой и, едва взглянув на перечень расходов, протягивал руку к ключу на письменном столе и отсчитывал деньги согласно итогу, который значился в конце реестра, каковое обстоятельство Бэрд принимал к сведению, с тем чтобы на следующей неделе увеличить сумму раза в полтора. И если «миссис Джон» отправлялась в оранжерею и срывала лучшие кисти винограда, не дав им созреть, или щупала яблоки, оставляя на них вмятины, что, конечно, безмерно огорчило бы Барбару – какое это имело значение, ведь Барбары здесь нет, и она ничего не увидит, а «миссис Джон» так любит фрукты.

Томас тоже был очень доволен; он гордился своим новым одеянием; ему гораздо больше нравилось щеголять в узкой ливрее, вызывая восхищение судомойки, подавать обед на час позже и допивать остатки из графина, чем носить по-прежнему черный сюртук, подавать обед в пять часов минута в минуту и спрашивать у Медного Джона ключ всякий раз, когда нужно принести из погреба бутылку.

Каждый день в начале зимы тысяча восемьсот тридцатого года Джон говорил себе: «Сегодня утром я обязательно должен поехать на шахты и поговорить с Николсоном, хотя бы для того, чтобы меня не в чем было упрекнуть», и каждое утро этому что-нибудь мешало. То он поздно встанет, то Фанни-Роза пожелает завтракать в постели и потребует, чтобы он принес ей наверх поднос, и к тому времени, как он вставал и одевался, утро уже проходило. Или же выдавался такой ясный бодрящий день, как раз подходящий для того, чтобы отправиться на Килинские болота и пострелять бекасов, а поскольку Килин расположен в противоположном направлении от рудника, то визит на шахты, естественно, откладывался. В дождливое утро ему вдруг вспоминалась темная форель, что поднимается на поверхность ручья в Гленби, и, право, жаль было не воспользоваться подходящей погодой, а рудник – ну что же, придется ему подождать еще денек. Оправдание всегда находилось, как и в тех случаях, когда нужно было заниматься делами по имению. Новое недоразумение между Джеком Магони и вдовой Коннор из-за границ между владениями? Ну что же, он скажет Неду Бродрику, чтобы тот уладил спор, как найдет нужным. Я в этих делах не разбираюсь. Дайте каждому по мешку картофеля с наших огородов. Единственное, для чего они с Фанни-Розой выезжали из дома, это поездки в Слейн на собачьи бега.

Джону доставляло большое удовольствие ездить туда вместе с женой, ловить восхищенные взгляды, которые бросали на нее мужчины; кроме того, ему было приятно, что она интересуется его собаками.

– Что произошло, – говорил он улыбаясь, – с неугомонной девицей, которая скакала на коне по Голодной Горе, убегая от меня?

– Ее больше нет, – отвечала Фанни-Роза, – на ее месте появилась спокойная скучная особа. Ты знаешь, Джон, мне кажется, я очень похожа на Фэнси, твою борзую, какой она была, пока у нее не появились щенки. По-моему, женщины вообще похожи на собак, поэтому ты нас так любишь и так хорошо понимаешь.

– Пожалуй, ты права, – смеясь отвечал Джон. – И те, и другие требуют ласки, только тогда с ними можно что-то сделать. Однако не забудь, Фэнси произвела на свет бедняжку Хейсти, это единственная моя неудачная собака, он не выиграл для меня ни единого приза.

– Фэнси в этом не виновата, – сказала Фанни-Роза, – мужем у нее был такой неинтересный пес… А наш сын, мой милый, будет самым красивым и самым выдающимся человеком во всей округе. Не удивлюсь, если он станет губернатором, а может быть, женится на принцессе королевской крови.

– А мне кажется, наоборот, – сказал Джон, – он будет еще более неисправимым лентяем, чем я.

– Я возлагаю на него большие надежды, – серьезно сказала Фанни-Роза. – Говорю тебе, я часто о нем думаю, лежа в постели, пока ты внизу готовишь для нас завтрак. Мы назовем его Джон Саймон в твою честь и в честь моего отца, и он будет нам опорой и поддержкой в старости. У нас, конечно, будут и другие дети, но он-то будет самым лучшим. Я надеюсь, что следующие несколько месяцев пройдут так же приятно, как и предыдущие. Мне кажется, родить ребенка это не такое уж трудное дело.

– А мне хочется, чтобы следующие несколько месяцев прошли как можно медленнее, – сказал Джон, гладя ее волосы. – Не забывай, что в конце марта все наши вернутся, и отец будет жить дома.

– Ну, с отцом я поладить сумею, – сказала Фанни-Роза, – я его ни капельки не боюсь.

– Я не сомневаюсь, что сумеешь, – смеялся Джон, – но все равно, это будет уже не то. Мы должны будем вовремя приходить к обеду и ужину, нельзя будет пускать в дом собак, а мне придется делать вид, что меня интересуют шахты, и даже ездить с отцом по утрам на Голодную Гору.

– Да, но когда ты будешь возвращаться домой, тебя буду ждать я, а это уже совсем другое дело. Если же тебе станет невмоготу, мы сбежим к себе наверх и утешимся. Я не позволю ему тебя тиранить, это я тебе обещаю. Он увидит, что теперь ему нужно сражаться с двоими, а скоро уже и с троими.

– Сражений нужно избегать всеми силами, – сказал ее муж. – Я предпочел бы все время сидеть с шахтерами под землей, чем десять минут провести наверху в ненужных разговорах и спорах с отцом.

Так прошли январь, февраль, и наступил март с ласковым ветром и теплым солнцем, растопившим снег на вершине Голодной Горы. Из бурой земли стали пробиваться зеленые ростки, а высокие деревья в лесу позади замка, словно стыдясь своей наготы, покрылись зеленым пушком. На торфяниках, что тянутся в сторону Килина, зацвел дикий терн, а само болото подсохло и не казалось уже таким сырым и топким, как зимой, в то время как медовый запах цветущего дрока и теплый ветер с моря словно исторгали из земли крепкий торфяной запах, и буйство красок, тепло и благоухание сливались воедино в щедром богатстве земли. Иногда Джон катал Фанни-Розу на лодке, и они медленно плыли по бухте и в водах Дунхейвена, чтобы наловить килиги, которую эта женщина с острова потом приготовит им на завтрак, но чаще всего они сидели в садике, который Джейн устроила у оконечности бухты: Джон, как обычно, в счастливой праздности, а Фанни-Роза прилежно трудясь над очередным роскошным одеянием, которое она вышивала для Джона Саймона Бродрика. Конец марта наступил слишком быстро, и тридцать первого числа кучер Кейси и его помощник грум Тим отправились в Мэнди, чтобы привезти отца и сестер домой сухим путем, поскольку пароход на Дунхейвен еще не ходил, и Джон с Фанни-Розой провели все утро в отчаянных попытках навести в доме порядок: выгнать из столовой собак, которые привыкли получать там куски со стола, убрать из гостиной рыболовные снасти и дурно пахнущую банку с наживкой, спрятать бесчисленные кружевные чепчики крошечных размеров, которые валялись повсюду и могли бы раньше, чем нужно, привлечь внимание Медного Джона к тому, что ему суждено стать дедушкой, хотя, как говорила Фанни-Роза, если это обстоятельство необходимо скрывать, то лучше всего было бы спрятать ее самое.

Джон стоял на ступенях замка, обняв жену, прислушивался к звуку колес на дороге и думал о том, что через несколько минут Клонмиэр больше не будет ему принадлежать – возвращается его хозяин. Теперь не он, Джон, а отец будет входить в столовую и отдавать распоряжения Томасу; отец будет платить жалованье слугам по утрам в субботу, а я снова буду ничем – праздный, ни на что не пригодный второй сын, которому полагалось бы зарабатывать себе на жизнь в Линкольнс Инн, однако он и этого не сумел сделать.

На подъездной аллее залаяли собаки, из конюшни вышел старик Бэрд и остановился в ожидании, и вот из-за поворота показался экипаж, приветственно машут руками сестры, слышится смех, разговоры, а Джон, крепко прижав к себе на секунду Фанни-Розу, говорит прости Клонмиэру, где он был хозяином.

За обедом Джон занял свое прежнее место по правую руку от Барбары, которая с присущей ей любезностью предложила Фанни-Розе занять место напротив Медного Джона, однако Фанни-Роза отклонила это предложение, сказав, что жене сына полагается сидеть по правую руку от хозяина дома. Объясняя это Барбаре, она бросила хитрый взгляд на Медного Джона, который, ничего не зная о своей невестке, кроме того, что она – дочь Саймона Флауэра, был склонен относиться к ней подозрительно, и потому посмотрел на нее с неодобрением. Она уселась возле него и, пока читалась молитва, сидела, скромно опустив глаза и сложив руки, а Джон, глядя на нее, думал, какая она плутовка, и как она станет все это изображать в лицах, когда они окажутся вдвоем в своей комнате в башне. Обед прошел с приятностью, а Фанни-Роза была так очаровательна и так старалась понравиться свекру, что Медный Джон пришел в отличное настроение и даже завел с ней шутливый разговор о политике в стране, чего раньше с ним не случалось – говоря на эту тему, он обычно не шутил, а сердился.

«Фанни-Роза снова добилась своего, – думал Джон. – Еще одна победа, надо отдать ей справедливость».

И он представил себе, как до конца жизни будет прятаться за ее юбками, выставляя ее вперед всякий раз, когда ему захочется избежать неприятностей.

– Вот видишь, – шептала ему ночью Фанни-Роза, – старик и оглянуться не успеет, как будет уже есть из моих рук.

– Надеюсь, что этого не случится, – сказал Джон, – мне кажется, тебе следует ограничиться одним Бродриком, двое зараз было бы слишком.

Если возвращение семьи и возобновление старого привычного распорядка жизни несколько огорчило Джона, то на Фанни-Розу это, по-видимому, не произвело никакого впечатления. Она болтала с его отцом, помогала Барбаре расставлять в вазах цветы, читала с Джейн стихи и обсуждала с Элизой ее рисунки, словно все это доставляло ей такое же удовольствие, как и та мирная жизнь, которую они вели с Джоном, и хотя он был благодарен ей за мир и покой, царившие в доме, он не понимал, почему она не скажет ни слова сожаления о тех днях, которые они провели вдвоем. Она была из тех, кто расцветает, начинает жить полной жизнью в присутствии других людей, тогда как Джон при посторонних уходил в себя и начинал думать, что в их будущей совместной жизни он будет, так сказать, на заднем плане, несколько вдали от нее, будет наблюдать за тем, как она болтает, смеется, движется, купаясь в отраженных лучах ее присутствия. Он этим удовольствуется при условии, что она не ускользнет от него совсем, пока она позволит ему любить себя и будет в свою очередь любить его.

– А ты знаешь, – сказала ему однажды Джейн, когда Фанни-Роза отошла от них, направляясь к дому, – что смотришь на Фанни-Розу, словно поклоняешься какой-то богине.

– Знаю, – ответил Джон.

– Она, должно быть, очень счастлива, сознавая, что ее так любят.

– Я думаю, что она никогда этого не узнает, – заметил Джон, – а если узнает, то станет смеяться. Она не может этого понять.

– Как будет приятно, когда в доме появится маленький. Боюсь только, что его страшно избалуют, у него столько тетушек… Ах, какая счастливая женщина твоя жена!

– Что с тобой? Ты эти дни сама не своя, сестричка. Я это заметил, как только вы вернулись.

– Просто я глупая сентиментальная девчонка, Джон. Тебе известно, что Дик Фокс уезжает? Его отправляют на Восток.

– Нет, я этого не знал.

– Он очень волнуется. Ведь это связано с продвижением – он получит следующий чин. Он там пробудет несколько лет, целых шесть или семь, наверное.

– А он не думает на тебе жениться до своего отъезда?

– Какой в этом смысл, Джон? Он все равно не может взять меня с собой. Ему всего двадцать один год, а мне восемнадцать. А когда он сможет вернуться, ему будет уже двадцать семь или двадцать восемь, и вполне возможно, он найдет себе другую девушку, которая понравится ему больше, чем я.

– И ты его отпускаешь просто так, скажешь до свидания, с тем чтобы никогда больше не увидеть?

– У меня нет выбора. Он, возможно, погрустит, вспоминая девушку с портрета, но потом далекое путешествие, новые места, которые он увидит, вытеснят эту девушку из его сердца.

– А ты?

– Ах, да что обо мне говорить! Я буду крестной матерью твоему ребенку, Джон, волшебницей-крестной, которая взмахнет своей волшебной палочкой и принесет ему прекрасные дары, а злую ведьму прогонит прочь.

Она послала ему воздушный поцелуй и пошла вслед за Фанни-Розой, а он смотрел на нее и поносил в душе этого мальчишку, легкомысленного идиота, которому ничего не нужно, кроме следующего чина, и который предпочитает кровь и грязь воображаемых сражений на Востоке жизни с Джейн, обещающей человеку столько любви и нежности.

Впрочем, ему приходилось думать и о других вещах, а не только о Джейн и ее незадавшемся романе. Дело в том, что теперь, когда вернулся отец, ему предстояло дать отчет о том, как он распоряжался делами имения в течение зимы, и объяснить, почему так возросли суммы всех счетов. Был призван к ответу Нед Бродрик, однако Нед Бродрик твердил только одно: «Мастер Джон говорил, что это не имеет значения».

Через месяц после возвращения отца в библиотеке произошла бурная сцена, во время которой обсуждались эти вопросы.

– Для всех, кто на меня работал, было бы гораздо лучше, если бы ты провел это время по ту сторону воды, – говорил Медный Джон. – Как правило, если я не бываю дома, все идет обычным порядком, никто не позволяет себе распускаться, даже если я уезжаю на пять-шесть месяцев, а сейчас они воспользовались твоим присутствием, для того чтобы делать вещи, которых я никогда бы не допустил. Даже Бэрд, которому, как мне казалось, можно было доверять, представляет мне счет в целый фут длиной, уверяя, что все делалось с твоего разрешения.

– Я никогда не думал, что нам нужно соблюдать во всем такую экономию, даже скупость, – заметил Джон в свое оправдание.

– Скупость? Никто не может обвинить меня в скупости, я всегда был щедр по отношению к своим слугам. Но я решительно не желаю, чтобы меня обкрадывали. Некоторые предметы, внесенные Бэрдом в счет, не только абсолютно не нужны, но я вообще сомневаюсь в том, что они были приобретены. Теперь, конечно, уже слишком поздно проверять. А тогда ты вполне мог бы потребовать, чтобы тебе показали купленное, однако я подозреваю, что ты ничего подобного не сделал. Вот тут, например, значится какой-то инвентарь для фермы, который, по словам Бэрда, потребовался скотнику и о котором Нед Бродрик не имеет ни малейшего понятия.

– Возможно, эти предметы будут служить долгое время, сэр, и вам не понадобится покупать их впоследствии.

– Похоже, ты надо мною смеешься, однако я нахожу, что твои шутки весьма дурного вкуса. Не понимаю, что делается с человеком, когда он живет в этой стране, почему он позволяет себе распускаться, становиться ни на что не годным, так что с ним уже никто не считается.

Медный Джон смотрел на сына, словно ожидая от него ответа.

– Я думал, что женитьба тебя исправит, Джон, – продолжал отец, – однако у меня такое впечатление, что ты еще больше обленился, сделался сибаритом. Твоя жена стоит двух таких, как ты. Я рад, что она самостоятельная женщина и знает, чего хочет. Больше всего меня поразило то, что, как я слышал от капитана Николсона, ты за всю зиму ни разу не был на руднике.

Джон этого ожидал. Он ничего не мог сказать в свое оправдание. Если бы он сказал, что не ездил на шахты, потому что предпочитал нежиться в постели с Фанни-Розой, это было бы расценено как дерзость, хотя это была сущая правда.

– Я много раз собирался поехать, сэр, – сказал он. – Это дурно с моей стороны, я проявил слабость. Но дело в том, что Фанни-Роза сейчас ездить не может, а мне не хотелось оставлять ее одну.

– Однако это не помешало тебе возить ее в Мэнди, чтобы участвовать в бегах?

Джон молчал. Он решительно не мог ничего придумать в свое оправдание.

– Мне очень жаль, сэр, – сказал он. – Я действительно вел праздную жизнь, я это признаю.

– И ты, конечно, ничего не знаешь об осложнениях, которые возникли на новой шахте, на той, что над дорогой? Насоса, который я там установил, оказалось недостаточно, к тому же зимой было много дождей, весной – паводок, так что шахту основательно заливает. А новый насос, который я заказал на той стороне, прибудет только через месяц. А пока мы теряем время и несем убытки, так как добыча приостановлена. Все это очень тревожит нас с Николсоном. Наступает лето, а руда без всякого толка лежит под землей.

Обычная история, думал Джон. Снова он обманул ожидания отца. Он, конечно, должен принести свои извинения, предложить отцу сопровождать его каждое утро на рудник, сидеть там, как болван, слушая их с Николсоном, когда они обсуждают свои технические детали – что нужно и чего не нужно делать с этим злополучным насосом – должен-то должен, но он не может себя заставить. Джон почувствовал, как его охватывает раздражение при мысли обо всех этих делах. Бэрд с его счетами, скотник, грабли и, наконец, Николсон с его дурацким насосом. Непонятно, почему отец относится ко всему так серьезно. Джон вышел из библиотеки в дурном настроении, сердясь на отца и вообще на все на свете, и настроение его отнюдь не улучшилось, когда он узнал, что Фанни-Роза вместе с Джейн уехала в Эндрифф в легкой коляске, запряженной пони, намереваясь провести там целый день, и вернуться только к вечеру. Фанни-Роза ничего ему не сказала о предполагаемой поездке по вполне понятной причине: он несомненно запретил бы ей ехать. Она чудовищно легкомысленна по отношению к себе, чувствует себя великолепно, и поэтому готова носиться по всей округе, нисколько не думая о своем положении. Никто, кроме Фанни-Розы и его самого, не знал, насколько близок срок ее родов, да они и сами имели весьма смутное представление о том, когда именно она должна родить. Его сестры предполагали – или делали вид – что событие должно совершиться в начале июля; сам он считал, что в середине мая, а сейчас уже кончался апрель. Если до родов оставалось всего три недели, то со стороны Фанни-Розы было чистейшим безумием ехать по тряской дороге пятнадцать миль до Эндриффа и в тот же день возвращаться домой, проделав таким образом тридцать миль за один день и не имея рядом никого, кроме Джейн.

– Как ты могла ей это разрешить! – упрекал он Барбару. – Не понимаю, о чем ты только думала.

– Но, дорогой мой, я ничего не знала. Фанни-Роза сказала Элизе, что ты собираешься ехать с отцом на рудник, а она, по ее словам, испытывает какое-то беспокойство, и ей необходима прогулка, но я понятия не имела, что они собираются ехать так далеко, я думала, что всего на несколько миль. Это Тим случайно услышал, что они направляются в Эндрифф.

– Джейн следовало бы получше соображать. Она позволяет Фанни-Розе делать с собой все что угодно, так же, впрочем, как и я сам и все остальные идиоты тоже.

– Джон! – укоризненно сказала Барбара.

– У меня очень большое желание тут же отправиться к Вилли Армстронгу и поговорить с ним. Он обещал, что будет принимать роды, когда придет время, и, наверное, скажет, есть ли основания тревожиться. Знаю одно: я никогда не позволил бы везти по тряской дороге щенную суку, и вот пожалуйста – разрешил своей жене то, от чего уберег бы собаку.

– Ты забываешь, Джон, – сказала Барбара, надеясь успокоить брата, – что здоровье Фанни-Розы превосходно и что она совершенно неутомима. Кроме того, ведь до известного события остается еще достаточно времени.

– Глупости, – сердито ответил Джон. – Ты прекрасно знаешь, что оно произойдет через две-три недели. Я не понимаю, почему мы должны притворяться друг перед другом. Во всяком случае я сейчас же отправлюсь узнать, дома ли Вилли Армстронг, а если нужно, поеду в Эндрифф и потребую, чтобы она осталась там ночевать.

Он пошел в конюшню и велел Тиму оседлать его лошадь.

– Ты уверен, Тим, что миссис Бродрик и мисс Джейн собирались ехать в Касл Эндрифф? – спросил он.

– Уверен, сэр, – отвечал слуга. – Миссис Бродрик сама сказала, что они приедут туда около часа, так что у них будет достаточно времени, чтобы предложить лейтенанту закусить, перед тем как он отправится в Мэнди, чтобы сесть там на корабль.

– О чем ты говоришь, Тим?

– Ну как же, разве лейтенант Фокс не уезжает сегодня на Восток, мастер Джон? И молодые леди решили с ним попрощаться, ведь там его непременно убьют дикари, а мисс Джейн-то все глаза по нем выплакала, разве вы не знаете?

– Понятно… – сказал Джон. – Нет, Тим, я не знал.

Так вот почему Фанни-Роза и Джейн поехали туда на целый день. Бедняжка Джейн хотела попрощаться с Диком Фоксом не на глазах у всей семьи, и Фанни-Роза вызвалась ей помочь.

Джон отправился в Дунхейвен и нашел доктора дома, тот как раз собирался сесть за стол и позавтракать холодным мясом с картофелем. Доктор предложил разделить с ним трапезу.

– Мне бы хотелось, чтобы после завтрака вы поехали со мной, – сказал Джон, с аппетитом принимаясь за еду, – с тем чтобы привезти из Эндриффа этих двух сумасшедших. Или вы привезете одну Джейн, а я останусь с женой в замке.

– Я не думаю, что Джейн будет в состоянии ехать со мной, – спокойно сказал доктор Армстронг. – Отъезд Дика был, по-видимому, для нее настоящим ударом.

– Чего бы я только не дал, чтобы всего этого не было! – воскликнул Джон. – Разбитое сердце в восемнадцать лет, в самом начале жизни! Какое легкомыслие со стороны этого типа, черт бы его побрал.

– Ему самому только двадцать один год, оба они еще дети, – заметил доктор. – Я часто думаю, каким стариком я должен казаться Джейн в мои тридцать пять.

– Сказать по правде, – сказал Джон, – меня больше беспокоит моя жена, а не Джейн. Ребенок Фанни-Розы должен появиться на свет через несколько недель, как вы, вероятно, догадываетесь, и прогулка в тридцать миль в ее положении – просто безумие.

– Здоровье миссис Бродрик от этого не пострадает, – коротко заметил доктор Армстронг, поднимаясь из-за стола, чтобы открыть дверь, поскольку в это время громко позвонили у дверей. У него всегда делался немного сердитый голос, когда речь заходила о Фанни-Розе. Но как бы то ни было, он согласился принимать роды и к тому же быть крестным отцом новорожденному. Он вернулся к столу, неся в руке записку, адресованную Джону.

– Посыльный ждет у дверей, – сказал он. – Мне кажется, что-то случилось на руднике, и ваш отец посылает за вами.

Джон нахмурился и вскрыл письмо.

«Приезжай, пожалуйста, на новую шахту, не медля ни минуты, – гласило послание. – Положение серьезное, шахту затопляет, и нам нужен каждый человек, если мы хотим ее спасти. Иначе – полная катастрофа».

Джон бросил записку доктору через стол.

– Прости-прощай моя поездка в Эндрифф, – сказал он. – Мне кажется, вам следует поехать вместе со мной, Вилли. Боюсь, что положение серьезное. Отец только сегодня говорил мне об угрожающем положении на шахте. Насколько я понимаю, они прошли на слишком большую глубину, а тамошний насос вышел из строя. Этим неприятностям не будет конца.

Через двадцать минут Джон и доктор в сопровождении слуги прибыли на шахту. Когда они доехали до рельсового пути, им пришлось спешиться, оставив лошадей на попечении слуги, потому что там собралась толпа человек в двести, если не больше, и верхом было не проехать, так как нужно было бы прокладывать себе путь, расталкивая людей.

– Вода все время прибывает, – сказал один рабочий, приложив руку к полям шляпы при виде Джона и доктора. – Один бедняга там уже утонул. Тело только что подняли на поверхность, а еще двоих не могут найти. Мистер Бродрик сам спускался на первый горизонт, однако капитан Николсон уговорил его вернуться наверх. Вот он там, сэр, у самого входа в шахту.

Джон увидел отца. С непокрытой головой, сняв сюртук и засучив по локоть рукава, он помогал рабочим вычерпывать воду, а потом отбросил в сторону бадью, полную воды, и покачал головой.

– Этим мы ничего не добьемся, – сказал он. – Вода прибывает непрерывно, уже поднялась на фут или даже больше. Это ты, Джон? Добрый день, Армстронг. Боюсь, что и вам найдется работа, прежде чем все это кончится. Вот этому бедняге вы, к сожалению, уже ничем не поможете.

Каждые несколько минут на скрипящих стонущих цепях из шахты поднимались бадьи с водой, которую выплескивали на землю, и она текла широким ручьем вдоль рельс, убыстряя свой бег на склоне горы. В огромных бадьях, которые в обычное время использовались для того, чтобы поднимать на-гора руду, теперь поднималась вода, а на лестнице, на каждой ее ступеньке, длинной цепочкой стояли шахтеры, которые снизу вверх передавали друг другу ведра с водой. Когда кто-нибудь из них выбивался из сил, на его место тут же становился свежий человек, и Джон уже через минуту сбросил сюртук, как это несколько раньше сделал его отец, и занял место в цепочке шахтеров. Он спустился почти до самого первого горизонта, до которого к этому времени уже почти поднялась вода, и рабочие, которые работали там, стоя по пояс в воде, обливаясь потом и изнемогая от усталости, с удивлением на него посмотрели.

– Доложите капитану и мистеру Бродрику, что это все без толку, – сказал один из них, здоровенный детина из Корнуола, который снял с себя всю одежду и работал голым, – вода все время прибывает, быстрее, чем мы ее откачиваем. Там, кажется, еще один бедолага застрял в штольне и утонул, еще до того, как мы сюда спустились. Я видел его руку, вон там она плавала, а теперь ее куда-то унесло… Конец пришел этой шахте, мы больше ничего не можем сделать.

Джон всматривался в темную зияющую пропасть. Было тихо, слышался только скрип цепей, тяжелое дыхание усталых людей, да еще мерные всплески воды, которая билась о стенки шахты. Пол штольни залило водой, и теперь она представляла собой темный узкий тоннель, теряющийся во мраке. Где-то внизу в этом тоннеле плавало тело человека. У воды был противный кисловатый запах. Джон повернулся и полез наверх по длинной лестнице, протискиваясь мимо шахтеров, которые передавали наверх бесполезные ведра с водой. У входа в шахту его поджидал Медный Джон; на лице его застыло твердое, решительное выражение, так хорошо знакомое его сыну.

– Вода прибывает с каждой минутой, – сказал Джон. – Люди не могут там оставаться, еще четверть часа, и будет поздно. Вы должны приказать им немедленно подняться наверх.

– Этого я и боялся, – поддержал его Николсон. – Мистер Джон прав, сэр, нужно поднять людей наверх, иначе у нас опять будут потери.

– Я отказываюсь пасовать перед водой, – заявил Медный Джон. – Если мы справимся с ней, уберем ее из шахты, на этом горизонте снова можно будет работать. Есть один способ спасти шахту, и я предлагаю его использовать. Надо взорвать скалу, тогда вода пойдет наружу по склону горы.

– Очень хорошо, сэр, – сказал маркшейдер, – но если нам это удастся, взрывом разрушит скалу прямо над дорогой, и потоком воды размоет насыпь.

– К дьяволу дорогу! – заревел Медный Джон. – Дорогу можно выстроить снова, тем более что платить за это будет правительство, а на новую шахту правительство мне денег не даст.

Джон пожал плечами и отвернулся. Если ради того, чтобы спасти обреченную шахту, отцу угодно подвергать риску жизнь людей, устраивая эксперименты с порохом, это его дело. Где-то плакала женщина, вероятно, вдова того несчастного, тело которого подняли на поверхность. Вокруг него собралась небольшая толпа. Среди них был Вилли Армстронг. У шахтеров были бледные напряженные лица, и все время слышался лязг цепей лебедки, с помощью которой на поверхность поднимались все новые бадьи с водой, образующей все расширяющийся поток на выходе из шахты. Ну почему отец просто не закроет шахту, не прикажет людям разойтись по домам, положив конец всему делу? Было что-то чудовищное в этой отчаянной борьбе за спасение нескольких сотен тонн меди, которая уже стоила жизни трем или четырем шахтерам. Капитан Николсон отдавал приказания, и вот уже показалась вагонетка, в которой везли бочонок с порохом. Вокруг теснились возбужденные шахтеры, Медный Джон крикнул, вызывая добровольцев. «Если бы Генри был жив, – подумал Джон, – он непременно спустился бы в шахту вместе с отцом и его помощниками», и ему живо вспомнилась сцена трехлетней давности. Он снова увидел, как Генри, мокрый, дрожащий под дождем и возбужденный, наблюдает за тем, как отец поджигает фитиль, соединенный с бочонком пороха. В ту роковую ночь пять человек поплатились жизнью во имя этой меди. Шесть, если считать Генри, который простудился и умер всего полгода спустя. Сколько жизней потребуется на сей раз? Джон вышел из толпы шахтеров, испытывая ненависть и отвращение ко всему, что происходило вокруг. Он снова ощутил свою бесполезность. Он не мог помочь даже несчастной вдове утонувшего шахтера, вокруг которой хлопотал Вилли Армстронг. Мог только стоять в стороне от людей и ждать… На сей раз не было ни драки, ни возбужденных криков, и когда под землей раздались негромкие глухие взрывы, они скорее напоминали отдаленные раскаты грома. Люди, собравшиеся у входа в шахту, переговаривались негромкими голосами, и в толпе тут и там заговорили о том, что взрывы достигли цели, вода получила выход, и впервые за четыре часа уровень ее не поднялся. Джона снова потянуло к лестнице, ведущей в шахту. Шахтеры потеснились, давая ему дорогу. Он начал спускаться, и в нос ему ударил едкий, резкий запах пороха и дыма, перебивая зловоние воды. По мере того как он приближался к нижнему горизонту, все слышней становился беспорядочный говор, голоса шахтеров звучали резко и отчетливо, резонируя в пустоте, образованной взрывом, а потом возник еще один звук – гул тугого потока воды, устремившегося во вновь образованный проход, пробитый в скалах. В тот самый момент, когда Джон спускался по лестнице – теперь за ним по пятам следовал доктор Армстронг, – раздались оглушительные раскаты очередного взрыва, сопровождаемые грохотом: с потолка и стен штольни сыпались обломки породы. Из темноты возникли лица: глаза и зубы, потом руки, и вот показался сам Медный Джон, черный от пороха, с огромной ссадиной на виске, из которой сочилась кровь.

– Удалось! – кричал он. – Вода уже упала на два фута. Вон, посмотри, видишь отметку на стене возле себя? А вон там пролом в скале, он служит выходом для воды…

Вода булькала и шипела, словно живое существо, устремляясь широким темным потоком в проход, пробитый для нее, а люди работали ломами и кирками, расширяя его, чтобы облегчить доступ воде. Медный Джон выхватил лом из рук стоявшего возле него шахтера.

– Работай энергичнее, парень! – крикнул он и, подняв лом, с силой вонзил его в стену, из которой брызнули обломки камня.

Шахтеры громко рассмеялись и один за другим, в свою очередь с жаром принялись за работу, двигаясь вдоль штрека и не испытывая страха теперь, когда угроза затопления миновала. Их энтузиазм оказался заразительным, и Джон вместе с доктором Армстронгом тоже схватили ломы и включились в общее смешение звуков, расчищая и расширяя проход, в то время как черная вязкая вода опускалась, сначала до уровня колена, потом до щиколотки – дурно пахнущая, пузыристая, она неслась темным потоком по проходу, проделанному в скале.

– Вашего отца победить невозможно, – сказал капитан Николсон. – Я никогда не решился бы на такое, если бы его не было рядом.

А Медный Джон, услышав эти слова, обернулся и коротко рассмеялся.

– Неужели просто стояли бы и смотрели, как безвозвратно гибнут тысячи фунтов? Полно, любезный, здесь ведь есть и ваша доля труда.

Было уже около восьми часов вечера, когда все они поднялись на поверхность – грязные, усталые, но торжествующие, – для того чтобы сообщить, что в шахте воды больше нет и что благодаря проходам, образовавшимся в результате взрыва, затопление ей больше не грозит.

– Как только мы установим новую машину, – говорил Медный Джон, обратившийся с краткой речью к рабочим, собравшимся у входа в шахту, – мы сможем регулировать уровень воды постоянно, и ни о каком затоплении больше не будет речи. Я хочу поблагодарить вас всех за вашу преданность и за ту работу, которую вы сегодня проделали. Обещаю, что я этого не забуду.

Он оглядел собравшуюся толпу, и что-то поразительное и неустрашимое в его облике – острый взгляд на черном от грязи лице, седеющие волосы, твердый решительный подбородок и кровоточащая царапина у самого глаза – заставило этих усталых людей разразиться приветственными возгласами. «Трижды ура Медному Джону!» – крикнул кто-то, и вся толпа восторженно подхватила. В этом крике был оттенок истерии, вызванной внезапным освобождением от страха, и люди стали тесниться вокруг него, стремясь пожать ему руку, забыв свой страх перед ним как перед хозяином, ибо он сделался вожаком, и Медный Джон, смеясь и отбиваясь, вдруг оказался в воздухе, шахтеры несли его на руках, так что он мог собственными глазами видеть разрушения, которые произошли на горе по его воле.

– Ваш отец везучий человек, – сказал доктор Армстронг, – он спас свою медь и к тому же завоевал популярность. Пойдем посмотрим, какой разгром он там учинил.

Заходящее солнце, склоняясь к горизонту, задержалось над заливом Мэнди-Бей, и Джон, щурясь после темноты шахты, увидел, что на небе собираются первые вечерние облачка. Было позднее, чем он предполагал.

Слуга, который весь день дожидался хозяев, присматривая за лошадьми, подошел к нему, добродушно усмехаясь.

– Посмотрели бы вы на дорогу, сэр, – сказал он. – Там на нее льется целый водопад, говорят, она уже никуда не годится, весь склон еле держится после взрыва, а насыпь вот-вот сползет в море. Какое счастье, что это не со стороны Дунхейвена.

Вдруг Джон увидел, что лицо доктора Армстронга окаменело, и в тот же миг его охватил безумный страх, он почувствовал, как вся кровь отхлынула от его лица.

– Боже правый! Фанни-Роза… – вскричал он.

Он помчался вниз к дороге, но тут же сообразил, что это бесполезно – вода хлестала из пролома, бурным каскадом обрушиваясь на дорогу, неся с собой землю, камни, обломки скалы. Неподалеку от него в земле уже появились трещины, и толпа шахтеров указывала на них, бросала в поток камни и палки, забавляясь тем, что происходит. Они даже бились об заклад, споря о том, сколько еще выдержит эта дорога.

– Позовите отца! – крикнул Джон доктору Армстронгу. – Скажите, что из Эндриффа едет двуколка, она сейчас на дороге…

Не дожидаясь ответа, он бросился в поток и, по пояс в воде, стал перебираться на другую сторону, чтобы оказаться на дороге, в той ее части, которая еще не пострадала от потопа. У него перед глазами стояла страшная картина того, что могло произойти: пони, запряженный в двуколку, резво бежит по дороге, молодые женщины беспечно болтают, не подозревая о том, что ждет их впереди, и вдруг за поворотом на них обрушивается град каменьев и земли и мощный поток воды, вырвавшийся на свободу.

Спотыкаясь, он бежал вниз по склону горы – каждый вздох его был похож на рыдание, в глазах потемнело от страха. Один раз он оглянулся через плечо и увидел, что отец вместе с доктором Армстронгом бегут следом, а с ними несколько шахтеров, среди которых был и Николсон, – все они поняли, что может произойти. Джон молился, он, который с самого детства не произнес ни одной молитвы, и все время звал ее по имени: «Фанни-Роза… Фанни-Роза…»

Наконец он добрался до места, откуда видна была дорога – и вот она перед ним, заваленная валунами, обломками скалы и землей: всюду сочится вода; дорога разрушена еще больше, чем он предполагал, и – о, Боже Всемогущий! Что это там? Среди груды камней и крупных обломков лежит перевернутая двуколка, рядом – пони, у него дергаются ноги, а на дороге кто-то стоит, взывая о помощи…

– Фанни-Роза… Фанни-Роза… – и он спрыгивает вниз на дорогу, и вот она уже рыдает, дрожа, в его объятиях, указывает пальцем на лошадь, которая дергается, пытаясь из последних сил высвободиться из сбруи, на колеса перевернутой двуколки, и все это время у него в ушах стоит шум воды, грохот потока, обрушившегося на дорогу, а его отец и Вилли Армстронг с ужасом смотрят на груду обломков, на камни, и в их глазах он читает отчаяние…

– Фанни-Роза… Фанни-Роза…

Он поднимает жену на руки и несет прочь от воды и обломков, на обочину дороги, на склон, еще не тронутый разрушением, на мягкую влажную траву, целует ее руки, губы, волосы, а она прижимается к нему с рыданием…

– Я жива, – рыдает она, – жива, со мной ничего не случилось, а где Джейн? Что с ней? Пусть они найдут Джейн…

Рушится дорога на склоне горы, катятся камни, сыплется земля, льются гневные воды из шахты на Голодной Горе.


В ту ночь в Клонмиэре родился Джон Саймон Бродрик, тот самый, что будет впоследствии известен в семье как «Бешеный Джонни», но не было волшебницы-крестной, которая осенила бы его темную головку своим благословением, взмахнула бы волшебной палочкой; она покинула его, ускользнула, вслед за своим братом Генри.

5

Когда младенцу исполнилось три месяца, Фанни-Роза заявила, что ему необходимо сменить обстановку, и хотя доктор Армстронг уверял, что никогда еще не встречал такого здорового младенца – во всяком случае с такими здоровыми легкими, – Фанни-Роза возразила, что доктора ничего не понимают в маленьких детях и что самое главное – это материнский инстинкт.

Итак, Джон вместе с женой, сыном и со всеми собаками переправились на ту сторону воды и водворились на несколько месяцев в Летароге.

Жизнь в домике на ферме текла мирно и счастливо; по вечерам, когда младенец спокойно спал наверху под присмотром Марты, в гостиной царила атмосфера тишины и покоя – занавеси задернуты, горят свечи, в камине едва теплится огонь, Фанни-Роза сидит возле него в кресле и шьет какой-нибудь новый наряд для Джонни, который моментально из всего вырастал, и время от времени поглядывает на мужа со своей лучезарной улыбкой, чаще всего для того, чтобы обронить какое-нибудь замечание о необыкновенном уме их сына.

Хорошо, думал Джон, что Фанни-Роза решила переехать на эту сторону и поселиться в Летароге. Здесь, в этой уютной долине, на ферме, полной разных животных, где рядом расположена маленькая деревушка, а возле дома течет спокойный ручей, несчастье, случившееся в начале лета, казалось далеким, и о нем можно было не вспоминать по несколько часов кряду. Боль, причиненная ему смертью Джейн, немного притупилась, и со временем он стал склоняться к мысли, что такой исход избавил ее от долгих безрадостных лет одиночества. Джон слишком хорошо знал свою сестру. Забыть, не успев проститься, это не для нее. Нельзя было себе представить, что через год или через два она вышла бы замуж за кого-нибудь другого. Она бы вздыхала, стала вянуть и зачахла, словно цветок, у которого поникла головка. Лучше уж уйти сразу, мгновенно и бесстрашно, у подножья Голодной Горы, не оставив после себя горьких воспоминаний, а только портрет восемнадцатилетней девушки, у которой такие теплые карие глаза, полные надежды, и маленькая изящная ручка, перебирающая жемчужины ожерелья. Джон тосковал по ней, в его сердце, там, где была она, образовалась пустота, но здесь, в Летароге, он стал думать: это к лучшему, что она умерла.

Первые недели после ее смерти были очень тяжелы. Отец был потрясен; он сразу сильно состарился, заперся у себя в библиотеке и не желал ни с кем разговаривать, даже с Барбарой. Какие муки, какие страдания он испытывал, сидя один в темной безрадостной комнате, этого никто из них не знал. Но когда он, наконец, оттуда вышел – ведь все боялись, что он превратится в сломленного человека, тень прежнего Медного Джона – они увидели, что изменился он мало, разве что морщины на лице стали глубже да глаза смотрят еще более твердо.

Джон, чья ненависть к шахте после наводнения еще больше усилилась, обнаружил, что окончательно не может обсуждать с отцом деловые вопросы, и каждое утро с чувством недоумения, почти отвращения смотрел, как тот после завтрака отправляется на шахту. Когда, меньше чем через три месяца после того, как Джейн их покинула, отец объявил, что прибыла новая паровая машина, что она уже установлена и будет выкачивать воду из новой шахты без малейших затруднений, так что через месяц они уже смогут отгружать медь в Бронси, Джон встал и вышел из комнаты. Вскоре после этого Фанни-Роза предложила переехать в Летарог, и Джон, в первый раз в жизни, с радостью покинул Клонмиэр.

Теперь, он рассуждал сам с собой, когда у него есть жена и ребенок и большая вероятность дальнейшего прибавления семейства, он больше не может жить в доме отца с прежним удовольствием. Шесть коротких месяцев после женитьбы он испытывал гордость обладания, однако после возвращения семьи в Клонмиэр последний перестал ему принадлежать. Когда-нибудь, возможно, через много лет он к нему вернется, но до этого времени лучше приезжать туда в качестве гостя, а пока подыскать что-нибудь для себя, Фанни-Розы и маленького Джонни.

– Вся беда в том, – говорила ему Фанни-Роза, – что ты не можешь возразить отцу. И ты, и сестры – все вы его боитесь. А между тем хорошая ссора иногда помогает: когда как следует покричишь, воздух становится чище…

– Ссоры и крики я ненавижу еще больше, – отвечал Джон, – Клонмиэр принадлежит отцу, и пока он жив, лучше не пытаться жить вместе с ним. К тому же теперь, радость моя, у нас есть наш собственный дом по эту сторону воды, и я могу здесь заниматься своими борзыми, а ты – производить на свет наших детишек.

– По-моему, в тебе сидит какая-то сатанинская гордость, Джон: ты так любишь свой Клонмиэр, так хочешь им владеть, что не желаешь ни с кем его делить.

– Возможно, ты права, у меня сатанинская гордость, но правда и то, что я не хочу делить свою Фанни-Розу с этим чернявым дьяволенком, моим горластым сыночком, который обладает всеми недостатками своего отца и избалованной маменьки, но при этом начисто лишен их достоинств. Так что, чем скорее ты заведешь следующего, тем лучше, хотя бы для того, чтобы этому чертенку пришлось немного потесниться.

Фанни-Роза обвила руками шею мужа и улыбнулась ему так, как она одна умела, говоря, что он ревнивец и медведь, что она его нисколечко не любит, а потом исчезла с веселым смехом – та самая неуловимая Фанни-Роза, что некогда пленила его на Голодной Горе.

Трудности отчасти разрешились зимой, когда отец неожиданно купил дом милях в тридцати от Летарога в новом модном курортном местечке Сонби, до которого от Бронси можно было добраться пароходом за один час. Туда было легче добираться и зимой по сравнению с Летарогом – ведь поездка в Летарог и обратно – это долгое и утомительное путешествие. Поэтому было решено, что Джон и Фанни-Роза останутся жить на ферме, которая и будет их постоянным местопребыванием, в то время как Медный Джон с дочерьми будут проводить зиму в новом доме в Сонби – он сразу же получил наименование Бродрик-Хаус и сделался их постоянным адресом, когда они жили по ту сторону воды. Это устраивало всех, и Джону не нужно было беспокоиться о поисках жилища. Он вполне удовольствовался фермерским домом в Летароге, так же как и Фанни-Роза, и, по-видимому, Джонни, который и не подумал потесниться, чтобы уступить немного места своей сестренке Фанни, родившейся в апреле следующего года. Столь же прочно он занимал свое законное место и еще через год, когда на свет появился маленький Генри. Джонни превратился в тирана, и никому, кроме матери, не разрешалось ни в чем ему перечить. Это был красивый ребенок, темноволосый и черноглазый, как отец, но, как говорила Марта, все повадки он унаследовал от своей маменьки и к тому же характер – Джонни, как и она, выходил из себя при малейшем противоречии. Если ему чего-нибудь хотелось, он принимался орать, требуя, чтобы ему немедленно это дали, но как только просимый предмет оказывался у него в руках, он тут же ему надоедал, и Джонни пускался в рев, требуя чего-то другого.

– Мальчик постоянно чем-то недоволен, – заметил Джон, в недоумении глядя на своего маленького сына, который швырнул в огонь новую игрушку, потому что ему не понравился ее цвет. – Почему он никогда не сидит тихо, как Фанни?

– Он такой живой, у него масса энергии, – сказала Фанни-Роза, – верно ведь, моя прелесть?

«Прелесть» нахмурился и начал колотить ногами по полу.

– Я ни разу не ударил ни одного щенка, которые у меня росли, – заметил Джон, – и не собираюсь пороть собственного сына, но видит Бог, я бы хотел, чтобы кто-нибудь меня научил, как следует обращаться с этим ребенком, чтобы он был поспокойнее. Посмотри, теперь он дергает за волосы Фанни. Не могу припомнить, чтобы я когда-нибудь дернул за волосы Барбару.

– Ну конечно, дергал, просто ты об этом забыл, – сказала Фанни-Роза, беря сына на руки и давая ему конфету. – Позови Марту и скажи, чтобы она унесла Фанни наверх. Эта глупышка плачет и расстраивает Джонни.

– Мне кажется, что все совсем наоборот, – заметил Джон.

– Глупости! Фанни вечно хнычет, когда ее таскают за волосы, а Джонни от этого сердится. Слезы его страшно раздражают. Сейчас мы с тобой сходим в деревню и посмотрим, не найдется ли в лавке миссис Еванс чего-нибудь интересного. А если ты будешь хорошим мальчиком, то получишь награду: будешь обедать с папой и мамой и пить эль из кружки, которую тебе подарили на Новый год.

Отец никак не мог понять, с чего вдруг Джонни заслужил особую награду, после того как бросил в огонь игрушку и оттаскал за волосы сестру, но обещание, по крайней мере, оказало желаемое действие: хмурое выражение лица исчезло, его место заняла сияющая улыбка, и безобразный чертенок превратился в очаровательного маленького мальчика, который послушно пошел с мамой за ручку – образец воспитанного ребенка. Джон покачал головой, пожал плечами и, свистнув, отправился на псарню к своим собакам. Воспитание детей было выше его понимания. Женщины, конечно, знают, как надо с ними обращаться, хотя его не оставляло тревожное чувство, что Медный Джон выдрал бы его хорошенько, если бы он вел себя по отношению к сестрам так, как это делает Джонни, но он не мог спустить мальчишке штаны и высечь его, у него просто не поднималась рука. Когда Джонни начинал кричать и скандалить, его отец уходил в сад или на реку и возвращался только тогда, когда все стихало. Ему казалось, что это легче всего. И мало-помалу эта политика – его стремление избегать всего неприятного – стала распространяться и на все другое. Фанни-Роза правила Летарогом, значит, она должна была разбираться со слугами. Если кто-нибудь из них ленится или говорит грубости, ну что же, пусть она их рассчитает. Если старая Марта не понимает Джонни и ссорится из-за этого с Фанни-Розой, значит, ее нужно отправить на покой, но ради Бога, только чтобы не было сцен в его присутствии.

– Ты ничем не лучше, чем мой отец, – говорила Фанни-Роза. – Он тоже всегда старался увильнуть от ответственности. Тебе очень повезло, что я вовсе не робкое, пугливое создание, которое во всем от тебя зависит.

– Ты зависишь от меня только в одном отношении, зато в самом важном, – сказал Джон, обнимая ее за талию.

– Эх ты, бездельник несчастный, – рассмеялась его жена, – разве ты забыл, что у меня уже трое детей, и не успеешь оглянуться, как будет четвертый. А ты только и знаешь, что сидишь да смотришь на меня, зеваешь да улыбаешься. А то пойдешь на псарню возиться со своими собаками, они у тебя такие же лентяи и бездельники, как ты сам.

И верно, Джон потерял интерес к собачьим бегам. Сезон наступал раньше, чем он успевал сообразить, что прошло уже много месяцев, а его собакам, избаловавшимся и обленившимся – их постоянно перекармливали и редко выезжали с ними в поле – потребуется много недель интенсивной тренировки, прежде чем они будут в состоянии соревноваться с другими. Для этого их хозяину было бы необходимо собраться с силами и проявить максимум энергии, однако Джон понял, что он на это не способен.

– Все это бесполезно, Фанни-Роза, – сказал он однажды жене, возвратившись с предварительных испытаний, где его собаки получили от строгих судей какие-то жалкие несколько очков. – Время бегов для меня миновало. Меня это больше не интересует, сам не знаю почему. Когда я сегодня смотрел, как спустили собак и они несутся вперед, сломя голову, я подумал о том, как это бессмысленно. Ведь единственная их цель – поймать и растерзать несчастного зайца, у которого, быть может, где-то есть детеныши. Нет, мне кажется, что скоро я ограничусь тем, что буду сидеть с удочкой на берегу, а если мне и попадется какая-нибудь рыбешка, я отпущу ее в воду, так что она даже ничего и не почувствует.

И Джон снова садился в кресло в гостиной в Летароге, где постоянно царил беспорядок – она ничем не напоминала чистую, аккуратно прибранную комнату времен Барбары – и, посадив на колени крошечного Генри, тогда как по одну сторону от него сидела Фанни, а по другую – Джонни, он показывал им свою драгоценную коллекцию насекомых – ярко окрашенные крылышки неизменно привлекали внимание детей. В кресле напротив расположилась собака, на каминном коврике мурлыкала кошка, вылизывая только что родившихся котят; книги, игрушки, неоконченное рукоделье валялись по всему полу, а Фанни-Роза, охваченная внезапной страстью к шитью, стояла перед столом с огромными ножницами в руке, готовая изрезать свое бальное платье, для того чтобы сделать из него жакет, который мог бы скрыть очередную излишнюю округлость ее фигуры.

Рождение детей не оказывало почти никакого влияния на внешность Фанни-Розы. На взгляд мужа, она была так же хороша, как в тот день, когда он на ней женился; она по-прежнему оставалась своенравной, беспечной и капризной – истинная дочь Саймона Флауэра. Слуги никогда не знали, чего от нее ждать. Сегодня она была добра и великодушна, на их столе было жареное мясо, и она отпускала их всех чуть ли не на целый день; а назавтра она вихрем врывалась в кухню с мешочком сахара в руках, который, как она уверяла, был украден из кладовой, где никогда не было порядка; она разражалась такой бранью, какую, по словам слуг, она могла усвоить только под руководством конюхов на конюшне у ее папаши. Джон смеялся, услышав гневные тирады из гостиной, и спокойно уходил в сад. Фанни-Роза, досыта накричавшись, мчалась наверх в детскую, где ей случалось надавать тумаков испуганной девчонке, которую взяли из деревни к детям взамен старой Марты, а после этого, словно солнечный луч после дождя, она спускалась, напевая песенку, к мужу с малюткой Генри на руках и Джонни, который ковылял следом, уцепившись за ее юбку.

– Когда приезжаешь в Летарог, – говорила Элиза, возвратившись в чинный Бродрик-Хаус в Сонби после недели, проведенной в доме брата и его семьи, – такое впечатление, что оказываешься в зверинце. Присесть некуда, потому что на каждом кресле – или щенок, или котенок, или детские пеленки. Кормят отвратительно. Могу поклясться, что мою постель даже не проветрили к моему приезду, но я ничего не могла сказать, потому что Фанни-Роза вышила мне ночную рубашку, достойную королевы, она лежала, приготовленная, у меня на подушке. В первое же утро она подняла на ноги весь дом, распорядившись варить варенье. Я уверена, что из него ничего не получится, потому что сахару положили слишком много, без всякого расчета. А дети сидят за столом и поедают варенье, едва его успеют налить в банки.

– Однако мне кажется, что нашему милому Джону все это нравится, – заметила Барбара, озабоченно нахмурившись.

– Ах, он вполне счастлив, отлично себя чувствует во всем этом беспорядке. Сидит себе и смеется. Отрастил бакенбарды, только чтобы не бриться, как он мне объяснил.

– А дети?

– Дети прелестны и абсолютно неуправляемы. А что до нашего дорогого Джонни, то, может быть, он и дикий и бесится из-за каждого пустяка, но зато он самый любящий из всех, и очень привязан ко мне, называет меня «милая моя тетенька Элиза» и просит меня выйти за него замуж, когда он вырастет.

Бедняжечка Элиза, которой было уже под сорок, гордилась всяким предложением, даже если оно исходило от ее шестилетнего племянника.

Один раз в году Джона вместе с Фанни-Розой и детьми на три месяца приглашали в Клонмиэр. Медному Джону вторжение маленьких детей не причиняло особого беспокойства и не нарушало течения его жизни, поскольку он проводил почти все дни на руднике, а вечерами сидел у себя в библиотеке. Фанни-Роза с обычным искусством пускала в ход свои чары, а юный Джонни, очень быстро поняв, что непослушание может вызвать весьма неприятные последствия, вел себя в присутствии деда смирно, послушно и давал себе волю лишь тогда, когда на аллее слышался стук колес отъезжающего экипажа. Тут раздавался радостный вопль, в воздух летели стрелы из лука, и – горе его сестренке Фанни, которая играла в куклы на траве, Генри, который пытался завести свой волчок, и малютке Эдварду, сосущему соску, если их старший брат оказывался поблизости, потому что куклы летели в кусты, волчок оказывался в ручье, младенец валился на землю, а Джонни исполнял воинственный танец, воткнув в волосы петушиное перо и целясь из лука в тетушку Барбару, которая загораживалась от него зонтиком.

– Джонни, дорогой, ты должен быть осторожнее, ты так всех обижаешь. – Однако «дорогой Джонни», не обращая на ее слова ни малейшего внимания, пускал в зонтик стрелу и мчался в сад, чтобы мучить там старика Бэрда – рвал персики с деревьев, топтал грядки с салатом и пускал стрелы в зад старому садовнику, стоило ему только отвернуться.

– Почему он такой необузданный? – спрашивала Барбара у брата, вынимая из своей рабочей корзинки гнездо с только что родившимися мышатами. – Мы никогда не делали ничего подобного, когда были детьми. Он ведь такой умненький, такой привязчивый мальчик, просто он ни в чем не знает меры.

– Он унаследовал все наши недостатки и никаких достоинств, – отвечал Джон. – Я не могу его наказывать, потому что он делает все то, что хотелось сделать мне, только я никогда не решался.

– Не могу поверить, что тебе хотелось вылить ведро помоев на голову несчастной миссис Кейси, когда она чистила картофель, или привязать хлопушку к вымени коровы, – возразила Барбара. – Именно это вчера проделал Джонни, как мне пожаловался скотник Магони. Эта последняя шутка была довольно опасной.

– Да, надо признать, что у него несколько извращенное чувство юмора, – сказал Джоннин папаша, – но я бы с удовольствием сделал что-нибудь в этом роде.

– Не верю. Ты это просто так говоришь, чтобы защитить Джонни.

– Этот малый пропадет, если кто-нибудь серьезно за него не возьмется, – говорил доктор Армстронг, который был крестным отцом Джонни. – Будь он моим сыном, я бы порол его каждый день в течение недели, пока он не научился бы как следует себя вести. Что толку, что он умный, если он не умеет пользоваться своим умом? Да не так уж он и умен. У малыша Генри гораздо больше мозгов, вот увидите. И он не безобразничает.

– Я не думаю, что порка пойдет Джонни на пользу, – сказал его отец. – Мне приходилось видеть, как битье портило хорошую собаку, она теряла бойкость и задор, делалась ни к чему не пригодной; но я никогда не видел, чтобы это помогало. Воспитание не имеет ничего общего со становлением характера, таково мое мнение. Джонни рожден диким и необузданным, таким же он и останется, что бы вы или я или Фанни-Роза с ним ни делали.

И Джон, у которого в тридцать шесть лет уже пробивалась седина в темных волосах, засовывал руки в карманы и отправлялся на поиски своего первенца, с улыбкой думая о боли, терзавшей его сердце в тот момент, когда ребенок был зачат на Голодной Горе при белом лунном свете, о том, что он – дитя любви, страсти, сомнения и нежности.

– Все дело в том, – говорил доктор Армстронг Барбаре, – что в этом малом совсем не чувствуется кровь Бродриков, он больше походит на Флауэров. Когда я думаю о замке Эндрифф и о том, что там делается, меня начинает серьезно тревожить будущее Клонмиэра.

Рассудительному и порядочному Вилли Армстронгу, который родился и вырос в Букингемшире и пятнадцать лет жизни провел на королевской службе, трудно было понять тот образ жизни, который вели здешние люди, и в особенности Саймон Флауэр из Эндриффа. Человеку пятьдесят пять лет, а он проводит большую часть жизни в винном погребе или играя в карты со своим конюхом, в то время как крыша его дома готова рухнуть ему на голову, а собственные арендаторы смеются над ним в лицо. За это, как думал доктор Армстронг, его можно скорее пожалеть, чем осуждать. Но вот то, что он позволил своей юной дочери Матильде сбежать с местным сапожником, к тому же женатым человеком, и предложил ей жить вместе с любовником в сторожке у ворот, ведущих в парк, и рожать от него детей чуть ли не каждый год, превратило его в угрозу для страны, его взрастившей. Доктор не мог понять, как этому человеку не стыдно показываться в обществе – впрочем, общество по эту сторону воды совсем не то, что по другую.

Скандальное поведение Матильды и ее сапожника никого особенно не волновало, и даже миссис Флауэр, которая должна была бы умирать со стыда, только глубоко вздыхала и говорила, что «бедняжка Тилли» так никогда и не оправилась после того, как упала с лошади в возрасте четырнадцати лет, а бедный Салливан в сущности совсем неплохой человек и такой услужливый – он то и дело выполняет какую-нибудь работу в замке просто так, без всякой платы.

– Хуже всего приходится Бобу, – говорила Фанни-Роза, откладывая какую-нибудь крохотную одежку Эдварда, чтобы отдать ее сестре, – ведь действительно, должно быть, не совсем приятно, когда ты приезжаешь домой в отпуск с кем-нибудь из друзей, и тебя встречает у ворот с поклоном твой собственный шурин, а из окна привратницкой кивает головой сестрица и спрашивает, как ты поживаешь. Кроме того, очень неудобно, что мы с Тилли рожаем одновременно. Вот эта курточка пригодилась бы и нашему ребенку, но пусть уж пойдет ей, бедняжке, мне ничего не жалко для сестры.

Да, странные у них нравы, думал доктор Армстронг, задавая себе вопрос, почему он продолжает жить в этой стране, ведь изначальной причины, заставившей его уволиться из армии и купить практику в Дунхейвене, больше не существует; только портрет на стене в столовой в Клонмиэре напоминает о мечте, которой не суждено было сбыться. В память о той, которой уже не было на свете, он привязался к семье, и ему казалось, что у каждого из ее членов есть какие-то общие с ней черточки: у одного улыбка, у другого жест, выражение лица, ласковый голос – у всех, начиная с Медного Джона с его холодным юмором, так редко проявляющимся в эти дни, и кончая малюткой Эдвардом, у которого были такие же мягкие карие глаза и жизнерадостный детский смех. Клонмиэр вполне мог превратиться во второй замок Эндрифф, и действительно, когда там поселялась Фанни-Роза со своими детьми, эта вероятность казалась вполне реальной – собаки, игрушки и повсюду разбросанное шитье; а Джон, который совсем перестал гулять и от этого начал полнеть, стал все больше походить на Саймона Флауэра, но тем не менее их присутствие вносило в жизнь известное очарование, значительно превышавшее те неудобства, которые они причиняли, и в доме, когда они там находились, делалось как будто теплее и светлее.

«Факт остается фактом, – думал про себя доктор, – Джон, Фанни-Роза и этот чертенок мой крестник принадлежат этой стране, они – неотъемлемая часть Клонмиэра, его воздуха, его почвы, на которой они произрастают, так же как здешние свиньи и гуси, коровы и овцы. Бродрики – это Дунхейвен, а Дунхейвен – вся эта страна».

Два дня спустя он стоял у постели старейшего представителя этого семейства; у Неда Бродрика, приказчика, сделался удар в то время, как он объезжал порученные ему владения – совсем так же, как это случилось с его отцом, и прежде чем испустить дух, он подмигнул доктору, пошарил у себя под матрасом и достал оттуда мешочек с деньгами, которые скопились у него за много лет – он их утаил, собирая арендную плату в Клонмиэре, и давно должен был бы отдать своему брату и нанимателю.

На его похоронах присутствовала вся семья: Медный Джон с дочерьми стояли над могилой приказчика, склонив голову, а местным жителям, громко рыдавшим согласно обычаю, казалось вполне естественным, что гроб Неда несли четыре его незаконных сына.

6

Это случилось в сентябре тысяча восемьсот тридцать седьмого года. Томас Даудинг, клерк Дунхейвенской горнодобывающей компании, возвращаясь среди дня с рудника с деньгами – при нем было триста фунтов, которые нужно было положить на хранение в Дунхейвенском почтовом отделении до следующего дня, имел несчастье столкнуться с Сэмом Донованом, его сестрой Мэри Келли и ее мужем Джеймсом Келли. Мэри Келли, глупая вздорная женщина, торговала овощами в своей лавке, расположенной у самой почты. Судя по рассказам очевидцев, с прилавка упал кочан капусты и покатился под ноги лошади Даудинга, отчего животное встало на дыбы и скинуло седока на землю. Клерк, разгневанный тем, что оказался в таком глупом положении, поднявшись на ноги, обвинил Мэри Келли в том, что она все это подстроила нарочно – сама бросила на землю этот кочан. Тем временем Сэм Донован и его зять Джеймс Келли вышли из паба напротив лавки и напали на клерка. Один из них – неизвестно, кто именно, Донован или Келли – схватил мешок с деньгами и высыпал его содержимое на землю. Банкноты и монеты рассыпались по всей площади, а клерк, обеспокоенный таким оборотом дела, схватил мушкет, которым его снабдил Медный Джон на случай нападения разбойников, и выстрелил в воздух, надеясь этим остановить людей, которые ползали по земле, стараясь нахватать побольше денег, но, к несчастью, попал в глаз Джеймсу Келли, смертельно его ранив. Не прошло и минуты, как весь Дунхейвен пришел в страшное волнение. Клерк, опасаясь за свою жизнь, укрылся в здании почты; почтмейстер, проявив недюжинное присутствие духа, догадался забаррикадировать окна и двери и послал мальчика через черный ход за полицейским и директором рудника, за самим Медным Джоном. Потребовалось не так уж много времени, чтобы восстановить порядок. Тело незадачливого Джеймса Келли было перенесено в дом его шурина, где уже находилась вдова в состоянии полной истерики, а Томаса Даудинга, клерка компании, в закрытой карете увезли в Мэнди, в тюрьму графства. Его дело разбиралось на ближайшей сессии, и он был оправдан, после того как было заслушано множество противоречивых показаний; его отпустили, ограничившись строгим предупреждением впредь обращаться с огнестрельным оружием с большей осторожностью. Даудинг, потрясенный тем, что произошло, был счастлив оставить службу в компании и перебраться в другие края, как можно дальше от Дунхейвена, в надежде на то, что время и перемена места помогут ему избавиться от тяжелых воспоминаний, терзающих его душу. Не так просто обстояло дело в Дунхейвене. Старая ненависть к шахте, которая за эти десять лет немного поутихла, вспыхнула с новой силой, и Бродрики, оказываясь в Дунхейвене или просто проезжая по дорогам, то и дело ловили на себе косые взгляды. Снова у арендаторов Клонмиэра ломали ограды, снова калечили их скот и поджигали хлеб. В Дунхейвене не могли забыть, что мушкет, из которого стрелял клерк, хранился до этого в Клонмиэрском замке, каковое обстоятельство, по мнению Донованов, делало Медного Джона ни больше ни меньше как убийцей. Джеймс Келли, бывший при жизни человеком недалеким, к тому же большим любителем крепкого эля, после смерти превратился в мученика и воплощение всяческих добродетелей. Вдова его повсюду твердила, что он был настоящий святой и что она не слышала от него ни одного сердитого слова за все пятнадцать лет их совместной жизни.

– Он был слишком хорош для этой жизни и для меня, упокой Господь его душу, – говорила она. – А что до Бродриков, которые загубили эту светлую жизнь, то Боженька непременно их накажет, дай только срок.

Случилось так, что Джон вместе с Фанни-Розой и детьми находился в это время в Клонмиэре и совершенно случайно оказался причастным к случившемуся, поскольку именно он дал клерку мушкет за несколько недель до того, как произошло несчастье. Джона вызвали в качестве свидетеля, и он должен был присутствовать при судебном разбирательстве вместе с отцом. Вся процедура представлялась ему фантастической глупостью, и только обнаружив, что две его любимые борзые погибли в муках от подброшенного яда, он понял, что теперь и он, а не только его отец, навлек на себя ненависть дунхейвенцев. Он считал, что подло подвергать мучениям и убивать ни в чем не повинное животное ради того, чтобы кому-то отомстить.

– Что, черт возьми, я должен теперь делать? – спрашивал Джон Фанни-Розу, когда они похоронили несчастную Стрелку и ее брата в саду под старым орехом. – Не могу же я явиться в лавку к Сэму Доновану и обвинить его в том, что он отравил моих собак. Этот тип просто ухмыльнется своей хитрой противной ухмылкой и скажет, что он даже не знает, есть у меня собаки или нет.

– Но ведь Тим видел, как его сын перелезал через забор вчера вечером со стороны псарни, – сказала Фанни-Роза. – Ясно, что это сделал он. Возьми-ка ты палку и отдубась как следует этого ублюдка, так чтобы он запомнил на всю жизнь.

– Да, а потом Сэм Донован подаст на меня в суд за то, что я избил его отпрыска, – устало возразил Джон. – Ах, да какой в этом прок? Бедняжка Стрелка уж больше никогда не сможет бегать, и Смелый тоже. Они доставили мне самую большую радость в жизни, не считая тебя, Фанни-Роза. Может быть, это и глупо с моей стороны, но вся эта история ужасно меня расстроила. Я уже много лет так не огорчался.

Он ушел и долго сидел один в маленькой беседке, где десять лет назад любил лежать Генри, и думал о Стрелке и Смелом, как он их вырастил с самого рождения, сделав из маленьких щеночков чемпионов года, а теперь они лежат, холодные и бездыханные, погибнув в муках и без всякой помощи, – хозяина не было рядом с ними. Он думал о том, что они, быть может, звали его в ту ночь, чувствовали себя брошенными, покинутыми, потому что он к ним не пришел. Как ему было весело в те годы… Он вспомнил первый сезон в Норфолке, когда Стрелка получила все очки, какие только было возможно, завоевала все кубки, а потом, позже, уже здесь, когда они ездили в Мэнди вместе с Фанни-Розой, – толпа, крики, улыбка судьи, Стрелка, такая стройная, готовая сделать все, что прикажет хозяин, нетерпеливо ожидающая его слова, его ласки. Сколько красоты было в этой собаке, он готов поклясться, что у нее была душа. В последнее время он забросил своих собак, они обленились и растолстели, как и он сам.

Ну что же, теперь всему этому конец. Ничего не осталось от состязаний и побед, кроме кубков, стоящих на полке в столовой… Такой печальный бессмысленный конец. Они погибли, их отравили, и сделал это Сэм Донован. Никому из этой семьи Джон не причинил никакого вреда, однако он хорошо помнил, как проклял его старый Морти Донован в ту дождливую ночь на Голодной Горе. Может быть, как раз сейчас это проклятье и действует? Как жаль, что оно было нацелено на его борзых. Сидя сейчас в беседке, Джон стал думать о Донованах, пытаясь поставить себя на их место. Ведь раньше Клонмиэр принадлежал им, рассуждал он сам с собой, до того как в их краях появился первый Бродрик. А потом, после восстания сорок первого года, земли у них отобрали, так же как у многих их собратьев, и роздали другим людям из новой знати, в числе которых оказался и первый Генри Бродрик. Вполне естественно, что они были недовольны и не скрывали этого, естественно, что они ненавидели верного своему долгу законопослушного Джона Бродрика, который мешал им заниматься контрабандой, лишив возможности заработать немного денег хотя бы и незаконным путем. Стоит ли удивляться, что один из них подстрелил Джона, когда тот ехал в церковь, и можно ли винить их за то, что все они радовались успешному выстрелу? Говорят, что в бухте у дороги в годовщину его смерти до сих пор появляется кровь. Джон и Генри, когда были детьми, бегали в этот день на берег посмотреть, но никогда не видели ни капли крови, разве что когда женщина из сторожки, расположенной неподалеку, резала и мыла в воде курицу. Как бы то ни было, Донована, который был виновником рокового выстрела, убили друзья Бродриков, а дом его был разрушен. Нечего и удивляться, что между двумя семьями не затихает вражда.

«Если бы у меня было достаточно энергии, – думал Джон, – я бы пошел к Сэму, поговорил бы с ним начистоту и предложил покончить с этим делом. Иначе эта нелепая вражда будет длиться вечно. Джонни и сынок Сэма найдут новую причину для ссоры, хотя я не думаю, что моему сыну может понадобиться помощь – он прекрасно обойдется и без нее».

Когда Джон вышел из беседки, настроение у него было немного лучше, чем когда он туда пришел. Бедняжка Стрелка и ее брат были мертвы, и может быть, даже лучше, что они ушли из жизни так вдруг, во цвете лет, даже если их смерть была мучительной, чем если бы они дожили до старости и мучились ревматизмом, если бы у них болели зубы и, увидев зайца, они уже не могли бы пуститься за ним в погоню.

Он вышел из леса на откос под самым домом. Только что расцвели гортензии, и между ними ходила Барбара с ножницами в руках. Она неважно выглядела в последнее время, и Джон со страхом думал, что кашляет она совершенно так же, как Генри. Дети наперегонки бросились к нему, Джонни при этом перекувырнулся через голову, сбив с ног своего маленького братишку Эдварда. Из дома вышла Фанни-Роза с младенцем Гербертом на руках. Пятеро детей в течение восьми лет. Они неплохо поработали… Она передала ребенка золовке и пошла навстречу мужу. При виде жены Джон снова испытал прилив любви. Неужели это возможно, что ее вид – улыбка, взгляд, прикосновение руки – всегда будут оказывать на него такое действие?

– Двадцать девятого день нашей свадьбы, – сказал он. – Мы уже девять лет как вместе. Тебе это известно?

– Трудно было бы это забыть, – сказала она, указывая на детей. – Может быть, мне пора надеть чепчик и сидеть дома, вместо того чтобы бегать по всей усадьбе, как я это делаю сейчас? Говорят, что первые десять лет семейной жизни самые трудные.

– Правда? А в каком смысле?

– Ну, мужу надоедает видеть каждую ночь на соседней подушке одно и то же лицо, и он начинает оглядываться вокруг в поисках чего-нибудь новенького и более интересного.

– Откуда ты знаешь, может быть, я и пытался найти что-нибудь получше, да не мог?

– Знаю, дорогой. Не нашел, потому что слишком ленив, да на тебя теперь ни одна женщина не посмотрит, с такими-то бакенбардами.

– Не так уж я ленив, как тебе кажется. Вот увидишь, я на днях собираюсь кое-что предпринять, так что вы все удивитесь, когда узнаете.

– Интересно, что это такое?

– Не скажу. Как ни приставай, все равно сохраню это в тайне.

Дело в том, что Джон наконец принял решение отправиться в деревню, повидаться с Сэмом Донованом и попытаться положить конец почти двухвековой вражде. Для него самого это не имело особого значения, но он считал своим долгом предпринять этот шаг ради своих детей. Зачем ставить Джонни, Генри, Эдварда, Герберта и Фанни в такое положение, при котором в любой момент может возникнуть какая-нибудь глупая ссора? Итак, через неделю после того, как погибли собаки, Джон отправился пешком в деревню Дунхейвен, с сожалением отказавшись от приглашения сопровождать Фанни-Розу на пикник.

– Пикников в жизни будет еще много, – сказал он им. – А я хочу, хоть раз в жизни, сделать какое-то дело.

– Смотри, как бы тебе не умереть от усталости, – смеясь, сказала Фанни-Роза.

– Не беспокойся, не умру, – отвечал ее муж.

Как приятно было идти под октябрьским солнцем. На дорожке в лесу шуршали опавшие листья, старые цапли захлопали крыльями при его приближении и поднялись из своих гнезд. В бухте начинался прилив; кто-то из садовников жег листья в парке. До него донесся приятный горьковатый запах дыма. Скоро можно будет охотиться на тетеревов, и он уговорит отца освободиться хотя бы на день от дел на руднике и прогуляться с ружьем в лес. На килинских болотах можно было бы пострелять вальдшнепов или съездить на остров Дун травить зайцев. Надо будет предложить Фанни-Розе остаться в Клонмиэре до Рождества. В Летароге пятеро маленьких детей создавали такой шум, словно их был целый десяток. Если так будет продолжаться и дальше, ему придется вернуть Летарог отцу, а самому подыскать себе что-нибудь попросторнее. Внизу, в Дунхейвене, было знойно и душно, словно все еще не кончилось лето; на рыночной площади было пусто, как обычно в конце дня. Он дошел до набережной и направился к лавке Сэма Донована. Окна были закрыты ставнями. Джон постучал в дверь, и она тут же открылась; на порог, вытирая руки грязным фартуком, вышла жена Сэма, худая усталая женщина. Из-за материнского плеча выглядывала девчонка лет одиннадцати с такими же голубыми глазами и светлыми волосами, как у всех Донованов.

– Сэм дома? – спросил Джон, чувствуя, что его голос звучит несколько более нервно, чем ему бы хотелось.

– Нету его, – ответила женщина, подозрительно разглядывая пришедшего.

– Ах, как жаль, – сказал Джон. – А я специально пришел, чтобы с ним поговорить.

Женщина ничего не ответила, и, подождав с минуту, Джон повернулся и пошел прочь. Снова, наверное, все испортил, подумал он. Девочка пошепталась с матерью и выскочила вслед за Джоном на набережную.

– Отец живет сейчас у моего дяди Денни, там у них болеют, – сказала она. – Если вы хотите с ним поговорить, пойдите туда. Мы с мамашей не видели его вот уже две недели.

Джон поблагодарил девочку и пошел назад по набережной. Он был разочарован, не найдя Сэма дома – его решимость, то, что он отважился пойти к Донованам, оказались напрасными. Часы на колокольне пробили четыре. Ехать туда, где развлекалось его семейство, было слишком поздно. Нет, если уж он поставил себе цель, то будет к ней стремиться, это дело непременно нужно закончить. Он пойдет к Денни Доновану и повидается с обоими братьями сразу. Если уж ты что-то задумал, доведи дело до конца. Помимо всего прочего, это идеальный день для прогулки, а воздух по пути к Денмиэру покажется после деревни просто великолепным.

Он снова оставил за спиной Дунхейвен, дом при воротах, прошел через парк и направился на запад по дороге через болото. Отец добился своего, дорога местами была расширена и теперь шла прямо, по направлению к реке. Джон, однако, не считал, что от этого была какая-то польза, разве что больше народу приезжали и приходили в Дунхейвен в базарные дни и на церковные праздники. Кабачок Денни Донована – полуразвалившаяся лачуга, где за домом копались в земле несколько грязных куриц, – находился примерно в трех милях по этой дороге. В сарае на заднем дворе стояла тележка Денни, а его пони свободно пасся рядом на болоте.

«Он-то во всяком случае дома, – думал Джон, – если я не застану здесь Сэма».

За занавеской в окне второго этажа он заметил фигуру женщины и признал в ней Мэри Келли, вдову несчастного, которого недавно убили. Мужество начало его покидать. Возможно, он явился сюда из глупого донкихотства. Дверь в кабак была закрыта, и Джон, обойдя вокруг дома, подошел к черному ходу. Странно, что Денни запер дверь, лишаясь возможности заполучить клиента. Скорее всего, у него кончился запас спиртного, и ему некогда поехать в Мэнди, чтобы его пополнить.

Джон постучал в дверь и, не дожидаясь ответа, храбро поднял щеколду и вошел. Внизу никого не было, но наверху в спальне слышались звуки какого-то движения. Воздух в помещении бара был спертый и застоявшийся; все было покрыто пылью, а на стойке стояли три немытых стакана, находившиеся там, по всей видимости, уже несколько дней. Он постучал по стойке кулаком, и через некоторое время услышал, как кто-то спускается по шаткой скрипучей лестнице, и перед ним появился Сэм Донован. На нем была ночная рубашка, засунутая в брюки, и он был небрит. Сэм молча смотрел на посетителя, а потом почесал за ухом, и лицо его расплылось в хитрую раболепную улыбку, так свойственную его характеру.

– Добрый день, Сэм, – сказал Джон, протягивая руку, которую тот пожал после минутного колебания. – Я давно уже собирался с тобой поговорить, и вот зашел сегодня к тебе в лавку, а твоя жена послала меня сюда. Я так понял, что ты нездоров.

– Нет, мистер Бродрик, – ответил Сэм, – я-то здоров, это Денни у нас хворает, и мы с Мэри поселились здесь, чтобы за ним ходить. Сказывают, он заразился в Мэнди через дурную воду, когда мы ездили туда в суд давать показания.

– Мне очень жаль.

– Не хотите ли подняться наверх и поговорить с ним? Он хотя лежит в постели, но это ничего, разговаривать-то может, лихоманка его уже отпустила.

Джон пошел наверх следом за Сэмом Донованом, и его проводили в тесную душную спальню, точно такую же, как та, в которой стояла за занавеской Мэри Келли, когда он заметил ее с дороги. Окна в комнате были плотно закрыты, запах там стоял отвратительный. Брат Сэма Денни лежал на кровати, рядом сидела его сестра-вдова. На голове у нее был надет черный кружевной чепец – Джон мог поклясться, что когда он увидел ее с дороги, чепца на ней не было. Денни Донован сильно похудел и вообще выглядел ужасно. Правда или нет, что он заболел, напившись дурной воды в Мэнди, неизвестно, но он несомненно напился чего-то такого, что пагубно подействовало на его здоровье.

– Я слышал, ты плохо себя чувствуешь, Денни, – сказал Джон.

– Сейчас уже полегчало, мистер Джон, – отозвался больной, наблюдая за гостем из-под одеяла, – но вот лихорадка замучила, трясла меня несколько дней, просто чудо, что я выжил после этакой страсти. А бедняжка Мэри, она ведь только-только мужа схоронила, а не побоялась заразы, пришла сюда вместе с Сэмом, чтобы за мной ходить. Вот что значит братская любовь.

– Верно, ничего не скажешь, – заметил Джон, вспомнив, как несколько лет назад Сэм валтузил Денни в Новый год, называя его негодяем, сатаной и другими ласкательными именами – братцы слишком нагрузились, провожая старый год. – Раз уж мы заговорили о любви, я скажу вам, для чего я сюда пришел. Прежде всего, я очень сожалею об этом несчастном происшествии, в котором был убит ваш муж, миссис Келли, прошу вас поверить мне.

– Какой это был прекрасный человек, – запричитала вдова, – другого такого во всем свете не найдется, только в раю.

– Скверное было дело, – сказал Сэм. – Теперь вот бедняжке Мэри придется голодать, у нее ведь нет сыновей, и некому будет ее кормить. А мы с Денни тоже не много можем для нее сделать, мы сами бедные, нам свою семью содержать надобно. Только нынче днем мы между собой говорили: вот святое было бы дело, кабы нашелся добрый джентльмен, который пригрел да пожалел бы ее, да где такого сыщешь в наших краях?

– Я бы никогда в жизни не дал мушкета Томасу Даудингу, если бы думал, что он станет из него стрелять… – сказал Джон.

– Он ведь был только для украшения, – поддержал его Денни. – Этот клерк любил похвастать им перед людьми. Я и давеча тебе это говорил, Сэм.

– Если миссис Келли действительно нуждается в помощи, я ей, конечно, помогу, – сказал Джон. – А как вы думаете, не настало ли время забыть давнишнюю ссору между нашими семьями и помириться? Я первый готов признать, что мы, со своей стороны, во многом виноваты. Нам больше везло, обстоятельства складывались для нас благоприятно, тогда как вас постоянно преследовали несчастья. Давайте все четверо пожмем друг другу руки и больше никогда не будем об этом говорить.

Последовало минутное молчание. Вдова глубоко вздыхала, Сэм Донован чесал за ухом.

– А сколько вы могли бы положить моей сестре? – спросил он.

– Это зависит от того, насколько она вам дорога, – ответил Джон и, встав с места, подошел к окну и открыл его, с жадностью вдохнув ароматный воздух пустоши.

Какой он идиот, что явился сюда. Они ничего не поняли. Решили, что он хочет откупиться, заплатить, чтобы они больше не делали его семье пакостей. Как будет презирать его отец, когда узнает, что он сделал. Дурак всегда найдет способ спустить свои денежки… Братья тем временем оживленно совещались с сестрой.

– Мэри думает, что ей достанет пяти шиллингов в неделю, – сказал Сэм.

– Очень хорошо, – согласился Джон. – Я позабочусь, чтобы она получала эти деньги. – Он сунул руку в карман и достал несколько монет. – Вот возьмите для начала, – сказал он, – советую вам открыть счет в почтовом отделении, там деньги будут целее.

– Принеси мистеру Джону выпить, – сказал больной, – надо отпраздновать это событие. Там в чулане есть бутылка виски, а здесь вот и стакан для него. Я бы тоже выпил, кабы не горячка – как глотнешь спиртного, ровно жидкий свинец идет по горлу, до того оно распухло.

Это, думал Джон, самый бессмысленный момент во всей моей бессмысленной жизни: распивать виски с Донованами и готовиться к тому, чтобы содержать Мэри Келли до конца ее дней. Боюсь, у меня не хватит смелости рассказать об этом даже Фанни-Розе.

Вдова, по-видимому, приободрилась и, выпив вместе с Джоном стаканчик виски, спросила его о детях.

– В жизни не случалось мне видеть таких пригожих деток, мистер Бродрик, – говорила она. – Ну чисто ангелочки небесные!

– Вы бы не стали так говорить, миссис Келли, если бы жили вместе с ними, – сказал Джон.

Безумие и идиотизм происходящего вдруг представились ему с такой ясностью, что он едва не расхохотался вслух. Те самые люди, что вчера отравили его собак, льстят ему, всячески его обхаживают, а он к тому же дает им деньги.

– Ну что же, всего тебе хорошего, Дени, – сказал он, ставя стакан. – Надеюсь, ты скоро поправишься и встанешь на ноги. Пусть это будет тебе уроком: никогда больше не пей воды.

Джон спустился вниз по лестнице в сопровождении Сэма и вдовы, которые довели его до самой двери с улыбками и чувствительными пожеланиями.

– Доброго вам здоровьица, мистер Джон, – говорил Сэм, – если я что могу для вас сделать, в любое время пошлите за мной в лавку, а то и сами зайдите.

– Хорошо, Сэм, я запомню, – сказал Джон и пошел по дороге к Клонмиэру, трясясь от смеха при мысли о том, каким идиотом он себя показал. По крайней мере от этого будет какой-то толк: Донованы оставят их в покое еще на десяток лет.

Придя домой, он обнаружил, что Фанни-Роза с детьми уже вернулись домой, и вся семья сидит за обедом. Дети были очень довольны, пикник прошел отлично, и у Джонни выпал передний зуб. Фанни-Роза раскраснелась, на лице у нее появились веснушки, и вообще она была прелестна. У всех было отличное настроение, возможно, потому, что Медный Джон уехал на несколько дней в Слейн, и в его отсутствие атмосфера в доме была гораздо более спокойная.

К десерту подошел Вилли Армстронг, рано задернули занавеси, зажгли свечи, и все собрались у камина жарить каштаны.

– Между прочим, – сказал доктор, – вам приятно будет узнать, Барбара, что нет ни малейших оснований бояться эпидемии. Все больные изолированы и не общаются со здоровыми. Ведь дифтерия, как ее называют, очень опасное заболевание.

– Как я рада, – отозвалась Барбара. – Страшно было подумать, что в доме дети, а вокруг столько больных.

– Денису Доновану очень повезло, что он так быстро поправился, – сказал доктор Армстронг. – Впрочем, все Донованы одинаковы – здоровы, как десять буйволов.

Джон выбросил недоеденный каштан в камин и уставился на своего друга.

– Ты говоришь, что Денни Донован болен дифтерией? – спокойно спросил он.

– Да, – ответил доктор. – А что? В чем дело?

Джон поднялся на ноги и подошел к окну. Он постоял с минутку, быстро что-то соображая, а потом обернулся к жене и детям.

– К сожалению, я должен вам кое-что сообщить, – сказал он. – Я понятия не имел о дифтерии, и сегодня днем заходил к Денни Доновану.

Сестры, друг и жена в ужасе смотрели на Джона. Он рассказал им в нескольких словах, как было дело; говорил он спокойным, тихим голосом. Окончив рассказ, он посмотрел на Фанни-Розу, словно ища ее любви и сочувствия. Она стояла не шевелясь, в глазах ее был ужас, такой, какого он прежде никогда не видел.

– Если ты принес в дом болезнь и заразишь Джонни, я никогда в жизни тебе этого не прощу, – сказала она.

* * *

В комнате было темно. Он не видел даже литографии на стене, изображающей Итон. Не видно было и ящичка с бабочками. И птичьих яиц. От этого ему было очень одиноко лежать, потому что он любил принадлежащие ему вещи и когда их не видел, чувствовал себя изгнанником, ему казалось, что это не он мечется в постели, не находя себе места, и что постель не его, а чужая. Иногда он падал в бездонную яму, края которой были холодны и влажны, совсем как каменные стены шахты, и его отец, глядя на него сверху, качает головой и отворачивается, говоря, что спасать его не стоит, все равно из него ничего не получится. Потом отец превращался в учителя в Итоне, который перелистывал его сочинения, глядя сквозь очки в золотой оправе. «У младшего Бродрика отсутствует всякая инициатива…» Вот в чем дело. Это его всегдашняя беда – отсутствие инициативы. Он никогда не стремился служить отечеству или заниматься юридической практикой – словом, не делал ничего, что от него ждали. Он хотел только одного: чтобы его оставили в покое. Лучше всего его понимали собаки; они, бывало, стояли у ноги, нетерпеливо переминаясь, дрожа от возбуждения, устремив на него умные глаза в ожидании его слова, чуткие создания, преданные ему всей душой. Он любил обхватить собачью голову руками, потрепать собаку за уши, погладить, шепча ей на ухо разные глупости. Стрелка, гордая и надменная, она даже не рвалась со сворки, и вдруг – припадет на задние лапы, прыгнет, вильнет туда-сюда и смотришь – на острове Дун одним зайцем стало меньше.

В комнате было слишком жарко, словно в печке, и когда он просил открыть окно, кто-то чужой, с чужим голосом, ему незнакомым, уговаривал его успокоиться, как будто он снова сделался ребенком, и за ним, как прежде, ходит старая Марта.

Ах, если бы можно было встать с постели и выйти на воздух, вдохнуть запах трав и папоротника на Голодной Горе. Окунуться в озеро и ощутить на обнаженном теле легкое дуновение ветерка. Фанни-Роза тоже пошла бы с ним, на открытом воздухе она не побоялась бы заразы… Как странно, думал он, жизнь его была лишена цели, он ничего не достиг, постоянно обманывал надежды отца, не довел до конца ни одного из своих начинаний, и все-таки, несмотря на все это, дал счастье Фанни-Розе… Значит, все остальное не имело значение. Стоило лежать здесь в темноте ради того, чтобы об этом вспоминать. Не было на свете более прекрасной женщины, чем Фанни-Роза, когда она стояла на берегу озера на Голодной Горе. Когда это было? Десять, одиннадцать, может быть, двенадцать лет тому назад? А может быть, вчера? Один раз она на него рассердилась, потому что он ходил к Дени Доновану и мог принести в дом болезнь и заразить Джонни. Она заперлась вместе с детьми в другой части дома и не подходила к нему. А теперь у него жар и лихорадка, зато дети в безопасности; они не заразятся и Фанни-Роза тоже. Красота Фанни-Розы… Боже мой, какая это была глупость! Отправиться в гости к Денни Доновану, сидеть на его кровати, пить с ним виски и дать обещание содержать до конца дней его сестру. Он рассмеялся, думая о том, что никто не способен оценить весь юмор этой ситуации. Ни один человек на свете. Кроме, может быть, Джонни. Возможно, что в один прекрасный день Джонни расскажут эту историю, и его забавное красивое упрямое лицо сморщится от неудержимого смеха, и, вопреки разделяющей их туманной пелене времени, они поймут друг друга.

Здоров укушенный мужлан,

Погиб несчастный пес.

Он припомнил, как однажды вечером, сидя у камина в их гостиной в Летароге, читал эти строчки детям. Как точно они подходят к данной ситуации. Через два дня будет двадцать девятое октября, день их свадьбы с Фанни-Розой. Может быть, она отважится подойти к концу коридора, заглянет к нему в комнату в башне, посмотрит, как он лежит там в постели. Она помашет ему рукой, пошлет воздушный поцелуй.

Снова наступила темнота, он не знал, день теперь или ночь, но в момент какого-то странного просветления вдруг ясно увидел всю цепь событий, в результате которых он лежит теперь в кровати; ведь если бы он не дал клерку мушкета, он был бы сейчас в саду вместе с Фанни-Розой и детьми. Клерку, который ехал с рудника и вез в сумке три сотни фунтов.

«Джейн всегда говорила, что рудник приносит нашей семье несчастье, – думал он, – однако отец не желал этому верить. Он будет продавать медь еще по крайней мере лет двадцать, когда от меня уже ничего не останется, только кубок, который я завоевал на состязаниях тысяча восемьсот двадцать девятого года».

Он, должно быть, заснул и спал довольно долго, потому что, когда проснулся, сквозь задернутые занавеси пробивались полоски света, в лесу позади замка ворковали голуби, а со стороны конюшни слышалось знакомое позвякивание ведер. Он чувствовал себя смертельно усталым, но спокойным и довольным.

«Ладно, – думал он, – пусть я самый никчемный из всех Бродриков, но я, по крайней мере, самый счастливый из них».

КНИГА ТРЕТЬЯ

Бешеный Джонни (1838–1858)

1

Когда Джонни оглядывался на свои детские годы, ему казалось, что все они состояли из бесконечной серии разных проделок, единственной целью которых было взбесить взрослых. Он всегда считал, что существует два мира: мир фантазии, который он создал сам для себя и где был полновластным хозяином над буйной ватагой ребятишек, которые делали все, что им заблагорассудится, и действительный мир власти, воплощением которого был его дед Медный Джон – фигура, обладающая такой силой и могуществом, что достаточно ему было появиться в Клонмиэре, как в душе Джонни вспыхивал яростный бунтарский дух. Это спокойное серьезное лицо, решительный подбородок, твердый взгляд означали, что дети должны смирить свой буйный нрав, говорить тихим голосом, а если им хочется шалить и смеяться, то пусть убираются к себе наверх. И Джонни, который привык валяться на диванах в вечно неубранной гостиной в Летароге, кидать на пол подушки своей маменьки, пинать грязными ногами ножки столов и стульев, считал для себя унизительным, что в доме деда его отправляют наверх в детские комнаты, и оскорблялся.

Таким образом, Медный Джон был для него чем-то вроде чудовища, сказочного великана-людоеда, который живет в своей крепости, а он, Джонни, – отважный юный пленник, который в конце концов отрубит великану голову и будет гордо стоять, попирая ногами его мертвое тело. Самым подходящим временем дразнить великана была ежедневная общая молитва в доме. В качестве жертвы избирался кто-нибудь из слуг. Джонни, к примеру, обвязывал бечевкой подушечку для коленопреклонения и пропускал бечевку под ковер, а потом, во время молитвы, стоя на коленях возле своего стула на другом конце столовой, начинал дергать за нее, заставляя незадачливого лакея, стоящего на коленях на подушечке, вздрагивать, к великому замешательству остальных молящихся. Или приносил в комнату ручную мышку и пускал ее на пол; рано или поздно мышка забиралась под юбки какой-нибудь из горничных или судомоек, а Джонни наблюдал исподтишка, как несчастная женщина пытается побороть страх перед мышами и, наконец, не выдержав, начинает визжать, вызывая тем самым суровое неудовольствие людоеда. Удивительно, что ни один из слуг ни разу не пожаловался на него деду. В какой-то мере все они были с ним заодно, и в тот же день Джонни, как ни в чем не бывало, мог явиться на кухню; он усаживался за стол, где миссис Кейси готовила тесто для печенья, называл старушку своей возлюбленной, своей королевой, щекотал ее под подбородком, так что она не в силах была на него сердиться и награждала его печеньем. «Мастер Джонни очень уж боек да необуздан», – таков был единодушный вердикт, вынесенный слугами, однако никто из них никогда на него не жаловался. «Он кого хочешь сумеет обойти», – говорили они; впрочем, этим свойством обладали все маленькие Бродрики, вплоть до малютки Герберта, у которого были такие сияющие карие глазенки, а уж бедняжка миссис Бродрик, оставшаяся вдовой, не прожив с мужем и десятка лет, и вынужденная теперь воспитывать всю эту шумную ораву, вызывала у прислуги глубокую жалость, которую они никак не могли скрыть. По правде говоря, сама миссис Бродрик забыла о своем печальном положении раньше, чем слуги.

Целых три месяца, а то и более Фанни-Роза предавалась самому безутешному горю; она собиралась покончить с собой, проводила все дни в постели, где за ней нежно ухаживали Барбара и Элиза, уверяла, что не может больше жить, но потом, незадолго до Рождества, золовки уговорили ее поехать вместе с ними в Сонби, с тем чтобы провести там зиму, и то ли перемена обстановки, то ли визиты друзей, а может быть, веселые голоса детей – одним словом, все вместе помогло утишить охватившее ее горе, и весной она вернулась в Клонмиэр почти прежней Фанни-Розой. Почти, но не совсем. В ней что-то умерло, что – трудно определить словами, но это что-то она утратила навсегда. Легкий веселый нрав, сияющая прелесть, которые Джон в ней разбудил своей любовью и нежностью, вспыхнули и погасли, исчезли без следа. Ее внешность – одежда, прическа – все это вдруг перестало ее занимать. Раньше ей было интересно покупать новые платья и шляпки, потому что Джон смотрел на нее сияющими глазами, протягивал к ней руки, чтобы заключить ее в свои объятия. А теперь не было никакого смысла стараться, покупать какие-то материи – сгодятся и старые платья, оставшиеся от прежнего сезона. Можно было ожидать, что двадцатидевятилетняя вдова снова выйдет замуж, и доктор Армстронг, снова увидев Фанни-Розу после ее возвращения в Клонмиэр, через полгода после смерти мужа, говорил себе, что с ее темпераментом и живостью она вряд ли долго станет мириться с положением вдовы. Он ошибся. С этой стороной ее жизни было покончено навсегда. Оставалось будущее – тот день, когда Джонни станет хозяином Клонмиэра. Миссис Джон Бродрик – это важное лицо. Наступит день, – конечно же, он не так далек – когда ее свекор умрет, и Джонни станет наследником всего имения и состояния. Фанни-Роза будет хозяйкой Клонмиэра. Именно она будет отдавать приказания, платить жалованье и вообще распоряжаться всеми деньгами Джонни; а денег будет, конечно, немало, ведь медь приносит колоссальные доходы, и миссис Джон Бродрик, которая будет управлять всеми имениями своего сына, займет весьма заметное положение в обществе. Она никогда не забывала, что она – племянница лорда Мэнди, и время от времени напоминала об этом обстоятельстве Барбаре и Элизе просто так, случайно обронив словечко-другое, однако этих словечек было достаточно, чтобы они усвоили себе истинное положение вещей на тот случай, если ее дружеское отношение к ним заставит их об этом забыть.

Постепенно она начала говорить о том, что будет делать, какие изменения внесет в жизнь Клонмиэра, когда имение будет принадлежать ей, вернее, конечно, Джонни, что казалось Барбаре и Элизе несколько преждевременным. Их отцу не было еще и семидесяти лет, он обладал прекрасным здоровьем, и было маловероятно, что в ближайшие несколько лет он уступит свое место внуку.

– Как жаль, – сказала однажды Элиза Барбаре, – что Фанни-Роза постоянно разговаривает так, словно Клонмиэр уже принадлежит ей. Вообще я считаю, что она очень переменилась со смертью Джона. Раньше она была такая веселая, а теперь только и знает, что всеми командует.

– Бедненькая Фанни-Роза, – вздохнула Барбара, – никто из нас не знает, как она тоскует по Джону. Мы должны быть с ней терпеливы и не обращать внимания. К тому же не забывай, как она обожает нашего Джонни.

– Я же не говорю, что она его не любит, – продолжала свое Элиза, – но мне неприятно, когда Фанни-Роза распоряжается на конюшне и велит седлать мою лошадь, когда собирается кататься верхом.

– Ты забываешь, – сказала миротворица Барбара, – что Фанни-Роза вообще привыкла распоряжаться. В Летароге ей приходилось делать все самой, а когда у женщины на попечении дом и дети, она не может не распоряжаться слугами, иначе она пропадет. Я постоянно встречаюсь с ней в кухне, она то и дело отменяет мои приказания, объясняя кухарке, что то или иное блюдо вредно детям, у них может испортиться пищеварение. Возможно, она права, я с ней не спорю. Что бы она ни делала, будем стараться обойтись без неприятностей.

– Я просто поражаюсь, как отец все это терпит и не раздражается, – сказала Элиза. – Она часто открыто противоречит ему за столом. Ни от кого из нас он бы в жизни такого не потерпел.

– В отличие от нас Фанни-Роза много путешествовала, – сказала Барбара, – и, кроме того, она прочитала много книг. Вообще я часто замечала, что мужчины охотно вступают в разговоры с женщинами, у которых были или есть мужья, а таких, как мы, оставшихся в девицах, сразу же осаживают, заставляя замолчать. Замужние женщины, наверное, знают о жизни что-то такое, что нам недоступно.

Элиза фыркнула. Она ненавидела, когда ей напоминали о ее девичестве и преклонном возрасте. Однако вдова их брата поселилась у них навсегда, и Барбара права, не к чему устраивать ссоры. Итак, «миссис Джон», как ее называли слуги, стала играть значительно более заметную роль в управлении домом, чем «мисс Барбара» или «мисс Элиза», однако власть ее проявлялась совсем иначе, чем это делалось при прежнем правлении. Ее нисколько не волновало, если запаздывал обед или ужин, но если на стол подавалось пирожное вместо заказанного ею молочного пудинга, она врывалась на кухню и устраивала скандал миссис Кейси, понося ее в присутствии других слуг, а если с туалетного столика в ее спальне пропадала какая-нибудь безделушка (которая вполне могла закатиться под кровать или куда-нибудь еще, поскольку там всегда царил беспорядок), немедленно вызывалась горничная, которую обвиняли в воровстве и тут же отказывали ей от места, не спросив разрешения у Барбары и даже не поставив ее в известность о случившемся.

Ее собственные дети никогда не знали, чего от нее ожидать. То она их баловала, щедро расточая ласки, то, без всякого перехода, начинала бранить; а ведь после деда самой значительной фигурой на протяжении всего их детства было это непостижимое, ежеминутно меняющееся существо, их мать; порою – ангел: веселые смеющиеся глаза, ласковое лицо, обрамленное облаком каштановых волос, порою – гневный демон, разъяренная фурия из сказки, изрыгающая злобную брань.

Единственный человек, который мог справиться с Джонни, был его крестный, доктор Армстронг, или «дядя Вилли», как его называли дети, но Джонни никогда в жизни не мог простить ему порки, полученной в первый раз в его жизни, потому что порка эта была незаслуженной.

Тетушка Барбара была нездорова, она теперь постоянно кашляла, и дядя Вилли пришел ее навестить. Она в это время вязала шерстяную шаль для одной бедной женщины из Оукмаунта и оставила свою рабочую корзинку в гостиной. Дядя Вилли, которого она попросила принести ей эту шаль, чтобы она могла продолжать работу, лежа у себя в комнате, обнаружил, что все нитки испачканы и перепутаны, а сама шаль изорвана в клочья. Слуги, которых призвали к ответу, сказали, что видели, как «мастер Джонни» играл клубками шерсти после завтрака. Доктор позвал к себе крестника и, показав ему испорченную шаль, спросил, почему он позволяет себе такие злые бессмысленные шалости. Напрасно мальчик уверял, что он только потрогал шаль и тут же положил ее на место и что виноват, наверное, щенок, который убежал из детской в гостиную и там напроказил, о чем он, Джонни, очень сожалеет. Он бы никогда не стал огорчать тетю Барбару, особенно теперь, когда она болеет. Крестный отказался слушать его объяснения и сказал, что он лжет. Лицо мальчика вспыхнуло. – Я не лгу, черт тебя подери! – крикнул Джонни (ему как раз исполнилось десять лет) и бросился прочь из комнаты.

Дядя Вилли поймал его. Он был сильный крепкий человек, и ему ничего не стоило справиться с отбивающимся крестником.

– За свои шалости и за то, что ты мне солгал, ты заслуживаешь порки, – твердо сказал он. – А для того, чтобы ты хорошо это запомнил, я накажу при слугах, пусть они знают, как плохо ты себя ведешь, какой ты испорченный непослушный мальчик.

И вот, возле конюшни, в присутствии Тима, Кейса, Томаса и служанок, которые выглядывали из окон кухни, с Джонни были спущены штанишки, задняя часть его тела была обнажена напоказ всему свету, и крестный нанес ему с десяток крепких ударов своей тростью.

Джонни был слишком ошеломлен, чтобы плакать, но когда процедура была завершена и крестный вернулся в дом, он внезапно понял, что произошло – штанишки его болтаются где-то у щиколоток, а судомойки хихикают у кухонного окна, прикрывая рукой рот. Он внезапно осознал весь позор, который ему пришлось претерпеть, и почувствовал себя таким несчастным – он еще никогда в жизни не испытывал ничего подобного, – что убежал в лес, бросился там на землю и разразился горькими слезами унижения. Никогда, никогда больше он не вернется домой. Никогда не сможет посмотреть в глаза Тиму и горничным. Как все это ужасно, как несправедливо, как невероятно оскорбительно! Он страстно молился о том, чтобы дядя Вилли умер, чтобы его постигло несчастье, которое навсегда унесет его из Клонмиэра. Стало холодно и темно, а мальчик все лежал в лесу, его хорошенькое личико распухло от злости, горя и боли, рубцы на спине нестерпимо болели, тяжесть на сердце давила, словно камень. Маменька, конечно, пожалеет его; на дядю Вилли она страшно рассердится, а его пожалеет, положит примочки на его бедную попку. Однако Джонни не хотел, чтобы она его жалела. Он хотел, чтобы она им восхищалась и любила его. Он хотел, чтобы она считала его, Джонни Бродрика, самым замечательным человеком на свете, а не просто маленьким мальчиком, с которого спустили штаны в присутствии всей прислуги. Маменька не поймет, какой стыд, какие страдания он сейчас испытывает, не поймет этого чувства бессилия. В отчаянии сжав голову руками, обливаясь слезами, Джонни, рыдая, повторял: «Ах, зачем умер мой папа? Он бы не позволил, чтобы со мной так обращались…» Словно издали – детская память коротка – он увидел высокую темную фигуру человека, который был его отцом, увидел его улыбку, почувствовал прикосновение руки на своем плече, услышал тихий спокойный голос, и у него впервые в жизни появилось ощущение утраты, которого не было или почти не было, когда отец умер.

Потом он уснул, измученный всем пережитым, и его нашел Бэрд, когда возвращался через лес домой в свой коттедж. Бэрд был добрый старик, он догадался о том, что чувствует мальчик, и поэтому привел его к себе домой, не говоря ни слова о том, что произошло, хотя ему уже рассказали всю историю, всячески ее приукрасив. Он отдал Джонни половину своего обеда и взял его с собой, когда пошел осматривать ловушки, позволив подержать в руках хорька. К девяти часам вечера к Джонни вернулось присутствие духа, и он отправился домой спать, воспользовавшись фонарем, который одолжил ему Бэрд. Он вошел в дом через боковую дверь и прокрался наверх в свою комнату, где вместе с ним спал Генри, опасаясь, как бы мать или дед не услышали и не стали требовать у него объяснений, почему он не явился к обеду.

– Я ходил с Бэрдом проверять ловушки, – высокомерно сообщил он, раздеваясь. – Все это было очень интересно, я отлично провел время. Хорек даже не пытался меня укусить, я его нисколечко не боялся.

– Вот счастливчик, – зевая, проговорил Генри. – Мог бы и меня взять с собой. Мне было очень скучно. Фанни с Эдвардом играли в дочки-матери, а я этого не люблю, это только малыши так играют.

– Маменька спрашивала, почему меня не было за обедом? – осторожно спросил Джонни.

– Ее самой не было. Она уехала в Эндрифф навестить тетю Тилли и ее нового младенца. Дядя Вилли сказал тете Элизе, что ты, наверное, обедать не придешь и чтобы она не беспокоилась.

Значит, дядя Вилли кое-что понимает, думал его крестник, но все равно простить его невозможно.

– А больше дядя Вилли ничего не сказал? – допытывался Джонни.

– Я не знаю, – ответил Генри. – Он ушел сразу после того, как осмотрел тетю Барбару. Я немного пробежал рядом с его лошадью. Возьмешь меня завтра смотреть хорька, Джонни? Так будет здорово, если мы пойдем туда вместе.

– Не знаю, – отозвался Джонни, исполненный важности. – Мне кажется, ты еще слишком мал, не дорос до хорьков.

С этими словами он повернулся на бок и вскоре заснул. Однако на следующее утро он старался одеваться так, чтобы стоять спиной к брату и, спускаясь вниз на молитву, очень волновался, опасаясь прочесть презрение на лицах слуг. Однако он понял, что дядя Вилли никому ничего не рассказал. Он испытал величайшее облегчение, и его радость выразилась в том, что он весь день тиранил младших детей. Он громко хвастал храбростью, проявленной им в деле с хорьком, так что восхищение Фанни и мальчиков его доблестью компенсировало стыд, который он испытал от вчерашней унизительной сцены, и, хотя день прошел вполне счастливо и без неприятных происшествий, он, казалось, все время слышал внутренний голос, который шептал ему, что никакой он не храбрец, а просто глупый мальчишка, с которого сняли штаны при всем честном народе, и что когда-нибудь вся эта история станет известна всем окружающим. В тот вечер он с интересом выслушал замечание матери касательно того, что после смерти дедушки библиотека будет принадлежать ему.

– Но ведь сначала ею будет пользоваться тетя Барбара, ведь она самая старшая после дедушки, – возразил он.

Фанни-Розу рассмешила серьезность логических рассуждений сына.

– Возраст не играет здесь никакой роли, – сказала она. – Когда дедушка умрет, Клонмиэр будет принадлежать тебе, и ты сможешь делать все, что тебе угодно, пользоваться всеми комнатами, какими захочешь.

– Значит, я буду хозяином, как теперь дедушка, и все слуги должны будут делать то, что я им велю?

– Конечно, моя радость.

– И я смогу отказать от дома дяде Вилли и натравить на него собак, если он посмеет прийти в дом без моего разрешения?

Фанни-Роза рассмеялась.

– Очень было бы забавно, если бы ты это сделал, – сказала она. – Дядя Вилли бывает иногда таким нудным, все-то ему не нравится. Интересно было бы посмотреть, как он улепетывает от собак.

– Вы его не любите, маменька? – спросил Джонни, набравшись храбрости.

Фанни-Роза ответила не сразу.

– Не то что не люблю, – сказала она, – но мне всегда не нравился его менторский тон. Он слишком много на себя берет, полагаясь на свои дружеские отношения с семьей. В большинстве домов его вообще не стали бы принимать.

– А что, доктора – это плохие люди, они хуже, чем мы?

– Видишь ли, настоящий джентльмен обычно не выбирает профессию доктора. Подходящее занятие для джентльмена – это церковь, армия. А лучше всего вообще не иметь никакой профессии, просто владеть землей и всем остальным имением, что, к примеру, предстоит тебе.

– А что если дедушка через месяц умрет, – сказал Джонни после минутного молчания, – смогу я тогда спустить собак на дядю Вилли?

Эта идея пустила корни в его мозгу, затем прочно в нем утвердилась, и он частенько приставал к матери с вопросами о том, как они будут жить и что делать, когда свершится это великое событие. Джонни казалось, что, когда он станет хозяином Клонмиэра, с него будет смыто позорное пятно, оставленное поркой, воспоминание о которой все еще глодало его сердце. Уж тогда-то никто из прислуги не посмеет над ним смеяться. Он стал приглядываться к деду, стараясь подметить признаки пошатнувшегося здоровья. Иногда за завтраком он с беспокойством спрашивал деда, как тот спал, и Медный Джон, не привыкший к таким знакам внимания со стороны старшего внука, – в новом поколении хорошими манерами обладал Генри, так же как его покойный тезка, – начинал думать, что, может быть, у Джонни проснутся наконец нормальные родственные чувства, и мальчик постепенно сможет стать его товарищем и компаньоном. В эти дни Медный Джон часто чувствовал себя одиноким – оба сына его умерли, его любимица Джейн тоже, а Барбара почти все время болела. Однажды он взял с собой Джонни на рудник, и его забавляло огромное количество вопросов, которые тот задавал, в особенности когда он спросил капитана Николсона, что будет если кто-нибудь столкнет дедушку в шахту, умрет ли он тогда или нет.

– Боюсь, что умрет, мастер Джонни, – ответил маркшейдер, и Медный Джон был очень тронут, когда внук, задумчиво оглянувшись вокруг, сказал, что здесь все время бродят какие-то опасные типы, и хорошо бы дедушке всегда иметь при себе толстую палку.

– Вот когда ты вырастешь, – сказал Медный Джон, когда они возвращались домой, Джонни верхом на своем пони рядом с дедом, – ты будешь ездить со мной на рудник и поможешь мне держать этих людей в строгости. Там вообще всегда много работы.

– Я обязательно буду ездить с вами, дедушка, – с живостью отозвался мальчик. – С удовольствием буду ездить с вами каждый день.

Медный Джон рассмеялся. Ему показалось забавным, что его черноволосый внук начинает проявлять интерес к окружающей жизни.

– Успеешь еще этим заняться, – сказал он, – закончив учебу. Твой дядя Генри учился в Итоне и Оксфорде, прежде чем стал заниматься горным делом.

– Но, дедушка… – начал мальчик, однако сразу же умолк, вспомнив, что вряд ли стоит указывать деду на то, что к тому времени сам он давно уже будет в могиле; он решил сменить тему и вместо этого сказал: – Я надеюсь, что вам не слишком трудно ехать так далеко верхом?

– Конечно нет, я мог бы проехать вдвое дальше, и все равно не устал бы, – ответил Медный Джон, и это, по-видимому, произвело впечатление на мальчугана, потому что он снова задумался. По крайней мере, рассуждал сам с собой Медный Джон, мальчик наконец становится вежливым.

В ту осень Фанни-Роза заказала групповой портрет своего юного семейства. Его повесили на стене в столовой, напротив портрета Джейн. Это была прелестная группа: пятеро детишек в красных бархатных панталончиках играют в саду в Клонмиэре. Маленький Герберт в платьице сидит на земле и радостно улыбается; рядом – Эдвард с веселой мордочкой и кудряшками. Генри более серьезен, а Фанни несколько бледна, зато исполнена достоинства, как и подобает единственной дочери в семье. В центре группы – Джонни с луком и стрелами в руках; волосы у него небрежно растрепаны, на гордом красивом лице – упрямое решительное выражение. Он взирает на мир надменно и бесстрастно, словно решил показать тем, кто будет смотреть на его портрет, что Джонни Бродрику из Клонмиэра нет никакого дела ни до кого и ни до чего.

2

Когда Джонни исполнилось четырнадцать лет, его отправили в Итон. С каждыми каникулами Фанни-Роза забирала все больше места в доме для себя и своих мальчиков. Барбара была настолько больна, что почти не выходила из своей комнаты и передала бразды правления в руки невестки. Элиза старалась делать вид, что так и должно быть, однако предпочитала проводить это время не в Дунхейвене, а в Сонби. Что касается Медного Джона, то в свои семьдесят лет он выглядел едва на шестьдесят, и, хотя его волосы совсем поседели, фигура ничуть не изменилась, а ум сохранил прежнюю остроту, и он заправлял делами на руднике так же дотошно и основательно, как если бы был вдвое моложе. Возможно, что с годами он стал внушать своему внуку еще больший страх и благоговение, чем раньше. В его твердом суровом лице, широких плечах, массивном подбородке было что-то такое, что вызывало мысль о Всемогущем, и когда во время завтрака он занимал свое место за столом, держа перед собой открытую Библию, мальчиков охватывало тревожное чувство, им казалось, что за столом в Дунхейвене присутствует Нечто, некая высшая сила, способная погубить их навечно единым мановением руки. «Я – Альфа и Омега, начало и конец», – провозглашал торжественный голос, и маленький Герберт твердо верил, что дедушка говорит о себе самом, и ожидал, что у него над головой закружится голубь, как это изображено на первой странице его молитвенника. Фанни, более робкая по натуре, откровенно боялась деда и спасалась в своей комнате всякий раз, когда его видела. Из всех детей только у Генри были нормальные отношения с дедом. Это был открытый приветливый мальчик, невольно вызывающий симпатию и поразительно напоминающий своего дядюшку Генри, которого он никогда не видел. Возможно, именно это сходство заставляло Медного Джона относиться к мальчику более благосклонно, чем к другим внукам, и во время летних каникул ему частенько случалось прогуливаться с мальчиком по саду и парку, опираясь на свою неизменную трость, в то время как Генри спрашивал его мнения о современной политике, что неизменно забавляло старика. Отношение Джонни к деду было явно враждебным. Его повелительный голос – он не допускал за столом никаких разговоров, когда говорил сам – невыносимо раздражал Джонни. Ему было скучно, он ерзал, мечтая поскорее выбраться из-за стола, оседлать своего пони и помчаться на волю, и он бормотал себе под нос, зная, что дед слышит уже не так хорошо, как раньше: «Давай-давай, болтай дальше, старый дуралей», и ему доставляло удовольствие видеть выражение ужаса на лице сестренки, которая все слышала. Время каверзных шуток миновало. Человеку, обучающемуся в Итоне, не пристало запускать мышей под юбки горничным и подвязывать кувшины с водой над дверями их комнат, зато теперь были другие развлечения, которые взрослые не одобряли, так же как и прежние его проказы, – можно было, например, курить в конюшне или пить эль с дунхейвенскими мальчишками.

Было очень интересно выбраться с наступлением темноты из дома через окно в кладовой и убежать в парк, для того чтобы встретиться там с Пэтом Воланом, Джеком Донованом и другими ребятами; все они были несколькими годами старше, чем он, но значительно невежественнее – по крайней мере старались казаться таковыми. Мальчики лежали в высокой траве, покуривая трубки (отчего, надо признаться, Джонни слегка подташнивало), и «юный джентльмен» разглагольствовал о жизни в Итоне, о своих приятелях и о том, что учителя ничего не могут ему сделать и что он, если захочет, уйдет из школы еще до того, как ему исполнится восемнадцать лет. «Когда старик умрет, все это будет принадлежать мне, – хвастался он, делая широкий жест, как бы обнимающий все окружающее, – и я приглашу вас всех, ребята, к себе домой в замок». Эти слова сопровождались хихиканьем со стороны парней, льстивыми словами, комплиментами – они называли его «мировой парень, самый лучший из всего помета», а Джонни раздувался от гордости, эти слова лили бальзам на его душу, ибо друзей в Итоне у него было совсем не так много, как предполагали деревенские юнцы. Говоря по правде, Генри за три недели добился большего, чем Джонни за три года. Он приспособился к необычному миру школы с легкостью и тактом, внушавшими зависть Джонни, который всячески сопротивлялся дисциплине, ненавидел труд и только что насмерть поссорился со своим лучшим другом, который предпочел ему другого товарища; Джонни видел, что его младшего брата, счастливого и довольного, сразу полюбили и учителя и товарищи; исполненный горечи, он пытался понять, что же неладно с ним самим, почему ему постоянно приходится воевать со всеми и со всем.

– Ненавижу Итон, – сказал он как-то Генри, когда они возвращались в Клонмиэр на летние каникулы, как раз после того как Джонни исполнилось семнадцать лет. – Я серьезно подумываю о том, чтобы просить маменькиного разрешения уйти из школы. Там нет ни одного человека, с которым можно было бы поговорить, и вообще страшная скучища.

– Жаль, что ты не занялся греблей, – сказал Генри. – Мне было так интересно, и к тому же в нашем клубе очень славные ребята. В следующем семестре обязательно буду участвовать в гонках. Оба моих друга, и Локсли и Мидлтон, пригласили меня погостить у них неделю на каникулах, и мне очень хотелось бы принять их приглашения. У отца Локсли самая лучшая охота в Англии.

Джонни молчал. Его-то никто не приглашал погостить, когда ему было четырнадцать лет. Правда, потом, когда он был уже постарше, ему случалось гостить у товарищей, однако он не получал от этого особого удовольствия – дружеские отношения были для него скорее бременем. Он посмотрел на брата, который улыбался, читая газету, а потом неожиданно увидел в оконном стекле свое собственное отражение, свою капризную угрюмую физиономию – нечего и удивляться, что он никому не внушает симпатии.

Мать, как обычно, в какой-то степени вернула ему уверенность в себе.

– Милый мой мальчик! – воскликнула она, нежно обнимая его. – Как ты вырос за эти три месяца, становишься совсем взрослым мужчиной. Какая глупость, что тебе все еще приходится торчать в школе, корпеть над этими противными книгами.

Джонни горячо любил мать. Приятно, когда твои собственные мысли высказывает кто-то другой. Его мать – замечательная женщина, только почему, черт возьми, она повязывает голову чулком, вместо того чтобы носить чепчик, и как это можно при ее рыжих волосах – цвет которых, кстати сказать, стал еще интенсивнее со времени последних каникул – надевать малиновый жакет? К тому же она еще и располнела.

– Я рад, что вы считаете сидение над книгами бессмысленной тратой времени, – сказал он. – Мне тоже кажется, что мое пребывание в Итоне не имеет никакого смысла, и я хочу оставить школу.

– Конечно, конечно, мы это устроим, – сказала она. – Я поговорю с твоим дядей Бобом насчет патента, и ты станешь офицером в драгунском полку. Тебе известно, что твой бедный дедушка умер?

– Что? – воскликнул в волнении Джонни.

– Нет-нет, – быстро сказала его мать, оглянувшись назад, – я имею в виду дедушку Саймона. Дядя Боб сейчас в Эндриффе, пытается разобраться в делах имения. Там, конечно, все в страшном беспорядке.

– Очень жаль, – шепотом сказал Джонни, – что это дедушка Саймон, а не Бродрик.

– Я тоже так считаю, – согласилась с сыном Фанни-Роза, – но что толку об этом говорить? По крайней мере у дедушки Саймона была счастливая смерть. Он отправился спать, выпив еще больше, чем обычно, и у него загорелось одеяло. Он, должно быть, выронил трубку, и когда в комнату вошел камердинер, он уже почти задохнулся от смеси дыма и паров спиртного. Бедного моего папочку, наверное, задушило его собственное дыхание. Камердинер говорит, что у него было такое спокойное лицо.

– Замок Эндрифф, как я полагаю, отойдет дяде Бобу? – сказал Джонни.

– Да, а также то, что осталось от денег. Вряд ли там много наберется. Кстати, весь свой портвейн он завещал тебе.

– Ну, это уже кое-что, – сказал Джонни. – Нельзя ли его потихоньку переправить в Клонмиэр и припрятать там так, чтобы дедушка об этом не узнал?

Мать засмеялась и на мгновение стала похожа на прежнюю Фанни-Розу, в особенности в тот момент, когда прищурила один глаз и приложила палец к губам.

– Все уже сделано, – сказала она. – Я велела убрать вино на чердак и сложить там. Твой дедушка никогда его не найдет. Я теперь здесь полная хозяйка, так что никто не посмеет задавать вопросы.

– А как тетя Барбара? – спросил Джонни.

– Все по-прежнему. Она не выходит из своей комнаты, а ест совсем мало, словно птичка. Дядя Вилли говорит, что она едва ли протянет до весны. Ей, конечно, был бы полезен более мягкий климат, но она слишком слаба для того, чтобы куда-то ехать.

– Сколько ей лет, маменька? – спросил Джонни.

– Твоей тетушке? Ну, я думаю, лет сорок восемь, не больше.

– В нашей семье умирают удивительно рано, – заметил Джонни. – Можно подумать, что на нас лежит проклятье.

– Ну, твоего дедушки это проклятье не коснулось, – сказала Фанни-Роза. – Тебе известно, – конечно, это только разговоры – что рудник приносит около двадцати тысяч фунтов в год? И все равно, по воскресеньям нам подают только холодный ужин, а огонь в камине разрешается разводить только в октябре? Я теперь этому не подчиняюсь и велю Томасу приносить в мою комнату торф, а если мне хочется есть, то вечером мне приносят поднос. Между прочим, нечего заглядываться на эту новую горничную. Она косоглазая, да и в голове у нее не все в порядке.

– А куда девалась Мэг?

– Ах, у нас с ней вышла отчаянная ссора, и я ее выгнала. В Дунхейвене теперь говорят, что у нас в Клонмиэре никто не хочет работать, потому что у меня плохой характер. Ты когда-нибудь слышал что-нибудь подобное? Да я самая снисходительная хозяйка во всей округе. Разве я заглядываю к ним под кровати? Никогда в жизни, я слишком боюсь того, что могу там обнаружить.

Оба ее сына рассмеялись. Как с ней весело и приятно, когда она захочет, как она радостно смеется, какие у нее живые глаза, выразительные жесты; и какое, в конце концов, имеет значение то, что она махнула на себя рукой и вовсе не старается избавиться от веснушек, никогда толком не расчесывает свои рыжие локоны, а просто повязывает их этим нелепым чулком, чтобы они хоть как-то держались на месте?

– Я тут затеяла одно важное дело, – продолжала она, – обучаю девушек из Дунхейвена искусству плетения кружев. У меня уже человек шесть, они приходят в замок каждый четверг.

– Зачем тебе это нужно? – спросил Джонни.

– Ну, ведь это одна из сторон нашей культуры, разве не так? А что им иначе делать? Валяться под кустом с парнями, и больше ничего. А что до преподобного отца, так он, конечно, явился ко мне в превеликом гневе. «Это все козни дьявола, миссис Бродрик, – заявил он мне, – вы сбиваете девушек с толку, не успеешь оглянуться, как они перестанут довольствоваться своим положением. Если уж вы хотите совершить благое дело, – сказал он мне, когда я провожала его, – оставьте в покое дунхейвенских девушек и займитесь незаконными детьми вашей сестрицы».

Тут я ему кое-что сказала, так что он не скоро это забудет. Бедная тетушка Тилли! Разве я не посылаю ей целый тюк старой одежды каждое Рождество? У нее уже одиннадцать детей, и все бегают по Эндриффу босиком. Уж мог бы этот Салливан пошить им башмаки, он же сапожник, в конце концов.

В гостиной в Клонмиэре царил тот же знакомый беспорядок, что и в Летароге. На полу и на стульях валялись куски только что сплетенных кружев, в вазах стояли увядшие цветы, потому что Фанни-Роза постоянно забывала их выбрасывать. На письменном столе лежали стопки присланных по почте книг, а вокруг – оберточная бумага и бечевки. Фанни-Роза выписывала множество книг, а потом забывала их читать. На ковре можно было видеть кучки и лужицы – следы, оставленные недавно родившимся щенком, которые никто и не думал убирать, а к обивке дивана в самом уголке прилипла конфета, выпавшая, вероятно, из кармана Герберта. Джонни и Генри пошли по коридору, чтобы поздороваться с теткой. Она лежала возле окна, бледная и изможденная, но все такая же кроткая и терпеливая тетя Барбара, какую они всегда знали. Она расспрашивала об их делах, выражала сожаление, что нездоровье мешает ей спуститься в столовую и пообедать вместе с ними – она ведь ни разу не выходила из своей комнаты со дня их последнего приезда домой. Она надеется, говорила она, что их постели как следует проветрили. В этой башенной комнате всегда немного сыровато, но конечно же, их мать позаботится о том, чтобы постели согрели, в чем Джонни сильно сомневался. Потом она снова начала кашлять, это были ужасные надрывные звуки, и Генри со своим обычным тактом и хорошими манерами отошел, делая вид, что с интересом рассматривает картину на стене, в то время как на Джонни напал приступ неудержимого смеха. Когда они вышли в коридор, он не выдержал, и ему пришлось заткнуть рот платком, а Генри, возмущенный и расстроенный, уговаривал его уняться.

– Как ты можешь? – говорил он. – Она, я думаю, и месяца не протянет. Это так ужасно грустно.

– Знаю я, дурак ты этакий, – говорил Джонни. – Я не меньше тебя люблю тетю Барбару. Но эти звуки…

И он продолжал раскачиваться от беззвучного хохота, по щекам у него текли слезы, так что этот нервный смех заразил наконец и Генри; братья в полуистерическом состоянии выбежали из дома в сад, и Джонни успокоился только тогда, когда, раздевшись чуть ли не по дороге, нырнул наконец в воду бухты.

«Хорошо, что дедушка возвращается только на следующий день, – думал Генри. – Какой был бы ужас, если бы он, выехав из-за поворота, увидел Джонни во всей его природной наготе. Разговоров об этом хватило бы до самого конца каникул».

– Вылезай, сумасшедший, – звал он брата. – Тебя могут увидеть горничные из дома.

И он с опаской оглянулся.

Джонни встряхнулся, как собака, и с усмешкой посмотрел на младшего брата. Полотенца у него не было, ему придется вытираться рубашкой.

– Я думаю, они получат большое удовольствие, – сказал он. – Держу пари, эта хорошенькая очень не прочь увидеть меня в таком виде.

– Самонадеянный идиот, – сказал Генри. – Чем это ты так гордишься, интересно знать.

Джонни засмеялся и ничего не ответил. Он начал натягивать на себя одежду. Мрачное настроение, владевшее им с момента отъезда из Итона, рассеялось. Мать сказала, что он может расстаться со школой после Рождества и что дядя Боб купит ему патент на офицерский чин в драгунском полку. Он поедет в чужие страны, укокошит там целые полчища врагов, а бедняга Генри по-прежнему будет торчать в школе и ложиться спать в десять часов…

– Слава Богу, успел, – пробормотал Генри, увидев тетушку Элизу, которая вышла из дома, чтобы с ними поздороваться.

– Милые мои мальчики, – проворковала она, подставив им по очереди свою уже несколько дряблую щеку и обдавая их при этом запахом нафталина, – как я рада вас видеть. Джонни уже совсем взрослый молодой человек, да и Генри сильно вырос. Скоро вы не захотите и разговаривать со своей старой тетушкой.

– Не говорите так, – галантно возразил Генри. – Для меня вы такая же молодая, как и всегда. Вы по-прежнему рисуете? Как ваши этюды?

– У меня есть два-три прелестных пейзажа, я вам их как-нибудь покажу. Джонни, милый, ты не хочешь завтра поехать в Слейн, чтобы встретить дедушку? Парохода не будет еще два или три дня, а у него в Слейне больше нет никаких дел, и он захочет проехаться по дороге. Тим отвезет тебя в карете.

– Я ничего не имею против.

– Я уверена, что дедушке это будет очень приятно. Он же не видел тебя целых полгода.

– А он не скучает в Сонби? Ему там, наверное, очень одиноко, – говорил Генри, когда они входили в дом. – Не представляю, что он делает на той стороне без своих шахт.

– Он по-прежнему ездит в Бронси дважды в неделю, – отвечала Элиза, – и время от времени посещает ваш прежний дом в Летароге. Как удачно, что миссис Коллинз такая отличная экономка, она делает для него все, что нужно. Теперь, когда ваша тетушка Барбара болеет, я не могла бы находиться в двух местах одновременно, я просто привязана к дому.

– Подожди немного, тетя Элиза, – сказал Джонни. – Скоро я получу патент и стану офицером, тогда я приглашу тебя в Лондон, и мы проведем мой отпуск вместе. Как ты думаешь, понравлюсь я тебе в красном мундире?

– Я в этом уверена, миленький. Все молодые девушки будут мне завидовать. Обед готов, Томас? Мне ужасно хочется есть.

– Миссис Джон распорядилась отложить обед на час, ей нужно закончить вышивание.

– О, Боже, как это досадно! Время обеда меняется каждый день. Вчера, когда я вернулась с прогулки, со стола было уже убрано, потому что ей вздумалось пообедать раньше. Никогда не знаешь, что тебя ожидает.

Джонни приоткрыл дверь и заглянул в библиотеку. У этой комнаты был суровый спартанский вид, там было холодно и мрачно, как во всяком помещении, которым не пользуются месяцами. Однако там по-прежнему ощущалось присутствие деда. Сохранились даже запахи, пахло кожей, перьями и бумагой. Вся атмосфера несколько напоминала атмосферу церкви, такая же суровая и неприступная. Какой контраст, думал Джонни, взбегая наверх, по сравнению с ералашем, царящим в гостиной, где в настоящий момент шла примерка: Фанни-Роза, всклокоченная и возбужденная, примеряла дочери платье, накалывая одну деталь за другой и нещадно браня девочку за то, что та не стоит спокойно; в то время как Эдвард и Генри прыгали через стулья или дрались, а за ними наблюдали два спаниеля, подбадривая их звонким лаем.

На следующий день Джонни отправился в Слейн; он был в превосходном настроении, ибо Тим позволил ему править лошадьми, вернее, Джонни просто-напросто отобрал у него вожжи. Старик Кейси скончался уже несколько лет назад, а бывший грум, теперь уже женатый человек лет пятидесяти, сидел рядом с молодым хозяином в некотором беспокойстве. Мастеру Генри можно было доверить лошадей. Он умел обращаться с животными, у него это получалось естественно, так же как в свое время у его отца, а вот у мастера Джонни совсем не было терпения, и он дергал вожжи и размахивал кнутом, так что бедное животное поневоле начинало нервничать.

– Пусть лошадь сама делает, что нужно, мастер Джонни, оставьте ее в покое, – говорил Тим, однако Джонни, которому казалось, что они едут слишком медленно, продолжал ее погонять.

– Отчего ты не ездишь на катафалке, Тим? Это тебе больше бы подошло, – говорил он. – Ну вы, ленивые дьяволы, пошевеливайтесь! Вы так растолстели, что ползете, как черепахи, совсем как этот старый дурень, что за вами ходит.

– Не годится так говорить про человека, который знает вас с пеленок, мастер Джонни.

– Ах, ты же знаешь, Тим, что я лаю да не кусаюсь, – отвечал Джонни, шаря в кармане в поисках серебряной монеты. – Возьми-ка вот, выпей за мою погибель, когда приедем в Слейн.

– Не нужно мне ваших денег, мастер Джонни.

– Ну-ну, не глупи. Не каждый день тебе приходится возить меня в Слейн, правда? Вот и пользуйся, пока можешь.

Как это здорово, оказаться в городе и на полной свободе – лошади на постоялом дворе в конюшне, а дед, как выяснилось, разговаривает с управляющим банка и, по всей видимости, проведет с ним часа два, не меньше. Джонни прошелся вдоль реки, посмотрел, как грузится какой-то корабль, с наслаждением вдыхая запахи и прислушиваясь к звукам Слейна, – он прекрасно себя чувствовал, ему было семнадцать лет, и у него не было никаких забот; к тому же у него водились деньги, которые жгли ему руки. Он свернул с набережной на улицу и столкнулся нос к носу с двумя парнями из Дунхейвена. Один из них был Джек Донован, сын Сэма Донована, что держал лавку на набережной, – высокий, хорошо сложенный молодой человек, лет на шесть старше Джонни, рыжеволосый и несколько пучеглазый.

– Ну и чудеса, – сказал Джек Донован. – Юный мистер Бродрик собственной персоной. Мы с Пэтом только что толковали, что пора бы уж вам вернуться с той стороны, из этой вашей распрекрасной школы.

– Здравствуйте, – небрежно приветствовал их Джонни, протягивая два пальца. – Куда это вы направляетесь, ребята? Я тут дожидаюсь деда, и у меня два часа свободных, совсем нечего делать.

– А-а, так мы покажем вам Слейн, – сказал Джек Донован, подмигнув. – Это прекрасный город, если знать, что к чему. Давайте-ка промочим горло, прежде чем решим, что делать дальше.

– Не стоит вам показываться вместе с нами в трактире, – сказал второй парень. – Дедушка ваш непременно узнает и задаст вам хорошую порку.

– Мне никто не указ, я делаю что хочу, черт возьми, – огрызнулся Джонни. – Ну, вы, показывайте дорогу, а то у меня в глотке пересохло.

Он прекрасно знал, что если его обнаружат в обществе этих парней, тем более что один из них носит фамилию Донован, ему крепко достанется, ибо неизвестно, по какой причине его дедушка не любит Донованов, так же как обе его тетушки и даже мать. Последнее обстоятельство, однако, заставило его относиться к этим ребятам тем более дружелюбно. Вскоре все трое сидели у стойки одного из многочисленных пабов Слейна. В кабачке было полно народа, и атмосфера была такая, что можно было задохнуться. Где-то неподалеку была ярмарка, и все трактиры были заполнены сельскими жителями; за столами сидели старики со своими нескончаемыми историями, визгливые женщины и миловидные крестьянские девушки в шалях, наброшенных на голову.

– Что вам спросить? Виски будешь? – обратился к Джонни Джек Донован.

– Буду, – храбро отвечал тот.

Дома он пил эль, когда удавалось раздобыть, и иногда какой-нибудь жалкий стаканчик портвейна, если деду угодно было протянуть ему графин.

– Вот это по-нашему, – восхищенно сказал Джек Донован, когда Джонни выпил свою порцию одним глотком, стараясь делать вид, что это ему нипочем. – Клянусь, вам хочется повторить. Ну-ка, Пэт, еще стаканчик этому превосходному молодому джентльмену.

Вторую порцию Джонни выпил помедленнее. Бог ты мой, это здорово. Чертовски здорово. В человека вливается жизнь. И храбрость тоже. Будь он проклят, если вернется в Итон в следующем семестре. Пускай дядюшка Боб позаботится о патенте сразу же, не откладывая.

– Через месяц-другой я поступаю в драгуны, – сообщил он, глядя на своих собутыльников.

– Вот это жизнь, – сказал Джек Донован. – Каким храбрецом вы будете выглядеть, мистер Джонни, с королевским штандартом в руках. У меня у самого, знаете ли, появилось желание последовать вашему примеру. Еще стаканчик виски?

– Не возражаю, – согласился Джонни, – только при условии, что платить буду я.

– За ваше здоровье, в таком случае, – сказал Джек Донован, – и наилучшие пожелания самому замечательному парню, какого мне приходилось встречать, право слово, верно вам говорю. Вам ведь уже сравнялось двадцать один?

– Мне семнадцать, – сказал Джонни.

– Вы меня обманываете. Клянусь всеми святыми, вы меня обманываете. Разве не правда, Пэт?

– Уверяю вас, что это правда, мне исполнилось семнадцать в мае.

– А как он пьет виски. Подумать только! Право же, можно гордиться. Я готов был поклясться, что вам не меньше двадцати одного. Посмотрите, как на вас поглядывает через окно эта девчонка. Она тоже готова поклясться, что вам двадцать один, верно, Пэт?

Парни без конца смеялись, раскачиваясь на своих стульях у стойки, и Джонни, удивляясь, что он еще может сидеть прямо, тоже смеялся, глядя на девушку в шали, сидевшую на другом конце комнаты. Девушка улыбнулась в ответ и поманила его пальцем.

– Смотри-ка ты, он уже одержал победу, теперь он для нас потерян, – горестно проговорил Джек Донован, возводя глаза к небу. – Однако если ему только семнадцать, тогда нечего и думать о Бетти Финеган. Она таких птенцов не принимает.

– Что ты хочешь сказать? – спросил Джонни.

Смех этого типа вдруг показался ему оскорбительным, и вообще ему не нравились рыжие волосы. В конце концов, может быть, дедушка и прав, что не любит Донованов. В комнате к тому же сделалось до чертиков жарко, а все окружающие страшно шумели.

– Спорим, вы не можете отвести Бетти Финеган, куда полагается, это вам не то что опрокинуть две стопки виски, – подначивал Джек Донован, слишком близко придвигая свою насмешливую физиономию к лицу Джонни.

– Да неужели? Почему ты так думаешь?

– Да потому, что на той стороне, в вашей прекрасной школе, вам такое не разрешается, – сказал Джек Донован. – Опрокинуть стаканчик виски – это всякий может, а вот чтобы иметь дело с женщиной, нужно быть настоящим мужчиной.

Снова раздался взрыв хохота, теперь уже и другие люди в пабе стали оглядываться на Джонни.

– Давай, парень, веселись, – сказал ему какой-то старик, размахивая стаканом. – Эти молодцы просто завидуют тебе, право слово. Верно я говорю, Бетти?

Востроглазая девушка в шали кивнула и снова улыбнулась Джонни.

Он медленно поднялся на ноги и посмотрел на Джека Донована.

– Спасибо тебе за компанию, Джек, – сказал он, – как-нибудь на днях мы снова с тобой выпьем. А пока я занят, у меня свидание. – Он бросил на стойку несколько серебряных монет и надел шляпу, сильно сдвинув ее набок. – Ты в мою сторону или я в твою? – обратился он к Бетти Финеган…

Было уже пять часов, когда Джонни снова оказался около банка. Банк был закрыт и заперт, ставни спущены. Дед, наверное, ушел час тому назад. Возможно, он дожидается его в гостиничной конюшне. Ну и что, пускай себе ждет, старый дурень. Ничего с ним не сделается. Странно, подумал Джонни, я его нисколько не боюсь. Будет смотреть на меня страшными глазами, пригласит в свой противный кабинет – вот скучища! – все равно мне теперь не страшно. Он не мог бы объяснить, что придавало ему такую холодную уверенность в себе. Может быть, виски, который он выпил, может быть, ощущение женского тела, которое он недавно обнимал, а может быть, просто то, что ему семнадцать лет, и он – Джонни Бродрик из Клонмиэра, и если кто-нибудь посмеет ему противоречить, он просто даст ему в ухо. Как бы то ни было, он больше не мог испытывать страх перед семидесятипятилетним стариком, которому давно уже пора отправиться в могилу.

Когда Джонни подошел к конюшне, то увидел, что карета уже на улице, а Тим стоит рядом с лошадьми. Дед ждал возле открытой дверцы кареты с часами в руке.

– Добрый день, сэр, – сказал Джонни. – Я заставил вас ждать?

Как странно. Он не мог понять, неужели он так вырос за последние месяцы? Ведь он теперь выше деда. А может быть, это старик стал меньше ростом? А как он тяжело опирается на свою трость, гораздо тяжелее, чем раньше. Медный Джон посмотрел на внука и положил часы на место, в жилетный карман.

– А я уже собирался уехать без тебя, – коротко сказал он, забираясь в карету и усаживаясь в самом углу. – Ну, чем же ты тут занимался? – проговорил он через несколько минут.

Джонни достал из кармана носовой платок и, демонстративно взмахнув им, высморкал нос. Как было бы замечательно, думал он, отбросить к свиньям всякую осторожность и сказать правду, а потом посмотреть, какое будет у деда лицо. Джонни с трудом подавил дикое желание расхохотаться.

– Я провел этот день, сэр, наслаждаясь красотами Слейна.

Дед хмыкнул.

– Ты приехал приблизительно в два часа дня, – сказал он. – К четырем часам ты, наверное, обошел весь город дважды и увидел все, что там можно увидеть. Открой окно со своей стороны, мой мальчик. Здесь очень душно.

Он почувствовал, что от меня пахнет виски, подумал Джонни. Ну, будет теперь заваруха. Придется сказать ему, что мне стало дурно, и я был вынужден зайти в паб и прилечь там. Снова к горлу подступил этот неприличный смех. Однако дед ничего больше не сказал. Он казался задумчивым, погруженным в свои мысли, вообще был какой-то не такой, как обычно. Возможно, его переговоры с директором банка оказались не слишком успешными. Однако вряд ли это возможно, ведь медный рудник приносит не меньше двадцати тысяч фунтов в год. Впрочем, маменька всегда была склонна к преувеличениям. Может быть, как раз все наоборот, ее сведения неверны, и дела идут совсем не так хорошо. Во всяком случае, это не мое дело, подумал Джонни; он зевнул, закрыл глаза и откинулся на подушки кареты, держась рукой за оконный ремешок. Он испытывал восхитительную истому, все его существо наполняло невыразимое довольство собой и всем окружающим, и если такое бывает от виски или от Бетти Финеган, то что же, черт возьми, он будет испытывать через несколько лет, когда станет служить в драгунах? Жить на свете, в конце концов, не так уж плохо. Через несколько минут он уже крепко спал, лицо его разрумянилось, волосы слегка растрепались, и выглядел он, по правде говоря, гораздо младше своих семнадцати лет.

Джонни проснулся только тогда, когда карета с грохотом катила по мостовой Дунхейвена, проснулся, словно от толчка, вспомнив о присутствии деда рядом с собой в карете, и тут же почувствовал облегчение, смешанное с удивлением, увидев, что дед тоже уснул и, значит, не будет его бранить за то, что он такой никчемный собеседник и с ним даже нельзя поговорить. Он испытывал огромное искушение рассказать о том, как он провел этот день, Генри, однако что-то заставило его отказаться от этой мысли: смутное подозрение, что его младший брат вовсе не станет восхищаться и одобрительно хлопать его по плечу, а, наоборот, отстранится от него с удивлением, может быть, даже с отвращением и будет относиться к нему хуже, чем раньше. Все, конечно, уже пообедали, дедушка пообедал в Слейне, и Джонни, который был так голоден, что мог, казалось, съесть целого быка, с жадностью накинулся на оставленный ему в столовой холодный ужин, уклончиво отвечал на расспросы Генри о том, как он провел день.

Младшие мальчики вместе со своей сестренкой уже легли спать, и когда Джонни и Генри поднялись в гостиную, чтобы пожелать взрослым спокойной ночи, они увидели, что дед стоит перед камином с каким-то странным, несколько смущенным выражением на лице. Их мать сидела в кресле у окна, а тетушка Элиза – напротив нее, и обе они, отложив работу, слушали, что говорит глава дома. О Боже, думал Джонни, он узнал про сегодняшний день и теперь рассказывает им…

– Подождите минутку, – сказал их дедушка. – Я хочу, чтобы вы тоже выслушали то, что я собираюсь сообщить вашим матери и тетке.

Внуки повиновались, Медный Джон откашлялся и заложил руки за спину.

– Я не намерен особенно распространяться, – сказал он, – но хочу поставить вас в известность о том, что произошло. Этот раз я здесь долго не пробуду, только заеду на шахты, чтобы обсудить кое-какие вопросы, и сразу же вернусь на ту сторону. В дальнейшем я предполагаю оставаться там дольше, чем это было раньше, и, с вашего позволения, Фанни-Роза, основным моим местопребыванием будет отныне Летарог. Элиза может оставить за собой дом в Сонби и поселиться там, когда позволят обстоятельства. Этот дом, разумеется, останется открытым для любого члена нашей семьи, мои внуки по-прежнему могут считать его своим родным гнездом.

Он замолчал и снова кашлянул. На лице Элизы застыло недоумевающее выражение, она метнула взгляд на невестку, сидевшую напротив нее.

– А что будете делать, в Летароге, отец? – спросила она. – Вам будет тоскливо одному. И, кроме того, неудобно будет ездить в Бронси, это слишком далеко. Ведь именно поэтому вы перебрались в Сонби.

– Я не буду один, дорогая, – сказал ее отец. – Именно это я и собирался вам сообщить. Три недели тому назад миссис Коллинз дала согласие стать моей женой. Мы поженились в Бронси и после этого переехали в Летарог. Она очень хорошая, милая женщина, преданная мне всей душой, и она любит меня. Я очень счастлив, что могу называть ее теперь миссис Бродрик и надеюсь, что вы будете делать то же самое.

В комнате воцарилась гробовая тишина. Затем Фанни-Роза воскликнула: «Боже мой!», а Элиза разразилась бурным потоком слез.

– Ах, отец, – проговорила она. – Как вы только могли? Миссис Коллинз, ваша кухарка! И это после стольких лет. Что скажут люди, все наши друзья в Сонби? С нами теперь никто не станет разговаривать.

– Ясно одно, – сказала Фанни-Роза, – эта новость убьет Барбару. Нам придется каким-то образом скрыть ее от бедняжки.

– Барбара уже знает, – спокойно отозвался Медный Джон. – Я сообщил ей, когда заходил к ней в комнату. Она отнеслась к моей новости с полным пониманием.

– Если бы она не заболела, этого никогда бы не случилось, – рыдала Элиза. – Только потому, что она лежит здесь, прикованная к постели, а я вынуждена за ней ходить, только поэтому вы попали в зависимость к этой… к этой женщине – я никогда не смогу называть ее миссис Бродрик, отец, вы не можете от меня этого требовать.

И она снова залилась слезами.

– Разумеется, – сказала Фанни-Роза, – ваш отец волен поступать, как ему заблагорассудится. Ведь миссис Коллинз уже не молодая женщина, которая могла бы… Я хочу сказать, что новое положение вещей никоим образом не может отразиться на Джонни, ведь верно?

– Уверяю вас, – сказал ее свекор, – что интересы Джонни не пострадают ни в малейшей степени, так же как и ваши, Фанни-Роза, и твои, Элиза, – одним словом, ни один из членов нашей семьи не будет обижен. Мне семьдесят пять лет, моей жене пятьдесят. В моем завещании, естественно, оговорена определенная сумма, которую она получит после моей смерти, однако то, что я ей оставляю, никак не отразится на доле, которую получит каждый из вас, никто из вас не пострадает. Что же касается наших друзей в Сонби или в каких-нибудь других местах, то ты, Элиза, можешь не беспокоиться. Мы будем жить в Летароге, и миссис Бродрик не намерена никуда оттуда переезжать. Людям совсем не обязательно знать, что я снова женился, если ты сама не захочешь поставить их об этом в известность. Я верю и надеюсь, что ни один из членов моей семьи не будет таить зла против женщины, которая так добра, что согласилась разделить со мной последние годы моей жизни.

Никто ничего не ответил. Медный Джон перевел взгляд с дочери на невестку, потом посмотрел на своих внуков. Вошел Томас, чтобы задернуть занавеси. Когда занавеси сдвинулись и раздался щелчок, в этом звуке Генри послышалось что-то финальное, словно он знаменовал собой завершение эпохи. Все теперь будет по-другому. Клонмиэр, конечно, останется, они с Джонни и младшие братья будут по-прежнему приезжать сюда на каникулы, но деда с ними уже не будет. Библиотека опустеет, на столике в передней не будет его суковатой палки и шляпы с загнутыми полями, а дед будет жить в маленьком фермерском доме в Летароге, будет сидеть напротив своей кухарки, этой веселой широколицей женщины с красными руками, которая, бывало, пекла такие вкусные пышки и говорила с певучим бронсийским акцентом… Это ужасно, думал Генри, это просто отвратительно. Подумать только, что его дед, которого он так боялся и уважал, мог так низко пасть, низвергнуться со своего пьедестала. Бедные тетя Барбара и тетя Элиза; как им сейчас плохо, как ужасно они себя чувствуют. Теперь он будет к ним особенно внимательным, будет следить, чтобы малыши не шумели и не мешали им.

Слава Богу, думала Фанни-Роза, что он решил обосноваться в Летароге, а не привез ее сюда. Никого из нас его женитьба не затрагивает, и теперь я могу распоряжаться здесь, как хочу. К счастью, она уже не молода и не заведет новых детей. Впрочем, старики такие идиоты, кто их знает, что им взбредет в голову…

Очень хорошо, думала Элиза, что мне достанется дом в Сонби. О лучшем я и не мечтала, если, конечно, он назначит мне приличное содержание, чтобы я могла там жить по-человечески. Но он ведь так скуп, и, во всяком случае, я не могу бросить Барбару, хотя уверена, что это вопрос месяца или двух. Но я должна попытаться проявить твердость и потребовать, чтобы он давал мне достаточно, и я могла бы жить в Сонби, как подобает. Ведь я, в конце концов, скоро останусь единственной из его детей.

– Если никто из вас не хочет ничего сказать, – проговорил Медный Джон, – я пожелаю вам всем доброй ночи. Увидимся за завтраком. После этого я, как обычно, поеду на рудник.

Он поцеловал дочь и невестку, пожал руки внукам и вышел из гостиной.

Джонни слышал, как он прошел наверх в библиотеку и закрыл за собой дверь. Бедный одинокий старикан, подумал Джонни, ведь у него нет никого, кто мог бы дать ему утешение, – жена умерла тридцать лет назад, сыновья и дочери умирают один за другим. И этого человека я ненавидел и боялся всю свою жизнь, сколько себя помню. Он такой же, как и я, ему нужно то же самое, что и мне: чтобы его любили и понимали. Никакой он не Всемогущий Бог, и никогда им не был; он всего-навсего несчастный, трагически одинокий старик. Желаю ему всяческой удачи, ему и его кухарке; пусть матушка и тетки принимают оскорбленный вид, если им так нравится; пусть говорят, что он опозорил семью. Они не знают, как, наверное, страдал бедный старик, они вообще ничего не понимают.

– Послушай, это ужасно, правда? – сказал Генри, когда братья раздевались перед отходом ко сну.

– Вздор! – отрезал Джонни. – Почему он не может делать то, что хочется?

– Все будет так странно, – пробормотал Генри. – Приедешь домой на каникулы, а деда нет. Терпеть не могу перемены. Так хорошо, когда все идет по-старому.

Джонни не ответил. Он лежал на спине, подложив под голову руки, и в мозгу его проносились события нынешнего дня. Вот он правит лошадьми, вот идет по улицам Слейна, встречает Джека Донована и его друга, вот они заходят в паб, он пьет виски один стакан за другим, потом эта девушка. И в довершении всего новость, которую преподнес им дед. Вот его одинокая трагическая фигура, мысли о том, как сам он бросит школу, поступит в драгуны и, может быть, через несколько месяцев будет уже сражаться где-нибудь за границей.

Генри вскоре уснул, а Джонни все метался и ворочался в постели, может быть, оттого, что выспался в карете, но только с каждым часом ему все меньше хотелось спать, становилось все тревожнее, и он все время видел нахальную рожу рыжего Джека Донована, который наклонялся к нему и предлагал выпить еще стаканчик. Когда часы на конюшне пробили три, Джонни сел на кровати и откинул одеяло. Генри не шевелился, в доме все было тихо и спокойно.

«Интересно, – подумал Джонни, – есть ли у нас в погребе виски?»

Он вышел в коридор и прокрался к черной лестнице; ступеньки под его босыми ногами были очень холодными. Он прислушался – ни звука. Крадучись, осторожно, он ощупью нашел дорогу на кухню. Где-то тикали часы. Он протянул руку и нащупал дверь в погреб. Единственный раз в жизни старый Томас забыл о своих обязанностях. Ключи от погреба оставались в замке.

3

Второго декабря тысяча восемьсот пятьдесят шестого года по Сент-Джеймс-стрит со стороны Пикадилли ехал экипаж; он свернул на Пэл-Мэл и наконец остановился у дома под номером семнадцать «А», где в то время квартиры сдавались исключительно холостякам. Был темный дождливый вечер, кучер позвонил и дожидался, пока не вышел привратник; только потом он отворил дверцу кареты, чтобы помочь выйти своей пассажирке. «Скверная погода, мэм», – проговорил он привычные слова, протягивая руку за деньгами. И когда она положила ему на ладонь серебряную монету, с поистине королевским видом сказав: «Благодарю вас, любезный», он усмехнулся и стал смотреть, как она поднимается по ступенькам, даже не подозревая, какое производит впечатление – на ней была ярко-фиолетовая бархатная мантилья, а на голове косо сидела шляпка, такого же, как она полагала, цвета, из-под которой выбивались ярко-рыжие локоны. Какая, верно, раньше была красотка, подумал кучер, а уж щедрых таких только поискать, смотри-ка, целых полкроны отвалила, ни одна женщина столько не даст, да и мужчина тоже.

– Капитан Бродрик еще не вернулся, сударыня, – сказал привратник. – Он велел, чтобы вы подождали, коли приедете, он скоро будет. Я так думаю, он у парикмахера на Дермин-стрит, сударыня.

– Надеюсь, что его там не обкарнают, словно каторжника, – сказала Фанни-Роза. – Что толку иметь такие волосы, говорю я ему, а потом стричься чуть ли не наголо, как будто отбываешь свой срок в тюрьме? Зажгите, пожалуйста, газ. Здесь темно, как в могиле. Хотела бы я знать, что делает капитан Бродрик в этой дыре. Впрочем, вы мне, наверное, не скажете, если я спрошу.

Она рассмеялась и стянула с руки перчатку.

Привратник чувствовал себя неловко. Эта дама, вероятно, мамаша капитана Бродрика, и хотя она ведет себя свободно и не слишком важничает, обсуждать поведение капитана все же не годится. Он смотрел, как она поправила перед зеркалом шляпку и, открыв сумочку, посыпала лицо каким-то белым порошком. Это ее не украсило. Фанни-Роза поймала в зеркале его взгляд.

– В чем дело? – резко спросила она.

– Я ничего, сударыня, решительно ничего, – пробормотал привратник и, поклонившись, закрыл за собой дверь.

– Идиот несчастный, – проворчала Фанни-Роза, стряхивая с лица лишнюю пудру. Она поправила мантилью и крепче застегнула брошку, которой она была заколота спереди. Это была великолепная брильянтовая брошь в виде кокарды Джонниного полка. Булавка ее вечно расстегивалась. Фанни-Роза была уверена, что когда-нибудь ее потеряет. Она принялась расхаживать по комнате, перебирая разные предметы на каминной полке, открывая шкатулки, рассматривая картины. Бюро сына было заперто, но ключ лежал в коробке с табаком, стоящей сверху. Фанни-Роза отперла бюро, напевая себе под нос песенку. Бумаги, конверты, обрывки промокашки разлетелись в разные стороны. «Безнадежно неаккуратен, – пробормотала его матушка, – точно такой же, как я». Там было несколько счетов, все, по-видимому, неоплаченные, и все подлежали оплате немедленно. Фанни-Роза все их прочла. Были там карточки-приглашения, она и их внимательно изучила. Было письмо, написанное явно женской рукой, полное упреков в невнимании и подписанное: «твоя любящая маленькая Дуди». Фанни-Роза усмехнулась. «Знаем мы этих „любящих"», – подумала она. В одном из ящиков она обнаружила рецепт, который ее весьма заинтересовал, хотя она в нем ничего не поняла, и коробочку пилюль; она их понюхала, попробовала на вкус и нашла отвратительными. Услышав за дверью шаги, Фанни-Роза вздрогнула, быстро захлопнула крышку бюро и снова стала напевать, повернувшись к зеркалу. Но это был швейцар, он, вероятно, выходил по каким-то своим делам. Остальное содержимое бюро интереса не представляло. Ящики были набиты географическими картами, учебниками и приказами. Фанни-Роза перевела свое внимание на шкаф. Там была одежда. Пальто Джонни, его мундир, высокие сапоги. Здесь тоже не было ничего интересного, хотя ей нравилось трогать его платье, она ласково погладила мундир и орденскую ленточку. Бедняжка! Он заслужил орден в этом ужасном Крыму; просто чудо, что они не замерзли там до смерти. Это идиотское поражение. Зачем им вообще понадобилось воевать, это выше ее понимания… Ну-ка, что здесь такое? Что-то обернутое соломой и засунутое за сапоги. Так она и знала. Бутылка из-под портвейна. Вот и еще одна, и еще. Все пустые. Интересно, где он держит полные. Она захлопнула дверцу шкафа и отворила дверь в маленькую спальню. Здесь ничего нет, только кровать, таз с кувшином для умывания и комод. Секунду поколебавшись, она открыла тумбочку возле кровати. Там стояла бутылка виски, наполовину пустая. Снова закрыв дверцу, Фанни-Роза вернулась в гостиную.

«Если ему непременно надо пить, – подумала она про себя, – почему он просто не поставит бутылку на буфет? Здесь ведь никто его не видит. Кстати, я и сама не отказалась бы от рюмочки вина».

Она пододвинула кресло к камину, где едва теплился огонь, и помешала угли. Мужчины не имеют понятия о том, что такое комфорт, в особенности военные. Они так привыкают к ранней побудке, железным койкам и полному отсутствию уюта, что ничего лучшего не ожидают. Эдвард сделался таким же, едва только поступил в полк. А вот Генри совсем другой, он единственный из всех мальчиков знает, как нужно жить. Что же до Герберта, она не понимает, как это можно: окончить Оксфорд и тут же взять место викария в каком-то трущобном приходе в Ливерпуле. А ведь какой был умненький забавный мальчуган. А Фанни, как это на нее похоже, вышла замуж за священника. Правда, Билл Эйр весьма достойный человек и с достатком, против него ничего не скажешь, и как-никак Эйры – одна из самых старинных фамилий в стране. Но все-таки в этих священниках есть что-то такое… Сказать по правде, Фанни-Роза не могла себе представить, как они вообще могут жениться, не говоря уже о том, чтобы заводить детей. Когда она думала об этом достопочтенном чопорном Билле и о своей робкой и довольно скучной дочери, она никак не могла себе представить… А между тем факт налицо, и ребенок ожидается уже через три месяца. Она пыталась себе вообразить, каково это будет – сделаться бабушкой. Как долго Джонни не идет! Наверняка куда-нибудь зашел, пропустить рюмочку, бедняжка. Насколько было бы проще, если бы он не делал из этого тайны, а вернулся бы домой, и они бы вместе распили бутылочку. Что это там в углу? Шпаги? Она никогда не знала, только ли они для украшения, или солдаты действительно пользуются ими, когда воюют. Джонни рассказывал такие нелепые истории о кровавых схватках, что им невозможно верить. Дверь распахнулась, и ее дорогой мальчик вошел в комнату.

– Прости меня, я заставил тебя ждать, – сказал он, подходя прямо к ней и обнимая ее.

– Ну как, подстригли тебя? – спросила она, поворачивая его, а он рассмеялся, демонстрируя свою голову и наклоняясь, чтобы поцеловать мать.

– Если бы я тебя слушался, мне пришлось бы отрастить волосы до самых плеч, – сказал он.

Джонни в свои двадцать шесть лет сохранил примерно ту же фигуру, что была у него в семнадцать, разве только стал чуть выше и раздался в плечах, хотя был не таким высоким и широкоплечим, как его брат Генри, который перерос его на четыре дюйма. Лицо его несколько огрубело, рот сделался более упрямым, а взгляд – надменным и слегка настороженным, словно он опасался какого-нибудь критического замечания и был готов тут же дать отпор.

– Послушай, из-за чего вся эта суматоха? – спросил он. – Почему я должен устраивать обед в ресторане и всех приглашать?

– Мы празднуем, – сказала Фанни-Роза. – Генри назначен шерифом Слейна, а ведь ему всего двадцать четыре года. Это великая честь для семьи.

– Господи, помилуй! – воскликнул Джонни. Он с минуту помолчал, а потом расхохотался. – Я всегда знал, что Генри у нас самый талантливый, – сказал он. – В Итоне он получал все возможные награды, а я не получил ни одной. Конечно, давайте праздновать. Я не завидую его успеху. Шериф Слейна, каково? Мы должны его поздравить.

Фанни-Роза с облегчением вздохнула. Она иногда беспокоилась – самую чуточку, что милый Джонни будет завидовать успехам младшего брата. Все так любят Генри, и здесь и по ту сторону воды. У него масса друзей. И где бы она ни была – дома ли, в гостях ли, у Элизы или здесь, в Лондоне, стоило ей назвать свое имя, как люди начинали интересоваться и спрашивать: «А вы случайно не мать Генри Бродрика? Как приятно с вами познакомиться! Мы так любим вашего сына». Она, конечно, очень радовалась и гордилась, когда слышала эти похвалы; Генри такой милый, он так хорош собой, так любезен, это верно, но иногда ей очень хотелось, чтобы было наоборот и чтобы кто-нибудь сказал: «На прошлой неделе я познакомился с вашим старшим сыном, капитаном Бродриком. Какой это прекрасный человек!» Но никто никогда этого не говорил. Только раз, в Лондоне, она встретила одного человека, который был знаком с Джонни, и он был весьма сдержан. «О да, – сказал он, – я одно время служил вместе с ним, еще до войны… с тех пор я его не встречал», – а потом заговорил о другом. Однажды она спросила Эдварда, вскоре после того как ее младший сын вступил в полк, не кажется ли ему, что к его старшему брату относятся несколько несправедливо? У Эдварда при этом сделался весьма смущенный вид.

– В общем-то нет, – сказал он, – но у моего братца Джонни такой дьявольский характер, что он постоянно гладит кого-нибудь против шерсти. Товарищи ничего не имеют против того, что он иногда буянит, но когда он слишком много выпьет после обеда и начинает обзывать всех и каждого свиньями и негодяями, это им не нравится.

– Да, – сказала Фанни-Роза, – да, я понимаю.

И все-таки, думала она, глядя на своего старшего сына, пока тот приглаживал волосы перед зеркалом в спальне, как он красив, как очарователен, когда захочет, какой он любящий и как достоин любви. Она уверена, что мозгов у него не меньше, чем у Генри, просто он не желает ими пользоваться, совсем, как его отец. Что же до нрава, так это уже наследство от нее, и во всяком случае иметь характер не так уж плохо, это доказывает, что у человека есть сила и что он не даст себя в обиду.

– Нам пора идти, Джонни, – сказала она. – Я приглашала всех к половине восьмого.

– Очень хорошо, – ответил Джонни. – У дверей ждет кеб… Добсон тебя проводит. Я приду через минуту.

Она вышла в переднюю и, обернувшись через плечо, увидела через приоткрытую дверь, как сын открыл дверцу буфета, стоящего у стены.

Он хочет выпить стакан портвейна, подумала она. Интересно, сколько он выпивает за день.

Швейцар держал перед ней раскрытый зонтик, когда она садилась в карету. Джонни появился через несколько минут. Он размахивал носовым платком, и вокруг запахло одеколоном.

– Кто же у нас будет? – спросил он, закидывая ноги на переднее сиденье.

– Только наша семья: Генри, Эдвард, Фанни с Биллом и еще сестра Билла Кэтрин, мне кажется, ты с ней еще не знаком.

– Она такая же скучная, как и Билл?

– Не будь таким недобрым, ведь это твой шурин, и я его очень люблю. А Кэтрин такая милая, просто прелесть. Мне кажется, Генри на нее поглядывает. Ради меня, будь, пожалуйста, любезным со всеми и не отпускай никаких замечаний по поводу Фанниной фигуры, она очень стесняется.

– Так какого черта она появляется на людях?

– Это только сегодня, ради Генри. Потом они с Биллом удаляются в Клифтон и будут ожидать прибавления семейства.

– Проклятая сырость! – ворчал Джонни, протирая носовым платком окошко кеба, чтобы можно было видеть. – Что, черт возьми, делает этот несчастный идиот? Куда он едет? Клянусь, он свернул не туда, куда надо. Послушай ты, безмозглая скотина…

Он опустил окно и начал кричать на кучера.

Фанни-Роза откинулась на мягкую спинку экипажа и ничего не сказала. Вечная история, когда едешь куда-нибудь с Джонни. Никогда еще не случалось, чтобы кучер ехал так, как надо. К тому времени, как они добрались до места, Джонни успел подвергнуть сомнению законность рождения на свет несчастного кучера, его моральные устои, обругать всех его седоков, усомниться в супружеской верности его жены – и все это кучеру в лицо. Мать начала опасаться, что дело кончится потасовкой, но в это время они доехали, наконец, до Портмен-сквера. А Джонни внезапно изменил тон, сказал, что ни за какие деньги не согласился бы выполнять такую работу, и заплатил кучеру по-царски. Потом предложил матери руку и проводил ее в отель, оставив красного от возмущения кучера с раскрытым ртом – тот не мог оправиться от изумления. Генри и Эдвард их уже ожидали.

– Все остальные скоро будут, – сказал Генри. – Дамы, как обычно, прихорашиваются. Как поживаешь, старина? Не могу передать, как я рад тебя видеть.

Он пожал руку Джонни и поцеловал мать. Братья не встречались около года.

– Привет шерифу Слейна, – сказал Джонни. – Ну, как там твои законы, политика и все другое прочее?

– Вполне сносно, – улыбнулся Генри. – Я люблю заниматься всем понемножку. Мне предлагают выставить мою кандидатуру на выборах в следующем году, но я, пожалуй, пока воздержусь, посмотрим, что будет через несколько лет.

Предприимчивый малый, подумал Джонни, в чем он только не участвует, однако это почему-то не раздражает. А вот и Фанни, выглядит, конечно, как настоящее чучело, бедняжка, а с нею достопочтенный Билл и…

– Это Кэтрин Эйр, – сказал Генри. – Познакомьтесь, мой брат Джонни.

«Очень мила», – вспомнил Джонни слова матери, однако она не говорила, что эта девушка красива. Гладкие темные волосы, собранные в узел на затылке, ясные карие глаза, белая шелковистая кожа… общее впечатление, которое она производит, говорит о спокойствии и умиротворении, подумал Джонни; это существо, погруженное в себя и приносящее покой всякому, кто на нее смотрит. Он растерялся, не зная, что сказать, и, поскольку ему было непривычно испытывать робость в присутствии женщины, он начал суетиться, громко отдавать приказания слугам, а когда все прошли в ресторан, он выразил недовольство тем, как поставлен стол – его слишком близко придвинули к стене, а они желают получить тот, что стоит в противоположном углу. Вмешался Генри и быстро успокоил официантов. Он слегка пошутил над братом, тут же перевел разговор на другое, вскоре все уже заняли свои места за столом. Джонни сидел рядом с Кэтрин и, опасаясь, как бы она не сочла его тупицей и увальнем, сразу же стал рассказывать фантастические истории про Крым – она задала какой-то вопрос о войне, – надеясь произвести на нее впечатление.

– Как бы я хотела быть там и помогать мисс Найтингейл, – сказала она, – нет, не ухаживать за ранеными, боюсь, этого бы я не выдержала, просто многие солдаты на войне чувствуют себя одинокими, им нужно утешение.

Она с улыбкой посмотрела на него, и он отвернулся, разминая в пальцах кусочек хлеба, потому что ему вдруг вспомнилась кровавая бойня в Севастополе и то, как он находил утешение совсем другого рода в объятиях не слишком чистой маленькой беженки с раскосыми глазами, как у него пять дней не было виски и как от этого он чуть не умер.

– Не думаю, – пробормотал он, – чтобы вы могли там что-нибудь сделать.

В этот момент он заметил, как с противоположного конца стола на Кэтрин Эйр смотрит Генри, смотрит с такой нежностью и обожанием, что Джонни вдруг охватило глубокое безнадежное отчаяние, он почувствовал себя отверженным, парией, ему показалось, что он недостоин сидеть за одним столом с братом и Кэтрин Эйр. Они принадлежали другому миру, миру, где жили обыкновенные счастливые люди, уверенные в будущем. Но самое главное, они были уверены в себе.

– Послушайте, – громко сказал он. – Никто ничего не пьет. Разве мы не собираемся чествовать шерифа Слейна? – И он стукнул кулаком по столу, призывая официанта. Все люди, бывшие в это время в ресторане, обернулись при звуке его голоса.

– Генри, – сказал он, обернувшись к Кэтрин Эйр, – добивается своих целей приятным обхождением, он со всеми вежлив и любезен; я же получаю то, что мне нужно, противоположными методами.

Она ничего не ответила, и он снова почувствовал себя потерянным, не потому что прочел в ее глазах неодобрение или осуждение, но потому что сам вид этой девушки, спокойно сидящей рядом с ним за столом, вызывал в нем желание измениться, сделаться лучше, быть таким же спокойным и умиротворенным, как она. Он подозревал, что ей безразлично, добивается человек своего или нет – во всяком случае, она никогда не стала бы кричать и бесноваться.

Вот его мать, она смеется, разговаривая с Биллом. Она-то умеет наслаждаться жизнью и всегда будет жить в свое удовольствие, что бы ни случилось, а Билл, этот честняга, вежливо отвечает своей теще, хотя, наверняка, не может относиться с одобрением к крашеным волосам и пудре на лице. Фанни, готовая разродиться в любую минуту, похожа на мышку, она всегда была такой, с ней просто невозможно поссориться, а Эдвард и Генри обсуждают политическое положение страны, будто слова «консерваторы» и «либералы» действительно имеют какое-то значение. Нет, он отверженный, всегда таким и останется, и конечно же, все здесь присутствующие, кроме, пожалуй, матери, предпочли бы сидеть за обедом без него.

– Ну как, – сказал он, откидываясь на спинку стула, – мы выпили за Генри, будущего шерифа, не выпить ли теперь за меня, будущего штатского человека?

За столом наступила тишина. Все посмотрели на него.

– Что ты хочешь этим сказать, мой дорогой? – спросила Фанни-Роза.

– Только то, что я выхожу из полка, – сказал Джонни. – Сегодня я подал прошение об отставке.

Его тут же забросали вопросами. Что он хочет этим сказать? Ах, какая жалость, ведь он всегда говорил, что такая жизнь ему по вкусу – и все в том же духе, одна шаблонная фраза за другой. Только Эдвард, единственный офицер, кроме него самого, никак не отозвался на его слова. А Фанни-Роза, инстинктивно угадав правду, поняла, что его, вероятно, попросили покинуть полк…

– Ах, мне до чертиков надоела военная служба, – сказал Джонни. – Все прекрасно, когда есть, с кем драться, но торчать целыми днями на плацу – это не по мне. Я уже давно подумывал о том, чтобы подать в отставку. Что буду делать? Не имею ни малейшего представления. Вероятно, поеду за границу. Да и какое это имеет значение, черт побери? Дело в том, мисс Эйр, что я нахожу довольно унизительным такое положение, при котором человеку в двадцать шесть лет почти не на что жить, и он вынужден дожидаться, когда умрет восьмидесятичетырехлетний старик и оставит ему свои деньги.

Это заявление вызвало всеобщую неловкость. Сестра вспыхнула и обернулась к своему мужу. Мать улыбнулась, пожалуй, слишком весело, и заговорила с Генри о его планах на Рождество. Только Кэтрин Эйр оставалась невозмутимой. Она посмотрела на Джонни серьезно и доброжелательно.

– Да, положение у вас трудное, – заметила она. – Вы, должно быть, чувствуете себя неуверенно. Но все-таки за границу ехать не стоит.

– Почему? – спросил Джонни.

– Мне кажется, вы не будете там счастливы.

– Я нигде не чувствую себя счастливым.

– Кто же в этом виноват?

– Никто. Это мое несчастье, мое проклятье, что у меня такой характер.

– Не говорите так. Вы же на самом деле самый добрый, самый великодушный человек на свете. Мы часто говорим о вас с Генри. Он вас очень любит.

– Правда? Я в этом сомневаюсь.

– Вам просто нравится казаться хуже, чем вы есть на самом деле. Это неумно. Вам следует вернуться на ту сторону воды и заняться делами своей страны.

– А что сделала для меня моя страна?

– Начнем с того, что она дала вам жизнь.

Она засмеялась, и сердце у него облилось кровью – как мало она знала о его истинном характере, о его эгоизме, пороках, полной беспринципности.

– Мне говорили, что я родился семимесячным, – сказал он. – Возможно, именно поэтому я лишен всяких добродетелей. К тому же в день моего рождения погибла моя тетушка Джейн, любимица в семье. Вот она могла бы что-то из меня сделать. Она должна была стать моей крестной матерью. Мне кажется, что вы немного похожи на ее портрет, который висит в столовой в Клонмиэре.

– Вам, вероятно, не захочется, – сказала она, – чтобы я стала вашей крестной матерью вместо нее?

Он подозрительно посмотрел на нее. Куда, черт побери, она клонит? В устах другой женщины ее слова можно было бы расценить как флирт, а если бы женщина была постарше и поопытнее, то за откровенное заигрывание. Но Кэтрин говорила то, что думала, и это было прекрасно. Она обратила на него спокойный взор своих карих глаз и снова улыбнулась.

– Вы боитесь, что я возьму на себя роль гувернантки? – спросила она. – Обещаю вам, этого никогда не будет. Но вот если у моего крестника возникнут какие-либо затруднения, я буду рада помочь ему в них разобраться.

Джонни забыл об остальных членах своей семьи, забыл о людях, сидящих за другими столиками, о снующих туда-сюда официантах, о шуме и суете. Ему казалось, что в зале нет никого, кроме него, с его воспаленной измученной душой, и благословенного исцеляющего присутствия Кэтрин Эйр.

– Вы необыкновенная женщина, вы совсем не похожи на остальных, – медленно проговорил он. – Как жаль, что я не встретился с вами раньше.

– Мы теперь будем часто встречаться, – сказала она, – так что будущее компенсирует прошлое. Вы должны приехать к нам в Слейн погостить.

Джонни никак не мог понять, почему она так к нему благосклонна, так добра, словно он действительно ей не безразличен, и ей не все равно, что с ним станется, несмотря на то, что она познакомилась с ним всего час тому назад. Если бы он хоть на минуту мог подумать, что кто-то может ему помочь, поговорить с ним и улыбнуться ему, ну что же, тогда еще не все потеряно. Она пригласила его погостить у них в Слейне. Разве Эйры живут в Слейне? Он что-то не припоминает. Какая она необыкновенная, начисто лишена всяких условностей, и в то же время у нее нет ничего общего с развеселыми девицами, с которыми он развлекался в Лондоне. Да, он вернется домой, в свои края, будет гостить в семье Кэтрин Эйр в Слейне, и, если поближе с ней познакомится, в жизни, может быть, появится какой-то смысл. Она добра и сострадательна, и если он будет кричать, браниться, напиваться и выходить из себя, она его простит. Именно этого ему не хватает в жизни. Прощения. Сострадания.

Теперь встает Генри с бокалом в руке, вид у него гордый и счастливый. Джонни решил, что сейчас последует очередной тост. А Генри сказал:

– Матушка, Фанни, Билл, Джонни и Эдвард, я должен сделать еще одно сообщение. Я сегодня счастлив, как никогда в жизни, потому что Кэтрин согласилась стать моей женой. Наша свадьба состоится в Слейне, через два месяца.

Все улыбались, все говорили одновременно, вот Эдвард хлопает Генри по плечу, Фанни перегнулась через стол и целует Кэтрин Эйр, а матушка говорит: «Кэтрин, дорогая моя, как это замечательно»; Билл извиняется за то, что в их семью вошли целых двое Эйров, и всего за двенадцать месяцев. Джонни слышит свой собственный голос, громкий и сердечный: «Поздравляю тебя, старина, ты заслуживаешь счастья. Бог тебя благослови», – и внезапно атмосфера становится невыносимой – радость на всех этих лицах, торопливое обсуждение планов, женщины, взволнованные и возбужденные, разговоры о свадьбе, подружках невесты, бог знает еще о чем, и Генри, который гордо и уверенно смотрит через весь стол на Кэтрин – это его женой она будет, его утешением, его возлюбленной.

– Ты ведь будешь моим шафером, старина, правда? – сказал Генри, и Джонни, отодвинув стул, поднялся на ноги.

– Ни в коем случае, – грубо отозвался он. – Я ведь даже не умею вести себя в церкви. Попроси лучше Эдварда или вызови из Ливерпуля Герби, тогда у вас будет целых два ошейника.[3] Нет, я лучше буду стоять возле церкви на улице и брошу вам вслед старый башмак, когда вы будете уезжать.

В глазах брата он увидел обиду и извечный вопрос: «Что это нашло на Джонни?», который он видел так много раз, когда был мальчиком и в юности, и позднее, когда стал взрослым человеком. Ничего не поделаешь, думал Джонни, я всегда обижаю людей, причиняю им боль; я порчу любой праздник, лучше будет, если я уйду. Мне не место в этой счастливой обстановке. Пусть Генри женится на Кэтрин, он для нее самый подходящий человек. Они сделают друг друга счастливыми, она даст ему покой и понимание. А я буду искать душевного спокойствия другими средствами. Пусть это будет черное забвение от бутылки, пусть какая-нибудь девка – кому какое дело?

– Прошу прощения за то, что нарушаю ваше веселье, – сказал он, – но я только что вспомнил, что обещал кое с кем встретиться в девять часов. К тому же без меня вы будете чувствовать себя свободнее.

Джонни достал из кармана несколько соверенов и бросил их на тарелку брата.

– Это за ужин, – сказал он. – Спокойной ночи, матушка.

И он медленно вышел из зала, чувствуя, что люди оборачиваются ему вслед – один улыбнулся со значительным видом, другой удивленно вскинул брови, кто-то поднял бокал, словно для приветствия. Черт бы их всех побрал, думал он, будь они трижды прокляты.

В вестибюле он машинально принял от лакея шляпу, пальто и трость. Дождь перестал, зато дул сильный ветер, холодный и пронизывающий. Он пошел прочь от ресторана; навстречу ему двигались, обнявшись, три человека. Он ожидал, что они расступятся, чтобы дать ему пройти, однако они либо не собирались уступать ему дорогу, либо просто его не видели, и тогда Джонни, ни минуты не колеблясь, столкнул одного из них в канаву, другого отшвырнул к стене, а третьего прижал к уличному фонарю. «Будете знать, как себя вести!» – закричал он, а эти люди, слишком удивленные, чтобы дать ему сдачи, что-то кричали ему вслед, а один из них даже позвал полицейского, однако, прежде чем он появился и собралась толпа, Джонни удалился и был уже достаточно далеко. «Куда, интересно знать, я иду?» – спросил он сам себя и вдруг вспомнил то, что сказал родным: свидание в девять часов. Ведь это действительно правда, полковник устраивает прием в своем доме на Гросвенор-стрит. Тот самый старый дуралей, который мямлил что-то нечленораздельное сегодня утром, а потом сказал, что, принимая во внимание все обстоятельства… ему очень больно это говорить… но он надеется, что Джонни понимает… Иными словами, Джонни рекомендуется покинуть полк, прежде чем они будут вынуждены его выставить. Прекрасно, Джонни это сделает. И к тому же с величайшим удовольствием, черт их всех побери. Он пошарил в кармане и вытащил карточку с приглашением, которая лежала у него на каминной полке еще до утреннего разговора с полковником. «Его превосходительство, достопочтенный Джордж Гревил и миссис Гревил сегодня принимают». Подойдя к ближайшему уличному фонарю, он еще раз ее прочел.

«Они будут иметь удовольствие видеть меня у себя, если им этого хочется», – сказал Джонни.

Он стоял, покачиваясь, на тротуаре и улыбался. По противоположной стороне улицы проезжал кеб, и он подозвал его, взмахнув тростью.

– Гровенор-стрит, одиннадцать, – сказал он. Было очень приятно сидеть, откинувшись на подушки, и Джонни показалось, что кеб прибыл на Гровенор-стрит слишком быстро. Он осторожно выбрался из кеба и заплатил кучеру. Окна в доме были ярко освещены, от входной двери до дороги был положен красный ковер. На улице собралась толпа зевак, они глазели на подъезжающих гостей. Дверь на минуту отворилась, пропуская одного из собратьев-офицеров с женой, а затем снова закрылась.

– А у вас, видно, жены нет? – сказала девушка, стоявшая рядом с Джонни.

Он снял шляпу и поклонился.

– К сожалению, нет, – сказал он. – Не соблаговолите ли вы сопровождать меня вместо нее?

Девица пронзительно расхохоталась. Это была сильно накрашенная проститутка, которая пришла сюда с Пикадилли, привлеченная зрелищем.

– Интересно, что они скажут, если я у них появлюсь? – задорно отозвалась она.

– Вот это мне и хотелось бы узнать, – сказал Джонни. – Пойдешь со мной? Или боишься? Если ты согласишься, я дам тебе пять фунтов.

Девица беспокойно засмеялась, а подруга потянула ее за рукав.

– Пойдем отсюда, – сказала она. – Разве ты не видишь, что джентльмен навеселе?

– Какое к черту навеселе! – сказал Джонни. – Пьян в доску, если желаете знать. Ну, как тебе нравится вот это? – и он подбросил на ладони пять золотых монет.

– Ладно, пойду, – храбро сказала девица. – Пусти, Энни, не держи меня, слышишь?

Джонни предложил ей руку и позвонил. Дверь снова отворилась, и на пороге появился напудренный лакей. Гул голосов встретил Джонни и его спутницу. На лестнице толпились мужчины в мундирах и женщины в вечерних туалетах. На верхней площадке Джонни увидел своего седовласого командира и его величественную супругу.

– Как тебя зовут, золотце мое? – спросил Джонни у девушки, опиравшейся на его руку.

– Вера, – сказала она, слегка подаваясь назад. – Вера Потс. Неужели вы собираетесь вести меня туда наверх, мистер?

– Обязательно и бесповоротно, – сказал Джонни. Он отдал шляпу и трость второму лакею, который что-то возбужденно шептал своему товарищу – Будьте любезны доложить, – сказал он, подходя к лестнице. – Капитан Бродрик и Вера Потс. Приветствую вас, мой дорогой Робин. Как поживаете? А как ваша жена? Страшно рад вас видеть. Мне кажется, вы не знакомы с мисс Потс. Мисс Потс, это капитан Сэр Роберт и Леди Фрейзер. Сюда, пожалуйста, милая Вера…

Толпа на лестнице расступилась, когда Джонни поднимался наверх, ведя под руку свою девицу, которая испуганно к нему прижималась. Сам он плохо видел, что происходит, однако чувствовал, что к нему обращаются, замечал смущенные взгляды, слышал, как кто-то настоятельно окликает его снизу, но в него вселилась какая-то мощная сила, он был полон уверенности в себе. Теперь к нему обернулся полковник, любезная приветственная улыбка на губах его жены застыла, а рука в длинной белой перчатке опустилась при виде грязной пятерни, которую протягивала ей незваная гостья.

– Добрый вечер, миссис Гревиль, – сказал Джонни. – Добрый вечер, сэр. Позвольте представить вам мисс Веру Потс с Пикадилли.

– Приятно познакомиться с вами, право слово, – сказала его спутница.

На лице миссис Гревиль появилось отрешенное недоуменное выражение, как у человека, только что получившего удар между глаз, и Джонни на минуту показалось, что она лишится чувств. Однако она вновь обрела свою величественную осанку, она поклонилась, она что-то пробормотала.

Полковник казался невозмутимым. Он вежливо поздоровался с Джонни, пожал руку его спутнице. Только маленькая жилка, пульсировавшая у него на лбу, выдавала его истинные чувства.

– Мортон, – обратился он к красному, как рак, молодому субалтерну, стоявшему рядом с ним. – Мне кажется, мисс Потс будет лучше себя чувствовать, если выйдет на улицу. Будьте так добры, проводите ее, пожалуйста, к дверям. Здесь есть еще одна лестница, с площадки направо. Благодарю вас. А вы, Фрейзер, или кто-нибудь другой, кликните кеб, чтобы отвезти Бродрика домой. Мне кажется, он не очень хорошо себя чувствует.

– Напротив, – сказал Джонни, – я чувствую себя превосходно и сам провожу мисс Потс к ее друзьям. Доброй ночи, сэр.

Он поклонился, снова предложил руку своей спутнице, и они вместе спустились по лестнице в холл, провожаемые взглядами сотен глаз. Джонни снова получил свою шляпу, пальто, и вот они уже на улице, на красном ковре, и дверь за ними захлопнулась.

Позже, значительно позже, Джонни раздвинул шторы в своей комнате на Пэл-Мэл. Утро было серое и туманное. Какое-то время он не мог припомнить, что произошло накануне вечером, и потянулся к фляжке в ящике туалетного столика. Через несколько минут он почувствовал себя лучше, и взгляд его упал на женскую фигуру – в его постели мирно спала Вера Потс. Странно, он ничего не помнил; что же было после того, как они вышли на улицу? Джонни прошел в гостиную и равнодушно огляделся. Там валялось его пальто, шляпка Веры Потс, отделанная множеством лент и перьев, боа, бывшее накануне у нее на плечах. Он сделал еще один глоток из фляги. Потом увидел телеграмму, которая лежала на конторке. Джонни протянул дрожащую руку и распечатал ее. Когда Вера Потс вошла в комнату, отыскивая свои вещи, она увидела, что Джонни стоит перед конторкой, держа в руках телеграмму.

– Что случилось? – спросила она. – Надеюсь, не плохие новости?

Он, казалось, не слышал ее. Он смотрел, как декабрьский туман заволакивает весь окружающей мир.

– Умер мой дед, – медленно проговорил Джонни. – Это означает, что Клонмиэр теперь мой.

4

Как странно, ему все еще казалось, что библиотека принадлежит старику, и, открывая ящики секретера, верхняя крышка которого откатывалась назад, или поворачивая ключ в книжном шкафу, Джонни испытывал неловкость, как будто Медный Джон в любую минуту мог войти в комнату, встать на пороге, заложив руки за спину и глядя из-под густых бровей прищуренными глазами, и спросить в своей холодной неторопливой манере, что здесь делает его внук. В комнате все было проникнуто его аскетическим духом, и Джонни знал, что никогда не сможет здесь сидеть, не сможет писать здесь письма, потому что за его спиной, заглядывая ему через плечо, всегда будет стоять тень деда.

Но это же смешно. Дед не бывал в Клонмиэре уже более шести лет. И Джонни пытался себе представить этого глухого восьмидесятичетырехлетнего старика, который жил со своей экономкой в Летароге, ожидая смерти, ни с кем не виделся, никому не писал, если не считать одного письма в месяц, которое он неукоснительно посылал управляющему рудником на Голодной Горе. Что могло быть страшного в этом старике, который день за днем сидел в своем фермерском доме в далеком Летароге? И тем не менее Джонни вздрагивал, неизвестно почему, закрывал крышку секретера, отодвигал кресло и выходил на воздух, на солнечный свет, оставляя библиотеку на милость пыли и пауков. Возвращение домой его несколько разочаровало. Всю свою жизнь он дожидался этого момента, мечтал о нем, строил планы, и теперь, когда он наступил, Джонни стало неинтересно, это его больше не волновало. «Слишком поздно», – думал он, бродя по саду и парку и рассеянно слушая то, что говорил ему приказчик. «Слишком поздно, меня это больше не интересует. Это должно было произойти десять лет тому назад, тогда в этом был какой-то смысл». Приказчик, человек по имени Адамс, его раздражал. Джонни не знал этого типа, а тот постоянно ссылался на Генри, словно имение было оставлено ему, а не Джонни. «Да, капитан Бродрик, эти деревья приказал посадить ваш брат Генри. Он жил здесь прошлым летом вместе с другими молодыми джентльменами, когда вы были за границей». И еще: «Мистер Генри сказал, что нужно отремонтировать фермерский дом и уладить спор между Бэрдом и новым экономом; он решил, что Бэрд слишком стар, и нанял теперешнего, Филлипса». И еще: «Мистер Генри бывал на шахтах очень часто, мне кажется, что все письма, связанные с делами рудника, посылаются ему».

Разумеется, когда он служил в полку и находился за границей, вне Англии, а дед жил на покое в Летароге, делами занимался Генри, но теперь, когда дед умер и Джонни вступил во владение, он возьмет все в свои руки.

– В будущем, – коротко распорядился он, – вся корреспонденция, касающаяся имения и рудника, должна направляться непосредственно ко мне.

Арендаторы тоже постоянно спрашивали мистера Генри, глядя на Джонни недоверчиво, словно он был посторонним и не имел права находиться в замке. То же самое было и на руднике. Прежний штейгер, старик Николсон, давно удалился на покой, его место занял управляющий Гриффитс, вежливый и, по всей видимости, знающий человек, который достаточно охотно знакомил его с отчетами, но когда Джонни задал ему какие-то вопросы, касающиеся оборудования, он сказал: «Мистер Генри считает, что все механизмы изношены и требуют полной реконструкции. Капитану Бродрику следует переговорить с братом и выяснить, какие в связи с этим будут приняты меры».

– Мой брат, – ответил Джонни, – в данный момент очень занят, он женится, и вообще он не имеет никакого отношения к управлению рудником.

– Конечно, теперь, когда вы вернулись домой, положение изменилось, – поспешно согласился Гриффитс. – Теперь, конечно, вы сами будете заниматься делами.

И он стал говорить о техническом состоянии рудника, показывал Джонни цифры, в которых тот ничего не понимал. Однако, дабы не обнаружить свое невежество, он время от времени кивал головой, задавал вопросы, одним словом, не растерялся и сумел поставить управляющего на место.

«Будь я проклят, если позволю Генри и вообще кому бы то ни было указывать мне, что я должен делать», – думал Джонни. Вернувшись в замок, он созвал всех слуг и как следует их отругал, просто чтобы они знали, что он не потерпит никаких глупостей. Он разозлился, когда старик Томас обратился к нему, сказав, что если капитан не нуждается в его услугах, он будет служить у мистера и миссис Генри в Слейне – они сняли там дом.

– Ну и отправляйся туда, если тебе угодно, – сказал Джонни. – Я не хочу, чтобы у меня служили люди, которые меня не любят.

– Это не так, сэр, – смущенно отозвался старый слуга. – Просто я привык к мистеру Генри, а вы так долго жили в чужих краях, что я, наверное, не сумею вам угодить.

Итак, Томас отправился в Слейн, а с ним вместе и еще кое-кто из слуг, и Джонни в гневе и раздражении послал за своим ординарцем, который служил у него, когда он был в полку. Тот немедленно забрал в свои руки весь дом, а вскоре после этого явилась Фанни-Роза, привезя с собой еще троих слуг, весь свой багаж и трех собак, и заявила, что ее дорогой Джонни не может жить в Клонмиэре в полном одиночестве и что она будет за ним ухаживать.

– Знаешь, мой дорогой, – говорила Фанни-Роза, взяв его под руку и прогуливаясь вместе с ним перед домом, – тебе просто необходимо жениться. Надо найти какую-нибудь приятную спокойную особу, она нарожает тебе дюжину ребятишек и всегда будет под рукой, когда тебе захочется. Только не нужно, чтобы у нее были свои взгляды, это иногда раздражает, а так она не будет мешать ни тебе, ни мне. У нас в округе наверняка найдется девица, отвечающая этим требованиям. Разумеется, из хорошей семьи. Никаких выскочек.

– Терпеть не могу приятных спокойных женщин, – сказал Джонни, – да и ты тоже их не любишь. Я слишком большой негодяй, за меня не выйдет ни одна женщина, так что не будем об этом говорить.

– Генри идеально счастлив со своей Кэтрин, – заметила его мать. – Как бы я хотела, чтобы то же самое можно было сказать и о тебе. При жене ты остепенишься, потому что у тебя будет, на кого опереться. Я не так глупа, я знаю, о чем говорю.

– Не имею никакого желания остепеняться, – заявил Джонни, – и вообще, если ты собираешься читать мне нотации, я должен тебе напомнить, что это мой дом, а не твой.

Фанни-Роза украдкой посмотрела на сына. Просто удивительно, стоит только упомянуть Генри и Кэтрин, как он тут же становится на дыбы.

– Не говори глупостей, мой дорогой, – сказала она, – ты же знаешь, я никогда не читаю нотаций.

Однако она тут же решила расспросить этого его камердинера, много ли пьет его хозяин, где он держит ключ от погреба, что делает по вечерам и много ли получает писем. Самое главное теперь, это чтобы у Джонни было занятие. Фанни-Роза разослала приглашения всем соседям на тридцать миль в окружности приехать поохотиться, пока не кончился сезон. Своему брату Бобу Флауэру, который женился и обосновался в замке Эндрифф, своему кузену графу Мэнди, другим родственникам, многочисленным Лэмли – одним словом всем, кто мог составить компанию Джонни, постоянно посылались приглашения, в которых говорилось, что «милый Джонни жаждет их видеть», и, если приглашение принималось и гости приезжали в Клонмиэр, их встречала эффектная словоохотливая хозяйка, необычно ярко одетая и неизменно не в тон своим огненно-рыжим волосам. Позже, значительно позже, среди дня, к ним присоединялся несколько покрасневший и слегка косноязычный хозяин, то дружелюбный, то агрессивный попеременно; он часто и громко смеялся, но иногда вдруг без всякой видимой причины погружался в мрачное уныние. Гости чувствовали себя неуверенно, им было неловко, они не знали, чего от них хотят и что им делать: то ли отправляться на охоту, то ли велеть закладывать карету и ехать домой. Как бы то ни было, когда их в следующий раз приглашали в Клонмиэр, оказывалось, что они заняты и принять приглашение не могут.

– Какие странные люди, – говорила Фанни-Роза, – прошлой зимой, когда здесь были Генри и Герберт, друзья приезжали к ним охотиться два или три раза в неделю, причем сами напрашивались, а теперь те же самые друзья только и знают, что извиняются, ссылаясь на плохие дороги и дальнее расстояние.

– Ничего тут странного нет, – отвечал Джонни. – Это значит только одно: им было приятно приезжать, чтобы встретиться с Генри и Гербертом, а видеть меня они совсем не хотят. Ради Господа Бога, перестань ты посылать эти свои приглашения, я и сам могу позвать своих друзей.

И он бродил по болотам, взяв в спутники, за неимением другого общества, егеря и двух-трех арендаторов, с которыми у него установились сомнительно-фамильярные отношения. Во время одной из таких прогулок он встретил Джека Донована, с которым почти не виделся со времен своей юности и который живо напомнил ему тот давнишний эпизод в Ленском пабе. Парень этот мало изменился – те же рыжие волосы, тот же нахальный вид. Он тут же потянулся здороваться с Джонни, расспрашивать его о здоровье, хотя ружье под мышкой другой руки явно говорило о том, что он занимается браконьерством.

– Так вы снова вернулись к нам, капитан, ну, теперь мы повеселимся на славу, – сказал Донован. – Я так и говорил ребятам в Дунхейвене, вот, говорю, наступают веселые времена, новый хозяин уж позаботится, чтобы мы тут в деревне не скучали.

Джонни рассмеялся, хотя поначалу у него было желание вздуть этого типа.

– Пойдем-ка с нами, Джек, – позвал он, – поищи нам зайцев.

– Зайцев я вам найду, – сказал Джек, подмигнув. – Местность эту я знаю, как свои пять пальцев. Правда, пока вы были в отсутствии, капитан, я был вынужден приходить сюда тайком. Здесь обычно охотится доктор Армстронг, а я не принадлежу к числу его друзей, так же как и вся моя семья.

– Доктор Армстронг тут ни при чем, – сказал Джонни, – не обращай на него внимания. Теперь, для разнообразия, ты можешь приходить как мой гость.

Того обстоятельства, что его крестный отец не одобрял Джека Донована, было достаточно, чтобы Джонни тут же зачислил последнего в число своих друзей. Дядюшка Вилли два-три раза ненадолго появлялся в Клонмиэре, и всякий раз возникали неприятные разговоры, ущемлявшие самолюбие Джонни: собирается ли Джонни предпринять то-то и то-то, делает ли он что-то другое так же, как это делал его дедушка, спросил ли он совета Генри о том-то и о том-то? По правде сказать, его крестный слишком уж полагается на старые времена. Ему уже под шестьдесят, он слишком стар, для того чтобы занимать прежнее место, и если он не поостережется, Джонни его просто выгонит и передаст практику человеку помоложе.

– Чем ты сейчас занимаешься, Джек? – спросил он, и парень пожал плечами.

– Законный вопрос, капитан. Сами видите, в каком я виде: хожу с прорванными локтями. Торговля здесь у нас совсем захирела, лавчонка, которая осталась мне от отца, развалилась, крыша вот-вот рухнет мне на голову. Мы с Кэти, моей сестрой, думаем отправиться в Америку. Здесь нам совсем нечего делать.

– Не нужно вам никуда уезжать, – сказал Джонни. – Я найду вам что-нибудь здесь, в Клонмиэре. Кстати, мне нужен человек на место привратника – прежнего я выгнал за непочтительность. Вы с сестрой можете хоть сейчас поселиться в Лодже – знаете, этот домик у въезда в наши владения?

Джек Донован посмотрел на него, в его бледно-голубых глазах мелькнуло подозрение.

– Вы со мной шутите, капитан?

– Нисколько. Почему бы тебе там не поселиться и не занять место привратника?

– Конечно, это вам решать. Имение принадлежит вам, и теперь, когда старый мистер Бродрик умер, вы вольны нанимать кого хотите. Он бы никогда не допустил, чтобы на его земле жил кто-нибудь из Донованов.

– Тем больше у меня оснований желать, чтобы это положение изменилось, – сказал Джонни, – а если кто-нибудь будет возражать, пошли их ко мне, я с ними разберусь.

Он забыл и думать об этом деле, но через несколько дней к нему явился приказчик в состоянии великого возмущения и доложил, что Джек Донован из Дунхейвена вместе с сестрой имел нахальство перетащить свои пожитки в Лодж, который он, приказчик, уже обещал одному из килинских арендаторов. Не прикажет ли капитан этим людям немедленно убраться оттуда?

– И не подумаю, – ответил Джонни, очень довольный тем, что приказчик остался в дураках. – Это я разрешил Доновану занять место сторожа при воротах и, соответственно, поселиться в Лодже.

– Но ведь раньше никогда… – начал мистер Адамс, однако Джонни послал его к дьяволу и удалился из комнаты. В тот же вечер за обедом на ту же тему заговорила его мать.

– Что за глупости я слышу, будто эти ужасные Донованы пытаются занять дом привратника? – спросила она. – Прислуга только об этом и говорит. Ты, конечно, распорядишься, чтобы они убирались.

– Ничего подобного я не сделаю, – сказал Джонни. – Джек Донован хороший человек, и притом один из немногих, кто хорошо ко мне относится. Они будут жить в этом доме, сколько им будет угодно.

– Но, Джонни, – возразила Фанни-Роза, – Бродрики никогда не имели никакого дела с Донованами, тебе это должно быть прекрасно известно. Это ужасное семейство. Твой отец умер, оттого что общался с ними и заразился смертельной болезнью. Одного этого я никогда им не прощу.

– То, что отец заразился дифтеритом от одного из Донованов, еще не причина для того, чтобы мне не нравилось нынешнее поколение этой семьи, – заявил Джонни, – и мне казалось, что ты тоже могла бы быть поумнее. Почему бы тебе не навестить Кейт Донован и не спросить, как они там устроились?

– Мой милый мальчик, я никогда в жизни ни с кем из них не разговаривала, не собираюсь делать это и теперь. И если это та самая девица с хитрой физиономией и волосами, точно из пакли, которую я сегодня видела в аллее, то я не могу сказать о ней ничего хорошего. В привратники нужно было взять Магони. Мне нравится миссис Магони. Почему ты с самого начала не спросил моего совета?

– Потому что я предпочитаю поступать так, как считаю нужным сам, – оборвал ее Джонни, протягивая руку к графину.

– С твоей стороны это большая ошибка, – сказала Фанни-Роза, следя за тем, сколько жидкости наливается в стакан, – нанимать людей из деревни, которая никак не связана с имением. Я пробовала брать оттуда прислугу, и ничего хорошего из этого не получалось. В конце концов, мне ведь приходилось управлять имением, – сначала я делала это сама, потом мне помогал Генри, – пока ты служил в своем полку, и я знаю, что к чему. Ты что, хочешь допить все, что есть в графине?

Джонни отставил стакан и посмотрел через стол на мать.

– Мне кажется, настало время нам с тобой поговорить откровенно, – сказал он. – Мы много лет подряд обсуждали, как будем жить вместе в имении, когда умрет дедушка. Ну вот, теперь это состоялось, и что же? Ты сама видишь, так же, как и я, что ничего хорошего из этого не получается. Что ты намереваешься делать, принимая во внимание последнее обстоятельство?

– Что ты хочешь сказать? – спросила Фанни-Роза.

– Только то, что и тебе и мне будет лучше, если ты уедешь и станешь жить где-нибудь в другом месте, – сказал Джонни.

Фанни-Роза ответила не сразу. Она теребила пальцами скатерть, на щеках у нее появились два ярких пятна. Джонни угрюмо смотрел на мать; он ненавидел себя за то, что сделал, но в то же время знал, что слов своих назад не возьмет.

– Понимаю, – сказала наконец Фанни-Роза. – Я тебя раздражаю. Хорошо, что ты мне это сказал. Матери ведь так глупы.

Она встала, подошла к камину, постояла там, протянув руки к огню. Джонни внезапно вспомнил, какой она была двадцать лет тому назад: то же самое облако волос – теперь они выкрашены, причем неровно – вокруг лица, вспомнил, как он был ребенком, и она вдруг подхватывала его на руки и крепко прижимала к груди. Он помнил, какие у нее тогда были духи и как приятно пахло ее тело. Теперь кожа у нее под подбородком была уже не такой упругой, лицо было напудрено, причем так небрежно, что пудра оставила пятна на ее атласном платье. Сердце у него разрывалось, он отчаянно проклинал годы, которые встали между ними и через которые нельзя было перейти; из беззаботной, постоянно смеющейся девушки они превратили ее в несколько нелепую немолодую женщину. Та осталась в прошлом, а эта уже больше ничего для него не значит.

– Ну что же, не будем делать из этого трагедии, – беспечно сказала она. – Если ты хочешь жить один, слава Богу, что сказал мне об этом вовремя.

Джонни повернул свой стул и теперь тоже смотрел на огонь в камине.

– Ты не понимаешь, – сказал он. – Это действительно трагедия. Я много думал об этом – о том, что ты будешь жить со мной, о том, что мы будем делать вместе. А теперь, когда это осуществилось, оказалось, что ничего не получается, будь оно все проклято. Разве это не величайшая трагедия, которая только может произойти с людьми?

Они смотрели на огонь; он держал в руке бокал, она стояла, положив руку ему на плечо.

– Хотела бы я знать, – вдруг сказала она, – как бы все это было, если бы был жив твой отец?

В ее голосе было что-то такое, что проникло ему в самое сердце, заставило его посмотреть на нее и быстро взять ее за руку. Но когда он повернул ее к себе, она улыбалась, на лице ее не было слез, и она быстро заговорила о том, что нужно найти небольшую виллу, возможно, на юге Франции, где можно было бы проводить осень и зиму. Она часто думала о том, как это было бы приятно. Когда она была молодой девушкой, они обычно жили зимой за границей, во Франции или в Италии. Было ужасно весело. Тут, конечно, есть одно затруднение: это может потребовать больших расходов.

– К черту расходы! – сказал Джонни. – Ты отлично знаешь, что я буду давать тебе столько, сколько понадобится. Все это можно устроить.

– Дорогой ты мой, – сказала она. – Какой ты добрый и какой щедрый, – и она погладила его по голове, что было гораздо хуже, чем если бы она бушевала и кричала на него. – Как ты думаешь, не захочет ли Элиза пожить там вместе со мной, чтобы немного рассеяться, ведь ей, наверное, скучно все время в Сонби? Мы могли бы пожить в отеле и тем временем подыскать виллу. Я, пожалуй, напишу ей сегодня вечером. Из всех мест я бы предпочла Монте-Карло. Там всегда так оживленно…

Она открыла дверь и вышла, оставив его одного, и он вдруг подумал, что все это время ничего не знал о матери, о том, какое у нее сердце, какая душа. И никогда не узнает, не разбил ли он сегодня это сердце, или там нечего было разбивать, потому что у нее его нет. И никто на свете ничего об этом не узнает. Отныне только один Господь Бог когда-нибудь заглянет в душу Фанни-Розы и увидит, что там скрыто.

На следующее утро он был полон раскаяния, горько сожалел о жестоких словах, которые говорил накануне, и пошел в комнату матери, чтобы попросить у нее прощения и уговорить остаться. Он скажет ей, что слишком много выпил и не понимал, что говорит; но, войдя в комнату, он увидел, что она сидит среди кучи вещей – всюду стояли раскрытые коробки, валялись книги, шляпки, давно не надеванные платья, шарфы, пояса, перчатки – словом, реликвии, скопившиеся за много лет жизни.

– Как забавно, – сказала она, – я все время нахожу давно забытые вещи. Вот шляпка, в которой я была, когда твой отец сделал мне предложение. – И она взяла в руки помятую соломенную шляпку, крошечную, размером не более блюдца. – Может быть, наша судомойка сможет ее надеть в день Всех Святых, – добавила она, отбрасывая шляпку в сторону. – А вот твой первый башмачок, – смеясь сказала она, показывая ему крошечную красную пинетку. – Это нельзя выбрасывать, ты носил их всего несколько недель, ноги у тебя росли так быстро… Посмотри на это атласное платье. Я его заказывала, когда мы с твоим отцом ездили в Бат, провели там страшно веселую неделю. Но потом вскоре в проекте появился Эдвард, и я уже не могла его надеть, оно мне было мало. Помню, как это было досадно. Если чуть-чуть переделать, я снова смогу его носить, – и она приложила платье к себе.

Джонни смотрел на нее с отчаянием в душе. Было так грустно видеть все эти вещи, некогда составлявшие частицу ее жизни.

– Мне кажется, мы вчера наговорили глупостей, – сказал он. – По-моему, тебе стоит подумать еще раз и остаться.

– Ах, пустяки, – ответила она. – Никогда не следует отказываться от принятого решения. Я усвоила это много лет назад. Кроме того, я уже с удовольствием думаю об этой маленькой вилле, о том, как буду жить во Франции. Буду встречаться с людьми, много выезжать. Ты стоишь на моей муфте, родной. Отойди, пожалуйста, в сторону, хорошо?

И он подумал, что, может быть, она не притворяется, действительно хочет от него уехать, и это показалось ему настолько более трагичным, чем если бы она желала остаться, что он отправился в погреб и выпил полбутылки виски. На следующей неделе она уехала.

Джонни заперся в доме и ни с кем не встречался. Погода была скверная, каждый день шел дождь. Туман висел над заливом, скрывая остров Дун, и Джонни глядел из окна на тоскливый проливной дождь, слушал, как капли со звоном капают в канаву, видел, как серые тучи окутывают Голодную Гору. А потом, поскольку ему нечего было делать, он выходил из дома под дождь, шел по аллее через парк и заходил в Лодж, чтобы поболтать с Джеком Донованом. Этот человек его забавлял. Он обладал чувством юмора, правда, несколько грубоватого, и у него был неистощимый запас разных историй, связанных с обитателями Дунхейвена. Джонни, у которого чувство юмора было не более утонченным, эти истории нравились. И он, в свою очередь, рассказывал о своих похождениях за границей, выбирая наиболее непристойные эпизоды, поскольку над ними Джек смеялся особенно громко. Тот случай, когда Джонни, находясь в Турции, ворвался в гарем, когда хозяин был в отсутствии, и овладел одной из покрытых чадрой женщин, доставил величайшее удовольствие обоим Донованам, – дело в том, что Кейт Донован обычно находилась в той же комнате и готовила ужин брату, украдкой наблюдая за Джонни. У нее были гладкие светлые волосы, почти белые, причесанные на прямой пробор, и Джек говорил, что они такие длинные – гораздо ниже талии, – она даже может на них сидеть.

– А ну-ка, давайте посмотрим, – сказал Джонни.

Однако она сделала вид, что это ее ужасно шокирует, жеманилась, отказывалась их распустить, но брат стал ее уговаривать.

– Полно, Кейт, не нужно быть такой гордой, не стоит задаваться перед капитаном.

После долгих уговоров она вынула из волос шпильки, бросая взгляды на Джонни. Распущенные волосы сразу ее преобразили, превратив из ординарной молодой женщины в нечто оригинальное и интригующее, и Джонни подумал, как приятно будет погрузить в них пальцы, перебирать их, играть с ними.

Распущенные волосы Кейт возбуждали его, и вскоре почти каждый день можно было видеть, как он идет к воротам в парк, заходит в домик и проводит там несколько часов, болтая с братом и сестрой. В маленькой, пропитанной запахами пищи, душной кухне с ее жалкими тюлевыми занавесками, аляповатой фаянсовой посудой, фарфоровыми фигурками Богоматери и Святого Иосифа на каминной полке, большим деревянным распятием на стене он чувствовал себя спокойнее и уютнее, чем в пустых холодных комнатах Клонмиэра.

Мало-помалу Джек Донован начал исчезать из дома на то время, когда там находился Джонни. Его сестра приносила из кладовки бутылку виски и наливала гостю, приговаривая, что денек, дескать, сегодня холодный. Джонни наблюдал за ней поверх ободка стакана, забавляясь ее ужимками, долженствующими изображать скромность, которой, как ему было известно, у нее не было и в помине, а затем просил ее распустить волосы. Она отказывалась, качала головой, отворачивалась, но в конечном счете сдавалась. В кухне было тихо – ни звука, кроме тиканья часов – и Джонни, согретый изнутри выпитым виски, держа на коленях Кейт Донован и играя прядями ее волос, чувствовал, как его охватывает сладостная летаргия. Насколько приятнее было сидеть так здесь, чем в полном одиночестве в столовой собственного дома. Сквозь полузакрытые глаза он видел портрет Папы на противоположной стене, четки под портретом, и несоответствие между тем, что он видит, и тем, что происходит в этой кухне, вызывало у него смех, так что приходилось прятать лицо в волосах Кэт, чтобы она не заметила, как его все это забавляет.

Дома, в Клонмиэре, у него наступала реакция, причинявшая ему страдания. Как это прискорбно, думал Джонни, что он чуть ли не каждый день таскается в дом своего собственного привратника, чтобы заниматься любовью с его сестрой. Разговоров у них не было никаких – с Кейт говорить было не о чем; он ходил к ней с одной-единственной целью. Так проходили дни ранней осени тысяча восемьсот пятьдесят седьмого года.

Еще больше он страдал во время нечастых визитов в Ист-Гроув, дом его брата в Слейне. Его вдруг охватывало необъяснимое желание увидеть жену брата, Кэтрин. Едва только он входил в их дом, как его охватывало ощущение покоя, которого он не находил больше нигде. Она подходила к нему, пройдя через всю гостиную, и, протянув ему руки, говорила: «Я очень рада вас видеть, Джонни, вы, конечно, останетесь ночевать», и не принимала никаких отговорок. Томас относил его саквояж наверх, в комнату для гостей, и вот уже подают чай, он сидит рядом с Кэтрин, она наливает ему и себе, он смотрит на ее руки, лежащие на чайнике, видит мягкую линию ее плеча, тонкую шею, изящный спокойный профиль.

– Чем вы все это время занимались, Джонни? – спрашивала она, положив руку ему на колено и глядя ему в глаза, и его охватывало отвращение к тому, что он с собой делает, к той жизни, которую он ведет. Отвращение к тому, как бессмысленно проходят дни – все утро он валяется в постели, потом делает вид, будто собирается заняться делами с приказчиком, потом сидит один в столовой перед бутылкой виски, потом этот дом при воротах и отвратительное нелепое свидание с Кейт. Возвращение в замок и снова бутылка виски. Он оглядел гостиную в Ист-Гроув. Там все дышало добротой и уютом – огонь в камине за начищенной до блеска решеткой. Ковер мягкого зеленого тона, ситцевая обивка на мебели, с узором из яблок. На столе стоит ваза с цветами, другая ваза – на каминной полке. На коленях у Кэтрин какое-то шитье, ведь она в скором времени ожидает ребенка, однако она откладывает работу, заметив, что гостю не интересно любоваться на такие чисто женские предметы.

– Мне хотелось бы, Джонни, – сказала она, – чтобы вы оставили на время Клонмиэр и поселились у нас. Я была бы вам очень рада, и когда Генри нет дома, что, увы, случается слишком часто, вы составляли бы мне компанию. Я что-то слишком редко вижу моего крестника.

– Я бы очень этого желал, – ответил он. – Больше всего на свете.

– Так за чем же дело стало?

– Нет, – он упрямо покачал головой, – людям, которые счастливы вдвоем, совсем не нужен третий, он непременно нарушит гармонию.

– Не говорите пустяков, Джонни, – сказала она. – Мы были бы еще счастливее, если бы знали, что вам у нас хорошо. Вам, должно быть, одиноко в этом огромном доме, и хотя я сейчас никуда не выхожу и вообще мало двигаюсь, мы могли бы вместе читать, я играла бы вам, а Генри, вернувшись вечером домой, был бы рад вашему обществу.

Как было бы прекрасно, подумал Джонни, день за днем сидеть здесь рядом с Кэтрин, в тишине и покое ее дома. Просто сидеть и смотреть на ее руки, сложенные вот так, как сейчас. Слушать ее спокойный голос и иногда ловить ласковый взгляд, обращенный к нему поверх книги, которую она читает.

Когда после чая Томас убрал со стола, Кэтрин подошла к фортепиано и стала наигрывать тихую мелодию. Она казалась такой далекой, такой отрешенной от мира, когда сидела вот так перед фортепиано, задумчиво глядя в окно. Интересно, о чем она думает, гадал Джонни. Где витают ее мысли? Дает ли она Генри тот покой, который испытывает в ее присутствии он, Джонни? Он закрыл глаза и, слушая, как она играет, пытался представить себе, что это его дом, его гостиная, что это его жена сидит и играет на фортепиано, а кончив играть, подойдет к нему, наклонится, прикоснется рукой к его волосам и спросит, понравилось ли ему то, что она играла. В это время дверь отворилась, и в комнату вошел Генри, сияя довольной улыбкой.

– Здравствуй, старина, какой сюрприз! – сказал он, и Джонни поднялся с места, гость в доме брата – глупые мечты разлетелись в прах.

Кэтрин закрыла крышку инструмента и сразу же подошла к мужу. Он поцеловал ее и продолжал разговаривать с Джонни, обнимая жену за талию.

– Как ты ее находишь? – спросил он с гордостью и, не дожидаясь ответа, стал говорить о том, как у него прошел день, рассказав смешную историю, случившуюся во время делового завтрака, на котором он вынужден был присутствовать, и где один из членов муниципалитета произнес бестактную речь.

– Ты, конечно, все уладил и пригласил обиженных к обеду?

– Ничего подобного я не сделал, – возразил Генри, – мне хотелось только одного: чтобы все это поскорее кончилось, и я получил бы возможность вернуться домой к жене.

Он снова наклонился и поцеловал ее, а она посмотрела на мужа. Этот ее взгляд, выражение ее лица отозвались острой болью в сердце Джонни.

Она его любит, подумал он, он сделал ее счастливой, и, одеваясь к обеду, слушая, как они разговаривают в соседней комнате, он вдруг вспомнил всех женщин – он никогда их не любил, – которые доставляли ему минутное наслаждение и ничего больше. Какая печальная вереница жалких никчемных созданий, и наконец – Кейт Донован в этой грязной кухне в доме привратника. Боже мой, устало думал он, если бы только все сложилось иначе, если бы я не поступил в этот полк, не прошел бы через эту проклятую бессмысленную войну, а оставался бы дома, встретил бы Кэтрин и попросил бы ее мне помочь. Возможно, она вышла бы замуж за меня и рожала бы детей мне, а не Генри и смотрела бы на меня так же, как десять минут назад она смотрела на Генри.

На его туалетном столике стоял цветок в горшке – Кэтрин, должно быть, поставила его туда, прежде чем он пошел наверх переодеваться, – около кровати лежала книга, в камине горел огонь – знаки ее внимания, ее заботы, и вообще все в этой комнате было аккуратно и уютно, так непохоже на его мрачную спальню в Клонмиэре. Он представил себе, как в соседней комнате Кэтрин сидит перед зеркалом, расчесывает волосы, а потом туда входит Генри, застегивая запонку на воротничке – интимность между ними естественная вещь, всякий раз делающая их ближе друг к другу. Ему этого никогда не доведется испытать, этой общности мужа и жены, их совместной жизни. А он? В его воспоминаниях все так серо, безрадостно и тоскливо.

Обедали в Ист-Гроув в семь часов. На полированном столе стояли зажженные свечи. Подавать на стол Томасу помогала молоденькая горничная. Сидя за столом рядом с Кэтрин, Джонни сравнивал их образ жизни со своим собственным: вот он сидит, развалясь, на стуле; перед ним скатерть, зачастую покрытая пятнами, и на ней – полуостывшая еда; разбранив прислугу до того, что все они бледнеют от страха, Джонни решает вообще ничего не есть и протягивает руку к графину.

Когда Кэтрин встала и вышла, оставив братьев наедине, Генри через стол посмотрел на Джонни со странным, чуть ли не робким выражением и сказал:

– Я думаю, Джонни, ты не захочешь, чтобы я стал твоим приказчиком?

– А чем плох Адамс? – спросил Джонни.

– Я и не предлагаю, чтобы ты совсем расстался с Адамсом, – ответил Генри, – но позволь мне быть, ну, скажем, управляющим, за отсутствием более удачного термина. Ты сам видишь, старина, что имение гибнет, и это обидно, если подумать о том, сколько сил и внимания уделял ему наш дед. Не сердись на меня за то, что я тебе это говорю. Я давно уже собирался завести этот разговор.

Джонни покраснел и выставил вперед подбородок.

– Не понимаю, о чем ты, – сказал он. – Дела в имении идут так, как я этого хочу, и не о чем тут толковать. Честно говоря, я не особенно высокого мнения об Адамсе и в будущем собираюсь взять управление имением в свои руки, стать своим собственным приказчиком. А тебе это принесло бы одни заботы, и больше ничего.

– Прекрасно, – быстро согласился Генри. – Не будем больше об этом говорить. Я предложил это только для того, чтобы тебе помочь, снять часть груза с твоих плеч. Ты давно не был на руднике?

– Давно, – ответил Джонни, закуривая сигару. – Туда незачем ездить. Единственное, что меня интересует, это чтобы на мой банковский счет регулярно поступали деньги. А почему ты спрашиваешь?

– Да собственно, у меня нет особых причин. Просто мне кажется, что служащие лучше работают, если видят, что хозяин проявляет к ним интерес и иногда справляется, как идут дела.

– Какие еще будут советы? – спросил Джонни. Генри пододвинул ему графин.

– Только один: не слишком увлекаться вот этим и пореже встречаться с Донованами.

Джонни отложил сигару.

– Кто, черт возьми, разносит сплетни вокруг Донованов? – злобно спросил он.

– Ты же знаешь, как у нас любят заниматься чужими делами, – отозвался Генри. – Если что случается в Дунхейвене, то уже через день об этом становится известно в Слейне. Джек Донован не слишком-то почтенный человек, тебе это известно. На его счету браконьерство и вообще всякое мелкое воровство. Кроме того, известно, что он хвастает в кабаках, будто его сестрица пользуется твоим благосклонным вниманием, – он, разумеется, употребляет не столь благопристойное выражение.

– Пошли они все к дьяволу! – заорал Джонни. – Почему, черт возьми, они не могут оставить меня в покое?

– Они и оставят тебя в покое, – ответил Генри, – если ты оставишь в покое вот это. – И он указал на графин.

Джонни откинулся на спинку стула и в упор посмотрел на брата.

– Легко тебе говорить, – сказал он. – Ты счастлив, у тебя хорошая жена, которую ты любишь. О чем тебе еще беспокоиться? У тебя есть Кэтрин. Позволь и мне иметь свою Кейт.

Он засмеялся и налил себе еще стакан портвейна.

– Мне до тошноты надоели разные советчики, которые указывают мне, что я должен делать. Довольно я терпел это в армии, не намерен выносить ничего подобного дома.

– Я не собираюсь тебе указывать, – спокойно возразил Генри. – Я только прошу тебя, остерегайся Донована. Если тебе угодно иметь связь с его сестрой, я не могу тебе запретить, но не теряй головы.

– Донованы мои друзья, – заявил Джонни. – Только они в наших краях отнеслись ко мне по-дружески, когда я вернулся.

– Очень хорошо, – сказал Генри, – больше я не скажу ни слова. Пойдем в гостиную и попросим Кэтрин нам немного поиграть.

Да, ему-то хорошо, думал Джонни, глядя, как его брат, стоя подле жены, переворачивает ноты а она смотрит на него с улыбкой. Ночью они будут вместе, она положит голову ему на плечо, а утром он проснется, и Кэтрин будет рядом с ним. И на следующий день, и еще на следующий. Если его что-нибудь рассердит, она его успокоит. Когда он устанет, она даст ему возможность отдохнуть. Когда ему будет весело, она разделит его веселье, а если ему взгрустнется, погрустит вместе с ним. Они принадлежат друг другу, она носит его дитя. А я никому не нужен. Я всего-навсего никчемный пьяница с дурным характером, и мое единственное удовольствие в жизни это заниматься любовью с сестрой моего привратника.

– Джонни, – вдруг сказала Кэтрин, поднимая глаза от нот и улыбаясь, – вы ведь погостите у нас немного, правда?

Генри, стоя возле жены и положив руку ей на плечо, тоже посмотрел на брата.

– Конечно, Джонни, мне бы очень этого хотелось. Я так часто отлучаюсь из дома, и мне было бы приятно знать, что ты находишься здесь, с Кэтрин. Я уверен, что тебе будет хорошо. Кэтрин об этом позаботится.

Джонни смотрел на них обоих – Кэтрин возле фортепиано, свет лампы освещает ее гладко причесанные волосы, а Генри, его брат, стоит рядом с ней и машинально перебирает кружево ее воротника. Этот жест, такой интимный, ворвался в мечтания Джонни, разрушив их до основания.

– Нет, – ответил он. – Живите себе спокойно здесь, а я возвращаюсь в Клонмиэр.

5

Первое, что сделал Джонни, приехав домой, это выгнал своего приказчика Адамса, заявив, что в будущем будет сам управлять делами по имению. Он покажет Генри и всем остальным, что он не так плох, как они думают. В течение месяца он вставал рано утром, отвечал на письма, обходил или объезжал клонмиэрское имение и даже дважды в неделю бывал на руднике. Но потом, к несчастью, простудился и на несколько дней слег в постель. Пока он лежал в своей спальне совершенно один, если не считать камердинера, который за ним ходил, он снова впал в депрессию, и та деятельность, которую он развивал в течение последних нескольких недель, показалась ему нелепой и бессмысленной. Чего он, собственно, добился тем, что ездил на Голодную Гору и сидел в конторе? Все сводилось только к тому, что он не давал работать Гриффитсу. В течение того часа, что Джонни находился в конторе, управляющий норовил оттуда улизнуть. То же самое было и с имением. Он бы уверен, что арендаторы его не любят. Никто не радовался его приходу – только Донованы. Что там говорить, думал Джонни, беспокойно ворочаясь в кровати, они мои единственные друзья. Всем остальным на меня ровным счетом наплевать. Я могу валяться здесь невесть сколько и сдохнуть, и все равно никто не придет. Однажды утром к нему заглянул его крестный отец доктор Армстронг и прочел ему лекцию о воздержании. «Никто, кроме тебя, не виноват в том, что ты оказался в таком положении, только ты сам», – сказал он без тени сочувствия и минут двадцать распространялся на тему о вреде алкоголя, а ближе к вечеру Джонни, который в это время всегда чувствовал себя хуже, велел своему человеку принести из погреба бутылку портвейна, после чего немного оправился, настолько, что надел халат и поужинал перед камином в столовой жареной грудинкой с картофелем в обществе Джека Донована, который зашел его навестить и посочувствовать ему.

– Тут вот Кейт переживает, прямо захворала от беспокойства, что вас нет и нет, – сказал Джек. – Места себе не находила, пока я не пообещал, что сам пойду в замок. Иди, грит, повидай капитана. Как теперь-то ваше здоровье?

– Хуже некуда, черт возьми, – отвечал Джонни.

– Все потому, что лежите здесь один-одинешенек, капитан. Что лекарства, не родился еще тот человек, кому оно помогло бы. А вот то, что у вас в бутылочке, это самое что надо, оно живо поставит вас на ноги.

– Умные речи приятно и слышать, Джек. Клянусь Богом, ты единственный мой друг.

– Верно говорите, сэр. Только нынче утром Кейт мне говорила: распрекрасные, грит, у него друзья и родичи, они и не вспомнят о нем, покуда он не помрет. Я вот что вам скажу, сэр, вы для них слишком самостоятельный человек, в этом вся беда. Любите поступать по-своему, а почему бы вам этого не делать? Этот грязный тип Адамс, к примеру, ходит повсюду и болтает, что вы, дескать, ни уха ни рыла не понимаете в делах по имению. Я бы с него шкуру спустил, мерзавец он эдакий.

– Так и говорит?

– Конечно, и ведь только потому, что дела-то у него из рук уплыли. Вот что я вам скажу, капитан, я всегда готов вам помочь с имением, коли вам не захочется самому возиться.

– Это очень любезно с твоей стороны, Джек.

– Ну что вы, стоит ли об этом говорить. Мне это нисколько не трудно. Я-то выжму из имения гораздо больше, чем Адамс. Что вы скажете, если Кейт придет да уберется немного в доме?

– Буду благодарен, если она это сделает, – зевнул Джонни. – Никто из моих слуг и тряпкой не махнет, пока я здесь валяюсь.

Портвейн оказывал свое действие, тянуло ко сну, по телу разливалось благостное довольство, которого никогда не приносило лекарство этого старого дурака крестного, и как приятно, думал Джонни немного позже, снова лежа в постели, когда в камине ярко горел огонь, смотреть, как по комнате неслышно движется Кейт, задергивает занавеси, как бы отгораживаясь от серого ноябрьского вечера, складывает и убирает на место его платье, а потом, когда Джонни почти уже засыпает, она скользнет в постель и ложится рядом с ним. Он думает о доме в Ист-Гроув, о своем брате и Кэтрин, которые сейчас, наверное, пьют чай в своей гостиной. Потом Кэтрин будет играть на фортепиано, а Генри сядет поодаль, повернув свое кресло таким образом, чтобы видеть волосы жены, освещенные лампой.

У него своя Кэтрин, думал Джонни, а у меня – Кейт. Какое мне, в сущности, до них дело, черт возьми?

И притянув к себе сестру Джека Донована, он ищет забвения, а тем временем наступает ночь, и дождь продолжает барабанить по стеклам окон.

По мере того как зима шла к концу, Джонни все труднее становилось обходиться без общества Донованов. У Джека был острый, несколько хитроватый ум, и Джонни вскоре обнаружил, что он знает хозяйство Клонмиэра, как свои пять пальцев. Он улаживал все дела с арендаторами, платил жалованье слугам – одним словом, взвалил на свои плечи все то, чем не желал утруждать себя сам хозяин.

– Не знаю, что бы я без тебя делал, Джек, – говорил ему Джонни. – Ты избавил меня от всех этих нудных дел, и я больше не должен думать о том, что кто-то там меня не любит.

– Вас не любят? – удивлялся Джек Донован. – Полно, сэр. Не было еще на свете джентльмена, носящего имя Бродрик, которого любили бы так же, как вас. В Дунхейвене, например, полно людей, которые никогда слова не сказали с вашим братом или дедушкой, а вот с вами всегда готовы поговорить. Даже сам преподобный отец Хили сказал давеча Кейт: «Мы можем гордиться тем, что в наших краях живет такой человек, как капитан».

Просто удивительно, думал Джонни, что нынешнему владельцу Клонмиэра местный священник, которого во времена его деда все семейство Бродриков, можно сказать, игнорировало – разве кто-нибудь изредка удостоит его кивком, – не говоря уже о том, что дальше ворот ему хода не было, кланялся и улыбался, и заходил в тесную кухоньку привратницкого дома выпить чаю. Джонни решил, что это вполне приличный человек, и поймал себя на том, что нащупывает в кармане пять фунтовых банкнотов, чтобы передать их патеру для раздачи самым бедным семьям.

– Не было такого случая, – сказал отец Хили, аккуратно пересчитывая деньги и складывая их в потертый бумажник, – не было еще такого случая, чтобы кто-то из Бродриков подумал о бедных обездоленных людях. А ведь есть еще и церковь, на которой крыша вот-вот обвалится, а у меня нет денег на то, чтобы ее отремонтировать.

Джонни вспомнил, что его счет в банке постоянно пополняется благодаря Голодной Горе, и выписал отцу Хили чек.

– Разве я не говорил вам, святой отец, что капитан настоящий джентльмен? – сказал Джек Донован, заглядывая через плечо священника, чтобы рассмотреть сумму, означенную на чеке. – Когда дело касается денег, он простодушен, как ребенок, и столь же щедр. Кейт, налей преподобному отцу еще виски и капитану тоже.

– Нет-нет, мне не надо, дитя мое, – отказался священник, поднимая руки, – мне уже нужно идти. Как приятно, – добавил он, глядя на Джонни, – что человек вашего положения так хорошо и свободно себя чувствует в этой скромной обстановке и нисколько не думает, какую честь он этим оказывает хозяевам.

– Я бы пропал, если бы Кейт и Джек мне не помогали, – улыбнулся Джонни.

– А они пропали бы без вас, – сказал отец Хили. – Посмотрите только на Кейт, это милое дитя, которую я знаю с самого рождения, душа и сердечко у нее такие же невинные, как в тот день, когда я ее крестил. Посмотрите, как она предана вам, ни одна знатная дама не была бы способна на подобную преданность. Как было бы ужасно, если бы таким отношением пренебрегли как ненужным, если бы это нежное невинное сердце было обмануто.

«Что он, интересно, хочет сказать, черт побери», – подумал Джонни, пожимая руку священника и уверяя его, что ни Джек, ни его сестра ни в чем не будут нуждаться, пока он находится в Клонмиэре.

– Я вам верю, – сказал священник, открывая свой громадный зонт, долженствующий защитить его внушительную фигуру от дождя. – Лично я получил доказательство вашего благородства и щедрости, а что до этой девушки, – несчастная, у нее нет ни отца, ни матери, только брат, который о ней заботится, – то она всецело доверилась вам.

И, выйдя из дома привратника, он направился вниз по дороге к деревне.

– Ах, он настоящий святой, наш преподобный отец, – сказал Джек Донован, – а уж как привязан к нашей Кейт. Скорее умрет, чем допустит, чтобы ее обидели, так же, как и я сам. Прямо вам говорю, капитан, если узнаю, что она себя опозорила, я задушу ее собственными руками. Ты это знаешь, Кейт, не так ли?

– Да, Джек, – тихо ответила его сестра, скромно опустив глаза на работу, лежащую у нее на коленях.

– Есть на свете джентльмены, капитан, хотите верьте, хотите нет, – грозно продолжал Джек Донован, – которые пользуются невинностью молодой девушки, чтобы позабавиться с ней, как только ее брат отвернется, а ведь бедняжка невинна, как новорожденный младенец. Это просто отвратительно, знаете ли.

Джонни пожал плечами и допил свой стакан. Неужели Джек собирается разыгрывать неведение, притворяясь, будто не знает, что происходит у него под носом в последние несколько месяцев? Что же до невинности Кейт, то она с ней рассталась едва только выйдя из пеленок.

– Приходи завтра в замок, Джек, – коротко бросил он, вставая с кресла. – Филлипс принес мне счет за муку и корм для скота, в котором я ни черта не понимаю.

– Вы не останетесь с нами поужинать, капитан?

– Нет, не хочется. Спокойной ночи, Кейт.

Придя домой, он нашел письмо от Кэтрин, в котором она упрекала его за то, что он уже несколько недель не появлялся в Ист-Гроув. Она так надеялась, говорилось в письме, что он приедет к ним на Новый год, но он так и не приехал. Его крестница Молли растет и хорошеет, Генри очень ею гордится, и если он не собирается к ним приехать, она предлагает, что они сами приедут к нему погостить в следующее воскресенье. Генри берет с собой ружье и интересуется, есть еще в лесу вальдшнепы, а на острове Дун зайцы. У них теперь гостит ее брат Билл Эйр, он приедет тоже.

Письмо привело Джонни в состояние лихорадочного волнения. Дом ужасно запущен, в нем нет никаких удобств для Кэтрин, ей там будет холодно и неуютно. Но как приятно снова ее увидеть, смотреть на нее, когда она будет сидеть в гостиной, пусть ненадолго, хотя бы на несколько часов.

В немногие дни, оставшиеся до субботы, Джонни проявил бешеную энергию, стараясь привести дом в порядок. Он бранил слуг, кого-то выгонял, потом снова брал в дом, и все это на протяжении какого-нибудь часа. Ходил по лесу вместе с егерем, чтобы приготовить все для охоты. Он даже послал приглашение своему крестному, доктору Армстронгу, и еще некоторым соседям, чтобы Генри было веселее и интереснее.

«Я им покажу, – говорил он сам себе, – что я могу все это устроить не хуже, чем дед».

Утро великого дня было ясное и свежее, и Джонни, поднявшись ни свет ни заря, – ему уже много недель не случалось вставать так рано – прошелся до залива и взглянул на покрытую снегом гряду Голодной Горы. Солнце сверкало в окнах Клонмиэра, двери были широко распахнуты, и стол в столовой, на котором был сервирован холодный завтрак, выглядел чистым и аппетитным, чего не случалось уже давным-давно.

К нему вернулась гордость своим домом, знакомая еще с детства, когда он смотрел на Клонмиэр с жадной завистью, мечтая о том времени, когда умрет дед и дом перейдет к нему. Он покажет Кэтрин, что он не так уж достоин презрения, что он хозяин в своем доме и хозяин своим поступкам, и она поймет, почему ему хотелось, чтобы в этот день дом был вычищен до блеска специально для нее. Джонни вошел в комнаты, чтобы отдать последние распоряжения слугам, и ему доложили, что мистер Донован дожидается его в библиотеке. Джонни нахмурился; еще несколько дней назад он намекнул Джеку, что будет весьма обязан ему и его сестре, если во время визита брата и невестки они будут держаться подальше от дома и не будут показываться на глаза. Генри не любит Джека Донована, и поскольку он гость, к его симпатиям и антипатиям следует относиться с уважением.

– В чем дело, Джек? – спросил он. – Что-нибудь случилось?

Лицо приказчика было мрачно и исполнено важности. Его морковные волосы были смазаны маслом и гладко причесаны; на нем была воскресная пара.

– Кейт что-то неможется, капитан. Она говорит, не могли бы вы заглянуть к нам в домик, навестить ее?

– Разумеется, я не могу, – раздраженно ответил Джонни. – Я ожидаю, что ко мне приедет мой брат Генри с женой и еще кое-кто из друзей и соседей. Я не намерен заходить в ваш дом, пока они не уедут. Возможно, брат погостит у меня несколько дней.

Джек Донован помрачнел еще больше.

– Она очень переживает, сэр, – сказал он. – Ума не приложу, что мне с ней делать, и это сущая правда. Всю эту ночь мы ни секундочки не спали. А она ревет, прямо убивается, я уж собирался послать за доктором Армстронгом. Рад, что этого не сделал, раз он все равно приезжает нынче охотиться.

– Да что такое, в самом деле? – раздраженно сказал Джонни, нетерпеливо поглядывая на часы. – Гости ожидаются с минуты на минуту.

Джек Донован кашлянул, водя шапкой по краю стола.

– У женщин в эту пору бывают всякие фантазии, капитан, – сказал он. – Что ей ни говори, она не желает слушать. «Я себя порешу, – говорит, – брошусь в воду, если он теперь меня покинет». «Успокойся, Кейт, – говорю я ей, – капитан слишком добрый наш друг. Ты – порядочная женщина, и он не поступит с тобой, как с уличной девкой. Будь спокойна, он позаботится о том, чтобы вернуть тебе честное имя, пока по всей округе не поползли разные слухи, после которых он не сможет смотреть людям в глаза».

Джонни грохнул кулаком по столу.

– Послушай, Джек, – сказал он, – к чему, скажи на милость, ты клонишь, и что это нашло на Кейт, почему она вдруг так себя ведет, что понять ничего невозможно?

– Да что вы, сэр, – начал приказчик, удивленно раскрывая глаза, – разве вы не знаете, что она в интересном положении, вот уже два месяца, как она говорит.

Джонни пристально смотрел на своего приказчика – в душе у него царили растерянность и недоумение.

– Я в первый раз об этом слышу, – сказал он. Джек Донован продолжает тереть шапкой край стола.

– Бедняжечка просто ума решилась, так переживает, – говорил он. – При ней сейчас преподобный отец, он молится у ее постели. Только, мне думается, она не успокоится, пока не увидится с вами.

– Я не могу ее видеть, это невозможно, – в волнении проговорил Джонни, меряя шагами комнату. – Ты должен ей объяснить, как обстоят дела; она и сама прекрасно знает, что я жду брата с женой. Она уверена, что это действительно так? Откуда она знает, что… что это случилось, черт побери?

– Ясное дело, уверена, ей сказала наша старая тетушка, что живет в Дунхейвене, сомнений тут нету. Говорю вам, капитан, у меня просто сердце разрывается. Ведь эта девушка, моя родная сестра, отдалась вам, не думая о последствиях, и теперь готова умереть, если мы не придумаем, как закончить дело по-благородному.

В аллее послышался стук колес, и Джонни, выглянув в окно, увидел, что к дверям подъезжает экипаж его брата.

– Послушай, Джек, – сказал он, отчаянно волнуясь, – я не могу сейчас заниматься этим делом… Уходи через черный ход и не показывайся, пока я тебя не позову. Уходи отсюда, любезный, ради всего святого.

Он сунул руку в карман, где всегда лежала заветная фляжка, опорожнил ее и только тогда вышел на крыльцо встречать гостей, злой и глубоко несчастный.

– Милый Джонни, – сказала Кэтрин, выходя из экипажа и подавая ему руку. Он смотрел на нее, такую прекрасную и безмятежную, на ее спокойное лицо мадонны и думал о том, какой ужасный, чудовищный контраст представляет собой та, другая: покрасневшее лицо, взлохмаченные волосы – ненавистная Кейт в своей спальне в доме привратника.

– Как ты себя чувствуешь, старина? – приветствовал его Генри. – У тебя встревоженный вид.

– Пустяки, я в полном порядке, – быстро отозвался Джонни. – Как твое здоровье, Генри? А ты как поживаешь, Боб? Надеюсь, ты привез с собой ружье? Отлично, а где доктор? А-а, вот и он, и с ним кто-то еще. Пойдемте сразу в лес, хорошо? Впрочем, подождите минутку, сначала я должен показать Кэтрин ее комнату.

Он был возбужден и говорил так непоследовательно, что Генри и Боб обменялись понимающими взглядами.

– Не беспокойтесь обо мне, Джонни, – сказала Кэтрин. – Я сама прекрасно устроюсь, если вы хотите сразу же отправиться на охоту.

– К черту охоту, – заявил Джонни. – Самое главное, это чтобы вам было хорошо и удобно, – и он дернул шнурок от звонка с такой силой, что тот оборвался.

– Мне кажется, нужно предоставить Кэтрин делать то, что ей хочется, – примирительно сказал Генри. – Вот идет дядя Вильям и другие, а вот и Филлипс вместе с загонщиками. Пойдем-ка лучше на свежий воздух, Джонни, это тебя немного успокоит.

Все идет кувырком, думал Джонни. Совсем не так собирался он провести этот день. Кэтрин, очевидно, собирается остаться в доме и не пойдет с ними на охоту, а этому проклятому идиоту Филлипсу я ведь велел встретить их возле фермы, откуда должна начаться охота, а не являться к самым дверям вместе с этими оборванцами в качестве загонщиков – у них такой вид, словно они лазали по амбарам, охотясь за крысами. Солидная порция спиртного в дополнении к новости, сообщенной Джеком Донованом, и сдерживаемому волнению по поводу приезда Кэтрин – все это привело к тому, что Джонни почти не владел собой.

Он начал бушевать, кричать на егеря, который, неизвестно почему, вырядился, как чучело – на нем были старые бриджи с заплатой на заду вместо новых вельветовых, которые Джонни заказал специально для этого случая.

– Клянусь Богом, это невыносимо, – кричал Джонни. – Этот тип нарочно не желает выполнять мои распоряжения! – И, плохо соображая, что делает, он поднял ружье и выстрелил прямо в злополучную заплату на бриджах егеря.

Громко вскрикнув от боли, несчастный упал ничком на землю, а Джонни, удивленный и растерянный, смотрел, как его крестный и Билл Эйр бросились к нему на помощь. Генри взял брата под руку и отвел его обратно в дом.

– По-моему, ничего страшного, – сказал он. – Однако, принимая во внимание все обстоятельства, мне кажется, будет лучше, если ты останешься дома, а охоту я возьму на себя. В том случае, конечно, если мы вообще станем охотиться после того, что случилось.

Все это произошло так внезапно и так нелепо, что Генри не знал, смеяться ему или сердиться, однако в лице брата было что-то настолько трагическое, даже страшное, что Генри не хотелось оставлять его одного.

– Я позову Кэтрин, – сказал он. – Она побудет с тобой.

И он пошел в переднюю и посмотрел наверх, в сторону лестничной площадки.

– О нет, – сказал Джонни, – пожалуйста, не надо…

Ему было плохо, он чувствовал огромную усталость, и ему было невероятно стыдно того, что он выставил себя на посмешище. Меньше всего ему хотелось, чтобы о его поведении стало известно Кэтрин.

– Вот, – сказал он, подозвав брата и нащупав в кармане пару соверенов, – отдай этому несчастному и скажи, что я очень сожалею. А затем отправляйтесь развлекаться, если сможете. Это даже хорошо, что меня с вами не будет. Даже если бы ничего не случилось, я бы только испортил вам все удовольствие.

Теперь, когда его бессмысленный нелепый гнев нашел выход, он чувствовал себя опустошенным, ему хотелось забыть всех и вся. Он пошел в библиотеку, закрыл дверь и сидел в высоком кресле деда, закрыв лицо руками. Наверху в спальне слышались негромкие шаги Кэтрин, которая доставала из чемоданов вещи и раскладывала их по местам. Потом из леса на горе донеслись отдаленные звуки выстрелов. В доме все было тихо и спокойно.

И тут он вспомнил дом при воротах, тесную душную кухню, распятие и четки на стене, Джека Донована, Кейт и отца Хили. Отвратительная запутанная история, в которую он оказался втянутым, постыдная и подлая, наполняла его отчаянием и бессильным гневом. Он представлял себе, как все семейство собралось в этом проклятом доме: вот они сидят в своей кухне, старая тетка из деревни расспрашивает племянницу о том, что именно она чувствует, а этот толстобрюхий отец Хили, перебирая четки, бормочет молитвы возле истерически рыдающей Кейт. Мысль о том, чтобы увидеть ее, прикоснуться к ней, вызывала у него отвращение. Было оскорбительно думать, что часы пьяного забвения привели к тому, что теперь к нему предъявляются претензии, и женщина, к которой он не испытывает никаких чувств, считает себя с ним связанной из-за того, что между ними было. Он снова услышал шаги Кэтрин наверху, ее тихий голос, когда она что-то сказала горничной, и вспомнил свой визит в Ист-Гроув прошлым летом, когда Генри, гордый и счастливый, сообщил ему, что Кэтрин ожидает ребенка к Рождеству. Как нежен был его брат, как заботлив, как он беспокоился, уговаривая жену, чтобы она ни в коем случае не уставала, настаивал на том, чтобы она прилегла на кушетку и отдохнула. Как больно его кольнуло в сердце, когда он увидел, как они близки между собой. Джонни завидовал брату, завидовал его спокойной жизни, мирному течению месяцев, предшествовавших Рождеству и рождению ребенка; тому, как гордился и искренне радовался Генри, когда его дочь наконец появилась на свет. И вот теперь в доме при воротах находится женщина точно в таком же положении, в котором около года назад была Кэтрин, и виной тому он, Джонни. При этой мысли его охватывала дрожь, ему становилось тошно. Он не желал больше видеть эту женщину.

Подобные истории, наверное, много раз случались в его семье, среди его предков; он вспоминал рассказы о своем прадеде, о том, скольких сыновей он рассеял по округе. Возможно, старик над этим не задумывался, и когда, проезжая через Дунхейвен, видел какого-нибудь чернявого мальчишку, который ковырялся в земле у дороги, он, зная, что это его собственный сын, бросал ему монетку и тут же об этом забывал. Но Джонни не таков. Он не может так жить. Он не может жить в Клонмиэре, зная, что в деревне, в лавке своего брата скрывается Кейт, такая непривлекательная, вечно растрепанная, а потом появится ребенок, в жилах которого течет его кровь и который будет называть Джека Донована «дядей».

Боже мой, какую жалкую жизнь он ведет, насколько она лишена красоты! Неужели нет никакого выхода, неужели никак нельзя покончить с этим делом? Он посмотрел на ружье, которое он, войдя в комнату, поставил, прислонив к стене. Да, конечно, этот выход у него всегда есть. Но что, если он не сработает? Что, если его постигнет неудача, как во всем, что бы он ни делал, и ему снесет полголовы, а он все-таки останется жить? Джонни потрогал ружье, провел пальцем по стволу. Впрочем, может быть, он все-таки не промахнется. Но у него не хватит мужества, вот в чем дело. Ему придется оглушить себя виски, прежде чем приступить к делу. Он открыл длинный ящик дедового бюро и достал оттуда бутылку виски, где оставалось еще около четверти. Нет, этого недостаточно, подумал он, для задуманного дела не хватит. И в этот момент, едва он открыл бутылку, дверь отворилась, и в комнату вошла Кэтрин. Она стояла на пороге, глядя на него, и он уставился на нее, как дурак, держа бутылку в руках.

– Простите меня, Джонни, – сказала она, – я пришла, чтобы взять книгу. Я думала, вы тоже ушли на охоту вместе с Генри и другими охотниками.

Она отвернулась, спокойно и учтиво, так, как если бы наткнулась на него в ванной. Он поставил бутылку обратно в ящик, слегка прикрыв его.

– Пожалуйста, не уходите, – сказал он. – Я… я хочу с вами поговорить.

Она снова обернулась, обратив на него серьезный ласковый взгляд. Хотел бы я знать, что она обо мне думает, спрашивал он себя.

– День начался неудачно, – сказал он, – и, как всегда, по моей вине. Все ушли на охоту, кроме меня.

Она подошла к нему и положила руку ему на плечо.

– Что случилось, Джонни? – спросила она. – Не могу ли я чем-нибудь помочь?

Чем-нибудь помочь… Она стояла возле него. Ему достаточно было сделать одно движение, и она окажется в его объятиях. Кэтрин, сдержанная далекая Кэтрин, с ее лицом мадонны, с ее ласковыми нежными руками.

Джонни резко отвернулся.

– Нет, – хрипло выговорил он, – вы не можете помочь. А почему, собственно, только вы? Никто не может. Лучше пойдите туда, где все остальные, – ваш муж и ваш брат.

Она не шевельнулась. Продолжала спокойно стоять, глядя на него.

– Вы несчастливы, – сказала она наконец. – Когда человек несчастлив, он совершает неразумные поступки.

Он заметил взгляд, который она бросила на приоткрытый ящик, из которого он доставал бутылку, а потом на ружье, прислоненное к стене.

– Ну и что? – спросил он вызывающим тоном. – Что тут такого? Не проще ли будет, если я сам положу конец своей жизни? Никто об этом не пожалеет.

– В этом вы ошибаетесь, – возразила ему она. – Многие пожалеют – ваша матушка, Генри, другие ваши братья, Фанни. И все ваши друзья.

– У меня нет друзей, – сказал он.

– А мне казалось, что я ваш друг.

С минуту он молчал, не произнося ни слова. Кэтрин – его друг…

– У вас есть Генри, ваш ребенок, ваш дом, – сказал он. – К чему вам беспокоиться обо мне? Да я и недостоин этого.

– Людей любят независимо от того, достойны они этого или нет, – мягко проговорила она. – Человека любят ради него самого.

Что она хочет этим сказать? Что имеет в виду, произнося слово «любовь»? Жалость? Может быть, они обсуждали его дела с Генри и говорили: «Надо что-то предпринять в отношении Джонни, так больше продолжаться не может».

– Если вы думаете, что меня еще можно исправить, вы ошибаетесь. Вы только зря потратите время, – сказал он.

Она отошла к окну и стала смотреть в сад.

– Каким счастливым и мирным мог бы стать этот дом, – задумчиво сказала она. – Вы не даете ему этой возможности. Наполняете его печальными, гневными мыслями.

– Он был бы счастливым и мирным, если бы здесь жили вы, – сказал он, – всегда, а не приезжая в гости на один-два дня.

– Вы хотите сказать, – с улыбкой проговорила она, – что мои веселые мысли разогнали бы ваши грустные? Сомневаюсь, чтобы у них хватило на это силы.

Она снова обернулась к окну, так что ему был виден ее профиль. Если бы она была моей, я бы непременно заказал ее портрет, велел бы написать ее именно так, как сейчас: стоит у окна, набросив на плечи шаль, а волосы вот так же собраны в узел на затылке.

– Вы так или иначе будете здесь жить, – сказал он, – вместе с Генри, когда я умру. И ваш портрет будет висеть на стене в столовой рядом с портретом тети Джейн и картиной, где мы все изображены детьми. Может быть, тогда здесь снова восстановится мир, который разрушил я.

Она серьезно посмотрела на него, и ему захотелось встать перед ней на колени и спрятать лицо в складках ее платья, как это сделал бы ребенок, которому стыдно.

– Вы ведь можете жениться, Джонни, – сказала она, – у вас могут быть дети.

Это слово причинило ему невыносимую боль, вернув к реальности настоящего. Джонни снова увидел дом при воротах, священника, рыдающую Кейт.

– Никогда! – с яростью воскликнул он. – Никогда, клянусь всеми святыми!

Он с новой силой почувствовал весь ужас своего положения и начал ходить взад-вперед по комнате, ероша волосы.

– Мне придется уехать из Клонмиэра, – сказал он, – придется отсюда убраться. Я не могу здесь находиться после того, что произошло.

– А что произошло, Джонни? – спросила она.

Эти слова вырвались помимо его воли, и он внезапно замолчал, покраснев от стыда и сконфузившись. Боже мой, что бы она стала о нем думать, если бы только узнала о том, чем он все это время занимался, о том, что происходило в доме при воротах и завершилось этим позором. Она была бы в ужасе, почувствовала бы отвращение…

– Если вы совершили какой-нибудь проступок, которого стыдитесь, – спокойно проговорила она, – почему вы не обратитесь к Богу, не попросите у него помощи?

Он безнадежно посмотрел на нее.

– Всевышнему некогда заниматься такими, как я, Кэтрин, – сказал он. – Если бы у него нашлось для меня время, я бы не оказался в таком положении, как теперь.

И вдруг он осознал, окончательно и бесповоротно, какая пропасть их разделяет, пропасть, которую годами пьянства, разврата и потакания своим порокам он сделал непроходимой. Он увидел нежный узор ее жизни, такой спокойной, лишенной волнений, – она верит в Бога, потому что она – само добро, ей чужды соблазны и искушения. В простоте души она сказала ему, что он когда-нибудь женится, не зная того, что единственная женщина, которую он хотел бы иметь своей женой, это она, а детей, которых он хотел бы признать своими, могла бы дать ему только она. Хочет ли он просить помощи у Бога? О да, но только при одном условии: если Кэтрин научила бы его молиться, если бы она стояла на коленях рядом с ним. О, если бы она была хозяйкой Клонмиэра, его женой, его возлюбленной, тогда действительно в этом доме царил бы мир, мир был бы и в его душе, мир, благочестие и радость. Можно ли сказать об этом ей? Можно ли рискнуть и признаться ей во всем – сказать о своей любви, о том, как он несчастен, признаться в самом постыдном?

– Кэтрин, – медленно проговорил он и пошел к ней, протянув руки, глядя на нее умоляющим взором, и вдруг увидел в ее глазах понимание, поймал ослепительную искру интуитивного прозрения – она побледнела и прислонилась к стене.

– Боже мой, Джонни! – изумленно воскликнула она. – Боже мой, Джонни…

В этот момент внизу под окном захрустел гравий, послышался голос Генри, веселый и уверенный; он звал свою жену. Она повернулась и вышла из библиотеки, оставив его одного. А он стоял и смотрел на то место, где только что была она.

6

Джонни сидел в каюте «Принцессы Виктории» в Слейнской гавани, ожидая, когда пароход поднимет якорь. Его камердинер поставил чемоданы под койку и удалился в свою каюту. Пароход слегка покачивало, и из открытых иллюминаторов слышались печальные гудки еще одного судна, которое пробиралось на место своей стоянки в гавани. Наверху на палубе раздавался топот ног и время от времени свистки. Вдали мерцали огоньки Слейна, пробиваясь сквозь тьму. Из иллюминатора тянуло ветерком, и длинное пальто Джонни, висевшее на двери, раскачивалось взад и вперед.

Легкий саквояж, который камердинер положил на стул, мягко соскользнул на пол; в глаза бросился прикрепленный к нему ярлык: «Капитан Бродрик. Назначение – Лондон». А что потом? Джонни пожал плечами. В Лондон, а потом еще дальше, совсем далеко…

Он едва помнил, как прошли последние недели, и совсем плохо представлял себе, как наконец очутился на борту «Принцессы Виктории». Он написал множество писем. Это главное, что сохранилось в его памяти. Сидел за конторкой деда в библиотеке в Клонмиэре и писал письма всем, кого знал, письма, в которых просил прощения у родных и друзей. Для чего он это делал? Он и сам не знал. Не мог вспомнить. Но то, что письма были написаны и отправлены, было таким же очевидным фактом, как и то, что теперь он находился на борту «Принцессы Виктории», потому что ответы на некоторые из них лежали возле него на койке. Пароход, направлявшийся вниз по течению, снова загудел, печально и настойчиво. Джонни встал, закрыл иллюминатор и потянулся к фляжке, лежащей в кармане пальто. До полуночи оставалось еще пять часов… А потом – прощай Слейн, прощайте родные края – страна туманов и слез – вперед к тому окончательному месту назначения, которое ведомо одному лишь Всевышнему.

Джонни взял наугад одно из писем. Оно было от его зятя Билла Эйра из Ист-Ферри.


«Мой дорогой Джон,

благодарю тебя от всего сердца за твое милое письмо, за твою доброту и внимание. Я глубоко сознаю свою вину, я грешен перед тобой в том, что не сочувствовал тебе, не молился за тебя, человека, который подвержен стольким соблазнам. Не проходит и дня, чтобы я не молил Всевышнего о помощи, дабы я мог наставить тебя на путь истинный. Молюсь о тебе неустанно. Упаси меня Бог от того, чтобы я перестал это делать. Теперь, дорогой мой Джонни, не сочти меня бесцеремонным, если я буду умолять тебя, во имя Господа Бога нашего, во имя спасения твоей души, во имя будущего, во имя всего, что тебе дорого, воздержаться от разрушителя тела твоего и души (спиртного). О, мой дорогой Джонни, меня охватывает дрожь при мысли о том, что с тобой может случиться страшное несчастье, которое приведет тебя к бесславному и безвременному концу. У меня нет слов, способных передать, какие страдания я испытывал во время моего последнего визита в Клонмиэр, думая о твоих родных и видя, как стремительно ты движешься к концу, о котором страшно и подумать; когда я наблюдал ужасное возбуждение, владевшее тобой в те дни. Я уверен, что ты не обидишься на то, что я здесь написал. Мой дорогой Джонни, вручая тебя попечению нашего Небесного Отца, моля его о милости к тебе, остаюсь твоим любящим шурином,

Билл Эйр».


Джонни отбросил письмо в сторону и сделал еще один глоток из фляжки. Затем взял следующее письмо. Оно было от Генри.


«Милый мой, дорогой Джонни,

у меня был долгий разговор с дядей Вилли Армстронгом о тебе и вообще о делах в Дунхейвене. Эта особа может уехать отсюда в Америку, если только Джек Донован и отец Хили ей позволят. Однако я серьезно опасаюсь, что эти два человека затеяли серьезную игру. Они хотят, чтобы ты женился и стал католиком, а сами тем временем приберут к рукам имение. Ты можешь на меня сердиться за то, что я это пишу, можешь сердиться также и за то, что я умоляю тебя, как твой брат и друг: попроси Джека Донована и его сестру освободить Лодж. Я хочу, чтобы он уехал отсюда, если же нет – пусть держится от тебя как можно дальше. Прошу тебя и умоляю: перестань пить. Все будет хорошо, если ты это сделаешь. Нельзя зарывать в землю те многочисленные таланты, которыми наградил тебя Господь. Возьмись за дело, старина, и сделай счастливыми себя и всех твоих друзей (а их у тебя немало)…»


Там было еще много в этом же духе, но Джон отложил письмо в сторону и взялся за третье.


«Я виделся с Кейт Донован, и она согласилась уехать через несколько месяцев. Я не заметил никаких признаков того, что она находится в положении. Донован заявил, что согласен на любое предложение, которое тебе угодно было бы сделать в отношении его сестры, и я предлагаю, что в первую очередь их необходимо удалить из Дунхейвена, и нужно, чтобы ты уполномочил меня или своего брата оплатить их расходы на проезд в любое место, которое им угодно будет выбрать в качестве своего местопребывания, и когда я услышу, что они туда прибыли, Генри или я сообщим им от твоего имени, какое содержание ты готов им назначить. Нет нужды объяснять тебе те соображения, которые вынудили меня поступить таким образом – наилучший способ избежать скандала – это отослать заинтересованное лицо прочь из того места, где оно может этот скандал учинить. Твое собственное отсутствие будет, однако, более всего способствовать предлагаемому разрешению вопроса. Я все больше убеждаюсь в том, что тебе следует побыть некоторое время вдали от дома. Поверь мне, дорогой Джонни, что я

всегда твой Вильям Армстронг».


Как они, должно быть, счастливы в глубине души, думал Джонни, что избавились от него, и как прекрасно и благородно поступил он сам, убежав от ответственности, словно крыса, и предоставив другим расхлебывать то, что он натворил. Он просто герой, этот капитан Бродрик, еще недавно из Клонмиэрского замка, что в Дунхейвене. И вот, наконец, жемчужина всей этой корреспонденции – письмецо от тетушки Элизы.


«Дорогой Джонни,

не огорчай меня и не говори со мной так, словно мы должны за что-то прощать друг друга, уверяю тебя, я с радостью сделаю все, что угодно, только бы ты был счастлив. Подозреваю, что ты сейчас встревожен в связи с какими-то романтическими делами, что и заставляет тебя писать в таком стиле, и я только желаю, чтобы дама, которую ты почтил своей привязанностью, разделила твои чувства ради всех нас. Я просто не знаю, как тебя благодарить за подарок, за сто фунтов и за то, что ты простил мне старый долг в триста фунтов. Я всегда считала, что ты самый добрый и благородный из всех моих племянников, и чем дальше, тем больше укрепляюсь в этом мнении. Да пребудет с тобой моя любовь, и еще раз благодарю тебя за твою доброту.

Твоя любящая тетя Элиза».


Джонни засмеялся. Самый добрый и благородный из всех ее племянников… Он собрал все письма в кучу и швырнул их в угол кабины. Кто-то постучал в дверь.

– Если вы хотите размяться и съехать на берег, последняя шлюпка сейчас отходит, – сказал из-за двери стюард. – Она привезет лоцмана около одиннадцати, так что с ней вы сможете вернуться.

Джонни оглядел унылую мрачную каюту, в которой ему предстояло провести сорок восемь часов.

– Благодарю вас, – сказал он, – я воспользуюсь этой возможностью.

Огоньки Слейна приветливо мелькали вдали, и Джонни, глубоко засунув руки в карманы, думал об одном письме, которое он не написал и на которое, соответственно, не получил ответа.

Что он мог ей сказать? Разве молчание это не лучший способ выразить свои чувства? С того утра, когда он посмотрел на нее в библиотеке и она поняла его и вышла из комнаты, они больше ни разу не виделись наедине. Прошел весь день, потом ночь, а наутро она уехала, и ничего не было сказано. Все они разъехались – Кэтрин с Генри, Билл Эйр, крестный – и слова, которые он хотел сказать, так и не были произнесены, помощь, которую он так жаждал получить, так и не была ему оказана. Капитан Джон Бродрик. Место назначения – Лондон.

Стоя на набережной, он пытался представить себе, как она сейчас сидит в гостиной в Ист-Гроув. Может быть, играет на фортепиано, а Генри сидит в кресле у камина и слушает. Джонни пошел вперед, не думая о том, куда направляется. Глядя прямо перед собой, по привычке расталкивая людей, он, сам не зная как, оказался напротив ее дома. Занавеси были задернуты, сквозь ставни пробивался тонкий луч света. Он стоял, засунув руки в карманы, глядя на дверь. По улице проехал кеб, вдали слышались обычные речные звуки: где-то били склянки, раздался свисток парохода. Он подошел к двери и взялся за дверной молоток. Через несколько минут дверь открыл Томас, он смотрел на Джонни, не узнавая его.

– Миссис Бродрик дома? – спросил он. Томас испуганно вздрогнул и открыл дверь пошире.

– Я вас не узнал, сэр, – проговорил он извиняющимся тоном. – Нет, мистера и миссис Генри дома нет, они обедают в гостях.

– Ладно, – сказал Джонни, – это не имеет значения.

– Не хотите ли зайти и подождать, сэр? Они придут, наверное, часов в десять. В гостиной так тепло и славно, там растоплен камин.

Джонни колебался. Даже здесь, стоя на пороге, он чувствовал, как его охватывают мир и покой этого дома, его доброта, его тепло.

– Может быть, я и зайду, Том, – медленно проговорил он.

Дворецкий проводил его в гостиную и, помешав огонь в камине и прибавив света в лампе, удалился.

Джонни подошел к креслу брата и сел. Напротив стояло кресло Кэтрин, там она сидела, прежде чем выйти из дома, – на обивке все еще сохранился отпечаток ее тела. На скамеечке возле камина лежала ее работа и книга, которую она читала. В уголке кресла виднелась крохотная игрушечная овечка. У нее на коленях, должно быть, сидела дочь, и она показывала ребенку эту игрушку, а Генри сидел, спокойно откинувшись, в том самом кресле, где теперь сидел Джонни, и любовался обеими. Потом, наверное, пришла няня и взяла девочку, чтобы уложить ее спать, а Кэтрин, пододвинувшись поближе к огню, взяла работу и стала разговаривать с Генри, расспрашивать его о том, как прошел день. Потом они отправились наверх, чтобы переодеться к обеду; Генри, наверное, ворчал, оттого что ему не хотелось переодеваться, однако в душе был доволен – он всегда охотно ходил в гости, если предоставлялась возможность.

На Кэтрин, наверное, было белое платье, такое же, как то, в котором она была в тот вечер в Клонмиэре, и прежде чем выйти из дома, она, наверное, заглянула в гостиную, чтобы проверить, убавлен ли в лампах огонь, и на месте ли каминный экран. Он словно видел ее: вот она стоит у двери, свет лампы мягко освещает ее волосы, на плечах у нее мантилья, и уходя, она оставит в комнате частичку себя, неуловимый аромат, благословенный покой своего присутствия, которое он ощущает и сейчас, сидя в кресле, ему не принадлежащем… Но что толку сидеть здесь, ведь он должен ехать, туда, на ту сторону воды, с тем чтобы долго не возвращаться – месяцы, а может быть, и годы. Что толку сидеть в этом доме, ведь это не его дом.

Он встал и оглядел комнату в последний раз. Тронул рукой фортепиано – оно принадлежит ей, вот клавиши, к которым прикасались ее пальцы. Джонни подошел к ее письменному столу, увидел, как там все аккуратно – стопки гладкой белой бумаги, красное перо. Ему захотелось взять с собой какую-нибудь ее вещь, и он схватил маленькую книжечку в кожаном переплете, лежавшую на столе. Это было Евангелие. Он положил книгу в карман и, выходя из холла, взял со стула, куда их положил Томас, свои пальто и шляпу. В холле никого не было. Томас вернулся к себе в кухню. В углу медленно тикали большие напольные часы. Было без пяти девять. Оставалось еще два часа до того времени, когда лоцман должен прибыть на пароход. Джонни снова открыл дверь и стоял, глядя на пустынную улицу. В Слейне были и другие места, где он может забыть эту ужасную каюту на «Принцессе Виктории», ярлыки на чемоданах «Капитан Джон Бродрик. Место назначения – Лондон», в которых было что-то неуловимо окончательное. Из-за угла потянуло ветерком, и дверь со стуком захлопнулась. Прощай, Слейн, прощай, родные края. Джонни засмеялся, снова вспомнив письмо тети Элизы, и, подняв воротник пальто и надвинув на глаза шляпу, зашагал по улице в сторону города.

* * *

Именно туда, в Ист-Гроув, явилась полиция два дня спустя. Они пришли в то время, когда Генри и Кэтрин завтракали, и инспектор попросил разрешения поговорить с мистером Бродриком наедине. Генри сразу же вышел в холл, оставив Кэтрин в гостиной.

– Вы, как я полагаю, сэр, являетесь родственником капитана Бродрика? – спросил инспектор.

– Я его брат, – ответил Генри. – Что-нибудь случилось?

Инспектор объяснил ему в двух словах, в чем дело. Генри тут же вышел из дома вместе с ним. Какие они были узкие, темные и неприглядные, эти улочки Слейна, по которым вел его инспектор, какие дешевые, кричащие занавески на окнах. В холле их встретила испуганная женщина.

– Я тут ни при чем, – начала она, увидев Генри, – в моем доме никогда не случалось ничего подобного, вам это известно, мистер Суинни. Вы не имеете права впутывать меня в это дело.

У нее был пронзительный визгливый голос. Инспектор велел ей замолчать. Он провел Генри наверх, в одну из спален второго этажа, и, вынув из кармана ключ, отпер дверь. В комнате царил беспорядок. В одном углу валялись сапоги Джонни, в другом – его одежда. Посредине комнаты стояло несколько полупустых бутылок виски, аккуратно поставленных одна на другую, а на горлышке самой верхней красовалась женская шелковая подвязка красного цвета. Джонни лежал на кровати полуодетый. На его мертвом лице застыло выражение покоя, которого никогда не было при жизни. Мрачное угрюмое выражение исчезло без следа. Глаза были закрыты, словно во сне, а густые темные волосы взъерошены, словно у маленького мальчика.

В одной руке он сжимал пустую бутылку, в другой – Евангелие.

КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ

Генри (1858–1874)

1

В Клонмиэре снова была зима, и вершину Голодной Горы покрывала белая снежная шапка. Ярко сияло солнце, и в воздухе чувствовалась бодрящая свежесть, было ощущение легкости, словно печальная дождливая осень забыта навсегда, а ясные морозные дни возвещают приближение весны. Опавшие листья в парке высохли и сморщились от мороза. Голые деревья поднимали свои черные ветви к голубому небу; коротко подстриженная трава перед замком сверкала от инея. Отлив быстро гнал из залива воду, покрытую легкой зыбью, а дым из печных труб поднимался вертикально вверх наподобие колонн.

Кучер Тим подал карету к парадной двери и, спустившись с козел, ходил возле лошадей, притопывая ногами и дуя на замерзшие пальцы. Было воскресенье, и он должен был, как обычно, везти мистера и миссис Бродрик в церковь в Ардморе. Как приятно, думал Тим, ожидая своих господ, что в имении снова наступила нормальная жизнь, можно даже подумать, что по-прежнему жив старый джентльмен и что первый мистер Генри и мистер Джон и бедные мисс Барбара и Джейн никогда не умирали и все еще живут здесь, а не покоятся в своих могилах – некоторые, поди, уже лет тридцать. Прошедших с той поры лет вроде как и не было, и Тим, которому было уже под шестьдесят, частенько вспоминал о том, как служил младшим конюхом при старике Бэрде. Иногда он ловил себя на том, что путает настоящее поколение с предшествующим – он покачивал головой и уговаривал «мистера Генри», чтобы тот берегся от холода, а то неровен час, снова станет кашлять, путая его с дядюшкой, который умер тридцать лет назад.

Вот наконец и мистер Генри, его хозяин, одетый по-воскресному, для церкви – в одной руке цилиндр, в другой трость и перчатки – точь-в-точь как его дядюшка много лет тому назад. Да и ведет он себя точно так же, у него та же обаятельная улыбка, тот же смех, иной раз он даже дружески потреплет тебя по плечу. А в воскресенье непременно обойдет все имение да поговорит с приказчиком, как это делал старый джентльмен, когда был жив. И на шахты ездит каждое утро, и раз в неделю в Слейн – поистине вернулись старые порядки, привычная размеренная жизнь, которая радовала старого кучера после стольких лет безобразия и неразберихи.

А как отличается миссис Генри от той, другой миссис Бродрик, матушки мистера Генри. Никакой важности и заносчивости, никаких скандалов; эта не доводит до отчаяния слуг, заставляя их делать то одно, то другое, совсем противоположное, не изводит их своими придирками, она всегда спокойна, ласкова и разумна в своих требованиях и в то же время во всем проявляет твердость, так что эти глупенькие болтушки на кухне знают свое место.

В «людской» Клонмиэра царит мир, тогда как многие годы там были постоянные свары и недовольное ворчание. Новая миссис Бродрик не оставила без внимания ни одну комнату, и в доме повсюду стало светлее.

– У нее в руках ровно волшебная сила, – говаривала кухарка, – как к кому прикоснется, он, глядишь, и исцелился от всего дурного.

В доме был полный порядок, в комнатах исчезли пыль и мусор, на которые Фанни-Роза не обращала ни малейшего внимания. Всюду было убрано, в каминах горел огонь, окна постоянно открывались, давая доступ свежему воздуху. Снова появились фрукты, приносимые из сада, трава на лужайках подстригалась, а с дорожек тщательно выпалывалась; кусты и живая изгородь были аккуратно подстрижены, совсем как тогда, когда отцовский дом вела Барбара, старшая дочь в семье. Этот дом снова «обрел хозяина».

Сейчас его госпожа стояла на ступеньках рядом с мужем, и старый кучер подумал, что во всем графстве не сыщешь пары красивее, чем они. Почти такая же высокая, как муж, закутанная в теплую мантилью, в шляпке, из-под которой виднелись гладко причесанные волосы, она была похожа на королеву.

– Как у нас со временем, Тим? – спросил мистер Генри, открывая дверцу кареты.

Хозяин всегда очень строго следит за временем, совсем как старый джентльмен. Не приведи Господь опоздать в церковь. Но в отличие от деда он всегда добр и вежлив.

И вот, хозяйка сидит в уголке кареты, а хозяин поправляет, подтыкает со всех сторон плед, ставит ее ноги на жаровню с угольями, и все это с такой любовью, с такой нежностью, что Тим невольно вспоминает разговоры в «людской»: не пройдет и нескольких месяцев, как появится новый младенец. У открытой двери стоит горничная с маленькой мисс Молли на руках, и девочка машет папеньке и маменьке своей пухлой ручонкой. И вот Тим взбирается на козлы, берет в руки вожжи, и карета выезжает на аллею, под арку, мимо рододендронов, заворачивает к заливу, а потом через лес и к парку.

Генри держал руку Кэтрин под пледом и пытался, должно быть, в пятисотый раз представить себе, что она сейчас думает; она такая отрешенная, сдержанная, спокойная, в ней нет ничего похожего на его пылкую непосредственность.

– Тебе не холодно? – заботливо спросил он, вглядываясь в ее лицо. – Ты уверена, что поездка тебе не повредит?

– Вполне уверена, дорогой, – ответила она, согревая его сердце улыбкой. – Я действительно прекрасно себя чувствую. Ты же знаешь, я ни за что не согласилась бы пропустить нашу воскресную поездку в Ардмор.

Он откинулся на подушки кареты, успокоенный.

Дядя Вилли Армстронг настоятельно советовал ему соблюдать осторожность.

– Твоя матушка, – сказал ему дядя Вилли, – родила вас всех и не поморщилась. Она унаследовала выносливость от старого Саймона Флауэра. Но если ты собираешься следовать примеру своего отца и обзавестись большой семьей, я советую тебе не слишком торопиться. Твоя Кэтрин более деликатный цветок, чем Фанни-Роза.

Между тем маленькой Молли едва исполнился год, а вслед за ней уже спешит следующий малыш. Впрочем, может быть, дядя Вилли напрасно беспокоится… Генри выглянул из окна кареты.

У деревьев в этой части парка возле дороги был какой-то куцый вид, после того как их осенью подстригли. Ничего, это им полезно, через два-три года они совсем выправятся. Когда они проезжали мимо Лоджа, Кэтрин с улыбкой поклонилась миссис Магони, а Генри нарочно отвернулся. Этот дом всегда вызывал в нем неприятные мысли, напоминая о том, что следовало забыть. Джек Донован и его сестрица уехали отсюда, убрались в Америку, в доме от них не осталось и следа, и все-таки всякий раз, когда Генри проезжал через ворота, при всем желании забыть он невольно вспоминал нахальный фамильярный вид, с которым этот тип взял деньги на пароходный билет, и хитрый взгляд исподлобья, брошенный на Генри его сестрицей, а за всем этим – беспомощные трагические глаза несчастного Джонни, когда Генри в последний раз видел его в Клонмиэре. Нет, эти воспоминания – не лучшая пища для ума, и, еще раз погладив руку Кэтрин под пледом, он стал весело болтать ни о чем – об охоте, намеченной на следующую неделю, о малом судебном заседании в следующий вторник в Мэнди, о письме, полученном накануне от его матери Фанни-Розы из Ниццы.

– Ты заметила, – смеясь, сказал он Кэтрин, – что она все время пишет о каких-то сумасбродствах. Уверен, она получает массу удовольствия от жизни.

– Ты напрасно так думаешь, – отозвалась Кэтрин.

– Ах, дорогая, ты недостаточно хорошо знаешь мою мать, и тебе трудно судить. Я считал, что смерть бедного Джонни окончательно сломит ее, однако теперь я склонен думать, что после того как миновал первый приступ отчаяния, и она оправилась от потрясения, вызванного его смертью, она перестала думать об этой трагедии и о Джонни тоже.

– Твоя мать совсем не так легкомысленна, как кажется. Она просто притворяется и перед людьми, и перед самой собой.

– Моя мать ни перед кем не притворяется, – сказал Генри, – можешь быть в этом уверена. У нее есть своя вилла, ее окружают разные иностранные графы, рядом – казино, и она вполне довольна жизнью. Посмотри-ка, эта неприятная особа миссис Келли действительно делает тебе книксен. Что ты делаешь с этими дунхейвенцами? Раньше я никогда не видел, чтобы кто-нибудь из этой семьи улыбнулся Бродрикам, разве что замышляя какую-нибудь пакость.

– Может быть, это оттого, – отозвалась Кэтрин, глядя в сторону, – что Бродрики никогда не улыбались жителям Дунхейвена?

– Конечно, я в этом нисколько не сомневаюсь, – сказал Генри. – Потому-то первого из них и убили выстрелом в спину. Что ты скажешь о новой дороге на шахту? Это современное покрытие – великолепная штука, его не сравнить с гравием, при котором зимой по дороге невозможно проехать. Дедушка был бы доволен.

– Я с тобой согласна, что стало гораздо лучше, однако я бы хотела, чтобы одновременно с этим кто-нибудь занялся домами шахтеров. Некоторые из них просто в ужасном состоянии. Я не могу спокойно думать о маленьких детях, которые вынуждены жить в таких условиях.

– Неужели дома действительно так плохи? – спросил Генри. – Боюсь, что я никогда в них не бывал, думал исключительно о том, чтобы шахты приносили доход. Я легко могу дать распоряжение, чтобы их подправили, там, где они уж очень плохи, и кое-где подкрасили. Будет теплее, и перестанет течь.

– А почему бы не снести их совсем и не выстроить на их месте новые, кирпичные? – предложила Кэтрин.

– Любовь моя, это будет стоить уйму денег.

– Мне казалось, что в прошлом году шахты принесли нам такие огромные доходы.

– Это верно, но если мы начнем сносить старые дома и строить для шахтеров новые, не останется никаких доходов.

– Интересно, кто из нас преувеличивает? – улыбнулась Кэтрин. – Шахтеры не требуют дворцов. Нужно только, чтобы было немного теплее и удобнее, и если принять во внимание, как тяжело они на тебя работают, они этого вполне заслужили.

Генри состроил гримасу.

– Ты заставляешь меня чувствовать себя негодяем, – сказал он. – Ну хорошо, я это обдумаю и посмотрю, что можно сделать. Однако предупреждаю тебя, благодарности от них не жди. Вполне возможно, они заявят, что предпочитают свои деревянные лачуги.

– Не нужно думать о благодарности, – сказала Кэтрин. – Самое главное – дети перестанут мерзнуть… Голодная Гора сегодня улыбается. Видишь, солнце на самом гребне. Совсем как золотая корона.

– А на мой вкус, у Голодной Горы слишком много разных настроений, – сказал Генри. – К примеру, перед Рождеством погода была такая скверная, что невозможно было работать, и добыча сильно снизилась.

– Природа работает по-своему и не торопится, – заметила Кэтрин, – и если ты проявляешь нетерпение, она может рассердиться. Посмотри, вон Том Каллаген идет в церковь. У него, наверное, захромала лошадь. Почему же он не подождал нас в Дунхейвене, мы бы захватили его с собой. Вели Тиму остановить лошадь, дорогой.

Генри, смеясь, вышел из кареты и крикнул викария, который крупными шагами шел впереди по дороге.

– Том, сумасшедший ты человек, – крикнул он, – почему ты нас не подождал? Иди сюда и садись рядом с Кэтрин. Мы на тебя обижены.

Молодой викарий обернулся, приветливо улыбаясь. Это был высокий крепкий человек приятной наружности, с каштановой бородкой.

– Утро такое чудесное, – объяснил он, – а у Принца слетела подкова, вот я и решил подарить себе приятную прогулку. Первые несколько миль были поистине чудесны, но вот сейчас я начинаю чувствовать себя мучеником.

– В результате твоя проповедь будет немного короче, – сказал Генри. – Ну, полезай и спрячь в карман свою гордость. Кэтрин просто возмущена твоим поведением.

– Я еще ни разу не слышал, чтобы Кэтрин кем-нибудь возмущалась, – сказал викарий.

Том Каллаген был другом Генри по Оксфорду и после недолгих уговоров принял место викария в дунхейвенском приходе; в его обязанности входило отправлять воскресную службу в Ардморе, самой удаленной церкви прихода, расположенной на берегу моря. Он мог бы устроиться гораздо лучше по ту сторону воды, однако его привязанность к Генри была столь сильна, что он предпочел похоронить себя в глуши; ему было приятнее находиться ближе к другу, чем добиваться уважения и благополучия в большом городе.

– Что ты скажешь о ее последней причуде? – спросил Генри. – Она решила ни больше ни меньше как снести старые лачуги и построить шахтерам кирпичные коттеджи. Я разорюсь вконец.

– Отличный план, – решительно сказал Том. – Во-первых, эти лачуги – настоящее позорище, а во-вторых, у тебя столько денег, что ты сам не знаешь, куда их девать.

– Именно это я всегда ему и говорю, – подтвердила Кэтрин.

– Вся беда в том, – сказал Генри, – что в вас обоих говорит нонконформистская совесть. И вы стараетесь заразить ею меня. Мой дед не стал бы вас и слушать.

– Судя по тому, что мне известно об этом старом джентльмене, – заметил Том, – это был человек, не признававший Бога. При тебе, по крайней мере, шахты не работают в воскресенье, как это было в его времена.

– Это тоже дело рук Кэтрин, – улыбнулся Генри. – Говорю тебе, Том, я породнился с семьей, где такое множество принципов, что от них просто некуда деваться. Послушай моего совета, держись от них подальше.

– Я предпочитаю быть добрым, как Эйры, чем умным, как Бродрики, – сказал Том Каллаген. – Ты не стал таким же жестким и скупым человеком, как твой дед, только потому, что у тебя хватило ума жениться на Кэтрин. Ну вот, мы уже подъехали к церкви, и я нисколько не сомневаюсь, что там, кроме нас, собралось уже по крайней мере три человека.

Маленькая церквушка стояла на отшибе; одинокая, открытая всем ветрам, она гляделась в воды залива Мэнди-Бей. Если не считать ее местоположения, в ее серой основательности было что-то прочное и надежное. От мха и лишайников, покрывавших ее стены, веяло чем-то неподвластным времени. Внутри все было мирно и безмятежно, словно никакие дурные мысли или тяжелые воспоминания не могли проникнуть сквозь эту тихую ясность. Пусть бушуют ураганы, пусть все заливает потоп, церковь в Ардморе выдержит все, ибо она – бастион вечности.

Генри, стоя на коленях рядом с Кэтрин, видел ее спокойный профиль, ее темные глаза, обращенные к алтарю, и думал о том, что ни один человек, кроме него, не знает, как она прекрасна, как нежна и предана ему. А что, если прав Том Каллаген, и что, если бы не Кэтрин, он стал бы таким же жестоким человеком, каким был его дед? Эта мысль причинила ему беспокойство, и он ее отбросил, – как привык отбрасывать все неприятные мысли, – причислив к абсурдным. Он вовсе не жестокий человек. Том, верно, шутит. Он ведь всегда, насколько себя помнит, думал прежде о других, а потом уже о себе. Долг ставил выше удовольствия, добро – выше зла. Он с чистой совестью может сказать, что никогда не совершал дурного, низкого или бесчестного поступка. Правда, ему повезло, он счастлив своей работой, у него много добрых друзей; но счастье – это, в конце концов, дар Божий, и он благодарен за него. Нет, жестким, тяжелым человеком в семье был Джонни. Джонни был эгоистичен, жесток, всюду, где бы он ни находился, он сеял вокруг себя несчастье, бедняга. Знал бы Том Каллаген, что это был за человек.

И Генри, произнося, как всегда, громко и отчетливо слова Общего Покаяния «Мы согрешили, Господи, уклонились с Твоего пути, словно заблудшие овцы», думал, как обычно, что к нему эти слова не относятся, как и ко всякому законопослушному человеку, который ведет честную жизнь и исполняет свой долг перед Богом и королевой. Они относятся к ворам, распутникам и пьяницам, которые никогда не заходят в церковь.

Служба окончилась. Том Каллаген снимал облачение в ризнице, а Генри и Кэтрин вышли на церковный дворик и стояли там, глядя на море. Длинные волны с Атлантики катились мимо них в глубину залива. Под ними, в кустах терновника, заливалась малиновка, сладкие и в то же время тоскливые звуки ее песни отчетливо раздавались в чистом морозном воздухе.

– Я рада, что мы крестили Молли в этой церкви, – сказала Кэтрин. – Следующего ребенка мы тоже будем крестить здесь, и всех остальных детей тоже. А когда нам придет время уйти, я бы хотела, дорогой, чтобы нас положили здесь вместе.

– Какие мрачные мысли, – сказал Генри, привлекая ее к себе. – Ненавижу разговоры о смерти. Лучше поцелуй меня. Вон видишь? Это «Эмма-Мария», она направляется в Бронси. Пользуются, верно, хорошей погодой, иначе они не стали бы отправлять груз в воскресенье. Хорошо она нагружена, правда? Там, по крайней мере, сотня тонн меди. Вот так-то, дорогая моя.

– Бог с ней, с этой медью, – сказала Кэтрин. – Ты не забудешь о моем пожелании относительно этого кладбища?

– Я отказываюсь связывать себя такими неприятными обещаниями, – сказал Генри. – И не стой, пожалуйста, на ветру, а то простудишься. Смотри, Том уже ждет нас у кареты. Такой милый человек, и как я рад, что он переехал сюда. Ты знаешь, – весело продолжал он, беря жену под руку, – вот было бы прекрасно, если бы все наши добрые друзья жили здесь поблизости. Том, дружище, ты прочел отличную проповедь, я бы и сам мог прочесть такую же, если бы был священником, и, дабы продемонстрировать тебе свое одобрение, я обещаю построить тебе дом. Ведь не можешь ты постоянно жить в этом жалком коттедже в деревне.

– Почему же не могу? Я прекрасно живу.

– Ничего подобного. И не спорь, я ненавижу споры, в особенности на голодный желудок. И чтобы доказать тебе мою серьезность, я покажу тебе местечко, которое для этого подобрал. Я вспомнил о нем, когда мы пели «Твердыня веков». Как раз на выезде из Дунхейвена, еще до подъема и коттеджей Оукмаунта, есть небольшая площадка, почти ровная, ее прекрасно можно использовать для фундамента. Мы назовем ее «Хисмаунт», и как только старый пастор умрет, приход перейдет к тебе, и Хисмаунт станет называться «Ректори» – Пасторский дом.

– Тогда Том сможет жениться, у него будут дети, и они будут играть с нашими, – сказала Кэтрин.

– Как легко жить, когда добрые друзья берут на себя все заботы о будущем, – сказал Том Каллаген. – Отчего бы вам, кстати, не писать для меня мои проповеди?

– Я непременно этим займусь, – сказал Генри, – только с одним условием: я сам буду их произносить. Я с большим удовольствием использую текст: «Кесарю – кесарево» с намеком, естественно, на то, что мои арендаторы постоянно задерживают причитающуюся мне ренту.

Участок для будущего дома был должным образом осмотрен и одобрен, а затем карета свернула к воротам и на аллею, ведущую к Клонмиэру, где в столовой их ожидал накрытый стол и горячая еда; на крыльце их приветствовал радостный собачий лай, в холле попахивало горьковатым дымком от торфа, горящего в камине, – одним словом, им раскрывала свои объятия атмосфера милого, горячо любимого родного дома.

Во время десерта принесли малютку Молли, одетую в белое платьице с многочисленными лентами, чтобы она посидела у мамы на коленях, а Генри, откинувшись на спинку кресла и вытянув ноги, щелкал орехи, заставляя девочку смеяться. И сам он, чувствуя приятную сытость от жареной баранины и яблочного пирога, испытывал удовлетворение человека, которому предстоит целый день праздности, и он может делать все, что пожелает.

– Я думаю, – сказал Том, с улыбкой глядя на своего друга, – что ты можешь считать себя счастливейшим человеком на свете. У тебя отличная земля, большое состояние, процветающее дело, ты ведешь достойную жизнь, у тебя ангел жена, прелестная дочурка – одним словом, все, что только можно пожелать. Если бы я не был священником, я бы тебе позавидовал.

– Но поскольку ты священник, то не упускаешь случая читать мне мораль, наставляя меня и предупреждая, чтобы я не «складывал свои сокровища на землю, где их могут попортить моль и ржавчина». Бесполезно, мой друг. Я живу в реальном мире, и хотя не считаю себя материалистом, тем не менее полагаю, что имею право пользоваться тем, что мне в этом мире дано, и получать от этого радость. Не вижу в этом никакого греха.

– Мне кажется, я понимаю, что Том имеет в виду, – сказала Кэтрин. – Когда человек счастлив и доволен, когда у него все идет хорошо, его подстерегает один из самых тяжких грехов – самодовольство. Нет, мое солнышко, больше сахару нельзя, ты уже скушала достаточно, иначе у тебя заболит животик. Вот тебе мамин медальон, можешь им поиграть.

Девочка, уже надувшая губы и готовая заплакать, тут же отвлеклась, глядя на цепочку и крошечный медальон, который открывался, а потом снова закрывался со щелчком.

– Видишь, Том? Воспитание начинается, – подмигнул другу Генри. – Молли хочется сахару, но ее надувают, предлагая взамен что-то другое! Здесь не допускается, чтобы человек был доволен и успокоился на этом. А я так разрешил бы ей наесться до отвала, а потом подождал бы, пока у нее не заболит животишко. Таким образом она получила бы урок и не стала бы объедаться сахаром.

– Ты не прав, – сказала Кэтрин. – Молли слишком мала и не может связать причину со следствием. Она не поймет, что боль вызвана сахаром. Пока ребенок мал, его надо отвлекать, а потом, когда подрастет, тогда можно учить его послушанию и необходимости подчиняться.

– Все-то у нее рассчитано, – сказал Генри, – от букваря до финальных экзаменов. Я не встречал человека, который с такой серьезностью относился бы к воспитанию детей. Не могу припомнить, чтобы наша матушка чему-нибудь нас учила. Во всяком случае, она никогда нам не говорила, что мы делаем что-то не так, как нужно.

– Можно только удивляться, что вас еще терпят в обществе, – заметил Том. – Послушай моего совета, предоставь воспитание детей Кэтрин.

– Отлично, – согласился Генри, – а если они не будут слушаться, я просто буду их пороть. Могу сказать только одно: они ни в чем не будут нуждаться.

– Еще один тяжкий грех, – сказал Том. – Слишком много денег. Бедняжка Кэтрин, я вижу, у вас будет много дела.

Генри бросил в приятеля скорлупкой от ореха.

– А что, если ты перестанешь говорить о моих грехах, – сказал он, – и вместо этого дашь мне практический совет? Как тебе известно, в Бронси намечаются дополнительные выборы. Старый сэр Николас Веннинг умер. Я подумываю о том, чтобы выдвинуть свою кандидатуру, принять участие в выборах на стороне консерваторов.

– Правда?

– Во всяком случае, мне будет очень интересно, а связи у Бродриков существуют с тысяча восемьсот двадцатого года.

– А что думает об этом Кэтрин? – спросил Том.

– Кэтрин считает, – улыбнулась его жена, – что у ее мужа слишком много энергии и что если он не займется политикой, то может обратить ее на что-нибудь похуже. А так все-таки подальше от греха.

– Так может сказать только жена, – заметил Генри. – Обрати внимание, ни слова о честолюбивых устремлениях, не выражается надежда или хотя бы предположение, что я стану премьер-министром. Просто ласковая улыбка и «подальше от греха».

– Я согласен с Кэтрин, – сказал его друг. – Конечно же, действуй, произноси речи, устраивай обеды, целуй ребятишек из Бронси и кланяйся, если в тебя будут бросать тухлыми яйцами. Желаю тебе всяческой удачи. Если ты добьешься успеха и проложишь себе путь в Вестминстер, я даже поеду на ту сторону воды, чтобы послушать твою первую речь, и буду рассказывать всем, кто будет сидеть рядом со мной, что Генри Бродрик мой старинный товарищ. Лет этак через двадцать ты добудешь мне место епископа.

– Нет, серьезно, – сказал Генри, – я легко могу добиться избрания, получив большинство, хотя это место искони принадлежало либералам. Вся семья сплотится вокруг меня. Герберт – в Летароге – я говорил, что он получил там приход и живет теперь в нашем старом доме? – а тетушка Элиза в Сонби. Я бы мог рассказать обо всех своих знакомых и родственниках в Бронси, хотя, пожалуй, не стоит упоминать о моей так называемой бабушке, которая живет в деревне и делает книксен, всякий раз, когда видит Герберта.

– Мне кажется, что ты все-таки сноб, – смеялся Том.

– Вовсе нет, но зачем же приоткрывать шкаф и демонстрировать наши скелеты во время политической кампании? Вот что я тебе скажу: мы снимем дом в Лондоне на весь сезон, независимо от того, пройду я или нет, а ты приедешь и станешь жить у нас. Будет полезно, если все будут видеть меня рядом с тобой, это покажет, что я отношусь с уважением к церкви.

– Не можете ли вы охладить немного его пыл? – сказала Кэтрин. – Мы говорили о самодовольстве, а посмотрите-ка на него – видели вы когда-нибудь человека, более довольного собой? Пойдем, Молли, оставим твоих папу и дядюшку, пусть они решают судьбы мира, а мы с тобой сядем у огонька в гостиной и поиграем бусами.

Позже, когда Том Каллаген вернулся домой, чтобы служить вечерню в Дунхейвене, Молли уложили спать, и задернули занавеси, Кэтрин лежала на кушетке – той, что прежде принадлежала Барбаре, – придвинутой поближе к огню, а Генри сидел возле нее на полу, прижав ее руку к губам.

– Неужели я действительно так самодоволен? – обеспокоенно спросил он. – Я тебе не надоел?

Она улыбнулась и провела рукой по его волосам.

– На первый вопрос – да, – ответила она, – на второй – нет. О, дело не в том, что ты самодоволен, я совсем не то имела в виду, душа моя. Но когда человек слишком счастлив, он делается менее чутким, меньше думает о других. И мне не хотелось бы, чтобы ты слишком много занимался мирскими делами – своим рудником, деньгами, преуспеянием Генри Бродрика.

– Я не могу не быть счастливым, – проговорил он, – ведь у меня есть ты, моя жена. Каждый день я люблю тебя еще чуточку больше, чем в предыдущий. И что бы я ни делал, чего бы ни добился, это все только благодаря тебе. Разве ты этого не знаешь?

– Да, мой любимый, я это знаю и очень горжусь, но в то же время я беспокоюсь. Ты ставишь меня так высоко – выше жизни, выше самого Бога, а это дурно.

– Я не чувствую Бога так, как его чувствуешь ты, – сказал Генри. – К тебе я могу прикоснуться, обнять тебя, поцеловать; тебя я могу любить.

А Бог – это нечто таинственное, неосязаемое. Ты проще и ближе, и ты занимаешь место Бога.

– Да, мой родной, но люди уходят из жизни, а Бог вечен.

– К дьяволу вечность! Она мне не нужна. Мне нужна ты и настоящее, причем навсегда. – Он потянулся к кушетке и спрятал голову в складках ее платья. – Я ничего не могу с собой поделать, – повторил он, – я не могу не любить тебя. Это у меня в крови. Мой отец точно так же относился к матери, хотя я его почти не помню, мне едва исполнилось четыре года, когда он умер; я вспоминаю, как он стоял на берегу залива и смотрел, как она играет с Джонни, Фанни и со мной, и я никогда не забуду выражения его лица. И тетя Джейн была такая же. Если бы не этот несчастный случай, и она не погибла бы, она умерла бы от разбитого сердца, тоскуя об офицере с острова Дун. Это бесполезно, Кэтрин, мы, Бродрики, все такие. Так уж мы созданы, и с этим надо примириться.

Она крепко прижала его голову к себе и поцеловала в макушку.

– Я с этим примирилась, – сказала она, – но мне все равно страшно.

Он откинул голову назад, положил ее к ней на колени, и устремил взгляд на огонь.

– Я часто думаю о том, – задумчиво проговорил он, – что послужило причиной отчаяния Джонни. Не было ли там несчастной любви? Нет-нет, не к этой особе, не к сестре Донована, это был просто жалкий неприятный эпизод, я имею в виду нечто более глубокое. Но кого, черт возьми, он мог полюбить? Я никогда не слышал, чтобы он о ком-нибудь говорил.

Кэтрин не отвечала. Она продолжала гладить его волосы.

– Если бы он только мог жениться и успокоиться, это было бы его спасением, – продолжал Генри. – Такого ужасного конца могло и не быть. Возможно, если бы ты встретилась сначала с ним, ты могла бы выйти замуж за него, а не за меня.

Он обернулся и посмотрел на жену с улыбкой, но в то же время и с грустью. У нее в глазах стояли слезы, она, не отрываясь, смотрела в огонь.

– Любовь моя, что случилось? – встревожился он. – Я причинил тебе боль? Тебе стало грустно? Какой я эгоист, бесчувственное животное. Мне следовало помнить, что ты нездорова. А я надоедаю тебе своими семейными историями. Бедняжка моя, у тебя такое бледное несчастное лицо. Что я такое сказал?

– Ничего, – ответила она, – ничего, уверяю тебя, это просто глупость.

– У тебя был утомительный день, – сказал он, – тебе нужно было бы отдохнуть вместо того, чтобы бродить с нами по лесам. Я и тогда еще подумал, что прогулка была слишком длинной. А потом, после чая, ты носила на руках Молли. Она уже слишком тяжела для тебя. А как маленький? Ты чувствуешь его тяжесть?

– Наш второй малыш ведет себя спокойно.

– Тогда я отнесу тебя в кроватку, – сказал он. – Ну-ка, обними меня за шею и прижмись покрепче. Где твоя книжка? Там, на окне? Протяни руку и возьми. Я почитаю тебе вслух, прочту одну главу, а потом ты должна уснуть. Тебе необходим отдых. Не беспокойся о лампах. Как только я тебя уложу, я вернусь сюда и погашу их.

Он понес ее по коридору в комнату, которая прежде принадлежала Барбаре. Потом вернулся в гостиную, чтобы потушить лампу, оставив ее одну. Слезы… Как это непохоже на Кэтрин, она никогда не плачет, всегда такая сдержанная, спокойная. Она, должно быть, очень устала. Другого объяснения быть не может. Трудно себе представить, что ее что-то тревожит. И все-таки, прочитав обещанную главу и отложив в сторону книгу, он склонился над ней и, обняв ее, заглянул в глаза и спросил, с трудом подыскивая слова:

– Скажи мне правду, родная: ты со мной счастлива?

2

В огромном зале бронсийской ратуши набилось столько народа, что невозможно было дышать. Там были докеры, явившиеся прямо с работы, в рабочей одежде, в кепках, сдвинутых на затылок, и с трубками в зубах; рабочие-плавильщики, которые захватили с собой и своих женщин – они покрывают голову шалью и говорят нараспев, как и все другие жители Бронси. Большинство рабочих собирались голосовать за кандидата противной партии, либерала мистера Сартора, и пришли они сюда с единственной целью – позабавиться надармовщинку, поиздеваться над оратором, однако было немало и таких, на груди которых красовались розетки из голубых лент. Это были клерки из пароходной компании, знавшие Генри Бродрика лично, моряки, возившие для него грузы из Дунхейвена в Бронси, служащие плавильных заводов, которым довелось познакомиться с ним лично и поговорить с ним, кое-кто из лавочников и мелких торговцев, врачи, банковские служащие – еловом, все те, кто считал, что голосовать за консервативную партию «благородно», поскольку это ставило их на более высокую ступень по сравнению с рабочими и хозяйками из Бронси.

Шум стоял оглушительный – разговоры, свистки, громкий смех – но потом кто-то в задних рядах затянул гимн, и его мгновенно подхватило большинство рабочего люда, пустая болтовня сменилась мощным хором, который звучал торжественно и внушительно.

Генри, нетерпеливый и взволнованный, с синей розеткой в петлице безукоризненно сшитого фрака, плотно облегающего его высокую широкоплечую фигуру, смотрел на зал, горя желанием начать. Он не надеялся многого добиться при такой аудитории. Эти люди пришли сюда не для того, чтобы внимательно слушать его и аплодировать, а просто для того, чтобы над ним посмеяться. Были там, п