Book: Красавица Амга



Красавица Амга

Глава первая

Зимний день быстро пошёл на убыль. Подёрнутая морозным маревом долина реки уже теряла ясные очертания и сливалась в одно с массивами стылого леса и хмурым тяжёлым небом. Незаметно и вкрадчиво, словно охотничий пёс, подступали сумерки и, сгустившись до угольной черноты, как-то буднично поглотили всё без остатка: и горы, и лес, и речное лоно, и пути-дороги человеческие. Казалось, уже не оставалось в мире ничего, кроме этой лютой стужи да жуткой тьмы, немой завесой соединившей землю и небо.

Громоздкий дом Митеряя Аргылова притаился под восточной горой в излучине реки. Из трубы его вылетали искры, в тот же миг алчно пожираемые мглой. Хозяин вышел на подворье. Остановясь возле коновязи, он приподнял наушник меховой шапки и прислушался. Было тихо, лишь за хотоном, у сеновала, под копытами лошадей поскрипывал снег. Старик пошёл к амбарам, стоявшим в ряд перед домом, и с силой подёргал замки на дверях. Прежде особо не заботились о запорах, а теперь настали такие времена, что нельзя довериться и железным замкам. Вот уж почитай пять лет весь белый свет ходит ходуном, как вода в турсуке: нынче живёшь, а увидишь ли солнечный свет завтра — этого и бог, как видно, не знает. До недавних пор старик Аргылов не мог нарадоваться тому, что живёт поблизости от оживлённой Нельканской дороги — у ворот широкой торговли. Он дивился уму и дальновидности своего деда, удумавшего поставить здесь этот дом. Но теперь всякий раз, когда красные день и ночь снуют по тракту, угрожают ему оружием, уводят у него лошадей или отбирают съестные припасы, Аргылов в бессильной ярости клянёт своего давно истлевшего в земле деда: «Безмозглый дурак! Выбрал место возле становой дороги!»

Прислушиваясь, Аргылов забеспокоился: вроде чего-то недостаёт. Чего? Старик постоял, понурив голову, и вспомнил вдруг: «Голубчик мой, Басыргас! Вечерами, когда я выходил вот так же проверять замки на амбарах, он подскакивал и, ласкаясь, прыгал ко мне на грудь…» Аргылов покосился на пустующую собачью конуру у амбара и вздохнул. Бедного Басыргаса на днях подстрелили красные: кинувшись прямо из конуры, он опрокинул на спину красноармейца, который требовал у Аргылова лошадей. Перетрухнул тогда Митеряй, опасаясь, что порешат и его, да обошлось. «Бедняга Басыргас! Говорят, собака лишена разума. А вот Басыргас за версту узнавал, кто красный, кто белый. Только наедут красные, он — ширк в конуру и лишь ворчит. А с белыми бывал очень ласков».

Сходив до ветру, Аргылов вернулся в дом. Длиной в восемь, шириной в пять саженей, сгроханный из могучих в обхват брёвен, дом был разделён посредине капитальной стеной. В южной благоустроенной половине жил хозяин с семьёй, вторая предназначалась для жилья хамначчитов и имела отдельный выход. На подворье, кроме того, стояла ещё юрта, построенная из тонких брёвен, поставленных стоймя, — тоже для хамначчитов. «Белая» половина имела на левой стороне хаппахчы с дверями на обе половины дома. В середине разместилась огромная двусторонняя печь — камелёк: одной стороной к хаппахчы хозяев, другой — к югу.

На «чёрной» половине дома и в дворовой юрте в лучшие времена жили по семь-восемь семей прислуги и хамначчитов. Теперь не то. Как только установилась эта богом проклятая власть красных, так сразу же отделились четыре семьи хамначчитов. Мало того, под нажимом новой власти пришлось им выплатить уйму денег и даже выделить — подумать только! — часть собственного кровного имущества и скота. Нынче дворовую юрту занимает многодетная — мал мала меньше — семья Хоохоя, а в «чёрной» половине большого дома живут бездетная семья старика Аясыта, в прошлом очень удачливого охотника, также семья Халытара, известного хвастуна и враля, хотя работника неплохого. Их теперь хамначчитами не называют, они теперь джуккахи — «соквартирники». Хамначчитом мог бы называться разве только Суонда, холостяк средних лет, живущий вместе с хозяевами в их половине. В позапрошлом году ревкомовцы потребовали, чтобы Аргылов распустил работников, чтобы он, как выразились они тогда, «не эксплуатировал чужой труд». Аргылов тогда сказал про Суонду, что не намерен его задерживать, пускай-де уходит на все четыре стороны. Для вящей убедительности он, не будь дурак, попросил самих ревкомовцев, чтобы они убедили Суонду уйти от Аргыловых и тем самым избавить его, Аргылова, от лишних нареканий. Ревкомовцы с жаром пустились растолковывать Суонде, что такое гнёт богачей, горемычная судьба хамначчита и желанная свобода, но Суонда ни за что не хотел покинуть Аргыловых. Сидел лишь и тряс отрицательно косматой головой. Разве можно его теперь называть хамначчитом, если он у Аргылова остался жить по доброй воле и даже вопреки настояниям представителей власти?

Зайдя в дом, Аргылов разделся у дверей. Повесил на гвоздь шубу с облезлым подбоем из беличьих шкурок, а поношенную пыжиковую шапку, порыжевший ошейник из собольих хвостов и ровдужные рукавицы с оторочкой из лисьих лапок он бережно положил сушить на висячую загрядку перед камельком и обратился к Суонде, сидящему перед затухающим огнём:

— Станешь ложиться, так заткни трубу и запри дверь.

Не выказав особого почтения к хозяину, тот еле слышно бормотнул что-то в ответ.

Хозяин зашёл к себе в хаппахчы. Жена, отвернувшись к стене, кажется, уже спала. Раньше Аргылов не мог без насмешки слушать про то, как бывает сладок и желанен сон, думал, что так болтать могут одни лентяи. В ответ на это он говорил: кто меньше спит, тот и счастлив, так как больше наработает. Но в последние годы он по себе узнал, как бывает дорог сон. Оказывается, нет большего наказания, чем лишиться его. Сон к Аргылову не шёл и этим вечером: только смежит веки, как в голове начинается ералаш: мысли и воспоминания путаются, как гагары в сети. Когда потухли последние уголья в камельке, с нар у наружных дверей донёсся могучий храп. «Этот леший засыпает сразу, стоит ему коснуться головой подушки, — с завистью подумал Аргылов о своём хамначчите. — Ему, ведьмаку беззаботному, ещё бы не спать!» А тут, ко всей этой маете, пошло вздрагивать за спиной одеяло.

Это плакала Ааныс. Аргылов зло двинул жену локтем:

— Чего тебе и на этот раз не хватило, что опять залилась в три ручья? Небось опять взгрустнулось по распрекрасной дочери? Не бойся, никто её не съест: в худшем случае выскочит замуж. Лучше бы вспомнила о сыне, помолилась бы за него, неизвестно, в живых ли…

Одеяло успокоилось, но сон уже совсем отлетел, и Аргылов пролежал так очень долго. Злость его постепенно улетучилась, и пришло запоздалое чувство раскаяния: почему в злой заносчивости своей он думал, что лишь он один, избранная душа, проводит бессонные ночи в страданиях, когда то же происходит и с его Ааныс? Вместо того чтобы утешить, он на неё прикрикнул… Хотя досадно всё же, когда жена встречает тебя спиной. Но человек раскрывает душу перед тем, кому доверяет, в ком находит поддержку и внимание. Он же с женой прожил больше трёх десятков лет, но, по правде сказать, помнит не много случаев, когда они проводили супружескую ночь в нежной ласке и душевном согласии. Было, правда, несколько таких случаев, но давно, в молодости — так давно, что было ли? Если уж рассудить теперь, в старости, когда кончилась былая прыть и силы уже на исходе, он, признаться, был мужем грубым, как немятая бычья кожа.

Женщине нравится, когда с нею говорят тепло, балуют её! Ей по душе, когда муж приветлив и ласков, а супружеское ложе — не холодное. А что он, Аргылов, дал своей суженой, кроме крика, угроз да безрадостных, похотливых объятий? Жену принято называть госпожой, хозяйкой дома. Но если быть откровенным, Аргылов жену свою не особенно-то чтил за госпожу, не считал её ровней себе. Вопреки воле отца, желавшего высватать для него дочь богача из соседнего улуса, он выбрал себе в невесты дочь просто зажиточных хозяев из-за редкой её красоты. Даже обычного в таких случаях сватовства и других церемоний не было, у девушки и согласия её не стали спрашивать. Попросту говоря, алчный отец продал свою дочь за тугой мешочек и тридцать голов скота. Не от этого ли с той ещё давней поры Аргылов стал глядеть на жену как на вещь, недёшево купленную. А если так, могла ли Ааныс ожидать от него ласку да любовь? Ведь любовь требует времени, и не малого, а у Аргылова всю жизнь было его позарез — всё работа, бесконечная купля-продажа, долгие отлучки. Жил он взахлёб, второпях, недоедал, недосыпал и, залезая под супружеское одеяло, в любви был груб да тороплив. Так, не разбирая вкуса, что ни попадя хватая, спешит насытиться вконец изголодавшийся человек.

Как теперь понимает Аргылов, Ааныс долго ждала от него мягких рук, горячего сердца и радости любви. Не дождалась… Однажды, грубо отброшенная к стене, она вскрикнула: «Больно же! Ведь и я человек…» Не придал он тогда этому значения, пропустил мимо ушей.

А между тем, как теперь вспоминается, Ааныс всё же его любила. Встречая мужа из долгой поездки, она, бывало, так и светилась. Иногда, проснувшись ночью, он обнаруживал тесно припавшую к нему мягкую грудь Ааныс и её голову у себя на груди. Выбранив: «Спать не даёшь!», он обычно отталкивал её прочь. Короток век у безответной любви, и она стала гаснуть: улыбку заменил отчуждённый взгляд, приветливые слова — холодное молчание. Более тридцати лет на одном ложе и под одним одеялом они спят, повернувшись друг к другу спинами. Как чужие…

Аргылов настолько привык к присутствию жены, что вроде и не замечал уже её, пожалуй, заметил бы только, вдруг исчезни она. С молодых лет до старушечьего возраста вечно в хлопотах ради него и ради его детей, не получая в награду ни одного задушевного слова, доживала она свой бабий век. Если рассудить здраво, так единственным верным ему человеком была и есть только она, Ааныс. А он? Как видно, правду говорят, что человек умнеет лишь тогда, когда станет уже наступать на свою бороду.

Аргылов притронулся к одеялу:

— Ааныс…

Ответа не последовало.

Он приподнял голову и прислушался: жена не спала. Аргылов приподнял край одеяла и сухими негнущимися пальцами неумело погладил притихшую жену по голове:

— Ну, Ааныс! Ты не сердись…

Она в ответ не шевельнулась. Раньше в таких случаях Аргылов не деликатничал, но в этот раз почувствовал себя как-то скованно. Молча полежав чуточку, он вздохнул и попробовал потихоньку за плечи повернуть жену к себе лицом. Та резким движением сбросила мужнины руки. Только было разнежившийся налимьей печёнкой Аргылов вдруг вскинулся, как спущенная тетива самострела, и зло толкнул жену в спину.

— Она ещё ломается!

Аргылов вскипел от ярости. Правду говорят, что у бабы волос долог, а ум короток: захотелось ему побаловать жену, так она же ещё и брыкается! И чего она добивается, дура? Теперь-то уж вовек не дождёшься ты, чтобы я в чём-либо уступил тебе или что попросил. Как захочу, так и заворочу: могу подмять под себя, могу оттаскать за волосы — на всё моя воля! Да чем ты отличаешься вон от той шубы на крючке? Да ничем, дурья башка! А я-то хорош, разнюнился! Любила она меня! Чёрта с два! А вот ненавидит — это уж точно! Мало того, и дочь склонила к тому же: прошлым летом та, приехав на каникулы, глядела на отца как на врага. Ну ладно, пусть только вот жизнь поуспокоится, я вас, голубушек, приструню!

Аргылова ещё долго мучила бессонница. Потом зыбкую полудрёмоту его оборвал треск, старик в испуге вскочил, но тут же понял, что это лопнула на морозе ледяная обмазка дома, и выругался про себя.

«Смахивает на ружейный выстрел, — подумалось Аргылову. — Ну и времена настали! Не удивишься, если вот сейчас под твоими окнами загремит бой». По трактовой дороге в эти годы валило и красных и белых — не счесть! Шёл слух, что в Аяне, на побережье Охотского моря, высадилась армия генерала Пепеляева, прибывшая из Китая. Неизвестно, насколько правда… Дай бог, чтобы не оказалось ложью. Только почему-то сынок, Валерий, не подаёт вестей, как ушёл весной с Артемьевым, так и канул без следа. Одна надежда, что сынок весь в меня, моё копыто, обойдёт насторожку самострела!

Вспомнив, как давеча проверял замки на амбарных дверях, Аргылов усмехнулся: ещё запирает, будто в амбарах хранится что-нибудь путное. «Товарищам» ничего не досталось — опоздали они, выгребли лишь немного зерна, оставленного для отвода глаз. Конечно, выпытывали: «Куда спрятал добро?», да только как же, скажет он им! Угрожали, что дом отберут под коммуну, а самого пустят по миру, да почему-то последнее время замолкли. Не иначе нагнал на них страху генерал Пепеляев, слух о нём стал заливать их норы. Ну погодите теперь, мокрые суслики! Аргылов утешил себя наконец, убаюкал этими приятными мыслями и задремал. Но не долог был его покой. Даже в дрёме чутким ухом старик уловил дальний, ещё на трактовой дороге, скрип санных полозьев. Послышалось, как сани съехали с тракта и направились к дому. Ну и гонит коня этот путник! Вот он открывает уже жердяные ворота изгороди, вот завёл коня во двор, остановился возле коновязи. Кто бы мог это быть? Неужели опять эти дьяволы из ревкома припожаловали к нему на ночь глядя? О боже ты мой, дали бы немного покоя хоть ночью!

В дверь постучали — вначале тихо, затем настойчивее. Эта туша Суонда разве проснётся? Храпит, стервец, как ржавая пила.

— Суонда! Нохо!

Храп набрал новую силу и стал подобен храпу жеребца, а в дверь уже били ногами.

Кляня про себя и дрыхнущего хамначчита, и нежданного ночного гостя, Аргылов поспешно влез в торбаса и вышел из хаппахчы, мельком заметив, что жена тоже проснулась и села на постели. В кромешной тьме не сразу нащупал он железный крючок на двери и проглотил едва не вырвавшийся по привычке вопрос: «Кто там?» Бесполезно спрашивать: человек с ружьём — теперь и бог, и тойон. Вместе с валом морозного воздуха, занимая весь дверной проём, ввалился человек в огромной дохе.

— Дорооболорун! Крепко же вы спите в такое тревожное время!

Сердце Аргылова, до того бешено колотившееся, враз будто бы остановилось, перехватило дыхание.

— Бэ… Балерий?

— Да, отец, это я! — хриплым с мороза голосом отозвался вошедший. — Где Суонда? Не можешь поднять этого подлеца?

Ночной гость чиркнул спичкой и направился было к нарам, где лежал не вполне ещё проснувшийся Суонда, но старик схватил его за рукав:

— Не надо! Эй, Суонда! Приехал наш Валерий! Встань, оживи огонь.

— Бояться ещё всякого дерьма! — рыкнул Валерий. Тяжело вздымаясь в дохе, он подошёл к круглому столу и засветил на нём жирник.

— Ну, сынок, раздевайся! — Аргылов стал развязывать кожаные завязки на дохе сына, неприязненно поглядывая на эту густо облезающую доху из оленьей шкуры. — Откуда приехал?

— Из Нелькана.

Общими усилиями — с кряхтением и сопением — отец и сын принялись снимать доху, и тут из спальни кинулась к сыну простоволосая Ааныс. Уткнувшись лицом в широкую грудь сына, слепо шаря руками по его плечам и спине, будто стараясь убедить себя, что это не сон, она запричитала:

— Сыночек! Голубчик! Миленький!..

— Ну, это я! Это я… — отчуждённо, с холодком отозвался сын и отстранился от матери.

— Ты дашь человеку раздеться или нет?! — окоротил жену Аргылов-отец. — Лучше иди-ка поставь чайник.

Ааныс, сгорбившись, побрела в югях. Освободившись от дохи и растопырив застывшие пальцы, Валерий поспешил к огню, даже не взглянув в сторону Суонды, стоявшего у камелька. Старик Аргылов любящими глазами оценил сына, фигура которого чётко обозначилась на ярком фоне пламени: высок да строен, для якута — парень хоть куда. И мать и отец ростом не высоки, а гляди-ка, от двух низкорослых родился такой молодец! По всему может Валерий соперничать с русскими: чистое и румяное, чуть удлинённое лицо, мягкие каштановые волосы, светло-карие глаза — всё это у него от матери, пусть так… В остальном же — весь в отца: характером, речью, складом ума. Только уж больно горяч и дерзок — молод ещё…

— Суонда, коня распряги и заведи в сарай…

— Нет-нет, не надо! — Валерий не дал отцу договорить. — Сена немного задай. Я выпью чай и поеду дальше.

— Что-о? Даже не переночуешь?

— Не могу.

— Что за спешка такая! — рассердился отец. — Поезжай утром! Если так уж надо, встанешь пораньше…

— Нет-нет, нельзя! Иди, Суонда, задай коню корму. Да очисть его скребницей от куржака.

Отец покосился на сына, но промолчал. Суонда вышел во двор.

— В Амге много ли красных? — спросил Валерий.

— Не считал, что-то около двухсот.

— Здесь бывают?

— А как же!

— А просишь остаться! Заявятся ночью или утром — что тогда?

— Погоди-ка, а ты зачем приехал сюда? Куда путь держишь? — вопросом на вопрос ответил отец.

Валерий кивнул в сторону «чёрной» половины: не подслушивают ли?

— Э, дрыхнут! — нетерпеливо отмахнулся Аргылов. — Я тебя спрашиваю, куда и зачем ты едешь?

— Еду далеко…

— Ну, а всё-таки?

— В Якутск.

— Куда, говоришь? — вскинулся ошеломлённый старик. — К красным?

— К ним.

— Что-то несёшь пустое!



— Это правда, отец. — Обескураженный вид старика подействовал на Валерия, и он сказал уже потеплевшим голосом: — Лучше меня обычай знаешь: хочешь убить зверя — лезь к нему в берлогу.

— Объясни-ка, растолкуй.

— Ну, отец, это долго рассказывать!

— Пусть будет долго! — Аргылов сел перед камельком на стульчик, сплетённый из тонкого тальника, к сыну пододвинул другой. — Ты со мной загадками не разговаривай, я тебе всё же отец. С самого отъезда как в воду нырнул: нет того чтобы по-людскому вспомнить о нас, послать хоть весточку. А явившись в родительский дом, хотя бы для приличия поинтересовался, как мы тут живём. То ли спешка тебя заела, то ли вовсе забыл нас.

Валерий понял, что рассердил отца, но не подал виду, что винится в этом. Стоя лицом к огню и спиной к отцу, он явственно ощущал на себе его тяжёлый взгляд, и то, что взгляд этот по-прежнему действовал на него, взрослого мужчину, раздосадовало и обозлило.

— Разве я хожу по гулянкам, — вскипел он. — В поисках игр и забав? Говоря по правде, сам не знаю, буду ли завтра в живых. А вы тут на тёплых полатях…

Сын не юлил, не заискивал, и это пришлось Аргылову по душе: «Моя кровь! Этот скорей сломается, чем станет гнуться!»

Гнев его рассеялся.

— Никто не говорит, что ты праздно шатаешься! Время сейчас и вправду такое — только встав утром, можно сказать, что переночевал. А ты совсем пропал. Думаешь, нам от этого сладко?

— Хоть и не слал вестей о себе, про вас всё знал. Потому вот и заехал.

— Ладно, оставим это! Встретились живы — спасибо и на том. Всё-таки нужно вести себя помозговитей, не лезть в самое пекло.

— Это как понимать?

Старик уловил настороженность в тоне сына и решил переменить разговор.

— Понимай как можешь, не маленький. — Аргылов многозначительно крякнул. — Мы здесь живём в глухом неведении, как в кожаной суме сидим. Садись-ка вот да рассказывай: как и что на востоке? Есть слух — идёт сюда войско генерала Пепеляева. Правда ли?

— Правда, — смирился Валерий, тоже усевшись на стульчик перед камельком спиной к огню. — Отряд Пепеляева в Охотск и Аян прибыл ещё осенью. Семьсот человек в отряде. Народ отборный, как крупные караси в неводьбе. Большинство офицеры, генерал на генерале, полковник на полковнике, все испытанные воины. У Пепеляева план: сначала взять Якутск, затем завоевать Сибирь и двинуться дальше в Россию. Все, кто против Советов, собрались под его знамя. Отряд нашего Артемьева тоже присоединился к нему. Пепеляев давно был бы уже здесь, да задержался в Нелькане — тунгусы его там неохотно обеспечивали ездовыми оленями. На днях только тронулся в нашу сторону.

— Слава богу всемогущему! — От избытка чувств старик Аргылов закрыл лицо ладонями и шумно во всю грудь вздохнул. — Дождались и мы светлых дней…

Незаметно появившаяся Ааныс передвинула стол поближе к камельку, разлила чай.

— Ну, поешь, голубчик. Вот оладьи, чохон, земляника в сметане. Наверное, в чужих краях ты этого и не видел.

Отстраняясь, она села в сторонку и уже не сводила глаз с дорогого лица.

— А теперь расскажи о себе, — потребовал отец.

— О себе? Вот еду…

— Вижу, что едешь! Я насчёт того — с какой целью?

— По личному приказу Пепеляева.

— У них что — кроме тебя никого не нашлось?

— Об этом я их не спрашивал.

— Спрашивать надо! А то все так и норовят словчить, чтобы деревья валил другой, а белки бы все достались им. Не будешь спрашивать, весь век будешь валить деревья для других.

— Не из таких дураков! Ещё неизвестно, кому больше достанется белок.

Старик Аргылов выплеснул на шесток камелька недопитый чай, оттолкнул на середину стола блюдце из-под чашки и обратился к жене:

— Иди, собери сыну на дорогу провизии. Лепёшек там, масла, мяса варёного. И отдай Суонде — пусть получше уложит.

Ааныс попыталась что-то спросить, но, встретив суровый взгляд старика, молча отошла. Дождавшись, когда она зашла в югях, Аргылов вперил в сына пронзающий взгляд:

— Ты знаешь, куда и на что идёшь?

— Знаю.

— «Знаю»! Если б знал, так бездумно не ответил бы. Что тебе генерал приказал?

— Неизвестно разве, каковы бывают приказы на войне?

— Значит, секрет?

— Если уж так сильно хочешь знать, так слушай. Должен я установить связь с нашими сторонниками. Объединить их. Узнать планы красных. Сообщать своим о каждом их шаге. Когда генерал подступит к городу, должен поднять мятеж и уничтожить советских руководителей…

Со двора зашёл Суонда, и Валерий замолчал.

— Не беспокойся, продолжай. Суонда, иди попей чайку.

Недовольный Валерий только крякнул, но продолжал:

— Такова моя задача. Что будет дальше — и сам не знаю.

— Ваших людей там много?

— Найдутся…

— Стоят ли доверия?

— Не знаю.

— Не знаешь, а едешь! Уж не думаешь ли ты, что в Чека сидят дураки? Понимаешь ли, что быть там опаснее, чем под градом пуль?

— Тебе не угодишь: знать — плохо, не знать — тоже плохо! Если все будут сидеть сложа руки…

— Умные люди, я тебе сказал, белок подбирают.

— Сомневаюсь, чтобы такие «умники» остались в выигрыше.

— Зря сомневаешься: при дележе они не останутся без своей доли. Скорей всего, заграбастают ещё чужую.

— Это мы ещё посмотрим!

Убедившись, что сына не переспорить, старик замолчал. За лето старик сильно сдал. И прежде низкий да худой, он стал теперь совсем маленький, будто усох. Лицо его вытянулось. Щёки совсем запали, только глаза по-прежнему были остры и живы. Если время кому и пошло на пользу, так только Суонде: стал он поперёк себя шире, напоминая «зелёное пузо», — карикатуру, рисованную комсомольцами на богачей. Незнакомый человек мог бы Суонду принять за хозяина, а отца — за его хамначчита.

— Сволочи! Сами-то боятся идти, так посылают его… Подлецы!

— Ты про кого, отец? — Ааныс подошла к столу. — Валерий, куда ты едешь?

— Куда б ни ехал, тебя не касается!

Не обращая внимания на ворчание мужа, Ааныс подошла к сыну:

— Сыночек, когда поедешь?

— Сейчас.

— Тыый?! В такой мороз? У тебя же была лисья доха. Зачем ты надел эту рвань? Да и шубёнка плоховата…

— По-твоему, большевики очень жалуют людей в лисьей дохе! — оборвал жену Аргылов. — В Якутск твой сын едет!

— В Якутск? — Ааныс подошла к сыну, погладила его рукав. — Сынок, постарайся там увидеться с сестрой твоей. Что-то уж больно долго нет писем от Кычи.

— Дура баба! Разве он туда едет в поисках родни?

— Ладно, ладно… — чтобы избежать лишних уговоров, согласился Валерий. — Ну, мне пора. Затемно я должен миновать заставы красных.

— Заставы красных вдоль тракта, надо ехать по обходной, Суонда тебя проводит до безопасных мест. Суонда, иди запряги Валерию моего коня — он посвежее. А сам поедешь на Валерином.

Суонда оделся и молча вышел, прихватив с собой мешок с провизией, приготовленный Ааныс. Начали одеваться и отец с сыном.

— Оружие надёжное? — шёпотом спросил отец.

— А как же! Суонду не особенно-то пускай себе за пазуху.

— Не беспокойся, Суонда — человек верный. К тому же на окрике далеко не уедешь. Наметил себе, где будешь в пути останавливаться?

Подошла мать с берестяным ведерцем в руках.

— Кыче, девочке моей. Там — сливки с земляникой, её лакомство.

— Ну, давай, давай!

— Голубчик, ради бога, береги себя…

Не дослушав, Валерий толкнул дверь и шагнул за порог. Отец последовал за ним. Протянув руки в пустоту, мать осталась стоять в морозном облаке, хлынувшем снаружи.

Суонда запряг в сани коня Аргылова и перетащил туда поклажу молодого хозяина. То ли благословляя, то ли нрощаясь, старик бормотал что-то, обходя несколько раз своего коня. Разобрав вожжи, Валерий сел в сани.

— Ты уж щади коня, — сказал старик, подойдя к саням. — Пепеляев-то сам скоро ли в наши места пожалует?

— Примерно через месяц.

— Скажи-ка, дело их надёжное? — Голос старика дрогнул.

— Можно надеяться. Сам я верю крепко. Примкнул же я к этому Артемьеву.

— Говорят, что к красным подходят на подмогу новые войска.

— Пусть! Один воин Пепеляева стоит пятерых, не чета бродягам вроде Коробейникова. И наверное, генерал не стал бы затевать такой поход, если бы не был уверен. Корни он пустил вширь и вглубь, говорят, ему помогают японцы и американцы.

— Ну, и слава господу…

— У нас нет другой надежды. Надо надеяться.

Суонда выехал за изгородь. Направляя вслед за ним своего коня, Валерий только сейчас заметил, что всё ещё держит под мышкой берестяное ведёрко. Шёпотом выругавшись, он закинул его в сугроб.

— Ну, прощай, отец!

— Будь осторожен, сынок…

Уехали… У ворот раза два всклубился морозный туман, и всё поглотила тьма. Облокотясь о коновязь, старик Аргылов долго ещё стоял, пока не утих вдали стук копыт.

Глава вторая

Лёгкая кошевка на поворотах ударялась о придорожные деревья, то и дело взмётывалась и, казалось, лишь изредка опускалась на извилистую дорогу. Прошло уже часа два, как Суонда повернул обратно, и Валерий дал волю резвому коню. Длинная зимняя ночь была ему сподручна. До утра осталось недолго, но небо по-прежнему было ещё затянуто мглой. Боковая эта дорога скоро должна соединиться с главной, потом, через два кёса, будет развилка, там ему — налево. В семи-восьми вёрстах от развилки — усадьба давних должников его отца. Там Валерий даст передышку коню, поспит, а с вечерними сумерками двинет дальше. Места захолустные, опасаться нечего — за каким лешим припрутся туда хоть красные, хоть белые?

А мороз, кажется, нешуточный — ишь как звенит! У передка саней в тумане равномерно покачивался закуржавевший до пенной густоты круп лошади. Валерию, одетому во всё меховое, мороз был нипочём. Увёртываясь от придорожных кустов и веток, он даже вспотел. Миновав опасные места, Валерий взбодрился и предался воспоминаниям.

«Ну, счастливого пути! С честью выполняйте вашу высокую миссию», — сказал ему на прощание Пепеляев и по русскому обычаю трижды облобызал Валерия крест-накрест. «Высокая миссия…» Да, это так! А старикашка мой, обломок древности, не может глянуть дальше своего подворья, пусть нашли бы другого человека вместо меня, говорит. Старику не понять, что сына его выбрали не случайно, а сочли лучшим из лучших. Другой бы на его месте гордился таким сыном. Ну да ладно, поймёт потом. «Когда установим свою власть, на чашу весов будет положено всё, спросим всех, кто и как себя вёл в эти суровые дни испытаний, — сказал как-то Михаил Артемьев, командир белого отряда якутов. — Пусть никто не питает напрасных надежд на то, что после победы станет жить на всём готовом, за счёт других!» И это справедливо! Сам генерал, при разговоре с Валерием, высказал, схожую мысль. «Будущее Якутии — это вы сами. Править Якутией будете вы», — сказал он. Так что, старикан мой, можешь не сомневаться: сами свалим дерево, сами и белок соберём! Разным господам из ВЯОНУ, чинушам, вроде «областного управляющего» Куликовского, не дадим взобраться на свой горб.

Был у Валерия ещё сокровенный план — к приходу белых поднять в Якутске бунт и свалить красных. Что, если войска генерала он встретит главой правительства Якутии или губернатором Якутской области? Сам генерал наверняка не позарится стать правителем Якутии, у него иная цель, он замахивается на всю Сибирь и Россию. Мечтает въехать в Московский Кремль на белом коне. Говоря по правде, на это опасное поручение Валерий согласился в тайном расчёте на осуществление своего плана.

Получив задание генерала, Валерий пошёл к своему командиру Артемьеву. Тот оборвал его на полуслове: «Знаю! Держи язык за зубами. О твоём отъезде никто не должен знать». Не он ли подсказал, кого послать лазутчиком в Якутск?

«Не улыбайся, не на ысыах едешь!» — осадил его Артемьев сурово и стал говорить о явках. Оказалось, в Якутске нет ни одного человека, в которого бы Артемьев верил до конца. Валерий только и слышал: «Не знаю, на чьей стороне он сейчас. Поостерёгись…» В конце беседы Артемьева прорвало, он долго яростно материл большевиков, а ещё больше — якутскую интеллигенцию, которая поверила их посулам.

Валерий побаивался этого худощавого, с виду не очень грозного, но в действительности сурового и волевого человека. Тот подавлял его. Артемьев был сдержан, не кричал, не набрасывался на людей, но всё же его боялись. Особенно боялись его немигающего взгляда. Валерий с Артемьевым были земляки, оба из Амгинского улуса. Был Артемьев годами старше и по учёности серьёзней — в своё время он окончил Якутскую учительскую семинарию, а затем работал улусным писарем и учителем. Находясь в одном отряде, они так и не стали друзьями. Да и времени не оставалось для излияний: из боя в бой, всегда в пути — то гоняясь за противником, то убегая от него.

Дорога начала взбираться в гору, значит, до тракта осталось несколько вёрст. Тьма поубавилась: лес, недавно черневший сплошной стеной, стал распадаться на отдельные деревья. Конь заметно устал. Валерий отряхнул себя от куржака.

«Будущее Якутии — это вы сами…» От этих слов у Валерия сладко заныло сердце и что-то сдвинулось в душе. И кому сказал? Ему, Аргылову! Одному! Это сказал большой человек, не чета пустозвону и трусу корнету Коробейникову, который то и знает, что избегает открытого честного боя, зато любит нападать из засады. В наступлении тяжёл, зато прыток в бегах. А Пепеляев — боевой генерал, закалённый в боях: при Колчаке захватил у красных город Пермь и стал героем. Во время последнего решительного наступления красных он свалился в тифу. Не случись этого, может, судьба кампании была бы и иной, чем тогда, — ведь исход как политической борьбы, так и военной кампании зависит от руководителя. Говорят, что его старшего брата, Виктора Пепеляева, бывшего премьера правительства Колчака, большевики расстреляли вместе с Колчаком, а их трупы спустили в прорубь, под лёд Ангары… Генерал Пепеляев известен не только в Сибири, но во всей России, и даже правительствам других стран. Такой большой человек не кинется очертя голову, он наверняка всё взвесил, всё учёл и рассчитал наперёд, нащупал дно-глубину: вряд ли он желает себе участи старшего брата.

Пепеляев в своей армии не единственный высокий чин: генерал Ракитин, да генерал Вишневский, да ещё полковник Леонов, Андерс, Рейнгардт, Шнапперман, Иванов, Варгасов, всех не перечесть. Якутия, может, за всю историю не видывала стольких высокопоставленных военных чинов. Можно ли подумать, что такие опытные люди поднялись на безнадёжное дело?

Заметно рассвело, на снежный наст легли серые тени. На верху высокого косогора лес поредел, до тракта осталось рукой подать. Валерий перевёл уставшего коня на шаг, когда услышал с запада приближающийся топот копыт. «Неужели патруль красных? Как далеко забрались!» — подумал Валерий, и тут, как на грех, конь его звонко заржал. Схватив винтовку, Валерий соскочил с саней, подбежал к коню, зажал ему храп рукавом, поспешно взвёл курок.

Топот копыт приближался.

— Никак, лошадь заржала? — по-якутски спросил молодой, звонкий голос. — Вы не слыхали?

— Нет… — ответил кто-то по-русски басом.

— Ерёма-то от нас отстал. Наверное, ржёт его конь, — сказал третий.

Стало слышно, как они подошли к развилке дороги.

— А не поехать ли нам по этой дороге? — сказал звонкоголосый якут.

Валерий тихонько приблизил дрожащий палец к собачке. Конь, чуя беду, просунул голову хозяину под мышку и задышал тихо, еле заметно. Валерий осмотрелся: неужели влип? Повернуть назад нельзя, это верная гибель, шутя поймают. Спасение в одном — прорываться вперёд. Если они приблизятся — обстрелять, снять одного-двух, вот по этой прогалине прорваться к тракту — и коня в кнуты!

— Есть какие-нибудь следы? — спросил бас.

Кто-то спрыгнул с коня. Под торбасами заскрипел снег. Скрип приблизился к развилке.

— Новых следов не видать.

— Тогда едем дальше.

Дружный топот копыт стал удаляться на восток. Вскоре туда же прорысил одинокий всадник. Видно, Ерёма, который отстал.

Рукавом дохи Валерий вытер мокрый лоб и заиндевевшие ресницы, несколько раз со всхлипом глубоко вздохнул и, унимая дрожь в пальцах, стал гладить переносье коня, припав лицом к его тёплой плотной шее. Придя в себя наконец, он с руки покормил коня клочком сена и вскоре выбрался на почтовый тракт, стегнул коня вожжами и накатанной дорогой направил его бег на запад.

Ко времени, когда на востоке из-за леса выкатился огромный красный диск зимнего солнца, Валерий уже успел свернуть на нужную ему боковую дорогу. Следов не было, значит, по этой дороге давно никто не проезжал. Вскоре он резво подкатил к уединённой маленькой елани, прижавшейся к берегу разбежистой речки. Чем ближе он подъезжал к приземистой одинокой избушке на краю елани, тем больше одолевало сомнение: из печной трубы не вился дымок, на скотном выгоне не было видно животных, всё подворье завалил глубокий снег.

Набросив повод коня на коновязь, Валерий пошёл к избе. В гулкой тишине пустого промёрзшего дома скрип отворяемых дверей оказался неожиданно громким. Валерий огляделся. Судя по всему, люди уехали отсюда в спешке: заготовленных дров было довольно, возле хотона на сеновале стоял початый стожок сена. Старики выехали отсюда среди зимы, как видно опасаясь войны.



Валерий с досады плюнул. Уже две ночи он провёл без сна, глаза слипались, надо было хоть немного вздремнуть, да и конь сильно устал. Среди бела дня в путь трогаться нельзя, волей-неволей придётся переждать тут до вечерних сумерек. Валерий завёл коня за дом, в тень смежного с избой хотона. Распрягать не стал, только ослабил супонь и чересседельник — кто знает, не придётся ли улепётывать, говорят, бережёного бог бережёт.

Подняв крышку ящика, привязанного ремнями к задку кошевки, Валерий пришёл в восторг: там было всего вдоволь — и лепёшки, и оладьи, и масло, и мясо. Вся эта снедь была собрана руками матери, но Валерий подумал лишь об отце. Он занёс в избу охапку дров, растопил камелёк, натаял снегу и поставил в огонь чайник. Разморившись в тепле, он уснул, а когда «стрельнувший» в него уголёк разбудил его, из чайника уже била струя белого пара, мёрзлые куски мяса и слипшиеся комки оладий, оттаяв на огне, местами даже обуглились. Уплетая за обе щёки, он с сожалением подумал о ведёрке сметаны с земляникой, которое так нерасчётливо выбросил давеча. Насытившись и взопрев в тепле, он вышел наружу, отнёс коню охапку сена из стожка. А потом в старых посудинах, отыскавшихся в доме, натаял снега, чтобы напоить коня. Заложив дверь на крючок, с винтовкой в обнимку, он улёгся перед камельком. Перед тем как уснуть, рассчитал: если нагрянут красные, он, не открывая дверей, через хотон кинется прямо к коню…

С наступлением вечерних сумерек Валерий тронулся в путь. Каждые два кёса делая короткие остановки, он подкармливал коня, наспех съедал кое-что сам, пригоршнями снега утолял жажду. Как и в прошлую ночь, с обеих сторон дороги плотной тёмной стеной тянулся стылый, оцепеневший в немоте лес. Лишь изредка, в долинах уснувших речек и на еланях, лес чуть расступался, чтобы тут же сомкнуться опять.

Проведя ночь в спокойствии, Валерий заметно повеселел. От испуга, охватившего его вчера при встрече с красными, не осталось и следа. Было так тихо, что и не верилось, будто где-то рядом идёт война. Лишь изредка гулко лопалась на морозе земля да постреливали промёрзшие ветки деревьев. Валерий совсем успокоился и даже перестал понукать коня.

Уже далеко за полночь свернул он к старой пустой избе возле дороги, чтобы подкрепиться чаем и дать отдохнуть коню. Опять ему пришлось копаться в снегу, добывая дрова для растопки камелька, и натаивать снег. До места его сегодняшнего ночлега осталось четыре кёса с небольшим, так что после этой передышки конь в пути не должен устать, если дать ему несколько остановок. Валерий, прикинув так, щедрой рукой отнёс с саней коню почти всё оставшееся сено.

Опять весело запылал в камельке огонь, опять, дожидаясь, пока закипит чайник, Валерий присел к огню, навалившись спиной на столб возле шестка, и опять, как в прошлый раз, уснул.

Проснулся он от холода. Поленья в камельке прогорели дотла, лишь кое-где в остывающей золе посвёркивали последние угольки. Валерий выглянул наружу и оторопел: начинало светать. Непростительно проспал он, но сделать уже ничего было нельзя: не оставаться же здесь!

…Примерно через кёс рассвело совсем. Валерий решил не останавливаясь доехать прямиком до усадьбы старика Ордах Онтоона, друга отца. Отсюда вёрст тридцать. Красных в этих местах не должно было быть. По слухам, они гнездились южнее, в Маинцах и Павловске.

Вдруг из-за поворота вынырнул навстречу конь, запряжённый в сани. Встречный чуть посторонил сани с дороги и придержал коня: сбруя не из добротных, сани рабочие. Валерий не успел отвернуть, и сани схлестнулись.

— Кэпсэ, — откидывая одной рукой нависающий на глаза козырёк облезлой шапки, полупривечающе-полувопросительно обронил встречный.

— Ничего… А у тебя?

— И у меня ничего! Куда твой путь?

— Да вот, в эти места…

— Что за нужда у тебя?

— По заданию ревкома… — с трудом выдавил из себя Валерий. «Ишь, сатана, пристал! Недоставало ещё допроса посреди дороги!»

— Ну, брат, тогда ты проехал! Большой наш ревком находится южнее.

— Нет-нет, мне нужно в эти места, — Валерий неопределённо махнул рукой вперёд.

— Кем же ты будешь? Глазам вроде знаком, да не признаю.

— Это… Я из алтанцев.

— О, алтанских я хорошо знаю. Ты там…

Валерий тайком от собеседника шевельнул вожжами, и конь его рванулся вперёд.

— Тпру!.. Тпру!.. Взбесилась, что ли, животина?! — Делая вид, что пытается остановить коня, Валерий подхлестнул его вожжами.

«Черт меня дёрнул ляпнуть про алтанцев. Болтун этот, как видно, из этих мест, — подумал Валерий, удалившись и чуть успокоясь. — Будь старое время, посмел бы такой оборванец остановить меня среди дороги и учинить допрос?!»

Валерий закурил на радостях, что ушёл от беды. Но оказалось, это было началом: не успел он выкурить свою трубку, как обнаружил за собой погоню — вдали, на той стороне широкой поляны, показались шестеро-семеро скачущих верхами людей. Не прислушиваясь к тому, что они кричали, размахивая на скаку руками, Валерий подстегнул нагайкой коня. «Красные!» — как-то отрешённо уже подумал Валерий, охаживая нагайкой бока своего коня. К счастью, дорога вскоре нырнула в лес. Чуть отдалившись, Валерий прислушался: нет, преследователи не бросили погоню, они приближались. Наверное, тот стервец в заячьей шапке заподозрил что-то неладное и направил их по его следу. Конь Валерия, осыпаемый ударами кнута, скакал, выбиваясь из сил, но уже видно было, что далеко он не ускачет. Настигающий топот копыт становился всё звонче, да тут ещё лес кончился, и сани понеслись по чистому месту. Валерий был уже на середине поляны, когда преследователи скопом высыпали из лесу.

— Стой! Стой! Стрелять будем!

Валерий с новой яростью принялся нахлёстывать коня.

— Стой!

Над головой и по бокам засвистело, от придорожных деревьев полетела щепа. Пули! Валерий вобрал голову в плечи. Грохнули выстрелы позади. Сани опять нырнули в лес, но надежды на спасение почти не осталось, погоня шла уже по пятам, а конь у Валерия выдохся. «В следующий раз ударят по мне самому или настигнут. Живым не сдамся, всё равно убьют. Если б одного-двух свалить, остальные, может, побоялись бы преследовать дальше… Э, всё равно!»

Валерий схватил винтовку. Преследователи тесной кучкой вывернулись из-за поворота на прямую дорогу. Валерий выделил что-то красное на груди первого всадника и нажал на собачку. Он ещё не успел понять, был ли выстрел, как тот свалился с лошади. Преследователи остановились и скучились над упавшим, а Валерий стал бить по ним уже не целясь, наугад. Когда завернул за поворот дороги, услышал, как вокруг него опять посвистывают пули. Оказавшись под защитой деревьев, он вставил в винтовку новую обойму и, приподняв шапку, прислушался. Шума погони не было, преследователи, кажется, остановились там, где он подстрелил их товарища.

Валерий опять схватился за вожжи, но конь почему-то не прибавил ходу. Валерий в ярости выматерился и, вскочив в санях, взмахнул нагайкой, но ударить не успел: конь, как пьяный человек, завихлял из стороны в сторону и на полном скаку упал головой в снег. Валерий в запале несколько раз опустил нагайку на круп упавшего коня и только потом понял, что произошло. Он соскочил с саней.

Из груди коня толчками била кровь, парясь на морозе. Обагрился кровью снег и под правым пахом коня. Натужно раздувались и опадали, вздрагивая, его заиндевевшие потные бока. Словно собираясь поднять коня на ноги, Валерий повернул его голову к себе. В глазах животного отразилось хмурое небо и немая тоска. Валерий поднялся и кинулся бежать во весь дух. Конь, собрав последние силы, приподнял голову и с мольбой посмотрел вслед удаляющемуся хозяину. Он попытался заржать в последний раз, но из горла не вырвалось ни звука.

Удалившись так, что не стало видно саней и упавшего коня, Валерий спохватился, что оставил в санях винтовку. С досады он даже взвыл, но вернуться к саням не решился. Отбрасывая пригоршнями заливающий глаза едкий пот, он всё бежал и бежал. Вскоре в стороне от дороги показалась небольшая елань. На противоположной её стороне из печной трубы небольшой, с колодку наковальни, юрты вился тонкий дымок, а на этой стороне, ближе к дороге, угадывалось озерко — там сгрудился скот. Не успел Валерий сообразить, что если он и дальше будет бежать по дороге, то его обязательно схватят, как ноги сами свернули на небольшую тропинку и понесли его к озеру.

Сгрудившиеся возле проруби коровы испугались шального человека, шарахнулись во все стороны. Только здесь Валерий понял, почему ему так жарко: он всё ещё был в дохе. Сбрасывая её с себя, он обернулся и обмер: по чистой пороше его следы были предательски ясны. Ещё ничего не сообразив, как быть и что сделать, Валерий вдруг заметил спокойно стоящего возле проруби быка с продетым в нос тальниковым кольцом — чурумчуку. Мигом очутившись на нём, он быстро размотал волосяной повод, обмотанный крест-накрест на крутых бычьих рогах, и, направив быка на узенькую скотскую тропинку, ведущую на загон среди редких лиственниц за юртой, ударил пятками в бока животного. Послушный бык резво заработал ногами, подпрыгивая на ходу.

Подведя быка к кыбыы, Валерий опять замотал повод вокруг его рогов и прямо с крупа быка перепрыгнул сначала на изгородь, потом — на недавно сваленный воз сена. Затем он зарылся глубоко в сено и, проделав небольшую дырочку, чтобы наблюдать, затаился, сжимая в руках зубчатую рукоятку пистолета.

Прошло немного времени, когда по его следам появились три всадника. Недоумённо потеребили они скинутую им доху, закружились, отыскивая его след, один из них полез палкой в прорубь. Затем они посовещались и пошли к юрте, то и дело нагибаясь и что-то разглядывая на дороге. Кажется, они нашли следы хозяина юрты, ходившего к проруби. Пройдя немного, один из них, тот самый, который заглядывал в прорубь, что-то сказал своим, он даже вернулся к тропе, по которой давеча Валерий сбежал сюда, к проруби, и, явно что-то доказывая, замахал руками в меховых рукавицах. Затем все они зашли в юрту и вышли оттуда вчетвером, видимо с хозяином дома. Хозяин, низкорослый человек со сдвинутой на затылок шапкой, запахивая на себе короткие полы шубенки, что-то говорил, морозный пар вылетал у него изо рта. Красные заставили его пройтись по пороше и стали поочерёдно изучать его следы.

Тут к ним подъехали ещё двое. Один из них правил конём, идя обок с санями, второй — верховой, вёл за собой двух рассёдланных коней, привязанных за повод к седлу. Валерий узнал свои сани. Из-за амбара приволокли большие дровни, запрягли в них одного из свободных коней, затем на дощатый настил саней натаскали сена и из его, Валериных, саней на руках перенесли туда двоих. «Это… я», — со злобной радостью подумал Валерий. Опять посовещались, потом двое верховых ускакали по тракту на запад, остальные с ранеными поехали назад.

У Валерия словно пружина какая расслабилась внутри, — уронив голову в колени, без мыслей, как в полудрёме, он посидел некоторое время, и только после этого в голове стало проясняться. Он спрятал пистолет за пазуху. До усадьбы Ордах Онтоона отсюда должно быть вёрст двадцать. Появляться сейчас ему на дороге было равно самоубийству, оставаться же тут тоже нельзя: вот-вот придут за сеном, чтобы задать скоту. Оставалось одно — идти пешком по снежному целику. Ну что ж, была не была… Обойдя кыбыы, Валерий подался в лес.

Снег был глубокий, по пах, часто попадался валежник, обойти который не было никакой возможности. Валерий то забредал в чащобу, куда и собака носа не сунет, то вдруг разверзался перед ним глубокий овраг. Пройдя, быть может, вёрст пять, Валерий совсем выбился из сил. Стал одолевать голод. Вот бы сейчас ему пригодились припасы, оставшиеся в санях! Он присел на пенёк и, изжаждавшийся, проглотил несколько горстей снега. Стало клонить ко сну. Мокрая от пота рубаха прилипла к спине и теперь обжигала льдом. Валерий встряхнулся, прогоняя сон, и, застегнувшись на все пуговицы, побрёл дальше.

К желанной усадьбе Ордаха, главного богача этих мест, еле живой от усталости, он добрался только к вечеру. Не решаясь войти в дом, он спрятался за хотоном, среди балбахов. Время от времени по подворью сновали люди, но сам старик не появлялся. Вышла во двор хозяйка, Валерий её окликнул, но глуховатая старушка его не расслышала и скоро скрылась в доме. Наконец, уже в сумерках, когда Валерий отчаялся было дождаться старика, — может, его и вовсе дома нет, — из дома вывалился по нужде сам хозяин.

Валерий негромко окликнул приближающегося старика:

— Онтоон! Онтоон!

— Оx! Что за чёрт! — Поддёрнув уже полуспущенные штаны, старик в испуге попятился назад.

— Онтоон, не бойся! Это я…

— Кто… ты?..

— Это я, Валерий, сын Митеряя Аргылова. Не бойся, подойди ближе.

— Кто-кто… говоришь?..

— Аргылов я, Валерий.

Онтоон, не зная, что делать, потоптался на месте, наклоняя голову то вправо, то влево и пытаясь разглядеть — кто это там? Затем, застёгивая мотню, старик опасливо приблизился.

— Здравствуй, Онтоон.

— И вправду ты, Валерий? — Ордах облегчённо вздохнул. — Испугал ты меня!

— Дома нет посторонних?

— По слухам, ты махнул с Артемьевым. А как попал сюда, в эти балбахи? Или опять вас разгромили?

— Сами думаем разгромить!

— Так почему хоронишься в отхожем месте?

Поняв, что обижаться не время, Валерий пропустил мимо ушей издевательский вопрос старика.

— Брр.!.. Ычча!.. Долго заставил себя ждать.

— «Заставил ждать»! Будто бы условились.

— Очень уж холодно!

— На то и зима, чтобы холоду быть. Правда ли, что идёт войной генерал?

— Правда. По заданию того генерала я еду в Якутск. В пути коня подстрелили красные. Эту ночь я проведу у тебя, а утром отправлюсь дальше. Никто из посторонних не должен меня видеть.

— А если красные нагрянут вслед за тобой?..

— Я шёл сюда лесом, по целику. Красные потеряли мой след.

— Ты уж ещё немного потерпи, пока не стемнеет. Настали времена, когда боишься собственных хамначчитов. Я скоро выйду.

Продрогшему как собака, грызшая замёрзший тар, Валерию пришлось ещё долго, выбивая зубами дробь, пролежать среди балбахов…


Утром отвезти Валерия в город взялся сам хозяин. Ещё затемно он нагрузил на дровни воз сена. Валерий спрятался в этот воз, а старик уселся сверху. Так они и поехали. Всю дорогу старик расспрашивал Валерия только об одном — о генерале Пепеляеве: сколько у того войска, какие у него намерения, когда может появиться в этих краях…

Днём они выехали на Лену и разбежисто покатили по речному льду, когда Онтоон прервал разговор на полуслове:

— Закрой отдушину — едут патрули!

Навстречу послышался топот нескольких коней.

— Огонер, куда барда баар? — спросил явно русский с сильным акцентом.

— Корат… Репком… Брикээс.

— И этих наконец-то расшевелил приказ ревкома! — недоброжелательно заметил якут.

— По обличью ты явно из состоятельных, — послышался третий голос. — В сене ничего не спрятано?

— Что вы, помилуйте!

Перед самым носом у Валерия, чуть задев, скользнула холодная сталь клинка. Ещё в нескольких местах прошуршало протыкаемое саблей сено.

— У него морда настоящей контры, — с неприкрытой злобой сказал тот же якут. — Чёрт толстопузый, где-нибудь у него наверняка нож припрятан.

— Зачем мне нож? Выдумаешь тоже, сынок… — пробормотал Онтоон.

— Ну, огонёр, бардаа!

Всадники проехали.

— Тебя не задели? — отъехав, обеспокоился Онтоон.

— Чуть было…

— Варнаки! Чересчур они уж разгулялись по нашим спинам. Когда же придёт возмездие?! — В избытке гнева старик даже застонал. — Будь на то возможность, уж я бы отвёл на них душу!

— Скоро и для нас солнце взойдёт! Тогда всё это им зачтётся!

По накатанной дороге сани скользили легко.

— Онтоон! Ты слышишь меня?

— Молчи, уже Якутск!

Сани, поскрипывая, стали подниматься на городской взвоз.

Глава третья

Возле Табаги отвесной стеной подступает к самой Лене-реке гора Южная Ытык Хайа, в семидесяти вёрстах от неё вниз по течению высится гора Северная Ытык Хайа, а меж этих двух гор, почитаемых людьми священными, охватывая весь равнинный дол Лены, пролегла Великая Туймада. Здесь, в самой середине этой изобильной долины, между озёрами Сайсары и Талой, расположен Якутск, столица необъятного якутского края, раскинувшегося от Охотского моря до Ледовитого океана, от реки Хатанги на западе до самой Чукотки на востоке.

Широкие, под стать сибирскому простору, улицы, не петляя, прочерчивали город вдоль и поперёк. Деревянные дома-крепости со сплошными заплотами из толстых проморенных плах, щёгольские дома с крашеными ставнями и широкими остеклёнными окнами, удаляясь от центра, сменялись вросшими в землю избушками со льдинами вместо стёкол в узеньких, как щели, окошках. В этом деревянном царстве время от времени кичливо высились двухэтажные каменные строения. Здание реального училища из-за опасности обрушения пустовало в тот год, немая громада его мрачно темнела возле Лога. На Большой улице красовался музей из красного кирпича, наискосок от него в белом здании бывшего областного суда помещался ревком. На полверсты в окружности расползлись строения знаменитого Гостиного двора — в недавнем прошлом великого торжища — стольного града наживы и пьянства. Каменные палаты и магазины знаменитых перекупщиков пушнины Никифорова и Кушнарёва, примостившиеся по соседству, принадлежали уже новой власти. А дальше, к северу, в стороне центральных складов и здания царской винной монополии, вразброс сияли на солнце купола церквей — Преображенской, Богородицкой, Никольской, Соборной.

Здесь, в этом городе, до недавнего времени находилось одно из гнёзд эксекю, кривоклювой птицы о двух головах. Тень этой птицы, державшая в сумерках всю Россию, здесь, на диком Севере, сгущалась до тьмы. Это отсюда на протяжении трёх веков на Вилюй, Олекму, Алдан и Амгу, на Колыму и Индигирку именем бога и самодержца рассылались страшные указы закабалять, грабить и унижать трудовой народ, душить свободу. Это сюда, в край вечной мерзлоты, снискавшей себе мрачную славу кладбища заживо погребённых, в эту гигантскую тюрьму, русские цари ссылали на медленное умирание своих врагов. Кто только не был сослан сюда, в этот проклятый, гибельный край! Здесь нашли себе могилу узники едва ли не из всех сословий российского люда от соперниц цариц, болтушек-аристократок, с отрезанными языками до чёрных разбойников с большой дороги, губителей душ православных. Это здесь мыкали горе доблестные рыцари всех поколений русских революционеров от декабристов до большевиков.

И здесь, в столице этого края-тюрьмы, вот уже пятый год развевалось красное знамя революции…

Якутск тех дней жил в стремительном водовороте событий, и главным из них было объявление автономии самой отдалённой и отсталой окраины бывшей царской России. 16 февраля 1922 года Президиум Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета под председательством М.И. Калинина принял Постановление об образовании Якутской Автономной Советской Социалистической Республики.

Манифест правительства Советской России приветствовал якутский народ, который приобрёл свою государственность:

«Братья якуты!

…На всей земле только одна Советская власть открыто и честно отказалась от политики национального угнетения народов. На всей земле только одна Советская власть открыто и честно проводит в жизнь идею автономии различных народностей, добровольно вошедших в состав единой Всероссийской Федерации…

Да здравствует освобождение народов под знаменем Советской власти!

Да здравствует мир и братство между свободными народами!

Да здравствует Якутская Автономная Советская Республика!»

Во глубине истории не счесть партий, групп и властителей, суливших народу счастье и благоденствие. Ничем не измерить потоки их медоточивых речей, фанфарных провозглашений, торжественных деклараций, клятвенных заверений. Свобода извечно была лишь свободой порабощения, братство извечно было кровавым «братством» хищников и жертв, рабов и работорговцев, скорбной иронией над самим понятием братства. А равенство извечно было лишь фикцией.

В глубокий колодец забвения канула ложь, канет она и впредь, но во веки веков ослепительным светом правды и справедливости будет сиять та свобода, какую даровала народам России Октябрьская революция и партия Ленина. Доколь в мире будет цениться все высокое, светлое и благородное, не забудет якутский народ о бесценном подарке, который дал ему народ русский. История знает немало примеров щедрости друг к другу королей — царей — императоров: преподносились большие сокровища, целые земли с городами и сёлами. Но не было в истории подарка столь бесценного, как свобода.


«В думах тоскливый, невзрачный с виду, большеголовый люд якутский — урянхай ютится в избах, обмазанных навозом…» Так из века в век уничижительно называли сами себя якуты в своих заунывных песнях. А русские шовинисты звали их презрительно «инородцы». Но с тех же самых времён седой старины никогда не переставал этот народ лелеять мечту о счастье. Едучи ли верхом на пегом бычке или заложив нога за ногу перед жарко пылающим камельком, якут пел, и счастье, о котором пел он, на миг приближалось к нему. Сейчас же не призрачно, а воочию оно явилось перед ним в виде редкостного и дивного слова «автономия». Что значит слово это и откуда оно взялось — никто не знал в народе, но подспудно, чутьём и нутром каждый понимал, что это, наверное, что-то такое несказанно прекрасное, что объяснению не поддаётся. Автономию воспевали, славили, как богиню, стар и млад на каждом аласе, в пиршественном кругу первый тост и лучшая песня предназначались ей.

«…Вступая равноправным членом в Российскую Федерацию Автономных Республик, от лица трудящихся классов Якутии, Революционный Комитет и Совет Народных Комиссаров Якутии приносят благодарность за дарование краю автономных прав. Мы глубоко верим в то недалёкое будущее, когда очищенный в горниле гражданской войны якутский трудовой народ соединит вместе с другими братскими республиками свои силы для дружной работы за торжество социалистических идеалов всего мира».

Так отозвался якутский народ на бесценный подарок правительства Советской России.

Ценою неисчислимых жертв и четырёхлетних бедствий досталась якутскому народу его победа в гражданской войне. Белобандитские отряды в кровопролитных боях в Кильдямцах, в Техтюре, в Никольском были разгромлены весной и летом 1922 года, от врагов революции были очищены также два округа, один другого обширнее — Вилюйский и Олёкминский. Теперь бы только вздохнуть свободно — да за мирный труд. Но история уготовила якутскому народу ещё одно суровое испытание. Был сброшен в море Врангель, изгнаны белополяки, последние развеянные банды басмачей уже безнадёжно рыскали по Средней Азии, обречённые на гибель и бесславие, но последний акт великой народной драмы, именуемой гражданской войной, выпал на долю Якутии.

Вдохновителем третьего контрреволюционного мятежа в Якутии стал П.А. Куликовский, бывший ссыльный эсер и некогда кумир эсерствующей молодёжи. В качестве уполномоченного правления Якутской потребительской кооперации «Холбос» и начальника строительства тракта Нелькан — Эйкан он приехал в Охотск. Этот уже высохший к тому времени старик, с длинной, пучком, бородой, с крупным носом на костлявом лице, с помутневшими голубыми глазами, неожиданно взбодрился. Прежняя страсть и энергия опять возродились в нём, речь, как некогда в его золотой эсеровский век, приобрела витийство. За всю свою долгую жизнь в этом краю ни разу не снизошедший до разговора с кем-либо из простолюдинов якутов, не знавший ни слова по-якутски, он счёл себя вправе говорить от имени «всего якутского народа». Прибыв из Охотска во Владивосток, он явился к барону Дитерихсу, главе антисоветского правительства Приморья, и в кредит, под залог будущих сокровищ из богатейших природных кладовых Якутии, выпросил для себя титул управляющего Якутской областью.

Всеми, какими ни есть, печатями на типографских бланках было удостоверено его право владеть огромным краем, равным по территории всей Западной Европе и именуемым «Якутская область». Одного только недоставало П.А. Куликовскому — Якутской области. У него пропал сон: как дать предметность своему званию? Чьими штыками свалить власть большевиков?

Генерал Пепеляев явился на память как счастливое озарение: хоть и битый, но герой Перми, хоть и монархист, но известен и как народник. Куликовский с приспешниками прибыли в Харбин, где на окраине в районе Модягоу отыскали дородного человека в серой, чуть набекрень шляпе, в триковых коричневых шароварах, в измятой толстовке и со взглядом вниз, как у всякого, кого во сне и наяву одолевают тяжкие думы. Это был бывший генерал-лейтенант колчаковской армии Анатолий Николаевич Пепеляев, который добывал себе хлеб в Харбине работой в извозе.

Пепеляев не заставил себя долго упрашивать. Будущее Якутии его, разумеется, не волновало, пусть эта страна дикарей хоть завтра провалится в тартарары, ему нужна была Сибирь и Россия. Он опять надел погоны генерал-лейтенанта, и под его бело-зелёное знамя стали собираться осколки белых армий. В короткий срок была отобрана Сибирская добровольческая дружина — семьсот наиболее отчаянных, здоровых и злых головорезов, большей частью из кадрового офицерства. Из Владивостока в порт Аян на Охотском побережье этот отряд на трёх военных судах прибыл в сентябре 1922 года. Генеральское войско щедро финансировали якутский купец-миллионщик Никифоров, русский торговец пушниной Кушнарёв, усть-майский купец из татар Галибаров. В расчёте поживиться пушниной и золотом неограниченный кредит Пепеляеву открыла американская фирма «Олаф Свенсон и К°», японская фирма «Арай-Гуми», английская фирма «Гудзон-Бей».

Тысячевёрстный путь от Аяна через пустынный хребет Джугжур, через топи, мари и глухую тайгу пепеляевцы намеревались пройти скорым маршем, взять Якутск и, обрастая по пути новыми отрядами и полками, двинуться дальше.

В дни надвигающегося нашествия Ревком и Совнарком Якутской АССР обратились к народу.

«…Непримиримые враги якутского народа, остатки российской контрреволюции при помощи иностранных империалистов делают попытку протянуть свою кровавую лапу к ещё молодой, неокрепшей республике. Враг уже вступил на территорию ЯАССР… Цель, которую преследуют войска Пепеляева, ясна — это уничтожение Якутской Советской Республики, превращение якутского народа в рабов, разграбление всех богатств нашего родного края.

Борьба против банд Пепеляева — это борьба за жизнь или смерть якутской нации, борьба за будущую счастливую судьбу автономной Якутии…

Революционный комитет и Совет Народных Комиссаров Якутской АССР призывают все население республики, всю якутскую нацию сплотиться вокруг знамени Советской власти и встать перед наступающим врагом как один монолитный фронт!..»


На улице Красноармейской невдалеке от перекрёстка стоял лицом к забору худощавый парень и внимательно читал обрывок старой афиши.

«Якутский народный театр. Пятница, 25 августа 1922 года. «Чёрное пятно». Пьеса в трёх картинах. Автор Прейсберг, режиссёр Рахманов…»

Был мороз невпродых, сизый туман затопил улицы, а он, обутый в тесные не по росту торбаса, одетый в короткий зипун с облезшим воротником, в заячьей шапке, стуже наперекор вверх наушниками, продолжал читать:

«После спектакля до 4-х утра танцы. Играет духовой оркестр…»

Обветренное смуглое лицо парня раскраснелось на морозе, угольные глаза искрились радостью, которую вряд ли могло вызвать сообщение в старой афише.

В мороз, когда медлительный человек становится юрким, а ленивый — усердным, праздное стояние на одном месте было удивительным. Улица была почти пустынна: по мостовой, печатая шаг, как в строю, быстро прошли два красноармейца в шлемах-коммунарках и в коротких дублёнках, проехал на обледенелых дровнях старик-водовоз, и больше ни души.

«Цена билетов: 1-4 ряды — 15 фунтов ржаной муки, 5-8 ряды — 10 фунтов, 9-12 ряды — 8 фунтов, 13-15 ряды — 5 фунтов, галерея — 4 фунта».

«Танцы до утра», — с завистью подумал парень. Нет, 25 августа он не видел этого спектакля, так как был на трудовом фронте, в тайге на заготовке дров. Да будь он тогда и здесь, в Якутске, откуда бы ему взять муку? Это был Томмот Чычахов, студент второго курса педагогического техникума, а стоял он здесь, ожидая девушку.

Известно, что любовь — гостья бесцеремонная. В цветении лета или в лютую стужу, будь ты в сытой беспечности или в нищете, она является, застав тебя врасплох, и выдворить её за порог души ты не в силах. Но хотя это известно каждому, однако до поры, пока крылом жар-птицы любовь не коснулась тебя самого, ты будешь, конечно, с недоумением и подозрительностью взирать на чудака, который в трескучий мороз стоит один на безлюдной улице и читает афишу.

Вот она наконец! Не касаясь земли унтами из белых оленьих лапок, невесомо лёгкая, румяная, как заря, с личиком, мило опушенным песцовой шапкой, девушка вышла из-за угла.

— Долго ждал меня? — спросила она, не останавливаясь. — Ну, пойдём. Там уже собрались.

Это была Кыча, сестра Валерия Аргылова.

В этот день на площади Марата хоронили двух красноармейцев, павших жертвой белобандитов. С приспущенными траурными флагами одна за другой подходили сюда колонны. У открытой братской могилы чёткой линией встали гранёные штыки отряда ЧОНа, застыли в молчании отряд ГПУ и артдивизион комендантской команды. На той стороне, что ближе к реке, стояли колонны партийных, советских и комсомольских работников, рабочие и студенты. Чуть поодаль собралась большая толпа горожан. В настороженной тишине пар от дыхания людей ощутимо шуршал на морозе.

С улицы, упирающейся в церковь, со стороны центра города донеслись скорбные звуки траурного марша, затем, эскортируемые отрядом красноармейцев, появились несколько подвод с высокими томскими конями в упряжках. Дуги были обвиты чёрно-красными лентами, на санях, обложенные еловыми лапами, стояли простые дощатые гробы. Следом шли руководители центральных организаций Якутии, командующий вооружёнными силами республики, командиры воинских частей. Гробы сняли с подвод и бережно поставили у края могилы на возвышении.

Ближе к Томмоту и Кыче лежал совсем молоденький парень-якут. Полудетское лицо его каменно застыло, руки, не по годам крупные, были сложены на груди неловко, казалось, от холода парень старается запахнуть полы своего старенького пиджачка. Обут был парень в поношенные с подпалинами торбаса, видать, не первый год служил, у многих костров спасался от стужи.

Рядом с ним в последнем своём дощатом пристанище умиротворённый, будто только что отошедший ко сну, лежал русский, чуть постарше своего товарища. Шелковистые волосы его цвета спелой соломы слегка шевелил ветер. Казалось, в уголках его губ затаилась улыбка, того и гляди, встанет парень, привычным движением одёрнет на себе гимнастёрку и удивится: «Да что это вы, друзья, затеяли, в самом деле…»

Невозможно было смириться, что вот этих, в расцвете молодости, совсем ещё юных ребят сейчас навсегда поглотит могильная яма. Как бы надеясь, что ужасная картина может исчезнуть, Томмот закрыл глаза и вновь открыл. Увы, всё было как есть, всё наяву.

— Товарищи!..

Произнеся первое слово, оратор постоял некоторое время молча, горестно глядя сверху на убитых бойцов. Это был Платон Алексеевич Ойунский, один из первых якутских писателей, в тот год председатель Революционного Комитета Якутии, человек слабого телосложения, бледен и худощав, с добрыми и грустными глазами за очками в простой железной оправе.

— Товарищи и друзья! Скорбен наш митинг. В невозвратный последний путь провожаем мы сегодня боевых друзей. Сын якута-хамначчита Хабырыс Хаптасов сердцем принял Советскую власть, для защиты её он взял в руки оружие. Сын петроградского рабочего Миша Иванов прошёл с боями от берегов Невы до Якутии. Оба они погибли за светозарное будущее нашего народа. Поклонимся их памяти.

Ойунский склонил голову, склонили головы все и долго стояли так.

— Рождённые разными матерями, они навек теперь кровные братья, и нет никакого другого родства теснее и кровнее. Нет на свете силы, способной поколебать братство народов, освещённое кровью, пролитой за общее наше дело. История не движется назад, она движется только вперёд, как ни останавливай её враги! Прощайте, славные сыны наши, гордые орлы наши. Прощайте…

Слова Ойунского перекрыли звуки оркестра. Он скромно посторонился, а на его место встал богатырского сложения военный — командующий вооружёнными силами Якутской Республики. «Байкалов! Это Байкалов!» — прошло по толпе. Ветеран революции 1905 года, латыш Карл Карлович Некундэ сменил свою фамилию на нынешнюю, сроднившись с Байкалом, со всей Сибирью и прославившись как герой в борьбе с Колчаком. Лобаст, бритоголов, крупнолиц, в белой военной дублёнке, туго затянутой ремнями, командующий походил на грубоватое каменное изваяние.

— В эту скорбную минуту, — сказал он, — мы, бойцы Красной Армии, вместе со всем якутским народом клянёмся неодолимой горой встать на пути пепеляевской банды. Ради спасения Республики мы не пощадим своих жизней по примеру вот этих героев.

— Клянёмся! Клянёмся! Клянёмся! — над колоннами вооружённых бойцов вскинулись винтовки.

— Настал решительный момент в судьбе якутского народа — быть или не быть ему свободным! — подхватил мысль командующего секретарь обкома РКП (б) Максим Кирович Аммосов. — Революционная власть автономной Якутии бросает клич: «Все — к оружию!»

Аммосов и Ойунский были гордостью и любовью якутской бедноты, перед ними все сердца были настежь — вот почему каждое слово их западало в сознание и будоражило сердце.

— Есть только одна партия в мире, которая борется за счастье трудящихся, партия Ленина. Лучшие сыны и дочери всех народов собираются под красное знамя этой партии. Коммунистом-ленинцем был наш покойный друг Миша Иванов, комсомольцем был его товарищ по оружию Хабырыс Хаптасов. Совсем ещё юные, они теперь старше любого из нас, они оставили нам свой завет, и мы их наследники. Прощаясь, дадим напутствие им в бессмертие, скажем им: спите спокойно, боевые наши товарищи, судьба народа находится в надёжных руках партии, за дело которой отдали вы себя без остатка. Вовек уже не отнять свободу у народа, который познал её вкус! Вовек не сбыться коварным замыслам наших врагов! Все силы народа на разгром Пепеляева!

Строгие ритмы марша волна за волной широко расходились в пространстве, увлекая вдаль и ввысь души людей. Глаза Томмота заволокло туманной завесой — он плакал. Стыдясь, Томмот отворачивался, но куда отвернёшься, если кругом столько людей? Он сделал вид, что поправляет шапку, но не странно ли то и дело её поправлять? «Не время сейчас изучать какие-то падежи да зубрить теоремы!» — думал Томмот. Он ещё раз пойдёт в обкомол и попросится добровольцем. Это ничего, что ему там недавно отказали. Вчера одно, нынче другое, завтра будет третье — время такое… И ещё он подумал о своей любви: «Позор и позор! Разводить шашни с девчонкой в то время, когда лучшие люди гибнут в борьбе — да за это из комсомола выгнать и то мало!»

Томмот с укоризной глянул сбоку на Кычу, стоявшую рядом. В лице девушки была та же суровая жёсткость, и, как знать, не о том ли самом думала в эту минуту и она? От такой мысли Томмот немного смягчился: в самом-то деле, в чём девчонка провинилась? В том, что девчонка не парень? Чувствуя на себе его взгляд, Кыча подняла глаза. «Ну что, мой друг, больно тебе? — только взглядом одним спросила она. — И мне…» Расслабляя его решимость и, как это казалось самому Томмоту, наперекор его революционному долгу, тёплая волна нежности колыхнулась в нём, но он ничем не обнаружил этого. Мыслимо ли было это здесь, в такой момент!


Валерий Аргылов стоял, смешавшись с толпой. Был он в чёрном зипуне, в стоптанных длинных камусах, облезлая пыжиковая шапка на голове: бедняк, голь перекатная, ничем не хуже и не лучше других — как все… Когда поднесли крышку и стали уже накрывать ею гроб с телом якута, ветер неожиданно вздул на нём красный шарф, и Валерий едва было не вскрикнул: «Он! Это они — оба…» Живо представилось, как они выскочили из-за поворота на прямую дорогу, он выделил этот красный шарф и выстрелил… Не смея больше поднять глаз, Валерий притаился. Винтовочный залп салюта ударил будто бы не в небо, а в него, в Валерия. С трудом владея собой, он вздрогнул трижды вместе с тремя залпами, затем, опасаясь привлечь к себе внимание, поспешно выбрался из толпы.

Вскоре, когда церемония похорон окончилась, мимо него прошли воинские части, колонны гражданских, в одной из которых он издали увидел Кычу рядом с парнем, который нёс знамя. «Кажется, всё у них ладится, — даже издали определил Валерий. — Обрадую тебя, старик Аргылов: у тебя будет зять-комсомолец…»


Быстро надвигались сумерки. Неправдоподобно увеличивались дома по обе стороны улицы, а улица всё сужалась. Из печных труб вертикально к небу, как сосны на косогоре, тянулись дымы. Одно за другим зажигались окна.

— У них, наверное, были матери… — тихо сказала Кыча.

Томмот промолчал. Они остановились у ворот.

— Ночью мы выходим на патрулирование. Ты сейчас домой?

Теперь Кыча промолчала: она сама не знала, куда ей деваться одной.

— Кыча, а как насчёт… того?

Девушка коротко глянула на него снизу вверх:

— Ладно, Томмот, я согласна. Пиши!

Глава четвёртая

Валерий остановился в доме приятеля отца, бывшего купца Спиридона Матахова, когда-то имевшего в городе несколько домов и лавку в Гостином дворе. Вернувшись с похорон, Валерий прилёг отдохнуть и уснул. Приснилось ему что-то до ужаса нелепое и мерзкое, он долго падал, в падении никак не мог достичь дна какой-то чёрной ямы, вскрикнул наконец и проснулся.

Густо завечерело. Валерий нащупал спички на столе и засветил керосиновую лампу. Было так тихо, словно обитатели покинули этот дом, хотя Валерий точно знал, что здесь, за стеной, они сейчас сидят, притаившись, как мыши. Довольно долго он прожил у них, а так и не понял — хотят ли они молчанием выразить неприязнь к постояльцу, или так заведено в их жизни, или, может быть, новой власти боятся. Последнее вероятней всего: лишённый своих домов и лавки, уже без прислуги и хамначчитов, перепуганный насмерть Спиридон Матахов жил теперь в Заложной стороне города в самом маленьком из своих домов. «Притих бере, — не без злорадства думал Валерий. — Таким ли ты был в славе?» Тише воды и ниже травы стал человек, никак не поверишь, что совсем в недавние времена был он громогласен, что он рычал на людей зверем, даже глазами вращал при этом — жуть! А теперь, без прежнего богатства и влияния, стал он кроток, как бродячий пёс, поджавший хвост в ожидании пинка. Сейчас он лебезил перед каждым встречным, с лица его, как с застывшей маски, не сходила угодливая улыбка, но Валерий Аргылов отлично знал, что в глубинах души своей он вскармливает ненависть.

За дощатой перегородкой в соседней комнате заскрипела под кем-то кровать. Валерий постучал в стенку:

— Спиридон, это ты? Зайди-ка.

Что-то заворочалось, замычало, и чуть погодя вошёл хозяин. Это был плотно сбитый, среднего роста пожилой человек с редкой растительностью на мясистом широкоскулом лице и коротко подстриженными волосами, тронутыми сединой. Он подхватил по пути табуретку, подсел к тёплому боку голландской печи и стал молча посасывать трубку, вырезанную из берёзового нароста — капа.

Валерий не сдержал усмешки: так разительно был непохож нынешний улыбчивый Матахов на этого вот настоящего Спиридонку, мрачного, люто злобного. Ничего не скажешь, умеет человек притворяться. Как видно, уходя из дому утром, он заодно с шубой натягивает на себя личину, а вечером на пороге дома вместе с тою же шубой сбрасывает её с себя.

— С чего это ты скалишь зубы? — исподлобья глянул он на своего жильца.

— Да так… Рассказывай, чего узнал нового.

— Ничего нет такого, чтобы радоваться…

Валерий не стал его торопить: если и узнал что, не жди, что он так и выложит сразу. Сначала старик будет артачиться, отнекиваться, дескать, по приказу ревкома он работает школьным водовозом, а что может узнать водовоз?

Пятый год Спиридонка Матахов терпеливо ждал возвращения прежней жизни, да уже изверился. Для них, «бывших», солнце удачи, изредка показав лишь краешек, тут же скрывалось опять, зато всё чаще и ярче светило оно хамначчитам и кумаланам, до вчерашнего дня ходившим без порток. Некоторым начальникам Спиридонка казался придурковатым простофилей, так пусть же! Пусть они не знают до поры, что он хитёр, как лиса, десять раз свободно обведёт он их вокруг пальца. Нет уж, не полезет он дурнем в ловушку, бережёного бог бережёт. Многие в эти годы попали в руки чекистов, тела их давно уже гниют в сосновых борах вокруг Якутска. Изворотливые да искушённые сумели сбежать на восток, но Спиридонка и за ними не потянулся, зачем ему быть замешанным в дела, исход которых неясен? Избегал он и всяких сомнительных заговоров. Но как ни хотел он остаться в стороне от событий, события вовлекали его в свою круговерть, всё труднее было ему вести роль, которую он взял на себя поневоле.

Валерия, сына закадычного друга своего, знатного богача Аргылова, Спиридонка встретил без радости, однако же и не прогнал с порога: неизвестно ещё, чем закончится великая заваруха. Переусердствуешь, не ровен час, поплатишься головой, а показать спину — тоже как бы не просчитаться, вдруг этот Пепеляев одержит верх? Матахов скрепя сердце принял у себя Аргылова, хотя в душе согласен был с женой и дочерью, которые противились, и не зря: жилец оказался на редкость беспокойным, нет того, чтобы сидеть себе потихоньку, так всё шастает и в день, и в ночь. Ну, как его схватят — что тогда? Да к тому же норовит вовлечь в свои дела, замучил поручениями: найди ему того, отыщи этого. Сказал ему как-то раз, чтобы съехал, должна, мол, приехать из улуса сестра с семьёй, так тот, наглец, говорит, дом просторный, найдёшь где поселить, — и весь тебе разговор. Что скажешь ему наперекор? Хочешь не хочешь, а приходится терпеть да ещё заботиться о его безопасности, всё-таки одной верёвочкой связаны.

— Что-нибудь проведал о людях, про которых я говорил? — напрямик спросил Валерий, ему наскучило ждать, когда старик разговорится сам.

— Военный уже вернулся. Видел, как он прошагал к себе в военкомат.

— А Титтяхов?

— Ходит себе…

— «Ходит себе…» — передразнил старика Валерий. — Знаю и без тебя, что ходит. Меня интересует, как они себя ведут? Что тебе стоит встретиться с ним, узнать его настроение?

Жилец вспылил, ох как разошёлся-разгневался! Хорошо бы только, разобидевшись, съехал, тогда пусть хоть сам лезет в лапы чекистам, Матахов только руками разведёт: мыслимое ли дело — не пустить переночевать сына своего приятеля? Попросился на ночлег, я пустил, а чем он там занимается — этого я не ведаю.

Валерий взглянул на свои карманные часы. Было самое удобное время — конец работы, все расходятся по домам, а ночной патруль ещё не вышел. Он стал одеваться.

— Подальше бы ты держался от этих Титтяховых, — пошёл на примирение Матахов. — Сынок хороводится с коммунистами, кажется, немалая должность в наркомате просвещения. А отец…

— С отцом виделся? — без обиняков спросил Валерий.

— Да, виделся…

Старик выколотил потухшую трубку о ладонь, пососал чубук и куском проволоки, привязанной к кисету, стал неторопливо ковыряться в трубке.

Валерий, уже одетый, некоторое время постоял-постоял, ожидая, что ответит Матахов, и взорвался опять:

— Ну, так что, говори же!

Спиридонка невозмутимо прочистил трубку, попробовал, как тянется через чубук воздух.

— Торопливая сука рожает слепых щенят…

Валерий опять уселся.

— О чём разговаривали? Что он сказал?

— Да ничего.

— Как так ничего?!

— А вот так. «Здравствуй, Еремей Фёдорович», — говорю, а он — молчок. Вывернул на меня свои буркалы и отвернулся. Ну, человек! На собаку и то говорят «чот!», а этот и слова не молвил. Пусть и грамотный, но до недавних-то пор кто он был? Сукин сын…

Деловой разговор не сложился, а на «чувства» Спиридонкины Валерию было начхать. Он поднялся и вышел.


Людей, знающих Валерия, в городе было немало, поэтому ему всего удобнее было действовать в сумерки. Множество знакомых, это в любое другое время бесспорное благо, могло обернуться сейчас злом. Отправляясь из Нелькана на своё опасное дело, Валерий думал, что цели своей он достигнет без особых затруднений, что у якутов — интеллигентов и местных богатеев воспрянет дух, едва только они узнают о наступающих войсках Пепеляева; ему, тайному эмиссару, останется в этом случае только собрать их в кулак и направить их действия. Но ожидания не оправдались. Самых надёжных людей не оказалось в городе: некоторые давно уже были схвачены и осуждены трибуналом, другие, дрожа от страха, забились в норы, подобно Спиридонке, который и сейчас бы продолжал лежать, затаясь, не вынуди Валерий помогать себе. А те, на которых Валерий особенно и не рассчитывал, но допускал возможность привлечь к делу, эти изменились неузнаваемо. К одному из них, своему давнему знакомому, Аргылов подослал Спиридонку. Обильно пересыпая речь шутками-прибаутками, Спиридонка среди других вскользь упомянул и его, Аргылова, имя. Тот вскочил и схватил Спиридонку за грудки: где, мол, этот бандюга и подлец, для него давно уже отлита пуля, приготовлена верёвка. Спиридонка тогда вернулся к Валерию вконец напуганный.

Удивительно, как быстро меняется у людей умонастроение: многие, прежде колебавшиеся, сейчас принимали Советскую власть бесповоротно, новая власть стала для них родной, и в защиту её они готовы были пустить в ход и зубы, и когти. Хамначчиты и батраки, год-два назад не отличавшие в политике чёрного от белого, послушно, как стадо, шедшие туда, куда пошлёт их хозяин, теперь словно переродились, теперь что ни оборванец, то оратор, да такой, что другому и рта раскрыть не даст. Можно подумать, с самого появления своего на свет они только и стремились к этой власти. Но досадней всего то, что к красным примкнули якуты-интеллигенты. Непонятно: ведь если вернулась бы прежняя власть, то образованные люди зажили бы много вольготнее, чем при Советах. Стоило бы поглядеть на их масть и стать, когда в недалёком будущем их поравняют с этими кумаланами… И добро бы они молча служили, работали тихо-мирно в конторах, так нет же, носятся как бешеные из улуса в улус: поднимемся, дескать, встанем скалой, разобьём, разгромим… И ещё одним доняли большевики — дали якутам автономию. Теперь у каждого на языке только автономия да автономия, придумали же, сатанинское отродье! Но одного не понимают эти болтающие интеллигенты из зажиточных родов: не их это автономия, а автономия рабов — кумаланов да хамначчитов! Придумана она для их возрождения и расцвета! Жалкая участь ожидает этих тупиц-интеллигентов, настанет срок, горько взрыдают они, да поздно будет.

Пройдя через Лог и выйдя на Советскую улицу, Валерий замедлил шаги: попроведать Титтяховых или не стоит? Прежде, когда учились в семинарии, Никус Титтяхов сторонился политики, зато пропадал на вечеринках с танцами-песнями. По окончании семинарии бывшие друзья виделись раза два, и Валерий тогда не заметил в нём больших перемен, по-прежнему был тот беззаботен и весел.

Посланный к нему Спиридонка, вернувшись, понёс какую-то околесицу. Сомнительно было, что старик Еремей, отец Никуса, так быстро «покраснел» — вряд ли советские что-либо отвалили ему. Может статься, что он Спиридонку встретил нелюбезно по причине личной неприязни к нему, ведь мало удовольствия смотреть на его кривлянья. Трудно поверить и в то, что Никус, этот гуляка и повеса, превратился якобы в сухаря-большевика, отвернулся от танцев и веселья, от красивой одежды и галстука. Если удастся уговорить Никуса, это посулит немало выгод — тут можно бы дотянуться и до его друзей.

Валерий нащупал в темноте ручку хорошо знакомой двери. Дёрнул — заперто. Тогда он постучал.

— Кто там? — отозвался изнутри девичий голос.

— Я это, я… — неопределённо ответил Валерий. — Никус дома?

— Нету.

Постояв немного, Валерий постучался ещё раз.

— Кто нужен? — послышался в этот раз скрипучий голос самого Еремея Фёдоровича.

— Я к Никусу.

Брякнул откинутый железный крючок. Окутанный морозным туманом Валерий шагнул через порог.

— Здравствуйте.

— Здравствуй… — сдержанно ответил старик и подался в сторону гостя, пытаясь рассмотреть его и сам себе мешая рукой, которой загораживал от ветра колеблющееся пламя свечи.

— Не узнаёте, Еремей Фёдорович? А должны бы узнать, немало чая выпил я у вас.

Валерий снял рукавицы, положил их на крышку ушата с водой, оттянул книзу шарф, которым до самых глаз было обмотано его лицо, и неловко потоптался в ожидании привычного приглашения раздеться и пройти.

— Кажется, ты Валерий… Аргылов?

Особой радости в тоне старика Валерий не уловил. Высокий, худой и нескладный старик, как бы сколоченный наспех из необструганных досок, стоял, перегнувшись во всех своих суставах.

— Да, это я… — поспешил подтвердить Валерий.

— Откуда?

— С того берега, — указал на восточную сторону дома Валерий.

— Откуда это, с того берега?

Неласковый вид старика, допрос, учинённый им прямо у порога, — всё это Валерию не понравилось. «Чёрт Спиридонка на этот раз, кажется, прав», — подумалось ему. И всё же, подобно тому, как утопающий за осоку цепляется, Валерий цеплялся за надежду, что старик Еремей лишь блюдёт осторожность, и поэтому не убирал с лица предупредительную улыбку.

— Из родных мест… — с опозданием отозвался он.

— Был слух, ты прошлой весной подался к Артемьеву. Что, тот живоглот опять вернулся?

Валерий в ответ лишь крякнул: «Всё знает! Откуда?»

— Всё ещё ходишь в бандитах? — спросил Еремей и опять весь переломился в суставах.

— Мне нужен Никус. Он дома? — вернулся к делу Валерий.

— Зачем он тебе?

— Поговорить…

— Просто так поговорить?

Таким насмешливым и суровым Валерий никогда не видел старика. Когда учились с Никусом в семинарии, он знал Еремея тихим и ласковым, на устах у него были слова только нежно-напевные: «голубчики» да «сынки». Валерия подмывало ответить старику как-нибудь дерзко да хлёстко, но он удержался; при таких обстоятельствах это не только не выгодно, но и опасно.

— Всё-таки мы однокашники… — неопределённо отозвался Валерий.

— Не мели пустое. Думаешь, я не догадываюсь, для чего ты прокрался сюда в темноте? Никуса нет. И запомни: для тебя его нет навсегда. Ты о нём забудь, у вас с ним разные дороги. А теперь вот твои рукавицы, вот дверь, и проваливай!

Немало труда стоило Валерию стерпеть, не ответить этому злоязычному старику, не повалить его на пол и не избить ногами.

— Ага… Еремей… Я не сделал вам ничего худого.

— Ладно уж… Пусть будет так, что вроде ты сюда не заходил, а я тебя не видел. Только не трогай Никуса, ни во что его не впутывай. Если узнаю, что ты его обхаживаешь — добра не леди.

Расстались без прощания. Тяжело хлопнула позади дверь.

Забыв об осторожности, Валерий с яростью пнул ногой калитку и выскочил на улицу.

— Ну, сволочи! Погодите уж, придёт времечко… — оглянулся он на слабо освещённое окно.

Будь возможность, с каким наслаждением он кинул бы туда увесистую, с кулак, японскую гранату. Он шёл быстро, в ходьбе давая выход своей ярости, и только в конце улицы возле женского монастыря понял, что идёт совсем не туда.

Сегодня он ещё должен был зайти к одному сотруднику военкомата, который выезжал куда-то по делам службы. Спиридонка сказал, что тот вернулся, он видел его.

Неудача, постигшая Валерия у Титтяховых, не только не убавила в нём решимости, но ещё больше озлобила его, прибавила упорства и отчаянности. Он обязательно должен был найти с тем военным общий язык! Если он добьётся своего, начхать ему тогда на разных там Титтяховых! Попозже, когда будет побольше сил и времени, дойдёт и до них черёд, согнём и их, как полозья оленьих нарт.

Аргылов пошёл по улице назад и, свернув возле каменного здания реального училища, остановился вблизи казначейства. В мглистом тумане, затопившем весь город, не видно даже собственной протянутой руки. Возле низенького, осевшего под тяжестью снега домика с закрытыми ставнями Валерий остановился. Военный снимал здесь комнату.

Калитка оказалась заложенной. Валерий постучался. Во дворе залился лаем пёс, загремела цепь.

— Кого надо? — вскоре спросила по-русски женщина со двора, судя по голосу, старушка.

— Сотрудника военкомата Соболева.

Калитка отворилась.

— Проходите.

— У него есть кто-нибудь?

— Нет, кажется. Проходите.

В просторной кухне жарко топилась печь, из открытой дверцы её падал от пламени широкий красноватый сноп света, а по углам затаилась мгла.

— Эраст Константинович, к вам гость, — сказала старуха и ушла в эту мглу.

Затем послышался скрип отворяемой двери, и высветившийся дверной проём тут же заслонило грузное тело.

— Здравствуйте, Эраст Константинович, я из штаба, — представился Валерий и, оттеснив хозяина, боком проскользнул в его комнату.

Не отпуская ручку двери, удивлённый хозяин всем корпусом повернулся к гостю. Валерий узнал его: высокий, дородный и крупноносый, с глубоко посаженными глазами и с прилизанными редкими волосами. Описали точно. Поверх белой нательной рубахи посвёркивали застёжками его подтяжки.

— Товарищ, вы…

— Добрый вечер, господин штабс-капитан! — шёпотом перебил его Валерий.

С проворством, неожиданным при такой грузности, хозяин захлопнул дверь комнаты и тихо спросил:

— Кто такой?

— Я ваш друг, господин штабс-капитан.

— Нет здесь никаких штабс-капитанов! Здесь имеется начальник отдела облвоенкомата. Вы ошиблись адресом, товарищ.

— Нет, не ошибся, господин штабс-капитан.

— Если не понимаете простого разговора, то могу вас доставить в Чека, вас там быстро вразумят.

— Перестаньте, штабс-капитан! Пусть я не буду вашим другом, зато я друг ваших друзей. Слыхали о генерале Пепеляеве?

— Шантажист! Провокатор! — Хозяин вырвал волосатые кулаки из карманов галифе, с внутренних сторон и на коленях обшитых кожей.

— Молчать! — Окрик на полушёпоте прозвучал резко, как удар хлыста.

Хозяин осёкся.

— Дайте нож, — мирно попросил Валерий.

Складной нож из ящика стола сейчас же был подан Валерию. Валерий неторопливо вскрыл подкладку шубы и с силой оторвал пришитый к основе белый лоскут материи.

— Прочтите.

Соболев склонился к керосиновой лампе. «Эра! — было написано на лоскуте чернилами. — Жди. Мы прибудем. Как встречать нас, расскажет податель сей записки. Слово его — приказ. Август Р.» Эра… Погоди-ка… Август…

Это он, точно он! Это его стоячий чёткий почерк — полковник Рейнгардт. В течение полуторагодичной совместной службы Соболев побывал с ним во многих переделках. Они вместе служили в Красной Армии, а когда войска генерала Пепеляева овладели Пермью, вместе переметнулись к белым. Эра… Так звал Соболева только он, Рейнгардт. Помнится, не нравилось Соболеву это имя, которое впору было носить барышне какой-нибудь с кружавчиками, а не мужчине. Да свыкся потом. Расстались они в Красноярске при отходе колчаковцев на восток. Там Соболев заболел тифом и попал в госпиталь. Вылечившись, он, как осознавший свою вину и принявший Советскую власть, опять вступил в Красную Армию и попал наконец в этот ледяной край с его проклятыми морозами. Откуда полковник узнал, что он здесь? Впрочем, неудивительно, белых лазутчиков в Якутске хоть пруд пруди. Вот пришёл с их стороны ещё один, и не последний. Соболев знал, что, опытный солдат и хитрая бестия, Рейнгардт в мелкую авантюру не ввяжется. Неужели пепеляевская операция столь серьёзна и значительна по замыслу? Неужели надежда на победу у них столь велика?

Тут же, не сходя с места, он должен был принять решение, выбрать одно из двух. Большевиков и их пресловутую диктатуру голодранцев штабс-капитан ненавидел, всё, что имел, он был готов без сожаленья отдать за то, чтобы свалить Советскую власть. Всё, кроме жизни… Пошёл бы он и в бой, только надо было ему убедиться, что дело красных проиграно. В прошлом жизнь много раз преподносила ему уроки. Провоевав в течение семи с лишним лет, Соболев извлёк для себя главное: любой ценой остаться в живых. И всё же добровольно отходить в сторону от пути, ведущего к благам и славе, тоже было бы неразумно. Да и не получится, пожалуй, как хотелось бы, — остаться созерцателем на отшибе. Победители, кто бы они ни были, предъявят свои претензии: «Где ты был в дни схваток?» Да несколько граммов свинца в затылок, и вся недолга.

Что же делать? Сбитый с толку, Соболев немо высился в полутьме-полусвете и думал. Может, выгнать этого азиата взашей? Тогда этот подлец сейчас же сообщит своим, получится, что ты запродался красным окончательно, а затем «мне отмщение и аз воздам». Нет, так нельзя. Рейнгардт наверняка уверен, потому и присоединился к Пепеляеву. Бог мой, как тут быть? И надо ж было вспомнить о нём. А ведь можно было отсидеться, переждать эти тревожные времена, а к Пепеляеву успелось бы, пусть только он завладеет городом. Ничего не остаётся, как, притворясь, согласиться, даже пойти на выполнение его поручений, если не слишком опасны. «Слово его — приказ». Это его-то, азиата, слово! «Я — твой друг». Придётся и на это пойти, встречать его как друга, иного выхода нет.

Внешне спокойный Валерий не спускал глаз с Соболева. По правде говоря, когда тот пригрозил ему Чека, Валерий не на шутку струхнул. Вручая ему ту записку, полковник Рейнгардт велел так: «Если начнёт увиливать — пригрози. Он трус. На красных работает скорее всего по необходимости». Но всё же целиком брать это на веру не следовало, за эти годы многое перевернулось, даже убеждения. Почему бы Соболеву и не стать ревностным работником у красных? Но тут потерявшийся в сомнениях Валерий с облегчением увидел, как Соболев, судя по лицу его, меняет гнев на милость.

— Господин штабс-капитан, не разрешите ли раздеться?

— Пожалуйста, прошу… Вон вешалка. Только меня вы, бога ради, зовите Эрастом Константиновичем.

Соболев указал в сторону смежной комнаты, затем пододвинул гостю стул, а сам сел на кровать.

Валерий снял шубу, повесил её и подошёл к Соболеву.

— Давайте-ка, Эраст Константинович, поздороваемся по-настоящему.

Пожали друг другу руки.

— С кем имею честь? — не отнимая ещё руки, спросил Соболев.

— Такыров… Пётр Петрович.

Пожатие Соболева было крепко, и это ещё более успокоило Валерия, ему подумалось, что это рука единомышленника.

— Пусть будет так. До поры до времени побудем в «товарищах». Ждать осталось недолго.

— Август Яковлевич… там?

— Полковник Рейнгардт — командир головного батальона дружины генерала Пепеляева.

Соболев живо поднялся:

— Перекусим немного. Ради встречи…

— Нет, не время, — возразил Валерий. — Мне задерживаться долго нельзя. До выхода ночных патрулей я должен успеть добраться к себе. Письмо прочли?

Соболев утвердительно кивнул.

— Поверили?

— Да.

— Поняли?

— Понял.

— Киньте его в печку.

Соболев молча вышел на кухню, и Валерий через приоткрытую дверь увидел, как ярко загорелся и тут же угас белый лоскут.

— Как сказано в письме, моё слово для вас — приказ, — сказал Аргылов, когда они опять уселись друг против друга. — Но помните, что это не мой приказ, и даже не полковника Рейнгардта. Это приказ командующего Сибирской добровольческой дружиной генерал-лейтенанта Пепеляева. Я только довёл его до вас. Вы же, как человек военный, должны и сами знать: приказ не обсуждается, а выполняется.

«Азиат! Дикарь!.. Послушать только, как дерзко разговаривает этот плосконосый с дворянином, с царским офицером!..» Соболев так и вскипел, но быстро утешил себя: азиат и впрямь лишь связной. Что-то вроде конверта, в котором пересылают письмо. Каким бы ни было содержание письма, можно ли обижаться на его конверт?

— Генерал Анатолий Николаевич Пепеляев и полковник Август Яковлевич Рейнгардт считают вас преданным белой армии, непримиримым врагом Советской власти, во всём своим человеком, единомышленником. Это верно?

— Верно.

— Значит, я могу довериться вам?

— А это ваше дело!

Сунув руки в карманы галифе, уязвлённый Соболев принялся расхаживать взад-вперёд:

— Прошу не забывать, что вы разговариваете с дворянином и офицером!

— Садитесь, Эраст Константинович! Не время прыгать, вы не кузнечик.

Если бы Соболев заметил в госте хоть признак смущения или раскаяния, он ещё больше разобиделся бы. Но равнодушие к его вспышке, укоризна усталого и озабоченного человека были Соболеву как шлепок по губам, гнев его сразу угас, подобно вскипевшей пене, на которую плеснули холодной водой. Соболев сел опять на кровать и обмяк.

— Я должен знать точно — могу ли я довериться вам полностью. Этого требуют интересы нашего общего дела, поэтому, Эраст Константинович, прежде чем обижаться, надо бы это понять.

— Прошу меня извинить, — смирился Соболев.

— Могу ли я передать, что вы свою судьбу вверяете в распоряжение генерала Пепеляева?

— Да!

— Знаете ли вы, какую силу представляет собой добровольческая Сибирская дружина?

— Знаю. Агентура красных работает неплохо.

— А если так, то должны вы знать и цели генерала. Якутск — только первый шаг в крестовом походе Пепеляева против большевизма. Конечная цель — Москва.

— Дай-то бог!..

— А теперь приказ генерала. Вы должны достать копию плана операции красных против Пепеляева.

— Ка-ак?! Штаб командующего и военкомат работают раздельно…

— Как достать — это ваше дело. Копию плана передадите мне. Должны понимать, насколько важно, чтобы этот план как можно раньше попал в руки генерала.

— Понимать-то понимаю…

— Теперь второе. Через верных людей надо развернуть среди красных отрядов агитацию, с тем чтобы они перешли на сторону Пепеляева. Прокламации и воззвания я вам доставлю.

— Весьма сомнительно…

— Третье. Во время наступления на Якутск поднять в городе мятеж, захзатить штаб, ревком, обком, телеграф.

— Легко сказать… — окончательно сник Соболев и стал оглаживать подбородок.

— Никто и не говорит, что это легко достижимо. Но если постараться…

— Кто всё это организует?

— Вы!

Соболев аж подскочил:

— Да знают ли там, кто я таков, какие у меня возможности? Я всего-навсего рядовой сотрудник облвоенкомата. К тому же без доверия, не особенно вхож в секреты. Я не волшебник. Нет, не могу обнадёжить…

— Кто вы такой, Эраст Константинович, там отлично знают и надеются на вашу находчивость, на ваш ум, на вашу смелость. Вы не будете один. Скоро я вас познакомлю с некоторыми нужными людьми. Но первейшая задача — достать оперативный план.

— Нет, нет Откуда я его достану? Каким путём? Подумайте сами…

— Думать приказано вам, а не мне! — отрезал Валерий. Он быстро оделся. — Пёс у вас сильно брехливый, проводите меня.

— Ах, да…

Вышли во двор.

— Ещё раз, Эраст Константинович, — напомнил Валерий, уже взявшись за щеколду калитки. — Приказ не обсуждается. Приказ выполняется.

— Да… да…

— До свиданья.

Хлопнула закрываемая калитка. «Слюнтяй… Ещё офицер называется! — с презрением думал Валерий, скорым шагом направляясь к себе. — Барахло! Такая туша, а ум как у суслика. Не добьюсь своего — не отступлюсь! Я тебе ещё покажу, почём фунт лиха».

А Соболев между тем, приоткрыв калитку, глядел вслед гостю. Судя по скрипу снега, шаг его был уверен, и Соболев с завистью подумал: вот она, молодость, ей всё нипочём. Вдруг холодная волна ужаса медленно стала вливаться в него: «А что, если его подослали из Чека? Если это была провокация, тогда…» Запахивая шинель, Соболев вспомнил про письмо: «Письмо-то было от Рейнгардта. Взаправду от него. Это-то уж точно, сомневаться не приходится. О, да пусть будет так…»

Эраст Константинович зашёл в дом. Как бы отыскивая тот заветный лоскуток материи, заглянул в топку. В прогоревшей печи на угасающих угольях лежал пепел — всё, что осталось от послания. Пинком ноги Соболев закрыл чугунную дверцу топки и прошёл в комнату.

Глава пятая

Годам тысяча девятьсот двадцать второму и двадцать третьему в Якутии суждено было слиться в один.

В последнюю неделю 1922 года и девятнадцать дней начала 1923 года один вслед за другим открылись два высокопредставительных органа Советской власти Якутии — Первая областная конференция РКП(б) и Первый учредительный съезд Советов. Многие и не вспомнили, пожалуй, в новогоднюю ночь, что она новогодняя.

Двадцать четвёртого декабря 1922 года делегаты Первой якутской областной конференции послали приветствие ЦК РКП(б):

«Красное знамя коммунизма будет твёрдо водружено по всей территории Автономной республики».

А вслед за этим 26 декабря Пепеляев издал приказ о наступлении в глубь Якутии.

Двадцать пятого октября части Народно-революционной Армии под командованием Уборевича заняли Владивосток «и на Тихом океане свой закончили поход». Двумя неделями после этого красные партизаны заняли Петропавловск-на-Камчатке, и Пепеляев об этом знал. Он знал, что в случае поражения ему и бежать уже некуда. Знал и шёл…

Нет, генерал Анатолий Пепеляев был не из тех, кто, собравшись на рать, поворачивает назад с полдороги, завидев тучку на небе.

В его сознании эсеровские представления о патриархальной государственной Сибири вне зависимости от «большевистской метрополии» — эти милые его сердцу идеалы слишком не вязались с мировой революцией большевиков. Да неужто пойти к ним на поклон? Неужто обречь себя на участь жалкого последыша и жить-дрожать в какой-нибудь дыре?

В дни испытаний немало мужества придаёт людям сознание своей правоты, и тридцатидвухлетний генерал Пепеляев был в эти дни бодр, строг к себе, внимателен к соратникам, голодал и пел со своими дружинниками, он даже писал стихи.


Комсомольцев педагогического техникума обком РКСМ прикомандировал в помощники обширного аппарата партконференции и съезда Советов. Томмот Чычахов был среди них.

Никогда ни до этого, ни после того он не видел одновременно столько доблестных сынов партии и народа. Едва ли не все вооружённые, опоясанные пулемётными лентами, с портупеями поверх ватников и гимнастёрок, они внесли сюда воздух Революции, до взрывного предела насыщенный грозовым разрядом: стоит лишь бросить клич, и все, как один, — в бой. Шальной от радости и возбуждения Томмот носился с бумагами из комиссии в комиссию, нередко путая и бумаги и сами комиссии.

Прошёл первый день — день приветствий. И второй день прошёл, и третий, уже давно всё вошло в рабочую колею и стало уже не столь празднично, а ликующее, но пока необъяснимое чувство не покидало парня. Лишь к концу работы конференции и в первые дни после открытия съезда Томмот разгадал его — это было осознание предметности явившейся народу автономии, смысл и значение которой до того он, как и многие, лишь смутно угадывал, знаешь, что это нечто хорошее, а что оно такое, на деле никак не можешь уразуметь.

Это походило на то, как если бы отверженный и не смирившийся человек пришёл бы гол как сокол в некую мёртвую местность, оглядел её пустынный, безрадостный вид и сказал бы: вот здесь мне назначено жить. Вот здесь, сказал бы он, я поставлю хотон, вот здесь поставлю юрту, вот здесь будет у меня сэргэ, вон там по окрестности я пущу на выпас моих лошадей и оленей, которых ещё нет, но будут. Такой человек ничего не делает наспех: ведь его дети и внуки будут называть это место родиной…

Некоторые доклады конференции Томмоту доверено было записывать в протокол. Он очень старался, писал до онемения руки, стараясь не пропустить ни слова, но даже и при таком напряжении не успевал дивиться сказанному и осмыслить его, надеясь, что потом он уж как следует удивится и осмыслит. Томмот, например, впервые открыл для себя, что за нация, к которой он принадлежит, какое место якутов среди других народов, каковы особенности их связей и расслоения и как важно для революции всё это знать и учитывать. Он узнал, что малочисленные якутские профсоюзы не так уж бездеятельны, как он думал, зато ячейки РКСМ почти всюду по Якутии или разгромлены, или распались, и теперь будто бы лично от него, от Томмота Чычахова, зависит, будут ли они восстановлены в ближайшее время.

Конференция работала деловито и планомерно. А война между тем уже шла. В соответствии с приказом генерала Пепеляева, его авангард во главе с полковником Рейнгардтом уже двигался в заданном направлении, имея перед собой цель — овладеть красным Якутском.

Продолжал свою работу и учредительный съезд Советов. Со всех сторон необъятного края — из северных, южных, западных и восточных улусов собрались здесь лучшие сыны и дочери народа. Вместе с коммунистами, ревкомовцами, советскими активистами и передовыми людьми из интеллигенции приехали на съезд и хамначчиты, только что вырвавшиеся из байской кабалы и ещё нетвёрдой ногой ступившие в новую жизнь, ещё робкие женщины-батрачки, только что вызволенные на свет из глубин вонючих байских хотонов. Якуты, и русские, эвены и украинцы, эвенки и латыши… Это было нечто удивительное, совсем небывалое. Что ни день звучали речи любимцев якутской бедноты: секретаря обкома партии Максима Аммосова, председателя ревкома Платона Ойунского, командующего войсками Карла Байкалова и других делегатов, посланцев Олёкмы, Вилюя, Лены и Амги. Впервые открыто и громко заявлял о себе ещё вчера подневольный, а сегодня свободный трудящийся человек: «Я — человек!» С самого открытия до закрытия, день за днём съезд превращался в праздник народа. Такого ликования Якутск никогда не знал, хотя и не забывал о надвигающейся беде, о ещё одной смертельной схватке с посягнувшим на это счастье и уверенным в себе врагом.

Томмот твёрдо решил записаться в красный отряд. Но везде, где он побывал — и в штабе командующего, и в военкомате, и в штабе ЧОНа, — требовали направление из горкома комсомола, а в горкоме разводили руками: распоряжения о мобилизации комсомольцев не было. Иди, мол, домой, нужен будешь — найдём тебя сами. Сгоряча повздорил Томмот с секретарём горкомола, выпалил ему, что тот плохо отстаивает интересы молодёжи перед вышестоящими организациями.

И вот результат: дня через два во время одного из заседаний кто-то толкнул Томмота в плечо. Оказалось, тот самый обруганный им секретарь.

— Сходи-ка вот по этому адресу. — И протянул Томмоту заклеенный конверт.

— Что это?

— Мы решили удовлетворить твою просьбу.

Ай да парень! Томмоту даже неловко стало, что прошлый раз он на него так набросился. Ну, спасибо тебе, секретарь. И до полного разгрома Пепеляева прощай техникум. Красный боец Томмот Чычахов отправляется на войну и шлёт тебе боевой комсомольский привет.

Распрощавшись с секретарём, он внимательно прочёл наконец надпись на конверте: «ГПУ, комната № 5, Ойурову».

Томмот был возмущён. Надо сейчас же вернуться в горкомол и ударить кулаком по столу. Почему он послал меня в ГПУ, когда я просился в отряд? Какое отношение я имею к ГПУ? «Мы решили удовлетворить твою просьбу». Будто в насмешку… Да, этот чёртов сын не зря хитро блеснул глазами. Да и я хорош — не разобрался, уши разлопушил. Вот если бы не в ГПУ, а в дивизион ГПУ — было бы совсем другое дело, потому что все говорят, что этот отряд — гордость красных войск. Может, секретарь горкома имел в виду именно этот отряд? Это предположение обнадёжило Томмота. В самом деле, для чего этому горкомовскому секретарю направлять его в ГПУ, когда красные отряды вот-вот выступят навстречу Пепеляеву? Наверняка так оно и есть! Ругмя ругал такого хорошего парня — хорош я гусь!

До двухэтажного каменного здания ГПУ Томмот добрался быстро. В пятой комнате он никого не обнаружил, но, уже притворяя дверь, он услышал позади себя чей-то хриплый, простуженный голос:

— Не я ли вам нужен, товарищ?

Обернувшись, Томмот увидел пожилого человека, костлявого, смуглого, сутулого, вытертый бараний полушубок внакидку, в одной руке несколько листов бумаги, в другой трубка.

— Я к Ойурову.

— Это я. Проходите.

Темноватая узкая комната с одним окном, выходящим во двор, наполовину была занята старым письменным столом с точёными ножками и с тумбой на одной стороне. Столешница там и сям изрезана, керосиновая лампа с закопчённым стеклом, по обе стороны два стула. Один из них под Ойуровым, когда тот сел, заскрипел, застонал как бы: «Больн-на-а!!»

— Садись. Рассказывай. — Ойуров взял трубку в зубы и склонился над листами бумаги. Густо попыхивая крепким черкасским табаком и шевеля губами, он что-то долго читал. Видимо, прочитанное ему не понравилось: он протянул «не-е-э» и откинулся на спинку стула.

— Ну, что, догор, рассказывай!

Томмот протянул ему конверт. Вынув из него четвертушку листа и прочтя, Ойуров положил конверт и хлопнул по нему ладонью:

— Ба, да ты, оказывается, свой человек! Чычахов, да? Послали из комсомола? Молодцы, обещание сдержали. С обкомом у нас уговор был. Та-ак, значит, учишься?

— Учусь.

— Родом ты, кажись…

— Из западных кангаласцев, — подсказал Томмот.

Ойуров расспрашивал подробно, но из его расспросов Томмот понял, что тот знал о нём много раньше. И хорошо, что так: он не приблудившийся с улицы, а в войска ГПУ берут не каждого встречного-поперечного!

— Хорошо-о! Значит, ты пришёл к нам на работу. Скажи-ка мне откровенно: добровольно пришёл? Если и направили без твоего согласия, стыдиться нечего, все мы, солдаты партии и комсомола, идём, куда пошлют. Это и есть партийная дисциплина…

Томмот немного встревожился: «пришёл к нам на работу». Он пришёл поступать в боевой отряд, почему этот человек говорит о какой-то работе? «Все мы солдаты» — вот это другое дело. Томмот сидел и молчал, теряясь в догадках.

Видя, что собеседник молчит, Ойуров сказал, будто утешая Томмота:

— Не важно, как ты попал сюда, главное — чтобы ты работал преданно, от сердца. Значение своей работы ты поймёшь потом. Чека-ГПУ — это щит и меч революции. Знаешь, кто это сказал? — Томмот кивнул: эти слова Дзержинского были ему знакомы. — Можно ли сражаться, будучи лишённым щита и меча? Никак нельзя. Нечем будет защищаться от врага, нечем будет самому поразить противника. Без органов, подобных Чека-ГПУ, ни одна победившая революция не устоит. Знай, голубчик, что быть сотрудником ГПУ, чекистом — это высокая честь и большое доверие!

— Я пришёл в ГПУ не работать, — желая исправить досадное недоразумение, поспешил вставить Томмот.

— Что-о?! — удивился Ойуров и вынул трубку изо рта. — Тогда зачем ты здесь?

— Чтобы вступить в ваш дивизион. Я просил, чтобы меня направили в действующий отряд. Я слышал, что ваш дивизион первым выступает навстречу Пепеляеву.

— Не знаю. Дивизионом командую не я, — как бы издалека отозвался Ойуров и принялся нещадно дымить табаком.

Томмот сидел виноватый. Толком не разобравшись в горкоме, прибежал сюда, отнял столько времени у занятого человека. Вот уж истинно говорят, что глупая голова ногам покоя не даёт.

— Я не хочу работать в конторе. Я хочу сражаться, — в свою очередь отчуждённо сказал Томмот, не находя другого, необидного ответа.

— Так-так. Хотя и не ново слышать, продолжай.

— Я бы пошёл красноармейцем в боевую часть.

— Ну и?..

— И всё…

— Понял тебя… Прозябать в конторе не хочешь? Протирать штаны…

— Угу…

— Желаешь с винтовкой в руках сквозь ливень пуль с открытой грудью кинуться на врага?

Томмот и на это чуть было не поддакнул, да вовремя остановился, уловив насмешку. Будь Ойуров другой человек, тот же хотя бы секретарь горкомола, Томмот сейчас бы вскочил, сказал несколько запальчивых слов и ушёл, хлопнув дверью. Разве уместны здесь насмешки — ведь он не на вечеринку просится! В такие минуты Томмот умел находить едкие слова и смело бросал их в лицо обидчику. Но перед этим пожилым человеком с красными от бессонницы глазами, с набухшими на руках венами он сидел, испытывая неловкость и не смея поднять глаза. Вместо того чтоб смело ответить на каверзный вопрос, Томмот с виноватым видом пробормотал:

— Я просил направить меня в опасное место.

— По-твоему, здесь, в ГПУ, безопасно?

Томмот пожал плечами:

— Всё же там война… — и умолк.

— На войне умирают. Не так ли?

Томмот подтвердил кивком головы.

— А здесь, в ГПУ?

Томмот промолчал.

— Гепеушники не умирают, они сами убивают. Так, да?

— Не знаю…

— Врёшь, знаешь! Ты сейчас про себя думаешь только так.

«Сказал же: «дивизионом командую не я» — все. Чего он ко мне в душу лезет?» — захотелось возмутиться Томмоту. Обидевшись, он мог бы вскочить и выйти вон. Но он не возмутился и не вскочил, словно кто пригвоздил его к сиденью старого расшатанного стула.

— Значит, здесь, в этой конторе, как ты говоришь, я протираю штаны в безопасности? Из-за боязни смерти…

— Я этого не сказал.

— Не сказал, но так получается. — Заскрипев стулом, Ойуров вышел из-за стола на середину комнаты и некоторое время постоял молча, сверху вниз посматривая на Томмота. — Ох, парни, парни! Дураки вы, дураки… Когда только за ум возьмётесь? В жизни вам нравится только красивое, только громкое, будто играете в спектакле. Конечно, это красиво: упасть в атаке, на бегу, с криком «ура!», на глазах у сотни людей. «Просился в опасное место». А откуда тебе известно, где опаснее? В строю, среди сотен друзей, смелым может стать любой человек. Упадёшь лицом — друзья поддержат тебя под грудь, упадёшь навзничь — они же подхватят тебя под спину. Допустишь ошибку — простят, истощаешь — поделятся хлебом, попадёшь в беду — выручат. А как с чекистом? Бывает, ему подолгу приходится работать в стане врагов, и только одному. Поддержки ждать неоткуда, одна надежда — на себя. Ошибись ты хоть на волосок — некому там простить тебя, дружески пожурить или выговор дать. Расплата там за всё одна — собственная голова. И главное — никто не узнает, сколько ты пользы принёс революции, как геройски вёл себя перед смертью. Ведь о таких людях ни в газетах не пишут, ни славят с трибун. Одна у них радость и высочайшая награда — это победа Советской власти. Вот такие люди — чекисты. И щит и меч из стали куются. Труса разве возьмёшь себе в качестве щита и меча? Какая цена такой защите и такому оружию? Так вот, Чычахов, если ты трус, рохля или просто слабак, если ты гонишься только за громкой славой, то забери бумажку и уходи. Такие люди у нас долго не задерживаются, а поэтому будет лучше нам с тобой не сходиться.

Томмот покраснел, покосился на свою бумажку, но с места не сдвинулся. Было бы уж слишком взять со стола эту бумажку и уйти, согласившись с тем, что ты действительно трус, рохля и пустозвон.

Ойуров тем временем вернулся на своё место, сел и набил в трубку новую закладку табака.

— Ладно, Чычахов, такие дела не решаются с наскоку. Пусть твоё направление пока останется у нас. А ты иди домой и хорошенько подумай. Примешь решение — приходи.


Томмот в нерешительности приостановился, соображая, куда ему нужно — в техникум или в общежитие. Туман поплотнел, и пока он сидел у Ойурова, стало совсем темно. Из тумана вынырнула лёгкая тень и слепо наткнулась на Томмота, выронив что-то на заснеженный деревянный тротуар. Оба быстро наклонились, чтобы поднять предмет, и столкнулись лбами.

— Кыча? — удивился Томмот.

— Оказывается, это ты? А я рассердилась: что за дылда заступил мне дорогу! Со страху сумку выронила, — Кыча весело рассмеялась.

— Куда это бежишь?

— В больницу.

— Зачем?

— Да я там уже больше недели работаю. Санитаркой. Иногда помогаю сестре. После занятий многие девушки ходят туда.

— А я и не знал, что ты доктор.

— А, какой я доктор! Мою полы, вытираю пыль, ухаживаю за больными. В моей палате лежачие. Несколько раненых красноармейцев.

Студенты и в сытые времена от подработок не отказываются — это уж как водится, Томмот и сам такой возможности не упускал. Но она, дочь состоятельных родителей, — в чем её-то нужда?

Девушка доверчиво взяла Томмота под руку и, сознавая себя в безопасности, бойко засеменила рядом с ним.

— У нас в палате парень один лежит, — рассказывала она. — Чаганом зовут, он из намцев. Проводником у красных был, обморозил ноги. Хоть и старается убедить, что ему восемнадцать, но видно, что прибавляет, — настолько мал, ну прямо дитя. И радуется из-за малости, и печалится по пустякам. Школьного порога ещё не переступал, я обучаю его грамоте. Буквы прошли, теперь начали чтение по слогам. Вчера, когда сам прочёл целое слово, как он радовался! Меня называет эдьиэй. Когда белых прогонят, обещает мне выпилить красивую гребёнку из мамонтова бивня, дед у него косторез. Пока ноги у него заживут, пройдём весь букварь, и выйдет он из больницы грамотным.

«Легко с нею», — думал Томмот, рассеянно слушая её рассказ. Вовремя она явилась Томмоту, и не только сейчас, а и в жизни его, — об этом он тоже думал не раз. А теперь вот ещё пареньку какому-то из намцев очень даже вовремя, как нельзя кстати явилась. «Эти маленькие ой как шустры бывают!» — Томмот улыбнулся.

— А мы ещё всей палатой книги читаем. — Кыча пристукнула рукавичкой по сумке. — Сегодня вот несу им «Дубровского». Сначала я русским прочитываю по-русски, потом для якутов делаю перевод. Сначала я переводить не умела, а потом легче стало. Замечаю, русские уже немножко толкуют по-нашему, а якуты — по-русски. Я думала — хорошо бы стать переводчицей, русские книги на якутский переводить. А устанем от читки, песни поём. Есть очень голосистые русские красноармейцы. «Смело, товарищи, в ногу! Духом окрепнем в борьбе!» А Чаган поёт Ойунского: «Словно бурливое море!» Так расшумимся, что от дежурного нам крепко влетает. Ну, чего ты так медленно идёшь? Они меня уже заждались. Давай руку — и бежим!

Глава шестая

Председатель собрания комсомольской ячейки, сухощавый и бледнолицый Семён Долгунов поднялся и размашистым молодецким движением расправил под ремнём чёрную сатиновую рубаху.

— Поздравляем Ивана Чуллургасова с принятием в ряды Российского Коммунистического Союза Молодёжи!

Керосиновая лампа, подвешенная на почерневшей бревенчатой стене класса, мигнула от яростных аплодисментов. Собравшиеся разом оглянулись на последнюю парту в углу, где парень, только что принятый в комсомол, сидел ни жив ни мёртв от сознания значительности минуты. Растерявшись, он не догадался даже встать и ответить на приветствие хотя бы кивком головы. Бедняга от смущения съёжился и стал втискиваться в угол, как бы желая вовсе исчезнуть, но вызывая этим только смех и ещё более дружные хлопки.

— А теперь мы должны разобрать заявление студентки Аргыловой Кычи Дмитриевны о приёме её кандидатом в члены комсомола. Слово предоставляется секретарю ячейки Арбагасову. Ну, давай, Тихон.

Смех и ликование как обрезало, будто в весёлый жаркий костёр плеснули ведро воды. Стало очень тихо.

— Аргылову вы все знаете, она студентка второго курса, — начал Тихон Арбагасов. — За неё поручились двое: студентка медицинского техникума Адамова и наш комсомолец Томмот Чычахов. А теперь давайте обсуждать: принять её кандидатом в члены комсомола или нет? Кто хочет высказаться? У кого-нибудь есть вопросы?

Никто не проронил ни слова.

— Надо послушать её саму, — подал кто-то голос с задних рядов.

— И вправду!

— Ладно. Расскажите-ка о себе, Аргылова.

Она робко поднялась с задней парты, надеясь остаться здесь, за спинами других, но председатель безжалостно потребовал: «Сюда! Иди сюда!» — и, как бы сам устыдившись своей резкости, опустил глаза.

Кыча сделала неуверенный шаг и ещё один, будто входя в воду и отыскивая брод, а затем, словно отыскав его, пошла уверенней. Ноги её в белых камусных торбасах замелькали, едва касаясь пола, и скоро замерли, достигнув председательского стола. Девушка откинула с груди на спину косу, взглянула перед собой большими и круглыми, как кольца на уздечке, глазами, и её кинуло в жар. Она хорошо знала всех, до недавних пор они были просто Мартыном, Марой, Долоном, Тихоном, Стёпой… Теперь перед ней сидели вроде и не они. Кыча обвела дружеским взглядом (так проще ей было) тех, с кем училась, ладила, дружила. Никто не откликнулся, только вот Томмот, пожалуй… «О-о! Что же это такое? Не надо так, ребята…» Голова у Кычи начала постепенно сникать.

Томмот страдал за Кычу едва ли не больше, чем она сама. Стремясь ободрить её, он даже привстал на месте, но Кыча не обернулась на его молчаливый зов, она стояла и глядела в пол с пристальностью отчаявшегося человека, рассматривая проплёшины стёртой краски на полу. Ещё недавно бойкая, острая на язычок, девушка стояла под настороженными взглядами зала, ни от кого уже не ожидая помощи. Томмот сделал усилие понять своих товарищей, глянуть на девушку их глазами. Среди этих простых ребят в залатанных триковых штанах, в сатиновых и ситцевых рубашках с криво вшитыми воротниками и продранными локтями, обутых в торбаса из кожи, она показалась ему птицей иных краёв, будто в стаю сереньких пташек вдруг залетел белокрылый снегирь. Томмот и до этого тайком сравнивал её с другими, он любовался её движениями, лицом, её опрятностью. Но то, что в нём вызывало восхищение, другим казалось сейчас нарочитым и вызывающим, чужим — всё, даже вот эта длинная коса. Томмот понимал: Кыча и сейчас, скромно одетая, казалась им чересчур нарядной. Иных людей обряди хоть в шелка да сукна, они останутся такими же невзрачными, как и были. А на Кыче даже самая простая одежда кажется красивой, как и она сама. На субботники она и вовсе приходила в самой грубой одежде, но всё равно бросалась всем в глаза. Разве это её вина?

— Ну, рассказывай, — с нарочитым отчуждением велел председатель, всё ещё не глядя на девушку.

Кыча вздрогнула: тон председателя показался враждебным. Её обдало морозом, будто приоткрыли дверь в декабрьскую стужу. А ведь это был голос Сени Долгунова, её однокурсника, которому она не раз помогала. Особенно слабо чувствовал себя Сеня в русском языке, в добрую минуту он любил звать её ласково Кычарис… Может, обидеться ей сейчас, оскорбиться?

— Мне восемнадцать лет, родилась в тысяча девятьсот четвёртом году… — С удивлением, как к чужому, стала прислушиваться она к своему натужному, охрипшему голосу. — Окончила сельскую школу, поступила в техникум. Сейчас вот учусь…

— Расскажи о происхождении. Кто отец? Кто мать? — испытывая неловкость и прикрывая её напускной резкостью, спросил секретарь ячейки Арбагасов. — Где живут, чем занимаются?

— Отец с матерью живут у себя на родине.

— Богатые?

— Богаты…

Этого будто и ждали. До сих пор настороженно молчавшее собрание разом оживилось.

— Хамначчитов имеют?

— Имели…

— Отец в прошлом улусный голова?

— Да, говорят…

— Где находится старший брат?

— Весной, по слухам, примкнул к Артемьеву…

— К белобандиту?

— К бандиту…

— А чего скрываешь всё это?

— Я не скрываю.

— Слова не вытянешь, а говорит — «не скрываю!»

— Хочет пролезть в комсомол обманом!

Не дождавшись, когда председатель предоставит ему слово, Чычахов вскочил с места:

— Товарищи, Аргылова разве скрывает своё происхождение? Она этого не делает. Кто такие её родители — все мы и без того хорошо знаем. Как же она после этого будет скрывать?

— А если бы мы не знали? Скрыла бы?

— Потому только и говорит, что не может скрыть.

— Припёрли к стене — куда же деться!

— А это всё равно что скрыть!

— Да как же это можно — обвинять человека в том, чего он не делает, а только предполагая, что мог бы сделать? Как это называется? Я даже слова не подберу… — растерялся Томмот.

— Появился адвокат!

— Я не адвокат. Я за неё поручался!

— Ты скажи, не виляй: отец Аргыловой — бай и тойон? Или не так? Он контра, он враг Советской власти или нет?

— Аргылов — бай, тойон, князёк, голова. Враг Советской власти. Разве я оспариваю это?

— Смотри-ка, смирный голубок, он не оспаривает! Ну, спасибо тебе и на том.

— Ты меня не «голубничай» и мною в своих зубах не ковыряйся! — вспылил Чычахов, однако вовремя опомнился и обвёл взглядом класс. — Почему мы ведём спор вокруг бая Аргылова? В комсомол мы принимаем не бая Аргылова…

— Кажись, ты бы не отказался принять в комсомол и богача!

— Мы должны вести разговор об Аргыловой Кыче, — оставив реплику без внимания, продолжал стоять на своём Томмот. — Мы разбираем её заявление!

— Заявление дочери бая! Не забывай этого!

— Я не забываю, но кто такая Кыча Аргылова? Студентка, которая учится вместе с нами в советском техникуме. У неё наше советское сознание. Она политически развита. Она учится лучше многих из нас. Она активно участвует в общественной работе. Этого никто не станет отрицать. Ну разве она виновата в том, что была рождена отцом и матерью — богачами?

— По-твоему, классовый подход уже не нужен?

— Это вроде того как: «Пожалуйста, дескать, отпрыски баев, для вас двери в комсомол распахнуты!»

— Я этого не говорю! Я говорю о том, чтобы не стричь всех под один гребешок.

— Хватит, Чычахов, садись! Свои мнения ты высказал, поняли тебя! — остановил Томмота председатель. — Кто ещё хочет сказать?

— У меня имеется вопрос!

От дверного косяка отделился и шагнул в сторону президиума плотно сбитый парень, стриженный наголо. Поддёрнув штаны с бечёвкой вместо пояса, он шмыгнул носом и заговорил очень значительно, с расстановкой, радуясь какой-то своей, пока ещё тайной мысли, но не спеша раскрывать её.

— Аргылова, твоих родителей и старшего брата тут назвали контрами. Не отрицаешь этого и ты сама. А как мы должны поступать с контрами? — Парень выдержал паузу и сам ответил на свой вопрос: — Мы их должны стереть с лица земли! Всех!

— Правильно! — поддержали его.

Оратор скромно выждал паузу: другой реакции он и не ждал. Но он сказал не всё, главная его мысль была припасена на потом.

— Аргылова, а если бы тебе сказали: расстреляй своего отца, контру? Что бы ты сделала?

— Не знаю… — не поднимая глаз, мотнула головой Кыча.

— Та-ак! А мать?

— Нет! — как от боли вскрикнула Кыча. — Нет!

— Та-ак! — опять поддёрнул штаны оратор. — Мне ясно. Я кончил.

И опять стало тихо.

— Есть ещё у кого вопросы? Тогда перейдём к выступлениям.

— Я ещё раз прошу, — глухо, как из бочки, отозвался Чычахов. — Вы, пожалуйста, говорите об Аргыловой Кыче. А отец её — он сам по себе…

— Ты, адвокат, не адвокать! — столь же вызывающе отозвался кто-то в заднем ряду. — А то и до тебя дойдёт!

— Напугал комар быка: влетел в ноздрю ему, да не вылетел. Я спрашиваю: здесь справедливые люди или нет? Я спрашиваю: здесь каждый со своей головой на плечах или каждый: дунут — он туда, вдохнут — он сюда, с приходящим приходит, с уходящим уходит? Томтосов договорился до того, что надо своей рукой расстреливать отца и мать, этого от нас, дескать, революция требует. Ещё раз прошу: давайте к каждому человеку как к человеку подходить. Всё!

Наступил момент, когда сила на силу, и надо выждать, собраться с мыслями каждому и встать или у этой стены, или напротив.

И тут, забыв приподнять крышку парты, встал, приподняв с собою всю парту, Филипп Лопатин, парень-богатырь в застиранной до белесости гимнастёрке, будто бы не надетой, а распяленной на его широких плечах.

— Революция не требует от нас расстреливать мать и отца, — сказал он. — Революция велит нам бороться с врагами революции. Но Томтосов хотя и загнул сдуру, а всё же прав — как хотите считайте. Наша республика в опасности. Сегодня недосмотреть на вершок — версту потерять. Пепеляев прёт на нас с востока, море ему по колено, небо ему по горло. Может быть, через день-другой все мы возьмём винтовки в руки и пойдём ему навстречу. И я, Чычахов, тоже спрашиваю: можно ли нам в такой момент сопли размазывать, а ведь слова твои, Чычахов, сопли. Нежности мы потом будем разводить, когда победим. А сейчас если нужно расстрелять врага, то нужно его расстрелять, пусть он даже отец твой. Вот так стоит вопрос, и в этом я с Томтосовым согласен. Не расстреляй врага сегодня, он завтра же расстреляет тебя — вот так, Чычахов. Они реки крови пролили и прольют ещё реки, а нам что же — молиться на них? Кыча — хорошая девушка, она и мне помогала, слаб я в русском языке. Спасибо ей. Но пусть поймёт и она, и ты, Чычахов, что нельзя её принимать в комсомол сегодня. Что скажут нам другие люди — родную дочь бая-тойона, разжиревшего на кровавом поте хамначчитов и бедняков, сестру белобандита мы примем сегодня в комсомол? Да ты, Чычахов, с ума сошёл, что ли? Никаких других мнений здесь быть не может, как только отклонить заявление Аргыловой. А с Чычахова за потерю классовой бдительности строго спросить!

Боднув головою воздух, Лопатин сел.

— Верно! — теперь уж не выкрикнул, как прежде, а раздумчиво произнёс кто-то из тех же, сидящих позади.

— Не в бровь, а в глаз!

— Нечего рассусоливать!

— Проголосуем!

— Товарищи, погодите… — ещё раз попытался сказать что-то Чычахов.

— Наслушались! Хватит!

— Голосовать!

— Прежде чем проголосовать, ребята… — всё ещё рвался отчаявшийся Томмот.

— Здесь ребят нет! Здесь комсомольцы!

— Адвокат байской дочери!

— Хватит! Сядь!

— Председатель, веди же собрание!

— Голосуем! Кто за то, чтобы принять Аргылову Кычу кандидатом в члены комсомола, поднимите руки.

Ни одна рука не поднялась. Даже Чычахов, как оглушённый, стоял истуканом.

— Никого, — сказал председатель.

— Есть, есть! — опомнился наконец Томмот и, вскинув вверх руку, рухнул, где сидел.

— Теперь поднимите руку те, кто против.

Краем глаза Чычахов увидел лес поднятых рук.

— Кто воздержался? Нет. Против голосовали все, за исключением одного. В заявлении Аргыловой отказано.

Кыча стояла там же, возле стола, и всё ещё глядела в пол, будто уснула стоя. Томмоту хотелось подойти к ней, сказать ей какие-то пока ещё не найденные обнадёживающие слова, поддержать, успокоить, облегчить её горе. Но он сидел за партой, спрятав голову, будто виновный. Оказывается, Кыча была права, когда говорила, что ей откажут. Зачем он настоял тогда, чтобы она подала заявление? Он думал так: в техникуме ни студенты, ни преподаватели не думали о ней плохо, всем она нравилась. Всем и всегда она была хорошим товарищем. Томмот рассчитывал, что её могут принять в комсомол, несмотря на её байское происхождение. Пусть бы потребовали отказаться от родителей, это было бы понятно. Но чтобы так грубо и резко отвергли — этого Томмот не ожидал.

Теперь — он чувствовал это — друзья от него отдалились. Они смотрели на него отчуждённо, как бы разочаровавшись в нём, между Томмотом и ними разверзлась пропасть. Он пытался понять, что за грех такой великий он совершил, в чём уж так неискупимо провинился, и не мог этого понять. Неужели и вправду он потерял бдительность, попав в плен к байской дочери? Нет, нет и нет! Всё существо его противилось этой несправедливости. Он понимал, как неизбывно жгуча была у всех этих ребят ненависть к богачам, чей гнёт и жестокость они до недавней поры испытывали на собственной шкуре. Но сам-то он, Томмот Чычахов, не из их разве числа? Разве он пришлый человек, который знает обо всёем этом лишь понаслышке? Неужели один только он так справедлив, умён, благороден, что способен сделать поправку, отступить от принципа ради утверждения того же принципа? Нет, Томмот Чычахов, ничем не оделил тебя бог таким, что возвышало бы тебя над другими, ты не лучше других. Может, считаешь, личные отношения дают тебе право…

— Аргылова, выйдите. На комсомольском собрании должны присутствовать только члены и кандидаты в комсомол…

Кыча вздрогнула, будто её полоснули лозой. Напрягшись, чтобы понять происшедшее, она медленно обвела класс круглыми недоумёнными глазами и наконец оторвала от пола негнущиеся тяжёлые ноги. Высоко вскинув подбородок с ямочкой и вытянувшись от напряжения, она пошла к двери, на ходу прихватив сумку со своей парты.

— Не ходит, а прямо плывёт, недаром князька дочь! — кольнул её напоследок кто-то.

Но она уже не слышала этого. Выйдя, она кинулась бегом в темноту. Долго бежала она, опасаясь, как бы следом за нею не кинулся Томмот и не стал бы её жалеть. Только уже порядочно удалившись, у перекрёстка какого-то она упала грудью на невысокий заборчик из тонких листвяшек и, закрыв лицо рукавичками, зарыдала. Слёзы, как видно, помогали ей облегчить горе. Она стала припоминать каждое обидное слово, сказанное ей на собрании, чтобы вызвать побольше слёз, и когда истощились они, Кыча немного успокоилась.

Было уже далеко за вечер, небо обсыпало звёздами. Беличьей опушкой рукавичек Кыча вытерла заплаканное лицо, когда услышала скрип шагов по утоптанному снегу.

— …А потом что? — нетерпеливо допытывалась у подружки какая-то девушка.

— А потом он меня поцеловал. Вот сюда… Я делаю вид, что его отталкиваю, а про себя думаю: поцеловал бы ещё хоть раз!

Кыча отступила в тень. «Счастливые, — подумалось ей. — Их никто не отталкивает, сами отталкивают…»

И опять, едва она сделала движение выйти из-за угла, чьи-то шаги заставили её отступить.

— Голодранцы вонючие! — зло сплюнул какой-то громоздкий здоровяк в шинели. — Голь вшивая! Ничего, пусть походят пока в комсомолах своих, но придёт и наш день! Собаки! Уж мы отомстим…

— Ти-ше! — оборвала его женщина.

Об руку друг с другом прохожие мелькнули так близко, что едва не задели Кычу, и она успела рассмотреть, что шинель на мужчине была красноармейская и не в шапке он был, а в красноармейском же шлеме. Это её поразило. Вот он, враг, прошёл мимо неё — живой, злобный, наверняка под маской партийца. «Что же делать?» — забеспокоилась она. Идти следом за ними, чтобы знать, в какой дом они войдут, то ли звать кого-либо, чтобы задержали этого человека в красноармейской шинели. Но в её положении и в теперешнем её состоянии она не могла ничего сделать.

Идя домой и размышляя, Кыча стала успокаиваться. В конце концов она предвидела, что так именно и получится. Почему, в самом деле, они должны были принять чуть ли не в объятия дочь бая Аргылова? Хорошо учится, не отказывается от нагрузок? Вон тот, который прошёл мимо, уж наверняка не отказывается от нагрузок. Держа за пазухой нож, этот, наверное, и улыбается приветливей других, и ораторствует на собраниях громче всех… О, бедняга Томмот, прямая душа! Наставят же тебе шишек твои друзья за то, что дал байской дочери вскружить себе голову. Но ты, Томмот, не кайся, я никогда ни в чём тебя не подведу. Тебя никогда из-за меня укорять не станут. Я никогда не обману твоего доверия, не разочарую тебя. Спасибо, Томмот. Ты ведь знаешь про меня нисколько не больше, чем твои друзья. Почему же так сильно ты веришь в меня? Как я отплачу тебе за твоё добро? Не будь твоего доверия, как же я стала бы жить дальше?

Вдруг Кыча наткнулась на властный окрик, острый, как грань штыка:

— Стой! Кто идёт? Документы!

Глава седьмая

После визита Валерия Аргылова Эраст Константинович Соболев лишился покоя. Без сна, в раздумьях, он всю ночь проворочался новорождённым жеребёнком на жёсткой кровати и на службу пришёл совсем разбитый. В середине дня с папкой в руках к нему вошёл секретарь.

— Товарищ Соболев, — раскрыл он его личное дело. — При заполнении анкеты вы не везде указали время вашей службы в белой армии. Назовите точные даты.

Эраст Константинович охотно назвал. Опасаться ему было нечего: в автобиографии он описал всё без утайки. Разве один он, кто прежде был в белых, а теперь служит в Красной Армии? Есть много и таких, кто прославился, сражаясь в рядах Красной Армии, некоторые даже отмечены высшей наградой — орденом Красного Знамени. Бывшие царские офицеры служат даже в высшем военном органе — Реввоенсовете республики. Рабоче-крестьянская власть не укоряет тебя прошлым, если ты честно служишь Красной Армии, и про Соболева никто не скажет, что он плох, службу он несёт честно.

Но как только за секретарём захлопнулась дверь кабинета, Эраста Константиновича разом, как жар, охватила тревога. Он долго сидел в оцепенении.

Почему именно сегодня подняли его личное дело? Не вчера, не позавчера, а сегодня? И тут в его памяти всплыла физиономия Валерия Аргылова. Эраста Константиновича словно током пронзило от пят до макушки. Нет, это неспроста! Между вчерашним визитом и личным делом, поднятым сегодня, наверняка существует связь. Не значит ли это, что тот азиат был под наблюдением и его визит к Соболеву не прошёл мимо внимания чекистов? Вот почему подняли и перебирают его личное дело. Ясно, как белый день, из Чека позвонили военкому, а военком сказал секретарю. Беда, беда… Поймав себя на том, что сидит в позе застигнутого и сражённого, Соболев мотнул головой, встряхнулся и глянул в сторону начальника хозяйственной части Курбатова, с которым сидел в одном кабинете. Тот уткнулся в бумаги и, кажется, ничего не заметил…

Эраст Константинович вышел в коридор. «Может, попросить у секретаря личное дело? Вроде бы что-нибудь дописать в анкету… И выведать у него? А коли даст — что же ему такое дописать? Э, да что-нибудь найдётся, он впишет какую-либо мелочь. А не подумают ли: почему это у него явилось такое желание сейчас, а не раньше?» По коридору навстречу шёл военком, высокий, с маленькими усиками человек. Эраст Константинович проворно шагнул к стене, уступая ему дорогу:

— Здравия желаю, товарищ военком!

Тот, озабоченный чем-то своим, даже не взглянул в сторону Соболева. Отвечая на его приветствие, он лишь небрежно приподнял руку к ушанке и, что-то бормотнув себе под нос, прошёл дальше.

«Вот-вот! Так оно и есть. Так я и знал!» У Соболева даже в глазах зарябило. Ведь обычно при встрече военком останавливался, здоровался с ним за руку, называл его по имени-отчеству, расспрашивал про новости, интересовался его здоровьем. А теперь вот даже не глянул. Не к добру, ох не к добру он так разительно изменился! Проходя по коридору, Соболев через раскрытые двери кинул взгляд на столик секретаря. Бумаг там было достаточно, но папку со своим личным делом Соболев не увидел. Может, передал военкому? Ну-ка, ну-ка… Военком ведь вышел с портфелем в руках. Значит, унёс? А куда? Не в Чека ли?

Эраст Константинович так исстрадался в сомнениях и подозрениях, так изнемог, что едва притащился в свой кабинет и раскурил трубку. Усиленно дымя, он попытался отвлечься, переключиться на что-нибудь, да всё напрасно: все мысли его, как по кругу, возвращались к той же проклятой папке. Эраст Константинович глухо простонал, достал из кармана носовой платок и закрыл им лицо.

— Что с вами, Эраст Константинович?

— Кажется, заболел я. Простыл, мутит… Пойду домой, прилягу. Передайте секретарю…

Перед наружной дверью Соболев приостановился: он боялся увидеть во дворе поджидающих его людей. Услышав, однако, шаги позади себя, он толкнул дверь и, как навстречу гибели, чуть боком, прикрываясь плечом, шагнул за порог. В сенях никого не оказалось. Пустовала и улица. Лишь на той стороне виднелась одинокая фигура прохожего, уткнувшегося в какую-то старую бумагу, приклеенную на заборе.

По пути домой он успокоился. Желая покоя ещё большего, он оглянулся, чтобы удостовериться в своём одиночестве, и обомлел: за ним на почтительном отдалении неторопливым шагом шёл тот самый человек, который читал бумагу на заборе. Рыжеватое короткое пальто, шапка с наушниками, в валенках, да, это был тот самый… Значит, приставили к нему. Зачем бы случайному человеку идти следом так упорно и планомерно, на одном расстоянии, не приближаясь и не удаляясь? «Ох беда, беда! Где искать спасения? Если так, пусть меня берут из дому». Подойдя к своей калитке, Соболев толкнул её и, очутившись во дворе, быстро шмыгнул в дом. В комнате он прежде всего накинул крючок на дверь и, не раздеваясь, застыл возле окна. Вскоре в окне промелькнуло рыжеватое пальто. Не зашёл… Почему? Может быть, караулит его за домом? Значит, брать его пока не будут. Ну, что же, спасибо за передышку.

Эраст Константинович выдвинул до отказа ящик стола и поворошил там: чёрствый кусок хлеба, грязные носовые платки, некогда белая, а сейчас непонятного цвета перчатка, скомканные обрывки бумаги — ничего уличающего. Тогда он вытащил из-под кровати большой кожаный чемодан с двумя опоясками и, покопавшись в груде грязного белья и старых гимнастёрок, отыскал там затасканный конверт. Наскоро прочитав вынутое оттуда письмо, он сжёг его на огне спички, пепел бросил в печку на кухне, запихнул чемодан обратно под кровать и стал в раздумье: что ещё нужно уничтожить. Ничего больше не отыскалось. Да и то письмо, которое он сейчас сжёг, ничего опасного в себе не таило — это было обычное письмо от товарища, с которым он вместе лежал в госпитале. И всё же… Нет уж, пусть лучше оно сгорит, так всё же лучше.

Спал Соболев плохо. Едва вздремнёт, тотчас накидывалось на него что-то тяжёлое, и каждый раз он просыпался со всполошенным криком, весь в поту. А утром, кое-как позавтракав куском засохшего хлеба, подобно слабой тени себя самого, поплёлся на службу. Он всё ждал, что военком вызовет его, но тот никак не звал. Ему показалось, что и все другие сегодня относятся к нему не как всегда, а вроде бы сторонятся. За весь день Соболев так и не вступал ни с кем в беседу, ни к кому не подошёл, а только сидел за своим столом да делал вид, что занят бумагами. Почему-то страшась оказаться на улице, он и в обеденный перерыв никуда не пошёл, погрыз лишь чёрствый пирожок, когда-то купленный им и забытый в ящике стола. А тут ещё, как на грех, вошла сторожиха, по-видимому, она искала кого-то.

— Вы ещё здесь? — спросила она и сейчас же вышла.

Этот обычный, невинный вопрос привёл Соболева в полное смятение. «Она знает?!»

Домой он пошёл, когда уже стемнело, и, может быть, поэтому не заметил ничего подозрительного вокруг. И только на полдороге, остановившись и прислушавшись, он уловил позади себя шаги.

«Ну, вот, это опять он, — с каким-то даже ему самому непонятным удовлетворением подумал Соболев. — Следует за мной».

…И в третью ночь Соболев не сомкнул глаз, мучительно вслушиваясь во всё, что доносилось до него снаружи. Уже далеко за полночь порывом ветра с треском распахнуло ставни — что стало с Соболевым! Он едва не умер с испугу.

С первой мировой войны Соболев успел побывать во многих переделках, но не упомнит случая, когда бы жил в такой тревоге. До сих пор ему всегда удавалось выйти невредимым из очень сложных положений. Сейчас же он, кажется, в тупике. Обидней всего было то, что тупик этот судьбе угодно было уготовить ему как раз здесь, в Якутии, назначению в которую он в своё время обрадовался, как спасению: в этом глухом диком краю он рассчитывал отсидеться. Почему, спрашивается, должен он теперь умереть? За службу в белой армии и у Колчака с него строго спросили, потаскали его по следствиям, затем послали сюда, работает он на совесть — и дальше бы так работал! Но это письмо!.. Этот проклятый Рейнгардт!..

Хорошо бы Такыров — так, кажется, назвался этот азиат — больше не появлялся! Если поймут, что он, Соболев, не имеет связи с людьми Пепеляева и не стремится к этому, то чекисты могут оставить его в покое. На вопрос, зачем заходил Такыров, он мог бы ответить, что выгнал его, не дослушав. Досель в бога не особенно верующий Соболев помолился про себя: великий боже, если ты есть, заставь их меня забыть, сделай так, чтобы меня не трогали.

Вечером на пятый день его, только что вздремнувшего после службы, разбудили:

— Эраст Константинович, добрый вечер.

Он открыл глаза и прямо над собою увидел ненавистную удлинённую физиономию, украшенную на этот раз усиками.

Соболеву страсть как хотелось вскочить и пинком в зад выпроводить этого навязавшегося на его голову наглеца, но он почему-то продолжал лежать, бездумно уставившись в потолок.

Не раздеваясь, Аргылов присел на стул.

— Вставайте! — распорядился он.

Сам дивясь своей покорности, Соболев послушно сел на кровати.

— Почему в постели?

— Простыл…

— На работу, однако, ходите аккуратно!

«Дикарь! Как смеет он на меня, дворянина, повышать голос!..» Но этот протест, возникший краткой вспышкой, тут же угас, и Соболев слабо пробормотал:

— Ломит в груди…

— Ладно, хватит. Я за условленным. Достали?

— Н-нет…

— Почему?

— План ещё не составлен…

Соболев говорил, что в голову придёт, шло бы только время.

— Не составлен? План операции составлен и утверждён. Одна копия плана к вам, в военкомат, должна уже поступить. Даю вам ещё два дня сроку, это уже окончательно. Дальше тянуть нельзя. Послезавтра я должен получить требуемое.

— Я…

— Повторяю… послезавтра вечером копию плана я должен держать в руках. С воинскими частями связь установлена?

— Нет, то есть да… Переговоры велись, результаты пока неизвестны.

— Торопитесь, время не ждёт. И нечего притворяться больным, в любом случае задание с вас не снимается. И ещё запомните: станете вертеть хвостом — пеняйте на себя!

После ухода Аргылова Соболев битый час сидел на кровати не шевелясь. Голова его была тяжёлой, мысли неуправляемо плыли, ни на чём не останавливаясь. Лампа задымила, кончился керосин, Соболев задул её, затем во мраке, на ощупь, добрался до шкафа и вытащил из него бутылку. Неразведённый спирт обжёг нутро. Упёршись лбом в стену, Соболев отдышался и опять, как был, не раздеваясь, повалился на кровать. В голове чуточку прояснело.

«Что же всё это значит? — лихорадочно соображал он. — Послезавтра… Где он возьмёт требуемое к послезавтра? «Пеняй на себя…» Да, эти люди ни перед чем не остановятся… в каком-нибудь овраге слегка забросают снегом… Дикарь явно под слежкой, не берут его лишь затем, чтоб установить связи. Арестуют его чуть позже, тогда же возьмут и его, Соболева. Сказать, что Такыров не приходил, что никакого письма Рейнгардта он, Соболев, не читал, приказа Пепеляева не получал и не было никакого задания? Но кто тебе поверит? Ещё рад будешь признаться во всём и стать под дула ружей. Впереди только смерть. Не завтра, так послезавтра, спасения нет, тупик. О, проклятье! Лучше самому… Нажмёшь на собачку, и конец всему: подозрениям, ужасу мести, мукам ожидания… Хватит! Пусть сразу же всё кончится! Собственной рукой, собственным судом!»

Из-под подушки Соболев вырвал браунинг, взвёл курок и прижал холодную сталь к виску, где отчаянно бился пульс. «Прощай, Соболев! — мысленно обратился он к себе, как к постороннему. — Судьба твоя — умереть в этом ледяном краю вдали от родных волжских берегов. Прощай».

Соболев едва закрыл глаза, как вдруг ослепительно вспыхнул залитый солнцем белокаменный дом в их имении посреди небольших дубрав, окна все в цветах, мать несёт в решете клубнику. «Доброе утро, Эрастик!» «Эра-ас-ти-ик!» Соболев испуганно вздрогнул, явственно услышав этот голос. «Их самих… Самих!..» Браунинг с грохотом упал за кровать.

Открыл глаза. Угольно-чёрная ночь, смутным пятном светит обледенелое окошко, в углу с бумажкой возится мышь, на печи шуршат тараканы. Соболев до боли прикусил губу. Что это, уж не сходил ли он с ума? Хватит… Пора поставить точку! Пошарил рукой за кроватью. «Их сами-их!» Кого это «их самих»? Ах да, их… Конечно же, их! Почему он должен ради них жертвовать собой? Они ему родня? Они дети его? Они его жалеют? «Пеняй на себя». Как бы не так! Теперь кто кого опередит! Тогда он сразу высвобождается от подозрений, они не тронут того, кто им помог, кто разоблачил врага. «Ну, погоди ты у меня, азиат, косоглазая образина! С Соболевым шутки плохи, Соболев себя ещё покажет! Лишить себя жизни? Из-за кого?! О, мамочка родная! Есть бог всё-таки. Есть!»

Глубоко, полной грудью вздохнув, Соболев осторожно снял палец с курка и бросил браунинг на стол.

Утром, явившись на службу, он тут же сказал, что уходит по делам, и, уже стоя в сенях, осмотрел улицу: вдруг этот Такыров следит за ним? Ничего подозрительного он не обнаружил, часто оглядываясь, подошёл к зданию ГПУ, да вдруг оробел. Соболев прошёлся несколько раз по противоположной стороне улицы и, только вспомнив ночной ужас, не оглядываясь, уже решительно перешёл улицу и распахнул двери.

Дежурный без всякого интереса выслушал маловразумительные объяснения Соболева и направил его в одну из комнат. Молодой русский, сидевший там, довольно долго слушал Соболева и вдруг, будто его осенило, вскочил:

— Идёмте!

В третьей комнате за дымной табачной завесой смутно, едва различимо чернела чья-то голова.

— Трофим Васильевич, товарищ к вам…

Хозяин комнаты помахал руками, чтобы если не для гостя, то хоть для себя самого чуть развеять дым, движением плеч поправил накинутый полушубок и подал руку.

— Ойуров. Садитесь, товарищ.

— Соболев. Эраст Константинович.

— Из военкомата?

— Да, оттуда…

«Уже знает! Что я и думал… Хорошо, что догадался сам прийти, пока ещё не поздно».

— Рассказывайте, я слушаю.

— Да, товарищ Ойуров… Меня зовут Соболев, Эраст Константинович, я служу в военкомате начальником отдела. Был командирован из Новониколаевска. Так вот…

— Это я знаю, товарищ Соболев. Успокойтесь и расскажите всё по порядку.

— Спасибо, спасибо… Я служил в царской армии, офицер… Был и в белой армии у Колчака. Всё это записано у меня в личном деле. Чистосердечно признал свою вину перед Советской властью, мне было всё прощено, направили сюда на работу. Так вот…

— Это понятно. У вас всё?

— Нет, ещё не всё… — Соболев вздохнул и глянул на собеседника. — Значит, так. Прошлой ночью… Нет, вчера вечером… да, вечером, ко мне домой заходил некто Такыров, якут. Связной генерала Пепеляева. Прибыл суток десять назад с востока.

— Такыров, Такыров… — Кончиками пальцев Ойуров слегка побарабанил по столу. — Может, он назвался иначе?

— Нет, нет! Он назвался именно так.

— Рассказывайте дальше.

Несмотря на холод в комнате, обильно потея и утираясь платком, Соболев, стараясь не сбиваться, рассказал о визите Аргылова и о его требовании достать копию плана операции красных войск против Пепеляева. Стремясь изобразить искренность и объективность, он всё-таки постарался выставить себя в более выгодном свете, не упомянув про первый визит Аргылова и про письмо Рейнгардта. Про первый-то визит, может, в Чека и не знают, а если рассказать, то могут придраться, почему, мол, не донёс сразу. А если про то и знают, можно сказать, что никакого серьёзного разговора не было, гость приходил лишь удостовериться в моём присутствии. Про письмо же они определённо не знают, а если расскажет тот тип — отопрусь. Письмо сожжено, и пепла не осталось, поди докажи! Соболев сказал, что связной обещался зайти к нему вторично, несмотря на его, Соболева, решительный отказ. По ходу несколько раз ввернул он словечко про свою преданность Советской власти, а в заключение настаивал на немедленном аресте шпиона.

— Значит, он к вам придёт завтра вечером?

— Да, завтра вечером.

Жёлтым обкуренным пальцем Ойуров поскрёб жёсткий ус, затем протянул Соболеву несколько листов бумаги.

— Идите в соседнюю комнату и подробно опишите всё, что вы сейчас рассказали. Я вернусь, подождите меня.

В пустой комнате, где нижняя половина окна была забита доской, Соболев сел за стол и стал писать — вразумительней, чем рассказал, и с тем же расчётом выгородить себя. Писал он долго, кончил наконец, перечитал и внёс поправки. А Ойуров всё не шёл. Соболев вышел в коридор, подёргал дверь комнаты Ойурова — дверь была заперта. Тогда он спросил у дежурного, но тот ответил весьма холодно:

— Он скоро будет. Идите в комнату. И не выходите.

Сидя в ожидании, Соболев забеспокоился: «Не выходите…» Он что, арестованный? Может, чего доброго, сочтут его за сообщника этого шпиона да посадят? Нет, не должно бы — он ведь пришёл сам. Как же так?» Он уж совсем потерялся было в сомнениях, когда Ойуров вернулся наконец. Внимательно перечитав исписанные листки, он сказал:

— Ладно, всё. А теперь идите к себе и работайте по-прежнему. О том, что были у нас, — никому ни слова. Сейчас вас проводят в задние двери.

— А как… с Такыровым?

— Встречайте его, как обычно.

— Хорошо…

Прощаясь, Ойуров подал руку:

— Спасибо, Эраст Константинович. До свиданья.

«До свиданья, — повторил про себя Соболев, выйдя через заднюю дверь на другую улицу. — Хорошо бы никаких больше свиданий с вами…»


Назавтра весь день ни о чём другом, кроме вечерней встречи, он думать не мог. «Встречайте его, как обычно…» Что это значит? И откуда он знает, как я этого Такырова встречал?

Вернувшись со службы, Соболев то сидел за столом, уставившись в окно, то расхаживал — успокоение не приходило. Уж совсем завечерело, а гость всё не появлялся. «Может, уже арестован, — обнадёживал себя Соболев. — Хорошо бы так! Но почему тогда гепеушник велел встретить его по-обычному?» Истомившись в ожидании, Соболев лёг, накрылся шинелью и незаметно уснул. Он обнаружил это, лишь когда внезапно сдёрнули с него шинель и чья-то холодная с морозу рука крепко встряхнула его.

— Скорей! Я опаздываю. Где обещанное?

— Нету… — только и смог пролепетать Соболев, ошалело хлопая глазами и дивясь тому, что уснул.

— Как это нету? Вы что, шутки шутите?

— Не вышло нынче, — пришёл в себя Соболев. — Но завтра будет обязательно.

«Проклятые гепеушники! — чертыхался он про себя. — Нарочно тянут, чтобы этот сукин сын прикончил меня».

— Подлый трус! — чуть было не взвыл от отчаяния Аргылов. — Почему завтра? Может, и завтра не будет?

— Нет, завтра будет, — уверенно возразил Соболев. — Всё уже на мази.

Уверенный тон несколько обнадёжил Аргылова. Он испытующе глянул сбоку на Соболева и тряхнул его ещё раз за грудки.

— Ну, смотри у меня, пень трухлявый! Ещё раз обманешь, считай, что жить тебе осталось до завтра.

И тут произошло то, чего не только Аргылов не ожидал, но даже Соболев, который с минуты на минуту караулил этот момент. Внезапно рывком распахнулась дверь, и несколько человек с револьверами загородили собою дверной проём.

— Руки вверх!

Аргылов выпустил Соболева и, схватившись за карман, стремительно обернулся. Чёрные дула револьверов смотрели ему прямо в сердце. Аргылов начал медленно поднимать руки, но вдруг, оттолкнув плечом ближнего чекиста, ринулся к выходу. Второй ловко подставил ногу, и Аргылов, запнувшись, с размаху грохнулся лицом вниз. Он не успел и чертыхнуться, как его со связанными назад руками вытолкали вон.

Ойуров, это он дал подножку, подошёл к Соболеву, всё ещё сидящему с поднятыми руками:

— Опустите руки… — И добавил чуть тише: — Завтра в двенадцать дня придёте к нам.

Вот и всё. Всего лишь с десяток секунд потребовалось на то, чтобы дать поворот судьбе. Когда, за ушедшими хлопнула калитка, Соболев перекрестился.


На следующий день в условленный час Соболева препроводили в комнату Ойурова. Скоро привели и Аргылова. Войдя, он ожёг своего компаньона таким взглядом, что Соболев поник и его недавнее торжество тоже угасло.

— Гражданин Соболев, повторите свои показания.

Соболев, мямля и не договаривая, вкратце повторил то, что написал.

— Гражданин Аргылов, это правда?

— Нет!

— Гражданин Соболев, подтверждаете свои слова?

— Да, подтверждаю.

— Гражданин Аргылов?

— Нет!

— Вы к нему домой приходили?

— Нет!

— Вы давали ему задания?

— Нет!

— Но последний ваш визит к Соболеву мы видели сами!

— Нет!

— Заладил «нет» да «нет». Отпирательство не избавит вас от трибунала. Признаётесь?

— Нет!

Ойуров сделал знак конвойному.

— Увести! Пусть ещё подумает.

В дверях Аргылов приостановился и ещё раз ожёг Соболева злобным взглядом:

— Иуда…

Но Соболев в этот раз устоял. В тот момент и позже, шагая по улице в морозном тумане, он знал уже точно, что выиграл поединок. Иуда? Говори что хочешь! Никто не узнает, что тебя выдал Соболев, тайна уйдёт вместе с тобой в могилу. Уже ничего не стоят сейчас ни храбрость твоя, ни верность присяге, ни злость твоя, ни презрение: завтра тебя уведёт из жизни маленькая свинцовая пуля, а послезавтра о том, что ты жил, забудут.

Глава восьмая

Кычу будто бы подменили. Прежде весёлая и озорная, острая на язык и неистощимая на выдумки, она ходила теперь потерянная, будто тень самой же себя, не стало слышно её прозрачного, переливчатого смеха. Кыча сжалась, как цветок перед холодом ночи, пряча в себе свою горечь.

Понимая, что происходит с нею, и жалея её, ребята не тревожили её понапрасну, не утешали и делали вид, что ничего не произошло. Лишь Томмот на второй день после собрания подошёл к ней.

— Чего тебе? — встретила она его отчуждённо.

— Ничего… — растерянно пробормотал Томмот, будто ему дали по губам.

— За рекомендацию спасибо, но прошу тебя: не ходи за мной. Мне одной лучше…

Сказала как отрезала… После этого Томмот не смел к ней и приблизиться, хотя во время уроков она то и дело чувствовала на себе его взгляд.

Хорошо ей было только в больнице, где никто не знал про её беду и где по-прежнему все любили её. А однажды случилась и нечаянная радость: вернувшись в дом, где квартировала, Кыча увидела Суонду, тот сидел у плиты на кухне и грел спину.

— Ой, Суонда! Здравствуй! Давно приехал? Прямо из дому, да?

Разом отвечая и на приветствия, и на вопросы, Суонда молча покивал, а на лице его запрыгали мускулы — Суонда был рад.

Покидав на кровать шапку, шубу, рукавицы, Кыча вернулась в кухню и повисла у Суонды на шее.

Когда она была маленькая, Суонда вот так же покорно, как смирный конь, подставлял себя, а она лазила по нему, как хотела, вешалась на шею, влезала на спину, просилась на руки. И сейчас, как в детстве, она закрыла глаза, обняла Суонду за шею, положила голову на его каменные плечи.

— Как там мать? Всё с ней хорошо?..

Суонда утвердительно кивнул.

— А какой гостинец она мне послала?

На этот раз Суонда покачал головой отрицательно.

— Ка-ак?! Разве ты не из дому?

Суонда в ответ только крякнул, вспомнив, как хотелось матери обрадовать любимицу, но отец сказал — зачем ей гостинец, если она сама приедет сюда?

Тут ввязался в разговор хозяин дома, торговец Ыллам Ыстапан, коротконогий толстяк.

— Не до гостинцев было ему, — стал он оправдывать Суонду. — Груз он привёз для ревкома. У него, как у важного человека, даже бумага есть с печатью, не шути!

Опечаленная, будто дитя, пролившее молоко, Кыча опустила голову, и Суонда, увидев это, замыкал и задвигался в беспокойстве, как умный пёс, учуявший настроение хозяина. Заботясь о согласии, Ыстапан принялся теперь утешать Суонду.

— Твоя Кыча ныне доктор, — сообщил он ему новость. — Она ходит в больницу лечить красноармейцев…

И в сердце у девушки опять потеплело: что за беда — гостинца нет? Она уже не маленькая. Зато сейчас, поужинав, она опять пойдёт в больницу, там ждёт её радость.

…Из больницы в тот день она вернулась поздно, утром проспала дольше обычного и заспешила — не опоздать бы в техникум. Хозяин, прихлёбывая чай на кухне, сказал как про зряшный пустяк:

— Ты бы, голубушка, не спешила, а поела бы как следует да оделась потеплей. Путь тебе предстоит не близкий.

Кыча чуть не поперхнулась куском лепёшки.

— Не близкий? Куда это ещё?

— Суонде сказано увезти тебя домой. Вчера на санях он приделал верх, будешь ехать, как в доме. Отец велел тебе вернуться домой и жить там, пока не утихнет война.

— Никуда не поеду!

Ыстапан принялся увещевать девушку:

— Разве так понимают волю отца? Отец всегда оберегает своё дитя. Скоро сюда надвинется война…

— Никуда не поеду!

— Поедешь, милая моя! — будто бы стёр умильное выражение с лица Ыллам Ыстапан. — Отец велел — и конец! Иди одевайся!

Кыча вбежала к себе, наскоро оделась, схватила сумку и кинулась к выходу.

— Девка, не дури!

— Не имеете права насильно увозить!

— Ей ещё и права подавай! Не хочешь слушаться, поедешь связанной, это тоже отец велел.

Откинутая сильной рукой, повалив на пути табуретку, Кыча отлетела и упала.

— Старуха, поди сюда! Нет времени, давай её оденем. Суонда, конь у тебя готов?

Как заарканенного жеребёнка, хозяин с хозяйкой подняли Кычу и потащили.

— Суонда-а! Спаси-и!..

Зажав в руках трубку и наклоня голову, Суонда сидел неподвижно. Не прошло и часа, как со двора Ыллам Ыстапана выехал крытый возок. На передке саней, набычив голову, всё в той же позе грузно сидел Суонда.

— В пути её не развязывай, — шепнул ему Ыллам Ыстапан, идя сбоку саней. — А ну как сбежит, что хозяин скажет? Не беда, если и продрогнет немного, молодая девка, да и как может она застыть в такой одежде?

И правда, укутали её так, что любой мороз едва ли добрался бы до неё: положили на оленьи шкуры, укрыли заячьим одеялом, да к тому же в крытом возке. Только опутана она по рукам и ногам, а во рту тряпичный кляп. Обессиленная Кыча теперь смирно лежала и плакала. Суонда ни разу не обернулся.

По пути через Лену на подъезде к острову Хатыстах к ним подскакали на конях двое вооружённых.

— Стой! Куда едешь? — с седла хрипло спросил молодой якут, видать, сильно продрогший на морозе.

Суонда молча полез рукой за пазуху, извлёк оттуда бумажку и протянул.

— Привозил грузы ревкома. — Якут передал бумагу русскому, заросшему рыжей бородой.

— А в повозке что?

Суонда неопределённо махнул рукой назад.

— Ты что, немой? — озлился якут и стволом винтовки раздвинул полог возка. — Баба там… Больная, что ли?

— Ладно, пусть едет, — смилостивился русский. — Держи свою бумагу.

Кыча опомнилась, когда полог снова упал над нею, и отчаянно замычала, и забилась в возке, но было поздно: конные простучали копытами и затихли вдали. Момент был упущен. Кыча беззвучно заплакала. «Одна защита — слёзы солёные, одна заступница — слёзы горючие…»

Конь резво нёс возок к противоположному берегу. По обеим сторонам дороги беспорядочно громоздились ледяные торосы — волны могучей реки, остановленные властной рукой стужи. В их очертаниях с наклоном к северу ощутимо было это оледеневшее, недвижное движение. Насколько хватало глаз, дремали торосы, дожидаясь весны, когда, расколдованные и подхваченные ледоходом, снова обретут они жизнь, опять поплывут на север.

Рукояткой плётки Суонда откинул часть полога вверх — пусть голубушка поглядит на мир. Наверное, она сейчас клянёт Суонду, не зная о его думах, которые тяжко, будто с увала на увал, движутся в его голове. Кроме матери да Суонды, не было в мире третьего человека, который с такой преданностью любил бы её, жалел и страстно желал бы ей добра.

Кыча вошла в его сердце ещё трёхлетней девочкой. Удивительно, как глубоко может проникнуть человек в сердце другого и как этот другой, будь он совсем-совсем ребёнком, понимает это и отвечает той же душевной щедростью. Бывало, с мороза только войдёт в избу Суонда и сядет спиной к камельку погреться, она сразу же прибегала, радостно смеясь, вешалась на шею и тормошила его. Украдкой Суонда нюхал её головку, и ради такой радости он был готов перетерпеть что угодно, переделать сколько угодно самой тяжёлой работы в самый лютый мороз. Когда он вдыхал запах её головки с рассыпающимися волосиками, запах её ладошки — он забывал всё: и прошлое своё, и нынешний день…

Суонда мог бы поклясться: отец свою дочь вспоминал только тогда, когда видел, он же, Суонда, помнил о ней всегда. Даже ночами во сне он играл с нею или торопился куда-то, чтобы спасти её от беды. Днём, попав в какую-нибудь неприятность или огорчась, он прибегал к испытанному средству: вызывал в памяти Кычу, свою любимицу, и тогда всё проходило — в глазах яснело, теплело в груди. Возвратясь из далёкой поездки, зайдя в дом, он прежде всего искал взглядом её, а она, вскрикнув: «О, Суонда… Ехяй, ехяй», — бежала к нему, растопырив ручонки, и обнимала его колени. Однажды Суонда возил своего хозяина к богачу соседнего наслега. Там за едой он улучил момент и спрятал в карман кусочек сахару, а вернувшись домой, тайком вручил любимице свой гостинец, успевший уже немного замусолиться в кармане. Грызя его, девочка похвасталась: «А мне Суонда сахар дал». Отец отнял у девочки сладость и кинул в печку: «Пахай, не бери в рот такую грязь!» А она — реветь! Стали потом ей подсовывать другие сладости, так она на них и не взглянула, всё рвалась к камельку: «Дайте мне этот сахар Суонды!»

А какая была добрая! Как-то Аргылов раскричался на Суонду, Суонда не помнит за что — мало ли было таких криков? «Куда смотрел, или глаза твои вытекли?!» Суонда, по обыкновению своему, — разве он станет оправдываться? — стоял, не поднимая глаз на хозяина. И тут, откуда только взялась, прибегает маленькая Кыча. Схватила Суонду за руку, затопала ножками и давай кричать на отца: «Ты Суонду не ругай, не кричи на него! Он мой, не твой. Я не дам его бить!» Посмотрели бы вы тогда на эту крохотулю: губки надула, голубушка, кулачки сжала, а глаза прямо так и горят! Аргылов, гроза улуса, от неожиданности примолк и попятился. А Суонда выскочил из дому, спрятался за поленницу дров и, сам не зная отчего, заплакал.

Так вот как он платит ей за доброту и любовь — везёт её, связанную да в слезах, против воли её, в неволю везёт. Но как иначе поступить? Не исполнить повеление хозяина — о таком святотатстве хамначчит Суонда не мог и помыслить.

Родители его умерли, когда Суонде было лет десять, с той поры и стал он жить у Аргыловых. С тех пор на свете для него единственный бог, судья и господин — его хозяин. Сколько помнит себя Суонда, он работал только на него, выполнял только его распоряжения. За всю жизнь свою не было ещё случая, чтобы Суонда ослушался своего господина. Аргылов, расчётливый бай, ценил его верность и надеялся на него, как на себя самого. Видел же Суонда, как живут хамначчиты у других баев, но его желудок не пустовал и тело через дыры в одежде не просвечивало. При тяжёлой работе хорошо кормят даже вола — вот почему Аргылов, который не прольёт на песок и капли влаги, а ради барыша хоть кого, не моргнув, пустит по миру и заставит плакать кровавыми слёзами, не жалел для него ни еды, ни одежды.

Поразмыслить, так жаловаться ему, кажись, и не следует. А то, что он, Суонда, за всю жизнь ни разу не развёл огня в собственном очаге, не познал сладости тела собственной жены, не баюкал кровных детей и не обводил гордым взглядом собственный скот, — так это, знать, доля его такая, такое ему от судьбы предопределение.

Нелегко понять Суонде, что делается с ним самим, что делается рядом и дальше, в мире. Но зачем ему понимать? Будет ли лучше от этого? Говорят, не прозришь будущее, осветив его лучиной. Но ум человеческий намного ли ярче лучины? Споткнувшийся не поправится, что убежало, того не догнать. Кончившееся не черпается, а потонувшее не всплывает. От стрелы, говорят, увернёшься, но от судьбы не уйдёшь.

Вон оно в мире что сделалось — одни красными называют себя, другие белыми называют себя, и все с ружьями, все рога на рога, зубы на зубы, а кто из них бел, кто чёрен, кто красен, кто зелен — сам чёрт их не разберёт. Сколько крови пролито, сколько жизней ушло! Нынче убить человека, что комара прихлопнуть. Как начнут речи свои говорить — у каждого изо рта сочные травы растут. Да оно и понятно: не родился ещё такой глупец, который сам про себя скажет, что он глупец. Кто из них прав, кто не прав — этого Суонда не знал да и знать не хотел. Не с его коротким умом распутывать эти узлы. Он только одно признавал за истину: не бывает так, чтобы одни люди были сплошь добродетели, а у других — только зло на зле. Красные говорят — мы защищаем бедных, а бедняков и у белых хватает. Пойди-ка разберись в этом! Суонда одно только знал, в какой бы цвет ни красились люди, богач всегда есть богач, а бедняк всегда только бедняк. Что-то не пришлось ему ни разу видеть бая, который стал бы солдатом… Нет, Суонда не стремится к богатству, ибо в звёздный час судьбы от многого много падёт, от немногого мало падёт, и все будут уравнены. Не намерен он был и к тем примыкать, кто против богатства. Зачем ему брать в руки ружьё? Отбирать богатство у других? Нет, перед лицом судьбы и это бессмысленно, это попросту непонятно было Суонде. Чужого ему не нужно, а своего у него нет ничего — что же он будет тогда защищать? За что ему людей убивать, если он, якут, до старости дожив, ни разу ни зверя, ни птицу не подстрелил, ни разу из ружья не выстрелил?

Ездить, однако, опасно стало, могут отобрать коня, а то и вовсе пристрелить, будь ты хоть белый, хоть красный. В такое время безопаснее не выходить за усадьбу, но Суонда охотно отправился в этот путь, узнав от хозяина, что ему надлежит не только отвезти груз для ревкома и тайком разузнать в городе про Валерия, но главное — привезти домой Кычу. Судьба Валерия мало интересовала его, пусть хоть сгинет он, Суонда слезы не уронит. Негодник с малых лет пошёл весь в отца. Голова его ещё над столом не выступала, а он Суонду уже за человека не считал. Бывало, то всадит ему в спину стрелу из лука, то спящему всыплет в нос нюхательного табаку. С детства он был по-отцовски груб, нагл и жесток. Вчера в доме Спиридонки Суонда узнал, что и Валерий, и сам хозяин дома арестованы. Натворили что-нибудь, вот и попались. И поделом им обоим, туда им дорога. Ему, Суонде, от их беды ни жарко ни холодно, он везёт свою Кычу, и большего ему ничего не надо. Старик Аргылов, как всегда, здраво рассудил: если Валерий сотворил там что серьёзное, то едва ли оставили бы в покое и его сестру. Да и в случае боёв девушка в городе тоже может попасть в беду. И конечно, правильно рассудил отец, что в такое тревожное время дочери лучше находиться дома.

Кажется, голубушка всё ещё плачет. Одно слово — ребёнок. Оторвали её от учёбы, разлучили с друзьями — вот и горюет. Да и слишком уж грубо обошлись с нею Ыллам с женой, хотя, кажется, иначе нельзя было. Попробуй-ка сладь с нею, взрослой девушкой, когда она сопротивлялась так. Может, освободить её от пут хоть сейчас-то? Нет, нельзя! Только развяжешь, кинется назад. Нет уж, пусть лучше полежит так, пока не отъедут подальше…

Всё ещё плачет… Не гадал — не думал Суонда, что когда-нибудь обидит Кычу хоть малой малостью, не говоря уже о том, чтобы везти её связанной, умывающуюся слёзами. Человек, который посмеет нанести обиду Кыче, станет его смертельным врагом, а он, Суонда, будет всегда защищать, оберегать и лелеять её, ради счастья её он готов умереть. Так он думал всегда и сейчас, когда вёз её связанной. Как объяснить ей такую нелепость? Как он хотел бы сейчас развеять в прах её вражду к себе, а заодно и печаль. Но не дано ему быть многоречивым. Счастлив тот, кого господь одарил красноречием, кто говорит, будто из рта струи воды выпускает. Он же подряд не может выговорить и пяток слов, он сделает, а не скажет. За это называют его межеумком, а то и дураком, но редко кто догадывается, что этот молчун про себя необычайно красноречив. Принимают его за толстокожего вола, за холоднокровную рыбу, не зная, что сердце в нём трепетно и ранимо. Горе жить непонятому, неоценённому. Это едва ли не то же, что целую жизнь в подвале просидеть без света. Но бог с ними, с людьми, — как вложишь в чужой ум свои мысли? Но она-то, Кыча, она — светлое окошечко в подвале жизни его, неужели и она не поймёт своего Суонду?

Что-то не ко времени защекотало у него в носу. О жестокая жизнь, что же ты вытворяешь со мной, заставляешь идти против себя самого?

Спина его согнулась, а голова клонилась всё ниже. Долго он ехал так и плакал. Слёзы замерзали у него на щеках.


А Кыча плакала о своём. Она оплакивала город, техникум, раненых бойцов в больнице и всю эту, нет, не лёгкую, но теперь стоило лишь переехать на другой берег Лены, как бы уже издалека, из прошлого обозреваемую, прекрасную жизнь. Скоро ли вернётся Кыча в такую жизнь? И вернётся ли? Отец теперь не отпустит её от себя. Нет, не на время, не ради ухорона от опасностей велел он привезти её связанную. Отцу не должно понравиться, что женщина, будь она даже дочь его, станет учёная да ещё благодаря коммунистам, этого бай Аргылов теперь не допустит. Так что прощай Якутск, прощайте книги, прощай завидное и такое в наших краях редкостное звание студентки, всё прости-прощай!

Прощайте и вы, кого она до недавней поры, до злополучного собрания называла своими друзьями. Прощайте с миром, у вашей бывшей Кычарис нет вражды к вам, вы по-своему правы. Бедняк с богачом никогда не могут ужиться. Одна доска на лопату, — есть поговорка такая, — другая доска на икону. Вот так оно, хотя обе те доски-то, может, из одного дерева… Но не думайте, что полтора года, которые я прожила среди вас одной с вами жизнью, обучаясь тому же, чему и вы, с теми же, что и у вас, мечтами я прожила зря. Или думают, что для меня, только вступившей на порог жизни, ничего не значит ветер революции? По-вашему, всё это, как в худой турсук, вошло в меня и вышло? Томмот попался в мои силки, думаете вы. А не попалась ли я в его силки, об этом вы не подумали? Ведь мы дружили с ним. Я замечаю, что я начала думать, как он. Разве убеждённость не передаётся от одного человека к другому, особенно если… О, Томмот, Томмот! Твоё доверие ко мне дорого тебе обойдётся! Друг мой, прости меня, глупую девчонку. Никогда я не говорила с тобой ласковей, чем с другими, если и улыбалась, то ничуть не иначе, чем другим. Ничем я не выделяла тебя. Но поверь: для меня ты всегда отличался от других. С чего началось это? Мне кажется, я знала тебя задолго до встречи, может быть, даже до рождения? Говорят, будто и так бывает, хотя непонятно, совсем непонятно… А может быть, это подобно тому, как капля за каплей накапливается паводок и вдруг прорывает плотину?

В первые дни учёбы — помнишь ли? — на курсе образовалась обособленная группа, человек пятнадцать хорошо одетых и ухоженных ребят из состоятельных семей.

Кыча оказалась в их кругу — иначе и быть не могло.

Всё было так, как и должно было быть. В крепкой спайке друг с другом щеголеватые парни и жеманные девушки со снисходительным недоумением избранных глядели, чуть отстранясь, на новую жизнь, на новые порядки и нравы. Студентов-бедняков, приехавших из таёжных улусов, они в лучшем случае жалели, как жалеют уродов, а чаще смеялись над их ситцевыми рубахами, триковыми штанами, торбасами из грубой кожи, дивились их наивности и ужасались их простонародной манере сморкаться, зажав нос пальцами. Сами же, богато и ладно одетые, они хорошо танцевали и пели, по-русски шпарили, что твоя вода течёт, а по-родному, по-якутски, говорить стыдились.

И был среди них Пана из Вилюя, парень довольно видный, который скоро разглядел Кычу и стал настойчиво за ней ухаживать.

Однажды он увлёк Кычу в пустой класс, но тут-то, на счастье, и оказался Томмот. Произошёл обычный в таких случаях разговор — отпусти девушку, не отпущу, ты кто такой, а ты кто такой, — после чего затрещала разорванная рубаха Томмота, а следом за тем бравый парень Пана полетел вниз по лестнице, беспорядочно, как плетьми, размахивая руками. С тех пор он оставил Кычу в покое, хотя окрестил её «комсомольской барышней».

Томмот спокойно ушёл, тут же забыв про этот случай. Но Кыча не забыла. На второй же день она надерзила ему, будто не Пана, самоуверенный хлыщ, обидел её, а он, Томмот.

— Ждёшь моей благодарности? — подошла она к нему с заносчивостью. — Одинаково не терплю и нахалов, и непрошеных заступников.

Томмот только глянул ей вслед с недоумением.

Кыча сама тогда удивилась своей неискренности. «Одинаково не терплю», — сказала она. Нахала Пану — ну, пусть. Томмот же — э, нет! Он ей понравился…

А потом было вот это… Злейшему врагу своему не пожелаешь испытать тот ужас, когда гибель — вот она, неотвратимо движется на тебя, и ты, оцепенев, стоишь, как в землю врос, и будто бы даже безразлично ждёшь это последнее в своей жизни мгновение…

Студентов мобилизовали на заготовку дров, всем курсом они поехали по дороге на Кэнкемя. Была весна. Снег почти сошёл, остатки его белели в низинах, как клочья заячьей шерсти. Почки на деревьях уже лопнули, был головокружительно нов после зимы запах проснувшейся к жизни тайги. Сосновые рощи, окружавшие город, сменил лиственный лес, и здесь молодая свежесть весны была упоительно сладостна, она мягко и ласково убаюкивала мирным своим покоем.

«Избранные», и тут держась особняком, решили, как видно, показать, на что способны, остановились у гигантской, в два обхвата лиственницы. Один из них сделал подруб топором, двое принялись пилить, ещё трое стали по сторонам с шестами, чтобы направить дерево в сторону падения. Дерево было перестоявшее, с гнилью внутри; ещё не пропилили и до половины, как оно неожиданно вздрогнуло и стало медленно клониться, но не в сторону подруба, а вбок.

— Падает! — завопили «избранные» и бросились кто куда.

Вокруг Кычи в один момент стало пусто. Дерево падало прямо на неё. Она стояла как завороженная и спокойно, будто бы с интересом даже наблюдала падение дерева. Как бы защищаясь всё же, она закрыла глаза, а когда опомнилась, оказалось, что она лежит, уткнувшись лицом в брусничник. Удивлённая, она приподнялась и оглянулась. Упавшее дерево лежало рядом, из-под кроны его, с трудом волоча ногу, вылез Томмот. Его тут же посадили на телегу и увезли.

Только теперь поняла Кыча, что произошло, и запоздалый ужас охватил её: смерть была только что вот здесь, в шаге от неё. Оказалось, в тот момент, когда «избранные» кинулись врассыпную, Томмот подскочил к ней и успел оттолкнуть в сторону.

К счастью, с ногой у него обошлось, и Кыча на второй день после занятий дождалась его во дворе.

— Томмот, я жду тебя.

— Почему? — насторожился Томмот, ожидая от неё какой-нибудь дерзости.

— Спасибо тебе. За вчерашнее…

— Сама небось думаешь: дождался-таки, бедный, моего спасибо. Ну, спасибо тебе за твоё спасибо.

И тут она сделала неожиданное движение: подойдя вплотную к Томмоту, она прислонилась лбом к его плечу и постояла некоторое время. Так молодые кони в летний благостный день на тучном пастбище подолгу стоят, положив головы на шеи друг другу.

С тех пор они часто встречались, рассуждали и спорили, бескорыстно отдавая друг другу всё, что было у них за душой. Кыча помнит, как горячо Томмот втолковывал ей, казалось бы, прописные истины. Только теперь она поняла, что для него они не были прописными, он их постиг сам, принял сердцем. Вот почему он так горячился. Кажется, был разговор о равноправии, о свободе… Тогда Кыча рассмеялась:

— Я это знаю. Я знаю, что гнёт баев давит, что материальные блага создаёт труд, что этими благами должны пользоваться сами трудящиеся, что свобода, равенство и братство — завоевание революции. Об этом только и говорят. Ну, что я ещё такое не знаю, что знаешь ты?

— Если ты так говоришь, ты не знаешь того, о чём говоришь.

Она не поняла его, а он объяснять не стал, собрал свои тетради и ушёл. Она поняла лишь то, что обидела его. Сейчас Кыча знает, что те «прописные истины» были для Томмота воздухом, которого человек не замечает, но без которого и минуты не может прожить.

Когда наступил момент, начиная с которого Кыча стала дышать этим же воздухом? Она момент не уловила, ибо жизнь есть течение: Лена от истока к устью течёт и течёт, и нет у неё на всём пути в три тысячи вёрст ни единого места, где можно было бы указать — вот это прежняя Лена, а вот это новая. Томмот сказал ей — вступай в комсомол, она подала заявление, и ни он, ни она и не подумали даже, что Кычу могут не принять.

Теперь ему достанется, бедняге. Уже сегодня замечено, что её нет на занятиях, а завтра и послезавтра пойдут разговоры. Вот видишь, станут все говорить ему, ты за неё поручился, а она сбежала под байское крылышко, в родимый дом, волчата всегда при волках… Трудно будет ему: один против всех, попробуй-ка отбейся!

И тут вкрадчивой лисой вошла в сознание и замерла мысль: а почему непременно против всех? Почему Томмот обязательно будет отбиваться? Трудно будет поверить ему, что Кыча действительно сбежала, но как не поверишь? Разве он узнает о том, что её увезли связанную? Ыллам не таков, чтобы выложить правду!

Эта мысль ошеломила Кычу. С чем угодно могла бы она смириться, только не с этим. Допустить, чтобы Томмот разочаровался в ней и сменил доверие на презрение, — нет, этого допустить никак нельзя, это было бы сверх всякой меры жестокости, насмешкой над святостью их отношений. И кто же вверг её в такую беду — Суонда, её любимый Суонда! Ещё одна усмешка судьбы…

Изловчившись, Кыча связанными ногами сильно толкнула Суонду в его широкую сгорбленную спину. Тот повернул к ней заплаканное лицо. «Ах, ты плачешь! Ну, поплачь и ты, поплачь!» Нисколько не разжалобили, а ожесточили Кычу его слёзы. Она замычала завязанным ртом и отчаянно забилась, всем видом своим требуя её развязать.

Чуя неладное что-то, Суонда сейчас же в несколько движений снял с неё путы и развязал рот. Оказалось, как ни тепло укрытая, Кыча в неподвижности сильно продрогла.

— Куда мы приехали? — зуб на зуб не попадая, спросила она, выглянув из возка. — Это Мельджэхси? Так далеко?

Суонда кивнул головой.

— Вернёмся в город, Суонда! Пожалей меня! Спаси меня, Суонда!..

Тот отрицательно покачал головой. Это означало, что никакая сила не могла бы его склонить к тому, чтобы не выполнить волю хозяина. Но и Кыче невозможно было смириться. В крайнем отчаянии, не зная, на что рассчитывая, она соскочила с саней и кинулась по санному следу назад. Онемевшие ноги, оказалось, совсем не несут, её шатнуло, и тут же её настиг Суонда.

— Ы-ы-ы! — решительно промычал он, легко поднял её на руки и снёс в возок.

— Суонда! Как же ты не понимаешь! Послушай меня…

По сгорбленной спине батрака прошла дрожь.

Кыча уткнулась лицом в эту спину. Так, оба плача, навстречу неизвестности ехали лесом двое любящих друг друга людей, один из которых сейчас был мучитель, а другой — его жертва.

Глава девятая

В первый день на пустующее место Кычи посматривал лишь обеспокоенный Томмот да староста курса в журнале против фамилии девушки сделал жирный прочерк. Зато на второй день техникум облетела поразительная весть: Кыча Аргылова убежала к белым. К белым! Такого Кыча не могла бы предположить даже в своих худших опасениях, когда, связанную, её увозили в санях. Слух этот распространился со скоростью летящего стрижа.

Томмот был поражён как громом, в первую минуту он прямо остолбенел: Кыча убежала к белым? Да никогда! Он попытался точно установить, от кого пошёл слух, но это ему, конечно, не удалось. Впору думать, что слух этот возник сам по себе. Кто-то рассказал, кто-то слышал, кто-то передал, а кто — поди разберись! Слуху поверили, и как бы даже с охотой поверили: что же удивительного в том, что дочь контры удрала к белым?

— Аргылову спрашивают, Аргылову!

— Кто спрашивает?

— Кажется, военный какой-то.

— Не из Чека ли?

— Очень может быть!

— Где Чычахов?

— Томмот, поди сюда!

Перед Томмотом стоял пожилой русский, одетый в короткий белый полушубок, левая рука его висела на перевязи. Военный козырнул, поднеся здоровую правую руку к поношенной заячьей шапке со звёздочкой.

— Копылов, красноармеец из больницы. Хотел бы повидать Кычу Аргылову.

— Её нет. Не приходила ни сегодня, ни вчера…

— А где она?

— Не знаю.

— По какой причине?

— Не знаю.

— Не знаю да не знаю! Как же так, вы с нею вместе учитесь. Может, она заболела, а вы и знать не знаете! Как твоя фамилия? Чычахов? Слушай, Чычахов, ты сейчас же сходи туда, где живёт она, и всё разузнай в точности. В больнице её ждут, а её нету — как же так? Если она прихворнула или что, мы добьёмся, чтобы туда сходил доктор.

В калитку, заложенную изнутри, Томмот стучался довольно долго, никто на стук не выходил, лишь пёс надрывался, гремя цепью. Когда Томмот отчаялся и даже пёс перестал рваться с цепи, утишив свой бешеный лай, лишь тогда вышла женщина.

— Кто?

— Аргылова дома ли?

— Нету её.

— А где она?

Глянув в щель, Томмот увидел, как женщина пошла обратно к дому.

— Где она? — вслед ей закричал Томмот.

Ответа не последовало, и это задело Томмота. Сотрясая забор, он стал упорно бить ногой в калитку.

— Кого надо? — на этот раз вышел сам хозяин.

— Аргылову.

— Тебе уже сказано: нету её. Или ты человеческого языка не понимаешь?

— Открывай!

Повелительный тон Томмота, кажется, возымел действие, и Ыллам, отодвинув засов, в приоткрытую калитку высунул красное лоснящееся лицо.

— Скажи-ка, товарищ… Вы откуда будете?

— Из техникума! Из педагогического техникума я…

— Из техникума — и так сильно пинаешь?

— Прошу тебя, скажи правду: где Кыча?

— Бог знает, где она теперь, — Ыллам Ыстапан неопределённо вскинул голову вверх.

— Как это так — ты не знаешь?

— А ты кем ей будешь? Брат, сват?

— Я тебя спрашиваю: где Кыча?

Отстранив хозяина чуть в сторону, Томмот шагнул вовнутрь, но Ыллам Ыстапан изо всех сил толкнул парня в грудь, и тот опять оказался за калиткой. Громыхнул засов.

Томмот терялся в догадках. Уехала на родину? Это, пожалуй, правда — больше ей ехать некуда. Но зачем она это сделала? Может, правы ребята, что дочь бая потянуло к баям? Чем станешь опровергать это предположение? Неужели всё, что он думал о Кыче, — самообман, и всё, что говорила она ему нынче и в прошлом году, только ложь и притворство? Не в силах поверить в это, но не в силах и разувериться, Томмот дошёл чуть ли не до отчаяния. В таком состоянии человеку нужнее всего друг, но где он? С кем-нибудь из ребят потолковать? Да что толку, всё то же самое услышишь: потерял революционную бдительность, попал в силки байской дочке… И тут пришла ему в голову неожиданная мысль — сходить к Ойурову. Умный старик поймёт его, а то ещё и поможет: правда, пусть даже самая горькая, лучше безвестности, а в ГПУ выявить правду сумеют…

В каменном здании на улице Красной Молодёжи не оказалось никого, кроме дежурного.

— И не будет никого, — сообщил дежурный. — Все на похоронах, Михася Урчусова нынче хоронят.

— Мне бы товарища Ойурова… — замялся Томмот, испытывая неловкость оттого, что не знает, кто таков Михась Урчусов, которого все отправились хоронить, бросив дела.

— Если важное что-нибудь, сходи к нему домой, — посоветовал дежурный. — Знаешь, где он живёт? Я сейчас тебе растолкую…

Поблагодарив радушного дежурного, Томмот пересёк несколько улиц, прошёл через несколько проходных дворов и вышел к длинному старому зданию над Логом. В длинном тёмном коридоре Томмот нащупал третью дверь слева, как объяснил ему дежурный, и постучал.

Услышав из-за двери «не заперто», Томмот вошёл. Ойуров сидел у печки, глядя в огонь, на вошедшего он не поднял головы.

— Здравствуйте, товарищ Ойуров.

— А, это ты! — с трудом отвлёкшись от какой-то невесёлой думы своей, Ойуров глянул на гостя. — Возьми-ка вон чайник да принеси воды. В коридоре, в бочке…

Томмот долго шарил в темноте, ища бочку и с недоумением думая о странном поведении хозяина: не удивился его приходу, ни о чём не спросил, а послал с чайником, будто они вдвоём тут живут.

— Чайник на плиту поставь. Раздевайся, кажется, обогрелась немного берлога моя. Ты стихи любишь читать? Зажги-ка вон свечку да подай мне… Там на столе увидишь…

С каждой минутой всё больше недоумевая, Томмот зажёг свечной огарок лучиной из печки, и на столе, заставленном немытой посудой, увидел старый журнал в синей обложке.

— Читал ли ты когда-нибудь этот журнал?

Томмот прочёл: «Саха сангата», журнал якутской художественной литературы, год 1912». Нет, такого журнала Томмот не читал. Он даже не знал, что такой журнал, да ещё до революции, здесь, в Якутске, издавался.

— То-то и оно! — По всей видимости, Ойуров продолжал какой-то не законченный с кем-то спор. — Не знаем ни истории, ни культуры своего народа, зато страсть как любим об этом рассуждать! Да ещё чем больший невежда, тем больший знаток! Прочти-ка мне вот это… — перелистал страницу и ткнул в неё пальцем Ойуров.

— Анемподист Софронов, «Родина». — Томмот послушно взял в руки журнал и прокашлялся:

О, Родина! Родная ширь!

Ты, как пленённый богатырь,

Лежишь под тяжестью веков

У ледовитых берегов.

Но верю я, твой час придёт,

Проснётся бедный мой народ,

И разлетятся силы мглы,

Оковы зла и кабалы.

Кто раньше встал, тот громче пой!

Счастливый поднимай прибой.

Труби, весенняя вода!

Пусть содрогается беда…

— Э, парень, не так эти стихи читал Михась Урчусов! Не так… Глаза его горели, голос звенел.

Бедный Томмот поник головой: что поделаешь, если он ничего не знал об этом журнале и если он не умеет читать стихи так хорошо, как Михась Урчусов! Но он, однако, не спешил обижаться. Он понимал, что старик Ойуров долго-долго носил в себе какую-то большую боль (не такую ли большую, с которой Томмот пришёл к нему сам?), и спокойно ожидал, во что выльется их разговор.

— А знаешь ли ты Анемподиста Софронова, который десять лет назад это стихотворение написал? Не знаешь… А он сейчас участвует в организации отряда против Пепеляева. Михась робел перед ним, говорил — мне бы хоть частичку его таланта. А сам талант был! Такой гражданский талант, ищи — не сыщешь…

Не смея поднять глаз на разгорячившегося удручённого старика, Томмот сказал:

— Я знаю, что похоронили сегодня Михася Урчусова. Скажите ещё что-нибудь про него.

Тут и хозяин в свою очередь немного смягчился.

— Чайник вскипел!

На полке, в заиндевевшем углу он отыскал ломоть чёрного хлеба и несколько кусочков варёного мяса, сдвинув локтем миски-склянки на край стола, положил еду на чистое место и, подумав, вышел за дверь. Вскоре он вернулся с кусочком масла на блюдечке, поставил на стол позеленевшую жестяную кружку, гранёный стакан и, натянув рукав на ладонь, переставил кипящий чайник с плиты на стол.

— Чай пить будем! — С кусочка кирпичного чая он состругал в кипяток заварку и шумно помешал ложкой. — Садись-ка, раз в гости пришёл. Про Михася спрашиваешь? Так вот. С особым заданием он был послан на восточный берег и не вернулся. Вчера нам привезли его мёрзлый труп, нашли его в сугробе по Амгинскому тракту. Лошади на тебеневке вырыли его из-под снега. Когда и кто убил парня, неизвестно, но дай срок, узнаем, всё узнаем! Вот так и погиб на «безопасной» работе в ГПУ чекист Михась Урчусов…

Томмот понял, что последние слова адресовались ему: старик всё помнил, ничего не забыл.

— Люди всё убывают, а работы всё прибавляется. Поешь-ка вот, вижу, голодный, с утра, поди, не ел. А работы всё прибавляется… Не пора ли тебе, мой друг, приступить к работе?

Вот так попросту и сказал Ойуров, как видно, он не сомневался в том, что парень обязательно придёт в ГПУ. Томмот смутился, но постарался скрыть это. Сейчас, после смерти Михася Урчусова, не скажешь про ГПУ, как про место, где протирают штаны. Однако и о желании своём он тоже не мог заявить: вряд ли в сотрудники ГПУ примут человека, который потерял революционную бдительность…

— Дела сложились у меня нехорошо, — признался Томмот. — Теперь, пожалуй, вы и сами меня к себе не возьмёте.

— А в чём дело? — без особого удивления поинтересовался Ойуров. — В беду какую попал?

Томмот отставил в сторону недопитый стакан и во всех подробностях рассказал злополучную историю с Кычей.

— Как фамилия твоей девушки?

— Аргылова.

— Дочь известного бая?

— Да.

— Та-ак… Действительно, уехала она к своим. Слыхать, уже доехала. Хамначчит отца её привозил в город грузы по развёрстке ревкома, а обратно увёз, как видно, её. Несколько дней назад наши патрули останавливали повозку, в которой, как говорят, была больная женщина. По-видимому, это и была твоя Кыча. Старший брат её Валерий арестован — ты знаешь об этом?

— Нет…

— На похоронах двух убитых красноармейцев был?

— Да.

— Выяснилось, что убил их Аргылов.

— О-о!

— Вот тебе и «О-о!». Девушку винить не торопись, оснований пока нет. Но что пришёл ко мне сам — за это спасибо. Хотя обо всём, что ты рассказал, я уже знаю, ничего нового для меня ты не сообщил. Между прочим, соседи Ыллама Ыстапана дали показания, что Кыча была увезена связанная.

— Как связанная?

— Удивляться тут нечему. В рот — кляп, связали, бросили в сани — всего и дел. Но соседи могли и ошибиться. Правда, непонятно, почему она не подала никакого знака нашим патрулям, когда они остановили сани на дороге. Сказать что-нибудь определённое пока затруднительно. А брат её несомненно враг, и лютый враг. До сих пор на допросах ни слова.

«Арестован брат Кычи… — лихорадочно сопоставлял факты Томмот. — А может, она потому и ударилась в побег, что узнала об аресте брата? Или правда, что она о брате не знала? А вдруг она тайком встречалась с ним? Допуская, что Кычу увезли силой, старик всё же сомневается, и резонно: как это взрослый человек может позволить себя увезти силой? Друзья твои не знают ещё об аресте Валерия Аргылова. Узнают — не жди пощады…»

— Дело серьёзное, — сквозь табачный дым вглядывался в Томмота Ойуров. — Но казнить себя заранее тоже не торопись. Исказнишься попусту — да будешь потом мучиться ещё и оттого, что зря мучился. Попади она к белым и по своей воле, твоя вина лишь в том, что ты ей доверял. Ну, а если её увезли силой, я тебя не стал бы особенно винить, просто слегка поругал бы. Не за доверие, а за то, что товарища покинул в беде, не пришёл на помощь. Звать человека к добру, тянуть его к свету — совсем не вина. Уводить от добра — вот вина…

— Виноват, что не помог ей… — с недоумением пожал плечами Томмот. — В чём? В побеге, что ли?

Допив свой чай, Ойуров стал покачивать на пальце пустую кружку. Жар в печке убавился, от заиндевелых углов и от двери заметно потянуло холодом.

— Не в побеге, а в том, чтобы и мыслей не было о побеге. Легко отвадить человека, отказаться от него, когда ошибётся. А ты не упусти его! В молодости у меня случай был похожий! Хорошая есть у нас пословица: «Старца носи с собой в суме и спрашивай совета». Расскажу я тебе, пожалуй. В ту пору я был, как и ты, девятнадцатилетним, и была у меня любовь, девушка, с которой учился, священника нашего дочь. И вот настало время, пошёл я к попу в дом — сватать его дочь. Поп и слушать меня не стал — выставил за дверь. А возлюбленная, давшая мне обещание настоять на своём, почему-то стояла молчком. Мне даже показалось, что она одобрительно кивала головой, когда отец орал на меня. С тех пор, считая себя уязвлённым, я с нею не захотел видеться. А чтобы рассеяться, нанялся я к одному купцу писарем и подался на Север, в устье Лены. Возвращаюсь оттуда и узнаю, что любовь моя вышла замуж за сына бывшего князька нашего наслега. Ладно. Проходит эдак лет десять, я уже начинаю забывать, что было, как вдруг нынче летом ко мне на службу заходит женщина. Оказалась она. Конечно, подобрела, потолстела. Зашла и — в три ручья. Взяли отца, а он ни в чём не виноват, говорит. Спаси его, молит. Не виноватых мы не трогаем, говорю. Будет доказана его непричастность, освободят. А она никак не уймётся, вспоминает прошлое, дружбу нашу, да ещё начала меня корить: мол, оставил тогда меня одну, а сам удрал. Говорит, выдали её замуж почти насильно, сопротивлялась она отчаянно. Если б ты не покинул меня тогда, может быть, жизнь ко мне повернулась иной стороной — вот как говорит. Как мне рассказывали, она собиралась в побег на Север, вслед за мной. Я разжалобился, пообещал поинтересоваться делом её отца. Это обещание она, кажется, поняла тогда по-своему, ушла сильно обрадованная. Я сдержал слово, расспросил людей, занимавшихся делом того попа. Старик оказался из самых ярых. Зять его, то есть муж моей первой любви, был в белобандитах, сам поп сотрудничал с белыми, по его доносу были расстреляны трое ревкомовцев. Поп по приговору ревтрибунала был расстрелян, о чём было напечатано в в газете «Ленский коммунар». На другой день на улице навстречу мне та женщина, она меня подкарауливала. Как увидела, подскочила ко мне и плюнула в лицо. «Это за отца, это за твою помощь! — кричит. — Отца расстреляли, а теперь расстреливайте меня!» Чекисты тоже люди, имеют нервы. Не помня себя, схватился я за кобуру, да опомнился. Так и состоялась моя встреча с первой любовью. Теперь уже мало надежды, что взгляды её изменятся. Ненависть — очень стойкий яд. Боюсь, откровенно говоря, третьей встречи с ней — чего доброго, или в тюрьме, или в комнате трибунала. Не дай бог мне такого! На первый взгляд, во всём вина её. Но потом, рассудив, во многом я обвинил и себя. Если бы в своё время я сдуру не ударился в побег, а стал бы отстаивать свою любовь, её судьба действительно могла бы стать иной. Может, другие меня и не обвинят. Но есть самый неумолимый судья — это твоя же совесть. От этого суда никуда не уйдёшь и нигде не скроешься.

И Томмоту вспомнилось: «Не ходи за мной. Оставь меня одну!» И он, глупец, оставил её одну!

— Ну, я пойду… — растерянно пробормотал Томмот, поражённый этой новой мыслью: был, оказывается, момент, когда он её упустил!

— Ну, а служба-то? С какого же дня тебя зачислять?

— Я не знаю… Я завтра к вам приду, — неопределённо сказал Томмот.

— Ну, добро!

— До свидания… — он хотел, как обычно, сказать «товарищ Ойуров», но это почему-то уже не выговаривалось. — До завтра, Трофим Васильевич.

Глава десятая

Через неделю в кабинете Ойурова они сидели втроём. За столом у окна сам Ойуров, за небольшим столиком сбоку Томмот Чычахов в качестве секретаря, а между ними — Валерий Аргылов. Посторонний человек, войдя, не сразу бы догадался, кто кого здесь допрашивает — Ойуров Аргылова или тот обоих сразу: ни в облике, ни в манере держаться не было у него ни малейшего признака растерянности или хотя бы смущения — сидел он развалясь, вытянув обутые в курумы ноги, в пиджаке нараспашку, независимо подбоченясь левой рукой. Наступал вечер. К окнам снаружи уже вплотную подступила тьма, в коридоре давно затихли шаги последнего, ушедшего домой сотрудника, а они всё сидели. Удивительно, который уж день они с утра до глубокой ночи ведут допрос этого Аргылова и ни на вершок не продвинулись — Томмот не мог этого уразуметь. Ни очные ставки со свидетелями, ни явные факты — ничто не могло его сломить, на всё у него лишь один был ответ: «нет», «не знаю» да ещё брань, когда его припрут к стене. Кажется, он и сам понимал, что ведёт себя безрассудно — ведь сколько свидетелей, столько и показаний прошло перед ним, но выйти из этой колеи, как видно, уже не мог. Томмот дивился невозмутимости Ойурова: за все эти дни ни разу не повысил голоса, кажется, эта его манера и вынуждала Аргылова бесноваться. Как бы даже заинтересованно, подперев щеку ладонью, Ойуров вслушивался в поток брани, а когда арестованный иссякал, он как ни в чём не бывало продолжал с того же, на чём прервался.

— Вы кончили? Тогда, пожалуйста, ответьте на такой вопрос…

И опять всё начиналось сначала: очные ставки, предъявление фактов, споры, запирательства и ругань арестованного.

Это было уже невыносимо не для одного только Аргылова. Но Ойуров, когда Томмот признался ему в этом, невесело усмехнулся:

— А ты врагов представлял себе иными? Должен вытерпеть! Здесь тоже своя борьба.

И опять, в который уже раз, снова и снова Томмот с утра до ночи заносил в протокол одни и те же отрицания.

— Гражданин Аргылов, утром я уже предупреждал вас: сегодня последний день следствия, завтра передаю дело в ревтрибунал.

— А куда хотите: в рай ли отправьте, в ад ли — для меня всё равно. — Валерий забросил ногу на ногу. — Говоря по правде, мне на ваш трибунал плевать.

— Напоминаю, что чистосердечное признание облегчит вашу участь.

Аргылов молча уставился в потолок.

— Так. Отвечайте: какое задание вам дал генерал Пепеляев?

Аргылов, не меняя позы, перевёл глаза с потолка на стену.

— К кому вы ещё заезжали по пути, кроме отца? С кем имели встречи?

Взгляд Аргылова, задерживаясь на каждом бревне, начал сползать по стене вниз.

— По Амгинскому тракту вы убили двух красноармейцев. Как сумели ускользнуть от погони? В Якутске вы заходили к Титтяховым?

Теперь Аргылов стал внимательно глядеть во мглу за окном.

— Откуда вы знаете Соболева? Кто вам дал его адрес? Какое задание вы ему доставили?

Рассматривать Аргылову в этой убогой комнате было уже нечего, тогда он смерил взглядом самого следователя.

— Послушай, Ойуров, неужели тебе не надоело долдонить одно и то же?

— Теперь, кажется, всё, Аргылов. Я уже кончил. Товарищ Чычахов, уведите арестованного.

Держа руку на кобуре, Томмот подошёл к Аргылову. Тот вскочил на ноги.

— Хамначчит! Нищий! «Всё», говоришь, собака! Как бы ты сам, голодранец, вскоре не стал бы валяться у меня в ногах, вымаливать пощаду! Станешь мне ещё пятки лизать, а я с тобой, сукиным сыном, разделаюсь, как захочу! У живого стану жилы вытягивать! Ну, погоди уже! Властвовать вам осталось несколько дней…

Томмот вытолкнул его в коридор. Едва захлопнулась дверь за ними, Ойуров, дав себе волю, изо всей силы ахнул кулаком по столу:

— Контра! Бандит! — и, обессиленный, сел, положил руки на стол, опустил голову.

Вернувшись, Томмот застал Ойурова уже спокойным, тот убирал бумаги в ящик стола.

— Боюсь, с арестом этого стервеца мы поторопились. Будь время чуть спокойнее, дать бы ему порезвиться. Где возьмёшь людей, чтобы наблюдать за ним? Вот в чём загвоздка… Рискованно оставлять без присмотра очаг пожара. Чуть появятся искры, спешишь сразу пригасить. Из-за этого их агентура остаётся так и нераскрытой до конца. Жаль! Но на Аргылове крест ставить ещё рано…


Из общежития педтехникума Томмот перебрался теперь в казарму Чека, где в комнате на восьмерых получил он топчан, постель и новое общество, которое за все эти дни ни разу ещё не было в сборе — кто на собрании, кто на дежурстве, кто в патруле.

Ушли, как видно, недавно: чайник на столе не успел ещё остыть. Томмот достал из своего ящичка остаток хлебного пайка, кусочек прогорклого масла, поел и стал укладываться, надеясь, что авось в этот раз удастся выспаться, авось не разбудят среди ночи: «Чычахов, вставай — вызов!» Может, повезёт и не придётся, едва глаза продрав, мчаться очертя голову куда-нибудь в другой конец города?

Томмота на этот раз никто никуда не вызвал, было спокойно, а сон всё не шёл к нему. Как он ни считал до сотни, до тысячи, как ни вызывал в воображении своём радостные случаи, какие только задержались в его памяти, из своей ли жизни, из чужой ли, как ни старался отвлечься он от реальности — всё было напрасно.

Томмот хорошо знал, что у революции столько же врагов, сколько защитников и приверженцев. Он знал, что враги непримиримы, коварны, жестоки, и все, которых он знал и о которых слышал, сложились в его воображении в один хотя и зловещий, но бесплотный образ врага. Валерий Аргылов в отличие от других был из плоти и крови. Но такого нечеловечески ярого, такого до неестественности однозначного и законченного врага Томмот до этого не представлял себе. Поколебать его, взывая к совести и разуму, казалось делом столь же напрасным, как молитвой тушить пожар в сухом смоляном лесу. В этих случаях люди пускают встречный пал, потому что такой огонь можно погасить лишь огнём же.

День ото дня и с утра до ночи, наблюдая Валерия Аргылова, Томмот, сам того не желая, думал о его сестре Кыче, и дума эта, как ни петляла по сторонам, неизменно возвращалась в одно и то же русло: от волка родится только волк…

Кто же ты, Кыча? «Кто же я?» — выглядывая из-за спины брата, в свою очередь спрашивала Кыча. В её вопросе было столько простодушного недоумения, в её улыбке было столько чистоты, искренности и доверчивости, что Томмот, застонав, уткнулся лицом в стену, как бы отвернувшись от этого мучительного видения.

О Кыча! Как поверить, что тебя родила та же мать от того же отца? Как поверить, что ты кормилась той же грудью, росла под одной крышей с этим волком, из года в год сидела с ним за одним столом и ела из общей посуды? Белый зайчик по ошибке родился в волчьем логове — бывает ли такое? Как в такое чудо поверить? Скажешь, что глаза её были чисты? Но что её глаза, когда собственным глазам и то не всегда веришь. Положа руку на сердце: веришь ли ты Кыче до самого конца? Колеблешься… Да, ты колеблешься, иначе бы сразу вскричал: «Верю, и за свою веру готов сложить голову!» Нет, Чычахов, как бы ты ни желал, тебе не дано обойти стороной тот факт, что Кыча твоя баю Аргылову доводится дочерью, а бандиту Валерию Аргылову — родною сестрой. Её исчезновение можно лишь так объяснить: сколько волка ни корми, он всё в лес смотрит.

Вспомнился Ойуров: сказал, что Кычу вроде бы увезли силой. Сказал, да с сомнением. Может, для того только, чтобы успокоить Томмота? Слова эти в тот вечер и вправду обрадовали Чычахова. Он стал переосмысливать всё, но эту надежду без следа развеял потом Валерий Аргылов. Чем дольше тянулся допрос, тем меньше доверия и приязни оставалось у Томмота к его сестре. Теперь, кажется, от былых его чувств ничего и нет…

И тут, словно бледный рассвет, мысль, зародившаяся у Томмота, стала всё больше светлеть. Как малограмотный с усилием читает, дивясь, что из слогов чудом складывается слово, Томмот принялся складывать эту мысль по частям, прислушиваясь сам к себе. От волка рождается волк, от овцы рождается овца. От любви рождается любовь, пусть даже трудная, какая угодно мучительная, но всё же только любовь. А ненависть порождает лишь ненависть.

Силой ненависти Валерий Аргылов породил в нём ответную ненависть. И она, назови её какой угодно, священной, убила в нём любовь. Вот что, к удивлению своему, рассмотрел в душе у себя Томмот. Его не покидало чувство, что кто-то со стороны пришёл и вынул из его души что-то многоцветно богатое.

«Любовь — та же моральная сивуха, что и религия».

Так сказал на днях в техникуме лектор. Может, это правда? Как бы то ни было, но он прежде всего комсомолец. Он должен быть беспощадным к классовому врагу! Он должен отдать борьбе все свои силы и, если понадобится, — жизнь. Всё!

Томмот повернулся лицом к стене и, словно скрепляя своё бесповоротное решение печатью, размашисто стукнул по стене кулаком, рывком натянул на голову полушубок.


Через несколько дней Валерий Аргылов предстал перед Революционным Трибуналом Республики.

— …К расстрелу.

Приговор Валерий выслушал невозмутимо, будто он относился не к нему. Заключительные слова приговора почему-то вызвали у него улыбку.

— Уведите!

Точно он не помнил, как одевался и как был выведен на улицу; ему стало казаться, что сознание отделилось от него, всё происходило будто во сне.

И только на полпути к тюрьме он очнулся.

Прежде всего он постарался загасить на лице своём глупую улыбку, но это, к удивлению его, оказалось не просто: рот свело, губы не слушались. Потом стал он жадно, со всхлипом, втягивать в себя морозный воздух; холодная волна, хлынувшая в грудь, разлилась по телу, ум прояснился, и до слуха его наконец донеслись звуки жизни. «Чего стоишь, распрягай давай лошадь!» — кто-то забасил рядом, за ближайшим забором. Чуть поодаль во дворе ритмично шоркала и позванивала пила, скрипели полозья саней. «Чертовка, где у тебя глаза были?» Обернувшись на этот крик, Валерий увидел посреди улицы женщину с девочкой, обескураженно стоящих над опрокинутыми санками с бочкой. Двое молодых ребят, проходя мимо, помогли поставить саночки на полозья. Их раскатистый смех уязвил Аргылова жизнерадостностью. «А я что? Куда это они меня? Зачем? Ведь я…»

— Шагай давай! Пошевеливайся! Кому говорят, контра! — Конвойный ткнул Аргылова дулом винтовки в бок.

До сих пор с ухмылочкой на лице, с высоко поднятой головой, руки за спину, Аргылов, не будь конвойных, сошёл бы за беспечно прогуливающегося господского сынка. Но тут неожиданно произошла с ним разительная перемена: голова его ушла в плечи, он ссутулился, шаг его стал сбивчив.

Остановились во дворе ГПУ, у ворот тюрьмы. Конвойный с караульным что-то долго выясняли между собой. Пока стояли, дожидаясь, глаза Аргылова остановились на шапке Чычахова. Белая, заячья, на затылке чернеет проплёшина. Увидев эту проплёшину, Валерий вздрогнул: после похорон двух убитых им красноармейцев Кыча ушла с парнем точно в такой шапке. Он, это он!

— Скажи-ка, парень…

— Давай заходи! Да быстрей!

Очутившись в камере, Валерий довольно долго стоял, бессмысленно уставясь на захлопнувшуюся за ним дверь. «Что же это такое?» Он откинул шапку на затылок и стал тереть лицо рукавицами. «К расстрелу! Меня к расстрелу? Просто-напросто застрелят из ружья? Как же так… До смерти, совсем? Это чушь какая-то! О, нет! Только не это! Что угодно, только не это!»

Аргылов вне себя подскочил к обитой железным листом двери и забарабанил в неё:

— Открывайте! Открывайте!

К окошку подошёл караульный.

— Чего буянишь?

— Открывай! Скорей открывай!

Караульный ушёл, вскоре к окошку подошёл кто-то другой.

— Чего надо?

— Открывайте! — Аргылов всё яростнее бил в дверь ногами и кулаками. — Выпустите меня отсюда!

— Ах, вон что! Выпустить… Многого захотел.

— Откройте! Сейчас же откройте!

— Опомнился, гад!

Окошко захлопнулось.

Устав колотить в дверь, Аргылов стал теперь царапаться, потом его перестали держать ноги, и он, как куль, упал на пол, спрятав голову меж колен. Его била дрожь, из груди вырывались нечленораздельные звуки. Выстрелят из ружья в упор, потом бросят в мёрзлую яму… У-у-у! Ы-чча-ы-ы! «К расстрелу!» Слово это засело в мозгу гвоздем, и всё на свете, кроме этого саднящего ржавого гвоздя, исчезло, растворилось, уплыло. О, горе! И зачем он, несчастный, появился на этом свете? Разве за тем, чтобы быть расстрелянным? Проклятье! Неужели свет солнца он видел нынче в последний раз? Что такое он успел узнать и повидать в жизни? Школу, реальное училище и… шальную жизнь у Артемьева. Двадцать с небольшим лет — вот и вся жизнь. Возник в памяти подстреленный, кувырком летящий вместе с конём молодой красноармеец с алеющим на груди красным шарфом. Затем появился весь избитый, окровавленный, с заплывшим глазом пожилой якут-ревкомовец с измождённым худым лицом. Он стоял возле самим же им вырытой могильной ямы и всё старался унять кровь, бегущую струйкой изо рта. Затем… но тут Аргылов закрыл лицо руками: «К расстрелу!» Теперь его самого — к расстрелу…

Он рассчитывал на долгую, почти бесконечную жизнь. Чего ему не хватало? Было всё: и деньги, и скот, и обширные земельные угодья, и образование. Но уготованную ему счастливую судьбу порушили большевики. Оружие в руки он взял для того, чтобы вернуть свою прежнюю счастливую жизнь — разве это не достойная цель? Генерал Пепеляев одержит победу, он с огнём и мечом пройдёт через всю Сибирь, счастливые это увидят, но его, Валерия, уже не будет на этом свете. Живые будут жить, а он будет гнить, и даже могилы его не найдут; рассказывали, что чекисты ровняют с землёй могилы тех, кого расстреливают. Отец с матерью тоже умрут, и не останется никого, кто бы помнил о нём. Всё кончено — завтра он будет трупом…

Аргылов схватился за голову, — ему показалось, что на него уже посыпалась земля. Он попытался заплакать в голос, но из груди вырвался вой, а облегчающих, таких на этот раз желанных слез не было у него ни капли — даже в этой мелочи природа ему отказала. Негодуя на эту несправедливость, Аргылов уткнул голову в колени и, утробно, по-звериному подвывая, долго сидел так.

День клонился к вечеру, и маленькое зарешеченное окошко камеры пропускало лишь слабый сумеречный свет. Выбившись из сил, осипший Аргылов сейчас редко и судорожно всхлипывал. Из путаницы мыслей, круживших в его голове, отчётливо всплыли вдруг слова отца: все они любят, чтобы деревья валил другой, а белки доставались бы им… «И правда — они там остались в безопасности, а меня отправили прямо в пасть смерти. Наверняка про себя решили: если попадётся и сгинет, то потеря невелика. А я, дурак эдакий, был даже польщён, считая себя удостоенным высокого доверия! Теперь в тысяче вёрстах отсюда, ограждённые штыками солдат, таких же дураков, как я, они проводят время в беспечной болтовне, в утехах, в пьянке, а я гибну. Подлецы!.. Почему должен погибнуть именно я? Почему я не стараюсь спасти себе жизнь? Кому нужно было моё упорное молчание во время всего следствия и на самом трибунале? Пуля одинаково уверенно ставит точку на жизни всякого, будь ты хоть начинён идеями, будь ты совсем без идей. Мне нужно быть в живых! В живых! В живых!

Но сказано было точно: к расстрелу!

Зачем я упорствовал? Чего ждал я? На что я надеялся? Сам искал смерти, дурак! А вдруг и теперь не поздно?! О, если бы так! Так скорей же! Скорей же!»

Аргылов проворно вскочил и изо всех сил стал колотить обеими руками в дверь.

— Откройте! Скорей!

В окошке мелькнуло лицо караульного.

Аргылов в неистовстве стал бить в дверь ногой.

— Немедленно открывайте! Следователя!..

Дверь распахнулась. Аргылов, не удержавшись, грохнулся на колени.

— Следователя! Я всё расскажу! Всё!

Глава одиннадцатая

Из-за далёких синеющих гор медным котлом тяжело поднялось солнце. Багровым светом своим оно странно преобразило мир: стылая долина реки Амги, глухая, седая и спящая, как бы проснулась вдруг, но не для тепла, а для холода ещё большего, ибо в зимнем солнце (в солнце самом!) не было ни искорки горячей, а был только холодный свет. Тишина до крайности обнажала стужу, только гулкие выстрелы лопающегося льда на реке, чёткий звук копыт по снежному насту, скрип сбруи да санных полозьев иногда нарушали эту бескрайнюю, вселенскую тишину.

Митеряй Аргылов на больших розвальнях возвращался домой из Амги, куда возил сено по развёрстке ревкома. Старик тешил себя тем, что вместо назначенных ему десяти возов отвёз только один для отвода глаз, и выдумывал способы растянуть как можно дольше эту волокиту, чтобы не везти больше ничего. В слободу он приехал вечером с тем, чтобы остаться на ночлег и, если удастся, что-нибудь разузнать о сыне, да жаль, ничего не узнал.

На этот раз старик оделся нарочно похуже — с трудом натянул на себя не по росту короткое триковое пальто с подобием воротника из обрезков заячьей шкуры, надел старую облезлую оленью шапку, шею обмотал старым шарфом. Согбенный, мотающийся на ухабах старик, казалось, спал, но это было лишь с виду так: был он бодр и зорок. С тех пор как вернулся из города Суонда, он перестал спать даже ночью.


…Дуралей ввёл Кычу за руку и стал столбом посреди дома, наблюдая, как на радостях бестолково тыкаются друг в друга мать с дочерью. Не утерпев, старик подошёл к Суонде и рывком повернул лицом к себе:

— Какие новости в городе?

Не сводя глаз с Кычи, Суонда затряс головой — отрицательно.

— Нет, что ли?!

Суонда слегка наклонил голову — утвердительно.

— Как? Куда же он… делся?!

В ответ послышалось невнятное мычанье.

— Ты что, орясина, совсем онемел, что ли?! Видел ли Валерия, сатана?

Аргылов принялся с силой трясти его за грудки, но Суонда невозмутимо стал разматывать свой старый, весь в заплатах шарф. Пока он размотал шарф, да развернул его, да обтряс и повесил сушиться перед камельком на загрядке, Аргылову показалось, что за это время сварился бы котёл мёрзлого мяса.

— Хотуой, — обратился он к дочери. — Ты что-нибудь знаешь о брате?

— Нет! — отрезала та, даже не глянув в сторону отца.

А Суонда опять вернулся к двери, распутывая завязки шапки.

— Я тебя спрашиваю, видел ли ты Валерия?!

Одно мычание в ответ, и ничего больше.

— Уродина, что это означает: да или нет?

Аргылов оборвал завязки и сорвал с хамначчита шапку, затем посыпались пуговицы его шубы. Захватив одну полу и обежав вокруг Суонды, старик сорвал с него ветхую шубейку. Не обескураженный даже этим, Суонда молча направился к запечью и взял там веник — он собирался ещё обивать снег с торбасов. В ярости Аргылов вырвал у Суонды веник и тычком в грудь заставил его сесть.

— Говори, чёрт: видел его или нет?!

Суонда отрицательно мотнул головой.

— Как это нет? Он что, уехал куда?

— А-а-рест…

— Что? Арестовали? О, абаккам!

Аргылов со всего маху огрел Суонду веником по голове.

— Что тут болтаете? — подошла мать. — Как это могут Валерия… арестовать? Кто?

— Чекисты, дура, чекисты!

Лишиться сына, единственной своей надежды, — возможно ли такое пережить! Кто же теперь унаследует его имя, его богатство, кто продолжит его род? Девка, что ли? Якуты не зря говорят, что девушка предназначена иноплеменникам. Не потому ли Аргылов ещё с рождения дочери был равнодушен к ней и не потому ли они с женой, не сговариваясь, детей своих как бы поделили: отец всё больше водился с сыном, а мать — с дочерью. Годы шли, и чем глубже сын воспринимал отцовское воспитание, тем больше год от года дочь отделялась и отчуждалась от отца.

Прошлым летом из города Кыча вернулась совсем неузнаваемой: с отцом за всё лето ни полслова, только «да» или «нет». И дома — на сайылыке и на лугу в сенокос она только и крутилась среди молодёжи из прислуги и хамначчитов. Здесь она становилась весёлой, говорливой, заливалась песней. А в родной дом будто в неволю идёт. Странно даже, как это она согласилась приехать сюда, бросив свою желанную учёбу. Не иначе как Ыллам Ыстапан сумел уговорить её, пустив в ход какую-нибудь уловку…

С приездом Кычи старик Аргылов перебрался из чулана на большую половину дома, а мать с дочерью поселились вместе. В первую ночь через дощатую перегородку едва ли не до утра слышен был их горячий шёпот вперемежку с плачем. А за утренним чаем, не вдаваясь в объяснения причин, а попросту на правах отца и хозяина Аргылов строго запретил Кыче удаляться с усадьбы хотя бы на шаг.

Этот наказ отца Кыча выслушала молча: понимай как хочешь, то ли покорность, то ли протест. А поскольку скорее второе, чем первое, старик всей прислуге и хамначчитам строго-настрого приказал следить за дочерью во все глаза…

Так, в полубдении, в полусне, покачиваясь, вместе с санями с ухаба на ухаб, под мерный стук копыт и скрипение сбруи думал старик Аргылов то рассеянно обо всём сразу, то раздельно и нацеленно, но про что бы ни думал он, одна мысль не уходила из головы — Валерий… Загубили его, собаки! Как помочь ему, как помочь?! В Якутск поехать — сцапают самого. Послать кого-нибудь? Кого пошлёшь, не болвана же этого немого Суонду? Нет, на такие дела он не годится.

Аргылов понимал, что от беды, в какую попал сейчас его сын, вряд ли теперь уйти. Ни тот, кто с бубном, не спасёт, ни тот, кто с кадилом, не выручит. Тайного доверенного самого Пепеляева чекисты не пощадят, не помилуют! Да оно и без того давно и везде самой обычной мерой наказания стал расстрел: каждый старается опередить врага и каждый считает, что самый лучший враг — это мёртвый враг. Попадись какой-либо чекист в руки Валерия, уж наверняка рука бы не дрогнула. В чём сплоховал Валерий? Был неосторожен? Очень даже может быть. В последний раз он показался отцу чересчур возбуждённым и самонадеянным. Или продал его кто-нибудь из дружков? И так могло случиться… Настало время, когда одним глазом за врагом следи, другим — за другом. Сейчас многих потянуло в сторону красных. По настоянию какого-то Полянского стали они действовать способом увещевания, разъяснения да советов. И вот последствия — многие бедняки стали разбегаться из белых отрядов. Самого-то Полянского этого укокошили, правда, возле Хонхоики, да что толку? И какую штуку выкинул, вражий сын, думай — не придумаешь. Подскакал, рассказывают, к белому солдату и «сдавайся» говорит ему, мы, дескать, не расстреляем тебя. А тот не то сдуру, не то с испугу из-за пня бабах прямо в упор в него из ружья, тот с коня и свалился. Голодранца-якута, конечно, схватили и хотели прикончить, но этот Полянский тут и выкинул свою штуку: велел того накормить, дать табаку, провизии и отпустить домой. Пускай, дескать, на себе самом узнает, за что мы боремся, и расскажет об этом людям. Уму непостижимо! Умирает, вражий сын, а политику свою гнёт, широту души показывает! Да будь на его месте я… Полянский, как рассказывают, тут же испустил дух, а голодранец-якут, увидя это, заплакал навзрыд: «Расстреляйте меня!» Расстрелять-то его расстреляли, только свои же, белые. Пришёл он в свой белый отряд и стал рассказывать всё без утайки, как тот дурак, который, по поговорке, упав, забыл своё имя.

Иметь бы и белым хоть одного главаря вроде Полянского, да нет таких.

А теперь ещё голь стала носиться с этой самой автономией, государства захотела, как та собака, которая просила себе штаны! Плюнуть хочется на все эти бредни дурацкие! Только плюй не плюй, а дела всё хуже складываются, Ещё есть слухи, будто якуты из образованных стали работать с красными, организовали даже свой отряд. В такой обстановке немудрено, что Валерия продали. И всё-таки есть надежда! Что ни говори, если красные и вправду не лукавят, надежда есть. Дай-то бог, чтобы всё обошлось! Если сын выберется из этой кутерьмы, то я ему велю на носу зарубить, чтобы зря не лез в пекло, шальная башка. Он не глупый парень, сумеет извлечь для себя урок. Да где же он, Пепеляев-то сам? Куда пропал, почему не торопится?

Погруженный в эти думы, Аргылов забыл про коня, и тот, не понукаемый, перешёл с бега на шаг. Опомнившись, старик дал ему вожжей, конь ударился в рысь, и сани опять понеслись по дороге, вздрагивая и переваливаясь на ухабах.

Когда к полднику Аргылов вернулся домой, он увидел запряжённого в сани коня, привязанного к столбу изгороди. «Кого ещё нелёгкая принесла?» — встревожился старик. Чтобы оттянуть время и осмотреться, он направил своего коня дальше, к сеновалу и поскотине. Суонды там не оказалось, тот, как видно, закончил свою работу: корм скотине задан сполна, сеновал и поскотина очищены под метёлку. Аргылов не стал распрягать коня, а только ослабил ремень чересседельника да подбросил немного сена — решил после обеда послать Суонду в лес за дровами. Не упуская из виду дом, стал он скребком очищать коня от снега, когда вскоре вышел из дому знакомый паренёк, ямщик, сын слободского жителя, русского пашенного. Аргылов враз успокоился — опасаться было нечего. Усмехнувшись про себя — скоро, наверное, станет шарахаться от собственной тени, — он не спеша направился к дому. Но тут дверь хлопнула вторично и выпустила на этот раз Кычу в наспех наброшенном материном пальтишке с беличьим подбоем. Девушка быстро подбежала к парню, подала ему что-то белое и что-то сказала при этом: изо рта у неё на морозном воздухе вылетел парок. Паренёк согласно закивал, а поданное спрятал за пазуху. Отвязав коня, ямщик уже разворачивал его, чтобы уехать, когда Аргылова осенило: «Да это же письмо!»

— Стой! Эй, парень, подожди!

— Езжай! — крикнула вслед пареньку и Кыча. — Скорей же!

— Кому послала письмо, стерва?

— Не твоё дело. Послала, да и всё!

— Стой, тебе говорят! — взревел Аргылов и отшвырнул дочь в сугроб. — Стой, нохо!

Пока, кряхтя и застревая меж жердей, Аргылов перелезал через изгородь, паренёк уже успел отъехать порядочно. Развернув своего коня, Аргылов ожёг его кнутом, и испуганный конь, с не разжеванным ещё клочком сена в зубах с места взял галопом.

Уже вблизи почтового тракта на резком повороте парень обнаружил погоню и часто замахал руками, погоняя лошадь прутом.

Мало-помалу расстояние между ними стало сокращаться — разве эти бедняцкие клячи под стать аргыловским коням? Аргылов уже уверился, что настигнет этого стервеца, когда заметил, что у коня его подскакивает седелка — второпях забыл подтянуть чересседельник. Не дай бог, дуга выскочит из гужей, тогда пиши пропало, уйдёт добыча. И куда бы ей письма слать? Кому? В слободе грамотных знакомых вроде не было у неё. Может, теперь появились? Какая-нибудь подружка? А может, и не в слободу вовсе, а в Якутск? А главное, о чём она могла написать, сумасбродная девка? Да нечего тут и гадать: письмо это, конечно, не к добру. Не написала бы она, не приведи господь, слободским чекистам, куда спрятаны все его запасы. Об этой сокровенной тайне своей он, глупец, проговорился однажды в запальчивости. Или о Валерии, что поехал в Якутск. Мать, поди, уже всё выболтала. Нет, нет, письмо это не простое, оно ещё наделает бед!

— Нохо, стой! — свешиваясь с саней, чтоб из-за крупа лошади достать взглядом беглеца, закричал Аргылов. — Всё равно догоню! Остановись, не то хуже будет!

Парень, не оглянувшись, стегнул коня.

— Ну, погоди, змеёныш! Догоню, жилы перерву!

Вскоре конь у парня и вправду стал выдыхаться, и расстояние между ними всё заметнее сокращалось. «Лишь бы оглобли не выскочили из гужей, лишь бы не выскочили…» — шептал Аргылов.

— Стой, тебе говорят!

На повороте Аргылов пустил своего коня наперерез по целику и успел выехать на дорогу раньше парня. Качающийся от усталости конь его уткнул заиндевевшую голову в пах коня Аргылова и остановился, запалённо водя худыми боками.

Заранее вскинув нагайку, Аргылов подошёл к сжавшемуся на своих санях пареньку.

— Давай сюда письмо!

— Какое письмо?

«Сатана! Он, может, успел где-нибудь выкинуть это письмо, — обеспокоился Аргылов. — Заметил, наверное, место, вернётся потом и возьмёт». Он схватил беглеца за грудки и стащил на дорогу. Встав коленом на грудь онемевшему от испуга парню, Аргылов в нетерпении стал рвать на нём пуговицы, потом запустил руку за пазуху и с торжеством вытащил оттуда конверт.

— Ещё отпирается, гадёныш!

Замахнувшись уже и целя угодить нагайкой прямо в лицо, Аргылов удержался в последний момент: поранит, чего доброго, потом от родителей шуму не оберёшься, да нагрянут ещё ревкомовцы. И всё же не удержался: поднимаясь, он сильно даванул парня коленом в грудь да потом добавил ещё пинком в бок. Затем, уже сидя в санях, Аргылов оглядел конверт. Знать бы ему — что в том конверте! Может быть, напрасно из сил выбивался, гонялся за пустенькой запиской какой-нибудь, написанной девчонкой девчонке? Никогда не знавший грамоты старик даже сплюнул в досаде. Когда-то отец не отдал его в школу, боясь, что грамотного якута царь возьмёт в солдаты. А потом, уже взрослому, не до учения было: суток не хватало в хлопотах по дому, в вечной погоне за богатством, жажда которого поглотила его всего без остатка. Кому бы дать прочесть это проклятое письмо? Тут он вспомнил, что у Оппороя меньший сынишка, кажется, чуть знает грамоту.

Вернувшись зверь зверем, Аргылов пошёл к Оппорою. Битый час, если не больше, размазывая сопли, читал по складам меньший сын Оппороя. Письмо было адресовано в Якутск какой-то Адамовой, студентке медицинского техникума. «Меня домой увезли силой, связанную. Слухам ты не верь. Я твоего доверия не обманула и не сделаю этого никогда. Меня не обвиняй, не виновата я ни в чём. Я обязательно вернусь к учёбе, и ты об этом скажи моим сокурсникам. Пусть они меня и оттолкнули, но я сумею доказать свою правоту. Когда-нибудь и я буду в их рядах. Ты постарайся повидать того — сама знаешь, о ком я говорю, — и передай ему то же, что и другим: пусть не презирает меня, я этого не заслужила».

Не слишком доверяя чтецу, Аргылов заставил мальчонку перечесть письмо, пытаясь понять, про что в нём написано. «Твоего доверия не обманула…» Но что уж такое важное могла доверить Кыче та студентка? «Меня они оттолкнули» — это понятно: не их нищего племени, потому и оттолкнули. Но что такое «сумею доказать правоту»? Какую и в чём правоту? И ещё вот это — «буду в их рядах…». В чьи ряды она метит? Неужто в комсомолию? Да тут и дивиться, пожалуй, нечему, такая своенравная чертовка способна на что угодно. «Увезли меня связанную». Вроде как бы донесла на своих же… Ну, всё теперь, девка! Теперь ты уже ни в чьи «ряды» не попадёшь! Ставь крест на своей учёбе!

Пустынная тишь царила в доме, будто вымерло всё. Аргылов громко откашлялся, давая знать о своём возвращении, разделся, затем спросил в пустоту:

— Никого нет, что ли?

Никто не отозвался, и тогда Аргылов с силой распахнул дверь чулана. Дочь лежала на кровати, отвернувшись к стене. Отец поднял её рывком за руку:

— Ты меня слышишь или нет?!

Кыча молча стояла перед ним, прикусив губу.

— Притворяешься глухой? Так я отворю тебе уши! Прикидываешься немой — так я развяжу твой язык! Будешь упрямиться — добра не жди!

Отец выволок дочь за руку из чуланчика и остановился перед камельком.

— Смотри сюда! — Вынув из кармана распечатанное письмо, он бросил его на тлеющие угли. — Запомни: никаких больше писем! Ещё раз поймаю — пеняй на себя. И выбрось из головы учёбу. Из дома уедешь, когда выйдешь замуж, а до этого — ни на шаг! И не смотри на меня так! Не смотри, говорю!

Нет, Кыча не отвела жёсткого взгляда.

— Проколю твои бесстыжие глаза!

Аргылов уже протянул руки схватить её, как откуда-то появилась Ааныс и молча встала между отцом и дочерью. Аргылов так и застыл с протянутыми руками: что это? Жена, с которой он прожил больше четверти века и ни разу не слышал слова поперёк, — разве это она? Что сделалось с нею! Но ничего, он и её поставит на место! Аргылов повёл рукой, чтобы отстранить жену, но та стояла неколебимо, нервно, как у возбуждённой лошади, раздувались тонкие крылья носа, и пугающе незнакомо, точь-в-точь как у дочери, смотрели в упор её потемневшие глаза.

— Ну, погодите! Вы у меня ещё наплачетесь!

Схватив в охапку шапку и шубу, Аргылов с силой хлопнул дверью.


Через несколько дней Суонда поехал в Амгу с поручением зайти к некоему Балланаю: нет ли у того известий о Валерии. Конечно, бессмысленно было ждать от Суонды чего-либо внятного, но всё-таки мог пробормотать он хотя бы несколько слов — лишь суть. Больше Аргылову и не требовалось.

Когда к вечеру Суонда вернулся, Аргылов уловил подобие некоего выражения на его каменном лице.

— Ну что?

Суонда молча полез за пазуху и достал свёрнутую газету.

— Кто тебе дал? Не Балланай ли? — Аргылов осторожно взял газету. Суонда кивнул. — На словах ничего не передавал?

Молча ткнув черным пальцем в обведённое карандашом место на последней странице, Суонда попятился к двери и вышел.

Аргылов повертел газету в руках.

— Хотуой, иди-ка прочти!

На этот раз Кыча не заставила себя упрашивать: как же, газета из Якутска! В номере «Автономной Якутии» на первой полосе большими буквами: «Все — на разгром авантюры генерала Пепеляева!», передовая статья «Якутский народ поднялся на защиту Советской власти», заметка: «Комсомольцы Якутска вступают в ряды красных войск», информация из улусов… Аргылов вырвал газету из рук дочери и пальцем ткнул в место, обведённое карандашом на последней странице.

— Читай вот это!

«Сообщение Якутского областного отдела ГПУ». В предчувствии недоброго у Кычи тревожно ворохнулось сердце.

— «Сообщение Якутского областного отдела ГПУ. На днях, за активное участие в белобандитском двиокении, за шпионаж в пользу врагов Советской власти Революционным Трибуналом Якутской области приговорены к расстрелу: 1) Аргылов Валерий Дмитриевич…»

— Что ты там бормочешь? — закричал Аргылов. — Читай как следует!

— «…приговорены к расстрелу: 1) Аргылов Валерий Дмитриевич…» — повторила Кыча и умолкла опять.

Старик в ужасе попятился. Кыча молчала, не отводя взгляда от роковых строк.

— Убили! Загубили! Аа-ыы-ыы! — не своим голосом закричал Аргылов, вырвал у Кычи газету и стал рвать её в клочья. — О, горе мне, горе! Абак-ка-бы-ыы!.. Проклятые! Голубчик мой, сынок…

Выбежала на крик Ааныс и кинулась к дочери:

— Скажи, доченька, ты что сейчас прочитала? С Валерием что-нибудь, да?..

— Приговорили к расстрелу, — едва выговорила Кыча и обняла мать.

— Ка-ак! Моего Валерия? Ох… — вскрикнула Ааныс и, прислонясь к стене, стала медленно оседать. — Ох, сыночек…

Неистово причитая и втаптывая в пол клочки газеты, Аргылов обрушился на дочь.

— Стоишь молчком? Горе у матери, горе у отца, а у неё ни слезинки.

На этот раз Кыча глянула на отца с виною: что поделать, если ни слезинки? Есть ведь и такое горе. Её кроткий виноватый взгляд пуще взбесил Аргылова, и, давая выход ярости, он сорвал с матичного столба нагайку.

— На тебе! На, ещё!

Кыча опустилась на пол рядом с матерью и закрыла голову руками.

Глава двенадцатая

В тот вечер уже приговорённый к расстрелу Аргылов-младший, буйствуя, добился всё-таки, чтобы его привели к следователю. К Ойурову вошёл на этот раз совсем другой человек: ни прежней заносчиво вскинутой головы, ни выпяченной груди, ни наглого в упор взгляда. Осторожно, с опаской, вошёл человек с поникшей головой, с бегающими, но потухшими глазами, вошёл вялой, шаркающей походкой побитого пса. Увидев его, Томмот поразился, как может измениться человек за какой-нибудь час-другой.

Валерий рассказал, с каким поручением послал его генерал Пепеляев, как он доехал до Якутска, где и у кого по пути останавливался, с кем виделся в городе. Не пропустив ни одной подробности, дал он показания и о Соболеве: кто его знает в отряде Пепеляева, рассказал о письме полковника Рейнгардта, о согласии Соболева выполнить порученное задание. «Подлец! — злорадствовал он про себя. — Рад был, когда предавал меня. Думал, продажная душа, что откупился мной. Теперь-то и тебя поставят к стенке!»

Увлёкшись, он, однако, вовремя опомнился, если вот этак выложить всё разом, то можно продешевить. Иссякнешь, как проколотый пузырь, и нет тебе никакой цены. Нет, тут вначале надо было поторговаться с ними, поставить условие сохранить жизнь, а уж потом давать показания. Ведь в течение всего следствия Ойуров только и знал, что твердил: «Чистосердечные признания трибунал учтёт». А если так, почему бы им не изменить приговор уже сейчас, ведь он дал показания? А не изменить, то пусть хоть по крайней мере подождут с приговором. С приведением его в исполнение…

— Гражданин следователь, я дал показания. Трибунал отменит свой приговор? Вы говорили мне…

— Я говорил вам это до приговора.

— Я бы ещё многое показал…

— Ничего обещать не могу, это не я решаю. Одно могу посоветовать: не лови-ка ты зайца вершой, а карася петлёй.

— Я готов дать показания ещё. Только мне надо прийти в себя. Завтра… или послезавтра, например…

Так, торгуясь, Аргылов всё же выиграл немного времени, только на что ему было употребить это время — вот чего он не мог для себя решить. Правду говорят, перед смертью не надышишься. Что за жизнь, если не волен ты распорядиться по-своему ни одной её минутой, не можешь уверенно сказать, что будет с тобою через час. Всё это — в божьих руках, а точнее сказать — в руках чекистов.

Каждый раз у следователя Валерий всё выпытывал, что с ним сделают и удовлетворят ли его просьбу, но в ответ слышал то же холодное: «Решаю не я».

К вечеру, когда в тесной камере с зарешечённым окошком и лампочкой вполнакала под потолком опять стало сумрачно, он услышал, как в соседнюю камеру кого-то привели с допроса, и, чуть задремавший, опять пришёл в смятение: почему его не вызывают? Правда, вчера и позавчера он, кажется, был чересчур скуп на показания. Но, с другой стороны, как же иначе-то? Признаваться тоже надо умеючи. Валерий ни за что не признался бы, например, в убийстве тех двух красноармейцев. Это было бы равносильно самоубийству. Как ещё протянуть волынку? По срокам, указанным в приказе Пепеляева, его передовые части в эти дни уже должны были подойти к Якутску. Так где же они, эти части? Где они? Будь они на подходе, чекисты наверняка отменили бы все смертные приговоры, зная, что за каждого своего убитого белые расстреляют десятерых. Что же всё-таки делать? Почему сегодня его на допрос не вызвали? Не потому ли, что вчера… Да, вчера, когда Валерий, в который уже раз, спросил о приговоре, Ойуров как-то странно усмехнулся. Больше того, к самим его показаниям следователь отнёсся с заметной прохладцей, будто бы даже незаинтересованно. Значит, решили — в расход!

Валерий вскочил и стал бегать от стены к стене: что же делать, что сейчас сделать ему, обречённому? Неужели всеми своими ухищрениями сумел он выиграть для себя лишь несколько дней? Неужели уже в эту ночь…

Он дико вскочил и забарабанил в дверь кулаками:

— Следователя!

Полусонный коридорный надзиратель отворил окошко, равнодушно глянул на беснующегося арестанта и поплёлся кому-то звонить. Прижав ухо к двери, Валерий пытался подслушать, но ничего не разобрал. Услышал он только невнятное бормотание дежурного да его приближающиеся шаркающие шаги.

— Следователь не считает нужным говорить с тобой! — Он на миг приоткрыл окошко и тут же захлопнул.

Опешивший Валерий не успел ничего возразить. Не считает нужным?.. Значит, всё кончено? Через несколько часов наступит полночь, и тогда…

Он вскочил и заколотил в дверь.

— К следователю! Сейчас же! К следователю!

— Я же сказал тебе: не считает нужным!

— Я скажу очень важное! Очень, очень важное!

Дежурный опять зашаркал по коридору, и Валерий опять превратился в слух. Если сейчас поведут его к следователю, что он скажет? До сих пор он сберёг последнюю свою тайну: имена людей, которые распространяют листовки Пепеляева. Исключая эту, самую заветную, больше у него ничего не осталось. Теперь пришла пора поставить на кон своё последнее достояние.

— Выходи!

В комнате следователя Ойурова не оказалось. Вместо него обычное «садитесь» сказал Чычахов.

Чуть поколебавшись, Аргылов присел на стул.

— Что хотели сказать? Говорите, я слушаю.

— Но я хотел бы Ойурову…

— Я передам ему.

— Нет, я только Ойурову… — Валерий был убеждён, что если тайну свою раскроет одному этому парню, она потеряет ценность.

— Тогда придётся вернуться в свою камеру.

Вернуться в камеру, ничего не добившись, было, пожалуй, ещё хуже, потому что Ойуров сегодня может и вовсе не появиться, а его, Валерия, этой ночью как раз и выведут…

— Гражданин Чычахов, Ойуров обязательно должен меня выслушать. Я скажу очень важное.

— Повторяю: я всё ему передам.

Аргылов стал быстро-быстро соображать. С одной стороны, цена его признанию безусловно понизится. Неизвестно, как передаст твоё признание этот парень, как он им распорядится. Чтобы получше выслужиться, скажет, добился показаний, мол, своим умением и настойчивостью, — поди потом опровергни, кто поверит тебе? А с другой стороны, гляди, как бы и крохи не утерять.

— О чём таком важном хотите вы сообщить?

Надо чуть приоткрыть завесу, авось клюнет, решил Валерий.

— Я знаю, кто распространяет в городе листовки Пепеляева.

— Думаете, Ойуров этих людей не знает? — спокойно, будто речь шла о сущем пустяке, сказал Чычахов.

Для Аргылова это было равно удару под дых: некоторое время он сидел, обхватив руками голову, как это делают, когда режет слух какой-либо острый звук: визг или скрежет. Если и этот последний его козырь уже не козырь, значит, всех уже сцапали. И тут он опоздал по своей дурости, не надо было так глупо упорствовать. А теперь что же? Теперь поздно, теперь уже всё! Последний козырь бит, не осталось даже слабой надежды.

Всё же, не впадая пока в отчаяние, Валерий взглянул на Чычахова, надеясь уловить на его лице какое-либо особенное выражение. Ему подумалось, что если его решили расстрелять сегодня ночью, то парень наверняка об этом знает, и это непременно должно как-нибудь отразиться если не на поведении его, то хотя бы на лице. Но Чычахов вёл себя по-обычному. Может, в Чека их обучают скрывать свои чувства?

— Гражданин Чычахов, разрешите задать вопрос? — заискивающе обратился Валерий.

— Спрашивайте, — поколебавшись, сказал Чычахов.

— Вам что-нибудь известно о решении трибунала по моему делу?

— Нет, ничего не знаю.

«Неужели и вправду не знает?» — подумал Аргылов с надеждой. Парень начинал ему нравиться: разговаривает довольно мягко. Знает ли он, что арестант приходится Кыче старшим братом? И насколько близок к Кыче сам этот парень, просто знакомы или друзья? А главное, почему-то он не гонит арестанта обратно в казарму, а сидит, вроде чего-то ожидая. Может, он ждёт своего Ойурова? «Спросить, что ли, о Кыче? Если он любит девку, то по логике человеческой и на меня не должен коситься, мог бы даже помочь».

— Прошу вас передать сестре моей Кыче привет… Хотя какой уж там привет — последнее «прости». Скажите, что брат желает ей счастья в жизни. И счастливой любви…

От вкрадчивости этих полушёпотом произнесённых слов Томмот невольно вздрогнул. Откуда Валерию известно, что Томмот знает Кычу? Выходит, рассказала сама Кыча? Выходит, что до ареста Аргылов встречался с сестрой? Выходит, она заодно с братом? Всё складывается только так — хочешь верь, хочешь нет. Да, от волка рождается только волк!

«Они между собой близки, иначе бы он так не вскипел. Клюнуло!» — возликовал про себя Валерий.

— Арестованный, встать!

«Кричит, ярится! Растерялся, бедняга, боится, что нагрянет Ойуров. Но ничего, наживка найдена! Эх, надо было раньше об этом подумать…»

В конце коридора, уже подходя к двери камеры, Аргылов обернулся:

— Вы уж Кычу мою не обижайте, — проникновенно шепнул он. — Очень прошу…

— Иди, пошевеливайся!

«Кричи, кричи, дурень! Но моих слов тебе уже не забыть…»

Ойуров вернулся лишь поздно вечером. Раздевшись, он устало опустился на стул и, невидяще глядя во тьму за окном, долго барабанил пальцами по столу, что означало у него крайнюю озабоченность. Серое обветренное лицо его осунулось ещё больше.

Обстановка вопреки недавним прогнозам складывалась день ото дня всё грознее. Отряд генерала Ракитина в сто сорок человек занял Крест-Хальджай, Татту и Уолбу. Борогонцы тоже в руках белых. Кроме того, часть своего отряда Ракитин послал на Чурапчу, сам же направился к Маинцам. На заседании секретариата обкома партии принято решение объявить мобилизацию.

Ойуров вынул трубку, продул её, но так и не закурил, будто забыл, зачем её вынул.

А чем мы, ГПУ, помогаем в этой схватке? Похвалиться нечем. Ругают, и поделом. Агенты работают вяло. О планах противника, о передвижениях его частей — обо всём этом ГПУ обязано знать хотя бы за несколько дней наперёд, но о такой чёткой работе остаётся только мечтать. Стыд, да и только: некоторые факты становятся известны в ГПУ позже, чем военному командованию, а то и вовсе остаются неизвестными. Сотрудников не хватает, самому идти участвовать в операциях не разрешают…

Видя его мрачнее мрачного, Томмот сидел и сбоку лишь робко поглядывал, не решаясь ни спросить о чём-нибудь, ни с чем-нибудь обратиться. Наконец Ойуров закурил-таки свою трубку и сам глянул в его сторону.

— Ну, какие новости у тебя?

Радуясь этой перемене, Томмот поспешно, но во всех подробностях рассказал о новой выходке Аргылова.

— Так-так… Значит, всё ещё изощряется. Распространители листовок нам известны, но какие-либо новые показания будут не лишни. Значит, передавал привет сестре… Или он не знает, что сестра уехала к родным, или испытывает тебя. Поглядим! Упомянет сестру ещё раз — молчи. Совсем ничего не говори. Может, в чём-нибудь проговорится…

Глава тринадцатая

Старик Митеряй, спавший на своей кровати под божницей, закричал дурным голосом и привскочил. Спросонок, ещё не веря, что он дома, вслепую пошарил вокруг себя руками и очнулся, нащупав холодную стену. Ему приснился кошмарный сон: чудище, страшное чудище притиснуло его к земле и стало душить, но не так, чтобы в момент один задушить, а медленно, постепенно… С тех пор как он услышал страшную весть о сыне, ему казалось, что на свете уже ничего не осталось такого, что могло бы его ужаснуть, со смертью сына вся его жизнь потеряла смысл. Для кого свой короткий, палкой добросить, век бился он как рыба об лёд, накапливая богатство? Единственно ради сына. Проклятые чекисты обесценили его жизнь, пустили по ветру его мечту. Казалось, теперь ему, лишённому сына, уже нечего было бояться, не за кого опасаться, всё — трын-трава. Живым он продолжал оставаться лишь по некоему чужому, не им самим заведённому порядку, а рук на себя не накладывал лишь потому, что слишком было бы это грешно. Делать ничего не хотелось, всё у него валилось из рук. Но вдруг оказалось, что он ещё боится смерти. Иначе, с чего во сне обуял его такой ужас?

Набросив на плечи шубу, влезши босыми ногами в торбаса и шоркая их распущенными завязками, старик, как был в исподнем, вышел во двор. Темень стояла кромешная. По ночам обычно морозный туман редел, а нынче непроглядно сгустился. Ну и мороз! Старик стал припоминать, какой же день нынче. Кажись, январь-то кончился? Да, то ли вчера, то ли нынче февраль уж пошёл.

В одну минуту продрогший, старик поспешно вернулся в дом, нырнул под заячье одеяло, ещё хранившее тепло, и уснул. Удивительно, в последние дни он стал засыпать очень быстро. После беды с сыном он на много дней совсем лишился сна, а теперь вот стал почему-то сонлив, как сурок.

Уже за полночь, опять кружась в сумятице какого-то дурного сна, Аргылов проснулся от крика жены:

— Старик! Старик! Да проснись же! Навек бы тебе так заснуть…

Аргылов приподнялся: кто-то колотил в дверь.

— Кого это черти носят в ночь-полночь?! — закряхтел Аргылов, вставая. А про себя подумал: красные рыщут, опять с поборами. Ненасытные прорвы… Ишь, как невтерпёж им, прямо как бабе вот-вот родить…

Хоть и спросонья, но Аргылов успел всё же различить на дворе глухой слитный шум, который всё близился и усиливался. Скрипели будто бы полозья большого обоза и слышался какой-то лёгкий, но сплошной треск, будто множество детей кидали хабылык. Возле дверей топталось много людей.

Аргылов снял с двери засов и сразу же за облаком морозного тумана, хлынувшего снаружи, различил силуэты людей.

— Засветите огонь! — приказал кто-то оттуда ещё, из тумана.

Аргылов поспешно засветил жирник и вскоре увидел полный дом рослых, под самый потолок, незнакомых людей, одетых кто в оленью доху, кто в волчью, все в длинных, по пах, курумах. Говорили по-русски. Единственным говорившим по-якутски оказался среди них небольшого роста человек в пыжиковой дохе. Он нырком выскользнул из-за громоздких фигур пришельцев и подал Аргылову руку:

— Старик Митеряй, здравствуй!

— Дорообо…

— Не узнаешь? Сарбалахов я, сын Сарбалаха, друга твоего.

— Как не знать! Значит, ты, Тарас? Откуда едете?

— С Востока, с Охотского моря. Слыхал про генерала Пепеляева?

— Как же, наслышан.

— Мы авангард того генерала, передовой отряд. Сам генерал с войском идёт следом за нами. Смекаешь, к чему дело клонится? Смекай…

Вёрткий и суетный Сарбалахов, который и голос-то должен был бы иметь писклявый, говорил густым сиплым басом, и это несоответствие придавало его поведению характер неуместной шутки.

— Эти люди — не чета мелким сошкам вроде прошлогоднего Коробейникова. Так что считай, старик Митеряй, взошло наше солнце. Советская власть больше не вернётся.

— Так что вы стоите! — спохватился Аргылов. — Раздевайтесь, будьте гостями! Суонда! Жена! Подымайтесь, да живо! Гостей угощать надо!

Видя, как хозяин бросился со всех ног к камельку затапливать, высоченный, как одинокое дерево в лунную ночь, человек в волчьей дохе что-то сказал Сарбалахову.

— Митеряй, мы спешим, — сейчас же перевёл тот. — Некогда нам засиживаться. Вот это наш командир Рейнгардт Август Яковлевич. Имеет чин полковника… — Тут Сарбалахов значительно подмигнул. — Это чуть-чуть пониже генерала — понимаешь? Он хочет поговорить с тобой.

Услышав своё имя, Рейнгардт снял пыжиковую шапку и, представляясь, чуть наклонил голову. Это был человек не старше лет тридцати пяти, лобаст, гладковолос, светлоглаз, крупный хрящеватый нос на его худом продолговатом лице придавал ему выражение аскетической непреклонности. Даже под бесформенной волчьей дохой угадывалось мускулистое тело и выправка кадрового службиста. Беседуя через переводчика, полковник ни разу не взглянул на хозяина дома, он смотрел куда-то в потолок.

— Полковник спрашивает, как твоя фамилия.

— Ну, Аргылов я! Ты про это и сам мог бы ему сказать! — задетый пренебрежительностью гостя к своей особе, слегка огрызнулся старик.

— Огонёр, он спрашивает не меня, а тебя. Спрашивает, не ты ли отец Валерию Аргылову.

— Да-да… Я его отец.

Чуть помягчев, полковник наконец удостоил Аргылова взглядом, однако, брезгливо дёрнув уголками рта, принялся разглядывать тёмные углы дома, развешанные для просушки торбаса, а разглядев всё это, опять уставился в потолок. Тут только до Аргылова дошло: перед столь важным господином, перед таким высоким чином он стоит в подштанниках. «Ах, старый корявый пень, невежа!» Обругав себя, он запоздало схватился за мотню, но это не исправило положения: строгий полковник и вовсе повернулся к нему спиной.

— Полковник говорит, что знает твоего сына. Он хвалит его. Он передаёт тебе спасибо за воспитание хорошего сына.

Преодолев брезгливое чувство, Рейнгардт протянул руку. Аргылов так и кинулся, чтобы крепко пожать эту руку, но полковник быстро отдёрнул её, едва только пальцы его коснулись пальцев старика.

— Спрашивает: есть ли известия от сына?

— Арестовали его и судили в Чека…

— Вот как?! — изумился Сарбалахов. — И что?

— Приговорили к расстрелу…

— Расстреляли?

— Того не знаю…

Чёрную для Аргылова весть полковник выслушал с невозмутимым видом, столь же невозмутимо что-то проговорил в ответ, и Аргылов, хотя и стоя в подобострастной позе, опять проникся к нему острой неприязнью человека, чья боль и забота не находит ни сочувствия, ни отклика в другом.

— Полковник сказал, чтобы ты не терял надежды. Через несколько дней они займут Якутск и спасут твоего сына. Пусть, говорит, старик готовится встретить сына-героя…

«Легко ему говорить «жди да надейся». Чекисты только того и ждут, когда вы подоспеете на выручку…»

Аргылов уж и сам не знал, то ли обижаться ему, то ли благодарить.

— Полковник интересуется, много ли красных в слободе.

— Говорят, человек около двухсот.

— Известно ли тебе, где их дозоры, заставы?

— Кажется, в трёх местах: на развилке почтового тракта, на взлобке возле больницы и на западной окраине.

— Велят тебе быстренько одеться, мы как раз едем туда.

— А зачем меня туда?

— Будешь показывать дорогу. Ты должен показать место, где можно подойти скрытно.

— Я?

Полковник отошёл в сторону: он сказал всё.

— Давай, старик, поторапливайся, — распорядился за него сам Сарбалахов.

Аргылов в смятении присел на стул: будто бы свои же люди, могли бы хоть для приличия спросить у него согласия, а тут: «Давай быстрей одевайся!» Однако обиду он сейчас же притушил в себе, как только замерцал в нем слабый огонёк надежды на спасение сына. «Оказывается, хорошо знают они Валерия моего», — польстил он сам себе. Пусть они сколько влезет будут горды да заносчивы, лишь бы вернулась прежняя власть.

— Старик, ну, давай-давай! Нас на морозе ждёт весь отряд.

— Я сейчас! — спохватился Аргылов. — Я мигом!

— Второго проводника не найдётся?

Чуть было не брякнул «найдётся», да вовремя прикусил язык Аргылов и мельком взглянул на Суонду. Тот, притворяясь спящим, лежал труп трупом на своей лежанке у дверей посреди содома, который и мёртвого воскресил бы. Аргылов решил: так лучше. Если Суонду возьмут проводником, то могут потом оставить у себя солдатом, а без Суонды он как без рук. Хватит и того, что едет он сам…

— Нет, не найдётся… Есть, правда, у меня один работник, но дурак дураком.

Все вышли из дома.


— Суонда! Суонда! — Кыча подбежала к нему, как только дом опустел.

— Э-э… — откликнулся тот.

— Суонда, кони наши на поскотине?

— Угу…

— Вставай быстрей! Ну же…

Суонда замычал вопросительно.

— Едем в Амгу, Суонда! В слободу!.. Мы их опередим. Ты ведь знаешь дорогу напрямик! Суонда, голубчик, почему не отвечаешь? Умоляю тебя, вставай!

Ответа не последовало.

— Ну, если ты трусишь, то запряги мне лошадь. Хоть скажи, как проехать. Молчишь? Тогда я сама запрягу. Я сумею!

Метнувшись обратно в чулан, Кыча сорвала с гвоздя пальто, но тут подскочила и вцепилась в её руку Ааныс.

— Голубушка, в своём ли ты уме? Идти против стольких вооружённых людей? Да кем тебе приходятся эти красные? Доченька, война не женское занятие!

— Мама, отпусти! Прошу тебя, мамочка!

— Если и поедешь, всё равно их теперь не опередишь, поздно уже. Пожалей, доченька, хоть меня. Если тебя пристрелят, как же я тогда останусь жить?

— Мама, умоляю тебя…

— Суонда! Запри дверь!

Кыча бросилась в переднюю, но там в нижнем бельё уже стоял Суонда, загородив собою дверной проём. Кыча толкнула его, но тот стоял, как глыба.

— Доченька! — опять подоспела мать. Она сползла на пол и прижалась к ногам дочери.

Отряд полковника Рейнгардта двигался на оленях; пока вели Аргылова в голову колонны, он видел сплошной лес колышущихся рогов.

— Не доезжая двух вёрст до слободы, остановишься, — распорядился Сарбалахов, когда Аргылов уселся на передние нарты. — Я поеду следом. Сигнал дам криком. А теперь во весь мах!

Сидевший впереди Аргылова человек взмахнул кюряем, и продрогшие на остановке олени понеслись. Ночь стояла беззвёздная: сплошь один мрак. Мир сузился до ужасающей тесноты, дальше края дороги ничего не разглядеть, лишь время от времени придорожные тальники возникали на миг и, хлестнув по нартам, бесследно скрывались во тьме.

Каюр не поинтересовался, кто подсел к нему в нарты, ни разу не обернулся на седока и не проронил ни слова. Уже порядочно отъехали, когда навстречу вдруг послышался частый перестук конских копыт. От неожиданности Аргылов чуть не упал с нарт. Приняв невидимого всадника за разведчика красных, он хотел было криком предупредить своих, да не успел — всадник вихрем проскакал мимо. Где-то уже во тьме, но неподалёку он развернул коня, рыся рядом с нартами, заговорил с кем-то по-русски, затем опять проскакал вперёд и исчез. «Воюют как надо… — с удовлетворением и одновременно с какой-то ему самому не ясной отчуждённостью отметил Аргылов. — Чины!»

Преодолев эту неприязнь, Аргылов разумно остановился на главном: люди, пусть они и чужаки, несут ему спасение. Эти мысли привели его в хорошее расположение духа.

— Догор, как тебя зовут?

«Догор» долго молчал, и Аргылов, приняв каюра за глуховатого, хотел было спросить его второй раз, как тот вдруг откликнулся:

— Апанас я!

Уловив заметный эвенский акцент, Аргылов спросил:

— Из каких мест едешь?

— От Нелькана.

— Догор, как много войск у них? Хорошо ли вооружены?

— Не считал я.

— Сказанул! Обязательно надо считать по пальцам, что ли?

Каюр не отозвался.

— Атаас, напрасно ты меня опасаешься. Я свой человек. Аргылов я, может, слыхал? Я в ваши края приезжал торговать.

Молчание. Немного погодя Аргылов спросил:

— Ты видел прошлогодних белых?

— Довелось.

— Думаешь, пепеляевцы стоящие, не похожи на тех?

— Кто их знает? Все они одинаковы…

— Как так? Ты же у них?

— Я не солдат. Безоружный.

— А зачем здесь?

— Послал мой тойон, чтобы вернуть назад оленей. Довезу их до слободы и назад.

«Э, сатана, из хамначчитов, оказывается. Потому-то и нем вроде Суонды, язык проглотил… Ну, чёрт с ним!» Аргылов отвернулся от каюра и, уйдя с головой в оленью доху, предался своим надеждам.

К слободе подъехали в глухую темень.

Сойдя с нарт, Аргылов услышал приближающиеся шаги нескольких людей, шаги замерли вблизи, и уже совсем рядом стала слышна вполголоса русская речь. Но старик, сколь ни силился, людей разглядеть не мог. Вместо них смутно маячили какие-то бесплотные призраки. Испуганно пятясь, старик стал отмахиваться от них.

— Абасы!..

Но тут его схватили за руки.

— Ты что, старик, спятил?

Рукавицами из собачьей шерсти Аргылов смахнул иней с ресниц и с трудом различил перед собой лицо Сарбалахова. Не веря глазам своим, старик снял рукавицы и пощупал того за плечо.

— Не узнал? — Сарбалахов сдержанно хохотнул.

Пристыженный Аргылов отвернулся. Откуда ему было догадаться, что эти хитрые дьяволы сшили и надели на себя какие-то ещё дохи из белой материи? Диво, да и только: человек стоит перед тобой, а ты его не видишь.

— Велено тебе показать, где стоят заставы у красных.

— По этой дороге, над озером. Во-он там, с запада. И ещё на восточной окраине.

— Есть ли дороги туда?

— Наезженных дорог нет, но есть тропы.

Позади на дороге, а теперь будто бы уже и впереди, и со всех сторон всё явственней нарастал шум тайного продвижения: приглушённый говор, хрип запалённых оленей, скрип шагов и полозьев, лязг оружия.

Рейнгардт долго смотрел в сторону невидимой слободы, затем жестом подозвал к себе стоявших вблизи офицеров и отдал несколько приказаний. «Есть!» «Есть!» — поочерёдно вскинули руки подчинённые полковника и разошлись.

— Ты пойдёшь с одной ротой в обход деревни с запада. Когда минуете заставу, поведёшь людей в саму слободу, — сказал Аргылову Сарбалахов. — Я поведу восточную группу. Часть людей пойдёт напрямик. Как мы узнаем, что достигли восточной окраины?

— Со стороны деревни к реке будет широкая проезжая дорога.

— Ладно, примета хорошая. А равен ли путь для обеих рот? Надо подойти с обеих сторон одновременно.

— Примерно равен, хотя вам придётся пройти чуть побольше.

— Значит, мы двинемся чуть раньше.

— Апанас, подай мне лыжи. Постой, а у тебя-то самого есть лыжи?

Аргылов отрицательно мотнул головой: он и не думал брать с собой лыжи. Зачем они ему? Разве его взяли с собой не только проводником, но и солдатом? Озабоченный Сарбалахов подошёл к полковнику, что-то сказал ему, кивнув в сторону Аргылова, и быстро вернулся.

— Полковник опасается, что пешим ты можешь задержать продвижение, и разрешает тебе взять одну упряжку оленей. Но ты поезжай потихоньку, не обгоняй отряда! Ну, пошли! — обратился он к стоявшему рядом с ним офицеру.

Тот в свою очередь живо повернулся лицом к строю:

— Рота-а!..

— С богом!.. — взял под козырёк Рейнгардт.

Вслед за Сарбалаховым, покатившим первым, длинной цепочкой на широких, подбитых мехом лыжах-туут, в белых балахонах двинулись цепью и остальные. Когда они скрылись во тьме, стоявший рядом с полковником тучный офицер ткнул Аргылова в плечо:

— Ну, пошли и мы!

Аргылов вздрогнул:

— Ким?.. Мин?!

— Ну!..

Старик поспешно вырвал из рук Апанаса ременную ньегу, сел в нарты и только сейчас вспомнил, что сзади цугом привязаны другие оленьи упряжки. Он принялся отвязывать их, стянувшиеся узлы не поддавались, тогда Аргылов пустил в ход зубы.

— А, чёрт! — толстяк офицер ткнул Аргылова кулаком в лоб и, выхватив нож, полоснул по ремням. — Ну, быстрей! Рота-а-а-а!

Аргылов направил оленей по большой дороге, затем свернул на боковую тропинку, по обе стороны которой люди в белых одеждах споро скользили на лыжах, молчаливые, как привидения. Перешли почтовый тракт на Якутск, миновали заставу и вышли к слободе с северо-западной стороны. Невдалеке замаячили смутные очертания окраинных домов. Тишь, глушь, темень, даже собаки, которые обычно всю ночь ведут ленивый перебрёх, в этот раз молчали — мороз утихомирил даже их.

— Бу… — показал Аргылов в сторону темнеющих домов подошедшему к нему толстяку офицеру.

— Хорошо. Рота-а, в цепь! — полушёпотом скомандовал тот.

Белые призраки растянулись в широкую дугу, затем взяли винтовки наперевес, молча двинулись к деревне и через несколько минут исчезли во тьме. Тишина оставалась прежняя, лишь самое чуткое ухо могло бы уловить удаляющийся шорох скользящих лыж, редкий заглушаемый кашель какого-нибудь простудившегося да бряцание оружия. Толстый военный последовал за своими людьми, даже не оглянувшись на Аргылова.

Едва он скрылся, Аргылов решительно повернул упряжку назад, бросился в нарты и взмахнул кюряем. Олени рванули с места, лёгкие нарты полетели, едва касаясь земли. То по тропинке, то по снежному целику довольно долго мчался он так, не давая передышки оленям, то и дело погоняя их то кюряем, то ньегу: скорее, как можно скорее и дальше отъехать от этого страшного места. Он сделал всё, что требовалось от него, в этом убедился сам господин полковник. Другим же людям, особенно слободским, этого знать нельзя! Переменится власть или не переменится — в любом случае лучше, если никто не будет знать, что именно он был проводником белого отряда, напавшего на Амгу. Такие дела надо обделывать скрытно: завёл пружину, подстроил дело и улепётывай.

Аргылов остановил оленей и, приподняв наушники шапки, прислушался. Царила прежняя глухая тишина. Что-то долго они идут… Хитрые черти, всё дивился и никак не мог надивиться Аргылов. Надо же догадаться натянуть на себя белые матерчатые дохи! Опытные вояки! Храбрые к тому же: человек даже к уткам подбирается крадучись, а эти верзилы, каждый под печатную сажень, идут в полный рост. Красные небось дрыхнут, знать ничего не зная. Спите, голубчики, спите! Сейчас вас, сукиных сынов, будут брать тёпленькими, в чём мать родила, да откручивать головы, как утятам.

И тут действительно, положив конец нетерпеливому ожиданию Аргылова, со стороны слободы донёсся сначала яростный брёх собак, потом несколько одиночных выстрелов, а следом за ними — сплошной слитный треск ружейного боя. Когда на этом чуть приглушённом из-за расстояния фоне отчётливо зататакал пулемёт, Аргылов, очнувшись, вновь ударил по оленям и помчался пуще напрямик, не выбирая уже, где дорога, где целик. Чуя опасность, взбудораженные олени и без понуканий рвались вперёд. Распалённый не менее животных этой бешеной скачкой, Аргылов всё же успел заметить, что олени вынесли нарты на почтовый тракт. На полном скаку он успел также разглядеть сотни оленей, на которых белые приехали сюда давеча. Полковника и его людей не было — значит, тоже уже там, в слободе.

— Атаас, отдай оленей! — откуда-то сбоку донёсся крик каюра.

Аргылов промчался мимо: кукиш с золой под нос тебе, а не оленей. Всякий голодранец-хамначчит будет мне говорить: «атаас». Посмей только преследовать — получишь кюряем в лоб!

Прошло уже время достаточное, чтобы выкурить две трубки табаку. Лёгкие нарты летели безостановочно, но звуки боя позади ещё не утихли. «Так скрытно подошли, но что-то долго не могут справиться», — с тревогой подумал Аргылов.

На поляне за островком леса, считая себя уже вне опасности, расслабившийся Аргылов неожиданно вылетел из нарт, подброшенный на ухабистом раскате. Спасло его то, что он предусмотрительно намотал ременный повод на руку: протащив старика волоком, олени вынуждены были свернуть на глубокий придорожный снег и остановиться.

Аргылов с трудом поднялся, отряхнулся, передохнул и, обдумав происшедшее, решил, что всё обошлось хорошо, улепетнул он удачно. А бой в стороне Амги продолжался. Тихо стало, лишь когда Аргылов подъехал к самому дому: то ли вправду бой утих, то ли стал не слышен из-за дальности.

Не останавливаясь возле двора, Аргылов сразу же повёл оленей за хотон, на скотный двор. Что с ними делать? Оставишь при себе, хлопот не оберёшься: чего доброго, заявится к нему этот «атаас», станет требовать своих оленей да разболтает потом. Лучше он их сейчас же… Знать не знаю никаких твоих оленей, ни тебя самого, ничего не видел, ничего не слышал.

В доме он с трудом, пинками растолкал Суонду, велел одеться, и они вместе вышли за хотон. Здесь Аргылов подвёл одного из оленей и протянул Суонде захваченный в доме топор.

— Бей!

Тот недоумённо повертел топор в руках и поднял на хозяина умоляющий взгляд:

— Ы-ы-ы?!

— Бей в лоб, тебе говорят!

Суонда выронил топор и попятился.

Тогда Аргылов обмотал вокруг столба изгороди ременный повод оленя, схватил топор и изо всей силы ахнул им животное в лоб. Взметнув ветвистые рога, красавец олень постоял некоторое время как бы удивлённый, затем упал на передние ноги и ткнулся мордой в снег.

Глава четырнадцатая

Задолго до рассвета Соболев проснулся от сильного стука в дверь и машинальным движением выхватил из-под подушки браунинг.

— Кто там?

— Красноармеец Сычев, вестовой военкома.

— Чего надо?

— Товарищ командир, вас немедленно вызывают.

— Меня одного?

— Всех сотрудников.

— Хорошо. Сейчас приду.

Стараясь унять сердцебиение, Соболев некоторое время ещё лежал, закрыв глаза. Что бы такое могло стрястись? Соболев остановился на том, что это обычная ночная тревога, не спеша оделся, попил остывшего чаю и пошёл к себе в военкомат.

Его сослуживец и сосед по комнате Курбатов был уже на месте. Мрачно ссутулясь, он сосредоточенно рылся в своей полевой сумке.

— Что случилось, товарищ Курбатов?

— Вы ещё не слыхали? Прошлой ночью пепеляевцы овладели Амгинской слободой. Точнее — передовой батальон полковника Рейнгардта.

— Взяли Амгу?

Соболев был ошеломлён. Пала Амга… Как это случилось быстро! Рейнгардт… Полковник Рейнгардт…

— А что с отрядом Суторихина?

— Не знаю, — засовывая обратно в полевую сумку свои бумаги, буркнул Курбатов. — Сейчас у военкома совещание.

Совещание было кратким. Военком Рубин, разглаживая бритую голову, рассказал о вчерашнем ночном событии. Амга имела все возможности держать длительную оборону: бойцов хватало, вооружение было хорошим, боеприпасов достаточно. Но командир гарнизона Суторихин потерял бдительность, не сумел обеспечить хорошую разведку, не выставил дозоры и заставы на нужных направлениях. Застигнутый врасплох, красный гарнизон не смог дать отпора и оказался вынужденным попросту бежать. Сколько наших прорвалось — ещё неизвестно, есть сведения, что много красноармейцев попало в плен.

На сотрудников военкомата возложена обязанность по скорейшему обучению новых воинских частей, обеспечению их вооружением и боеприпасами. Якутск объявлен на осадном положении, город разделён на пять оборонительных районов. На строительство укреплений объявлена мобилизация всего трудоспособного населения и всех транспортных средств. Соболев получил назначение на южный участок обороны: от прежней радиостанции до церкви Богородицы. Затем приказано было всем сейчас же разойтись по своим участкам и уже к вечеру представить в штаб проекты укреплений.


После ареста Аргылова Соболев обрёл некоторое спокойствие: войско генерала Пепеляева находилось, по слухам, где-то очень далеко, в окраинных районах, до Якутска пепеляевцы могли и не дойти. Так хотелось думать Соболеву, и он так думал, подвёрстывая факты к этой своей надежде. И в самом деле, на востоке вплоть до Охотского моря и в окрестных улусах развелось нынче бог знает сколько белых отрядов, да только все они были или разгромлены, или распались сами. Почему дружину Пепеляева должна была миновать эта же участь? Ведь изо дня в день все повторяли одно и то же: поход генерала Пепеляева есть авантюра и, как всякая авантюра, заранее обречён на провал. Как было не поверить в это? А на деле выходит иначе. Пала Амга… Может, и правда у генерала большие силы? Нешуточное это дело — в пору самых лютых морозов, по бездорожью, пустынными пространствами в тысячи вёрст, по снежной целине да через несколько горных перевалов пройти с обозами до Амги и с ходу, с маху захватить её! Смело! Очень смело! Полковник Рейнгардт — хитрая лиса, без трезвого расчёта он не примкнул бы к ним.

Если от побережья Охотского моря через дикий хребет Джугджур они дошли до Амги, то около двухсот вёрст от Амги до Якутска для них вроде прогулки. И ни одного крупного красного отряда на пути — это Соболев знал. Теперь, когда всё обернулось вопреки ожиданиям, Соболев стал размышлять, укладывая факты, ему известные, в некую систему.

Запомнился Соболеву радостный день 29 июля 1922 года, когда половина населения Якутска явилась на берег Лены проводить в дальний путь два красных экспедиционных отряда, отправившихся на трёх стареньких чадящих пароходишках, один из которых назывался «Соболь» (это Соболев не мог не запомнить), а два других — «Диктатор» и «Революционный». Шлёпая плицами, пароходики отдалили и медленно поплыли вниз по Лене. Грянула песня с реки, а здесь, на берегу, полоскались на ветру красные флаги, летели вверх фуражки и гремело «ура». Всё это вместе произвело на Соболева впечатление не только общего, но, как ни странно было ему, собственного обновления. Помнится, он тогда похвалил сам себя за благоразумие: повинился перед Советской властью, прощён, теперь работай честно, служи… Чувство это было устойчиво в нём, хотя пароходишки с молодыми красноармейцами ушли далеко и скрылись.

Куда же ушли они? Два отряда были отправлены на побережье Охотского моря в порт Аян и в Охотск, куда к этому времени стягивались остатки разгромленных белых отрядов есаула Бочкарёва и «командарма» Васьки Коробейникова. Преследование с целью окончательного его разгрома — разве это могло бы вызвать какое-либо сомнение в целесообразности операции? Близился час окончательной и безраздельной победы — разве не радость жить в ожидании этого часа?

Как узнал потом Соболев, вскоре после отправки пароходов пришло, а затем было подтверждено сообщение о походе Пепеляева.

Один из этих двух отрядов, так никого и не настигнув, больше двух месяцев просидел в глухом местечке Алах-Юнь, не в силах двигаться из-за осеннего бездорожья, из-за отсутствия тёплой одежды и продовольствия, из-за транспорта, наконец, так как лошади и олени были все съедены. Пепеляев в это время высадился с войсками в Аяне, соединился с остатками разбитых белых отрядов, дошёл до Нелькана. Боеспособный же недавно отряд сидел как в западне, дожидаясь установления зимней дороги и транспорта из Якутска. Теперь вот пала Амга. Не что-нибудь, Амга, ключевой пункт на пути к Якутску! Не благодушием ли было предполагать, что Пепеляев не двинется дальше Нелькана и что его поход не представляет собою серьёзной военной угрозы? Пепеляев не стал отсиживаться в Нелькане. И вот теперь Амга… Этот Суторихин, говорят, убежал чуть ли не в подштанниках, бросив свой гарнизон. Вот и служи таким!

Ядрёный мороз бодрил Соболева, шёл он споро, и стало ему жалко, что вот-вот он придёт на место к церкви Богородицы, начнутся его дела — и останется недостроенной его «система». Ну какие ещё факты остались неучтёнными? Ведь это же очень важно для него, это ведь так серьёзно — принять решение! «Амга пала… Амга пала…» — повторял он про себя уже машинально. Это был сигнал для него. Только к чему сигнал?

Соболеву однажды пришлось побывать в Амге. Это небольшое селение он хорошо рассмотрел глазом военного: расположено чуть на взгорье, очень удобно для обороны. Одно плохо: растянуто с запада на восток. Круговая оборона такого пункта требует много сил на постройку укреплений, большое количество людей и вооружения. Соболеву ещё тогда подумалось, что в случае обороны целесообразнее заранее оставить неукреплённой западную часть села и сосредоточить все силы на восточной половине, где есть больница с большим запасом льда, два продовольственных склада, церковь могла бы послужить хорошим наблюдательным пунктом, а могильные плиты прилегающего к церкви погоста — хорошим материалом для укреплений.

Как оно там было? Догадались ли именно так построить оборону или растянули её вкруговую? Впрочем, какое это имеет значение сейчас, когда всё равно Амга пала?

И ещё одно припомнилось Соболеву: его недавно уязвило известие о том, что мелкие гарнизоны из Амги, куда они были на время стянуты, приказано было вернуть в прежние пункты. Это уязвило его потому, что на всех оперативных совещаниях, где приходилось быть, он только и знал, что твердил: не распылять силы, а концентрировать, не разбрасывать, а сжимать в кулак. С ним не спорили, но всё оставалось по-прежнему: в Абаге, Арылахе, в усадьбе Борисова стояли игрушечные гарнизоны по нескольку десятков человек каждый. «Наконец-то образумились, догадались их стянуть в Амгу», — подумалось ему, как вдруг приходит известие об этом приказе — вернуть гарнизоны в прежние места. Когда же это было? Боже праведный, да неужто позавчера? Неужто первого февраля?

«Так вот оно, милостивые государи, господа стратеги, — думал Соболев, — за три-четыре дня до нападения на ключевой стратегический пункт вы выводите из гарнизона около сотни бойцов, а ровно за день до нападения вопреки неоднократным (моим — с удовлетворением отметил про себя Соболев) предупреждениям вы выводите ещё не менее сотни. Не слишком ли странное стечение обстоятельств?»

Итак, система завершилась. Она представилась Соболеву безукоризненно законченной, будто шедевр искусства или научная концепция. А сводилась она в общем-то к простому суждению: он, Соболев, служит людям, которые, сколько бы ни распевали «мы наш, мы новый мир построим», ничего не построят, а только разрушат всё, что было до них. А жить на развалинах Соболев был не намерен.

Жаль только, что, при всей завершённости, системе недоставало какого-то последнего штриха, подобно тому, как его недостаёт портрету, дабы лицо на нем ожило, или симфонии, которой недостаёт последнего завершающего аккорда.

В этой творческой нужде, сами того не зная, помогли Соболеву двое якутов-добровольцев, двое парней лет восемнадцати или чуть поболе. Соболев поднимался на крутой взлобок, а те, нищенски одетые, с винтовками на ремнях вниз дулами, заливаясь радостным смехом, катились вниз: один на подошвах своих облезлых торбасов, а другой — попросту на заднице, чертя снег дулом винтовки. Оба были так беззаботны и веселы, будто собрались не на войну, а на хороводный осуохай, на кумысное пиршество. Уже поднявшись наверх, Соболев ещё раз оглянулся на них. Весь облепленный снегом, один из них барахтался в сугробе, а второй молодым козлёнком прыгал возле товарища и хохотал во всё горло…

«Оборванцы! Дикари! — брезгливо отвернулся Соболев. — Вот они, красные бойцы, — ни рыла у них, ни ума! Идут, как на уток, — винтовки дулами вниз. Дурачьё!»

В поражении вот такого воинства Соболев теперь уже не сомневался. Но вместе с этой уверенностью явилась и тревога: заняв город, пепеляевцы предъявят счёт и ему: он выдал чекистам их эмиссара и не выполнил ни одного их задания. Тот же Рейнгардт, с которым он был в полуприятельских отношениях, предаст его суду. А он, Соболев, хорошо знает, что за суд у белых: они-то не станут, как чекисты, допрашивать, вести следствие, искать свидетелей, обращаться в трибунал. Изобьют до полусмерти, вывылокут во двор и шлёпнут.

«…Ждите. Мы прибудем. Как нас встречать — о том поведает податель сего письма», — писал ему Рейнгардт.

«Как нас встречать…» Соболеву стало неуютно и зябко до дрожи. «Ждите. Мы прибудем». Слава богу, Аргылов тут уже не помеха, его теперь наверняка расстреляли. Но останутся документы! Пепеляевцы по обычаю белых постараются прежде всего завладеть документами Чека. А там его донос и все показания. И ещё: наверняка белые заслали сюда не одного Аргылова. Кто-нибудь ещё из их лазутчиков небось издавна наблюдает — кто как себя ведёт и кто что из себя представляет. Как их «встречать» — не знал этого Соболев! Зато он подлинно знал, как «встретят» его они: к стенке! Только-то и дел…

Тут решительность совсем покинула Эраста Константиновича. Он осознал себя в положении человека, загнанного в глубокую нору: ни у красных теперь служить ему нельзя, ни у белых. Ему бы сейчас поразмыслить не торопясь, и тогда, может, пришла бы в голову светлая мысль вроде той, как в прошлый раз, когда он был готов уже нажать на спуск своего браунинга. Но именно в этот момент внезапного отчаяния он подошёл наконец к старому зданию бывшей радиостанции. С этого места до белеющей на изрядном удалении церкви Пресвятой Богородицы простирался будущий участок обороны, забота о надёжности которого была возложена на него, человека, озабоченного лишь тем, как спастись самому.

Такой протяжённый участок чем укрепишь? Где взять столько балбахов, если кроме них, этого презренного мёрзлого навоза, нет никаких подручных средств? Где взять столько огневых средств? А главное, кто будет оборонять этот участок — сотня вот тех, сопливых туземцев в торбасах, которые и винтовку-то по-военному не умеют носить? А белые между тем как попрут — их не остановишь. Вон оттуда они двинутся…

Соболев долго стоял в раздумье и глядел в сторону гор за рекой.


К условленному времени Соболев сдал составленный им проект и вскоре был вызван к военкому.

— Товарищ военком, по вашему приказанию…

— Присаживайтесь, Эраст Константинович! — военком Рубин привстал и жестом показал на придвинутый к столу стул. — Проект я видел. Отлично составлен.

— Рад стараться…

— Ладно, ладно! — вновь усадил вскочившего было Соболева военком и сел рядом. — Эраст Константинович, обстановку вы хорошо знаете. Нам требуется немедленно, в эти же дни провести тщательную инспекцию всех гарнизонов, расквартированных в сёлах на том берегу, — в Павловске и Маинцах. Если мы не примем безотлагательных мер, нас и тут может постичь печальная участь амгинцев. В те места мы решили послать наиболее авторитетного нашего представителя, и я остановился на вашей кандидатуре, Эраст Константинович. Ладно-ладно, сидите. Как военному специалисту, вам надлежит провести тщательную проверку боевого состояния гарнизонов и их подготовленности к отражению нападения белых. Через трое суток, в двенадцать часов дня об итогах командировки подадите мне рапорт.

— Слушаюсь!

— Ещё одно обстоятельство, Эраст Константинович. Командование вооружёнными силами республики разработало и утвердило план военных операций против войск Пепеляева. Дальнейшая наша деятельность должна идти согласно этому плану. Во время своей инспекционной поездки вы также должны руководствоваться требованиями того же плана. — Рубин поднялся и из старого, с облезшей краской сейфа достал тоненькую папку. — Не считаю нужным подчёркивать особую секретность этого документа. Идите сейчас к себе, запритесь и внимательно ознакомьтесь. Когда кончите, верните мне.

— Слушаюсь, товарищ военком!

Зайдя к себе и дважды повернув ключ, Соболев так и бросился к столу. Сначала он жадно пробежал глазами всё разом, затем внимательно стал читать четыре отпечатанных на машинке листа. Ага, так и есть, фантазии у вас на большее не хватило!

До сих пор Соболев был уверен, что красные отряды перехватят войска Пепеляева ещё на далёких подступах к Якутску и завяжут бои на удобных для себя позициях. Эту меру диктовала сама создавшаяся обстановка. Красные в этом случае хотя и не одержали бы решительной победы, зато нанесли бы значительный урон и истощили в многочисленных схватках генеральскую дружину, сильно изнурённую дальним походом. А эти вояки избрали иной путь, самый бесперспективный: они обрекли себя на пассивную оборону. План предписывал все силы собрать в один мощный кулак и сосредоточиться в Якутске. Всем гарнизонам приказано было в сжатые сроки стянуться в Якутск, чтобы не давать противнику возможности разбивать отряды поодиночке. После возвращения из Петропавловского отряда Строда гарнизоны Павловска и Маинцев также должны были вернуться в Якутск. Столица республики должна была превратиться в неприступную крепость и стоять насмерть до подхода новых частей из Иркутска.

Дур-раки! Бездари! Когда нужно сосредоточить силы, они их распыляют. А когда нужна совсем другая тактика, они трусливо прячутся за свои вонючие балбахи! Сидите же и дожидайтесь своего Строда! После падения Амги отряд Строда фактически отрезан от своих. Сейчас этот отряд уже наверняка уничтожен. Как видно, разгром Амгинского гарнизона подействовал на них парализующе, совсем перестали соображать — отказались от активных боевых действий против Пепеляева, решили не выступать навстречу ему. Это, прямо говоря, равно самоубийству. Пепеляев расправится с ними задолго до подхода частей из Иркутска. К тому же части, поспешающие на выручку Якутску, наверняка постигнет судьба отряда Каландаришвили.

«Чувствуете близкий конец, засуетились», — злорадно подумал Соболев и о Рубине самом, который прежде на него косился, даже повышал голос. Сухой, как чёрствый сухарь, он ни с того ни с сего стал необычайно ласков. Вот как быстро перелицевался!

Ну, да чёрт с ним! Остаётся проанализировать создавшуюся ситуацию. Первое: есть ли у военкома помимо явного лицемерия хоть доля истинного доверия ко мне, к Соболеву? Почему именно меня он посылает в эту инспекторскую командировку? Тут всё просто: некого послать, все сотрудники уже разосланы. Второе: почему военком доверил мне секретный документ? Такой шаг он не имеет права делать без согласования с Чека. Значит, когда Аргылов признался, что передал мне письмо Рейнгардта, а я наотрез отрёкся, поверили всё же мне, а не ему. Почему? Наверное, во-первых, зверски яростное и наглое поведение Аргылова само собой наводило на мысль о мести за выдачу, о клевете, провокации с его стороны. Аргылов явно расстрелян уже, в этом нет сомнения. Во-вторых, человек, выдавший Чека тайного агента Пепеляева и одновременно сам с Пепеляевым каким-то образом связанный, — это слишком уж не логично. Значит, пока будем считать, что всё в порядке.

Да, документ важный. Узнал бы о нём Пепеляев! Не опасаясь, что красные выйдут с боем навстречу, он дал бы отдохнуть войскам и, основательно подготовившись, набрав дополнительно солдат, с полной уверенностью в успехе штурмовал бы Якутск. Более того, зная этот план, он мог бы подстеречь в засадах все подступающие к Якутску отряды. А если так…

Тут сердце Соболева сильно забилось, а в голове у него мелькнула дерзкая мысль: он сам доложит генералу Пепеляеву об этом плане! Этим шагом окупалось бы всё — и выдача Аргылова, и другие его прегрешения. Почему бы не сказать, например, что Аргылов стал представлять собой опасность для выполнения заданий и его пришлось убрать! В такой ситуации за своевременную ликвидацию Аргылова он может даже получить поощрение…

Хотя бы вкратце переписать! — спохватился Соболев и рукой, дрожащей от возбуждения и спешки, стал быстро переписывать, пока не переписал все четыре страницы слово в слово. Затем драгоценные листки он спрятал в книгу, запер в ящике стола, чуть успокоился и пошёл к военкому. У того оказался посетитель, Соболеву пришлось немного подождать, и, ожидая, пока посетитель выйдет, он ещё более успокоился.

— Подождал, чтобы вам не мешать. — Он вошёл и протянул военкому папку.

— Хорошо, — сказал Рубин, отпирая и опять запирая сейф. — Утром выезжайте. К восьми дежурный пришлёт за вами ямщика. Вот ваше удостоверение. Отряд Строда, как только вернётся, быстро должен идти сюда, в город. Будьте требовательны, послаблений не допускайте. Пусть все учтут суровый амгинский урок. Через три дня в полдень жду вас. Начальники гарнизонов о вашем выезде предупреждены. Желаю успешной поездки!

Рубин протянул для пожатия свою волосатую ручищу.

— Спасибо! — вполне искренне поблагодарил Соболев.


Наутро Соболев выехал в командировку за Лену, в восточные гарнизоны.

Глава пятнадцатая

По сторонам узенькой дороги до полнеба поднимались лиственницы, всё живое попряталось, на свежевыпавшем снегу нигде ни следа, даже обычных во всякое время заячьих набродов. Нехотя тащил сани мухортенький конь, впереди тяжёлой глыбой застыл Суонда, за ним — Кыча. Подобревший в последнее время отец отпустил её с Суондой, за ним — как за каменной стеной. Ехали они на дальний алас за сеном.

Были счастливые времена, когда лес встречал её птичьим гомоном весной, изобилием ягод летом и осенью, нетронутой свежестью зелени или пышной, как песцовый мех, гладью белейших снегов. Теперь не то. Даже снег не казался Кыче столь белым, как прежде, а тот же лес стоял тяжёл и мрачен, как безысходная дума.

Мысли Кычи были одна другой горше. Теперь, когда сожжено её письмо, и особенно после того, как отец тайно провёл к Амге головной отряд пепеляевцев, как она может доказать свою непричастность к этому? Что сделала она, студентка, пусть и бывшая, в своё время так рвавшаяся в комсомол, — что сделала она, чтобы воспрепятствовать злодейству? Письмо? Какое письмо? Где оно? Так мы и поверили тебе, байской дочке!

Картаво каркнув, пролетел ворон, часто махая крылами. Уже теряясь в дали белесого зимнего неба, он ещё раз каркнул, или прощаясь со случайными попутчиками, или приветствуя там, вдали, каких-либо новых. Кыча отвернулась: всё в жизни только нелепость, как этот ворон в стужу, только жестокость, обман и кровь… Вчера утром мать почему-то стала чистить шубу отца. Кыча подошла поближе и увидела запёкшуюся кровь: «Что это?!» Мать испуганно зашептала: «Грех об отце такое подумать! Это оленья кровь… Он зарезал оленя, которого ему подарили. Ну, те…» Она поверила: отец не так-то прост, чтобы полезть в пекло. А всё же как увидит теперь отца или даже подумает о нём — в глазах та же залитая кровью шуба. Пусть и оленья кровь, а всё же кровь…

Если бы позавчера ей удалось окольной дорогой прискакать в слободу и предупредить красных! О, если бы ей удалось! Тогда с какой бы радостью встретил Томмот весть о её подвиге! Тогда бы однокурсники, — опять запоздало принялась она тешить себя, — тогда бы как охотно признались они в ошибке! Не было бы на свете человека счастливей, чем она. Кто помешал ей? Да вот он, Суонда, сидит перед нею. Изо всей силы Кыча замолотила кулаками в каменную спину Суонды. Тот медленно повернулся и, зачарованно глядя на Кычу, широко осклабился. Она сдержала рвущийся изнутри негодующий крик и упала лицом в колени.

Позавчера ночью, после попыток вырваться из дому, Кыча сказала себе, что больше и не взглянет в его сторону, но уже наутро нарушила слово: услышав ласковый шёпот — «Кыча», она против воли откликнулась на этот зов. А днём, когда она лежала, отвернувшись к стене и плача, к ней тихонько подошла мать: «Чем лежать да горевать, съездила бы с Суондой за сеном».

Вдруг с неожиданной лёгкостью Суонда соскочил с саней и пошёл впереди коня, к чему-то приглядываясь на дороге. Затем он вернулся назад, постоял и, быстро возвратясь, принялся разворачивать лошадь.

— Почему назад, Суонда?

Тот молча показал на человеческий след.

— Что это? Человек прошёл?

Суонда утвердительно кивнул головой.

— Останови. Останови же! Почему ты испугался?

— Он с ружьём… — с трудом выдавил из себя Суонда, показав опять на дорогу.

— Ну и что? Почему бы ему стрелять в нас? Мы ни с кем не воюем. Едем, Суонда! Почему назад, когда уже приехали? Давай за сеном.

Собираясь что-то возразить, Суонда усиленно задышал-замычал, но Кыча не стала дожидаться, пока он разродится словом, а решительно отобрала у Суонды вожжи, завела лошадь на дорогу и ударила кнутом. С полуподнятыми руками и с открытым ртом Суонда остался сидеть на санях, не сопротивляясь.

Как ни близко осталось до запасённого сена, ехать пришлось довольно долго. Плохо наезженная дорога ужом вилась и никак не могла приблизиться к елани, уже просматривающейся невдалеке. Суонда, то и дело наклоняясь с саней и разглядывая дорогу, непроизвольно тянулся взять вожжи, но Кыча всякий раз осекала его взглядом. «Чей же этот след, — размышляла она. — Человек не здешний — незачем местным в такое время пешком шляться по лесу. Обут в валенки… У местного были бы торбаса. Человек вооружён — ясно отпечатывался на снегу приклад ружья. Белый или красный? Из белых, так зачем бы ему скрываться, бродить, выбирая пустынные места, — пошёл бы прямо к своим. Сказывают, после нападения пепеляевцев много красноармейцев убежало из слободы в окрестные леса. Пожалуй, это один из тех…»

Кыча оглянулась на Суонду. Тот был сильно возбуждён, но вырывать вожжи из рук Кычи и повернуть назад не собирался. На развилке Кыча, и сама, как видно, в чём-то не уверенная, остановила коня. Сойдя с саней, Суонда обследовал обе дороги. На правой, которая версты через три привела бы к жилью старика Охоноса-собосута, свежая пороша лежала нетронутой. Следы человека в валенках пошли по левой дороге — туда, куда ехали за сеном. Кыча решительно направила коня влево.

— Ыы-ы-ы! — воспротивился Суонда и, едва успев вскочить на сани, протянул руки к вожжам, но Кыча откинула его руки. Вскоре через деревья опять стала просвечивать елань.

— Кы-ча-а… — с мольбой выдавил из себя Суонда.

Кыча решительно перекинула вожжи из одной руки в другую:

— Не бойся, Суонда!

Следы обрывались у огороженного стога, а за изгородью снежный целик лежал нетронутый. К стогу подъехали осторожно, сойдя с саней, осмотрелись, кругом было тихо. Следы человека шли в обход стога. Не заходя за изгородь, Суонда пошёл было по следам, но, сделав несколько шагов, кинулся обратно и за руку оттащил Кычу, которая уже собралась влезать за ограду.

— Что там?

Суонда кивнул на стог и силой повёл Кычу к саням, но Кыча рывком высвободилась от медвежьей хватки Суонды и прошмыгнула между жердями за изгородь. Суонда кинулся вслед, поймал руками лишь пустоту, полез через изгородь напролом, да застрял, зацепившись поясным ремнём.

Кыча обежала стог и здесь, уже на противоположной стороне его, она увидела дуло винтовки, высунувшееся из стога.

Испуганно вскрикнув, Кыча зажала рот рукой. Сидящий в сене, кажется, ничего не услыхал, потому что дуло ружья не шевельнулось. Кыча сделала один, второй, третий шаг вперёд. Всё оставалось по-прежнему. Тогда она вплотную подобралась к скрывающемуся. Суонда, подойдя, откинул её прочь. Падая, Кыча успела заметить, как, закрывая её от опасности, кинулся, растопырив руки, Суонда. Вид его был безумен.

Следя за дулом винтовки, оба некоторое время постояли молча. Дуло оставалось неподвижным.

— Подойдём ближе, — шепнула Кыча.

Суонда отрицательно затряс головой.

Кыча хотела было прошмыгнуть под раскинутыми руками Суонды, но тот ловко поймал её за шапку. Тут только донёсся из глубины стога невнятный звук.

— Стонет…

Оставив шапку в руках Суонды, Кыча раздвинула сено и увидела красноармейца в ушанке с большой разлапистой матерчатой звездой. Человек, обросший светлой бородой, сидел, откинувшись и засунув приклад винтовки под мышку. Глаза его были закрыты, на задубевших губах запеклась кровь.

Кыча слегка тронула сидящего за рукав полушубка:

— Товарищ…

Потревоженный красноармеец застонал.

— Что будем делать, Суонда?

Выражая свою беспомощность, тот лишь покачал головой.

— Так и бросим? Помрёт же!

Хоть Кыча и напирала на Суонду, но хорошо понимала, что Суонде, если тот и заговорил бы сейчас, предложить было нечего. Как они могут спасти этого человека? Где спрячут? Не везти же в дом к отцу…

— Суонда! — решительно потребовала она.

Тот сдвинул шапку на лоб, стал чесать затылок.

— Охонос дома?

Суонда наклонил голову, подтверждая, что Охонос дома.

— Повезём его туда! Заворачивай коня!

Суонда не шевельнулся: ему не понравилось, что затеяла Кыча. Поняв это, Кыча упала на колени, обняла толстые, как брёвна, ноги Суонды.

— Умоляю тебя, Суонда! Мы не можем его оставить на смерть, это грех великий!

Суонда с усилием сглотнул застрявший в горле комок: Кыча, которую он любил и любит всю жизнь по-отцовски, вот уже третий раз молит его… Третий раз… Ничего не говоря, он проворно наклонился и стал поднимать Кычу.

— Что, Суонда? — снизу вверх взглянула на него Кыча.

Молча кивнув головой в сторону раненого, Суонда с ходу развалил изгородь одним толчком и пошёл к коню.

Не зная, за что взяться, Кыча топталась возле раненого. Тот никак не приходил в себя, лицо его обострилось больше прежнего и стало приобретать мертвенно-землистый оттенок.

Кыча взяла винтовку, Суонда, как маленького, поднял раненого на руки, отнёс в сани, и теперь уже не вдвоём, а втроём они молча поехали.

На развилке дорог Суонда решительно завернул коня в сторону жилья Охоноса-собосута. Три-четыре версты они проехали быстро, и резвый бег взятого в кнуты коня прервали возле самой юрты.

Не обратив внимания на Суонду, повернувшегося к ней с удивлённым лицом, Кыча соскочила с саней и побежала к избе. Дверь снаружи была подпёрта поленом, но это её не остановило, Кыча с размаху распахнула дверь. Скрип промёрзшей в пазах двери оказался ржав и безнадёжен, вроде крика ворона, который встретился им по дороге. Кыча обернулась к Суонде и схватила его за рукав:

— Что это?

Суонда стоял молча, спокойно глядя, как часто-часто отскакивает от тяжёлой колоды порога незахлопнувшаяся дверь.

— Их же нет… Съехали куда? — прошептала Кыча.

Изба, построенная впритык с хонотом, ещё не успела выстыть. По всем признакам, родной очаг хозяева покинули не ранее чем нынешним утром. Не иначе как испугались позавчерашнего боя и ушли на всякий случай от греха подальше, а к людным местам поближе. В смутное время жить в одиночку среди тайги было страшно.

Куда же теперь деться им с раненым на руках? Ничего путного на ум не приходило. Про такое безвыходное положение якуты говорят: приходить, так ямка тебе для столба — влезь-ка в неё; уходить, так горло ступы — вылезь-ка! Глаза девушки остановились на деревянном ожиге, прислоненном к челу камелька. Схватив его, она торопливо разгребала золу. К её радости, оттуда блеснули ещё не погасшие угольки. Кыча протянула ожиг Суонде:

— Разжигай огонь!

Кыча принесла охапку сена, разостлала на топчан, а когда в камельке заплясало пламя, придвинула топчан к камельку.

— Суонда, тащи его сюда!

Видя, что Суонда собирается что-то сказать, Кыча повернула его к двери лицом и подтолкнула:

— Пошевеливайся! Опоздаем с сеном!

Огонь в камельке горел жарко, и скоро в избе стало заметно теплее. Раненого положили на топчан. В сознание он так и не пришёл: то стон, то бред. Там, возле стога, он показался человеком уже в годах, а оказался совсем молоденьким парнем.

Кыча расстегнула пуговицы его полушубка, хотела было снять его, но оказалось, что левая, окровавленная до заскорузлости пола присохла к телу.

После долгой возни ей удалось стянуть с русского валенки. Пальцы его ног были сильно обморожены. Сперва Кыча принялась их растирать, затем Суонда растирал их снегом, но ничего не помогло.

Тем временем закипела вода, отыскали на полочке старую берестяную чашку-кытыя, остудили в ней кипяток и дали раненому попить, но он не мог расцепить сжатые зубы, и пришлось вливать воду в рот по капле. Затем, обмакивая в воду свой головной платок и прикладывая его к присохшим местам, Кыча осторожно отделила от тела раненого сначала полу полушубка, затем гимнастёрку. Оказалось, нижнюю рубашку он разорвал и перевязал себе рану. Задубевшие от крови полоски ткани крепко присохли к ране, Кыча не решилась их трогать. Пуля застряла где-то в теле, выходного отверстия на спине не было. Раненый внезапно открыл глаза.

— Товарищ! — обрадовалась Кыча. — А товарищ!..

Тот беспокойно заметался, из горла его стали вылетать хриплые звуки, будто он давился словами, которые хотел произнести, и вдруг закричал:

— Ма-а-ма!

Кыча положила ему на лоб свой платок:

— Товарищ! А товарищ!

Раненый медленно, будто устало, вытянулся и закрыл глаза. На застывшем лице его продолжали жить только губы. Опалённые внутренним жаром, потрескавшиеся, они еле заметно вздрагивали и шевелились, но никаких слов разобрать было нельзя. Долго ещё не отходила Кыча от раненого, но так ничего и не добилась: он не очнулся.

— Едем домой! Надо взять для перевязки что-нибудь, нужен йод… Вечером ты со мной приедешь сюда? — заторопилась Кыча. — Ах, с отцом-то как же? Он не должен ничего знать. Вечером со мной тебе нельзя… И коня брать нельзя — отец хватится. Сколько здесь будет — не больше кёса? Пойду пешком… У матери как-нибудь отпрошусь… И ты мне тоже не запретишь! Так ведь, Суонда?

Суонда, как всегда, неопределённо пожал плечами и что-то промычал.

Раненого завернули в его полушубок, застегнули все пуговицы, обули в валенки, надели шапку и рукавицы, в камелёк подложили побольше поленьев и, чтобы от случайного уголька не занялось сено под раненым, топчан оттащили от камелька.

— Товарищ, вы слышите меня?.. Я скоро приду. Ждите меня…

Они заехали к стогу, Кыча, торопя Суонду, не дала ему как следует наложить воз.

Обеспокоенный их долгим отсутствием, Аргылов встретил их прямо у сеновала.

— Почему припозднились? Почему так мало сена взяли? Что-нибудь случилось?

Суонда вместо ответа глянул на Кычу.

— Ничего не случилось, — спокойно ответила отцу Кыча, однако не прибавила больше ничего и с независимым видом пошла к дому. Взойдя уже на крыльцо, она оглянулась на Суонду: «Скажет, нет?»


Этот вечер показался Кыче бесконечно долгим. По приезде домой она пошла к матери в хотон и рассказала ей, как нашли они раненого, и чуть ли не в слезах стала умолять помочь. Она прибегла даже к обману, сказав, что с раненым парнем они вместе учились. Мать вначале стала её отговаривать: если узнают, беды не оберёшься. Но видя, что Кыча не отступится и пойдёт на безрассудство, не отпусти её, Ааныс скрепя сердце согласилась. Кыча дала слово, что до рассвета вернётся. Заранее припася йод, чистую материю для перевязки, кое-что из съестного, она всё это припрятала в укромном месте.

Вечерний огонь в камельке стал затухать, тлеющие угли закидали золой, вытяжную трубу заткнули обгорелой кочкой. Люди разошлись спать по своим оронам… Накрывшись с головой одеялом и притворясь спящей, Кыча стала дожидаться, когда заснёт отец.

Как назло, старик долго ворочался с боку на бок. В конце концов, когда у Кычи терпение стало уже истощаться, захрапел. Тогда Кыча тихонько встала, под одеяло положила кое-какую свёрнутую одежду, стараясь, чтоб было похоже издали на спящего человека, поцеловала мать и осторожно на носочках пробралась на чёрную половину дома. Челядь непробудно спала. Схватив заранее припасённый мешочек, Кыча скользнула за дверь.

Была глубокая ночь, бесчисленно высыпали на небе звёзды. Выйдя на опушку леса у дороги, девушка припустилась бегом.

Чем дальше в лес уходила дорога, тем становилось угрюмей. Мрачная, без просвета мгла охватывала со всех сторон, деревья казались чудовищами! Скрип собственных шагов слышался топотом преследователя.

Чуть больше чем через час Кыча добралась до жилья Охоноса-собосута. Но тут, когда она уже достигла изгороди, силы покинули её; ноги совсем отнялись, руки безвольно повисли, перехватило дыхание. Чтобы не упасть, она схватилась за жерди. Повисев на них, она понемногу стала приходить в себя и подняла уже голову, как вдруг из-за леса выплыла луна и, вначале маленькая, не больше колодки ручной наковальни, на глазах стала расти в высоту и вширь, заслоняя собой горизонт. Показалось даже, что она качается, то удаляясь, то приближаясь вплотную.

— А-а-ай!

Закрыв лицо руками, Кыча опять приникла к изгороди, стараясь не видеть того, что на неё надвигалось. Но ничего не произошло. Она подождала ещё, и опять ничего… Всё оставалось по-прежнему. Кыча решительно оттолкнулась от изгороди, подошла к избе и распахнула дверь.

— Товарищ!..

Звук собственного голоса в тёмной избе отдался в дальнем углу смежного пустого хотона.

Кыча разгребла тлеющие угли, подбросила поленьев, и сухое смольё быстро занялось, ярко осветив убогое покинутое жилище.

Раненый по-прежнему был в забытьи. В такт короткому затруднённому дыханию шевелилась его светлая борода. По-видимому, он так и не приходил в сознание. Кыча подтащила топчан поближе к камельку.

— Товарищ!

Он не слышал. На искусанных в беспамятстве и опухших губах осел белый налёт, запавшие глаза ушли далеко в глубь глазниц. Упав возле топчана на колени, Кыча с отчаянной верой в невозможное стала звать его:

— Товарищ! Милый!.. Ну, открой же глаза! Скажи хоть слово!

Раненый не откликался.

Старик Аргылов тем временем внезапно, как от толчка, проснулся, открыл глаза. Сквозь сон ему послышались на дворе чьи-то шаги. Впрочем, ничего подозрительного не оказалось, было тихо. Во все носовые завёртки храпел Суонда, да изредка постреливала ледяная обмазка дома. Послышалось… Старик перевернулся на другой бок и укрылся одеялом с головой. Вызывая сон, он стал нарочно зевать — не помогло, попробовал по-сонному захрапеть — тоже без пользы. Сон покинул его окончательно, что за напасть! Однако что это всё-таки ему послышалось?

У Аргылова была лишь одна мысль: Валерий. Зная о приговоре, старик всё равно не переставал ждать его. Днём ли, заслышав дальний скрип саней, он невольно настораживался: а вдруг… Ночью ли, как сейчас, проснувшись от малейшего шума, он опять молил судьбу: а может…

Белые похвастались ему, что через несколько дней займут Якутск и вырвут из лап чекистов его Валерия, да только не видно, чтобы они спешили. Вроде бы дожидаются, когда с главными силами подойдёт сам генерал, только вот когда соблаговолит он прибыть — вилами по воде писано. Лишусь сына — вроде бы и не жил. Дочь? Э, что дочь! Всё у неё наперекор, всё назло. Хоть вот сегодня: «Ничего с нами не случилось…» И ни слова больше. Что-то, однако, лица у них были какие-то особенные…

Аргылов продолжал вертеться; ему одинаково неудобно было и на правом боку и на левом. Попробовал лежать на спине — ещё хуже. Что же всё-таки его взбудоражило? Померещилось? Нет, шаги слышались явно… Старик решительно встал, на ощупь добрался к печке, нашёл свои торбаса, двинулся к чуланчику и, приоткрыв дверь, вгляделся: спят… Аргылов выбрался во двор облегчиться. Было где-то за полночь. Пар дыхания шипел, замерзая на лету. В черноте неба завис небольшим рожком ущербный, на исходе, месяц.

Что же всё-таки его разбудило? — продолжал он думать под одеялом. Иметь острый слух иногда бывает обременительно: забеспокоишься, заслышав что-нибудь, в большинстве случаев оказывается пустяк, да и только. Нет, всё-таки давеча он ошибся, надо было расспросить их построже, что-то не так, неспроста они опоздали. Может, узнали новости о Валерии? Будь вести из добрых, не преминули бы рассказать. А если недобрые? Кыча хотя и не особенно благоволит к брату, однако же родная кровь… Давеча как ни скрывалась, а всё равно видно было, что встревожена. Пожалуй, так оно и есть: слышали что-то и скрывают. Утром надо будет как следует расспросить… Что такое услышали они? Гадай не гадай — всё равно недоброе что-то. Нет, он не выдержит до утра. Эдак в догадках ума лишишься — до утра-то…

Аргылов резко отбросил одеяло и опять направился к чулану.

— Кыча…

Он слегка потеребил край одеяла, но дочь не пошевелилась. Тогда Аргылов осторожно откинул одеяло… Не веря глазам, старик поспешно разрыл постель и ахнул: вместо дочери куча тряпья!

— Сатана, дрыхнешь? Где дочь? Где, я тебя спрашиваю?

Ааныс подобрала сброшенное мужем одеяло и опять накрылась им.

— Ка-кая дочь?

— Сколько у тебя дочерей, стерва?

— Не-не знаю…

— Как так не знаешь? Говори, куда она ушла!

Схватив жену за локти, Аргылов заставил её сесть на постели.

— Не-не знаю…

— Сатанинское отродье!..

Старик с силой отбросил жену к стенке и кинулся в переднюю, свалив на пути скамейку.

— Подымайся, мешок с мясом! — Он сорвал с Суонды одеяло.

Заполошный крик хозяина до Суонды не дошёл — он захрапел пуще прежнего.

— Чурбан, проснись же! — Хозяин схватил хамначчита за волосы и стал мотать его голову из стороны в сторону. — Тьфу, собака!

С трудом заставив сесть его на постели, старик крикнул ему прямо в ухо:

— Дуралей, где Кыча? Куда она подевалась?

Но тут на Суонду напала судорожная зевота — зевал он очень долго, понемногу стал приходить в себя и, увидев хозяина перед собой в одном исподнем, удивлённо взмыкнул.

Аргылов неожиданно вкрадчивым и задушевным голосом шепнул в ухо Суонде:

— Кыча наша попала в беду…

Как от укола шипом, Суонда резко повернулся к Аргылову:

— Ы-ы-ы!

— Ну, долго ещё будешь чухаться? Одевайся!

Они вышли во двор, и скоро по дороге к жилью Охоноса-собосута резво застучали копыта.


Кыча покормила раненого, понемногу, по ложечке вливая ему в рот разогретое молоко и жидкий суп. К её радости, тот исправно глотал, хотя всё время оставался с закрытыми глазами и ни на что не откликался. А Кыча говорила без умолку, чтобы дозваться его, но скорее — для себя. Собственный голос придавал уверенности. Ей казалось, что едва она замолчит, тут же надвинется какая-нибудь беда.

— Вот мы и поели, попили… А теперь осмотрим рану — как она там? Я с собой захватила йоду. Потом перевяжем. Ладно? А вы потерпите. Скоро придут красные, вас положат в больницу, и вы поправитесь. Вы обо мне будете помнить? Встретите меня в Якутске на улице… Нет, лучше придёте к нам в педтехникум… У нас там хорошие ребята… Ой, старая перевязка присохла к ране! Придётся отмачивать… Ну ничего, тёплой воды у нас много.

С головой уйдя в хлопоты, Кыча не расслышала, как подъехали на санях и во дворе заскрипели по снегу чьи-то шаги. Рывком отворилась дверь, и вошёл разъярённый отец. Выронив из рук кыйтыя с тёплой водой, ещё не зная, что делать, она бессознательно кинулась к нарам, где у стены стояла винтовка раненого, уже протянула руку, чтобы схватить винтовку, как на неё обрушился удар, и Кыча упала, больно ударившись головой о топчан.

— Чего там застыл истуканом? Вынеси этого человека и брось в сани!

Суонда, не рассуждая, так же легко, как в прошлый раз, взял раненого, завернул в полушубок и понёс к выходу.

— Не трогайте его! Не трогайте! — Кыча вскочила и стремглав кинулась к двери.

Аргылов перехватил дочь. Не помня себя от горя и гнева, Кыча забилась в цепких руках отца.

— Опять застыл, дурень! Пригвоздили тебя, что ли?

— Суон-да-а!.. — отчаянно вопила девушка.

Громко стукнула захлопнувшаяся дверь.

— Айа-ка-у! — взревел Аргылов, рывком свалил на пол дочь и схватился за укушенный палец. — Ну погоди уж, зверёныш! С такой дикой и поговорю по-дикому!

Он схватил дочь, насильно надел на неё шубу, нахлобучил шапку, выволок её, упирающуюся, во двор и бросил в сани, рядом с раненым.

— Поезжай!

Сани тронулись, но отец не отпускал её, цепко держал.

— Звери вы! Вам не жаль умирающего человека! Куда вы его везёте! Везите и меня туда же — это я его нашла и укрыла!

Никто ей не ответил. Выбившись из сил, в конце концов умолкла и Кыча. Дальше до самого дома никто из них не проронил ни слова.

Остановились возле ворот.

— Езжай в слободу, — распорядился Аргылов, обращаясь к Суонде. — Сдашь его там…

— Меня тоже! И меня везите туда! — крикнула Кыча, крепко ухватясь обеими руками за передок саней.

— Чего стоишь, дубина?! Поезжай!

Аргылов сдёрнул дочь с саней и толчками погнал её к дому. До смерти перепуганная Ааныс встретила их на пороге. Аргылов в последний раз толкнул дочь, и она с размаху влетела в раскинутые руки матери.

— Дуры! С вашими ли куриными мозгами соваться в такие дела? С чего это вдруг вы души не зачаяли в этом русском? Кто он вам — сын ли, брат? За Бэлерия у вас душа не болит. Я вижу! Заелись на готовом, начали с жиру беситься. С собаками у меня и разговор собачий. Я найду на вас укорот, заставлю ходить по одной половице и дышать в пузырь!

Старик втолкнул жену и дочь в их чулан. А утром следующего дня на чёрной половине дома, где жили хамначчиты, Аргылов велел отгородить небольшой закуток и заточил в него дочь. На дверь этой темницы он повесил тяжёлый замок, а ключ опустил себе в карман.

Глава шестнадцатая

За рекой в Павловске Соболев был уже второй день. Он побывал в окопах, укреплённых балбахами, осмотрел пулемётные гнезда, проверил, где поставлены дозоры и как эти дозоры организованы. Половину второго дня он проверял боевую и политическую подготовку бойцов. Начальнику гарнизона было сделано строгое замечание о нерегулярности политзанятий, после чего, пообедав, он в сопровождении бойца выехал за посёлок, чтобы, как он объявил начальнику гарнизона, лично провести рекогносцировку. Соболев едва дождался этого момента. Вначале на радостях оттого, что удачно выбрался из Якутска, он подумывал, не махнуть ли сразу же на восток, но, успокоившись и поразмыслив, решил быть осмотрительным, не вызывать подозрений. В позапрошлом году бывшие царские офицеры из того же, где и Соболев служил, облвоенкомата сбежали в Усть-Маю да сколотили там белые повстанческие отряды. С тех пор к военспецам красные относятся сдержанно. Во имя той же предусмотрительности он, в соответствии с данным ему предписанием, должен был посетить ещё и Маинский гарнизон, но это было уже сверх всякого терпения, да и рискованно. Хорошо, что начальник гарнизона в Павловске оказался дельный человек, остался руководить работами. А ну, как тот, в Маинцах, бросит всё да увяжется за тобой — поди отвяжись! Нет, задуманное надо осуществить сегодня же. Сегодня…

В лёгкой кошевке Соболев и его провожатый выехали на северо-восток и на окраине деревни, где по глубокому снегу разошлись несколько дорог, чуть приубавили бег.

— Эй, куда барда баар? — спросил сопровождающий Соболева красноармеец-якут, обращая к нему своё улыбающееся лицо.

— А куда ведут эти дороги?

— Бу — Якутск, там — на Тыыллыма, вот — на Хобгума, а этот — прямо Амга…

— Езжай прямо!

Рысью пересекли широкую елань и въехали в лес.

— Есть тут наши посты?

— Да. Вёрст один-два отсюда…

— Поезжай! Посмотрим, как там несут службу…

Дорога оказалась на редкость извилистой, меняла направление едва ли не за каждым деревом и за каждой валежиной. Тут и встречного-то увидишь, только столкнувшись с ним нос к носу. Что и говорить, у дикого народа и дороги дикие.

— Стой!

Ушедший глубоко в себя Соболев очнулся, но схватился не за кобуру пистолета, а за левую полу, куда была зашита та драгоценная бумажка! Эраст Константинович чуть не плюнул с досады на самого себя: так в решающий момент можно попасть впросак…

— Это я, Харитон Халыев! — не останавливаясь, крикнул в ответ возница.

— Стой! Стрелять буду!

— Э, не стреляй, догор! Видишь, это я…

С двух сторон на дорогу выскочили два вооружённых красноармейца — русский и якут.

— Документы!

— Начальник. Приехал из города, — шепнул Халыев дозорному.

— Документы!

— Молодцы! Образец бдительности… — натянуто улыбаясь, похвалил Соболев и протянул своё командировочное удостоверение.

Поочерёдно изучив удостоверение, дозорные вернули его владельцу.

— Харитон, надо слушаться приказов. Сказано тебе «стой!», значит, надо остановиться. Смотри, нарвёшься на выстрел.

— Айыккабын, догор! Уж больно ты сердитый!

— «Айыкка» будешь кричать потом, когда пуля ужалит. Дальше поедете, будьте осторожны: там у нас только один пост.

— От имени командования объявляю вам благодарность!

Соболев пожал руки обоим дозорным. Те, отступив на полшага, вытянулись и взяли под козырёк.

— Загордился, на пост его, видишь, поставили, — погоняя лошадь, бормотал по-якутски Харитон. Затем обратился к Соболеву: — Куда барда баар, табаарыс хамандир?

Соболев махнул рукой вперёд.

— Ладно! — Харитон подстегнул коня вожжами. — Полный вперёд!

«Хорошо бы вот так приехать в самую Амгу! — подумалось Соболеву. — Уговорить бы этого парня! Посулить ему денег, одежды, еды…» Соболев стал наблюдать за кучером. Парень, кажется, с виду лишь прост. Неудивительно, если он окажется агентом Чека. Наверняка ещё и комсомолец. Вот из такой-то зелёной зелени как раз и получаются красные фанатики. Нет, пожалуй, этому довериться нельзя. Лучше подумать, как от него избавиться, и скорее, не доезжая поста. Тогда спросят, почему еду один. Скажу, что провожатые чуть приотстали. Должны поверить: документы-то подлинные. А дальше — надежда на коня.

Когда отъехали настолько, что звук пистолетного выстрела не услышать дозорным ни сзади, ни впереди, Соболев медленно потянулся рукой к кобуре.

— Кх-гм… Кх-гм…

Нарочитый кашель заставил Соболева вскинуть глаза. Он взглянул на кучера и обомлел: по-прежнему, с неизменной улыбкой, выставив напоказ свои кривые зубы, Харитон сидел к нему вполоборота и почему-то держал винтовку на коленях. Дуло винтовки было направлено Соболеву прямо в живот, а палец правой руки Харитона, вынутой из рукавицы, лежал на спусковом крючке. «Вот дикарь!» — мысленно обругал его Соболев и сделал вид, что поправляет на себе портупею. Почему он обернулся к нему? Почему винтовку направил на него, а главное — палец на спусковом крючке?

— Товарищ боец, положите винтовку!

— Нэлэза, табаарыс хамандир! Белэй многа, — возразил Харитон и опять дурацки осклабился. — Ещё барда, табаарыс хамандир?

— Да-да, ещё!

— Ладна. Сат! — не спуская взгляда с Соболева, Харитон понукнул коня.

Впереди замаячил большой алас.

— Сколько ещё осталось до поста?

— Три верста. Кончится там ойур, будет ещё алас. Там ещё ойур, как кончится — пост сразы.

— Можно ли обойти этот пост? — спросил нетерпеливо Соболев и, поняв, что допустил оплошность, тотчас поправился: — Могут ли бандиты незаметно проскочить мимо поста?

— Есть, бар. Один верста суда — есть маленький дорога, — махнул рукой влево Харитон.

— Дорога выходит на тракт?

— Да-да, тракта сапсем билиска. Один кёс, десят верста…

Давая понять, что разговор окончен, Соболев громко крякнул и отвернулся. Кучер, однако, не переменил позы и не погасил свою бессмысленную улыбку. В конце концов, чему этот дикарь улыбается? Он что, издевается? Ну да чёрт с ним совсем! А что, если дозорные последнего поста не позволят ему поехать дальше? Настаивать опасно, могут и задержать. Ну и попал в оборот! Трезво рассуждая, на последнем посту ему появляться нельзя, надо этот пост объехать. И дикаря всё же надо убрать, иначе он не даст поехать объездной дорогой.

Въехали на алас. Дорога петляла меж редких деревьев по северной стороне его, а на южной, совсем недалеко за лесистым мыском, стлался по ветру дым — там стояло чьё-то жильё. Соболев беспокойно заворочался в санях.

— Ноги отсидел… Тесно тут! И давай поедем как-нибудь побыстрей…

— Сани малынкай, ты больсой…

— Слушай, парень, — осенило Соболева. — Ты не мог бы попросить у них, — махнул он в сторону жилья, — второго коня?

— Это мосна! — не переставая улыбаться, отозвался кучер. — Ладына, я — чичас! Я быыстара-быыстара!

— А я тебя подожду вон там за мысом. Там ветра поменьше…

— Ладно, хоросо! Я барда…

Харитон соскочил с саней и, оборачиваясь время от времени, припустился бегом к виднеющемуся невдалеке дому.

Дождавшись, когда кучер добежал до середины аласа, Соболев взял вожжи и стегнул коня. Конь, не успевший ещё устать, пошёл резвой рысью. Соболев ни разу не оглянулся. Он был устремлён только вперёд, ибо на всём, что оставалось у него за плечами, пусть хоть минуту назад, он уже поставил крест. Проскакав лесом версты две, он придержал разгорячённого коня: стоп, развилка… Соболев решительно завернул коня налево, и через несколько минут наезженный тракт скрылся за деревьями. Соболев вздохнул: всё, вырвался! Прежнего Соболева, сотрудника Якутского облвоенкомата и красного командира — этого Соболева больше нет! Начинается с этой поры штабс-капитан Соболев!


Короткий зимний день пролетел — то ли был, то ли не было его. Надвигались сумерки. Соболев ехал уже часа полтора, но почтового тракта всё ещё не было, хотя давно пора бы ему появиться, если обходная дорога, как говорил тот лучезарный дурак, должна вывести на главную. Что бы это могло означать? Дорога часто ветвилась, и каждый раз Соболев выбирал наезженную и широкую колею. Может, где-то он дал маху? Может, от почтового тракта он где-то свернул раньше? Хоть и грызли сомнения, Соболев всё же не осмелился повернуть назад. Его безостановочно гнала вперёд надежда, что тракт обнаружится вот-вот. Но большой дороги всё не было. Соболев испуганно поднял глаза на потемневшее небо с редкими звёздами и понял, что заблудился. Он едет не на северо-восток, как полагалось, а прямо на север. Как же быть? Ехать ли дальше вперёд или повернуть назад? Все-таки лучше проехать вперёд. Ещё немного вперёд…

Сумерки густели от минуты к минуте. Ещё полчаса, и ночь!

Конь опять вынес его на алас. По аласу бугрились огромные в сумерках стога сена. Значит, где-то близко живут люди. Соболев утишил бег коня, а вскоре и сам конь остановился, уткнувшись в городьбу вокруг стога сена: дорога тут кончалась…

Взъярившись, но сейчас взяв себя в шоры, Соболев повернул обратно. Чёрт побери! Сколько времени потеряно зря! Да и конь заметно устал… Надо спешить!

Тот кривозубый наверняка уже поднял тревогу, но дозорный пост их остался далеко, вряд ли догадаются они пуститься в такую даль. Как же всё-таки выбраться на большую дорогу? Надо, видимо, держаться тех дорог, которые идут на юг. Спустился вечер, стало почти совсем темно, а Соболев всё не давал передышки коню. Дорога продолжала дробиться на тропки, а раза два ему пришлось возвращаться вспять, потому что облюбованная им колея, казалось, заворачивала совсем не туда, куда он стремился. Время шло, тьма сгущалась, а дорога наконец, совсем исчезла из глаз. Подобралась ночь, небо стало падать на землю, а затем как-то разом наступила такая кромешная тьма, что не стало ни неба, ни земли, всё слилось: на земле ни искорки, на небе ни звёздочки. В сплошной темноте Соболев стал уже терять всякое представление и о времени и о пространстве. Он ехал то вперёд, то, усомнившись, возвращался и, проехав так немного, сворачивал ещё куда-нибудь вбок. В этом кружении он давно уже потерял, где восток, где запад, но с отчаянным упрямством всё куда-то пробивался, надеясь, что когда-нибудь выйдет на большой тракт. Так он бесконечно ехал, ехал и ехал…

Было глубоко за полночь. Выбившись из сил, лошадь перестала слушаться вожжей, и не помогал даже кнут. Соболев уже совсем потерял всякую надежду, когда едва трусящая лошадь и вовсе остановилась.

Привстав, чтобы хлестнуть коня, Соболев с удивлением увидел перед собой неясное очертание подворья с хозяйственными постройками, а рядом маленькую избёнку. Его окатила волна радости. Пусть неясно ещё, что за люди живут здесь, а всё же люди. Держа наготове пистолет, Соболев осторожно обошёл подворье. На выгоне для скота стояла одна лошадь, признаков военных не видать.

Соболев постучался в дверь. Ответа не последовало, тогда он дёрнул дверь на себя — она оказалась незапертой, — и на него изнутри пахнуло застоявшимся теплом.

— Есть кто-нибудь? — непослушными от мороза губами едва проговорил он. — Кто бар?

— Бар… Бар… — из темноты отозвался старческий голос.

— Кто там? Ким бар?

— Мин… мин…

Подойдя к камельку, невидимый пока хозяин выворотил деревянным ожигом россыпь ещё тлеющих угольков и, наклонившись над шестком, принялся раздувать их. Как бы нехотя вспыхнул огонь и выхватил из темноты длинные свалявшиеся волосы, жидкую бородёнку и костлявое измождённое лицо старика в исподнем бельё. Сухие поленья быстро разгорелись, стало заметно светлее.

— Кто такой будешь? — спросил по-якутски старик, пододвинув в огонь закоптелый чайник, и, стоя в тени, из-под руки, как при солнце, глянул на ночного гостя. Кожа да кости, одежонка на старике висела как на шесте.

— Я… мин… — смешался Соболев и неожиданно для себя самого выпалил: — Мин фамилия — Соболев. Соболев я.

«Почему это я не скрыл свою фамилию? — изумился он. — Впрочем, какая теперь разница!»

— Кыраснай? Белэй?

— Что? — переспросил Соболев и огляделся.

Избёнка была тесной, не жильё, а конура. Стены из грубо отёсанных и вертикально поставленных тонких лесин были черны, углы закуржавели, в узеньких, как бойницы, оконцах вместо стёкол — пластины озёрного льда. Пол земляной, кособокий треногий стол, чурки вместо стульев. В стене за камельком чернел вход в хотон. Оттуда густой волной несло духом навозной жижи. Берлога… Как можно жить в таком ужасе?

— Я красный командир… — запоздало ответил Соболев.

— Кыраснай… Хамандыр? — старик подошёл вплотную к гостю, продолжая вглядываться в него, и тут увидел звезду у него на шапке. — Э-э! Чахчы кыраснай! Тут — сулус! Сулус кыраснай, да! — старик осторожно дотронулся до звезды на шапке и весь расплылся в улыбке. — Пасиба! Улахан пасиба!

— Да-да, я красный… — растерянно повторил Соболев, не понимая, за что благодарит его старик.

— Табаарыс… чай, чай! — стал показывать старик в сторону зашипевшего чайника… — Садыыс…

— Нет, нет. Мин барда…

— Холадына… Чай, чай… Лепески бар.

— Нет, нет. Мин — быстро… Мне надо, как это… ат! А ты проводишь до дороги… Мне ат, ат надо! — Соболев пальцами изобразил бегущего коня и ткнул пальцем старика в грудь. — А ты делай вот так! Эн… — он показал, как правят конём.

— Ладно, сеп! — старик поскрёб в затылке. — Ему нужен конь, как я понял, — сказал он, обернувшись. — Просит меня в проводники. Заблудился… Старуха, я провожу этого человека и сразу вернусь.

— Поезжай… — из-за ситцевой занавески отозвалась старуха. — На большую дорогу не выезжай. Не хочет ли гость поесть?

Теперь из-за занавески появилась и сама хозяйка в надвинутом на глаза платке. Она разлила по чашкам чай, поставила жестяную тарелочку с кусками лепёшки.

— Садыыс, табаарыс. Чай нада, — пригласила она к столу.

— Спасибо!

Застывшими пальцами Соболев осторожно взял чашку, но не донёс до рта, не в силах справиться с отвращением к этой посудине со щербатыми краями, во многих местах по трещинам перехваченной тесемочками из замши. В нос ударил кислый запах, напоминающий запах тальникового отвара или жидкой смолы, но только не аромат чая. Отвращение пересилило жажду, и Соболев для виду поднёс стакан к губам, изобразив, будто отпил глоток. В последние шесть-семь лет Соболев через всё прошёл. Теперь он умеет, где и когда бы ни пришлось, упасть прямо на землю и уснуть, завернувшись в шинель. Может легко прожить несколько суток без маковой росинки во рту, переносить страшные якутские морозы. Но к грязи он так и не привык, хотя и понимал, что в таких условиях быть брезгливым по крайней мере непрактично. Недаром в своё время товарищи подтрунивали над ним: не офицер, а барышня… Э, да ну его, чай этот!

Искоса наблюдая за стариком, спешно собирающимся в дорогу, Соболев успокоился и, чтобы утвердить его в доверии к себе, спросил:

— Эн… фамилия как?

— Мамылия? Мин… — не понял вопроса старик.

— Ты… Как имя? Как это сказать?.. А, вспомнил: аат, аат как?

— А, мин… Тытыгынай! Огонер Тытыгынай.

— Значит, дедушка Тытыгынай. Хорошо. Только быстро! Быстро!

Забывшись, Соболев сделал несколько глотков из чашки и со стуком поставил её на стол. Увидев это, Тытыгынай заторопился ещё больше.

— Я чичас, чичас…

Одевшись, сбегав наружу и опять вернувшись, старик с готовностью доложил, мешая русские слова с якутскими:

— Товарищ, я запряг лошадь. Твой конь останется здесь. Он совсем выбился из сил…

— Да-да… Хорошо, молодец!.. — задремав в тепле и не расслышав толком, что сказал ему старик, воскликнул наугад Соболев.

Они вышли. Темень стояла по-прежнему беспросветная.

Выехали на противоположную сторону елани, впереди смутно вырисовывалась развилка дорог, и Тытыгынай стал заворачивать коня вправо, на дорогу, ведущую на запад.

Соболев схватил старика за руки и показал знаками, что надо свернуть налево.

— Того? — удивился Тытыгынай и повернулся к Соболеву. — Красный суда — пирямо…

— Туда надо… — Соболев продолжал настойчиво показывать на восток. — Я… мин, тракт надо… Большой тракт, улахан…

— Там белэй многа… — Изображая, как там много белых, старик растопырил пальцы обеих рук и потряс ими перед собой.

— Говорю, на тракт надо!.. — Соболев вытащил из кармана пистолет и показал его старику, давая понять, что он вооружён и белых не боится.

Старик молча отвернулся и послал коня через целик влево.

— Хорошо, дедушка! А теперь быстрей, быстрей! Ючугяй!

«У-фф! Кажется, уговорил. Не столько словами, сколько пистолетом, впрочем…» — Соболев усмехнулся.

Ехали долго. Убаюканный покачиванием саней и монотонным пением полозьев, Соболев задремал на мягкой подстилке из сена. Подёрнулись дымкой, затем, отделившись от земли, стали куда-то в сторону уплывать придорожные деревья, потом его укрыло что-то бесформенное, мягкое и увлекло в пустоту…

На крутом повороте сани ударились о дерево, и этот резкий толчок разбудил Соболева. Он продрог, отлежал шею. Кажется, он проспал долго, хотя сколько, определить не смог — как на грех, забыл завести часы. Соболев осмотрелся: ехали по прежней узенькой дороге, по лесу. Может, старик побоялся выехать на тракт и везёт его окольно?

— Эй! Куда барда?

— Онно, — возница махнул рукой вперёд.

— Где тракт? — с подозрением спросил Соболев.

— Онно, — опять махнул старик.

— Тьфу! — Соболев, озлобясь, выругался: — Идиот!

Он сжал в кармане рубчатую рукоятку пистолета, но тут же отпустил её и, не вынимая руки из кармана, подтянул полу шубы. Проделав в подкладке дырочку и покопавшись в ней, Соболев извлёк две монеты, две из десяти — последнего своего капитала. «Вот так, только так… Сейчас очумеет от радости. А порешить ещё успею…»

— Дедушка! А дедушка Тытыгынай! Эн… Золото знаешь? Золото биллэ бар?

Старик отрицательно затряс головой.

— Ах, ты! Как ему объяснить? Золото, золото… Ну, это… монета?

— Э, манньета… — и добавил по-якутски: — Откуда у меня свои монеты могут быть? Видел у других людей.

— Руку дай, руку!

Схватив старика за руку, Соболев стянул с неё рукавицу, на сморщенную ладонь Тытыгыная положил две золотых монеты и с силой зажал его пальцы в кулак.

— Эта — твоя! Твоя монета…

Тытыгынай приблизил к глазам кулак и, разжав пальцы, вгляделся.

— Ноо, старинные, золотые. Царские… — заговорил он по-якутски и попробовал монеты на зуб. — Красный командир носит с собой царские монеты?

Он протянул монеты Соболеву.

— Возьми, возьми! Это — твоя! — отвёл тот руку Тытыгыная. — Монета твоя… ылла, эн надо! Понял? — он ткнул пальцем в грудь старика.

— Э-э, кажется, он мне их даёт. Зачем бы? — Чтобы лучше быть понятым, якутские слова старик стал выговаривать на русский манер: — То-го? Того ми манньеты ылла бар?

— Хорошо, хорошо. Я понял. — Соболев похлопал старика по плечу. — Вези меня в Амгу. Прямо в Амгу. Ладно? Только быстро! Сеп?

— Амга бардаа?

— Приедем в Амгу, я ещё монету дам, — Соболев поводил перед глазами Тытыгыная оставшейся монетой. — Ещё одну монету дам. Сеп?

Старик вздохнул:

— Сеп, сеп…

— Ну и хорошо! Только быстро!

Подстёгнутая лошадь резко зарысила, и замелькали перелески, мысы, поляны и озёра…

Время от времени Соболев продолжал торопить возницу:

— На тракт надо. Быстрей на тракт!

— Сеп, — коротко отвечал ему старик всякий раз.

Так молча проехали они довольно долго. Соболев откинулся на спинку кошевки — конь рысил бодро, Амга была где-то уже близко. Старик этот, к счастью, сговорчивым оказался.

«В самом деле, — думал Соболев, — что выгадает старик, если выдаст меня? Ничего. Попросту уйдут у него из рук золотые монеты. Дикари — они ведь не идеалисты…»

— На тракт, дедушка Тытыгынай! На тракт!

— Ладына, сеп…

Верста, вот ещё одна верста — всё ближе и ближе к цели. Терпение, Эраст Константинович, терпение… Отвлекись, подумай о чём-нибудь постороннем. Гляди-ка, кто это там из дальней жизни твоей выплыл, как из тумана, сверкая двумя рядами пуговиц на куртке? Да ведь это ты сам, Эраст Константинович, гимназист Эрик Соболев. Вон он рвёт с клумбы розы и старается добросить их до открытого окна на втором этаже. Ага, добросил-таки наконец! В открытом окне явилось белое платье, в венчике золотистых волос наклонилась к нему сверху хорошенькая головка. Узнав его, девушка удивлённо округлила лучистые глаза цвета волны… Замутилось видение, будто бы рябью подёрнулось и пропало. Вот так же, как видение, как сон, прошла и безвозвратно канула в вечность золотая пора его юности.

Соболев задремал, приснилось ему что-то мерзкое, и он проснулся, спросонок потеряв представление, где он и почему. Некоторое время он исходил в судорожной зевоте, затем, придя в себя, огляделся. Ехали по какому-то аласу. Кажется, уже светало, темень чуть раздвинулась. И тут, ещё не понимая почему, его охватил безотчётный ужас. Соболев обернулся назад и чуть не вскрикнул: над кромкой далёкого леса чуть обозначилась тонкая полоска рассвета. Вся кровь бросилась ему в голову и как бы оглушила его: рассветало не спереди, а сзади! Сзади! Значит, они ехали не на восток, а на запад!

Соболев вырвал из кармана пистолет и ударил им старика в спину:

— Стой! Назад!

Ни на окрик, ни на удар старик даже не обернулся. Более того, он привстал в санях и дал коню кнута.

— Назад!

Вдруг ясно вспомнилось, как давеча просветлело морщинистое встревоженное вначале лицо Тытыгыная, когда он бережно дотронулся рукой до звезды на шапке Соболева.

— Стой!

Соболев, коротко размахнувшись, ударил старика рукояткой пистолета в шею. Тытыгынай вобрал голову в плечи и пригнулся к передку саней.

Соболев бросился отбирать у него вожжи, старик не отдал. Испуганный конь понёс, забивая лица обоих ошмётками снега и мешая Соболеву выцелить голову старика.

И тут откуда-то совсем близко донеслось:

— Стой!.. Стрелять буду! Стой!

Соболев испуганно поднял залепленную снегом голову и боковым зрением успел схватить: на опушке противоположного леса серыми громадами обозначились дома, поближе выступали контуры оборонительных сооружений и окопов, ему уже знакомых.

— Табаарыс! Бандит! Амга! — отчаянно закричал старик. — Таба-а-рыс!..

Соболев, сжав зубы, направил пистолет в его плоский затылок.

Тытыгынай выпал из саней. Конь, испугавшись выстрела, рванулся вперёд, затем, протащив труп хозяина по глубокому снегу, остановился перед изгородью — сыромятные крепкие вожжи, намотанные на руку Тытыгыная, и завернули коня с дороги на снег.

— Стой! — раздалось совсем рядом.

Соболев соскочил с саней и крупными прыжками бросился к дороге.

— Стрелять буду!

Выбравшись на дорогу, Соболев бросился бежать. Сзади громыхнул выстрел, застучали, приближаясь, копыта коня.

«Схватят! Всё… Конец!..» — в последний раз мелькнуло в сознании Соболева. На бегу он приставил пистолет к виску и нажал на спуск.

Глава семнадцатая

Смутно, как давний сон, помнил Томмот: однажды деревянная кровать на левой половине дома оказалась пустой. Рассказывали, что его отец был удачливый промысловик и уже выбивался в люди: обзавёлся семьёй, построил дом, купил коровёнку. Всё шло к достатку, но тут его подстерегло несчастье — в самые лютые январские морозы, когда обычно охотятся в одиночку, сгорела у него палатка со всеми пожитками. Выбираясь из тайги, отец за несколько суток без еды и без крова тяжело простудился. После этого прожил он всего одно лето…

Сыну он дал имя «Томмот», что означает «Немёрзнущий». Он мечтал, что сын удостоится лучшей доли.

После смерти отца мать перешла жить в избу к одной бедняцкой семье. Хотя камелёк и топили без перерыва, в избе постоянно был холод. Подробности той жизни Томмот нынче успел уже позабыть, только до сих пор ощутимы тот холод да тёплые руки матери, которая его обнимала. «О, бедная моя!» — вспоминал Томмот.

Чтобы не попасть в хамначчиты к баям, она работала изо всех сил. Она боялась, что если станет батрачкой, этой же доли не избежать потом и сыну. Как умудрялась она поспеть всюду — ума не приложить! Всех ближних соседей обшивала она. Это она на ручных жерновах молола им зерно, мяла кожи, обмазывала жидким навозом хотоны, косила сено, рубила и вывозила из леса дрова, пахала землю, готовила кумыс. Только и слышалосьз «Хобороос сумеет», «Хобороос сделает», «Хобороос доставит», «Хобороос принесёт». И не было случая, чтобы хоть раз она отказалась: хватит, устала.

Мать воспитала сына в раннем трудолюбии: к этому подталкивала нужда. Кроме сына, у матери не было никого, кто помог бы ей в работе. Первым из окрестных ребят Томмот взял в руки косу, стал возить и сено, и дрова — таков сиротский удел. У Томмота не было желания большего, чем облегчить ношу матери, и не было для него похвалы выше, чем материнское: «О, мой мужчина!»

У матери была заветная мечта увидеть сына человеком «белого труда», улусным писарем или учителем. Не задумываясь, она истратила последние гроши, залезла в долги, но сына всё-таки отдала в школу.

Окончив первый класс, Томмот на летние каникулы вернулся к матери, а та прежде всего заставила его читать по букварю. Не смея верить тому, что видела и слышала, она молча переводила взгляд то с сына на букварь, то с букваря на сына. Затем взяла она из рук Томмота букварь и заставила прочесть отдельные места на страницах, открытых ею наугад. Сын читал. Тогда мать всплеснула руками: «Мой сынок разумеет грамоте! Он читает книгу!» Не удержавшись, она побежала поделиться радостью к соседям, а потом всем гостям своим только и знала, что рассказывала об успехах сына: «Уже читает! Из букв умеет составлять слова!» И всё упрашивала Томмота угостить гостя книжной мудростью. О, мать, мамочка, дорогая…

Прошлой осенью, провожая его в Якутск на учёбу, она вышла с ним за ворота: «Береги себя, сынок!» Да не убереглась сама — зимой скончалась, бедная. Томмот даже на похороны не успел. К её могиле под старой лиственницей он пришёл только летом: прощай, мама, спасибо тебе за всё…


Скрипнула дверь, и пригревшийся у печки Томмот очнулся от воспоминаний. Ойуров вошёл мрачный, как ночь, не взглянув, сел за свой стол и сейчас же скрылся за облаками табачного дыма.

— Трофим Васильевич! — помолчав, напомнил о себе Томмот. — По вашему заданию я ещё раз допросил Аргылова.

И умолк, видя, что Ойуров не слушает его. Тот был раздосадован чем-то. Вдруг, не сдержавшись, он с маху ударил ладонью по столу.

— Эх, надо было сделать не так! Совсем не так!

Томмот только взглянул на него. Он знал, что Ойурова спрашивать ни о чём не нужно: если надо, скажет сам. Проведя обычным жестом — растопыренными пальцами — по волосам, Ойуров поднялся и набросил на плечи полушубок.

— Неудача у нас вышла, — сказал он Томмоту. — Ты помнишь Соболева, сотрудника военкомата? Тайком добирался к белым в Амгу, а один старик из бедняков обманом привёз его обратно к нам. Убил старика, застрелился сам и оставил нас в дураках. Ах, чёрт…

— Почему же? — не понял Томмот. — Разве Соболев… к белым?..

— Вот именно, должен был обязательно перебежать! Казалось, всё предусмотрели, а сорвалось! — Ойуров бросил свою трубку в коробку из-под монпансье. — А мне выговор. Допустил побег — прошляпил, не допустил — ещё больше прошляпил… Такая наша работа…

Он стал будто бы успокаиваться. Опять взял трубку и опять сунул в рот, даже запел что-то тягучее, похожее на олонхо, и долго глядел в темноту за окном.

— Да-а, продумали всё до мелочей, только ошибка-то не в расчётах, — сказал он наконец. — Упустили из виду такую, с позволения сказать, мелочь, как поворот народа в сторону Советов. Этот старик Тытыгынай многому нас научил! Кто освободил бедноту от кабалы богачей? Кто вчерашнего нищего назвал высоким именем человека? Кто наделил его землёй? Кто вчерашних инородцев поставил вровень с народами? Кто вместо шамана с попом сказал им — развивайте свою культуру? Тут только один ответ — Советская власть. Знать-то мы это знаем… А вот на деле… Да, старик Тытыгынай многому нас научил. Ценою жизни своей научил! Спасибо, старик. Вечная память тебе, а нам наука. — И без всякого перехода повернулся к Чычахову: — Что у тебя?

— По вашему поручению допрашивал опять Аргылова, — повторил Томмот.

— И как?

— Нового ничего не говорит.

— И не скажет, — отмахнулся Ойуров, вынул из ящика стола кипу бумаг и углубился в них. — Ему говорить больше нечего…

— Всё же вёл себя необычно: всё примеривался ко мне… — Томмот нехотя усмехнулся. — Старался выведать у меня о сестре: как я к ней отношусь, она ко мне…

— Да, говорить ему уже нечего… — всё больше углубляясь в свои бумаги и уже плохо слушая собеседника, повторил Ойуров. — Трибунал в помиловании ему отказал. Так что ты сказал?

— Я говорю, примеривается ко мне, прощупывает. И всё почему-то сворачивает на сестру. По его словам, она на него чуть ли не молится. Похвастался, что и отец послушен ему во всём. Удивился, когда я ему сказанул, что сестра твоя, дескать, тоже контра, перебежала к белым, в Амгу. Мне кажется, что он примазывается ко мне, что-то ему от меня надо…

— Куда-куда ты сказал?

— В Амгу… — сочтя себя виноватым, повторил упавшим голосом Томмот.

— Кто… перебежал в Амгу?

— Да Кыча, Аргылова сестра! Она, может, и не в Амгу, да какая разница! Я уже со зла…

— Обожди-ка, Томмот. Аргылов, Кыча, Амга…

Чычахов выжидающе замолчал. А Ойуров, будто увидев Томмота впервые, долго не сводил с него глаз.


Валерий Аргылов и впрямь чувствовал себя так, как, вероятно, чувствовала бы себя пустая сума: сколько ни тряси её, ни крохи оттуда не выпадет. Кому нужна пустая сума? За ненадобностью её выбросят, сверху завалят какой-либо дрянью — и всё. Как только подумает Валерий об этом, начинает холодеть от ужаса, метаться, не находя себе места. Каждый день он лез из кожи вон, силясь навести следователей на мысль, будто бы знает ещё кое-что, но, по всему видно, следователи давно уже слушают его вполуха. Значит, дела плохи. Останься он в живых, взялся бы за ум… Тогда чёрта с два толкнули бы его на опасность, хоть сули они трижды славу и богатства! Теперь бы уж он не стал рисковать, теперь-то уже постарался бы взять от жизни всё, что она даёт. Жить аскетом, уповая на будущее, — глупее этого что может быть? Ведь жизнь у человека одна. Да, живём лишь раз… Вот и бейся головой в стену: попал в беду, и все от тебя отвернулись, кончилась в тебе надобность, и тебя выбрасывают. Все таковы! Кто из его бывших друзей протянул ему руку помощи? Кто-нибудь передал ему хотя бы слово поддержки и понимания? Пепеляев и иже с ним обещали помочь, если что… Где обещанное? Собаки…

В двери камеры открылось окошко.

— Бери еду!

Аргылов не отозвался. «Бери еду». Разве это можно назвать едой? И к чему теперь есть?

— Бери еду! — Караульный поставил миску и отошёл.

Ах, загублена жизнь! Загублена… Что вспомнишь сейчас, когда тебе уже конец? Нечего вспомнить! Маленького мать любила его баюкать, целовала в глаза и ласково гладила по голове… Нет, это слишком давно было! И это не то! Лучше вот это: лесная поляна, залитая солнцем, сплошь покрытая полевыми лилиями — ярко-красными цветами сарданы! Помнится, тогда это поразило его как чудо: красная земля! Но к чёрту и это — красная земля. Она и впрямь теперь вся красная. Что ещё? Неужто только и радостного в жизни было, что материнская ласка да эта поляна? Или и не бывает в жизни ничего, кроме маленьких радостей и больших печалей? Нет, бывает! Большие радости есть и у него, только не позади, а впереди. Просто он ещё слишком молод, до самого прекрасного в жизни он ещё не дожил.

— Заключённый Аргылов!

Обернувшись на оклик, Валерий увидел вошедшего в камеру Чычахова: зачем он здесь?

— На вас жалуются, что не хотите есть.

— Э-э… — отмахнулся Аргылов.

— Заключённый, почему не едите?! Сейчас же есть!

Аргылов криво усмехнулся: с чего это он раскричался, власть свою пробует?

— Зачем? Уже всё равно…

— Делайте, что велят! — И вдруг интимно наклонился к нему: — Надо есть, Аргылов. Еда продляет жизнь…

— Хгм… Не еда продляет, дурак! Трибунал продляет!

— Силы нужны человеку всегда.

Сбитый с толку Валерий почему-то не нашёл, что ответить. А Чычахов опять напустил на себя строгий вид:

— Стол грязный! После еды почистите! — И уже на выходе вполголоса: — Ешь, Аргылов. Обязательно ешь…

Загремел навешиваемый снаружи замок, а Валерий не знал, что подумать. Показалось ли ему, или он действительно уловил нечто многозначительное? Ладно, будь что будет. Надо и вправду последовать его совету и поесть.

Неизвестно с чего Валерий почувствовал себя будто проснувшимся после крепкого сна и прямо-таки набросился на остывшую кашу в алюминиевой миске. Уминая за обе щёки, он скосил глаз на лоскуток газеты на столе: «Сводка штаба…» — безразлично прочёл Валерий и вдруг отодвинул миску.

«Сводка штаба вооружённых сил Якутской АССР. В ночь с 1-го на 2-е февраля авангардный отряд белых в 300 человек, под командованием полковника Рейнгардта, напал на слободу Амгу. После боя, продолжавшегося 3-4 часа, наш немногочисленный гарнизон вынужден был отступить. С нашей стороны убито и ранено не более 35-40 человек…»

Аргылов вскочил, набросил на себя пиджак, схватил с топчана пальто и вдруг опомнился: куда это он собрался? Он забыл, что сидит в тюрьме… Тщательно разгладил он смятый клочок газеты и, вникая на этот раз в каждое слово, прочёл сводку вторично. Идут! Они идут! План генерала осуществляется! К Якутску они подойдут со дня на день.

Кто принёс ему этот обрывок газеты — надзиратель вместе с миской каши или Чычахов? И что значило загадочное поведение парня? Парень-то, кажись, не промах — даром, что молодой: красные ещё не разбиты, а он уже ищет, как спасти себе жизнь. Эх, хорошо бы помог! Чычахов определённо выведал что-нибудь обнадёживающее и делает намёки. Не может быть, чтобы такого не было!

Аргылов заметался по камере.

Вечером следующего дня, когда Аргылов сидел, весь превратившись в слух, и напрасно ловил звуки перестрелки, которую, по его расчётам, на улицах Якутска уже должна была затеять боевая дружина Пепеляева, к нему в камеру вошёл начальник тюрьмы. Он объявил, что прошение Аргылова о помиловании ревтрибунал отклонил.

Аргылова словно хватили дубиной по голове. Оглушённый, он сидел, бессмысленно уставя взгляд в пространство. Придя в себя от стука захлопнувшейся двери, он подскочил к ней и забарабанил изо всех сил.

— Ка-ак! Как же это? Я же всё рассказал! Ничего не утаил! Нет, только не это… Не надо меня убивать! Я ещё расскажу!

Дверь не открылась.

Как же это? О чём же тогда болтал этот негодник Чычахов? Можно было подумать, что он обнадёживал… Конечно же, у него, мелкой сошки, какой может быть вес? Кто станет придавать значение его мнению, прислушиваться к его словам? Может быть, Чычахов ждал, что подоспеют пепеляевцы? А им-то не к спеху, как видно. Их, собак, не особенно трогает его участь. О, если бы он знал раньше, хоть бы догадывался, что всё получится так!.. Сто раз прав был отец, когда советовал: «Пусть дерево валит другой, а ты поспевай к сбору белок». Жаль, что этот мудрый совет ему уже не пригодится. Проклятая судьба! Проклятые красные! Всё, всё кончено.

Шатаясь, он пошёл к топчану и повалился на него лицом вниз.

Вывели его из тюрьмы ночью и в окружении пяти вооружённых конных повели по тёмной улице. Затем спустились вниз по какому-то откосу… Смирившийся со своей участью, полумёртвый, шёл Аргылов, ничего не видя и не слыша вокруг и едва волоча ноги. Прошли через Зелёный луг, началась река. Пройдя ближнюю протоку, вступили на лёд главного русла. Впереди и чуть левее зачернел остров.

— Стойте! — скомандовал Ойуров.

Все остановились.

Выше по реке, в морозном воздухе далеко окрест разносился слитный топот коней.

— Кто такие там скачут — догнать и проверить! — распорядился Ойуров. — А вы, Чычахов и Вишняков, приведите приговор в исполнение. На том вон острове. Как кончите — забросайте снегом. Понятно?

— Так точно!

До сознания Аргылова дошло только слово «понятно». «Что ему понятно?» — вяло подумал он. Ко всему, что происходило вокруг, Аргылов был безучастен, люди казались ему бесплотными, а их голоса отдавались в ушах далёким эхом.

— Выполняйте!

— Есть!

Ойуров и ещё двое конных быстро ускакали.

«Выполняйте! Кто и что будет здесь выполнять?» — автоматически подумал Валерий.

С вывернутыми назад и туго связанными руками его привели на остров. Конвоиры сошли с коней и набросили поводья на сухие ветки какого-то дерева.

— Кто-то скачет. Давай я встану тут — на всякий случай. А ты там, за ивой, управься, — сказал Чычахову его напарник, русский.

Чычахов ткнул Валерия стволом винтовки в бок, но Аргылов остался неподвижен. Он не ощутил толчка. Чычахов толкнул его ещё раз:

— Иди! Вон к той иве!

Аргылов вздрогнул на этот раз, и в голове его что-то сработало: «Выполняйте!», «Вон к той иве…» Вдруг до него дошло, что эти слова имеют к нему самое прямое отношение и что настали последние минуты его жизни. Протестуя против такой ужасной судьбы, взыграла каждая клеточка его тела, вскипела каждая малая капля крови, и эта жажда жизни, этот протест против смерти исторгли из его горла хриплый вопль: и мольбу, и плач обречённого, и мстительную злобу, и проклятье:

— Не надо!.. Постойте! О-о-о! Остановитесь! За что? Я всё рассказал… Не убивайте!.. Не убивайте меня!

— Шагай, шагай!

Аргылов упал на колени. В этот миг ему страстно захотелось сделать какой-то ему самому неведомый, самый что ни есть отчаянный шаг, чтобы только вызволить себя из этой ужасной доли. Невдалеке от себя он увидел чернеющие на снегу торбаса Чычахова и подполз к ним на коленях:

— Спаси меня! Ради Кычи… Упроси своих! Умоляю… Стань мне солнцем и луной!

— Чего там долго возишься! Поторопись! Какие-то едут сюда! — крикнул Чычахову второй конвоир издали.

От хрясткого удара в челюсть Аргылов опрокинулся навзничь в снег.

— Встань, контра!

Этот бесстрастно-жестокий окрик заставил Аргылова вскочить на ноги: он понял, что никакой пощады ему уже не будет, что жалки его мольбы и слёзы, а единственно уместна и в святости своей прекрасна лишь ненависть!

— На, собака! Стреляй, варнак! — Он пошёл грудью на Чычахова. — Нищий! Кумалан! Голяк! Жри меня, ешь!

Чычахов сильными толчками погнал его за иву, а тот, упираясь, всё шёл на него грудью:

— Собаки! И вы помрёте собачьей смертью! О, проклятые!.. Попались бы вы в мои руки! Стреляй, пёс!

Едва зайдя за иву, где второй конвоир не мог их видеть, Чычахов вдруг придвинулся к Аргылову вплотную:

— Тише, дурак! Как выстрелю, сразу замолчи…

И тут же над ухом Валерия ахнул выстрел.

Ещё секунду назад столь красноречивый Аргылов внезапно онемел. Он молчал, но не по приказу молчал, а от растерянности и от самого крайнего, на грани с помешательством, изумления.

— Всё, что ли? — крикнул Чычахову второй конвоир.

— Всё! Иди сюда, оттащим его в сторону! — отозвался Чычахов и шагнул навстречу тому из-за ивы.

Опять громыхнул выстрел: неподалёку от Валерия в темноте кратко взблеснул длинный язык пламени.

Чычахов подскочил к Аргылову и одним махом перерезал ножом верёвки у него на руках:

— А ну, быстрей!

Не понимая, куда торопит его Чычахов, Валерий не двинулся с места. Как и прежде, толчками, Чычахов подвёл его к коням.

— На этого садись! Да пошевеливайся ты!

Аргылов послушно сел на коня. Поднимаясь в седло, он мельком увидел под ивой лежащее вниз лицом тело второго конвоира.

— За мной!

Чычахов выскочил на пустующую дорогу и, направив коня на восток, за реку, взмахнул плетью. Конь под Аргыловым без понукания с места взял крупным намётом вслед за первым всадником.

Оба были уже далеко от противоположного берега, когда сбоку где-то захлопали выстрелы. Чычахов сорвал с плеча винтовку и, обернувшись, крикнул:

— Скачи по этой дороге!

На дороге раза два-три громыхнули выстрелы. Это отстреливался Чычахов.


Вымахнув на вершину береговой сопки, они остановили в лесной чащобе запалённо дышащих, взмокших от пота коней. Чычахов соскочил на землю и, зачёрпывая горстью, стал жадно глотать снег.

— Слазь и ты! Пусть конь отдышится.

Аргылов не слез, а сполз с седла, а затем, не удержавшись, сполз и на снег. Он вдруг заплакал:

— Спас… Никогда я этого не забуду, никогда! Клянусь… Оо… Оо… Клянусь…

— Перестань, дурак! Будь мужчиной! Мы ещё в опасности, можем наскочить на дозор! Перестань, возьми себя в руки. Посмотри-ка лучше, что у меня с рукой.

Аргылов пощупал левый рукав Томмота.

— Кровь…

— Значит, всё-таки задели меня. Ладно, потом… Надо спешить, пока не рассвело.

Рассыпая частую дробь копыт, кони опять понесли на восток. Через несколько мгновений их поглотил мрак.

Глава восемнадцатая

В стоустой молве и в песнях-преданиях реку Амгу якуты любовно зовут девушкой Амгой. Уже в начале пути, едва не повстречавшись с Алданом, она чисто струится меж высоких, подпирающих небо скалистых гор, через дебри гулко-звончатой тайги, по туманным просторам долин, мимо весёлых, пронизанных светом берёзовых рощ.

Берега Амги исстари славятся тучностью. Широко разливаются здесь поля отборной крупнозернистой пшеницы, успевающей созреть до ранних заморозков. Это здесь, сколько хватает глаз, вольготно раскинулись луга, полные сочного разнотравья. Это здесь плодятся несметные молочные стада и бродят несчётные табуны полудиких лошадей. Потому-то издавна и расселился по её берегам род якутов.

На западном берегу красавицы Амги, среди безлесой равнины, напоминая плавник, нанесённый весенним половодьем, чернеют вразброд избы деревни Амги, через которую идёт столбовая дорога из Якутска к восточным окраинам Якутии, к Охотскому морю. С чьей-то лёгкой руки про эту деревню пошла гулять песенка:

Это он, одноулочный наш,

С домами, гуськом бредущими,

С домами, без крыш, плоскими

Деревня-город-слобода.

Слово «город» здесь — наполовину шутка, хотя слобода Амга всегда была самой крупной из улусных центров на восточном берегу Лены. Олёкминск, Верхоянск, Вилюйск и другие большие селения, официально утверждённые городами, лишь немногим превосходили Амгу размерами. Некоторые из них были даже мельче.

Как и пелось в песенке, слобода имела единственную улицу, состоящую из беспорядочно разбросанных низеньких домов, большей частью без обычных островерхих крыш, не было здесь и заборов. Добротно крытые дома можно было перечесть по пальцам: кичливо возвышались несколько купеческих хоромин, да школа, да больница и особняком — церковь. Хотя и протянулись дома на две-три версты, всё же неловко казалось деревеньку об одну улицу величать городом. «Слобода» же нечто такое, что хоть и поменьше города, зато покрупнее деревни.

В прошлые времена за пределы близлежащих улусов даже слух не выходил об этой слободе. Правда, одно время Амга приобрела мрачную славу как место ссылки Владимира Галактионовича Короленко, который написал несколько рассказов про жителей Амги, однако об этом знал лишь просвещённый люд.

Но с тех пор как началась в Якутии борьба за власть между богатеями и беднотой, слобода Амга, незаметно прикорнувшая на берегу тихой речки, оказалась средоточием событий. Тут, на главной дороге края, задолго до Пепеляева рыскали отряды белых, и тут же у них на пути плотиной встала слобода Амга. На всю страну прогремела слава о красных защитниках Амги: лишённые связи со всем остальным миром и не надеясь на скорую помощь, они героически выдержали почти полугодовую осаду. Совсем не осталось боеприпасов. Защитники Амги были вынуждены вручную лить пули, даже смастерили деревянную пушку, и всё же вышли победителями. Весной 1922 года в Якутске, на митинге в честь героев, командующий вооружёнными силами республики Карл Карлович Байкалов сказал:

— Красную Амгу знает Красная Москва!

И вот к началу 1923 года Амга опять превратилась в камень преткновения: Сибирская добровольческая дружина генерала Пепеляева могла двинуться на город Якутск только в случае овладения Амгой. Внезапный налёт офицерского батальона полковника Рейнгардта открыл дорогу на Якутск. Вознося хвалу всевышнему, во всю мочь зазвонили колокола на церквах Охотска и Аяна, Нелькана и Усть-Мили. Вслед за авангардом с основными силами своей дружины генерал Пепеляев стремительным маршем шёл к Амге с тем, чтобы, не задерживаясь там и не давая красным собраться с силами для отпора, одним ударом овладеть Якутском. Красных отрядов на пути не было. В Чурапчу, где по данным разведки была дислоцирована значительная часть красных во главе с командиром Курашёвым, Пепеляев снарядил отряд генерала Ракитина с приказом не дать красным ни шагу ступить. На перехват отряда Строда, по сведениям двинувшегося из села Петропавловского к Якутску с задачей полного его уничтожения, излюбленным способом засад был послан опытный белобандит Артемьев. Войскам, захватившим Амгу, генерал приказал заблаговременно приготовить боеприпасы, продовольствие и транспорт.

Наступил решительный момент. Около полугода назад, ещё в сентябре, было известно, что рано или поздно этот момент настанет. Сила на силу, примеривались с обеих сторон, как борцы перед схваткой, и они — наши враги, и мы — их враги. Первый удар выпало нанести им, и тут-то всё поднялось!

Старик Аргылов рассчитывал отсидеться. Когда белые победят и настанет пора «собирать белок», он тут как тут вынырнет, как сухая щепка из водоворота. Но складывалось по-другому — на четвёртый день после взятия Амги ранним утром к Аргылову внезапно ворвался кривоногий вооружённый человек, одетый в волчью доху. Отбросив на затылок наползающую рысью шапку, он вместо приветствия застучал об пол прикладом и, срываясь на крик, спросил:

— Где тут хозяин дома?

Ааныс, взбивая мутовкой кэбер в горшке, бросила тревожный взгляд в глубину дома, а незваный гость уверенно направился в ту сторону, куда невольно показала ему взглядом Ааныс, и дёрнул лежащего к нему спиной Аргылова за плечо:

— Вставай!

Чтобы выиграть время и догадаться, кого принесла нелёгкая в такой час, Аргылов молча перевернулся на спину и сделал вид, будто протирает спросонья глаза. Голос был знакомый, но лица, которое смутно угадывалось между шапкой и шарфом, — такого лица Аргылов никогда не видел. Бросился в глаза глубокий шрам на левой щеке до виска и поблёскивающий маленький злой глаз. У Аргылова неприятно ворохнулось в душе.

— Какие новости? — спросил старик.

— Я к тебе не за тем, чтобы рассказывать новости! А ну, пошевеливайся!

Аргылов порядочно струхнул, приняв чужака за красного: «А вдруг узнали, что был проводником у пепеляевцев?» Приглядевшись внимательней, он, однако, успокоился: на красного не смахивает. Те хоть и покрикивают для острастки, но всё же ведут себя иначе. Этот негодник определённо, беляк, свой, значит… Одно из двух: или наглец совсем не имеет понятия, с кем разговаривает, или попросту дурак. Ну, погоди у меня!

— Вставай, поедем!

— Куда?

— В слободу.

— А туда… зачем?

— Господа велели доставить тебя.

— Зачем?

— Разве я знаю — зачем? Велят доставить — я доставляю. Скажут увезти — увезу, зарезать — зарежу, не поморщусь. Вот так возьму…

Незнакомец нагнулся было к Аргылову, но старик вдруг пружинисто вскинулся, как прут-насторожка у сработавших силков.

— Стой! Убери лапы!..

Незнакомец отпрянул.

«Зачем я им понадобился? — думал Аргылов. — Это же догадались вооружить круглого дурака! Нет уж, милые, с Аргыловым вам придётся теперь разговаривать вежливенько, с оглядкой. Дур-рачьё!»

Аргылов проворно встал — не хотят ли они сообщить что-нибудь о сыне? Может, есть что-нибудь такое, чего нельзя передать через гонца?

— Подожди меня там. Сейчас оденусь.

Гость закосолапил в сторону камелька, неслышно ступая ногами в длинных курумах, сшитых мехом наружу. Подкравшись к Ааныс, он бесцеремонно опустил свой толстый грязный палец в горшок.

— Ой! — воскликнула женщина.

Незнакомец с ружьём облизал палец и удовлетворённо мыкнул. Затем небрежным жестом он отстранил хозяйку в сторону, цепко ухватил горшок и легко, будто в другой горшок, опрокинул его в себя. Опорожнив посуду, человек утёрся рукавом волчьей дохи и прошёл за печку. Чуть погодя он вернулся оттуда с большим куском жирной конской ребрины и вытащил из-за голенища длинный нож. Вцепившись зубами в мясо и ловко отрезая от куска у самых губ, он принялся жевать. Ааныс с испугом наблюдала за ним.

Аргылов между тем оделся и взял с загрядки рукавицы.

— Поехали!

Сначала он вознамерился было поехать на своём коне, но раздумал: попадётся какой-нито паршивец да отнимет лошадь. На нужды войны…

Попутчик всё ещё трудился над прихваченным с собою куском мяса. Аргылов взял у него вожжи.

Проехав некоторое время молча, Аргылов спросил попутчика:

— Как тебя зовут?

— Хар-лам-пий… — с набитым ртом пробормотал тот.

— Родом откуда?

— Усть-майский.

Аргылов быстро обернулся: не вор ли Харлампий? Он! Краем глаза взглянул на громадный нож в руках Харлампия: и впрямь не поморщится! Лет шесть-семь назад Аргылов видел его в улусной управе, Харлампий был пойман на краже скота. Это он! Вот почему давеча голос его показался знакомым. В те времена у него шрама не было, наверно, позже его схлопотал. Одежда явно с чужого плеча: рысья шапка мала, даже лопнула по боковому шву, рукава дохи чуть ниже локтя. Ясное дело — убивал и раздевал.

Сопя и утробно вздыхая, Харлампий высосал мозг из костей и неожиданно манерным жестом бросил их вбок дороги. Вслед за этим Аргылов почувствовал, как сосед вытирает лезвие ножа о его спину. По телу старика прошёл озноб.

— Старик, мы не едем, а ползём. Вдарь! С потягом, чтобы спина прогибалась! Чего жалеть, не век на них ездить!

Схватив лозу, Харлампий яростно хлестнул, и лошадь понесла.


Добравшись до слободы, они заехали во двор большого дома купца Корякина, где помещался штаб пепеляевцев. Не так хотелось бы Аргылову явиться в штаб. Ему хотелось бы на глазах у всех пройти под конвоем этого вооружённого разбойника: дескать, глядите, люди добрые, Аргылова повели в штаб насильно! Как знать, впоследствии, если обстановка изменится, это сослужило бы службу. Но случилось иначе. Завезя старика прямо во двор, Харлампий не дал ему времени ни оглядеться, ни отряхнуться, а сразу повёл в дом.

— Брат командир, доставил! — отрапортовал он. Подражая военным, Харлампий попытался приставить винтовку к своим кривым ногам.

— Разве мы сказали «доставь»? Тебе говорили «пригласи»! — Поднимаясь из-за стола, Сарбалахов обратил к Аргылову приветливое лицо. — О, старик Митеряй, здравствуй! Познакомься: ротмистр Угрюмов Николай Георгиевич.

Услышав своё имя, русский военный приподнялся и лёгким кивком склонил голову, а Сарбалахов указал Харлампию на дверь:

— Ты иди. Понадобишься — позовём.

Харлампий нехотя повернулся и вышел, со стуком волоча винтовку по полу. Русский, презрительно скривив губы, молча проводил его взглядом.

— Какие новости? — вглядываясь в лица хозяев, осторожно осведомился Аргылов.

— Ждём их от вас, почтенный Митеряй. — Сарбалахов любезно усадил старика на стул.

— Откуда новостям взяться у меня? — проговорил Аргылов, не спуская испытующего взгляда с лица Сарбалахова и пытаясь угадать: приятную или плохую весть предстоит ему услышать.

Помолчали.

«Мнутся чего-то. Может, беда какая…» — встревоженно подумал Аргылов.

— Позвали зачем?.. — еле выдавил он.

— Старик Митеряй, вы сами знаете, в чём нуждаются военные люди, — сказал Сарбалахов. — Мы пригласили вас как старшего и по возрасту, и по уму… Так что уж постарайтесь, выручите нас…

Старика Аргылова, уверовавшего почему-то, что ему сообщат о сыне, льстивые слова Сарбалахова застали врасплох. Обрадовавшись вначале, он затем разозлился: «Только о себе заботятся, на мою беду им начхать».

— О моём Бэлерии что-нибудь вам известно? — напрямик спросил Аргылов.

— Н-нет…

— Мой сын поехал с важным заданием. Вы о нём позаботились?

— Заботимся, заботимся, да красные не тот народ, чтобы одолжить ключ от тюрьмы.

— Не скалься! Давно ли вы обещали вызволить Валерия из беды? Что сделали? «Суох» да «суох». Или вы уже вычеркнули его из живых?

Заметив, что старик рассердился, ротмистр что-то сказал Сарбалахову. Тот пересказал разговор с Аргыловым, затем, выслушав русского, вновь повернулся к Аргылову — уже без улыбки.

— Старик Митеряй, хотя вы и вправе сердиться, но всё же ошибаетесь: никто не намерен шутить. Все мы ходим по острию ножа. Мне могут сказать хоть сегодня: «Иди!» — и я пойду. Напрасно обвиняете нас, что не заботимся о судьбе вашего сына. Вчера направлен в Якутск человек с заданием вызволить Валерия из беды. Об этом знает также ротмистр Угрюмов.

Ротмистр, услышав своё имя, снова закивал головой.

«Врут! По глазам видно, что врут!» — отметил Аргылов.

— Говорили же, что к Якутску пойдёте насквозную. Если бы поспешили, то могли бы застать в живых…

— Потому мы и пригласили вас. Уж вы, почтенный…

— Ладно-ладно! Как будто подговариваешь дурака…

— Что вы, что вы? — Сарбалахов сокрушённо вздохнул, взглянул на собеседника и, уже приостывши, стал продолжать: — Так вот. Скорость передвижения зависит от наличия подвод…

— Почему ты это рассказываешь мне? Учишь уму-разуму тупицу или выпрашиваешь у меня подводы?

— Полноте, Митеряй, что за разговор!

— Спрашиваете у меня подводы, так их нет у меня, подчистую забрали «товарищи». Правда, остался один конь, только на нём я сам езжу.

— Этого не говори! Будь излишки, вы бы сами нам предложили…

— Зачем же меня обхаживать, как девку? Я поболее твоего хотел бы спасти своего Бэлерия…

— Желать на словах — этого мало!

— Хватит мутить мне голову. Говори, что нужно!

— Требуются подводы. Много подвод. Генерал Пепеляев отдал приказ, чтобы к его прибытию подводы были приготовлены. Мы должны этот приказ исполнить…

— Затруднительно будет собрать много коней, — выразил сомнение Аргылов. — Лошадей нынче то белые, то красные требуют, да всё с угрозами. Остатки тягла у зажиточных под метёлку вычистили красные. Только бедняков обошли.

— Бедняки ли они, голяки — нас не интересует. Нам нужны их лошади.

— Голь на выдумки хитра — теперь они лошадей своих прячут в тайге, подальше от жилых мест.

— Местный человек сумеет отыскать и спрятанное… Мы просим вас об одолжении, помогите собрать лошадей. Вчера наши люди вернулись с пустыми руками — все загоны оказались пустые.

— Прихварываю я… — попробовал увильнуть Аргылов.

— Уговоры и всё прочее мы берём на себя. Вы просто сидели бы в санях. Что-нибудь подскажете, посоветуете, где искать. К тому же поездка ближняя.

Аргылов сидел поникнув: как тут увильнёшь? Этот отпрыск купца Сарбалаха весь в отца, подлец: ласковый, тихий, чистая сука! Обвёл вокруг пальца и завёл в тупик. Нет, нельзя Аргылову показаться людям в роли указчика!

— Тарас, вы бы подыскали себе другого!

— Мы доверяем только вам и надеемся только на вас. Останемся без подвод, будет плохо, уже тогда-то широко распахнутся ворота для наших бед! Каждый раз Пепеляевы объявляться не станут. Короче, придётся вам поехать.

Считая, что разговор окончен, Сарбалахов повернулся к ротмистру и заговорил с ним по-русски. Выражая крайнее нетерпение, Угрюмов бросил несколько коротких фраз.

Прислушиваясь к чужой речи, Аргылов задумался: обвинял их в медлительности, а они между тем торопятся — вон как приспичило, давай им подводы, как из души две души… И показалось Аргылову, что всё же нельзя не помочь. Дело даже не в совестливости, приходилось ему не морщась обделывать и не такие дела. Но сейчас Бэлерия, Бэлерия надо спасать! Поспеши Пепеляев, может, и вытащат его из беды. Если генерал проиграет войну, право слово, и жить-то не стоит. Во время засилья ревкомовцев голодранцы чересчур уж ликовали. Отобрать бы сейчас у них коней, то-то бы закрутились!

Аргылов подвинул свой стул поближе к Тарасу Сарбалахову.

— Ты знаешь, в какую сторону изменился ум людей? Большевики многих перетянули на свою сторону, и не только бедняков, о них я уже не говорю. Сейчас самый захудалый хамначчит, едва-едва различающий, где восток, где запад, краснее любого красного. Начнёт рассуждать — что твой коммунист! Говорю прямо: на тех, кто станет помогать вам в открытую, люди будут коситься. Если сейчас я стану держать вашу сторону не таясь, то дальше вам от меня никакого проку: уменьшится моё влияние на людей, убавится вес. А я бы мог помогать вам и впредь и во многом…

Сарбалахов рассердился, опять старик Аргылов придумал отговорку! Не ответив на молчаливый вопрос ротмистра, он резко подтянул под себя ноги в чёрных камусных курумах, откинулся назад и спросил:

— Значит, пока ты смилостивишься помочь нам, мы должны сидеть без коней, сложа руки и разинув рты?

Уловив изменение в тоне, ротмистр посуровел и почему-то поправил на ремне кобуру.

О, бедняги, как они стараются выдать себя за важных птиц! Неудивительно, если окажется, что в карманах у них свищет ветер. Что с них возьмёшь? Хорохорятся, пока носятся с ружьём… Погоди, закончится война, будут валяться у меня в ногах. Ну да чёрт с ними…

— Если я не помогу, вы будете сидеть разинув рты? Ну, вояки!

— Ладно, старик! Долго разглагольствовать нам некогда. Так что, надумал?

— Ничего не поделаешь, вы без меня, кажется, пропадёте. Придётся поехать с вами. Покажу, как надо искать. Сиди, сиди-ка! — осадил он вскочившего Сарбалахова. — Условимся: заходить с вами в дома я не стану. Говорите с людьми сами. Будет хорошо, если сами же найдёте и лошадей. Тогда я без лишней кутерьмы поеду дальше. Понадоблюсь вам только, чтобы отыскать тайные загоны. Говорю не из трусости. Хороший игрок своих карт раньше времени не открывает.

— Ладно-ладно! Я верю вам! — опять перейдя на почтительный тон, живо согласился Сарбалахов. Затем он что-то сказал ротмистру. Тот с торжественным видом подошёл к Аргылову и положил ему руки на плечи.

— Молодец!

Хе, «молодцом» назвал. Похвалил, как маленького. Или столь уж ни во что не ставит? Да сам-то ты, плешивый, стоишь ли хотя бы пары рваных торбасов? Движением плеч Аргылов сбросил с себя чужие руки и наклонился взять шапку и рукавицы.


Из слободы в окольный наслег выехали на трёх санях. На первые сани сел Харлампий с каким-то «братом», на других расположились Сарбалахов и Угрюмов. Старику Аргылову отвели третьи сани: чтобы не быть замеченным в такой компании, Аргылов выехал чуть позже и в одиночку. Всю дорогу он силился припомнить, кто имеет какого коня и где может его схоронить. Прежде всего перебирал он в памяти тех, кто при власти красных особенно ему досаждал. И хотя знал, что некоторые из его врагов вовсе коней не имели, он решил науськать своих спутников и на них: пусть поддадут им, подлецам, жару. Не мешало бы кое-кого и вовсе убрать…

Скоро они выехали на открытое место: поле не поле, алас не алас. Даже под снегом видно, покосов нет, заболоченный луг сплошь зарос кочками.

— Остановитесь!

Передние подводы остановились, Аргылов слез с саней и пошёл к ним.

— Видите? — показал он на узкий дымок. — Там живёт старик Чаачар. Конь у него имеется… Для красных Чаачар — свой человек. Красные не то что коня у него отнять, спасибо, что даром второго не дали. Доброй волей коня не уступит, вы его постращайте… Коня далеко увести не может — тягло нужно ему каждый день. Обыщите всё придворье, я вас подожду тут…

— Погоди, а как звать твоего Чаачара по-русски? — спросил Сарбалахов.

— Дарамаев, кажись, его фамилия. А звать — Роман. Но подлеца зовите Чаачар, с него и этого хватит. — Аргылов в сердцах сплюнул. — Каждая собака, как человек, будет иметь ещё и русское имя…

Оставшись один, старик возмутился: он будет сидеть, хоронясь от Чаачара?.. Аргылов с молодых лет привык помыкать Чаачаром. Ровесники они, кажется, и сыновья их, должно быть, одногодки… За быстрые ноги сухощавого парня прозвали Чаачар, что значит «лук». Всю жизнь он провёл в тайге, стал добычливым промысловиком. Вся пушнина его плыла в руки Аргылова. Сам же охотник попал в кабалу, которая из года в год становилась тяжелее. Так карась, попавший в сети, бьётся, чтобы освободиться, но запутывается всё больше. Всякий раз выходило так, что плату за пушнину Чаачар брал в долг за год вперёд. Кормился и одевался Чаачар только тогда, когда прижимистый его хозяин в добрую минуту выделял кое-что от щедрот своих, но это случалось не часто, а голодал он и его семья постоянно. Поэтому Чаачар, появляясь изредка пред грозные очи хозяина, гнул спину в земном поклоне, не смел глаз поднять. Только и слышал от него Аргылов: «Господин мой, стань солнцем, будь луной! Пощади, пожалей». Был он тих и скромен, из тех, про кого говорят: «лежащую корову не потревожит». Должно быть, за весь свой век он ни разу ни с кем не поссорился. Зато сын его — и в кого он такой удался? — рос задиристым, острым на язык парнем. Да, слава господи, рот его набился чёрной землёй, сгинул он. Парень этот возил на Бодайбинский прииск грузы Аргылова. Говорили, что он там склонял других: мол, выставим хозяину свои требования. Доведись этому паршивцу дожить до победы красных, он бы хозяина своего в землю втоптал, плясал бы у него на спине. Четыре года назад зимой он не вернулся — привезли его мёрзлый труп. Говорили, где-то схватил простуду и проболел лишь несколько суток.

С тех пор старик Чаачар перестал выезжать в дальние урочища, промышлял в ближайших угодьях. В последние годы он сменил не только места охоты, но переменился и сам: спина его разогнулась, плечи развернулись, взгляд стал прямой. Смирный, тихоня стал подобен мёрзлой ели, которую волокут с комля. Стал ли он языкастым — слышать не довелось, но по всему видать, что старик влез в новую шкуру. То ли так повлияла на него смерть сына, то ли, обласканный Советской властью, почувствовал себя человеком. Хе-е, человек! Ну ничего, подоспеет пора, когда он по-прежнему станет валяться в ногах.

Аргылов зашёл подальше в алас и принялся наблюдать за избёнкой. Что-то долго не выходят… Сарбалахов с Угрюмовым условились давеча действовать без насилия. Но уговорами чёрта с два вы достанете тут коней! Не найдёте ни одного такого, который сам вручит вам оброть своего коня. Надо было с самого начала вдарить, чтобы у паршивого старика смешались мозги, а в глазах перевернулся мир. Может, тогда… Наконец-то! Дошло-таки, что уговорами не обойтись. В просвете между ив Аргылов увидел, как двое вооружённых взашей вытолкали старика Чаачара из избы. Особенно старался Харлампий. Во-во, свалил ударом, пинок в грудь. Всё-таки так нельзя, спрашивать надо: тут если и захочешь отдать коня, так слова не дадут вымолвить. А где остальные? Вон они, вышли. Сарбалахов остановил остервеневшего Харлампия, помогает старику подняться с земли, что-то ему говорит. Чаачар почему-то всё время смотрит в небо, не отвечает. Харлампий опять рванулся к старику, но Сарбалахов опять его остановил. Ого, даже толкает Харлампия, даёт тычка. Хочет, как видно, показаться Чаачару великодушным, все мы так и рвёмся показаться белыми воронами! Вроде ничего не добились. Пошли к загону. Едва Сарбалахов скрылся за избой, Харлампий вдруг побежал назад. Зачем? А-а, догнал ковыляющего к избе Чаачара. Старик полетел, растопырив руки-ноги. Молодец, Харлампий!

Прошло времени на одну раскурку трубки, пока вернулся Сарбалахов со своими людьми. Чаачар, как оказалось, совсем отрицает, что имеет коня, есть только бычок, на котором он возит сено и дрова. Сарбалахов истощил своё красноречие, с жаром рассказывая старику о том изобилье, которое настанет в Якутии после победы генерала над красными, рассказал, что Пепеляев воюет за интересы якутского народа, что и прибыл-то он сюда именно по приглашению якутов, но всё напрасно: нет у старика коня! Что же до Пепеляева, то он, старик Чаачар, дескать, его в Якутию не приглашал, а коли пришёл, пусть ему помогают те, кто приглашал…

— Старик Митеряй, кажется, ты ошибся, — сказал Сарбалахов. — На скотном базу нет даже конского навоза.

— Не ошибаюсь я! Конь у него есть!

«Где он мог его спрятать? — размышлял Аргылов. — Отсюда на север есть одна покосная мшарина. Не там ли, вблизи сена? Мерзавец этакий, он ещё и «не звал»! От него, голяка, оказывается, ещё и приглашение требуется. Звал не звал, а с конём распрощаешься. Обязательно найду! Всё переверну вверх дном, погоди уж!»

Проехав с версту по дороге, Аргылов свернул на узкую тропинку. Сани то и дело застревали меж деревьев, по глубокому снегу они тащились едва-едва. Наконец выехали на мшарину с ельником по краям. Аргылов осмотрелся. Чистогал на середине мшарины нетронуто белел. Нигде не видать было и стога, лишь на противоположном краю из-под снега торчали колья — жерди развалившейся загородки. Неужели Чаачар забросил эти места? Нет, должен он тут косить: при его крайней скудости привередничать в выборе покосов особенно не приходится. Или успел ещё с осени вывезти? Но и тогда для зоркого глаза кое-какие знаки остались бы.

Переговорив с Угрюмовым по-русски, Сарбалахов сзади крикнул:

— Поедемте обратно! Чего попусту вязнуть в снегах…

Ничего не ответив, Аргылов направил коня в обход, по окраине мшарины. Конь сильно припотел, на ходу он часто и жадно стал хватать губами снег. Ни живой души кругом! Но видели же Чаачара на днях с конём! Не отправил ли он его в другой наслег, прослышав о белых? Уже смирившись мысленно с неудачей, Аргылов далеко в стороне увидел что-то необычное. Не тень ли лиственницы упала там, образовав на снегу нечто похожее на вал? Нет, уж слишком длинно тянется… Аргылов подстегнул коня, заехал в перелесок, приблизился. Так и есть: дорога! Сено возят. По сторонам дороги лишь кое-где оброненные травинки — вон как бережно возит, стервец! Поставь их возить чужое добро, не так бы чисто работали, мерзавцы! Аргылов ещё раз подстегнул коня лиственничным прутом. Конь пошёл мелким намётом и вскоре остановился враз, осев на все четыре ноги.

Аргылов живо соскочил с саней. Ай да я! Вот вам и стог сена, вот вам и белый конь Чаачара!

— Идите сюда!

С дробным стуком задние подъехали и остановились возле загородки. Обрадованный Сарбалахов закрутился на месте.

— Ну, старик Митеряй! Ума у тебя на семерых!

— Да, хорошо! Хорошо! — ротмистр Угрюмов похлопал старика по плечу. Аргылов в этот раз не отстранился.

— Ну и ну! — удивился даже Харлампий. — Сущий шаман! — И поманил к себе солдата, худого парня лет двадцати: — Иди запряги.

Тот стоял, уткнувшись в носки старых своих торбасов.

— Нохо, Лэкес! Слышишь, нет?!

Отвернувшись от Харлампия, парень не на него, а на Сарбалахова поднял умоляющие глаза:

— Господин… Э, брат командир… У старика ведь это единственный конь. Если возьмём по-воровски…

Харлампий схватил Лэкеса за грудки и начал было трясти, но Сарбалахов ткнул его в плечо черенком нагайки:

— Иди, запряги сам! Никто, Лэкес, тут не крадёт, таков военный порядок. Ты не думал ли, что на войне люди друг друга упрашивают? Велика ли жертва — лишиться коня? А вот мы можем лишиться жизни. Посуди сам, что дороже? Кроме того, парень, приказ выполняют беспрекословно. Я тебя прощаю. Иди, помоги запрячь лошадь.

Вдруг откуда-то сзади послышался задыхающийся хриплый голос:

— Люди! О, люди! Пощадите…

В облезлой заячьей шапке, в ветхой оленьей шубёнке, второпях застёгнутой не на те пуговицы, подбежал, еле дыша, старик Чаачар, повалился в ноги Сарбалахову и молитвенно поднял на него глаза:

— Господин… Молодой господин мой! Выслушай мольбу старого бедняка, не отнимай коня… Если лишусь его, мне конец!

Опешившие от неожиданности похитители разом опомнились и вразнобой загомонили.

— Не бабы мы, чтобы разнюниваться! — гаркнул Харлампий.

— Подымайся, старик, — спокойно сказал Сарбалахов, отодвигая ноги от ищущих рук Чаачара. — Ты нам соврал, что коня не имеешь. За это мы могли бы тебя покарать. Но, учтя твои седины, мы тебя прощаем. Так что молись своему богу-покровителю. Другие на нашем месте могли бы поставить тебя и под дуло ружья.

Что-то кинув резкое, ротмистр Угрюмов отошёл и уселся на сани. Сарбалахов поспешил за ним, а старик Чаачар подбежал к Харлампию, уже выводящему на дорогу его белую с чёрной отметиной лошадь.

— Не отдам! — Он вцепился в повод.

Харлампий двинул старика наотмашь. Оглушённый ударом, тот упал затылком на ближайшие сани, но когда сани тронулись, он пришёл в себя и схватился за заднюю перекладину. Протащившись так несколько шагов, старик Чаачар вдруг вскочил на ноги и опять принялся отнимать вожжи.

— Остановитесь! Выслушайте меня!

Пряча лицо в соболий ошейник, возница потянул вожжи к себе, а никем не управляемый конь пошёл обок дороги по целику, обошёл переднюю подводу, вывел сани опять на дорогу и, ударившись оглоблями в дерево, вдруг встал, вывернув сани поперёк. Задний конь не успел ни остановиться, ни отвернуться и грудью толкнул человека.

Только сейчас, упав поперёк саней, старик Чаачар вдруг признал возницу. Удивлённый, он некоторое время лежал без движения, стараясь откинуть наползшую на глаза шапку, затем, опираясь о передние вязки, медленно поднялся.

— А-а! Это ты, старик Митеряй! Ездишь с ними… Думал я, никто о двух ногах не сумеет отыскать, но ты не из таких, от тебя не спрячешь!

— Хватит болтать! Вот они велят-требуют, — Аргылов кивнул на своих спутников. — Я и сам вроде задержанного…

— Тебя задержали? Или ты стал красным? Почему-то я не знаю случая, чтобы волк превратился бы в лисицу-крестовку…

— Поди прочь! Я ничего не знаю и не решаю!

— Он ничего не знает! Наводит, чтобы ограбили, и «ничего не знает». Довольно ты меня, глупого, обманывал, теперь-то уже не обманешь!.. Народ весь от тебя отвернулся, остались у тебя одни бандиты!

— Проваливай!

— Не рычи-ка, лопнешь!

— Ну, с-собака! — Длинным толстым прутом Аргылов изо всей силы ударил старика по лицу. Ещё и ещё раз…

— Аа-ы-ы!..

Сзади подскочил Сарбалахов:..

— Митеряй, успокойся! Так нельзя…

— Я этого чёрного пса… я заставлю его замолчать!

Старик Чаачар вытирал окровавленное лицо шапкой.

— Всю жизнь, паук, тянул из меня соки! Мало тебе показалось, так теперь последнего коня отбираешь?

Аргылов отбросил прут и схватился за кобуру Сарбалахова.

— Дай! Пристрелю собаку, как собаку!

— Стреляй! — Чаачар подошёл вплотную и подставил грудь. — Стреляй, злодей! Не думаешь ли ты, что, убив меня, заживёшь, пуская в небо толстый синий дым? Врёшь, настанет и для тебя час расплаты! Да пусть твой дом родовой запустеет, да погаснет твой очаг!.. Пусть от жилища твоего не останется и пня, пусть имя твоё исчезнет без следа… и да будет так! Пусть я проклял тебя кровавым проклятьем!

Сарбалахов спихнул Чаачара с саней, направив коня Аргылова на дорогу, вытянул его кнутом вдоль спины и тут же сноровисто вскинул своё тело на сани.

Сзади, нагоняя их, нёсся отчаянный вопль старика:

— Проклинаю!.. Проклинаю!..

На большой дороге встретились с Харлампием, поджидавшим их.

— А этот конёк, если совладать с ним, резв на ногу! — с видом знатока оценил Харлампий коня Чаачара. Вдруг, словно полоща рот водой, он забулькал-засмеялся, показывая пальцем на молоденького солдата, с понурой головой сидевшего на санях. — Кого это вы взяли с собой: солдата или детёнка из зыбки? Спустить бы с него штаны, да голым задом на снег. Ха-ха-ха!..

Никто в его сторону даже не глянул. Сарбалахов подошёл к Аргылову:

— Ну, Митеряй, куда теперь двинемся?

Вобрав голову в плечи, Аргылов мрачно молчал. Сарбалахов деликатно кашлянул, и тогда Аргылов нехотя поднял на него глаза:

— Почему ты не дал мне пристрелить этого мерзавца?

— Приказ генерала! До поры до времени население не притеснять, не озлоблять, действовать уговорами.

— Значит, он волен изрыгать на меня всё, что заблагорассудится?

— Если бы мы пристрелили этого старика, то ославились бы. Узнай это генерал…

— А моё доброе имя? Этот чёрт сегодня же зальёт весь свет своими проклятиями! Это как? Вы это берёте в толк или нет?

Сарбалахов промолчал. Аргылов снизу вверх метнул на Сарбалахова злобный взгляд и махнул рукой вперёд. Через полкёса они выехали на чистую луговину, где на опушке леса притулилась избушка. Аргылов знаком показал: едем мимо! Скоро дорога свернула с луговины и привела их к большой елани.

— Что, заедем сюда? — с передних саней крикнул Харлампий.

— Заедем, заедем! — махнул Аргылов.

Сарбалахов пустил своего коня рядом.

— Митеряй, а здесь кто?

— Увидим, когда приедем… Давай быстрей! И без того запозднились.

— Разве ты не останешься поджидать нас?

— Чего ради, когда с твоей помощью раскрыт? Теперь уже нет смысла скрываться, теперь уже всё равно… Здесь живёт старик, сын его подался к красным. Посмотрим, что этот запоёт…

Глава девятнадцатая

Окна в закуте не было. Кычу бросили на дощатые нары, настеленные впритык к стене. В голове у неё было темней, чем в этой глухой норе: мысли её бились, как застигнутый в дупле горностай, ни просвета хоть с игольное ушко, ни искорки надежды. Раньше она думала, что ничего не может быть ужаснее смерти. Но оказалось, что нет беды большей, чем гибель мечты, и человек, хотя и бьётся сердце у него, хотя и не гаснет мысль, превращается в труп.

Здесь, в чёрной половине избы, царила гнетущая тишина. Люди притаились. Замолчал даже говорун Халытар, в обычное время тараторивший без умолку. Или его куда услали? Изредка шёпотом переговаривались женщины да время от времени из белой половины приходила вконец потерянная мать. Барабаня костяшками пальцев в дверь, она шептала:

— Птенчик мой, голубушка! Есть не хочешь ли? Говори же что-нибудь, миленькая…

Кыча не отвечала: что она могла сказать? Сказать, что не может есть? Мать расстроится пуще прежнего…

— Должно быть, спит, — шептала Ааныс батрачкам. — Проснётся, так дайте мне знать.

Судя по звяку посуды, настало время второго полдника. Обитатели чёрной половины чуть забылись и стали разговаривать полушёпотом. И опять лёгкий дробный стук в дверь:

— Голубушка, маленькая моя. Проснулась? Почему не отвечаешь? — Не дождавшись ответа, она вдруг закричала: — Что с тобой, доченька? Да там ли ты? Кы-ыча!

Хлопнула дверь в белой половине, донеслись голоса вошедших, и вскоре на двери чулана загремел замок, а на стену легла слабая полоса света.

— На вот, полюбуйся на своё «золотко»! — раздался голос отца. — Назло мне лежит уткнувшись в стену.

Ааныс припала к дочери мокрым лицом и, беспорядочно, куда попало целуя и нюхая, зашептала, обдавая дочь жарким дыханием.

— Птенчик мой, доченька, не ругай меня, старую. Сама видишь — ничего я сделать не в воле. Не отвернись от матери!

Превозмогая жалость к матери, Кыча молчала.

— Хватит лить слёзы! — Аргылов рывком поднял жену на ноги. — Ты хотела её накормить, так подавай же сюда! Нет у меня времени дожидаться!

Ааныс молча вышла и вскоре вернулась с едой.

— Свечу бы…

— Ещё чего?

— Забыла взять свечу… Темно же здесь, как она будет есть?

— Эй, кто там! — крикнул Аргылов. — Несите сюда жирник!

В тёмном чулане заплясал слабый красноватый свет, остро запахло прогорклым жиром.

— Доченька, поела бы ты, со вчерашнего дня ни маковой росинки… Вот сливки с земляникой. Летом ты сама собирала. Глотни чайку, пока не остыл… Любонька моя!

— Выходи, ну! Пусть не ест! Пусть умрёт с голоду! Вставай!

— Уйди, зверь!

— Ах, и ты туда же!

— До-чка… Оо-о! Горе мне…

Аргылов вытолкал жену из чулана, и опять загремел замок.

— Я вам ещё покажу! — долго грозился Аргылов, топая по избе.

Укрывшись одеялом с головой, Кыча захлебнулась слёзами. О, мама, бедная моя! Могу ли я тебя обвинять? Всю жизнь до старости провела ты в хлопотах ради счастья нас двоих, твоих детей. Всё хотелось тебе, чтобы выросли мы добрыми, чуткими, такими, какая ты у нас. Не оправдали мы твоих надежд. Но это не вина твоя, это беда твоя. Даже сейчас я доставляю тебе одно только горе. Отец хочет, чтобы я не смела поднять на него глаза. Но если упрям он, то упряма и я! И пусть будет так: рога на рога, копыта на копыта! Пока буду жива, не встану перед ним на колени, лучше умру, чем покорюсь!

Выгорев весь, с шипением погас жирник. Участился скрип наружных дверей в чёрной половине избы, загудело пламя в камельке, застучали крышки закипающих чайников, с шумом перетащили стол. «Жирник-то у меня, должно, стол перетаскивают поближе к камельку, — подумала Кыча. — Значит, уже вечер».

— Кыча… Голубушка!

Кыча не ответила. А вскоре опять загремел замок на дверях, и опять заплясали на стене зыбкие тени от пламени жирника.

— Доченька, ты же ничего не поела… Что с тобой? Голубушка, еда — тебе не враг.

— Иди-ка прочь! — опять войдя, оттолкнул жену Аргылов. Рывком за косы он приподнял голову дочери и ткнул ей в губы чашку с молоком: — На, пей! Пей, говорю!

Кыча изо всех сил сжала зубы, молоко пролилось на нары. Тогда Аргылов отбросил чашку, схватил Кычу за щёки и сжал их, силясь разжать ей зубы. Не добившись ничего и на этот раз, разъярённый старик куском жёсткой лепёшки принялся с силой шарпать её по губам и по деснам.

— Раскрой рот! Рот раскрой!

Увидев кровь на губах дочери, Ааныс повисла на руках мужа:

— Убил! Отпусти, зверь!

Аргылов словно куль отбросил дочь обратно на нары, а жену волоком вытащил из чулана, несмотря на её отчаянный крик.

Помнится, в детстве, если приснится дурной сон, Кыча забиралась к матери под одеяло. Там она чувствовала себя покойно, ограждённой от всех бед, и крепко засыпала. Но теперь, как видно, на неё такое надвинулось, от чего не избавит и материнская близость. Без сна этой ночью мучается наверняка и мать. Бедная моя мамочка!.. Она проплакала всю эту долгую, долгую ночь и под утро совсем обессилела. Казалось ей, что люди уходят из жизни вот так…

А наутро опять всё то же:

— О, голубушка! О, пташечка моя! Почему к еде не притронулась? — Несчастная мать опять упала на колени. — Почему ты даже горла не промочишь? Солнышко моё, ну вымолви хоть словечко! О, все, кто там есть: добрые ли духи, злые ли. Почему не различаете, кто бел, а кто чёрен? Почему? Беда — вот она нагрянула! Горе горькое — вот оно надвинулось! — И вдруг вскочила на ноги: — Чего ты встал там как пригвождённый? — крикнула она мужу. — Что натворил? И кто тебе, извергу, только отомстит!

— Замолчи!

— Молчала я, и вот себе намолчала! Любуйся, чего добился: родное дитя при смерти… Ох, горько мне! Ну, смотри же, изверг, я теперь ни перед чем не остановлюсь. Ни перед богом, ни перед людьми никогда не грешила, а вот согрешу… Я бы убила тебя, если б могла! А нет — так себя убью. Ходи тогда по миру, скрючившись, один да вой на луну, как пёс. Пусть тоска и злость сожрут твою печёнку!

Кыча ушам своим не поверила: это ли говорит отцу её робкая забитая мать, вдвойне и втройне батрачка его и раба? У неё и слов-то таких не было.

Аргылов сделал два-три шага назад, пятясь, как от наваждения, затем повернулся и хлопнул дверью.

В тот день дверь чулана он оставил незапертой.

Ааныс приготовила гору всякой еды и долго ещё молила Кычу что-нибудь съесть, но та лишь молча отворачивалась. Ни крошки еды и ни капли воды. Пока её не выпустят из этого заточения — она не отступится… Сколько она ещё выдержит, лёжа вот так? Надо выдержать…

Назавтра Кыча перестала чувствовать голод, силы её вовсе покинули, безразличие ко всему овладело ею. Ей самой трудно стало определить: спит ли она или бодрствует, она перестала понимать, где она и что с нею. Внешний мир стал расплывчат, голоса людей и другие звуки доходили до неё словно из-под воды. «Что это со мной? Неужели я умираю?» Но эта мысль была неопределённой и не вызвала ни сожаления, ни испуга, ни других чувств, будто не с нею всё это происходило. Что-то творилось там, в чужом ей мире, какие-то кипели страсти, а что они такое — ей было уже всё равно.

— Быстрей, быстрей! Шамана или знахаря! Скорей!.. Не видишь разве — совсем угасает дочь! Чего стоишь?.. Я спрашиваю: чего ты стоишь как истукан?

Аргылов не привёз ни шамана, ни знахаря, зато вечером в клетушке появился Суонда. Он бережно взял Кычу на руки вместе со всей постелью и вынес её на господскую половину. «Выдержала!» — слабо подумалось ей. Не испытав торжества, она опять впала в забытье.

Долго, не долго ли была она в таком состоянии, когда, очнувшись, увидела растерянного Суонду. Тот горой высился посреди комнаты. Потом она почувствовала, как кто-то раскрыл её занемелые губы и влил ей в рот что-то густое, и она сделала глоток.

— Доченька, ну ещё! Глотни-ка… Пожалей хоть меня, горемычную… Комочек сердца моего, отрада моя. А теперь вот этого! Ещё глоточек. Ещё…

Легли они вместе. Как в детстве, Кыча уткнулась головой в тёплый материнский бок и, вдыхая родной полузабытый запах, уснула живительным сном.

Во сне она увидела красноармейца, которого они отвезли тогда с Суондой в домик Собосута.

«Как рана?..» — спросила Кыча.

«Ты ведь её вылечила!» — улыбнулся ей парень.

«Разве тебя не схватили белые»?

«Ты же видишь!»

Испуг, который охватил Кычу, быстро прошёл: конечно же, что они могут с ним сделать? Не под силу им.

И вдруг рядом с красноармейцем возник Томмот.

«Вы что, знакомы?» — удивилась она.

«Конечно, мы друзья!» — ответили они вместе.

И русский парень протянул ей целую охапку цветов.

«Это тебе от нас обоих».

«Почему один букет от обоих?» — рассмеялась Кыча.

«А мы тебя любим оба, поэтому и дарим один букет. И ты нас люби обоих».

«Ладно, я люблю вас обоих…»

И тут Томмот поднёс ей другой букет. И закрытые цветы, когда Кыча протянула руку, чтобы взять их, распустились, и букет стал вдвое больше.

«Это тебе от наших ребят».

«Я им всё рассказал, ты просила меня. Помнишь, Кыча?» — сказал русский парень.

«Ну, идём», — сказал Томмот, протягивая руку.

«Пошли», — красноармеец тоже подал ей свою ладонь.

«Куда?» — спросила Кыча.

«Туда, далеко-далеко», — показал вперёд рукой красноармеец.

«Идёмте!» — Кыча ликующе рассмеялась и вложила свои ладони в крепкие ладони парней.

Втроём, со сплетёнными руками, они поплыли по цветущему лугу навстречу ослепительно разгорающемуся золотому солнцу.

И Кыча различала все краски сияющего мира.

На исходе ночи, когда в окна ещё не успел пробиться серый свет, Кыча проснулась с улыбкой и так, продолжая улыбаться, долго лежала, сладко растревоженная своим сном. Близко, за стеной, заскрежетал зубами отец, и Кыча сжала руками вдруг заломившую голову. Сон её отлетел, как пугливый тугут.

За стеной, кряхтя, уже поднялся отец, и наяву осталась лишь голая правда — холод, тьма и жестокость. Вот она вырвалась из заточения… Из темноты закута в светлую комнату с мягкой постелью. Из одной клетки в другую…

Долго отец кряхтел, надевая торбаса, долго хлюпал, затем отдувался, — чай, значит, пьёт. Шубой зашуршал… С рассвета уже собрался куда-то… Нет, эта жизнь не переменится никогда! А если в другую жизнь не вырваться, то стоит ли жить?

Аргылов и вправду снарядился уже в слободу за новостями, как вдруг снаружи ввалился ошалевший Суонда. Задыхаясь и выпучив глаза, он затоптался на месте, что-то по-своему невнятно мыча.

— Чего ты? Лешак тебя напугал? — насторожился хозяин.

— Ко-о-бы… — выдавил из себя Суонда и махнул рукой за дом в сторону скотного база.

— Кобыла? И что с кобылой? Да разродись ты хоть словом каким, образина!

Выйдя во двор, Аргылов кинулся за сеновал, к небольшому выгону, где содержалась яловая кобыла, которую он откармливал около трёх лет. Во времена ревкома эту кобылу он прятал у надёжного человека в соседнем улусе, к себе же привёл её несколько суток назад. Попозже, когда страсти поулягутся и наедет высшее белое начальство, он рассчитывал забить кобылу на мясо. За сеновалом старик остановился, будто его толкнули в грудь: серая кобыла лежала посреди выгона, вскинув копыта вверх.

— Что это… нохо?

— И… из… дох…

— Сдох бы ты сам!

Аргылов перелез через изгородь. Ногами и — вот странно! — даже головой кобыла запуталась в длинной верёвке из сыромятной кожи. Старик попытался было распутать верёвку, но ни конца, ни начала в этой путанице нельзя было отыскать, и тогда, вырвав нож из-за голенища, Аргылов в несколько взмахов разрезал верёвку. Глухо, как полено, стукнув о смежный наст стылыми ногами, труп кобылы свалился на бок.

— Нохо, это ты оставил здесь верёвку?

Суонда отрицательно затряс головой.

— Как же тогда верёвка оказалась здесь и опутала ноги кобыле?

Но Суонда, удивлённый не меньше хозяина, лишь бессмысленно таращил глаза.

— Куда вчера положил верёвку?

Суонда показал рукой на сеновал.

Аргылов осмотрелся. Под утро выпала пороша, и по ней чётко обозначились только отпечатки их с Суондой ног. Других следов не было видно.

— Ну, хватит мычать! Пошевеливайся, не пропадать же добру…

Прислужники, и стар, и млад, высыпали все и, как показалось Аргылову, с радостным рвением кинулись хлопотать над павшей кобылой. Да превратись всё его богатство в дым, они не огорчатся!

Аргылов прошёлся по ближайшим дорогам, но вернулся ни с чем: ничего подозрительного он не обнаружил.

Старик Митеряй присел на сани, уже запряжённые и снаряжённые в слободу, и задумался. Если бы верёвка и лежала на выгоне, то сама так запутаться кобыла не могла. К тому же Суонда, даром лишь с виду болван, а в деле отменно аккуратен, ни за что он не бросил бы куда попало верёвку. Тогда получается, что это козни… Чьи?

Подумав о злых духах преисподней — абаасах, старик Аргылов сейчас же эту мысль отмёл как сор. В молодости он, правда, верил в чертей и духов, но сейчас — ни-ни! Если бы они были, то уже давно бы не сносить ему головы. Немало бедняков превратил он в нищих и раньше времени свёл в могилу, но если станешь жалеть каждого да сочувствовать всем беднякам и неудачникам, разве разбогатеешь? Скорей всего сам пойдёшь по миру. Нет, человек, идущий к богатству, должен иметь трезвый разум и холодную кровь.

К павшей кобыле, конечно же, абаасы никакого причастия не имели: это злодейство земного зверя о двух ногах. Но кто бы мог это быть? Старик перебрал в уме всех ближних соседей, и выходило, что любой из них на это был способен. Ах, как же проклинали его, когда ездил он с Сарбалаховым собирать лошадей.

Ехать в слободу он раздумал: если про Бэлерия появятся благоприятные вести, то «братья» сами прибегут, а за плохими вестями спешить нечего. Старик надумал поездить в черте наслега: навестить знакомых, погостить кое у кого и постараться что-нибудь выведать. Решив так, Аргылов тронул коня и направил его в сторону южной елани.

Морозы чуть убавили в силе, длиннее стал световой день, и стало заметнее, что зима свернула уже на весну.

Котёл мёрзлого мяса уварился бы — столько времени прошло, когда в редколесье перед Аргыловым открылась усадьба, по всему видать, состоятельного хозяина; выгоны были просторны, к добротному дому плотно приткнулся вместительный хотон. Здесь жил с семьёй Байбал Банча, в прошлом подручный у Аргылова, когда тот вёл торговлю среди восточных тунгусов. Но в последние несколько лет Банча завёл собственное дело, закупал товары уже на свои деньги, прибыль стал класть в свой карман и с этого времени пошёл в гору. Войны для него будто и не было: и скота прибавилось, и мошна растёт, даже строиться начал. Из всех передряг он выходил целёхоньким: красные его не трогали, потому что он бедняцкого происхождения, а белые тоже считали за своего — как-никак человек зажиточный.

Если бы Банче в своё время не перепадало кое-что от торговых дел Аргылова, он не пошёл бы так далеко, не слишком бы теперь отличался от нынешних беспортошных батраков. Всё это он понимал и всегда встречал Аргылова с неизменным радушием и по-прежнему склонялся перед ним. Не далее как неделю с лишним назад заезжал он к Аргылову в гости, в виде гостинца привёз медвежий бок, сало — в ладонь толщиной.

Ещё издали Аргылов увидел Банчу возле дома, тот железным скребком чистил коня. Аргылов подъехал, привязал повод к коновязи, но хозяин его почему-то не замечал. Старательно приподнимаясь на носки, тот продолжал чистить спину коня.

— Байбал, здорово!

— Здорово…

Теперь, преувеличенно кряхтя от натуги, Банча стал отдирать ледяные сосульки, намёрзшие на ногах коня.

— Догор, я ведь поздоровался…

Банча медленно поднялся на ноги и только потом взглянул на гостя:

— А что?

— Я поздоровался, кажись.

— Я тоже вроде ответил, — только и обронил Банча.

Аргылова ошарашил такой приём: и лица не хочет показать, всё поворачивается спиной. У Аргылова от возмущения аж в животе закипело, но он сдержался. А Банча между тем принялся чистить ещё и ноздри коня.

— Расскажи-ка, Байбал, какие новости.

— Рассказать не о чем.

Ответ — пощёчина. Банча не удостоил гостя даже обычного в таких случаях ответа: «Расскажите вы».

— Благополучно ли пребываете?

— Слава богу…

Не зная, как продолжать разговор, Аргылов потоптался на месте. Этого Банчу при сборе лошадей Аргылов объехал, а тот на его услугу вон как отвечает!

— А как, Байбал, обстоят у тебя дела со скотом-живностью?

— С божьей помощью.

— Хе, бога приплел! Или зло сотворил? Кто кается, тот и грешник…

— Нет у меня такого! Не помню, чтобы обидел кого-нибудь. Были ошибки в торговых делах, только этим не заслужил кары.

«А я какой? — чуть было не вырвалось у Аргылова. Каждое слово Банчи — жало. — Ишь ты, святой, а во мне так собралось всё зло, что только есть на белом свете. Подумать только — какие обвинения смеет тыкать мне в лицо этот вчерашний голодранец! Ха, ошибки, говорит. Только в торговых делах… Порыться-поискать хорошенько, так и у тебя найдутся грешки!» (Взвинченный Аргылов не мог устоять на месте и всё крутился. Наконец, не попрощавшись, Аргылов уже шагнул было прочь, да вдруг остановился. Постояв, он подошёл к Банче вплотную, лицо к лицу:

— Банча, — он назвал его так, как в былые годы, когда тот был у него работником. — Говори прямо: что случилось? Почему избегаешь меня? Не ври! — заранее пресёк его Аргылов. — Я вижу всё!

Боясь посторонних ушей, Банча огляделся.

— Митеряй, — с трудом произнёс он имя бывшего хозяина. — Кажется, ничто на свете не проходит без возмездия. За всё платим.

— Платим? А кто с меня спросит расплаты? Ревкомовцы?

— Народ…

— Кто такие «народ»? Не эти ли нищие кумаланы да бродяги, которым нечего пожрать перед сном?

— Ненависть народа…

— Вот этот твой народ не позже следующего лета будет ползать у моих ног — сам увидишь! Они будут выпрашивать у меня фунт муки, аршин ситца, щепотку табаку. На этом свете прав тот, кто имеет деньги и силу! Будет мой верх, и этот «народ» твой, как бы ни сильно желал сожрать меня, и не пикнет. Как вол в ярме, пойдёт туда, куда я его погоню. Пойми ты, утиное сердце!

— Почтенный Митеряй, я желаю тебе добра, только потому и говорю…

— Да не режь ты меня тупым ножом! Говори!

— Митеряй, а что, если до поры до времени ты переедешь с семьёй в слободу? Там стоят войска, есть защита.

— Для чего это я перееду, если проживаю в собственном доме, сижу на собственной земле?

— Беда может случиться…

— Какая? Кто меня ввергнет в беду?

— Не знаю…

— Врёшь — знаешь! — Аргылов схватил Банчу за грудки. — Может, по себе судишь, что я такой же трус, как ты? Не испугают они меня! Говори: кто?

— Не знаю! Вот ей-богу…

— Банча, никто не узнает. Говори!

— Не знаю! Не хочу ни на кого показывать, хочу дожить до завтра.

— Будешь хорониться по углам — и до завтра не доживёшь. А ты ведь хочешь пережить меня, целым выйти? Ну, упаду я вниз лицом, но и ты не взлетишь белой птицей!

— Может, это и так, но я…

Аргылов только сейчас опомнился и расцепил на груди Банчи сведённые судорогой руки: если он оттолкнёт от себя даже таких, как Банча, с кем же тогда он останется?

— Не обижайся, что вспылил, хожу сам не свой… Говорят, у потерявшего — сто грехов…

— Что за потеря? — с искренним участием спросил Банча, довольный тем, что старик умерил ярость и переменил разговор.

— Ты видел мою нагульную кобылу? Так она ночью пала. Думаю, что это подстроено. Может, ты что слыхал или подозревать можешь?

— Тыый! — изумился Банча. — Я ничего не знаю…

Аргылов пристально вгляделся в лицо Банчи: сколько ни вытряхивай из него — ничего не скажет!

— Байбал, я тебя считал близким человеком, почти сыном. Ошибся… Но ты меня за дурака не принимай — всё вижу насквозь! Ты что-то знаешь. Ну что ж, и без твоей помощи обойдусь.

— Митеряй! Зла на меня не держи. Тебе же самому желаю добра: не ожесточал бы ты против себя улусников.

— Не мели пустое!

— Дело твоё. Я своё сказал. Что делать, не могу оказать тебе помощь. Впредь ты бы обходил меня…

— Уж не прогоняешь ли?

— Не враг я себе… Народ говорит…

— Я плюю на твой народ! — Аргылов пошёл к саням, но на полпути опять обернулся. — Нохо, Банча, не думай, что солнце Аргылова закатилось. Солнце моё взойдёт! Да ещё как взойдёт — незакатно! И тогда я тебе припомню сегодняшние твои речи. Я тебя предупредил!

Пушенный с места в намет конь Аргылова пошёл вымахивать по дороге, иногда сбиваясь на целик, и вскоре сани нырнули за мысок. Когда гость скрылся, Банча облегчённо перекрестился.

«Дрянь эдакая, — негодовал про себя Аргылов, нахлёстывая лошадь. — Видно, нора его сплошь залита. Ишь, как настороженно оглядывается, разговаривая со мной. Э, чертяка, он всегда был трусоват! Чуть поднимешь голос, он уже дрожмя дрожит. Дурак, это он-то не хочет знаться со мной. Погоди уж, дрянь! Укажу я «братьям» дорогу к твоему дому!»

Через тёмный лес, у опушки небольшой поляны, приткнувшейся к речке, дорога резко взяла на юг. Полянка эта была давнишним обиталищем многодетного бедняка Окейо, с молодых лет изнурённого чахоткой. Окейо ещё сызмальства батрачил у слободских пашенных. В последние годы, как говорили, болезнь у него обострилась: едва ноги таскал, да и то лишь в пределах своего двора. Ревкомовцы, властвуя, распорядились выдать Окейо дойную корову с телёнком — из хозяйства купца, на которого тот когда-то батрачил. Интересно, чем же он кормит такую прорву детей? Или корову ту забили?

Чуть было не проскочив поляну, Аргылов приостановил коня: не мешает всё-таки заехать к Окейо, он из тех, о ком говорят «окно земли». Хоть почти и не высовывает носа за порог, а наверняка наслышан, что происходит в околье.

Аргылов развернул коня и направил на боковую тропку — к жилью Окейо. Подъезжая, он обнаружил крохотный, но ухоженный хотон с маленьким сеновалом, значит, корову не забили. Чем же они питаются?

Хозяин избёнки с ледяным окном и полом из тонких листвяшек сидел перед догорающим камельком и чинил куюр.

Аргылов здесь не бывал: избёнка ох и тесна, нора, да и только! Дышать нечем, хоть кроме стола о трёх ножках, скособочившегося возле нар, ничего не видать. На нарах в куче тряпья маячили три-четыре детские головёнки. На левой половине надрывалась в кашле старуха. Кто же это? Ведь жена Окейо умерла от чахотки ещё прошлой весной. Должно быть, мать хозяина…

— Кирилэ, дорообо.

Окейо удивлённо заглянул в лицо гостя и недоверчиво ответил:

— До… рообо… — Хозяин вытащил изо рта пучок ссученных конских волос — И правда: когда-то я был наречён русским именем Кирилэ — вроде человека… Сызмалу привык к прозвищу да позабыл своё имя. Окейо да Окейо… Спасибо, ревкомовцы помогли вспомнить… Подумал, заехал кто-то из них, ан, оказывается, это ты, Митеряй. Помнится, прежде ты считал за грех переступить мой порог. Должно, наступают времена исполнения последней тысячи, даже меня называют хорошим именем — Кирилэ.

Аргылов сделал вид, будто бы не понял иронии старика. «Пусть себе поболтает напоследок. Видать, всё равно ему не дожить до весны. Что толку спорить с таким?»

Шаркая друг о дружку старыми изношенными торбасами, подошла и протянула сморщенную ладошку старуха в низко повязанном выцветшем платке из сарпинки.

— Добрый человек, не найдётся ли щепотка табаку?

— Нет, бабушка, я не курю.

— Одурела, что ли, старуха? — Окейо покосился на мать. — Знаешь ли, у кого просишь? У этого «доброго» среди зимы не выпросишь и горсточку снега…

Старуха близоруко из-под ладони глянула на гостя и прошаркала назад.

«Ничего путного не расскажет, напрасно заехал», — с сожалением подумал Аргылов. Однако неловко показалось ему просто встать и уехать — можно подумать, что он заробел перед Окейо.

— Кирилэ, хоть ты и сказал про меня недобрые слова, только, помнится мне, не было случая, когда бы мы переходили друг перед дружкой дорогу.

Окейо не так, как следует, завязал петлю, осердясь, бросил куюр на пол и вдруг зашёлся в долгом приступе кашля. Переведя дух наконец, он рукавом отёр пот с лица и сурово взглянул на гостя.

— Слыхал я, что третьего лета на дележе покосов ты сказал про нас: «Нет погибели на этого Окейо — всё живёт ещё, плодится и гадит землю. Ещё и надел ему подавай! Им за глаза и двух аршин хватит!» Заехал глянуть, исполнилось ли твоё слово?

— Что ты, Кирилэ, грех так говорить…

— Про грех заговорил! На днях ищейкой у «братьев» обобрал всех людей — это ли не грех!

— Кирилэ, погоди! Язык у людей без костей…

Но тот кинулся к запечью, приволок и бросил перед Аргыловым старый берестяной тымтай. На пол хлынул поток озёрного гольяна вперемешку с тиной, лягушками и водяными жуками.

— Моя вчерашняя добыча. Может, заберёшь и угостишь своих «братьев»?

Раскосмаченный, распахнув на груди ветхую жилетку с подбоем из облезшего меха, так, что открылись выпирающие острые ключицы, с глубоко запавшими глазами, Окейо был жалок и грозен.

— Бери, господин мой, не жалко. Доброе озеро наше не даст пропасть с голоду. Озеро наше хоть и бедное, но щедрее тебя.

— Кирилэ! Смотри, ты не очень… — Аргылов поддал тымтай ногой. — Не рассчитываешь ли, что опять вернутся твои ревкомовцы?

— Мне уже всё равно, я на свете не жилец. Да и твой век не долог, народ с тебя взыщет! И при белых взыщет!

— Я тебя, языкастого, прикончу!

Аргылов толкнул старика в грудь. Пошатнувшись и падая, тот успел опереться рукой о шесток печи.

— Только меня-то, пожалуй, и подомнёшь под себя! На мне и кончилась твоя власть.

— Истопчу подлеца!

Взбешенный Аргылов уже шагнул с этой угрозой, но старик вдруг схватил попавший под руку топор:

— А ну, подойди!

Глава двадцатая

Набросив поводья на крюк седельной луки, Чычахов дал волю коню. Близился рассвет. Пластал густой, мягкий, как пух, снег.

Этот медленный, торжественный снегопад напомнил Томмоту детство: радуясь снегу, носились взапуски вокруг двора, падали — «куча мала!» — вповалку друг на друга, зарывались в сугробы…

Впереди него, весь с конём вместе запорошенный снегом, ехал Валерий Аргылов. Он тоже, как видно, испытывал чувство раскованности и светлого умиротворения. Валерий то и дело взмахивал кнутом, но конь, понимая настроение хозяина, лишь на короткое время переходил на хлынь и тут же опять сбивался на шаг.

«Осокай! Эсекэй!» — запел Валерий.

А снег всё валил. Ах, отрада души — снегопад! А для беглецов он ещё и укрытие: не остаётся следов позади, звуки все тонут, как в вате, за десять сажен тебя не разглядеть. Чуя благодушие седока, конь под Валерием шёл-шёл неторопким шагом — да вовсе стал. Подъехал Томмот.

— Ты чего? — спросил он.

Вместо ответа Валерий широко раскинул руки и показал вокруг. А вокруг умиротворённо дремали лиственницы, отороченные белым пухом. Стояла такая тишь, что, казалось, слышно было шуршание падающего снега. Томмот, как в детстве бывало, подставил ладонь: не тайте, звёздочки-снежинки, блесните мне на счастье… Хоть и наивное это поверье, но оттого-то, может быть, и милосердцу: если счастье в будущем тебя обойдёт, то снежинки гаснут на ладони, а коли счастлив будешь — они сверкают. Так сверкните же, сверкните, на счастье!

А Валерий опять запел:

Моя девчоночка,

Моя красавица,

Кругло личико твоё

Снежно-белое…

Ликующая радость переполняла его существо: он, уже распрощавшийся с жизнью, опять жив и невредим! Много ли найдётся людей, которые испытали счастье родиться на свет вторично и во всей первозданной прелести увидеть красоту мира, и вдыхать, и впитывать в себя эту дивную красоту!

Томмот хорошо понимал его. Ведь не далее как вчера с Валерием случилось такое, что можно было бы назвать сломом, он боялся даже, что Валерий уже не оправится…


Вчера вечером после короткой передышки на взлобье горы они долго скакали, пока кони не выбились из сил. Они остановились в глухой чащобе, уже порядочно удалившись от места остановки.

— Вырвались! Им теперь вот это… Нате-ка вот! — сложив три пальца в кукиш и плюнув, Валерий принялся тыкать кулаком куда-то назад, на запад. — Собаки, плюю я на ваш трибунал! Вы хотели убить Аргылова, так вот кукиш с золой! Ну, как, вкусно? А-а, псы! Что, руки не достают? Так, да? Ха-ха-ха!

Валерия начали мучить приступы истерического смеха. Его будто бы ломало и выкручивало. Томмот, насторожась, присел на пенёк. Он слыхал, что люди, избежавшие смерти, ведут себя по-разному, но поведение Аргылова его и удивило и обеспокоило. Валерий весь вспотел, отбросил шапку, веки его враз набрякли, лицо свело в судорожной гримасе, но приступы смеха следовали один за другим. «Что с ним? Неужели спятил?»

Томмот надел на него шапку, подвёл коня, подсадил Валерия в седло и, привязав его оброть к своему седлу, съехал с большой дороги: по большой дороге с таким попутчиком далеко не уедешь, нарвёшься.

На рассвете им встретилась избушка охотника. Хозяин избушки, ещё крепкий старик, промышляющий в одиночку, встретил их настороженно.

— Не бойся нас, дедушка, мы красные, едем в разведку, — представился Томмот. — Появляются ли тут белые? Наши когда-нибудь заворачивали?

— Никого тут не бывает. Что делать людям в эдакой глухомани? А вы… — не договорив, старик умолк, в поведении гостей что-то ему не понравилось.

— Как зовут тебя, дедушка?

— Люди кличут Хатырыком…

— Вон товарищ мой заболел, — кивнул Томмот на Валерия. — Ему бы полежать…

— Пусть лежит, места не жалко, — всё ещё с отчуждением откликнулся старик.

Томмот вывернул содержимое кисета Валерия на ладонь, отсыпал половину назад, а остальное протянул старику:

— Не обессудь, дедушка, больше нам поделиться нечем.

— Тыый, что ты?.. Разве мне от вас что-нибудь нужно? — Старик тем не менее заметно оживился.

— Сена не найдётся ли?

— Откуда сену взяться? Разве вот только совсем немного, оставил гостивший у меня сын. Дам, пожалуй.

— Спасибо.

Хозяин указал Томмоту, где у него копна, Томмот пошёл задать сена уставшим коням, а старик вернулся и принялся кипятить в старой миске какие-то корни. Когда Томмот вошёл, он разбавил настой холодным чаем и протянул глиняную чашку:

— Дай-ка попить своему товарищу. Будет легче…

Приподняв голову Валерия, Томмот дал ему попить. Сделав несколько глотков, Валерий опять уронил голову. Но вскоре ему и вправду стало, как видно, легче, он уснул.

— Сам-то ты разве не отдохнёшь? — спросил старик.

— Нет. Подай-ка мне тёплой воды немного.

Томмот разделся до пояса. Левый окровавленный рукав исподней рубашки возле плеча крепко присох к телу.

— Да ты ранен, никак? — забеспокоился старик.

— Пустяки, только царапнуло.

Томмот осторожно промыл себе рану и перевязал оторванным от рубашки чистым лоскугом. Старик покрутил головой:

— Где это?

Томмот неопределённо махнул рукой куда-то на юг.

— Ох, беда! И как это люди могут ловить себе подобных на мушку ружья?.. Не желаешь ли и ты попить горячего?

— Не мешало бы…

Хатырык поставил на стол чайник, принёс варёной зайчатины. Томмот поел и согрелся чаем. Когда старик ушёл осматривать свои самострелы, черканы и петли, Томмот напоил коней, почистил оружие, привёл в порядок своё и Валерия дорожное снаряжение. Валерий спал. Затем уже к вечеру по возвращении Хатырыка Томмот помог старику освежевать разморозившуюся в тепле заячью тушку. Затем у них поспело варево, зайчатину вынули из горшка и оставили остывать. Валерий всё ещё спал. «Пусть хорошенько выспится, авось всё у него пройдёт», — решил про себя Томмот.

Проснувшись уже на закате солнца, Валерий некоторое время лежал, приходя в себя и оглядывая избёнку. Задержав взгляд на окошке, заставленном куском льдины, он, видимо, только сейчас вспомнил, где он и что с ним. Живо вскочив на ноги, Валерий оправил на себе одежду, пригладил волосы и подошёл к Хатырыку — тот возле печки снимал шкурку с горностая.

— Добыл? — удивился Валерий.

— Добыл…

— Пока я спал? Сколько же я спал?

— Я обошёл свои снасти, взял двух горностаев, ласку одну. Есть и зайцы.

— Ты разрешил ему выйти? — округлил глаза Валерий, приблизившись к Томмоту, но, заметив предостерегающий знак Чычахова, он смолк на полуслове. Однако старик понял, в чём упрекнул товарища этот проснувшийся: боится, что старик донесёт на них?

— Разве это можно? — с обидой отозвался Хатырык. — Пусть я совсем неграмотен, а всё же понимаю, кто за что воюет. Грешно и подумать, чтобы своих…

— Ну ладно! — Валерий как бы примирительно обернулся к старику, взял у него шкурку, которую тот начал уже натягивать на правило, и бросил её на шесток. — Теперь горностай от тебя не убежит, успеешь потом натянуть. А сейчас свари нам зайца да чего там ещё найдётся поесть! Нам некогда ждать, так что пошевеливайся!

Набросив на плечи шубу, Валерий вышел. Старик молча проводил его взглядом.

— Грубоват твой друг! Хотя и «товарищ», — сказал он Томмоту.

Томмот и сам был удивлён. «Испуг прошёл, потрясение улеглось, и опять он в своей шкуре. Не успел встать, как уже командует. Что-то будет ещё впереди?» Однако стыдясь за Валерия и желая успокоить старика, он сказал:

— Это болезнь его расстроила… Вообще-то он парень хороший!

— Может, и так… — нехотя согласился Хатырык.

Уже собравшись в путь, Валерий оглядел избушку и вдруг потребовал:

— Старик, давай сюда ружьё. По возвращении верну.

— Ружья не имею.

— Как так? Чем же тогда промышляешь зверя?

— Черканами, самострелами, петлёй…

— Не ври! Где-нибудь прячешь, должно. Охотник — и без ружья?

— Не знаю, кто как, но я-то и вправду без ружья. Чтобы купить ружьё…

Не дослушав, Валерий пошёл на него грудью…

— Перестань болтать! Не отдашь добром…

Но тут уже Томмот встал между ними и подтолкнул Валерия к выходу:

— Перестань! А то ведь я тоже не девица…

— Ты любишь Кычу? — неожиданно спросил Валерий.

— Не знаю… — отозвался Томмот, помолчав.

— Не знал бы, так не ехали бы мы с тобой вот так. — Приняв молчание за согласие, он добавил: — А Кыча как, она тоже тебя любит?

— Не знаю…

— Не знаю да не знаю! Ну, а как вот это… в постели…

Томмот поразился: не о посторонней ведь спрашивает, о своей сестре! Ему стало стыдно. Не найдясь, он отрезал:

— Нет!

— Слишком уж вы святые! Если, конечно, не врёшь… Как думаешь, обрадуется она тебе, если вы встретитесь?

— Сомневаюсь… И встарь, и нынче изменников не любят.

— Ты считаешь себя изменником?

— Как-никак красных я всё-таки обманул.

Валерий придержал коня, чтобы глянуть Томмоту в лицо.

— Может, в чём провинился?

— Наоборот, накануне получил поощрение.

— В чём же тогда причина?

— Вот так получилось…

— Вот так получилось! Объяснение… Ничего не случается вдруг, за всем что-нибудь да кроется. — Валерий рассмеялся. — Наивен же ты, брат! Ни вот столечко логики! Но как раз из твоего смешного ответа и видно, что ты не врёшь. Я верю тебе потому, что ты не стараешься сочинять, как повыигрышней.

Довольно долго они ехали молча.

— А всё же не думай, что я на это решился ни с того ни с сего. Всё-таки и у меня был свой расчёт, — запоздало и, может, потому обиженно сказал Томмот.

— Например?

— Ну, я хочу жить по-человечески. Чтобы не мучила забота о вечернем куске, чтобы достаток во всём… Не помню случая, чтобы хоть разок за всю жизнь наелся вдоволь и всласть, всегда в обрез… Хочу не быть обделённым тем, что люди зовут счастьем.

— Наесться до отвала, по-твоему, и есть счастье? Довольно куцее твоё представление о счастье!

— Ты не толкуй мои слова однобоко. Не принимай за дураков всех, кроме себя! Без любви, я считаю, тоже не может быть счастья…

Аргылов придержал коня, чтобы поравняться с Томмотом.

— Не стоит обижаться, Томмот, — постарался он скрыть иронию. — За кого угодно мог бы тебя принять, только не за дурака. Ты умный парень, можешь понять многое, заглянуть наперёд. А насчёт женщин не беспокойся! Заведутся в кармане звонкие денежки, длиннокосое племя так и накинется на тебя, как мухи на сахар. Выбирай любую!

— Мне такие не нужны!

— Ах да, у тебя ведь имеется Кыча!

Опять высокомерная насмешка! Но Томмот ничего не ответил.

Снегопад пошёл на убыль, облака порассеялись, и в просветах между ними стали проглядывать голубые клочки неба.

— Давай выедем на тракт, — предложил Валерий. — Через три-четыре версты, если свернуть на южную речку, должно быть жильё. Дадим передышку коням, сами малость прикорнём. На этот раз спать будешь ты, а я покараулю.

— На тракт засветло? — усомнился Томмот.

— Ты уже до того осторожный, что тоска с тобой!

Валерий решительно повернул на тракт, и вскоре по хорошо накатанной дороге кони затрусили равномерным, неспешным шагом. Тишина, усталость и эта убаюкивающая равномерность притупляли чувство опасности, всадники задремали в сёдлах, лишь изредка вскидывая и тут же бессильно роняя отяжелевшие головы. Пройдя через лес, дорога вышла на обширную сенокосную елань с несколькими озёрами, когда Валерий вдруг крикнул:

— Чычахов, люди!

Томмот вскинулся в седле и протёр глаза: по восточному краю елани прямо на них неслись двое конных. Всадники несомненно были красные — белые ещё не могли проникнуть в эти глухие места.

При свете дня едут, не скрываясь, да ещё спят в сёдлах! Ох, Чычахов, позор тебе! Надо было давеча заставить съехать с тракта этого заносчивого гордеца. Между тем всадники, скачущие навстречу, заметно прибавили резвости: хотят, как видно, на большую дорогу выехать раньше, размахивают ружьями. Может, принимают за своих? Задний конь заметно хромает, первый всадник то и дело придерживает своего коня и поджидает, пока приблизится товарищ. И всё же к перекрёстку дорог они явно ближе.

Валерий подвёл коня сбоку вплотную и протянул руку к винтовке.

— Дай мне…

Томмот отстранил его руку:

— Я сам! Скачи вперёд, коня не жалей, на меня не оглядывайся! Дуй! Я, может, стану отстреливаться.

Но Валерий не мог отвести глаз от винтовки: без оружия он чувствовал себя голым утёнком.

— Дай! Я не промажу!

Но Томмот внезапно ударил кнутом коня под Валерием, и тот понёс. За ним, не отставая, ринулся и Томмот. Развилка дороги была уже близко.

Второй преследователь безнадёжно отстал, первый же, не оборачиваясь уже на него, по-прежнему спешил наперерез, добрый конь под ним так и стелился. Когда он подскакал совсем близко, Валерию показалось: во весь лоб его шишастой будёновки — пятиконечная разлапистая звезда.

— Стой-те!

Вот и развилка. Томмот с Валерием проскакали мимо. Всадник в будёновке, приблизившись ещё, вскинул винтовку к плечу:

— Стойте! Стрелять буду!

Надежда была только на лес, темнеющий впереди, шагах в пятидесяти.

Сзади прогремел выстрел, и одновременно над ними тонко пропела пуля.

— Аргылов, беги! Скорей! Я его задержу!..

«В следующий раз он выстрелит, уже целясь в нас, — пронеслось в голове Томмота. — Что же делать?» Видя, как преследователь опять вскинул к плечу винтовку, Томмот, опережая его, поймал на мушку широкую грудь летящего в прыжке коня и нажал на спуск.

Уже вплотную приблизившись к спасительной стене леса, Аргылов обернулся и успел заметить, как на полном скаку конь красноармейца вдруг упал и покатился, а всадник, перевернувшись через голову, далеко вылетел из седла.

И ещё два-три раза хлёстко ударила винтовка Томмота. Где-то далеко позади раздался выстрел второго, отставшего всадника.

Томмот уже ступил в лес, когда почувствовал, как обожгло правую щеку. «Это мой «крёстник», — подумал он, прижимая к щеке чуть не оторванный пулей наушник шапки. — Метко стреляет, чуть мозги не выпустил».

— Ты чего стоишь! — возмутился Томмот, увидев Валерия, поджидающего его за поворотом дороги. — Или хочешь, чтоб они нас нагнали?

— Попали? — не обиделся на окрик Валерий, увидев, что Томмот закрывает лицо рукой.

— Не знаю… Потом!

Успокоились они, только ускакав от места перестрелки почти на кёс. Остановили коней возле остатков стога и подбросили им сена.

— А ну покажи! Везёт тебе, Чычахов! На обух ножа правее — и лежать бы тебе там. Ты, Чычахов, определённо доживёшь до ста лет.

— Пусть устами твоими вещает бог… А ты? Ты-то и вовсе цел?

Валерий молча достал кисет и стал набивать трубку.

Молчал и Томмот. «Такого доброго коня угробил! — с сожалением думал он. — А что оставалось делать? Ладно, что парень, кажется, не пострадал. Успел-таки взять на мушку, чуть башку не раздробил, чёрт этакий».

Докурив трубку, Валерий выбил пепел в ладонь, положил трубку в карман и повернулся к Томмоту: лицо его стало сурово, глаза потемнели.

— Выслушай меня. Ты меня дважды спас от смерти. Я тебе верю, как самому себе, иногда даже больше. В какие бы передряги ты ни попал, всегда помни: Валерий Аргылов в беде тебя не оставит. Смерть гналась за нами, но мы остались живы…

— Да, это так.

— Дай руку! И чтобы ещё вот так: друзья навсегда!

— Идёт!

— Ты храбрый парень, Томмот, и верный…

— Ладно-ладно! Не расхваливай, а то возгоржусь!

Лесная дорога была извилистая, как утиные кишки.

Обходя болота, взбегая на взлобья, минуя провалы, она вилась бесконечно и, казалось, то и дело пересекала сама себя. Парни пустили коней спорой рысью, рассчитывая остановиться на передышку вёрст через пять. А Валерий и молча продолжал свой необычный разговор с Томмотом, продолжал размышлять о случившемся. По его мнению, храбрецами могли быть только люди благородного сословия — так убедили его издавна, в том же убедил и он себя, хотя уже и до того теорию «благородной крови» сильно поколебала сама жизнь. В реальном училище дети бедняков хорошо успевали. Из бедняцких сыновей, смотри-ка, выросли даже главари коммунистов — Максим Аммосов, Платон Слепцов, Исидор Барахов… А где сейчас отпрыски богачей, обещавшие направить жизнь на истинный путь? Устрашённые жизненной непогодой, одни укрылись в своих родовых гнёздах, другие, как сказал старик Титтяхов, «толкутся в бандитах», а иные даже сотрудничают с красными. Да, что-то уходило из-под ног — день ото дня, день ото дня… Трудно, ох, трудно было признать Аргылову, что кровь богачей Аргыловых, в течение поколений безраздельно правивших улусом, может оказаться той же, что в жилах нищих кумаланов Чычаховых, выросших в глубине вонючего хотона среди навоза и, как сам он признался, ни разу за всю жизнь досыта не наевшихся. А между тем спроси у него, кого бы он взял с собой на опасное дело, он выбрал бы Чычахова, потому что, сколь ни умствуй, боец он настоящий. Давеча, увлёкшись, Валерий едва удержался, чтобы не сказать, что Кыча, дескать, любит тебя, она будет твоего, стоит молвить ей веское слово. Хорошо, что вовремя прикусил язык…

— Ты Соболева не забыл?

Валерий обернулся на Томмота, смысл вопроса не сразу дошёл до него.

— Ах, этот! — вспомнил он. — Агент Чека? Посчитался бы я с собакой!

— Опоздал!

— Э-э?! — Валерий крутнулся в седле.

— Умер он.

— Когда?

— На днях. Командировали его в Павловск, а он задумал сбежать оттуда, в Амгу. Ну, попался…

— Пристрелили? Собаке — собачья смерть…

— Да погоди ты! Гнались за ним, чтобы схватить, а он возьми да застрелись!

— Вот гад какой — выдал лазутчика Пепеляева и бежит к Пепеляеву же! Наверняка считал меня уже расстрелянным…

— Какой-то план, говорят, нашли при нём или что-то в этом роде.

— Ах, собака! Как-ков пёс!

С досады Валерий стукнул кулаком по луке седла. Тот самый план, который он же, Валерий, велел достать Соболеву. «Достал всё-таки, сволочь! Продал меня чекистам, а сам с планом махнул к Пепеляеву. Неплохо придумал!» И тут кровь бросилась ему в лицо: Соболев-то бежал к генералу не с пустыми руками, а он? Явится, как вывернутая сума, одна радость, что остался жив?

Если ты пуст, кому нужна твоя жизнь? Ошалев от счастья, что вырвался из лап чекистов, он совсем забыл о задании, с которым был послан генералом в Якутск. Погоди-ка, ведь и этот парень может кое-что знать. Надо из него повытрясти. Эх, давно бы повернуть разговор в нужную сторону, а не болтать о пустяках!

— Чычахов, — Валерий пристроился к Томмоту. — У Соболева была копия оперативного плана красных, этим он хотел откупиться от генерала. А ты что имеешь?

— Ничего у меня нет.

— Придёшь с пустыми руками — думаешь, тебе поверят? Ну, хорошо, ты меня вырвал из рук чекистов и сам пришёл со мной. Ещё что?

— Этого недостаточно?

— Не поймёшь простых вещей! Надо иметь про запас такой козырь, чтобы выкинуть его в нужный момент. Потому что ни тебе, ни мне с первого знакомства не поверят! Особенно тебе…

— Тогда что? — вспылил Томмот. — Или мне пристукнуть тебя и скакать обратно, или застрелиться, как Соболеву, так, что ли?

— Да подожди ты, надо подумать серьёзно. Ты же был чекистом, надёжным работником, красные тебе доверяли, ты ведь многое знаешь!

— А-а, много ли знает рядовой!

— Дурень ты! Да иногда единственное слово, услышанное невзначай, может такое раскрыть — ахнешь! Чекисты такого ранга, как Ойуров, должны знать о плане действий против Пепеляева. Хотя бы вскользь он тебе говорил об этом?

— Никогда.

— А не случалось ли тебе быть на совещаниях или собраниях, где бы шёл об этом разговор?

— Не помню и такого… Разве только дня три назад у председателя Чека было какое-то совещание. Меня вызвали, чтобы послать на разведку в Борогонцы. Ойуров воспротивился: дескать, я не знаком ни с местностью, ни с людьми, опыта не имею… Насколько я тогда понял из общего разгопора, все красные части должны быть стянуты в Якутск. Боятся, что мелкие отряды пепеляевцы могут перебить из засад. Говорили, что послана телеграмма в центр с просьбой о высылке войск. А до прибытия помощи будто бы будут держать в Якутске оборону.

— Ну и?

— Ну и… всё.

— Больше ни о чём не говорили?

— Может, и был разговор, да только когда выяснилось, что не отправляют меня в Борогонцы, меня отпустили.

— Да понимаешь ли ты, Чычахов, что в разговоре, который ты слушал, и есть вся суть оперативного плана? Вся кампания, понимаешь? А плачешь, что ничего не знаешь! Ты давай-ка ещё что-нибудь вспомни — чего слыхал или видал интересного.

— Не припомню пока.

— Ну, думай. Не торопись.

— Чёрт побери, мне почему-то становится страшно. Ведь и вправду не поверят!

— Брось об этом! Ты лучше вспомни ещё что-нибудь.

— Комсомолец да ещё чекист! Выволокут во двор… Валерий, заедем сначала к твоим, а? Мне бы хоть раз увидеть… А потом — пусть!

Валерий промолчал: нет, он не хотел, чтобы Томмот встретился с Кычей. Что угодно, только не это!

— Не поверят мне… — видя его неприступность, опять пробормотал Томмот. — Кто там меня знает?

Уловив, что Томмот уже не настаивает на свидании с Кычей, Валерий поспешил увести разговор в сторону от этой темы.

— Я знаю! — горячо отозвался он. — Я скажу, и всё! Меня знает сам Пепеляев. Только надо вести себя умно, ни под каким видом не говори о моих последних днях в Чека… Ты держись меня. Будет мне хорошо — будет хорошо и тебе. Мне станет плохо — тебе будет совсем худо.

Томмот молча кивнул, соглашаясь. «Будет мне плохо — не поздоровится и тебе», — подумал он.

Глава двадцать первая

Перед тем как сойти с большой дороги на тропу, старик Аргылов огляделся. Затем с неожиданным проворством он нырнул в глубину леса, пробежал по тропе, обсыпанной мелкой древесной трухой и корьём, прислушался, приподняв наушники шапки, и, успокоенный, вступил на еле заметную тропку, шагая стопа в стопу по запорошенным, ранее им же самим проложенным следам. «Времена проклятущие! Прежде такая жуть не могла и присниться, — думал старик. — Где это видано, чтобы к собственному добру человек пробирался тайком, как вор?»

В версте по этой тропинке, в лесной чащобе, рядом с глубоким, не промёрзающим до дна озерцом, Аргылов укрывал своего любимого иноходца Кэрэмэса. При красной власти старик прятал коня у знакомых в соседнем улусе вместе с той злополучной, оставленной на откорм кобылой, а сейчас перевёл сюда, где надёжнее. Сюда он привёл коня в глухую ночь, минуя собственный дом, таясь, чтобы имеющие глаза не видели, имеющие уши не слышали. Ещё прошлой осенью, к первопутью, он сам построил тут изгородь и выгон, завёз впрок сена. Ухаживал он за любимцем сам, не доверяя этой работы даже Суонде, опасаясь, как бы бесхитростный малый ненароком не позволил догадаться посторонним о тайне.

Оскользнувшись, Аргылов схватился за тонкую листвяшку сбоку тропинки, мёрзлая листвяшка с треском сломалась, и в тот же миг с быстротой пули перед глазами падающего старика просвистел какой-то чёрный предмет и, чмокнув, воткнулся в ствол лиственницы на противоположной стороне тропинки. Аргылов упал. Ещё не понимая, что произошло, он лёжа повернул лицо: что это? Затем, поднявшись и поправляя сбившуюся шапку, он увидел за корягой что-то изогнутое, отбросил сломанную листвяшку и удивился: самострел… Откуда? И тут явилась на ум страшная догадка: «Мой иноходец!»

К знакомой чаще он прибежал быстро. Сквозь стену вековых лиственниц светлела впереди прогалина. Тяжело дыша от бега, старик остановился: воротца изгороди были распахнуты настежь! Хоть и видя воочию, что выгон пуст, Аргылов зачем-то побежал вдоль изгороди, весь дымясь на морозе испариной.

— Кэрэмэс! Кэрэмэс!

Он попробовал ногой катыши конского навоза: все мёрзлые, тёплых не оказалось. Навильники сена, разбросанные им по выгону вчера вечером, тронуты чуть заметно.

— Кэрэмэс! Кэрэмэс!

На голос хозяина иноходец всегда отвечал ржанием, но сейчас, как ни прислушивался, задрав голову к небу, Аргылов, никто ему не отвечал, кроме робкого зимнего эха: «…Мэс… мэс…» Старик подошёл к воротцам выгона: вот прошёл его конь… Пошёл по следам. Отпечатки копыт привели к проруби на озерке и исчезли. Вернулся. Других уходящих следов не обнаружил — кругом лежал нетронутый снег. Потом уже, вглядываясь в тропу, по которой пришёл сюда, старик увидел: вот они, совсем свежие отпечатки копыт! Кэрэмэса увели, а он, безглазый, и не заметил давеча, когда рвался сюда. Кто и как узнал, что своего Кэрэмэса он укрывал здесь? Аргылов пошёл назад. Вот сломанная им листвяшка, вот и самострел. Он стал рассматривать лук и ахнул: самострел оказался его собственным. Вот три чуть заметных насечки — его знак на всех охотничьих снастях. Стрела вонзилась в толстую лиственницу. Он с силой дёрнул её, но лишь сломал, железный наконечник глубоко ушёл в дерево. Ещё раз дёрнул — и обомлел: стрела вонзилась на высоте его груди!..

Темнеющий лес перевернулся в его глазах вниз кронами, старик бессильно опустился в снег и долго сидел так. Лес всё теснее смыкался вокруг него. Дремуче глуп человек, пока не станет наступать на собственную бороду! Этот самострел был насторожен на него. Эта стрела должна была насквозь пронзить его грудь, а он в мыслях только и держал «Кэрэмэс! Кэрэмэс!». Не поскользнись он да не сломай листвяшку, которая раньше времени сорвала волосяной силок самострела, — лежать бы ему вот здесь мёрзлым трупом. Должно быть, ангел-хранитель подставил тут ему ножку. Слава тебе, господи!

Чем больше думал старик Митеряй, тем страшнее ему становилось. Сильно до того вспотевший, он стал теперь ознобно дрожать всем телом, как лошадь, напившаяся из проруби. А коня-то увели ещё вчера вечером, сразу же следом за ним. Сейчас уже наверняка укрыли где-нибудь в глухом месте, если не увели ещё дальше, в другой улус. Да чёрт с ним, с конём! Ведь покушались на его жизнь! Насторожили на него самострел, как на зверя какого! Самострел из тех, что лежит в закутке возле амбара, взят человеком, знающим, где что лежит. Значит, из ближних. Хоохой? Этот не способен даже замыслить такое страшное дело, до сих пор он не смеет поднять глаз на хозяина. Аясыт? Одряхлел он вконец, не смог бы натянуть тетиву. Халытар на злобу и месть не способен, хотя бы по скудости ума. О Суонде и говорить нечего. Может, тогда Окейо? Но этот не пошёл бы из-за одного только кашля, который разносится на три версты. Долго перебирал Аргылов всех окольных людей, но так и не остановился ни на ком в своём подозрении: на злодеяние были способны все, но в отдельности не способен никто.

Не спалось Аргылову ночами — всё боялся чего-то. Думал, не пропустит ни птаху над головой, ни мышь под ногами, да оказалось, что были у него забиты и глаза и уши. Иначе как же он не услышал вора в своём дворе? Но ещё более мучительный вопрос не давал покоя: почему охотятся за ним, как за зверем? Что он такого натворил? Должно, грехов набралось у него столько, что навьючить — конь не сдюжит, наложить на воз — вол не стронет. Можно показаться в глазах людей белым снегирём, но разве скроешь себя от себя? Напрасно он тогда согласился на уговоры этого сатанинского отродья Сарбалаха! Аргылов был убеждён, что на него нет ни греха, ни расплаты; люди молились богу, а казнил и миловал их не бог, а он, Аргылов. Попы лебезили перед ним. Шаманы и удаганки — посланцы духов, ловили каждое его слово и кормились его подачками. Сам же он ни разу не почувствовал на себе укоряющего взгляда господа.

Теперь всё изменилось… Какой-то злодей поднял на него руку.

В припадке бессилия и ярости Аргылов замолотил кулаками по голове:

— Абак-ка-бы-ын!.. Абак-ка-бы-ын!..

Отражённый эхом вопль вернулся к Аргылову, и ему почудилось, что рядом с ним за деревьями кто-то мстительно захохотал. Не помня себя от ужаса, он кинулся бежать. Выбежав на елань, Аргылов наткнулся на воротца изгороди и, чтобы не упасть, ухватился за жерди. Осторожно, из-под плеча, оглянулся — сзади никого не было…

К подворью своему он пришёл мрачный. Молча обошёл амбары, дом, пристройки — всё приглядывался. Но сколь ни старался он, ничего подозрительного не обнаружил. На чёрной половине избы собирались полдничать, рассаживались вокруг старого, расшатанного стола. Стол этот, ещё прадедовский, Аргылов разрешил занести сюда из амбара в позапрошлом году, когда красные пристали к нему с требованием улучшить содержание хамначчитов. Ленивые твари, нет, чтобы стол хоть как-нибудь починить, так ещё больше его изломали.

— Аясыт, поди проверь в боковушке самострелы — все ли на месте? — Не раздеваясь, Аргылов присел перед догорающим камельком, на плетённый из талины стульчик. — А ты, Халытар, позови Хоохоя.

Хоть и вошло в обычай называть якутов именами, данными им при крещении, у Аргылова язык не поворачивался назвать Аясыта Петром, а Халытара — Иваном. Аясыт — согбенный старик с потухшими глазами и неслышной крадущейся походкой, поди, и сам уже позабыл, что когда-то наречён был Петром. Зато Халытар, морща в улыбке своё плоское и круглое с медный таз лицо, любил говорить, сильно картавя: «Я, Иван Унагов, когда-то был добгым молодцом о восьми гганях и семи остгиях». Но то было при красных.

Завернувшись в ветхую шубёнку с истёртым подбоем, вслед за Халытаром зашёл и, пряча глаза, замер у порога Хоохой, невзрачный мужичонка. Затем, едва передвигая ноги, явился старик Аясыт.

— Ну что, самострелы на месте?

— Кажется, все на месте.

— А сколько их было — знаешь?

— Не считал… — старик снял чомпой и заскрёб в затылке.

— Заметил ли, что кто-нибудь трогал самострелы?

— Не-ет! Кто бы стал трогать!

— «Кто бы стал трогать!» Выходит, это ты насторожил на меня?

— Чего это, господин мой? — не понимая, старик повёл мутными глазами.

— Самострел! Мы про самострел говорим!

— Где это?

— Там, в лесу! — Аргылов ткнул рукой на дверь.

— Хе! И скажешь же ты, сынок! — Аясыт, которому Аргылов и правда в сыновья годился, рассудил, что хозяин с ним милостиво шутит. Изображая улыбку, он обнажил голые десны и сморщил лицо. — В старину, правда, бывало…

— Тьфу, сатана! — Аргылов отвернулся. — Хоохой, может, ты видел во дворе чужого? Подходил ли кто к боковушке, где самострелы?

— Нет… — сказал тот и спрятал глаза.

Аргылов знал, почему Хоохой всегда опускает глаза: не выдерживает хозяйского взгляда. Это нравилось Аргылову.

— А ты? — повернулся он к Халытару.

— Я тут…

— Чего ты знаешь?

— Я всё знаю…

— Ну, ну…

— Ничего не знаю…

— Придурок! — Аргылов зло сплюнул.

«Пустой труд! — пожалел Аргылов, что завёл этот разговор. — Вроде дворовых собак, если не хуже… Будь жив у меня Басыргас, так он бы уж не дал утащить этот самострел!»

— Слушайте меня. Ты, Аясыт, сейчас же перетащи самострелы и все охотничьи снасти в амбар. Халытар, ты поможешь старику. И впредь смотрите в оба! — И, колеблясь, сказать или не сказать, всё-таки выдавил из себя: — Кто-то насторожил на меня в лесу самострел…

— Боже праведный! — ахнув от страшной вести, Аясыт принялся торопливо креститься.

Суетно толкаясь в дверях, мешая друг другу, хамначчиты стали выходить, напуская холоду.

— Не может быть!

— Стрела пролетела мимо…

— Э-э, пахай! Настогожи там я, не пгомазал бы!

— Стой! — Аргылов кинулся к двери и успел схватить за воротник Халытара. — Ты что сказал?

— А я ничего не сказал, — поднял на хозяина невинные глаза Халытар.

— Проваливайте! — отступился Аргылов. — Вон!

В этот день Аргылов отлеживался дома. Расспрашивать об иноходце и тем более выслеживать его он уже не пытался.

А назавтра утром Суонда вышел задать скоту сена и вскоре заскочил обратно, что-то по-своему мыча.

— Чего там ещё? — повернулся к нему Аргылов.

— С-стре…е…е…а…

— Что?!

Отбросив шубу, Аргылов живо подошёл к Суонде, вырвал у него какую-то палочку и испуганно разжал пальцы. Стрела вонзилась в пол. Опять стрела! У Аргылова схватило в груди.

— Где ты взял это? Да говори скорее, немая тварь!

— Кон… конов…

— С коновязи, что ли?

— Ы-ы-ы… — закивал Суонда.

Кончиками пальцев Аргылов ухватил стрелу и выдернул из половицы. Рассмотрев её, он заметил что-то красное на закраинах железного наконечника — мяса ли кусочек, крови ли сгусток… Вроде бы печень. Чья же? Только не зайца…

Аргылов бросил стрелу в огонь, в камелёк.

— Есть ещё что-нибудь?

Суонда отрицательно затряс головой.

— Выйди и всё осмотри. Может, следы какие…

Едва Суонда вышел, Аргылов в растерянности присел на скамью. Опять стрела! Стрела с чьей-то печенью… «С печенью ворона!..» — неожиданно подумалось Аргылову, и он сейчас же на этом остановился. Зловещее предостережение! Ох, беда какая… Почти не сомкнул глаз всю ночь, а поди ж ты: опять не услышал ничего. Да, преследуют его упорно! Что же ему предпринять? Как уйти от мести? На кого заявить? Нет, надо бежать! Нельзя сидеть и ждать, когда тебя убьют…

— Суонда! Суонда!

— Ы-ы-ы… — Суонда приоткрыл дверь.

— Запрягай коня! В слободу!

Всю неблизкую дорогу молчали, лишь изредка оглядывался на хозяина Суонда: хозяин никогда до этого не ездил с ружьём.

В слободе Аргылов снял в аренду просторный дом у знакомого купца, остался там, а Суонду услал назад за дочерью и женой да с наказом прихватить с собой в Амгу несколько голов скота. За хозяйством пусть смотрят Хоохой с Хальизром, а Суонда будет жить попеременно то там, то здесь.

Назавтра же Ааныс с Кычей переехали в Амгу.

Глава двадцать вторая

— Всем собраться у церкви!

— Едет генерал!

— Едет генерал Пепеляев!

— Кто не явится, будет объявлен большевиком!

Конные глашатаи рысью шли по единственной улице Амги из конца в конец, а им вослед уже хлопали двери, скрипели калитки и гомонил народ.

— Голубушка, ты бы вышла на воздух… — склонилась над Кычей мать.

За дощатой перегородкой Кыча лежала, укрывшись шубой. Ей представлялось, что так вернее взять верх над отцом, но тот попросту не замечал её протеста, и было от этого горше прежнего: мрак ночи, сумрак дня и чёрствость, и затхлость, и серость, стылая отчуждённость и лёд вражды, внутрь загнанной, не буйной, как бы неживой. Если б не мать, так впору задохнуться от жизни такой. Ааныс увещевала дочь: не думает ли она переупрямить отца — и в мыслях не держи, лучше бы не сердить его, всё же он отец.

Загудел большой колокол на колокольне, мелким бисером по густому гуду этому побежал серебряный перезвон, мимо окон с дробным топотом пронёсся всадник, завизжали девушки (всадник их напугал), там, за окном, была жизнь, пусть и обманчиво-отрадная, а всё же, а всё же…

Ааныс в чашке поднесла дочери саламат: вот сварила. Приподнявшись на локте, Кыча зачерпнула ложку, проглотить не смогла.

— Откуда же тут аппетиту взяться! Ты бы вышла, могла бы зайти к подругам… Погляди-ка на пальчики свои, кожа да кости, а ведь пухленькие ручки были. Зачем ты мучаешь себя? И меня…

Мать отвернулась и, низко, до самых коленей склонившись, зашлась в плаче. Густую проседь в её косе Кыча только сейчас увидела. Серебристые нити в её волосах заметные и прежде, Кыча принимала за должное, но эта едва ли не сплошь седая коса ужаснула её: это был знак столь крутых перемен, таких душевных потрясений!

В груди у неё захолонуло, как при падении с высоты. Сейчас она пойдёт, куда скажет мать — не всё ли равно, просто она сделает как велит ей мать…

— Не надо, мамочка, не плачь!.. Я сейчас встану, я пойду… Ты только не плачь, ладно?..

Долго одевалась Кыча, руки не слушались её, в глазах всё плыло, и пол под ногами стал зыбким, будто бы не на тверди стояла она, а в лодке, бегущей по лёгкой волне.

В сенях, прислонясь к столбу, Кыча стала наблюдать за жизнью слободы. Улицы сплошь были забиты подводами и оленьими упряжками, а людей с ружьями — как деревьев в лесу. Вдали у церкви тёмной массой колыхалась большая толпа слободских.

Кыча потихоньку выбралась из двора и пошла по улице к восточной окраине слободы. Шла она долго, но вереница груженых подвод не кончалась. «Как много их наехало!» — испуганно глядела по сторонам Кыча.

Свернув с улицы, она пошла по тропинке, петляющей меж дворами.

— Стой! Куда пошла? — послышался окрик часового, стоящего на амбаре. — Назад!

Кыча споткнулась от неожиданности и едва удержалась на ногах, вцепившись в мёрзлый столб. Чуть отдышавшись, огляделась: оказывается, она подошла к озеру. Кыча направилась к озёрному откосу.

— Стой! Стрелять буду!.. — закричал тот же часовой.

«Стреляй! Ну, стреляй!» — Кыча стиснула зубы. Тело её сжалось, на лбу выступила испарина.

«Ну, что ж не стреляешь?»

Часовой бросил ей вдогонку похабную шутку и довольно загоготал.

Кыча прибавила шагу.

К этому длинному озеру со странным названием «Гольян да стёрлядь» в школьные годы Кыча бегала с вёдрами за водой, вон и сейчас там чернеют проруби.

Шум в глубине деревни стал слышнее, чаще забили колокола. Но их перезвон, в другое время такой радостный, показался Кыче заупокойным. Она приостановилась наверху тропинки, сбегающей с откоса к озеру, и её тоскливый взгляд вонзился в чёрный круг ближайшей проруби. Кыча вдруг встрепенулась. «Какая разница — дома ли, там ли? Одно и то же…»

С усилием оторвав взгляд от проруби, Кыча засмотрелась на горы, окаймлявшие долину Амги. Высокие, поросшие тёмной щетиной густого леса, они кутались в голубоватое марево. С удивлением обнаружила Кыча, что девушка Амга, как и прежде, прекрасна в своём спокойном величии: будто бы нет ни войны, ни распрей. А Кыча, сама того не сознавая, готовилась увидеть что-то другое. Ей казалось, что теперь, после страшного нашествия, всё должно неузнаваемо перемениться — и люди и природа. Но нет! Вот река, вот лес, такие, какими знает она их всю свою жизнь. Безмятежны, спокойны…

Кыча прижала рукавицу к горячему лбу. Что это с ней? Ругает природу… Не живая же река, чтобы, вознегодовав на белых, среди зимы взломать свою ледяную броню и швырять в них шугой. Но Амга знает, знает она, что творится сейчас на её берегах. Только затаилась до времени. Кыча, будто защитив свою реку от чьего-то злого наговора, немного успокоилась.

Во-он посреди долины стоит одинокая ива. На ней нет ни листочка, и вся она, до корней, застыла на лютом морозе. Но сердце её живое! Настанут тёплые дни, весна прольётся солнцем, дерево оживёт, и потом ещё много раз это будет повторяться. Но сейчас она терпеливо ждёт и борется с зимней лютой стужей, чтобы встретить счастливую пору.

А что делает она, Кыча! Из-за ненависти к белым, противоборствуя отцу, она морит себя голодом, лёжа в кровати. Кому принесёт горе её тихая смерть? Разве только самым дорогим людям — матери и Суонде. Этого-то она уже добилась, совсем измучила мать. Она ведь знает, что рано или поздно наступят счастливые дни. А что она сделала для их приближения? Ничего! Нет, нет, хватит безвольно валяться на кровати! Теперь она встанет на ноги! Если она поднимется и будет стараться, выход какой-нибудь должен найтись. Обмануть ли потребуется кого, схитрить-слукавить — она и это сделает, она сможет.

А в это время старик Аргылов с радостью торопился домой: в Амгу прибыл наконец давно ожидаемый гость. Долгонько он заставил себя ждать, слишком далеко впереди него катилась его слава. Внушительным мужчиной оказался генерал Пепеляев, даром что одет был просто. То был большой тойон! Вески были его слова, горда осанка и выразительны жесты. Чуть поведёт головой, подчинённые вытягиваются в струнку. Одно слово — генерал!

По обычаю пашенных, гостя встретили хлебом-солью. Старик Митеряй был удостоен сделать генералу подношение. С каждым из трёх подносчиков генерал поздоровался за руку и почеломкался. Аргылов от растерянности не ответил на поцелуй, хотя, если бы и нашёлся вовремя, тоже вряд ли бы ответил, потому что за весь свой долгий век Аргылов ни с кем и не целовался. Генерал, а не погнушался… А тот-то, главарь ихний, Рейнгардт, поздоровался с ним кончиками пальцев!

Сарбалахов объяснил по-русски, кто такие старики, которые преподнесли хлеб-соль. Двух пашенных генерал поприветствовал кивками и улыбкой, но при имени Аргылова удивлённо вскинул левую бровь. Переспросив Сарбалахова о чём-то, он потрепал Митеряя по плечу и произнёс несколько слов. Сарбалахов, улучив момент, шепнул, что генерал якобы обещает спасти Валерия, как только они войдут в Якутск.

Потом все провожали генерала к дому купца Семена. Возле ворот генерал обернулся, размашисто перекрестил свиту, а провожающим велели разойтись по домам, так как генерал будет держать военный совет. Это тоже понравилось Аргылову: другие бы, тот же Сарбалахов, к примеру, сразу же кинулись бы бражничать да бабничать, а этот, как видно, дельный человек.


Кыча вернулась к вечеру. Застолье было в самом разгаре, но при её появлении пьяная безалаберщина разом оборвалась.

— Голубушка, где пропадала? — захлопотала мать вокруг Кычи, помогая ей раздеться. — Перепугалась я…

— Кто такие?

— Знакомые отца. Один из них — сын Сарбалаха из Нелькана, с Валерием вместе учился. Да ты его знаешь. Он приходил к нам с русскими в ту ночь, помнишь? Я пошла, а ты ложись…

Видя, что из-за перегородки хозяйка появилась одна, Сарбалахов поставил налитую рюмку на стол:

— А где Кыча?

— Нездоровится ей, — тихо ответила Ааныс.

Сарбалахов вскочил на ноги, не удержавшись, пошатнулся и неверным шагом направился за перегородку.

Кыча сжалась в комок и притворилась спящей.

— Не обманывай, Кыча, повернись сюда. Ну, здравствуй. Дай руку…

Кыча снизу вверх глянула в наклонившееся к ней потное лицо. Сарбалахов мало изменился: задубел, обветрился, надел военную одежду да повесил к поясу пистолет. Он приподнял Кычу за руку:

— Идём! Не маленькая…

Кыча попробовала воспротивиться, но Сарбалахов, смеясь, легко снял её с кровати. Чтобы не походить на упирающегося телёнка, Кыча оттолкнула от себя Сарбалахова:

— Пусти! Я сама…

Приведя в порядок волосы и платье несколькими касаниями ладоней, Кыча вышла на большую половину вслед за Сарбалаховым. Тот, дурачась, повёл рукой, как бы объявляя выход на сцену:

— Кыча Дмитриевна Аргылова!

Застолье встретило Кычу пьяным восторгом, лишь старик Аргылов, не глянув в сторону дочери, продолжал сосредоточенно грызть жирную кость. Мать усадила Кычу рядом с собой, а Сарбалахов стал представлять гостей.

— Ротмистр Угрюмов Николай Георгиевич.

Толстый человек, сидевший под божницей, сверкнул в улыбке золотыми зубами и наклонил голову. У него было одутловатое лицо, густые, нависающие на глаза брови и небольшая бородка.

— Прапорщик Василий Сидорович Чемпосов.

Из-за стола привстал и почтительно наклонил черноволосую голову молодой худощавый якут. Щёки его были прихвачены морозом, но уже заживали.

— Здравствуйте, Кэрэ Куо… — сказал он.

— За здоровье Кычи Дмитриевны! — попеременно по-русски и по-якутски провозгласил Сарбалахов.

— За якутских девушек! — прибавил от себя Чемпосов.

Ааныс вложила в руку Кычи свою рюмку и шепнула:

— Обидеться могут. Чокнись с ними…

Гости потянулись к ней с рюмками. Кыча поставила рюмку на стол и встряхнула рукой, сбрасывая капли пролитого вина.

— Барышня, барышня! — Угрюмов поднялся и, отодвинув в сторону оказавшегося на его пути Аргылова, подошёл к Кыче. — Так делать не полагается. Чокнувшись, надо обязательно выпить. Ну, давайте-ка выпьем с вами. Вот так…

Он опрокинул рюмку в рот.

— Барышня, я жду.

— Кыча, ротмистр ждёт, — поторопил её и Сарбалахов.

— Ей нездоровится… — отозвалась Ааныс.

— Выпей, ну! — шёпотом, но с угрозой приказал отец.

Кыча резко поднялась и кинулась к себе за перегородку. Угрюмов загородил ей путь, и тут между ними встала Ааныс:

— Нездоровится ей…

— Мамаша, не беспокойся…

С этими словами Угрюмов усадил Кычу на её место, поцеловал ей руку и, любуясь своим великодушием, вернулся и сел напротив в углу под божницей.

— Налейте ещё! — распорядился он. — Выпьем за девичью гордость. Гордая женщина — и мука, и радость. Люблю таких!

— Ура! — выкрикнул Сарбалахов, обрадованный, как видно, что дело не дошло до скандала. Наполняя рюмки вновь, он склонился к Кыче: — Нельзя сердить человека с оружием…

А Чемпосов, сидя рядом, с одобрением глянул на Кычу.

— Молодец, девушка! — похвалил он её. — Вот так и держись!

Кыче стало совсем невмочь, слёзы застлали ей глаза, и, чтобы скрыть их, Кыча уткнулась лицом в стол и закрылась руками.

— Ну вот… Нет того чтобы оставить больную в покое!

Обняв дочку за плечи, Ааныс помогла ей дойти до перегородки.

…Накрывшись одеялом с головой, Кыча долго плакала. Со слёзами незаметно вышла из неё боль, и она будто бы утешилась.

Проснулась Кыча от грохота — это гости, расходясь, вставали из-за стола. Ожидая, когда дверь хлопнет за последним гостем, Кыча притаилась, но тут кто-то приблизился к ней тяжёлыми шагами и сорвал с неё одеяло.

— Николай Георгиевич! — в один голос воскликнули выходившие было Сарбалахов и Чемпосов.

В лицо Кыче хлестнуло горячечным дыханием, запахом пота, кожаных ремней и вина. Она сделала усилие уклониться, но сильные руки пьяного легко удержали её.

— Ну, девка! Ты разбудила во мне зверя! Не ломайся напрасно. Лучше жди! Я ещё приду.

Угрюмов припал к девушке, Кыча изо всех сил рванулась, но лишь оцарапала лицо о его щетину.


…Многих, увидевших Пепеляева впервые, генерал-лейтенант разочаровывал своим видом: неужели вот этот человек и есть «герой Перми», «народный богатырь Сибири», «сибирский Суворов»? Против всякого ожидания генерал не был сух и подтянут, как все его бывшие сверстники по кадетскому корпусу, а рыхловат и сутул. Ни выправки, ни решительности в жестах, медлителен, даже вял, голос «без металла», тускловатый и слабый. Отдавая приказания, он с виду и не приказывал вовсе, а застенчиво просил собеседника об услуге или даже его уговаривал. Генерал был похож скорее на конторского служащего и выглядел намного старше своих тридцати двух лет.

Две керосиновые лампы достаточно хорошо освещали карту, разложенную на столе. Сидевшие и стоявшие вокруг стола командиры и штабисты почтительно молчали, наблюдая за командующим. Заместитель командующего генерал-майор Вишневский, седеющий человек средних лет, молча следил за пухлой рукой Пепеляева, переползающей по карте с места на место. Напротив него, по другую сторону стола, тихонько барабанил кончиками пальцев по сафьяновой папке начальник штаба полковник Леонов — человек очень ладный и пригнанный, с каштановыми волосами, аккуратно зачёсанными набок. Сидящий рядом с Леоновым полковник Рейнгардт на всех, исключая командующего, посматривал с пренебрежением: пришли на готовенькое. Особо выделял он при этом красноносого, однако уже успевшего до синевы выбриться, низкорослого полковника Андерса, известного выпивоху и хвастуна, назначенного сегодня начальником гарнизона в Амге. Что же до Андерса самого, то ему было не до спесивого соседа: исхитрившись незаметно отодвинуться от стола вместе со своим стулом, Андерс приглядывался к широкому кожаному поясу начальника штаба: шёл слух, что Леонов носит на себе золото, зашитое в пояс. Не в этот ли?.. Напротив через стол сидел, бездумно глядя в чёрное окно, полковник Суров, известный палач в Томской губернии; служа у Колчака, он расстреливал и вырезал без остатка целые деревни. В те же времена и за те же дела получили свои чины и полковник Шнапперман, и полковник Иванов, и полковник Варгасов. На углу стола сгорбился полковник Топорков, начальник контрразведки. Дела у него обстояли худо, он проклинал эту дикую страну, где невозможно сколотить даже простейшую агентуру, и озабочен был лишь тем, чтобы не попасться на глаза командующему. А в полутёмном углу, далеко на отшибе, сидел Пётр Александрович Куликовский, управляющий Якутской областью. Его, управляющего, даже не сочли нужным пригласить на этот совет, он вынужден был явиться сюда сам да ещё терпеть унижения со стороны начальника штаба Леонова, этого холёного гусака. Вместо того чтобы усадить управляющего областью между собой и командующим, тот, наглец, указал ему на стул в углу. Ну ничего, всё это зачтётся!

— Полковник Леонов! — после долгого молчания произнёс наконец Пепеляев.

— Слушаюсь! — Леонов живо встал и одёрнул на себе японский френч.

— Доложите сведения о петропавловском отряде красных.

— Брат генерал, я уже докладывал, что сводный отряд Строда идёт сюда. На пути его должен подстеречь в засаде Артемьев.

— Надёжна ли операция? Это жизненно важно для нас. Какие есть гарантии?

— Артемьев местный человек, брат генерал. Он грамотен, умён, решителен. Он уверяет, что мимо него не прошмыгнёт незамеченной даже мышь. Я склонен верить ему…

— Полковник Топорков, что нового вы можете сообщить об оперативных планах красных в Якутске?

Не нашедший желанного покоя за чужими спинами, Топорков вскочил, взвинченный, как на допросе.

— Якутск объявлен на осадном положении. Об этом я уже докладывал.

— Я не о вчерашнем спрашиваю…

— Ждём поступления новых агентурных сведений к утру.

— Разведка вяло работает, полковник… Смотрите, как бы это не обернулось бедой.

Все подавленно молчали, сознавая справедливость упрёка командующего: топорковская контрразведка ни к чёрту была не годна. Пепеляев обозначил на карте жирной стрелой направление на Якутск, несколькими стрелами помельче — отряды боевого охранения, затем, бросив со стуком карандаш на стол, он застегнул верхнюю пуговицу своего чёрного френча и встал из-за стола. Все вскочили и вытянулись.

— Братья офицеры, нынче мы собрались в крупном стратегическом пункте, отбитом нами у врага. Отсюда начинается наш рейд по Сибири. В течение зимы нам предстоит пройти по всей Лене и весной, к распутице, овладеть Иркутском.

— Ур-р-а! — выкрикнул Топорков и осёкся.

Пепеляев, выжидая, недовольно опустил взгляд и повертел в руках карандаш.

— В пути ни дня промедления! Я знаю: дружина устала. Знаю также, что сбор транспорта и продовольствия идёт плохо. И всё же ни дня промедления! Если здесь, в Амге, мы задержимся… Думаю, что кадровым офицерам незачем объяснять, что может произойти… А посему: в несколько дней обеспечить полную готовность дружины к походу на Якутск! Август Яковлевич, буду рад поздравить вас, если и на этот раз честь первому ступить в Якутск достанется вашему батальону.

— Спасибо за доверие, брат генерал! — Рейнгардт привычно стукнул каблуком о каблук, хотя были на нём не сапоги со шпорами, а мягкие камусные курумы.

— Полковник, приказ!

Начальник штаба вынул из сафьяновой папки и подал генералу лист бумаги, исписанный отменно чётким стоячим почерком. Пепеляев внимательно прочёл его.

— Какой нынче день? — спросил он.

— Одиннадцатое февраля, брат генерал! — прежде других отозвался услужливый Топорков.

— Уже двенадцатое, — поправил его полковник Леонов, глянув на свои карманные часы. — За полночь.

Пепеляев переправил несколько слов в приказе и размашисто подписал его.

— Братья офицеры. В восемь часов утра семнадцатого февраля дружина выступает в поход на Якутск. Да благословит всевышний наше святое дело!


«Спать, спать!» — приказал себе Пепеляев, задул свечу и повернулся к стене. Но сон не шёл. Даже привычная с детства и оттого потерявшая изначальный смысл молитва перед сном — и та не шла на ум.

Амга! Амга! Сколько раз очерчивал он на карте маленький кружочек, сколько стрел нацелены были остриями на этот кружочек — затерявшуюся в якутской тайге деревню! А главное — как далёк и нечеловечески труден был путь сюда от побережья Охотского моря! Подчас страх посещает нас не в момент самой беды, а много позже, когда беда уйдёт. Пепеляев мысленно глянул назад и ужаснулся: двести сорок вёрст пешим строем, только полпути до Нелькана по безлюдному краю, без всяких дорог, в свирепый, душу леденящий мороз… Затем голод в пустом Нелькане, обратный путь в Аян к побережью Охотского моря и ещё раз — тот же суровый путь, уже с обозом продовольствия, обмундирования и боеприпасов. И всё это лишь на полпути к Амге. А сколько их было ещё, таких же переходов! Неужели всё это можно вынести человеку? «Герои! Богатыри!» — с искренним восхищением подумал о своих дружинниках генерал, даже о тех, кого не любил и кого сторонился. Что даёт им столько сил? Идея! Только великая идея освобождения Родины от засилья большевиков.

Так хотелось думать генералу, поэтому он сделал усилие остановиться на этой утешительной мысли. Но мысль неуправляемо, как-то сама собой пошла дальше. Вспомнился сегодняшний крайне неприятный доклад Рейнгардта: местное население никак не идёт в дружины и решительно отказывается давать лошадей. Что-то в этом угадывалось грозное. Неужели большевики перетянули людей на свою сторону? Так что же тогда сулил Куликовский и его подголоски? Кто они — слепцы или лгуны? Так и этак взвешивая все «за» и «против», Пепеляев видел только одну надежду — на военный успех: едва только победа, как солдаты сами собой появятся! После взятия Якутска — семь тысяч штыков, в верховьях Лены — семьдесят тысяч, а после этого и до миллиона недалеко! Что же до народа, то он во все времена следует за победителем подобно стаду, которое идёт за порозом, осилившим соперника.

Утешив себя таким образом, Пепеляев зашептал молитву. Но уснуть в эту ночь ему, как видно, было не суждено. Едва сон коснулся его своим крылом, как в дверь постучали.

— Анатолий Николаевич…

— Войдите, поручик. Что там? — генерал чиркнул спичкой и зажёг свечу.

В комнату вошёл адъютант командующего, молодой, очень подвижный и ловкий в движениях поручик Малышев.

— Под западной горой дозорные задержали сейчас двух конных. Один из них якут из отряда Артемьева, фамилия Аргылов.

— Аргылов… Не тот ли лазутчик, которого мы послали в Якутск, ещё из Нелькана?

— Он. Наши люди его узнали. Говорит, удалось бежать.

— Мда… А второй?

— Тоже якут. Одет в форму красных…

— Пусть Топорков и Андерс строго допросят их!

— Аргылов требует встречи с вами. Будто бы имеет сообщить сведения особой важности.

— У меня нет оснований не доверять ни Топоркову, ни Андерсу. Узнают важное что-либо, пусть доложат мне. Задержанные видели вас?

— Нет.

— Не показывайтесь им на глаза.

— Слушаюсь!

Адъютант вышел, неслышно притворив дверь за собой, а Пепеляев долго ещё лежал, глядя на колеблющееся пламя свечи. Аргылов… Давешний старик, подносивший ему хлеб-соль, это ведь отец этого парня! По логике вещей, парень давно уже должен быть расстрелянным. Побег из тюрьмы? Сомнительно… А если и так, то миновать все кордоны и заставы красных — не слишком ли много счастливых совпадений? Одно загадочно: попутчик его в красноармейской форме. Если обоих подослали из Чека, то почему хотя бы не переодели? А впрочем, не стоит раньше срока мучить себя подозрениями!

Пепеляев задул свечу, натянул на грудь одеяло и вынудил себя думать лишь о том, что приятно: о жене, о детях, о такой желанной в будущем мирной семейной жизни. Тихие волны умиротворения укачали-убаюкали его сердце, и он стал уже засыпать, как опять донёсся до него стук в наружную дверь, а вслед за тем постучали и в его дверь.

— Ну, кто там ещё! — не сдержал раздражения генерал. — Входите.

— Извините, Анатолий Николаевич…

Войдя первым со свечой в руке, адъютант смущённо пожал плечами: что поделаешь, не дают покоя! И кивнул назад, где у него за спиной маячили квадратные плечи полковника Топоркова.

— Брат генерал, — выступил тот вперёд. — Задержанный Аргылов уверяет, что по вашему заданию он разведал основные положения оперативного плана красных. Разговаривать об этом не желает ни с кем, кроме вас.

— Как это так «не желает»? Вы контрразведка или пансион благородных девиц? Если сами не можете развязать ему язык, обратитесь к полковнику Сурову, он вас научит.

— Слушаюсь, брат генерал! — обрадованно рявкнул Топорков. — Обойдёмся без Сурова!

Сидя на кровати, Пепеляев снизу вверх коротко глянул на Топоркова: тупица, солдафон! Заставь дурака богу молиться, он весь лоб расшибёт… От избытка усердия, пожалуй, и вовсе пристрелят этого Аргылова, ничего от него не узнав.

— Кто его попутчик? — спросил Пепеляев, как бы смягчая жестокость приказа.

— Чекист.

— Чекист? — не поверил генерал.

— К тому же ещё комсомолец. Он не скрывает этого. На вопросы отвечает охотно. Фамилия Чычахов.

— Аргылов знает, кто его попутчик?

— Знает. Говорит, что побег удался благодаря ему.

— Что-нибудь знает об оперативном плане этот чекист?

— Говорит, что не знает.

Пепеляев в задумчивости погладил свои бакенбарды.

— Поручик, — обратился он к адъютанту. — Зажгите мою свечу. Можете быть свободны. Действуйте, как приказано.

— Слушаюсь, брат генерал!

Оставшись один, Пепеляев долго сидел на кровати, глядя на медвежью шкуру у себя под ногами. Сделать ли ещё одну попытку уснуть? Светлые мысли о грядущем покое и радостях мирной жизни были теперь уже в прах развеяны тревожным известием об этих двух задержанных якутах: не провокация ли? Нет, с такими мыслями уже не уснёшь. А и уснёшь, так опять привяжется этот дикий кошмар со старухой, которая хватает мёртвой хваткой и душит. В последние дни проклятая старуха стала являться ему во сне всё чаще. Пепеляев решительно встал и принялся одеваться: длинные курумы из белого камуса натянул до самого паха, поверх толстовки надел пыжиковую шубу, терпеливо и обстоятельно завязал все бесчисленные завязки и застегнул крючки.

В смежной комнате он жестом успокоил вскочившего навстречу ему адъютанта.

— Спите, поручик. Я скоро вернусь.

Аспидно-чёрная, кромешная и глухая, как вечность, стояла ночь на дворе, лютый мороз жёг огнём.

— Стой! Кто идёт?

— Это я…

— Брат генерал?

Брякнула винтовка во тьме — это часовой, судя по всему, встал перед генералом во фрунт. Желая взбодриться и отогнать прочь напрасные надежды на сон, Пепеляев молча прошёл мимо часового и направился к единственному различимому предмету в этой чернильной тьме — к высокой сосне. Прислонившись к ней спиной, он остановился и прислушался к ночи. Всеохватная, на тысячи вёрст во все стороны тишина таила в себе непознаваемое, злой ли рок, светлую ли судьбу — поди угадай! Узкий серп месяца на ущербе затерялся во Вселенной среди созвездий и миллиардов отдельных звёзд. И стало генералу легко на душе при виде знакомых звёзд. Как добрые спутники, как ангелы-хранители, они неотступно следовали за ним и в России, и в Сибири, и в Харбине, и даже здесь, на краю земли. А может быть, не звёзды за ним, а он сам неотступно следует за какой-то одной из этих миллиардов, ему одному назначенной звездой? Где она — его звезда? В той ли стороне, где восходит солнце и начинается день, или там, где закат? А может, ещё за горизонтом или уже за горизонтом? На южном склоне неба вдруг сорвалась одна из звёзд и, стремительно прочертив небо, погасла. Суеверный холод волной захлестнул сердце генерала: нет, не может быть! Не надо этого, не надо!

Со стороны штабного дома донёсся истошный крик. Вероятно, это Топорков «развязывал языки» своим пленникам. Свет из окон штаба далеко был виден, и даже без крика этого можно было догадаться, что там происходило какое-то действо. Пепеляев отвернулся, как от позора или непристойности: учишь их, наказываешь, требуешь — всё как вода в песок. Право, солдафоны: всё у них в открытую, не догадаются даже окна зашторить.

Стукнула калитка, послышался разговор с часовым вполголоса, и чёрная тень от штабного дома зашагала прямо сюда, к сосне. Видимо, вышедший из освещённого помещения человек, не оглядевшись во тьме, как и сам Пепеляев недавно, шёл на эту сосну, как на единственный различаемый ориентир. Чтобы избежать конфузного столкновения, Пепеляев вышагнул навстречу из-под ёлки и окликнул идущего:

— Полковник?

— Брат генерал, — подошёл Топорков. — Я, извините, опять к вам. Развязали ему язык!

— Какие сведения?

— Красные намерены встретить дружину, собравшись в Якутске. Всем их гарнизонам отдан приказ идти в Якутск.

— Ну, ну… Чудеса, да и только!

— Из Чурапчи Курашов, из Петропавловского Строд в эти дни со своими отрядами должны прибыть в Якутск.

— А встречные рейды? Засады у нас на пути?

— Говорит, что в плане ничего такого не предусмотрено.

— Трудно поверить…

— Почему, брат генерал?

— Слишком уж бездарно — вот почему!

— Чекист хотя и не подтверждает всё полностью, но говорит, что разговоры об этом краем уха слышал.

— Если это не ложь, то сведения ценные. Когда, вы говорили, поступит сообщение от вашего агента?

— Завтра утром.

— Сразу же доложите мне. Если показания Аргылова подтвердятся, завтра я с ним сам поговорю. Не подтвердятся, тогда…

— Понял, брат генерал.

Глава двадцать третья

— Чычахов! Чычахов! Томмот!

То ли окрик, то ли призыв доносился откуда-то из далёкого далека слабым, много раз отражённым эхом. Лишь изредка, в недолгие минуты просветления вспыхивала и, померцав, пропадала смутная мысль: «Кого это зовут? Чьё это имя?»

— Чычахов! Жив ли ты? Чычахов!

«Это ведь моё имя… Зовут меня?» — безразлично подумал Томмот. Затем в груди у него появились судорожные спазмы, стало трудно дышать, и Томмот забился, силясь сглотнуть комки в горле, в рот ему хлынула тёплая, солёная жидкость. Томмот с трудом поднял руку и протянул её в темноту: «Где это я? Что со мною?» Ничего не нащупав, рука упала, пальцы стукнулись о холодный пол, и тут он вспомнил: «Белые!»

Томмота стошнило. Отплёвываясь, он выплюнул что-то твёрдое, пошевелил языком во рту и догадался: зубы! Два или три зуба оказались выбиты. Томмот окончательно пришёл в себя и вспомнил вчерашнее. Хотя на вопросы он отвечал быстро и полно, били его не переставая. Чувствовалось, ответы мало интересовали его истязателей. Уже в самом начале допроса его свалили ударом, даже не потрудившись дослушать. Томмот знал, что в контрразведке белых бьют и пытают, но одно дело знать понаслышке и совсем другое — испытать этот ужас на себе: трое мужчин в расцвете сил, исходя злобой и потом, истязали его одного. Кулаки их прямо-таки чесались, и не было для них большего наслаждения, чем бить, бить и бить. Несколько раз Томмот терял сознание, его кое-как приводили в чувство, и ужас вновь повторялся. Позже, поняв, что ответами он не избавляет себя, Томмот замолчал. Как видно, выбились из сил и палачи. Куда это бросили они Томмота?

Он опять пошарил вокруг рукой — и опять ничего, кроме холодного пола, не обнаружил. Тогда он попробовал приподнять голову: затылок чуть ли не раскололся, рёбра болели так, что не вздохнуть. Полежав немного и вновь набравшись решимости, Томмот двинул ногой — что-то мягкое — и принялся осторожно подгребать к себе. Оказалось, шуба, его шуба! И даже шапка… Малейшее движение отзывалось болью, но Томмоту всё же удалось сесть на полу и кое-как одеться.

— Чычахов! Ты меня слышишь?

Только сейчас Томмот узнал голос Валерия.

Как ни вглядывался он в темноту, различить ничего не удалось. Что легче — превозмогая боль в груди, откликнуться или молчком попытаться приблизиться? Томмот поднялся на четвереньки и ползком двинулся на голос Аргылова. Вскоре он ткнулся головой в какую-то преграду, пощупал рукой — оказалось, стена. Дощатая…

— Где ты? — с трудом выдавил он из себя слабый хрип.

— Рядом, в соседней камере.

Томмот сел на пол и привалился к стене.

— Это подсобный дом купца Корякина. В большом доме, где нас допрашивали, находится у них штаб, а тут тюрьма. Я тебя окликал всю ночь. Чего не отвечал?

Томмот вместо ответа сплюнул накопившуюся кровь:

— Айыы-айа! Всё отшибли… Хвастал — встретят чуть ли не с музыкой…

— Ничего, это ещё не всё. Лишь бы узнал генерал!

— «Генерал, генерал!..»

— А вот посмотрим!

Судя по задору в голосе, Валерию досталось не так тяжко, как Томмоту. «Дёшево отделался байский сынок! — подумал Томмот. — Нюхом чуют, кого в смерть вогнать, а кого пощадить…» Стараясь унять головокружение, он закрыл глаза.

— Эти псы ещё смеют подозревать меня в предательстве, — негодовал за стенкой Валерий. — Собаки… А что у тебя выпытывали?

— Не подослан ли красными…

— Ну, ничего! Подождём, что скажет генерал. Он мне давал задание, и я должен доложить ему, как выполнил…

— Выполнил!.. Лёжа в тюрьме Чека?

— Не мели пустое!

— Мели не мели, они не верят нам.

— Ах, псы проклятые!

«Почему они не верят? — размышлял Томмот. — Есть другие сведения? Или вправду в контрразведке их допрашивали без ведома генерала? Ах, жаль, если не поверят, очень жаль! Погибнуть, так хоть с пользой бы, а так, ни за понюшку табаку… Надежда только на него, на Валерия: учуя конец, он наизнанку вывернется…»

— Чычахов, — после долгой паузы заискивающе шепнул Валерий в щель перегородки. — Что ты рассказал обо мне?

— Как уговорились…

— Томмот, ты отличный парень! И впредь помни об уговоре. Не горюй, утром я опять потребую встречи с генералом.

Чычахов промолчал. Избитое тело его болело всё разом, каждой клеткой. Ещё одного такого допроса он, видимо, не выдержит, но как быть, если обязан выдержать! Он не имел права сейчас умереть, он обязательно должен остаться в живых, и не просто выжить, но выйти отсюда свободным от подозрений, с полным к себе доверием! Ах, насколько же труднее было Томмоту, чем его соседу через стену, чёрт бы его побрал! Его, кажется, и вовсе не били. Вон он вскочил и пошёл кружить, как зверь в клетке. Держись, говорит, и впредь уговора. А сам был бы не прочь, если б меня тут прикончили, тогда бы он избавился от опасного свидетеля…

— Валерий!

— Чего?

— Если останемся живы, то оба.

— Как понять?

— А если умрём, то и умрём оба…

— Это что, угроза?

Томмот опять промолчал: говорить для него было страданием.

Видимо, утро уже наступило, снаружи стали слышны голоса. Чычахов с трудом встал, держась за стену, и сделал шаг, потом ещё и еше, оказалось, он способен ходить, сломанных костей вроде бы нет. Превозмогая боль, Томмот принялся двигать руками-ногами, сначала медленно, затем всё быстрее.

— Вставай! Двигайся, ходи! — заметно взбодрившись, приказал он соседу.

За стеной послышался скрип половиц: Валерий послушно встал.

— Я тебе говорил: поедем сначала к твоим, переночуем, а сюда заявимся утром.

— При чём тут утро — не утро? Нас задержали дозорные! А их и днём и ночью хватает! — Половицы под Аргыловым сердито заскрипели.

— Умён, так понял бы суть! Пепеляев изо всех сил тщится показать себя милостивым. Если бы люди нас тут увидели утром, разве с нами обошлись бы так зверски? А ночь всё прикрывает! Ты жив ещё там? Запомни: благодаря мне жив!

— Ладно, ладно, Чычахов, не будем сердиться друг на друга. Ведь под одним богом ходим.

Томмот не ответил.

Громыхнула дверь за перегородкой, и к Валерию кто-то вошёл.

— Поручик Малышев, это вы? — снизил тон Валерий.

— Валерий Дмитрич…

— Поручик, идите к командующему! Я прошу вас, поручик… Скажите ему…

— Не волнуйтесь! Всё скажете ему сами, — поручик усмехнулся. — Когда приехали?

— Ещё вчера…

— Мы этого не знали. О вашем приезде генерал-лейтенант узнал только что. Захотел увидеть вас, пожалуйста, идёмте. Как тут холодно! Б-р-р! Вас заставили здесь ночевать?

— Я готов!

Уже открывалась наружная дверь, когда Томмот закашлял, давая знать о себе, да пожалел, от шальной радости Валерий вряд ли на это обратил внимание.

Не заявит ли он сейчас своим: попутчика моего надо расстрелять, поскольку я его использовал из крайней необходимости, чтобы он помог мне доставить добытые сведения. Худшее в том, что ему поверят, а мне — нет. Но если он будет уверен, что тень на него не падёт, обязательно постарается от меня избавиться! Хотя всё-таки он трус… Так думал Томмот, прислонившись плечом к дощатой перегородке, по одну сторону которой была удача, а по другую — крах.


Прошли прихожую. Поручик без стука распахнул дверь в смежную комнату:

— Пожалуйста!

За столом, низко склонившись, сидел над бумагами человек в чёрном вязаном свитере. Заробевший Валерий бросил руки по швам: Пепеляев!

— Брат генерал! По вашему заданию…

— А-а, Аргылов! С возвращением! — Пепеляев, выйдя из-за стола, пошёл ему навстречу. — Господь милосердный внял нашим молитвам. Пожалуйста, проходите.

Генерал взял Валерия под руку и, подведя к столу, усадил.

— Только что узнал… Приехали прошлой ночью? Следует поругать кое-кого: герой прибывает к своим, а мне не докладывают!

Валерий открыл было рот, чтобы пожаловаться генералу на Топоркова, но вовремя спохватился: неловко было бы, возвратясь из стана врага к своим, начинать свой доклад с жалобы. Потом… Потом пожалуется.

— Брат генерал!

— Рассказывайте, я слушаю.

Странно осевшим голосом Валерий начал рассказывать, как на пути к Якутску нарвался на красных и после перестрелки едва ушёл от погони, с кем в городе установил связь, как был схвачен по доносу штабс-капитана Соболева чекистами, как уговорил Чычахова и убежал с ним, будучи уже выведен на расстрел. Дальше он рассказал, как с великими трудностями перед арестом добыл копию оперативного плана действия красных войск и что этот документ он при задержании чекистами сумел уничтожить, но главное успел вызубрить наизусть. И без запинки, как стихи, отбарабанил сочинённый им текст.

Генерал с него не сводил глаз, но особенного воодушевления не проявлял.

— Да… Вы доставили сведения большой ценности. — Генерал поднёс ко рту кулак, как заметил Валерий, чтобы скрыть зевок. — Спасибо.

Этот зевок озадачил Валерия, и он заметно сник. Не знал он, что равнодушие генерала вызвано тем, что сообщение Валерия — не новость для генерала. В действительности Пепеляев был немало обрадован: агентурное сообщение, поступившее час назад, подтверждало сведения, добытые Аргыловым. Судя по всему, красные действительно решили стянуть войска к Якутску в надежде на длительную оборону. Эту на редкость благоприятную ситуацию красные прямо-таки преподносили Пепеляеву, как хлеб-соль. К дальнейшему походу можно было подготовиться без спешки, основательно. Что же касается плана красных превратить Якутск в «мощный боевой кулак», то это не более как благое желание.

Если отряд Строда подстережёт в засаде и уничтожит Артемьев, а дорогу из Чурапчи в Якутск, по которой движется отряд Курашова, перережет генерал Ракитин, то из чего составят красные свой «мощный кулак»? Всё-таки что оно такое — этот план красных? Ограниченность стратегического мышления? Трусливое прятание в нору? Но пусть то, пусть другое, а ещё лучше — то и другое вместе, в любом случае это подарок судьбы! Пепеляев встал.

— Брат Аргылов, за отличное выполнение задания от лица командования дружины объявляю вам благодарность. Родина не забудет вас.

— Спасибо, брат генерал!

В знак окончания разговора генерал наклонил голову, но Аргылов всё ещё стоял, разочарованный таким исходом. Сколько раз в мечтах своих рисовал он себе эту встречу! Нет, не такой была эта встреча в мечтах! Под гром оркестра… Пусть оркестра и не будет, пожалуй, но под восторженные крики всей дружины — это уж обязательно — он строевым шагом подходил к генералу и докладывал: задание выполнено. А генерал при всех говорил, держа его за руку: «Подлинный герой! Вручаю в ваши руки судьбу якутской земли!»

В действительности сложилось наоборот: началось с побоев… И хотя всё пришло к благополучному концу, Валерий не мог да и не хотел, пожалуй, скрыть своё разочарование: в штабе, как на грех, кроме адъютанта, о его встрече с генералом никто, пожалуй, и знать не будет. Ах, в каком разительном несоответствии с действительностью обнаружили себя его мечты! С тяжкой повседневностью эти мечты до жестокости оказались не в ладах. Валерий стоял растерянный, словно человек, наблюдающий, как долгожданное вкусное варево нечаянно опрокидывается на шесток камелька. Мстительно вспомнив о Топоркове, Валерий, сам того не заметив, перенёс это чувство на генерала: не может быть, чтобы ему не доложили о задержанных прошлой ночью! Врёт генерал… От этой неожиданной мысли у Валерия исчезло желание жаловаться на Топоркова. Да ещё пришла на память скрытая угроза Чычахова: «Останемся живы, так вместе. А умрём, так и умрём вместе». Расстреляют ли Чычахова как шпиона Чека, или он расстанется с жизнью по-другому, всё равно подозрение упадёт и на него, на Валерия.

— Брат генерал…

— Да? — поднял глаза уже обратившийся к своим делам Пепеляев.

— Имею одну просьбу. Там, — Валерий кивнул вглубь двора, — содержится мой попутчик, о котором я сейчас рассказал. Комсомолец, несколько дней проработал в Чека. Но душой парень наш. Он спас меня от расстрела, по дороге сюда подстрелил несколько красных… Прошу его освободить и дать под моё начало. Я ручаюсь за него.

Пепеляев помолчал, поглаживая бакенбарды и опустив взгляд.

— Для чекистов мы не признаём пощады. Разве только под вашу ответственность… Поручик!

В дверях показался адъютант.

— Приведите того, — махнул в сторону окна генерал и опять повернулся к Валерию. — А вы подождите в той комнате. Как его фамилия?

— Чычахов.

— Если не ошибаюсь, ваши родные находятся здесь, в Амге?

— Н-не знаю… — удивился новости Валерий.

— Во всяком случае, с батюшкой вашим я встретился. Как местный уроженец, пожалуйста, окажите помощь в обеспечении дружины транспортом, продовольствием и одеждой. Пойдёте в распоряжение полковника Андерса.

— Слушаюсь, брат генерал!

В прихожей Валерий присел у тёплой голландки. «Обо всём знает… — с тревогой подумал он. — И отца, и даже где живёт. Неужели и вправду здесь, в Амге?»


Зайдя снаружи и увидев Валерия растерянным, Томмот принялся гадать, что бы это могло значить. Генерал ему не поверил? Но почему тогда Валерий расхаживает свободно? Конвоя-то нету… Тот робко улыбнулся и чуть подмигнул Томмоту. Что это? То ли «Будь осторожен», то ли «Не бойся, всё хорошо!».

Адъютант распахнул дверь:

— Проходи!

Томмот шагнул.

— Здравствуйте… — замялся он, не зная, как назвать сидящего за столом человека.

— Здравствуйте, «товарищ», — слабо усмехнулся Пепеляев и показал на стул.

Томмот осторожно присел на краешек.

— Ты, кажется, чекист? — против своего обыкновения обратился на «ты» Пепеляев.

— Проработал несколько дней… был мобилизован.

— Участвовал в расстрелах?

— Не-ет… Аргылов был у меня первым.

— У нас к чекисту один приговор — пуля.

— Но я не чекист ведь… — Томмот чуть приподнялся на стуле и сел опять.

— Из Чека и не чекист?

— Несколько дней…

— Всё равно!

Чычахов опустил голову.

— Способ спасти жизнь у тебя лишь один: чистосердечность. Расскажешь правду…

Чычахов поспешно воскликнул:

— Я рассказываю только правду! Всё, что знаю. Одну правду…

Пепеляев, чуть пригнувшись через стол, приблизился к Томмоту:

— В Чека на допросах Аргылова был?

— Был.

— Что он показывал?

— Н-нич-его…

— Как же так? Совсем ничего не говорил?

— Почему, говорил!

— Что же?

— Ругался очень… Ну, там всяко… Кумаланты, тарбыяхсыты, нищие… Пепеляев с вас, сволочей, спросит… в таком роде.

Пепеляев принялся в упор разглядывать Томмота.

— В Чека откуда был направлен?

— Из педагогического техникума.

— Коммунист?

— Нет.

— Комсомолец?

— Состоял… Сейчас вот никто, у вас нахожусь…

— А почему ты у нас? — тихо и вкрадчиво спросил Пепеляев.

Глянуть со стороны, так не белый генерал допрашивает чекиста, а учитель ведёт беседу с учеником.

Генералу всё больше нравилось, что на всякий вопрос парень отвечал не торопясь, раздумчиво, в нескольких словах, которые он выговаривал с усилием. На допросах многие бывают чересчур угодливы, на любой вопрос у них тут как тут ответ, который выпаливают они без единой запинки, всячески стараясь выгородить себя, показать, что они белее самих белых. Таким веришь с трудом, а поверишь, начинаешь презирать. Этот же, как видно, простодушен до смешного…

— Я спрашиваю о причине твоего перехода к нам…

Томмот вздохнул и опять принялся теребить свою шапку.

— Мы были бедняками, — начал он. — Отец умер рано. Мать решила чего бы ни стоило сделать из меня грамотного человека. Чтобы дать мне учиться, она работала у баев, не зная дня и ночи. В нужде я проучился восемь лет, полтора года осталось до того дня, когда б я стал учителем… — Как бы устыдившись, Томмот кротко взглянул на генерала и замолчал.

— Ну, ну… Рассказывай дальше.

— Отдав столько сил учёбе и уже добившись кое-чего, кажется мне обидным опять оказаться наравне с неграмотными бедняками. Я б хотел жить в достатке, в почёте… Хоть и коротко, но послужил я вот у властей, в чекистах, и что же? Опять я только на побегушках, опять полуголоден. Если даже красные и победят, всё равно навек останусь в том же положении. Да и не победят они — видно по всему…

— Святая истина! Народом своим будете править вы, учёные люди.

— Аргылов тоже вот так говорит. Потому и перешёл…

Стыдясь выбитых зубов и одновременно будто намекая на них, Томмот прикрыл ладонью вспухшую щеку и рот. Генерал сделал вид, что не заметил этого.

— Матери понравится, что ты перешёл к нам?

— Мать умерла.

— Кто ещё из родных?

— Никого.

— Тебя почему взяли в Чека? Оказывал какие услуги?

— Не знаю. Не помню случая, чтобы оказывал… Просто в техникуме я слыл за хорошего комсомольца, выполнял все, что поручали. Может, поэтому?

«Кажется, не врёт», — то верил, то не верил Пепеляев.

— Может быть, слышал: мы прибыли сюда по приглашению самого якутского народа, чтобы очистить Якутию от коммунистов. Тех, кто признается в ошибках и желает их искупить, мы не караем. Мы дадим тебе возможность смыть пятно позора, которое ты обрёл в комсомоле и в Чека. Нам нужны честные и храбрые люди. Где бы ни был, ты должен своему народу рассказать о нас, о наших целях и задачах, объяснять, почему мы прибыли сюда. Понятно?

— Ладно… — поднял голову Томмот.

— Сейчас пойдёшь с Аргыловым. Когда настанет пора боёв, желал бы я услышать твоё имя в числе храбрецов.

— Я оправдаю…

Томмот обеими руками схватил протянутую через стол руку генерала и неловко, но усердно потряс.


В прихожей, под присмотром адъютанта, Валерий и Томмот привели себя в кое-какой порядок: вымыли лица, очистили от кровяных пятен одежду. На дворе их ждали собственные, уже осёдланные кони.

— Не говорите никому, что прибыли вчера, — посоветовал, а может, приказал адъютант. — Прошлой ночи у вас не было. Вы прибыли только сейчас, дорогой заехали в штаб и едете из штаба! Всё!

— Мошенники! Ещё заставляют скрывать… — уже отъехав от штаба, выругался Валерий. — Генерал обо мне спрашивал?

Томмот уклончиво промолчал.

— Я добился его освобождения, поручился за него, а у него ещё секреты! О чём спрашивал генерал?

— Спрашивал, что ты показал на допросах.

— А ты?

— Ну, а я ему что положено: мол, показаний не давал, только ругался.

— Они ещё не доверяют мне, сволочи! Хоронясь тут в тылах…

«Жизнь моя на волоске! — только сейчас с запоздалым страхом подумал Валерий. — Проговорись этот парень, давно бы уже и следы мои остыли». Говоря по правде, Валерий был намерен избавиться от Томмота, едва только доберутся до Амги, но теперь… Не будь живого свидетеля, наверняка так легко не поверили бы ему, Валерию. Ирония — сын хамначчита волею обстоятельств превратился в его ангела-хранителя. Чудеса! А хороши же эти сволочи — вместо благодарности обвиняют в измене…

— Собаки! — вслух выругался Валерий.

— Чего? — не расслышал Томмот.

— Собаки, говорю. Знают, что люди сутки ничего в рот не брали, и не дали хотя бы червячка заморить. Но теперь-то на них плевать! Я узнал, отец мой с семьёй находится здесь. Наедимся вволю! — И крикнул прохожему: — Стой-ка, друг! Не знаешь, где тут проживает старик Митеряй Аргылов?


Выйдя со двора штаба, Пепеляев с адъютантом едва не столкнулись со всадником. Конь, загнанный седоком, храпя, резко свернул и остановился, толкнувшись грудью в изгородь. Царапая пальцем кобуру, адъютант бросился заслонить собою генерала.

— Это штаб? — прохрипел с седла всадник.

— Кто такой?

— Подъесаул Наживин. От Артемьева с донесением.

— Давайте сюда!

— Велено командующему, лично в руки.

Пепеляев отстранил адъютанта:

Связной спрыгнул с коня и, узнав генерала, протянул ему пакет:

— Срочное…

Чуя неладное, Пепеляев нервно вскрыл пакет. В донесении значилось:

«Отряду красных из Петропавловского с командиром Стродом во главе на местности Суордах удалось миновать нашу засаду. Было предположение, что они, узнав о засаде, повернули назад в Петропавловское. Но оказалось, что они обошли нас окольной дорогой. Сейчас отряд Строда идёт по направлению к Амге.

Артемьев.

с. Петропавловское, 10 февр. 1923».

— Где Артемьев сейчас? — спросил Пепеляев связного.

— Идёт на соединение с вами, брат генерал.

— Поручик! Генерала Вишневского ко мне! Не-мед-ленно!

Скомкав и сунув в карман бумагу, Пепеляев резко повернулся и заспешил назад, к штабу. Ещё не осмыслив возникшую ситуацию, он почему-то мучительно вспоминал и никак не мог вспомнить, какое нынче число. Он суеверно опасался — не оказалось бы нынче роковое тринадцатое. Но вместе с половиной ночи тянулся ещё тот же самый двенадцатый день февраля.

Тринадцатое предстояло завтра…


В этот длинный-предлинный день к старику Аргылову заявились трое вчерашних — Угрюмов, Сарбалахов и Чемпосов, уже заметно навеселе. Шумно ввалясь, они без приглашения разделись, расселись и закурили.

Сарбалахов, как хозяин, придвинул стулья к столу:

— Старик Митеряй, Ааныс! Просим вас сесть вот сюда.

Аргылов отчуждённо взглянул на гостей:

— Что такое?

— Имеем к вам разговор.

«Не о сынке ли? — Аргылову больно сдавило сердце. — Неужели? О, боже мой! Если принёс злую весть, чего же давеча, заходя, скалился, варнак этакий? А что с Чемпосовым этим — прячет глаза…»

— Надо, чтобы и Ааныс подошла. Обычай соблюсти…

— Побыстрей, ты! — прикрикнул старик на жену.

Та оставила свои дела у камелька и подошла.

«Чего этот нучча уселся в стороне и выставил свой носище? Куда девалась его вчерашняя прыть!» — Аргылои покосился на Угрюмова.

— Не обессудьте, старик Митеряй и старуха Ааныс! Мы пришли к вам с предложением и речами, которые могут показаться неуместными в эти дни, когда на всём белом свете крозь людская течёт, а ненависть и вражда выплёскиваются через край, — торжественно и витиевато, словно рассказывая олонхо, начал Сарбалахов, распрямившись и подыгрывая себе жестами. — Но хоть на просторах нашей земли угнездился дух войны и бедствий, корень жизни не должен исчахнуть. Погибшим уже не ожить, а живой человек тянется к жизни…

— Чего ты там плетёшь несусветное! — рассердился Аргылов. — Нечего нести околёсицу, говори по-человечески!

— А мне кажется, я толкую по-якутски, по-человечески!

— Не мучай, говори, что там из Якутска сообщили.

— Из Якутска?

— Да, о сынке… Валерии…

Поняв, о чём беспокоится старик, Сарбалахов перешёл на другой тон.

— Оказывается, Митеряй, ты нас принял за недобрых вестников. Не приведи господь такого. Мы по другому делу. Ну, успокойся, сядь.

— О, грех какой… Не мори уж, скажи прямо, чего надо.

Сарбалахов выбил трубку о край стола и положил в карман.

— Мы с Чемпосовым пришли как сватья…

— Что-о? — Аргылов дёрнулся, как уколотый. — Ты, сын Сарбалаха, решил надо мной посмеяться?

— О, боже! — схватилась за голову и Аанас.

Сарбалахов, осердясь, надул щёки.

— У вас имеется взрослая дочь. Так вот к ней сватается наш офицер, ротмистр Николай Георгиевич Угрюмов.

Услышав своё имя, ротмистр наклонил голову и обнажил под зачёсом лысину.

— Харчагай… — Ааныс отвернулась, с шумом отодвинула свой стул и пошла прочь.

Угрюмов проводил её взглядом.

— Пусть женщина уходит, это лучше, — нашёлся Сарбалахов. — Мужчины скорей поймут друг друга. Николай Георгиевич не какой-нибудь безродный бродяжка. Должно, ты слыхал о людях, приближённых царя — их называют «дворяне». Ротмистр — дворянин. До революции его родители владели большим имением, ну, значит, землями. Ещё они имели в Петербурге и Москве несколько своих домов. Когда восстановится прежняя власть, все свои владения он получит обратно. Имеет военное образование, воевал всю германскую войну при царе, воевал и при Колчаке, прошёл сквозь огонь и воду. Старик Митеряй, распространись мыслью и вдаль и вглубь: дочь твоя становится дворянкой. У тебя самого появляется возможность развернуть торговлю на севере и на юге. К твоим ногам падут даже власти города Якутска, потому что, насколь слыхать, среди якутов нет ещё человека, породнившегося с русскими дворянами. Ты будешь первым. Старик Митеряй, мы ждём твоего слова! Неспроста говорится, что у женщины волос долог, ум короток, с ними можно и не считаться. Главное — твоё слово.

Подперев голову, Аргылов погрузился в думу. Вначале он был ошарашен, но способность соображать вернулась к нему быстро. Сын Сарбалаха и вправду не шутил: они пришли свататься. Потому-то, оказывается, этот русский и угнездился отдельно. Серьёзны ли его намерения или он бесится? Для зятя этот нучча уж больно того… Сидит, сатана, расплывшись, копна копной. Староват, немногим, кажись моложе меня самого. Однако деньги у всех одинаковы — и у русских, и у якутов, и у старых, и у молодых. Правильно говорят, что деньги не пахнут. Если он действительно дворянин, то это заманчиво. Стать сановитым тестем Аргылов не прочь. О-о, тогда бы он кое-кого хорошенько бы проучил! Только не шибко ли скоропалительно это?..

— Давно ли знает девку этот ваш… — не отнимая рук от лица, осведомился Аргылов.

— Увидел вчера, и вот… Полюбил!

— Скажи как быстро!

— Сейчас всё быстро — время такое…

— Жениться, так быстро! Бросать, так быстро, — поддакнул Чемпосов.

Сарбалахов незаметно наступил ему на ногу.

Аргылов украдкой глянул меж пальцев: второй сват не с чудинкой ли?

— Хозяин согласен? — спросил ротмистр.

— Погодите немного, Николай Георгиевич.

— Вы его спрашивайте конкретно: да или нет?.

— Спешит! — буркнул себе под нос Чемпосов. — Приспичило!

— Сиди, не болтай! — обрезал его Сарбалахов.

— Что он говорит? — кивнул на ротмистра Аргылов.

— Э, да ничего особенного! Ну, что скажешь?

— Не наступали б на горло…

— Тебе же рассказано, какой человек зять. Чего ещё раздумывать?

— Ещё бы не раздумывать!

«И жениться легко, и бросить легко…» Правда, это так. Этот русский — вроде перелётной птицы. Может, оказаться, что жён у него по городам да сёлам — не счесть. Может, и в России законная жена? А нет, так не сегодня-завтра зятька-то убьют. Война — она и есть война…

— Тарас, в такие-то времена… Удобно ли? Не осудит ли народ? Подождать бы надо…

— Пустое! Чего там ещё — удобно ли? Обещаю тебе: на свадьбу пригласим самого генерала Пепеляева! Вот… А насчёт людской молвы… Ты на это наплюй!

— К тому же есть обычай калыма и прочего, — стоял на своём Аргылов. — Нельзя же так… Не по-людски!

— И скажет же! Право, язык без костей, рта не дерёт! Какого и сколько калыма ты хочешь сорвать с нас, с солдат? Наш калым — это наши жизни. Мы сражаемся за вас, и жизни наши висят на кончиках наших штыков. Заговорил о калыме! И без нашего калыма у тебя мошна толстая!

Наступила длинная пауза. «Не слишком ли рубанул сплеча?» — мелькнуло у Сарбалахова. Ротмистр, не понимая слов, но понимая тон, поглядывал с тревогой то на старика, то на свата. Один Чемпосов сидел безучастно, глядел в пол.

В прежние времена сватов без калыма Аргылов и близко не подпустил бы к своему двору. А сейчас, если подумать, что за калым может уплатить этот бродяга? Кроме вшей в портках, у него и нет, поди, ничего. Другое дело, если они победят! Если они овладеют хотя бы Якутском, там найдётся добра на калым не одной девке! Да и девка-то сама — отрезанный ломоть… В ней, сатане, ни капельки моей крови. Умру, так она обо мне и слезы не уронит, а то и обрадуется. Будто в целом свете нет у ней более кровного врага, чем я. У-у, стерва! Уж выдать её за этого лысого борова — всё лучше, чем выскочит замуж за какого-нибудь комсомольца-босяка с глазами на темени. Может, хоть этот нучча её укротит!

— Старуха! — распорядился Аргылов. — За стряпню!

— Вот это умное слово! Вот это хозяин! — вскочил Сарбалахов и обрадованно затряс руку Аргылова.

Второй сват глубоко вздохнул.

Ротмистр Угрюмов не понял что к чему: старик кричит на кого-то, а Сарбалахов явно обрадован…

— Что он сказал? Он согласен?

Сарбалахов вместо ответа сделал размашистый жест, показав рукой на принесённую ими сумку.

— Николай Георгиевич, спирт — на стол!

У Кычи в эти дни только и дел было, что спать: за ворота не выйти — офицеры и солдатня проходу не дают, делать что-нибудь по дому — душа не лежит, всё из рук валится. Вот и заспалась она вроде евражки.

Ааныс разбудила Кычу, поправляя на ней сбившуюся шубу.

— Что, мама?

— Тише! Слыхала, о чём они говорят?

— Кто такие?

— Да эти… гости вчерашние. Они пришли сватать.

— Кого это?

— Не меня же!

— Ме-е-ня-я? Да я их бесстыжие лица… — Кыча вскочила.

— Не надо, доченька! Натворишь беды…

Ааныс уложила Кычу обратно, легла рядом, и обе скрылись под шубой.

— Голубушка, подожди. Давай подумаем вместе.

— Ты что, мама, говоришь? О чём тут думать?

— Доченька! Если ты выйдешь к ним и в лицо откажешь, они ни перед чем не остановятся. Чего доброго, начнут стрелять или снасильничают. Были бы люди как люди…

— А он что-нибудь сказал?

— Кто?

— Да отец…

— Я не слышала… Разве станут спрашивать? Схватят, сомнут, и всё…

— Что же это такое! Как же так? Я же не согласна!

Ааныс теснее прижала к себе дочь.

— Мама, кто из них… сватается?

— Нучча…

— Я так и знала. Он вчера пригрозил. Что же мне делать?

— Если согласится отец, сегодня стерпи всё. Перечить сейчас бесполезно. Сделай вид, что не отказываешь, лишь бы отправить их домой. Завтра ли, послезавтра, может, выход найдём. Хороших бы людей отыскать где-нибудь в укромном месте. Пока не уляжется кутерьма, ты могла бы там спрятаться…

— Джахтар! Долго ли звать тебя? — послышалось из-за стола, и вслед за тем, отдёрнув в сторону занавеску, явился сам хозяин. — Я велел тебе приготовить ещё еды. Ты что, оглохла? Навари ещё мяса. Занеси из амбара замороженный хаас! Хотуой, ты тоже вставай! Одевайся, да получше!

Стол накрыли, гости повеселели, предвкушая пир, загремела посуда, зазвенели ножи и вилки.

— Дочь где? — обернулся Аргылов к жене. — Или ждёт, чтобы я зашёл к ней с плёткой?

Убитая горем Ааныс поплелась за перегородку.

— Доченька! Придётся тебе, бедная моя, идти к столу. Сиди и молчи, не перечь! Завтра, может…

— Долго вас ещё ждать?

— Успеете! — огрызнулась Ааныс.

Кыча глубоко вздохнула и сложила руки на коленях.

— Ну, ладно…

Вскоре из-за перегородки Ааныс за руку вывела дочь.

— Кыча Дмитриевна! Девятипудовый привет и восьмипудовые наилучшие пожелания! — Стоя с набитым ртом, Сарбалахов фатовски поклонился.

Угрюмов встал ей навстречу, щёлкнул воображаемыми шпорами и сделал поклон:

— Добрый вечер, мадемуазель Кыча! — и приложился к её руке.

Ааныс хотела было усадить Кычу рядом с собой, но Сарбалахов запротестовал:

— Невесте положено сидеть вот тут! — распорядился он и посадил Кычу рядом с Угрюмовым.

— Чэ! — провозгласил Аргылов и, не глядя ни на кого, поднёс свою рюмку ко рту.

— Погоди, погоди! — гвоздем вскочил Сарбалахов. — «Чэ!» Мы же не пьяницы! Надо соблюсти обычай как положено, выслушать слово невесты. Кыча Дмитриевна, ты сама, вероятно, всё слышала и знаешь, так что лишних слов тратить не надо: Николай Георгиевич Угрюмов сватается к тебе. Что ты скажешь на это?

Она промолчала, но Сарбалахова это не смутило, и он вскинул свою рюмку:

— Говорят, молчание — знак согласия. К тому же всякая девушка, хотя и рвётся выйти замуж, стесняется сказать вслух об этом. Так что поднимем наши рюмки за соединение судеб Кычи Дмитриевны Аргыловой и Николая Георгиевича Угрюмова. — Затем, обращаясь к ротмистру, Сарбалахов добавил по-русски: — За вас!

— Выпейте, — приблизившись к Кыче и чокаясь с нею, посоветовал Угрюмов. — И хандра долой!

Но Кыча сидела молча и каменно, не отрывая взгляда от лужёных боков самовара.

— Чемпосов! Теперь твой тост! — распорядился Сарбалахов.

— Не буду!

— А-а, тебе досадно, что проиграл! Слушайте! Чемпосов бился об заклад, что ни девушка, ни родители не согласятся. И проиграл. Ладно, Чемпосов, не расстраивайся, в другой раз я в твоё утешение нарочно тебе проиграю. Значит, тоста не будет? Ну, чёрт с тобой!

— Ой, грех! — хоронясь от стыда, Ааныс натянула платок на глаза.

Даже Аргылов в согласии с женою (кто бы мог поверить!) возмутился, ударив кулаком по столу:

— Хватит!

За столом стало тихо и неловко.

— Что такое? — забеспокоился ротмистр, ничего не поняв из разговора.

— Э, да так… — беспечно отмахнулся Сарбалахов. — Друзья, и по нашему, и по русскому обычаю молодые должны поцеловаться. — И крикнул Угрюмову по-русски: — Горь-ка-а!

Сообразив, в чём дело, ротмистр поспешно вытер губы и встал. Но в этот момент распахнулась наружная дверь, и с мороза в дом шагнули двое.

— Здравствуйте!

Никто не нашёлся сразу ответить.

— Не здороваетесь? Вам, сытым, голодные не компания…

Первый из вошедших кинул шапку на орон и подошёл к столу.

— Валерий? — раньше всех опомнился Сарбалахов.

— Э… Бэ… Бэ… — старик схватил ртом воздух и упал лицом в стол.

— Сынок! — всплеснула руками Ааныс.

Кыча не переменила позы, но лицо её оживилось, хотя ни радости, ни огорчения оно не выразило.

Старик Аргылов сжал голову руками: сон это, явь? Неужели это сын его стоит перед ним? Изменившийся, похудевший, но несомненно он! Что это? Откуда он взялся? Или всё же ему мерещится с пьяных глаз?

— Б-бэ… ле-рий! Ты ли?

— Я, я! Не призрак же! Или вы успели меня похоронить? Уж не поминки ли это?

Опрокинув стул, старик кинулся к сыну, обхватил его, уронил голову ему на грудь. Валерий ласково, как маленького, погладил отца по седеющей голове.

— Успокойся, отец! Видишь, вернулся живой…

— А-а… Ы! — заглушая в себе рвущийся наружу крик, старик задвигал кадыком. — Бог… бог…

— Не бог, отец, а вот этот парень. Он меня спас. — Левой, свободной рукой Валерий подтолкнул ближе к столу Чычахова. — Знакомьтесь. Звать его Томмот. Не будь его, сомнительно, чтобы ты сына своего увидел живым…

Вздрогнув, Кыча быстро-быстро заморгала глазами: Томмот? Да, он. Здоровается с отцом, трясёт его руку… Почему он здесь? Кычу сюда привезли, связав, а Томмот приехал по своей воле? «Спас», говорит Валерий. Обнимается с отцом, улыбается во весь рот… Что же это такое? Бежал от своих? Так что же он, притворялся всё время? Предатель… После такого как можно верить во что-нибудь на этом свете? Смотри-ка, улыбается даже мне. Не иначе как мы с тобой ровня, дескать, оба предатели… Как бы не так! Радуешься встрече? Ну, так вот тебе, порадуйся!

Кыча обернулась к ротмистру:

— Выпьем!

Не дав никому опомниться, она опрокинула рюмку в рот, обмерла, задохнувшись, а восхищённый ротмистр приник к ней и поцеловал в щёку. Мельком Кыча словила удивлённый взгляд Томмота. Валерий, усевшись возле отца, махнул ему:

— Садись туда! Вы там — пустите человека!

— Голубчик, у тебя поранен подбородок, — разволновалась Ааныс. — Да и под глазом тоже… А у этого парня кровоподтёки!

— Думаешь, в Чека по головке гладят? — весело откликнулся Валерий. — Налейте-ка! Ну, за то, что встретились живые! По правде говоря, надежды у меня не было.

Валерий набросился на еду, а отец всё пододвигал ему куски покрупнее да пожирнее.

— Кто это? — спросил ротмистр у Сарбалахова.

— Молодой хозяин. Сын старика…

— А-а! Кычин брат! Здравствуйте! Ротмистр Угрюмов.

Валерий, не отрываясь, грыз кость, и ротмистру пришлось убрать протянутую руку. Лицо его пошло красными пятнами.

— Голубчик, если вы сильно проголодались, остерегитесь жирного мяса, — робко предупредила Ааныс Томмота.

— Ничего! Спирта, спирта наливайте, он всё переварит! За что выпьем? За то, чтобы сытно елось и впредь! Как по-твоему, Сарбалахов? Чего, как рыба, жабрами водишь?

— Дело продолжай! — подтолкнул Сарбалахова ротмистр. — Что молчишь?

— Тише, друзья! — уже не столь твёрдо, как прежде, встал и не столь уверенно, как до того, произнёс Сарбалахов. — Вернёмся к первой причине этого застолья. Валерий, мы собрались по торжественному случаю: твоя сестра Кыча Дмитриевна и ротмистр Николай Георгиевич Угрюмов дали друг другу слово стать супругами. Мы отмечаем помолвку.

— Че-го? — поднял на него осоловевшие глаза Валерий.

— Сестра твоя Кыча выходит замуж вот… за ротмистра, — запинаясь, объявил Сарбалахов.

— Замуж… Ха-ха-ха! Вот за него? — ткнул он пальцем в Угрюмова. — А ты представляешь себе, сколько женщин имел этот боров? Хочешь стать очередной?.. У этого потаскуна наверняка ещё и постыдная болезнь! Чего молчишь? А ну встань и проваливай!

Валерий выдернул Кычу из-за стола и отшвырнул. Ааныс едва успела подхватить её под руки и поспешно увела.

Ротмистр затормошил Сарбалахова:

— Что он говорит?

Сарбалахов не ответил ему. Он припал грудью к столу и, прищуря один глаз, пытался разглядеть раздваивающегося Валерия.

— Кривой тунгус, чего глаз зажмурил — не пристрелить ли собираешься?

— Пристрелить — дело пустяк. Знай меру, а то…

— Смотри-ка ты!

Оглядев гостей-пришельцев, Валерий заскрипел зубами при мысли о том, что в тот вечер, когда ему был вынесен смертный приговор, они, вероятно, вот так же бражничали.

— Погоди, Бэлерий… — Видя закипающую в сыне ярость, Аргылов предупреждающе положил руку ему на плечо. Но этим он лишь подзадорил его.

— Нечего мне годить! Ты воюй с врагами, рискуй своей жизнью, а они тут пьянствуют! Ты лежишь в тюрьме у чекистов и ждёшь расстрела, а они тут распутничают. Нет уж теперь Аргылова-дурака! Теперь есть умный Аргылов, и он с вами поговорит как надо! Проваливайте! Прочь отсюда, сучье отродье Сарбалаха! Будешь ещё в нашем доме собирать свой сброд? Вон!

Валерий ахнул кулаком о стол, задребезжала, подпрыгивая, посуда, чуть не опрокинулась лампа.

— Ишь ты, ходя! — Ротмистр поднял свой громадный кулак.

— Думаешь, Сарбалахов тебя побоится? Я тебе покажу сейчас кривого тунгуса!

Воодушевившись поддержкой ротмистра, Сарбалахов лапнул себя по бёдрам, ища пистолет, вспомнил, что пояса с пистолетом на нём нет (оставил, раздеваясь), он сделал вид, что ищет оружие по карманам.

Томмот подскочил к Угрюмову и схватил его за руки:

— Ротмистр, он же пьян… Не сердитесь, — шепнул он ему. — Мы выпили ещё у Пепеляева…

Угрюмов сбавил тон: генерал-лейтенант не имеет привычки угощать водкой по пустякам…

Поднялся из-за стола и Чемпосов.

— Вечер уже, а мы тут с утра! Пойдёмте! — И подхватил Сарбалахова под мышки.

Томмот осторожно тронул ротмистра за рукав:

— Пожалуйста.

Видя, что все встают из-за стола, Угрюмов тоже тяжело поднялся, опрокинул в рот ещё одну рюмку и пошёл к дверям.

Валерий за столом остался один. Сарбалахов подошёл к Аргылову-старшему.

— Старина! Хоть стол у нас и разладился, уговор остаётся в силе… — заявил он, держа старика за грудки и рыгая.

Чемпосов, обогнув стол, подошёл к Валерию и тронул его за плечо:

— Правильно сделал! Хвалю.

Валерий, не поднимая головы, рыкнул:

— Вон!

Глава двадцать четвёртая

Утром следующего дня, тринадцатого февраля, когда Валерий и Томмот засобирались в штаб, старик Аргылов, будто чуя недоброе, принялся напутствовать их — будьте осмотрительны. Парни почтительно выслушали его, но чувствовалось, спешили лишь избавиться от наставлений.

Возле штаба было людно в это морозное солнечное утро. Шли толки о вчерашней неожиданной отправке офицерской роты навстречу Строду, который, оказывается, обошёл все засады и подошёл чуть ли не к самой Амге. Много толков среди своих знакомых вызывал и Валерий, которого давно уже похоронили и который вдруг воскрес из мёртвых.

— А-а, чекисты! — встретил их полковник Андерс, к которому они пришли согласно предписанию. — Ну, заходите, заходите. Я бы с вами ещё душевно поговорил, вытягивая каждую жилочку в тонкую ниточку, а потом… — он щёлкнул пальцами, изображая два выстрела. — Но наш брат генерал играет в демократа. Детская болезнь… Пройдёт!

По привычке низкорослых, Андерс высоко вскидывал голову, чтобы казаться повыше ростом. Заложив руки за спину, он обошёл вокруг парней, оглядел их, как жеребцов на продаже, и остановился перед Томмотом.

— Господин чекист, с чего это у вас левая щека больше правой?

— От благотворного воздействия вашего кулака, господин полковник!

Валерий бросил на Томмота осуждающий взгляд, а Андерс от неожиданности подскочил. «Ишь, иронизирует, скотина!» — подумал он и сказал:

— «Господин полковник»… Это хорошо! Не то что «товарищ» или, тем более, вот это идиотское «брат». Ты скажи мне, — обратился он к Томмоту, — как я, благородный гвардейский офицер, могу быть товарищем или братом тебе, дикарю?

Томмот пожал плечами.

— Не знаешь? Так вот, подумай, дабы сохранить оставшиеся зубы.

Андерс прошёлся по комнате, приглаживая ладонями жидкие волосы, затем уселся за стол, подобрав под себя одну ногу.

— Слушайте. Приказом командующего вы переданы под моё начало. Аргылов поедет сегодня с группой Сарбалахова на сбор провианта и подвод. А ты, Чычахов, будешь сегодня трибуном. Наш генерал очень любит ораторов. Поедешь с Чемпосовым в наслег и проведёшь агитацию среди населения. Расскажешь людям, как чекисты истребляют всех без разбора, как они занимаются повальным грабежом и насилием, почему ты убежал от красных к нам, — одним словом, не жалея слов, ты должен расписать все ужасы, а затем восславить генерала Пепеляева, прибывшего в Якутию по приглашению самого народа. Поможешь Чемпосову в наборе добровольцев. Записавшихся в дружину добровольцев приведёте с собой. Насчёт вознаграждения в обещаниях не скупитесь. Ну это знает и сам Чемпосов. Понял? Предупреждаю: что-либо не так — пеняй на себя. Иди! А ты останься. — Он ткнул пальцем в Валерия.

На дворе Чемпосова и Томмота ждал солдат с конём, запряжённым в сани.

— У тебя что, винтовки нет? — удивился Чемпосов, увидев, что Томмот не вооружён. — Так не пойдёт! Ещё скажут, что я тебя конвоирую…

Чемпосов куда-то исчез, через некоторое время появился с японским карабином в руках, и они поехали. Возница-солдат сел на передок, а Томмот с Чемпосовым — сзади.

— Как тебя зовут, догор? — спросил у возницы Томмот. Услышав вместо привычного окрика дружелюбный голос, солдат радостно обернулся.

— Лэкес я, Лэкес!

— Хороший парень, — похвалил его Чемпосов. — Будущий командир якутской армии.

— Откуда родом? — опять спросил Томмот, и Лэкес опять обернулся с той же улыбкой.

— Из Болугура.

— В солдатах добровольно?

— Нет, заставил мой господин, бай Борисов.

— Ну, а ты?

— Что я? Вот, служу…

Дорога повела их по реке, вверх по течению на юг.

— Куда это мы? — поинтересовался Томмот.

— А в ближний наслег. В сугулане людей должны собирать. Вообще-то ораторствовать должен был я, но сегодня велено выступать тебе: говорят, будет здорово, если человек, сам недавно бывший в красных, комсомолец, да ещё чекист начнёт крыть своих…

Лэкес при этих словах с удивлением оглянулся на Томмота.

— Какой я оратор! — отмахнулся Томмот.

— В Чека работать приходилось не языком, а кулаками?

— Ни разу не видел, чтобы били…

— Значит, следствие, суд и прочее по законной форме?

— А как же без следствия можно определить, кто виноват, а кто не виновен? Кого и как наказать, определяет не Чека, а суд и трибунал.

— Не били и Аргылова?

— Не били.

— Он же был избит!

— Ы-ы… Не знаю. Спросите его самого.

«Кажется, его приставили наблюдать за мною», — подумал Томмот.

Дорога поднялась на косогор, затем нырнула в лес. Чемпосов ехал, свесив голову, как бы вглядываясь в мелькающую под санями дорожную колею, затем неожиданно заулыбался, вспомнив что-то хорошее.

— Выгнал нас… Это я про вчерашнее. В шею всех! Молодец Валерий, да и только!

— Первый раз вижу человека такого: выгнали его, а он радуется.

— Конечно, радуюсь! Истасканный да облезлый, как старая шкура, а зарится на такую молоденькую! Думает небось: якутишки будут рады… Потаскун! Перед тем как пойти к Аргылову, мы с Сарбалаховым побились об заклад. Я был уверен, что, вот ей-богу, ни за что не согласятся. А старик обеими руками… Ну и человечина — собственную дочь, красавицу, толкает в лапы этого поганца. Ох и люди!

— А что говорил Сарбалахов?

— Был уверен, что не откажут. Угадал, сатана. Урод, родившийся только для счёта душ. И девушку-то знает с детских лет. Был бы человек, пожалел бы. Да, у мёртвого здоровья не спрашивают, а у таких не стоит искать совести. Дай ему только волю, начнёт шерстить и своего и чужого, продаст за грош и отца с матерью. Я это говорю меж нами. Не станешь ведь из уст в уста?

— Не беспокойся, — успокоил попутчика Томмот. — Никогда не кормился этим…

Чемпосов набил трубку табаку, кисет протянул Томмоту. Тот отказался.

— Не куришь?

— Нет. Жил я в сельской местности — табаку не было. Поехал в город учиться, там табак нашёлся бы, но так и не приучился курить. Угости Лэкеса.

Уже намеревшись положить в карман кисет, Чемпосов протянул его вознице. Тот засиял.

— Курение — вроде порока… Был бы подвержен, курил бы. По-твоему выходит, что все баи должны стать порочными курильщиками, а все бедняки — беспорочными… И у меня табак не тюками лежал, когда я подрастал. Мои родители были не богачи, хотя и не голодали. Ты где учился?

— В учительском техникуме. Со второго курса я.

— Тоже вот не удалось окончить реальное — из-за революции и войны.

— Ты с революции… у белых?

— Каких белых? И белые бывают разные, — Чемпосов глянул собеседнику в лицо и усмехнулся. — Белые… До позапрошлого года я вот так же, как и ты, весь свет делил только на красных и белых. Оказалось, вопрос не так-то прост.

— Это как же?

Чемпосов откинулся на задок саней.

— Поближе, поближе садись. И брось сюда своё ружьё — держишь, как божью свечку. Никого не будет в этих местах…

Томмот засунул карабин под санную подстилку и, подстраиваясь так и эдак, улёгся наконец на бок рядом с Чемпосовым. Побои в штабе давали о себе знать на каждой кочке.

— В реальном я сильно увлёкся историей различных народов, — начал рассказывать Чемпосов. — Роясь в книгах, я узнал, что процветание какой-либо нации не всегда зависит от количества народа. Решающую роль тут играют физическая выдержка, моральная стойкость народа, его способность противостоять испытаниям, воля, мужество и стремление к прогрессу. Поэтому в истории имеется тьма примеров, когда даже многомиллионные нации теряли свободу, становились рабами других и исчезали с лица земли, а некоторые народы, даже небольшие числом, умудрялись достичь высот культуры и славы. Не так ли?

— Да, это так…

— Чего-чего, а на муки для якутского племени господь не поскупился. На его долю выпало немало тяжких испытаний, а всё же мы выдержали их и дожили до сегодняшнего дня. Выносливости, терпения и упорства нам не занимать. Не меньше должно быть и стремления к культуре. И я стал думать: почему обойдённому судьбой якуту не зажить по-человечески, не распоряжаться самому своей судьбой? Безмерно я был рад, когда Февральская революция скинула царя с трона. Рад был не только я, ликовали все, вот, думали, настали времена для свободного развития! Затем ещё одна революция, власть захватывают большевики, вспыхивает междоусобица, начинается кавардак. Те самые народы, которые, как ожидалось, должны были дружно двинуться к высотам прогресса, начинают воевать между собой, разделившись на красных и белых. Я вначале не понимал, кто из них прав, а кто не прав. Спустя немного красные вдруг начинают расправляться с людьми, кто побогаче да пообразованней. Попутно в эту кутерьму попадает и моя семья — мы лишаемся всего. С тех пор я и отстранился от красных. Прислушиваюсь к белым — вроде бы неплохи. Кричат, что борются за счастье и процветание народа, за его судьбу. Примыкаю к белым — к прошлогодним и позапрошлогодним. Начинаю приглядываться и вижу, что ни о каком благе народа они и не думают, все преследуют лишь корыстные цели — мстят, сводят старые счёты, рвутся к власти и богатству. Настоящие разбойники с большой дороги. Я и от них в бега ударился. Запутавшись так, сидел схоронясь, и слышу: якуты пригласили вот этого Пепеляева. Достал его призывы, листовки: точь-в-точь мои заветные помыслы! Я вне всяких партий, мне лично ничего не надо, воюю лишь за свободу и счастье народа. Как только захвачу власть, сразу передам самому народу в руки, чтобы он установил самоуправление. Поверил я. Поехал в Нелькан и присоединился к дружине. Вот почему говорю, что и белые не все одинаковы. Прежних-то и белыми называть неохота, — настоящие чёрные бандиты.

— Прежние беляки разве не говорили, что только они одни борются за народ? — спросил Чычахов.

— Ого! Во весь голос! Враньё всегда крикливо…

— А эти… не могут ли и они наврать? — то ли рассуждая, то ли спрашивая, вполголоса произнёс Томмот.

— Нет! — решительно возразил Чемпосов. — Неужели?.. Нет, не может быть!

— Я просто так… Подумал…

— О целях своей борьбы Пепеляев даже стихи пишет.

— Да ну! — искренне удивился Томмот.

— Сам читал… Там, например, есть такие строки… Подожди-ка… Ага, вспомнил… — Чемпосов провёл рукавицей по заиндевелым усам:

Донеслись до нас стоны народные

И сердца разбудили свободные.

Бросив труд, бросив семьи родные,

Собрались мы в ряды боевые.

Не на радость, на подвиг тяжёлый мы шли,

От людей мы не ждали награды.

На пути, разрушая преграды,

Крёстный путь мы свершили одни…

Томмот усмехнулся: смотри-ка, генерал идёт спасать народ.

— Такие стихи может сочинить каждый, если вдоволь наестся.

— Да ты подумай… «Стоны народные… Сердца разбудили свободные…» Или думаешь, что генерал врёт в стихах?

— Кто его знает…

Томмот замолчал, вспоминая стихи, которые недавно прочитал в газете. Их строчки врезались в его память.

Народ разутый, народ раздетый,

Народ голодный, народ холодный

Стонал веками в тяжком ярме;

Борцы за свободу томились в тюрьме,

Кормили вшей по чумным этапам;

Раздолье было царским сатрапам,

То бишь опричникам и палачам;

Была им работа по тёмным ночам!

Сколько братьев наших замучено,

Сколько с детьми матерей разлучено,

Сколько позора,

Сколько разора…

Массив глухого леса стал перемежаться полянками. Всё больше появлялось признаков человеческого жилья. Ехали, каждый погрузясь в свои думы.

Наконец Чемпосов сказал:

— Нам надо бы познакомиться по-настоящему, а то получится по пословице: познакомились на другое утро… Меня зовут Василием Сидоровичем. А тебя?

— Томмот, по отцу — Иванович.

— Если не возражаешь, я буду звать тебя просто Томмотом, а ты меня Василием, а лучше — Басылай. Что ты скажешь на собрании?

— И сам не знаю. Как перешёл к белым…

— Ладно, сойдёт. В заключение призовёшь людей вступать к нам добровольцами.

— Не сумею, наверное, никогда в жизни не ораторствовал. Напрасно на меня понадеялись…

— Тогда первым выступлю я. Лэкес, поторопи коня!

Выехали на просторный алас, на противоположной опушке зачернело около десятка домов.

Остановились вскоре посреди небольшого посёлка, во дворе большого дома. Дом оказался изнутри не перегороженным, в одну просторную комнату. Пять-шесть пожилых мужчин курили, собравшись вокруг камелька. Старик с жиденьким клочком бороды из-под ладоней внимательно пригляделся, как раздеваются у правого орона зашедшие с мороза люди, и, хромая, подошёл к ним поближе.

— Не вы ли приехали провести собрание?

— Да, мы, — ответил Чемпосов, потирая озябшие руки.

— Братья?

— Да, братья… — без особой охоты откликнулся Чемпосов и, избегая дальнейших расспросов, отошёл.

— У нас народу немного. Помоложе да поздоровее все подались к красным… — Спохватившись, что сказал лишнее, хромой старик обернулся к остальным: — Эй, парень, поди созови всех!

Семилетний на вид мальчишка, шмыгнув мокрым носом, проворно выскользнул за дверь. Вскоре в доме набралось человек двадцать.

— Все, кто может, уже здесь, — сообщил хромой старик.

Чемпосов с Томмотом сели за стол.

— Разве не найдётся никого, чтобы вести собрание? — немного подождав, обратился к молчащим людям Чемпосов.

— Как же, был такой, да сейчас его нет!.. — зашумели собравшиеся. — Мэхясь…

— Не князёк ли?

— Наш ревком. Ушёл с красными.

— Я спрашиваю не про ревкомовцев!

— А-а, он спрашивал о других…

— Все наши, «имеющие голову», давно уже улепетнули в сторону слободы.

— Здесь одна беднота…

— Выберите председателя собрания! — остановил поднявшийся гомон Чемпосов.

— А зачем нам выбирать там кого-то? — просипел старик со старой ситцевой повязкой на голове. — Вернётся Мэхясь, ну и будет по-прежнему главенствовать…

— Я говорю: выберите человека, чтобы вёл собрание!

— Если только на сегодня, то пусть распоряжается старик Никус-скороход. Пусть он будет хозяином сугулана.

— Вот и ладно! — смеясь, зашумели люди.

Никус-скороход, хромоногий старик, не только не вёл за всю жизнь ни одного собрания, но, пожалуй, и был-то на них два-три раза. Не разобрав, в шутку или всерьёз его выбрали руководить собранием, он стал затравленно озираться.

— Иди, чего крутишься! — поторопил его Чемпосов.

Никус-скороход, привыкший идти куда велят, захромал к столу. Подражая когда-то увиденному им человеку, ведшему собрание, он встал возле стола, упираясь о него большим и указательным пальцами левой руки, вздёрнул повыше жидкую бородёнку и помотал головой.

— Ти-и-хо! — крикнул он вдруг не своим голосом.

Люди сначала испуганно примолкли, а затем весело зашумели.

«Не идиот ли этот чёртов старик? — с раскаянием подумал Чемпосов. — Не надо было мне тянуть эту волынку с избранием председателя».

А старик Никус тем временем, не зная, что делать дальше, затоптался на месте.

— Скажи, что слово предоставляется мне! — шепнул ему Чемпосов.

— Сейчас этот товарищ… Эй, как его… брат… Он говорит, что слово предоставляется мне.

Опять послышались смешки.

— Прекратите смех! Надвинулись времена нешуточные. — Краем глаза увидев, что старик Никус продолжает по-прежнему торчать истуканом, Чемпосов цыкнул на него: — Садись! Якутская земля охвачена пламенем, залита кровью. Злодеи, называя себя то коммунистами, то ревкомовцами, истребили цвет нашего общества, именитых и знатных, подорвали благоденствие народа.

Вынув трубку изо рта и подавшись широким, дочерна загорелым лицом вперёд, человек, сидевший заложив ногу за ногу, плюнул сквозь зубы на шесток печи.

— Что до меня, то опасаться нечего — гол как сокол…

— …Но белу свету шествуют беды да несчастья, — пропустив мимо ушей недоброжелательную реплику, продолжал Чемпосов.

— Правильно говорит! В беду нас ввергли проходимцы и разбойники, вроде Коробейниковых да Артемьевых. И Пепеляев этот…

Звонкоголосого крикуна, видимо, кто-то подтолкнул в бок, и он осёкся на полуслове.

— Якутский народ, доведённый до отчаяния, вынужден был обратиться с призывом о помощи и спасении к генералу Пепеляеву. Вняв этому, благородный генерал созвал свою дружину. И вот, пройдя через испытания похода, он появился сейчас в вашей Амге.

— Я вот себя считаю якутом, но почему-то не помню, чтобы обращался за помощью к генералу. — Сиплый старик с повязкой на голове уставился в потолок, словно что-то припоминая.

— А мне-то и подавно не сметь кого-либо звать… Помню за всю свою жизнь один такой случай: в позапрошлом году обращался к ревкомовцам, чтобы выделили мне земельный надел…

— Будете слушать или нет?! — повысил голос Чемпосов.

— Хе, не нравится, когда мы говорим…

Стало тихо, и в этой уже ничем не нарушаемой тишине Чемпосов продолжал. Он говорил о том, что цель Пепеляева — избавить народ от гнёта, о том, что Пепеляев вскоре овладеет Якутском и пойдёт походом дальше на юг, и о необходимости обеспечить дружину подводами, продовольствием и одеждой, а сверх того — каждому записаться добровольцем. Правда, получилось у него это поспешно и как-то неубедительно. Люди молчали, пряча глаза, и невозможно было понять, слушают они или не слушают.

Закончив речь, Чемпосов, не обращая внимания на председателя, передал слово Томмоту.

— Вижу, некоторые из вас не совсем мне поверили. Выслушайте сейчас вот брата Чычахова. Он бывший комсомолец, да ещё сотрудник Чека. Несколько дней назад он перебежал к нам из Якутска. Он вам расскажет, кто такие есть красные и почему он перебежал к Пепеляеву.

Томмот встал и привычно заправил гимнастёрку. Среди студентов техникума он слыл заправским оратором, в политических спорах он был бойцом. В те времена нужные слова приходили на ум сами, нетрудное это было дело — говорить о том, к чему лежит сердце. А теперь, не зная, с чего начать, Томмот замешкался.

— Друзья…

— Смотри-ка, парень отыскал-таки друзей!

— Братья…

— А теперь — братьев! Оказывается, он нам родственник…

— Братья, — повторил ещё раз Томмот. — До недавних пор находился я среди красных, а теперь присоединился к Пепеляеву. Вы должны знать старика Аргылова. Так вот, я бежал к белым с его сыном Валерием…

— Как, тот злодей… — опять на полуслове осёкся тот же звонкий голос.

— Не расстрелян разве — ты хочешь спросить? — обратился Томмот на этот голос. — Нет, не расстрелян. Когда его, как врага трудового народа, чекисты вывели на расстрел, я помог ему бежать.

— Теперь ясно, какой ты «молодец»… — просипел старик с повязкой.

— Не отвлекайся, расскажи, почему перешёл на сторону Пепеляева, — Чемпосов заёрзал на стуле.

— Если же рассказать, почему я перешёл к Пепеляеву, то так. Я родился в бедной семье, отец умер, рос в холоде и голоде, в постоянной нужде, но посчастливилось мне учиться. Если бы я закончил учёбу и стал учителем, то жил бы в достатке. Ещё в детстве завидовал я ухоженным и упитанным учителям, живущим в чистых, по-русски построенных домах. Мечтал я быть похожим на них, но исполнению этой мечты помешали мне вот эти большевики. Если установится их власть, я опять окажусь ровней неимущему народу и даже хуже того: каждый бедняк будет цениться выше меня. Для большевиков ведь самый хороший человек тот, кто беднее всех, а хуже всех — богач. Одним словом, при красных — прощай моя привольная жизнь, прощай достаток и почёт. Никак я не мог согласиться с таким исходом для себя. Поразмыслив, прикинув так и сяк, я решился на побег. Брат Пепеляев, я верю, расправится с большевистской властью и вернёт прежнюю жизнь. И тогда, как уже говорил, я смогу достигнуть всего, к чему стремлюсь.

— Учился ты, чтобы богатым стать?

— Да, это так.

Удивлённый Чемпосов снизу вверх взглянул на Томмота.

— Власть коммунистов мне не подходит, — продолжал Томмот. — Уже несколько лет, как утвердилась эта власть по всей России. Может, вы думаете, что в России живут одни русские? Это не так. Там живут несколько десятков разных национальностей. И везде верховодят коммунисты, а во главе у них Ленин, он живёт в Москве… Ленин и партия коммунистов ведут такую политику: угнетения одной национальности другой, как это бывало при царской власти, не должно быть. Каждая нация должна получить самоуправление или собственную государственность. Все вместе вольются по доброй воле в состав Советского Союза. Якуты тоже получили самоуправление, то есть автономию. Прежде Якутией управлял царский губернатор, а теперь, говорят, станут управлять люди, которых якутский народ выберет сам. Недавно в Якутске прошёл съезд Советов, на котором были выбраны высшие руководящие органы управления всей якутской земли. Так кто, вы думаете, там заседал и кого избрали? И заседали, и оказались выбранными одни лишь красные партизаны, сами коммунисты, голая беднота да батраки, не разбирающие, где восток, а где запад. Было там немного из старой интеллигенции, так и те стали подголосками коммунистов. Главарями новой власти выбрали они Аммосова, Ойунского, Барахова там и прочих, сплошь одних атаманов тех же коммунистов. И смысл всех их докладов, постановлений разных сводится к одному: всех, кто жил в холе и богатстве, — к ногтю, а беднякам и хамначчитам дать приволье. После этого мне ещё понятнее стало — не по пути мне с ними. И вот — я тут.

Томмот опасливо глянул в сторону Чемпосова. Тот молча ковырял пальцем в столешнице дырку от выпавшего сучка.

— Можно задать вопрос? — из-за голов сидящих впереди высунулась неимоверно большая, с лопату, ладонь, а вслед за тем появился и её обладатель, небольшого роста, очень худой старик.

— Не обессудьте за вопрос. Как говорится, коровы знакомятся через мычание, люди же — через разговор. Что сделают с кабальными долгами? Ревкомовцы говорили, что долги эти все уничтожены. Теперь же, по слухам, их станут взыскивать опять. Мы из поколения в поколение не вылезаем из кабалы, поэтому хотим знать…

Рассчитывая на то, что Чемпосов ответит сам, Томмот молчал, но тот подтолкнул его локтем.

— Спрашивают же тебя!

— Не знаю, как распорядится Пепеляев, — поднялся опять Томмот, — но на съезде Советов было сказано, что кабала уничтожается. А те, кто будет вынуждать к кабале, будут отвечать перед законом и судом.

— Вот это правильно!

— Какие указания были там насчёт хамначчитов?

— Хамначчитов? — Томмот с опаской взглянул на Чемпосова: разговор клонился куда-то «не туда». — О хамначчитах я уже говорил… Словом, говорят, что человек человека не должен угнетать.

— Вот так!

Опустившись на стул с видом усталого человека, Томмот вытер лоб и шёпотом бросил Чемпосову:

— Хватит с меня!

— А как с разделом земли? — просипел старик с повязкой.

Томмот опять взглянул на своего спутника: тот сидел как каменный.

— Я спрашиваю насчёт земли!.. — Старик с повязкой повысил голос и, подпираясь палкой, с трудом стал подниматься, собираясь подойти к столу.

— Землю — по количеству душ!.. — упавшим голосом ответил Томмот, не вставая.

— Э-э… — так и не поднявшись на ноги, старик опустился на место.

— А налог?

Тут Чемпосов резко вскочил:

— Для чего собрались вы: чтобы обсудить постановление съезда коммунистов или воззвание генерала Пепеляева?

— Зачем же сердиться? — пожалел его старик с повязкой. — Сами рассказывали, вот мы и спрашиваем…

— Я познакомил вас с воззванием генерала, рассказал, в чём он нуждается. Те, кто хочет вступить в дружину солдатом или желает сделать пожертвование продовольствием, подводой, одеждой, записывайтесь у меня. За этим всем выедут из слободы особо назначенные люди. Кто запишется в дружину солдатом, поедет с нами.

Чемпосов достал чистый лист бумаги, крупными буквами вывел на нём «Добровольцы», провёл под заголовком жирную черту и покосился на старика Никуса, в важной сосредоточенности сидевшего рядом. Тот принял этот взгляд за понукание и беспокойно завозился на стуле.

— Давайте, давайте…

— Торопит нас Никус! — заметил кто-то с издёвкой. — Раз ему не терпится, пусть записывается. До Якутска на одной ноге он быстро доскачет!

Кое-где сдержанно засмеялись, засмеялся, выставив два, как заячьи резцы, зуба, и сам Никус. Постучав карандашом об стол, Чемпосов спросил:

— Я рассказывал, за что воюет дружина генерала Пепеляева. Все поняли?

— Поняли! Очень даже… — ответили ему.

— Знаете, какая это большая честь — вступить в дружину солдатом?

— Знаем! Знаем, как же…

— Кто записывается?

Люди молчали, сутулясь и опуская головы.

— Так есть кто-нибудь или нет?

Чемпосов начал выходить из себя: о необходимости наибольшего числа добровольцев из среды якутов командующий не уставал подчёркивать при каждом удобном случае, поэтому вернуться с пустыми руками было никак нельзя. Сарбалахов вчера ему посоветовал наобещать с три короба, будто бы они добровольцу выдают сколько угодно мануфактуры, табаку, крупчатой муки и другого, но у него язык не поворачивался в один приём высказать столько лжи.

— Так что же будем делать? Генерала позвали, а когда он появился, показываем ему спину?

— Что ты, право… — старик с повязкой опять задиристо выставил челюсть вперёд. — Чего ты пристал к нам: «звали». Не звали мы его, сказано тебе! Приставай к тем, кто звал!

«Чёртов старик! Выискался, въедливый такой, на мою голову!» — про себя выругался Чемпосов.

— Ну тогда кто может выделить коня? Поясняю вторично: кто сейчас отдаст одного коня, после войны получит двух.

Опять нависла гнетущая тишина. Обе стороны замолчали, как бы негласно состязаясь в выдержке.

— Аю-айа!.. Замучила, прямо смерть! — Схватившись за поясницу, встал сиплоголосый старик. — Ты бы, брат, и сам подумал: откуда у нас лишние кони? Лишних не имеется! Эх, занемела окончательно поясница…

— Так кто выделяет коня? — Чемпосов обвёл взглядом всех, ни к кому в отдельности не адресуясь.

— Нет таких. Не-ет! Закончим!

Даже не спросив насчёт пожертвования продовольствия и одежды, Чемпосов скомкал свой чистый лист с единственным словом «Добровольцы» и засунул его в карман. Облегчённо гомоня, все повалили во двор. «Некоторые, должно, приехали на конях. Отобрать!» — подумал раздосадованный Чемпосов.

— Берите ружья и выходите! — шёпотом сказал он своим.

Живо выскочив за дверь, тут же увидели, как двое пошли к опушке за сеновал.

— За ними! — велел Чемпосов.

Нагнали тех за сеновалом сразу же, возле запряжённого в сани коня.

— Чей конь?

— Мой, — робко ответил хозяин коня, худой, болезненного вида, хотя и молодой мужчина, в старом зипуне, туго подпоясанном.

— Коня твоего я забираю для нужд дружины, — заявил Чемпосов. — Иди, Лэкес, привяжи этого коня к своему. Ну, нохо!

Онемев от неожиданности, мужичонка в зипуне пошёл было следом за Лэкесом, но вдруг повернулся к Чемпосову.

— Что же это? — выдавил он из себя, в замешательстве топчась на одном месте.

— Конь хромает на одну ногу, потому и оставлен в прошлых наборах, — подойдя, объяснил другой, немолодой уже мужчина. — У этого человека большая семья. Кормится он только охотой, и без коня ему нельзя. Хворый. Пешком далеко идти, что-нибудь на себе нести — не в состоянии, лишиться коня — погибель…

— Ничего, что конь хромой, будет в обозе, — не глядя ни на кого, хмуро ответил Чемпосов. — А ты не заступайся! Не заговаривай зубы! Адвокат… Пошевеливайся. Лэкес!

Видя, что уводят его коня, мужичонка в зипуне тихо простонал: «О, горе!» — и, шагнув вдогонку за конём, опёрся рукой о дерево. Слёзы потекли по глубоким морщинам его исхудалых щёк.

— Птенчикам моим, знать, суждено с голоду умереть…

— Стой! Вернись!.. — внезапно обернувшись в сторону Лэкеса, закричал Чемпосов. — Поставь обратно!

— Коня? — не смея поверить, переспросил Лэкес.

Не ответив, Чемпосов пошёл к дому. Вид у него был подавленный. А Лэкес охотно повернул коня и привёл на старое место.

— Пусть Байанай тебя не обделит! — сказал он мужичонке и, подпрыгивая, помчался к сугулану.

Поехали назад не отобедав.

— Когда я привёл коня и привязал на старое место, хозяин уж был рад — не знаю, как сказать! — улыбаясь до ушей, Лэкес повернулся к спутникам.

Чемпосов только крякнул, кутаясь в воротник дохи. Довольно долго ехали молча. Кончился алас, дорога ушла в лес.

— Ты сегодня за кого агитировал: за Пепеляева или за красных? — хмуро спросил наконец Чемпосов.

— Было велено рассказать, как и почему я перешёл, вот и рассказал.

Чемпосов обернулся и глянул ему прямо в лицо:

— Хочешь сказаться дураком? Только, кажется, ты не так уж глуп. Не поймёшь, какая у тебя подкладка…

— Какая ещё подкладка?

Чемпосов опять ушёл в воротник дохи. Завечерело, лес становился всё сумрачней.

— Есть хочется. Давайте куда-нито завернём, — предложил Лэкес.

Ни слова в ответ.

У Томмота из головы не шёл испытующий взгляд Чемпосова. Эх, дал он сегодня маху: о некоторых вещах надо было промолчать, о съезде Советов, к примеру, не стоило рассказывать, вдруг этого чёрта угораздит доложить начальству? Хотя, в сущности, что за беда? Меня спросили, я и рассказал. Судя по всему, Чемпосов не двоедушен. У доносчика на лице всегда что-нибудь этакое… Даже в детстве ябеду все безошибочно определяли по лицу. И всё-таки нет уверенности, что не донесёт. Тем более приехали без добровольцев, без подвод и без коней — пустые… Но если он заметил, что я говорю не так, почему тотчас же не одёрнул? Донесёт, могут и к нему придраться…

— Во время того их съезда ты был в Якутске? — неожиданно обернулся Чемпосов.

— В Якутске…

— На заседаниях присутствовал?

— Не на всех.

— Народу много было?

— Ух как много! Со всех улусов…

— Ну и… как?

— Чего как?

— Ну, это… в общем… Ну, съезд-то…

— В общем? В общем-то было радостно, торжественно, приветствия там, поздравления… Автономия как-никак.

— Ликуют бедняки — это понятно. Но чему радуется интеллигенция?

— Как же! Тоже носятся с этой автономией… Говорят, широко распространится якутская письменность, разовьётся национальная культура, будет литературно-художественный журнал на якутском, откроется театр, свои писатели, артисты, музыканты… Да, ещё вот это: в школах обучать детей по-якутски…

— Похоже на сказку или на олонхо.

Больше за всю дорогу Чемпосов ни слова не произнёс. Спал он или бодрствовал — понять было трудно.

Глава двадцать пятая

— Голубушка, я пройдусь по знакомым, поспрашиваю, может, найду, где тебя пристроить. Ты встань да поешь, — упрашивала Ааныс.

Кыча приподнялась на кровати: дом был залит солнечным светом. Ночью она совсем не сомкнула глаз, задремала только под утро. Сколько дум она передумала за эту долгую ночь!

Выгнав непрошеных гостей, трое оставшихся долго ещё сидели. Вконец запьяневший Валерий рассказал отцу про побег. «Предатель», — думала она о Томмоте и ничего другого думать не могла. Не зря говорят, что скотина пестра сверху, а человек пёстр изнутри. Если бы о поступке Томмота Кыча услышала от других, не поверила бы ни за что. Но теперь ей деться некуда: видела воочию, слышала своими ушами…

Мать всё шептала ей: «Доченька, ты спи. Убай твой вернулся живым… Да ещё спасибо случаю, прогнал он тех. Ты разве не рада?» А Кыча с удивлением думала, что и вправду она не рада. Убай Валерий… Как-никак брат всё же, он её нянчил маленькую, баловал. Когда учился, он во время каникул всегда привозил ей гостинцы из города. Кыча нарочно стала припоминать лишь всё хорошее, но так и не обнаружила в себе радости. Мысли её всё возвращались к Томмоту, которого она, было время, уважала больше всех и даже, страшно сказать… Ну, не любила разве? Ладно, пусть будет и так. Она всё старалась вызвать в памяти облик того прежнего Томмота и никак не могла. Здесь она его видела только мельком, когда Валерий стал представлять спутника и назвал его имя. Всё же успела она заметить, что Томмот сильно похудел, на лице у него были кровоподтёки, глаза потеряли прежний блеск. Сев за стол, он, как показалось, наблюдал за ней, искал её взгляда. Она же нарочно не смотрела в его сторону. Нарочно чокнулась она с ротмистром и выпила рюмку вина. Изменник! Он ещё ищет её взгляда! Помнишь, как ты сказал на похоронах красноармейцев, что собственными руками задушил бы бандита, убившего таких прекрасных ребят? Теперь на него и не взгляну, не повернусь к предателю лицом!

Но тут ещё одна мысль озадачила её: ведь Валерий и Томмот прежде не были знакомы. Как же они познакомились? Что их связало? Ничего, кажется, нет такого, что могло бы их связать. Неужто она сама? Может, Томмот устроил побег Валерию только потому, что он её брат? Может, из-за неё он притащился сюда? Может, он предал своих из-за меня? О, нет! Такой Томмот мне не нужен!

— Есть тут кто?..

Кыча вздрогнула от этого неожиданного окрика. Не ответив, она накрылась одеялом с головой и отвернулась к стене.

Загремел ружейный приклад об пол, ноги в торбасах прошагали за перегородку.

— Кто такие живут здесь?

Кыча, не оборачиваясь, принялась притворно стонать.

— Там, кажется, ребёнок. Больной, что ли?

— Ладно. Приведи коня, что за хотоном, а я займусь амбаром…

Вышли.

Кыча быстро поднялась и стала одеваться.


В гостях у амгинского старожила, купца, старик Митеряй встретил приехавшего из дальнего наслега бывшего князьца Быргыллу. Поговорив некоторое время в передней комнате, приспособленной под магазин, хозяин пригласил их во внутренние покои, где был накрыт стол. И тут, посреди чаепития, утирая со лба пот, князец обратился к Аргылову:

— Старик Митеряй, я о тебе думал, как об умном человеке.

— А что оказалось?

— Оказалось не то. Теперь я думаю, что у тебя ум не особенно чтоб глубок.

Аргылов был задет. К Быргылле, слюнявому и вечно потному неряхе, он всегда относился с пренебрежением. Нерасчётливо много разведя домашнего скота (вот кто воистину был человек недалёкого ума!), он не способен был заглянуть дальше собственного подворья, предвидеть дальше завтрашнего дня. А теперь этот Быргылла в чём-то его поучает!

Быргылла между тем будто и не замечал, как взъярился Аргылов. Он со смаком вытянул чай, затем поставил опорожненное блюдце на стол, провёл ладонью по мокрым губам и обернулся к Аргылову:

— Старик Митеряй, дурной слух о тебе перекатывается из улуса в улус. Волк лютый, говорят… И как же ты опростоволосился так, что на сборы лошадей поехал сам? Разве можно в таких делах участвовать? Двуногих-двуруких много — пусть ходят сами, только вовремя их натравить. А после всего можно даже и голос поднять в защиту обиженных. Тогда бы народ отзывался о тебе иначе, по-доброму…

— По-твоему, чтобы прослыть умным, не помогать дружине?

— Помогай! И я помогаю, но про меня не говорят таких чёрных слов.

— Если победят Пепеляева, гляди, и ты не взлетишь белой птицей!

— А вдруг да взлечу? Если дозволит всевышний…

— Чекисты доберутся и до тебя!

— Не знаю, не знаю… — Быргылла возвёл очи горе. — Как бы я ещё не схватил похвалу и от чекистов!

Выйдя во двор, Быргылла предусмотрительно спросил:

— Старик, в какую сторону ты? Ну, а мне в эту. — И зашагал в другой конец деревни.

Мерзавец! Направился совсем не туда, куда ему нужно, лишь бы только не показаться на улице рядом с Аргыловым! Всё ещё пылая гневом к Быргылле, старик Аргылов пнул ногой калитку, вошёл к себе на подворье, и тут будто вожжой его хлестнули: дверь амбара оказалась чуть приотворена. Лёгкой рысью подбежал он к амбару, рывком распахнул дверь, бегло, но хватко оглядел его изнутри. Слева, на старых жерновах, ещё вчера лежало целое стегно мяса. Стегно исчезло… Старик завертелся волчком, заглянул даже в подвал — нет как нет! Увидев жену, вошедшую во двор следом за ним, он крикнул изо всей мочи:

— Баба, куда дела мясо?

— Какое мясо?

— А коровье стегно!

— Лежит на жерновах!

— А ну, сюда! — Аргылов схватил её за руку. — Найди. Давай найди! Куда подевала?

Ааныс отбросила занесённый кулак мужа:

— Я, что ль, съела это мясо? Скорей всего слопал сам с друзьями своими, с бродягами. Оброс ими, как мхом…

— Молчать!

Проглотив конец ругательства, Аргылов внезапно умолк и кинулся к хотону. Жерди притворенных воротец небольшого выгона за хотоном лежали на земле, а сам выгон был пуст. Так и знал! В памяти Аргылова почему-то опять всплыл Быргылла. «Лютый волк…» Неужто его не оставили в покое даже здесь, в Амге? Неужто мстят ему и тут? Коня увели… Как в прошлый раз иноходца Кэрмэса. Нет, не может быть!

Он вошёл в дом.

— Хотуой, ты чужих у нас видела?

— Были, говорит, люди с ружьями, — ответила за дочь Ааныс. — Небось твои же дружки — люди Пепеляева.

Старик молча вышел и напрямик отправился к штабу. Солдат, стоявший в наружном карауле, хотел было его остановить, но Аргылов отстранил его, как лишний предмет, и распахнул дверь. Подоспевший солдат схватил старика за локоть и остановил его на самом пороге. Аргылов, стараясь вырвать свою руку и ломясь вовнутрь, истошно закричал:

— Кыньараал!… Бэппеляйэп!..

Из боковой комнаты появился озабоченный адъютант.

— Что такое?

— Ломится силой! — прохрипел солдат, всё ещё оттаскивая старика назад.

— Отпусти! И закрой дверь! В чём дело, старик?

— Кыньараал…

— Какой «кыньярал»! — озлился адъютант. — Генерал, что ли? Нет его!

Пепеляева действительно не было. Согласно приказу, им подписанному, через несколько дней дружине предстояло двинуться на Якутск, и генерал отправился осматривать походное снаряжение. Сейчас адъютант, выполнив кое-какие поручения генерала, спешил ему вдогонку.

— Ты кто такой, что вламываешься сюда? — напустился поручик на старика и вдруг узнал его: тот, который встречал генерала, отец Валерия…

— Быраат кыньараал! Мин… ат! мин… эт! — Аргылов постучал себя в грудь.

— А чёрт разберёт тарабарщину вашу! Эй, кто-нибудь есть там?..

Злясь на старика, поручик всё же вышел в переднюю и вскоре вернулся с каким-то короткошеим якутом.

— По какому делу пришёл? — перевёл тот вопрос адъютанта.

Аргылов начал издалека: как он помогал дружине и как вместо благодарности какие-то мародёры увели с база его коня и взяли из амбара стегно мяса. Если и дальше люди генерала будут обижать своих…

— Короче! — неторопливо перебил поручик. — Что он говорит? Что ему надо?

— Говорит, коня увели, мясо украли…

— Всё вернуть! Хапилин! — поручик приоткрыл дверь в прихожую. — Войдите сюда! Штабс-капитан, этого человека обворовали какие-то мародёры. Всё вернуть! Мародёров — к ответу! Считайте, что это приказ командующего. Всё!

Поручик потрепал по плечу старика и пожал ему руку, глянув при этом в сторону штабс-капитана и якута-переводчика: видят ли они его великодушие? Видят… Вот и хорошо, в случае чего будут свидетелями.

Аргылов успокоился. Они вышли вместе с Хапилиным, обошли несколько дворов, и старик Аргылов нашёл своего коня. Оказалось, что коня увели ещё и запряжённого, а он в пылу гнева у себя же во дворе не заметил исчезновения упряжки. Офицер о чём-то допытывался у солдат, да, кажется, ничего толком не узнал. С запряжённым конём на поводу они затем и пошли к складам. Им открыли большой амбар, чуть ли не доверху набитый мёрзлым мясом. У старика глаза разбежались. Подумав, он показал пальцем на два самых жирных стегна. Офицер кивнул головой, и Аргылов с кладовщиком едва доволокли их до саней.


— Ну, а затем? — спросил Валерий отца.

— Вернули, и всё! — похвастался отец, расщипывая полено на лучины. — Не таков я, чтобы не отстоять своё.

— Отстоишь у таких! Сомневаюсь, чтобы в другой раз ты получил своё назад. Коня у тебя всё равно отберут. Начнутся походы, передвижения… Они ни перед чем не остановятся. Поделом тебе: жил бы себе в лесу, а то язык высунул — сюда, в самый котёл!

— Не стали давать житья мне! Подстроили, чтобы пала кобыла. Украли иноходца, насторожили на меня самострел. По-твоему, сидеть и ждать, когда убьют?

— Скоро и здесь закрутится кутерьма! Подвод мало, продовольствия и одежды мало, значит, начнут брать силой. Давеча слышал разговор о заблаговременном рытье окопов. Пойдёшь вот кайлить мёрзлую землю, раз так уж рвался сюда…

Старик с досадой кинул на шесток камелька горсть лучин.

— Разве податься в сторону Абаги? — вслух подумал он. Валерий промолчал. — Правда ли, есть слух, что к этим местам подбирается отряд Строда?

— Подобрался уже…

— Вот так новость! — охнул старик.

— Об этом молчи пока. Не велено разглашать. Прихлопнут Строда сегодня-завтра. А ты и вправду, пожалуй, в Абагу. Здесь, на большой дороге, добра не жди.

Крякнула наружная дверь, ворвался клуб морозного пара, а следом, притопывая торбасами, вошёл Томмот.

— Как съездилось? — полуобернувшись, спросил Валерий.

Томмот и прежде заметил, как изменился к нему Валерий, едва только они ступили на амгинскую землю. Вот и сейчас то же: спрашивает жёстко, не повернув головы, разговаривает, как тойон со своим хамначчитом.

— Съездилось. Хорошо…

— Коней сколько привели?

— Коней нет.

— А провизия?

— Нет и провизии.

— Что же тогда «хорошо»? Вернулись живые?

— И это неплохо…

— Хгм!

Раздеваясь, Томмот украдкой кинул взгляд за перегородку: не появится ли оттуда Кыча. Вчера он не успел её разглядеть. Сначала, ошеломлённый, он и вовсе её не признал. Затем, когда сказал этот Сарбалахов… Да, не представлял он Кычу в невестах у пепеляевского офицера… Выходит, из Якутска она уехала по своей воле. Небось думает сейчас о нём: такой же перебежчик. Но почему тогда не выйдет сюда и не перемолвится словечком? Были знакомы когда-то, и не было между ними вражды. Стыдится? Вряд ли, при всех пить водку и целоваться — какой уж тут стыд!

Старик Аргылов подбросил в запечье горсть лучин:

— Поздно! Подавайте варево на стол. Что, девка не станет помогать?

— Захворала она, — из-за камелька отозвалась Ааныс.

Валерий встал, отпихнул табуретку ногой:

— Чычахов, завтра ты поедешь со мной в северные наслеги. — И обернулся к отцу: — Будешь переезжать, так не позже завтрашнего. Со Стродом-то покончат, да вот на юге в Маралахе засел другой отряд красных.

Томмот прислушался. «Похоже, начинает заливать ваши норы!»

Уже собирались спать, как в дом вломился вооружённый солдат.

— Чычахов у вас? — спросил он по-русски.

— Да, он здесь, — откликнулся Томмот. — Это я.

— Вызывают в штаб.

— Зачем? — подошёл Валерий.

— Не знаю.

— Чего стоишь? — обратился к солдату Валерий. — Иди. Он дорогу найдёт.

Солдат взял винтовку на ремень, но не двинулся с места.

— Велено его доставить…

«Так и есть, арест…» Был момент, когда силы покинули Томмота: тело его, словно храня память о том, как били в позапрошлую ночь, нестерпимо заныло.

— Зачем вызывают? — подойдя к Томмоту вплотную, шепнул Валерий.

Томмот только пожал плечами.

— Сегодня там у вас ничего такого… не случилось? — Но, не допытываясь, Валерий дёрнул его за рукав: — Соберись с силами! Лишнего не говори, слышишь, Томмот?


Переступив порог хорошо знакомой комнаты в штабном доме, Чычахов в ту же минуту получил такой удар, что отлетел, как брошенная сума, и ударился головой о кирпичную печку. Он поторопился встать на ноги, будто от его проворства много зависело. Но едва схватился руками за угловые кирпичи и приподнял голову, как сразу же получил ещё удар. Падая на спину, он успел заметить две человеческие фигуры. Почему-то засело у него в голове, что он обязательно должен сказать нечто важное и непременно это сделать стоя. Вот почему он несколько раз упорно поднимался, а те двое всякий раз сбивали его с ног кулаками. Всё происходило молча. Слышалось лишь трудолюбивое сопение истязателей, шмяканье кулачных ударов да глухой звук, с которым тело Томмота ударялось то об одну стену, то о другую.

В полузабытьи, падая затылком на край порога, Томмот неясно увидел перед собой чьё-то потное лицо, затем сильные руки схватили его за грудки.

— Какое задание дали тебе в Чека? Почему ты бежал вместе с Аргыловым? Говори!

Слова доходили до Томмота издалека и то слышны были, то не слышны. И опять каруселью пошли в его глазах все четыре стены и потолок этой сумрачной комнаты.

— Говори! Скажешь?.. Говори! Врёшь — скажешь! Гех! Ы-ык…

В который уже раз подпираясь, чтобы подняться, Томмот бессильно опустил голову на пол и закрыл глаза. «А зачем я встаю? — подумалось ему. — Чтобы били? Только бы не поддаться им! Только бы не потерять сознание…»

— Встать! Быстро встать!..

Теперь его принялись бить ногами по рёбрам. Чтобы удержаться от крика, Томмот до крови прикусил губу. Затем утихло, и Томмот, чуть заметно приоткрыв глаза, увидел перед собою незнакомого военного: покатый с залысинами лоб, большие торчащие уши, голое мясистое лицо. Рядом с ним стоял Топорков. Оба в расстёгнутых кителях, распаренные и тяжело дышащие.

— Обеспамятел?

— Притворяется!

Топорков за грудки поднял и посадил Томмота на стул, затем кулаком под челюсть поднял его уроненную на грудь голову.

— Сиди прямо! Слышишь нас?

Томмот приоткрыл веки пошире:

— Слышу…

— Вот и ладно! Теперь признавайся. Тебя прислали из Чека? Отвечай!

— Никто не посылал…

— Врёшь! Почему сегодня ты распинался за красных? Почему агитировал за них в наслеге? Быстрей говори!

«Так и думал…»

— Не было этого…

— Врёшь, товарищ чекист! — это сказал напарник Топоркова, подполковник, — Томмот разглядел его погоны. — Теперь ты уже не вырвешься из наших рук! Всё, что было сейчас, — только цветики. Ягодки будут впереди. Смотри, не дошло бы до этого! Сам всё расскажешь да будешь ещё умолять, чтобы выслушали.

В отличие от Топоркова, этот не рычал устрашающе, а говорил садистски проникновенно, и это было вдвое страшней.

— Рассказать мне не о чем. Всё уже выложил. В тот раз…

— Сегодня на собрании о чём говорил?

— Что велели: почему убежал от красных…

— Ещё?

— Отвечал на вопросы.

— О чём?

— О съезде…

— Вот-вот! Это уже кое-что. Ну, и что же там на съезде? Ты уже прости нас, любезный, но придётся тебе всю твою большевистскую пропаганду здесь повторить. У подполковника Мальцева, честь имею представиться, не было ещё случая, чтобы какой-нибудь самый закоренелый молчун не стал красноречивым…

— Дайте мне воды, — тихо, но требовательно попросил Томмот.

Топорков зачерпнул из ведра и подал ему кружку, решив, что парень начинает «раскалываться». А Томмот отхлебнул из кружки, затем достал из кармана носовой платок, брызнул на него и принялся не торопясь отирать лицо. Мальцев, сидя напротив, терпеливо ждал.

— Вы почему допрос с избиения начали? — спросил Томмот. — Может, я и так бы всё рассказал.

— О-о, почерк мастера. Стиль, так сказать… — милостиво ответил ему подполковник Мальцев.

— Костоломы вы, мясники! А не контрразведчики… — в том же тоне, как похвалу, высказал им Томмот.

— Ах ты паскуда! — взъярился Топорков.

Тут Томмот вскочил и заорал прямо в лицо Топоркову:

— Бей, гад! Корявая дубина!

У Топоркова отвалилась челюсть. Но Томмот, не давая ему что-либо предпринять, быстро заговорил:

— Если бы я действительно был агентом Чека, то разве стал бы я себя раскрывать какой-то там агитацией? Или, по-вашему, в Чека такие же идиоты, как вы? Тот, кто донёс вам на меня, или болван, или сволочь!

— Погоди! — остановил Мальцев уже рванувшегося с кулаками Топоркова. — Позови-ка тех…

Топорков шагнул к двери и, отворив её, крикнул куда-то в темноту:

— Привели? Давайте их сюда!

Ввели Чемпосова и Лэкеса.

Едва войдя, Чемпосов побледнел, на щеках его, прихваченных морозом, резче прежнего выступили тёмные пятна. Видя, как Томмот вытирает платком кровь с лица, испуганный Лэкес остановился у порога и прислонился к косяку.

— Понимает ли по-русски этот? — спросил Топорков, кивнув в сторону Лэкеса.

— Не понимает, — ответил Чемпосов.

— Переведи! Сегодня ты выезжал с этими вот людьми в наслег?

— Выезжал… — по-детски шмыгнул носом Лэкес.

— О чём говорил Чычахов на собрании?

— Не знаю…

— Как так? — пошёл грудью на парня Топорков.

Лэкес прижал обе руки к груди.

— Брат полковник, он и вправду не был на собрании, — поспешил на помощь Чемпосов. — Возился с лошадьми на дворе.

Топорков отбросил Лэкеса к дверям:

— Пшёл!

Створки дверей с грохотом ударились о стены, Лэкес, запнувшись о порог, шмякнулся на пол уже в смежной комнате. «Молодец! Ай да Лэкес!» Тёплая волна благодарности затопила сердце Томмота.

— Может, и ты на собрании не был, ничего не слыхал? — обратился Топорков уже к Чемпосову.

— Я слышал…

— Вот и расскажи. Но знай наперёд, этот человек — шпион Чека, доказано полностью. Ну?

Вначале запинаясь, затем всё более осваиваясь, Чемпосов без спешки рассказал, как было. Получилось, что Чычахов на собрании говорил о причинах своего побега к белым, затем по просьбе собравшихся перечислил вопросы, которые обсуждались на съезде Советов. Он повторил почти всё, о чём говорил Томмот на сегодняшней сходке в наслеге, но так, что придраться было не к чему, и получилось, что Томмот ругал красных и хвалил Пепеляева. Чемпосов кое-что бегло пропускал, кое-что усиливал, и сам Томмот удивился: всё точно, всё без утайки — и всё не так!

— Может, ты что-нибудь скрыл?

— Нет, я ничего не скрыл, — Чемпосов посмотрел в глаза Топоркову.

— Или, может, забыл что?

— Нет, брат полковник! У меня хорошая память, к тому же это всё было сегодня.

— А если проверим?

— Будет только так, как я рассказал!

— Ну, смотри! — погрозил Мальцев, подойдя, и, открыв дверь, толкнул Чемпосова в смежную комнату. — Уведите пока!

Оба переглянулись между собой.

— Чего же тогда болтал этот одноглазый дикарь? — вполголоса пробормотал Топорков.

Но Томмот расслышал.

Значит, донёс не Чемпосов и не Лэкес, а какой-то одноглазый, который, по-видимому, сидел на сходке позади всех, Томмот его не видел. Томмоту стало легко оттого, что давешние спутники его оказались стоящими людьми, а ещё больше оттого, что истязатели его заметно повесили носы.

Но вдруг лицо Мальцева преобразилось, что-то новое появилось в его вкрадчивой улыбке палача.

— Прошу вас сесть, брат чекист. Пожалуйста, не стесняйтесь…

Томмот сел на стул.

— Привяжите его! — бросил подполковник Топоркову и, потирая руки, всё с той же улыбкой стал приближаться к Томмоту. — Сейчас у нашего брата отворятся уста.

Топорков завернул руки Томмота за спинку стула и туго их связал. Мальцев подошёл сзади и сдавил ему виски основаниями ладоней. Сильнее. Ещё сильнее. Томмоту показалось, что у него затрещал череп, а выдавленные глаза сейчас выпадут из глазниц.

— Говори, какое задание получил в Чека? — наклонившись к самому уху, допытывался Мальцев. — Ты агент чекистов, да? Отвечай…

Томмот молчал, стиснув зубы. Пот струился по его лицу, а мыслей — совсем никаких, кроме той, единственно нужной сейчас: нет, не скажу, нет!

— Зачем тебе терпеть эту адскую боль?.. Ты их агент, да? Отвечай… Станет больнее… Какое задание?..

Томмот ясно почувствовал, что он умирает от боли. «Только бы скорее, скорее… Почему я молчу? Надо кричать, может, так легче, легче…» Но когда он подумал об этом, он уже кричал, дико кричал, пронзительно.

Снаружи громко забарабанили в дверь:

— Полковник, мешаете работать!..

Топорков яростно зашептал в ухо парню:

— Не кричи… Расскажешь, нет? Признавайся!

Но Томмот всё кричал, обезумев от боли и испытывая в крике облегчение.

Отворилась дверь, заглянул молодой офицер:

— Полковник Леонов просил не шуметь.

— Перестань вопить, перестань… — Мальцев разжал занемевшие от натуги руки и вытер пот со лба. — Дикарь и есть дикарь.

— А эти тоже, барышни… Работали б себе… Ничего, мы перейдём в другой дом.

Оба, схватив Томмота под мышки, поволокли вон. Глотнув морозного воздуха, Томмот немного пришёл в себя, и недавно такую спасительную мысль о смерти заменила другая: я должен выжить… Ойуров сказал, что на смерть не имею права… Это равносильно дезертирству… Я должен…

Отворив какую-то дверь, истязатели впихнули Томмота вовнутрь, и он упал грудью на пол. Топорков зажёг свечу и поставил на подоконник.

— Чычахов, повторяю, если хочешь жить — признавайся. Слышишь? Встань!

С трудом поднявшись, Томмот кое-как утвердился на ногах, но Топорков толкнул парня в глубину избы, и тот снова упал, прислоняясь затылком к мёрзлой стене.

— Спрашиваю последний раз…

Скользя затылком по стене, Томмот выпрямился, но Мальцев схватил его и усадил на обрубок полена.

— Ну-с, начнём сначала.


Валерий не спал, прислушиваясь к каждому шороху снаружи. Вот будто бы снег скрипнул под чьими-то ногами. Один человек или не один? Мимо ли пройдут или это уже за ним? Мимо будто бы…

Мысли, с убийственной логичностью вытекая одна из другой, кружились, будто в хороводе охосой, и ни одну мысль нельзя было ни вынуть из этой цепи, ни вставить новую. Топорков такой изверг, что развяжет язык кому угодно, сумели же они позапрошлой ночью заставить его выложить всё, что он намеревался доложить только одному командующему. Развяжут язык и Чычахову. А это значит, что он непременно скажет что-нибудь новое и о нём, о Валерии, а там — коготок увяз, всей птичке пропасть. Даже если Чычахов и умрёт, ничего не сказав нового про него, то и тогда спасения нет: люди Топоркова ни за что не признаются в этом, они скажут, что пристрелили парня после того, как тот признался. Что это, они действительно им не верят или хотят приобрести славу разоблачителей агентов Чека? На худой конец чёрт бы с ним, с Топорковым, будь он один такой дуболом, но Валерий не мог без холодка тревоги вспомнить мимолётный разговор с полковником Рейнгардтом, который спросил Валерия про Соболева. Когда Валерий сказал, что был схвачен чекистами по доносу Соболева, тот недоверчиво улыбнулся — что за чепуха! — и пошёл прочь. Может статься, что о своих подозрениях Рейнгардт шепнул Топоркову. Нет, нельзя было Валерию лежать и ждать.

Наспех одевшись, Валерий выскочил вон, а увидев издали свет в окнах Пепеляева, он припустил бегом.

— Стой, кто идёт? — окликнул его постовой, но Валерий ринулся на свет окон и забарабанил в раму.

— Генерал! Брат генерал! Я к вам!

Солдат, оттаскивая его за ворот, орал:

— Стой! Прекрати! Идём!

Послышался стук открываемой калитки, и в её проёме показался адъютант.

— Постовой, я же велел пропустить нарочного генерала Вишневского!

— Это не он, это якут…

— Какой ещё якут?

— Брат поручик, Аргылов я, — Валерий стряхнул со своего ворота руки солдата. — Я к командующему…

— Приходи утром. Постовой, прогони его…

Валерий кинулся к дверям.

— Куда опять? А ну, прочь отсюда!

За калиткой в доме распахнулась дверь.

— Тот якут ещё здесь? — спросил адъютант. — Пропусти его.

Валерий вошёл в дом вслед за адъютантом. Пепеляев, глядя во тьму за окном, стоял спиной к выходу.

— Брат генерал, добрый вечер.

Пепеляев обернулся. Вид у него был усталый, веки набрякли и покраснели.

— Не вечер, Аргылов, ночь. Что хотите? Пожалуйста…

Мягкий тон генерала прибавил Валерию смелости.

— Брат генерал, я с Чычаховым, который, вы помните, бежал со мной от красных, завтра утром должен поехать в наслеги для сбора подвод и продовольствия по распоряжению полковника Андерса. А сейчас он арестован полковником Топорковым. Но он ведь был освобождён по вашему распоряжению.

— А вы этому Чычахову вполне доверяете?

— Он спас меня от расстрела. На моих глазах он убил несколько красных. И он… он любит мою сестру…

— А-а! Да, да… Поручик!

В дверях появился адъютант.

— Вызовите Топоркова.

Пепеляев стал расспрашивать Валерия, где они были, сколько достали подвод, что говорят в народе.

— Прежде всего, брат генерал, народ хвалит вас за гуманность…

— Да, да… Рад, что правильно понят. Прошу вас: где бы ни находились, подчёркивайте мирное, лояльное отношение дружины к якутам…

— Брат генерал, по вашему вызову… — раздался голос Топоркова.

Пепеляев пошёл за свой стол и, опёршись на него руками, отчуждённо спросил:

— Почему вы задержали Чычахова?

— Брат генерал, он сегодня выезжал в наслег и там произнёс речь в похвалу большевиков.

— Откуда вы знаете? Кто выезжал с Чычаховым в наслег?

— Чемпосов.

— Чемпосов?.. Ах, да… Тот, молодой, — он тронул щеки, — и тут у него пятно… С нами прибыл, с востока?

— Да.

— Что показывает Чемпосов? Подтверждает агитацию за большевиков?

— Нет… Говорит, якобы тот отвечал на вопросы.

— На чём, в таком случае, основаны ваши подозрения?

— На донесении тайного агента. Агент надёжный, брат генерал.

— Почему тогда обвинение ваше не подтверждает Чемпосов? Вы подозреваете и его?

— Нет, брат генерал. К нему мы претензий не имеем.

— Право, полковник, я вас не понимаю… Поручик, освободите Чычахова и отправьте его домой.

— Брат генерал!.. — Топорков вышагнул вперёд.

— Поймите, брат полковник. Местные жители, подобные вот Аргылову, желают победы нашему святому делу, они — наша опора. Поход на Якутск требует многого. Аргылов с Чычаховым имеют задание выехать в наслег для сбора подвод. От успеха их дела зависит и наш успех. Аргылов, желаю вам успеха. — Пепеляев подал Валерию руку.

Топорков повернулся было, чтобы выйти тоже, но Пепеляев остановил его взглядом: задержись-ка.

Когда захлопнулась дверь, Пепеляев взял Топоркова под руку.

— Не сердитесь, полковник. Подобное иногда бывает просто необходимо. Никак нельзя нам сейчас отвадить от себя Аргыловых. Отвернутся они от нас — тогда беда. До поры до времени приходится им улыбаться во гневе да хвалить пренебрегая. Мы не должны повторить ошибку Колчака, который отринул от себя всё население Сибири. И по совести, полковник, — Пепеляев заглянул Топоркову в глаза, — вы этого Чычахова действительно подозреваете?

— Он мне не нравится, брат генерал…

Глава двадцать шестая

Из слободы они выехали задолго до рассвета.

Валерий сел в сани-кошевку, а Томмоту показал на дровни, смутно выступавшие из тьмы возле ворот:

— Садись туда. Править будет возчик, а ты ложись да спи.

Томмот заглянул в лицо извозчику:

— Ты, Лэкес?

— Вас отпустили?

— Отпустили! Можно сказать…

— Страх тогда меня обуял! Думал, вас-то они непременно съедят…

Продрогшие на морозе кони без понуканий ударились в резвую хлынь. Болело всё тело от битья, но в дровнях на мягком сене, в меховых торбасах и в шубе да по накатанной дороге тепло и покойно было, и Томмот стал думать о том, что вот и ещё один раз всё обошлось, а что дальше — лучше не загадывать.

Лишь трое суток провёл Томмот здесь, а кажется, будто бы век тут жил. Вот когда вспомнишь истину, что жизнь человеческая не часами, не сутками меряется, а событиями и делами. Всего за трое суток он побывал в таких передрягах, что иному улуснику где-нибудь в глухомани на целую жизнь хватило бы.

«Вот оно, твоё безопасное ГПУ!» — сказал бы теперь Ойуров. Понятно, почему его так рассердило тогда нелепое представление Томмота о безопасности и о бездельном протирании штанов в ГПУ.

Трое суток. Итоги. Первое: мнимый оперативный план красных, судя по всему, принят за подлинный. Не случись отряда Строда в Сасыл Сысы, Пепеляев, пожалуй, долго бы ещё благоденствовал в Амге, собирая коней, подводы и продовольствие для похода на Якутск. Второе — остался жив. Это тоже кое-что. Вот и всё. О выходе Вишневского на перехват отряда Строда было известно, но заблаговременно сообщить об этом красным Томмот оказался бессилен. Он не смог даже встретиться со своим человеком в слободе. Да ещё вот это злополучное выступление на сходке… Да, там он, кажется, переборщил. Взятую на себя роль прямодушного, бесхитростного парня он в этом случае переиграл. Неосторожно было во всё горло славословить Пепеляева и его дружину. Но, с другой стороны, откровенная агитация, пусть и в устах простака, всё равно заметна, пожалуй… Да ещё одноглазый агент их, усердствуя, наверняка сгустил краски. Да, это урок! И ещё один урок надо извлечь, пока не поздно: этот костолом Топорков только с виду дубина. Нет, не зря он так упорно преследует Томмота, он нюхом чует, где что лежит!

Рёбра, будто стиснутые обручем, не давали ему вольно дышать, даже слабое движение вызывало боль, казалось, что тело разрывают крючьями.

«Надо уснуть, — подумал он. — На многое ли я сгожусь, если раскисну? Каждый неверный шаг, каждое опрометчивое слово в моём положении могут оказаться гибельными. Быстрей уснуть!»

Приятно теплил лицо лисий воротник дохи, тянули бесконечную монотонную песню железные подрезы саней, и нечёткие уже видения пошли перед глазами беспорядочной вереницей.

— Брат! Брат!..

Томмот, очнувшись, смахнул с лица иней.

— Что ты, Лэкес?

Тот махнул рукой на восток:

— Там… Там…

Томмот быстро опустил поднятый воротник дохи и прислушался. Издалека, из бескрайнего океана тьмы и стужи доносился сюда слитный гул, похожий на громовые раскаты. Вслушиваясь в этот гул, можно было различить частую ружейную пальбу, татаканье пулемётов и разрывы гранат. В предутреннем лютом морозе каждый звук был отчётлив и казался намного ближе.

— Где мы? — тихо спросил Томмот.

— Подъехали к Абаге.

— А там? — кивком головы Томмот указал в сторону гремящего боя.

— Сасыл Сысы, кажется. Алас такой в нескольких вёрстах от Абаги, через реку.

— Велик ли алас?

— Сасыл Сысы? Так себе, проплёшинка с озерцом, три-четыре юрты. Да в низине, как на дне чашки: вокруг крутые взлобья да лес.

— На тракте?

— Чуть в стороне…

«Как же они позволили перехватить себя в таком неудобном месте?» — взволновался Томмот, всё ещё прислушиваясь. Судя по разговорам в штабе Пепеляева, красные должны были подойти к Абаге вчера. Как видно, там и устроил Вишневский засаду. Значит, стродовцы обошли её? Может, кто-нибудь успел предупредить их? Минуя засаду, они, видимо, были вынуждены свернуть в этот тесный боковой алас.

В той стороне узенькой полоской уже пробивался рассвет. Значит, пепеляевцы напали на красных под самое утро, когда изнурённые тяжёлым походом люди крепко спали. Беда! Эх, если бы… Томмот чуть было не вырвал вожжи из рук Лэкеса, да спохватился: куда он поедет и что сделает?

Бой не ослабевал. Чаще стали слышны разрывы гранат. Белые, однако, не застали наших врасплох: вон как дерутся!

Томмот чуть успокоился.

Конь вдруг рванул и наметом понёсся по дороге на север. Лэкес, привстав на колени, нахлёстывал его вожжами.

— Чего так погнал, Лэкес?

— Это не я, а он… — Лэкес показал на едущего впереди Валерия.

Проскочив через Абагу, вынеслись на вершину крутояра и нырнули в лес. Миновав несколько перелесков, остановились на опушке большого аласа.

Подошёл Валерий.

— Лэкес, покорми коней, — приказал он и, круто взмахнув тальниковым прутом, стёганул им по снегу. — Задал Вишневский Строду!

— Что-то долго тянется бой, — Томмот сдвинул шапку на затылок, прислушиваясь. — Послушай-ка, и сейчас гремит.

— Ну и гремит — что из того? Должно, ещё не все сдались. Будто ты понимаешь что-нибудь…

Валерий вполголоса завёл какую-то песенку, потом оборвал её и громко рассмеялся.

— А ты, Томмот, вроде собаки…

— Что это? — разозлился Томмот.

— Да не ругаю я тебя, хвалю. Давеча опасался, что не сдюжишь поездку, а ты, как та собака, зализал раны, встряхнулся да побежал.

— Так что же, охать мне, ахать, дожидаясь твоего сострадания?

— Да ты не сердись, — Валерий снова засмеялся и заглянул Томмоту в глаза. — Послушай, ты почему не поговоришь с Кычей?

— А какое мне дело до чужой жены?

— Вон как! Ревнуешь, значит? Напрасно! Кыча и не думает выходить за ротмистра, это всё затеял отец.

— Чего же она тогда пила с ним, целовалась?

Рассвет уже наступал, сумерки заголубели.

— Думал, поедем к месту боя, — сказал Томмот. — Почему ускакал?

— Дураков нет. Пусть воюют сами.

С той стороны, откуда вставал рассвет, то замирали, то вспыхивали звуки уже далёкого боя. Кто там кого?

За день объехали немало мест. Гневные окрики и угрозы. Плач и мольбы. Слёзы и проклятья.

К вечеру Томмот не выдержал и на одном из распутий соскочил с саней.

— Валерий, хватит! И мы ведь из плоти и крови.

— Не мели пустое! Или ты думал, они коней своих станут отдавать, ликуя?

Валерий резко вывернул на боковую дорогу и дал коню кнута.


Возвращаясь с пятью отобранными лошадьми, они решили заночевать в одном аласе, где стояло несколько изб. С трудом Томмот упросил Валерия не ехать в ночь: устали, проголодались.

— Лэкес рассказывал, здесь старик живёт какой-то, травами лечит. Может, подлечусь…

Стояла уже густая тьма, когда они заехали во двор крайнего дома. Дворовый пёс миролюбиво облаял их, и Валерий, ещё не сойдя с саней, с маху перетянул его кнутом. Взвизгнув, пёс отскочил к амбару и оттуда, из-за прикрытия, разразился злобным, мстительным лаем.

В доме давно уже спали. Хозяин, торопливо поднявшись, подбросил дров в камелек.

— Что расскажете? — поприветствовал он гостей и наклонил голову, ожидая ответного: «А вы что расскажете?»

— Ничего! — едва удостоил его Валерий и стал раздеваться.

— А вы что расскажете? — отозвался с порога Томмот.

Хозяин из-под ладони вгляделся в Аргылова, подошедшего к камельку. Кажется, узнал: насупился, опустил глаза.

— Утром восточнее Абаги мы слышали бой. Не знаете, чем там кончилось? — спросил Томмот, дабы прервать молчание старика.

— Это в Сасыл Сысы… — Хозяин оживился: — Белые потеряли убитыми страсть народу. Отступили, говорят…

— Ка-как?.. — Валерий резко обернулся.

— Красные, говорят, закидали их гранатами.

— Враньё!

Хозяин снова насупился и молча толкнул в бок жену. Женщина проворно поднялась и, не сказав ни слова, принялась хлопотать.

— Так где, говоришь, старик тот, лекарь? — спросил Томмот вошедшего следом за ними Лэкеса.

— Через два дома третий. Я покажу!

— Лошадей как следует покорми! — вдогонку распорядился Валерий. Он снял с себя шубу, доху и бросил на кровать.

Лэкес вышел со двора вместе с Томмотом, намереваясь его проводить, но Томмот отослал его:

— Лошадей покорми. Третий дом, говоришь?

— Через два — третий.

Непроницаемая мгла потопила мир, на небе — ни звезды. Очертания домов, амбаров, хотонов были едва различимы. «Этот, что ли?» Дверь, обитая коровьей шкурой, оказалась не запертой, но примёрзшей к раме. Поддавшись силе, она отворилась со ржавым скрипом.

— Кто здесь?

— Старик Охоноон?

— Тут я. Куда же денусь,