Book: История болезни



Ева Весельницкая

История болезни

«Господи, до чего же я ненавижу казино. Вон пит-босс движется. Сейчас заведет:

― Что вы сегодня так поздно, неужели вам у нас разонравилось? ― как будто я договор подписывала и обязательства брала здесь каждый вечер толкаться, а он мне за это платит. Заплатит он».

― Добрый вечер! ― Пит был лощеный, хорошо выдрессированный. Это вам не жлобье первой волны. Это те, кто выжил.

― А я смотрю, вас уж который день нет, не случилось ли чего, вы здоровы?

Личико миленькое срочно состроила, глазки наивные подняла.

― Ах, что вы, все в порядке. В командировку ездила. Надо же где-то деньги зарабатывать, чтобы было, что у вас оставлять.

― Удачного вечера. ― Вид сделал, что шутка понравилась. На лице мягкая укоризна, и вежливо так с полупоклоном, дальше, в дозор по залу. Служба у него еще та.


Меня зовут Соня. Во всяком случае, в этой жизни я называю себя именно так. Нет, нет, не пугайтесь, сейчас не последует никакого бреда о воплощениях, перевоплощениях и прошлых жизнях. Просто я давно поняла, что невозможно, да и не нужно пытаться быть всегда одинаковой в этом большом спектакле под названием «жизнь».

Мы же не носим одну и ту же одежду во всех случаях жизни. Даже самые неприхотливые и равнодушные и те вынуждены хоть иногда менять костюмчик, следуя требованиям ситуации. Так с какой стати это правило не должно распространяться на всю остальную жизнь? Неужели, перемещаясь из одной ситуации в другую, мы как кандальники должны тащить за собой груз одного и того же имени, привычек и набившую нам самим оскомину манеру поведения.

Вам кажется, я брежу? А вы поговорите с начальником, как с любимым в постели, поговорите с любимым в постели, как в кабинете начальника, а с ближайшей подругой ― как с продавщицей в магазине, с ребенком дома, вечером, перед сном, как со случайным знакомым в кафе? Вспомнили? Случалось? Вот я именно об этом.

Я играю в эту игру довольно давно, и она невероятно украсила мою жизнь, наполнив ее неожиданными оттенками и нюансами. А когда это стало совсем естественно, легко и красиво, я пришла к тому, что и звать этих женщин одинаково нет никакой возможности.

Знают ли об этом люди вокруг? Кто знает, кто нет. По обстоятельствам. С некоторыми из них я пересекаюсь в разных ипостасях. Те же, которым это ни к чему, даже не догадываются, что чувственная, вечно оригинальничающая и довольно легкомысленная Соня, известна в других человеческих мирах совсем под другими именами, с другой историей и совершенно неожиданными для них интересами. Может быть, когда-нибудь я соберусь с силами и расскажу о них всех, и сплетется из этих рассказов сложное кружево под названием «жизнь одной женщины».


Он отбыл, а я осталась сидеть у барной стойки. Когда только коктейльчик под руку подставили? Народу в зале было немного. День будний, время позднее. Что я там бормотала про ненавижу? Неправда. Я люблю это место. Даже не конкретно это, а вообще игровой зал, полумрак, треск шарика, важно шествующие смены крупье, прямо как смена караула у Букингемского Дворца. Здесь выпадаешь из времени и из суеты. Здесь все по-настоящему. Здесь нельзя сделать вид, что играешь. По-настоящему играешь и по-настоящему платишь. И это бодрит.

Когда-то я думала, что люди приходят сюда выигрывать. Особенно, пока казино у нас не было, а книжки про казино и игроков были. Правда, был еще Достоевский, но всегда можно было сказать, ну, «достоевщина», она «достоевщина» и есть.

Совсем даже не выигрывать они приходят даже не всегда — играть. Жить, мстить, самоутверждаться, выяснять отношения. В общем, за тем же, за чем и во все другие места ― себя показать и на людей посмотреть.

― Сонечка, давно сидишь? ― вот вам и достоевщина пожаловала. Только вспомни. Как там мои земляки-прибалты говорят: только вспомни волка, а он уже здесь.

― Ну, меня сегодня и сделали, как последнего лоха.

Иван был большой, плотный, лицо грубое, рубленное. Силищей от него так и веяло, хотя лет ему уже было немало, и вряд ли он посещал модные фитнесс-клубы. Не оттуда силушка в мужике.

― Будешь? ― он вертел в руке не слабый фужер с коньяком, грея его и прихлебывая маленькими глотками. В чем в чем, а в этом он толк знал. Где только университеты проходил? Возбужденный, потный в расхристанной рубахе, с обязательным внушительным крестом на груди, он был, как и я, завсегдатаем этого места. Мы дружили.

Это была странная и очень удобная дружба. Он ничего не знал обо мне, кроме того, что я сама пожелала ему рассказать. Я знала о нем еще меньше, стараясь не слышать того, что он иногда в подпитии рассказывал о себе сам, и то, что пытались иногда намеками сообщить мне, то степенный бармен с холодными и внимательными глазами штатного сотрудника совсем другого, гораздо более почтенного заведения, то болтливый гардеробщик, приятной беседой пытаясь выставить посетителя на дополнительные чаевые.

― Нет, ты представь. За два часа ни одной приличной игры. Пару раз нормальная карта пришла, так, если у меня «тройка», то у него ― «стрит», у меня «флеш», так у него игры нет.

― Не ворожи, Иван, я еще сегодня к столу не подходила.

― А и не надо. Сонечка, да бросай ты эту бодягу. Молодая, умная, что тебе негде таланты проявлять? На что жизнь тратишь?

― Ну, да. Тебе бы говорить, а мне бы слушать. Ты что последние деньги проиграл?

― Не дождутся. Я тебе, что Геолог?

Мы оба невольно оглянулись на ближайший игровой стол, где недвижной тенью стоял человек, имени, которого никто в казино не знал. Как и почему к нему прилипла эта кличка, тоже. Поговаривали, правда, что когда-то он, действительно был геологом, причем не рядовым тружеником, а известным ученым, руководителем экспедиций, отыскавшим немалые богатства для этой страны, и, что совсем удивительно, страной этой не забытый и обласканный. Но мало ли что говорят.

Сейчас этот человек был похож на бледную тень, которая безмолвно и неподвижно подолгу стояла у игорного стола, или неуверенно слонялась по залу. Иногда, очень редко, он играл по маленькой, и даже дилеры радовались, если ему удавалось что-нибудь выиграть. А я еще помнила, времена, когда он играл крупно, легко проигрывая, спокойно принимая выигрыш, веселый интеллигентный игрок-джентельмен. Но…

Кто может сказать, как это происходит и милый любитель выпить становится зависимым и безвольным алкоголиком, а беспечное покуривание «травки» вдруг превращается в ужас наркотической зависимости? Хорошенькое словечко придумали совершенно бессильные перед этим врачи, психологи, наркологи ― «предрасположенность». Не спасти, не вылечить. «Предрасположенность» ― так плечиками пожмут и ручками разведут, и давай опять с важными мордами умные и никому непонятные слова говорить. Так и тут. А как лихой и азартный или спокойный и корректный игрок вдруг превращается в жалкого и несчастного, как бы эти умники сказали «рулеткозависимого» или «покеропривязанного», по моему никто этого так и не знает. Предрасположенность.

Но здесь казино, здесь нет психологов и психотерапевтов, здесь игроки, а игроки, народ в основном суеверный и поэтому относятся к «больным» в меру своих суеверий ― по-разному. Кто старается не замечать, кто настойчиво требует, что бы такой никогда, ни под каким видом с ним рядом не стоял во время игры, кто никогда не подойдет к столу, где мается этот несчастный. А не которые ведут себя, как мы с Иваном. Как подает благостный после воскресного посещения церкви купчина нищему у паперти, чтобы за душу его помолился да беду отвел, так и мы подаем таким на удачу, после выигрыша. Собственно и знакомство наше началось, когда мы оба заметили родство наших игроцких примет, а значит и некое родство отношения к самому этому занятию, или просто внутреннее родство. Как там: члены одной семьи редко вырастают под одной крышей.

* * *

По-моему в тот вечер я выглядела особенно хорошо. Приехала в казино, не заезжая домой, не переодевшись, прямо из той совершенно отдельной жизни. Еще молодая, но уже совершенно взрослая женщина в элегантном костюме, который может позволить себе дама свободной профессии на официальном мероприятии: цвет черный, крой экстравагантный. Кажущаяся строгой длинная юбка, правда, разрез чуть высоковат, классический пиджак, правда, на голое тело ― я вам что чиновная дама, блузки носить. И, конечно, полный боевой набор: на шее любимый ошейник из золотых пластин аля Египет, то ли аксессуар, то ли часть боевых доспехов, колечки мои любимые, надетые как всегда не на те пальцы, где принято, серьги и браслеты, которые объединяло не единство стиля, а общая тональность звона. Эдакая независимая боевая единица. Ну, может быть, чуть полновата по теперешней моде, ну, так это ее, моды, проблемы.

Внутри еще все позванивало. Адреналин социальных битв иногда, правда, очень редко, рождал во мне состояние схожее с игрой. Скучноваты они, мне эти социальные битвы. Очень уж выяснение отношений напоминают, также темпераментны, также бесконечны и также… бессмысленны.


― Я утверждала и продолжаю утверждать, что феминизм в России никогда не будет пользоваться широким влиянием. А за что, собственно, бороться? За право таскать рельсы, работать на самых неблагодарных и тяжелых работах? Дворники, уборщицы, санитарки, разнорабочие, им, что равные права нужны? Им нужно, чтобы за эту работу много платили и тогда ее захотят делать мужчины, а они за те же копейки и с меньшими затратами будут делать что-нибудь полегче. Или вообще дома с детьми посидят, если им этого захочется.

Чем там еще любят козырять? Сексизм ― страшное пугало, не относитесь к нам иначе, чем относитесь к вашим друзьям-мужчинам. Не уступайте место, не пропускайте вперед, не помогайте нести тяжелые сумки… Конечно, когда ездишь на машине и обедаешь в ресторане, это не актуально, но колесико-то спущенное на машине все-таки мужчину позовете менять. А месячные, «критические дни» куда денет? а рожать, кто будет?

Да, я предвижу обвинения в банальности, в «примитивизации подхода» к столь сложной попытке некоторых дам, за которыми чаще всего, тоже стоят мужчины, которые и посчитали, какую выгоду им весь этот шум принесет, доказать, что женщина такой же человек. Но жизнь по большей части, милые дамы, состоит из банальностей, из быта и повседневности, она такая, какая есть.

Я обращаюсь к вашему здравому смыслу. Общеизвестно, что попытки все время доказывать, что мы не хуже мужчин, что мы тоже люди, такие же люди, разве не свидетельствуют они о неуверенности и собственных сомнениях? Сильный и свободный человек занят своим делом, идет своим путем и, решая по дороге, возникающие проблемы, достигает поставленной цели или терпит поражения. Но и в том и в другом случае, он поздравляет себя с победой или винит себя в поражении. Себя, а не мир, людей и бога за то, что он так нелепо ошибся и привел нас в этот мир не в то время, не в том месте и не в том теле.

Я выдержала паузу и обвела глазами сидящих в зале. Около пятисот человек. Ни одного мужчины. Хорошо, очень хорошо, в большинстве своем, одетые, пахнущие дорогими духами, элегантные или богемно, очень продуманно, небрежные, только из рук массажистов, визажистов, парикмахеров ― эти дамы уже почти чувствовали себя оскорбленными в лучших чувствах. Напряжение нарастало. Эх, была, не была. И я продолжила.

― Если я не права, то почему большинство из здесь присутствующих так тщательно накрашены, так обдуманно одеты и так внимательно, оглядываются на других, сравнивая и примеряя: как я? не хуже остальных? достаточно ли хорошо выгляжу? А ведь это не собрание дам и девиц на выданье. Это встреча женщин, утверждающих, что все женские уловки их унижают, что им совершенно безразлично их положение на ярмарке, где женское и мужское тщеславие соревнуются в умении выгодно продать и выгодно купить.

Вот теперь я замолчала окончательно. Ну, сейчас они меня помидорами закидают. Я стояла на этой трибуне перед несколькими сотнями женщин, и чувствовала, как моя, между прочим тоже, тщательно подкрашенная, физиономия расплывается в совершенно шутовской усмешке, готовой в любую секунду перерасти в совершенно неприличный в данной ситуации хохот. Но, милостив Бог, кто-то в зале не выдержал первым. Напряжение ушло, смех смешался с аплодисментами и даже залихватским свистом.

Это не было победой, да собственно не шла я сюда побеждать. Меня пригласили выступить перед этим собранием благодаря моей недавно вышедшей книге, где я продолжала утверждать всю туже, такую ясную мне мысль: то, что нас создало, не могло ошибиться. Давайте лучше думать, зачем мы разные, почему живем на одной планете и складывать, складывать наши преимущества.

Журналистка, которая меня нашла и уговорила в этом всем поучаствовать, (милая, небольшого роста, гибкая, не без форм брюнетка, у которой хорошее воспитание нет-нет, да и просачивалось сквозь профессиональную беспардонность, в общем, совсем в моем вкусе девочка), без конца повторяла: «Ваше выступление внесет так необходимое напряжение в ход дискуссии» И неумело соблазняла: «Разве вам не важно, чтобы ваше мнение было услышано. Там будут представители прессы, телевидение».

Я долго молча слушала ее, не давая своим молчанием никаких зацепок. Наконец она смутилась, иссякла и замолчала. Черт побери, соблазнительная девочка, не хочется ее огорчать. Да почему бы и не поиграть в борца за идею. Кое в чем она права: реклама, известность, новые клиенты… Работа нужна всегда, да и люблю я это занятие ― работу. И власть над аудиторией люблю. Но без иллюзий. Завтра же они вернуться на круги своя, и будут барахтаться в этой мутной воде, подкармливая важность, свою и друг друга. Ну, как же борцы за права! Но послевкусие… Послевкусие у них останется.

* * *

Где-то опять зазвенели мои любимые колокольчики


В этом состоянии я не нуждалась ни в паузах, ни в настройке. Подошла к ближайшему столу, не видя, кто рядом, бросила на стол деньги. Мне везло. В таком состоянии всегда везет. Да и не везение это, это холодное знание Правда длится это состояние обычно не долго, но в тот раз мне хватило. Собирая выигрыш, увидела заискивающе молчаливый вопрос в глазах Геолога, мявшегося чуть в стороне.

― Возьмите, на удачу. ― и… пододвинула ему небольшую гору фишек.

― Жалеешь? Или неудачу отводишь? ― хриплый, властный голос и неясная, но реальная опасность и еще что-то ― неясный зов, пугающий и притягательный, как опасно-прекрасная глубина моря, как пропасть, внезапно возникшая в конце неизвестной дороги, и страшно, и голова кружится, и колени дрожат, а не отойти, что-то знакомое но, но давно не слышанное… страсть. Весь этот коктейль не просто заставил обернуться, а развернул меня к говорящему. Так, наверное, чувствует себя остановленная на лету стрела, внутри еще продолжается движение, но двигаться уже некуда, и оно разряжается вибрацией и внутренним звоном. Так почувствовала себя я в тот вечер, когда Иван впервые заговорил со мной, бесцеремонно убрав дистанцию между играющей, но всегда подчеркнуто строгой в поведении деловой женщиной и собой ― «авторитетом», загадочным, пугающим и опасным.

― Правильно делаешь. Я и сам такой. Фартит ― делись. От сумы, да от тюрьмы… ― глаз прищурил, улыбка почти добрая. И притягательное обаяние дикого зверя. Львов, тигров видели? Стра-ашно, а не отойти и взгляд не оторвать.

― Ты, я вижу, закончила, пошли, примем за знакомство и удачу. Об этом не беспокойся, ― кивнул на все еще лежавшие на столе, выигранные мной фишки, ― Они, ― небрежно в сторону своей охраны, ― сейчас все разменяют и принесут.

― Прошу, мадам, ― вдруг совершенно светским голосом закончил он, пропуская меня вперед под осторожные, косые, совершенно растерянные взгляды остальных игроков. Так, без единого моего слова, но с полного, абсолютного моего согласия началась эта дружба.

* * *

― Ну ладно, Ванечка, пойду я делом займусь, а то вон пит на меня с недоумением поглядывает, как начальник на нерадивого работника. Пришла давно, кофеек, коктейльчики — дармовые попиваю, а денежку-то в кассу не несу.

― Да брось ты, есть ему дело до нас, играем ― не играем.

― Ох, не скажи, Ваня, еще как есть. А то они наши выигрыши, проигрыши не знают. У нас свой дебет с кредитом, у них свой. Да и смена моя любимая как раз заступила. Пойду, разомнусь по маленькой.

Иван не будь бандит бандитом, поднялся, подавая мне руку, чтобы могла я вспорхнуть с высокого и неудобного стула у барной стойки. Ничего, вполне прилично вспорхнула. Есть еще порох в пороховницах. Каблук не подвернулся, блузка не перекосилась, брючина ни за что не зацепилась. Поводов оттягивать начало не было. Когда Иван наклонился, чтобы традиционно чмокнуть меня в щеку на удачу, от него пахнуло такой умопомрачительной смесью ароматов дорогого коньяка, не менее дорогого парфюма и разгоряченного тела сильного и здорового самца, что игривая мысль: «Эх, не там судьба свела» ― легкой тенью промелькнула в голове. Но как промелькнула, так и исчезла. Игра соперников не признает. Спиной я еще успела почувствовать, как Иван истово перекрестил меня вслед. Сколько раз просила: не надо, богохульство это, но… нашла, кого воспитывать.



«Делайте ваши ставки». «Последние ставки, господа». «Ставок больше нет». Дилерские заклинания монотонно пробивались сквозь любой шум. Я медленно поплыла вдоль столов.

― Тридцать один, черное, нечетное. Три, красное, нечетное.

― Зеро, дамы и господа. ― о, это уже интересно. Что она после зеро выкинет?

― Тридцать, четное, красное. ― Дает девушка. Посижу ― как я на покере пока.

За ближайшим столом стояла знакомая «дилерша», девочка не жадная и очень милая. Она сохранила очень редкое для дилеров наших казино качество ― ровное отношение к победам и проигрышам игроков. А главное, никогда от нее не веяло чувством классовой ненависти человека, работающего на мало оплачиваемой и нелегкой работе, к бездельникам, которые за вечер вышвыривают такие деньги, которые ей и за год не заработать.

Жаль, но за этот стол я пока не хочу. Там дяди серьезно сидят, им случайный человек за столом ни к чему. А вон там знакомая пара играет и дядечка какой-то безобидный. Это не игроки, это отдыхающие. А я пока тоже отдыхаю, да и покер ― не мой конек. За пол часа неспешной игры на минимальной ставке и милого трепа с приятными соседями, я осталась практически «при своих», но настрой рабочий обрела. Была у меня примета такая: как только музыка непременная в зале, раздражать перестает, как будто ее и нет, так пора.

Я никогда не садилась за рулеточный стол не умею я ничего делать сидя. Помню советы в «Работнице»: берегите себя, отдыхайте. Белье можно гладить сидя, овощи чистить сидя, а ну, еще спитой чай на глаза за десять минут до прихода гостей положите, и будете выглядеть как Бриджит Бардо, Софи Лорен и Изабель Аджани вместе взятые.

* * *

Ох, и дурят нашего брата, в смысле сестру! Вам никогда не приходило в голову, почему модный идеал всегда практически не достижим для большинства жительниц планеты? А что они будут делать со всей своей индустрией, если вдруг выясниться, что можно не стремиться к идеалу, а гордиться и радоваться тому, чем наградила природа и родители? И поэтому со страниц модных журналов и экранов телевизора нас пугают лишним весом, целюлитом, стареющей кожей. Под нож, все под нож пластического хирурга! Тут подрежем, там пришьем, тут добавим, там ужмем! Кого волнует, что от чрезмерных диет, болезни и нервные срывы? Ничего, есть психотерапевты, спасут, вылечат. Зато вот оно счастье: вот она я, вот глянцевая картинка, не отличить.

Что-то меня в пафос-то так снесло? А что поделаешь. Должна признать, что в одной из своих жизней я именно этим и занимаюсь. Спасаю милых женщин от печальных последствий погони за глянцевым идеалом.

Я с детства поняла, что при моих ярко выраженных формах даже голодная смерть не приблизит меня к идеалу влюбленных в мальчиков законодателей моды. Худая корова, как известно, еще не газель. И откуда только смелость взялась, но с первой же вещи, которую я смогла купить на свои деньги, не спрашивая ни у кого совета и разрешения, у меня всегда был только один критерий: мне в этом комфортно, это подходит к моему настроению и моему состоянию. И знаете что произошло? Мне сообщили, что у меня прекрасный индивидуальный стиль. Смелость, она не только города берет. Ну, да, Бог с ними с советами.


Вот, как раз и местечко удобное освободилось. Есть такое у рулеточного стола, с краю, со стороны дилера, и стол весь перед тобой и никто рядом не встанет, под руку толкать, наваливаться беспардонно, чтобы до нужной цифры дотянуться и в шею дышать, хорошо, если только перегаром… Тем более, что я на цифры не играю и тянуться никуда особо не приходится. Костя-кореец, артист, а не дилер, только глаз скосил, добавляя этот не прямой, в знак уважения, как у всех на востоке, взгляд к ритуальному «добрый вечер». У них, по-моему, всегда «добрый вечер», в казино время свое.


И как это мне раньше в голову не приходило? А ведь казино не единственное место, где ты выпадаешь из привычного течения жизни. Нет, я не имею в виду скорость внутренней жизни, когда, уехав на несколько дней, я возвращалась с чувством, что прошла неделя, а иногда и месяц, и с трудом вспоминала на чем рассталась с теми, кто остался. Это внутреннее переживание, которому я давно нашла название, и оно мне очень нравится ― «петля во времени». Нет сейчас я не об этом.

В казино не бывает окон, или они плотно занавешены. В казино всегда горит свет, также как в съемочных студиях на телевидении, например. И передача снимается вечером, но вы говорите: «доброе утро» или «добрый день», и все происходит по другим законам и можно остановить съемку и переснять эпизод, а потом все переклеить и уже дома сидеть и смотреть на то, что происходит как бы сию минуту.

И людям, причастным к этому колдовству, кажется, что то, что они делают, и есть подлинная реальность. Они воплощают несбыточную мечту: жизнь начерно и набело. И путаются в этом, смещая ценности и приоритеты, и страдают, наталкиваясь на непонимание, и понимают собственное бессилие и все сильнее цепляются за свои иллюзии. В этом есть особая магия ― магия остановленного времени. Да, есть же еще театр, темный, без окон репетиционный зал, где многажды повторяются все те же слова, и те же мизансцены, чтобы в момент спектакля быть выданными за сиюминутность чувств и обстоятельств. То-то мне всегда казалось, что в игроках и актерах есть что-то общее, похоже, что и те и другие уловлены этим соблазном ― соблазном остановленного времени, блистательной иллюзией сотворения мира.


Я бросила на стол кэш, поменяла на любимые желтые фишки и стала ждать.


* * *

― Нет, уважаемый, делать из игры профессию? Фи! Такой умный молодой человек, вы так обрадовали меня своим взглядом на игру… и вдруг профессия. Да это все равно, что превратить страсть в семейную жизнь. Азарт, риск, взлет, падение. Жизнь, друг мой, жизнь, вот, что такое игра!

― То, о чем вы говорите ― это не жизнь и не игра ― это безумие и хаос в доме без хозяина. Да и не бывает такой вещи, как дом без хозяина, всегда кто-нибудь да найдется. Только расслабься ― и ваша жизнь уже только по названию ваша.

Странная пара, расположившаяся на VIP-овском балконе, привлекла мое внимание. Маленький, вертлявый господин, прилизанный с бегающими и одновременно очень внимательными, цепкими глазами, все время подергивался, вертелся в кресле, что-то постоянно поправлял в одежде. Голос его, густой и глубокий, совершенно не вязался с суетливой внешностью провинциального еврея, скопившего на приличный костюм для поездки в город. Казалось, что не только костюм был ему непривычен, но и само тело он нацепил на себя второпях, опаздывая на встречу, и теперь оно ему жмет и давит, и поправляет он, в действительности, совсем не манжеты, галстук, брюки, а давящие и жмущие ему руки и ноги.

Молодой человек рядом с ним наоборот, был спокоен, как сфинкс. Высокий, плотный, чуть тяжеловатый, он расслабленно устроился в кресле, нога на ногу, в тонких пальцах дымится сигарета, пальцы, надо отметить, да и вся ладонь, изящные, породистые. Неброский, со вкусом подобранный перстень, несколько манерно, на мизинце, а не на безымянном пальце. Когда-то такие руки навели бы на мысль об аристократическом происхождении, теперь, скорее, о компьютерах. Слегка небрит, слегка небрежен в одежде, весь в себе и только иногда взгляд странных зеленоватых глаз останавливается на чем-то с выражением человека, который видит все, что происходит вокруг, впервые.


Вот те и раз, мое испанское приключение. Ну и тесен же мир.

Мне очень нравился номер в гостинице, где я в тот раз остановилась. Он был очень маленький, но какой-то правильный: огромная кровать, огромное окно и там под окном улица, были, конечно, и все необходимые удобства, но вот эта линия — дверь, кровать, окно превращала гостиничный номер в отдельный, парящий в небе мир.

Мое испанское приключение. Я так и не спросила, как его зовут, он не посчитал нужным представиться, ритуал знакомства как-то совершенно не вписался в ту ночь. Когда игрок хорош, дипломы и свидетельства теряют всякий смысл.

Он был из тех мужчин, которые знают. Они знают, что главное достоинство мужчины, в умении доставить наслаждение женщине и знают как доставить это наслаждение и делают это обстоятельно и со вкусом, всматриваясь и вслушиваясь в женщину, как делает это скрипач впервые взявший в руки незнакомый инструмент. Это было умело, с очевидным удовольствием, очень чувственно, но совершенно бесстрастно, ох уж эти теоретики!

Я не боюсь и не смущаюсь рук и тела незнакомого мужчины и если уж вступаю в эту игру, то иду в ней до конца, с удовольствием откликаясь на достойное предложение.

Мне было хорошо и спокойно под его нежными осторожными касаниями и неспешными ласками, на которые я откликалась такой же неспешностью чувственного познания, это было как осторожное начало длинной и трудной партии, когда игроки знают класс друг друга и не спешат раскрывать все свои карты. Время от времени то он, то я осторожно шли на обострение ситуации, и не находя отклика в партнере опять отступали на уже освоенную территорию. на нас то и дело накатывало беспричинное веселье, мы обменивались короткими ничего не значащими замечаниями и баловались, как дети, радуясь и удивляясь этой нежданной легкости.

А потом вдруг медленно тлевший огонек вспыхнул ненадолго, но так ярко и сильно, как долго тлеющий огонь взлетает в одну секунду по обоям к самому потолку, жаркий, белый и совершенно неудержимый. Так вырывается стон, который уже не сдержать. Так взрывается долго сдерживаемая и тщательно скрываемая страсть.


― А что касается, ваших рассуждений о банальности профессиональной игры, то я всегда готов противопоставить вашим восторгам по поводу азарта и риска, наслаждение совершенством самого процесса. Я с удовольствием повторю, что трезвый расчет и совершенство исполнения замысла дает не менее, а я склонен думать, что и более яркие переживания, чем, извините, ваше хваленое безумие.

Я не должна была, да и просто не могла их слышать. Они сидели на своем балконе, на другом конце зала и тихо беседовали. По трезвом размышлении, я и видеть-то их так подробно не могла ― игровой зал был очень велик, а балкон находился в самой дальней от меня точке, но я видела каждое движение и слышала каждое слово.

― Ах, оставьте ваши рассуждения для дам, которые так любят соблазняться умными разговорами интересных мужчин. Этим загадочным, но столь притягательным для нас существам всегда кажется, что если мужчина хорош в чем-нибудь одном, то он обязательно также хорош и во всех остальных своих проявлениях.

Короткая, но до чертиков самодовольная улыбка пробежала по губам молодого человека, чуть блеснули глаза за неожиданно темными и густыми ресницами.

«А умник-то наш не без тщеславия ― кто бы сомневался» — мелькнула злорадная мысль. Мужчины! Маленький господин вдруг как-то весь подобрался, суетливости его как не бывало и что-то дьявольское привиделось мне в его взгляде и повадке, как будто он освоился, наконец, с антуражем и наступил главный момент, ради, которого все и затевалось.

Ну, вот, демон игры собственной персоной, давненько не видались! Жаль, молодой человек был мне очень симпатичен. Неужели соблазнится?

Я верю в то, что каждый, кто всерьез вступает в мир игры, рано или поздно сталкивается с тем, кто сегодня предстал в столь непрезентабельном виде. Моя встреча была гораздо более романтичной. Да и Gran Casino de Barcelona, конечно место куда более романтичное, чем это, но сейчас не обо мне.

― Все ваши разговоры, юноша, ― голос демона звенел металлом, ― от отсутствия возможностей. Дай вам финансовую свободу, избавь от страха остаться без куска хлеба, и ваш хваленый разум сдастся под напором возможностей, как девственница перед богачом. Предложи я вам сейчас достаточно большую сумму, которую не надо возвращать, и посмотрим, где вы окажетесь.

― Предложите, ― голос молодого человека не изменился ни на пол тона, ― тогда посмотрим.

Нравится мне этот молодой наглец. Или он что-то знает? Наверное, кроме меня никто не заметил, как на столе, из воздуха должно быть, возникла внушительная пачка денег.

― Прошу, ― каким-то до противности сытым голосом с интонациями циркового шталмейстера произнес демон.

Молодой человек спокойно взял деньги и направился к покерному столу, где в одиночестве стоял дилер и в ожидании игроков привычно тасовал карты, чуть напоказ, с простительной гордостью профессионала демонстрируя свое, доведенное до артистизма умение.

Сигареты, зажигалка, фишки все мгновенно легло на свои явно раз и навсегда определенные места, выверенные спокойные, не напоказ движения и та же не показная невозмутимость, но что-то во всем этом было. Что-то умело скрываемое, интимное, почти мистическое. Я позволила себе аккуратно встроиться и посмотреть.

Эх, люблю я записных рационалистов! Молодой человек очень умело и технически грамотно вводил себя в то обожаемое мною состояние внутренней пустоты, которое обвалилось на меня, как нечто пугающее, еще в раннем детстве, доставив кучу неприятностей. (Я не умела его скрывать, но не хотела, чтобы об этом кто-нибудь знал. Вдруг лечить начнут!) И которому, теперь я это знала, можно научиться. Правда требует это немало усилий и довольно продолжительной практики. Он не был видящим, но это был профессионал, профессионал, который ради совершенства перешагнул, так пугающую житейское здравомыслие черту разумности.

Тонко звякнули невидимые колокольчики. Дилер сдал первые карты.

Он знал толк в игре. Это был тонко выверенный сплав расчета и риска, азарта и понимания, это было круче любого секса, это был апофеоз Игры. Ни поражений, ни побед ― игра. Игра, как образ действия

Казалось, все остановилось, суета казино растворилась ― не до мелочной возни, когда на кону душа. Я видела, как торжествующе оглядывается демон, как напрягся ничего непонимающий дилер. Все также дымилась сигарета, все также шуршали карты при раздаче, неумолимо росла гора фишек, которые этот необычный игрок тщательно раскладывал по одному ему ведомому принципу в перерывах между раздачами. Казалось, это действо будет длиться вечно. Но вдруг молодой человек, забрав очередной выигрыш, оставил на столе щедрые чаевые и поднялся.

Колокольчики звякнули еще раз.

― Играйте же, все только начинается! ― срывающимся голосом почти прокричал соблазнитель, ― Не бойтесь, я вам не дам проиграть.

― Я уже говорил вам, что профессия предполагает собственную ответственность за все действия и за их последствия. Профессия дисциплинирует, ограничивает и тем самым освобождает.

Игрок выложил на стол все выигранные им только что очень не маленькие деньги.

― Когда я играю, меня интересует только игра и мои возможности направлять ее ход. Выигрыш, как и проигрыш, существуют за границей этой ситуации. А вы так и не смогли мне поверить. Человек играющий, прежде всего, должен быть свободен. Свободен для действия.

Вот это да! Он обладал даром управлять ходом игры. Или все-таки это было обретенное в тренировках и размышлениях умение? Любопытству моему не было предела.


― Вы видели, как он играл? Впечатление, произведенное молодым человеком, было так велико, что Евгений Петрович, забыв весь свой снобизм, заговорил с Геологом, а тот, совершенно ошеломленный зрелищем воплощенной и несбыточной мечты, даже не обратил на него внимания, не имея сил отвести взгляд от места, где это только что произошло.

Молодой человек повернулся и с несколько тяжеловесной грацией сбежал по ступенькам в зал и направился к выходу.

Зал зашумел, зашевелился, как будто отмер. Ничего не произошло. Забыть. Быстрее забыть. Чудес не бывает. Все просто и понятно. Ну, поиграл какой-то никому не знакомый игрок, Ну, выиграл. Ну, повезло парню. С кем ни бывало. И ведь забудут, уже забыли. Вот уж воистину: «не искушай малых сих, ибо не уверуют, а только убоятся».

Когда я подняла глаза, на балконе никого не было. Даже того стола, за которым они только что сидели.

Хорошо вечер начинается, когда еще доведется увидеть, как гений игры разделывает под орех ее демона.

* * *

Очертания стола, цифры, линии расплылись и слились в одно пространство, пульсирующее и неровно светящееся. Я ощущала себя частью этого пространства и то, что, наверное, воспринималось сторонним наблюдателем, как моя рука, которая кладет фишки на те или иные участки стола, переливалось внутри этого пространства, то задерживаясь на мгновение у особенным образом пульсирующих точек, то перетекало плавно и безостановочно.

Пространство, то заполнялось, жило, играло, то замирало, опустошенное, и во мне тоже что-то замирало. Иногда эта мертвая пауза длилась невыносимо долго и тогда в пространство успевала попасть расчетливая мысль или нетерпеливая эмоция. Но силы еще были, и волна меня еще несла.

Совершенно новое, сильное и незнакомое свечение резко и властно вторглось в пространство игры, мгновенно полностью его изменив. Тонкая, мерцающая закономерность, по которой я двигалась осторожно и на цыпочках, как индеец-следопыт, охотящейся на пугливого зверя, исчезла, смешалась, переплавилась в нечто такое, что ни оценить, ни увидеть я уже не могла.




Механически бросив на стол фишки, которые уже держала в руках, я вернулась в плотную повседневность и даже не отреагировала на небольшую стопку выигрышных фишек, которые придвинул мне Костя. Я впервые видела игрока, который играл, так же как и я, уходя из плотной реальности в пространственный мир. Нет, честнее будет сказать, что это я пыталась играть так, как этот солидный господин, который стоял у противоположного края стола.

* * *

А началось все совсем не с игры. Началось все с моей абсолютной неспособности прыгать через скакалку и играть в «классы». Нет, у меня не было никаких физических дефектов, просто занятия эти казались мне какими-то глупыми, нелепыми, но не участвовать в них, значило не участвовать ни в чем, незачем выходить гулять, не чем хвастаться, не о чем говорить. Самое ужасное, было в том, что дома, когда никто не видел, у меня все получалось, но стоило выйти во двор, и я запутывалась в скакалке и не могла попасть в нужный квадрат битой, а уж скакать из одной клетки в другую, ловко передвигая биту, вообще никогда не удавалось.

― Соня, сколько можно лежать и читать, иди гулять. ― заботилась о моем здоровье мать.

И я шла на эту каторгу, и стояла рядом с демонстрирующими виртуозные трюки девчонками во дворе, в надежде, что меня не заметят. И они не замечали.

― Соня, ты же не будешь играть?

― Да оставь ты ее в покое, она не умеет.

― Умею, просто не люблю. ― робко защищалась я.


Я не знаю, что случилось в то утро, когда в очередной раз выдворенная матерью во двор, спускаясь по лестнице с опостылевшей скакалкой в руках, я не увидела в дверном проеме черного хода ни двора, ни людей, ни соседнего дома. Из двери лился в не очень чистый и довольно обшарпанный подъезд ровный золотой свет, дверной проем казался рамой, которая с трудом вмещала это чудо и свет проливался внутрь и растворил в себе и вход в подвал и последние ступеньки. И я почему-то понеслась к нему, сломя голову, но даже не споткнувшись традиционно о высокий порог и не заметив крыльца, запрыгала ничего не понимая в этом свете, ощущая себя пустой, легкой, способной вот— вот взлететь.

― Ну, вот, а ты, Люська, говорила, что Сонька не играет с нами потому, что она корова и ничего не умеет, а она действительно просто не хочет. Смотри, как скачет и на одной, и на двух, и крестиком.

― Соня, ты чего?

Все уплотнилось, свет превратился в обычный солнечный день, и…я споткнулась. Так открылась для меня пустота, так получила я во владение тайну, которая спасала меня, поддерживала и помогала. И с которой я до сих пор не освоилась до конца.

* * *

А «солидный господин» продолжал свою игру. Он был в годах, крупный, одетый небрежно дорого, довольно длинные волосы взмокли от пота, но отстраненный взгляд и уверенные, спокойные движения рук многое могли сказать внимательному наблюдателю. Он даже иногда бурчал что-то, подобно всем игрокам, обвиняя дилеров в несоблюдении правил и преднамеренности, участвуя в общей игре всех завсегдатаев казино.

Довольно быстро сообразив, что мне за этим столом пока больше делать нечего, я поменяла фишки на кэш, и, старясь не привлечь к себе внимание столь заинтересовавшего меня господина, аккуратно отошла от стола.

* * *

― Соня! Со-о-ня-я! Ты меня слышишь? Сколько можно кричать? Сейчас же домой!

Снулая атмосфера разморенного жарой послеобеденного двора развеялась. Мать высунулась из окна кухни, выходившего во двор, растрепанная, в халате, только что от плиты или стирки. Двор, как продолжение дома… Ее зычный, с нарастающим раздражением голос разносился по всему двору, и мы игравшие в дурака в его противоположном конце, конечно же слышали, не могли не слышать, но где это видано, реагировать на первый же материнский зов. Не поймут.

«Сейчас, сейчас» ― кивала я головой, продолжая играть, как будто она могла меня услышать. Это был привычный дворовой ритуал. Матери звали нас из окон, мы делали вид, что не слышим, но все-таки прислушивались к интонациям, чтобы не пропустить момент, когда лучше уступить или хотя бы заорать в ответ с видом полной невинности:

― Мам! Что?


Я, в отличие от большинства всегда отзывалась по первому зову, я не очень любила двор и его развлечения, а он не очень любил меня. Но не вовремя игры. Но не тем восхитительным летом, когда привычный ритм жизни нашей семьи: лето, каникулы, отпуск, море ― был единственный раз на моей памяти нарушен и вместо здорового и правильного «летнего отдыха», я самозабвенно резалась в карты, каким-то чудесным образом почти сразу постигнув все хитрости и тонкости игры, завоевав тем самым внезапный, ошеломительный авторитет у компании далеко не самых хороших мальчишек из нашего и соседних дворов, чем приводила в шок тетушек, которых я помню или вечно сидящими на лавочках или развешивающими белье на веревках, которые они почему-то обязательно натягивали между волейбольными столбами, а потом сторожили их, как достояние республики.


Сколько я себя помню, я мечтала играть. Чудился мне в этом мире, почти запретном, чуть неприличном, воздух и независимость, некая неправильность, которая так нужна была мне, послушной и благовоспитанной, чтобы чувствовать себя живой. Я видела себя в нем свободной от бесконечных запретов, свободной для риска и удовольствия. Так в юности мечтают о сексе. Я мечтала об игре.

Или это я сейчас такая умная? А тогда? Что же я чувствовала тогда? Отдельность, непонятно от чего независимость. Просто Буратино какой-то со своей дверью в другую жизнь и поисками золотого ключика. Это была моя дверь и мой золотой ключик. И не спрашивайте меня почему. Тогда не знала и сейчас не отвечу, но какая чуйка! Сколько лет, сколько жизней миновало, а ничего в этом месте не изменилось.


Нет, конечно, в ранней советской юности, я не думала об игре в казино. О чем вы говорите, какое казино? Казино ― это страдающие, непонятно от чего герои Достоевского, это падшие женщины и непорядочные мужчины из романов Бальзака и это американские гангстеры сороковых и романтизированная итальянская мафия. Эх, и начитанная же я была девочка. Будь благословен этот меняющийся мир.

Но этот двор, этот стол на котором я сидела, никогда не садясь на лавку во время игры, эти потрепанные, засаленные карты, и эти мальчишки, большинство из которых в скором будущем или сопьется или сядет по хулиганке, а то и по более серьезным поводам ― это был мой вызов, мой бунт, моя победа, которую, может быть, никто и не заметил. И я спрятала ее там, в глубине, которой и сейчас-то не знаю названия.

Странно, но мне никогда раньше не приходило в голову, что все началось так давно.


Барселона ― сверкающие платье великой Монсерат и гибкая в черном фраке фигура несравненного Фредди. Ее не земной красоты голос, несущий покой и счастье, и его, похожий на стон любви, возбуждающий и страстный. Эти слившиеся голоса и есть вся суть и тайна этого чуда света. Барселона!

Я видела этот дуэт только в кино, слышала десятки раз в записи и вот сейчас, стоя у Дворца спорта «Сан Джорди», и глядя на город, слышала этот победный клич, этот любовный призыв: Барселона!

Попала я в этот город совершенно случайно, в результате сцепления множества событий и обстоятельств, до последней минуты будучи уверенна, что собираюсь, наконец, поехать в Париж. Каталония, Мерседес из «Графа Монте Кристо» ― каталонка, безумец Гауди, Саграда Фамилиа, да известная футбольная команда, вот, пожалуй, и все, что я знала про этот город, ну и, конечно, Колумб. Я ехала в чужой мир, а оказалась дома.

Я бродила по городу, не сверяясь с путеводителями, не спрашивая прохожих, я ходила, как ходят по родному городу, в котором не были с детства, ожидая, чтобы сквозь завесу времени проступило, наконец, узнавание. И он отозвался. Жители казались дальними родственниками, так я была похожа на них. И они признавали меня:

― Сеньора не говорит по-испански? Как это? Сеньора выросла не на родине? Вы из тех, кого вывезли в ту войну в Россию? Родина всегда возвращает к себе, не так ли, сеньора?

И «сеньора» смущенно краснела и молча кивала, переходя на английский давно уже ставшим именно тем языком, о котором мечтали изобретатели эсперанто. Бедные англичане. Тот английский, на котором говорит весь мир, все меньше становится похож на их родной, сложный с тонкими нюансировками язык. Не даром в больших разноплеменных компаниях, так легко и непринужденно возникающих у достопримечательностей объединенной Европы, в кафе и на площадях разных городов бытует шутка, что англичане ― это единственные люди, которые плохо понимают по-английски.

― Сеньора говорит по-английски? ― я кивнула, не отрывая взгляд от Собора, который строил гениальный безумец без чертежей и инженерных расчетов и который очень разумные люди, инженеры и архитекторы пытаются достроить вот уже сколько десятилетий.

― Вам не кажется, что этот Собор, не Собор вовсе и не архитектурный шедевр, а магический предмет, оброненный Великим волшебником, или, может быть, специально подброшенный им людям, и они, околдованные, все строят его и строят, подобно Каю, пытающемуся собрать из ледышек неизвестное ему слово?

― Вы знаете, в той стране, откуда я родом, на берегу совсем другого моря, и дети, и взрослые очень любят строить замки из песка. Они набирают полные пригоршни песка в месте с водой, и он капает из их чуть раздвинутых ладоней, и из этих капель вырастает песчаное чудо, всегда непредсказуемое в своих деталях, но чаще всего с устремленными к нему остроконечными башнями. В той стране очень любят готику. И вот сейчас, когда я смотрю на это волшебство, мне кажется, что подсыхающий песок медленными струйками стекает по стенам, и я даже слышу его шорох, но божественный архитектор все капает и капает из своих ладоней мокрый песок, и все это ничто другое, как песочные часы Вечности.

― Соскучились?

Вопрос показался столь неуместным, неожиданным и непонятным, что разрушил всю мою созерцательность. Я со всей возможной непочтительностью вопросительно уставилась на своего неожиданного собеседника, и только сейчас разглядела, кто же это подсел ко мне практически без спроса и разрешения.

«Коровьев, ну вылитый Коровьев,» ― изумленно подумала я, как будто была близко знакома с пресловутым господином с глумливой физиономией, состоявшим переводчиком при не нуждающемся ни в каких переводах господине.

― Вижу, вижу, действительно соскучились. Ничего, все поправимо. Он резко поднялся, мазнул по мне одновременно хитрым и холодным взглядом, бросил рядом с моей чашкой картонный прямоугольник, который я приняла за визитку, небрежным и неожиданным жестом приложил два пальца к несуществующей шляпе и исчез, как растворился.

«Перегрелась, ты мать на южном солнце. Тоже мне, встреча Ивана Бездомного и Берлиоза с Воландом на Патриарших. Только Аннушки с маслом не хватает, ну, что ж, будем ловить такси. Не на трамвае же после такой встречи ехать». То, что я приняла за визитку, сразило меня окончательно. На кусочке дорогой плотной бумаги было написано четким ясным почерком, рукой, явно не чуждой искусству каллиграфии: «Лучшее в этих краях казино ― Gran Casino de Barcelona» ―, причем написано было по-русски.

«Барселона!» ― триумфально звенел голос Фредди. ― «Барселона!» ― переливался невозможными руладами бескрайний и бездонный, как Средиземное море голос Монсерат. Сыпался с тихим шорохом песок вечности, превращаясь в бессмертное творение Гауди.

А на другой стороне улицы, прямо напротив Собора в каком-то совершенно нелепом убогом, непонятно откуда взявшемся пруду плавали утки, а прямо на берегу этого чуда толпились панельные пятиэтажки, родные сестры тех, что видела я в новых районах столичных городов и в заштатных городишках, совсем другой, абсолютно не похожей на эту, страны. И болтающееся на веревках белье, казалось обрывками парусов колумбовских каравелл.


Двор. С ним связаны все главные и все обыденные события первой части моей жизни, той жизни, которая давно кончилась и, хотя принято говорить, ушла безвозвратно, но как становится все более и более очевидно, никуда не ушла. Сегодня мне кажется, что там в этом дворе за первые двадцать лет моей жизни некто видящий и знающий показал мне все, что может со мной случится в жизни, причем показал варианты, намекая на возможность выбора.

Это был обычный и одновременно странный двор. Соседи дружили, ругались, не замечали друг друга, вежливо здоровались, и про тех, кто жил нараспашку и про тех, кто старательно, вопреки принятому тогда стилю жизни, держал дистанцию, все знали всё. Радости, горести, бытовые проблемы и даже строго хранимые секреты.

Большинство жителей этого двора работали в одной организации и сложность моего положения, как поняла я совсем уже взрослой, была в том, что мой отец был там начальником. Его все ценили и уважали. Это было очевидно. Мама дружила почти со всеми и плюшки, которые она пекла по субботам, обязательно делая несколько дополнительных протвиней, чтобы было, что вынести во двор и угостить всех желающих, в какой-то момент стали непременным ритуалом.

Меня же во дворе не любили. Нет, я не была изгоем, но чужой и лишней чувствовала себя всегда. Меня никогда не обижали, меня звали играть, но это всегда было через напряжение и какую-то едва заметную, но очень чувствительную паузу. Я долго не могла понять, почему я так не люблю смотреть на свои фотографии, пока в одно из теперешних жизней-игр, не узнала, что когда живешь ощущениями, то воспринимаешь себя совсем не так, как видят тебя снаружи. Я очень рано почувствовала этот зазор между тем, что я знала о том, какая я, и тем не соответствием, в которое тыркали меня снаружи.

Кто мне ответит, почему я не боролась, почему не настаивала? Я так старалась соответствовать. Но соответствовать не для того, чтобы избавиться от той, что живет внутри или изменить ее. Нет. Я сразу и навсегда выбрала не изменять ее, а прятать. Раз она никому кроме меня самой не нужна и не интересна.


День, когда весной привозили первый песок для игры в песочнице был всегда днем всеобщего радостного субботника. Взрослые выходили во двор, чтобы поправить обвалившуюся за зиму беседку, посадить клумбу, что-то починить, покрасить, в это втягивались практически все. Двор осуждал, тех, кто «боялся руки запачкать».

Дела заканчивались, но никто не спешил расходиться. Наши матери, большинство из которых были домохозяйками, (какое странное было время: и жена начальника, и жена штукатура или шофера могли почему-то не работать), и соседи были их основным кругом общения, болтали о чем-то очень для них важном. Отцы и ребята постарше играли в домино. Моего отца среди них никогда не бывало, но кто бы его в этом упрекнул ― он был начальник и был очень не молод.


Я отчетливо вижу гору песка, в которую мы, малышня, набились, как голодные, вижу себя, формочки и лопатки, валяющиеся тут же, и Люську: худющую, ручки-палочки, ножки-спички, в каком-то, кажется, всегда одном и том же, зеленом в желтый цветочек, платье, купленном на вырост и совершенно нелепом. Люську, с ее рыжими, вечно растрепанными косичками и кажется навсегда застывшим упрямо недовольным выражением в действительности очень миловидного с мелкими правильными чертами лица и очень белой, как у многих рыжих, кожей.

Люська. Моя лучшая подруга и мой злой гений. Она тянется именно к той формочке, которая мне нужнее всего в этот момент, я не отдаю… и вдруг меня как будто пчела в щеку ужалила. Под прижатой к щеке ладошкой появляется что-то теплое и липкое, на песок все быстрее капают густые темные капли. Люська быстро хватает свои игрушки и убегает. Я оборачиваюсь к стоящей неподалеку матери. Крик, шум, гам.

― Кровь, смотрите, у нее кровь течет.

Оказывается, это липкое теплое, темно красное ― это моя кровь. Чужие мамы и бабушки бросаются ко мне, отнимают руку от щеки, откуда-то появляются мокрые платки, вода и во всей этой суете я слышу совсем спокойный и отчужденный голос моей матери:

― Ничего страшного, ну поцарапалась немного.

Мы смотрим друг на друга, я пытаюсь ей что-то сказать, но при первом же звуке кровь начинает течь сильнее, попадая в рот, сбегая по лицу. В тот день я впервые не только увидела свою кровь, но и навсегда запомнила ее вкус.


Странно, но когда в памяти всплывает мать, она всегда, как будто за стеклом, прозрачным чистым, пропускающим свет и цвет, но всегда холодноватым и не проницаемым. Ее характерный, присущий ей всю жизнь, отстраняющий жест и присказка: мне ли людей не знать. Я относила ее к себе в не меньшей степени, чем ко всему остальному миру.

До сих пор никто не знает, где взяла Люська это лезвие для бритья, которым полоснула меня по щеке, сражаясь за так нужную ей формочку. Я никогда ее об этом так и не спросила. Да это было и не важно. Как не важным оказалось то, что я чувствовала и переживала. Вкус крови, липкие ладошки, подлость Люськи и самое удивительное ― отсутствие боли и страха.

Важно было совсем другое, важно было то знание, которое я, естественно, не могла тогда ни назвать, ни сформулировать, но зерно, которого навсегда поселилось во мне с тех пор, прорастая, становилось для меня источником силы и опорой: два самых главных момента в своей жизни человек, не может разделить ни с кем. Один человек рождается и один умирает. Сколько бы врачей и медсестер ни крутилось вокруг рождающегося человека, как заботливы бы они ни были, там, внутри себя, он один на один с болью, ужасом и неизвестностью. Сколько бы любящих и заботливых родных и друзей ни стояли у смертного ложа, как ни велика была бы их любовь, как ни глубоко сочувствие, там внутри себя, человек все равно один на один с ужасом, неизвестностью, и, может быть, надеждой.

Но жизнь человеческая так хитро устроена, что, вырастая, человек забывает об этом и ему начинает казаться, что другим он может быть важнее, чем себе, и что без других его просто нет. И только тем, кому по воле обстоятельств не удается это забыть, или благодаря сцеплению событий удается это во время вспомнить, жизнь достается в собственность, и они получают шанс.

Я давно подозреваю, что моя мать это тоже знала и предвидя многое, сознательно выбрала держать дистанцию, не подпуская меня, торопя мое взросление, каждый раз снова и снова отсекая пуповину, но сегодня, сейчас, я Соня, благодарна ей как никогда. Но это сегодня…


Мы ничего не сказали отцу, мне не вызвали «Скорую», меня даже не отвели к врачу, ни в тот день, ни на следующий.

Мать полила мне руки водой, чтобы они не были такими липкими от крови, приложила к щеке мокрый чужой носовой платок и, уводя домой, сказала:

― Надеюсь, ты не собираешься устраивать истерику по этому поводу. Не трогай и все быстро заживет.

Я шла рядом с ней ужасно гордая всем случившимся. Еще бы, сколько времени я провела в центре всеобщего внимания, не ревела, ни хныкала, держалась достойно, как большая.

Она до конца жизни не верила мне, когда я пыталась ей объяснить, что Люська тогда умудрилась разрезать мне щеку насквозь.


Это был первый урок. Мои боль и страх, только мои, мои чувства ― только мои. И чтобы быть «хорошей девочкой» все это надо прятать.

Но как видно, тот, кто пекся о моей судьбе, побоялся, что мне окажется его недостаточно, и я забуду его по малолетству, как забываются детские радости и горести, и детские прозрения, старательно стертые здравомыслием «взрослой» жизни. «Будьте, как дети, но не будьте детьми». Чувствуйте остро, но не забывайте.


Я не помню ни одной подробности предшествовавшей событию, которое и сегодня вижу также отчетливо, как мебель в своем рабочем кабинете и, как пейзаж за окном. Я просто знаю, что в тот день весь двор играл в войну, и меня взяли на роль партизанки, попавшей в плен. А вот то, что было дальше, живет во мне и сейчас во всех подробностях.

Я вижу себя, висящей в, слава богу, не до конца затянувшейся петле, привязанной к ручке двери трансформаторной будки в самом дальнем закоулке двора. Недавно побеленная трансформаторная будка, недавно покрашенная голубой масляной краской дверь. Что удивительно, когда через сорок лет, совершая нечто вроде паломничества по святым местам, я вернулась в город моего детства и пришла в этот двор, его практически невозможно было узнать. Перестроенные дома, стильно оформленный, совершенно безликий дворик, другие люди, другая страна. Но трансформаторная будка, чисто побеленная с покрашенными все той же голубой масляной краской дверью, была цела и невредима. Египетская пирамида. Стоунхендж. Тадж-Махал. Если и была у меня малюсенькая надежда, что все, что тогда произошло со мной, все-таки, только видение, то она мгновенно растаяла при виде этого незыблемого свидетеля.


Я вижу, как в полной тишине разбегаются все, кто только что с упоением играл в казнь героини-партизанки. И паузу одиночества тоже вижу. Я вижу, как выходит из парадной Люськина бабушка, грузная, медлительная, в домашнем байковом халате, темно-красном, в непременный синий цветочек, в стоптанных клетчатых тапках, небрежно заколов седые длинные волосы и с неизменным «Беломором» в зубах. Она курила его беспрерывно, и в доме, где далеко не всегда был запас денег на еду, всегда был запас именно этого курева. Она идет к сарайчику, где хранится квашеная капуста и картошка. Это там, в том углу двора, где я вишу.

Она видит меня, висящую. Ах, эта выучка фронтовой медсестры! Ни крика, ни суеты. Она бросается ко мне с мгновенной реакцией опытного человека, знающего, что от секундного промедления может зависеть жизнь. Я слышу собственную мысль: «Только бы не дернула». Но она с неожиданной ловкостью подставляет плечо, приподнимает меня и свободной рукой пытается оторвать или отвязать веревку, одновременно губами прикасаясь к моей щеке, ко лбу, убеждается, что я живая и теплая и только теперь двор оглашает ее зычный хриплый голос: «Люська, Верка, помогите, скорее. Сонечку повесили!»

Соседи высовываются в окна, выбегают во двор, откуда-то взявшимся ножом, наконец, разрезают веревку. Я недвижным кулем остаюсь лежать на плече бабушки Марины. И вижу, как из нашей парадной, полуодетый и растрепанный, чего с ним никогда не бывало, выбегает мой отец.

Я и сейчас чувствую, как встрепенулось во мне радостное облегчение на встречу ему, но он не идет ко мне. Он бросается в ту сторону двора, где разъяренные взрослые накинулись на зачинщиков игры, так позорно струсивших в трудную минуту. С этого момента мое видение становится все менее отчетливым. Словно сквозь туман я чувствую, как меня осторожно кладут на лавку, и слышу чей-то голос безостановочно нашептывающий: «Ничего, ничего, все обошлось, все обошлось», ― и уже только ощущение от ледяной воды, которой окатила меня из ведра все та же мудрая и опытная фронтовая медсестра ― бабушка Марина.

Я помню, как уже переодетая, умытая, сижу на кухне напротив отца и он, взбудоражено смущенный, непривычный, говорит, что раз уж мамы нет дома, то давай не будем ее тревожить и ничего не будем ей рассказывать. Мне очень хочется спросить его, почему он бросился туда, к мальчишкам, а не ко мне, но больно глотать и больно говорить. А он, всегда такой сдержанный и молчаливый, говорит, и говорит, и уверяет, что ничего страшного в действительности не случилось, что все пройдет, и не надо устраивать трагедию из того, что так хорошо закончилось. И я соглашалась, гордая его доверием и возможностью иметь общий секрет с отцом, с этим странным существом, почти богом вокруг, которого вертелась жизнь нашей семьи. Мы с матерью по одну сторону, а он, недосягаемый, по другую.


― Не расстраивай отца, у него и так много забот.

―Не тронь ― это отцу.

―Чтобы к следующему уроку исправила эту «тройку» и не будем говорить папе, его это очень огорчает.

Это были незыблемые, неколебимые и безоговорочные границы, которые очерчивали мой мир, мои права и интересы. Это была моя черта оседлости. И я жила за ней ни на секунду не сомневаясь, что так и должно быть, и что это и есть единственно возможный порядок вещей.

Изменить на какое-то время этот мир мог только он сам. И иногда это случалось.


― Я завтра еду по району и, если ты не против, возьму Соню с собой.

Эта магическая фраза означала только одно: завтра ― день счастья. Он сам это предложил, сам захотел, чтобы я с ним поехала. Разве мать могла «быть против», даже если и была.

Я еду с ним по району. Это означает, что мы будем ездить из одного городка в другой, от одной стройки на другую. И отец будет весело болтать с водителем всю дорогу, и будет очень занят на этих самых стройках, где его ― большого начальника будут все встречать с почтительным уважением. И он будет всем нужен, и все будут спрашивать совета и выслушивать его мнение.

А когда он будет уходить на какие-то таинственные сборища под названием «совещание», мы с его водителем, которого все звали Юра, несмотря на почтенный возраст и солидную внешность зажиточного крестьянина, будем предоставлены сами себе. Он разрешит мне мыть вместе с ним машину. И мы будем бегать с ведрами за водой в ближайшее озеро. И я буду зачарованно смотреть, как он бесконечно над ней колдует, то почти полностью залезая под днище, то засунув голову под капот своей любимой «Победы», к которой относился с нежностью, как будто она была живым существом, напоминая мне циркового дрессировщика, который засовывал голову в пасть тигру, как я однажды видела в цирке. Мне разрешат пачкаться и всюду лезть, а потом мы будем отмываться, поливая друг другу руки, и есть толстые бутерброды, завернутые в такую же толстую бумагу и заговорщицки подмигивать друг другу. Юра, водитель моего отца, моя нянька и друг семьи. Коренастый, молчаливый и какой-то всегда очень теплый. С ним было легко, он тоже разговаривал со мной, как со взрослой, но если бы не он, я бы еще долго не узнала, что быть взрослым ― это не только серьезность и ответственность, но иногда это еще и радость.

Но самое главное всегда было впереди. Отец возвращался со своих таинственных совещаний к вечеру, и я каждый раз с замиранием ждала, что вот сейчас, перед дорогой, это случится.

― Ну, как вы тут? ― он выходил из очередного стройтреста бодрый, какой-то помолодевший в лихо сдвинутой на затылок шляпе, в расстегнутом, длинном по тогдашней моде габардиновом плаще и произносил с заговорщицким видом всегда одну и туже фразу. ― Ну, что? Кутнем?

Ах, эти провинциальный кафе моего детства, В них пахло кофе и пирожными и чем-то очень домашним. И обязательная рюмка водки, которую отец всегда называл «мои законные фронтовые», и мои пирожные, какие и сколько хочу, и Юра, который всегда, не спеша и основательно, заказывал «полный обед» ― это был наш кутеж, наша маленькая тайна. Мы понимающе перемигивались, хохотали по любому поводу и без, и все оттягивали и оттягивали момент, когда Юра, чувствуя свое право, деликатно прокашлявшись, говорил как бы в никуда и никому.

― Завтра с самого утра вроде в министерство собирались?

― Ну, что? По коням? ― отец вопросительно смотрел на меня, как будто я могла изменить их решение, но все равно мне было необычайно приятно. И я, важничая, соглашалась: «Пожалуй, пора».

На обратной дороге я обычно засыпала, и каждый раз пропускала момент, когда веселый, общительный строительный начальник, превращался в суховатого сдержанного и молчаливого главу нашего семейства.


Мне никогда раньше не приходило в голову: а может, отца тяготило ― это положение фараона, которое царило в нашей семье? Может, это совсем и ненужно было ему, чтобы скрывали мелкие житейские неприятности и отгораживали от всех житейских забот. А если не нужно, то почему это происходило, что прятали за этим почти ритуальным образом жизни мои родители? Зачем им нужна была та черта, за которой каждый из них прятал себя, как и я, стараясь быть «хорошей девочкой».

Только теперь я поняла, что этому железному человеку, легендарному в наших краях герою войны, было невыносимо стыдно его столь очевидной для всех растерянности и беспомощности, и благословила свое болевшее горло и свой инстинкт самосохранения, позволивший мне никогда больше не возвращаться к тому дню.

Это был второй урок. Но даже его я забыла, стерла из памяти на многие годы, потому что не знала, как остаться «хорошей девочкой» и помнить. Ведь мне ясно и твердо объяснили, что я не могла ничего этого видеть, а что я чувствовала и переживала ― это вообще не интересовало никого.


― Я устала от ее бесконечного вранья и конфликтов со всеми и вся. Я работаю с ними с первого класса и все время одно и тоже. Вы, поймите, если бы не ее блестящие успехи в учебе, я бы давно настояла на том, чтобы ее перевели из моего класса. Мало того, что из-за нее постоянно какие-то разборки и выяснения отношений между учениками, так вчера учительница математики была вынуждена выгнать ее из класса и, рыдая, в учительской заявила, что не пустит ее больше на свои уроки, потому что не может терпеть, когда на нее так смотрят. Да, да, именно так! ― взорвалась она, уже не стесняясь присутствием моей матери, ― Каждый раз, когда я вхожу в класс, мне кажется, что у меня не то чулок спущен, не то я сморозила какую-то невероятную глупость. Соня, ты не выносима. ― она замолчала, с надеждой глядя на мою мать, которая только молча поглядывала на меня с какой-то безнадежной усталостью и согласно кивала.

Бедная, суровая, пугающая всю школу Алефтина Карловна, наш классный руководитель, педагог со стажем, какого просто быть не может, с замашками комиссара из «Оптимистической трагедии» и такой же, как эта пьеса революционной фамилией. Что она могла со мной сделать? Я была краса и гордость школы. Аккуратно и затейливо уложенные в «корзиночку» косички, всегда выутюженная, не магазинная, а на заказ шитая школьная форма, никаких запрещенных, как мусульманам свинина, попыток подкрасить губы, или того страшнее сделать маникюр или, о, ужас и позор! черных чулок. Я писала лучшие сочинения, которые посылали на городские конкурсы, я была активистка и общественница, и у меня всегда была пятерка по поведению. Мой отец дружил с директором школы и постоянно заботился о своевременном ремонте и всяческом благосостоянии, (это называлось шефство). Моя мать была председателем родительского комитета, а тогда это была сила.

Алефтина Карловна замолчала, решительным движением пододвинула к себе очередную стопку тетрадок, не то демонстрируя, что разговор окончен, не то защищаясь. Мы попрощались и вышли.

― Это последний раз. Мне надоел твой длинный язык. Вечно ты лезешь, куда не просят. Я, наверное, не доживу до дня, когда ты прекратишь свои фантазии. Если ты такая умная, разбирайся сама.

Мать развернулась и пошла по длинному школьному коридору, который в виду позднего времени был совершенно пуст, как-то неожиданно усталой и совсем не победительной походкой, а я продолжала стоять у окна.


Вы будете смеяться, но я практически никогда не лгала, но вечно говорила что-то не то, ни тогда и не тем. Это я за собой знала. Не знала я другого: что — не то, почему — ни тем. Это мучило меня всегда, но даже самые искренние попытки, которые я сначала предпринимала, чтобы выяснить у тех, кого время от времени считала своими друзьями, что же я постоянно делаю не так, ничего кроме недоумения у меня не вызывали. Они то утверждали, что ничего такого, о чем я говорю, не было, то, что они и близко ничего подобного не говорили и только абсолютная уверенность в том, что я здорова психически и у меня прекрасная память, спасали меня временами от сомнений в собственной адекватности. Но, черт побери, откуда же я знала то, о чем с такой уверенностью говорила?

«Ума палата» и «язык без костей» ― это были два самых популярных комментария, которыми удостаивали меня родители, когда до них, так или иначе, долетали отголоски моих школьных бурь.

Из пустоты, дорогая, из пустоты. Не было никого, кто бы шепнул мне эти утешающие слова. Долго еще не было.


Через много лет, когда после очередного обморока от нестерпимой головной боли прямо на улице, я все-таки вынуждена была обратиться к врачу, и рентгеновский снимок показал застарелую травму шейных позвонков, на вопрос врача, не было ли каких-нибудь травм в детстве, в первое мгновение я честно ответила: «Нет».

― Какие глупости, ― подтвердила тогда мое «нет», уже не молодая, но все такая же стойкая и уверенная в своей правоте, моя мать. ― Когда это тебя вешали, что ты выдумываешь.

Да, я так наглухо запретила себе видеть и знать, что не только не видела и не знала, но и очень долго не помнила, что когда-то я «видела» и «знала».

Нет, не правда, все-таки однажды это случилось, случилось, то, что оказалось сильнее всех внутренних запретов и на время сломало крепостные стены и засыпало рвы, которыми я так старательно отгораживала себя от всего остального мира, оставив там, за стенами, среди людей лишь то, что их всех вполне устраивало. А может, я все-таки, ошибалась, и стены не были так уж высоки, и где-то оставались щелочки и этот запах чужого, который так хорошо чувствует стая, просачивался? И держал на расстоянии? Молода была, не опытна. И одна.


Меня не любили в студенческой тусовке так же, как не любили во дворе, когда-нибудь, потом я все-таки разберусь, что же это было такое. А может и разбираться не надо? Может, я давно все знаю? Сказано же, стая чует чужого. Просто я еще и сама не знала, что чужая, а они уже чувствовали безошибочным инстинктом толпы. А мне хотелось быть в компании, мне хотелось флиртов и романов. И глупостей, которые я понаделала, движимая этим желанием, хватит на историю не одной «хорошей девочки». Да и глупости-то были именно такие, которые совершают именно «хорошие девочки». Я не была частью той компании, которая мне особенно нравилась, и в которой мне так хотелось быть своей, но я толклась среди них. Иногда я с кем-то сходилась ближе, мне казалось: вот оно, наконец-то у меня есть подруга, наконец, ― у меня есть поклонник и я бросалась навстречу с душой на распашку. Тут-то все обычно и кончалось. Я даже не стану спрашивать, чтобы сказал Фрейд, я просто знаю, что бы он сказал. Но я также знаю, что я бы с ним не согласилась. Ни тогда, ни, тем более, сейчас.


Яков был в этой компании тем, кого в психологии малых групп называют «звездой». Он не был лидером, он не выдвигал идей, он не собирал вокруг себя народ. Любительская радиостанция при университете, в которой он дневал и ночевал, была своеобразным клубом для избранных. И бросить утром в курилке: «Я сегодня совершенно не готова к семинару. Вчера у Якова, ― его никто никогда не называл иначе, ― в «башне» так засиделись», ― было равнозначно тому, чтобы в наше время сообщить о ночи, проведенной в самом фешенебельном ночном клубе на закрытом мероприятии. Причем хвастались этим как девушки, так и молодые люди. Я попала в «башню» к Якову совершенно случайно. Меня прихватила с собой Люська.

Да, да все та же Люська, с которой мы учились в одной школе, а теперь в одной группе в институте. Она и здесь была центром, лидером и практически непререкаемым авторитетом. И, конечно, же, первой красавицей. Если бы во времена нашей юности слово «модель» означало не модель самолета, корабля или какой-нибудь машины, а уже приобрело то единственное содержание, которое при этом слове всплывает у всех теперь, то я бы с уверенностью сказала: Люська ― модель. По ней плакали бы самые известные подиумы мира. Высоченная, худющая, как говорили тогда, стройная, сказали бы сейчас, не нуждающаяся для этого ни в каких диетах, уверенная в своей неотразимости, и по настоящему, почти невозможно рыжая. Это были не волосы ― это была грива, от попыток причесать которую отказывались парикмахеры и даже почти армейский порядок, заведенный в школе, где мы с ней учились, отступил перед невозможностью заставить это чудо природы укладываться в аккуратную школьную прическу для «порядочных девочек». Никогда в жизни больше я не видела таких волос.

Любимым занятием мальчишек было смять большой ком медной проволоки и, неожиданно подкравшись, сунуть Люське этот ком под нос с криками: «А мы тебя постригли». И даже, когда эта шутка повторялась в сотый раз, Люська мгновенно покрывалась мертвенной бледностью и в панике хваталась за кое-как собранные и перевязанные лентой огненные кудри. Закрученная в спираль смятая медная проволока, действительно ни цветом, ни видом совершенно не отличалась от Люськиных волос.

Вот эта самая Люська и привела меня однажды в «башню». Зачем я ей тогда понадобилась? Наша, так называемая, дружба сильно смахивала на отношения светской львицы и навязанной ей провинциальной родственницы, она была тяжела для обеих, но при всех сложностях и напряжении ни она, ни тем более я, никогда не переходили ту черту, за которой все бы закончилось бесповоротно. Иногда мы почти всерьез говорили, что родство наше ― кровное.

Итак, она привела меня в «башню». И, как обычно, сразу про меня забыла. Ей богу, радиорубка ― это было покруче, чем интернет-клуб. Аппаратура была, конечно, практически вся самодельная, но это и была самая крутизна. Пространство, не смотря на постоянную тусовку, было совершенно необыкновенным ― открытое в мир. У Якова было очень много друзей в самых экзотических странах мира, он обменивался с ними сообщениями, вся башня была обвешана такими специальными открытками, которые радиолюбители пересылали друг другу, в подтверждение общения. Но самое главное, они общались, они разговаривали друг с другом. Это было совершенно необыкновенно.

Народ уходил, приходил, обсуждал какие-то свои дела. Места там, оказывается, было совсем немного, и я поняла, что большинство из тех, кто гордился своей допущенностью в это престижное место, если и бывали здесь, то редко и не долго. Яков практически не принимал участия во всеобщем трепе, хотя каждый считал нужным по любому поводу обратиться к нему за поддержкой или привлечь его на свою сторону. Он был длинный, худой, черноволосый, черноглазый и обаятельный.

Это время, когда все вдруг срочно поделились на физиков и лириков, на философов и деятелей. Грубая реальность ядерного оружия была еще свежа и потрясла человечество. Все знали, что человек смертен, но только циник Воланд спокойно напоминал, что человек внезапно смертен. С появлением сверхоружия двадцатого века это ощущение обострилось у многих. В стране, где мы тогда жили, большинство никогда не говорило о Боге, и уповало на рациональное познание мира, на то, что вот сейчас эти умные и высоколобые все поймут, все разъяснят, и мир опять перестанет быть таким угрожающим и страшным. Спор между физиками и лириками, вечный спор смысла и бытия, стремления все познать и переживания того, что далеко не все предназначено для понимания.

Мы тогда и не подозревали, да и кто позволил бы нам в нашей бывшей стране знать, что большинство величайших физиков мира, интеллектуальная элита человечества, дойдя до каких-то неведомых границ, за которыми кончалась всякая надежда на возможности рационального, останавливалась и, смиряя гордыню, обращалась к Богу. К неведомому, непознаваемому, но существующему.

Яков был физик. Он все время возился со своими приборами, что-то паял, привинчивал и вообще, как мне тогда показалось, просто колдовал. Я потыкалась в разные углы, как всегда не находя себе места, и пристроилась на куче каких-то проводов.

«Что я тут делаю? То, что и всегда ― жду Люську. Да не надо ее ждать, вот, наконец, появился тот, ради кого она сюда пришла». Мне сразу стало понятно, чем я обязана такой нежданной милостью. Накануне она поссорилась со своим молодым человеком и взяла меня с собой на всякий случай. Но они практически сразу помирились и, когда парочка собралась уходить, Люська, как всегда с царственной небрежностью, бросила через плечо: «Ты бы шла, а то на троллейбус опоздаешь, да и сеанс у Якова скоро, он все равно сейчас всех выгонит». Тяжеленная железная дверь захлопнулась за ними с грохотом, и я стала нелепо суетится, ища способ уйти без такого демонстративного шума. И когда я уже почти добралась до двери, хозяин рубки оторвался, наконец, от своих бесконечных важных дел:

― Эй, ты извини, я даже не расслышал как тебя зовут. Но я слышал, что Люська хвасталась твоим английским, как будто это она тебя научила. Ты что, действительно, знаешь язык? ― я оторопело кивнула. ― И говорить можешь? ― я что-то утвердительно проблеяла в ответ. ― Ну, так оставайся, поможешь, а то я со своим бразильцем никак не договорюсь.

И я осталась. Если вы думаете, что я сейчас начну рассказывать, что я понимала, какое счастье мне привалило, что я не спала по ночам, мечтая о том, как приду в «башню» следующий раз, как я надеялась, что наступит день и случится «настоящее» свидание, то вы ошибаетесь. Если бы я тогда, хоть что-то знала о духовной практике буддизма или хотя бы о его философии, то я бы сказала, что это был период моей жизни, когда я в совершенстве постигла пребывание в «здесь и сейчас». Я переживала то состояние полноты пребывания, которое так заманчиво описано всеми величайшими духовными учителями и так блистательно опошлено толпами профанов.

Впервые после того, как меня вынули из петли, впервые в почти уже взрослой жизни ко мне вернулось острое чувство собственного бытия. Я чувствовала себя живой и существующей. Существующей по факту, независимо ни от кого и ни от чего, и не потому, что мое отражение можно увидеть в зеркале или витрине, и я числюсь в списках своего факультета. Это было так важно, так сильно, что не оставляло места для мыслей о будущем, планах на дальнейшую жизнь и вообще для всех тех мыслей и волнений, которые должны бы возникнуть в голове у молодой девушки в период первой любви. Как можно было думать о том, что будет, когда в каждую минуту все уже было. Господи! Как я, оказывается, хотела быть!

«Знающий не говорит, говорящий не знает». Почему они все так много говорили?


Я приходила почти каждый вечер, когда в «башне» никого уже не было. Мы разговаривали с бразильцем, который бесконечно рассказывал про свой дом на берегу моря, и мы надеялись, что не врал; с испанцем, который говорил, что он художник; со студентом из Германии и еще с какими-то людьми, о которых я уже теперь ничего не помню.

В институте, в курилке, стали поговаривать, что университетское начальство озверело, и что Яков вынужден почти никого не пускать, потому что они грозятся иначе закрыть радиостанцию. Этот слух Яков усиленно поддерживал, чтобы быть свободнее, но не поссориться ни с кем. Я прятала свои посещения «башни» от всех, и особенно от Люськи, как разведчик прячет ключ от шифра. Мне было легко, ясно и спокойно.

Однажды Яков, который, как выяснилось, говорил по-английски не на много хуже меня, бодро и весело стал рассказывать бразильцу, что хоть он и не на вилле у моря, но и ему тоже совсем не плохо в его университетской башне, потому что с не давних пор у него есть замечательная подруга, с которой он его, бразильца непременно познакомит при первой же встрече, но только после того, как на ней женится, чтобы она уже ни как не могла соблазниться экзотическим бразильцем.

Я сидела у него на коленях, больше просто негде было, наушники были одни. То шепотом подсказывала нужные слова, то переводила, то, что он не понимал в своеобразном английском бразильца… У меня было в тот момент все, о чем только можно было мечтать: была я, и я была не одна. И мне было даже не очень важно, о чем он там треплется с этим нереальным бразильцем, который, если и существует, то так невообразимо далеко и в таком странном мире, что как бы и не существует вовсе. Окон в башне не было, свет и звуки улицы сюда не долетали, время внутри башни и снаружи не совпадало. Это был наш мир, и наше время. И у этого места была совершенно отдельная география.

Только когда сеанс закончился, я, дура, поняла, глядя на Якова, что это был никакой не треп, а так он и думает и что он вообще-то уже все решил, и что никто и не собирается ничего обсуждать или спрашивать. Но это мое молчаливое понимание, что-то мгновенно изменило, что-то разрушилось с бешенным выбросом энергии. Свет. Откуда-то взялся яркий солнечный свет?..

Я могу сказать только банальное: я не помню ни того, как нас бросило друг к другу, ни как мы оказались на полу, мы даже не целовались. Я помню жар тела и холод бетонного пола, я никогда не забуду запах, первый в моей жизни запах возбужденного мной мужчины, и практически мгновенный, первый пережитый мною от полноты чувств и ощущений оргазм. Правда, я тогда и слова-то такого не знала. Хотите ― верьте, хотите ― нет. И внезапно побелевшие губы, и остановившиеся глаза Якова.

―Так не будет. Я хочу, чтобы все было по-человечески.

Онемевшая и растерянная, я была согласна на все. Думаю, что он знал, о чем говорил, и мне оставалось только довериться. Для меня этот мир пока почти не существовал.

Он позвонил на следующий день.

― Приезжает мой младшенький. Мы идем в кино, я зайду за тобой в шесть.

А потом, как зима на коммунальщиков, на студентов навалилась сессия, и было совершенно некогда видеться, и только короткие, как донесения с поля боя сообщения.

― Зачеты сдал.

―Осталось еще три экзамена, остался последний.


Город, в котором я родилась, старый, красивый и уютный. Он действительно стоит на холмах, и его улицы достаточно круты, чтобы зимой было просто невозможно идти вниз по улице, если ее еще не успели почистить. Правда, это бывало очень редко. Были такие замечательные люди ― дворники. Они успевали это сделать до того, как большинство жителей выбиралось из дома. Все мое детство и юность в разнообразной утренней музыке родного города отслеживалось присутствие этой ноты: тональность которой менялась только от времени года. Это было или шарканье метлы или скребущий звук лопаты. Говорят, что такие люди ― дворники, есть и сейчас, но я полагаю, что это понятие сменило свое исконное содержание, как и многие другие за вечность, прошедшую с тех пор.

Я волоклась вверх по улице, ведущей от троллейбусной остановки к моему дому, только что «спихнув «последний экзамен длиннющей летней сессии. Все было позади, но бессонные ночи, нервы и куча совершенно не нужной информации, которая еще не успела выветриться из головы, не давали никакой возможности вкусить радость от столь важного события. Домой, и спать, все потом.

Это было время, когда не было сотовых телефонов. Забытый кайф гарантированного, абсолютно защищенного одиночества. Ты просто едешь в троллейбусе, просто идешь по улице. В голове пусто, а ты просто идешь и глазеешь по сторонам, как— будто спросонок. И не зазвенит в кармане, в сумочке, и не завибрирует, и, слава Богу, никто не спросит: «Ты где?» А то и этого не спросит, а просто с места в карьер начнет грузить совершенно тебе не нужными вещами, или нужными, но не сейчас и не здесь.

Сияющего, размахивающего руками, совершенно на себя не похожего Якова, я заметила, когда он в полном соответствии с законами его обожаемой физики с трудом затормозил около меня. Я опешила совершенно и все, что в действительности произошло, дошло до меня, когда он все такой же веселый легкий и совершенно счастливый понесся дальше, несколько раз обернувшись на ходу, наталкиваясь на шарахающихся прохожих.

― Я тебе серьезно говорю, готовься. Вернусь. Поженимся.

Оказывается, он давно подал заявление в студенческий отряд, который будет работать на рыболовецких сейнерах и его берут помощником радиста. Он ничего не говорил, потому что боялся, что не получится. А вот сегодня пришло подтверждение, а завтра уже надо ехать, и он позвонил своей маме и сказал ей, что осенью, когда вернется, женится, и он только, что был у меня дома, но никого не застал, а сейчас уже совсем нет времени, и он опаздывает на собрание этого самого отряда. А женится он на мне, и он уже сказал своей маме, что я согласна. Да и младшенькому я ужасно понравилась. И приходить завтра его провожать не надо, потому что мы, оказывается, не хотим, чтобы кто-нибудь что-нибудь знал раньше времени.

― Сонечка, ты, что тут стоишь такая бледная? Ты не заболела? Ох, уж эта ваша учеба!

Я стояла у подъезда своего дома, у нас всегда говорили «подъезд», «бордюр», «ворота», а не «парадная», «поребрик» и «арка», как говорят в городе, где я живу теперь. И когда я слышу те слова, я всегда оглядываюсь, кто знает, а вдруг… Соседка, тетя Валя, участливо заглядывала мне в глаза, даже потрогала лоб, еще раз посетовала, на изнуряющий юный организм учебу и мою бледность. Сунула мне яблоко из авоськи и, сообщив, что только что видела мою мать в «хлебном», да у нас еще говорили «хлебный», а не «булочная», посоветовала мне поесть и поспать и, наконец, скрылась за дверьми своей квартиры.

Она Якова не видела. Иначе, конечно, же, не преминула бы поинтересоваться подробностями. А я? Я его видела?

* * *

― Уважаемая госпожа София! Неужели у меня никаких шансов привлечь к себе ваше благосклонное внимание.

― Вы не видели?.. ― я во время спохватилась. Ну, меня и занесло.


Я не могу сказать, что я старалась не вспоминать о своем детстве и юности, я не могу сказать, что запретила себе вспоминать о Якове. Я просто об этом не помнила. Все, что встало только что у меня перед глазами и в душе, конечно же, была моя история, вернее история Сони, но видит Бог, я совершенно не понимала, почему все это всплыло именно сейчас и, какое отношение события тех давних времен имели ко мне сегодняшней. Поживем, увидим.

Господин, который с легким недоумением уже должно быть довольно давно стоял передо мной тоже был завсегдатаем этого места, но относился совсем к другой породе игроков, чем я, и уж, конечно же, никаким образом не походил на Ивана.

Это был «барин». Не аристократ со сдержанными манерами, не нуждающийся в утверждении своего достоинства и права на привилегии, а именно «барин». Шумный, назойливый, высокомерный к обслуге, очень внимательный к положению и статусу собеседника. Небрежный. Весь настроение и снисходительность с теми, кто, очевидно, был беднее, скромнее и слабее. Само обаяние и душа в компании с равными; сдержанный и избегающий каких— либо дел и отношений с теми, кто мог оказаться «круче». А уж, таких как Иван, он не просто игнорировал, а обходил за версту, никогда не играя с ними за одним столом. Он даже со мной общался только тогда, когда Ивана не было поблизости.

Чем я заслужила его особое расположение?

* * *

Однажды он, по своему обыкновению играя очень крупно, проигрывал последнее, оглашая весь игровой зал сообщениями о том, что он думает о рулетке, ее изобретателе, дилере, хозяине казино и всех игроках в придачу, которые молчат как бараны, хотя любому более или менее соображающему в игре человеку, должно быть совершенно ясно, что это никакое не приличное казино, а самый настоящий катран, где порядочному человеку не только играть, находиться ― оскорбление. Вертя в пальцах последнюю стодолларовую фишку, он продолжал шуметь, но его замешательство вдруг стало мне совершенно очевидно. Растерянность, промелькнувшая во взгляде, и какие-то неорганичные суетные движения могли быть свидетельством только одного ― барин проигрывал больше, чем мог себе позволить. Почему-то чувствуя себя вправе это сделать, я, нарушая все правила, влезла в его монолог.

― Один мой знакомый каратэк говаривал: не знаешь, что делать, делай шаг вперед.

Он вскинулся, как породистая лошадь от хлыста.

― Если вы такая умная, мадам, то, может быть, вы знаете, куда мне ставить? ― его голос сорвался на крик, игроки от других столов оборачивались в предвкушении неожиданного развлечения. Ох, и прав же был мой отец когда-то: «Ума палата, у тебя, Соня, и язык без костей».

Краем глаза я увидела, как у дверей напряглись и подобрались охранники, у барной стойки, как по команде, а в действительности, несомненно, по команде, поднялись со своих мест «мальчики» Ивана, встревоженный пит-босс устремился к нашему столу. На меня накатило полное безразличие и какая-то заторможенность. Время растянулось, вмещая минуты в мгновенья, краски смазались, голоса звучали как в старом, уставшем и заезженном ленточном магнитофоне. В пространстве возник тот самый каратэк, которого я так не кстати вспомнила:


― Я же предлагал тебе делать, а не рассказывать о делании. В настоящем бою ты была бы уже мертва, дорогая.


Барин все еще ждал моего ответа, для всех остальных прошло лишь несколько секунд.

― Конечно. Ставьте на день рождения своей матери.

― Последние ставки, господа. Ставок… ― он резко бросил фишку на двадцать три… ― больше нет.

Странно, что я никогда не интересовалась, как долго крутится шарик, запущенный дилером, после твердого «ставок больше нет». Если справедливо, что вечность бесконечна, то и несколько секунд, чем не вечность. Все произошло совершенно банально ― шарик в полном соответствии с физическими законами начал тормозить, запрыгал по колесу, и теперь уже в полном соответствии с законом подлости вкатился в ячейку с цифрой 27, вселяя надежду в одних, даря разочарование другим, перекатился в ячейку номер восемь, замер на мгновение, на последнем издыхании еще раз подскочил и лениво и нехотя, наконец, остановился.

― Двадцать три, красное, нечетное.

Можно я не буду цитировать восхищенные и удивленные возгласы тех, кто все это видел? А уж тем более дословно пересказывать содержание победного вопля барина, и все, что говорил мне Иван, неизвестно откуда взявшийся за спиной и теперь быстро уводивший меня из-за стола, где я продолжала стоять, как ни в чем не бывало, совершенно не имея чем оценить масштаб и необыкновенность только что произошедшего.


― А я тебя, всегда за нормального человека держал. Ты, что выпила лишку? Или у тебя «критические дни». ― Иван потный, злой налил мне и себе по внушительной дозе, залпом, забыв все свои манеры, выпил, не замечая, что я даже не притронулась к бокалу, сразу же налил себе еще и таким же глотком выпил. Открыл рот, чтобы что-то сказать, но видимо не найдя цензурных выражений, способных передать все, что он думает обо мне и всем женском роде в целом, молча пошевелил губами и только безнадежно махнул рукой.

― Твое счастье, Сонечка, что ты баба, да и люблю я тебя.


Барин возник перед нашим столиком вопреки всем своим правилам, но старательно не обращая внимания на Ивана.

― Мадам, откуда вам известен день рождения моей матушки? Откуда вы знали, что выпадет двадцать три?

То, что я позволила себе ляпнуть в ответ, можно объяснить только сильнейшим стрессом или той причиной, которую столь «деликатно» предположил Иван.

― А откуда я знала, что вам сегодня проиграться, что умереть?

А ведь и действительно, откуда? Как там принято диагностировать такие, извините за выражение, «прозрения»? Неконтролируемый прорыв информации из подсознания или сверхсознания? Какая разница все равно никто толком не понимает о чем речь, в сознание. Да, дорогая, выздоравливать надо постепенно. Нагрузки дозировать. Режим соблюдать, а то тебя, выздоровевшую, как раз лечить-то и начнут.

Барин рухнул на свободный стул. Он смотрел на меня с недоумением африканского пигмея, наткнувшегося на самолет у околицы родной деревни. Иван куда-то незаметно испарился, видимо удовлетворенный спокойным развитием беседы. Только его «мальчики» продолжали деликатно маячить на горизонте, старательно выполняя приказ хозяина. Барин, видимо, полностью взял себя в руки. Он поднялся и, склонив голову в изысканном полупоклоне, порода есть порода, не сказал, а именно, произнес.

― Мадам, так как обстоятельства свели нас прежде, чем я имел честь быть вам представленным, то позвольте загладить эту неловкость. Тем более что в силу случая, мне известно ваше прелестное имя. ― он выдержал небольшую паузу ― Позвольте представиться.

На меня, несомненно, накатывал примитивный дамский нерв. «Вот будет класс, если он сейчас произнесет что-нибудь вроде поручик Голицын, или князь такой-то», ― промелькнуло в моей совершенно одуревшей голове. Но лицо само уже натягивало благосклонную, ни как иначе, улыбку, и рука, протянутая мной, была ничем иным, как рукой, протянутой для поцелуя.

― Евгений Петрович, русский одессит с немецким гражданством, временно проживающий в этом благословенном граде, ― с несколько излишней торжественностью произнес мой собеседник и склонился к протянутой руке, и что самое удивительное, не обозначил светский поцелуй, а действительно нежно поцеловал протянутую руку неожиданно мягкими и теплыми губами. Чтобы он ни говорил и как бы себя ни вел, он был благодарен за свою так неожиданно и невероятно спасенную репутацию.

Как прикажете реагировать на такое?

― Госпожа София, ― это был лучший вариант, который первым пришел мне в голову. И я еще раз «милостиво» улыбнулась.

Так вот, дамы и господа, именно этот немецко-подданный, которому я обязана тем, что слухи о моем «ясновидении» широко распространились по игорным домам, как я совсем недавно имела неудовольствие узнать не только нашего города, стоял передо мной, как воплощенная любезность и с вежливым недоумением ждал продолжения. А чего, собственно недоумевать? Сам же легенду распространял, сам за моей спиной о моих чудесных способностях всем по секрету рассказывал. Ну, вот и терпи. Может у меня очередное видение? Тем более что так оно и есть.

― Не обратили ли вы внимание на вон того импозантного господина, который сейчас подошел к покерному столу, дорогой Евгений Петрович? ― тон светский, безразличный, нога на ногу, спина прямая, рука небрежно вертит бокал с водой, взгляд, надеюсь, достаточно пустой и не заинтересованный.

― Ах, этот. Острый у вас, уважаемая, глаз. Он появился недавно, вы в это время очередной раз куда-то загадочно исчезли.

Все мои попытки сообщить прямо или косвенно всем, кого это интересовало, что мое довольно длительное отсутствие в казино объясняется банальными командировками, каждый раз воспринималось с немалой долей недоверия.

― Он не похож на неопытного игрока.

― А кто сказал, что он неопытный игрок? Сам он говорит, что решил сменить казино. Мы называем его между собой «артист».

― Неужели много «выступает», с первого взгляда впечатление совсем иное.

― Да нет. Очень уж артистично играет. Я тут понаблюдал за ним немного. Если позволите… ― Евгений Петрович присел за мой столик. Боявшиеся его как огня девочки-официантки материализовались буквально из ниоткуда. Вкусы моего собеседника были известны всем. Рюмка холодной водки, бутерброд с икрой, естественно черной, и обязательный стакан ледяной воды, все это мгновенно появилось на столике перед ним. «Вот это да, ― подумала я. ― А барин-то посплетничать решил. Ой, не спроста это!»

― Так вот, заинтересовавший вас господин появился здесь недели две назад. Как положено, сначала принюхивался, ситуацию пощупал. Мальчики с ним все время рядом… Нет, не то, что вы подумали, скосил он презрительный взгляд на охранников, которые, исполняя никогда не отменявшийся приказ Ивана, профессионально паслись неподалеку. Мальчики из теперешних. Играют уверенно, выигрывают с достоинством, проигрывают спокойно, но, как-то все равно чувствуется, что они не сами по себе, а при нем. Выигрыши-проигрыши на его посещениях не сказываются. И еще, я совершенно случайно узнал, он иногда просиживает за покером сутки и более. Говорит, что он так отдыхает.

Евгений Петрович все журчал и журчал, перескочив как-то с интересующей меня темы на воспоминания о своих игроцких подвигах, рисуясь слегка своими знаниями, знакомствами и победами. Да, какие могут быть претензии к стареющему ловеласу? ― журчит и журчит, даже мило как-то. Не часто встретишь человека, умеющего говорить так живо и сочно. Да и отвечать ему не надо, так, кивнуть раз другой, да глазками живой интерес и восхищение изобразить. Пусть себе покрасуется. Не это сейчас главное.


Артист некоторое время сидевший за столом один, вот кто притягивал меня и манил. Я не могла избавиться от ощущения, что за столом никого нет, этот человек был пуст и прозрачен. Казалось, на какие-то мгновения эта прозрачная пустота сгущается, и он ставит фишки, берет карты, даже как-то реагирует на удачный или неудачный расклад, что-то говорит дилеру. Но это какие-то краткие мгновения, подобные вдруг ниоткуда возникающим завихрениям и бурунам на фоне неколебимо спокойной морской глади, а точнее, на краткий миг возникающим и исчезающим в бесконечности чистого неба облакам.

В какое-то упущенное мной мгновение рядом с ним, возник неожиданно дружелюбный, и даже какой-то уважительный Иван, который приветствовал Артиста со всеми ритуалами своего мира, предназначенными для «своих» и уважаемых. И по плечу почтительно похлопал, и шуточки про выигрыши, проигрыши все необходимые выдал, и на мальчиков скосился, чтобы отодвинулись и не душили. Артист ответил на все эти танцы неожиданно сильным мужским рукопожатием и как-то вдруг уплотнился, возник, и так и остался, с видимым удовольствием принимая участие в спектакле под названием «дружеская встреча двух уважаемых мужчин». А когда Иван, откровенно никогда не любивший покер в том варианте, которое предлагало казино за его какую-то пассивность и почти невозможность повлиять на ситуацию, вдруг уселся играть рядом, я совершенно неконтролируемо напряглась, предчувствуя нечто неотвратимое и не бывалое.


― Лучшее, что вы можете в этой ситуации сделать ― это сидеть тихо и смотреть. ― Я еще успела удивиться тому, откуда рядом со мной вместо Евгения Петровича оказался тот, кто совсем недавно на моих глазах преподнес неожиданный урок самому демону игры, симпатичный незнакомец, «мое испанское приключение», но в следующий момент уже не осталось времени ни для удивления, ни для слов.


Я не знала этого места, по всем приметам ― это мог быть VIP-зал какого очень дорогого, но неизвестного мне казино. Зал совершенно необычной архитектуры: в форме правильного шестиугольника, низко опущенная лампа, освещающая только классическое, зеленое сукно единственного, стоявшего в центре зала, игрового стола и руки игроков, попадающие в этот круг света, сами же игроки кажутся темными размытыми силуэтами.

На каждой из этих шести граней-стен освященный с четырех сторон квадрат, в каждом из которых живет своей жизнью закручивающееся в воронку пространство, и каждое из них восхитительно неповторимого цвета, своей глубины и скорости движения вместе создают ощущение абсолютной гармонии всего пространства. Я не сразу понимаю, что в действительности, ― это написанные какими—то необычными красками картины, а весь потрясающий эффект ― это необычная техника, безупречное чувство цвета и талантливо подобранное освещение. Но это совсем не важно, потому что эффект живущих своей жизнью миров абсолютно реален.

— А и ты тут, ― обратился один из игроков, в котором я по голосу узнала Артиста, к моему собеседнику. ― Все наблюдаешь. Пора бы и тебе присоединиться.

— Благодарю. Но я никуда не спешу.

― Ну, что, господа, начнем?

― Да, мы, по-моему, никогда и не прерывались.

Раздался какой-то странный и неожиданный звук и грубая, тяжелая, со знакомым перстнем рука, выбросила на стол игральные кости.

― Знай наших. Одиннадцать.

― А ты все выиграть хочешь, и как тебе не надоест. Каре тузов, ― веером легли на стол карты, только блеснула голубым сиянием на изломе бриллиантовая запонка в белоснежном манжете.

― Не заноситесь, господа, вам шах. ― Короткопалая, маленькая, с не очень чистыми ногтями, почти детская рука со стуком, скорее присущим залихватской игре в домино, передвинула фигуру на неизвестно откуда взявшейся шахматной доске.

― Что происходит, ― наклонилась я к молодому человеку, невозмутимо курившему посреди всей этой фантасмагории. Я хваталась за его невозмутимость, как за соломинку.

― Пока не знаю, может дуэль, а может так, побеседовать решили. ― Я же сказал вам ― молчать и смотреть ― это лучшее, что вы можете сделать.

― Ну, ладно, я, мне терять нечего, давно с этим сукиным сыном связался, мне только на Бога уповать, на милость его, мне дороги обратной нет, ― разве могла я не узнать рык Ивана и его напор, в котором горючей смесью слышался каприз избалованного дитяти и уверенность привыкшего к власти хозяина, ― Но ты, Вадимыч, ты же ― художник, ты миры творишь, людей любишь, тебе это зачем: игра, азарт, риск? Тебе-то что глушить, от чего прятаться?

― Опять, ты Иван, за свое, ― тот, кого я называла про себя Артистом, а Иван назвал Вадимычем, неспешно тасовал карты, и говорил также неспешно, голосом глубоким и тихим, но низкая гармоничная вибрация, вызывающая в памяти ровное гудение колокола, делала каждое его слово не только ясно слышным, но и проникающим не через уши, а через тело, куда-то глубоко и навсегда. ― Сколько раз говорили: я ни отчего не прячусь и ничего не глушу. Я играю Иван, просто играю, помнишь, как в детстве с цветными стеклышками играли для удовольствия, для красоты.

― Где ты тут красоту нашел? Мерзость все это и грех.

― Да, брось ты, Иван, сам себе пугать, ― скрипучий, подхихикивающий и одновременно елейный голос Демона был почти миролюбив, он даже попытался успокаивающе похлопать своей ручкой Ивана по запястью, но тот отдернул ладонь из круга света с такой скоростью, как будто к нему пыталась прикоснуться змея. ― Что ты злишься, все у тебя хорошо. Денег, сам не знаешь сколько, дела идут, жив, здоров, женщины какие хочешь, только мигни, ― и Демон опять неприятно, с каким-то дребезжанием захихикал.


― Я всегда говорил, что играть может только свободный человек,― мой собеседник наклонился почти к самому моему уху, знакомый навеявший приятное, но такое неуместное сейчас воспоминание чуть терпкий запах модного мужского парфюма вернул меня в происходящее.― Такие, как ваш любезный Иван и приводят к тому, что игра выглядит в глазах общества занятием недостойным и даже опасным.

― Что ты меня моей удачей попрекаешь. Я за все заплатил! ― казалось, Иван сдерживается из последних сил.

― За все ли?

― Чего тебе еще? Смерти моей хочешь?

Мерзкое хихиканье прервал совершенно бесстрастный голос третьего участника этой фантасмагории.

― Стрейт-флеш, господа.

― Двенадцать! ― победно рявкнул Иван, еще раз бросая кости.

― Извините, но вам опять шах.

― Да у вас всегда шах, ― неожиданно с усмешкой в голосе произнес Вадимыч. ― Сколько помню, вам никогда не удавалось объявить кому-нибудь мат.

― Ты что, какой мат. Ты знаешь, что такое его мат? ― рука Ивана как-то странно взметнулась, то попадая в светлый, круг, то исчезая. Я с трудом поняла, скорее догадалась, что он истово перекрестился.

― Ты, что же боишься его? ― голос был ровен и бесстрастен.

― А ты, значит, смерти не боишься?

― Я не боюсь. При жизни смерти бояться ― при жизни и умереть. В живом должна жизнь жить, а впустил в себя смерть, считай, умер.

― Так, что же вам и умереть будет не жаль?

― Может быть, и жаль. Но если я знаю, что солнце вечером зайдет, так мне что прикажете с утра об этом горевать. Нет уж, увольте. Я намерен радоваться ему сполна, с первого луча до последнего. А потому не в вашей власти мне мат поставить. Не вы мою игру начинали, не вам и завершать.

Рука Ивана нервно шарила по столу. Бокал привычный ищет, сообразила я, не нашел и грохнув кулаком по столу и на удивление тихо выругавшись, он вдруг резко поднялся, опрокинув тяжеленный стул, шагнул к одной из картин, за которой оказалась дверь, и вышел.

― Каждый раз надеюсь, посидим, как приличные люди, поговорим достойно, и каждый раз одно и то же, ― сокрушенно проскрипел Демон. ― Не любит он меня, да и вас, уважаемый, только терпит, ― завздыхал он по-стариковски.

― Какое это имеет значение. Игра не зависит от наших отношений. Она идет и идет, с чем в нее войдешь, то и получишь. Не приписывайте себе чужих заслуг. Вы тут только служитель ее, а отнюдь не хозяин.

― Флеш-рояль в пиках. На стол легла вожделенная для любого игрока в покер, почти не бывалая высшая комбинация. Пять карт от туза к десятке одной масти. В этот раз пиковой.

― Поздравляю. ― Демон выдержал артистическую паузу, но голос его все же предательски дрогнул ― Шах и мат.


Мы остались одни. Я с надеждой смотрела на все также невозмутимо курившего молодого человека.

― Ну, что же, будем, наконец, знакомы, Дмитрий, ― он чуть приподнялся и слегка наклонил голову, небрежно обозначив положенный для воспитанного человека ритуал знакомства. ― Вы жаждете объяснений? ― улыбка насмешливая и самоуверенная пробежала по его лицу и исчезла в уголках губ.

― Я, понимаете ли, совершенно согласен с уважаемым Вадимычем, что никакая игра не стоит жизни, но совершенно не согласен, что имеет хоть какой-то смысл просто играть из любви к искусству. А потому не вижу никакой надобности входить в нее и быть там или жить. Да и вообще я не разделяю их романтического взгляда на то, что игра существует сама по себе, независимо от наличия или отсутствия игроков. Как возможность, да, но как отдельно и самостоятельно существующая реальность? Недоказуемо. Реальность игры это процесс взаимодействия всех ее участников. Нет хоть одного из компонентов, нет игры.

― Но, что же получается, ― я, кажется, начала приходить в себя. ― Если вы не играете, то игры в этот момент не существует?

― Конечно, для меня не существует.

― Но для других, для тех, кто играет?

― Это их игра, но никаким образом не моя.

— Я уже пытался однажды объяснить вам свою позицию. Я смотрю на игру, как на род деятельности, профессию, в конце концов, способ зарабатывания денег. Что вас так удивляет? — опередил он мой вопрос, мгновенно реагируя на изумление, которое несомненно отразилось у меня на лице. — И прекрасный я вам скажу, дорогая Сонечка, способ, не хуже многих других.

Он был убедителен, умен и в его рассуждениях, несомненно, присутствовала здравость ума и логика, но ни то, ни другое мне не подходило. Я была согласна с Вадимычем всей душой, всем опытом своим, хотя, конечно же ничего не смогла бы доказать, попытайся я это сделать, этому очень приятному, по мужски привлекательному, но все же совершенно чужому для меня в своем образе мыслей человеку..


Между тем, так заинтересовавший меня господин поднялся из-за покерного стола на встречу молодому человеку, который только что вошел в игровой зал и остановился в дверях, неуверенно оглядываясь вокруг, как оглядываются люди, впервые попавшие в незнакомое, но интересное место. И был тот господин, к моему великому удивлению, похож не на игрока, который оторвался от игры по каким-то своим надобностям, а на посетителя тренажерного зала пару часов с удовольствием тягавшего «железо», а теперь с не меньшим удовольствием направлявшегося в бар. И он действительно, приобняв своего молодого гостя, направился к ресторану, который заслуженно славился разнообразной и изысканной кухней и вышколенной прислугой.

― Ты очень во время, ― услышала я его голос, когда они проходили мимо столика, за которым продолжали сидеть мы с Евгением Петровичем. ― Самое время перекусить. Заодно и поговорим.

* * *

Евгений Петрович попытался что-то сказать, но, увидев мое совершенно отрешенное лицо, с молчаливым поклоном отошел. И почти сразу по залу разнесся его громкий и раздраженный голос. Все шло своим чередом.

«Да, поиграть сегодня, как видно не придется». Я вышла в холл, где постепенно собиралась публика, пришедшая на концерт. Концертный зал при казино становился все более популярным местом и жил своей отдельной жизнью, иногда пересекаясь с жизнью зала игрового. Когда в праздничные дни и дни больших розыгрышей, хозяева заведения, люди несомненно умные и дальновидные, устраивали для игроков «халявные» развлечения, потакая человеческим слабостям и раскидывая в концертном зале роскошные столы с бесплатным угощением и бесплатными же музыкантами. Вот, когда начинался действительно спектакль.

* * *

Они всегда затягивали начало таких мероприятий. Толпа в холле густела, шумела и подбиралась поближе к дверям, чтобы оказаться среди первых и, толкая друг друга локтями, не жалея ни своих ни чужих «версачи» «хьюго боссов» и «армани», жаждала добраться до столов, заваленных красивой и вкусной едой, чтобы уже через несколько минут превратить это роскошество в поле битвы. В зрелище того, как навалив на одну тарелку мясные закуски, заливную осетрину, какие-нибудь изысканные, только что бывшие художественным произведением салатики и прикрыв все это великолепие ложкой икры и ананасом, серьезный господин, который, видит бог, вряд ли когда-нибудь признает, находясь в здравом уме и твердой памяти, что он, сытый и респектабельный, способен ради этой кучи снеди толкнуть даму, наступить на ногу не менее солидному господину, и пренебречь всем, чему учила мама и жизнь, выныривал из этого варева, лавируя между плотно поставленными столиками, совершенно счастливый, как был счастлив его давний предок с победным рычанием, притаскивавший в пещеру кусок честно добытого мамонта, было нечто раблезинское.

Это зрелище, которое я была вынуждена несколько раз наблюдать, всегда вызывало во мне затейливую смесь чувств, как будто я нечаянно подглядела что-то запретное, для чужого глаза не предназначенное и вместе с тем смущающее-интересное. Оно нравилось мне своей неприкрытостью, подлинностью и казалось весьма живописным. Я веселилась, глядя на это, как веселись, наверное, в Средневековье, наблюдая на площадях, за выступлением кукольников и циркачей, пока однажды не увидела Ивана, который сидел один за столиком в дальнем углу на возвышении и, как всегда грея в огромной ручище бокал любимого размера с любимым же напитком, наблюдал ту же картину, что и я. Я осторожно приблизилась, долго стояла позади него, уверенная, что он меня не заметил.

― Видела, как из людей скотов делают? ― вдруг прохрипел он. ― А ты все по образу и подобию, по образу и подобию.

― Сонечка, проснись, по чьему образу? По чьему подобию? Да у нас за такое… ― это было так сильно, так неожиданно серьезно, как отодвинувшаяся внезапно заслонка в адской печи, за которой мрак и темный пламень. Я замерла, боясь не то что словом, движением, нарушить хрупкое равновесие, на котором уже с трудом балансировал этот страшный и неординарный человек.

В тот раз он почти силой бесцеремонно уволок меня из зала, хрипя, что-то неразборчиво угрожающее, крестясь и проклиная, продолжая решать какую-то мучительную задачу, по всей вероятности давно и неотступно жившую в нем. Я сдала его с рук на руки «мальчикам», и он как-то на удивление покорно пошел к дверям, деликатно направляемый своим эскортом. Но на самом пороге остановился, тяжелый страшный, как подраненный медведь и такой же, как медведь непредсказуемый:

― Он кровь свою в вино превратил, чтобы нас напоить, а мы вино свое в чужую кровь превращаем… А ты говоришь: по образу и подобию.


Он нас создавал, а мы его. Он нас из огня и света, а мы его из суеты и невнятицы; он нас из любви, а мы его из страха. И живут в нас два разных мира, отгороженные стеной, и не знают друг о друге. И мы то веселы и счастливы, то в горе и печали, то стыдно нам вдруг неведомо чего, то горько, то как по реке тихой плывем, то омут закружит, то летим куда-то, то стылость болотная одолевает. И называем мы все это жизнью своей и душой своей, и чувствами, и памятью. И часто так в неведении и уходим.

Но случается, то ли стена тонка, то ли сила велика, и происходит катаклизм, в сравнении с которым, что те цунами, что землетрясения. И рушится стена, трещит, под напором рвущихся друг к другу творца и творения, и сверкают зарницы, и высекаются молнии, и то свет возобладает, то тьма и хаос, то огнем полыхнет, то льдом скует до полной недвижимости. И мечется человек, как раненный зверь, и тянет его к огню и свету, и страшится он и жаждет. И сеет вокруг себя, то страх и боль, то любовь и молитву.

Но уж если пройдет этот ад, и не сгорит в огне, и не ослепнет от света, то обретет бессмертие, ибо не умрет, пока будет жив.


Все это разом промелькнуло у меня в голове, пока я смотрела, как он идет сквозь сверкающий огнями и стеклом холл, бесчисленное количество раз отражаясь в огромных зеркалах, окруженный своей охраной, как черными ангелами. Не то на казнь, не то на крест.


― Шах и мат, господа, шах и мат, ― дребезжащее хихиканье было едва различимо в гуле жрущей, звенящей ножами и вилками, крикливой и самодовольной толпы.


После того случая я никогда больше не ходила на такие мероприятия. Я не совсем была согласна с Иваном, но веселиться, глядя на этот бесплатный цирк, мне расхотелось. Да и с Иваном я после это некоторое время старалась не пересекаться.

* * *

Толпа неожиданно схлынула, как видно концерт очередной «звезды» начался. Я обнаружила себя одиноко стоящей посреди холла и долго не могла понять, кто наблюдает за мной так пристально из дальнего угла холла. Женщина показалась мне симпатичной и знакомой ― была бы чуть худей и несколько повыше ростом, можно было бы сказать, что просто хороша, волосы, глаза, одета в общепринятом, но слегка странноватом стиле. Да, совсем ничего.

― Простите, я могу чем-нибудь помочь? ― вышколенный секьюрити развеял наваждение, как дым.

― Нет, нет, все в порядке. Спасибо. ― женщина напротив слегка подмигнула. «Да, Сонечка, совсем ты милая, заигралась. Там зеркало в углу. Себя не узнаешь. Распрягай, приехали».

Как там оно звучало в великой новогодней сказке всех времен и народов? «Есть не хочу, пить не хочу», но и уходить, честно говоря, не хочу, да и не получится: «Мосты встают ночной преградой…» Ну, где вы еще найдете огромный город, распорядок жизни жителей которого полгода прочно завязан на расписание разводки мостов. Это же не сибирская деревня, где живут от ледостава до ледохода. Это наша обожаемая культурная столица, а стиль жизни здесь испокон веку поздневечерний, если не сказать ночной. Так и живем, предупреждая друг друга: «На мосты не опоздаешь?»


Оглядываясь вокруг в надежде как-то себя занять, я увидела, что столь заинтересовавший меня господин, ужиная, продолжает беседу со своим гостем. Заказав совершенно ненужную сто какую-то на сегодняшний день чашку кофе, я со всей доступной мне деликатностью поглядывала на них, раздираемая желанием и понаблюдать, но и сохранить приличия.

На них было вкусно смотреть. Ресторан при казино славился своим аристократизмом. Стол был сервирован в лучших традициях. Белые хрустящие скатерти, хрусталь, серебро, фарфор ― все настоящее, тяжелое, граненое, посверкивающее благородно в пламени зажженной свечи. Набор блюд на столе выглядел в этой оправе, как натюрморт моих любимых старых голландцев. Густое темное вино в настоящих огромных винных бокалах, тончайшие лепестки темно-багрового «карпаччио», присыпанные крупно молотым перцем и нежно желтыми крошками пармезана, черная икра в кубе льда с вмороженными в него травами и цветами, блинчики, накрытые серебряной полусферой, чтобы не остыли, гора свежей зелени, огромная тарелка с французскими сырами, разнообразного вида и оттенков от слоновой кости до покрытой патиной бронзы. Аромат сыров смешивался с запахом трав и витал над столом, распространяя запах благополучия и несомненного умения наслаждаться и радоваться жизни.

Но это было не все.


Пространство вибрировало сильно и ровно. Вибрация, центром и производителем которой был тот, кого я про себя решила пока тоже называть «Артист», захватывала собеседника, но не поглощала, как часто бывает, когда энергетически более сильный человек общается с более слабым, а как-то необыкновенно усиливала и раскрывала собственные вибрации собеседника. Казалось, что он вырастает, обретает силу и мощь, что делает его практически равным. Параллельно с пространственным восприятием, я с удивлением увидела, что и в плотной реальности молодой человек, показавшийся мне в начале несколько суетливым и беспокойным, обрел вальяжность и спокойную уверенность взрослого мужчины.

― У меня нет никакого повода вам не верить, но все, что вы предлагаете, абсолютно противоречит тому, чему я всю жизнь учился, ― раздумчиво произнес молодой собеседник, отодвинул тарелку и как-то весь подобрался, словно в ожидании чего-то очень важного для себя.

― Ты просто слишком серьезно ко всему относишься. Только начинающий игрок разыгрывает партию, мучительно вспоминая, что же там, в учебниках, советовали. ― Артист неспешно прихлебывал вино и его очень внимательный, цепкий, какой-то равнодушно холодный взгляд совершенно не вязался с расслабленностью позы, мягкостью голоса и плавностью жестов.

― Но, ― молодой человек даже слегка заикался от волнения ― Андрей Вадимович, ― вы же не станете отрицать, что законы экономики, законы рынка, социальные законы, да, в конце концов, и законы игры существуют объективно.

― Не стану.

«Надо же, действительно, Вадимыч», мелькнуло у меня в голове. Но удивляться чему-нибудь уже просто не было сил.

Он молчал, глядя куда-то за левое плечо собеседника, как будто именно оттуда должен был прийти к нему ответ. Отщипнул виноградинку, но не стал ее есть, а мягко перекатывал между пальцами, как это делают бойцы, использующие любую ситуацию для совершенствования. Пауза все длилась и длилась, и чем больше возрастало напряжение молодого человека, тем расслабленнее и спокойнее становился тот, кого мне все же удобнее было называть про себя Артист.


Пространство раскрывалось, как цветок, лепесток за лепестком, присоединяя все новые слои и оттенки, плотный мир истончился, но не исчез, и, пожалуй, первый раз в жизни мне удалось видеть все эти слои одновременно.


Я понимала, что это не совсем моя заслуга, но спасибо скажу когда-нибудь потом. Да, уж, чем больше артист, тем длиннее пауза. И когда он заговорил, я уже не могла понять, действительно ли звучит этот голос в плотной реальности или это в моем восприятии переливы и колебания пространства складываются в текст.

― Не стану, ― повторил он, ― законы есть, но, дорогой мой, это законы плоскости, плоскости, а не пространства и пока ты действуешь в этих плоскостях, то конечно, куда тебе от них деваться? Пока ты не видишь целого, части его, с которыми ты сталкиваешься, кажутся тебе хаосом. Таким рассыпанным в беспорядке пазлом на три тысячи фрагментов, начальная картина которого утеряна. В том, как и почему действую я, какие выборы совершаю, нет никакого чуда, просто я живу в том месте, откуда видна вся картина. Я никогда этого не скрывал, и у меня нет никаких секретов, все просто, все очень просто. Добро пожаловать.


Добро пожаловать, звенели колокольчики, добро пожаловать. А виноградинка все перекатывалась и перекатывалась в его пальцах.


Я так очаровалась красотой происходящего, что, конечно же перешагнула ту тонкую грань, которая отделяет вежливое пространственное взаимодействие от непозволительного вторжения.


― Если вы меня слышите, ― услышала я уже знакомый, спокойный и приятный голос, ― то я рад знакомству, и буду благодарен, если вы перестанете перешагивать границы дозволенного. Если дверь открыта, то это совсем не значит, что в нее можно входить без спроса. Или вас иначе учили?


В пространстве повисла улыбка Чеширского кота. Добро пожаловать.


«Бог мой, какой стыд». Я так растерялась и смутилась, что прошептав вслух: «Извините, я не хотела», ― рванула из бара со скоростью человека внезапно застигнутого расстройством желудка. И не нашла ничего умнее, чем поспешно скрыться за дверями ближайшей дамской комнаты. Взмокшая, как мышь, (никогда не могла понять, почему именно мышь), с дрожащими руками и подкашивающимися ногами, я уставилась на свое отражение в зеркале и, должна признать, что зрелище это меня не вдохновило.

Да не учили меня ничему такому, в том-то все и дело, что не учили. Просто однажды одна меня очень не любившая сотрудница сообщила мне, что она знает адрес «одного очень светлого человека» и это, быть может единственный и последний шанс спасти мою несчастную душу.

Ах, этот инстинкт стаи! Как часто использует вас реальность для своих целей, какое счастье, что вы не знаете, что это так, и в праведном гневе или священном трепете исполняете свою миссию, не зная ни целей ее, ни задач. «Светлый человек» была широко известной в городе знахаркой, «бабкой» о которой я много слышала и с которой собиралась познакомиться при первой же возможности. А тут такая посылка, в такой упаковке! Пренебречь ею у меня не было никакого желания.

* * *

― Проходи! Батюшка говорит, что два года отводил нашу встречу, да видно от судьбы не уйдешь, я тебя уже неделю жду.

― Надеюсь, ты понимаешь, что я не лечиться пришла. Честно тебе скажу, что и сама не знаю, чего пришла. Но иду я к тебе давно.

― Да, ладно. Давай без церемоний. Не могли мы не встретиться. На роду нам это написано.

Я сама не заметила, как мы уже удобно расположились в малюсенькой кухне, в которую очень умело были запихнуты всевозможные блага кухонной цивилизации, и, почти соприкасаясь коленями, сидели на двух только и помещавшихся табуретках, и уже закурили, и уже чай и конфеты с печеньем, и на «ты» сразу и не спросясь, и собака по кличке Чапа, подобранная хозяйкой, подыхающей, но выхоженная, крутится у ног, и норовит залезть на колени, как к долгожданной старой знакомой. И герань, герань, цветущая на подоконнике, и занавески на окнах, и даже береза ветки в открытое окно тычет… И что-то уже произошло, уже свершилось, и хорошо, и весело, и кости общим знакомым моем.

Господи, кто только у нее не был, и что только ей не нарассказывали. Болтовню не остановить, как будто со старой подругой, почти сестрой после долгой, но не горькой разлуки.

И звонок в дверь, и она легкая, веселая к двери, бросая на ходу.

― Это пациент. Ты тут посиди. Я поработаю, а ты посмотришь.

И мое полное недоумение:

― Что посмотрю?

― Ну, посиди тут на кухне, а я там, в комнате с ним поработаю. Ты же никуда не спешишь. ― утвердительно так, уверенно. ― Ты же надолго.

И не дожидаясь ответа, не спрашивая, кто, открыла входную дверь.


― Здравствуйте. Я к бабке.

― Проходите.

― Нет, я, наверное, ошибся, мне бабка нужна. Ну, знахарка.

― Да проходите вы, проходите. Я и есть бабка.

Со своей табуретки на кухне я видела совершенно по-детски растерянное лицо мужчины лет тридцати со всеми признаками преуспевания: подтянутая плотная фигура, очень дорогая в своей простоте одежда, легкий загар.

«Ему-то к ней зачем?»

Крупная, статная, с характерным лицом северных русских красавиц, которых так изумительно писала Серебрякова. Чуть раскосый разрез зеленых глаз, чуть лисье лицо, стильная стрижка и волнами стелющаяся энергия. Молодая и веселая женщина, которая, чуть посторонясь, стояла в дверях, спокойно дожидаясь, пока совершенно растерявшийся посетитель отбросит свои представления о том, как должна выглядеть известная очень многим, горячо рекомендованная ему бабка-знахарка, примет ситуацию такой, как она есть и войдет, наконец, в дверь.

Я смотрела на нее с не меньшим изумлением, чем посетитель.

Она видела его внутреннюю борьбу. Она-то видела. А я, я откуда это знала? И кто такой «батюшка»? И почему встречу отводил, если на роду написано?


Он так долго сомневался ― идти, не идти, он не верил во все эти глупости, он никогда врачам-то дорогущим, своим и заграничным особенно-то не верил, а тут бабка. Но он так устал от этого неопределимого никем недуга, от заумных слов, пустых обещаний, что в момент слабости поддался-таки на уговоры и приехал в этот дальний непрестижный, еще хрущевской застройки район. Смущенно приткнул свой холеный BMW среди отечественных заезженных лошадок и явно со свалки привезенных «опельков» и «фордиков». Ему казалось, что из всех окон, из-за цветных клетчатых и тюлевых занавесок выглядывают любопытные вездесущие старухи и осуждающе покачивают головами: «Ишь здоровый-то какой, холеный, сытый и туда же лечиться». Он ожидал увидеть пожилую опрятную деревенского вида бабульку, среди травок, иконок и котов, выслушать ее благоглупости и с чувством выполненного долга, обещал все-таки, отправиться дальше.

Но он совершенно не был готов к этим веселым насмешливым глазам, сильной женской стати и спокойному интеллигентному голосу.

― Ну, так и будем на пороге стоять?

Он как-то еще смущенно потоптался, но уже проходил, как пригласили, неловко протискиваясь мимо нее. В узком коридорчике, еще потоптался, не зная, куда пристроить непременный у таких мужчин аксессуар, с каким-то совершенно нелепым почти неприличным названием «барсетка». Она уверенно поставила ее на столик у телефона, почти втолкнула его в комнату и, подмигнув мне, исчезла вслед за ним в комнате.

В квартире, казалось, что во всем доме, да и во всем мире, стало как-то вдруг неестественно тихо. Неожиданное праздничное возбуждение, куда-то внезапно исчезло, сменившись беспокойством и напряжением. Я заметалась по кухне и коридорчику, зачем-то сунулась в ванну, как кошка, обнюхивая этот странный дом, оказавшийся таким неожиданным, не замечая никаких признаков странной профессии хозяйки. Я ведь тоже, оказывается, ожидала каких-то знаков, примет, икон, амулетов. Квартира, как квартира. Средний достаток, ухоженная, чистенькая и очень женская. Напряжение схлынуло также неожиданно, как и возникло. Я остановилась посреди кухоньки, еще раз уже спокойно оглянулась вокруг, как у себя дома вымыла чашки, навела блеск и, закурив, опустилась все на ту же табуретку.


― Чего вскинулась-то? Сиди да слушай, коль уж пришла. Это я тебя звал. Замучился я с тобой. И так тебе подсказывалось, и сяк, а ты все дуришь, и дуришь. Катерина-то уж извелась вся, придешь, не придешь.

Голос шелестел у меня в голове, тихо, но очень отчетливо. Голос очень старого человека, который не тратит уже силы на интонации и эмоции, а журчит ровно и монотонно, как потаенный лесной ручей. Он шелестел, а я все глубже погружалась во внезапно накрывшую меня дрему и, еще помня о том, где я уже видела удивительный сон.


В комнатке простой деревенской избы, низкой совсем маленькой, в одно окно, с ничем не прикрытыми и не обитыми голыми стенами, где стоял только жесткий топчан с кинутым на него простым байковым одеяльцем, я сидела на лавке у стола, а напротив в древнем, как и он сам инвалидном кресле-каталке ― старец. В простой поношенной, но чистой монашеской одежде, с совершенно седыми уже редкими от старости волосами и бородой. Маленький, худенький в каких-то нелепых в пластмассовой оправе очках. И все бы это вызвало, наверное, добрую, умильную улыбку, если бы не глаза, глаза, цвет которых был неясен, переменчив из-за мерцания свечи, но взгляд этих глаз соединял его и делал одним из тех, кто писан был на старых, темных иконах, стоявших за его спиной в красном углу этой кельи.

― Глупая ты, да пугливая. Умереть должна была, не умерла. Уж сколько лет прошло, а все в игрушки играешься, все никак жить не начнешь.

Мне казалось, что, практический неподвижный в своем креслице, он гладит меня по голове, и мне вдруг стало так хорошо, так покойно, и я откуда-то уже знала, что все уже случилось и откроется сейчас и, как было, уже не будет никогда.

― Ради дара твоего осталась ты жить. Смотришь, а не видишь, а когда видишь, то боишься знать. Времени у меня мало, потому говорю тебе: будешь к себе строга, а к людям добра, все у тебя и будет, нечего тебе кроме собственного страха бояться.

Он замолчал, я сидела как вкопанная: ни слов, ни мыслей. Только острая непереносимая боль. И серый туман в глазах. И продолжая так сидеть, я чувствовала, что припала к нему, к немощной его руке, с кожей, сухой, почти пергаментной, но такой теплой и живой, как бывает не у всякого молодого, как к последнему оплоту, и наконец, облегченно и, оказывается, долгожданно заплакала, навзрыд, не скрываясь, без капли стеснения. А он все гладил и гладил меня по голове и шептал, как когда-то бабушка Марина, вынувшая меня из петли: «Все хорошо, все обошлось». И когда я, наконец, затихла обессиленная, уже исчезая вместе со своим креслицем, кельей и иконами ясно прошептал: «Помоги Катерине, и она тебе поможет, не бросайте друг друга ― и еще тише, почти совсем не слышно ― Прости родителей своих. Нет их вины перед тобой. На все воля Божья».


Я открыла глаза резко, как проснулась, причем, не выплывая из тумана и постепенно возвращаясь в плотную реальность, как это часто бывает. А проснулась вся и почувствовала, что тут, сейчас, я, наконец, вся, во всей полноте своих мыслей, чувств, сил и возможностей. Это было новое, практически незнакомое ощущение. Оно было очень близко тому чувству хрустальной ясности, когда чуть плывущий фокус вдруг настраивается и все видится необыкновенно четко и свежо.

― Чай будешь? ― Катерина сидела напротив все на той же табуретке, такая настоящая, такая живая, только тень тревоги в глазах еще не успела рассеяться.

― Доктор, не волнуйтесь, жить буду, причем, похоже, долго.

Не знаю, сколько мы хохотали, подхваченные какой-то легкой счастливой волной, но чай давно остыл. Чапа, огорченный невниманием, убрел в коридор под вешалку, а на нас все накатывали и накатывали новые волны смеха, как будто сейчас, здесь, сию минуту, мы должны были добрать всю причитавшуюся нам за жизнь, но так и не востребованную по глупому неведению долю радости.

― А клиент-то где, ― наконец выдавила я сквозь смех.

Она только махнула рукой на дверь, поясняя, что ушел, и, отвечая на мой немой вопрос, также с трудом сквозь сбившееся дыхание, прошептала, прохрипела:

― Все у него будет хорошо. День сегодня такой.

* * *

Кое-как, приведя себя в порядок, сначала внутри, а потом и снаружи, я крадучись выбралась из своего укрытия. «Ну, опозорилась, так опозорилась ― не проводить же теперь остаток ночи в дамской комнате». На мое счастье холл был пуст. Все, окончен бал, гасите свечи. Надо убираться от сюда.


― Тебя домой отвезти? Ты вроде как без машины сегодня?

― Все-то ты, Ваня, знаешь. Вези.

Почти убаюканная легким покачиванием, я совсем успокоилась в уютном чреве «шестисотого». А вы что думаете, Иван мог ездить на чем-нибудь другом? И только тут поняла, что мы как-то уж слишком долго едем до моего дома.

― А я смотрю, ты совсем смурная сегодня, вот и решил, что тебе покататься будет совсем не вредно, ― сообщил Иван в ответ на мой молчаливый вопрос.

― И куда мы «катаемся», если не секрет?

― Ну, куда, куда? На залив, конечно. ― Иван опустил тонированные до полной черноты и противозаконности стекла. Мы уже выкатились из города. Воспетая сотни раз гениями и бездарями осень этих краев ― смесь влаги, золота листвы и темной хвои ― подступала к самой дороге.

― К «водопою», ― скомандовал он водителю, ― Если ты не против, конечно.

Я была не против.

«Водопоем» в определенных кругах называли очень симпатичную шашлычную, проросшую прямо на берегу залива. Одно из первых частных предприятий общепита, она была сначала маленькой и захудалой, но оборотистость хозяев, мощное покровительство и неизменно превосходное качество постоянно расширяющегося меню превратили бывшую захудалую точку в главное место питания и отдыха в этом районе.

Был у нее еще один несомненный плюс: работали круглосуточно. Здесь было спокойно, безопасно и вкусно. Сюда по выходным съезжались с детьми и женами такие люди, которые в рабочее время ни под каким видом не могли оказаться на одной территории. Да и представить их в роли заботливых отцов и внимательных и снисходительных мужей в рабочее время мог только человек с совершенно необузданным воображением. Вот отсюда и название: звери на водопое ведь тоже соблюдают нейтралитет.

Мое любимое место: беседка на самом берегу, которую обогревал мощный калорифер в виде уличного фонаря, ― оказалось свободно, как собственно и вся остальная территория. Я даже не заметила, был ли здесь кто-нибудь еще кроме нашей «романтической» компании. Иван отдал несколько тихих распоряжений, но даже запах легендарного шашлыка, не смог вывести меня из того странного состояния, которое то отодвигалось ненадолго, то вновь охватывало меня весь сегодняшний вечер. Мужчины деликатно оставили даму в покое, и их негромкие голоса на другом конце стола сливались с шумом ветра и редкими всплесками волн тяжелого и мрачного в это время года залива.

«Мистериальность бытия, мистериальность бытия…» Странное словосочетание, какое-то совсем не мое, незнакомое, непонятное, кружилось и кружилось у меня в голове, как попавший в воздушный водоворот желтый осенний лист. И так же, как за листом, который все кружил и не как не мог упасть, я наблюдала за этими словами. Что-то приближалось. Предчувствие, воспоминание?

«Мистериальность бытия таит спасенье от печали.

Друзья, которых мы теряли, к нам возвращаются.

Всегда.»

* * *

Концерт подходил к концу. Финальная часть Шестой симфонии Чайковского: мрачная, невыносимая и прекрасная ― захлестывала душу, не давая возможности сбежать или отвлечься. Я не могу сказать, что я люблю эту музыку ― она из тех явлений, которым все равно любят их или нет.


Как и всякую приличную девочку из хорошей семьи, меня в детстве так намучили музыкальной школой, что, если бы не удивительное везение со странным именем Ила Григ орьевна, мой педагог, то уж от чего-чего, а от трат времени и денег на посещение филармонии, я была бы освобождена на всю оставшуюся жизнь. Но эта маленькая, поперек себя шире, с бешенным темпераментом и ручками-сардельками тетка, которая предпочитала заниматься с учениками дома, чтобы успеть по ходу урока переделать еще и кучу домашних дел, была потрясающим педагогом и прекрасной пианисткой.

Всю жизнь она учила оболтусов вроде меня и аккомпанировала своему мужу ― милому, тихому довольно известному виолончелисту, профессору нашей консерватории. Как она ухитрялась извлекать из старого, заслуженного, заваленного всем чем угодно, но изумительно звучащего «Bekker»-а не просто звуки, а музыку, я не знаю до сих пор.

В шелковом китайском халате с драконом и торчащей из-под него ночной сорочке, удивительная и невозможная в своей карикатурности: ноги тонкие на них живот, на животе грудь, на груди подбородок и все это при росте чуть больше полутора метра, ― она вылетала из кухни, где все время что-то пригорало с визгом: «Ля бемоль, сколько можно долдонить! Ля бемоль!» Отталкивала тебя от рояля, и сардельки извлекали из инструмента очередной виртуозный пассаж.

Проникнувшись через несколько лет моими страданиями, она предложила мне компромисс:

― Слушай, из тебя музыкант, как из меня балерина. Но раз уж так сложилось, и мы мучаемся и тратим деньги твоих родителей уже столько лет, то пусть от этого будет хоть какая-то польза. Я не могу научить тебя играть Музыку, ― и по выражению ее лица, конечно, было совершенно ясно, что виновата в этом не она, ― Но я могу, ― она вся подобралась, как-то даже постройнела и помолодела на глазах, ― Я могу научить тебя ее слушать.

С тех пор огромная, захламленная комната, которая всегда выглядела так, будто хозяйка вышла, бросив в самом разгаре генеральную уборку, перестала быть комнатой пыток.

Она никогда не произносила пошлых слов о труде души, но именно это происходило каждый раз, когда она садилась за рояль и играла и объясняла что-то по ходу о правилах и законах композиции о том, почему невозможно перепутать Баха и Бетховена, Скрябина и Стравинского. А потом она совсем перестала что-либо объяснять, но, продолжая играть, не давала мне ни на минуту отвлечься, открыв самую главную тайну, слушать классическую музыку это тяжкий труд, почти такой тяжкий как исполнять ее.

― Если ты катаешься на лодке по морю, то ты увидишь небо, может быть, берег, может быть, другие лодки и пароход, может быть купальщиков, смех и крики на берегу, но ты никогда не узнаешь ничего о море, пока не погрузишься в него, не занырнешь в глубину, не соединишься с ним. С музыкой также.

― А удовольствие, а наслаждение? ― робко блеяла я.

― Удовольствие, моя дорогая, ― это переживание, это боль, страсть и радость, это совершенство, которое войдет в тебя, и от которого ты уже никуда не денешься, а если тебя это не устраивает, то можешь встать, уйти навсегда и играть в свой волейбол. Мне совершенно неинтересно иметь дело с человеком, которому вместо того, чтобы стать океаном хочется быть тем, что так без труда плавает по его поверхности, ― иногда она пыталась быть очень деликатной.


Финальная часть достигла своей кульминации. Простите меня, Ила Григорьевна, я впервые за много лет нарушила ваш завет. Я вынырнула из глубины и отвлеклась, и даже то, что я отвлеклась на воспоминания о вас, в ваших глазах вряд ли было бы достаточным для такого постыдного поступка оправданием.

Разве что… Разве что одно. Только две стихии, музыка и вода, давали мне ощущение прямого, чувственного соприкосновения с миром. Как вода, ласкала и принимала мое тело, когда заплыв черт знает куда, распластавшись, лежала я на спине в ожидании момента, где уже не отделить себя от нее, и ее от себя, так ласкала и проникала внутрь и принимала в себя мою душу музыка. Вы это хотели мне сказать? И не могли, наверное, найти слов, чтобы вас понял, сидевший перед вами ребенок. Вам удалось, вам удалось, может быть не сказать, а сыграть, передать в тех восхитительных звуках, которые ваши совершенно не музыкальные, толстенькие, кое-как ухоженные ручки умели извлекать из многострадального рояля. Благодаря вам, дорогая, я уже никогда в жизни не спутаю кряхтение штангиста, поднимающего рекордный вес, неудержимый стон наслаждения, и рычание страсти. Эх, дура я, дура. Буратино, вот же твой золотой ключик.

Зал зашумел, зааплодировал, задвигался. Я давно заметила, чем сложнее и напряженнее программа, тем громче и суетнее публика в антракте. Большинство так спешит избавиться от только что пережитого или хотя бы услышанного, что начинает казаться, что приходят они сюда не по доброй воле, а в наказание, в нагрузку или по обязанности.

Я продолжала сидеть в почти опустевшем зале. Воздух, казалось, еще дрожал от последних аккордов, тень Илы Григорьевны, так неожиданно меня навестившая, медленно таяла, оставляя во мне какое-то послание, которое я не могла еще до конца понять, но которое не хотела забыть или потерять.

― Ну, как же, как же! если уж мы, люди необразованные, темные не могли пропустить такой концерт, то уж тебя-то я точно знала, что тут найду!

Господи, прости мою душу грешную, Люська! Да, это была, пожалуй, самая неожиданная встреча из всех возможных. Я могла представить, что неожиданно и одновременно ожидаемо встречу ее в каком-нибудь из популярных кафе… Или прогуливающейся по «Броду», как было принято называть центральную часть главной улицы нашего города. Это была ярмарка, подиум, и клуб на открытом воздухе одновременно. Здесь было принято, как бы теперь сказали, «тусоваться», когда хотелось себя показать и на людей посмотреть. Сюда приходили, чтобы «нечаянно» встретить того или ту, кого хотели встретить больше всего на свете, но не хотели это показывать, оставляя себе пространство для маневра, в извечных павлиньих играх, которые во все времена составляют главную часть жизни молодых людей.

Но Люська? здесь в филармонии?! Яркая, как райская птица, в немыслимом мини, (не забудьте, это была его первая волна), в декольтированной майке и туфлях на платформе, ― и это при ее-то росте, здесь, в филармонии, куда было принято одеваться «прилично»: блузочка, юбочка, платьице, туфельки, сумочка, все черненько, беленько, серенькое, какого бы цвета ни было! Люська, при всем параде, да еще не одна, а, как полагается всякой уважающей себя диве, с эскортом из впечатляющих мальчиков в джинсах!

― Ты-то что тут делаешь? ― по-моему, я даже нахамила от неожиданности. Но разве я могла хоть когда-нибудь смутить Люську?

― Да собственно тебя ищу.

Люська? Меня? В филармонии?

―Господи! Что? ― ну не могла я ждать ничего хорошего от такого невероятного события. Люська меня ищет!

― Так ты действительно, еще ничего не знаешь? Ты же уже неделю как из Крыма вернулась. А я вот только сегодня с матерью из Польши приехала, ― как шикарно это звучало в те времена: «вернулась из Польши». Ну и что, что теперь это называется «челнок», тогда ― это была «Заграница» (именно так, с большой буквы) ― И уже в курсе.

― Ты точно ничего не знаешь? Твоя же мать моей сразу все и рассказала. ― она продолжала тараторить, не забывая оглядываться вокруг, засекая привычно каждый взгляд, который бросали на нее восхищенные мужчины и завистливые женщины, постепенно заполнявшие зал после антракта. У меня закружилась голова, шумело в ушах, в глазах потемнело, и я все сжимала и сжимала кулак, чтобы боль от впивающихся в ладонь ногтей не дала мне потерять сознание.

― Это случилось в первый же вечер после их приезда. Они купаться пошли, а там дно зыбучее, а им никто не сказал, Яков и еще двое из тех, кто хорошо плавал, остальным помогали, а их все затягивало. Ну, в общем, они не успели, их засосало. Пять человек погибло. Ты что действительно не знала?.. Так твоя же мать…


Было уже совсем темно, а я все шла и шла из филармонии домой.

«С корабля писать не буду, совсем, как в твоей уважаемой литературе. Два месяца разлуки, а потом ― раз и свадьба».

Эту записку я нашла в почтовом ящике тогда, в начале каникул. Два месяца заканчивались через неделю.


― Только не надо трагедий. ― так встретила меня моя мать, когда эта бесконечная дорога от филармонии домой, наконец, закончилось. ― Все уже случилось, ничего не изменить, и вообще их уже месяц, как похоронили.

Их ― месяц, меня ― только что, но разницы почти никакой. Вот уж в чем моя мать, действительно права ― все уже случилось.

Так странно. Она говорила все это прямо на пороге, не давая мне войти в дом, как будто решала, пускать меня или нет, то ли ждала, что я сама сейчас развернусь и уйду.


«За что, за что мне ее прощать, батюшка. Я никогда даже в самые горькие минуты ни в чем не винила своих родителей. Я любила их, любила, как могла».


Она все не пропускала меня, и я стояла перед ней, боясь сказать хоть слово, почти не дыша, в своем окаменении. Я никогда не видела у нее такого лица. Неживая холодная маска с провалами глазниц.

― Что там у вас происходит? ― недовольный каким-то странным непорядком в доме, моим поздним возвращением и нашей затянувшейся возней в прихожей, раздался из глубины квартиры голос моего отца.

― Все хорошо. Просто Соня после концерта решила пешком пройтись, вот и задержалась. ― мягкий голос, мгновенная реакция преданной и заботливой жены. Вся как-то вдруг обмякла, движения привычно чуть суетливые, роскошные волосы, ― предмет моей вечной зависти, и ее почти не скрываемого тщеславия, распускавшиеся во всю красу только, когда одна, только, когда никто не видит: «Жаль что волосами ты не в меня. У тебя всегда такие то-о-о-ненькие косички получаются» ―, привычным движением потуже переколола, халат поплотнее запахнула. Никаких масок, никаких наваждений: мать, жена, хозяйка.

― Иди к себе, и не вздумай там истерику устраивать. Отец еще не спит. У него сердце, ему нельзя волноваться.

Все встало на свои места.


― Говорил я тебе: дура, ты дура и есть. ― шелестнул старческий смех. ― И сейчас не догадалась. Ну, ну…


Господи, куда смотрели мои глаза, где была моя голова! Вот уж действительно, как выговоришь эти волшебные слова: «мама», «папа», ― так считай все, никаких надежд за ними людей рассмотреть. Хорошие родители, плохие родители, повезло с родителями, не повезло с родителями ― тут все спецы. И про своих, и про чужих. А вот что это за люди такие, которых послала реальность тебе в родители. Что у них там за стенами пространства, которое мы называем «моя мать», «мой отец»? Кто знает, кто этим озабачивался? Кто изучал?

Эта женщина, которая стояла тогда на пороге, решая мою судьбу, она была такая же как я, или нет, это я была ее копия. И она знала это про себя и про меня и, отказавшись в себе от своей судьбы, до последних дней своих делала все, чтобы и я о своей не узнала.

Господи! Прости нас обеих!


Правда была еще интермедия. Приезжала мать Якова. Младшенький знал, где меня искать. И эта убитая горем, большая, неопрятная, громкая женщина, которая никак не соединялась для меня с Яковом, несколько часов плакала, смеялась, вспоминала, спрашивала, сетовала на судьбу и бесконечно сожалела, что я не беременна и у нее не останется внука от ее дорогого сына. Она собственно ехала ко мне в полной уверенности, что я жду ребенка, а иначе, почему такая спешка со свадьбой? Что я могла ей сказать, чем утешить? Вежливая кукла с моим именем и внешностью, могла только соблюдать приличия. Я проводила ее на вокзал, подождала, пока тронется поезд… и плотно, на тяжелый замок и глухой засов, думая, что навсегда, закрыла дверь туда, где был Яков, был мир, и была я.

* * *

― Что-то ты, Сонечка, совсем плоха. ― Иван сунул мне в руку бокал с безотказным средством от всех бед и болезней, и остался тихо сидеть рядом. Наконец-то я до конца разгадала послание, которое оставила мне моя обожаемая безумная музыкантша: все, что вошло в душу, остается там навсегда. На какие замки ни запирай, какие засовы ни ставь, ничто, никуда не девается.

― А знаешь, дорогая, они же все уверены, что мы с тобой уже давно… ― Иван как-то неловко, что совсем на него было не похоже, замялся. ― Я и сам не понимаю, а почему у нас с тобой никогда ничего? Что касается меня, то я всей душой, да и ты, по-моему, ничего против меня не имеешь.

Он говорил это, продолжая упорно смотреть в темноту, и мне казалось, что наши взгляды пересекаются там вдалеке, как пересекаются во тьме лучи прожекторов. И ничего в этом далеке не было, ничто нас там не ждало и все, что могло произойти происходило именно сейчас.

― Нет, Ванечка, ничего такого между нами нет, и не будет, и совсем ни потому, что кто-то из нас «против», а именно потому, что оба мы «за». Такая у нас с тобой, Иван, любовь. Мы с тобой друг друга в душу впустили, как это случилось, почему, не знаю, да и кто это может знать. Нам там хорошо и надежно и спокойно. А этого добра… Что у меня, что у тебя. Сколько его было? А что осталось? А тут душа! Нет, Иван, я это ни на какое кувырканье с самой распрекрасной акробатикой не променяю.

Иван молчал. Темнота стерла границы воды и неба, и свет прожекторов превратился в зыбкую дорожку над бездной.

Вся ошибка идущих по пути в том, что они рвутся к свету, отрекаясь ради него от живой жизни, выбрав свет, они выбирают смерть и противоречие это для многих совершенно не разрешимо, жизнь и свет ни как не могут для них соединиться. Но если стать прозрачным для света и повернувшись спиной к его источнику встать на самом острие луча, на пределе возможного, открыто и без страха, то можно, пропуская свет через себя, увеличивать протяженность этого луча, и хоть на шаг, но уменьшить количество хаоса и тьмы, и через себя, прозрачного, но живого, соединить свет и жизнь.

Тихий, хрупкий, совершенно неприметный человек, истинный воин, рассказал мне об этом, как рассказывает великий Мастер ученику на прощание о последней и тайной уловке воина, зная, что ученик еще не готов ее воспринять и сейчас же забудет рассказ учителя, но придет момент и этот рассказ будет именно тем, что даст его ученику шанс выжить в смертельном бою.


Есть у меня, Ванечка, друг, поэт, и не смотря на то, что поэт, мужик рисковый и до мозга костей авантюрный, а может, именно потому и поэт… Да не суть… Один из его романов называется «Предел наслаждения» и тем мне и близок, что куда бы не вело всюду мне этого предела хочется и чуется мне, что мы с тобой друг для друга такой вот предел и есть.


Когда я спохватилась с кем, как и о чем я вообще разговариваю, было уже поздно. У меня даже губы онемели со страха. От Ивана можно было ждать всего. Темная волна поднялась, как чудовище со дна океана, поднялась и застыла, как будто хозяин морей раздумывал, обрушить ли ее сразу в полную силу или поиграть с этой дурой, решившей, что ей все можно. Поднялась, замерла… и отступила. Неужели пожалел? Казалось, даже воздух стал гуще, и деревья перестали поскрипывать, и люди замолчали.


И уже не колокольчики мои любимые позвякивали нежно и хрустально, а медленно набирая силу, гудели многотонные колокола, тревожно и предупреждающе.


Эротическое напряжение дороги приближалось к своей кульминации. Мы подъезжали к переправе, и восемьсот километров плавно нарастающего изысканного напряжения обрели новое качество и звучание.

Переправа, как последний шанс, после которого уже ничего не изменить, как окончательное решение, хотя все уже было давно и бесповоротно решено. Мы промолчали почти всю дорогу. Разве можно назвать разговорами короткие реплики бытовой необходимости. Мы наслаждались этим молчанием и дорогой, ничего не предвкушая, ни о чем не загадывая. Изысканно эротический стиль жизни позволял быть и наслаждаться сиюминутностью. И это было также естественно и также странно, как сидеть в машине и никуда не ехать, а плыть вместе со множеством других машин и людей на пароме, мерно качающемся на волнах. Этакая маленькая модель Земли, которая мерно кружится во Вселенной, но об этом почти никто никогда не помнит. Кто помнит, что он не только идет, едет, спит, говорит, ест, любит, но и все время кружит и кружит в бесконечном космическом пространстве вместе со всем, что есть на планете?

Узкая дорога за переправой приняла нас, как родовой замок принимает юного наследника, ― доброжелательно, приветливо и настороженно. Как будто еще не решено, открывать ли вновь прибывшему все тайные закоулки и большие и маленькие секреты, показать ли все самые потаенные и самые прекрасные уголки или, соблюдая вежливость и приличия, позволить ему самому разбираться в происходящем, посмеиваясь из-за угла над его неловкостью и ошибками.

Я вела машину все эти восемьсот километров, и внутренний ритм путешествия отзывался во мне как музыка. Меньше всего на свете хотелось мне сейчас, здесь оказавшись, наконец, на этой вымечтанной дороге в преддверии этих четырех дней, которые, может быть, никогда и не случатся, потерять ритм и развеять наваждение.

Мягкие повороты узкой ухоженной дороги баюкали и обещали. Вот между ветками елей первый раз голубым серебром мелькнуло море, вот дорога пролегла сквозь малюсенький, как домик Барби, но, совершенно настоящий, городок. Все, как у больших: автобусная станция, ресторан, муниципалитет и полицейский участок, школа, и коттеджи, виллы, особняки. Правда, жители на Барби совершенно не похожи. Неяркие, спокойные, неспешно передвигающиеся от мала до велика на велосипедах. Пока я обо всем этом думала, городок исчез за очередным поворотом, и снова сосны, ели, проблески моря, редкие встречные машины.

Мой любимый впервые в этих краях, и совершено не хочется портить ему наслаждение первой встречи своими пояснениями почти местного жителя или того хуже рассказами многоопытной тетки о прежних визитах в эти места и первых впечатлениях.

В эротических играх ценится только творчество и спонтанность. Многажды повторенный эротический прием сначала теряет остроту, потом превращается в пустой рутинный ритуал. Мы первый раз здесь вместе, значит, и я здесь первый раз.

Вставшая перед глазами картина тоже не была воспоминанием. Она просто была здесь, одновременно с дорогой, шумом колес, все более ясным запахом моря.


Он спал на спине, вольно раскинувшись, и я подумала, что даже во сне редко кто бывает так естественен и органичен. Мне впервые казалось красивым мужское тело с нежной светлой кожей, почти совершенно лишенной волос, и даже мягкий треугольник внизу только оттенял изящество расслабленного, как и все тело, естества. Даже во сне было видно, какое это гибкое и сильное тело. Этот спящий глубоким сном молодой мужчина был открыт, свободен и непорочен.

Я любила смотреть на него, когда он спал, так же, как любила его пластику молодого волка, его возбуждающий запах и характерный, чуть терпкий, вкус.


В освещенной первыми лучами спальне пахло свежестью морозного утра, коньяком и любовью.

Перед каждой новой встречей я благоразумно решала не спешить. Но стоило нам остаться вдвоем, как струна, отпущенная на весь день, натягивалась, подобно струне скрипки, которую настраивает скрипач, когда зал уже полон, и публика замерла в ожидании. Я подъезжала к месту, где он ждал, он садился в машину, мы даже не целовались, долгий взгляд, легкое касание, тихий первый звон.

Мы заезжали в магазин, развлекаясь сочинением сложнейших блюд и подбором необходимых для них продуктов. Потом с хохотом покупали что-нибудь совсем простое, чтобы не тратить время на возню на кухне и ехали домой. Взгляд, касание, улыбка, как зарница, отблеск еще далекой, но неотвратимой грозы.

Приготовление ужина, мелкие дела, легкая болтовня и серьезные долгие разговоры ― все это было похоже на музыкальную не музыку оркестровой ямы перед началом увертюры. Первые языки пламени, настройка, приближающаяся гармония.

Мы любили постель, и никогда не кидались в нее очертя голову. Мы разыгрывали ее приближение, как старинную пьесу, каждый раз находя новые детали и нюансы, удивляя друг друга неожиданными находками и изящными сюрпризами.

Невозможно было решить, что приятнее: ждать, то расслабленно и открыто, то собранно и напряженно, почти как перед бое;, или входить, то в освещенную тоненькой свечой, становящуюся совершенно незнакомой с незнакомыми ароматами комнату, где на темных простынях матово светилось желанное тело, то в ярко освещенную спальню, где тебя ждут с терпеливым желанием, спокойно и уверенно.

Звук похожий на вой волка и шипение разъяренной дикой кошки рождался, когда уже было недостаточно влажной нежности языка, изощренного касания губ, легкой, жгучей игры пальцев и обжигающих прикосновений, когда вслед за легким шипящим и сверкающим похожим на бенгальский первым пламенем, из глубин поднималось и захлестывало темное пламя страсти, мрачный и суровый огонь земных глубин, никогда не видевший света. И тогда появлялась боль. Не выдуманная бессильным и холодным умом для возбуждения бессильной же плоти, а боль, рожденная неистовым стремлением преодолеть последний разделительный барьер, когда даже предельная близость плоти ― помеха, всего лишь последнее препятствие между рвущимися к единению существами. Именно тогда появлялась боль, острота ногтей, зубов и никем уже не контролируемая сила рук и объятий. В первобытной смеси огня, боли и наслаждения рушились границы, и исчезало время. Прорвавшись друг к другу, два существа, сливались в нечто третье и взмывали к свету, оставляя внизу расслабленную, разгоряченную и удовлетворенную плоть.

Звон становился все громче, все многообразнее и совсем другой звук, вибрирующий и прекрасный звучал… или только слышался?


Он спал на спине, вольно раскинувшись, и я подумала, что даже во сне редко кто бывает так естественен и органичен.

Я любила смотреть на него, когда он спал, так же, как любила его пластику молодого волка, его возбуждающий запах и характерный, чуть терпкий, вкус.

В комнате все также пахло им, мною, коньяком и любовью.


А колокола все звонили, и звонили, и был то не благовест, то был набат.


Шторм, наконец, то шторм. Развернутый ветром черный флаг над спасательной станцией, летящий мелкий, как мука и почти такой же белый, песок. Ставшая вдруг темной и плотной вода оттеняет белоснежные буруны на верхушках волн. Люди, кажется сошедшие с ума, скачут в этих волнах у самого берега, оказываясь в воде то по щиколотку, то с головой исчезают в набегающих волнах. Глаза сверкают, рты раскрыты, но кто тут услышит их визг и смех? Только грохот волн и свист ветра, и небо — синее, чистое, как свежее вымытый пол и солнце, превратившее этот безумный мир в мир из жемчуга и изумрудов.

В наглой уверенности, что со мной в море никогда ничего не может случиться, я ныряла, и ныряла под волны, наслаждаясь не на шутку разыгравшимся штормом. Несколько сильных гребков в тишине и покое, и рывок наверх, где вздох, грохот, сверкание и опять глубина, тишина и солнечные блики, отражающиеся в этой глубине.

Перстень, который я носила уже много лет, никогда не снимая, предательски соскользнул с пальца именно в тот момент, когда уже надо было наверх, но куда там. Я рванулась за ним к самому дну, успела схватить, прежде чем он зарылся в песок, но… ритм был потерян. На мою едва показавшуюся над водой голову обрушилась очередная волна. Как я потом поняла, меня полуоглушенную болтало и носило всего несколько мгновений, но, как часто справедливы банальности, мне они показались вечностью. И все-таки, я не боялась моря. Меня спас инстинкт, я не стала рваться наверх и пытаться выплыть, не зная, где я и что там, на верху, нет, уйдя, сколь смогла, ко дну я расслабленно доверилась воде, и она вынесла меня наверх, ну а там уже все было просто. Море не подвело. Предостерегло, пригрозило, но… не подвело.


— В серьезную игру ввязались, Сонечка, и все-таки при всем уважении, надеюсь, у вас найдется, чем ответить?

Нас осталось двое. Остальные игроки давно сбросили карты и в полной тишине напряженно наблюдали за тем, что происходило за столом. Незнакомое казино, незнакомые игроки, только серьезные рекомендации позволили мне участвовать в этой игре. Мой противник снял традиционные черные очки, взгляд прямой и холодный, профессионально безразличный взгляд игрока в покер.

— Шаг вперед, дорогая, шаг вперед.

Надеясь, что выражение моего лица столь же холодно и безразлично, не отводя взгляд от партнера, нарочито медленно и небрежно — все фишки одним движением на центр стола.

— Ва-банк. Вскрываемся.


Есть у меня для тебя, Иван, одна байка. Рецепт для осуществления самой изысканной чувственной мечты.

Думал ли ты когда-нибудь, Ванечка, о том, что жить в наслаждении надо уметь так же, как жить в роскоши. И, что и тому, и другому порой приходится учиться всю жизнь.

Я заговорила прежде, чем осознала, что я делаю, но ведь и тогда в море я спаслась именно потому, что думать было некогда.

Ранним утром, таким ранним, что оно еще почти ночь будишь дремлющего в круголосуточно работающем цветочном магазине у причала продавца и сообщаешь ему, что тебе срочно, сию секунду необходима сто двадцать одна роза. Именно сто двадцать одна, ни розой больше, ни розой меньше. Сообщаешь ему, совершенно ошарашенному вашим заказом, что они должны быть одного сорта и трех цветов, причем темно бордовых нужно ровно восемьдесят, розовых сорок и одна белая.

Только делать это надо не одному, вы обязательно должны быть вдвоем с той ради которой. Вы так вдохновляете его своим желанием, что он, совершенно проснувшись, вопреки всем правилам, бросает вас одних в магазинчике, где, конечно, в этот неурочный для торговли час, ничего подобного нет и отправляется отпирать склад. Потому что, если человек продает цветы в курортном городе ночью, то он, несомненно, немножко сумасшедший романтик и ни за что не упустит возможность совместить приятное с выгодным: продать такое количество товара и поучаствовать в событии, которое послужит ему пищей для долгих рассказов и домыслов вместе с коллегами и будущими покупателями ни на один день вперед. Тяжесть вашей покупки окажется совершенно непомерной. Вы ловите припозднившегося водителя, который совершенно не хочет заработать немного денег в такой час, а просто спешит домой, но магия вашего груза очаровывает и его, и он уже никуда не спешит, и заинтригован, и, конечно же, какие деньги, когда в его глазах только один изумленный вопрос.


Notabene!

Ни в коем случае ничего не объясняйте. Не отвечайте ни на прямые, ни на молчаливые вопросы. Вы испортите все!


Ваш груз доставлен. Вы вносите его в комнату по частям, небрежно сбрасывая охапки роз на пол и… никуда не спешите. Вы можете выпить чаю или вина, вы можете выйти на балкон покурить или молча, обнявшись, смотреть друг на друга, ощущая как запах роз наполняет комнату и как медленно начинает кружиться голова. Но вот один из вас берет в руки первый цветок и обрывает первые лепестки, и они небрежно рассыпаются на раскрытой постели, как будто сами собрались насладиться на ней любовью.

Если ты никогда еще не видел, что такое лепестки ста двадцать одной розы, рассыпанные на постели, если твоя голова никогда еще не кружилась от их запаха, а уши не знакомы с тем ни на что не похожим звуком, который издают эти лепестки, когда на них, наконец, опускаются тела любовников, я тебе завидую, потому что у тебя еще все будет.

А дальше, дальше, как обычно пишут в рецептах: по вкусу. Наслаждайтесь. Вы не разочаруетесь.

Жить в наслаждении, Иван, надо уметь так же, как жить в роскоши. И тому и другому порой приходится учиться всю жизнь.

* * *

Похоже, что Иван был не просто удивлен или обижен моей тирадой. Он был ― ошарашен. Когда я, наконец, решилась поднять на него глаза, он все еще смотрел на меня, как старатель на только что найденный слиток ― то ли действительно невиданная удача, то ли опять все труды зря. Так ничего и не решив, пробурчал что-то, типа, «ну, как хочешь». И рявкнул, как старшина на плацу: «Все, чего расселись, погнали!»

Он одним взглядом шуганул охрану из машины, сам сел за руль и втопил педаль газа в пол с таким остервенением, что мне уже никогда не усомниться, до чего же хорошо относится ко мне этот необузданный пренебрегающий человеческими и, боюсь, иногда и божескими законами человек. Он гнал импозантного, рассчитанного на благородную аристократическую жизнь «немца» так, что я была готова к тому, что каждый поворот и каждый перекресток могут стать последним в моей жизни. Не знаю, как уж там справлялось сопровождение, но ни оглядываться на них, ни пугаться у меня не было ни сил, не желания. Он остановился около моего дома. Ох, все-то ты знаешь, Иван.

Заблокировал дверь, чтобы я не выскочила раньше времени, и, рывком повернув меня к себе, выговорил голосом, который я никогда не слышала и вряд ли бы хотела еще когда-нибудь услышать:

― Я тебя не кувыркаться звал, я тебя в жены зову. Думай. Решишь, скажешь, а до тех пор будет, как было.

Перегнулся через меня, открыл дверь, и с трудом дождавшись, пока я выйду из машины, сорвал с места неповоротливую тушу «мерина», как будто это был какой-нибудь прыткий «порш».

Ну вот, весь романтический антураж на месте: ночь, осень, дождь и желтые листья на мокром асфальте. «Приплыли». Картина неизвестного художника. Домой идти не хотелось и я не нашла ничего лучшего, чем забраться в собственную машину, которая стояла тут же у подъезда ― старый испытанный способ уединения. Даже мобильник выключила. Двигатель тихо урчал, мне стало тепло и уютно. Ну да, для таких, как я, машина ― это что-то вместо кошки, для снятия стресса.

* * *

Я увидела себя, расслабленную и мертвенно спокойную, лежащей на развороченной постели и слышала глубокое дыхание спящего удовлетворенного мужчины. На потолке лепнина, хрусталь и неизменные пастушки. Номер в шикарной гостинице, слишком роскошный, чтобы быть элегантным, но на удивление уютный от всей этой бронзы, позолоты и огромных фарфоровых ваз с живыми, в зеленовато-желтых тонах подобранными букетами.

Я всегда знала, что мне нет никакой необходимости ложиться с мужчиной в постель, чтобы понять, какой он любовник, я даже тайно гордилась этим даром и иногда сама с собой заключала пари. Многие из моих мимолетных приключений только потому и случались, что игроцкий азарт требовал проверки ставок. Если бы знали об этом, так гордящиеся своими победами мужчины!

Но в этот раз рядом спокойно спал тот, кто заставил меня проиграть самую большую ставку. Этот мужчина не оправдал ни одного из моих ожиданий, но, как будто по книге прочел все мои тайные мечты. Я поняла, что проиграла с первой же минуты.

Во-первых, он молчал. Не произнес ни звука, буквально, ни звука.

Во-вторых, он был абсолютно неспешен, то, что он делал со мной, именно так: «он делал», при полном моем согласии и абсолютной покорности ― нельзя было назвать занятием любовью; то что в течении нескольких часов происходило в этой комнате имело только одно название ― пытка. Это была пытка все более изощренной и обостряющейся от витка к витку чувственностью, когда ощущения постепенно становятся так остры, что переходят в настоящую физическую боль, и именно эта невыносимость всегда была моей тайной и до сего момента, казалось, совершенно неисполнимой мечтой.

Он не дал мне ни одного шанса увернуться от этой пытки и сбросить напряжение и все мое существо под его умелыми руками, доходившее до пределов напряжения, в очередной раз расслаблялось, не потеряв ни капли энергии, готовое брать и брать ее до бесконечности. И когда, наконец, предел наслаждения был достигнут, выброс этой энергии был таков, что мелькнувшая на краю сознания, затопленного чувственностью, мысль: древние были правы и от такого умирают, потому что душа в этот момент покидает тело, ― показалась мне совершено естественной.

Вы когда-нибудь пытались вылететь в космос без скафандра? Если да, то вы можете себе представить нечто похожее на то, что я почувствовала в момент, когда мой «мучитель» отпустил меня в этот полет. Мне казалось, тело мое осталось на земле только благодаря тому, что я продолжала чувствовать его руку внутри себя и его губы на своих губах. А еще я почувствовала, как он стремительно овладел этим пустым, оставшимся без меня телом, как будто торопился вселить в него новую жизнь, пока оно, брошенное хозяйкой, не рассталось с ней навсегда.

* * *

Я открыла глаза и обнаружила себя все в той же своей машине, у подъезда собственного дома с четким пониманием того, что такое случайным не бывает.

Я достала телефон и впервые в жизни набрала номер, который был записан им самим несколько лет назад, практически в первые дни знакомства.

― Возьми, Сонечка, время сейчас разное, мало ли что. Баба ты умная, сама понимаешь ― это на край.

Вот он каков ― край, оказывается. Трубку сняли сразу, но ни слова не прозвучало оттуда, из той бездны, куда еще не вернувшись окончательно в мир, так привычно называемый реальным, я позвонила повинуясь чему-то неодолимому, имеющему свои истоки за гранью разума и простого здравомыслия, там же, где брала свое начало моя страсть к игре и свободе, из неодолимого стремления к пределу, за которым каждому воздастся по вере его. Ни слова, ни звука, оглушительное молчание длилось, соединяя миры. Это был мой выход.

― Я согласна, Иван. От такого не отказываются. ― и совершенно уверенная, что так и не услышу ни слова, нажала на кнопку «выкл».

Жить страстно и жить страстями, это две большие разницы, как говорят в Одессе.


Кости, брошенные уверенной и твердой рукой, все никак не могли остановиться.

* * *

― Учить меня начали так рано, что я и сама не понимала, что меня уже учат.

Мы сидели с Катериной все на той же кухне, она всегда отказывалась от всех моих предложений встретиться, как теперь это принято где-нибудь в «приличном месте» и объединить приятное общение с вкусной едой. Нет, она совсем не была затворницей и дикаркой. Знахарство ― это был ее путь и судьба, а кроме этого у нее была совершенно неожиданная работа, она занималась трудными подростками. Думаю, тем, кем занималась она, очень повезло. Со временем я поняла, что разговоры, которые мы вели, действительно были невозможны где-нибудь, кроме этой хитрой квартирки, где все-таки была та самая комната, которую я ожидала увидеть, идя к ней в первый раз. Там были старинные книги и старинные иконы. Там были свечи, и огромный шкаф с травами, мазями, какими-то загадочными порошками, большинство из которых она готовила сама, уезжая обычно на все лето в деревню, или привозила уже готовыми от своего наставника.

― Это дочка моя настояла, чтобы я все сюда убрала, ― со смехом рассказывала она мне.

― Я раньше все на кухне держала, так она однажды чуть из заговоренной муки блинов не напекла. Так напугалась: «Убери, ― кричит свои снадобья, ― а то заварю чай из какой-нибудь твоей травы, сама потом будешь хвост с рогами у меня выводить». Шутит, конечно, но в общем-то права. Меня и батюшка за легкомыслие уж столько ругал.

Я ж тебе говорила, что раз в полгода езжу я к нему отчитываться за всех больных. Я их в тетрадку записываю, подробно, что у кого, как лечила, что давала, как болезнь протекает.

Приеду, он тетрадку-то заберет и меня о каждом спрашивает. А за полгода до сотни человек бывает пройдет. Вот я как-то одного и забыла. Что-то у него легкое было, быстро прошло, я и упустила. Батюшка так осерчал, я его тогда первый раз таким видела. Отправил он меня на монастырскую кухню, капусту шинковать и солить. Пока десять ведер не засолишь, на глаза не показывайся.

Я это капусту уже видеть не могла, а люди-то в моей дури не виноваты, им потом ее есть. Так я помню: шинкую, шинкую, чувствую, что невмоготу, злость накатывает на капусту, на батюшку, на себя дуреху, ― я нож положу, руки помою, и в храм. Помолюсь, успокоюсь, душой отойду и снова ― шинковать, солить. Уж не помню, за сколько я дней управилась, но прихожу к нему, глаза добрые, смешливые: «Что, ― говорит, ― умаялась? А это только капуста, а ты людей лечишь. Как ты могла человека забыть».

Я слушала ее каждый раз, как дети слушают сказки, почти не веря и все-таки надеясь, что все это правда. Мы жили в одном городе, в одно время, в странной комнате с травами и иконами стоял навороченный компьютер из последних и телевизор последней модели, но эти внешние признаки знакомого мира только обостряли ощущение инопланетности жизни тех людей, которые для Катерины были своими.

О чем просил батюшка, чем я могла ей помочь? А она мне?

― Расскажи мне про эту историю с салфетками, ты как-то начинала и не закончила, а она мне для моих бесед о женской психологии очень бы подошла, ― неожиданно для себя самой после паузы, привычно стоя у окна на все той же кухне, попросила я Катерину.

За окном все так же мотала ветками высоченная, до шестого этажа береза, хрущевские пятиэтажки казались грибами в траве в этом таком нехарактерном для моего любимого города районе. Здесь пахло землей и деревенским укладом, а совсем не интеллектуальным и культурным центром, где моя жизнь, та жизнь, где сверкали огнями казино, носились по городу «крутые тачки», где вершил свои непонятные дела Иван, и я сама вела светско-деловую жизнь; где все куда-то бесконечно спешили, разговаривали на ходу и в основном по мобильникам, казалась совершенно неуместной и гораздо менее реальной, чем жизнь монастырская, чем история про гадюку, которой должно быть не менее трех лет и которую надо заспиртовать и год держать в земле, чтобы превратить в лекарство и чем история про салфетки, которая почему-то застряла во мне, как заноза.

― Какие салфетки? Да не рассказывала я тебе ничего подобного, ― вскинулась Катерина, и как-то забеспокоилась, бросила хозяйственные дела, которыми никогда не переставала заниматься, (работала она много, времени всегда не хватало). Я обернулась с намерением что-то возразить.


Комната, в которой сидела Катерина была явно частью деревенской избы. Собранная с бору по сосенке обстановка тонула за кругом старой настольной лампы с почти прогоревшим колпаком, кусок стола, покрытого клеенкой, теряющаяся за кругом света фигура и лицо Катерины, чуть поблескивающие окладами иконы и лампадка, все это слегка дрожит и иногда почти исчезает, только руки ее мерными движениями обметывающие белую льняную салфетку, и две стопки таких же салфеток на столе: одна побольше, еще не обметанных, вторая поменьше, уже готовых. Я услышала, как скрипнула дверь, кто-то вошел, но тут все поплыло, размазалось и исчезло.


Я продолжала обалдело смотреть на Катерину. Она уже не стояла, а сидела на табуретке, совершенно растерянная и какая-то восторженно удивленная.

― Так ты ж видишь?! Чего молчишь-то?

― Что вижу?

― А я-то думаю, чего это батюшка с тобой так возится? Помоги ей, да помоги. А что помогать? У тебя это давно? Ты об этом знаешь? А ты, когда хочешь видишь или оно само? ― она говорила, засыпала меня вопросами, радовалась и удивлялась чему-то совершенно мне непонятному.

― Да замолчи ты, наконец! Что я вижу? Что ты несешь? Что вы все от меня хотите,?! Я ничего не понимаю, живу себе и живу, как мне нравится, ― я орала не сдерживаясь, ни контролируя ни слова ни голос, как орут грузчики в одесском порту и строители, стоя под стрелой подъемного крана. ― Я живу себе и живу: работаю, как лошадь, играю на свои и развлекаюсь никому не во вред, я сама по себе, мне никто не нужен, мне хорошо и у меня все в порядке.

Она плеснула мне в лицо полный кувшин холодной воды таким рассчитанным и точным жестом, что вода почти не попала ни на мебель, на пол. Я заткнулась, как и бывает в таких случаях, мгновенно и теперь вода стекала с меня на предусмотрительно брошенную мне под ноги тряпку.

― Охолонула? ― Катерина едва сдерживала смех. ― Давай воительница, стаскивай с себя все, сушиться будем. Ишь, разошлась. Вот батюшка-то обрадуется.

И, наверное, чтобы уже полностью меня добить, без всякой мистики, куда-то позвонила и, дождавшись ответа, прокричала в трубку, там, как видно плохо слышали: «Василиса, передай батюшке, Соня-то очнулась. ― и через паузу ― Ничего, живая, матерится».

― Знаю я про тебя немного, ― продолжала свой рассказ уже совершенно успокоившаяся Катерина, когда мы ликвидировали разгром на кухне, развесили сушиться мою одежду и сели пить какой-то хитрый чай из травок, но зато с медом и вареньем. ― Знаю, что ты не должна была родиться, но родилась, должна была в детстве умереть, но не умерла, что после того случая открылся в тебе дар видеть то, что от людей сокрыто, видеть судьбу свою и чужую, что могла бы ты лечить, но не будешь и что, не зная пути и веры, ты так дара своего испугалась, что забыла о нем, и не помнишь, как будто никогда ничего не было, только мучаешься часто, сама не знаешь от чего. Еще знаю, что везет тебе в игре и с мужчинами, но ты все это приписываешь уму своему и ловкости.

― Батюшке на тебя знак был, такое как с тобой случайным не бывает. По знаку тебе и помогать стали, а мне судьба была помочь тебе от страха твоего, как от болезни вылечиться. А учить тебя, если захочешь, уже другие будут. Как, чему и кто, ― предупреждая мой невысказанный вопрос, сказала она, ― Мне неизвестно. Не мое это дело.

Так и не сказав больше не слова, я встала и оделась. Совершила перед зеркалом все необходимые для приличной женщины ритуалы и стояла перед ним пока, наконец, не отражение не стало почти привычным, и, не говоря ни слова, ушла, тихо прикрыв за собой дверь.

― В час добрый, прошептала мне вслед Катерина.


― Меня удивляет, что вы до сих пор не увидели в чем суть вашего дара, ― голос Артиста отчетливо звучал в моей голове. ― Все, что вы в последнее время вспомнили про свою жизнь, именно потому и вспомнилось, чтобы подтолкнуть вас, наконец, к этому видению. Вы достаточно повзрослели и окрепли, чтобы начать действовать сознательно, и увидеть, зачем вы тогда не умерли в той петле на трансформаторной будке.

― Меня бабушка Марина спасла.

― Вы так боитесь, что даже не слышите, что я вам говорю, голос стал холоден и резок ― я же не спрашиваю, почему вы не умерли, реальность пользуется теми средствами, какие есть в наличии, я предлагаю вам увидеть, зачем вы не умерли тогда.


Когда я окончательно очнулась, было уже почти светло. А «почти светло» в этом городе поздней осенью ― это уже, ой, как не рано.

* * *

«Я иду играть, я просто иду играть в казино. Сегодня мой день. Я чувствую удачу. А все остальные пусть делают, что хотят и думают, что хотят или вообще могут убираться восвояси со своими предложениями и своими советами. Господи, как все было хорошо!

Я свободна, я самостоятельна.

И я никому, ничего не должна.

И я заплатила за это сполна».

Машину, заведенную, у самого входа оставила, сами отгонят, шубку на руки гардеробщику, почти не глядя, сбросила, личико независимое, походка уверенная, по сторонам не смотрю. «Где тут пропасть для свободных людей?»


― Вам сегодня невероятно везет, госпожа София.

Этот заискивающий голос вторгся в пространство, где все было хрупко, зыбко и переменчиво, где не было вещей, людей, предметов и звуков, в мой мир, в мое пространство. Цветные переливающиеся линии замерли испуганно, съежились… и распались, как будто кто-то поправил фокус, навел резкость и волшебный туман оказался обыденным плотным, узнаваемым и совершенно ненужным миром. Геолог замер и побледнел, наткнувшись на мой взгляд, что-то извиняясь забормотал и как-то нелепо попятился назад, но было уже поздно. Наваждение развеялось, связи распались. Гора фишек около меня действительно внушала уважение.

«Странно, как это «мальчики» Ивана допустили, чтобы мне помешали играть, обычно они были очень внимательны» ― мысль промелькнула и исчезла. Я поменяла все на кэш, оставила несколько фишек Геологу и ретировалась к бару. Не спеша потягивая свою любимую «клубничную Маргариту», я, наконец, огляделась. Вроде все, как всегда. Знакомые лица, привычный шум, правда, Ивана со свитой не видно, но и это случалось, и все же, все же. Было в пространстве нечто, что совершенно не вязалось ни с этими людьми, ни с тем, что здесь обычно происходило. В этом коктейле из жадности, пошлости, похоти, азарта и время от времени вспыхивающей агрессии, сегодня присутствовало нечто неопределимое, но явственное, устойчивое и совершенно независимое.

Позиция для наблюдения у стойки была удобная, весь зал, как на ладони. Рулетка, покер, блэк-джек. Все как всегда, издалека кивнула Барину, компания китайцев, какие-то совершенно не знакомые дамы, одни, без кавалеров, странно, но все равно не то. Молодой человек, южного, именно южного, точнее даже средиземноморского вида, стоял у рулеточного стола, делая редкие, почти всегда точные ставки. Он несомненно играл от какого-то только ему слышимого внутреннего импульса и в другой раз я бы с удовольствием понаблюдала за ним по внимательнее, но и это было не то, не то.


― Соображайте быстрее, а то ваша медлительность мне уже дороговато обходится, ― голос загадочного господина был слегка насмешлив, но вполне доброжелателен.

― Я же… ― попыталась ответить я тем же способом, но он весьма бесцеремонно меня перебил.

― Не тратьте зря энергию. Чему быть, того не миновать.


Я поставила недопитый бокал с «Маргаритой» на стойку и, отодвинув так далеко, как получилось, страшок, направилась в зал игровых автоматов.

― Присаживайтесь.

* * *

«Европа! Черт, побери! Лучшее казино! Тащись теперь неизвестно куда за город, километров за сорок, в ночь, на такси. Правда, портье гарантировал полную безопасность, такси вызвал сам, и ответственность за его надежность ― на отеле. Что это я нервничаю? Ну, съезжу в казино, развлекусь. Мало я, что ли казино в своей жизни видела? И совершенно этот привидевшийся мне от жары псевдо-Коровьев ни при чем. Осмотрюсь, понюхаю, поиграю по маленькой, и назад. Завтра самолет с самого утра. Вот, еще мальчиков Ивана бы в прикрытие и совсем порядок.

Лихо они, конечно, ездят. Вон сто сорок на спидометре, а обходят нас как стоячих. Ну, вот и указатель, а то у меня при всех их сладких разговорах как-то уже на душе неспокойно ― куда едем. … Вот это да!

Мерседес, на котором я ехала, а здесь все такси ― «мерседесы», бедные наши новые русские, свернул, наконец, с трассы под указатель. Роскошная аллея, которая предстала перед моими глазами, напомнила мне все виденные наяву и в романтических фильмах усадьбы сразу. В метрах пятистах от дороги, в конце прямой, как стрела аллеи купался в изысканной подсветке барский дом с центральным зданием в два этажа и двумя крыльями одноэтажных пристроек. Что за деревья стояли вдоль аллеи в темноте, было не разобрать, но они были очень высоки и стояли так плотно, что казались стенами, только шевеление ветвей и шум листьев выдавали их подлинное происхождение. В конце аллеи огромный прямоугольник фонтана, по углам которого стояли классические римские статуи и перед каждой фонтан извергал огромную струю, которая взлетала вровень с к крышей центрального здания и, рассыпаясь, орошала статуи сверканием брызг, не давая увидеть подробности.

Неизвестный художник сделал все, чтобы поместить здание в живую раму деревьев и воды, тогда, как большинство его коллег, обычно заслоняют архитектуру, преподнося зрителю не здание, а сам фонтан. Это было необычно и очень впечатляло. Вся середина прямоугольника была заполненная белыми кувшинками и только, когда такси подкатило к самому фонтану, я поняла, что это искусственные, подсвеченные стеклянные кувшинки, по которым непрерывно тоненькими струйками течет вода.

Ну, уже точно не зря приехала. Да и приоделась, явно не зря. Все правильно, не подвела интуиция, какие брючки, какие блузки. Платье, длинное, из тех странных нарядов, которые можно приспособить и на пляж и на вечер, которое само по себе ничего не значит: не одежда, ― а фон для украшений и аксессуаров, которые заберут на себя внимание и спрячут в нужный момент выражение глаз и истинность намерений, и оставят о тебе неясное воспоминание: а та дама в необычном колье и с очень оригинальными серьгами. Да, конечно, помню!

Я заметила, что умение жить в наслаждении, которое приносила в мою жизнь игра, постепенно прорастает в самые неожиданные части моей жизни. Оно превращало их в пространство игры, где смещаются акценты и цель уже не так важна, как процесс ее достижения, и пропадает чувство растерянности и страх, что достижение цели ― это конец, сродни смерти, за которым может ничего не быть. И приходит уверенность, что пока ты жива ничто и никогда не кончится и всегда есть следующий ход и новая неизведанная еще грань наслаждения ждет своего открытия, я поняла, что можно уже больше не беспокоиться о сюжете, наступило время смыслов.

Таксист с трудом объяснил, что, сколько бы я тут ни оставалась, он меня дождется. Здесь это обычный порядок, потому что никаким другим способом ночью мне отсюда не выбраться. Это уж точно хорошо.

Задержавшись на несколько секунд дольше, чем было необходимо, я выпорхнула из машины, почти не опираясь на руку спокойно ожидавшего меня ливрейного лакея, короткая полуулыбка в его сторону, почтительно открывавшего старинную, под старину, стеклянную дверь с резными наличниками и коваными ручками.


Ну, что тут у вас? Иллюзия прибытия почетной гостьи на бал в дом богатого испанского сеньора, мгновенно исчезла.

Секьюрити в черных костюмах, помассивней, тех, что стояли на пьедесталах у входа, документы, фейс-контроль. Вся эта знакомая до мелочей, практически нигде не отличающаяся атмосфера расслабила меня окончательно. Формальности пройдены, дежурные стандартные вне особенностей культуры, языка, страны улыбки служащих, еще одна распахнутая дверь

― Прошу сеньора. Good luck!

«Хоть бы по-испански, а то просто какой-то «хяпи бёздей» в тульской губернии. Да бог с ним, это я так. Кураж проверяю. Ну, хватит мяться, сеньора. Пожалуйте во вневременье. Пора.»

Да, южане, любите вы удивлять. Зал показался мне в первую минуту, просто огромным, но нет, все нормально, просто, очень просторный игровой зал. Зеркала, правда, от пола до потолка, вписанные в орнамент и лепнину мавританского стиля и, совершенно белые, стены с позолотой и пол, покрытый синим-синим ковром с большими розовыми цветами, что-то среднее между дикорастущим шиповником и цветами вишни… Да!

Здесь явно не любили американскую рулетку. В дальнем углу, отведенном для ее любителей, толклось несколько наименее респектабельных игроков.

Здесь царствовала снобистская, аристократическая «француженка».

Огромные столы, роскошные кресла. Каждый стол отделен от других резными деревянными перегородками. Неспешные ленивые игроки, не утруждают себя суетливым раскидыванием фишек по сукну, а небрежно передают их крупье, которые важно восседают в четырех углах стола. И вот она, вершина их профессионального искусства, не нагибаются, не тянутся к нужной цифре, а почти небрежно бросают фишки со своего места на нужное число под пристальным взором старшего, и никогда не промахиваются, и никогда не путают кто, куда и сколько поставил. Профессионалы. Служители Игры.

― Вы собираетесь делать вид, что просто пришли поиграть? Или сразу побеседуем?

«Вот как!»

Белый льняной слегка мятый, чтобы подтвердить подлинность, костюм, шейный платок, подтянутая, спортивная, гибкая фигура, ну ни дать ни взять знаменитый тореро на отдыхе, сбежавший от назойливых поклонников из солнечной и темпераментной Андалусии, где никуда не спрятаться от славы, в респектабельную и спокойную Каталонию, где не любят безумие боя быков, кровь на песке и даже сами разговоры от этом кровавом символе Испании.

― Что вы, сеньора? Какая коррида? Вы же в Каталонии, среди цивилизованных людей.

Я оглянула, в поисках барной стойки, привычного места для бесед и переговоров… Но нет. По краям зала, приподнятые на две ступеньки тянулись опять же резные, белые перила, отгораживая пространство для игры от пространства для неспешной беседы за небольшими столиками, покрытыми белыми же скатертями с золотой вышивкой. Они не путали удовольствия, устроители этого казино.

Я кивнула, предоставляя возможность изящному господину самому выбрать место и антураж предстоящей беседы. Он сделал решительный приглашающий жест в сторону одного из столиков, стоявших несколько в углу и поодаль. Интересно, но все знаменательные события, менявшие мою жизнь, почему-то всегда начинались с моего молчаливого согласия. Вот уж чему я действительно научилась, так это помалкивать, во всяком случае, мне очень хочется верить, что научилась.

Он обсуждал меню ужина с таким удовольствием и неспешностью, как будто пробовал на вкус каждое из блюд прежде чем, решить заказывать его или нет. Он не советовался со мной ни о чем. Они говорили по-испански, и это полностью освободило меня от необходимости создавать хоть какую-то видимость участия. Светский ужин, благородный кабальеро и симпатичная иностранка, банальная ситуация для этого места. Только уж очень небанален был сам кабальеро, чью внешность я никак не могла зафиксировать Что я там говорила об одежде, способной спрятать человека? Чем дольше я наблюдала за своим кавалером, тем больше убеждалась, что он прячется не только за одеждой, но и за телом, которое напялил на себя исключительно для этого вечера. Только вот глаза, глаза, он, оказывается, заменить не мог. Ну, а про уловку с одеждой я и сама знаю.

Наконец, ритуал заказа был закончен, вино и бокалы на столе.

― Да, сеньора, я был уверен, что вы догадаетесь, кто я и не имел намерения прятать от вас свою истинную суть, ― он говорил на моем родном языке, и я готова была поспорить, что это и его родной язык, если у этого существа вообще существует что-либо родное, кроме постоянства сути.

― Соня, я пригласил вас сюда…

― Ну, вы еще Гоголя процитируйте.

Он не обратил внимания на мой выпад.

― Я пригласил вас сюда, чтобы сказать: кончайте прикидываться. Вы ведь уже наигрались ― набаловались. Пора бы, уважаемая и делом заняться.

Нет. Я не дам тебе ни единой зацепки. Ты сам пришел, сам меня позвал, вот теперь сам и выкручивайся. «В ней даже бровь не шевельнулась, не сжала даже губ она». Никогда не пренебрегайте классической литературой. Очень полезная вещь! Давай, дорогой, работай. Маска, я тебя знаю.

― Вы живете игрой, игра спасла вас от смерти, это единственное занятие, которое дает вам чувство собственной реальности, а вы никогда не задумывались, уважаемая, что это вам так везет и за что. Это же неприлично, Соня, хорошая девочка из приличной семьи, образованная, успешная и вдруг ― карты, казино, рулетка, тяга к людям с сомнительной репутацией, какие-то разные жизни, даже одежда разная для разных миров.

Он заговорил громче, напористее. Что-то у него не получалось.

― Неужели вам этого достаточно? Где же ваша страсть к пределу? Вы только прикоснулись к игре, вы только в самом начале. Соня, ведь игра ― это не мелкие выигрыши и не маленькие чудеса, которыми вы удивляете окружающих, игра ― это власть. Когда вы играете, ― вы свободны, вы независимы, не связаны предрассудками, вы творите этот мир, потому что не принадлежите ему. Подумайте, Соня: мужчины, деньги. Вы же так любите свободу!

Бедный демон, ты опоздал, сила по сильнее твоей и голос по проникновенней, уже жили в том месте, куда ты так стремишься сейчас попасть.

Я продолжала, не отрываясь, молча смотреть на него.


― Эк, старается-то! ― шелестнул старческий голос ― Молодец!


Должна признаться, что я пропустила момент, когда все вокруг изменилось: окружающее потеряло ясность очертаний и обрело чувственную мягкость, как будто десятки нежных пальцев касались меня одновременно, рождая ощущение близкое к наслаждению от погружения в обожаемые мною морские волны. Я уже не различала слов моего собеседника, все звуки слились в мягкую чувственную мелодию, таким же нежным и чувственным показался мне глоток вина, который скатился по горлу, как самая изысканная ласка, неизвестно откуда появившийся, чуть прохладный ветерок шевелил волосы, с нежностью возлюбленного. Любовная истома разливалась по телу, как вино и уже там в глубине, этого чувственного облака, как зарницы в грозовой туче посверкивали багровые языки страсти.

Ах, ты, сукин сын, ну это уже последнее дело, за отсутствием аргументов, девушку соблазнять.

― Я повторяю: это только начало, донеслось до меня. Вы всего лишь на пороге.

― Да, на пороге, но только совсем не того дома, ― не спеша избавиться от наваждения, промурлыкала я. ― Вы опоздали. Не игрой я живу, хоть и люблю ее неизбывно, и не она спасла мне жизнь, и не она дает мне чувство подлинности бытия. Игра ― это наиболее подходящая для меня форма, в которую обрекаются мои смыслы. Это одежда моего бытия. Вы опоздали. Я знаю совсем другой источник наслаждения, и он вполне меня устраивает. Спасибо за ужин и доставленное удовольствие. Но сегодня, очевидно, не ваш вечер.


«Барселона!» ― звенел ночной воздух в аранжировке цикад. «Барселона!» ― Журчали струи фонтана. Барселона!

Я стояла на крыльце, наслаждаясь красотой ночи и не спеша вызывать такси.

― Надеюсь, я вам не помешал?

«Господи, еще один соотечественник!» Голос мне был совершенно незнаком, но приятный тембр и мягкие мурлыкающие интонации опытного дамского угодника, и энергия, которую он излучал, показались мне настолько приятными и так вписывались в возбуждающую обстановку этой странной ночи, что захотелось продолжить игру.

― Нет, ни сколько. ― я даже не обернулась на своего собеседника.

― Мы не знакомы. Но я видел вас в нескольких казино, где и сам довольно часто бываю.

«Он, что решил приударить за мной? Фи, какая пошлость». Но собеседник мой, как будто подслушал мои мысли.

― Только не подумайте, что это банальная попытка воспользоваться ситуацией, чтобы приударить за красивой женщиной. Я не имею привычки смешивать ситуации.

«Надо же?! Я тоже»

― Я совершенно неожиданно для себя имел возможность слышать большую часть вашего разговора с тем элегантным испанцем. Стол, за которым я играл, стоял совсем близко к тому месту, где вы сидели, а в чужой стране люди часто теряют бдительность и говорят слишком громко, уверенные, что их никто не поймет.

«Молодой человек, ваши объяснения затянулись, вам так не кажется?» ― еще мгновение, и я была готова прекратить этот, вдруг ставшим мне совсем не интересным, разговор.

Тот, кто стоял у меня за спиной, казалось, вовсе не заметил надвигающегося раздражения. Раздалось какое-то шуршание, щелкнула зажигалка, он закурил, и порыв ветра донес запах табака и модного парфюма. Ох, уж эти мне ловеласы!

― Дело в том, мадам, что игра для меня, похоже не менее важна, чем для вас. Но я категорически не могу принять вашего мистического к ней отношения. Мне кажется, что вы перегружаете чистоту этого занятия и приписываете совершенно не присущие ему смыслы. Вы совсем не учитываете, что игра математична, в ней есть свои законы и логика, которую возможно постичь. Я наблюдал не раз, как вы играете. Я должен признать, что, действуя чаще всего вопреки всякой логике и законам игры, вы вполне удачливы, и все-таки я убежден, что дело не в ваших многим известных мистических способностях, а в каких-то правилах, которых я еще не знаю.

В его голосе уже не было ни вальяжной неспешности, ни соблазнительного мурлыканья. В нем были напор и страсть, плохо скрываемый интерес, и легкая картавость человека не привыкшего произносить столь длинные монологи. Он замолчал, как будто ожидая ответа или возражений. Мне нечего было ему сказать. Он был по-своему абсолютно прав, но и это была не моя правда.

― Я убежден, мадам, игра ― это, прежде всего, строжайшая самодисциплина, это подчинение своих прихотей и порывов, своих желаний ее законам и ее логике. И тогда она сдается вам, как сдается женщина, хотя такое сравнение, может быть, будет вам не приятно. И вы постигаете ее, и, постигнув, властвуете над ней. Вы же, как мне удалось увидеть, вы не любите игру.

«Хм, по крайней мере, это было неожиданно.»

Он сделал еще одну небольшую паузу, ожидая от меня хоть какой-то реакции, почти мгновенно понял, что ничего не дождется, и выговорил, почти с вызовом:

― Вы, мадам, не игру любите, вы любите себя играющую в игры.

«Какой, молодец! Какая точность определения!» У меня даже мурашки по спине побежали. Вот вам и математика. Я понимала, что этот человек, стоящий за моей спиной, делает мне подарок, который редко делают даже самые близкие. Он делился со мной самым сокровенным, выстраданным, я была растроганна и благодарна.

Я выдержала паузу и, сбегая со ступенек, сделала знак внимательно наблюдавшему за нашей странной беседой охраннику: «Такси, пожалуйста.»

Когда я обернулась, чтобы все-таки увидеть этого неожиданного человека, за ним уже почти закрылась тяжелая, стеклянная, но непрозрачная дверь.

― Не уходите, вам же совсем не хочется уходить.

Мой неизвестный собеседник спокойно придержал уже готовую закрыться дверь, и в свете качающихся на ветру тяжелых бронзовых фонарей я успела увидеть, как в глазах его промелькнуло сначала удивление, потом радость и все это было быстро стерто улыбкой молчаливого согласия.

Как разнообразны пути ищущих предела, как непохожи мы между собой, как бесконечны грани наслаждения.

Мы медленно шли вдоль аллеи, ветер шевелил кроны деревьев, тихо шелестел гравий дороги под колесами мягко следовавшего за нами мерседеса, а там, в ночном, но каждый вечер, как на праздник освещенном городе, все также тек песок вечности по шпилям творения великого Гауди.

* * *

Мой новый знакомый уже давно распрощался и ушел, а я продолжала сидеть все у того же автомата, деньги в котором не кончались уже невозможно долго. Иногда мне казалось, что вот, сейчас я, наконец, все проиграю и пойду, но вдруг на последней ставке, он выдавал редкую большую игру или игру призовую, а забрать эту мелочь и уйти или бросить ее на радость казиношной шушере мне в голову не приходило. Мне упорно хотелось доиграть «до конца». Хорошо бы еще знать «конец» ― это что?


― Ну, что давайте знакомиться, Соня? ― мне показалось, что так поощрительно насмешливо на меня никто не смотрел с самого детства.

― Давайте, Андрей Вадимович, я как вы уже знаете, Соня. А вот, кто вы, Андрей Вадимович, ума не приложу. Вас последнее время стало так много в моей жизни, а кто, что, и главное, зачем?

― Да, предупреждал меня батюшка, отец Владимир, что просто с вами не будет.

«Господи, Катерина, ты это имела в виду: «А учить тебя, если захочешь, уже другие будут. Как, чему и кто ― мне не известно»».

Я растерянно молчала, а он невозмутимо продолжал нажимать на кнопки автомата, у которого сидел.

― Вам это ничего не напоминает? ― вопрос прозвучал неожиданно, после того, как я просидела в полном недоумении почти час, наблюдая, как этот очень непростой господин с видимым удовольствием и интересом занимается таким странным и, на мой взгляд совершенно не достойным серьезного игрока, делом― играет на автоматах. Я откровенно продолжала быть в недоумении.

― А мне кажется, что это очень точная аналогия устройства человеческой жизни. ― он едва заметно, хитро подмигнул, или мне показалось? «Шутит он, что ли», ― волна не просто недоумения, а раздражения подкатилась с такой силой, что я едва сдерживалась. А он невозмутимо продолжал:

― Мы вкладываем, и он иногда дает что-то в ответ, иногда ничего не дает, иногда одаривает неожиданной удачей, а где-то всегда маячит «Джек-пот», который почему-то всегда выигрывает кто-то другой и именно в тот момент, когда нас нет в этом зале. И мы уже одушевляем его и ждем от него отдачи и благодарности, ведь мы так много в него вложили, а он, неблагодарный, этого не ценит и стоит нам отойти, как кто-то совершенно чужой и «недостойный» подходит к нему и с первой же ставки получает то, ради чего мы столько сделали. Вам это ничего не напоминает?

― Вот уж не ожидала, что вам так не нравятся люди. ― мне хотелось встать и уйти, уйти и больше никогда не слышать этот проникающий в мозг, в тело в душу голос. «Да, что ему от меня надо, в конце концов?!» Так, что же держало меня, что?

― Нет, люди-то мне как раз и нравятся, а вот жизнь, которой они живут ― нет.

― А где это вы видели, чтобы люди отдельно, а жизнь отдельно. Это же не мухи с котлетами? ― я попыталась вернуть себе боевой настрой и уверенность.

― А я всегда так вижу. Вот человек, а вот ― жизнь, которой он живет, а если в этом контексте быть совершенно корректным, которая его живет.

― А как же вы сами? Вы ведь тоже человек, и тоже среди людей живете, вот в казино играете, поесть вкусно, как мне удалось заметить, любите, одеты со вкусом ― выпалила я, но, еще продолжая говорить, залилась жгучей давно забытой краской стыда и неловкости за непроходимую банальность, очевидную глупость и неуместность своей защиты. Какая защита, Соня, перед кем?


― Правильно, правильно, Сонечка, защищайтесь. Вы же свободный человек, Сонечка, все в ваших руках, деньги, мужчины, удовольствия. Предложение все еще в силе. ― мерзкий скрипучий голос почти торжествующего Демона раздался так неожиданно громко, что я невольно обернулась в поисках его хозяина.


В тот же миг я откуда-то знала, что никакая защита мне больше не нужна, что тот, кто называет себя Андрей Вадимович, видит меня насквозь и знает обо мне гораздо больше, чем я сама и что это мой первый? последний? единственный? шанс. Реальность поставила меня перед зеркалом и, и может быть, у меня даже была возможность отвернуться и не узнать себя, но стоило ли это того?


Из автомата неслась бездушная механическая развеселая мелодия. В период начальной всеобщей «мобильной телефонизации» я почти возненавидела то, что принято называть популярной классической музыкой. Искаженные, кастрированные мелодии Моцарта, Баха, Бетховена, Чайковского, которые раздавались с десятков телефонов в самых неожиданных местах и в самое неподходящее время не раз заставляли меня думать: «Как хорошо, что авторы их давно покоятся в земле и никогда этого ужаса не услышат». Правда, некоторые утверждали, что я не права, и хоть и в таком виде, но изобретатели мобильников поспособствовали повышению уровня культуры населения и теперь имена великих композиторов знают и такие люди, до которых в иных обстоятельствах они никогда бы не дошли.

Итак, музыка играла, кружились танцовщицы, взрывались фейерверки и безумные лимоны, апельсины и помидоры противными скрипучими голосами беспрестанно требовали «More money, more money». Еще одна очевидная польза ― народ иностранные языки вынужден осваивать.

― Знаете, существует старинное и очень глубоко укоренившееся убеждение, что каждый получает, то, что заслуживает. Блистательное оправдание всего. Дальше следуют подпункты и уточнения, типа: «но не в этой жизни», «а судьи кто?», «не оценили», «нет в мире справедливости», ― и кайф самопотакания и самоуничижение, которое паче гордыни, и упреки к «несправедливой» судьбе и претензии к Богу. Вам никогда не приходило в голову, почему никто не хочет сделать одно простое уточнение: от кого получает, у кого заслуживает?

Но когда вы, наконец, открываете глаза и у вас обнаруживается, хоть капелька мужества, которая не даст вам отвернуться от того, что вы увидели в ту же секунду, то вы ясно видите, что все это туман, обман и наваждение. И вот он ― отдельно человек и вот она отдельно ― жизнь, в которую его родили, впихнули, поместили и мнения его по этому поводу не спросили. И стоят они друг перед другом и у каждого из них свое «хочу». У жизни ― свое, у человека ― свое. И чье сильнее узнать можно будет только по плодам. Вот и получается, что не то, что «заслуживает», а то, что «хочет». Но это взгляд непопулярный, сами понимаете, в случае чего виноватым сделать некого.

Все мы дети божьи, все по его, образу и подобию, беда в том, что всегда найдутся те, кому больше нравится быть безответным и безответственным рабом.

― «Каждый выбирает по себе?…» ― робко процитировала я любимую строчку, даже не для того, чтобы спросить, а скорее, чтобы узнать, что я еще тут, что не растворилась в этом потоке, который обрушивался на меня, не давая вздохнуть, не позволяя возразить или взять паузу на размышления. Мне было одновременно жарко и меня знобило от холода, мне хотелось встать и уйти, и я знала, что нет силы, которая заставит меня сейчас подняться.

― Чтобы выбирать, надо сначала быть. Когда вы висели в той петле на трансформаторной будке, вот тогда вы были.

― Откуда вы знаете про петлю, кто вам сказал?

― Не болтайте глупостей, я всегда знаю все, что мне нужно знать в данный момент. ― он говорил по-прежнему тихо, но мне показалось, но голос его был похож на удар бича. ― Вы, что так никогда и не удивились тому, что висели и одновременно видели вашу спасительницу и вашего отца, который выбежав из подъезда, бросился не к вам, а к тому глупому, повесившему вас мальчишке. Простили бы вы его уже, наконец, ― неожиданно мягко и чуть слышно вдруг почти прошептал он мне прямо в ухо, ― А то и сами извелись, и память о нем никак не успокоится. ― и продолжил уже прежним голосом ― Я жил в соседнем дворе. Оттуда, где вы висели, ваш подъезд не виден.

― Так я же все сверху видела, ― ошарашено услышала я свой голос.

― Я и говорю: вы были, ― когда ее повесили, и так испугались, что до сих пор боитесь быть. О каком пределе, а тем более выходе за него можно мечтать, живя в таком страхе. Сами подумайте. Отец Владимир, конечно, не зря вас дурой называет, но не до такой же степени. ― он неожиданно весело рассмеялся. Сунул в ненасытную пасть автомата очередную купюру. Уверенным жестом уважаемого завсегдатая подозвал официантку ―Мне как всегда, Наташенька. Есть, пить будете? Не все же автоматы кормить.

― Мне тоже… как всегда, ― улыбнулась я знакомой официантке. Мой собеседник впервые взглянул на меня вполне по-человечески― А вы иногда совсем даже ничего, молодцом. ― и уже когда я судорожно вцепилась в свой излюбленный фрэш из смеси апельсина с лимоном, а он допил свой двойной эспрессо с молоком, продолжил.

― Расслабьтесь: кому суждено быть повешенным, тот не утонет. Ну, в вашем случае наоборот. Да, впрочем, это и не важно.

Все это он произносил неспешно, не прерывая мерного нажатия кнопки на автомате, который жил своей отдельной жизнью, то забирая, то возвращая ставки.

Вдруг там, далеко за границей вибрирующего мира особенно громко и противно заголосил автомат. Лампочки на нем замигали и начали вертеться, на экране сыпались ниоткуда розы, кружились пары и взрывались петарды.

― Но иногда мы оказываемся в нужное время, в нужном месте и нам все-таки выпадает главный приз. Он повернулся ко мне всем телом, и хотя в действительности это было совсем не так, я могу поклясться, навис надо мной, глядя в глаза неожиданно жестко, как будто смотрел на что-то очень важное для него за моей спиной: ― В такой момент самое важное ― не приписать удачу своим заслугам, и не ошибиться в том, что с этим призом делать.


Деньги, наконец, кончились. Я с трудом заставила свое тело подняться и сообщила ему, что «мы уходим». Как хорошо дрессированная лошадь выручает своего обессилившего хозяина, так выручало меня сейчас мое хорошо, как оказалось, обученное тело. Оно дотащило меня до гардероба, и я впервые, а ведь, действительно, впервые, не думала о том, как выгляжу, какое впечатление произвожу, и что обо мне подумают.

― Подождите, Соня, ― Дмитрий, профессиональный и игрок и философ стоял передо мной взволнованный и какой-то даже растерянный. ― Не уходите. Может быть, я никогда больше не решусь на столь необдуманный поступок.

― Скажите, Соня, ― он сделал шаг и оказался очень близко, почти вплотную, мне пришлось поднять голову, чтобы видеть его глаза. Все, что я успела понять про этого человека, абсолютно не вязалось с его поведением, это было так неожиданно, что я не знала, как реагировать, да и не было у меня сил реагировать хоть как-нибудь.

Он уверенно взял меня за руку повыше локтя, притянул почти вплотную к себе, словно боясь, что я сбегу и не дам ему договорить, и прошептал, как выдохнул:

― Что вы такое знаете, Соня, что вы знаете такое, что неизвестно мне, и что дает вам право и силу, так играть, так жить, что они все знают про вас, а вы про себя. Я что-то чувствую, что лишает меня покоя, выводит из равновесия. Соня, я не могу играть! Да не влюблен же я в вас, черт побери!

― Есть проблемы? ― секъюрити вырос за его спиной. Я помотала головой успокаивающе. Все в порядке.

― Ваша внешность, ваши странные наряды, ваши как бы неприбранные небрежно подобранные кудряшки, ваши знакомства, наконец, все это было так понятно, так читаемо, но я чувствую, что-то происходит в последнее время, что-то что касается и меня. Что происходит, Соня!

Когда с человеком происходит такое, ему можно простить все: и дерзость, и напор, и небрежение приличиями.

― Все хорошо, Дмитрий, все хорошо. Просто скорлупа лопается, и нет больше сил делать вид, что вы сами по себе и мир вас не касается. Великая мистерия не имеет ни начала, ни конца и мы не выбираем себе роль, и участвуем в ней, даже ничего об этом не зная. ― и, придвинувшись к нему совсем уже вплотную, прошептала, делясь сокровенным: «В мистерии зрителей не бывает. Добро пожаловать».

И, не удержавшись, приподнялась на цыпочки и легко коснулась губами его щеки: «Быть ― это совсем не страшно. Уж я-то знаю. Удачи».

Гардеробщик накинул мне на плечи шубку, секъюрити отдал ключи от машины, и, придерживая передо мной дверь, прошептал, наклонившись к самому уху вопреки всем правилам и субординации:

― Вы уже знаете? Господина Кошевого застрелили сегодня утром.

* * *

― Мама, мама! Смотри дед Дед Мороз! ― я от удивления сама не заметила, что кричу на всю улицу.

Не помню, как и почему мы с матерью оказались на одной из центральных улиц старого города тем ранним воскресным утром. Но я до сих пор уверена, что это было утро, это было воскресенье, и это был конец лета, того странного лета моей жизни, когда меня сначала порезала практически ни за что в песочнице Люська, потом повесили, как героиню партизанку незадачливые мальчишки. И это событие, которое сейчас так неожиданно встало у меня перед глазами, и было, по всей вероятности, завершением, какой-то неведомой для меня закономерности, изменившей всю мою жизнь. Хотя бы потому, что и его я вижу во всех деталях и в нем, как и в тех предыдущих, я вижу себя или ее, ту Сонечку, как часть этого события со стороны.

Я не знаю о том, что это со мной было, я вижу это.


Мы, не спеша, шли по почти пустой тихой улице, когда возле церкви в нескольких метрах впереди остановился огромный черный автомобиль, уже одно это во времена моего детства могло стать событием, Дверцы машины с обеих сторон распахнулись, из него вышли два высоких, крепких, молодых человека, в длинных черных одежда, с длинными волосами и в каких-то странных шапочках и стали очень осторожно, как хрупкий, могущий каждую минуту разбиться предмет вынимать из брюха автомобиля кого-то, кого я сначала не увидела за их крепкими фигурами. Потом вся группа как-то перестроилась, на крыльце церкви замер быстро вышедший на встречу приезжим священник и я увидела того, чье появление вызвало у меня такую неожиданную реакцию. А ведь он не был похож на Деда Мороза. Он был маленький, худой и в черном. Правда длинная борода и волосы были белы как снег и глаза, ясные, каких почти не бывает у стариков, сияли.

Мать зашикала на меня, стараясь скрыть неловкость и смущение, стала тянуть меня за собой, чтобы быстро перейти на другую сторону, но необычайный старик уже увидел нас и шепнул что-то одному из своих подручных. Как интересно, а ведь слово «подручный» вполне могло когда-то означать именно это, тот, кто поддерживает под руку. И тот помахал нам, подзывая подойти ближе. Я чувствовала, что мать уже не просто смущена, но сердита, но меня уже ничего не могло остановить, и она покорно последовала за мной, сохраняя достоинство.

― Тебя как зовут? ― рука легкая, сухая и горячая, именно такое ощущение навсегда осталось в памяти, на коже, или где-то, что я не знаю, как назвать, легла мне на голову.

― Ее зовут Соня, ― очень холодно, очень вежливо прозвучал голос матери.

Старик поднял на нее глаза:

― Не смущайтесь, дитя, оно дитя и есть.

― Нет, дорогая, я не Дед Мороз, ― заговорил он, обращаясь ко мне, глядя в глаза и не убирая руки. Я раб Божий. Прими, дитя, благословение именем его, ибо сказано «Будьте, как дети»…

Я смотрела на это чудо, забыв дышать.

― Понимаете ли… ― голос матери утратил обычную твердость, но чудесный старик не дал ей закончить.

― Ты хочешь сказать, дочь моя, что вы другой веры, или вообще не веруете. Успокойся, Господь равнодушен, пред ним все души равны.

Он убрал руку с моей головы, перекрестил меня и, кивнув на прощание, все также осторожно, но твердо поддерживаемый своими спутниками, направился к церкви, где в удивлении так и продолжал стоять, наблюдая за происходящим, ожидавший его батюшка.

Утренняя улица была неестественно пуста и тиха, хрустальный еще теплый воздух конца лета, уже позванивал первыми льдинками осени, дарил всему окружающему немыслимую ясность очертаний, унося все случившееся во вневременье, туда, где ничего не исчезает и не забывается.

* * *

Тело еще продолжало идти, но меня в нем уже опять не было.

― Я сегодня улетаю, заграницу. У меня командировка.

Главное не приписать удачу себе.


Я обнаружила себя, едущей почти по встречной полосе на какой-то совершено неизвестной мне улице. Слава Богу, хоть машин вокруг не было. Не хватало только романтически угробиться в аварии, завершив этим полный набор банальностей: внезапное предложение руки и сердца, внезапно погибший герой и встреча равнозначная повороту судьбы. Хотя банальностей и так хватало: осень, поздняя ночь, незнакомая улица, залитое дождем стекло автомобиля и залитое слезами лицо героини. Самое смешное, что ведь все именно так и выглядит. У жизни, как у плохого режиссера, мизансцены повторяются из спектакля в спектакль.

«Вчера, рано утром у подъезда своего дома был расстрелян из автоматического оружия известный в городе предприниматель Иван Кошевой, более известный в криминальном мире, как Иван Четвертый. Считалось, что господин Кошевой покончил с криминальным прошлым, и давно ведет жизнь респектабельного бизнесмена, но правоохранительные органы полагают, что бизнес служил только прикрытием для продолжавшейся нелегальной деятельности. Вместе с хозяином погибли и двое, сопровождавших его телохранителей.

Правоохранительные органы»…

Я всегда не любила слушать радио в машине. «Ну, что Ванечка, вот все твои проблемы и разрешились. Надеюсь, что Он упокоит твою душу и простит… А я? Я ведь действительно улетаю через несколько часов. Заграницу. Работать».



home | my bookshelf | | История болезни |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу