Book: Времетрясение



Времетрясение

Курт Воннегут

Времетрясение

Купить книгу "Времетрясение" Воннегут Курт

Kurt Vonnegut

Timequake


© Kurt Vonnegut, 1997

© Перевод. Т. Покидаева, 2018

© Издание на русском языке AST Publishers, 2018

* * *

Памяти Сеймора Лоуренса, романтика и величайшего издателя странных историй, закрепленных чернилами на отбеленной и раскатанной древесной пульпе.

Все персонажи вымышлены. Все совпадения с реальными лицами, ныне здравствующими и покойными, случайны.

Пролог

В 1952 году Эрнест Хемингуэй опубликовал в журнале «Life» повесть «Старик и море». В ней рассказывалось о кубинском рыбаке, который за восемьдесят четыре дня не поймал ни одной рыбы. А потом подцепил на крючок гигантского марлина. Старик убил рыбину и привязал ее к борту своей крошечной лодки. Но до берега не довез – акулы объели все мясо.

В то время я жил в Барнстейбле на полуострове Кейп-Код. Я спросил соседа, профессионального рыболова, что он думает о повести Хемингуэя. Сосед сказал, что главный герой явно сглупил. Ему надо было сразу же разделать марлина, срезать лучшие куски мяса и сложить их в лодке, а все остальное отдать на съедение акулам.

Вполне вероятно, что в образе этих акул Хемингуэй вывел критиков, не оценивших его первый после десятилетнего перерыва роман «За рекой, в тени деревьев», опубликованный двумя годами ранее. Насколько я знаю, он никогда не говорил ничего такого. Но марлин из повести «Старик и море» вполне мог быть этим романом.

А потом, зимой 1996 года, я вдруг обнаружил, что написал книгу, которая категорически не получилась, в которой не было смысла и которая, уж если на то пошло, вообще не хотела, чтобы ее написали. Merde![1] Почти десять лет я гонялся за этой неблагодарной рыбиной. А она не годилась даже на приманку для акул.

Недавно мне исполнилось семьдесят три. Моя мать дожила до пятидесяти двух, отец – до семидесяти двух. Хемингуэй чуточку не дотянул до шестидесяти двух. Я определенно зажился на этом свете! И что было делать?

Ответ: Разделать рыбину. Срезать лучшее мясо, остальное – выкинуть.


Этим я и занимался все лето и осень 1996-го. Вчера, 11 ноября сего года, мне исполнилось семьдесят четыре. Семьдесят четыре!

Иоганнес Брамс бросил писать симфонии в пятьдесят пять. Довольно! Моего отца, архитектора, в те же пятьдесят пять уже буквально тошнило от архитектуры. Довольно! К своим пятидесяти пяти годам все ведущие американские романисты уже создали свои лучшие вещи. Довольно! Я сам давно миновал этот рубеж. Имейте совесть!

Моя огромная рыбина, которая и воняла под стать размерам, называлась «Времетрясение». Здесь мы ее назовем «Времетрясение-1». А эту книгу, эту густую похлебку из лучших филейных кусков, перемешанных с мыслями и впечатлениями за последние семь с лишним месяцев, обозначим, как «Времетрясение-2».

Договорились?


Основная идея «Времетрясения-1» была такая: в результате внезапного сбоя в пространственно-временном континууме течение времени нарушилось, и нам пришлось еще раз пережить все последнее десятилетие – причем в точности повторяя все то, что мы делали в эти годы, хотим мы того или нет. Это было deja vu продолжительностью в десять лет. И ты ничего не мог сделать. Не мог возмутиться, что все повторяется и ничего нового не происходит. Не мог даже задаться вопросом, в чем дело: то ли ты один сходишь с ума, то ли с ума сходят все сразу.

Во время этого повторного десятилетия ты мог сказать или сделать лишь то, что уже говорил или делал на «первом круге». Ты не мог ничего изменить. Не мог даже спасти свою жизнь или жизнь близкого человека, если ты не сумел этого в первый раз.


Это внезапное времетрясение вмиг перебросило всех и вся из 13 февраля 2001 года в 17 февраля 1991-го. И потом нам пришлось возвращаться обратно в 2001 год, минута за минутой, день за днем, год за годом. Мы снова ставили не на ту карту, женились не на той женщине, наступали на те же грабли, заражались все тем же триппером. Всего и не перечислишь!

И лишь дожив до момента, когда ударило времетрясение, люди перестали быть роботами, автоматически повторяющими свое прошлое. Как сказал старый писатель-фантаст Килгор Траут: «Когда их снова пришибло свободой воли, только тогда они остановились и прекратили свой бег с препятствиями, которые сами же и понастроили».


Траута не существует на самом деле, это вымышленный персонаж. Он был моим alter ego в нескольких предыдущих романах. Но большинство из того, что я решил сохранить и оставить от «Времетрясения-1», так или иначе связано с его приключениями, переживаниями и размышлениями. Я спас от забвения пару-тройку его рассказов – из нескольких тысяч вещей, которые он написал между 1931 годом, когда ему было четырнадцать, и 2001 годом, когда Траут покинул нас в возрасте восьмидесяти четырех лет. Почти всю жизнь он был бездомным бродягой, а умер в роскошных апартаментах имени Эрнеста Хемингуэя в доме отдыха для престарелых писателей «Занаду» в курортном местечке Пойнт-Зайон, штат Род-Айленд. И это не может не радовать.

Незадолго до смерти, буквально на смертном одре, Траут сказал мне, что в его самом первом рассказе действие происходит в Камелоте, при дворе короля Артура. Придворный маг Мерлин применяет свое колдовское искусство и вооружает рыцарей Круглого стола автоматами Томпсона, заряженными патронами 45-го калибра с разрывными пулями дум-дум.

Доблестный сэр Галахад, чистейший помыслами и сердцем, пытается разобраться с этим новым орудием принудительного торжества добродетели – и в результате разносит вдребезги Священный Грааль и превращает в решето королеву Гвиньевру.


Вот что сказал Траут, когда понял, что десятилетний повтор завершился, и теперь ему лично и всем остальным снова придется придумывать, что делать дальше, и проявлять изобретательность и творческую смекалку: «О Боже! Опять играть в русскую рулетку со свободой воли?! Староват я уже для таких развлечений».

Кстати, я тоже выступил персонажем во «Времетрясении-1», появился в эпизодической роли на морском пикнике в доме отдыха для престарелых писателей «Занаду» летом 2001 года, через полгода после завершения «второго круга» – через полгода после того, как нас всех снова пришибло свободой воли.

Я был там, на пляже, в компании нескольких вымышленных персонажей из книги, включая и Килгора Траута. Мне посчастливилось лично присутствовать при том, как старый, давно не издававшийся писатель-фантаст разъяснил нам, а после и продемонстрировал, почему мы, земляне, занимаем особое место в структуре Вселенной.


В общем и целом, за исключением этого предисловия, моя последняя книга готова. Сегодня 12 ноября 1996 года. До публикации ждать, я так думаю, месяцев девять. Девять месяцев до выхода в свет через родовые пути печатного пресса. А куда торопиться? Беременность у индийских слонов длится в два раза дольше.

А у опоссумов, дорогие друзья и соседи, беременность длится двенадцать дней.


В этой книге я умудрился дожить до 2001 года и побывать на пикнике в «Занаду». В 46-й главе я вообразил, что дотяну даже до 2010 года. Иногда я говорю, что нахожусь в 1996-м, то есть здесь и сейчас, иногда – что живу по «второму кругу» после времетрясения, причем я не делаю четких различий между этими двумя временами.

Должно быть, я сбрендил.

1

Зовите меня Младшим. Мои шестеро взрослых детей так и делают. Трое – усыновленные племянники, трое – свои, родные. За глаза все шестеро зовут меня Младшим. Думают, я не знаю.


Я всегда говорю на своих выступлениях, что основная задача художника – сделать так, чтобы люди научились хотя бы немного радоваться жизни. А когда меня просят назвать художников, которые справились с этой задачей, я отвечаю: «Битлз».

По-моему, самые высокоразвитые существа на Земле считают жизнь штукой обременительной и неудобной, если не хуже. Мы не будем вдаваться в крайности и вспоминать идеалистов, распятых на кресте. Но две женщины, сыгравшие важную роль в моей жизни, мама и старшая сестра Алиса, или Элли – обе теперь на Небесах, – ненавидели жизнь и никогда этого не скрывали. Элли часто повторяла: «Я больше не выдержу! Я не выдержу!»

Марк Твен, в свое время – самый смешной американский писатель, считал свою жизнь, как и жизнь всех остальных, настоящим кошмаром. Когда ему было за семьдесят, как мне сейчас, он написал: «С тех пор как я повзрослел, мне ни разу не захотелось вернуть к жизни кого-то из моих покойных друзей». Это он написал через несколько дней после внезапной смерти дочери Джин. Среди тех, кого Твен никогда бы не стал возвращать к жизни, были и Джин, и другая его дочь, Сьюзи, и любимая жена, и его лучший друг Генри Роджерс.

Вот что Твен думал о жизни, а ведь он не дожил до Первой мировой войны.


Даже Иисус говорил о том, как ужасно устроена жизнь. Вспомним Нагорную проповедь: «блаженны плачущие», «блаженны кроткие», «блаженны алчущие и жаждущие правды».

А вот знаменитые слова Генри Дэвида Торо: «Большинство людей ведет безнадежное существование. То, что зовется смирением, на самом деле есть убежденное отчаяние».

Поэтому неудивительно, что мы отравляем воду и воздух и землю и создаем все более мощные и изощренные машины Судного дня, способные уничтожить всю жизнь на планете. Давайте хотя бы раз в жизни не будем лукавить. Давайте признаемся честно: мы все ждем не дождемся, когда придет конец света. Моего отца, Курта-старшего, архитектора из Индианаполиса, человека, больного раком, вдовца, чья жена покончила с собой пятнадцать лет назад, как-то раз остановили за то, что он проехал на красный свет. Вот тут-то и выяснилось, что у него уже двадцать лет как просрочены водительские права!

Знаете, что он сказал полицейскому?

Он сказал: «Ну, пристрелите меня».


У чернокожего джазового пианиста Фэтса Уоллера была одна фраза, которую он выкрикивал всякий раз, когда играл по-настоящему классно. Вот эта фраза: «Кто-нибудь, пристрелите меня, пока мне хорошо!»

Пока у нас существуют такие вещи, как огнестрельное оружие – а в обращении оно не сложнее зажигалки, и стоит немногим дороже тостера, и еще неизвестно, в чьи руки оно попадет, и любой психопат может запросто взять пистолет и застрелить моего отца, или Фэтса, или Авраама Линкольна, или Джона Леннона, или Мартина Лютера Кинга, или женщину с детской коляской, – так вот, пока существуют такие вещи, всякому мало-мальски разумному человеку должно быть ясно: при таком положении дел нам не нужно других подтверждений, что «жизнь – это форменное дерьмо», как любил повторять старый фантаст Килгор Траут.

2

Представьте себе: крупный американский университет распускает свою футбольную команду – и это нормально. Территорию неиспользуемого стадиона отдают под эксперименты с атомной бомбой. По-вашему, это нормально? Килгор Траут, как он есть!

Я говорю о своей альма-матер, Чикагском университете. В декабре 1942-го, за несколько лет до моего поступления, под трибунами университетского стадиона ученые запустили первую в мире цепную ядерную реакцию, чтобы экспериментально подтвердить возможность создания атомной бомбы. Мы воевали с Германией и Японией.


Пятьдесят три года спустя, 6 августа 1995-го, в здании университетской церкви состоялось большое собрание по случаю пятидесятилетней годовщины взрыва первой атомной бомбы. Над японским городом Хиросимой. Я тоже присутствовал на этом собрании.

Среди выступавших был физик Лео Серен, один из тех, кто полвека назад подготовил и осуществил успешный эксперимент под трибунами опустевшего футбольного стадиона. А теперь вдумайтесь: он извинялся за то, что сделал!

Ему никто не сказал, что на этой планете, где самые умные животные так ненавидят жизнь, физику не за что извиняться.


Теперь представьте себе: человек создает водородную бомбу для этих параноиков в Советском Союзе, доводит ее до ума, чтобы она точно сработала, если что, а потом получает Нобелевскую премию! История вполне в духе Килгора Траута. Но такой человек был в действительности. Я говорю о ныне покойном физике Андрее Сахарове.

В 1975 году ему присудили Нобелевскую премию мира за активные выступления с требованием прекратить испытания ядерного оружия. Ну, да. Свою водородную бомбу он к тому времени уже испытал. Его жена была детским врачом! Что же это за люди? Как мужчина, женатый на женщине, которая лечит больных детей, может работать над усовершенствованием водородной бомбы? Как женщина врач-педиатр может жить с человеком, до такой степени ненормальным?

– Солнышко, как у тебя на работе? Все хорошо?

– Все отлично. Бомба практически готова. А как у тебя? Тот малыш, у которого ветрянка, пошел на поправку?

* * *

В 1975 году Андрей Сахаров был своего рода святым. Теперь, с окончанием холодной войны, это как-то забылось. Он был советским диссидентом. Призывал запретить разработку и испытания ядерного оружия, а также требовал больше свобод для своего народа. Его исключили из академии наук. Выслали из Москвы на какой-то крошечный полустанок посреди вечной мерзлоты.

Ему не дали возможности выехать в Осло, чтобы получить Нобелевскую премию лично. Премию за Андрея Сахарова получила его жена, врач-педиатр Елена Боннэр. Но не пора ли задаться вопросом, кто больше достоин Премии мира: детский врач – и вообще любой врач – или человек, приложивший руку к созданию водородной бомбы, для какого угодно правительства, по каким бы то ни было соображениям?

Права человека? А водородную бомбу волнуют права человека? Водородную бомбу волнуют права хоть каких-то форм жизни?


В июне 1987 года Сахарову присудили почетную степень доктора гуманитарных наук и должны были вручить диплом Колледжа Стейтен-Айленд в Нью-Йорке. Его снова не выпустили из СССР, и он не смог лично присутствовать на церемонии. Меня попросили выступить от его имени.

Мне нужно было всего лишь озвучить его обращение. Вот такое: «Не отказывайтесь от атомной энергии». Я произнес это, как робот.

Я был вежлив донельзя! А ведь прошло чуть больше года после самой убийственной ядерной катастрофы за всю историю нашей безумной планеты – после той страшной аварии на Чернобыльской атомной электростанции на Украине. При таком выбросе радиации у детей на всем севере Европы еще много лет будут серьезные – очень серьезные – проблемы со здоровьем. Сколько работы для детских врачей!

Меня лично этот нелепый призыв академика Сахарова обнадежил значительно меньше, чем поступок пожарных из города Скенектади, штат Нью-Йорк, где я когда-то работал. После известия о катастрофе в Чернобыле пожарные из Скенектади написали письмо своим собратьям по цеху, работавшим на ликвидации последствий аварии – написали о том, как они восхищаются и гордятся самоотверженной храбростью этих людей, которые спасали чужие жизни и чужое имущество, не заботясь о собственной безопасности.

Ура пожарным!

Кем бы ни были эти люди в обычной жизни – да пусть хоть законченными подонками, – в критической ситуации все они могут вести себя, как святые.

Ура пожарным.

3

Во «Времетрясении-1» Килгор Траут написал рассказ про атомную бомбу. Из-за времетрясения ему пришлось написать его дважды. Напоминаю: из-за сбоя во времени ему, мне, вам и всем остальным пришлось вернуться на десять лет в прошлое и еще раз прожить уже прожитые десять лет – с 17 февраля 1991 года до 12 февраля 2001 года – причем в точности повторяя все то, что мы делали и говорили на первом круге.

Траут был не против написать этот рассказ еще раз. Что в первый раз, что во второй, жизнь как была дерьмом, так и осталась, но пока он сидел, сгорбившись над блокнотом, и выводил слова на разлинованных желтых листах, он от всего отключался и выпадал из дерьмовой действительности.

Он назвал свой рассказ «Ничего смешного». Его никто не читал. Траут сразу же выбросил рукопись на помойку. А потом выбросил еще раз – после времетрясения. На пикнике на морском берегу, в самом конце «Времетрясения-1», летом 2001 года, когда нас снова пришибло свободой воли, Траут вспомнил обо всех рассказах, которые он разорвал на мелкие кусочки и спустил в унитаз или попросту выкинул на помойку, и сказал так: «Бог дал, Бог взял».


Но вернемся к рассказу «Ничего смешного». Эту фразу, давшую название произведению, произносит один из героев – главный судья – на совершенно секретном заседании военного трибунала над экипажем американского бомбардировщика «Гордость Джой». Действие происходит на острове Баналулу в Тихом океане, через месяц после окончания Второй мировой войны.

С самим самолетом все было в порядке. Он стоял целый и невредимый в ангаре, там же на Баналулу. Его назвали «Гордостью Джой» в честь матери первого пилота, Джой Питерсон, которая работала медсестрой в родильном отделении одной из больниц в городе Корпус-Кристи, штат Техас. Кстати, в английском языке слова «гордость» и «прайд», то есть львиная семья, звучат и пишутся одинаково – pride.

Так вот, американские летчики уже сбросили две атомные бомбы, первую – на Хиросиму, вторую – на Нагасаки, а «Гордость Джей» должен был сбросить третью – на Иокогаму, на парочку миллионов «узкоглазых желтожопых ублюдков». Узкоглазых желтожопых ублюдков тогда называли именно «узкоглазыми желтожопыми ублюдками». Война есть война. Килгор Траут описал эту третью бомбу так: «здоровенная багровая дура размером с бойлер в школьной котельной».



Она была слишком большая и не пролезала в бомболюк. Пришлось подвесить ее прямо под брюхом самолета, и когда «Гордость Джой» разгонялся, чтобы взмыть в бескрайнюю синюю высь, расстояние между бомбой и взлетно-посадочной полосой было не больше фута.


И вот самолет приближается к цели. Первый пилот рассуждает вслух – и все это слышно по системе двусторонней связи, – что, когда они выполнят задание, его мама, медсестра родильного отделения, тут же прославится на всю страну. Бомбардировщик «Энола Гей» и женщина, в честь которой его назвали, сделались знаменитыми, как кинозвезды, когда самолет сбросил на Хиросиму первую атомную бомбу. А население Иокогамы было в два раза больше, чем население Хиросимы и Нагасаки, вместе взятых.

Но чем больше пилот думал об этом, тем вернее убеждался, что его мама – самая добрая, самая лучшая мама на свете – никогда не скажет репортерам, что ей радостно осознавать, что самолет, управляемый ее сыном, установил мировой рекорд по количеству мирных жителей, убитых одновременно.


История Траута напоминает мне один случай из жизни. Моя ныне покойная двоюродная бабка Эмма Воннегут однажды сказала, что ненавидит китайцев. Ее ныне покойный зять Керфут Стюарт, владелец книжного магазина «У Стюарта» в Луисвилле, штат Кентукки, тогда пристыдил ее и сказал, что это безнравственно – ненавидеть столько людей сразу.


Вот такие дела.

Экипаж «Гордости Джой» поддержал своего командира. Все, кто был в самолете – они испытывали те же самые чувства. Они были в небе одни. Они не нуждались в сопровождении. У японцев уже не осталось ни одного самолета. Война закончилась, осталось только оформить все необходимые документы. Возможно, она завершилась еще до того, как «Энола Гей» кремировала Хиросиму.

Процитируем Килгора Траута: «Это была не война, уже не война. И уничтожение Нагасаки – это тоже была не война. Это было показательное: «Спасибо янки! Вы хорошо потрудились!» Это был просто спектакль».


Траут писал в «Ничего смешного», что раньше, во всех предыдущих вылетах, первый пилот и стрелок-бомбардир ощущали себя богами, когда сбрасывали на людей всего-навсего зажигательные бомбы или обычные фугасы. «Но они ощущали себя богами с маленькой буквы, – писал Килгор Траут. – Мелкими божками, которые только мстят и разрушают. А теперь, совершенно одни в целом небе, с этой здоровенной багровой дурой, подвешенной под брюхом их самолета, они вдруг ощутили себя самим Господом Богом, самым главным небесным начальством, а значит, у них появился выбор, которого не было раньше, ибо Бог может быть милосердным».

Траут и сам воевал во Второй мировой войне, но не в авиации и не на Тихом океане. Он был артиллерийским разведчиком, передовым наблюдателем полевой артиллерии в Европе, лейтенантом с биноклем и рацией, который идет впереди батареи с пехотой, а иногда – даже опережая пехоту, и сообщает артиллеристам, куда бить фугасами, разрывными снарядами или чем там еще они бьют.

Сам Траут уж точно не проявлял милосердия и, по его собственным словам, не считал это необходимым. Я спросил его на пикнике в 2001 году, в доме отдыха для престарелых писателей «Занаду», что он делал во время войны, которую называл «второй неудачной попыткой западной цивилизации покончить с собой».

Он ответил без всякого сожаления: «Я делал сандвичи из немецких солдат: укладывал их между вздымающейся землей и расколотым небом, сметая бурей из бритвенных лезвий».


Пилот «Гордости Джой» развернул самолет. Здоровенная багровая дура по-прежнему висела под днищем. Пилот возвращался на Баналулу. Почему? «Потому что, – писал Килгор Траут, – он знал: его маме хотелось бы, чтобы ее сын поступил именно так».


Потом был трибунал. И в какой-то момент всех, кто присутствовал в зале, скосил приступ неудержимого смеха. Главному судье пришлось стучать молотком и призывать всех к порядку. Он заявил, что в действиях подсудимых нет «ничего смешного». А рассмешил всех рассказ прокурора о том, как повели себя люди на базе, когда «Гордость Джой» зашел на посадку с этой самой здоровой багровой дурой, подвешенной под брюхом. Расстояние между бомбой и взлетно-посадочной полосой было не больше фута. Люди выпрыгивали из окон. Люди были напуганы до усрачки – в буквальном смысле.

«Произошло множество столкновений между самыми разными видами транспорта», – писал Килгор Траут.

Едва судья восстановил хоть какое-то подобие порядка, как на дне Тихого океана раскрылась гигантская трещина, в которую ухнули и Баналулу, и трибунал, и «Гордость Джой», и неиспользованная атомная бомба, и все остальное.

4

Когда Гюнтер Грасс, замечательный немецкий романист, скульптор и график, узнал, что я родился в 1922 году, он сказал мне: «В Европе уже не осталось мужчин твоих лет». Во время Второй мировой войны – моей войны и войны Килгора Траута – он сам был еще маленьким. Как и Эли Визель, Ежи Косински, Милош Форман и многие другие. Мне повезло: я родился здесь, а не там, – у белых родителей среднего класса, в доме, полном книг и картин, в большой семье с кучей близкой и дальней родни. Этой семьи больше нет.


На литературных чтениях этим летом поэт Роберт Пинский извинился за то, что его жизнь сложилась намного лучше, чем обычная «нормальная жизнь». Это был явный намек. Наверное, мне тоже следует извиниться.

Во всяком случае, в прошлом мае я воспользовался возможностью сказать «спасибо» родному городу. В своем выступлении на встрече выпускников Университета Батлера я сказал так: «Если бы я мог выбирать, как прожить жизнь еще раз, я бы не стал ничего менять. Я бы снова родился в Индианаполисе, и провел детство и юность в том же доме № 4365 на Норт-Иллинойс-стрит, в десяти кварталах отсюда, и снова учился бы в той же школе.

Я бы опять посещал семинары по бактериологии и качественному анализу на летних курсах в Университете Батлера.

Здесь было все. Все для меня, все для вас. Для каждого, кто проявлял интерес. Все самое лучшее и самое худшее, что есть в западной цивилизации: музыка, управление, финансы, архитектура, право, скульптура, изобразительное искусство, история, спорт, медицина, всевозможные науки, и книги, книги, книги, и учителя, и примеры для подражания.

Здесь были люди, невероятные люди. Поразительно умные и поразительно тупые. Поразительно славные и поразительно гнусные».


А еще я дал совет. Я сказал: «Мой дядя Алекс Воннегут, выпускник Гарварда, страховой агент, проживавший по адресу: Норт-Пенсильвания-стрит, дом 5033, научил меня очень простой, но действительно важной вещи. Он говорил, что мы почему-то не замечаем, когда случается что-то хорошее. А ведь хорошее стоит того, чтобы на него обратили внимание.

Он говорил не о каких-то великих свершениях, а о самых простых, повседневных вещах: когда пьешь лимонад в жаркий полдень в тенечке, или вдруг чувствуешь запах свежего хлеба из булочной, или сидишь ловишь рыбу, и тебя не волнует, поймаешь ты что-нибудь или нет, или слышишь, как где-то в соседнем доме кто-то по-настоящему классно играет на пианино.

Дядя Алекс втолковывал мне, что в моменты таких прозрений обязательно надо сказать вслух и с чувством: «Как же здорово, правда?»


Мне повезло и в том смысле, что в мои первые тридцать лет жизни написание историй чернилами на бумаге считалось в Америке чуть ли не отраслью производства, причем одной из ведущих. И хотя я в то время уже был женат, и у нас было двое детей, я подсчитал, что мне будет выгоднее уйти из рекламного отдела «General Electric», где у меня была медицинская страховка и пенсионное обеспечение. Я мог заработать намного больше, продавая рассказы в «The Saturday Evening Post» или «Collier’s», еженедельные журналы, где было много рекламы и где в каждом номере публиковали по пять рассказов и очередную главу какого-нибудь бесконечного романа с продолжением.

И это были не единственные журналы, где покупали мои изделия. Просто там больше платили. А вообще печатных изданий, алчущих беллетристики, было так много, что рынок литературного рассказа напоминал пинбольную машину. Отсылая агенту очередной рассказ, я мог даже не сомневаться, что кто-нибудь его обязательно купит – даже если сначала его «завернут» в добром десятке издательств.

Но вскоре после того, как я перевез семью из Скенектади, штат Нью-Йорк, на Кейп-Код, все изменилось. Рекламодатели, на которых держались журналы, толпами ринулись на телевидение, и зарабатывать на жизнь игрой в литературный пинбол стало проблематично.

Я устроился в агентство промышленной рекламы и ежедневно мотался из Кейпа в Бостон и обратно. Потом работал торговым агентом в Saab’e, потом – учителем английского в частной школе для безнадежно дремучих детишек богатых родителей.

Этим летом у моего сына, доктора медицины Марка Воннегута, который написал совершенно шикарную книгу о том, как он буйно сходил с ума в шестидесятые годы, а потом окончил Гарвардскую медицинскую школу, прошла выставка акварелей в городе Милтон, штат Массачусетс. Кто-то из журналистов спросил его о впечатлениях детства: трудно ли было быть сыном знаменитого отца?


Времетрясение

Марк ответил: «Когда я был маленьким, мой отец торговал автомобилями и безуспешно пытался устроиться преподавателем в колледж низшей ступени в Кейп-Коде».

5

Я до сих пор иногда сочиняю рассказы, как будто на них все еще можно что-нибудь заработать. Привычка – вторая натура. Когда-то рассказ, напечатанный в журнале, приносил автору громкую, пусть даже и мимолетную славу. Высокообразованные интеллектуалы горячо обсуждали каждое новое произведение Рэя Брэдбери и Дж. Д. Сэлинджера, Джона Чивера и Джона Кольера, Джона О’Хары и Ширли Джексон, и Фланнери О’Коннор, и любого другого автора, чей рассказ выходил в свежем номере.

Но то было раньше.


Сейчас я уже не вожусь с каждым рассказом подолгу. Если приходит какая-то идея, я по-быстрому набрасываю сюжет, передаю авторство Килгору Трауту и вставляю рассказ в роман. Вот начало одного из таких кусков, срезанных с разделанной тушки «Времетрясения-1». Рассказ называется «Сестрички Б-36». «На матриархальной планете Бубу в Туманности Краба жили-были три сестры по фамилии Б-36. Совпадение с названием военного самолета, построенного на планете Земля для того, чтобы сбрасывать бомбы на мирных граждан стран с коррумпированным правительством, разумеется, было случайным. Земля и Бубу находились слишком далеко друг от друга. Никакой связи между планетами не было и быть не могло».

И еще одно необъяснимое совпадение: письменный язык на Бубу был похож на земной английский – в том смысле, что он оформлялся в виде расположенных горизонтальными линиями своеобразных конструкций, составленных из двадцати шести фонетических знаков, десяти цифр и приблизительно восьми знаков препинания.

Все три сестры были красивы, продолжал Траут, но только две из них пользовались популярностью и вызывали симпатии у окружающих. Одна сочиняла рассказы, вторая писала картины. А третью сестру – она занималась наукой – никто не любил. Она была такой нудной! Не могла говорить ни о чем другом, кроме термодинамики. Она втайне завидовала своим артистичным сестрицам и только и думала, что бы ей сделать такого, чтобы им, как любил выражаться Траут, стало «тухло и дохло».


Траут писал, что бубуане относились к наиболее легко адаптирующимся формам жизни во всем галактическом скоплении. Эта способность развилась у них благодаря замечательному свойству мозга, который можно было запрограммировать совершать или не совершать определенные действия – и испытывать или не испытывать определенные чувства – в приложении практически к любому аспекту жизни.

Программирование осуществлялось без всякого хирургического вмешательства, без электрических импульсов или любого другого неврологического воздействия. Все происходило в процессе общения, исключительно через беседы, беседы и еще раз беседы. При любом подходящем случае взрослые рассказывали малышам, какие чувства и действия считаются правильными и желательными. Детский мозг приучался мыслить в заданном направлении, и в итоге в нем формировались особые цепи, отвечавшие за правильное поведение, которое доводилось до уровня рефлексов. Точно так же, на уровне рефлексов, формировались желания, связанные с получением удовольствия.

Это было полезное свойство. Например, если не происходило ничего интересного, бубуане не томились от скуки, а легко приходили в восторг под воздействием самых незамысловатых стимулов, как то: расположенных горизонтальными линиями своеобразных конструкций, составленных из двадцати шести фонетических знаков, десяти цифр и приблизительно восьми знаков препинания, или пятен пигмента на плоских поверхностях, вставленных в рамы.

Когда малыш читал книжку, кто-то из взрослых мог попросить его на минуточку оторваться и поговорить о прочитанном. «Грустно, правда? – спрашивал взрослый. – Такой славный у девочки был щенок. А его переехал мусоровоз. Тебе, наверное, хочется плакать?» А если история была веселой, взрослый говорил так: «Правда, смешно? Когда этот самодовольный, чванливый богач поскользнулся на ним-нимовой кожуре и свалился в открытый люк, ты, наверное, чуть не лопнул от смеха?»

Ним-нимом на Бубу называли фрукт, похожий на наш банан.


Когда малыша приводили в картинную галерею, его могли спросить, что он думает по поводу той или иной картины. Например, эта женщина: она улыбается по-настоящему? Может быть, она чем-то расстроена, но все равно улыбается, чтобы не подавать виду? Как тебе кажется, она замужем? У нее есть ребенок? Она его любит? Куда она сейчас идет? Как ты думаешь, она хочет туда идти?

Если на картине была ваза с фруктами, взрослый мог сказать: «Смотри, какие ним-нимы! Как настоящие! Прямо вот взял бы и съел. Ням-ням-ням!»

Эти примеры педагогических технологий, принятых на Бубу, придумал не я. Все вопросы – к Килгору Трауту.


Так в мозгу большинства бубуан – большинства, но не всех поголовно – формировались особые цепи, даже целые микросхемы, отвечавшие за развитие воображения, как это назвали бы на Земле. Да, именно потому, что подавляющее большинство бубуан обладали развитым воображением, на Бубу так любили двух сестер Б-36, писательницу и художницу.

Злая сестра не была лишена воображения. В этом смысле у нее все было в порядке, просто она категорически не понимала искусство. Она не читала книг, не ходила в музеи. С самого раннего детства она проводила каждую свободную минутку в саду психиатрической клиники, расположенной по соседству. Считалось, что психи – существа безобидные, и взрослые не возражали, чтобы девочка с ними общалась, тем более что сострадание к несчастным больным – это во всех отношениях похвально. А сумасшедшие научили ее термодинамике, дифференциальному исчислению и еще многому в том же роде.

Когда злая сестра подросла, она вместе с психами придумала телекамеры, передатчики и приемники. Потом взяла деньги у своей очень богатой мамы и наладила массовое производство этих бесовских машин, так что потребность в развитии воображения стала уже не нужна. Телевидение сразу же обрело бешеную популярность, потому что оно было так увлекательно – прямо не оторваться, – и к тому же во время просмотра не было необходимости думать своей головой, нагружая мозги.

Эта третья сестра заработала кучу денег, но больше всего ее грела мысль, что ее двум сестрицам таки стало тухло и дохло. Молодые бубуане больше не видели смысла развивать свое воображение. Зачем напрягаться, если можно просто включить телевизор, и тебе все покажут. Они смотрели на отпечатанную страницу или на картину и искренне не понимали, как кто-то мог прибиваться по таким незатейливым, скучным и мертвым вещам.

Злую сестру звали Ним-Ним. Родители, давшие ей это сладкое имя, не могли себе даже представить, что выйдет из их милой девочки. И телевидение – это еще полбеды! Ее по-прежнему никто не любил, потому что она оставалась такой же занудой. Ее никто не любил, и поэтому она придумала автомобиль и компьютер, огнемет и колючую проволоку, пулемет и фугасную мину, и еще много чего другого. Вот как сильно она обозлилась.

Новые поколения бубуан подрастали при полном отсутствии воображения. Их потребности в развлечениях, разгоняющих скуку, полностью удовлетворялись той дрянью, которую им впаривала Ним-Ним. А что такого? Подумаешь!


Воображение у бубуан атрофировалось за ненадобностью, и они постепенно утратили способности своих предков и разучились читать интересные, волнующие истории и делиться друг с другом радостью. Так, по словам Килгора Траута, «они превратились в самых жестоких созданий во всем галактическом скоплении».

6

На пикнике летом 2001 года Траут сказал, что жизнь – совершенно нелепая штука. Сплошные дурацкие ляпы и нескончаемая клоунада. «Но наш мозг обладает счастливой способностью приспосабливаться ко всему, – продолжал он, – что позволяет нам примириться с этим цирком абсурда. И особенно – вот в такие мгновения чистой радости, которую мы создаем своими руками». Он имел в виду пикник на морском берегу под звездным небом. Он сказал: «Как же здорово, правда?»



Он заявил, что кукуруза в початках, сваренная на пару вместе с водорослями, омарами и моллюсками, просто божественна. Он добавил: «Сегодня все женщины похожи на ангелов!» Он упивался кукурузой в початках и женщинами, исключительно как воплощением идеала. Он не мог есть кукурузу, потому что у него шаталась верхняя вставная челюсть. У него совершенно не складывались длительные отношения с женщинами. Каждый раз это была катастрофа. Траут никогда не писал о любви, даже и не пытался. Лишь однажды он сделал любовный рассказ под названием «Поцелуй меня снова», и там были такие слова: «Красивая женщина патологически не способна к внутреннему соответствию своей красоте».

А мораль рассказа такая: «Все мужчины – придурки. Все женщины – психопатки».


Для меня самой главной из всех чистых радостей, которые мы создаем своими руками, всегда был театр. Траут называл театральные постановки «рукотворными времетрясениями». Он говорил: «Земляне сами придумали времетрясения, еще до того, как узнали, что такие явления существуют в природе». И это правда. Когда поднимается занавес и начинается первая сцена первого акта, актеры заранее знают, что будут делать, и что говорить, и как все закончится, хорошо или не очень. Но у актеров на сцене нет выбора: им приходится отыгрывать свои роли, как будто они ничего не знают. Как будто им неизвестно, что будет дальше.

Да, когда времетрясение 2001 года отбросило всех нас обратно в 1991-й, десять лет прошлого превратились в десять лет будущего, и мы уже знали все наперед, и в нужный момент могли вспомнить, что нам сейчас надо делать и что говорить.

Так что при следующем времетрясении имейте в виду: шоу продолжается!


Из всех рукотворных времетрясений, которые мне довелось посмотреть в этом году, больше всего меня тронула постановка «Нашего городка», достаточно старой пьесы сочинения покойного Торнтона Уайлдера. Я видел ее уже пять или даже шесть раз – и каждый раз получал истинное удовольствие. А потом, минувшей весной, этот невинный сентиментальный шедевр поставили в школе у дочери, и моей тринадцатилетней Лили досталась роль говорящего мертвеца на кладбище в Гроверс-Корнерс.

Как только начался спектакль, Лили и одноклассников перебросило в прошлое. Из того вечера в школьном театре – в 7 мая 1901 года! Времетрясение! Все участники представления превратились в роботов в воображаемом прошлом Торнтона Уайлдера. И только после похорон Эмили в самой последней сцене, когда опустился финальный занавес, они сумели вернуться обратно в 1996 год. Только тогда к ним вернулась способность решать, что им делать и что говорить. Только тогда к ним вернулась свобода воли.

В тот вечер, глядя, как Лили изображает на сцене взрослую мертвую женщину, я с грустью размышлял о том, что мне будет семьдесят восемь, когда она окончит школу, и восемьдесят два – когда Лили окончит колледж, и так далее. Кстати, вот вам, пожалуйста: воспоминание о будущем!

Но что меня больше всего поразило в тот вечер, так это прощание Эмили в последней сцене, уже после того, как ее похоронили, и скорбящие спустились с холма и вернулись в деревню. Она говорит: «Прощай, прощай, белый свет! Прощай, Гроверс-Корнерс… мама, папа… Прощай, тиканье часов… И мамины подсолнухи… И еда, и кофе, и вечно подгоревший бекон… И свежеотглаженные платья, и горячая ванна… и сон, и пробужденье. О земля, ты слишком прекрасна, чтобы кто-нибудь мог понять, какая ты! Есть такие люди, которые понимают, что такое жизнь, пока они живы? В каждый, каждый миг жизни?»[2]

В каком-то смысле я сам становлюсь Эмили каждый раз, когда слышу этот монолог. Я еще не умер, но есть одно место – такое же с виду понятное и простое, такое же славное и безопасное, каким был городок Гроверс-Корнерс на рубеже веков, с тиканьем часов, с мамой и папой, с горячими ваннами, свежеотглаженной одеждой и со всем остальным – место, с которым я тоже уже попрощался. Давным-давно.

Я скажу вам, что это за место: первые семь лет моей жизни. А потом грянула Великая депрессия, а после нее – Вторая мировая война, и все встало раком.


Говорят, что когда человек стареет, у него первым делом слабеют ноги или садится зрение. Это неправда. Первым делом напрочь теряется навык параллельной парковки.

И теперь я бессвязно бормочу, вспоминая фрагменты из пьес, о которых теперь мало кто знает и которые мало кому интересны, например, сцену на кладбище из «Нашего городка», или игру в покер в «Трамвае «Желание» Теннесси Уильямса, или слова жены Вилли Ломена в «Смерти коммивояжера» Артура Миллера, которые она произносит после того, как этот трагически заурядный, неуклюже галантный американец покончил с собой.

Она говорит: «К нему надо быть очень чутким. Чуткости заслуживает этот человек, понимаешь?»[3]

В «Трамвае «Желание», когда Бланш Дюбуа увозят в психушку после того, как ее изнасиловал муж сестры, она говорит: «Всю жизнь я зависела от доброты первого встречного».

Эти реплики, эти ситуации, эти люди стали важными вехами моего эмоционального и этического взросления, и до сих пор – а сейчас у нас лето 1996-го – не утратили силы воздействия. И я скажу почему: потому что впервые я увидел их в театре, и рядом были другие люди, так же, как я, завороженные происходившим на сцене.

Если бы я смотрел их в одиночестве, пялясь в электронно-лучевую трубку и жуя кукурузные чипсы, они бы не произвели на меня впечатления. Во всяком случае, не больше, чем «Футбольный клуб по понедельникам».


На заре телевидения, когда в эфир выходило от силы полдюжины каналов, умные, хорошо написанные драматические постановки в ящике с электронно-лучевой трубкой по-прежнему заставляли нас чувствовать свою сопричастность к некоей общей внимательной аудитории, пусть даже каждый сидел в одиночестве у себя дома. Тогда, при таком ограниченном выборе программ, можно было практически не сомневаться, что друзья и соседи смотрели то же самое, что и мы. Тогда телевидение еще казалось нам чудом.

Мы даже звонили друзьям в тот же вечер и задавали вопрос, на который заранее знали ответ: «Ты смотрел, да? Скажи, класс!»

Но то было раньше.

7

Если бы мне дали возможность прожить жизнь заново, я бы ни за что на свете не пропустил ни Великую депрессию, ни Вторую мировую войну. На пляжном пикнике Траут сказал, что наша война, в отличие от всех других войн, обретет вечную жизнь в шоу-бизнесе, благодаря нацистской военной форме.

Он очень неодобрительно отозвался о современном камуфляже наших генералов, в котором они выступают по телику, когда рассказывают о том, как мы бомбим и утюжим очередную страну Третьего мира из-за нефти. «Это вроде как маскировочные костюмы, – сказал Килгор Траут, – но я не знаю ни одного уголка на Земле, где можно замаскироваться в такой вот веселенькой пижаме».

Он сказал: «Видимо, у наших есть данные, что Третья мировая война будет идти посреди гигантского омлета по-испански. Вот они и готовятся».


Он спросил, много ли у меня родственников, которые были ранены на войне. Не обязательно на Второй мировой, а вообще на любой войне. Насколько я знаю, у меня только один такой родственник: мой прадед. Питер Либер, иммигрант. Он воевал в нашей Гражданской войне, был ранен в ногу, после чего поселился в Индианаполисе и открыл там пивоварню. Прадед был вольнодумцем, как тогда называли атеистов, то есть скептиков по отношению к религии. Вольнодумцами были Вольтер, Томас Джефферсон, Бенджамин Франклин и многие другие. Вольнодумцами были мы с Траутом.

Я рассказал Трауту, что в отряде Питера Либера служили одни вольнодумцы из Германии, а их командир, американец английского происхождения, зачитывал им отрывки из Библии для укрепления морального духа. В ответ Траут рассказал мне свою версию Книги Бытия.

К счастью, у меня был с собой диктофон.


«Я тебя очень прошу, прекрати жевать и послушай, – сказал Килгор Траут. – Это важно». Он умолк на мгновение и поправил верхнюю вставную челюсть, которая никак не хотела держаться и постоянно соскакивала. Он прижал ее к небу большим пальцем левой руки. Траут был левшой, как и я сам – пока меня не переучили в детстве, – как и мои дочки Эдит и Лили, или, как мы называем их ласково, Эдди Пышка и Лили-путик.

«В начале не было ничего, то есть вообще ничего, – сказал Траут. – Это было сплошное ничто. Но любое ничто предполагает наличие чего-то. Иными словами, раз есть ничто, значит, должно быть и нечто. Точно так же, как если есть верх, обязательно должен быть низ. Если есть сладость, должна быть и горечь. Есть мужчина – должна быть и женщина. Пьянство – трезвость, радость – грусть. Не хочу вас огорчать, дорогие друзья и соседи, но все мы – лишь мелкие следствия некоей неимоверно огромной причины. А кому это не нравится, пусть идет лесом».

«Первое нечто, первое следствие из ничто, первое предположение бытия, – продолжал Траут, – проявилось в виде двух нечто: Бога и Сатаны. Бог был мужчиной, Сатана – женщиной. Они существовали в нерушимом единстве, поскольку взаимно подразумевали друг друга, а значит, были равны в формирующейся иерархии власти, которая сама по себе представляла лишь следствие из единства противоположностей. Сила возникла как следствие слабости, слабость – как следствие силы».

«Бог сотворил небо и землю, – продолжал старый, давно не издававшийся писатель-фантаст. – Земля же была безвидна, и пуста, и тьма над бездною, и Дух Божий носился над водою. Сатана могла бы и сама сотворить мир, но считала, что это глупо: действие ради самого действия. И какой в этом смысл? Но поначалу она ничего не сказала».

«Однако она не на шутку встревожилась, когда Бог сказал: «Да будет свет!», – и стал свет. Сатана призадумалась: «Какого черта Он делает? И как далеко Он намерен зайти? Кстати, пусть не надеется, что я буду Ему помогать. Пусть теперь сам разбирается с этим дурдомом!»

«А потом все уже по-настоящему встало раком. Бог сотворил мужчину и женщину, прелестные миниатюрные копии Его самого и Сатаны, и дал им свободу, и предоставил самим себе, и стал смотреть, что с ними будет. «Райский сад, – сказал Траут, – может считаться прообразом Колизея и вообще всякой арены для гладиаторских боев».

«Сатана, – продолжал Траут, – не могла отменить то, что сделано Богом. Но по крайней мере она могла попытаться облегчить жизнь людям – Его ни в чем не повинным игрушкам. Она видела то, чего сам Бог не видел в упор. Жить – это значит одно из двух: либо томиться от скуки, либо обмирать от страха. И Сатана взяла яблоко и наполнила его всевозможными идеями, которые могли помочь людям хотя бы развеять скуку. Там были правила карточных игр и игр в кости, и пояснения, как трахаться, и рецепты пива, вина и виски, и картинки с растениями, которые можно курить, и т. д., и т. п. И инструкции, как сделать музыку, песни и танцы по-настоящему безумными и сексуальными. И как материться, когда ударяешься обо что-то ногой».

«Сатана поручила змею передать яблоко Еве. И взяла Ева яблоко, и вкусила, и ела, и дала также Адаму. И Адам тоже ел, а потом они трахались».

«Разумеется, не обошлось и без некоторых неприятных последствий, – сказал Килгор Траут. – Можешь даже не сомневаться. Кое-кто из вкусивших идей, заключенных в яблоке, пострадал от тяжелых побочных действий». Тут надо заметить, что сам Траут не пил, не употреблял никакие наркотики, не играл в азартные игры и уж точно не был сексуальным маньяком. Он всего лишь писал, сочинял истории.

«Сатана просто хотела помочь. И во многом действительно помогла, – заключил Траут. – Да, иной раз у ее патентованных препаратов обнаруживались совершенно кошмарные побочные действия, но то же самое можно сказать и о современных фармацевтических компаниях с самой что ни на есть солидной репутацией».

8

Побочные действия крепких напитков, приготовленных по сатанинским рецептам, загубили немало великих американских писателей. Во «Времетрясении-1» я придумал воображаемый пансионат для престарелых писателей под названием «Занаду», где каждый из четырех номеров класса люкс носил имя американского автора-лауреата Нобелевской премии по литературе. «Эрнест Хемингуэй» и «Юджин О’Нил» располагались в особняке, на втором этаже. «Синклер Льюис» – на третьем. «Джон Стейнбек» – в пристройке, в бывшем каретном сарае.

Когда Килгор Траут только приехал в «Занаду» спустя пару недель после того, как нас всех снова пришибло свободой воли, он воскликнул: «Эти ваши герои чернил и бумаги – все четверо – были законченными алкашами!»

Уильяма Сарояна сгубили азартные игры. Те же игры вкупе с алкоголем угробили журналиста Элвина Дэвиса, моего доброго друга, которого мне так не хватает. Однажды я спросил Эла, чем его так возбуждают азартные игры, и была ли такая игра, которая «вставила» ему круче всех. Он сказал, что была. Когда он просадил все свои деньги, просидев чуть ли не сутки за покером.

Он ушел, но через пару часов вернулся. Вернулся с деньгами, которые насобирал где только смог: что-то занял у друга, что-то взял у ростовщика, что-то выручил в ломбарде. Он сел за стол и сказал: «Раздавай».


Покойный британский философ Бертран Рассел говорил, что существует три вредных привычки, из-за которых он терял друзей: алкоголь, религия и шахматы. У Килгора Траута было свое пагубное пристрастие: он составлял своеобразные конструкции, расположенные горизонтальными линиями – конструкции из двадцати шести фонетических знаков, десяти цифр и приблизительно восьми знаков препинания, – и закреплял их чернилами на отбеленной и раскатанной древесной пульпе. Он был черной дырой для любого, кто мнил себя его другом.

Я был женат дважды, один раз развелся. Обе мои жены – сначала Джейн, а теперь Джилл – не раз говорили, что в этом смысле я вылитый Траут.

У моей матери была стойкая зависимость от богатства, от многочисленных слуг и неограниченных кредитов, от роскошных званых обедов и частых поездок в Европу первым классом. Так что можно сказать, что во время Великой депрессии у нее наступила ломка. Абстинентный синдром.

Культурный шок. Дезадаптация.

Дезадаптация в данном случае означает, что человек неожиданно осознает, что окружающий мир изменился, а вместе с ним изменилось и его собственное положение. К нему уже не относятся так, как раньше – как он привык, чтобы к нему относились. Экономический кризис, появление новых технологий, иноземная оккупация и государственный переворот – все эти факторы в одночасье вгоняют людей в состояние острой дезадаптации.

Как писал Траут в рассказе «Американское семейство, застрявшее на планете Плутон»: «Ничто так эффективно не губит любовь, как неожиданное открытие, что твое поведение, которое прежде считалось приемлемым, теперь стало смешным и нелепым». А на пикнике в 2001 году он сказал: «Если бы я не приучил себя жить без культуры и общества, меня бы уже тысячу раз прибило дезадаптацией, и от меня бы давно ничего не осталось».


Во «Времетрясении-1» я своим авторским произволом заставил Траута выкинуть «Сестричек Б-36» в мусорный бак, прикованный цепью к пожарному гидранту перед зданием Американской академии искусств и литературы, располагавшейся у черта на куличках, на 155-й улице в западном Манхэттене, в двух шагах к западу от Бродвея. Дело было в сочельник, в 2000 году, то есть якобы за пятьдесят один день до того, как времетрясение отбросило всех и вся обратно в 1991 год.

Члены академии, писал я, имели пагубное пристрастие творить старомодное искусство старомодными средствами, безо всяких компьютеров, и поэтому переживали острую дезадаптацию. В этом смысле они напоминали двух «артистичных сестричек» с матриархальной планеты Бубу в Туманности Краба.


Американская академия искусств и литературы существует на самом деле. Ее центральное управление, совершенно роскошное здание, больше похожее на дворец, стоит именно там, где я поместил его во «Времетрясении-1». Перед входом действительно стоит пожарный гидрант. А в самом здании действительно располагаются библиотека, картинная галерея, банкетные залы, залы заседаний, рабочие кабинеты для служащих и огромный лекторий.


Согласно закону, принятому конгрессом в 1916 году, количество действительных членов академии не должно превышать 250 человек. Действительными членами академии могут быть американские граждане, имеющие выдающиеся достижения в области литературы и изящных искусств, то есть известные прозаики, драматурги, поэты, историки, эссеисты, критики, композиторы, архитекторы, художники или скульпторы. Беспощадный Жнец – смерть, – как и пристало жнецу, регулярно выкашивает их ряды. Задача оставшихся – предлагать кандидатуры, а потом избирать тайным голосованием тех, кто займет освободившиеся места.


Среди основателей академии были старомодные писатели: Генри Адамс, оба Джеймса, Уильям и Генри, и Самуэль Клеменс, – и старомодный композитор Эдвард Макдауэл. Их аудитория была заведомо невелика. Для работы им были нужны только свои мозги.

Во «Времетрясении-1» я писал, что в 2000 году подобные им мастера считались, по мнению широкой общественности, «такими же странными анахронизмами, как и современные мастеровые в туристических городках Новой Англии, которые до сих пор занимаются изготовлением игрушечных мельниц-вертушек, известных еще с колониальных времен».

9

Основатели академии, созданной на рубеже веков, были современниками всемирно известного изобретателя Томаса Алвы Эдисона. Среди прочего он изобрел звукозапись и кинематограф. Но до Второй мировой войны эти поистине эпохальные проекты, которые теперь завладели вниманием миллионов людей в планетарном масштабе, считались лишь жалким подобием жизни – скрежетом и мельтешением, пасквилем на реальность.

Академия заняла свое нынешнее помещение в 1923 году – в здании, построенном фирмой «Макким, Мид и Уайт» на деньги известного филантропа Арчера Милтона Хантингтона. В том же году американский изобретатель Ли де Форест продемонстрировал публике устройство, позволявшее записывать на кинопленку не только изображение, но и звук.


Во «Времетрясении-1» у меня была сцена в кабинете Моники Пеппер, вымышленного ответственного секретаря академии. Дело было в сочельник 2000 года, уже ближе к вечеру. Примерно в то же время, когда Килгор Траут выкинул рукопись «Сестричек Б-36» в мусорный бак перед входом в здание академии, опять же за пятьдесят один день до того, как ударило времетрясение.

Миссис Пеппер, супруга парализованного композитора Золтана Пеппера, прикованного к инвалидной коляске, была поразительно похожа на мою покойную сестру Элли, которая так ненавидела жизнь. Элли умерла от рака в теперь уже необозримо далеком 1958 году, когда мне было тридцать шесть, а ей – сорок один, и буквально до самого конца на нее наседали кредиторы. И Элли, и Моника были хорошенькими блондинками, что само по себе неплохо – но ростом шесть футов два дюйма! В юности обе страдали от непреходящей дезадаптации, поскольку нигде на Земле, кроме как в племени ватуси, женщине нет никакого особого смысла быть такой рослой.

Обеим катастрофически не повезло. Элли вышла замуж за славного парня, который несколько раз затевал свое дело – какой-нибудь совершенно дурацкий бизнес – и каждый раз прогорал. В конечном итоге они остались без гроша в кармане и в долгах как в шелках. Моника Пеппер искалечила собственного мужа, так что у него отнялись ноги и вообще все ниже пояса. За два года до этой сцены в кабинете – в сочельник 2000 года – Моника прыгнула с вышки в бассейне в Аспене, штат Колорадо, и по нелепой случайности упала прямо на Золтана. Но Элли все-таки повезло больше. Да, она умерла в долгах, и четверо ее сыновей рано остались без матери, но она умерла лишь единожды. А Монике Пеппер после времетрясения пришлось опять прыгать с вышки прямо на спину собственного мужа.

В тот вечер, в канун Рождества 2000 года, супруги Пеппер сидели у Моники в кабинете и разговаривали. Золтан не знал, плакать ему или смеяться, и поэтому смеялся и плакал одновременно. Они с Моникой родились в один год, обоим было по сорок, то есть оба принадлежали к так называемому поколению беби-бума. Детей у них не было. Из-за Моники Золтанов дружок утратил работоспособность и больше не мог делать «динь-динь». Золтан смеялся и плакал и по этому поводу тоже, но конкретно сейчас главной причиной для смеха сквозь слезы был соседский мальчишка. При полном отсутствии слуха этот мелкий вредитель сочинил и соркестровал очень даже пристойную, пусть и вторичную, пьесу для струнного квартета в манере Бетховена – с помощью новой компьютерной программы под названием «Вольфганг».

А папаша этого нахального юнца не придумал ничего лучше, чем показать Золтану ноты, которые его сынок распечатал на принтере, и спросить, есть в этом что-нибудь или нет.


Золтан и без того пребывал в полном душевном раздрае. Как будто ему было мало парализованных ног и неспособности делать «динь-динь», всего лишь месяцем раньше его старший брат Фрэнк, архитектор, покончил с собой из-за очень похожего случая, нанесшего непоправимый удар по его самолюбию. Да, а еще через год грянуло времетрясение и подняло Фрэнка Пеппера из могилы, чтобы он еще раз вышиб себе мозги на глазах у жены и троих детей.

Так вот, Фрэнк забежал в аптеку за презервативами, или жвачкой, или что там ему было нужно, и аптекарь сказал ему, что его шестнадцатилетняя дочь стала архитектором и подумывает бросить школу, чтобы не тратить зря время на всякую ерунду. Она спроектировала здание подросткового клуба для детей из бедных районов с помощью новой компьютерной программы, которую школа купила для факультативных занятий учащихся профтехучилищ – безнадежных болванов, не сумевших окончить среднюю школу. Программа называлась «Палладио».

Фрэнк отправился в компьютерный магазин и сказал, что собирается прибрести «Палладио», но сперва ему хочется опробовать программу. Он ни капельки не сомневался, что для специалиста его уровня, с его прирожденным талантом и образованием, этот самый «Палладио» ничего нового не откроет. Однако буквально через полчаса, прямо там, в магазине, программа выполнила задачу, которую задал ей Фрэнк, и выдала готовый рабочий проект трехэтажного гаража в стиле Томаса Джефферсона.

Фрэнк придумал самое бредовое задание, на какое хватило фантазии, и был на сто процентов уверен, что с такими запросами программа пошлет его куда подальше. Но нет! «Палладио» выкидал одно меню за другим, запрашивал данные, в каком городе будет построен гараж – информация, необходимая для того, чтобы соблюсти местные нормы строительства, – и сколько там предполагается разместить автомобилей, и каких именно автомобилей, потому что не все гаражи рассчитаны на прием грузового автотранспорта, и т. д., и т. п. Программа даже поинтересовалась окружающим архитектурным ансамблем, чтобы просчитать, будет ли гармонировать с ним здание, построенное в джефферсоновском стиле. И предложила сделать альтернативный проект в стиле Майкла Грейвса или И. М. Пея.

А также составила схемы электропроводки и водоснабжения и выдала примерную смету строительства данного объекта в любой точке земного шара.

После чего Фрэнк вернулся домой и покончил с собой в первый раз.


Смеясь и плача – там и тогда, в кабинете жены, в академии, в первый из двух сочельников 2000 года, – Золтан Пеппер сказал своей симпатичной, но неуклюжей жене: «Раньше, когда человек катастрофически не справлялся со своей работой и вообще не понимал, что к чему, про него говорили, что у него мозги с наперсток. А сейчас мы работаем с мозгами, которые приходится брать пинцетом».

Речь шла, конечно же, о микросхемах.

10

Элли умерла в Нью-Джерси. И сама Элли, и Джим, ее муж, который тоже был родом из «штата верзил», похоронены на кладбище Краун-Хилл в Индианаполисе. Там же покоится и поэт Джеймс Уитком Райли, «певец мужланов», убежденный холостяк, пьяница и дебошир. И всеобщий любимец Джон Диллинджер, знаменитый в тридцатые годы грабитель банков. И наши родители, Курт и Эдит, и младший брат отца Алекс Воннегут, выпускник Гарварда, страховой агент, который всегда обращал внимание на все хорошее, что происходило вокруг, и каждый раз говорил вслух и с чувством: «Как же здорово, правда?» Все они похоронены здесь. Как и родители наших родителей, и их родители тоже: пивовар, архитектор, торговцы и музыканты – разумеется, с женами.

Все в сборе!

Джон Диллинджер, мальчишка с фермы, однажды сбежал из тюрьмы, угрожая охранникам деревянным пистолетом, который он выстрогал из доски от разбитого стирального корыта и выкрасил в черный цвет сапожной ваксой! Он был такой выдумщик. Будучи в бегах, грабя банки и скрываясь в глуши, Диллинджер написал Генри Форду восторженное письмо, в котором поблагодарил старого антисемита за то, что тот выпускает такие шустрые и проворные машины, как будто специально созданные для того, чтобы уходить от погони!

В те времена еще было возможно уйти от полиции, если ты лучше водил машину и ехал на более мощном автомобиле. Кстати, о птичках. Вот пример честной игры! За то мы и ратуем здесь, в Америке: равные условия для всех! И Диллинджер грабил только богатых, брал только банки с вооруженной охраной и всегда только сам и в открытую.

Диллинджер не был хитрым и жадным до денег мошенником. Он был настоящим спортсменом.


Наши школьные библиотеки до сих пор подвергаются периодическим чисткам на предмет выявления и ликвидации подрывных элементов, то есть книг, вредных для юношества. Однако две самые вредные книжки остаются нетронутыми и не вызывают вообще никаких подозрений. Одна из них – это история о Робине Гуде. Джона Диллинджера уж никак не назовешь высокообразованным человеком, но даже он вдохновился идеями этой книги: для него она стала программой, каким должен быть настоящий мужчина, – причем не только программой, но и прямым руководством к действию.

В те времена детям из простых американских семей, не озабоченных интеллектуальным развитием, не забивали мозги бессчетными историями из телеящика. Им читали какие-то книжки, но редко и мало. И сами дети читали не так чтобы запоем, и поэтому запоминали истории из книг и, может быть, даже чему-то учились. Во всем англоговорящем мире читали «Золушку». И «Гадкого утенка». И истории про Робина Гуда.

И есть еще одна вредная история под стать Робину Гуду, которая в отличие от «Золушки» и «Гадкого утенка» насквозь пронизана неуважением к общепризнанным авторитетам. Я имею в виду житие Иисуса Христа, как оно описано в Новом Завете.


По приказу Эдгара Гувера, директора ФБР, холостяка и гомосексуалиста, фэбээровцы прикончили Диллинджера – расстреляли в упор, когда он выходил из кинотеатра со своей подружкой. Он никому не угрожал, не размахивал пистолетом. Он не рванулся бежать, не попытался укрыться в толпе. Как и все остальные, кто был в кинотеатре, он просто вышел в реальный мир после кино, пробуждаясь от грез. А убили его потому, что он слишком долго выставлял фэбээровцев просто-напросто шляпными болванами – в то время все поголовно сотрудники Бюро носили мягкие фетровые шляпы.

Это было в 1934 году. Мне было одиннадцать. Элли – шестнадцать. Элли горько рыдала и бесилась от злости, и мы оба отчаянно ругали девицу, с которой Диллинджер был в кино. Эта сучка, по-другому ее и не назовешь, рассказала федералам, где будет Диллинджер в тот вечер. Она сказала, что наденет оранжевое платье. А невзрачный, непримечательный парень, который выйдет с ней из кинотеатра – это и будет тот самый опасный преступник, которого педерастичный директор ФБР объявил первым врагом государства.

Эта девица была венгеркой. Как говорится в старинной пословице: «У кого есть в друзьях венгр, тому уже не нужны враги».


Потом Элли сфотографировалась рядом с могилой Диллинджера на Краун-Хилл, недалеко от кладбищенской ограды на Тридцать восьмой улице. Я сам иногда приходил туда стрелять ворон из полуавтоматической винтовки 22-го калибра, которую наш повернутый на огнестрельном оружии отец подарил мне на день рождения. В то время вороны считались врагами рода человеческого. Им только дай – поклюют весь урожай.

Один мой знакомый мальчишка подстрелил беркута. Вот это был размах крыльев!

Элли ненавидела охоту такой лютой ненавистью, что я бросил это занятие, и наш отец – тоже. Я уже где-то писал, что папа увлекся оружием и охотой, чтобы доказать всем и вся, что, несмотря на свою сопричастность изящным искусствам – он был архитектором, живописцем и гончаром, – он настоящий мужик, а не какой-то изнеженный, женоподобный хлюпик. Я сам не раз говорил на своих выступлениях: «Если вам хочется по-настоящему расстроить родителей, но у вас не хватает смелости заделаться гомосексуалистом, вы всегда можете стать человеком искусства».

Папа нашел другой способ продемонстрировать свою мужественность: стал ходить на рыбалку. Но потом Берни, мой старший брат, испортил ему и это удовольствие тоже. Он сказал папе, что с тем же успехом можно было бы заколачивать гвозди микроскопом или расплющивать молотком швейцарские часы.

На пикнике в 2001 году я рассказал Килгору Трауту, как мои брат с сестрой довели отца до того, что тому стало стыдно за свое увлечение охотой и рыбалкой. Траут в ответ процитировал Шекспира: «Во сколько раз острей зубов змеиных неблагодарность детища!»[4]

Траут был самоучкой, он даже не окончил среднюю школу. Я слегка удивился, что он цитирует Шекспира, и спросил, много ли фраз из работ этого замечательного драматурга он знает вот так – наизусть. Траут ответил мне: «Да, уважаемый коллега, включая и фразу, которая дает нам настолько исчерпывающую характеристику человеческой жизни, что после нее можно было вообще ничего не писать».

Я спросил: «И что это за фраза, мистер Траут?»

И он ответил: «Весь мир – театр, а люди – лишь актеры».

11

Прошлой весной я написал письмо одному старому другу. Я попробовал ему объяснить, почему у меня больше не получается писать более или менее пристойные вещи, годные для публикации – хотя я честно пытаюсь, уже много лет. Этого друга зовут Эдвард Мьюир. Он мой ровесник, поэт и рекламный агент из Скарсдейла. В романе «Колыбель для кошки» я говорил, что если вы обнаружите, что ваша жизнь переплелась с жизнью чужого человека без особых на то причин, этот человек скорее всего член вашего караса, команды, которую создал Бог, чтобы люди, входящие в эту команду, выполняли Его божью волю, не ведая, что творят. Эд Мьюир, несомненно, член моего караса.

Судите сами: когда я учился в Чикагском университете после Второй мировой войны, Эд там тоже учился, хотя тогда мы не встретились. Когда я переехал в Скенектади, штат Нью-Йорк, и устроился на работу в рекламный отдел «General Electric», Эд тоже приехал в Скенектади – его пригласили на должность преподавателя в Колледж Союза. Когда я ушел из GE и перебрался в Кейп-Код, он появился в Кейп-Коде – приехал туда набирать людей для участия в программе «Великие книги». Там-то мы наконец и встретились, и уж не знаю, была ли на то Божья воля, но мы с Джейн, моей первой женой, возглавили проект «Великие книги».

Потом Эд уехал в Бостон и устроился в рекламное агентство. В то время я тоже работал в рекламном агентстве, причем не зная о том, чем занимается Эд. Когда он развелся со своей первой женой, у меня тоже как раз был развод. А теперь мы оба живем в Нью-Йорке. Но я сейчас говорил о другом: когда я написал Эду письмо, жалуясь на затяжной творческий кризис, он переделал его в стихотворение и отослал мне обратно.

В стихотворение не вошла фраза приветствия и первый абзац из письма, в котором я всячески расхваливал книгу «Читательский кризис» Дэвида Марксона, бывшего ученика Эда в Колледже Союза. Помнится, я еще высказался в том смысле, что Дэвиду не за что быть благодарным Судьбе: да, он написал отличную книгу, но в наше время хорошими книгами уже никого не сразишь. Что-то типа того. У меня не сохранилась копия моего письма в прозе. Но вот его стихотворный вариант:

Не за что быть благодарным Судьбе.

Когда мы уйдем, не останется уже никого,

Кто способен испытывать бурный восторг

От слов, расположенных на бумаге.

Никого, кто способен понять, как это классно.

Похоже, я болен. Моя болезнь

Чем-то сродни амбулаторной пневмонии.

Амбулаторный творческий запор —

Назовем ее так.

Каждый день я пытаюсь писать,

Но это напрасная трата чернил и бумаги.

Ничего стоящего не выходит.

Из «Бойни номер пять» сделали оперу —

Постарался какой-то молоденький немец.

В июне в Мюнхене будет премьера.

Я туда не поеду.

Мне неинтересно.

Мне нравится бритва Оккама,

Или закон экономии, согласно которому

Из всех объяснений какого-либо явления

Самым верным следует считать

Самое простое.

Дэвид мне подсказал объяснение.

И теперь я уверен, что творческий кризис —

Это то же бессилие, которое вдруг накрывает,

Когда понимаешь, что жизнь наших близких

На самом деле закончилась вовсе не так,

Как мы им желали – и так отчаянно болели за них…

Литература – это лишь вопли болельщиков на трибунах

В поддержку проигрывающей команды.

Вот как-то так.

* * *

В общем, Эд переделал мое письмо, и это было действительно мило с его стороны. Кстати, вот вам еще одна замечательная история из жизни Эдварда Мьюира – из тех времен, когда он разъезжал по стране, набирая участников в проект «Великие книги». Эдвин – малоизвестный поэт, время от времени его стихи публикуют в «The Atlantic Monthly» и в еще нескольких подобных журналах. Однако он почти полный тезка очень известного шотландского поэта Эдвина Мьюира, умершего в 1959 году. Люди, не особенно искушенные в литературе, иногда спрашивали у Эда: «Так вы тот самый поэт?», – имея в виду Эдвина.

Однажды какая-то женщина тоже спросила его: «Вы тот самый поэт?» – и ужасно расстроилась, когда Эд ответил, что нет. А расстроилась она потому, что ей очень нравилось стихотворение «Поэт укрывает спящего ребенка» – одно из самых ее любимых. А теперь внимание: это стихотворение написал американец Эд Мьюир.

12

Жалко, что это не я написал «Наш городок». Жалко, что это не я изобрел роликовые коньки.


Я спрашивал Э. Э. Хотчнера, друга и биографа ныне покойного Эрнеста Хемингуэя, было ли такое хоть раз, чтобы Хемингуэй стрелял в человека (самоубийство не в счет). Хотчнер сказал: «Нет».


Я спрашивал ныне покойного Генриха Белля, великого немецкого писателя-романиста, что ему больше всего не нравится в немцах. Он сказал: «Их послушание».

* * *

Я спрашивал одного из моих усыновленных племянников, как, с его точки зрения, я танцую. Он сказал: «В общем, сносно».

Когда я устроился в агентство промышленной рекламы в Бостоне – я в то время сидел без гроша и был согласен на любую работу, – тамошний бухгалтер спросил меня, что за странная фамилия Воннегут. Я ответил, что это немецкая фамилия. Он сказал: «Немцы убили шесть миллионов моих соплеменников».


Хотите знать, почему я в отличие от многих не болен СПИДом? Все очень просто. Я не сплю с кем попало.

Траут придумал историю, почему вирус СПИДа и новые штаммы сифилиса, триппера и прочих венерических «радостей» в последнее время как будто взбесились.

1 сентября 1945 года, сразу после окончания Второй мировой войны, представители всех химических элементов провели общее собрание на планете Тральфамадор. Они собрались, чтобы выразить свой протест против того, что некоторым из членов их дружного братства поневоле приходится составлять из себя тела этих больших, неопрятных, вонючих, донельзя тупых и жестоких живых организмов, именуемых человеческими существами.

Элементы, никогда не входившие в состав человеческих организмов – к примеру, полоний и иттербий, – все равно были до крайности возмущены, что кому бы то ни было из химических элементов приходится терпеть подобное издевательство.


Углерод, повидавший на своем веку немало зверских расправ и резни, каковыми отмечена вся человеческая история, обратил особое внимание собравшихся на одну-единственную публичную казнь. Казнили человека, обвиненного в предательстве. Дело было в Англии, в пятнадцатом веке. Этого человека повесили, но не дали задохнуться до смерти – привели в чувство и вспороли ему живот.

Палач вытащил наружу кишки казнимого и прижег их факелом в нескольких местах. Причем человек все чувствовал, поскольку ему хоть и вырвали кишки, но не отделили их от тела. Потом палач и его помощники привязали несчастного за руки и ноги к четырем лошадям.

Лошадей пустили вскачь, и они разорвали беднягу на четыре куска. Эти куски насадили на крюки для мяса и вывесили на всеобщее обозрение на рыночной площади.


По словам Траута, еще до начала собрания элементы договорились, что никто не будет рассказывать о тех ужасах, которые взрослые человеческие существа вытворяют с детьми. Некоторые делегаты пригрозили бойкотировать совещание, если им придется выслушивать подобную мерзость. Да и какой в этом смысл?

«То, что взрослые делают со взрослыми, уже само по себе служит достаточным основанием для того, чтобы полностью истребить род человеческий, – говорил Траут. – И ни к чему пересказывать все ad nauseam[5], которые взрослые вытворяют с детьми. Зачем наводить на лилию белила[6]

Азот, чуть не плача, говорил о том, как во время Второй мировой войны он стал невольным помощником нацистских охранников и медиков в лагерях смерти. Калий рассказывал страшные истории об Испанской инквизиции, кальций – о гладиаторских боях в Древнем Риме, кислород – об издевательствах над чернокожими рабами.

Натрий высказался в том смысле, что дальше можно не продолжать. Все и так ясно, как день. Он предложил всем элементам, задействованным в медицинских исследованиях, по мере возможности объединиться и создать еще более сильные антибиотики, что, в свою очередь, ускорит мутацию вирусов и появление новых штаммов, невосприимчивых к антибиотикам.

И уже в скором времени, предсказывал натрий, любая болезнь человека – даже легкое недомогание, даже прыщи и раздражение кожи в паху, – станет не только неизлечимой, но и смертельной. «Человечество вымрет, – заявил натрий в передаче Килгора Траута. – И все химические элементы снова будут чисты и безгрешны, как это было вначале, при рождении Вселенной».


Железо и магний одобрили предложение натрия. Фосфор поставил вопрос на голосование. Предложение было принято единогласно.

13

Килгор Траут находился буквально в двух шагах от Американской академии искусств и литературы – в тот вечер, в сочельник 2000 года, когда парализованный композитор Золтан Пеппер сказал жене, что сейчас мы работаем с мозгами, которые приходится брать пинцетом, и разразился гневной тирадой насчет всеобщего помешательства, выражающегося в стремлении заставлять людей соревноваться с машинами, которые заведомо их умнее. Но Траут не мог его слышать. Их разделяла толстая каменная стена.

Пеппер задал риторический вопрос: «А это вообще обязательно – унижать нас с такой изощренной изобретательностью? Да еще при таких затратах? Мы, собственно, и никогда не считали себя шибко умными».


Траут сидел на своей койке в приюте для бездомных. Возможно, самый плодовитый за всю историю литературы писатель, работавший в жанре рассказа, был задержан полицией при облаве в Нью-Йоркской публичной библиотеке на углу Пятой авеню и Сорок второй улицы. И самого Траута, и еще три десятка бездомных, живших в библиотеке – Траут называл их «священным скотом», – загнали в черный школьный автобус и сдали в приют, располагавшийся у черта на куличках, на 155-й улице в западном Манхэттене, в здании бывшего Музея американских индейцев.

Сам музей еще пять лет назад переехал в более безопасный район вместе со всеми детритами практически уничтоженных аборигенов и диорамами, изображавшими жизнь индейцев до того, как все встало раком.

11 ноября 2000 года Трауту исполнилось восемьдесят четыре. В День труда в 2001 году ему все еще будет восемьдесят четыре. Но к тому времени землетрясение подарит ему – и всем нам – неожиданный бонус, если можно его так назвать, в виде еще одного десятилетия, прибавленного к времени жизни.

Когда закончатся эти повторные десять лет, Траут напишет в своих мемуарах под названием «Мои десять лет на автопилоте», в книге, которая так и останется незавершенной: «Слушайте, что-то же тащит нас через эти колючки. Если не времетрясение, значит, что-то другое – не менее мощное и пакостное».


«Этот человек, – писал я во «Времетрясении-1», – был единственным ребенком в семье. Когда ему было двенадцать, его отец, университетский профессор в Нортгемптоне, штат Массачусетс, убил его мать».

Я писал, что с осени 1975 года Траут пустился бродяжничать и взял в привычку выбрасывать свои рассказы на помойку вместо того, чтобы предлагать их издательствам. Это случилось после того, как Траут узнал о смерти своего единственного сына Лиона, дезертира из Корпуса морской пехоты США. Я писал, что Лиону отрезало голову в результате несчастного случая на верфи в Швеции, где тот получил политическое убежище и работал сварщиком на судостроительном заводе.

Я писал, что Траут стал бомжом в пятьдесят девять лет, и с тех пор у него больше не было дома, и лишь незадолго до смерти ему дали номер люкс имени Эрнеста Хемингуэя в доме отдыха для престарелых писателей «Занаду».


Когда Траута привезли в бывший Музей американских индейцев – бывшее напоминание о самом длительном и широкомасштабном геноциде в истории, – «Сестрички Б-36», так сказать, жгли ему карман. Траут закончил рассказ еще в публичной библиотеке, но не успел от него избавиться – из-за полицейской облавы.

Так что он, не снимая матросской шинели, которой разжился на благотворительной раздаче излишков военного имущества, сказал клерку в приюте, что его зовут Винсент Ван Гог и что у него не осталось вообще никого из родных – и сразу же вышел обратно на улицу, где стоял настоящий дубак. Холодрыга была такая, что даже у бронзовых памятников отморозило яйца. Так что Траут не стал отходить далеко от приюта и выкинул рукопись в мусорный бак, прикованный цепью к пожарному гидранту перед зданием Американской академии искусств и литературы.

Когда он минут через десять вернулся в приют, клерк сказал: «Где же вы были, Винс? Мы скучали по вам», – и показал ему его койку. Койка стояла впритык к стене, примыкающей к смежному зданию академии.

На другой, академической стороне этой стены, над столом Моники Пеппер висела картина Джорджии О’Киф. Выбеленный коровий череп на некрашеном голом полу. На стороне Траута, прямо над его койкой, висел плакат, призывавший его не совать свой прибор для «динь-диня» куда бы то ни было, не надев предварительно презерватив.


Потом Траут и Моника познакомятся, но уже после времетрясения, уже после того, как закончатся повторные десять лет, и нас всех опять пришибет свободой воли. Кстати, письменный стол в кабинете у Моники когда-то принадлежал писателю-романисту Генри Джеймсу. А стул – композитору и дирижеру Леонарду Бернстайну.

Когда Траут потом узнал, что его койка и ее письменный стол стояли так близко друг к другу в течение пятидесяти одного дня, остававшихся до времетрясения, он высказался примерно в таком ключе: «Будь у меня базука, я бы пробил большую дыру в этой стене между нами. Если бы мы оба остались живы, я бы спросил у тебя, что такая хорошая девчонка делает в таком мрачном месте?»

14

Там, в приюте, бомж с соседней койки пожелал Трауту счастливого Рождества. Траут ответил: «Дзинь-дзинь!»

Да, ответ вроде бы подходил к празднику: «дзинь-дзинь», «дин-дон» – напоминает перезвон колокольчиков на санях Санта Клауса. Но это было случайное совпадение. На самом деле Траут отвечал «дзинь-дзинем» всякий раз, когда к нему обращались с пустым дежурным приветствием типа «Как жизнь?», «Как дела» и тому подобное, независимо от времени года.

В зависимости от сопутствующих обстоятельств, от выражения лица, от того, каким тоном были сказаны эти слова, ответ Траута и вправду мог означать: «И вам тоже счастливого Рождества!» Но мог означать и прямо противоположное, как гавайское слово aloha, которое значит и «привет», и «пока». Старый фантаст вкладывал в этот «дзинь-дзинь» самые разные смыслы: «Пожалуйста» или «Спасибо», «Да» или «Нет», «Я полностью с вами согласен» или «Будь у вас вместо мозгов динамит, его бы вряд ли хватило, чтобы сорвать шляпу у вас с головы».


В «Занаду», летом 2001 года, я спросил у Траута, что это за странное словечко, «дзинь-дзинь», прямо-таки аподжатура, или мелизм его речи, и откуда оно взялось. Его ответ, как потом оказалось, был не более чем отговоркой. «Я в войну так кричал, – сказал он. – Когда артиллерийский снаряд попадал точно в цель по моей наводке, я вопил: «Дзинь-дзинь! Дзинь-дзинь!»

А через час после нашего разговора, незадолго до начала пляжного пикника, Траут поманил меня пальцем, приглашая войти к нему в номер. Он закрыл за мной дверь и спросил: «Тебе действительно интересно, откуда взялось это самое «дзинь-дзинь»?»

Вообще-то мне вполне хватило и первого объяснения. Но Траут сам хотел рассказать больше. Мой невинный вопрос разбередил воспоминания о его страшном детстве в Нортгемптоне. И чтобы изгнать этих бесов, ему нужно было кому-то о них рассказать.

«Когда мне было двенадцать, – сказал Килгор Траут, – мой отец убил мою мать».


«Ее тело он спрятал в подвале, – продолжал Траут, – но я, конечно, об этом не знал. Я только видел, что мамы нет. Отец божился, что вообще ничего не знает. Не знает, куда она делась. Как часто делают женоубийцы, он сказал, что, наверное, мама уехала в гости к родственникам. Он убил ее утром, когда я ушел в школу».

«В тот вечер он сам приготовил ужин. Сказал, что если мать не объявится до завтрашнего утра, он заявит в полицию о ее исчезновении. Он сказал: «В последнее время она была сильно уставшей и жутко нервной. Ты не замечал?»


«Он был совершенно больным человеком, – продолжал Траут. – В смысле, психически ненормальным. Он пришел ко мне в комнату посреди ночи. Разбудил меня и объявил, что ему нужно сказать мне одну очень важную вещь. Это был всего-навсего пошлый анекдот, но в больной голове отца эта история сделалась притчей о жестоких ударах судьбы, которые сыплются на него градом. Это был анекдот про беглого преступника, который спрятался от полиции в доме одной своей знакомой».

«У нее в гостиной был высокий потолок с деревянными балками перекрытий». – Тут Траут помедлил. Мне показалось, что он полностью погрузился в рассказ, точно так же, как это было, наверное, с его отцом.

Там и тогда, в номере люкс, названном в честь самоубийцы Эрнеста Хемингуэя, Траут продолжил: «Эта женщина, знакомая того человека, была вдовой. Он разделся догола, а она пошла подобрать ему что-нибудь из одежды покойного мужа. И тут в дверь постучали. Это пришли полицейские со своими дубинками. Беглый преступник не успел даже одеться и, как был голый, забрался на балку под потолком. Женщина открыла дверь и впустила полицейских. Только тот парень спрятался неудачно. У него были просто огромные яйца, и эти яйца свисали с балки, как говорится, во всей красе».

Траут снова помедлил.


«Полицейские спросили у женщины, где парень. Та ответила, что не знает, о каком парне речь, – продолжал Траут. – Кто-то из полицейских заметил огромные яйца, свисавшие с балки, и спросил, что это такое. Женщина сказала, что это китайские храмовые колокольчики. Он ей поверил. И сказал, что всегда мечтал послушать, как звенят китайские храмовые колокольчики».

«Он ударил по ним дубинкой, но не раздалось ни звука. Тогда он ударил сильнее, гораздо сильнее. Знаешь, что закричал этот парень, чьи были яйца?» – спросил меня Траут.

Я сказал, что не знаю.

«Он закричал: «ДЗИНЬ-ДЗИНЬ, МУДИЛА!»

15

Академии надо было перевезти штатных сотрудников и все самое ценное имущество в более безопасный район еще тогда, когда Музей американских индейцев вывез из старого здания свои геноцид-сувениры. Но академия по-прежнему располагалась на мрачной окраине – у черта на куличках, где на многие мили вокруг обитали никчемные люди, жизнь которых не стоила того, чтобы жить, – потому что у ее павших духом и впавших в уныние академиков не было ни сил, ни желания затевать переезд.

Сказать по правде, за судьбу академии тревожился только служебный персонал: конторские служащие, уборщицы, сотрудники отдела технической службы и службы охраны. Их совершенно не волновало, что станется со старомодным искусством. Им нужна была работа – пусть даже самая дурацкая и бессмысленная. В этом они мало чем отличались от людей из тридцатых годов, которые во время Великой депрессии хватались за любую работу, какая была, и считали, что им повезло.

Траут рассказывал, что в то время с работой действительно было туго. Если ему и удавалось куда-то устроиться, это была работа из категории «вычищать птичий помет из часов с кукушкой».


Ответственному секретарю академии работа была, безусловно, нужна. Моника Пеппер, так похожая на мою сестру Элли, была единственной кормилицей семьи: содержала и себя, и мужа Золтана, которого сама же и искалечила неудачным прыжком с вышки. Она укрепила вход в здание, заменив деревянную дверь стальной, в полдюйма толщиной, с узким «кто-тамом», то есть смотровой щелью, которую можно было закрывать и запирать на отдельный замок.

Моника сделала все возможное, чтобы здание академии смотрелось таким же заброшенным и разграбленным, как и живописные руины Колумбийского университета в двух милях к югу. Окна, как и входная дверь, были наглухо закрыты стальными листами, скрытыми под фанерными щитами. Эти щиты, выкрашенные в черный цвет, были густо исписаны граффити, которые шли по всему фасаду. Настенной росписью занимались сами сотрудники. Моника лично вывела «НА ХУЙ ИСКУССТВО!» ярко-оранжевой и красной краской прямо на стальной входной двери.


Случилось так, что охранник, афроамериканец по имени Дадли Принс, выглянул в этот самый «кто-там» в стальной двери как раз в тот момент, когда Траут выбрасывал «Сестричек Б-36» в мусорный бак, стоявший перед входом. Вообще-то бомжи взаимодействуют с мусорными баками постоянно, видит Бог, в этом нет ничего необычного, но Траут, которого Принс принял даже не за бомжа, а за старенькую бомжиху, являл собой зрелище весьма колоритное.

Вот как Траут выглядел издалека: вместо брюк на нем были три пары теплых кальсон, и из-под матросской шинели торчали тощие икры как бы в обтягивающих рейтузах. Вместо ботинок он носил сандалии – еще одна деталь, усугублявшая его сходство с женщиной, – а голову повязывал платком на манер русских бабушек, причем раньше этот платок был детским одеяльцем с рисунком из красных воздушных шаров и голубых медвежат.

Траут стоял перед мусорным баком и что-то доказывал ему, размахивая руками, как будто это был никакой не бак, а редактор в старомодном издательстве – а четырехстраничная рукопись, только что выброшенная на помойку, была гениальным романом, который, вне всяких сомнений, пойдет нарасхват. Траут вовсе не спятил. Позже он скажет об этом своем представлении: «Со мной-то все было в порядке – это мир тихо рехнулся от нервного расстройства. Лично я замечательно развлекался посреди всего этого кошмара, спорил с воображаемым редактором по поводу бюджета рекламной кампании, и кто кого будет играть в экранизации романа, и как меня пригласят выступать в телешоу. Ну, так. По приколу».

Его поведение было настолько из ряда вон, что проходившая мимо настоящая старенькая бомжиха спросила его: «Лапуль, у тебя все хорошо?»

На что Траут ответил с глубоким, искренним чувством: «Дзинь-дзинь! Дзинь-дзинь!»


Но когда Траут вернулся в приют, охранник по имени Дадли Принс отпер стальную дверь, вышел на улицу и от скуки и любопытства вытащил рукопись из мусорного бака. Ему было интересно, что именно эта старенькая бомжиха, у которой наверняка были все основания покончить с собой, похоронила в помойке с таким исступлением.

16

Не знаю, надо это кому-нибудь или нет, но я все-таки приведу здесь отрывок из «Времетрясения-1», в котором я цитировал избранные места из незаконченных мемуаров Килгора Траута «Мои десять лет на автопилоте», где тот рассуждает о времетрясении и его последующих толчках – повторном десятилетии.

«Времетрясение 2001 года – это космический мышечный спазм, судорога Судьбы. В этот год, 13 февраля, ровно в 14.27 по нью-йоркскому времени у Вселенной случился приступ неуверенности в себе. Надо ли продолжать расширяться бесконечно? Какой в этом смысл?»

«Вселенная фибриллировала в нерешительности. Может быть, стоит вернуться к той точке, откуда все начиналось, а потом снова устроить Большой Взрыв?»

«Вселенная неожиданно сжалась на десять лет. В результате нас всех перебросило обратно в 17 февраля 1991 года. Лично я в это время, а именно в 07.51 утра, стоял в очереди перед входом в банк крови в Сан-Диего, штат Калифорния».

«По каким-то известным лишь ей причинам Вселенная решила повременить с возвращением к истокам. И продолжила расширяться. Я не знаю, что именно определило ее решение. Хотя я прожил на свете восемьдесят четыре года – или даже девяноста четыре, если считать повторные десять лет, – у меня нет ответов на многие вопросы касательно Вселенной».

«Теперь кое-кто утверждает, что сама продолжительность этого временного повтора – без четырех дней десять лет – есть доказательство, что Бог существует и что Он оперирует в десятичной системе счисления. У Него десять пальцев на руках и ногах, в точности, как у нас, и Он использует их при счете».

«Лично мне это сомнительно. И это не моя вина. Я таким уродился, и тут уже ничего не попишешь. Даже если бы мой отец, Реймонд Траут, орнитолог, преподаватель в Колледже Смит в Нортгемптоне, штат Массачусетс, не убил мою мать, домохозяйку и поэтессу, я все равно был бы таким, какой есть. Но опять же я мало смыслю в религиях, я никогда их серьезно не изучал, и мое мнение по данному вопросу будет явно некомпетентным. Единственное, что я знаю наверняка: правоверные мусульмане не верят в Санта Клауса».

* * *

В тот первый из двух сочельников 2000 года тогда еще истово верующий охранник, афроамериканец по имени Дадли Принс, решил, что «Сестрички Б-36» – это, возможно, послание Академии от самого Господа Бога. В конце концов то, что случилось с планетой Бубу, мало чем отличалось от того, что происходило сейчас с его собственной планетой, и особенно – с его работодателями, Американской академией искусств и литературы, а вернее, с жалкими остатками академии, располагавшейся у черта на куличках, на 155-й улице в западном Манхэттене, в двух шагах к западу от Бродвея.

Траут потом познакомился с Принсом – так же, как с Моникой Пеппер, так же, как и со мной, – уже после времетрясения, уже после того, как закончились повторные десять лет, и нас всех снова пришибло свободой воли. После времетрясения Принс разуверился в существовании мудрого и справедливого Боженьки. Сама идея такого Бога ничего, кроме презрения, у него не вызывала. Точно так же, как у моей сестры Элли. Однажды Элли сказала вроде как про свою жизнь, но на самом деле – про жизнь каждого человека: «Если Бог существует, Он ненавидит людей, это точно. И мне больше нечего добавить».

Когда Траут услышал о том, что Принс так серьезно воспринял его рассказец «Сестрички Б-36» в тот первый из двух сочельников 2000 года – а Принс был уверен, что старая бомжиха, когда выбрасывала на помойку исписанные страницы, устроила такой экспрессивный спектакль исключительно для того, чтобы привлечь его, Принса, внимание: чтобы он заинтересовался и вытащил эти странички из мусорки, – так вот, когда Траут об этом услышал, он сказал: «Это и неудивительно, Дадли. Если кто верит в Бога – а ты тогда верил, – тот запросто сможет поверить в планету Бубу».

А теперь я расскажу, что произойдет с Дадли Принсом, этим монументальным образчиком добропорядочного гражданина и стража порядка – при оружии, все как положено, – облеченного властью и облаченного в форму охранной фирмы, которая круглосуточно караулит издыхающую академию, я расскажу, что случится с ним через пятьдесят один день после первого из двух сочельников 2000 года. Времетрясение перебросит его обратно в одиночную камеру, в мешок, в колонии особо строгого режима для совершеннолетних преступников в городе Афины, штат Нью-Йорк, в шестидесяти милях к югу от его родного Рочестера, где у него когда-то был свой собственный маленький пункт видеопроката.

Ну, да, после времетрясения он стал моложе на десять лет, только радости с этого было мало. Для него это значило только одно: он опять отбывал свои два пожизненных срока, безо всякой надежды на условно-досрочное освобождение, за изнасилование и убийство Кимберли Вонг, десятилетней девочки китайско-американского и итало-американского происхождения, в наркоманском притоне в Рочестере – за преступление, которого не совершал!


Утешало одно: в начале повторного десятилетия Дадли Принс, как и каждый из нас, помнил все, что с ним будет в ближайшие десять лет. Он знал, что через семь лет его оправдают на основании ДНК-экспертизы засохшей семенной жидкости, оставшейся на трусиках жертвы. Результат экспертизы, подтверждающей его невиновность, вновь найдут спрятанным в плотный конверт в сейфе у окружного прокурора, который осудил Дадли Принса по ложному обвинению, надеясь тем продвинуть свою кандидатуру на губернаторских выборах.

Кстати, еще через шесть лет этого самого прокурора найдут на дне озера Кайюга с цементными башмаками на ногах. А Принс тем временем снова получит аттестат о полном среднем образовании, снова уверует в Бога и т. д., и т. п.


А потом, когда Принса вновь выпустят из тюрьмы, его опять пригласят выступать в телевизионных ток-шоу вместе с другими людьми, которые были несправедливо осуждены, а потом справедливо оправданы, и он будет рассказывать о том, как ему повезло, что его упекли в тюрьму, потому что именно там он обрел Иисуса.

17

В какой-то из двух сочельников 2000 года – не важно, в который именно, если не принимать во внимание представления людей о том, что происходит – бывший зек Дадли Принс принес «Сестричек Б-36» в кабинет Моники Пеппер. Ее муж Золтан, сидя в своей инвалидной коляске, предсказывал скорый конец всеобщей грамотности – уже в самом что ни есть обозримом будущем.

«Пророк Мухаммед не умел ни читать, ни писать, – разглагольствовал Золтан. – Иисус, Мария и Иосиф наверняка тоже были неграмотными. Мария Магдалина уж точно была неграмотной. Король Карл Великий признавался, что не владеет грамотой. Ведь это такая хитрая премудрость! Во всем Западном полушарии не было ни одного человека, который умел бы читать и писать. Даже мудрые майя, инки и ацтеки не знали грамоты, пока не пришли европейцы».

«Кстати, и большинство европейцев в то время не знали грамоты. А те немногие, которые знали, относились к числу узких специалистов. И помяни мое слово, солнце, благодаря телевидению уже очень скоро мы все снова станем неграмотными».

И вот тут Дадли Принс произнес, в первый раз или уже во второй, без разницы: «Прошу прощения, но, по-моему, кто-то пытается нам что-то сказать».


Моника пробежала глазами «Сестричек Б-36», а под конец раздраженно поморщилась и объявила, что это бред. Она отдала рукопись мужу. Тот только глянул на имя автора, и его аж передернуло. «Боже правый, – воскликнул Золтан, – опять Килгор Траут! Четверть века ни слуху ни духу, и вот он опять тут как тут!»

Я сейчас объясню, почему Золтан Пеппер так бурно отреагировал. Когда Золтан учился в десятом классе – он тогда жил в Форт-Лодердейле, штат Флорида, – он переписал фантастический рассказ из какого-то старого журнала из отцовской коллекции фантастики и, выдав за собственное сочинение, сдал его миссис Флоренс Уилкерсон, их учительнице английского. Это был один из последних рассказов Траута, отданных им в издательство. Когда Золтан учился в десятом классе, Траут уже бомжевал вовсю.

В «позаимствованном» рассказе говорилось о некоей планете в другой галактике, где жили маленькие зеленые человечки с единственным глазом на лбу. Эти самые человечки могли добывать себе пищу лишь при условии, что им удастся продать кому-то товар или услугу. Потом на планете закончились покупатели. Нужно было срочно принимать какие-то меры, но никто ничего умного не придумал. Все маленькие зеленые человечки умерли голодной смертью.

Миссис Уилкерсон заподозрила плагиат. Золтан признался, что действительно слямзил рассказ. Он не думал, что это какое-то преступление. С его точки зрения, это было забавно и даже весело. Для него плагиат был криминалом не больше, чем баловство, как это назвал бы сам Траут, «непристойное обнажение перед посторонним слепым человеком того же пола».


Миссис Уилкерсон решила преподать Золтану урок. Заставила его написать на доске: «Я УКРАЛ СОБСТВЕННОСТЬ КИЛГОРА ТРАУТА», – перед всем классом. А потом в течение целой недели он должен был сидеть на ее уроках, повесив на грудь картонную табличку с большой буквой «П». Сегодня ее затаскали бы по судам за подобное обращение с учениками. Но тогда все было по-другому.

Идею этого наказания для Золтана Пеппера миссис Уилкерсон почерпнула, конечно же, в романе Натаниела Готорна «Алая буква». Женщине, героине романа, приходится носить на груди алую букву «П» – что в данном случае означает «прелюбодейка», – потому что она разрешила мужчине, который не был законным мужем, излить семя в ее родовые пути. Она упорно не говорит, как зовут этого человека. Ведь он священник!


Поскольку Дадли Принс сказал, что рассказ выбросила на помойку какая-то бомжиха, Золтану даже в голову не пришло, что это мог быть сам Траут. «Наверное, это была его дочь или внучка, – рассуждал он вслух. – А сам Траут наверняка давным-давно умер. Я очень на это надеюсь, чтоб ему гнить в аду вечно!»

Но Траут был жив-здоров. И находился всего в двух шагах! И чувствовал себя замечательно! Он так обрадовался, что избавился наконец от «Сестричек Б-36», что тут же уселся за новый рассказ. Начиная с четырнадцати лет он писал в среднем по одному рассказу каждые десять дней. То есть в год выходило около тридцати шести. Это мог быть его две тысячи пятисотый рассказ! На этот раз действие происходило не на другой планете, а в кабинете психиатра в Сент-Поле, штат Миннесота.

Рассказ назывался «Доктор Шаденфройд»[7], по имени главного героя, этого самого мозгоправа. Его пациенты лежали на кушетке и говорили без умолку – все, как положено, – но Шаденфройд запрещал им рассказывать о себе. Они могли говорить только о посторонних вещах, о всяких дурацких или бредовых эпизодах, приключившихся с абсолютно незнакомыми им людьми – с героями заметок из макулатурных таблоидов, которые раздаются бесплатно в любом супермаркете, или с участниками телевизионных ток-шоу.

Если пациент случайно произносил слова: «я», «мне», «мое», «мой», – доктор Шаденфройд приходил в бешенство. Он, как ужаленный, вскакивал с кресла. Топал ногами. Размахивал руками.

Он наклонялся над пациентом и кричал ему прямо в лицо, брызжа слюной: «Когда ты уже уяснишь, что ты вообще никому неинтересен! Да, ты! Скучный, никчемный, ничтожный кусок дерьма! Все твои проблемы, они оттого, что ты полагаешь, будто ты что-то значишь! Каждая самодовольная задница мнит себя центром мира! Ты вот кончай упиваться собой, или катись отсюда ко всем чертям!»

18

Бомж с соседней койки спросил Траута, что он там пишет. Траут как раз начал первый абзац «Доктора Шаденфройда». Он ответил, что пишет рассказ. Тогда бомж сказал, что, может, ребята из соседнего дома дадут ему за это дело какую-то денежку. Когда Траут узнал, что соседний дом – это Американская академия искусств и литературы, он сказал: «Да хоть китайский парикмахерский техникум, мне как-то без разницы! Я не пишу литературные произведения. Я не делаю литературу. Ее делают эти жеманные приматы в соседнем доме».

«Эти претенциозные болваны создают живых, реальных персонажей из плоти и крови посредством чернил на бумаге, – продолжал он. – Замечательно! Флаг им в руки! Как будто наша планета и без того уже не загибается от избытка живых, реальных персонажей из плоти и крови, которых этак миллиарда на три больше, чем нужно!»

В данный конкретный момент в соседнем доме находились лишь Золтан и Моника Пеппер и трое охранников дневной смены под началом Дадли Принса. Моника разрешила сотрудникам не выходить в этот день на работу: устроила им дополнительный выходной для последнего рывка за рождественскими покупками. Так уж вышло, что все они были либо христианами, либо агностиками, либо вероотступниками.

В ночную смену должны были выйти охранники исключительно из мусульман. Как Траут напишет в «Занаду» в своих мемуарах «Мои десять лет на автопилоте»: «Мусульмане не верят в Санта Клауса».


«За всю свою писательскую карьеру, – сказал Траут в бывшем Музее американских индейцев, – я создал лишь одного живого, реального персонажа из плоти и крови. Я его сделал своим «динь-динем». Вот такие дела. Дзинь-дзинь!» Он говорил о своем сыне Лионе, который во время войны дезертировал из Корпуса морской пехоты США и которому впоследствии отрезало голову на шведском судостроительном заводе.

«Если бы я тратил время на создание персонажей, – сказал Траут, – я бы никогда не собрался привлечь внимание читающей публики к действительно важным вещам, как то: непреодолимые силы природы, антигуманные изобретения, вздорные идеалы, а также политика и экономика, из-за которых героям и героиням становится тухло и дохло».


Траут мог бы сказать – и то же самое можно сказать обо мне, – что он создавал карикатуры, а не персонажей. Кстати, в его неприязни к так называемой массовой литературе не было ничего оригинального. Это обычное явление среди писателей-фантастов.

19

Собственно говоря, многие из рассказов Траута вообще не были фантастическими, даже при том, что там действовали совершенно невероятные персонажи. Того же «Доктора Шаденфройда» уж никак не назовешь фантастическим рассказом – воспринять его как фантастику могли разве что люди, напрочь лишенные чувства юмора и считающие психиатрию наукой. А рассказ «Партия в бинго в бункере», который Траут отправил в мусорный бак следом за «Доктором Шаденфройдом», когда до времетрясения уже оставалось всего ничего, относился к жанру roman а clef[8].

Действие происходило в комфортабельном бункере-бомбоубежище Адольфа Гитлера под развалинами Берлина в самом конце Второй мировой войны. Именно в этом рассказе Траут назвал нашу войну – его войну и мою войну тоже – «второй неудачной попыткой западной цивилизации покончить с собой». Точно так же он называл ее и в личных беседах, а в разговоре со мной однажды добавил: «Если не получается с первого раза, обязательно надо попробовать еще раз».

Советская пехота и танки находились буквально в нескольких сотнях шагов от бронированной двери в бункер. «Запертый в бункере, как в ловушке, Гитлер, самый отвратный мерзавец за всю историю человечества, – писал Траут, – не знает, что делать: то ли усраться от страха, то ли очертя голову броситься в бой. Он сидит в бункере под землей со своей любовницей Евой Браун и несколькими ближайшими друзьями, включая министра пропаганды Йозефа Геббельса с женой и детьми».

Гитлеру хочется совершить хотя бы какой-то решительный поступок, и за неимением ничего лучшего он делает предложение Еве. И та соглашается!

В этом месте Траут прерывает повествование и дает как бы реплику в сторону отдельным абзацем:

«Да гори оно все синим пламенем!»


Во время бракосочетания все забывают о своих тревогах и страхах. Но вот церемония подходит к концу, жених целует невесту, и все снова впадают в уныние. Все как-то неправильно. Все пошло вкривь и вкось. «Геббельс был косолапым, – писал Траут. – Но Геббельс был косолапым всю жизнь, так что проблема не в этом».

Геббельс вспоминает, что у его детей есть с собой бинго – трофей, захваченный у американцев в Арденнском сражении месяца четыре назад. Кстати, в том же сражении меня самого взяли в плен. В самой Германии бинго давно уже не выпускали: экономили средства на военные нужды. По этой причине (а еще потому, что взрослые, сидевшие в бункере, занимались другими делами сначала при возвышении Гитлера, и вот теперь – при его падении) среди всех собравшихся только дети Геббельса знали, как играть в бинго. Их научил соседский мальчик, у которого была эта игра – еще с довоенных времен.

Дальше в рассказе идет бесподобная сцена: мальчик и девочка объясняют правила бинго нацистам при всех регалиях, включая и впавшего в маразм Адольфа Гитлера. В эти мгновения двое детей становятся центром мира для всех, кто сидит в бункере под землей.


Благодаря Дадли Принсу у нас сохранились полные тексты «Партии в бинго в бункере» и еще четырех рассказов, которые Траут выкинул в мусорный бак перед входом в академию незадолго до времетрясения. И вплоть до самого времетрясения, то есть до окончания первоначального десятилетия, Принс искренне верил – в отличие от Моники Пеппер, – что старая бомжиха использует мусорный бак вместо почтового ящика, зная, что Принс наблюдает за ее безумными плясками через «кто-там» в стальной двери.

Принс вынимал из помойки рассказы и подолгу размышлял над каждым из них, надеясь обнаружить некое важное послание от высших сил, зашифрованное в этих текстах. После работы – что в первое десятилетие, что во второе – он был совсем одиноким афроамериканцем.

20

Летом 2001 года в «Занаду» Дадли Принс отдал Трауту пачку рассказов, которые, как надеялся Траут, сотрудники санитарного управления давно должны были сжечь, закопать или выбросить в море подальше от берега. Траут сказал мне, что он потом пролистал эти мятые грязные страницы с чувством глубокого отвращения, сидя по-турецки – и в голом виде – на своей огромной двуспальной кровати в номере люкс имени Эрнеста Хемингуэя. В тот день было жарко. Траут только что принял джакузи.

А потом его взгляд наткнулся на тот кусок, в котором двое чисто арийских детишек учат играть в бинго высокопоставленных нацистов при полном параде. Траут сам поразился тому, что он написал эту поистине гениальную сцену. Он никогда не считал себя выдающимся сочинителем и вполне искренне полагал, что его писанина не стоит и выеденного яйца, но эта сцена была действительно хороша. Она как бы вторила тому самому пророчеству из Книги Пророка Исайи:

«Тогда волк будет жить вместе с ягненком, и барс будет лежать вместе с козленком; и теленок, и молодой лев, и вол будут вместе, и малое дитя будет водить их».


«Я прочел эту сцену, – сказал Траут нам с Моникой, – и спросил себя: «Черт возьми, неужели я сам это сделал?»

Я не в первый раз слышал, как человек, сотворивший своими руками нечто действительно выдающееся, задает себе этот вопрос. В шестидесятые годы, задолго до времетрясения, мы с моей первой женой Джейн Мэри Воннегут, в девичестве Кокс, жили в большом старом доме в местечке Барнстейбл на полуострове Кейп-Код и растили четверых мальчишек и двух девчонок. У дома была пристройка, где я работал – писал свои вещи. Эта пристройка грозила обрушиться в любую минуту.

Я решил, что, пока она не обвалилась мне на голову, ее надо снести, а на ее месте построить новую. Я нанял своего друга Теда Адлера, моего сверстника, мастера на все руки. Тед в одиночку собрал опалубку для фундамента. Тед руководил заливкой бетона. Он сам положил стены из блоков. Он обшил каркас дома, набил теплоизоляцию и вагонку, покрыл крышу и протянул электропроводку. Вставил окна и двери. Обшил внутренние стены гипсокартоном и прошпаклевал швы.

Осталось только покрасить стены внутри и снаружи. И Тед бы покрасил, но я сказал ему, что хочу сделать хоть что-то сам. Уж с малярными работами я как-нибудь справлюсь. Когда Тед закончил свою часть работы и выгреб весь мусор, он отошел от пристройки на тридцать шагов и попросил меня подойти, встать рядом с ним и посмотреть, что получилось.

И вот тогда он сказал: «Черт возьми, неужели я сам это сделал?»

На данный момент, а сейчас лето 1996 года, этот вопрос входит в число трех моих самых любимых цитат. Две из трех фраз – это, скорее, вопросы, нежели добрые советы. Моя вторая любимая цитата – слова Иисуса Христа: «За кого люди почитают Меня, Сына Человеческого?»

И наконец, третья любимая цитата – слова моего сына Марка, детского врача, художника-акварелиста и музыканта-саксофониста. Я уже цитировал эту фразу в другой своей книге: «Мы для того и пришли в этот мир, чтобы помочь друг другу справиться со всем этим, как это ни назови».

Кто-то может и возразить: «Любезный мой доктор Воннегут, не всем же быть детскими врачами».


В «Партии в бинго в бункере» нацисты играют в бинго. Министр пропаганды, возможно, лучший в истории мастер по промыванию мозгов, называет номера выигравших или проигравших клеточек на карточках игроков. Игра становится чем-то вроде анестезии для военных преступников в глубокой заднице – помогает на время забыть о своих горестях и напастях, точно так же, как она помогает и вполне безобидным старушкам на церковных базарах.

На груди у нескольких военных преступников красуется Железный крест, которым награждали только тех немцев, кто проявил боевую отвагу настолько чрезмерную, что ее можно смело причислить к психопатическим отклонениям. Железный крест есть и у Гитлера. Он получил его в чине капрала во время первой неудачной попытки западной цивилизации покончить с собой.

Во время второй неумелой попытки прикрыть эту лавочку раз и навсегда я был рядовым первого класса. Как и Эрнест Хемингуэй, я никогда не стрелял в человека. Кстати, вполне вероятно, что и Гитлер тоже. Он получил высшую награду своей страны не за то, что убил кучу народу. Его наградили за то, что он был отважным связным. Не все, кто участвует в боевых действиях, непременно должны убивать. У солдат есть и другие задачи. Я сам был разведчиком, пробирался на территории, не занятые нашими войсками, и высматривал неприятеля. Если я обнаруживал врагов, я не должен был с ними сражаться. Я должен был тихо вернуться к своим, живым и невредимым, и доложить руководству, где именно располагается враг и чем он на первый взгляд занят.

Дело было зимой, и мне дали «Пурпурное сердце», предпоследнюю по старшинству боевую награду моей страны, за полученное обморожение.


Когда я вернулся с моей войны и приехал домой, дядя Дэн хлопнул меня по плечу и проревел: «Вот теперь ты мужик!»

Я тогда чуть не убил своего первого немца.


Но вернемся к траутовскому roman а clef: Можно подумать, что Бог все-таки существует на Небесах, потому что именно фюрер кричит: «БИНГО!» Адольф Гитлер выигрывает! Он сам не верит своей удаче и говорит, разумеется, по-немецки: «Невероятно! Я играю в эту игру в первый раз в жизни, и тем не менее я выиграл. Я выиграл! Разве это не чудо?» Гитлер был убежденным католиком.

Он поднимается из-за стола. Его взгляд прикован к выигрывавшей карточке. Как писал Траут, он смотрит на этот кусок картона, «словно это фрагмент Туринской плащаницы». А потом он вопрошает, этот напыщенный урод: «Не значит ли это, что все не так плохо, как нам представлялось?»

Но Ева Браун все портит. Глотает капсулу с цианистым калием, которую ей подарила на свадьбу супруга Геббельса. У фрау Геббельс целый запас этих капсул, хватит на всю семью и еще останется. Траут написал о Еве Браун: «Ее единственное преступление – в том, что она разрешила чудовищу излить семя в свои родовые пути. Такое случается даже с лучшими из женщин».

Снаряд из 240-миллиметровой коммунистической гаубицы взрывается точно над бункером. С трясущегося потолка сыплется хлопьями штукатурка – прямо на головы оглушенных нацистов. Гитлер шутит, желая показать, что он, несмотря ни на что, все-таки не утратил чувство юмора. Он говорит: «Снег идет». Сказано очень даже поэтично, и сейчас самое время покончить с собой, если, конечно, его не прельщает мысль стать звездой бродячего цирка уродов, где его посадят в клетку и будут показывать публике вместе с бородатой девицей и пожирателем живых цыплят.

Он подносит к виску пистолет. Все кричат: «Nein, nein, nein». Он убеждает всех, что застрелиться – это достойная смерть. Осталось только решить, что сказать напоследок. Гитлер говорит: «Как насчет «Я ни о чем не жалею»?»

Геббельс отвечает, что фраза, конечно же, подходящая, но она уже несколько десятилетий прочно ассоциируется с песней парижской певички из кабаре по имени Эдит Пиаф – собственно, именно с этой песни к Эдит Пиаф и пришла мировая слава. «Ее называют Воробушком, такое у нее прозвище, – говорит Геббельс. – Насколько я понимаю, вам вряд ли захочется, чтобы вас запомнили как воробушка».

Гитлер по-прежнему не утратил чувство юмора. Он говорит: «А как насчет: «БИНГО»?»

Но он устал. Он снова подносит к виску пистолет. Он говорит: «Вообще-то я не просил, чтобы меня рожали».

И пистолет говорит: БА-БАХ!

21

Я ни разу не был в штаб-квартире Американской ассоциации гуманистов в городе Амхерсте, штат Нью-Йорк, хотя и являюсь ее почетным президентом. До меня этот уныло-административный пост занимал ныне покойный писатель и биохимик, доктор Айзек Азимов. Единственный смысл существования нашей организации – скучнейшего, кстати сказать, предприятия – показать другим, что нас много. На самом деле мы предпочли бы просто жить своей жизнью и никому не рассказывать, какие мы все из себя гуманисты, и даже не думать об этом, как мы не думаем о том, что нам надо дышать.

Гуманисты пытаются жить достойно и честно и не ждут ни наград, ни наказаний в загробной жизни. На данный момент нам ничего неизвестно о создателе Вселенной. И мы по мере сил служим той высшей абстракции, о которой хоть что-то знаем – нашему обществу.


Значит ли это, что мы враждебно настроены к тем, кто исповедует организованную религию? Ни в коем случае. Мой самый близкий фронтовой друг Бернард В. О’Хара, ныне покойный, был убежденным католиком, но потерял веру во время Второй мировой войны. Мне это не нравилось. Я считал, что это слишком большая потеря.

Я сам никогда не верил в Бога, потому что меня воспитали интересные и, безусловно, порядочные люди, которые – как и Томас Джефферсон, и Бенджамин Франклин, – тем не менее скептически воспринимали слова священников, пытавшихся объяснить, как все устроено в этом мире. Но я понимал, что Берни потерял что-то важное и благородное.

И опять же мне это не нравилось. Не нравилось именно потому, что мне очень нравился Берни.


Несколько лет назад я выступал в Ассоциации гуманистов на гражданской панихиде по доктору Азимову. Я сказал: «Айзек теперь на Небесах». При всем желании я не смог бы сказать ничего смешнее, если учесть, перед кем я выступал. Гуманисты едва не попадали с кресел от смеха. Зал буквально взорвался. Все это напоминало сцену военного трибунала из рассказа Траута «Ничего смешного» за пару минут до того, как на дне Тихого океана раскрылась гигантская трещина, поглотившая атомную бомбу, «Гордость Джой» и все остальное.

Когда я умру, не дай бог, мне бы хотелось, чтобы какой-нибудь шутник сказал обо мне: «Он теперь на Небесах».


Я люблю спать. Я уже рассказывал в другой своей книге, как сочинил новый текст реквиема на старую музыку. В моем реквиеме говорилось о том, что было бы очень неплохо, если бы загробная жизнь представляла собой вечный сон.

На небесах и без того уже хватает игр в бинго и камер пыток.


Вчера, в среду, 3 июля 1996 года, я получил хорошо написанное письмо от человека, который вообще-то не просил, чтобы его рожали. Он провел много лет в наших несравненных исправительных учреждениях, сначала – как малолетний преступник, а потом – уже как совершеннолетний. Скоро его должны выпустить на свободу, где у него нет ни родных, ни друзей. После десятилетнего перерыва его снова пристукнет свободой воли. Что ему делать? Как быть?

И вот я, почетный президент Американской ассоциации гуманистов, написал ему сегодня ответ: «Вступите в церковь». Я написал так потому, что человеку – и особенно такому вот взрослому беспризорному ребенку – нужна семья. Или что-нибудь вроде семьи.


Я не мог посоветовать ему сделаться гуманистом. И вообще не стал бы советовать этого большинству жителей нашей планеты.

Немецкий философ Фридрих Вильгельм Ницше, болевший сифилисом, говорил, что лишь глубоко верующий человек может позволить себе роскошь религиозного скептицизма. Гуманисты, в массе своей образованные и культурные люди, представители среднего класса, вполне довольные своим положением и нашедшие свое место в жизни – и я отношусь к их числу, – не нуждаются в Боге, поскольку находят достаточно радости в простом человеческом знании и надежде. Большинство людей этого не умеют.

Французский философ Вольтер, автор «Кандида» и патриарх гуманизма, скрывал свое презрительное отношение к Римско-католической церкви от своих необразованных, простодушных и богобоязненных слуг. Потому что знал, что религия служит им главной опорой в жизни.


Немного волнуясь, я рассказал Трауту летом 2001 года об этом совете, данном мной человеку, которого должны были вскоре выпустить из тюрьмы. Траут спросил, не получал ли я еще писем от этого человека и не знаю ли я, что с ним стало за последние пять лет – или даже за десять, если считать повтор после времетрясения. Я ответил, что не получал и не знаю.

Он спросил, не пытался ли я когда-нибудь вступить в церковь, просто ради интереса – чтобы посмотреть, на что это похоже. Он сам однажды попробовал. Я ответил, что в церковь меня никогда не тянуло, и я обратился туда лишь однажды, когда мы с Джилл Кременц, моей тогда еще будущей второй женой, вдруг решили, что это будет прикольно и весело – и к тому же шикарно, – если мы обвенчаемся в симпатичной протестантской церквушке в диснеевском стиле, неподалеку от нас – на пересечении Восточной двадцать девятой улицы и Пятой авеню в Манхэттене.

«Когда там узнали, что я разведен, – сказал я, – мне предписали пройти покаяние, дабы очиститься от греха. Выдали целый список этих самых покаянных процедур. А иначе, сказали, нас не повенчают».

«Ну, вот, – сказал Траут, – а теперь представь, сколько бы всего на тебя навалили, будь ты бывшим заключенным. А если этот бедняга, который тебе написал, все же сумел найти церковь, где согласились его принять, сейчас он скорее всего снова сидит за решеткой».

«За что? – спросил я. – За то, что выгреб всю мелочь из кружки для сбора пожертвований в пользу бедных?»

«Нет, – сказал Траут, – за то, что порадовал Господа нашего Иисуса Христа, застрелив насмерть врача, делающего аборты».

22

Я не помню, что делал в тот день, 13 февраля 2001 года, когда ударило времетрясение. Скорее всего, вообще ничего не делал. Я точно уверен, что не писал новую книгу. Мне тогда было семьдесят восемь, побойтесь Бога! Моей дочери Лили было восемнадцать!

А старина Килгор Траут по-прежнему писал рассказы. Сидя на своей койке в приюте, где все думали, что его зовут Винсент Ван Гог, он как раз начал новый рассказ «Альберт Харди». Историю о рабочем из Лондона по имени Альберт Харди. Этот Альберт родился в 1896 году с головой между ног, а гениталии росли у него из шеи, тонкой, как цукини.

Родители научили Альберта ходить на руках и есть ногами. Таким образом его мужское хозяйство можно было спрятать в штанах. Это мужское хозяйство было далеко не таким внушительным, как у беглого преступника из рассказа отца Траута про «дзинь-дзинь». Тут речь не о том.


Моника Пеппер сидела за столом у себя в кабинете, буквально в шаге от Траута, но тогда они так и не встретились. И сама Моника, и ее муж, и Дадли Принс по-прежнему были уверены, что рассказы в мусорный бак перед входом бросает старуха-бомжиха, а уж она-то никак не могла жить в соседнем приюте, куда принимали только мужчин. Скорее всего, она приходила из богадельни, что на Конвент-авеню, или из лечебного профилактория для алкоголиков при Соборе святого Иоанна Богослова – туда принимали и мужчин, и женщин.

Сами Моника с Золтаном жили в Терт-Бей, в благополучном районе в семи милях от академии, в непосредственной близости от здания ООН. На работу и с работы Моника ездила на собственном лимузине с шофером. Лимузин был специально переоборудован, так чтобы в него помещалась инвалидная коляска Золтана. Так что с деньгами все было в порядке. Средства у академии были, причем немалые. Благодаря подношениям любителей старомодного искусства, проявлявшим в былые годы немалую щедрость, академия была богаче некоторых членов ООН, включая, конечно же, Свазиленд, Мали и Люксембург.

В тот вечер Золтан взял лимузин и поехал забрать Монику с работы. Моника как раз ждала мужа, когда ударило времетрясение. Золтан уже звонил в дверь академии, и тут его перебросило обратно в 17 февраля 1991 года. Теперь он был моложе на десять лет, и снова цел и невредим!

Вот тебе и позвонил!

Когда повторное десятилетие закончилось, и нас всех снова пришибло свободой воли, все оказались там и тогда, где они были в момент, когда грянуло времетрясение. Так что Золтан, сызнова парализованный ниже пояса, вновь сидел в инвалидной коляске и звонил в дверь академии. Он еще не осознал, что к нему вернулась способность решать, что делать с собственным пальцем, давящим на звонок. А упомянутый палец, в отсутствии какой бы то ни было команды, продолжал жать на кнопку звонка.

Вот так оно все и было, когда Золтана сбила потерявшая управление пожарная машина. Водитель еще не успел осознать, что он опять управляет машиной.

Как писал Траут в своих мемуарах «Мои десять лет на автопилоте»: «Свобода воли – вот что было причиной всех бед и несчастий. Времетрясение и его последующие толчки не причинили вреда никому: не раздавили ни единой букашки, если в первые десять лет эта букашка не превратилась в лепешку в силу каких-то других обстоятельств».


Когда ударило времетрясение, Моника составляла бюджет «Занаду». Средства на содержание этого дома отдыха для престарелых писателей в курортном местечке Пойнт-Зайон, штат Род-Айленд, поступали из фонда Джульюса Кинга Боуэна, управляемого академией. Джульюс Кинг Боуэн, который ни разу не был женат, умер еще до рождения Моники. Он сам был белым, но писал о чернокожих. В двадцатых и самом начале тридцатых годов Боуэн сколотил изрядное состояние на рассказах и лекциях об уморительных донельзя, но при этом и трогательных попытках чернокожих американцев подражать преуспевающим белым американцам, с тем чтобы тоже добиться успеха.

На табличке, прикрученной к чугунной тумбе на границе между Пойнт-Зайонским общественным пляжем и территорией «Занаду», написано, что в этом доме жил и работал Джульюс Кинг Боуэн – с 1922 по 1936 год, то есть до самой смерти. А еще там написано, что президент Уоррен Гардинг провозгласил Боуэна «чемпионом смеха Соединенных Штатов Америки, мастером говора черномазых и достойным преемником короны короля юмора, которую когда-то носил Марк Твен».


Когда я прочел эту надпись в 2001 году, Траут при этом присутствовал. Он сказал: «Уоррен Гардинг заделал внебрачную дочь, излив свое семя в родовые пути одной стенографистки в тесной подсобке в Белом доме».

23

Когда Траута перебросило обратно в 1991 год, в очередь перед входом в банк крови в Сан-Диего, штат Калифорния, он помнил, чем должен закончиться «Альберт Харди» – его рассказ о парне с головой между ног и прибором для «делать динь-динь» на шее. Но записать этот финал Траут сможет лишь по прошествии десяти лет, когда нас всех опять пришибет свободой воли. В Первую мировую войну Альберт Харди пойдет на фронт, и его разорвет на куски во второй битве на Сомме.

Его армейский жетон разыскать не удастся. Тело Альберта Харди соберут по кусочкам и сложат, как тело нормального человека, то есть голову приставят к шее. Его прибор не найдут и искать не будут. Сказать по правде, его прибор не относился к приоритетным предметам поиска.

Альберта Харди похоронят во Франции, в могиле Неизвестного солдата под вечным огнем, и он «наконец станет таким же, как все».

* * *

Меня самого перебросило обратно в этот дом на оконечности острова Лонг-Айленд, штат Нью-Йорк, где я в данный момент и пишу, прожив уже половину повторного десятилетия. И сейчас, и тогда, в 1991 году, я смотрел на список всех своих публикаций и не верил глазам: «Черт возьми, неужели я сам это сделал?»

Я себя чувствовал точно так же, как чувствую и теперь: как те китобои из книги Германа Мелвилла, которые больше не разговаривали друг с другом. Потому что сказали все, что могли. И больше сказать было нечего.


В 2001 году я рассказал Трауту о своем друге детства, рыжем Дэвиде Крейге. Сейчас он работает строителем в Новом Орлеане, штат Луизиана. Он воевал в нашей войне и подбил в Нормандии немецкий танк, и за это его наградили Бронзовой звездой. Они с приятелем совершенно случайно наткнулись на это стальное чудовище, одиноко стоявшее в чаще леса. Двигатель не работал. Поблизости не было ни души. Внутри играло радио, какая-то легкая музыка.

Дэйв с приятелем сбегали за базукой. Когда они вернулись, танк был на месте. Внутри по-прежнему играло радио. Они пальнули по танку из базуки. Немцы не полезли наружу. Радио замолчало. И, собственно, все. Вот и весь сказ.

Дэйв с приятелем драпанули оттуда так, что аж пятки сверкали.

Траут сказал, что, с его точки зрения, мой друг детства вполне заслужил свою Бронзовую звезду. «Он почти наверняка убил всех, кто был там внутри, – пояснил Траут. – Вырубил их вместе с радио. И тем самым избавил от долгих томительных лет разочарований и скуки в гражданской жизни. Он подарил им возможность, как сказал тот английский поэт А. Э. Хаусман, «и славной смертью умереть, и старости не знать».


Траут умолк на мгновение, поправил пальцем вставную челюсть и продолжил: «Я мог бы написать настоящий бестселлер, если бы мне хватало терпения создавать живых персонажей из плоти и крови. Может быть, Библия и вправду великая книга на все времена, но самой массовой и популярной все равно будет книга о том, как красивый мужчина и красивая женщина замечательно проводят время, страстно совокупляясь друг с другом, и при этом отнюдь не стремятся связать себя узами брака, а потом расстаются, пока им обоим еще не приелась вся эта история».


Мне сразу вспомнился случай со Стивом Адамсом, одним из трех сыновей моей сестры Элли, которых мы с моей первой женой Джейн усыновили, когда злосчастный муж Элли, Джим, погиб в железнодорожной катастрофе. Поезд, в котором он ехал, сорвался с разводного моста в Нью-Джерси. А через два дня после гибели мужа Элли умерла от рака.

Когда Стив учился на первом курсе в Дартмуте, он приехал домой в Кейп-Код на рождественские каникулы. Помнится, он тогда чуть не плакал. Потому что прочел одну книгу, которую им надо было читать по программе. «Прощай, оружие!» Эрнеста Хемингуэя.

Стив, сейчас уже взрослый, солидный дядька, сценарист комедийных фильмов, был тогда до такой степени «убит» этой книгой, что я решил ее перечитать, чтобы понять, что его так пришибло. Как оказалось, «Прощай, оружие!» – это мощный удар по институту брака. Герой Хемингуэя ранен в бою. В госпитале он влюбляется в медсестру. Она отвечает ему взаимностью. Они проводят медовый месяц вдали от полей сражений, вкусно едят, пьют вино. Официально они еще не женаты. Она забеременела, тем самым как бы подтвердив, что он настоящий мужчина – хотя никто в этом и не сомневался!

Она и ребенок погибают, и герою не приходится устраиваться на постоянную работу, покупать дом, страховку и прочую дребедень – и у него остаются прекрасные воспоминания.

Я сказал Стиву: «Хемингуэй сделал так, что тебе захотелось плакать, но это были бы слезы облегчения! Все шло к тому, что парню пришлось бы жениться и остепениться. И вдруг – раз – и жениться не надо. Уф! Чуть не попался!»


Траут сказал, что ему вспоминается лишь одна книга, в которой пренебрежительное отношение к браку прослеживается столь же явно, как и в «Прощай, оружие!»

Я спросил: «Это какая?»

Он ответил, что это «Уолден» Генри Дэвида Торо.

«Отличная книга», – заметил я.

24

В своих лекциях в 1996 году я говорю, что половина браков в Америке распадается потому, что у большинства из нас уже нет настоящей большой семьи. В наше время, когда ты женишься или выходишь замуж, ты получаешь только одного человека.

Я говорю, что семейные ссоры происходят не из-за секса, не из-за денег и не из-за того, кто в семье главный. На самом деле муж и жена таким способом высказывают друг другу: «Мне мало тебя одного!»

Зигмунд Фрейд говорил, что не знает, чего хотят женщины. Я знаю, чего хотят женщины. Они хотят, чтобы вокруг была куча народу, чтобы было с кем поговорить.


По аналогии с «человеко-часами» Траут придумал замечательное понятие «супруго-часы», единицу учета времени супружеской близости. Один супруго-час соответствует часу фактической близости между мужем и женой, когда они по-настоящему замечают друг друга, то есть осознают, что рядом находится близкий им человек, и разговаривают друг с другом, не срываясь при этом на крик, при условии, что им действительно хочется поговорить. В своем рассказе «Золотая свадьба» Траут пишет, что им даже не обязательно разговаривать: провести полноценный супруго-час можно и в полном молчании.

«Золотая свадьба» – еще один рассказ Траута, спасенный от гибели в мусорном баке стараниями Дадли Принса. Это история о владельце цветочного магазина. Ему хочется как-то расширить свой бизнес, и он придумал такую штуку: он убеждает семейные пары, в которых муж и жена почти все время проводят вместе – может быть, оба работают на дому или содержат какое-то семейное предприятие, – что они имеют законное право праздновать несколько годовщин свадьбы в год.

Он подсчитал, что супружеская чета, в которой муж и жена работают в разных местах, набирает в среднем четыре супруго-часа ежедневно по будним дням и шестнадцать супруго-часов – в выходные. Сон в расчет не идет. Таким образом, мы получаем стандартную супруго-неделю в тридцать шесть супруго-часов.

В году пятьдесят две недели. Умножаем тридцать шесть на пятьдесят два и получаем, если округлить, стандартный супруго-год в тысячу восемьсот супруго-часов. То есть всякая семейная пара, набравшая такое количество супруго-часов, имеет полное право праздновать годовщину свадьбы – с цветами, подарками, все как положено, – даже если они «наработали» эти часы лишь за двадцать недель!

Если бы семейные пары набирали свои супруго-часы в таком темпе (а у меня так и было с обеими женами), они могли бы справлять рубиновую свадьбу уже через двадцать лет совместной жизни, а золотую – через двадцать пять!


Я не собираюсь вдаваться в подробности своей личной жизни. Скажу только, что женщины волнуют меня до сих пор: мне нравятся их соблазнительные фигуры, а желание ласкать женские груди и попки умрет только вместе со мной. И еще я скажу, что занятие любовью, если все происходит искренне, – это одна из лучших идей, вложенных Сатаной в яблоко, которое змей отдал Еве. Я бы даже назвал ее самой лучшей. Но джаз, безусловно, на первом месте.

25

Муж Элли, Джим Адамс, и вправду погиб в железнодорожной катастрофе, когда поезд, в котором он ехал, сорвался с разводного моста. И это действительно случилось за два дня до смерти Элли. Иной раз реальность бывает покруче любого вымысла!

Джим влез в долги, прогорев на производстве игрушки своего собственного изобретения. Это был тонкий резиновый мячик, наполненный мягким пластилином. Комок пластилина с кожей!

На мячике была нарисована веселая рожица клоуна. Ее можно было растягивать и сжимать как угодно. Например, сделать рот до ушей, или вытянуть нос, или вдавить глаза. Джим назвал клоуна Рожа-Корежа. Игрушка не пользовалась спросом. Больше того, из-за Рожи-Корежи Джим оказался по уши в долгах.

У Элли и Джима было четверо сыновей. Один из них на момент смерти обоих родителей был еще грудным младенцем. Никто из этих людей не просил, чтобы их рожали.


Многие мальчики и девочки в нашей семье – как, например, Элли – имеют врожденные способности к рисованию, лепке, живописи и т. п.

Две наши с Джейн дочери, Эдит и Нанетт, стали профессиональными художницами. У них проходят выставки, их картины продаются. Как и картины нашего сына Марка. И мои собственные работы. Элли тоже могла бы стать художницей, если бы у нее было желание развивать свой талант и добиваться успеха. Но, как я уже где-то писал, она заявила: «Если у тебя есть талант, это еще не значит, что его обязательно нужно к чему-нибудь применять».

В романе «Синяя борода» я писал: «Бойтесь богов, дары приносящих». Мне кажется, когда я писал эту фразу, я думал об Элли. И во «Времетрясении-1», когда Моника Пеппер выводит лозунг «НА ХУЙ ИСКУССТВО!» ярко-оранжевой и красной краской на двери академии, – я тоже думал об Элли, когда сочинял эту сцену. Элли не знала, что есть такая организация, Американская академия искусств и литературы – тут я уверен практически на сто процентов, – но ей бы понравилась эта надпись, будь она сделана хоть на заборе.

Когда Элли была совсем маленькой, наш отец, архитектор, приходил в такой бурный восторг от любого ее рисунка, словно ему предъявляли творения нового Микеланджело. А ей каждый раз становилось неловко и стыдно. Она была далеко не дурочкой и могла отличить хорошее от плохого. Она понимала, что у нее нет никаких выдающихся талантов, и каждый раз, когда папа расхваливал ее посредственные рисунки, он, сам того не желая, укреплял ее в этой мысли и портил все скромное удовольствие, которое Элли, не ожидавшая от себя слишком многого, могла бы получить от самого процесса рисования.

Наверное, Элли казалось, что к ней относятся снисходительно и осыпают ее неумеренными похвалами лишь потому, что она симпатичная девочка. Настоящим художником может стать только мужчина.


Когда мне было десять, Элли – пятнадцать, а нашему старшему брату Берни, прирожденному ученому – восемнадцать, как-то за ужином я сказал, что женщины не бывают великими личностями. Даже лучшие повара и модельеры – это всегда мужчины. И мама вылила мне на голову кувшин воды.

Но и у мамы был пунктик по поводу Элли. С тем же нещадным восторгом, с каким папа расхваливал Эллины рисунки, мама строила планы на будущее. Она считала, что Элли должна выйти замуж за богатого человека, потому что для девочки самое главное – сделать хорошую партию. Во время Великой депрессии родители пошли на немалые жертвы, но все-таки наскребли денег, чтобы отдать Элли в Тьюдор-Холл, частную привилегированную школу для девочек, где учились дочери самых влиятельных и богатых людей Индианаполиса. Эта элитная школа, «Институт благородных девиц», располагалась всего в четырех кварталах к югу от Шортриджской средней школы, где учился я сам и где Элли могла бы получить то же самое, что и я, то есть совершенно бесплатное, более демократичное, более качественное образование и плюс к тому полноценное, увлекательное общение с особями противоположного пола.

Родители моей первой жены Джейн, Харви и Райя Кокс, делали все то же самое: отдали свою единственную дочь в Тьюдор-Холл, покупали ей дорогую одежду и платили безумные деньги, которые были отнюдь не лишними, за членство в Вудстокском гольф-клубе, – и все это ради того, чтобы Джейн могла выйти замуж за человека из влиятельной и богатой семьи.

А когда закончилась Великая депрессия, а за ней и Вторая мировая, все из себя утонченные бесприданницы с аристократичными манерами и изысканным вкусом богатых наследниц обесценились напрочь. Теперь сама мысль о том, что мужчине из высшего общества Индианаполиса, отпрыску богатой и влиятельной семьи позволят жениться на женщине, у родителей которой нет даже приличного ночного горшка, стала казаться такой же нелепой, как и мысль продавать резиновые мячики с пластилином внутри.

Бизнес есть бизнес.


Так что Элли достался в мужья Джим Адамс, обаятельный, видный, веселый красавец без профессии и без гроша за душой, служивший во время войны в армейском пресс-центре. И это был лучший из всех вариантов. Выбор у Джейн тоже был небогат – незамужние женщины в то время хватали чуть ли не первое, что подвернется, – ей достался демобилизованный рядовой первого класса, который ушел на войну добровольцем, чтобы его не вышибли из Корнеллского университета за хроническую неуспеваемость, и который не знал, что ему делать теперь, когда нас всех снова пришибло свободой воли.

Но прошу заметить: у Джейн были не только дорогие наряды и отточенные манеры богатой наследницы. Она с отличием окончила Суортморский колледж и писала замечательные рассказы!

Я подумывал, не податься ли мне в науку. Может быть, из меня бы и вышел какой-нибудь средней руки ученый – все-таки я худо-бедно учился в университете.

26

В третьем издании «Оксфордского словаря цитат» есть одно интересное высказывание английского поэта Сэмюэла Тейлора Кольриджа. Задача поэта, по мнению Кольриджа, заключается в том, чтобы «вызвать у читателей ту готовность к временному отказу от недоверия, которая и составляет основу поэтической веры». Эта готовность поверить в любую, даже самую безумную фантазию, пожалуй, и есть главная составляющая того удовольствия, которое мы получаем от стихов, а также от романов, рассказов и драматических произведений. Хотя фантазии некоторых писателей настолько абсурдны, что в них невозможно поверить при всем желании.

Взять, к примеру, вот этот отрывок из «Моих десяти лет на автопилоте» Килгора Траута: «В Солнечной системе есть планета, где живут полные придурки, которые миллион лет даже не подозревали, что у их планеты есть вторая половина. Они узнали об этом всего лишь пятьсот лет назад! Пятьсот лет назад! И при этом они называют себя Homo sapiens. Вы говорите, как все запущено?! Это еще ничего! На второй половине планеты все было запущено еще больше. Пятьсот лет назад у тамошних жителей не было алфавита! Они еще не изобрели колесо!»

Так мы вам и поверили, мистер Траут.

* * *

Можно подумать, что Траут высмеивает индейцев, которые, казалось бы, и так уже были изрядно наказаны за свою глупость. Ноам Хомский, профессор лингвистики Массачусетского технологического института, где мой брат, мой отец и мой дед получили дипломы о высшем образовании и откуда отчислили моего дядю по матери Пита Либера, так вот, Ноам Хомский приводит такую статистику: «По современным оценкам, численность населения коренных жителей Латинской Америки составляла примерно восемьдесят миллионов человек на момент, когда Колумб «открыл», как это у нас называется, Америку. А территории к северу от Рио-Гранде населяло еще около двенадцати – пятнадцати миллионов человек».

Хомский продолжает: «К 1650 году почти девяносто пять процентов индейцев Латинской Америки было уничтожено, а ко времени окончательного определения наземных границ США численность коренных жителей континента сократилась до 200 000 человек».

Лично мне кажется, что Траут отнюдь не глумится над нашими аборигенами. Просто он поднимает вопрос – намекает так тонко, что намек остается непонятым, – в самом ли деле великие открытия, вроде обнаружения другого полушария или общедоступной атомной энергии, принесли людям радость и счастье?


С моей точки зрения, открытие атомной энергии только добавило людям тревог и проблем. И кстати, наши аборигены были гораздо счастливее, пока их не «открыли» бледнолицые люди с другой половины планеты. Да и у самих «великих открывателей», знавших колесо и алфавит, ничуть не прибавилось радости в жизни.

Но я опять же потомственный пессимист с депрессивным уклоном. Наверное, поэтому я так хорошо и пишу.

* * *

Точно ли два полушария лучше, чем одно? Я расскажу один случай, хотя понимаю, что в качестве научного доказательства такие житейские эпизоды не стоят и комариного плевка. Мой прадед по материнской линии переехал из одного полушария в другое и как раз успел поучаствовать в нашей антигражданской Гражданской войне. Он воевал на стороне северян и был ранен в ногу. Его звали Питер Либер. Питер Либер купил в Индианаполисе пивоварню, и дела пошли в гору. Его пиво получило золотую медаль на парижской Всемирной выставке в 1889 году. У прадеда был свой секрет: он добавлял в пиво кофе.

А потом Питер Либер передал все дела сыну, моему деду по матери, и вернулся в родное полушарие. Решил, что там ему нравится больше. Кстати, помните ту знаменитую фотографию из наших школьных учебников, где иммигранты, приехавшие в Америку, вроде как высаживаются на берег? Так вот, мне говорили, что на этом снимке люди на самом деле садятся на корабль, чтобы вернуться домой.

Это полушарие – вовсе не рай на Земле. Здесь моя мать покончила с собой, здесь упал с моста поезд, в котором ехал муж моей сестры.

27

Траут сказал мне, что первый рассказ, который ему пришлось написать заново после того, как времетрясение перебросило его обратно в 1991 год, назывался «Собачий корм». В нем говорилось о безумном ученом по имени Флеон Суноко, работавшем в научно-исследовательской лаборатории при Национальном институте здравоохранения в Бетесде, штат Мэриленд. Доктор Суноко был уверен, что у всех «башковитых» людей в голове установлен крошечный радиоприемник и что все гениальные идеи передаются в их гениальные головы откуда-то извне.

«Этим умникам наверняка кто-то подсказывал», – сказал мне Траут в «Занаду». Он так мастерски изображал бесноватого доктора Суноко, что, казалось, и сам верил в то, что где-то есть некий огромный компьютер, который посредством радиоволн подсказал Пифагору о соотношении между сторонами прямоугольного треугольника, Ньютону – о силе тяжести, Дарвину – об эволюции, Пастеру – о микробах, Эйнштейну – о теории относительности, и т. д., и т. п.

«Может быть, этот компьютер, где бы он ни был и чем бы он ни был, лишь притворяется, будто он нам помогает. Может быть, на самом деле он пытается нас убить – перегрузить наши тупые мозги, которые просто не выдержат столько думать», – сказал Килгор Траут.


Траут сказал, что он был вовсе не против написать «Собачий корм» еще раз. И «Собачий корм», и еще триста с лишним рассказов, которые он сочинил по второму разу и опять выкинул на помойку до того, как нас снова пришибло свободой воли. «Писать, переписывать – мне без разницы, – сказал он. – Вот смотри, мне уже восемьдесят четыре, а меня по-прежнему радует и увлекает сам процесс. Причем увлекает и радует точно так же, как и тогда, когда мне было всего четырнадцать, и я вдруг обнаружил, что если взять ручку и положить перед собой чистый лист, то рассказ пишется сам собой».

«Хочешь знать, почему я называюсь Винсентом Ван Гогом? – спросил меня Траут. Тут, наверное, стоит упомянуть, что настоящий Винсент Ван Гог, нидерландский художник, какое-то время жил и работал на юге Франции. В настоящее время его картины считаются ценнейшими сокровищами мирового искусства и стоят каких-то неимоверных денег, а при жизни художнику удалось продать всего-навсего две работы. – Вовсе не потому, что он, как и я, не заморачивался на свой внешний вид и питал отвращение к женщинам, хотя, безусловно, это тоже немаловажно».

«Самое главное, что нас объединяет с Ван Гогом, – продолжал Килгор Траут, – это его и мое отношение к тому, что мы делаем. Он писал картины, которые поражали его самого – поражали своей выразительностью и значимостью, – хотя все остальные считали, что эти картины не стоят и ломаного гроша. А я сочиняю рассказы, которые поражают меня, хотя все остальные считают, что моя писанина не стоит и ломаного гроша».

«Чего еще желать от жизни?!»


Траут не нуждался в признании. Он был сам себе и писателем, и благодарным читателем. Благодаря этой самодостаточности он совершенно спокойно воспринял времетрясение и даже ни капельки не удивился. Для него это была просто очередная дурацкая выходка мира за пределами его личной вселенной. Очередной идиотизм бытия, такой же бессмысленный, как войны, крах экономики, эпидемии чумы, приливные волны, звезды телеэкрана и далее по списку.

Я так думаю, что в тот момент, когда нас всех снова накрыло свободой воли, Траут именно потому и остался единственным здравомыслящим человеком на всю округу – вблизи Академии, – что он в отличие от подавляющего большинства не видел особенной разницы между жизнью-оригиналом и жизнью-копией.

Для большинства из нас этот десятилетний повтор после времетрясения был сущим адом, а Траута он практически не затронул. Вот что писал Килгор Траут в своих мемуарах «Мои десять лет на автопилоте»: «Я и без всякого времетрясения знал, что жизнь – форменное дерьмо. Я знал это с детства. Мне было достаточно исторических книг и многочисленных изображений распятого Христа».


Но вернемся к рассказу «Собачий корм». Доктор Флеон Суноко, человек независимый и состоятельный, нанимает грабителей могил, чтобы те добывали ему мозги недавно скончавшихся членов «Менса», клуба интеллектуальной элиты, куда принимают людей с высоким IQ, то есть коэффициентом умственного развития. Этот коэффициент определяется с помощью специальных тестов и отделяет истинных интеллектуалов от дремучего люмпен-пролетариата, от всяких там Джо и Джейн с интеллектом на «шесть банок пива».

Суноко также поручает своим «упырям» добывать для него мозги явных придурков, которые погибли по собственной глупости: например, переходили дорогу на красный свет при интенсивном движении или пытались на пикнике развести костер, вылив на угли бензин. Это нужно ему для сравнения. Чтобы не вызывать подозрений, добытчики приносят мозги по одной штуке за раз – в картонных ведерках, украденных из ближайшей закусочной «KFC». Начальство Суноко, понятное дело, пребывает в блаженном неведении о том, чем добрый доктор занимается по вечерам у себя в лаборатории.

Разумеется, все замечают, что он очень любит жареных цыплят из «KFC»: покупает их ведрами и никого не угощает, – и все удивляются, как ему удается оставаться худым как щепка. В основное рабочее время Суноко занимается тем, за что ему платят зарплату, а именно: разработкой новых противозачаточных таблеток, которые «убивают» все удовольствие от секса, так что подросткам, в итоге, самим не захочется вступать в половые сношения.

А по вечерам, когда все сотрудники расходятся по домам, Суноко стругает мозги покойных интеллектуалов – ищет крошечные радиоприемники. Он уверен, что их не вживляют в мозги хирургическим путем. Просто есть люди, которые с ними рождаются, то есть эти приемники должны быть из плоти и крови. Вот что писал Суноко в своем тайном дневнике: «Человеческие мозги – эти три с половиной фунта собачьего корма из пропитанной кровью губки – никоим образом не смогли бы создать «Звездную пыль», не говоря уже о Девятой симфонии Бетховена, без посторонней помощи».


И вот в один из таких вечеров Суноко находит какую-то странную шишку во внутреннем ухе одного члена «Менса», который еще в старшей школе выигрывал все конкурсы на лучшее правописание. Шишка размером с горчичное зернышко, цвета прозрачных соплей и непонятного предназначения. Эврика!

Суноко еще раз проверяет внутреннее ухо одной недалекой девицы, которая погибла по собственной дурости: каталась на роликах и попыталась схватиться за ручку дверцы проезжающей мимо машины. Никакой шишки цвета прозрачных соплей у нее не обнаружилось. Эврика!


Суноко исследует еще пятьдесят мозгов. Половина из них раньше была в головах у людей поразительно умных, половина – в головах у людей поразительно тупых. Еще несколько шишек во внутреннем ухе обнаружилось только у патентованных интеллектуалов. Из чего следует вывод: именно эти странные шишки и помогают особенно башковитым проходить тесты на IQ с такими блестящими результатами. Вряд ли это обычные уплотнения губчатой ткани. От обычного уплотнения пользы было бы не больше, чем от прыща на носу. Значит, это радиоприемники! Приемники, на которые передаются – неким непостижимым образом, недоступным нашему человеческому пониманию, – верные ответы на вопросы интеллектуальных тестов и телевикторин для эрудитов.

Это открытие явно потянет на «нобелевку»! Так что еще до публикации результатов исследования Флеон Суноко идет в магазин и покупает костюм для поездки в Стокгольм.

28

Траут сказал: «Флеон Суноко покончил с собой. Выбросился из окна Института здравоохранения. На нем был его новый костюм, который уже не поедет в Стокгольм».

«Суноко понял, что его гениальное открытие – это отнюдь не его заслуга. И доказательством служит сам факт, что он сделал это открытие. Он подорвался на собственной мине! Как говорится, за что боролись, на то и напоролись. Человеческий мозг – три с половиной фунта собачьего корма внутри черепной коробки – просто по определению не может додуматься до таких вещей самостоятельно. До таких гениальных вещей человеческий мозг может додуматься только с помощью извне».


Когда после десятилетнего перерыва нас всех снова накрыло свободой воли, Траут совершил переход от продолжительного deja vu к безграничным возможностям так спокойно и плавно, что даже и не заметил, как это случилось. По окончании повторного десятилетия Траут вновь оказался в той точке пространственно-временного континуума, где он начал писать рассказ об английском солдате, у которого вместо динь-диня была голова, а вместо головы – динь-динь.

Тихо, без лишнего шума и помпы, повторное десятилетие закончилось.

Это было не самое приятное переживание для всех, кто в мгновение перехода управлял механическим транспортным средством, или был пассажиром в таком механическом транспортном средстве, или стоял у него на пути. На протяжении целого десятилетия машины, как и люди, делали в точности то, что уже было сделано в первые десять лет – и результаты их действий нередко бывали фатальными, можете не сомневаться. Как писал Траут в своих мемуарах «Мои десять лет на автопилоте»: «В первый раз или уже во второй – разница невелика. Современный транспорт – это всегда игра со смертью». И все-таки во второй раз за все аварии со смертельным исходом отвечали не люди, а взбрыкнувшая Вселенная. Люди вроде бы управляли машинами, но это была только видимость. Они ничем не управляли – и не могли управлять.

Опять процитирую Траута: «Конь знал дорогу домой». Но когда повторное десятилетие закончилось, конь – причем этим конем могло быть любое транспортное средство от мопеда до авиалайнера – вдруг растерялся и забыл дорогу домой. И людям снова пришлось взять поводья и подсказывать своим оторопевшим коням, что делать дальше, чтобы не стать беспомощной игрушкой судьбы в форме законов Ньютона.

* * *

Траут, сидевший на койке в приюте в двух шагах от академии, управлял лишь безобидной и совсем неопасной шариковой ручкой. Когда нас всех снова накрыло свободой воли, он просто продолжил писать. Он закончил рассказ. Крылья сюжета, настойчиво стремившегося к воплощению, перенесли своего автора над переходным мгновением, ставшим для большинства из нас зияющей пропастью.

И только закончив свою увлекательную работу, сочинение рассказа, Траут заметил, что происходит в окружающем мире или, вернее, во всей Вселенной – если там вообще что-то происходило. Как человек, существующий вне культуры и общества, он был абсолютно свободен и мог применить бритву Оккама, или, если угодно, закон экономии, практически к любой ситуации. Вкратце этот закон может быть сформулирован так: В девяти случаях из десяти самое простое объяснение какого-либо явления и есть самое верное.

Размышления Траута о том, что он наконец-то закончил рассказ, который мог бы закончить давным-давно, если бы этому не воспротивилось само время, не были отягощены общепринятыми представлениями о том, что есть жизнь, и что может быть во Вселенной, и чего в ней никогда не бывает, и т. д., и т. п. И поэтому старый фантаст сразу же понял простую истину: что каждый из нас заново пережил эти последние десять лет, что лично он, Килгор Траут, не сошел с ума, и не умер, и не попал в ад, что Вселенная чуточку сжалась, а потом вновь начала расширяться, превратив всех и каждого в роботов, автоматически повторяющих свое прошлое, и подтвердив между прочим, что прошлое неуступчиво и неумолимо. Как сказал поэт:

За знаком знак чертит бессмертный Рок

Перстом своим. И ни одну из строк

Не умолишь его ты зачеркнуть,

Не смоет буквы слез твоих поток[9].

А потом, 13 февраля 2001 года, в Нью-Йорке, у черта на куличках на 155-й улице в западном Манхэттене – и по всему миру – нас всех снова накрыло свободой воли.

29

Мой собственный переход от продолжительного deja vu к безграничным возможностям тоже вышел достаточно плавным. Сторонний наблюдатель мог бы сказать, что я проявил свободу воли сразу же, как это стало возможным. Вот как все было: прямо перед времетрясением я опрокинул себе на колени тарелку очень горячего куриного супа с лапшой, вскочил со стула и принялся стряхивать с брюк обжигающий бульон и лапшу. И мне пришлось совершать те же самые телодвижения, когда завершилось повторное десятилетие.

Когда нас всех снова накрыло свободой воли, я просто продолжил отряхивать брюки, чтобы горячий бульон не просочился сквозь ткань. Траут вполне справедливо заметил, что мои действия были чисто рефлекторными и недостаточно осмысленными, и поэтому не могут считаться проявлением свободной воли.

«Если бы ты думал, что делаешь, – сказал Траут, – ты бы поскорее снял штаны, раз уж их все равно надо было снимать и класть в стирку. А отряхивать брюки, облитые горячим бульоном, – это заведомо бесполезно. Сколько их ни отряхивай, бульон все равно просочится сквозь ткань».


Сам Траут уж точно был одним из первых, кто сразу сообразил, что нас снова накрыло свободой воли – причем одним из первых не только на 155-й улице в западном Манхэттене в Нью-Йорке, но и во всем мире. В отличие от подавляющего большинства он воспринял это событие с большим интересом. После десяти лет беспощадного повторения ошибок, неудач и никчемных побед это самое подавляющее большинство, по словам Траута, «забило на все, что творится вокруг и что будет потом». Позже этот синдром назовут поствреметрясенческой апатией, или ПВА.

Траут провел небольшой эксперимент, который многие из нас пытались провести в самом начале повторного десятилетия. Он стал нарочно выкрикивать во весь голос всякие бредовые фразы типа «Бум-бум-хрум, плюти-плюти-плюх, гав-гав-мяу, казюка-мазюка» и т. д., и т. п. Мы все пытались изображать что-то подобное в повторном 1991 году в надежде доказать себе, что мы все-таки можем делать и говорить, что хотим, если как следует постараемся. Разумеется, ничего у нас не получалось. Но когда Траут попытался сказать «синий бобровый бинокль» уже после того, как закончилось повторное десятилетие, у него, разумеется, все получилось.

Без проблем!


Когда нас снова накрыло свободой воли, в Европе, Азии и Африке была ночь. Большинство людей в том полушарии либо спали, либо где-то сидели. Конечно, и там люди падали на ровном месте – но все же в их полушарии это происходило значительно реже, чем в нашем, где в это время был день и все занимались своими делами.

Когда нас снова накрыло свободой воли, люди, которые в этот момент находились в движении, не успевали сообразить, что автопилот уже отключился, и теряли равновесие. Поскольку тело идущего человека наклонено в направлении движения, а вес тела распределен между ногами неравномерно, люди и в этом, и в том полушарии спотыкались на ровном месте, падали и оставались лежать, где упали – даже если это случилось посреди улицы с интенсивным движением, – по причине синдрома поствреметрясенческой апатии.

А теперь представьте себе, что творилось у подножий лестниц и эскалаторов, и особенно в Западном полушарии, когда нас снова накрыло свободой воли.


Вот вам и «Дивный новый мир»!


В реальной жизни моя сестра Элли, а для нее эта жизнь продлилась всего лишь сорок один год, упокой, Господи, ее душу, так вот, моя сестра Элли считала, что это очень смешно, когда люди падают. Я говорю не о том, когда кто-то падает, потому что у него случился сердечный приступ, или порвались сухожилия, или что-нибудь в этом роде. Я говорю о тех случаях, когда абсолютно здоровые люди – от десяти лет и старше, обоего пола, любого цвета кожи – вдруг ни с того ни с сего спотыкаются и падают.

Даже когда Элли лежала при смерти, и уже было понятно, что долго она не протянет, у меня все еще получалось ее рассмешить – подарить ей мгновения чистой радости, если угодно, – рассказами о людях, которые шлепнулись на ровном месте. Это не должен был быть пересказ эпизодов из фильмов или каких-то историй, услышанных от кого-то. Считались только падения, которые я видел своими глазами – неожиданные напоминания о силе тяжести.

Только в одной из моих историй главным действующим лицом был профессиональный артист, который упал не случайно, а по сценарию. Мне посчастливилось застать самый конец золотого века водевиля – можно сказать, это была уже предсмертная агония жанра, – на сцене театра «Аполло» в Индианаполисе. Потрясающий человек и великий актер, в моем понимании – настоящий святой, в какой-то момент представления грохнулся в оркестровую яму, а потом выбрался обратно на сцену с большим барабаном на голове.

Героями всех остальных историй, которые Элли не уставала слушать до самой смерти, были дилетанты.

30

Расскажу один случай. Элли было тогда лет пятнадцать, а мне, соответственно, десять. Элли услышала, как кто-то свалился с лестницы у нас в подвале: бум-бум-шмяк. Она решила, что это я, прибежала туда, встала на верхней ступеньке и принялась хохотать, как сумасшедшая. Это было, я думаю, в 1932-м, на третьем году Великой депрессии.

Только с лестницы свергся не я. Это был служащий газовой компании, который пришел снять показания счетчика. Он выбрался из подвала, весь побитый и злой как черт.


В другой раз мы с Элли ехали на машине – Элли была за рулем, то есть ей уже точно исполнилось шестнадцать, – так вот, мы с ней ехали на машине и увидели, как какая-то женщина, выходившая из трамвая, сорвалась со ступенек головой вперед и упала плашмя на асфальт. Она зацепилась за что-то каблуком.

Я уже где-то писал об этом и не раз говорил в интервью: мы с Элли еще много лет умирали от смеха, вспоминая ту женщину. Она не ушиблась, с ней ничего не случилось. Она поднялась и спокойно пошла.

А вот еще один случай. Эту картину наблюдал я один, в смысле, Элли там не было, но ей все равно очень нравилось, когда я об этом рассказывал. Какой-то мужчина подкатился к красивой женщине (не к своей жене) с предложением научить ее танцевать танго. Дело было в гостях в одном доме, уже под конец вечеринки, когда веселье изрядно повыдохлось.

Я думаю, этот мужчина пришел без жены. Если бы он был с женой, он бы не стал предлагать посторонним красавицам обучать их зажигательным пляскам. Тем более что он не был профессиональным учителем танцев. Народу в тот вечер собралось немного: человек десять, включая хозяина и хозяйку. Это было еще во времена патефонов. Хозяин с хозяйкой совершили тактическую ошибку, выбрав пластинку с танго.

И вот этот мужчина – весь такой рьяный, глаза горят, ноздри чуть ли не пышут огнем – обнимает красавицу, прижимает к себе и валится на пол.


Да, все эти люди, которые падали на ровном месте во «Времетрясении-1», а теперь еще и в этой книге, – они в чем-то схожи с надписью «НА ХУЙ ИСКУССТВО!» на стальной двери академии. Это дань памяти моей сестре Элли. Это ее понимание порнографии: когда люди теряют свой благородно-горделивый облик не под влиянием сексуального возбуждения, а под воздействием силы тяжести.


Вот отрывок из песенки, популярной во время Великой депрессии:

Вчера мой папаша вернулся домой,

Мама сказала: «Да ты же бухой».

Свет захотел он нащупать рукой,

И брякнулся на пол – Бабах!

Как оказалось, неудержимое желание смеяться над абсолютно здоровыми людьми, которые вдруг спотыкаются и падают на ровном месте, отнюдь не относится к числу всеобщих человеческих потребностей. Эта нехитрая истина открылась мне самым пренеприятнейшим образом в лондонском Королевском оперном театре на представлении «Лебединого озера» в постановке Королевского балета. Я пришел в театр вместе с дочерью Нэнни, которой тогда было шестнадцать. Сейчас, летом 1996 года, ей сорок один. Получается, это было четверть века назад!

Так вот, одна балерина, оттанцевав свою партию, упорхнула за кулисы, как ей и было положено по сценарию. И тут же за сценой раздался грохот, как будто танцовщица попала ногой в жестяное ведро, а потом сверзилась с железной лестницы, причем ведро так и осталось у нее на ноге.

Я тотчас заржал, как бешеный конь.

Кроме меня, больше никто не смеялся.


Похожий случай произошел на концерте Индианаполисского симфонического оркестра. Я тогда был еще маленьким. Это произошло не со мной и не было связано со смехом. Оркестр играл одну пьесу, и там был фрагмент, когда музыка становилась все громче и громче, а потом должна была резко затихнуть.

В одном ряду с нами сидела женщина, местах в десяти от меня. Во время крещендо она что-то рассказывала подруге, и ей приходилось говорить все громче и громче. И вот музыка смолкла. Женщина выкрикнула в полный голос: «А Я ЖАРЮ НА СЛИВОЧНОМ МАСЛЕ!»

31

На следующий день после того, как я оконфузился на представлении Королевского балета, мы с Нэнни поехали в Вестминстерское аббатство. У могилы сэра Исаака Ньютона Нэнни застыла, словно громом пораженная. Окажись в ее возрасте на ее месте мой старший брат Берни, прирожденный ученый, не имевший вообще никаких художественных способностей, он бы, наверное, и вовсе описался кипятком, не сдержав благоговейного трепета.

Того самого священного трепета, который, как мне представляется, должен охватывать всякого образованного человека при одной только мысли о том, какие великие – величайшие – истины открыл этот вроде бы простой смертный, причем, насколько мы знаем, исключительно силами трех с половиной фунтов собачьего корма из пропитанной кровью губки, заключенной в его черепной коробке. Эта голая обезьяна изобрела дифференциальное исчисление! И зеркальный телескоп! Она открыла и объяснила разложение белого света в спектр при прохождении его через призму! Она обнаружила и сформулировала ранее неизвестные законы движения, всемирного тяготения и оптики!

Ну, да. Так мы вам и поверили!

«Алло? Это доктор Флеон Суноко? Готовьте микротом. У нас есть для вас мозг!»


У моей дочери Нэнни есть сын Макс, сейчас в 1996 году, точно посреди повторного десятилетия – ему двенадцать. И будет семнадцать, когда умрет Килгор Траут. В минувшем апреле Макс написал в школе отличное сочинение о сэре Исааке Ньютоне, сверхчеловеке, который с виду казался вполне обычным. Кстати, из этого сочинения я узнал кое-что новое для себя: университетское начальство Ньютона настоятельно рекомендовало ему бросить науку с ее суровой правдой и заниматься исключительно теологией.

Хотелось бы думать, что этот совет происходил не от косности и скудоумия. Просто кураторы хотели напомнить Ньютону, что простым людям нужна религия, поскольку религиозные вымыслы служат им утешением и главной опорой в жизни.

Как писал Килгор Траут в рассказе «Эмпайр-стейт-билдинг», где говорится о том, как к Земле приближается метеор размером со знаменитый манхэттенский небоскреб – несется со свистом на скорости 54 мили в час, – так вот, Траут писал: «Научное объяснение никого не утешило. Человечество оказалось в такой ситуации, когда правда была слишком страшной».


Вот и в первые два-три часа после того, как нас снова накрыло свободой воли, человечество оказалось в такой ситуации, когда суровая правда жизни проявилась во всей красе. Да, миллионы пешеходов упали на ровном месте, потому что в момент окончания повторного десятилетия их вес распределялся между ногами неравномерно. Но большинство из них, как говорится, отделались легким испугом – кроме тех, кто тогда находился на верхних ступеньках лестниц и эскалаторов. С большинством, повторюсь, ничего страшного не случилось, как ничего не случилось с той женщиной, упавшей на выходе из трамвая. Ну, про которую я рассказывал. Которую мы видели с Элли.

Настоящая мясорубка, как я уже говорил, происходила с участием механических транспортных средств, которых, конечно же, не было в бывшем Музее американских индейцев. Там внутри было спокойно и тихо, пусть даже крещендо из грохота бьющихся автомобилей и криков раненых и умирающих людей снаружи достигло своей кульминации.

Вот уж действительно «А я жарю на сливочном масле»!


Когда ударило времетрясение, бомжи, или «священный скот», как называл их Траут, либо тупо сидели, либо валялись на койках. Соответственно, когда закончилось повторное десятилетие, они все так же валялись или сидели, глядя в одну точку. Как могла повредить им свобода воли?

Потом Траут скажет о них: «Еще даже до времетрясения они проявляли симптомы, неотличимые от ПВА».

Траут единственный вскочил с койки, когда взбесившаяся пожарная машина на полном ходу долбанула правым передним бампером в дверь академии и покатила дальше по улице. Все, что было потом, не зависело от людей и никак не могло от них зависеть. Из-за резкого снижения скорости в результате удара о стальную дверь оцепеневших пожарных выбросило из кабины с той же скоростью, какую на момент столкновения развила сама машина, разогнавшись под горку со стороны Бродвея. «Миль пятьдесят в час», – решил Траут, оценив траекторию полета пожарных.


Растеряв часть скорости и весь экипаж, красная колымага резко вильнула влево и влетела на кладбище, что располагалось напротив академии. Спуск сменился крутым подъемом. Пожарная машина доехала почти до гребня холма, застыла и покатилась назад. От удара об академию коробка скоростей переключилась на нейтралку!

Машина поднялась на склон исключительно по инерции. Мощный мотор ревел – заклинило педаль газа. Но противодействовать гравитации он мог только собственной массой, поскольку сцепление не работало!

Вы только представьте: сила тяжести уволокла рычащую красную махину обратно на 155-ю улицу, а потом, задним ходом, к реке Гудзон.


Хотя пожарная машина жахнула в дверь академии по касательной, удар все равно получился неслабым: в фойе сорвалась хрустальная люстра.

Она рухнула на пол буквально в нескольких дюймах от охранника Дадли Принса. Если бы он не застыл на месте в момент перехода, когда нас всех снова накрыло свободой воли, если бы вес его тела не распределялся между ногами равномерно, он бы упал головой в том направлении, куда смотрел – то есть в сторону входной двери. И его бы убило люстрой!

Кстати, поговорим о везении. Когда ударило времетрясение, полупарализованный муж Моники Пеппер как раз звонил в дверь академии. Дадли Принс собирался пойти открывать. Но он не успел сделать ни шагу – в картинной галерее сработал датчик пожарной сигнализации. Принс замер на месте. Куда бежать первым делом?

И когда нас всех снова накрыло свободой воли, Принс все так же стоял в нерешительности, не зная, что делать. Пожарная сигнализация спасла ему жизнь!

Уже потом, когда Траут узнал об этом чудесном спасении – человека чуть не убило люстрой, но его спас датчик пожарной сигнализации, – он процитировал Кэтрин Ли Бейтс, только не спел, а просто проговорил:

Сокровище в шатре небес,

В янтарном блеске нив,

В величии туманных гор,

Хранителей равнин.

Америка! Америка!

Хранима Богом ты.

В сиянье дней, меж двух морей —

Ожившие мечты[10].

Благодаря ПВА, бывший заключенный Дадли Принс застыл, словно каменное изваяние, олицетворявшее полный мотивационный kaput. В таком виде его и застал Килгор Траут, ворвавшийся в академию, вход в которую больше не закрывала стальная дверь, через пару минут после того, как в мире вновь воцарились суровые законы свободной воли. Траут кричал: «Хватит спать! Просыпайтесь! Ради Бога, проснитесь! Свобода воли! Свобода воли!»

Чтобы добраться до Принса, Трауту пришлось перепрыгнуть через лежавшую на полу перед входом стальную дверь с загадочной надписью «УЙ ИСК». Причем дверь лежала не просто так, а вместе с петлями, рамой и запертым замком. При ударе бампером пожарной машины дверную коробку просто-напросто вынесло из проема. Сама дверь, петли, замки и «кто-там» были с практической точки зрения совершенно как новые – дверная коробка не просто не выдержала удар, она ему даже не сопротивлялась.

Рабочий, который устанавливал дверь, не закрепил раму в проеме как следует. Попросту говоря, он схалтурил. Как потом скажет о нем Килгор Траут, и то же самое можно сказать обо всех бракоделах: «И ведь не стыдно же некоторым…»

32

В своих выступлениях в 1996-м, точно посередине повторного десятилетия, которое продлится до 2001 года, я часто рассказываю о том, как после Второй мировой войны поступил в Чикагский университет на факультет антропологии. Я шучу, что мне не стоило браться за эту науку, потому что я не люблю дикарей. Они такие тупые! Истинная причина моего интереса к изучению человека как вида животных была вполне прозаичной: моя жена Джейн Мэри Кокс Воннегут, которая потом стала Джейн Мэри Кокс Ярмолински, родила мальчика по имени Марк. Нам понадобились деньги.

Сама Джейн, которая, напомню, с отличием окончила Суортморский колледж, училась на кафедре русской культуры в том же университете в качестве стипендиатки. Когда Джейн забеременела, она бросила учебу. Мы пошли к заведующему кафедрой, меланхоличному дядечке, сбежавшему в Америку от сталинского режима. Помнится, мы нашли его в библиотеке, и моя жена сообщила ему, что ей придется уйти из университета, потому что она залетела.

Я никогда не забуду, что он ей ответил: «Милая миссис Воннегут, жизнь не кончается на беременности. Беременность – это начало жизни».

* * *

Но я хотел рассказать о другом. По одному из предметов мне надо было прочесть «Постижение истории», книгу английского историка Арнольда Тойнби, который теперь на небесах. Он писал о так называемых вызовах истории, об испытаниях или задачах, которые каждая цивилизация решает наиболее приемлемым для себя способом. Одни проигрывают, другие успешно находят решения – в зависимости от того, насколько по силам им каждая конкретная задача. Тойнби приводит примеры.

То же самое можно сказать и об отдельных индивидуумах, совершающих героические поступки. К примеру, о том же Килгоре Трауте. Если бы в тот день и вечер, 13 февраля 2001 года, когда нас всех снова накрыло свободой воли, он находился в районе Таймс-сквер, или рядом с выездом из большого тоннеля, или в аэропорту, где пилоты пребывали в полной уверенности, что их самолеты благополучно взлетят или сядут сами по себе, как это происходило в течение всего повторного десятилетия, – так вот, если бы Траут в тот день находился в каком-то подобном месте, его реакция на вызов, брошенный свободой воли, была бы не столь героической. Потому что задача была бы ему не по силам. И не только ему, а кому бы то ни было.

Когда Траут вышел на улицу из приюта – посмотреть, что это так громыхнуло снаружи, – зрелище и вправду было не из приятных, но на конец света оно не тянуло. Жертвы, конечно же, были. Но тела мертвых и умиравших людей не громоздились горами на улицах и не слипались в сплошное кровавое месиво, как это бывает при падении самолета или крушении поезда. Мертвые или живые, это все-таки были личности, сохранившие индивидуальность – люди со своей собственной историей, которую еще можно было прочесть по их лицам.

Дорожное движение на этом отрезке 155-й улицы, в этой глухомани у черта на рогах, всегда было настолько вялым, что можно сказать, его не было вовсе. Так что ревущая пожарная машина, которую сила тяжести волокла задним ходом к реке Гудзон, оказалась единственным интересным объектом, пригодным для наблюдения. Теперь, когда мы получили обратно свободу воли, Трауту ничто не мешало спокойно обдумать увиденное, несмотря на крики и шум, доносившиеся с более оживленных улиц. Он пришел к выводу, как потом сам рассказывал мне в «Занаду», что этому эпизоду с пожарной машиной может быть три объяснения, и одно из них наверняка будет верным: либо была включена задняя или нейтральная передача, либо сломался карданный вал, либо развалилось сцепление.


Траут не ударился в панику. Как бывший артиллерийский разведчик, он на собственном опыте убедился, что если удариться в панику, от этого будет только хуже. Он сказал мне в «Занаду»: «В жизни, как в опере: от трагических арий всякая безнадежная ситуация становится еще хуже».

Да, он не ударился в панику. И все-таки Траут не сразу сообразил, что он единственный во всей округе был полностью дееспособен и понимал, что происходит. Он очень быстро разобрался, что случилось со Вселенной: она слегка сжалась, а потом вновь начала расширяться. Но это было легко. То, что происходило на самом деле, хотя это действительно происходило, с тем же успехом это могло быть и следствием неких выдуманных условий, закрепленных чернилами на бумаге – сценой из его собственного рассказа, который он написал в незапамятные времена. Написал и тут же порвал на мелкие кусочки и спустил их в унитаз на автовокзале или где-то еще.

В отличие от Дадли Принса Траут даже не окончил школу и не получил аттестат о полном среднем образовании, но кое в чем он был очень похож на моего старшего брата Берни, доктора физической химии из Массачусетского технологического института. И Берни, и Траут еще с ранней юности играли сами с собой в умозрительные игры-загадки, начинавшиеся с такого вопроса: «Допустим, мы наблюдаем то-то и то-то. И что из этого следует?»


Траут понял, что именно произошло – и как это связано с времетрясением и окончанием повторного десятилетия, – но не смог сделать один важный вывод, исходя из своих наблюдений на относительно тихом отрезке 155-й улицы. А именно, что на многие мили вокруг он был единственным человеком, не утратившим способность действовать. Все остальные полностью лишились подвижности, если не по причине серьезных ранений и смерти, то по причине ПВА. Траут потерял драгоценные минуты, дожидаясь прибытия профессиональных спасателей: молодых, крепких ребят из «скорой помощи», полиции, пожарной охраны, Красного Креста и Федерального агентства по чрезвычайным ситуациям, – которые обо всем позаботятся.

Ради бога, не забывайте: ему было восемьдесят четыре! Это же до хрена и больше! Поскольку он каждый день брился, его часто принимали даже не за бомжа, а за старенькую бомжиху – даже когда он был без своего «бабушкиного» платка из детского одеяльца, – иными словами, его внешний вид не внушал уважения. Теперь что касается его сандалий: по крайне мере они были прочными. Они были сделаны из того же материала, что и тормозные колодки «Аполлон-11» – космического корабля, который доставил на Луну Нила Армстронга, первого человека, ступившего на лунную поверхность в 1969 году.

Эти сандалии Траут отхватил на распродаже излишков казенного имущества после войны во Вьетнаме, единственной войны, которую мы проиграли. Той самой войны, откуда дезертировал единственный сын Траута Лион. Американские солдаты, воевавшие в джунглях Вьетнама, носили такие сандалии поверх легких армейских ботинок. Потому что враги втыкали в землю заостренные колья, вымазанные в говне, и это было чревато серьезными инфекционными заболеваниями.


Траут, которому совсем не хотелось вновь играть в русскую рулетку со свободой воли – староват он уже для таких развлечений, и тем более, когда на кону стоят жизни других людей, – наконец понял, что ему все-таки надо бы сдвинуться с места и уже начать что-то делать. Вот только что он мог сделать?

33

Мой отец часто цитировал Шекспира, причем всегда перевирал цитаты. Но я ни разу не видел, чтобы он читал книги.

Я, кстати, выскажу мысль, что величайшим поэтом за всю историю англоязычной литературы был вовсе не Эйвонский бард (1564–1616), а Ланселот Эндрюс (1555–1626). В то время поэзия буквально носилась в воздухе. Смотрите сами:


Господь – Пастырь мой; я ни в чем не буду нуждаться:

Он покоит меня на злачных пажитях и водит меня к водам тихим, подкрепляет душу мою, направляет меня на стези правды ради имени Своего.

Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со мной; Твой жезл и Твой посох – они успокаивают меня.

Ты приготовил предо мною трапезу в виду врагов моих; умастил елеем голову мою; чаша моя преисполнена.

Так, благость и милость да сопровождают меня во все дни жизни моей, и я пребуду в доме Господнем многие дни[11].

Ланселот Эндрюс руководил работой переводчиков и знатоков слова Божьего, которые подарили нам Библию короля Якова.


Писал ли Траут стихи? Насколько я знаю, он сочинил только одно стихотворение. За день до смерти. Он все понимал. Он знал, что старуха с косой уже совсем скоро придет по его душу. Кстати, для информации: в «Занаду» между главным зданием и бывшим каретным сараем растет секвойя.

А вот стихотворчество Траута:

Когда секвойя

Склонится головой-я,

Вернуся за тобой я.

34

У матери Джейн, моей первой жены, и у матери моей сестры Элли были одинаковые заскоки: у обеих периодически срывало башню. И Джейн, и Элли окончили Тьюдор-Холл. В свое время они были самыми красивыми девушками во всем Вудстокском гольф-клубе. Кстати, у всех писателей-мужчин, даже у самых дрянных или нищих, были красавицы-жены. Надо бы изучить этот странный феномен. Может, когда-нибудь кто-нибудь этим займется.

И Джейн, и Элли не дожили до времетрясения, и слава Богу. Хотя, я думаю, Джейн бы не возражала против повтора десяти лет жизни. А вот Элли бы точно не увидела в этом ничего хорошего. Джейн была оптимисткой и жизнелюбкой, она до самого конца боролась с раком. Последние слова Элли выражали лишь облегчение и ничего больше. Я уже где-то писал о ее последних словах. Вот они: «Не больно, не больно». Я сам их не слышал, и наш старший брат Берни тоже не слышал. Нам передали их по телефону. Санитар, говоривший с иностранным акцентом.

Я не знаю, какими могли быть последние слова Джейн. К тому времени Джейн была замужем уже не за мной, а за Адамом Ярмолински. Я спросил у Адама про ее последние слова. Но, похоже, Джейн умерла молча, не осознавая, что ей уже не придется ничего говорить. На панихиде в англиканской церкви в Вашингтоне Адам сказал собравшимся, что у Джейн было любимое восклицание: «Жду не дождусь!»

То, чего Джейн ждала с такой радостью и предвкушением, было связано с определенным событием в жизни кого-то из наших шестерых детей. Теперь они все уже взрослые: медсестра в психиатрической клинике, сценарист комедийных фильмов, детский врач, живописец, летчик гражданской авиации и художник-гравер, – и у них у самих есть дети.


Я не стал ничего говорить на панихиде в церкви. Просто не стал. Все, что я мог и хотел сказать Джейн, предназначалось исключительно для нее, а ее больше не было с нами. Наш последний разговор, разговор двух старых друзей из Индианаполиса, состоялся за две недели до ее смерти. Мы говорили по телефону. Она – из Вашингтона, округ Колумбия, где у Ярмолински был дом. Я – из Манхэттена. Джейн была замужем за Адамом, а я был женат на писательнице и фотографе Джилл Кременц, на которой женат до сих пор.

Я не помню, кто кому позвонил. Может быть, я – ей. Может быть, она – мне. Но это не важно. Важно другое: это был наш последний разговор. Мы прощались друг с другом, хотя, конечно, тогда мы не знали, что это прощание.

Когда Джейн умерла, наш сын Марк, человек с медицинским образованием, сказал, что он сам никогда бы не выдержал все процедуры, на которые она пошла добровольно, чтобы как можно дольше оставаться в живых, чтобы радостно повторять с сияющими глазами: «Жду не дождусь!»


Наш последний разговор был очень личным. Джейн спросила меня – как будто я это знал! – что именно определит точный момент ее смерти. Наверное, она ощущала себя персонажем какой-нибудь из моих книг. В каком-то смысле так оно и было. Мы с ней были женаты двадцать два года, и все это время я единолично решал, что мы будем делать дальше и где будем жить – в Чикаго, в Скенектади, на Кейп-Коде. Это зависело от моей работы. Сама Джейн никогда не работала. Она растила шестерых детей, что само по себе большой труд.

Я сказал ей по телефону, что дочерна загорелый, озорной, слегка заскучавший, но все же счастливый десятилетний парнишка, которого мы даже не знаем, выйдет на берег у лодочного причала в самом конце Скаддерслейн. Он будет стоять и смотреть на море – на лодки, на чаек, на волны, – в гавани в Барнстейбле на полуострове Кейп-Код.

На другом конце Скаддерс-лейн, на шоссе 6А, в одной десятой мили от лодочного причала, стоит большой старый дом, где мы с Джейн растили наших детей, сына и двух дочерей, и троих сыновей моей сестры. Теперь там живет наша дочь Эдит со своим мужем-строителем Джоном Сквиббом и двумя их сыновьями, Уиллом и Бадом.

Я сказал Джейн, что этот мальчик от нечего делать поднимет камушек, как это делают все мальчишки, и зашвырнет его в море. Когда камень коснется воды, Джейн умрет.


Джейн всем сердцем верила в то, что наполняло ее жизнь светлым, добрым волшебством. В этом была ее сила. Она выросла в семье квакеров, но, отучившись четыре года в Суортморе, перестала ходить на собрания Общества Друзей. Когда Джейн вышла замуж за Адама, она перешла в англиканство, а сам Адам как был, так и остался иудеем. Она умерла с верой в Троицу, в Рай и Ад и во все остальное. Я очень этому рад. Почему? Потому что я ее любил.

35

Не то чтобы это имеет какое-то значение, но рассказчики историй, закрепленных чернилами на бумаге, делятся на тех, кто с лету набрасывается на текст, и тех, кто упорно корпит над каждой фразой, медленно пережевывая все варианты. Назовем их ястребами и черепахами. Ястребы пишут свои вещи быстро, сумбурно, взахлеб, второпях – как получится и как попало. А потом старательно доводят их до ума, исправляя все многочисленные косяки и переделывая все куски, которые явно не удались. Черепахи выдают по одному предложению за раз, шлифуют каждое слово, пока не останутся довольны полученным результатом, и только потом переходят к следующей фразе. Когда они завершают работу, работа действительно завершена.

Я сам – черепаха. Большинство писателей-мужчин – черепахи, большинство женщин – ястребы. Опять же кому-нибудь надо бы взяться за изучение этого странного феномена. Кстати, не исключен и такой вариант, что это врожденное свойство. Недавно я посетил Рокфеллеровский университет. Тамошние сотрудники ищут и, что характерно, находят все больше и больше генов, которые определяют наше поведение – заставляют нас действовать именно так и никак иначе, точно так же, как десятилетний повтор после времетрясения принуждал нас выполнять строго определенные действия. Но еще до поездки в университет у меня появлялась такая мысль: наши с Джейн дети и дети Элли и Джима уже давно выросли и стали совершенно разными людьми, но каждый стал именно таким человеком, каким он и должен был стать.

У всех шестерых все хорошо.

Но опять же у всех шестерых были бесчисленные возможности для того, чтобы все у них было хорошо. Если верить тому, что пишут в газетах, показывают по телевизору и сообщают по информационным каналам, у большинства людей таких возможностей нет.

Мне кажется, писатели-ястребы считают, что люди – смешные, печальные, всякие – интересны сами по себе и достойны внимания. И они пишут о людях, не задумываясь о том, почему мы живем и что вообще значит жить.

Черепахи, которые шлифуют каждое предложение, вроде как доводя его до совершенства, на самом деле ломают воображаемые заборы и вышибают иллюзорные двери, прорезают путь через заслоны колючей проволоки, под шквальным огнем, в клубах горчичного газа – ищут ответы на вечные вопросы: «Что, черт возьми, нам делать? Что, черт возьми, происходит?»


Если кто-то из черепах не желает довольствоваться формулой черепахи Вольтера «Il fout cultiver notre jardin»[12], он посвящает себя борьбе за права человека, которые я и хочу обсудить. Начну с двух правдивых историй, произошедших в конце нашей с Траутом войны в Европе.

В общем, так: 7 мая 1945 года Германия, прямо или косвенно виновная в гибели сорока миллионов людей, капитулировала. Но на территории к югу от Дрездена, неподалеку от чешской границы, еще несколько дней оставался очаг анархии, который впоследствии был занят советскими войсками. Я был там в то время и кое-что рассказал о тогдашних событиях в своем романе «Синяя борода». Тысячи военнопленных, и я в том числе, получили свободу, вместе с уцелевшими узниками концлагерей с номерами, вытатуированными на руках, вместе с душевнобольными, осужденными преступниками, цыганами и кто их там разберет с кем еще.

Так вот: там были и немецкие войска. Все еще вооруженные, но сломленные и смиренные, они искали, кому бы сдаться – кому угодно, только не СССР. Мы с моим фронтовым другом Бернардом В. О’Харой сумели поговорить с некоторыми из этих немецких солдат.


О’Хара после войны стал юристом и успел поработать и прокурором, и адвокатом. Сейчас он уже на Небесах. А тогда мы с ним беседовали с немецкими солдатами, и те в один голос твердили, что Америке теперь придется заняться тем, чем занималась Германия, а именно бороться с безбожниками-коммунистами.

Мы отвечали, что нет. Нам это виделось по-другому. Мы ожидали, что СССР постарается стать похожим на США, что там тоже будет свобода слова, и свобода вероисповедания, и справедливые суды, и честные выборы и т. д., и т. п. А мы, со своей стороны, постараемся распределять материальные блага более справедливо и обеспечим всем гражданам по-настоящему равные возможности, как, по их собственному утверждению, это делается у них: «От каждого – по способностям, каждому – по потребностям». Вот как-то так.

Бритва Оккама.


А потом мы с О’Харой – мы тогда были еще совсем юные, буквально мальчишки – забрались в какой-то бесхозный амбар. Мы искали, чего бы поесть. Что угодно, лишь бы было съедобно! Мы искали еду, а нашли тяжело раненного капитана-эсэсовца. Он лежал на сеновале и явно был уже при смерти. Он вполне мог служить в одном из концлагерей неподалеку, где истязали и убивали людей. Он даже мог быть начальником этого лагеря.

Как у всех членов СС и как у всех узников концлагерей, у него на руке должна была быть набита татуировка с его личным номером. Вот такая ирония судьбы. В послевоенное время этой иронии было хоть отбавляй.

Он попросил нас с О’Харой уйти. Сказал, что скоро умрет и ждет не дождется, когда это произойдет. Мы равнодушно направились к выходу. Этот человек, умиравший на сеновале, не вызвал у нас никаких эмоций: ни омерзения, ни жалости – ничего. Но когда мы уже выходили, он откашлялся, прочищая горло и давая тем самым понять, что ему еще есть что сказать. Да, снова последние слова. И кто, кроме нас, мог бы их выслушать?

«Я растратил впустую все последние десять лет жизни», – сказал он.

А вы говорите, времетрясение!

36

Моя жена думает, что я считаю себя шибко умным. Но она ошибается. Я не считаю себя шибко умным.

Мой кумир Джордж Бернард Шоу, социалист и очень смешной, проницательный и остроумный драматург, сказал – ему тогда было уже хорошо за восемьдесят, – что если он сам считается умным, то ему искренне жаль тех людей, которых считают глупцами. Он сказал, что, дожив до своих лет, конечно же, нажил немного ума. Во всяком случае, он бы наверняка справился с работой мальчика на побегушках.

Я мог бы сказать о себе то же самое.


Когда городские власти Лондона хотели вручить Шоу орден «За заслуги», он поблагодарил их за оказанную ему честь, но сказал, что у него уже есть такой орден – он его сам же себе и вручил.

А я бы принял награду. Может быть, я бы лишился возможности отпустить первоклассную шутку, но я никогда бы не позволил себе забавляться за счет других, если от моих шуток людям могло бы стать «тухло и дохло».

Пусть это будет моей эпитафией.


На исходе лета 1996-го я задаюсь вопросом, какие из идеалов, в которые я верил когда-то, сейчас стоит пересмотреть. У меня есть пример моего дяди Алекса, бездетного страхового агента с Гарвардским образованием. Именно с его подачи я еще в ранней юности перечитал всех первоклассных писателей-социалистов, как то: Шоу, Норман Томас, Юджин Дебс и Джон Дос Пассос. Плюс к тому он научил меня клеить модели самолетов и дрочить. А после Второй мировой войны дядя Алекс вдарился в политический консерватизм и стал рутинером почище архангела Гавриила.

Но мне по-прежнему нравится, что мы с О’Харой ответили тем немецким солдатам после нашего освобождения из лагеря военнопленных: что Америка станет более социалистической страной, и постарается дать всем работу, и сделает так, чтобы наши дети, по крайней мере, не голодали, не мерзли, умели читать и писать, и чтобы им не было до смерти страшно.

Ну да, разбежались!


До сих пор в каждом своем выступлении я цитирую покойного Юджина Дебса (1855–1926) из Терре-Хота, штат Индиана, пятикратного кандидата в президенты от социалистической партии:

«Пока существует низший класс – я к нему отношусь, пока есть преступники – я один из них, пока хоть одна душа томится в тюрьме – я не свободен».

С недавних пор перед тем, как процитировать Дебса, я предусмотрительно стал говорить, что его слова следует принимать всерьез. Иначе многие в зале начинают смеяться. Они смеются не со зла. Им просто хочется, чтобы мне было приятно: они знают, что мне нравится смешить народ. Но их смех говорит о том, что в нынешние времена этот трогательный отголосок Нагорной проповеди воспринимается некоторыми как устаревший, полностью дискредитировавший себя бред сивой кобылы.

Но это не бред.

37

Килгор Траут перескочил через упавшую вместе с коробкой стальную дверь с загадочной надписью «УЙ ИСК», и под его прочными армейскими сандалиями захрустели осколки упавшей хрустальной люстры. Поскольку осколки лежали на двери, а не под ней, любой судебный эксперт мог бы с уверенностью заявить на суде – ну, если бы кто-то решил подать в суд на халтурщика, не закрепившего дверную раму, – что дверь грохнулась первой. А люстра, должно быть, держалась еще пару секунд, пока сила тяжести не сотворила с ней то, что она, эта сила, вне всяких сомнений, желала бы сотворить буквально со всем, что есть.

В картинной галерее по-прежнему завывала пожарная сигнализация. Как потом скажет Траут, «похоже, она надрывалась по собственному желанию, проявляя свободу воли». Это он так пошутил, по своему обыкновению высмеивая саму мысль о том, что у кого-то когда-то была эта самая свобода воли – и не важно, в повторное десятилетие или вообще.

Дверной звонок замолчал в тот момент, когда Золтана Пеппера сбила пожарная машина. Опять процитирую Килгора Траута: «На этот раз – без комментариев», – красноречиво молчал звонок».

Сам Траут, как я уже говорил, безо всяких проблем проявил эту самую свободу воли и даже призвал иудео-христианского Бога, когда ворвался в академию с криком: «Хватит спать! Просыпайтесь! Ради Бога, проснитесь! Свобода воли! Свобода воли!»


Уже потом, в «Занаду», Траут скажет, что даже если в тот день и вечер он был героем, то в академию он ворвался исключительно из трусости, хотя со стороны это, может быть, и смотрелось так, будто он «изображал из себя Пола Ревира в пространственно-временном континууме».

Он просто искал, где бы скрыться от нарастающего громыхания, доносившегося с Бродвея неподалеку, и от грохота по-настоящему серьезных взрывов в других частях города. В полутора милях к югу, рядом с могилой Гранта, большой грузовик санитарного управления – при полном отсутствии контроля со стороны впавшего в ступор водителя – пропахал весь вестибюль жилого дома и снес стену в квартире коменданта, своротив газовую плиту. Лестничный колодец и шахта лифта шестиэтажного здания наполнились метаном, явственно отдававшим скунсовой вонью. Большинство жильцов этого дома жили на пособия по социальному страхованию.

А потом – БА-БАХ!

«Несчастье прямо напрашивалось», – как сказал Килгор Траут в «Занаду».


Позже старый фантаст признался, что он хотел растормошить оцепеневшего охранника Дадли Принса исключительно для того, чтобы самому ничего больше не делать. Он кричал Принсу: «Свобода воли! Свобода воли! Пожар! Пожар!»

Принс даже не шелохнулся. Он моргал, но это был просто рефлекс, а не проявление свободы воли, как это было со мной в эпизоде с куриным супом. В голове Принса вертелась одна-единственная мысль: а вдруг если он сейчас пошевелится, то снова окажется в 1991 году, в исправительном учреждении особо строгого режима в городе Афины, штат Нью-Йорк. Ему было страшно. И его можно понять!

* * *

Так что Траут оставил Принса в покое. Как он честно признался потом, его заботила исключительно собственная безопасность. Где-то в здании завывала пожарная сигнализация. Если там действительно был пожар и если огонь нельзя погасить малыми силами, придется срочно искать какое-то другое место, где пожилой гражданин сможет спокойно пересидеть весь тарарам, творящийся снаружи – пока все чуток не уляжется.

В галерее Траут обнаружил дымящуюся сигару, хотя вообще-то сигары были запрещены во всем округе Нью-Йорк. Сигара мирно тлела на блюдце и пока что не угрожала ничьей безопасности, кроме своей собственной. Ее середина располагалась точно по центру блюдца, так что от нее ничего не могло загореться. Но датчик пожарной сигнализации чуял дым и ревел так, как будто настал конец света, каким мы его знали.

В своих незаконченных мемуарах «Мои десять лет на автопилоте» Траут сформулировал, что ему надо было сказать в тот день распсиховавшейся сигнализации: «Вот еще глупости! Возьми себя в руки, безмозглая истеричка».

Но что самое странное: кроме Траута, в галерее не было ни души!

Неужели в Американской академии искусств и литературы водятся полтергейсты?

38

Сегодня, в пятницу 23 августа 1996 года, я получил замечательное письмо от юного незнакомца по имени Джефф Михалич, видимо, серба или хорвата по происхождению, студента физического факультета университет штата Иллинойс в Урбане. Джефф пишет, что в старшей школе ему очень нравилась физика, и у него всегда были отличные оценки по этому предмету, но «в университете физика мне не дается. Для меня это стало страшным ударом, потому что в школе у меня все получалось, и я привык, что у меня все получается. Я был уверен, что все смогу, если действительно захочу».

Вот мой ответ: «Вам, наверное, будет полезно прочесть плутовской роман Сола Беллоу «Приключения Оги Марча». Насколько я помню, в конце герой понимает простую истину, что не нужно ставить перед собой непосильные задачи и пытаться прыгнуть выше головы. Мы должны заниматься тем, что для нас естественно и интересно, тем, для чего мы предназначены».

«Что касается притягательного обаяния физики: самые увлекательные из всех предметов, которые преподают в старшей школе или в университете – это механика и оптика. Однако за этими веселыми дисциплинами стоят хитроумные интеллектуальные игры, и чтобы играть в эти игры, нужен врожденный талант, как для игры в шахматы или игры на валторне».

«Теперь о врожденном таланте. В своих выступлениях я говорю о нем так: «Если вы едете в большой город, а университет – это и есть большой город, вы обязательно встретитесь с Вольфгангом Амадеем Моцартом. Так что сидите дома».


То же самое можно сказать по-другому: ты можешь считать себя шибко умным, ты можешь считать себя мастером своего дела, может быть, даже не без оснований, но рано или поздно ты встретишься с кем-то, кто окажется лучше тебя – с кем-то, кто, попросту выражаясь, тебя порвет.

В десятом классе у моего школьного друга Уильяма Г. К. Фэли по прозвищу Прыг-Скок – он теперь на Небесах, вот уже четыре месяца как – были все основания считать себя непобедимым чемпионом по настольному теннису среди старшеклассников. Я сам неплохо играю в настольный теннис, но с Прыг-Скоком мне было нечего и тягаться. Он так закручивал мяч на своих подачах, что они были в принципе неберущимися. Как бы я ни старался отбить подачу Прыг-Скока, я заранее знал, что мяч полетит мне в нос, или в окно, или обратно на фабрику – куда угодно, но только не на стол.

Но когда мы учились в девятом, Прыг-Скок однажды сыграл с Роджером Даунзом, нашим одноклассником. Потом Прыг-Скок сказал: «Роджер меня порвал».


Спустя тридцать пять лет после этого случая я читал лекцию в одном университете в Колорадо, и в зале сидел – кто бы вы думали? – Роджер Даунз! Роджер стал преуспевающим бизнесменом и весьма неплохим теннисистом, которого уважали соперники. Я поздравил его и напомнил, как он когда-то преподал Прыг-Скоку урок настольного тенниса.

Роджеру ужасно хотелось знать, что сказал Прыг-Скок после того поединка. Я ответил: «Прыг-Скок сказал, что ты его порвал».

Роджер был страшно доволен.

Я не спрашивал, но, думаю, Роджер знал не понаслышке, каковы ощущения, когда тебя «рвут». Жизнь – это эволюционный эксперимент, или «форменное дерьмо», как называл ее Траут, так что Роджер наверняка и сам не раз вылетал с теннисных соревнований с уязвленным, вусмерть порванным самолюбием.

* * *

Еще одна новость этого летнего дня, точно посередине повторного десятилетия, под конец августа, в преддверии очередной осени: у моего старшего брата Берни, прирожденного ученого, который знает о грозовом электричестве больше, чем кто бы то ни было, неизлечимая форма рака, на такой стадии, когда три всадника онкологического апокалипсиса – хирургия, химиотерапия и облучение – уже бессильны укротить болезнь.

Берни пока что чувствует себя хорошо.

Сейчас еще рано об этом говорить, но когда Берни не станет – Боже упаси! – его прах не должен лежать на кладбище Краун-Хилл вместе с Джеймсом Уиткомом Райли и Джоном Диллинджером, которые принадлежали только Индианаполису. Берни принадлежит всему миру.

Его прах надо развеять над огромной грозовой тучей.

39

Итак, Роджер Даунз из Индианаполиса жил в Колорадо. Я, тоже из Индианаполиса, сейчас живу на Лонг-Айленд. Прах моей покойной жены Джейн Мэри Кокс, которая тоже из Индианаполиса, покоится под корнями цветущей вишни в Барнстейбле, штат Массачусетс. Эта вишня видна из пристройки, которую Тед Адлер построил своими руками, а потом посмотрел на нее и сказал: «Черт возьми, неужели я сам это сделал?»

Бенджамин Хиц, бывший шафером на нашей с Джейн свадьбе в Индианаполисе, сейчас вдовец и живет в Санта-Барбаре, штат Калифорния. Той весной Бен встречался с моей двоюродной сестрой. Сейчас она вдова и живет в Мэриленде. Моя родная сестра умерла в Нью-Джерси, мой родной брат, хотя он пока еще чувствует себя хорошо, умирает в Олбани, Нью-Йорк.

Дэвид Крейг, мой друг детства – тот самый, который вырубил музыку в немецком танке во время Второй мировой войны, – сейчас живет и работает в Новом Орлеане. Моя двоюродная сестра Эмми, чей папа сказал мне, когда я вернулся с войны, что я теперь настоящий мужик – Эмми, с которой мы выполняли на пару лабораторные работы по физике в старших классах Шортриджской средней школы, – тоже живет в Луизиане, всего в тридцати милях к востоку от Дэйва.

Диаспора!


Почему мы покинули родной город, построенный нашими предками, город, где наши семьи пользовались уважением, где мы знали каждую улочку, где звучала знакомая речь, где, как я сказал прошлым летом в своем выступлении на встрече выпускников Университета Батлера, было все самое лучшее и самое худшее, что есть в западной цивилизации?

Страсть к приключениям!


Также не исключено, что нам хотелось сбежать из-под власти мощного притяжения – нет, не от силы тяжести, которая повсюду, а от кладбища Краун-Хилл.

Краун-Хилл досталась моя сестра Элли. Но оно не получило Джейн. И не получит моего брата Берни. И не получит меня.


В 1990 году я читал лекцию в университете на юге Огайо. Меня поселили в мотеле неподалеку. После лекции я вернулся в мотель и пошел в бар выпить свой традиционный напиток на сон грядущий, а именно виски с содовой, после которого я сплю как младенец – именно так, как мне нравится спать. В баре было полно народу. В основном это были пожилые люди, явно из местных. Они много смеялись, и было видно, что им приятно общаться друг с другом.

Я спросил у бармена, что это за люди. Он ответил, что это пятидесятая встреча одноклассников Зейнсвиллской средней школы 1940 года выпуска. Это было прекрасно. Это было правильно. Я сам был выпускником Шортриджской средней школы 1940 года выпуска и, получается, пропускал свою собственную юбилейную встречу одноклассников.

Эти люди могли бы быть персонажами пьесы Торнтона Уайлдера «Наш городок», самой лучшей пьесы на свете.


Мы с ними были такими древними, что еще помнили времена, когда отсутствие высшего образования вовсе не означало, что ты не сможешь нормально устроиться в жизни. Ты все равно мог чего-то добиться. Я тогда так и сказал отцу, что мне, может быть, совершенно не хочется быть химиком, как мой старший брат Берни. И я сэкономлю ему кучу денег, если вместо университета пойду работать в газету.

Я сейчас объясню, в чем дело: я мог поступить в университет, только если пойду изучать те же самые предметы, что и мой старший брат. Отец и Берни не принимали иных условий. Все прочие разновидности высшего образования папа и брат называли художественным свистом. Они смеялись над дядей Алексом, страховым агентом, потому что его гарвардское образование было сплошным художественным свистом.

Отец сказал, что мне надо поговорить с его близким другом Фредом Бейтсом Джонсоном, юристом, который в молодости работал репортером в давно закрытой демократической ежедневной газете «The Indianapolis Times».


Мистера Джонсона я знал хорошо. Мы с ним и с папой часто ходили охотиться на птиц и кроликов, пока не бросили это занятие из-за Элли, которая ненавидела охоту. Когда я пришел в кабинет к мистеру Джонсону, он прищурился, откинулся в кресле и спросил, с чего я собираюсь начать свою карьеру журналиста.

«Ну, – сказал я, – может быть, для начала меня возьмут в «The Culver Citizen». Я поработаю там годика три-четыре. Я хорошо знаю этот район». Городок Калвер расположен на озере Максинкуки на севере штата Индиана. Когда-то у нас был в тех краях летний домик.

«А потом?» – спросил он.

«Потом, когда у меня будет опыт работы, – ответил я, – я, наверное, сумею устроиться в какую-нибудь более крупную газету. Может быть, в Ричмонде или Кокомо».

«А потом?» – спросил он.

«Поработаю там лет пять, – сказал я, – и можно будет попробовать свои силы в какой-нибудь центральной газете в Индианаполисе».

«Прошу прощения, – сказал он, – мне нужно позвонить в одно место».

«Конечно», – ответил я.

Он развернулся в своем вертящемся кресле и все время, пока разговаривал по телефону, сидел ко мне спиной. Он говорил очень тихо, но я не пытался подслушивать. Я подумал, что это не мое дело.

Мистер Джонсон повесил трубку, повернулся лицом ко мне и сказал:

«Поздравляю! Ты работаешь в «The Indianapolis Times».

40

Но мне не пришлось поработать в «The Indianapolis Times». Вместо этого я поступил в университет в далекой Итаке, штат Нью-Йорк. С тех пор я, как Бланш Дюбуа из «Трамвая «Желание», всю жизнь зависел от доброты первого встречного.

Теперь, когда до пикника в «Занаду» осталось всего-то пять лет, я часто задумываюсь о том, каким человеком я мог бы стать, если бы остался в своем родном городе. Этот человек прожил бы всю жизнь среди тех, с кем учился в одной школе – ненавидя кого-то, кого-то любя, – как это было с его родителями и с его бабушками и дедушками.

Этот человек, которым я так и не стал…

Отец твой спит на дне морском,

Он тиною затянут,

И станет плоть его песком,

Кораллом кости станут.

Он не исчезнет, будет он

Лишь в дивной форме воплощен[13].

Этот человек, которым я так и не стал, знал бы несколько анекдотов, которые знал я. Например, тот, который нам рассказал Фред Бейтс Джонсон, когда они с папой и еще с несколькими друзьями пошли на охоту и взяли меня с собой – я тогда был совсем маленьким. Так вот, анекдот: компания мужиков вроде нас собралась поохотиться на лосей и оленей в канадских лесах. Кто-то должен был готовить еду, иначе они бы там умерли с голоду.

Они решили тянуть жребий: кто вытянет короткую соломинку, тот и возьмет на себя готовку, пока все остальные будут охотиться с утра до вечера. Чтобы анекдот получился еще смешнее, Фред сказал, что короткую соломинку вытянул мой отец. Папа, кстати, умел готовить, а мама – нет. Она гордилась тем, что не умеет готовить, и никогда не моет посуду, и т. д., и т. п. А я любил ходить в гости к другим ребятам, чьи мамы готовили и мыли посуду.

Охотники договорились, что если кто-нибудь раскритикует папину стряпню, он сам и займется готовкой. Поэтому папа готовил все хуже и хуже, пока остальные вовсю развлекались в лесу. Но каким бы противным ни был состряпанный папой ужин, все остальные его нахваливали, хлопали папу по плечу и всячески выражали свое удовольствие.

И вот как-то утром, когда все ушли, папа нашел кучку свежего лосиного дерьма. И пожарил его на машинном масле. А вечером подал на ужин под видом котлет.

Первый, кто это попробовал, тут же выплюнул угощение. И его можно понять! Он прохрипел: «Господи Боже! На вкус – прямо лосиное дерьмо на машинном масле!»

И тут же добавил: «Но вкусно! Да, очень вкусно!»


Думаю, мама выросла такой неумехой, потому что ее отец, Альберт Либер, пивовар и биржевик, считал, что в Америке скоро появится аристократия европейского толка. А в Европе считается – а значит, по мнению деда, будет считаться и здесь у нас, – что жены и дочери истинных аристократов и не должны ничего уметь. Они созданы не для пользы, а исключительно для красоты.

41

Думаю, я ничего не потерял от того, что не стал писать книгу об Альберте Либере, о том, что в каком-то смысле именно он виноват в мамином самоубийстве накануне Дня матери в 1944 году. Американцы немецкого происхождения, живущие в Индианаполисе, мало кому интересны. В литературе таких типажей в принципе не существует. Ни в одной книге, ни в одном кинофильме, ни в одной пьесе еще ни разу не появлялись подобные персонажи – даже в роли злодеев, не говоря уже о положительных героях. Мне бы пришлось прописывать их с нуля.

Ну, да! Больно надо!

Известный критик Г. Л. Менкен, сам – американец немецкого происхождения, проживший всю жизнь в Балтиморе, штат Мэриленд, однажды признался, что ему сложно читать романы Уиллы Кэсер. Как он ни старался, он так и не смог подвигнуть себя на то, чтобы проявить пусть даже поверхностный интерес к жизни чешских иммигрантов в Небраске.

И я его понимаю.


Чтобы вам было понятно, о чем идет речь: первая жена моего деда Альберта, тезка моей сестры Элли, Алиса Либер, урожденная Барус, умерла при родах своего третьего ребенка, моего дяди Руди. Моя мать была первым ребенком. Вторым ребенком был дядя Пит, которого выгнали из Массачусетского технологического института за хроническую неуспеваемость, но который потом все-таки приобщился к науке: произвел на свет физика-ядерщика, моего кузена Альберта, который сейчас живет и работает в Дель-Маре, штат Калифорния. Кузен Альберт сообщает, что он ослеп.

Он ослеп не из-за радиации. На то были другие причины. Это может случиться с каждым, хоть с ученым, хоть с кем. Сын кузена Альберта, кстати, тоже ученый. Но не физик-ядерщик, а компьютерный гуру.

Как любил говорить Килгор Траут: «Жизнь продолжается!»


Так вот, отец моей матери, пивовар, влиятельный человек среди республиканцев, бонвиван из новой аристократии, после смерти своей первой жены женился на скрипачке. Как оказалось, она была ненормальной – в прямом, клиническом смысле слова. Посмотрим правде в глаза! У женщин такое бывает! Она пламенно ненавидела его детей. Ревновала его к ним. Она хотела, чтобы он принадлежал только ей. У женщин такое бывает!

Эта женщина, исчадие ада, которая виртуозно играла на скрипке, издевалась над мамой, дядей Питом и дядей Руди – причем и физически, и морально – с такой изощренной жестокостью, что они до конца своих дней не оправились после тех детских обид. И так продолжалось все время, пока дедушка Либер с ней не развелся.

Если бы кому-то было интересно читать о богатых американцах немецкого происхождения, поселившихся в Индианаполисе, если бы книги с такими героями пользовались хоть каким-нибудь спросом, я бы как нечего делать настрочил многотомный роман-эпопею, в котором бы безоговорочно доказал, что мой дед фактически убил мою мать, пусть даже медленно и не сразу – убил своим давним предательством.

«Дзинь-дзинь, мудила!»

Рабочее название: «Унесенные ветром».


Когда мама выходила замуж за папу – молодого архитектора со скромными средствами, – политики, хозяйки светских салонов и прочие сливки общества американцев немецкого происхождения в Индианаполисе надарили им на свадьбу целые горы хрусталя, дорогих тканей, фарфора, серебра и даже какое-то золото.

Прямо сокровища из «Тысячи и одной ночи»!

Ну, да: чтобы никто даже не сомневался, что и в Индиане есть своя потомственная аристократия с ее бесполезными фамильными побрякушками, которые были ничуть не хуже, чем у этих напыщенных болванов из Старого Света.

Во время Великой депрессии все эти богатства, с моей точки зрения и с точки зрения брата, и сестры, и отца, превратились в никчемный хлам. Я даже не знаю, где они теперь: разлетелись по всей стране, как мои одноклассники из Шортриджской средней школы 1940 года выпуска.

Auf Wiedersehen.

42

У меня всегда были сложности с тем, как закончить рассказ, чтобы читатели остались довольны. В реальной жизни, в точности как во время повторного десятилетия после времетрясения, люди не меняются, не учатся на своих ошибках и не извиняются. Герои рассказа должны совершать как минимум два из трех перечисленных действий. В противном случае этот рассказ можно смело нести на помойку. Например, выкинуть в мусорный бак, прикованный цепью к пожарному гидранту перед зданием Американской академии искусств и литературы.

Ладно, с этим я худо-бедно справлялся. Но после того, как мои персонажи менялись, и/или чему-то учились, и/или извинялись за свои ошибки, они принимались топтаться без дела, растерянно ковыряясь в носу. Я не знаю, как четко и ясно сказать читателю, что представление закончилось.

В пору незрелой зеленой юности, когда я был неопытен и наивен в своих суждениях и вообще не просил, чтобы меня рожали, я спросил совета у своего тогдашнего литагента, который в то время работал редактором литературной рубрики в одном солидном журнале и сценарным консультантом в Голливуде. Так вот, я спросил у него, как закончить рассказ, не прикончив всех действующий лиц?

Он сказал: «Мальчик мой, нет ничего проще: Герой садится на лошадь и скачет в закат».

Спустя много лет этот человек покончит с собой, застрелится из дробовика.


Еще один его друг и клиент, узнав об этом, сказал, что он не мог совершить самоубийство, это не вяжется с его характером.

Я ответил: «Даже тот, у кого нет вообще никакой военной подготовки, никогда не снесет себе череп из дробовика нечаянно».


Давным-давно, когда я учился в Чикагском университете, мы как-то заговорили об искусстве с моим научным руководителем. Об искусстве вообще. Я тогда даже не предполагал, что буду сам заниматься искусством в каком бы то ни было его проявлении.

Мой научный руководитель спросил: «Знаете, кто такие художники?»

Я не знал.

«Художники, – сказал он, – это такие люди, которые говорят: «Я не могу привести в порядок свою страну, свой штат и свой город. Я даже в семье не могу навести порядок. Но, черт возьми, я могу взять этот холст, или этот лист белой бумаги, или этот ком глины, или двенадцать тактов музыки – и превратить их в то самое, чем они должны быть!»

А лет через пять после этого разговора он сделал то же, что в конце Второй мировой войны сделали гитлеровский министр пропаганды, и его жена, и их дети. Он принял цианистый калий.


Я написал письмо его вдове. Написал, как много для меня значили его уроки. Ответа я не получил. Может, она была убита горем. А может быть, жутко злилась на мужа, что он выбрал такой простой способ сбежать от всего.

Буквально недавно, этим летом, я спросил у писателя Уильяма Стайрона, когда мы с ним сидели в китайском ресторане, у скольких людей на планете есть то, что есть у нас с ним, а именно – жизнь, которая стоит того, чтобы жить. Мы долго спорили и в итоге сошлись на семнадцати процентах.

На следующий день я отправился на прогулку по Манхэттену со своим давним другом, врачом, который работает в больнице Бельвью, где лечат от алкоголизма и наркомании. Многие его пациенты – бомжи, и к тому же больные СПИДом. Я рассказал ему о наших с Стайроном семнадцати процентах. Он ответил, что полностью с нами согласен.

Я уже где-то писал, что он – просто святой. В моем понимании святой – это такой человек, который и в непорядочном обществе остается порядочным человеком.

Я спросил своего друга-врача, почему половина его пациентов в Бельвью попросту не сведет счеты с жизнью. Он ответил, что сам много думал над этим вопросом. Иногда он спрашивал у пациентов, вроде как в рамках обычного диагностического обследования, не возникало ли у них мыслей о самоубийстве. Практически все, за редчайшими исключениями, были удивлены и даже оскорблены этим вопросом. Им даже в голову не приходили такие извраты!

И тут нам навстречу вышел один из бывших пациентов моего друга. Оборванный, грязный, с большим пластиковым пакетом, набитым алюминиевыми банками, которые он насобирал на улице. Он был из тех, кого Килгор Траут называл «священным скотом», но несмотря на свое бедственное положение, похоже, был очень даже доволен жизнью.

«Привет, док», – сказал он.

43

Вопрос: Что это за белая штука в птичьих какашках?

Ответ: Тоже птичьи какашки.


Я думаю, хватит уже разговоров о пользе науки в нашу эпоху экологических катастроф. Детская коляска из Хиросимы уже отгорела, Чернобыль еще дымится. Наши дезодоранты, которыми мы брызгаем подмышки, проели дыры в озоновом слое. Я хочу рассказать о другом: мой старший брат Берни, который совсем не умел рисовать и всегда говорил, что не любит картины, потому что от них никакого толку, они просто висят на стене и вообще ничего не делают, этим летом вдруг стал художником!


Времетрясение

Искусство или нет?

Я не вру, честное слово! Наш великий ученый, доктор физической химии из Массачусетского технологического института, стал Джексоном Поллоком в упрощенном варианте для бедных! Он расплющивает комки краски разных цветов и густоты между двумя твердыми листами из водонепроницаемого материала, например, между кусками оконного стекла или квадратами кафельной плитки. Потом он разъединяет листы, и – вуаля! Это никак не связано с его болезнью. Берни занялся своими художествами еще до того, как узнал, что у него рак. И в любом случае рак обнаружили в легких, а не в мозгу. Просто однажды ему было скучно, он маялся от безделья – старый чудак, уже наполовину пенсионер, совершенно один, без жены, которая бы притушила его порыв недоуменным вопросом, что это вдруг на него нашло, и – вуаля! Ну, что тут скажешь… Лучше поздно, чем никогда. Он прислал мне несколько черно-белых ксерокопий своих волнистых миниатюр, по большей части – ветвящихся пятен. То ли это деревья, то ли какие-то грибы, то ли дырявые зонтики – непонятно. Но, в общем, достаточно интересно. Как и мои танцевальные выступления, произведения Берни смотрелись вполне даже сносно. Потом он прислал мне цветные оригиналы, и мне они очень понравились.


Однако в письме, прилагавшемся к ксерокопиям, не было ни единого слова о нечаянной радости творчества. Это был вызов убежденного технократа всем претенциозным болванам, к каковым относился и я – так сказать, яркий образчик человека искусства. «Это искусство или нет?» – язвительно спрашивал Берни. Еще полвека назад у него бы вообще не возникло такого вопроса, но потом у нас появился абстрактный экспрессионизм, единственная чисто американская школа живописи, и Джексон Поллок, этот Джек Потрошитель искусства, превратился в культовую фигуру. Кстати, Поллок, как и Берни, совсем не умел рисовать.

Еще брат писал, что его «живописные» работы – это не просто разводы расползшейся краски. Это весьма интересное научное явление, дающее пищу для размышлений, а именно, как ведут себя разные комья краски, если расплющивать их так и этак, притом что им некуда деться, кроме как расползаться вверх, вниз или в стороны. Если претенциозным болванам, то есть людям искусства, не понравятся его картины, писал мне Берни, все равно этим работам можно будет найти применение. Скажем, использовать их как подсказку для создания более качественных смазочных материалов, кремов для загара или лечебных мазей. Противогеморроидальный препарат нового поколения!

Брат писал, что не будет подписывать свои картины. Он вообще никому не расскажет, кто автор этих работ и как они были сделаны. Ему просто хочется, чтобы надутые критики сломали себе все мозги и усрались с натуги, пытаясь ответить на его иезуитский невинный вопрос: «Это искусство или нет?»

* * *

Я с большим удовольствием ответил братцу откровенно ехидной эпистолой. Это была моя страшная месть за то, что папа с Берни злобно лишили меня возможности получить университетское образование в области гуманитарных наук. Я написал ему: «Дорогой брат, я сейчас буду рассказывать элементарные вещи. Ну, вроде как про размножение птичек и пчелок. Есть много хороших и славных людей, на которых весьма благотворно воздействуют некоторые, хотя и не все, искусственно созданные сочетания разноцветных пятен и форм, нанесенных на плоскую поверхность, хотя сами по себе эти пятна пигмента абсолютно бессмысленны».

«Вот ты любишь музыку. Она доставляет тебе удовольствие. А музыка – это не что иное, как комбинация шумов, выстроенных в определенном порядке. И опять же сами по себе эти шумы абсолютно бессмысленны. Если я сброшу ведро с металлической лестницы, а потом объявлю, что с точки зрения философии грохот ведра по ступеням и «Волшебная флейта» – это явления одного порядка, причем вполне равноценные, ты вряд ли вступишь со мной в продолжительную, изнуряющую дискуссию. Ты просто скажешь «Мне нравится то, что сделал Моцарт, и не нравится то, что сделало ведро». И это единственный верный ответ».

«Созерцание предмета, претендующего на то, чтобы называться произведением искусства, – это культурно-просветительное мероприятие. В итоге ты либо действительно просвещаешься, либо не просвещаешься и жалеешь о времени, потраченном впустую. И не нужно потом объяснять, почему так случилось. Не нужно вообще ничего говорить».

«Братец, ты же у нас уважаемый экспериментатор. Если тебе действительно интересно, что собой представляют твои картины – «искусство это или нет», как ты ставишь вопрос, – выстави их на всеобщее обозрение и посмотри, как их воспримут совсем незнакомые люди. Таковы правила игры. Потом обязательно сообщи мне, как все прошло».


Я продолжал: «Люди, способные получать удовольствие от картин, гравюр и т. д., хотят знать хоть что-то об авторе этих работ. Иначе удовольствие будет уже не то. В данном случае речь идет не о науке, речь идет об общении. Любое произведение искусства – это наполовину взаимодействие между двумя человеческими существами, разговор зрителя и художника. А чтобы разговор состоялся, желательно знать, с кем беседуешь. Пусть даже в общих чертах. Кто он, твой собеседник: страдалец, распутник, бунтарь, острослов, верующий, атеист? Серьезный он человек или, наоборот, весельчак? Искренний или не очень?»

«Среди более или менее известных произведений искусства нет практически ни одного, о создателе которого мы вообще ничего не знаем. У нас есть какие-то сведения даже о первобытных художниках, разрисовавших пещеры Ласко во Франции».

«Рискну предположить, что если картина не связана в сознании зрителя с образом ее автора, вряд ли она удостоится серьезного зрительского внимания. Если ты не желаешь раскрывать свое авторство и объяснять, почему ты считаешь, что твои произведения могут быть интересны кому-то еще, они вряд ли кого-то заинтересуют».

«Картины ценятся за их человечность, а не за картинность».


Я продолжал: «Есть еще вопрос техники. Настоящим любителям живописи нравится разгадывать живописные приемы. Они всегда очень пристально рассматривают картину, пытаясь понять, как была создана иллюзия. И опять же, если ты не желаешь рассказывать, как именно сделаны твои работы, они вряд ли кого-то заинтересуют».

«Желаю удачи. Как всегда, с братской любовью», – написал я в конце и поставил подпись.

44

Я сам рисую черной китайской тушью на лоскутах ацетатного шелка. Художник Джо Петро Третий, который в два раза младше меня – он живет и работает в Лексингтоне, штат Кентукки, – печатает мои рисунки на шелкографическом станке. Для каждого цвета я делаю отдельный лоскут с нужными деталями, причем тушь идет только черная. Я не знаю, как выглядят мои рисунки в цвете, пока Джо не напечатает их – по одному цвету за раз.

Я делаю негативы для его позитивов.

Разумеется, есть и другие способы делать картины – проще, быстрее, дешевле. Они экономят нам время, которое можно употребить на что-нибудь интересное: сыграть партию в гольф, склеить модель самолета или обстоятельно подрочить. Надо будет как следует изучить данный вопрос. Студия Джо больше всего напоминает кабинет средневекового алхимика.


Я безмерно благодарен Джо, что он уговорил меня делать эти негативы для его позитивов как раз тогда, когда крошечный радиоприемник у меня в голове перестал принимать сигналы оттуда, откуда нам передаются блестящие идеи. Искусство засасывает.

Это такая трясина

* * *

Собственно, что я хотел рассказать: три недели назад, если считать от сегодняшнего числа, когда я пишу эти строки, 6 сентября 1996 года, в галерее «1/1» в Денвере, штат Колорадо, было открытие выставки наших с Джо произведений. Специально по этому случаю местная пивоварня «Wynkoop» выпустила именное пиво. На этикетке они напечатали один из моих автопортретов. Пиво называлось «Забористый хмель дядюшки Курта».


Времетрясение

Вы скажете: «Ну и что в этом такого?» Но вы слушайте дальше: в это пиво, по моей подсказке, добавили кофе. И опять же, что в этом такого? Ну, во-первых, пиво получилось действительно вкусным, а во-вторых, это дань уважения моему деду по матери, Альберту Либеру, который был пивоваром, пока ему все не испортил сухой закон, принятый в 1920 году. Помните, я говорил, что мой прадед придумал секретную добавку в пиво, и оно получило золотую медаль на парижской Всемирной выставке в 1889 году? Этой добавкой был кофе!

Дзинь-дзинь!


Времетрясение

Вы по-прежнему не понимаете, что здесь такого? Вернее, не здесь, а там – в Денвере. Хорошо, идем дальше. Владельца пивоваренной компании «Wynkoop», ровесника Джо, звали Джон Хикенлупер. «Ну и что?» – опять спросите вы. А то, что пятьдесят шесть лет назад, когда я учился на химика в Корнеллском университете, у меня был приятель, с которым мы вместе вступили в студенческое братство «Дельта-Ипсилон». Этого друга звали Джон Хикенлупер.

Дзинь-дзинь?

Так вот, пивовар был его сыном! Мой студенческий друг умер, когда его сыну было всего лишь семь лет. Я знал о нем больше, чем его родной сын! Я мог рассказать этому молодому денверскому пивовару много забавных историй, связанных с его отцом. Например, как его папа на пару с еще одним членом нашего братства, Джоном Локом, продавал страждущим леденцы, сигареты и безалкогольные напитки, сидя в просторном встроенном шкафу, располагавшемся на втором этаже рядом с лестницей в здании, где была штаб-квартира братства.

Этот шкаф называли Хикенлуперовым пакгаузом. Мы переделывали его и в Гаузлуперовый хикенпак, и в Хикенпаковский лупергауз, и в Гаузхикенский луперпак, и т. д.

Эх, молодость, молодость! Мы думали, что будем жить вечно.


Старое пиво в новых бутылках. Шутки все те же, а люди другие.

Я рассказал молодому Джону Хикенлуперу, как мы прикалывались с его папой. Где бы мы ни находились, что бы ни происходило вокруг, каждый раз, когда его отец задавал мне вопрос «А ты, случайно, не член черепашьего клуба?», я должен был заорать что есть дури: «ДАЮ ЖОПУ НА ОТСЕЧЕНИЕ, ДА!»

Я мог задать его папе тот же самый вопрос. Время мы выбирали самое неподходящее. Например, на торжественной церемонии вступления новых студентов в братство, я шептал ему на ухо: «А ты, случайно, не член черепашьего клуба?» И ему приходилось орать во весь голос: «ДАЮ ЖОПУ НА ОТСЕЧЕНИЕ, ДА!»

45

Еще один старый анекдот: «Привет, меня зовут Сполдинг. Наверняка вы гоняли мои шары». Теперь это уже не смешно, потому что компании «Сполдинг», когда-то ведущего производителя бильярдного оборудования, больше не существует. Как не существует и «золотоносного» пива Либера, когда-то любимого «средства для расслабухи» на всем Среднем Западе. Как не существует и фирмы «Скобяные товары Воннегута», когда-то производившей и продававшей добротные, прочные и в высшей степени полезные штуки.

Фирма, производившая скобяные товары, тихо загнулась сама собой, не выдержав противоборства с более хваткими и оборотистыми конкурентами. Пивоварня в Индианаполисе закрылась из-за Восемнадцатой поправки к Конституции США, принятой в 1919 году. Эта поправка вводила запрет на производство, транспортировку и продажу спиртных напитков на всей территории США.

Кин Хаббард, юморист из Индианаполиса, сказал, что «сухой закон все же лучше, чем полное отсутствие спиртных напитков». Сухой закон отменили только в 1933 году. К тому времени бутлегер Аль Капоне заправлял всем Чикаго, а Джозеф П. Кеннеди, отец будущего и впоследствии убитого президента, стал мультимиллионером.


Рано утром, на следующий день после открытия нашей с Джо Петро Третьим выставки в Денвере – это было воскресенье – я проснулся у себя в номере, в старейшей гостинице города под названием «Оксфорд». Как ни странно, но я сразу понял, где нахожусь и как сюда попал. Хотя вечером накануне изрядно надрался дедовским пивом.

Я оделся и вышел на улицу. Было раннее утро, все еще спали. На улице не было ни души. Ни людей, ни машин. Если бы именно в этот момент нас всех снова накрыло свободой воли, и я бы упал, потеряв равновесие, меня бы никто не задавил.

Когда нас снова накроет свободой воли, лучше всех, я так думаю, будет пигмеям-мбути в диких джунглях Заира в Африке.


В двухстах ярдах от моей гостиницы располагалась практически мертвая оболочка того, что когда-то было живым сердцем города. Я имею в виду железнодорожный вокзал. Его построили в 1880 году. Сейчас на нем делают остановку всего лишь два поезда в день.

Я сам такой древний, что еще помню дивную музыку шипящего пара и раскатистый грохот паровозов, их протяжные печальные свистки, равномерный перестук колес на стыках рельсов. Я еще помню, как из-за доплеровского эффекта меняется тон предупредительных сигналов на переезде, когда твой вагон пролетает мимо шлагбаума.

Я также помню историю рабочего движения. Кстати, в Америке первые результативные забастовки – когда рабочим удалось добиться повышения зарплаты и значительного улучшения условий труда – прошли именно на железных дорогах. Потом к железнодорожникам подключились шахтеры, сталевары, текстильщики и т. д. Немало крови пролилось в этой борьбе, которую большинство американских писателей моего поколения считали не менее достойной, чем борьбу с иноземными захватчиками.

Мы были полны оптимизма, мы верили, что после Великой хартии вольностей, Декларации независимости, Билля о правах, Прокламации об освобождении и Девятнадцатой поправки к Конституции, принятой в 1920 году и давшей женщинам избирательные права, у нас должна появиться какая-то программа для установления экономической справедливости. Это был бы логичный следующий шаг.

Даже сейчас, в 1996 году, я в своих выступлениях предлагаю ввести в Конституцию следующие поправки:

Двадцать восьмая поправка: Каждый новорожденный должен быть окружен искренним вниманием и заботой вплоть до его совершеннолетия.

Двадцать девятая поправка: Каждый совершеннолетний гражданин, который нуждается в средствах к существованию, должен быть обеспечен нормальной работой с заработной платой в размере не меньше прожиточного минимума.


Но вместо этого мы создали – как потребители, наемные работники и вкладчики – лишь горы бумаги такой запредельной ценности, что горстка людей, которые распоряжаются этими бумажками, может класть миллионы и миллиарды себе в карман без ущерба для всех остальных. Вроде как.

Многие из моего поколения глубоко разочарованы.

46

Хотите верьте, хотите нет, но Килгор Траут, который, пока не попал в «Занаду», вообще никогда не был в театре и не видел ни одного спектакля, не только сочинил пьесу, когда вернулся со Второй мировой войны, но еще и оформил авторские права! Я только что получил ее в электронном виде из фондов Библиотеки Конгресса. Пьеса называется «Старый сморчок, верный домашний слуга».

Это как будто подарок мне на день рождения от моего компьютера, который стоит у меня в «Занаду» в номере имени Синклера Льюиса. Ура, ура! Вчера было 11 ноября 2010 года. Мне исполнилось восемьдесят восемь, или девяносто восемь, если считать добавочное десятилетие. Моя жена, Моника Пеппер Воннегут, говорит, что восемьдесят восемь – это очень счастливое число, и девяносто восемь – тоже. Она просто повернута на нумерологии.

15 декабря моей милой дочери Лили исполнится двадцать восемь! Кто бы мог подумать, что я до этого доживу?!


«Старый сморчок, верный домашний слуга» – это пьеса о свадьбе. Невеста, Мирабиле Дикту[14] – наивная девственница. Жених, Флагранте Деликто[15] – бездушный бабник.

Сотто Воче[16], гость на свадьбе, стоящий с краю, шепчет на ухо своему соседу: «Лично я предпочитаю не суетиться со всеми этими церемониями. Я просто нахожу женщину, которая меня ненавидит, и дарю ей дом».

Его собеседник отвечает, глядя на жениха, который целует невесту: «Все женщины – психопатки. Все мужчины – придурки».

Верный домашний слуга, тот самый старый сморчок, давший название пьесе, тихо плачет, стоя за кадкой с фикусом. Его зовут Скротум[17].

* * *

Монику до сих пор мучает вопрос, кто оставил дымящуюся сигару прямо под датчиком пожарной сигнализации в картинной галерее академии буквально за пару минут до того, как нас всех снова накрыло свободой воли. Прошло почти десять лет! Какая разница, кто это был? Что изменится, если мы это узнаем? И зачем нам вообще это знать? Зачем нам знать, что это за белая штука в птичьих какашках?

Килгор Траут затушил сигару о блюдце. Он давил, и давил, и давил, как он позже признался нам с Моникой, словно эта несчастная сигара была виновата не только в том, что включилась пожарная сигнализация, но и во всем тарараме, творившемся снаружи.

«Худое колесо скрипит громче всех», – сказал он.


Траут сказал, что осознал всю абсурдность собственных действий только тогда, когда снял со стены картину, чтобы долбануть углом рамы по вопящему датчику, и тут сирена заткнулась сама собой.

Он повесил картину на место и даже поправил ее, чтобы она висела ровно. «Мне почему-то казалось, что это важно, чтобы картина висела ровно, – сказал он. – Мне было приятно, что у меня есть возможность навести хоть какой-то порядок в хаотичной Вселенной».

Траут вернулся в фойе, надеясь, что оцепеневший охранник уже вышел из ступора. Но Дадли Принс по-прежнему стоял столбом, уверенный, что если он пошевелится, то снова окажется в тюрьме.

Траут вновь заорал ему прямо в ухо: «Хватит спать! Просыпайся! Тебе снова дали свободу воли, и еще столько всего надо сделать!» И все в таком духе.

А в ответ – тишина.

И тут Траута осенило! Вместо того чтобы упирать на свободу воли, в которую он сам не верил, он сказал вот что: «Ты был болен. Ты сильно болел. Но теперь ты здоров. Ты сильно болел. Но теперь ты здоров!»

И эта мантра сработала!

Траут мог бы стать великим рекламщиком. То же самое говорили и об Иисусе Христе. Основа всякой успешной рекламы – обещание, в которое хочется верить. Иисус обещал лучшую жизнь после смерти. Траут обещал то же самое, но здесь и сейчас.

Ментальное трупное окоченение Дадли Принса начало потихоньку оттаивать! Траут ускорил процесс оживания, велев Дадли Принсу щелкать пальцами, топать ногами, высовывать язык, двигать задницей и все в таком духе.

Траут, у которого даже не было аттестата о полном среднем образовании, стал реальным доктором Франкенштейном!

47

Тетя Рей, жена дяди Алекса Воннегута – того самого, который учил меня, что в моменты, когда с нами случается что-то хорошее, обязательно надо сказать вслух и с чувством: «Как же здорово, правда?», – считала мужа придурком. Я так думаю, в Гарвардском универе его тоже считали придурком. Когда он только-только туда поступил, его спросили, почему он приехал учиться в Гарвард аж из самого Индианаполиса. Потом дядя радостно всем рассказывал, что он ответил: «Потому что мой старший брат учится в Массачусетском технологическом институте».

У дяди Алекса не было детей. Он не держал дома оружие. Но зато у него была огромная библиотека, и он постоянно ее пополнял, покупал новые книги и давал мне почитать – но, конечно, не все подряд, а только самое лучшее. Он частенько зачитывал мне вслух наиболее интересные отрывки, и каждый раз ему приходилось долго искать нужную книгу. И вот почему: его жена, тетя Рей, про которую говорили, что у нее легкая форма аутизма, постоянно переставляла книги на полках – аккуратными «лесенками» по размеру и цвету томов.

Так что, к примеру, о сборнике статей своего обожаемого Г. Л. Менкена дядя мог сказать так: «Кажется, он был зеленый. Где-то такой высоты».


Когда я был уже взрослым, сестра дяди Алекса, моя тетя Ирма, однажды сказала мне: «Все мужчины в роду Воннегутов до смерти боятся женщин». Ее братья уж точно боялись ее как чумы.

Слушайте дальше: для дяди Алекса его гарвардское образование не было призом за победу в дарвиновской борьбе за выживание, как это воспринимается в наши дни. Собственно, он и не рвался никого побеждать. Его отец, архитектор Бернард Воннегут, отправил сына в Гарвард, чтобы тот приобщился к культуре. И дядя Алекс действительно приобщился. Пусть подкаблучник, пусть всего-навсего скромный страховой агент, он всегда был человеком культурным во всех отношениях.

Я бесконечно ему благодарен: и ему самому, и, наверное, косвенным образом, Гарвардскому универу, каким тот был когда-то. Именно дядя Алекс научил меня находить радость в хороших книгах, иногда очень-очень смешных – он показал мне еще один способ радоваться жизни, несмотря ни на что.

Судя по всему, книги в том виде, как их любил дядя Алекс и как люблю я: незапертые ларцы со скрепленными листами бумаги, испещренной чернилами, – отживают свой век. Уже сейчас мои внуки читают в основном с экрана.

Нет, нет, нет, подождите минуточку!

Когда книги только появились, они были такими же сугубо утилитарными приспособлениями для хранения и передачи информации, как и новейшие чудеса из Силиконовой долины, хотя эти первые книги делались из едва обработанных природных материалов. Но без всякого умысла, по чистой случайности – может быть, из-за их веса и плотности, из-за их ощутимой вещественности, которая так восхитительно сопротивляется всяческим манипуляциям, – книги стали для нас чем-то большим. Они увлекают наши глаза и руки, а за ними – наш разум и душу в некое духовное пространство навстречу удивительным приключениям, о которых могут уже не узнать мои внуки. Если это случится, мне будет очень и очень жаль.

48

Вот такая пикантная подробность: один из величайших поэтов и один из величайших драматургов нашего века – оба всячески отрицали, что они родом со Среднего Запада, а именно из Сент-Луиса, штат Миссури. Я имею в виду Т. С. Элиота, который под конец жизни изъяснялся в точности, как архиепископ Кентерберийский, и Теннесси Уильямса, который учился в Университете имени Вашингтона в Сент-Луисе и в Университете штата Айова, а под конец жизни изъяснялся в точности, как Эшли Уилкс из «Унесенных ветром».

Да, все правильно: Уильямс родился в штате Миссисипи, но его семья переехала в Сент-Луис, когда ему было семь. Он сам выбрал себе имя Теннесси, когда ему было уже двадцать семь. А до этого его звали Томом.


Кол Портер родился в Перу, штат Индиана. «Ночь и день»? «Начало танца»? Неплохо, неплохо.


Килгор Траут родился в больнице на Бермудских островах, где его отец Реймонд собирал материалы для своей докторской диссертации о вымирающих бермудских орланах-белохвостах. Единственное сохранившееся гнездовье этих огромных птиц с характерным синеватым оперением, самых крупных из всех морских крылатых хищников, располагалось на Скале мертвеца, крошечном вулканическом островке в самом центре печально известного Бермудского треугольника. За исключением этого гнездовья, остров был абсолютно необитаем. Кстати, Траут был зачат именно на Скале мертвеца, где его папа с мамой проводили медовый месяц.

Кстати, об этих бермудских орланах. Вот такой интересный факт: насколько можно судить, в стремительном сокращении их популяции были виновны не люди, а самки самих же орланов. Раньше, предположительно – на протяжении нескольких тысячелетий, самки высиживали птенцов, заботились о них, а потом учили летать. Причем учили весьма незатейливым способом: попросту спихивали подросших птенцов со скалы.

Но когда на Бермуды приехал докторант Реймонд Траут с молодой женой, он обнаружил, что самки бермудских орланов решили облегчить себе задачу по воспитанию потомства и теперь сбрасывают со скалы яйца, из которых еще не успели вылупиться птенцы.

Так, по счастливой случайности (большое спасибо инициативным самкам бермудских орланов-белохвостов!) отец Килгора Траута сделался специалистом по эволюционным механизмам, связанным с выживанием видов, механизмам, отличным от дарвинской бритвы Оккама – естественного отбора.

Понятно, что при таком положении дел семейство Траутов просто не могло не приехать на озеро Разочарования в канадской провинции Новая Шотландия. Дело было в 1926 году. Килгору было тогда десять лет. Поясню, почему именно на это озеро. Дятлы Дальхузи, обитавшие в тех краях, вдруг ни с того ни с сего перестали долбить деревья, сотрясая себе мозги в поисках корма, и в плане питания переключились на мошек, паразитирующих на лосях и оленях.

Дальхузи – это самые обыкновенные дятлы на востоке Канады, распространенные от Ньюфаундленда до Манитобы и от Гудзонова залива до Детройта, штат Мичиган. Но вот что странно: дятлы с озера Разочарования – в общем-то дятлы как дятлы, с точно такими же хохолками и клювами, как у всех остальных, – перестали добывать пищу, как это предписано им природой, выуживая жучков по одному из ходов, которые те прогрызают или находят в коре деревьев.

Впервые дятлы с озера Разочарования были замечены за поглощением мошкары в 1916 году, когда в другом полушарии шла Первая мировая война. Однако никто не спешил изучать это явление. Потому что из-за туч прожорливой мошкары, похожих, по словам Траута, на маленькие торнадо, место обитания дятлов-отступников было категорически непригодным для человеческого обитания.

Так что лето 1926 года семейство Траутов провело, практически не вылезая из защитных костюмов пчеловодов – в перчатках, в рубашках с длинными рукавами, плотно завязанными на запястьях, в длинных штанах, плотно завязанных на лодыжках, в широкополых шляпах с сеткой, закрывавшей лицо и шею – денно и нощно, несмотря на адскую жару. Отец, мать и сын постоянно перебирались с места на место, таская по заболоченным участкам тележку со всеми своими пожитками, тяжеленной кинокамерой и штативом.

Доктор Траут собирался снимать самых обычных Дальхузи, с виду неотличимых от всех остальных дятлов этого вида, но добывающих пищу из шерсти лосей и оленей, а не из древесных стволов. Даже такие, по сути, незамысловатые видеоматериалы произвели бы фурор в научном мире: как документальное подтверждение, что низшие животные способны эволюционировать не только биологически, но и культурно. На основании отснятых материалов можно было бы предположить, что в этой стае была одна птица – своего рода Альберт Эйнштейн среди дятлов, – которая выдвинула гипотезу, а потом доказала, что мошки, паразитирующие на оленях и лосях, не менее питательны, чем жуки, которых надо вытаскивать из древесной коры.


Но доктора Траута ждал сюрприз! Мало того, что эти самые дятлы до неприличия разжирели и потому служили легкой добычей для хищников, они еще и взрывались! Споры каких-то древесных грибов, росших в том ареале, проникали в кишечник разъевшихся птиц и вступали в реакцию с определенными химическими веществами, содержащимися в телах поедаемых дятлами мошек.

Гриб, поселившийся в кишечнике дятла, спокойно жил своей жизнью, но в какой-то момент количество выделяемого им углекислого газа достигало критической точки, и дятел взрывался! Один Дальхузи, быть может, последний оставшийся в живых ветеран эксперимента на озере Разочарования, взорвался годом позже в одном из парков Детройта, штат Мичиган, спровоцировав расовые беспорядки, если не самые худшие за всю историю Автограда, то близко к тому.

49

Траут когда-то написал рассказ о расовых беспорядках. Действие рассказа происходило два миллиарда лет назад на планете, которая была в два раза больше нашей Земли и вращалась вокруг звезды Рвота размером с дробинку ВВ.

Однажды, задолго до времетрясения, мы с моим братом Берни пошли в Американский музей естественной истории в Нью-Йорке, и я спросил Берни, верит ли он в дарвиновскую теорию эволюции. Он ответил, что верит. Я спросил почему. И он сказал: «А что, есть варианты?»

Ответ Берни – это фраза из старой хохмы, причем не просто так фраза, а ключевая, наподобие «Дзинь-дзинь, мудила!» Спрашивают одного ипохондрика: «Как поживаете?» А он в ответ: «А что, есть варианты?»


Мне лень искать точную цитату, но известный британский астроном Фред Хойл однажды сказал, что верить в дарвиновскую теорию эволюции – все равно что верить в то, что пролетающий над мусорной свалкой ураган может случайно собрать из валяющихся в беспорядке деталей готовый к полету «Боинг-747».

Не важно, как именно был сотворен этот мир, но жирафы и носороги получились какими-то несуразными.

Впрочем, как и человеческий мозг, способный – вместе с другими, более чувствительными частями тела типа динь-диня – ненавидеть жизнь, при этом делая вид, будто он ее любит, и вести себя соответственно: «Кто-нибудь, пристрелите меня, пока мне хорошо!»


Килгор Траут, сын орнитолога, написал в своих мемуарах «Мои десять лет на автопилоте»: «Фидуциарий – это такая мифическая птица. Ее никогда не существовало в природе, не могло существовать и не будет существовать».

Траут – единственный человек, относивший фидуциариев к птицам. А вообще это слово (от латинского fiducia – вера, доверие) относится к Homo sapiens и обозначает доверенное лицо, которому поручено управление имуществом и инвестициями – в настоящее время, как правило, бумажными и электронными эквивалентами материальных ценностей, – принадлежащими другим лицам, в том числе и правительственной казной.

Но птица – не птица, а подобное создание и вправду не может существовать в нашем мире: именно из-за мозгов, и динь-диня, и прочего. Так что сейчас, летом 1996 года – независимо от времетрясения, потому что так было и будет всегда, – доверительные хранители капитала, явно не заслуживающие доверия, прибирают себе в карман миллионы и миллиарды и тратят деньги на что угодно, но только не на создание рабочих мест, и не на обучение людей, которые могли бы работать на этих местах, и не на воспитание молодежи и не на заботу о стариках.

Ради бога, давайте поможем нашим напуганным людям справиться со всем этим, как это ни назови.


Зачем тратить деньги на решение проблем? Но деньги, они для того и предназначены.

Надо ли перераспределить наше национальное богатство? Оно и так перераспределяется постоянно – между малым количеством людей, – причем совершенно бесполезно.


Кстати замечу, что мы с Килгором Траутом никогда не использовали точку с запятой. Этот знак препинания, он вообще ничего не делает, не несет на себе никакой смысловой нагрузки. Это трансвестит-гермафродит.


Да, и любая мечта о том, чтобы о людях заботились лучше, превращается в такого же трансвестита-гермафродита, если у нас нет реального плана, как обеспечить каждого человека заботой, вниманием и поддержкой – в общем, всем тем, что мы получаем в большой семье. Сочувствие и понимание в большой дружной семье встречается значительно чаще, чем в огромной нации. В большой семье Фидуциарий, может быть, и не такая уж и мифическая птица, в отличие от сказочных Рух и Феникса.

50

Я такой старый, что еще помню те времена, когда неприличное слово на «е» считалось настолько заряженным скверной энергией, что ни одно уважаемое издательство не взялось бы печатать книгу, в которой оно употребляется. То же самое относилось и к вполне невинному слову «жопа». Еще один старый анекдот: «А нам в школе сказали, что нет такого слова – «жопа». Но как же так: жопа есть, а слова нет?!»

Столь же опасным и непристойным считалось слово, которое все-таки можно было произносить в приличной компании при условии, что в голосе говорящего звучало искреннее отвращение или страх. Я имею в виду слово «коммунизм», означающее род деятельности, распространенной среди примитивных народов, практикующих этот самый коммунизм повсеместно и так же невинно, как процесс, обозначенный словом на «е», и милый обычай посылать друг друга в жопу.

Так что известный сатирик Пол Красснер придумал весьма элегантный способ выразить свое отношение и к ура-патриотизму, и делано пуританским манерам своих соотечественников, когда во время нарочито безумной войны во Вьетнаме стал печатать красно-бело-синие наклейки на бамперы с надписью: «КОММУНИЗМ – В ЖОПУ!»


Помню, как ругали мой роман «Бойня номер пять» за то, что там есть выражение «еб твою мать». В начале книги был такой эпизод: после очередного сражения четверо американских солдат оказались за позициями немцев. Они брели наугад, пытаясь выйти к своим, и кто-то выстрелил по их четверке. Трое укрылись в канаве, а четвертый застыл столбом прямо посреди дороги. И один из его друзей крикнул ему: «Еб твою мать, уйди с дороги!»

С тех пор как эти слова напечатали в книге, матери взрослых сыновей с опаской поглядывали на друзей своей сыновей.

Я, разумеется, понимаю, что общераспространенное отвращение, которое даже теперь (и, возможно, уже навсегда) пробуждает в нас слово «коммунизм» – это нормальная, здоровая реакция на жестокость и идиотизм советских диктаторов, которые называли себя коммунистами, точно так же, как Гитлер называл себя христианином.

Однако нам, детям Великой депрессии, по-прежнему кажется, что зверства тиранов – еще не повод относить само слово «коммунизм» к разряду неприличных. В самом начале оно означало для нас всего лишь возможную разумную альтернативу краху американской фондовой биржи.


Кстати, в названии СССР присутствует прилагательное «социалистических». И что же, теперь нам надо проститься со словом «социализм», как мы простились со словом «коммунизм»? И с «социализмом», и с душой Юджина Дебса из Терре-Хота, штат Индиана, где под луной искрится Уобаш. И из полей несется аромат недавно скошенного сена.

«Пока хоть одна душа томится в тюрьме – я не свободен».


Во время Великой депрессии все только и делали, что обсуждали всевозможные альтернативы краху Уолл-стрит, из-за которого разорилось множество предприятий, в том числе и банки. Миллионы американцев остались без средств к существованию. Им не на что было купить еду и одежду, им нечем было платить за жилье.

Ну и что с того?

Это было почти век назад, если считать повторное десятилетие. Все, разговор окончен! Почти все, кто жил в то время, уже мертвы. Мертвее всех мертвых. Счастливого социализма в загробной жизни!

Сейчас важно другое: что в тот вечер, 13 февраля 2001 года, Килгор Траут все же сумел расшевелить Дадли Принса и помог ему выйти из поствреметрясенческой апатии. Траут настойчиво советовал Принсу произнести что-нибудь вслух. Сказать, например: «Обязуюсь хранить верность флагу», – или еще что-нибудь, что угодно, любую чушь. Главное, чтобы Принс вышел из ступора и убедился, что он снова хозяин своей судьбы.

Поначалу Принс говорил невнятно, еле ворочая языком. Он не стал клясться в верности флагу. Вместо этого он дал понять, что честно пытается уразуметь смысл того, что говорил ему Траут. Он сказал: «Вы говорили, что мне что-то дали».

«Ты был болен. Но теперь ты здоров, и еще столько всего надо сделать!» – сказал Траут.

«Нет, до этого, – сказал Принс. – Вы говорили, что мне что-то дали».

«Не бери в голову, – сказал Траут. – Это я от волнения. Я был не в себе».

«И все-таки я хочу знать, что такое мне дали», – настойчиво повторил Принс.

«Свободу воли», – ответил Траут.

«Свободу воли, свободу воли, – повторил Принс, перекосившись в лице. – А то я все думал, чего такое мне дали. Теперь я хоть знаю, как оно называется».

«Не бери в голову, – сказал Траут. – Надо спасать людей!»

«Знаешь, что тебе сделать с этой самой свободой воли?» – спросил его Принс.

«Нет», – сказал Траут.

«Сверни ее в трубочку и засунь себе в жопу».

51

Когда я сравнил Траута, выводящего Дадли Принса из ПВА в фойе Американской академии искусств и литературы с доктором Франкенштейном, я, понятное дело, имел в виду антигероя романа «Франкенштейн, или Современный Прометей» Мэри Уолстонкрафт Шелли, второй жены английского поэта Перси Биши Шелли. В этой книге ученый по имени Франкенштейн собирает человека из частей тел умерших людей и оживляет его с помощью электричества.

То есть результаты, полученные в этой вымышленной истории, прямо противоположны тем, что достигаются в реальных американских тюрьмах посредством реальных электрических стульев. Многие думают, что Франкенштейн – это монстр. Но это не монстр. Франкенштейном звали ученого.


В греческой мифологии Прометей лепит из глины первых людей. Крадет с небес огонь и отдает его людям, чтобы те согревали свои жилища и готовили еду – а вовсе не для того, чтобы мы испепеляли узкоглазых желтожопых ублюдков из Хиросимы и Нагасаки.

Во второй главе этой замечательной книги я рассказывал о собрании в церкви Чикагского университета по случаю пятидесятилетней годовщины атомной бомбардировки Хиросимы. Тогда я сказал, что не могу не прислушаться к мнению моего друга Уильяма Стайрона, который уверен, что бомба, сброшенная на Хиросиму, спасла ему жизнь. Потому что, когда была сброшена эта бомба, Стайрон служил в Корпусе морской пехоты США и как раз проходил подготовку для вторжения на японские острова.

Но потом я добавил, что знаю одно слово, которое служит безоговорочным доказательством, что наше демократическое правительство способно на циничное, жестокое и расистское убийство безоружных детей, женщин и стариков – причем эти убийства никак не оправданы военной необходимостью. Я произнес это слово. Это было иностранное слово. Слово было такое: «Нагасаки».


Ладно, проехали! Это тоже было давно, тем более если считать и повторное десятилетие. Сейчас я хочу поговорить о другом: о словах, которыми старый писатель-фантаст Килгор Траут привел в чувство оцепеневшего Дадли Принса. О словах, известных, как «Кредо Килгора». О словах, которые не утратили свою актуальность даже теперь, спустя несколько лет после того, как к нам снова вернулась свобода воли. «Ты был болен. Но теперь ты здоров, и еще столько всего надо сделать!»

Я знаю, что учителя в государственных школах по всей стране каждый день повторяют школьникам «Кредо Килгора» следом за «Клятвой на верность флагу» и «Отче наш». Учителя говорят, что это помогает.

Один мой приятель рассказывал, что был на свадьбе, и священник, венчавший молодых, завершил обряд такими словами: «Вы были больны, но теперь вы здоровы, и еще столько всего надо сделать! Объявляю вас мужем и женой».

Еще одна моя приятельница, биохимик в компании, производящей кошачий корм, недавно ездила по делам в Торонто. Она попросила портье в отеле разбудить ее утром телефонным звонком. На следующее утро, когда зазвонил телефон, она взяла трубку и услышала буквально следующее: «Вы были больны, но теперь вы здоровы, и еще столько всего надо сделать! Сейчас семь утра, температура на улице – тридцать два градуса по Фаренгейту, или ноль градусов по Цельсию».


В тот день, 13 февраля 2001 года – и на протяжении двух следующих недель, – «Кредо Килгора» сделало для спасения жизни на Земле не меньше, чем двумя поколениями раньше эйнштейновское Е=mс2 сделало для ее истребления.

Траут велел Дадли Принсу сказать эти волшебные слова еще двум охранникам, работавшим в академии в тот день. Потом они отправились в бывший Музей американских индейцев и сказали те же слова впавшим в прострацию бомжам. В свою очередь, около трети из тех, кого Траут называл «священным скотом», тут же вступили в борьбу с ПВА. Вооруженные лишь «Кредо Килгора», эти оборванные ветераны нетрудоспособности рассыпались веером по ближайшим кварталам и принялись возвращать к жизни живые статуи и по возможности помогать раненым, ну, или хотя бы затаскивать их в помещения, чтобы те не замерзли на улицах.


«Бог – в мелочах», сообщает нам анонимный автор в шестнадцатом издании «Знакомых цитат» Бартлетта. В данном случае нас интересует мелочь, связанная с бронированным лимузином, который доставил Золтана Пеппера к дверям академии, где того сбила пожарная машина. Шофер лимузина, Джерри Риверз, высадил своего полупарализованного пассажира в инвалидной коляске, отъехал на пятьдесят ярдов от здания академии и припарковался.

Это все еще было повторное десятилетие. Хотя в данном случае разницы не было никакой: что до времетрясения, что после – Джерри всегда парковал лимузин чуть в стороне от академии, чтобы не вызывать подозрений. Потому что роскошная машина, стоящая перед входом в заброшенное здание, неизбежно наводит на мысли, что это здание не такое уж и заброшенное, каким его хотят представить. Если бы не эта конспиративная предосторожность, лимузин принял бы на себя удар пожарной машины, и, возможно – но не обязательно, – это спасло бы жизнь Золтану Пепперу.

Но какой ценой? Дверь в академию осталась бы на месте, и Килгор Траут не смог бы добраться до Дадли Принса и еще двух охранников. Он бы не смог нарядиться в найденный им в академии запасной комплект формы охранника, в которой он сразу же стал похож на представителя власти. Он бы не смог вооружиться хранившейся в академии базукой, которая очень ему пригодилась для отключения сигнализации в припаркованных у тротуара машинах.

52

В Американской академии искусств и литературы держали базуку, потому что когда повстанцы захватили Колумбийский университет, у них в авангарде шел танк, украденный в одной из частей Национальной гвардии. Причем им хватило нахальства размахивать звездно-полосатым флагом.

Вполне вероятно, что эти повстанцы, с которыми никто не желает связываться, как никто не желает связываться с десятью крупнейшими корпорациями, считали себя настоящими – самыми что ни на есть настоящими – американцами. «Америка, – писал Килгор Траут в «МДЛНА», – это взаимодействие трехсот миллионов хитроумных машин Руби Голдберга, изобретенных буквально вчера».

«Хорошо, когда у тебя есть большая семья», – добавил он, хотя сам обходился без всякой семьи с того самого дня, как его демобилизовали из армии, то есть с 11 сентября 1945 года, и по 1 марта 2001 года, когда они с Моникой Пеппер, Дадли Принсом и Джерри Риверзом приехали в «Занаду» на бронированном лимузине с трейлером-прицепом, нагруженным под завязку.


Руби Голдберг жил в последнем столетии предыдущего тысячелетия по христианскому календарю и работал карикатуристом в газете. Он придумал целую серию картинок об абсурдных, излишне сложных и ненадежных машинах, собранных из самых невероятных деталей: бегущих дорожек и самооткрывающихся люков, колокольчиков и свистков, домашних животных в упряжке, паяльных ламп, почтальонов, электрических лампочек, шутих и хлопушек, зеркал и радиоприемников, граммофонов и пистолетов, стреляющих холостыми патронами. И все это нагромождение связанных между собою деталей предназначалось для выполнения простейшей работы – например, для того, чтобы закрыть форточку.


Да, Траут все время твердил о том, что человеку необходима большая семья. И в этом я с ним солидарен. Именно потому, что мы люди, нам действительно жизненно необходима большая семья – точно так же, как необходимы белки, жиры, углеводы, витамины и минеральные вещества.

Я только что прочитал об одном молодом отце, который так сильно тряхнул своего ребенка, что тот от этого умер. Этот молодой отец, который и сам только вышел из подросткового возраста, был зол на ребенка за то, что тот постоянно орал и еще не умел контролировать процесс дефекации. А вот будь у них большая семья, кто-нибудь обязательно спас бы малыша и успокоил его – и отца, кстати, тоже.

Если бы этот молодой человек вырос в большой семье, скорее всего он бы не был таким плохим отцом, а может быть, у него вообще не было бы никакого ребенка. Потому что он был еще слишком юным для того, чтобы стать хорошим отцом. Или, может быть, слишком психованным для того, чтобы вообще стать хорошим отцом.


Задолго до времетрясения, в 1970 году, я оказался в южной Нигерии, в Биафре, уже под самый конец тамошней войны. Всем было ясно, что Биафра, за которую выступали в основном представители народа игбо, проиграет войну. Но я хотел рассказать о другом. Там, в южной Нигерии, я познакомился с человеком из народа игбо, у которого только что родился ребенок. У него было четыреста родственников! И несмотря на то что еще шла война, они с женой собрались в путешествие, чтобы показать новорожденного всем родственникам.

Когда армии Биафры требовалось пополнение, большие семьи игбо собирались на большой семейный совет и решали, кто пойдет на войну. В мирное время на семейных советах решалось, кто поедет учиться в высшее учебное заведение – часто это был Калифорнийский технологический институт, или Оксфорд, или Гарвард, то есть явно не ближний свет. Вся семья скидывалась, чтобы оплатить будущему студенту дорогу, обучение и покупку одежды, подходящей для климата и общественных норм, принятых в той стране, куда едет ребенок.

Я познакомился с писателем-игбо по имени Чинуа Ачебе. Он живет в Аннандейле-на-Гудзоне, штат Нью-Йорк, и преподает в Университете Барда. Я спросил его, что происходит с игбо теперь, когда в Нигерии правит кровожадная хунта, которая регулярно отправляет на виселицу недовольных – за то, что у тех слишком много свободы воли.

Чинуа ответил, что игбо не лезут в правительство, поскольку им это без надобности. Они выживают за счет малого бизнеса. Эта скромная деятельность вряд ли даст повод игбо для каких-то конфликтов с правительством или друзьями правительства, в число которых входят и представители нефтяной компании «Shell».

Большие семьи игбо наверняка провели не один семейный совет, обсуждая, что надо делать, чтобы выжить.

И они по-прежнему отправляют своих детей учиться в самые лучшие университеты за тридевять земель.


Когда я восхваляю идею семьи и семейных ценностей, я не имею в виду мужчину и женщину и их детей, которые только-только приехали в город, и перепуганы до полусмерти, и не знают, что делать: то ли усраться от страха, то ли очертя голову броситься в самую гущу экономического, технологического, экологического и политического хаоса. Я говорю о том, чего так отчаянно не хватает многим американцам: о том, что когда-то было у меня – в Индианаполисе, до Второй мировой войны, – что было у персонажей «Нашего городка» Торнтона Уайлдера и что есть у игбо.


В сорок пятой главе я предложил две поправки к Конституции. Вот еще две. Надеюсь, никто не подумает, что я слишком многого хочу от жизни. Вряд ли больше, чем нам дает Билль о правах:

Тридцатая поправка: Каждый человек по достижении возраста половой зрелости должен быть публично объявлен взрослым на торжественной церемонии, в ходе которой он или она принимает на себя определенные обязанности перед обществом и получает гарантию, что его человеческое достоинство не будет унижено ни при каких обстоятельствах.

Тридцать первая поправка: Следует делать все возможное, чтобы каждый человек чувствовал, что когда его или ее не станет, по нему или по ней будут сильно скучать.

Разумеется, эти важнейшие элементы для питания духа человек получает в достаточной мере только в большой дружной семье.

53

Монстр в романе «Франкенштейн, или Современный Прометей» становится злым, потому что понимает, как это больно и унизительно – жить вот таким вот уродом, которого никто не любит. Он убивает Франкенштейна, который, напомню, не монстр, а ученый, создавший монстра. Кстати, спешу заметить, что мой старший брат Берни никогда не был ученым «франкенштейнского» типа: он никогда не работал и не стал бы работать над созданием приспособлений преднамеренно-деструктивного предназначения. Он также не был Пандорой и не выпускал в мир новые яды, новые болезни и тому подобное. В древнегреческой мифологии Пандора была первой женщиной. Ее создали боги, которые гневались на Прометея за то, что он слепил человека из глины, а потом выкрал у них огонь. Они создали женщину в отместку. Они дали Пандоре ларец, или ящик, как его принято называть. Прометей очень просил Пандору не открывать этот ящик. Но она не послушалась и открыла. Наружу вырвались пороки и несчастья и расползлись по земле, отравляя жизнь людям.

Последней из ящика Пандоры выпорхнула надежда. И улетела.


Эту печальную историю придумал не я. И не Килгор Траут. Ее придумали древние греки.


Собственно, я это к чему: монстр, которого оживил Франкенштейн, был озлобленным и несчастным, тогда как люди, «оживленные» Килгором Траутом в окрестностях академии, в основном были бодры, веселы и проникнуты духом заботы о ближнем, хотя большинство из них уж никак не прошли бы в финал конкурса красоты.

Я не случайно сказал: большинство из них не прошли бы в финал конкурса красоты. Потому что среди них была как минимум одна ослепительная красавица. Она работал в канцелярии академии. Ее звали Клара Зайн. Моника Пеппер уверена, что это именно Клара курила сигару, из-за которой сработал датчик пожарной сигнализации в галерее. Но когда Моника попыталась выяснить это у Клары, та заявила, что она никогда в жизни не курила сигары, что она их вообще не выносит – и после этого испарилась.

Я не знаю, куда она делась и что с ней стало потом.


Клара Зайн и Моника ухаживали за ранеными в бывшем Музее американских индейцев, превращенном Траутом в полевой госпиталь, вот тогда-то Моника и спросила у Клары про сигару, а Клара вдруг напряглась и отбыла в неизвестном направлении.

Траут, вооруженный теперь уже своей базукой, в сопровождении Дадли Принса и еще двух охранников из академии, выгнал на улицу всех бомжей, которые еще оставались в приюте: нужно было освободить койки для людей со сломанными конечностями, проломленными черепами и другими серьезными травмами – для тех, кто нуждался в тепле и заботе уж всяко больше бомжей.

Это была сортировка пострадавших по принципу установления очередности оказания первой помощи. Траут видел, как это делалось на поле боя во время Второй мировой войны. «Я сожалею только об одном: что у меня лишь одна жизнь, которую я могу отдать за свою страну», – сказал американский патриот Натан Хейл. «Бомжи идут в жопу», – сказал американский патриот Килгор Траут.


Однако именно Джерри Риверз, шофер пафосного пепперовского лимузина, доехал на своем «железном красавце» до студии «Columbia Broadcasting System» на 52-й улице – старательно объезжая по пути разбитые автомобили и их многочисленных жертв. Он добрался до студии и разбудил тамошних сотрудников фразой: «Вы были больны, но теперь вы здоровы, и еще столько всего надо сделать!». Потом Риверз заставил их передать эту самую фразу по всей стране: и по радио, и по телевидению.

Но для того чтобы они согласились на это, Риверзу пришлось им солгать. Он сказал, что некие неизвестные лица произвели крупномасштабную химическую атаку, и теперь все приходят в себя после отравления нервно-паралитическим газом. Поэтому самый первый вариант «Кредо Килгора», который услышали миллионы американцев, а потом – миллиарды людей во всем мире, звучал так: «В эфире служба новостей Си-би-эс. Экстренный выпуск! Только что стало известно, что некие неизвестные лица произвели крупномасштабную газовую атаку нервно-паралитическим газом. Вы были больны, но теперь вы здоровы, и еще столько всего надо сделать! Убедитесь, что дети и люди преклонного возраста находятся в безопасности».

54

Разумеется! Ошибки были! Но действия Траута, когда он вырубал автомобильную сигнализацию посредством базуки, не были ошибкой. Если кто-нибудь возьмется составить инструкцию по поведению на городской территории в случае очередного времетрясения, за которым последует повторное сколько-то-летие, после чего нас всех снова накроет свободой воли, – так вот, в этой инструкции обязательно следует прописать, что в каждом квартале должна быть базука, о местонахождении которой знают несколько ответственных человек, которых выбирают из самых вменяемых.

Ошибки? В инструкции должно быть указано, что всякое транспортное средство само по себе не виновато в ущербе, которое причиняет, независимо от того, управляет им кто-нибудь или нет. Наказывать автомобили, как взбунтовавшихся рабов, которым явно не помешает хорошая порка, – это напрасная трата времени! Больше того, исправные легковые машины, грузовики и автобусы не должны становиться козлами отпущения лишь потому, что они автомобили – хотя бы из тех соображений, что командам спасателей и беженцам нужны средства передвижения.

Как писал Траут в «МДЛНА»: «Если расколошматить фары чужого «доджа интрепида», может быть, это действительно поможет снять стресс. Но когда все закончится, жизнь владельца этого самого «доджа» станет еще более паршивой, чем была до того. Иными словами, поступай с чужими машинами так, как тебе хочется, чтобы поступали с твоей машиной».

«Это чистой воды суеверие, что автомобиль с выключенным зажиганием сможет завестись сам, без участия человека, – продолжал Траут. – Если после того, как нас накроет свободой воли, вам будет действительно необходимо вынуть ключ из замка зажигания мирно припаркованного автомобиля с неработающим двигателем, я вас очень прошу, пожалуйста, бросьте вынутый ключ в почтовый ящик, а не в канаву и не в мусорный бак».

Теперь, что касается Траута. Наверное, его самой большой ошибкой было решение превратить Американскую академию искусств и литературы в морг. Стальную дверь вместе с рамой водрузили на место, чтобы не выстудить помещение. Внутри было тепло – и было бы гораздо разумнее складывать трупы на улице, где температура опустилась значительно ниже нуля.

Никто, безусловно, не ждал, что Траут, находившийся в это время у черта на куличках на 155-й улице в Нью-Йорке, вспомнит еще и о самолетах, летящих в небе на автопилоте. Но кто-нибудь из «пробудившихся к жизни» сотрудников Федерального управления гражданской авиации мог бы об этом подумать – хотя бы после того, как аварии на земле постепенно сошли на нет. Экипажи и пассажиры этих самолетов до сих пор пребывали в прострации ПВА, и им было до фонаря, что с ними будет, когда закончится топливо.

А ведь уже через десять минут, или, может быть, через час, или часа через три, или, может быть, больше, их летательные аппараты тяжелее воздуха, часто летящие на высоте около шести миль, отбросят шасси и отлетят прямиком в вечность вместе со всеми, кто находится на борту.


Для пигмеев-мбути в диких джунглях Заира в Африке день 13 февраля 2001 года, по всей вероятности, абсолютно не отличался от любого другого дня, если только по завершении повторного десятилетия им на головы не обрушился какой-нибудь самолет.

В момент перехода от всеобщего «автопилота» к свободе воле хуже всего приходится тем, кто в это время находится на борту вертолета, то есть летательного аппарата с вертикальным взлетом, в котором подъемная сила создается при помощи винтов. Прототип подобной летучей машины придумал еще гениальный Леонардо да Винчи (1452–1519). Вертолеты не могут планировать. По идее, они вообще не должны летать.


Американские горки и колесо обозрения все-таки побезопаснее вертолета, летящего в небе.


Уже потом, когда в Нью-Йорке было объявлено военное положение, бывший Музей американских индейцев превратили в казармы, у Килгора Траута отобрали базуку, а в здании академии устроили дом офицеров – так вот, когда это случилось, сам Траут, Моника Пеппер, Дадли Принс и Джерри Риверз сели в лимузин и поехали в «Занаду».

Траут, бывший бродяга и оборванец, заполучил полный комплект дорогой элегантной одежды, включая туфли, носки, белье, запонки и чемодан от Луи Виттона, когда-то принадлежавшие Золтану Пепперу. Все согласились, что это и к лучшему, что муж Моники отошел в мир иной. Что хорошего ждало его в этой жизни?


Когда Траут нашел на улице расплющенную инвалидную коляску Золтана, он прислонил ее к дереву и объявил произведением современного искусства. Два колеса были смяты в одно. Траут сказал, что это шестифутовый богомол из алюминия и кожи, который пытается прокатиться на одноколесном велосипеде.

Он назвал композицию «Дух двадцать первого века».

55

Однажды я встретил писателя Дика Фрэнсиса на дерби в Кентукки. Я знал, что он бывший жокей и чемпион в стипль-чезе. Я сказал, что представлял его не таким крупным мужчиной. Он ответил, что жокей в стипль-чезе и должен быть крупным, иначе он не удержит лошадь, и та «развалится». Этот образ запомнился мне надолго. Я так думаю, запомнился потому, что это яркая метафора самой жизни: нам приходится вечно удерживать наше чувство собственного достоинства, чтобы оно не «развалилось», преодолевая барьеры и прочие многочисленные препятствия.

Моя тринадцатилетняя дочь Лили, которая обещает стать очаровательной девушкой, как мне кажется, озабочена тем же самым. И не только Лили, но и большинство молодых людей в нашей стране. Они изо всех сил пытаются удержать чувство собственного достоинства и не дать ему «развалиться» в этом безумном, пугающем стипль-чезе.

В своем выступлении в университете Батлера я сказал выпускникам этого года – которые немногим старше моей Лили, – что их называют «Поколением Икс» в том смысле, что до конца остается всего две буквы, но они все-таки и «Поколение А», к которому относились Адам и Ева. Что за бред, честное слово!

Esprit de I’escalier! Как говорится, хорошая мысля приходит опосля. Но лучше поздно, чем никогда! Только сейчас, в этот самый момент в 1996 году, когда я пишу эти строки и как раз собрался написать следующее предложение, я вдруг понял, насколько пустым и бессмысленным был для моей юной аудитории образ райского сада. Потому что они живут в мире, где есть только толпы таких же испуганных и растерянных людей и сплошные препятствия и ловушки.

Поэтому следующее предложение будет такое: мне надо было сказать им, что они похожи на Дика Фрэнсиса в молодости, когда тот был жокеем, и участвовал в стипль-чезе, и ждал старта у передвижного барьера, сидя верхом на испуганном, но все-таки гордом скакуне.


И вот еще что: если скаковая лошадь перестает брать барьеры, ее отправляют на «пенсию» пастись на травке. Чувство собственного достоинства большинства американцев из среднего класса – моего возраста и тех, которые старше и все еще живы, – сейчас как раз и пасется на травке. Кстати, на травке не так уж и плохо. Ходишь себе целый день, жуешь жвачку и чавкаешь.

Если чувство собственного достоинства ломает ногу, ногу уже не вылечить. Искалеченное чувство собственного достоинства надо пристрелить, чтобы не мучилось. Сразу же вспоминаются моя мать, Эрнест Хемингуэй, мой бывший литературный агент, Ежи Косински, мой научный руководитель в Чикагском университете и Ева Браун.

Но только не Килгор Траут. За что я люблю Килгора Траута, так это за его неубиваемое чувство собственного достоинства. Уж оно никогда не «развалится»! Да, такое бывает: мужчины любят мужчин, и на войне, и в мирное время. Я очень любил своего фронтового друга Бернарда В. О’Хару.

* * *

Многие люди терпят неудачи по той простой причине, что их мозги, эти три с половиной фунта собачьего корма из пропитанной кровью губки, не работают в полную силу. И тут уже ничего не поделаешь: как ты ни бейся, а все равно ничего не выходит! Вот такие дела.

У меня есть двоюродный брат, мой ровесник, который тоже учился в Шортриджской средней школе. Учился он плохо. Он был очень добрым и славным – этакий тихий, не очень общительный нескладный увалень. И вот как-то раз папа увидел его дневник с оценками за неделю и пришел в ужас. «И что это значит?» – спросил потрясенный отец. И мой двоюродный брат ответил: «А ты разве не знаешь, папа? Я у тебя тупой».


А вот вам еще одна занимательная история: мой двоюродный дед по матери, Карл Барус, был основателем и президентом Американского физического общества. Один из корпусов Брауновского университета, где мой двоюродный дед преподавал много лет, назван в его честь. Я знаю про дедушку Карла только по рассказам. Я сам с ним не встречался, а вот мой старший брат – тот встречался. Вплоть до этого лета 1996 года мы с Берни считали его пусть и хорошим, но все-таки не выдающимся физиком, который тихо трудился, чтобы внести и свой скромный вклад в продвижении человечества на пути к знаниям – в частности, к пониманию законов природы.

Однако в минувшем июне я попросил Берни рассказать мне, какие конкретно открытия – пусть даже самые скромные – совершил наш знаменитый двоюродный дед, чьи гены явно унаследовал Берни. Берни ответил не сразу. На самом деле он не ответил вообще. Брат с изумлением понял, что дедушка Карл, который, собственно, и пробудил в Берни интерес к физике, никогда не рассказывал о своих исследованиях и достижениях.

«Надо выяснить этот вопрос», – сказал Берни.

А теперь держитесь!


Примерно в 1900 году дедушка Карл экспериментировал с рентгеновским и радиоактивным излучением, изучая воздействие этих лучей на процесс конденсации в специальной деревянной емкости, наполненной водяным паром. По окончании экспериментов дедушка опубликовал статью, в которой утверждал, что ионизация практически не влияет на процесс конденсации.

Примерно в то же время, друзья и соседи, шотландский физик Чарлз Томсон Риз Вильсон провел те же самые эксперименты, но со стеклянной конденсационной камерой. Хитроумный шотландец выяснил и доказал, что ионы, возникающие под действием рентгеновского и радиоактивного излучения, очень даже сильно влияют на процесс конденсации. Он раскритиковал дедушку Карла за то, что тот не учел фактор загрязнения деревянных стен камеры, за его грубые методы изготовления облаков пара и за то, что дед не защищал этот пар от электромагнитного поля, создаваемого рентгеновским аппаратом.

Вильсон пошел еще дальше в своих разработках и добился того, что траектории электрически заряженных частиц стали видны в его камере невооруженным глазом. В 1927 году он получил за это Нобелевскую премию.

Представляю, что чувствовал дедушка Карл! Как ему было «тухло и дохло»!

56

Как убежденный луддит, каким был и Килгор Траут, и сам Нед Лудд – вероятно, но не обязательно вымышленный английский рабочий, который громил фабричные станки предположительно в графстве Лестершир в начале девятнадцатого века, – я до сих пор тюкаю на пишущей машинке. Но даже так, в технологическом смысле, я на несколько поколений опережаю Уильяма Стайрона и Стивена Кинга, которые, как и Траут, пишут ручками по бумаге.

Я вношу правку ручкой или карандашом. Я приехал в Манхэттен по делу. Я звоню женщине, которая уже много лет перепечатывает набело мои сочинения – тоже на пишущей машинке. У нее тоже нет компьютера. Может, мне стоит ее уволить? Она уехала из большого шумного города и теперь живет в маленьком провинциальном городке. Я интересуюсь, как у них там с погодой. И не прилетают ли к ее кормушке какие-нибудь необычные птицы? И что там белки – по-прежнему ли подбираются к птичьей кормушке?

Да, белки нашли новый способ подобраться к кормушке. Если надо, они способны на трюки, каким позавидуют и цирковые воздушные акробаты.

У нее, у этой женщины, раньше были проблемы со спиной. Я интересуюсь, как себя чувствует ее спина. Она отвечает, что нормально. Она спрашивает, как дела у моей дочери Лили. Я говорю, что нормально. Она спрашивает, сколько Лили сейчас лет. Я говорю, в декабре будет четырнадцать.

Она восклицает: «Четырнадцать! Боже мой, как летит время! А я ее помню совсем-совсем маленькой, как будто это было вчера!»

* * *

Я говорю, что у меня есть для нее работа: надо перепечатать несколько страниц. Она говорит: «Хорошо». Мне придется послать их по почте, потому что у этой женщины нет факса. Опять же: может, мне стоит ее уволить?

Я сижу у себя в кабинете, в нашем городском доме. Лифта у нас нет. И вот я иду вниз по лестнице со своими страницами: бум, бум, бум. Спускаюсь на первый этаж, где находится офис моей жены. Когда Джилл была в том же возрасте, что Лили сейчас, она обожала книжки про Нэнси Дрю, девочку-детектива.

Нэнси Дрю для моей жены – то же самое, что для меня Килгор Траут, так что Джилл спрашивает: «Ты куда?»

Я отвечаю: «Купить конверт».

Она говорит: «Мы же не бедствуем. Вот что бы тебе не купить сразу тысячу конвертов и не держать их в шкафу про запас?» Она считает, что рассуждает логично. У нее есть компьютер. И факс, и телефон с автоответчиком – чтобы не пропустить важный звонок. У нее есть ксерокс. В общем, весь этот хлам.

Я говорю ей: «Я скоро вернусь».

Я выхожу в большой мир! Грабители! Охотники за автографами! Наркоманы! Люди, занятые делом! Может, какая-нибудь красотка не особенно строгих правил! Чиновники ООН и дипломаты!

Наш дом расположен неподалеку от здания ООН, и поэтому у нас в округе полно всевозможных людей иностранного вида, которые садятся в неправильно припаркованные лимузины, выходят из неправильно припаркованных лимузинов и очень стараются – как и все мы – удержать чувство собственного достоинства, чтобы оно не «развалилось». Я неторопливо бреду к газетному киоску на Второй авеню и из-за всех этих бесчисленных иностранцев представляю себя Хамфри Богартом или Петером Лорре в «Касабланке», третьем величайшем фильме всех времен и народов.

Самый великий фильм всех времен и народов, как должно быть понятно всякому более или менее разумному человеку, это «Моя собачья жизнь». Второй величайший фильм всех времен и народов – «Все о Еве».

Больше того, у меня есть все шансы встретить на улице Кэтрин Хепберн, настоящую кинозвезду! Она живет буквально в квартале от нас! Когда я с ней здороваюсь и представляюсь, она всегда говорит: «Да, я вас помню. Вы тот самый друг моего брата». Я не знаком с ее братом.

Нет, с Кэтрин сегодня не повезло, ну и черт с ним. Я – философ. А куда деваться?


Подхожу к газетному киоску. Небогатые люди, жизнь которых не то чтобы не стоит того, чтобы жить, но все же могла быть и поинтересней, выстроились в длинную очередь за лотерейными билетами или что там им нужно купить. Все старательно изображают отсутствие интереса. Делают вид, будто не знают, что я знаменитость.

Киоском владеет семейство индусов. Это самые что ни на есть настоящие индусы! У женщины на лбу – крошечный рубин. Уже ради этого стоило пройти полквартала. Кому нужен конверт?

Главное, не забывать: поцелуй – он везде поцелуй, вздох – везде вздох.


Я ориентируюсь среди канцелярских товаров не хуже индусов, хозяев киоска. Не зря же я изучал антропологию! Я самостоятельно нахожу конверт из плотной манильской бумаги размером девять на двенадцать и вспоминаю старый анекдот про бейсбольную команду «Чикагские псы». «Псы» вроде как переезжали на Филиппинские острова, где их должны были переименовать в «Манильских бумажных пищух». Вместо «Чикагских псов» можно подставить и «Бостонские красные гетры», тоже выйдет смешно.

Я стою в очереди и болтаю с другими покупателями. С теми, которые пришли не за лотерейными билетами. Покупатели лотерейных билетов, пришибленные надеждой и нумерологией, – они проявляют все признаки поствреметрясенческой апатии. Даже если бы их сбил грузовик, им было бы все равно.

57

Расплачиваюсь за конверт и иду на почту. Идти всего ничего – буквально один квартал. Я тайно влюблен в женщину, которая работает на почте. Я уже положил свои страницы в конверт и надписал адрес. Встаю в еще одну длинную очередь. Теперь мне нужна марка! Трам-пам-пам!

Женщина, в которую я влюблен, об этом не знает. Она сидит за своим окошком с абсолютно каменным лицом. Когда наши взгляды встречаются, она как будто меня и не видит. Как будто я шкаф или стул.

Она сидит за окошком, за высоким прилавком, поэтому вся она мне не видна. Только от шеи и выше. Но и этого более чем достаточно! От шеи и выше она как обед в День благодарения! Я не имею в виду, что она похожа на фаршированную индейку с клюквенным соусом. Я имею в виду, что она вызывает во мне те же чувства, что и праздничное угощение у меня на тарелке. Уже можно наброситься и съесть! И хорошо бы еще добавки!

Я думаю, даже без украшений, ее шея, уши, лицо и волосы все равно будут, как праздничный обед. Но у нее каждый день новые серьги и ожерелья. Иногда ее волосы подняты в высокую прическу, иногда просто рассыпаны по плечам. Иногда они вьющиеся, иногда – прямые. А что она вытворяет со своими глазами и губами! Однажды я покупал марку у дочери графа Дракулы! А на следующей день она была Девой Марией!

Сегодня она Ингрид Бергман из «Стромболи». Но до нее еще так далеко. Очередь движется медленно. Передо мной – сплошные старые пердуны, которые уже не в состоянии сосчитать деньги, и иммигранты, которые говорят на каком-то невразумительном языке, по наивности полагая, что это и есть английский.

Однажды на почте у меня вытащили кошелек. Но это я так, к слову.


Но ожидание в очереди – все-таки не напрасная трата времени. Я узнаю много нового: о глупых начальниках, о профессиях, которыми я никогда не овладею, о частях света, которые я не увижу, о болезнях, которых, я очень надеюсь, у меня никогда не будет, о разных породах собак и так далее. Как я об этом узнал? Через компьютер? Нет, нет. Через ныне утраченное искусство беседы.

Наконец мой конверт взвешен и проштампован – той единственной в мире женщиной, с которой я был бы действительно счастлив. По-настоящему. С ней мне не пришлось бы притворяться счастливым.

Иду домой. Я замечательно провел время. Вот что я вам скажу: мы пришли в этот мир для того, чтобы слоняться без дела в свое удовольствие. А если кто-нибудь скажет, что это не так, можете смело послать его куда подальше!

58

На протяжении моих семидесяти трех лет на автопилоте, и до времетрясения, и во время повторного десятилетия, мне не раз приходилось вести семинары по писательскому мастерству. Сначала – в Университете Айовы в 1965 году. Потом – в Гарварде и в Нью-Йоркском городском колледже. Больше я этим не занимаюсь.

На своих семинарах я учил, как общаться посредством чернил и бумаги. Я говорил студентам, что любая написанная ими вещь – это как будто свидание вслепую, когда тебе нужно с первого раза очаровать незнакомого человека, так чтобы ему не было с тобой скучно и чтобы ему захотелось встретиться с тобой еще раз. Также можно представить себя владельцем первоклассного публичного дома, где всегда толпы клиентов, хотя на самом деле писатель творит в полном одиночестве. Я говорил, что им нужно суметь обольстить читателя, исключительно своим умением строить своеобразные конструкции, расположенные горизонтальными линиями и составленные только из двадцати шести фонетических знаков, десяти цифр и приблизительно восьми знаков препинания, – потому что так было всегда, и нет ничего нового под луной.

В 1996 году, когда кино и телевидение накрепко завладели вниманием и грамотных, и безграмотных, я начинаю всерьез сомневаться в ценности моих, если задуматься, действительно странных методов обольщения. Тут дело такое: соблазнять только словами, закрепленными чернилами на бумаге, – это какой-то уж слишком дешевый прием для будущих донжуанов и клеопатр! Не надо отваливать кучу денег раскрученным актерам, не надо искать режиссера с громким именем и опять же платить ему очень немалые деньги, не надо вкладывать средства в широкомасштабный проект, чтобы потом собирать миллионные урожаи восторженных отзывов от маниакально-депрессивных псевдоэкспертов, которые якобы знают, чего хотят люди.

Ну и зачем в таком случае суетиться с писательскими семинарами? Вот мой ответ: Многим людям отчаянно хочется, чтобы им кто-то сказал: «Я думаю и чувствую так же, как ты, меня волнует многое из того, что волнует тебя, хотя большинству это до лампочки. Ты не один».


Стив Адамс, один из трех моих усыновленных племянников, одно время работал в Лос-Анджелесе и писал очень даже достойные сценарии для телевизионных комедий. Его старший брат Джим когда-то был добровольцем Корпуса мира, а теперь он медбрат в психиатрической клинике. Его младший брат Курт – пилот гражданской авиации, ветеран «Continental Airlines» с цыпленком табака на фуражке и золотыми шевронами на рукавах. Курт с детства мечтал стать летчиком. И мечта сбылась!

Стив научился на горьком опыте, что все его шутки для «телеящика» должны быть так или иначе связаны с тем, что зрители видели по этому самому ящику, причем видели совсем недавно. Если шутка была о том, чего уже больше месяца не было на телевидении, зрители просто не понимали, что в этом смешного – даже если на этом месте включался записанный на пленку закадровый смех.

Знаете что? Телевизор стирает память.


Если стирается память о прошлом, пусть даже о самом недавнем прошлом – это действительно помогает большинству людей справиться со всем этим, как его ни назови. Джейн, мою первую жену, приняли в общество «фи-бета-каппа» (куда принимают лишь лучших студентов) в Суортморском колледже, несмотря на возражения профессоров с исторического факультета. Джейн написала работу, а потом защитила ее на коллоквиуме. Основная мысль этой работы была такая: история учит нас лишь одному – что история сама по себе абсолютно бессмысленная наука, и поэтому лучше изучать что-то другое, например, музыку.

Я с ней согласился. И Килгор Траут тоже бы согласился. Но в то время историю еще не стерли из нашей памяти. Когда я сам начинал как писатель, я мог совершенно спокойно ссылаться на исторические события и исторических личностей даже из очень далекого прошлого – в полной уверенности, что читатели поймут, о чем или о ком идет речь, и проявят определенную эмоциональную реакцию, позитивную или же негативную.

Вот подходящий пример: убийство величайшего президента из всех, которые были и будут у этой страны, Авраама Линкольна, двадцатишестилетним актером Джоном Уилксом Бутом.

Это убийство было центральным событием во «Времетрясении-1». Есть тут кто-то – кому меньше шестидесяти и кто не историк по образованию, – кто понимает, о чем идет речь?

59

Во «Времетрясении-1» был один вымышленный персонаж по имени Элиас Пембрук, судостроитель из Род-Айленда, который во время Гражданской войны был помощником военного министра по вопросам морского флота в правительстве Авраама Линкольна. Я писал, что он внес значительный вклад в разработку силового агрегата для броненосца «Монитор», но совершенно забросил свою молодую жену Джулию, которая влюбилась во франтоватого молодого актера, красавца и ловеласа по имени Джон Уилкс Бут.

Джулия писала Буту любовные письма. Свидание было назначено на 14 апреля 1863 года. До убийства Линкольна оставалось еще два года. Джулия приехала из Вашингтона в Нью-Йорк в сопровождении дуэньи – жены одного адмирала, законченной алкоголички. Дамы якобы поехали за покупками, а также немного развеяться и снять напряжение, которое не отпускало их в осажденной столице. Они поселились в отеле, где остановился сам Бут, и в тот же вечер отправились в театр – на постановку «Юлия Цезаря» Уильяма Шекспира, где Бут играл Марка Антония.

В роли Марка Антония Бут произносит слова, которые для него оказались пророческими: «Зло, совершенное людьми, самих людей переживет надолго…»


После спектакля Джулия и ее спутница прошли за кулисы – выразить свое восхищение Джону Уилксу и двум его братьям: Джуньюсу, который играл Брута, и Эдвину, который играл Кассия. Американцы братья Буты – Джон Уилкс был самым младшим – и их отец-англичанин Джуньюс Брут Бут и по сей день остаются величайшей династией трагических актеров в истории англоязычного театра.

Джон Уилкс галантно поцеловал руку Джулии, как будто они были вообще незнакомы, и незаметно передал ей пакетик с кристаллами хлоралгидрата, предназначавшимися для того, чтобы подсыпать их в виски алкоголичке дуэнье.

Насколько Джулия поняла из общения с Бутом, когда она придет к нему в номер, между ними не произойдет ничего криминального: они просто выпьют по бокалу шампанского, и Бут поцелует ее. И этот единственный поцелуй она будет помнить всю жизнь. Да, именно так: всю свою жизнь, которая была бы унылой и серой, если бы в ней не было этого самого поцелуя. Прямо «Мадам Бовари»!

Джулия даже не подозревала, что Бут подсыплет ей в шампанское то же снотворное, которое она сама потихонечку сыпанет в виски своей компаньонке, никогда не ложившейся спать без стаканчика «на сон грядущий».

Дзинь-дзинь!

Она забеременела от Бута! У нее еще не было детей. У ее мужа было что-то не так с его прибором для «делать динь-динь». Ей было тридцать один! Буту – двадцать четыре!

Не верится, правда?


Муж был доволен. Жена забеременела! Вот и славно. Значит, с динь-динем помощника военного министра по вопросам морского флота, Элиаса Пембрука, все в полном порядке! Якорь встал!

Джулия вернулась в Пембрук, штат Род-Айленд, в город, названный в честь какого-то предка ее супруга, и родила там ребенка. Она до смерти боялась, что у малыша будут уши Джона Уилкса Бута – заостренные, как у беса, а не закругленные, как у всех нормальных людей. Но мальчик родился с нормальными ушами. Да, это был мальчик. При крещении ему дали имя Авраам Линкольн Пембрук.

Да, единственного потомка самого эгоистичного и беспринципного негодяя за всю историю Америки звали именно так, причем ирония судьбы проявила себя в полной мере лишь через два года. Ровно через два года после той ночи, когда Бут излил свое семя в родовые пути Джулии Пембрук, пока та лежала в отключке после изрядной дозы снотворного, Бут выстрелил в затылок Линкольну, послав кусок свинца ему прямо в мозг, в эти три с половиной фунта собачьего корма.


В «Занаду», в 2001 году, я спросил Килгора Траута, что он думает о Джоне Уилксе Буте. Траут ответил, что выступление Бута в театре Форда в Вашингтоне в тот вечер 14 апреля 1865 года – кстати, как раз на Страстную пятницу, – когда он выстрелил в Линкольна, а потом прыгнул из ложи на сцену и сломал ногу, было весьма показательным примером того, что «обычно бывает, когда актер пытается сам сочинять себе роль».

60

Джулия никому не раскрыла свою страшную тайну. Жалела ли она о том, что было? Конечно, жалела. Но не о том, что влюбилась. Когда ей было уже пятьдесят, в 1882 году, она основала любительскую театральную труппу – «Пембрукский клуб маски и парика» – в память о своем единственном романе, пусть даже таком скоротечном и несчастливом.

В 1889 году Авраам Линкольн Пембрук, который так никогда и не узнал, чей он сын на самом деле, основал текстильную фабрику «Indian Head Mills». Вплоть до 1947 года она оставалась крупнейшей текстильной фабрикой во всей Новой Англии, а потом Авраам Линкольн Пембрук Третий объявил полный локаут своим бастующим рабочим и перенес производство в Северную Каролину. Авраам Линкольн Пембрук Четвертый впоследствии продал фабрику одному международному конгломерату – который перенес ее в Индонезию, – а сам спился и умер.

В их роду не было ни одного актера. И ни одного убийцы. И уши у всех были самые обыкновенные.


Прежде чем переехать из Пембрука в Северную Каролину, Авраам Линкольн Пембрук Третий успел обрюхатить горничную, незамужнюю афроамериканку по имени Розмари Смит. Он щедро ей заплатил за молчание. Когда у Розмари родился сын, Фрэнк Смит, самого Авраама Линкольна Пембрука Третьего уже не было в городе.

А теперь держитесь!

У Фрэнка Смита были заостренные уши! Фрэнк Смит стал одним из величайших актеров в истории любительских театров! Он – мулат, наполовину черный, наполовину белый, ростом всего лишь пять футов и десять дюймов. Но летом 2001 года он совершенно потрясно сыграл главную роль в пьесе Роберта Э. Шервуда «Эйб Линкольн в Иллинойсе» в постановке Пембрукского клуба маски и парика. А звуковыми эффектами в этом спектакле «заведовал» Килгор Траут!

После представления все отправились на пикник, который устроили на пляже при «Занаду». Как в финальной сцене «Восьми с половиной» Федерико Феллини, там собрался tout le monde[18]. Даже у тех, кто не присутствовал лично, были свои двойники. Моника Пеппер была очень похожа на мою сестру Элли. Хозяин местной пекарни, который в летнее время занимался организацией таких вот пикников, напоминал моего покойного издателя Сеймора Лоуренса (1926–1993), который спас меня от практически неминуемого забвения, от полного крушения всех надежд: опубликовал у себя в издательстве «Бойню номер пять», а потом переиздал все мои ранние книги.

Килгор Траут был похож на моего отца.


Как я уже говорил, Траут был ответственным за звуковые эффекты. Вернее, за единственный звуковой эффект на всю пьесу, который должен был прозвучать в самый последний момент последней сцены последнего акта. Траут, напомню, называл театральные постановки «рукотворными времетрясениями». Так вот, в постановке в «Занаду» он должен был привести в действие допотопный паровой свисток с фабрики «Indian Head Mills». Слесарь-сантехник, тоже член Пембрукского клуба маски и парика, очень похожий на моего брата, установил этот радостно-скорбный свисток на баллон со сжатым воздухом, перекрытый специальный вентилем. Собственно, то же определение подходит и к самому Трауту, каким он предстает в своих произведениях: радостно-скорбным.

Разумеется, многим актерам, не занятым в спектакле «Эйб Линкольн в Иллинойсе», хотелось так или иначе поучаствовать в постановке и хотя бы «подудеть» в эту здоровую медную дуру. И особенно после того, как они увидели это чудо и услышали, как оно верещит, когда слесарь-сантехник самолично привел свисток в действие на генеральной репетиции. Но больше всего им хотелось, чтобы Траут почувствовал, что у него наконец-то есть дом, что он член большой дружной семьи, где его ценят и уважают.

Не только актеры из Пембрукского клуба маски и парика, не только сотрудники дома отдыха, не только члены местных подразделений общества анонимных алкоголиков и анонимных игроков, проводившие свои встречи в танцзале «Занаду», не только побитые жизнью женщины, дети и старики, которые нашли здесь приют, были благодарны Килгору Трауту за его ободряющую и целебную мантру, которая помогала им выстоять в тяжелые времена: «Вы были больны, но теперь вы здоровы, и еще столько всего надо сделать!» Ему был благодарен весь мир.

61

Для того чтобы Траут не растерялся и не пропустил тот момент, когда надо включить свисток – а он очень боялся, что у него ничего не получится, и он все испортит своей семье, – слесарь, похожий на моего брата, стоял за спиной у Траута и держал руки у него на плечах. Он должен был мягко сдавить плечи старого фантаста, когда тому придет время дебютировать в шоу-бизнесе.

Действие последней сцены пьесы происходило на железнодорожном вокзале в Спрингфилде, штат Иллинойс, 11 февраля 1861 года. Авраам Линкольн, которого в том спектакле играл полуафроамериканский праправнук Джона Уилкса Бута и которого по ходу пьесы только что выбрали президентом Соединенных Штатов, покидает свой родной город и отправляется в Вашингтон, округ Колумбия, да поможет ему Господь. Это было самое тяжелое время в истории страны.

Он произносит речь, которую Линкольн произнес на самом деле: «Я не могу передать, как мне грустно с вами расставаться. Я всем обязан этому городу и вам, добрым и благожелательным людям, которые здесь живут. Я сам прожил здесь четверть века и превратился из юноши в зрелого человека, почти старика. Здесь родились мои дети, и один из них здесь похоронен. И вот теперь я уезжаю отсюда и не знаю, когда вернусь – и вернусь ли вообще».

«Меня избрали на пост президента в то время, когда одиннадцать наших суверенных штатов объявили о своем намерении отделиться от федерации и угроза войны день ото дня все возрастает».

«Я принимаю на себя тяжкий груз обязательств и буду стараться исполнить свой долг. Я готовился к этому и пытался понять, что именно все это время объединяло американские штаты в единое целое, не давая федерации распадаться? Какой принцип, какая великая идея лежала в основе этого союза? Я верю, что это не просто желание колоний отделиться от родины. Это мечта о свободе, воплощенная в Декларации независимости, давшей свободу людям этой страны – и надежду всему остальному миру. Да, эту мечту люди лелеяли с давних времен: что когда-нибудь они сбросят цепи и обретут свободу в дружестве и братстве. Мы добились демократии, и теперь вопрос в том, насколько она жизнеспособна. Сможет ли она выжить?»

«Может быть, эта мечта о свободе – всего лишь красивый сон. Может, уже приближается тот страшный миг, когда мы проснемся, и сон закончится. Если так, то, боюсь, он закончится навсегда. Я убежден: у людей никогда больше не будет такой великолепной возможности воплотить в жизнь мечту о свободе, какая была у нас. Возможно, нам следует признать горькую правду и согласиться, что наши идеалы свободы и равенства уже устарели и поэтому обречены. Я слышал притчу об одном восточном правителе, повелевшем своим мудрецам придумать фразу, которая бы подходила к любой ситуации и оставалась бы истинной во все времена. И мудрецы сумели придумать такую фразу. Вот она: «И это пройдет».

«В тяжкое время печалей и бедствий эта мысль служит нам утешением: «И это пройдет». И все же… давайте верить, что это не так! Давайте жить и доказывать, что мы все-таки можем менять этот мир, и что мораль, разум и совесть для нас – не пустые слова, и мы сделаем все, чтобы обеспечить условия для процветания каждой отдельной личности, общества и государства, которое движется только вперед. И пусть так будет всегда, до скончания веков…»

«Я предаю вас заботам Всевышнего и надеюсь, что вы помянете меня в своих молитвах… Прощайте, друзья и соседи».

Актер, игравший Кавану, армейского офицера, сказал: «Пора отправляться, господин президент. Садитесь в вагон». Линкольн заходит в вагон, а толпа на перроне поет «Тело Джона Брауна». Актер, игравший кондуктора, помахал фонарем.

Именно в этот момент Траут и должен был привести в действие свисток – и он замечательно справился. Когда опустился занавес, за сценой кто-то всхлипнул. Этого не было в пьесе. Это был экспромт. Это было красиво. Это был Килгор Траут.

62

Поначалу все наши беседы на пикнике после спектакля были какими-то сбивчивыми и неловкими, мы говорили таким извиняющимся тоном, словно английский был для нас неродным языком. Мы как будто оплакивали Линкольна – и не только Линкольна, но и смерть американской риторики.

Еще одним двойником на пикнике в «Занаду» была Розмари Смит, костюмер «Маски и парика» и мать Фрэнка Смита, ведущего актера труппы. Она была вылитой Идой Янг, внучкой бывших рабов, которая работала у нас в Индианаполисе, когда я был маленьким. Ида Янг с дядей Алексом сделали для моего воспитания не меньше, чем папа с мамой.

У дяди Алекса не было двойника. Ему не нравились мои сочинения. Я посвятил ему «Сирен Титана», а дядя Алекс сказал: «Ну, молодежи, наверное, понравится». Не было двойника и у тети Эллы Воннегут Стюарт, папиной двоюродной сестры. Они с мужем, Керфутом Стюартом, владели книжным магазином в Луисвилле, штат Кентукки. Они не продавали мои книги, потому что считали, что у меня не язык, а сплошное непотребство. Так оно и было, когда я только-только начинал.


Но у многих усопших, которых я бы не стал возвращать к жизни, даже если бы мог, в тот вечер на пляже был свой двойник: у девятерых моих учителей из Шортриджской средней школы, у Феба Харти, который, когда я учился в выпускном классе, нанял меня написать текст рекламы подростковой одежды для универмага «Блокс», у моей первой жены Джейн, у моей матери и у моего дяди Джона Рауха, мужа еще одной папиной двоюродной сестры. Дядя Джон рассказал мне историю нашей семьи в Америке, которую я потом напечатал в сборнике «Вербное воскресенье».

Я сам лично слышал, как двойник Джейн, элегантная молодая женщина, преподаватель биохимии в Университете Род-Айленда в Кингстоне, сказала: «Я уже жду не дождусь, что будет дальше!» Она сказала так о спектакле, и потом – о закате солнца.

В тот вечер на пикнике в 2001 году двойники были только у мертвых. Артур Гарви Ульм, поэт и секретарь «Занаду», сотрудник Американской академии искусств и литературы, был небольшого росточка, с огромным носом – в точности, как мой фронтовой друг Бернард В. О’Хара.


Моя жена Джил была, слава Богу, среди живых и присутствовала на пикнике во плоти, как и Нокс Бергер, мой одногруппник из Корнеллского университета. После второй неудачной попытки западной цивилизации покончить с собой Нокс стал редактором литературного отдела в журнале «Collier’s», где каждую неделю печатали по пять рассказов. Именно Нокс подыскал мне хорошего литературного агента, полковника Кеннета Литтауэра, первого пилота, предпринявшего воздушный налет на окопы в Первую мировую войну.

Кстати, в «Моих десяти годах на автопилоте» Траут предлагает начать нумеровать времетрясения, как мы нумеруем мировые войны и Суперкубки в американском футболе.


Полковник Литтауэр продал больше дюжины моих рассказов, причем несколько – тому же Ноксу, тем самым дав мне возможность уйти из «General Electric», переехать с Джейн и детьми – тогда их было двое – на Кейп-Код и вплотную заняться писательством уже в качестве свободного художника. Когда телевидение разорило журналы, Нокс стал редактором в книжном издательстве. Он издал три моих книги: «Сирены Титана», «Канарейка в борделе» и «Матерь Тьма».

Нокс вывел меня на старт и, пока мог, оказывал всяческое содействие, чтобы я не сошел с дистанции. А потом мне на помощь пришел Сеймор Лоуренс.


На пикнике также присутствовали во плоти пять человек, вдвое младше меня, которые поддерживали меня в годы моего заката и не давали мне сойти с дистанции, потому что питали искренний интерес к моей работе. Они приехали не ко мне. Они хотели в конце концов познакомиться с Килгором Траутом. Вот эти пятеро: Роберт Уэйд, который сейчас, летом 1996 года, снимает фильм по моей «Матери Тьме» в Монреале, Марк Лидз, написавший и опубликовавший остроумную энциклопедию моей жизни и творчества, Эйза Пьератт и Джером Клинкович, которые составили самую полную мою библиографию и написали немало очерков обо мне, любимом, и Джо Петро Третий, с номером, как у мировой войны, который научил меня шелкографии.

Там был и мой самый близкий деловой партнер, Дон Фарбер, юрист и литагент – со своей женой Энн. И мой лучший друг Сидни Оффит. И критик Джон Леонард, и академики Питер Рид и Лори Радстроу, и фотограф Клифф Маккарти, и много других незнакомых хороших людей, всех и не перечислишь.

Там были профессиональные актеры Кевин Маккарти и Ник Нолт.


Моих детей и внуков там не было. И это нормально. Никто и не ждал, что они приедут. Это был не мой день рождения, и в тот день чествовали не меня. Героями дня были Фрэнк Смит и Килгор Траут. У моих детей и у детей моих детей были другие дела. Как говорится, у каждого своя рыба к обеду. Или, наверное, лучше сказать: своя кукуруза в початках, сваренная на пару вместе с водорослями, омарами и моллюсками.

Да как угодно!

Поймите правильно! Вспомните дедушку Карла Баруса и поймите все правильно!

63

Эта книга – не готический роман. Мой ныне покойный друг Борден Дил, превосходный писатель-южанин – причем такой убежденный южанин, что он просил своих издателей не посылать его книги для рецензий севернее линии Мэйсона – Диксона[19], – писал еще и готические романы под женским псевдонимом. Однажды я попросил его дать определение готического романа. Он сказал: «Юная барышня заходит в старый дом и пугается до усрачки».

Мы тогда были в Австрии, в Вене, на конгрессе Международного ПЕН-клуба, организации, основанной после Первой мировой войны и объединяющей профессиональных писателей, редакторов и переводчиков. Дил рассказал мне про жанр готического романа, а еще – про немецкого романиста конца прошлого века Леопольда фон Захер-Мазоха, находившего столько очарования в унижении и боли и не скрывавшего своих извращенных пристрастий. Кстати, слово «мазохизм» напрямую связано с его именем.

Борден писал не только серьезные романы и готику. Он сочинял музыку в стиле кантри. Он привез в Вену гитару и сказал мне, что работает над песней «Я никогда не вальсировал в Вене». Мне его не хватает. Я хочу, чтобы на пикнике в «Занаду» был и его двойник тоже. И еще – чтобы в маленькой лодке у самого берега сидели два незадачливых рыбака, похожих на святых Стэнли Лорела и Оливера Гарди.

Да будет так.


Мы с Борденом размышляли о писателях типа Мазоха или маркиза де Сада, которые – будь то намеренно или случайно – стали «виновниками» появления новых слов. «Садизм», разумеется, есть удовольствие от причинения боли другим. «Садомазохизм» – это когда человек возбуждается от того, что ему причиняют боль, пока он сам делает больно другим. Или когда человек занимается самоистязаниями.

Борден сказал, что эти два слова настолько прочно вошли в современный лексикон, что в беседах о жизни без них уже не обойтись. Как не обойтись без слов «пиво» или «вода».


Мы вспомнили лишь одного современного американского писателя, который обогатил наш язык новым словом – и уж точно не потому, что он был знаменитым извращенцем. Я имею в виду Джозефа Хеллера. Название его первого романа «Уловка-22» уже вошло в словари. Вот, к примеру, как его определяет «Большой словарь Вебстера»: «проблемная ситуация, которая в принципе неразрешима, потому что ее единственное решение невозможно в силу обстоятельств, заключенных в самой проблеме».

Обязательно почитайте эту книгу!


Я рассказал Бордену, что Хеллер ответил в одном интервью, когда его спросили, боится ли он смерти. Хеллер сказал, что ему никогда не удаляли зубной нерв. Но многие его знакомые прошли через эту малоприятную процедуру. Судя по их рассказам, продолжал Хеллер, это не так уж и страшно, и если когда-нибудь ему тоже понадобится удалить зубной нерв, он это выдержит.

Вот то же самое и со смертью, добавил он.


Это напомнило мне одну сцену из пьесы Джорджа Бернарда Шоу, из его рукотворного времетрясения под названием «Назад к Мафусаилу». Продолжительность спектакля – десять часов! В последний раз пьесу ставили целиком в 1922-м, в год моего рождения.

Вот эта сцена: Адам и Ева, которые уже очень долго живут на свете, стоят у ворот своей процветающей, безмятежной, красивой фермы. Они ждут Бога, владельца арендуемой ими земли, который должен приехать к ним с ежегодным визитом. Во время всех предыдущих визитов, счет которым уже идет на сотни, они всегда говорили ему, что у них все прекрасно, и они очень ему благодарны.

Однако на этот раз Адам и Ева набрались смелости и стоят перепуганные, но гордые. У них есть что сказать Господу Богу, и это будет уже что-то новенькое. И вот появляется Бог: добродушный, веселый, крепкий и бодрый старик, в точности, как мой дед, пивовар Альберт Либер. Он интересуется, все ли у них хорошо, и уверен, что знает ответ, поскольку сам же и сотворил этот мир совершенным настолько, насколько это вообще возможно.

Адам и Ева, которые сейчас любят друг друга, как никогда в жизни, отвечают Ему, что у них все хорошо, и жизнь прекрасна и удивительна, но она была бы еще прекраснее, если бы они знали, что она когда-нибудь закончится.


Чикаго лучше Нью-Йорка, потому что в Чикаго есть тихие узкие улочки. И мусор там не громоздится горами на улицах. И автомобили доставки товаров не перегораживают главные улицы города.


В 1966 году, когда мы все вели курсы писательского мастерства в Университете Айовы, ныне покойный американский писатель Нельсон Олгрен сказал ныне покойному чилийскому писателю Хосе Доносо: «Это, наверное, здорово – родиться в такой узкой и длинной стране».


Думаете, древние римляне были умными? А вы посмотрите, какие у них идиотские цифры! По одной из теорий, Римская империя пришла в упадок, потому что тамошние водопроводы были из свинца. От отравления свинцом люди становятся глупыми и ленивыми.

А какие оправдания у вас?


Однажды я получил письмо от одной глупой женщины. Она знала, что я тоже глупый, иными словами – северянин и демократ. Она была беременна и спрашивала у меня, не совершила ли она ошибку, решив завести ребенка. Все-таки наш отвратительный мир – не совсем подходящее место для невинного маленького человечка.

Я ответил, что для меня жизнь почти наполняется смыслом и обретает какую-то ценность только из-за святых, с которыми мне доводилось встречаться. Святыми я называю понимающих, бескорыстных, неизменно порядочных людей. Они встречаются нам в самых что ни на есть неожиданных местах. Может быть, ты, мой любезный читатель, когда-нибудь станешь тем самым святым, который встретится ребенку той женщины.

Я верю в первородный грех. Но я верю и в первородную добродетель. Оглянитесь вокруг!

* * *

Ксантиппа, жена Сократа, считала мужа придурком. Тетя Рей, жена дяди Алекса, тоже считала мужа придурком. Мать считала отца придурком. Моя жена считает меня придурком.

«Я вновь завороженный и сумасбродный, я снова ребенок – растерян и хнычу. Очарованный, смущенный, встревоженный я».


На пикнике, там, на пляже, где Лорел и Гарди сидели в маленькой лодке всего лишь в пятидесяти ярдах от берега, Килгор Траут сказал, что молодежь любит фильмы, где много стрельбы, потому что в них очень наглядно показано, что умирать – это совсем не больно и что людей с ружьями можно рассматривать как «внештатных анестезиологов».

Он был так счастлив! Он был в центре внимания! Такой весь нарядный: в смокинге и белой рубашке, с красным поясом-кушаком и галстуком-бабочкой, когда-то принадлежавшими Золтану Пепперу. Завязать галстук ему помог я, как когда-то мой старший брат помогал мне завязывать галстук-бабочку, пока я сам этому не научился.

Что бы Траут ни говорил там, на пляже, все смеялись и хлопали. Он не мог в это поверить! Он рассказывал, что египетские пирамиды и Стоунхендж строились в те времена, когда сила тяжести была совсем слабой, когда большими камнями можно было кидаться, как диванными подушками, и людям это понравилось. Они попросили, чтобы он рассказал что-нибудь еще. Он процитировал им фразу из «Поцелуй меня снова»: «Красивая женщина патологически не способна к внутреннему соответствию своей красоте. Дзинь-дзинь?» Люди были в восторге. Они говорили, что он остроумный, как Оскар Уайльд!

Вы должны понимать, что до этого пикника самой большой аудиторией Траута был личный состав артиллерийской батареи, где он служил артиллерийским разведчиком в Европе во время Второй мировой войны.

«Дзинь-дзинь! Как же здорово, правда?» – обращался он ко всем нам.

Я крикнул ему из толпы: «Вы были больны, мистер Траут, но теперь вы здоровы, и еще столько всего надо сделать!»

Там была и Джанет Косби, мой агент по лекционной деятельности.


В десять вечера старый, давно не издававшийся писатель-фантаст объявил, что ему пора на боковую. Но прежде чем пойти спать, он хотел сказать еще одну вещь – всем нам, его семье. Как фокусник, ищущий добровольца среди зрителей, он попросил, чтобы кто-нибудь вышел к нему и сделал то, что он скажет. Я поднял руку.

«Я! Можно, я?»

Я подошел и встал рядом с Траутом, по правую руку. Все притихли.

«Вселенная расширяется, – сказал Траут. – За исключением этого мелкого сбоя, через который она заставила нас пройти, Вселенная расширяется без остановки и разрослась до таких невообразимых размеров, что свету уже не хватает скорости, чтобы пройти более или менее достойное расстояние даже за невообразимо большое количество времени. Когда-то свет был самой быстрой штуковиной во Вселенной, но теперь его можно отправить на свалку истории вместе с «Пони-экспресс».

«А теперь я попрошу этого человека, который смело вызвался мне помочь, выбрать две точки мерцающего устаревшего света в небе над нами. Какие именно – это без разницы, главное, чтобы они мерцали. Если они не мерцают, значит, это планеты или спутники. Сегодня они нас не интересуют».

Я выбрал две точки света на расстоянии футов в десять друг от друга. Первая точка – Полярная звезда. Вторую звезду я не знал. Может быть, это была Рвота, звезда размером с дробинку ВВ из рассказа Траута.

«Они мерцают?» – уточнил он.

«Да, мерцают», – ответил я.

«Точно мерцают?» – уточнил он еще раз.

«Честное слово», – сказал он.

«Прекрасно! Дзинь-дзинь! – сказал он. – А теперь вот что: не важно, какие именно небесные тела представлены этими точками света, мы все равно можем с уверенностью утверждать, что Вселенная стала настолько разреженной, что свет пройдет расстояние от одной точки до другой за несколько тысяч, если не за несколько миллионов лет. Дзинь-дзинь? А теперь я попрошу нашего добровольца посмотреть сперва на одну точку, а потом – на другую».

«Ага, – сказал я. – Посмотрел».

«Это заняло не больше секунды, так?» – спросил Траут.

«Не больше», – ответил я.

«Но даже если бы это заняло час, – сказал он, – все равно существует нечто, способное преодолеть расстояние между этими двумя небесными телами в миллион раз быстрее света».

«И что же это?» – спросил я.

«Твое сознание, – сказал он. – Новое качество во Вселенной, которое существует исключительно потому, что существуем мы, люди. Отныне и впредь физики, которые пытаются постичь тайны Космоса, должны учитывать не только энергию, материю и время, но и еще кое-что: нечто новое и прекрасное – человеческое сознание».

Траут умолк на мгновение и большим пальцем левой руки поправил верхнюю вставную челюсть, чтобы она не соскользнула и не помешала ему сказать последние слова в тот волшебный вечер.

С его вставной челюстью все было в порядке. И вот что Траут сказал напоследок: «Но я знаю слово получше, чем слово «сознание». Это слово – «душа».

Он опять сделал паузу и добавил: «Дзинь-дзинь?»

Эпилог

Четыре дня назад, утром 25 апреля 1997 года, после продолжительной борьбы с раком, без мучительных болей, скончался мой старший брат Берни – мой единственный брат. Ему было восемьдесят два года. Он был заслуженным профессором в отставке, старшим научным сотрудником в центре метеорологических исследований при Университете штата Нью-Йорк в Олбани и отцом пятерых замечательных сыновей.

Мне было семьдесят четыре. Нашей сестре Алисе было бы семьдесят девять. Но она умерла в сорок один. Когда она умерла, я сказал: «Элли была бы такой замечательной старушкой». Но не тут-то было.

Бернарду повезло больше. Он умер любимым, душевным, забавным стариком с поразительно ясным умом, хотя и не без причуд. У него была очень хорошая старость – именно такая, которую он заслужил. В самом конце жизни он как-то особенно проникся цитатами из Альберта Эйнштейна, которые приводили его в восторг. Вот, например: «Самое прекрасное, что мы можем испытать – это ощущение тайны. Она есть источник всякого подлинного искусства и науки». Или вот: «Физические понятия суть свободные изобретения человеческого разума, а значит, не определены исключительно внешним миром, как это иногда может показаться».

А вот самое знаменитое высказывание Эйнштейна: «Я уверен, что Бог не играет в кости со Вселенной». Сам Бернард был человеком широких взглядов, восприимчивым к любым концепциям устройства вселенной – вплоть до того, что он верил, будто в критической ситуации могут помочь и молитвы. Когда у Терри, сына Берни, обнаружили рак горла, мой брат – этот ученый-экспериментатор – молился об исцелении своего ребенка. И Терри действительно выжил.

Так было и с йодидом серебра. Берни задумался, а вдруг кристаллы этого вещества, очень похожие на кристаллы замерзшей воды, обманут переохлажденные капли воды в облаках и не дадут им превратиться в лед или в снег. Он попробовал. Все получилось.

Последние десять лет своей профессиональной деятельности Берни провел в попытках дискредитировать старую и весьма авторитетную точку зрения на механизм образования в грозовых облаках электрических зарядов – и куда именно они разряжаются, и почему. Его теория встретила яростное сопротивление. В последней из его более ста пятидесяти статей (эта статья вышла уже посмертно) описаны эксперименты, которые неопровержимо доказывают, кто был прав, а кто – нет.

Причем Берни выигрывал по-любому. Чем бы ни завершились эти эксперименты, их результаты все равно показались бы ему занимательными и забавными. В любом случае он бы здорово посмеялся.

Он был остроумнее, чем я. Во время Великой депрессии я научился хорошим шуткам, причем не только у комиков из кинофильмов и радиопостановок, но и у Берни. Он говорил, что я тоже смешной. И я жутко этим гордился. Как потом выяснилось, брат даже собрал небольшую коллекцию моих шуток, которые ему особенно нравились. В этой коллекции, в частности, было письмо, которое я написал нашему дяде Алексу, когда мне было двадцать пять. В то время у меня не было еще ни одной публикации, но уже были жена и сын, и я только что переехал из Чикаго в Скенектади, штат Нью-Йорк, и устроился в рекламный отдел компании «General Electric».

Я получил эту работу, потому что мой старший брат Берни прославился на всю научно-исследовательскую лабораторию GE, где он – вместе с Ирвингом Ленгмюром и Винсентом Шеффером – проводил эксперименты по разгону облаков. И еще потому, что компания решила нанять нескольких штатных журналистов в рекламный отдел. По предложению Берни GE «перекупила» меня у Чикагской городской службы новостей, где я работал репортером, что называется, узкой специализации – и одновременно готовился к защите диплома магистра на кафедре антропологии Чикагского университета.

Я был уверен, что дядя Алекс знал, что мы с Берни в то время работали в GE и что я – сотрудник отдела рекламы и связей с общественностью. Но он не знал!

И вот дядя Алекс увидел в «Schenectady Gazette» фотографию Берни. Он написал в эту газету, что он «страшно гордится» своим племянником и хотел бы получить копию фотографии. К письму прилагался доллар. Редакция получила эту фотографию от GE, и поэтому дядин запрос переслали туда, как раз в отдел связей с общественностью. А мой непосредственный начальник передал письмо мне.

Вот мой ответ, отпечатанный на голубом бланке GE:


Времетрясение

1 Ривер-роуд

Скенектади, Нью-Йорк

28 ноября 1947


Мистеру Алексу Воннегуту

701 Гаранти-билдинг

Индианаполис 4, Индиана


Уважаемый мистер Воннегут,

Мистер Эдвард Темак, главный редактор «SCHENECTADY GAZETTE», переслал мне ваше письмо от 26 ноября.


Фотография доктора Бернарда Воннегута, сотрудника «General Electric», была представлена редакции вышеуказанной газеты нашей компанией. Однако отпечатанных снимков у нас не осталось, а негатив хранится в архивах штаба войск связи ВС США. Кроме того, мы не можем возиться с каждым мелким просителем вроде вас – нам и так есть чем заняться.


У нас есть несколько других фотографий нашего доморощенного Стайнмеца[20], и я могу выслать их вам, потратив на это свое драгоценное время. Только не торопите меня. «Я страшно горжусь!» Надо же! Ха! Воннегут! Ха! Ваш драгоценный племянник без нашей компании – просто никто. Мы его сделали тем, кто он есть – и в любой момент можем его раздавить. Так что ждите и не возмущайтесь, если обещанные вам фотографии придут только через неделю, а то и две.

И еще одно: ваш жалкий доллар для «General Electric» – это даже не капля в море. Как говорится, перди не перди, а ураган всяко сильнее. Так что вот вам ваш доллар – и ни в чем себе не отказывайте!


С уважением, Гай Фокс,

Отдел рекламы

и связей с общественностью.


Кстати, вы обратили внимание? Я подписался «Гай Фокс». Известное имя в Британской истории.

Дядя Алекс рвал и метал. Он пошел с этим письмом к адвокату, чтобы выяснить, что можно сделать, чтобы заставить кого-нибудь из начальства «General Electric» слезно молить дядю Алекса о прощении за нанесенное оскорбление, а заодно и уволить с работы автора оскорбительного письма. Он хотел написать президенту GE и поставить того в известность, что у них есть работник, не знающий цену доллару.

Но прежде чем он успел что-либо предпринять, кто-то его просветил: и кто такой Гай Фокс, и чем он славен в английской истории, и где я работаю, и что возмутительное письмо – это наверняка моя шутка, уж в очень гротескной манере оно написано. Дяде хотелось меня убить за то, что я его так одурачил. Мне кажется, он так меня и не простил, хотя я совсем не хотел его как-то обидеть. Я хотел, чтобы он посмеялся.

Если бы он переслал мое письмо «General Electric» с требованием возмещения морального ущерба, меня бы уволили. Даже не знаю, что бы тогда стало со мной, моей женой и моим сыном. И я бы никогда не собрал материал для романов «Механическое пианино» и «Колыбель для кошки» и нескольких рассказов.

Дядя Алекс отдал письмо Гая Фокса Берни. Берни на смертном одре передал его мне. Иначе оно бы могло потеряться уже навсегда. А так – вот оно, у меня.

Времетрясение! Я снова в 1947 году, только что устроился на работу в «General Electric», и начинаются повторные сколько-то там лет жизни. Нам всем придется опять пережить эти годы – причем в точности повторяя все то, что мы делали в первый раз, хотим мы того или нет.

Смягчающее обстоятельство на Страшном суде: Вообще-то мы не просили, чтобы нас рожали на свет.


Я был младшим ребенком в большой семье. Теперь мне больше не перед кем выделываться.


Женщина, которая знала Берни только последние десять дней его жизни, в хосписе святого Петра в Олбани, сказала, что он умирал «деликатно» и «элегантно». Каков братец, а?!

А какие слова!

Примечания

1

Дерьмо! (фр.)

2

Перевод Ю. Родман.

3

Перевод Е. Голышевой и Б. Изакова.

4

Перевод Александра Дружинина.

5

До отвращения (лат.). Здесь – мерзости, отвратительные вещи.

6

Аллюзия на фразу из исторической пьесы Шекспира «Король Иоанн». Выражение «наводить на лилию белила» вошло в английский язык как идиома, обозначающая склонность к пустым излишествам или стремление украсить что-то, что и так достаточно красиво. – Примеч. пер.

7

Schadenfreude (нем.) – злорадство.

8

Roman а clef (фр.) – роман, в котором под вымышленными именами выведены реальные лица. – Примеч. пер.

9

Отрывок из поэмы Эдварда Фитцджеральда «Хайямиада» (вольное переложение на английский «Рубайята» Омара Хайяма) – в переводе О. Румера. – Примеч. пер.

10

Перевод А. Аракелова.

11

Псалтирь. Псалом 22. – Примеч. пер.

12

«Надо возделывать свой сад» (фр.).

13

Отрывок из «Бури» Уильяма Шекспира в переводе М. Донского. – Примеч. пер.

14

Mirabile dictu (лат.) – странно сказать, удивительно. Также возглас удивления и потрясения: «О, чудо!». – Примеч. пер.

15

Flagrante delicto – часть латинского выражения In flagrante delicto («в пылающем преступлении»). Юридический термин, означающий, что преступник был пойман с поличным, на месте преступления. – Примеч. пер.

16

Sotto voce (итал.) – вполголоса, шепотом, очень тихо. – Примеч. пер.

17

Scrotum (лат.) – мошонка. – Примеч. пер.

18

Tout le monde (фр.) – весь свет, то есть все-все-все.

19

Линия Мэйсона – Диксона – южная граница Пенсильвании, проведенная в 1763–1767 годах английскими геодезистами и астрономами Чарльзом Мэйсоном и Джеремаей Диксоном. Разрешила более чем вековой пограничный спор между семьями крупных землевладельцев Пенсильвании и Мэриленда. В 1779 году граница была продлена и разделила Вирджинию и Пенсильванию. До начала Гражданской войны эта линия символизировала границу между свободными и рабовладельческими штатами. – Примеч. пер.

20

Имеется в виду Чарльз Протеус Стайнмец (1865–1923) – знаменитый американский изобретатель, автор теоретических работ в области электричества. – Примеч. пер.


Купить книгу "Времетрясение" Воннегут Курт

home | my bookshelf | | Времетрясение |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 16
Средний рейтинг 4.4 из 5



Оцените эту книгу