Book: Сельва не любит чужих



Сельва не любит чужих

Лев ВЕРШИНИН

СЕЛЬВА НЕ ЛЮБИТ ЧУЖИХ

Купить книгу "Сельва не любит чужих" Вершинин Лев

От автора

Считаю необходимым предупредить: несмотря на то что действие романа происходит в 2383 году, любые геополитические реалии и имена действующих лиц являются вымышленными, а все возможные совпадения — не более чем случайность.

Кроме того, от души благодарю всех, помогавших мне при работе над этим романом:

Арину Львовну Вершинину — за то, что она есть, Виктора, Игоря и Васю — за то, что они рядом, Саню — за то, что не забывает писать письма, Дмитра, Устима и Юрка — за то, что с ними интересно, Гриню Кваснюка — потому, что он такой забавный, а также

«Суахили», которая стояла у истоков,

Леонида Шкуровича, который терпеливо ждал,

Александра Каширина, который тактично поторапливал,

Евгения Харитонова — просто так,

и, разумеется,

тебя, ЛЮБЕЗНЫЙ ЧИТАТЕЛЬ, за правильный выбор!

Лев ВЕРШИНИН


Завоеванный рай — это уже не рай.

Рай не завоевывают, а обретают. В бою.

Лев Вершинин

Пролог

ЗЕМЛЯ. Территория Лох-Ллевен. Резиденция.

Кабинет «А». Вечер накануне Дня Восстановления (8 мая 2381 года)


Большой рыхлый красиво-седовласый человек мучился, не умея найти нужных слов.

Он хмурился, шевелил толстыми бледными пальцами, поглаживал резные, обитые телячьей кожей подлокотники глубокого, на особый заказ сработанного кресла, удобно покоящего массивное малоподвижное тело, — и молчал.

Тишина чуть слышно звенела, словно туго натянутая струна, тишина становилась уже невыносимой, грозя оборваться истерическим всхлипом, и спокойное, вежливо-непроницаемое понимание в слегка прищуренных глазах посетителя, уменьшенных толстенными линзами окуляров, уже почти перестало поддерживать хозяина кабинета «А».

А ведь совсем еще недавно все и всяческие словеса были попросту ненужным излишеством; немногие, допущенные к личному лицезрению Хозяина, угодливо изгибались, и уши их делались слоновьими в небезуспешных попытках выловить для правильного истолкования обрывки коротких ворчливых фраз.

Да, было время, когда он умел, даже не глядя, держать их всех у ноги. Всю свору.

Было.

И прошло.

Ему было невероятно больно и стыдно сейчас.

Даже не перед посетителем, нет. Перед собою, мудро и немного устало взирающим на себя самого, постаревшего, с цветного официального портрета, копии которого в обязательном порядке красовались на стенах всех административных контор Восстановленной Федерации, от новеньких, сияющих стеклом и никелем офисов старушки-Земли до однотипных двухэтажных штамповок Внешних Миров; даже хижины, халупы, чумы, вигвамы и прочие времянки, приютившие администрации малоосвоенных планет, не составляли исключения…

Там, на портрете, он всего лишь на восемнадцать лет моложе себя нынешнего.

Строгий темно-серый костюм-тройка, неброский, с металлическим отливом галстук, гордый разворот головы, надменно изогнутая линия губ — и жесткий, почти хищный, все понимающий и не прощающий ничего прищур светло-голубых глаз.

«Посылающий Вьюгу», — так назвал его когда-то старый индеец, один из немногих чистокровных сиу, еще обитающих на старушке-Земле. Или это был вождь апачей? Теперь нелегко вспомнить наверняка; в последнее время и память, некогда более надежная, чем подвалы Банка Федерации, понемногу сдавала позиции, отступая под натиском возраста.

Впрочем, это неважно, сиу ли, апач или семинол. В любом случае, «Посылающий Вьюгу» — гораздо лучше на слух, нежели нудное, длинное и не им придуманное титулование.

Подумать только!

«Его Высокопревосходительство Президент Союза Землян, Председатель-Восстановитель Галактической Федерации, Протектор Внешних Миров, Первоприсутствующий Генеральной Ассамблеи гражданских представителей, Верховный Главнокомандующий, Почетный Секретарь Единой Лиги Реконструкции». И прочая, и прочая, и прочая.

Самое смешное, что все это — чистая правда.

Но до чего же бездарна и лжива самая святая истина, если ее формулируют льстецы…

Теперь он уже не тот. Он стар. И оттого — слаб.

Он более не в силах насылать на них вьюгу, такую, чтобы вся эта молодая шваль с раскормленными поросячьими рожами застывала, подобно ледяным изваяниям из древней сказки о Снежной Королеве.

Они почуяли свою силу. И обнаглели. Четыре дня назад, когда он, Хозяин — Хозяин!!! — пришел в себя после пятого за полгода приступа, оказалось, что ему уже не так-то легко пригласить для секретного разговора нужного человека без согласования с начальником собственной администрации.

Можно ли представить?!!

Врачи отводили глаза, секретари — кстати, кто посмел поменять всех секретарей?! — бубнили нечто невразумительное, и в косеньких, исподтишка бросаемых взглядах ясно читалась скука, смешанная с презрением и почти Нескрываемым досадливым вопросом: когда же ты сдохнешь, наконец, маразматик?..

И тот же самый вопросец, чуть-чуть прикрытый официозным почтением, висел на пухлых губках начальника администрации, откормленного свиненка сорока с небольшим лет, приближенного за исполнительность и полнейшую безликость.

Свиненок был безупречно вежлив и каменно непреклонен.

Никак нет, Ваше Превосходительство, ваше здоровье слишком дорого для Федерации. Нет, ни в коем случае. Только с разрешения врачей. Именно так, Ваше Превосходительство, предписана полная изоляция. И я, как ответственный за нее…

Вот эта, последняя, фраза решила все.

Начальник администрации был чересчур уверен в себе. В запуганных врачах и сестричках. В проверенных до седьмого колена, лично отобранных секретарях. В готовых на все охранниках, взять которых с собой не постеснялся даже сюда, в святая святых Резиденции, в кабинет «А».

Он не учел лишь одного: изгрызенный старостью, шаг за шагом сдающий позиции в неравной борьбе с маразмом, перед ним за широким письменным столом сидел тот, кого вовсе не зря некогда прозвали Посылающим Вьюгу.

И потому он умер, розовощекий мозгляк, умер, даже не успев сообразить, что же такое случилось и почему стены перед глазами взорвались кровавыми кляксами. Он умер мгновенно и безболезненно, а на исполосованный труп его кулями рухнули все пятеро верзил с тупыми, ничего не выражающими лицами.

А стрелявший, жестко усмехнувшись, положил на широкий стол никелированный сороказарядный «олди» с еще дымящимся дулом и, глядя прямо в перепуганные глаза вбежавших на выстрелы секретаришек, четко и внятно, почти не пришепетывая, перечислил имена тех, кого следовало арестовать немедленно.

Что ж, каждому свое.

Свиненок переоценил себя. Он был скверным политиком, если за все время болезни Президента не удосужился перетряхнуть ящики хозяйского стола. И то, что в ящиках этих давно уже не было никаких важных бумаг, вряд ли могло послужить радикально уволенному мозгляку утешением…

Большой рыхлый красиво-седовласый человек в нелепом бесформенном свитере, пижамных брюках и мягких войлочных шлепанцах на опухших ступнях не был трусом. Он всегда умел смотреть в лицо опасности. И — правде, которая, в сущности, та же опасность.

Вот оно, главное! Видимо, с нее, с самой важной правды, и следовало начать. Тогда найдутся и слова…

Это было своевременное, верное решение. Ибо официальные приветствия давно отзвучали, молчание сделалось неприличным, пожалуй даже вызывающим, и сидящий напротив коренастый, наголо бритый толстяк в безупречном смокинге уже дважды позволил себе слегка, совсем-совсем незаметно пошевелиться.

— Э-Э-э… — обронил Хозяин, и посетитель замер в кресле, словно школьник, застигнутый врасплох.

Отлично. Все под контролем. Можно начинать.

— Я… — все-таки он едва не сбился на первом же слове, но невероятным усилием воли заставил голос звучать, — я, судя по всему, скоро… умру. Так, во всяком случае, полагают мои врачи.

Настолько обыденно было произнесено это, что верилось сразу. И все же посетитель попытался соблюсти необходимые в подобных случаях правила.

— Полноте, Ваше Превосходительство! Эти лекари…

Бледная голубизна полыхнула из-под кустистых бровей, обрывая поток бессмысленной и неконструктивной фальши.

— Вы не поняли. Так говорят мои врачи…

И это тоже была чистейшая правда. Не молоденькие, суетливые, на все готовые сукины детки в белых халатиках, сросшиеся с компьютерами, а седые сгорбленные ровесники, знающие тело Хозяина лучше, чем собственные имена, ворчуны, носящие в кармашках старинные деревянные стетоскопы и владеющие забытым искусством пальпирования, балагуры, отстраненные «по дряхлости» покойным свиненком и возвращенные с дач по личному приказу из кабинета «А». Вчерашним вечером они провели консилиум и, привычно ежась под проницательным взглядом вновь обретенного пациента, не стали скрывать ничего.

Ни плохого, ни того, что, на худой конец, можно считать хорошим.

И вот потому-то…

— И потому я буду говорить без обиняков!

Почти невидимые белесые брови толстяка приподнялись и замерли. Он великолепно умел владеть собой, но удивление его было более чем понятно. В конце концов, пригласивший его для приватной беседы сам преотлично разбирался в сложностях, сопутствующих откровенности. Разумеется, именно он, Хозяин, лично заказывал проектировщикам десятки подслушивающих линий Резиденции и мог отключить любую из них одним нажатием кнопки, но можно ли поручиться, что кто-то молодой и прыткий не озаботился напичкать стены дополнительной гадостью?

— Да, милостивый государь, да! Прямо и откровенно! — Произнося сие, громко и как можно более отчетливо, человек, сидящий под собственным официальным портретом, извлек из бордовой кожаной папки несколько листков бумаги и, слегка подавшись вперед, протянул их собеседнику, наслаждаясь уже не скрываемым изумлением приглашенного для беседы.

И было чему удивляться, право слово! Ладно, бумага; по сей день ей доверяется такое, чего не доверишь файлам, особенно если документу следует быть в одном экземпляре. Это не диво для имеющих высшие категории допуска. Но данный текст был написан от руки, крупным, сильно разбегающимся стариковским почерком. Он был не просто секретен, больше того, это была тайна, знать которую могли лишь двое.

— Делишки вашей так называемой Компании известны мне целиком и полностью! И я не позволю — вы слышите?! — я как Президент не позволю вашей братии ставить себя выше государства!..

Большой рыхлый красиво-седовласый человек, олицетворяющий собою, со всеми своими хворобами, высшую, почти (а по сути, и безо всяких «почти») безраздельную власть в разведанных секторах Галактики, громыхал гневно и устало, в общем, даже и не особо прислушиваясь к собственным словам.

Менее всего его интересовал бред, который приходилось нести в угоду тем, кто станет прослушивать записи.

Его интересовало совсем иное, и он с жадным любопытством следил, как все более и более живым становится недавно еще такое бесстрастное лицо приглашенного для беседы.

Поймет ли? Не может не понять.

Оценит ли? Безусловно, оценит.

Посмеет ли решиться?

Вот в этом-то и весь вопрос!

В сущности, то, что сделано, называется «государственной изменой» и ни один из самых модных юристов Федерации не взялся бы защищать совершившего подобное. Даже у абсолютной власти имеются границы, и, узнай кто-либо посторонний об этих рукописных листках, от публичного повешения обитателя кабинета «А» могло бы спасти разве что медицинское заключение, констатирующее наличие глубочайшего старческого маразма.

Ну и что с того?

Хозяин Резиденции сам писал эти законы много лет тому, и ему лучше знать, когда они становятся устаревшими…

— Я даже не говорю о грязных махинациях с налогами! — голос его становился все громче, все пронзительнее, в интонациях промелькнула истеричная стариковская визгливость, и он мысленно похвалил себя за это. — Я клянусь вам, милостивый государь, завтрашним праздником — вы понимаете, нет? — я клянусь вам Днем Восстановления!..

Последних слов он вовсе не собирался произносить, он предполагал поклясться могилами предков или собственной, понимаешь, президентской честью, но они, слова, выскочили сами по себе, и в этом тоже была правда.

День Восстановления!

Его день!

Ровно тридцать два года назад воссозданная Генеральная Ассамблея единогласно приняла Декрет о восстановлении Галактической Федерации, и первым пунктом этого исторического документа стала статья о безусловном признании Внешними Мирами контроля матушки-Земли.

Это означало окончание почти столетнего кровавого бардака, искалечившего десятки планет и опустошившего двадцать три обустроенных мира; это означало, что не будут более взрываться, превращаясь в плазму, космофрегаты, а немногие из уцелевших бойцов смогут, наконец, вернуться к семьям. И, наконец, это означало, что Земля, вопреки всему и всем, не станет захудалой окраиной обитаемых секторов, но останется на веки веков тем, чём была, чем будет и должна быть — строгой и справедливой матерью Человечества…

Скулы Хозяина затвердели. Да. Да. И еще раз — да!

Те, давно сгинувшие, решившие поиграть в кошки-мышки с Внешними Мирами, чуточку умаслить местных царьков, жестоко просчитались. Заполучив в пасть палец. Внешние зажевали руку аж до плеча. А затем пустились кто во что горазд, благо спорных моментов накопилось предостаточно. И грязи, крови, гари и слез хватило на сто, без малого, лет.

Так что, какими бы ни были намерения тех, сгинувших, дорожку в ад доброй половине Человечества они выстлали на совесть.

И три поколения расхлебывали заваренную ими кашу.

А протирать грязные котлы пришлось ему.

Что ж, он протер. Как умел. Начисто и насухо. А уж какого цвета пятна на ветоши — плевать. Раньше, бывало, он кричал по ночам и просыпался от собственного воя. Но это было давно, очень давно. До тех пор, пока, отлеживаясь после первого инфаркта, он не услышал в полубреду вердикта Истории, и приговор этот был оправдательным.

— Кгхм! — поперхнулся толстяк.

Уже нисколько не заботясь о приличиях, он отложил листки, извлек клетчатый носовой платок и тщательно протер им взмокшую иссиня-розовую макушку. А затем — еще раз. И еще, хотя надобности в этом не было.

Большой красиво-седовласый человек, только что поступившийся собственными принципами, кивнул и понимающе улыбнулся самыми краешками губ.

Все понятно. Дошел до второго абзаца третьего листа.

До сути.

Так что нарушение этикета вполне извинительно.

Ведь все дело просто в том, что тогда, почти сорок лет назад, ему не было и пятидесяти. Власть и слава казались не имеющими пределов, заговоры и путчи после пары-тройки показательных уроков ушли в область преданий, а самая обычная человеческая смерть была всего лишь Досадной, никакого отношения к нему, избраннику Провидения, не имеющей страшилкой. И тотдействующий поныне Устав Федерации он сочинял в расчете на себя, вечно и необоримо живого.

Жизнь показала, что он тоже смертен. А это в корне меняет все.

Врачи сказали вчера: выбор за вами, господин Президент.

Год, максимум — два, пусть тяжких, мучительных, но — в сознании и твердой памяти. Это мы можем гарантировать. Или же пять лет, а то и семь. Полурастением.

Да уж, выбор. В сущности, никакого выбора.

— Тааак…

На сей раз бритоголовый не стал извлекать платок. Он коснулся бриллиантовой запонки, сияющий граненый камень отделился от золота, лопнул меж пальцев с мелодичным звоном, и в воздухе возникло, нимбом окольцевав круглую голову гостя, нежное синеватое мерцание.

Посияло. Поискрилось. Хлопьями потянулось над столом, коснувшись головы седовласого.

Никаких ощущений, разве что приятное покалывание в висках.

— Пожалуй, Ваше Превосходительство, нам действительно есть смысл поговорить начистоту. — Улыбнулся, на редкость хорошо и открыто. Впрочем, нигде не сказано, что бандиты обязаны скрежетать волчьим оскалом. Во всяком случае, бандиты такого уровня… — Но вы уверены? — совершенно будничным тоном осведомился хозяин кабинета.

— Вполне, Ваше Превосходительство, — светски, почти что вскользь подтвердил толстяк. — Наши лаборатории, в отличие от ваших, туфту не гонят. И, спохватившись, добавил, неподдельно смущенный: — Прошу прощения, конечно…

Ему, несомненно, можно было верить. Такие, как он, привыкли отвечать за слово. И, кроме того, им зачастую бывало под силу то, чего не могла достичь вся Федерация.

Вот именно за это обитатель кабинета «А» люто ненавидел и нынешнего посетителя, и остальных, ему подобных.

Потому что он рос в трущобах с единственной мечтой: вырасти достаточно здоровым, чтобы сесть за штурвал космофрегата и драться во имя той Федерации, о которой говорилось в стареньких книгах-кристаллах, оставшихся от деда, сгоревшего вместе с Пятой Эскадрой в секторе Альфа, и письмах отца, сгинувшего от пятнистой чумы вместе с половиной Вальдемирского десанта. А эти косили от мобилизации, и торговали «дурью», и сорили деньгами в подпольных кабачках, а если попадали в полицию, то выходили под залог не позже, чем через три дня. Они учили малявок ширяться и балдеть, и космофлот недосчитывался из-за них многих тысяч пилотов, десантников, техников и саперов…



Он воевал, а они жировали. Там, на фронте, погибали лучшие, а из этих, окопавшихся в тылу, выживали самые приспособленные, самые хитрые, самые подлые и безжалостные. А когда много позже он, уже Президент-Восстановитель, понял, что самые сладкие побеги готовятся схарчить именно эти, он объявил им войну. Не на жизнь, а на смерть.

Но было поздно.

И это оказалось, пожалуй, единственным его поражением.

Их расстреливали в упор люди в штатском, которых потом не удавалось найти полиции. Их вешали, в тюремных дворах и прилюдно. Их запирали в одиночки на два, три, на пять пожизненных сроков. Но получали пули, и дергались в петлях, и уходили ногами вперед на тюремные кладбища всего только «шестерки», мелочь, шпана, а подлинные эти снова выживали, и друг за дружкой выползали на свет, надежно прикрытые свитой из светил юриспруденции; они открывали банки, брали под контроль целые планеты, и точно так же, один за другим, взбирались на первые места в списках ведущих предпринимателей, публикуемых солидными, абсолютно объективными журналами.

Теперь они аккуратно, без малейшей проволочки платили налоги с легального бизнеса, а нелегальным промышляла под их крылышком все та же мелкая сошка, на которую было жаль, да и незачем тратить ненависть.

И он смирился. Он терпел их, потому что у него, у Федерации вечно не хватало денег на выплаты учителям, врачам, полиции, на все, что надлежало неотложно реконструировать, восстановить, построить; у государства не было денег даже на прыжковые космолеты, а у этих деньжата водились всегда. При нужде они просто покупали и науку, и полицию, и священников.

Он смирился, продолжая ненавидеть. Любовно холя эту бессильную ненависть, последнее из еще неостывших чувств, полученных в наследство от того долговязого паренька, что когда-то впервые благоговейно коснулся штурвала космофрегата.

Сейчас, сидя глаза в глаза с самым, пожалуй, крутым из этих, старый седой человек ощущал себя предателем. Но все в этом мире имеет свою цену, и на кону стояло слишком многое.

Судьба Федерации, которая должна выжить любой ценой.

И потому была боль, но не было сомнений.

— К делу? — спросил Хозяин.

— К делу, — ответил посетитель. Помолчал. И не удержался:

— Но почему все-таки — мы, если не секрет?

Это был укус, подленький, мелкий. Не стоило обращать на него внимания.

— Потому что ваша… э-э… фирма крупнейшая. Родственные… э-э… корпорации значительно менее влиятельны, — Хозяин говорил медленно, размеренно, изо всех сил стараясь держать себя в руках. — У вас ведь, если я не ошибаюсь, серьезные интересы на Далии, Татуанге, Кон-хобаре, Лютеции…

— … Герцике, Симнеле, Харибде, — поддержал толстяк.

— Верно. А также на десятке иных планет из числа реконструированных. Иными словами… — Его Превосходительство позволил себе коротенькую передышку, — вашей фирме есть что терять в случае распада Федерации.

— Допускаю, — широкое добродушное лицо толстяка оставалось невозмутимым. — И даже согласен. Что дальше?

А вот это уж был явный перебор. Он ведь все понял, он давно уже все сообразил, и сейчас просто не отказывал себе в удовольствии поиздеваться. Отыграться за все скользнувшие мимо пули, и за все заочные приговоры, и за долгие годы жуткого ужаса, бывшего неотъемлемой частью жизни до тех пор, пока по-настоящему большие деньги не сделали его неприкасаемым для закона.

Было сейчас в глазах человека, некогда прозванного Посылающим Вьюгу, нечто такое, что заставило посетителя вспомнить, где он находится. В этом кабинете действовали особые законы, и даже тысячи адвокатов не помогли бы ему, прими хозяин решение обидеться. Тайна «скоропостижной кончины» начальника президентской администрации, скупо отраженной в газетных некрологах, являлась тайной для очень многих, в сущности, почти для всех. Но не для бритоголового.

Усмехнувшись, седой отпустил взгляд толстяка.

— Дальше все просто. Через месяц я объявляю о созыве чрезвычайной сессии Генеральной Ассамблеи…

Да, проще некуда. Собрать Ассамблею. Поставить на повестку дня один вопрос: о самороспуске вплоть до специального указа. О введении единого правления. Об упразднении планетарных Конвентов и замене их губернаторами, назначаемыми Центром. И — о преемнике.

Большой рыхлый красиво-седовласый человек, решивший установить диктатуру, уже знал, кого назовет наследником. Он двадцатый год сидит в Форт-Брагге, тюрьме на одну персону, этот бывший ближайший соратник и боевой побратим. Они шли вместе, рука об руку, но бедняге не хватило терпения, и у него были собственные взгляды на будущее Федерации. Следует признать, прав оказался он. Что ж, все хорошо, что можно исправить. Там, в Форт-Брагге, ему было позволено работать, чтобы не превратиться в идиота, и он сохранил форму; он много и толково писал, и это стоящие, дельные работы, вот только читатель у них всегда только один. Один и тот же.

Конечно, он ненавидит Хозяина. Ну и что? Есть вещи высшие, нежели ненависть. Главное — он моложе на двенадцать лет, по сообщениям охраны — крепок, спортивен, и теперь у них единые взгляды на будущее Федерации.

— Еще лет пять назад я решил бы вопрос, не обращаясь к вам, милостивый государь. Но сейчас возможно всякое…

— Понимаю, Ваше Превосходительство.

На сей раз толстяк был безупречно вежлив. Больше того, в глазах его появилось искреннее уважение.

— Позвольте подумать.

Смешно покусывая губу, толстяк замер, зажмурился.

Ему было что взвешивать.

Аналитический центр, подкармливаемый им — а он не содержал ничего второсортного! — предостерегал о вероятности нового кризиса в случае кончины Хозяина. Окрепшие, вставшие на ноги Внешние Миры вновь позволяли себе порыкивать на матушку-Землю, вновь заговаривали о пересмотре налоговой системы, о расширении полномочий. На прямой вопрос: «Есть ли в этом какая-либо выгода?» — специалисты ответили единодушно и отрицательно. Гигантское хозяйство бритоголового, разместившееся на двух десятках Внешних Миров, было единой, крепко связанной системой. Крах Федерации означал банкротство.

Бритоголовому не нужно было долго думать. В сущности, он принял решение, еще читая рукописные листки.

— Ваше Превосходительство! Ответ — да.

— Если можно, подробнее, — попросил Хозяин.

— Как угодно, — теперь голос бритоголового звучал сухо и предельно собранно. — Моя фирма может твердо гарантировать полную поддержку ваших инициатив Конвентами планет, названных нами ранее, а также их представителями при голосовании в Генеральной Ассамблее.

— Чудесно, просто чудесно, милостивый государь. — Кроме того, можно серьезно говорить о смене в месячный срок позиций лидеров Ерваала, Ерваама, Ерваана, Бомборджи… — толстяк на миг замялся и все-таки завершил начатую фразу: — … или, в крайнем случае, о замене самих лидеров.

— О? — похоже, Хозяин приятно удивился. — Даже так? Ну что ж, ну что ж… Ерваан, это да… тамошний мальчик довольно ершист.

— В таком случае, — толстяк чуть осклабился, — может быть, с него и стоит начать?..

— А вот от подробностей попрошу меня уволить, — Хозяин вмиг сделался строгим. — И поскольку мы с вами — люди деловые, хотелось бы услышать ваши условия…

На этот раз бритоголовый не думал ни секунды. Даже для приличия.

— Валькирия. Пятьдесят на пятьдесят!

— Ого! — теперь Хозяин был неприятно удивлен. — Признаюсь, губа у вас не дура…

— Это верно, — подтвердил бритоголовый. Глядя сквозь гостя, Хозяин считал.

Валькирия. Неслабо. Федеральная стройка номер один. Единственная на всю Галактику подходящая планета для создания прыжкового космопорта. После окончания строительства Федерация станет по-настоящему единой. Транзит сократит расстояния вдесятеро. Но пятьдесят на пятьдесят! Это означает, что ни один из совладельцев не будет иметь контрольного пакета. И фирма бритоголового, пожелай она того, легко заморозит космоперевозки. Иными словами, Федерации предложено откровенно срастись с… фирмой (даже мысленно Хозяин избегал называть вещи своими именами).

— Но… может быть…

— Условие окончательное! — сознавая себя вправе на то, посетитель был тверд.

— Погодите! — спасительная мысль мелькнула, словно молния, и седой человек в шлепанцах поспешил ухватиться за нее накрепко. — Но ведь планета заселена! Пятьдесят процентов по закону принадлежат ее обитателям, и я не думаю, чтобы эти фермеры…

В этот миг Хозяин отчетливо вспомнил, кем заселена Валькирия, и ему сделалось смешно. Тупые, невежественные бородачи, одичавшие за столетие хаоса, откатившиеся в средневековье, ненавидящие все, связанное с космосом, — так они и уступят тебе свои пятьдесят процентов.

— Итак, — старик бы весел и бодр. — Доля Федерации, безусловно, неприкосновенна. Что касается доли тамошних жителей…

Он попытался сочувственно подмигнуть собеседнику и предложить выбрать себе что-нибудь поскромнее. И сбился с дыхания, натолкнувшись на радостный, едва ли не торжествующий взгляд бритоголового.

— Ваше Превосходительство! А если законное правительство Валькирии уступит моей фирме право на свою долю?

Простенький вопросик, заключающий в себе несомненный подвох!

— В таком случае затруднений не вижу. Но колонисты…

— Прошу прощения, господин Президент! — от волнения бритоголовый вновь позволил себе несколько забыться. — Если я не ошибаюсь, согласно Галактическому Кодексу, колонисты не могут представлять в Генеральной Ассамблее планеты, туземцы которых к моменту высадки уже создали государство?!

Он явно пел с чужих слов. И означать это могло только одно: фирма давно зарилась на Валькирийскую стройку, а казуисты из ее юридической службы успели подготовить для сессии Генеральной Ассамблеи некую каверзу.

И все же Хозяин не мог не кивнуть.

— Да, это так. Но, насколько я помню, тамошние туземцы весьма далеки даже от основ цивилизации…

Бритоголовый выпрямился в кресле, бледный и напряженный; испарина вновь мелким бисером возникла на макушке.

— Имею честь первому из землян доложить вам, Ваше Превосходительство, что на предстоящей Генеральной Ассамблее королевство Нгандвани, расположенное на планете, именуемой нами Валькирией, через меня как своего полномочного представителя обратится к Федерации с ходатайством о принятии его в состав на правах ассоциированного члена и о лишении указанных прав колонистов, незаконно населяющих планету!

Тихо и нежно кольнуло в груди. И вместе с уколом этим пришло отчетливое и ясное понимание того, о чем говорит, что недоговаривает и что имеет в виду посетитель.

Можно было сообразить и раньше, Хозяин просто не хотел соображать и лишь потому выдавал себя за безнадежного тугодума.

Стройка на Валькирии — это не просто деньги. Это — близость к власти. И фирма бритоголового не откажется от нее: эти пойдут на все. И если сейчас он, Хозяин, все понимая, даст задний ход, соседства и влияние бритоголового обернутся против него. А он уже стар, и ему не уследить за всем. И даже не в этом дело. Вопрос стоит просто.

И еще проще: Федерация — или несколько сот, пусть даже тысяч, тупоголовых, выродившихся, ничего собой не представляющих колонистов; почему-то считающих себя землянами.

— Ну что ж, — словно со стороны услышал Его Превосходительство, и с ужасом понял, что не узнал собственного голоса, — в таком случае, полагаю, вопрос решён. Если сказанное вами подтвердится, примите мои поздравления!

Перед глазами плыло. Ничего страшного, это просто от напряжения, сказал себе старик. И отчего-то, совсем некстати, вспомнился внук. Хорошо, что Димка не рядом. Хорошо, что он всегда держал его поодаль, хотя и тосковал безмерно. Незачем мальчику пачкаться в этом дерьме. Он все равно не привык бы, слишком чист. А насмотрелся бы грязи… и не дай Бог перестал бы уважать деда. «Хотя и жаль. Какой бы мог быть наследник! Все, что знаю и умею, вложил бы я в обучение… и все-таки пусть лучше — так. Пусть будет пилотом космодесанта, пусть заканчивает Академию, пусть вырастает в генералы. И пусть помнит деда таким, каким привык видеть, хоть и редко. Живой легендой, которой привык гордиться… Ах, Димка, Димка, стажер ты мой дорогой!»

Разговор утомил безмерно. Очень хотелось прилечь.

И гость, понимая все, оказался неожиданно тактичен: деликатно кашлянул, привстал, явственно намекая на готовность и желание откланяться.

Впрочем…

Как ни худо было, дело следовало завершить.

— Ваши гарантии, милостивый государь?

— Мое слово, Ваше Превосходительство!

— Этого вполне достаточно. Мои гарантии?

— Ну что вы, Ваше Превосходительство! Впрочем… — бритоголовый бросил быстрый взгляд исподлобья, и по тугим щекам его пробежала едва уловимая дрожь. — Я, знаете ли, коллекционер. Страстный! Автографы, знаете ли… Так вот, — бережно прижав короткопалой ладонью к груди исписанные листки, он перешел на заговорщицкий шепот, — может, позволите мне забрать с собой бумажки, а?

— Хорошо, берите…

Вряд ли это разумно. Но Хозяина безмерно утомила торговля, и не было сил спорить.

— Все, милостивый государь. Вы свободны!

— Один момент, Ваш-ство, — шепоток сделался маслено-льстивым. — Ежели так, то, может, еще и подмахнете, самолично? Ведь оно у нас как? Без росписи автографу — полцены…

Почуяв слабину, бритоголовый толстяк впился, как пиявка; он вязал подельника по рукам и по ногам, надежно, так, чтобы потом, в случае чего, не отмыться. Он не оставлял обратных путей и бы уверен: отказа не последует.

И он был прав.

— У вас есть перо?

— А как же! — гость торопливо извлек футляр.

— Подайте! Да побыстрее, милейший!

Так, капризно и свысока, обращаются к лакеям. Это был максимум того, что мог позволить себе хозяин кабинета в знак протеста, и посетитель стерпел бессильную издевку.

Сглотнул и замер, ожидая.

Большой рыхлый красиво-седовласый человек, страдальчески морщась, уложил поудобнее последний, на треть чистый лист, примерился, вздохнул, собираясь с силами, и аккуратно, стараясь не сбиться на каракули, начертал:

«К сему руку приложил — Я, ДАНИЭЛЬ КОРШАНСКИЙ».

Глава 1. ЧУЖАК НА ЧУЖОЙ ТРОПЕ

1

ВАЛЬКИРИЯ. Сельва. Начало декабря 2382 года

Атх! — рассек зыбкую тишину гортанный крик. — ААт'тах!

И тотчас по притаившимся зарослям стегнули пулеметные очереди, иссекая в клочья тяжелый темно-зеленый полог. Палили не очень умело, наобум, зато — не жалея патронов. Чем гуще, тем лучше, пуля найдет цель!

Зашлась злобным треском суматошная пальба.

И вековечный лес, живая, могучая сельва, глухо застонала в ответ, замычала, захрипела, словно бычок, забиваемый мясником-неумехой. Заметалась невидимая глазу живность, перепуганно загалдели птицы. Шальные кусочки горячего металла рвали их плоть, убивали, и что с того, если им, бестолковым, никто не желал зла?

Несмышленые гибли просто так, за компанию.

Охота шла на человека.

На последнего еще живого среди тех, кто выполз из блестящего шара, рухнувшего с Высоких Небес. На отродье демонов гаали, сосущих кровь у младенцев и желчь у стариков.

Так объяснили загонщикам, и они поверили, не сомневаясь ни на миг, ибо объясняли Высшие.

Они поверили, и потому ни единого шанса на спасение не оставалось у экипажа учебного космофрегата «Вычегда»…

Кто не успел уйти в заросли, тот умер.

Трое — у трапа спасательной капсулы, когда туземцы ни с того ни с сего, без предупреждений и объяснений, открыли беспорядочный огонь. Еще пятеро — на открытом пространстве, отделяющем капсулу от зарослей, в спину, на бегу, без всякой пощады. Кто-то, кажется Ли Ю, попытался залечь и отстреливаться. Тщетно. Две короткие очереди, взрыв — и взметнувшийся в небо шквал земли, травы и плоти поставил точку на безнадежной попытке сражаться в одиночку против сотни.

Кэпа пуля догнала за два шага до спасения.

Вот он, Кэп, совсем близко. Обнял худенькое одинокое деревце и медленно оползает на землю.

— Беги, парень, — отчетливо слышен хрип. — Беги…

Помочь, надо помочь! Последний живой рванулся было назад, к опушке, и тотчас рухнул наземь, спасаясь от разрезавшей воздух над головой очереди. Поздно! Там, у деревца, уже мелькают юркие фигурки в песочного цвета одежках, похожих на детские пижамки. Взлетают и опускаются тесаки…

— Беги-и… И-и-иииииииии! Все. Прощай, Кэп.

Прощайте все, ребята. Ли Ю, и Василь, и Патрик, и Гиви, и Ольгерт Большой, и Ольгерт Маленький, и…

«Неужели я остался один?» — обожгла мысль. И тотчас, спасая от вспышки отчаяния, дикая боль пронзила левое плечо, словно раскаленное шило вошло в плоть, выметая до времени все и всяческие ненужные рассуждения.

Жалобно взвизгнув, человек побежал прочь, вперед, зажимая рану ладонью и прекратив до времени думать. Чтобы выжить сейчас, следовало стать животным, и он стал им. Поперся напролом, не глядя куда. Ноги не ошибутся. Лишь бы уйти! Уйти! Уйти во что бы то ни стало!

А вслед ему неслись выстрелы и злобно-растерянные вопли загонщиков, почуявших, что дичь может удрать. Охотники, обитатели безлесных равнин, боялись сельвы…



Безымянное, беспамятное животное, нелепо выглядящее в щегольском, хотя и успевшем испачкаться, комбинезоне космодесантника с шевронами выпускного курса И лейтенантскими петлицами, слепо ломилось сквозь кустарник.

«Жи-и-ииииииить!» — выла и вопила каждая клеточка тела. А разум молчал, подчиняясь инстинкту.

Это и спасло.

Беглец падал и вновь вставал. Всем весом продирался сквозь сплетения низко нависших ветвей. Срывался, плюхался в бочаги. Ветки растения, очень похожего на бамбук, яростными шомполами хлестали по лицу, петли лиан, как щупальца осьминога, обвивались вокруг тела, опутывали ноги. Колючие кусты распахивали навстречу цепкие объятия, норовя удержать, бритвенно-острые шипы полосовали ткань, рвали кожу.

Он не сознавал этого, жмурился, защищая глаза, и только сердце, здоровое двадцатидвухлетнее сердце задавало темп безумному бегу, отстукивая ритм: уй-ти, уй-ти, уй-ти!

А потом, внезапно, вокруг сделалось почти тихо, и слабенькие отголоски стрельбы остались далеко позади.

Еще не совсем придя в себя, беглец все же замедлил темп. Само тело сообразило, что может не выдержать больше. Ужас понемногу отпускал, возвращалась способность рассуждать, и первой же осознанной мыслью было: да, отстали; не гонятся; он ушел, ушел, ушел! Он жив!!! И что дальше? Как выбираться из этого чертова леса? Человек огляделся. Перевел дух. Нерешительно шагнул вперед, в полумрак сельвы, стараясь не оступиться. И зря! Лес подчас щадит зверя, каким он был несколько мгновений назад, но никогда не пожалеет человека.

Первый же сознательный шаг оказался ошибочным. Подвернулась нога, скользнула по прелой листве ступня; человек, потеряв равновесие, нелепо взмахнул руками, тщетно пытаясь уцепиться за ветви, и рухнул вниз, сквозь твердь, оставив после себя черное отверстие, зияющее в буровато-зеленой тропе.

— Уууу… — вырвалось откуда-то из нутра сдавленное мычание. — Уууууу…

Кажется, при падении хрустнула лодыжка. Неужели сломал? Тогда — все. Кранты. Проклятая яма…

Горячий комок возник где-то в животе и медленно пополз вверх, к гортани; во рту сделалось кисло; в висках застучало. Еще несколько секунд, возможно минута-другая, и он снова потерял бы себя, на сей раз окончательно, превратился бы в сгусток бессильного крика, корчащегося в луже собственной мочи и блевотины. И это, несомненно, стало бы концом всех надежд, полным и бесповоротным, потому что безумие, единожды вступив в свои права, уже не торопится уходить.

Но в самый последний миг, уже на пороге, путь в черно-багровую жаркую мглу заступил Голос. Голос был ощутим почти физически. Он ухватил за шкирку, встряхнул, заставляя опомниться, и плеснул в лицо холодной водой.

«Цыц, салага! — старчески-хрипловатый Голос был абсолютно спокоен, во всяком случае, пытался звучать именно так, сдержанно и немного презрительно. — Цыц, кому сказано! Еще не обделался, нет? Уже хорошо. Не верь; если кто скажет, что не обделался в первом бою. Я, например, просто гадился и не стыжусь того. Главное, ты жив, Димка, а мясо нарастет…»

Не было здесь Деда. Просто не могло быть. Но Голос звучал так близко, так явственно, что Дмитрий едва не протянул руку, чтобы дотронуться до знакомого, любимо-| го, большого и рыхлого плеча. Гнусная дрожь мгновенно исчезла, словно и не было ее вовсе, сгинула прочь вместе с комом в горле и кислым привкусом на небе. В присутствии Деда попросту невозможно было оставаться слабым.

«Придите в себя, лейтенант-стажер Коршанский! Не позорьте мундир!»

О, в этом Дед оставался самим собой! Именно этими словами встретил он девятилетнего Димку, когда внука сняли наконец с верхушки высоченного тополя. Малец вспорхнул туда в финале так забавно начавшейся игры в корриду, а спуститься самостоятельно уже не сумел. Да-а, было и такое. Правда, тогда дед сказал не «лейтенант-стажер», а «кадет Коршанский»…

Четырнадцать лет уже прошло, а помнится, как сейчас.

«Исполняйте!» — долетело уже словно бы издалека.

— Есть, господин Верховный Главнокомандующий!

Это припахивало шизой, но лейтенант-стажер Коршанский откликнулся вслух и даже смел заставить голос прозвенеть предписанной уставом медью.

Ну что же, теперь все было понятно.

Кем бы ни считала Деда вся остальная Федерация, для Димки он всегда был чем-то гораздо большим. Он был Дедом, и этим сказано все. Образцом и недостижимым идеалом. Безгранично любимым и до обидного далеким.

Впрочем, уже в тринадцать Дмитрий перестал обижаться на то, что встречи так редки. Начав взрослеть, внук понял правоту Деда и безоговорочно признал ее. Как позже осознал и подчеркнутую требовательность наставников в кадетском корпусе, и хмурую, едва ли не назойливую пристрастность начальства в Академии.

«Пойми, внук, твоя фамилия — Коршанский, и потому изволь нести ее достойно. Единственная твоя привилегия, Дмитрий, быть первым во всем и везде», — так сказал Дед, когда они вдвоем, с глазу на глаз, отмечали в Резиденции его, Димкино, шестнадцатилетие…

К исполнению приказа Главнокомандующего следовало приступать незамедлительно.

Стоило успокоиться, и положение перестало казаться безвыходным. Собственно говоря, что такого уж страшного? Да ничего. Раненое плечо? На такой случай и прикреплена к поясу аварийная аптечка. Ресурс, правда, невелик, так ведь и раны несмертельны. Нога? Тоже нет смысла раскисать раньше времени. Посмотрим, подумаем… Извернувшись, Дмитрий присел, прислонился к отвесной стене. Подтянул ногу. Осторожно ощупал. Облегченно вздохнул. Кость, похоже, цела. Очевидно, вывих. Уже проще. Ухватился за нелепо вывернутую ступню, резко дернул — вверх и вперед, как учили. Вскрикнул и замер в полузабытьи.

Почти сразу очнулся. Расстегнув футляр, достал аптечку. Приложил к простреленному плечу. Зеленый индикатор расцвел, погас, замигал красный. Вот так. Рана обработана и начала затягиваться. Жаль, конечно, но аптечку можно выбрасывать; ресурс выработан. Зато боли в теле как не бывало.

А теперь — оценка ситуации.

Не меняя позы, Дмитрий осмотрелся. Ого! Да ведь это не просто яма, совсем даже наоборот: охотничья западня. Судя по всему, давненько заброшенная: ишь, как сгнили и рассыпались в труху заостренные колья. Твое счастье, Димыч, не то торчал бы уже тут, как жучок на булавке. Никакая аптечка не помогла бы, разве что щечки б подкрасила.

Так. Задача номер раз: выйти к людям.

Желательно к своим. К землянам.

Хотя, если Валькирия — планета с закрытым статусом, а именно так говорил Кэп, здешние туземцы обязаны быть хоть сколько-то цивилизованы. Во всяком случае, у них имеется государство. Входящее в Федерацию. Следовательно, имеется и Представительство Земли, и поселки строителей, и, очень может быть, кто-то из старых колонистов. Так что варианты имеют место быть, как говаривал Кэп, и даже в изобилии. На самый худой конец — лесные охотники. Раз есть яма, значит, где-то тут и поселок. Диковаты скорее всего, но людей, наверное, не едят. Трудно совмещать каннибализм с членством в Федерации…

Стоп!

Но они же стреляли!

Во всем был виною слабый, но все же наркотический эффект действия аптечки. Иначе Дмитрий не забыл бы, даже и на несколько мгновений, о главном.

Туземцы стреляли!

Значит, далеко не всякий на Валькирии — друг. Значит, нужно искать землян. Обязательно — землян! Что бы ни творилось на планете, кто бы с кем ни выяснял отношения, представительство Федерации, безусловно, нейтрально. И поселки контрактников тоже в безопасности.

Как их отыскать?

Дмитрий ухмыльнулся — почти весело.

Да очень просто, братан. Иди — и дойдешь. Или нет. Но, скорее всего все-таки — да. Потому что паника позади, сухпай в целости, все семь таблеток, хватит минимум на неделю. А ежели что, так вот они, на широком поясе: нож в шершавых ножнах и старый добрый «дуплет» с крохотным подствольным лучеметом. Двенадцать патронов, да запасная обойма, да еще полдюжины лучей-разрядов в батарейке. Целый арсенал!

Грош цена тебе, если с таким-то богатством не проберешься через местных инсургентов, Дмитро!

Чу! Что там?!

Сперва — ничего, только нарастающее, словно бы из пустоты сгустившееся ощущение опасности.

Затем шорох. Свистящее шипение из полумглы.

А спустя две-три секунды он увидел.

Две живые толстые трости с раздвоенными, похожими на широкие вилы набалдашниками маятниками раскачиваются в трех шагах, плохо различимые в сумраке глубокой ямы.

Змеи! Незнакомые, но, несомненно, змеи, большие, вроде двуглавых кобр. Наверняка ядовитые. Венчая раздувшиеся, словно паруса, шеи, неподвижно замерли отвратительные тупые морды. В глазах-бусинках — бесстрастный холод и ни малейшего намека на разум… — Спина мгновенно взмокла, но страха не было. Мыслилось легко и отстранение, словно бы и не о себе: Шевелиться нельзя. Ни в коем случае. Змеи — повсюду змеи. Первыми могут и не напасть. А вот малейший шорох вызовет молниеносную атаку, от которой нет спасения.

Ни нож, ни «дуплет» не помогут. Просто не хватит времени; гады среагируют быстрее. А аптечка пуста…

Похоже, инициатива за двуглавыми.

«Ну-ну, лейтенант-стажер, — иронически хехекнул над самым ухом невесть откуда объявившийся Дед. — Интересно, вы так и собираетесь ждать? — Он помолчал и снова хехекнул, уже с явной издевкой: — Смотрите не обсикайтесь от натуги…»

Лейтенант-стажер Дмитрий А. Коршанский вздрогнул, чувствуя волну жара, неторопливо накатывающую на лицо. Запылали щеки, огнем занялись уши.

«Что, твари ползучие? — подумалось с приятно холодящей душу бесшабашной яростью. — Считаете, все козыри у вас? Так не будет же вам барабана!»

— Не беспокойся, Дед, — прошептал он, — я в форме…

Поиграть на чужом поле? Почему бы и нет? Это, между прочим, даже забавно…

«О! — не собираясь скрывать удовлетворения, отметила мгла. — То-то же!»

Вытянув губы трубочкой, Дмитрий издал короткий нежный свист. С-с-с-ссссс… Сделал паузу. Тихонько, очень осторожно поцокал языком. Ц-ц-ц-ццццц… Опять пауза. Затем снова посвистел, только чуть пониже тоном, почти пожужжал. Ж-ж-жж. Еще одна пауза. И напоследок — легчайшее, не угрожающее, а наоборот, ласковое шипение. Ш-ш-ш-шшшшш…

Зловещие капюшоны на мгновение напряглись.

Двуглавые, уловив намек на движение, угрожающе подались вперед, но тотчас замерли.

А миг спустя зеленые огоньки потускнели.

Двуглавые или нет, но это были всего лишь змеи, гады ползучие с Валькирии, планеты земного типа, и они пускай и не сразу, поняли, о чем шипит теплокровный, разумеющий речь струящихся в траве.

Сссссовсссссем… безззззопасен… ссссвой… сссс… .

Капюшоны опали.

Жжжжжжалить… жжжжаль… жжжжалеть… жжжжже-лайте… жж…

Медленно свиваясь в кольца, тела тварей грациозно оседали на утоптанный пол ямы.

Шшшшелковые… бесссстрашшшные… хорошшшшие… ШШШШ…

С легким шуршанием двуглавые поползли в темный сырой закуток, они уплыли в сырость и темноту, растворившись там, словно и не выползали на брезжущий свет.

Сссссспасссибо… сссссесссстры… ссструитесь… ссссчассстливо всссегда…

Нет змей. Нет, как не было.

Жив.

Отлегло на душе. Захотелось смеяться. И Дмитрий с c немалым трудом удержал на устах уже почти вырвавшийся наружу похабный куплет о батяне-комбате и ткацком комбинате.

Рано тебе радоваться, летеха (досадное дополнение «стажер» в этот миг как-то не припомнилось), лучше думай, как делать отсюда ноги, и побыстрее. В следующий раз очаровательные соседки могут попробовать разобраться поконкретнее в шипении нежданно свалившегося в их обитель чужака…

Нет уж, воздержимся от продолжения знакомства! Прочь отсюда, неважно куда. Определиться вполне получится по ходу дела, а сейчас основная задача — отступить в порядке, не теряя строя. Не затем же он остался в живых, чтобы экипаж «Вычегды» навсегда занесли в списки без вести погибших. Понятно, что регистр-датчики пошлют сообщения куда надо, а дальше все в руках сукиных детей из отдела кадров. Где тела? Каковы обстоятельства? Доказан ли факт проявленной доблести? И так далее, и тому подобное. А между прочим, у Ли Ю, кажется, не то пять, не то шесть сестренок, а Василь все ныл, что, мол, батька хворает, а Кэпу до выслуги оставалось, считай, всего ничего — и что ж, теперь всем им таскаться по судам, доказывая право на полный пенсион?!

А вот хрена кислого вам, господа квартирмейстеры!

Дмитрий пошарил взглядом по сторонам.

Нет, бревнышко, похоже, трухлявенькое, нам такого не надо. А вот лианочка, ежели подпрыгнуть и уцепиться, так вот она, родимая, вполне сойдет за капроновый линь. Тонкая, правда, но должна выдержать, мы ж не слоны какие…

Ну… взво-од, на стенку, бегом, ма-арш!

Впоследствии он так и не сумел толком вспомнить, как же все-таки выкарабкался из треклятой ловушки. Кажется, было трудненько. Но посильно. Зато отлично помнилось, как славно отдыхалось на мягкой траве, как кайфовал минут с двадцать, расслабившись до полной тряпичности, как славно было отпраздновать питательной таблеткой покорение вершины…

А потом Дмитрий подобрал толстую бамбуковую палку, заостренную на конце, словно копье, и, почти не прихрамывая, двинулся вперед, не то чтобы слыша, но отчетливо ощущая за спиной одобрительное стариковское ворчание.

Дед, хоть и незримый, похоже, по-прежнему не собирался оставлять наследника в беде…

С каждым шагом — все быстрее и быстрее.

Не оглядываясь.

Прямо на сплошную зеленую стену.

Удивленно хмыкнув, сельва расступилась и вновь сомкнулась за спиной человека, посмевшего бросить ей вызов.

Звериной тропой уходил второй пилот «Вычегды», лейтенант-стажер Дмитрий Коршанский, прочь от западни. В неизвестность.


2

ВАЛЬКИРИЯ. Горы Дгаа. Урочище Незримых. Время ливней

Видно, так угодно было Незримым, чтобы один из пришельцев, избежав жаждущих крови тесаков, остался в живых на пепелище уничтоженного поселка.

Им виднее.

Теперь пленник, привязанный кожаными ремнями к жертвенному столбу, молча ждал, и ничего, кроме ужаса, не было написано на его круглом скуластом лице. Мерно раскачивалась широкая грудь, выкрашенная черной краской, и алое пятно, нарисованное над сердцем, на черном фоне казалось обрывком пламени, танцующего в костре.

Люди вокруг тоже молчали. Обида уходящего к Незримым равнозначна проклятию, но привязанный не имел оснований обижаться на людей дгаа. Его сытно кормили все эти дни, его тело умащивали терпким маслом, трижды в хижину к нему приводили женщину не из худших и позволяли ей оставаться до утра. Пускай так и скажет Незримым, с которыми скоро встретится; если же посмеет солгать, то пусть не будет покоя его душе!

Тишина. Низкое, ненадолго прекратившее плакать небо нависло над самым урочищем, словно живущие там пожелали рассмотреть все в подробностях, не упуская ничего. Огонь костра высвечивает красной бронзой лица старейшин. Неподвижные застывшие фигуры в торжественных уборах кажутся каменными, словно валуны сошли в урочище с гор, хранящих Землю Дгаа. И только перья, украшающие высокие прически воинов, слегка колеблются под теплыми потоками воздуха, струящимися от огня.

За освещенным кругом — серая шевелящаяся, пыхтящая масса. Там стоят женщины и дети, прячась в синих сумерках; им дозволено присутствовать, но не следует видеть. Длинны женские языки, длиннее их мелко заплетенных кос, и нельзя допускать, чтобы, судача, балаболки ненароком обронили лишнее слово, способное оскорбить обитающих в облаках.

Незримые могучи и обидчивы…

Вспыхнул вдесятеро ярче обычного костер, на миг ослепив зрителей, а когда глаза вновь стали различать происходящее, у жертвенного столба, возникнув ниоткуда, стоял дгаанга, и лицо его было ликом Красного Ветра, а нескладная, хорошо всем известная фигура казалась выдолбленной из пятнистого камня. Никому, как всегда это бывало, не удалось увидеть, как и откуда пришел жрец, и казалось, что вышел он прямо из пламени, рожденный ослепительной вспышкой, вышел и застыл, отделившись от колеблющихся языков огня.

— Йа-нга-ааа! — негромко и слаженно пропели воины.

— Нга-ааа! — подхватили стоящие в сумерках.

— Т-тух! Т-тух! — негромко приговаривая заклятья, дгаанга скользящим шагом пошел вокруг столба, слегка пристукивая костяшками пальцев в маленький, недобро глядящий провалами глазниц барабан. — Т'тух-т'тах! Т'тух-т'тах!

Низкий, рокочущий звук прокатился вдоль урочища, отражаясь от заросших кустарником склонов, и сразу же покойный вечерний воздух содрогнулся от могучих мужских голосов.

— Йа-н'-нгаа-ааааааа! Иэй'йа-аааааа! Й'эй-йяааа!

Это была дикая, исступленная песня. Грохот каменных лавин, хлесткий вой зимнего ветра, несущего грозу, рокот лесных ливней сплелись в ней воедино, и даже неробкие сердца сжимались сейчас в безотчетном ужасе. Это была песня обращения к Незримым, песня Наибольшей-из-Жертв.

Крик вскинулся в небо и тотчас смолк, резко, словно обрубленный. Дгаанга, все чаще и сильнее ударяя в барабан, вихрем завертелся вокруг столба. Уже не только туго натянутая на спиленной макушке сухого черепа кожа гулко грохотала, но и челюсти ударялись одна о другую, добавляя в рокот дребезжащее подстукивание. Развевался алый плащ, прыгали и колыхались багряные перья, украшавшие маску, и, казалось, вокруг обмершего пленника бесится и мельтешит сам Красный Ветер, прародитель и покровитель высокого народа дгаа, вырвавшийся на короткое время из пределов Закатного Края.

Многие из стоящих вокруг огня были еще несмышлеными детишками, когда в последний раз рвалась и билась в небо Великая Пляска, ибо нельзя слишком часто тревожить ею покой Незримых. Лишь в час наиважнейший позволено дгаанге уподобиться предку и воплотить его в себе…

Но не таков ли день нынешний?

Нет таких, кто посмел бы отрицать!

Ибо видели все, кто не слеп: шесть раз кряду за четыре истекающих лета вздрагивали и мелко тряслись горы, стряхивая со склонов камни, и неслись вниз валуны, проламывая вязкие просеки в рыдающей от нежданной боли сельве.

Ибо слышали все, кто не глух, как весну за весной все печальнее выл и тосковал ветер, наполняя черной нездешней пылью душистый воздух предгорных ущелий.

И злее, чем прежде, сделались ливни, и ужаснее грозы, и кровавые сполохи лесных пожаров, случалось, день и ночь висели над горизонтом, пятная мутным багрянцем неприкосновенную даже для Незримых белизну горных высей…

Да, много было знамений, но немногие внимали им, и никто из мужей не прислушивался к сбивчивому лепету бестолковых, отживших свое старух!

— Ий-я-йя-йя-й-а-аах!!! — рухнув на четвереньки, дгаанга припал к земле у самых ступней пленника и, задрав лик Красного Ветра к небесам, испустил протяжный, вибрирующий вой.

— И-й-й-й-й-яа-а-а!!!!!!!!!!!!

Он знал, знал, знал свою вину перед племенем, и он был готов на все, если нужно, — даже на уход к Незримым, ради искупления столь тяжкого греха. Он, дгаанга, никто иной, обязан был прозреть и предвидеть! — но он оказался слаб; обучавший его, тот, который ушел два лета тому, великий и мудрый, конечно, сумел бы различить предвестия беды; он смог бы, не в пример нерадивому преемнику своему, предостеречь народ дгаа о приходе Великого Лиха…

Нынче же вся надежда на милость Незримых!

— … ааааааааа!.. …ааа… а…

Вой замер, угас, и тотчас к столбу неторопливо вышли два широкоплечих воина, также облаченных в маски с прорезями для глаз; Ветер Боли и Ветер Страха шли к пленнику, на ходу разминая пальцы, и в раскосых глазах привязанного белым пламенем вспыхнула мука последнего ожидания.

И потом был крик, и не было в крике ничего людского.

Сделав два неглубоких надреза слева и справа, удостоенные доверия дгаанги медленно, умело, так, чтобы пленник не потерял рассудка и сознания, выламывали ему ребра.

Крик и треск. Треск и крик.

Звуки, страшные слуху слабых, привычные воинам, сладкие Незримым. И очень много говорящие Посвященному.

— Слыыыышу! — утробно прорычал дгаанга, и блики костра расцветили неподвижные уста Красного Ветра радостью.

Крик и треск. Треск и крик.

Так кричат деревья под лезвием топора, так трещат их ветви, заживо обрубаемые дровосеком. Й-я! Йя-хэй! Зачем люди равнин пришли в сельву, зачем убивают деревья, пугают зверье, мутят воду в источниках? Нет правды в том, и не бывало такого раньше! Много их на равнине, как черных муравьев, но разве плохо кормит их жирная ровная земля? Отчего перестали скуластые бояться леса?

Скажите, Незримые!

Треск и крик. Крик и треск.

Так трещат болтливые палки, неведомо откуда взявшиеся у равнинных, пришедших в сельву, так кричат красногубые, надзирающие за ними. Хэй-йя, йяй! Зачем тянут в горы твердые лианы, зачем торят путь Железному Буйволу, плюющемуся горячим паром, обжигающим ноздри обитающим в облаках? Нет в таком добра, и не хотят такого люди дгаа! Пусть, как раньше, тревожат равнинные мохнорылых, пусть не идут выше, в зеленые горы; пускай мохнорылые решают, как быть, пускай обороняют свои Хижины-за-Изгородями, чистят получше свои громовые палки; вот если станется так, то будет хорошо, но станется ли так, нет ли?

Ответьте, Незримые!

Крик пленника тем временем перешел в надсадное бульканье, но он все еще жил, он видел и чувствовал все, и так должно было быть, ибо мертвое неугодно тем, кто хранит потомков; он жил и обязан был жить долго.

— Уй-ю-й-йюуу!

Повинуясь ясному приказу, Ветер Страха и Ветер Боли на несколько мгновений оставили жертву в покое. Приблизив маску к расширенным глазам пленника, дгаанга замер, впитывая мольбы взгляда.

— Йя? — почти прошептал он. — Й-я-й-а?

Уста промолчат, глаза ответят. Что тебе нужно было в предгорьях, человек равнины? Чего хотят пославшие тебя и многих, подобных тебе?..

Прислушался. Взвыл, словно благодаря несчастного за некое откровение. Высоко подпрыгнул, перекувырнулся в пламенном воздухе, успев трижды ударить в барабан. Замер, выбросил руку в повелительном жесте.

Теперь помогающим Красному Ветру предстояла нелегкая кропотливая работа.

Всякий ли сможет не острой бронзой, не редким и дорогим серым железом, а древним каменным ножом вскрыть от груди до самых чресел живот привязанного, да так, чтобы искра жизни не угасла, а в глазах все так же трепетало понимание? Нет, не каждому, далеко не каждому такое по силам, и это подтвердит любой, если только он — не лишенная разума женщина! Тонкое это дело, многотрудное, тут нужны навык и сноровка, но и нетерпеливому, пусть даже рука его верна, а глаз точен, тоже нечего делать у жертвенного столба…

Вот почему много десятков вздохов сделали стоящие вокруг, прежде чем Гневные Ветры извлекли из распахнутого брюха пленника моток внутренностей, нежным розовым перламутром отсвечивающий в полыхании костра. Дгаанга плясал и стучал в барабан, дгаанга кувыркался, перескакивая через головы помогающих ему, а те разматывали скользкие кишки и правильными кольцами выкладывали их у ног хрипящего пленника.

Одно кольцо за другим: два, пять, еще пять, три.

Хорошее число!

Десяток и три; по числу сыновей Красного Ветра, по числу поселков народа дгаа…

Легкие улыбки возникли на миг на бронзовых лицах воинов, чуть качнули головами мудрые старцы, и даже те, стоящие в сумраке, хоть и не могли ничего видеть сами, но почуяли доброе и зашевелились, зашептались пуще прежнего.

Один лишь человек из стоящих перед костром ничем не проявил своих чувств. Девушка, почти девочка, высокая и тоненькая, едва заметная рядом с гигантами, украшенными многоцветными рисунками доблести, глядела на происходящее широко распахнутыми глазами, и под ресницами ее буйствовало такое же белое пламя, что и в глазницах привязанного к столбу. Она жалела пленника! Это было почти кощунством, это было оскорблением для Незримых, и дгаанга понимал все, — но ему приходилось терпеть, ибо место вождя — впереди воинов, близ костра, а девушка — о Предок-Ветер, смилуйся! — девушка была вождем по праву рождения и по воле небес.

— Айёйёйёйё-ё-ооооооо! — взвизгнул пляшущий.

Он не мог смириться с таким нарушением заветов, он не понимал, как допустил Красный Ветер подобное надругательство. Длинноязыкое, несущее вымя, лишенное мужского иолда, дарующего семя, бестолковое создание — может ли оно восседать во главе Совета, когда сильнейшие из вождей дгаа совместно с мудрейшими из старцев решают, каким быть завтрашнему дню? Разве хуже был бы на ее месте непобедимый Н'харо, убийца семи леопардов? Или могучий Мгамба, или Дгобози, чей род восходит по материнской линии к самому Красному Ветру?

Некогда — в те дни старый вождь, отец девчонки, только-только ушел, а сама она хоть и сидела во главе Совета, но лишь хлопала глазами да ковырялась в носу — он, еще не дгаанга, посмел спросить у наставника: почему? И тот, мудрый и великий, разъяснил. От сына к сыну, сказал он, передают потомки первенца Красного Ветра жезл вождя, и не дано смертным менять заповеданное. Если уж так пожелали Незримые, чтобы сыны вождя ушли раньше отца, значит, так тому и быть, что место ушедшего займет дочь — до того дня, когда сможет уступить резной табурет своему сыну…

И молодой тогда еще не дгаанга принял объяснение.

Но сейчас, когда в глазах девушки рыдала жалость, он вдруг усомнился в правоте предшественника. Все может быть по воле тех, кто наверху, но — сочувствовать посылаемому в небеса и даже не скрывать того… Ой-ё!… Возможно ли себе представить худшее святотатство?! Что, если все — не так, и воля Красного Ветра много весен тому истолкована неверно, и беды нагрянули на край Дгаа в отмщение за власть девчонки?!

— Йий-я-ааа! — вскрикнул беседующий с Незримыми.

Искра, прыгнувшая от костра, впилась в маску, прожгла перья и укусила мокрую от пота кожу. Это был знак: он не ошибается, сомневаясь. Сомнения подтвердились, отливаясь в истину, и дгаанга понял, что следует делать. Если обитающие в облаках не откликнутся на его зов, он скажет воинам, и старейшинам, и всем, кто стоит здесь, что Наибольшая-из-Жертв недостаточна; он скажет об этом здесь же, во всеуслышание и потребует иного дара — Жертвы вождя…

Что с того, что с давних, как горы, времен не приносилась эта жертва? Что с того, что последним из вождей, вставших к столбу, был внук Праотца, могучий Темный Вихрь, и случилось это еще до той ночи, когда первые дгаа покинули Закатный Край? Все бывшее когда-нибудь повторяется, и его долг возвестить об этом. А решают пускай мужи битвы. Если же, в ослеплении, они обратят гнев против него, дгаанги, что ж — он готов и на это, во имя племени и завтрашнего дня…

— Эй-йя! — озабоченно прорычал Ветер Боли, вглядевшись в глаза пленника.

Ноздри дгаанги вздрогнули.

Приближалась развязка, и затягивать было нельзя.

Медленными шажками подошел он к столбу, застыл, трепеща всем телом, давая двум Ветрам время уйти прочь, сгинуть в толпе зрителей. Тоненько взвизгнул. А затем темный указательный палец, увенчанный длинным, тщательно обпиленным ногтем, вонзился в разъятую, жарко кровоточащую грудь пленника.

Привязанный вздрогнул и на миг замер в мучительной судороге. Затем лицо его обмякло, наполнившись ни с чем не сравнимым блаженством, голова поникла, ноги чуть содрогнулись, и он замер навсегда. Ушел на облака, прислуживать Незримым и питаться крохами с обильного стола их, если сумеет заслужить поощрение ревностным и прилежным трудом.

Вздох облегчения вырвался из сотен глоток.

Но дгаанга не услышал его. Еще не закончен был ритуал, и важнейшее оставалось впереди.

Сорвав маску и скинув плащ, обнаженный, весь в потеках растопленной потом и жаром костра краски, говорящий с Незримыми бился в конвульсиях на мокрой от крови чужака земле. Затылок его с силой ударял в твердь, ноги и руки содрогались, гигантский мужской иолд хлестал из стороны в сторону, словно обрывок взбесившейся лианы, а с покрытых сизой пеной искусанных губ рвался в небеса захлебывающийся визг. Дгаанга вопрошал Незримых.

Слившись душой с Пресущим, он молил блаженствующих за тучами о знамении. О недвусмысленном и ясном ответе, в значении которого не усомнится никто, об ответе, испепеляющем страхи и указующем верный путь народу дгаа.

Визг был подобен игле, добела раскаленной жарким пламенем и пронзающей облачный полог. Никто, даже давно ушедшие, не мог бы не услышать его и не откликнуться, хотя бы ради того, чтобы прекратился, наконец, этот пронзительный плач, способный обрушить Изначальную Твердь.

А вслед за дгаангой, один за другим, сперва тихо, затем — громче и, наконец, во всю глотку закричали стоящие у костра. Люди вопили, выли, орали, помогая бьющемуся в судорогах вымаливать ответ, и слитный крик этот был подобен рычанию бури, но и самая грозная буря не смогла бы заглушить надрывный, мучительный визг того, кто бился у огня.

— Ответа! Знамения! — просил, настаивал, требовал визг.

И знамение пришло, и не было среди собравшихся ни одного, кто сказал бы после, что не видел, и не было среди видевших такого, кто усомнился бы в его смысле.

Возникнув ниоткуда, прорезала облака большая белая звезда и косо двинулась к земле, но не стремительно, как падающие звезды, а замедленно, словно выбирая, куда бы упасть поудобнее. И не сгорела она, как бывает с меньшими сестрами ее в жаркую пору, но лишь увеличивалась в размерах. Наискось перечеркнула небеса белая звезда, оставив за собою серебристый, тихо тающий след, и сгинула далеко за горизонтом.

И тогда стало тихо.

Умолкли воины, и старейшины, и слабые, прячущиеся в сумраке, тоже затихли, потрясенные. И дгаанга уже не визжал больше. Нелепо разбросав руки, он тихо и неподвижно лежал на земле, противоестественно вывернув шею, зубы его щерились в оскале, глаза остановились, и жизни в нем, ставшем внезапно плоским, словно лист бумьяна, было не больше, чем в другом, грузно повисшем на ремнях, обвивающих столб.

Щуплый юноша, три последних лета прислуживавший дгаанге, растирающий для него зелья и проветривающий шкуры, несмело, почти ползком приблизился к лежащему, приложил ухо к груди, заглянул в глаза — и молча ударил себя в грудь, как велит обычай поступать тому, кто навеки утратил отца.

И все, стоящие вокруг, повторили горестный жест, приветствуя нового, совсем юного взывающего к Незримым и скорбя об ушедшем дгаанге, великом и мудром, не пожалевшем себя, но свято исполнившем свой долг перед народом дгаа…

А потом девушка, стоявшая в окружении лучших воинов, выступила вперед и вскинула руку в подчиняющем жесте, как человек, привыкший повелевать.

— Люди дгаа! — голос ее был звонок, словно горный поток, и столько же холода струилось в нем. — Вы видели звезду, посланную из-за туч?

Легким благоговейным гулом отозвалась толпа.

— Есть ли среди вас такой, кто скажет: не народу дгаа послана звезда, не народу дгаа принадлежит?

Возмущенный ропот в ответ, красноречивее любых слов.

— Тогда я велю! — Изящная и нежноликая, она казалась в этот миг воплощением самой Молнии, и глаза ее сверкали алым, словно угли, рдеющие в догорающем костре. — Пусть воины пойдут по следам звезды, к равнинам. Пусть найдут ее и принесут нам посланное Незримыми. Я сказала! Пойдешь ты, Н'харо…

Темнолицый свирепоглазый воин покорно склонил большую курчавую голову.

— … Ты, Мгамба…

Совсем еще юный парнишка встал рядом с темнолицым; на вид он был почти мальчик, но любой, увидевший шрамы от когтей леопарда на впалой груди, поостерегся бы заступить ему дорогу.

— И ты, Дгобози!

Еще один воин, стройный и светлокожий, шагнул вперед; забыв о приличиях, не отрываясь, глядел он на точеный девичий лик, и огонь, бушующий во взоре, мог бы без труда расплавить гранитный валун.

— Возьмите необходимое. Отправляйтесь немедля. Красный Ветер укажет тропу. Пусть рукой моей на головах ваших будет бесстрашный Н'харо!

Белейшие зубы засияли на темном лице названного первым, свирепость уступила место радостной гордыне, и стало ясно, что Н'харо, Убийца Леопардов, хоть и зрелый муж с виду, на деле прожил немногим больше весен, чем стоящие рядом с ним.

— Н'харо слышал, вождь! Н'харо повинуется!

— Мгамба будет копьем славного Н'харо, вождь! — ударил себя в безволосую грудь юноша, прославленный шрамами.

— Дгобози из рода Красного Ветра порадует тебя, дочь дяди, — все так же откровенно и беззастенчиво любуясь девушкой, добавил третий, чья кожа была светла. И прежде чем шагнуть в проход, образованный расступившимися воинами дгаа, вслед за уходящими Н'харо и Мгамбой, добавил — совсем тихо, так, чтобы чужое ухо не уловило слов: — Но помни, Гдлами: я…

Пухлые девичьи губы затвердели, и живые черты сделались маской из тонкой бронзы.

— Ты? — Она и не подумала смирить голос, ей было все равно, слышат ее стоящие вокруг или нет. — Ты? Кто — ты?

Красивое лицо юноши исказила гримаса муки.

— Дгобози стоит перед тобой, вождь, — медленно и отчетливо, с немалым трудом выдавил он, и огненный взор на краткий миг подернулся мутью.

— Дгобо-о-ози? — нараспев, с подчеркнутым недоверием протянула девушка.

Недоуменно покачала головой, всколыхнув волну темных, ниспадающих ниже пояса волос, и золотые серьги тао-мвами, символ высшей власти, мелодично звякнули.

— Если ты — Дгобози, почему ты еще не в пути?


3

Сельва. Восемь дней спустя

Сперва тропа была легка, и лишь вечные сумерки сельвы, не знающие прямых солнечных лучей, тревожили и давили, пока не сделались привычными. Здесь, под сенью сплошного шатра, сотканного из ветвей и листвы, время текло незаметно, уносясь в никуда однообразной серой струей. Дмитрий шел вперед единожды избранным путем, заботясь лишь об одном: не сбиться с узенькой, едва заметной стежки, ведущей неведомо куда. У всех тропинок есть начало и есть конец; вот и эта рано или поздно выведет к тем, кто протоптал ее.

Он шел не медленно и не быстро, ровным походным шагом, позволяющим экономить силы, и бамбуковый посох, как мог, помогал человеку. А вокруг, обманчиво-равнодушные, словно хорошо вышколенные часовые, высились дородные мангары, упирающиеся макушками в высь. Их мохнатые мшистые бороды пахли сыростью, гнилью, а еще почему-то арбузными корками, которые в детстве Димка любил выгрызать начисто, до самой безвкусной цедры. Мангары хранили тропу, не позволяли ей увильнуть, и человек шел, раздвигая путаницу лиан, тонких, как стальные тросы, и толстых, почти в голень мужчин. Глухо чмокала в такт шагам прелая листва, и яркие мясистые цветы, прильнувшие к земле, охали и разбрызгивали прозрачную жидкость, лопаясь под рифлеными подошвами тяжелых десантных ботинок.

А сельва следила за идущим тысячами внимательных глаз, таящихся в несчитанных складках зеленой завесы; вот этот слитный неотступный взгляд мешал больше всего, он жег и давил, и человеку стоило немалого труда заставить себя не впасть в ненужную панику, не завертеться, оглядываясь по сторонам. Да еще непривычный, гнилостно-сладковатый аромат, дурманящий, путающий мысли, мешающий дышать полной грудью…

Потом Дмитрий притерпелся, и дыхание сельвы сделалось привычным, а неотступный провожающий взор уже не тревожил, а просто смешил. Мягкий хруст ветвей под ногами, шелест и чавканье почвы, шуршание кустов успокаивали, негромкое цвирканье птиц, порхающих в кронах, подбадривало, помогало идти, и, когда почудилось, что вот проскочил в отдалении, неясной тенью в сплетении ветвей, некто быстрый, неразличимый — идущий сквозь сельву даже не вздрогнул, напротив, помахал рукой, посылая попутчику приветствие.

Хуже всего была духота. Вкрадчивая, парная, какой нет ни на Земле, ни на курортной Карфаго, ни даже в полудиких джунглях далекого Конхобара, где третьему курсу Академии довелось проходить трехнедельную практику выживания. Душно! Словно комья влажной, пропитанной горячим паром ваты забились под комбинезон, не позволяя телу дышать. И липкий пот, избавить от которого не в силах даже почти мгновенно вышедший из строя терморегулятор…

Сельва не любит чужих.

Но уважает терпеливых.

Долго ли он шел в тот, первый свой переход? Наверное, да. Пока не дунуло — резко и совсем неожиданно — прохладой; но в нее поверилось не сразу, и, уже жадно глотая воду из холодного лесного ручья, Дмитрий тем не менее все еще опасался, что это — лишь бред помутненного духотой рассудка. А осознав явь, .захохотал, заколотил по тихо журчащей глади раскрытыми ладонями, поднимая фонтаны брызг.

Он не сломался! Он стал частью сельвы, и Дед, незримо шедший рядом все это время, улыбался, гордясь внуком!

И рухнула ночь, первая из ночей на этой планете.

Упала камнем, без предупреждений, словно тушь разлилась из опрокинутого пузырька. Втиснувшись меж могучих корней мангара, надежно прикрывающих фланги, он приготовился к ночлегу. А сельва уже ворочалась, дышала во всю грудь, болтала и бормотала на сотни голосов, стряхивая сонное оцепенение дня. Там и здесь: вздохи, стоны, щелканье, цоканье, стрекотанье, бульканье; справа пронзительно верещали, словно там вовсю трудилась циркулярная пила, слева громко и требовательно причмокивали; отовсюду наплывали таинственные шорохи, шепотки, всхлипывания…

Вдалеке грозно зафыркал некто большой и сильный, по голосу очень похожий на леопарда, меньшого владыку тропических краев. Фырканье заглохло в протяжном рыке: большой владыка остерегал малого собрата, заявляя о своем пробуждении. Лепетом и визгом откликнулась на рев хозяина сельвы зубастая мелочь. Над головой заверещали юркие зверьки, похожие на обезьянок. И дикий вопль кого-то гибнущего оборвал все.

Содрогалась земля, трещали кусты. Целое стадо быстрых и пугливых пронеслось мимо. И снова потекли мгновения зыбкой, дрожащей тишины, сплетаясь в бесконечные часы стонущего и утробно причмокивающего безмолвия. Вокруг безраздельно властвовал и правил бал обманчивый покой, вслушиваться в который хорошо лишь тогда, когда ни на миг не выпускаешь из потной ладони ребристую рукоять «дуплета»…

Впереди было немало ночевок, и все они походили одна на другую, но та, первая ночь навсегда запомнилась Дмитрию, и даже пожелай он того, все равно бы не смог забыть…

Она была вкрадчива и неуловимо опасна. Она колдовала над ним, шаманила, обволакивала то кислыми запахами плесени, то сладковатыми ароматами тления; она иногда накидывала душную удавку, запирая воздух в груди, но тотчас отпускала и успокаивала, лаская прохладными пальцами…

Сперва мрак был всесилен и абсолютен. Затем откуда-то из-под земли мягко заструился слабый рассеянный свет, и ему показалось, что это хоббиты, в которых некогда свято верил маленький веснушчатый Димка, зажгли в своих утепленных норках зеленовато-серебряные светильники.

На мгновение поверилось: вот стоит закрыть глаза, забыться, и тут они, рядом, все вместе — старый Бильбо и славный парень Фродо со своим неразлучным Сэмом. Он так остро почувствовал их близость, что зажмурился-таки, сам усмехаясь собственной блажи. А когда открыл глаза, естественно, никого не было. И впрямь, откуда им, хоббитам, появиться здесь, в чужой сельве, где даже эльфам пришлось бы худо от сырости? Несусветно далек отсюда родимый Шир Бэггинсов, и почти четыреста лет минуло со дня, когда успокоился в зеленой британской земле мастер Джон Роналд Руэл…

Уплыли на закат последние корабли, и не место здесь, в инопланетной сельве, старым сказкам ушедшего в никуда Димкиного детства. Не фонарики это, не светильники, горящие в круглых окошках, а всего только мерцающие грибы-гнилушки, изобильно рассыпанные по влажной прели…

Странное это было состояние, сумеречное и лживое.

Сон перетекал в забытье, забытье в явь, явь вдруг оборачивалась сном, и лейтенант-стажер Коршанский, хоть и фиксировал все, происходящее вокруг, не смог бы наверняка поручиться что есть что.

В какой-то момент ему показалось, будто он снова, как много лет назад, остался один в затхлом, покинутом погребе, крышка которого захлопнулась порывом ветра. Света нет и не будет, проводка давно оборвана, а вокруг, в замшелых стенах, шуршат, пытаясь выбраться на волю, заточенные в камень, не имеющие облика порождения тьмы…

Страха, впрочем, не ощущалось вовсе, как и тогда, в погребе. Был только непривычный, выстуженный ознобом интерес и туманящее голову предвкушение встречи с неведомым…

А потом перед глазами возник ниоткуда и запрыгал, закривлялся лесной дух.

Вместо глаз — два огненных шара, щербатый рот оскален в беззвучном ехидном смешке, на шишковатой голове остренькие выступы, не понять, то ли уши, то ли рожки, голенастые ноги похожи на нелепые ходули.

— Привет, красавчик, — гостеприимно сказал Дмитрий, и огнеглазый шутовски, с реверансом и подскоком, раскланялся, приложив лапки к впалой груди.

Призрак был записным шутником, но вовсе не злобным, напротив: он вовсю подмигивал, ободрительно хихикал, приплясывал. А потом вдруг подпрыгнул, кувыркнулся по-цирковому, с двойным поворотом, взмемекнул под стать шаловливому козлику и сгинул, бесенок, в никуда, точно так же, как и явился ниоткуда.

Вот это скорее всего был уже настоящий сон, потому что сразу после него стало светло.

И был новый день, а потом закат, и еще одна ночь, уже почти не страшная, и рухнувший внезапно рассвет.

И снова змеилась под ногами, порой ненадолго исчезая, узенькая прихотливая тропинка, опять и опять удручающе монотонно чередовались похожие одна на другую колдобины, камни, корневища, лианы, сучья…

Дмитрий не сразу, но притерпелся к сельве, и она тоже попривыкла к нему. Чужак уже не был забавной новинкой, он стал частью леса; идет, решила вековечная зелень, ну и пусть себе идет: у каждого, в конце концов, своя дорога.

Шаги сплетались в часы, и не было вокруг ничего, кроме зеленого мельтешения, однообразного, до оскомины на зубах бесконечного. И когда на четвертые… да нет, пожалуй, уже на пятые сутки марша в глаза ударило смолянистой чернью, Дмитрий сперва даже не сумел понять: что там, впереди?

Впереди же простиралось пепелище.

Обширная гарь разлеглась в «зеленке» на много сот шагов вширь и вдаль. Совсем недавно здесь жили люди, и жили, судя по всему, небедно. Но теперь все было выжжено дотла: и сам поселок, и огороды, и стойла для скота. И ничего живого не наблюдалось вокруг, кроме драной, на всю жизнь перепуганной кошки, сжавшейся в комок на верхушке колодезного журавля, чудом уцелевшего в огне.

Только кошка, обычная серая кошка с опаленными боками…

И царила кругом тишина, нарушаемая лишь карканьем больших черных птиц, жировавших у горелых кольев изгороди, там, где на покосившихся воротах висели четыре бесформенных, исклеванных мешка, почти не похожих уже на человеческие тела…

Вот тогда-то Дед снова счел нужным напомнить о себе.

«Вперед!» — приказал он, и лейтенант Коршанский не рассуждая шагнул с зеленого на черное, ибо распоряжения Верховного Главнокомандующего исполняются без проволочек. Он шел, стараясь не смотреть по сторонам, и он прошел через пепелище напрямик, не сворачивая; круглые кошачьи глаза неотрывно следили за идущим, а жирные черные птицы, немного похожие на ворон, злобно каркая, разлетались прочь от пищи, когда живой, приблизившись, остановился около мертвых…

Четверо висели уже не менее десяти дней. Когда-то все они были крепкими сильными мужчинами, длинноволосыми и длиннобородыми, и они, надо думать, дрались до конца, потому что те, кто вешал, не дали им умереть быстро.

Только месть, рожденная злобой, может подсказать такое. Палачи подтянули веревки хитро, так, чтобы казнимые чуть-чуть касались пальцами босых ног земли и смерть пришла к бородачам далеко не сразу…

Глядя в пустые провалы глазниц, Дмитрий ощущал, как вдоль спины бежит холодная мерзкая дрожь. Господи! Война есть война, и в рассказах Деда о минувших днях тоже было мало приятного, но кем бы ни были эти, расклеванные птицами, нельзя человеку умирать так…

Кажется, он не выдержал и закричал. А может, и нет. Потому что именно в этот миг, словно из ниоткуда, на пепелище и на всю сельву, сколько ее было кругом, обрушился дождь, и с этого момента воспоминания сделались отрывочными, скомканными, словно все, что происходило дальше, происходило не с ним, и самому Голосу, если даже тот пытался, оказалось не под силу привести в чувство человека, подхваченного буйством стихии.

Дождь не был обычным тропическим ливнем!

Он рухнул сразу, мгновенно, и вокруг стало темно, словно в сельву до срока пришла ночь. Молнии сверкающими ножами вспарывали липкую тьму, но даже они, огненные, шипя, угасали в сплошной стене воды. Гром раскалывал небо, врубался в землю и раскатами катился окрест, сотрясая плотный воздух, и воздух закручивался в смерчевые воронки, рвущие с корнем сорокалетние мангары. Капли воды хлестали отовсюду, словно плети, словно пули, они били и жгли, изредка Великий Ливень немного ослабевал, набираясь сил для нового буйства, и снова обрушивался в полную силу.

Смерч закрутил человека, оторвал от земли, будто невесомую игрушку, швырнул вверх, вниз, подхватил, не позволив разбиться о твердь, снова подбросил и уронил вдали оттуда, где взял, с размаху швырнул в буйный, вспенившийся поток лесного ручья, в считанные мгновения обернувшегося морем крутящейся, дыбящейся, воющей влаги…

Последним, что успел увидеть Дмитрий, был ярко-оранжевый сполох, рванувшийся прямо навстречу откуда-то сбоку, где никак не могло находиться небо.

Затем наступило Ничто.

И когда лесной царь Тха-Онгуа умерил мощь гнева своего, люди дгаа увидели наконец того, по чьим следам шли от самой воронки, найденной на месте белой звезды, уничтоженной огненным громом.

Вот он, лежит совсем близко, у самой кромки ручья, снова ставшего тихим и ласковым, лежит, распластавшись на мокрой глинистой земле, и не слышит, как раздвигаются кусты, не видит вынырнувшего темного широкоскулого лица, украшенного рядами насечек. Н'харо Убийца Леопардов над лежащим чужаком. За ним, в высоком кустарнике, вырастают еще две плохо различимые в тумане фигуры.

Мгамба и Дгобози не спешат приближаться. Они наготове, и, если Н'харо что-нибудь угрожает, их копья не позволят недругу причинить старшему ущерб.

— Красногубый! — говорит Н'харо, не оборачиваясь, и на темном лице его — омерзение, словно по коже проползла гнусная жвиргха. — Красногубый!

Двое младших обмениваются короткими взглядами.

Этого, который лежит, принесла белая звезда, в том нет сомнений; они прошли вслед за ним от рубежа сельвы до погибшей деревни мохнорылых и с трудом нашли после того, как отъярился Тха-Онгуа. Он — посланец Незримых, иначе не может быть. Но он — красногубый, а красногубые приносят зло…

— Он прошел через ярость Тха-Онгуа, — после долгого молчания говорит смышленый Мгамба.

— Его шкура лишена пятен, — добавляет приметливый Дгобози.

Н'харо-вожак согласно щелкает языком.

Действительно, этот красногубый не похож на тех, несущих зло. Те облачены в пятнистые шкуры, не пропускающие воду. На этом — одеяние серебристое, словно отблеск полной луны. И он в одиночку прошел тропой Тха-Онгуа, что не под силу никому из красногубых, одетых в пятнистое…

Трудно решать, когда нет рядом мудрых старцев.

— Дынгуль! — коротко приказывает Н'харо.

Мгамба и Дгобози радостно вскрикивают. Мудр вожак, мудр, словно старый дгаанга! Как просто, как верно решил! Конечно же: дынгуль! Испивший настой чудесного корня не знает устали в течение трети дня, но и не может кривить душой, даже если пожелает того…

Незнакомца бережно перевернули на спину. Поднесли к обметанным губам калебас, осторожно влили в рот глоток пряной влаги, затем еще один.

Затрепетали ресницы. Дрогнули и разошлись веки.

— Ты кто? — спросил Н'харо, коверкая говор мохнорылых; язык красногубых вовсе не был известен ему, но ведь всякий знает, что оба племени Пришедших хоть и не дружны, но состоят в близком родстве и без труда понимают друг друга.

— Кото т-тыы?

Принесенный белой звездой молчал, словно не понимая.

— Й-э! — досадуя, темнолицый вожак ткнул себя пальцем в широкую грудь. — Йа — Н'харо. Н'ха-ро! Вотт — Мгамба. Эттот завать Дгобози. А т-ты кото? Оттоветчай!

Красногубый пошевелил головой. Скривил губы, напрягаясь, вытолкнул с трудом:

— Земляни…

— Йа-хэй! — не удержался от радостного возгласа юный Мгамба. — Земани!

Все трое заулыбались. Йа-хэй-йо! Не о чем больше спорить. Найденный у ручья назвал себя, и в шепоте его нет злобы. Он не притворяется: никому не под силу обмануть дынгуль. Он — земани, принесенный белой звездой, и пусть никто никогда не слыхал о таком племени, но точно известно: от земани, хоть и красногубых, людям дгаа не бывало никакого зла.

Раз так, его нужно нести к старцам, к вождю, к дгаанге.

К тем, кто понимает больше, чем обычные воины.

— Земани умер, — сообщил Дгобози.

Н'харо, все еще улыбаясь, рассеянно кивнул. Конечно, умер. Короткой смертью, смертью дынгуль. Так бывает с каждым, впервые отведавшим волшебного настоя. Никакой беды в этой смерти нет, ее можно прогнать, и она уйдет. А для земани сейчас лучше быть мертвым, чтобы не стать помехой тем, кто понесет его через сельву.

— Йу-тхэ, — негромко пожелал Мгамба. — Спи, земани!

Красногубый не откликнулся.

Он плыл куда-то, и ласковая упругая волна была похожа на тихий вечер. Мысли постепенно стирались, делаясь тяжелыми и тусклыми. Лишь страх еще покалывал: явь это или бред? Он так мечтал встретить людей, что мог вызвать их силой воображения…

Неужели сейчас все исчезнет?

«Все хорошо, Димка, — говорит Дед, и большая мягкая ладонь осторожно касается затылка, приглаживая вихры. — Все хорошо, внучок…»

Его поднимают и несут.

Или ему это кажется?

Глава 2. ДЕЛА ПОГРАНИЧНЫЕ

1

ВАЛЬКИРИЯ. Форт-Уатт. 27 декабря 2382 года

Как сказано, так и есть: желанна для ничтожных, населяющих Твердь, снисходительность облеченных властью, но и вдвойне ужасен для них благородный гнев. А посему пусть будут низкорожденные усердны в служении и да остерегутся заслужить немилость…

В половине дневного перехода от стойбища Железного Буйвола великий Канги Вайака, Ливень-в-Лицо, повелел каравану остановиться. Покинув пуховые подушки, сошел он наземь из громадного своего паланкина, положенного по рангу носителю титула Левой Руки Подпирающего Высь. Ничем не выдавая гнева, подождал, пока свитские выстроятся в шеренгу. Неторопливо и бесстрастно обвел взглядом посеревшие лица. И каждый, на ком задерживал свой янтарный взор Канги Вайака, полноправный наместник той части мира, что ограничена ручьем на опушке сельвы, сжимался в комочек, надеясь сделаться незаметным, словно крохотная полуденная тень.

Низкие уже были наказаны собственным ужасом, и все же никак нельзя проявлять к ним снисхождение, ибо не без веской причины явилась великая ярость!

Возможно ли представить? Паланкин покачнулся!

И когда же? В тот самый, каждому мужчине известный миг, когда волна блаженства подошла к наивысшему пределу, готовая расплескать по всему телу брызги сладчайших судорог!

Двенадцатилетняя искусница знала свое дело, о да! Великий Канги Вайака уже тихонько рычал, ощущая нежное томление в переполненных чреслах, когда носилки внезапно вздрогнули, накренились, и юная наложница, никак не ожидавшая этого, сомкнула уста чуть крепче, чем было необходимо для достижения повелителем вершины блаженства…

Никакой боли не было, да, впрочем, Ливень-в-Лицо и не страшился боли, как и подобает воину. Но твердая плоть, миг тому еще готовая ликовать, мгновенно увяла, волна восторга рухнула, не переступив заветную черту, — и разве найдется среди мужчин глупец, коему не по силам понять, отчего гнев и ярость обуяли Левую Руку Подпирающего Высь?!

Миндалевидные очи девчушки расширились от страха, когда владыка оттолкнул ее прочь, в угол паланкина; она ждала удара, но Канги Вайака никогда не наказывал невинных.

Кара втройне ужаснее, когда она справедлива! Итак, вот они, свитские, стоят и ждут. Трепещут носильщики, две дюжины, как один человек.

Дрожит, словно лист, носитель опахала. Стучат зубами глашатай и лекарь. И это слегка усмиряет гнев великого, ибо ничто так не угодно взору власти, как трепет и дрожь нижестоящих.

— Кто? — тише, чем намеревался, спрашивает Канги Вайака, чуть сдвинув брови.

Проходит десяток бесконечных мгновений, прежде чем из шеренги носильщиков выступает один, ничем не отличающийся от иных: он делает шаг вперед и падает ниц, словно подрубленное дерево; он, кажется, пытается лепетать что-то в свое оправдание, он шепчет о выбоинке в плохо утоптанной земле…

Он глуп, этот носильщик. Какое дело Ливню-в-Лицо до выбоинок? Канги Вайака даже не думает снисходить до выслушивания ненужных оправданий.

— Привязать, — голос его по-прежнему негромок, а жест повелителен. — И оставить.

Сбивчивый лепет перерастает в рыдание.

Сереют лица свитских.

Ужасна кара! Горе тому, кто оставлен в редколесье, привязанный к дереву, отданный во власть тварям мохнатым, и тварям пернатым, и жутким красным муравьям, чьи челюсти режут, словно обсидиановые резцы, а сок огненно-жгуч. Нет такому надежды, и страшна его смерть.

Однако безнаказанность развращает низких.

— Если будет жив, — роняет Канги Вайака словно бы в никуда, — на обратном пути отвязать…

Вопль восторга сотрясает Высь.

Носильщики славят милосердного, носильщики благодарят снисходительного. Как мудро и как справедливо! Наказав за провинность, подарить надежду на помилование… о, никто из подпирающих Твердь не способен на такое, кроме Ливня-в-Лицо, даже Правая Рука Подпирающего Высь, хоть и стоит он на ступень выше Канги Вайаки у резного табурета владыки владык!

Овеянный любовью низших, подобревший, довольный собою, Ливень-в-Лицо вновь занимает место в паланкине. Всего лишь сотня глубоких вздохов, и вот все необходимое завершено, наказанный накрепко привязан к тонкому стволу молодого бумиана, звонко кричит рожок, и караван трогается с места.

Тихо колышатся занавески, мерно выстукивает барабан, задавая ритм носильщикам, наложница робко выглядывает из дальнего уголка паланкина, готовая приступить к услаждению великого, но Канги Вайака не спешит обратить на нее взор.

Прикрыв глаза, расслабив могучее тело, великий думает, и мысли его светлы…

Он вспоминает себя недавнего. Вайаку, просто Вайаку, всего лишь рыхлящего землю, одного из многих, выделяющегося разве что силой. Странно, неужели было такое? Можно ли поверить: совсем еще недавно перед ним не склонялись, трепеща, окружающие, и слово его не звучало последним законом в равнинных землях до самого ручья на опушке…

Было, было такое!

А нынче — подумать только! — три десятка больших поселений и без числа поселков малых внимают ему, спеша услышать и выполнить в точности. Лучшие из девушек живут мечтою оказаться в объятиях его, и сильнейшие юноши бредят службой ему, и седые старики толпятся у высокой хижины его, надеясь, что совет их окажется полезен в нужную минуту…

Где ты, почтенная матушка, отчего так рано ушла?

Где ты, уважаемый отец, почему не задержался на Тверди, почему не подождал заветного часа?!

Такого не бывает и в песнях сказителей, когда жители равнины отдыхают после жатвы, такого не должно было случиться. Но случилось. Возникла в небе большая звезда, и была она не белой, как те звезды, что изредка пере— секали Высь, но сперва розовой, а затем алой, словно буянящее пламя. И опустилась она в полях, возделанных людьми нгандва, народом равнины, и вышли оттуда Могучие, несущие добро.

Но никто сперва не сумел понять этого.

Иные назвали их братьями мохнорылых, обитающих на заросшем редколесьем предгорье. Глупцы! И впрямь, с виду были Могучие похожи на мохнорылых, но щеки их были голыми, как шляпка кричащего гриба, а одежды пятнистыми, словно шкура страшного зверя, ужаса сельвы, которого дикари дгаа, обитающие в горах, именуют леопардом…

И велели Могучие, несущие добро, чтобы пришли люди нгандва выслушать их. Не все подчинились. Тогда подняли Могучие в небо красную свою звезду, и плыла она в Выси, повисая над деревнями, проявившими неблагоразумие, и яркие лучи испепелили там каждую пятую из хижин, короткие же стрелы людей нгандва не причиняли звезде никакого зла.

Увидев такое, пришли пахари равнин к подножию алой звезды и, придя, сами удивились числу своему, ибо оказалось их, мужчин, не сотня и не две, но много десятков сотен.

И велели Могучие, несущие добро, чтобы согласились глупые люди нгандва изменить жизнь, и объяснили как. Согласившимся приказали поднять правые руки, но многие отказались; десятки десятков кричали и топали ногами, не соглашаясь. Тогда, не сходя с места, яркими лучами сожгли могучие всех, проявивших непокорство и строптивость, спастись же бегством не было возможности, а тех, кого миновали лучи, догоняли громкие пчелы, посланные пришельцами; тонкие же копья людей нгандва не могли нанести Могучим вреда.

Обдумав такое, решили пахари равнин поступить так, как велели пришедшие с алой звездой, и было это разумно; все подняли правые руки к небесам, а несогласных не оказалось…

—Уф-ф…

Канги Вайака шумно фыркнул, и нагая девушка в уголке встрепенулась. Нет, великому не до нее! Широкой ладонью ухватывает он из туеска пригоршню пряных пластин нундуни, небрежно кидает их в рот, разжевывает и вновь замирает в тихой полудреме.

Так оно и было…

Убедив людей равнины жить по-новому, осмотрели Могучие всех мужчин, не пропустив ни единого, ощупали блестящими прутьями, и каждому определили надлежащее место.

Равные вчера, разделились пахари.

Многим из множества выпала доля трудиться, прокладывая путь Железному Буйволу, и наградою за труд стали зерна, уносящие разум в блаженную даль, а телу дарующие покой. Трижды испробовавший чудесных зерен не мог уже обходиться без них.

Могучие же не скупились, раздавая.

Немногим из множества выпало иное. Громкие палки выдали им Могучие и велели охранять тех, кто трудится. Каждый, обладающий такой палкой, мог посылать громких пчел и убивать на расстоянии; хижины таким полагались лучшие и пища выдавалась в изобилии, и рады были удостоенные.

Но нескольким, избранным из избранных, досталась судьба завидная, небывалая. По решению Могучих стали они теми, кто обладает властью…

— Уфф… — снова фыркает Ливень-в-Лицо, и вязкая капля медово-желтой слюны стекает из уголка губ, слева.

Разве забудет он, как ощупывали его холодные блестящие пальцы, как присасывались к вискам невесомые нити, как трепетало и содрогалось тело от ударов, наносимых ничем? И яркие пятна запомнились так, словно это было вчера: Могучие показывали их парню Вайаке и требовали рассказать, что мерещится ему в россыпи этих пятен.

Страшно было, а порой и больно. Но он вытерпел все, и Могучие улыбались, и хлопали его по плечу, запросто, словно он был одним из них. А потом сказали: ты отныне — не просто Вайака; запомни, ты теперь — Канги Вайака, Ливень-в-Лицо, и быть тебе с сего дня Левой Рукой Подпирающего Высь, наместником половины мира.

Так сказали они и набили рот Канги Вайаки волшебной пищей кхальфах, недоступной смертным; истинное наслаждение таится в такой пище, еде Могучих, и отведавший ее единожды уже никогда не забудет ее вкуса…

Велики и справедливы Могучие; верен новой жизни Канги Вайака; прилежны его люди и отважны воины!

Одно обидно: отчего Подпирающим Высь назвали Могучие толстого и ленивого парня Муй Тотьягу, всем уступающего отважному Ливню-в-Лицо? Почему лучшую хижину отдали ему, и резной табурет, и самых толстоногих женщин?!

Нехорошо, неправильно…

Сколько угодно пищи кхальфах дают Могучие Муй Тотьяге, и брали с собой на алую звезду, чтобы там, далеко, в Выси, показать совету своих старцев, а Муй Тотьяга только и знает, что кивает и поддакивает. Разве это истинный повелитель? Разве таким должен быть владыка владык?!

Неразумно, неверно…

— Пфуй! — раздраженно сплевывает великий.

Он, Канги Вайака, исправит ошибку. Он покажет Могучим свою верность, и они поймут, они поменяют все; Ливень-в-Лицо усядется на резной табурет, и его назовут Подпирающим Высь в равнинах. Для этого и несут его паланкин в стойбище Железного Буйвола, для этого и упакованы в плотную корзину бесценные подарки главному из Могучих!

О, Канги Вайака умен! Он знает путь к сердцу пришельцев с алой звезды!

Два дня и две ночи минуло с тех пор, как пели Могучие, отмечая свой великий праздник: рождение их Бога, пригвожденного к дереву. Удивительно! Разве может Бог родиться? И зачем ему пригвождаться, раз уж рожден?..

Впрочем, Канги Вайаке нет дела до чужих идолов.

Зато он знает: Могучие любят получать в этот день дары. Глупый Муй Тотьяга дарит им женщин, и лучшую свинину, и прекраснейшие плоды нундуни, но разве такие простые подношения способны порадовать Могучих?! Нет, только Ливень-в-Лицо достойно почтит их. Вот она, корзина; в корзине же — семь голов, как живые; обработаны головы хоть и в спешке, но по всем правилам. Незваные пришельцы походили на Могучих, но не более того; их белая звезда была не такой, как звезда алая, и, главное, когда люди Канги Вайаки напали на них, они не сожгли их лучами.

Чужаками они были, и потому ни один из них не ушел; нет, один ушел, но его съела сельва, она не любит чужих, и кости беглеца уже наверняка белеют на одной из полян…

Будет подарок Могучим!

Будет много пищи кхальфах Ливню-в-Лицо!

Задумаются пришельцы: кто достойнее — он, угадывающий желания, или неразумный Муй Тотьяга?

Если же спросят: отчего дали уйти последнему, Канги Вайака не растеряется; не он виновен, нет, виновны громкие палки, выданные Могучими; отчего они так часто ломаются, нуждаясь в замене?..

Славные мысли, дельные мысли!

Сладостная истома зарождается в чреслах, и плоть наместника отвердевает, наливаясь темной кровью.

Уловив знакомый зовущий щелчок пальцев, девушка вновь выныривает из-под вороха тканей. Упругие груди тяжелы и соблазнительны, набухшие соски кажутся розовыми ягодами, сладковатый запах готовой к употреблению женщины бьет в ноздри.

Теперь ее появление уместно, ибо Левая Рука Подпирающего Высь утомлен раздумьями и жаждет ласк.

— Быстрей, дочь женщины, быстрей, — нестрого торопит он замешкавшуюся наложницу, маня ее к себе. — Приди и сделай мне хорошо…

Нежные губы смыкаются вокруг восставшей мужской плоти, и Канги Вайака, уже почти утонув в сладком тумане, вспоминает вдруг строгое, круглое, похожее на блин лицо Могучего, одного из начальствующих над стойбищем; он — Погонщик Железного Буйвола, не последний по рангу среди Могучих; Танака имя ему, простое и понятное имя.

Если в миг женской ласки кто-то привидится тебе, значит, увиденный тебя помнит; такова примета, слышанная от бабки в далеком детстве.

Бабка слыла колдуньей, она не ошибалась, толкуя сны.

Поэтому Ливень-в-Лицо уходит в полузабытье слияния уверенный: Могучий думает о нем…

Он ошибается.

Роджеру Танаке не до него.

У Роджера Танаки, инженера-путейца, нанятого по долгосрочному контракту ЗАО «Валькирия», слишком много текущих вопросов, чтобы вспоминать кого-то из местных дикарей, включая и туземную аристократию. Тем паче что она, эта самая аристократия, от корней волос создана аналитиками отдела кадров Компании, на которую он, инженер Танака, имеет честь работать.

В данный момент господин Танака (гражданин Галактической Федерации, уроженец Ерваана, регистрационное удостоверение № 55600712311, выпускник Ерваанского Центрального Политехникума, диплом № 62/Е-7893441, производитель работ на основном участке трассы «Альфа») близок к бешенству.

Работы на участке замедлили темп, они уже на трое суток отстали от утвержденного графика, а ему платят — и платят, между прочим, совсем не мало! — отнюдь не за простои. И пускай ответственные за безопасность работ сколько угодно ссылаются на объективные обстоятельства, ему, Роджеру Танаке, в конце концов наплевать на их лепет. Хорошо! Возникли проблемы с туземцами. Но какое ему до этого дело? Его долг — до начала сезона бурь протянуть трассу через предгорья, вверх, к плато, и он, будьте уверены, исполнит все, что обязан исполнить, в строгом соответствии с контрактом!

А туземцы… извините, это трудности службы охраны. Если на то пошло, этим дракулам в пятнистых комбинезонах платят больше, чем ему, дипломированному специалисту, они по самые уши обвешаны оружием, вплоть до армейских лучеметов, запрещенных для использования штатскими, и у них в подчинении почти три тысячи вспомогательных войск из аборигенов.

Можно, кажется, справиться с любыми сложностями.

Покачав головой, Роджер Танака приказал себе успокоиться. И закурил. Седьмую сигарету с того момента, как проснулся после короткого, неспокойного сна.

Не стоит горячиться. Следует быть справедливее. Охрана делает, что может. Доныне осложнений не было. Дикари с равнины вполне разумны и послушны, за таблетку галлюцина они готовы вкалывать изо всех сил. Сложности начались уже тут, в предгорьях. И хотя первые эксцессы были успешно преодолены, командир охранников, белесый гигант с непроизносимым именем Ыннэпяэыв, схлопотал-таки мушкетную пулю в живот, вынудив инженера Танаку временно взвалить на свои плечи груз неограниченного руководства участком.

А также и дипломатические функции. Вот почему сделалось невыразимо тоскливо, когда пару минут тому, почти допив послеобеденный кофе, он, случайно выглянув в окно, увидел подъезжающих к штабному вагону аборигенов. Сначала ему показалось, что зрение обманывает его, что это всего лишь мираж, вызванный влажной жарой. Но всадники приближались, и равнинные туземцы из обслуги, боязливо втянув головы в плечи, расступались перед ними. Аборигенов было человек десять, и все они были колонистами. Иными словами, лицами, равными ему, Роджеру Танаке, во всяком случае формально, и отказать им в приеме не представлялось возможным.

Кряжистые, тяжелые, немилосердно бородатые, с длинными, тщательно вычесанными волосами, свисающими ниже лопаток, они восседали на таких же массивных, как всадники, быках-оолах, умеющих при надобности бегать побыстрее иной лошади. Сейчас они ехали медленно, искрясь и колеблясь среди клубящихся облаков красной пыли, пронизанной солнцем и капельками медленно истекающего тумана; оолы тонули в мареве по самое брюхо, и с первого взгляда чудилось, что нежданные гости плывут…

— Господи, помилуй! — прошептал Танака, не удержавшись.

А спустя миг с облегчением вздохнул, увидев, что колонисты, уже выстроившиеся в ряд перед штабным вагоном, не имеют при себе оружия — ни кривых тесаков, ни тяжелых, невыразимо старомодных, но бьющих безотказно самодельных мушкетов. Кажется, инженер узнал тех, кто возглавлял маленький отряд: эти двое, постарше и посогбеннее прочих, не так давно наведывались в лагерь и беседовали с покойным Ыннэпяэывом, как раз накануне досадного инцидента с перестрелкой…

Пока кто-то из охраны, кажется заместитель носителя незабвенного имени, выполнял необходимые церемонии, Танака, лихорадочно приводя себя в порядок, пытался припомнить и рассортировать то немногое, что было известно ему о колонистах, с недавних пор являющихся нежелательными поселенцами, подлежащими, согласно Галактическому Праву, скорейшей депортации с данной планеты.

Так. Сменить пеструю майку на строгую рубаху. Можно с коротким рукавом, но обязательно повязать галстук. Вроде бы колонисты придают этому большое значение.

«Поселенцы Валькирии, — услужливо подсказывала тем временем память, — выселились с Земли около двухсот лет назад, как раз накануне Кризиса, в порядке организованной политэмиграции. Самоназвание: унсы, — как ни пытался Танака припомнить значение коротенького слова, это оказалось выше его сил. — За время автономного существования произошел серьезный откат в экономическом развитии, хотя основы металлургии и основные ремесла сохранились. Социальная организация: кланы, они же — большие семьи, происходящие от единого предка. На момент восстановления связей с Конфедерацией таких кланов насчитывалось девять…»

«Уже восемь», — автоматически промелькнула мысль и сменилась другой: что еще следует делать?

Бриться, пожалуй, не надо. Уже не успеть, да гости и не очень-то празднуют бритье. А вот носки — непременно, и полуботинки тоже, без этого никак. И, кстати, что там еще такое, запомнилось из справочников?

«Основное занятие унсов — производство продуктов питания, экологически чистых, но для экспорта непригодных ввиду высокой себестоимости перевозок…»

Ну, это понятно и так, хмыкнул Роджер. Возить морковку через Галактику? Бред! Не так много еще построено космолетов, и даже здесь, на Валькирии, приходится все необходимое производить на месте, наскоро обучив туземный персонал. Вот когда будет достроен прыжковый космопорт…

«До последнего времени считались единственными представителями цивилизованного населения планеты, — торопились извилины, пытаясь подбросить как можно больше информации, — и, соответственно, представляли Валькирию в Генеральной Ассамблее. Однако в связи с провозглашением коренным населением планеты королевства Нгандвани в настоящее время пребывают на Валькирии в статусе нежелательных мигрантов. Рекомендованные меры: постепенная, в течение четырех-пяти лет, реэмиграция с последующим расселением на малоосвоенных планетах Внешних Миров…»

Уже готовый к приему гостей, Танака скривился, словно невзначай проглотил таракана. Это, конечно, никак не его дело, но вся история с королевством Нгандвани отдает… как бы сказать… дерьмецом. Уж он-то многое мог бы порассказать об этом самом королевстве Нгандвани, спроси его те, кому положено. Впрочем, ничего и никому он не расскажет. Подписка о неразглашении есть подписка о неразглашении, тем паче у людей, обговаривающих с ним пункты контракта, были такие лица, что даже вспоминать не хотелось. Если что, найдут и во Внешних Мирах. И плевать! Он, между прочим, всего только путеец, и не его дело давать оценки нанимателям.

А трое из семерки прибывших уже поднялись по ступенькам и вошли в салон, и в их манере держаться не было ни намека на робость. Старец, идущий впереди, был, пожалуй, не очень велик ростом, разве что чуть-чуть выше Танаки, сутул, широкоплеч, с темным морщинистым лицом в белоснежных волнах бороды. Ничего не скажешь, он выглядел вполне привлекательно: высокий лоб, полураскрытый неснятой шляпой, большой нос с горбинкой, темные непроницаемые глаза, близко поставленные и терявшиеся среди множества морщин.

Что-то подсказывало, что опасаться рано — может быть, та неторопливость, с какой он, войдя, протянул руку Танаке. Его рукопожатие оказалось нестариковским, уверенным и крепким. И заговорил он тоже спокойно и размеренно, не на космолингве, а на каком-то из старых земных наречий, плавном и певучем. И, увы, совершенно неизвестном Роджеру.

— Вы… понимаете… лингву? — медленно и раздельно, словно говоря с ребенком, произнес инженер.

Вместо старика ответил другой, помоложе, облаченный не в строгий сюртук, а в нечто хотя и скромное, но значительно более легкомысленное и, главное, совершенно без галстука на загорелой шее.

— Уважаемый… вуйк… Тарас, — толмач владел лингвой более-менее удовлетворительно, с каждым словом делаясь все увереннее, — хочет спросить тебя: за что ваши люди погубили деревню Шевчуков?

Капли холодного пота выступили под рубашкой, и Роджер Танака вздрогнул от презрения к себе. Старик с первых же слов ухватил оола за рога. Похоже, у него свои представления о дипломатическом этикете.

— Скажи ему, — слова подбирались с неимоверным трудом, и страшно делалось при одной мысли о том, что переговоры зайдут в тупик; тут уже пахло не только срывом графика. — Скажи уважаемому вуйку Тарасу, что клан Шевчуков первым напал на строителей…

Немного подумав, толмач проговорил длинную певучую фразу, затем еще одну. Склонив голову набок, старец сосредоточенно вслушивался. Затем отозвался, так же мягко и певуче.

— Это так, — перевел молодой. — Но Железному Буйволу нечего делать на землях унсов. Ваши люди пришли. Наши прогнали их. Тогда ваши люди сожгли деревню. Род Шевчуков перестал быть. Это война?

Нет, седовласый категорически отрицал уловки. И, в сущности, был прав, потому что это была именно война. Однако Роджер Танака не имел права произнести такого слова вслух. У него на Ерваане осталась старуха мать, и невеста, и сопляк-племянничек, которого нужно еще ставить на ноги. Им и так нелегко дожидаться Роджа пять лет, а уж получать цинковый ящик и вовсе ни к чему. Конечно, автоматы есть автоматы, но в лесу от них мало толку, а самодельные мушкеты унсов бьют навылет с семисот шагов, и промахов почти не бывает.

— Скажи ему, — инженер не слышал себя и очень опасался, что голос предательски дрожит, — что нашей вины нет. Мы только строим. Не будет нас, придут иные. Нас нанял король. Если он обратится к Его Высочеству наместнику…

— Хватит! — переводчик не дал Танаке договорить, переводить он тоже не стал. — Незачем вуйку слушать, как ты лжешь. Если вы — ни при чем, то для чего там был ваш белесый? Он стрелял из лучемета, и моя пуля догнала его! А что касается короля, то ваши ручные макаки для нас не власть, и вы прекрасно это знаете!

Этот, который моложе, был вовсе не прост. И он знал, что такое лучеметы.

«Помимо унсовских кланов, — всплыло в памяти инженера, откуда-то из самых ее глубин, — планета заселена ограниченным числом лиц, высадившихся там в период Кризиса. Экипажи поврежденных космофрегатов, дезертиры, беглые военнопленные. С унсами поддерживают дружественные отношения, нередко бывают приняты в кланы, однако жить предпочитают отдельно…»

Только что свежая сорочка уже совершенно промокла.

— Вы землянин? — глупо спросил Роджер Танака. Ответ можно было спрогнозировать.

— Мой отец был землянином, — усмехнулся толмач. — А теперь говори дело. Не заставляй вуйка терять время понапрасну. Ты понял меня, человек?

Может, это было очередной глупостью, даже наверняка, но почему-то Роджер решился говорить прямо, как стоящий перед ним старец. В конце концов, этот, который моложе, он понимает, что такое Земля, он должен был слышать о ней от родителя. Чем черт не шутит?

— Скажи ему: в этой игре ему не выиграть, — сейчас инженер Танака был полностью, абсолютно искренен, и плевать ему было на всех и вся, тем более что пять «жучков» он собственноручно обезвредил еще месяц тому. — Возможно, они перебьют нас, и еще кого-нибудь, и еще. Ну и что? Ставки слишком высоки, ты-то должен хоть что-то понимать, человек! Скажи ему это и еще скажи: правительство готово перевезти вас в один из Внешних Миров, ничем не хуже этого. Не всех сразу, но постепенно — всех. Вам даже дадут подъемные!

И, наверное, столько боли было в голосе Роджера Танаки, что на сей раз толмач кивнул, а в глазах его появилось нечто, немного похожее на уважение.

Он перевел, и видно было, что перевод дается ему нелегко. А когда заговорил старик, тот, который моложе, начал переводить его речь от первого лица. Это оказалось для него трудным делом, и он с усилием подыскивал слова, косясь на вуйка, говорившего безостановочно и плавно.

— Ты говоришь: уходите? — сдержанно, не повышая голоса, говорил старик. — Ты говоришь: вам подарят новую землю? Я стар, мальчик. Я старше всех, кого знаю. И я не могу понять: неужели родную землю можно продать тому, кто захочет ее купить? Разве мать отдают насильнику, подчиняясь его мощи? Неужели ты сумел бы поступить так?

Говоря, он внимательно следил за побагровевшим лицом Роджера Танаки, и в глазах его не было ненависти.

— Я, Тарас Мамалыга, вуйк рода Мамалыг, говорю от своих людей и от семи родов, готовых нас поддержать: по-вашему не будет. Эта планета стала нашей матерью, а мать не дано выбирать никому, но если бы нам было дано, унсы не пожелали бы себе иной. Нам нет дела до равнин, но здесь, в предгорьях, наша земля, и Железный Буйвол не будет пастись в наших огородах. Мы живем мирно, человек, и пока ваша тропа еще не пересеклась с нашей, мы будем вести себя мирно. Но если те, кто послал тебя, хотят войны, то, клянусь Незнающим, мы станем сражаться с вами, и мы сможем пролить нашу кровь…

Бесхитростное красноречие вуйка Тараса, пускай и не в лучшем из переводов, не оставило бы равнодушным даже утес. Произнеся последние слова, он простер руки, и в салоне воцарилось липкое, напряженное молчание.

И вдруг Роджеру Танаке сделалось совсем легко, словно тяжелый камень упал с плеч и укатился куда-то вдаль.

О чем, собственно, разговор? Он всего только инженер-путеец, он не дипломат и не военный, и ничего подобного не предусмотрено ни одним из пунктов контракта. Пусть заказчики делают, что им угодно, и если им угодно воевать, пускай воюют, но — без него, Роджера Танаки! Завтра же он уедет отсюда на базу и потребует депортации. До ближайшего рейса менее трех месяцев, и война не выкатится на равнины, это уж точно. И вот тогда, когда все здесь закончится, но ни минутой раньше, он готов вернуться к прокладке магистрали! — Скажи ему: я желаю унсам удачи! Это прозвучало настолько звонко и бесхитростно, что даже старый унс, кажется, понял без перевода, и в почти незаметных среди морщин глазах мелькнули веселые искры.

Затем вуйк кивнул и протянул инженеру руку. На сей раз рукопожатие было крепче, нежели раньше, хотя лицо старика по-прежнему напоминало бесстрастную маску.

Когда они вышли из салона, Роджер Танака твердо знал одно: необходимо выпить!

И он отомкнул потайной ящик, добыл оттуда бутылку и сделал несколько глотков прямо из горлышка. Наконец отпустило. Руководитель проекта бессильно рухнул в мягкое кресло, стоящее у окна.

Горько было на душе, скользко и противно.

Как ни жаль, но проекту, похоже, конец. Гореть ему белым пламенем, вместе с поселками и уже отстроенными станциями, и никаких сомнений в этом нет и быть не может. А жаль. Ведь как красиво все начиналось…

Танака не удержал стона, вспомнив.

Как красива была задача с точки зрения исполнителя!

Есть плато, идеальное для постройки прыжкового космопорта, но — никаких ископаемых. Есть равнина, где полно ископаемых, но — болота, никак не пригодные для стройки. И плюс ко всему раз в полгода рейсовый космобот, куда не умостишь и грамма лишнего груза.

И что прикажете делать, интеллектуалы?

Ведь все сломались на этом, все! А он, Роджер Танака, путеец с заштатного Ерваана, нашел ответ и выиграл конкурс. Все оказалось так просто, что дальше некуда. Если оборудование нельзя доставлять, значит, следует делать его на месте. Металл есть? Есть! Вот и развернем примитивные заводики, где сможет трудиться даже дрессированная макака. Дрова есть? Отлично! Значит, сам Бог велел вернуться к паровой тяге, как завещал Джеймс Уатт. И протянем дорогу с равнин к самому центру плато, через предгорья и перевалы…

Чем плохо?

Только одним. Он не учел туземного фактора.

Впрочем, и те, кому следовало, тоже не учли. Хотя постарались предвидеть все. Даже то, что автоматам, розданным в туземные войска, надлежит выходить из строя после семи часов эксплуатации. Всякое бывает во Внешних Мирах, и бунты туземцев тоже. Так что лучше чинить и чинить ломающееся оружие, чем бороться с мятежными аборигенами…

Все пытались предвидеть разработчики проекта «Альфа».

Увы, всего не учтешь…

Роджер совсем было усмехнулся запоздалому открытию, но губы не пожелали подчиняться. Алкоголь, запрещенный контрактом, взял свое, ноги стали ватными, плечи отяжелели, перед глазами поплыло, и не было снов, ничего не было, кроме густого маслянистого ничто, пробитого внезапным криком:

— Господин инженер! Наместник!

— Что?!

Вырванный из забытья, Танака не сразу сообразил, о чем это, собственно, вопит невесть откуда взявшийся комендант объекта, исполнительный, но не хватающий звезд с неба уроженец Новой Чукотки, затерянной на самом краю Галактики.

— Наместник короля Нгандвани прибыл с визитом! — комендант выглядел несколько обескураженным. — По-моему, господин инженер, он желает поздравить вас с Рождеством. Подарки…

Ах, вот как, еще и подарки! Можно себе представить!

— Спасибо, Рытхэу, оставьте здесь, — кивнул Танака, указывая, куда поместить объемистую корзину, покрытую плотно пригнанной деревянной крышкой. — Можете идти!

Сладкий сон без сновидений сгинул бесповоротно.

Приподнявшись с кресла, Роджер Танака выглянул в окно, во двор, где уже располагались, намереваясь отдохнуть после долгого перехода, свитские туземного вельможи.

Одетые в светлые хлопчатобумажные пижамки, они разлеглись кто где, примостившись в тени огромных уродливых носилок, и только сам наместник… как его, бишь?.. ах да, конечно, — Ливень-в-Лицо, оставался на ногах. Он стоял, подбоченясь, посреди двора, опираясь на широкий палаш, знак власти, и янтарный взгляд его, не мигая, следил за дверью салон-вагона, словно чурка ждал немедленного приглашения.

— Рытхэу! — вполголоса позвал Танака.

— Господин инженер? — комендант явился мгновенно, словно и не уходил от дверей купе.

— Сообщите Его Высочеству, что я приму его позже.

— Уже, господин инженер!

— И вот что… дайте, пожалуй, ему халвы.

— Слушаюсь, господин инженер!

Выждав еще пару мгновений и не получив дополнительных указаний, комендант исчез. Танака же, надежна укрытый шторами, изучающе присмотрелся к туземцу, горделиво сияющему украшениями, вырезанными из консервных банок.

Экая стать! И надменность лица! И этот жгучий взор!

Да, пожалуй, такой мог бы пойти далеко… и правильно поступили психологи из отдела кадров Компании, рекомендовав сего гордеца не на ключевую должность короля, а всего лишь в наместники.

Здесь, на границе, ему самое место…

Впрочем, тот факт, что Ливень-в-Лицо не забыл о празднике землян, льстил. Да и любопытство, честно говоря, подстегивало: что там за подарки, столь экстренно доставленные?

Подойдя к корзине, Роджер не без усилий освободил крышку, размотав тройной слой толстого, хорошо просмоленного каната. Распахнул. Нагнулся, присматриваясь…

И пришел в себя спустя некоторое время, с огромным изумлением обнаружив, что лежит на полу, уткнувшись лицом в лужу блевотины.

«Что за черт?» — подумал он.

Тотчас и вспомнилось: оскаленные головы, ехидно подмигивающие из недр корзины.

Головы землян!

Откуда они, так и растак, здесь, где всех белых, в том числе и немногочисленных негров, он, Роджер Танака, может без труда перечислить поименно?!

Наверное, ему просто почудилось. Ведь не бывало же до сих пор ничего подобного! Тем паче спиртное, жара, духота, выматывающий визит колонистов и этот старик с пронзительными глазами пророка… да, показалось, наверняка показалось…

И сейчас, не медля ни минуты, он убедится в этом!

Приподнявшись на четвереньки, Танака заставил себя снова заглянуть в рождественскую корзину. И снова его стошнило, вот только блевать было уже решительно нечем.

Все, стучало в висках, все решено! Нынче же, максимум завтра с утра, дрезину — на рельсы, и прочь отсюда. С рапортом об отпуске до окончания заварухи, и если скажут «за свой счет», то пусть будет так! А в приложение к рапорту — вот эту корзину, чтобы самым тупым из администрации стало ясно: это уже не весело! Какое уж там веселье, если теперь и союзные туземцы преподносят к Рождеству хорошо просушенные головы землян?!

С трудом преодолев спазмы, Роджер осторожно выглянул во двор. Его болезненно тянуло удостовериться: как там князек, стоит ли еще истуканом, нагло пялясь на плотно запертые двери штабного вагона?

Оказалось, уже не стоит.

Сообразил все же, что здесь свои порядки. Присел, прислонившись спиной к краю своего идиотского переносного шалаша, задрапированного пестрыми домоткаными дерюгами, звенит браслетами из жести и жрет халву, вычерпывая ее пригоршнями из объемистой банки.

— Мулеле!

Это выраженьице не слишком-то способный к языкам Роджер Танака запомнил уже давно. Именно так обращаются туземцы с автоматами к просто туземцам. И, кажется, инженер сказал звонкое словечко много громче, чем следовало бы.

— Недоносок!

Здесь, в пределах Тверди-под-Высью, мужчина, услыхав такое и не убив обидчика, становится равным пегой свинке тхуй. Но полноправный наместник окрестных земель никак не отреагировал на оскорбление.

Ибо не услышал. Как не услышал бы и громовых раскатов бубна Тха-Онгуа, грянь они сейчас из-за редких облаков.

Ему ныне было не до того.

Удобно поджав под себя ноги, Канги Вайака, Ливень-в-Лицо, Левая Рука Подпирающего Высь, ел волшебную пищу кхальфах, равной которой нет в обитаемых землях.

В ярко блестящей Круглой жестянке осталось уже совсем немного коричневого душисто-рассыпчатого лакомства, и выскребать последние крохи было нелегко. Но великий, изламывая пальцы, добывал-таки с самого донышка все новые и новые комочки; он отправлял их в рот и смаковал, давясь липкой слюной; он в экстазе закатывал глаза, позабыв обо всем, и на широкоскулом, всегда настороженном и жестком лице его не было в этот миг начертано ничего, кроме ослепительного, ни с чем не сравнимого блаженства…


2

ВАЛЬКИРИЯ. Край Дгаа. Селение Дгахойемаро. Дни тайфуна

Время остановилось, и не было ничего, кроме удушливого жара, и ледяного озноба, и липкого пота, разъедающего глаза; смерть оказалась всего лишь радужным мерцанием, отделяющим тьму от света, и Дмитрий бродил в многоцветных переливах, пытаясь найти выход, и, не находя, вновь и опять проваливаясь в затхлую, то душную, то знобкую пропасть безмолвия.

А потом пришла Анька. Просто вышла из ослепительной белизны, полыхнувшей мгновенной вспышкой, и присела около изголовья, выхоленная, как всегда, и ухоженная, пожалуй, даже больше, чем в те дни, когда они еще виделись. Она протянула было руку к мокрому лбу Дмитрия, но рука, помедлив в воздухе, исчезла, так и не коснувшись слипшихся завитков волос, и он вовсе не обиделся, потому что это как раз было очень на нее похоже; Анька не была бы Анькой, позволь она себе дотронуться до чего-то неприятного, мокрого, неэстетичного. Но все это было совсем не важно, если она пришла, несмотря на все плохое, что было раньше; она — здесь, вот что самое главное, и Дмитрий всем телом потянулся к ней, попытался оторвать голову от влажного изголовья; ему необходимо было сказать ей очень много: как плохо было без нее, доброй или злой, верной или предательницы — неважно; как нужна она ему, любая, лишь бы рядом; и о том, что все забыто и прощено, тоже нужно было сказать… но губы не повиновались, губы предали, как некогда изменила Анька, и вместо наиважнейших слов вырвался сиплый всхлип, а девушка с кошачьим лицом, лукавыми глазами и совсем чуточку крупноватым носиком, подождав еще недолго, пожала плечиками, встала и спокойно, вовсе не думая оглядываться, пошла прочь, к белым сполохам, оставшимся после вспышки, чтобы шагнуть в них и уйти, пропасть навсегда, как уже сделала однажды…

«Не уходи!» — кричал Дмитрий, и плакал, и тянулся к Аньке, уже почти растаявшей в пламени; он звал ее, как звал когда-то, не умея поверить, что можно не откликнуться на такой зов… Сам бы он, конечно, отозвался, но Анька полагала иначе: ей, единственной, нечего было делать тут, у постели умирающего, где только пот, и слабость, и никаких удовольствий; и она ушла, так и не сказав ни слова, не позволив Димке даже услышать свой голос, умевший когда-то так неповторимо, неимоверно нежно и призывно шептать: «Оооо, Дииим, мооой Дим! ооооо… еще-еооо…» Он зверел от этого призывного шепота, превращался в добрую кудлатую собаку, готовую на все, лишь бы ткнуться головой в Анькины колени; но она исчезла, и снова полыхала, шипела, свиристела, булькала везде, и в нем и вне его, буря, вывинчивающая душу из тела, и не было рядом Деда, чтобы помочь, чтобы протянуть руку и выдернуть Дмитрия из глинистого, втягивающего болота: или — был, но не мог добраться?.. Может быть, может быть!.. Пару раз человек, мечущийся в бреду, слышал такой знакомый голос, властный и немного хриплый, но доносился этот голос словно бы из-за толстой, обитой войлоком стены, перемежаясь с глухими ударами, словно Дед бил в камень и войлок кулаками, и ногами,; и лбом, но не в его силах было продолбить дыру в преграде…

А тугая завеса, наброшенная на лицо, обернулась жесткой резиновой маской, сплошной, без отверстий; душная резина давила и сминала, и он понял в один из редких мгновений просветления, что уже не сумеет прорвать, прокусить, прогрызть ее; он понял, что бой проигран и скоро тьма станет вечной, а свет, уже сделавшийся неверным, тускломоргающим, взблеснет напоследок поярче и погаснет окончательно…

И тогда человек жалобно позвал:

— Мама-а-а…

Почему он не сделал этого раньше? Чего ждал?

Только лишь прозвучал невнятный зов, не успел даже и рассеяться, как тонкие руки возникли словно бы ниоткуда, даже без всяких вспышек; изящные пальцы с ярко накрашенными ногтями ухватили плотную завесу и легко, безо всякого труда разорвали ее пополам. Свежий, пьянящий воздух хлынул в легкие, мгновенно вскружив голову, нежный напев коснулся ушей, словно убаюкивая, навевая спокойные сны, уверяя, что все хорошо и нет ничего плохого, а иначе и быть не может.

— Ма-ма?

В переливах сияющих потоков склоняется к нему, близко-преблизко, совсем еще молодое, бесконечно милое, хотя и строгое лицо со скорбными складочками в уголках чуть-чуть подкрашенных губ. Она совсем такая, как на стереокарточках, мамочка, она красивая и чем-то обеспокоенная: такой он себе ее представлял, разглядывая альбом, а иной не умел и вообразить. Ведь Димке не исполнилось трех месяцев, когда какие-то негодяи захватили дочь Президента, отдыхавшую с мужем на аквакурортах Татуанги; сынишка чудом оказался тогда не с родителями, спасла какая-то детская хворь, не позволившая прихватить малыша с собой. Террористы выставили условия, но ответ Президента был однозначен. «Никаких переговоров, — сказал Даниэль Коршанский, — мы не на базаре. С захватами будет покончено любой ценой». Он сказал так перед семнадцатью миллиардами зрителей, прильнувших к стереоэкранам, а затем поцеловал стереопортрет дочери и перекрестился; спустя четыре минуты террористы просили уже одного: отпустить их с миррм, но и в этом им было отказано; когда их сажали на кол перед космопортом в Нью-Одессе, столице Татуанги, они вопили на всю планету, умоляя о виселице; они кричали, что пальцем не трогали семью Президента, что обоих, и мужика, и бабу, сделали «невидимки» из спецотряда «Чикатило», палившие без разбору куда глаза глядели, но все это мало помогло бандитам; они, все, кто выжил после штурма, подохли на кольях, а каждый из «невидимок», участвовавших в операции, получил из рук Президента орден Заслуг высшей степени…

Это был последний теракт, осуществленный в Федерации.

Но мать и отца Дмитрию Коршанскому довелось знать лишь по стерео в дряхлом альбоме, и до сих пор не мог он ответить себе на вопрос: прав или не прав был тогда Дед?..

Лицо той, которая разорвала смертную пелену, наклоняется ниже, ниже, но — странное дело! — становится расплывчатым, зыбким, губы делаются суше, на лбу возникают морщины, много, много морщин, и глаза ее уже не светло-зеленые, а карие, глубокие, пугающе пронзительные..:

— Мааааа… — хнычет человек.

— Мэйли, — поправляет его старая женщина, отирая пот с горящего лба, и подкладывает поудобнее высокую подушку. И кажется, Что там, за ее спиной, в мерцании возвращающегося бреда, виднеется еще одно женское Лицо… нет, девичье… совсем юное, еще не изуродованное сплетенной возрастом и невзгодами сеткой морщин. Она Держится поодаль, но в золотистых, загадочно мерцающих глазах — сочувствие.

И Дмитрий вновь проваливается в безвременье. Но теперь оно уже не такое, как прежде. Вместо жары — тепло, а вместо мороза — прохлада, и яркие вспышки больше не опаляют зрачки, они сделались матовыми, приглушенными… а окрест шелестит и шепчет, словно где-то близко, совсем близко идет негромкий ласковый дождь.

Дмитрий дремлет, и дыхание его звучит ровно. А Мэйли, Великая Мать народа дгаа, на зов которой сами выползают из бочаг травы, потребные для настоев, поправив покрывало, оборачивается к другой, юной женщине, так и не вышедшей из подсвеченной рдеющими углями очага полумглы.

— Он будет жить, Гдлами, — говорит она, шамкая беззубым ртом, и молодо блестящие глаза старейшей уже не так тревожны, как несколько мгновений тому. — Он уже запутался в сетях Ваарг-Таанги, но сумел вырваться…

Великая Мать старается выглядеть обычной, бесстрастной и невозмутимой, как должно ей по сану, но это не очень-то получается, и та, имя которой Гдлами, хорошо понимает почему.

Когда приходит хворь, на помощь зовут травы. Огромна их сила, ибо тяжелая мощь земли заключена в лепестках и стеблях; ни жаркий нарыв, ни знобкая лихорадка не способны преодолеть власть, источаемую Дьюнгой-Твердью, и как бы ни рвал воспаленную глотку кашель, как бы ни грызла лакомую плоть злая опухоль, но бессильны они перед горькими настоями, и сладкими отварами, и кислыми лепешками, изготовленными Великой Матерью.

А когда травы бессильны, их подкрепляют заклятьем. Не счесть их, всемогущих наговоров, завещанных людям дгаа предками, обитающими ныне в угодьях Красного Ветра. Ни хнычущим духам болотных трясин, ни хохочущим демонам лесных чащоб не устоять, если сила трав сплетается воедино со стуком маленького барабана дгаанги, и даже бормочущим снежным морокам приходится убраться подобру-поздорову, если над слабым телом, распростертым на ложе, соединят руки, сделавшись единым целым, дгаанга и Великая Мать.

Но редко кому удается возвратиться с Последней Тропы, если безликая Ваарг-Таанга уже успела, изловчившись, набросить на несчастного свою мохнатую сеть, сплетенную из сухожилий разделанных заживо ночных призраков. И если случается такое, то долго еще поют об этом сказители, а старики, вспоминая у костра дни юности, говорят: «Это было в то лето, когда Великая Мать посрамила Ваарг-Таангу!»…

Вот почему Гдлами, хоть и качаются в мочках ее ушей золотые серьги тао-мвами, знак высшей власти в пределах, заселенных народом дгаа, почтительно приседает перед старухой.

— Ты воистину любима Тха-Онгуа, Великая Мать, — шепчет девушка, прижавшись лбом к шершавой руке, покрытой пятнышками дряхлости. — Ты равна могуществом Красному Ветру…

Это уже почти кощунство, но травница не обрывает девушку. Старости приятно признание заслуг, а Предок-Ветер, слышащий все, не станет судить строго свою отдаленную потомицу, ибо, что ни говори, и впрямь совершено великое дело.

Да и не до женских бесед сейчас Красному Ветру! Шумит, воет, ярится за каменными стенами пещеры тайфун, и будет бушевать еще три дня и три ночи, подводя итог времени дождей, а в такую пору Предок занят многими делами, каждое из которых неотлагаемо. Гонит Предок-Ветер облака, и взвихривает шквалы, и закручивает смерчи, и разбрызгивает капли… где уж тут успеть ему расслышать, о чем шепчутся глубоко под землей, в укрытой от его дыхания пещере Великой Матери?!

Да, сладостны слова признания, и не спешит Мать Мэйли отнять руку. Но есть то, о чем не смеет она умолчать, потому что Великая Мать, скрывшая истину, теряет свою силу.

— Он сумел вырваться из сетей, — решается наконец открыть всю правду старая женщина, — но в этом нет моей заслуги. Родитель заступился за него…

В золотистых глазах девушки-вождя возникает недоумение.

— Говори же, говори, Великая Мать!

— У того, кто пришел с белой звездой, — завершает начатое травница, — два сердца, Гдлами. Но левое из них бьется громче, чем правое…

Ярче вспыхивает пламя в очаге. Громко трещат сучья, словно Вьянг-Огонь подтверждает сказанное. И Гдлами, едва успев сдержать громкий, не приличествующий вождю вскрик, оглаживает раскрытой ладонью макушку в знак величайшего изумления, граничащего с неверием. Два сердца?!

Она не говорит ни слова. Какие уж тут слова? Она просто становится на колени у невысокого ложа и прикладывает ухо к обнаженной груди лежащего, сперва — слева, затем — справа. Потом вскидывает голову, забыв подняться, и лицо ее так бледно, что Мэйли торопливо смотрит в тот угол, где на полке мостятся калебаски с успокаивающими настоями.

— Два… — тихонько, совсем по-детски подтверждает Гдлами. — И левое бьется громче.

Очень-очень тихо делается в пещере, но в тишине этой живет и ворочается, готовое прозвучать, имя, и вот оно вырывается на волю, произнесенное одновременно устами дряхлыми и устами юными, и величие этого имени заставляет робко утихнуть стонущие в объятиях Огня сучья.

— Тха-Онгуа!

Никто, кроме Всеобщего, не обладает двумя сердцами, и правое из сердец стучит громче левого, чтобы слышали биение его все, рожденные Необъяснимым. У детей Тха-Онгуа лишь по одному сердцу, хотя, в отличие от смертных, помещены они справа — у Дьюнги-Тверди и у Вьян-га-Огня, у Гьяни-Воды и у Хнгоди-Ветра, пращура всех Ветров; разве что безликая Ваарг-Таанга да еще слепой Вааг-Н'гур, сводный брат ее, обладают сердцем, уложенным посередке, но эти двое пришли в незапамятные годы из иной Выси и остались здесь навсегда лишь потому, что была на то воля Тха-Онгуа…

— Он… Он?… — трепещет Гдлами, не смея спросить. Мэйли мудро и снисходительно улыбается.

Какая же она все-таки дурочка еще, вождь Гдламини, маленькая Гдлами, выкормленная некогда ее, Мэйли, молоком…

— Нет, девочка. Разве ты забыла: Тха-Онгуа не дано воплотиться среди нас.

Это верно. Гдлами и впрямь не смогла вспомнить то, что известно любому: никто и ничего не может запретить Прапредку, кроме него самого, а сам он воспретил себе появляться в созданный им мир, дабы присутствием своим не нарушить основы основ.

— Но тогда…

Юная женщина вновь не договаривает до конца, и опять та, которая старше, понимает без слов.

— Может быть. Наверное…

Она надолго умолкает, беззвучно шевеля сухими губами, а потом добавляет, решившись:

— Это так, вождь.

Женщины смотрят на запрокинутый лик того, кто пришел с белой звездой. Кто же ты, кто? Левое сердце твое бьется сильнее, чем правое; оно обращено к людям, и, значит, ты — человек, смертный, как и все. Но, пускай тише, стучит и правое твое сердце, и смертным даже не дано догадываться о смысле такого, пока не придет срок узнать наверняка.

И точеное лицо Гдламини внезапно твердеет, становится таким, какое надлежит иметь повелевающему вождю.

— Кто, кроме нас, знает об этом, Мать Мэйли?

— Никто, — качает головой старуха-травница. — Я одна слушала его.

— Хорошо, — кивает вождь. — Пусть пока никто и не знает. Это знамение послано мне!

Редкие старческие брови сходятся на переносице.

— Разве не народу дгаа?

— А разве народ дгаа — это не я? — твердо, с неожиданной силой отзывается девушка, и старуха, потупив глаза, приседает. Она позволила себе забыться. Нельзя спорить с вождем.

А стройная фигурка уже мелькнула в полумгле, двумя легкими шажками преодолев путь от ложа до завешанного облезлой шкурой выхода в тоннель, ведущий из пещеры. И уже от самого выхода, почти из-за полога донеслись последние слова:

— Жди. Я пришлю дгаангу. Пусть позовет…

Вновь тишина, полумгла и легчайший чадный дымок, ползущий от синеватых ручейков пламени, прячущихся в обгорелых поленьях. Ничего больше…

Дымок, хоть и невесомый, словно паутинка, был более едок, чем муравьиный сок; сизой пленкой растекался он по обтянутым войлоком валунам стен, сомкнувшихся вокруг рассудка, и камень не устоял перед вкрадчивым ядом. Мельчайшие трещинки изъязвили его; отрава впиталась в войлок, и тот пополз клочьями, превращаясь в лохматую труху. И Дед, никуда не уходивший, вдруг успокоился там, снаружи, перестал биться головой о кладку стены, за которой находился внук, и присел, терпеливо ожидая минуты, когда преграда перестанет быть непроходимой…

Теперь дышалось легче. И не было выматывающего жара.

Уже не твердая скала высилась вокруг и не плотная завеса спускалась, мешая видеть и жить, нет, всего лишь мутная легкая пелена слабо шевелилась перед взором, словно колеблемая порывами неощутимого ветра. Она была полупрозрачна, и за нею двигались, корчились, расплывались и снова сгущались еле различимые тени, уродливо напоминающие человеческие фигуры. Пока еще Дмитрий не в силах был рассмотреть их истинный облик, размазанный кисейной накидкой не вполне ушедшего бреда, но уже отчетливо, с каждым мгновением все громче и яснее, доносились до него странные, но, безусловно, мелодичные звуки. Негромкое постукивание сменялось негромким же струнным перебором и поверх всего плыл глуховатый речитатив, перемежаемый гортанными вскриками…

Там, в мире дышащих и живущих, некто пытался дозваться его, Дмитрия Коршанского, эхом намекнуть, где тропинка, ведущая прочь из сумеречного узилища. И хотя слова, все до единого, были смутны и непонятны, резервные сектора мозга, обработанного лучшими психологами Земли, не дожидаясь указаний затуманенного пока что рассудка, уже включили вбитую намертво в подсознание программу лингвистического анализа. Если неведомый друг старался что-то объяснить, нельзя было оставаться непонимающим. Мозг настроился на нужный ритм работы. Еще немного, еще чуть-чуть, и суть напевного зова станет ясна, бессмысленные звуки и всхлипы наполнятся смыслом, и тогда песня превратится сперва в нить, указующую путь, а затем совьется в прочную веревку, уцепившись за которую не сможет вырваться только полный кретин… Лишь бы только этот, поющий, не умолкал. Лишь бы постарался…

А дгаанга, сидящий у ложа вторые сутки, и так трудился изо всех сил, и не было никакой нужды его подгонять. Вождь повелел позвать бродящего в сумерках Верхнего Мира обратно, а приказ вождя должен быть исполнен. Но дело не только в воле вождя. Дело еще и в нем самом, в юhom дгаанге, которого, пусть не в глаза, а за спиной, сородичи именуют «нгуги».

Ненастоящий.

Обидно. Но, надо признать, злословящие имеют на это право. Слишком рано возвысился он в служители Незримых, заменив собою учителя, ушедшего после беседы с живущими в небесах. Нельзя быть племени без дгаанги, и потому старцы велели ему служить. Но разве достоин он, избранный в ученики всего лишь полтора лета назад?..

Ненастоящий?!

Так нет же! Вы увидите, насмешники, и вождь увидит, и Великая Мать, желающая его: юный дгаанга достоин своего сана! Пусть немного пока еще подвластно его воле, но таинства путеводной песни освоено им в совершенстве, и даже ушедший учитель не раз удостаивал его похвалы! Он выведет пришельца на свет, выманит его, а Большой Старик, неведомо откуда взявшийся там, на перепутье сумеречных троп, поможет ему! Впрочем, он и так уже многое сделал, сам, до того еще, как зазвучала песня: этот Старик, большой и рыхлый, разбил кулаки о стену безумия, расшиб лоб, искровавив красивую седину, но он сумел расшатать валуны, облегчив песне дорогу к разуму лежащего на смятом ложе…

Грохочет маленький барабан, негромко звенят струны гъонса, плавно течет песня, и юный дгаанга успевает еще погордиться собою. Он достоин, достоин, потому что он, и никто иной, сумел различить присутствие Большого Старика… а ведь сама Мэйли, Великая Мать, так ничего и не заметила!

Дгаанга не знал устали; он уже вогнал себя в священный транс, выйти из которого мог бы лишь вместе с тем, кого звал, или не выйти совсем. И песня струилась, словно прозрачный ручей, а слух воспринимал незнакомые звуки, и миллионы, миллиарды клеток пробуждающегося мозга подхватывали их, анализировали в сотнях тысяч комбинаций, превращая неизвестное в знакомое, а всхлипы делая словами.

— …и отдали Высшие смертным Твердь, оставив Высь за собою, — долетало издалека до Дмитрия, и он, уже пробудившийся, в который раз поразился кажущейся простоте превращения чуждой речи в знакомую и понятную. — Людям, назвавшим себя нгандва, позволили Высшие поселиться в равнинах и копаться в мокрой земле, подобно землеройкам, но не возлюбили Высшие людей нгандва, ибо невелика честь тех, кто по доброй воле валяется в грязи; Людям уке, именовавшим себя дгаа, отдали Высшие белые вершины и лесистые склоны, откуда не так уж далеко и до сокровенной Выси. И принадлежала Твердь людям нгандва и людям дгаа, а более никому, и было так до того дня, когда по воле Высших спустились на Твердь белые звезды, но зачем они спустились и почему обошли стороной славный край дгаа, это, увы, неведомо даже наимудрейшим из мудрых горного народа…

Лежащий на влажных подстилках слабенько скривил губы.

Совсем немножко, почти незаметно, но дгаанга сумел не упустить великий миг, и увидел, и возрадовался, ибо пришелец уже вступил на путь, ведущий в мир живых, и пошел вслед за песней. Юный служитель Незримых хоть и был одарен, но все же не умел читать мысли, а потому так никогда и не узнал, что хворый хоть и не полагал себя наимудрейшим из мудрых, но мог бы, пожалуй, ответить на вопрос, недоступный мудрецам, и разъяснить то, что было непонятно дгаанге.

Ибо у всякой мудрости свои границы, и непостижимое для шамана с отдаленной планеты Валькирия было вполне очевидно лейтенанту космодесанта Федерации, тем более лейтенанту, всерьез увлекающемуся новейшей историей.

«Тоже мне, бином Ньютона», — вспомнилась Дмитрию любимая присказка Деда, и он снова улыбнулся, наслаждаясь стремительно возвращающейся способностью сознавать и мыслить.

Да уж, ответ прост, но попробуй растолковать дикаренку, что двести лет назад тогдашние демократы, совсем незадолго до начала Кризиса, дали «добро» на организованную эмиграцию всех, кому не нравились земные порядки, и что тотчас же во Внешние Миры хлынул поток самого разношерстного люда, прерванный лишь после Конхобарского инцидента, когда эскадра конфедератов обстреляла земные космофрегаты. А что касается выбора места для посадки, так все еще проще: что было делать колонистам в горах, да еще и заселенных, пусть даже и не абы кем-нибудь, а самим народом дгаа? Инструкции настрого предписывали обосновываться в безлюдных местах, и эмигранты старались не нарушать запретов, поскольку санкции могли быть весьма жесткими… — …никому не мешали мохнорылые, поселившись в предгорьях, — полузакрыв глаза, выводил тощенький юнец с насечками по обе стороны носа; песня стала просто песней, она уже не являлась путеводной нитью, но слушать ее было интересно, более того, необходимо; уж если кривая вывезла к туземцам, надо знать о них побольше. — Нечего было делить с ними ни народу гор, ни людям равнин. — Случались поначалу стычки, но завершились малой кровью, и более не повторялись, и не было ничего нового с тех пор до тех дней, когда по воле Высших посыпались из-за туч многие, многие звезды, и пришедшие с ними оказались буйными, . страшащимися лишь силы…

Ну что ж, это тоже не могло считаться пресловутым биномом. Десятилетия войны всех со всеми, стычки на орбитах, перехваты транспортов… и как результат сотни аварийных посадок, дезертирств, побегов; можно согласиться, что эта публика была куда менее сознательна, чем первые, организованные и законопослушные колонисты. Интересно, как аборигенам удалось поладить с военным сбродом?..

— …но поднявший инг'ганг от инг'гонга погибнет. Все, живущие на Тверди, встали против буйных, и пришлось буйным смириться, утихомирив свой нрав. Вновь настала тишь, и было тихо по воле Высших до нынешних дней, когда сотворилось невиданное, и пошел с равнины в редколесье, пыхая паром, мерзостный Железный Буйвол, да сгинут самки его, да покроются гнилью копыта его и да не будет легкой жизни и светлой смерти погонщикам его…

Судя по всему, на последних словах краткий курс местной истории завершился; резким движением отбросив в сторону нечто, напоминающее крохотную балалайку, мальчуган завалился на бок, и было не похоже, что он намеревается в сколько-то обозримом будущем дать разъяснения относительно немало заинтересовавшего Дмитрия Железного Буйвола.

Ну что ж, это, в общем-то, и не к спеху… Попробовав пошевелиться, Дмитрий с пронзительной радостью обнаружил, что тело подчиняется, что руки-ноги на месте и никаких неприятных ощущений, кроме вяжущей слабости, не наблюдается. Наслаждаясь возвращением в реальность, он перевернулся на бок, на другой, снова на спину, затем попытался присесть, но это оказалось выше его не таких уж пока еще великих сил; негромко охнув, он уронил голову на подушку, и в тот же миг у ложа появилась небольшая сухонькая старушка со смуглым и морщинистым, чем-то очень знакомым лицом…

— Мэйли, — сказала она тихим голосом и для верности ткнула себя в грудь тоненьким пальцем. — Мэйли!

Имя, как и облик старухи, казалось знакомым, но не более того. Память вернулась, и Дмитрий помнил все, от неудачной посадки, стычки и ямы до сожженного села; на этом воспоминания обрывались начисто.

— Мо-е и-мя Дмит-рий, — отозвался он, не сразу осваиваясь со звучанием и артикуляцией уже знакомого языка. — Спа-сибо те-бе за спас-сение-е.

Старая женщина отшатнулась, совершенно земным жестом всплескивая руками.

— Ты знаешь речь дгаа? — похоже, она не верила собственным ушам. — Значит, ты и впрямь дитя Тха-Онгуа?!

Дмитрий попытался пожать плечами. Многое ему еще было непонятно, но за то, что неведомый Тха-Онгуа не родственник ему ни в каком колене, лейтенант Коршан-ский мог бы поручиться и головой, и чем-нибудь более ценным.

— По-мо-ги мне, Мэй-ли. Я хо-чу сто-ять.

Старуха, насупившись, покачала редковолосой головой. Затем отошла от постели и почти сейчас же вернулась, неся нечто вроде мелкой пиалы с напитком, источающим пряный аромат неведомых ягод.

— Пей!

Отвар оказался вкусен и не очень горяч; он немного походил на жидкий мед, приправленный корицей, растертой вперемешку с кардамоном. Допив последний глоток, Дмитрий облизал влажные губы, улыбнулся.

— Вкус-но. Те-перь по-мо-ги!

Снова — насупленные брови. И повелительное:

— Спи!

Он нахмурился в ответ, собираясь сказать, что вовсе не желает спать, что достаточно отвалялся и пора честь знать; ему и впрямь не хотелось спать, совсем не хотелось, и он на миг прищурился, подбирая подходящие слова, а когда такие слова нашлись и Дмитрий открыл глаза пошире, все вокруг выглядело не так, как раньше.

Ярко-ярко полыхал огонь в очаге, без остатка рассеивая мглу, постель была сухой и почти несмятой, а около ложа не оказалось ни вырубившегося мальчишки-певца, ни старой женщины с добрым, словно бы светящимся изнутри лицом и редкими, почти бесцветными волосами. Зато, опустившись на корточки, сидели рядом два огромных полуголых парня, облаченных в грязноватые набедренные повязки; оба туземца были широкоплечи, широкогруды, и лица обоих, украшенные ритуальными насечками, отчего-то показались неуловимо знакомыми.

Резкие, запоминающиеся лица.

То, что слева, — удлиненное, темное, изогнутые черные брови срослись над тонким, с легкой горбинкой носом, выразительные глаза подчеркивают недюжинную силу воли, и без того вполне очевидную. То, которое справа, — помоложе, да и попроще; скуластое, округлое, с крупным приплюснутым носом, прямыми мохнатыми бровями и скошенным подбородком; пухлые, немного выпяченные губы и мягкий отсвет карих, чуть косо поставленных глаз скрадывают грубоватость черт, делая лицо юноши намного добрее, чем лик его соседа, словно высеченный из черного базальта.

— Кто вы? — спросил Дмитрий, и на этот раз чуждая речь далась ему легко, словно родная. — Где Мэйли?

— Мэйли? — голос горбоносого оказался под стать облику, сильным и властным; впрочем, было в тоне его и нескрываемое почтение. — Мэйли с женщинами. Наверное. Или в лесу. Что ей делать рядом с воином, если воин здоров?

Кажется, вопрос Дмитрия показался ему забавным, потому что тугие губы разошлись в неумелом подобии улыбки.

— Ты — Д'митри, мы знаем, — покосившись на сурового соседа, сообщил круглолицый и весело подмигнул. — А я — Мгам'ба. Я — хороший охотник. А вот — Н'харо. Он — великий охотник. Я и Н'харо — друзья. А ты, Д'митри, хочешь быть нашим другом?

— Почему нет? — глядеть в лукавые глаза Мгамбы было приятно, и не пришлось насиловать себя, чтобы улыбнуться в ответ. С такими ребятами, как этот Мгамба, невозможно кривить душой. Да и приятель его, похоже, тоже ничего. — Попробуем, парни, может, и выйдет толк!

— Хорошо! — круглолицый юноша громко хлопнул ладонью по колену, а суровый здоровяк Н'харо повторил его жест. — Совсем хорошо! Нам велено быть с тобой, пока горы не признают тебя. Вождь так сказал! — многозначительно прищурившись, Мгамба ткнул указательным пальцем вверх. — Мы будем рядом, пока нужны. Сейчас хочешь гулять?

— Еще как! — почти выкрикнул Дмитрий.

Он и впрямь захлебывался здесь, в уютной клетке, и все тело, уже не больное, истомившееся, просилось туда, наверх, где солнце и ветер. Только вот… что это? Ощутив какую-то неясную неловкость, Дмитрий провел ладонью по лицу. Господи, ну и бородища же! Какой же он теперь лейтенант? Не бывают лейтенантами Санта-Клаусы. Интересно, между прочим, имеются ли у народа дгаа цирюльники?..

— Очень хочу!

— Тогда пойдем, — просто сказал Мгамба, а молчаливый Н'харо, не тратя слов понапрасну, придвинулся поближе, готовый в любой миг помочь, если вернувшийся к живым попытается упасть. — Пойдем скорее, горы ждут, Д'митри-тхаонги!

И Дмитрий, легко поднявшись с ложа, пошел к выходу.

Откинул полог и шагнул в полутемный проход.

Он так спешил, что не сумел расслышать последнего слова. Просто пропустил его мимо ушей.

А зря. Очень и очень зря. Ведь это был первый раз, когда его, лейтенанта Коршанского, назвали полубогом…


3

ВАЛЬКИРИЯ. Великое Мамалыгино. Начало января 2383 года

В дальнем конце подворья, надежно привязанные к толстому бревну с ввинченными в дерево медными кольцами, волновались оолы. Гулко и трубно взмыкивали гладкошерстные, с крутыми рогами, напоминающими молодую луну; таких разводят в теплых краях, в самом начале предгорий, там, где кончается равнина. Заливисто, почти визгливо поддерживали собратьев мохнатые, украшенные тремя круглыми выступами на комолых головах: этих считают наилучшими те хозяева, что обустроились в местах попрохладнее, повыше к высокогорным плато.

Вволю отборного зерна насыпали в добела вычищенные ясли проворные мальцы, но оолы не спешили приступить к трапезе, хоть и проголодались изрядно за время пути. Толкались они боками и дергали мордами, пробуя на прочность медные кольца, но надежно держали могучих зверей витые ремни, продетые через нежные хрящи черных носов.

Семеро было их, трое мохнатых и четверо гладкошерстных, ровно столько, сколько людей, степенных и длиннобородых, прибыло к полудню в главный поселок унсов, откликнувшись на призыв старейшего из старшин, вуйка Тараса, главы всеми почитаемого рода Мамалыг; люди прибывали, отдавали поводья подбегающим парубкам и неторопливо поднимались в дом, тяжко ступая по скрипучим ступеням. Они были сосредоточены и спокойны, но спокойствие их могло бы обмануть кого угодно, кроме оолов. Умные и преданные, быки понимали своих всадников даже лучше, чем чуткие охотничьи псы, и потому никак не могли успокоиться, но и буянить сверх допустимого не позволяли себе, опасаясь отвлекать двуногих друзей и хозяев от дел, ради которых тем пришлось покинуть свои усадьбы и проделать нелегкий путь сквозь исхлестанное дождем редколесье.

Какова нужда, такова и встреча.

Ни один из положенных в таких случаях обрядов не был забыт прославленным родом Мамалыг. Все предписанное обычаем исполнялось без искажений, в наилучшем виде. В пояс кланялись почтенным гостям от самой околицы обитатели поселка, высыпавшие из своих бревенчатых домов. Узкие улочки, словно припорошенные ранним снежком, белели от множества рушников, вывешенных в честь прибывших. Слепой дедусь у ворот управы наигрывал на потемневшей от бремени бандуре, и сам вуйк хоть и мог бы по праву седин выслать к воротам вместо себя любого из дюжины взрослых сыновей, но не поступил так, а лично отводил утомленных оолов за дом, к стойлам, левою рукой сжимая ременной повод, а правой придерживая удобно примостившуюся на плече шишковатую булаву, символ безраздельной власти над родовичами.

Все было продумано, все было предусмотрено. Миловидные девчата, украшенные лентами и монистами, с поклоном подносили подле крыльца каждому прибывшему пышный каравай, посыпанный сероватой, крупно молотой солью, вкусно хрустящей на зубах. Бойкие хлопцы, млея от восторга, принимали у дверей на хранение тяжелые кривые тесаки и почтительно, на вытянутых руках, уносили оружие в отдельную комнату, чтобы и оно могло отдохнуть с дороги. И по глотку отборной горилки пришлось сделать всем семерым, переступившим порог громадного, из вековых бревен сложенного дома в самом центре поселка, не дома даже, а домины, увенчанного дозорной башней, похожей на журавлиную шею…

Ото ж! Любой из семерых приглашенных досконально разбирался в знаках уважения, и ни один из них не стерпел бы даже самого незначительного умаления своей чести. Но в этот день никому, включая старшину вспыльчивых Чумаков, не пришло в голову проявить недовольство! Все благоприятствовало замыслу вуйка Тараса. Ведь слишком весомой была причина чрезвычайного сбора, и потому сама природа, не шибко приветливая в эту хмурую пору, расщедрившись, решила побаловать собравшихся; накануне появления первого из гостей она смотала ненадолго серое полотно туманца и позволило нежаркому солнышку выйти порезвиться на вольной воле.

А вечером устроили хозяева честную трапезу и не ударили лицом в грязь, потчуя именитых гостей!

Да что там именитые? Никто не был обойден шматом сала и доброй чаркой, всякому сыскалось достойное место за широким столом, вплоть до самого безымянного из тех парубков, что явились пешими, сопровождая своих старейших почета ради и охраны для. И весело было на пиру, но без дурного крика и глупых свар. Когда же, наевшись и напившись, вставали гости со скамей, желая отойти ко сну, лица их были красны, а дыхание натужно, и сон на матрасах, загодя набитых душистым сеном, гостеприимно принял их под свое крыло.

А в дальнем конце подворья, в теплых стойлах уже мирно дремали переставшие понапрасну тревожиться, до блеска вычищенные оолы…

Но для всякой вещи свое место под солнцем, и всякому делу свой час. Исподволь подкравшийся рассвет оказался буднично-хмур, и старый вуйк Тарас, почти не сомкнувший очей в эту хмельную ночь, встретил первые проблески промозглого утра свежим, умытым студеной водой из колодезя и тщательно причесанным.

Иные из гостей еще отсыпались, другие мало-помалу приходили в себя, охали, крякали, промывали нутро и мозги кисло-сладким рассолом, а старейший Великого Мамалыгина уже сидел в рабочей каморе, снова и снова оттачивая напоследок давным-давно подготовленную речь.

Вовсе не походил вуйк на себя вчерашнего, добродушного и приветливого!

Опершись тяжкими кулаками о столешницу, восседал он в тесаном кресле, похожий на кряжистый, несломленный ветрами предгорный дуб. Черный, без единого пятнышка пыли выходной сюртук, застегнутый до самого верха, ладно облегал громоздкое тело, и самый взыскательный взгляд затруднился бы отыскать на добром домодельном сукне хотя бы одну-единственную ненужную складочку. Белый платок выглядывал из нагрудного кармашка, и белый шарф, хоть и напрочь укрытый бородою, был свеж и повязан по всем правилам, и широкополую шляпу, низко надвинутую на морщинистый лоб, привычная рука примяла не слегка и не чересчур, а ровно настолько, насколько полагалось по обычаю.

Почти не шевеля губами, вуйк взывал к Незнающему, прося поддержки и совета, и Книга, лежащая точно посередине темного стола, казалось, внимала ему.

Гордостью и надеждой рода Мамалыг была Книга; обладание ею свидетельствовало о превосходстве Мамалыг над иными родами, более многочисленными и зажиточными. А потому вот уже много лет люто завидовали иные роды обладателям Книги и на многое готовы были пойти, чтобы завладеть ею.

Но тщетно! Пуще зеницы ока берегли ее Мамалыги. Только переступив через труп последнего из них, можно было бы отнять бесценное сокровище, а кровопролитие между унсами было настрого запрещено пращурами. По— тому всем прочим оставалось лишь перешептываться:, и злословить, и сожалеть…

А ведь некогда, говорят, Книг было немало!

Сотни их привезли с собою Первые, когда пришли на эту землю для того, чтобы поселиться тут навеки. Всякая мудрость содержалась в тех, утраченных, и невосполнимою оказалась потеря. Что ж, каждый решает для себя, что спасать, когда пылает усадьба. В лютую пору войн с Новыми, когда довелось унсам сражаться не на жизнь, а на смерть, иные роды сберегали штуки сукна, и полотно, и оолов, и разную полезную снасть. Мамалыги же, жертвуя многим, сберегли Книгу, и хоть только одну, но и ее оказалось достаточно, ибо, опаленная и взбухшая от сырости, содержала она истинные рассказы о странствиях и подвигах Незнающего…

Крепчал за окном рассвет, лаская зыбкими касаниями покореженный переплет, возникли и окрепли голоса за дверью, зашуршали торопливые шаги, потянуло сытным духом с кухонного сарая, а вуйк не спешил обрывать думы, и мысль, оторвавшись от насущного, бродила по тропам минувшего.

Он знал себе цену, вуйк Тарас, он верил в себя, но нынешним утром, как никогда, нуждался в подсказке.

Ибо великим героем и мудрецом был Незнающий, первородный сын самого Унса Пращура, и умел достигать невозможного. Когда вошел он в пору расцвета, то понял: тоскливо жить в сытости и довольстве, словно оол, все стремления которого ведут к стойлу. И возмечтал Незнающий, отринув унылое бытие, вознестись в светлую Высь, к самому Солнцу, и поселиться в краю, где обитает светило, где нет места чавкающим и чмокающим, а несбыточное ценится выше обыденного.

Звал Незнающий за собою свой род, ни единого порога не миновал, убеждая, но никто не внимал ему — ведь далеко не каждому дано смотреть в небо, не щурясь, но только немногим избранным. Отказывались родовичи, говоря: «Где такое видано, чтобы взлетал двуногий за тучи? Разве способен летать тот, кто рожден ходить? Не птицы же мы, обладающие перьями, не стрекозы, наделенные слюдяными крыльями, не листья даже, способные вспорхнуть с порывом ветра!» Смеялись родовичи, и так еще говорили: «Опусти взор, Незнающий, осмотрись вокруг! Запустел твой дом, и не возделан цветник, и не мычат оолы в стойле, но лишь верный пес бегает по двору в поисках пропитания. Ничего нет у тебя, есть лишь зыбкие грезы. Можно ли так жить отпрыску Унса Пращура?» И, сказав так, уходили в свои терема, к оставленным скучным делам…

Никто не пожелал понять томление героя. Отказались идти с ним Авос-богатырь и Небос-богатырь, отважные братья, и Торопливый, умевший пожирать холодный металл, и сам Знающий, старейшина поселка, строго-настрого запретил брату своему будоражить умы родовичей разговорами о невыполнении. Но не уступил Незнающий, не смирился и выдумал дивную коляску, способную взлететь к воротам Солнечного Подворья, оторвавшись от постылой земли. И сделал ее Незнающий, не пожалев труда, и взлетел в Высь на зависть всем, обладающим перьями, и всем, наделенным слюдяными крыльями, и всем, способным вспорхнуть с порывом ветра, ибо о такой высоте никто из летунов и мечтать не смел. Родовичи же следили за полетом, задрав головы, и не разошлись до тех пор, пока совсем не исчезла чудесная коляска. Завидуя улетевшему, дразнили они Авоса и Небоса: «Ну, братцы, где же ваша храбрость?», а Знающего укоряли: «Ну, старейший, где же твоя мудрость?!»; так был посрамлен Знающий, а сородичи долго еще судачили и сожалели: «Эх, отчего же Незнающий нас с собою не позвал?», легко позабыв, как смеялись над героем, стоя на порогах своих добротных жилищ, утопавших в цветах…

Вот каков был Незнающий, сын Унса Пращура, и разве не указал он верный путь отдаленным своим потомкам? Разве не ушли унсы в Высь, когда жизнь на старой Земле стала тосклива, словно трясина, поросшая серой ряской?

И разве не скулили от злости благоразумные, дразнившие и проклинавшие унсов лишь за то, что не желали унсы походить на остальных, живущих бесцветно?

Так кто же, если не Незнающий, поможет потомству своему найти верный путь нынче; когда приблизились к мирным подворьям редколесья лихие времена?

Кроме него, некому…

В этот самый миг золотая капля, проскочив сквозь низкие облака, прыгнула на стол; сияющие искры обрызгали бугристую одежку Книги, запорошили суровые очи задумавшегося старца, и вуйк Тарас медленно и величаво наклонил крупную голову, безмолвно благодаря давнего предка за быстрый ответ.

Ясна, как солнечный луч, была подсказка, да и не мог Незнающий пренебречь безмолвным зовом. Он услышал и послал одобрение всему задуманному старейшим из Мамалыг…

Серебристые локоны, ниспадающие на обтянутые сукном широкие плечи, вспыхнули мириадами солнечных блесток, словно елочная мишура. Сомнений не стало, да и размышлять, пожалуй, не было больше нужды, тем паче что уже скрипнула дверь и горничный парубок, робко заглянув в запретную камору, известил: гости накормлены, довольны, а ныне, как указано, отведены в малую гридницу.

Медлить не следовало, чтобы не прослыть неучтивым.

Тяжело переставляя ноги, вуйк прошагал по открытой балюстраде. Всего лишь на миг приостановился перед входом в гридницу, огладил мозолистой ладонью сюртук, удаляя несуществующие соринки, поправил шляпу и вошел к поджидающим его, с порога почествовав семерых величественным жестом, адресованным всем вместе и никому в отдельности.

Старейшие побратимских родов, восседающие за массивным круглым столом, сработанным из цельного пня, чуть приподняли широкополые шляпы, ответно чествуя хозяина гостеприимной усадьбы, а спустя несколько секунд вуйк Тарас уже восседал среди них, равный меж равными, спиной к полураскрытому окну и лицом к пустующему креслу, которое, будь он жив, по праву занимал бы старейшина умершего рода Шевчуков.

— Мир вам, братия, — сказал вуйк, не поднимаясь, ибо обычай дозволял говорить сидя. — Вот мы все, как один!

Семеро неторопливо наклонили головы, принимая древнее приветствие.

— Пусть будут среди нас Снум Старый, и Уна Снумиха, и сын их, а наш любимый пращур Уне; пусть держится подальше от душ наших мерзостный Рух, да будет проклято имя его!

— Во веки веков! — вразнобой отозвались семеро.

— Ныне же, прежде чем начать, попрошу я старейшего среди нас, вуйка Евгена, благословить беседу…

Поддерживая просьбу, семеро мерно хлопнули ладонью о ладонь: один раз, два, три. До третьего хлопка надлежало скромничать, после него следовало соглашаться. И изжелта-сивый, некогда могучий, а ныне хрупкий от дряхлости старшина рода Коновальцев, еще и вуйка Тараса помнящий быстроногим парубком, воздел к дощатому потолку ладони.

Изъеденный годами голос его был неприятен слуху, но. сидящие за столом внимали старцу, благоговея, и кустистые брови их хмурились, скрывая повлажневшие очи.

Древнюю мольбу затянул вуйк Коновальцев, обращенную неведомо к кому, но мощью своей раздирающую сердца.

Он просил, когда наступит смертный час, похоронить его в глубокой могиле, на одном из холмов, что возвышаются среди широких степей, над разливистой, гневно ревущей рекой, чтобы, даже мертвый, мог он любоваться обрывистыми берегами, чтобы баюкал его рокот быстрых волн…

Он заклинал тех, кто похоронит его, сразу, не дожидаясь поминок, встать, немедленно разорвать нечто, после разрыва окропить землю злой кровью недругов…

Он, возвысив, слабый голос почти до крика, повелел, дабы сразу после похорон, разрыва и окропления его, молящего, помянула негромко и по-доброму чья-то большая, новая и совершенно самостийная семья…

Не каждое из слов, слетавших со старческих уст вперемешку с капельками слюны, было понятно внимающим; слишком давно было составлено моление, да и передавалось оно от родителя к отпрыску изустно, как самое дорогое богатство. Ибо странные, будоражащие словеса являли собою то немногое, что достоверно сохранилось из молитв и заклятий, собранных в Книге книг; некогда в каждой из усадеб была такая, но в пору сражений и пожарищ ни один род не сберег ее; ведь была она так тяжела, что, прихватив ее, пришлось бы оставить на поживу недругам гусака, а то и подсвинка…

Потом пожалели неразумные, но было поздно; попросить же земных прислать такую же хотели бы унсы, да не смогли; как попросишь привезти товар, не зная названия?

Умолк дряхлый вуйк, и долго царила в гриднице тишь.

А затем Тарас Мамалыга прокашлялся, прося позволения говорить и требуя внимания к речи.

И лишними были всяческие вступления, поскольку каждый из собравшихся здесь знал, ради чего собрались.

— Где ныне Шевчуки? — никто не ждал такого начала, и каждый из семерых невольно бросил взгляд на пустующее кресло. — Где братья наши, обитавшие в Старошевчукове, Шевчуковке, Шевчучихе-Заречной и во множестве иных цветущих хуторов и ухоженных слободок? Их нет. Их поглотила алчность дикарей с равнины, но всем вам известно, кто стоит за их спинами и чего хочет он от нас. Дадим ли мы в свой черед уничтожить себя без борьбы, покинув наши дома, позволим ли Железному Буйволу растоптать край, завещанный нам Унсом Пращуром и Незнающим, сыном его? Бросим ли на поругание огороды, и могилы предков, и пастбища оолов, и все, что нам дорого и свято? Знаю, вы воскликнете вместе со мной: «Нет, никогда!»

Он замолчал, понимая, что посеяны добрые зерна.

Теперь тем, кто согласен с ним, будет легко говорить, а несогласным придется быть поосмотрительней. К каждому из вуйков приходили Земные с дарами и посулами, и нынче иные из сидящих в гриднице — Тарасу известно от верных людей! — не хотят войны; но разве посмеет кто-то, дорожащий именем унса, во всеуслышание сказать, что готов поступиться святынями?

Это поняли все, сомнений нет. И кто-то из готовых продаться неизбежно ощерится. Но не сейчас. Пока что они будут выжидать. А тянущий руку здоровяк, самый молодой из старейшин, пусть говорит; его род, род Чумаков, славится буйным нравом, Чумаки никогда не избегали драки. К тому же их земли лежат рядом с землями Мамалыг как раз на пути Железного Буйвола…

— Твое слово, уважаемый Сергий, — поощрил он Чумака по праву хозяина гридницы.

— Мое слово не будет долгим…

Неизвестно почему, но борода у старейшего Чумаков не желала расти, и он восполнял досадное отсутствие ее пышнейшими усами.

— Мы, Чумаки, пришли на эту землю, когда она была дикой, и мы заставили ее расцвести. Мы корчевали пни и пасли оолов, держа в одной руке рукоять плуга, а другой сжимая «брайдеры», потому что Земля забыла про нас и там пришлось самим заботиться о своих детях. Сегодня Земля пришла снова; она говорит: отдай свое и уходи на чужое. Но чужое никогда не станет своим…

Не удержавшись, вуйк Сергий крепко хватил распахнутой ладонью по столу, и глиняный жбан с холодным ква-сом подпрыгнул, едва не опрокинувшись.

— Мы хотим, чтобы ни одного дикаря не было на возделанной нами земле. Пусть дикари творят, что хотят, у себя на равнине. Но предгорья принадлежат нам. Если дикари захватят их, мы, Чумаки, дадим отпор. Если Земные с лучеметами помогут дикарям, мы, Чумаки, встанем против Земных, и наши «брайдеры» выяснят, кто чего стоит!

Он снова хлопнул ладонью по столу, и глиняный жбан снова опасно подпрыгнул, плеснув на доску квасом.

Это было больше, чем смел надеяться вуйк Тарас. Если Мамалыги и Чумаки выступают согласно, то мало кому придет в голову мысль поспорить.

Впрочем, вот зашевелился почтенный вуйк Коновальцев. Коновальцы — сильный, многочисленный род. Их старейший некогда был одним из лучших унсов, но теперь он чересчур одряхлел, а согбенная старость боится беспокойств.

Как бы то ни было, у него есть право говорить.

— Дети мои! — сиплый голос сорвался было, но тотчас зазвучал увереннее. — Я назвал вас так, и это правда; ведь я старше вас всех и любой из вас мог бы быть моим сыном… Ко всем, сидящим здесь, приходил Земной; был он и у нас, тоже уговаривал отдать наши края дикарям. Он назвался по имени; имя его было Чиновник. Я угостил Чиновника салом наших свиней и настойкой из наших вишен, и ему понравилось. Тогда спросил его: найдем ли мы где-нибудь место, где вишни растут так, как тут, а свиньи нагуливают такой жир? И Чиновник пожал плечами, как дивчина, когда парубок зовет ее на сеновал, а потом ответил, что такова воля Великого Отца Федерации, обирающего на Старой Земле…

Слова дребезжали, словно дрянная повозка, и почти половина речи терялась в сиплом кашле. Старость беспощадна. Но, хотя престарелый вуйк Евген разучился говорить кратко, никто не смел его перебить.

— Тогда я сказал Чиновнику, что так поступать очень дурно; очень дурно сделал Великий Отец, отдав такой приказ… Я сказал, что летал на Старую Землю, и это правда; по вашей воле, дети мои, я представлял всех унсов в Генеральной Ассамблее и никогда не слышал о том, что наша планета принадлежит не нам. И еще я сказал, что это очень скверно; Земным не следует помогать дикарям с равнины, потому что унсы и Земные — братья, но Чиновник ответил, что наше братство тут ни при чем; планета принадлежит дикарям, а Земные не смогли бы нас защитить, даже если бы нас родила одна мать…

Вуйк Тарас позволил себе тихонько хмыкнуть, но старик Коновалец внезапно резко вскинул голову и обжег старейшего Мамалыгу таким взглядом, что хозяин гридницы замер в изумлении и восторге.

— Дети мои! — вороньим криком прокаркал вуйк Евген, расправляя плечи, словно парубок. — Я пришел в этот мир, когда здесь не было еще никого из вас; я знал ваших дедов и гулял с вашими отцами!.. Дети мои, если вы оторвете меня от этой земли, мне будет очень плохо. Я состарился на этой земле. Я хочу здесь умереть… Решайте, как знаете, но я не хочу отдавать ни одного клочка этой земли ни дикарям с равнины, ни Великому Отцу. Они сулят мне шесть миллионов кредов, но даже за трижды по шесть миллионов я бы не отдал никому эту землю… Почти чудом казалось, что дряхлый старик сумел завершить речь достойно и даже кивнуть в знак окончания, как велел обычай, но сразу после того вуйк Евген обмяк в кресле, уподобившись груде небрежно набросанного тряпья, и лишь сиплое дыхание свидетельствовало, что он еще не отправился искать дорогу к Незнающему. Но слово его усилило слова Мамалыг и Чумаков. Вуйк Тарас ждал.

Те, кто не согласен, должны выступить теперь или не выступать уже никогда. Потому что трое уже высказали волю своих родов, а род Артеменок, как всем известно, издавна держится заодно с Чумаками. Когда наберется пять голосов, зовущих войну, сбор можно прервать, потому что сказанное большинством — священно для унсов.

Просчитывая ночью ход предстоящей беседы, вуйк Мамалыг предположил, что первым залаявшим станет старейший рода Мельников. У них мало возделанных земель; Мельники промышляют варкой соли и порубкой леса на дрова: их дела круто пошли в гору после появления Железного Буйвола.

Некому, кроме как Мельнику, идти всуперечь. Так оно и вышло.

— Я знаю, братья, — начал старейшина Мельников тихо и раздумчиво, словно беседуя сам с собой, — что многие из вас ждут от меня возражений. Но я не стану говорить «нет»…

В звонкой тишине шесть пар глаз уставились на говорящего; даже почти неживой вуйк рода Коновальцев нежданно ожил, и в темных провалах глазниц его мелькнул огонек.

— Вместо того чтобы спорить с вами, — продолжал Остап Мельник, вроде и не замечая изумления собратьев, — я спрошу вас, и, если вы сумеете дать ответ, род Мельников первым займется набивкой патронов…

Надо признать, старейший Мельников был неглуп; с первых же слов он прочно овладел вниманием слушателей и был готов до конца использовать их любопытство.

— Мне не довелось бывать на Старой Земле, и я не дремал в Генеральной Ассамблее… — шесть пар глаз уткнулись в вуйка Коновальцев, но тот уже мирно клевал носом, еле слышно похрапывая, — … зато я умею считать креды, полученные за мою соль и мои дрова, а кто умеет считать одно, сумеет счесть и другое. Мы не сможем понять до конца, братья, отчего Великий Отец отступился от унсов и велел отнять наши земли. Но в покое нас не оставят. Я думаю так: кому-то, кто сильнее самого Великого Отца, нужен Железный Буйвол, и поэтому Железный Буйвол будет идти в предгорья, хотим мы того или нет. И вот мой первый вопрос, братья: под силу ли нам остановить его? Или унсы умрут все до единого и само имя наше сгинет навеки?

Загнув большой палец на левой руке, вуйк Остап вызывающе оглядел собратьев, понимая: каждый из шестерых, кроме спящего старика, сейчас лихорадочно складывает в уме.

— Не трудитесь, братья, я помогу вам. Двадцать сотен комбатантов выставят роды. Или двадцать пять, если поставить в строй голощеких. Но на парубков не хватит «брайДеров», а с тесаком не пойдешь против автомата. Вижу, вижу? Уважаемый вуйк Сергий собрался напомнить о слободских… — ошарашенный Чумак откинулся на спинку кресла, разинув рот и округлив глаза, — … но это еще сотни две, не больше, хотя вооружены они неплохо. А дикари с равнины пригонят сотню или три сотни. Или сто сотен, если велит тот, кому нужен Железный Буйвол. И даже если мы убьем всех, с равнины придут еще столько же, но этих уже не будет кому убивать…

Очень складно говорил он, с надрывом и болью; даже старейший Мамалыг вдруг ощутил смутное беспокойство, а еще не сказавший слова вуйк Ищенок хмурил брови, и щурился еще не сказавший слова вуйк Збырей; и вот уже и старшой Артеменок блудливо отводит взгляд от Тараса…

В запасе у созвавшего сбор оставался один удар, он готовил его для завершения беседы, но вышло так, что бить следовало немедленно.

— А если унсам помогут дикари с гор? — резко перебил Тарас, улыбкой прося простить нарушение обычая.

Но вуйк Мельников даже не подумал сердиться.

— Я отвечу тебе, — усмехнулся он, — и ответ будет вторым моим вопросом. Скажи, слыхано ли, чтобы горные вмешивались в чужие дела?

Теперь вуйк Ищенок, на которого крепко рассчитывал Тарас, уже не хмурился; глядя в,рот старейшему Мельнику, он часто-часто кивал, словно завороженный.

И внезапно Тарас Мамалыга почувствовал себя мухой, угодившей в хитро расставленную паутину.

— Но если все же помогут? — повторил он, просто чтобы не молчать.

— А если у бабуси вырастут яйца? — отозвался Мельник.

И уже иным, жестким тоном продолжил:

— Верно сказал уважаемый вуйк Евген! Много больше, чем шесть миллионов кредов, стоит обжитая нами земля. Верно и то, что трижды по шесть миллионов тоже малая цена. Но если Великий Отец согласится дать не трижды по шесть, а трижды по десять миллиардов кредов, тогда следует соглашаться…

Он умолк, гулко прокашлялся, и на сей раз никто не пожелал перебить его, даже упрямый вуйк Чумак.

— И вот почему. Все мы знаем: у Великого Отца есть большой сейф с кредами. И у нас, братья, есть большой сейф… Это редколесье — вот наш сейф. Мы должны: по-требовать тридцать миллиардов за нашу землю. Пусть эти креды положат в какой-нибудь банк, так, чтобы на проценты мы могли снарядить экспедицию и подыскать себе новую планету, такую, какую выберем сами; и если Великий Отец утвердит такой бюджет, тогда, я думаю, нельзя упорствовать. Лучше новая планета, чем гибель наших детей, потому что о ней никто не споет…

Нет, вовсе не даром род Мельников завел торговлю с равниной. Иные из слов, легко брошенных вуйком Остапом, казались старшинам унсов попричудливее, чем камлания горных шаманов, хотя о том, что такое «креды», знали все…

Креды дает Великий Отец за то, что унсы возделали здешнюю землю; их выдают товарами, и товары можно заказывать дважды в год, когда прилетает большой корабль.

Миллион — это много кредов, ровно столько, сколько положено получать унсам в год; это так много, что невозможно себе представить; товаров на миллион не вмещает корабль.

Сейф… трудно сказать наверняка, но, кажется, это тумба из металла, откуда Великий Отец берет миллионы; он хранит их там вместе с самыми дорогими товарами.

Но смысл известных вуйку Остапу слов банк, процент, миллиард, не говоря уж о страшновато звучащем бюджет, оставался для мудрейших из унсов мутным, как зимний туман…

Однако не следует выхваляться перед собратьями тайным знанием, и последние слова говорящего просты.

— Я сказал приходившему ко мне: передай хозяевам Железного Буйвола, что тридцать миллиардов — вот наша последняя цена. И креды мы возьмем авансом, — еще одно волшебное словцо уже никого не удивило. — Тот, кто приходил ко мне, сказал, что понял и передаст. Еще он сказал, что долго ждать ответа не придется…

Теперь вуйк Остап сказал действительно все, что хотел.

Один против многих, он сумел все же одолеть их, и ему есть чем гордиться, если даже в глазах заносчивого Мамалыги зреет согласие, хоть и перемешанное с неприязнью. Ну что же, пусть Тарас бесится. Мамалыги чванились своей Книгой из поколения в поколение, они прожужжали всем уши рассказами о своем Незнающем, но никто даже не догадывался, что род Мельников тоже сохранил Книгу, большую и толстую. Знание — сила; его следует хранить под спудом. И сегодня для Мельников нет неясного в основах политэкономии; им, и только им ведомо, что такое капитал и в чем отличие дохода от прибыли, и таинство образования прибавочной стоимости тоже постигнуто родом Мельников ценой упорного труда…

Остап Мельник, сказав многое, о многом умолчал, и это было правильно. Разве смогут понять собратья, что натуральное хозяйство ведет к регрессу и благородные унсы за полтора века деградировали, почти сравнявшись с местными дикарями? Нет, не поймут, как ни разъясняй. Как не поймут и того, что уход с обжитых земель (разве он, старейший Мельников, рад этому?) объективно неизбежен…

Ничто не доставляло вуйку Остапу такого наслаждения, как понимание своей избранности. И он любовался сейчас собою, хотя суровое лицо его, обрамленное аккуратно подстриженной клинообразной бородой, оставалось непроницаемым.

Угодно это кому-то или нет, но не может завтрашний день быть таким же, как день вчерашний, милый сердцам почтенных, но не по-умному упрямых вуйка Тараса и вуйка Сергия. Остап Мельник, никто иной, знает наверняка, каким следует быть будущему унсов, и если собратья доверят ему — а они доверят, им просто не остается ничего иного! — он сумеет позаботиться обо всем. Он найдет экспертов, подыщет юристов, определит приоритеты, и на новой родине жизнь унсов ничем не будет похожа на нынешнюю стагнацию, вот только контрольный пакет останется за родом Мельников, потому что из всех восьми родов только Мельники достаточно динамичны и коммуникабельны, и никому, кроме них, не под силу, возглавив совет акционеров, добиться экономического бума!

Этот миг — звездный для Остапа, сына Ибрагима из рода Мельников, его хочется растянуть надолго, надолго, надолго…

Но не удается.

В минуту наивысшего торжества со двора доносятся крики, а вслед за тем всю радость, и всю гордость, и все довольство вуйка Остапа начисто, словно метла, сметает гулко рухнувший в гридницу набат.

Высоко-высоко, на верхнем ярусе дозорной башни, бьет колотушкой в медное било караульный парубок. Грохочет, ревет, разрывается воздух, мгновенно пропитавшийся тревогой. И еще до того, как в гридницу врывается бледный до синевы домовой осавул, взглядам семерых, сгуртившихся у окна, открывается страшная картина.

Там, далеко, за лесными Кучмами, выкрашивая серое небо в смолистую чернь, клубится, растекается по сторонам тяжелый дым, изредка пробиваемый багровыми взблесками. Так не горит лес; нечему пылать там, на юге, среди голых болот. Это полыхает людское жилье, и, видно, некому гасить пожар, если с каждым мигом дым становится все гуще и гуще…

— Йосиповка? — испуганно спрашивает вуйк Ищенок; кажется, он просит братьев сказать ему: это не так.

В несколько голосов его успокаивают:

— Нет, Андрий… нет!

Но старшина Андрий уже и сам соображает, что зарево, слава Богу, встало в стороне от земель его рода.

Горит Мельникивка.

И, похоже, не только она. От одного поселка, пусть и немалого, дымы не застили бы полнеба.

Весь достаток Мельников уходит в тучи, обращаясь в ничто, и лик вуйка Тараса, оторвавшегося наконец от окна, темен, словно пропитан все тем же иссиня-черно-багровым дымом.

— Кажись, тебе уже ответили, брате Остап? Вуйк Мельников молчит. А потом отзывается. Откликается просто и понятно. Все потайные слова навсегда вылетели из его памяти, остались лишь обычные, и не все из них можно произносить в присутствии собратьев.

— На палю. До шибеньци. Уcix. Пид корень, — хрипит он, и зубы его жутко поскрипывают. — Но мы же не убьем их всех, Тарасе, если ты не сумеешь уговорить горных…

Большая ладонь Мамалыги ложится на вздрагивающее плечо Мельника, и глупый Остап, всхлипнув, припадает к широкой груди мудрого и доброго старшего брата.

— Я уговорю горных, — нехорошо улыбается Мамалыга. — А если не уговорю, так заставлю!

Глава 3. ПРАВО ВОЖДЯ

1

ВАЛЬКИРИЯ. Дгахойемаро, Время ночной прохлады

Кустарник, буйно разросшийся вокруг поляны, был достаточно густ и раскидист, позволяя леопарду следить за каждым движением жертвы, а жертва и не догадывалась, что последний ее час настал, а последний миг много ближе, чем она могла бы предполагать. Жертва мирно дремала, подставив слабеющим солнечным лучам обнаженную мускулистую грудь и широко-широко раскинув по сторонам мощные бугристые руки.

Леопард сделал осторожный шажок, готовый в любой момент рвануться вперед; черные точки зрачков, сузившись, стали почти незаметными, словно утонули в окружающей их зелени, пронизанной желтыми искрами.

Жертва, не открывая глаз, пошевелилась, устраиваясь поудобнее» Сладко, с хрустом потянулась, нежась в остатках понемногу уходящего на ночлег тепла.

В сущности, она уже была почти мертва, потому что сельва прощает многое, но беспечных наказывает беспощадно…

А ведь окажись она начеку, и леопарду пришлось бы туго: такие руки, пусть даже безоружные, вполне способны разорвать пасть, или переломить Позвоночник, или совершить еще что-нибудь такое, чего никакая леопардиха не пожелает своему котеночку, пускай котеночек давно уже вырос, гуляет сам по себе и в пору случек способен подмять под себя и старую матушку, доводись ей попасться на пути.

Жертва погубила себя сама, свидетель сельва!

Леопард сжался в тугой комок.

Жертва повернулась на бок, собираясь уснуть.

Леопард прыгнул.

И промахнулся.

Как обычно.

И забил передними лапами по зеленой траве, фыркая от досады, с каждым мгновением становясь все менее похожим на себя самого, каким он был всего лишь один прыжок тому…

Что касается жертвы, то она, нерастерзанная и весьма довольная, возвышалась над фыркающим, заслоняя со-бою солнце, белозубо улыбалась во весь рот и протягивала неудачнику руку, предлагая помощь.

— Вставай, Н'харо, вставай!

Человек, только что бывший леопардом, демонстративно отворачиваясь, попытался оттолкнуться от земли и вскочить на ноги, но тут же совсем по-кошачьи зашипел от пронзительной боли в ушибленном боку.

В который уже раз терпя поражение, он до сих пор так и не сумел понять: как же такое может случиться? Ну хорошо, предположим, жертва быстра и увертлива, такое бывает, хотя и нечасто. Но перехватить в прыжке его, H'xapo Убийцу Леопардов, раскрутить в воздухе и шмякнуть о Твердь, словно шелудивого котенка? Такое просто не укладывалось в уме!

— Ну же, Н'харо! — поторопила несостоявшаяся жертва.

Темнолицый дгаа по-прежнему ничего не слышал. Сейчас ему необходимо было успокоить досаду, и наплевать каким образом. Поэтому сдавленный смешок Мгамбы, наблюдавшего за игрой, был для Н'харо подобен легкому дождю, выпавшему в знойный полдень.

Прыжок!

Право же, зная повадки друга, Мгамба мог бы держаться подальше от Убийцы Леопардов, когда тот в гневе. Но какой же молодой дгаа решится прослыть излишне осмотрительным? Вместо того чтобы отскочить в сторону, Мгамба попытался повторить движения, проделанные только что Д'митри-тхаонги: наклон, уход, перехват, подсечка! — но он-то не проливал пота в спортзалах Космоклуба, его не растирали в мокрую пыль на межзональных кумитэ, и наставники по боевому кьям-до не отрабатывали на нем приемы нападения, приговаривая: «Защищайся, плесень! Защищайся!»; Мгамба не похлебал всего этого с пяти лет… поэтому все, что он сделал, хоть и точно скопированное, не помогло ни в малейшей степени. Ноги юноши взлетели к небесам, а голова оказалась внизу, и Н'харо, победно рыча, уже почти швырнул насмешника на то место, где только что лежал сам, но гибкий Мгамба, уже падая, сумел все же резким выпадом колена подсечь гиганта, одновременно воткнув острый локоть в обнаженный живот… и они оба рухнули на траву, но даже теперь ни тот, ни другой не разомкнули объятий.

«Двали», — усмехнулся бы любой, достигший зрелости, увидев двух лучших следопытов народа дгаа, барахтающихся посреди поляны, словно слепые щенки. И был бы прав. Огромный Н'харо и жилистый, словно сплетенный из жестких лиан Мгамба хоть и старались напускать на себя важность, присущую имеющим шрамы, но в душе еще не вышли из двали, неуловимого, незаметно уходящего времени, когда силой юноша уже не уступает взрослому мужчине и разумом подчас не способен остановить бушующую кровь…

Впрочем, и Д'митри-тхаонги, с ухмылкой наблюдавший за возней, охотно присоединился бы к борющимся; он и сам, откровенно говоря, был всего лишь двали, и разве что накрепко вдолбленная в мозги привычка к соблюдению дистанции с ровесниками останавливала его сейчас. «Господа офицеры обязаны помнить: любое существо призывного возраста есть их потенциальный подчиненный», — любил говаривать хмурый сержант курса и безжалостно отправлял драить сортиры любого, хоть как-нибудь фамильярничающего со сверстниками…

По ему одному ведомым причинам с особым удовольствием старый служака вручал ведро и тряпку единственному внуку Верховного Главнокомандующего.

— Вставайте, парни, — потребовал Дмитрий, чувствуя, что еще совсем немного, и вся выучка пойдет насмарку.

Его не услышали. Н'харо, судя по всему, зверел не на шутку. Гигант мог бы, как случалось уже не раз, мириться с победой Д'митри-тхаонги, но упорство Мгамбы, заведомо слабейшего, выводило его из себя. Игра переставала быть игрой; Мгамба, скрученный, словно мокрая подстилка, хрипло стонал, глаза его были налиты кровью, но ничто не смогло бы заставить молодого дгаа попросить пощады.

Не оставалось ничего иного, кроме как пойти на крайние меры.

— Встать! — рявкнул Дмитрий, почти удачно копируя сержанта-наставника.

Сокурсники, несомненно, подняли бы его на смех, и поделом. Громовому рыку лейтенанта Коршанского и в намеке не светило сравниться с нечеловеческим ревом, способным сдернуть с койки и отправить на чистку картофеля даже умудренного жизнью дембеля-срочника за сутки до приказа.

Но здесь, как ни удивительно, хватило и этого.

Разжав объятия, Н'харо неохотно поднялся, медленно расправил плечи. Глаза его понемногу становились нормальными, спокойными и чуть раскосыми, красные прожилки в белках быстро бледнели. Мгамба, сумевший-таки вскочить легко и упруго, корчился все же и потирал ладонью плечо; любому, умеющему читать по лицам, стало бы ясно, что он хоть ничего и не говорит, но многое думает о приятеле.

— Все. Успокоились, — тоном, не допускающим возражений, сказал Дмитрий, протягивая парням левую руку распахнутой ладонью вверх. — Один за всех!

— И все за одного! — откликнулся незлобивый Мгамба.

— Все за одного! — уже улыбаясь, подтвердил Н'харо. И Дмитрий улыбнулся в ответ. Что ни говори, но ему удалось добавить кое-что в древний обряд примирения; до сих пор ладони вкладывались одна в другую без слов.

Увы, несколько афоризмов да, пожалуй, пара-тройка приемчиков кьям-до из самых элементарных, вот и все, чем смог он отблагодарить своих спасителей, с которыми не на шутку сблизился за эти десять дней. Это еще не было дружбой, но, кажется, вот-вот могло стать ею; во всяком случае, отношения троицы давно переступили грань обычной приязни.

Могло ли быть иначе?

Лишь с Н'харо и Мгамбой провел Дмитрий последние дни. Прочие люди дгаа, а было их в селении совсем немало, при встрече хоть и улыбались доброжелательно, но поспешно уступали пришельцу дорогу, прикрывая рты растопыренными пальцами левой руки. В этом не было ничего худого. Просто до особого слова вождя он являлся «дггеббузи», табу; общение с дггеббузи способно навлечь многие беды на поселок, поэтому народ терпеливо ждал дня, когда вождь снимет запрет и позволит задать чужаку все вопросы, засидевшиеся на кончиках языков у длинно-косых сплетниц, а по правде говоря, и не только у них!

Н'харо и Мгамба тоже теперь дггеббузи, как и Дмитрий, ведь они общались с ним, трогали его кожу, слышали его голос; им не страшны духи, пришедшие с чужаком, но вернутся в отцовские хижины они не ранее, чем умрет табу.

Третьего из нашедших его Дмитрий пока еще не видел; парень, похоже, потомок какого-то божка, и демоны над ним не властны, но почему-то он — кажется, Дгобози? — сам не торопится завязать знакомство…

Нет запрета для Мэйли, но что делать Великой Матери в обществе мужчины, если он здоров? И без того у нее немало дел, а ученицы не так опытны, чтобы доверить им изготовление отваров и настоев.

Все дозволено дгаанге, и парнишка приходил несколько раз, терся в сторонке, глядел испуганно и восхищенно, однако не заговаривал, а стоило Дмитрию позвать, как дурашка тотчас исчезал в кустах, только черные пятки мелькали.

Все, дозволенное дгаанге, дозволено и вождю. Даже больше. Но вождь все не шел и не шел, хотя и Н'харо, и Мгамба в один голос заверяли: просьба о встрече передана в точности, и вторая тоже. И третья.

Оставалось ждать, а ждать Димка не любил с детства. Ничего не поделаешь. «Вождь сам решает, когда приходить», — сказал вчера Мгамба, и Н'харо кивнул. Значит, так тому и быть. Устав — святое дело, особенно — в чужом монастыре…

Ноздри Убийцы Леопардов внезапно напряглись, и улыбка Мгамбы погасла. Оба парня, замерев, глядели сквозь Дмитрия, туда, где только что прошуршали ветви. Кто-то четвертый вышел на поляну, облюбованную тремя дггеббузи, и, судя по выражениям юношеских лиц, вовсе не спешил удирать.

Снова, что ли, парнишка-шаман?

— Ты звал меня, земани?..

На краю поляны стояла девушка, мельком виденная Дмитрием сквозь пелену бреда. И позже, гуляя, он встречал ее и запомнил, потому что она того стоила, хотя хрупкие брюнетки никогда не были в его вкусе. Припомнилось к месту и имя Гдламини. Гдлами…

— Звал или нет? — нетерпеливо повторила девушка. Дмитрий, улыбнувшись как можно мягче, покачал годовой.

— Нет, я хочу видеть вождя.

— Вождь перед тобой, земани. Говори!

— Я… но… — покосившись на замерших истуканами приятелей, лейтенант Коршанский понял: девушка не бредит. — Простите, я не знал…

— Теперь ты знаешь, — девушка улыбнулась; махнула рукой, веля юношам исчезнуть, и слева от Дмитрия зашелестели кусты. — Я слушаю.

Дмитрий замялся. Как ни странно, после той, с трудом забытой истории он подразучился общаться с девицами. Даже со стройными пухлогубыми брюнетками в чине туземного вождя…

«Стой, Димон! А кто, собственно, заставляет тебя говорить с брюнетками, а? — спросил он себя. — Перед тобой в первую очередь начальник, вот и представь себе по-быстрому толстого лысого дядьку с дубинкою в руке и пером в заднице. Вот увидишь, стоит лишь сделать так, и все у нас получится!»

Руки сами собой вытянулись по швам, грудь выкатилась вперед, глаза остекленели.

— Ваше Высочество! — Черт, может быть, следовало назвать мокрощелку «Величеством»?! — Обращаюсь к вашему благородству и надеюсь на ваше ко мне расположение. Прошу вас дать мне проводника. Любое поселение, где имеются средства связи или миссия Галактической Федерации, меня вполне устроит. Прошу также снабдить провизией на дорогу. Все услуги будут оплачены Космодесантом.

— Нет, — ответила девушка.

Спокойно сказала, не хмуря брови, словно отвергла что-то мелкое, не имеющее значения. Но так, что даже несмышленышу стало бы ясно: это слово — последнее.

«С вождем не спорят», — предупреждал Мгамба.

«С вождем нельзя спорить», — подтверждал Н'харо.

Сейчас, тупо глядя в золотистые, загадочно мерцающие, не злые и не добрые глаза, Дмитрий понял наконец, почему превращались в статуи под этим взглядом неробкие парни.

— Ваше Величество! — Мать твою через пень колоду в гриву, в хвост, в тринадцать апостолов, неужели же дело в перепутанном титуле?.. А что, бабы могут психануть и по меньшему поводу! — Могу ли я узнать причины вашего отказа?..

— Нет.

Теперь она улыбалась. Сдержанно, одними уголками пухлых, четко прорисованных губ. И на загорелом лбу появилась едва заметная ниточка, как будто девушка уже приняла решение, но колебалась, произносить ли его вслух.

Затем улыбка стала шире.

Вождь закинула руки за голову, изогнулась, словно дикая кошка, встряхнула копной вороных волос, ниспадающих ниже ягодиц, прикрытых короткой набедренной повязкой. Только теперь Дмитрий сообразил, что Гдламини наполовину обнажена; ни тугие груди с темными ягодами сосков, ни изящные плечи, ни ямка пупка не были скрыты от посторонних глаз.

А сообразив, поразился: все женщины дгаа ходили не укрывая торс, и он, бродя по селению, любовался девчонками и прихмыкивал при виде забавных толстух; но эта девушка, ничем не отличающаяся от прочих, при встречах казалась ему одетой.

«Вожди — не обычные люди», — рассказывал Н'харо.

«Никто не равен вождям», — соглашался с ним Мгамба.

Наверное, они не очень преувеличивали. По крайней мере, Дед, сколько помнил его Дмитрий, даже натянув дряхлый тренировочный костюм, умел казаться облаченным в бело-золотую, оснащенную галунами и аксельбантами форму Верховного.

— Пойдем, — сказала Гдламини.

— Ку… — попытался спросить Дмитрий, но тонкая бровь дрогнула в безмерном недоумении, и «… да?» вцепилось в зубы, потом потихоньку уползло прочь, так и не решившись соскочить с уст. Все это так напомнило вдруг Академию и незабвенного сержанта, изловившего ходивших в самоволку, что лейтенанту Коршанскому стало, как тогда, весело, бесшабашно и совершенно на все наплевать.

— Как скажешь, куин, — хмыкнул Дмитрий. — Ты начальник, я — дурак…

Бровь Гдламини изогнулась еще круче.

Ничего удивительного. Стервочка таки ухитрилась достать его, и согласие на променад было выражено тоном пресловутого поручика Ржевского, бессменного персонажа практикумов и контрольных из академического спецкурса «Такт и этика гарнизонного офицера»…

Обмен любезностями был завершен.

Через цветущие заросли они шли молча.

Девушка вела. Дмитрий следовал за нею, против воли любуясь плавно покачивающимися бедрами, почти не прикрытыми коротенькой, сильно выше колен алой повязкой.

У девчонки, нельзя не признать, имелись изумительной стройности ноги, длинные, но не чересчур, накачанные, но в самый раз, и танцующая походка оглушительно подчеркивала их красоту. Эти ножки, пожалуй, превосходили те, другие, давно ушедшие налево, которые Дмитрий три года подряд пытался забыть и почти забыл, но во снах они все равно оказывались у него на плечах, одна — слева, другая — справа, и сны эти посещали его чаще, чем хотелось бы…

Гдламини шла, изредка встряхивая головой, и тогда чернейшая туча взвихривалась вокруг нее, и это тоже выглядело красиво. Она ни разу не обернулась. Она не сомневалась: земани следует за нею, и она была права. Куда он мог деться? Тем более что зрелище покачивающихся перед глазами бедер, выпирающих из-под набедренника ягодиц и развевающейся гривы волос понемногу стало именно тем, чем и было задумано: невидимым поводком, с которого не сорвется ни один мужчина, если ему не девяносто.

Послушно шагая за девушкой, безошибочно находящей совсем невидимую тропинку, Дмитрий не без удовольствия ощущал, что как бы там ни было, но до девяноста ему далеко…

Он попытался отвлечься. И не смог.

Ни статьи «Устава космодесантника», ни пикантные воспоминания о зеленокожих сучках из конхобарских борделей, ни чудом задержавшийся в памяти сонет Шекспира, а вполне возможно, что вовсе не Шекспира, а совсем наоборот, Петрарки, не сумели хотя бы чуть-чуть ослабить незримый ремешок, тянущий вперед быстрее, чем следовало бы, если желаешь хотя бы казаться безразличным,

Из относительно постороннего удалось сосредоточиться лишь на одном: «Интересно, — думал Дмитрий, — это у нее от природы все одно к одному, или тренировалась?..»

Интересный вопрос. Но неразрешимый. Во всяком случае, на ходу, с видом на аппетитную задницу прямо по курсу…

Тропа оборвалась внезапно, и лейтенант Коршанский едва не налетел на резко затормозившую владычицу окрестностей, в самый последний миг сумев все же остановиться на более-менее пристойном расстоянии.

— Смотри, земани!

Смотреть было на что.

Почти на самом краю высокого обрыва стояли они, и вид, распахнувшийся вокруг, захватывал дух не меньше, чем несравненные ляжки Гдламини. Сколько хватало простора, все внизу, вширь и вдаль, было зелено, и зелень переливалась всеми возможными и невозможными оттенками, от нежно-салатового и паутинно-лилового с медной прозеленью до густого, переходящего в буро-коричневый. Сельва царила внизу безраздельно и равнодушно, она дышала и стонала, и дыхание ее курилось вверх невесомой испариной, искрящейся в предпоследних, уже не очень ярких лучах. До самого окоема тянулась сельва, кажущаяся с высоты сплошным, плотно сбитым войлоком, не разорванным ни единым ручьем, не прореженным ни одним вихрем.

— Когда-то мы жили там, земани, — стоя в профиль к Дмитрию, сообщила Гдламини и, внезапно испуганно вскрикнув, с силой ухватила спутника за локоть. — Хватит смотреть! Уйди! Тех, кто не привык, она может позвать!

Вовремя!

Увлеченный невиданным зрелищем, Дмитрий не заметил, что стоит уже на самом краю обрыва, чудом удерживая равновесие над гостеприимно поджидающей бездной.

Шаг назад, скорее! И еще один, для верности… А девушка, раскинув руки, словно собираясь лететь, стояла там, откуда он отпрыгнул, чуть подавшись вперед и почти повиснув над пропастью. Как ей это удавалось? Может, ветер, насвистывающий песенку над кронами, между зеленью и синевой, поддерживал ее, пользуясь случаем погладить нежную золотисто-смуглую кожу? Почему нет? Ветер тоже имеет право на толику счастья.

Сколько минут или часов стояла она так, темно-золотая на бледно-голубом фоне? Дмитрий не считал.

Но когда Гдламини наконец отошла от края скалы и, присев рядом, без церемоний прислонилась голым плечом к его плечу, лейтенант Коршанский понял, что совсем не прочь простить девчонке не только уже нанесенные обиды, но и те, которым, вне всякого сомнения, еще предстоит быть.

От нее удивительно хорошо пахло: чистой свежестью кожи, цветочным дурманом, какими-то странными, будоражащими подсознание притираниями. Все это сплеталось воедино, вбирая в общий венок еле уловимый запах воды из горьковатого источника близ пещеры, в струях которого трижды в день омывали тела женщины дгаа. Тягучий влекущий аромат невидимым перышком щекотал ноздри, возбуждал, затуманивал рассудок, заставляя каждую клеточку тела, истосковавшегося по женской плоти, против воли наливаться густым, тяжким, исподволь нарастающим пламенем…

Наверное, следовало бы держаться, заставить себя устоять, но землянин уже не вполне отдавал отчет в происходящем. Тело, огрызнувшись на окрик разума, велело ему постоять в сторонке… и когда Дмитрий, затаив дыхание, обнял девушку, она не выскользнула из-под мускулистой руки, обхватившей плечи, напротив — мурлыкнула и прижалась покрепче, уронив голову на обнаженную грудь чужака, как раз рам, где тихонько и размеренно выстукивал свои ритмы тамтамчик сердца.

— Держи меня! Держи крепче! — голос ее, оказалось, умеет быть низким и зовущим, он втекал в сознание, заполняя самые укромные его уголки. — Твои руки не похожи на руки людей дгаа; они тяжелы, но нежны, тхаонги…

— Почему вы называете меня так?

Дмитрия и впрямь занимало это, но сейчас он спрашивал не ради ответа, а просто так, ради того, чтобы сказать хоть что-нибудь.

— Потому что это правда, — она льнула, она прижималась все сильней и сильней. — Разве у тебя не два сердца, тхаонги?

От неожиданности Дмитрий вздрогнул.

Матерь Божья!

Так вот оно в чем дело! Вот в чем причина боязливых взглядов маленького шамана, вертящегося вокруг, но не осмеливающегося приближаться! Вот почему иногда так широко, с откровенным обожанием улыбается пришельцу простодушный Мгамба, и вот отчего, не медля, исполняет приказы чужака тяжелый на руку Н'харо, не склоняющий голову ни перед кем, кроме собственных родителей и вождя!

— Ну-у… можно сказать и так, — буркнул Дмитрий. Что еще мог он придумать в ответ?

Не объяснять же полуголой дикарке, обожествляющей сельву и по-родственному обнимающейся с ветром, ту простую истину, что без регистре-датчика, вживленного в грудь с правой стороны, его, лейтенанта-стажера Коршанского, как, впрочем, и любого другого гражданина Галактической Федерации, включая и Президента, не подпустили бы даже к космопорту, а не то что к трапу космофрегата…

Можно, конечно, попытаться растолковать все, как есть, но вряд ли стоит. Для чего маленькой экзотической обезьянке, ласковой и немножечко двинутой на себе, знать устройство и назначение синхрофазотрона?

Гдламини, впрочем, расценила его молчание иначе.

— Не гневайся, тхаонги, за слово «нет», — все тем же грудным голосом проворковала она, и мягкие губы легколегко коснулись груди Дмитрия. — Ты явился людям дгаа в ночь Большой Жертвы. Ты не наш, но знаешь наш язык. Я должна понять все и объяснить людям. Ведь я — мвами…

Вот сейчас было самое время задать вопрос, уже второй час приплясывающий на кончике языка.

— Но почему ты вождь? Разве у вас…

Он запнулся. В здешнем наречии, естественно, не оказалось слова «матриархат», и Дмитрию пришлось поразмышлять секунду-другую, подбирая выражение поточнее.

— Разве у вас властвуют матери?

Ветер возмущенно взвыл над обрывом. У народа дгаа не принято задавать вопросы своему мвами. Но здесь, сейчас — Дмитрий чувствовал — ему позволено многое. В конце концов, он ведь не был человеком дгаа…

Гибко извернувшись, Гдламини умостила голову ему на колени. Мягкий овал лица, овеянный нимбом черных волос, осветился медовым сиянием, живущим в глубине глаз.

— Нет, у нас властвуют отцы…

Розовые губы девушки пересохли, и она быстро облизнула их острым язычком, неуловимо напомнив Дмитрию чернобурую лисичку из мультика.

— Дъямбъ'я г'ге Нхузи, мой родитель, был величайшим из воинов народа дгаа. Тогда мы еще не были народом. Были люди дгагги, и люди дганья, и люди дгавили, и еще много иных племен, понимавших друг друга, но живших отдельно. Это не было хорошо, тхаонги, но так заповедал Предок-Ветер, и никто не смел исправлять созданное им. Племена пересекали тропы соседей, племена вздорили из-за воды и удобных пещер, и кровь людей дгаа лилась понапрасну. Отец пожелал сделать плохое хорошим. Он воззвал к Красному Ветру, прося позволения изменить жизнь. И Предок согласился, но предупредил, что ничто не дается даром. Предок спросил моего отца: готов ли он платить многим за многое? И Дъямбъ'я г'ге Нхузи ответил: «Да!» Тогда велел Предок великому мвами взять боевое копье, взойти на обрыв и пронзить сердце смерча. И сделал указанное Красным Ветром мой родитель. Пришел сюда, где мы сейчас с тобою, поднял копье свое, прозванное Мг, Смерть, и метнул его в сердце Предку. Так говорят старые люди…

Голос Гдламини дрогнул, и Дмитрий ласково погладил девушку по щеке. Ему самому было не по себе. На миг словно наяву распахнулась перед глазами невероятная, невозможная картина: ночь, обрыв, вой урагана, рыдание сельвы глубоко внизу и черная в белых разрядах молний фигура человека, стоящего на краю бездны, вскинув боевое копье: человек обнажен, волосы его, заплетенные в косы, развеваются в порывах ветра; он медлит с броском, медлит, медлит, но наконец решается и посылает смертоносное оружие вперед, в самое окно беснующегося тайфуна! Дикий вопль прорезает смоляную мглу, и нет больше ничего кругом, кроме потоков воды, раскатов грома и пляшущего над пропастью человека…

— Когда отец мой сделался сед, тхаонги, все вокруг было уже не так, как в дни его юности, — тихо и чуть надтреснуто продолжала Гдламини. — Не было уже племен, ни дгагги, ни дганья, ни дгавили, а был один народ дгаа; мир и тишина пришли в горы, не лилась кровь, и никто не требовал плату за кровь. И назвали люди дгаа Дъямбъ'я г'ге Нхузи новым именем: Мппенгу вва'Ттанга Ддсели, Тот-Который-Принес-Покой, и чтили его почти как самого Красного Ветра. Но в уплату за совершенное покарал его Предок бесплодием, и некому было ему передать серьги дгаамвами, великого вождя. Что может быть страшнее для мужчины? Ни одна из жен его не сумела понести, и ни единая из наложниц не осчастливила потомством. Когда же случилось нежданное и одна из жен не пролила на траву краски в положенные дни, отец мой уже не вставал со шкур и не мог отложить уход. Вот тогда-то и собрал он старейших и заклял их страшными заклятьями: пусть серьги власти принадлежат тому, кто выйдет на свет из утробы через девять месяцев. И все, кто был там, подтвердили, что так и будет. Вот что рассказывают старые люди.

Теперь в девичьем голосе ясно ощущалась затаенная горечь.

— Когда я пришла на Твердь, многие были озадачены. Не бывает так, говорили они, чтобы лишенная иолда властвовала над людьми дгаа. Чтобы стало так, нужно сломать обычай, говорили они, но разве есть среди нас новый Мппенгу вва'Ттанга Ддсели или хотя бы некто, подобный ему? Другие многие отвечали: все так, но кто осмелится нарушить обещание, данное Тому-Который-Принес-Покой? Не было таких, и умолкали пугливые, но после вновь начинали спорить. Однако решили под конец: пусть девочка Гдлами носит серьги власти, но пускай снимет их в тот день, когда того потребует обычай…

Последние слова черноволосая произнесла совсем тихо, почти неслышно, а затем очи ее, только что подернутые туманной дымкой, вновь полыхнули озорно и задиристо.

— Вот так говорят старые люди, земани Д'митри. А новые люди, живущие нынче, говорят, что им нравится такой мвами, а другого им не надо!..

Огонек, веселящийся под пушистыми ресницами, вдруг застыл, сделался темно-пурпурным, тьма на мгновение сомкнулась над сознанием Дмитрия, а потом лицо Гдламини оказалось не внизу, а совсем рядом с его лицом, близко-близко, нос к носу, губы к губам; дыхание ее, только что ровное, сделалось частым и прерывистым, и девушка, плавно изгибаясь всем телом, словно громадная черногривая кошка, урчала, курлыкала, звала; все было в этом зове, кроме человеческих слов, но слова уже были бы лишними…

Это походило на самое настоящее колдовство, а может, колдовством и было. Оторвавшись от Тверди, Дмитрий воспарил в Высь, в поющую синеву и неспешно поплыл, удерживаемый потоками ветра, над полянами. Оттуда, с высоты своего полета, он ясно видел себя самого, разметавшегося на траве неподалеку от края обрыва, и рассыпавшуюся, укрывшую происходящее от нескромных глаз путаницу черных волос.

Жар и холод, холод и жар, и боль, и восторг, и знобкая дрожь, и онемевшие до боли мышцы; это было как болезнь, как смерть, но такой смертью хотелось умирать еще и еще, потому что только она и была настоящей жизнью!

Губы Гдламини невесомо прошлись по плечам, коснулись груди — уже жестче, требовательнее, ухватывая кожу, почти кусая, затем медленно, выматывающе постепенно поползли вниз, к затвердевшему, воющему от желания, едва ли не прорывающему набедренную повязку, почти коснулись его, но обманули, ушли прочь, заставив обезумевшее тело рычать, затем вернулись, влажные и горячие, тонкий гибкий язычок пробежал по раскаленной плоти вниз-вверх, взад-вперед, и еще, и еще, у кроны, у корня, медленно, быстро, а потом сделалось сладко и влажно, зверь, содрогающийся в судорогах, помогая самке, подбросил себя вверх, обрушил вниз и снова, снова, опять, вновь, бесконечно; все существо выло, сжавшись в комок, жидкое пламя рванулось наружу, неостановимое, яростно-упругое, хлещущее тугой беспощадной струей; оно прыгнуло, ударило шквалом, и алые лепестки набухших от жажды девичьих губ приняли огненную волну, всю, до Искры, до последней капельки, а розовый бойкий язычок помог им, обтерев сухо-насухо; в кратчайший, неудержимо-летучий миг просветления, рухнув с кричащей и вопящей высоты в собственное тело, сведенное судорогами Неимоверного кайфа, Дмитрий попытался было стать са— мим собой, удержать хоть малую частичку рассудка, но это желание было только блажью, не больше того, потому что небо опять вертелось перед глазами, и красноватое светило, надувшись, выплюнуло изжелта-белый протуберанец, нагайкой полоснувший по мозгам, выбивший напрочь бессмысленную попытку уцепиться за обломки вертящейся в кипящем водовороте наслаждения яви… Длинные, невероятно стройные ноги легли ему на плечи, справа и слева, и твердое снова стало твердым, а упругое упругим, и бред был дороже всего… за любую частицу этого бреда он, не задумываясь, разорвал бы горло кому угодно, вставшему на пути… он весь был сейчас этим твердым, жаждущим, он стремился вперед, туда, где влажно, туда, где сладко… но твердые пальчики остановили его порыв, обхватили, направили ниже… и Дмитрий вошел в Гдламини так, как она позволила, но даже и это оказалось непредставимо, острее, чем десантный кинжал, остервенелее, чем взбесившийся воздух, воющий в ушах при-первом прыжке; он вошел, и вышел, и снова вошел, и напрягся, и, наконец, взвыл, замерев между раскинутых ног девушки… и, содрогнувшись, рухнул рядом с нею, обессиленный, исчерпанный, вывернутый наизнанку…

Когда Дмитрий окончательно пришел в себя, солнце уже почти уползло за горизонт, южный ветер, подкрашенный закатом, посвежел, и лицо Гдламини, полуукрытое сумеречной вуалью, казалось умиротворенным и до боли родным…

— Это было так хорошо, тхаонги… — промурлыкал уютно свернувшийся под боком теплый клубочек, и лейтенант-стажер Коршанский едва не взвыл от восторга. — У тебя сладкая мьюфи, земани. Ни у Н'харо, ни у Мгамбы, ни у других юношей дгаа нет такой сладкой мьюфи…

Не сразу дошло, о чем она лепечет. А потом скулы непроизвольно свело от гадливого удивления.

— Ты?.. Ты?.. — он не шептал, а шипел. — Со всеми?..

— Конечно… — отозвалась она, явно недоумевая; и тут же, поняв, рассмеялась звонко и облегченно. — Не бойся, мой земани. Никто до тебя не входил в меня через разрешенное, ты первый. А через запретное войдет лишь супруг. Но я же вождь, тхаонги, я должна отбирать у воинов первую мьюфи. Все мвами так делали, и отец мой, и бывшие до него. Первая мьюфи мужчины принадлежит вождю, разве это не справедливо?

Она говорила еще что-то, мурлыкала, весело щебетала, но Дмитрий почти не слушал.

Все правильно, твердил он себе, стараясь не скрипеть зубами. Ты здесь чужой, Димка, здесь свои правила и свои законы, и все они, если на то пошло, самые настоящие дикари; а твое дело маленькое, убалтывал он себя, сунул-вынул, и будь спокоен, и вообще, не жениться же ты на ней собирался… Но все равно, нечто точило и грызло внутри, стоило лишь представить себе: Гдлами, только что стонавшая под ним, идет вдоль шеренги и, встряхнув волосами, приседает на корточки…

Кто-то, несомненно, назовет это скотством. Кто-то пожмет плечами и подыщет цитату из классиков относительно специфики примитивных обществ и пережитков полиандрии. А еще кто-нибудь, не мудрствуя лукаво, плеснет всклень по стаканам огненную воду, напомнит, что все бабы так и так бляди по жизни, и пожелает не брать дурного в голову…

Один из них, неважно который, будет обязательно прав, и здесь уже не поспоришь. В самом деле, что тут еще можно сказать, господа?

— Иди ко мне, Гдлами… — сказал Дмитрий.


2

ВАЛЬКИРИЯ. Котлово-Зайцево. Конец января 2383 года

Велика и необозрима родная наша Галактика, много в ней астероидов, метеоритов и комет, но планеты земного типа попадаются много реже, чем хотелось бы утомленному теснотой человечеству. Поэтому каждая вновь открытая планета, годная для колонизации, становится сенсацией номер раз, и белозубые улыбки отважных астронавтов-первооткрывателей не менее чем полгода украшают обложки иллюстрированных журналов и заставки воскресных передач по ящику.

Никто не оспаривает заслуг первопроходцев.

Но когда планета описана, занесена в реестр и рекомендована к эксплуатации, первой на ее пыльные тропинки ступает нога администратора, и это естественно. Администраторы, как правило, парни молодые, полные надежд и вполне искренне убежденные, что сей заштатный мирок, безусловно, всего лишь начальная ступень в ожидающей их блестящей служебной карьере.

Со временем, обзаведясь брюшком и порядочно оскотинев, бывшие молодые реформаторы считают уже не дни до перевода, а месяцы до пенсии по выслуге и посмеиваются в кулачок над восторгами молодых и рьяных, присланных в их распоряжение до омерзения родным департаментом…

Вслед за чиновниками, уполномоченными надзирать и учитывать, появляются исследователи и вскоре после них и работный люд, завербованный по контракту. Эти особо не тужат. Их сроки определены заранее, оговорены в точности до минуты, и нет такой силы, которая смогла бы заставить контрактника свершить на благо человечеству хоть на йоту больше положенного соответствующим пунктом Договора.

Если же говорить о вояках, то их во Внешних Мирах нет и быть не может, сие неизвестно только оолу. Иное дело, что квадратные ребята с малоподвижными лицами, бритыми затылками и специфическим лексиконом являются неизбежной деталью пейзажа любой целинной планеты. Это есть, без базара. Но только воспаленное воображение конкурента, проигравшего тендер, или нездоровые мозги умученного жизненными реалиями правдоискателя способны превратить этих мирных дворников, референтов и разнорабочих в нечто, не стыкующееся со статьями Универсального Устава Освоителей.

Нелегкое дело — осваивать планету, но платят целинникам совсем неплохо, а народец они шустрый, в отрыве от семей способный на многое. И единственное, что хоть сколько-то успокаивает супруг, невест и просто возлюбленных обоего пола, тоскующих в ожидании кормильцев, так это беспощадная суровость сухого закона, не знающего поблажек ни для кого.

Строжайший контроль на космотаможнях, умопомрачительные штрафы, налагаемые на бутлегеров, беспощадные высылки и немедленные расторжения контрактов, ожидающие самогонщиков на местах, — все это, согласитесь, вселяет в тех, кто тоскует и ждет в цивилизованном мире, надежду на то, что минет срок контракта — и добытчик явится домой в относительной целости, с аккредитивом на немалую сумму и кучей подарков…

Открытой остается всего лишь одна проблема: откуда на фронтирных планетах — причем всех без исключения! —имеется и процветает такое в уме не укладывающееся количество трактиров, кабачков, корчем, салунов, баров, кафешек, рестораций, пивных, рюмочных, пабов, забегаловок, пулькерий, бистро, бодег и прочих формально не существующих заведений?

Вопрос, конечно, интересный, но в данный момент он мало занимал Роджера Танаку. Для Роджера Танаки было сейчас вполне достаточно того непреложного факта, что «Два Федора» не слишком переполнены и, как всегда, не намерены закрываться до последнего клиента.

Кабачок благодушествовал.

Танака тоже.

К двадцати семи с небольшим по местному времени, когда оркестранты, начокавшись с угощавшими до недержания тромбонов, вынуждены были прервать программу и рев динамиков на время оставил в покое сиреневые ласты дыма, висящего в воздухе, как легкий туман над Ип-ром, инженер успел уже остограммиться по третьему разу и, ни капельки не захмелев, почувствовал, наконец, что жизнь прекрасна и удивительна.

Он осознал это настолько ясно, что вполне мог уже позволить себе откинуться на хлипкую спинку стула и озирать из своего /уголка гомонящие столики взглядом гордым и даже несколько высокомерным, как и положено человеку серьезному и здравомыслящему, оказавшемуся ненароком в сомнительном обществе записных выпивох и буянов.

Инженер был вполне трезв, абсолютно собран и готов говорить правду в лицо кому угодно, невзирая на возможные последствия.

И многоопытный целовальник, по должности обязанный разбираться в людях, безошибочно уловил наступление момента истины. Он ухмыльнулся в усы и властно Щелкнул пальцами, направляя к угловому столику официанта.

— Этот парнишка с Ерваана, зачастивший с недавних пор в корчму, нравился старому трактирному волку. Он был совсем иного поля ягода, нежели постоянные клиенты заведения, это уж точно, и целовальнику было бы неприятно, угоди интеллигент по пьяни в неприятности, коими «Два Федора» славились едва ли не с момента основания…

— Закусим, спец? — с добродушной фамильярностью спросил официант, остановившись перед Танакой. — Орешки, крекеры, креветки земные, креветки местные. Или чего-нибудь горяченького? Вы уж извините, спец, — хитровато прищурился он, — но сдается мне, что яичница с ветчинкой была бы вам сейчас в самый раз…

Слегка покачиваясь на стуле, Роджер Танака непонимающе разглядывал громилу, заслонившего обзор.

— Кт-то вы? — осведомился он. — Я вас не знаю.

Лысый здоровяк, облаченный в грязноватый, некогда белый передник, подмигнул.

— Ничего удивительного, спец. Коза — чертовски большой город, всех не упомнишь…

В отделении, за стойкой, удовлетворенно хмыкнул целовальник. Все было в порядке. Ситуация развивалась, как вчера, и позавчера, и третьего дня, и неделю назад. Сейчас паренек с полминуты понеузнает Лысого Колли, потом все же признает, заулыбается, прижав ладошку к сердцу, и закажет еще полтораста. Потом немножко подремлет, проклемается, потребует заключительную соточку, рассчитается, мучительно вычисляя на калькуляторе сумму чаевых, посидит еще минут десять и, запинаясь, убредет домой отсыпаться. Хороший мальчонка, тихий, такого любой обидит, и давно уже обидели бы, не переговори целовальник с братвой, не остереги: мол, ежели с лошонком что худое случится, виновнику лучше бы и на свет не рождаться, потому как придется ему, бедолаге, иметь дело для начала с Лысым Колли, а после и еще кое с кем…

Ясное дело, таким предупреждением мало кто в Котлове-Зайцеве (по-простому Коза) рискнет пренебречь… О! Заказал! Вот и славно.

Усач, не глядя, придвинул поближе чистый стакан, початую бутылку «Моментальной», налил ровнехонько до отметинки «100», метнул в зловеще хрипящую мутную жидкость кубик розового льда и поставил на поднос, ловко брошенный на стойку Лысым Колли. Подумал и добавил к заказу тонюсенькую пачечку крекеров — за счет заведения.

Пусть угощается… парнишка, по всему видать, серьезный, положительный… странно даже, чем ему «Дабл-Федя» приглянулся, с его-то репутацией….

Положа руку на сердце, следует признать, что старый ворчун не променял бы свой кабак ни на один рест-хауз. Не так уж плох он был, нескучен и уютен; во всяком случае, оттянуться после смены здесь можно было куда конкретнее, чем в крохотном, чопорном и пустынном «Денди».

Конечно, кабачок не сравнить с престижными бистро Конхобара, где целовальнику довелось провести не самые худшие дни своей бурной юности, мало напоминает он и подводные бодеги Татуанги, куда судьба заносила усача, еще не усатого, несколько позже. Но для здешнего захолустья все более чем пристойно: стойка, тянущаяся вдоль всей стены, — в ней футов сорок, и она упирается в эстраду, где все еще отсутствуют оркестранты; маленький взлохмаченный человечек из публики, покачиваясь, стоит у разбитого, дребезжащего, невообразимо древнего пианино и неутомимо наигрывает одним пальцем бесконечную плясовую; ряды чистых стаканов на стойке жалобным звоном откликаются на его потуги; скопище разнообразнейших бутылок с пойлом на все вкусы и кошельки табунится рядом. В общем, все, как у людей, и столики, хоть и стоят в густом слое грязных опилок, покрыты какими-никакими, а скатертями. Да что там! Даже рулетка имеет быть; вон она, там, в ближнем к черному ходу углу, рядом с карточным столом, дартсом и жестяной тумбой для забивания «козла»…

Что еще нужно человеку, чтобы встряхнуться после смены?

В клубах дыма, за столиком, стоящим как раз под портретами Отцов-Основателей, Федора Котлова (он же Гурам Дзхажнджинджория, он же Камиль Сабаев, он же Мытарь, он же Уильям Шекеспийар-младший, эсквайр, он же Камальэддин эль-Маахаджари, он же Хачик Тер-Бозян) и Федора Зайцева (действительный член Академии Изящных искусств Галактической Федерации, член-корреспондент Конхобарского, Уляляевского, Симнельского Президентских обществ поклонников высокого стиля, почетный доктор одиннадцати университетов), зашумели.

Усач вскинулся было, но тут же вновь удобно облокотился локтями о заляпанную пивом стойку.

Ничего экстренного, ложная тревога. Колли на месте, стоит себе руки в боки, приглядывает. Да ребятки и не думают бузить; так просто, поспорили немножко. Братишек можно понять: в последние пять-шесть дней ползут по Козе нехорошие слухи, смутные такие, ничего впрямую не говорящие, но и не отрицающие. Страшноватые слухи, прямо говоря, тем более что до ближайшего рейсовика еще два с половиной месяца. Хотя именно поэтому, может, и не стоит гнать волну: сделать что-нибудь толковое силенок нет, а без смысла стращать друг дружку — это, каждый подтвердит, дело последнее.

— Всю планету опоганили… — донеслось из сплошной пелены табачного дыма. — Деться уже некуда. Попомните мое слово, братаны, они тут нас еще порежут, как котят слепых!

«Карабас», — безошибочно, на слух, определил целовальник. Это да, это мужик серьезный, в авторитете; сейчас хлопцы начнут поддакивать. Интересно, кто первый?

— Да чо там киздеть, робята! Мочить их всех, на хрен они нам тут взялись, дичь черножопая!

Ага, это уже Джорджи Уошингтон вставился… то есть по документам он Джорджи Уошингтон, в смысле, по вторым документам, уже тут, на Валькирии, сработанным; по первым, по тем, с которыми прибыл, он, кажись, Огюстен-Луи де ля Рош-Жаклен, пятый виконт д'Эспануа… хотя вообще-то родное имечко у бедняги Ицхок Пять Медведей… нормальный парень, и слесарь отменный, вот только расист из расистов…

К национально чокнутым целовальник относился неодобрительно, хотя, в сущности, не его это была проблема; его проблема — ксиву сляпать или еще чего такого устроить, если кого нужда припрет, ну а главное, конечно, стоять здесь, за стойкой, и бдить, чтоб никто из клиентуры ни в чем разумном отказа не знал, чтобы пиво пенилось, водка горела, шкварки хрустели, музыка не слишком фальшивила… короче, чтобы всем было хорошо и никто не ушел обиженным…

— Кто черножопый?! — громыхнуло в сиреневом дыму.

— Да погоди, Лумумба, я ж не про тебя.,.

— Кто черножопый, я спросил!!

Чтобы понять, кто ревет, можно было не напрягаться. Обладателя этого баса знала вся планета, вплоть до рудничных.

— Пусти-и-и! — теперь приятный мужественный баритон Джорджи напоминал скорее голосок солиста хора мальчиков. — Не, ну чо ты, братуха, ну, не борзей, а? Я ж не тово!.. Ты чо, первый год меня знаешь?

Короткая веская тирада Лысого Колли. Недовольное рычание Лумумбы по прозвищу Вакса. Снова гулкие убедительные разъяснения Лысого. Опять рык, но уже тоном пониже. И радостный визг Джорджи Уошингтона:

— Пива, Колли! Темного! Всем! Я выставляю… Ваксе — двойную!

Все хорошо, что хорошо кончается. Инцидент улажен и забыт, пиво принесено и начало питься, но тема, едва не омрачившая застолье, кажется, не утратила актуальности.

Теперь, правда, разговор шел потише; братва не орала уже, а бубнила, пригнув отяжелевшие головы, и до стойки доносились разве что рваные, скомканные обрывки беседы.

— …говорят, всю бригаду…

— …не, не всех. Но Уатт спалили токо так…

— …льнички чо молчат, а? Чо молчат, спрашиваю?

— …здой все накроемся, плевать им на нас!

— …а может, вообще горные? Откуда кто зна…

— …не знаю, но говорят же, в натуре.

Серьезно начавшись, беседа плавно переходила в пьяный базар. Это было уже неинтересно; все дальнейшее легко прогнозировалось, и целовальник прикрыл глаза, собравшись подремать пяток-другой минут, но тут бубнение и бормотание стихли, оборванные ошеломительно визгливым полусмехом-полурыданием, и усач сначала удивился, не признав голос с первой попытки, а потом удивился еще больше, потому что вопил, выйдя на середину зала и пробираясь к эстраде, тихоня-спец, всего лишь пару секунд назад мирно дремавший в своем уголке.

— Козлы! Ур-роды! Да что вы все знаете? — ему было нелегко идти по рыхлому песку, один раз он чуть не завалился на столик, где веселилась компания Живчика, но некая сила, более могучая, чем хмель, гнала его вперед, и он добрался-таки до эстрады, и вскарабкался на нее уже со второй попытки; тапер-доброволец поспешил ретироваться, и расхристанный, безумно сверкающий белками глаз интеллигент вознесся над залом, цепляясь за массивную стойку микрофона.

— Семь! Семь! Семь их было! — орал и взвизгивал он, плюясь во все стороны, и смотреть на это было сперва неприятно, а затем и жутковато. — В корзинке! Три беленькие, две черненькие, одна желтенькая! — взбесившийся спец хихикнул, и на лице его плясал уже не пьяный бред, а безумие. — А еще одна не знаю какая, плохо копченая! И смотрят, смотрят…

Чудовищная тишина повисла в зале.

Бедными овечками сбились в кучку люди Живчика, посеревшая до серебристости харя Лумумбы лунно светилась в лиловых наплывах дыма, и даже писанные маслом лики двух Федоров, Отцов-Основателей, казалось, потрясенно округлили рты, хотя уж кому-кому, а им вот уже почти три сотни лет, в общем-то, некого было опасаться…

— В корзинке! Семь! А я… — сорвавшийся с катушек спец внезапно всхлипнул. — А я домой хочу. К ма-аааа…

Все окончилось так же нежданно, как и началось.

Огромная ладонь Лысого Колли, неведомо как очутившегося у эстрады, метнулась вперед и вниз, нежно, совсем с легонца коснулась психа, а затем, ухватив оседающее тело за шкирку, вышвырнула его в услужливо распахнутую кем-то дверь…

…и Роджер Танака, раскрыв глаза, обнаружил себя почему-то не в уютном закутке полюбившегося бара, а прямо посреди Второго Шахтопроводческого тупика, аккурат в центре помойки, прилегающей к черному ходу «Двух Федоров». Плыло и болело в голове, тошнило, вокруг стояла невыносимая вонь, но, кажется, ничего не было поломано и даже бумажник — он, едва очнувшись, проверил это — лежал там, где следовало, а карточка кредов не полегчала ни на одно деление.

Господь милосердный, неужели он забыл расплатиться? А эти милые люди, конечно же, не следили за ним! Видимо, он просто встал и вышел, почувствовав себя худо… Надо бы, подумалось, вернуться и рассчитаться, чтобы не быть свиньей. Но не в таком же виде… Ладно, завтра он зайдет и принесет извинения; был-де пьяный, не сообразил…

Но что же все-таки произошло?

Какие-то нехорошие воспоминания пытались всплыть со дна памяти, но это было выше их сил, они взбулькивали и тонули; впрочем, главное Роджер знал и без того: ему нельзя больше оставаться на этой дрянной планетке; он пропадет здесь или, хуже того, сопьется, чего так боялась мамочка; ему необходимо любой ценой попасть на ближайший рейсовик!.. И никто, никто не имеет права его удерживать силой!

Они говорят: вы подписали контракт на пять лет! Да, подписал, потому что ему предложили работу, хорошую работу, как раз по специальности и по вкусу! Он ведь всегда интересовался историей техники и когда узнал, что кому-то нужна паровая железная дорога — в конце XXIV века! — он сперва не поверил, а потом молил Господа, чтобы тот внял и послал ему победу в конкурсе. Они говорят: вы никуда не уедете! Дудки! Он умеет работать, любит работать, и он будет работать, но только не здесь и не сейчас. Потому что здесь и сейчас убивают, разве это так трудно понять?!

— Убива-а-ают! — на всю улицу завопил Роджер, но пересохшее, вымазанное какой-то склизкой гадостью горло не повиновалось, и крик получился не криком, а сдавленным плачем.

Нет, ни за что, ни в коем случае он не останется тут!

Он дождется, пока глава планетарной администрации поправится, ведь не будет же он болеть вечно! А когда дождется, пойдет на прием и спросит прямо и четко: какое право имеет генеральный представитель Компании ограничивать его, гражданина Танаки, права и свободы? И пусть, кому положено, разберутся! А он уедет. Если хотят, пусть разрывают контракт; если у них хватит совести, пускай подают в суд, он готов уплатить неустойку, он будет работать день и ночь, но выплатит все до последнего креда… Ноникогда и ни за что не останется он здесь, даже если к нему приставят караул…

— Кара-у-у-ул! — заорал Танака.

Со второй попытки получилось лучше. Вышло громче, чем в первый раз. Во всяком случае, чья-то расплывчатая Рожа, появившись в окне второго этажа доходного дома на углу Федора Зайцева и Малой Трубопрокатной, склочным фальцетом осведомилась, все ли у него в порядке и в курсе ли он, который на дворе час.

— Двадцать девять пятьдесят восемь, дружище, — немедленно отозвался инженер, бросив взгляд на часы, тоже, к счастью, никуда не пропавшие.

Говорить было трудно, сорванное воплями горло ныло и зудело, но, если человек спрашивает, следует ответить, разве не так? Людям вообще надо помогать друг дружке, так учила его мамочка, ну вот пусть и ему помогут убраться отсюда как можно быстрее…

— Нет, простите, я ошибся, — поправил он сам себя, изучив попристальнее светящееся во мраке табло «Ориента». — Уже двадцать девять шестьдесят три…

— Му-у-удак! — взвыла рожа со второго этажа и швырнула в удивленного Роджера чем-то тяжелым, но, к счастью, промахнулась и тяжелое разлетелось вдребезги, грохнувшись о пьедестал памятника Федору Котлову.

Вот и верь после этого людям…

Луна, ухмыляясь, следила за ним. Не синяя летняя луна, а розовая с темными подпалинами, зимняя; раньше он любил подолгу любоваться ею, но сейчас этот неправильный овал с намеками на глаза, рот и нос показался ему отвратительным, потому что слишком напоминал розовато-лиловую, слегка подкопченную голову землянина…

Он показал луне язык. Луна нахмурилась. Он злорадно хихикнул и погрозил луне кулаком. И снова оказался не прав. Луна была на его стороне. Она вовсе и не думала ухмыляться, а, наоборот, подмигнула и очень тихо, так, чтобы не слышал никто посторонний, особенно — рожа, все еще беснующаяся на втором этаже, подсказала верное решение.

Роджер Танака выслушал совет, подумал и сказал очень искренне:

— Спасибо!

Ответа не последовало. Луна вела себя как самый настоящий друг. Она помогла, не ожидая благодарности. Но все равно Роджер, задрав голову, пригласил ее запросто наезжать в гости, на Ерваан, и указал точный адрес, потому что все приезжающие на Ерваан впервые обязательно путают Ндзрпкху с Нрдзкпху, а это, каждый подтвердит, совсем не одно и то же. Поэтому он повторил адрес трижды, внимательно проследив, чтобы луна записала все как следует, и на всякий случай, если дома никого не будет, дал адрес бабушки Асмик, живущей в собственном доме на площади Ъ, поскольку опыт показывает, что бабушку Асмик все приезжие находят с первого раза.

Луна поотказывалась из вежливости, но потом все же согласилась наведаться. Она никогда не бывала не Ерваане, а тот, кто никогда не видал Ерваана, тот, считай, ничего в жизни не видел, и только кретины с Ерваана или ерваальские недоумки способны отрицать это…

Действительно, совет был великолепен, с какой стороны ни посмотри! Какой смысл, сказала луна, вымаливать у зарвавшихся чинуш то, что принадлежит тебе по праву? Рука руку моет, и глава администрации, выздоровев, всегда найдет повод, чтобы поддержать шишку из Компании; они ж там все на проценте, усек, нет? Не просить тебе нужно, брательник, а наезжать, не клянчить, а требовать, чтобы все было по понятиям, объяснила луна, и подробнейшим образом растолковала, как и в какой последовательности надлежит переть буром.

Теперь все стало конкретно. Оставалось только побыстрее добраться домой, включить компофон и набрать номер генерального представителя.

Что? Ах по-о-здно! А ему, Роджеру Танаке, плевать, если даже этот бессердечный мерзавец и дрыхнет в своей постельке. В конце концов, корона с него не слетит. Когда полноправный гражданин Галактической Федерации, дипломированный инженер-путеец и близкий друг зимней луны изволит звонить, чинуша может и пожертвовать часом-другим сна!

Скорей, скорей! Пока не прошел кураж! Пока луна еще подбадривает, глядя с небес!

Роджер почти бежал. Он, не колеблясь, свернул в проходной двор, который обычно обходил десятой дорогой, потому что место было нехорошее: там постоянно выпивали, а иногда даже дрались; сейчас его это совершенно не беспокоило, зато путь этот был втрое короче привычного…

Он пробежал по винтовой лестнице, немного запыхавшись на третьем пролете, отпер дверь своей мансарды, врубил компофон, набрал номер и, швырнув трубку на аккуратно заправленную с утра постель, выругался: — Задница!

Почему-то в голову пришло именно это, строго-настрого запрещенное мамой еще в детстве слово, хотя только что на языке крутились другие, гораздо более выразительные, вроде тех, что запросто звучали в задымленном зале кабачка, но сейчас, после пробежки, все они куда-то исчезли, и даже неудобно было вспоминать, что совсем недавно он, интеллигентный человек, во всеуслышание произносил такое прямо посреди улицы. Боже, как неприлично он себя вел…

Голова заметно потяжелела. Подташнивало. Знобило. Но решимость прямо сейчас, среди ночи, поговорить, и крепко поговорить, с генеральным не исчезла, а, наоборот, укрепилась. Он не раб, и он имеет право! Ну-ка, наберем по второму заходу… Опять занято.

Придется подождать. Может, оно и к лучшему. В голове прояснится, мысли улягутся. А пока можно привести себя в порядок, умыться, накинуть халат… И вот еще что…

Пошарив в левом верхнем ящике стола, Танака выгреб на свет пригоршню безделушек. Поразмыслил. Какое-то время вертел в руках крохотный кривой кинжальчик с рукояткой, украшенной эмалью. Пожал плечами. Нет, не годится. Это всего только штамповка, для мелких презентов. А вот это — другое дело! Держа на весу цепочку с кулоном, Роджер с минуту любовался многоцветными переливами искр, прыгающих по граням кристалла мргчко, штуковины недорогой, но изумительно красивой и к тому же благотворно воздействующей на гипертоников.

Прекрасный сувенир, гордость ерваанских умельцев! Завтра с утра, расплачиваясь по счету в «Двух Федорах», нужно будет обязательно присовокупить эту прелесть к глубочайшим извинениям перед персоналом кабачка, симпатягой-официантом и этим милейшим, хотя подчас и чересчур ворчливым усачом-целовальником…

Роджер Танака весьма огорчился бы, узнай он, что ерваанские побрякушки навряд ли обрадовали бы кабатчика. Слишком много бурных воспоминаний сохранилось у того в памяти по поводу Ерваана, и мало кому захочется иметь в доме память о планете, на которой ты вот уже тридцать седьмой без малого годочек состоишь во всепланетном розыске.

И уж, конечно, раздумал бы Роджер Танака одаривать усача, стань ему известно, что сразу же после дебоша, устроенного тихоней, целовальник, приказав Лысому Колли объявить клиентам о закрытии заведения на переучет, ушел в подсобку, плотно прикрыл за собою бронированную дверь и толстым, поросшим черными волосинками пальцем набрал на циферблате антикварно-дряхлого компофона мало кому известный номер.

Ответили ему не сразу, но он упорно ждал.

— Это Коба, начальник, — сказал целовальник, прикрыв по привычке рот ладонью, когда, уже после семнадцатого гудка, заспанный голос на том конце связи прорычал что-то невнятно-ругательное. — Вы уж простите, я понимаю, ночь, но тут вот какое дело… — Бросив короткий взгляд на дверь, он почти зашептал: — Петушок, значит, раскукарекался… ну, как вы и говорили, примерно так…

В трубке заклекотало отчетливее.

— Нет, начальник, ничего не успел, — пробормотал усач, выслушав собеседника. — Колли его сразу погасил, значит… А я парням выставил за счет «Двух Федь», так они к утру и не вспомнят, что и как…

Трубка одобрительно фыркнула, и длинный дребезжащий гудок уколол ухо.

Разговор был окончен, Колли, судя по стукам и шорохам, доносящимся из-за двери, распоряжения шефа исполнял в точности, и целовальник имел минут пять, а то и все десять, чтобы позволить себе расслабиться. Воровато покосившись на добротную копию известного шедевра «Два Федора руководят на месте подбором ассортимента для банкета по случаю четырехлетнего юбилея начала изыскательских работ южнее Куггаарской трясины» (между прочим, кисти не кого-нибудь там, а самого Ивана Родства не Помнящего), целовальник извлек из встроенного в стену холодильника запечатанную бутылку настоящего, как золоченая рама, не здесь сделанного «Вицлипуцли», посчитал звездочки на этикетке, довольно хрюкнул, неуловимым движением пальцев освободил горлышко от на совесть пригнанной пробки и, крякнув, позволил себе впервые за целый трудовой день расслабиться.

«Вицли», нечего и говорить, был заборист! Уже после первого глотка на глазах выступили слезы, а вершина лысины обросла бисеринками пота. Второй глоток ушел куда-то в недра объемистого чрева, и недрам сделалось жарко, словно там безо всякого предупреждения открылся филиал ерваальской суперсауны. Третий, а сразу за ним и четвертый потекли легко, как водичка. А после пятого целовальник подпер голову руками, обхватив ладонями щеки, и всхлипнул…

До слез жалко ему было непутевого мальчонку-спеца, по дури вляпавшегося в такие дела, с которыми лично он, многоопытный Коба, не спутался бы и за акт об амнистии, подписанный лично губернатором Ерваана. А если уж вляпался, то держал бы, дурашка, язычок за зубами, глядишь, может быть, и обошлось бы, всякое случается…

Что ж теперь с интеллигентиком будет-то? Завидовать ему, во всяком случае, явно не приходилось, а о подробностях Коба даже догадываться не желал. Его дело — сторона. Вернее, его дело — заботиться о процветании «Дабл-Феди», а это, между прочим, не так уж просто, учитывая идиотами писанное законодательство, и если кое-кто из людей, имеющих положение, помогает устроить так, чтобы легавые иной раз смотрели на кое-что сквозь пальцы, то он, Коба-целовальник, даже если ему это стоит поперек глотки, не имеет права проявлять по отношению к солидным людям неблагодарность.

В конце концов, сколько можно кочевать с планеты на планету? Он уже совсем не молод, суставы похрустывают, анализы, похоже, хреновенькие, и главное теперь — прибиться к тихой гавани, как положено всякому, кому под шестьдесят…

Целовальник представил себе одутловатое, досиня выбритое лицо того, с кем только что имел конфиденциальную беседу, и тихо-тихо, так, чтобы даже два Федора на картине не расслышали, прошептал:

— С-сука…


То же самое, правда в полный голос, никого не стесняясь, сказал, положив трубку, и Александр Эдуардович Штейман. Генеральный представитель Компании на Валькирии и ответственный производитель работ по проекту «Альфа». Он покосился на тарелку настенных часов, словно надеясь, что был разбужен все-таки не посреди ночи, а хоть сколько-нибудь ближе к рассвету, убедился, что первый взгляд был абсолютно правдив, и, покачав головой, еще раз повторил, со вкусом и расстановкой:

— Су-ка!

Строго говоря, пенять следовало исключительно на самого себя. Он приказал информатору совершенно однозначно: если что, сообщать в любое время, и тот, разбудив его в такой час, поступил в полном соответствии с инструкциями. Но даже если так, заснуть по новой собственная неправота не поможет. Некогда прекрасным лекарством от бессонницы стал бы стаканчик-другой виски без закуси, но, увы, все это бывало во времена далекие, уже почти былинные, а исключений Александр Эдуардович, как и всякий подшившийся по собственной инициативе алкоголик, старался не допускать.

И почти не допускал.

Что-что, а сила воли у него была с детства. И, может, именно это уберегло его и даже помогло выкарабкаться из дерьма, когда он, отставной капитан Штейман, выгнанный из криминалки без права ношения мундира за особые методы добычи наличных на пропой, бомжевал по космовокзалам, промышляя лабанием на потрескавшейся, спертой по случаю из Дома Культуры Астронавигаторов мандолине…

Это было почти крахом. Собственно, это и стало бы самым настоящим крахом для кого угодно. Но не для него…

Он решил выбраться. И для начала подшился. И перетерпел, подвывая от муки, первый месяц. А потом уболтал бывшую жену — кого-кого, а баб он умел убалтывать всегда, хотя и не самых лучших, — восстановить семью и поверить в него. Он собирался без всяких шуток начать все с начала.

Но кому он был нужен тогда? От чего мог оттолкнуться?

Мандолина в счет не шла. Филерские навыки были профессией чересчур специфичной. А большего, как оказалось, Александр Эдуардович и не умел. Разве что клепать детишек, причем, будто на заказ, мальчиков. Уж что-что, а пацаны получались у работящего Штеймана как на подбор, крепенькие, шустрые, хотя и немножко дебильные по причине былой папиной запойности. Ничего страшного! С такими еще лучше была бродить по салонам аэробусов. Люди ж не звери! Не все из них, но очень многие жалели неместных погорельцев, беженцев с далекой, разоренной варварами Бомборджи, и это была вполне надежная статья дохода, позволявшая семье целых пять месяцев не бедствовать, жене — купить новые колготки, а лично Александру Эдуардовичу — петь по выходным песни собственного сочинения не под будками прокорма ради, а просто так, чтобы не утратить самоуважения к себе как к натуре неординарной…

Он не пил, он работал, и все было просто здорово. Но кто их поймет, этих баб? Через полгода дура-жена ушла опять, теперь уже навсегда. Она связалась с толстомясым кролиководом и улетела вместе с ним на Татуангу, забрав с собой детишек, всех семерых. Она не оставила папе даже Геночку, самого ласкового и добычливого, и совсем не подумала о том, что, поступая так, попросту вынуждает Александра Эдуардовича, поплакав, выйти на панель…

— Су-у-ука… — сладострастно прошептал генеральный представитель Компании, принимая из рук робостюарда дымящуюся чашечку с угольно-черным кофе.

Она ответила за все, эта дрянь, но случилось это уже гораздо позже. А тогда он просидел целые сутки, даже больше, тупо глядя в одну точку. Потом встал, вышел на улицу, доехал на попутке до грузового сектора космопорта и ночь напролет, рыча от ненависти к окружающему миру, грузил ящики с «Вицлипуцли» в громадный, словно пещера, трюм космолета, уходящего в рейс на волшебную планету Татуанга, где сухого закона нет и в помине. Он грузил и думал, думал и грузил, и позвякивание емкостей в угловатых ящиках не отрывало его от размышлений.

На полученные от хмурого нарядчика креды Александр Эдуардович, специально отправившись в центр, где магазины попрестижнее, а цены повыше, купил галстук, самый неброский и дорогой из имевшихся в ассортименте. После покупки на карточке, выданной нарядчиком, оставался один-единственный кред с жалкой мелочью, но бывшего капитана это мало волновало. Он приехал домой, побрился, натянул чистую рубаху, напоследок постиранную сердобольной паскудой, тщательно, заковыристым тройным узлом повязал покупку, аккуратно заправив ее под воротничок, поглядел в зеркало и остался вполне собой доволен.

Последний кред с карточки, вместе с мелочью, был безжалостно истрачен на такси и пачку дорогих престижных сигарет с тремя серебряными коронами на глянцевом картоне.

Хватило с лихвой, но он протянул водителю такси карточку и не стал требовать сдачи.

Он вышел, выкурил сигарету, бросил окурок на тротуар, не спеша растоптал его и спокойно, словно делал это каждый Божий день, позвонил в большой, сияющий начищенной антикварной бронзой звонок, выступающий из массивной двери планетарного офиса Компании.

Александр Эдуардович знал: его примут.

И его приняли.

Сперва для собеседования, затем — в штат.

Потому что он умел думать о будущем, даже в те дни, когда еще выпивал. Документы, предусмотрительно прихваченные им домой за пару недель до того, как козлы-коллеги погнали его из криминалки, не могли не заинтересовать руководство Компании, вплоть до высшего, потому что это были подлинные списки информаторов, внедренных в фирму федералами, а еще потому, что в некоторых из этих документов многое относилось как раз к представителям высшего руководства…

Для начала его поставили заведовать сектором. Дальше все зависело только от него самого. И он справился.

Постепенно, понемногу, но теперь он твердо встал на ноги! Комбиджип «Падж-аэро», правда с двумя отсеками, но все равно очень солидный, домик на Конхобаре, вилла на Симнель, девятикомнатные апартаменты в Жмеринке, Старая Земля, акции родной фирмы… все это, знаете ли, не шутки, все это уже серьезно. Он ведь даже не попросил, он всего только намекнул невзначай, и понятливые ребята из не сектора уже, а отдела, вверенного ему спустя полгода работ, за свой счет сгоняли на Татуангу. Они навестили отставную жену с ее кролиководом, и теперь сыновья его живут в самом престижном приюте из всех, зарегистрированных в каталоге, а Геночка учится на философском факультете, и это никого из окружающих не удивляет, потому что папа Штейман платит за обучение по утроенной таксе.

А когда Александр Эдуардович бывает в хорошем настроении и поет под негромкий аккомпанемент старенькой мандолины свои талантливые песни, суровые парни из отдела слушают затаив дыхание и на их лицах сияет откровенный восторг.

— Суки, — уже вовсе не зло, напротив, с искренней теплотой пробурчал Штейман.

Он ведь и впрямь соскучился по ним по всем, и он заберет их всех с собой, когда работы на Валькирии будут завершены и завотделом Штеймана порекомендуют к повышению. Это будет, и уже не так долго ждать, вакансия вот-вот появится, а реальных конкурентов у Александра Эдуардовича нет, он на великолепном счету, недаром же сам Валентин Константинович, когда бывает в духе, совсем по-свойски улыбается ему на ходу и запросто протягивает руку для поцелуя…

Но чтобы все было так, как должно быть, необходимо выполнить задачу, ради которой его послали на эту чертову планетку. Здесь не так просто, нужна железная рука, и он не подкачал, он за полтора года зажал здесь все в кулак, всю эту законтрактованную шелупонь и туземное зверье, которое и так уже прижато к ногтю. И пусть мохнатые придурки-колонисты только попробуют чересчур качать права. Кстати, некоторые из них уже попробовали…

Небрежно бросив услужливому киберу допитую чашечку, Александр Эдуардович направился в туалет. Посидел. Любил он это дело, что уж тут скрывать, но маленькие слабости простительны большим и серьезным людям, тем паче что именно здесь ему отчего-то мыслилось хорошо и ненатужно.

Да уж, кое-кто попробовал наезжать. Тридцать миллиардов кредов, виданное ли дело? Да за такие бабки десять планет вроде этой можно пустить в распыл, причем сотой части суммы вполне хватит на то, чтобы все депутаты Генеральной Ассамблеи собрались в полном составе и единогласно утвердили бы акт распыления как гуманный, необходимый и жизнеутверждающий! Так что мохнатые, которые зарвались, вполне заслужили полученный урок. Надо надеяться, остальные сделают выводы; пускай берут отступные, какие предлагают — пока еще предлагают, — и убираются по-доброму…

Хорошего понемножку. Из туалета Александр Эдуардович величественно прошествовал в ванную. Тщательно вычистил зубы. Понюхал под мышками, поморщился, залез под душ и долго плескался, чередуя горячую воду с ледяной. Затем насухо вытерся мохнатым полотенцем, встал над раковиной, вновь ополоснул лицо, густо намазал щеки перламутровым кремом и, выбрав среди десятка свежеправленых лезвий любимое, с наслаждением приступил к бритью.

Из зеркала за ним одобрительно наблюдали мудрые, родные, до сладостной боли в сердце любимые глаза незаурядного, ярко одаренного и знающего себе цену человека…

Движения были резкими, но нежными. До синего звона отточенная сталь, ведомая уверенной рукой, плавно шла по коже, начисто снимая щетину и оставляя за собой полоски белой, отливающей перламутром кожи.

Генеральный представитель Компании улыбался.

Дорога должна пройти через лесной массив к плато, так сказал сам Валентин Константинович, значит, так тому и быть, это несомненно. Звонок информатора, конечно же, был полезен, так что пускай себе забегаловка существует и дальше; оттуда идет достаточно забавного, и усатый Коба сидит на хорошей надежной привязи… и дело, собственно, даже не в петушке, который раскукарекался, а опять-таки в графиках работы. Сейчас не время разбираться, что за корабль пошел на аварийную посадку и отчего местный князек решил резать спасшимся головы; все это выяснится в свой черед, и лично Штейман был очень даже доволен, что нагрудные жетоны погибших, аккуратно вставленные в стиснутые челюсти семи голов, кодированы и расшифровка данных возможна только на Старой Земле. Меньше возни, не надо тратить время на составление космограмм с соболезнованиями… А вот Кто волновал генерального представителя всерьез, так это инженеришка, день за днем заявляющийся в присутствие, а пару раз пришедший и на дом с совершенно невыполнимыми требованиями…

— С-сучонок… — сварьировал Александр Эдуардович, потому что рука чуть дрогнула и на нежной коже левой Щеки возникло крохотное алое пятнышко.

Трусом господин Штейман себя не считал, но к собственной крови относился с трепетом. И этот хмырек, который Танака, имеющий отныне отношение к пролитию крови Александра Эдуардовича, мог с данной минуты считать, что обзавелся достаточно серьезным недоброжелателем.

Кроме всего прочего, он ведь вел себя просто-напросто как последний кретин. Вместо того чтобы сидеть и молчать в тряпочку, получая премиальные, принялся визжать как резаный и проситься к маме. Шалишь, брат! Жутко представить себе, что произойдет, стоит лишь просочиться слуху о гибели на Валькирии землян. Прибудет экстренный транспорт, прилетит комиссия, потом еще комиссия, потом, глядишь, додумаются послать космофрегат. Да хрен бы с ними, с комиссиями, и с фрегатом тоже можно договориться, но самым гнусным следствием паники станет повальное бегство здешних и разрыв контрактов теми, кто еще не прибыл. Встанет работа, хоть это, кажется, можно было бы понять. Работа встанет, и тогда можно будет попрощаться минимум на год-другой со всякими перспективами по службе, а вот этого генеральный представитель никак не может себе позволить, а остальным — тем паче, учитывая, что новенький четырехотсечный «Падж-аэро» уже взят в кредит по доверенности…

Царапинка, намазанная лосьоном и коагулянтом, запеклась почти сразу, и это серьезно улучшило настроение. Александр Эдуардович вновь снизошел до улыбки. Ну что ж, в конце концов, он не монстр и не поклонник крайних мер воздействия. Трусишке-инженеру предложена очень неплохая сумма за молчание и дано время подумать. Истерика в кабаке вполне простительна, нервы у молодого не железные, да и последствий не было. С этим более-менее ясно. А вот то, что через два с небольшим месяца на орбиту Валькирии выйдет рейсовый космолет, гораздо, гораздо хуже. Кто даст гарантию, что напуганная рудничная шваль не нашуршит в уши отпущенной в увольнение матросне сплетен о происходящем? Никто. А потом кто-то из матросиков по лютой пьяни обронит словцо-другое где-нибудь на транзитном астероиде, понятно приукрасив порядку ради, и там же, конечно, по закону подлости окажется пара-тройка писак пятого разряда, рыщущих по Галактике в надежде найти сенсацию, раздуть ее и выйти в люди. Вот тогда точно — и все. И выхода нет. Точнее, есть выход, один-единственный, но эта спасительная для всех дорожка, к сожалению, находится вне компетенции Генерального представителя Компании.

Ни о чем другом Александр Эдуардович думать уже не мог. Это, и только это занимало его, пока он одевался, готовясь к визиту в присутствие, пока подбирал сорочку в тон, повязывал галстук, пока переходил мостовую, отделяющую административный корпус от коттеджа для руководящего состава, тщательно следя за тем, чтобы не угодить светлой замшевой мокасиной в щедро разбросанное вокруг дерьмо.

Следить было нелегко. Мешали думы.

…Нет иного выхода, кроме как объявить карантин. Чтобы рейсовик скинул грузы и людей, не высаживая экипажа, челноками. В этом случае будет выиграно самое главное — время, целых полгода, бесконечно долгие шесть месяцев. А за такой срок вполне можно разобраться со всеми неувязками и решить все спорные вопросы. В том числе, кстати, и с этим князьком, Левой Рукой толстого кретина, работающего кингом: как ни крути, поднять руку на землянина туземец права не имеет, и на вкус Александра Эдуардовича, эту самую Коньяку (в точности имя князька запомнить было выше его сил) следовало бы для порядка, ну, скажем, распять на главной площади Козы. Увы, и это не так просто. Аборигены обязаны верить, что их царьки и вельможи существа высшие, поэтому с распятием придется погодить; за полгода что-то обязательно придумается.

Сейчас генеральный представитель воспринимал скверно налаженную связь с Центром как милость Господа, в которого, правда, не особенно верил. Даже через транзитные подстанции информация на Старую Землю идет не меньше недели, а если ее попридержать, так не идет вообще. Все, что нужно, в том числе и жетоны погибших, он отправит в Контору с нарочным, ботик доберется до Старой Земли недели за три, он маленький и очень быстроходный… но это второстепенно, потому что самое основное сейчас — добиться объявления карантина…

Как известно со времен, когда люди были умнее, чем нынче, во многая мудрости — много печали. Иными словами, слишком задумываться, переходя проезжую часть, пагубно, число же подтверждениям этой нехитрой истины — легион.

Вот и сейчас подтверждение не замедлило.

Чересчур углубившийся в размышления Александр Эдуардович ощутил вдруг, что, кажется, вступил в нечто липкое, тягучее и невыразимо противное.

Опустил голову. Пригляделся.

Так и есть. Дерьмо. Причем не оолье, это бы еще куда ни шло, поскольку смывается легко, а воняет относительно слабо, и не собачье, которое хотя и вонючее, зато его мало, а — в соответствии со все тем же вселенским законом подлости! — в солидную кучу, оставленную ночным баб'айа, оно же бабайка, зверюгой крупной, но не свирепой, несъедобной, никому поэтому ненужной, почти неизвестной науке в силу пугливости и полночного образа жизни, однако при всем том смердящей совершенно исключительно…

Все. Хана мокасинам.

— Сука! — не сдержавшись, облегчил душу господин генеральный представитель.

Характеристика относилась не к ночному бабайке.

То есть, конечно, к нему, но не в первую очередь. Поскольку с первого же взгляда на балкон второго этажа присутствия было ясно как день, что единственный человек, обладающий правом объявить планету в состоянии карантина, человек, поговорить с которым Штейману следовало любой ценой, и нынешним утром продолжал пребывать в состоянии жесточайшего, уже третий месяц не прекращающегося запоя…

Но самое обидное для генерального представителя заключалось в том, что этому человеку было абсолютно безразлично, что думает по его поводу Александр Эдуардович!

Откровенно говоря, в данный момент глава планетарной администрации, подполковник действительной службы Эжен-Виктор Харитонидис был более всего озабочен поисками пегой свинки тхуй.

Стоя посреди спартански обставленного кабинета, он горестно покачивал большой, коротко стриженной головой и с потерянным видом озирался вокруг, пытаясь сообразить, куда ж могло задеваться зловредное животное?

Вот только что ж была еще здесь, минуты не прошло. Топотала копытцами, бормотала нечто свое, терлась о ногу… а стоило на десяток секунд отлучиться, и нет ее, как не было. Вернее, конечно же, где-то тут она, никуда не делась, не дура же, в копне концов, чтобы из дому сбегать, но вот же, догадалась, куда ходил, обиделась, забилась и носа не кажет. Гордая, понимаешь, протест выражает. Кончай, видишь ли, пить, хозяин…

— Ох, попалась бы ты мне с призывом, свинка вредная, — с мечтательным выражением на лице сообщил двухметровый, весом под двести пятьдесят фунтов гигант, — ты б у меня сортирчики бы почистила…

Никакого ответа.

Мать ее так, перетак и разэтак, да кто она такая, а? Кто она такая, чтоб изгаляться над подполковником? Свинья, и только, да еще пегая. Фу-ты, ну-ты…

— Гри-и-иня-а! Гри-и-инечка! Золотце мое, где ты-ы?

Сюсюканье человека, похожего на отяжелевшего мамонта, было неуместно, как ария Кармен в исполнении гориллы, и он сам прекрасно понимал это, но сейчас Эжену-Виктору Харитонидису было решительно наплевать на все, кроме проблемы наиважнейшей и трудновыполнимой: выманить пегую скотину на свет Божий.

— Гриша! Грицко, а, Грицко, выходи к папе, папа больше не будет, честью клянусь!

Искушенная в подобных ситуациях свинка, несомненно, наслаждалась происходящим, но из укрытия вылезать не спешила, с садистским удовольствием ожидая дальнейшего.

— Гри-и-и-и-и-ша!

Ни один двуногий во всей довольно-таки немаленькой Галактике не мог бы похвастаться тем, что безнаказанно поиздевался над подполковником действительной службы, некогда мастером-инструктором «невидимок», гордостью спецотряда «Чикатило» Эженом-Виктором Харитонидисом. Опасно было, невыгодно, с какой стороны ни поглядеть, и чревато всяческими неприятностями. Но в том-то и дело, что в данном случае речь шла вовсе не о двуногих, а от пегой свинки тхуй главе планетарной администрации за пять лет тесного общения приходилось уже терпеть и не такое…

— Гриш, ну хочешь, мороженого дам? Вишневого! Презрительное молчание.

Губы подполковника изогнулись кончиками вниз, отчего лицо приняло вселенски-страдальческое выражение. Он никак не мог решиться применить самое убойное средство. Он собирался с силами. Ну, если уж и это не поможет…

Эжен-Виктор набрал полную грудь воздуха, помедлил, и, словно в воду с обрыва, ухнул:

— Хода нет…

— Ходиииииииииииииииии с бубей!

Комок ультразвукового визга, словно ядро из катапульты, вылетел из-под табурета, укрытого небрежно сброшенным кителем, рассек воздух, перевернулся, ухитрившись совершить в прыжке нечто вроде мертвой петли, по-собачьи сел на попку, задрал приплюснутый пятачок и деловито спросил:

— Прррреф?

Отказываться было невозможно, такого Григорий не простил бы месяца с два.

— Будет тебе преф, — обреченно кивнул подполковник Харитонидис, — Вечером распишем. Обещаю.

Розово-голубой шарик, радостно хрюкнув, оттолкнулся закрученным хвостиком от пола, подпрыгнул и уютно устроился на руках счастливого владельца.

Итак, вечером придется расписывать пулю. Это не радовало. Эжену-Виктору порядком осточертело играть в умную игру преферанс на троих, держа за болвана самого себя в двух экземплярах. Зато пегую свинку перспектива вдохновляла безмерно. Сама она, естественно, в картах не разбиралась, вистовала из рук вон плохо, на мизерах азартничала, но при этом обожала выслушивать разъяснения, сопровождая их авторитетными, не подлежащими возражениям комментариями. Еще больше любила она давать рекомендации; будучи одернута, оскорблялась и, в течение максимум минуты не дождавшись извинений, исчезала до очередного приема пищи…

Бережно удерживая вертящую пятачком свинку, глава администрации вышел на балкон и с нескрываемым омерзением оглядел окрашенную нежным утренним светом столицу подведомственной территории. За восемнадцать бессмысленных лет, угробленных в этой дыре, единственным, на что он мог без тошноты взирать более пяти минут, остались, помимо, понятное дело, Григория, хмурые лица старых, первого еще периода Освоения, колонистов. Этих парней подполковник Харитонидис, вояка профессиональный, не уважать попросту не мог. Подумать только: почти двести лет как Робинзоны, одичали под самый край, а порох делать не разучились, и мушкеты свои, эти самые «брайдеры», варят у себя в кузнях дай Боже всякому, и даже пушчонки, люди рассказывали, льют. Короче, не шантрапа перекатная, солидные мужики, жалко, что в Козу редко когда заглядывают…

Коза просыпалась медленно, но верно, и это обстоятельство щемило и угнетало душу Харитонидиса.

— А-к-ком-му-ооли-й-кизя-к?! — донесся зычный зов откуда-то из-за домов, с недалекой от присутствия южной окраины Котлована-Зайцева. И, словно эхо, с близкой западной, кажись, заставы откликнулось:

— О-ол-лий-к-кизяк-куплю-у-у!

Мелкие предприниматели из спившихся контрактных приступали к повседневному труду.

В блеклых, почти бесцветных глазах Эжена-Виктора тихо затлела осмысленная, помогающая жить ненависть.

— Ми-изеррр? — участливо осведомилась все понимающая свинка. — Р-реми-из?!

Харитонидис покивал.

— Эх, Гриня, Гриня, — длинные пальцы его с мозолями на костяшках нежно почесывали зверушку под ушком, и пегая животинка тихонько подхрюкивала, млея от кайфа, однако же и воротя пятачок прочь, чтобы не нюхнуть ненароком ядреного перегара, источаемого главой администрации. — Тут тебе и ремиз, тут нам с тобой и полный мизер. И гроб с музыкой, — добавил он, постепенно ожесточаясь. — Ты меня, Гриня, агитируешь тут, не пей, мол, а скажи мне, друг, на хрена ж мы с тобой тут торчим, а? Не скажешь? То-то, — сам себя задев за живое, подполковник вошел в раж. — Дурной ты у меня, Гриня, одно слово, тхуй, тхуй и есть…

Свинка негодующе взвизгнула и сделала вид, что собирается спрыгнуть с рук.

— Ну прости, друг, — поспешно отошел на исходные позиции похожий на героя саг Харитонидис. — Это я так, Не со зла. А вот посмотрел бы ты, Гриша, какое число сегодня, так, может, и не стал бы меня щемить… Ведь какое сегодня число?

Григорий, похоже, не имел точного ответа.

— Тррри? — попытался он угадать.

Подполковник Харитонидис восторжествовал.

— Не три, рядовой, а семнадцатое! Как раз восемнадцать лет, годик к году. И что ж, по-твоему, в такой день выпить тоже нельзя?

Григорий подумал и отрывисто хрюкнул. Потом еще раз.

Глава администрации оживился.

— Разрешаешь? Спасибо, брат, удружил! — он замер почти на полуслове, соображая. — Да я ж сказал, честью клянусь, что с завтра как штык. Веришь?

— Ха-ри-то-ша-хо-ро-ший, — вздыбив щетину, утробным нечеловеческим голосом отозвалась свинка.

И была смачно поцелована в пятачок. Теперь важно не щелкать попусту клювом. Григорий мог и передумать. Вполне.

— Рекс, ко мне! — позвал Эжен-Виктор, и почти мгновенно Рекс затоптался в дверях, ритуально кланяясь.

— Водовки! — приказал подполковник вполоборота. Босые ноги зашлепали по коридору в направлении кладовки. Бой знал свое дело, он служил в присутствии уже пятый год, дорожил хлебным местом и был ценим хозяином. Вообще-то глава планетарной администрации предпочел бы услуги робостюарда, поскольку от туземцев, народа в принципе неплохого, все-таки, знаете ли, пахнет. Но провоз сюда, на Валькирию, лишнего грамма груза влетает в такую кредитинку, что о достижениях цивилизации не приходится и мечтать.

Ноги прошлепали в обратную сторону. Звякнуло. Булькнуло. Быстро, однако…

Хотя ведь далеко бою бегать не пришлось. По причине недосягаемой высоты официального положения Эжен-Виктор Харитонидис не мог позволить себе отовариваться в юридически не существующих на Валькирии заведениях, а попытки сходить туда инкогнито отчего-то — он так по сей день и не мог понять отчего — с удручающим постоянством завершались полным афронтом. Такая оперативная обстановка вынудила подполковника лег двенадцать назад, когда надежда на перевод отсюда сделалась практически нулевой, освоить азы самогоноварения, и сегодня он, не хвалясь, мог бы составить конкуренцию любому из поставщиков двора Его Высокопревосходительства Президента Федерации, не исключая и пресловутую фирму «Смирнов, Смирнофф и Худис, Лтд», вот уже полвека успешно спаивающую трудящихся Галактики. Как было выяснено экспериментальным путем, в качестве исходного сырья могло применяться практически все, чем богата валькирийская почва; даже помет ночного бабайки после многократной возгонки и очистки давал вполне приличный продукт, используемый главой планетарной администрации на официальных банкетах…

Т-э-эк-с. Что имеем? Имеем трехлитровую банку. На самом донышке сиротливо ютятся остатки, граммов примерно восемьсот. И как же это прикажете понимать?

Харитонидис, недоуменно приподняв бровь, внимательно всмотрелся в туземца.

Тот заметно усох.

— Большой банка пустая есть, — он изо всех сил старался не сталкиваться с проницательными очами большого Пахучего Господина. — Много большой банка пустая есть. Совсем-совсем пустая, — воодушевляясь молчанием Харитонидиса, бой наглел все сильнее. — Рекс не врать, сэ-эр!

Однако! Это что ж получается? Из пяти двадцатилитровых кувшинов, заготовленных три месяца назад в предвидении грядущего запоя, остались только жалкие восемьсот граммов? Не бывает такого. Когда-то, в молодости, Эжен-Виктор Харитонидис, пожалуй, и мог бы поверить, что выпил все сам, но сейчас это вызвало большие сомнения.

— Дышать! — скомандовал подполковник. Рекс старательно втянул воздух.

— Врет? — полуутвердительно спросил Харитонидис.

— Врррет! — радостно, без малейших сомнений откликнулась свинка.

Туземец в отчаянии вытаращил глаза и решительно выдохнул. Признавая свою вину, он готов был принять заслуженную кару.

Ибо можно обмануть человека, и нет в том греха, особенно если это не настоящий человек, сотворенный Тха-Онгуа, а всего лишь Тот, Кто Пришел с Неба. Но никому в Тверди не дано лгать в присутствии зверя тхуй, безбоязненно уличающего в неправде даже Властителей Выси. Презирают двуногих пегие. Держатся подальше от дымных жилищ. В диких зарослях предгорий пасутся стаи вольных тхуев, покорные одному лишь Тха-Онгуа, и мало кому из смертных удается завоевать их приязнь. Таковы уж они, пегие свинки тхуй, и не позволено им быть иными. Но если уж признает кого-либо розово-лазурный, одаренный пятачком он, то великий грех обманывать такого человека…

— Рекс плохая есть, — жалобно прохныкал бой. — Много-много плохая совсем. Хозяин Рекса наказать, ой?

Добровольное признание, конечно, смягчает вину, но не освобождает от наказания. Иначе на просторах Галактики давно уже началось бы тако-о-о-ое…

— Шесть? — раздумчиво спросил то ли себя, то ли туземца, то ли официальный портрет на стене подполковник. — Или хватит пяти?

— Тррри! — категорически возразила свинка.

— Три так три, — не стал спорить Эжен-Виктор и, отстегнув от пояса длинный, скрученный кольцами хлыст, свитый из бабайкиных сухожилий, вручил туземцу. — На. Иди попроси кого-нибудь, пусть посекут. Потом вернешь. Гляди не потеряй…

— Кого-нибудь работать ходи, — безрадостно сообщил бой и поежился. — Кого-нибудь некогда Рекса бей…

Подполковник побагровел. Ну люди! Это ж разве люди? Какие ж они люди, если их всему учить надо?!

— Значит, сам себя и высеки, дубина, — наставительно произнес он. — Только осторожно, не задень никого. И ори погромче. Я нынче, понимаешь, в гневе…

Свинка хихикнула.

Вот этого ей делать не следовало. Потому как не положено нижестоящим, тем более парнокопытным, вмешиваться в воспитательный процесс. Не по уставу это.

— Нишкните, Григорий! — голос подполковника стал небывало строг. — Будете шкодничать, Штейману отдам!

Свинка обмерла.

Она крепко, обстоятельно недолюбливала господина генерального представителя. В чем, надо сказать, придерживалась единого мнения с подполковником Харитонидисом. Хотя причины на то были у них, надо полагать, разные.

Трудно ручаться за ход мыслей пегого тхуя, но Эжен-Виктор помнил сего вальяжного типа с давних пор, с той еще весны, когда курсант Харитонидис, как и все «невидимки», отбывал преддипломную практику в отделе идеологического надзора. Это было не слишком приятно, боевики презирали стукачей и брезговали ими, но практика есть практика, и в итоге строгий доцент оценил все же их работу, выставив всем до единого «удовлетворительно». Конкретно с этим субчиком, правда тогда еще не таким холеным, подстукивавшим на слушателей кухонно-крамольных песенок, Эжен-Виктор столкнулся только однажды, но отекшее лицо запало в память намертво. Больше того, полтора года назад, когда представитель Компании, прибыв, явился в присутствие знакомиться, подполковник припомнил даже, что рапорты свои этот козлик подписывал не обычной кличкой вроде Секрет, Ясень или Князь, а шикарным, наверняка не с первого раза придуманным псевдонимом Каменный Шурик…

Что до господина Штеймана, то он главу планетарной администрации то ли не признал, то ли не счел нужным вспоминать давнишнее знакомство.

За распахнутым окном тем временем забурлил, загудел, загомонил окончательно пробудившийся городок. Время от времени крики и стуки утопали в прилежных воплях наказующегося во внутреннем дворике Рекса, а подполковник Харитонидис, выпустив Григория размять Копытца, восседал за рабочим столом, скептически разглядывая емкость с желтовато-прозрачной бабайковкой. Пить, к сожалению, расхотелось. Дык ведь и что там осталось пить-то, по большому счету говоря? Это разве выпивка? Это так, слезы. «И вообще, Григорий прав, — подумал глава администрации, — во всем прав Григорий, хоть и свинья редкая; пора завязывать, хотя бы до пополнения запасов. А то вот так вот проснешься однажды, а в дому ни капли. Ни капельки. Ни капелюшечки. И все. Приехали…»

Представшая внутреннему взору перспектива была столь чудовищна, что подполковник, не размышляя, подхватил банку и, опрокинув ее горлышком ко рту, в шесть глотков выхлебал содержимое. Затем облегченно вздохнул. Теперь, когда в присутствии и впрямь ничего такого не было, бросать стало намного легче…

Знакомые лица, глядящие со стереокарточек, украшающих девственно-чистую столешницу, несомненно, одобрили поступок главы администрации. Это было, пожалуй, основное имущество подполковника Харитонидиса, за двадцать три года службы несумевшего накопить добришка и на второй чемодан.

Вот — мама. Один из последних снимков, она тут уже худенькая и грустная, хотя пытается улыбаться, ухватив Эжена-Виктора под руку. Сын тогда приехал на побывку и уехал обратно в часть, так ничего и не зная, а мамочка уже все знала, но не захотела портить старлею отпуск.

Вот — папа. Совсем молоденький, еще до службы. Позже он уже не снимался, в спецотряде «Чикатило» это не слишком одобряется; «невидимки» живут, а если надо, то и умирают безликими.

Вот — сразу три Гришеньки: один совсем крошечный, пять лет тому назад, почти сразу после того, как был подобран на окраине, ободранный бродячими псами; он тут перепуганный и несчастный, одно ушко висит тряпочкой, пятачок поцарапан, просто жалко смотреть. Второй — уже постарше, года в три; мордочка веселая, даже нагловатая, но свинка все равно выглядит редкостной симпатягой. Ну, третье стерео уже неинтересно; такой Гриша теперь, лучше в натуре смотреть…

А вот и он сам, Эжен-Виктор Харитонидис, юный и бравый, на фуршете по поводу присвоения первых званий. Ишь, какой бравый! Таким парнишкой можно любоваться часами, как всем новеньким, наивным и еще неиспорченным.

И куда только все подевалось? А кто его знает…

Начиналась-то жизнь — лучше некуда! Красный диплом, первые разряды по семи видам, вторые — по одиннадцати; знание ерваанского в совершенстве и ерваальского со словарем; лучшие результаты на стрельбах, не худшие на татами, сто один стратосферный затяжной, а ко всему еще и сын, внук, правнук, а по маминой линии, так даже и праправнук офицеров из «Чикатилы»; дедушка, кстати, был начштаба отряда, когда тот еще назывался просто группой зачистки.

И потомок не подвел предков, не осрамил славную фамилию! Четыре ордена и семь медалей, укрытые глубоко на дне чемодана, под никогда не надеванным, слежавшимся цивильным костюмом, купленным на всякий случай, сами за себя говорят. Из тринадцати операций только в двух случаях участие старлея, а потом и капитана Харитонидиса не было отмечено в приказе, но десант на Бомборджи провалили по вине того самого командования, от — которого зависят награды, и на отряде попросту отыгрались, а от «Оливковой Ветви» за акцию на Дингаане Эжен-Виктор и остальные парни отказались сами, потому что хотя аэропорт и зачистили, но жертв среди гражданских оказалось гораздо больше, чем было бы, прислушайся идиот секунд-майор, сам, кстати, там оставшийся, к мнению младших офицеров и рядового состава…

Да что говорить? Даже деду по маме не удалось получить «инструктора-наставника» в неполные двадцать три, и никому такое не удавалось до Эжена-Виктора. А между прочим, по статистике, один «невидимка» приравнивается в условиях локального конфликта к девяти армейским спецназовцам, шести «бурым беретам» или к двоим, а то и троим гвардионцам из охраны Верховного Главнокомандующего. Конечно, годы берут свое, и сорок шесть уже далеко не двадцать три, но и теперь, даже в таком, как сейчас, состоянии подполковник, пожалуй, взялся бы поднатаскать салаг не меньше чем трети приемов из классического, вызубренного наизусть пособия «969 несложных способов убийства без оружия и с», составленного ушедшим на покой генерал-майором Виктором-Эженом Харитонидисом и выдержавшего, слава Богу, уже девятьсот шестьдесят восемь изданий на ста сорока семи языках Галактики! Недаром же по этой толстой и очень интересной книжке с цветными картинками мамочка учила читать маленького непослушного Жэку…

Не было сомнений в том, что потомок не только догонит, но и перегонит предков. А в итоге осточертевшая до Гринькиного визга Валькирия, где, судя по всему, так и придется откинуться. И все из-за той акции на Татуанге! «Невидимки» тогда провели ее филигранно, с минимальными потерями: всего лишь парочка туристов-заложников плюс списанный по ранению вчистую Джерри Цой. По личному указанию господина Президента министр наградил участников штурма по-царски: каждому досталась Заслуга первой степени, производство в чин, минуя очередной, и престижные посты на планетах, самой близкой к Центру из которых оказалась Валькирия. Судя по редким весточкам, все ребята по сей день пребывают там, куда послали, невзирая на десятки рапортов об отставке. Эжен-Виктор и сам поначалу посылал рапорта, но министерство молчало, словно лишилось почтового ящика, а канцелярия Президента отзывалась хоть и аккуратно, но исключительно благодарностями за доблестное руководство планетой и выражениями уверенности, что столь же высококачественно долг будет выполняться и впредь…

Подчас подполковнику казалось, что над ним попросту издеваются, и тогда возникало желание убивать. К счастью окружающих, глава администрации был отходчив.

— А ведь мог стать филологом, — посочувствовал Харитонидис салабону, улыбающемуся со стереокарточки.

Еще как мог! Он же и стихи писал, причем совсем недурные для «невидимки»; их хвалил даже майор Михайлевский, официально утвержденный талант округа, люто ненавидевший конкурентов и сразу после первой публикации вписывавший дебютантов в реестрик своих личных врагов…

Да что там говорить, кое-что получалось! К примеру, вот это: «Буря мглою небо кроет…»; хотя нет, это, кажется, не его стихотворение… Странно, а чье же? Михайлевского, что ли?… Вряд ли… о! Точно, не Михайлевского… Это же печаталось в окружном «Штыке», точно!..

Запало вот в память.

Харитонидису вдруг до крайности пожелалось именно сейчас, не вороша старые папки, припомнить хоть что-то из своих стихов. В данный момент это оказалось непросто…

Увы! Стоило Эжену-Виктору сосредоточиться, как дверь распахнулась, явив взору главы администрации господина Штеймана собственной персоной. Господин Штей-ман был одет, как обычно, в легкий светлый костюм, зато обут в тяжеленные, не по сезону ботинки, и припахивало от господина Штеймана чем-то не сразу определяемым, но крайне противным.

Следовало бы поздороваться. До восьмисот граммов бабайковки Харитонидис так бы и поступил, просто из учтивости. Но сейчас он был крайне занят. К тому же экс-стукач, видимо забывшись, не удосужился постучать, прежде чем вошел!..

А господин Штейман, между прочим, стучал! Даже дважды, причем второй раз — очень громко, потому что с первого раза никто не отозвался. Когда же не откликнулись и со второго, он вошел, уже не ожидая приглашения, поскольку имел на это полное право. Представитель Компании, между прочим, по статусу второе лицо на Валькирии и может входить в кабинет главы администрации без предварительных согласований…

Момент был явно неудачен, это стало ясно уже с порога.

От малость окультуренного питекантропа, восседающего в кресле на фоне флага Федерации, неудержимо несло низкопробной сивухой, и мерзостный дух, улетучиваясь в балконные двери, частично все же оставался в кабинете, жестоко мучая нежные и опытные ноздри Александра Эдуардовича.

Он хотел бы развернуться и уйти прочь. Но дело не терпело отлагательств. И Александр Эдуардович, превозмогая мучительное, изо дня в день грызущее душу желание попросить стопочку, бросил в атаку все свое немалое обаяние, пытаясь убедить набычившееся в кресле человекообразное хотя бы выслушать предложение, могущее быть перспективным для них обоих.

Начав с доводов разума, он затем льстил, уговаривал, взывал. Тонко подтрунивал и корректно критиковал. Требовал. Умолял. Он был логичнее Демосфена, последовательнее Жорж-Жака Дантона и более красноречив, чем сам Цицерон…

Тщетно. Его просто не слышали. Самодур, олицетворяющий верховную власть на планете, демонстративно думал о чем-то неимоверно далеком от насущных проблем господина Штеймана, и это неподчеркнутое равнодушие было до такой степени оскорбительно, что Александр Эдуардович, оборвав сам себя на полуслове, умолк, добела стиснув кулаки.

Он был в бешенстве.

— Покойничек сходил в пиииииииичку? — ехидно осведомились из-под табурета.

Секунду-другую Александр Эдуардович непонимающе смотрел на розово-голубой пятачок, высунувшийся из-за свисающего до самого пола подполковничьего кителя.

Затем он понял. А спустя еще пару секунд понял и то, что есть вещи, стерпеть которые невозможно.

— С-свинюка поганая, — сдавленным от ненависти голосом просипел Штейман.

Шкаф на фоне биколора ожил.

— За «свинью» ответишь, — протяжно и невыразимо радостно, словно дожив наконец до чего-то заветного, сказал подполковник Эжен-Виктор Харитонидис, неторопливо поднимаясь. — Мы тут щас, оол ты опущенный, точно будем знать, кто у нас свинья…

Блеклые белесо-голубые стекляшки, не мигая, уставились на Генерального представителя Компании. Глаза убийцы.

Профессионального. Безжалостного. Беспощадного. Александру Эдуардовичу сделалось дурно, и теплая струйка потекла по левой ноге.

Из неимоверной, словно иная Галактика, дали донесся до него истошный визг: «Харрррррритошахорррррро-шииииий!» А более генеральный представитель ничего не видел, не слышал и не помнил вплоть до того пронзительного момента, когда убедился, что тяжеленные замки двери его личного кабинета закручены изнутри до самого упора, надежно предотвращая любое вторжение извне.

Худо было Александру Эдуардовичу, ох как худо, да еще и в левом ботинке похлюпывало…

— Сука! — хотел было сказать Штейман вслух, но побоялся и сделал это шепотом, на всякий случай отвернувшись от запертой сейфовой двери кабинета. Господи, как же мокро!..

Сейчас, вновь обретя способность соображать, он желал переодеться, и как можно скорее, благо гардероб на квартире имелся обширный.

Плюнуть на текущие дела и сбегать домой немедленно мешала одна-единственная мысль: а что, если маньяк с ножом поджидает Александра Эдуардовича в коридорах присутствия? Именно эта, вполне реальная ситуация не позволяла генеральному представителю покинуть убежище…

Оставалось прибегнуть к помощи компофона.

Синий огонек на табло помигивал, извещая, что кто-то уже звонил и оставил сообщение. «Необходимо принять его, освободить систему от ненужной информации и заняться насущным», — подумал Александр Эдуардович.

Он нажал на кнопку, и в благостную тишь кабинета ворвался гневный тенорок Роджера Танаки:

— …но вам это не сойдет с рук, господин Штейман! Я твердо обещаю… — всхрипывание помех не дало узнать точно, что обещает инженер, — … аанскому консулу в первом же транзитном космопор… — Инженер взвизгнул. — И я обращусь к свободной прессе! Я поставлю в извест… оманду рейсовика, как только она… лькирию!.. — инженер подышал, видимо пытаясь смирить истерику. — И! Я! Обе-ща-ю: вам! это! с рук! не! сойдет!..

Гудок отбоя.

— Сука! — прокомментировал генеральный представитель.

Как ни странно, этот всхлипывающий монолог не разозлил его, а, напротив, успокоил. Сделав над собою небольшое усилие, Александр Эдуардович загнал в подсознание благостные картины грядущей расправы с Харитонидисом; не присаживаясь, чтобы не изгадить обивку, потыкал в кнопки.

— Кгхм? — сипло рыкнула трубка.

— Колли? — сухо спросил господин Штейман. — Каменный на связи. Узнал? Ну и молодец. Усатого мне!..

— Мр-мр-мр? — проворковала трубка спустя секунду.

— Слушай сюда, Коба, — Штейман не стал снисходить до приветствий. — Первое. По поводу петушка. Поболтай с Живчиком. Да. Да. А вот это уже не твое собачье дело, ты понял? Вот и славно, — он помолчал. — Второе. Ноги в руки, и чтобы через пять минут здесь были новые джинсы. А?! Джин-сы. Джин-сы… бля!!! Все! — уже почти отрубив связь, он успел-таки задержать палец. — И кроссовки, усек? Сорок три с половиной!..

Бросил трубку. Прошелся по кабинету из угла в угол.

Все в норме. В полной норме, усекли, нет? Проблема с инженериком снята. А по поводу гребаной гориллы будет время подумать без спешки. Это, конечно, не мелочь вроде лахудры-жены, но тоже не такая уже великая шишка…

Александр Эдуардович нехорошо ухмыльнулся.

Как бы там ни было, но подполковнику действительной службы Эжену-Виктору Харитонидису следовало бы быть посдержаннее в выражении эмоций. Потому что Каменный Шурик доныне никому никогда и ничего не забывал…


3

ВАЛЬКИРИЯ. Дгахойемаро. Дни ясного солнца

— Смотри, Великая Мать: вот принес я тебе жирного нгая, недолго гулявшего по Тверди; съешь его, и пусть нежное мясо укрепит твои старые кости; вот птица грбе, полезная для утомленных жил; съешь ее, Великая Мать, и не узнай усталости, разыскивая целебные травы; а вот и колючий мург; вытопи из него синий жир, Великая Мать, разотри им дряблые мышцы, и да утвердятся твои ноги! Долго преследовал я быстрокрылую грбе; от реки до самого перевала лежала дорога, но не сошел я с тропы и меток был мой лук. Нелегко было отыскать нору мурга, живущего под ликом Тверди; немало дней искал я такую, какую должно, не большую и не маленькую, скрытую травой; и нашел. И тяжелый нгай не так легко дался в руки; смотри: искусано плечо мое, разорван локоть; хотел нгай уйти от меня, чтобы гулять еще под Высью, но крепко держал я нгая, и пальцы мои не выпустили его глотки. Все это, приятное небу и полезное в старости, принес я тебе, Великая Мать. Возьми же и раскинь свои гадальные иньи, пусть скажут они мне о том, что хочу знать…

Полузакрыв глаза, произнес все это светлокожий юноша и, опустившись на колени перед Мэйли, простер к Великой Матери мускулистые руки, покрытые свежими шрамами. Четыре черно-белых пера, украшающих высокую прическу, взметнулись в воздухе и покорно расстелились по траве, кончиками коснувшись сплетенных из тоненьких лиан сандалий старой женщины.

Воистину достойные подношения принес Дгобози! Давно не видала Великая Мать мурга столь жирного, и нгая столь голенастого, а грбе, толстошеяя птица снегов, распростерла крылья так, что иной незнающий принял бы ее с первого взгляда за г'ог'ию, хищноклювый ужас небес…

Удачлив Дгобози, щедр! Как не помочь такому? — Встань, сын мужчины, — с довольным видом кивнула старуха. — Негоже тебе, быстроногому, преклонять колени надолго, неладно тебе, остроглазому, упирать очи в траву! Да будут благосклонны к тебе живущие в Выси, ибо чтишь ты дряхлость и почитаешь седины, и пусть отпрыски иолда твоего будут почтительны к тебе, Дгобози, в пору твоего увядания, как нынче уважителен ты. Я же в меру скромных сил своих не откажу тебе, исполню, о чем просишь…

Подчиняясь властному жесту худенькой ладошки, светлокожий охотник почти незаметным движением переменил позу: вот, миг тому еще почти лежал он ничком, а вот уже и сидит, поджав ноги, недвижный и бесстрастный, и только лохматые перья слегка покачиваются над головою, колеблемые ласковым восточным ветерком.

Он ждал. Ждать пришлось недолго.

Уже облаченная в одежды, назначенные для малых гаданий, Великая Мать явилась из зева пещеры, позвякивая десятками тонких медных браслетов, в пору юности плотно облегавших предплечья, а ныне бессильно спадающих к запястьям; голову ее теперь прикрывала маленькая шапочка, плетенная из высушенных побегов молодой травы нгундуни; в ночь, когда розовая луна сменяет синюю, такая трава вскрикивает и выбрасывает новые стебли, не зеленые, какими им надлежит быть, а ярко-желтые, словно едва вылупившийся цыпленок. Жутко кричит трава, и так ядовита она в этот редкий час, что любой, коснувшись, сокращает жизнь свою ровно на день. Но стоит дня жизни желтая нгундуни, ибо шапочка, сработанная из нее, защищает вопрошающего Высь от подсказок демонов лживых…

— Дай! — протянула руку к юноше Великая Мать, ничего не поясняя, ибо пояснений не требовалось. И Дгобози покорно чиркнул себя по запястью, выпустив на свет струйку темно-алой влаги тела.

— Т'тах! — повелительно крикнула Великая Мать, и тугая струя покорно увяла, а ранка сморщилась, и совсем немного свежей крови осталось в пригоршне старой женщины, окрашивая в багрянец пять иньи, гадальных костей из прозрачно-серого горного хрусталя.

— К-ках! — гортанно вскрикнув, Великая Мать плюнула себе в ладонь, смешав кровь со слюной и жидкой жвачкой из лающих ягод, и то, что было в ладони, вскипело, закрыв от взоров иньи, а когда улеглось кипение, ладонь была суха, а шестигранники приобрели серебристый оттенок.

— Думай, сын мужчины, — плавно вращая перед собой сжатым кулаком, Мэйли произносила слова ясно и отчетливо, но губы ее, сжатые в ниточку, не шевелились. — Думай, думай, думай! Что ты увидишь, ты не поймешь, что ты услышишь, тебе не узнать; воля высших кладет предел знанию смертных, но священные иньи знают все, кроме того, что ведомо лишь одному из всех, великому Тха-Он-гуа…

То чуть приподнимаясь, то становясь глуше, плелась-сплеталась цепь наговорных слов, усыпляющая внимание демонов, охраняющих лаз в нору грядущих событий.

— Думай, сын мужчины, думай!

Морщинистое лицо старухи неестественно побледнело, и синие круги, намалеванные на впалых щеках, казались черными, будто птенцы птицы грбе после трех раз по пять дней жизни.

— Йо'йо-йоооооо' й'Тха'анг'Онгуа!

Уродливо искривив лицо, прокричала последнее из заклинаний Великая Мать, а затем резко вскинула руку к Выси, одновременно разжимая пальцы. Пять прозрачно-серебристых капель взлетели высоко-высоко, рассыпались в воздухе и, собравшись воедино, вернулись в подставленную ладонь.

— Т'тти!

Подслеповато щурясь, старуха внимательно разглядывала иньи, поднесенные близко-близко к ослабевшим за годы труда глазам. Потом губы ее дрогнули, ноздри гневно раздулись, и в голосе зазвучало негодование.

— Ты! Двали! Нельзя тебе думать о таком!

— Мне — можно, — упрямо насупившись, откликнулся юноша, — я — Дгобози, сын Къяндъ'я г'ге Нхузи, потомок Предка, разве ты забыла, Мэйли?

Он был прав. А старуха, напуганная кощунственными мыслями вопрошающего, и впрямь забыла то, чего нельзя забывать хранящим обычаи. Нет дггеббузи для потомков Красного Ветра, даже строжайшие из запретов не связывают мужчин и женщин из рода дгаамвами; Дгобози же из тех немногих, в чьих жилах течет кровь Предка, наичистокровнейший; от младшего сына Ветра-Пращура тянется линия его дедов, и только вождь, капля от чресел старшего сына Ветра, превосходит юношу благородством.

По лицу Великой Матери пробежала тень. Двали он или не давали, но юнец посрамил старуху. Поймал ее на забывчивости. Стоит ему обмолвиться словом кому-то из длинноязыких женщин, и среди людей дгаа побежит слух о том, что-де Мэйли излишне стара, тело ее устало жить и не пора ли помочь травнице? Не пришло ли время отблагодарить ее за долгую службу народу дгаа быстрым и легким уходом?..

Нет, этого Мэйли не хотела. Как ни сладок мед в голубых редколесьях Выси, она еще не утомилась ходить по исполненной тягот и страданий Тверди, она еще может быть полезна племени, и память подводит ее редко!

— Не скрывай от меня то, что можно знать, Великая Мать Мэйли, — вкрадчиво и почтительно попросил юноша. — Это поможет мне забыть то, о чем знать не надо…

Напряженный лик старухи разгладился. Она и сама была когда-то молода, и ее добивались многие, но немногим позволяла юная Мэйли-нггу, девочка Мэйли, доставлять ей наслаждение в густой траве, входя через разрешенное. Ей ли, помнящей о жгучем пламени, что пылает в глазах жаждущего, не понять упорство храброго и разумного Дгобози?

— Дай! — голосом, вновь приобретшим силу, приказала Великая Мать, указывая на чашу, стоящую поодаль.

Дгобози повиновался.

— Йло!

Первая иньи, помеченная двумя линиями, взбулькнув, утонула в прозрачной воде, заполняющей чашу. Пусть длинное станет коротким!

— Ила!

Вторая иньи, несущая крест, последовала за первой. Пусть туманное станет ясным!

— Илу!

Третья иньи, хранящая тройной круг, ушла под воду. Пусть далекое станет близким!

— Йлэ!

Четвертая иньи, испятнанная звездами, разбросала пузырьки по колеблющейся глади. Пусть неявное станет явным!

— Или!

Последний шестигранник, сверкнув серебряной брызгой, упал в воду громко, словно причмокнул.

Пусть уснут на время демоны лживые, пусть пропустят вопрошающего в грядущее духи прямосердые!

— Смотри! — резко вскрикнула Великая Мать.

И Дгобози поспешно наклонился над чашей, жадно вглядываясь в быстро мутнеющую влагу; она сейчас серебрилась, словно пропитанная лунным сиянием, и туманилась, будто десятки десятков незримых паучков суетились по донцу и стенкам сосуда, все гуще и гуще переплетая паутиновые сети.

Все напряженнее становилось склоненное над каменной гадальной чашей лицо двали. Все резче заострялись черты. С каждым мгновением юный охотник делался все более похожим на яркоглазую г'ог'ию, терпеливо высматривающую с недостижимых высот ничего не подозревающую добычу. Там, в подергивающейся, шелестящей воде священного ключа Лламмввати ГгеТью, Несущего Знание, творилось нечто, заставившее юного Дгобози превратиться в хищника, жаждущего убийств…

—Нет!

Отшатнувшись, словно в лицо ему улыбнулась сама Ваарг-Таанга, сын Къяндъ'я г'ге Нхузи, Собирающего Головы, с трудом удержал равновесие, и лишь случайность помогла ему избежать позорного для воина дгаа падения на заднее место; губы его подергивались и кривились, на обострившихся скулах плясали желваки… Он по-прежнему походил на ужас небес, но эта г'ог'ия не была опасна, она бессильно билась на Тверди, пытаясь взмахнуть перебитым крылом.

— Агх… Агх… Кхха-а…

Дгобози захлебывался, словно в груди его воздух превратился в травяной кляп, и этот кляп никак не желал выходить наружу, он давил и душил, исторгая из распахнутого рта комки густой слюны и невнятные всхлипы.

Baaрг-Таанга и впрямь подбиралась к нему.

— Ило! Ила! Илу! Йлэ! Или! — скрючив пальцы, Великая Мать вцепилась в ничто, раздирая его в лохмотья, и лицо ее помолодело от напряжения. — Ийяйя вван'гр'гийя, Хха!

Ничто не поддавалось. Оно тянулось, вырывалось из рук, оно никак не желало оставлять в покое подпрыгивающую на измятой траве птицу.

— Ак'койа т'таВаанг-Н'гур-анъяньи!!

Упряма безликая, но и на нее есть управа. Если услышит мольбу слепой брат ее, Ваанг-H'ryp, если пожелает откликнуться и если еще не исчислены дни того, кто пойман в сети Ваарг-Таанги, тогда придет он и успокоит сестру…

— Иойо! Иойэ! Ак'койа мме дденгели!

Хрустнуло ничто, треснуло под крепкими ногтями травницы, и невнятное, неразборчиво-успокаивающее бормотание вместе с холодноватым порывом ветра пробежало над поляной, всколыхнув ветви. Прекратив щебетать, притихли птицы в высоких кронах. Змеиное шипение откликнулось ветру, оно явилось ниоткуда и шелестело, словно возражая уговорам, сперва настойчиво, угрожающе, потом — тише, словно бы с сомнением, и еще тише, будто соглашаясь…

И вдруг снова заверещали птицы.

Бессильно, словно соломенное чучело, рухнул на траву Дгобози, отфыркиваясь и жадно глотая свежий воздух распяленным окровавленным ртом.

Мэйли же стояла над ним, не имея сил даже присесть, и была в этот миг много старше своих почтенных лет…

Но сильнее великой слабости и могущественней всесильного страха женское любопытство, способное твердое источить, а мокрое высушить. Седая и морщинистая, Великая Мать оставалась всего лишь женщиной, и суетливое естество властно подталкивало ее взглянуть в чашу, где еще не успокоилась тихо бурлящая колдовская вода. Это нестрашно, нашептывала женская суть, безликая ушла, она не придет больше: и это было верно, ведь известно, что Ваарг-Таанга жестока, но отходчива, она приходит нежданно, но исчезает надолго… Силы, которых не было, появились неведомо откуда.

Сделав мелкий шажок, старуха приблизилась к чаше.

Осторожно нагнулась, готовая в любой миг отпрянуть.

Всмотрелась, щуря близорукие глаза.

И поняла.

А потом раздался голос Дгобози, и голос этот был клекотом Мг, Смерти, ибо мало было в нем людского.

— Ты видела?

Нечего было отвечать. Ни к чему.

— Тогда помоги мне, Великая Мать! Так не должно быть!

Глупый двали! Разве кто-то когда-нибудь помог в подобном просящему? Есть вещи, посильнее Mг…

— Не качай головой, Великая Мать, — хищноклювая г'ог'ия вновь встала на крыло, и яркие глаза ее полыхали безумными овалами. — Не отказывай мне!

Он не успокоится, не получив ответа, поняла Мэйли. И ответила:

— Она — женщина, мальчик. Она решает сама,..

— Так прикажи! Ведь это в твоей власти!

Верно. Во власти Великой Матери воспретить любой из длиннокосых многое, ибо ей открыто, каким будет потомство сошедшейся пары. Но и не верно, ибо не все длинноносые одинаковы.

— Она — вождь, мальчик, — покачала головой Мэйли. — Некому ей приказать. И даже для меня скрыто, каким будет потомство вождя.

— Тогда солги!

Он уже не сознавал, что говорит, и Великой Матери оставалось лишь молчаливо ждать, когда же хоть сколько-то разума осветит выкаченные из орбит глаза Дгобози.

— Солги ей, старуха! — крепкие руки ухватили Мэйли за плечи, причиняя боль костям, обтянутым сухой кожей. — Солги, или все узнают, что твоя память ушла!

Многое можно понять, видя искреннюю боль. Многое следует терпеть, разделяя чуждое страдание. Но у всего есть пределы, и переступающий их не достоин сочувствия.

— Двал-н'ге! — ярость, вырвавшаяся из глубин души, поразила даже саму Великую Мать. — Младенец! Пусть твой язык уподобится женскому! Пойди и скажи: Мэйли стара! Но знай!

Звон браслетов сопроводил колдовской знак, выписанный старухой в застонавшем воздухе, и синие молнии спрыгнули в траву с ее пальцев.

— Увянет твой иолд, как ветка дьгги в пору синей луны! Усохнет твоя мьюфи, как роса под первым лучом! Одним лишь потомком будешь ты одарен, и пустота заиграет в его глазах!

Взлетало каждое слово в Высь и рассыпалось мириадами голубых искр, сплетающихся в сияние вокруг Великой Матери, Впервые за всю жизнь пришла к ней предельная сила, не посещавшая никогда ранее, и каждое из проклятий, если подтвердить его заклинанием, обрело бы ныне плоть…

Это отрезвило Дгобози.

В очи его вернулся разум, и он перестал быть г'ог'ией, не понимающей слов.

— Да не задержится гнев в сердце твоем, Великая Мать, и да не повторится подобное с почтительным внуком, — сейчас он опять стал сыном Къяндъ'я г'ге Нхузи, юношей рассудительным и приветливым. — Во искупление своей вины принесу я тебе много жирного мяса и много легкого пуха, и увидишь ты, что Дгобози умеет признавать вину…

Приложив ладони к щекам в знак раскаяния, он почтительно поклонился Мэйли, и старая травница ответила жестом милующим и отпускающим, ибо раскаяние смывает провинности.

— Но знай, Великая Мать…

Юноша умолк, давясь переполняющей печень болью, но это была боль человека, и Мэйли обязана была слушать.

— Знай: моя мьюфи прольется в ее запретное, и я накину ей на плечи венок из гаальтаалей. Так будет, даже если сам Тха-Онгуа встанет на моем пути!

Он сам верил в то, что говорил. И Великая Мать, жалея несчастного, не улыбнулась. Но вспомнила вслух о многих и многих, твердивших подобное, но осознавших и смирившихся… И о немногих не смирившихся не стала вспоминать она, ибо выходом для таких становился прыжок с обрыва и не следовало сейчас указывать Дгобози на эту тропу… Долго еще глядела старая Мэйли вслед Дгобози, удалившемуся нетвердыми шагами, пока не скрылась светлокожая фигура в зарослях кустарников, ведущих к поселку. А когда исчез юноша из виду, вновь подошла к успокаивающейся уже чаше и, прошептав доброе напутствие, тихонько подула в нее.

— Эг'йе, Гдламини…

Дуновение подхватило доброе напутствие, бросило его в слабо пузырящуюся воду, смешало слова с брызгами, обернулось слабым ветерком; ветерок окреп, налился теплом, промчался над трепещущими кронами деревьев и утих, ласково коснувшись волос девушки.

Гдламини расслабилась.

Темное, жуткое, необъяснимое, миг тому еще наползавшее со всех сторон, ушло, сгинуло, не оставив следов, словно смытое негромким налетевшим и тут же угасшим порывом теплого ветерка, нежданного в этот тихий вечер.

— Обними меня, тхаонги, — попросила она.

И Дмитрий, не понимающий, отчего только что испуганно озиралась побледневшая Гдлами, послушно выполнил просьбу вождя, прижав нежное, ставшее за недолгие дни пронзительно знакомым тело к себе.

— Что с тобой, малыш?

— Я не знаю… — девушка прижалась теснее. — Только что было что-то плохое. Оно ушло, я знаю. Все хорошо, тхаонги…

Дмитрий кивнул.

Все сегодня было не так, как обычно. В такую даль Гдлами никогда еще не уводила его. Она, как обычно, шла впереди, указывая путь, а он брел за нею, не спрашивая куда. Знал: не ответит. Нельзя задавать вопросы дга-амвами.

Над ярко-голубым лесным озером стояли сейчас они, и совсем близко было до зыбких волн, бесшумно накатывающих на сиреневый песчаный берег. На вид озеро казалось таким холодным, что при одном лишь взгляде на него пробивала дрожь, однако пестрых длинношеих птиц, плавно скользящих по пенистой зыби, это, похоже, не беспокоило. И Гдламини тоже. Вот только что была она рядом, доверчиво приникнув к Дмитрию, а вот уже бежит вниз по косогору, и тьянь, набедренная повязка, сброшенная на бегу, плавно парит над кустами, медленно снижаясь; вот девушка уже у самой воды, но не останавливается, а с ходу бросается в синеву; смуглое тело, словно стрела, мелькает над водой и почти без брызг исчезает, растворившись в лазури, похожей на пролившееся наземь небо.

— Д'митри-ии-и-и!

Призывный, полный ликования крик сдернул его с места, как петля срывает со стены неосторожного часового…

Вода показалась не просто холодной, и не студеной, и даже не ледяной. Дмитрий вошел в нее с прыжка, а когда ожил, почувствовал себя брошенным в домну; руки работали сами, и ноги тоже; он плыл вперед со скоростью невероятной, побивая все известные рекорды; тело неслось торпедой, стремясь поскорее добраться до противоположного берега, на который уже выбиралась, сверкая серебром и отряхиваясь, Гдламини, а вода вокруг мучительно медленно превращалась из расплавленного металла в нормальный, вполне терпимый кипяток; когда же она вдруг резко оказалась теплой и даже вполне приятной, берег, вроде бы еще далекий, возник ни с того ни с сего близко-преблизко, а всего несколько рывков спустя выяснилось, что воздух на берегу значительно холоднее воды.

Гдлами, вся в мелких, бисерно стекающих по матовой коже капельках, смеясь, протягивала ему руку, словно подзадоривая: ну-ка, земани, сам выберешься или как?..

А далеко за спиной, распуганные пловцами, возмущенно клекотали, выгибая под самыми странными углами шеи, пестрые птицы.

Водяным демоном выскочив из пенистого прибоя, Дмитрий прыгнул вперед, и Гдлами, неуспевшая отскочить, была опрокинута и прижата к песку. Огненный ли холод воды тому виной, холодный пламень воздуха или зычное, будоражащее негодование длинношеих, бьющих крыльями о синеву, — трудно сказать, но сейчас он невероятно хотел ее. Собственно говоря, он хотел ее всегда, ежеминутно, с того самого, первого раза, на обрыве, даже кончив трижды подряд, он опять хотел — в четвертый, в пятый, в шестой, и когда уже вообще ничего не мог, все равно рвался в нее, желанием преодолевая сопротивление рассудительного тела, каждой клеточкой вопящего, что он, очевидно, не в своем уме… Однако здесь, на песке, на самой кромке зыбких волн, она была такой, какой не бывала ни в один из прошлых разов: мокрая, скользко-неподатливая, стократно желанная… Но губы ее, хотя и ответили на поцелуй, были необычно сдержанны, а когда он сам повел губами вниз от шеи через покрытые знобкими пупырышками соски, через впадину живота, через пупок, не забыв пощекотать его языком, то с удивлением ощутил, что хотя сопротивления нет, но нет и отклика… А ведь к этому мгновению обычно вся она уже выгибалась и змеилась, подставляя поцелуям низ живота, и еще ниже, где курчавились маленьким, почти прямым треугольничком странно золотистые нежные волосы… Сейчас что-то было не так, как обычно. Это еще больше возбуждало. Но и настораживало. — Гдлами?..

Улыбнувшись одними глазами, она освободилась из объятий, гибко выскользнула, поднялась…

— Не теперь, тхаонги. Иди за мной.

С того самого вечера на обрыве она старалась не говорить с ним наедине голосом вождя. Но сейчас в построжевшем лице ее, в коротком жесте, не предполагающем ослушания, было нечто столь безусловно властное, что Дмитрий, не позволяя себе ни медлить, ни удивляться, последовал за нею.

Спустя полтора десятка шагов кусты поредели, расступились, открыв взгляду немаленькое, почти в рост взрослого мужчины, идеально круглое отверстие в заросшем яркими цветами пригорке. Провал не был укреплен, но края его ничуть не осыпались, словно время от времени чьи-то заботливые руки подравнивали его.

И — удивительное дело! — там, в подземном коридоре, вовсе не было темноты. Непонятный, ласкающий глаза мягко-розоватый свет, струящийся невесть откуда, слегка трепетал, а по стенкам, выровненным до того гладко, что они казались не земляными, а мраморными, прихотливо вились, образуя невероятнейшие узоры, многоцветные расплывчатые разводы: то алые, словно пламя возмужавшего костра, то тягуче-зеленые, как созревшая к середине лета листва редколесья, то волгло-коричневые, смахивающие на зыбучую ряску затянутых коварной тиной болот. Изредка сквозь наплывы цвета выглядывали некие подобия лиц, и Дмитрий несколько раз порывался остановиться, вглядеться попристальнее, но Гдламини, держащая его ладонь в своей, досадливо встряхивала волосами и увлекала его все дальше по узкому переходу, ведущему, казалось, уже к самому ядру планеты…

Он подчинился, понимая: ей лучше знать. А потом девушка остановилась. Попятилась, И оказалась рядом.

— Смотри, земани!

Те же слова сказала она, что и тогда, над обрывом. И в то же время иные. Ведь у слов, таковы уж они, своя жизнь, и умеют они звучать по-разному. Не гордость и не вызов звенели сейчас в тихом шепоте, но только лишь безмерное, неподдельное и ничуть не скрываемое благоговение, слегка подкрашенное почтительным страхом.

— О-о-о… — не прошептала, а почти простонала Гдлами. Идеально круглый зал раскрылся перед ними, и вряд ли был он очень уж велик, но колышущееся жемчужное марево, затянувшее неразличимые стены, мешало вошедшему с Тверди верно оценить истинные размеры помещения. Свет здесь менялся, делался гуще, насыщеннее, нежный рассвет плавно переходил в пурпур заката, словно где-то глубоко-глубоко под отполированным до зеркального блеска полом пещерки неслышно ярилось ровное, никогда не ослабевающее пламя, принуждая неподатливую землю рдеть и кроваветь.

На первый взгляд зал казался пустым, но первый взгляд лгал и морочил: прямо напротив овального входа переступивших порог поджидала Она… У Дмитрия перехватило дыхание. Высокая нагая женщина с развевающимися пышными волосами, мучительно изогнув гибкий стан, рвалась к ним навстречу из укутанной теплым сиянием стены, и звенящие нити света, удерживающие Ее, искрились и вспыхивали, словно от неимоверной натуги. Не было сомнений: пожелай женщина сделать последний рывок, и не нашлось бы силы, способной сдержать Ее порыв; сеть лопнула бы в тот же миг, словно перетлевшая нить… Но именно этого, окончательного усилия Она и не совершила…

Женщина стремилась на волю, но свобода, столь желанная, уже на самом пороге показалась внезапно более пугающей, чем извечный плен, и Она сама остановила себя, не выпустила из привычной обители, но все же, вопреки себе самой, продолжала тянуться вперед, к выходу из подземелья…

Она казалась… да нет, Она не казалась живой. Она просто жила, и глаза ее, что ни мгновение меняясь, то вспыхивали яростным гневом, то леденили безразличием, то лучились тихим призывным всепрощением. Она манила — и отторгала, звала — и отталкивала, Она непритворно радовалась гостям — и злобствовала, негодуя не нежданный визит…

Дмитрий чувствовал сейчас, что ноги сделались неприятно тряпичными, и солоноватый привкус, появившийся во рту, помог ему понять, что губы прокушены до крови.

Она не давала оторвать от себя глаз.

Взгляд Ее, бешеный и страстный одновременно, никто не сумел бы выдерживать долго, но и оторваться от него без Ее позволения никому не хватило бы воли. Заглядывая в самые темные закоулки души, Она отметала второстепенное и добывала из мутных глубин то, о чем не хочется помнить, потому что, помня, жить невозможно, но что потерять вовсе не представимо, ибо, утратив, незачем больше быть.

Она видела все. Хуже того, Она все понимала.

И не было во взоре Ее ни осуждения, ни насмешки.

«Кто ты?» — хотел спросить Дмитрий, но не посмел, да и, решись он спросить, вряд ли Она снизошла бы до ответа.

И когда грудной, пьянящий голос, возникнув словно из ниоткуда, всколыхнул матовые сплетения завес, Дмитрий не сразу сумел понять, что говорит Гдламини.

Она казалась сейчас старше своих немногих лет и, стоящая близко, была далекой.

— У нее много лиц, тхаонги, — лицо девушки было напряжено, словно она прислушивалась к негромкой подсказке, доносящейся откуда-то из пурпурного рдения, — и еще больше имен, но ни одно из них, кроме заветного, не навсегда. Она Мъирахх, Сулящая Счастье, и она — ат-Йакот, Манящая Надеждой, но это лишь краткие блики от пламени ее. Для многих зовется она Ин'Азай, Достигнутый Предел, для немногих, кого решит покарать, — н'Нааф, Разрушенная Мечта, но и в этих именах не вся она, а лишь искры от догорающих угольев. Но если пожелает она явиться в подлинном обличий своем, а такое случается, хоть и нечасто, тогда имя для Истинной Ее — Тальяско…

Звонкое, певучее слово ничего не объяснило Дмитрию.

Не было похожих в гортанном наречии дгаа.

— Она всепобеждающа, тхаонги. И Mr, Смерть, и безликая Ваарг-Таанга отступают, встречая ее на тропе. И сам Тха-Онгуа зарекся воплощаться на Тверди, боясь не устоять перед ее чарами. Но и бессильна она, ограниченная собственной мощью, ибо никому не дано победить самое себя. Ее власть сладка, но привкус сладости горек. Желанная, она исчезает; ненужная, приходит без зова; когда гонят, она остается, если лелеют — ссыхается, как полуденная тень. Все — в ней, и ничто не происходит вне ее.

Для имеющих иолд она желаннейший друг и злейший из недругов, но женщины народа дгаа, умеющие видеть суть, Познают: исчезни с Тверди Тальяско, и прервется ток бытия, ибо незачем ему будет продолжаться…

Голос истончился, угас.

Налилась пурпуром тишина.

Багряные зрачки Неостановимой неожиданно сузились, и остро заточенная игла взгляда вонзилась в переносицу землянина, прокалывая мозг.

Тальяско Несотворенная, Тальяско Неумолимая, Тальяско, в Которой Все, снизошла к невысказанной мольбе Гдламини…

Ведь недаром же среди тех, кто в Первые Дни увивался вокруг нее, Тальяско Дарующей Боль, был и предок этой черноволосой смертной смуглянки!

О! Тальяско Женщина из Женщин не забыла, да и может ли лишенная иолда забыть, как залихватски высвистывал признания свои Красный Ветер!.. Как пел, обласканный, и как выл, отвергнутый!.. И рвал в клочья сельву, и бился об утесы, пытаясь разжалобить Ту, Которая не Жалеет…

Он был забавен, этот глупый и юный Красный Ветер, любимый отпрыск седобородого Хнгоди, слепившего своим дыханием горы! Он был так смешон!.. И она играла с ним, обнадеживая, а после играла с ним, отказывая, — а он то дышал теплом, оживляя леса, то сковывал реки стеклом ледяного воя!..

Как давно было это!.. Как давно?.. Как давно…

Она не знала тогда пределов своей силы, Многоликая Тальяско, и не искала их!.. Ведь не зря же ослепил себя молнией непобедимый Ваанг-Н'гур, тщетно надеясь, не видя, забыть!

…И недаром, совсем недаром навеки бежал в Высь от позора самонадеянный Тха-Онгуа, посмевший бросить ей вызов и, нельзя не отдать ему должное, целую треть вечности сумевший противиться чарам Непреодолимой!..

Она была жестока в Первые свои Дни, Смешливая Тальяско. Она не стала добрее и нынче, ибо добра нет, а есть лишь желание, воплощенное или невоплощенное… Какая разница для того, кто вечен?.. Но теперь, познавшая унижающую вседозволенность собственной силы, пленившей ее самое, она научилась чувствовать боль и сочувствовать боли, потому что это тоже, как оказалось, способно отвлечь…

…А если так, то почему бы не искупить пустячным снисхождением к смертным давнишнюю обиду, нанесенную клану Ветров?.. И пусть потомица скажет Красному Ветру при встрече, что Тальяско Бессердечная тоже нещадно наказана за все, что случилось в прошедшие вечности!..

Рвущаяся из Глубин смеялась.

Ее веселила глупая надежда, прячущаяся в сердце девчонки. Ужели так всевластна неразумная молодая плоть, что зов ее — главное, отдающее приказы?! Почему не умеют смертные понять, что самое желанное для них, в сущности, лишено всякого смысла, ибо нет во всей Тверди ничего более бренного, чем человек… И юное слишком быстро становится дряхлым…

Вкрадчив и грозен был неслышный хохот Тальяско.

Эта, со смазливым личиком, поступила верно. Она ни о чем не просила вслух, и была права, потому что просителей гонят. Она молила молча, и сегодня очень многие из желаний ее могли бы стать воплощенной явью…

Но если тебе нужна такая малость, смертная, да будет так! Бери! И до скончания недолгих своих дней довольствуйся выбранным, казня себя за то, что не просила большего!

Ярилась Тальяско, сама не умея понять причину внезапного гнева, но Первые не изменяют единожды принятых решений, и это распаляло Неукротимую еще сильнее!

Гневалась она, и смеялся в пылающих недрах слепец Ваанг-Н'гур, и ликовал в синей Выси прозрачноглазый Тха-Онгуа, ибо, сколько бы вечностей не минуло, радостна для них была досада Тальяско, не удостаивавшей их, могучих, даже и гнева!

Пусть! Же! Теперь! Завидует! Смертной!

А в мире смертных чуть дрогнула Твердь, и еле слышно вскрикнула над Твердью Высь, но мало кто ощутил это, и никто из ощутивших не понял отчего…

…только в дальней дали, за облаками, и пустотой, и еще одними облаками, сотворенными не Тха-Онгуа, охнул вдруг и схватился за сердце большой рыхлый красиво-седовласый человек, под присмотром врачей разминающийся на тренажере…

…но и ему не постичь было истины…

…а в гуще сельвы, горько застонав, ударился лбом о камень светлокожий юнец, и перья г 'ог 'гии, истрепанные и жалкие, смешно вздрогнули в спутанных волосах…

…и Гдламини стремглав кинулась прочь, увлекая к выходу окаменевшего тхаонги; она бежала опрометью, как не предписано передвигаться вождям, и она успела выскочить из лаза сама и вытащить земани за миг до того, как округлая пасть, зияющая в пригорке, сомкнулась, отрезав от света и зелени нерукотворную обитель Тальяско…

А когда Дмитрий открыл глаза, все вокруг, решительно все оказалось таким обычным, что он ни на секунду не усомнился: это же был только сон! Просто сон, а что же еще, если синеет озеро, и зеленеет роща, и вдали кричат пестрые обидчивые птицы… Все ясно! Он прыгнул в жгучую воду, его ушибло холодом, он доплыл до берега и вырубился. Ненадолго. Как раз настолько, сколько потребовалось Гдламини, чтобы совсем обсохнуть на лесном ветерке…

— Гдлами! — позвал он. — Гдлами-ини!

Она была рядом. Но не откликнулась. Сидела себе чуть поодаль, черная на мучнисто-белом песке, глядела на берег озера, и сквозь волнистую вороную гриву с трудом пробивались лучики солнца, уже не золотые, а сине-серебряные.

— На диком бреге Иртыша, — продекламировал эрудированный лейтенант-стажер, — сидел Ермак, объятый думой… Ох, думы мои, думы, — и снова позвал: — Гдла-ами!

На сей раз она услышала.

— Завтра, — сказала она, не оборачиваясь. — Завтра я сниму с тебя дггеббузи. Дам проводника. Хорошего. Н'харо знает все тропы.

— Гдлами? — он все еще не понимал, о чем она. Голос ее сорвался.

— Ты сможешь уйти, когда пожелаешь, земани Д'митри.

Наконец-то она обернулась, но не очень-то ловко, и Дмитрий увидел: щеки Гдламини блестят влажными дорожками.

Вот в этот миг он окончательно очнулся.

И спросил:

— Почему?!

Это было неучтиво, потому что вождя не принято спрашивать, даже если вождь наедине с тобой — просто Гдлами, и это было глупо, потому что оба знали: наступит однажды день, когда ему придется уйти. Долг есть долг.

И что с того, если он в долгу перед всей Федерацией, о которой ей ничего неизвестно, а она — всего лишь перед маленьким горным народом, о котором он тоже недавно еще не имел никакого понятия? Жизнь есть жизнь.

Здесь он — чужак, не знающий даже простейших дггеббузи, а она оказалась бы чужой в его мире, даже случись небывалое и покажи тесты, что стерва-генетика позволяет им остаться вместе навсегда…

Как ни обидно, но чудеса происходят лишь в сказках, да и не понять Гдламини, что такое генетика.

— Ты пришел с белой звездой, тхаонги, — она полушептала, безуспешно пытаясь не всхлипывать. — Ты послан помочь людям дгаа в пору Великого Гнева. Я не должна, не должна отпускать тебя. Но если я не сделаю этого, то после не смогу жить. Я боюсь, ты понимаешь? Я боюсь, тхаонги…

Она уже плакала, не пытаясь скрывать отчаяния и боли, маленькая, смуглая, смертельно растерянная девчонка.

— Я не думала, что все будет так… Мне просто надоело привычное; мне понравились твои глаза, синие, как озеро, тхаонги, и твоя кожа, золотистая, как луч восхода. А потом мне пришлись по нраву твои сильные руки. Но знай я все наперед, я не пустила бы в себя твой иолд. Потому что теперь, засыпая, я открываю ему путь в запретное…

Лицо ее сделалось вдруг детски-беззащитным.

Лишь раз в жизни говорит такое женщина дгаа, оставшись наедине с юношей. И тот, услышав, может смело мчаться в заросли гаальтаалей, рвать цветы на свадебный венок.

— И пусть! Уходи! — уже не вождь, а просто женщина бессвязно упрекала недогадливого избранника. — Дгаа справятся сами! И я… Пусть Дгобози! Пусть, слышишь?! Уходи!..

Дмитрий чувствовал, что голова идет кругом. А в таких случаях сперва следует решать вопросы попроще. В конце концов, даже имея два сердца, он был всего лишь мужчиной.

— Гдлами, а, Гдлами… — он потянулся к ней, осторожно обнял. Девушка рванулась было прочь, но тут же притихла, еле слышно шмыгая носом. — Роднуська, о чем ты?..

Глаза ее сделались большими и круглыми.

— Как ты не понимаешь? Я же мвами…

— Знаю, малыш. И что дальше?

— А еще я кфали… — она наконец-то хоть немного успокоилась и, похоже, готова была говорить о чем угодно, кроме того, что рвало душу. — Мвами решает повседневное. До меня не бывало женщин-мвами, но старики решили, что я справлюсь, — она повторяла уже известное, но он и не думал перебивать. — Кфали судит спорящих. Это нелегко, но старики помогают мне, и я справляюсь. — Гдлами улыбнулась сквозь непросохшие слезы, смущенно и гордо. — Но нет у женщины права поднять боевой топор. Это право нгуаби.,.

«Ах вот как, — подумал Дмитрий, пряча улыбку. — Ясно. Действительно, девочка, главком из тебя никакой…»

— Мой долг родить наследника и назвать имя нгуаби. Великая Мать не раз уже заговаривала об этом. Пока не пришел ты, будь на то моя воля, я бы избрала Н'харо…

У нее, надо признать, имелось необходимое всякому вождю чутье на людей. В мирное время свиреполицый гигант стоял бы перед нею навытяжку, как миленький…

— Но его род слишком низок. Из всех людей дгаа лишь Дгобози достоин меня. — Она помолчала, кривя губы. — Или иной, чей род выше моего. Но таких нет, тхаонги. А мьюфи Дгобози мне не по вкусу. Вот почему я не спешила…

В который уже раз Дмитрий обнаружил, что их вкусы совпадают, и это обрадовало его. Дгобози, вот еще…

— А нынче знамения вещают о войне. Злые идут в наши горы, и близится время кровавых дождей. Нельзя больше ждать, — глаза Гдламини гневно сверкнули, — собирай вещи и уходи! Я забуду тебя, и пусть будет Дгобози! Он храбр и удачлив!.. Он дважды бился с мохнорылыми и одолел!..

Очевидно, мохнорылых она полагала серьезной проблемой, но Дмитрий склонен был считать сие преувеличением.

Прижавшись лбом к тугой, мгновенно затвердевшей груди, он пощекотал губами крупный, слегка солоноватый сосок.

И удивленно спросил:

— А при чем тут Дгобози? Разве у него два сердца?..

Запрокинув лицо, она несколько мгновений ошалело, с безумной, безрассудной, исступленно-счастливой верой пристально смотрела на него. А после обрушилось ничто.

Ни мыслей, ни слов, ни слез, ни всхлипов. Лишь синее озеро и небо высоко-высоко над головами, а еще — песок, белый, мелкий и мягкий…

Было тяжкое, слитное дыхание, и стук в груди, и тонюсенький, комарино дребезжащий звон в висках. И только. И все. И ничего больше. Разве что в невозможном и немыслимом далеке, в иных мирах завистливо и жалобно, как перед погибелью, галдели громогласные пестрые птицы…

У своих глаз он видел ее глаза. Они были больше, чем у всех людей, глядящих на звезды, сколько ни есть их в мире, звезд и людей…

Все было знакомо, и все вдруг оказалось впервые. Он, видавший многое, трясся, словно мальчишка, и Гдлами сама, рыча гневно и нежно, рванула его к себе, заставляя решиться на самый последний шаг, после которого уже не будет возврата.

Он содрогнулся и глухо застонал, ощутив вкус того, что с этого мгновения уже не было для него запретным….

И короткий, болезненно-торжествующий вскрик вырвался в Высь, намертво и навеки перечеркивая странные времена, когда они оба, он и она, были не вместе.

А потом, когда все кончилось, Дмитрий просто лежал, не думая ни о чем. Для этого будет время. А пока с него хватало счастья, огромного и незнакомого. Вот — он, а вон — звезды, выступающие в темнеющей синеве, и разве этого мало, если рядом, посапывая, пригрелась дремлющая Гдлами?

Лишь звезды видели, что вождь дгаа улыбается. Теперь-то Гдламини знала наверняка, отчего взъярилась на нее Гневная Тальяско, и девушка тихо молилась, прося прощения за то, что растревожила покой Великой, хотя могла бы сообразить и сама.

Ведь все, оказывается, так просто!

Если женщине плохо оттого, что ее мужчина недогадлив, достаточно всего лишь поговорить…

Глава 4. КАЖДОМУ — СВОЕ

1

ВАЛЬКИРИЯ. Шанхайчик. 29 января 2383 года

В замкнутом помещении выстрел оказался неожиданно громким, и полутемная комнатка наполнилась синеватым, остро пахнущим пороховым дымом, неторопливо потянувшимся к маленькому, в две мужские ладони, оконцу…

Искандер Баркаш продул ствол пистолета, сунул массивную железяку за пояс, потрепал по загривку напуганного грохотом, прижавшегося к земляному полу щенка. На застреленного не посмотрел. Вместо этого прошелся взглядом по остальным, ненадолго задержавшись на тех лицах, которые показались ему не особо довольными. Нет, не было таких. Все сидели и сосредоточенно попыхивали вонючими самокрутками. Словно ничего не произошло. В сущности, так оно и было. В Шанхайчике такие вещи случались часто и никого особо не удивляли.

— Хорошо. С этим разобрались, — сказал Баркаш, бережно оглаживая жесткую полуторанедельную щетину, за время инспекционной поездки по выселкам уже начинающую становиться бородой. — Что там у нас еще на повестке дня? — Он наконец удосужился покоситься на распростертое тело и пожал плечами. — А ты, Проф, садись и строгай маляву для бугра…

— Разумеется, господин инспектор, — поспешно, даже с некоторой излишней суетливостью отозвался Профессор. — Как обычно, инсульт? Или будут особые указания?..

Баркаш пожал плечами.

— Какие тебе еще указания? Пиши, как обычно, не мне тебя учить. Кто тут у нас Профессор, — соизволил пошутить он, подмигивая слободским, — ты или я?

Сидящие за столом, уставленным жестянками с остатками привезенных Баркашом консервов и банками пойла, угодливо захихикали.

— Понимаем, ваш-ство, понимаем, не извольте беспокоиться, — закивал Проф, уже успевший вытянуть из-за пазухи пучок гусиных перьев, скляницу с чернилами и крохотный засаленный блокнот, хранимый по причине безбожных цен на бумагу близ самого сердца. — Сей вот момент все и сделаем, как укажете-с, единым мигом…

Неразборчиво бубня себе под нос, он распахнул блокнот на чистой странице, умокнул перо в чернильницу и принялся быстро писать, время от времени вскидывая к закопченным потолочным балкам испещренное красными прожилками лицо, словно прося кого-то невидимого о подсказке.

В такие мгновения пенсне, туго насаженное на крупный пористый нос, вдохновенно взблескивало, и Профессор на какое-то время становился не таким, каким его знали присутствующие, а совсем наоборот, вполне похожим на человека и даже не просто человека, а человека, в определенной степени заслуживающего уважения.

— Э-э-э… М-м-мэ… — бурчал он, строчка за строчкой выводя на серой бумаге мельчайшие, словно бисерные, письмена. — Это, значит, мы вот так, а вот это мы, соответственно, эдак… и отличненько, чудненько, и… Готово! — возгласил Профессор с ликованием в голосе. — Изволите проверочку-с?

— Валяй, — доброжелательно кивнул Баркаш. — Читай, писака!

Не было в этом особой необходимости, потому как уж что-что, а дело свое Профессор знал отменно. И исполнял его на совесть. За что, собственно, и был кормим всей слободкой уже пятый год, с тех пор, когда был изгнан он с плавильных мастерских по причине полнейшей неспособности к любым разновидностям созидательного труда. Бумажку можно было принимать не заслушивая. Но очень уж забавляли Искандер-агу заковыристые словеса, большим докой по части которых заслуженно считался меж слободских очкарик. Оживились и прочие.

— Читай, читай, — донеслось из полутемного угла. — Не тяни, братуха!

Профессор, просияв, приосанился.

— Свидетельство о смерти! — провозгласил он тоном внушительным и несколько высокопарным.

Сидящие за столом оживились, одобрительно зашушукались.

Начало им явно пришлось по душе. Даже невозмутимый Баркаш не удержался и покрутил головой, безмолвно выражая восхищение: ну, мол, чертяка, эк завернул!

Проф гулко высморкался.

— Сим удостоверяется, — пенсне его торжественно сверкнуло, — что Бабаянц Тигран Лазаревич, тридцати пяти лет от роду, гражданин Галактической Федерации, уроженец Конхобара, — сделав паузу, Профессор сурово нахмурил брови, словно приглашая всех окружающих стать свидетелями особо выдающегося события, — действительно скончался числа двадцать девятого месяца января года две тысячи триста восемьдесят третьего по общегалактическому исчислению. — Голос его сделался почти зловещим. — Причина смерти, — палец Профессора указующе вознесся ввысь, — coitus perversionalis mortales generaliosa, о чем в книге записей актов гражданского состояния сделана запись за номером двенадцать дробь триста восемьдесят три…

Закруглив период, Профессор мастерски выдержал еще одну, на сей раз невыносимо тягучую паузу.

— Настоящая копия выдана для вручения Его Высокоблагородию главе планетарной администрации планеты седьмого стандартного класса Валькирии, господину действительной службы подполковнику Эжену-Виктору Харитонидису с целью дальнейшего информирования соответствующих инстанций! Подписано!

Последнее слово Профессор едва ли не прокричал.

— Подписано: мэр вольного поселения Новый Шанхай, председатель управы представителей электората, доктор искусствоведения, профессор Анатоль Гэ Баканурски!

От натуги на висках его вздулись жилы и горло, не выдержав, высвистело замысловатую руладу.

Несколько минут сидящие за столом потрясение молчали.

Затем один из них, украшенный синей татуировкой «Пуркуа па?», пересекающей морщинистый лоб, развел руками и выразил общее мнение:

— Ну ты даешь, Проф! Тут ни убавить, ни прибавить…

Смущенный и гордый, Профессор потупился. Ему было весьма, весьма приятно, однако он пока боялся радоваться, поскольку все еще не высказал мнения Баркаш-ага.

Однако же Искандер Баркаш не собирался оспаривать очевидного.

— А что? По-моему, вполне ничего, — хмыкнул он и, засунув руку в кожаную поясную суму, извлек оттуда банку консервов. — Лови, Проф. Лопай. Заслужил, подлец…

Сопровождаемая дюжиной завистливых глаз, банка улетела к награжденному, была неловко изловлена и поспешно водворена за пазуху, от греха подальше.

— Одно вот только… — задумчиво продолжал Баркаш, почесывая щетинистый подбородок, — … что это там у тебя за «мордале» такое? Эт ты на кого гонишь, мужик?..

Критику инспектора надлежало выслушивать внимательно, воспринимать с почтением и реагировать незамедлительно. Профессор знал это, как немногие, но сладостный миг торжества и признания по заслугам был так краток, его так хотелось продлить, что он позволил себе несколько забыться и вместо обычного своего «всенепременнейше-с» произнести большее.

— Видите ли, глубокоуважаемый Искандер-ага, — робко сказал он, пересиливая захлестывающий душу ужас, подперченный шальным восторгом, — возможно, вы, как всегда, абсолютно правы, но лично я полагаю, что de gustibus et de coloribus non est disputandum[1]

— Чего-чего? — изумленно, с очевидным сомнением в точности собственных ушей спросил Баркаш, и остальные присутствующие ошеломленно уставились на завякавшегомэра. Молчание было шершавым, как наждак.

Затем кто-то на том конце стола громко и отчетливо произнес:

— Ой!

И было это «ой» столь красноречиво, что Профессор, содрогнувшись, жалобно добавил:

— Я, конечно, очень извиняюсь…

И замер, вытянув руки по швам.

Правду сказать, иной раз, забившись в теплый и уютный уголок под нарами у окна, он размышлял о своей неудавшейся жизни и мечтал о дне, когда плюнет в лицо всем, кто не понимает и глумится. Ведь это так просто: выйти во двор, только ночью, чтоб никто не остановил, пройти к помойной яме, набрать полную грудь воздуха, резко выдохнуть, нырнуть — и резкими рывками ворваться в самые глубины, где хорошо и спокойно, туда, откуда уже не вынырнуть, даже если трусливое тело пойдет на попятный! И пусть все эти непонимающие и глумящиеся ищут себе нового мэра! Вот тогда-то всем им станет ясно, кого они потеряли. Да только обратно уже ничего не вернешь…

Там, под шконкой, в тихих грезах, все было так красиво, хорошо и достойно, что один раз Профессор даже почти решился выбраться на двор, и остановила его лишь мысль о предсмертном письме, которое необходимо всесторонне обдумать.

Бывало такое, бывало. Но сейчас, в эту самую секунду, ему вдруг представилось собственное тело минут через пять после того, как побагровевший Искандер-ага придет в себя… и Профессору мучительно, с какой-то даже несвойственной ему, бунтом припахивающей решимостью захотелось жить.

Что и отметил многоопытный Искандер Баркаш.

— Зашкалило, — заявил он, снова обретя естественный цвет, и в голосе его — это поняли все! — не было приговора. — Ладно. Бывает. Живи.

Он помолчал самую малость и резко повелел:

— Хавку — взад!

Сидевшие за столом вновь зашушукались, обсуждая невиданный гуманизм взыскания.

—Ну!

Сдерживая вопль, Профессор торопливо подчинился.

— А теперь — пшел. Да не туда! В угол! — движением подбородка Баркаш ткнул туда, где, скрючившись, лежал недавно застреленный. — Сядь рядом и сиди. Ты у меня, Проф, теперь штрафник. Уразумел?..

Остальные негромко, почтительно рассмеялись. Нет, в этих людях положительно не было ни на гран доброты, участливости, естественного для каждого культурного индивидуума сочувствия к себе подобному…

И Профессор, скорчившись на полу под стеночкой, рядом с похолодевшим уже гражданином Бабаянцем Тиграном Лазаревичем, обретшим менее часа назад свои первые за последние десять лет подлинные документы, горделиво не всхлипывал, чтобы не доставлять еще большего удовольствия возомнившим о себе хамам.

Ему было непередаваемо жаль консервов. Ведь вот же они, недавно же были в руках, грудь еще хранит доброе тепло заветной банки! Он ведь уже начал было предвкушать, как станет медленно обсасывать каждую килечку по одной, а потом разжевывать, похрустывая мягкими рыбьими хрящиками, как будет облизывать губы, испачканные восхитительным томатным соусом, и как упоительно-мягко промчится под эту, почти забытую за долгие годы, пищу богов сбереженный для особенного случая глоточек мутного, но все равно ярко горящего пойла… Нет. Не будет. Не будет ничего этого. И за что?

Ведь он же всего лишь слегка пофрондировал. Самую чуточку, без всяких мазаринад или, упаси Боже, филиппик! Он, можно сказать, всего только пошутил! Какое же право имеют эти скверные люди так безжалостно поступать с ним, известным театроведом, доктором искусствоведения и, можно сказать, без пяти минут членом-корреспондентом?!

Невидимые миру слезы тихо катились по нечистой щеке.

И с каждой новой слезинкой вся яснее становилось, что никогда, никогда, никогда не вырваться ему отсюда, что мечта о белом рейсовике, уносящем его, Анатоля Баканурски, с этой гадкой планетки, навеки останется только мечтой…

Ведь билет, пускай даже самый дешевый, рядом с двигателями, там, где радиация и сердито шуршат нечесаные корабельные, стоит, страшно сказать, целых сто девять кредов!

Таких денег ему, без пяти минут члену-корреспонденту, в нынешних условиях не то что не скопить, а даже, наверное, и представить не удастся…

— Да хоть бы в дюзе… — одними губами прошептал он и горестно поскулил, ибо рейсовики — вспомнилось! — на планету не садятся, а в челнок бесплатно не проберешься, и, значит, добраться до дюзы никакой возможности нет.

Горько было на душе. Тоскливо и противно.

Гнусно.

А ведь когда-то знавал Анатоль Баканурски лучшие времена!

Да и кто бы посмел перекрыть дорожку отпрыску такого светила и законодателя, как сам Грегуар Баканурски?!

Профессор всхлипнул почти в голос.

Папа, папочка… знай он, где, в каких условиях прозябает его единственная кровиночка, он, конечно, простил бы все и помог бы… Но в том-то и дело, что даже на оплату космодепеши креды могли появиться у Баканурски-младшего разве что в счастливых предутренних сновидениях…

— …сам виноват! — долетело от стола, и хотя это относилось явно не к нему, Анатоль Грегуарович горестно кивнул.

Да, он виноват! Но лишь в том, что слишком любил народное творчество! Недаром же уже кандидатская его обратила на себя внимание коллег, а уж докторская стала подлинной сенсацией, и не только в научных кругах!

Солидная, увлекательная и богато иллюстрированная рисунками автора с натуры монография вмиг разошлась по Галактике невиданным тиражом. Ее загружали в трюмы рейсовых тихоходов еще раньше, чем ящики с «Вицлипуцли», потому что спрос на труд маэстро Баканурски был куда выше и устойчивее.

«Между прочим, — гордо и горько подумал мэр Нового Шанхая, — даже здесь, в Шанхайчике, есть пара экземпляров, но я никому не признаюсь в авторстве, потому что местная кодла и так уже пустила книги на самокрутки…»

Да, было время! Имя Анатоля гремело. Десятки, сотни тысяч фанатов, объединившись в клубы любителей народного творчества, разучивали открытые Анатолем для человечества подхлопы и прискоки аборигенов Говорр-Маршалла, заунывные напевы ледогрызов снежной Иу-джумбурры и огнепальное, бередящее душу навизгивание подземников далекой, безнадежно затерянной в жутких глубинах Большого Магелланова Облака Мбабаны…

Никому, кроме бесстыжих завистников, все это не могло помешать, а обращать внимание на клеветников было ниже уровня Анатоля. «Собака лает, караван идет», — подумал он, когда пресса забрехала впервые. И очень зря. Когда стало ясно, что бешеных собак надо пристреливать вовремя, было уже поздно. Впрочем, вот sic и transit gloria mundi[2].

Правда, первые гнусные выпады оборзевших пачкунов Анатоль отмел спокойно и с немалым достоинством. Он созвал большую пресс-конференцию, предъявил обескураженным газетирам подлинные билеты с недавно разбившегося «Фрусьтратора» и командировочные удостоверения, подписанные не кем-нибудь, а самим Мхргрдзелишвиленко, первым заместителем всем известного господина Грегуара Баканурски по административной части, а затем предложил любому из брехунов лично организовать полет в Большое Магелланово и, найдя несомненно имеющуюся там планету Мбабана, убедиться в точности и объективности изложенных им, конкистадором и первооткрывателем, данных…

Этот вопрос, после небольшого, завершившегося вполне дружески фуршета, был в принципе решен.

— …пшу на уши! — донеслось от стола, и Анатоль Гре-гуарович, вспыхнув, возмущенно пошевелился. Какая лапша? Все так и было!

Хотя, конечно, спустя полгода ему пришлось нелегко. Он помнит, как сейчас: стояла невиданная даже для Сахары июльская жарища; зал суда был набит битком, потому что процесс «Йуджумбурра против Баканурски» привлек внимание очень и очень многих завистников, и дочерна обугленный тремя солнцами своей знойной родины, закутанный в тяжеленную медвежью доху богомол, полномочный консул Йуджумбурры, жестами требовал у Анатоля дать пояснения насчет того, как выглядит «лед» и что такое «заунывные напевы»…

Все висело буквально на волоске, на тонюсенькой ниточке. И чем черт не шутит, клеветники в тот раз могли бы, пожалуй, и восторжествовать, если бы не блестящее, филигранное мастерство прославленного мэтра Блевако, заведующего юридическим отделом весьма серьезного и влиятельного ведомства, руководимого господином Баканурски Грегуаром Адольфовичем.

О, это было неподражаемо. Вместо того чтобы выслушивать безосновательные претензии богомола к своему клиенту, мэтр Блевако поставил вопрос ребром и попросил уважаемого истца рассказать присяжным: все ли еще процветает на Йуджумбурре детоубийственный культ Укрп? И тут же, не давая негодяю опомниться, добил его следующим вопросом: верно ли, что именно по вине Йуджумбурры произошли печально известные события, приведшие к Третьему Кризису?..

После невнятных и сбивчивых жестов богомола процесс был прекращен, а правота господина Баканурски Анатоля Грегуаровича подтверждена полностью. Под таким вердиктом подписалось жюри присяжных в полном составе, даже те трое, кто не потерял никого из родни в ходе Третьего Кризиса…

Устроив для присяжных небольшой фуршет, профессор Баканурски счел дело завершенным.

И напрасно.

Безусловно, знай он заранее, что эти дегенераты с Говорр-Маршалла вообще не имеют ног, а описанные им подскоки и прихлопы в их дикарском понимании есть достаточный повод для объявления вендетты, то, конечно же, не стал бы поминать эту гадостную планетишку в своей классической монографии. Он бы даже дал отступного, скажи ему кто-нибудь, что для похожих на мячики говорр-маршальцев кровная месть является единственно возможным и достойным способом жизнедеятельности организма. Но было поздно, и тут уж помочь Анатолю не мог и папа, удивительно быстро, хотя и не до смерти взорвавшийся в собственном проверенном-перепроверенном автомобиле…

Возможно, и даже наверняка за долгие прошедшие с тех пор годы мстительные мячики малость поостыли, но проверить сие у профессора Баканурски не было никакой возможности…

Отметавшись по Галактике до полного обезденежил, он более-менее успокоился, лишь забившись по контракту в плавильные примитив-мастерские Валькирии, куда кровникам не было ходу по причине неких малопонятных физиологических особенностей. И первое время доктор искусствоведения искренне благословлял Господа за то, что этические воззрения не позволяют мячикам прибегать к услугам наемных ликвидаторов.

Но первое время быстро прошло. Подонок-мастер перестал допускать Анатоля в цех, ничего даже не объяснив, и сейчас Анатоль Грегуарович с превеликой радостью и по собственной инициативе кинулся бы под плазмометы говорр-маршальцев, лишь бы только вырваться с жуткой планетки, где он, хоть и бывший, а все-таки интеллигентный человек, вынужден вот уже пятый год исполнять унизительные обязанности мэра в поселке, населенном отбросами, чьи контракты с Компанией оказались расторгнуты…

— … у-ка ты, сюда! Кому сказано! — ворвался в уши рык Искандер-аги.

Вот это уже, безусловно, относилось либо к нему, либо к гражданину Бабаянцу, но скорее к нему, и мэр Нового Шанхая, шустро перебирая коротенькими кривоватыми ножками, заспешил на зов, поскольку Искандер-ага за промедления серчал.

— Та-ак, Проф, — задумчиво сказал Баркаш, осмотрев застывшего Анатоля Грегуаровича. — Вот тут говорят, ты у нас мальчиков любишь, а?

«Все. Сейчас глумиться станет», — с горестной безнадежностью подумал доктор искусствоведения.

Мальчиков он не то чтобы уж очень сильно жаловал, но что ему, мужчине здоровому и относительно нестарому, оставалось делать? Заводимые жены выгоняли его почти сразу же, попрекая короткими ногами и не только, и так восемь раз подряд, а жить-то хотелось еженощно. И только в общем бараке для холостых мэру-грамотею перепадала иной раз толика тепла и любви, хотя и не так часто, как хотелось бы. Правда, не задарма. Ради того, чтобы добиться желаемого, знатоку народного творчества приходилось долго и мучительно заслуживать внимание избранника, исполняя и переисполняя на «бис» подхлопы с прискоками аборигенов Говорр-Маршалла, заунывно вытягивая напевы ледогрызов снежной Йуджумбурры и отчекрыживая с переборами огнепальное, бередящее душу навизгивание подземников далекой, безнадежно затерянной в жутких глубинах Большого Магелланова Облака Мбабаны…

Tempora mutantur, увы, с этим ничего не поделаешь, et nos mutamur in illis[3], но, Боже милостивый, даже если так, то кому дано право вмешиваться в личную жизнь одинокого, лишенного счастья любить и быть бескорыстно любимым человека?

— Люблю мальчиков, — подтвердил Анатоль Грегуарович, поскольку Искандер-ага в ответах уважал предельную четкость и откровенность. — Мальчиков люблю, ваш-ство!

— Эт хорошо, Проф, — дружелюбно одобрил Бар-каш. — Вот мы сейчас с тобой тут и устроим мальчишник…

«Хором глумиться станут», — с пугающей уверенностью понял доктор искусствоведения.

Он был прав, но не совсем. Баркаш пока еще ничего не решил окончательно, просто он находился в прекрасном расположении духа и жаждал расслабиться.

Больше того, Искандер Баркаш со всей ответственностью полагал, что имеет на это полнейшее право.

Долгий и донельзя обрыдший объезд с инспекцией по выселкам, всем этим похожим один на другой Новым Шанхаям, Великим Сахалинчикам, Тяпляпам-на-Валькирии, Буэно-Поскотам и прочим сточным канавам, почитай, завершен.

Слободки проверены. Все, способные держать оружие, переписаны поименно. Правда, чего ради запонадобилась Александру Эдуардовичу вся эта шушваль, этого Искандер-ага Бутрос-оглы Баркашбейли, начальник департамента здравоохранения и трудовых ресурсов Генерального представительства Компании на Валькирии взять в толк не мог, но не его, в общем-то, было дело. Господину Штейману виднее…

Главное, все задачи решены, все исполнено и улажено.

Даже непростой вопрос с этим самым Бабаянцем, вздумавшим — ни фига себе! — без согласований выставлять свою кандидатуру на предстоящих в марте выборах мэра вольного поселения Новый Шанхай.

Кстати, насчет мэра…

— Слюшай, дарагой, — распуская узел галстука и принимая совершенно неформальный вид, проворковал Ис-кандер-ага, и выпуклые очи его сделались совершенно масляными, — а скажи ты нам, а как ты их лубишь, аи?

Протянув к полу руку, он поймал взвизгнувшего щенка и, сосредоточенно осмотрев животик зверушки, поднес его к самому лицу Анатоля Грегуаровича.

— Ай, какой малчик, вах-вах, — закурлыкал Баркаш под аккомпанемент смущенного подхихикивания слободских, — нэт, ну ти толко пасматри, дарагой, какой харо-ший малчик, э?..

Искандер-ara начинал шалить и резвиться вовсю.

И претерпеть бы нынче приготовившемуся к наихудшему Анатолю Грегуаровичу многие и тяжкие поругания, не раздайся за дверью сперва невнятный крик, а затем и ясный, откровенно перепуганный вопль…

Тут же дверь распахнулась настежь и в комнату ввалился совершенно никем не вызванный и абсолютно никому незнакомый человек, и слободские, вскочившие было, осели обратно на скамейки, а Искандер Баркаш, мгновенно собравшись, резко затянул узел галстука, ибо был этот человек, взъерошенный и перемазанный дорожной грязью, не чем иным, как сгустком хрипящего, тяжко дышащего, невероятно прилипчивого и заразительного ужаса!

— Деды-ы-ы! — он рухнул на колени перед столом, даже не заметив инспектора, и на черном лице его звездно сияли выбеленные смертной тоской глаза. — Деды-ы, спаси-ите!

Он поперхнулся и умолк.

— Ты… это… кто? — запинаясь, спросил один из слободских.

— Спа. Си. Те, — отчетливо ответил вошедший. — Де.Ды!

Еще один из тех, кто сидел за столом, озадаченно присвистнул.

— Погодь-ка… Да я ж его, кажись, признал. Слушай, ты часом не Егорушка-то Квасняк?

Стоящий на коленях часто-часто закивал и пополз к скамейке.

— Спаси-ите, деды… Ваше-ство, спасите! — Наконец он удосужился заметить Искандер-агу и, ухватив его за ногу, быстро и страстно покрывал поцелуями тяжелый, заляпанный глиной и навозом полусапожек. — Вы ж меня знаете… я ж, если помните, вам в Козе представлялся…

Теперь Баркаш вспомнил.

Действительно, Коза, «Два Федора», пару недель тому.,.

Возникла проблема с инженериком, Александр Эдуардович велел проконтролировать разработку лично, и ему, Искандеру Баркашу, пришлось сходить в кабак под видом подрядчика; Коба подводил людей, представлял, а Искандер-ага опытным глазом определял достоинства и недостатки потенциального исполнителя. Понятное дело, парням его представляли совершенно отвлеченно, и он, малость поболтав, просил записать контактный компофон и отпускал ребят с миром…

Да, конечно, он помнит этого паренька; тогда он показался Искандер-are одним из наиболее перспективных, о чем и было сказано Кобе; усатый, помнится, ухмыльнулся и сказал, что Живчик плохих людей в фирме не держит…

— Ты, Егор, успокойся, — начал было кто-то из слободских, но Баркаш жестом приказал ему заткнуться. Затем вытащил из-за пояса тяжелый пистолет самопального производства, пороховницу, свинцовую пулю. Не спеша, тщательно демонстрируя Егорушке каждую из осуществляемых процедур, зарядил немудреное, но грозное оружие. Со скрипом взвел курок.

— Молчать. Отвечать на вопросы, — сказал Искандер-ага будничным и даже несколько отеческим тоном, приставляя дуло к переносице парня. — Ясно, нет?

Крупные желтоватые зубы Егорушки выбили дробь.

— Считаю до трех. Раз. Два. Тр…

— Все-яс-но, — отчетливо сказал парень. — Не-на-до-по-жа-луй-ста…

— Не-бу-ду, — в тон ему отозвался Искандер-ага, откладывая пистолет на стол и жестом указывая обитателю вольного поселения Новый Шанхай Егору Квасняку на ближайший к себе табурет. — Садись. Рассказывай.

— Да пускай выпьет сперва, — подсказал кто-то особо сердобольный из слободских. — Все будет легче…

Баркаш кивнул.

Сделав три-четыре крупных глотка из высокого бутыля, перенек заметно успокоился; глаза его стали более-менее похожими на человеческие, хотя губы по-прежнему были серыми и сморщенными, словно подсохшая глина.

— Я… ну… значит, Живчик, ну… и я ведь тоже, что антиресно… а мохнатые, и так, мол, и так… а если креды, думаем, нормальные, так чего ж… все равно никому не плохо, так ведь?., нет?., а Живчик, опять же, ну, и пошли… что мы, не местные, что ли?., и ведь все ж сделали, ну… как договаривались… а они-то телегу пригнали, вот, тут все, как говорится, честь по чести… мы, значит, считать, чтоб все конкретно, ну… а они, они… и Живчик — рраз, и голова…

— Что — голова? — резко спросил Баркаш, буравя парня взглядом, силу которого довелось проверить на многих.

— Нет головы! — отчетливо сообщил парень. — Совсем!

— У Живчика? — охнули в полутемном углу.

— У Живчика! — почти радостно отозвался Егорушка, наслаждаясь вернувшейся способностью говорить по-людски. — Совсем головы у Живчика нет!

На сей раз за столом охнули сразу несколько присутствующих. Кого-кого, а Живчика здесь знали все. До убытия в Козу на поиски крутого фарта Живчик был весьма уважаемым гражданином Шанхайчика, хотя политикой не интересовался вовсе и на пост мэра не претендовал.

Дело начинало становиться куда как интересным.

— Так, — негромко сказал Искандер Баркаш. — Вам всем, — он слегка развернулся к столу, — молчать, бояться. Всем, я сказал! Кто вякнет, стреляю без предупреждения. А ты, дорогой, — он тепло, ласково и очень по-хорошему улыбнулся Егорушке, — ты говори спокойно, все говори, Егори-джан. Если забудешь что, тоже ничего, потом вспомнишь, потом скажешь, а?

— А… — нерешительно начали в полутемном углу. Грохот. Вонючий дым. Кровь на стене и мозги на соседях.

— Вай, дурной, — искренне огорчился Искандер-ага, по новой перезаряжая пистолет. — Сказал же по-дружески: всем молчать. Нэт, нэ панимают. Ну что за народ такой вы, славяне, а, Егори-джан?..

Круглые, совсем птичьи глазенки недоросля были по-прежнему исполнены ужаса, но, как и рассчитывал начальник департамента здравоохранения и трудовых ресурсов, сейчас юноша Квасняк более всего опасался уже не загадочных преследователей.

Он все осознал и был готов к серьезному разговору. Ближайшие десять минут Егорушка говорил, а Баркаш слушал. Уважительно, с полным вниманием, лишь время от времени и строго по делу перебивая паренька короткими и точными вопросами.

Такое отношение не могло не льстить юнцу, и юнец становился все более и более красноречив.

Картина в общем и целом вырисовывалась следующая.

В Козе они, ну, значит… сделали какого-то хмыря из спецов, да-а… а что такое? — обнаружив, что никто и не думает выражать неодобрения, Егорушка заметно приободрился, — да, и, значит, Живчик дал Оолу на карту восемь кредов, да… а ему, Егорке то есть, три… ну, он смолчал, хоть всю работу, значит, сам делал… Оол, он только на стреме стоял… так что обидно, да… но, опять же, в первый раз, так что уж пускай так и будет… он, Егорка, все ж Живчику пожалился, что, мол, обидно, аж жуть… а Живчик возьми и скажи: а что, мол, брат, ну, есть, значит, еще работенка, правда с выездом, значит, дак зато, брат, там, агромадными кредами пахнет, ежели, ну, значит, с умом подойти…

— С выездом? — в первый раз перебил Искандер-ага.

Это оказывалось уже из ряда вон. Ни при каких обстоятельствах Живчик не мог работать на выезде; ситуация требовала, чтобы он и его парни сидели в Козе безвылазно, и только он сам, Искандер Баркаш, да усатый Коба, ну и еще, конечно, Александр Эдуардович, могли изменить это правило; все бывает в жизни, но что-то подсказывало сейчас Искандеру Баркашу, что в Козе случилась самая что ни на есть самодеятельность, и результаты ее придется еще расхлебывать…

— Дальше, дальше, — поощрил он.

Да, да, конешно, только, дядь, ты не тово, ты не думай ниче таково, ну… Живчик сказал, мол, есть работка на стороне, халтурка, значит, ну… и, как это, Оол тоже с ними пошел, потому как на троих заказ был, а больше не надо было, ага… ну, его-то дело маленькое, иди себе да слушай, че там Живчик говорит, а на околице, значит… ну, где застава, там уже и на повозку сели…

— Повозку? — насторожился Искандер-ага. Теперь он был очень, очень внимателен.

Когда паренек, заикаясь и всхлипывая, со вновь появившимся белым ужасом в глазах рассказывал, как за Козой их троих встретили… ну, эти, бородатые… которые на оолах… Искандер Баркаш уже начал понемногу понимать, что к чему. А потом он внезапно, рывком осознал, что дальнейшее уже вполне может спрогнозировать сам, без показаний этого сопливого придурка…

И тогда ему стало хреново.

— Кранты, — сказал Искандер-ага, обращаясь главным образом к себе самому.

Остальных он уже списал со счетов, как и весь Шанхайчик.

Все это расконтрактованное отребье, в сущности, можно было уже считать мертвецами. Как бы ни хотелось ему ошибиться, но дело обстояло именно таким образом, и самое неприятное заключалось в том, что среди груды трупов, в которую, если он прав, очень скоро превратятся все полтораста душ мужского и женского пола, населяющие вольное поселение Новый Шанхай, вполне способно оказаться и его, Искандера Бутрос-оглы, сильное, нестарое и весьма устраивающее его тело, еще не уставшее от жизни, умеющее хорошо работать и жаждущее удовольствий…

— Гёддферан! — смачно, уже не строя из себя доброго дядю, бросил Баркаш в лицо оцепеневшему от неожиданности гаденышу. — Пидор комнатный!

Это надо же было догадаться…

Баркаша трясло, словно в приступе лихорадки.

Ну хорошо, с Егорушки Квасняка спрос невелик, неведомый Оол тоже, судя по погремухе, звезд с неба не хватал, но Живчик, Живчик!.. Казалось бы, и мозги на месте, и опыт имелся; усатый Коба уже совсем было собрался брать идиота на ставку, кажется вышибалой, потому что Колли поднакопил кредчат на билет и твердо вознамерился убраться с Валькирии первым же рейсовиком… и тут вот те на!..

Искандер Баркаш мучил и терзал щетину.

Попадись ему сейчас Живчик, он порвал бы его на лоскуты просто руками, не доставая пистолета. Но Живчику было уже все равно, как относится к нему начальник департамента; с размозженной головой валялся сейчас Живчик где-то там, в трех днях пути от родимого Шанхайчика, рядом с корешем Оолом; совсем неживой лежал сейчас Живчик, и зверье, обитающее в редколесье, грызло его быстро протухающее мясо…

Баркаша бесило сейчас все: и фатальная необратимость ситуации, и тупое похрюкивание слободских за спиной, и растерянно-перепуганный взгляд Егорушки.

А Егорушка и впрямь был потрясен, да еще и пуще прежнего. Он ведь все рассказал, как у шамана на духу, так чего ж важный дядя, только что еще добрый, как папа, которого у юного Квасняка никогда не было, вдруг опять во гневе?..

Ну да, подрядили Живчика мохнатые завалить двух, не то трех дикарей, из тех, что в горах; так чего ж тут?.. Работа как работа, нешто в Козе не то же делали?.. Да только в Козе за всю работу — три креда, а тут, почитай, цельная телега афанас-корня, да на троих! Это што ж выходило-то? Даже ежели Живчику половину, так все равно им с Оолом на круг по сотне кредов выйдет; афанас-корень, он ить куда как дорог, ежели по-умному сдать, через верных людей; а растет он в редколесье, куда мохнатые цивилизованныхне пущают… да хто ж не подрядился бы за такие-то креды?! Шутка ли: сотка кредов!.. Да это ж, считай, сразу тебе билет на рейсовик…

Как и любой обитатель Шанхайчика, Егорушка Квасняк более всего мечтал улететь с Валькирии куда глаза глядят, хотя глупые глаза его, в общем-то, никуда не глядели, и, размышляя об иных мирах, он представлял их себе если и не огромным Новым Шанхаем, то, во всяком случае, невероятно расширившейся Козой, где на каждом шагу попадаются заведения не менее шикарные, чем «Два Федора»…

— Дядь, а, дядь! — громко и жалобно воззвал он, и тотчас осекся, обожженный ненавидящим взглядом Баркаша.

Сжавшись в комок, Егорушка ссутулился на табурете, худенький, потерянный и очень несчастный.

Он все еще пытался понять: почему же мохнатые начали палить? Ведь они так клево сделали работу, дикари хоть и учуяли недоброе, но даже и защититься толком не успели; их завалили из автоматов, потом Живчик с Оолом занялись жмурами, как было уговорено, а он, Егорушка, раскидал вокруг шмотье, принесенное с собой; а после того они пошли в условное место, и там уже стояла телега, от которой вкусно пахло самым настоящим афанас-корнем, пахло так, как пахнет только тогда, когда его, корня то есть, очень много… И Живчик побежал к телеге, но не добежал; из кустов грохнуло, и у Живчика не стало головы, но он все не останавливался, и тулово упало только тогда, когда ткнулось в телегу; а после грохнуло еще раз, и у Оола в груди получилась дырка, большая и рваная… А больше Егорушка ничего и не запомнил, потому как ему сделалось страшно, и он побежал…

Крупные беззвучные слезы катились по замурзанным щекам.

Впрочем, Искандера Баркаша мало интересовали терзания юного Квасняка. Самое важное сейчас заключалось в необходимости разъяснить сложившиеся реалии слободским, молчавшим за столом; кретины кретинами, но действовать нужно немедленно и согласованно.

— Слушайте, недоноски! — хрипло сказал он, и слободские вздрогнули, косясь не на пистолет, а на руки, громадные, широкопалые, с ладонями, поросшими буйным черным волосом. — Я хочу, чтобы вы поняли. Живчик взял заказ у мохнатых. Замочил горных. Потом, понятно, его тоже сделали…

В полутемном углу шумно вздохнули. Описанный расклад был вполне посилен для понимания слободских.

— И хрен бы с ним, с Живчиком, — развивал мысль Искандер-ага. — Да только вот этот козлик кони сделал от мохнатых, как, ума не приложу. Все ясно? Вопросы есть? Слободские зашуршали.

— Тут вот, начальник, — отважился наконец один из них, который постарше, — неувязочка выходит. Егорка-то за афанас-корень речь вел. Так, стало быть, коли Живчикта помре, то корень-та, значит, всему обчеству шанхайскому принадлежит, нет?

В полутемном углу невнятно поддакнули.

— А коли так, то где он нынче-та, афанас, значит, корень?..

Это было, пожалуй, уже чересчур. Искандер-ага с силой, до боли, накрутил на палец щетину. Эти недолюди вполне заслужили того, что их ждет. Но, к сожалению, в одиночку ему не спастись, даже если мотать прямо сейчас. Скорее всего поздно сматываться. А значит, слободские нужны ему. Все до единого. Настолько до единого, что нет у него права даже применять пистолет.

— Объясняю популярно, — сказал он медленно и проникновенно, как будто общаясь с пустоглазым подтрактирным побирушкой. — Пацан живой. Дикари помочены. Заказали мохнатые. Скинуть хотят на местных. Пацан знает, кто помочил диких. И кто заказал мокруху. И пацан здесь. Теперь — ясно?

На сей раз молчание было долгим. А потом в страшноватой тишине прозвучал осипший, незнакомый голос мэра:

— Посы рыл тхапсида![4]

В сущности, это была верная мысль. Единственное, чего не хватало для ее воплощения в жизнь, так это автобyca, урчащего мощного автобуса, на котором можно быстро умчаться в веселую безопасную даль. Анатоль Баканурски под пыткой бы не сумел объяснить, почему, как, каких темных глубин подсознания выплыли вдруг эти разумные слова на совершенно незнакомом языке и куда делась любимая благозвучная латынь.

Возможно, причиной явления миру никому не ведомых слов была ясная картина, представившаяся внутреннему взору богатого фантазией доктора искусствоведения: поле, и по полю, поторапливая оолов, поспешают бородатые всадники, вооруженные до зубов; их много, а впереди кавалькады, уткнув носы в землю, мчатся по следу беглеца, мохнатые, никогда не ошибающиеся псы; быстро движутся всадники, все ближе они к ветхим палисадам Нового Шанхая…

Кажется, начали понимать и остальные.

Во всяком случае, тот, который постарше, почесал в затылке и спросил уже обеспокоенно:

— Так это што ж выходит-то, а, кореша? Получается, гнать надо гаденыша?..

За столом вразнобой забурчали, выражая полнейшее согласие. Баркаш усмехнулся с некоторым облегчением. Верно все же говорят люди: акбашка — якши башка[5]. Старость мудра даже здесь, на Валькирии…

Гнать? Ну что ж, вполне здравая мысль. Хотя и запоздалая. Разумеется, гнать, и чем скорее, тем лучше. Но гнать мало…

— Si vis pacem, — глядя в никуда и упрямым голосом сообщил позабытый всеми Анатоль Баканурски, — para bellum[6].

И начальник департамента здравоохранения машинально кивнул, не без удивления подумав, что, кажется, недооценивал доныне новошанхайского мэра.

Да, естественно, нужно готовиться. Нужно поднимать всех, кто хоть сколько-нибудь не калека. Нужно запирать ворота. Нужно, наконец, запаливать сигнальный дым, авось и придет какая-никакая подмога из недальнего Великосахалинчика…

Много чего надобно успеть, пока еще до вольного поселения не добрались мохнатые. А ведь они уже идут, они будут под палисадами совсем скоро…

Искандер-ага, человек восточный, умел, когда припрет, рассуждать совершенно по-европейски, логично и лапидарно. И на сей раз он, прикидывая, учел практически все.

Кроме одного, самого главного.

Унсы вовсе не шли на Новый Шанхай.

Унсы были здесь.

Уже.


2

ВАЛЬКИРИЯ. Дгахойемаро. День великой боли

Всякий подтвердит: день, когда с человека снимают дггеббузи, велик и священен не только для него самого, но и для тех, кто почитает себя его друзьями.

Каждому известно и то, что наилучшим из подарков в столь важный день является перо из веероподобного гребешка мерзкоголосой птицы, обитающей в редколесье. Такое перо украшает мужчину, оберегает в битве воина, приносит удачу охотнику и вдохновляет певца.

Вот так и получилось, что, забредя в поисках хитрой птицы далеко вниз, почти что к самому рубежу земель, населенных народом дгаа, первым увидел мохнорылых удачник Мгамба.

Но даже окажись на месте смышленого и зоркого Мгамбы любой другой из охотников дгаа, пускай и самый неуклюжий среди прочих, он все равно бы заметил пришлецов задолго до того, как они достигли запретной черты…

Не скрываясь, шли мохнорылые, медленно, торжественно, и не было в их облике никакой угрозы; даже неразлучные громовые палки, поражающие без промаха издалека, на этот раз были не у всех троих. Только у одного, идущего впереди, висела за спиною такая палка, но таков уж обычай живущих в редколесье, что не положено их вожакам быть безоружными, выводя людей за стены поселков.

Совсем не торопились мохнорылые.

Всем своим видом давали понять тем, кто мог бы разглядывать их, надежно укрывшись в кустах, что на сердце у них нет враждебных замыслов. И двухколесная повозка, влекомая безрогим оолом, мерно, успокаивающе поскрипывала, изредка кренясь там, где в утоптанной многими сотнями ног торной тропе появлялись незасыпанные ухабы…

Вожак мохнорылых знал и чтил обычаи гор.

Еще на том берегу ручья, на ничейной земле, снял он с плеча громовую палку, направил ее убойным концом вверх и наискось — так, чтобы не причинить боли ни сельве, ни Выси, отпустил смертоносный грохот прочь, а загонять новый не стал. Он снова забросил громовую палку на плечо, и она повисла там убойным концом к Тверди, молчаливая и безопасная. А молодые его спутники, повинуясь короткому жесту, отошли на три шага от повозки.

Один за другим, ведя в поводу оола, перешли они вброд через студеный ручей, а затем мохнорылый, шедший впереди, преклонил колена перед священным камнем, указующим путнику начало земель Дгаа, и спокойно, не торопясь и без лишней торжественности, совершил все положенные обряды.

Он капнул на плоскую верхушку камня кровью из надсеченного пальца, и спутники его тоже поделились влагой жизни с охранителем рубежей. Он приложил к подножию камня ладони, а вслед за ним и воины его открыли Глядящему в Душу чистоту своих намерений. А затем они, все трое, уселись у священного камня, подстелив под себя шерстяное покрывало, и приготовились ждать.

Неподвижно сидели они, словно в полудреме, и только неразумный оол, не знающий обычаев, фыркал и встряхивал головой, но на оолов и прочее зверье не распространяются дггеббузи дгаа, положенные для совершения двуногим.

Все это выглядело так, словно мохнорылые прибыли на великий торг, из года в год происходящий меж ними и народом дгаа на узенькой полоске ничейной земли, что пролегла между этим берегом студеного ручья, бегущего с седых вершин, и священным камнем. Но все происходящее было не совсем обычным, и потому разумный Мгамба не поспешил явить себя чужакам.

Ведь не первые дни срединной жары стояли вокруг, и не веселые дни после второго сбора плодов, а именно в такое время заповедано предками осуществлять обмен полезными вещами. Когда приходит положенный срок, тогда не одна повозка оказывается в назначенный час у ручья, но много повозок, двухколесных и четырехколесных, изобильно загруженных тканями, и металлическими предметами, и блестящей на солнце глиняной посудой, лучшей, нежели способны делать умельцы дгаа, и еще многими прочими забавными, нужными и хорошими товарами.

Все это меняют мохнорылые на приносимое людьми дгаа. Любят они перья горных птиц, каждое из которых есть основа для отдельного оберега; раньше не верили мохнорылые в их силу, но убедились сами, а убедившись, стали готовы отдать за любое такое перо два гвоздя, и это достойная цена, чего не опровергнет никто из понимающих. Кроме колдовских перьев, падки мохнорылые на кусочки мягкого красного металла, водящегося в горных теснинах, куда нет хода чужакам, и на прозрачные камешки, обитающие в синей глине, и на шкуры горных зверей, которые хоть и не прочнее лесных, зато наряднее. А еще привлекает мохнорылых трава нгундуни; за большую охапку, не торгуясь, отдают они нож и три бусины в придачу, хотя лишь Тха-Онгуа ведает, зачем им трава нгундуни, именуемая ими афанас-корнем. Ведь знахарю нужна она не всякая, а только сорванная в дни крика. Но кричащей травы не бывает много, и старейшины не посылают ее на торг у ручья. А мохнорылые все равно берут, обыкновенную; они набивают ею повозки и щерят при этом зубы, словно совершили выгодную для себя мену…

Э! Как бы ни было, хорошо торговать с мохнорылыми; нехорошо с ними воевать. Бывало в прежние дни такое, и много храбрых дгаа пало прежде своего срока; и мохнорылые многими жизнями заплатили за пролитую кровь дгаа. Посчитав тех, кого уже не вернуть, встретились тут, у ручья, старики и порешили замириться, ибо не стремились мохнорылые в горы, людям же дгаа нечего было хотеть в редколесье…

Нет нынче меж двух народов дружбы, и можно ли вообще дружить с чужими? Зато есть между ними кое-что покрепче: мир, и взаимный страх войны, и взаимная польза от торга!

Если же случаются изредка стычки по вине горячих двали народа дгаа, ищущих подвигов за пределами родных земель, то не так кровавы они, как бывали некогда; может пролиться на землю кровь, но редко-редко отнимают у кого-то жизнь, и если случается такое, то старики, встретившись, оговаривают цену обиды, крови и неразрушенного мира…

Вот так! Но в неурочном приходе малого числа мохнорылых было нечто тревожное, и от груза, уложенного в их повозку, отчетливо пахло бедой. Запах этот пробивался сквозь плотную ткань, обтягивающую верх двуколки, и был он так горек, что Мгамба понял: не его это дело, ветре-чать пришлецов и говорить с ними у подножия священного камня, но иных, тех, кто много умнее его.

Потому, не показываясь, наложил на тетиву особую стрелу, из тех чудо-стрел, подобных которым нет в Тверди ни у кого, кроме гораздого на мудрости народа дгаа. Кричит в полете такая стрела на десять тонких голосов, а наконечник ее, пробивая грудь воздуха, испускает долго не гаснущий зеленый огонь. Виден такой огонь издалека светлым утром и зыбким вечером, виден темной ночью и сияющим, искрящимся летним днем…

По одной такой чудо-стреле есть в каждом колчане, и каждый воин дгаа, уходя из поселка, проверит, там ли она, ибо знает: нельзя предсказать, что будет миг спустя, и не простят старики, если в нужный час не полетит вестница…

Рванулась стрела, и полетела стрела, и улетела вдаль, воя, как зверь, плача, как дитя. Дымный тонкий след тотчас же потянулся за нею, а спустя столько времени, сколько нужно для девяти вздохов, расцвел в прозрачном воздухе зеленый цветок, раскрылся, распушил косматые лепестки и обернулся ярко слепящим, громко кричащим, безжалостно вспарывающим светлую грудь Тха-Онгуа костром!

Летела стрела, разметав по ветру зеленую гриву, и вот уже где-то там, в лесах, раскинувшихся выше по склонам, ответила ей вторая, точно такая же. А спустя совсем недолгое время еще выше, там, где лежит любимый живущими на небесах Дгахойемаро, поселок вождей народа дгаа, поднялся, черный на фоне белоснежных вершин, высокий дым, уже не тощий, как от чудо-стрелы, но толстый, гордый…

Наблюдатель в поселке увидел вовремя, понял правильно и ныне оповещал Мгамбу о том, что скоро к камню придут старейшие.

И они явились, было же их двое и трое, двое почтенных стариков и трое легконогих юношей. Немного, да. Но не желтая же стрела-тревога была выпущена на волю приметливым Мгамбой, а всего лишь зеленая стрела-вестница, кричащая о приходе неведомого, но не сулящая опасности…

Видел Мгамба, укрываясь в кустах: величаво и достойно приблизились старейшины к сидящим у подножия священного камня мохнорылым, наклонили головы, приложили левые ладони ко лбам, приглашая к беседе по праву хозяев, чей дом ближе…

На том бы и перестать Мгамбе глазеть!

Ведь не старейшина же он, да и подарка все еще не добыл к началу торжества…

Но любопытная юность, и как оторвать юнца от зрелища?

Видел Мгамба: поговорив, поприкасавшись ладонью к ладони, подошли старики вслед за старшим из мохнорылых к укрытой тканями повозке, приподняли край покрывала и заглянули туда. А затем сказали нежданным гостям нечто и, повернувшись, побрели туда, откуда пришли. Мохнорылые же, видно, получив дозволение, двинулись за ними, все такие же строгие, неспешные, и только глупый оол по-прежнему мотал лобастой безрогой головой.

Один лишь юноша задержался у священного камня.

Снял он с плеча лук, согнул, натянул тетиву.

Передвинув с бока на живот колчан, выбран стрелу.

Натянул, заведя левую руку далеко за ухо…

И услышал Мгамба, таящийся неподалеку: грозный ровный гул возник между Твердью и Высью, тяжелый, густой, давящий, многоголосый, словно в хор воинов, затянувших боевую песню, с каждым мигом вступали все новые и новые голоса мужчин, подходящих к воинскому костру…

И вспыхнул костер в небесах!

Алая чудо-стрела, стрела-война, вознеслась в сияющее небо края Дгаа, призывая всех видящих знать, что явилось на мирную землю вечных гор злое лихолетье…

Замер на миг Мгамба. Ведь ни разу за долгую жизнь, за все свои восемнадцать лет не доводилось ему видеть в небесах стрелу-войну, и лишь старики у костров рассказывали порой, как бывало это на самом деле, но рассказы мудрых, хоть и захватывало от них дух, походили больше на сказки.

А потом помчался Мгамба в поселок, не щадя ног.

Не разбирал он путей, не выискивал стежек, упал дважды, больно ушибив колено, но не замечал Мгамба боли, так спешил любопытный парень успеть в Дгахойемаро раньше старцев, ведущих мохнорылых, так хотел узнать поскорее, что же такое стряслось в Тверди!

И он опередил их, идущих степенно!

И многие опередили.

Так что к моменту, когда Остап, вуйк рода Мельников, вышел на круглую площадку в самом центре поселка горных дикарей, он был весьма удивлен и даже озадачен. Как их, однако же, много…

Но недостойно посланца проявлять удивление, как, впрочем, и всякие иные чувства, кроме тех, которые поручили ему донести до слуха тех, к кому послан.

Поэтому вуйк Остап, движением бровей повелев парубкам оставаться на месте, ухватил покрепче недоуздок солового оола и потянул его в центр площади, где подле неугасимого костра стояло с полтора десятка седых дедусей, обнаженных по пояс, а чуть впереди их, гордо откинув голову, — гарная дивчина в странного вида монистах да коротковатой, на взгляд достойного унса, юбчонке. Эх, всем взяла та дивчина! Так хороша была она, до того черноока да черноброва, что на короткий миг позабыл вуйк Остап и о почтенных годах своих (ох, лыхо-лышенько!), и о посольском достоинстве. Подбоченился он, приосанился, пристукнул каблуком так, что чуть со степенного шага не сбился, да, хвала Незнающему, вовремя устоял.

Не про него та краса была, не на него та стать выходила; и засумувал было вуйко Остап, да тут же и опамятовался; нет, не взял бы он, пожалуй, в хату свою такую красу писаную ни жинкою, ни свойкою, и сынку бы не велел с такой хаживать! Ишь, как выпятила титьки… а титьки-то, глянь, голые! У-у-у, стыдобища! Да разве ж такая сможет хату блюсти?..

Только вспомнив о хате, вуйк рода Мельников окончательно осознал, где он и зачем.

Не было больше у него хаты. Сожгли родную хату враги, едва ль не всю семью сгубили. Теперь одна жинка у вуйка Остапа — верная карабеля, один сынок — дальнобойный, в своей, тож ныне сгоревшей, кузне сработанный «брайдер», одна-единая мечта: извести проклятых во-ргов, чтоб и духу их не осталось тут, на Валькирии!

Суровым стал вуйк Остап, и речь начал сурово, не развозя грязь по половицам.

Да и о чем было говорить долго? Пусть знает дивчина-вуйк и старики горные, что встретили унсы в лесу чужих, с равнины пришедших; убили пришельцы двоих горцев и над телами их надругались не по-людски. Унсы, ясное дело, такого стерпеть не смогли, не зря ж который год в мире и дружбе с горными живут. Ото ж! Убивцев покарали унсовские хлопцы там же, на месте. В великом гневе были молодые, вот и не догадались взять живьем, порасспросить. Но место это не столько далеко, и все там оставлено, как было. Ни поганых трупов хоронить хлопцы не стали, ни одежку их скверную не забрали. Пускай все гниет! А тела погубленных горных — вот они, прибраны, доставлены с должным береженьем, чтобы ни зверь какой, ни птица, ни красный муравей над бедолагами не надглумились сверх того, чего уж не исправить…

Выверяя каждое слово, рассказывал вуйк Остап. Все, как было, без лишних украс. И завершил достойно:

— Унсы — друзья горных. Горные — друзья унсов, — он говорил на странной смеси лингвы и местных наречий, помогавшей объясняться с дикарями во время торга. — Так было, пусть так и будет. За кровь горных уплатили унсы злым, как могли. Если злые придут с равнины к горным брать цену за кровь своих, унсы встанут рядом с горными. Так заповедал Незнающий. Так порешил вуйковский сбор. Я все сказал!

Глядя в умное бородатое лицо нестарого еще мохнорылого, Гдламини чуть склонила голову. Не все ей было пока еще ясно. Но мертвые тела говорили сами за себя. Разве принесет убийца тело убитого в родное селение? Разве станет спасать его от лесного зверья? Она, конечно, пошлет воинов туда, где случилось злое дело. Пусть посмотрят, пусть расскажут. Но краткая честная речь пришельца понравилась ей. Если и впрямь отомстили мохнорылые за людей дгаа, значит, им можно верить. Такие друзья — хороший посох в пути…

— Ты сказал, а я услышала, двинньг, — она не употребила привычного и презрительного словечка «двенньг», отчего обращение сделалось уважительным и достойным. — Люди дгаа — друзья людям двинньг'г'я, Тем-у-Которых-Мягкая-Шерсть-на-Отважных-Лицах. Люди двинньг'г'я — друзья людям дгаа. Если прольется кровь людей двинньг'г'я, люди дгаа уплатят злым как смогут. Если злые придут с равнины к людям двинньг'г'я брать цену за кровь своих, люди дгаа встанут рядом с вами… Так велел Тха-Онгуа, так и будет. Я сказала, а ты услышал!

Гдламини, растопырив пальцы, вскинула руку к Выси, призывая обитающих там Пятерых стать свидетелями клятвы, и старики, стоящие за спиной девушки-вождя, одобрительно закивали, позвякивая кольцами серег.

— А теперь, двинньг, присядь сам к нашему костру, и пускай твои двинньг'двали присядут к нашему костру, и да узнаете вы, каково гостеприимство людей дгаа!

— Хойо! — выкрикнули почтенные старцы, подтверждая приглашение, сделанное мвами.

Это было великой честью!

Никто из унсов еще не удостаивался приглашения к пиршественному кострищу горных дикарей!

На торжище случалось, обмывая сделки, сиживать плечом к плечу, сдвигать чарки, но то было совсем иное. Отведать угощения здесь означало почти побратимство, и вуйк Остап отлично понимал это.

Но знал и другое. Недаром же перед походом в горы так крепко наставлял и проверял его старый Тарас.

Крепки зелья дикарей. И есть среди них такие, что не пьянят, но развязывают язык до последнего узелка. Лишь попробовав, уже готов отвечать на все, о чем ни спросят. А не спросят, так сам расскажешь. До самого донышка вывернешься.

Ни к чему это было нынче вуйку Остапу.

Потому и ответил он прямо и бесхитростно:

— Прости, дивчина-отаман, но не можно мне хмельного…

— Отчего же? — глаза красуни вмиг сделались уже, заискрились нехорошими огоньками. — Разве люди двиннь-г'г'я брезгуют угощением людей дгаа?

Обида чернобровой была понятна вуйку Остапу. Он и сам в добрые дни гостей из хаты без чарки не отпускал.

— Сладок ваш мед, не сомневаюсь, — отозвался он почтительно. — В иное время до утренних звезд бы с вами трапезовал. Нынче же не могу. Зарок!

Последнее слово он не сказал, а отчека-нил.

И, вспомнив очень кстати, добавил по-дикарски:

— Дггеббузи!

Это они поняли. Старики за дивчинкой закивали, запожимали плечами, непритворно огорчаясь.

— А вот если ты, отаман-красуня, велишь своим парубкам мне да хлопцам моим еды в дорогу дать, вот то ладно будет! — закрепил победу вуйк Остап.

И не ошибся. Очи отаманши вновь подобрели. Оно и понятно. По ихним, диким, обычаям, что за столом кусок съесть, что из дому прихватить — все одно, почтение оказать…

А только и он, хлебосольный унс, представить себе не мог, каково почтение горных!

До самых краев накидали в телегу съестного на всякий вкус, аж оол замычал возмущенно, когда пришлось его ногайкой с места страгивать… Ладно еще, что обратная дорожка под гору лежала, а то бы, пожалуй, и не потянула такую-то непомерную кучу упоминков могучая животина!

Не поскупились на припасы люди дгаа, еще и поверх съестного щедро бросили охапку травы нундуни, столь любимой мохнорылыми, а на плечи всем троим накинули, расщедрясь для новых друзей, знаменитые свои плащи из пуха горных птиц, сплетенного с кожей рыб, резвящихся в студеных ручьях. Всем плащам такие плащи! Легки они, что твоя паутина, однако и прочны, притом до того, что уж и прочнее некуда. В этаком плаще в любую пору на улицу иди и горя не знай: в мороз не замерзнешь, в ливень не промокнешь…

И долго еще озирались парубки!

До самого поворота оглядывались, не в силах оторвать жадных взглядов от оставшихся позади машущих на прощание смуглыми руками гологрудых горных девок! Ишь, сладость-то какая… В хату, ясное дело, не приведешь, а вот кабы такую вот, сисястую, да на сеновал затянуть…

Пыхтели хлопцы и нет-нет, да подталкивали друг дружку локтями в бока. А в спину мерно шагающему перед повозкой вуйку озорно подмигивали: мол, старый-то, глянь, друг, старый-то на девок и не взглянул даже!.. Да что уж там, ясно, на то он и вуйко сивый, чтоб девичьей красы не замечать!

Шли себе они, шли, от поселка — до ручья, а там через ручей, возвертались до дому, а в оставленном ими поселке уже творились иные дела, скорбные, для чужих, хоть и дружеских глаз не предназначенные… Тихо пока еще гудел большой барабан у кострища, тенью бродил вокруг него юный дгаанга, в неровный круг выстраивались люди дгаа.

Много уже их было, а толпа все росла и росла. К ней присоединялись поспевшие в Дгахойемаро по зову алой стрелы мужчины из ближних поселков, и хотя красно-синие боевые узоры еще не испятнали их лиц, но каждый принес с собою тяжелые копья, а у иных за витыми воинскими поясами уже торчали тяжелые тесаки и даже къях-хи, боевые топоры, столь кровожадные, что их в мирную пору укладывают спать под землю…

Двоих, привезенных мохнорылыми, уже положили у костра, по обычаю скрестив мертвые руки на груди, но женщины дгаа, даже самые любопытные, не спешили подойти прощаться, да и не всякому, обладающему иолдом, стоило на такое смотреть…

Сказано так: убиваешь — убивай, ненавидишь — замучь.

В этом есть правда.

Но нет правды в том, чтобы замучить незнакомых.

Не только отняли жизнь у мирных охотников неведомые злодеи, но надругались безжалостно. Вымещая беспричинную злобу, отсекли они у мужчин дгаа уши, отрезали иолды, выкололи глаза и вспороли животы, разбросав кишки.

Как теперь услышать несчастным зов Тха-Онгуа?

Как доказать мужскую стать свою пышнобедрым девам, встречающим пришедших у ворот Выси, как увидеть, где разбросаны сети коварной Ваарг-Таанги?..

Одно хорошо: поглядев мертвых, в один голос сказали знающие люди — Mr пришла к ним быстрая, незлая, от кусачих пчелок, что быстро летят из трещащих палок. Нет таких палок у мохнорылых. Есть они у тех, кто живет на равнине…

Молча стояли люди дгаа, молча, хотя и все быстрей ходил туда-сюда у костра дгаанга; молчали старики, и сама мвами Гдламини, суровая и печальная, потупила очи.

Ныне наступило время Великой Матери.

— Инг'гёй! — воззвал к ней, моля выйти из пещеры, кряжистый, еще нестарый воин, отец одного из погибших; одним из первых поспел он на зов стрелы-войны, поскольку жил в селении ближнем, и горьким для него стал миг, когда, заглянув в лицо младшего из мертвецов, признал он своего сына.

— О-ххо! — отозвалось из пещеры.

— Инг'гёй! — выкрикнул в разъятый зев земли дгаанга, по праву заменяя родню второго убитого, ибо опознанный обитал в селении дальнем, и лишь к вечеру возопят в великом горе кровные его, придя в Дгахойемаро.

— Й-ой-э! — откликнулась земля.

А потом вспыхнуло нечто в провале.

И вышла к людям дгаа Великая Мать!

Полностью обнажена была сейчас Мэйли, как и подобает матери, выпускающей из утробы на свет детей своих, и старые груди ее, натертые настоем травы нгундуни, не метались, дряблые, из стороны в сторону, но стояли торчком, подпрыгивали зазывно и юно, словно напоенные молоком.

Черной краской вытемнила тело свое Великая Мать, скрыв морщины. Для траурных обрядов хранится у травниц такая краска. Груди же, кормящие младенца, выбелены были краской белой, означающей тяжкую боль, холодящую душу. И синие круги, обведенные вокруг глаз, беззвучно кричали о великой скорби, огромные и жуткие, будто бельма Ваанг-Н'гура…

— Ой-йееее! — заныл сквозь плотно стиснутые зубы дгаанга, и вслед ему сотни мужчин и женщин затянули напев:

— Ой-йе-йеееее!

Будто несчитанный рой гигантских пчел зажужжал над костром…

Словно не ведая ни о чем, прошлась вокруг костра Великая Мать, а потом всплеснула руками и горестно вскрикнула, заметив лежащих без движения. Упала на колени перед одним, приникла к груди, пытаясь услышать проблеск жизни. Упала на колени перед вторым, заглянула в пустые, темно алеющие глазницы, словно стараясь уловить отзвук боли.

Поникла головой. Взвыла жалобно, раз за разом повторяя имена детей своих, которых столь жестоко и преждевременно у нее отняли: М'панга ваТгу из селения Дганья-гве! Нгеммья К'ибусса, прозванный Коротким Копьем, из селения Т'к!..

Помолчала, вопреки очевидности ожидая отклика.

Опустилась на колени, по-собачьи вскинула голову к Выси, опираясь на сжатые кулаки.

И запела Песню Прощания.

А люди дгаа слушали внимательно и строго, подтягивая в нужных местах, в остальное же время даже не дыша…

— …Спят горы Дгаа, — пела Великая Мать, — спят лесистые горы Дгаа, травы заснули, заснули кусты, лишь ветер рыдает в горах…

— Ой-ей-ей-ееееее!

— …Ветер скулит, — выстанывала Великая Мать, — ветер уносит туман, ветер не хочет, чтоб люди дгаа в тумане утратили путь…

— Ой-ей-ей-ееееее!

— …В белых горах, — рыдала Великая Мать, — среди ледяных полей, спите спокойно, за вас отомстят люди народа дгаа; вам не придется плакать в ночи, братья за вас отомстят…

— Ой-хой-й-е! — в полный голос грянула толпа. Мертвецы улыбались выщербленными оскалами. Они могли быть довольны.

Не каждого, далеко не каждого из ушедших провожают в последнюю дорогу так, по полному древнему обряду, завещанному потомкам своим Предком-Ветром!

Куда чаще прощаются с неживыми много скромнее, и лишь прямая родня продолжает носить траурные пояса и выбеливать грудь в течение долгих девяти десятков и еще девяти дней.

Но первая кровь, пролитая в начинающейся войне, священна, а потому и достойна наивысшего почета.

Что ж! М'панга ваТту из славного доблестными охотниками селения Дганьягве и Нгеммья К'ибусса, прозванный Коротким Копьем, из ничем не примечательного селения Т'к, если и не жизнью, то смертью своей заслужили право на сбор людей дгаа, на плач Великой Матери и на все последующее…

Вот уже отошла от мертвых тел Мэйли, вновь обернувшаяся старухой; три девственницы бережно поддерживают ее под руки, а на месте Великой Матери встает юный дгаанга!

Лицо его покрыто маской Mr, он облачен в черный, бахромящийся по краям плащ, в руках — длинный зазубренный нож и широкая лопатка из дерева бумиан, чья древесина много тверже бронзы и немногим уступает железу.

По левую и правую руку дгаанги — помощники, юноши из лучших родов; они станут помогать ему. За спиной у дгаанги — полногрудые девственницы; они держат на вытянутых руках овальные глиняные чаши.

Сейчас дгаанга выпотрошит мертвецов.

Пригодное для съедения, начиная с печени, упокоится в чащах, непригодное ляжет в стороне. Затем отделено будет мягкое мясо от твердых костей, и новые чаши наполнятся алым, кисловато пахнущим.

Тем и окончится труд дгаанги.

А выскобленные добела скелеты останутся у костра до самого вечера и целую ночь. На рассвете же их почтительно уложат на носилки и отнесут высоко-высоко в горы, в те места, куда носильщикам придется добираться два дня и еще треть полного дня. Там сбросят скелеты в глубочайшую из ледяных трещин, и рухнут они к самому чреву Тверди, где встретит их около ледяных ворот своих слепец Ваанг-Н'гур.

Назовут они ему свои имена, и наделит их владыка глубин новой плотью, с какой не стыдно будет идти в светлую Высь; ведь как он, слепой, узнает, чего не хватает пришедшим?.. А если вдруг обладает особым зрением, то разве способен хоть кто-то догадаться об увечьях плоти, глядя на голый костяк?

Ничего не вышло у тех, кто убил!

Целые и невредимые придут охотники дгаа к поселку Тха-Онгуа, и радостно встретят их, длинноиолдых, широкобедрые девы Выси, услада ушедших…

Живые же проведут ночь, распевая песни, унылые и веселые, поминая достоинства тех, кого уже нет в Тверди, и отрицая, что были у них недостатки,

Живые разделят печень ушедших и плоть их, так, чтобы каждому из воинов досталось хоть по мельчайшему кусочку, и запьют жирным наваром, оставшимся после того, как сварилась плоть М'панги ваТту и размягчились сухожилия Нгеммьи К'ибуссы, прозванного Коротким Копьем…

Когда-то часто поступали так люди дгаа. Ныне — редко.

Но в грядущих битвах никак не обойтись без того, чтобы в каждом из бойцов, вышедших пролить кровь, жила частица погибших первыми, крича носителю своему: отомсти!..

А под утро живые станут пить перебродивший сок нгундуни-которая-кричит и крепкий отвар, настоянный на яде семи полосатых змей, процеженном через листья мгумт, заедать дурманящие напитки обильной снедью и слушать вполуха охрипшего от крика дгаангу, обращающегося к Незримым…

Ведь много снеди и питья заготовлено было в последние дни ради высокого обряда снятия с чужака дггеббузи!

Радостным обещало стать сегодня для народа дгаа, а вышло черным, но все под Высью в воле Тха-Онгуа, и не дано смертным изменить такой порядок вещей…

А все же что бы ни случилось, но вождь сказала свое слово, назначив день и час, и пусть Высь сойдется с Твердью, но воля дгаамвами неизменима.

— Н'харо! — полуобернувшись к свиреполицему гиганту, замершему по левую ее руку, повелела Гдламини. — Иди и приведи сюда того, кто пришел с белой звездой!

— Хо!

На миг переломив себя в поклоне, Убийца Леопардов плавными прыжками помчался прочь с костровой площадки, к окраине, где ждал своего часа запертый по обычаю в отдельной, специально поставленной хижине Д'митри-тхаонги.

Он мчался, не глядя, кто стоит перед ним, и люди дгаа расступались, пропуская носителя приказа вождя…

А Дмитрий уже устал ждать.

Он, пожалуй, не смог бы сказать, сколько в точности минуло времени с тех пор, когда его привели сюда, крепко связали по рукам и ногам, обернули вокруг глаз плотную, не пропускающую света ткань и залепили воском уши.

Долгая вечность тьмы и безмолвия распростерлась кругом, и лишь странный резковато-пряный дымок от тлеющих в очаге трав слегка щекотал ноздри, заставляя время от времени громко чихать.

Тошно было, и скучно, и никакой не было возможности прервать процедуру по собственной воле…

«Так надо, Д'митри!» — сказала Гдлами, повелевая ему идти за прислужниками дгаанги.

«Умри ненадолго, тхаонги!» — весело пожелал Н'харо, связывая руки за спиною витым кожаным ремнем.

«Возродись хорошо, земани!» — улыбнулся лукавый Мгамба, набрасывая на голову связанного башлык из плотной ткани.

А Великая Мать Мэйли, не добавив к сказанному ни слова, подула Дмитрию в лицо, ободряя на прощание, и юный молчаливый дгаанга, выходя из хижины, ударил на самом пороге костяшками пальцев в маленький барабан, но этого земани, скорчившийся на подстилке, услышать уже не мог…

Какое-то время назад, после краткой дремы и утомительно-долгого бодрствования, Дмитрия навестил, наконец, давно жданный, но все не появлявшийся Дед, и его приход обрадовал внука, не сдержавшего довольного урчания.

Старый Даниэль выглядел неплохо. Он, казалось, даже несколько помолодел, и усмешка, слегка кривящая синеватые губы, была откровенно ироничной.

— Итак, лейтенант, — сказал Президент Коршанский, некоторое время вприщур оглядывая внука, — я полагаю, что вы как честный человек теперь просто обязаны на ней жениться?

— Прекрати, Дед, — хмуро отозвался Дмитрий, вопиюще нарушив субординацию, принятую в разговоре лейтенантов с Главковерхом. — Нечего тут ерничать. Я люблю ее, а она любит меня, и мы…

— …и вы будете жить долго и счастливо, а умрете, само собой, в один день, — в тон внуку жизнерадостно завершил основную мысль Председатель Генеральной Ассамблеи, умевший при желании быть не просто язвой, а язвищей наиредкостнейшей. — И бедные сиротки станут плакать над вашей могилкой…

Вот это было уже ударом ниже пояса!

— Ты не прав, Дед, — сказал Дмитрий так, что ехидненькая улыбка мгновенно исчезла с уст хорошо знавшего характер единственного внука Президента. — Ты не прав по жизни. Я все понимаю, но я ее люблю. Она ведь почти человек, Дед!

Он сейчас очень нуждался в совете, и кто, как не этот большой рыхлый красиво-седовласый человек, выкормивший его, поможет в такую минуту?

Дед обязан был понять. И он понял, на то он и был Дедом.

— Я, кажется, не рассказывал тебе, Димка, — лицо его неожиданно оплыло, сделавшись мягким и почти безвольным, — когда-то, давно, твоя бабушка подхватила синюю чуму. Вытянуть ее вытянули, но врачи сказали, что детей ей не иметь никогда. — Старик неожиданно гыкнул. — Они ошиблись. Но выяснилось это гораздо позже. Когда мы все-таки поженились. Так что, — Президент снова сделался Президентом, и левый глаз его насмешливо прищурился, — если уж припечет, так усыновите кого-то. А я уж прослежу, чтобы правнук не вырос таким кретином, как его папочка… — Главковерх громко хохотнул и добавил, как прихлопнул: — Л-любитель эк-кзотики…

Дмитрий засмеялся, беззвучно и радостно.

А спустя миг или вечность с головы сорвали осточертевший башлык, необычно напряженное лицо Н'харо возникло перед слезящимися глазами, и Дед исчез, уступая место реальности.

— Надо спешить, тхаонги, — сказал Убийца Леопардов, освободив уши земани от воска, и рассеченные лезвием ттай ремни упали на травяную подстилку. — Люди уже ждут!

И впервые увидел Дмитрий, как много может быть людей дгаа, если они соберутся вместе…

Толпа, ошеломляющая своей многоликостью, медленно расступалась перед ним, позволяя пройти к костру. Не во всем походили один на другого собравшиеся. Одни кутались в куски темной грубой ткани, переброшенной через плечо, другие стояли в уже привычных взгляду набедренных повязках, на плечах третьих красовались плащи, мягкие и пушистые даже на глаз…

Различен был облик пришедших из селений ближних и селений дальних, ибо не так давно еще существовали на Тверди племена дганья, дгагги, дгавили и прочие, ставшие ныне единым народом дгаа, но у всех в мочках ушей покачивались серьги, а голую грудь украшали сверкающие бусы. Темно-коричневые, почти черные и светло-коричневые, едва ли не желтые тела, мускулистые и гибкие, жилистые и упитанные, были покрыты причудливо-разнообразными узорами татуировок. У многих из мужчин в волосах торчали пучки перьев с черно-белыми, красными, пестрыми и всякими иными полосками… — Верная Рука — друг индейцев, — гнусно ухмыльнувшись, шепнул Дмитрию на ухо никому не видимый Дед, и лейтенант Коршанский с трудом удержался, чтобы не хмыкнуть, — а Неверная Нога — враг индейцев, — еще более гадостным тоном добавил бестактный Дед, и лейтенант Коршанский хмыкнул-таки, но, слава Богу, совсем негромко…

Черные глаза сотен собравшихся жадно и удивленно следили за ним, и, выйдя к костру, Дмитрий, мгновение поколебавшись, вскинул к небу руки, одновременно выкрикивая старинное приветствие, применяемое в особо торжественных случаях:

— Дгаайхап'паонгуа!

— Хэйо, хой! — единым духом ответили сотни глоток, и толпа разом рухнула ничком, не смея поднять глаз.

Жаль, что в этот миг он не мог видеть себя со стороны!

Еще в самом разгаре был день, только-только начавший клониться к упадку, и длинные волосы землянина взвихривались на ветру, словно пронизанный золотым огнем смерч. В ярко-синих глазах его жил осколок Выси, и черная накидка, брошенная на плечи верным Н'харо, подчеркивала невиданный в здешних краях розоватый оттенок кожи…

Сам не зная того, Дмитрий явился людям дгаа таким, каким описывали сказители юного Тха-Онгуа, бродившего по Тверди в незапамятные дни Творения.

Даже Гдламини, видавшая его во всяких видах, на миг оцепенела от изумления.

Потом встрепенулась и, оставив за спиною коленопреклоненных стариков, быстрым шагом приблизилась к Дмитрию. Подошла почти вплотную. Поклонилась. Взяла за руку и, подведя почти к самому костру, туда, где жар становился едва выносимым, усадила на большой барабан. Затем, повернувшись к толпе, что-то гортанно выкрикнула, и люди выпрямили спины.

— С белой звездой пришел к нам тот, кто назвал себя Д'митри, — обращаясь к людям, начала Гдламини, словно забыв на время о сидящем на барабане. — Было время у нас посоветоваться с Незримыми, и настало время принимать решение!

— Хэйо, хой! — рявкнула толпа.

Гдламини хлопнула в ладони, и Мэйли, Великая Мать, подойдя к Дмитрию, приставила к его щекам крохотные дощечки, утыканные змеиными кличками. А затем резко нажала.

Н'харо предупреждал землянина, что будет больно, и Дмитрий готовился вытерпеть. Но подобного он не ожидал, и, хотя со стиснутых губ не сорвалось ни стона, на глазах выступили слезы. Краска, сделанная из тертых трав, замешанных на паучьей слюне, казалось, разъедала кожу, выгрызая на щеках гнойные язвы. Жгло и рвало чудовищно, непереносимо… Но боль прекратилась внезапно, и мир снова стал светлым.

— Вот, глядите все, и не говорите после, что этого не было, — вновь заговорила Гдламини. — Священные знаки дгиз'ю на лице у пришедшего с белой звездой, и отныне душа его — душа человека дгаа!

— Хэйо, хой! — рванулся в синеву вопль.

Дважды хлопнула в ладоши Гдламини, и юный дгаанга, приняв из рук девственницы, хлопочущей у малого костра, чашу с дымящимся варевом, с поклоном поднес ее к губам сидящего на барабане.

— Отведай дгаа'мг'ги, земани, — шелестящим шепотом произнес он, извлекая из кипящего и булькающего наколотый на палочку ломтик чего-то, похожего на мясо. — По вкусу ли придется тебе?

Это и было мясо, самое обыкновенное. Правда, привкус у него показался Дмитрию странноватым, совсем незнакомым, но совершенно не противным, скорей наоборот, приятным. И варево, которым было залито мясо, оказалось самым обычным телячьим бульоном, на редкость густым и наваристым.

— Хочешь ли ты еще дгаа'мг'ги, земани? — спросил дгаанга, когда, заглянув в раскрытый рот, убедился, что все проглочено до последней крохи.

Дмитрий кивнул.

Он здорово вымотался, сидя в безмолвной тиши обрядовой хижины, и хотел есть, а вкусно-пряное мясо и крепкий бульон прекрасно восстанавливали силы.

— Земани хочет еще дгаа'мг'ги! — торжествующе выкрикнул дгаанга, и толпа радостно взвыла.

Доброе знамение!

Будет удача народу дгаа на военной тропе, если храбрый М'панга ваТту и юный Нгеммья К'ибусса по прозвищу Короткое Копье признали принимаемого в племя и желают еще одной частью себя раствориться в нем!

И Дмитрий съел еще ломтик мяса, выспренно именуемого дгаангой «плотью мертвых дгаа», и запил еще одним глотком бульона, недоумевая, с чего бы это так торжественно встречала нехитрую процедуру все возрастающая толпа.

Как и предупреждал Н'харо, одной из ступеней обряда стало вкушение молодой лани, обработанной особым образом, но разве стоит из-за какой-то лани так вопить?..

— Вот, запомните, видевшие, и расскажите тем, кого нет здесь ныне, — возвысила голос Гдламини. — Дгаа'м-г'ги вошла в глотку пришедшего с белой звездой, и провалилась в утробу его, и растворилась в крови его, и отныне тело его — тело человека дгаа!

— Хэйо, хой! — рев был так слитен, словно издал его один великан.

А когда отметался и умер последний отзвук, Гдламини повернулась к Дмитрию; глаза ее были непривычно жестки, ибо отныне она стала и для него, одного из людей дгаа, вождем.

— Встань, тхаонги! — приказала девушка, и Дмитрий, не успев задуматься над случившейся с нею переменой, повиновался так быстро, словно дело происходило на плацу Академии.

Гдламини медленно раскинула руки по сторонам, и было похоже, что она хочет обнять его.

— Теперь ты — наш Д'митри-тхаонги, — она выговаривала слова тщательно и четко, как будто нанизывая на нить священные бусинки, одну за другой. — Теперь ты — плоть от плоти народа дгаа и часть души народа дгаа. Твои обиды — наши обиды, твоя радость — наша радость. В этом великий дар, но тяжкая ноша. Готов ли ты принять и взвалить?

— Игъ, мвамидгаакфали, — без колебаний ответил Дмитрий. — Да, великий вождь и судья!

— Тогда я властью своей снимаю с тебя дггеббузи, лежавший на тебе, — сказала Гдламини и резко взмахнула левой рукой, прогоняя чужих демонов, могущих еще цепляться из последних сил за душу принимаемого в племя. — Я должна дать тебе имя, но ты — тхаонги, и нарекли тебя не здесь, в Выси. Не дело смертных исправлять Незримых. Оставайся со своим именем, Д'митри. Но в кругу людей дгаа да живут твои имена, тайные для чужих, даже тех, кто смотрит с небес. — Она взмахнула правой рукой, голос ее стал гортанным: — Тайное имя твое будет отныне Ггабья г'ге Мтзеле, Встающий Открыто; это имя пусть знает каждый из твоего народа дгаа. — Теперь она говорила тише, только для стоящих вблизи: — Тайное из тайных имя твое будет отныне К'туттзи вваБхуту, Приходящий Вовремя; скажи его лишь избранным, кого назовешь друзьями, а еще Великой Матери, ибо от нее нет секретов… Гдламини замолчала, и взгляд ее стал мягок.

— Только со мною наедине, только для меня, и ни для кого больше, ты слышишь, тхаонги?.. — теперь она перешла на шепот, скорее, даже не шепот, нет, она едва-едва шевелила губами, но Дмитрий все равно отчётливо слышал ее, воркующую, стонущую, вскрикивающую: — … ни для кого, кроме меня, будешь ты Н'гвема Обьянг лю Ттете, Тот, Кто Всегда Желанен!

Вновь став строгой, она отступила на шаг.

— Дгаайхап'паонгуа, дгааг'г'я! Радуйтесь с Тха-Онгуа, люди дгаа!

— Хэйо, хой! — толпа уже хрипела, выкричав весь крик.

— Теперь отвечай мне, своему вождю, дгаа Д'митри, — громким голосом сказала Гдламини, и площадь у костра замерла, ловя каждый звук. — Когда ты лежал, запутавшись в сетях Ваарг-Таанги, губы твои потеряли слова, и слова эти важны. Ты говорил, что там, в Выси, тебя учили сражаться и водить воинов за собой. Так ли это?

Дмитрий замялся. Конечно, учили, это да, но — водить за собой? Такого не было. Участие в десантных высадках, конечно, может сойти за военные действия, но все же…

— Это правда… Меня учили… Но воевал я мало… К тому же…

— Что?! Ты колеблешься перед лицом вождя?

Глаза Гдламини чуть сузились, словно сомневаясь, а тот ли перед нею, кого она избрала, и Дмитрий плюнул на все.

Да, учили! Да, воевал! В конце концов, в зачетке нет ни единой четверки, и за акцию в Малом Пиарре командование поощрило отпуском на две недели, а остальное… так, собственно, кто здесь будет проверять?!

— Я могу вести людей в бой! — торжественно сказал он. И люди, стоящие вокруг костра, хрипло крикнули:

— Хэйо!

Кто-то прикоснулся к плечу. Касание было неживым, неожиданно холодным, и Дмитрий, вздрогнув, оглянулся.

Мгамба, сосредоточенно хмурясь, протягивал ему «дуплет», неумело и опасно держа оружие стволом к себе.

— Покажи людям дгаа свое умение!

Вот здорово! Лейтенант Коршанский сам не думал, что так обрадуется оружию. За то время, что он был здесь, о нем не говорили ни слова, а на вопросы, задаваемые поначалу, прикладывали ладонь к губам и коротко отвечали: «Дггеббузи!» — Показать, говоришь? Покажем…

Руки ничего не забыли, и глаз остался верен.

Одинокий выстрел разрубил тишину, и спустя несколько секунд к ногам вздрогнувшей Гдлами упала похожая на окровавленный комок большая птица.

Восхищенный ропот пробежал по толпе.

Невиданно! Не трудясь, не выслеживая, не подбираясь к гнезду, просто так, легко, играючи снять с высоты почти неразличимую глазом г'ог'гию, жуть ледяных вершин? Невиданно…

— Еще! — восторженно, совсем по-детски улыбаясь, попросил один из старцев.

Дмитрий ответил ему улыбкой.

Понравилось? Пожалуйста, еще. Уж что-что, а это мы пока еще можем…

Перевод на стрельбу очередями. Три выстрела слились в один. Мшистый валун, бесполезно валяющийся у костра, окутался облаком пыли и разлетелся на мелкие куски.

Люди дгаа застыли изваяниями, округлив рты.

Неслыханно! Нет ничего на свете, прочнее растущего из земли зуб-камня; ничем его не разбить и никак не оторвать от почвы, ибо прирос он к ней тонкими корнями. Плохой это камень, отвердевший остаток слюны Ваарг-Таанги, и никто доселе не смел прикасаться к нему. Но вот пришел тхаонги, и разбил злой камень в кусочки, и не смутился даже, не задумался о возможной мести Безликой. Неслыханно…

— Еще! — робко умоляя, Н'харо пал к ногам земани-дгаа.

Ладно. Тряхнем-ка стариной напоследок. И хватит, пожалуй, а то и так от боеприпасов слезы остались…

Тонюсенький, в суровую нить толщиной, бело-синий лучик вытянулся из подствольника, вонзился в вытоптанную землю и прошел по ней, оставляя за собой ровный, тонкий, непредставимо глубокий след. Там, где он касался сухой каменистой почвы, она вскипала и вспыхивала крошечными, тут же угасающими синеватыми огоньками…

Что уж там — посеревшие люди, что — дрожащие старики, что — трепещущие Н'харо и Мгамба, если уж на лице Гдламини появился нескрываемый ужас и в глазах ее, устремленных на Дмитрия, легкой дымкой мутились мороки?!

— Дгаа'м'ндлака! — выкрикнул Дмитрий, опуская оружие дулом к земле. — Я — ваш, люди дгаа!

— Хэйя, хой! — отозвались люди дгаа приветствием, положенным только вождю.

Вот это и отрезвило Гдламини, ибо вождем все же была она и делиться отцовским наследием не собиралась ни с кем, будь это даже посланный ей Высью тхаонги.

— Что ты скажешь об этом, дгаа Д'митри?!

По жесту ее подбежали двое, поднесли еще оружие.

Та-ак. Дрянь автоматец. Двадцатый век, даже не конец. Он передернул затвор, выпустил коротенькую очередь. И пукалку заклинило. Ба! Еще и боек стерся. Да что ж они, специально так сделали?

Он едва не выругался. Нет для профессионала ничего хуже, чем через задницу сработанное оружие…

Ого! А вот это уже серьезнее, хотя и совсем старье.

Забавно бы узнать, где это дикарята самым настоящим мушкетом разжились, да еще с припасами? Ну-ка!..

Он справился и с этим. Легко! Прочистил, забил пыж, забил заряд, подсыпал из кисетика плохенького черного пороху. Гром. Дым. Вонь. Дырка в неподалеку растущем дереве.

Почтительное молчание стало тяжелее танка.

И, прорывая его, напряженно зазвенел голос Гдламини.

— Хэйо, люди дгаа! Какое у него белое тело! Взгляните в его глаза! Они ослепляют. Он весь как утренняя заря. И кудри подобны лучам светила! Хэйо, люди дгаа! Он отпрыск Незримых, и второе сердце у него справа! Вам можно уже это знать, как давно уже знают посвященные!

Танк превратился в космофрегат!

Пробивая такую тишину, даже звонкие выкрики вождя делались глуше, словно Гдламини кричала вполсилы.

— Хэйо, люди дгаа! Мы молились, и он пришел. Да, да! Его руке послушны громкие палки мохнорылых, его руке покорны трещащие палки идущих с равнины! Он принес с собою оружие, сокрушающее зуб-камень, и он легко снимает с Выси кривоклювую г'ог'гию! Все видели! Хэйо! Горит от рук его земля синим огнем! Разве оспорит кто-то?! Хой, люди дгаа! Кому, как не ему, вести воинов на убийц! Он отомстит за нас. Попросим же его, нашего брата дгаа, пришедшего с белой звездой! Попросим, люди дгаа, попросим хорошенько!

И она первой склонилась к его ногам, коснувшись лбом края накидки. За ней, гуськом, старики. Они целовали подол всерьез, подолгу не подпуская следующих. Остальные, многие сотни, склонившись до земли и подняв над головой руки, раскачивались взад-вперед и тихо гудели.

Это было так неожиданно, что Дмитрий в первый момент растерялся. Но быстро пришел в норму. В конце концов, заветной мечтой его было дожить до дня, когда по команде «Смир-р-но!» перед ним вытянется дивизия, а то и что покруче.

Здесь, пожалуй, на дивизию бы не набралось, но полк был точно. А уж форма приветствия грела душу куда больше, нежели официально принятая уставами Федерации…

Скромником Дмитрий Коршанский не был никогда.

— Я согласен, — широко и радостно улыбнулся он. — Только скажите: куда вести? На кого?

— Хйо-х-хой! — заревели воины.

Словно Предок-Ветер сорвал мужчин с мест, закружил вокруг костра. Засверкали белозубые улыбки, засияли глаза, блестела на солнце лоснящаяся кожа, перекатывались тугие комки мышц, и узоры татуировок оживали, мечась, словно клубки змей.

— Тхаонги… — услышал Дмитрий, и было это похоже на ведро холодной воды, опрокинутое за шиворот в жар-кий июльский полдень. — Ты горд? Вождь дгаа склонился перед тобой!

Гдламини стояла рядом, близко-близко, и глаза ее смеялись. А потом она стала серьезной. И даже хмурой.

— Они пойдут за тобою куда угодно, мой Ди-ми-три, — в первый раз удалось ей произнести его имя примерно так, как сказал бы землянин. — Но помни: чтобы стать нгуаби, этого мало. Нужно еще победить!


2

ВАЛЬКИРИЯ. Шанхайчик. За полдень 29 января 2383 года

Было в века давно прошедшие говорено неким мудрецом: истинно скажу Я вам: просите, и дано вам будет; ищите, и найдете; стучите, и отворят вам…[7], и хоть ни духом, ни чохом не ведал о древнем том понимающем человеке вуйк рода Мамалыг, да ведь во все времена умные люди мыслят схоже. Так оно встарь бывало, так ныне есть, так и впредь будет. И впрямь же: много ли толку биться в дверь, кровавя лоб? Постучи покрепче, прикрикни погромче, и отворится она сама собой…

…Широко утвердив тяжелые ноги в высоких, куда выше колен яловых бахилах, стоял старый Тарас Мамалыга, наказной отаман унсов, на самой что ни на есть маковке невысокого взгорка, откуда вся и разом, словно на ладони, видна была осажденная слобода. На хищную, слегка изогнутую карабелю опирался он, и парубки-комбатанты, уже давно залегшие за бугорками в наскоро отрытых окопчиках, с новым, крепко возросшим уважением поглядывали снизу вверх на сурового батька.

А и сам вуйк Тарас, хоть и знал себе цену, не смог бы, пожалуй, сказать, заранее, каковым стратигом себя покажет!

Еще ведь ничего не успело и начаться толком, а полдела уже сделалось, и даже самый неразумный из хлопцев небогатым своим разумом понимал это…

Встрепанное и жалкое, словно малая птаха с подбитым крылом, распласталось вольное поселение Новый Шанхай, утопая в немеряной глинистой лесостепи, и было оно в сей миг более всего схоже с отбракованным ооликом, глядящим на вострый нож и чуящим близкую погибель, да ничем, кроме бестолкового мыка, помочь себе не способным…

Обречен был Новый Шанхай, и никто на целой Валькирии не взялся бы ему помогать. Даже дымы на горизонте, вставшие в ответ шанхайским, мало тревожили наказного. Все равно, иначе как из Сахалинчика подойти некому, больно уж далече, а против сахалинских, на пути их, в яру засада сидит!

Но широко и просторно сердце всякого унса, отзывчиво оно к людскому горю. Человеком, не зверем лесным был старый Тарас. А потому еще до полудня, когда, поснидав с утра, вышли к палисаду, позвал отаман проворного парубка и наказал ему идти к запершимся, погутарить там начистоту.

— Войдешь к ним, Паха, объяви мою волю. Воевать я с ними не собираюсь, а всех, кто есть, порежу без жалости. Сами понимают, пошто. Пусть уж не держат обиды…

Он помолчал, поглядел куда-то мимо чубатого комбатанта, просеял через кулак окладистую бороду.

— Однако ежели хотят по-хорошему, — добавил раздумчиво, — то пускай прежде, чем войдем, соберут детишек, какие еще до тележной оси не выросли, и в поле выгонят. Этих после к себе возьмем, в роды раскидаем. Выкормим. Скажешь: за сие ручаюсь…

Паха тряхнул чубом, пошел по полю, тяжко выдирая опорки из вязкой глины. Хлопцы глядели ему вслед…

— Как разумеешь, батько, отворят? — спросил из-за спины походный осавул, вуйк Ищенок. — Али не отворят добром?

Обернувшись к подручнику, вуйк Тарас мельком осмотрел мальцов-джурок. И остался доволен. Один замер совсем близко, обеими руками бережно удерживая «брайдер», другой, как и должно, пока что стоит в отдалении, с боевой корзиной на поясе. Кивнул. И ответил осавулу, дернув широким плечом:

— Мне разве ведомо, пане Андрий? На всякую долю у всякого воля. Коли люди они, так должны бы о малых подумать. А коли вовсе быдло… — он сплюнул травяную жвачку и нахмурился. — Да не тужи ты, пане Андрий, некуда им уже деваться…

— То-о та-ак, — как бы сомневаясь, протянул осавул Ищенко, подчеркнуто независимо сдвинул шляпу на самый затылок и, не глядя, протянул руку вбок.

Джурка тотчас вложил в растопыренные пальцы молодого и сердитого вуйка короткую, уже запаленную люльку-носогрейку, курящуюся самосадным дымком.

— То-о та-ак, — повторил пан Андрий, затягиваясь до самого пупа, точно так, как делывал вуйк Тарас.

И закашлял навзрыд…

Что-то не нравилось ему. Впрочем, ему во все дни хоть что-то, да не нравилось. Таков уж был он, вуйк Ищенок, а ныне осавул: искал подвоха везде и всюду, даже и там, где все было бы ясно и оолу.

И злился пан Андрий, понимая, что во всем прав Тарас.

Как ни глянь, не было выхода у слободских.

Умения нет. Числом не задавят: на глазок, там, за палисадом, сотни две душ, считая с бабьем, детворой и немощными. А бойцов, коли так, на круг и сотню не натянуть, да еще добро, коль треть из них не сразу спины покажет…

Думы отамана были легки и приятны.

Вот она, перемога, рукой до нее подать! Сотня ворогов, бою неученых да без зброи, против его-то сорока комбатантов!

Тьфу! Плюнуть и растереть…

Наказной плюнул. И растер бы. Но порыв ветра подхватил плевок и разбил о высокую тулью отаманской шляпы. Стереть-то вуйк Тарас ту пакость стер тотчас, однако в очах осавула уловил ехидинку, и настроение враз испоганилось.

Зло щурясь, решил: не откроют, так и детей не оставим. За дерзость! Чтобы впредь не смела сиромашная голь переть с дрекольем на карабели и «брайдеры»! Тьфу!..

Второй плевок оказался куда удачнее. Широкой подошвой вмял отаман жеваную траву в серую глину, подметил во взоре осавула огорчение, и на душе снова полегчало.

Паха же тем временем одолел добрую половину пути к палисаду. Он шел не быстро, воздев над собою пику с нанизанным на острие лоскутом белого полотна.

Вот он уже шагах в сорока от невысокой глинобитной стены, окольцевавшей слободку. Встал. Размахивает прапорцом…

И в этот миг сверху, с кособокой надворотной башенки блеснул беззвучный огонь, за ним второй. Всплыли из бойницы два сизых, тонких, быстро улетучивающихся дыма.

Затрепетал на ветру оборванный пулей белый лоскут.

Паха припал было к глине. Затем, снова укрепив полотно на древке, упрямо двинулся к палисаду.

Третьим выстрелом его опростоволосило.

— Убьют, лайдаки! — крикнул осавул и стремительно шагнул к наказному. — Та ще ж казна що, пане отаман!

Разве что Незнающий смог бы сейчас ответить, чего больше было в возгласе вуйка Андрия: восхищения отвагою парубка, гнева на дикость слободских или досады. Ведь что ни говори, а смелый Паха принадлежал к роду Збырей, издавна не слишком жалующих заносчивых Ищенок…

— Да пальните ж с «брайдера», вуйко! — вновь завопил осавул. Теперь в его крике была только неложная тревога:

Збырь или не Збырь, а посланник все ж таки был унсом, унсов же не так много, чтобы терять их попусту. — Пальните швидше, нехай возвертается!

Но Мамалыга не откликнулся. Спокойно, чуть больше обычного сутулясь, глядел он на поле. Глаза его были полуприкрыты, заложенные за спину руки не шевелились.

— Смотрите, смотрите! — это уже забывшись от волнения, вопил один из джурок. — Поверх палисада!

— Пан осавул! — приказал отаман, протянув руку.

Недовольно покрикивая, пан Андрий подал ему самовидную трубку. Одним из немногих сокровищ, спасенных унсами во всех пожарищах, была она и хранилась ныне хозяйственными Ищенками; те берегли ее свято и не любили кому-либо передавать.

А что поделаешь? Отаман все же. Абы только не разбил…

— Ласкаво прошу, пане наказной!

Вуйк Тарас навел трубку и сразу ее сдвинул. Из-за жердей в такую же, только о двух стеклах, глядел на него большой, похоже совсем черномазый слободской. Совсем близко был он, мог и схватить. А без трубы — далеко, безопасно, да и видно не хуже: вот черный отложил двутрубый самовидец, поднял руку…

Вновь сверкнуло пламя и взвился дымок.

Паха упал.

Но тут же поднялся и, подхватив пику, помчался прочь от стреляющего палисада.

На сей раз, хоть и по вязкой глине, бежал он, невзирая на рану, быстро, ухитряясь даже по-заячьи выписывать петли, а вслед ему целился, наполовину высунувшись из бойницы, еще один стрелок, посветлее первого.

— «Брайдер»! — повелел Мамалыга, и джурка не умедлил.

Тяжела, но привычна была верная, дедовская еще рушница, и не оттягивала она рук, а прочистили и зарядили ее загодя.

— Ну, не подгадь, брате, — по-родственному тепло попросил отаман, прицеливаясь. — Покажи им чертову мать!

Ббб-бум-м! — отозвался «брайдер», откидывая правое плечо стрелка назад. Человека непривычного такая отдача сбила бы с ног, а то и вовсе расшибла бы ключицу…

Уууууууу-у-уууу, — простонал воздух.

Хр-ря-пп! — крякнула надворотная башенка, оседая.

И старый Тарас вернул рушничному дымящуюся, пороховой гарью пахнущую зброю. Тот схватил благоговейно и тотчас принялся обихаживать.

Было наказному радостно, и было срамно. И бранил он себя за несдержанность. Ведь сам же велел хлопцам не палить без приказа. И пороха указал взять самую малость: выстрела на два, на три. Не по прихоти какой, а по зрелому рассуждению! Порох-то непокупной, его самим делать надо, а селитры мало. Так что лучше уж, решил, поберечь нужное зелье для дел грядущих, которых не избежать.

Да и хлопцев в рукопашной обтесать надо. Давно уж не воевали унсы всерьез; комбатанты из хлопцев пока что, как оол из пивня, даже окоп в полный профиль отрыть не могут…

Тут подумалось кстати, что надо бы разузнать у слепых сказителей, что это за диво такое, окоп полного профиля, а затем и расхотелось бранить себя. «Незнающий не выдаст; сам приказ отдал, сам и нарушил! Или не я хозяин своему слову?.. Не самому ж себе палок выписывать?»

Вернулся Паха. Пораненный, потный, круглые собачьи очи задорно сверкают, плечо перевязано чистой тряпицей…

— Ну? — не тратя слов, навис над хлопцем наказной.

— Пистоли у них, вуйко, — ломко выкрикнул неостывший еще от страха и счастья юнец, забыв от возбуждения и поименовать отамана по-походному. — Дви пистоли, чи три, не бильш!

— А рушници е?

— Ни! Немае! — радостно взгавкнул Паха, растягивая щербатый рот до ушей. — Якшо б булы рушници, отамане, то мэнэ б вже було вбыто!

«Так оно и есть, — подумалось отаману. — А из хлопчика выйдет толк; надо б не забыть сманить его у Збырей, такие и Мамалыгам потребны…»

И тут же прикинул наскоро, кому парубка поручить. Гале, чи Оксане, чи ще комусь? По всему выходило, краше иных Оксана управится. Да ведь и засиделась она, Оксана-то…

— С первой раной тебя, герой! — тяжкая десница наказного по-батьковски легла на худое плечо. — До дому повернемось, приезжай гостить. С Оксанкою, онучкой моей, познакомлю. — И посуровел, выпрямил спину. — Слава унсам, Павло Збыр!

— Слава героям! — вскинулся хлопец.

— Слава роду Збырей! — повысил голос наказной.

— Слава унсам! — вскинул к небу сжатый кулак Паха. В стороне, отвернув к полю худое веснушчатое лицо с никак не растущей бородой, кисло ухмылялся осавул Ищенко. Совсем еще парубок, он недавно стал вуйком и никак не мог привыкнуть к ставшему непременным сидению с сивыми пердунами. Ему б хотелось гулять с дивчинами и стукаться со сверстниками. Были б живы старшие в роду, так оно и было бы. Но синяя чума не щадит никого, даже унсов…

Сейчас он, наказной осавул и вуйк рода, до рези в покрасневших очах завидовал безвестному Пахе!

Да разве ж он, Андрий Ищенко, лыком шит?

Разве разумом не богат?

— Пане отаман! — он порывисто повернулся к сивому Мамалыге, коего, при всей своей ершистости, крепко уважал и даже втайне благоговел. — А ежели, как вы только что, с «брайдера», да по воротам пальнуть? Гляньте-ка, что с башенкой стало!!

Наказной медленно отвел со спины правую руку, заложил ее за борт сюртука.

— Стра-а-атиг… — сказал он хмуро, глядя на остатки надворотной башенки. — Не стану я, Андрийко, на всякое багно порох тратить. Не откроют добром, в сабли возьмем!

Уши осавула оттопырились сверх обычного и зачервонели.

Хорошо еще, что ничего больше сказано не было.

Иное отвлекло отамана.

Из чуть приоткрывшихся ворот вышли и побрели напрямик к взгорку двое, волоча на веревке упирающегося третьего.

Тот падал в глину, цеплялся, упирался.

Его поднимали, нещадно пиная.

— Не палить, — молвил наказной.

— Не палить! — крикнул осавул.

— Не палить! Не палить! — пронеслось меж бугорками. Здоровкаться с ворогами Тарас и не думал. Много чести было б им, да и к чему с сего дня шанхайцам здоровье?

Только и буркнул:

— Ну?

— Слышь, начальник, — решив, что говорить дозволено, зачастил один из державших веревку, обшарпанный донельзя мозгляк с пятнистым лицом, — ну че мы, сделали тебе че? Ну будь человеком, начальник, — он рухнул на колени, выпустив конец веревки. — Вот он, за кем ты пришел, в наилучшем виде. Бери, а? А то ведь у нас и бабы есть! — великолепная идея, похоже, ошеломила его самого. — Так если надо, и баб тоже бери!

Наказной молчал.

Они что, не понимают? Теперь уж не этот бедный хлопчик надобен унсам, а все они. Потому как всякий, кто мог узнать то, что знает вот этот хлопец, должен замолчать навеки.

Против обычая унсов убивать, не объяснив причин убоя.

— Ты им поведал? — в упор спросил отаман связанного.

— Ага, — не стал юлить тот; он сейчас боялся унса намного меньше, чем обшарпанного слободского.

— Все поведал?

— Ага.

— Всем?

— Не-е, — размазывая слюни и сопли, хлопец дернул головой и указал на обшарпанного. — Вот ему рассказал! — выкрикнул он злорадно. — И мужикам тоже!

Слободской взвизгнул.

Но грозный вуйк глядел уж не на него.

Второй пришедший выглядел подостойней первого; одежка на нем была неплоха, а сапоги и вообще совсем новые.

— Есть о чем говорить?

— Есть, — этот старался не трястись. — Я — референт господина директора департамента здравоохранения и трудовых ресурсов Компании Искандера Баркашбейли. Он предлагает…

Хорошо обутый говорил толково. Он сулил выкуп, упоминал о кредах, о какой-то амнистии, но наказного заинтересовало совсем иное.

— Ты из хозяев Железного Буйвола? — прервал отаман поток, льющийся из болботуна.

Тот поперхнулся. Посоображал. Кивнул.

— Именно так, господин колонист. Ваш конфликт с поселенцами, разумеется, ваше внутреннее дело. Но Искандер-ага… Ни к чему было слушать дальше.

— «Брайдер!» — властно сказал Тарас, не поворачиваясь.

И на сей раз не попросил ни о чем. Соромно просить было с двух шагов. Рушница могла обидеться.

Ббб-бу-мм! — ухнул «брайдер», и нечто, хранящее пока еще намек на человеческое тело, улетело далеко в поле, постепенно развеиваясь и теряя всякую форму.

— Дякую, брате! — от всей души поблагодарил железного унса седой унс в черном сюртуке.

И хрипло рыкнул на двоих, лежащих у ног:

— Геть!

А потом перевел с человеческого:

— Вон!

Осавул же глядел на дымящееся дуло рушницы и осуждающе покачивал головою. И неведомо было малому, что старый Тарас совсем не корит себя. Зрозумило, истратить целый заряд ради собственного удовольствия — расточительство безумное, любой унс подтвердит это. Потому что никто, кроме наказного отамана, не слышал — а жаль! — как гудел и ныл, просясь в руки, и как потом, сделав уже, дрожал от восторга теплый, пахнущий пороховой гарью железный побратим, и сколько истинной страсти прозвучало в его радостном «Буммм!»…

Разве не можно хоть раз в жизни побаловать друга?..

Вслед отпущенным пожить еще немного наказной и не посмотрел. А зря! Было чем любоваться…

Крепко, видать, жалел себя обшарпанный, ежели решился он не понять волю наказного. Полпути не пройдя до ворот, он вдруг подпрыгнул, развернулся и резво помчался во чисто поле, вопя и взывая так, что аж до взгорка долетало.

— Тю, позорище! — сплюнул осавул. И вуйк Тарас, не споря, кивнул:

— 3 глузду з'ихав хлопец… Да и махнул рукой.

Тотчас же рванулся вслед бегущему, пятками горяча оолика, верховой комбатант.

Гой-да! Гой-да!

Уйти ли по ровному месту пешему от всадника?

Куда там…

И не стало обшарпанного.

Всего только на миг поравнялся с ним лихой оольник, вовсе нестрашно мелькнула карабелька, издали похожая на прутик, темная чурочка рухнула и слилась с глиной, а другая чурочка, побольше, пошла вкось, отрезая путь второму пешему…

И Егорушка, визжа, помчался к палисаду так швыдко, что успел-таки туда раньше веселого парубка на быстроногом ооле. Никто, само собой, не позаботился приоткрыть ему ворота, но он о них и не вспомнил даже, а просто кошкою взлетел вверх по гладкой стеночке.

Чиркнуло лезвие по глине, едва не снеся ступню, да все ж таки не достало…

Ох и забавно же было глядеть на такое.

Держась за животы, катались за бугорками парубки; прыскали в розовые полудетские ладони юные джурки; сложившись пополам, хлопал себя по коленкам и захлебывался осавул Ищенко, вмиг позабывший от вида такой смехоты и гонор свой, и вечную надутость… И лишь наказной отаман, чей долг видеть все и ничего не упускать, ибо он в ответе за все войско, напряженно, без улыбки вглядывался в окоем. Какой уж тут смех!

Вновь встал в той стороне, где Сахалинчик, сигнальный дым, но был он небывало густ и не черен, а красен, как мак.

И порадовался старый Тарас, что провидел такое, и подкупил заранее, не пожалев полкабанчика, некоего безымянного слобожанина-сахалинца из тех проныр, кто и мать родную за кус сала продаст. Теперь, выполняя обещанное, сумел улучить момент засланный казачок и ухитрился незаметно для своих закинуть в очаг пук афанас-травы…

Многим виден красный дым, но одному только пану отаману известно, что означает он.

Говорил же условный знак о том, что не два, не три, не пять даже десятков охочих до драки буянов вышли на подмогу Новому Шанхаю, а много более, быть может и полная сотня!

Худая весть. Да как бы ни худа была, а и то ладно, что пришла в самое время. Есть еще час подкрепить засаду, поджидающую ворога на пути.

— Пане осавул!

Встав лицом к лицу с подручником своим, кратко и ясно объяснял наказной, как и что. И с каждым словом все более и более понимая, строжал лицом осавул, на глазах становясь из смешного и обидчивого Андрийки твердоскулым вуйком Андрием, сыном вуйка Анатолия из хороброго рода Ищенок. Да и не могло быть по-иному, ибо многое, очень многое взваливал на плечи ему и оставлял на волю его отаман.

— Слухай, сыне, и разумей, — торопливо, боясь хоть что-то из важного упустить, наказывал Тарас. — Наше дело было тихо сидеть, пока подмогу хлопцы там, в яру, не побьют…

С каждым услышанным словом взрослеющий на год, осавул кивал, глядя исподлобья. Лишь теперь раскрывал ему свой замысел старый Тарас, и обидно было это пану Андрию. Небось вуйку Чумаков сразу б рассказал наказной, а то б и посоветовался…

Задумка же Тарасова и впрямь была хороша!

Там, в яру, где склоны поросли кустарником и мелколесьем, сидит засада и ждет тех, кто пойдет с Сахалинчика. Полтора десятка засело там, хоть и с тремя только рушницами, зато с Яськом.

— С Яськом?!

Всего ждал пан Андрий, но не такого. От невероятной новости челюсть его отвисла, на время вернув вуйка в умеющую дивиться юность.

— Так Ясько ж спит в эту пору, дядько Тарас!

— Так, сыне, так оно и е, — попытался остаться неулыбчивым, но не преуспел в том наказной. — А мы ж его и не будили. Тихонько взяли з берложки на тачанку. И по-клали на дорожке. Нехай те, хто йдуть на нас, сами и разбудят…

Не сдержался старик. Хохотнул. А коли старому смешно, так отчего ж малому брови сводить? Прыснул Андрийко, но тотчас вынудил себя вновь натянуть облик вуйка Андрия, даже взгляд разумным сделал.

Ох и гарно ж надумал наказной!

Всякому унсу известен Ясько, живущий в берложке недалеко от Великого Мамалыгина, да и как не знать, если на весь редколесный предгорный край одно и есть такое диво?

Краем уха уловив, о чем говоря, хихикнул корзинный джурка и покраснел от стыда, но строгий к молодшим осавул не стал обжигать его гневным взглядом.

Ясько! Нет, ну надо ж!

Еще ни Андрия на свете не было, ни отца его, ни дедуся, а уже жил при унсах зверюга. По сию пору выходит он к поселкам, выклянчивает съестное. Позволяет мохнатый детишкам играть с собою, как хотят, кувыркается, подставляет на почес розовое брюхо, словно щеня малое, хотя уже скоро триста лет, как живет он в лесу, и серые полоски зрелости начали понемногу проявляться на хитрющей одноглазой морде, пока еще чуть более светлой, чем у взрослых зверей баб'айа…

Ясько! Ясько-унс!..

Так и зовут его издавна, с тех самых пор, когда выменял первый пращур вуйка Тараса у мимохожих дикарей равнинную зверушку. Пожалел малого, зная: такие не живут в неволе. Отдал пять булавок дикарям, а шестила-пого отпустил жить в лес, не зная сам, приживется ли. Прижился нездешний зверь, да еще и как! Самый лютый из мясоедов берложку его за пять сотен шагов огибает, боится насторожить или, хуже того, разбудить!

Ясько-унс! Сонливый Ясько!

— …о-о-о, — заодно с корзинным джуркой давится хохотом гордый вуйк Андрий.

Ох, и худо ж придется ворогам!

Ничего не любит он так, как поспать, а когда спит, то меняет масть: днем — прозрачно-бел, ночью — черней смолы. Упаси Незнающий потревожить чуткий сон. Ни клыком, ни когтем не отомстит обидчику двуххвостый, но такой струей окатит, что всякий, не забивший нос чесноком, рухнет замертво, и не всякий встанет потом, ежели не отпоить отваром афанас-травы. Страшнее трех «брайдеров» Яськова струя, и тем гуще она, тем обильнее, чем дольше прожил зверище…

— Думал я, сыне, — возвращает осавула в реальность голос наказного, — что будет ворогов тех сорок, ну, полсотни, самое большее. Считал так: кого не свалит Ясько, того мы одолеем, а после сюда погоним, на стены лезть сперва нас…

Дельно разъясняет отаман, да только уже не может сладить со смехом вуйк Ищенок.

Ох, хихикает он, и намаялись же, мабуть, Мамалыги, когда осторожно, заткнув носы чесноком, вытягивали Сонливого из уютной берложки…

Ах, повизгивает он, и дергались же, сопровождая повозку, в страхе великом, что проснется ненароком Урчащий да подпустит спросонья, не разобрав родных, унсовских запахов вокруг себя…

Ой, верещит он, да и как же неладно станет ворогам, когда в узкой лощинке, горюшка не чая, споткнутся они о спящего посередь тропки, прозрачного, ровно вода в ключе, Яська!..

— Осавуле!

Резкий окрик полоснул, словно плеть, выбив из вуйка Ищенок не подчинявшийся ему уже смех.

— Вот вам мой указ! — яростны и свирепы очи Тараса. — С десятком хлопцев иду я на подмогу. Вам — оставаться здесь. Ждать. Как управимся, вернемся. И чтобы без меня ни…

Отаман сам обрывает себя. Глядит с сомнением на осавула.

Краткое время размышляет. И приказывает:

— А порох с собою возьму. Весь. Чтоб вас без меня, пане Андрий, Знающий не попутал на приступ пойти!

Отмороженно уставился на отамана Ищенко.

Не иначе, думки навострился читать старый вуйк. Ведь угадал же, что мелькнуло в голове: вот ускачешь ты, дядько Тарас, вот тут-то я и…

Нет, Андрий, не будет тебе «и». Не будет Ищенке славы.

Не похвалит батько отаман его, как хвалил Паху из рода Збырей. Не хлопнет отечески по плечу. А Паху хлопал! Хотя, если на то пошло, так что такого этот Паха совершил? Невелика доблесть от пуль по полю бегать. Уж Андрий бы…

Эх, нехороший ты, вуйко Тарас, злой. Как собака!

Однако думка думкою, а дело делом. Злясь и бурча, отобрал осавул два десятка хлопцев, велел отдать наказному пороховницы. И долго глядел со взгорка, как уменьшаются, сливаются с глиной, уходят в окоем всадники на быстрых оолах…

А после встал там, где раньше стоял отаман, правую руку за борт сюртука заложил и застыл истуканом. Подумал: «Чем хуже я, Андрий Ищенко, наказного?» Решил: да ничем не хуже!

Все больше и больше распалялась в душе ненависть к сидящим в слободе. Не удержавшись, осавул погрозил кулаком…

Не надейтесь! Если ворог не сдается, его режут до корня, и нет таких крепостей, которых не взяли бы унсы!

С часу на час вернется отаман с полоном, отпоенным афанас-травой, и полезут сахалинские вас штурмовать! Кто не пойдет, тех «брайдеры» заставят, кто побежит, тех оолики догонят…

Так и держа по-тарасовски руку, бродил по взгорку.

Ждал.

А ждать было тяжко.

Попросту невозможно.

Так и виделось, словно воочию:

…вот она, ложбина, где кипит бой!

…по всему яру валяются вороги, полумертвые от Ясь-ковой струи и вовсе мертвые от унсовских сабель, но много еще сахалинских, и трудно приходится комбатантам!

…один против троих бьются они, и многие уже поранены, а иные и тяжко, но крепка еще унсовская сила, и падают слободские под карабелями, как трава под косой…

…и вуйко Тарас идет в шеренге, в самой средине ее, несокрушимый, как вековой дуб!

…тяжелая сабля подобна пушинке в руке его, птицей взлетает она, падает молнией, и валится наземь еще один супостат!

…а шаг в шаг за батьком наказным, не отставая, идет корзинный парубок-джурка; одну за другой подает он отаману кривые люльки, что лежат в поясной корзине…

…и берет их старый Тарас, и роняет в траву, чтобы потом, когда окончится битва, вернуться назад и по святому обычаю подобрать их…

Сражаются в кровавом яру комбатанты, и таращится на них из кустов опустелый, напуганный Ясько, и неизбежна перемога, и вечная слава ждет героев!

Чем хуже тех счастливчиков Андрий Ищенко?!!

А Паха, Паха… он ведь тоже там!

— И-э-э-эх, — вырвалось из горла.

И сам не ждал пан осавул, что вслед за криком обиженной души выскочит на волю иное слово, но оно, это слово, вырвалось — вопреки всему.

И было это слово:

— На сло-о-о-ом!!!!!!!!!!!!!

А потом помнил Андрий одно только: завертелись перед очами светлое небо и глинистое поле, по которому бежал он к слободским воротам, и чавкало под ногами, и екало где-то под селезенкой; хотелось оглянуться, но страшно было, что увидишь: один бежишь, а за тобою — никого, и тогда возьмет жуть и побредешь обратно, на вечный позор и осмеяние…

Но парубкам тоже было всего лишь по семнадцать-восемнадцать, мало кому — по двадцать весен, и хлопцы устали стоять стреноженными оолами, ожидая, пока сивый старик надумает послать их, молодых, в битву; комбатанты только и ждали приказа, к тому же десять и еще четыре из двух десятков были родом из Ищенок, а уж эти-то не могли отстать от своего вуйка!

Грянули пистоли с палисада, но кто ж обращал внимание на такую мелочь?.. И рухнули ворота, выбитые не «брайдерами», а попросту, без затей — сапогами, плечами, лбами медными, и завертелась, закрутилась по всей слободе кровавая карусель, где не было никому пощады, и никто не давал пощады, и не глядели убивавшие, кто перед ними — мужик ли, баба ли, а то и вовсе дите малое…

Кровью умылась слобода, но и унсам дорого обошелся порыв; в невесть откуда взявшемся зареве, в вопле и плаче, в блеянии овец и меканий коз метались и рвались тени, и едва ли не все мужики слободские уже лежали враскорячку, порубанные от плеча до пупа, с рассеченными головами и перерезанными глотками, а унсы хотя и не сочли потерь, но видели ясно, что двоим… нет, троим уже не вернуться к родному порогу…

И вдруг все стихло.

Не стало вольного поселения Новый Шанхай, и не было более ворогов. Оставались лишь раненые, расползающиеся по сторонам, но их можно было добивать не спеша, да немногие, вырвавшиеся в поле, но их можно было догнать без труда.

А еще оставался один живой, сжимающий в руке прямой, покрытый дымящейся кровью тесак. Пистолет, только что отброшенный, валялся у ног последнего из тех, кто сидел в осаде, смуглое лицо, перемазанное копотью, казалось совсем черным, и на нем жутко и весело сияли ослепительно-белые крупные зуб. И так ужасен был этот последний, мгновение тому скосивший выстрелом шестого унса, а перед тем зарубивший четвертого и пятого, что хлопцы, только что готовые переть в огонь очертя голову, оробели.

Почему-то сейчас, когда победа была так близка, каждому из них показалось очень страшным умирать…

А Искандер Баркаш, которому уже нечего было терять, шагнул вперед, навстречу невольно отшатнувшимся унсам, вытянул руку со сжатым в кулаке палашом и хрипло, издевательски сказал:

— Ну?

Стало тихо.

А потом пан осавул, шагнув к нему, ответил:

— Да.

Спустя мгновение клинки скрестились, и это был бой, страшнее которого ничего не видели за свою короткую жизнь комбатанты.

Искандер Баркаш умел драться; он владел палашом не хуже, чем пистолетом, а пистолетом едва ли не лучше, чем суперсовременным, невероятно редким и дорогим излучателем «Звяга», и уж кем-кем, а трусом его никто не смел назвать даже за глаза; он знал, что пришло его время, но разве судьба мусульманина не висит на шее его?.. И он готов был ко всему, но не раньше, чем возьмет еще хоть сколько-то жизней!..

Ну хотя бы одну, вот этого волчонка с морозными глазами, нагло шагнувшего вперед, навстречу ему, начальнику департамента здравоохранения и трудовых ресурсов Генерального представительства Компании на Валькирии, навстречу смерти своей…

Он хотел сейчас одного: зарубить волчонка, а там можно и умереть…

Баркаш нанес удар, сильный и точный.

Но палаш почему-то запнулся, пошел вкось, вырубив искры из плашмя подставленной сабли волчонка, и прямо в лицо Искандеру-are хлестнул резкий и звонкий выкрик:

— Натюр де волянтре!

Нет, не зря изо всех отпрысков Унса Пращура считались Ищенки искуснейшими в пешей рубке. Из поколения в поколение, от отца к сыну передавали они тайные навыки владения отточенной до синего звона зброей, и все были обоеруки…

И потому сейчас, правой рукой вертя верную карабелю, а левой ловко подхватив брошенный кем-то из хлопцев ятаган, Андрий Ищенко не размышлял, нанося и парируя удары; руки думали за него, а он только выкрикивал в такт их движениям имена выпадов, контратак и защит.

— Приз де фер! — кричал он, и карабеля, отведя неуклюжий палаш, устремлялась сверху и вниз, за спину врагу.

— Ас-Сайка! — выпевал он, и сияющий ятаган хищно налетал с высоты, норовя рассечь ворожью ключицу.

— Батман! — и клинок ворога ушел вправо, а на груди его появилось красное пятнышко.

Аль-Баян! — едва успев отскочить, недруг с изумлением покосился на вспоротый локоть…

— Окимацу-но-ками! Гинья!

Вуйк рода Ищенок кричал, не понимая значения чудных и странных имен, кричал просто потому, что так был обучен с детства. Но каждое слово, змеино вышептанное ятаганом, и каждое, по-птичьи прощебетанное карабелькою, звучало именно так, как и должно было звучать, без искажений…

Видно, недаром молил некогда Неназываемого Бога народа своего почтенный рав Аарон-Шмуль Бен-Цви Житомирский о даровании талантов потомству Ривки, дочери своей. Не ведая ничего о давно почившем ребе, потомок его по линии матери был способен к языкам не хуже самого Аарон-Шмуля, толмача не при ком-нибудь, а при Али-Гази, главном евнухе крымского хана…

— Туше! — и еще один кровавый след на груди ворога. И батька своего, и деда, и прадеда — всех превзошел сегодня Андрий Ищенко! Не позволяя супостату приблизиться, он играл с ним, дразнил, издевался; он то выхаживал гоголем, не замечая, то отвлекался вовсе, защищенный двумя металлическими кругами, вертящимися как бы сами по себе. Он подпрыгивал, переворачиваясь в воздухе; он вертелся волчком, пав на спину, а клинки по-прежнему жужжали перед глазами ошеломленного Искандера-аги, уже сообразившего, что ему не дотянуться до чрезмерно прыткого волчонка…

— Панапати раджа памор! Криггенсштюк!

Невероятное творил пан осавул, с каждым шагом измышляя нечто новое, способное потрясти и самого искушенного.

И радостно похохатывал, слушая звон клинков, в далекой своей могиле давно позабытый родом Ищенок предок их по отцу, прославленный от Парижа до Букурешть рубака, ротмистр коронного войска, подкоморий краковский Казимеж Пшенкшетуски, тот самый гоноровый лыцарь, что пленил, приволок на аркане в светлую Варшаву и бросил в грязь пред ясны очи его мосци круля Ржечи Посполитой и всего вельможного шляхетства злого лайдака и здрайцу, самозваного схизматского гетьмана Северина Наливайку…

Звон стоял вокруг, и сыпались искры по сторонам!

А в напоенном веселым сверканием честной стали воздухе витали незримые смертным тени забытых предков, и радовались они, и ликовали, и миловались, неложно гордясь Андрийкою, дальним потомичем своим!

И прощал в тот святой для обоих миг достопочтенный рав Аарон-Шмуль пану Казимежу хоть и не треть, но таки четверть процентов с немалого долга, так и не возвращенного в должный срок, а пан Казимеж льнул к милому ре-бе, горько винясь за тот достославный погром, от которого пришлось Аарону-Шмулю, покинув все — и корчму, и лавку, и дочку Ривку, в одних мягких войлочных туфлях бежать аж до Бахчисарая!

— Пекула ультима дель кабальеро!

Растянули круг пошире потрясенные хлопцы, и встал, ровно вкопанный, опустив долу бесполезный палаш, израненный, исколотый, еле живой Искандер-ага.

Давно уж лежал бы он, разметав руки по глине, найдись у вуйка Андрия хоть малый миг снизойти до жалкого холопа. Но до недобитка ли было сейчас пану осавулу? С противником куда более достойным бился он, и малейшая ошибка могла стоить ему жизни, а всему роду — чести!

Аль-Баян! — рубила, целясь в плечо, левая рука.

Батман де при! — уводила в никуда удар левой рука правая, и тотчас сама вершила отточенный годами упражнений выпад. — Эшпада дос фидалгуш!

Сам с собою уже сражался пан Ищенко, неуклонно оттесняя себя самого к корявому топольку, растущему за спиной. Ни проблеска мысли не было в стеклянных очах его, и буйная память предков, отогнав разум, указывала нужное сражающимся рукам…

Вот тогда-то один из комбатантов, подстукивай зубами, полуспросил вслух, ни к кому особо не обращаясь:

— Зикр?..

И ни один из молодых унсов не оспорил.

Ибо это и был зикр.

Священное боевое безумие затмило рассудок вуйка Андрия, ярость многих и многих поколений всполыхнула в душе, и отныне лишь гибель, своя или ворожья, могла оборвать битву. Нечасто прихватывает унсов зикр, но уж если случается, то вся родня запирается в хате и не выходит, пока человек не проспится…

— Ку д'эрнье!

Вылетел из руки оплошавший ятаган, и жало карабели ожгло нежную кожу на кадыке поверженного пана осавула…

Тогда лишь Андрий и опамятовался.

Отбросил саблю. Сел. Огляделся, стараясь сообразить.

А сообразив, поднялся на ноги, шагнул к понурому, залитому кровью слободскому и хмуро спросил:

— Ну?

— Да, — сквозь зубы выцедил Искандер Баркаш, рукоятью вперед передавая победителю зазубренный тесак.

Он хорошо бился, этот чернявый. Но и побежденный, он вел себя достойно, и это давало ему право на почетную смерть.

Осавул не притронулся к пленнику. Он подождал, пока тот дойдет до невысокого кривого деревца и встанет там поудобнее, затем приблизился, примерился и молниеносным выпадом палаша пригвоздил чернявого к стволу.

— Ку де ль'шаритэ!

Боли не было. Просто ударила в сердце молния. Райские врата, скрипя, растворились перед Искандером-агой, и последним видением бренного мира стал для Баркаша почему-то Проф, напутствующий его бессмысленной, всплывшей ни с того ни с сего из глубин памяти присказкой: «Caesarem decet stantern mori»[8], а потом последняя искра жизни вылетела из тела и угасла вместе с исступленным выкриком:

— Алла-а-ах-акбар!!!

А осавул Ищенко уже впал в беспамятство, и было ему хорошо в блаженном небытии. Лишь единожды прорвалось сквозь уютную одурь, на недолгий час омрачив покой, рокочуще:

— Когда очухается, всыпать дурню три десятка горячих! По пять за каждого хлопца, им загубленного. Стр-ратиг…

«А вот шиш вам в пельку, дядько Тарас, — бормотнул в ответ рокоту помутневший рассудок. — Не будет по-вашему! Я ж таки родовой вуйк, не хуже вас. Не Паха какой-нибудь…»

Порадовался он той мысли, да с нею и змолснил.

Не зная пока, что три дня спустя съедется спешный вуйковский сбор и не только утвердит одностайно приговор наказного, а и добавит еще двадцать канчукив от себя, за ослушание отаманской воли. И вдобавок, вразумления ради, сведут старики вуйка Андрия в рядовые комбатан-ты, определив корзинным джуркой к новому осавулу. К Пахе из рода Збырей…

К ранней зорьке все было завершено.

Полазив по закоулкам, добили унсы раненых, поездив по полю, посекли прятавшихся. И ушли, брезгуя ночевать на побоище.

Когда же стих вдали оолий топот, над краем выгребной ямы осторожно возникло нечто. Пофыркало, поплевало. Огляделось по сторонам. Выползло на берег. И недоверчиво спросило само у себя:

— Cogito, ergo sum?[9]

А затем, пошмыгав носом, само себе и ответило:

— Dum spiro, spero…[10]


3

ВАЛЬКИРИЯ. Межземье. Дни запуганных троп

— … в строй! Ты! Два шага вперед! Кто ты есть?

— М'улеле оБуту по прозв…

— Отставить! Лечь. Встать. Лечь. Встать. Лечь. Встать. Лечь! Встать! Лечь! Встать! Отставить… Кто ты есть?

— М'уле… Ох! Я есть урюк засраный!

— Не понял. Повторить!

— Я есть урюк засраный, сэр!

— Не понял. Повторить!

— Так точно, сэр. Я есть урюк засраный, сэр.

— Ладно. Встать в строй! Ты! Два шага вперед! Кто ты есть?

— Я есть урюк засраный, сэр!

— Молодец. Встать в строй. Ты! Два шага вперед… …Это было невыносимо.

Застонав, Дмитрий засунул голову под перьевую подушку и попытался считать баранов. Ничего не вышло. Н'харо всерьез вошел во вкус и нынче взялся за парней еще до рассвета, благо свободное время наконец появилось.

В общем-то правильно, но как, скажите на милость, можно отдохнуть в такой обстановке? А выспаться просто необходимо, он все-таки не коренной дгаа, умеющий насыпаться впрок на неделю…

Спать хотелось невыносимо, до тошноты. Он ведь, в сущности, и не смыкал глаз с того утра, когда отряд вышел из Дгахойемаро. Шутка ли, четверо суток без серьезного привала, да еще в сельве? А теперь, когда здесь, в гостеприимном Двингагги, есть и время, и место, поспать все равно не дают…

О, похоже, унялся. Ну, спать, спать, спа-а-а…

— …шага вперед! — бухнул, пробив подушку, нисколько не приглушенный ею бас. — Кто ты есть?

— Се с'Секу Ндонг из селе…

— Отставить! Лечь. Встать. Лечь… Кто ты есть?

— Се с'Секу Ндонг из …

— Отставить, урюк засраный! Лечь… Встать…

Еще неделю назад, в родном Дгахойемаро, Убийца Леопардов произносил волшебные слова азартно, с придыханием, вкладывая в них всю душу. Тхаонги велел сделать из вчерашних мальчишек бойцов, не уступающих Небесным-Воинам-Его-Края; он все объяснил и показал, и Н'харо выкладывается, как может, оправдывая высокое доверие. Но даже сам Тха-Онгуа бессилен, если двали туп и никак не желает становиться истинным урюком…

Вот почему в командах, хоть и подаваемых, как положено, голосом резким и отрывистым, сквозило очевидное разочарование во всем: в молодежи народа дгаа, в собственных силах, а в первую очередь — в смысле дальнейшего существования его, Н'харо ммДланга Мвинья, неспособного, как выяснилось, исполнить в точности даже такой пустячный приказ предводителя…

Но он старался, Ваанг-Н'гур свидетель, и каждое слово его играючи проникало сквозь хиленькую, из прутьев плетенную стеночку почетной хижины, предоставленной старейшинами Двингагги для ночлега пришедшего с белой звездой.

— Взво-о-од, вольно!

Многогрудый вздох облегчения за стенкой.

— Отставить! Вы думаете, урюки засраные, что здесь вам охота на леопарда? Вы ошибаетесь! Здесь царство Ваарг-Таанги, и я, — голос Н'харо сделался страшен, — я для вас Ваарг-Таанра, и Тха-Онгуа, и Предок-Ветер тоже, и я сделаю из вас крутых черпаков, даже если мне придется половине из вас, урюки засраные, открутить иолды и засунуть их в дкеле!

За стеночкой хлюпнуло, и кто-то мягко обрушился на мокрую от росы траву.

Это было уже слишком даже для того, кто курс за курсом преодолел все прелести Академии Космодесанта.

— Сержант!!! — возопил Дмитрий, приподнимаясь с подстилки, и девушка-подросток, предоставленная, согласно учтивому обычаю, советом старейшин, но так и не использованная, смущенно отодвинулась вбок, прикрывая грудь покрывалом и уводя глаза от жадного взора возникшего из-за полога свиреполицего гиганта.

— Сержант Н'харо, крутой черпак, по вашему приказанию явился, сэр!

— Отставить строевые упражнения. Всем отдыхать до исхода первой росы. Вопросы есть?

— Никак нет, сэр! — Убийца Леопардов, хоть и стоящий перед низеньким входом на четвереньках, ухитрился отдать честь. — Есть отставить строевые упражнения, сэр!

— Вольно, сержант! Кроме того, приказываю не называть воинов урюками. Вопросы есть?

Вопросы были. Запинаясь и путаясь, Н'харо принялся молить тхаонги не лишать двали, хоть и ленивых, надежды на великую честь когда-нибудь стать настоящими, незасранными урюками…

Честное, открытое лицо сержанта ясно говорило о том, что объяснения бесполезны.

— Свободны, сержант Н'харо!

Дмитрий откинул гудящую голову на подушку, и не успел еще пристроиться поудобнее, как бас за плетеной стенкой велел урюкам засраным отдыхать до исхода пер-вопросы.

Все стихло, лишь где-то высоко-высоко, отчетливо слышные, перекликивались первые утренние птицы и жизнь понемножку делалась похожей на рай.

— А ты иди, котенок, — пробормотал Дмитрий девчонке, тщетно пронадеявшейся всю ночь на нечто исключительное…

— Я Мйини, — прошептала она, не спеша исполнить повеление великого предводителя, пришедшего в крохотный Двингагги с могучей армией в три десятка грозных воинов. — Почему дгаангуаби хочет прогнать Мйини? Старейшины говорят, что у Мйини самая нежная дкеле в поселке…

От избытка почтения к синеглазому диву она именовала Дмитрия непринадлежащим ему титулом. Он пока еще не был настоящим дгаангуаби, и никому не известно, станет ли; старики в Дгахойемаро нарекли его нгуаб'дгге, половинным предводителем, но Дмитрий не стал объяснять нюансы маленькой бестолковой девчушке. Пусть называет, как хочет, если ей так приятнее.

— Дгаангуаби хочет посмотреть, какая дкеле у Мйини? — девчушка, выскользнув из-под покрывала, грациозно изогнулась, окутавшись необычной для женщин дгаа рыжеватой гривой. — Я вижу, вижу, — немного раскосые глаза ее завороженно уставились на живот лежащего рядом, скользнули ниже, потом еще ниже. — Дгаангуаби хочет!

Нельзя отрицать того, что в известной степени она была права. Юное тело, не так давно натертое возбуждающими настоями, влекло и звало, Гдлами была далеко, обычаи следовало уважать, тем паче что уже пятые сутки Дмитрий обходился без женщины, а это в последнее время стало непривычным и сильно нервировало. Но спать хотелось больше.

— Иди, котенок, иди, — землянин повернулся на бок и подмигнул Мйини. — Потом придешь… — и, заметив сверкнувшие на ресничках слезинки, добавил волшебное, все объясняющее слово: — Дггеббузи, сама понимаешь…

А когда тугая попка дкеле исчезла под набедренной повязкой и девушка, в последний раз с немой мольбою поглядев на синеглазого, на четвереньках выползла из хижины, откуда-то издалека долетел обрывок приглушенного рыка, обращенного к урюкам засраным, и Дмитрий совсем собрался было кликнуть Н'харо и сообщить ему о взыскании в размере двух нарядов вне очереди, но раздумал, поскольку сержант явно старался приглушить свой незаурядный бас.

Да и не так уж, если подумать, виноват Н'харо. Следовало бы поменьше рассказывать гиганту во время прогулок о правах Академии и конкретно о ее замначальника по культуре подполковнике Михайлевском…

Вспомнив Антона Флориановича, Дмитрий тихо застонал.

Ох, попался бы ты мне здесь, в сельве, урюк засра-ный…

Он дремал, слегка улыбаясь, и сон ничем не отличался от яви. Был этот сон ярок, как утро, и зелен, как широкая лужайка за окраиной Дгахойемаро, и во сне, как наяву, стояли перед ним юные дгаа, присланные старейшинами из горных селений; они выстроились неровной цепочкой и жадно распахнутыми темными глазами пожирали стоящего перед ними солнцеволосого нгуаб'дгге…

Хоть и повторяющий жизнь, сон был в то же время похож на объемный, напоенный запахами кадр из старого приключенческого стерео. Три десятка крепеньких, не слишком высокорослых, но не по-юношески мускулистых ребят, одетых для предстоящих боев в полный военный наряд, производили неплохое впечатление. На каждом был широкий пояс, выкроенный из шкуры речного клыкача, украшенный рядами мельчайших разноцветных бисеринок. Без этого пояса ни один воин дгаа не вышел бы в поход, даже будь на то воля вождя, ибо именно в нем заключена сила предков, охраняющих в битве. Именно к такому поясу, и ни к чему больше, положено подвешивать еще одну необходимую вещь: овальный щиток из полированной меди, напоминающий крышку обычной кастрюли. Не меньшую роль, чем пояс, играет в военную пору медный диск; ведь ничто, кроме него, не способно отпугнуть злых духов; любой из них, увидев свое отражение в зеркальной поверхности, ужаснется собственному уродству, и обратится в бегство, и сгинет, стыдясь и рыдая, в топких трясинах…

Впрочем, и о менее важных деталях снаряжения те, кто готовил воинов к походу, не забыли. На уроженцах зажиточных селений, а таких было более полутора десятков, красовались боевые шлемы, украшенные кривыми клыками, пушистыми хвостами и многообразными птичьими перьями. Не просто так трудились над шлемами терпеливые мастера дгаа! Каждое из украшений призвано было придать руке бойца, дабы колоть не устала, великие силы; клыки добавляли храбрости в миг, когда выпадет столкнуться с врагом грудь в грудь, хвост — Ловкости, чтобы неожиданно подкрасться со спины, перья — сноровки на случай, если придется уходить, уступая силе…

Разумеется, большинство принесли с собой и оружие, и лишь трое явились в Дгахойемаро с пустыми руками, зато на поясах этих счастливчиков, кроме овального медного; щитка, болтались еще и прозрачные камни по утверждениям старейших, убивающие врага на расстоянии в десять десятков шагов: Впрочем, от предложенных копий парни отказываться не стали…

«Интересный бы получился фильм», — подумалось Дмитрию, когда стоял он, рассматривая с интересом и некоторым недоумением бумиановые копья с каменными и металлическими наконечниками, продолговатые щиты, обтянутые кожей все того же речного клыкача, тесаки ттай в плетеных ножнах, легкие луки с пока еще не натянутыми тетивами и странные крестовидные штуки, более всего напоминающие арбалеты…

Лишь кьяххов, боевых топоров, не было ни у кого, кроме Н'харо и нескольких людей дгаа повзрослев, но ни один родитель не доверит кьяхх двали, ибо это оружие взрослых воинов, и выходит оно из подземных хранилищ не для малых походов, но для большой, по всем правилам объявленной войны.

— Ур-рюки заср-раные, — прорычал над самым ухом Н'харо, но на сей раз Дмитрий и не подумал сердиться, потому что во сне все повторилось именно так, как было в жизни.

Он проверил, на что способны ребята, и остался доволен реакцией, меткостью, силой рук, но наотрез отказался выступать немедленно, хотя и старики, и Гдлами ждали от него именно этого. «Мне нужно трижды по пять дней!» — сказал он им и не отступил от своих слов. Потому что вести этих ребятишек в таком виде, в каком они были тогда, означало погнать их на убой; ведь враг, каков бы он ни был, располагал автоматами, а значит, был сколько-то обучен ведению правильных военных действий. «И хватит об этом!» — ответил он, когда Гдламини попыталась сослаться на волю Тха-Онгуа, назначившего, по словам дгаанги, время выступать. «Насчет этого я позабочусь сам», —

Прервал он уговоры, и в глазах стариков вспыхнуло благоговение, а в медовом взоре Гдлами — откровенная гордость, ибо перед ними стоял тхаонги, полубог, способный уладить спорные вопросы, лично переговорив с самим Txa-Онгуа. «Пусть будет так, как скажешь ты!» — в один голос уступили старейшины, и он сутки напролет провел инструктируя Н'харо, в котором не сомневался, и Мгамбу, которому доверял. Как и предвиделось, идеальным учеником оказался Убийца Леопардов, а Мгамбе пришлось удовольствоваться званием ефрейтора…

А потом была сельва, и фильм оказался не столь уж интересным. Во всяком случае, немного затянутым.

Выстроившись цепочкой, один за другим, как принято у охотников, вышли они из селения в пору, когда рассвет подумывал, а стоит ли начинать брезжить. Небо в то утро слезилось, хотя время больших дождей уже миновало и земля, непросохшая после обильных ливней, гулко чмокала под босыми ногами и чавкала под плетеными подошвами сандалий. И было довольно знобко. Но ни хмурое утро, ни угрюмые ущелья, с каждым шагом все гуще и гуще зарастающие лесом, не могли испортить Дмитрию этот день, день первой операции, возглавляемой непо-средственно лейтенантом Коршанским.

Вдыхая полной грудью удивительно чистый воздух, пьянящий не хуже «Хванчкары», распитой на двоих с Дедом в день его совершеннолетия, Дмитрий чувствовал себя как минимум Наполеоном, но еще не погрузневшим и разочарованным владыкой Европы, а юным, не знающим своего будущего оливковокожим генералом, встающим навстречу пулям со знаменем в руках на Арколь-ском мосту…

Временами, перенаполеонившись, он наступал на ноги Н'харо, идущему впереди, и тогда гигант смущенно улыбался предводителю, а нгуаб'дгге отвечал ему извиняющим кивком: все, мол, в порядке, ничего страшного, браток!

— Диойя, — негромко сказал Мгамба, осторожно коснувшись его плеча, и Дмитрий, все так же всхрапывая, смущенно заерзал на подстилке. Конечно, бывает…

Режиссер, поставивший фильм, решил добавить в сценарий, элементы комедии, и все бы ничего, если бы на роль главного комика не был избран землянин. Хотя, откровенно говоря, он и впрямь выглядел нелепо в сравнении с воинами, когда, обжигаемый обожающими взглядами, брел по тернистой лесной тропе!

А ведь поначалу думалось, что сельва, сквозь которую он шел в одиночку столько дней, стала знакомой ему и особых трудностей быть не должно…

Какое там! Оказывается, она умеет шутить так, что неведомые зрители, сидящие где-то в заоблачных высях перед экраном, наверняка покатываются от хохота.

Вот, скажем, выбоина! Ее не сразу заметишь. Она до краев заполнена гнилью, отторгнутой сельвой, поэтому кажется твердой. И люди дгаа проходят по ней так, словно она и на самом деле тверда. Трое, семеро, полтора десятка. Но не тот, кто должен подавать им пример! Не менее получаса, прервав движение, удивленные двали вытягивали своего предводителя из мерзко пахнущей трясины, и хорошо еще, что в глазах у них не было насмешки. Нет, один, кажется М'куто, шустрый и востроглазый, хихикнул все-таки, но кулак Мгамбы оказался быстр, а пятка Н'харо тверда…

После ему одному слышного хохота в зрительном зале пришлось из Наполеона переквалифицироваться в Чингачгука, рожденного в лесу. И Тха-Онгуа сжалился. Больше подобных казусов не было, тем паче, что предводитель из всех сил пытался шагать след в след, как воины дгаа. Но гаденыш-режиссер мог быть доволен, потому что ноги, словно сами по себе, спотыкались, скользили, проваливались. Дмитрий один производил столько шума, сколько небольшое кабанье стадо, спешащее к заветному водопою, и ему в первые часы было невыносимо стыдно перед бесшумно скользящими по тропе двали. Но юноши и не думали насмешничать. Уж они-то, в отличие от своего нгуаб'дгге, знали: только величайшим из воинов дано идти по сельве, никого не остерегаясь, предупреждая заранее обреченного врага о своем приходе…

Это было труднее всего, что довелось ему испытать, даже труднее бега на скорость по марафонской дистанции с полной выкладкой. Тогда можно было плюнуть на показатели и добраться до финиша даже и девятым из сорока, что, в сущности, тоже неплохо. А здесь в какой-то момент сил не осталось вовсе, и он шагал, усилием воли стараясьне выдать того, что уже не способен сделать ни шагу. Привычная тяжесть «дуплета» сделалась невыносимой, ремень — кто бы мог поверить? — натирал тренированное плечо, едкий пот заливал лицо. Он был сейчас для зрителей проклятого стереофильма тем самым несчастным недотепой, которого постоянно обливают помоями, надевают на голову торт и пинают в зад; такие эпизоды никогда не казались Дмитрию особо смешными, а с собою в этой роли он вообще не мог смириться. Единственно, о чем он мечтал в те часы, — поскорее встретить врага. Сколько угодно врагов. С автоматами, хоть с лучеметами, хоть с излучателями «Звяга». В любом случае, даже излучатели лучше этой пытки…

Нгуаб'дгге люто завидовал рядовым. Ни один из юнцов не выказывал никаких признаков усталости, больше того: несмотря на липкую, с каждым часом сгущающуюся предгрозовую духоту, на татуированных лицах не выступило ни одной капельки пота, хотя двигались ребята не охотничьим, а военным шагом, позволяющим даже в темноте продираться вслепую сквозь мокрую чащобу, легчайшим касанием ступни не тревожа затаившийся под скрученными корневищами змей…

Щелчок. Затемнение, словно кто-то переключил сон на другую программу. Но и здесь тоже оказался все тот же осточертевший до мозга костей фильм.

Серия вторая. Пещера. Трехчасовой привал.

Странное дело! Он не сомневался, что провалится во тьму и тишь, стоит лишь прилечь. А не вышло. Вокруг, притулившись друг к дружке, похрапывали двали, снаружи топтался, держа копье на изготовку, выносливый Н'харо, вызвавшийся стоять на страже, а Дмитрий изо всех сил пытался, но никак не мог уснуть. Он думал о предстоящей стычке, он просчитывал, какой она должна быть, и пытался угадать, какова она будет. В эту ночь лейтенант Коршанский впервые до конца и по-настоящему понял, что игрушки закончились и на его плечах лежит тяжкая, как десяток «дуплетов», ответственность за три десятка слепо верящих ему мальчишек…

А когда стало ясно, что со сном придется обождать денек-другой, Дмитрий поднялся с поросших мхами камней и вышел из пещеры, а Н'харо, поприветствовав предводителя широкой, никому другому не предназначенной улыбкой, поднял левую, свободную от копья руку и, указав на сельву, сказал:

— Д'жгоньи. Межземье.

И Дмитрий кивнул. Гдламини объяснила ему это.

Оставив за спиной край Дгаа, отряд мстителей приблизился к ничейной земле, многократно более опасной, нежели земли, твердо принадлежащие кому-либо. Богатая, просторная страна, изобильная дичью, рыбой, полезными плодами. И недобрая. Самый стык владений народа дгаа, мохнорылых и тех, кто живет на равнине. Из сбивчивых, хотя и подробных разъяснений Гдлами Дмитрий хотя и понял не все, но уяснил главное: здесь никто ни перед кем не в ответе. Колонисты, привлеченные некогда щедростью края, живут малыми хуторами-выселками, равнинные раньше, до появления Железного Буйвола, забредать без нужды остерегались, поскольку побаиваются сельвы, а вот люди дгаа…

— Понимаешь, тхаонги, — растолковывала ему дгаамвами накануне выступления, — были среди племен дгаа люди, не желавшие нового. Те из семей дгагги, и те из семей дганья, и те из семей дгавили, кто не захотел подчиниться воле родителя моего, Дъямбъ'я г'ге Нхузи, который стал Мппенгу вва'Ттанга Ддсели, ушли сюда, в межземье, и живут малыми поселками, никому не подчиняясь. Но они — наши братья, у них есть право участвовать в совете дгаа, и от них присылают в Дгахойемаро дары: шкуры, плоды и вяленое мясо. Если их обидят, за них будет мстить весь народ дгаа…

Фильм опять становился интересен.

Он был теперь черно-белым, словно режиссер, попробовав силы в комедии, решил заявить о себе как об авангардисте, исповедующем идею возврата к корням…

Черной была сельва, и серым был дождь, зарядивший с рассвета, такой же, как вчера, в самом начале похода, но все усиливающийся и усиливающийся. Накидки и набедренные повязки сразу промокли насквозь. Сырость пропитала кожу, мышцы, проникла в самую душу, и те из воинов, кто щеголял в плетеных сандалиях, разулись, без сожаления оставив на тропе облепленную обувку, столь нравящуюся красавицам народа дгаа; им было все равно, подошвы их ног не уступали в прочности подметкам из полифера, надежного, но чудовищно Тяжелого.

К середине второго дня они миновали Место-Где-Убили-Двоих. Там уже не оставалось никаких следов трагедии. Люди, посланные Гдламини, доставили в Дгахойемаро вздувшиеся тела убийц, и дгаа убедились, что мохнорылые двиннь'г'я сказали правду. Двое было негодяев, облаченных в одежды, какие делают на равнине, и один из мертвецов, с дырой от громовой палки мохнорылого, был несомненным человеком равнины, а второй, не имевший головы, столь же неоспоримо оказался одним из равнинных красногубых, что подтвердилось не только размерами тела, но и синими письменами на уже начинающей разлагаться груди…

«Живчик режет стукачей», — подсунул сон под самые глаза лоскут позеленевшей, расползающейся кожи, заросшей мелким белесым волосом, и Дмитрий беспокойно поерзал на подстилке, безотчетно прогоняя гадостное видение. Люди дгаа спросили его, доступны ли пониманию эти знаки, но, как ни пытался он объяснить, смысл слов «Живчик» и «стукач», а также и назначение букв остались выше их понимания. .

Это недоброе место цепочка воинов прошла ускорив шаг, и двали чуть слышно бормотали под нос заклятия от злых демонов, словно позабыв, что медно-зеркальные щитки делают такую предосторожность излишней…

А вскоре они миновали остатки сожженной много десятков дней назад деревни мохнорылых, где уже не было ничего, кроме пепла и людских костяков, и еще одну такую же деревню, где на костях убитых оставалось чуть-чуть мяса, а с улыбчивых черепов ливень еще не успел смыть все волосы до единого.

— Мы остановимся в Тгумумбагши, — то ли спросил у Дмитрия, то ли сообщил Н'харо, и нгуаб'дгге кивнул в ответ.

Воины оживились. Никто не признался бы в слабости, но вымотались все, и всем хотелось долгого отдыха.

Но не пришлось.

В большом селении людей, называющих себя дгавили, их встречали лишь девять свежих трупов, выложенных рядком на низеньком помосте, мертвая собака, свесившая размозженную голову в канавку посреди единственной улочки, да черные хрипатые птицы. И ни единой живой души. Люди дгавили разбежались при их приближении, хотя идущий вперед отряда М'куто давно уже гудел на ходу в короткую свирель, рваным, бередящим душу наигрыванием предупреждая здешних о приближении друзей.

Похоже, тут в дружбу уже не верили.

Второй привал, под открытым небом, Дмитрий, кажется, сумел перекемарить, едва улегшись, все полчаса без остатка. А спустя час ходьбы на третий день обнаружились наконец следы убийц.

Широкая торная тропа, принявшая в себя тропинку людей дгаа, была замусорена блестящими бумажками, жестянками и прочим сором, непонятным для горцев, но вполне привычным для Дмитрия, и время от времени попадались в кустах у обочин изъеденные зверьем трупы со связанными руками; большею частью это были осколки народа дгаа, хотя трижды на изуродованных лицах кустились мохнатые бороды…

Дмитрий видел, как взъерошились и зашевелились волосы на макушке М'куто, идущего впереди. Парень еле слышно пофыркивал, втягивая носом воздух.

И вдруг возник крик.

Словно бы ниоткуда, жуткий, клекочущий, наполненный невыразимой мукой.

Он рассек дремоту, словно витая плеть, разрубил надвое блаженное спокойствие и прогнал сон прочь. Распахнув глаза, Дмитрий увидел высоко над головой рвущийся сквозь плетеную крышу хижины, разделенный на сотни иголок солнечный свет, и понял, что проснулся от собственного крика.

Но ведь это и впрямь было страшно!

Вопль рвался из зарослей, полоснул по ушам, он дрожал, звенел, истончался до визга, срывался и вновь набирал силу, этот мучительный вой, способный свести с ума самого Тха-Онгуа.

— Кътё! — выкрикнул Н'харо, и воины бесшумно бросились в чащу, на бегу растягивая фланги. Нгуаб'дгге не понял еще, что началось серьезное дело, но атака была уже в разгаре, и была она столь стремительной, что несколько равнинных людей, расположившихся на привал, не успели даже схватиться за автоматы…

Они легли под ударами тесаков почти сразу, но Дмитрий не обратил на убитых особого внимания, потому что дальше, в кустах, бились и корчились распластанные на траве груды взлохмаченного тряпья, издающие запредельный визг…

В тот миг он хотел одного: скорее, как можно скорее разрубить путы, чтобы связанные наконец умолкли!

Его пытались удержать, совсем рядом что-то предостерегающее вопил Мгамба, но нгуаб'дгге вырвался, не видя ничего, кроме нелюдской смертью умирающих людей…

Удар широкого ттайя по перекрученным веревкам-лианам, и комок окровавленного тряпья забарахтался у ног, тщетно пытаясь встать. В тот же миг сотни раскаленных иголок одновременно вонзились в икры, голени, живот, спину, плечи Дмитрия. Неожиданная, а оттого — вдвое чудовищная боль вырвала из глотки крик, мало чем отличающийся от предыдущих.

В мгновение ока тысячи крупных красно-черных муравьев кинулись на новую жертву, и он завертелся вьюном, а воины дгаа суетились вокруг, сметая ядовитую мерзость широколистными ветвями мангара…

Как ни странно, всего в полушаге от кустарников трава поляны была чиста. А там, в сплетении разлапистых веток, белели привязанные к поваленным стволам скелеты, и трава вокруг побитых только что людей равнины уже заметно шевелилась, издавая монотонное шуршание.

— М'тварь' Я… — сдавленно пробормотал Н'харо, давя в кулаке десяток гадин, собранных со спины Дмитрия, и сейчас лицо бесстрашного Убийцы Леопардов было непривычно серым, — М'тварь' Я вваВаарг-Таанга, тха-онги…

Нгуаб'дгге содрогнулся.

Об этой напасти особо предупреждала его Гдламини.

На всякую силу, говорила она, в Тверди найдется иная, и даже леопард не проявит упрямства, уступая дорогу к водопою Клыкастому. Но и Клыкастый, и те, неведомые, перед кем смиряется он, и все, способные бегать и летать, спешат убраться с пути красно-черных м'тва-рь'Я, прислужников Безликой. Бессмысленно и неостановимо кружат они по сельве, словно узкий смолисто-огненный ручей, и не спастись от них иначе, как отойдя в сторону. Ибо по воле Тха-Онгуа мощь м'тварь'Я ограничена неумением уклоняться с тропы…

Нет, спать положительно расхотелось. Воспоминание о гадости, от чьих укусов доныне, несмотря на густой слой душистой мази, зудит все тело, прогнало дремоту.

Да и дела не позволяли нежиться дольше.

— Сэр?

— Слушаю, сержант, — откликнулся на осторожное покашливание за стеночкой Дмитрий;

— Разрешите доложить, сэр?

— Докладывайте, сержант, — разрешил нгуаб'дгге, отметив в памяти: непременно упростить после первого похода процедуру общения с подчиненными.

— Так точно, сэр. Утренняя роса изошла, сэр!

— Благодарю, сержант. Выстройте личный состав! Пока там, снаружи, шуршало и топотало, Дмитрий с удовольствием плескался в заранее приготовленном долбленом тазу. А когда он вышел на свет, посвежевший и вполне довольный, тридцать смуглых фигур вытянулись в чуть неуклюжей, но старательной стойке, и шестьдесят восторженных глаз выкатились из орбит до отказа.

— Взво-од, р-равняйсь! — ликующе прокатился над селением вполне соответствующий уставу бас Н'харо. — Смирно!

Не очень четко, но с невероятным тщанием печатая шаг, бравый сержант приблизился к Дмитрию и с явным удовольствием отдал честь.

— Господин исполняющий обязанности верховного главнокомандующего, вверенное мне подразделение к смотру готово! Докладывал командир первого гвардейского взвода имени Президента Коршанского сержант Н'харо!

Одному только Тха-Онгуа известно, как непросто было Убийце Леопардов не то что выговорить, но и вызубрить наизусть столь длинные фразы! Тем паче что многим из колдовских слов не было соответствий в простом и легком языке людей дгаа…

Но сержант обязан во всем подавать пример рядовым бойцам, и он потрудился, зато теперь имел все основания смотреть свысока на урюков засраных. А те, не споря, тоже взирали на столь крутого черпака с огромным уважением.

— Вольно, — небрежно козырнул Дмитрий.

У него имелись все основания для довольства. Что ни говори, а парни смотрелись теперь несравнимо с прежним. Пусть еще не очень ровен строй, пусть кое-кто сутулится, а кто-то, наоборот, слишком уж выпячивает грудь — при всем при том отряд уже более-менее походил не на партизанское скопище, а на нормальную армейскую часть, скованную нудным, но, как ни крути, необходимым однообразием.

Во всяком случае, партизанщинкой припахивало не от них, а от кучки оборванцев, толпящихся обочь.

К ним и повернулся Дмитрий. И сказал, не напрягая голоса:

— Здравствуйте, друзья!

Восемь бородачей заулыбались и нестройным хором ответили на приветствие. Они говорили на лингве, правда сильно искаженной, но ее все равно было приятно слышать. Хотя язык дгаа Дмитрий уже воспринимал как родной. Или около того.

Этим восьмерым, вообще-то, полагалось бы быть нынче не просто мертвыми, но и обглоданными. Им повезло. Обнаружив после стычки связанных, воины дгаа разрезали путы, но везунчики, как один, увязались за отрядом, и нгуаб'дгге не велел насупившемуся было Н'харо гнать их…

«Враги наших врагов — наши друзья, сержант!» — наставительно пояснил он, и сержант, некоторое время подумав, широчайшей улыбкой подтвердил полное согласие.

Сейчас, отдохнув и поев, эти бородачи выглядели много лучше вчерашнего…

Впервые довелось Дмитрию видеть тех самых «мохнорылых», о которых немало рассказывала Гдлами.

Кряжистый рыжеволосый детина, обросший кудлатой, не по возрасту бородой, всматриваясь в татуированное лицо Дмитрия, шагнул к нему.

— Перепрошую пана, но пан не унс. Стало быть, пан из великого города?

— Нет. Местный. Дгаа.

Рыжий недоуменно поднял брови, отстранился чуть назад, изучающе целясь острыми глазками, утонувшими под густейшими бровями, и почтительно прижал к сердцу ладонь.

— Таких дикарей не бывает, вельможный пан, — он махнул рукой. — Але нам, Шевчукам, все едино, кто вы. Дякуемо, провиднык, за спасение. Я — Микола Шевчук, прозываюсь Гномом; а это, — он неопределенно мотнул головой, — Степко, тоже из Шевчуков. Гей, Степане, иди досюда!

Бородачи потянулись к Дмитрию. Посыпались имена: Панько, Семко, Славко, Левко, Олекса и почему-то Армен; правда, этот, последний, судя по сколько-то современным лохмотьям, был не из колонистов.

— Из Мельников тут только Олекса остался, — торопливо докладывал Микола-Гном, — остальных мурашам скормили…

Во всем этом стоило бы разобраться посерьезнее.

— Прошу к костру, — перебил Дмитрий. — Подкрепимся, там и поговорим…

— Ще раз дякуемо, пане провиднык, — обрадованно отозвался колонист.

А женщины Двингагги уже разложили у почетной хижины вкусно пахнущую, только-только с костра снедь.

Под жареную свинину разговор пошел легче, и когда три громадных кабана были перемолоты в крепких челюстях сорока оголодавших парней, кое-что стало понятно.

Хотя и далеко не все!

Итак, местные власти строят дорогу в горы. Хорошо, допустим. Дмитрий загнул палец. Сдали стройку в концессию кому-то из земных. Бывает. Соответственно, чистят участки от излишков населения. Жестоко, но вправе, ничего не поделаешь. Су-ве-ре-ни-тет! А вот то, что местные принялись за земных колонистов — вот это сущее безобразие!

Нгуаб'дгге пожал плечами.

Согласно межпланетному праву, если земляне-колонисты нежелательны для аборигенов, следует организовать их эвакуацию! О чем же, черт возьми, думает представительство Старой Земли здесь, на Валькирии, и есть ли оно тут вообще?!

— Так что, пан провиднык, нам пути назад уж нема, — балаболил вовсю рыжий Гном, хрустя кабаньими хрящами. — Мы до самой погибели повинны чертей бить за род свой!

Двали, хоть и с грехом пополам, но все ж разумеющие тарабарскую лингву межземья, сочувственно кивали, слушая мохнорылого. Они понимали его и не могли не одобрять. Они сами думали так же. Если дом твой сожжен, а род понес потери и если ты при этом не слабая женщина, то не можешь ты успокоиться раньше, чем месть стократ превысит обиду!

Восьмерка колонистов пришлась по нраву и нгуаб'-дгге.

Эти бородатые парни, чудом спасшись при разгроме своих поселков, не растерялись, а пошли партизанить в леса. И, видно, крепко же допекли путейцев, если те, не доверяя охране, вызвали из долины карателей…

За мясом последовали овощи, вареные и свежие.

Затем — каша из крупных маслянисто-рассыпчатых хлопьев.

После каши блюд было еще немало. В отличие от места в желудках.

— Теперь о нгеннгенни… — сказал Дмитрий, обтирая руки мягким листом папуйи. — Как будем решать?

— Нгеннгенни дьянг, нгеннгенни мьянг, — откликнулся Н'харо, на время трапезы отставивший в сторону свои сержантские замашки. За походной едой люди дгаа не чинятся. — Гъё!

По-своему он был прав. «Взявший трофеи берет трофеи», так гласит пословица дгаа, и это вполне справедливо. Гъё! Так! Целых одиннадцать автоматов, хоть и плохоньких, досталось воинам Дмитрия, и каждый из двали в мальчишеских грезах видел себя обладателем громкотрещащей палки…

Нгеннгенни уже были разобраны и разложены. Аккуратно, с любовью: отдельно — патронные коробки, отдельно — матерчатые сумки с маленькими фанатами, отдельно — тяжелые, очень старомодные на вид и явно самодельные кремневые пистолеты.

Автоматы лежали в сторонке и, какие ни на есть, были самые настоящие. Юные воины поглядывали на них с вожделением, явно готовые спорить, если придется, за обладание хоть на кулачках…

— Взвод, стр-ройсь! — приказал Дмитрий.

Приказ был исполнен без промедлений, и жаждущие взгляды сделались физически ощутимыми.

— Поздравляю с победой, орлы!

— Р-рады старраться, сэр! — выпучив глаза, прокричал вновь осержантевший Н'харо.

— Служим нар-роду дгаа! — стройно выкрикнули воины.

Дмитрий шагнул к трофеям.

— Мы победили. У нас теперь такое же оружие, как и у врага. С его помощью мы, леопарды дгаа, отомстим тем, кто нарушит наш мир!

— Хэйо, нгуаб'дгге! — сверкая глазами, выкрикнул ефрейтор Мгамба. — Пускай забудут дорогу к нам!

— Хорошо, — Дмитрий помолчал. — Кто умеет стрелять, шаг вперед!

Двали мгновенно потускнели. Лихие улыбки на их лицах погасли, губы плотно сжались. Мальчишкам было обид но до слез.

— Понятно, — Дмитрий повернулся к бородачам, — А вы?

— Разумеем помаленьку, — отозвался Микола. — С такой зброи треба палить одиночными, не то спортится швыдко… — Он усмехнулся в бороду, — Хотя, пане провиднык, с рушницей було б краше…

Прочие колонисты согласно закивали.

— Значит, так, — заключил Дмитрий. — Здесь неспокойно, а нам еще возвращаться домой. Поэтому сейчас ат'ты, — он намеренно употребил слово из языка дгаа, — получат те, кто может из них стрелять. А в Дгахойемаро я всех обучу владеть и ат'тамй и б'бух. У нас еще будет много битв и много оружия, — голос его сейчас звучал совсем по-товарищески, — и каждый получит громкую палку!

Хмурое молчание повисло над поляной не более двух-трех секунд. Затем юноши зашептались, зашевелились, нa лицах их опять появились улыбки.

— Ты верно говоришь, тхаонги, — ответил за всех Мгамба. — У тебя мудрая голова. Мы все согласны.

Двали засмеялись, закивали головами, и в их глазах уже не тлела зависть к вчерашним смертникам…

Теперь надлежало посетить вождя и воздать ему благодарность за радушный прием и ночлег.

Староста Двингагги, сутулый высокий старик, встретил Дмитрия, Н'харо и Мгамбу на пороге своей хижины. Это означало, что они здесь желанные гости. Многочисленное семейство сидело вокруг очага, жадно вдыхая запах варившейся в котле каши. Они потеснились, освобождая гостям почетные места напротив полукруглого входного отверстия.

От еды отказались, не сговариваясь; только сушеные лесные орешки приняли с благодарностью, но у Дмитрия тут же защипало в носу. Он поперхнулся, закашлялся, завистливо косясь на спутников, с видимым удовольствием сосредоточенно разжевывающих мелкие коричневые стручки.

— У них что, глотки луженые?!

— Хой, хой, хой! — поблагодарили гости.

Теперь, покончив с обязательными церемониями, можно было приступать к разговору.

Староста, невозмутимый и торжественный, говорил степенно, однако размеренная речь его все же не могла совсем скрыть беспокойство.

Плохи дела, говорил он, а будут хуже. Равнинные появляются все чаще, их уже не просто прогнать, потому что сперва приходят вооруженные. Так началось после того, как люди Д'жгоньи сожгли два стойбища Железного Буйвола…

— О-о-ох! — поддержали главу селения родичи. Здесь, в Двингагги, равнинных пока еще не было, но скоро доберутся и сюда, как добрались до Тгумумбагши. У людей дгавили плохие мысли в головах, руки не могут работать. Равнинных много, как их не пустишь, если придут? У них оружие, как их прогонишь? А кому нужны в доме злые чужаки, а?

— О-о-ох! — плачущий вздох полутора десятков людей.

Что делать, нгуаб'дгге? Не отвечай второпях, не надо! Скажи там, в Дгахойемаро, пусть подумают старики, пусть дгаа мвами решит…

— Хой! — откликнулся Дмитрий.

Наступал полдень, время прощания.

И уже выйдя за изгородь гостеприимного поселка, Дмитрий почувствовал странное, сосущее чувство. Ничего вроде особенного, а все же, все же…

Сырой, невесть откуда упавший туман погасил яркое с утра солнце, непостижимо быстро окутал горы, лес и землю. Идущие впереди воины ныряли в него, словно в молоко, и делались почти неразличимы. В этом колеблющемся белесом сумраке нгуаб'дгге вдруг показалось, что он снова один, совсем один на всю сельву.

Всего лишь на миг накатило это чувство, но миг тот был долог и ознобен…

Тут же, к счастью, недоброе томление отхлынуло.

Что за сопли, лейтенант?! Вон, впереди, чавкает грязь под ногами Мгамбы. Вон, позади, горячо дышит Н'харо…

Ты не один, Димон! Но отчего же так тревожно?

Дед, подскажи, а?..

— Все правильно, сынок, — отозвался откуда-то из белой пелены Дед. — Верь себе, Димка. Будь начеку!

— Быть начеку! — приказал нгуаб'дгге, и приказ, от воина к воину, ушел взад и вперед по цепи.

А мгновение спустя, словно озверев от негодования на упущенную возможность, в тумане заколотились истерические автоматные очереди. Затявкали карабины. Ухнули гранаты: одна, другая, третья!

Туман подставил, туман и выручил! Не будь его, цепочка воинов дгаа была бы расстреляна в упор. Но он помог и врагам дождаться выгодного момента, подманив идущих поближе к поджидающей их засаде…

— Все налево! За мной! Не отставать! — приказал Дмитрий, отпрыгивая с тропы.

Заросли молоденького бамбука расступались неохотно, хватали за волосы, за набедренную повязку. Бежать вслепую оказалось нелегко, дыхание сбивалось, и свист, ориентирующий воинов, получался тихоньким и сиплым. Если бы не туман, дорогу можно было бы очистить огнем, но попробуй-ка сейчас разобрать, где свои, где чужие…

— Быстрее, быстрее! Все сюда!

Они не успели одолеть и сотни метров, как почти в упор грянул залп, потом еще, и кто-то из бегущих вслед за нгуаб'дгге со стоном рухнул в туман.

Плюхнувшись животом в грязь, Дмитрий пополз обратно.

Неужели окружены? Хреново, ежели так…

Это была скверная, паническая мыслишка, гибельная и для него, и для всего отряда, и он сумел усилием воли прогнать ее прочь…

Какое еще окружение? Противник сам мечется, как дерьмо в проруби, ни хрена не видя!

…Землянин лежал, затаившись за огромным корневищем, выставив «дуплет» перед собой. Мокрая накидка противно липла к телу. Он попробовал было выползти из грязной лужи туда, где повыше и посуше, но тотчас плюхнулся обратно: над головой вновь зацвиркали пули…

Чу! Шепот впереди. Зовут? Точно, зовут.

Похоже, кажись, на говорок Миколы, та же тарабарская лингва. Дмитрий тихонько посвистел. В ответ — тоже негромкий свист. Свои?..

Ну-ка!

Осторожно, согнувшись вдвое, Дмитрий перебежал к соседнему дереву. Опять шепот? Он заторопился. Он даже чуть не отозвался, позабыв об осторожности. Но в этот миг чуть левее от него неведомо почему треснул гнилой сучок, и оттуда, куда он чуть было не рванул в открытую, на треск полыхнула очередь.

— Мать твою! — бормотнул сквозь зубы нгуаб'дгге.

И замер.

А когда там, откуда стреляли, сквозь туман проступили неясные очертания приподнявшегося человека, вскинул «дуплет» и спокойно, как на учениях, нажал на спуск.

Выстрел. Вскрик. Шуршат кусты под рухнувшим телом.

Получил, скотина! А теперь — лучиком их, лучиком!

Тонюсенькая огненная ниточка вытянулась из под-ствольника, вспорола зашипевшую пелену и прорезала ближние кусты. Там взвыли, захрипели. Грохнуло наобум несколько суматошных, неприцельных выстрелов, и все смолкло.

Он подождал немного. Ни звука.

Тогда Дмитрий вложил два пальца в рот, и туман перебаламутило лихим разбойничьим посвистом. Плевать, что он сейчас выдает себя врагу с головой! Зато и свои поймут безошибочно. Никому — ни на Земле, ни на Валькирии! — не под силу свистануть так, кроме того, кого обучал этому, стоя на голубятне, сам старый Даниэль Коршанский!

Пару мгновений спустя в ответ,негромко заклекотала не живущая в лесу горная птица г'ог'ия.

Затем раздался приглушенный голос Н'харо:

— Тхаонги? Брат?!

Похоже, все пункты устава вылетели сейчас из боль-шой головы сержанта, и Дмитрий принял это как само собой разумеющееся.

— Гъё! Это я, брат!

Из серой пелены вынырнул Убийца Леопардов. За ним — несколько колонистов и с десяток испуганных двали…

Залегли, держась поближе друг к дружке.

В лесу после пальбы стояла такая тишина, что было отчетливо слышно, как с листьев падают и разбиваются о влажную землю тяжелые капли.

Кап-кап. Кап-кап-кап. Кап.

— Я чую их! — весельчак М'куто, лучший следопыт отряда, приподняв голову, осторожно понюхал воздух. — Их не очень много, нгуаб'дгге! — он принюхался еще раз. — Трижды по пять полных рук. Или даже меньше. Злые. Но боятся…

— Станем змеями? — предложил Н'харо. Дмитрий задумался.

В общем-то Убийца Леопардов прав. Если равнинные залегли небольшими группками на некотором расстоянии одна от другой, то можно попытаться незаметно, по-змеиному, проскользнуть между ними. Пока туман еще плотен, такой фокус может и получиться…

— Не спеши, — шепнул Дед. — Посмотри, что вокруг…

— Нет, не пойдет, — Дмитрий покачал головой. — Засекут и возьмут под перекрестный огонь.

Поймав удивленный взгляд Н'харо, пояснил:

— Здесь не горы. Под ногами грязь и вода. Шума не избежать. Проиграет тот, кто откроется первым…

— Ще ж робить, пане провиднык? — рыжая голова Гнома ярким пятном реяла в туманной мути. — Нешто ж чекаты, пока перебьют всех?..

— Ну, сынок! — подбодрил Дед. — Вспомни «Аламо»!

И Дмитрий вспомнил.

Третий Кризис, сражение за сектор Аль-Хази. И эскадренный космофрегат «Аламо»…

Классика военного искусства. И ордена Заслуги для всей команды, вплоть до стюардов. Посмертно.

— Делаем так! — он говорил теперь тоном, с которым не спорят. — Я на пару с кем-нибудь останусь здесь. Огнем отвлечем противника на себя. Остальные с Н'харо выходят в стык двух вражеских групп и нападают с тыла. Или с фланга, на усмотрение сержанта. Вопросы есть?

Вопросов не было. Лишь один из неопытных двали что-то тихо прошептал Н'харо, и гигант столь же беззвучно пробурчал в ответ, разъясняя юнцу задумку нгуаб'дгге.

— Неплохо, — нарушил молчание Армен. — Может, что и получится. Кого при себе оставишь, начальник?

Дмитрий оглядел парней. Кажется, родичей вот этого, молоденького, съели муравьи. Ему есть за что мстить…

— Ты… Олекса! Остаешься со мной. Остальные — пошли!

Один за другим люди растворились в тумане.

Доглядывая на табло часов, Дмитрий ждал.

Две минуты. Пять. Десять. Пожалуй, пора. Он махнул рукой мальчишке-колонисту, подавая сигнал, и открыл одиночный огонь, перебегая от дерева к дереву.

Равнинные ожили.

Они не сумели разгадать нехитрую игру противника и поэтому палили наобум, решив, что имеют дело с десятком, а то и больше стрелков. Пули, посылаемые веером, смачно чмокали сырую древесину, рубили листву, рикошетили от твердой коры стальных тополей…

Все короче дистанция между врагами, все яростнее перестрелка… Дмитрий уж сдвинул скобку на затворе «дуплета», готовясь резать туман предпоследним лучом… Однако пока равнинные оставались невидимыми… Короткий придушенный вскрик за спиной. Нгуаб'дгге оглянулся. Колонистик, едва не уткнувшись головой ему в ноги, лежал на боку, нацелив дряхлый карабин в небо. Магазин давно уж опустел, но пацан, ничего не соображая, все жал и жал на спусковой крючок…

— Ты что, мозгами поехал? — вытянув руку, Дмитрий поймал парнишкино ухо и крутанул изо всех сил. — Р-рас-стреляю на месте, трусло!

Олекса, тонко ойкнув, обернул лицо к командиру. Широко раскрытые глаза: смотрел и непонимающе. Затем в них появился страх и тут же сменился стыдом.

— Не-е, пане… Я просто… Я никогда еще…

— А ну, цыц! — прошипел Дмитрий, настораживаясь.

Точно! Где-то в отдалении послышался торжествующий; клекот г'ог'ии.,.

Н'харо начал атаку!

— За мной! — крикнул Дмитрий, уже не пытаясь быть незаметным. Сунул за пояс «дуплет» и с автоматом наперевес рванулся вперед. За ним, стараясь не отставать, тяжело топал Олекса… Несколько шагов! Еще!

— Ур-р-ра-ааааа!

И торжествующий Н'харо громадными ручищами обнимает Дмитрия, указывая на результаты своей работы.

Неплохо! Семь щуплых солдатиков втоптаны в жидкую темную грязь на дне неглубокой впадины; их, похоже, попросту разорвали на куски…

Подобрав оружие, прорвавшиеся рысцой бросились в пробитую брешь.

Вовремя! Туман уже начал понемногу редеть, а слева и справа грохотали очереди: равнинные, сообразив, в чем дело, спешили на выручку к своим, не зная еще, что помогать некому. С минуты на минуту клещи могли сомкнуться…

— Вперед! — приказал нгуаб'дгге.

И лишь долгих полчаса спустя, когда выстрелы и злобные крики в тылу сперва сделались глуше, а затем и вовсе стихли за спиной, остатки отряда перешли на обычный шаг, позволяющий поспевать даже непривычным к сельве мохнорылым.

Время от времени М'куто-следопыт приостанавливался, по-собачьи задирал голову и внюхивался в воздух, пытаясь выловить в зарослях запахи людей дгаа, а Н'харо, приставив растопыренные пальцы к губам, издавал клекот г'ог'ии, призывая откликнуться всех, кому удалось вырваться из западни…

Таких оказалось немного: один, потом еще один, затем сразу четверо — и все.

Сельва безмолвствовала, кутаясь в обрывки расползающейся туманной шали. Где-то там, в мокрых мохнатых чащобах, остались тринадцать воинов дгаа, и они молчали.

Нет для дгаа, вставших на тропу войны, прегрешения худшего, чем оставить в беде соплеменников…

Куда же ты смотрел, Тха-Онгуа?!

— С ними Мгамба, — рычал Убийца Леопардов, и легкий парок срывался с выпяченных губ гиганта. — Слышите, салабоны? Ефрейтор Мгамба вваНьякки — крутой черпак. Он их вытащит…

Сержант Н'харо ммДланга Мвинья, как мог, ободрял молодых, но было непохоже, что хоть кто-нибудь из салажат-двали верил ему…


4

ЗЕМЛЯ. Истанбул-на-Босфоре. 13 февраля 2383 года

Этот февральский день, звездный и роковой, начался для Тони Кастелло, второго помощника заместителя заведующего компьютерным отделом сектора межпланетной корреспонденции головного офиса Компании, не просто обыденно, но попросту омерзительно…

Впрочем, внешне сие никак не проявлялось.

Ровно в восемь двадцать шесть он припарковал мобиль на фирменной стоянке, утопающей в сиянии голубых елей, и без ненужной спешки, раскланиваясь на ходу со знакомыми, прошел к седьмому подъезду. Предъявил пропуск безупречно вежливому охраннику, влился в струйку коллег, протискивающихся сквозь мигающую россыпью ламп арку, и в восемь двадцать девять с небольшим вышел из лифта на сто сороковом этаже. А уже в без семи секунд половине девятого Кастелло восседал в своем кабинете, подперев кулаками невыносимо гудящую голову. И было ему тошно, муторно и до боли обидно. Удивительные все же расклады бывают в игре, именуемой жизнью! Скажи ему кто угодно еще вчера днем, что нынешнее утро, утро после первой ночи, проведенной в одной постели с Эмми, окажется столь скверным, Тони скорее всего просто покрутил бы пальцем у виска. Увы, злые провидцы, в отличие от добрых, как правило, не ошибаются…

Нет, поначалу все было не просто хорошо, а безо всяких преувеличений восхитительно: и редкостный, невероятно дорогой шашлык из настоящей каспийской осетрины, и бутылка «Шато-де-Рено» незапамятного года, покрытая густейшим, в обложку «Энимэл гейме» толщиной, слоем пыли, и музыка, вкрадчивая и нервная, делающая недо-пустимое простительным, а непредставимое — возможным…

Он был чертовски эффектен в своем смокинге! Во всяком случае, девицы, даже самые качественные, пришедшие в «Шахрияр» с солидными седовласыми спутниками, искоса поглядывали на черноволосого красавчика, намекая на возможность покурить в оранжерее и обменяться визитками. О Мадонна, до них ли было Тони Кастелло?!

Ведь напротив него сидела за столиком Эмми, ослепительная в невероятном вечернем платье с развратным разрезом от бедра! Кого же еще можно было заметить, если радом Эмми?! И Тони старался, как мог. Он пытался быть веселым, многозначительным, крутым, заводным и хмуровато-загадочным одновременно. Черт его знает, получалось или нет, но Эмми звонко смеялась, когда он шутил, и хмурилась, когда он делился с нею неприятностями, и она всем телом прижималась к Тони во время танго, а когда оркестр урезал огненный шейк, сама бросилась на руки, требуя кружить себя, кружить и кружить, не выпуская…

А когда они курили на балюстраде, любуясь огромной луной, расплескавшей серебряное сияние по Босфору, Тони собрался с духом и сказал: «Я люблю тебя!», а Эмми ответила: «И я люблю тебя, дурачок!», а чуть-чуть позже, после поцелуя, он спросил: «Выйдешь за меня?», и она отозвалась: «Поехали к тебе, а?!», и тут неожиданно началась сказка, растянувшая ночь на бесконечно долгие, коротенькие, словно мгновения, тысячелетия…

Они не впервые были вместе, но в первый раз — так вот, никуда не спеша, не косясь на часы, узнавая друг друга медленно и бездонно, и не хотелось искать слов, потому что все равно названия этому не было… И наступил рассвет.

Он лежал, раскинув руки по измятым простыням, не спавший ни секунды, счастливый до полной одури и гордый собою сверх всякой меры, потому что ему и впрямь было чем гордиться; он ждал Эмми, плескавшуюся в ванне, и она вышла, но не упала в его объятия, а ловко ускользнула от жадных рук и сказала, что больше не собирается травить душу себе и портить жизнь ему, что эта ночь была для них последней, потому что такое все равно не сможет повториться.

Эмми всхлипывала, признавалась сквозь слезы, что ей никогда ни с кем не было так хорошо, как сейчас, и, наверное, никогда не будет, но решение принято ею безоговорочно, потому что Хассан богат («Ты представить себе не можешь, Тошка, как он богат!»), а Тони Кастелло — всего лишь клерк, хотя и подающий надежды…

«Ты пробьешься, Тонька, я знаю, я верю, — хлюпала носом Эмми, и пальчики ее, сверкая перламутровым маникюром, рвали и комкали кружевной платочек, — но это будет нескоро, я тогда уже стану старухой, понимаешь, Тошка, никому не нужной старухой, не спорь!.. Ты еще будешь смеяться надо мной, дурой, но я хочу на Татуангу!.. Я прямо сейчас, сегодня хочу, ты понимаешь?.. А ты I можешь меня прямо сейчас свозить на Татуангу?..»; она говорила все это быстро, не давая ему перебить себя, но он и не пытался, потому что в самом главном Эмми была абсолютно права: ни сейчас, ни через год, ни даже, через три года он не сможет позволить себе свозить свою женщину на Татуангу…

Не было никаких сил вспоминать об этом рассвете, и не было никакой возможности забыть…

А за окном медленно поднималось блеклое зимнее солнце, и со сто сорокового этажа весь Истанбул был виден как на ладони — от развалин старой европейской части, вчистую размозженных в ходе Первого Кризиса, да так поныне и не восстановленных, до фешенебельных, окруженных постами робоментуры и будками живых охранников кварталов Азиатии…

Где-то там, в путанице улиц, среди четырех миллионов проснувшихся, суетящихся, спешащих муравьишек затерялась Эмми, которую он уже никогда не увидит; сейчас она скорее всего уже позвонила этому, Хассану, и сказала «да», и тот, счастливый и гордый великолепной покупкой, уже перезванивает в мечеть, уговаривая муллу поспешить с обрядом, и в космокассы, потому что билеты на Татуангу следует заказывать пораньше, если хочешь улететь сегодня же…

Хромостекло приятно холодило лоб. Но, к сожалению, оно было совершенно непробиваемым, иначе Тони скорее всего поступил бы сейчас так, как подсказывало сердце; Итак, теперь придется жить без Эмми. Без ее голоса, рук, глаз, улыбки. Нужно привыкать. Нужно учиться жить без Эмми. А как это: жить без нее?..

Он вообще-то был логиком, Тони Кастелло, недаром же иные из менее удачливых ровесников едва ли не в глаза именовали его «компом». И, будучи логиком, он понимал, что вина лежит исключительно на нем, и вовсе не важно, что никакой вины, собственно, и нет вовсе… Да, он добился многого, этого не отнять. Добился ишачьим упрямством, воловьей работоспособностью и — не будем скромничать! — тем неуловимым, что именуется талантом. Причем без всяких связей, звонков и протекций. Кому-то, и не просто кому-то, а очень многим, покажется, пожалуй, что к двадцати пяти добраться до такого поста, какой занимает он, да еще не где-нибудь, а в Компании — это верх возможной удачи и верный залог блестящей карьеры. И они будут правы, эти завистливые сукины дети! Вот только тогда, когда карьера уже состоится, и счета разбухнут от кредов, и Татуанга станет поднадоевшей рутиной — тогда рядом с Энтони Дж. Кастелло, завсектором или даже завотделом Компании, все равно не будет единственной женщины, ради которой, если честно, он и готов лезть вверх, и если нужно, то даже по трупам…

Тони представил себе трупы и слабо усмехнулся. Тут он, кажется, перегнул. Какие уж там трупы. Всякое говорится о Компании, но уж кто-кто, а он может засвидетельствовать хотя бы и под присягой: фирма вполне чиста, персонал — люди более чем достойные. И вообще, будь в делах Компании хоть какой-нибудь душок, как любят намекать журналисты, он, Тони Кастелло, не проработал бы здесь ни дня. Ни одной минуты! Единственное, что осталось ему в наследство от рано ушедших родителей, это доброе имя, и ни за какие креды и акции он не согласился бы поставить под удар свою безукоризненную репутацию, разве что этого прямо потребовала бы Эмми.

Солидные, как и вся обстановка головного офиса, антикварные часы мелодично вызвонили «Августина»…

Все. Хватит. Пора приниматься за работу. Нужно взять себя в руки, чего бы это ни стоило. И ни в коем случае не думать о том, что будь он хотя бы заместителем завсектором, то вполне мог бы разрешить себе отпуск на двоих под двумя ласковыми лунами Татуанги. Об этом следует забыть. Навсегда. Вы-черк-нуть! Хотя, конечно, жалованье завсектором позволило бы, кроме отпуска, подарить Эмми то колье из неграненых лампадитов, что так понравилось ей на выставке. И уж, конечно, не стоял бы вопрос о комбиджипе. Тони просто пригнал бы его ей под окно и стоял бы рядом, вертя ключи на пальце; у выродка Хассана, несомненно, есть комбиджип… Кстати, любопытно, он такой же престижный, как у завсектором?..

Хватит, одернул он себя. За работу, скотина! Arbeit macht frei[11].

Это была верная мысль. Возможно, единственно верная.

Всегда, сколько Тони себя помнил — в школе, в лицее, в политехникуме, — работа, и только она одна, спасала его от любых неприятностей, уводила в волшебную страну, где нет ни обид, ни предательств, где ты — сам себе царь и Бог и где нет над тобою хозяина, кроме тебя самого, твоего ума и твоего чувства долга.

Как только пальцы легли на клавиатуру компа, Тони Кастелло почувствовал облегчение.

Вот он, друг, который не предаст. Вот она, любовь, которая не уйдет ни к какому Хассану…

Он ласково прикоснулся к компьютеру, и белый ящик подмигнул в ответ зеленым глазком.

— Не вешай носа, — посоветовал он. — Ты не один. Нас двое. Вместе выкарабкаемся…

И Тони, резко вдохнув и выдохнув, взял с полки первый пакет из доставленных сегодня по каналу космокурьерской службы Компании.

Ему хотелось сейчас, чтобы корреспонденции было много, не просто много, а целые горы, чтобы можно было одурманить себя работой — вскрытием пакетов, сортировкой, анализом, переводом в файлы; он хотел бы сам стать частью компа, чтобы Эмми прекратила, наконец, маячить перед глазами, мешая работать и жить…

Движения второго помощника заместителя завотделом были механически отточены.

Открепить сургуч! Надрезать конверт! Извлечь стопку машинописных листов! Разгладить! Пробежать глазами, профессионально выявляя конкретную степень срочности документа…

И, определившись, уложить отчет в одну из кучек, медленно, но неотвратимо вырастающих на полированном столе.

Эх! Сумей люди минувших столетий, безмятежного Двадцатого или лихого двадцать первого, увидеть хоть краешком глаза эту картину, они, мечтавшие о грядущем рае, были бы, надо полагать, крепко обескуражены. Дико смотрелись в самом конце двадцать четвертого века экстракосмоботы, несущие через пространство машинопись. И не менее дремучее зрелище представлял собой Энтони Дж. Кастелло, компопсихолог высшего разряда, с помощью ножниц вскрывающий плотные опечатанные конверты…

Ну что ж! Им, восставшим из дней минувших, пришлось бы многое узнать. Им рассказали бы о Первом Кризисе, когда в ходе заварушки взлетели на воздух подчистую все планетарные компосети, и о Втором, когда документация, хоть как-то связанная с производством компьютеров, горела вместе со своими яйцеголовыми носителями в огромным кострах, устроенных фанатиками из «Голубого Стяга». Предкам было бы интересно. Может быть…

А вот о днях нынешних они скорее всего не узнали бы ничего, поскольку программа реконструкции компосетей находится в ведении армейской разведки и о ней не положено болтать вслух, тем паче что нормальных компов, хотя бы таких, какие создавались в конце двадцатого, пока что совсем немного и все они находятся в собственности правительства Федерации. Все без исключений.

Закон есть закон, и он не делает поблажек ни для кого.

Кроме, ясное дело, таких супермонстров, как Компания или вечный ее конкурент, небезызвестный концерн «Смирнов, Смирнофф и Худис, Лтд»…

Впрочем, по совести говоря, вся эта высокая политика крайне мало интересовала Тони Кастелло. Его задача заключалась в обработке информации и перегонке ее в файлы. И только. И он выполнял свои функции так, как привык: четко, уверенно, досконально. Без ненужных размышлений.

Он разобрал корреспонденцию и принялся загонять тексты в комп, по ходу дела редактируя стиль сообщений.

Ухмыляясь забавным глупостям провинциалов и хмурясь от надоевшей обыденщины.

Многое, очень многое можно было предсказать заранее, просто по надписям на конверте.

Допустим, никаких сомнений в том, что идиоты с лам-падитовых россыпей Конхобара опять требуют повышения расценок за ручной труд огранщиков. Бред? Бред! Но этот бред повторяется каждые три декады, и уже есть указание свыше отправлять его непосредственно в корзину.

Что Тони с удовольствием и проделал. Туда же проследовала и докладная с Ерваанских обогатительных. Эти, как Тони и предвидел, настаивали на отзыве генерального представителя…

А вот рапорт с Палладина требовал внимания. Анализ результатов внедренных рацпредложений оказался достаточно профессиональным. Во всяком случае, он заслуживал не бумагорезки, а передачи по инстанциям, и Кастелло сделал соответствующую пометку на сопроводиловке.

А в остальном все было очень обыкновенно. Больше того, тоскливо до тошноты. И Эмми вновь возникла рядом, полуобнаженная и вызывающе сексуальная. Хотелось выть.

Он завыл бы. Если бы не депеша с Валькирии.

Тамошний представитель, некто Штейман А.Э., почтительнейше докладывал совету директоров о трагической гибели семерых граждан Федерации, потерпевших крушение при попытке аварийной высадки на планету. К отчету прилагались индивидуальные дискет-жетоны погибших. И вот в этом-то и заключалось самое пикантное!

Тони ухмыльнулся, и комп снова подмигнул ему в ответ.

Оба помнили: по правилам жетоны надлежало немедленно передать в планетарную администрацию. Для принятия мер и оповещения родственников. Но (Тони хихикнул почти весело) взаимная несовместимость представителей Компании во Внешних Мирах с главами администраций уже давно стала среди посвященных притчей во языцех. И нежелание этого господина, Штеймана А.Э., лишний раз пересекаться с неким подполковником Харитонидисом, именуемым в отчете не иначе как «козел гребаный», было вполне понятным и простительным…

Ну что ж, кто-кто, а фирма обязана быть на высоте. И родню оповестим, и соболезнования выразим. Хотя, между прочим, за это Тони Кастелло не доплачивает никто, в том числе и господин Штейман А.Э.!

Тони вытянул из кучки микродискеток ближайшую, ;ввел в заурчавший от удовольствия комп, набрал необходимую комбинацию. И откинулся на спинку креслица, ожидая. Сейчас машина мелодично звякнет и, высветив на экране лицо бедолаги, сообщит анкетные данные, личный номер и адрес осиротевшего семейства…

Комп, как и ожидалось, звякнул почти сразу. И попросил:

— Будьте любезны, введите, пожалуйста, пароль.

Это было совершенно неожиданно. Откуда может быть на индивидуальном жетоне, документе абсолютно открытом, кодированная информация?

По правде говоря, стоило бы, ох как стоило Тони Кас-телло задуматься об этом. А задумавшись, извлечь дискетку из компа, запаковать от греха подальше в конверт и передать поскорее тем, кому по должности положено решать неожиданно возникающие вопросы…

И скорее всего он бы так и поступил, поскольку был рассудителен и чурался сомнительных делишек, но ведь это был совсем особый день: Эмми, проклятая и забытая, никак не желала уходить и стояла перед глазами, вызывающе маня…

Поэтому — и только поэтому, поверьте! — Тони Кас-телло не стал задумываться о разного рода привходящих обстоятельствах и специфических нюансах. Он просто-напросто подвинул клавиатуру поближе и принялся за работу, которая, он знал это точно, одна-единственная на всем белом свете делает человека свободным. От всего лишнего, и от Эмми в том числе.

А работа оказалась наконец-то такой, какой он не просто хотел, но жаждал. Чудовищно трудной, а потому и сногсшибательно сладкой. Тони вводил данные, отсекал ненужное, перебирал отделы и подотделы, нащупывал варианты; в какой-то момент он вошел в комп, перестав таки ощущать, что, собственно, творится вокруг; он сделался частью машины и, став ею, осознал себя полностью и абсолютно свободным. От всего. В том числе и от времени. Часы отзвонили час дня, и два, и три часа, но он не слышал, потому что не слушал. Никто уже не стоял ни над ним, ни около него, никто во всем огромном мире не властен был помешать и отвлечь, даже Эмми… Хотя, собственно, какая Эмми?.. Кто такая — Эмми?.. Информация о таких пустяках стерлась из его файлов, и даже появись она прямо здесь, посреди кабинета, с подонком Хассаном и всей кодлой его кучерявых телохранителей, комп-Кас-телло, пожалуй, не обратил бы на это особого внимания, разве что, не оглядываясь, рассеянно попросил бы компанию делать карусель потише или вообще покинуть помещение…

И когда машина, помигав, сообщила: «Пароль снят, работайте, пожалуйста!» — и на экране спустя две секунды высветилось немолодое, очень симпатичное и мужественное лицо покойного владельца жетона, Тони, уже не совсем комп, но еще и не вполне человек, откинулся в кресле, не очень понимая пока, что сумел совершить…

— Полковник космодесанта Ульдемир Михайловс, — обворожительным голоском Эмми промурлыкал комп, — 2328 года рождения, место рождения — Рига-Руинная, мастер-наставник Академии Космодесанта, капитан учебного космофрегата «Вычегда»; беспартийный…

Смысл информации доходил до сознания туго. Но когда все-таки дошел, Тони Кастелло, автоматическим движением вырубив комп, медленно и тщательно обтер ладонью лицо, стирая невесть откуда появившийся пот.

«Невероятно, — подумалось спокойно и несколько даже отстраненно. — Это же армия. Космодесант. Что же я наделал?..»

И тут же, в диссонанс невольному испугу, ярко вспыхнула другая мысль, обжегшая мгновенным сполохом даже то, что пугливо жалось к темным стенкам самых глубин подсознания:

— Это сделано! Я это сделал! ЭТО! СДЕЛАЛ! Я!!!

А спустя еще минуты две, не больше, когда окончательно вернулась способность мыслить логически, Тони Кастелло, эксперт-компопсихолог высшего разряда, расставив все по полочкам, уже полностью сознавал, что этот день — последний для него в осточертевшем кабинете второго помощника. Завтра, максимум — послезавтра будет подписан приказ о назначении его, Энтони Джереми Кастелло, завотделом. Или, в крайнем случае, первым замом заведующего. Никак не меньше. Потому что не может быть меньшим вознаграждение человеку, воплотившему в жизнь давнюю мечту руководства…

Еще не понимая как, он знал: это ему удалось!

Без подготовки, по наитию, в момент сверхчеловеческого напряжения сил и — слава тебе, Мадонна! — высшего озарения Тони взломал недоступную, как полагали все, для компов Компании систему правительственных суперкодов…

Впрочем, черт с ним, с правительством. Кому оно интересно? Главное, что выработан алгоритм пробивки системы сверхкодирования, и от сего момента концерну «Смирнов, Смирнофф и Худис, Лтд» очень и очень стоило бы призадуматься, прежде чем становиться на пути Компании.

Будучи человеком кристально порядочным и принципиальным, Энтони Дж. Кастелло оставался при этом убежденным патриотом своей фирмы, а потому и к промышленному шпионажу относился вполне терпимо…

Он не стал считывать остальные жетоны. Зачем? Для этого найдутся специально уполномоченные сотрудники. Ему теперь осталось сделать немногое: набрать на компо-фоне код прямой связи с высшим из доступных ему руководителей Компании и сообщить об итогах проделанной работы.

Так он и поступил. Однако перед тем позволил себе еще самую чуточку помедлить. Ровно столько томительно долгих секунд, сколько потребовалось для того, чтобы до самого донышка насладиться восхитительной картиной: карминно-кобальтовый пляж Татуанги, ультрамарин прилива, сверкающий закат знаменитой черной луны — и он, с огромным букетом роз, встречающий Эмми, выходящую на зеркальный песок из океанской пены. Он стоит и слегка улыбается, как и положено настоящему мужчине, который не ждет ничего, но сам берет принадлежащее ему по праву. А чуть позади, не особенно бросаясь в глаза курортникам, возвышаются знаменитые конхобарские охранники-кьямдоисты, на случай необходимости серьезного мужского разговора по душам с Хассаном и его кодлой…

Тони нисколько не сомневался в том, что жалованье завотделом позволит ему осуществить эту небольшую, но очень, очень важную прихоть.

Тони Кастелло был уверен, что начальство не откажется предоставить ему, герою, внеочередной отпуск недели на полторы, а лучше на две.

Энтони Джереми Кастелло знал наверняка, что церемония венчания прямо там, в одном из древних храмов Татуанги, запомнится им обоим, ему и Эмми, на всю оставшуюся жизнь.

А еще он готов был держать пари, что спустя несколько минут после звонка будет приглашен в верха.

Но даже не мог представить себе, в какие…


И когда в без четверти четыре пополудни, несмело пожав крепкую руку коренастого, наголо бритого толстяка, облаченного в мешковатый, совсем не гармонирующий с вычурно-амбициозным интерьером кабинета костюм, новоиспеченный завотделом компосистем Энтони Дж. Кастелло, получивший отпуск и чек на премиальные, едва ли не приплясывая, покидал головной офис, спеша в космокассы заказывать билет на Татуангу, Председатель совета директоров Компании, потерев сияющую макушку, на пару мгновений задумался.

Он прекрасно понимал цену открытия, сделанного мальчишкой-макаронником. Больше того, он никогда не сомневался, что рано или поздно это открытие будет сделано. Недаром же фирма из года в год финансировала проведение Всегалактических турниров юных компоры-царей! Недаром, отследив перспективный молодняк, его, как, скажем, этого Кастелло, бережно вели до самого диплома, не позволяя уклоняться в гуманитарщину или еще какую-нибудь дребедень. И этот контроль, незаметный, но крайне надежный, завершался лишь в тот момент, когда вчерашний студентик, полуголодный юноша в недорогом костюме, робко стучался в дверь отдела кадров Компании, сжимая во влажном кулаке черный с золотым обрезом бланк приглашения на беседу…

Но все это, в сущности, в данный момент занимало Председателя совета директоров менее всего. В конце концов, все открытия так или иначе, но когда-нибудь совершаются, а цена информации, добытой мальчишкой-компьютерщиком, оказалась куда как выше всего, что он, Председатель Компании, человек битый и тертый, мог себе представить.

Медленно, словно не очень доверяя даже себе самому, бритоголовый нажал на кнопку, предлагая компу повторить то, что минуту назад уже отзвучало во второй раз. И послушная машина не замедлила отозваться.

— Лейтенант-стажер Коршанский, Дмитрий Александрович. Фамилия материнская. По отцу Бурбон д'Эсте…

Улыбающееся полумальчишеское лицо на экране дисплея было невероятно, ослепительно, до неприличия по-хоже на официальный портрет с автографом в уголке, украшающий стену кабинета, только этот, который на экране, был намного моложе свой постаревшей копии, заключенной в резную палисандровую раму.

— 2361 года рождения. Великоросс. Крещен в православии. Место рождения — Киев, Старая Земля. С отличием окончил Кадетский корпус имени Президента Кор-шанского. Курсант-дипломник Академии Космодесанта. Второй пилот учебного космофрегата «Вычегда». Родственники: дед, Коршанский Даниэль Дмитриевич. Место проживания родственников: Лох-Ллевен, Старая Земля. Место работы родственников… — комп тихо звякнул, помолчал и сообщил с особой, несколько комической многозначительностью: — … не указано.

Финал. Картинка исчезла.

Коренастый толстяк в мешковатом костюме задумчиво поглядел в лепной потолок. Подумал. Ткнул пальцем в клавишу селектора.

— Зиночка! Чашечку чаю, пожалуйста.

— Одну минуточку, Шамиль Асланович, — прощебетал селектор. — Как всегда, послабее? С печеньем?

— Нет, душа моя, — ответил Председатель совета директоров. — Как раз наоборот. И, пожалуйста, рюмку «Вицли». Можно с печеньем.

Селектор изумленно охнул. Но, уловив интонации, возражать не стал. И правильно сделал.

Бритоголовый пил давно запрещенный консилиумом светил коньяк крохотными глоточками, запивая дивный напиток крепчайшим горячим «липтоном». Вечером, он знал, и коньяк, и чай аукнутся тянущей болью в желудке, грохотом в висках и тяжестью в затылке. Но только вечером! А сейчас это помогло собраться, и, значит, стоило того. Потому что собраться было необходимо. Причем немедленно.

— Хо-ро-шо, — задумчиво сказал он в пространство.

Затем поглядел на экран, отображающий происходящее в приемной, битком забитой чиновным людом, и снова повернулся к селектору.

— Зиночка!

— Да, Шамиль Асланович? — откликнулась секретарша.

— Скажите всем, что на сегодня прием закончен.

— Понимаю, Шамиль Асланович.

— Далее. Соедините меня с Пятым. Да, непосредственно. По внутреннему, конечно. А затем, — Председатель совета директоров Компании Шамиль Салманов пожевал губами, — попробуйте разыскать Тринадцатого…

— Слушаюсь, Шамиль Асланович.

Почти сразу же на экране возникла суета. Солидные люди, терпеливо ожидавшие назначенного на сегодня приема, освобождали удобные кресла, одевались, негромко переговариваясь и косясь на глазок камеры слежения, брали под мышки папки и, кивнув на прощание Зиночке, покидали помещение.

Впрочем, господин Салманов больше не глядел на экран.

Он думал. И нервничал, как это случалось всегда, если происходило что-либо непредвиденное, не очень понятное, но, несомненно, важное.

Серьезность поступившей информации он склонен был оценить как ЧП категории «А-1», никак не менее, и вовсе не из-за очередной аварии в глубинах Галактики. Такое, увы, бывает нередко, и с этим приходится мириться. Но далеко не каждая авария способна повлечь за собою такие последствия, какими чревато крушение «Вычегды».

Вместе со всем экипажем учебного космофрегата сгинул во Внешних Мирах, на забытой Богом и людьми планете Валькирия лейтенант Коршанский Д.А., по терминологии, принятой в узких кругах, — Принц. Этот факт неоспорим и несомненен, и только круглый идиот, каковых в вышеупомянутых узких кругах все-таки немного, станет отрицать, что гибель мальчишки является фактором политическим…

Но если так, отчего Компания доныне пребывала в неведении? Ведь регистр-датчики, вживляемые в грудь каждому, допущенному к космоперелетам, перестают действовать в момент прекращения физической жизнедеятельности носителя! Сигнал прерывается мгновенно, а спустя день-другой на табло в управлении кадров космофлота гаснет соответствующая лампочка.

Никто из окружения Хозяина не посмел бы скрывать гибель Принца от Президента. И несложно представить, что началось бы в Лох-Ллевенской резиденции, узнай там о крушении «Вычегды». Но ведь ни на что подобное нет и не было даже намека! И это при том, что в президентском окружении достаточно людей, лояльных Компании, и любая вспышка активности Старика была бы немедленно зафиксирована и отражена в донесениях…

Но, но, и опять-таки но! Тишина и благолепие. Значит…

А вот вариантов «значит» совсем немного. Их, собственно говоря, всего два.

Вариант первый, крайне маловероятный.

Президент умер. Возраст, в общем-то, позволяет предположить и такое. Но о столь неординарном событии господину Салманову стало бы известно максимум через полчаса, поскольку именно Компания в порядке благотворительности спонсировала приобретение Лох-Ллевеном новейшего оборудования, разработанного ею, и специалисты, обслуживающие сложнейший медицинский корпус, в первую очередь — реаниматологи, не могли бы не быть в курсе, даже решись шустрые мальчики из Администрации до времени утаить от Федерации скорбную новость.

Вариант второй. Управление кадров Космофлота данными о «Вычегде» располагает, но пока что придерживает их в каких-то собственных целях. Тоже не очень вероятно. Но других версий нет, а в сущности, и быть не может.

Следовательно…

Вот именно это, «следовательно», господин Салманов и собирался выяснить немедленно.

Приглушенно загудел аппарат внутренней связи, штуковина несерийная, чудовищно дорогая, зато позволяющая общаться с немногими своими абонентами, совершенно не опасаясь прослушивания и подсматривания.

— Шамиль Асланович, Пятый на проводе, — проинформировала безотказная, как «наган», Зиночка.

Господин Салманов не стал благодарить ее, нарушая тем самым правила, им самим установленные в отношениях с персоналом. Он резко развернулся к большому, вмонтированному в стену экрану, только что аспидно-черному, а ныне изукрашенному зигзагами цветных помех, и насупился.

Ровно пять секунд спустя помехи исчезли, открыв взору Председателя совета директоров огромный, богато, но без вычурности декорированный кабинет, краешек необозримого рабочего стола, ноги официального бюста и на их фоне — хозяина всей этой роскоши, удивительно интеллигентного на вид военного, украшенного изысканным серебром шевелюры, черепаховыми очками и канительным золотом генерал-полковничьих погон.

Генерал-полковник был заметно встревожен. Судя по всему, он никак не ждал этого вызова. Но держать марку он, следует признать, умел.

— Ба, Шамиль! Здравствуй, дорогой мой… — начал он тоном весьма уважительным и чуть-чуть дружеским, но ни в коей мере не фамильярным.

И был перебит на полуслове.

— Ты на кого работаешь, мудило? — негромко, но до крайности выразительно осведомился господин Салманов. — Ты на кого, я спрашиваю, работаешь?..

— Я… но… позвольте… — лицо генерала неописуемо быстро теряло интеллигентность. — Разрешите… я…

— Я ничего тебе не позволю, животное, — все так же тихо и яростно цедил Председатель, не обращая никакого внимания на сбивчивый лепет военного. — Даю тебе три секунды на то, чтобы ты, падло, назвал мне хоть одну причину, по которой тебя стоило бы оставить жить до завтра…

— Нет… Первый… я, нет, но… я же, — бегая глазами по углам кабинета, забормотал генерал-полковник, и вдруг, сделавшись до синевы бледным, принялся суетливо расстегивать застежки на кобуре. — Вот увидите!.. Я докажу!.. Я сейчас же, сейчас же!.. И чтобы никто!..

Замочки упорно не поддавались. И Шамиль Асланович, для приличия выждав с полминуты, счел возможным прервать подзатянувшийся спектакль, тем паче что забавным все это было только в первый, ну и, пожалуй, в четвертый разы.

— Прекрати истерику, говнюк, — тон его вроде бы не изменился, но опытное ухо военного, судя по всему, уловило все же некие нюансы, поскольку лицо его начало вновь приобретать интеллигентный, хотя и до крайности жалостный вид. — И отвечай, как у попа на исповеди.

Молчание.

— Я что, неясно выразился?

— Я иудаист, — печально признался золотопогонник и для убедительности шмыгнул носом. — Ортодоксальный.

— Один хрен, — убежденный агностик Шамиль Салманов доброжелательно улыбнулся. — Значит, как у раввина на гиюре. Ну! Я жду…

— А что, собственно, вы имеете в виду? — осведомился Его Превосходительство Первый заместитель начальника управления кадров Космофлота. — Если можно, уточнили бы…

Надо полагать, рыльце у него было в пушку преизряд-но, и он никак не хотел подставляться сверх необходимого.

Салманов укоризненно покачал головой.

— Слышь, ты, обсос неприятный, с тобой что, нельзя по-хорошему? Кто тебя вообще в генералы вытащил, невоеннообязанного, а?

— Вы, Шамиль Асланович! — без запинки отрапортовал седовласый.

— Нет, пацан, не я, — Председатель совета директоров вновь покачал бритой головою. — Не я, а люди. Серьезные, достойные люди. Мои друзья, между прочим. И что с тобой будет, уёбище, если они узнают о твоих художествах, а?

На вновь разинтеллигентневшем лице сидящего за громадным столом великомученика в мундире появилась смертная тоска. Возможные варианты он представлял отлично, благо с воображением проблем не испытывал.

Дольше воспитывать Пятого не стоило. Дело могло дойти до инсульта, как с его предшественником.

— «Вычегда»! — бросил Салманов, сжалившись. Лицо генерал-полковника просияло. Он, очевидно, ожидал чего-то много худшего.

— Вопрос с «Вычегдой», господин Салманов, держу на личном контроле! Наверх ничего не рапортовал!

— А мне?

— А вам собирался, — радостно частил генерал-полковник, и бритоголовый толстяк, опытный в работе с людьми, видел, что на сей раз Пятый, как ни странно, не врет. — Вот выяснил бы до конца, что с Принцем, и сразу вам, немедленно…

Председатель совета директоров изобразил удивление.

— А что с ним, с мертвым, выяснять?

И не меньшее, если не большее изумление отразилось на лице обмундированного.

— Так ведь он жив, господин Салманов!

Это было сказано негромко, но оглушило, словно раскат майского грома. И пока Председатель пытался осмыслить услышанное, собеседник уже откинул полированную панель, демонстрируя Шамилю Аслановичу небольшой передвижной пульт с несколькими темными и одной ярко пульсирующей лампочками.

— Вот, смотрите, господин Салманов! — тонкие, с намеком на музыкальность пальцы торопливо сновали по тумблерам и кнопкам. — Информацию по «Вычегде» я замкнул на себя, — очки его искательно блеснули, — так, знаете ли, на всякий случай. По известным обстоятельствам. Вот эти датчики показали детализацию носителей еще шесть недель назад, — розоватый, мастерски опиленный ноготь ткнулся в две, в три лампы. — Вот: Михайловс Ульдемир, Звягинцер Василий, Громыхайло-Ладымужеский, Гиви… ну и остальные… а вот этот в полной норме, — голос генерал-полковника взликовал. — Коршанский Дмитрий, псевдо Принц…

Председатель совета директоров поднес было ладонь к макушке, но, забыв для чего сделал это, убрал ее, так и не потерев. Он уже вполне сосредоточился. Ему все было ясно. То есть ему ничего пока не было ясно, кроме самого главного, но об этом следовало думать не в обществе многозвездного дегенерата.

— Хватит, Эммануил, хватит, — сказал он уже совершенно добродушно. — Значит, так. Эту информацию закроешь до особого распоряжения…

— Так точно, Первый! — вытянулся в струнку генерал.

— Держи меня в курсе. И чтобы завтра же спорол одну звезду, ясно? Указ о присвоении генерал-лейтенанта получишь к вечеру. Уяснил?

— Так точно, — без воодушевления подтвердил разжалованный. — Есть спороть одну звезду.

— И не нужно есть меня глазами, Эммануил, — одернул интеллигентнолицего не любящий официоза господин Салманов. — Я тебе не Главнокомандующий, я человек мирный, гражданский, дел ваших не понимаю. Ладно. До связи.

— Так точно! — рявкнул заместитель начальника управления кадрами Космофлота, и очки его полыхнули непредставимым для штатского облегчением.

Экран внутренней связи пошел цветными узорами и погас.

А Председатель совета директоров, развернувшись к столу, какое-то время сосредоточенно массировал виски. Затем извлек из ящика стола капсулу, вытряс на ладонь две тускло-сиреневые пилюльки, добавил третью, кинул под язык и откинулся на спинку кресла, давая кардиостиму время рассосаться.

Мыслилось легко, словно в мозгу заработал комп, причем не современная дешевка, а могучий «Cray» конца двадцатого, каких нынче не водится.

Совершенно неожиданно у Компании выявился шанс разыграть комбинацию, сулящую больше, чем многое, и упустить такую возможность Компания не имела права.

Альянс с Президентом, бесспорно, укрепил ее позиции, но и роль Центра возросла в Федерации неимоверно. А старый Хозяин не из тех, кто любит партнеров. Ему нужны исполнители, и хотя пока что он соблюдает договоренности, но доходят слухи о предстоящей атаке на позиции Компании…

Возможность конфронтации с Президентом вполне реальна.

Кроме того, Хозяин стар и хвор. Сейчас состояние его, если верить врачам, получше, но все может быть. И если к власти придет тот, кого он прочит в преемники, дела фирмы господина Салманова могут оказаться под угрозой. Тот, потенциальный, фанатик, закаливший свой фанатизм в ходе двадцатилетней отсидки до степени необыкновенной. С ним договориться будет невозможно. Или возможно, но на таких условиях, которые сделают бессмысленной саму договоренность.

А что, если?..

Даже так, в уме, Шамиль Салманов опасался додумать появившуюся мысль до конца, но она уже не слушалась его, она родилась и вырвалась на волю, ослепительно яркая, пугающая и невероятно победительная.

Что, если найти парнишку на этой самой Валькирии? Найти и вернуть деду! А предварительно пускай пройдет реабилитационный курс в одном из санаториев Компании!..

Лекарства, процедуры, спорт, девочки, психотренинг, может быть сколько-то гипноза. И в результате к дедуле вернется не просто внук, а убежденный сторонник гуманных и позитивных для всего человечества целей, стоящих перед Компанией. Молодой, привлекательный, толковый. Такого будет не просто, а очень просто провести в Генеральную Ассамблею, подтолкнуть, направить куда следует, И если не дай Бог возраст и хвори сделают свое дело, т,о чем не преемник внучок деду? Бывали же прецеденты, в конце концов…

Скорее ради отвлечения от раздумий, Шамиль Асланович набрал код компоэнциклопедии, задал вопрос.

— Жан-Клод Дювалье, Гаити, — немедленно выдал справку мужественный баритон, — унаследовал пост от отца, Франсуа Дювалье. Ким Чен Ир, Корея, унаследовал пост от отца, Ким Ир Сена. Луис и Анастасио Сомосы, Никарагуа, унаследовали пост от отца, Анастасио Сомосы-старшего. Форма правления тоталитарная…

Господин Салманов, поморщившись, внес поправку. Двадцатый век как образец для подражания его вполне устраивал, но даже намека на тоталитаризм он как убежденный приверженец демократии и законности терпеть не мог.

— Индира Ганди, Индия, — баритон превратился в сопрано, — унаследовала пост от отца, Джавахарлала Неру. Беназир Бхутто, Пакистан, — от отца, Зульфикара Али Бхутто. Чандрика Кумаратунгхе-Бандаранайке, Шри-Ланка, — от матери, Сиримаво Бандаранаике. Форма правления: представительная демократия…

Это было уже гораздо лучше. Это было уже почти то, что требовалось доказать. Несколько раздражал лишь перечень приводимых имен. В глубине души Шамиль Асланович полагал, что баба у руля, без разницы — страны или транспорта, однозначно чревата катастрофой для пассажиров.

Поправку!

— Ричард Симпсон Кромвель, Англия, — теперь информатор грохотал зычным маршальским басом. — Принял пост согласно народному волеизъявлению после кончины отца, Оливера Кромвеля. Форма правления: конституционная диктатура…

Вот это было именно то, что надо. История, как всегда, полностью подтверждала правильность хода мысли господина Председателя совета директоров Компании..

Блестяще: Коршанский, наследующий Коршанскому! И Ассамблея, и Внешние Миры настолько приучены падать в обморок при одном намеке на эту фамилию, что даже не подумают проявлять нелояльность. Особенно если мальчика должным образом поддержать. А за этим дело не станет…

Дело оставалось за малым: изловить — тьфу! — вызволить парнишку, причем обязательно живого и, по возможности, без повреждений. Можно бы, конечно, дать соответствующие распоряжения тамошнему представительству, но Шамиль Асланович, хоть и высоко ценил способности Шурки Штеймана, предпочитал все же вопросы такого уровня курировать лично.

Самому себе он хоть и не часто, но доверял вполне.

Итак. Прежде всего: отправить на Валькирию небольшую, но хорошо подготовленную группу профессионалов. Естественно, под благовидным предлогом. И добиться того, чтобы минимум на полгода планета оказалась в изоляции.

Нелегкая задача, учитывая ревнивое отношение Центра к организованным группам, отправляющимся во Внешние Миры. Но именно для решения подобных задач имелся в распоряжении Председателя совета директоров человечек, хоть и не шибко надежный, но подконтрольный, а главное — исключительно профессиональный…

— Зиночка!

— Да, Шамиль Асланович?

— Соедините с Тринадцатым!

— Простите, Шамиль Асланович, — в голосе доверенной секретарши, работающей безупречно и преданно уже девятый год, проскользнуло смущение, — Тринадцатый не отзывается. Секретаря на месте нет, референта и помощника тоже…

— А прямой?

— Я пробовала, Шамиль Асланович. Бесполезно.

— А по внутреннему?

— Я пробовала три раза, Шамиль Асланович.

— Хорошо, Зинуля, — бритоголовый произнес это особо сердечно, как бы подчеркивая, что вины секретарши не видит и разберется с вопросом сам. — Я попробую по экстренному. А ты, солнце, занеси-ка мне еще чайку.

И… — он подумал и со вздохом добавил: — … нет, «Вицли» не нужно.

Селектор радостно вздохнул, и на экране слежения господин Салманов увидел широчайшую улыбку на несколько подувядшем, но все еще дьявольски привлекательном личике доверенного сотрудника.

Чай явился незамедлительно, с сахаром и лимоном.

Побалтывая ложечкой в фарфоровой чашке, коренастый толстяк в потертом костюме выдвинул из столешницы замаскированную панель экстренных вызовов и нажал на клавишу, помеченную цифирькой 13.

По идее, заслышав требовательный зуммер, исходящий из черного аппарата, любой из сотрудников головного офиса, не исключая и директора, обязан был, во избежание последствий, устремиться к средству связи даже в том случае, если, спустив штаны, восседал в туалете.

Но и на сей раз Тринадцатый, он же Игорь Вячеславович Нещевротный, начальник пресс-службы Компании, известный миллиардам стереозрителей как ведущий политический обозреватель популярнейших программ «Шпигель», «Тайм-с-Игоряшей» и «Тонтант», отозвался далеко не сразу.

И вовсе не потому, что был без штанов, хотя, откровенно говоря, как раз без них и был.

Просто он работал. Вернее, работали с ним.

Плотно и углубленно.

А сам Игорь Вячеславович, навалившись животом на письменный стол, пыхтел, елозил и судорожно подергивался, в меру иссякающих сил помогая референту не выбиться из так удачно пойманного ритма. Выработавшиеся вконец помощник и секретарь, тяжко дыша, раскинулись на пушистом ковре, устилающем пол отделанного в серебристо-голубых, будуарных оттенках кабинета, и вид этих могучих ребят сейчас мог бы вызвать приступ острой жалости даже у сержанта налоговой инспекции…

По всем законам, Божеским и человеческим, им обоим, и секретарю, и помощнику, полагалось бы сейчас идти домой и отлеживаться не менее суток. Но требовательный и строгий шеф, как с ужасом предвидели они, исходя из предыдущего опыта, не позже чем минут через пять вновь потребует от них восстать и приступать к исполнению своих обязанностей, а потому парни пытались с тол-ком и пользой употребить пока еще находящееся в их распоряжении время.

— Ох! Ох!! Ох!!! — вырывалось у начальника пресс-службы Компании, и глаза его, не имеющие сил даже закрыться, подернула дымка упоительной неги. — Ох!!!! Ох!!!! О-о-о…

Вот уже больше трех лет, как он решительно не мог понять многих несчастных, невесть чего ждущих от так называемой традиционной ориентации. Но не мог понять и себя, тупо и бессмысленно ориентировавшегося традиционно в течение целых двадцати семи лет, от рождения до того самого мига, когда ему наконец-то разъяснили, в чем смысл жизни.

Хотя сперва ему думалось, что смысл жизни заключен в вокале. Пример папеньки, великого баритона, ну да, да, того самого Вячеслава Нещевротного, звезды и кумира, увлекал безмерно, да и голос, мягкий, мужественный и бархатистый, казалось, способствовал успеху. Увы! Как выяснилось уже на первом курсе консерватории, вершиной возможного для Игорешки оказалось исполнение третьих партий на духовых, да и то не всех, а потребных раз в три концерта; после долгих и мучительных попыток убедиться в обратном это вынуждена была признать даже маменька, почтеннейшая Рената Викторовна, обожающая своего единственного и, как ей казалось, безусловно талантливого сына. А быть на каких-либо ролях, кроме ведущих, Игорек не умел с тех самых пор, когда впервые осознал значимость своей персоны и злокозненность окружающего мира, не желающего понять и признать сей простой и объективный факт.

Посему музыкальное образование, невзирая на слезы и уговоры все еще на что-то надеявшейся Ренаты Викторовны, было категорически похерено, и творческая натура, проведя юного Нещевротного тропами сколь сложными, столь и заковыристыми, закинула его наконец в замызганную комнатушку редакции славного своей беспредельной скандальностью и легендарными гонорарами «ГаджиБейского Хабарника», где, проявив недюжинные способности очеркиста, Игорек и осел на более-менее продолжительный срок, постепенно из Игорька превращаясь в не всеми уважаемого, но всегда высоко оплачиваемого Игоря Вячеславовича.

Впрочем, тогда он был еще ориентирован традиционно. Бр-р-р… Страшно вспомнить…

— Еще-о… Еще-о… — страстно выстонал начальник пресс-службы и, опасаясь, что референт не окажется на высоте, помог парню, приоттопырив объемистый задик. — О, милы-ый…

Острое, как бритва из Золингена, удовольствие вот-вот намеревалось оборваться тихой истомой…

А ведь если бы не тот материал, он, Игорь Нещевротный, так бы и не познал, для чего был рожден на свет!

Как здорово, что он, как и всякий сын непонятно кого от татарки, патологически ненавидел инородцев! Если бы не сие дивное обстоятельство, как знать, может, и не ему бы заказали серию очерков о небезызвестном гражданине Гуриэли Эдварде Юсифовиче. Но случилось то, что должно было случиться, и очеркист Нещевротный более месяца из номера в номер тискал подробности того, как вышеупомянутый Эдвард Гуриэли, отвлекшись на недолгое время от коррупции и беззаконий, попивает наливочку из крови мусульманских младенцев, заедая ее кошерным смальцем, вытопленным из младенчиков кришнаитских…

Он пять ночей не смыкал глаз, конспектируя том за томом «Всемирную историю извращенчества и садизма», и поэтому его материал имел потрясающий успех, а гонорар заказчики сами, извиняясь и заискивая, подняли вдвое против той суммы, о которой договаривались заранее.

А потом его опетушили. Прямо в подъезде. И первое, что бросилось ему в глаза, когда, использованный до отказа, он плелся вверх по родной лестнице, была лежащая у дверей апартаментов коробка великолепных шоколадных конфет и открытка, содержащая пожелание продолжать в том же духе, скромно подписанная инициалами «Э.Ю.Г».

— Ы-ы! — взвыл референт, содрогаясь в экстазе.

— У! — откликнулся начальник пресс-службы. — У!

Если бы они знали, подонки, что содеянное ими оказалось вовсе не карой… Напротив! В тот вечер Игорю Вячеславовичу открылся, пускай и достаточно поздно, смысл жизни. И уже через два дня, подлечившись, он, сперва стесняясь и робея, а затем все более спокойно и уверенно гулял по известной всему Истанбулу плешке под памятником Отцу Нации Мустафе Кемалю-паше Ататюрку. «Как тебя зовут?» — спросил его первый друг, заведенный в тот вечер, и он, немножко подумав, ответил: «Акбаршо!» И это не было ложью, поскольку именно под этим излюбленным псевдонимом печатался он в «Гаджи-Бейском Хабарнике». Впрочем, плешка плешкой, а в элитных клубах и закрытых саунах, где собирается публика изысканная, знающая толк в наслаждениях, поклонники именовали Игоря Вячеславовича Бабуниязом, в честь основателя «Блю-клаба», а Шурик, ставший для господина Нещевротного не просто поклонником, а чем-то гораздо большим, предпочитал в минуту ласки называть его просто и удивительно нежно: Иго-го…

О, Шурик, Шурочка, о, несравненный Шу-шу, такой мужественный, такой опытный, как небо от земли отличающийся от этих ни на что не способных культуристи-шек! Каково тебе там, на далекой, гадкой Валькирии? Скоро ли ты вернешься домой, к своему Игорьку-Игоре-шечке?..

— Господин Нещевротный! — донесся из ласковой дымки гадкий, отрезвляющий, встревоженный чем-то голос секретаря, а возможно, — разве мог сейчас Игорь Вячеславович сообразить наверняка? — и помощника. — Экстренный вызов!

Гос-с-споди… И поработать же не дадут…

Из-под пиджака, предусмотрительно наброшенного на экран, рвался, гневно жужжа, зуммер спецаппарата, и, как бы ни подмывало начальника пресс-службы попросту не заметить его, но сделать такое означало бы нарваться на слишком большие неприятности. Щелчком пальцев Игорь Вячеславович велел референту остановиться, и Тофик, слабо улыбаясь, рухнул на ковер. Но ненадолго, ибо шеф уже подтягивал костюмные брюки и лицо его сделалось строго-деловым, а голос властным.

— Все свободны!

Дверь за ребятами еще не успела закрыться, а он уже сидел в кресле, внимательно и с огромным уважением впитывая указания бритоголового коренастого здоровяка, которого искренне чтил. В той мере, в какой вообще способен был чтить кого-либо, не носящего фамилию Нещевротный.

— Да, босс. Нет, босс, я проводил совещание…


Всем своим видом Шамиль Салманов дал понять, что нисколько не сомневается, каким конкретно было совещание и что за вопросы стояли на повестке. Но по сему поводу Игорь Вячеславович имел свое мнение, и потому предпочел гадких намеков не понимать. В конце концов, Шурочка Штейман привел его сюда и отрекомендовал как специалиста по созданию у электората необходимых мнений, и вот с этим он, Акбаршо или нет, справляется безукоризненно. Недаром же сам Имам подписал приказ о назначении его начальником пресс-службы, и не зря именно под господина Нещевротного были созданы целых три общефедеральных стереопрограммы, пользующиеся ныне устойчивым рейтингом!

— Понял, босс. Конечно, босс. А если попробовать несколько иначе, босс?..

Игорь Вячеславович, как всегда, уловил суть сразу.

— Пресса прессой, босс, но для начала я бы вышел в «Тонтанте» с постановкой проблемы в целом. Ну, скажем, синяя чума! Она ведь и сейчас волнует зрителя…

Господин Салманов, известный среди подчиненных под неофициальным, но и не запрещаемым прозвищем Имам, заинтересованно кивал, и Нещевротный воодушевлялся все сильнее.

— …а когда пипл схавает, босс, но не раньше, я бы дал в «Шпигеле» просьбу этих самых валькирийцев о присылке санитарного корпуса. Естественно, из добровольцев…

Председатель пытался не показать, слушая, насколько он удовлетворен мозговым штурмом начальника пресс-службы, но это у него получалось плохо. При всем желании он не мог не признать, что Игорь Вячеславович, как бы он ни был ориентирован, в своем деле профи высочайшего класса.

— … естественно, босс, идиотов не найдется. Какие добровольцы при синей чуме? А Центр будет мычать и телиться, а люди помирать. И вот тут выхожу я в «Тайме», весь такой осведомленный, и сообщаю, что Компания готова взять все хлопоты на себя. Натурально, по гуманным соображениям…

Умолкнув, Нещевротный ожидающе уставился на экран.

— Валяйте, — кивнул Председатель, вырубил экстренный канал и лишь теперь позволил себе расслабиться.

Вот сейчас он был доволен! Румяный тугощекий педик (надо бы не забыть повысить ему жалованье) сумел нащупать нужную ниточку. Синяя чума! Это же полный карантин планеты минимум на полгода. А за полгода многое можно успеть…

Что спорить, талантлив, мерзавец! Недаром же А.Э. Штейман всеми способами держит его на коротком поводке!

И все же, отдавая должное таланту начальника пресс-службы, Шамиль Асланович предпочитал и продвигал ребят не менее способных, но менее эксцентричных. Как, скажем, тот же Кастелло. Ишь, как мчался он к своей телке, получив отпуск!

«Интересно, успел ли, дурашка, раздобыть билет на сегодняшний рейс или нет?» — подумал Имам и тепло улыбнулся…

А Тони, кстати, успел! И выдернул заветный билет на Татуангу буквально из рук небритого перекупщика, сэкономив тем самым кредов пятьдесят, если не все семьдесят!

Впрочем, в данный момент его мало волновали и креды, и Татуанга, и Эмми, жестокая, но такая желанная,,.

И это понятно.

Разве могут интересовать Татуанга, креды и даже Эмми молчаливого парня, медленно колышущегося на илистом дне бухты Золотой Рог с двумя пудами самолучшего бетона на ногах?..

Глава 5. ДГААНГУАБИ

1

ВАЛЬКИРИЯ. Дгахойемаро. День барабанного боя 

Прошло много, очень много времени, прежде чем сумел он заставить себя забыть это возвращение… Лил нескончаемый дождь. Колонисты выбивались из сил, и приходилось задерживаться, позволяя им передохнуть, но и выносливость железобетонных дгаа оказалась небеспредельной; люди шатались от усталости и голода, и несколько раз на свирепые окрики Н'харо то один, то Яругой двали позволил себе огрызнуться, как бы напрашиваясь На драку, но сержант, проявив себя незаурядным психологом, сводил все к шутке.

Многих лихорадило, иных скрючивало на ходу нечто, напоминающее дизентерию…

И клещи. Откуда только брались эти твари? Ведь раньше их не было! Возможно, как земные вши, они оказываются там, где беда, и не смеют высунуться, когда люди бодры и веселы?.. Во всяком случае, возвращение отряда сопровождалось нашествием омерзительных паразитов. Они были всюду. Заползали под накидки, падали на шею, запутывались в волосах, впивались в руки, спины, грудь. Кожа зудела, но Н'харо настрого приказал не выковыривать дрянь ногтями, и лицо его в этот момент было таким, что подчинились даже колонисты, вообще не привыкшие к здешним тропам и не признающие власти туземца. Тот, кто все же ослушался, очень скоро пожалел об этом. Головка паразита оставалась глубоко под кожей, и на месте укусов за час-другой возникали язвы, разъедавшие мясо до костей. Клещей надо было выжигать раскаленным ножом, и Дмитрию пришлось прокусить губу насквозь, чтобы не уронить себя криком в глазах двали, когда гигант склонился над ним, вонзая раскаленное лезвие ттая в шквор-чащую плоть…

А на третий день пути отряд настигла лихорадка, вернее, самая страшная из Желтых Сестер — М'бумби д'Дяк-ка, Трясущая Огнем и Морозом. И очень может быть, что никто не добрался бы в стольный поселок народа дгаа, если бы не сулейки с настоями, заботливо выданные перед выступлением в поход Великой Матерью Мэйли. Они не прогнали Старшую из Желтых, но помогли противостоять ей до того самого мгновения, когда перед глазами открылось Дгахойемаро и навстречу, крича, размахивая руками и подпрыгивая, кинулась голозадая ребятня…

Дмитрию запомнилось искаженное тревогой лицо Гдламини, а затем исчезло все, и, когда он открыл глаза, над головою теснились уже знакомые своды пещеры, а все тело казалось чужим и непослушным, так велика была слабость. И, подняв руку, он поразился тому, какой желтовато-серой, сухой и словно бы вовсе не человеческой казалась обвисшая складками кожа.

Мать Мэйли напоила его чем-то одуряюще-пряным, и он снова вырубился, а проснувшись, пил терпкий настой, на сей раз уже не зеленый, а желтоватый, как лики Желтых Сестер, и опять спал без всяких сновидений.

А потом перед ним встал Н'харо, уже, похоже, оправившийся после похода, но все равно незнакомо-худой и не смуглый, а непривычно серый. Он вошел в пещеру, облаченный в полный боевой наряд, и, не подходя к ложу, сообщил:

— Дгаамвами'т'дгаам'вамби ггу нгуаб'дгге къе'Дди, тхаонги!

Лицо его было гранитно-непроницаемым, и каждое слово казалось каплей расплавленной меди, падающей на холодную медь.

«Вождь и старейшины ждут отчета от тебя, тхаонги!»

— Т'тъе! Повинуюсь! — ответил Дмитрий.

Пошарив глазами вокруг, он остановил взгляд на комбинезоне, висящем на стене. Но надевать его не стал. Повязав на бедра б'дгу, подпоясался широченным воинским поясом, еще раз огляделся, сам не понимая зачем, и направился к выходу. Н'харо, молча заступив путь, указал на лежащий возле очага «дуплет», Дмитрий, недоумевая, послушно взял оружие, заткнул его за пояс и, уже почти шагнув за порог, успел еще набросить на плечи расшитую узорами накидку.

День снаружи был хмур, как настроение.

Лохматая, свинцового цвета туча тяжело нависла над землей, источая мерзкий, меленький, но неустанный дождь. Серая пленка затянула горы и лес. Крыши хижин, сплетенные из широких бумиановых и длинных мангоровых листьев, потемнели от непогоды и стелющегося к Тверди дыма. Единственная улица поселка была пустынна, словно вымерла. Как в обезлюдевшем Тгумумбагши…

Молча, держась за левым плечом, Н'харо вел землянина к мьюнд'донгу, и Дом Мужчин встретил Дмитрия мрачным, позеленевшим от плесени фасадом, словно великан, испятнанный темными язвами окошек. Огромные деревянные доски, напоминающие чуть изогнутые рога гигантского буйвола, смыкались на высоте двух мужских ростов, образовывая края фронтона…

У крыльца мьюнд'донга толпились колонисты, вызволенные им из плена. Оттолкнув в сторону не слишком упиравшегося Н'харо, Микола Шевчук, Рыжий Гном, ухватил Дмитрия за плечо.

— Пане провидныку! Не треба йти дотуда! Дикие, чую, задумали щось погане!

— Я должен, Колян, — отозвался Дмитрий. — Я сгубил тринадцать воинов, и я дгаа, как и они.

— Але ж воны сварят тебя живьем, Дмитро! — рука у Миколы, оказывается, умела быть тяжелой. — Останься тут. Мы, коли що, зможемо захиститы тебя!

Дмитрий покачал головой.

— Спасибо, Колян. Спасибо, Олекса. Но я должен…

— Возьми хоть оцей кавунок, батько! — молоденький Олекса, глядя преданно, словно собачонка, протянул бывшему нгуаб'дгге крошечную гранатку. — Возьми, молю!

— Обойдусь, хлопцы, — в последний раз отказался Дмитрий, уже готовясь переступить порог. — А если что…

— А если что, начальник, — донесся хрипловатый голос Армена, непонятного землянина, не похожего на колонистов, но старающегося держаться вместе с ними, — то, в случае чего, свистни. Поможем!

Внутри мьюнд'донга оказалось дымно и людно.

Большой Дом Мужчин, в ясную погоду пустовавший, сейчас гудел, словно десяток пчелиных ульев. В самой середине, на плотно утрамбованном, очищенном от травы земляном полу полыхал костер, и рваные языки пламени, извиваясь и дергаясь, словно в припадке падучей, тянулись к самой крыше, обжигая бумиановые палки. Просторный, уходящий на много десятков шагов вперед зал подсвечивался еще дюжиной смоляных факелов, прикрепленных к колоннам из железного тополя, подпиравшим высокую крышу. За огнем костра, искаженные прозрачным маревом, виднелись призрачные фигуры людей, и ряды черноволосых голов терялись в далеком, затемненном до полной непроглядности конце зала…

Сверкали белки глаз, белели головные повязки и седые кудри старцев. Слева, сбившись в темную кучку, стояли женщины во главе с Мэйли. Им не так уж часто доводилось удостаиваться приглашения в мьюнд'донг, и сейчас они были возбуждены и взвинчены. В мареве костра лоснились малиновые, зеленые, желтые шали, доносилось приглушенное бормотание, шушуканье, несдержанные возгласы детей, уже не голозадых, но не вошедших еще в возраст двали.

Справа в полном военном уборе выстроились взрослые воины — все, как один, плотные, мускулистые, подтянутые мужчины, изукрашенные узорами-татуировки.

— Бом-м-м! — рухнул из тьмы и повис в спертом воздухе мьюнд'донга тяжкий, не желающий угасать звон. Дмитрий шагнул с порога вперед. К низким массивным скамьям, на которых рядками восседали м'вамби, старейшины, без совета с которыми не может решать важнейшие из дел никакой вождь, даже такой могучий, как покойный родитель Гдламини. Старцы, похожие один на другого, невозмутимые, украшенные редкими пощипанными бородками, выкрашенными в зеленый цвет, сидели чинно, словно подремывая, и лишь сухие пальцы теребили бахрому черных и синих накидок с алой каймой по краю.

В самом центре, на высоком престоле, вырезанном из гигантского корневища, строгая и недоступная — Гдламини.

Еще шаг вперед, к молчащим людям. Сотни и сотни глаз скрестились на Дмитрии и замерли, безмолвно ожидая чего-то, понятного только им, дгаа… Физически ощущая неотступное давление сотен взглядов, Дмитрий стоял по другую сторону костра, у всех на виду. За его спиной беспокойно переминался Н'харо. И еще — неведомо откуда возникший, словно из воздуха сгустившийся дгаанга в черно-желтой пернатой маске Мг'тгаи' Мг Клинка Всех Смертей…

— Ху! — выкрикнул дгаанга.

И тотчас тревожной россыпью ударили невидимые во тьме тамтамы. Много. Может быть, десяток больших, и уж, во всяком случае, никак не меньше двух десятков малых.

Дробь участилась, сделалась сплошной. И оборвалась. Стало очень тихо.

Спокойная, небесно-торжественная, поднялась с резного престола Гдламини, такая, какой он никогда еще, даже на обряде посвящения в дгаа, не видал ее.

Сейчас она казалась старше своих лет. Полосатое одеяние свободно облегало стройную фигуру, не оставляя взглядам (ничего, кроме шеи, лица и кистей рук, тонкую талию перетягивал широкий пояс из черной переливающейся ткани, унизанный драгоценными камнями. В диадеме, украшающей лоб, синим осколком неба горел и плавился в алом отсвете пламени сапфир.

Медленно и грациозно дгаамвами скрестила руки на груди, переплетя пальцы особым способом, призывающим духи ушедших прислушаться к словам.

— Что видим мы, люди дгаа? — обычно певучий, сейчас ее голос был хрипл и прерывист. — Вот что мы видим: живущие в Выси сжалились над муками своих детей! Ночная молния вместе с белой звездой принесла нам своего сына, и Тха-Онгуа благословил его приход. Вот он, Д'мит-ри-тхаонги, земани. — Гдламини взметнула руки в сторону Дмитрия, и широкие рукава взвились в воздух, а тень, похожая на черного ястреба, метнулась по стене и стропилам. Голос вождя набирал силу, он уже звенел от волнения, и слова звонкими каплями слепого ливня падали в притихший зал. — Он мудр и справедлив, как слепой Ваанг-H'ryp. Он могуч и бесстрашен, как Великий Леопард Т'та Мвинья! Душа его рождена из пепла сожженных врагами героев. Плоть его изваяна теми, кто живет в Выси. Кто, как не он, объединит всех, умеющих сражаться? Кто, как не он, отведет от народа дгаа беду, подползающую с равнины? Он не посрамил звания нгуаб'дгге, половинного предводителя. Быть же ему нашим нгуаби, Великим Военным Вождем Дгаа! Хэйо!

— Хэйо, хой! — вздрогнул и покачнулся мьюнд'донг от громового тысячеустого приветствия.

Дмитрий, стараясь не упустить ни слова, вслушивался в страстную речь вождя. Но не все слова были понятны ему, ибо Гдлами употребляла сейчас многие выражения, доставшиеся в наследство от давно забытых предков. Одно было более или менее понятно: казнить его не собираются. Напротив, кажется, мечта Гдлами вот-вот станет былью.

И вдруг сделалось страшно. Тогда, среди общей пляски, накануне первого похода, ему вовсе не думалось о том, что он — всего лишь лейтенант, да и то — стажер, а лейтенантам противопоказано прыгать сразу в генералы, да еще и в самый канун серьезных военных действий. Теперь; после похода в Межземье, после трупов на помосте в Тгумумбагши, после слепой стычки в сельве, после М'тварь'Я и клещей, — думалось.

И он уже вовсе не был уверен, что хотел бы так вот, прямо сейчас, принять под командование дивизию. И полк тоже. А вот роту он у разумного батальонного взял бы с удовольствием. Но где же его взять, того, разумного…

— Скажи свое слово, Дми'митри-тхаонги, — дошел до него незнакомый, заглушенный и искаженный маской голос дгаанги.

— Я… — начал было Дмитрий и осекся. Ему хотелось сказать очень многое, но слова языка дгаа внезапно оказались бессильны выразить все, что рвалось с уст. — Я… не смею стоять перед вами. Вы хотите доверить мне войско? Но ведь я не уберег тринадцать воинов. Я потерял их. Это моя вина.

— Дья! — выкрикнул дгаанга. — Дья!

Тринадцать раз подряд, кажется даже не набирая воздуха в легкие, на едином дыхании выкрикнул короткое слово украшенный маской Клинка Всех Смертей, и тринадцать раз мьюнд'донг скорбно и мрачно поддерживал его крик:

— Ху! Ху! Ху! Ху! Ху! Ху! Ху! Ху! Ху! Ху! Ху! Ху! Ху!

И вновь сделалось тихо. Лишь голос вождя отточенным добела ттаем взрезал безмолвие.

— Ты встал за честь дгаа и отомстил обидчикам двинг-г'я наших друзей. Ты — Леопард Справедливости, — сказала Гдламини. И люди дгаа поддержали ее:

— Ху!

— Я плохо знаю сельву, мвами, — покачал головой Дмитрий. — Я стою перед вами живой, а они…

— У войны нет глаз. У войны нет сердца. Она не выбирает, когда голодна. Люди дгаа! — мвами перешла на исступленный, гневно-ликующий крик. — Наш нгуаби знает оружие чужеземцев, ему открыты их боевые хитрости. Он победит злобных врагов их же оружием! Хэйо!

— Хой! — выдохнул полутемный зал.

— Есть ли иное слово? — тихо спросила Гдлами.

И один из старцев, доселе молчавших, встал, опираясь на посох, и поднял руку в знак желания говорить.

— Мое слово не против, люди дгаа. Но пусть пришедший с белой звездой ответит: почему он сумел сберечь и вывести мохнорылых чужаков, а наших двали оставил в сельве?

Снова все стихло, но на сей раз тишина была не густой, словно мед, и не гулкой, подобно ущелью; нет, она чуть слышно звенела, подобно туго натянутой тетиве.

Во рту у Дмитрия вдруг стало сухо, как в Калахари, а ладони внезапно сделались противно-влажными.

— Позволь ответить мне, почтенный м'вамби! — рассыпался внезапно в бликах пламени веселый, рокочущий наподобие молодого грома баритон. — Зачем говорить: оставил в сельве? Вот мы, стоим перед вами! Разве я не Мгамба вваНьякки, ефрейтор? Разве мои урюки похожи на души ушедших?!

Издалека, из самой мглы волной покатились, все усиливаясь и усиливаясь, удивленные возгласы, всплески радостных криков. Мьюнд'донг зашуршал, рванувшись ко входу, где, не переступая порога, высился улыбающийся воин с карабином в руке. За ним плечом к плечу — двали, только никто бы уже не решился назвать этих суровых бойцов дванги, юнцами. Холодно мерцали наконечники копий, тускло блестели дула автоматов.

— Мгамба, брат! — Дмитрий не помня себя рванулся к чудесно явившемуся другу, но Н'харо удержал его на месте, радостно и укоризненно покачав головой.

— Разрешите обратиться, сэр? — шагнул через порожек Мгамба, и Дмитрий, внутренне усмехаясь, но принимая предложенную игру, ответил четко и отрывисто:

— Разрешаю!

Он еще не понял, что никто, кроме него, не считает этот обряд, новый, но уже обязательный, игрой.

— Рейдовое подразделение первого гвардейского взвода имени Президента Коршанского задание выполнило! За время перехода потерь в живой силе не имеется! Докладывал командир рейдового подразделения ефрейтор Мгамба!

— Вольно, ефрейтор! — не сдержавшись, взрыкнул Дмитрий, и пришедшие, торопливо войдя под крышу, растворились во мгле, встав рядом с сородичами.

— Есть ли еще вопросы, люди дгаа? — счастливым голосом вопросила Гдламини.

— Нет, нет! Хэйо, наш вождь! Хэйо, наш нгуаби, хэйо!

От мощного крика сотен мужчин и женщин ходили ходуном дощатые стены мьюнд'донга.

Бо-о-омм-ммм-мм-м! Боо-о-оомм-м!

Тяжелые звуки гонга заполнили зал, призывая собравшихся к вниманию и соучастию.

Юный дгаанга, уже сбросивший маску Смерти, но кажущийся почему-то древним старцем, облаченный уже не в алую накидку, а в длинный синий балахон с желтым Солнечным кругом на спине, вышел к костру, остановившись там, где от жара уже начинали свиваться и потрескивать волосы.

Приняв из чьих-то торопливых рук крупного гривастого петуха, он взмахнул им над головой, трижды перекрестив птицей Дмитрия. Затем, выхватив из-за пояса блеснувший в огне костра нож, одним ударом отсек петуху голову и отпустил.

Обезглавленная тушка забилась на полу, запрыгала, расправив трехцветные крылья. Присев на корточки, дгаанга принялся внимательно изучать кровавые следы на утоптанной земле. Затем подпрыгнул, трижды хлопнул в ладоши и окровавленными ладонями коснулся лица нгуаби.

— Ху! Йо'й'г маро уйя'нг! Да! Это так! Это верно!

— Хой! — одобрительно подпела толпа.

Из полумглы выскочили двое полуголых двали, схватили еще вздрагивающего петуха и принялись ловко его ощипывать. Тем временем дгаанга продолжал священнодействовать. Убив толстого, жалобно поскуливающего щенка, он омочил свой нож в его крови и прикоснулся лезвием к накидке Дмитрия, затем провел кончиком клинка по волосам.

Пристально глядя в глаза землянина, дгаанга воздел руки к потолку и зарокотал тяжелым, незнакомым, утробным голосом, похожим на грохот трясущейся земли:

— Не имеющие имен послали тебя народу дгаа, нгуаби! Имеющие имена нарекли тебя грозным именем Д'митри, ибо ты есть сын грома и молний! Все знают отныне, что есть у нас ты и что ты с нами, хотя еще и не всем было дано увидеть тебя! Ты вождь войны и чести, и голова твоя цвета крови!

Дгаанга обмакнул палец в чашу со щенячьей кровью и провел на лбу Дмитрия горизонтальную черту. Набитый до отказа мьюнд'донг выдохнул:

— Хой!

— Ты вождь справедливости и победы, и да будет лик твой отражением души!

Две белые полосы легли на щеки Дмитрия, и мьюнд'донг подтвердил:

— Хой!

— Вестники вечерней зари набрасывают накидку на плечи твои, и вестники утренней зари оборачивают бедра твои, — дгаанга поднял над Дмитрием огромного, втрое больше первого, петуха и помахал им, словно знаменем. Сверкнул ттай, и голова петуха с гигантским фиолетовым гребнем осталась в сжатых пальцах совершающего обряд, а тело забилось на земле.

Дгаанга макнул пальцы в теплую кровь, бьющую из обрубка шеи, и помазал губы Дмитрию.

— Ты от этого мига вестник веры и надежды. Ты прогоняешь ночь и призываешь рассвет. Ты хранитель надежды на восход солнца, и тебе нести силу наших гор, передавая ее из рода в род. С тобою отныне наша свобода, надежда, жизнь. С тобой, о пришедший с белой звездою, мир в сельве, единство народа дгаа, смерть врагам и благо друзьям! Хэйо, хой! Хэйо, хой!

И мьюнд'донг утвердительно ответил:

— Хой!

Потом дгаанга повел Дмитрия за руку, и землянин шел, плохо различая происходящее, словно в тумане. Так же, не вслушиваясь в слова, повторил он вслед за дгаангой священную присягу нгуаби. Приняв от слушающего Незримых большое, размером почти со страусиное, яйцо г'г'ии, сиреневое в ярко-зеленую крапинку, он что есть силы ударил им оземь.

Яйцо разорвалось с грохотом, как граната.

Выбежавшие вслед воины восторженно показывали, куда, как, насколько далеко разлетелись скорлупки, капельки белка и темно-бордового желтка…

И снова — своды мьюнд'донга.

Снова — сорванный от напряжения голос дгаанги, — возвещающего, что клятва принята Твердью и Высью. Пятеро старцев, семеня, приблизились к нгуаби, накинули на плечи ему взамен сорванной и разодранной в клочья накидки красный плащ, похожий на плед с тремя продольными черными полосами и белым овалом, изображающим слепое лицо Ваанг-Н'гура и безликость сестры его, а затем отступили, пятясь и низко кланяясь.

Теперь он уже не стоял. Теперь никто не мог сидеть в его присутствии без позволения, кроме вождя. Его усадили на высокий обрубок дерева, покрытый торжественно внесенной шкурой снежного леопарда. По бокам встали Н'харо и Мгамба, ефрейтор и сержант — телохранители. Они указывали ему, подсказывали, нашептывали, а он делал все, словно во сне, безропотно подчиняясь повелительным жестам дгаанги, завороженный пронизывающе-покорным взглядом толпы, кажущейся сейчас единым целым. И только где-то на окраинах сознания билась и звенела спасительная мысль, позволяющая удержаться на краю реальности, не сорвавшись в бред: «Так надо. Так надо. Так надо!»

Сейчас ему мог бы очень помочь Дед. Прийти, посмотреть и хохотнуть коротким, все объясняющим смешком. Подумать только! Еще совсем недавно он шлялся в самоволки, сидел в аудиториях Академии, пел под гитару в кают-компании «Вычегды», и кто бы поверил, скажи он корешам, что скоро окажется тут, в пещере парней едва ли не из каменного века, в интереснейшей роли охотника за головами?..

Но нет здесь Деда, и даже голоса его нет.

А те, кто вокруг, они и не думают смеяться. Все до оши-зения торжественны и серьезны! Бред! Неужели можно во все это верить? Но ведь они же верят!

— И пусть верят, Димка, — появился вдруг Дед, которого он уже и не чаял услышать, во всяком случае, сейчас. — Уж поверь мне, человеку обязательно нужно во что-то верить. И пускай лучше верят в тебя. Им это необходимо. А ты потерпи…

— Отведай, дгаангуаби!

Два старика подносят ему большое блюдо с целиком сваренным петухом, а за ними двое двали несут корзинку, наполненную крупными отварными зернами, похожими на рис.

Что делать? Просто — есть, или?..

Н'харо, мгновенно уловив растерянный взгляд нгуаби, не оплошал. С его помощью все встало на свои места. Оказывается, у тушки следовало отломить левую ногу и уложить на медную тарель, посыпав тремя горстями зерен!

— Утоли жажду, дгаангуаби!

Гдламини, отстранив девушек-прислужниц, сама приносит к его сиденью чашу крепкого пива. В ее глазах — такая откровенная радость, что невольно вспыхивает догадка: да не она ли, стервоза малая, пристроила все это, с явлением Мгамбы и прочим? Пригубив напиток, Дмитрий торжественно вернул его дгаамвами, упорно и насмешливо сверля вождя взглядом.

Она не выдержала. Потупилась, пряча неуместную улыбку.

Блюдо с петухом, корзина с кашей и чаша с пивом пошли по кругу старейшин, и м'вамби один за другим, строго придерживаясь очереди, определенной возрастом, заслугами и родом, откладывали в глиняные плошки священное угощение.

А в зале тем временем становилось все оживленнее, гораздо веселее и шумнее, чем в чопорном кругу лучших людей.

Сперва изредка, затем все чаще доносились взрывы смеха.

Девушки, лукаво улыбаясь, обносили присутствующих, не обходя ни единого, глиняными жбанами с пивом…

Вновь застучали тамтамы, но теперь уже не выматывающе-нервно, а так, что ноги сами начинали подергиваться в такт ритму, готовые немедленно пуститься в пляс. Их перестук поддерживали плавные подзвоны малых гонгов. Затем гулко запели мужчины. В круг выскочили первые танцоры. Идя друг за другом, они, сперва нестройно, но с каждым мгновением все более слаженно, запели веселую песню о том, как хорошо в краю Дгаа жить, в краю, где так вольно и без опасений дышит полной грудью смелый, готовый в любой миг сурово насупить брови человек…

Песня крепла, набирала силу. Ее подхватили зрители, и вот уже запел весь мьюнд'донг, а танцоры двинулись уже не с притоптыванием, но легким, летящим шагом. Ритм пляски участился. Плясуны круг за кругом обходили костер. Они прыгали и извивались в мареве пламени так, что земля негромко гудела от топота их ног. Стены мелко вибрировали.

Потрясая копьями, к пляшущим присоединились изукрашенные пернатыми диадемами мужчины, и темп танца изменился. Это была уже древняя пляска охотников, призывающая удачу в любом начинании, пляска Красного Ветра…

Дмитрий, понемногу приходя в себя, благожелательно улыбался, наблюдая за разгоряченными людьми, щедро выплескивающими в ритуальном танце избыток энергии. Так будет и в битве, потому что пляска, она, в сущности, и есть малая битва, битва человека с самим собой, цель которой выяснить для себя и показать иным предел собственных сил.

Армен, юный Олекса, Степко и прочие колонисты, попивая пиво, сидели рядом с нгуаби, негромко обменивались впечатлениями. Пожалуй, первыми из мохнорылых удостоились они чести присутствовать на священном ритуале дгаа и не могли скрыть потрясения. Лишь Рыжий Гном, чаще прочих прикладывавшийся к жбанам с хмельным, помалкивал, жадно впившись маленькими зеленоватыми глазками в толпу, где, призывно передергивая изящными бедрами, плясали гологрудые девушки…

Нижняя губа Миколы отвисла, широкое веснушчатое лицо пошло алыми пятнами, подчерненными тенью от костра.

— Нич яка мисячна, — пробормотал он довольно громко, — зоряна, ясная… Отож!.. — и вдруг завопил что есть силы:

— Дивчинка, мила, люба, а чи не дашь козаку бражки?! Хрупкая тоненькая девушка, закутанная в желтую шаль, приветливо кивнув, направилась к почетным гостям. Правой рукой она чуть-чуть, почти не касаясь, придерживала высокий глиняный кувшин на голове, отчего ее фигурка напряглась, сделавшись неожиданно зовущей, нежное, совсем юное личико светилось, влажно блестели набухшие губы.

— Вах! — негромко, но отчетливо заявил Армен.

— Авжеж, — не споря, согласился Степко. Красавица тем временем подошла к Олексе и вдруг, встретившись с восторженным взглядом мальчишки, замерла. Пиво уже переливалось через край половинки ореха кье, а они все смотрели и смотрели друг на друга, словно беседуя о чем-то, никому не слышном, но всем присутствующим понятном.

Деликатностью зрители, к сожалению, не страдали.

Громыхнул многоголосый хохот, и лица подростков, вспыхнув, отвернулись в стороны, разорвав взгляды. Залившись румянцем, девушка засеменила прочь. Но на пути ее, распахнув огромные ручищи, возник Рыжий Гном, и стремление его было конкретно.

— А де моя горилка?!

Он икнул и радостно добавил:

— Та и де моя дивчинка?

А затем уточнил, ухмыляясь и подмигивая:

— Ой, що ж за кума, що пид кумом не була?

Раздался и тотчас утонул в общем гаме испуганный вскрик.

Девчонка мгновение-другое рвалась из крепких объятий. Затем большой глиняный кувшин приподнялся в воздух, чуть помедлил и с размаху опустился на рыжие кудри Гнома.

Мгновенно отрезвев, Микола схватился за голову и с непониманием уставился на вымазанные красным ладони.

Потом рванулся за убегавшей девушкой.

И столкнулся с оскалившим зубы, рычащим Олексой.

— Геть, джурка! — рявкнул Микола, отшвыривая парнишку в сторону. — Ця ж сучка мени юшку пустила! Зар-раза!

Все так же рыча, Олекса улетел во мглу. Исчез. Тотчас вынырнул откуда-то из-под пляшущих и, клацнув челюстями, кинулся на верзилу. Однако Н'харо и Мгамба успели раньше. С двух сторон, вполне уважительно и гостеприимно, они зажали оскорбленного до глубины души мох-норылого, и Рыжий, пару раз дернувшись, все сообразил и, сообразив, обмяк…

Сержант и ефрейтор, переглянувшись, поднесли ему сразу с двух сторон. Затем еще. И еще. Спустя немного времени, заглянув в глаза Н'харо и осведомившись, де ж його чорные брови навчились зводыть людей, Микола задумчиво посетовал, что, мол, как всегда, пидманули-пидвели, и ушел в нирвану.

А веселье продолжалось. Кружились, вертелись не знающие устали танцоры. Отблески огня прыгали на смуглые тела, сверкала медь браслетов, и метались тени по раскрашенным, татуированным лицам.

За костром призрачные, почти бесплотные фигуры колебались и жались поближе к стенам, чтобы дать побольше места танцующим. Качались стены, качались люди, качался потолок…

И Дмитрий тоже раскачивался.

Исчезло понятие времени. Какой это век? Не двадцатый ли, дикий и восхитительный? И что это за страна, не одна ли из тех, что были когда-то, до восстановления Федерации?..

Пляшут люди дгаа, выкрикивая в такт, беззаветно и беззаботно отдаются танцу, как будто с избранием нгуаби надежная стена уже накрепко прикрыла их от беды…

Пляшут люди дгаа, как плясали их предки и предки их предков много лет, и веков, и тысячелетий назад…

Гудит гонг, грохочут барабаны, стучат трещотки, и трепещет, рвется песня…

Праздник еще и не собирался завершаться, когда он, уточнив, дозволено ли обычаем, и получив в ответ утвердительный кивок измотанного до полусмерти дгаанги, оставил мьюнд'донг. И сразу заснул, хотя полубредовое забытье трудно было назвать сном. Там, в липкой мгле, кто-то рвался за ним вслед, догонял, подминал, хватал за горло и давил, давил, давил…

Ох, как тяжко!

Дмитрий дернулся, с трудом разлепил непослушные веки, пытаясь высвободиться из-под навалившейся тяжести.

Что за черная тень хищно склонилась над ним?

И услышал:

— Ты меня любишь, милый?..

— Да, — промычал он. — Да, чижик мой… а как же?.. Но тень, добившись ответа, все равно не собиралась униматься, напротив, нависла еще ниже, засыпав волосами лицо.

— Правда любишь?

— Да, да, да…

— А почему ты ушел? Ты не соскучился? Ты меня обманываешь?

О, Дмитрий многое отдал бы сейчас за несколько таких слов, которые убедили бы ее поверить и отстать, и чтобы волосы, душистые и пушистые, не лезли в рот… Но какие там слова, когда все, чего хочется, — это тишины…

— Почему ты отвернулся, любимый?..

О-о, тишины! И одиночества!

Хотя бы ненадолго…

А потом он скажет ей все, что она пожелает услышать!

— А ты возьмешь меня в жены? — била наотмашь в тамтамы висков любознательная тень. — Возьмешь, а? Ну не молчи же! Возьмешь? Ведь не обманешь?

— Род… на… я… Да… — очень-очень внятно и убедительно выдавил Дмитрий. — То. Лько. Дай. По. Спать…

— Ты ругаешь меня? — тень удивительно противно всхлипнула. — Ты передумал? Я тебе не нужна?..

Нет, это было хуже, много хуже, чем рычание Н'харо, муштрующего поутру урюков!

И надо очень любить женщину, чтобы в такой момент сдержаться и не объяснить ей предельно кратко, куда конкретно следует убираться…

Наверное, именно так он ее и любил. А может быть, даже и еще больше. Иначе откуда бы взялись силы улыбнуться?..

— Женюсь, милая… — прорычал Дмитрий. И умер.


2

ВАЛЬКИРИЯ. Котлово-Зайцево. 24 февраля 2383 года

Если вам неполные двадцать пять, если в кармане, кроме диплома с отличием и записной книжки, только расческа, смятый носовой платок и стереопортрет покойного папы-фрезеровщика, то вам, уж поверьте на слово, не приходилось крутить носом, заполучив перспективного клиента. Вы не станете перебирать и капризничать даже в том случае, если наниматель, мягко говоря, не вполне соответствует общепринятым нормам, условия договора труднодостижимы, а претворение их в жизнь сопряжено с немалыми неудобствами. Вам не потребуется много времени, чтобы понять: все эти второстепенные нюансы с лихвой перекрываются суммой аванса…

Вот почему Крис Руби-младший (юридическая и консультационная контора «Руби, Руби энд Руби», Конхобар, Кокорико-сити, Семьсот Восьмой квартал, строение 15-у, только вход не с парадного, а со двора, за угол, по пожарной лестнице до чердака и там еще немножко налево), сразу же запретил себе сомневаться в успехе, а также чересчур проникаться отвращением к окружающему. Тем более что все это, как он искренне надеялся, не может продлиться дольше двух, трех, ну, ладно, в крайнем случае пяти дней.

К тому же, по правде говоря, унылое запустение, царящее вокруг космопорта «Валькирия-Центральная», мало чем отличалось от родных и привычных пейзажей Семьсот Восьмого, а в душе никак не желали гаснуть и униматься впечатления, оставленные двухнедельным перелетом.

Это было восхитительно!

Только представьте себе: скоростной экстра-космобот, причем из самых крутых, какие Крис доселе видывал разве что по стерео!

Шикарный салон, снабженный баром, библиотекой и цветомузыкой, уютная каюта, упоительно услужливая робоприслуга и бархатно-черное, нашпигованное серебристым мерцанием звезд безмолвие за овальными биостеклами иллюминаторов…

И он, Крис Руби-младший, поверенный в делах, — один, совсем один посреди всего этого непостижимого великолепия!

Нет, поверьте, ради такого стоит жить, и пахать, как проклятый, и срывать голос в пятисортных судебных заседаниях, отстаивая в смертном бою со всяческой пьянью права разнообразнейшей рвани на безраздельное обладание пятнистой кошкой, оставшейся спорной после полюбовного раздела остального наследства! Ради такого стоило отказывать себе в завтраках, экономя каждый кред во имя сохранения за собой офиса на крыше, и унижаться, собирая свидетельские показания в районах, где зачастую наивежливейшим ответом на корректный стук в дверь могло оказаться ведро с помоями, без предупреждения вылитое на единственный приличный костюм…

Захлопнув за собою дверцу космобота, еще пофыркивающего после автопосадки, Крис сунул в верхний кармашек пиджака карточку ключ-кода и, прежде чем спуститься по дюралевой лесенке на бетонные плиты посадочной полосы, ласково коснулся ладонью теплой и гладкой обшивки.

Вот это жизнь! А ведь он уже подумывал было отказаться от аренды помещения и продаться в наемные клерки какой-либо из серьезных юркорпораций, благо заманчивые приглашения имелись! Он в самом деле едва не совершил такую глупость!

Хотя еще с месяц назад от подобных предложений Руби отказывался не размышляя. Он дорожил самостоятельностью и свято верил в светлое будущее фирмы «Руби, Руби энд Руби», тем паче что гере Карлсон, сдающий ему комнату под офис, ни разу не поторопил его с выплатой очередного взноса…

Но после Рождества у самого гере Карлсона возникли серьезные проблемы с престарелой бабушкой и пожарной инспекцией, и, хотя добродушный толстяк был по-прежнему деликатен, Крис Руби-младший не мог позволить себе такого вопиющего свинства, как непонимание финансовых затруднений, появившихся у его арендодателя, самого терпеливого, чуткого и вообще, по мнению Криса, самого лучшего арендодателя в мире.

— Хавдуйда, земани! — прытко подскочивший к лесенке туземец, по всем правилам взнузданный и оседланный, перебирал босыми ногами, прядал ушами, заросшими темным волосом, и буйно косил лукавым глазом. — Й-е-ехать нада?!

Он подпрыгнул на месте, изображая, с какой прытью отнесет пришельца, прибывшего на таком транспорте, куда только душе угодно, фыркнул и добавил:

— Й-е-эх, пракатчу!

Крис смутился.

— Да нет, спасибо… Я лучше пешочком.

Туземец гневно встопорщил верхнюю губу, на миг приобнажив крупные желтые, почти не стершиеся зубы.

— Пьйе-тшотшко-ом? — не выкрикнул даже, а выхаркнул он, еще не отважившись выражать явное презрение, но уже сильно и неприкрыто недоумевая. — Засте-био-о-оштся-а-а!

— Да я так, — отвел глаза Крис. — Засиделся, знаете ли, пройтись в самый раз будет…

И смутился еще больше.

Ибо сейчас только сообразил, что вполне может разрешить себе не только рикшу, но и многое другое, о чем ранее приходилось разве что мечтать. Средства, выделенные представителем анонимного клиента на презентационные, непредвиденные и прочие расходы, позволяли превратить пребывание в здешней глухомани в некое подобие сказок Шехерезады…

— Кр-йе-е-ед! Вс-ей-го-го! — взбодрился уловивший перемену настроения абориген. — С в-йе-е-терко-ом!

Как и прочие представители своей профессии, он, видимо, был недюжинным физиономистом.

Но Крис Руби не привык менять принятых решений.

В конце концов, времени в запасе было сколько угодно, дороги от космовокзала до планетарного центра, если по прямой, всего ничего, километров двенадцать, не больше, из вещей при себе имелся только потертый кейс… а креды, здраво рассудил юрист, есть креды, их всегда можно употребить на что-нибудь более практичное и этически оправданное, нежели эксплуатация ножного труда местного пролетариата…

Хотя, разумеется, нужно будет внести в отчет о командировке строку, касающуюся оплаты транспортных услуг.

— Поди прочь, любезный, — поморщился Крис и, уже не глядя на вздыбившегося от возмущения аборигена, бодро пошагал по бетону к покосившейся халупке космовокзала.

Без особых задержек он оформил въездные документы у сумрачного, полунебритого погранца, минут десять, не более того, вяло попререкался с перегарно сопящим таможенником, никак не желавшим покидать недра кейса, и, пихнув ногой бывшие стеклянные, а ныне заколоченные фанерой двери, вышел на просторы планеты седьмого стандартного разряда Валькирии…

И остановился.

От ног его уходила вдаль дорога, вымощенная в некоторых местах желтым кирпичом, в дали, плотно прилегая к горизонту, стелились мохнатые дымы чего-то индустриального, а рядом с полосатым столбиком, совсем недалеко от выхода из здания, сидела, ожесточенно вычесываясь левой задней лапой, большая и кудлатая собака, в лучшие годы наверняка белая и пушистая, но в данный момент извозюканная в придорожной грязище до полнейшей жовто-блакитности.

Карие очи псины были в меру грустны, вне всякой меры умны и безмерно выразительны. Казалось, еще немного, еще чуть-чуть, и животное, плюнув на условности, заговорит.

Впрочем, судя по дальнейшему, как раз условности ее интересовали меньше всего.

— Здравствуйте, гомо, — сказала собака, оторвавшись от ловли блох. — С прибытием. Вы, я вижу, не местный?

Если она полагала, что прибывший будет поражен, то не на того напала. Стажируясь на посту ассистента судебного исполнителя в трущобах Семьсот Восьмого, Крис Руби успел навидаться и не такого. В конце концов, если собака разговаривает, значит, это кому-нибудь нужно, не так ли?

— Благодарю вас, — ответил юрист, учтиво приподняв шляпу. — Нет, не местный. Чем могу помочь?

— Хм… — животное на миг смешалось, но тотчас умело скрыло разочарование. — Позвольте поинтересоваться, вы, как я полагаю, сапиенс?

— Смею надеяться, — мягко, но непреклонно ответствовал Крис. — А в чем дело?

Псина оценивающе осмотрела его левым глазом, неплотно прищурив правый. Некоторое время она, похоже, размышляла, стоит ли вообще продолжать беседу.

— Собственно говоря, ни в чем, — сказала она наконец, зловеще понизив голос. — Просто вот вам мой добрый совет, сапиенс: постарайтесь в полночь не выходить на просторы торфяных болот…

Опыт, набранный не где-нибудь, а в притонах южного Кокорико, шепнул Крису, что эта информация, при всей неконкретности, может оказаться полезной.

— Но почему, смею спросить? — осведомился Руби, с видом полного понимания переходя на заговорщицкий, в унисон собеседнику, шепоток.

Собака зевнула.

— Да так, знаете ли… Постреливают… — сообщила она совершенно буднично и, утратив, по всей видимости, всякий интерес к дальнейшему разговору, потрусила за угол.

Тяжелая рука опустилась на плечо Крису.

— М-да. Вот так вот оно и бывает…

Давешний погранец, пузатый мужчина неопределенных лет, одетый в отутюженный китель, но почему-то в полосатых пижамных штанах, дружески подмигнул Рубимладшему, окатив его волной неповторимых ароматов.

— Так вот, говорю, оно и бывает, чужеземец. Крис кивнул.

— А что, у вас все собаки такие?

— Ась?