Book: Петербургские повести



Петербургские повести

Роман Сенчин

Петербургские повести

© Сенчин Р., текст, 2020

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2020

* * *

Оборванный календарь

Заскрёб в замке ключ, словно в мозгу кто-то стал ковырять шершавым стальным штырьком. С громким болезненным писком открылась дверь. Топтанье в прихожей, шуршанье полиэтиленового пакета. Снова писк двери, удар ее о косяк (не может никак, что ли, Наталья запомнить, что дверь просела и надо ее приподнимать, когда закрываешь?). Елена Юрьевна хотела подсказать, но та уже справилась. Замок защелкнулся.

Новые неприятные, резкие, раздражающие звуки: хлопок выключателя, шлепки сброшенных с полочки босоножек… Елена Юрьевна смотрит в сторону прихожей, оттуда желтоватый, теплый свет лампочки, там энергично и уверенно шевелится молодое красивое существо. Красивое, потому что молодое… Сейчас появится, войдет, наполнит комнату; Елена Юрьевна с нетерпением и страхом ждет.

В комнате полумрак, сгущаемый темной мебелью, потемневшими прямоугольниками картин на покрытых потемневшими обоями стенах. Окно почти все закрыто старинными, толстыми шторами, которые и недавняя стирка не смогла осветлить. Сквозь щель между шторами – холодная, синевато-белесая муть зимнего непогожего дня. Почему-то именно в декабре все дни кажутся непогожими. Даже когда ветра нет, когда тает снег, небо ясное – все равно чувство, что за окном, на улице, метель, солнце прячется в пластах плотных туч, все живое только и мечтает скорее, скорее спрятаться, укрыться в жилище, переждать, дожить до весны, хотя бы до нового года, а там сразу станет светлее, легче, теплее, там обязательно что-нибудь случится хорошее.

– Я пришла, Елена Юрьевна! – объявляет Наталья, улыбаясь неприятной, лживой, юной улыбкой. Смотрит, заглядывает в глаза, ожидая чего-то, и, не дождавшись, интересуется: – Как чувствуете себя?

Елена Юрьевна промолчала. Наталья пошла на кухню… Муж называл ее Еленочкой, Ёлочкой; сын – «мама, мамуля». А другие – чаще всего – сухо, делово: «Гражданка, товарищ, товарищ капитан, Елена Юрьевна». «Елена Юрьевна» – это и сотни ее студентов, несколько поколений, для которых она была строгим, беспощадным преподавателем, помешанным на своей биологии. Между собой они ее величали (она, конечно, знала об этом) – Гидра. Теперь и ее, Елену Юрьевну, и ее прозвище давно забыли – почти десять лет как не работает. Теперь приходится слышать ей в свой адрес презрительно-мягкое, особенно обидное из уст молодых женщин: «Бабушка!», «Садитесь, бабушка», «Может быть, без очереди пройдете, бабушка?», «Бабушка, в переднюю дверь лучше бы вам». На остановке, в магазине, на почте, в троллейбусе… Незаметно, вдруг, однажды Елена Юрьевна из статной, красивой, гордой, для многих грозной женщины превратилась в немощную, согнутую старуху, которую боится зашибить пустой коробкой грузчик, которую готовы пропустить без очереди, усадить на сиденье, пока не упала… Слово «бабушка» она ненавидела, и другие обращения были теперь ей неприятны, от них веяло холодом одиночества; хотелось, чтобы называли как-то по-родному, теплее.

– Наталья, не зови ты меня Еленой Юрьевной, – стараясь говорить громче, велела она. – Я тебе тетя. М-м… Тетя Лена.

Племянница в четыре раза моложе ее, ей девятнадцать, да и племянницей она может считаться с большой натяжкой. Скорее внучка – дочь дочери сестры…

– Хорошо, тетя Лена! – легко согласилась Наталья; она разбирала на кухне продукты, хлопала то дверцей шкафчика, то холодильника, то хлебницей; ответила приподнято, с готовностью и со скрытым равнодушным согласием: как хотите, можно и так, если вам так приятнее.

И Елена Юрьевна вспомнила, что уже раза два-три просила племянницу об этом, но та, видимо, забывала, возвращалась к холодному – «Елена Юрьевна».

«Действительно, какая я ей тетя. Тетя – слово мягкое, сладкое, а я… Пирожков с повидлом не стряпала, не нянчилась с ней. Какая я тетя… Так, чужая, ворчливая бабка…»

– Наталья, электричество погаси в коридоре! – И хотела добавить: «Не тебе же, конечно, платить!» Пересилила себя, не сказала.

Племянница вернулась в прихожую, на ее лице старуха заметила вспышку досады. Понятно… Этого и следует ожидать. Она просто терпит, мучается и терпит, понятно ради чего… Что ж, дотерпит, недолго уже…

– Кушать будете? – спросила Наталья. – Я суп разогрею тогда.

– А ты? – через силу, стараясь притушить разрастающуюся обиду, проговорила Елена Юрьевна.

– Да я не хочу…

– Не хочешь…

Дышать было тяжело, слова выходили с трудом; и голос прерывался и дрожал, одна темная мысль наплывала на другую, догадки превращались в уверенность. «Она и ела-то со мной за эти два месяца – по пальцам пересчитать. Конечно, любой аппетит пропадет… на меня глядя».

– И я тоже не буду. Не хочу, – твердо и четко бросила Елена Юрьевна, повернула лицо к окну, смотрела на полоску сгущающейся сини между шторами.

Скорее всего, да нет – естественно, Наталья сейчас пожмет плечами, раздраженно цокнет языком. Не понимает она, мол, этих старушечьих капризов… Ну, пусть, пусть. Все останется ей, все ведь это теперь ее, а она, Елена Юрьевна, точнее – то, что от нее осталось еще, – лишний, никому не нужный предмет, требующий пока ухода и внимания, и хочется его выбросить прочь, чтоб не мешался, не раздражал. Что ж, понятно… И ей хотелось выкрикнуть в отчаянии: «Ну куда мне деться?! Скажи!» И просить племянницу потерпеть, дать умереть в своем углу… Вот тогда пусть и отдыхает, хозяйничает, распоряжается всем.

Потекли одна за другой частые слезы. Долго блуждали по бороздам морщин и наконец, добравшись до подбородка, капали на старый, но крепкий, толстый халат. Он помнил ее другой, этот халат, совсем другой, да и сама она помнила, представляла себя сильной, здоровой и в сорок пять лет сводящей мужчин с ума, недоступной, обворожительной. Совсем ведь недавно было. Было… А теперь как?.. Каждое утро приносит с собою темную пустыню нового напрасного, холодного дня. Сколько еще впереди таких дней? Отравленных, лишних, сулящих только боль и напрасное ожидание конца-избавления.

Елена Юрьевна попыталась остановить слезы, от этого они побежали сильнее. Рванулось из изорванной, забитой горькой таблеточной слизью груди рыдание. Старуха одной рукой схватилась за лицо, сжала губы и нос, другая рука тянула из кармана халата платок.

Выскочила из кухни племянница.

– Что? Что с вами, Елена Ю?.. Тетя Лена… Воды дать?

– У… уйди… Сейчас прой… пройдет, – задыхаясь, сквозь спазмы хрипло выдыхала она. – Уйди… Успокоюсь.

Наталья развернулась, ушла. Принесла чашку с водой. Елена Юрьевна, трясясь, выбивала из пузырька в маленькую стопочку по капле корвалол.

– Не надо, теть Лена, вам нельзя волноваться. Что случилось? Я что-то не так?.. – Наталья присела перед нею на корточки, смотрела своими блестящими, красивыми глазами, собравшись выслушивать от старухи упреки и оскорбления, готовая к ним как к неизбежному составляющему ее обязанностей. Ведь старухе никак без упреков и обидных слов – обидно, что вокруг продолжается молодая, веселая жизнь, но она не для нее теперь, она против нее. Она, как сильный птенец – выпихивает ослабевшего из гнезда.

– Торшер, может, зажечь? Что вы впотьмах…

– Иди, Наталья, там… почитай иди.

Оставшись одна, Елена Юрьевна отвалилась на мягкую спинку дивана, несколько минут сидела глубоко дыша, закрыв глаза. Лекарство подействовало, стало легче. Она немного успокоилась. Сердце, затрепетавшее было, когда рвалось рыдание, теперь билось ровнее, не толкалось к горлу, не падало в мертвую бездну, сжавшись от боли. Оно стучало, удар за ударом, стучало немного хрипло, как маятник в старых, давно не чищенных часах. С каждым ударом цепь с грузиком на конце опускается ниже, ниже; кажется, что цепь бесконечна, что грузик будет вечно опускаться и не достигнет упора. Все устало, всему хочется отдыха, а его нет, и жизнь теперь – наказание, каждый день словно пытка. Остается ждать, сидя вот так на диване, тупо глядя в темноту, ждать. Проклинать себя, очередной рассвет, сильных, молодых, распускающихся, как большие цветы, людей.

Елена Юрьевна поползла взглядом по комнате, надеясь найти что-нибудь, чем можно отвлечься, убить хотя бы несколько невыносимо тягостных минут.

– Наталья.

Появилась Наталья.

– Подай мне ящик тот вон, белый… с карточками.

– Какой же он белый? – робко не согласилась Наталья, поднимая стоящий под книжным стеллажом металлический ящик. – Скорей серебристый…

Эмаль на ящике когда-то была белой и яркой. Елена Юрьевна хорошо помнила, как красила его белой краской. Помнила этот ящик и новеньким, разноцветным, веселым – отец однажды принес его, он был полон халвы. Большой куб жирной, душистой халвы. На вкус – чуть с горчинкой… Потом ящик приспособили под муку, потом в нем держали клубки шерстяных ниток, еще позже и теперь – хранились фотографии. Со временем разноцветная раскраска отшелушилась, появилась чернота изъеденной временем жести, и Елена Юрьевна решила покрасить его. Вот и эта краска хоть пока держится, но потемнела; теперь лишь по памяти можно видеть ее белой, для постороннего же человека ящик серый, неотмываемо пыльный…

Елена Юрьевна приняла его, поставила себе на колени. Племянница стояла рядом, ожидая чего-то. Хотела, наверное, услышать «спасибо» или исполнить еще какую-нибудь просьбу. Или что?.. Нет, Елена Юрьевна не могла благодарить, не могла посадить ее рядом и показывать заветные фотокарточки, – она все больше и больше, и не понимая сама, за что именно, злилась на племянницу, ее присутствие раздражало, лишало последних сил…

Постепенно на протяжении этих двух месяцев отношения все хуже и хуже. Сначала, когда Елена Юрьевна списалась с матерью Натальи, своей настоящей племянницей, дочерью младшей, несколько лет назад умершей сестры; когда начались переговоры о том, чтобы девушка переехала к ней, казалось, что все будет хорошо, что появятся необходимый уход, забота, общение, такие нужные в старости одинокому человеку. И Наталья вроде бы исполнительная, внимательная, а на самом деле – невыносимо. Невыносимо само соседство молодой, красивой своей молодостью, полной сил девушки и человека отжившего, ждущего смерти.

Она взглянула на племянницу, их глаза встретились, и Наталья поняла, быстро ушла на кухню. Чем она там занимается, Елену Юрьевну не интересовало, – может, читает, а может, готовит отраву, чтобы убить ее. Это было бы самое правильное, самое нужное им обеим… В самом деле: что дальше? зачем дальше?..

Открыла крышку, сняла лежащие сверху свернутые грамоты, полуистлевшие, скрученные в трубку давнишние облигации займов, пачку дорогих писем. Положила на диван. Дальше – фотографии. Осыпавшиеся, побуревшие, истрескавшиеся – тридцатых, сороковых, пятидесятых, шестидесятых годов; семидесятых, восьмидесятых – более свежие, некоторые совсем как новенькие. А последнего десятка лет – ни одной. Да и не надо. Только расстраиваться, морщась сравнивать с другими… А вот – их много-много, и все почти в хорошем состоянии – из детства и даже тех времен, когда Елены Юрьевны на свете не было. Портреты давным-давно умерших людей, одетых в музейные ныне платья, сюртуки, шубы. Отец, в военной форме, с закрученными в стрелку усами, поручик на этом снимке; мать – молодая, светлая женщина с большими, притягивающими глазами. Это в пятнадцатом году, мать тогда была сестрой милосердия, через несколько месяцев она познакомится с раненым офицером Масленниковым, они полюбят друг друга, обвенчаются, а в апреле семнадцатого родится Лена. Елена Юрьевна…

Удивительно, но она помнит дословно рассказы матери, имена не только родственников, но и знакомых родителей, многих из которых в жизни никогда не видела, не знала. И сейчас, перебирая фотокарточки, она сразу узнавала на них всех, будто у нее в памяти сфотографированы те минуты, когда мать длинными вечерами так же перебирала их и рассказывала о каждой.

Незаметно стало совсем темно. И Елена Юрьевна, словно проснувшись, вдруг поняла: она не видит, что на той карточке, которую держит сейчас в руке. Но память, секунду назад находясь за рамками сознания настоящего, лучше, чем яркий свет, светила ей… Ей стало страшно. Скорее нашарила кнопку, включила стоящий возле дивана торшер.

– Наталья, который час?

– Гм… Половина пятого, – торопливо проглотив недожеванный кусок, ответила племянница.

Елена Юрьевна поморщилась, посмотрела в окно. Полоска между шторами сделалась черно-синей. Вот и вечер. Бесконечный декабрьский вечер. Как и тогда… Они сидели в этой же комнате, на этом же диване. Было зябко, сыро, как в подземелье, мать закутала дочерей и себя в толстый плед и перебирала фотографии. Вот эти толстые, на картоне, вечные фотографии. И мама подолгу рассказывала о каждой целую историю. О своих родных, о родных отца, о друзьях, об однокурсницах. И в такой же вечер отец принес завернутый в тряпку жестяной ящик с халвой. «Еще та, – похвалился он, – наша!» Каким-то чудом добытая. Под промасленной бумагой – темно-серая, твердая масса, пропитанная клейкой жарой, расплавленным солнцем… Ели ее, прогоркло-сладкую, с черным, похожим на глину, хлебом, запивали теплой водой…

– Еле… – Племянница кашлянула, поправилась: – Тетя Лена… Сегодня в театре Акимова «Зойкина квартира» идет… Вы не будете против, если я сбегаю?

Елена Юрьевна перевернула фотокарточку изображением вниз; она испугалась неожиданному появлению перед ней человека, нарушившего воспоминания. Несколько секунд смотрела на Наталью, не понимая, что нужно ей, наконец, очнувшись, качнула головой утвердительно и в то же время с укором.

– Иди, иди погуляй.

– Я не гулять, я в театр.

– Иди, иди…

– Я суп разогрела, тетя Лена, вам нужно поесть.

– Иди, не хочу пока.

Она чувствовала, что если Наталья скажет еще что-нибудь, снова подступят рыдания, вырвутся горькие, обидные слова. И девушка, кажется, тоже поняла это и потому промолчала. Прошла в свой угол, стала переодеваться. Елена Юрьевна старалась не видеть этого, не слышать шелеста одежды, она смотрела на стопку выложенных из ящика фотокарточек… Конечно, им в одной комнате тесно и неудобно, они мешают, стесняют друг друга. Но вторая комната заперта.

Она заперта уже много лет, это – комната сына. Там все как было при нем. Его костюмы, вещи ждут его.

Елена Юрьевна когда-то была уверена, что он вот-вот вернется, ждала, а позже вера сменилась окаменевшей памятью, суеверной святостью комнаты… Сначала она каждую субботу делала там уборку, стирала пыль, мыла пол, меняла постельное белье, теперь же, последние годы, даже не заходит туда. Ключ держит в шкатулке, на самом дне. «Вот умру, пусть что хотят тогда, то и делают. А пока что… пока я жива… Это Колина комната».

Она стала торопливо перебирать карточки, искала одну из тех, где был сфотографирован сын. Вот – после защиты диплома, его курс на крыльце университета. Шестьдесят девятый год. Июнь. Коле двадцать три… Через месяц он уедет по распределению в Северную Якутию и пропадет… Молодой, красивый парень с юношеской бородкой. Гордость курса, умница, любимец преподавателей. И уже скоро по телефону незнакомый голос будет вымученно объяснять: «…Тайга большая, ищем… Не волнуйтесь, пожалуйста, Елена Юрьевна, найдем. Всех поставили на ноги. Вертолеты… По метру прочесываем…» Пропала геологическая экспедиция, восемь человек, словно и не было. И в их числе Коля… Ни живых не нашли, ни мертвых, поэтому и хранила Елена Юрьевна в глубине души ожидание, надежду; до сих пор теплится в ней малая искорка и погаснет лишь вместе с нею, с концом ее жизни.

Подняла глаза от фотографии, обвела взглядом комнату, просыпаясь от мыслей. Болью укололо: племянница подтягивает колготки, безобразно и откровенно задрав подол юбки.

– Что с вами, тетя Лена? – Наталья обернулась на ее сдавленный стон, опустила, оправила юбку. – Я могу не ходить, если вам нехорошо.

– Мне хорошо… Собралась – иди.

– Вы поешьте, там суп горячий. Налить?

Елена Юрьевна перевела взгляд на стеллажи, смотрела на ровно стоящие книги, но не видела их, просто ждала, когда племянница выйдет, оставит ее в покое. Дышать было трудно, в горле застрял твердый, душащий комок, обида и раздражение лишали ее рассудка… Эта девица как в наказание послана. Порхает бабочкой над разлагающимся, но живым еще телом, морщится, а улететь не может – от этого зловонного, страшного тела ей польза. Вот закопают когда, станет она здесь хозяйкой… Елена Юрьевна вспомнила, каких усилий стоило прописать племянницу, как ходили они по бесчисленным учреждениям, оформляли документы, собирали справки; на это, кажется, и ушли ее последние силы.

– Ну, я пойду? – несмело спросила Наталья.

Елена Юрьевна повернула голову, проползла по девушке цепким, жадным взглядом. «Накрасилась, – отметила с отвращением. – Зачем в таком возрасте краситься? Только себя уродуют… И юбка-то, только что трусов не видно…»



– Сказала же… Что по десять раз спрашивать? Иди, конечно.

– А вы?..

– Я так посижу.

– Вы… вы бы поели все-таки.

– Наталья! – На секунду голос стал звонким, грозно-предупреждающим, каким бывал когда-то, и после одного слова вновь сошел на задыхающийся, надсадный хрип: – Поем… когда проголодаюсь.

Девушка мотнула головой, развернулась, направилась в коридор. С содроганием и манящим интересом щупала глазами ее фигуру Елена Юрьевна. Хотелось бросить вслед что-нибудь грубое… «Ступай, убирайся вовсе! Собирай вещи и убирайся! Ничего, как-нибудь одна, лучше одна, чем так…» Но остановило вдруг появившееся яркое воспоминание – как будто сел в кресло у противоположной стены дряхлый, ссохшийся старичок-еврей, сосед из сто восемьдесят второй квартиры, а она – она вдруг снова юная девушка, моложе теперешней Натальи… Как же его звали?.. Зильберман фамилия… Витольд… Да, Витольд Маркович Зильберман. Он часто заходил к ним, подолгу сидел, попивая чай, громко причмокивая обвисшими толстыми губами. «Тяжело стареть, Леночка, – однажды сказал ни с того ни с сего. – Тя-жело-о… Этому надо учиться с молодых лет. – И, вздохнув, повторил: – Запомните, Леночка, с молодых лет».

Тогда она не поняла его слов; Зильберман казался ей реликвией, последним из могикан знакомого ей по книгам поколения, интересного, полумифического прошлого. Для нее, сейчас находящейся в таком же положении, как тогда Зильберман, он был благодушным, хотя и уставшим, больным, но удовлетворенным человеком, спокойно подходящим к финалу своей длинной, полной событий жизни. И естественно, что тогда тех слов она не заметила, и лишь сейчас они всплыли, вспыхнули и отравленным дыханием пахнули ей в сердце. «Тяжело стареть… этому надо учиться… с молодых лет», – прошептала Елена Юрьевна, провожая растворяющийся призрак старика соседа.

Пискнула, ударилась дверь о косяк, потом снова пискнула – и щелчок замка. Ушла… И с уходом Натальи словно посвежело в квартире, словно посветлела она и расширилась. Елене Юрьевне стало легче, захотелось встать, походить, подвигаться.

По одной, но достаточно быстро сложила фотографии обратно в ящик. «А почему никогда не пробовали ни мама, ни я сделать альбом? – подумалось неожиданно. – Почему карточки хранятся так, стопкой, а не в альбоме?» И представилось, как бы смотрелись они на страницах альбома, аккуратно, по хронологии расположенные. Нет, совсем не то. Когда перебираешь их, каждую чувствуешь в руках, читаешь написанные на обороте строчки пожеланий, даты, названия городов, роднее и ближе становятся они, а так, на страницах, – точно картины под стеклом… Не надо альбома, порядка, обманчивой аккуратности – там, в памяти, все упорядочено и свежо, а фотографии лишь помогают расцветить поблекшие подробности прошлого.

Болезненно кряхтнув, Елена Юрьевна поднялась с дивана, тяжело ступая отекшими, негнущимися ногами, прошла по комнате. Отодвинула край шторы, посмотрела в окно. В мутно-сырой тьме наступающей ночи сначала увидела себя, и в первый момент ужаснулась – ей показалось, что чужая злая старуха подсматривает и колдует. Перекошенное в стекле, измятое морщинами, будто глубокими шрамами, лицо, маленькие, в обрамлении складок кожи, глаза смотрят пристально и тревожно – следят. Тонкие бескровные губы подрагивают, еле заметно шевелятся, как бы стараясь что-то сказать… Некогда тугой, красивый подбородок заострился, ясно видны на нем частые толстые волоски. Жидкие седые нити на голове – остатки ее пышной когда-то гривы… Хотелось опустить штору, отвести взгляд, но она смотрела, как завороженная, изучала теперешнюю себя… Наконец взгляд прорвал отражение, уперся в стену и окна напротив, совсем рядом. Над ними клочок чернильного неба. Внизу тесный дворик – кое-как умещаются в нем пяток гаражей-ракушек, два мусоросборника; у самой стены, цепляясь худыми ветками за водосточную трубу, тянется вверх кривое и хилое деревце с ободранной, изрезанной корой. Оно очень старое, но выглядит недоразвитым, рахитным подростком; летом на нем появляется десятка два маленьких, бледных листочков…

В одном из окон четвертого этажа сидит на подоконнике девочка или девушка, а может быть, взрослая женщина, не разобрать. За ее спиной такой же рассеянный, неверный свет настольной лампы, и силуэт сидящей на подоконнике темный, не видно, куда смотрит она. Не исключено, что и сюда, на Елену Юрьевну… Еще одна!.. Еще одна наблюдает, ждет. И леденящей волной пробежали по телу мурашки ужаса… Дни, годы, жизнь. Окна, следящие, молчаливые окна. Дворик, дом, квартира. Все ждут… Она вдруг, за какую-то малую секунду, за миг увидела все прожитое и с отчетливой ясностью поняла: ничего-то действительно счастливого не было. Даже редкое, блеклое счастье неизбежно оборачивалось вскоре бедой. Каждый раз ожидалось лучшее впереди, ожидалось, а не приходило; и уже само ожидание казалось счастливым временем в те дни, когда схватывали цепкие объятия испытаний и горя. «Нет, нет, что я! – испугалась. – Нельзя так. Все было, была жизнь!..»

Она отпустила штору, та с тяжелым шелестом, почти со скрипом распрямилась, заслонила окно… Пробрела по комнате, трудно передвигая непослушные, одеревенелые ноги… Вот как-то в детстве пробовала ходить на ходулях. Смеялась, падала, запиналась. Бросила в конце концов ходули и побежала по траве, подпрыгивая, срывая цветочки, ничего не боясь… Дыхание опять потерялось, комок боли подскочил к горлу. Елена Юрьевна накапала корвалола, разбавила водой. Жадно выпила.


Долго и тщательно она собиралась. Куталась в старые, пропахшие лекарством одежды. Кое-как сумела сунуть ноги в высокие серые валенки, стянутые потрескавшимися галошами. Галоши так давно сидели на валенках, что, казалось, прикипели к ним; года три назад Елена Юрьевна пыталась их снять, чтоб просушить обувь, – не получилось.

Выйти одной, без помощи, на улицу было рискованно, она боялась, что оступится на темной лестнице, поскользнется, упадет, а подняться самой вряд ли получится. Но что-то толкало ее из квартиры, непреодолимо хотелось почувствовать снег, увидеть широкую панораму города, отсвет огней в холодной, вечно беспокойной Неве… С ранней осени она не покидала квартиру; тогда вместе с Натальей ходила оформлять документы на прописку племянницы. И в те дни совсем не обращала внимания на город, некогда было постоять, осмотреться, торопилась дойти от одного порога до другого… Теперь же, сейчас, город позвал ее. «Может быть, этой ночью… все… и так и не… и не попрощаюсь», – рвано, как дышала, думала, одеваясь, старуха.

Осторожно, щупая каждую ступеньку крепкой, старинной тростью, с которой, наверно, в молодости прогуливался по проспектам отец, Елена Юрьевна спускалась по лестнице. Правая рука ползла по отполированной тысячами ладоней полоске спасительных перил. В грязных окнах парадного – слабый, разреженный свет других освещенных окон, выходящих во двор… Ступенька за ступенькой, ниже, ниже, все ближе к свежести открытого воздуха, живительному холодку зимнего вечера. Надо только быть осторожней, главное – не упасть. Упадешь – уже не поднимешься.

И вот кончился последний пролет. Елена Юрьевна толкнула скрипучую, на растянутой ржавой пружине дверь, потом вторую. Постояла на крыльце, привыкая к обилию воздуха. Какой чистый он, глубокий!.. Голова закружилась было, земля поплыла, но это лишь на минуту. Придышалась… Так, надо дальше. Пошла к арке, налегая на трость, выискивая ее концом место для следующего шага. Со всех сторон смотрели желтые беспощадные глаза окон. Если сейчас упадет, они так же спокойно будут наблюдать, как трепыхается она на асфальте, пытаясь подняться. Не позовут на помощь, не удивятся, не помогут. Когда надоест, просто зажмурятся – погаснет в них свет. Уснут.

Этот дом занимает целый квартал. С трех сторон его окружают улицы, а с четвертой, тоже, впрочем, через проезжую часть, – Нева. Форма у дома причудливая и сложная, внутри него несколько маленьких, слепых двориков, есть даже подобие садика в центральном дворе, с десятком чахлых кленов, стволы их покрыты малахитовой зеленью от вечной сырости; в садике полуразрушенный фонтан в виде вазы; на дне вазы скапливается дождевая вода, палые листья, шкурки бананов, хлебные корки. Они прокисают, и по двору стелется удушливый, отравленный запах гнили. Штукатурка со стен отвалилась кусками, теперь постепенно размокают кирпичи… С лицевой стороны дом еще сохраняет относительно благопристойный, даже внушительный вид, а издалека и вовсе напоминает дворец, где живут состоятельные, счастливые люди. Как же: вот, в двух шагах – набережная Невы, Стрелка, самый центр прекрасного города; многие завидуют, мечтают здесь поселиться. Наталье это почти удалось…

«Только… только бы не упасть. Не упасть!» Особенно страшны черные тоннели арок, при каждом шаге ожидаешь лед под галошей, выбоину в асфальте; каждый новый шаг сулит угрозу падения… Все ясней слышится слякотный шум проезжающих по размокшему снегу машин; вот прозвенел трамвай… Немного еще пройти, а там и улица, фонари, жизнь, люди.

Бухнула открытая пинком дверь парадного, оттуда вывалился человек, тут же громко отхаркнулся и сплюнул; следом за ним появился еще один.

– Ну и куда тут идти? – расстроенно спросил первый.

– Налево вроде…

– Как, бляха, в чулане!

– Пошли, возьмем счас…

– Да, надо. А им, бляха, – человек задрал голову и посмотрел на окна. – А им отрыгнется еще. С-суки!

– Хорэ. Сам начал первый.

– Ну вякнул, и что? Что теперь, гнать, что ли, сразу?!

– Хрен с ними. Пошли, кафешка тут есть на проспекте. Там посидим.

– Давай, надо…

И они торопливо скрылись в очередной арке, их шаги глухо ударялись о стены, потолок. Казалось, это шагали не люди, а великаны… Елена Юрьевна отлепилась от дома – как только выскочил первый, прижалась к сырому, холодному кирпичу, замерла, – потихоньку продолжила путь.

Было довольно тепло. Она омывалась потом, выступившим из-за волнения и непривычных теперь движений, долгой ходьбы; слегка подташнивало, скорей всего от усталости. С крыши вяло капало, капли ударялись о проржавевшие до дыр навесы над входом в парадные, долбили бетон панелей.

Последний дворик, последняя арка. Впереди полукружие света, силуэты торопливых прохожих, мелькание автомобилей. На противоположной стороне улицы бегут, гонятся друг за другом разноцветные огоньки в витрине дорогого магазина… Не выходя из арки, в метре от тротуара Елена Юрьевна остановилась. Решила передохнуть. Обе руки ее сжимали трость, ноги расставлены, туловище согнуто… Сейчас суета улицы подхватит ее, затормошит, вместе со всеми, бессознательно заразившись, придется торопиться, ускорять шаг, следить, чтоб не столкнуться с идущим навстречу или вынырнувшим из подворотни, опасаться машин. Дорога теперь очень узкая – несколько лет назад проезжую часть расширяли, прибавили еще по полосе для автомобилей с обеих сторон.

«Надо идти… Немножко, до набережной хоть… и назад». Елена Юрьевна собралась с силами, качнулась, пошла.

Вдоль улицы дул ровный, не сильный, но заметный ветер. Так же ровно шумела уличная жизнь, словно был запущен хорошо настроенный, безотказный станок… Она помнит ее разной, эту улицу. Цокот копыт извозчичьих лошадей по булыжникам мостовой (теперь булыжники остались лишь вокруг трамвайных рельсов); и трамвай старой конструкции – пугающую, неповоротливую громадину… Длинные черные авто с откидным верхом, на которые засматривались прохожие. Помнит мертвую пустоту ее, как русло высохшей реки, тишину, и редкие тени людей только усиливали ужас от зловещей работы смерти, съедавшей в те дни жизни неутомимо и безостановочно. Помнит она улицу на летнем рассвете – поливальные машины сбивали пыль с новенького асфальта струями веселой воды, и молодые парочки, не сторонясь этих струй, бежали к Неве…

Память, память… Самое страшное, что одна лишь она, память, осталась, память пережила тело, пропитала непосильные, кажется, пласты времени, не растеряла остроты и яркости. Но зачем? Зачем она все помнит? И чем ближе к смерти, к бесчувствию, мраку, тем отчетливее становятся картины воспоминаний. И вот – как бы наяву, почти ощутимо появился перед глазами календарь. Отрывной, уже использованный, со скрепленными жестяным зажимом, криво оборванными клочками; и последний лист почти оборван, висит на тонкой полоске, а рядом горка измятых, полуистлевших, ненужных листочков – пережитых, опавших лет; и в итоге-то – ничего. Ничего, что бы осталось непоколебимо-важным, отрадным, осилившим смерть. Ни профессия не дала ей настоящего удовлетворения (были задатки к научной работе – не сложилось, стала готовить для научной работы других, но из многих сотен студентов никто не стал тем, на кого по большому счету учился), ни принципы, которых старалась держаться. Сын Коля… муж… Их обоих отобрала смерть, слишком рано отобрала… Почему же ее оставила? Зачем жить дальше? Зачем жизнь довела ее до такого предела? Это ведь хуже смерти…

Елена Юрьевна, ослепнув, окаменев, стояла посреди тротуара, с трудом проталкивая в себя воздух, хватала его жадным ртом и не могла надышаться, – казалось, в нем совсем нет кислорода и вдыхает она пустоту.

– Извините, – услышала торопливо-досадливое над ухом и потом уже почувствовала толчок, за который прохожий попросил на ходу извинения.

Очнулась было, приготовилась идти дальше, и вдруг увидела себя со стороны и содрогнулась. Вот стоит сгорбленная, закутанная в старую, изношенную одежду, вцепившись в палку, как в последнюю спасительную опору. Дряблые лохмотья щек жалко дрожат, губы шевелятся: беззвучно жалуется она равнодушию. На голове коричневый шерстяной платок, перетянутый крест-накрест через грудь, завязанный на спине; очки в громоздкой оправе еще больше уродуют и без того изуродованное старостью лицо. «Но… но откуда на мне этот платок… и очки?!» Елена Юрьевна никогда не носила очков, зрение у нее сохранилось на удивление хорошее, а такие платки, так повязанные, вызывали в ней воспоминание о самом страшном времени, когда смерть, неспешно-деловитая смерть от голода, равно и обильно косила детей и стариков, и молодых женщин, и сильных мужчин. Почему-то почти все люди тогда были в таких платках, завязанных узлом на спине, – наверно, пытались удержать под платком драгоценные крупицы тепла своих тел, не выпустить жизнь…

«Я?.. Нет! Нет, не я это, не я!..» – Елена Юрьевна делала отчаянные усилия прийти в себя, возвратиться в реальность, отогнать видения, воспоминания. Ведь вот она, на тротуаре, она просто вышла подышать, прогуляться перед сном; когда-то она каждый вечер совершала прогулки по набережной. Позади были насыщенные работой, событиями (важными, как ей казалось в то время), успехами и неизбежными, конечно, проблемами дни. Но усталость пропадала, стоило постоять у Невы, послушать размеренные удары волн о гранит, увидеть на противоположном берегу Зимний, Адмиралтейство; так приятно было посидеть на скамейке на Стрелке, рассматривая в сотый раз шпиц Петропавловского собора. И она возвращалась домой отдохнувшей, с жаждой скорее встретить новый день, погрузиться в него со всеми его делами, событиями, проблемами. Она всегда хотела жить, в самые тяжелые минуты хотела жить дальше, дальше, не терять надежды и веры в завтрашний день. А теперь… Что теперь? Теперь цепкие, ледяные пальцы смерти без опаски ощупывают ее, примериваются, как бы покрепче схватить, пережать горло и потащить в черную пустоту, в никуда.

«Иди, иди дальше!» – замотала головой, словно отбиваясь, Елена Юрьевна. И с первым же шагом шум улицы вернулся, ветер пихнул ее в спину, подталкивая вперед.

Нет, не кошмарное видение, никакой это не призрак. Не себя видит она. Идет ей навстречу, так же нетвердо, согнувшись, тяжело опираясь на палку, другая старуха. На ней этот зловещий платок, ее лицо уродуют очки в громоздкой оправе.

Трудно, медленно приближались они друг к другу, точно два неизлечимо больных шли по узкому коридору, каждый на свои бесполезные процедуры. И с ненавистью смотрела одна на другую, видя одна в другой свое отражение. Огромные из-за мощных увеличивающих стекол глаза кусали Елену Юрьевну, вгрызались в нее выцветшими, разжиженными зрачками, как беззубые десны издыхающей, злобной собаки. А по краю стекол бодро бежали отраженные огоньки автомобильных фар… «Жива еще? Ну, живи, если можешь, живи. Дай бог подольше тебе… подольше так… Ковыля-ай!» – «Да и ты не лучше. Не лучше! И тебе тоже…» – отвечала взглядом Елена Юрьевна.

Это было пятьдесят… Да, пятьдесят семь лет назад. Тогда нужны были мужчины, крепкие, молодые мужчины. Способные работать. А главная работа была – убивать и умирать. И требовались все новые, новые, еще и еще, война хозяйничала в пригородах, там, где теперь уже новостройки… Елена Юрьевна была членом медицинской комиссии райвоенкомата. Каждый день приходили сотни подростков, почти стариков, язвенников, калек, – они хотели на фронт, обивали двери всевозможных начальников, писали просьбы, дежурили у военкомата, поджидая Елену Юрьевну, умоляли ее подписать бумаги, что годны. И приходили другие, тоже с просьбами, документами, – просили они об обратном… У этой, в платке и очках, муж был из числа вторых. Больное сердце, гипертония, вот все документы, справки, пожалуйста… Елена Юрьевна категорически стояла за его годность, тем более что был он ее сослуживцем по университету, аспирантом, как и она, и вдобавок они были соседями, жили в одном доме…



А с ней, с этой старухой, Елена Юрьевна и сейчас живет рядом – разделяет их одна темная арка.

Елена Юрьевна остановилась. Как же его фамилия? Их фамилия?.. Кажется, эта живет с тех пор одиночкой… Как же? Максимовы? Да, да – Сева Максимов.

Его призвали. Максимовы умоляли Елену Юрьевну, других членов комиссии – не помогло. И… Нет, она не раскаивается, не жалеет… И в последний день перед отправкой, не на фронт даже, а на фельдшерские курсы, с Максимовым случился сердечный приступ. И смерть… Елена Юрьевна хорошо помнит свою реакцию: поморщилась, в голове стукнуло презрительно-брезгливое: «Умер от страха».

С тех пор обе женщины, встречаясь, вот так кусают взглядом друг друга. Год за годом, встреча за встречей… Однажды, когда Елена Юрьевна гуляла с маленьким сыном по набережной, подбежала Максимова. Почти девочка, но с обезображенным горем и обидой лицом, с растрепанными прядями поседевших волос. «Гуляете? Сынок? У-у-у, хорошенький! Все у вас хорошо? – Она была похожа на сумасшедшую, на казнимую ведьму. – Муж, сынок… Не-ет, не будет этого, нельзя, чтобы так! Увидишь, – Максимова затрясла перед Еленой Юрьевной тонким, костлявым пальцем, – увидишь, все увидишь! Он не допустит… Нельзя, чтобы все у вас так. Нельзя-а!»

И вот давно обе потеряли близких, родных людей, остались одни. Давно остались одни. Во всем огромном доме в триста с лишним квартир нет, наверное, уже никого, кто бы помнил то страшное время. Только две эти старухи, и они до последней минуты сознания будут носить в себе боль, ненависть друг к другу, жгущую их столько лет. Для одной тогда, в ее юности со смертью мужа закончилась жизнь, дальше – лишь однообразно темный коридор, длинный и душный; на другую лег тогда грех, в котором она до сих пор не хочет признаться даже себе, но следы которого, расплата за который изуродовали все ее дальнейшее существование.

До набережной теперь так далеко, даже и не верится, что некогда она и не замечала, как, выйдя из парадного, оказывалась у Невы. Через дорогу, отделяющую ее от набережной, Елена Юрьевна переходить не решилась – светофор, казалось, слишком быстро менял цвета, автомобили так и норовили сразу, с первым мгновением появления зеленого, рвануться с места. Просить же кого-нибудь, чтоб помогли, Елена Юрьевна не хотела. Она никогда не просила о помощи.

Прислонилась спиной к мачте светофора и смотрела вдаль, на огни родного, но так и оставшегося полузнакомым города, на каменные, тяжелые силуэты зданий, на низкое черное небо; где, то заслоняемые быстро бегущими белесыми кусками туч, то ярко вспыхивая, висели большие, частые звезды. Смотрела и не могла насмотреться, и не могла надышаться свежим, чуть солоноватым, с примесью бензиновой гари и размокшей палой листвы воздухом; в голове стучало мягко, с безысходным спокойствием: «Больше я этого не увижу… не увижу… Больше так не постою, не подышу… Последний раз». И страха не было, только желание запомнить виденное, сохранить, сберечь вкус воздуха, такой вдруг странно-дорогой, новый, словно бы первый раз она вдыхала его… Но для чего? Там ведь уже все – там все равно, пустая тьма, там ничего…

Усталость быстро высасывала силы, сдавливала тело. Елена Юрьевна развернулась и побрела обратно. Ноги гудели, и приподнимать их становилось все трудней, сердце трепетало в груди, будто схваченное сильной ручищей; из горла при выдохе летел тонкий, жалкий полухрип, полусвист. Стертые подошвы галош скользили по леденеющей кашице снега. Трость с силой упиралась в асфальт, после каждого шага отрывалась от него, двигалась вперед на несколько сантиметров и снова втыкалась, и на ее рукоять прилегала всей своей тяжестью Елена Юрьевна… Очень хотелось пить, губы горели, распухший язык не умещался во рту. Теперь одна мысль всецело заполнила мозг: «Скорей бы домой… Домой, прилечь…»

…Упала она, не дойдя чуть-чуть, каких-то десятка шагов до парадного. Упала на живот, в последний момент успев подставить руку, защитить лицо. «Вот и все!» – объявил кто-то страшный, но желанный удовлетворенно и уверенно, возвышаясь над нею. «Да», – спокойно согласилась она. И ей казалось, что сырой асфальт под ней стал мягким и теплым, как перина, а рука в шерстяной перчатке – подушка… Усыпляюще постукивали капли о жесть, через окно глухо доносился однообразный долбеж современной мелодии; грустно мяукала кошка, сидя на борту мусоросборника…

Она ждала. Сейчас, сейчас поплывет, почернеет. И остановится навсегда. «Вот и все, вот и все, – повторяла она и ждала, и убеждала себя: – Как брошенная собака, больная собака у родной двери…» И хотелось умереть именно так, и чтобы вот здесь нашли ее соседи. Окоченевшую, мокрую, грязную. В темном дворе, возле баков с отбросами. Ее будут жалеть, говорить о ней, обсуждать ее страшный конец… Можно лечь удобнее, перевалиться на бок, она чувствовала, что в силах сделать это, но такое положение, лицом вниз, казалось ей более страшным. Лучше, если найдут ее так… Бесконечно долбилась в стекла однообразно-тупая мелодия, кошка все так же одиноко и жалобно плакала, звала кого-то; Елена Юрьевна незаметно для себя, не желая этого, начала дремать. Толчками, дальше и дальше, повели ее отсюда куда-то… Она уверяла себя, что это не дрема, что это тянет ее в свое логово смерть. И она поверила, и с радостью следила, как угасает сознание, каждую секунду с замиранием сердца ожидая, когда провалится во мрак окончательно, освободится, отмучается…

– Ой, господи! – камнем ударил по ушам испуганный голос, и крепкие руки опасливо, осторожно потянули ее кверху. – Елена Юрьевна! Боже мой!

Она не отзывалась, она большим тяжелым мешком покачивалась от толчков, с интересом парализованного наблюдая, что же с ней сделают.

– Тетя Лена, вы жи?.. Тетя Лена! Кто-нибудь! – трепетал испуганный, растерянный голос племянницы. – Что теперь…

«Вот, возвращалась со спектакля… или еще откуда там, и – вот. Неудобства ей доставляю. У них теперь это называется – напряги, – думала Елена Юрьевна, уткнувшись в шерстяную перчатку. – Пусть, пусть… Заслужить надо, а не по театрам бегать. Подожди, подохну, и бегай…»

Наталья пыталась приподнять ее, но не могла. Побежала в парадное. Хлестнула дверь, отозвалась ей другая, застучали по ступеням каблуки сапог.

«Ушла», – уверенно сказала себе Елена Юрьевна, стала потихоньку подниматься. Сначала перевернулась на левый бок, нащупала трость. Подтянула ноги к животу и встала на карачки. Отдохнув немного – на колени.

– Ох, слава богу, тетя Лена! – появилась запыхавшаяся племянница, бросилась помогать. – Живы…

– Оставь! – прошипела старуха, сбрасывая руки девушки с пояса; сама, при помощи трости, со стоном и хрипом, поднялась. Побрела к двери…


– Собирай вещи, Наталья. Не могу я так больше. Уезжай. Завтра пойдешь с утра в ЖЭК, паспортный стол, возьмешь с собой все книжки. За все заплачено? И за свет? Все, и подавай на выписку. Не могу я…

Елена Юрьевна, измазанная грязной талой водой, в мокром пальто и валенках, сидела на диване. Племянница стояла перед ней, глядя в пол, послушно кивала. Вид у нее был, будто она давно ожидала этого. Что тетка в конце концов прогонит.

– Я думала, ты действительно… – продолжала, задыхаясь Елена Юрьевна, – а тебе лишь бы… Не хочешь, так вот порог – езжай домой. Лучше уж я одна, чем так…

Хотелось не помнить, что Наталья два с лишним месяца была почти неотступно рядом, стерегла каждое ее движение; за все время выходила только в магазин за продуктами и один раз была в Эрмитаже. Но это помнилось… Как девушка, случалось, кормила ее с ложечки, купала, стирала белье, убирала квартиру. Елена Юрьевна давила в себе эти встающие против воли картинки, для нее была важнее сейчас обида, даже не на саму племянницу, а вообще – на всю прошедшую, заканчивающуюся, но никак не могущую закончиться жизнь. Обида на жизнь – смутно мелькнувшую, манящую, непонятную и интересную, как в спешке прочитанная, сложная, но прекрасная, кажется, книга. И снова не открыть ее на первой странице и как следует, не торопясь, ничего не пропуская, не перечитать. А Наталья, Наталья пусть простит. Она просто та, на кого можно излить хоть крупицу обиды, горечи, страха, досады. И девушка, терпеливо слушая тетку, кивая, по-настоящему не верила, что та может действительно выгнать ее; когда старуха выговорилась, Наталья примирительно сказала:

– Я пойду ванну наполню, вам помыться надо. Хорошо?

Елена Юрьевна, отвернувшись, слепо глядела на стеллажи. Кивнула еле заметно. И попросила выходящую из комнаты девушку:

– Наташ, не… не… потерпи. Скоро кончится. Потерпи, ладно? Ты меня поймешь… потом.

1999 г.

Аркаша

Свободное время они тогда проводили так: шлялись по Невскому и окрестностям и рифмованно обстёбывали все на свете. Даже недавно выпрыгнувшего с пятнадцатого этажа в Нью-Йорке Донни Хатауэя – «Хатауэй не нашел дверей». Жалости к нему не было – тридцать три года, до которых дожил Донни, казались им неприличной старостью для музыканта…

В тот день устали так, что ноги подгибались и до тошноты хотелось есть. В горле першило от ржания. И нужно было выпить. В тепле, портвейна, под горячую закуску. Решили завернуть в чебуречную на Майорова.

На первом этаже был бар и, как всегда, играла эстрада. Поднялись на второй.

– О, привет, Жора! – увидел Михаил сидящего за столом в одиночестве чувака с длинными волосами и грустным узким лицом. Перед ним тарелка с чебуреками и ополовиненный стакан. И еще блокнот и ручка.

Чувак шевельнул губами – типа улыбнулся. Привстал и снова сел.

– Вы знакомы? – Михаил оглянулся на пришедших с ним. – Андрюша, Витя… А это Георгий из «Россиян».

Андрюша и Витя по очереди пожали руку Георгию, но представились иначе. Первый, плотненький, невысокий, сказал – «Свинья», а второй, узкоглазый и тощий, – «Цой».

– Жора, мы к тебе приземлимся? – спросил Михаил.

– Ради бога…

Взяли по порции чебуреков по-ленинградски с соусом и две бутылки «Кавказа».

Жора сидел и смотрел в блокнот. Его чебуреки оставались нетронутыми, а вина в стакане слегка уменьшилось.

– О чем призадумался?

– Так… – Жора перевернул блокнот исписанной страницей вниз, взялся было за чебурек, но не выдержал и сказал тихо, как-то скользь, словно пытаясь сделать вид, что не он выдал такую важную тайну: – У нас запись завтра.

Михаил перестал жевать, изумленно смотрел на длинноволосого.

– Гонишь.

Жора не ответил, и Михаил понял, что это правда.

– А можно с вами? Посмотреть, как вообще происходит… Жор, пожалуйста?

– Ну, я не знаю. Не я там главный… – И Жора с неохотой, с усилием, но разговорился: – В красном уголке каком-то. Еще и, понимаешь, не наша команда только, а с этим… Аркаше какому-то будем подыгрывать. Блатарь, не наша зона вообще…

Михаила снова парализовало изумление. Некоторое время он глядел на Жору круглыми глазами, беззвучно приоткрывая рот. Потом выдавил:

– Аркадий Северный?

– Вроде Северный… А ты его знаешь?

– Слышал пленки… И вы с ним?

– Ну, песен пять своих споем – вот выбираю, какие будем… А потом ему, хм, аккомпанировать… Сегодня только договорились, а завтра запись. Но надо. Материала на три альбома, а ни одной записи студийной до сих пор…

– Жор, возьми побыть. Мы тихо себя вести будем.

– Вы? – Жора с брезгливостью посмотрел на жадно евших и пивших вино Андрея и Витю, которые, казалось, и не слышали разговор.

– Ну да. Они тоже музыканты. Нормальные чуваки. Пусть учатся.

Жора допил вино. Порция из четырех чебуреков по-прежнему была цела – совсем, наверно, остыла…

– Хорошо, – решился. – Только, Майк, если там начнут выгонять эти, которые с Аркашей, вы не лезьте. Я не решаю… Вообще как-то мутно всё…

– Ладно, ладно, – кивал Михаил. – Адрес черкни.

Жора вырвал лист и написал адрес.

– Не позже двенадцати.

Михаил кивнул и стал наливать ему вина.

– Не надо. Мне хватит. Завтра нужно в нормальном состоянии быть.

– Правильно.

Посидев еще минуту, Жора поднялся и, подхватив блокнот, не попрощавшись, вышел из зала… Его остывшие чебуреки Андрей и Витя поделили между собой.


Точку нашли кое-как. Она находилась на проспекте Энергетиков, где дома похожи один на другой. Огромные, серые.

Это был действительно жэковский красный уголок на первом этаже. Крошечная сценка со столом, справа от которого стояла фанерная трибуна, у стены – пианино. Традиционный для таких мест «Красный Октябрь». Напротив стола и трибуны – три ряда сидений. Таких, по четыре вместе, скрепленных рейками. На стенах висели стенды с какой-то поучительной ерундой.

– Ну вы и нарядились! – хмыкнул Жора, взглянув на Андрея с Витей. – Как на концерт пришли.

– Для нас каждый прожитый день – концерт, – довольно задиристо ответил Витя, выпятив нижнюю челюсть, и тут же смутился, отвел от Жоры глаза.

Андрей тоже хотел что-то сказануть, но Михаил, остававшийся в том же пальтишке, что и вчера, опередил:

– Сядем назад. Мешать не будем, как обещали.

Кроме Жоры в красном уголке находились еще четверо парней лет двадцати пяти. Длинноволосые, у двоих усы, у одного – бородка. Собирали ударную установку, подстраивали инструменты. На пришедших не обратили никакого внимания. Был и еще человек, плотненький, невысокий, довольно взрослый. Он посмотрел на пришедших с подозрением и тихо что-то спросил у Жоры. Жора так же тихо ответил, и человек, пожав плечами – мол, дело ваше, – уселся в первом ряду.

– Гля, басуха реальная! – тихо воскликнул Витя.

Андрей хлопнул его по плечу:

– Ну и у тебя скоро будет, ты говорил.

– Копим по копейкам… Сами ведь каждый день: Витя, давай твой рубль, давай рубль…

– Инструмент, – сказал Михаил, – это главное. Сначала инструмент, а потом портвейн.

– Кто б говорил, – вздохнул Витя.

Парни на сцене, кажется, закончили подготовку. Барабанщик прошелся по своим тарелкам, бонгам и бочке, спросил недовольно взрослого человека:

– Ну что, где аппарат? Уже четверть первого.

– Едут, – уверенно сказал тот, а потом не так уверенно: – Наверно, подъезжают.

– А как вообще построим процесс? – заговорил Жора, до того самоуглубленно трогавший медиатором струны своей сказочной «мусимы». – Что это будет? Мы свое играем или подыгрываем этому вашему…

– Ребятки-ребятки, – выставил руки человек, – сейчас приедет Рудик, он объяснит. Я тут так – дверь открыть, закрыть, проследить, чтоб пожара не было.

– Понятно. – Грустный обыкновенно Жора беззлобно засмеялся. И стал наигрывать на неподключенной гитаре риффы. К нему присоединился сначала бас, потом – тихо-тихо – ударные, скрипка, закапало клавишами третьей октавы пианино. Получился такой хард-рок шепотом. Прекрасный и жутковатый саунд. Кажется, все ожидали, что Жора вот-вот запоет, но он не запел. И от этого прекрасная жутковатость только усилилась.

В коридоре хлопнула дверь, послышались шаги. Потом дверь хлопнула еще раз, раздалось «да держи ее!», и в красный уголок вошел темноволосый, слегка кучерявый мужчина в громоздких очках, а за ним – невысокий, щупленький, чернявый, в расстегнутом пиджаке и при галстуке, с накинутым на плечи пальто. Левая рука была в гипсе и висела на бинте.

– Эт что, – хихикнул Андрей, – Юрий Никулин, что ли, из «Бриллиантовой руки»?

– Это, – голос Михаила стал строгим, как у учителя, – Аркадий.

– Этот, который блатарь?

– Тихо… Сидим и смотрим.

– Здорово, парни! – обратился к музыкантам на сцене мужчина в очках. – Готовы?

– Мы-то готовы…

– А мы тоже через пять минут.

И тут внесли пульт, громоздкий магнитофон, штативы, чемодан, из которого без промедлений, с какой-то автоматической отточенностью вынули микрофоны и стали устанавливать возле барабанов, пианино. Полетели разматывающиеся в воздухе шнуры, вонзались в розетки вилки… Это напоминало работу бригады электриков. Настоящих, а не из жэка…

Во время этой круговерти чернявый с загипсованной рукой юркнул под трибуну и через минуту вынырнул без пальто и с порозовевшим лицом.

– Стол сюда, – командовал один из электриков, – пульт сюда.

– Итак, – заговорил мужчина в очках, – объясняю положение дел. Мы хотим записать концерт Аркаши, – он указал на чернявого, – в сопровождении настоящей рок-музыки. Я слушал вас – вы настоящая музыка рок. Предлагаю такой сценарий. Сначала вы исполняете две-три свои песни…

– Пять, – с каменной твердостью сказал Жора, и мужчина, секунду подумав, ответил:

– Четыре. Четыре песни. А потом приходит Аркаша, и вы играете с ним.

– А что мы будем играть? В каком стиле? Надо порепетировать.

– Рэпетируют те, кто нэ умэет играть, – сказал чернявый; сказал вроде бы тихо, но слова ударились в стены, и стены словно завибрировали.

– Определимся по ходу, – добавил мужчина в очках и кивнул электрикам: – Ну как, готово?

Человек за пультом – «восьмиканальник», определил Михаил – стал давать команды музыкантам, выстраивая звук. Это продолжалось минут десять. Второй человек, за магнитофоном, вынул из картонного футляра огромную бобину, вставил ее в штырь, провел ленту через лентопротяжный механизм, вдел в зажим на второй бобине, пустой. Чем-то пощелкал и поднял руку:

– Готов.

– Поехали! – сказал мужчина в очках, и на магнитофоне щелкнула клавиша записи, бобины бешено закрутились.

Музыканты переглядывались растерянно.

– Ну что вы?.. Сергей, отбой… Пленка ведь тратится. У вас есть ведь эта… про мерзость.

– Давайте «Мерзость», – отозвался Жора.

– По команде… Поехали!

Снова щелчок. Жора стал пощипывать струны своей «мусимы», изображая шаги крадущегося существа. А следом ударили барабанщик, басист, вступило пианино, и потек тяжелый ритм-энд-блюз.

Жора запел:

По улице шла мерзость,

И не видна в толпе.

Одета ли по моде?

Одета ли как все?

Текста было мало, но песня длинная, с протяжными проигрышами, гитарными запилами, взрыдами скрипки… Михаил кивал и неслышно подстукивал ногой. Андрей и Витя смотрели на музыкантов кривясь – им по вкусу был другой стиль.

– Отлично! – сказал мужчина в очках, когда магнитофон щелкнул и бобины перестали вращаться. – Поехали дальше.

– Эту надо перепеть, – сказал Жора. – Накосячили.

– Сереж, слухани, как получилось.

Человек за магнитофоном жихнул бобинами. Послушал в наушниках и ответил:

– Акустика не очень, но в целом – пойдет.

– Можно нам послушать? – встрял басист.

– Потом послушаем, парни… Продолжаем. Про канарейку давайте. Отличная баллада.

– О, канарейка! – встряхнулся развалившийся на сиденье чернявый. – Это тэма моя.

– Аркаш, ты пока отдохни… Пишем?

– Пишем, – как-то затравленно согласился Жора.

На этот раз ритм-энд-блюз был подинамичнее. Скрипка вступила сразу, пианист рассыпал гаммы. Несоответствие жестких электрогитар и скрипки с клавишами скребло, как наждачка, и в то же время завораживало.

Сладко поют канарейки,

Хозяин – любитель пения, —

стал чеканить Жора, —

Нам слушать ваши трели,

Пожалуй, не хватит терпения.

Для них и солнце

Всего лишь желтое пятно

На фоне дня.

Сквозь запотевшее стекло

Напоминает цвет рубля-а…

– Ну как? – шепнул Михаил, когда песня кончилась.

– Это уже получше, – с видом предельного сноба покачал головой Андрей.

– А вы что, никогда «Россиян» не слышали?

– Может, и слышали. Но это не то, на что надо равняться.

– Равняться надо на мавзолей, – сострил Витя и снова смутился.

Четыре песни записали с первого раза. Видно было, что музыканты много раз их играли, знали свои партии до последнего аккорда.

– Так, – похлопал в ладоши мужчина в очках. – А теперь мы сделаем вот что: вы играете следующую песню, но она не идет. И тут скрипит дверь и входит Аркаша… Аркаша, ты где?

– Здэсь Аркаша. – И он выскочил из-за трибуны с еще более раскрасневшимся лицом; за ним следом – пианист.

– Аркаша, мы ж договаривались, – в голосе очкастого послышались досада и раздражение. – После записи выпьем.

– Для Аркаши, Рудик, пэть и пить – синонимы!

– Майк, чего он так понтуется? – спросил тихо Витя; Михаил пожал плечами:

– Одессит.

Человек в очках, которого, как оказалось, звали Рудик, быстро успокоился и продолжил:

– Вы играете, но не клеится. И тут входит Аркаша… Нужно придумать небольшой диалог. Он говорит типа того, что: а вот давайте я вам покажу, как надо. И вы даете стране угля… Аркаша, что ты будешь исполнять первым номером?

Аркаша вроде как призадумался, но через мгновение вздернул брови:

– А мы в Лэнингрэде? Я тэк понимаю? Нэ ошибаюсь?

– Не ошибаетесь, – хмыкнул Андрей.

– Тэк сам бох велэл пэт про Лэнингрэд! Вот эту… – Стал постукивать ногой по сцене, отбивая ритм, и запел уже без всякого одесского выговора, но на мотив, напоминающий «Мурку» или что-то из ее разряда: – Над моим городом луна сегодня светит…

Музыканты попытались подобрать мелодию.

– Давайте блатное спрячем, – остановившись, сказал Жора. – Пусть это будет такой усталый марш. – И сыграл пару тактов.

– Я не против, – сказал Рудик. – А ты как, Аркаша?

– Можно попробовать. Будэт капля блата и вэдро лирыки!

Сыграли один куплет – кое-что получилось.

– Так, а теперь репризу, – руководил Рудик. – Ну, диалог.

Тут пришлось поломать голову…

– А у вас есть враги? – спросил Аркаша музыкантов.

– В смысле?

– Враги, конкурэнты?

– Да нет…

– «Земляне», – вспомнил барабанщик. – Они у нас песню украли и поют теперь на концертах своих.

– А вам это нэ нравится?

– Ну да…

Аркаша стал быстро ходить по сцене, соображая. Качал висящую руку.

– Давайте тэк… Вы играете, и тут прихожу я. Ты, – кивнул на Жору, – говоришь: кто нам мешает? Я говорю: Я – Аркаша Северный. Здэсь рэпетирует всемирно известный ансамбль «Земляне»? А ты говоришь: нет, мы «Россияне». Я говорю: о, вас-то я и ищу. И мы – бахаем. А, как?

Жора флегматично пожал плечами:

– Ну давайте… Только я скажу: мы не «Земляне», мы одна восьмая часть – мы «Россияне».

– Так дажэ лучше! Погнали!

Но ни с первого, ни со второго раза этот диалог записать не получилось. То скрип якобы двери – для этого гнули микрофон – был слишком сильный, то Жора сбивался, то Аркаша. Наконец звуковик остался доволен, и зазвучал усталый марш, потом густой, с хрипотцой баритон:

Над моим городом луна сегодня светит,

Видны, как днем, ладони старых площадей.

И я иду, меня никто, никто не встретит,

А лунный свет заставил вспомнить вновь о ней.

Луна Исакий будто вновь позолотила,

В волшебном свете разведенные мосты.

Прошли года, пускай она меня забыла,

Но этот город – совершенство красоты.

– Прох-ходочку! – крикнул Аркаша, и пианист, будто они заранее договорились, выдал пронизывающее душу соло.

В сиянье золота на Аничковом кони,

Блистает золотом Суворов над Невой,

И как живые стали юноши Фальконе,

А тень Фальконе будто следует за мной…

После этой песни дело пошло живее. Аркаша в общих словах объяснял музыкантам, как и что играть, махал здоровой рукой человеку за магнитофоном:

– Включай, Серый!.. Перенесемся в Москву. Песня про печаль.

Ночь тьмой окутала

Бульвары и парки Москвы,

А из Сокольников

Пьяненький тащишься ты.

Денег нет. Мыслей нет.

Машины уносятся вдаль.

И, как всегда, со мной

Пьяненькая печаль…

Пьяненькая печа-аль,

Пьяненькая печа-аль…

– А теперь очень грустная песня про несчастных, но коварных женщин, которых немало в наших больших городах… «Бомжихи».

Эх, у вокзала шляются бомжихи,

Жаждущие выпить и поспать,

Голосом охрипшим очень тихо

Предлагают время скоротать…

– А слэдующей пэсней, – Аркаша вновь переходил на одесский говорок, – хочу вспомнить своего парижского друга Алёшу Димитриевича. Поехали, «Рэссияне»!

А я милого узнаю а по походке,

Он носит, носит брюки галифэ,

А шляпу он носит он панаму,

Ботиночки он носит а «Нариман».

А шляпу он носит он панаму,

Ботиночки он носит «Нариман»…

– Песня о конце гражданской войны!

Четвертые сутки пылают станицы,

Потеет дождями донская земля.

Не падайте духом, поручик Голицын,

Корнет Оболенский, налейте вина.

А где-то лишь рядом проносятся тройки,

Увы, не понять нам загадочных лет, —

по лицу Аркаши скользнуло замешательство, словно он забыл слова, но вступил со следующей строкой вовремя:

Не падайте духом, поручик Голицын,

Корнет Оболенский, налейте вина.

Когда песня закончилась, мужчина в очках заметил:

– Так и не хочешь комиссаров вставлять. А такой ведь образ: «А в комнатах наших сидят комиссары, и девочек наших ведут в кабинет».

– Не лежит душа, Рудик. Ну вот не лежит и всё. Не могу про комиссаров петь.

– А так не в рифму получается.

– Шо ж… Следующая песня…

Раза три Аркаша успевал нырять под трибуну. Прихватывал с собой и пианиста.

– Олег, – хлопал его по плечу, – ты отлично чувствуешь мой стиль. Специально учился?

– Да я в «Кронверке» играл.

– О, хорошая школа! Продолжаем?.. А теперь песня про пагубную зависимость под названием «Анаша»…


Опьянение Аркаши, которое проявилось в том, что голос его стал напоминать покрикивания алкашей у павильона, совпало с окончанием пленки.

– Всё, – объявил человек за магнитофоном. – Генуг.

– Ну и ладненько.

Музыканты, Рудик столпились возле магнитофона и стали слушать куски записи, а Аркаша забрал из-под трибуны пальто и недопитую бутылку вина и спустился к Михаилу, Андрею и Вите.

– А вы кем будете, молодые люди?

– Музыканты.

– Это понятнэнько. А так? – Прищурился. – На стиляг вроде не похожи, и на хиппи…

– Мы – панки, – гордо сказал Андрей.

– М, не слыхал про такое… А звать вас как?

– Майк.

– Свинья.

– Цой.

– Цой? Не вьетнамец, случаем?

У Вити зашевелились скулы. Он ненавидел, когда его называли японцем, китайцем. Теперь вот во вьетнамцы пытаются записать.

– Я не в обиду, – заметил Аркаша его реакцию. – Дело в том, – он понизил голос, – что я воевал во Вьетнаме. В небе Вьетнама. Бил американскую военщину с вэртолету!..

– Да? – Михаил усмехнулся. – Мой папа тоже был во Вьетнаме. Не воевал, правда, в командировке. Он архитектор.

– Ясненько. – И Аркаша перевел разговор на другую тему: – А что это за панки такие?

– Хм, – Андрей потер переносицу, – придурки круглые. Но с идеей.

– Сейчас все лучшие люди идут в панки, – добавил Витя.

– И что ж за идея?

– Свобода, анархия…

– Хорошая идея, молодцы. В моем репертуэре про стиляг есть. Слыхали про таких?.. Каждый должен быть вызывающе одетым, тот плебей, кто не носит узких брюк. У меня пиджак каучукового цвета и на толстых подошвах каучук, о-хо!..

– А вы сами песни пишете? – спросил Майк.

– Да как сказать… Народ пишет, ребятки. Народ. А я пою… Я, – голос стал трезвее, – под одной песней только могу подписаться. Про жену… бывшую жену. И про дочку. – И Аркаша напел: – Здравствуй, чужая милая, радость мечты моей. Как бы тебя любил бы я до самых последних дней… Нет, нельзя ее сейчас… В другом надо состоянии. – И протянул бутылку ребятам: – Вздрогните.

– Да у нас есть вообще-то, – Михаил вынул из-под пальто бутылку портвейна. – Мы просто… ну, опасались во время записи.

– А-а, – отмахнулся Аркаша, снова став разбитным и пьяным, – алкоголь – это наша жизнь. Живая вода. Пэйте!

Посмотрел, как Михаил откупоривает бутылку, как они гонят по кругу, делая по два-три жадных глотка, и сказал:

– Но это до момента.

– В каком смысле? – напряг брови Витя.

– Потом оно, – Аркаша болтнул бутылкой, – всё остальное заполняет. Без него – никуда. Не поется, не живется. Но эт не сразу. Есть период, когда совмещается… – Он присел и отпил из своей бутылки. – Я вот умру скоро. Отходил по свету. На десять лет больше ходил, чем Сережа… Сережа Есенин… Слыхали о таком? Ты меня не любишь, не жалеешь… Ох-х… – Потер лицо всей пятерней, узкой, нерабочей. – Вот выпил-то всего-ничего, и в уматину. А раньше литруху водяры мог всандалить, и только жить начинал. Себя чувствовать. А теперь – вот. – Развел в стороны руки, выпятил узкую, тощую грудь. – И пузыря винищева – с покрышкой… Обидно. У нас в Иваново таких не любили…

– Где? – спросил Майк.

– В Иванове. В городе Иванове.

– А вы не из Одессы, что ли?

– Бывал-бывал. Бывал в Одессе. Даже по морде от любимого человека получал. Несправедливо, считаю. Ни за что. Обидел он меня… Но сам я из Иванова. Город такой в России. Только это, – вдруг словно вспомнив о чем-то важном, Аркаша прижал палец к губам. – Это – тайна пока. Умру, тогда уж… И, – он глотнул еще вина, – и во Вьетнаме я не был. Вертолетчиком – был. Штурман! Честно! Лейтенант запаса!.. Братья-офицеры вот руку сломали. По ошибке. С другим спутали… А я-то… Я так… Если честно, ребятки, то я был обыкновенным, таким, как все. Был такой, как все. – И он поморщился; Михаил повторил гримасу, неосознанно запоминая это движение лица, эти слова. – Учился, работал, женился, дочка родилась… Дочка – это святое, конечно. Жена запрещает с ней видеться. Спасибо теще. Теща у меня золотая. Теща меня понимает… Понимает, что не могу я как все… Возле детского садика с дочкой вижусь. А теперь возле школы уже. Время-то летит. – И Аркаша коротко напел, пустив одесскость: – Годы мчатся, годы мчатся бэз возврата… – Но остановился, помял лицо ладонью и снова стал щуплым простым мужичком. – Теща ее заберет пораньше… меня-то они тоже, воспитки, училки, близко не подпускают… приведет на лавочку, и мы сидим с дочкой. Конфет покупаю, смотрю на нее… Но разве это ей надо… да и мне… Но не вернуть… Потом, может, поймет, когда вырастет.

Аркаша отхлебнул еще из бутылки, громко и смачно; Михаил, Витя и Андрей тоже прогнали свою.

– Вы вот музыканты, говорите?.. Если серьезные – хреново вам будет. Готовьтесь. Ни семьи путной, ни дома надежного, да и петь будете по углам. Как вот сейчас, – кивнул он назад, в сторону сцены. – Вы ж не Кобзоны, вам Кремлевский дворец не откроют. Хе-хе. А я вот без паспорта, без квартиры, семьи, мля… Сегодня ворам пою, завтра членам Политбюро, хоккеистам нашим, чемпионам… Нальют, покормят, спать положут на диванчик. Жизнь!

И Аркаша захохотал хрипло и зло, обнажив искрошенные, с дуплами зубы. Он был совсем пьяный и сразу сделался таким отвратительным, что парни, любившие показывать себя как можно хуже, называвшие себя «звери», поежились и отвели взгляд.

– Чего? Не нравлюсь? – заметил Аркаша. – А ведь был таким – не выделялся. Утром на работу, вечером – с работы. Ужин с женой, «Международная панорама»… Но не мог я так… Повело меня… упирался… и всё равно… Заплутали мишки, заплута-али, заблудились в паутине ули-иц… Могу спастись, в Иваново, домой уехать. Мать у меня там, братья есть… А зачем? Не хочу просто жить… тихо-мирно. Допою и подохну здесь где-нибудь, среди камней… как Сережа.

– А вы правда с Алешей Димитриевичем дружите? – перебил его Михаил.

Аркаша скривил лицо:

– Гоню я, чуваки… Не дружу. И не видел никогда… Просто… Просто скучно жить вот так вот – просто. Вот и сочиняю… Хотел бы дружить, спеть с ним, посидеть… А – вот… – Он снова развел руками, и та, что в гипсе, тупо ударилась о спинку сиденья. – Лучше сочинять, чем с тоски повеситься. – И перешел на одесский говорок: – Нэ прэвдэ ли, гэспода?

– Ну всё, – громко сказал человек по имени Рудик. – Всем спасибо. Мы посидим еще с пленкой, почистим, а потом передадим вам копию… Аркаша, по коням!

Тот, хоть и шатаясь, как деревце в бурю, послушно поднялся, побрел к выходу. Михаил, Витя и Андрей тоже пошли на улицу – очень хотелось курить.


Понаблюдали, как поскуливающего, пускающего слюни Аркашу запихивают в «жигуль», и направились к автобусной остановке. Прощаться, базарить с ребятами из «Россиян» не хотелось… Михаил не так представлял себе запись в студии. Да и Аркадия тоже – не таким. Конечно, чувствовал по манере пения, что он не прочь выпить, наверняка прикинут не в ширпотреб, может, и с кольцами на пальцах, но реальный Аркадий – Аркаша – его словно пришиб к земле.

Напился быстро и как-то тупо, одет хоть и в костюм, при галстуке, но от этого казался еще ничтожней, что ли, комичней. Вместо колец – гипс, обернутый грязным бинтом… И эти его признания… Хотелось забыть, но мозг как назло прокручивал то, что было в красном уголке, что говорил Аркаша…

– А я не испугаюсь про комиссара петь! – сказал Андрей.

– Ты о чем?

– Ну, этот испугался, а я не испугаюсь. Такое что-нибудь: пуля пролетела, в грудь попала мне, но спасуся я на лихом коне… – Андрей замялся, вроде как подбирая слова. – Но шашкою меня комиссар достал, кровью исходя, на коня я пал… А? Потянет?

Михаил остановился:

– Это ты сочинил? Сейчас прямо?

– Ну. – Круглое, полное лицо Андрея-Свиньи стало еще полнее из-за улыбки. – Будем считать, народ сочинил… Но я, – голос его стал строгим, – буду это петь.

– А мне про анашу запало, – вставил Витя. – Анаша, анаша, до чего ты хороша… Включу в свой репертуэр.

– Всё, пошли, – сказал Михаил. – Холодно.

Ему хотелось в родной центр – на Невский, Жуковского, Владимирский…

– Ну так согреемся. – Андрей вытащил из своего модного до неприличия, просторного плаща бутылку портвейна с заранее срезанной пластмассовой пробкой.

Сделали по нескольку хороших глотков сладкого и слегка обжигающего, и Михаил, сам не ожидая от себя, сказал:

– А ведь он прав, Аркадий.

– В чем этот соловей ощипанный может быть прав?

– Андрюша, не оскорбляй людей. Оскорбляй себя… Кстати, назовись Свином – Свинья, это женского рода… Прав он – не слишком веселая нас жизнь ждет, если мы по этому пути пойдем.

– По пути алкоголизма? – усмехнулся Витя.

– Музыки честной… А ведь мы пойдем?

Андрей поднял бутылку над головой:

– Вперед, к победе панк-рока!


Через год с небольшим Михаил, для многих в городе успевший стать Майком, начал работать над своим первым альбомом. Готовился долго и тщательно. Узнал, что в театре кукол главный режиссер, Виктор Борисович, большой демократ и разрешает по ночам использовать студию для записи бардов.

Устроился техником-радистом, познакомился со звукорежиссерами, постепенно стал напевать им свои песни, и в конце концов один из них, Игорек, спросил:

– А у тебя пленка есть?

– Что? – Майк сделал вид, что не понимает. – Какая пленка? – И осторожно отложил гитару.

Игорек недоуменно округлил глаза:

– Ну как, пленка с твоими песнями!

– Да откуда? Это ведь, говорят, надо аппаратуру, микрофон… – Он изо всех сил хотел выглядеть чайником в делах звукозаписи, хотя попытки записаться были, но не в студии – на квартирах, на берегу Невы.

– Так, – Игорек ударил пальцами по столу, – тебя необходимо увековечить. Я договорюсь с Виктором Борисовичем…

Дня через три Игорек объявил:

– Завтра вечером, после десяти, первая сессия. – И показал лист с автографом главрежа: «Разрешаю использовать студию для экспериментальной записи…»

Когда назавтра Майк вошел в привычное помещение студии, то не узнал его. Всё было, конечно, как всегда, но значимость этого места изменилась. Сейчас здесь будет происходить самое главное событие в его, двадцатипятилетнего человека, жизни. На магнитофонную пленку будут ложиться его голос, его мелодии. Выхватываться из воздуха, из сгорающих в полете времени секунд и ложиться на коричневатую полоску, оставаться, может быть, и навсегда. Превращаться в то, что можно сохранять бесконечно долго. До конца времен.

Конечно, такое вслух Майк бы никогда никому не сказал, но подумать-то было можно. Почти десять лет сочинял песни, три года мечтал о настоящей записи. И вот – сбывалось…

В ту ночь они записали четыре номера. В следующую – два. Потом, с разрешения Игорька и его напарницы и начальницы Аллы, Майк привел друзей, Славу и Бориса. Понадобились вторая гитара и подыгрыш на губной гармошке. Борис принес с собой портвейна.

Записали песню, выпили по полстакана, занялись следующей.

Майк стоял с гитарой по центру студии и глядел на черный, в мелких точечках, будто исколотый булавкой, микрофон, свисающий с потолка. Второй микрофон, торчащий на согнутом штативе, приготовился хватать звуки гитары. В углу студии, у третьего микрофона, был Борис с гармошкой.

Звукорежиссер Игорек в отделённой от основного помещения стеклянными рамами будочке, отрегулировав громкость, частоты, наконец дал команду начинать. Слава стоял рядом с ним и держал в руке стакан…

Открой бутылку – треснем зелья, —

запел Майк, отыграв вступление, —

Необходимо ликвидировать похмелье,

Иначе будет тяжело прожить этот день…

Как вкусно пахнет, явно щами…

Мой разум занят очень странными вещами…

Я ничего не хочу – мной овладела лень…

Песня была динамичная, почти веселая по манере, несмотря на не очень-то веселый текст. Слова Майк знал наизусть – тогда он все свои песни знал наизусть, – но на середине чуть не сбился: в будочку вошел главреж. Не просто вошел, а нахмурил брови, увидев вино возле пульта.

Горячий душ и легкий завтрак,

И мы идем гулять…

Но скажи, почему меня бросает в дрожь,

 Когда ты пытаешься меня обнять? —

допел Майк, сыграл еще четыре фразы, дав Борису оторваться на гармошке. Потом положил шестиструнку на стул и пошел в будочку, предчувствуя нехорошее.

– Здравствуйте, Виктор Борисович, – поздоровался вежливо и даже слегка поклонился. – Мы вот… работаем.

– Да я вижу. – Главреж, наверняка мягкий по природе, в силу своей должности обязан был проявлять твердость и иногда жесткость; за портвейн вполне мог прикрыть лавочку. – Вижу и слышу… Что-то печальные у вас песни, Миша. Мне вот Алла дала послушать – «отмою с паркета кровь и обрету покой», «интересно, с кем ты провела эту ночь». Вот, скажут, каким творчеством занимаются в Большом театре кукол… А вообще, Миша, – Виктор Борисович сменил тон, и стало ясно, что до сих пор он говорил не вполне всерьез, – вы очень талантливы. Не думал, что у нас такой радист. Вы, по-моему, талантливей Северного.

– Кого? – охрипшим голосом спросил Майк. – Аркадия Северного?

– Да-да, его имею в виду. Он, кстати сказать, записывал здесь свои песни… Жаль, умер, а вполне еще молодой человек…

Чувствуя, что выглядит глупо, задавая один вопрос за другим, Майк все же не удержался:

– А он умер?

– Да вот недавно, в апреле, по-моему. Говорят, зал крематория был переполнен. Жаль, жаль, уникальный был голос.

– Гм… Так он здесь умер, в Ленинграде?

– Да, конечно, – слегка как-то с удивлением произнес Виктор Борисович. – Здесь жил, пел, здесь и умер.

Но Майку представились берег моря, деревья – то ли кипарисы, то ли платаны…

– А я люблю очень одну песню, которую Северный исполнял, – сказал он. – Ну, не только он… «Панама» называется. «Я милого узнаю по походке…»

Главреж кивнул:

– О, чудесная песня… Что, нальете капельку?

Выпили. Майк, которого не отпускало известие о смерти того, с кем год назад довелось познакомиться и тут же расстаться, как теперь стало понятно, навсегда, предложил:

– А давайте спою ее… Песню. Может, и запишем.

– Запишем? – брезгливо-недоуменный голос Бориса. – Ты всерьез?

– А что – пусть останется… Игорь, запишешь?

Звукорежиссер пожал плечами и сел за пульт.

– Я не участвую, – сказал Борис.

Прав он, конечно, – эта песня из другой оперы может сорвать настрой, разрушить атмосферу, и работа над альбомом застопорится. Но нужно было спеть. Сейчас. Именно в эти минуты.

Майк поднял гитару, перекинул веревочку, заменяющую ремень, прошелся пальцами по струнам. Всё в порядке. Вопросительно взглянул на Игорька. Тот кивнул, мол, поехали. И Майк, мгновенно повеселев, отчеканил в микрофон:

– Любимая песня, хит номер один!

Пел, закрыв глаза, и видел Витю, с которым ходили тогда на запись, в каком-то подвале, перемазанного черным, но веселого, с гитарой. И Витя горланил: «Анаша, анаша, до чего ты хороша!» Потом увидел Андрея-Свина. Тот, сидя на корточках на балконе старого ДК с колоннами и лепниной, кричал без музыкального сопровождения толпящимся внизу, странно и дико одетым: «Шашкою меня комиссар достал!» Увидел какого-то незнакомого, давно небритого парня, похожего на гопника, который стоял на огромной сцене, освещенной разноцветными огнями, и этот похожий на гопника печально, но громогласно благодаря мощнейшим колонкам жаловался: «Пьяненькая печаль, пьяненькая печаль».

Увидел Майк старика в квартире. И в окне той квартиры, раскорячив ноги-опоры, торчит Эйфелева башня. Майк каким-то чутьем угадал: это Алеша Димитриевич, хотя не знал, как он выглядит. Старик грустно ждет своего друга, которого никогда не встречал и который к нему теперь не приедет.

– В Париж, в Париж, – выкрикивает ему Майк, – он больше не вернется! Оставил только карточку свою…

Увидел и самого себя. Сначала обычного, каким видел себя каждое утро в зеркале. Он стоял на сцене, но попроще, чем та, на которой стоял гопник; он только что спел что-то и слышит в наступившей тишине возмущенное: «Что это за питерский уголовник целый час поет блатные песни под видом рок-н-ролла?» А потом увидел себя нестарым, но толстым и седым. Он сидит в незнакомой комнате, но со знакомыми, его, плакатиками на стенах, книгами в шкафу. И он, толстый и седой, одинокий, хотя у него есть жена, есть ребенок – но они не с ним, – поет эту же песню…

Майк ударил по струнам. Открыл глаза. Игорек тряс сжатым кулаком с выставленным большим пальцем, Виктор Борисович поднимал руки для аплодисментов. Гитарист Слава, изумленно открыв рот, застыл у стены. Борис, красиво подперев подбородок кистью руки, смотрел в пол… В студию заглядывала светловолосая девушка Наташа, с которой Майк гулял уже почти год, но не решался даже поцеловать, а теперь понял, что она будет его женой; Наташа держала в руках лист с эскизом обложки его будущего альбома.

Моргнул; Наташа исчезла, остальные ожили, задвигались, главреж хлопал громко, как школьник.

– Какой интересный портвейн, – сказал Майк, – можно еще полстаканчика?

2018 г.

Дочка

1

По образованию математик, он появлялся на пороге поистине с математической точностью – в одиннадцать часов утра каждую вторую и четвертую субботу месяца. И в эти дни Борис Антонович не спешил на звонок в дверь: знал – все равно придется звать жену, а открывать этому непонятному, странному человеку, родному отцу его Алинки, впускать в квартиру, находиться с ним один на один хоть самое короткое время было, конечно же, неприятно.

Когда в прихожей раздавались приветственные фразы, Борис Антонович через силу поднимался с кресла и шел здороваться.

– Добрый день, Сергей, – искусственно-гостеприимно произносил и протягивал руку.

– Добрый, добрый, – как-то машинально, будто в этот момент был занят решением сложной теоремы, кивал гость и так же машинально, небрежно, некрепко отвечал на рукопожатие.

Сергей никогда не бывал таким же, как две недели назад, и порой Борис Антонович замирал в недоумении – тот ли человек в прихожей? И требовались усилия, чтоб убедиться: да, он самый, Сергей Стрельников, Алинкин отец, и поэтому имеющий право приходить сюда.

С прошлого визита он мог измениться неузнаваемо. То являлся в облике настоящего денди – светлый, блестящий костюм, идеальные стрелки на брюках, лакированные остроносые туфли, и лицо свежо, надменно, верхние веки томно приопущены, на лоб падает густая прядь душистых волос. А спустя четырнадцать дней у вешалки топтался сгорбленный алкаш с Московского вокзала в затасканном, истертом пальтишке, мятых штанах, в расползающихся ботинках; волосы торчали в разные стороны перьями, а взгляд был тусклый, как у старой, издыхающей собаки. И Борис Антонович невольно становился заботлив, почти ласков, чувствуя, что этому человеку уже недолго, совсем недолго осталось… Но в следующий раз Сергей превращался в жизнерадостного бородатого хиппаря в пестрой рубашке, с расшитым бисером ремешком, обнимающим волосы, а затем мог предстать ковбоем из вестерна, или буддистским монахом, или облаченным в черную кожу дипёрплом…

Он напоминал Борису Антоновичу артиста, беспрерывно играющего совсем разные роли, да так оно, в общем-то, и было – закончивший когда-то с красным дипломом факультет прикладной математики, Сергей бросил престижную и денежную работу и сделался андеграундным театральным режиссером; вскоре после этого он развелся с Ириной, ночевал по знакомым, снимал комнатенки на окраине, хотя, как знал Борис Антонович, у родителей Сергея – трехкомнатная квартира… Сергей давал нелегальные спектакли, имел из-за этого неприятности, но и влиятельных защитников, которые вроде бы помогли ему оформить липовую инвалидность второй группы, позволяющую официально нигде не работать.

Его денежное положение, подобно нарядам, менялось чудесно и беспрестанно. То он был совершенно нищим, бессильным; Ирина всплескивала руками, вела бывшего мужа на кухню, кормила, даже наверняка давала какие-то рублики, но через две недели он входил, выпятив грудь, держа в руке (значит, вынимал из кармана еще в парадном) пачку ярко-красных, веселых червонцев, улыбался горделиво Борису Антоновичу, зная, что его зарплата – сто сорок рублей – мала и неизменна. А здесь, на ладони, разом – рублей двести.

И в такие моменты, в моменты триумфа странного, непонятного, неприятного человека, Борис Антонович, наскоро бросив свой «добрый день», уходил в комнату, садился обратно в кресло, делал звук телевизора громче. И становилось досадно и стыдно, что он не может вот так же козырем вплыть домой, в эту не свою-то по существу квартиру, с пачкой неожиданных денег, улыбнуться горделиво, по-хозяйски. Да-а… Но тут же, как защита и оправдание, вспоминался Сергей скрюченным от водки и голода, в измазанном известкой пальтишке, представлялось, как жадно, давясь, он хлебает подогретый вчерашний супик. И это второе, незавидное состояние бывшего мужа Ирины каждый раз оказывалось сильнее, и Борис Антонович успокаивался, почти радовался своей, пусть далеко не богатой, зато стабильной зарплате и даже никогда не унижался вопросом, берет ли Ирина червонцы; да нет, она, конечно, брала – после таких пачек рацион их питания становился заметно лучше, у Алинки появлялись новые игрушки, одежда, а Ирина на какое-то время становилась задумчивей, чем обычно. Может, взвешивала, перебирала прошлое, настоящее, сравнивала. Борис Антонович делал вид, что не замечает ее состояния…


Жизнь его самого складывалась и текла без ухабов и взлетов – ровно, нормально. Единственное, что у некоторых вызывало удивление, это его профессия, не совсем как бы мужская.

С детства он полюбил книги, и полюбил странновато – как вещи, как изделия вроде шкатулки, вазы; он мог подолгу разглядывать обложку, корешок, изучать, каким образом сшиты или склеены страницы, толстая или тонкая на книгу пошла бумага, но не прочитать в ней ни строки… Когда после окончания школы пришло время делать выбор, куда поступать, Борис Антонович выбрал полиграфический институт.

Может быть, из-за отсутствия приятелей-однокурсников (учились в основном девушки), а скорее из-за своего от природы тихого, спокойного характера, он все пять лет не выделялся, и студенчество позже не вспоминалось ему как веселое, романтическое, бесшабашное времечко… С распределением повезло – остался дома, взяли младшим технологом в типографию № 2, что на Измайловском проспекте. Там он сидит и теперь, слева от входной двери в огромном, но забитом столами и шкафами кабинете производственного отдела, состоящего из десятка немолодых, вечно озабоченных семейными делами женщин-сотрудниц.

Да, слишком незаметно пребывал на своем месте Борис Антонович – так называемого карьерного роста ему не светило. К тому же и текучки кадров в их отделе не было (как утверждали старые сотрудницы) с конца сороковых годов, даже проводы на пенсию становились чуть не сенсацией…

Как-то очень быстро и плавно, легко из двадцатидвухлетнего выпускника вуза Борис Антонович превратился в усердного и типичного – козырек брюшка над брючным ремнем, залысины, потертый, удобный портфель в руке – служащего. Да и был ли он молодым в том значении слова, когда некуда деть энергию, хочется прыгать и сворачивать горы… Просыпался по будильнику в семь утра, без четверти восемь входил на кухню, где мать собирала завтрак. И дальше – по установившемуся еще с детсадовского возраста распорядку. Только маршруты поездок с годами немного менялись. Как к группе или позже к классу, или институтской аудитории, теперь он привык к своему производственному отделу, к вечно заваленному макетами обложек, линейками, таблицами, пленками с цветоделением столу; привык к чаепитиям с овсяным печеньем каждые два часа, привык боязливо удивляться гонцам из печатных цехов, привык к комплексным обедам в столовой и даже к однообразным, нескончаемым жалобам сотрудниц на подгулявших мужей, растущих и требующих всё больше затрат детей (внуков), на дефицит, на сосиски, что стали совсем несъедобными…

Около семи часов вечера Борис Антонович возвращался домой, переодевался, пока мать собирала на стол к ужину. Поев, садился в кресло перед телевизором. Мать устраивалась на диване, пару раз в неделю интересовалась: «Как на работе?» И он чаще всего лишь пожимал плечами в ответ: «Да нормально».

А потом, в кровати, под мягким одеялом, в темноте, когда хотелось скорее уснуть, приползала тоска. Именно приползала – медленно, неспешно-уверенно, как хозяйка. Тормошила, разлепляла ему глаза, обхватывала колючей петлей, стискивала горло. И Борис Антонович (а тогда двадцати-с-небольшим-летний Борис) ворочался, покашливал и постанывал, поправлял и поправлял подушку, пытался думать о том, что завтра нужно в первую очередь сделать на работе, прокрутить в памяти понравившийся фильм, помечтать, что вот в ближайшую субботу возьмет и съездит куда-нибудь в Гатчину или в Пушкин, или хотя бы прогуляется по Невскому, зайдет в Эрмитаж… Но все эти блеклые мысли-обманки заслонялись, стирались желанием быть с женщиной, и представлялась в темноте отчетливо и ярко неожиданная красавица, увиденная днем из окна трамвая, или Алферова из телевизора, или румяная, в белом халате разливальщица первого из типографской столовой…

Он, конечно, пробовал, пытался с кем-нибудь познакомиться, даже начал курить, чтобы бывать в курилке на втором этаже, где часто стояли – в правой руке сигарета, левая подоткнута под грудь – молодые женщины из бухгалтерии. Здоровался, раскуривал горькую сигарету, пообвыкнув, выдавал женщинам неуклюжие комплименты, бывало, отваживался рассказать вычитанный в «Крокодиле» анекдот, но в глазах бухгалтерш не видел того огонька, с каким, по его мнению, должна смотреть женщина на заинтересовавшего ее мужчину, и не шел дальше комплиментов и анекдотов, кое-как докуривал, глядя в окно на бегающие туда-сюда электрокары, на бухты серой бумаги под навесом… Он очень ждал отмечаемых в коллективе праздников, дней рождения, но и здесь всё заканчивалось анекдотом, комплиментами, вежливыми улыбками в ответ, в лучшем случае – провожаниями до остановки такси…

Позже, чтобы отбиться от одуряющей, изматывающей предночной тоски, Борис Антонович стал покупать водку и тайком от матери выпивал перед сном граммов двести. В голове мутнело, он ложился, разбрасывал в стороны руки и ноги и постепенно, баюкаемый алкоголем, засыпал… Он стал смиряться с тем, что ему, видимо, суждено остаться холостяком. Внешне невозмутимым, немногословным, с массой закостеневших привычек и правил; быть всегда в курсе международных событий, а на старости лет сделаться завсегдатаем шахматных баталий во дворе… И вот, уже перестав на что-то надеяться, он встретил Ирину.


Познакомились настолько случайно, что и через годы, вспоминая, ему становилось то весело от счастья, то до озноба, до оторопи страшно. Ведь этого не должно было случиться: ему, Борису Антоновичу Губину, суждено было продолжать и продолжать ту невыносимую, но и единственную, длинную жизнь с вымученными комплиментами равнодушным бухгалтершам, с односложными бодроватыми ответами матери: «Всё нормально!» – в тот момент, когда хочется зарычать, завыть; ему суждено было засыпать, лишь влив в себя полбутылки водки. А вот – бах! – и у него семья, у него жена и девочка, которая называет его папой…

В то лето, в августе семьдесят девятого, сестра Бориса Антоновича с мужем уехали по путевке в Питкеранту, а своего трехлетнего Павлика оставили на бабушку – на мать Бориса Антоновича. Мать в то время еще работала, мальчика водила в садик. И тут у нее, в самое, казалось, неподходящее время, случился аппендицит, обязанности няньки пришлось исполнять Борису, даже переехать на квартиру сестры и ее мужа.

Да, побесился он тогда, пометался: утром Павлика в садик, потом на работу, потом в больницу к матери, потом снова в садик… Как-то, уставшим и злым на весь свет, приехав забирать племянника, он увидел возле детских кабинок темноволосую, лет тридцати, тоже, казалось, донельзя измотанную женщину. Она одевала девочку. По принятой в садиках традиции, Борис Антонович поздоровался с ней как со старой знакомой и стал заниматься Павликом.

– А я быстрее! – объявила девочка, когда мать натянула ей на голову розовую панамку.

Павлик надулся, недовольно засопел, совсем как кавалер, уличенный дамой в слабости.

– Прекрати, Алина, – строго сказала женщина. – Ты и одеваться раньше начала.

Но девочка не послушалась:

– Всё равно быстрее. Я – первая!..

– Алина!

Чтоб показать, что всё нормально, Борис Антонович похвалил:

– Здорово дочка у вас уже говорит. Как взрослая.

– Спасибо, – последовал бесцветный ответ, и женщина со своей Алиной вышла из группы.

«Загнанная лошадка», – тоже бесцветно, без грусти и сочувствия подумалось Борису Антоновичу; он присел на корточки, стал неумело застегивать Павлику сандалики…

Увидел их через минуту на площадке, с трех сторон окруженной стенами без окон. Девочка пыталась перекувырнуться на низеньком турничке, а мать стояла рядом и наблюдала.

Павлику тоже захотелось поиграть.

– Только пять минут, – разрешил Борис Антонович. – Хорошо?

– Аха! – уже мчась к жестяной космической ракете, тряхнул он головой.

Борис Антонович потоптался на дорожке и подошел к женщине.

– Хороший вечер сегодня, – выдохнул с показным, как бы полнейшим удовлетворением и тут же понял, что произнес самую банальную фразу на свете; стало стыдно за себя до щипанья глаз, и он добавил: – Извините.

– Да ничего, – усмехнулась женщина.

Ее дочка соскочила с турничка и перебежала к Павлику. Он тут же крикнул:

– Поетеи! – Спрятался в ракете, загудел губами.

Женщина села на скамейку, где обычно дежурили во время прогулок воспитательницы… Борис Антонович вытащил пачку сигарет, открыл, посмотрел на рыжеватые фильтрики, спрятал обратно в карман и тоже присел.

Постепенно, через покашливания, междометия, вздохи, разговорились. И с каким-то небывалым для себя пылом, увлечением Борис Антонович стал рассказывать о своей работе, о том, как и какие книги делает, и как важно подобрать на обложку нужные цвета, как сложно высчитать правильно толщину корешка, чтоб книга получилась не перекошенной, не уродливой… Женщина, поначалу неприветливая, строгая (или все-таки скорее до предела усталая?), оказалась довольно общительной и симпатичной. Слегка, правда, портили ее загнутые книзу уголки губ и вялый, снулый какой-то голос. Но это как раз и вызывало у Бориса Антоновича нежность к ней – хотелось сказануть что-нибудь остроумное, чтобы она засмеялась, осторожно провести пальцем по ее губам, распрямить… Точно бы отзываясь на его искренность, женщина рассказала, что работает в проектировочном бюро, что разведена, зовут Ирина, сама родом из Окуловки… Это недалеко от Малой Вишеры, на железной дороге Ленинград – Москва поселок такой… городок…

Дня через три, придя за племянником и увидев в группе девочку, Борис Антонович решил дождаться Ирину, и, хотя Павлик не хотел на этот раз играть, они минут сорок проторчали возле жестяной ракеты.

Сближение продвигалось медленно, прерываясь на недели, а потом Борис Антонович, опомнившись, мчался после работы в этот садик, караулил Ирину… Спустя месяцев пять после их первой встречи она согласилась пойти с ним в кафе, еще через полгода Борис Антонович сделал ей предложение. Вместо согласия Ирина ответила другим предложением: просто жить в одной квартире. И он в тот же вечер, под недоуменно-оскорбленным взглядом матери, собрал самые необходимые вещи, переехал… Вскоре – без всяческих торжеств, подчеркнуто буднично – расписались в районном загсе.


Отчетливо, в подробностях, будто это тоже был знак судьбы, Борис Антонович запомнил первую встречу с родным отцом Алины. Именно встречу, еще не знакомство.

Вот так же, в одиннадцать часов, в субботу, затрещал звонок. Они как раз все вместе сидели на кухне, пили чай. Ирина, Алинка и он… Это было одно из первых утр Бориса Антоновича здесь, и особенно ярко ощущалось счастье, вдруг обретенные полнота и сладость жизни. Он пил, казалось, вкуснейший чай, хрустел печеньем и собирался предложить Ирине с Алиной отправиться в город – в зоопарк или в Летний сад… Звонок.

Ирина вздрогнула, точно ее кольнули, по лицу серой тенью пробежал испуг. Посмотрела на стенные часы, что-то досадливо шепнула себе, вскочила, затянула пояс на халате, быстро ушла в прихожую. Дверь кухни прикрыла.

– Привет, друг! – слегка хрипловатый, но проникновенный, цепляющий за душу даже этой короткой фразой голос.

И сдержанный, холодный ответ Ирины:

– Здравствуй.

Уже догадавшись, кто это, Борис Антонович глянул на Алинку. Она раскладывала печеньки на скатерти, меняла их местами.

«Значит, не очень скучает», – с облегчением и почти радостью подумал…

Ирина почему-то – и с первых недель знакомства – много рассказывала ему о своем бывшем муже, с которым и прожила-то чуть больше двух лет, объясняла, какой он талантливый математик, умница, как ему прочили огромное будущее, но который «взял и свихнулся на своей студии».

«Какой студии?» – не понял в первый раз Борис Антонович.

«Ну, – Ирина болезненно поморщилась, – театральной. Режиссером себя возомнил. Ни образования, ничего, а вот… А, детский сад! Искорежил жизнь и себе и всем…»

Она говорила о Сергее всегда как-то с трудом, точно бы по чьему-то приказу, и вспоминала, ругала его лишь тогда, когда оставалась с Борисом Антоновичем наедине. Он понимал: к своему бывшему мужу, этому свихнувшемуся математику, она до сих пор неравнодушна, и развод, хоть и произошедший по ее инициативе, больше напоминал последний шанс ему одуматься, вернуться в семью, в нормальную жизнь. Да и рассказывала Ирина об этом Борису Антоновичу, своему новому мужчине, кажется, скорее не как мужчине, а просто человеку, способному ее выслушать, не перебивая, а потом пожалеть…

– Как будни? Как успехи? – доносился на кухню через прикрытую дверь бодрый и проникновенный басок.

– Всё хорошо, спасибо. Хорошо… – Ирина помолчала, а потом как-то слишком решительно, почти отчаянно объявила: – У нас, кстати, гость. Можешь познакомиться.

– Мх! – усмешка. – Гость? С утра?

– А что?

– Да нет, так… Необычно просто.

– Тебе необычно?..

Широкие, крепкие шаги по паркету. Борис Антонович успел принять уверенный и независимый вид, приосанился на табуретке… Дверь открылась, мужчина заглянул на кухню. Не вошел – заглянул. По-молодому еще пухловатое, симпатичное и, как говорится, породистое, но слишком бледное, издерганное какое-то лицо; золотистые, явно крашеные волосы, надо лбом висит козырек густого чуба. Два темных острых глаза кольнули Бориса Антоновича… Да, что-то в них сразу угадывалось ненормальное, ненормальный какой-то жар… Борис Антонович прямо и твердо смотрел на заглянувшего; всю свою силу он сейчас вкладывал во взгляд, и в то же время радостным звоном билась в голове мысль: «А Аля молчит! Не бежит к нему! Не бежит!»

Лицо исчезло, и снова один, другой крепкий шаг в прихожей. И ехидно, но и обескураженно:

– Что ж, друг, прими поздравления!

– А… а что ты хотел?! – на грани вскрика ответ Ирины.

Борис Антонович приподнялся.

– Мх, да нет, – еще раз усмешка, – что ж… Значит, счастливо!

Тонкий, режущий слух скрип входной двери. Оглушительный, как выстрел, щелчок замка. Борис Антонович опустился обратно на табуретку и почувствовал то, чего не чувствовал еще никогда. Точно он не совсем, не просто человек, а крупный хищный самец, который сумел отогнать от подруги другого самца. Без драки, без крови и демонстрации клыков, а лишь взглядом, твердым, в упор взглядом, что страшнее оскала. Он почувствовал себя победителем.

Вернулась Ирина, молча и напряженно села за стол. Громко глотнула чая. Смотрела на сахарницу пристально и невидяще, беззвучно барабанила пальцами по клеенке… Борис Антонович накрыл ее руку своей, ободряюще сжал.

– Не надо, – еще более нервно, чем бывшему мужу, сказала она.

– Спасибо, мам! – дочка сползла с табуретки.

Ирина подняла лицо, измученно, искусственно улыбнулась:

– Покушала?

– Да.

– Иди тогда… поиграй…

Все выходные Ирина была мрачна и молчалива. Борис Антонович тоже помалкивал; казалось, любое слово – шутливое, успокаивающее – может окончательно вывести ее из себя, толкнуть к крику и слезам.

А потом очередная рабочая неделя с привычным набором дел, с хлопотами и усталостью. Зато какие хорошие были вечера в ту неделю! Уже без спроса Борис Антонович приезжал к Ирине и Але – в свою семью, – дарил девочке какую-нибудь игрушку или шоколадку, вместе с Ириной укладывал ее, читал ей перед сном сказки Чуковского, и когда Алина засыпала, осторожно целовал ее в щеку; девочка при этом всегда шевелилась и сладко причмокивала губами… Потом он шел в большую комнату, подсаживался к Ирине. Смотрели телевизор. Молчали. Но теперь это молчание не тяготило, оно казалось Борису Антоновичу молчанием бесконечно понимающих друг друга людей.


На выходные втроем поехали в Таллин. Гуляли по узеньким кривым улочкам, дышали теплым, пахнущим морем воздухом, любовались странными, как в иностранных фильмах, домами с черепицей, пытались читать вывески на смешном эстонском и тут же переводили на русский – повсюду они были на двух языках.

– Двадцать семь лет прожила, – грустновато призналась тогда Ирина, – а нигде, кроме Петродворца не была… Нет, еще в Кисловодске… с Сергеем в первое лето ездили…

– Еще поездим! – бодро пообещал Борис Антонович и обнял ее, а в душе испугался, вспомнил – и он тоже никуда не ездил, не путешествовал, даже ни разу всерьез не потянуло… Как-то обозначились несколько маршрутов по городу, и он из года в год ими следовал, автоматически, почти слепо. Иногда какой-нибудь маршрут становился ненужным и быстро забывался, появлялся новый, некоторое время был интересен, улицы или станции метро любопытны, но вот привыкал – и снова автоматизм, заученность, слепота. Так может вполне и вся жизнь промчаться – по определенным, проторенным маршрутам, а редкие перемены, редкое новое станут под старость уже раздражать, приводить в смятение.

Да, тогда он испугался. Глянул по сторонам, на незнакомый, интересный, но и чужой совсем город, прижал Ирину крепче к себе, взял Алинку за руку. Еще раз огляделся, будто вокруг могла прятаться, караулить опасность. То ли опасность неизвестности, то ли заученности – ведь вполне можно и здесь пойти по тротуару, ничего не замечая вокруг, залезть в автобус, удобно устроиться, прикрыть глаза и поехать, поехать, зная чутьем, когда и где нужно выйти… Да так и живут и здесь тысячи, многие тысячи. И везде так живут.

Странное дело – в этот момент ему захотелось домой. К знакомым стенам, знакомым вещам, почувствовать под собой знакомое кресло, или сесть за рабочий стол, подтянуть к себе папку с макетом очередной какой-нибудь книги…

В воскресенье, ближе к вечеру, вернулись. Борис Антонович нес заснувшую по дороге девочку, а Ирина, выйдя из лифта первой, молча и без удивления вынула из щели между дверью и косяком записку, развернула, стала читать. Даже забыла замок открыть, и Борису Антоновичу пришлось ей напомнить о себе, об Алине у себя на руках.

– Извини, – очнулась она. – От Сергея… Недоумевает, где это мы.

Это был, пожалуй, единственный сбой в его визитах…

А дальше – еще пять рабочих дней: понедельник, вторник, среда, четверг, пятница. Утром в субботу явился Сергей.

На этот раз волосы его были не желтые, а блестяще-черные, и зачесаны назад, собраны в короткий хвостик. Глаза спрятаны за мутными, многоцветными, как пятна бензина на воде, стеклами круглых очков. Вошел, театрально-широко улыбаясь, позвякивая бутылками в сетке.

– Можно вам помешать? – спросил, переводя разноцветные кругляши с Ирины на Бориса Антоновича и обратно.

– М-м, проходи, – нейтрально, без выражения ответила Ирина.

Сергей подал Борису Антоновичу сетку – он принял, – стал снимать белый польский плащ с широким стоячим воротником.

– Наш узкий кру-уг – маяк в кромешной ночи-и, – напел еле слышно и, хохотнув, повысил голос: – Надо, наверное, познакомиться. Правильно?

Борис Антонович пожал плечами, повторил только что произнесенное Сергеем слово:

– Наверное.

Сели на кухне. Ирина нарезала мелкими, кривыми брусками остатки вынутого из холодильника сыра, поставила на стол бокальчики. Сергей, усевшись возле стены, снял очки и положил их по левую от себя руку, а по правую – пачку сигарет и спички… Из комнаты прибежала Алина, сообщила то ли расстроенно, то ли радостно:

– Мультики кончились!

– Привет, солнце! – Сергей потянулся, потрепал ее по голове. – Растешь? – И, не дождавшись ответа, похвалил: – Молодец!

У Бориса Антоновича сами собой дернулись губы, в горле защипало, будто эта рука с длинными подвижными пальцами потрепала его самого. Снисходительно-поощрительно так, между делом. А девочка стояла, не отстраняясь и не приближаясь, глядя мимо гостя-отца.

– Кстати, я тебе принес кое-что, – сказал Сергей и вынул из бокового кармана пиджака большую конфету «Незнайка». – Держи!

Алинка как-то равнодушно приняла подарок и продолжала стоять.

– Что сказать нужно? – напомнила-потребовала Ирина.

– Спасибо.

– Пожалуйста, солнце.

И, словно поучаствовав в ритуале, исполнив необходимое, она ушла обратно в комнату. Сергей же уверенно срезал ножом пластмассовую пробку с бутылки, набулькал портвейн в бокальчики.

– Что ж, – тоном смирившегося с неизбежностью и даже вроде радующегося этому, выдохнул: – за знакомство!

Борис Антонович редко выпивал в последнее время, тем более – портвейн за два рубля семьдесят четыре копейки. И бокальчик он взял несколько брезгливо, заранее поеживаясь от сладко-терпкого, что сейчас потечет по пищеводу… Подсела Ирина, приподняла свой бокальчик, первой сделала движение чокнуться.

Отпили по паре глотков, поморщились, заели сыром. Сергей, облизывая губы, вытряхнул сигарету из пачки, покатал ее между ладоней. Зажег спичку внутри сложенных пещеркой ладоней, как на ветру, не спрашивая разрешения, закурил… Коротким кивком поблагодарил поставившую перед ним пепельницу Ирину, спросил Бориса Антоновича:

– А вы разве не курите?

– Перестал.

– М-м, похвально.

«Наглец!» – мысленно бросил ему Борис Антонович, а гость, точно бы услышав и желая позлить новоявленного хозяина, задал новый вопрос:

– Смею узнать, вы служащий?

Вопрос этот, а главное интонация, с какой он был задан, всегда потом вспоминались Борису Антоновичу, стоило ему увидеть Сергея вживую или по телевизору или услышать его голос. Так, наверное, интересовались старинные частные врачи у своих пациентов: «Что, голубчик, давно ведь, признайтесь, в сердце-то шумы?» – или: «Боли такие, тупые, ноющие, правда?» Спрашивали как бы и совсем не утвердительно, мягко, но стоило пациенту ответить не так, и доктор в две минуты доказывал, что обладатель шумов или боли не прав – один путается в сроках возникновения, а другой в ощущении… И в тот раз, поддавшись интонации, обезоруживающей и гипнотизирующей, Борис Антонович сбивчиво, почти стыдливо стал объяснять:

– Да, служащий. Работаю… Работаю в типографии… технологом… Составляю макеты обложек… переплеты…

Сергей дымил сигаретой, смотрел на него, чуть сощурясь, чуть улыбаясь. Покачивал головой.

– Что ж, – кивнул снова, дождавшись паузы, – кто-то должен заниматься и этим. Я и сам из вашей когорты, как говорится. Служил государству… Здания проектировал. – Сергей взглянул под потолок, усмехнулся воспоминаниям. – Человейники в Купчино, Девяткино – и моих рук дело… М-да… А однажды… Да! Однажды взял и бросил. – Он особенно глубоко затянулся, выпустил изо рта и ноздрей столбики серого едковатого дыма и так же как-то едковато спросил еще: – А как вы к театру относитесь? Бываете? Если не секрет, конечно… У? – И стал подливать портвейн в бокальчики.

Сразу не найдясь, что сказать, Борис Антонович глупо, протяжно нукнул и пожал плечами, а потом, обозлившись, решил перехватить в неприятной беседе инициативу:

– Но, простите, мы ведь еще, – взглянул на Ирину, – не знакомы практически. Не представлены.

Ирина молчала, будто не слышала этих слов.

Сергей ткнул сигарету в пепельницу, опять улыбнулся своей покровительственно-мудроватой улыбкой.

– Да что, к чему церемонии? Я, честно говоря, одичал за последнее время… Знаю, вы – Борис, а вы знаете, что я – Сергей. Сергей Олегович. Да?

Он подхватил бокальчик, призывно поднял; Борис Антонович и Ирина по инерции сделали то же.

Тускло звякнуло сжатое в пальцах стекло. Выпили. Передернули плечами от знобящей сладости портвейна. Скорее зажевали сыром…


Борис Антонович надеялся, что вопрос о театре уже забылся гостем и радовался этому, – о чем-чем, а о театре он ничего сказать не мог. Не говорить же: «Зачем сейчас театр, когда вон телевизор есть, фильмы какие…» Вообще ему с детства трудно было что-то доказывать и объяснять. В школе самым страшным были вопросы учителей: «Скажи, почему скорость человека идущего и человека сидящего в движущемся поезде одинаковы?» – или: «По каким причинам, Борис, крестьянская война под предводительством Болотникова оказалась наиболее мощным и удачным из восстаний семнадцатого – восемнадцатого веков? Ведь ни Разину, ни Пугачеву, в отличие от Болотникова, не удалось взять в осаду Москву. Как ты думаешь?» Ему легче было выучить наизусть огромное стихотворение, отчеканить постулаты Бора, выдать сто исторически значимых дат, но доказать что-то, объяснить всегда становилось мучением. А учителя в их школе, те первые вольнодумцы шестидесятых годов, любили подискутировать, задать какую-нибудь эдакую задачку…

– Как? Не слишком гадкий портвейн? – вдруг обеспокоился Сергей. – Извините, но водку с утра не решился…

Борис Антонович уже приготовился было согласно кивнуть, и тут гость почти дословно, но настойчивей, повторил тот свой вопрос:

– Так как все же вы к театру относитесь? Есть в нем что-либо стоящее или нет?.. Профессиональный интерес, извините.

Досадливо кряхтнув, Борис Антонович пошевелился на табуретке, как бы устраиваясь удобней, искоса глянул на Ирину. Она продолжала сидеть с отсутствующим видом, поигрывая пустым бокальчиком…

«Да что я жмусь-то?! – возмутился вдруг Борис Антонович. – И перед кем? Что он мне, учитель?!» И сказал с вызовом, в четыре приема, почти нагло:

– Никак не отношусь. Ни разу не ходил за последние годы. И не тянет. У меня телевизор есть.

– Поня-атно, – чуть не весело протянул Сергей; подлил в бокальчики.

Еще раз выпили… Теперь портвейн прошел намного легче, терпкая сладость показалась даже приятной.

– Ма-ам, – появилась Аля, – я кушать хочу!

Ирина ожила, встрепенулась:

– Супчик будешь?

– Нет. – Стянула с блюдца брусок сыра. – Сыр буду с колбаской.

– А колбаска кончилась. Давай супчику разогрею…

– Телевизор, значит… – заговорил Сергей с недоброй уже веселостью, и Ирина с дочкой примолкли. – Но телевизор – это ведь труп. Гальванические сокращения. И когда-нибудь он нас тоже сокращаться под себя заставит… Н-да… Фильмы, наверное, с удовольствием смотрите?

– Случается.

– А вы видели, как их снимают?

– Да нет, – пожал плечами Борис Антонович, все более раздражаясь, – зачем… Я – зритель.

– Отвратительное это зрелище, поверьте. Посмотрели бы, ужаснулись. Ложь. А спектакль… Спектакль – жизнь. Зритель садится в кресло, люстра гаснет, разъезжается занавес, и никаких тебе дублей. Осветитель дал не тот свет – равносильно инфаркту, актер слова забыл – всё, смерть…

– А курочки нету? – тихий, но ноющий голос Алины.

– Нет, вчера ведь доели вечером, – тоже почти шепот матери. – Давай я кашку гречневую сварю? Гречки осталось маленько…

– Не хочу-у!

– Извините, конечно, что я пришел и говорю вам все это, далекое от ваших, видимо, интересов, – повысил голос Сергей, перекрывая шушуканье бывшей жены и дочки. – Но я нахожусь в очень непростой ситуации. Из, как вы выразились, зрителя я превратился в того, кто дает зрителю зрелище… Конечно, я несколько лукавлю насчет телевизора – телевизор, это великая сила. Спектакль, правда, по телевизору выглядит очень убого, да и правильно: каждому виду искусства свой способ выражения…

– А я колбаски хочу! – на какие-то тихие уговоры матери вдруг выкрикнула Алина.

– Солнце! – дернулся, вспыхнул Сергей. – Солнце, ты можешь помолчать хоть минуту?! – Казалось, он с трудом сдержался, чтоб не закричать.

Секунду-другую Борис Антонович искал, выбирал, как отреагировать. Потребовать, чтобы этот человек не повышал на ребенка голос? Или без всяких требований указать на дверь? Или дать ему денег и отправить за колбасой?.. Эти секунды размышлений пригасили порыв идти на конфликт, да и Алина вдруг согласилась есть гречку. И Ирина вскочила, тут же принялась готовить… Борису Антоновичу осталось лишь кашлянуть.

А Сергей дальше стал рассуждать-размышлять, неспешно, не очень складно, но играя голосом, как опытный профессор на лекции:

– Да, театр в кризисе. Была вспышка лет двадцать назад, как, впрочем, во всем. После ужаса. Теперь же – опять болотце. И тут причины глубокие… Кроме хорошей пьесы, режиссера, который зажжет, актеру нужно еще нечто такое… нечто мощное, что заставит его на каждый спектакль выходить, как… как на эшафот всходить. – Сергей покривил губы в недоброй, нехорошей улыбке. – Извините, может быть, за банальность, только… это не банальность. Мы еще пожалеем, что превратили самые сильные образы и священные слова в банальность, штампами сделали.

«Действительно, зачем он это мне говорит? – уже скорее не с раздражением, а с тоской подумал Борис Антонович. – И ведь я сижу и слушаю, убиваю субботу. Отраву глотаю…»

– Понимаете, я пытаюсь вернуть словам их вес, – продолжала настырно-размеренно журчать речь Сергея. – Н-да, претенциозно звучит, но… но что делать… Вот снова пошла мода на студии – и это правильно. Театры закостенели, даже наш уважаемый Георгий Александрович что-то, кажется, выдохся… актеры у него разбегаются, зритель зевает… На, хм, на «Тихий Дон» замахнулся… А студия… Пусть подвал на полста зрительских мест, труппа – десяток, зато – жизнь. В настоящем смысле слова… Свою студию я ни на что не променяю! – Снова взгляд на Бориса Антоновича и – усмешка. – Не смотрите так, я не псих. Хотя…

Он набулькал портвейна себе и новому мужчине в этой квартире, жестом предложил только что присевшей к столу Ирине. Она не отказалась. Алинка стояла у холодильника тихо и неподвижно – про нее даже забыли.

– Вам, наверное, смешным это кажется, Ирина меня предателем считает. Я знаю, и мне тяжело. Но я всё – всё! – поставил на карту. Понимаете? – Сергей, внутренне вскипев, не чокаясь, залпом осушил свой бокальчик, куснул взглядом Бориса Антоновича. – Я один, один совершенно в окружении тяжелых, по большому счету чужих мне, но необходимых людей. Они вытягивают энергию, с ними приходится каждый день бороться, уговаривать, убеждать, и… и они же все-таки помогают. Они делают в итоге то, что я хочу. Другие платят, чтобы посмотреть мои опыты, мои попытки, кормят, по крайней мере, ночлег дают… Я отказался от нормальной жизни, я… – Сергей запнулся, тряхнул головой. – Я, как это ни странно, верю в свою ненормальность. Не-нормальность.

– Ма-ам, – шепотом позвала дочка.

– Сейчас, уже сварилось почти, – сказала Ирина, и в голосе – слезы.

Борис Антонович отпил портвейна, сморщился больше не от противной сладости, а из-за самой этой неприятной, тяжелой ситуации; ему захотелось встать и уйти в комнату, развалиться на диване, прикрыть глаза.

– Скоро три года, уже три года, как я живу таким вот образом… Да, там, – взглянул Сергей на Ирину, – было хорошо и удобно. Только… Ну не хочу я быть одной из килек в общем трамвае! Каждое утро трястись от страха опоздать на службу, а там минуты считать, когда можно законно встать и выйти на улицу. Поехать домой, чтобы поужинать и лечь спать… Нет, я работаю! – Он пристукнул пальцем по столу. – Но это моя работа. Личная! Я устанавливаю расписание, авралы, выходные. И зарплату… – Нагнулся, достал из авоськи новую бутылку, быстро, словно опасаясь, что его могут остановить, открыл, плеснул себе (у Ирины и Бориса Антоновича портвейн был) и, держа бокальчик уже около самого рта, тихо, как бы себе самому, признался: – Но, может, сломаюсь. Вполне может быть… Каждую минуту стучит… Как приговор нам всем… Хм, не килькам… Не помню, кто написал, но так засело – намертво… Стихи такие… Извините, если смешно…

Прикрыв свои тяжелые, горящие глаза, он грудным, вибрирующим, мудрым каким-то голосом стал читать. Точнее – напевать:

Можем строчки нанизывать

Посложнее, попроще,

Но никто нас не вызовет

На Сенатскую площадь.

Мы не будем увенчаны,

И в кибитках, снегами

Настоящие женщины

Не поедут за нами…

Потом, встречаясь с Сергеем, Борис Антонович всегда невольно вспоминал этот их первый разговор, не разговор даже, а монолог этого странного, неприятного, непонятного человека и удивлялся, как он год за годом, через неудачи, явные страшные запои, голод идет по своему пути, тоже странному и непонятному ему, Борису Антоновичу. И он не мог, несмотря на антипатию, ревность, бывало гадливость, не испытывать к Сергею подсознательное, тревожное уважение.

2

Первые семнадцать лет Ирина прожила в крошечном городке, а официально – поселке городского типа Окуловка. Почти напополам рассекает Окуловку железная дорога, но поезда пролетают, будто нет здесь станции, пусть крошечного, но зала ожидания с окошками-кассами; пролетают сквозь городок, не сбавляя хода, так же, как сквозь безлюдный, равнодушно спящий, болотистый лес…

Тот, кто не вырос или хотя бы не пожил в таких незаметных городишках на знаменитых магистралях, в городишках, расположенных не так безнадежно далеко от больших городов, но и не так близко, чтобы запросто там бывать, не почувствует, не поймет по-настоящему, какая тяжесть, неотступная, с ранних лет душевная тяжесть давит их жителей. Давит, гнетет, из поколения в поколение обессиливает. И почти никто не вырывается оттуда в большую, яркую жизнь, хотя вроде бы что? – от Окуловки, например, до Ленинграда двести пятьдесят километров, до Москвы – около четырехсот. Не так уж много по российским меркам…

По статистике, именно в таких городках и поселках больше всего пьяниц, хулиганов, самоубийц, сумасшедших, самое большое число на первый взгляд совершенно беспричинных убийств… Но как пытка слышится то и дело бодрая дробь стучащих о рельсы колес скорого поезда, как издевательство – висящая в кабинете географии огромная, во всю стену карта Советского Союза и, как рабы, бродят дорожники на станции, в своих грязно-оранжевых жилетах…

Семья Ирины считалась чуть ли не образцовой в их Окуловке. Отец, в юности серьезно отравившись техническим спиртом, не пил, работал начальником шарнирного цеха на заводе мебельной фурнитуры, получал по меркам их городка неплохо и к тому же имел полезное хобби – вырезал красивые рамы для зеркал, картин, фотокарточек, сдавал их какому-то человеку и получал деньги. Мать Ирины была учительницей русского и литературы, приехавшая когда-то по распределению в Окуловку из Калинина. К сорока пяти годам она стала завучем… Старший брат, трудолюбивый, на редкость мирный, спокойный парень, женился в двадцать лет, сразу как вернулся из армии, на своей однокласснице, и в три первых года у них родились двое детей – оба мальчики… Но эта традиционная, крепкая, размеренная, почти счастливая жизнь пугала Ирину больше, чем какая-нибудь бесконечная пьянка-гулянка, скандалы, каждодневные поиски куска хлеба. В этой тесной, душноватой благополучности, казалось ей, очень просто уснуть и не просыпаться до самой смерти.

Под конец седьмого класса Ирина решила, получив аттестат о неполном среднем, ехать в Ленинград, поступить в какое-нибудь (без разницы) ПТУ. В этом решении ее укрепляли почти все ровесники, мечтающие скорее-скорее, при первой возможности, сорваться, сбежать отсюда…

Но родители, а особенно учителя, уважаемая Ириной соседка по подъезду их четырехэтажного тридцатидвухквартирного дома уговорили ее подождать, окончить десятилетку и тогда уже отправляться на экзамены в институт. «Потерпите, пожалуйста, два года, – говорила соседка, сама родом из Ленинграда, приехавшая еще до войны в Окуловку поднимать библиотечное дело. – Вы девушка способная от природы, тонкая, а в пэтэу можете себя загубить очень запросто. Потом жалеть будете, а ведь не вернешь. Посвятите эти два года подготовке, выберите, к чему душа лежит. И поступите в институт, а там… Всё будет, Ириша, поверьте»… Ирина не сразу, с сомнениями и спорами, но согласилась. Да и почти все одноклассники заняли свои места за партами в девятом классе – кто сам передумал, других родители не пустили, а у большинства денег не нашлось на билет, на самостоятельную жизнь в большом городе…


Наверное, из-за убогих домишек – или совсем деревенские избушки, или черные бараки из шпал, или, в лучшем случае, четырехэтажные хрущевки пыльно-белого цвета, – из которых состоял их городок, Ирина давно, но не всерьез мечтала создавать дома красивые, с украшениями, похожие на дворцы. Именно – не всерьез: не читала специальных книг, не интересовалась, как здания строятся, даже слово «архитектор» стала выделять из тысяч других слов только в девятом классе, когда встал вопрос, куда поступать после школы; зато с детства она собирала фотографии из журналов, где были изображены замки, соборы, московские высотки, новые микрорайоны, любила перебирать их, раскладывать, собирая на паласе целые города… Получив наконец аттестат зрелости, она без колебаний поехала в Питер в Архитектурный институт.

Провалилась на экзаменах, не удивилась, даже не расстроилась, а полистав в институтском читальном зале справочник о профессионально-технических училищах, нашла строительное неподалеку от Витебского вокзала, отнесла документы туда. Стала учиться на десятимесячных курсах по специальности «маляр». Через два месяца, не выдержав общажно-казарменной жизни, сбежала домой. До июля зубрила учебники по архитектуре, истории, читала книги из школьной программы; случайно узнала о Ленинградском инженерно-строительном институте, где конкурс всегда был небольшим; полгода проработала маляром – белила родные четырехэтажки и детские садики; скопила немного денег… На архитектурный факультет поступила удачно.

Учеба не разочаровала и не увлекла. Ни с чем особенно сложным она не столкнулась, но и к возведению дворцов и необыкновенных домов ее тоже явно не готовили. И все радостные чувства она отдавала городу, огромному, каждый день новому, неповторимому в каждой мелочи…

Парни и раньше проявляли к ней интерес. Пытались завязать дружбу, бывало со спорами и чуть не драками между собой, приглашали потанцевать, предлагали покатать на мотоцикле, погулять вечерком. Но Ирина была осторожна – она очень рано поняла, что в их Окуловке нет и не может быть того, с кем стоит связывать жизнь; она почти инстинктивно, почти без лишних размышлений и взвешиваний, берегла себя для другого, для настоящего интеллигентного парня, какими, она знала, много раз слышала, богат Ленинград. И, оказавшись здесь, сразу, с первой же фразы, оценивала молодых людей с позиции – может ли этот или вот этот быть ее мужем и другом, с серьезными мыслями он подошел к ней или так, в надежде поразвлечься. К сожалению, большинство попадали в разряд – так. И после двух-трех свиданий Ирина давала понять им: всё.

Когда в конце второго семестра ее заметил Сергей Стрельников, Ирина сразу угадала, испугалась и обрадовалась, и объявила себе: «Вот, это он!»

Он был старше на неполных два года, но поначалу показался ей аспирантом или уже преподавателем. Высокий, всегда в костюме, с черным галстуком-шнурком на белой сорочке, он без суеты, степенно проплывал по коридорам, и студенты как-то непроизвольно, как само собой разумеющееся, расступались. Девушки призывно-жадно глядели ему вслед, многие профессора здоровались за руку.

– Добрый день! – остановился он однажды перед Ириной на лестничной площадке института. – Мы, к сожалению, друг другу не представлены, а давно хотелось бы познакомиться.

– Да… – тоненько, слабо от неожиданности и волнения, то ли утвердительно, то ли с недоверчивым удивлением отозвалась она.

– Меня зовут Сергей. Сергей Стрельников. Учусь на третьем курсе. Прикладная математика. В-вот… А вы – Ирина?

– Да.

– Ирина… – Он словно бы в раздумье или в последнем сомненье пожевал губами, глянул куда-то поверх нее. – Понимаете, дело в том, что в «Перекрестке»… такая студия есть молодежная… сегодня спектакль. Пьеса так, ничего, за спектакль – не ручаюсь… Так вот, Ирина, не хотели бы составить мне компанию?

И она, помедлив несколько секунд (справлялась с дыханием), так же тонко, почти пискляво, произнесла:

– Да.

Объяснив, где и во сколько они должны встретиться, Сергей тряхнул головой в коротком поклоне и пошел по лестнице дальше, а Ирина осталась оторопело стоять, не веря, что такое вдруг запросто так, почти по деловому произошло… Да и что произошло? Ну пригласил парень на спектакль. Как-то слишком официально и сухо… Но ведь почему-то именно ее пригласил… Затрещал звонок, разбудил, подхлестнул; Ирина поспешила на очередную лекцию.

На какое-то время удалось заслонить впечатление от неожиданного разговора – она вдумчиво записывала важные слова преподавателя, разглядывала чертежи зданий, вместе со всеми делала замеры несущих стен. А вышла из института – и навалилось. И радость, и страх, и уверенность (после пяти-то минут общения!) в том огромном и счастливом будущем, что сегодня начало перед ней приоткрываться. И вместе с ней в этом будущем был высокий, в светлом костюме Сергей… Она остановилась во дворе, несколько раз глубоко охнула, шепотом попыталась охладить себя единственным пришедшим на язык словом: «Прекрати! Прекрати! Прекрати-и!»

– Ирка, ты что?! – встревоженный голос рядом.

– А? – оглянулась – возле нее озабоченно переминалась однокурсница и подруга Наталья.

Столкнулись взглядами, и лицо Натальи исказилось, словно увидела она что-то ужасное; Ирина тоже испугалась и скорей попыталась улыбнуться, успокоить больше себя, чем подругу:

– Нет, ничего, Наташ… Наоборот… – Отваживалась и добавила: – Свиданье назначили.

И мгновенно однокурсница расцвела. Потянулась к Ирине:

– Кто? С кем?

– Нет, не надо… Потом… Хорошо? – Кивнула и пошла по улице, и радовалась энергичному, бодрому стуку своих каблуков, тому, что одета сегодня (точно предчувствовала, выбирая утром кофточку, юбку) нарядно, почти празднично…


Они договорились встретиться у выхода из метро «Площадь Мира». Вечер был теплый и сухой, тихий, какие большая редкость в апрельском Ленинграде, и потому Ирина сначала, и довольно долго, просто наслаждалась погодой, вдыхая вкусный, пахнущий молодой травой с газонов воздух, чуть солоноватый, чуть терпковатый, с легкой примесью аромата ее духов… Солнце спускалось к крышам, светя сбоку и окрашивая всё рыжеватым; звонко-весело позвякивали пробегающие через площадь трамваи… Ирина стояла на высоком крыльце станции, любуясь строгими и в то же время нарядными домами, прямоугольником обступившими площадь, наблюдая за людьми, каждый из которых казался ей сейчас симпатичным и добрым, счастливым, как и она сама…

Но вспомнила, зачем стоит здесь, взглянула на часики, и солнце, смеющееся в ней, стало тускнеть: Сергей опаздывал, опаздывал уже почти на десять минут. «Ну вот, – хмыкнуло злорадно в груди, – раскатала губы… Дура!» И, как это иногда показывали в кино, закрутилось пленкой в обратную сторону ее будущее – ее будущая, и теперь, сейчас, не сложившись, уже бывшая семья с мальчиком и девочкой, и красивый, интеллигентный, правильный муж, ее спокойная и в то же время интересная работа после института, уютная квартира… Пленка бежала, скручивалась спиралью и падала, стекала куда-то вниз, в какой-то темный, мусорный ящик. А в груди продолжало хмыкать и шепелявить: «Ну вот! Во-от!..»

Стоять здесь, на этом высоком крыльце, на виду у всех, стало стыдно. Перед собой унизительно… Ирина сунула правую руку в карман пальто, пальцы сразу наткнулись на металлический блинчик. Вынула его, несколько долгих секунд разглядывала непонимающе, что это такое. «А-а, пятак… – наконец сумела понять, объяснить себе. – Пятак на проезд. До общаги!»

Резко повернулась спиной к площади, с огромным усилием сделала шаг, трудный, медленный, как против ветра, а потом – много легче – второй. Стеклянная дверь с надписью «Вход в метро» ближе. Еще шаг, еще… И рука поднялась, потянулась, чтоб толкнуть ее.

– Ир! – короткий, запыхавшийся выдох почти в самое ухо. – Прошу… прощения!

Большая ладонь легла ей на плечо, чуть сжала, удерживая, и тут же отпустила, исчезла. И этого выдоха, мгновенного прикосновения хватило, чтоб снова на душе посветлело и слезы вернувшейся неожиданно радости защипали глаза… Она не оборачивалась, опустила лицо, пытаясь спрятать их, но, подталкиваемые другими, первые слезинки уже бежали по щекам горячими каплями.

– Извините, Ирина. Я понимаю – я поступил по-хамски.

– Ничего. – Достала платок, вытерла щеки, глаза, сморкнулась, продышалась. Не оборачивалась.

Стоя все так же за ее спиной, Сергей натужно, неуверенно предложил:

– Пойдемте?

Потом, позже, через несколько лет, когда осталась одна, точнее – с дочкой, но без него, без Сергея, она часто, были периоды, что и каждую ночь, вспоминала это их первое свидание, начавшееся вот так. Ведь стоило, стоило же ему опоздать еще на полминуты, и она бы встала на эскалатор, она бы уехала, а назавтра уже наверняка (да, да!) не простила бы. Скорее всего… И не было бы тех месяцев счастья, что навсегда остались лучшими в ее жизни, не появилась бы у нее Алинка, но зато бы не было и тех невыносимых, убийственных лет брошенности и ненужности, безысходных, черных лет. Не появился бы в ее жизни Борис, хороший человек (да, хороший!), хотя и слишком уж вялый, однообразный, пресный какой-то. Но он спас ее, вытащил из ямы ранней старости, и за это ему можно простить его пресность, можно вытерпеть его порой почти мертвенную однообразность… Да, всё могло бы получиться иначе (но как?), опоздай Сергей еще на каких-нибудь полминуты…


Спектакль должен был состояться, кажется, в районном Доме культуры в окрестностях площади Труда, и идти пришлось достаточно долго. Сергей, сначала натужно, а потом увлекшись, с каждым словом всё интереснее, рассказал, что он не просто сухой математик, что увлекается театром, даже сам иногда играет и пытается ставить спектакли; спросил Ирину, как она относится к Товстоногову, к Любимову, Эфросу. Растерявшись, Ирина пожала плечами, забормотала:

– Да я как-то… как-то не разбираюсь. Редко хожу…

– Жаль, жаль, – сочувствующе-неодобрительно произнес Сергей и стал расспрашивать, откуда она, почему поступила именно на архитектурный, как ей Ленинград…

Да, в театре она хоть и нечасто, но бывала, и думала, что и теперь будет как обычно: фойе, гардероб, зрительный зал с огромной, блещущей десятками лампочек люстрой, будут разноцветные фонари, кулисы. Тем более что и шли-то они в Дом культуры – тот же, в общем, театр. А оказалось совсем иначе, совсем непохоже. Просто какая-то огромная комната в старинном доме (может, бывшая бальная зала), без мебели, с залепленными кусками алых полотнищ окнами. У дальней стены слабое подобие сцены – полукруглое возвышеньице, наверное для оркестра; было и подобие фонарей – две настольные лампы по краям возвышеньица. А на самом возвышеньице стояло несколько скелетообразных металлических стульев.

Правда, обстановку комнаты Ирина рассмотрела чуть позже, когда они с Сергеем заняли места на полу, усевшись по-турецки, и ждали спектакля. А поначалу всё ее внимание было обращено на публику…

В толпе на Невском, в метро, в кафе она часто встречала странного вида парней и девушек. Одни были длинноволосые и лохматые, в каких-то слишком цветастых рубашках навыпуск, в тертых до белизны джинсах, другие – в слишком шикарных пиджаках и платьях, в которых только, кажется, консерваторию посещать, с прическами, будто минуту назад из парикмахерской вышли, в руках у некоторых молодых людей были тросточки, а у девушек (скорее юных дам) – солнцезащитные зонтики. Но и те и другие, одетые совершенно по-разному, были именно странными, слегка даже пугающими и в то же время притягивающими взгляд, вызывающими у Ирины, да и явно у многих, кто на них смотрел, какую-то раздражающую зависть… И вот сейчас таких собралось в этой тоже странной, как не из нынешнего века, многооконной зале человек пятьдесят. Они курили, собравшись кучками, разговаривали между собой вроде и по-русски, но непонятными Ирине фразами, с непривычной интонацией; компашка ребят с одинаково крашенными в коричневый цвет, стоящими дыбом волосами и спускающимися чуть не на шею узенькими бакенбардами, гоняла по кругу бутылку вина.

Сергея узнавали, останавливали на каждом шагу, здоровались, улыбались ему, и он тоже здоровался и улыбался, но не как равным, а как-то несколько свысока. Хотя, может быть, Ирине просто казалось это из-за его высокого роста, ее нежелания видеть Сергея кому-то равным… Он ни с кем не знакомил Ирину, и ее вроде как не замечали, и ей становилось обидно. Будто Сергей прицепил ее, как какую-то брошку или запонку, мелкую безделушку, о которой каждую минуту вспоминать необязательно. Да, впрочем, и сам он откровенно не выражал особого желания разговаривать со встречающимися, а поздоровавшись, перебросившись фразой-другой, шел дальше, к подобию сцены.

– Эй, Серёг, здорово! – раздалось хрипловатое, бесцеремонно-громкое приветствие.

Среди всеобщего шелеста голосов, десятков предыдущих мягких «привет», «хай», «о-о» уличное, почти наглое «эй» и тяжелое «Серёг, здорово» ужалили Ирину, точно короткие удары током. И почему-то захотелось прокашляться… А Сергей остановился, огляделся, отыскивая того, кто их послал.

У батареи на корточках одиноко сидел щуплый патлатый паренек в оранжевом свитере грубой вязки, голубоватых и грязноватых джинсах. Ирине показалось, что ему лет пятнадцать, не больше… Сергей вдруг посветлел, заулыбался искренне, резко шагнул к сидящему; державшую его под руку Ирину дернуло. «Как болонка на поводке», – кольнуло сравнение.

Патлатый медленно, словно бы нехотя поднялся, вытер ладонь правой руки о штанину…

– А ты чего здесь, сторонник антисоветского реализма? – спросил Сергей, и в голосе появилась еще не слышанная Ириной игривость.

– Да как, – патлатый покривил тонкие губы, – абсурд тоже ведь явление антисоветское. А если как следует поразмышлять, то реализм и абсурд в процессе бытия оказываются синонимами.

– Хм, не размышлял, – усмехнулся Сергей, – но – наверное. С тобой, Джек, не поспоришь. – И, словно наконец вспомнив об Ирине, представил ее патлатому, а патлатого – ей: – Знакомьтесь. Ирина, студентка, будущий архитектор. А это Евгений Ищенко, очень известный в узких кругах драматург и режиссер. Недавно поставил «Котлован», нажил благословенные неприятности.

– Что? – не поняла Ирина, но патлатый не дал Сергею объяснить – пожимая ей руку, уточнил:

– Можно звать просто Джек. Так привычней.

Ирине он не понравился. Низенький, достающий макушкой ей до переносицы, худой, но с уже выпирающим под свитером брюшком мальчишка, а на мальчишеских щеках и подбородке с ямкой – густая, совсем не мальчишеская щетина. И кличка эта собачья, на которой он настаивал… К тому же, что было всего неприятнее, Сергей вроде бы заискивал перед ним, по крайней мере – потерял свою очень симпатичную независимость, отстраненность.

И потом, позже, ее антипатия к этому Джеку не прошла, а усилилась. Это он, пусть, может, и невольно, стал одной из причин того, что Сергей бросил работу, свихнулся, и в итоге их семья развалилась… Конечно, с какой-то там исторической точки зрения они оказались правы, они стали героями, а с точки зрения жизни, ежедневной, с потребностью питаться, одеваться, воспитывать рожденных детей, содержать дом, любить, в конце концов, они оба принесли своим близким одни несчастья. Да.


А спектакль тот оказался просто каторгой. Длиннющий, скучный, тягомотный, без декораций, даже почти без актерской игры. Четверо парней и три девушки просто сидели на стульях и по очереди выдавали реплики:

– Куда мы все-таки едем?

– А вам не все равно?

– Нет!

– А мне – да!

– И мне!

– И мне!

– А мне не все равно!

– Вы ненормальный.

– Нормальный.

– Не спорьте.

– Я просто хочу знать, куда мы едем!

– Успокойтесь. Едем и едем.

– Куда?

– А вам не все равно?

И так около двух часов.

Ирина, сидя, как и все остальные, на полу, часто моргала, чтоб не задремать, судорожно глотала комки зевков, осторожно поглядывала вокруг… Сергей, казалось, не замечал ее маяты, внимательно наблюдал за скукой, происходившей на сцене.

Большинство же публики совсем, и почти открыто, не интересовались спектаклем. Шушукались, курили, передавали друг другу бутылки с выпивкой, то и дело кто-то вставал, уходил, возвращался, запинался о ноги, извинялся. А актеры, как будто не видя этого равнодушия, то ли самозабвенно, то ли машинально бросали и бросали в зал:

– Остановки, что ли, не будет?

– Да, не будет, вам же сказали!

– Как?

– Так.

– Но куда мы едем все-таки?

– Никуда.

– Как?

– Так.

– Я хочу сойти!

– Хе-хе, забавно…

«Заба-авно», – усмехнулась Ирина и тут же кашлянула, подавившись очередным зевком…

– Вижу, не по душе пришлось, – несколько виновато произнес Сергей, провожая ее домой.

– Честно говоря – совсем.

– Понятно… А ты кого из драматургов любишь? Вообще пьесы читаешь?

– Ну как… Чехова люблю… Розова.

– Чехов, Розов… – В голосе Сергея послышались нотки иронии. – Розов, это хорошо… Но не ими одними театр жив. Некоторые вот ищут новые пути. Чаще всего дерьмо, прости, получается, иногда – удачи. – Сергей громко, как-то решительно выдохнул, огляделся. – Понимаешь, Ирина, зреет нечто такое, нечто грандиозное. Когда оно навалится – Вознесенский будет казаться детским лепетом… Это только внешне так тихо, как… как в больнице в мертвый час. Скоро закрутится… – Он говорил отрывисто, путано, не оканчивая фраз; то ли опасался высказаться определеннее, то ли сам еще не до конца сформулировал мысль, но эта путанность искуплялась голосом – жарким и в то же время глубокомысленным, почти пророческим, от которого мурашки пробегали между лопаток. – Разнесет всю эту нашу кастрюльку с переваренным борщиком… Есть, Ира, огромный свободный мир, другие цивилизации, культуры, миры целые, а мы… Именно – кастрюлька на кухне.

Они шли по темной, до жути пустой улице Декабристов, и Ирине представлялось, что рядом с ней заговорщик, член какой-то тайной организации, и в голове вспыхивали, обжигали и тут же гасились, гасились страхом фамилии «Савинков… Гумилев… Солженицын…» И то хотелось выдернуть руку из-под локтя этого высокого, красивого, но вдруг ставшего очень опасным человека, то – тут же – прижаться к нему крепко-крепко, прирасти, разделить с ним все грядущие испытания, ужасы, беды… И несмотря на то, что всё у них в итоге получилось как и у большинства других, обычных, нормальных – свидания и букеты, свадьба, оставленная в наследство Сергею теткой двухкомнатная квартира, рождение дочки, мелкие, а потом крупные ссоры, развод, встречи по определенным дням из-за общего ребенка, – но ощущение приобщенности к чему-то страшному и героическому, те жутковато-сладостные минуты, когда шли по пустынной улице Декабристов поздним апрельским вечером семьдесят пятого, не забывались ею никогда, не позволяли ей вычеркнуть Сергея из своей жизни, искренне считать его предателем. Ведь перестал он быть мужем – мужем в том смысле, как это слово понимала Ирина, – не ради другой женщины, не из-за пьянства, не из желания быть просто, для веселья, свободным, а ради настоящей цели. И спустя много, слишком много лет, он стал победителем.


Однажды, когда Сергей уже уволился из строительно-проектировочного управления, допоздна пропадал на своих репетициях, а Ирина, только-только окончившая институт, сидела дома с Алинкой часто впроголодь, и их совместная жизнь дала ощутимую трещину, он пришел домой сравнительно рано – по крайней мере дочка еще не спала.

Он был слегка подшофе, как-то порывисто прошагал в детскую, сел на кровать прямо в плаще и, словно не замечая стоящую у косяка Ирину, будто бы ее и на свете не было, заговорил с полуторалетней, тихонько играющей перед сном Алинкой:

– Солнце, хочешь, я сказку расскажу?

Дочка посмотрела на него с недоверием – он никогда не рассказывал и не читал ей сказок.

– Я хорошую расскажу. Давай? – продолжал предлагать Сергей. – Про одного мальчика. Будешь слушать?

– Буду. – И она, как взрослая девочка, отложила куклу.

– Это даже не совсем и сказка – это по-настоящему произошло с одним мальчиком много лет назад, но очень похоже на сказку… Мальчик уже давно стал дядей, а все равно часто вспоминает эту историю. Да… В общем, один мальчик, звали его как-нибудь очень обыкновенно. Саша или, как меня вот, Сергей… Да, пусть будет Сережа. Сережа… И вот этот Сережа учился в математической школе, а школа эта была далеко от дома. На другом краю города…

Ирина поморщилась – на днях они вместе смотрели какой-то фильм, и герой там тоже рассказывал историю якобы про другого, а на самом деле – про себя. От Сергея она такого подражательства не ожидала. «Лучше ничего выдумать, что ли, уже не получается?» – даже с презрением подумала.

– И целыми днями, – с каждым словом всё быстрее, оживленнее рассказывал муж, – Сережа сидел за партой и решал задачки, прибавлял, умножал, делил цифры. Ему это в общем-то нравилось – это даже интересно, путешествовать в мире цифр, дробей, огромных чисел. И за одну минуту разбивать, скажем, миллиард на единицы. Как бусинки на… на бусах, или как из огромного солнца создавать много-много звездочек… Потом узнаешь, Алинка. Вырастешь и узнаешь, что такое играть в цифры… А по вечерам мальчик Сережа ехал домой. Он любил маму и папу, свою комнату, очень хорошую комнату, но, понимаешь, он знал, каким будет вечер, что будет на ужин, он знал, что в десять часов вечера он обязательно ляжет в свою постельку, даже заранее знал, что ему может присниться. И от этого ему всегда было немного грустно – ведь это же грустно, когда всё знаешь заранее… В тот зимний, очень-очень холодный вечер на улице был ветер со снегом, от которого даже трудно дышать. И ты всегда мне в воротник от него прячешься. Помнишь, солнце?.. И вот в такой вечер Сережа выбежал из школы, прикрыл нос перчаточкой, чтоб не задохнуться, и побежал к остановке. Тут же подъехал автобус, и он в него сел. Он знал, когда подъезжает автобус, поэтому ему почти не пришлось ждать. И от этого ему тоже было грустно. Ему тогда казалось, что лучше бы он простоял на остановке целый час, замерз бы сильно, проголодался, но, может, узнал бы что-то интересное, чего не знал, с ним бы что-то такое случилось… А так – он посидел за партой, играя в цифры, потом учительница посмотрела на часы и сказала: «Сережа, собирайся, пора на автобус». Он сложил в портфель книжки с цифрами, тетрадки, карандаши, циркуль, линейки и побежал. И благополучно, как все, сел в автобус. Поехал домой… В автобусе было тепло, хорошо. Он был старенький и постоянно трясся, как старичок, и звенели монетки в ящиках… в кассах. Они то сильнее звенели, то тише… Было две кассы, они так перезванивались монетками между собой: «Дзинь-дзинь-дзинь! Дзинь-дзинь-дзинь!» Мальчику Сереже это всегда нравилось – как будто музыка играла странная. Ему даже танцевать хотелось и тоже делать: «Дзинь-дзинь-дзинь! Дзинь-дзинь-дзинь!» И поворачиваться то к одной кассе, то к другой.

Дочка вдруг вскочила на кроватке и стала, приплясывая, повторять:

– Зинь-зинь-зинь! Зинь-зинь-зинь! Так?

– Да, солнце, точно так же. – И Сергей, грустно улыбаясь, потянул Алинку за руку вниз, она села на подушку. – Да, ему хотелось делать вот так, точно так же. Но… понимаешь, если бы он стал прыгать, то люди подумали бы, что он странный мальчик. И если бы водитель увидел, что мальчик прыгает, – он бы на него заругался в свой микрофон. Ведь в автобусе положено тихо сидеть на сиденьях, а если они все заняты – то, значит, стоять, держась за поручни… А мальчик Сережа знал, его приучили к тому, что слово «странный» означает почти то же, что и «плохой», а плохих наказывают и не любят. Сережа не хотел, чтобы его не любили… Поэтому он бросил в ящичек кассы свои копеечки, открутил билетик и устроился на мягком сиденье. Портфель положил на колени… Людей в автобусе было мало совсем, все они были усталые после работы, они тихонько дремали в ожидании своей остановки. И мальчик тоже очень быстро задремал – он уже знал, что в общественном транспорте принято дремать, потому что все всегда так поступали… И вот он сидел, дремал, дремал, слушал, как звенят монетки в ящиках и вдруг по-настоящему глубоко уснул. А, запомни, солнце, – засыпать в общественном транспорте очень опасно! Дремать можно, даже положено, а вот засыпать нельзя. Можно запросто во сне уехать туда, куда не положено. Можно уехать в неизвестное место, и все люди считают, что это место очень страшное, как дремучий лес с Бабой-Ягой. И во сне что-то в мальчике Сереже все время тревожно звенело: «Не спи! Не спи! Нельзя спать! Уедешь в страшное!» Но Сережа устал, играя с цифрами, и засыпал все крепче.

– И уехай к Бабе-Яе? – испуганным шепотом спросила Алина, снова беря в руки куклу.

– А вот слушай. Слушай, что там случилось… – Сергей сунул руку в карман плаща, вынул сигареты, но, кажется, тут же забыл про них, продолжал: – И ему приснилось, что он спокойно доехал до своей остановки, вышел из автобуса и пришел домой. Да, ему приснился такой сон! Совсем как настоящее… Понимаешь? Вот он входит в свой темный подъезд, хватается за перила и поднимается к лифту. А лифт такой старинный у них в доме, как клетка. Одна дверь железная, с решеткой, а вторая – из двух деревянных створок. Их нужно сдвинуть, сверху опускается железная полоска, и тогда нажимаешь кнопочку, лифт поднимается. Он медленно так поднимался, гудел… И вот мальчик Сережа поднялся на пятый этаж, открыл все эти дверки, вышел. Позвонил в свою дверь. Его встретила мама, стала помогать раздеваться. Папа смотрел важный хоккейный матч по телевизору. Сереже хоккей не нравился, игра эта казалась ему очень глупой, но он смотрел все матчи, потому что в школе все мальчики увлекались хоккеем и на переменах обсуждали, кто и как забил гол, как вратарь спас ворота, как хоккеисты подрались. И, чтобы не быть в стороне, чтобы иметь друзей, Сереже приходилось тоже смотреть хоккей, знать, кто забил, как вратарь спас ворота, как хоккеисты подрались… И он быстренько сел на стул и стал смотреть. А мама накрыла на стол, и они всей семьей – папа, мама и Сережа – стали ужинать. Еда была обычной – котлеты, которые продавали сырыми в кулинарии, круглый рис, немного слипшийся, овощи из овощного магазина… И вот они сидели и кушали, и хоккеисты в телевизоре бегали от ворот к воротам и толкались, пихали друг друга на бортики, мама задавала Сереже те же вопросы, что и каждый вечер, спрашивала, сделал ли он в школе уроки на завтра. Да, у Сережи все было готово на завтра. «Ложись пораньше, – тоже, как каждый вечер, посоветовала мама. – Дни короткие, холодно, нужно больше спать, чтобы силы были». И Сережа согласно кивал, ел котлету, смотрел телевизор и знал, что и завтра, и послезавтра будет так же, а потом будет воскресенье, и он, как всегда, с утра посмотрит интересные передачи по телевизору про путешествия и диких зверей, а потом будет сидеть в своей комнате, читать книжки, перебирать свои детские, уже неинтересные игрушки. А потом будет новая неделя, школа, вечера, утра, когда нужно скорее собираться, чтобы успеть на идущий до школы автобус. А потом, говорят, будет институт, похожий на школу, а потом похожая на школу и институт работа… И от этого всего Сереже вдруг стало так грустно, что он чуть не заплакал. Нет, он заплакал. Он спал на сиденье автобуса с заледеневшими окнами и плакал, и крепко держал ручку портфеля, где были тетрадки и учебники с цифрами. «Ты чего плачешь?» – спросил его чей-то голос. Голос был такой какой-то добрый и чистый, незнакомый Сереже, что он тут же проснулся и подскочил. Над ним стоял большой дяденька в короткой кожаной куртке и улыбался. Сережа понял, что пропустил свою остановку. Он очень испугался. Он даже опять сел на сиденье и крепко-крепко обхватил портфель. И чуть опять не заплакал. «Не бойся, – сказал ему дяденька в кожаной куртке, – я шофер. Мы с тобой заехали не туда, но тут, оказывается, так интересно. Пойдем посмотрим». И мальчик Сережа почему-то встал и пошел из автобуса. А на улице было лето, неизвестные ему цветы – большие-большие цветы – цвели повсюду, птицы пели. На траве играли дети в каких-то странных, но красивых костюмах, и взрослые были странно одеты, но красиво, совсем не так, как люди в их городе. И одни очень красиво пели, другие разговаривали между собой тоже очень красивыми голосами. Вообще, все было очень красиво, как в сказке…

– А Яа? – перебила шепотом дочка.

– Что?.. – будто разбуженный спросил Сергей и, поняв, мотнул головой, поморщился: – Нет, Бабы-Яги не было. Были наряженные всякими страшилами люди, но все они были на самом деле добрыми. И они были не страшными, а потешными… А шофер автобуса взял Сережу за руку и повел к ним, к этим детям, к взрослым. Подвел и сказал: «Здравствуйте! Вот мальчик Сережа. Он уснул и уехал не туда. Что теперь ему делать?» Все стали смотреть на Сережу и очень искренне, очень тепло ему улыбаться. И одна, самая нарядная и красивая женщина, ответила: «Это очень хорошо, что ты уехал не туда. Сейчас начнется представление. – И она показала рукой туда, где стояла похожая на огромную раковину, разноцветная, с гирляндами сцена, а возле нее на траве стояли стулья. – Будут играть интересную, веселую историю. Хочешь ее посмотреть? А можешь и сам в ней участвовать. Это легко, когда тебе это нравится». Но мальчик Сережа был ответственным и послушным, и он даже сейчас, здесь помнил, что его ждут дома, мама уже, наверное, заволновалась. И что нужно пораньше лечь спать, чтобы завтра проснуться вовремя и не опоздать в школу. И он сказал: «Мне надо домой. Меня дома ждут». А ему очень-очень хотелось остаться…

Стоя в дверях дочкиной комнаты, Ирина на какое-то время забылась, заслушалась, заворожилась голосом Сергея, и вдруг вспыхнуло, обожгло: «Да это же!.. Это же рассказ «Дверь в стене»! Этого… как?.. Уэллса!» И вся длинная, вообще-то увлекательная и даже глубокомысленная история-сказка Сергея тут же потускнела, стала противной и смешной. И Ирина громко, отчетливо-ядовито усмехнулась.

Сергей оглянулся, на лице его были боль и злоба. Точно кто-то ненавидимый им подошел и ради забавы уколол его длинной ржавой спицей… И уже торопливо, поспешно, кое-как он дорассказал уставшей, засыпающей Алинке свою-не свою историю:

– Его долго уговаривали, просили остаться, но он не остался. Он забрался обратно в автобус и сел на то место, где сидел до этого. И шофер повез его обратно. Снова звенели монеты в ящиках-кассах, в щели в дверях снова дул ледяной ветер. Окна заледенели. Шофер объявлял в дребезжащий микрофон названия остановок, в автобус входили тепло одетые, кашляющие, ворчащие люди… Потом Сережа услышал название своей остановки, вышел, пришел домой, и его жизнь продолжилась своим чередом. Все было нормально, как положено. Только иногда вечером, перед тем как уснуть, Сережа, даже когда стал большим мальчиком, всхлипывал, вспоминая этот случай… Потом он окончил школу с золотой медалью, легко поступил в институт, где играл с более сложными цифрами, потом стал работать и зарабатывать денежки. Он, – Сергей запнулся, – он полюбил хорошую девушку, у них родилась хорошая маленькая девочка… Но, понимаешь, солнце… – Вздохнул и погладил уснувшую Алинку по волосам. – Понимаешь, ему всегда хотелось вернуться к тем, кого там встретил. Посмотреть представление, поучаствовать…

– Ну хватит, в конце концов, – перебила Ирина. – Ребенок спит давно и не слышит… слава богу.

Сергей повесил голову, разорвал пачку, стал доставать из нее сигарету, а Ирина уже не могла сдерживаться:

– Ты это всё для меня устроил?! Сказочник! Ты в холодильник загляни! Котлеты, рис!.. Чем я ребенка буду завтра кормить, ты можешь сказать?!

И дальше стала говорить такие слова, которые, казалось, не держала даже в уме никогда, никогда представить не смела, что их произнесет. Алина проснулась и заплакала. Ирина выскочила из комнаты, заперлась в ванной и, пустив холодную воду, зарыдала… Сколько таких сцен она видела в фильмах, и каждый раз морщилась: вранье! А вот теперь случилось и с ней…

Она рыдала, она задыхалась, хотела умереть в тот момент, но где-то в глубине души ждала, просила: пусть Сергей стучится, зовет ее, просит за дверью, чтобы открыла, успокоилась. Пусть говорит, что любит. Она бы не открыла, и он бы сломал, вышиб дверь. И обнял…

Не дождавшись, умыла лицо, выключила воду и каменная вышла из ванной. Сергей лежал в их кровати, вдавившись в стену. Ирина подождала опять, даже звякнула банкой с кремом на подзеркальнике и ушла в дочкину комнату. Легла там на диванчике, где дежурила иногда, когда Алинка болела… А через два сумрачных, в молчаливой ссоре прошедших дня Сергей сказал, что им надо пожить отдельно. Выложил на кухонный стол рублей семьдесят, собрал в сумку какие-то вещи и ушел. И стал приходить два раза в месяц.

3

Сергей Олегович любил вот так в одиночестве, тихо-тихо, как не приглашенный гость на чужом празднике, посидеть в пустом и полутемном зрительном зале своего театра… В разговоре с людьми он неизменно употреблял слово «студия», но это был настоящий театр – отдельное, большое здание бывшей музыкальной школы в самом центре города, правда, во дворах: между Большой Конюшенной и каналом Грибоедова. Да, отличное, недавно отремонтированное здание с гримерными, с кабинетами реквизитного, декораторского, пошивочного цехов, с удобной будкой осветителей, а зрительный зал – на триста пятьдесят человек… И сюда утром, за час-полтора до репетиции приходил Сергей Олегович Стрельников, садился где-нибудь в центре, под люстрой, закуривал и, не поворачивая головы, чуть ли не тайком, исподтишка оглядывал сцену, морщины кулис, темные, холодные гроздья софитов под потолком, дугой изгибающиеся ряды зеленых кресел, где вечером будут сидеть зрители и смотреть на сцену. А на сцене будут играть созданный им спектакль его актеры…

Это здание появилось у Сергея Олеговича больше пяти лет назад, но он до сих пор по-настоящему не мог поверить, привыкнуть к нему и каждое утро удивлялся, что приходит сюда как хозяин.

Почти пятнадцать лет, долгих, тяжелых, но и героических лет приходилось репетировать и играть на квартирах и дачах, а то и на ступенях Инженерного замка; за счастье было устроиться в какой-нибудь Дом культуры, куда его студию пускали как коллектив художественной самодеятельности и почти всегда выгоняли после премьеры… Сколько было этих ДК! Имени Цурюпы, завода ЛМЗ, работников связи, железнодорожников, пищевиков, имени Ильича…

Обычно он просиживал так, в тишине и покое, до одиннадцати часов. Потом собиралась труппа; Сергей Олегович проводил разминку – смесь физзарядки и речевых упражнений, – и после нее начиналась репетиция. Но сегодня на десять у него была назначена встреча – корреспондентка журнала «Развлечение и отдых» напросилась на интервью.

Как и большинство людей его профессии, он не любил журналистов за их вечную жажду найти самое яркое или скандальное событие и наброситься на него, как зверь на жертву, откопать скандальные подробности жизни известного человека, раструбить о них. И в то же время Сергей Олегович понимал – без журналистов нельзя, да и в том, что он стал человеком известным, что на его спектакли шесть вечеров в неделю набивается полный зал, журналисты сыграли не последнюю роль. И нередко он совершал поступки, рассчитанные на то, чтобы привлечь внимание журналистов… К тому же «Развлечение и отдых» журнал рейтинговый, единственный в своем роде – тысячи петербуржцев изучают его, выбирая, куда бы сходить в выходные или после работы.

Журналистку, молодую девушку в джинсах и водолазке, с короткой прической, крошечным рюкзачком в руке, какую-то одновременно и страшненькую и обаятельную, напомнившую Стрельникову его дочку, он принял в зале. Он вообще предпочитал зрительный зал своему кабинету. Здесь ему было удобнее и привычнее, а главное – надежнее, будто эти ряды кресел, близость сцены защищали его, помогали.

– Присаживайтесь, – привстав, он жестом предложил девушке соседнее место. – У нас, – взглянул на часы, – тридцать минут.

– Да, я помню, – кивнула она, вытаскивая из рюкзачка трубочку цифрового диктофона, – до половины одиннадцатого.

Сергей Олегович улыбнулся:

– Совершенно верно. – И заметил: – Отличная аппаратура. Ваш?

– Диктофон? Нет, редакционный.

Девушка нажала кнопочку, взглянула на крошечный зеленоватый экранчик, быстро раскрыла блокнот и без прелюдий начала:

– Сергей Олегович, как стало известно, вы репетируете спектакль по своей собственной пьесе, и главную роль должна сыграть ваша дочь. Расскажите подробнее, о чем пьеса и почему ваш выбор пал именно на дочь?

– Гм… М-да… – Он не был готов к такому напору – это был даже не вопрос, а требование тут же всё объяснить. «Как следователь» – пришло сравнение, и Сергей Олегович почувствовал, что начинает вскипать. – Странная резвость, позвольте заметить.

– В смысле? – Девушка наморщила лоб и взглянула на него, как на капризного старикана, с которым приходится по долгу службы общаться.

– Видите ли, – нервно подвигался в кресле Стрельников, вытряхнул сигарету из пачки, – вы, уважаемая… Кста-ати! – Голос его зазвенел от негодования: – Вы даже представиться не соизволили!

– Даша.

– Теперь это неважно.

Он понял, что ничего не скажет этой девчонке, бесцеремонной и, по существу, совершенно равнодушной к нему, к его театру, к тому, каким получится интервью. Какой-нибудь завотделом культуры набросал ей вчера темы вопросов, а она их теперь механически озвучивает… Он часто встречал подобных людей – они попадались и среди журналистов, и актеров, и парикмахеров, и среди консультантов где-нибудь в компьютерном магазине, – для них было важно быстро сделать свое дело, отчитаться и забыть. К человеку они подходили так же, как к кофейному автомату. А он таких ненавидел.

– Прошу прощения, но с вами беседы у меня не получится. Всё, до свидания, – сказал жестко и сухо, закурил и перевел взгляд на темную, пустую сцену, давая понять, что больше не замечает девицу.

Минуту посидев рядом, она фыркнула, поднялась и ушла. Слава богу, сообразила, что настаивать бесполезно. Неглупая, наверно, по существу-то, но – хамка… Сергей Олегович затушил в пепельнице почти целую сигарету, глубоко выдохнул, прикрыл на минуту глаза, заставляя себя забыть об этом инциденте, и провести драгоценные минуты одиночества как всегда – в сладостном ожидании репетиции, в воспоминаниях.


Да, в последнее время, когда жизнь его вошла в ровную, надежную колею, ему часто вспоминалось прошлое, люди, которые были рядом и вместе с ним, но или исчезли, или погибли. И на сегодняшнее интервью он согласился в основном для того, чтоб вслух покопаться в памяти, вновь выстроить хронологию своей жизни, а потом уж, может быть, рассказать о том, над чем сейчас работает, какие имеет планы…

Из нынешнего благополучного времени его судьбу можно назвать правильной и легкой, каждый поступок высчитанным, как теорема. Сегодня казалось, что он методично, ступень за ступенью поднимался выше и выше, лишь иногда останавливаясь и передыхая, затаиваясь, чтоб не спихнули… Постепенно устанавливались отношения с сильными мира, постепенно укреплялась, цементировалась труппа – от многих, с кем Сергей Олегович начинал, пришлось позже избавиться: люди отличные, верные, но как актеры они были неисправимо слабы. Тот же тщательный отбор проходили и пьесы, составлявшие репертуар студии и годами не сходящие со сцены.

Еще задолго до того, как всерьез заняться театром, он чутьем угадал, что становиться откровенным диссидентом не стоит даже не из-за угрозы преследований, а потому, что это помешает ему работать. И он ставил спектакли по вроде бы вполне разрешенным произведениям, но так, что они были невозможны для легального показа. Играли где придется, билет обычно стоил десять рублей… И в итоге он оказался прав, балансируя между открытой враждебностью к строю и неприемлемыми для этого строя, но в общем-то безобидными сценическими экспериментами… Его друг еще с юности и тоже андеграундный режиссер Женька Ищенко с самого начала избрал другой путь – явно антисоветские пьесы, инсценировки запрещенных романов и повестей. И очень быстро его заперли в психбольницу, подержали там около года, несколько раз предлагали уехать на Запад, а когда он окончательно отказался и не исправился – посадили. Якобы за фарцовку… Через четыре года, уже перед самой перестройкой, он вышел, несколько лет бегал по разным собраниям, произносил длинные злые речи; в августе девяносто первого чуть не уехал в Москву (супруга не отпустила), потом активно порадовался свободе и – замолчал. А несколько месяцев назад взял и написал в газете «Смена» нечто такое… Да нет, эти слова Сергей Олегович запомнил наизусть: «Драматический театр сегодня превратился в первостатейный бордель – ни капли мысли, ни толики искусства, зато в изобилии голые тела и глумление над всем, что было и еще есть светлого в бытии людей и в истории нашей великой, многострадальной Родины. И это глумление сегодня выдается за искусство! Мне очень жаль, что и я в свое время приложил руку к нынешнему безумию и кошмару». А вскоре после публикации этой статьи Женьку обнаружили соседи в коридоре коммуналки, где он жил. Женька сидел скорчившись возле двери, в руке была зажата бутылка водки. Купил, добрел до квартиры, даже дверь закрыл на оба запора, но в комнату войти не успел. Говорят, разрыв сердца…

А ему, Сергею Олеговичу Стрельникову, как оказывалось, всё шло на пользу. Всё помогало. Даже уход из семьи тогда, пятнадцать лет назад, позволял теперь общаться с Алиной скорее не как с дочерью, а как с человеком, которого он официально пригласил на роль (на центральную роль) в своем новом спектакле. И пригласил, все знали и он был уверен, не за то, что она его дочь, а потому, что подходит.

Сергей Олегович с юности пытался писать пьесы. Получались в основном короткие одноактовки, напоминающие плохие подражания Хармсу, и он без жалости рвал их, не раз зарекался больше пьес не писать: «Не мое». Но вот недавно вдруг как-то разом, легко, без подготовки и предварительных обдумываний написалась полноценная драма в четырех действиях. О девушке, попавшей без родителей в незнакомый ей маленький город и объявившей, что она из Франции – ее прадед и прабабушка эмигрировали после революции, а она вот решила вернуться. Ее тут же начинают уважать, расспрашивают о Париже, селят на квартиру к пенсионерке-учительнице; краевед ищет в документах фамилию девушки, ее дворянские корни; юноши пытаются за ней ухаживать, кое-кто даже ссорится и расстается со своими подругами. Девушка наслаждается всеобщим вниманием. А потом выясняется, что она из соседнего городка, дочь уволенного и спившегося офицера, мать куда-то исчезла, а девушка сбежала из дому. И ей начинают мстить за ее обман… Пьесу Сергей Олегович без затей назвал «Парижанка», а на роль этой девушки взял Алину. По крайней мере фактурой, душевным складом она – как раз в точку…

С самого ее рождения у Сергея Олеговича было к дочери сложное отношение. Те первые полтора года, когда он видел ее каждый день, Алина представлялась ему просто какой-то неизвестно зачем купленной заводной куклой – она лежала в манежике то совсем как неживая, то начинала плакать и плакала, пока в ней не кончался завод, потом стала ползать по полу туда-сюда, агукать, лезть на колени. И какой-либо близости, любви Сергей Олегович к ней не испытывал – он вообще всегда относился к маленьким детям с опаской и брезгливостью; сначала думал, что по отношению к родному ребенку это пройдет, но вот не прошло. И в большей степени из-за нее, из-за дочки, требующей все больше внимания, захватывающей все большее пространство квартиры, он и ушел. В первое время был искренне уверен, что уходит на время, но быстро по-настоящему увлекся театром, увяз в той жизни, которой жило богемное подполье, и жена, дочка, квартира почти забылись, быстро стали ему чуждыми, лишними. И с усилием он приходил к ним, чтоб отдать деньги или, случалось, занять денег, поесть, погреться в домашнем уюте… И Ирина вскоре потребовала развод, потом у нее появился мужчина, этот тихий, правильный Борис Антонович. Семья стала для Сергея Олеговича отрезанным прошлым. Но в те редкие и короткие моменты, когда видел дочь, общался с ней, он чувствовал всё сильнее проявляющиеся в ней свои черты, и радовался этому, и в то же время пугался, ожидая, что затоскует по семейной жизни и захочет вернуть, как было… Слава богу, тоска не появлялась.


Посмотрел на часы. Без четверти одиннадцать. Через пятнадцать минут начало репетиции. Сегодня воскресенье, и Алина свободна от школы, поэтому не должна опоздать… Если удачно сыграет, то можно без всяких внутренних угрызений устроить ее в театральное или в институт культуры. Таланта в ней, конечно, не много, но в той роли, какую ей дал Сергей Олегович, выдающейся игры и не требуется – здесь важнее то, что неуклюжая, некрасивая (он видел, что Алина получилась девушкой не первого сорта, хотя похожа и на него, и на достаточно симпатичную в молодости Ирину, но похожа как-то карикатурно), что вот такая дурнушка, наговорив, что она парижанка, становится звездой целого городка. И невнятная речь, угловатость, кривоватые зубы – все это здесь шло в плюс.

Алина согласилась не сразу – сначала испугалась, потом долго читала пьесу. Заметно было, что ей понравилось, но выглядеть стала еще более испуганной и задавала один и тот же вопрос: «А я смогу?» И ему стоило немалых сил убедить ее по крайней мере попробовать… Репетиции шли уже вторую неделю; он видел – Алина делает пусть не фантастические, но заметные успехи. И скоро, дай бог, можно будет ей честно объявить: «Получится!»

Как всегда тихо, почти неслышно ступая по ковровой дорожке, в зале появилась помреж Наталья… Сергея Олеговича умиляла ее привычка, придя на работу, переобуваться в домашние тапочки и в них летать по театру, выполняя его указания и не пугать топотом актеров, цеховиков, бухгалтершу. И сейчас он сделал вид, что не слышит ее, продолжал смотреть на сцену, поигрывать пепельницей…

– Здравствуйте, Сергей Олегович, – тоже мягко, почти неслышно, как и ходила, произнесла помреж. – Без десяти одиннадцать. Все в курилке.

– Спасибо, Наташа. – Он поднялся, отдал ей пепельницу, с удовольствием, шумно выдыхая, потянулся. – А Алина здесь?

– Да, Алина пришла. Но только… – Помреж замялась. – Что-то у нее случилось, по-моему… Расстроенная.

– М? Что такое еще… – И он пошагал из зала.

– Она в гримерной, – подсказала помреж.

– Хорошо.

Алина в куртке и шапочке сидела на своем месте, но лицом не к зеркалу, а к закрытому жалюзи окну. Покручивалась во вращающемся кресле вправо-влево. Ноги в фиолетовых, подаренных на днях Сергеем Олеговичем, английских ботинках волочились по полу.

– Привет, солнце! – возможно бодрее сказал он и, подождав несколько секунд, уже строго спросил: – Что случилось?

Алина продолжала покручиваться, не оборачивалась.

– Дочь, я к тебе обращаюсь. Десять минут до репетиции. Тебя взрослые люди ждут… Ну что опять за капризы?!

– Не капризы, – буркнула. – Этот… Он запретил ходить сюда.

– Кто запретил?

– Ну… – Алина на кресле повернулась к Сергею Олеговичу, лицо, точно плакала, но сейчас сухое, жалкое и какое-то милое в своей жалкой, бессильной некрасивости.

– Наташа, оставьте нас, – велел Сергей Олегович переминающейся за его спиной помрежу и вошел в гримерку, прикрыл дверь. – Кто тебе запретил сюда приходить? – Он уже догадался кто, но ему важно было услышать имя. От дочери услышать.

– Ну, он…

Стрельников вспомнил, что за все годы они ни разу вслух не вспоминали о том… И он ни разу не задумывался, как Алина его называет: папа, отец или по имени-отчеству. И сейчас он решил ей помочь:

– Твой отец запретил?

Алина выдавила вместе с коротким кивком:

– Угу.

– Та-ак… И что он говорит?

– Ну… Ну, что мне нельзя. Это вредно… Что театр – вредно.

– Да? – Сергею Олеговичу захотелось язвительно хохотнуть и послать в адрес этого плешивого книгодела что-нибудь хлесткое, но сдержался, только зло скрипнул зубами; перекатился с каблуков на носки своих новых туфель, с усилием и внутренним страхом, спросил: – А сама ты как считаешь? Ты имеешь желание участвовать? Или как? Я до сих пор не могу понять… А, Алина?

Он очень редко – сам это замечал – называл ее так, «Алина». Наверное, потому, чтоб чувствовала вес своего имени, а не воспринимала как просто привычную кличку; и она вздрогнула, услышав от него самое близкое ей слово, поднялась с кресла.

– Я хочу… пап. Я… только мне трудно. Я не знаю, как…

– Конечно, трудно! – Сергей Олегович почувствовал облегчение. – Это-то и хорошо, что трудно! Всем нам трудно. Если бы давалось легко, это бы мусором было, дерьмом ненужным. Понимаешь, солнце?.. Давай успокойся, и пошли в зал.

Алина молчала, глядя в сторону.

– Давай, – мягко торопил Сергей Олегович, – снимай куртку…

– Я не могу.

– Солнце, не разрушай процесс, пожалуйста! – Он чуть не сорвался на крик. – Всё!.. Все собрались и ждут только тебя. Они ведь тоже люди, им тоже трудно…

– Я убежала, – тихим бормотком перебила Алина. – Он меня хотел закрыть, чтобы не шла… Мама стала с ним ругаться, а я убежала.

– Даже так? – всерьез занервничал Сергей Олегович. – А что мама сказала? Она за или против?

– Мама говорит, что… ну, что мне это полезно. Что это дикцию развивает, пластику, кругозор вообще…

– Правильно! Совершенно верно сказала… И как – ты маме веришь и мне или этому?

Она стояла, повесив голову, как провинившаяся первоклашка. Еле слышно призналась:

– Я не знаю. Я тебе обещала и пришла. Но я не знаю…

– М-да-а…

Стрельников достал сигареты и закурил. Прошелся по гримерной до окна, вернулся к двери. Сбил пепел на пол. Посмотрел на часы.

– Репетиция должна была начаться уже, а мы… Что будем делать?.. Он тебя запугал? Он орал?.. Про меня говорил гадости, да? Ответь мне, расскажи.

– Не знаю.

Сергей Олегович чувствовал, как постепенно, но все-таки стремительно все другие чувства в нем вытесняются досадой. Острой, едкой досадой, что вот приходится тратить время на какие-то пусть и важные, но необязательные, а главное изматывающие разговоры и уговоры. И он уже с досадой спросил-потребовал:

– Будем отменять репетицию или ты все-таки соберешься и пойдешь?

Алина подняла лицо, но, как всегда, смотрела не в глаза ему, а немного в сторону. «Как будто ее ударили», – подумал и чуть было не шагнул к ней, не обнял, не стал гладить, успокаивать. Удержался – знал, что тогда она сломается и зарыдает, и успокоить ее будет очень и очень трудно, на это уйдет много времени. А так слезы перегорят в ней тихо и без истерики, и они пойдут на сцену. Там люди, дело, там – интересно. Главное – переждать критический момент.

Он стоял и смотрел на нее, на единственного, несмотря на множество перебывавших с ним женщин, родного ребенка – нескладную, робкую девушку; у него много что было сказать ей, объяснить, открыть… Захотелось рассказать о той журналистке, которая приходила утром, – та бы не мялась, не бурчала «не знаю»; такие всё знают, любую преграду пинком расшибут. И они скоро всё позанимают, а такие вот Алинки всю жизнь, если их не подтолкнуть…

– Сергей Олегович!.. – стук в дверь и запыхавшийся голос помрежа. – Сергей Олегович, можно?!

– Что? – он почти в бешенстве выглянул в коридор.

– Простите, но на вахте там… Там человек какой-то… он к вам прямо рвется…

– Какой еще человек?! – не сдержавшись, закричал Сергей Олегович. – Вы видите, я занят!.. Вы ему сказали? С одиннадцати до двух – репетиция…

– Да, конечно, – при каждом слове кивала помреж, – но он очень настаивает. Это, по-моему, – она понизила голос, – Алинин… ну… – И как-то особенно резко дернула головой.

– Что ж. – Сергей Олегович сразу успокоился, точнее – налился решимостью; обернулся к дочери: – Побудь здесь, пожалуйста. Я выясню. Хорошо, солнце? – И улыбнулся.

– Да. – Это «да» прозвучало так похоже на те «да» ее матери лет двадцать назад…


На пятачке возле служебного входа стояли трое. Вахтер, старик лет шестидесяти пяти, но здоровенный, не по-стариковски крепкий, работающий здесь еще со времен музыкальной школы; рядом с вахтером – пожарный, тоже крепкий, суровый мужичара, который чувствовал себя в театре хозяином и, случалось, качал права даже Сергею Олеговичу. Оба они перекрывали дорогу третьему – невысокому по сравнению с ними, почти богатырями, но грузноватому в драповом темно-сером пальто… В первый момент Сергей Олегович его не узнал, хотя и чувствовал, видел, что это он – отчим его дочери.

Они не встречались несколько месяцев, и за это время Борис Антонович очень, как-то слишком изменился: еще пополнел («По-бабьи», – определил Стрельников), порыхлел, волосы на макушке совсем поредели, лицо было измятое, зеленовато-желтое, как после запоя. На щеках и подбородке щетина – значит, вчера и сегодня не брился… «Конечно, на работу не надо, – с презрительным, брезгливым сочувствием подумал Сергей Олегович. – А ведь он меня года на три всего старше, бедолага».

Отчим увидел его, и лицо моментом разгладилось, помолодело… Стрельников подчеркнуто приветливо заулыбался:

– Здравствуйте, Борис Антоныч! Что случилось, чем обязан?.. – И протянул для пожатия руку.

– Не надо!.. Где Алина?

Сергей Олегович бессознательно, инстинктивно усмехнулся, услышав этот вопрос. И отчим ринулся вперед, даже как-то зарычал. Опытный вахтер остановил его ручищей-бревном.

– Где Алина?! Да пустите меня! – вскричал отчим, пытаясь отпихнуть ручищу.

– Успокойтесь. – Сергей Олегович был ошарашен таким напором; он стоял за спинами вахтера и пожарного и соображал, как быть дальше. – Да, Алина здесь, у нас репетиция спектакля… Что стряслось, объясните ради бога.

Борис Антонович смотрел на него и молчал. Казалось, не будь сейчас преграды из двух здоровюг, он бы бросился в драку… Стрельников никогда не видел его таким; наоборот, он удивлялся тихости и ровности этого человека, про себя, да и, бывало, в разговоре с бывшей женой, называл его снулым сазаном, но вот – прорвалось. Ожил. И сейчас Сергею Олеговичу захотелось не то чтобы поиздеваться, а еще потормошить его, посмотреть, что дальше. Может быть, действительно до драки дойдет или до человеческого разговора и примирения.

– Не желаете ли, – тоном хлебосольного хозяина заговорил он, – пройти в мой кабинет? – И мягко раздвинул стенку из пожарного и вахтера. – Кофе выпьем, обсудим вопросы. Правда, никогда не подозревал, что между нами какие-либо трения могут возникнуть…

– Где Алина?

– Алина? Алина – на репетиции, я же сказал. А что такое? Все отлично.

– Вы не смеете с ней!.. – Голос Бориса Антоновича сорвался на визг, он закашлялся, наверное, понял, что выглядит со стороны глупо, смешно, и от этого ударил Сергея Олеговича в грудь.

Без сомнений и размышлений Сергей Олегович ответил. Попал по лицу. Отчим Алины шатнулся, сделал назад шаг, другой и, потеряв равновесие, упал. Стрельников обернулся – дочери не было. Он подошел к Борису Антоновичу и помог ему подняться.

– Ничего, ничего, – приговаривал заботливо, почти по-женски, – ничего страшного… Все нормально…

– По… подонок.

– Да ну, ну бросьте. Вы же первый начали. Отряхните здесь…

– Зачем?.. Что вам от Али нужно? – голос отчима утратил жар, напоминал усталые всхлипы. – Что, других мало? Вон, все ведь лезут…

Поглаживая ушибленные костяшки на правой руке, Сергей Олегович пожал плечами:

– Я ей предложил роль, она согласилась. Может быть, у нее дар актрисы. Нужно попробовать…

– Оставьте ее в покое. Очень прошу… Оставьте… Дождались, когда вырастет, и… Позовите ее.

– Ну всё, всё. Успокоились. – Стрельников снова стал раздражаться. – Я ведь тоже могу спросить! Что вы-то ей можете предложить? Ваш книжный институт? А?.. Кем вы-то ее видите, уважаемый Борис Антоныч? Машинисткой, швеей на фабрике? Журналисткой? А?

– Я ее с трех лет… с трех лет… – как-то старчески жалобно запричитал отчим; Сергей Олегович похлопал его по плечу, уже не боясь удара, зная, что удара не будет.

– Не только вы, не только. И я тоже. И я тоже за нее в ответе… Идите-ка лучше домой, Борис Антоныч. Отдохните, посидите в кресле. – Сергей Олегович повел его к двери. – Поролоновое кресло живо еще?.. Очень удобное… И отдохните. Завтра ведь на работу. Вы там же всё, в типографии?.. Ну вот… Всё хорошо. – Они почти в обнимку вышли на улицу.

Через минуту Стрельников влетел обратно. Строго посмотрел на вахтера. Велел:

– Если еще появится – выставьте без церемоний. И так целый час на всякую чушь потратил. – Увидел прячущуюся в коридоре помрежа, гаркнул, как командир ординарцу: – Собирайте людей! За работу!

2006 г.

Общий день

Алена вспоминает обо мне раз в два-три года и просит провести с нею день. Ей, наверное, становится слишком хреново, и она набирает номер моего телефона. Мы учились в одном классе все десять лет, когда-то полудетски дружили, я носил ее сумку, пробовали целоваться, и туман этой близости не дает нам окончательно забыть друг о друге и теперь, когда у нас совсем разные жизни. Да нет, какие они разные… Цепь одинаково мертвых дней. И чтобы почувствовать, что время идет, мы встречаемся и один день проводим вместе.

Это любопытно, когда девушку видишь изредка – ты ее знаешь и помнишь с семи лет, – и постепенно она превращается в старуху. Нет, даже не постепенно, когда встречаешься с ней раз в два года, а скачками. Бах! – вот она еще чуть свежая, пытается следить за собой, нравиться, она бодрится; бах! – и вот ее словно пришибли; бах! – это никому не нужная развалина, одутловатая, обвисшая, с опаленными спичкой усишками. Еще через несколько подобных столкновений она действительно будет старухой.

Да, в восьмом классе я оказался для нее слишком юным, я не был готов удовлетворять появившиеся у нее потребности, и она меня оставила. Она стала дружить с парнем из десятого класса, а потом, после аборта, ее имели все, кто прикладывал маломальские усилия. Она что-то искала в каждом парне, но не находила, а может, и находила, но им было на это плевать. Одни уходили, появлялись другие. Я же ее никогда по-настоящему не хотел; когда мне исполнилось шестнадцать, у меня появились четырнадцатилетние, которые тоже что-то искали. А с Аленой мы общаемся теперь как два старых школьных товарища; спокойно, с грустинкой. Нам вообще-то не очень-то много лет, но кажется, что слишком много, – слишком долго и однообразно все это тянется.

Говорят, что полезно время от времени путешествовать, менять квартиры, это разбавляет жизнь, освобождает от хлама и пыли. Я же всегда помню двухкомнатную нору, сырую, прогнившую, в доме, спрятанном от улицы трущобными джунглями. Чтобы выбраться на нашу Четырнадцатую линию, нужно пять минут скорым шагом идти через арки и заваленные помойками дворики. На кухне у нас стоит ванна, а потолки черные, потому что никому никогда не приходило в голову, как можно их побелить, да их просто никто не замечает; они такие высокие, что шнур от лампочки наверняка больше моего роста.

Когда-то здесь было достаточно много людей. У нас была большая семья. Я помню дедушку, он лежал парализованный в моей нынешней комнате и потом умер. Здесь же жила и бабка, она дожилась до восьмидесяти с чем-то лет; она была сухая и маленькая и страшно злая. Она никогда ничего не говорила, не готовила обедов и не стряпала сладких булочек. Она в основном сидела в кресле и смотрела телевизор, хотя была глухая и почти слепая. В большом длинном коридоре жил их сын, мой дядя, дядя Витя, алкаш-одиночка, который тоже умер, уснул и не проснулся. У него под кроватью было место для овчарки Эльзы; ее никто не выгуливал, и она гадила у входной двери. Однажды ее все-таки выпустили. Она не вернулась… Мы с мамой жили в другой комнате, а папы у меня не было. Мама меня родила почти старой, и сейчас она становится похожей на бабку. Она сохнет, уменьшается в росте, слепнет, молчит. По обкурке мне нравится ее злить, и нужно достаточно долго поливать ее обидными словами, чтобы она наконец затряслась и дрожащим голосом принялась называть меня скотиной, выродком, сучьим отродьем, гадиной, паразитом. И тогда я смеюсь, ухожу к себе и ложусь спать. Я доволен, что в очередной раз отомстил ей за все, что здесь увидел. А что я увидел? Да ровным счетом ничего действительно интересного и приятного. Я помню школу, этот храм деградации, скопище растущих подонков, где меня долго учили быть тупым и непослушным на сеансах по сорок пять минут, а потом десять минут вышибали остатки мозгов в коридорах и туалете. Естественно, пришлось стать таким же. Когда я научился, то бывал очень рад, попадая сопляку в переносицу так, что кровь брызгала сразу из обеих ноздрей. А потом меня взяли в армию и тоже учили, всего год, но очень успешно. На втором году я вовсю применил свои знания. В двадцать лет я снова оказался в этой квартире, уже опустевшей, и вот потихоньку живу, ничего не соображая и не желая. Нет, желаю, конечно: денег, а уж они дадут все остальное. Несколько раз я пытался работать, но сами подумайте, – ведь это же каждый день! Просыпаешься, жрешь – и вперед. То же самое и со всякими училищами, курсами, стажировками. Мать меня кормит, но не более того, им же всем дают ровно столько, чтобы не сдохли с голоду. Даже проездной на метро я могу заиметь не всегда. Если мне нужно куда-то поехать, приходится отбирать башли у матери. Она зажимает сумочку, которую я помню с раннего детства, с ней она, наверное, бегала по мужикам, но никто не взял ее. Как я-то получился, от какого уксуса, черт его знает. Она зажимает сумочку, визжит и испускает старушечьи запахи. «Ну дай мне денег! – ору я. – За удовольствие иметь ублюдка надо платить!» Я еще ни разу не ударил ее, но, думаю, скоро это случится. Я ненавижу ее, ее старость и всю ее вонючую жизненку, и эту квартиру, где все сгнило и из щелей ползет желто-белый, как засохшая пена, все пожирающий грибок… Она визжит, отбивается, и я знаю, что она тоже ненавидит меня. Она, может, когда-то меня любила, у нее на стене висят фотографии, где мне годика два и чуть больше: я на качелях, я с автоматиком, я на новогоднем утреннике в детском саду… Победив, я убегаю. Я болтаюсь по своей Четырнадцатой линии, не решаясь выйти на проспекты; когда есть трава, сажусь на скамейку и курю, а когда нет – просто брожу туда-сюда по тротуару, раздумывая, что делать дальше. Вот классно, если удается отвернуть тысяч двадцать-тридцать. С ними можно завалиться в клуб и торчать там до утра, слушать группы, потанцевать.

У меня что-то нет ни друзей, ни девчонки, но те, кто угостит ста граммами водки или не против легко перепихнуться, находятся почти всегда.


Алену потянуло теперь к духовной пище. В прошлый раз она таскала меня по музеям и сегодня, позвонив, намекнула, что мы тоже куда-то направимся типа этого. Она говорит, осознала, что совсем не знает города; почему-то туристы кучами приезжают глазеть на картины, дворцы и прочие сокровища Петербурга, и ей тоже этого захотелось.

– Давай встретимся возле Гостиного, – сказала она, – у киоска, где продают билеты на экскурсии. Знаешь?

– Ну давай. Мне в общем-то без разницы.

– Значит, завтра в десять.

– Хорошо.

И как раз ночью выпал снег, утро получилось холодным, ветер устроил почти что метель. Я шел до метро, проклинал Алену, погоду, мать, которая после долгой борьбы швырнула мне в рожу измятую пятерку. Хотелось жрать, глаза болели от долгого сна, в кармане лежала полупустая пачка «Беломора», а в спичечном коробке остаток баша, которого в лучшем случае хватит на три косяка.

Тротуары скользкие – когда начал падать снег, асфальт еще сохранял тепло, и снег таял, а теперь люди поскальзывались, сумки с продуктами тяжело бились об лед. Машины метались по улицам с включенными фарами, готовые передавить зазевавшихся. На светофорах слишком долго не зажигался зеленый, я коченел, переминался с ноги на ногу, ожидая дозволения преодолеть проезжую часть.

Да, я был недоволен, но все же хотел встречи с Аленой, увидеть ее, еще более увядшую, нездорово располневшую, в той же шубке, что она носила когда-то молоденькой и аппетитной, теперь истертой, поеденной молью, как и ее хозяйка. Хе-хе, можно встать на голову, можно расшибить эту голову о стену – ничего существенно не изменится. Жизнь, она всего-навсего затяжной прыжок из одной ямы в другую. Можно не выходить из музеев, можно все заучить наизусть, но если человек глуп от природы, как мы с тобой, это все, конец, это непоправимо. Чего ты хочешь, ведь время ушло, и сначала ничего не было, и теперь, и тем более ничего не намечается дальше.

И смех чуть не взорвал меня, когда я ее увидел. Она старательно прямилась, на голове высокая, причудливая шапка из меха то ли норки, то ли соболя, не разбираюсь. Да, она старалась казаться солидной и привлекательной, но была похожа на клоунессу. На лице лежал такой слой грима, что никто не отважился бы ее поцеловать, измажешься – не отмыться. Высосанные по юности губы увеличены раза в два, глаза обмазаны черной тушью, но сами они бесцветны, в них теперь ничего не осталось. Она, наверное, жутко пьет. У нее лицо алкоголички. Она пьет и мечтает о лучшем.

– Привет, – сказал я.

– Привет.

Мы щупаем друг друга взглядами, и я знаю, что у нее похожее чувство, ей тоже горько-смешно. «Вот ты уже какой, Рома. Мальчик Рома, который не решался взять меня за руку. У тебя так отупело лицо, ты побрился клочками, тебе давно надоело бриться, ты делаешь это кое-как, через силу, не глядя в зеркало. Из носа торчат волосинки. Твое пальто потеряло всякую форму и стало похоже на мешок с дырками. Идиотская спортивная шапочка-петушок…» Насмотревшись, чуть привыкнув друг к другу, мы начинаем общаться вслух.

– Я хочу съездить в Петродворец. Ты не против? – спрашивает Алена.

Я пожимаю плечами:

– Как хочешь. Правда, у меня денег практически нет.

– У меня достаточно. – Она сказала таким тоном, что, мол, ты не беспокойся, за все плачу я, а ты будешь просто спутником.

Подошли к киоску. До Петергофа билет стоит полсотни.

– Дороговато, – вздохнула Алена. – Вообще-то хочется просто прогуляться по парку, во дворец можно и не ходить. Да?

Я снова пожал плечами, она наклонилась к окошечку:

– Скажите, а без посещения дворца сколько стоит, только проезд – туда и обратно?

И начинается торг. Из киоска сначала звучит: двадцать пять! – потом сбавляют до двадцати, а еще чуть позже доходят до пятнадцати тысяч. Я стою, прячу лицо в воротник, продуваемый ветром, посыпаемый снегом. Ужасная картина предстоящей прогулки по парку Петродворца еще более меня промораживает.

– Ближайший автобус в час, – говорит Алена. – У нас свободных два с лишним часа, даже три почти. Куда пойдем?

– Не знаю. Ты у нас главный. Я готов хоть куда.

Она пытается улыбнуться.

– А ты завтракал?

– Нет.

– Тогда пойдем перекусим. Заодно и поговорим.

Да, на улице говорить невозможно. Мало что ветер, снег, кажется, не падающий с неба, а поднимающийся с земли и кружащийся, залепляющий все вокруг, так, конечно, еще и толпы людей, шум моторов, голоса зазывающих посетить Пушкин, Кронштадт, Петергоф.

Мы идем по Невскому. На углу Невского и Мойки есть довольно дешевое кафе. Главное, оно с традициями. Все меняется, а в этом кафе лет десять, а может, и больше, фирменное блюдо – сосиски пикантные, всегда несколько видов котлет и солянка. И почему-то народу там обычно почти не бывает, так что можно посидеть, поговорить, не стесняясь.

Пожрать не мешает, – денек-то предстоит подвижный, надо набраться сил.

– Что ты будешь?

Черт с ней, если у нее денег немерено, пусть кормит.

– Ну, котлеты…

Она – продавщице:

– Две и одну котлеты традиционные с пюре, две булочки и два салата из помидоров.

Мне:

– Может, по сто грамм вина?

– Не знаю, Алена… Я бы лучше водки тогда…

– Сто грамм водки «Посольской» и сто «Изабели».

Знаю вино «Изабелла». А «Изабель»… Наверняка палёнка.

– Да, и два кофе со сливками.

Шикует. Наверное, все два года копила деньги для этого дня. Заказывает жрачку так торжественно, что мне опять делается смешно.

Людям необходимы праздники, не календарные, а просто, этакие дни психологической разгрузки, отдыха, чтобы потом, отдохнувшими или внушившими себе, что отдохнули, плюхнуться обратно в вонючее месиво существования. Пускай разгружается, я ей мешать не буду, но и помочь, скорее всего, не смогу. Я, кажется, больше ни в каких ситуациях не смогу говорить откровенно, улыбаться, да и, впрочем, не помню, когда мог. Я разлагающийся труп. Тонкая оболочка кожи еще сдерживает готовую брызнуть наружу гниль, но вот-вот она лопнет, и я вытеку, расползусь. Более свежие трупы шарахнутся в стороны, а затем с интересом начнут разглядывать мои останки, принюхиваться, качать головами, предчувствуя такой же конец и для себя. И снег постепенно покроет меня, и все исчезнет…

Мы сидим друг напротив друга в углу небольшого уютного зала, мы не знаем, о чем говорить. Котлеты остывают, источая обалдительный запах натурального фарша. Я тороплюсь приняться за еду, поднял пузатую рюмочку:

– Что ж, за встречу?

Алена в ответ улыбнулась и даже радостно-смущенно хохотнула, и я заметил, что справа у нее нет теперь одного или двух верхних зубов.

Чокнулись. Отхлебнули. И склонились над тарелками. Надо бы спросить про сына, как вообще дела. А может, совсем и не надо. Может, она совсем этого не желает, хочет забыть об этом хоть на сегодня.

Зато она спросила:

– Как идет жизнь?

Я пожал плечами:

– Да по-прежнему. Так… идет.

– Чем занимаешься?

– Ничем в принципе. А ты?

– Все там же, библиотекарем.

– А-а… Что, допьем?

Чокнулись. Допили. Пожевали.

– У меня есть место, куда устроиться можно. Зарплата, правда, не очень, но…

– Нет, спасибо, Ален, я нашел как раз работенку.

Я вру. Я хочу не работать, а она может предложить только работу. Там надо горбатиться, потеть, скучать за три сотни, пусть даже за пять. А что это такое – пять сотен?.. Вот они, они же после своего трудового дня ничего больше не могут, они выжаты и опустошены. Они доползают до дому, впихивают в себя ужин, все равно что, падают в кресло или на диван и смотрят в телик, пока могут, а потом засыпают тяжелым сном с кошмарами. И так непрерывно, пока не износятся.

Время от времени я сталкиваюсь со своим соседом Алешей Яковлевым, он почти мой ровесник, чуть моложе, ему лет двадцать пять. Теперь он живет где-то у парка Победы, а сюда приезжает к родителям. Он стал каким-то крупным дельцом по джинсам, оптовик. У него есть склад, и он неизменно при встрече предлагает мне идти к нему рабочим. Наверное, из жалости. «Но надо работать, – предупреждает он. – Десять баксов в день, но надо работать». Я отказываюсь, я не хочу, а точнее – не могу. Работать. Как только я представляю, что меня долбит по башке трескотня будильника, что надо вскакивать и собираться, торопливо завтракать, бояться опоздать… Это Леша крутится как заведенный, он не может позволить себе не то что вечерком как следует набраться водочкой или коньяком, но даже выкурить косяк на двоих. «Нет, старик, мне надо быть в форме», – говорит он. Такая участь не для меня.

– Как сын, Алена? Он, должно быть, уже в школу пошел?

Алена улыбнулась, укоризненно покачала головой:

– Забыл, да? Еще в прошлый раз, когда мы с тобой вот так вот сидели, Игорь во втором учился.

– Правда? Теперь, значит, в четвертом! – Я делаю вид, что удивлен. Нет, я удивлялся когда-то по другому поводу: ведь говорят, что если девушка в раннем возрасте делает аборт, тем более где-то по-левому, она не может забеременеть снова, а Алена смогла вот. И родила.

– Уже в четвертом, да. Ты-то жениться не собираешься?

– Нет-нет.

Самое страшное – плотно жить с женщиной, пусть даже непродолжительное время. Если она богата, ты в любом случае чувствуешь себя обязанным ей, ты должен ей подчиняться, ведь она содержит тебя. Если же она тебе нравится, до того нравится, что ты хочешь ее еще и еще, не можешь быть без нее, это плохо совсем. Я так влипал несколько раз, в двадцать – двадцать три года, после армии. Теперь, слава богу, нет. Одна девчонка, милая крашеная блондиночка, свежая, умная, разводная, похожая на весну, заразила меня триппаком. Такого я не ожидал, потому что любил ее. И, осиливая боль, чтобы поссать, я думал о ней, зажмурясь от рези, представлял ее, такую прекрасную и заразную, и любовь вытекала вместе с мутной, дорого стоящей мне тогда струйкой мочи.

– Так, куда мы теперь направимся?

Все уничтожено, даже салат из помидоров, который я поедал особенно медленно: такая роскошь, тем более в декабре!

– У нас осталось больше двух часов. Давай сходим в Эрмитаж?

– Ну давай, – соглашаюсь. – Только мне надо тут одно дельце…

Я ушел в туалет, раскрошил ногтями башик и забил сразу все три косяка, – черт знает, будет ли для этого в дальнейшем подходящее место. А сейчас, перед таким загрузом, как посещение Эрмитажа, дунуть просто необходимо.


На Дворцовой дети играют в снежки, им плевать на ветер. Я тоже был когда-то таким, теперь же каждая минута на холоде доставляет мне ужасный напряг. Хорошо, что в кулаке теплится косячок. Я затягиваюсь и чувствую, что еще немного смогу продержаться.

– Ты, случаем, пока не колешься? – задает идиотский вопрос Алена. Ведь мы беседуем об этом каждую нашу встречу.

Мне приходится вновь объяснять:

– Иногда… Денег нет таких. А присесть бы хотелось. Когда человек пьет или укуривается – меняется он, а когда ширяется – меняется мир.

– Ах, как умно! – восклицает Алена. И добавляет просительно: – Не надо. Это страшно.

– Хм…

– У меня соседка, совсем девчонка еще…

Вошли в Эрмитаж. Людей мало – недавно открыли. За пару часов мы немногое сможем увидеть, но и этого хватает. Вообще, попадая в музеи, галереи и прочие подобные места, я во всей полноте осознаю свою ничтожность и невежество. Я смотрю на наследие всяких цивилизаций и ничего не понимаю; имена богов, символы, события, сюжеты никак не отзываются в моей душе. Взгляд скользит по картинам, скульптурам, а мозг молчит. И главное, на лицах других посетителей я вижу то же самое, у них такие же лица, как и мое. Самое большее, что они могут выдавить: «Вот жили же люди!»

Какой-то хрусталь, столовое серебро, плевательницы… У Алены блестят глаза, ей, наверное, представляется, как бы эти поделки украсили ее убогий сервант… Зал Отечественной войны двенадцатого года.

– Кто это на белом коне на той картине?

– Кутузов, скорей всего.

Приблизились. Оказалось – Александр Первый.

Ходим, ходим, рассматриваем. Алена пустилась в рассуждения о живописи. Да, у нее, кажется, хватает времени и сил читать о художниках и их творениях. Библиотекарь все ж таки… Даже термины какие-то запомнила.

– Хотелось бы посмотреть картины Босха. Жаль, что у нас их нет, а репродукции совсем не то.

– Да, – соглашаюсь.

В залах импрессионистов Алена не нашла ничего более подходящего, чем спросить:

– Что ты сейчас читаешь?

– М-м… – Я не соврал: – Ничего.

В прошлый раз мы много говорили о литературе. Тогда как раз появилась вся эта «неизвестная классика», и я был увлечен ею. Искал деньги, бегал по магазинам, поглощал книги одну за другой. А потом мне стало понятно. Да это просто старые желчные уроды! Они измазались жизнью, пережили себя как людей и сели писать. Кучка тридцатипятилетних мужчин с опавшими членами. Они нюхали свои подмышки и описывали свои ощущения. У всех у них первые вещи еще занимают, я видел там близкое, я удивлялся. А второе, третье, десятое… Станок для зарабатывания денег. Они сделали из этого бизнес. В итоге сдохли от сытой, спокойной старости в окружении любовников и любовниц. Обеспечили свое будущее, вопя, что будущего нет… И теперь я ничего не читаю.

– Тебе нравится Гоген?

– Так… Тоже слишком долго…

– Почему тоже? И долго?

– Нет, это я о своем. Просто думал.

Художников можно простить. Они шли медленно и осторожно. Все время искали. Писаки же находили струю, строчили и собирали башли.

Мы бредем из зала в зал. Алена читает фамилии мастеров, названия картин, подолгу задерживается у какого-нибудь полотна, рассматривает издалека, вблизи, отходит влево, вправо. Строит из себя настоящего ценителя и знатока. Мне же из всего увиденного запомнились три-четыре картины, это у французов, современников импрессионистов, но представителей классической манеры. Они классно рисовали голых женщин, так возбуждающе, что мне аж стало трудно ходить. Особенно картина «Продажа невольницы». Помост, продавец, внизу толпа римлян, они тоже возбуждены, они кричат, повышают цену, чуть не дерутся из-за молоденькой пухленькой рабыни, которая откровенно выставила им свои прелести. Были бы у меня деньги, и я б не пропустил свой кайф. А больше в искусстве я просто ни во что не въезжаю. Мне непонятны какие-то там полутона, линии, мифические сценки; мне доступно только простейшее. Вот «Деревенский праздник», тоже неплохая вещица. Один блюет, другой мочится на стену, третий так реалистично залез бабище под юбку… Прикольно.

– Что, пора на автобус, – с сожалением вздыхает Алена. – Половина первого.

– Поедем?

– Ты не против?

– Да нет, нет.

Мы поспели вовремя, но еще минут пятнадцать сидели в салоне, так как экскурсоводы никак не могли собрать минимального количества пассажиров. Они, надрываясь, расхваливали в мегафоны сказочной красоты Петергофский дворец, зимнюю задумчивость парка, и какая-то парочка наконец клюнула; мы поехали.

Хотелось пить, я жалел, что не развел Алену на баночку «Фанты», а путь предстоял довольно долгий. Пришлось терпеть. Алена молчала, смотрела в окно, я же скрючился на сиденье, закрыл глаза, ползал языком по осколкам сгнивших зубов, размышлял, как бы получше провести вечер. Сегодня суббота, вход почти во все клубы дороже, чем по будням. В мой любимый «Планетарий» – шестьдесят. А еще там надо чего-нибудь выпить, хорошо бы плана съездить купить, на это тоже сколько денег надо… Проблем достаточно.

Экскурсовод заученно рассказывает нам об истории создания Петродворца, о парке и фонтанном комплексе, об уникальной реставрационной работе, проведенной после Великой Отечественной. По ходу обращает наше внимание на то или иное здание, мост, объясняет, почему Фонтанка названа Фонтанкой, и прочее. Пусть говорит, лишь бы Алена молчала, ведь мне придется что-нибудь отвечать, а ни сил, ни желания нет.

История… Зачем в ней ковыряются, разгребают пепел прошлого, сдувают пыль с никому не нужных событий? Понятно, что есть определенное количество ненормальных, для которых история – это их жизнь. То есть они живут историей, они плавают в ней, как рыбы в воде, и радуются, что их не тянет выброситься на сушу. «Да что здесь интересного? Что может быть стоящего в сегодняшнем? Вот Месопотамия третьего тысячелетия до нашей эры – это здорово, стоит положить на ее изучение жизнь!..» Есть еще другие, они проводят всевозможные параллели, анализируют, объясняют: «Ничего страшного нет, вот три с половиной века назад происходило нечто подобное, еще хуже, и Родина наша благополучно преодолела это и, значит, преодолеет и теперь…» Да ничему она никого не учит, эта история, нет у нее ни линейности, ни цикличности, ничего другого. Сел царь и давай экспериментировать – вот тебе и новый этап. А стадо засучило рукава, принялось строить или разрушать, воевать или дружить, голодать или обжираться, пить или заниматься физкультурой.

История – цепь занятно-кровавых баек, которые время от времени можно почитать по обкурке, перед тем как срубишься.

Сейчас ею, кажется, пропитано все вокруг. Книжки всякие исторические горой на прилавках, церкви трезвонят на каждом углу, по телику только и твердят, что Россия – великая держава, у нее великая история, великое предназначение, у нее свой великий путь. Чем сильнее мы увязаем в дерьме, тем громче орем об истории, тем яростнее дергаем за веревки колоколов. А я так считаю: всегда Россия валялась пьяной в углу и просила пожрать и еще долбануть водяры. Всякие немцы, шведы, англичане, французы совали ей то, что просила, и снимали взамен с нее шапку, сапоги, полушубок. Иногда Россия эта поднималась, била кого-нибудь в морду, отбирала одежонку обратно и снова валилась в угол, пила и просила пойла еще… Все здесь делали иностранцы, но нашими трясущимися с похмелья руками.


Погода резко изменилась. Снег перестал, ветер почти утих. Уродливые рваные тучи лишь ненадолго закрывали солнце. Потеплело, все стало разноцветным.

– Красиво как! – воскликнула Алена, выходя из автобуса. Она жмурилась, глубоко вдыхала чистый воздух, улыбалась.

– Давай зайдем в кафе, – предложил я, – пить очень хочется.

– Конечно, конечно.

Мы выпили чаю и съели по пирожку с капустой.

– Во сколько сказали вернуться к автобусу?

– К четырем. Больше часа можем гулять.

Я вздохнул:

– Хорошо.

Пора раскуриться. Без поддержки прогулку перенести будет ой как трудно. Нужно ходить по заснеженным дорожкам, любоваться искусно подстриженными деревьями, одинокой скульптурой дерущихся Самсона и льва, почему-то не накрытой деревянным зеленым ящиком, как остальные; дворцом, который отсюда, из парка, кажется еще более массивным и в то же время будто готовым взлететь.

– Красота, красота! – вымученно восхищается Алена. – Правда ведь?

А я ненавижу красоту. Красота – это ложь. Людям свойственно убожество и безобразие, и поэтому они стремятся создать красоту, а потом восхищаются ею. Их питает красота, как меня гашиш… Но любая красота – от природной до какой-нибудь красоты души – обязательно перерождается в безобразие. Обязательно. Сколько передохло людей, пока строили сей великолепный дворец? Вот бы раскинулось рядом с ним кладбище упавших, надорвавшихся, задавленных, забитых, тогда бы задумались многие, восхищаться или снять шапку. Архитектор такой-то, эпоха такого-то. А про мурашей никто и не вспоминает. Сойдите с центральной улицы, нырните под арку, и вы увидите эти кровавые стены, красные стены, они, как куски сырого мяса, вечно сырого, гниющего мяса. Вот она, изнанка дворцов, изнанка красоты, изнанка вашего тупого, плотоядного восхищения…

– Пойдем к заливу, – предложила Алена.

– Как хочешь.

Парк почти пуст. Лишь изредка попадаются гуляющие, такие же тихие, блеклые, как и мы. Тени, все похожи на тени. Размытые, тусклые тени, по ним можно ходить, но тени не чувствуют, они еле слышно и очень жалобно шепчут: «Помогите… ради сироток… все-все сгорело… проверьте документы… помогите…» Они молят, крестят другие тени, кланяются им, желают здоровья. Все ради копеечки. Нужно много усилий, чтобы поверить, что это люди и что я человек, и вот это пятно, и это – тоже. В словах «человек – звучит гордо» мне слышится издевательство сказавшего над всеми и в первую очередь над самим собой, и после этих слов он обязательно должен плюнуть себе в лицо.

Притворяются, все кругом притворяются, сдерживают жгучее желание встать на четвереньки… Да и встают, некоторые уже встают.

– Чудесно как! – не может успокоиться Алена и даже подрагивает от величия этой чудесности или просто начинает зябнуть.

Мы стояли у самой кромки воды и смотрели вдаль, на еле различимые в хмари берега, на небо, разукрашенное десятками цветов и оттенков; оно было таким холодным и таким неожиданно глубоким, что казалось, нам может что-то открыться. Алена долго смотрела туда, в это небо, она, наверное, ждала, что сейчас вот ей действительно возьмет и откроется… Потом мы пошли вдоль берега, пустые раковины трещали, ломаясь под нашими ногами. Над водой летали озябшие вороны, покрикивая на уток, которые равнодушно качались на слабых волнах.

– Вон скамейка, давай покурим, – сказала Алена.

– Давай.

Поднялись к одиноко стоящей под полосатым бело-красным столбом скамейке, я перчаткой очистил ее от снега, и мы сели. Алена достала из сумочки пачку «Союз-Аполлона», я протянул зажигалку. Впервые за нашу встречу она закурила. И тут случилось то, чего я боялся, – она начала говорить:

– Знаешь, в последнее время я стала жить как-то не то чтобы медленнее, а стала замечать окружающее. Когда я иду, я уже не просто иду, а смотрю на людей, на дома. Мне почему-то стало так интересно, что делается вокруг… Понимаешь?

– Да, да, – закивал я и, когда она продолжила, с тоской уставился на залив, стараясь не слушать.

– Я поняла, что очень многое не замечала раньше, не знаю, не умею, а без этого нельзя. Вот небо…

Ну конечно!

– …ведь это чудо. Смотри, какое небо. И голубое, и тут же розовое, сиреневатое… даже не скажешь словами, я не могу описать его, но я чувствую. Понимаешь? И как бегут облака. Смотри, как они быстро бегут, и все совсем разные.

– Да, да…

– Я чувствую, что я совсем пустая внутри. Я ничего не умею и не знаю. Мне хочется наверстать. У меня растет сын, я хочу, чтобы он вырос и имел представление…

Кораблик быстро шел по заливу, но вдруг резко остановился, постоял несколько минут и так же быстро пошел дальше.

– …сегодня мы ходили по Эрмитажу. Я с ужасом думаю, когда я приведу его в Эрмитаж и он будет задавать вопросы, ведь я ничего не смогу ответить ему. В мире столько всего, что нужно знать, а жизнь так складывается…

– Ничего, Алена, все будет нормально.

Что я еще мог сказать? И правильно, что я сказал это – Алена замолчала и нервно бросила окурок в снег.

Мы направились к далеко выходящей в залив косе, или молу, или пирсу (не знаю, как правильно это называется). На конце его стоит маленькое здание, оно похоже на главный дворец, тех же времен, оно даже покрашено так же. Большие окна закрыты деревянными щитами.

– Что это? – кивнула на него Алена.

– Не знаю.

Здесь, на косе, свободно гуляет ветер, у меня сразу начинает мерзнуть голова, но Алена тянет дальше, за надпись «Проход к теплоходу». Железные мосточки, невысокие ограждения, а вот ограждения нет, – сюда, наверное, как раз и проходят на теплоход пассажиры.

Алена стоит на самом-самом краю. Она не держится за ограждение, ее покачивают порывы ветра. Она смотрит на воду. Сначала вперед, а потом под ноги. Сейчас порыв покрепче ударит ей в спину, и она упадет. Не закричит, не будет, захлебываясь, звать на помощь, не станет барахтаться, а послушно пойдет на дно. Да, это выход. Может, она почувствует счастье, что так произошло, все так закончилось.

Мы шли с косы быстрым шагом, окоченев от ледяного ветра. В парке его почти нет.

– Нужно уже на автобус, – вздохнула Алена.

– Да.

Заметно вечерело. Цвета тускнели, готовясь слиться в единый серый, а затем в черный.

– Наверное, я начинаю стареть, – призналась Алена, как бы подводя итог своей неудачной попытке монолога.

– Да уж, – хмыкнул я.

Каждое ее слово раздражало, оно словно карябало что-то у меня внутри. Я как раз думал о предстоящем вечере и понимал, что он будет невеселый. Я не пойду в клуб, не куплю травы. Мне придется валяться у себя на диване, вдыхать запах гнили и слушать «Нирвану». Будет время от времени заглядывать мать и кричать своим трясущимся голосом, чтобы я сделал тише, а я буду кричать, чтобы она закрыла дверь и засунула вату в уши.

– Пожили, – неосторожно сказал я, больше горестно так простонал про себя, чем обращаясь к Алене.

Она тут же вцепилась мне в руку, остановила и с испугом заглянула в глаза. Ее слабо пока обвисшие щеки подрагивали.

– Ты так считаешь? Действительно?

Я пожал плечами:

– А что, неплохо же было… Побухали, потрахались, пора и честь знать. Пойдем, Ален, а то опоздаем.

Да, сейчас из нее готово было политься все, над чем она размышляет там, у себя дома или на работе, день за днем, месяц за месяцем. Ведь человек обязан непрерывно думать. Он может думать о том, как бы развести приглянувшуюся девчонку, где бы найти башлей на выпивку, а может, конечно, ломать мозги о смысле жизни и прочей такой лабуде, тем более если работает библиотекарем и волей-неволей заглядывает в разные книжки. Нет, пусть она там о чем хочет себе размышляет, но зачем это вываливать на меня?!

– Я все понимаю, Алена, – потащил я ее прочь из парка. – Я все прекрасно понимаю. Давай не будем грузить друг друга. Ладно? Я все прекрасно понимаю. Все будет нормально. Да и ничего в общем-то не случилось. Все нормально.

Возвращались в город уже по темноте. Свет в салоне не зажгли, и я почти всю дорогу дремал. Очнулся, только когда ехали по Садовой. Алена смотрела в окно, думала, наверное, все о том же.

– Ну, что дальше? – спросил я, когда мы снова оказались возле Гостиного.

Снег снова сыпался, ветер кружил его, бросал на киоски и здания, на прохожих. Скорее всего, погода здесь и не менялась. Передо мной с новой силой встала кислая перспектива сегодняшнего вечера. Хотелось выкурить косяк, но он был последний…

– Может быть, пойдем поужинаем? – сказала Алена.

– Я не против.

Мы, согнувшись, пряча от ветра лица, дошли до кафе на углу Невского и Мойки. Долго выбирали, что бы поесть. Наконец выбрали и сели за стол. Алена подняла пузатую рюмочку с «Изабелью».

– Хороший сегодня был день, – улыбаясь, ненатурально приподнято сказала она.

– Да, – ответил я.

Чокнулись, отпили немного.

– Прекрасное вино.

– И водка ничего.

Похлебали из глиняных горшочков пикантных сосисок, Алена вздохнула:

– Ты прав, все в принципе идет неплохо… Неплохо… Но как-то не так… и шло тем более не так. Много лишнего было, мимо многого настоящего прошла… а теперь вижу, нельзя было…

Она ждала от меня каких-то слов утешения, жалости, понимания, но я молчал, нагло ел пикантные сосиски и молчал. Конечно, о многом можно жалеть, когда тебе столько лет. Еще не слишком много, чтобы потерять всякую надежду, но уже не так мало, чтоб успокаивать себя мыслью – жизнь впереди. Конечно, у нее ребенок растет без отца, у нее старые родители, которые вот-вот лишатся последних сил, и за ними нужно будет ухаживать; у нее неденежная работа и тесная квартира в районе метро «Улица Дыбенко», где в одной комнате старики, а в другой она с десятилетним Игорем. И никаких особых радостей впереди, и ничего она не может изменить, и глупость свою чувствует, ничтожность, и вот ей обидно. Да, лет-то уже достаточно, а намека на счастье все нет.

– Как твоя мать? – спрашивает Алена.

И я вру, чтобы ее успокоить:

– Болеет сильно, в этом году два раза в больнице лежала. Как давление поднимается – совсем умирает.

От этих слов Алена бодреет и подхватывает:

– И мои тоже сдают… Отец особенно, тут нога левая отнялась, пролежал два месяца. Сейчас вроде бы отошло, с палочкой может потихоньку…

Вот, вот, конечно… Я киваю, предлагаю допить:

– Давай? Жизнь, Алена, что тут поделаешь…

Заканчивается наш общий день, идем к метро. Мне хочется идти быстрее, но Алена не спешит. Она прижалась ко мне и вышагивает вызывающе медленно, так, что еле сдерживаю желание бросить ее и сбежать. Правой рукой она ловит мечущиеся снежинки. Когда проходим Казанский собор, предлагает зайти.

– Как хочешь, – соглашаюсь я.

Долго ищем вход и в конце концов находим. Музей – он до сих пор атеизма? – закрыт, а церковь, естественно, работает. Людей мало, некоторые рассматривают иконы, листают христианскую литературу, которая разложена на столе неподалеку от входа, другие молятся.

Глаза у Алены изменились, из выцветших и пустых они превратились в живые, страшновато поблескивающие. Но это, скорее всего, из-за горящих свечей.

– Знаешь, мне теперь нравится бывать в церквах, – признается она. – Я ничего не знаю о вере и поэтому не могу верить как надо, но, кажется, чувствую. Что-то чувствую такое…

Ну конечно, конечно! Сюда таким и дорога. Сперва поживут, погрешат вволю, а когда приходит время задуматься, – так лезут в церкви, к иконам, к свечкам, крестикам, ладанкам всяким. Все эти сухонькие, пришибленные старушки, они что, всегда, что ли, были такими? Да еще недавно они выделывали в своем последнем сучьем полете такое, что вам пока и не снилось, а теперь – на коленки, конечно, сморщенными пальцами ко лбу, к животу, к правому плечу, левому, нашептывать что-то там о спасении и сохранении своих жалких, лживых душонок.

– Пойдем, Ален, а?

После церковного смрада приятна свежесть улицы, и даже ветер и снег не так раздражают меня.

Мы стоим под колоннами, я тяну косяк, Алена свой «Союз-Аполлон». Через несколько минут мы расстанемся. Опять года на два.

– Спасибо тебе за этот день, – говорит Алена. – Пора домой…

– Тебе тоже, – отвечаю я.

Последний косяк… Вот я провожу ее до метро и отправлюсь искать гаша на завтра, искать деньги, чтобы купить.

– Слушай, Алена… Мне неудобно тебя просить об этом… Если у тебя есть сейчас свободные… Я на днях постараюсь вернуть…

Она торопливо кивнула, открыла сумочку:

– Да, да! У меня сейчас с деньгами неплохо…

Она суетилась, говорила так, будто она должна мне с давних пор, и вот я спросил ее об этом долге, и ей теперь стыдно, что она так задержала… Она даже не спросила, сколько мне нужно.

– Вот пятьдесят…

– О, спасибо, Алена, огромное! – Я прячу деньги в карман. – Спасибо!

– Хватит, да?

– Да, да! Я тебе на днях буквально. У тебя телефон тот же?

– Тот же.

Мы докурили и направились к Гостиному двору, все так же медленно, как хотелось идти Алене. Казалось, каждая минута со мной была ей очень важна, она шла к метро как бы с трудом. Да куда ей, собственно, торопиться? Что ждет ее дома? Продолжится все та же тягомотина, день за днем, день за днем…

– И все же, если у тебя есть желание. Неплохое место, можно работать. Деньги небольшие, но хоть что-то…

– Я устроился, устроился, – перебил я. – Но зарплата… да и когда она… Мать тоже…

Моя мать работает вахтершей сутки через трое, еще уборщицей в том же учреждении, после работы пару часов обязательно проводит в метро со свежим «Космополитеном», плюс к тому собирает где ни попадя пустые бутылки. Я как-то увидел ее внутри нашей станции на Васильевском острове с номером «Космополитена» в руках, и меня чуть не вырвало. Стоит такая усыхающая, безобразно стареющая женщина, а на обложке мясистая, золотистая соска с сочными сиськами… Они на все что угодно готовы, эти люди.

– Я верну, Ален. Как только получу, и верну.

Мы дошли до метро. Наконец-то настала минута попрощаться и разбежаться. Я готов в любую секунду бросить Алене: «Пока!» – и скрыться в общей массе. Я с тоской ожидал ее прощальный монолог и благодарности, что она так замечательно провела этот день. И все это было, конечно. Мы стояли у мраморной стены, мимо тек человекопоток, и я смотрел на него и выслушивал Аленину речь:

– …Мне очень помог сегодняшний день Знаешь, человеку иногда нужны такие именно дни, нужно хоть ненадолго…

Да, да, знаю я все это! Ну давай, скажи мне: «До встречи!», а потом уходи к сыну своему Игорю, к родителям, к работе. Снова живи пару лет ради нового такого же дня… И я проводил ее прямо до турникетов, она ткнулась мне в щеку губами, пожала руку и сказала с чувством:

– Спасибо!

И я тоже сказал:

– Спасибо!

Она исчезла.

Часы показывали начало восьмого. Отлично! Весь вечер еще впереди, а с пятью десятками он обещается быть неплохим.

Я купил в кассе жетончик и направился к телефону-автомату.

– Не опускайте, пожалуйста, – попросил щупленький мужичонка в помятой старой шляпе и сам вставил в желобок подточенный двадцатирублевик, – если не сработает, то ладно, а если, то жетончик, пожалуйста…

– Хорошо, – ответил я, набирая номер.

Мужичок занялся другими, вставлял монетки и объяснял, что и как.

– Привет, Серый! Это я. Ты дома будешь сейчас? Я к тебе тогда еду… Ну, за все тем же. У тебя есть? Ну и ништяк. У меня полтинник. Да. Ну, там посмотрим. Еду.

Нужный парень оказался дома, он меня ждет. На пятьдесят мало, конечно, гаша выходит, но завтрашний день обеспечен.

Мужичок следит за другими, и я незаметно смываюсь. Вот и полторы тысячи сэкономил.

– Дастищ фантастищ, девочка моя, – напеваю я, спускаясь по эскалатору, – дастищ фантастищ, ля-ля-ля-ля-ля…

Сейчас прикуплю гашика, потом поеду к «Планетарию», может, встречу знакомых, попробую упасть им на хвост.

1996 г.

Ничего

1

– Давай я попытаюсь тебе объяснить – некоторые вещи достаточно трудно понять, – как все именно так получилось. Все это получилось потому, что просто вокруг всего очень много, все такое разное, и все надо попробовать. А на самом-то деле – глупые кружочки из разноцветной бумаги. Понимаешь, о чем я? И потом наступает разочарование, все говорят, ты, мол, человек, не нашедший своего места в жизни, ты много пьешь, а это дурной тон. Что такое дурной тон? Теперь все заняты проблемой респектабельности, все хотят выглядеть и жить респектабельно. Но я тебе расскажу про Серегу. Он скоро умрет, и я не расстроюсь по этому поводу. Он прожил тридцать лет, ему было здесь плохо. Люди учили его и морщились, если Серега не подчинялся, они бросали его. Самое, понимаешь, обидное, это когда не хотят слушать, а ты говоришь сокровенное, тайное про себя, про вообще этот мир. Конечно, ты можешь говорить такое, только выпив, прилично выпив, а тебе отвечают: «Ты пьян, иди ляг». Становится тоскливо и совсем-совсем одиноко, словно тебя заперли в темной комнате, в руках у тебя интересная книжка, но ее невозможно читать – не разобрать ни слова. Понимаешь, о чем я?

Теплое утро, июль, солнце щекочет вам веки. Вам кажется, что вы ребенок, что вы лежите где-то в саду, над вами висят вишенки, яблочки, и лучик, пробившийся сквозь листву, нежно будит вас. Улыбка на вашем лице, вы чувствуете ее; лицо у вас детское, чистое, оно похоже на яблочко или вишенку. Зеленая, с бекарасами, лужа, протухшая вода вместо утренней ванны, над вами не плодовое деревце, а старый тополь, на стволе крест красной краской – его скоро спилят. И потом вы встаете, выжимаетесь и отряхиваетесь кое-как, и идете. И с каждым шагом, с каждым вздохом город вливается в вас, угарный газ выдавливает глаза, тащит сердце к горлу и протыкает барабанные перепонки. Каждый прохожий кусает вас, каждый автомобиль едет по извилинам вашего мозга, каждый пешеходный переход разрывает вас на куски. Каждый шаг, каждый дом, каждая травинка на узком газоне. И вам ничего больше не остается, как вечером вновь рухнуть в зеленую лужу.

И мы с Серегой пытаемся любить одну девушку, точнее женщину, ей двадцать шесть. Сереге тридцать, а мне двадцать четыре. И мы ее действительно, наверное, любим. Ее зовут Света, Светлана, у нее маленькая дочь, а муж сбежал. Мы часто говорим о ней, мы говорим, что это самая лучшая женщина, и она действительно, наверное, самая лучшая. И когда мы приходим к ней, она нас не впускает. Она говорит, что мы пьяные, и запирает дверь. Мы кричим ей нежные слова и все такое, и что мы не пьяные, а просто выпили, чтобы набраться смелости к ней прийти. Понимаешь, о чем я? Серега забирается на трубу заброшенной кочегарки и кричит оттуда всем про Светлану. И он говорит, что когда-нибудь разожмет пальцы и полетит. Светлана смотрит из окна, когда Серега торчит на трубе, кочегарка как раз во дворе ее дома. Ему нечего терять, у него никого кроме Светланы. И он легко разожмет пальцы, поверь. И он полетит. А Светлана, она все поймет, она тогда все поймет, но будет поздно. И я отвернусь от нее, я уйду куда-нибудь и надерусь. Понимаешь меня?

Наш город довольно большой, а мне кажется, что я со всеми знаком, что в каждом подъезде я перекуривал в зимние вечера, что изучил разброс цен по магазинам и ларькам, досконально знаю, где есть дешевая, не ядовитая водка. Понимаешь, город для меня как большая квартира. Всю жизнь я занимаюсь тем, что брожу по нему и смотрю. Я не любил учиться, много прогуливал, когда были деньги, шел в кино, а когда не было – шатался. Я всегда делал то, что мне по душе. И Серега такой же. Вот у него никого не осталось, он поменял трехкомнатную квартиру на однокомнатку, а девятнадцать миллионов пропил. Еще один миллион он отдал мне – послезавтра я уезжаю. Мне надоел этот город, надоело вариться в забытой кастрюльке, перебирать кружочки из разноцветной бумаги. И все, даже самые стойкие, остепенились, засучили рукава и стали работать. Остался один Серега. Серега скоро умрет. Я уеду, и он умрет. Он мне точно это сказал. Он залезет на трубу, покричит и отпустит ржавую скобу, и полетит. Он упадет. Понимаешь? Но мне нужно ехать, я еще на что-то надеюсь, чуть-чуть, самую малость. Сегодня я позвонил Свете, Светлане, почти трезвый еще позвонил, и сказал: «Послезавтра я уезжаю. Честно. И знаешь, я честно тебя очень люблю, а Серега тебя еще больше любит. Жалей его, он останется теперь совсем одиноким». И когда я замолчал, я думал, что Светлана скажет те самые несколько слов, несколько главных слов, но она сухо спросила, так убийственно строго: «Всё?» «Всё», – сказал я, а она положила трубку. Меня словно об стену ударили, я слушал эти гудки, торопливые пики, и мне стало плохо, я качал головой. Понимаешь меня? И вот я надрался. Понимаешь, всему миру я не по кайфу, и он мне, какой вот он есть, тоже. Или я всегда и везде буду в положении отщепенца? И поэтому нужно уехать, нужно проверить. Серега постоянно режет себя, полосует ножом по груди, по рукам, его тело покрыто рубцами и шрамами. Страшно. Он скоро умрет. К нему приходит соседка с пятого этажа, тридцатипятилетняя женщина-алкоголик. Втроем мы устраиваем веселые пьянки. Нам хорошо тогда, мы делаем что хотим, а потом Серега плачет. Он хочет совсем другого, совсем, совсем другого, он ведь писал стихи, знаешь, какие стихи! А теперь уже все. Понимаешь, о чем я? Ох, тяжело объяснить.

Черные очки многих спасают. Не от солнца, нет, а от окружающего кошмара, от взглядов и от общения. Уши заткнуты музыкой, и ты почти свободен. Ты защищен. А мы с Серегой открыто смотрим вокруг налитыми мутью глазами, принимаем укусы и жалим сами. Мы все слышим, мы открыты, и только стойкий аромат перегара служит декоративной оградкой, которую любой при желании может перешагнуть. Но мало кто на это решается. Тридцатипятилетняя женщина-алкоголик плетется за нами и клянчит пива. Она не может поверить, что у Сереги нет больше денег. А я ей не дам. «Береги деньги, Роман, – учит Серега, почмокивая, пытаясь смочить слюною свой высохший рот. – Старайся поменьше пить, ведь это вредно… Ну, понимаешь меня?» Он говорит как старший товарищ, дает мне советы, предостерегает. Он говорит, превозмогая сушняк, дурноту, разжижение, растекание. А вчера он плакал.

Серега плачет. Он плачет всегда, когда напьется. Ему есть о чем плакать, что сказать мне, только мне, ведь больше некому, больше никто не хочет слушать его. Женщина лежит на линолеуме в прихожей, ее дряблые бицепсы отдыхают. Где-то у нее дети, старушка-мать, бывшие мужья и сожители, но она ничего не помнит. День за днем, пробиваясь все дальше, мы пьем. Это похоже на половое влечение: тебе кажется, что вот, вот она та, та единственная, вторая твоя половина, без которой мучился, просто не жил. А потом, потом, когда все… Ты становишься пустым и слабым, ты понимаешь: тебя обманули. Встаешь, собираешь силы и снова ищешь. И вот мы пьем рюмку за рюмкой, пузырь за пузырем, и надеемся доплыть, докатиться до того места, где что-то блеснет. Но – нет, мы на кухне, мы за столом. Всегда, всю жизнь, которая вяло стекает, словно эта мучнистая масса по моему подбородку. «Неужели, Ромка, неужели она только склон, и мы катимся по нему? Или это игра в жмурки, или тропинка, робкая тропинка по чужой пустынной степи? Парк чудовищ, американские горки… Э-эх, Ромка!.. Знаешь, жизнь, мир, люди, все настолько чудесно, что я готов молиться на эти дела. Я готов вообще!.. Понимаешь меня? А с другой стороны, люди могут в одну секунду – всего за секунду! – превратиться из божих подобий в кровожадных зверей и сожрать за одно неугодное слово, за один шаг не туда. А жизнь, сама жизнь, Ромка… Жизнь! Она бьет, бьет, бьет тебя, бьет меня без остановки и жалости. Она становится Майком Тайсоном. Ты понимаешь? Мир опускается и расплющивает, как таракана. Вот так, гляди: чик! – только брызнуло. И эта любовь… Да, я люблю, люблю так, как никогда еще не любил. Последний раз, Роман, самый последний раз, понимаешь?! Мне тридцатник… И я счастлив… Пускай она не хочет, пускай не открывает, я все равно буду. Понимаешь? Я буду, буду!..» Серега валится с табуретки, опрокидывает кухонный столик, все летит в пустоту, в черноту; тарелка с блевотиной у меня на коленях, пригрелась, как домашняя киска. Я сгоняю ее и тоже лечу, во что-то вонзаюсь и замираю. Наступает ночь.

А теперь мы идем на вокзал. Наша женщина тормозит возле каждого киоска, смотрит на пиво и, будто бы начинающий конькобежец, обламывая каблуки, спешит нас догнать. «Серый, всего за две восемьсот! Ну, Серый, ну купи похмельнуться!» Сейчас Серега не замечает ее; если он оглянется, отзовется, увидит бугристое лицо и заплывшие глазки, ее дряблые бицепсы, бледные ноги в синих и фиолетовых жилках, его моментально стошнит. Сейчас, днем, для него есть только Света, Светлана; я боюсь что-то сказать о ней, это будет здесь бесполезно, фальшиво; о ней мы говорим в ином состоянии. Но придет вечер, и женщина-алкоголик – соседка с пятого этажа – заменит Светлану, хоть на секунду, хоть на самую малость временного полета она станет для Сереги близким, родным, единственным существом.

Вот поезд, он стоит на первом пути. Группы отъезжающих и провожающих. Я оборачиваюсь: сзади город, где жил и дышал, и тоже любил, и вижу ее, нет не Светлану. Она ковыляет, страшная и одинокая, лицо искажено обидой и мукой похмелья. За вчерашнее счастье все мы платим похмельем. И я покупаю бутылку дешевой водки; Серега ругается. «Необходимо, Серега, сейчас необходимо». Это вранье, что водку пьют с радостью, залихватски, помногу. Нет, ее глотают через силу, с отвращением, как рыбий жир, как какую-нибудь касторку, горькие порошки. Просто очень и очень надо. Женщина пьет тоже, теперь она успокоилась и молчит. Вот становится жарко, внутри что-то булькает, боль вынули из головы, там мягко постукивает. Серега, жалкий милый Серега часто и нервно затягивается «Примой», смотрит на поезд. Я знаю, о чем он думает, – о том же думает и покойник, когда от него прячут солнце. «А, это, слушай, а может, я не поеду?» Раскрываю паспорт, там лежит билет, пропуск в другой мир, или дешевый билетик в следующую темную комнату. «У? Зачем вообще? Зря же все это. Понимаешь меня?» Серега мотает головой, по его рыжеватой щетине ползет слезинка. «Езжай, Ромыч, тебе надо, ты понял…» Мы не смотрим друг другу в глаза, взгляд скачет по посторонним людям, по чемоданам, тележкам. Нет, ее мы не увидим, она не придет, не придет. И потом мы обнимаемся, и каждый знает: больше нам вместе не выпить, не поговорить, не понять друг друга. «Это, Светланке привет. Ладно?» – «Конечно, Роман. Она расстроится, что ты уехал». Я вру, и Серега врет, но так сейчас надо. Я обнимаю и нашу спутницу, хоть какого, но соратника, необходимого третьего. «Береги там себя, веди себя хорошо», – вырывается из нее, и я послушно киваю, шепчу что-то в ответ, принимая ее хрип за нежные напутствия мамы.

2

– Там был Серега, а здесь появился Леха. Он появился пьяный и злобный и предложил водки. И я стал пить, слушать его. «Это просто дерьмо, – рассказывал он, – такое дерьмо, что я охренел. Я пришел и охренел. Они все думают, что живут, представляешь: они думают, что живут! Они сделали этот мир под себя, и теперь им ништяк. А меня тошнит. О-о-о!.. Надо просто взять ствол и признаться во всем, что я о них думаю!..» Сколько бы ни было вокруг людей, но лишь один из десяти, из ста и даже из тысячи будет пить с вами и выкладывать все без утайки. И всегда эти двое будут тяготиться отсутствием третьего. И сейчас вышло это, и я понял, что попал в очередную темную комнату, как всегда, не настолько темную, чтобы потерять ко всему интерес, но книжку раскрывать нет даже смысла… «Эти мразеныши непрерывно чего-то изобретают, философии изобретают, теории, упражняют свои потные, гнилые мозги. Они ласкают свою ослепительно-серую жизнь и думают, что так и надо. Ха-ха! Представляешь? – они думают, что живут. Ха-ха-ха!»

Как же именно так получилось? Как, как так могло получиться? Как же, а?..

«Смотри, они ходят, любуются этими дворцами, они восхищаются: «Ах, ну и строил же Петр Первый! Ах, архитектор Растрелли! Как изумительно, как расчудесно!» Гады, ненавижу, ненавижу! Сгоняли толпы и пинищами их, пинищами. Тысячи дохли, но быдла-то много. «Тащи, падла, пока не надорвался!» А теперь эти: «Ах, ах!» И сейчас все так же. Видел их? Вокруг все ходят, сытые свиньи, воняют духами, а тут эти потные, грязные что-то строят, во имя их строят. «Как они шумят своими отбойными молотками! Ах, это неэстетично». А вот надо по вашим тупым черепушкам этими молотками – вот где будет эстетика!.. Ох, ублюдство, одно ублюдство, понимаешь, Ромка, больше нет уже ничего». Я киваю, конечно, я понимаю его. Таких я всегда понимаю. И пока Леха еще не срубился, он говорит без остановки, он торопится, ведь сказать нужно очень многое. И голос его бьется в стены нашей маленькой комнаты, рассыпается на поблекшие, искореженные слова, и они падают, стучат по полу, словно гильзы отработанных холостых патронов… «Все любят смеяться. Палец им покажи, сразу заводятся. Смехопанорама, блядь! А я ненавижу, ненавижу смеяться. Только разве над ними. Зачем смеяться, если это пробудит кого-то от светлых ласковых снов? Кому нужна улыбка, кого она радует, если обнажает гнилые зубы? Но они хохочут. Пусть хохочут, гниды, пусть врут…»

Серега – он добрый, а Леха озлобленный, но большой разницы между ними нет. Просто Серега здесь вымер бы сразу, он не смог бы вдыхать и выдыхать, для дыхания здесь нужно озлобиться. И когда я иду по улицам, я становлюсь Лехой, я невольно подсчитываю, скольких можно успеть уложить, пока не уложат меня. Толпа, толпа… Я знаю, что любая толпа всегда делится на людей, одиноких безобидных людей. Но почему, почему же она едина и неизбежно кажется мне врагом?! И ничтожность заливает мозги, не ощущение, а сама она – твердая и необратимая, индивидуальная ничтожность. «Сорок тысяч лет люди живут стадами. Сорок тысяч лет! Выдумывают мучения, надевают вериги. Космос мыслей, все, кажется, рассказали, написали, построили. Всему научились. Но вот свое дерьмо-то, свое дерьмо никак не спрячут. Ха-ха-ха! Не удается!»

Как, как я не замечал ее раньше? Знаешь, она словно вышла из холодной мути тумана в двух шагах передо мной и осветилась живым розовым светом. Осветила холодную муть, меня, страшные мертвые тени. И я остановил торопливый, пустой шаг, забыл гибель и одиночество, голос Лехи сменился тихой музыкой, и, да, и я осветился. И пусть это выглядело не так романтично, и пусть были привычные стены, был запах еды и многие люди вокруг, но она всех затмила, все преобразила. И пусть, и хорошо, что никто не заметил, не ощутил ту вспышку, что, показалось мне, вырвалась у меня из глаз, ударила в кожу лица, окрасила ее той краской, что называют краской стыда. Да, мне стало стыдно. Теперь-то все, – знаю я, – теперь уже все. Понимаешь?! Одни живут от любви до любви, другие – любовью, а третьи живут без любви. Раньше я думал, что как-нибудь буду; нет, никак, никак, честное слово, обман. Где Леха? Пусть уведет меня к водке.

Давай я попытаюсь нарисовать. Конечно, выйдет не так, но хоть что-то приблизительное, что-то смутно похожее на действительность, на действительную ее. Она нейтрально красива. В ней нет тех ей одной данных черт, что сейчас пленили тебя, а потом начнут раздражать. Она просто красива, юна и свежа. И свежесть – самое главное, ведь именно ее далеко не унести, она тает, ее покрывает пыль, ее в первую очередь уродуют дни. На свежесть приятней смотреть, чем на самую красивую красоту, и ее можно взглядом марать, будто страницу сальными пальцами. Но взгляд отвести так трудно, почти невозможно. И кажется, ты лишишься, ты потеряешь только что найденную песчинку, удивительную, переливающуюся на солнце всеми цветами; ты уверен – она может всю жизнь, весь остаток ее превратить в счастье. Вот ты отвернулся – и ты вновь одинок. И поэтому взгляд не желает терять, для него вокруг пустота. Понимаешь меня? Понимаешь… Нарисовать не получилось. Просто розовое пятно на мутно-белесом фоне, изрезанном судорожными пунктирами пустоты. Просто очередной мираж, обман, который, кажется, греет и освещает, – большего мне не надо. Пока не надо, сейчас не надо, уже не надо. Где Леха? Пусть уведет.

Такая какая-нибудь хорошая, просторная, дорогая машина, салон наполнен музыкой и удушливым ароматом фильтровых сигарет. Ты сидишь на заднем сиденье, ты развалился, утонул в мягкости, постукиваешь ладонью по колену в такт колотящему в затылок ритму. Справа и слева от тебя два мощных надежных парня, ты как бы зажат между ними, ты ощущаешь их стальные туловища, тяжелые руки. За рулем опытный водитель, он торопит автомобиль, не жалеет колес, перескакивая через трамвайные рельсы, с профессиональной небрежностью переключает скорости. Рядом с водителем – тонкий изящный юноша в чистеньком пиджаке, и лицо его каждому симпатично. Машина несется по улицам очень большого города, попадает в пробки и скорей из них выбирается, кое-где не реагирует на красный свет светофора – водитель и пассажиры любят скорость. И ты заражаешься скоростью, четкой музыкой, высотой зданий, широкими проспектами, которым нет конца. Темнеет, город наполнился разноцветьем искусственного освещения, вода в каналах оживает и таинственно подмигивает тебе, куски неба заглядывают в салон и отскакивают. И вот ты уверен, что ты такой же парень, крепкий и сильный, молчаливый парень с короткой стрижкой и терпеливым лицом, ты можешь сбить с ног весь этот мир, выполнить любое задание; любая девочка пойдет с тобой, в любой ресторан тебя пустят. Все сейчас классно, и жизнь становится в кайф. Ты мчишься куда-то, машина послушна, руки, ноги, глаза, мозг, – работа их безупречна. Карманы твоего пиджака набиты деньгами, ты чист, свеж, всеми любим. Хорошо, так хорошо, ты даже удивляешься этому. Впереди одни радости, веселье, праздники; впереди столько сказочных удовольствий, о которых ты не мог и мечтать. Теперь будет, теперь все стало понятно, стало легко и надежно. Сбылось, наконец-то сбылось! Одно стараешься не учитывать – тебя везут убивать.

«Люди… Люди?! Да ты это серьезно? О-о! Вот ты выдал словечко! От них же надо спасаться, прятаться во все щели, в любые возможные дыры. Сожрут же, сожрут! Нет, я не согласен, – пусть мертвые жрут своих мертвых. А и живым нужно думать и пить, думать и пить. Когда мысли закончатся – рухнуть. Только таким я способен восстать… Что? Жизнь? Жизнь – это же просто куча протухшего кала, которую постепенно съедают мухи. Вот смерть, смерть и есть праздник, веселей Нового года, который, к сожалению, мы уже не увидим. Понимаешь? Понимаешь, нет?.. Любовь? О, любо-овь, счастье, добро… Ты допился, Ромка, ты просто допился. Давай хлопнем еще. Похоть, понимаешь, простая похоть, мясо на мясо. Людям, этим большим гнидам, нравится врать, и они придумали слово «любовь». Нет, гниды хотя бы не врут, – молча висят и питаются выделениями. А эти… Ненавижу! И они говорят, говорят… Говорят! Вот источник их лжи, их вторая, блядь, сигнальная система. Ха-ха! Думаешь, я не любил? Я так любил, я же так любил! Столько раз, по-настоящему. А потом я понимал. Ромка, я все понимал! Просто секс, просто мясо на мясо, а если отнять у них не любовь, нет, такого вообще не бывает, – секс, простой гаденький секс, – они потеряют весь смысл жизни. Они же все делают ради этого самого. Под-донки! Ненавижу сволоту, не-на-ви-жу! Аа-б-бы-ы-ы-к-х-х…» – Леха блюет, не преклоняя лица, как все нормальные люди, а поднимая его. Фонтан-радуга съеденной пищи, плохо разжеванной, только еще готовящейся перевариться, и отработанной беспонтовой водки. Водка усваивается организмом намного лучше макарон и тушенки.

Леха не отпускает меня, он всегда рядом, он говорит, он все разъясняет мне про жизнь. Я бы готов отдаться ему и слушать, слушать, забыв обо всем, но она тоже рядом. Я сталкиваюсь с нею в коридоре, в кафе, в лифте. Да, да, я два раза ехал с ней в лифте. Я забивался в угол и отворачивался. «Какой вам этаж?» – спрашивала она, спрашивала так обычно и буднично, словно это была не она. А я молчал, я дышал в решетку вентиляции, чтобы вытравить запах водки, чтобы она думала обо мне лучше. И каждое столкновение делает ее все живей, все материальней. Знаешь, эти руки, я теперь почти чувствую их, эти тонкие, загорелые изящные руки и длинные, гладкие, стройные, с коленными суставами ноги, не защищенные чулками, просящие трогать. Голова, холмы грудей, расширения бедер. И я все острее чувствую, что люблю, люблю ее, что я все же могу любить, в меру сил своих, во всю силу сегодняшних моих проявлений. Это что-то хрупкое, бесплотное, зыбкое, но что-то такое, что-то… Я подглядываю, я ищу встречи, я мечтаю, боюсь, а Леха, купив в ларьке водки, говорит и говорит, продолжает страстный монолог о любви к своей ненависти. И я уже не стесняюсь его, я закатился на край кровати, прижался к стене, зажмурил глаза. Левой рукой почесываю давно не мытую голову, а правая, прикрытая одеялом, лезет под трико, под тесные плавки. Вот, вот приходит она, безымянная, но единственная сейчас, такая светлая. И я вижу ее всю, вижу лучше, яснее, чем даже если б глаза мои были открыты и она по правде стояла бы передо мной. Она стоит и улыбается, как на плакате, улыбается, как здоровый, готовый для любви, уверенный в себе человек. Сильная, развитая и молодая, с никогда еще не вздувавшимся животом. И я делаю с ней все, что хочу. Что умею и что хотел бы уметь. Молча, красиво, сладостно, словно бы в фильмах. В жизни никогда так не получается. В жизни всегда хуже, всегда что-то мешает. Понимаешь, о чем я? В жизни получается не по-настоящему. Она плавно сменяется Светой, Светланой, не той недоступной, суровой Светланой, а покорной, нет – бесстыдно активной, истекающей соком желания. Сейчас, сейчас что-то блеснет. Вот-вот будет вспышка.

«Т-тупые свиньи, одни тупые свиньи вокруг. Хрюканье их, я не могу больше слушать их хрюканье. Выйти и поливать их свинцом, размазывать гадов. О-о-о-о, как я их всех ненавижу! За все ненавижу. Они, они цепляют бирочку «Я убогий» и валятся на колени. Валятся на меня, понимаешь! Да пусть взметнутся, пусть все затопят. Скорей, скорей до конца!»

…Ничего не понятно, как все это так получилось, что получилось, и чем все это закончится.

1996 г.

Первая девушка

Для меня она появилась в училище семнадцатого сентября. Это число я обвел в своем карманном календарике жирным красным кружком.

Увидел ее в фойе, она сидела на одном из сколоченных друг с другом кресел, читала какую-то книгу. Когда я проходил мимо, громко, по-подростковому открыто кашляя, она взглянула на меня. И я невольно остановился. Такой девушки я не видел, я не верил, что такие бывают, и в то же время, казалось, уже много раз любовался ею в мечтах и во снах. И в один миг, от одного ее беглого взгляда, ушли в тень, поблекли и растворились все прежние любовные воспоминания, прошлое оказалось далеко-далеко. Лица, фигуры, стройные, манящие ножки в тонких чулках, короткие юбки… Один ее мимолетный, недовольный взмах глаз перевернул для меня мир. Теперь только она заполняла мои мысли, чувства, стала объектом фантазии и восторга. И я возблагодарил свою простуду, свой кашель, что они столкнули наши глаза.

Была большая перемена, в фойе много людей. У входа в столовую, как обычно, давка. Кормили по группам, но многие лезли без очереди, чтоб поесть сначала с чужими, а потом пристроиться к своей группе; дежурные орали на них, отгоняли. И я хотел было попробовать пробраться в столовую раньше своих, но вот увидел ее… Я прислонился к стене и украдкой, жадно рассматривал девушку.

Она была, кажется, невысокого роста, но стройная, длинноногая, гибкая. Каждое ее движение казалось мне изящным, сама она воздушной, неповторимо-чудесной. Я боялся оторвать от нее взгляд, потерять ее, я ощупывал каждую складку на ее белом свитере, каждый завиток волос. Я готов был смотреть и смотреть. А вокруг была пустота… Девушка сидела, закинув ногу на ногу, черный короткий сапожок легко покачивался. Волосы, темные и блестящие, собраны в тугую косичку, которая начиналась у макушки, и в нее вплетена розовая лента. Она читала, поглаживая обложку, не обращая внимания на шум и возню в фойе. Чуть склонила голову набок, и я хорошо рассмотрел ее профиль, ее розоватую гладкую щеку, маленький, чуть вздернутый нос, губы, сочные и манящие, густую, но узкую бровь…

Кто она? Откуда появилась здесь, в этом убогом ПТУ на окраине города, готовящем новую партию лимиты? Может, она ожидает кого-то, пришла сюда на минутку, спустилась в нашу гаденькую реальность из своего мира, где совсем все иначе, я не знаю как, но совсем, совсем, совсем по-другому. Там люди другие, небо другое, там чувства открыты и светлы, их незачем прятать, незачем стыдиться их… И город, в который я так долго мечтал приехать, пожить здесь, но уже за две недели, что провел здесь, начавший разочаровывать, – подарил мне встречу с девушкой, о какой я не смел, да – не смел и мечтать. Сейчас она, конечно, исчезнет, снова накроет меня холодная полутьма, мне станет еще тяжелее, чем до того, как я увидел ее, но в то же время мне будет тепло и светло, потому что я буду знать: она где-то рядом. Буду вдыхать тот же воздух, что и она, надеяться когда-нибудь снова увидеть ее… (Меня можно понять – мне было тогда семнадцать лет).

Но она не исчезла. Я стал встречать ее в училище, в общежитии; я следил за ней, разузнал, что она учится на первом курсе, на мозаичника. Я гадал, какое же у нее может быть имя, но никого не решался спросить о ней. Я был робок, у меня не было отношений с девушками, необходимого опыта, кроме неудачной пьяной попытки на выпускном вечере в школе. Но неудержимая природная жажда влекла, толкала меня к женщине, смешивалась со страхом, беспомощностью и выплескивалась фантазиями, ослепительными мечтами, почти галлюцинациями, на несколько минут заменяющими настоящее… Лишь только я оказывался один в комнате, я валился на кровать, судорожно расстегивал, рвал пуговицы на прорехе брюк и раздражал и без того готовый лопнуть от возбуждения член. Любые мелочи становились сюжетами сладких видений. Глаза мои были закрыты, и сколько чудесных девушек, откровеннейших сцен видел я. Нет – сам участвовал в них…

С семнадцатого сентября она, та девушка с мозаичного, стала центром моих желаний. Точнее – единственным моим желанием. Я чувствовал ее тело, аромат ее свежей кожи. Я осторожно, дрожа и задыхаясь, раздевал ее, снимал с ноги невесомый, мягчайший чулок, тихонечко прикасался к тугим горячим грудям, опускался перед ней на колени и целовал, лизал, словно сладкий цветок, ее половой орган…

Она стала моей царицей, моим божеством, моим солнцем, а я – хотя бы в мечтах – ее рабом. Сколько раз я готов был упасть к ее ногам где-нибудь в коридоре, на лестнице, в столовой и при всех просить о капле любви, о разрешении прикоснуться к ней, один только раз к ней прикоснуться. Мне казалось, что этого прикосновения хватит мне на всю дальнейшую жизнь… Я видел мокрые сны, меня перестала интересовать учеба, я не ездил больше на Невский, на концерты в рок-клуб, а следил за ней, искал с ней встречи, бродил по коридорам в общежитии, надеясь, что вот сейчас она выйдет из какой-нибудь комнаты, пройдет мимо меня, и секунду я буду к ней близко-близко.

Господи, как сказочно-тяжело мне тогда было!

В таком состоянии я жил больше месяца… Это кончилось двадцать четвертого октября. День этот я навсегда запомнил, его я обвел в календаре черным. (Но, наверное, черным зря.) В этот день я сделал болезненный и необходимый шаг, благодаря которому смог жить вместе со всеми, принял законы этого мира и сбросил с себя лишнее, мешающее эти законы принять.

Я сидел на скамейке около общежития, курил. День был теплый, почти жаркий, дождь не донимал город уже дня четыре, воздух стал сухим и глубоким. Я не знал, чем заняться, деньги кончились, оставалось болтаться возле общаги, скучать, ожидать завтрака, потом обеда, потом ужина. И, как всегда, я надеялся увидеть ее, свою сказочную девушку, и, как всегда, в душе готов был признаться в любви, схватить руку, целовать. Казалось, появись она – и я сделаю это. А там – что будет, то будет…

Ко мне подошел Камель Мухтаров, рослый парень со второго курса, он приехал из Кушки, после восьмого класса, но не походил на шестнадцатилетнего. Развитой, крепкий – на вид совсем взрослый парнище. У нас были неплохие отношения, хотя пэтэушники не любили тех, кто стал учиться по окончании средней школы, на десять месяцев, на так называемые курсы ТУ (трудовое училище). Камель угощал меня насваем, я иногда давал ему мелочь на пиво или метро…

Он сел рядом, предложил:

– Насику хочешь?

– Конечно, – кивнул я. – Скучно что-то совсем…

– М-да.

Камель достал спичечный коробок, в котором лежали темно-зеленые, похожие на маленькие речные камушки, комочки наса. Я выудил парочку, положил под язык, Камель сделал то же… В нашем училище было человек десять туркменов, почему-то все из Кушки; они употребляли насвай как сигареты, и называли это курением, но на меня он действовал примерно как слабый гашиш… Через пару минут под языком приятно зажгло, тепло поползло по всему рту, постепенно стало наполнять мозг. Мысли сделались вялыми и лишними, я развалился на скамейке, прикрыл глаза и подставил лицо солнцу, наблюдая за мечущимися на веках красно-золотистыми блестками.

– Слушай, Сэн, у меня к тебе предложение есть, – слишком вежливо, необычным для себя тоном заговорил Камель. – Ты, я заметил, к Оксанке не прочь подкатить…

– К какой Оксанке? – Я не понял сразу.

Камель выплюнул размякший, превратившийся в зеленоватые слюни насвай. Я тоже выплюнул, посмотрел на Камеля.

– Ну, к этой, с мозаичного… Видно же, Сэн…

Сейчас предупредит, чтобы я не смел клеиться к ней. К Оксане. Ее Оксана зовут…

– Я хочу тебе предложить одно дельце. Если не хочешь, то ладно, но никому… Понял?

– Да. А что такое?

– В общем… Мы хотим… гм… раскрутить ее. – Камель пристально посмотрел на меня, перевел взгляд на окна общежития. Окна весело сверкали в вечерних лучах солнца. – Дерзкая слишком… Рожу даже от Ленура воротит. Надо ей засандалить. Ну, как ты?

– Что? – Я до сих пор не понимал.

– Она обычно на выходные сваливает куда-то, – осторожно стал объяснять Камель; он очень хорошо говорил по-русски. – К родственникам, наверно. Должна сегодня вернуться перед отбоем… Мы решили ее на пустыре перехватить. Без прибамбасов: просто надо немного опустить жабу… В-вот. Ты согласен?

Я сидел согнувшись, глядя на замусоренный окурками песок под ногами. Конечно, теперь-то я понял, что он предлагает… Я пытался очнуться от наса, который продолжал обволакивать сознание теплым, приятным туманом… Сплюнул, прокашлялся… Вообще-то, следовало бы врезать Камелю по морде, возмутиться, но я понимал, что это означает для меня конец. Отгасят этим же вечером, измочалят в слякоть; уже видел, как они отделали одного армяна, а потом тот исчез, говорят, что уехал и половину вещей в комнате бросил… А если отказаться мирно и тихо? Все равно, значит, стать их врагом, и если Камеля с дружками спалят, я окажусь виноватым, окажусь стукачом… Оксана, Оксана, я узнал твое имя, но при каких обстоятельствах! Какую цену я должен заплатить за это! Моя мечта, моя светлая богиня, моя единственная… Ее хотят втоптать в грязь, раздавить, уничтожить. Ее разорвут через три-четыре часа. И как быть мне? Куда деться? Что выбрать?

– У? Сэн?.. – тормошил Камель. – Да ты не шугайся, ничего такого! Спусканём по разу, чтоб поняла. Вообще, говорю, охренела прошмандовка. Королевна нашлась…

В такие минуты происходящее представляется страшным сном, пытаешься выдернуть себя в реальность, очнуться; просыпаешься, но – попадаешь сюда же и понимаешь: кошмар не во сне, это все наяву.

– В прошлом году мы так двух уже отмахали. И ничего, даже из путяги они не свалили и живут здесь же – все ништяк. Как хочешь, вообще-то, просто вижу, ты на нее запал, а тут как раз… Решил как корешу предложить.

Корешу… Конечно, конечно, я понял, они хотят иметь меня на черный случай. Если что – все упадет на меня, ведь не один Камель заметил мое отношение к девушке, мое желание. Среди подозреваемых я буду первым… (Я плохо тогда знал людей, не мог понять, что Камель сделал мне это предложение бескорыстно, от чистого сердца).

– Ну, давай решай, не нудись…

Я ясно представил ее, намного яснее и четче, чем когда мечтал, мысленно и в то же время почти ощутимо соединялся с ней, закрывшись в комнате или в кабинке душа. И на мгновение, но сильно и глубоко, пыхнула уверенность, что это сама судьба помогает мне реально с ней соединиться. Но как?.. Совсем иначе, чем я мечтал. Страшно, грязно, непоэтично. Как быть? Отказаться, спрятаться, или предупредить, или вместе с Камелем поджидать ее на пустыре?..

– Э-э, ну чего?

И темная, но более близкая сила заставила меня ответить:

– Да, я согласен.

Камель хлопнул меня по плечу:

– Ништяк. Перекурим тогда?

– А сколько вас?

– Трое, ты четвертый. Держи. – Он протянул мне коробок с насваем.

Камель не отпускал меня, сообщников я еще не видел, но, наверное, они уже знали о моем согласии. Камель был спокоен и не спешил с ними встретиться. Мы вместе сходили в столовую поужинать, потом долго курили возле общежития. Часов около восьми пришли в комнату Камеля, где жили еще двое парней из Кушки. «Вот и сообщники», – решил я, но сообщником из них оказался только Муртаз, коренастый, молчаливый парень с угреватым лицом. А другим, главным, был тридцатисемилетний воспитатель четвертого этажа татарин Ленур. Он с первых же дней моей жизни в общаге взял меня под неявную опеку, пару раз впрягался, когда пэтэушники наезжали, пытались стрясти с меня денег. Но сам он был мне неприятен, что-то хитрое, нехорошее таилось в нем и, казалось, грозило мне… Вот, теперь пришел час, и Ленур потребует отплатить.

Я старался ни о чем не думать, ничего не вспоминать; в голове стучало одно и то же: «Конец… конец…» Но было уже не страшно, как будто лопнула, оборвалась пружина внутри и приоткрылась запретная дверь. И я готов был распахнуть ее настежь, войти…

В комнате Ленура мы распили на четверых сабонис «Пшеничной», парни о чем-то говорили, но я не слушал, я следил за тем, что происходило во мне, а там затаилось, ожидая.

Ленур пихнул меня, велел:

– Сделай ты рыло попроще. Сейчас пойдем уже…

Я в ответ кивнул, попытался улыбнуться. И вдруг мне снова стало не по себе, снова накатила волна страха, воспоминания наивных полудетских мечтаний. Казалось, с того момента, когда Камель подсел ко мне и сделал предложение участвовать в этом – как назвать? – я боялся дать название тому, что мы сделаем через полчаса, – казалось, прошло много дней болезни, в тумане и бреде, жутких видениях, кошмарах тяжелого, вязкого сна. Мне казалось, что это уже не я нахожусь в своей оболочке, а настоящий я сижу, прячусь в углу, наблюдаю, гадаю, что будет дальше… Но – нет, это я, вот он – я, я настоящий. И мне не поздно еще: убежать, проснуться, захлопнуть запретную дверь… Еще утром, еще в обед я был маленьким, глупым, я сидел и радовался-мучался своей глупой смешной любовью. На занятиях, вместо изучения искусства кладки кафельной плитки и замешивания раствора, я пытался сочинять стихи, я был бесконечно счастлив от того, что секунду видел ее, а теперь я почти что убийца, меня заставили, нет – пригласили убить мою любовь, мое солнце, ту, которую я боготворил. И в то же время я почти здраво, сознательно желал овладеть Оксаной именно так, желал видеть ее, красивейшую, гордую, недоступную, раздавленной и изгаженной, отомстить ей и показать себе, что она на самом-то деле просто обманывала меня, дразнила, а оказалась грязным, жалким комочком, лежащим у меня под ногами…

Уже стемнело, мы дежурили на тропинке, ведущей от автобусной остановки к общежитию. Тропинка тянулась через пустырь, заросший высокой травой и кривыми, пушистыми деревцами вроде ив. Здесь же, на пустыре, находилось трамвайное кольцо для разворота… Можно идти и в обход пустыря, по асфальту, но это намного дальше, и все предпочитали тропинку… Ленур стоял в стороне от нас, а мы курили, присев на кусок вросшей в землю бетонной плиты.

Меня потряхивало, теперь я снова боялся и не хотел. Я молил все высшие силы, чтобы она не пошла здесь, чтобы исчезла, попала под машину, отравилась, но только чтобы не оказалась сейчас на этой тропинке… Ленур должен был один неожиданно накинуть на Оксану простыню, сбить с ног; тогда мы подбежим и потащим ее в низинку, под деревья… Да нет, нет, это просто прикол! Ленур решил постебаться, посмотреть на мою реакцию, на мое поведение… Вот он возвращается, улыбаясь сворачивает простыню: «Ну что, Сэн, пересрался, да? А ты в натуре хотел, чтоб мы ее заложили? Ха-ха, ну ты маньяк!..» Он-то взрослый мужик, воспитатель, он-то ведь понимает, что за это нам будет, а ему – больше всех… Подкатывала тошнота, то ли от беспрерывного курения, то ли от мыслей о предстоящем. Страх боролся с желанием, отвращение со сладостным предчувствием удовольствия.

Десятки обстоятельств и мелочей могли расстроить операцию, но не расстроили. Вот послышалась возня и сипение, потом слабый свист Ленура. Туркмены бросились туда, я за ними. Было темно и в то же время все видно; вдалеке стояли шестнадцатиэтажки, их окна рассеянно освещали пустырь. Окна были похожи на сотни глаз.

Ленур, согнувшись, пихал стоящую на карачках девушку, пытался окончательно опрокинуть на землю. Голова ее была обмотана простыней, воспитатель зажимал поверх простыни ей рот широкой ладонью. С кем он борется?.. Куртка, белый свитер под ней, короткая кожаная юбка… Она…

– Тащи! – прохрипел Ленур, коверкая и изменяя свой голос.

Трое поволокли девушку с тропинки вниз, к ивам, я шел следом, оглядывался, запинался об арматурины и камни… Положили ее на траву, Камель умело задрал ей юбку, срезал перочинным ножом трусы, бросил в сторону. Его друг сжимал одну ногу, я другую, Ленур придавил руки коленями, тянул ей на голову свитер, блузку… Потом Камель сменил воспитателя, а тот залез на Оксану.

– Жопу поднимите!

Муртаз задрал ногу выше, я сделал то же. Ленур сунул пальцы ей между ног, долбил туда, как тараном. Звонко и бодро прокатился по рельсам трамвай, со стороны общаги долетали рваные звуки музыки. По тропинке шли, громко разговаривая и смеясь… Оксана корчилась, мычала, ее нога дергалась, словно большая теплая рыба… Ленур приспустил свои спортивные штаны, задвигался ритмично, всем телом… Я поднял лицо, смотрел в небо, в котором мигали, подглядывая, молчаливые звезды… Я покачивался в такт толчкам…

– У-ух! – устало выдохнул воспитатель, обмяк, лежа на девушке.

Настала очередь Камеля; он пыхтел, тело Оксаны сотрясалось, сопротивлялось и дрыгалось, – она еще пыталась освободиться… Камель был на ней минут десять, и она устала, нога, которую я держал, успокоилась и расслабилась, и я стал ощупывать ее, легонько мять. Я осторожно сворачивал чулок, почти так же, как делал это в мечтах, много раз делал в мечтах. Нежно, медленно, трепеща… Земляк Камеля, коренастый Муртаз, на уроках притворявшийся, что не понимает по-русски, когда ему задавали сложный вопрос, кончил быстро.

– Лезь! – шепнул он, принимая у меня ногу.

Я склонился над нею – над своей недавней святой любовью, несбыточной мечтой, недосягаемой, как солнце. О ней я пытался писать стихи, ее видел во снах, ею одной жил тридцать восемь дней. Смешных и счастливых дней… Распластанная на земле, с замотанной простынью головой, неестественно растопыренными, задранными ногами. Два маленьких темных пятна на груди, впадинка пупа, жесткие волосики на лобке… Она ли это? Она? Да – она, и она должна быть такой, а я должен вот так возвышаться над нею, и я должен владеть ею, делать все, что мне хочется. Слишком долго я был ребенком! И мой член ожил, я торопливо расстегнул брюки и всей тяжестью лег на нее. Сначала никак не мог найти отверстие, куда запихнуть, но вот член как будто сам собой, легко и привычно вошел в сырую, теплую безвольную яму. Я стал торопливо двигать тазом, как делали это ребята, положил голову ей на руку, вдыхал запах нежных духов, исходивший от свитера. Замок «молнии» на моей куртке царапал ей грудь, но будь у меня нож, я бы без сомнения полосовал им по этому тридцать восемь дней сводившему меня с ума телу. Лишь желание сделать ей больно, отомстить испытывал я в тот момент. Всю горечь одиноких оргазмов, всю робость перед этим прекрасным животным, перед всеми ими я выплескивал из себя… И сперма, словно блевота, брызнула в это израненное, разорванное, такое доступное мне существо. Это было как первые вдохи, как плевки прозревшего на икону. Нет больше бога! И нет больше раба!..

Всю ночь я не мог уснуть, мне было страшно. Я прислушивался к редким шагам в коридоре и ожидал, что вот сейчас в нашу дверь забарабанят. Это за мной… «Встать, руки!» Как это бывает?

Мы оставили ее на пустыре и убежали к общежитию, под фонарем отряхнулись, оправились. И вошли. Старичок-вахтер смотрел в своей будочке телевизор… Может, она умерла? Это было бы спасением и для нее, и для меня… Как я завтра посмотрю на нее? Как я смогу знать, что она рядом?.. Нет, я больше ее не увижу, сейчас за мною придут…

На соседних кроватях спали спокойно ребята из моей группы; они частенько заводили разговоры о женщинах, хвалились, откровенничали, кто с кем не прочь… Теперь они казались мне маленькими врунами, глупыми и счастливыми. Интересно, как бы они восприняли то, что сегодня случилось? Я помню, они дружно смеялись над моим рассказом о выпускном вечере… Мне нравилась одноклассница, Марина, нравилась с четвертого класса. И чувствуя, что мы расстаемся, а я так и не посмел к ней прикоснуться, не посмел сказать ей и двух слов, я подошел и обнял ее… я прилично выпил тогда… я ей что-то шептал… Она повела меня на чердак школы и предложила себя. Просто, как старшая. Я стоял и не знал, что мне делать… как это делать. А она засмеялась, потрепала мне ухо и ушла… Теперь бы она не ушла, теперь я знаю, что и как делать. Я научился.

…Утром стукнули в дверь. Это будил нас Ленур. Я быстро натянул трико, выскочил в коридор. Воспитатель стучал уже в другую дверь, он улыбнулся мне, кивком поздоровался. Неужели все нормально? Вот он, как обычно, поднимает нас на занятия… Да, все нормально. И будет нормально. И спасибо, что помог мне, – я стал таким, каким должен быть человек, каким нужно быть… Мне скоро в армию, и я подготовлен к ней. Я запросто могу теперь познакомиться с приглянувшейся мне девчонкой, я знаю, как вести себя. Я вошел за запретную дверь и увидел там новый свет, новую жизнь.

За завтраком столкнулся с Оксаной, она выглядела обычно, она была так же красива, ничего не говорило о вчерашнем. Но во мне не вскрикнуло что-то, не замерло, как бывало всегда, когда смотрел на нее; я даже удивился своему спокойствию. Я просто спокойно хотел ее… Еще раз попробовать эти ноги, эту грудь, ощутить под собой это тело. Но можно и другую… И появились другие, и никто не был тайной, загадкой, детским секретиком. Все стало как надо. Все стало просто и правильно.


В один вечер я очень многому научился. Я стал смелым и грубым, и люди приняли меня за своего.

1996 г.

Обратный путь

1

Дембельский поезд ползет сквозь черные еловые леса, мимо покрытых синим льдом озер. Снег с них постоянно сдувает, и так стрёмно гонять на «Буранах» по этому льду во время сработок.

Поезд останавливается на каждой станции.

Названия пока нерусские, смешные и пугающие, как слова из заклинаний мухоморной колдуньи, – Куокканиэми, Хухоямяки, Яккима, Ихала, Элисенваара, Хийтола… Но когда-нибудь в окне появится родное: Приозерск, следом Девяткино, а там… Не надо пока об этом… лучше не думать…

Дембелей мало, ведут себя более-менее – изо всех сил держатся, но все равно заметней всех. То и дело вскакивают с сидений, идут курить, стуча подбитыми сапогами, бряцая знаками. Говорить шепотом просто не могут, сами собой рвутся восклицания, строки песен.

– Покидают карельские края молодцы-погранцы дембеля!..

– А нас ждут девушки, бульвары и кино!..

– Наутро встану, головушка болит, и ничего не сделает товарищ замполит!..

Пассажиры понимающе молчат: случайные люди в таких – медленных, межобластных – поездах редки. А эти навидались и оглушенных страхом неизвестности призывников, и едущих в отпуск, и тех, кто оттрубил свои два года и сейчас сходит с ума от нетерпения выскочить на перрон Финляндского вокзала свободным человеком.

Нет, до свободы еще далековато. Военники у сопровождающего – молодого лейтёхи, – а он сразу, только расположились, куда-то исчез. Боится, наверно, что сейчас напьются солдаты и от души, за всё, что было, что делали с ними шакалы, отоварят.

Да не отоварят. Его даже жалко. Вот через каких-нибудь два часа перед ними откроется огромный, яркий, фантастический мир – гражданка. А он вернется в отряд и будет там гнить.

Но слишком вольно выскакивать на перрон рискованно. Все последние месяцы дембеля рассказывали друг другу, как на вокзале дежурят патрули и хватают пьяных или расхристанных и отправляют на губу. Окружную, лютую.

Точных сведений об этом нет – дембельнувшиеся раньше исчезают, словно их на самом деле и не было никогда, – может, это вообще солдатские байки, страшилки, но помнить об опасности надо.

Поэтому Женька Колосов – для пацанов Джон, Жэка, Кол – и не налегает на портвейн. Делает глоток и ставит стакан под стол, на бортик обогревателя. Обогреватель чуть теплый, в вагоне прохладно, но ему в шинели нормально. Да и осталось ехать уже…

Их в отсеке плацкарты шестеро. Билеты сидячие. Один боец, Даня, сразу, как только загрузились в Сортавале, залез на вторую полку, отвернулся к стене. Может, спит, может, просто ждет. Остальные пятеро облепили стол. Познакомились вчера днем, когда оформляли бумаги в отряде, сдавали обмундирование, получали деньги.

С некоторыми Женька где-то когда-то встречался, но не помнит подробностей. Служба нормального погранца такая: четыре месяца или полгода – кому когда повезло призваться – учебка, а потом полтора года на заставе. Если не заболел настолько серьезно, что нужно в госпиталь, если не выслужил отпуск, если не умер близкий родственник, то все эти полтора года ты можешь торчать на одном клочке земли, выполняя одни и те же дела, видя одних и тех же людей. Хлебовозка – событие, переброситься словом с кем-то из жен офицеров или прапора – любовная интрижка, пополнение – начало новой эры.

Женька провел на заставе девятнадцать с половиной месяцев с единственным – десятидневным – перерывом. Заболел вдруг ветрянкой и был отправлен в госпиталь в Сортавале. Эти десять дней, особенно первые четыре, когда находился совершенно один, еду подавали, будто в тюремной камере, через окошечко в двери, – вспоминаются как самые лучшие за время службы. Может – счастливые.

Спал сколько хотел, читал книгу за книгой – санитары приносили из библиотеки, даже стихи сочинял. Точнее, тексты песен. Неудачные, правда, потом выкинул…

– Эх-х-х! – протяжно и крепко, словно излишек силы, выдохнул Балтон, хлопнул ладонями по коленям. – Когда ж доползет?..

– Не думай, отвлекись, – советует Гурыч.

– Легко сказать…

Балтон здоровяк, сразу видно, что много времени проторчал в качалке. Он в забацанном по всем правилам, и даже с перебором, дембельском наряде, с гирляндой аксельбантов, выгнутыми из-за вшитого внутрь винила, парадными погонами на перекроенном, чтоб тельник видно было до груди, камуфляже, с обработанным бритвочкой шевроном, фура с обрезанным козырьком и вздыбленной почти вертикально тульей; на ногах укороченные и отутюженные кирзачи… Балтона Женька помнил по учебке – сталкивался в столовой, курилке, на плацу. Тогдашний Балтон выглядел щуплым, бестолковым, затюканным. Да и Женька наверняка был таким же.

Потап раза два-три оказывался за рулем хлебовозки, доставлявшей на заставу не только хлеб, но и всю остальную жратву. А главное – новости из большого мира…

Остальных же – Даню, Гурыча, Ваку – он если и видел где, то мельком. Не выделил, не отметил. Как и они его.

– Чё, допили? – Вака потянул с пола бутылку. – Плескаю. Кому?

Удалось купить у проводницы три пузыря «Тарибана». Выложили за каждый семьдесят рублей – охренели, но деваться некуда… Бутылки шершавые, этикетки истлевшие, на дне беловатый осадок. Сколько лет этому «Тарибану»?

Лезет туго, хуже одеколона – глотаешь, и сладкая, вязкая капитошка медленно спускается в живот. И лежит, не растекаясь. Лишь потом, постепенно, впитывается во внутренности, несет в голову волну липкого тумана. Во что превратится этот туман, когда начнется похмелье, лучше не думать.

– Ну, – Балтон поднимает стакан, – за гражданку, чуваки!

– Тише, – просит осторожный Потап. – Ментов не хватало.

– Да откуда?

– Менты везде есть. Особенно там, где мы…

– Что ж, мудро… Давайте.

Сдвигают стаканы. Громко, преодолевая тошнотные спазмы, вгоняют в себя.

– Что там у нас? – Вака отодвигает шторку.

За окном непроглядная тьма, хотя на часах всего-то начало седьмого. Ну а что – Карелия, шестнадцатое декабря. Они – одна из последних партий в этом году. По заставам и отрядам Северо-западного округа остались самые-самые раздолбаи и залетчики. А гнутики дома уже почти два месяца…

Впрочем, некоторым из гнутиков не повезло – на их заставу вернули самого раннего, Паху. Так он хорошо служил, таким был исполнительным. Отпустили на дембель при первой возможности – дней через пять буквально после приказа. А на следующее утро Паха вернулся.

Оказалось, лично командир отряда, полкан Шейбин, первых дембелей осматривал. Ну и докапывался до каждой мелочи. Обнаружил что-то неуставное у Пахи и отправил дослуживать. И недели две – долгие две недели после такого облома – Паха кис на заставе. Да нет, не кис, конечно, а ходил в наряды, бегал по сработкам, морозился, жрал перляк, наматывал портосы.

А теперь офицерью уже по фиг – вон каких отпускают расписных, типа Балтона. Гусар прямо.

– У меня одноклассник третий киоск открыл, – как раз хвалится, – башли гребет. Всем всё надо, а у него – есть. Везет и из Польши, из Италии куртки, из Китая прямые поставки. К себе зовет. Пойду, блин. А что?

– Да ясен перец. Сейчас самое время деньги стричь, – кивает Гурыч. – Я тоже искать буду ходы.

– А мой батя «КамАз» прити… приватизировал, – сообщил Потап. – Дальнобоем с ним займемся. Армии спасибо – права на грузовик получил.

Гурыч нахмурился:

– А что это за приватизация?

– Ну, можно выкупить машину там, гараж государственный… Ну вот батя и решил. АТП всё равно разваливается.

– Отберут.

– Кто отберет? Деньги заплачены.

– Государству твои деньги…

– А, – Балтон поморщился, – где оно уже, государство это… Джон, а ты как? Какие перспективы?

Все они из Питера или области, кроме Женьки. Да и Женька формально питерский – призван Невским военкоматом. Но в Питер он приехал за полтора года до армии. Учиться на мозаичника. Когда приехал, оказалось – места мозаичников все заняты, есть на штукатуров-облицовщиков-плиточников. Пошел туда. Через несколько месяцев переехал из общаги – снял комнату на другом конце города, училище стал посещать реже и реже. На втором курсе, буквально через неделю после дня рождения, его прихватили из военкомата…

– Может, в путягу вернусь, доучусь, а нет, – он пожал плечами. – Не знаю. Домой, наверно. Тем более проездной дотуда выписан.

– А откуда ты?

– Из Пригорска.

– Эт где это?

– В Хакасии.

– Сибирь?

– Ну да…

– Далеко.

2

Домой не хотелось. За эти три с лишним года родина, квартира их, родители, сестры стали как бы и не совсем реальными. Он писал туда письма, получал ответы, иногда – когда жил в Питере – вызывал их на переговоры через соседей, у которых был телефон, потом, когда служил, им удавалось дозвониться до него, и, под взглядами офицеров в канцелярии, он бубнил: «Всё нормально… Служу… Питаюсь нормально…» А потом, стоило положить трубку, начальник заставы или замполит выговаривали: «Не «нормально», Колосов, не «нормально», а отлично. Отлично!»

После восьмого класса он ушел из школы, никуда не стал поступать. Подрабатывал, шабашил – несмотря на возраст был крепким и, подкопив денег, в конце августа восемьдесят восьмого, получив ответ из ПТУ № 98, уехал в Ленинград.

Уехал почти тайно. В последний момент сказал, что едет учиться на мозаичника, деньги есть, уже и билет куплен на поезд… Мама бессильно покачала головой, отец, уставший после смены, закряхтел, сестры были маленькие, мало что соображали. В общем, никто его не стал расспрашивать, зачем, почему. Ведь есть же недалеко – в Абакане, например, – свои училища.

А если бы стали, что бы он ответил? Зачем именно в Ленинград? Тогда он не мог себе объяснить. Как-то сошлось для него – передачи про дворцы и каналы, та музыка, которая оказалась его, которую хотелось слушать постоянно, ощущение, что там – там его настоящая родина… Это бы он не мог тогда объяснить семье – сам не понимал, но чувствовал. Уже в поезде, на третьи сутки лежания на верхней полке, понял: хочется красоты. За ней поехал.

ПТУ находилось, по сути, за городом. На самой-самой его окраине. Женька добирался туда от метро на автобусе, и с каждой минутой разочаровывался, падал духом все сильнее – вот остались позади старинные здания, вот переехали Неву, вот появились панельки, из каких состоит их Пригорск. Но кончились и панельки, а автобус все ехал. Уже по пустырю. И за этим пустырем стояли две пятиэтажки. Как оказалось – общежития.

Потом Женька узнал, что там два училища, две общаги рядом, и между ними идет война с каких-то незапамятных времен… Училища были за общагами, и дальше пустое то ли поле, то ли болото. А слева – с десяток убогих, кривых, но обитаемых избушек.

Порядки в путяге оказались почти армейскими – в десять часов вечера дверь общежития запирается, и опоздавший может спать на улице; девушки на одном этаже, парни на другом, и этажи на ночь перекрываются; у каждой группы учащихся есть воспитатель (прям как в детском садике), и слушаться его нужно беспрекословно; прогулы, даже опоздания на занятия будут учитываться во время будущей работы – много опозданий, а тем более прогулов, – зарплата ниже. А главное – перед началом учебы им дали подписать документ, что на протяжении трех лет после окончания ПТУ они будут обязаны отработать на том предприятии, куда их пошлют. Иначе… Пугали даже уголовкой.

Тогда, помнится, Женьку это оскорбило – крепостное право какое-то, а теперь он надеялся на роспись в той бумаге. Не зря же страна тратилась на него полтора года. Легче доучить, и пусть работает на благо города…

Зря он съехал с общаги. Сейчас она представляется вполне пригодной для жизни. По сравнению с казармой в отряде и кубриками на заставе. Но в те месяцы Женька просто мучился. Комната еще ничего – на четырех человек, тумбочки, стол у окна, шкаф возле двери, – а вот умывалка, туалет, душ… Они мало отличались от того, с чем потом он столкнулся в армии. Хотя подъем был щадящий, не подрывались все разом и не бежали мочиться по трое в один унитаз, не толкались у раковин…

Да, зря съехал, снял комнату. Учиться после этого совсем расхотелось. Да и ездить далеко – с Васьки до Народной. Реально через весь город с запада на юго-восток. Линия метро прямая, но до станций и там, и там пелёхать… На Ваське полчаса минимум, а с «Ломоносовской» до путяги пешком около часа.

Женька усмехнулся: поймал себя на том, что, сожалея, вспоминает этот путь с удовольствием, и подумалось, услышь тогда, в военкомате, когда согнулся перед столом, готовясь поставить подпись в военном билете и тем самым уже наверняка признать себя призванным: «Выбирай, или оставшиеся полтора года ни одного прогула, ни одного опоздания, или забираем на два года», – он бы, конечно, выбрал «ни одного прогула и опоздания». А смог бы выполнить? Да вряд ли. Вряд ли…

До армии он был совой – ложился поздно, вставал всегда через силу, под крики сначала родителей, потом, в общаге, воспитателя. Когда снял комнату, будить стало некому, и он мог проспать часов до десяти. Какое уж тут училище… Да и не хотелось учиться – не видел смысла.

Нравились только уроки архитектуры. Вел их… Женька напрягся, но ни имени, ни отчества преподавателя вспомнить не мог. Зато самого видел памятью отлично, слышал его голос, мягкий, увлекающий, но в то же время грустный. Словно бы преподаватель, сам любивший свой предмет больше всего на свете, пытавшийся передать эту любовь им, сидящим за партами, в то же время не верит, что получится, что они вообще слышат его.

Так оно, в общем-то, и было. Пятнадцатилетние ребята не шумели, сидели тихо, даже другими делами не особенно открыто занимались. Но в их глазах было полнейшее безразличие. Обреченность на то, что в этом процессе создания построек – хоть обычных хрущоб, хоть дворцов – им отведена будет роль самая низовая. Ну, не самая, но сразу после землекопов и каменщиков. Они, если окажутся на стройке, станут штукатурить стены и потолки, облицовывать, в лучшем случае – класть плитку.

Правда, еще во время зачисления директор объявил, что лучших выпускников рекомендуют в строительные и архитектурные институты, но этому, кажется, никто не придал значения…

Особенно мучительно было для этого препода общение с учениками. «Сарвин, расскажите нам, пожалуйста, что такое пилястры», – предлагал он как-то давясь, заранее зная, что ничего толкового Сарвин ему не ответит. И Сарвин не отвечал – мычал, мекал, чесался.

Чаще всего преподаватель архитектуры просто говорил: «Сарвин, – или Ухов, или Потапова, или Голобородько, или Мухтабаев, или Колосов (поддавшись общему безразличию, и он, хоть и был старше остальных на год-полтора, быстро стал пропускать рассказы препода мимо ушей, ничего не записывать), – садитесь». Но иногда не выдерживал: «Ребята, это в школу вас загнали насильно. Хочешь не хочешь, а приходилось ходить. Но ведь сюда же вы пришли сами, сознательно. Значит, вы стремитесь узнать, как строят здания, стремитесь научиться, обрести профессию, наконец. Почему же вы такие равнодушные? Почему, ребята?»

Большинство смотрело на препода тупым взглядом, самые совестливые отводили глаза или утыкались в столешницы своих парт.

3

– О, блин, Девяткино! – подскочил Балтон, дернул шторку вбок, и штырь, на котором она висела, вылетел из дырки в стене; вставлять не стали, положили штырь и шторы на стол.

В натуре, поезд проплывает мимо платформы, явно сбавляя скорость. Вот и указатель с заветным словом «Девяткино».

– Девяткино, – шепчет мечтательно на своей полке Даня. – Дома, дома почти…

Да, это уже Питер. Здания – высокие, новые – далеко, за пустырем, – но все равно уже город. Здесь метро. Построили, наверно, с запасом, предполагая, что микрорайоны дойдут досюда в ближайшее время… Можно выскочить из поезда и сесть в метро. И услышать голос из динамика: «Следующая станция – «Гражданский проспект».

А там еще, еще станции, и – «Площадь Восстания». Невский, Московский вокзал, Лиговка, «Колизей». Люди, жизнь, гражданка…

Поезд останавливается и стоит. Пацаны как завороженные смотрят на двухэтажный кособокий домишко с черными окнами.

– Что, выйдем курнём, – предлагает Балтон, – дыхнём родным воздухом.

Срываются с места и бегут по проходу. Но в тамбуре их тормозит проводница:

– Очнулись. Отправляемся. Через двадцать минут конечная.

– Финбан? – глуповато уточняет Потап.

– Ну не Москарик же! – хохочет Балтон. – Ладно, потерпим.

Возвращаются в свой отсек, разливают остатки портвейна. И Дане, хоть он и не вкладывался, дают… Последний тост, прощание со службой:

– Ну, за тех, кто в наряде! – И им сейчас кажется, что до конца жизни они за каждым столом будут его произносить, представлять плетущихся в эту минуту вдоль «системы» – контрольно-следовой полосы и забора из колючки – пацанов…

Громко глотают терпкую, щиплющую гадость. Вставляют стаканы в подстаканники; Потап относит пустые бутылки в мусорку возле туалета.

– А я в Девяткине четвертак выиграл, – говорит Женька. Неожиданно вспомнил, и так захотелось похвалиться.

И те мгновенно заинтересовались:

– Как?

– Во что?

– В наперсток.

– Да ну!

– Чтоб кто-то чужой у них выиграл…

– В натуре выиграл. – Женька не горячится, понимает, что они не верят не совсем по-настоящему, подзуживают, чтоб рассказал – старый армейский способ убить время: послушать байку.

– Ну и как это было? – спрашивает Вака. – Научи.

– Поехал за джинсами… А там же рынок, самый дешевый как…

– Да, – кивает Даня, – я тоже туда часто за шмотьем гонял.

– И тут, почти у платформы метро, – наперсток. Я остановился. Смотрю, чувак такой простоватый вроде, неопытный стаканчики передвигает… И ведь знал – всё подстава, всё разыграно у них, а что-то заставило достать этот свой четвертак, который на джинсы копил, и показать, где шарик.

– Ну?

– Ну угадал – они ведь в первый раз часто дают угадать. И тут же: «Давай по полтиннику. Твой полтинник на мой полтинник». Я говорю: «Не, извини». «Э, тут такие правила!» Выхожу из толпы, а уже вижу, что в ней пара ребят точно из этих…

– Маяки называются, – подсказывает Балтон.

– Наверно… Я выхожу, и они за мной. Так не спеша, но ясно – сейчас с двух сторон сожмут и вынут и тот четвертак, и мой. – Женька увлекся, ноги задрожали, как в тот момент, два с половиной года назад. – И тут заметил – поезд метрошный стоит, двери открыты. Я никогда так не бегал. Реально!.. Влетаю, и двери – хлоп. И эти двое в них влипают. Морды звериные вообще!

– Свезло, – говорит Потап. – Могли и загасить, если б успели.

– Да наверняка. Тем более вагон пустой был…

– А джинсы-то не купил? – спрашивает со смехом Гурыч.

– Джинсы я потом на Мира купил. Нормальные. – Какие именно, вслух уточнять не стал: это были болгарские «Рила». Если не приглядываться, могли сойти за настоящие…

И вслед за джинсами, которые и поносить по-настоящему не успел, вспоминается хозяин квартиры, у которого снимал комнату. Старикан с отчеством, ставшим именем – как из анекдотов, – Степаныч. Степанычу он оставил на хранение сумку с ботинками, джинсами, пальто.

Жив он еще? Не пропил шмотки? Бухнуть-то он был любитель… Завтра надо заехать. Забрать… После того как получит паспорт…

Двадцать минут растягиваются безмерно… Поезд движется со скоростью человека, часто вообще замирает, содрогается, потом толчками, будто из последних сил, трогается дальше.

Парни беспрерывно смотрят в окно. Называют места, мимо которых проезжают:

– Пискарёвка… Богословское кладбище… Цоя здесь похоронили… Кушелевка… Кантемировка…

– Вот, чуваки, – говорит Даня. – Возвращаемся, а Цоя нет, Майка нет, «Аквариума» нет.

– И Ленинграда нет, – подхватывает Гурыч, – Санкт-Петербург. И что нас ждет вообще…

Балтон хлопает его по спине:

– Не ссы – прорвемся! – Но настоящей уверенности в его голосе не слышно.

4

Не стали ломиться первыми – дождались, пока выйдут другие пассажиры, тогда уж чинно, слегка вразвалку, двинулись из вагона. Вещей почти нет – у каждого обязательный дембельский «дипломат», у Балтона с Гурычем еще и спортивные сумки… Конечно, можно было купить за копейки «заполярку» – отличный, теплый бушлат, – другое обмундирование, но Женька не стал. И денег жалко, и не хотелось тащить в гражданскую жизнь следы службы.

Если Степаныч не сохранил его вещи или умер вообще, купит самое дешевое на рынке. А шинель побудет вместо пальто – у нефоров это модно.

На перроне сразу столкнулись с сопровождающим. Как мгновенно исчез сразу после Сортавалы, так же неожиданно возник.

– Все здесь? – пробежал взглядом по головам, открыл первый военник: – Гурьянов.

– Я.

Сопровождающий протянул военник ему:

– Держи. Спасибо за службу… Колосов.

Мгновение Женька решал, как отозваться, но ничего не придумал, кроме этого привычного «я».

– Держи. – В военник был вложен маршрутный лист. – Ты на родину?

– Посмотрим.

– Учти – через неделю обязан встать на воинский учет. Иначе – вплоть до уголовной ответственности.

– Угу…

– Так, – сопровождающий не стал лезть в бутылку, хотя от «угу» покривился. – Так, Потапов.

– Здесь.

Женька отошел на пару шагов, закурил. Сигарет оставалось полторы пачки… За неделю до дембеля автолавка неожиданно привезла к ним на заставу не старую пересушенную «Астру» и не дорогущие, по десять в пачке, индийские, а нормальный «Бонд». Женька купил блок, и вот растянул. Позавчера, перед отъездом с заставы, набил ими, а не пайковым «Памиром» традиционную дембельскую колодку – в деревянную плашку с отверстиями для пятидесяти патронов вставил сигареты и угостил остающихся. Пацанов было четырнадцать человек, кому-то досталось по три сиги. В тот момент он не жалел, а теперь надо думать, где купить курева – с ним, говорят, и здесь дефицит…

– Счастливо, товарищи солдаты! – громко говорит сопровождающий и почти бегом направляется к вокзалу. Вряд ли куда торопится, наверняка хочет скорее отделаться от них.

Женька, Гурыч, Балтон, Потап, Даня, Вака стоят кружком на уже опустевшем перроне. Сейчас попрощаются и больше, скорее всего, никогда не увидятся. Дембельский поезд, благодаря которому оказались вместе, прибыл на конечную.

– Ну, давайте!

– Счастливо!

– Мочите, чуваки!

Короткие объятия и отпихивания – будто отправляют друг друга в далекий путь… И уже оказавшись один, шагая со своим «дипломатом» по площади Ленина, Женька удивился – почему никого из них не встречали? Ведь есть же родители, братья-сестры, может, у кого девушки… Или не принято сообщать о номере поезда, вагона, чтоб не показывать чувакам радостные слезы матерей, чтоб не слышали: «Сыночка мой родной!..»

Заметил слева, через дорогу, светящееся голубым слово «Гастроном». Решил зайти. И так поглазеть, и, может, чего купить. С пустыми руками на ночлег являться некультурно…

Гастроном был просторный, потолки высокие, стены облицованы старой, надежной плиткой. Простор усиливала пустота. Ни людей, ни продуктов. На полках стояли пирамидками упаковки детского питания с румяным младенцем, в витринах-холодильниках под стеклом выложены ромбики из кильки в томате и салата из морской капусты. На одном поддоне зеленело что-то вроде той же морской капусты или папоротника…

Возле весов, облокотившись о прилавок, дремала продавщица – стук подбитых женькиных ботинок ее не потревожил. Скорее всего, уверена, что он ничего не попросит… Почти напротив прилавка была огороженная фанерой и оргстеклом касса. Кассирша тоже дремала.

Женька растерянно постоял, поозирался, и тут заметил столб из нескольких пластиковых ящиков. А в них – пепси-кола! Почему-то не там, по ту сторону прилавка, не на полках, а здесь, рядом с кассой.

Он сделал шаг к ящикам, и кассирша сразу очнулась. Подобралась, уставилась на Женьку.

– Можно три бутылки? – сказал он, вытягивая из брюк пачку денег.

– А тара есть на обмен? – Голос у кассирши был раздраженный, точно посылающий подальше.

– В каком смысле, тара?

Она присмотрелась, видимо, осознала, что перед ней пришелец из другого мира, и объяснила почти по-доброму:

– Для того чтобы купить полную, нужно принести пустую бутылку. Требование завода… Стоимость стекла вычитается…

После гастронома и вокзал, и площадь с фигурой Ленина на башне броневика, и дома вокруг показались Женьке не такими уж веселыми, живыми. Не как два года назад. Чем-то таким, из времен Гражданской войны, веяло.

Да, хотел увидеть праздник и салют в свою честь – вот он я, я вернулся, встречайте и радуйтесь, – а обнаружил зимний будний вечер переживающего не лучший свой период города.

Конечно, почти ежедневно Женька смотрел программу «Время»: это была обязанность свободных от службы – политически развиваться; разворачивал приходящие на заставу газеты, чувствовал неладное в письмах от родителей. Но чтобы так… пустой магазин… пепси в обмен на пустую бутылку… горящие через один фонари, холмы неубранного снега…

5

План действий на остаток сегодняшнего дня у Женьки был простой: добраться до своего армейского друга Лехи Нехорошева и у него переночевать. Леха был не просто товарищем или сослуживцем, с которым общаешься по обязанности или от скудости людей вокруг, а именно другом.

Увольняясь весной, Леха взял с Женьки слово приехать к нему. «Обязоном, понял? Посидим, отметим, и поживешь, если надо, – у нас квартира в центре, на Лиговке, четыре комнаты».

В начале октября, когда вышел приказ об увольнении солдат осеннего призыва – «пингвинов», Леха – «фазан» – единственный прислал на заставу, но адресованную Женьке (иначе бы не доставили) телеграмму: «Ребята поздравляю желаю быстрее оказаться дома Женька Колосов жду». Остальные из дембелей прошлых партий промолчали. Да вряд ли и заметили такой важный для тех, кто служит, приказ.

Звонить Лехе Женька не стал, хотя номер его телефона был записан в блокнотике. Боялся, что если Леха начнет искать повод отказаться его принять, то дружба их треснет. И придется мучительно думать, где ночевать. На Степаныча надежды почти нет – Женькину комнату наверняка сдает, – да и не хотелось ехать сегодня к нему. Хотелось поболтать с Лехой, рассказать про заставу, оставшихся пацанов – Лехиных «сынов», которые теперь на пороге перехода в дембеля, про Женькиных «сынов», про офицеров, прапора-хомута… Может, и выпить что найдут…

Собрался было идти пешком. Сейчас казалось, что не так уж далеко – через мост на Литейный, по нему до Невского, а там налево, на Лиговку. Но нескольких минут на улице хватило, чтоб начать мерзнуть. Зря не взял ушанку, а фуражка только холодит, да и ботинки вот-вот промокнут; брюки-парадки тонкие, а кальсоны Женька из дембельского ухарства не надел, сдал при увольнении.

Был уже восьмой час, но людей в вестибюле метро битком. Это ведь привокзальная станция. Женька давно заготовил пятак, мечтал, что вот сейчас сунет его в щель турника, услышит приятный звяк и королем пройдет к эскалатору… Раньше часто сидел на ступеньках, но сейчас, в шинели, не будет, конечно. Будет стоять, светя зеленым сукном погранцовского фургона.

Бросил монету, услышал звяк, пошел, и – с одной стороны по бедру, с другой по «дипломату» хлестанули стальные клешни, преградили дорогу. И тут же его крепко взяли за плечо, отвели от турникета. Развернули лицом к себе двое мужиков.

– Что такое? – разозлился Женька скорее не из-за этого грубоватого задержания, а несбывшегося действа. Все два года представлял, как он войдет в метро…

– Эт мы хотим узнать – что, – ответил один из мужиков, напоминающий нанятого для задержания зайцев пожилого гопника. – Турникет просто так не закроется.

– Я оплатил. Пятак бросил.

– Пятак – ха-ха! Проезд с весны пятнадцать стоит… Да тебе вообще платить не надо, ты ж с армии.

– Да. Но я хотел…

– Проходи вон справа, где будка. Там бесплатники.

Прошел, где велели. Благополучно встал на эскалатор. Но ожидаемой торжественности и торжества не почувствовал. Женька был обычным, одним из десятков и десятков поднимающихся и спускающихся – никто на него внимания не обращал, девушки не замечали… И он почувствовал усталость и придавленность. Наверное, это начиналось похмелье…

Доехал до «Площади Восстания», поднялся на улицу. Покурил, любуясь стелой, Московским вокзалом, огромной гостиницей с буквами на крыше «Город-герой Ленинград». Отметил: не сняли. Казалось, после переименования города всякое упоминание о Ленинграде вытравят тут же. По крайней мере, в программе «Время» были такие сюжеты, неодобрительные, конечно, а в газете «Советская Россия» так и вовсе писали, что власть в Ленинграде захватили враги страны. И нового начальника города критиковали. Недавно, например, пригласил в город кого-то из Романовых, какого-то старенького великого князя, который во время войны призывал народы Европы пойти с Гитлером освобождать Россию от коммунистов.

Надо разбираться… Надо прийти в себя, привыкнуть и решать, как жить дальше. Как, где… Сейчас вот стоит, прижавшись к стене станции, и боится пойти. Столько людей вокруг, машин. Гул, снег шипит под колесами… Одичал на заставе, одичал во всех смыслах.

Так, какой там у Лехи дом?

Зажал «дипломат» меж коленей, достал из внутреннего кармана шинели блокнот. Лиговка, дом шестьдесят пять. Это в ту сторону, к Обводному каналу. И, судя по всему, недалеко.

Не без робости пересек Невский проспект. Хоть и на зеленый свет светофора, но… Больше опасался не машин, а столкновения с людьми. Все так быстро ходят, так умело лавируют, а он – как слепой. Нет, оглушенный.

И тянет глазеть, глазеть по сторонам. Хватать знакомое, и воспоминания распирают и мозг, и душу.

Московский вокзал – Москарик, Маша. Часто по вечерам с пацанами ездили сюда. И на поезда посмотреть, и на проституток. Следили за какой-нибудь одинокой девушкой и представляли, что проститутка. Не путана, а именно проститутка. Путаны обитали там, в гостиницах, в дорогих ресторанах, куда им вход был заказан, а здесь… Имелись бы деньги, подошли бы. Были уверены, что подошли бы, уверяли друг друга.

Но карманы все время были пусты. Жалкая мелочь. И, насмотревшись, как одна девушка знакомится с парнем или мужчиной, потом другая, третья, возбужденные, взбудораженные и от этого проголодавшиеся, бежали к ларьку, где продавали пирожки с ливером – тошнотики за семь копеек.

Хотя кормили в путяге классно. От души. Поварихи были полные, румяные, добрые. Давали добавку с радостью… По сути, чаще всего голод гнал Женьку с Васильевского острова в училище. Поесть, а заодно и на занятиях посидеть.

6

Дом нашел быстро – красивый, огромный, с эркерами. А в поисках нужного парадного пришлось побродить по внутренним дворам… Вот, кажется.

Хм, парадное… Скорее черный ход… Дверь открыта, вошел. Стал подниматься по лестнице и сразу отметил, что она сделана по дореволюционным правилам – пологая, ступени широкие, никакой одышки после четырех этажей, усталости.

Дверь. Сверился с блокнотом – та самая. Поправил фуражку, вспомнил, что ничего не купил, испугался и тут же решил: вместе сбегаем. Вдавил кнопку старого, полузакрашенного бурой эмульсионкой звонка. Услышал вдали дребезжание, противное, как у армейского тапика. А спустя полминуты – скрип двери. Не этой, наверное, внутренней.

– Кто там? – женский голос.

Настроившись на то, что откроет ему сам Леха, Женька в прямом смысле потерял дар речи. Стоял и таращился на деревянную бурую дверь. Даже глазка нет – не увидят, что стоит погранец. Как и Леха.

– Кто это? – голос женщины стал испуганным.

– Простите… А Лё… Алексей дома?

– Нет его. А что вы хотели?

Первым желанием было развернуться и уйти. Такая обида на Леху накатила – сам ведь звал.

«А что, – осадил себя, – он должен сидеть и ждать неделями, когда приедешь?»

– Это Евгений Колосов, друг Леши, из армии. Вместе служили, и он меня пригласил…

– Его нет, к сожалению…

Женька уже набрался храбрости:

– Я только что уволился, я не местный… И некуда…

– А где вы служили?

– На заставе… Одиннадцатая погранзастава, Сортавальский отряд.

Скрежетнул засов, дверь приоткрылась. На цепочке. Потом цепочка упала, и дверь открылась шире. За ней стояла невысокая, пожилая женщина. Лицо скорбно-усталое, но глаза живые и острые. И взгляд из подозрительного постепенно, словно забыв, как это делается, становится приветливым.

– Да, я вас узнала. У Алеши на фотографиях… Здравствуйте!

– Здравствуйте!

– Он на дежурстве. Будет только завтра после полудня.

– Да?.. – Женька почувствовал, как отяжелели ноги, и в голове завертелся волчок: куда пойти, где ночевать? На вокзал?.. К Степанычу?..

Снова нахлынула обида, и он спросил довольно нагло:

– В милицию, что ли, устроился?

– Нет-нет, что вы! В метро. Ремонтник… Курсы окончил, второй месяц работает.

– Ясно… хорошо…

– Да, слава богу, – согласилась мать Лехи. – С работой в последнее время совсем стало… Никакой работы.

И замолчала. И Женька молчал. Покачивал своим «дипломатом». На лестнице было тепло, сухо, и он бы, наверно, переночевал на площадке. А утром – за паспортом.

– А вам совсем некуда? – с усилием спросила мать Лёхи.

– Получается, да. Мог бы в общежитие, где до армии… но оно на окраине, и вряд ли вот так пустят. Утром надо в военкомат, паспорт получить…

Хотел добавить: «Что ж, поеду на вокзал», – но не добавил. Продолжал стоять. Чувствовал, что женщина может впустить. И не ошибся.

– Ну, если совсем некуда… Только прошу извинить за беспорядок – гостей давно у нас не бывало… – Она посторонилась, пропуская, и заодно представилась: – Ирина Михайловна, мама Алеши.

– Евгений.

– Я помню.

Снял шинель и сразу ощутил, какая она неудобная и тяжелая. За всю службу надевал считаные разы – в основном ходил в заполярке… Вспомнилась байка, что шинели специально сконструировали так, чтобы было неудобно поднимать руки вверх – в плен сдаваться. Может, и правда…

– Угостить мне вас, Евгений, особенно нечем. У нас, кажется, дело снова к блокаде идет.

– Я заметил… Хотел купить что-нибудь, зашел в один магазин…

– Пусто? – с каким-то злорадством перебила женщина. – Везде пусто. Шаром покати. Даже по талонам не выкупить… Пока Ленинград был, еще обеспечивали, а теперь…

Женька сочувствующе вздохнул.

А есть хотелось. Надо было все-таки потыкаться в магазины, найти столовую или кафе. Но ведь думал, что здесь Леха…

– Ячку с подливой будете? – словно услышав его, предложила Ирина Михайловна. – Капуста есть квашеная.

– Не откажусь… – И Женька тут же заторопился: – Я могу сходить. Скажите, где что может быть. Деньги есть.

– Деньги и у нас есть… немного. Только вот купить нечего. Или по таким ценам!.. Спекулянты… Мойте руки, еда еще теплая – поужинала только.

Раньше у квартиры явно была другая планировка. Нынешние стены выглядели слишком тонкими – то ли из гипсокартона, то ли вообще из фанеры, обклеенной обоями. Санузел крошечный, а ванна на кухне, прикрытая занавеской.

– Вот, пожалуйста, – Ирина Михайловна поставила перед Женькой тарелку с желтовато-серой кашей. Сбоку коричневатое озерцо подливы с малюсенькими кусочками чего-то мясного – жил, а может, брюшной пленки.

– Спасибо.

– Да за что здесь спасибо… Вот хлеб, капуста. Зато чай настоящий, цейлонский! Будете?

На сей раз Женька нашел силы отказаться:

– Да я воды просто, и – спать. – И мысленно пропел: «Давись чайком в своей каптёрке, старшина!»

– Что ж, не буду настаивать. – Мать Лехи присела напротив. – Там-то как кормили?

– Ну, неплохо. Только в последние месяцы… С мясом тяжело стало. Стали привозить… – Серега замялся, не решаясь сказать – самому не очень-то верилось. – Привозят полтуши. Я как раз на разгрузку попал. Ну, думаю, класс – баранина. Я сам из Сибири, люблю баранину. Только какое-то мясо очень черное. Кладу в холодильник, смотрю – штамп, а на нем «1949». И это не баранина оказалась, а говядина.

– Господи-господи, это вообще самые закрома вычищают!

– Только не пересказывайте, а то скажут, что панику сеете.

– Да чего здесь сеять. Всё уж посеяно. За яблоки гнилые деремся.

Женька покачал головой. Как-то даже стыдно стало есть…

Их поселок был полусекретным, комбинат принадлежал Министерству обороны, обеспечение лучше, чем в городах. Но и сосиски, и сыр были там в восемьдесят восьмом, когда он уезжал, страшным дефицитом. И тогдашний Ленинград поразил Женьку обилием и разнообразием еды в магазинах, столовых. Всё, в общем, было, даже красную рыбу иногда заставал. И если так сейчас здесь, то что там у них в Пригорске?.. В недавних письмах домой он жаловался: надоела гречка.

7

Ирина Михайловна показала ему комнату Лехи – почти квадратная, уютная, со старой, покрытой лаком мебелью, толстыми шторами, – но для ночевки определила другую.

– Мы с Алешей вдвоем остались, так что места много… Вот здесь располагайтесь. Сейчас постель застелю.

– Да я сам…

– Хорошо. Принесу белье.

Женька увидел проигрыватель на этажерке.

– Извините, а можно я одну пластинку послушаю?

Маму Лехи эта просьба, судя по выражению лица, не слишком обрадовала. Наверняка хотелось тишины… Женька на всякий случай добавил:

– С лета храню, а послушать негде было… Последний альбом «Кино».

– Да, правда? – Она вдруг расцвела, превратилась на несколько секунд в девушку, и Женьке захотелось ее обнять; он испугался, отвел взгляд. – И где же вы его раздобыли там, в лесу?

– Заказал наложенным платежом… В каптерке лежала. У нас на заставе проигрыватель сломан.

– Давайте, конечно. Я тоже послушаю. Не возражаете?

Женька улыбнулся. Достал из «дипломата» желтый пакет с красным, будто кровавым, перекрестьем и словом «Кино». В пакете был свернутый в трубочку плакат с фотками и текстами песен и сама пластинка в черном конверте. Пакет за эти месяцы кое-где поцарапался, конверт слегка потерся, но коробка, в которой они пришли по почте, не вмещалась ни в вещмешок, ни в «дипломат».

Ирина Михайловна включила проигрыватель, сняла с иглы комочек пыли, Женька опустил пластинку на резиновую подложку. Послышалось такое знакомое ему шуршание, и вот – первые звуки мелодии. Энергичной, ритмичной, однообразной.

Раз квадрат. Второй. И голос Цоя:

Я выключаю телевизор, я пишу тебе письмо

Про то, что больше не могу смотреть на дерьмо,

Про то, что больше нет сил,

Про то, что я почти запил,

Но не забыл тебя…

На конверте диска не было списка песен. Эту Женька уже слышал. По телевизору, в какой-то из вечерник музыкальных программ в выходные. Их теперь много…

Цой, «Кино» были одной из главных причин, почему он поехал в Питер. Хотелось слушать их вживую, попытаться стать как они.

В первые месяцы – осенью восемьдесят восьмого – Женька почти все деньги тратил на концерты. «Ноль», «Аукцыон», «Кошкин дом», «Бригадный подряд», «Телевизор», «Опасные соседи», «Объект насмешек», «ДДТ», «Алиса»… На «Кино» попасть никак не удавалось. Выступало оно в Питере редко, да и то в СКК, куда билеты стоили намного дороже, чем в рок-клуб, в разные ДК.

После концертов он знакомился с разными ребятами, иногда с самими музыкантами. Случалось, играл перед ними на гитаре, показывая свое мастерство. Но интереса они не проявляли – подобных, а то и куда круче, сочиняющих отличные тексты, было полным-полно. Женька тоже пробовал писать, но получалось беспомощное, вроде такого:

Я вышел из метро на станции «Купчино»,

Ветер гоняет по асфальту листву.

Я знаю, что жизнь моя почти кончена —

Скоро в армию я ухожу.

Хотя строки эти родились из страшной картины: Женька ехал в трамвае с Васильевского острова в центр и увидел на набережной человек десять парней. На костылях. У кого не было правой ноги, у кого – левой. Только недавно кончилась война в Афгане… Позже узнал, что где-то в том месте был протезный центр.

Хотелось стать рок-музыкантом. Быть причастным к исполнению сильных, честных песен. Как причастен Юрий Каспарян, гитарист «Кино».

Пик их популярности, а главным образом, конечно, Цоя, Женька наблюдал, находясь в эпицентре – в городе, с которым «Кино» неразрывно связывали. Когда приехал, все пели, вернее, твердили как заклинания песни из «Группы крови»; вышедший весной восемьдесят девятого альбом «Звезда по имени Солнце» очень полюбили подростки. Просто с ума сходили… К тому же Цой стал актером – эпизод, зато какой, в «Ассе», главная роль в «Игле». На сеансы «Иглы» было в Питере не попасть…

И в то же время Цой сделался в родном городе гостем. Если Кинчева, Шевчука, Майка, не говоря уж о Гаркуше, Федоре Чистякове можно было чуть ли не каждый день встретить на Невском, то Цой приезжал коротко, на концерты.

Сейчас, слушая песни с «Черного альбома», Женька вспоминал разные случаи. Как, например, они с училищным приятелем Максом пришли в гости к девчонкам.

Где познакомились? Как?.. Наверное, в кинотеатре – они с Максом тогда часто ходили в ближайший от общаги «Невский». А может, и у метро «Ломоносовская», на автобусной остановке… Как звали девчонок?.. Тогда было столько новых людей, что имена почти всех стерлись. А с этими девчонками у них и был один вечер.

Они где-то то ли учились, то ли работали, снимали квартиру в башенке возле Володарского моста, и Женька с Максом пришли к ним в гости с двумя бутылками кислющего и малоградусного рислинга. Но уж что сумели раздобыть. Заранее договорились, что Макс будет обхаживать коренастую, зато горячую, дерзкую, с выбеленными волосами, а Женька – худую, сивенькую, скромную. «Скромные потом такими, бывает, становятся!..» – помнится, обнадежил Макс; он был старше на год, учился не в самом ПТУ, а в ТУ – техническом училище при путяге, куда принимали получивших среднее образование и учили не три года, а всего год.

Выпили вина, поболтали о пустяках, и Макс предложил выключить люстру. Выключили. В полутьме – с улицы даже сквозь шторы бил свет – разделились. Женька со своей сивенькой сел на одну кровать, Макс с горячей – на другую. Некоторое время обнимались и целовались, причем сивенькая, как и предсказывал Макс, становилась с каждой минутой всё страстней… Они уже легли на кровать – лежа целоваться удобней…

И тут Макс начал расспрашивать свою, зачем она приехала в Питер, что вообще ей интересно, какую музыку слушает.

Сначала она отвечала как-то спокойно; Женька почти и не слушал, увлеченный обнимашками, но потом голос горячей стал злым, она поднялась, сама налила себе вина, быстро выпила. И понеслось:

– К Цою приехала! Да! Его люблю. У дверей его стояла, а он… А он к этой свалил, в Москву! И зачем ко мне в душу лезть? Думаете, я с вами вместо него буду? Да на хрена вы мне сдались?

– С дуба ёкнулась? – растерянно спросил Макс.

– Она просто таблетки принимает… Обещала сегодня пропустить, чтоб с алкоголем не мешать, – стала объяснять сивенькая.

– Ты вообще заткнись! Ты под любого готова, сука… А я не буду, не буду! – Горячая схватила нож и стала полосовать себя по руке.

В общем, Максу с Женькой пришлось сваливать.

Другой случай. Похожий, но без истерик.

Почти перестав ходить на занятия, потеряв стипендию, Женька по субботам и воскресеньям подрабатывал на хладкомбинате – снимал с ленты стаканчики с пломбиром и складывал в коробки. Простая, но выматывающая однообразием операция… И часто напротив него оказывались одни и те же девушки… Нет, молодые женщины в его тогдашнем восприятии – им было прилично за двадцать. Как звали двух, запомнил – Ольга и Наталья. Самые обычные имена, но с этими девушками он сдружился.

Они работали на прядилке – прядильной фабрике, денег не хватало, пришлось в выходные по нескольку часов стоять на конвейере.

После первой зарплаты Женька пригласил их в ближайшую чебуречную, а потом они стали приглашать его в гости. Жили в общаге в районе метро «Проспект Ветеранов», хотя от станции нужно было еще идти минут двадцать дворами, через пустыри, мимо садовых участков. Поэтому выбирался к ним нечасто, но, преодолев злую вахту, оказавшись в их уютной, обжитой комнате, чувствовал себя как дома… Да, именно так – как дома.

Он и отвальную у них справил, они подстригли его, напугав, что в армии не стригут, а рвут волосы тупыми машинками…

Ольга и Наталья относились к нему заботливо, словно к младшему брату, а может, и сыну. У них детей не было, и при тогдашнем раскладе – вряд ли могли появиться. Работали на прядилке по лимиту, а в случае беременности могли лишиться места в общежитии.

– По закону не имеют права, – говорила Наталья, – но по жизни – выживают. Им ведь рабочие руки нужны, а не мамашки в декрете.

– По закону они нам давно квартиры должны дать, – отзывалась Ольга. – Мы по шесть лет отпахали!..

Но такие вспышки горечи случались редко. В основном велись душевные беседы, и по большей части о родных местах. Ольга рассказывала о своем селе рядом с Тулой и часто угощала привезенными оттуда огурцами, приговаривала:

– У нас в Туле огурцы лучше всех солить умеют!

Наталья была из Лодейного Поля, это не так далеко от Питера – часа три езды. Про детство там вспоминала сладко, смешила разными историями, но теперь туда не ездила. О причине Женька не расспрашивал.

На Ольгиной половине, над кроватью, висела фотография Цоя. Не того звездного, каким он стал после «Группы крови», а раннего, мало кому известного. Длинные пышные волосы, нижняя челюсть еще не так сильно выпячена вперед, на шее бусы, глаза подведены, белая рубашка с широким воротником. Этакая восточная девушка. В нижнем правом углу фото виднелся гриф гитары, колки. А в нижнем левом, поверх рубашки, – завитушка подписи… Год, наверное, восемьдесят третий – восемьдесят четвертый. Женька тогда учился в шестом классе, а девчонки, наверно, уже бегали в рок-клуб…

Теперь ходили на концерты вместе. Правда, в рок-клубе их становилось всё меньше, более-менее известные группы предпочитали Дворцы культуры – популярные концертные залы вроде «Юбилейного» или «Октябрьского», а знаменитые – СКК имени Ленина.

Однажды, ранней осенью восемьдесят девятого, Женька узнал, что «Кино» в городе и дает единственный концерт. Примчался к девушкам, но Ольга сразу отрезала:

– Я не пойду.

– Денег нет, Оль? Я куплю билеты.

– Не хочу. Не пойду.

Женька оторопел, потом оглянулся на фотку.

– Но у тебя же вот… Цой здесь.

– Вот именно – здесь. Мой. Тот. А этого не хочу.

Тогда он ничего не понял. Просто расстроился. Пошел на концерт один. Там, в толчее под сценой, познакомился с девочкой Аллой.

…Проигрыватель щелкнул, рычаг с иглой поднялся. Пластинка медленно остановилась.

– Бедный мальчик, – вздохнула мама Лехи. – Совсем ведь молоденький погиб.

– В двадцать семь, – с несогласием в голосе ответил Женька, которому двадцать исполнилось три недели назад.

– Поверь, это совсем ничего… О-ох. – Женщина поднялась. – Пойду спать. Спокойной ночи.

– Спокойной…

Она прошла куда-то по коридору. Послышался звук запираемой двери.

«Боится», – усмехнулся Женька.

8

Ждать Леху с дежурства не стал: «Я позвоню днем». Нужно было ехать сначала в военкомат, потом – в училище. Ирина Михайловна не уговаривала подождать, а под конец, когда Женька оказался на площадке, сказала:

– Да, так правильно. Он ведь невыспавшийся придет. Вечером что-нибудь придумаете.

На улице, в сравнении со вчерашним, заметно похолодало. Еще и этот ветер – как у Гоголя в «Шинели» – налетал со всех четырех сторон. Пришлось всю дорогу до «Маяковской» придерживать фуражку.

Да, было время, Женька много читал, запоями. Последний запой был в госпитале… В общем-то, и Питер он полюбил в основном по книгам. Там он был мрачным, жестоким, но одновременно таким каким-то манящим, с теплыми норками, в которых можно продремать всю жизнь. Дремать и сознавать, что дремлешь не где-нибудь, а в Петербурге.

К эскалатору пошел уверенно мимо будки, где не было турникета, но дежурная задержала:

– Покажите документы.

– Какие? Я вчера из части, еду в военкомат.

– Ну так вам должны были выдать бумаги.

Пришлось лезть в карман, доставать военник, вложенные в него предписание, требование на перевозку…

– Хорошо, – кивнула дежурная, глянув на даты. – Тут повадились – месяцами в форме ездят, чтоб не платить. Проходите.

Через двадцать минут был на «Ломоносовской». Сначала не узнал окружающую площадь. Да, и два года назад здесь располагался рыночек, но маленький, скромный, а теперь каждый метр был уставлен коробками, ящиками со всем, кажется, на свете. От банок с солеными помидорами до подсвечников и бюстов Наполеона. Позади коробок и ящиков сидели или стояли тепло одетые люди.

Женька собрался сразу направиться в военкомат, но почувствовал голод – у Лехиной мамы только чаю попил с намазанной вареньем краюшкой, от ячки отказался – и сделал крюк: помнил, что во втором от станции доме по Бабушкина была столовка. Дешевая и приличная.

Сохранилась. Правда, меню стало коротеньким, а цены пугающими. Или он просто не привык?.. «Студень говяжий – 0–90, салат из квашеной капусты – 0–53, рассольник ленинградский с курой – 1–25, солянка сборная – 1–87, каша молочная рисовая – 0–25, гуляш говяжий – 1–75, мясо духовое – 2–13, бифштекс рубленый – 0–98, картофельное пюре – 0–50, капуста тушеная свежая – 0–64…» Два года назад можно было нормально наесться на рубль, а теперь… С другой стороны, у него в кармане лежала приличная сумма. Правда, выдали ее для того, чтобы он добрался до своего родного поселка в четырех тысячах километрах отсюда.

Мясо духовое стоило дороже всего, но и масса больше – «45/250».

– А что такое мясо духовое? – спросил.

Повариха, полная, напоминающая тех, из училища, вот только не улыбающаяся, дернула плечами:

– Ну, духовое и духовое, вроде жаркого.

– Это с картошкой?

– Картофель, морковь, лук…

– А мясо какое?

– Свиное. – Повариха стала раздражаться.

– Тогда – гуляш с пюре. – Гуляш «75/15»; «15», надо понимать, подлива. – И солянку.

Повариха налила солянки, плюхнула пюре, начерпала ложкой гуляша.

– Хлеб? Пить?

– Два куска… И чай.

– С сахаром?

– Да.

Обед, или поздний завтрак, обошелся в четыре рубля семьдесят шесть копеек. М-да, если тратить в день на жратву по пятнахе, то его приличной суммы хватит на полмесяца. Но ведь будут и другие траты – надо отметить дембель. С Лехой и другими пацанами с заставы или со Степанычем.

К Степанычу надо обязательно. В фуражке он много не находит, да и в шинели… И в ботиночках этих парадных…

Еда оказалась вкусной. Готовить в Питере не разучились. Правда, солянка была жидковата, но ничего – поднялся приятно отяжелевший, омытый горячим потом. Теперь можно и в военкомат.

9

Не думал, что так далеко от метро. Голова успела превратиться в задубевший кочан, пальцы на ногах, казалось, постукивают о подошвы, пот остыл и царапал лопатки… Но увидел знакомое багрово-желтое из-за облупившейся краски, напоминающее Брестскую крепость здание и сразу согрелся. От страха.

Теперь-то, понимал, ему ничего не угрожает, все пройдено, испытано, долг отдан, но страх только креп. Он шел словно на сложную операцию, необходимую и с неизвестным результатом. Операция могла спасти, а могла убить.

Без труда нашел в доме из нескольких соединенных блоков нужную дверь, открыл, шагнул – и сразу почувствовал запах армии. Смесь ваксы, дыма сигарет без фильтра, кожи ремней, ношеных портянок, сукна, еще чего-то, чем пропитываются стены казарм… Но ведь здесь нет казармы – вроде бы обычное государственное учреждение, а запах есть. Скорее – дух. Дух учреждения, где вчерашних школьников и пэтэушников превращают в духов.

Усмехнулся этому каламбурчику, спросил дежурного:

– Не подскажете, где здесь выдают паспорта?

Дежурный уставился на Женьку ошарашенно, молчал.

– Я за паспортом пришел…

Глаза дежурного, немолодого уже старлея, может, когда-то за что-то разжалованного из капитанов, побелели. И, заикаясь от бешенства, он зарычал:

– Т-товарищ солдат, из-звольте доложиться!

Женька поставил «дипломат» на пол, подтянулся, приложил руку к фуражке.

– Виноват. Рядовой Колосов прибыл для получения паспорта в связи с увольнением с военной службы.

Им не объясняли в части, как и что говорить в военкомате, да и вообще с этими уставными формальностями Женька за два года сталкивался редко. На заставе не требовалось при каждой встрече с начальником, его замами, прапором отдавать честь и представляться, приказы наряду произносились заученной скороговоркой, на ежедневном боевом расчете от бойцов не требовалось вести себя как на параде. На заставе шла работа – работа по охране границы, и чистота сапог, блеск пряжки или бравое отдание чести в этой работе стояли далеко не на первом месте.

– Предъявите документы, – потребовал дежурный.

Женька достал военник, бумаги; дежурный слишком внимательно, явно мучая его, читал, листал. Оттягивал момент превращения этого за сутки забывшего об армейском порядке, припухшего бойца в гражданского человека.

Но в конце концов документы вернул, буркнул:

– Пятый кабинет.

В пятом кабинете сидел смутно знакомый Женьке майор. Кажется, как раз он два года назад руководил призывниками – загонял в просторное помещение, похожее на школьный класс, коротко рассказывал о том, как они разъедутся по частям, что можно брать с собой, что нет (неразрешенное можно было еще успеть отдать провожающим), вызывал по одному, велел расписываться в военных билетах…

Наученный недавним опытом с дежурным, Женька на пороге метнул ладонь к виску, четко произнес:

– Здравия желаю, товарищ майор!

– И вам того же, – не поднимаясь, ответил тот. – С чем пожаловал?

– Отслужил и хочу забрать паспорт.

– М-м, дело хорошее. Присаживайся.

Подойдя к столу, Женька заметил, какое огромное у майора пузо – оно начиналось от ключиц и шаром упиралось в ребро столешницы… У того тоже было пузо, но меньше. Хотя – за два года наверняка успело вырасти.

– Где служил? – спросил майор.

И дальше последовал подробный допрос: откуда родом, что собирается делать дальше, останется здесь или поедет на родину. Женьке это напомнило сцены из фильмов, где зэки выходят на свободу.

– Значит, – покачал головой майор, – будущее туманно.

– Хочу закончить училище…

– За последний год многое изменилось. Попробуйте, конечно… Но вот мои предложения: школа милиции принимает курсантов, и вы после прохождения службы, да еще с такими наградами… – Майор раскрыл военник. – «Отличник ПВ – II степени», «Старший пограннаряда»…

Женька хотел объяснить, что это для чего-то записали уже в отряде, перед увольнением, парадку показать без единого знака, даже без комсомольского значка… Не стал. Сидел, слушал.

– Уверен, они с руками оторвут. И койко-место на первое время, а потом – отдельная квартира, и обмундирование, питание. Или – еще не поздно на сверхсрочную перейти. Специалисты нужны. Тем более – перешли ведь мы на полтора года. Кто, – голос майора стал тихим и доверительным, – специалистом-то будет. Сами знаете – год в армии выживаешь, полгода в курс дела входишь, а полгода – служишь по-настоящему. У нас эти полгода отняли. – Помолчал, глядя в глаза Женьки своими унылыми и умными глазами. – Как?

– Товарищ майор, – Женька вдруг почувствовал себя виноватым, – разрешите на гражданке пожить? Очень мечтал. Если не получится, то, конечно…

– А, знаю я эти «конечно»… Бандитом станешь, и найдут тебя через месяц в мусоросборнике…

– Ну ладно уж. – Потянуло засмеяться, но глаза майора не дали; и потребовались усилия, чтоб Женька сказал: – Разрешите получить паспорт, товарищ майор?

Тот отвел его к окошечкам, где женщина через десять минут нашла и выдала темно-красный, слегка помятый паспорт с гербом и надписью «СССР». Женька глянул в него, увидел себя шестнадцатилетнего, с пробором по центру головы. «Щегол».

– По закону, – сказала женщина в окошечке, – встать на учет нужно не позднее десяти дней с момента увольнения. Ясно? Иначе – всесоюзный розыск и уголовная ответственность.

Женька хотел ответить, что Союз-то вроде закончился и теперь будет Содружество – «всесодружественный розыск, что ли?», – но не стал. Кивнул и пошел.

Проходя мимо дежурки, услышал:

– Товарищ рядовой, рядом с вами старший по званию!

Выхватил из кармана паспорт и помахал им.

– Военная форма обязывает! – гавкнуло вслед.

Вошел во двор, сорвал погоны, бросил в урну все равно не греющую фуражку, давящий горло галстучек мышиного цвета, отстегнул хлястик. Поднял ворот шинели и так пошел вдоль Невы… Ему с детства хотелось почувствовать себя генералом Хлудовым из фильма «Бег». Жалко, что его шинель была короче хлудовской.

10

В училище с Женькой поговорили коротко и жестко.

– Времена, молодой человек, другие. Иногородних мы больше не принимаем, общежитие аннулируется. Теперь у нас только ленинградские ребята.

– Но я ведь полтора года отучился…

– Что ж, надеемся, этот опыт пригодится вам в дальнейшей жизни.

Женька помялся, не зная, какой бы еще аргумент найти. Чувствовал, тот канат, что связывал его с городом все два года службы, перерубается острым и тяжелым топором. А может, и не существовало этого каната, он сам его выдумал, за выдуманное держался…

– Сделайте исключение, а? – попросил жалобно. – Ведь кто-то еще доучивается… и я доучусь.

Завуч смотрела на него сквозь свои очки с холодной ненавистью. Молчала. Просто не удостаивала ответом такую глупость… Наверняка она его вспомнила – вспомнила, как убеждала не пропускать занятия, а он хмыкал и блуждал взглядом по стенам, потолку. И теперь мстит.

– Ясно. – У него что-то оборвалось внутри, наверно, тот выдуманный канат лопнул, и стало одновременно и страшно, и легко. – А где мой аттестат?

– Мы все отправили по месту вашей прошлой прописки. Так что, – завуч развела руки, – прощайте.

Женька вышел в фойе. Здесь проводились линейки, отчитывали злостных прогульщиков, хулиганов, делались важные для всех учащихся объявления. Там вон, направо по коридору, – столовая…

«По месту прошлой прописки», – повторились в мозгу слова завуча.

Вынул паспорт, нашел страницу с прописками. Да, отсюда его вышибли еще в марте девяностого. Теперь он – формально – бомж. И в другое училище не сунешься: аттестат дома… Надо домой позвонить. Найти ближайшую почту и позвонить. И что сказать? Еду к ним, или как?..

В училище как раз началась перемена, фойе заполонили подростки и сверстники Женьки. По крайней мере на вид некоторым было лет по девятнадцать-двадцать… Прошла мимо – нет, проплыла – поразительно красивая девушка. С такой бы в одну группу… Она наверняка местная… Но даже не глянула на него, на его необычную шинель без погон…

Вышел на улицу, медленно добрел до общаги. Пятиэтажка из сероватого кирпича. Вот лавочка, на ней курили, перед тем как идти внутрь.

Присел, завернув полы шинели, чтоб не промочить брюки, достал сигареты. Пачка почти пуста. В «дипломате» последняя… Закурил, смотрел на окна, сейчас, днем, тусклые, какие-то матовые. Ничего за ними не видно. Живут там, нет…

Из общаги он хотел вырваться с первых недель учебы. Страшное место – вечные разборки, разговоры о том, что кого-то зачмырили, кого-то завафлили, ту-то отымели толпой, а она встряхнулась и продолжает жить как ни в чем не бывало…

Денег на комнату – тридцать рублей – удалось скопить только через пять месяцев. Стипендию получал, но она почти вся уходила на сладкое, алкоголь, тошнотики, кой-какие шмотки.

В училище выдавали талоны на сахар, стиральный порошок, мыло, чай, и пацаны ездили на площадь Мира – там тогда был огромная толкучка – продавали, взамен покупая бухло. На площади Мира Женька и познакомился со Степанычем – тот стоял с картонкой «Сдаю комнату. Васильевский остров». И поселился у него.

Что ж, надо ехать к Степанычу. И молиться, чтобы он был жив, не спился окончательно, чтобы сумка с вещами была цела. Переодеться и решить…

– Может, будет хоть день, может, будет хоть час, когда нам повезет, – напел скуляще, просяще и тут же усмехнулся: если бы Цой исполнял такое на концертах сейчас, если бы был живой, многие бы ругались: уж ему-то чего жаловаться – слава, деньги, ему повезло. А вот как получилось: обеспеченный, знаменитый, он спел это, и через несколько дней погиб. И мы слушаем и сострадаем ему: просил о везении, но не дождался…

Бросил докуренную сигарету в урну, встал. Ноги были тяжелые, не гнулись. Нет, не устали, наоборот – полтора года почти каждый день Женька проходил пешком по двадцать-тридцать километров или в наряде вдоль «системы», или часовым, а теперь третий день, считай, отдыхает. Да, сегодня прошелся от метро до военкомата, от военкомата до пугяги, но разве это расстояния…

11

Отсутствие погон дало о себе знать. В автобусе проехал бесплатно, зато при входе в метро опять остановили. Женька уже привычно достал бумаги.

– А форма-то неполная, – оглядывая его, сказала дежурная.

– Это чтобы честь не отдавать. Устал.

Она понимающе кивнула и остерегла:

– Смотри – заметут. С этим строго.

В вестибюле «Василеостровской» напоролся на патруль: лейтенант и двое курсантов по бокам. Увидев его, лейтеха оскалился, как голодный хищник.

– Т-товарищ солдат!

Женька сделал вид, что не слышит. Лейтеха дал команду, и курсанты бросились наперерез, умело преградили путь: один встал спереди, другой – сзади.

– Что за вид, рядовой?! – Лейтеха, парень лет двадцати пяти, был в бешенстве.

– Я уже не боец, – хмыкнул Женька и показал паспорт.

– А что за форма одежды?

– Ну вот такая. Нравится.

– Требую переодеться в общегражданскую, а не устраивать цирк!

– Как только найду – переоденусь. Обещаю, товарищ лейтенант.

Это «товарищ лейтенант» лейтехе слегка польстило. Он мотнул головой курсантам: дескать, пусть идет.

Пошел. Поднялся. Вышел. Остановился на высоком крыльце станции. Внизу, направо и налево был Средний проспект. Знакомые дома, вывески; вот трамвай прозвенел… Люди идут по тротуарам, перебегают улицу, небольшими волнами поднимаются по ступеням на станцию, вытекают из станции. Небо здесь высокое, чистое. И воздух не совсем тот, что был на «Ломоносовской». Свежее, с привкусом моря…

Закурил, чтоб отогнать, прибить волнение. Волнение и от встречи с местом, где прожил больше года, и от того, что его ожидает через полчаса.

Но сигарета показалась горькой, во рту стало сухо. Да, попить бы… Тут где-то были аппараты с газировкой… Спустился, глянул налево. Стоят, даже светятся желтым окошечки «С сиропом», «Без сиропа». Но стаканов нет.

– Могу предложить воспользоваться, – сказали рядом.

Мужичок, вполне приличный, держал в руке пол-литровую банку.

– Что?

– Могу предложить тару. Двадцать копеек прокат.

Первым желанием было дать мужичку в морду. Сдержался, нашел в себе силы ответить:

– Спасибо, не надо.

Тем более увидел, что газировка стоила не одну и три копейки, а десять и пятнадцать.

Прошел десяток метров, наткнулся на очередь. Она была за сигаретами. Торговали прямо с фабрики Урицкого. Сигареты купить необходимо. Да и людей немного, человек двадцать.

В продаже были «Космос», «Стрела» и «Беломор». Цены, к удивлению, Женьки, почти как раньше. Ну, раза в полтора выше… Купил три «Космоса» и две пачки «Беломора». На всякий случай.

Положил их в «дипломат», защелкнул замки и, повеселев, направился дальше.

Васильевский явно принимал его возвращение с посильной гостеприимностью. Еще через сотню метров Женька увидел продуктовый магазин, в окнах которого мигали елочные гирлянды. Даже сейчас, днем, это мигание манило. И он зашел.

Этот был повеселей, чем возле Финбана. Банки с соком, рожки, крупа какая-то, хлеб, «Завтрак туриста», копченый сыр даже, свинина, вернее, свиная брюшина пластами. О, вот и газировка!

– «Крем-соды» можно бутылку?

– Можно, – без радости отозвалась продавщица.

Подала.

– А открывашка есть?

– Сначала расплатитесь. Сорок пять копеек.

Женька подал рубль, принял полтинник и пятачок… Продавщица протянула открывашку на веревочке. Открыл, отступил на шаг от прилавка, отпил.

– А бутылку сдать можно?

– Нет…

«Хочет, чтоб я оставил, и заберет, – решил. – Бутылка-то не меньше двадцатика. Хрен ей».

Уже собрался выйти, но заметил: магазин состоит из двух отделов – второй был за шторкой, и именно там мигало и оттуда звало…

Вошел и остолбенел. Висели гроздьями колбасы разной длины и толщины, под стеклом витрин-холодильников – куски мяса, кубы сливочного масла, круги сыра. Алкоголь – целый взвод бутылок на полках.

– Это всё по талонам? – спросил продавщицу; она была примерно того же возраста, что и в соседнем отделе, но стройная, улыбающаяся, в одежде и макияже, как на дискотеку собралась.

– Нет, – ответила не она, а сидевший у входа парень в костюме, с аккуратной прической, – здесь товары по договорным ценам.

В голосе его слышалось: «Нечего тебе здесь делать, нищеброд в шинелишке».

«Охранник жратвы, лакей», – мысленно ответил ему Женька и пошел ближе к прилавку, разглядывая обилие на полках и в витрине. Наткнулся на цены, и глаза полезли на лоб. «Колбаса с/к «Московская», 245 руб, кг», «Свинина, мякоть, 97 руб, кг», «Сыр «Голландский», 74 руб, кг», «Водка «Столичная», 32 руб, 0,5 л», «Водка «Пшеничная», 47 руб, 0,7 л».

Слюна заполнила рот, но слюна ядовитая, едкая. Женька с трудом удержался, чтоб не сплюнуть, проглотил. Запил газировкой. И сказал так, будто бросался с высокого обрыва в реку, не зная глубины:

– Бутылку «Пшеничной», полкило вот этой колбасы, мортаделлы, и триста грамм сыра… – Покосился на сыр, заметил, что «Пошехонский» на полтора рубля дешевле, – «Пошехонского».

Продавщица задвигалась. Не суетясь, но и не так, как другие, делая одолжение. Красиво задвигалась, с радостью и изяществом.

– Водка ноль пять, ноль семь?

– Ноль… – Ноль пять «Пшеничной» стоил на восемь рублей дешевле. – Ноль семь, – пальнул Серега и сам испугался, что сказал это.

Потом подрагивающими руками впихивал покупки в «дипломат», принимал жалкую сдачу с двухсотки. И в голове колотилось: «Идиот, что ты наделал? Кретин! Как дальше?»

– Спасибо! – сказал продавщице и поиграл глазами. – До свидания, – высокомерно попрощался с охранником.

12

Прижав «дипломат» к груди, шел тем же маршрутом, что и два года назад. «Два года и одиннадцать дней», – уточнил. Да, тем же маршрутом, только в обратном направлении.

Чем дальше от метро, тем магазинов, разных заведений, контор на первых этажах становилось меньше, и Женька постепенно погружался в воспоминания. Не хотел, но погружался, как в воронку утягивался. Дальше, глубже.

Шел тогда, как на убой. Скотину гонят, а он шел сам. Повсюду озабоченные люди, но они знают, что через полчаса, через два часа, вечером придут домой, лягут в свою постель, а он… Где он будет вечером? Где уснет? Что с ним произойдет завтра, или послезавтра, или через три дня, когда привезут в часть? Армия, дедовщина… Афган вроде кончился, зато другого появилось навалом – Азербайджан грызется с Арменией, в Фергане резня, в Казахстане, в Грузии; Прибалтика рвется из Союза…

Немного успокаивало, что его призывают не во внутренние войска, не в стройбат, а в пограничники. Там, кажется, и дедовщина не такая злая, и в горячую точку не пошлют. Хотя… Может, вообще врут про погран – чтоб пришел. Придет, а его куда-нибудь в Азербайджан…

Одет был в обноски. Частью свои, частью те, что дал Степаныч. Жалко было нормальной одежды – наверняка там сразу отберут… Лысая голова мерзла под засаленным петушком. И ноги в кроссовках. Утро, помнится, было морозное.

Шел и шел, с каждым шагом приближаясь к метро. Потом проедет до «Ломоносовской», но не сядет там в автобус, чтоб ехать в путягу, а пойдет в военкомат. А оттуда… Оттуда его куда-то повезут.

Дрожал от страха. Действительно было страшно. Но кроме армии он сейчас не видел никаких путей. Сдаться, положиться на судьбу, а через два года вернуться. Если повезет. За два года многое изменится. А главное – он сам. Повзрослеет, окрепнет, поймет, как жить. А убьют или зачмырят до состояния животного, значит, так ему и надо.

Позавчера вечером ему показалось, что нашел другой путь. Бродил по центру: Пять углов, Рубинштейна, перекусил в «Гастрите», дошел до Центрального телефона, отправил бодрую телеграмму родителям, что, мол, ухожу служить Родине, позвонил Алле и попрощался. Пустая и заснеженная Дворцовая площадь. Ветер на ней играет, хотя на Невском было спокойно.

Дошел до Зимней канавки. Спустился к воде. Вернее, ко льду. Лед был ребристый, как стиральная доска. Снег с него смело, и ребрышки напоминали заледеневшие волны. Да так оно, в общем, и было.

Дальше, ближе к Неве, перед мостом, поблескивала вода. Поблестит и погаснет – это проползает белая матовая льдина, – а потом снова заблестит, и снова погаснет.

Дней пять назад был почти плюс, а дальше навалились морозы. Наверняка завтра-послезавтра Нева встанет.

И захотелось ступить на лед и пойти туда, к Неве, к открытой воде. Уйти в нее… На нем было драповое пальто. Такое тяжелое, что давило плечи. Его подарил отец, когда Женька уезжал в Питер. «Там нужно хорошо выглядеть, – сказал. – Культурный город». Сам отец нигде за пределами Хакасии не бывал. Родился в деревне, поступил в ФЗО в Абакане, отслужил в армии и стал работать на стройках, потом пригласили строить комбинат в Пригорске, дали квартиру.

Да, армия показала отцу пространство земли – отправили под Калинин. Он часто с удовольствием рассказывал про службу разные байки, анекдоты… Но тогда время было другое, и армия была другая, и страна. А теперь…

Пойти, пойти и уйти. Исчезнуть. Наверное, и испугаться не успеет – ледяная вода обожжет, в голове заклинит. Вдохнет пару раз и станет опускаться на дно. Пока хватятся, что исчез, – Нева превратится в поле до самого залива.

Достал деревянными пальцами сигарету, согнулся, прячась от ветра, закурил. О том, что его призывают, уже забылось, вместо этого тянуло узнать, как это будет – соскальзывание со льда в воду. Может, лед проломится, а может, он при следующем шаге не обнаружит под ногой опору. И – бульк…

Втягивал в себя дым, переминался, чувствуя, что коченеет. И вода стала представляться теплой, мягкой. Захотелось в нее. Укрыться, спрятаться… И ничего не будет – ни армии, ни проблем.

А в армию, получается, он сбегает от проблем. Нечем платить за комнату, негде нормально работать; парней – Дрона, Вэла, – с которыми только-только стали зашибать хоть какие-то башли мелкой фарцой, позабирали в армию. Да еще эта Алла…

В начале сентября на концерте «Кино» в СКК познакомился с малолеткой.

Цой на сцене пел свои хиты, а она стояла под сценой и плакала. Но не от восторга, а от обиды.

– Что случилось? – прокричал ей в ухо Женька.

Она подняла на него сморщенное личико и тоже крикнула:

– Зачем они так?

– Кто? – не понял Женька.

– Вон те.

Недалеко от них была толпа крепких взрослых парней, человек тридцать, наверно. Как только кончалась очередная песня, они начинали выкрикивать:

– «Кино» – говно! «Кино» – говно!

Парни не были похожи на гопников. По виду – обычные нефоры. Но Женька сказал ей:

– Не обращай внимания. Урла решила поглумиться. – И приобнял, и она с готовностью ткнулась лицом ему в грудь.

Позже Женька решил, что это, наверное, те бывшие фанаты «Кино», что не могли простить Цою переезда в Москву, концертов группы на больших сценах вместо ДК, рок-клуба…

А с Аллой… Он проводил ее сквозь забитый орущими, свистящими, откуда-то доставшими бухло чуваками парк Победы до метро. Предложил встретиться, и Алла дала ему номер телефона и объяснила, во сколько лучше звонить, чтоб трубку взяла она, а не родичи. Женька хмыкнул на это подростковое словцо. А через два дня позвонил, стали встречаться, гулять вместе.

Женьке нравилось, он напевал: «О-о, восьмиклассница!..» А Алла каждый раз поправляла:

– Я уже в десятый перешла. Так что не надо.

– Ну так – целый класс перескочила. – В том году школы стали одиннадцатилетками.

– А если по старому – в девятый. Всяко-разно не восьмиклассница. – И Алла смеялась.

Она пригласила его домой. «Родичи на работе». Он пришел. Алла жила в Купчино, недалеко от метро «Звездная». Новая девятиэтажка, светлая и незахламленная квартира. За год жизни сначала в общаге, потом в норе у Степаныча Женька там прибалдел. Развалился на диване в большой комнате и пил чай из фарфоровой чашки. Алла смотрела на него пристально и серьезно. Он не хотел понимать этот взгляд.

Недели через две она снова пригласила, и он снова приехал. Тогда и случилось…

Потом, понимая, что совершил, быстро собрался и убежал. Долго не звонил. Всё это время не проходили тошнота и страх. Снилось, что она залетела, рассказала про него, за ним приходит наряд, выводят, везут…

Может, просто не решался подойти к автомату и набрать ее номер, может, выжидал, чтоб узнать, случилось или нет, – сам не мог понять. Но в конце концов не выдержал.

Алла услышала его голос и стала кричать, давясь спазмами: «Где ты был?! Где ты был?! Я хотела умереть без тебя!»

На другой день встретились. Она требовала, чтоб он приехал к ней, но Женька настоял на встрече в центре. Алла была в школьной форме и куртке-дутике, с сумкой, в которой лежали учебники.

Была середина ноября, но день выдался теплый. Может, и не очень выше нуля, но без ветра, с чистым небом. И они долго гуляли. От Гостиного Двора до Стрелки, по набережной Макарова…

– Слушай, а ты домик видел? – Алла резко остановилась.

– Какой? Тут сплошные дома…

– Не дом, а домик. Пойдем!

Схватила его за руку и потащила в арку. Женька затревожился – мало ли что ожидать от пятнадцатилетней и явно влюбленной…

Во дворе, прилепившись к глухой кирпичной стене, стояла избушка. Совсем деревенская. С палисадником, в котором росло кривоватое, явно плодовое деревце, с узорами на наличниках, с верандочкой…

– Ни фига себе! – вырвалось у Женьки. – Как он уцелел вообще?

– Вот такие у нас в Ленинграде чудеса.

Алла в этот момент была такой… Не то чтобы красивой, а светлой, солнечной, что Женька чуть не обнял ее. А она, не дождавшись этого объятия, убрала улыбку, сказала:

– Не бойся. У меня есть…

И с тем видом, с каким дети в детском саду показывают друг другу необычные фантики или бутылочные стеклышки, достала из кармана гармошку презервативов.

– Я с тобой хочу… Я люблю…

Он собрался ей много чего сказать, но всё об одном – «нельзя». Вместо этого обнял и повел к себе.

А пятнадцать минут назад сообщил, что уходит в армию. Всё. Алла там, внутри трубки, зарыдала, и он повесил трубку на крючок.

Ее родители стопроцентно дома. Прибежали, стали спрашивать, что случилось. Она им рассказала. И папа потребовал адрес, и, наверное, уже мчится на Четырнадцатую линию. Чтоб задавить эту мразь. То есть его, Женьку Колосова. Если б он был отцом пятнадцатилетней девочки из хорошей ленинградской семьи, он бы задавил.

Женька соступил с гранитной плиты на лед. Но одной ногой, и даже не ногой, а носком. Поймал себя на этом и встал твердо. Сделал шаг, слегка подпрыгнул. Сделал еще шаг.

Ветер здесь, в рукаве канала, дул с ровным и упорным напором, как в трубе. Нет, не с ровным, а пульсирующим. Будто где-то стоял великан с огромными мехами и качал воздух. И каждая порция этого воздуха становилась сильнее и плотнее. Женька нагнулся вперед, чтоб ветер не опрокинул, вспомнил, что в подобной позе изображена свита Петра Первого на картине Серова, бормотнул язвительно:

– Да, не Петр… – Швырнул в сторону окурок, пошел вперед уверенно, сам за собой наблюдая, гадая: утопится или нет?

И тут заметил – льдины впереди ползут не справа налево, а наоборот – вверх по течению. Решил, что показалось, что уже начались предсмертные глюки, что он и совершает это всё, потому что крезанулся от страха и безысходности.

А потом лед канала ожил. Не ломаясь, не крошась, он стал двигаться навстречу Женьке, поигрывал ребрышками, вспыхивая искрами.

Женька остановился, не понимая, что это, что с ним такое, со всем окружающим миром, таким реальным несколько секунд назад, и вдруг соскочившим с петель или с оси, и полетевшим на него…

На него шла вода. Слой воды. Это она, вода, шевелилась, наскакивая на ребрышки, она искрилась отсветом фонарей.

Он развернулся и побежал, скользя, пробуксовывая, валясь то вбок, то назад. Но успел – заскочил на гранитную плиту, дернул по лестнице. А вода прошла мимо, тихо шурша, булькая пузырями вырывающегося из трещин во льду воздуха.

Постоял, посмотрел и захохотал. Хохотал над собой, над всей этой ситуацией, и так, хохоча, пошел на квартиру. Отца Аллы не боялся – теперь хотел, чтобы тот оказался там и отделал его в фарш. Ссыкло такое, ничтожество, гниду безвольную.

13

Пересек Малый проспект. И вот последние сотни метров пути. Дом 75, дом 77 – школа… Здание слишком для школы суровое – как старинный заводской корпус… Дом 85-й возвышается одиноко, напоминает клык. За ним 89-й, четырехэтажный, приятный… Уже скоро… Ему нужен 97-й Д. Арка в нем. И там, в глубине дворов, прикрытая от посторонних глаз навесом спуска в подвал, дверь лестницы. Первый этаж, налево…

На бульварчике, разделяющем Четырнадцатую и Пятнадцатую линии, стояла женщина, а рядом, отдергивая от снега лапы, бегал дог. Женька узнал их – соседка Дина и ее Бах. Дина, кажется, в том же пальто, что и два года назад.

– Здравствуйте, – сказал, подходя, и заулыбался; хотелось улыбаться, погладить пса, обнять Дину.

– О, здравствуйте! – Она не столько обрадовалась, сколько удивилась. – Вернулись?

– Да вот… оттарабанил.

Они часто встречались именно на этом месте – Дина выгуливала Баха, а Женька отправлялся утром в училище или возвращался вечером домой. Иногда коротко разговаривали. Дина была вечно грустноватой, а может, задумчивой. У нее была странная профессия: нотный корректор. Наверное, все время слушала музыку, играющую у нее в голове, и пыталась найти ошибку.

Бах остановился, несколько секунд с подозрением смотрел на Женьку, а потом как-то по-щенячьи визгнул и подскочил к нему. Чуть не сшиб.

– Привет, привет! – потрепал его Женька по толстой и твердой шее. – Вспомнил… А, это, – обратился к Дине, – хозяина моего видите? Степаныча… Жив он, нет?..

– Жив-жив, еще как! Шустрит вовсю.

– Ну, это хорошо. – У Женьки отлегло от сердца, даже задышалось легче. – Спасибо. Пойду тогда, попроведую.

Дина грустно кивнула… Женька понимал, что нужно спросить, как у нее дела, хотя бы из вежливости, но будто сильный невидимка тянул его в арку. Скорее увидеть Степаныча, узнать про сумку… Да и замерз прилично. Особенно голова.

Арка. Один двор. Еще арка, второй двор, крошечный, в самые ясные дни сумрачный. Глянешь вверх и создается впечатление, что стены возвышаются не вертикально, а с наклоном внутрь двора, и пятачок неба совсем-совсем крошечный.

Вот навес над подвалом – жесть доржавела до дыр, – а вот и дверь. Деревянная, двустворчатая, но одна створка приколочена к коробу; как-то жильцы, то ли выезжающие, то ли въезжающие, таскали мебель и выдрали гвозди, но потом кто-то – дух дома, не иначе, – снова эту створку забил…

На лестнице пахнет прелью, как и тогда. Может, так же пахло и двадцать лет назад, и сто двадцать. Ну, не сто двадцать – дому поменьше. Начала века, судя по виду. Хотя за эти восемь десятилетий состарился он не меньше, чем человек.

Степаныч здесь – на Ваське – родился и прожил всю жизнь, даже в блокаду. С тринадцати лет работал – с осени сорок первого. Героический вообще-то человек, хотя на вид…

Так, так, спокойно. Пришел. Будь дома, Степаныч, и не пропей мои несчастные шмотки… Пальто, джинсы, ботинки, шапку… кроличью теплую шапку…

Вместо кнопки звонка два провода. Соединяем, и в коридоре раздается дребезжание. А следом – дверь тонкая, со щелями – шарканье и недовольное бормотание.

– Кто?

– Я, Степаныч! – Женька пугается своего голоса, одновременно и тонкого, и хриплого. – Я!..

Хруст, лязг. Дверь отползает.

– Ух, ё-о! Женя!

Два года никто не называл его Женей. Женька, Джон, Жундос… И Женька морщится, мигает, пряча слезы.

– Проходь!

Сели на крошечной кухне. Степаныч потирал руками колени – искал что сказать и не находил. Улыбался, чернели остатки зубов… Женька открыл «дипломат» вынул водку, колбасу, сыр.

– Ух, бога-ато! – И Степаныч, не вставая, выхватил с полки две стопки. – За возвращеньице?

– Наверно… Рад, что жив…

– Кто? Ты?.. И я рад.

– Рад, что ты жив, Степаныч.

– А, я… Мне-то что сделается… Я – долгоиграющий.

Посмеялись. Коротко и натужно.

Побулькало, словно бутылка отмеривала глотки, сначала в одну стопку, потом в другую. Тускло звякнуло друг о друга толстое стекло.

– Ну, с возвращением!

– Да.

Водка вошла так легко, что Женька решил: разбавлена. Слабее вина градус. Почмокал губами, ища жжение… Нашел. Стало жечь. И во рту, и там, в груди… Наверно, от волнения сначала не почувствовал.

– Пошинковать? – кивнул Степаныч на закуску. – У меня помидорки есть. Ты ж голодный… О, супик еще, немецкий!

– В смысле – немецкий?

– У нас тут палатку возле рынка поставили и выдают пенсионерам с двух до четырех. Хожу – бидончика на три дня хватает.

– А при чем здесь немцы?

– Ну, они выдают. Гуманитарная помощь… Хороший супик, густой, с салом…

– Не, я лучше колбасы.

Степаныч хотел подскочить, Женька остановил:

– Давай сначала еще по одной. Замерз… Сумка-то моя цела?

– А как же! Лежи-ыт. Как было, так и осталось. Ты что?..

– Да я так… мало ли за два года…

– Два года. И ни слуху ни духу. Написал бы хоть.

Женька усмехнулся:

– Да что писать… Служил как мог…

– Отслужил – и слава богу. – Степаныч поднял свою стопку. – Отдал долг родине. Меня вот не взяли – малокровие, рахит, еще разное понаходили…

– Ну и ладно. Не хрена там делать.

– Не скажи. Тогда это позором считалось – не отслужить. Может, у интеллигенции и по-другому, а у нас…

– Ладно. – Женька решил не продолжать этот полуспор; тем более день сворачивал к вечеру, нужно было выяснить главное.

Выпили, закурили, и он спросил:

– А комнату сдаешь?

Степаныч покачал головой утвердительно.

– Ну а как, Жень…

– Да я понимаю. Ничего.

– Можешь у меня первое время – топчан широкий. А я побегаю – может, сдает кто. Или его, ну, жильца нынешнего туда, или тебя… Мне бы с тобой, конечно. Тот такой… кривится всё…

Водка начала свою работу: тело расслабилось, в голове образовалось легкое теплое колыхание. Хотелось отвалиться к стене, неспешно балякать, покуривать, жевать что-нибудь и время от времени подбрасывать внутрь еще стопочку, чтоб колыхание не прекращалось. Держать его, не думать ни о чем. Тем более о том, что делать завтра, дальше…

– Домой поеду, – выдавил Женька. – Всё равно не на что жить и за комнату платить. Вот бутылку купил, закусить, и почти пустой. Билет хоть бесплатный оформили…

– Так, погоди! Кого – домой? – перебил Степаныч только сейчас, будто не сразу осознал первую Женькину фразу. – Там-то что? Там, поди, совсем… Везде вон всё закрывают. А Ленинград – он стоит пока. Держимся.

– Да я увидел…

Взгляд Степаныча стал строгим. Жестким, скорее. Неожиданно и как-то для Женьки ново.

– Ты не кривись. Это так, внешнее. Держимся, понимаешь? И тебя удержим. Люди пропасть не дадут… Так! – осторожно забычковал сигарету и положил в ложбинку пепельницы. – Счас нарежу твоих деликатесов, помидорок и потолкуем. Без харчей пить нельзя – попадаем просто…

Снял с гвоздя деревянную доску, оглядел близоруко, понюхал, положил на стол.

– О, погоди! – повернулся к Женьке. – О тебе ж тут справлялись!

– Что?

– Приходила одна месяца полтора назад, спрашивала.

Женька повторил:

– Что? – но уже понял, о чем и о ком говорит Степаныч, и страх, смешанный с радостью и надеждой, напружинил тело, остановил колыхание.

Степаныч почти побежал к себе в комнату, чем-то там громыхнул и вернулся. В руке были розовые шерстяные перчатки.

– Вот, оставила, – протянул Женьке и с театральным напором добавил: – Забыла, видать.

Женька принял их, мягкие и теплые, будто только что снятые с рук. Помял и почувствовал, что внутри бумага.

Вынул сложенный несколько раз лист в клеточку. Развернул, прочитал: «Позвони. Алла». И номер телефона.

14

Последний по алфавиту расписался и сел на место. Майор-пузан оглядел лысые и волосатые головы, подвигал челюстью. Казалось, сейчас рявкнет первую в их армейской жизни команду. Но майор не рявкнул – сказал почти ласково:

– Десять минут на прощание с родными и близкими, а потом – в автобус. – И все-таки не удержался, хлестнул громким: – Ясно?

Пацаны ломанулись стадом.

Женька не торопился. Его провожали ребята из путяги, но все напутствия были сказаны по пути сюда, на призывной пункт, единственная бутылка портвейна распита. Оставалось высосать с ними сигарету, получить хлопок по плечу…

В коридоре была толчея. Плакали, смеялись, слипались в объятиях по двое, трое, четверо… Офицеры и сержанты покрикивали:

– Проходим на улицу. – Но не жестко, сдерживаясь: служба еще не началась.

Женька протискивался к выходу. Хотелось курить, да и просто – на воздух.

– Жень, – голос, тихий и неуверенный, с вопросительной интонацией; знакомый голос.

Он глянул по сторонам, натыкаясь на близкие спины, затылки, лица чужих людей. Но вот мелькнуло знакомое. Мелькнуло и заслонилось чьим-то туловищем.

– Жень!

Он дернулся и разглядел Аллу. Стояла, прижавшись к крашенной зеленым стене.

– Ты… – Женька захлебнулся. – Ты откуда?

– Тебя жду. Второй день.

– А как узнала, где?

До этого вопроса лицо Аллы было растерянно-счастливым, а теперь сделалось злым:

– Да вот нашла… Ты же говорил, где училище, посмотрела, какой район, военкомат… – И перевела взгляд выше, улыбнулась. – Какой ты прикольный без волос!

– Уху…

– Дай потрогать.

Не дожидаясь, поводила ладонью ото лба до макушки, повторила:

– Прико-ольно… Обними.

Он обнял, ткнулся в щеку губами, словно целовал младшую сестру. Повел на улицу.

Там уже начинало темнеть. Во дворе горел костер, слабо тренькала гитара и человек двадцать горланили:

Армия жизни – дети могил!

Армия жизни – сыновья помоек и обоссанных стен!

Армия жизни – солдаты дна!

Армия жизни помнит о том, что на Земле никогда…

Не прекращалась война-а!

Ребята – Макс, Юрец, Сява – пошли навстречу, но увидели, что он с девушкой, оторопело остановились. Про Аллу никто не знал.

Женька, извиняясь, глянул на них, потом дальше – на автобус. Вытащил сигарету из пачки.

– Возвращайся, – попросила Алла. – Я тебя буду ждать.

– Алл…

– Честно.

– Целых два года. Ты что?.. Не надо. Сейчас для тебя каждый месяц как год – я помню себя в пятнадцать.

– Мне шестнадцать через неделю.

– Ну и что?

Она обиженно прикусила губу, шикнула:

– Ничего…

– Не обижайся. Забудь лучше.

– Не забуду. – И твердо, тверже, чем в прошлый раз, повторила: – Я тебя буду ждать.

– Давай к чувакам подойдем. Они меня провожают.

Подошли. Женька сказал:

– Это Алла.

Ребята назвались сами. Вопросов не задавали.

Стояли, топтались на скрипучем снегу. Типа песню слушали. Ждали… Алла держалась за рукав Женькиной куртки.

Из военкомата повалили люди. Возле костра запели громче, злее:

Им так не хватало солнца,

Но ночь была с ними на «ты».

Вы их называли «шпаной»! Хой!

Они вас называли «менты»!..

– В автобус! – раздалась команда. – В автобус!

Майор, потряхивая арбузом живота, пробежал к автобусу, словно первым решил ее выполнить. Занял место у передней двери и стал выкрикивать фамилии.

– Я, наверно, путягу брошу, – сказал Макс. – Деньги надо зарабатывать.

Женька кивнул, чтоб как-нибудь отреагировать, пожелал:

– Удачи. Может, после армейки к себе возьмешь. Как они… телохранителем.

– Может! – заржал Макс. – Возвращайся, короче. Береги себя.

Сам Макс был от армии освобожден – в детстве ему отбили почку так, что пришлось вырезать…

Послышалась фамилия Женьки, и сразу стало пусто внутри. Хлопки по плечам и спине, короткие пожелания – «давай, Джон… держись… счастливо». И Аллино:

– Возвращайся. Я буду ждать.

Отговаривать ее при ребятах было глупо и унизительно. Женька обнял, отпустил и сказал:

– Пока.

И быстро пошел к автобусу.

Сразу пробрался на заднюю площадку. Выдохнул. Вспомнил, что у него нет ее адреса, и стало еще легче. Всё – отрезало. Новая жизнь.

Призывники влипли в окна, махали провожающим. Стекла запотевали, они терли их рукавами… Женька стоял спиной к заднему окну, смотрел в пол, покачивал сумкой с колобками носков, трусами, щеткой, пастой, парой бутеров…

Военкомовский майор забрался в автобус и отрывисто, сквозь одышку, сказал водителю:

– В карантинку… на Обводном… давай.

Женька не выдержал, оглянулся.

Дым из выхлопной трубы ударил Аллу по коленкам, и автобус тронулся.

1991–1992, 1998, 2020 г.

Один плюс один

1

Взяв пиво, хлеб и вилку, парень в поношенной куртке «пилот» направился к столику у окна. Марина знает – через пару секунд, разложив деньги в ячейках кассы, Алла Георгиевна скажет ей то же, что говорила вчера и множество предыдущих дней: «Двойную пельменей!»

– Мариш, двойную пельменей!

Марина встает с просиженного, шаткого стула, идет на кухню.

– Двойную пельменей, – передает слова начальницы поварихе Тае.

Та с готовностью кивает, достает из холодильника целлофановый мешочек. Бросает в кастрюлю с кипящим бульоном белые мучные полумесяцы. Считает вслух:

– …семь, восемь… одиннадцать, двенадцать. – И вторую порцию: – Раз, два… семь, восемь… двенадцать.

Марина возвращается в зал, садится, закидывает ногу на ногу. Парень, сгорбившись, не спеша глотает пиво, смотрит за стойку, на полки с бутылками. Половина бутылок пуста давным-давно, они стоят для красоты и глупой солидности. Из-под текилы, французских вин, коньяка, бальзама. По краям полок – искусно вырезанные из пластиковых газировочных полуторалитровок вазочки. Это Тайка иногда мастерит.

В зале десять столов. Два сейчас заняты. Парень в «пилоте» и еще вот старик, жадно и безобразно рвущий бифштекс своими беззубыми челюстями… Раза три-четыре в неделю он приходит сюда, заказывает бифштекс, минут сорок возится с ним, затем ковыряет во рту спичками, ломая их одну за другой, складывает на пустую тарелку, а уходя, непременно довольно громко ворчит, наверное, рассчитывая на ответ: «Шарлатаны… тоже – бифштекс! Не умеешь, так зачем браться? У, мошенники!» Марина, Алла Георгиевна провожают его равнодушным взглядом, как нечто привычное и неизбежное. Пускай ворчит, зато стабильно является, помогает «Забаве» своим тридцатирублевым заказом.

– Принимай, готово! – слышит Марина голос из кухни. Сначала поднесла тарелку Алле Георгиевне, та плюхнула на край сметану мерным половничком.

Освобождая место перед собой, парень выпрямился, убрал со стола локти. Марина произнесла заученно-сладким голосом:

– Приятного аппетита!

– Спасибо, – парень взялся за вилку и уже вслед Марине, тихо и жарко спросил: – Простите, вы меня не узнаете?

Она обернулась, приостановилась:

– Конечно, вы же наш постоянный клиент.

Улыбнулась по возможности ласковей и направилась к своему стулу.

Старик, дотерзав бифштекс, ковырялся во рту, обнажив ярко-красные, раздраженные работой десны с несколькими черноватыми осколками зубов. Марина со страхом и любопытством засмотрелась туда, затем, очнувшись, резко перебросила взгляд в окно.

Но в окне ничего не видно – стекла запотели, покрылись белой холодной испариной. Да там, за окном, и нет ничего интересного. Редкие прохожие, редкие машины, на той стороне улицы – скучная кирпичная пятиэтажка. Между рамами пылится искусственное деревце с голубовато-зелеными листьями.

Парень, снова навалясь локтями на стол, уничтожает пельмени, почти не жуя, плотно заедает их хлебом. Взял, кажется, пять кусков; всегда берет пять кусков…

– Алла Георгиевна, – зовет Марина, – включите радио. – С музыкой всё веселей, но целыми днями не послушаешь – голова к вечеру чугунеет. Нет, все-таки музыка помогает – хоть какое-то движение времени, намек, что где-то весело и хорошо. Где-то круглые сутки – весело и хорошо.

Начальница не торопится исполнять просьбу, она занята чтением книжки. Сейчас кончит абзац, тогда включит… Марина вздохнула, вытянула из пачки «Союз-Аполлон» сигарету. В это время поднялся старик и, натягивая черную спортивную шапочку на высохший череп, начал:

– Накорми-или, шарлатаны… десны до крови… бифштекс тоже… брюшины нажарят… у-ух, развели тут…

Шурша коричневой болоньей плаща, доплелся до двери, с трудом приоткрыл ее, вышел на тротуар. Дверь хлопнула, по стеклу окон, по стаканам на подносе пролетел тонкий жалобный звон. Звон заглушила модная песенка из магнитолы: «Ну где же ручки, ну где же наши ручки? Поднимем наши ручки и будем танцевать…»

Приятный, но вообще-то обычный девчоночий голосок. У многих точно такой же, и поют многие, а по радио крутят немногих. И их все знают. Звезды… Тайка вон мечтала, несколько лет пробивалась, а все без толку. Голос у нее красивый, петь умеет, слух, говорят, идеальный, зато лицо, фигура… Такая деревенская девка. Круглолицая, крупная, ноги как дубины толстые. Такой не песенки со сцены петь, а коров доить, масло свое вологодское делать, а по вечерам прыгать по сеновалам…

Марина усмехнулась и задумалась о себе. Она симпатичная, тонкая, фигуристая, а голос зато… Тайка и скороговорки заставляла учить, и петь – без толку. Два-три слова еще получаются более-менее, а если начинает что-то рассказывать – ни фига, сама чувствует, люди не разбирают. Тайка, сестра Вера, Алла Георгиевна, они привыкли, а посторонние… Но нечасто Марине приходится посторонним рассказывать, только по пьянке если…

Дверь открылась, вошли женщина и мужчина с ребенком лет трех. Остановились у стойки, смотрят в меню. Алла Георгиевна, подобрав свои мощные телеса, ожидает заказов.

Муж и жена совещаются неслышно, почти равнодушно, ребенок лениво канючит. Оглядываются на тесный, чистенький зал, на белые пластиковые столы и стулья. На каждом столе набор со специями, искусственные цветы в сделанных Тайкой из бутылок вазочках. Салфетки, пепельницы…

Посовещались и вышли. Дверь хлопнула.

– Слышишь, Марин, – говорит начальница, – появится Виктор, пускай с пружиной что-нибудь сделает. Так ведь хлещет, вот-вот все стекла повылетают… Не забудешь?

– Постараюсь, – отвечает Марина и в конце концов закуривает.

Из кухни появилась Тайка. В белом свежем халате, белой косынке с розовыми цветочками. Лицо и руки распаренные, красные.

– Никого, – произносит расстроенно.

Марина молчит. Повариха садится с ней рядом.

– Дай сигарету.

– Ты ж бросила.

– Ага. И потолстела сразу на два кило.

– О-ох, бедняжка…

– Тебе хорошо издеваться, – вздыхает Тайка и щупает завистливым взглядом Маринины ноги.

Марина тоже опускает глаза. Да, ножки у нее ничего, но вот колготки… Растянулись до безобразия, постоянно собираются на коленях гармошкой. Больше месяца носит… Марина начинает подтягивать их, прячет лишнее под узкую юбку.

Тут же – шипение Тайки:

– Чего творишь-то?! Вон парень привстал аж!..

Марина о нем и забыла. Торопливо оправила юбку, посмотрела в сторону посетителя.

Он уже съел свои двадцать четыре пельменя и теперь допивает пиво. Бутылку держит перед лицом, словно бы прикрываясь.

Встретились глазами, парень скорей отвернулся, заинтересовался чем-то на стойке. Рывком хлебнул пива. Марина, усмехнувшись, положила ногу на ногу, постучала сигаретой о бортик пепельницы.

– Людей все меньше и меньше с каждым днем, – произносит Тайка. – Опять оливье придется самим есть. Третий день стоит.

– Вечером, может, повалят, – без особой надежды отвечает Марина, – съедят.

– Вчера тоже думали, что вечером… Ох, скоро этого, – повариха показала взглядом на парня, – бесплатно, кажется, буду кормить. Хоть кто-то…

– Погоди!

По радио – прогноз погоды на завтра. Марина внимательно слушает, наморщив лоб. Послушав, вздыхает:

– Опять дождь, плюс три-пять всего.

– Что ж, хорошо, что не снег.

– Да-а, и на этом спасибо!

– А чего ты? – тоже заражается раздражением Тайка. – Можно подумать, у вас там жара сейчас, бананы растут.

– У нас, к твоему сведению, доходят ветры теплых течений, и всегда выше температура…

– Я и говорю – Африка.

– Тихо, всё, дай песню послушать!

Некоторое время слушают знаменитую песню на французском. То и дело повторяется имя «Эммануэль». Красивый мужской голос, нежная, грустноватая мелодия бередят душу. Тоскливо как-то становится. И хочется тихонечко заскулить, прижаться к чему-то родному, теплому; глаза чешутся, в них копятся слезы. Марина нахмурилась, сердясь неизвестно на кого и на что. А тут еще Тайка:

– Это ведь Джо Дассен? Да?

– Не знаю. Отстань!

Повариха отстала, зато начальница убавляет громкость на магнитоле.

– Марин, убери за стариком-то. Кто зайдет – стыдно. И стол протри.

Марина вздыхает.

– Давай, давай, нечего, – подгоняет Алла Георгиевна, – уработалась, гляди-ка!..

Надо бы объяснить, что она уберет, когда парень у окна кончит свою трапезу; что легче убрать сразу оба места, чем два раза мотаться туда-сюда. Но это значит – спорить, шевелить языком, выпуская на волю поток слов-уродцев… Поднялась, взяла с металлического стола на мойке липкую тряпку, поднос, пошла убирать тарелку с наломанными спичками и обсосанной мясной жилкой, смахивать на поднос хлебные крошки, смятые жирные салфетки.

Прибираясь, Марина чувствует, как по ее ногам, по спине бегает взгляд парня. От этого становится одновременно и щекотно, и приятно-противно. Хочется встряхнуться, сбросить с себя что-то чужое, колючее…

– Большое спасибо!

Марина обернулась, привычно и неискренне улыбаясь, ответила:

– Приходите еще.

– Конечно, само собой. – Парень поправил меховой, пошёрканный воротник «пилота».

Вот он подходит к двери. Открыл. Секунду стоял на пороге, глядя на улицу, как будто привыкая к ней или же сомневаясь – уходить или остаться. Наконец шагнул прочь, дверь отпустил. Она хлопнула, стекло, дрожа, зазвенело.

– О-о, – болезненный стон Аллы Георгиевны, – как молотком по мозгам…

Сегодня намного скучней, чем вчера. Вчера хоть полдня пили какие-то крикливые ребята лет восемнадцати, то и дело заказывая по пятьдесят граммов «Пшеничной». Пытались клеиться к Марине и Тайке; скучать особенно не приходилось. Марина не грубо, но решительно отводила хотящие потрогать ее руки, отрицательно мотала головой, когда ребята предлагали присесть за их столик, выпить в честь какого-то им самим, кажется, малопонятного события… Они проторчали в кафе часов пять, надоели, и когда все же ушли, Марина с удивлением обнаружила, что уже пора закрывать. А сегодня стрелки топчутся на одном месте.

Нет, секундная, она торопится, она нарезает круги под стеклом часиков, зато две другие – стоят. Подмывает отколупнуть стекло и пальцем помочь… Марина усмехнулась дурацкой мысли, опустила руки, пряча часы под рукавом водолазки. Посмотрела по сторонам. Может, попадется на глаза нечто новое, интересная мелочь, хоть на десяток минут оторвущая от наблюдения за слишком медленным временем.

Все знакомо, осмотрено чуть не до дыр. Каждая деталь лепного узора под потолком изучена Мариной за три года сидения здесь… Ничегошеньки нового. И кажется – еще неделя, другая, и можно свихнуться. Запросто.

Да нет, не свихнется. Алла Георгиевна здесь фиг знает сколько, а держится, следит за кафе, хотя, видно, тоже страшно скучает. От скуки даже книжку читать не может. Поглядит в нее сонно и кисло, бросит на стойку и уставится в противоположную стену, сверлит глазами лишь ей одной видимую точку; лицо становится глуповатым, глаза прозрачными, рот приоткрывается… Сходит, потихоньку сходит с ума и закаленная Алла Георгиевна.

Вот сейчас она оторвалась от точки на дальней стене, дернулась, огляделась и открыла кассу. Долго там копалась, что-то считала. Наконец – объявляет громко, расстроено:

– Гляди-ка, день кончается, а всего-то-навсего двести семьдесят четыре рубля! – И ждет от Марины ответных слов.

Марина вздыхает, достает сигарету. Просит начальницу:

– Прибавьте, пожалуйста, звук. Хоть музыку послушать.

– Музыка вам всё, музыка… голова лопнет скоро… – ворчит та, но все же крутит на магнитоле ручку громкости.

«Ну и случай, ну и дела – ночь на небе звезды зажгла, – энергичный женский голос. – Я к тебе на ужин зашла, была не была!»

Из кухни тут как тут – Тайка. Пританцовывая, помахивая полотенцем, подпевает. Смотреть на ее прыгающее крупное тело неприятно. Марина морщится и скороговоркой бросает:

– Тебе колыбельные петь сидеть, а не это. Не позорься ты!

Лицо поварихи сперва потускнело, но тут же налилось злобой. Она готовится ответить чем-то сильным, достойно отбрить обидчицу. В этот момент в кафе появляется посетитель. Тайка встряхивает полотенцем и нехотя уходит на кухню. Закрывает за собой дверь со свежей наклейкой: «Объект охраняется вневедомственной охраной. Милиция». Это дядя Витя недавно наклеил – дескать, устрашение разгулявшимся клиентам…

– Нта-а-ак… – глядя в меню, тянет небритый, в старом драповом пальто посетитель, – мне, значит, сто «Пшеничной» и… и бутерброд. Да, и бутерброд с сыром.

– Всё? – Алла Георгиевна как бы случайно переставляет с места на место салат оливье.

– Да, всё, – твердо отвечает посетитель, роясь в карманах. Булькает водка в стакан с делениями, из него – в обычную рюмку. На блюдце плюхнулся тонкий, бледноватенький бутерброд.

Мужчина, не отходя от стойки, выпил половину «Пшеничной» и зажал рот рукавом.

– А платить? – Алла Георгиевна изумлена.

– Щас… заплачу!

– Сначала расплачиваться принято, а потом употреблять.

– Поговори-и еще! – Посетитель мгновенно оживляется и голос его грубеет: – Поговори, тумбочка.

В одной руке он держит рюмку, другой копается в горке вываленной на стойку мелочи, смятых бумажек, раскрошившихся окурков.

– Ишь ты… тумбочка, – оскорбленно бормочет Алла Георгиевна, но ругаться не решается, терпеливо следит, как нахал набирает нужную сумму.

– Держи свои семнадцать пятьдесят. – Монетки из руки посетителя пересыпаются на ее ладонь. – И запомни – под руку, когда похмеляется человек, лучше не вякай. Лады?

– Да-к, конечно…

– Поехали! – Мужчина допивает водку, снова зажимает рот рукавом, дышит в пыльную ткань своего пальто, затем уж ест бутерброд.

Хлопнула за ним дверь. Алла Георгиевна застонала.

– Как, – выглядывает из кухни Тайка, – опять мимо?

– Да водяры заглотил, обхамил – и всё. Большего, видать, мы уже не достойны…

За окном постепенно темнеет. Грязноватая синева превращается в серую холодную муть. Марина глянула на часы. Без двадцати шесть. Еще четыре с половиной минутных круга.

– Ой, блин…

– Чего там еще? – поворачивается на ее вздох начальница.

– Скучно.

– Скучно, так иди посуду помой. За день-то скопилось все-таки…

– Помою перед уходом.

Марина чувствует в руке сигарету, так и не подкуренную. Встает, не спеша направляется к двери на улицу.

– Ты куда? – Алла Георгиевна насторожилась.

– Подышать.

В лицо мягко ударил прохладный и сырой, пахнущий прелью палой листвы ветерок. Он шевелит волосы, забегает под подол юбки, щекочет кожу. Губы от этого сами собой растягиваются – то ли хотят улыбнуться, то ли скривиться.

– Только дверью, ради бога, не хлопай! – цепляет Марину сзади голос начальницы.

Широкая, всегда свободная от транспорта и толп пешеходов улица Седова. Когда-то она, наверное, должна была стать важной артерией города, но не стала, и теперь своей сонливостью, тишиной наводит тоску… Плотно один к другому вдоль нее – одноцветные, желтые семиэтажные здания сталинской архитектуры. Величественные, строгие и обшарпанные, точно и нежилые. (Кирпичная пятиэтажка-хрущевка, затесавшаяся меж ними, не разрушает их монолитности.) У парадного одного из таких домов, как раз по соседству с кафе, вывеска – «Гостиница “ДИЗАЙН”». Переделали коммуналку в гостиницу и сдают койку по пятьдесят рублей в сутки… Однажды Марину туда занесло. Она, какая-то еще девчонка и двое парней выпивали вначале здесь, в «Забаве», а потом оказались в гостинице. Она перебрала тогда, поддалась на уговоры… В итоге – еле ноги унесла… Вообще, поняла недавно, что лучше всего и безопаснее – стараться с людьми особенно не общаться. Ни с кем не сходиться близко, никому на все сто не доверять. Это, конечно, трудно, зато правильно. И необходимо. Иначе запросто можно погибнуть, погибнуть в прямом смысле слова… Столько всякого случалось за последние годы, несколько раз очень серьезные были истории – спасало чудо, – и все из-за доверия, из-за тяги быть ближе к тому, кто красиво заманивает в ловушку.

Каждый человек имеет нескольких близких, родных, ими он дорожит, о них заботится, а остальные – или более сильные хищники, или добыча. Долго Марина этого не понимала, когда же поняла, трудно было привыкнуть и не клевать на приманку симпатичных лиц, таких искренних, чистых улыбок, ласкающих слов; грустно и тяжело знать, что человек, улыбающийся тебе, при первом же удобном случае – кусанёт. Зато привыкнув, Марина почувствовала себя уверенней, нашла возможность себя защищать. И желание появилось тоже куснуть, если будет необходимость… Может, это и глупости всё, просто бред неудачливой провинциалки в огромном городе, а может, взрослая жизнь наконец-то открылась, с ее законами, с ее ядом и противоядием. Да и пора уж взрослеть – двадцать четыре скоро…

– Чего стоишь на ветру? – Перед ней дядя Витя, пузатый, невысокий человек, опрятненький, ехидно-самолюбивый, с аккуратным «дипломатом» в руке; ничем он не похож на сантехника, скорее – ревизор какой-нибудь. – Хе-хе, смотри не застуди там себе…

– Постараюсь, – без раздражения и неловкости отвечает Марина.

– Что, никаких аварий?

– Да вроде нет. А, дверь вот надо… пружину, что ли, ослабить.

– М-м!.. Поглядим, поглядим.

Дядя Витя хоть и числится сантехником, но делает и другую мужскую работу в «Забаве». Стекло треснувшее как-то менял, плиту починил на кухне, еще разное. За это получает от Аллы Георгиевны гонорары – когда деньгами, когда (если дело было не такое уж сложное) ста граммами водки.

Вернувшись в кафе, Марина чувствует, что озябла. Поеживается, решает, сесть ли на стул или походить. А дядя Витя уже деловито осматривает пружину.

– Сделай, чтоб не хлестала так, – жалобно, почти ноюще просит его Алла Георгиевна. – Каждый раз как молотком по мозгам. Сил больше нет…

– Попробуем. – Дядя Витя достает из «дипломата» отвертку, заодно бормочет: – Да что, недельку можно и так потерпеть. Все равно ведь…

– Что – все равно? – голос начальницы стал тревожным.

– Н-ну, закрывают ведь вас. Не в курсе?

Это у сантехника непременная тема для шуток последние месяцы. Редкий день не упоминает в разных ситуациях про скорое закрытие «Забавы».

А началось с того, что хозяин, по слухам (у него таких кафе штук тридцать по городу), занес «Забаву» в разряд убыточных и, опять же по слухам, обдумывает возможность от нее избавиться. Вот дядя Витя и нашел повод пугать Аллу Георгиевну.

– Перестань ты каркать! – как обычно, кричит она. – Накаркаешь ведь, и тебе хуже будет!..

– Мне-то что? Моя специальность, Алка, сейчас в дефиците. А тут каркай – не каркай, найдут покупателя и сделают из вашей забегаловки какой-нибудь, хм… – Дядя Витя не может придумать, что может здесь быть вместо «Забавы», и только ехидно кряхтит, растягивая пружину.

Марина садится на свое место, из кухни приходит Тайка. Алла Георгиевна выключила магнитолу. Все внимательно наблюдают, как сантехник возится с дверью.

– Тут, кхе-хе, евроремонт нужен, – между делом рассуждает он, – и дверь новую. Знаете, такие есть, медленно так закрываются сами. Ее распахнул и пошел, а она сама за спиной – чи-ик – и закрылась. Хе-хе, вот тогда клиент к вам косяками попрет.

– Н-да уж, – безнадежно вздыхает Алла Георгиевна. – Тут бы хоть человек пятьдесят нормальных, чтобы обедали, а то три алкаша в день…

Сантехник хехекает.

Закончив работу, он собрал в «дипломат» инструменты, потер пухлые, никогда почему-то не пачкающиеся руки.

– Что, Ал, плесканешь? Обмыть надо пружинку. – И, зная, что она, конечно, нальет, уверенно подходит к стойке.

Алла Георгиевна, не меря, наполняет пузатую рюмку.

– И зажевать чего.

– Оливье будешь?

– Дава-ай оливье. И хлебца!

В предвкушении водки дядя Витя веселеет пуще прежнего. Перед тем как выпить – снова жалит шуточкой работниц «Забавы»:

– Чтоб, девочки, подольше вам потрепыхаться! Прикроют, куда, хе-хе?.. И женишков-то не видно достойных…

– Да заткнешься ты в конце-то концов! – Дверь в порядке, и теперь Алла Георгиевна может рассердиться всерьез. – Пластинку смени или вылетишь отсюда!

Шутник кривит губы в ехидной ухмылочке, затем опрокидывает содержимое рюмки в себя. Выдыхает мощно, всей грудью, закатывает глаза и, наклонившись к тарелке, торопливо поедает салат. Начальница в это время принимается протирать и без того белоснежный пластик стойки; Марина катает меж ладоней очередную сигарету, размышляет: закурить прямо сейчас или чуть позже…

– Кислятина, – морщится вяло сантехник. – Неделя ему, не меньше.

Тайка испуганно поправляет:

– Три дня! Холодильник что-то плохо морозить стал…

– Заметно. Что ж, холодильщика вызывайте, здесь я вам не помощник, к сожалению. Рубликов триста, хе-хе, придется вам выложить.

Марина кладет сигарету в ложбинку на бортике пепельницы, подтягивает рукав водолазки к локтю. На часах пятнадцать минут седьмого.

2

Отчетливо, до мурашек по коже, вспомнилась камера-одиночка тюрьмы в Петропавловской крепости. Серый, узкий пенал со слепым оконцем под потолком. Жесткая панцирная кровать, табурет, крошечный стол… Одиннадцать? Да, одиннадцать лет назад Игорь побывал в Петропавловке; тогда, в первые недели своего житья здесь, он обошел почти все музеи, изучил город, а потом остались лишь места, где бывал чуть не ежедневно, маршруты, которыми добирался от одной точки до другой. Общага и ПТУ, станция метро «Проспект Ветеранов», толкучка на площади Мира, Московский вокзал, овощная база на Крыленко… Со временем точки менялись, но их никогда не набиралось слишком много, и город больше не представлялся чем-то единым, как поначалу, а навсегда, наверное, разбился на необходимые для жизни, для жизненных дел островки. Музеи, внутренности дворцов, скамейки на набережной Невы стали нереальными, полузабытыми, словно картинки из давнишнего сна.

И тем удивительней это воспоминание о камере в Петропавловской тюрьме. Стало даже не по себе как-то, тревожно и жутковато, как в детстве одному в темной комнате… Игорь огляделся – да, его жилище напоминает тюремную камеру-одиночку. И окно внизу, со стороны улицы, забито фанерным листом – как однажды, видимо, высадили стекло, наскоро заделали тем, что попало под руку, так и осталось. Еще до Игоря появилась фанера, может, за год, а может, и за десять, за двадцать. Этому дому лет шестьдесят… И сплошь и рядом можно увидеть следы давным-давно остановившейся жизни, оторопевшего времени; какое-нибудь ведро в углу проходного двора – его поставили на полчасика, забыли, так оно и осталось стоять, укрытое от влаги карнизом крыши, никому не нужное. Оно может стоять так бесконечно… Или комната. Существуешь в ней и не замечаешь предметов, этой фанеры в окне, обесцветившихся, от древности обоев, лампочки на длинном, обросшем пылью, шнуре. Вот когда лампочка перегорает, раз в полгода, удивляешься, бежишь в магазин и, вкручивая новую, мельком подумаешь: надо бы сюда плафон какой-нибудь, чтоб поуютней. Но через десять минут эта мысль забывается на полгода.

Почти все люди – Игорь сделал открытие для себя – пребывают словно бы в дреме. Ходят на работу, закупают продукты, едят, разговаривают, даже ругаются, а сами дремлют. Время от времени, довольно редко, возникают ситуации, когда приходится очнуться, пошевелить мозгами, решить проблему, мешающую спокойно дремать. Решил, успокоился – и вернулся в узкое, удобное руслице сонного однообразия множества механических дел.

Несколько раз Игорю выпадали полосы в жизни, когда необходимо было напрячь силы, крепко подумать. На что-то решиться и сделать шаг. Вспоминать о таких моментах приятного мало – всегда кажется, что ошибся, шагнул не туда… Одиннадцать лет назад, окончив десятилетку, Игорь и его одноклассник и друг Борька осуществили свою общую мечту – из маленького сибирского городишки уехали в Питер. Тогда с поступлением в строительные училища было проще некуда – всех брали.

Первые недели казались длинными, полными впечатлений, открытий, но вскоре все как бы потускнело, стало обычным, дни потекли одинаковые. Быстро кончились сто пятьдесят рублей, которые дали родители, приходилось торчать в общаге на окраине города, ожидая бесплатных завтраков, обедов и ужинов в пэтэушной столовой; потом скрутила и стала давить тоска, Игорь забросил занятия, полусонно бродил по чахлой пригородной рощице, ломая сухие ветки.

За полмесяца до Нового года его забрали в армию, тут он снова очнулся, забарахтался, пытаясь не сдохнуть от небывалых испытаний; затем же, привыкнув, притершись, задремал, равнодушно выполняя приказы, обедая тем, что дают, маршируя, «долбя» наряды, чистя свой «АК», пряжку, сапоги… Даже о доме, о гражданке, о девушках думалось не так пронзительно, как бы должно думаться в неволе; даже короткая, но реальная угроза прослужить дольше двух лет, во время путча, не слишком-то его испугала. Прижился в армии – ну и ладно…

Дембель Игоря пришелся на тяжелый и смутный период – в конце девяносто первого. Побродив по притихшему, словно бы наполовину вымершему Питеру, не зная, куда здесь приткнуться (в ПТУ больше таких, как он, заведомых бездельников иногородних, не принимали), уехал на родину.

Городок показался ему меньше и более убогим, чем два с половиной года назад. Друзья юности стали другими, дружбу возобновить не получилось. Делать Игорю было нечего. Он вяло попытался поступить в единственный в городе институт (педагогический), но завалил сочинение. В итоге устроился на завод ЖБИ – профессию формовщика получил во время трудовой школьной практики, – стал отливать бордюрины для тротуаров.

В декабре девяносто второго вернулся Борька (в армию он попал на год позже Игоря), поогляделся, не нашел дома никаких для себя перспектив и рванул обратно в Питер. Почти три года о нем не было известий, а потом он прилетел самолетом, богато одетый, с мобильным телефоном в кармане, накаченный силой и энергией, твердой уверенностью в себе. Встретился с Игорем (тот по-прежнему лил свои однотипные бордюрины) и предложил ехать с ним. «Я дело открыл, вроде успешно, – рассказывал. – Сам видишь, на пэтэушничка не особо похож. – Потряс за борты свой дорогой пиджак. – Поехали, Игорень, у меня будешь работать. Жильем обеспечу, деньги будут. Ну, как?» Игорь пожал плечами: «А что я умею?» – «Ну, будешь при складе. Коробки с обувью сортировать, следить, как фуру разгрузят, что другое. Зарплата тебе, как однокласснику, повышенная. Ха-ха, премиальные! Дав-вай, рви когти отсюда».

Несколько дней Игорь думал и сомневался, а потом уволился с завода, попрощался с родителями, братом и поехал к Борису.

Пять следующих лет вспоминались потом сладким, приятным временем… Он снял однокомнатку в пяти минутах ходьбы от метро «Лесная», к полудню приезжал на склад, до вечера сидел там, попивая пивко, играя в «Варкрафт»; иногда приходилось разгружать или загружать срочный груз, но чаще это делали мужики с улицы за полтинник. Получал же Игорь нормально; после работы они частенько ездили с Борисом куда-нибудь в клуб или вызывали на дом девчонок. Если те не нравились – отсылали обратно, звонили в другую фирму… Игорь научился одеваться со вкусом, привык следить за собой, не боялся тратиться на хорошую еду, не стесняясь ругал продавщицу, бармена, дантиста, если они доставляли ему неудобство, и сам принимал без особой обиды претензии и замечания. Он твердо усвоил правила деловой жизни: «Работаешь – работай отлично», «Клиент всегда прав», «Хозяин дрючит, но он и кормит».

Раза два-три Борис предлагал ему заняться своим бизнесом. Игорь, конечно, отказывался, он не был уверен, что способен так же крутиться (а иначе, не крутясь, ничего не получится), считать, рисковать, как его шеф. И желания тоже не было. Нет, одни люди созданы, чтоб делать дело, а другие могут лишь помогать… И мало-помалу он превратился в приживалку при Борисе, полуприятеля-полуслугу. Когда потаскает коробки, когда сбегает в кафе за обедом, когда мотнется в Москву или Минск сопровождающим груза, а чаще бездельничает, играя на компьютере в маленьком, уютном офисе по соседству с огромным обувным складом.

Да, неплохо жилось, и он не загружался проблемами, не считал дни, не задумывался о дальнейшем, даже денежных запасов особых не имел. Просто приятно дремал. И однажды кончилось. Нет, не совсем уж резко оборвалось – судьба как будто давала возможность проснуться и что-то самому предпринять. Игорь не почувствовал этого, продолжал плыть по удобному руслицу… И пробуждение было резким и обжигающим, как ледяной душ.


Дело в том, что Борис решил поставить свой бизнес на международный уровень. Мало разбирающийся в деловых хитростях Игорь понял лишь следующее: Борис и его партнеры (еще четыре человека) собрали около двухсот тысяч долларов, чтоб открыть свое представительство в Дубае. Что-то с повышением престижности, с уменьшением налогов связано было, с какими-то дополнительными правами, – этого Игорь как следует и не понял, да и особенно не хотел понимать. И в последний момент араб, который должен был зарегистрировать фирму в Дубае, украл деньги и исчез. Борис и его партнеры подали, конечно, в розыск, им ответили, что на положительный результат рассчитывать не стоит. В итоге остался Борис должен разным людям и фирмам сто двадцать тысяч. Тут еще вдобавок долбанул в августе девяносто восьмого кризис, и все окончательно покатилось в тартарары. Шеф наскоро продал двухкомнатную квартиру на «Приморской», новенький «БМВ», разругался со своей девушкой и стал жить в офисе. Игорь тоже перебрался туда.

Однажды он, как обычно в середине дня, вышел за пивом и сосисками, а вернулся – Бориса нет. Еще через пару дней приехали мясистые, серьезные парни, долго вышибали из Игоря, где хозяин, но, наверно, поверив, что он сам не знает, отпустили, разрешив забрать вещи. Игорь запихал в сумку свою одежду, заодно прихватил несколько пар итальянских женских полусапог… Брел по длиннющей Садовой к метро и тогда только проснулся, и безжалостным кулаком ударил вопрос: что делать дальше? У входа на «Сенную» долго курил – идти было некуда. За пять лет жизни здесь ни настоящих друзей, ни постоянной девушки, никого, к кому можно постучать в дверь: «Я переночую? Или хотя бы сумку оставлю?» В потайном кармашке бумажника были спрятаны сто пятьдесят долларов, еще по карманам – рублей семьсот. Вообще-то нормально, но ведь ненадолго.

С неделю Игорь ночевал на Московском вокзале, днем искал дешевое жилье; продал на толкучке две пары полусапожек за восемьсот рублей в общей сложности, хотя цена им была больше двух тысяч за пару. Да, тогда ему пришлось потрепыхаться, поднапрячь непривыкшие к работе мозги, не поспать, чтобы найти комнату, какую-нибудь работу, не погибнуть в этом ставшем вдруг совсем чужим, равнодушным городе. И почему-то ни разу в эти дни у Игоря не возникло желания сесть в поезд и вернуться домой, к родителям… Примерно раз в месяц он посылал им короткие письма, получал ответы, знал, что младший брат женился и живет теперь вместе с женой в их бывшей общей комнате, ждут ребенка. Куда он там еще?.. Да и что там делать? Родной городок, родная двухкомнатная квартира стали для Игоря чем-то не из этой жизни.

Нет, ясно, – создавать свой дом нужно здесь, в прошлое дорога закрыта… Свой дом… Хм, только как? И как устроились все эти миллионы людей в Питере, где каждый третий – бывший студент, бывший лимитчик? Как вообще устраиваются в жизни?

В ответ приходили полудетские, сказочные, совсем не мужские мечты, мечты, какие греют пятнадцатилетних девчушек, садящихся в поезд вроде Рыбинск – Санкт-Петербург с маленьким рюкзачком за плечами и парой тысяч «на первое время»… Случайная встреча, жгучий взгляд, любовь, счастье, прекрасная семейная жизнь в уютном гнездышке с веселыми окнами на Неву… От таких мыслей Игорь болезненно морщился и только сильнее чувствовал безвыходность своего положения; бродил по проспектам, празднично оживленным, прятал лицо от ледяного ветра, завистливо поглядывая на теплые желтые окна из-под воротника негреющего «пилота». Сколько их, теплых окон, и за каждым сытые, сонные люди… Подолгу стоял на мостах, уставясь в черную, морщинистую воду, и снова мечтал, но о другом: закрепить тяжелую сумку на шее и прыгнуть, жадно вдыхать воду носом и ртом. Это, наверное, быстро…

Повезло. На Московском вокзале ему подвернулась старушка, сдающая комнату на длительный срок. Месяц – полторы тысячи. И Игорь обрел жилье, вот это, с железной кроватью, кухонным облезлым столом, шифоньером с отвалившейся дверцей, фанерой вместо стекла, а еще через несколько дней нашел и работу – дворником возле метро «Ломоносовская», довольно близко от своего нового дома. Уборка утром и вечером, зарплата – около тысячи. И, кое-как устроившись, привыкнув к работе, наладив распорядок дня, Игорь успокоился и постепенно опять-таки погрузился в хоть и не очень приятную, но все-таки спокойную дрему.

В половине седьмого пищит будильник. Игорь сползает с кровати, пьет дешевенький кофе «Пеле», затем часов до одиннадцати подметает, ломает коробки и ящики на маленьком рынке около метро, набивает контейнеры мусором; частенько его зовут помочь выгрузить из машины фрукты, пиво, мороженую рыбу. За это торговцы дают то продукты, то деньги… Потом, до шести вечера, Игорь свободен. Обыкновенно он лежит в своей комнате, листает журнальчики типа «Вот так!» или «Интим-калейдоскоп». Очень редко выбирается в центр, по извилистой набережной канала Грибоедова доходит до Никольского двора (убогое подобие Гостиного), где некогда был офис и склад Бориса. С сонливой надеждой ожидает, что вот сейчас увидит друга-хозяина, в одно мгновение все вдруг вернется, станет как было. И язык вспоминает привычные когда-то слова: кожа-лак, кожа-велюр, нубук, замша, скочевать коробки…

В то, что Бориса могли убить, – не верится. Скорей всего, скрывается просто, может, в таком же сейчас положении, что и Игорь, или, совсем не исключено, это банкротство он сам и устроил, и теперь отдыхает в том же Дубае с сотней тысяч баксов в загашнике, потихоньку крутит там незаметные, но прибыльные делишки… Все может быть.

Перед вечерней работой Игорь обычно обедает в дешевом кафе поблизости от «Ломоносовской», подкрепляется бутылкой-другой «ЗЕНИТ – чемпион». На ночь жует батон, запивая кефиром… В день на еду тратится около сотни, плюс к тому рублей тридцать на пиво. Это ему пока по карману; даже из тех полутора сотен долларов, что были при нем два года назад, когда уходил побитым и обездомевшим из офиса, сотня лежит целенькая. Она – на крайний случай.

По принятым правилам он никогда, даже в детсадичном детстве, общаться как следует не умел. Часами о чем-то болтать, доверять секретики и «военные тайны», безудержно фантазировать, дружить, встречаясь с другом по пять раз на дню. Он просто не чувствовал к этому потребности. В юности, конечно, его тянуло к людям, особенно к девушкам, но тут же Игорь пугался, что у него не получится. Одни напряги… Но чем дальше, тем сильней девушки тянули к себе, раздражали воображение стройными фигурками, голосами, запахом… Вот если б, если б найти такую – встречаться время от времени, раза два в неделю, понаслаждаться, а потом отдохнуть друг от друга, в то же время с нетерпением ожидая новую встречу… Но люди в его городишке если уж соединялись, то крепко, надолго, разводы были редки (хотя ругались мужья и жены беспрерывно и шумно, случалось, с драками прямо на улице), а походы семейных налево считались сенсацией, о них долго гудел весь околоток.

Женщину Игорь узнал в восемнадцать лет, уже здесь, в Питере. И первый раз – нехорошо, наутро после попойки – потасканная, жирноватая чувиха, учившаяся на третьем курсе ПТУ. Она была ровесницей Игорю, но показалась ему лет на пятнадцать старше… И тяга к девушкам после этого слегка приугасла.

А потом была маленькая погранзастава на сыром островке среди карельских болот. По тревоге поднимались редко, начальство заглядывать не любило – зачем? – ни поохотиться, ни порыбачить; и жизнь текла медленно, сонно, спокойно до отупения. Благо еды хватало и спать разрешали (если от наряда свободен) без ограничений.

Нерадостный, пугающий пропастью будущего дембель. Снова родной городишко, хотящие замуж (именно – замуж) полнотелые девушки, повсюду – глазастые старухи и тетки, ищущие сюжета для сплетни… Одиночество, небывалые тоска и одиночество скрутили Игоря, отрезав от людей, зажав в тесном пространстве своего небогатого, скудного мирка; тяжелая физическая работа на заводе сжигала силы. И он вскоре перестал замечать, что почти ничем не интересуется.

Прилетел Борька, забрал, спас, и началась совсем другая жизнь. То, чего хотелось Игорю, – сбылось сполна. Девчонки были всё новые и новые, без претензий на длительные и серьезные отношения, они не требовали, чтобы с ними особенно разговаривали, их развлекали, уговаривали. Всё пошло без напрягов. Симпатичные и страшненькие, но неизменно чистенькие, ухоженные и веселые. И Игорь отыгрался за прошлое одиночество.

А сейчас… В последние дни он стал побаиваться перспективы всю дальнейшую жизнь провести одному.

Сам того не сознавая, Игорь стал искать ту, что могла бы стать ему по-настоящему близкой. Опершись на черенок метлы, он подолгу смотрел на прохожих. Люди текли быстрой рекой, лица сменялись, мельтешили и исчезали навсегда, заслоняемые другими лицами. Чуда не происходило, ни одна симпатичная (и никакая другая) не останавливалась перед ним и не говорила: вот, это я, я – твоя, а ты – мой… Насмотревшись, устав придумывать подходящие для знакомства фразы, Игорь покупал в киоске «Розпечать» семирублевый «Интим-калейдоскоп» и брел к себе в узкую, сумрачную, похожую на тюремную камеру комнатенку, чтоб любоваться девушками из тощего, дешевенького журнала…


Мелкий, занудливый дождь. Он почти незаметен, но сеется весь день, и неровный асфальт покрыт пятнами лужиц. Метла размокла, отяжелела, каждый взмах ею требует ощутимых усилий. Окурки, чеки, целлофановые обрывки липнут к асфальту, цепляются за березовые ветви метлы. Это раздражает и не дает думать о чем-то другом – все внимание на самом процессе подметания.

Да и люди еще. Шныряют туда-сюда, то и дело приходится сбиваться с ритма, пережидать, пока пройдут, чтоб не задеть метлой, не испачкать их чистой одежды… И вдобавок (но это уж проблема самого Игоря) – промокает левый ботинок. Подошва вот вроде толстая, надежная, а взяла и треснула до самой стельки… Несколько раз пытался заклеить «Моментом», но бесполезно. Хм, мог ли представить пару лет назад, что будет нуждаться в обуви? Было время, менял ее чуть ли не каждый месяц.

– Аккуратнее можно? – выбивает из мыслей сердитый голос.

Перед Игорем высокая, сухая старуха в голубом плаще, синем шерстяном берете. Смотрит так, точно враг перед ней. Смотрит и ждет, когда он уступит дорогу. А может спокойно обойти хоть с одной стороны, хоть с другой…

Игорь подтягивает метлу, кладет черенок на плечо. Последнее желание работать пропало.

Старуха плетется мимо, и теперь ясно, что каждый шаг для нее – подвиг… Какая-нибудь блокадница или покорительница Заполярья. Привыкла быть сильной, активной, бесстрашной, теперь же, став немощной, злится.

Площадь вокруг метро уставлена теремками-ларьками, палатками, забитыми всевозможной едой и цветами. Справа от выхода из метро рыночек – компактный и шумный, – несколько прилавков, где до позднего вечера кипит торговля. С этим рыночком у Игоря и его напарника Сереги Шурупа больше всего мороки: следи – не следи, вечно горы мусора… В киоске «Видео-аудио» включен магнитофон, людей целый день развлекают и раздражают модные песенки. Возле пивного ларька толкутся хмурые, возвращающиеся со смены мужички; вливают в себя кружку, другую, пытаясь расслабиться и сбросить с лиц гримасы уныния. Мужички молчат, пьют самоуглубленно, глядя на дно кружек, зато пяток подростков рядом шумят и за себя и за них, не подозревая, что, скорей всего, каждый лет через семь-десять станет таким же хмурым, измотанным работягой… Нет, наверняка предчувствуют, потому так и шумят, веселятся.

Игорь встряхнул метлу, продолжил гнать мусор к контейнерам. Истертые прутья швыркают о мокрый асфальт. А мысли снова ищут отвлечения от тупой работы… Что, не так уж он и безвыходно одинок, если подумать. Есть, например, девушка в том кафе, где обедает, вроде официантки. Каждый день ее видит, даже здороваться стали… Довольно долго Игорь почти не замечал ее, она была словно одно из составляющих обстановки его ежедневных обедов, но постепенно стала превращаться в живую, довольно миловидную и, кажется, одинокую (по крайней мере без постоянного парня) девушку. Хм, а если взять и пойти к десяти часам, к закрытию, встретить ее? Как бы случайно. Постоять где-нибудь поблизости, посмотреть… Сразу понятно будет, как она домой направится – если торопливо, бодро, то у нее наверняка есть к кому торопиться, а если равнодушно, не спеша, то… Или просто будет ее уже поджидать друг какой-нибудь, тогда это моментом все объяснит, и не надо больше забивать голову…

– Денис, ты идешь или нет? – снова отвлекает его женский голос. – Сколько можно?!

На этот раз женщина молодая, утомленная тяжелым днем и капризами ребенка. Она тянет мальчугана за руку, а тот упирается.

– Пойдем, а, сынок, – просит женщина. – Сейчас «Спокойной ночи» начнется, на кухне конфетки есть. Чего ты?.. Пойдем, Дениса, пойдем скорей!

Игорь невольно, под настроение, прибавляет к матери и ребенку себя – как бы он подхватил этого Дениску, сказал бы ему бодро: «Устал, брат? Ничего-о, сейчас ужин порубаем, силенок прибавится. Сильным станешь – ух!» И мальчуган закивал бы: «Сильний, сильний!» – «Ну а как же!» Игорь, смеясь, звонко чмокает сына в пухлую щеку. Жена улыбается счастливо. Идут домой… М-да, двадцать восемь лет – что-то в мозгах смещается. Еще недавно вид ребенка вызывал у него брезгливость, презрительную осторожность, будто при встрече с маленьким, не особо опасным, но заразным зверьком. Даже и представить не мог, что у самого вот может появиться потребность иметь сына или дочку… А теперь внутри что-то забеспокоилось, стало тянуть, покалывать: найди, найди женщину, создай свой дом, семью, начни нормальную жизнь… У одних это раньше происходит, у других позже, – у него вот началось в двадцать восемь…

– Игорек! – позвали из тонара с фруктами. – Игорек, коробочки вынесешь?

– Сейчас, – закивал он, – только тут закончу.

– И поломай их, а то нас штрафуют.

– Хорошо, хорошо…

Подработать никогда не мешает. Подработки составляют ощутимую добавку к зарплате, да еще частенько мелковатой картошки дают, не слишком товарного вида яблоки, лук, морковку. Жить можно.

Да, жить можно. Еще бы в душе покой восстановить, и совсем неплохо. Только вот беда, что человеку периодически чего-нибудь становится надо, до помешательства необходимо, – вроде удобно дремлешь себе, все хорошо, никаких встрясок, а нет – тянет встать, продрать глаза, что-то искать. Приключений на свою задницу.

Домел кое-как, загнал мусор на подборную лопату. Сбросил в утробу контейнера. Понес инструменты в неприметную жестяную будку рядом с вагончиком администрации рынка.

Будка тесная, забита метлами, лопатами, ломиками, ящиками с гниющими овощами. Игорь в ней почти не бывает. В ней днюет и ночует Серега Шуруп, маленький, хромой бомж. Ни возраста, ни национальности разобрать невозможно. Рожа в буграх вся, каких-то шишках, голос хриплый, невнятный; выползает из будки изредка, чтоб добыть пойла. Выжрет и снова по полсуток валяется здесь. У Игоря с ним разные участки уборки, так что ему все равно – датый Шуруп или более-менее соображает, работает, но лучше б его не было. И почему-то его не выгоняют, привыкли, наверно, – он тут, рассказывают, лет пятнадцать как обитает…

Сегодня Шуруп снова в отрубе. Лежит, постанывает, пытаясь устроить на топчане из ящиков правую хромую ногу, она же то и дело съезжает, падает на пол… Специально назло напарнику производя шум, Игорь составил инструменты к стене; старался не вдыхать терпкую вонь превратившихся в гнилую жижу помидоров. Захотелось вывалить их Шурупу на морду.

– Э-э, чего, Игорек, уже всё? – хрипнул тот, приоткрыв мутные, с выцветшими зрачками глаза.

Игорь, не отвечая, выходит из будки. Ясно представилось, что и сам запросто может стать таким же Шурупом. Еще год, другой подремлет, иногда сонно тоскуя, а потом сорвется… Нужна та, что сможет помочь зажить по-другому. Хотя… хотя… Всё, хватит об этом. Все эти мысли о доме, о семье – простая тяга к женщине. Давно ее не было, вот он и бесится. Инстинкт, как говорится. А что беситься, на самом-то деле? Неужели он не может позволить себе?.. Как-то, помнится, они запросто звонили по объявлениям из раздела «досуг» и заказывали. Это было с Борисом, но сейчас он может позвонить и один. Пять сотен – час. Сейчас наверняка подороже… У него вот кое-что скоплено – за комнату платить через неделю, а зарплата – через две. Хозяйка может вполне подождать (он до этого всегда платил вовремя, вдобавок и овощами ее угощает). Значит, все нормально, все очень просто. Немного урежет расходы, а то ведь вон как разошелся: обеды в кафе, каждый день пара бутылок пивка… Дома полмешка картошки портится – готовить лень. Вот и попитается ею, ничего страшного.

И пока не закрылся газетный киоск, Игорь купил «Шанс», заглянул на предпоследнюю страницу. Отлично – сотенка коротких, но заманчивых объявлений, предлагающих отличный досуг. «Недорого», «круглосуточно», «любой район», «выезд», «апартаменты», «темные феи». Свернул газету в трубку, сунул в глубокий внутренний карман «пилота» и пошел рвать коробки.

3

Скоро десять. Наконец-то кончается. Но обычно это самое оживленное время в кафе. Заваливают компании полупьяных парней, берут водки и устраиваются как на всю ночь. Частенько именно в этот час появляются тихие пары – немолодой мужчина и такая же немолодая женщина – садятся где-нибудь в уголке, взяв бутылку сухого вина, и медленно пьют, молча и грустно смотрят друг на друга… Марина гадает, кто эти люди. Наверняка – любовники с многолетним стажем. И у него, и у нее семьи, взрослые дети, устоявшаяся жизнь, и вот раза два-три в месяц они встречаются, гуляют подальше от районов, где находятся их дома, а перед расставанием заходят сюда, пьют вино и любуются друг другом, мечтая быть вместе всегда и понимая, что это несбыточно…

У Аллы Георгиевны и Марины давно продуман процесс выпроваживания засидевшихся клиентов. За полчаса до закрытия начальница берется то и дело напоминать, что кафе кончает обслуживать; водку отпускает неохотно, демонстративно глядя на часы, предупреждая: «Больше прошу не подходить!» Без десяти десять Марина начинает мыть пол, а Алла Георгиевна закрывает кассу и ледяной глыбой встает у двери, не пуская хотящих войти и уже без стеснения подгоняет тянущих с уходом.

Чуть не каждый вечер бывают проблемы, и после них начальница неизменно вздыхает: «Мужика нам надо, вышибалу. – Но сама тут же объясняет нереальность такого желания: – А сколько ему платить тогда? И так прибыли ни черта не даем, в черном списке… Ладно, сами как-нибудь…»

Сегодня удалось закрыть кафе почти вовремя. В самом начале одиннадцатого Марина, Тайка и Алла Георгиевна уже шагали по улице. У каждой в руках по пакету с продуктами, непригодными для продажи – сморщенные кусочки селедки, вареные яйца с потемневшим желтком, подсохший вареный рис, говяжья обрезь… А оливье пришлось выбросить. Долго перед тем определяли, нюхали, сомневались и все-таки решили – прокис. Тайка расстроилась: «Не буду больше его готовить! Крошила старалась, а теперь полкастрюли свиньям…» Ее не успокаивали.

Седова пуста и безжизненна, не по городскому тиха. От этого на душе как-то тревожно, любой прохожий представляется кровожадным маньяком… Блестит мокрый асфальт, отражая огни фонарей, окон, светофоров. Вдалеке гул машин, но это на других улицах, там жизнь еще не замерла.

Дошли до перекрестка Седова и Полярников. Теперь Тайке к метро. Ей, бедняге, сейчас ехать до «Пролетарки», там еще надо пешком, а завтра к девяти утра – снова сюда. Да, какая уж тут музыка ей, какие песни…

Марина и Алла Георгиевна живут от «Забавы» неподалеку, но тоже надоедает, шесть раз в неделю. Только что делать – не они одни так. А им кое-кто и завидует, что есть работа, что они рядом с продуктами; у некоторых и в рот, бывает, нечего кинуть. Что ж, надо держаться.

– Ну, до завтра, Мариш, – говорит Алла Георгиевна, пожимая ей локоть, и по своему обыкновению протяжно вздыхает: – О-ох, сейчас дойду как-нибудь и – в кровать. Голова раскалывается.

– Я тоже… спать, – отвечает Марина, с трудом ворочая языком; вот вроде ничего особенного не делала, просидела весь день, а тело ломит, кости не на своем месте. Словно бы какое-то существо в ней наружу выбраться захотело и теперь разрывает ее. И голова тоже болит…

Большой восьмиэтажный дом буквой «П». Внутри «П» – уютный дворик с детской площадкой, старыми кривыми кленами, несколькими скамейками. Если во дворе никого, Марина садится на одну из скамеек, медленно и с удовольствием выкуривает сигарету. На это время как бы отключается, старается освободиться от шлака прожитого дня. Иногда получается, иногда не очень.


Лифт старый, с двумя рядами дверец. Сначала нужно закрыть решетчатые, потом – деревянные, тогда уж можно нажать на кнопку. Медленно, будто из последних сил, лифт ползет вверх, его потряхивает, скрипят и пощелкивают тросы. Каждую секунду ожидаешь: сейчас что-нибудь заклинит или, наоборот, оборвется, и кабина полетит вниз. И испугаться, наверное, не успеешь. И дальше – черное ничего…

Толчок, кнопка «6» щелкнула на панели, лифт остановился. Ее этаж. Марина открывает деревянные дверцы, потом решетчатые, вынимая из кармана ключи, направляется к своей квартире.

– Марина? Марин! – полушепот сверху.

Она невольно поморщилась, рука с ключом опустилась… Это сосед с седьмого этажа, Антон. Шлепает к ней.

– Добрый вечер, Марина. – Голос у него вкрадчивый, но всегда будто испуганный; ему лет двадцать пять, выглядит взрослым, мускулистым мужчиной, а голос и глаза – как у ребенка, провинившегося в чем-то.

Марина вяло, совсем без радости кивнула ему:

– Привет. – И снова подняла руку, чтоб вставить ключ в замок.

– Подожди, Марин! Я вот предложить хотел…

– Нет, Антоша, не надо. – Она знает, какое у него предложение. – Устала очень, голова болит.

– Марин, ну пожалуйста! Я два часа здесь, тебя всё ждал, – жалобно рассказывает сосед. – Специально джин с тоником тебе приготовил, конфетки. Джин с тоником хорошо помогает ведь от головы!.. Ну, Мариш, пожалуйста! – Он легонько, боязливо проводит кончиками пальцев ей по руке. – Полчасика? Преды на даче, а я один… А?

– Не могу…

Тут, смягченный дверью, слышится женский визг и вслед за ним – рычание. Понятно, опять сестра со своим муженьком грызутся. Это у них на полночи… А сосед продолжает ныть-уговаривать.

– Ну, пойдем, – соглашается Марина; наблюдать ссору ей совершенно не хочется.

Антон захихикал от радости, он ведет ее наверх, словно кавалер знатную даму по широкой лестнице в бальную залу.

Он вообще-то хороший, Антон, жалко только, что слегка ненормальный (его и от армии из-за этого освободили). А может – наоборот, может, их общая удача, что он такой. С ним легко и неопасно, и он, наверное, способен любить по-настоящему. Но быть с ним каждый день невозможно – достанет ежесекундной заботой, вниманием, своими глазками детскими. Так, иногда, можно.

Дверь распахнул широко, пригласил счастливым голосом:

– Вот, пожалуйста! Я так тебя ждал…

Через коридор, заваленный лишними, давящими со всех сторон вещами, прошли в его комнату. Она просторная, светлая. Антон мирится с захламлением других комнат, коридора, кухни, в своей же не терпит ненужных ему предметов. И это главная и непременная тема, чтоб себя похвалить:

– Всё выкидываю, всё-всё! Мать тут корзину с тряпками приволокла, я их обратно: «Нельзя!» Она орать: «Некуда больше! Пускай хоть до стирки…»

– Перестань, – перебивает Марина и садится на край мягкой тахты.

Антон подрагивающими от волнения руками трогает на журнальном столике тарелку с сыром, мандарины, початую бутылку портвейна, жестянки с джин-тоником, конфеты.

– Хорошо у меня? – спрашивает.

– Так, ничего. – Особо поддерживать Антона не надо, а то снова начнется бесконечный рассказ о борьбе за чистоту и уют. – Неплохо…

Парень наливает Марине джин-тоник в хрустальный бокальчик. Себе – портвейна. И праздничным голосом объявляет:

– У меня тост!

– Может, лучше так?

– Ну, – его голос мгновенно тускнеет, – давай так…

Марина делает пару глотков из бокальчика, съедает конфету. Антон прямо и слегка удивленно глядит на нее чистыми, почти прозрачными глазками. Сейчас в них нет виноватости, зато удивление и радость, что она здесь, рядом с ним, эта симпатичная девушка, что он может вдоволь смотреть на нее, может даже дотронуться… И он протягивает руку, кладет ей на колено. Шепчет:

– Ты такая… такая красивая…

– Да? – Марина коротко улыбается, еще отпивает джин-тоника. – Включи музыку.

Он вскакивает:

– Какую?

– Да без разницы… Только не тяжелое.

У Антона маленький магнитофон «Шарп», на стене – аккуратная полочка с кассетами. Их штук двести. Он перечисляет:

– Ветлицкую можно… новый альбом Кузьмина…

– А, включи радио.

– Какую станцию?

– Господи, да любую! – Марина начинает раздражаться. Щелкает рычажок переключателя. Из магнитофона мягко вытолкнулось: «Ты меня не зови, я страдать и плакать не буду…»

– Оставить?

– Оставь.

Антон садится напротив нее и снова жжет этими радостными, ожидающими глазами.

– Пей.

– А, да! – И, выпив, подождав с полминуты, говорит: – Преды вот на даче, хотели и меня взять, чтоб я там картошку копал… Не могу, сказал, дела. Поругались даже… Я с тобой хочу быть, – он тянет к ней большую белую руку, – с тобой, Марина…

– Не надо. Давай помолчим. Голова болит.

– У-у, – кивает он сочувственно и по-детски искренне. Молчат. Марина не спеша, по глотку, осушает свой бокальчик. Антон все смотрит на нее, во взгляде вопрос: «Еще нельзя?.. Еще болит?» Он явно тяготится молчанием, страдает. Марину забавляет это, глаза парня словно бы плавят какой-то тяжеленный камень в ней, рассасывают боль… И алкоголь потихоньку начинает действовать; вместо усталости появилась приятная, сладковатая томность. Хочется лечь…

Домой пойти? Но там ругачка сестры с мужем. Да и Антон так просто ее теперь не отпустит… Она покачивает пустым бокальчиком.

– Да, да, конечно! – Антон наполняет его джин-тоником и начинает говорить: – Марин, ты все там же?

– В смысле?

– Н-ну, работаешь?

– А где ж еще…

– Я бы, – голос парня задрожал, – я бы тебе такой дворец сделал!..

– Хм, с чего это мне дворец?

– Ты – красивая.

– Да уж, принцесса.

– Принцесса, – уверенно подтверждает Антон, – самая настоящая! У тебя в роду наверняка дворяне были, князья.

– Хватит чушь молоть. Какие в Кондопоге князья? Две улицы, один светофор…

– Сослали, может, или в Гражданскую войну там… Нет, Марин, поверь, ты – настоящая!..

На ее колене его ладонь, мягкая и горячая.

– Перестань, Антоша, не надо, – она поставила бокальчик, глянула на часы. – Что ж, спасибо. Надо идти.

Говорит это специально, чтобы скорее сделать то, зачем они оказались здесь вдвоем. Когда встретила его в парадном, никакого желания не было, а теперь… То ли алкоголь, то ли сам хозяин уютной комнаты, его крепкое тело под тонким спортивным костюмом, сильные, но нежные руки… Да и знает ведь она – с Антоном это будет приятно…

И Антон верно понял ее слова. Шагнул к ней, обнял.

– Не уходи, – шепчет, – будь со мной всегда. Пожалуйста… – Он собирается уговаривать дальше, Марина прикрывает ему рот ладонью и пятится к тахте.

Да, с ним хорошо, только лучше не видеть сейчас эти наивные детские глазки, не слышать глупых, тоже словно бы детских слов… Закрыть глаза и отдаться большому, красивому телу; и Марина готова растворить себя в забытье блаженства, но острыми крючками вытягивает обратно идиотская мысль: «Колготки!..» Антон торопливо, неловко стягивает их. Вот-вот порвет.

– Погоди, я сама…

Тогда – в марте прошлого года – Марина сама, первой, захотела быть с ним. Возвращалась с работы в боевом настроении (выпили перед уходом с Тайкой и Аллой Георгиевной – у начальницы день рождения) и увидела его во дворе. Антон грустно наблюдал, как падают с крыши подтаявшие сосульки. Поздоровались, Марина спросила, отчего он грустит. Ну и… Для самочувствия это неплохо, говорят, даже полезно; главное – чтоб не перешагнуть ту грань, когда приятное перерастает в ежедневность и перестает быть приятным… Если бы он был нормальным, можно и о серьезных отношениях подумать. Большая квартира, родители пожилые и небедные, Антон – единственный их ребенок. Хотя вряд ли было бы тогда вот так просто и хорошо…


Верка, сестра, сидит на кухне и курит. Курит явно не первую сигарету – от дыма не продохнуть. В комнате, где у нее с муженьком спальня, громыхает музыка.

– Опять погрызлись? – спрашивает Марина, садясь напротив сестры.

– Да пошел он, идиот несчастный… – Верка морщится и нервно давит в переполненной пепельнице окурок. – Вечно всё испоганит. – А ты что так долго?

– На работе задержали. – Говорить об Антоне, конечно, не стоит. – Опять алкашей выгонять пришлось, потом убирались, о жизни думали.

– Что ж о ней думать?

Марина вытряхивает сигарету из пачки, разминает, катая между ладоней. На этот раз говорит не ложь и не правду:

– Закрывать ведь нас собираются.

– У-у… Ну пойдешь ко мне в пошивочный. Там люди нужны.

Верка работает на швейной фабрике, халатики шьет. С понедельника до пятницы по восемь часов строчит на машинке за тысячу двести рублей. И вокруг еще полсотни таких же со своими машинками…

– Нет, – Марина усмехается. – Поищу другое что-нибудь.

– Что ж, поищи, поищи.

По-хозяйски развалисто вошел сестрин муженек – Андрей – коренастый, щетинистый, в затасканной, штопаной-перештопаной тельняшке. Служил на Ладожском озере в береговой охране, то же самое, что пограничник, только три года. Даже на катере, кажется, как следует не покатался, но моряком себя считает настоящим, без тельника любимого уснуть не может… Моряк не моряк, зато псих он чистой воды. Как Верка с ним сошлась, пять лет почти прожить умудрилась – загадка. Грызутся чуть не каждый вечер, а в выходные просто с утра до ночи. Хотя чему удивляться – люди еще и не так живут.

– А, совещаемся, – кривится Андрей, оглядывая сестер. – Давайте, давайте.

– Иди спи, – отзывается Верка.

– Я сам знаю, когда мне спать, а… а когда не спать!

Берет кружку, наливает из крана воды. С минуту ждет, когда вода сменит белый цвет на прозрачность, затем, громко глотая, пьет… Только бы Верка не ляпнула чего-нибудь, а то опять ругачки на два часа.

– Ну, чего молчите-то? – напившись, язвительно подзадоривает Андрей. – Травить собрались? Кади… Как его? Кадилином! У?.. Мать уработали, из больниц не вылазит, теперь можно и за меня…

– Из-за кого она не вылазит?! – послушно завелась Верка. – Из-за твоих же идиотизмов. Лечиться тебе надо, понятно!

– Я тебе полечусь, лимита карельская! В-вот нашел на свою голову тварь… Говорила мать: надо из своих брать, из питерских, а эти… Вам одно надо – квартиру эту…

– Ты, что ли, питерский?! – перебивает Верка, голос у нее становится визгливым. – Питерец, ха-ха! Лапоть рязанский!

Марина закатила глаза, подула на челку. Пойти бы к себе, лечь, но как тут Верку бросишь…

– Заткнись, гадина! – Андрей распаляется все сильней. – Я здесь, мои родители – все здесь родились. Это вы присосались!

– Да ладно, привезли в скотных вагонах, чтоб на заводах пахали, а теперь тоже – коренные!

Андрей, бледный, щетинистый, сжимает кулаки, трясется, кричит:

– Заткнись, тебе говорят! Не смей!.. Щ-щас ведь схлопочешь!

– Давай! – вскакивает Верка со стула. – Давай, ударь! На пять лет посажу. Давай, ну! – Она бесстрашно идет на мужа.

– Паскуда! – Он хватает с холодильника пустую трехлитровую банку и бабахает об пол; выбегает из кухни, рыча опрокидывает что-то и в коридоре.

Через минуту снова грохочет музыка.

– Из-за чего вы? – без интереса, но чтоб показать участие, спрашивает Марина.

– Да ну его, кретин… – Сестра бросает крупные стекла в мусорное ведро, берется за веник и тут же прислоняет обратно к стене, садится, с отвращением закуривает. – Решила провести вечер по-человечески. Бутылку «Изабеллы» купила, шоколадку, сыра двести грамм. Прихожу, он увидал и давай: «На крупу денег нет, а она – шоколад с вином! Богатенькой стала?» «Посидим, – говорю, – иногда-то можно». Он что-то начал, начал буровить, и понеслось. Бутылку в стену, скотина, швырнул, полчаса оттирала… А-а, – Верка сморщилась и махнула рукой, – чего с него взять, с идиота… Сам втихушку «Сникерсы» жрет. Тут под кровать полезла за заколкой – куча этих оберток от «Сникерса». Хоть бы Димке когда принес, урод…

– Димка-то спит?

– Я его в садике оставила. Думала, посидим вот спокойно, немножко хоть отдохнем…

Некоторое время молчат, через силу затягиваются сигаретами, жмурясь от дыма… В Марине ничего не осталось от недавней близости с Антоном, от той легкости и свободы. И теперь кажется, что это было давно, давным-давно, в другой жизни. Да и то не так, как теперь вспоминается.

Теперь хочется одного – уснуть. Глубоко и надолго уснуть. Верка (ей двадцать семь, на три года старше Марины) выглядит сейчас измотанной, слишком рано потерявшей всякую привлекательность теткой. А ведь как увивались за ней там, дома, эти туристы-романтики из южных краев, тем более – местные парни: наперебой приглашали на яхтах кататься, на любой дискотеке она была королевой. Нет, нашла себе психопата питерского с квартирой, теперь расплачивается… Но в последнее время стало вроде бы легче, а вот когда Димка был совсем маленьким, болел без конца и денег на хлеб и рис еле хватало, Андрей из запоев не выбирался, тогда было действительно невыносимо. Теперь же сын в садике, на трехразовом питании, Верка работает, Андрей тоже, в автомойке за три тысячи, и пьет реже, зато чаще психует и находит поводы для ссор…

Марина тушит сигарету и поднимается.

– Ладно, пойду спать.

– Погоди! – хватает ее руку сестра. – Погоди, давай поговорим.

– О чем?

– Ну, как дальше. Как… Что нам делать вообще? – У Верки в голосе слезы. – Я, Марин, понимаешь, я уже не могу… не могу больше так…

Марине и самой часто кажется, что она тоже больше не может, но дни идут, перетекают в месяцы, и вот за спиной почти пять лет здесь, в этой мрачной квартире, в этом неласковом, вечно насупленном городе… После школы два пустых года дома – маленькая, скучная Кондопога, где единственное развлечение – в озере покупаться, позагорать, на яхте, если пригласят, покататься, да и то это удовольствие только летом, а в основном дожди, холод, скука. А здесь… Здесь тоже не очень-то весело, но греет чувство, что праздник совсем рядом, вот он, за стеклом блестящей машины, за дверью бара, ночного клуба, и он, праздник, в любую секунду может закружить тебя в своем танце. И значит – есть смысл терпеть и ждать. Надеяться.

Да, почти пять лет (через три месяца после того, как Верка вышла замуж за своего Андрея)… Наблюдает ссоры, слушает ворчание Андреевой матери, полумертвой, озлобленной вечной бедностью и болезнью женщины; она, правда, часто и подолгу лежит в онкологии, зато когда дома – все мозги успевает прогрызть. И чуть не каждое утро кажется, что больше не можешь идти на работу, терпеть приставания пьяных, грубых парней, следить за остановившимися в часах стрелками. Но нет, дни идут, перетекают в месяцы, собираются в годы. И сгорают, сгорают безвозвратно там, за спиной.

– Ну давай уедем, – не веря, что это реально, и не желая этого, предлагает Марина, – вернемся. Или я одна…

Верка разжала пальцы, слегка оттолкнула ее:

– Брось ты-то хоть!.. Куда там? Что? Ничего не переделать. Так… так и будет до какой-нибудь точки… Ладно, пойдем, я с тобой лягу, не могу с этим… да он и все равно не откроет…

Ночует Марина в большой комнате, где телевизор, овальный обеденный стол, старинный буфет. За шкафом у нее кровать, тумбочка с личными вещичками – почти отдельное гнездышко. Нормально, в общем-то.

– Блин, подушку надо у этого взять, – морщится Верка, разбирая постель. – Как мы на одной…

– Как-нибудь. Не надо… Опять начнете.

– Да-а, теперь он долго не успокоится.

«И ты тоже», – про себя добавляет Марина.

В комнате Андрея все гремит его музыка. Кто-то безголосо тянет под аккомпанемент баяна и гитар: «Грозный, страшный и могучий, ты гоняешь в небе тучи…»

Только легли, прижавшись друг к другу на тесной кровати, – звонок в дверь. Верка устало встает, бормоча тащится в коридор. Туда же выходит и Андрей. Они тут же сцепляются.

– К тебе опять твоя алкашня, – первой начинает Верка. «Дура! – посылает ей мысленно Марина. – Зачем?..»

– Это мой дом! – со злой веселинкой вскрикивает Андрей. – И любой желающий может прийти сюда в любое время!

– Ага, если в блевотине своей не валяешься.

– Заткни дуло, тварь!

Скрипит дверь. Чей-то виноватый, невнятный бубнеж.

– Спасибо! – заглушает его Верка. – Заработалась, видно, бедняга. Спасибо!

Марина вспоминает, что забыла у Антона пакет с продуктами, но не чувствует ни волнения, ни досады. Вряд ли Верка может догадаться, да и все равно…

Снова скрип. Щелчок захлопнувшегося замка.

– Ну чё, манда, съела? – торжествует Андрей.

– Всё, иди спи.

– Сама иди!..

Перепалка стихает. Сестра что-то делает на кухне, кажется, подметает. Марина пытается успеть уснуть до ее возвращения.

Нет, не успела. Вот вошла Верка, зашуршала халатом, села на кровать. Сказала как-то по доброму, как в детстве:

– Маряша-растеряша.

– Что там?

– Пакет в подъезде оставила. Антон, ну сосед, занес сейчас, увидел. Дверь, наверно, открывала, и оставила… Продукты я в холодильник убрала.

– Уху, – специально сонным голосом отзывается Марина, чтобы сестра не продолжала разговор.

И та молча легла, повернулась на бок, замерла. Музыка у Андрея больше не играет, и Марину быстро и заботливо начинает укутывать сон.

– Неплохой, кажется, парень этот Антон, – выталкивает обратно в реальность голос сестры. – Добрый.

– Все они добрые поначалу, – раздраженно, неожиданно обжигаясь ревностью то ли к сестре, то ли к Антону, отвечает Марина. – Добрые, а потом вон готовы прикончить друг друга.

Верка в ответ вздыхает-стонет, ворочается, не находя удобного положения. Марина ожидает от нее каких-то слов, неприятных, но сильных и поучительных – убедительных слов старшей сестры. Но Верка молчит, и вскоре слышится ее ровное, уютное посапывание. Уснула.

4

Телефон на кухне, а там почти все время торчит хозяйка. Заказывать при ней проститутку – даже не опасно, а просто глупо. Услышит и стопроцентно начнет скандалить, наверняка и съехать потребует. И так брюзжит все время, по любому поводу жильцам выговоры устраивает. Игорь старается пореже с ней сталкиваться, поэтому отношения у них более-менее. И портить не хочется.

В квартире – бывшей коммуналке – пять комнат, выходящих в длинный и узкий коридор. Каким-то образом все они собственность старухи, и три комнаты она сдает. В одной Игорь, по соседству – холостой лейтенант, нервный и безбоязненно ругающийся с хозяйкой. (Комнату ему снимает воинская часть, где он служит, и поэтому лейтенант не боится остаться без крыши над головой.) В третьей комнате – Свиридовы – семейная пара, муж и жена, лет тридцати пяти, бездетные. С ними у старухи чаще всего происходят скандалы. Из-за немытой посуды, из-за волос в ванне, стирки не в свой день, а чаще всего вроде бы совсем без повода.

Четвертую комнату занимает сама хозяйка, а пятая от пола до потолка забита старой, изломанной мебелью, какими-то чемоданами, баулами, короче говоря, всевозможным барахлом, копившемся в квартире с полсотни лет.

Попадая в старые питерские квартиры, Игорь всегда испытывал желание распахнуть окна и выкинуть все подряд прочь без разбора и сожаления. Все в них лишнее, все давит, все пропахло плесенью и удушливой пылью. Сам, кажется, начинаешь превращаться в пыльный, набитый рваным тряпьем, никому не нужный мешок…

Сейчас Игорь лежит на кровати, прислушиваясь к звукам квартиры. Несколько раз выходил, смотрел, не освободилась ли кухня, и ложился обратно. То старуха что-то там копается, то Свиридова… Нет бы поставить телефон в коридоре… Игорь усмехается, – два года ему было все равно абсолютно, есть ли вообще телефон, а теперь вот приспичило. Ладно, потерпит. Часов в одиннадцать они угомонятся, тогда и можно.

А пока что валяется поверх покрывала, курит. Томясь до галлюцинаций острым ощущением скорой близости с женщиной, изучает в газете раздел «Досуг». Около сотни объявлений, коротких, в два-три слова, но каждое обещает необыкновенное удовольствие, каждое зовет, просит, в нетерпении ждет звонка; даже просто за номером и этим – «досуг» – так много… Игорь отмечает наиболее заманчивые призывы, чтоб потом, добравшись до телефона, уже не мешкать.

На столе пакет с бутылкой портвейна, яблоками «Голден», шоколадкой. Тянет выпить немного вина. Нет, попозже, когда позвонит.

Будильник неторопливо и мягко отщелкивает секунды, постепенно начинает давить сонливость, и уже хочется бросить затею с девочкой. Завтра ведь подъем в шесть утра, опять работа. Надо набраться сил, выспаться… Он рывком садится на кровати, впечатывает кулак в углубление подушки, где только что была его голова. Выспаться!.. Поднимает с пола пачку тонких пестрых журнальчиков «Вот так!», «Интим-калейдоскоп», листает их, с раздражением и надеждой разглядывая голых и полуголых девушек, блестящих глянцем хорошей бумаги. И они в ответ смотрят на него, смотрят приветливо и обещающе… Но они обманут, они обманывали уже столько раз… Игорь бросает журналы, запихивает под кровать. Вынимает из газеты «Шанс» нужный лист, сворачивает его в компактный прямоугольник и идет на кухню.

Старухи нет, зато есть Свиридова, полная, мясистая женщина в махровом линялом халате. Вращает ложкой в кастрюле. На сковородке жарится что-то. Готовит Свиридова еду на завтрашний день.

– Добрый вечер! – бодро произносит Игорь.

Соседка отвечает невнятным, неприветливым бормотком. Под писк телефонной трубки Игорь выдумывает подходящие слова, такие, чтоб Свиридова не поняла, куда он звонит, о чем договаривается. Неудобно, да и вполне может хозяйке передать при очередной ссоре. «Вы, дескать, лучше на этого посмотрите. Он к вам сюда проституток таскает, а мне за тарелку какую-то жить не даете». Только какие слова? Как?.. А-а, черт с ними со всеми!.. Набирает номер, где обещают «недорого бурный отдых», жадно ловит размеренные гудки. Наконец:

– Алло?

– Здравствуйте! – деловито объявляет Игорь.

– Слушаю вас. – Голос женский, молодой и приятный, тоже деловой.

– М-м, – Игорь взглянул на Свиридову, та как раз дует на макаронину, чтобы попробовать, сварилась та или нет, – м-м, в какую цену у вас услуги?

– Час – восемьсот рублей, два – тысяча двести.

– Н-так, ясно. А как вообще… – Сказать «девочки», значит раскрыться перед соседкой, и Игорь мычит вместо этого слова, – м-м, ничего?

– Девушки у нас на уровне, – как надо понимает мычание диспетчерша.

– Честно?

– Честнее некуда. Ваш адрес, пожалуйста, если желаете сделать заказ.

Хм, это-то самое трудное. Соседка и так навострила уши, а если услышит, что он дал кому-то номер их дома, номер квартиры – всю ночь пробеспокоится, глаз не сомкнет. Будет ждать бандитов или еще чего хуже. Здесь не принято принимать гостей… Секунду-другую Игорь колеблется, ждет чуда – вдруг Свиридова возьмет и выйдет, а потом внятно, уверенным голосом диктует адрес. Ему же в ответ – убийственное:

– Извините, ваш район мы не обслуживаем. Обратитесь в другое место. – И безжалостно-торопливое, щекочущее ухо – пи, пи, пи…

– Йя-асненько, – расстроенно вздыхает в это пиканье Игорь, – н-та-ак…

Кладет трубку, вычеркивает «недорого бурный отдых». Бормочет как бы самому себе, но чтобы услышала соседка:

– Что ж такое, негде и магнитофон починить.

Пусть думает что угодно… Ремонт магнитофона в одиннадцать вечера – самому смешно… Находит другое объявление, менее привлекательное – «круглосуточно, дешево», – зато номер начинается с тех же трех цифр, что и этот, в квартире.

Крутит диск. Свиридова выключила конфорку, сливает кипяток из кастрюли, поругиваясь, что несколько макаронин упали в раковину. В сковородке громко и сухо щелкает, начинает попахивать подгоревшим.

– Да, да! Говорите пожалуйста! – Снова приятный, даже нежный, ласкающий голосок.

«Ей бы в сексе по телефону работать», – мелькает у Игоря в голове, а вслух он грубовато спрашивает:

– По какой цене услуги?

– Восемьсот час, за два – тысяча двести.

– Отлично. – Игорь уже не обращает внимания на соседку, говорит почти открыто: – А персонал как у вас, на уровне?

– Девочки – замечательные! Гарантируем, что получите прекрасное обслуживание, – поет в ответ голосок. – Все виды досуга…

– Да? Все виды? – переходит Игорь на игривый тон и думает в тот же момент: «Вот бы тебя мне на пару часиков!» – Ну, если гарантируете, я согласен. Адрес говорить?

– А как же? Хи-хи! Как же мы сможем вас обслужить?

Он называет улицу, дом, квартиру. Свиридова, обернувшись, смотрит на него, в глазах какое-то непонятное выражение; Игорю нет времени разгадывать ее взгляд…

– Всё, записала. Ждите! – голосок подвел итог их беседы.

– Э, а во сколько ждать-то?

Соседка, раздраженно двигая лопатками, продолжает возиться у плиты…

– Сейчас у нас двадцать два тридцать, – голосок в трубке стал еще милее, когда в нем появилась нотка умственного напряжения, – значит, минут через сорок они будут у вас. Девушек будет две, оцените, кто по вкусу. Или обе.

– Хорошо, – не смог не улыбнуться Игорь. – Жду с нетерпением!

– Счастливого отдыха!

На этот раз гудки радостные, они торопят, гонят секунды, приближая праздник. Конечно, не обе, но одна из них сегодня будет его…

Игорь положил трубку на рычажки, пальцем стер выступившие под носом капельки пота. Пометил то объявление, по которому сделал заказ (если понравится, будет звонить и в дальнейшем время от времени). Вскочил и пошагал к себе в комнату, бубня какой-то модный мотивчик; за спиной, на кухне, зазвенела, упав на пол, крышка сковороды.

Белье… белье не ахти, конечно. Хозяйка обещала менять раз в две недели, но то сама забывает, то Игорю лень перестилать постель. Получается, что спит на одном и том же месяца по полтора-два. В общем-то не замечает, а сейчас стало как-то неловко перед чужим человеком, перед той, что очень скоро ляжет на эту кровать… Надо было заранее у хозяйки свежее взять… Хе-хе! Нашел тоже перед кем стесняться – она наверняка и не в таких условиях привыкла работать… Завтра, как раз после всего – сменит.

Прибраться все-таки надо. Хоть для себя самого… Бросает в шкаф грязные носки, дальше под кровать прячет журналы. Плотнее шторой задернул зафанеренное окно… А, все нормально.

Сел за стол, достал из пакета портвейн. Срезал ножом пластмассовую крышечку. Граммов сто в чашку, для поднятия тонуса. Надо бы бокалы. На кухне стоят такие, не бокалы, а стаканы из тонкого стекла. Свиридова закончит свою готовку – тогда сходит.

Портвейн теплый, сладко-терпкий аж до мурашек по коже… Да, давно ничего не пил, кроме четырехградусного «ЗЕНИТ – чемпион». Не то чтобы денег жалко, а почему-то очень быстро и нехорошо пьянеет в последние годы. Еще с Борисом когда работал, заметил – с полбутылки водки так развозило, что готов уснуть хоть в кабаке, хоть на улице, хоть в гостях. Что говорить – заливал тогда дай бог, с утра начинал потихоньку, а к ночи уже на автопилоте был. Потом и автопилот стал отказывать. Проспиртовался… Борис, помнится, ругал его, сам он пил мало, больше налегал на минералку; когда нужно было повеселиться – глотал экстази, а для расслабления покупал гашиш. Игорь же по-сибирски и на все случаи – водкой.

Но скорей всего из-за Шурупа, напарника по дворницкой работе, перестало тянуть. Ничего не стоит в такую же скотину грязную превратиться… Сегодня же, сегодня бутылка портвейна не помешает.

Игорь давит волнение, пытается внушить себе, что впереди ничего особенного не ожидается… Волнение только растет, глаза то и дело находят будильник, ладони потеют и мерзнут, сигареты курятся одна за другой, даже и не замечаешь, как куришь… Накатывает непреодолимое, до боли в паху, возбуждение, и хочется по привычке снять его при помощи фотографий из журналов. «Да-а, – укоряет Игорь себя, – как пятнадцатилетний! Дожи-ылся…» Слух напряжен, ждет, ищет каких-то звуков. Нет, везде тихо, Свиридова, кажется, убралась из кухни. Игорь крадется туда, берет стаканы и так же по-звериному тихо возвращается.

Самое начало двенадцатого. Если верить телефонному голоску, то осталось каких-то десять-пятнадцать минут. Скоро, это совсем скоро.

Стаканы мутные, покрыты липковатой кухонной пылью. Зря не сполоснул… Ничего… Наливает в один портвейна, смотрит на свет, любуется рыжеватой жидкостью. Пьет. Теплая сладкая струйка упала в живот, оттуда бодрящими токами растеклась по всему телу. Пока достаточно… Закурил. В пачке всего две сигареты. Прячет ее в карман «пилота», кладет на стол новую. Переставляет стаканы, бутылку, обтирает полотенцем яблоки. Снова на глаза попалась сигаретная пачка. Надо открыть. Сдирает прозрачную, хрустящую обертку, вынимает блестяшку изнутри. Бросил в мусорное ведро. Туда же – окурки из пепельницы. Ведро почти полное. Накрыл его «Шансом» – эта толстенная газета уже ни к чему… Прошелся по комнате. Восемь минут двенадцатого на часах. Теперь точно – вот-вот. Да нет, как без опозданий? К тому же, если искать просто по адресу, не зная района, можно и вообще не найти. У них тут такой муравейник… Зря не сказал, что рядом большой салон «Автозапчасти», отделение связи… Ч-черт!

Игорь наливает еще на пару глотков. Выпив и не почувствовав вкуса вина, слепо смотрит на циферблат будильника. Красная тонкая стрелка равномерно отщелкивает секунды. Другая тонкая – желтая – замерла на цифре «шесть». В шесть утра будильник заворкует, совсем негромко, но раздражающе, и будет ворковать, пока Игорь не встанет с кровати, не подойдет к столу, не переключит на «off» вместо «on». Потом оденется, умоет лицо, глотнет кофе и – подметать площадь вокруг «Ломоносовской». И послезавтра так будет, и дальше…

На его глазах начнет оживать город, откроются ларьки и тонары, нагрузятся всякой всячиной прилавки рыночка. На станцию потянутся ручьи заспанных, несвежих людей, и из станции наружу ручьи таких же, нет, немного, может, бодрее, успевших проснуться за время поездки в метро, подъема по эскалатору. А он, Игорь, будет шоркать метлой по асфальту, гнать к контейнерам окурки, обрывки, обертки, а за спиной тут же появится новый, никогда не иссякающий мусор…

Зачем-то (может быть, чтобы разбить это однообразие невеселых мыслей) вспомнилось, как в последний раз ехал в метро. Недели три назад, еще в сентябре… Убрал участок, помялся возле рынка, ожидая, что позовут что-нибудь помочь, и, не дождавшись, зашел в фойе станции, купил два жетона, один тут же сунул в щель турникета… Долго гулял по центру, прошел Невский от площади Восстания до Адмиралтейства и почти так же обратно, разглядывая рыхлые, обесцветившиеся от пыли, зато щедро украшенные рекламными щитами дворцы. Потом хлынул дождь, Игорь заскочил на «Маяковскую» и поехал домой. Поезд был один из последних, почти без пассажиров. Машинист гнал во всю мочь, вагон трясся, болтался, колеса бешено, оглушительно колотились о рельсы. Напротив Игоря сидел мужчина с девочкой на коленях. Девочке лет пять-шесть, тоненькая, миниатюрная, а лицо по-детски пухлощекое. Раскрыла книжку и громко, с выражением, перекрывая грохот колес, стала читать: «Эй, не стойте слишком близко! Я – тигренок, а не киска!» А мужчина смотрел ей в макушку, и лицо у него было умиленно-грустное и нежное, словно он вот-вот завсхлипывает, сожмет девочку в объятиях до хруста костей… Разведенный отец везет дочку матери, своей бывшей жене, после отведенного на общение с ребенком дня.

На «Елизаровской» вошла женщина. Полная, немолодая, коротконогая, с жидкими, завитыми в колечки волосами. Очень пьяная, но одета хорошо, и видно, что выпивать не привычна. Отворачивалась от людей, прятала лицо, глядя в стекло дверей. В руке, головками вниз, букет из трех розочек, а колготки по внутренним сторонам ног – сырые… Игорь тут же нарисовал и ее историю, и тоже не благостную. Вот отмечала день своего рождения в кругу сослуживиц, перепила сухого вина или шампанского, неприятность случилась… не дотерпела до дому. Сейчас ей тошно и стыдно, она противна себе… Какой это у нее такой день рождения? Вряд ли первый и тем более вряд ли последний. И еще так долго до старости, до горькой, страшной и все же с нетерпением и непонятной надеждой ожидаемой пенсии.

Пенсия, пенсия… А ведь она реальность. И ему, Игорю, тоже когда-нибудь начислят ее, четыре-пять сотенок в месяц. Интересно, ее теперь носят по квартирам или где-то надо самому получать?.. Да и начислят ли вообще? Хм, у него и трудовой книжки нет до сих пор. Когда куда-нибудь устраивался работать, даже на завод ЖБИ, ее не требовали, а он и не задумывался, чтоб завести. Теперь же вот вдруг испугался – ведь нужен стаж, какая-то непрерывность, еще разное там… Далеко, далеко, а протечет жизнь, и будешь у метро сидеть, каждому кланяться, чтоб мелочишки кинул в коробочку… Надо хотя бы у администраторши поинтересоваться, где вот сейчас работает, как завести книжку…

Что, сколько? Двадцать минут двенадцатого. Ох, столько в башку поналазит, когда ждешь… Двадцать минут, девочки нет… Глаза слипаются, сладкий, теплый портвейн укачивает сознание, наполняет тело приятной, какой-то густой, вязкой тяжестью. Мозг тоже устал, эти мысли о пенсии, о метро, они были как сны. Ложиться, что ли…

Игорь встряхнулся, наполнил стакан. Резко, словно плохую водку, швырнул портвейн в себя, шумно выдохнул. Несколько раз прошел по комнате от двери до окна. Остановился над кроватью. Она тянула к себе, обещая отдых. От чего отдых? И не будет ведь никакого отдыха, будет очередное разлепление глаз под воркотню будильника, кряхтение, зевание, матюгание шепотом… Как избитый каждое утро…

Отвернулся от кровати, ткнулся глазами в стол. Надо бутылку закупорить, отнести стаканы. И, черт с ним, ложиться. Обманула диспетчерша с ласкающим голоском… Хе-хе, ну а что ты хотел! Или много заказов, или действительно не нашли, а скорей всего – это знак, что и дальше будет вот так, вот так, как всё это последнее время. Одиночество, работа, убогая комнатенка, а в остальном – обломы.

Но все же звонок! Игорь кинулся в коридор, не спрашивая «кто?», отпер дверь. Распахнул. На пороге две девушки, за ними – худощавый, с лицом прилежного студента-физматовца, высокий парень. Он спрашивает, глянув в блокнотик:

– Заказ вы делали?

– Да, я. – Игорь не почувствовал ни волнения, ни радости, что наконец-то приехали, скорее кольнула досада. «Перегорел, что ли?»

– Выбирайте. – Парень качнулся к стоящим перед ним девушкам. Обе невысокие, плотненькие, не скажешь, что симпатичные, зато молодые – лет по восемнадцать-девятнадцать. Справа от Игоря – с короткими, крашенными в желтый цвет волосами, слегка прыщеватая, квадратная какая-то, но в глазах веселый, озорной огонек, они будто кричат: бери, не соскучишься!.. А слева спокойная, равнодушная даже, волосы каштановые, до плеч, в кожаной коричневой куртке. И странное это ее равнодушие, то ли есть в ней что-то нетронутое, запрятанное, то ли, наоборот, – совсем все потеряно.

– Что там, а? – заскрипел голос старухи-хозяйки из глубины коридора. – Кто?

– Это ко мне! – не оборачиваясь, отвечает Игорь.

– Что по ночам-то? Дня нет…

– Сейчас закончим. – Пытаясь загородить собой девушек и парня, Игорь продолжает переводить глаза с озорной на равнодушную.

– Ну, берешь? – торопит парень.

– Да. – Игорь обернулся, старухи уже нет. – Да, вот эту, – и про себя добавил: «Каштанку».

Выбранная покривила губы – опять непонятно: расстроенно или презрительно усмехнулась или с инстинктивным удовлетворением, что она вот лучше второй…

– Ты как, один? – спрашивает парень.

– Один. Это коммуналка… живу один.

– На сколько берешь?

– На час… на час.

– Значит, – парень смотрит на часы, – в ноль сорок я возвращаюсь.

– Сейчас, погоди. – Игорь заскочил к себе в комнату, сверил время по будильнику. Да, сейчас без двадцати двенадцать… Достал из кармана пятисотку и три сотенных, вышел в коридор.

– Только не раньше. Через час…

– Добро. – Парень пересчитал деньги, кивнул: – Счастливо!

– Угу.

Девушка с каштановыми волосами проходит в квартиру. Игорь захлопнул дверь.

– Вот сюда. – Оказались в комнате. – Снимай куртку, садись.

Сняла куртку, осталась в белой полупрозрачной блузке. Хм, даже с кружевами какими-то. Села на стул.

– Вина будешь?

– Чуть-чуть, если можно…

Игорь плеснул в стаканы. Тоже сел. Взял сигарету.

– Куришь?

– Нет, спасибо.

Проклятое ледяное спокойствие. Даже не чувствуется, что в комнате посторонний человек, девушка. Он неторопливо рассматривает ее, она похожа на большую, одетую в человеческую одежду куклу. Лучше бы ту, озорную. Или нет?..

– Пей, – говорит Игорь.

Выпила. Вернула стакан на стол мягко, до странности беззвучно. Подняла глаза на Игоря, ими спросила: «Что, начнем? Время идет…» Он тоже осушил стакан, взглянул на будильник. Почти десять минут пролетело. И заводя себя, распаляя, он командует:

– Давай раздевайся.

Девушка встает и начинает расстегивать блузку. Спокойно и деловито. Игорь, отвалившись на спинку стула следит, как обнажаются ее плечи, грудь, живот.

– Презервативы у вас есть?

– А? – пугается и мгновенно холодеет Игорь – ведь о них, о самом главном, он совсем позабыл.

Опять ее непонятная, странная усмешка… Желто-розовая рука лезет в карман куртки, выкладывает на стол маленький цветастый пакетик. А глаза подбадривают презрительно и самодовольно, словно какого-то затравленного идиотика: «Не комплексуй, снимай штаны. Всё хорошо будет, я всё пойму, всю твою убогость и недоделанность».

Игорь быстро затыкал окурок в пепельнице, закрыл дверь на ключ. Стал стаскивать с себя одежду.

5

Холодный, злой дождь. Мечется, бьется о стены ветер; он, как ослепленный, заблудившийся великан, не знает, куда ему деться, он кружит по улицам, время от времени бросая в окна пригоршни крупных, крепких, будто они не вода, а камни, капель.

– Ох, что делается, – вздыхает Алла Георгиевна, отрываясь от книги, и ждет, что сейчас капли пробьют стекло, ветер ворвется в кафе.

Марина пишет на листе картона синим маркером: «Господа! Пожалуйста, закрывайте двери!» Дядя Витя слишком ослабил пружину, – лучше б уж хлопала эта чертова дверь, чем оставалась открытой, пуская холод и сырость.

Пусто, тихо в кафе, даже несмотря на яркий свет ламп, кажется, что здесь сумрак. Магнитофон выключен, не хочется сейчас никакой музыки. Развеселые песенки только подбавят тоски.

– Написала, – объявляет Марина. – Кнопки-то есть?

– Где-т были. – Алла Георгиевна выдвинула ящик под стойкой. – Где-т были…

Марина тем временем закурила. Хотела взглянуть на часы, но передумала, решила – попозже.

– Уж я этому Витьке! – не находя кнопок, ворчит начальница. – Поработал тоже… Еще и выпить дала… Тряпкой надо за такую работу. – Ящик с шумом закрылся. – Нет, нету!

Марина пожала плечами – нет, значит, нет. Алла Георгиевна вздохнула и взялась за книгу.

Пепел с сигареты упал Марине на фартук, она сбросила его дальше, на пол. Слюнявя палец, уничтожает сероватые пятнышки на малиновом синтетическом шелке кафешной санодежды.

Из кухни выходит Тайка.

– Никого? – удивляется.

Марина хмыкает в ответ:

– Нет, полный зал!

– Чего ты всё злишься? – Повариха спрашивает таким тоном, словно тоже ищет повод позлиться.

– Слышь, Тай, – зовет начальница, – у тебя там кнопки есть?

– Откуда…

– Ну, что-то, может, пришпилено? Надо вон на дверь объявление повесить, чтоб закрывали. Витька сделал, хуже только…

– Какой-то календарь старый висит, – вспомнила повариха, – сейчас.

Марина тушит окурок, смотрит на часики. Десять минут первого. За все утро было трое клиентов. Мужички похмелялись. Глотали по сотне граммов «Пшеничной» и убегали. Хороша прибыль…

– Закро-оют нас, – будто отзывается на мысли Марины Алла Георгиевна. – Ох, закроют…

По окнам похлестывает дождь. Тысячи пулек стучат в стекло. Вот ветер сменился, и капли хлипко замолотили по асфальту.

– О-ё-ё-ёй, – шепчет начальница.

Вернулась Тайка. На ладони несколько черных, покрытых запыленным жиром кнопок.

– Отодрала.

– Во, скорей приколите, – Алла Георгиевна слегка оживает. – Сейчас обед, хоть кто-то должен… И закрывай за ними.

Стоя на пороге, ежась от холода, Марина пытается прикрепить картонку на внешнюю сторону двери. Старые кнопки не входят в дерево, гнутся. Кое-как зацепила одной, остальные пришлось выправлять ножом… Нет, бесполезно – жала кнопок ломаются. Марина бросает нож.

– Ни фига!..

– Давай я попробую, – подгребает кнопки к себе Алла Георгиевна. У нее не получается тоже.

– Да, новые надо. А лучше – гвоздиками… И гвоздиков нету… Ладно, Витька придет, пускай делает, обормот.

– Хм, опять сделает, чтоб хлопала.

– Пускай уж лучше хлопает.

Марина заняла свое место на просиженном, шатком стуле. Размышляет теперь, закурить ли новую сигарету или же подождать. А чего ждать? Когда куришь, чем-то вроде как занята, и время ползет немного быстрее. Но курить не хочется, и так во рту – как черемухи зеленой объелась… Чем бы заняться?..

– Слушай, Марин! – так неожиданно радостен голос начальницы, что Марина вздрагивает. – Слушай, можно ведь жевательной резинкой приклеить! Нажуй вот, а потом приклеишь.

Пожевать, это неплохо. Марина поднялась, подошла к стойке.

– Лучше «Дирол», – сказала, когда начальница протянула «Орбит».

– Ага, он на полтора рубля дороже! Жуй эту.

Снова садится, распечатывает плотную прямоугольную упаковочку, бросает в рот две подушечки. Залежалые, пересохшие. Крошит их зубами. Во рту появился освежающий холодок, язык приятно защипало, слюна стала сладкой, вкусной, даже глотать ее не хочется… Вот кусочки соединились в мягкий, послушный колобок. Марина гоняет его по зубам, то раздавливая, то собирая, жмурится от удовольствия.

Убрав кое-как площадь вокруг «Ломоносовской», по быстрому перетаскав из «Москвича»-пикапа в тонар ящики с мандаринами и заработав двадцатник, Игорь забежал в ближайший пункт обмена валюты.

Курс вроде бы как и повсюду в округе, а искать, где вдруг повыше, не хочется – пять рублей ничего не решат.

Достал из кармана «пилота» паспорт, из паспорта – сто долларов. Несколько секунд медлил, глядя на лицо длинноволосого человека на бело-черно-зеленой бумажке; человек напомнил актера Борисова в роли пирата Сильвера из «Острова сокровищ». И он тоже вот, кажется, обещает, загадочно так улыбаясь: «Меня-ай! Давай меняй и устроим!..»

– Половину, пожалуйста. – Игорь сунул деньги в лопатку под окошечком.

Молодая, ухоженная женщина с гладко зачесанными назад, в толстый хвост, волосами, не переспрашивая, подтянула лопатку к себе, уверенно отсчитала из пачек по сто и десять рублей нужную сумму, сверху подсыпала мелочи. Отправила лопатку обратно Игорю.

– Спасибо!

Повернулся спиной к окошечку, проверил сумму. Правильно вроде бы… Конечно, жалко разбивать неприкосновенную сотню. Все утро сомневался, мел этот дурацкий асфальт и отговаривал себя, вразумлял; потом за жалкий тридцатник разгружал мандарины. А получил его, покрутил в руках две мятые бумажки и – решился…

На углу Бабушкина и Матюшко толпятся тетки-домохозяйки. В руках набитые продуктами сумки, пакеты. Им дождь нипочем – разглядывают висящие на дереве фотографии диванов, кресел, стенок, кухонь, громко и возбужденно спорят, обсуждают, что бы предпочтительнее приобрести для своих квартир. Рядом скучает парень, который должен советовать, объяснять, давать адрес салона, – он не суетится, он знает, что от этих теток кроме болтовни ждать нечего.

Вчерашняя проститутка только раздразнила, разбудила окончательно и исчезла, оставив тоску, непроходящий зуд неудовлетворения. Ну и за это спасибо… И теперь он удивляется, как мог он так долго быть один, каждый день выполнять одну и ту же отупляющую работу, терпеть рядом с собой этого скота Серегу Шурупа и не замечать, точнее – стараться не замечать, как вокруг бурлит сладкая, неповторимая жизнь. Каждая минута может быть счастьем, но он прячется, он торчит в холодном, заплесневелом подвале, зажмурив глаза…

Теперь – очнулся, выполз, решился поймать хоть несколько минут, неповторимых, чудесных минут. Настоящих и ослепительных. Как тогда, с Борисом. А потом, потом пусть сядет в поезд, пусть уедет в маленький, безрадостный городишко. Отвоюет у родителей и брата угол, устроится куда-нибудь. Да хоть в милицию…

Парикмахерская. Здесь два раза в год он подстригается под канадку за шестьдесят рублей. А какую стрижку сделать сегодня?.. Ладно, там разберется.

Парикмахерская пуста. Лишь две девушки в светло-синих халатах сидят за столиком и курят, листают журналы. На Игоря взглянули без интереса. А он спрашивает весело, заранее снимая «пилот»:

– Как насчет подстричься?

– Да, конечно…

Одна из девушек, круглоглазая, с сухими рыжими волосами-проволочками, поднялась, потянулась лениво и направилась к креслу перед большим зеркалом. Взяла накидку, встряхнула:

– Садитесь.

Игорь смотрит на свое отражение. Да, эти подметания, прислуживание торгашам отпечатались на лице. Сразу видно, кто он такой, чего от него можно ждать… И снова вспомнился Борис, и сам, и то времечко, когда они жили на всю катушку, когда из каждого дня выжимали радость, веселье. И люди сразу признавали в них сильных ребят, девушки сами шли к ним, надеясь, что Борис и Игорь позовут их на праздник. А теперь… Кто он для парикмахерш? Для девушки из «Забавы»? Для вчерашней каштановой проститутки? Грязный, зачуханный дворник, убогий поедатель дешевых пельменей, нищий квартирант в коммуналке.

– Как будем стричься? – сонно спрашивает парикмахерша.

– Для начала помоем голову, – отвечает Игорь, делая лицо слегка брезгливым и сытым.

– Гм, да?.. Тогда сюда пересядьте.

Девушка грубовато наклоняет его голову над раковиной и мочит волосы из маленького душа. Вода холодноватая.

– Прибавьте горячей, – велит Игорь. – Надо, кстати, самим пробовать, перед тем как на человека лить!

Парикмахерша, крутнув краник с красным кружочком, осведомляется, не скрывая своего раздражения:

– Так?

– Слушай, – Игорь готов вскочить с кресла, – слушай, я деньги плачу не за то, чтоб ты мне тут!.. Давай мой голову, а потом подстригай. Ясно, нет?

Парикмахерша цокнула языком, но движения ее стали бережнее, вода потекла в меру теплая.

Через полчаса Игорь вышел на улицу. На голове прическа за сто семьдесят рублей, от волос густо пахнет дорогим одеколоном… Он шагает бодро, стараясь не сутулиться, смотреть на окружающее открыто и смело. Идет домой. Сейчас почистит джинсы, ботинки, а потом – в «Забаву».


Красная пластмассовая полоска путешествует по шкале настройки, минует цифры «96», «100», «108» и возвращается на них. Из динамика при каждом движении полоски слышатся разные звуки. То шипение, то обрывок песни, то треск. Шипение и треск, правда, редки – эфир плотно забит радиостанциями. Развлекательными радиостанциями на FM-диапазоне. Станций десятка три, а почему-то послушать нечего – всё не то.

– Вот, вот! – вскрикивает Тайка. – Оставь эту! Оста-авь!

Марина убирает палец с валика, кафе тут же наполнилось густым, словно бы заспанным, слегка хрипловатым женским голосом и очень красивой мелодией. Женщина поет по-английски; Марине не нравятся песни на иностранном, она не любит не понимать слов. Может, Джо Дассен только, ну и «Модерн токинг» – как воспоминание о детстве… А Тайка, блаженно прикрыв глаза, распустив губы, как может помогает песне из радио. Пританцовывает. Смотреть и смешно и досадно. Обидно за нее, да и за все вообще… Хочется обнять подругу, зацеловать или, наоборот, – больно, со всей силы ударить… Марина гонит красную полоску дальше.

– Ну заче-ем! – повариха очнулась, бросилась к магнитоле. – Это же из фильма про Бонда!..

Марина не дает ей поправить волну. Рассвирепев, Тайка больно отпихнула Марину.

– Э, вы еще подеритесь, подеритесь! – встревожилась Алла Георгиевна. – Еще драки нам не хватало!

Повариха долго выуживает из лабиринта станций потерянную песню. Марина села на свой стул и закурила.

Вошел высокий, крупный, но стройный молодой человек. (Таких парнями называть язык не поворачивается, именно уважительно – молодой человек.) В тонком, до пят плаще, коротко стриженный, с подковкой густой щетины на подбородке. На запястье левой руки болтается пузатая сумочка… Подобные люди нечастые гости в «Забаве», а этот и вчера заходил.

Вошел, огляделся. Дверь осталась нараспашку, конечно. Потянуло сырым холодом. Оказавшаяся рядом Тайка закрыла ее и скорей убралась к плите и кастрюлям. Алла Георгиевна приглушила громкость магнитолы, преданными глазами впилась в клиента.

– Бутылку светлого «Бочкарева» и вот эти чипсы, с беконом, – внятно сказал молодой человек, взглянув на полки, и, повернувшись к Марине, открыто-оценивающе оглядел ее.

– Пиво здесь будете или с собой? – поинтересовалась почтительно Алла Георгиевна.

– Здесь.

Звякнула упавшая на стойку крышка с бутылки. Молодой человек взял пиво, шуршащий пакет с чипсами, опустился за ближайший столик. Отпил «Бочкарева», чуть поморщившись, точно не доверяя вкусу, посмотрел на этикетку, затем, снова откровенно, с головы до ног, стал изучать Марину. А она ловила его взгляд с непонятной ей самой тревогой и готовностью. Вообще-то она уже догадалась, зачем он сегодня здесь появился. Не пива же выпить… Она сидела на своем шатком стуле, докуривала «Союз-Аполлон», нога закинута на ногу. И ей приятен хозяйский, оценивающий взгляд; он делает ее безвольной и доступной этому человеку и вместе с тем поднимает ее в собственных глазах, ведь это не простой чувак с улицы, нужно еще заслужить, чтоб такой человек так смотрел… И она старается выглядеть лучше и соблазнительней, она расправила плечи, напрягла пальцы, держащие сигарету, приподняла голову; она знает, что юбка и фартук слегка загнулись, видно ее бедро, «ватерлиния» на колготках, но поправить одежду она не решается, да и не хочет…

Молодой человек порвал фольгу, вынул два золотистых кругляшка-чипса, бросил в рот, похрустел. Запил «Бочкаревым». Достал сигареты «Парламент», зажигалку. Закурил, с удовольствием выпустил изо рта плотный столбик синеватого дыма. И поманил Марину.

– Присядь, – сказал, когда она подошла. – Пива хочешь?

– Нет, спасибо… не люблю.

– А что любишь?

Марина пожала плечами. Промолчала. Молодой человек усмехнулся, почти приказал:

– Джин-тоник.

– Да…

– Иди возьми.

Алла Георгиевна уже протягивала ей жестяную баночку и бокал. Ободряюще подморгнула… Что предстоящая ночь будет безопасной и праздничной, Марина уверена. И что поедет с ним, если он позовет, уверена тоже. А он за этим здесь.

Снова рядом с молодым человеком. Он откупорил баночку, плеснул ей в бокал прозрачную жидкость, и, откинувшись на спинку стула, покуривая, смотрел ей в лицо.

– И до скольких здесь? – спросил как-то слегка насмешливо, когда Марина отпила джин-тоника.

– До десяти вообще-то.

– И как, нравится?

– Работа? Да так, – она старается говорить медленно и раздельно, чтоб ее ужасная дикция не резала слух, – нормальная работа…

– Развеяться хочешь?

Марина подняла глаза от бокала, уперлась в спокойный, уверенный взгляд. Человека с таким взглядом бояться нечего – она нужна ему на несколько часов. Провести время, обновить впечатления. Уже бывало так раза три, и все заканчивалось хорошо. Сначала в клуб, там танцы, коктейли, бильярд, серые, напоминающие батарейки для электронных часов, маленькие таблетки, после которых становится небывало весело и легко; потом – бешеная гонка по ночным проспектам, яростный, похожий на драку, секс, минуты сна. И – утро, приятная усталость и опустошенность, «деньги на машину», снова помрачневший, посуровевший после короткой улыбки город… А если повезет… Да нет, и не надо, чтобы везло. Именно так – вечер, ночь, утро. А там пусть снова эта «Забава», Антон, Верка, псих Андрей месяц, другой…

– Ну? – молодой человек хлебнул пива. – В «Клео» была? Неплохой клуб на самом деле. Развеемся слегка, обстановочку сменим.

Марина пожала плечами.

– Нет, ты решай, – подтолкнул начавший терять терпение голос, – да, нет. Заезжать к десяти?

Отказаться – запросто найдет другую. И другой перепадет ее порция веселья. Марина находит уверенные глаза, спрашивает своими: «Правда, просто развеяться, на ночь?» – получает в ответ усмешку: «А чего ты еще хочешь?» – и, успокоившись, поверив, соглашается.

Молодой человек кладет руку ей на плечо, чуть сжимает; во взгляде приятное удивление: «Хм, тонкая, а крепенькая!» Он встает:

– Значит, забили – в десять часов.

– Хорошо… да…

Проходя мимо стойки, он небрежно, как бы случайно, кинул на блюдце для денег розовую бумажку. Открыл дверь, исчез. Дверь поползла за ним следом, но на полпути остановилась, замерла. Марина скорей закрывает ее, а Алла Георгиевна шепотом радуется:

– Вот бы все такие, господи, все бы, а… И сдачи не взял… сорок два рубля подарил…


В коридоре столкнулся с хозяйкой, та моментально, точно того и ждала всю первую половину дня, принялась ворчать, не пуская Игоря пройти к себе:

– Что там ночью было такое? У меня головные боли, сердце… и не поспать. Звонки, хождения…

Игорь, взвинченный своим настроением, отвечает резко, почти криком:

– Ко мне могут приходить знакомые. Мы не договаривались, что я не должен никого принимать. Так?

– Н-но!.. Но не в два часа ночи! – с готовностью перешла на повышенный тон и старуха. – До одиннадцати положено…

– Можно пройти? У меня дела!

Он двинулся на старуху, та отшатнулась и уже в спину ему стала бросать:

– Если так… Вот как раз срок подходит… Собирайте вещи и после первого!.. Знаю, кто эти знакомые!..

Игорь захлопнул дверь, хозяйка умолкла, и он тут же о ней забыл… Так, надо хорошенько побриться. Лучше б, конечно, станком, но лезвий нет, а электрическая «Агидель» еле работает, и решетки поистерлись – больше царапает, чем бреет… Да, джинсы почистить как следует, ботинки. Крем где-то должен валяться, щетка… Ногти подстричь, сменить носки… Запустил себя, да, запустил… почти Серега Шуруп. Еще «пилот» порвать, бланш под глаз – и вылитый ханыга получится…

Ветер, с утра боровшийся с дождем, все-таки победил, расколол тяжелый свинцовый шатер на небе, и там теперь, как гигантские куски смятой серой бумаги, низкие тучи. Ветер куда-то гонит их, выталкивает за горизонт, приносит на их место другие. Порывы беспорядочны, они колотятся о стены, закручиваются в спираль, мчатся вдоль улицы, взмывают вверх, пробуя на прочность железо крыш, водосточные трубы… Солнце, выскочив из-за тучи, сразу же становится ослепительным и горячим, за минуту успевает согреть воздух, и в эту минуту кажется, что сейчас лето. Но вот очередной серый ком закрывает солнце – и снова холод, сумрак, ледяной, бесящийся ветер…

Игорь шагает по мокрому тротуару, не пряча от ветра лицо, стараясь не обращать внимания, что левый ботинок еще сильнее расползся и угрожающе чвакает, – ничего, завтра купит что-нибудь. Дешевое, но добротное… Впервые за долгое время, будто действительно только что проснувшись, он с интересом разглядывает людей, отмечает, где какой магазин, учреждение; он видит деревья, машины, фонари. И деревья сейчас не просто источник палой листвы, которую нужно собирать с асфальта, а люди не те раздражающие существа, из которых постоянно сыплется мусор… Сейчас он свободен, с него свалились дрема и тяжесть какого-то одурения, он ничего не боится. Пускай уволят с работы, из комнаты выгонят, но это завтра, сейчас же, сейчас – праздник. Господи, как же он мог так долго не хотеть праздника?!

Вот оно, вот уже и кафе. Через полминуты увидит симпатичную, почти знакомую девушку. Это не вчерашняя затасканная тварь, обманувшая на четыре сотни, эта – не обманет. Но с чего начать, что сказать?.. Ладно, закажет водки, сразу сто пятьдесят граммов, выпьет, и тогда придумается само…

Дверь приоткрыта, невысокий, кругленький дядя с румяным, самодовольным лицом прикручивает пружину.

– Как, работает? – от волнения хрипловато спрашивает Игорь.

– Рабо-отает, пока что работает.

Девушка на том же стуле, что и обычно. В глазах всегдашние равнодушие и скука. Так же скучно оглядела и его, очередного посетителя, сделающего сейчас убогий заказ.

Игорь кривовато, подчеркнуто свысока улыбнулся ей. Хорош корчить из себя убогого. Повернулся к стойке, стал изучать меню. Сразу нашел подходящее – тефтели за тридцать рублей.

– Тефтели, значит, с картофелем-фри, – сказал вслух, продолжая взглядом бегать по листку. – Салат оливье… сто пятьдесят водки, «Сибирской»…

Полная немолодая продавщица оживилась, стала бойко стучать по клавишам кассы. Касса с готовностью затрещала.

– Что еще? – в голосе продавщицы уверенность – клиент заказал не все, что ему необходимо для полноценного обеда.

– Еще? – Игорь увидел внизу листка «мороженое». – Вот еще мороженого.

– С наполнителем?

– Конечно.

Касса потрещала.

– Хлеб?

– Да, три кусочка… Всё.

Расплатившись, взяв рюмку с водкой, салат и хлеб, Игорь сел за столик у окна. Выложил пачку «Бонда» и зажигалку. Расстегнул «пилот». В это время продавщица крикнула:

– Мариш! Порцию тефтелей и фри!

Дразня Игоря своей фигуркой, стройными длинными ножками, девушка прошла к двери с наклейкой «Объект охраняется вневедомственной охраной. Милиция». Скрылась.

Так что ей сказать, когда принесет эти тефтели? Надо сразу что-то сильное, точное, как-то с первой же фразы расположить к себе… Слишком лихо глотнул водки, подавился до слез, полез за платком… Не так надо, это не «ЗЕНИТ – чемпион»… Продышался, закусил салатом, огляделся.

За одним столом частенько здесь встречающийся Игорю старик. Пихает в рот плоский кусок жареного мяса, громко, почти со стоном сопит. Кроме старика еще двое невеселых парней лет тридцати. Сидят друг напротив друга, приглушенно, короткими фразами переговариваются. Между ними бутылка «Пшеничной» и сок в стакане.

Вернулась девушка, заняла привычное место. Оправила малиновый фартук. Наткнувшись на взгляд Игоря, сделала лицо еще скучнее. Вот, вот, явно показывает, как ей здесь тошно! Сама вызывается…

Второй глоток – лучше. Водка ворвалась внутрь раскаленной рекой, сразу же начав тормошить душу, звать, тянуть куда-то. Короткий момент, когда все по плечу… Хм, всё не всё, но уж с девушкой познакомиться… Игорь заерзал на стуле, преодолевая желание громко спросить, когда ж подадут… когда же она подойдет…

– Готово, – объявил пузатый дядя и закрыл дверь. – Хлопать особенно не должна – я вот резинку тут прибил. Всё помягче…

– Спасибо, Вить, а то измучились, – отвечает жалобно продавщица. – Что, налить?

– Да уж само бы собой…

Со стороны кухни невнятный, но по интонации зовущий голос. Девушка поднялась и ушла.

«Надо выпить еще!» – решил Игорь. Вскочил, достал деньги.

– Еще сто «Сибирской».

Продавщица не торопится реагировать – она занята обслуживанием дяди. Игорь мнется у стойки, боясь, что сейчас вернется девушка, поставит на стол тарелку и сядет на свой стул. И как тогда?..

Нет, успел. Успел даже выпить половину, настроиться. Фразу первую вот только никак… Красивые руки опускают перед ним тефтели с брусками жареной картошки, обложенные какой-то травкой. И заученная, неискренняя улыбка:

– Приятного аппетита!

– Спасибо, – отвечает Игорь ласковым голосом. – Извините, вы не могли бы… пять минут…

– Что?

– Присядьте! Вот мороженое – вам.

Заученная улыбка сменилась растерянной. Девушка не села, но и не уходила.

– Ну сядьте, а… Пожалуйста! – еще раз, вкладывая в голос всю теплоту, попросил Игорь. – Очень-очень важно!..

Положила поднос на соседний стол и присела. Взгляд в окно, потом – короткий – на Игоря и снова в окно… Что сказать? На языке тысячи слов и все не те, ни одно не склеить с другим…

Дядя, выпив, громко и злорадно доказывает продавщице:

– Не-ет, Алка, сочтены ваши денечки. Прикроют! Сделают приличный погребок, там вон сценку поставят, стриптиз, хе-хе, все дела.

– Перестанешь ты каркать когда-нибудь? – перебивает продавщица плачущим голосом.

– Ну, тут каркай не каркай…

Старик дергает зажатый челюстями бифштекс. Парни разливают остатки «Пшеничной»…

– Пойдемте сегодня куда-нибудь, – каким-то противным себе самому полушепотом предлагает Игорь. – У меня деньги есть… много… Куда-нибудь, куда хотите.

Девушка удивленно посмотрела на Игоря, на мороженое.

– Ешьте мороженое, Марина. Не ошибаюсь? Марина? – Он подвинул ей металлическую вазочку с тремя белыми шариками, политыми чем-то бордовым.

– Да забей ты, Юрок! – оглушительно воскликнул один из парней и хлопнул соседа по плечу. – Не грузись, их на каждом углу по сто штук.

– Пойдемте, а, – тихо и горячо говорил Игорь, – хоть в кино, хоть, в клуб. У… У меня… у меня день рожденья сегодня. И, понимаете, я один. Я… – тут его понесло, – я – скрываюсь. Была фирма, свой торговый дом, все остальное, но подставили. Пришлось прятаться. – «Тем более не пойдет, – опомнился, – испугается. Идиот!» Он торопливо стал поправляться: – Нет, нет, теперь это в прошлом! Вчера получил факс: положение наладилось, все в порядке. Завтра уезжаю обратно в Москву… Эх, пойду первым делом в «Луксор», это где «Метрополь», гостиница, знаешь? – Мелькнул в памяти «Луксор», куда они однажды забрели с Борисом, египтянин-швейцар, полуголые смуглые женщины, вращающие животом, красивые, предупредительные официанты. Игорь плеснул остатки водки в себя и, не закусывая, уверенно и довольно громко продолжил рассказывать: – Надо вот отметить мое, м-м, возвращение. Я, знаешь, давно тебя замечаю… Я тебя не забуду. Когда снова разверну дело, приеду. Понимаешь? А сегодня давай в «Планетарий» поедем, отличный клуб. Бывала?

Лицо у девушки сделалось растерянным и туповатым, словно ее заставили решать какое-то сложнейшее, совершенно ей неизвестное уравнение.

Игорь положил руку на ее пальцы, чуть-чуть сжал и спросил нетерпеливо, понимая, что надо решать прямо сейчас:

– Да, поедем? Или как?

– Сегодня я занята, – сказала девушка медленно, вытягивая пальцы из-под его ладони. – Не могу.

– Но… но у меня, у меня такой день! Я… ждал! – Вот оно, вот оно, счастье, оно рядом, и оно ускользает. Удержать, надо его удержать.

– Я два года ждал этого дня, понимаешь ты, нет?! Два года…

– Ну, если я занята сегодня, у меня дела, – быстро, почти неразборчиво ответила девушка, поднялась. – Приятного аппетита!

Игорь схватил ее за руку, потянул обратно на стул. Его пальцы врезались в мягкую теплую кожу, почувствовали близкую, какую-то плосковатую кость; девушка взвизгнула и сильно дернулась. Игорь, увлекаемый ею, пихнул грудью столик, вазочка с мороженым упала, со звуком консервной банки ударилась о плитки пола. Что-то непонятной скороговоркой закричала девушка, ее крик перекрыло мощное, принадлежащее продавщице:

– Эт-то еще что такое!

Девушка дергалась и вырывалась, глядя округлившимися глазами на Игоря. А он стоял рядом, пальцы прикипели к ее запястью. И весь он оторопел. В голове стучал кровяной молоточек: «Не получилось… дурак, кретин… не получилось…» Потом он увидел идущих на него тех двух парней. Отпустил, толкнул девушку прочь. Парни явно хотели подраться. Игорь повернулся и побежал к двери, на ходу замахиваясь на стоящего у стойки пузатого дядю.

2000 г.

Ждём до восьми

Колосов выплыл из сна медленно. Будто он нырнул с аквалангом на предельную глубину, покачался там, держась за ветки кораллов, а потом стал подниматься, помня, что торопиться нельзя, опасно… Дайвингом Колосов никогда всерьез не занимался, несколько раз пробовал в Египте, но воспоминания об этом приходили и приходили. В основном во сне.

Открыл глаза. Шевелиться не спешил – прощался с этим ощущением подъема… Обычно так вот лежать не позволял какой-то моторчик внутри, из-за которого Колосов скорее вскакивал с кровати, быстро ел, быстро одевался, ехал, превышая скорость; из-за этого моторчика он вел трудные переговоры, спорил, ругался, подписывал рискованные контракты. И вот моторчик заглох и исчез. Тишина там внутри, неживой покой. Не полная пустота, конечно, но неприятный, жутковатый простор, который уже не будет ничем заполнен, приспособлен для дела. Всё.

Да, всё. Теперь можно лежать и лежать. Весь день. Дождаться жену с детьми, побыть с ними, а потом одеться и не позже восьми вечера выйти из квартиры. Последнее важное дело – выйти из квартиры не позже восьми.

Так, всплыл, снял маску, вынул загубник. Выбрался на сушу реальности. И голова заполнилась мыслями. Нехорошими, давящими сильнее, чем толща воды, мыслями. Нужно отвлечься, заняться чем-нибудь, какими-нибудь мелочами, ерундой… Нельзя, чтобы мысли раздавили.

Посмотрел на электронный будильник. Восемь тридцать две. До восьми вечера – одиннадцать с половиной часов. Последние одиннадцать с половиной часов.

Кровать широкая, почти квадратная, занимает с треть спальни. Удобный матрац… Матрац недавно поменяли – в прошлом появились углубления, бугорки, мешали телу хорошо отдыхать…

Колосов поднял и встряхнул одеяло, опустил на простыню. Дальний угол лег неровно, загнулся. Пришлось подползти, поправить… Потом на одеяло опустил бордовое покрывало.

По пути в ванную захватил с тумбочки бутылку виски, бокал, тарелку, форму для льда… Перед сном немного выпил. Чтобы уснуть… Нужно было уснуть, но долго не получалось. Пришлось выпить.

Поставил посуду на стол на кухне, пошел умываться. Хотел принять душ, подумал и не стал. Взял из стакана свою щетку, новую, с крепкими, колючими волосками, выдавил на нее пасту. Прежде чем сунуть щетку в рот, постоял над раковиной. Посмотрел на себя в зеркало… Душ не душ, а побриться необходимо.

Да, побриться необходимо, но попозже – ближе к вечеру. За день щетина успеет вырасти… Ближе к вечеру.

Стал чистить зубы, как обычно, как тысячи раз до этого, – механически-энергично водил щеткой вверх-вниз, влево-вправо, – а затем мозг прошило, как иглой, понимание, что больше он зубы чистить не будет. Никогда. Что это в последний раз.

«Сегодня я в последний раз побрился», – зазвучала в голове давняя, любимая им в юности песня. Даже разучил ее на гитаре и исполнял во дворе. Так манерно пел, подражая блатным. И лишь сейчас по-настоящему осознал смысл. Не умом, а тем, наверное, что называют душой… Где-то в глубине груди сжалось… Только сейчас ощутил то же, что ощущает герой этой песни, которого сегодня ночью не станет.

Сегодня ж выведут на темный двор солдат,

И старшина скомандует им: «Целься!»

Затошнило, и Колосов швырнул щетку в раковину, стал кидать в рот пригоршни воды, полоскать горло. Отхаркнул какой-то темный комок. Плеснул на него, но комок, как живой, вцепился в эмаль, не хотел исчезать в темном отверстии слива.

Такие сгустки довольно часто отхаркивались по утрам, особенно если накануне он выпивал. Вроде бы обычное дело, но сейчас Колосову стало омерзительно и страшно. Что там у него внутри? Сколько подобной слизи налипло в горле, пищеводе, желудке? Как забиты легкие табачной смолой… На кладбище раньше он бывал часто – хоронил и поминал своих, – а морг, патологоанатомы всегда представлялись Колосову чем-то почти нереальным, потусторонним.

И вот, застыв над раковиной и глядя на темно-коричневый комок на ее голубоватой боковине, он словно бы увидел высокий стол, яркий свет лампы, бьющий ему в глаза. Но глазам не больно – они больше ни на что не реагируют. И мужчина в перчатках из толстой резины – в каких женщины в телерекламе чистят канализацию – режет его, Женю Колосова. Режет уверенно, смело, не боясь причинить боль и вред. Боль и вред уже причинены.

– Тьфу, черт! – отплюнулся Колосов, снова прополоскал рот.

Щетку бросил в стаканчик. Пальцем столкнул комок в слив. Вытерся полотенцем…


Термопот на кухне был горячий. Забыл вчера выключить… Надо его помыть, а то вода начинает попахивать, да и вредно это, когда она несколько дней постоянно на грани кипения…

Сделал чашку кофе, отключил термопот. Присел за стол. Огляделся. Кухня выглядит просторной, хотя по метражу совсем небольшая – десять квадратов. Но умно здесь всё стоит – холодильник, стол, мойка, тумбочки, плита, – и оставалось еще много свободного места. И вообще их трехкомнатная квартира имела вид грамотно устроенного жилья… Да, жилья, устроенного для долгой и здоровой жизни.

Колосов усмехнулся… Долгой и здоровой…

Кофе показался горьким и едким, как какая-то кислота. Жгло не язык, а глубже. В груди булькало, шла отрыжка; на лбу выступил пот… Психологически можно настроить себя на хоть какой позитив, заставить быть спокойным, уравновешенным, а организм не обманешь.

Поставил чашку на стол. Поднялся, подошел к окну.

Тут же отшатнулся – показалось, что там только и ждут, когда он появится, чтобы влепить…

Нет, не влепят. Сейчас не влепят. Сейчас они ждут его звонка. И будут ждать до восьми вечера. Терпеливо и дисциплинированно. А потом… Потом… Еще одиннадцать часов – не стоит снова прокручивать то, что случится потом… У него есть еще одиннадцать часов.

За окном был Матисов остров.

Когда Колосов выбрал эту квартиру на набережной Пряжки, знакомые кривились: «Нашел Женя и в центре медвежий угол. А видок-то – склады и свалки».

Но вскоре острову стали придавать цивилизованный вид, и хоть пока особой красоты нет, все же это уже не медвежий угол со свалками и руинами.

А главное, тихо здесь, малолюдно. Просторно. Можно гулять и не бояться на каждом шагу сталкиваться со встречными-поперечными. Хоть Питер чувствуется. Настоящий Петербург.

Те, кто покупал в девяностых квартиры на Васильевском, на Петроградской, Литейном, теперь чуть не рыдают: «Круглосуточная толчея! Из двора не вырулить – каша людская!» А у них здесь и с выездом довольно легко. Хоть в центр, хоть за город… В Скачках – а это южная окраина города – дача. Если движение свободное, меньше часа пути.

Небольшой дом, участок… Колосов планировал построить двухэтажный коттедж, прикупить соседние шесть соток и устроить сад…

Главное, чтобы жена с детьми появились вовремя. Не застряли в пробках. Попрощаться и выйти за дверь.

От возвращения этой мысли – мысли, что скоро всё для него закончится, Колосова снова затошнило горьким. Пальцы заскребли пластик подоконника, будто старались найти выход, путь спасения, прорыть нору… Мозг смирился, а пальцы, желудок, сердце боролись. Сердце билось и рвалось изнутри, тоже хотело бежать, спастись.

«Чему ты тут радуешься? Тихий, спокойный район, легкий выезд из центра, просторная квартира… Какое это имеет значение? Теперь!.. – кричало там, в груди, за оградой ребер. – Через несколько часов для тебя ничего этого не будет. Бескрайняя чернота. И семье вряд ли жить здесь – выдавят, запугают, заставят продать. Делай что-нибудь, мчись на дачу, хватай жену, детей. Бегите куда-нибудь. Земля огромная!..»

Колосов стоял и слушал эти восклицания. То есть мозг слушал, что делается в груди… Такое и раньше случалось с ним в моменты опасности, но тогда мозг подхватывал сигналы других органов – всех этих селезенок, – заряжался ими, начинал действовать. А сейчас слушал равнодушно, отстраненно. Ведь всё испытано, пройдено. Позади сотни попыток достать денег, собрать. Погасить этот долг. Огромный долг, непомерно огромный… Теперь – тупик.

Достал сигарету из пачки, покрутил пальцами, вставил меж губ, щелкнул зажигалкой. Прикурил… Первая сигарета за день… Глянул на часы. Девять ноль пять. В это время он обычно курит вторую. Но обычно и просыпается не в половине девятого, а в половине седьмого. В девять уже работает. Работал.

По набережной бредет пожилой человек. Старик, наверно. Бредет медленно, хотя, кажется, спешит. Спешит, но не может идти быстрее… Сколько ему? Наверняка не меньше семидесяти… Надо суметь дожить до семидесяти. Не влипнуть ни в какую историю, не попасть под трамвай, не замерзнуть пьяным, не покончить с собой из-за вечной бедности, не… Не попасть ни в одну из тех ловушек, что обильно разбросаны в жизни любого человека.


Колосов несколько раз попадал в ситуации, когда его отделяла от смерти крошечная черта, какой-то миг, сантиметр.

Однажды, ему было тогда лет семь-восемь, кто-то из пацанов-соседей принес во двор несколько синевато-серых патрончиков от мелкашки – «тозовки», как называли такие ружья у них в городке, – и предложил их повзрывать. Как раз жгли листья, и пацаны решили бросить патроны в костер. Правда, огня не было, листья тлели, а не горели… Подождав несколько минут, пацаны решили разжечь огонь. Принесли сухие ветки, траву. Колосов нагнулся и стал дуть. И тут прямо рядом с ухом визнуло, и тут же хлопнуло. Он даже не испугался, а удивился, что это такое визгнуло и хлопнуло… «Бежим!» – заорал один из пацанов, и они побежали. Долго прятались за стволами тополей и слушали, как рвутся в костре патрончики.

Лет в двенадцать старшие пацаны чуть не сбросили его в Енисей. Колосов шел по мосту и столкнулся со старшаками. Они потребовали денег, а у него не было. Честно, не было. «Ну, тогда молись, чмырёнок», – сказал один из пацанов, с кликухой Няма, и схватил Колосова за пояс, приподнял… До сих пор он ощущал, как от Нямы терпко и густо пахло анашой… Колосов вцепился в перила, но голова была уже там, за мостом. Далеко внизу крутилась вода. Течение несло ее с бешеной скоростью; даже крепкие мужчины не рисковали отплывать далеко от берега… Через секунду Колосов мог оказаться там, в этой ледяной бешеной воде. И – всё… По мосту ехали машины, но ни одна не останавливалась, да и вряд ли люди обращали внимание на то, что там делает стайка ребят… Какой-то прохожий спас. Высокий, крепкий парень лет, наверное, тридцати. Щуплый вряд ли бы стал связываться, прошмыгнул бы мимо. А этот остановился. Спас. Без драки, без суеты. Просто отобрал Колосова, довел его до конца моста и сказал: «Беги домой».

Еще было. Уже когда он учился в Питере. Восемьдесят девятый год. Рядом с их училищем находилось еще одно, и между ними шла война. Дрались то и дело. Выходить на драку нужно было всем обитателям общаги. И во время очередной такой драки Колосов увидел у одного чувака из вражеского училища нож в руке. Сначала нож, небольшой, беловатый, а потом глаза. Глаза у чувака были безумные, звериные и смотрели на него. Искали, куда ударить. Колосов стоял в шаге… И тут на чувака налетел противник. Наверняка он не заметил ножа – налетел смело, ногой вперед, с криком под Брюса Ли: «Кия!» И чувак ударил его. А потом в общаге зашелестели: «Убили… Умер». Виновного искали долго, таскали на допросы всех, у кого были фингалы, разбитые костяшки пальцев… Колосов не сказал, кто был с ножом. Стукачество считалось самым большим позором, даже если стучишь на общего врага. И тот убийца продолжал учиться. Правда, массовые драки прекратились. Могли смахнуться один на один или двое-трое одного отпинать, но так, чтобы толпа на толпу с цепями и палками, уже не было…

В армии Колосова чуть было случайно не застрелил во время разряжания автомата сменяющийся часовой, а в девяностые, когда он входил в бизнес, смерть постоянно гуляла неподалеку и забрала многих и партнеров, и соперников. Они лежат на Смоленском кладбище, на Северном, Южном, двадцатилетние, тридцатилетние парни… Колосов добрался до сорока лет, и вот скоро ляжет и он.


– Ну ладно, ладно, ладно, – торопливым шепотом попытался себя успокоить.

Затушил окурок в пепельнице, подошел к столу, глотнул кофе. Хотел глотнуть еще, но не смог. Как отрава какая-то, будто действительно пробрались и всыпали в банку яда… Вылил кофе в раковину. Постоял, глядя, как коричневая жидкость исчезает под решеткой слива… Потом, чтобы чем-то заняться, стал мыть посуду.

Две чашки, бокальчик, две тарелки, вилка, нож, ложка… Но Колосов мыл медленно, тщательно, для каждого предмета капая на губку «Ферри». Хорошо ополаскивал тугой струей воды. Весь ушел в это занятие и даже пожалел, что посуда закончилась. Бросил губку. Вытер руки полотенцем.

Вспомнил: давно обещал купить жене посудомоечную машину. Но обещает и забывает – в последнее время не до этого было… А поставить надо. Надо. Вот и место есть – слева от раковины. Тумбочку, которая там сейчас, можно выкинуть.

И распаляя в себе уверенность, что установка посудомойки – важнейшее дело сейчас, Колосов быстро прошел в спальню, включил ноутбук.

Не обращая внимания, какие новости в «Яндексе», нашел сайты ближайших к дому магазинов техники. Набрал телефон одного. Не ответили. В другом сказали, что посудомоечных машин у них сейчас нет. В третьем обрадовались заказу, но когда услышали, что привезти и установить нужно сегодня же, заявили, что это невозможно.

Колосов почувствовал азарт. Он привык добиваться цели, много раз за минуту заключал рискованные и выгодные договоры, делал миллионные покупки. Неужели с какой-то посудомоечной машиной за пятнадцать тысяч не справится…

– Доставка во сколько обойдется? – спрашивал в трубку.

– Какой район?

– Адмиралтейский. Набережная Пряжки.

– Шестьсот рублей.

– Отлично. Дам две тысячи… А установка?

– Молодой человек, – вздохнула девушка-оператор, – дело не в деньгах. У нас график. К тому же сегодня – воскресенье. – «Воскресенье» она произнесла как-то благоговейно. – Доставка и установка не производятся.

– Но мне нужно срочно.

– К сожалению…

Ничего не добившись в реальных магазинах, Колосов стал изучать ассортимент и условия интернет-магазинов… И там то же – доставка и установка от трех до пяти дней.

– Не-ет, я вас ушатаю, – пообещал Колосов и тут же весь обмяк, ослабел, отвалился на покрывало; даже дышать стало тяжело от утомления, и липковатый холодный пот щекотал и колол лоб, спину, ноздри… «Как туберкулезник какой-то», – поморщился.

Снова, не в голове, а в груди, животе заколотились вопли: «Что ты делаешь?! Что-о?! Спасайся! Спасай себя и семью! Беги!»

Колосов вскочил, быстро прошел по спальне между кроватью и шкафом. Но в спальне было тесно, и он метнулся в большую комнату. Остановился посреди нее, огляделся, готовясь сорвать дорожные сумки со шкафа, сбрасывать в них необходимые вещи.

«Необходимое… необходимое…»

Но короткого размышления, что же необходимо взять, снова хватило, чтоб лишить сил. Колосов резко ослабел так, что чуть не упал. На дрожащих ногах добрался до кресла. Сжался, потом вытянулся. Мышцы ломило, как наутро после непривычной тренировки или с глубокого похмелья. Ломило, зудело, крутило…

Это в фильмах легко и просто – купил поддельные паспорта, надел темные очки и сел в самолет. И поселился на спокойном острове в Тихом океане. Или затерялся в одной из мировых столиц… Хм, да… Сотни фильмов с таким сюжетом… Идиоты, лгуны, халтурщики, неспособные выдумать что-нибудь оригинальное.

Нет, если бы раньше, заранее, еще когда узел только завязывался, то был бы шанс. Подготовиться, просчитать, купить через кого-нибудь… Хотя бесполезно это. Бесполезно. Везде найдут, отовсюду выдернут…

Он до последнего надеялся, по-настоящему не верил, что всё так плохо. Необратимо. Вроде бы намечались варианты выхода; раньше тоже случались напряги, серьезные трудности, опасные ситуации, и выпутывался. А тут… А тут оказался прижатым к стене. И уже никуда не деться, ничего не изменить. Не изменить. Никто не поможет – отказались, исчезли… А стену пробить невозможно.

И скоро его расплющат об эту стену.


Захотелось курить. Остро, невыносимо. Там, где находится солнечное сплетение, стало рваться и сосать. Всё остальное мгновенно исчезло, сделалось ерундой, остались только желание, необходимость – закурить, впустить в себя спасительный дым.

Как-то на цыпочках, покачиваясь, забежал на кухню, вытряхнул из пачки сигарету. Пальцы тряслись, губы, обмякнув, не могли удержать этот граммовый грузик… Кое-как, с трудом, долго щелкая зажигалкой, закурил. Сделал одну глубокую затяжку, другую, шумно, столбиком, выдыхал синеватый дым.

Небо было чистое, высокое. Хороший воскресный день середины мая. Сейчас бы одеться и пойти по каналу Грибоедова. Он любит… любил… да, он любил… уже любил, любил… любил гулять по каналу Грибоедова. Особенное место любимого города.

Другие каналы и реки – не считая, может, только Невы – прямые или мягко изогнутые, а канал Грибоедова петляет, как горная речка. Точнее, сначала ровно идет, а потом, после Казанского собора, начинает извиваться. Хм, словно те великаны, которым когда-то велели рыть его (Колосов с детства не мог отделаться от уверенности, что Петербург создали не обычные люди, а несколько великанов за одну белую июньскую ночь), добравшись до места, где строили Казанский, решили отдохнуть, выпили лишнюю бочку вина и стали чудить, заваливаясь с лопатой то влево, то вправо…

Колосов даже посмеялся над этой мыслью:

– Целый миф придумал…

И под настроение вспомнилось, как сидели после рабочего дня в открытом кафе на набережной канала. Перед глазами был Никольский двор… Девяносто четвертый год, Колосов с парнями арендуют здесь секции, торгуют кто кожаными куртками, кто магнитофонами, обувью… А после окончания торговли берут вина, картошки-фри, курицу-гриль. Ужинают, подсчитывают выручку, мечтают о том, как скоро развернутся всерьез…

Колосов ушел в армию весной девяностого. Уходил нехотя, и не потому, что боялся дедовщины, «горячих точек». Нет, не хотел упускать время. Те неполные десять месяцев, что он провел в Питере, казались огромным, поделенным на несколько важных периодов, отрезком жизни.

Приехал в сентябре в строительное училище – путягу – с одним желанием: быть в городе, который полюбил еще в детстве по картинкам и фильмам. И в первое время именно был здесь – целыми днями бродил по улицам, стоял на мостах, посещал музеи, даже на лекции по истории Ленинграда записался. Про учебу даже не вспоминал… Правда, были и минусы в его, в общем-то, отличном житье тогда: во‑первых, постоянно хотелось есть, хотя поварихи в училищной столовой не жалели добавки, во‑вторых, он мерз, и даже присланная из дому гэдээровская «аляска» не помогала, а в‑третьих, вражда с пацанами из соседней путяги – пробираться в общежитие или в здание училища приходилось по-партизански…

В середине октября Колосову объявили, что, если не возьмется за ум, его отчислят. И он стал учиться. Решил: плиточники везде нужны, можно хорошие деньги зарабатывать.

Ходил на практические занятия, замешивал раствор, резал плитку, снова и снова выкладывал ее на полах… До кладки на стенах его познания не дошли – начались девяностые.


Это, конечно, расплывчатый период – девяностые. Для кого-то они наступили году в восемьдесят седьмом, для кого-то продолжаются и сегодня, в две тысячи двенадцатом. Но к Колосову и его приятелям и будущим компаньонам девяностые пришли в последние дни декабря восемьдесят девятого. Как-то мгновенно из пэтэушников (хотя учились не три года, а, после средней школы, всего год), превратились в мелких-мелких, но коммерсантов. Коммерков.

Чем только не занимались тогда… Продавали выданные в училище талоны на мыло, чай и стиральный порошок на рынке возле площади Мира, дежурили возле Гостиного двора, чтобы первыми ворваться внутрь, купить какой-нибудь дефицит (а дефицитом было почти всё – электроприборы, шапки, обувь, носки, пластинки модных групп), а потом перепродавали тут же или на площади Мира… Кофе давал большой навар, сигареты импортные… Хотя когда началась настоящая напряженка с сигаретами да и со всем остальным, Колосов был уже в армии и сам страдал от нехватки курева, отсутствия в чепке конфет, колбасы…

По вечерам, пропивая навар, молодые слушали рассказы гамщиков и фарцов со стажем о золотом прошлом. Особенно те любили вспоминать, как толкали иностранцам пластинку Пола Маккартни «Снова в СССР». Ее выпустили в восемьдесят восьмом только в Советском Союзе, и иностранцы очень хотели ее получить. Скупали десятками для себя, своих родных, знакомых, но не в магазинах, а с рук.

– По четвертаку с пласта снимали! – кричали те, кто год-полтора назад продавал эти пластинки иностранцам. – По четвертаку!

Но в этих радостно-тоскливых криках было больше не памяти об ушедших в прошлое барышах, а гордости, что в тот раз иностранцы бегали за нашим товаром, а не как мы обычно – за их жвачкой и джинсами.

Колосов и его приятели завистливо кивали, надеясь на свои звездные часы.

Такой драйв испытывали тогда от этой своей деятельности, что про училище забыли совершенно. Приходили в общагу лишь ночевать… Четверо их было, приятелей-коммерков, соседей по комнате. Дрон – Андрюха – с Кубани, Вэл – Володька – из Воронежа, Макс – Максим – из Весьегонска и он, Джон – Женька Колосов.

Правда, в путяге недолго терпели их вольную жизнь. Вызвали раз, другой в учебную часть, посылали комсорга – симпатичную, сочную девушку, неизвестно куда вскоре девшуюся – предупреждать, что их прогулы терпеть бесконечно не будут. Парни кивали виновато, а в душе отмахивались, тут же забывали об угрозах.

И однажды, заявившись в общежитие часов в десять, радостные, с набитыми деньгами карманами и с сумками с недораспроданным товаром, наткнулись на стену из преподавателей, коменданта, воспитателей, которых возглавлял военрук.

– Куда эт вы, граждане? – со зловещей улыбкой спросил он.

– В комнату.

– М-м! Интере-есно… – И тут же улыбка превратилась в гримасу ярости. – А вы ее заслужили?! Комнату?!

Колосов решил, что сейчас их заставят собрать вещички и вышвырнут. На февральский холод. Но ошибся. Это, видимо, делать запрещалось. Зато долго песочили мозги: совали под нос бумаги, которые парни подписывали, поступая в училище, судя по которым они обязывались овладеть профессией и работать на предприятиях Ленинграда; стращали уголовной ответственностью за неисполнение обязательств; стращали и армией, немедленным призывом Володьки и Дрона, которым уже исполнилось восемнадцать…

В конце концов отпустили спать. Но этот наезд сделал жизнь в общаге окончательно неуютной; парни нашли на той же толкучке на площади Мира две соседние комнаты в бывшей коммуналке на Васильевском острове. Четырнадцатая линия, самый край, почти у Смоленки…


Как уходили из училища – сдавали ли подушки с одеялами, просили ли отдать аттестаты, каким образом доставлялись им повестки в военкомат, – вылетело из головы. Совсем не тем была она тогда занята. Работали, зарабатывали, гуляли, веселились. Девчонки какие классные были, малому радующиеся, на любые приключения готовые…

Правда, продолжалось это недолго. Ярко запомнилось, как провожали в армию сначала Вэла, потом, недели через две, Дрона, а потом Макс, освобожденный от службы из-за вырезанной в юности почки, провожал его, Колосова. Были еще парни из путяги, девчонка, имя которой теперь не вспомнить…

Призывников собрали в актовом зале Невского военкомата. Полный усталый майор вяло рассказал о предстоящих тяготах и лишениях и о священном долге, после чего велел расписаться в военных билетах.

– А тепер-рь, – объявил, сразу после этого сделав голос жестким, – разрешаю попрощаться с родными и близкими. И чер-рез десять минут всем быть в автобусе. Яс-сно?

– Да… Ага, – зазвучало в ответ.

– С этого момента нужно говорить: так точно! – И майор потряс пачкой военников. – Теперь вы – солдаты!

– Присяги дождись, тогда и командуй, – тихо огрызнулся кто-то в толпе выходящих в коридор ребят.

Во дворе почему-то горел костер. Несколько человек пели под гитару:

– Армия жизни – дети моги-ил!.. Армия жизни – сыновья помоек и обоссанных стен!..

– Ну что, Макс, – сказал Колосов, закуривая последнюю на свободе сигарету. – Давай тут развивайся. Время-то настаёт золотое.

– Ты там тоже… – пробубнил Макс жалобно, словно это он уходил в армию. – Возвращайся, в общем, скорей. Береги себя…

Колосова призвали в погранвойска, служил на юге Карелии. До Питера рукой подать, но он был недоступен, постепенно превращался в мираж… Уволили в девяносто первом. Уехал к родителям. Быстро затосковал в степном городишке под Абаканом, вернулся сюда. Их четверка соединилась.

Как раз кончались времена толкучек – повсюду стояли ларьки, кокомаги, набитые всем подряд; секции в Гостином, Апраксином, Никольском дворах арендовали частники…

Макс за эти два года приподнялся, обладал тремя ларьками, причем один стоял в престижнейшем месте у Финляндского вокзала, и двумя секциями в Никольском дворе. Торговал разной мелочью – плееры, зажигалки, видеокассеты, батарейки, фонарики, пепельницы… Поначалу таким же разносолом занялись и Вэл, Дрон и Джон.

Постепенно определялись с приоритетами, налаживали связи, то договаривались с бандитами, то бунтовали… Потихоньку лезли вверх.


И вот через двадцать лет Колосов, соучредитель строительной корпорации «Эволюшн», сидит один в своей трехкомнатной квартире. Один в последний свой день. Вэл вторую пятилетку гниет на зоне за наркоторговлю, а на самом деле (хотя и на наркоте он тоже зарабатывал) за то, что не продал важным людям, когда потребовали, деревообрабатывающий завод и не отказался от борьбы за ООО «Втормет» где-то на границе Костромской и Кировской областей… Дрон в двухтысячном лег на Смоленском кладбище… Макс, отсидев в конце девяностых два года в Крестах, получил четыре года условно за мошенничество и уехал в Москву, затерялся там наглухо…

Колосов до поры до времени процветал. Набирал вес. А потом сменился губернатор и еще через некоторое время, в массе других, – рядовой чиновник одного из департаментов.

Об этой, второй, смене не трубили новостные ленты, даже на сайте администрации о ней сообщалось через запятую. Но из-за нее у многих возникли проблемы, которые вскоре превратились в катастрофу.

Все посыпалось.

Нет, поначалу сохранялась надежда наладить отношения с новым чиновником или с другими. Не получилось. Время шло, проекты замораживались, договоры проверялись, расторгались, признавались заключенными с нарушениями.

В итоге Колосов оказался должен. Многим должен и много. Очень много… Когда-то была в ходу поговорка, которую Колосов с усмешкой часто повторял: долги, несовместимые с жизнью.

По поводу многих должников так он говорил и не испытывал жалости к тем, кого действительно лишали жизни. А теперь наступила и его очередь… Долги, несовместимые с жизнью.

Конечно, пытался выпутаться, рассчитаться и в то же время как-то по-детски надеялся, что до крайней черты не дойдет. Все-таки не девяностые. Но месяц назад, четырнадцатого апреля, застрелили одного из его компаньонов, а Колосов получил ультиматум: такого-то числа до восьми вечера или отзвонись, что деньги нашел и готов рассчитаться, или выходи из дому.

И вот это число наступило. С десяток настенных, настольных, наручных часов в комнатах, на кухне отщелкивают, отправляют в прошлое секунды, минуты, приближают восемь вечера.

А Колосов ждет. Месяц бился, мчался со встречи на встречу, давал гарантии, которые не принимались, упрашивал, напоминал, как раньше помогал другим. Не помогло, бесполезно. И сейчас просто ждет…


Отгонял, смаргивал картинку, как зайчик от электросварки, налипшую на глазах. Хорошая картинка, дорогая, но тем больнее ее видеть сейчас. Завыть хочется, побежать, вломиться обратно в то время. В тот момент. Туда, где они вчетвером сидят на набережной канала Грибоедова за пластиковым столиком в тени хилых безымянных деревьев. Пьют вино, едят пережаренную за целый день, до того мягкую, что и жевать не надо, курицу. Обсуждают торговлю, строят планы. Молодые, уверенные в себе парни. Работодатели десятка исполнительных, тихих, благодарных им девушек из Тосно, Кондопоги, Малой Вишеры, Сясьстроя.

Вэл, Макс, Дрон, Джон разговаривают, смеются, глотают горьковатое, непонятно где сделанное вино. Перед ними облупившийся, но крепкий, кажется, на века, Никольский двор, за их спинами изгиб канала, за каналом – собор. Легкий, светлый, похожий на чистое небо.

Но ничто не вечно. Никольский двор чуть не рассыпался, да и реставрация, которая длится уже лет пять, вряд ли его спасет; канал когда-нибудь зарастет, плиты набережной сползут в него, и будет принято решение спрятать в трубу, засыпать, застроить. И собор рано или поздно развалится. Если к тому времени православие еще будет существовать, его, конечно, воссоздадут, но это будет копия… Да, ничто не вечно. Особенно здесь, в Петербурге. Большинству зданий не больше трехсот лет, а держатся на честном слове, на подпорках, скрепках, которые тоже ржавеют, слабнут, сыплются.

А когда Питер стал Питером? Именно тем монолитом, какой все знают… Конечно, хочется верить, что действительно создан мгновенно, за одну светлую весеннюю ночь. Но ведь он строился долго, трудно, постепенно. Домик Петра, который Колосов посетил через несколько дней после поступления в училище, потом – Петропавловская крепость, Меншиковский дворец, еще дворец, рядом со Смольным…

И как резко и невыносимо недавно захотелось курить, теперь захотелось глянуть, когда появились Эрмитаж, Адмиралтейство, Спас-на-Крови…

Колосов рывком открыл ноутбук. Испугался, что сломал дисплей. Нет, работает, осветился серо-черным, появилась надпись «Возобновление работы Windows». Вошел в «Яндекс». Набрал быстро, не давая себе времени задуматься о другом: «Старейшие здания Санкт-Петербурга».

Первой была ссылка на статью в «Википедии» «Архитектура Санкт-Петербурга».

Кликнул, побежал взглядом по строкам. Нашел. Первой постройкой в самом деле был домик Петра, в котором он жил, оказывается с 1703 до 1708-го. Больше шести лет… В 1703-м начали строить «дерево-земляную Петропавловскую крепость». Каменные здания стали возводиться только с 1710 года.

Петербург поднимался медленно, тяжело. Исаакий, например, строили сорок лет, Кунсткамеру – больше пятнадцати, Биржу – больше десяти, Спас-на-Крови – двадцать пять лет…

Наткнулся на статью о канале Грибоедова. Оказалось, что канал проложен по руслу речки Кривуши, бравшей свое начало из «болотистой трясины, залегавшей между нынешними Конюшенной площадью и площадью Искусств. В 1739 году ее исток соединен с Мойкой».

Колосов попытался представить себе эту болотистую трясину на месте площади Искусств…

– Да о чем я? О чем?! – Он вскочил, с ноутбуком в руке заметался по комнате. – Что я делаю?!

Взглянул на часы и остолбенел: двенадцать двадцать восемь.

Двенадцать часов двадцать восемь минут… Ему казалось, что вспоминал он и копался в Сети каких-нибудь пятнадцать минут, а на самом деле… Да нет, ничего ему не казалось, просто сидел и думал, потом увлекся… И пролетели три часа. Как во сне, летит время – закрыл глаза, покачался в каких-то бликах, а потом открыл. И нет семи-восьми часов жизни.

Жизни, жизнь… Колосов упал в кресло. Не мог стоять. Колени ломило. Такая слабость… Почему эта слабость? Ведь надо искать способ… Именно сейчас… Именно сейчас еще раз попытаться найти возможность занять, перезанять, убедить, что он расплатится. Не сразу, постепенно, но – обязательно.

Говорят, что в критических ситуациях люди становятся необыкновенно сильными и сообразительными. Хотя, конечно, не все. Может быть, единицы. А тысячи гибнут без всякой борьбы. Глаза пошире раскроют – и всё. И – во мрак. По-бараньи.

Схватил мобильник, стал шерстить адресную книгу. Десятки и десятки номеров, фамилий. Бесполезные теперь номера и фамилии…


В феврале пятилетняя дочка спросила:

– Папа, а когда у тебя день рождения? – И, опережая ответ Колосова, задала новый вопрос: – Или они все у тебя кончились?

Тогда он засмеялся:

– Как они могут кончиться? Они кончатся, когда меня не станет.

И принялся объяснять – в этом году его день рождения не отмечали, потому что ему исполнилось сорок. А сорок лет принято не отмечать.

– Почему, пап?

– Плохая примета.

– Когда сорок лет, это плохая примета? – нахмурилась дочка.

– Не сами сорок лет, а отмечать эту дату. Не знаю, почему. Так принято. То есть не принято отмечать.

Дочка не стала расспрашивать дальше, но как-то тревожно замолчала, сосредоточилась. Думала, наверное… Колосов сжал ее руку, давая понять, что он здесь и никуда не исчезнет. И еще будет много его дней рождения. Шумных и веселых.

Потом забыл, а сейчас эти ее слова: «Или они все у тебя кончились?» – бились в голове, бились так, что Колосов боялся: сейчас пробьют какие-нибудь перегородки, и кровь зальет мозг. Инсульт или сумасшествие.

– Хе-хе, а чего бояться? – вслух сказал себе. – Чего боишься? Это выход. Это лучше, чем валяться в парадном. – И добавил с усилием, но отчетливо: – В луже крови.

Увидел эту лужу. Его самого уже унесли, а лужа осталась. Липкая, полурастоптанная ментами, врачами, женой… Кто ее будет убирать? Как будут убирать? Тряпкой какой-нибудь, которую тут же выбросят в мусоросборник… И собаки будут ее таскать…

Лучше здесь, в квартире. Сидя в кресле. Без крови. Чтобы кровь внутри. Инсульт и инсульт. Инфаркт. Умереть, как уснуть. Ведь бывает… И Колосов изо всех сил стал распалять в себе страх и боль, вспоминая лучшие моменты жизни. Моменты, которых никогда не повторить, да и через несколько часов уже не вспомнить. Через несколько часов ничего не будет.

А ведь было…

Как с женой по Парижу гуляли. Первые игры с начавшим что-то соображать сыном. Это ведь так прекрасно, когда ребенок из живой куклы становится человеком.

В голове кололо и вибрировало, как вибрирует натягиваемая на колок струна. Было тяжело шевелить глазами, веки нависали, сползали… Может, кофе проглотить покрепче, виски добавить?.. Нет, виски нельзя. Нельзя показать, что он пил перед концом. Пил, значит, боялся, пытался спрятаться в алкоголе… Виски нельзя.

Надо запор открыть, а то жена вернется, а дверь заперта. Вызовет спасателей, пилить станут, резать…

Колосов приподнялся, но ноги продолжали дрожать. Словно все соки жизни испарились, жилы высохли, суставы окаменели… Вот так старики себя и чувствуют; вот так, сквозь немощь, передвигаются. Но их немощь побеждает постепенно, а у него – за несколько часов. Еще вчера был сильным, крепким мужчиной, а сегодня – уже старик. Тот моторчик, что выбрасывал энергию, остановился.

– Да просто не ел ничего, – сказал Колосов насмешливо. – Почти сутки… Кусок сыра, вискарик и два глотка кофе… Энергия…

И от этих слов стало легче. Необходимо находить всему объяснение… На сей раз он встал с кресла почти без усилий, направился в прихожую.

С механической уверенностью взялся за замок внутренней двери и тут же отдернул руку – представилось, что там, в узком промежутке между двух дверей, стоит тот, кому его заказали… Колосов откроет, они встретятся взглядами, и этот, меж дверей, убедившись, что перед ним именно заказанный, пошлет в него два, три, четыре горячих свинцовых шарика.

Нет, не шарика… И Колосов стал всерьез размышлять о том, какую форму имеет пистолетная пуля… Усеченный овал… конус… Пожалел, что плохо учил геометрию…

– Тьфу, идиот.

Но оказалось, что мысли о форме пули были спасительными. Стоило их отмести, и снова полезло в голову то, что случится, когда пули войдут в него.

Удар наверняка успеет почувствовать, а боль? Боль вряд ли. Если, конечно, попадут куда надо. Голова, сердце. Чтоб сразу.

И неужели есть такие долги, за которые необходимо стереть человека с лица земли? Чтобы человек исчезал. Навсегда. Обрывалась жизнь. Обрывалась нить. И ничего больше человек не даст своим детям, и жена, молодая еще женщина, останется одна. Вряд ли уже кого-то найдет, и будет каждый вечер ложиться в постель одна, будет тосковать, плакать, вспоминать. Будет вспоминать… Несколько коротких лет семейного счастья. Ну, пусть не счастья, но гармонии. Когда был муж, отец ее детей. Они вчетвером гуляли по городу, сидели в ресторанчиках, жарили шашлыки на дачке. У них были свои обычаи, свои правила… И всё разрушится?!

Колосов чуть не захохотал.

Ах ты, бедный, слабый, драгоценный человечек! Уникальная молекула цивилизации!.. А сам… Нет, сам не отдавал приказов убивать, но косвенно-то участвовал. Соглашался с тем, что тот или этот достойны смерти. Что долги их не совместимы с жизнью. Что ж, они тоже были уникальными молекулами, и их вдовы тяжело, одиноко стареют, и их дети без отцов.


Легко и решительно открыл замки на внутренней, деревянной, двери. В промежутке между ней и внешней, стальной, естественно, никого не было… Колосов посмотрел в глазок. Площадка пуста. По крайней мере, прямо перед квартирой никто не топчется. Да и не должен еще. До восьми Колосов может чувствовать себя совершенно свободно – там будут ждать до восьми. Потом – начнется. И быстро кончится. Несколько секунд, и он из живого… живого превратится в кусок мяса и костей, лежащий в луже красного, липкого… Испачкает парадное.

Ну да, ну да… Не можешь рассчитаться деньгами, землей, зданиями – рассчитывайся жизнью.

Вот так.

Да, вот так… Но как бы самому… Инсульт, инфаркт, разрыв сердца… Колосов дернул рычаг запора вправо. Снял цепочку. Теперь стальную дверь можно открыть снаружи… Жена откроет, впустит детей. Они вбегут, радостно крича: «Пап, мы здесь! На даче всё хорошо! Сливы цветут!» И увидят его, словно бы дремлющего в кресле. Начнут тормошить. Колосов не проснется. Радость сменится паникой, ужасом, горем.

Но это лучше, чем пуля, кровь. Лучшее из худшего… Хотя те, кто заказал его, наверняка будут посмеиваться: «Умер Колос со страху. Хитро соскочил. Стопудово чем-нибудь траванулся».

Возникнут напряги с киллером. Заказ не выполнил, а заказанный тем не менее перестал существовать. Как расплачиваться?.. Впрочем, что такое пять-семь тысяч грина для тех, кто из-за него, Колосова, потерял миллионы…

Что будет с женой? Перенесут заказ на нее? Станут выдавливать из квартиры?.. Нет, вряд ли тронут. Это раньше вдов, родителей должников обирали до последнего. Но тогда все были беднее, и пара тысяч могла стать вопросом жизни и смерти. Теперь по-другому.

Почему по-другому? Порог несовместимости с жизнью просто поднялся. Не пара тысяч, а пара лимонов.

Колосов дернулся, очнувшись от мыслей, прикрыл внутреннюю дверь, защелкнул тот замок, который можно открыть с той стороны.

Постоял… Что собирался делать? Для чего-то подошел сюда, отодвинул запор, снял цепочку. Для чего?.. Вспоминал напряженно, так, что в голове снова стало колоть, и он снова ощутил, что вот-вот там может лопнуть… И это заставило вспомнить – собирался выпить крепкого кофе, чтобы спровоцировать инсульт, инфаркт, что-нибудь подобное.

Сейчас эта мысль показалась уже смешной и пугающей: действительно с ума, что ли, сходит? Плохо, что потихоньку. Мало времени осталось. Мало.

И Колосов всем своим существом, до кончиков пальцев на ногах, понял, что мало. Не годы впереди, не дни, а часы. Считаные часы, несколько оборотов минутной стрелки по циферблату.


Быстро вошел в комнату – силы откуда-то появились, решимость. На что-то решимость.

Огляделся и заметил, что взгляд его снова тот же, что раньше – когда был уверенным в себе человеком. Мог приказывать, ставил подписи, по которым с места на место перемещались огромные суммы денег, тонны груза, менялись собственники золотой земли.

Но тогда он знал, чего хочет, чего требовать от других. А сейчас?.. Что сейчас? На что он решился? Что успеет?.. Каждый такой вопрос бил, как молоток, и снова выбивал, выбивал силы, заставлял подгибать колени, сесть, не шевелиться. И этот пот на лбу, под носом, меж лопаток. Даже сам чувствует его запах – кислый, гниловатый… Надо в душ. И побриться, одеться в костюм.

«В морге тебя переоденут», – ответил голос из любимой Колосовым кинокомедии «Кавказская пленница».

Сколько раз смеялся над этими словами, хохотал, наблюдая, как приседает от ужаса персонаж актера Этуша.

«Мне надо переодеться», – дрожащим голосом бормочет он, недавно совершивший преступление, минуту назад еще обладающий властью, уверенный в себе человек.

«В морге тебя переоденут», – отвечает мститель с ружьем в руке.

Смешная сценка.

– Смешно, – повторил вслух Колосов и усмехнулся. – Смешно-о…

Но страх… нет, не страх, а нечто сильнее страха всё нарастало, стягивало тело, не позволяло шевелиться… Так, наверно, какой-нибудь заяц, поняв, что убежать от волка невозможно, останавливается, замирает и ловит последние мгновения жизни. Сейчас налетит горячая клыкастая масса и разорвет…

Лишь одна слабая клетка разума – а может, и не разума, а наоборот – оставалась в мозгу. Она уговаривала: «Иди прими душ, хорошо побрейся…» – «Сегодня я в последний раз побрился…» – пели другие клетки. – «Хорошо побрейся, – продолжала одна. – Поешь, соберись. Еще очень много надо сделать. Много… Вставай!»

И Колосов снова встал на тяжелые, проколотые болью и ломотой ноги. Увидел у дальней стены велотренажер. Позавчера почти час крутил педали, поставив режим предельной мощности. Соскочил с сидушки вспотевшим (пот был горячий, приятный, как сок), помахал руками, поприседал и побежал в душ… А сейчас он шел туда шажочками старика. Шел и гадал, сумеет ли перешагнуть через бортик ванны, боялся поскользнуться.

Поскользнется, упадет и больше не встанет.


Стаскивал с себя липкую майку, тренировочные штаны, влажноватые, какие-то несвежие, хотя носил их всего дня два… Где-то читал или слышал, что в человеке живет несколько килограммов бактерий. И вот, наверное, чувствуя близкий конец своего обиталища, вся эта микроскопическая живность полезла из него. Спасалась.

Колосов брезгливо бросил майку, штаны, трусы в стиральную машину, сыпанул порошка, включил.

Открыл кран в ванне. Хотел по-быстрому принять душ, но передумал: лучше полежать. Это поможет… Полежать в пене, подремать, набраться сил… Набраться сил…

Пока ванна наполнялась, смотрел на себя в зеркало.

Он редко себя разглядывал. Когда брился, обращал внимание на подбородок, щеки, когда причесывался – на волосы. А сейчас видел все лицо целиком. Лицо, шею, ключицы…

Не совсем, конечно, молодой парень, но и не кирпично-образный мужичара, каких в их кругу немало… Волосы еще густые, совсем слегка поседевшие над висками.

«Жить да жить», – глумливо хохотнуло внутри, и, чтобы снова не осесть бессильно, Колосов плюхнулся в ванну.

Вода оказалась слишком горячей, обожгла, и он подскочил, постанывая, прибавил холодной. Вспомнил, что оставил мобильник в комнате, испугался: если пропустит звонок, не ответит, то там подумают, что прячется, и решат отыграться на жене и детях…

Громко, специально противным голосом матерясь, Колосов вылез из ванны, прошлепал мокрыми ногами по ламинату, вошел в комнату, взял со столика возле кресла телефон.

Возвращаясь, глянул на себя в трюмо. Мельком похвалил – все-таки до сорока лет не отрастил пуза, зада и не смотрится щуплым… И дети красивые получились. Жена Юля… Юля…

И при воспоминании о жене, о ее и теперь, в тридцать шесть, крепкой груди, гладких, мгновенно из мягких становящихся упругими бедрах, о ее уютной фигурке под легким розовым халатом Колосов почувствовал возбуждение. Крошечный, будто много дней прятавшийся член стал расти, распрямляться.

Колосов почти забежал в ванную, положил телефон на мелко дрожавшую стиралку и залез в воду. Она была теперь прохладней, приятной… Плеснул пены из пластиковой бутылки, поболтал ногой, разгоняя хлопья. А рука сама, отдельно от мозга, нашла в воде член, обняла его, стала двигаться вверх-вниз. «Как подросток», – слабо возмутился Колосов, но сразу сдался, прикрыл глаза.

И увиделась не жена, а одна давняя подруга. Аня. Из тех, на которых жениться никто не хочет, зато поделать любовь – с удовольствием… Черные волосы, черные блестящие глаза, словно подкачанные силиконом губы. Обожала, чтоб песни группы «Ноль» во время секса звучали.

С женой у них было нежно, бережно, а с этой Аней – как борьба, драка. И потом, когда они отваливались друг от друга, то по нескольку минут лежали без движения, без мыслей, почти без сознания… А потом, отдышавшись, отдохнув, снова сплетались, лезли друг на друга, и Аня шептала: «Сильнее… Давай туда… Сделай мне больно… Да, да-а…»

Затошнило. Колосов открыл глаза, сел, и его вырвало вязкой желтой струей. Одновременно член метнул в воду беловатое семя.

– О, ч-черт! – И Колосов еще раз дернулся, распахнув рот. Но теперь были лишь пустые спазмы. Ничего там уже не осталось, внутри, и он блевал пустотой, полоскал рот, чтоб избавиться от едкой горечи, царапал ногтями окутанный пленкой язык.


Немного придя в себя, поднялся, но тут же сел на корточки, кое-как переключил воду на душ, ополоснулся. Накинув на плечи махровый халат, дошел до кровати и упал на нее лицом вниз. Сразу поплыл в приятное, легкое. В сон… Но испугался, что проспит, поднял голову. Часы показывали три. Без семи три.

Спать нельзя. Нужно собираться.

Сел, потер щеки и вспомнил, что до сих пор не побрился. «Сегодня я в последний раз…» – снова издевательски запело в мозгу.

Колосов сжал голову руками, повалился… Состояние было как после отравления алкоголем. Именно – после. Когда уже физические страдания прекращаются, остается лишь слабость, зато с головой происходит черт знает что: кажется, что ты свихнулся, слетел с катушек, отупел навсегда.

Раньше он боролся с таким состоянием вкусной едой. Наедался, дремал часа два, а потом, уже к вечеру, был свеж, способен решать сложные вопросы, куда-нибудь ехать.

Сейчас Колосову захотелось кефира. Сладкого кефира с мягкой белой булкой… Он лежал и вспоминал, есть ли кефир. Осматривал в воображении внутренность холодильника. Огромного, почти до потолка.

Запасов там полно. Три дня назад, в пятницу, заезжали с женой в супермаркет, набрали две тележки продуктов, докатили до машины, сгрузили в багажник. Потом в три приема Колосов занес их в квартиру. Жена разложила продукты по полкам и ячейкам холодильника. Овощи, мясо, масло, нарезку, рыбу, сыр… Должен быть и кефир. Артем, сын, любит кефир, всегда просит: не забудьте купить…

Колосов поднялся, натянул халат, завязал пояс, пошел на кухню. Нужно поесть сейчас. Да, сейчас, чтобы до восьми успело перевариться, рассосаться по организму. А то будут там разглядывать и посмеиваться: «Хлебушек кушал перед концом… кефирчик пил… Колбаски немного».

– Не надо, – велел себе Колосов, и жуткая картина послушно исчезла; он даже удивился этому. Теперь была одна лишь мысль, одна задача – поесть. Хорошо, плотно поесть, потом сделать несколько важных дел, а там уже Юля с детьми вернутся с дачи… Попрощаться.

– Не надо, – повторил твердо, жестко, но уже о другом – о жене и детях думать было слишком больно.

Открыл холодильник. Оттуда пахнуло холодом и смешанным ароматом свежих продуктов. Колбасное, чесночное, огуречное… Вот он, кефир. Так… Нарезка сыра. Масло. Докторская колбаса… Обжарить ломтики колбасы… Когда-то любил.

Зажег газ, поставил сковородку, плеснул на нее растительного масла. Отрезал пять колбасных кругляшей, не очень тонких, чтобы внутри остался сок, весь не выжарился. Пока сковородка разогревалась, сделал чашку кофе. Разложил кругляши на сковородке, масло вокруг них тихо зашипело, зафыркало; убавил газ.

Лет в пятнадцать, возвращаясь из школы, делал себе такую колбасу, а до того – просто отрезал кусок, клал на белый хлеб и ел, запивая сладким чаем с молоком… Колбаса, правда, в его родном городке бывала далеко не всегда, но теперь казалось, что ел это почти каждый день. Ел и смотрел телевизор. По второй программе как раз шли научно-популярные передачи. Очень было и вкусно, и интересно.


Слава богу, родители не дожили до сегодняшнего дня. Меньше проблем. А то, кроме горя, еще и вопрос, как сюда добираться. Прямого самолета нет. Да и возраст бы у них был преклонный – за семьдесят. Как им, стареньким, бессильным быть, узнав, что сын лежит в морге?..

Умерли один за другим с разницей в полтора года. Недавно ушли, а кажется, что в другой его жизни. Точнее, когда они были – он то и дело вспоминал о них, мучился, что ничем серьезно не может помочь, да и не знал, как именно помочь. Высылал время от времени денег, хотя они обижались, доказывали, что могут обеспечивать себя сами; предлагал перевезти их сюда, но они отказывались: «Куда мы под конец? Вся родня здесь. И могилки родные». Квартира была неплохая, в кирпичной пятиэтажке семидесятых годов, почти в центре… Колосов особенно и не настаивал на переезде – родина есть родина; часто звонил, раза три-четыре в год летал с пересадкой в Новосибирске…

Да, хорошо, что они не узнают, как закончилась жизнь их Жени, их гордости… Как оглядывали его, когда приезжал, мама трогала пальто: «Шика-арно». Они, всю жизнь экономившие на всем, не могли поверить, что их сын стал таким.

– Хватит, хватит!

Колосов ссыпал со сковородки на тарелку колбасу, отрезал хлеба. Уселся за стол. Сам почувствовал, что уселся основательно – локти расставлены, ноги уперты в пол… Хотел включить висящий под потолком телевизорик, но не стал. Услышит, увидит что-нибудь не то и опять сорвется на мысли. Надо в тишине, сосредоточившись на еде…

Ел торопливо, как по утрам, когда спешил. Когда впереди были большие, наполненные событиями дни. Теперь впереди было всего около пяти часов. Последних пяти часов.

– Не надо.

Но теперь это прозвучало совсем не жестко, а просительно.

Колбаса была безвкусной, пресной, бумажной какой-то… Колосов поперчил, налил на край тарелки острого кетчупа… Все равно того ощущения, что было когда-то, не возникало. То ли колбасу такую делают, то ли…

– Да в Питере никогда не умели делать хорошую колбасу, – сказал себе, вспомнив чьи-то услышанные еще в конце восьмидесятых слова. – Не умели и не научились.

Тарелка опустела; Колосов решил перед кефиром съесть еще бутерброд с маслом и сыром, потянулся за ножом и почувствовал такую тяжесть в животе, именно в животе, а не выше, в желудке, словно съел полведра…

– Вот… – даже задохнулся. – Вот так-то полдня не поесть.

Ирония не помогла – в этом быстром и предельном насыщении было что-то странное, пугающее. Организм как бы давал понять: хватит до восьми часов, больше не надо, незачем… И снова ударило ледяным потом. Голова закружилась. Нет, не закружилась, а раз-другой ее мотнуло, провернуло. Колосов даже ухватился за край стола, чтоб не повалиться с табуретки.

– Хватит, хватит, – попросил жалобно; переждал, сделал глоток кофе.

Теплая горечь… Еще посидел, еще глотнул, сморщился. Потом медленно поднялся. Постоял, наблюдая за собой… Надо помыть тарелку, вилку, сковородку… Сковородку можно и оставить…

Разобравшись с посудой, снял со слива мелкую решетку с застрявшими в ней волосками, кусочками пищи. Вытряхнул в ведро… Все эти годы боялись засора… Не засора надо было бояться…

Посмеиваясь, пошел в комнаты. Обнаружил, что до сих пор в халате. Достал из комода трусы, майку, носки. Стал одеваться и вспомнил: ведь так и не побрился.

Бросил майку на кресло, направился в ванную.

– Побриться, побриться, – бормотал. – Как же небритым…

«Как старый пень, – хмыкнуло, – сам с собой».

– А что, – оправдался, – если я один.

И кольнула обида, досада на жену, что уехала на дачу, увезла детей.

«Но ты же сам заставил уехать… Сам заставил… Отправил».

Встал над раковиной, пустил тонкой струей воду. Не глядя на свое отражение в зеркале, вынул из шкафчика бритву, упаковку с кассетами. Вставил новую, прежнюю хотел было по привычке положить на ее место – вдруг пригодится. Но внутри опять хмыкнуло: «Больше не пригодится».

Швырнул кассету в мусорку под раковиной. Обмазал щеки, подбородок кремом для бриться… Опасался, что рука будет дрожать и побреется неаккуратно, оставит клочки или вовсе порежется. Нет, многолетний и ежедневный навык не подвел – щеки стали чистыми, синевато-розовыми.

Наскоро помыл инструменты, убрал в тумбочку. Смыл волосинки в раковине. Хорошо… Вообще заторопился и всячески внушал себе, что в восемь необходимо отправиться на важную встречу. Встречу, которая, скорее всего, изменит его будущее.


– Так, так, так, – приговаривая, Колосов вошел в комнату, надел майку, носки… Костюм пока рано… В квартире тепло. Приятно в квартире.

Глаза наткнулись на циферблат часов.

Половина пятого.

На несколько секунд или на минуту, на две остолбенел. Стиснул ужас. Половина пятого… Три с половиной… Всего…

Дернулся, ожил, заметался.

– Так-так-так!..

Взял ноутбук, проверил почту. Новых писем не было. Новых писем, даже спама, не было уже три дня. Будто все всё знали и вычеркнули из всех списков, стерли из абонентских групп.

Стоял с ноутбуком в руках, думал, уничтожить ли почтовый ящик… А зачем? Ничего там нет такого… такого, что повредит жене и детям.

Да, ничего… Пора им позвонить. Должны уже выезжать. Все-таки необходимо увидеть их перед тем, как выйти.

– Алло? – спросил, когда длинные гудки прекратились, но голос жены вместо них не появился. – Алло-о!

– Да-да, Жень, привет! – радостно, по-девчоночьи как-то воскликнула Юля. – Ты как?

– Всё в порядке, – ответил он и с трудом сдержал вдруг рванувшееся из горла рыдание. – Всё… в порядке всё… Вы выехали?

– Да пока нет. Дети играют…

Колосов дернулся от этих слов, как от удара.

– А когда?

– Сейчас начну собираться. Ведь рано еще.

– Не рано! Вот-вот пробки начнутся. Воскресенье, вечер!.. – Он остановился, продыхнул, добавил спокойно уже: – Ладно, жду вас. Счастливо!

– До встречи, любимый. – И уже не ему, а детям жена закричала: – Так, собираемся! Папа нас ждё-от!

Колосов скорее нажал «отбой» и тогда уже застонал, заныл, бессильно повалился в кресло… Взгляд искал, чем бы отвлечься. Наткнулся на надпись на дисплее ноутбука: «Устали от гаджетов? Пять мест, где о них можно забыть!»

Наверняка какая-нибудь турреклама, но сейчас эти слова очень заинтересовали. Прямо потянули в себя, как спасение. И Колосов кликнул.

Надпись развернулась в статью с иллюстрациями.

«Австралия: заповедник Флиндерс.

На извилистых горных тропах даже не надейтесь поймать сигнал какой-либо мобильной связи. В этих краях вы найдете связь, лишь остановившись на ночлег в хостеле Pittwater, но ТВ и Интернета там нет. Цена вопроса: 28 долларов за ночь.

Острова Сен-Винсент и Гренадины.

Проведите отпуск в этом независимом государстве Карибского бассейна. Среди нескольких десятков маленьких островов архипелага есть и частные – например, Palm Island Resort. Отели на острове были первыми в регионе, на территории которых принципиально не подключена сеть Wi-Fi. О происходящем в мире можно узнать с помощью телевизора, который находится в общественном видеосалоне. Цена вопроса: от 800 долларов с человека в сутки».

– Не слабо, – покривил губы Колосов, а сам жадно читал о следующем месте:

«Шотландия: Дурнесс. В этой горной рыбацкой деревушке на северо-западе Шотландии ничто не заставит взволноваться. А после восхождения на горные вершины вы наверняка обретете ночлег в отеле Croft 103, окна которого выходят на море с одной стороны и на заросли вереска – с другой. Сотовая связь неустойчивая, есть спутниковое ТВ и Интернет. Цена вопроса: 1600 долларов за двоих за неделю проживания».

– Ну и что здесь такого? Связь есть, тэвэ и Интернет – тоже… За уши притянули…

А воображение быстро нарисовало очень желанную сейчас картинку… Очень бы хотелось там оказаться. С Юлей, сыном и дочкой…

Пустой песчаный пляж, холодное темное море, в котором нельзя купаться. Они с женой, обнявшись, стоят и смотрят на детей, бегающих у самой кромки воды. Волны лениво наползают на песок и откатываются обратно… В старых французских, английских фильмах много таких эпизодов…

Да, взять бы и оказаться сейчас где-нибудь на побережье Ла-Манша или Северного моря. Или… Есть Фарерские острова, где дома как в сказке про Снежную королеву. Тихонько жить в маленьком теплом домике…

Колосов прикрыл глаза, потер ладонью лоб. Замер. Но больше ничего не представлялось, под веками была чернота. Мертвая чернота. Ничего теперь не будет, даже прогулок вдоль канала Грибоедова, даже к колоннам Казанского собора он больше никогда не прикоснется. Никогда. Всё.

Но, будто споря с этой чернотой, какая-то другая сторона то ли мозга, то ли души стала шептать: «Адаманские острова, Адаманские острова».

Где-то Колосов читал, что это самый глухой угол планеты. Там жизнь как десятки тысяч лет назад, и это не туристическая фишка, а настоящее. Реальность.

Адаманские острова… Набрал эти два слова, и ноутбук тут же поправил: «Андаманские острова», объяснил: «В запросе была устранена ошибка».

– Ну да, да… Так… – Колосов открыл статью в «Википедии», стал бегло, но жадно читать:

«Андаманские острова – архипелаг в Индийском океане между Индией и Мьянмой… состоит из 204 островов… К коренным жителям относятся девять народностей: онге, джарава, сентинельцы… и другие. Сентинельцы скрываются от внешнего мира, не желая идти на контакт, поэтому достоверных сведений об их количестве не имеется…»

Колосов нажал на выделенное синим «сентинельцы». Появилась статья об этой народности.

«…Известны своим энергичным сопротивлением любым попыткам установки контакта с людьми извне… Последствия, которые могли быть у сентинельцев после землетрясения в Индийском океане в 2004 году, остаются неизвестными, кроме подтверждения того, что они все-таки выжили. Когда через несколько дней после цунами вертолет индийского правительства наблюдал нескольких жителей острова, они стреляли в зависший вертолет стрелами с явным намерением его отогнать… В 2006 году сентинельские стрелки убили двух рыбаков, которые осуществляли незаконный лов в границах острова, и прогнали градом стрел вертолет, который был послан, чтобы забрать тела. До сегодняшнего дня тела рыбаков так и не были забраны, однако нисходящий поток воздуха от двигателей посланного вертолета обнажил тела этих двух рыбаков, которые были похоронены сентинельцами в неглубоких могилах…»

Неизвестны ни численность племени, ни язык, ни обычаи, образ жизни. Оставленные для них утварь и продукты сентинельцы выбрасывают в море, поросят убивают и хоронят… Интересно, что делается у них в головах, когда они видят над собой вертолет, мчащийся вдоль берега катер? Почему не идут на контакт, как большинство других племен? Уже и дикари Амазонки поняли, что им выгодно быть дикими, но дружелюбными – им помогают, их оберегают. А эти стреляют из своих луков…

И Колосову дико, до зуда, захотелось стать одним из этих ста, или сколько их все-таки, сентинельцев. Простая, честная жизнь.

– Ха-ха-ха! – очнувшись, сухо посмеялся над своим детским желанием. – У них там наверняка тоже страсти кипят дай боже. Может, и такие, что нам не снились.

Да пусть страсти, но – страсти. А здесь… Здесь всё без эмоций, по-деловому: не сделал то, что обещал, задолжал непомерно много, непростительно ошибся – отвечай. Тебя не будут пугать утюгом, не станут уговаривать, а лишь кивнут многозначительно и произнесут: «Хорошо». И это значит, что тебя приговорили. Но если вдруг ты найдешь способ вернуть долг, исправить ошибку, уладить проблему, всё пойдет как раньше. Те люди, которые вчера тебя заказали, сегодня снова будут иметь с тобой дело… А там если и убивают, то с чувством… Хотя…

Нет, хотелось, чтобы у этой кучки людей на крошечном островке было правильно и честно. Там берегут друг друга. Когда в цивилизации сто человек, невозможно друг друга не беречь.


Покосился – именно покосился, прямо посмотреть боялся – на часы. Понадобилось время, чтобы мозг осознал, что обозначают цифры на дисплее. Семнадцать двенадцать. Три часа до выхода. Меньше трех.

Три. Всего.

Но вместо того чтобы вскочить и что-то делать, как-нибудь еще попытаться исправить, спастись, искать, звонить, снова просить, Колосов уткнулся обратно в ноутбук.

Многие слова в статье о сентинельцах были выделены синим цветом, что означало – о них в «Википедии» есть отдельные тексты… И Колосов кликал их, открывал и бегло просматривал. В этих текстах тоже были выделенные слова, отсылавшие дальше, дальше… Бесконечная цепочка названий, понятий, терминов, сведений. Лабиринт знаний. И сейчас Колосов жадно хватал кусочки этих бесполезных уже ему знаний.

Он никогда не учился в институте, не сдавал экзаменов (школьные, довольно формальные, не в счет), но сейчас напоминал себе студента, стоящего у дверей аудитории, в которой идут экзамены, и пытающегося что-то запомнить, судорожно листая учебник. И искренне жалеющего, что прогулял полгода, а не узнавал подробно, неспешно. Ведь интересно же…

Хватал кусочки, увлекся, а на самом деле просто боялся сказать себе, что пора собираться. Постукивал пальцем по тачпаду, цеплялся взглядом за «онге», «неконтактные народы», «изолированные языки», «негритосы», «австронезийцы», а минуты капали, капали…

Мягко булькнул мобильник, извещая о приходе эсэмэс. Колосов дернулся, стал умолять: «Еще ведь рано! Рано!» Сидел и таращился на освещенный экранчик. По спине, вискам, лбу словно бы ручьями лился пот, как-то даже журчал. Глаза защипало. Пришлось моргать, и Колосову стало непонятно, пот ли смаргивает или тихо, без рыданий и всхлипов, плачет.

– Да что ж!.. Нельзя так. – Протянул руку, взял телефон, нажал кнопку.

На экранчике появилась запись: «Оплачивайте кредиты 140 банков в QIWI Терминалах: Оплата услуг – ус*некоторый текст отсутствует*»

– Кретины! – с радостью и облегчением выдохнул Колосов. Встряхнулся: – Так, хватит скулить!

Вскочил.

Умыться, смыть этот щиплющий пот. И одеться. Собраться. Выложить лишнее…

Подошел к шкафу, снял с плечиков костюм, в котором чаще всего ездил на встречи. Достал из карманов бумажник, мелкие деньги, носовой платок, мятые квитки…

Что ему нужно для того, чтобы пройти несколько метров за пределами квартиры? Что взять?.. Открыл бумажник. Десятка два визиток, банковские, бонусные карты, бесполезные теперь – теперь почти всё бесполезно – расписки. Права, паспорт…

Карты… На них есть деньги. Мало, но есть. Пин-коды жена не знает… Как передать? Как бы так передать, чтобы не возникло мысли, что специально…

Достал чистый лист бумаги и стал записывать коды в столбик с указанием названия банков. Потом нашел ножницы, вырезал прямоугольничек, потер его, делая несвежим, согнул, еще потер пальцами на сгибе. Засунул в ячейку бумажника. Оставшуюся часть листа изорвал, отнес на кухню, бросил в ведро…

Теперь умыться… Да.


В ванной вспомнил, что стирал белье. Открыл машинку, вынул тренировочные штаны, майку, носки, трусы. Развесил на бельесушилке… Умыться… Пустил воду, стал энергично тереть мокрыми ладонями шею, лицо, плечи.

Вытираясь, глянул на себя в зеркало. Сразу отвернулся. Начнет рассматривать, и снова ужас проколет, жалость к себе… Ничего. Всё. Почти всё.

Время? Восемнадцать тридцать две.

И снова не поверил, что так много. Так быстро. Вроде бы только что было пять… Только что…

Но и какое-то облегчение почувствовал – совсем немного осталось ждать, не надо мучиться, выдумывая, чем бы заняться. Занять себя.

Комната осветилась желтовато-белым.

В ясную погоду заходящее солнце посылало сюда горизонтальные лучи. Дети очень любят эти минуты, а жена иногда в них танцует, кружится. Да и Колосову становится приятно – за мгновение оказываешься в другом мире. И сейчас он замер посреди комнаты, прищурившись, наблюдал за медленным-медленным движением золотистых нитей, парением редких пылинок. Как космос какой-то…

Скоро День города, белые ночи, Алые паруса… Еще много чего хорошего будет скоро. И дальше. И всё будет уже без него. Всё будет происходить уже без него.

Позвонить, сказать: всё уладил, решил и готов предъявить доказательства. Не сегодня – сегодня поздно – завтра. Завтра в три. Точно.

Ему поверят, дадут отбой тому, кто уже наверняка занял свою позицию… Да, наврать, оттянуть, отхватить эти неполные сутки. Вечер с детьми, ночь с женой.

Или – в полицию. Заявить, что ему и его семье угрожают. Смертельная опасность. Попросить взять под охрану.

«Заприте меня в бронированной камере!» – вспомнилась просьба одного из персонажей «Мастера и Маргариты».

– Смешно! – отчетливо сказал Колосов, выпутываясь из жалости к себе.

Ничего это не даст. Ни лишняя ночь, ни охрана. Отсрочит конец, а может, и вообще спасет свою жизнь, только что это будет за жизнь?

Как его зло, по-звериному веселило, когда какой-нибудь всем задолжавший, всех кинувший, запутавшийся и запутавший партнеров пускался в бега или просил защиты у ментов!.. Менты – это последнее дело. Нет, хуже…

Надо уйти достойно, чтоб и заказавшие его сказали: «Колосов лоханулся, конечно, по-крупному, и мы из-за него просели, но повел он себя достойно. Достойно ушел». Может, и помянут.

– Так, так, так, – вернул себя Колосов из мыслей сюда, в сейчас. – Так, одеться.

Взял брюки и снова будто поплыл… Увидел их вместе с женой на кораблике. На Сене. Сидят рядом, обнявшись, крутят головами, разглядывая дворцы вдоль реки, баржи-дома, мосты… Вот слева Эйфелева башня, и Колосов знает, что вечером они будут на ней ужинать. Без большого шика, но наверняка будет чудесно.

– О! – удивляется он. – А что здесь делает статуя Свободы?

На островке стоит невысокая, но выразительная Свобода, уменьшенная копия нью-йоркской.

– И даже в этом Америка наложила свою лапу.

Жена, которая тогда совсем недавно стала его женой, и Колосов в мыслях называл ее или по имени, или «моя девушка», смеется, показывая свои белые, чуть загнутые внутрь рта зубы, и объясняет, что статую Свободы сделали здесь, а потом подарили американцам.

– Да? – удивляется Колосов. – Интересно, никогда не слышал. Вот что значит пиар – американская стала символом целой страны, части света даже, а французская – так.

И впервые, кажется, именно тогда посмотрел на Юлю не просто с любовью и желанием, а с уважением: «Вот, знает такие вещи. Или хотя бы прочитала перед поездкой».

А через час увидели еще одну Свободу, в Люксембургском саду, и оба захохотали; хохот превратился в объятия, поцелуи. Упали на траву, и проходившие мимо них улыбались одобрительно…

И больше ничего подобного не будет. Да.

Но хотя бы поцелуй. Один взгляд глаза в глаза.

Колосов позвонил жене. Она ответила почти сразу. Голос был слегка раздраженный.

– Да, Жень?

Он хотел спросить, где они, но вместо этого перхнул. Чуть не задохнулся.

– Алло? – К раздражению прибавилась тревога. – Женя-а!

– Да-да… Вы где?

– Ползем по Жукова.

– В каком месте? Петергофку пересекли уже?

– Нет, как раз перед ней… То ли в Стрельне что-то опять. – И после паузы расстроенно: – Стоит Петергофка.

– Понятно. – Колосов взглянул на время – без трех минут семь. – Ладно, не спешите. Всё нормально.

Конечно, если случится чудо и дорога очистится, то они будут здесь минут через двадцать, а так… Что ж, может, это и к лучшему. Мало ли как он поведет себя, когда они окажутся здесь, а ему нужно будет выходить за дверь.

Присел на стул, на самый краешек, готовый тут же, если что, вскочить. В голове вертелось и дергалось – Колосов физически ощущал, как работает мозг. Но работает вхолостую… Костюм лежал на кресле… Надеть… Нет, еще рано.

Из хаоса полумыслей одна задержалась. Воспоминание, как прощались с Дроном.


К девяносто восьмому Дрон уже серьезно поднялся. Открывал магазины обуви, боролся за территорию под торгово-развлекательный центр и в конце концов получил ее на Бухарестской улице рядом с местом, где вскоре должна была появиться станция метро… А потом случился тот кризис девяносто восьмого.

Все от него пострадали. Нет, почти все… Почти все попали на деньги. Но Дрон разорился. То есть оказался не только без своих денег, но и без чужих. Враги и конкуренты, поняв, что Дрон прогорел, стали его добивать.

До последнего он отстаивал тот кусок земли на Бухарестской. Это была его мечта – построить современный, «как в Европе», центр торговли и развлечений. Здесь это было еще в новинку. Бутики лучших фирм, кафешки, «Макдоналдс», детский уголок. На верхнем этаже – боулинг, бильярд, кинотеатр… Подземная парковка.

Перед кризисом Дрон с увлечением занимался планированием центра, изучал архитекторские проекты, может, поэтому и просмотрел, прозевал его зарождение, не подготовился…

Больше года Дрон пытался выпутаться из паутины долгов, отстоять землю, спасти магазины. Отступал постепенно, при этом увязая в липкой паутине сильнее, сильнее. И весной двухтысячного перестал сопротивляться.

Колосов хорошо помнит, как они в последний раз встретились все вместе. Дрон, Вэл, Джон, Макс. Жизнь уже давно их всех развела. Вэл в Костромской области бился за завод, Колосов входил на строительный рынок, который тогда, перед трехсотлетием Питера, становился золотой, но и опасной жилой. Макс только что выбрался из Крестов и, без копейки денег, с условным сроком, думал, как ему быть дальше…

И вот в начале лета все оказались вместе, собрались в офисе Дрона. Офис находился в начале Суворовского проспекта, в двух шагах от площади Восстания. Возле дверей ярко блестела золотистая вывеска «ОАО Прогресс-гарантия», которым руководил Дрон. Двери были тяжелые, из красного дерева. Казалось, там, за ними, кипит работа.

Но внутри было пусто и тихо.

Унылый охранник дернулся, увидев входящих, на лице его мелькнул ужас… Узнал Колосова, который здесь бывал, и снова стал унылым…

Дрон сидел в кабинете, серый, обмякший. Из решетки кондиционера бил холодный воздух, и вентилятор гонял холод по помещению. А Дрон был в одной рубашке.

– А, здорово, – слабо улыбнулся. – Пришли попрощаться?

Вэл и Колосов в ответ возмутились, стали говорить, что ничего страшного, и не из таких переплетов выскакивали; Макс же угрюмо, остановившимся взглядом, как-то именно по-зэковски смотрел на вентилятор.

– Хорош, парни, – перебил Дрон. – От меня уже все сбежали… даже секретарша… Бухнуть, конечно, не принесли?

Колосов побежал в магазин, купил вина, сыра; уже у кассы решил, что не помешает и водка с виски… Набрал в итоге целый пакет алкоголя и закуски.

Потом сидели в кабинете, пили, вспоминали. Слушать советы Дрон не хотел, сразу переводил разговор.

– Кстати, тут одну песню классную услышал, даже записал! – вдруг искренне оживился и мгновенно из почти старика превратился в прежнего Дрона Андрюху. – Сейчас.

Подошел к компьютеру, пощелкал мышкой. Повторил на выдохе:

– Сейча-ас.

Зазвучала песня «Город, которого нет».

Ночь. И тишина, данная навек…

Позже Колосов слышал ее десятки раз, и сейчас сложно было сказать, понравилась ли она ему тогда. Скорее всего, он и не особенно слушал, а удивлялся, как это Дрон, всегда активный, боевитый, напористый, так покорно ждет конца. Сидит в обезлюдевшем офисе и ждет… Бежать, спрятаться, переждать. Тем более он один, без семьи… До родителей, живущих на каком-то глухом хуторе в Краснодарском крае, вряд ли доберутся. Хотя… Да нет, не из-за страха, что родители поплатятся за его ошибки, Дрон сидит здесь и ждет, а из-за чего-то другого…

Через неделю после их той встречи его застрелили. Выходил из офиса и получил две пули.

Теперь, спустя двенадцать лет, так же сидит и ждет конца он, Колосов. Тоже не бежит, не спасается. И опять же не страх за детей, за жену его держит, а другое… Правильнее как-то получить пули, чем прятаться… Этих, прячущихся, называют в последнее время Хусейнами. И они хуже убитых, ниже. Их презирают, они как опущенные. Доживи хоть до глубочайшей старости, переживи всех врагов, всё равно останешься живым мертвецом. От тебя будут шарахаться, с тобой никто не станет иметь дела.

– Правильней выйти, – сказал себе Колосов, подводя итог хоть смутным, невольным, но сомнениям. – Правильней.

Потер лицо, надавил пальцами на глаза так, что стало больно… Поднялся. В который раз оглядел просторную комнату, удобную мебель… Да, правильней выйти. И запел тихо, грудью, слова из той песни, что тогда поставил Дрон:

Там для меня горит очаг,

Как вечный знак

Забытых и-и-истин…

Перхнул горьким, спросил с ухмылкой кого-то:

– А что за истины? Какие это забытые истины?

Подождал, прислушиваясь, будто ожидая ответа. В квартире было тихо. Ни звука. Полная тишина. Надежные стеклопакеты…

Надежные. Хотя душно. Надо кондиционер включить.

Колосов повернулся к журнальному столику, на котором обычно лежали дистанционки, но глаза сразу наткнулись на часы… Без двадцати восемь.

Не удивился, но на волосы дунуло холодом. Точно бы кто-то сзади махнул ледяным веером… Или вроде такого… Что-то такое…

Колосов снова потер, помял лицо. «Вот так и седеют». И даже шагнул к зеркалу… Нет, волосы были темными, а та легкая седина над ушами появилась уже давно… Слышал, что иногда седеют мгновенно… Трудно поверить. Но – говорят.

– Всё, так, – отрывисто, резко сказал Колосов, взял брюки.

Чистые, отглаженные. Приподнял правую ногу, чтобы всунуть ее в штанину, и чуть не повалился. И сразу ощутил, как все-таки ослабел, всерьез ослабел, и снова пот, густой, обжигающе-холодный, вязкий, медленно потек по телу, солеными каплями сползал на губы…

– Так, так, одеться! – зашептал себе Колосов, дрожа и приседая от ломоты в коленях. – Одеться и… одеться и – всё!..

Вспомнилась сцена из какого-то фильма ужасов. Парень сидит, пристегнутый в кресле, и плачет, просит его отпустить, а маньяк в резиновых перчатках перебирает щипцы, ножи, пилы и отвечает: «Не хнычь, будь мужчиной».

«Идиотизм!»

Упал в свое мягкое, глубокое кресло, в котором так любил под чипсы и пиво смотреть поздно вечером эти фильмы; как парализованный на одну сторону или маленький, криво, корчась, вдел ноги в штанины. Приподнялся, натянул брюки до пояса. Пряжка ремня противно, но все-таки подбадривающе звякала.

Застегнул молнию, пуговицу, стал вдевать язык ремня в пряжку, но вспомнил, что не надел рубашку…

– А-а, – простонал совсем как инвалид.

Встал, дошаркал до шкафа, сдернул с плечиков белую рубашку. Она не надевалась, липла к рукам, шее… Справился, втиснул пуговицы в петельки… Правильно?.. В детстве часто застегивался косо, и если мама не проверяла, шел так в садик. Обнаружив это, ребятишки смеялись, долго дразнили…

– Правильно! – с удивившим его самого торжеством сказал Колосов. – Всё правильно. – И повторил эти слова еще раз десять; повторял, и уже забыл, по какому поводу повторяет.

Кое-как вернулся к креслу, поднял пиджак.

И тут зазвонил мобильник.

Колосов глянул не на него, а на часы. Без семи. «Еще без семи! – крикнуло внутри. – Семь минут!»

– Семь минут, – сказал уже вслух. Не сказал, а прорыдал.

Но что-то в горле словно перекрыло, отсекло рыдания. Как перегородку там поставили. И Колосов мгновенно успокоился. Нет, как-то омертвел… Шевелился, и даже свободнее, чем минуту назад, но не по-живому.

Подошел к столу, взял звенящий и подрагивающий телефон, увидел на дисплее имя жены. Увидел, что это она, а не те, кто ждет до восьми, и снова ожил, обрадовался, но перегородка исчезла, рыдания рванулись вверх, забулькали там, где гланды, где начинается язык…

Но надо ответить…

– Надо ответить.

Продохнул, проглотил. Нажал кнопку ответа, поднял мобильный к уху.

– Да. – «Да» получилось хриплым, но все же связным.

– Жень! – радостный голос Юли. – Женя, мы подъезжаем! Будем минут через десять.

– Хорошо… Хорошо.

– Жень, ты что – простыл? У тебя с голосом что-то сегодня…

– Немного, наверно… – Колосов кашлянул. – Першит.

– Выпей «Колдрекса». На холодильнике упаковка.

– Ладно… Жду вас.

– Да, уже Обводный переезжаем.

«Не успеют».

– Давайте, жду. – И Колосов нажал отбой.

С надеждой оглянулся на часы. Они показывали без пяти.

«Не успеют».

Взял пиджак и надел. Сунул мобильник в боковой карман пиджака, бумажник – во внутренний. Носовой платок в левый карман брюк. Мелкие деньги – в правый. Так. Ну, всё-о… Всё.

– Всё.

Пошел в прихожую. В комнатах на полу был ковролин, а в прихожей – ламинат. И как только Колосов шагнул на ламинат, понял, что он без носков. Босиком.

Посмотрел вниз, на торчащие из-под брючин пальцы… Большие были крепкими, с желтоватыми ногтями, а остальные – тонкие, слабые. Мизинцы вообще не различались…

Колосов стоял и смотрел на них. Пристально, будто стараясь запомнить… Когда-то он умел шевелить всеми десятью пальцами на ногах, растопыривать. Лежал в кровати, задрав ноги, шевелил пальцами и смеялся… А теперь?.. Попробовал. Шевелились только большие, а остальные лишь слегка двигались вместе со всей ступней. А скоро ничего не будет шевелиться. Ничего. Всё замрет. Умрет.

– Тьфу, твою!..

Вернулся к шкафу, выдвинул нижний ящик. В ящике были носки. И новые, соединенные попарно нитками, и уже стиранные, попарно завернутые друг в друга – такие колобки… Несколько секунд Колосов выбирал. Всерьез, мучаясь, решал, какие взять. Взял колобок. И не потому, что новые ему уже не нужны – просто не был уверен, что разорвет соединяющую нитку.

Выбрав, еще несколько секунд думал, как надеть. Садиться не хотелось – «сяду и не встану», – прислонился к стене, приподнял одну ногу, надел, потом вторую… Глаза защипало от пота. Точно двадцать раз подтянулся…

– Теперь туфли, – сказал себе.

Туфли стояли на полочке. Не рискуя больше нагибаться, Колосов ногой сбросил их на пол. Снял с крючка ложку на длинной ручке – очень удивлялся в свое время, зачем жена купила, шутил, что у них дома все молодые и здоровые, а вот пригодилась – обулся с ее помощью.

С нескольких попыток повесил ложку обратно.

– Ну, всё, – выдохнул необыкновенно легко, всеми легкими.

Открыл внутреннюю дверь, вспомнил про сигареты. И поразился, что за весь день покурил только раз. Или остальные разы не помнит… Вошел на кухню, взял сигареты и зажигалку, глянул в пепельницу.

Два окурка.

Покурить?.. «Потом, на улице…» Усмехнулся этой мысли.

Прежде чем отпереть замок внешней двери, достал мобильник. Часы в углу дисплея показывали «20:02».

Две минуты девятого… Две минуты назад был последний момент, когда он мог позвонить и сказать. Заверить, что расплатится, рассчитается, что все будет возвращено. Но он не позвонил.

Не позвонил. Забил. Как говорили в армии – совершил бросок через хуй.

– Там та-ра-ра горит очаг! – весело запел Колосов и отпер стальную дверь. – Как вечный знак!..

Но только притронулся к ручке, чтобы нажать и отворить ее туда, на площадку, веселость исчезла, и внутри умоляюще попросило: «Только не здесь, не на пороге. Не здесь».

Нажал на ручку, в замке щелкнуло, и дверь поползла прочь от него. Колосов остался стоять.

Площадка была пуста. Пусто и тихо. Шагнул, ожидая, что теперь вот здесь, справа… с лестницы вниз… И даже сморщился.

Нет.

Вернулся, закрыл внутреннюю дверь, достал связку ключей и запер ее. Запер и внешнюю.

«Сейчас Юля приедет. Дети».

Постоял на площадке. Четыре двери, четыре квартиры… Лифт старой конструкции между пятым и четвертым этажом. Прозрачные решетчатые двери… Лучше пешком.

Положил ключи в карман и пошел вниз по ступеням.

Площадка между четвертым и третьим. Пусто.

Расслабился, замычал:

– М-м, горит очаг… как вечный знак…

Площадка третьего этажа.

– Как вечный знак…

– Евгений Николаевич? – спросили за спиной.

Не оборачиваясь, Колосов сказал:

– Да.

Голову его сильно дернуло вперед и вбок. Звука выстрела Колосов уже не услышал.

2013 г.

home | my bookshelf | | Петербургские повести |     цвет текста   цвет фона