Book: Фантастическая проза. Том 1. Монах на краю Земли



Фантастическая проза. Том 1. Монах на краю Земли

Сергей Синякин

Монах на краю Земли

(сборник)

Благодарю друзей-товарищей

по жизни и литературному ремеслу

Евгения Лукина, Сергея Васильева,

Юрия Брехова, Андрея Тужилкина,

Игоря Шахина, Михаила Малышева

и Александра Горохова, без споров

с которыми не родилась бы эта книга.


© ГБУК «Издатель», 2013

© Синякин С. Н., 2013

* * *

Монах на краю Земли

Посвящается моему отцу Синякину Николаю Васильевичу, жившему в трудное время, но не менявшему убеждений

Фантастическая проза. Том 1. Монах на краю Земли

Ленинград, октябрь 1937 года

Все осталось позади — и мучительные допросы, и наигранный гнев следователя Федюкова, и тоска полутемной мрачной камеры, где в дневное время по дурацкой тюремной инструкции нельзя было лежать или ходить из угла в угол, как этого требовали взвинченные неопределенностью нервы. Напоследок энкавэдэшник долго и мрачно размышлял, рисуя на чистом листе бумаги концентрические круги и непонятные зигзаги, потом вздохнул и хмуро спросил:

— Честно скажи, Аркаша, прямо выкладывай: как будешь вести себя на суде?

— Без утайки, гражданин следователь!

Следователь посопел.

— Так кто ты? — снова спросил он.

— Кадет, гражданин следователь! — без запинки отозвался Штерн.

— Это для меня ты кадет, — хмуро заметил следователь. — А для суда?

— Кадет, конечно, — удивился Аркадий Наумович Штерн, бывший аэронавт ОСОАВИАХИМа, а ныне подследственный из Лефортовской спецтюрьмы. — Что же я, враг самому себе?

— Молодец, — Федюков поиграл карандашом, подвигал бровями, скучающе полистал пухлое дело. — А за что арестован?

— За распространение клеветнических измышлений, льющих воду на мельницу попов и религиозных фанатиков, — без запинки доложил Штерн.

— Точно?

— Как в аптеке!

Следователь сжал мохнатую лапу, и карандаш с треском переломился на две неровные половинки. Штерн завороженно смотрел на обломки карандаша. Следователь усмехнулся.

— Вот так, Аркаша, — удовлетворенно сказал он. — И не дай Бог, если мне твое дело вернут на доследование.

— Вы же в Бога не верите! — не удержался подследственный. — Тоже, значит, льете воду на мельницу религиозного фанатизма?

Федюков ухмыльнулся.

— Гад ты, Аркаша! — убежденно сказал он. — Классовый враг, пригревшийся на груди нашей молодой советской науки!

Следователь был в прекрасном настроении. Как говорится, кончил дело и гуляет, соответственным образом, смело.

— Чай пить будешь? — спросил он.

— Буду, — дерзко согласился Штерн. — С лимоном и бутербродами.

— Вот сволота! — грустно констатировал следователь. — Ты читал, что Ленин о таких, как ты, мракобесах писал?

— Никак нет! — отрапортовал Штерн, уже понявший за месяцы своего заключения, что со следователями не спорят и ничего им не доказывают. Следователи просто выполняют указания свыше, и любое противоречие задевает их нежную душу настолько, что они тут же пускают в ход свои пудовые кулаки. Штерн уже прошел через все испытания. Для следователя главное, чтобы все шло, как по писаному. Разумеется, писанному ими самими.

Посидев в камере и пообщавшись с такими же бедолагами, ощутив мощь следственной машины на своих боках, Штерн понял, что правило не плевать против ветра было придумано умными людьми. Находились, правда, ретивые, которые пытались найти закон и справедливость. Однако уже через неделю и они покорно подписывали протоколы с самыми бредовыми показаниями, а в камере смущенно оправдывались стечением обстоятельств, застенчиво пряча в тень синяки и кровоподтеки на скулах. Штерн быстро усвоил правила игры, в которую оказался втянут против воли и в которой был бессилен изменить установленные кем-то правила; осознав это, протоколы он подписывал сразу, следя, однако, за тем, чтобы написанное Федюковым не могло повредить другим.

Поведение подследственного пришлось Федюкову по душе. Не выделывается, гаденыш, адвоката не требует, в протоколах расписывается без нажима. Правильный подследственный. Экономит дорогое время работника госбезопасности. И на товарищей зря не клепает. Сам виноват, мол, сам и отвечу. Такому в мелочах и навстречу пойти не грех. Он пододвинул Аркадию Наумовичу обвинительное заключение, и Штерн, не читая и не выпендриваясь по поводу орфографических ошибок, без раздумий написал, что ознакомился с этим заключением и целиком с ним согласен. Следователь шумно вздохнул, спрятал дело в сейф и широким жестом пригласил Аркадия Наумовича к столу.

— Садись, — сказал он. — Чай будем пить… с бутербродами. А ты мне расскажешь про эту… про аэронавтику свою.

— А не боитесь, гражданин следователь? — усмехнулся Штерн.

Федюков поднял брови, долго и подозрительно взирал на непонятно чему веселящегося подследственного, потом буркнул, тайно ожидая подвоха:

— Чего мне бояться?

— Меня же за эту самую аэронавтику арестовали, — сказал Штерн. — Выходит, вредная наука. Вдруг и вас за ненужное любопытство привлекут?

Такого оборота Федюков не ожидал — он побагровел, надулся, но тут же багровость лица сменила мертвенная бледность, словно за спиной своего подследственного Федюков увидел саму Смерть или ее заместителя по исполнению приговоров.

— Вот и пои такую сволоту чаем, — буркнул Федюков. — Шуточки у тебя, как у Николая Ивановича Ежова. Садись, подлец, и про Усыскина рассказывай! Это правда, что вам Блюхер именные часы вручал?..

Суда Аркадий Наумович ждал с особым нетерпением. Ночами он разучивал свою оправдательную речь, которая, как ему казалось, камня на камне не должна была оставить от доводов обвинения. В конце концов, есть неоспоримые научные данные, добытые героями науки! А против доказанных научных фактов, по его мнению, идти было невозможно. Факты, уважаемый гражданин следователь, они и в Африке факты. Придется вам, товарищ Федюков, ответить за провокационное избиение научных кадров молодой Советской республики. Да, Аркадий Штерн не академик Павлов, но и его вклад в науку не менее ценен, чем труды академика! И считаться с этим придется всем, а в первую очередь вашему вонючему ведомству. При социализме никому не позволено человека безвинного в тюрьму сажать, не царское беззаконное время! И славное имя Алексея Усыскина научная общественность вам марать не позволит. Нет, не позволит! Пусть он, Штерн, молод, но как член ВЛКСМ он тоже верен заветам вождя мирового пролетариата и будет отстаивать свою научную правоту в самых высоких инстанциях, вплоть до Центрального Комитета партии. Да! Вплоть до Центрального Комитета!

Только напрасно Штерн разучивал эту самую свою речь. Не было никакого суда! Зря он готовился к схватке с государственными обвинителями, которых оставили в заблуждении отдельные нечестные научные руководители типа Мымрина и Авдея Поликарповича Гудименко. Штерна долго держали с группой таких же унылых бедолаг в темном облупленном предбаннике. Каждый побывавший в зале, где отправлялось правосудие, выходил оттуда бледный и растерянный, и обозначенный ему срок в десять лет без права переписки или семь лет лагерей усиленного режима с последующим поражением в правах на пять лет вгонял оставшихся в предбаннике в животный страх и сомнения в собственной судьбе. Наконец пришло время и Аркадия Штерна.

За столом, покрытым зеленым сукном, под большим портретом Сталина сидели трое. В центре был невысокий лысый судья в полувоенном френче, по бокам его располагались двое военных, судя по звездам в петлицах, в немалых чинах. Судья обладал тихим, тонким и оттого противным голосом. Ворот френча был тесен судье, и он то и дело пытался оттянуть его пальцами, чтобы дышалось легче.

— Фамилия, имя, отчество, год рождения? — с одышкой спросил судья.

— Штерн Аркадий Наумович, восемнадцатого мая одна тысяча девятьсот пятнадцатого года, — сказал Штерн.

— Вы признаете себя виновным? — спросил судья, бегло проглядывая обвинительное заключение.

— Видите ли, гражданин судья… — промямлил Штерн.

— Достаточно, — махнул рукой судья и поочередно наклонился в обе стороны, совещаясь с военными. Совещание было кратким, после обмена мнениями троица пришла к согласию, и судья в гражданском встал, держа обеими руками листок синей бумаги, похожей на оберточную.

— Штерн Аркадий Наумович, — сказал он. — Вы признаны виновным в измышлении и распространении слухов религиозного характера, порочащих социалистический строй и советскую науку. На основании статьи пятьдесят седьмой прим. десять трибунал приговаривает вас к пятнадцати годам лишения свободы с последующим поражением в правах сроком на три года. Вам ясен приговор?

— Но, гражданин судья… — Штерн был изумлен и сломлен. Скорый суд так потряс бывшего аэронавта, что он не находил слов. Впрочем, его оправдания не требовались никому. Военные проглядывали какие-то бумаги и на подсудимого внимания не обращали, в глазах гражданского были скука и пустота.

— Вам ясен приговор? — тонко переспросил судья, и голос его отрезвил Аркадия. Говорить и спорить было бесполезно, механизм правосудия с лязгом провернулся, перемалывая его судьбу; решение, принятое сидящей за столом тройкой, было окончательным и бесповоротным. С большим успехом можно было оспаривать смену времен года. И Штерн смирился.

— Приговор мне ясен, гражданин судья, — потухшим голосом произнес он.

— Распишитесь, — сказал судья. — Здесь и еще вот здесь.

И Аркадий Штерн расписался за путевку в новую жизнь, которой ему предстояло жить пятнадцать лет, кажущихся отныне бесконечными и бессмысленными.

Экибастузский лагерь. Декабрь 1946 года

У «кума» было тепло и уютно. Лучше, чем в бараке. Опер Лагутин был опытным сотрудником, прошел не одну зону, заключенных знал, как знает скрипач свой инструмент, поэтому на струнах нервов Аркадия Штерна играть не торопился — давал заключенному разомлеть в тепле и отвлечься от бытовых неурядиц. Чаю он не предлагал, да это и к лучшему было, подлянки, значит, за душой не держал и в стукачи вербовать не собирался. Да зачем ему было нужно вербовать зэка, девять лет отсидевшего по разным зонам и оттого образованного по тюремным меркам не хуже политкаторжанина царских времен. У него и без Штерна было кому стучать. И не простые зэки постукивали, работали на него авторитетные в зоне люди. Воры и те не гнушались отдать через «кума» свой долг Родине. И не потому, что патриотизм их заедал, как барачная вошь, а потому, что отказ работать на опера был чреват крупными неприятностями, приходящими к отказнику сразу после отказа. Но все-таки вызов к «куму» всегда грозит неприятностями, поэтому, даже разомлев от тепла, заключенный Аркадий Штерн ушки свои отмороженные держал на макушке и бдительности не терял. Капитан Лагутин неторопливо листал бумаги, и Штерн понял, что это его личное дело, за время отсидки обросшее лагерными подробностями.

— Мне тут, понимаешь, дело твое на глаза попало, — задумчиво сказал «кум». — Я не понял, за что ж тебя все-таки посадили.

— В обвинительном заключении все сказано, — вздохнул Штерн.

«Кум» даже не рассердился на неуставное обращение.

— Нет в твоем деле обвинительного заключения, — сказал он. — Только постановление большой тройки и все. Но не зря же тебе сам Ульрих срок отмерил… Ты кем до ареста был?

Аркадий грустно усмехнулся.

— Да я уж и подзабыл за девять-то лет, гражданин капитан, — сказал он. — Вроде аэронавтикой занимался.

— На самолетах, значит, летал? — уточнил «кум».

— Летал… — Штерн уставился на жаркое алое нутро печки. Рассказывать о себе ему не хотелось. Да и не стоило, пожалуй. Он вспомнил мордатого следователя Федюкова и его слова: «Ты для себя главное запомни! Ты, подлюга, живешь, пока молчишь. А как хавало свое разинешь, так тебе сразу капец и настанет». Мудр был следователь Федюков, а не сообразил, что даже причастность к делу о клеветнических измышлениях аэронавта Штерна путем расследования этого дела чревата была бедой. Не сообразил и сгинул в этом же Экибастузском лагере, зарезан был уголовником, якобы за хромовые свои сапоги. Да на хрен урке были нужны его стоптанные хромачи, дали команду завалить, он и завалил без излишних размышлений.

— Летал, гражданин капитан. Только не на самолетах, а на воздушных шарах.

— Эге, — сказал «кум». — Это как у Жюль Верна? «Пять недель на воздушном шаре», да?

Оперуполномоченному Лагутину было лет двадцать семь, на четыре года меньше, чем в апреле исполнилось самому Штерну. Не знал Лагутин или по молодости помнить не хотел одного из основных зоновских законов: меньше знаешь — дольше живешь. «Пять недель на воздушном шаре»… А девять лет не хочешь? Девять лет, не опускаясь на материки. И еще предстоит шесть лет лететь. В неизвестность.

— В постановлении непонятно написано, — сказал «кум». — Сказано, что осудили тебя за клеветнические измышления и распространение слухов религиозного характера, порочащих социалистический строй и советскую науку, значит. Это какую хренотень ты порол, что тебя в лагерь упекли?

— Я за эту самую хренотень уже девять лет отсидел, — ответил Штерн. — И еще шесть сидеть. Вам простое любопытство удовлетворить, гражданин уполномоченный, а мне очередной довесок.

— Не будет тебе довеска, — веско сказал Лагутин. — Я здесь решаю, кто досидит, а кто на новый срок пойдет.

— Был у меня такой следователь — Федюков, — вслух подумал заключенный Штерн. — Он на меня дело оформлял. И что же? В этом лагере я его и встретил. В прошлом году с заточкой в боку помер. В причине смерти туберкулез проставили.

— Ты меня не пугай, — сказал Лагутин. — Говори, за что тебя в зону посадили? Какой сказкой народ пугал?

— Никого я не пугал. Сказал, что сам видел, что товарищи видели, своего ничего не придумывал. Только партия сказала: вреден ты, Аркадий, молодой советской науке, опасен нашей стране. Дали пятнадцать лет для исправления и понимания своих политических ошибок.

— Исправился? — усмехнулся оперуполномоченный.

— На полную катушку, — подтвердил заключенный. — До того исправился, что прошлого и поминать не хочу. Не было ничего. Померещилось.

— Значит, не желаешь со мной говорить по душам, — подвел итог оперуполномоченный Лагутин и желваками на румяных литых скулах задумчиво поиграл. — Ну смотри, Штерн! Запомни: судьи твои далеко, а я — вот он. Ты со мной в молчанку играешь, так ведь я ж и обидеться могу. Скажем, еще на червончик.

Штерн вздохнул.

— Эх, гражданин капитан, — сказал он горько. — Что мне червончик, если самые лучшие годы я за колючей проволокой повстречал?

— Ничего, — оперуполномоченный наклонился над бумагами. — Ты и сейчас не стар. Тридцать три — возраст, как говорится, Христа. Самый расцвет человеческий. А ты помоложе Христа будешь.

— Отстал я от поезда, — сказал Штерн. — И от науки отстал. Теперь мне на воле только уголь кайлом рубить или бетон мешать.

— У нас все профессии почетны.

— Это точно, — согласно качнул головой Аркадий Штерн. — Так я пойду, гражданин капитан?

— Погоди, — Лагутин, скрипя хромовыми сапожками, подошел к нему, и Штерн увидел блестящие от любопытства и близости неразгаданной тайны глаза. — Ты хоть намекни, в чем дело! Я понимаю — военная тайна, но ты намекни, я сам дойду до истины!

— Ладно, — сказал Штерн. — Я намекну. Только вы меня больше не вызывайте. Честное слово, вам самому спокойнее будет.

Оперуполномоченный кивнул.

— В старом учебнике географии картинка была, — задумчиво сказал Штерн. — Монах добрался до края земли, разбил небесную твердь и смотрит, что там внизу. Вот и вся военная тайна.

Глаза Лагутина сверкнули.

— Я так понял, что вы с высоты что-то запретное увидели, — сказал он. — Дирижабли там военные или технику какую секретную, да болтать лишнее стали. Это я понимаю. Религиозная пропаганда-то здесь при чем?

— Вы приказали, я вам намекнул, — устало пожал плечами Штерн. — Можно я в барак пойду, гражданин капитан? У вас в оперчасти долго сидеть нельзя, за ссученного принять могут.

— Иди, — разрешил оперуполномоченный и задумчиво проводил Штерна взглядом. Капитан Лагутин так и остался в неведении об обстоятельствах, отправивших аэронавта Штерна в лагерь на долгие пятнадцать лет. Туман был в намеках Штерна, густой непроглядный туман. Может быть, это было и к лучшему — начнешь вглядываться, такое увидишь, что самому жить не захочется, а если и захочется — так не дадут.

Идти от теплого домика оперчасти до теплого вонючего барака через пронизываемый морозными ветрами пустырь — дело безрадостное и тяжелое. Зона была пустынна, только часовые на вышках, завязав шнурки шапок-ушанок под подбородками, бодро притопывали и время от времени освобождали из тепла ухо — не идет ли смена, не ползут ли по скрипучему снегу к колючей проволоке беглецы? В бараке было шумно. Прибыли новенькие, и их разместили в бараке, где жил Штерн. К их койкам началось сущее паломничество — не земляки ли, нет ли среди вновь прибывших знакомых, а то и — упаси Боже! — близких родственников. У буржуйки сидел высокий плечистый грузин и рассказывал любопытствующим, среди которых крутились и те, кого подозревали в стукачестве, свою нехитрую историю. Грузин был мастером на буровой, и бурили они в Чечне сверхглубокую скважину. Только вот беда — достигли запланированной отметки, а из скважины вместо нефти ударил фонтан обычной соленой воды. «Тут нас обвинили во вредительстве, — горячо закончил грузин. — Всю смену в одну ночь взяли, геологов арестовали. Полгода допрашивали. Все главарей заговора искали. Какой заговор? Нет, ты скажи, какой тут заговор может быть?! Ну, я понимаю, геологов арестовали. Это, может, и правильно, не знаешь науки, нечего нефть искать! А нас-то за что? Нас зачем? Все спрашивали, кого я из летчиков знаю, с кем разговоры вел, про каких-то аэронавтов расспрашивали… — грузин безнадежно махнул рукой. — Я сказал, никого не знаю. Чкалова знаю. Леваневского знаю. Байдукова с Громовым знаю. Больше никого не знаю. Мне в небеса смотреть некогда, я в землю смотрю. На небе нефти нет. Так они мне написали в постановлении — „за распространение религиозных слухов, порочащих социалистический строй, наносящих вред социалистической экономике и в целом всей советской стране“! Какие религиозные слухи? У нас в семье после деда никто в Бога не верил!»



— Вот за это и посадили! — строго сказал один из слушателей. — Верил бы в Бога, глядишь, он бы тебе и пособил!

Услышав последние слова грузина, Аркадий Штерн подобрался ближе.

— А на какую глубину бурили? — спросил он.

Грузин встретился глазами со Штерном, долго откашливался, потом спросил:

— Что, дорогой, тоже геологоразведчик?

— Да нет, — отвел глаза Штерн. — У меня профессия иная была, я вглубь не рвался, я наоборот — в выси…

— Летчик, значит? — нахмурился грузин.

— Почти, — кивнул Штерн.

Экибастузский лагерь. Октябрь 1949 года

Блатные пришли в барак неожиданно. По-хозяйски усевшись на корточки у стены, они некоторое время разводили рамсы со старостой, потом «шестерка», худой мужичок золотушного вида, подошел к нарам, на которых лежал вернувшийся со смены Штерн, небрежно ткнул Аркадия в бок:

— Слышь, фраер, тебя пахан кличет!

Штерн сел, чувствуя, как ломит все тело. Лицо покрывала испарина. «Заболел я, что ли?» — тупо подумал он.

В углу сидел старик в темно-синем гражданском костюме. Рядом с ним корячились на корточках два мордоворота, шеям которых было тесно в рубахах. Пальцы всех троих синели наколками. Лицо у старика было удивительно интеллигентным. Аркадий Наумович не удивился бы, встреть он этого человека в своем институте. Впрочем, в зоне он тоже ничему старался не удивляться. Здесь можно было увидеть бывшего профессора, тискающего ночами романы и охотно чешущего пятки уголовному авторитету, у которого имелась лишь одна извилина, да и та блатарю была нужна лишь для того, чтобы пистолет при грабеже не выронить. И наоборот, порой зона являла странные типы гордых людей, которых не могли сломить ни издевки тюремщиков, ни многодневное содержание в БУРах.

— Присаживайся, — мирно предложил старик. — Поговорить надо.

Штерн понимал, что старичок держит масть. С такими надо говорить без выпендрежа, обидится старичок, и всхрапнуть не удастся, в любой камере достанут. Поэтому он покорно опустился на корточки, внимательно глядя на старика. Тому поведение «политического» пришлось по душе, даже усмешка легкая тронула его тонкие синие губы.

— Аркадий Наумович Штерн, — сказал старик. — Я правильно излагаю?

— Все верно, — отозвался Штерн. — Как у опера в анкете. А как мне к вам обращаться?

Блатаря он знал. Это был знаменитый Седой, питерский законник, согласно воровскому обычаю инспектирующий зону по приговору ленинградского суда, отвалившего вору три года за заказную кражу. Седой был из правильных бродяг, против установленных правил не шел. Если вору положено время от времени садиться на зону, то он делал все, как предписывает воровской закон.

— Андреем Георгиевичем меня от рождения кличут, — сказал Седой. — А базар у меня к тебе будет вот какой, Аркадий Наумович. Ты на месте аварии стратостата «Север» был?

— Был, — ответил Штерн, чувствуя, что его опять лихорадит.

— Должок с тебя, — сказал вор.

— За что? — Штерна качнуло. — Я, что ли, в той аварии виноват был?

— Это мне без нужды, — сказал Седой. — Здесь ты со своими начальниками определяйся. А вот платиновую звездочку, что ты с этого самого стратостата заныкал, придется отдать.

— Какую звездочку? — недоуменно спросил Аркадий. — Андрей Георгиевич, побойтесь Бога! Откуда на стратостате платина? Вы хоть представляете, как он устроен?

— Ты мне марку не гони, — процедил уголовник. — Сказал, значит, знаю! Это ты гапонам можешь гнать дуру, я в легавке не работаю, у меня подсчеты другие.

— Не было там никакой платины, — с отчаянием выпалил Штерн. — Честное слово!

— Я ведь тебя на понт не беру, — продолжал Седой. — Тебе еще долго чалиться, потому я тебя не гоню, пораскинь мозгами, можно ведь до звонка и не досидеть. А чтобы тебе лучше думалось… Митяй!

Один из громил торопливо вскочил на ноги, и прежде, чем Штерн привстал, тяжелый удар опрокинул его на пол барака. Аркадий привычно скрючился под ударами, защищая уязвимые места, и не отбивался — понимал, что бьют для острастки.

— Будя, — совсем по-домашнему сказал старик. Сильные руки подняли Штерна на ноги. Ноги разъезжались, Аркадия Наумовича покачивало. Ему было больно, стыдно и обидно. Заключенные издалека наблюдали за происходящим. Никто не вмешивался.

— Вот так, Аркаша, — снова скривил в усмешке губы Седой. — Сроку тебе на раздумья пока даю два дня. А там посмотрим.

— Да если бы она и была, — не сдавался Штерн. — Что же я ее с собой в зону бы приволок? Кто бы мне это позволил?

Седой, казалось, обрадовался.

— У меня с волей связь имеется. Нарисуешь схемку, ребята твою заначку найдут и мне брякнут. Тут у нас с тобой полное согласие и наступит. Но сразу скажу, не надейся мне динаму крутить. Я с тебя за все спрошу. Правильно, Митяй?

Громила поставленным ударом послал Аркадия на пол.

— Все в масть, Седой! — льстиво сказал он. — Тебя наколоть глухой номер.

— Два дня! — сказал Седой, и троица вразвалочку пошла к выходу.

Штерн умылся, нервно громыхая носиком рукомойника. Били его умело. Тело ныло от ударов, но заметных синяков не осталось. Провожаемый взглядами других заключенных, Аркадий вернулся на свое место и лег, глядя в потолок. Только этого ему не хватало! Похоже, что уголовнички слышали звон, да не знали, где он. Платиновая звезда! Не поверят ведь сволочи, поставят на нож! Пойти и рассказать все оперу? Нет, это не выход. Тот, кто на Седого настучит, на этом свете не задержится. Неожиданная мысль испугала Штерна: а что если Седой пришел не от себя? Вдруг его прислали оперативники? Господи! Из этой ситуации выхода вообще не было! Аркадий сел, обхватив руками голову, и застонал.

— Больно? — осторожно спросил сосед по нарам Дустан Кербабаев, туркмен из Богом забытого горного селения, осужденный за подготовку государственного контрреволюционного переворота. — Очень больно, Аркадий?

Штерн отрицательно помотал головой.

— Это ерунда, Дустан. Это просто семечки. Вот в тридцать седьмом меня мутузили, до сих пор вспоминать страшно. У Николая Ивановича были мастера, эти по сравнению с ними просто щенки.

— Что им от тебя надо? — спросил Кербабаев. — Ты их чем-нибудь обидел?

— Нет, — тоскливо отозвался Штерн. — Ты не поймешь, Дустан.

Кербабаев не настаивал. На зоне в душу не лезут, у каждого хватает своих забот.

Штерн не спал всю ночь, но так ничего и не придумал. К утру он уверился в том, что если хочет остаться в живых, у него есть только один выход — побег.

Первый день из отпущенных ему Седым выдался мрачным и серым. Облака были низкими и грозили вдавить обитателей зоны в землю. Норму Аркадий в этот день не выполнил. Когда клеть подняла смену на поверхность, Штерн сразу же обратил внимание на необычное поведение охраны. Ежедневный обыск, который всегда проводился охранниками формально, сегодня был на редкость тщательным. Режимники, шмонавшие заключенных, ругались нещадно. Еще больше суетились шныри из комитета общественной самообороны заключенных. Одного из них Штерн немного знал, поэтому, оказавшись рядом, негромко спросил:

— Что случилась, Вася? Побег?

Тот, опасливо глянув по сторонам, буркнул:

— Куда здесь бежать? Седого с его жиганами пришили.

Седого и его громил убили ночью прямо в бараке. Били заточкой и били беспощадно. Тем удивительнее, что никто из обитателей барака ничего не слышал. Даже дневальные, поддерживавшие огонь в печках. Оперативники несколько дней таскали на допросы зэков. Десятка полтора особо непокорных отправили в барак усиленного режима, но поиски ничего не дали. Врагов у Седого хватало, у многих имелись веские причины для того, чтобы пустить в ход заточки. Розыск, проведенный блатными, был более тщательным и жестким, но и он ничего не дал. Странное дело! О том, что Седой что-то предъявлял накануне убийства «политическому» Штерну, знали многие. Но в своих розысках его обошли и оперативники, и блатные. Даже вопросов никто не задавал. Видимо, и тем, и другим он казался мелкой сошкой, недостойной внимания, лагерной вошью, которая не может оказать сопротивления сильным мира сего.

В одну из бессонных ночей Аркадий Наумович рассказал все католическому священнику Олесю Войтыле, осужденному по делу карпатских националистов к двадцати пяти годам лишения свободы. Священнику повезло, его осудили, именно когда смертная казнь в Союзе была отменена. Сам ксендз видел в этом обстоятельстве знамение Божье, по его мнению, Бог хранил своих верных слуг. Штерн рассказал ему все без утайки. Священник слушал, хмуря густые брови, потом осенил его крестным знамением и изрек:

— То Бог вам посылает испытание, пан Штерн. Не зря сказано: «Милость и истина встретятся, правда и мир облобызаются. Истина возникнет из земли, и правда приникнет с небес». Терпите, пан Штерн, вы один из знающих истину. Гонения пребудут, а вы приняли Его закон и положили слово Его в сердце свое. Придет час и востребовано будет.

Ленинград. Май 1954 года

На стене висел большой черный динамик. По радио дребезжали марши — праздновали девятую годовщину Победы. По улицам ходили толпы бывших фронтовиков. В этот день Штерн старался не выходить из дому. Не дай Бог, встретишь знакомого, начнутся вопросы: в каких войсках служил, на каком фронте воевал, где войну закончил? Не объяснишь же каждому, что всю войну вкалывал на победу в Экибастузском исправительном лагере. Уголек для домн рубил, чтобы броня у наших танков крепче была. Знакомый промолчит, только вот смотреть косо станет — мол, пока мы крови своей не жалели, ты, вражина, в лагере отсиживался, жизнь свою драгоценную берег. Объясни ему, что писал заявление за заявлением, на фронт просился, кровью, так сказать, вину, которой не чувствовал, искупить. И не твоя вина, что лагерное начальство на каждом заявлении отказ красным карандашом писало.

— Аркадий Наумович! — в комнату постучали.

— Войдите! — крикнул Штерн.

И в комнату вошла активистка домового комитета Клавдия Васильевна, пережившая в Ленинграде блокаду, лично знакомая с академиком Орбели и поэтессой Ольгой Берггольц, похоронившая в дни блокады всю свою многочисленную родню и чудом выжившая сама. Сколько лет уже прошло, а лицо ее все еще хранило острые сухие следы блокадного голода, и сама Клавдия Васильевна казалась невесомой; она была похожа на грача или скворца, прилетевшего по весне обживать скворечник и еще не оправившегося от тягот перелета.

— Аркадий Наумович, — снова сказала она, по-птичьи наклонив голову и глядя на соседа по коммунальной квартире с нескрываемым подозрением. — Вас вызывают!

О соседе она знала мало. Знала, что он не воевал (и это было уже само по себе подозрительно), знала, что во время войны он находился в лагере для политических (и это было подозрительно вдвойне: по ее мнению, в трудное для страны время сидеть в лагере за политические убеждения мог только заклятый враг советской власти). Знала, что друзей и товарищей у Штерна почти не водилось (это также вызывало подозрения, а приходившие к нему редкие знакомые вызывали у соседки приступы политической бдительности). Поэтому, получив сегодня от почтальона повестку, приглашающую соседа на Большой Литейный в известное учреждение, Клавдия Васильевна вновь преисполнилась привычным недоверием к нему.

— Вам повестка. Надеюсь, вы догадываетесь куда? — сказала она. — На завтра, к одиннадцати часам.

На свободе Аркадий Штерн был около полугода. Может быть, и не вышел бы из лагеря, только ему повезло. В начале пятидесятых случился процесс над врачами-вредителями, а у оперуполномоченного Лагутина, как на грех, жена работала кардиологом в лагерной больничке, а дядя ее вообще, оказывается, служил в кремлевке и был чуть ли не правой рукой главного врача-вредителя Виноградова. Лагутина вместе с женой арестовали, полгода шло следствие, потом умер Сталин, и всех вредителей в одночасье выпустили. Но, как в органах водится, Лагутин к прежнему месту службы уже не вернулся. Поэтому, когда срок Аркадия Наумовича Штерна истек, вредить ему было некому, и в начале декабря пятьдесят третьего он вышел на свободу с небольшим фибровым чемоданчиком, в котором легко уместились все его пожитки.

В Москве Штерна не прописали, но неожиданно легко позволили обосноваться в Ленинграде, где на Васильевском острове в коммунальной квартире жила его тетя Эсфирь Николаевна Северцева, вдова знаменитого полярника, пережившая и мужа, убитого немецкой пулей под Синявино, и ленинградскую блокаду, и первые не менее голодные послевоенные годы. Эсфирь Наумовна племянника любила, но, к сожалению, умерла в начале пятьдесят четвертого, оставив Аркадию большую и просторную комнату, вещи из которой большей частью были проданы еще в блокаду. В коммунальной квартире было три комнаты, принадлежавших разным хозяевам. В одной жил отставной армейский подполковник Николай Гаврилович Челюбеев, в другой — Клавдия Васильевна. Некоторое время они объединенными силами принимали все мыслимые и немыслимые попытки избавиться от нежелательного наследника соседки.

От повестки Штерн ничего хорошего не ждал. Выходит, вспомнили о нем в этом учреждении! Когда Аркадий освобождался из лагеря, его вызвал в оперчасть высокий чин, причем не местный, а приезжий, явно москвич. В отличие от местных тюремщиков с делом Штерна он был знаком не понаслышке, поэтому сразу же взял, как говорится, быка за рога.

— Вы Усыскина хорошо знали? — сразу спросил он. — А Минтеева? Урядченко? Николаева?

За пятнадцать лет Штерн эти фамилии и забывать стал, а тут — на тебе! — напомнили. Он словно опять увидел изорванный стратостат и изуродованную гондолу, в иллюминаторах которой блестели толстые темные стекла. Полный Минтеев в свитере и длинной черной кожаной куртке стоял на коленях, заглядывая в гондолу, а Урядченко с Николаевым торопливо откручивали гайки заклиненной двери кабины, чтобы вынести тела погибших.

— Ну? — снова требовательно спросил чин. Был он сыт, откормлен и чисто выбрит. Пахло от него «Шипром» и хорошим коньяком.

— Знал, — сказал Аркадий Штерн. — Как не знать, работали когда-то вместе.

— По Осоавиахиму, значит? — уточнил чин. — И кто из вас на месте аварии был?

— Все четверо были, — хмуро сказал Штерн. — Все вместе подъехали. Одновременно. Вологодские власти нам тогда, если помните, полуторку выделили для поисковых мероприятий.

— Ну-ну, — кивнул чин. — Но ведь известную вам вещь с места аварии забрал кто-то один, так? И кто это был? Минтеев? Урядченко? Николаев? Или ее забрали вы?

— Я не забирал, — отказался Штерн. — Я в это время наружные датчики снимал. Сами знаете, как у нас бывает — наедет местное начальство, натопчут, из любопытства все захватывают, потом и смотреть нечего будет.

— А Урядченко с Николаевым что делали? — нетерпеливо мотнул головой чин.

— Люк раскручивали. Ребята в гондоле мертвые лежали, а покойника через узкую дырку не вытащишь.

— А Минтеев? — продолжал москвич.

— Да не помню я! — вспыхнул Штерн. — Пятнадцать лет назад это было, гражданин следователь! И все эти годы я не мемуары писал, уголь рубил!

— Значит, Минтеев? — задумчиво протянул тип.

— Не знаю, — сказал Штерн. — И не желаю знать.

— Темните, — не отставал москвич. — А с Палеем вы откровеннее были!

— Господи, — простонал Штерн. — С каким еще Палеем?

— С Абрамом Рувимовичем, — напомнил гость из столицы. — С писателем, который вас в первый день расспрашивал обо всем.

— Господи-и, — вздохнул Штерн. — Да с нами тогда разве что школьные учителя не беседовали! Разве всех упомнишь!

Московский чин встал из-за стола, заложив руки за спину, обошел сидящего на стуле заключенного, стал у Штерна за спиной и сказал:

— Дальнейшее содержание вас под стражей признано нецелесообразным, — он сделал паузу, давая Штерну осознать произнесенное, потом наклонился к его уху и, брезгливо морщась, прошипел: — Но если ты болтать не по делу будешь, мы тебя так упрячем, что ты сам себя не найдешь! Так что здоровье побереги!

— Какое здоровье? — печально усмехнулся Штерн. — Что оставалось, шахта отняла да зона прибрала, гражданин начальник… Вы мне одно скажите: неужели никто после нас не летал? Пусть в военных целях, пусть тайно, но ведь летали же, не могли не летать! На что мы вам сдались? Ведь наши знания устарели чуть ли не на два десятилетия, и то, что вы ищете, вон же оно все, над головой!

Высокий чин хотел что-то сказать, но передумал.

— Уголь, говоришь, рубил? — ухмыльнулся он неприятно. — Вот и руби. Остальное не твоего ума дело. Твое дело отвечать, когда спрашивают!

Через неделю его освободили. К тому времени Лаврентий Павлович Берия был уже арестован, а по слухам, и расстрелян. В колониях шли чистки, лагерному начальству в этой суматохе до заключенного Штерна дела не было.



А обо всей этой истории, вследствие которой запретили аэронавтику и ее самых ярых последователей рассадили по лагерям, знали, видимо, только в Москве. В столице же вовсю шли аресты среди гэбистов. Взяли Абакумова, Рюмину ласты сплели; в такой обстановке о родственниках не вспомнишь, не то что о судьбе арестованных пятнадцать лет назад воздухоплавателей! И вот, оказалось, вспомнили.

Клавдия Васильевна еще шипела на кухне о некоторых, что приходят на все готовенькое и ни в грош не ставят заслуженных людей, что военный голод пережили, против партии и правительства черных замыслов не держали и любимого всем народом вождя не хаяли. Вот выпустили преступников из тюрем, они сразу власть набрали, вождей не ценят, товарища Сталина оплевали своей вредительской слюной и вообще стараются опять всячески гадить пережившему войну народу. Аркадий Наумович посидел, задумчиво разглядывая повестку, потом встал, отломил кусок мякиша и принялся разминать его до густоты и вязкости пластилина. Достав из серванта спичечный коробок с изображением аэроплана на этикетке, Аркадий Наумович вытряхнул его содержимое на ладонь, и комната тут же осветилась нестерпимым голубым светом. Вмяв источник свечения в хлебный мякиш, Штерн спрятал шарик в ту же спичечную коробку и накрыл сверху спичками. И вовремя — из кухни уже приближались шаркающие шаги, дверь без стука отворилась, и заглянувшая в комнату Клавдия Васильевна испуганно спросила:

— Вы чего хулиганите, гражданин Штерн? Хотите квартиру спалить?

Аркадий Наумович спрятал спичечную коробку среди нехитрых запасов во вместительном ящике серванта, повернулся к старухе и примирительно сказал:

— Да это не я, Клавдия Васильевна, это внизу «Аннушка» прошла. Погода сегодня влажная, провода и искрят!

Ленинград. Апрель 1955 года

В тот субботний день Аркадий Наумович долго бродил по аллеям Центрального парка, что на Елагином острове. Было уже довольно тепло, и почки на деревьях набухли, обещая в скором времени выбросить острые стрелы листьев.

Стоял редкий для Ленинграда ясный день, полный пронзительной синевы. Со взморья веяло соленой свежестью, которая заставляла Штерна кутаться в плащ. Господи! В парке было так хорошо, что совершенно не хотелось возвращаться в душную коммуналку.

Говорят, что некоторые люди предчувствуют неприятности. Это сберегает им массу нервных клеток, а иногда и жизнь. Годы, проведенные в зоне, где человеческая жизнь порой стоит не дороже пачки чая, а иногда отнимается просто из-за неудачной игры в карты, научили Штерна ощущать приближение этих самых неприятностей шкурой. Может быть, потому он, сам того не сознавая, сегодня никуда не спешил.

И только когда сумерки стали осязаемы и бурыми размытыми струйками поплыли над землей, а деревья начали сливаться в неровную зубчатую полосу, забором отделяющую землю от небес, он нехотя направился в сторону дома, время от времени останавливаясь, чтобы угадать в нарождающихся звездах знакомые созвездия. Предчувствия его не обманули.

Лана, внучка покойной Клавдии Васильевны, жившая в ее комнате второй год, открыла дверь на звонок и сразу же сообщила:

— А у вас гости, Аркадий Наумович.

Никаких гостей Штерн не ждал. Сердце заныло. Не зря ему сегодня не хотелось идти домой. Кого там еще принесло? Опять этого энкавэдиста? Он даже не сразу вспомнил фамилию и звание подполковника Авруцкого, курировавшего его на Литейном, а когда вспомнил, то это уже было не нужно.

Из комнаты Ланы с семейным альбомом в руках вышел незнакомый Штерну худощавый мужчина примерно его возраста, в хорошем костюме, белоснежной сорочке и со щеточкой рыжеватых усов на жестком лице.

— Ба-ба-ба, — улыбаясь, сказал он и передал Лане альбом. — А вот наконец и наш Аркадий Наумович!

— С кем имею честь? — сухо спросил Штерн.

— Ну что вы, Аркадий Наумович, — мужчина улыбался, а серые его глаза были сухи и внимательны. — Зачем же так сразу? Давайте познакомимся. Никольский Николай Николаевич, старший научный сотрудник НИИ атмосферных явлений. Вы — Аркадий Наумович Штерн, один из прославленных аэронавтов тридцатых. Сам фотографию видел — там Усыскин и Мамонтов, Минтеев, Урядченко, Хабибулин, Дроздов, Новиков. Весь цвет, вся слава советской аэронавтики!

Он сыпал именами, а сам незаметно для Ланы настойчиво подталкивал Штерна к дверям его комнаты, и растерявшийся от неожиданного визита Штерн покорно впустил гостя к себе.

— Скромно живете, — заметил Никольский, цепко оглядывая жилище. — Но уютно. И Ланочка у вас соседка замечательная, а уж Николай Гаврилович — сущий военный теоретик!

«Гляди ты! — хмыкнул про себя Штерн. — Он уже со всеми перезнакомился. Хитер хорек!»

Никольский меж тем уже бесцеремонно распоряжался в комнате. Достал из неведомо откуда взявшегося портфеля и поставил на стол бутылку коньяка, уложил в тетушкину хрустальную вазу румяные глянцевые яблоки и несколько мандаринов, умело вскрыл коробку московских шоколадных конфет. Никольский ловко открыл коньяк, разлил его по рюмкам и посмотрел на хозяина комнаты.

— Ну, за знакомство? — предложил он.

Они выпили. Коньяк был терпким и отдавал шоколадом. Такой коньяк Аркадий Наумович в своей жизни пил только раз, после того как полет Минтеева и Усыскина во время внезапно начавшегося урагана, о котором не предупредили, да и не могли предупредить метеорологи, закончился невероятной удачей. Профессор Тихомиров тогда привез прямо в ангар бутылку еще дореволюционного коньяка «Шустовский», которым они и отметили второй день рождения благополучно приземлившихся товарищей.

— А любопытство-то гложет? — подмигнул Штерну гость. — По глазам вижу, что снедает вас любопытство. Зачем ты ко мне, товарищ Никольский, пожаловал, что тебе надо от уставшего человека?

Штерн промолчал. Никольского молчание хозяина не смутило. Он снова разлил по рюмкам коньяк и поднял свою.

— За взаимопонимание!

Выпили за взаимопонимание.

— Как вы меня нашли? — спросил Аркадий Наумович.

— Вы знаете, элементарно, — Никольский ловко очистил мандарин и бросил дольку в рот. — Мне попалась фотография, на обороте которой были ваши данные. Я и послал запросы в адресные бюро Москвы и Ленинграда. Минтеева я уже живым не застал, а с вами мне повезло.

— Так что же вы от меня хотите? — спросил Штерн.

— Взаимопонимания, — повторил Никольский. — Как я понимаю, ваша научная школа разгромлена, почти все отбыли сроки в тюрьме и в настоящее время от исследований отлучены. А наука не должна стоять на месте. Вашей группой в свое время были собраны ценнейшие научные данные, которые волей обстоятельств оказались под спудом и долгое время не были востребованы. Пришло время вернуться к ним. Наука нуждается в вашей помощи, Аркадий Наумович.

— Все, что мы обнаружили, имеется в отчетах, — пожал плечами Штерн. — Боюсь, не смогу быть вам полезным.

— С отчетами получается какая-то неразбериха, — доброжелательно улыбнулся Никольский. — Еще в тридцатых на них был наложен гриф секретности, а перед войной все отчеты были затребованы Наркоматом государственной безопасности. Причем запрос подписал лично Лаврентий Павлович. Вы не находите, что подобные меры предосторожности излишни для обычных документов о состоянии атмосферы, атмосферном давлении и атмосферных явлениях?

— И какой же вы сделали вывод? — усмехнулся Штерн.

— Я пришел к выводу, что вашей группой было сделано серьезное научное открытие, которое имело оборонное значение. Тогда наложенные запреты могли быть оправданы. Война была на носу. Но сейчас другие времена, и ваше открытие должно стать достоянием научной общественности.

— Вот оно что! — Штерн покачал головой. — Лавры вам спать не дают! Мы, дорогой товарищ, за наши научные изыскания получили на полную катушку. А вам подавай результаты! Чем вы за них готовы заплатить?

— Вы имеете в виду деньги? — с легким презрением спросил Никольский.

Штерн покачал головой.

— Что мне деньги? Вы даже не догадываетесь, чем вам это знание грозит. А если оно грозит вам отлучением от науки? Если единственной расплатой станет многолетнее заключение или даже смерть? Вы готовы надеть терновый венец мученика? Или рассчитывали, что получите данные нашей группы и с барабанным победным боем двинетесь по ступенькам научной карьеры?

Никольский натужно улыбнулся.

— Вы утрируете, Аркадий Наумович, — сказал он. — Времена Ежова и Берии прошли. Вот уже генетические исследования разрешили, кибернетика постепенно перестает быть лженаукой… Прогресс неумолим. Почему вы считаете, что обнародование ваших открытий несет в себе опасность?

— Вы глупы и недальновидны, — сухо сказал Штерн. — Вам все рисуется в розовом свете. Мне искренне жаль, но нам с вами не о чем говорить. Дело не в том, что я не склонен вести беседу. Просто не хочется, чтобы в результате моей разговорчивости пострадали посторонние. Например — вы.

Он встал. Поднялся и Никольский.

— Я думал, что вы все еще остаетесь ученым, — с сухой обидчивостью сказал он. — Теперь я вижу, что ошибся. Вы не ученый. Вы трус. А скорее всего, вы просто деляга от науки. Теперь я более склонен верить тем, кто утверждал, что никакого открытия не было и вы извлекали из аэронавтики личную выгоду. До свидания, гражданин Штерн!

Выйти из комнаты он не успел. Белый от бешенства Штерн, схватив его за галстук, намотал шелковую материю на кулак.

— Повтори, — прошипел он. — Повтори, что ты сейчас сказал, сволочь!

— Пустите! — Никольский побагровел, с хриплым свистом втягивая ртом воздух. — Вы меня задушите! Отпустите немедленно!

Штерн опомнился и отпустил галстук. Никольский трясущимися руками принялся приводить себя в порядок.

— Я имею в виду, что теперь более склонен доверять тем, кто рассказывал о том, как вы перевозили на воздушных шарах золото из Сибири, — сказал он. — Это больше похоже на истину, нежели мифические открытия. За открытия не сажают, сажают за преступления…

— Убирайтесь! — сказал Аркадий Наумович. — Забирайте свою паршивую бутылку, свои фрукты и конфеты. И чтоб духу вашего здесь не было!

Никольский что-то зло пробормотал и выскользнул из комнаты. Аркадий Наумович схватил бутылку и конфеты, подскочил к входной двери и швырнул их вслед спускающемуся по лестнице Никольскому. Бутылка со звоном разбилась, конфеты разлетелись по лестничной площадке. Никольский втянул голову в плечи и стремительно скатился по ступеням.

— Что случилось, Аркадий Наумович? — тревожно спросила с кухни Лана. — Вы поругались?

Штерн закрыл дверь и некоторое время стоял, прислонившись спиной к стене.

— Все нормально, — не открывая глаз, проговорил он. — Все хорошо. Если вам не трудно, Ланочка, принесите мне капли. Они на верхней полке серванта.

Ленинград. Октябрь 1957 года

Что творилось сегодня в эфире, что творилось! Каждые полчаса торжественно и сурово, как в годы войны объявлял о взятых городах и выигранных сражениях, диктор Левитан сообщал о запуске первого искусственного спутника Земли. «Бип-бип-бип!» — звучали по радио сигналы летящего на огромной высоте спутника, вызывая зубовный скрежет капиталистических кругов, которые сами обещали запустить в космос ракету, да не сумели догнать Страну Советов, делающую семимильные шаги в научном и экономическом развитии.

— Вы слышали, Аркадий Наумович! — постучала в дверь комнаты Штерна соседка Лана. — Наши спутник в космос запустили! Включите радио, Аркадий Наумович!

Штерн не испытывал никакого желания слушать по радио тиражированную многократно ложь, но сидеть за закрытой дверью было глупо. Не оставляли Штерна в покое специалисты по борьбе с носителями вражеской идеологии — то наблюдение негласно ведут, то на беседы вызывают, а то и подсылают своих агентов в качестве собеседников. Не то чтобы Аркадий Наумович верил в причастность этой милой и симпатичной девушки к деятельности компетентных органов, но, как говорится, — береженого Бог бережет! В конце концов, в квартире могли просто установить какие-нибудь подслушивающие аппараты, техника-то за последние годы вон как далеко шагнула!

Аркадий Наумович отпер дверь, ласково улыбнулся девушке.

— Да слышал я уже, Ланочка, несколько раз слышал! — сказал он.

— Молодцы наши ученые, правда? — вспыхнула улыбкой девушка. — Представляете, летит среди звезд ракета и на весь мир сигналы подает! Теперь, наверное, скоро и люди полетят! Ведь полетят, Аркадий Наумович?

— Непременно полетят! — заверил девушку Штерн. — Ланочка, можно вас попросить? Не забежите в аптеку? Мне вас так не хочется обременять, но что-то у меня сердчишко прихватывает, а капли уже почти кончились.

— Конечно, конечно! — девушка взяла деньги и умчалась на улицу.

Аркадий Наумович с улыбой глянул ей вслед. Лана была полной противоположностью своей бабке. Молодость, молодость… Аркадий Наумович вдруг почувствовал жесточайшую обиду на весь мир. А ведь все могло быть иначе! Могла у него быть вот такая симпатичная жена, дети и даже внуки. Все-таки сорок два года. А вместо этого достался Экибастузский лагерь, выматывающая работа в забое, после которой невозможно отдохнуть в набитом людьми бараке.

Штерн подошел к зеркалу. В зеркале отразился мрачный лысый тип, нездоровой полнотой и землистостью лица напоминающий какого-то упыря. На вид этому типу можно было дать все пятьдесят пять лет или больше, но уж никак не сорок два. Аркадий Наумович лег на диван, закинул руки за голову и задумался. Он слышал, как сигналит таинственный «спутник» по соседскому радиоприемнику. Похоже было, что живший этажом выше Слонимский сделал звук на полную мощность и наслаждался триумфом советской науки.

Тогда, в мае тысяча девятьсот пятьдесят четвертого года на Литейном его принял подполковник госбезопасности Авруцкий Валентин Николаевич. Это был интеллигентный тридцатипятилетний мужчина, ничем не напоминающий костоломов Ежова. Он был остроумен, начитан, ироничен и все время пытался загнать Штерна в хитрые ловушки.

Опять речь зашла об аварии, и снова работники госбезопасности пытались выяснить что-то, ничего не называя своими именами.

— И все-таки вы подумайте, — сказал Авруцкий. — Это нужно для блага государства. Вы же советский человек, Штерн. Согласен, с вами обошлись несправедливо. Время было такое! Согласен, с вами и сейчас обходятся несправедливо. Но вы поймите, идет холодная война и мы не имеем права проигрывать. Весь мир смотрит на нас! А тут вы со своей правдой. Нельзя допустить, чтобы ваши знания стали достоянием общественности. Это же контрреволюционный переворот общественного сознания! Неужели вы этого не понимаете?

— Не понимаю, — сказал Штерн. — Это же правда, а правда не может быть опасной.

— Ах, уж эта инфантильная вера интеллигентов во всемогущество правды! — усмехнулся подполковник Авруцкий, всплеснув руками. — Кому она нужна, ваша правда? Важнее правды чувство всеобщей безопасности, уверенность в завтрашнем дне! Что вам важнее: безопасность нашей страны или возможность прокукарекать на весь мир о том, что вы знаете? И ведь еще не факт, что вы во всем правы!

— О чем мы говорим? — спросил Штерн. — Ну, скажите, назовите предмет нашего спора, и тогда я, может быть, вам поверю.

— А вы провокатор! — нервно хмыкнул Авруцкий. — Нет, вашему будущему я не завидую. Вы знаете о судьбе Минтеева?

— Откуда, — пожал плечами Аркадий Наумович. — Нам запретили поддерживать какую-либо связь.

— Он умер в прошлом году, — внимательно следя за выражением глаз Штерна, сказал гэбешник. — У него был проведен тщательный обыск. Как вы думаете, что мы у него нашли?

— Я не специалист по обыскам.

— Ни-че-го, — проскандировал подполковник. — Совсем ничего. Ни научных записок, ни воспоминаний, ни каких-либо упоминаний о событиях тридцать шестого года. Совсем ничего!

— А чему удивляться, — усмехнулся Аркадий Наумович. — Я тоже стараюсь не вспоминать. И расчетов никаких не веду. Нас тогда очень серьезно напугали. На всю оставшуюся жизнь.

— Значит, у Минтеева ничего не было, — сказал Авруцкий. — И вас осталось трое.

— Никого не осталось, гражданин подполковник, — сказал печально Штерн. — Никого. Фактически нас нет. С того самого дня, когда оказалось, что наша правда никому не нужна, наша наука оказалась вредна для государства, а наши знания настолько опасны, что нас готовы были расстрелять.

— Не надо так трагично, — успокоил гэбист. — Судьба единицы ничто по сравнению с судьбами миллионов.

— Вы правы, — согласился Штерн. — Допустимо затоптать колос, спасая поле. Только вот как-то забывается, что это поле состоит именно из колосков.

— Ладно, — сказал Авруцкий. — Если вам станет легче, то я готов извиниться перед вами. С вами действительно были несправедливы. Но вы поймите, теперь у них атомная бомба, и у нас есть такая бомба. У них есть средства доставки этих бомб, и у нас они есть. Но нужно нечто такое, что будет у нас и не будет у них! Понимаете?

— Да, — сказал Штерн. — Сейчас они впереди и мы спим беспокойно. Вам хочется, чтобы впереди были мы, пусть тогда не спят они! Вам не кажется, что у этой гонки никогда не будет победителя?

— Жаль, — сказал гэбист. — Очень жаль, что я вас не убедил, Аркадий Наумович. Но, может быть, существуют условия, при которых вы могли бы отдать нам искомое?

— К сожалению, у меня ничего нет, — сказал Штерн. — Но если бы даже я это имел, то вам пришлось бы сказать правду!

Подполковник закурил. Небрежным жестом перебросил пачку сигарет Штерну.

— Я не курю, — отказался Аркадий Наумович. — Бросил. Зона, знаете ли, очень к этому располагала.

— Вы мне симпатичны, — сказал подполковник Авруцкий. — Тем больше я сожалею о вашей дальнейшей судьбе. Браво, браво — ваша стойкость и приверженность идеалам заслуживают всяческого уважения. Но разве вы не поняли, что ваша правда никому не нужна и востребована будет не скоро. Если вообще будет когда-либо востребована… Но все-таки предположим! Предположим, что когда-нибудь запреты отпадут и вы получите возможность выкрикивать свое сокровенное на всех площадях. Неужели вы думаете, что это что-то изменит? Мир и так разделен на верующих и неверующих. Верующих значительно больше. Предположим, что их количество удвоится, а неверующих почти не станет. Вы думаете, что это улучшит человеческую породу? Вы думаете, что в мире станет меньше горя? Если вы серьезно надеетесь на это, Аркадий Наумович, то, извините за резкость, вы непроходимый дурак и всем, что с вами произошло, обязаны лишь вашему характеру.

— Валентин Николаевич, — перебил хозяина кабинета Штерн, морщась от табачного дыма. — В силу положения я должен был покорно выслушивать ваши реприманды, но, честное слово, я никогда не желал ничего из того, что вы мне приписываете. Однако я убежден в одном: люди должны знать, что мир устроен так, а не иначе. И именно из знаний, а не навязанных лживых истин люди должны делать свои выводы об этом устройстве. Казалось бы, чего проще — объявите все людям, пусть они сами делают выводы. Но вы боитесь. Боитесь, что мысли людей не будут совпадать с вашими установками. Страшно не то, что кто-то узнает правду об аэронавтике, страшно то, что они узнают ПРАВДУ!

— Вы сами говорите, что правду невозможно все время скрывать от всех, — сказал Авруцкий.

— Это не я сказал, — возразил Штерн. — Это американский президент Авраам Линкольн сказал. Можно все время дурачить часть народа, можно некоторое время дурачить весь народ, но никому и никогда не удастся дурачить все время весь народ.

— Им, конечно, виднее, — усмехнулся Авруцкий.

— Я не пойму одного, — сказал Штерн. — Ладно, нам запретили летать. Но природу-то вы не отменили? Неужели за все это время никто после нас не летал? Вы же умные люди, вы не могли запретить полеты вообще. Хотя бы тайно?

— Посылали, — легко согласился Авруцкий. — Но после вас прежних высот никто достичь не смог. Максимально — тридцать пять километров. Это не идет ни в какое сравнение с вашими достижениями. Такое ощущение, что вы были последними из летавших свободно. Остальных просто не допускают выше стратосферы! Почему мы ринулись обживать Север? Именно по этой причине, Аркадий Наумович! И что же? То, что вы называли Антарктикой, тоже недостижимо! Сплошные разломы и чистая вода. Послали Леваневского и потеряли его, пришлось все списывать на капризы природы. Потом ледокол «Малыгин». А тут еще итальянцы сунулись… Опять заговорили об экспедиции Андре. Помните, он отправился со Шпицбергена на своем «Орле»? А ведь это было еще в 1897 году! Вспомнили Амундсена, американца Уилсона, наших Юмашова, Капицу и Данилина. Кстати, о вас на Западе тогда ходило тоже немало легенд. Вы были столь же популярны, как Соломон Андре, Нильс Стриндберг и Кнут Френкель. Вся эта шумиха, сами понимаете, была ни к чему. Поэтому и пришлось договариваться сначала с немцами, а потом с американцами, а всю Антарктику окружить запретами. Южные льды вообще объявили нейтральными. Такие вот дела!

Подполковник Авруцкий принялся разминать новую сигарету.

— Понимаете теперь, почему вы благополучно досидели до конца срока? Вы думаете, что отделались бы от Седого, не будь с вами рядом Дустана Кербабаева? Прирезал бы вас в зоне Седой, если бы не Дустан. Вот кому памятник ставить надо — без приговора, по долгу службы рядом с вами весь срок отсидел. И Седого с его жиганами тоже тогда ночью он… — Авруцкий выпустил нервный пульсирующий клуб дыма. — Только не делайте удивленного лица. Контролируя вашу группу, мы одних германских шпионов полтора десятка арестовали, не говоря уж об англичанах и американцах! Одиннадцать бандгрупп ликвидировали…

В дверь постучали, вырвав Аркадия Наумовича из воспоминаний.

— Аркадий Наумович! — звонко сказала за дверью Лана. — Я ваши капли принесла!

Штерн торопливо открыл дверь.

— Вы ангел, Ланочка, — ласково сказал он. — Вы настоящий ангел-хранитель!

— Ну что вы, Аркадий Наумович! — девушка покраснела. — Это так старорежимно! Скажите, Аркадий Наумович, а почему вы безвылазно сидите дома? Ведь это ужасно скучно, сидеть дома в такой солнечный и чудесный день!

— Наверное, — сказал Штерн. — Но я ведь уже старик, Ланочка. В мои годы люди больше предпочитают одиночество.

— В ваши годы! — девушка фыркнула. — Вы говорите так, будто вам восемьдесят! Кстати, вам звонили. Очень вежливый и обходительный мужчина. У него такое странное имя, будто он из какого-то древнего гордого рода. Вы знаете, он ведь так и представился, — девушка засмеялась. — Рюрик Ивнев. Сказал, что он — последний поэт.

Ленинград. Июнь 1959 года

Войдя в комнату, Аркадий Наумович сразу почувствовал неладное. Нет, внешне все было на месте и в комнате царил порядок, но в то же время Штерна не отпускало сознание, что в помещении кто-то побывал. Он повесил пальто на вешалку, разулся и подошел к столу. На первый взгляд, все вещи на столе были на своих местах, но справочник по атмосферным течениям лежал не так, да и закладки слишком уж торчали из книги. В серванте кто-то поменял местами коробки с вермишелью и геркулесом. Утром он оставил крупу справа, теперь она лежала с левой стороны. Сердце лихорадочно забилось. Аркадий Наумович торопливо выдвинул коробку с мелочами. Спичечный коробок был тут. Он сдвинул спички.

Хлебный мякиш в виде задорного колобка тоже был на месте, и Штерн успокоился. Видимо, искали записи, а их-то он как раз и не вел. Выпив большую чашку кофейного напитка «Ячменный», он окончательно пришел в себя. Господь с ними! Если не хотят оставить его в покое, то пусть наблюдают. Пусть выслеживают, пусть тайно роются в квартире, главное, что в голову к нему залезть не удастся. Техники такой нет.

Интересно, кто их впустил? Уж, конечно, не Лана. Скорее всего, этот отставной артиллерист Николай Гаврилович Челюбеев. Вызвали его, сказали, вы, мол, старый коммунист, враждебное окружение и все такое, соседом поинтересовались, потом тонко намекнули — надо, Коля, партия твоих услуг не забудет. Известное дело, Николай Гаврилович бдителен, сам бывший подполковник, в войну дезертиров к стенке ставил.

Штерн подозрительно оглядел комнату. Может, и устройства какие оставили. Будут теперь сутками слушать, как он на койке пружинами скрипит да вздыхает. А что это вы, Аркадий Наумович, вздыхаете так тяжело? Советская власть не нравится?.. Он посидел, выпил еще чашку «Ячменного». Нет, это только у нас могут придумать изготовлять кофе из ячменя. Он еще немного посидел. Гм-м, нет, мысль ему, в принципе, нравилась. Может, это было не так уж и безопасно, но проказливый чертенок уже бодал его изнутри витыми рожками: позвони, ведь интересно, как они на это отреагируют. Будут небось невинность блюсти и ручками растерянно разводить. Ах, что вы, Аркадий Наумович, да мы-то здесь при чем? Мы уж про вас и думать забыли. У нас и без вас забот полна пазуха. Или еще проще отреагируют. Скажут, чего тебе не нравится, морда уголовная? Обыск у тебя тайно провели? Так радуйся, что ничего запретного не обнаружили, иначе бы ты у нас уже давно в Лефортово камеру обживал! Неожиданная мысль заставила похолодеть. А если никто ничего не искал, если, наоборот, что-то подложили? Аркадий Наумович принялся торопливо проверять все укромные уголки. Он переворошил все вещи в шкафу и на антресолях, даже в диван не поленился заглянуть, но, к счастью, ничего не нашел. И все же настроение было испорчено. Звонить уже никуда не хотелось. Хрен с ними. Пусть, если надо, слушают, пусть, если хотят, наблюдают. Может, лишний раз от уличных хулиганов спасут. У него в доме даже рентгеновских пленок с записями рок-н-ролла на костях нет. Не низкопоклонничает перед Западом, не раболепствует перед проклятым капитализмом. Отсидел свое и успокоился. В ударники коммунистического труда не лезет, но и в последних рядах не отсиживается. Работает лаборантом в Институте неорганической химии. И все дурные мысли напрочь из головы выбросил. И все-таки непонятно было Штерну, кто и что у него в комнате искал. Он вышел в коридор и прошел на кухню. Николай Гаврилович Челюбеев прямо из кастрюли ел холодный суп. При этом он старчески чавкал, причмокивал и ронял капли супа на обшлага полосатой пижамы. Некоторое время Аркадий Наумович с тайной неприязнью смотрел на соседа. Взять бы его сейчас да приложить жирной мордой о стол и спросить: ну, паскудина, говори, кого ты ко мне в комнату впускал? Аркадий Наумович так живо представил себе эту картину, что увидел ужас в маленьких поросячьих глазках Челюбеева и даже стиснул пальцы в кулаки, сдерживаясь, чтобы не наделать глупостей.

— Николай Гаврилович, меня сегодня никто не спрашивал? — спросил он.

Челюбеев перестал хлебать суп, поднял голову от кастрюльки.

— Что? — он осознал вопрос и отрицательно замотал головой. — Не, Аркадий Наумович, никого не было. Я бы видел, весь день дома находился.

Физиономия у него была самая искренняя, только вот головой мотал он, пожалуй, слишком энергично. Словно мозги пытался взболтать. Впрочем, откуда в голове у артиллерийского подполковника мозги? Кость там у него.

— И никто не спрашивал? — снова спросил Штерн.

И опять скрябающие движения ложки по дну кастрюли прекратились.

— Нет, — подумав, сказал Челюбеев. — Даже и не звонил никто.

Челюбеев жевал, и глаза его смотрели куда-то в пустоту. «Очередной донос обдумывает», — решил Аркадий Наумович.

Неприязнь к соседу была так велика, что Штерн не выдержал. Одевшись, он вышел на улицу и позвонил из телефона-автомата. Ему повезло, трубку взял сам Авруцкий.

— Добрый день, Валентин Николаевич, — сказал он. — Штерн вас беспокоит. Не забыли еще?

— Что ж случилось, Аркадий Наумович? — с легкой иронией спросил подполковник. — Совесть замучила? Все-таки решили поделиться с государством своей находкой?

— Я же говорил: нет у меня ничего, — заявил Штерн. — Конечно, Валентин Николаевич, я понимаю, бывшему зэку веры нет. Тем более что вы за ним не в один глаз смотрите. Но вы бы сказали своим людям, уж если роются в вещах в отсутствие хозяина, пусть хоть незаметно это делают. Соседа зачем-то во все посвятили!

— Погодите! Погодите! — неподдельно заволновался на другом конце провода собеседник. — Вы говорите, что у вас кто-то делал сегодня обыск? Не кладите трубку, — Авруцкий замолчал, и Аркадий Наумович понял, что подполковник с кем-то советуется, зажав микрофон ладонью. Наконец он снова заговорил. — Вы где находитесь, Аркадий Наумович? В квартире?

— Нет, — признался Штерн. — Чего человека смущать? Все-таки гражданский долг выполнял. Я из автомата звоню, рядом с домом.

— Возвращайтесь в квартиру, — велел Авруцкий. — Я сейчас подъеду.

Странное дело, направляясь домой, Аркадий Наумович испытывал смущение и неловкость. Словно сделал что-то пакостное и непотребное. Все дело было в звонке, неожиданно понял он. Не надо было звонить. Этот звонок подполковнику Авруцкому выглядел точно просьба о помощи. Штерн уже понял, что гэбисты к обыску отношения не имели. Тогда что же получалось? Получалось, что комнату обыскивали уголовники, которые все-таки не оставили мысли овладеть мифической платиной. Или золотыми слитками, которые якобы перевозили контрабандно стратостатами с сибирских приисков. Третьего просто не могло быть.

Когда Штерн открыл дверь, неловкость еще более усилилась. Потому что на кухне сидел, вытянув ноги, подполковник Авруцкий. Был он в элегантном сером костюме и командовал маленьким отрядом, сплошь состоящим из офицеров. Челюбеев сидел напротив подполковника. Он был багров и поминутно вытирал пот с лица большим носовым платком. При виде Штерна сосед побагровел еще больше и отвернулся, шумно сморкаясь в тот же платок.

— А вот и Аркадий Наумович Штерн, — сказал подполковник Авруцкий. — Возьмите лейтенанта и пройдите с ним в комнату, он там посмотрит, нет ли каких-нибудь сюрпризов.

Лейтенант долго бродил по комнате с небольшим черным железным ящиком, потом присел на корточки, заглядывая под стол, и вытащил нечто напоминающее винтовочный патрон.

— Нашел, Валентин Николаевич, — доложил он, выходя на кухню. — В раму стола был заложен.

Авруцкий небрежно осмотрел изъятое устройство, поставил его на стол.

— Оформите протоколом, — приказал он и повернулся к Челюбееву. — Ну что ж, Николай Гаврилович, одевайтесь. Сегодня мы будем беседовать у нас.

Челюбеев быстро бледнел.

— Так я ж говорю, — растерянно лепетал он. — Мне этот Никольский заявил, что он из вашей системы. Он мне и документ показывал…

Неловкое объяснение предназначалось скорее для соседа, чем для подполковника, и гэбист это понял.

— Одевайтесь! — поторопил он. — На Большом Литейном потолкуем.

Лана сидела бледная и испуганная. Она, не читая, подписала протокол, оформленный лейтенантом. Другой офицер в это время опечатал комнату Николая Гавриловича.

— До завтра, Аркадий Наумович, — попрощался Авруцкий. — Как видите, это были не наши люди. Подумайте, если мы просто выжидаем, то другие ждать не хотят…

Дверь за гэбистами и соседом затворилась. Аркадий Наумович остался наедине с девушкой.

— Да что же это такое делается? — всхлипнула Лана.

«Ай да Никольский! — подумал Штерн. — Сукин сын! Так это был он? Но зачем ему это было нужно? Что он пытался найти у меня? Мои записи? Но в наше время на эти записи может ставить только сумасшедший или тот, кто полностью лишен чувства самосохранения. А может, он искал мифическое сибирское золото?»

Ответа на вопросы не находилось, и он принялся утешать соседку, в глубине души чувствуя себя негодяем и проклиная за то, что не совладал с искушением позвонить Авруцкому. Отсидев пятнадцать лет в лагере, зная истории многих и многих заключенных, он не мог не считать свой звонок доносом, вследствие которого задержали и увезли пусть не очень хорошего, но ни в чем не повинного человека. Виноват был Никольский, это Штерн понимал, даже еще не представляя, кем Никольский на самом деле являлся — уголовником или шпионом. Зря позвонил Авруцкому. Ох, зря! Ну, обыскали комнату, все одно ведь ни черта не нашли. Гордыня взыграла в тебе, Аркаша, глупая и никому не нужная гордыня. Бесу самолюбия потрафить захотел!

Ленинград. Апрель 1961 года

Честно говоря, в этот апрельский день, выдавшийся на редкость синим и чистым, Аркадию Наумовичу Штерну хотелось повеситься. Начавшись с обыденной яичницы и стакана крепкого чая, день вдруг взорвался невозможностью, взбудоражив людей во всем мире сообщением ТАСС. «Сегодня, двенадцатого апреля одна тысяча девятьсот шестьдесят первого года, — торжественным баритоном зачитывал диктор правительственное сообщение, — впервые в мире на космическом корабле „Восток“ летчик-космонавт СССР майор Гагарин Юрий Алексеевич совершил облет земного шара и благополучно приземлился в заданном районе. Самочувствие летчика-космонавта СССР майора Гагарина хорошее».

В расположенной по соседству школе творилось невероятное. Занятия отменили, и детвора галдящими группками носилась по двору; кто-то принес во двор любительский телескоп, и от желающих посмотреть в него на небесную синеву не было отбоя. В горячке как-то упустили из виду, что полет Гагарина благополучно завершен, каждому хотелось увидеть в небе искорку ракеты, и у телескопа даже случилась маленькая потасовка. Потасовку прекратил прибежавший на крики физрук, который, к неудовольствию подростков, единолично завладел окуляром телескопа и долго обшаривал небеса в поисках металлической блестки.

Аркадий Наумович смотрел на все эти страсти из окна, внешне оставаясь спокойным, но душа его была переполнена бешенством и отчаянием. Однажды узаконенная ложь разрослась, перешагнула все видимые и невидимые барьеры и стала претендовать на звание правды.

В какой-то момент Штерну показалось, что он сошел с ума. Чтобы обрести утраченное душевное равновесие, он полез в сервант. Спичечный коробок был на месте, и под спичками по-прежнему лежал уже окаменевший кусочек хлебного мякиша. Аркадий Наумович торопливо принялся ковырять мякиш и успокоился только тогда, когда комнату залил ровный ясный чуть голубоватый свет. Удостоверившись, что все на месте, Штерн долго сидел на стуле, разглядывая голубое зарево, и опомнился только тогда, когда услышал громкие голоса запаниковавших соседей.

Пугливо озираясь и кляня себя за беспечность, он спрятал источник свечения в свежий мякиш, уложил его в коробок и накрыл сверху спичками.

Аркадию Наумовичу было искренне жаль обаятельного молодого человека, смотревшего сейчас на читателей с газетных полос всего мира. Ясное дело, что свою новую роль этот молодой человек играл не для собственного удовольствия и не по своей прихоти. Это был приказ партии, а приказы партии всегда выполняются, даже если для их осуществления надо положить жизнь. Собственно, ведь и многолетнее молчание самого Аркадия Наумовича Штерна было вызвано тем же приказом, подкрепленным соответствующей угрозой компетентных служб. «Так надо Родине», — говорила партия, и они летели в небеса на ненадежных и смертельно опасных воздушных шарах и стратостатах. «Так нужно Родине!» — сказала партия, и они перестали летать и молчали, скрипя зубами, когда полеты в небесах на все тех же воздушных шарах и стратостатах предавали анафеме. Странное дело, всегда находился тот, кто знал лучше других, что именно нужно Родине в тех или иных обстоятельствах!

Заправлены в планшеты космические карты

и штурман уточняет в последний раз маршрут.

Давайте-ка, ребята, закурим перед стартом,

у нас еще в запасе четырнадцать минут! —

звучал на волнах радиоприемников баритон знаменитого певца.

Возмущение требовало немедленного выхода, и Штерн не выдержал. Он выскочил в коридор, набрал номер телефона, по которому никогда не звонил и который тем не менее был словно высечен в его памяти, и стал ждать ответа. Номер этот был указан в поздравительной открытке, пришедшей Штерну четыре года назад. На открытке не было почтовых штемпелей, а почерк он узнал сразу. Трубку взял Урядченко. Они не виделись двадцать четыре года, последний раз случайно встретились во Владимирской тюрьме, но поговорить бдительные надзиратели так и не дали.

— Слышал? — поинтересовался Штерн, не представляясь. Осторожность была глупой, Урядченко даже хмыкнул в трубку.

— Не только я, — сказал он. — Весь мир слышал.

— Ложь, произнесенная громко и тысячекратно, более похожа на правду, чем правда, произнесенная однажды и шепотом, — сказал Штерн. — Кто же услышит шепот?

— А ты не шепчи, — посоветовал Урядченко. — Здоровее будешь! Глупо теперь шептать, сразу сумасшедшим объявят. Да и все это, может быть, не такое уж вранье. Я прикидывал. Не веришь? Просчитай сам, мозги, надеюсь, в зоне не отшибли?

— Просчитаю, — пообещал Штерн. — Ну, а как ты?

— Нормально, — кратко сказал Урядченко. — Женился. Пацан есть. Лешка. А ты как?

— Никак, — ответил Штерн. — Разве можно что-то начинать, если живешь под колпаком?.. Про Сашку что-нибудь знаешь?

— Откуда? — удивился Урядченко. — Я ведь никого с тех пор не видел. Сначала, сам понимаешь, канал строили, а после в Сталинграде так и осел. Саша, как я слышал, к матери в деревню подался. Куда-то на Тамбовщину. Минтеев, говорят, сразу после освобождения умер. Еще в пятьдесят третьем.

— Это я знаю, — отозвался Штерн. — В пятьдесят четвертом на Литейном сообщили. Ты мне вот что скажи: как теперь жить, когда все на голову поставлено?

В трубке посопели.

— Я тебе, Аркашка, так скажу, — наконец отозвался Урядченко. — Я больше ни во что не лезу. Сам пойми, у меня семья, пацан растет. Да и, собственно говоря, какая разница-то? Ну, скажем мы, что видели. Кому оно надо? Нам и так всю жизнь исковеркали. Если бы ты знал, что я в Ухтлаге пережил. Да о чем я — ты не меньше кругов прошел! Сколько той человеческой жизни нам осталось? И чтобы я все своими руками поломал? Ради чего? Кто они мне, эти ученые да попы, чтоб я за их благополучие своим расплачивался?

— А истина? — напомнил Штерн.

— А что истина? — удивился собеседник в далеком Сталинграде. — Я, дорогой мой Аркаша, не святой. Я человек простой и в пророки не рвался. Я свои Голгофы не выбирал, мне их судьба отмеряла.

Урядченко замолчал. Связь была хорошая, и было слышно, как он покашливает на другом конце провода. Кашель такой Штерну был хорошо знаком — туберкулезник.

— Я тебя понял, — только чтобы не молчать, сказал Штерн.

— Вот и хорошо, что понял, — сдавленно превозмог кашель Урядченко. — Хочешь, бейся в запертые ворота. Но меня не трогай. Укатали Сивку уральские зоны.

Они не попрощались.

Штерн не винил Урядченко ни в чем. Действительно, сколько жизни еще человеку осталось? Все правильно. Все так и должно быть. Законы сопротивления материала все еще в силе.

Он вернулся в комнату, лег на диван, забросил руки за голову и, уткнувшись взглядом в оранжевый абажур на потолке, принялся вспоминать прожитое. И по всем подсчетам выходило, что счастливой жизни у него было пять лет. Все остальное скомкано, взвихрено и рассеяно безжалостным временем, этим страшным оборотнем со спокойным лицом исторических трудов и учебников. В них было все приглажено до пристойности: монгольское иго — бедствие, Иван Грозный — жестокий, но справедливый царь, боровшийся за объединение русских земель, мучительные и смертоносные походы петровских и екатерининских полков — суть укрепление государства Российского. А до человеческих букашек, которых безжалостно давили высочайшими сапогами во имя высоких целей и идеалов, никому и дела нет — паши да сей, да пропивай свое в кружалах. Маленький незаметный муравей, чьим трудолюбием эта самая история и жила. Да что там далеко ходить, разве не были такими муравьями Витя Урядченко, умерший Минтеев, разбившиеся Усыскин, Морохин и Колокольцев или он сам, Аркадий Наумович Штерн, волею случая явившийся в мир, прикоснувшийся к тайне мироздания и проживший всю жизнь с кляпом во рту, не смеющий сказать правды, ибо эта правда по чьему-то высочайшему мнению была опасной, ведь она подрывала основы сложившихся знаний о мире и разрушала все материалистические представления человечества о Боге, мироздании и истинности науки?

«Просчитай». Кажется, так сказал Урядченко. Неужели он имел в виду, что при определенных условиях полет «Востока» был все-таки возможен? Экваториальный радиус земного круга равен… Память услужливо подсказала: «Шести тысячам тремстам семидесяти восьми и двум десятым километра». Следовательно, чтобы достичь полуокружности, атмосфера должна простираться до среднего радиуса земного круга и высота ее составит… Нет, все это должно было выглядеть несколько иначе. Аркадий Наумович сел за стол, быстро и уверенно начертил схему и совсем уж было углубился в расчеты, как в коридоре проснулся телефон. Телефон звонил настойчиво, и Штерн понял, что это звонок судьбы.

Казань, психиатрическая больница закрытого типа. Январь 1964 года

Санитары в психбольнице бывают разными, но добрых нет. У добрых не выдерживают нервы. В психиатрической больнице закрытого типа пациенты особые. Очень часто они попадают сюда за убийства. В казанской больнице длительное время лежал людоед Стрешнев, который все свободное время посвящал рассуждениям о вкусе человеческого мяса. По Стрешневу вкус мяса зависел от пола, возраста человека, времени года, когда был произведен забой (именно так он называл совершенные им убийства), профессиональных занятий жертвы до забоя и, собственно, способа забоя. Стрешнев потребовал себе общие тетради, в которых начал писать диссертацию по экономике и увлеченно доказывал, что будущее за каннибализмом, что демографический рост заставит человечество перейти к этому высококалорийному и сравнительно дешевому продукту питания. В беседах с санитарами Стрешнев гордо именовал себя пионером каннибализма, становясь в ряд с первооткрывателями Земли, а также учеными и космонавтами, совершившими первые полеты в космическую неизвестность. «Садисты! Скоты! — орал Стрешнев, уворачиваясь от шприца с нейролептиками. — Люди мне еще памятник поставят! Прогресс человечества начал я! А вы! — тыкал он указательным пальцем в санитаров. — Вас мне на блюде подадут! С маслиной во рту зажарят!»

Ну, скажите на милость, кому из санитаров такая перспектива показалась бы заманчивой? Неудивительно, что они вкладывали все свое усердие в перевоспитание людоеда, но не путем лекций и чтения Библии, а куда более действенными методами.

Сейчас Стрешнева не было. Вездесущий Никита Сергеевич Хрущев поинтересовался судьбой садиста, который за неполные пять лет съел более двадцати человек, и, узнав, что тот признан невменяемым, устроил докторам разнос.

— Жрать он был вменяемым! — орал генсек на главного психиатра страны, топая небольшими ножками, обутыми в лакированные ботинки. — Двадцать человек схарчил! Да весь ЦК за тот же период всем своим составом меньше коров съел! Я тебя вместе с ним посажу, может, тогда проникнешься! Двадцать человек, а ему кашу в палату носят! Я не пойму, может, вы пидарасы? Может, сами тайком по ночам на городских улицах харчитесь?

Стрешнева срочно повезли на повторную экспертизу в институт имени Сербского, где со дня на день должны были признать его абсолютно вменяемым и подсудным.

— Бред какой-то! — воскликнул доктор медицинских наук Ващенко в узком кругу коллег. — Если он вменяем, то мы его диссертацию о питании на ВАКе должны рассматривать!

Справа от палаты Аркадия Наумовича было тихо. В палате справа жил Далай-лама. Он постоянно медитировал или путешествовал в астрале, поэтому стены камеры препятствием не служили. Вернувшись из очередного путешествия, Далай-лама, которого когда-то звали Рустамом Фаридовичем Амирхановым, рассказывал всем желающим, как выглядят жители Сатурна, какие листья у деревьев в Туманности Андромеды, чем завершилась война между Плеядами и Кассиопеей, куда все-таки стремится звезда Барнарда и когда Солнечной системы достигнет Звездная Орда, которая на своем пути беспощадно истребляет все живое. По Амирханову выходило, что тогда-то и следует ожидать уже не раз описанный Апокалипсис. Далай-лама Амирханов рассказывал, что в космическом пространстве есть не видимые глазу звезды, которые поглощают видимый свет. Люди про эти звезды еще не знают, они их откроют лет через десять-пятнадцать, но пользы от этого никакой не будет. Санитары и врачи слушали Амирханова с удовольствием, а Штерн его не любил и в глаза называл брехуном и глупцом.

Слева у него в соседях был Моцарт, в прежней жизни — Андрей Николаевич Жабин. О нем ходили противоречивые слухи, говорили даже, что когда-то он значился крупным партийным функционером, чуть ли не кандидатом в члены Политбюро ЦК КПСС, что было конечно же полной ерундой — кто ж будет лечить аппаратчика такого масштаба в провинциальной больнице, где даже «утку» санитары приносили в порядке живой очереди? Тем не менее в музыке Моцарт знал определенный толк, не расставался с двумя деревянными расписными ложками, которыми ловко настукивал любые мелодии. Лучше всего у него получался «Турецкий марш» собственного сочинения, который Моцарт предпочитал выстукивать на стриженых головах пациентов больницы. Честное слово, ему даже аплодировали санитары, а в праздничные дни номер непременно входил в программу концерта, который готовили больные для работников облздравотдела.

Обычно в концерте принимал участие силач Джамбатыров, задушивший председателя своего колхоза за приставания к дочери. Суд оказался перед неразрешимой дилеммой — или признать, что член партии может изнасиловать малолетнюю, или сделать вывод, что ничего подобного не было, а просто Джамбатыров сошел с ума и ответственности нести за свои неосознанные действия не может. В психбольнице силач на спор и просто так поднимал любого зрителя, жонглировал учебными гранатами из кабинета гражданской обороны, делал шпагат с сидящими у него на плечах санитарами и вообще демонстрировал чудеса силы. Джамбатырова в больнице любили. Врачи давно признали бы его излечившимся, но многочисленная татарская родня председателя еще не остыла от мстительных желаний, и Джамбатыров находился в больнице на положении расконвоированного, пилил дрова и выполнял иную работу, требующую умения и физической силы.

Были в больнице самые разнообразные люди, которые с уважением отнеслись к новому пациенту. Врачам Аркадий Наумович Штерн попытался объяснить, что никакой он не псих, а сидит скорее по политическим убеждениям. Выслушивая Аркадия Наумовича, врачи согласно кивали: годика два, ну, от силы три, и Аркадий Наумович сможет вернуться к своей диссертации. Вот тут как раз и товарищ полковник из Питера специально приехал, чтобы поинтересоваться здоровьем больного. Действительно, вслед за главврачом в палату вошел респектабельный и улыбающийся гэбист Валентин Николаевич Авруцкий, сел на шаткий стул, обдав Аркадия Наумовича терпкой волной «Шипра», улыбнулся ему, как хорошему знакомому, и нетерпеливо махнул рукой главврачу: дайте, мол, пообщаться со старым другом!

— Ну, здравствуйте, — он властно стиснул руку больного. — Как самочувствие, Аркадий Наумович? Я тут вам бананов с мандаринами привез, даже ананас удалось раздобыть, честное слово!

Тут у них пошел непонятный и ненужный разговор, в котором оба, как боксеры, уже не раз встречавшиеся на ринге и хорошо знающие силу друг друга, пританцовывали, закрываясь перчатками, имитировали атаки, но первый удар никто нанести не решался.

— Ну, рассказывайте, рассказывайте, — подбодрил полковник Авруцкий, решившийся на атаку. — Больше вам никто не будет препятствовать. Здесь вы можете говорить всю правду. Расскажите людям, что Земля не круглая, а плоская, что стоит она на трех китах, что под нами бескрайний соленый океан, что небо над нами заключено в небесную твердь, о которую в тридцатые годы разбивались ваши воздушные шары и стратостаты. Рассказывайте! О том, что звезды — это странные вкрапления в небесный хрусталь, что Луна и Солнце движутся по небосклону по специальным рельсам, что туманности — это не скопления газа и не далекие галактики, а всего лишь небрежность ангелов, которые ленятся лишний раз протереть небесный свод сухой тряпкой. Что же вы молчите?

Штерн облизнул губы. Одутловатое и бледное лицо его казалось мертвым.

— Знаете, — сказал он, — я чувствую себя круглым идиотом. Я долго жил ожиданием, но никогда не думал, что возможен такой простой выход.

Авруцкий ухмыльнулся.

— Привыкайте, — посоветовал он. — Здесь, как я уже сказал, вы можете не грешить против истины. Да, вы совершенно правы — мы живем на поверхности плоской Земли. Да, наша Земля действительно стоит на трех китах, и никто никогда не летал в космос, потому что невозможно пробиться за небесную твердь. Вам стало легче оттого, что это знаете не только вы. Так что давайте — выкрикивайте истину.

— В сумасшедшем доме? — спросил Штерн.

— Это пока, — подбодрил гэбист. — Когда будет объявлено, что люди достигли Луны, вы можете кричать на всех перекрестках. С американцами мы уже договорились. Мы, разумеется, все подтвердим. Но я хотел поговорить о другом. Где звезда, которую вы сняли с оболочки разбившегося стратостата? Мы долго играли в кошки-мышки, настало время поговорить по-мужски. Отдайте звезду, в ней нуждается государство. Ведь мы до сих пор не знаем, что это такое! А ведь ее исследования могут перевернуть все наши представления о физике пространства. Отдайте, Аркадий Наумович!

— У меня ее нет, — отрезал Штерн, по-детски скрестив пальцы за спиной. — И никогда не было. Может быть, у Минтеева?

— Минтеев умер, — напомнил Авруцкий.

— Да, ему повезло, — кивнул Аркадий Наумович.

— Глупое упрямство, — пожал плечами Авруцкий.

— А что было бы, если бы звезда попала в руки военных еще тогда? — глухо спросил Штерн.

— Возможно, мы спасли бы немало человеческих жизней, — уверенно сказал полковник. — Война с Гитлером была бы менее кровавой…

— Я в этом сомневаюсь, — вздохнул Штерн. — Но хочу вас спросить, что было бы с нами? Со мной, с Минтеевым, с Урядченко и Новиковым?.. Что вы молчите, полковник? Кстати, я забыл вас поздравить…

— Мне нечего сказать, — нахмурился Авруцкий.

— Господи! — Штерн встал. — Вы по-прежнему рветесь спасать поле, не замечая, что под сапогами хрустят те же самые колоски!.. Я могу вернуться в свою палату?

— Послушайте! — полковник схватил Штерна за рукав. — Поймите же: вас не выпустят, пока не получат звезду!

— А зачем мне выходить, — пожал плечами Аркадий Наумович. — Я дома, полковник. Я дома.

Некоторое время Авруцкий внимательно смотрел на него.

— Жаль, — коротко сказал он. — Я был уполномочен сделать вам самые лестные предложения.

— Господи! — вздохнул Штерн. — Как вы мне все надоели: уголовники, ищущие несуществующие драгоценности, ученые, мечтающие въехать в рай на чужом горбу, прислужники властей, радеющие за благо всего человечества! Для того чтобы достичь эфемерного всеобщего счастья, вы не задумываясь сломали жизнь мне, Минтееву, Новикову, Урядченко. И все потому, что добытая нами правда оказалась не нужна. Сколько жизней вы еще сломаете, прежде чем убедитесь, что всеобщее счастье недостижимо, а мы лишь пылинки на плоских дорогах мироздания и от чего-то более огромного нас отделяет небесная твердь. Я не знаю, есть ли там Бог, не знаю, кем и для чего создан наш мир, но почему-то уверен: он не создан для кровавых экспериментов и вашей тупости.

Когда-нибудь нашему Создателю станут скучны все человеческие художества, и тогда наступит конец. Не будет труб и второго пришествия, просто все три кита однажды взмахнут хвостами и… Мне страшно, полковник. Мы стоим на краю бездны, перед которой ничтожны все человеческие потуги и стремления. Вы слишком молоды и не помните старый учебник географии. А в учебнике том был удивительный рисунок — монах добрался до края света, пробил небесную твердь и высунул голову, желая увидеть, что кроется за нею. Что миру до вашего космического вранья? Мы все на краю, и настало время заглянуть, что там дальше?

Деревня Андронцево близ Вологды. Октябрь 1936 года

Стояло бабье лето. В синем небе летели невесомые паутинки, в лесу повис густой грибной дух, и меж деревьев нагло краснели мухоморы. Листья на деревьях осень уже раскрасила, но трава оставалась зеленой, и идти по лесу было одно удовольствие, если бы они сейчас не добирались к месту аварии стратостата. Надежд на то, что ребятам со стратостата «Север» повезло и в данный момент они коротают время у костра, практически не оставалось. По расчетам получалось, что стратостат унесло на немыслимую высоту. Скорее всего, заклинило клапаны, через которые стравливается газ. Если аппарат пробыл в стратосфере больше двух суток, то кислород у Усыскина и Морохина должен был кончиться значительно раньше. А судя по всему, стратостат болтался в небесах значительно дольше. Настроение у всех было подавленным. Позади осталась деревня Андронцево, состоящая из десятка бревенчатых домиков, облепивших косогор над узкой лесной речкой Синдошкой. Один из жителей, Николай Малков, и нашел в лесу упавший стратостат. Сначала ему показалось, что среди поломанных деревьев лежит серый кит, но, приблизившись, он увидел огромную полусдутую резиновую грушу, перетянутую многочисленными канатами. Ниже груши, врезавшись в землю, металлически поблескивал шар с круглыми окошками, заглянув в которые крестьянин смутно различил неподвижных людей. Добравшись до райцентра, Малков сообщил о находке в поселковый Совет, оттуда позвонили в Вологду, а уж из Вологды весть добралась до Москвы. Спасибо военным, они дали самолет, на котором спасательная экспедиция вылетела в тот же день. Директор института предупредил, что с прессой, особенно с рабкорами, надо быть поосторожнее, но и без этих предупреждений с журналистами общаться было некогда. Сразу же после приземления спасатели на двух машинах отправились в Андронцево, а по прибытии, оставив радиста в доме Малкова, незамедлительно двинулись к месту катастрофы. Малков шел впереди. За спиной торчала двустволка. Он был высок, худ и бородат. Судя по его разговорчивости, Малкову нравилось находиться в центре внимания, он постоянно рассказывал, как обнаружил стратостат, дополняя каждый рассказ все новыми и новыми деталями.

Места здесь были болотистые, поэтому до места падения стратостата добирались довольно долго. Среди уже начавшей жухнуть зелени спело краснели ягоды. Малков ловко вел спасателей по едва заметным звериным тропкам, и даже удивительно, что он ни разу не сбился. К аппарату они вышли часам к четырем дня. Сначала пошел мелкий подлесок, потом за обширной поляной начался смешанный старый лес. Наполовину потерявший газ аппарат со стороны действительно напоминал диковинного кита, примявшего при своем падении молодые березки и елочки. Обрушившись с небес, резиновый баллон подавил много ягод, и мазки сока на его стенках казались кровавыми. Над местом аварии стратостата стояло неясное голубое сияние, однако было не до того — более всего группу интересовала судьба людей. Металлическая гондола с маленькими иллюминаторами наполовину зарылась в перегной. В кабине было темно, а толстые стекла не позволяли понять, что творится внутри. Лишь Малков уверял, что видит в гондоле две неподвижные фигуры. На стратостате действительно летели двое: Усыскин и Морохин. Охотник об этом знать не мог.

Минтеев осмотрел гондолу, поймал взгляд Штерна и выразительно провел ребром ладони по горлу. Штерн угрюмо кивнул. Урядченко и Новиков подготовили инструменты и принялись методично отвинчивать внешние гайки крепления люка. Работа была муторная, гайки прикипели и поддавались с огромным трудом, поэтому остальные получили возможность оглядеться.

— Лошади нужны, — озабоченно сказал Минтеев. — Иначе стратостат не вывезти.

— Достанем, — успокоил Штерн. — Закончим здесь, я сам в райсовет пойду. Помогут! Там ведь такие же советские люди!

— Ребят жалко, — вздохнул Минтеев. — Эко их угораздило!

— Мужиков поднять надо, — прикинул Штерн. — Без них не справимся.

— Я на тебя надеюсь, — сказал Минтеев.

Николай Малков с горящими любопытством глазами обходил повисший на сломанных деревьях баллон.

— Слышь, ученый люд, — неожиданно сказал он из-за баллона. — А это что? Кто мне скажет, что это за хреновина такая? Ну просто пожар! Аж ослепнуть можно!

Поспешив на голос, Штерн и Минтеев впервые увидели звезду. На грубой металлизированной резине баллона горела ярко-голубая искра. От нее в стороны расходились многочисленные ореолы, и казалось, что со светом во все стороны изливается умиротворение.

— Что это? — зачарованно спросил Минтеев и, увидев, что Штерн протянул к искринке руку, предупредил: — Не трогай, это может быть опасным.

— Добро не может быть опасным, — неизвестно почему сказал Аркадий, глядя, как переливается невероятный сказочный искрящийся бриллиант у него на ладони.

— Красотища какая, — пробормотал Николай Малков и присел на корточки, сворачивая самокрутку из листочка газеты. Но, видимо, курево ему самому в этот момент невероятности показалось неуместным; он задумчиво ссыпал табак в кисет, поднялся на ноги и завороженно склонился над раскрытой рукой Штерна, на которой тепло сияло чудо.

— Чисто солнышко! — задумчиво сказал он.

— Живой! — послышался радостный крик от гондолы, и все бросились на крик. Штерн тоже рванулся вперед, зажав радужное мерцание искорки в ладони. Урядченко и Новиков вытащили из гондолы обоих. Морохин был мертв, тело уже остыло. Усыскин, разбитая голова которого была обмотана разорванным рукавом белой исподней рубахи, сплошь покрытым бурыми высохшими пятнами, тяжело и трудно дышал. Лица обоих были в обширных синяках. Видать, ребятам в воздухе здорово досталось.

— Доктора! Доктора! — закричало сразу несколько голосов, и врач склонился над раненым.

— Ну что? — спросил Минтеев. — Как его состояние, доктор?

Врач покачал головой. Лицо медика было непроницаемым.

— Он в сознании, — сказал врач.

Усыскин открыл глаза, и на губах появилось страдальческое подобие улыбки.

— Аркаша… Витек… — шелестящим шепотом сказал он. — Все-таки я вас дождался!

— Молчи! — приказал Минтеев. — Ты только молчи, Лешка. Потом все расскажешь!

— Ко-му? — в два вздоха прошептал Усыскин. — Ангелам на небесах?

— Все будет хорошо, — сказал Минтеев, но уверенности в его голосе не чувствовалось.

Усыскин уловил это и снова попытался улыбнуться.

— Сей-час, — снова раздельно сказал он. — Важно… Очень…

Он немного полежал с закрытыми глазами, потом поманил к себе Минтеева и Штерна.

— Важно… — снова прошептал он. — Сколько километров, не знаю… Тысяча или больше… Твердь… Куполом над землей. Купол от конденсации обледенел. Сосульки километровые… Напоролись на одну… стали падать… А тут… кислород попер… Двадцать шесть процентов… озона по датчикам вылезло… мезосфера… но все равно непонятно… И понесло!..

Он еще немного помолчал, только по упрямым глазам его было видно, как силится он заговорить.

— Ты молчи, Леша, молчи! — снова сказал Минтеев.

— Киты… — сказал Усыскин. — Землетрясения… монах из учебника… думал, сказка… для Солнца окна… и туннель… длинный такой… как в горах… — Усыскин хрипло вдохнул воздух и повторил: — Монах у края земли…

— А это? — Штерн раскрыл ладонь, и голубоватое зарево залило уже погружающийся в сумерки лес, высветило китообразную тушу стратостата, мелкими искорками заплясало на металле гондолы, на лицах окруживших раненого людей. Теплая искорка весело плясала на ладони Штерна.

Усыскин широко раскрытыми глазами посмотрел на переливающуюся искорку, трепетно дрожащую на ладони товарища, посветлел лицом и даже попытался потянуться к ней, но изломанное и обессилевшее тело не повиновалось человеческой воле.

— Звезда, — нежно и ласково, сказал Усыскин. — Звездочка…

И умер.

Все кончилось для него, и все только начиналось для остальных. Были новые старты, и Минтеев со Штерном сами увидели гигантские многокилометровые сосульки льда, свисающие с радужного небесного свода, туннель, по которому двигалось, шевеля длинными извилистыми щупальцами протуберанцев, Солнце, странных крылатых существ, очищающих небесный свод от наледи, а однажды, когда Штерн, Минтеев и Урядченко поднялись на рекордную высоту, хрустящая чистота дня позволила им наблюдать фантастическую и чудовищную картину — гигантские плоские хвосты Левиафанов, на которых в первичном Праокеане покоился диск Земли.

Но судьба их уже была решена невысоким усатым человеком с покатым низким лбом и тронутым оспинами лицом. Вождь долго сидел над отчетами, посасывая незажженную трубку, сосредоточенно думал, взвешивая факты и просчитывая последствия, потом прихлопнул бумаги короткопалой ладонью и поднял желтый тигриный взгляд на терпеливо ждущего его решения президента Академии наук.

— Преждевременно, — глухо сказал он. — Это касается политики, а она девица консервативная. Мы не можем отказываться от материалистического взгляда на мир. Это замедлит индустриальное развитие страны. Государство важнее. Смелые люди, крепкие люди, мне искренне жаль их!

Край Земли. 22 марта 1965 года

С утра за окном пели скворцы. Окна были заклеены от непогоды, но щебет скворцов все равно пробился в палату и разбудил Аркадия Наумовича Штерна. Если бы не решетки на окнах и не казенная меблировка палаты, все было бы как дома, на Васильевском острове. Только соседи здесь были другие, да санитары никак не вписывались в домашнюю обстановку. Держали Штерна в одиночке: видимо, таково было распоряжение начальства.

Замок двери заскрежетал, и в палату заглянул бородатый санитар по кличке Демон.

— Завтракать пора, — хмуро сообщил он. — Ты, Наумыч, не задерживайся, сегодня Дуремар дежурит, он любит, когда все по расписанию.

Завтрак без разносолов. Овсянка, белый хлеб, чуть сладкий чай. Больные ели не торопясь, вели беседы. Ходили слухи, что в больницу должен возвратиться людоед Стрешнев.

— Считаю, что мы должны выразить протест, — сказал создатель наркологического направления в искусстве Максим Петлюха. — Устроим митинг, врачи должны знать, что мы против его возвращения в больницу. Пусть едет лечиться в другую.

— Не надо перекладывать свою головную боль на других, — немедленно возразил механик-самоучка Кулибин. Он и за завтраком свободной рукой что-то мастерил из спичек, у которых санитары предусмотрительно обрезали серные головки. — Сегодня людоеда куда-то отправим, потом свободу печати объявим, а там и президентство на манер Америки вводить станем! Тут от Политбюро голова болит, а слово скажешь, сразу серу колют.

— Не ввязывайтесь в политику! — остерег его Максим Петлюха.

— Ввязывайся не ввязывайся, а серу все равно колоть будут! — вполне здраво заметил Кулибин.

— Ты лучше нашего Коперника спроси! — заорал простой советский сумасшедший Андрей Андреевич Капустин. В больницу он попал за то, что обрил наголо свою жену, соседей, что было пока еще простым хулиганством, но затем попытался обрить председателя поселкового Совета, а это уже расценивалось как хулиганство политическое. — Слышь, Коперник, ты-то как к Стрешневу относишься?

Штерн не сразу понял, что обращаются к нему.

— Сожрет паразит нас всех, — проворчал он хмуро. — Из Петлюхи столько можно отбивных настрогать…

Санитар Демон появился в столовой с ремнем.

— Ну? — многозначительно спросил он. — Кто у нас сегодня первый доброволец на уколы?

Больные замолчали, опасливо переглядываясь друг с другом: знаем мы эти уколы, после них два часа скрючившись лежишь…

— Пошли, Кулибин! — сказал Демон, взмахом руки ломая спичечную конструкцию.

— Почему я? Почему я? — заныл механик-самоучка. — Вон, Петлюху возьми, ему мозгов не надо, он весь в искусстве! Или Коперника, все равно днем звезд не видно!

— Пошли-пошли, — Демон лениво подтолкнул Кулибина к выходу.

— Это политическая месть, товарищи! — взвыл Кулибин.

Вопли его стихли в коридоре. Некоторое время все сидели подавленные. В столовую заглянула санитарка Хмызочка, толстая наглая бабища сорока с лишним лет. Хмызочка дважды сидела в зоне за кражи, поэтому психов терпеть не могла, кроме Штерна, к которому относилась с сочувствием и иногда даже угощала домашним пирожком или яблоком. «Намаялся, страдалец, за пятнадцать-то долгих лет! — сочувственно говорила она, глядя, как Аркадий Наумович ест. — Ешь, кто тебе еще вкусненького принесет. Эти суки здорового заколоть могут, что ж о больных-то говорить!» Сегодня Хмызочка была в хорошем настроении, тряпкой ни на кого не замахивалась, а весело прикрикнула:

— Похавали, шизофреники? А ну, марш по палатам, сейчас Дуремар обход делать будет!

В палате Аркадий Наумович прилег было, но тут же вспомнил, что Дуремар беспорядка не любит и считает, что днем больные валяться в постели не должны, а должны заниматься трудотерапией. И вовремя он встал — в палату порывисто влетел врач в белом халате со своими клистирными трубками на груди — действительно, Дуремар, идущий по следам Буратино.

— Ну-с, Аркадий Наумович, как мы себя чувствуем? — спросил он. — Боли головные не мучают? Язык покажите! Так! Смотрите на мой палец! Нижнюю губу втяните! Та-ак! Теперь верхнюю! Хорошо! Очень хорошо! До выздоровления далеко, но самочувствие улучшается! Школьную «Астрономию» читали? Это оч-чень хорошо, читайте и дальше! — он подумал и объявил немыслимое: — С сегодняшнего дня без процедур, только прогулки!

Вот какой вышел удачный день. Штерна и Барановского, больного из соседней палаты, отправили на трудотерапию — пилить дрова для кухонной печи. Дрова оказались дрянные, сплошь изъеденная короедами труха, но настроение было великолепным, небеса голубыми, а золотой диск Солнца только прибавлял радости и сил.

— Не гони, — хрипел Барановский. — Для кого стараешься?

Барановский был мирным психом. По профессии — вокзальный вор. В больницу попал прямо с рабочего места в состоянии белой горячки и в первый же день долго гонялся за медсестрой с отнятым у нее шприцем, после чего неделю провел в ремнях и под присмотром Демона и Орангутанга, которые быстро выбили из него дурь. Со дня на день его должны были перевести в следственный изолятор.

— Перекур! — объявил Барановский и демонстративно уселся на козлы.

Штерн оставил его и подошел к сараю, у стены которого он обустроил свой тайник. Спичечный коробок со звездой привезла ему Лана, приезжавшая на свидание по разрешению спецслужб.

Штерн очень боялся ошибиться в соседке, но она не подвела. И всемогущие спецслужбы оказались не такими уж всеведущими и всезнающими, как это представлялось Штерну. Воистину: воображая хищного зверя, мы начинаем с того, что придумываем ему клыки.

Спичечный коробок оказался на месте, и Штерну вдруг нестерпимо захотелось увидеть звезду. Это было глупое желание, но оно разрасталось в нем, превращая в осколки броню разумной предосторожности. Штерн засунул коробок еще глубже, но это не помогло. Желание увидеть звезду было больше страха. Он снова вытащил спичечный коробок из тайника. За спичками белел катыш мякиша. Еще не видя звезды, Штерн ощущал ее мягкий согревающий свет, рождающий в человеке веру и укрепляющий надежды.

Он посмотрел на Барановского. Тот мрачно сидел на козлах. Курить в больнице не разрешалось, а перекур без папирос превращался в простое издевательство. Желание было столь сильно, что Барановский наклонился, сгреб горсть свежих опилок и принялся жадно нюхать.

Штерн торопливо прошел за сарай и еще раз огляделся. Вокруг никого не было, и он отчаянно принялся колупать окаменевший катыш, скрывающий звездный свет. Звезда оказалась на месте. Нежное сияние осветило хмурый закуток за сараем, волшебная волна подхватила Аркадия, даруя покой. Искорка переливалась у него на ладони, он не знал ее названия и астрономических величин, но само ее существование делало жизнь другой. Все пережитое сейчас казалось мелким и не заслуживающим внимания. Звезда мерцала на его ладони, она была обещанием вечности жизни и незыблемости истин.

Он был слишком увлечен созерцанием своего небесного талисмана и потому не услышал выстрела. Просто тупая боль резанула левую сторону груди, он недоуменно посмотрел на маленькую дырочку в синей фланели куртки, откуда фонтанчиком вдруг выплеснулась красная кровь, растерянно огляделся и увидел напряженного лицестылого Максима Петлюху, приближающегося к нему с пистолетом в руке. Запоздало осознав, что напрасно пренебрег осторожностью, что одна из сторон, охотившихся за звездой, все-таки его достала, Аркадий Наумович нашел в себе силы вскинуть руки к небесам.

Пламенная искорка, сиявшая жизненной силой у него на ладони, вдруг вспыхнула так, как она горела на резиновой оболочке стратостата более четверти века назад, и устремилась вверх, чтобы слиться с пронзительной синевой далекой небесной тверди, откуда она была захвачена нетерпеливо обгоняющими свое время людьми. А может, и не звезда это уносилась в небо, а устремлялась туда измученная земными странствиями душа аэронавта Аркадия Наумовича Штерна.

Царицын, 2000 год

Кавказский пленник

Фантастическая проза. Том 1. Монах на краю Земли

1

Салауддин Баймиров был потерявшимся.

Все вайнахи, как известно, являются потомками арийцев из далекого Гоби. Жизнь объединила их в различные родовые содружества, именуемые тейпами. Тейпы славятся дружбой и сплоченностью, которые при необходимости легко перетекают в бесконечную кровную месть. Отличаются они и бесконечной любовью к своей горной Родине, которую воспевали многие кавказцы, но лучше всего это сделали, конечно, Лермонтов, Пушкин и некоторые другие русские, которые к тейпам отношения не имели, но природу горной страны, по причине своей гениальности, любили не меньше местных жителей.

Салауддин Баймиров происходил из равнинного рода. Семья задолго до рождения Салауддина волею жизненных обстоятельств покинула родные горы и слишком долго жила в России, а потому потеряла связи не только с тейпом, но и с родными местами. Со всеми после поражения великого имама расправлялись, что же говорить о его родственниках, которым досталось больше других? Когда в сороковых годах вайнахов выселяли из Чечни, то многих отправили в Семипалатинскую область Казахстана, а там уже прадед и дед Салауддина с семьями жили на правах коренного населения. Всех вайнахов выслали, а семью Баймировых выселять было некуда, они и так жили в условиях, от которых любой уроженец гор морщится и душевно страдает. Аулов здесь не было, вместо буйного Терека текла мутная от глины спокойная река, да и местность выглядела весьма специфически и ничем не напоминала величавость снежных Кавказских гор.

Лермонтов с Пушкиным, да сосланные декабристы, вроде Бесстужева-Марлинского, здесь просто не выдержали бы. Какой там «Герой нашего времени» с его горячим Азаматом и княжной Бэлой! Плоские, ничего не выражающие лица аборигенов вводили в уныние, близость китайской границы бодрости тоже не прибавляла, а вместо беркутов над унылой, как песня акына, степью кружились такие же унылые коршуны, которым сил не хватало унести барана, вот и пробавлялись они сусликами и тушканчиками, в изобилии населявшими этот унылый край.

О беркуте сложено немало песен и легенд, но что можно написать о таскающем сусликов коршуне? С истинной любовью эту степную птицу способен воспеть только истинный степняк вроде Олжаса Сулейменова или Михаила Шолохова, ну еще, может быть, натуралист или орнитолог, который по роду своих занятий птиц любит больше, чем людей.

Род Баймировых, хотя и происходил от самого Шамиля, с давних времен занимался двумя излюбленными вещами — сельским хозяйством и разбоем. Неудивительно, что рождающиеся у Баймировых дети строго следовали наказам своих предков: те, кто посмелее, шли в разбойники, прочие же увлеченно выращивали мелкорогатый скот на чабанских точках. Время от времени раненые разбойники укрывались у своих сельскохозяйственных родственников и поправляли там здоровье, с удовольствием кушая махан и любуясь неяркой природой местности, на которой этот махан в виде овец и баранов произрастал.

Салауддин Баймиров родился шестым ребенком в семье, имел поначалу двух братьев и трех сестер. Сестер отдали замуж, а братья, которые были много старше, оказались истинными горцами и стали разбойниками. Один из них отправился в далекие, но родные горы и погиб в отряде отчаянного Мусы Чанаева, второй остался в степи и тревожил своими набегами плосколицых смуглых степняков, пока не был захвачен на извилистых и бесконечных степных дорогах отрядом ЧОН. Приговор был короче любой молитвы, и исполнили его в тот же день.

Когда родился Салауддин, в семье была большая радость — мужчина родился! Живой еще к тому времени прадед посадил голенького Салауддина между фамильным кинжалом и козленком. При виде холодного безжалостного лезвия маленький Салауддин обкакался и испуганно спрятался за козленка. Прадед, долгое время резавший гяуров в отрядах Шамиля, презрительно махнул рукой и отвернулся. Таким образом, дальнейшая участь Салауддина была решена, и разбойничать на горных тропах вокруг Терека или в казахстанских степях ему не пришлось.

Салауддин Баймиров начал выращивать скот. Ничего предосудительного в этом не было. Одни скот выращивают, другие его угоняют. В занятии этом Салауддин довольно скоро добился известного мастерства и мог после поверхностного взгляда на новорожденных ягнят сказать, кому из них суждено стать вожаком стада, а кто пойдет на каракуль, из которого шили высокие теплые шапки старейшинам.

После того, как кончилась война и умер усатый вождь, которого гневно осудили товарищи по партии за неправедные дела, вайнахов в числе других объявили репрессированным народом. Прошло еще немного времени, и Баймировы поехали в Чечню. Отец поехал, дядьки и тетки вернулись к родовым могилам, а Салауддину там не понравилось. Нет, он тоже поехал и пожил немного в непривычных для себя горах, а потом они с женой Эльзой переехали в Царицынскую область, где поселились на точке в Ленинском районе. Был конец шестидесятых, Салауддину исполнилось двадцать лет и хотелось жить самостоятельно. В тесных ущельях гор откуда самостоятельности взяться? До самой смерти за тебя все родственники решают.

И Салауддин, посоветовавшись ночью с Эльзой, решил вернуться в Россию. Жили они на точке скромно. Держали посильное количество скота, которого хватало на жизнь и еще для того, чтобы встретить и угостить уважающее природу начальство, которое любило махан, а запивать его привыкло водкой. Что такое махан? Многие, кто не жил поблизости от чабанских точек или не ходил в начальниках, этого не знают. Однако любого начальника — от первого и еще недавно всемогущего секретаря обкома партии до рядового инструктора — спроси, и он сразу скажет, что махан — это мясо барашка или овцы, сваренное в фамильном медном котле чабана. Под водочку — первейшая закусь!

Между тем в стране началась перестройка. Добро бы ее начал горный беркут, тогда бы она достигла определенных успехов, но начал перестройку степной коршун, обессилевший от минеральных вод. Из-за этого все в стране поползло вкривь и вкось, а в чистых небесах пока еще великой страны заметались самые разные птицы — от лесного ястреба до жадного воробья. При этом каждая птица хотела только одного — она хотела сытно поклевать, и потом уж ей хотелось вдоволь почирикать.

Не обошлось и без беркута.

На маленькую, но гордую родину вайнахов он и спланировал. Звали беркута Джохаром Дудаевым, и был он боевым небесным генералом, который прославился тем, что умело и расчетливо бомбил Афганистан. Известное дело, бомбометание всегда схоже с обгаживанием людей птицами. Так вот, генерал Джохар Дудаев придумал, как это делать с использованием передовых методов научной организации труда. Вследствие этого эффективность обгаживания резко возросла.

Что, однако, особой славы генералу не принесло.

Поэтому он и спланировал с выпущенными когтями на горную республику. Там только и ждали беркута, чтобы объявить его своим президентом. Время тогда было такое, клич бросили: каждому орлу — свою республику. Поэтому против генеральских амбиций никто особо не протестовал, пока не выяснилось, что для беркутов чужих отар не бывает, для него каждая отара своя.

К сожалению, выяснилось это не сразу, но когда все-таки выяснилось, грянула неизбежная война.

Был одна тысяча девятьсот девяносто пятый год, когда за крыльями могучего беркута не стало видно нефтяной трубы, которая нравилась всем.

2

В чеченскую кампанию одна тысяча девятьсот девяносто шестого года не уберегся и Салауддин Баймиров. Хуторок его местная милиция брала по всем правилам военного искусства, используя учебники тактики боя прославленного полководца Михаила Тухачевского, которого к тому времени уже реабилитировали и начали поднимать на щит.

Кто знает, как военные познания полководца повлияли бы на войну с Германией, но опыт, приобретенный Тухачевским на Тамбовщине, для царицынской милиции не прошел даром. Первая волна милицейского спецназа залегла в коровнике, вторая докатилась до кошары, третья, которую возглавлял сам начальник районной милиции, обливаясь потом, штурмом взяла летнюю кухню, где Салауддин и его многочисленные домочадцы, спасаясь от июльской жары, пили чай.

Начальник районной милиции сел верхом на шаткий табурет, взглядом победившего завоевателя оглядел бедное убранство кухни, и сказал:

— Салауддин! Ты же знаешь, что сейчас идет война?

— Начальник, — с грустной мудростью одесского еврея возразил Салауддин. — Ты только посмотри, где она, эта война, и где я.

Начальник посмотрел и увидел, что война находится довольно далеко от мирного хутора Салауддина Баймирова, но признать это значило расписаться в собственном поражении. Но начальник уже так уверовал в победу, что переубеждать себя в обратном ему просто не хотелось, тем более что со всех сторон его окружали доблестные воины в камуфляже, от которых пахло свежестью коровьих лепешек, а некоторые из этих воинов с видимой брезгливостью вытряхивали из карманов «камуфлы» овечьи котяхи.

— Салауддин! — сказал тогда начальник. — Сдай оружие от греха подальше, я сам тебе добровольную выдачу оформлю.

И Салауддин Баймиров сдал ему все свое оружие, которое насчитывало восемь ножей разного размера, предназначенных для резки и разделки скота, два топора, которые вполне можно было использовать в ближнем бою, и старенькое ружье, с которым Баймиров изредка промышлял в охотничьи сезоны на местных озерах.

Начальник осмотрел этот арсенал и понял, что мыслей по захвату жителей районного центра в заложники, по примеру Первомайского и Буденновска, у Салауддина Баймирова никогда не возникало.

— Махан кушать будем? — робко спросил Салауддин. — Водку пить, а?

От махана районный начальник хотел отказаться по причине войны двух народов, но второе замечание его смутило. Как всякий оперативный работник милиции, он хорошо знал поговорку, гласившую: «что у трезвого на уме, то у пьяного на языке». И начальнику захотелось узнать, какие мысли живут в голове горца, живущего на территории его района, не вынашивает ли он все-таки черные замыслы против пригревшей его области.

— Водка, говоришь? — распустил он ремень на две дырочки. — Махан, говоришь?

И мановением руки отправил весь свой боевой отряд на все четыре стороны — только желтые с голубой полосой «уазики» по степным дорогам мелькнули.

Уже далеко за полночь над озером, к которому приткнулся хутор Салауддина, слышались отраженные водой голоса.

— Уезжай! — просил начальник районной милиции. — Уезжай, Салауддин! Я понимаю, ты мирный чечен, но ведь покою из-за тебя не дают. На каждом совещании пальцем тычут: у него в районе чечены спокойно живут. Как на войне живу, честное слово!

— Начальник, — слышался в ответ рассудительный голос с легким кавказским акцентом. — Ну, куда мне ехать? Здесь мой дом, здесь у меня хозяйство, я ведь чабан, а не герой. Ну поеду я в Чечню. Тебя же здесь местные беркуты заклюют — вот здесь, в этом самом районе будущий террорист жил, а начальник его отъезду даже не воспрепятствовал.

— Так что же мне делать, Салауддин? — пьяно заплакал начальник.

— Ничего не делай, — подумав, сказал Салауддин Баймиров. — Живи себе. Собаки лают, а ишаки идут. Живи себе, помни мой дом, приезжай отдохнуть, махан покушать. Сам приезжай и друзей привози.

3

Утром следующего за милицейским налетом дня молчаливая жена Салауддина Эльза накрывала на стол. Милицейский начальник, как почетный гость, все еще спал в доме на пуховой перине и среди пуховых подушек. Будить гостя невежливо, может подумать, что его торопятся выгнать из дома. Гость должен просыпаться сам.

— Мы уезжаем? — спросила Эльза, пряча глаза.

— Разве вайнах бросает свой дом? — удивился Салауддин. — Мы остаемся.

— Это хорошо, — вздохнула жена. — Тогда пойду кормить индюков. А ты поймай рыбы.

— Вай, Эльза, — недоверчиво просмотрел Салауддин на жену. — Зачем тебе рыба? Ты опять?

— Глупости, — сказала жена и провела ладонями по плоскому животу. — Просто рыбы захотелось. Давно не ела. Ты поймаешь рыбу?

— Свари картошки, — сказал Салауддин.

В сарае он нашел капроновый шнур и долго вспоминал, куда положил крючки, а когда наконец вспомнил, картошка была готова, и от чугунка во все стороны шел пар. Салауддин положил в сумку несколько еще дымящихся картофелин и спустился к озеру. Рыбачил он нехитрым способом: привязывал к капроновому шнуру крючок, сажал на него картофелину и забрасывал эту нехитрую снасть в воду, прикрепив другой конец к стволу стоящей у воды ветлы. Повторив эту нехитрую операцию несколько раз, Салауддин огляделся. Утро было в самом разгаре. Трещавшие всю ночь кузнечики устало замолкали, а вот стосковавшаяся за ночь по щебету птичья мелочь только начинала гомонить. В чистом голубом небе не было ни облачка, и две задержавшиеся летающие тарелочки, которых в Ленинском районе было великое множество, стыдливо заторопились домой, загадочно помигивая бортовыми огнями.

Салауддин поднялся к домам.

Сыновья уже были заняты делом, а у плетня, обмазанного старой глиной, нетерпеливо сигналил водитель «Волги», который приехал за районным начальником милиции, чтобы везти его в райцентр. Салауддина водитель знал и уважал. Баймиров тоже хорошо знал водителя Николая и тоже его уважал. Поэтому они немного постояли у машины и покурили, глядя, как к машине от дома идет сонный и пухлый начальник, который так торопился на работу, что даже не попил чаю.

— Ах, Салауддин, — страдальчески сказал начальник. — И чего я не на пенсии? Пойти бы на пенсию, поселиться вот на таком хуторке и стать от всех независимым! Что лучше-то?

Он тяжело залез в машину, но водителя Николая не торопил, не прерывал начатый до него перекур. Только пот с пухлого лица большим носовым платком вытирал.

Салауддин вежливо попрощался с обоими. За руку попрощался, хорошим пожатием. Если Басаев с Радуевым хотят прятаться в зеленке от русских солдат, то это их дело. Салауддин выращивал овец, а для этого не надо прятаться. Чабан не разбойник, чабан всегда живет с высоко поднятой головой. А начальника районной милиции Салауддину было жаль. Характер у начальника был такой, что о независимости он мог только мечтать. Есть такие люди — хотят независимости, а лезут в подчинение. А все из-за того, что им общество необходимо. Не мог начальник жить на хуторе, ему семьи и овец было мало, ему позарез требовалось чье-то уважение, поэтому о независимости начальник районной милиции мог только мечтать.

Проводив машину, Салауддин вернулся во двор.

Сыновья уже выгнали скот на пастбище. Старший пилил дрова, оставшиеся не пиленными из-за вчерашнего милицейского налета и последовавшего за ним пиршества, младший, озабоченно оглядев плетень, отправился с ведром к озеру, один берег которого состоял из желтой кирпичной глины.

Жена Эльза обихаживала раскормленных, тяжело ковыляющих вслед за ней индоуток, а две младшие дочери со смехом бегали вокруг кухни, пытаясь поймать большую красивую бабочку. Бабочке было лень улетать далеко, и поэтому она только перепархивала со стены на стену, не позволяя себя поймать.

На крыльце лежал арсенал Салауддина Баймирова, который милицейский начальник конечно же не стал конфисковывать. Баймиров подумал и понес топоры в сарай. Для чего им ржаветь на открытом воздухе?

На душе у Салауддина Баймирова был покой.

Длился он, однако, до полудня.

В час, когда немудреные домашние дела были завершены, а жара стала нестерпимой, к хутору подъехали зеленые «Жигули», из которых вылезли двое. Тут и гадать не стоило — по рыжим волосам и упрямым надменным подбородкам сразу было видно, что приехали нохчи.

Одного звали Артуром, а второго Закри.

И приехали они для того, чтобы убедить Салауддина Баймирова оказать посильную финансовую помощь молодой шариатской республике, задыхающейся в кольце смертельных фронтов. Хозяин, разумеется, оказал гостям кавказское гостеприимство.

Пока все сидели за столом, девочки крутились рядом и смешливо фыркали. Это Салауддину не понравилось, и он приказал детям, чтобы шли заниматься своими делами. Девочки снова принялись ловить бабочку, а сыновья неторопливо пошли к колодцу, у которого блестел металлическими частями полуразобранный насос.

— Салауддин, — сказал высокий нохча, которого звали Закри. — У тебя взрослые сыновья!

— Растут, — просто объяснил Баймиров, подкладывая в чашки гостей почетные куски.

— Пора им оружие в руки брать! — внимательно глядя вслед подросткам, сказал Закри. — Чего им отсиживаться с баранами у маминой юбки? Надо идти Родину защищать!

— Малы еще, — мрачно сказал Салауддин, которому начавшийся разговор совсем не нравился. — Пусть школу закончат!

Разговор снова вернулся к финансовым делам, но и тут согласия не было. Посланники Джохара Дудаева настаивали на одной сумме, Салауддин им предлагал другую — много меньшую, настолько меньшую, что и говорить об этой сумме всерьез было как-то стыдно.

— Ладно, Салауддин, — сказал нохча по имени Артур. — У тебя еще есть время подумать. А насчет сыновей… — Он достал из кармана блокнот с маленькой авторучкой, сделал на чистом листе торопливую и небрежную запись и, вырвав листок, протянул его хозяину. — Отправишь пацанов в Назрань, дальше доберутся до Карабулака, а там, вот по этому адресу, их встретят.

Гости поднялись.

Разговаривать было больше не о чем. Провожать их до машины Салауддин не стал. Сидел на табурете покачиваясь, смотрел задумчиво в удаляющиеся спины и молчал.

4

Мальчишки прибежали веселые и возбужденные, им уже все рассказали подслушавшие разговор сестры, и подростки предвкушали свое первое путешествие без взрослых. Салауддин хмуро посмотрел на них и с опозданием поинтересовался:

— Вы почему не в школе?

— Но, отец, — растерянно сказал младший, Заур. — Во-первых, сейчас лето. А во-вторых, мы давно закончили школу.

Салауддин посмотрел на них, увидел небритые подбородки и понял, что сказанное младшим — истинная правда.

— Надо вас приставить к какому-нибудь занятию, — вслух задумался он. — О войне и не мечтайте. Хотя по нынешним временам почетнее быть разбойником, чем чабаном. Но на разбойника учиться надо, а быть чабаном жизнь научит.

— Мы едем! — возликовал Заур. — Мы едем в Грозный!

— Я сказал, что вы пойдете в разбойники, а не в бандиты! — поправил Салауддин разгоряченных детей.

И дети в этот же день послушно поехали поступать в московский экономический институт имени Плеханова. Благо, что как раз подошло время вступительных экзаменов.

Денег на поступление хватало — все-таки Салауддин Баймиров был знатным животноводом, приплод у овец и коз всегда многочисленный, а щедрот заволжской поймы хватало не только на овец, пойма вполне могла прокормить и целую армию вегетарианцев.

А ко всему прочему Салауддин еще продавал раков. Он их продавал по пятьдесят рублей за ведро, зато много и крупных. Хватало на все, в том числе и на Плехановский институт, где из обычных людей готовили экономических разбойников.

Связи в Москве имелись.

Директором одного из банков в столице был вайнах из рода Баймировых. Войну в Чечне он не одобрял и полагал, что можно много больше заработать, не лишая людей жизни. Он был умным человеком. Поэтому Салауддин смело доверил ему детей.

Человек, который считает, что разбойник должен мирно грабить, а не убивать людей, способен на многое.

А пока дети готовились к отъезду, Салауддин проверил удочки.

Три из них были пустыми, но капроновый шнур четвертой натянулся и резал кору дерева. Сразу было видно, что на другом конце шнура знатная добыча.

Сыновей Салауддин звать не стал, поэтому пришлось повозиться.

Добыча затраченных усилий стоила — на зеленой траве долго бился огромный сазан с крупной жемчужной чешуей. Салауддин смотрел на добычу и не чувствовал радости.

Мимо пролетела летающая тарелка. Над Салауддином Баймировым она снизилась и превратилась в котел для великанов, только перевернутый крышкой вниз. Там, где у крышки должна была быть ручка, чернел люк, и из люка выглядывал зелененький человечек.

— Эй, сосед, — сказал он. — У тебя неприятности?

Салауддин только махнул рукой. Какой смысл рассказывать о своих неприятностях постороннему человеку, если он к тому же зеленый?

— Хочешь, на другую планету увезу? — спросил человечек из тарелки.

— Зачем? — удивился Салауддин.

— Станешь свободным, — сделал большие глаза зеленый человечек.

— Я и так свободный, — сказал Салауддин.

— Там ты можешь говорить все, что тебе вздумается, — гордо сообщил зеленый человечек из жужжащей посудины.

— Брат, — проникновенно сказал Салауддин. — Я всегда говорил все, что думаю. Понимаешь, свобода всегда существовала для того, кто хотел сказать. Ее не хватало тем, кто хотел докричаться. А какая она, другая планета?

— Очень красивая, — сообщил человечек. — На ней белые горы и зеленые луга. А по лугам ходят гордые кони и красивые женщины.

— Это похоже на рай для джигитов, — подумал вслух Салауддин. — А бараны там есть?

— Баранов там нет, — сказал человечек. — Только кони и женщины.

— Эльза меня не поймет, — сказал Салауддин. — А ездить верхом я так и не научился. Нет, извини, брат, но эта планета не для меня, я уж постараюсь как-нибудь выжить здесь…

— Как хочешь, — сказал зеленокожий человечек. — Я ведь хотел тебе помочь.

И летающая тарелка с жужжанием унеслась в повисшую над луговой травой синеву — туда, где у подножия снежных гор на зеленой траве гуляли гордые кони и красивые женщины. Такие гордые и такие красивые, что даже непонятно было, что там делать зеленым человечкам?

5

Сыновья уехали, и в доме стало тоскливее и скучнее.

Эльза варила и ела рыбу, и это было не просто так, а имело глубинный смысл, о котором не хотелось задумываться.

Овцы и бараны паслись рядом с коровами на лугу, сторожевой пес Абай охранял их и пригонял домой, когда приходило время. Дочки бегали по лугу и ловили бабочек, потом засушивали на иголках, чтобы сделать красивые альбомы для школы, в которую им предстояло вернуться осенью. Иногда они воровали бабочек друг у друга, ведь каждой хотелось, чтобы ее альбом был лучше и красивей. Эльза мирила их, а Салауддин от скуки ремонтировал кошару и сарай для сена, которое уже ровными валками подсыхало на лугу.

Иногда ночами прилетал зеленый человечек.

Заслышав знакомое жужжание, Салауддин ставил на электроплитку видавший виды чайник и делал заварку, добавляя в черный байховый чай луговые душистые травы, и лепестки дикой розы, и синие цветки, названия которых он не знал, но они делали чай еще ароматнее.

Он выходил на крыльцо, а зеленый человечек спускался вниз по светящейся лесенке. Они сидели на крыльце, пили вкусный чай и вели бесконечные, но увлекательные разговоры о мире.

— Давно вы здесь? — поинтересовался однажды Салауддин.

— Давно, — сказал зеленокожий пришелец.

— А людям почему не показываетесь?

— Инструкции запрещают.

— Но я-то вас вижу, разговариваем вот с тобой, — настаивал Салауддин.

— Ну, во-первых, ты вроде бы и знакомый, — степенно и рассудительно ответил пришелец. — А потом, ты ведь уединенно живешь, будешь рассказывать — не поверят. Уж такие вы существа, люди. Глазам своим верите, а чужим рассказам нет.

Они молча пили горячий душистый чай. Обычно начинал пришелец.

— Неправильно вы живете, — говорил человечек, запуская в бокал плоский нос. — У вас такой красивый мир, а вы совсем не видите этой красоты. Вот возьми этот напиток. У нас такого напитка нет.

— Я понимаю, — сказал Салауддин. — Не зря же вы здесь летаете. Разведка, да?

— Изучение, — возражал человечек и тянулся за чайником, чтобы долить себе в бокал. — Разведка — это когда готовятся к бою, а мы воевать не хотим, мы только изучаем.

Салауддин смотрел телевизор и газеты внимательно читал, поэтому ему было что возразить пришельцу.

— Коров в Техасе зачем порезали? — спрашивал он. — Зачем животных мучаете? Некрасиво!

— Виновные уже наказаны, — туманно объяснял зеленый человечек. — Твоих-то коров и овец никто не трогает!

— Только попробовали бы тронуть, — злился Салауддин. — Только попробовали бы! Не посмотрел бы, что гости!

— Сам ведь их порежешь, — фыркал чаем пришелец. — Ведь порежешь? Честно скажи — порежешь?

— Когда срок придет, — сказал Салауддин. — Вы режете для любопытства, а мы — чтобы жить.

— Вот и я говорю, что неправильно вы живете, — снова захлебывался чаем зеленокожий собеседник. — Для животных вы время отводите, а друг друга режете в любое время года, независимо от возраста. Да не просто режете, еще и бомбами кидаете, вон сколько оружия придумали, чтобы друг друга извести!

— Мы же не просто так воюем, — терпеливо объяснял Салауддин. — Если не права чьи-то защищаем, то уж свободу обязательно.

Зеленокожий пришелец фыркал, разбрызгивая чай.

— Разве у трупов бывают права? — насмешливо спрашивал он. — Или свобода что-нибудь даст мертвым? Мертвые и так свободны, у них нет долгов и обязательств, которые всегда бывают у живых. Вот ты считаешь себя свободным, так? Но разве у тебя нет обязательств перед твоими детьми, перед твоей женой, наконец, перед твоими баранами и овцами, перед твоим верным псом Абаем? Разве ты им ничего не должен?

Салауддин пил чай и молчал. Вообще-то он и сам думал так, но согласиться с чужаком ему мешала гордость и горская честь.

Потом пришелец улетал.

Салауддин уходил в дом, ложился рядом со спокойно дышащей женой и долго лежал, раздумывая над тем, что дает людям свобода, почему они отвергают старые обязательства и долги, чтобы обязательно повесить себе на шею новые, и куда более тяжкие.

6

В первых числах августа приехал двоюродный брат Салауддина Шахрат.

Они обнялись и поцеловались, хотя двоюродный брат Салауддина недолюбливал и не мог простить ему жизни в России. Он был сильно верующим и мечтал о шариатской республике от Каспийского до Черного моря, а ставропольского и краснодарского казачества вообще не признавал и считал их захватчиками, загнавшими свободных нохчей и вайнахов в горы к бедным саклям и козьему сыру. Что касается русских, то Шахрат их ненавидел, начиная с царя и генерала Ермолова. Шамиля он считал несчастным пленником, который своим пленом дал многострадальному Кавказу мир, хотя, по мнению Шахрата, лучше бы этого мира не было, и лучше смерть за ваххабизм и шариат, чем жизнь в одном городе с русскими. Даже непонятно было, как он с такими взглядами благополучно доехал до Ленинского района Царицынской области, но еще непонятнее было то, что в молодости Шахрат Закраев был комсомольцем и даже возглавлял райком ВЛКСМ в Урус-Мартановском районе бывшей Чечни, а ныне свободной Республики Ичкерия.

— Хорошо живешь, — сказал Шахрат, умело выдавливая темными пальцами из почетного бараньего черепа, который еще дымился, белые глаза. — Устроился не хуже Хасбулатова, хоть тот и не в пример богаче тебя. Где дети?

И сразу было ясно, что спрашивает он не о бегающих по двору девочках, а о сыновьях, которые так и не приехали в Чечню, чтобы сложить свои головы за Аллаха и шариат.

— У Самеда в Москве, — неохотно сказал Салауддин и, чтобы Шахрат понял правильно, пояснил: — Экономистами будут!

— Это хорошо, — сказал Шахрат. — Независимой шариатской республике нужно много денег. Я доложу.

Он облизал пальцы, вытер их о полотенце, которое терпеливо держала Эльза, и кивнул в знак того, что она может уйти.

— Твой отец, — сказал он. — Я знаю, ты давно не видел его. Но он стар и он плох, Салауддин. Ты не поехал жить в горы, тебе больше понравилось жить в России, рядом с этими хамами и алкоголиками. Отец не осуждает тебя. Но он болен, и он хочет попрощаться.

7

— Не езди, — попросила Эльза. — Не езди, Салауддин. Опасно ведь, посмотри телевизор — каждый день стреляют. Девочки еще маленькие, не езди, Салауддин.

И смотрела сухими скорбными глазами так, словно не на кухне они сидели, а стояла Эльза у маленькой свежей могилки, над которой уже устанавливали громыхающий железный памятник с полумесяцем наверху.

— Видно будет, — сказал Салауддин, и Эльза по непреклонности тона мужа поняла, что поедет он обязательно. Да и как не поехать, если отец наказал? Уж если Салауддину уже под пятьдесят, то отец его, Шакро, вторую половину восьмого десятка разменял. Если ему захотелось увидеть сына, с которым он последние годы обменивался только коротенькими, написанными корявым почерком письмами, то это его, отцовское право, которое ее Салауддин никогда не посмеет нарушить, пусть все горы превратятся в Ад, пусть идти придется по бритве моста Сират — все равно Салауддин поедет и пройдет по этой бритве, как бы ему ни мешали. Такие уж они были, Баймировы!

Эльза вздохнула и, оставив мужа наедине с его мрачными мыслями, пошла на двор, где нетерпеливо гоготали гуси и трясли своими гребнями индоутки.

Заботы не отменяют вечерних чаепитий, а тут еще и Шахрат уехал в Царицын по своим или дудаевским делам, ведь приехал он с диаспорой разговаривать как личный представитель Дудаева, и это значило, что ему было о чем говорить. Живущие в области чабаны родственников принимали охотно, знали, что несладко в горах, особенно если там сплошные зачистки идут, а вот в финансовом плане борцам за независимость помогать не желали, да и детей своих на войну старались не отдавать. Туда ведь и с Царицынской области федералы призывников отправляли, возьмет ребенок в руки автомат, как потом соседу в глаза смотреть, у которого цинковый гроб и плач на всю улицу?

Вечером Салауддин Баймиров еще только заваривал чай, а пришелец уже топтался у крыльца. На что Салауддин был озабоченным, но пришелец казался еще более хмурым. Заботы у него были, большие заботы, хотя, казалось бы, какие заботы могут быть у порхающей в небесах птички, у ангела небесного, который если кому и подчиняется, то никак не меньше чем Джабраилу или Мусе.

— Поедешь? — после первого бокала чая спросил зеленокожий.

Теперь он смотрел на Салауддина с какой-то надеждой, глаза у него, и без того бездонные, совсем темными стали, а маленького плоского носа и видно не было.

— Конечно, поеду, — сказал Салауддин, хотя еще утром пришел к противоположному выводу и никуда не собирался. Но одно дело — решить что-то для себя, и совсем другое — показать чужаку, что ни во что свой сыновний долг не ставишь.

— Это хорошо, — удовлетворенно сказал пришелец. — Это очень хорошо. Поможешь?

— Случилось что-нибудь? — спросил Баймиров, сомневаясь, что в этом чужом и непонятном ему мире он сможет чем-то помочь пришельцу. В этом мире себе и родственникам помочь невозможно было, чужой, совсем чужой стал мир!

— Друг у меня там сидит, — печально сказал зеленокожий и отставил в сторону бокал с чаем. — Он в горах цветы собирал, ну, его местные и прихватили. Сначала по горам таскали, а потом старику, что в горном ауле живет, отдали. Вдруг родственники найдутся, и старику с выкупом повезет. Вот она, ваша свобода. Свобода в клетки сажать и торговать людьми, словно вы все рабовладельцы! — и заискивающе добавил: — Ты бы поговорил там, Салауддин, насчет него.

Он подумал немного и добавил:

— Хочешь, мы тебя прямо на место подбросим? Тут ведь недалеко, всего полчаса лету.

Может быть, оно и так, но Салауддин Баймиров считал, что поездом будет надежнее.

8

Поезд из Царицына в Чечню едет долго.

Можно ехать через Ростовскую область и Ставропольский край. Но там в воздухе витает запах смерти, люди злы и смотрят на национальность пассажира почти так же, как смотрели в свое время в южных штатах Северной Америки на цвет кожи. И с этим ничего нельзя поделать — война. Она накладывает свой отпечаток на происходящее вокруг. Однако можно было ехать и другим путем — через Астрахань и дальше через Черные земли и Ногайскую степь, а сойти в Гудермесе. Дальше Салауддин не загадывал. Поэтому и поехал так.

У Шахрата оказались в Царицыне свои тайные дела, и он с Салауддином не поехал. Что это за дела, Шахрат не рассказывал, а Салауддин не интересовался. Какое ему дело до занятий двоюродного брата? Он больше думал о совсем ином.

Странное дело, еще вчера люди жили бок о бок и не задумывались, нужно ли стрелять в своего соседа из автомата или резать его ножом. Однако стоило заговорить о свободе, как многим стало сразу же ясно, что надо стрелять. А еще лучше — резать. И люди сошли с ума. Салауддин не считал, что он очень умный, но все-таки мог сказать большим людям, которые сидели наверху и правили народом, что люди не скот, чтобы его резать просто так. Никто не стал бы резать корову или овцу, чтобы бросить ее у дороги. В отношении человека именно так и поступали, и это было непонятнее всего Салауддину: неужели борьба за свободу — это бесцельная резня?

Поэтому он с отчуждением смотрел на прибившихся к нему татарина и русского, которые угадали в нем горца. Татарина звали Азаматом, а русского Романом, и ехали они в Ичкерию, чтобы немного заработать на резне. Им сказали, что наемникам хорошо платят, а эти двое были из тех, кому все равно, кого и за что резать, лишь бы им за это платили. Мясники это были, а не люди. Известное дело, скот растить не хотят, а ходят по домам и зарабатывают тем, что режут чужую скотину, когда самим людям это делать до слез жалко.

Салауддин таких не любил, а потому хмуро смотрел, как будущие наемники пьют водку и распаляют свою храбрость разными хвастливыми рассказами из прошлого, в котором половина была придумана, а вторая половина сера и беспросветна, как жизнь свиньи в русском хлеву, которой отмерено от рождения до рождества.

Салауддину с ними сидеть надоело, и он ушел в вагон-ресторан.

Эльза, конечно, приготовила ему все в дорогу и сложила в сумку, с которой кто-то из сыновей ходил в школу. Но у любого мужчины должны быть деньги, чтобы позволить себе посидеть в вагоне ресторане, посмотреть на пассажиров и в окно, за которым тянутся лесополосы и бескрайние степи, где можно вырастить столько баранов, что их бы хватило всем — и тем, кто боролся за свободу, и тем, кто эту свободу от борцов защищал. Надо только положить автоматы и взять в руки топор и молоток, чтобы построить кошару. Но у борцов руки были заточены так, что только и могли держать автомат и бросать гранаты. Гвозди забивать они не умели, а если и брались за пилу, то только для того, чтобы распилить кого-нибудь из своих противников пополам.

Салауддин пил горьковатый и отдающий содой поездной чай. Продавцы для получения красивого цвета добавляли в заварку соды, а о том, как это будет вкусно пассажирам, совсем не думали. Салауддин терпеливо пил чай и думал, как он будет добираться до аула, но еще больше он думал, о чем ему говорить с отцом, который живет в разоренной Чечне, в то время как он, Салауддин, живет в благополучной России.

И еще он думал о том, что дорога всегда сопряжена с неприятностями, а он пока, слава Аллаху, едет хорошо, если не считать пьяных попутчиков, которые уже называли Салауддина кунаком, век бы ему таких друзей в этой жизни не видеть, а в той не встречаться!

И все-таки он был прав: дороги без неприятностей не бывает.

В тамбуре его остановили два милицейских сержанта в серых несвежих рубашках и, дыша на Салауддина водочным перегаром, потребовали у него документы. Один из милиционеров был нахрапист, невысок и постоянно вытирал ладонью реденькие рыжие усы, словно к ним что-то прилипло. На задержанного Салауддина он смотрел с радостным удивлением, словно умирал от скуки и неожиданно нашел себе развлечение. Второй милиционер был высок, худ и черняв. На правом бицепсе — там, где кончался короткий рукав серой рубашки, синела округлая татуировка, разглядывать которую Салауддин посчитал неприличным.

Баймиров неторопливо расстегнул нагрудный карман, достал паспорт и отдал его старшему милиционеру, чье старшинство определил по нетерпеливой и бесцеремонной нахрапистости.

— Нохча, — сказал милиционер, посмотрев вторую страницу паспорта. — К своим возвращается!

— Вайнах, — поправил его Салауддин. — В Царицынской области живу.

— А по мне — вы все на одну харю! — сказал второй милиционер с неожиданной ненавистью. — Я бы вас, падл, всех к одной стенке поставил!

Салауддин промолчал. Милицейская ненависть обжигала.

— Значит так, — сказал старший, задумчиво похлопывая паспортом по раскрытой ладони. — Деньги есть?

— Как без денег? Немного есть, — осторожно сказал Салауддин.

— Гони косую, — сказал милиционер, для убедительности тыча в живот Салауддина стволом кургузого, но оттого не менее опасного автомата. — Гони, козел, если не хочешь, чтобы мы тебя на ближайшей станции высадили!

Взглянув в его мутные возбужденные глаза, Баймиров понял, что деньги придется отдать. Перспектива застрять на половине дороги, да еще с возможным клеймом чеченского террориста Баймирову была не по душе. Поэтому он молча протянул рыжеусому деньги и некоторое время терпеливо ждал, когда напарник рыжеусого перепишет на листок данные с его паспорта.

Вернувшись в купе, он забрался на свою полку и лег.

Не то чтобы ему было жалко денег, хотя и их Салауддин лучше бы отправил в Москву детям, но плохо было на душе у Баймирова. Нельзя так поступать, не по закону поступали милиционеры, в Царицыне милиционеры никогда с него не брали деньги, хотя и видели, что он вайнах. Хотя, с другой стороны, все дело, наверное, в том, что ближе к войне люди становятся злее и бесцеремоннее. И нечестнее.

Придя к такому заключению, Салауддин перевернулся на спину и стал смотреть на тусклый огонек светильника, помаргивающий в такт перестуку колес.

На нижних полках слышалась возня, позвякивание стаканов и пьяное бормотание будущих горных орлов президента Дудаева.

— Бля буду, — доказывал татарин Азамат. — Я на стрельбище все упражнения на «отлично» выбивал. Меня точно к этим самым «белым колготкам» отрядят. Ну, значит, и будем сочетать приятное с полезным…

Странное дело, но после встречи с жадными милиционерами разговор двух наемников внизу Салауддин воспринимал без прежнего раздражения.

И еще он немножечко жалел, что не воспользовался предложением зеленокожего. Как он там говорил: всего полчаса лету?

9

Гудермес показался Салауддину Баймирову похожим на свалку, которую начали приводить в порядок. Среди полуразрушенных зданий лежали кучи битого кирпича, перемешанного с каким-то невообразимым тряпьем. Сломанные и лишенные ветвей деревья сухими клыками смотрели в пасмурное небо, а среди этой разрухи рядом с вокзалом, в котором не было ни одного целого стекла, из-за чего широкие окна были заделаны фанерой и грязным картоном от разорванных ящиков, шевелилась многоголосая и разноцветная толпа. В толпе продавали все. Несколько раз Салауддину по ошибке предлагали русских солдат, за которых можно получить неплохой выкуп. Салауддин отрицательно качал головой и старался быть невозмутимым. Но как можно оставаться невозмутимым там, где детское сухое питание было на вес золота, а людьми торговали, словно скотом?

Салауддин даже обрадовался, когда протолкнулся через толпу и оказался среди таких же полуразрушенных, но хотя бы пустынных домов. Около одного дома, который казался разрушенным менее других, стояли два бронетранспортера с круглыми башенками наверху, из прорезей выглядывали не то большие пулеметы, не то маленькие пушки. На подъезде дома колыхался сине-бело-красный флаг, около подъезда стояли несколько странно одетых, но вооруженных людей. У некоторых головы повязаны черными платками, кто-то в камуфляжных штанах и милицейской рубашке, другие и этих специфически служебных предметов одежды не имели, а своими спортивными костюмами с нашитыми на куртки погонами напоминали спортсменов, которых неожиданно призвали в армию, но обмундирование приказали приобрести за свой счет.

Лица у всех были явно кавказскими, и Салауддина это успокаивало и одновременно тревожило. Про боевиков он в Царицыне слышал, но то, что в Гудермесе, занятом русскими, они так спокойно будут расхаживать по улицам, Салауддин даже не предполагал.

Странно одетые люди оказались чеченской милицией.

Один из них, в спортивном костюме с погонами лейтенанта на широких плечах, дотошно проверил документы Баймирова и удивленно уставился на него:

— Дорогой, каким тебя ветром сюда занесло? Что ты делаешь так далеко от жены и дома?

Узнав о цели визита Салауддина, лейтенант помрачнел и покачал головой.

— Не знаю, что тебе и посоветовать. Бои там были недавно. Федералы Арби Бараева ловили. Арби они не поймали, но сам понимаешь, гуся щиплют, пух и перья в разные стороны летят.

Это Салауддин понимал, даже слишком хорошо понимал.

— Автобусы у нас не ходят, — наставительно сказал лейтенант. — В попутные машины садиться не рекомендую. Сам понимаешь, тут такое дело, не знаешь, к кому сядешь. А главное — вылезешь ли обратно или на горной дороге выбросят.

— Доберусь, — сказал Баймиров, забрал назад паспорт и бережно спрятал его в карман рубашки, аккуратно застегнув пуговицу на клапане.

— Один не болтайся, — сказал лейтенант. — Иди с людьми. Здесь многие с базара возвращаются. И по городу зря не броди. В лагерь заберут.

Салауддин лейтенанта в спортивном костюме послушал, но это его не спасло. В тот же день он попал в облаву.

— Понаехало козлов! — зло сказал армейский капитан, небрежно просмотрев документы Баймирова. — К отцу он едет! В спину нас стрелять он приехал! Господи, когда вся это дерьмо кончится? Мне на эти рожи уже смотреть тошно!

Вообще-то это был довольно вольный перевод капитанских слов. Действительную его речь, в которой нецензурных слов было вдвое больше обычных, Салауддин постеснялся бы воспроизвести, несмотря на то, что жил он в селе, а там нецензурный оборот был обыденным, как бутылка водки к обеду, и использовался обычно для связки слов и придания фразе красоты и крепости.

— А этого куда? — спросил небритый и загорелый солдатик в бронежилете, перетянутый «лифчиком» с оттопыривающимися карманами. Был бы солдатик без формы, его легко бы можно было принять за местного жителя с естественно вытекающими из этого негативными последствиями.

— На фильтрацию, — сказал капитан.

И Салауддин Баймиров поехал в лагерь, где путем регулярного взбалтывания задержанных масс контрразведка и оперативники милиции выделяли и отсеивали вредные примеси, которые мешали миру воцариться в республике.

10

Первые дни Салауддин наблюдал и приглядывался.

О том, что произошло с ним, он старался думать без особого раздражения. Понятное дело, люди к миру стремились, с бандитами боролись. А когда рубят лес, то всегда летят щепки. Вот он, Салауддин, такой щепкой и оказался. В конце концов, голодом не морят, палками не бьют, выслушали его, записали все, проверят и отпустят.

Размещался лагерь в когда-то колхозной, а теперь независимой кошаре, которая оказалась свободной от баранов. Впрочем, свободной ли?

Баранов, по наблюдению Салауддина, и в лагере хватало, а охраняли этих баранов не сторожевые псы, а самые настоящие волки. Из числа случайных людей в лагере было несколько настоящих террористов, которые держались обособленно и ночами вели разговоры о свободной Ичкерии. Салауддин их не понимал: как это, разговаривать о свободе за колючей проволокой? За колючей проволокой о свободе полагается только мечтать.

Лагерное начальство старательно делало вид, что никаких террористов у них нет, одни заблудшие души.

Этого Салауддин тоже не понимал, пока не объяснили ему, что лагерному начальству за то и доплачивают, чтобы не делили они задержанных на агнцев и козлищ.

Зато стукачи по лагерю ходили, не скрываясь, и ко всем лезли с разговорами по душам. Нет, Салауддин и их не осуждал, каждый в жизни устраивается, как может. И делает то, что может. Бедные люди, их даже жалеть надо было — сколько лет на земле прожили, а только и научились вещам, за которые, как Салауддин еще по школе помнил, морду били с детства и дразнили такими словами, что легче было удавиться, чем продолжать доносить.

Один такой и пристроился к Салауддину.

И так он был бескорыстен и ласков, так щедро делился с Салауддином колбасой, которую ему привозили родственники, что Баймирову захотелось в ответ сделать что-то приятное человеку. И он рассказал товарищу по неволе о контейнере с гранатометами «Муха», которые его двоюродный брат Шахрат однажды темной ночью привез к нему на точку. Салауддин даже нарисовал ему подробный план, где этот контейнер зарыт, и сказал, на какой он зарыт глубине.

Через неделю по косым взглядам избегающего его товарища и по уважительным взглядам оперативников Салауддин понял, что сообщение его досконально проверено. Это значило, что проблема, которая так мучила его в последние дни, благополучно решена — яма для нового отхожего места выкопана, а уж найти плотника, чтобы тот сколотил необходимый деревянный «скворечник», Эльза обязательно сумеет. И даже тот факт, что бывший товарищ перестал угощать его колбасой и давать сахар для чая, не слишком огорчал Салауддина.

Время от времени за задержанными в лагерь приезжали родственники. Глядя, как они радостно целуются и обнимают спавших на одном с ним настиле, Салауддин радовался за людей и одновременно чувствовал себя сиротой.

Вскоре ему уже стало казаться, что он будет сидеть в этом лагере вечно, и он пожалел, что барак не тюрьма. Любому понятно, что зимой будет дуть изо всех щелей, а в ненастные дни придется искать место, куда дождь не попадает.

Он даже обратился с заявлением к начальству, чтобы позволили ему бесплатно перекрыть крышу, и, разумеется, получил отказ. В чем причина, Салауддин не знал — может, у начальства необходимых стройматериалов не было под рукой, а скорее всего, не хотело начальство давать в руки потенциальному бандиту холодное оружие, даже если таковым являлся всего-навсего плотницкий топор.

В середине августа в барак зашел молодой сержант, значительно оглядел замолчавших боевиков, которые до его прихода яростно спорили о том, кто выиграет в ближайшую субботу — владикавказская «Алания» или московское «Торпедо», — и объявил:

— Баймиров! На выход! — сделав паузу, ободряюще добавил: — С вещами!

И Салауддин понял, что за ним тоже кто-то приехал.

А приехал за ним отец, который не дождался Салауддина и потому умирать пока раздумал. Ему очень хотелось поговорить с сыном перед смертью, и он бросил все свои дела, отправившись в опасный путь на стареньких «Жигулях», хотя цены на бензин в Ичкерии стояли ого-го какие, а своей пробки в общей трубе у старого Шакро не было, она ему не полагалась, как и личный кустарный мини-завод по переработке нефти, которых в любом ауле насчитывалось порой немало.

— Ну, какой он боевик? — сказал Шакро стоявшему рядом подполковнику. — Ты на его руки посмотри!

Подполковник на руки Салауддина смотреть не стал, знал, что, кроме мозолей, ничего не увидит. Он только покивал доброжелательно, взял из рук Шакро небольшой сверточек и, подкидывая его на ладони, сказал:

— Он у тебя не боевик, отец! Он у тебя Хазанов!

11

Салауддину в родительском доме было тоскливо.

Собственно, жизнь в доме родителей ничем не отличалась от домашних забот самого Салауддина, те же нехитрые крестьянские хлопоты и беспокойства, только здесь беспокоились обо всем другие, а Салауддин был вроде гостя, которому в работе не отказывали, но и лишним не нагружали.

Отец, как оказалось, и не думал умирать. Крепок он был, несмотря на годы. Просто соскучился. Да и жизнь какая пошла? Сегодня в ауле боевики раны лечат, через два дня федеральные войска на бэтээрах заезжают, плетни сносят — ушедших в зеленку боевиков ищут. И все пьют, а в пьяном виде стреляют из того, что под руку подвернется. Тут и попрощаться не грех, сегодня живем, а завтра отчет Аллаху в своих делах даем, мост Сират на прочность левой ногой испытываем.

Но сейчас аул жил своей жизнью, как жил сотни лет, еще до сталинской депортации и перестройки. И жил бы так еще тысячу, не начнись эта самая война за свободу и независимость, после которой, как это обычно бывает, независимыми и свободными становятся только убитые, а живые все так же зависят друг от друга и не свободны от своих обязательств перед миром, ибо Аллах накладывает их на каждого, кто однажды был рожден под этим солнцем в счастливый или несчастливый час.

Вечер был спокоен и тих, и Салауддин решил немного прогуляться.

Война войной, а человеческая душа тоже отдыха требует. Тем более что в горах у аула тоже было спокойно. Боевики ушли, зачистка кончилась, теперь главное, чтобы на растяжку никто из жителей, особенно детворы, не наткнулся.

У подножья горы, там, где журчал родник, помигивала бортовыми огнями небольшая летающая тарелка.

Салауддин знал, что увидит ее здесь. Удивляло, правда, что пришелец в таком месте и совсем без опаски сидит, но, рассудив немного, Салауддин понял, что, наверное, тот, кто летает меж звезд, хорошо знает, как ему себя вести на земле. А зачем они здесь летали, Салауддин уже знал. Окажись его родственник в плену, Баймиров и сам все продал бы, но родственника выкупил.

— Салам! — сказал Салауддин. — Давно ждешь?

— Салауддин! — обрадовался зеленокожий пришелец. — Тебя мне ваш Аллах послал! Помоги, ради него! Что делать?

Видно было, что товарища своего пришельцы так и не выручили. Потому и нуждались в помощи Салауддина.

— Какой дом? — глухо вздохнув, спросил Баймиров.

Зеленокожий знакомый коротенькой трехпалой ручкой указал на дом его отца.

— Где сидит, знаешь? — спросил Салауддин больше для порядка.

Пришелец, конечно, не знал. Что с него взять, с небесного жителя? Где пленнику сидеть? В яме он, конечно, сидел, и Салауддин даже догадывался, где эта яма вырыта.

— Жди, — сказал он пришельцу и пошел в дом к отцу.

Отец сидел у сарая и точил косу. Не то чтобы он траву косить собирался, просто крестьянское дело порядка требует, зачем в доме ржавая тупая коса?

— Отец, — спросил Салауддин. — У тебя пленник есть?

Старый Шакро глянул исподлобья, сделал вид, что добросовестно вспоминает, потом махнул рукой.

— Разве это пленник, сынок? Совсем-совсем бестолковый. И бесполезный, клянусь бородой пророка. Бараев был, оставил. Вдруг, говорит, повезет тебе, Шакро, и у этой зеленой морды родственники найдутся! Мы, говорит, резали его немножко, чтобы хоть выяснить, из какой он страны. Не признается, дурак! Правду бы сказал, может, давно бы дома был. Вот, кормлю только. Одни расходы, а дохода совсем никакого нет.

— И не будет, — сказал Салауддин. — Он ведь не с нашей планеты, отец. У них и денег таких нет, чтобы среди нас хождение имели.

Старый Шакро покачал головой.

— Я и смотрю, — после некоторого молчания сказал он. — Негров знаю, сам их видел, арабов здесь тоже хватает, китайцы желтые, индийцы смуглые, говорят, красные люди тоже бывают. А вот где живут зеленые, сколько ни вспоминал, так и не вспомнил.

— Я его заберу, отец, — твердо сказал Салауддин. — Там за ним уже прилетели.

Старый Шакро еще немного подумал, сдвинул папаху на затылок, вытер пот. По хитрым глазам старика было видно, что жалко ему пленника просто так отпускать, зря он, что ли, на этого зеленокожего столько козьего сыра и овощей извел? Но как он ни прикидывал, не придумывалось, что ему с родственников пленного взять, да и боязно старику стало: про пришельцев в газетах было только нехорошее, а вдруг пленник умрет и с другой планеты кровники явятся?

— Забирай, — махнул Шакро рукой. — Ты в России долго живешь, ты лучше меня знаешь, что в этих случаях надо делать. Зачем мне кровники с неба?

— Яму у старого дуба вырыл? — спросил Салауддин.

— Где же еще, — сказал Шакро и снова принялся методично отбивать косу. Словно четки перебирал.

12

Яму Салауддин нашел сразу.

Это федералам надо было ее два дня искать. У горцев свои хитрости, в суровом краю живут, жизнь сама сноровке учит.

Подняв решетку, Салауддин с сомнением посмотрел вниз. Пахло землей. Еще пахло грязным человеком, который лишен свободы, а потому вынужден испражняться на себя.

— Есть кто живой? — спросил он.

В яме молчали.

Салауддин выругался вслух. Лезть в яму ему не хотелось, уж больно там было неуютно, стоило только представить, что решетка вдруг закроет яму и сделает звездное небо клетчатым и далеким. Подумав, он все-таки полез.

Спичка на мгновение осветила тесное черное нутро ямы.

Зелененький лежал в куче тряпья у стены. На первый взгляд, он казался мертвым, но грудь вдруг судорожно приподнялась и опала, словно пришелец попытался заглотить воздух и подавился им. Салауддин покачал головой и наклонился, беря пришельца на руки. Тот был маленьким и безвесным, точно кукла, которую Салауддин купил в Царицыне на девятилетие младшей дочери.

Взобравшись на ступеньки, Салауддин положил ношу на краю ямы и совсем уж собрался вылезти наружу, но в это время у другой стены ямы кто-то зашевелился и ломкий молодой голос спросил:

— Есть принесли?

— Ты кто? — спросил Салауддин.

— Миша… — сказал пленник и, подумав, добавил: — Романов!

— Откуда ты?

— Меня в плен взяли, — сказал невидимый Миша Романов. — Служил я здесь. А родом я с Царицынской области, в поселке Степана Разина мы живем.

В поселке Степана Разина! Салауддина прямо обожгло. Знал он Романовых со Степана Разина — и Веру Матвеевну знал, и мужа ее, плотника Анатолия, и их старшего сына Мишку не раз видел.

Он снова зажег спичку. Спичка выхватила из темноты бледное худое лицо и блестящие глаза, в которых отражался огонь.

— Ходить можешь? — спросил Салауддин.

— Могу, — сказал пленник и заплакал.

Аллах свидетель, если бы не этот плач и если бы Салауддин не знал родителей сидящего в яме солдата, он, вероятно, поступил бы иначе. Но, увидев эти блестящие от голода и страха глаза, Баймиров уже не колебался.

— Лезь за мной, — сказал он, поворачиваясь к лестнице.

Выбравшись из ямы, он подождал, пока это сделает пленник. Мишка Романов был невысоким, тщедушным и больше напоминал подростка, чем возмужавшего парня. Такому ли служить в армии, а тем более воевать?

Салауддин покачал головой и наклонился, чтобы поднять с земли постанывающего пришельца.

— Вы кто? — спросил Романов.

— Посланец Аллаха, — грубовато сказал Салауддин. — Иди за мной.

Увидев Салауддина с ношей, пришелец, что ждал его у летающей тарелки, засуетился, побежал навстречу, тревожно заглянул в неподвижное посеревшее лицо земляка.

Салауддин занес его в открытый люк. Хозяин летающей тарелки что-то запищал на своем языке, из глубины аппарата выкатился прозрачный цилиндр на колесах, куда освобожденного пленника и положили. Цилиндр укатил по коридору.

— Спасибо! — сказал пришелец. — На каких условиях ты его освободил, Салауддин?

На каких условиях… Баймиров подумал немного.

— Там еще один, — сказал он. — Подбросить его надо. Домой. Земляк мой, недалеко от моей точки живет. Тебе ведь по пути будет?

— Мы не имеем права, — испугался пришелец. — Инструкции, Салауддин.

— Убьют его здесь, — глухо сказал Баймиров.

— Не проси, — сказал пришелец. — Ты просто не представляешь, что со мной за это сделают.

— Зачем так говоришь? — сказал Салауддин. — Ты плохо говоришь. Когда ты о свободе говорил, я тебе верил. Какая же у вас свобода? Какая, если людей вам спасать нельзя?

— Людей спасать можно, — сказал пришелец. — Разглашать свое присутствие на Земле нельзя. Он же рассказывать будет, кто его отсюда вывез.

— Что ты говоришь? — снова сказал Баймиров. — Кто ему поверит? Он же мальчик совсем. Вот мои условия, дорогой. Я вашего спас, ты нашего спасешь. Так?

Зеленокожий медленно мигал огромными глазами, и нельзя было понять, о чем он думает. Глаза у пришельца были красивые, как у барана, — темно-коричневые, влажные и немного навыкате.

— Ладно, — сказал пришелец. — Бывают же непредвиденные обстоятельства.

От слов его Салауддин немного повеселел. Даже на сердце стало легче, как это всегда бывает при виде хороших поступков других людей.

И не было никакой разницы в цвете кожи. Хороший человек в любом обличии человеком останется, даже если он с другой звезды и на Иблиса похож.

— Эй, — сказал Салауддин, высовываясь в люк. — Ходи сюда, Миша!

Недавний пленник потрясенно стоял около летающей тарелки, щупая ее гладкую поверхность руками и заглядывая в щели, из которых высверкивали разноцветные огни. Глаза у него горели, как у казаха, который впервые море увидел. Салауддин казахов на Каспии видел, они на море так вот смотрели, даже дышать переставали от восторга. Слава Аллаху, этот дышать не забывал.

— С ума сойти, — бормотал он. — Летающая тарелка! С ума сойти!

— Потом сходить будешь, — строго сказал Салауддин. — Некогда сейчас. Я тебе сказал — лезь сюда.

Пленник проворно забрался в люк. Ноздри плоского носа пришельца нервно затрепетали. Салауддин его понимал. У пришельца на его летающей тарелке все было в порядке, все разложено по своим местам, запах стоял специфический, и немного металлом отдавало, а тут к нему забрался чужой человек, и был этот человек грязен до умопомрачения и вонюч, как сто весенних облезших шакалов.

— Ох, снимут меня с патруля, — с тоской сказал пришелец. — Но ты не думай, я его довезу. Все будет в порядке.

Салауддину и самому хотелось верить, что у пришельцев все, как у хороших людей: если дал слово, то сдержит его обязательно, пусть даже во вред себе. Поэтому прощаться он не стал, и говорить Мише Романову, кто его спас, он тоже не стал — стыдно было. Он просто постоял в тени дубов, глядя, как летающая тарелка медленно отрывается от земли и, покачиваясь, начинает вращаться, а когда она исчезла в помигивающей высоте, пошел, не торопясь, к отцовскому дому.

Он не сомневался, что отец будет недоволен — отдал он одного, не двух, а Салауддин отпустил и солдатика. Но в глубине души Салауддин был уверен, что отец его поймет. Обязательно поймет, ведь сам он всю жизнь учил сыновей, что главное для человека — это быть свободным. Но если так, то свобода — прежде всего — это еще и обязательства перед другими людьми. Нельзя быть свободным самому и в то же время держать людей в ямах. В этом Салауддин был твердо убежден, за это он с легкостью мог пойти на смерть, а если потребуется, даже в тюрьму.

13

Неприятности, хотя их и ждешь, всегда оказываются неожиданными. Старый Шакро покрутил лысой головой, поворчал что-то невнятное себе под нос, но спорить с сыном не стал. Только сказал, глядя в сторону:

— Мальчика ты зря отпустил. Мальчик не мой был. Арби его просил подержать.

— Нельзя людей в яме держать, — сказал Салауддин. — Если человек воюет за свою свободу, как он может отказывать в свободе другим?

— Этот солдатик тоже пришел сюда не куклы детям мастерить, — сказал отец. — Арби его звал? Я его звал? Кто его звал? А он, между прочим, сам сюда на танке приехал и, между прочим, с автоматом в руках. Зачем он приехал на танке?

— Он не сам приехал, — возразил Салауддин. — Его послали. А зачем стрелять начали? Зачем старой жизнью жить стали? Русских прогнали, разве плохо было при них? Дети в школу ходили, институты в Грозном были. А теперь где школа? Нет школы, сожгли.

— Русские и сожгли, — упрямо и непримиримо сказал отец. — Выстрелили из танка и сожгли. А старых порядков ты не трогай. Этими порядками предки жили, а при гяурах что? Девки ноги голые показывать стали? Если вышла замуж, то прячь красоту для мужа, не ходи напоказ, чтобы все на тебя смотрели. Ты дочек сюда почему не привозишь? Боишься, люди увидят, что они у тебя совсем русскими стали. Время придет замуж отдавать, где ты им женихов найдешь? За гяуров отдашь?

— Кого полюбят, за того и отдам, — неуверенно сказал Салауддин, зная, что слова эти отцу не понравятся. — Ты мне скажи, тебе эта война нужна? Ты себя без нее свободным не чувствовал?

— Большие люди решили, — сказал отец, подслеповато помаргивая, и Салауддин впервые обратил внимание на то, какие у отца морщинистые и дрожащие руки. — Большие люди сказали, что свобода нужна. Кто мы такие, чтобы спорить с большими людьми? Пусть гяуры живут у себя, а мы будем жить у себя. Пусть они живут по своим законам, а мы будем жить по своим. Арби — большой человек, он знает, что надо делать.

— Богатства они хотят, а не свободы, — сказал Салауддин. — Я вчера к Шамаевым зашел. У них компьютер работает, сидят на машинке доллары печатают. Разве так можно?

— Хорошая машинка, — возбужденно сказал отец и пожевал сухие губы. — И доллары выходят хорошие, их даже на базаре в Гудермесе берут. И гяуры берут. Ее из Грозного привезли. Хорошая машинка. Мы вот потомки Шамиля по материнской линии, а такой машинки у нас нет. А они обдирщики, из века в век обдирщиками были, а машинку завели — сразу власть в ауле забирать стали. Все в дом тянут. Много уже купили. Два холодильника купили, печку электрическую. Но все равно у них никто не живет, Арби знает, чей род выше, он к обдирщикам и не заходит.

Разговор перешел на Шамаевых, потом на доллары, потом заговорили о ценах на продукты, и отец согласился, что при советской власти было все-таки лучше. Пусть Сталин их всех в войну и обидел, но потом ведь разрешили возвращаться на родные земли. И цены на продукты стояли более низкие, два мешка комбикорма для птицы можно было взять у колхозного кладовщика за бутылку водки, теперь и цен таких нет, все стало на вес золота.

Салауддин обрадовался смене темы разговора и полагал, что вопрос с пленными завершен. Но это ему только казалось. Неприятности начались именно тогда, когда он посчитал, что они уже кончились.

Дня через два после отлета летающей тарелки Салауддин вернулся с луга на арбе, нагруженной сеном. Около дома отца стояли двое бородачей в пятнистой военной одежде и держали под мышками автоматы. Были они черными от горного солнца и лениво наблюдали, как Салауддин отпирает ворота и загоняет арбу во двор.

У крыльца было несколько таких же бородачей, некоторые с грязными марлевыми повязками. Рядом с крыльцом лежала груда пропитавшихся кровью бинтов, а под навесом у сарая кто-то постанывал. У колодца сидел негр. Сверкая белыми зубами, негр разбирал пулемет. Разноцветными промасленными тряпками негр чистил свое оружие.

Салауддин распряг быков, загнал их в стойло и неторопливо поднялся в дом.

Отец беседовал с невысоким чернобородым молодым военным, который посмотрел на Салауддина в ожидании приветствия, но сам на это приветствие не ответил.

— Это мой сын, Арби, — сказал старый Шакро. — Салауддином его зовут.

14

Каждый понимает свободу и независимость по-своему.

Идеальна, конечно, ситуация, когда у тебя много денег, а значит, и свободного времени. И это время ты тратишь на удовольствия, которыми так бедна наша жизнь. Арби Бараев очень хотел быть богатым человеком именно потому, что богатство гарантировало свободу и независимость его самого. Хотелось всего и сразу.

Поэтому, когда горный беркут Джохар Дудаев провозгласил курс на независимость маленькой, но очень гордой Ичкерии, Арби сразу догадался, что пришло его время. Он был неглупым человеком и понимал, что маленькая республика, которая располагается почти в самом центре России, независимой быть не может, никто ей этого не позволит. Но Арби понимал, что жизнь подобна илистому дну пруда, всякое волнение поднимает в застоявшейся воде мутную взвесь, в которой умным и проворным людям вроде него легче ловить разную рыбу. К тому же поначалу Москва была далеко и вмешиваться в ход событий не спешила. Некоторое время можно было побыть первым человеком в провинции, раз уж не получилось в столице. Впрочем, наука география гласит, что у каждой провинции имеется своя столица. В горах такой столицей был Грозный.

Для того чтобы быть первым, нужна власть, а власть во все времена давала сила. Именно поэтому Арби стал полевым командиром и собрал под свои знамена самых разнообразных людей — от наивных романтиков, веривших в свободную Ичкерию, до битых жизнью и законом людей, которые хотели хорошо поживиться и знали, что лучше всего это получается в стае.

Жизнь, как и судьба, поворачивается к людям разными гранями. Если в начале благословенных девяностых годов она располагалась к Арби Бараеву исключительно лицом, то сейчас, судя по тому, чем она повернулась к полевому командиру, пришло время неудач.

Уже привыкший к роскошным лимузинам, к хорошей квартире в центре Грозного, которая ранее принадлежала какому-то советскому генералу, познавший вкус хорошей еды и прелесть молодых симпатичных женщин, Арби сидел в крестьянском доме и ел простую грубую пищу, которую едят лишь те, кто никогда в жизни не пробовал марочных коллекционных коньяков и блюд, приготовленных мастерами кулинарного дела.

Подобный финт фортуны хорошего настроения Арби не прибавлял. Он и его люди походили на стаю уставших волков, которых обложили бесконечными красными флажками охотники. Федералы шли за ними по пятам, и в коротких, но яростных стычках Арби Бараев терял самое ценное, что давало ему власть, — людей. Без отряда он уже не мыслил себя, да, если говорить по совести, вряд ли что-нибудь представлял.

Хмуро оглядев Салауддина, Арби отвернулся и нахмурился.

— Зачем ты отпустил моего пленника? — не глядя на Салауддина, спросил Бараев.

— Нельзя держать человека в яме, — сказал Салауддин. — Нельзя лишать человека свободы. Лучше убей его, если не можешь иначе.

— Зачем ты лезешь не в свое дело? — спросил полевой командир. — Хорошо, ты отпустил зеленого. Может, он и в самом деле с других планет, я видел американские фильмы. Зеленого я подарил твоему отцу. Но второй был моим пленником, и только я мог распоряжаться его судьбой. Зачем ты полез не в свое дело? Разве ты не знаешь, сколько стоит война? Разве ты не знаешь, что для нее нужны деньги. Я должен покупать у неверных оружие и боеприпасы, чтобы снабжать своих людей. Ты понимаешь, что обокрал меня?

Это Салауддин понимал.

Если ты берешь у соседа в долг стельную ярку, то не обязательно возвращать ему весь приплод. Но за ярку ты должен заплатить обязательно. Поэтому Салауддин только кивнул.

— Что мне с тобой делать? — с ленивой задумчивостью спросил Бараев и хмуро посмотрел в глаза Баймирову. — Что я с тобой должен сделать?

— Арби! — встревоженно и быстро сказал старый Баймиров. — Ты у меня в доме!

— Я помню, — хмуро отрезал Бараев. — Иначе бы я разговаривал с этим глупцом совсем по-другому. Посмотри на него, Шакро, он ведь почти стал гяуром. Он забыл горские обычаи. Его дочери бегают голоногими, его сыновья не хотят умирать во имя Аллаха, им чужда наша священная борьба. Посмотри и скажи Шакро, кем стал твой сын?

— Я готов тебе отдать долг сына, — севшим голосом пообещал старый Баймиров.

Арби лениво отмахнулся от его слов.

— Что он должен мне? Что он должен мне в сравнении с его долгом Аллаху? Он перестал быть правоверным, Шакро. Еще немного — и он станет молиться христианскому богу. Смотри, он уже ходит без бороды!

— Я — мужчина, — твердо сказал Салауддин. — Не трогай отца, я сам готов ответить за свой долг.

— Убить тебя? — размышлял гость. — Я не могу, я в доме твоего отца. Плох тот гость, который на доброе слово ответит злобным плевком. Пожалуй, я прощу тебя. Но простит ли тебя Аллах? Однако ты можешь загладить вину. Для этого тебе надо доказать, что ты мужчина.

Ногой Бараев толкнул по направлению к Салауддину стоявший у стола автомат. Оружие загремело по полу.

— Бери, — сказал он. — Долги надо платить. С сегодняшнего дня и до самой смерти ты у меня в отряде.

— Пока не отдам долг, — сказал Салауддин и взял автомат за брезентовый ремень.

Полевой командир засмеялся.

— Здесь я старший, — сказал он. — Хорошо уясни это, Салауддин. Выше меня только твой отец и Аллах. Ты уйдешь только тогда, когда отправишься к Аллаху, чтобы дать ему отчет о своих делах. Или я не прав, Шакро?

— Ты прав, — взволнованно сказал отец Салауддина. — Ты прав. Если идет джихад, то кто-то из Баймировых должен стать воином Аллаха. Пусть им станет Салауддин, раз его старшие братья не дожили до этого гордого дня.

15

История о замороченных людях не нова.

Лозунги и долги — вот на чем держатся войны.

Как часто мы идем в бой за свободу, совсем не понимая, что это свобода для других. Сам ты просто отбрасываешь свои прежние обязанности, чтобы взвалить на себя новые, чаще всего еще более неподъемные, нежели прежние. Особенно если в бой тебя ведут долги перед лозунгами.

Федеральные войска теснили боевиков. Теперь уже было не до отдыха в аулах. Огрызаясь огнем, отряд Бараева пробивался к грузинской границе, за которой Арби рассчитывал найти отдых. Салауддин научился стоять в карауле, ставить растяжки на горных тропах за отступающим отрядом, стараясь не думать, кто и когда по этим тропам пойдет.

В один из редких пасмурных дней, когда они отдыхали в зарослях карагача, к Салауддину приблизился один из бородачей.

— Привет, — сказал он. — Не узнаешь? Ромка я, помнишь, в поезде ехали?

Салауддин внимательно вгляделся, узнал в похудевшем бородаче попутчика и скупо улыбнулся.

— А где Азамат? — спросил он.

— Кокнули Азамата, — сказал Роман, присаживаясь рядом на корточки. — Под Ведено еще.

— Солдаты?

— Кой хрен солдаты! — махнул рукой русский. — Басаевцы. Загудели тогда нормально, пошли добавить, да с басаевскими сцепились из-за какой-то херни. Слово за слово, потом за ножи схватились… Азамат и пикнуть не успел. Правда, мы им тоже клыки показали, этим «горным волкам». Двух хохлов пришили и латыша так порезали, что он на следующий день в больнице коньки отбросил. Ты-то как здесь оказался? «К отцу еду!» — передразнил он Салауддина. — Бараев тебе отец?

Воровато оглянувшись и убедившись, что их не подслушивают, негромко сказал:

— Ладно я, мудак, за бабками сюда поперся. Тебе что на твоей точке не сиделось? Сыт, пьян, баба с детьми под боком… Деньги, — он тоскливо вздохнул. — Какие деньги? Бараев мне уже половину своей Ичкерии должен. Зачем ты с нами пошел, старик?

Действительно, зачем?

Долг, долг перед Бараевым и глупая мужская гордость загнали Салауддина в эту ловушку. Входов в нее было много, очень много, а выходов вообще не оказалось. Да если бы выходы и оказались, то куда идти? По крестьянской своей основательности и житейской неопытности Салауддин полагал, что на каждого боевика из отряда Бараева уже объявлен федеральный розыск, и фотографии этих боевиков показывают по телевизору. Он представил, как Эльза и дети увидят эту фотографию, и заскрипел зубами.

А начальник районной милиции, прочитав бумаги на Салауддина Баймирова, вскочит в возбуждении и закричит: «Я же говорил! Говорил!» Хотя на деле он ничего не говорил, а только пил водку и выбирал из котла куски попостнее.

В самом деле — зачем?

Салауддин научился стрелять, хотя и не старался особенно целиться по появляющимся между деревьями фигуркам. Он научился неделями питаться корой деревьев и травой, есть вонючее мясо линяющих шакалов. Во имя чего?

Во имя свободы?

Но Салауддин не чувствовал себя более свободным, чем когда жил на чабанской точке. Там он ощущал себя свободным и независимым, а здесь он казался себе рабом, загнанным волком он себя чувствовал, животным, бегущим по кругу, пока не кончатся силы.

И все это делалось для того, чтобы вожак стаи, загрызший немало уже собак, оставался на свободе, чтобы он копил силы и вновь нападал на отары и проливал кровь. Как всякий скотовод, Салауддин не любил волков и уважал собак. По крайней мере, те знали, кого они охраняют и за что получают свои кости.

Роман назвал его стариком, а какой же он был старик? Сорок с хвостиком ему исполнилось, времени первой мудрости не наступило. Заглянув в воду родника, Салауддин увидел в колеблющемся зеркале седобородого немолодого мужчину с серебристыми висками и смертельно усталыми глазами. Губы коснулись ледяной воды, и вода замутилась.

Салауддин увидел на мгновение маленького мальчика, обнимающего за шею маленького козленка, перевел взгляд и увидел на своем поясе фамильный кинжал, который нацепил на него перед походом отец, и понял, что стариками становятся не тогда, когда приходит возраст старости, а тогда, когда теряются цели.

В эту ночь он заступал в наряд — сторожить смертельно уставшее воинство Бараева.

Стоял сентябрь. На склонах узловатых гор краснел поспевший кизил. Где-то неподалеку грызлись шакалы, потом они помирились, затявкали, мелькая в темной, постепенно сливающейся с сумраком листве желтыми огоньками глаз, и, наконец, послышался их еще нестройный хохот, к которому Салауддин никак не мог привыкнуть.

В почерневшем небе высыпали яркие звезды. Салауддин смотрел на звезды и вспоминал зеленокожего чаехлеба — как он там, вылечил ли своего товарища, благополучно ли доставил к поселку Степана Разина кавказского пленника Мишу Романова? Захотелось узнать, что делают Эльза и дочки, приехали ли ребята, и удачной ли была их поездка в Москву. Приятно тревожило то, что Эльза хотела рыбы и украдкой лизала соль. Мысли эти размягчали, и совсем не хотелось касаться холодного тела автомата, лежащего на траве.

Он так долго и упорно думал о семье, что совсем не удивился, когда рядом мелькнули знакомые огоньки, совсем не похожие на светящиеся глаза шакалов.

— Привет, — сказал пришелец.

— Привет, — сказал Салауддин.

— Собирайся, — пришелец поманил его рукой. — Семья ждет. Эльза плачет, дочери спрашивают, когда ты приедешь. Летим, Салауддин?

— Не могу. — Салауддин сглотнул горчащий комок. — Как они там?

— Все нормально, — сказал пришелец. — Девочки пошли в школу, парни поступили в институт. Дочка у тебя скоро родится, Эльза ее Мариной решила назвать. Чего ты стоишь? Летим!

— Не могу, — снова сказал Салауддин, хотя и сам не мог понять, что его удерживает здесь. Страх? Ответственность перед доверившимися ему людьми, которые сейчас спят в зарослях карагача и кизила, постанывая, бредя и вспоминая родной дом? Слово, которое он дал Бараеву?

— Ты говорил о планете, — посмотрел на пришельца Салауддин. — Можешь отправить туда всю мою семью?

— Всю семью не могу, — с сожалением сказал зеленый человечек. — Эта планета — обитель отчаявшихся. А твоя жена счастлива, хоть и ждет тебя, твои сыновья учатся в институте и познакомились с прелестными русскими девушками, они просто не захотят улетать. А если уедут твои дочери, то кому они там покажут свои красивые альбомы с бабочками, которые готовили все лето?

— Хорошо, — вздохнул Салауддин и, наклонившись, поднял с земли автомат. — Значит, не будем об этом.

— Это оружие? — с интересом спросил пришелец. — Ты взял в руки оружие? Значит, ты решил стать свободным? Теперь ты знаешь, что такое свобода? Нашел в ней свой смысл?

— Это сказка, — сказал Салауддин. — Несбыточная сказка. Никто и никогда не может быть свободным и независимым. Свободным может быть только Аллах. Но если он будет свободным, кому он понесет свою печаль и тоску?

— Тогда бросай это железо, — непонимающе мигнул пришелец. — Бросай и лезь в корабль. Мы уже и так задержались, а это опасно.

— Улетай! — Салауддин ощутил пальцами ребристую рукоять автомата, и палец его уже привычно нащупал спусковой крючок. — Улетай! Слышишь! Я прошу, улетай!

Некоторое время пришелец смотрел на него, потом повернулся и скрылся в люке летающей тарелки. Несколько секунд тарелка неподвижно стояла на земле, потом резко взмыла вверх, закрывая звезды, покачнулась, начиная вращение, и растаяла в пустоте неба.

— Сало, ты чего орал? — тихо спросили из кустов. Рядом с Баймировым оказался наемник Роман.

— А я проснулся, пошел поссать, — сказал он хрипловатым со сна голосом. — Слышу, ты орешь. Чего орал-то? Нет ведь никого!

— Я не орал, — сказал Салауддин Баймиров, бывший чабан, бывший человек, а отныне борец за неизвестную ему свободу, которую однажды свободные люди, беспризорно спящие сейчас в кустах, возьмут и принесут другим людям, совсем не интересуясь, нужна ли им эта свобода или им на нее наплевать. — Я не орал, Роман! Я прощался!

Был конец сентября, когда уцелевшие бойцы отряда Бараева достигли грузинской границы и пересекли ее, оказавшись в ущелье, густо заселенном беженцами из свободной Ичкерии. С каждым беженцем маленькая горная республика становилась еще свободнее, и недалек был тот час, когда на свободной земле начнут охотиться друг на друга свободные люди, зависимые лишь друг от друга. Смерть последнего из этих людей обещала окончательную свободу. Хотя бы земле.

Долг Бараеву Салауддин Баймиров выплатил сполна. Он выплатил его собственной судьбой. Отныне его жизнь стала свободной от всего, что когда-то составляло ее основу. Оставался последний шаг. Последний, и оттого мучительно трудный.

Перейти границу.

У полосатого шлагбаума, разделявшего две страны, так неожиданно ставшие друг другу чужими, стояли вооруженные и хорошо одетые люди. Люди внимательно наблюдали за шествием оборванных и перевязанных кровавыми бинтами боевиков. Чуть поодаль стояли два черных «лендровера» с тонированными стеклами.

Со всех сторон были горы, небеса давяще нависали над землей, тускло светило осеннее нежаркое солнце.

Навстречу Арби Бараеву поспешили от «лендроверов» люди, помогли избавиться от «лифчика» с боеприпасами, небрежно бросили в салон бараевский автомат. Не прощаясь с бойцами, Бараев сел в «лендровер», и машины укатили прочь, оставив за собой бензиновый чад и рубчатые следы колес на сырой земле.

Они шли через границу. Последнюю границу, которой они еще не пересекли.

— Много крови пролили? — с жадным интересом спросил грузинский пограничник, который когда-то служил в «Белом легионе», а теперь нашел более безопасную работу, пусть и победнее прежней.

Салауддин вспомнил порезанных им овец и коров, мелкую птичью живность, и решительно кивнул головой.

— Море! — сказал он, положив руку на фамильный кинжал, висящий на поясе. — Грузию утопить можно было бы!

Пограничник восхищенно цокнул языком, приподнял полосатый шлагбаум, и Салауддин Баймиров, далекий потомок своенравного Шамиля, сопровождаемый опасливыми взглядами грузинских пограничников, гордо и тоскливо пошел навстречу своей диссидентской судьбе, еще не эмигрант, но уже свободный от всего, что оставалось за его стоптанными башмаками и когда-то давным-давно называлось всеобщей Родиной.

Царицын, май 2001 года

Медная луна

Славянская научная фантастика

Предуведомление: Тем, кто любит все летосчислением проверять, читать не рекомендуется.

Автор
Фантастическая проза. Том 1. Монах на краю Земли

1

Главный розмысл пытливого ведомства Энского княжества любомудрый Серьга Цесарев пребывал в печальной раздумчивости. Опять все шло несподобно — порох из далекого Китая завезли ниже кондиций, жерла разрывало на части сразу после начала полета, отчего пуски в небеса казались шутихами, праздничными забавами, коими жители чайной страны праздники свои отмечают. Шутка ли — два десятка изделий, любовно кованных искуснейшими мастерами ковального дела, собранными по Руси, превратились ныне в жалкие обломки, разбросанные за рекою Омон в степных просторах и предгорных районах холодных краев. Узры, жившие по берегам далекой реки Яик, говорят, об огненных змеях песни сложили, легенды рассказывают. Да что там говорить! Попугали тороватых купцов из персидских земель. Шахиншах две ноты прислал, все возмущался, что едва его личного купца Шендада-оглы вместе с кораблем ко дну не пустили. А не плавай в местах, для опытов отведенных! О нем глашатаи на лошадях второй месяц честных людей оповещают. И не надо оправдываться, что не знаешь великий и могучий русский язык! Не знаешь — научим, не хочешь понимать — заставим. Такова уж политика великого княжества русского! Разумеется, о змеях огненных шахиншаху сообщать не стали, все списали на баловство атаманское и извечный разбойный речной промысел. Что ему, басурманину, абазу бестолковому, правдивые слова говорить, все едино не поймет, угрозой воспримет.

А что до запусков огненных змеев в степи, то где же их еще запускать? Одно время пробовали близ Энска, испытательное поле так и назвали «Энск-тринадцатый», несчастливое, значит, место. Не правды ради, исключительно чтобы любопытных отвадить. Только место и в самом деле оказалось несчастливое — один из огненных змеев пал наземь не ко времени, да и пожег Детище. Это потом уже погорельцы врали: налетел-де огненный змей, пал на город, схватил в когтистые лапы местную княжну — и был таков. Только его под облаками и видали. Конечно, бред это был, полная брехня, не было у огненного змея хватательных приспособлений, да и сам он неодушевленным был, вроде сохи крестьянской. Княжна, скорее всего, бежала с каким-нибудь дружинником или того хлеще — смазливым пастухом. А блуд огненным змеем прикрыли.

Но неудачи неудачами, без них никуда, коли мир познаешь с усердием. Князь же замахивался на небывалое — проклятых асеев иноземных, искусных в ремеслах обогнать, запустить в небеса наподобие луны шарик металлический, дабы показать, что и русские мастеровиты и вельми искусны в науках. А как их обогнать, коли сам Валька Коричневый в супротивниках ходит? Переметнулся к клятому немцу, за длинной гривной погнался! Взяли его те в крестовый поход, славу боевую обрести, так нет, сбежал, сдался в плен сарацинам и на Гроб Господень наплевал со всей своей окаянной душой. Но басовый ведь, рукокрылый мастер! Натаскался, гадина, в сарацинских землях, христопродавец, он ведь сарацинам боевые ракеты делал, а те их на христианских рыцарей пускали и столько невинного народу погубили.

Одну только балладу послушаешь, печалью сердце изойдется.

Самсон погиб, и граф Грандоний убит, и Ги Сентожского ракета вышибла из седла, и Асторию удача не улыбнулась, и Жерару из Руссильона не повезло… Да что о них, Готфрид Бульонский, Джованни Сыроед, Антоний Салатини, Балдуин Мародер, Филипп Кондомский — все они стали калеками, все несли героические отметины, кто на лице, кто на теле. А этот подлец вернулся из арабских пýстыней, спрятался в немецких землях и имя себе новое взял. Был Валька Коричневый, стал Вернер Браун, только переведи эти слова на нормальный русский язык — сморщишься и сплюнешь с досадою на поганца. Но сказать по совести, лучшего мастера нет на свете, вряд ли кому под силу задуманное князем, разве что за Серьгой Цесаревым Вальке вовек не угнаться.

Но и князюшка нераздумчив. Молод еще, зелен, аки майская трава, вот и замыслы дальние кидает, мир тщится поразить. Такие запуски надо обмыслить, умом попробовать, а потом лишь за дело браться. А ну, луна железная хрустальный купол пробьет? Что тогда случится? И звезд на небе не станет, и Солнце по другому пути пойдет, а чем это обстоятельство жителям земным грозит, о том кто-нибудь подумал? Это ведь считать и считать надо, чтобы железная луна на излете у хрустального купола упала, не поцарапала его, не разбила. Тут одной арифметикой не обойтись, тут уж надо за арабскую алжгебру приниматься. А где найти такого умача? Есть, правда, один умный жидовин, вельми искусный в любых вычислениях. Удивляться, конечно, нечему, жиды завсегда в вычислениях толк знали, на разных продажах в первых не зря ходят, авантаж свой никогда не упустят, хотя и пользуют при торговле всего два действия: вычитание у людей и деление меж своими. А этот жидовин, хоть и имечко носит, что не выговоришь и не запомнишь с первого разу, всей, как говорят, греки, палитрою пользуется, и более того. Не зря человек астрогнозией занимается! Правда, Серьга его за гелертера почитал, за человека, который обладал обширными книжными познаниями, а в практике беспомощностью отличался.

Размышления мастера непревзойденного прервал немец со смешной фамилией Янгель.

Приблудился он к княжескому дому вместе со странником, что веру в Христа проповедовал, да так и прижился. Толковый оказался мужчина, как всякий немец или любой иной асей. Грамоте разумел, по мере сил и возможностей помогал Серьге Цесареву ладить пороховые движители для огненных змеев. Удачливость его не покидала — два последних огненных змея ушли на запад, дразня и пугая зевак со случайными степными путниками огненными языками. По расчетам они никак не могли до небесного свода долететь. И то ладно, ни к чему судьбу всего мира испытывать!

— Здоров буди, Серьга! — сказал немец, снимая головной убор и крестясь на красный угол. — Что постным блином выставился? Или думы обуяли?

Цесарев рассказал ему о вчерашней беседе с князем.

— Вон как! — удивился Янгель. — Божий промысел на себя решил взять?

— А ты как думаешь? — спросил розмысл.

— Задача изрядная, — потер бесстыдно выбритый подбородок немец. — Арифметикой здесь не совладать, надо к греческим древним философам обратиться. Аристотеля полистать, Пифагором думы завлечь.

— Хочу, говорит, чтобы плыл в небе шарик, а из него колокольный звон до земли доносился, — пожаловался розмысл.

— Лепота! — сладостно прищурился немец.

— Ты ведь знаешь, мы огненных змеев для иного измышляли, — недовольно и хмуро сказал розмысл. — А тут… Колокола в небесах!

Серьга невесело хехекнул.

— А мне нравится, — сказал немец. — Сей мыслью забавно себя озадачить, пифагорейцем всемогущим себя чувствуешь.

— Как прошел запуск последнего огненного змея? — сухо спросил розмысл.

Не нравилось ему благостное спокойствие немца, недомыслием ему казалась чужая несерьезность.

— Сказочно, — доложил немец. — Выглядело так, словно джинн из арабских сказок попытался построить рыцарский замок Зигфрида на земле. Все заволокло пылью, клубы ее вздымались в небеса и грозили застить солнце. И тут блеснуло пламя. Словно нехотя наш огненный змей оторвался от земли, заревел страшно и унесся, все прирастая скоростью, в синеву небесную. Никто даже не успел вознести молитвы, чтобы не покарал змей свободомыслие людское прямо на испытательном поле.

— Янгель, Янгель, — укорил товарища розмысл. — Не пойму я, то ли ты песнь свою пытаешься сложить, то ли сказку рассказываешь. Установили ли место падения змея? Далеко ли пролетел он в сей раз?

— Далеко, — сказал немец деловито. — Так далеко, что конные из виду его потеряли. Но вот что привело меня, Серьга: хозяина постоялого двора, что на Ветровке, знаешь?

— Жарену? Как не знать? Не раз бывал у него, — признался розмысл. — Как говорится, мед-пиво пил, по усам текло, да все в рот попадало.

— Ты его стерегись, — предупредил Янгель. — Доносы сей кабатчик на тебя князю пишет. Сам видел одну поносную грамотку, где он о твоих непотребных словах о княжестве и княжении сообщает! Ой, гляди, заваждают тебя, очернят!

Розмысл недоверчиво хмыкнул.

— То князю Землемилу без нужды, — сказал он. — Князь, свет наш, неграмотный!

— Не веришь, — вздохнул немец. — И зря! Был бы донос, доброхот, что прочтет князю грамотку, всегда сыщется!

— Приму во внимание, — уже без прежней недоверчивости сказал Серьга. — А насчет луны металлической что скажешь? Из какого материалу робить ее придется?

— Из меди, конечно, — не задумываясь, сказал немец. — Дабы, находясь в небесах, сия луна от обычного ночного светила только размерами отличалась. Только ковать ее тоненько-тоненько придется, лишний вес даже быку помеха.

2

Ковали и подмастерья мяли медь и железа, жидовин все считал и высчитывал, справляясь, какого размера будет рукотворная луна, сколь мощны будут пороховые заряды и из какой провинции чайной страны будет тот порох доставлен. Выходило, что сила огненного змея будет недостаточной.

— Вот, смотри сам, — горячился жидовин, подсовывая розмыслу атласные китайские бумаги, исписанные цифирями и непонятными значками. — Синьцзяньский порох нужен, он у них ленточный и горит равномернее.

— Да где ж я тебе его возьму? — возражал розмысл. — Караваны из Чайной страны раз в год приходят! Да и князь наш каждую копейку бережет, только терем свой за последние два года восьмой раз перестраивает!

— Серьга! Серьга! — предостерегающе сказал, оторвавшись от старинного пергамента, Янгель. Мудр немец был, знал восточные грамоты, даже те, которые справа налево читают, не приведи Господи таким манером писать!

— Да что Серьга? — авдотькой болотной раздраженно кричал розмысл. — Без ножа меня режет! Иудино племя! Христа продали, за святую Русь взялись! И считает, и считает!

— Могу и не считать, — оскорбленно сказал жидовин.

— Нет, взялся, так считай, все считай, до мельчайших подробностей!

Что ты с него возьмешь, с пытливого умом человека!

И неизвестно до чего спор бы этот дошел — возможно, на кулачках бы сошлись, только какой из жидовина боец, вся сила в мозги ушла, но тут в терем пытливого ведомства гость пришел. Вошел, брякнул массивной шипастой палицей об пол, прошелся по терему — дубовые доски пола под ним прогибались. Сразу видно — бранник, в битвах не раз участвовал. А ежели не участвовал — так всею душой готов был в схватках с неприятелем участие принять.

— Добрынюшка! — обрадовался старому близняку розмысл. Братьями по кресту они были, а это родство порой посильнее кровного! По русскому обычаю троекратно и крепко расцеловались.

— Вот, — сказал бранник. — Возвратился в родимые места, так сказать, в пенаты и сразу же — по гостям. Примите и ладком, посидим, как говорится, рядком, браги пенной пригубим, медовухой усы да бороду омочим.

Розмысл уже торопливо сбрасывал со стола чертежи. Так у русских заведено: коли друг на порог, то дела — за порог. Янгель даром что немец, был по-русски понятливым — встал, пошел в угол светлицы, прикатил дубовый бочонок с липовой пробкой. Ай, хороша у князя медовуха!

— Да где ты был, Добрынюшка? — начал расспрос розмысл, едва по чашке прошлись. — Сказывай, друг любезный, где и каким ветром тебя носило?

— В Греции был, — ответствовал бранник. — Учил тамошний люд стрельбе по-македонски одновременно из двух луков.

— И что там, в Греции? — поинтересовался Серьга.

— В Греции есть все, — сказал Добрыня. — Сам понимаешь — Греция! Но народ там страдает.

— А чего ж он страдает? — удивился розмысл. — Сам говоришь, все у них есть. Тут лыка хорошего на лапти надрать невозможно, все липы попилили, князь сказал, вязы высаживать будем. А какое у вязов лыко! Видимость одна… Так какого лешего они страдают, Добрынюшка?

— Они, понимаешь, недавно от тирании к демократии перешли, — объяснил воин. — Как демократию выбрали, так и страдать начали. Некоторые горячие головы уже кричат: долой демократию, вертай тиранию!

— А в чем разница? — спросил розмысл.

— Понимаешь, тиран все решает сам и не таит этого, — объяснил бранник. — А демократ тоже все решает и делает сам, а объясняет, что поступает в соответствии с волей народной.

— Тогда понятно, — кивнул розмысл. — Кому приятно, если тебя порют и говорят, что делают это за ради Бога и по твоему хотению?!

— Лихое дело, — вздохнул Янгель. — Не тот грек пошел! Не тот!

— Нечего было под римлян ложиться, — сказал вдруг жидовин, который участия в пиршестве не принимал, а все сидел и высчитывал, сидел и высчитывал, так высчитывал, что и сомнений не было — все учтет до последнего грамма. Этот бобра не убьет, в расчетах не ошибется! Ин ведь надо же, все молчал, молчал, а тут вдруг — заговорила Валаамова ослица!

Добрыня неодобрительно глянул в его сторону. Ученые занятия он принимал лишь в опытах, а все прикидывания да приглядывания считал делом несерьезным и недостойным настоящего мужчины. Отец его, боярин в пятом поколении, все в посылах был, дела княжьи в чужих землях улаживал, самое дело сыну бы пойти по родительским стопам, но Добрыня по причине рослости своей в бранники пошел. Уступил настояниям своего кумира Ильи да поддался уговорам друга детства Алеши. В точных науках он сызмальства не силен был, так — пальцы на обеих руках посчитать, конечно, смог бы и на торжище его вряд ли кто-нибудь сумел объегорить, но чтобы так вот — в грамоты цифирь записывать! Добрыне это казалось сродни волшбе и чародейству.

И не Добрыня он был по записи, отец его в землях аглицких был, в честь какого-то тамошнего изрядного героя назвал сына Доберманом, но виданное ли дело, чтобы русский человек иноземным именем назывался? Вот и переиначили имя сына посыльного на русский манер — Добрыней кликать стали.

Посмотрел Добрыня на жидовина, ожидая продолжения, чтобы в порядке спора скулу человеку можно поправить было, по усысе наглой бритой дать, да не дождался. А дождался он очередной чары, которую и осушил в два молодецких глотка.

— Этот-то чего у вас делает? — спросил он розмысла.

Выслушал рассказ о задумке князя, покрутил стриженной под горшок головой.

— Чудит князь Землемил!

— В летописях имя свое желает оставить, — вздохнул Янгель и потянулся к бочонку.

— Князья чудят, холопы головы ломают, — щуря глаз, отозвался розмысл.

— Серьга! Серьга! — оборвал его немец, голосом коря за неосторожное высказывание.

— Да все свои! — фыркнул розмысл.

— Это точно! — поддержал его Добрыня. — Кто сор из избы выносить начнет, тому я самолично кишки на кол намотаю!

И так грозно поглядел в угол, где занимался вычислениями жидовин, что сразу стало ясно, кому его угрозы предназначаются.

Выпили еще самую малость — не для того, чтоб голову окончательно затуманить, исключительно ради того, чтобы сладостное хмельное состояние не позабыть.

— Слушай, Серьга, — сказал бранник, вытирая короткую бороду. — А ведь если шарик можно с помощью огненного змея в небо пустить, так и человек полететь может!

На него посмотрели с веселым недоумением.

Ишь чего пьяному Добрыне в голову пришло — на огненном змее верхом решил прокатиться!

— А вы не скальтесь, не скальтесь! — сказал Добрыня, недобро щурясь. — Ты, розмысл, без выкомуров, ясно скажи — возможно это или игривость мозговая?

Серьга Цесарев молчал, перекатывая слова закаленного бойца в своей голове с одной мозговой извилины на другую.

— А что ж, — вдруг сказал он. — Если шарик запустить можно, то и человека на огненном змее в небеса можно отправить. Только больно сложностей много, овчинка выделки не стоит.

— Смотри, розмысл, — сказал Добрыня, подставляя просторную свою чашу под пенную струю. — Будешь дружину собирать, на огненном змее кататься, о друге Добрынюшке не забудь.

Розмысл окинул его пытливым глазом.

— Да не подойдешь ты для того, — сказал он. — В плечах широк, слишком уж высок и весу в тебе — небось, на семь пудов потянешь? Другое дело дружок твой Олешка Попович — и ростом достаточен, и складом изящен, и весом четырех пудов не добирает. Только пустое это занятие, Добрыня! Сам посуди — куда-то бранника сажать надо, потом голову ломать, как ему на землю живым опуститься, да и рискованное это дело — порох ненадежный, да и летит змей огненный пока не туда, куда мысль приложишь, а как в той поговорке — туда, не знаю куда.

— Да я не говорю, что сейчас, — сказал бранник, поднимая чашу. — Понимаю, что мысль эта не ко времени нашему.

— И не этому столетию, — добавил из своего угла жидовин. — По всем прикидам получается, что раньше, чем в двадцатом веке, ничего не получится.

— Ну, это ты загнул! — засмеялся Добрыня.

С тем беседа и угасла. И только живые огоньки в глубине глаз розмысла показывали, что разговор этот сказочный розмыслом не забыт, что сама идея оседлать огненного змея и пронестись на нем от одного края земли до другого так Серьге понравилась, что и беседа с товарищами за дружеским столом его не отвлекает. Бьется, бьется живая мысль в глазах розмысла, если прислушаться, слышно даже, как поскрипывают мозговые извилины в широколобой голове, обкатывая и углубляя идею, и даже временами причмокивают от удовольствия.

3

Ох, неспокойно жилось на Руси!

Энское княжество занимало обширные земли — от Припятинских болот на западе до реки Омон на востоке, и от Клецких степей на юге до Комариного бора на севере. По подсчетам боярским, жило в княжестве пятьдесят тысяч мужских душ, семьдесят тысяч женских, а младенцев и отроков никто не считал по причине их временной неспособности к податям и оброкам. Вот уже пять лет после смерти прежнего князя кормило власти держал в руках Землемил. Молод был новый князь, да суров и непреклонен в суждениях. Многие его непреклонность на себе испытали. Вот и в этот год лихой князю мнился очередной заговор, и тихушники из Тайного приказа хватали бояр прямо на улице. По ночам двигались по граду Энску повозки с надписью «Харчи», только все знали, что нет там калачей или сычугов, сала домашнего или желтых головок сыра, везут в повозках взятых ночью бояр в Тайный приказ, где катом у князя новгородский выскочка Николка Еж, из бывших новгородских житых людей, разорившихся в голодный год. Для оправдания прозвища своего он даже приказал себе сшить рукавицы из шкурок двух старых ежей. Как кого нового привезут, Николка рукавицы надевает и кидается обнимать-целовать доставленного. Чтоб его бесы на том свете так обнимали! Кто не знает, что это за удовольствие, может в лес сбегать, найти в сонном овражке шумно сопящего ежика и нежность к нему, аки к девице, проявить. Кто же знает, тот даже от бритых по немецкому обычаю ежиков шарахаться станет.

Князь Землемил алаборщины терпеть не мог, ему государственного порядка хотелось и жизни спокойной. А какая тут жизнь, если каждый день в доносах сообщают, что живота тебя и родню твою, и челядь верную хотят лишить.

Приближался праздник, день княжьего тезоименитства или ангела-охранителя, и хотел князь праздник этот великим событием встретить. Мнились ему небеса в шутихах, парад стрельцов на детинце близ терема узорчатого, гарцевание лихой кавалерии и пуск огненного змея.

— Ай не выйдет ничего? — спрашивал Серьга. — Дело-то новое, не-шутейное, неведомое дотоле.

— Только спогань дело, — сжимал кулаки князь Землемил. — Только сбандай его, увидишь, какова моя воля и каков князь в гневе.

Каков князь в гневе, розмысл не единожды видел, до сей поры обходилось, слава Богу, поветрием мимо него княжий гнев проносило.

— Казну тебе открыл, — князь Землемил насупился, смотрел сурово. — Жидовина пригрел, я к тому с великим терпением отнесся. Ты пойми, Серьга, не слава нужна, что слава — все с тобой в землю уйдет, недолго и задержится. Колокола над святой Русью хочу услышать! Колокола!

— Колокола! — с неожиданной решимостью возразил розмысл. — Да как я тебе их запихну в шар?

— Ну, колокольчики! — с нежной улыбкой на молодом курносом лице уступил князь. — Нехай колокольчики будут!

— Да кто их услышит с такой высоты?

Князь поднял палец, мгновения вглядывался в лицо розмысла, потом кивнул.

— Ухом не услышат. В душе станут звучать!

Прошелся по светлице, подошел к столу, взял в руки китайского болванчика из агальмолита, рассеянно щурясь, повертел его в руке. Розмысл посмотрел в окно терема.

По двору расхаживала красна девица в цветастой азиятке, из-под которой выглядывали сафьяновые красные туфельки, расшитые жемчугами. Девка из простолюдинок была, только сладкая участь ей выпала — князю приглянулась, в челядь дворовую попала, и не простой шматыгой, управительницей или сонницей взяли — пуховые подушки князю на ночь взбивать.

Перевел взгляд на курносое и оттого задиристое лицо князя.

— Не прикажи казнить, — устало сказал розмысл. — Какие ж тут колокола, ежели блуд кругом один и воровство. На днях боярин Глазищев вместо хорошего леса для устройства строения для пуска огненного змея негодный амбарник пригнал, его только на холодные строения пускать.

Молодое едва опушенное первым волосом лицо князя Землемила исказилось. Он жадно схватил колокольчик, зазвонил неистово, и на пороге светелки показался Николка Еж в аксамитовой безрукавке и плисовых шароварах, заправленных в сапоги. Уж и глаза у ката были! Таким взглядом железо не возьмешь, а олово плавить запросто можно было. Неистово и жадно глядел кат. Глянул на князя вопросительно, словно дворовый пес, вопрошающий хозяина: сразу в глотку впиться или команды подождать?

— Боярина Глазищева нынче же в железа взять вместе с челядью и домом его, — приказал князь. — Допытаться со всей строгостью: по чьему наущению им нестроевой лес нашему розмыслу поставлен был. Чую я, Николка, без аглицкого или немецкого наущения не обошлось, сам бы не додумался жадничать на таком деле!

Кат молча кивнул и исчез, ровно как не было его. Голоса не подал. А розмыслу любопытно было услышать ката: баяли люди про него, что алалыка Николка, слова правильного сказать не мог, все картавил, ровно ему дверью язык во младенчестве прищемили. И росту он оказался невеликого, а баяли — богатырь! Хорош богатырь, до загнетки русской печи не достанет! Правда, выглядел он при мелком росте своем авантажно, за-звонисто.

— Вот так, — сурово сказал князь Землемил. — И по-другому не будет, Серьга!

И понял розмысл, что в случае неудачи все ему припомнят, все речи крамольные, все высказывания неосторожные. Князь руки марать не станет, верного пса своего кликнет. Поэтому и к себе не поехал.

Сел в повозку и отравился прямо в пытной амбар, где из кованых деталей очередного огненного змея собирали. Картина, которую увидел розмысл, грела душу, и умилительно на душе от нее становилось. Половина змея еще каркасом лишь обозначена была, но нижняя часть уже собиралась на клепках. Грозно выглядел огненный змей, даже еще незаконченный. Трубы уширенные, через которые надлежало вылетать пороховому пламени, мастеровые усердно полировали мелким белым речным песком, а затем затирали до полного блеска кафтанным сукном, а уж до ума доводили тончайшим материалом, что последним караваном по Великому шелковому пути доставлен был. И полости для размещения зарядов пузато темнели. А чуть в стороне Янгель пытливым своим умом хотел до истины добраться — жег малыми порциями пороховые пластины, жадно наблюдая за длинными языками желтого пламени, и пахло в амбаре запахами преисподней.

— Сера, — сказал Янгель, неслышимый за грохотом пламени, бьющегося в железный лист, сработанный искусными кузнецами. Лист по центру нагрелся добела, потрескивал из-за неравномерного нагрева.

— Чего? — крикнул розмысл.

— Сера, говорю, — склонился к его уху долговязый немец. — Добавил я малость серы, и гляди-тко горение сразу стало более равномерным, не рвет!

— Ай, молодца! — сказал розмысл. — Самое, что надо!

Лицо немца покраснело от удовольствия, и сразу стало видно, что усеяно оно красной мелкой аредью, густо усыпавшей щеки и нос Янгеля.

— Что-то ты паршой пошел, — сказал розмысл, когда они отошли в более спокойный угол амбара.

— Раздражение серное, — крикнул Янгель, оглохший за день от шума. — Ничего, чистотелом умоюсь недельку, как рукой снимет.

— Ты порох-то экономь, — сказал розмысл. — За траты лишние у нас по головке не гладят.

Янгель оскалил длинные желтые зубы.

— Победителей не судят! — крикнул он.

— Так то победителей, — вздохнул Серьга. — Не дай Бог в побежденных оказаться.

4

Гусляр, которого привели с улицы, одет был с вызовом.

Штаны на нем были полосатые, кафтан из атласа травчатого, рубаха алого льна. Правда, все было уже не совсем свежим, дух опрелости исходил от гусляра, но певец бродячий запах этот старался перебить арабской пахучей жидкостью, именуемой ду-хами, что было совсем непонятно — ведь сумасшедших денег они стоили, легче было в купальню сходить к банным рукомойникам опытным. И гусли у вошедшего были особые — коричневого индийского дерева, пряно пахнущего при нагревании, а струны были натянуты серебряные, хоть и потемневшие слегка от времени. Гусляр — человек особенный, из тех, кто не сеет, не жнет, а урожай медными денежками собирает. И поет он обычно песни смутьянские, смеется над властями предержащими да денежными мешками, иной раз и всем остальным от них достается.

— Ты что же это народ смущаешь? — спросил розмысл. — Акудник, кто ж тебя бесовским песням научил?

Гусляр не подумал смущаться.

— Что ж ты на меня, хозяин, накинулся? — сказал он. — Али не знаешь, как гостя привечать надо? Что есть в печи — на стол мечи. Накорми, напои, а потом уж пытай-испытывай!

— Я б тебя испытал, — пробормотал розмысл. — Батогами мочеными! Со сладостию!

Гусляр на улице пел об огненном змее, который людей в окрестностях княжества донимал, девок сладких сахарных воровал, данью все окрестности обложил, и никто не знал, кому змей служил… В те времена про рэп никто не слышал, даже направления такого музыкального не было, поэтому люд относился к подобным речитативам спокойно, никто в толпе не орал, козу пальцами не изображал, на спину в падучей болезни не бросался, жуком беспомощным на дубовых досках помоста, где гусляры выступали, не крутился. Нормально слушали, с пониманием — человек историю излагает, запомнить надо в мельчайших деталях, чтобы в зимние вечера детям рассказывать.

— Ну, спой, — сказал розмысл. — Расскажи нам новенькое о нашем славном герое!

— Да ладно тебе, — смущенно сказал Добрыня. — Это же, как говорится, предвосхищение.

— Давай, давай, — подбодрил гусляра розмысл. — Предвосхищай. Только не с самого начала, это ж тебя двое суток слушать придется. Давай сразу с того места, как он змея огненного оседлал. Играй, паскуда, пой, пока не удавили!

Певцу самодеятельному все равно перед кем петь, лишь бы слушали. Гусляр снял с головы грешневик, сел на скамью, взялся за гусли, подергал струны, подкрутил колки.

…Билисъ они долго — трое дней,

И усталость каждого все видней,

В небесах носиться змей устал,

Пламенем плеваться перестал.

Слезь с меня, Добрынюшка, твоя взяла,

Выпьем и обсудим все дела!

И зарекся змей на Русь летать,

Змею не хотелось умирать.

— Значит, одолел супостата? — с ухмылкой спросил розмысл.

— А что делать, аще народ так все воспринимает? — развел широко руки бранник. — И потом я тебе, Серьга, так скажу, лучше в памяти народной богатырем остаться, нежели простым ратником. Согласен, слог у него неизящен, инно запоминается!

— Но ведь не было ничего подобного! — не сдавался розмысл.

Добрыня пожал плечами.

— Это сегодня не было, — раздумчиво сказал он. — А завтра только эта песня и останется. Народ огненных змеев видел? Видел! Должен был с ними кто-то драться, живота своего не щадя? А вот Добрыня и дрался, песню слышали?

— Имя себе создаешь? — догадался розмысл. — В летописи войти желаешь?

— Не самое плохое желание, — сказал Добрыня. — Об Илье и Олешке давно уже песни слагают, а чем Добрыня хуже? Я, между прочим, тридцать лет и три года калик на голбце рядом с печью не дожидался, я сызмальства с воинством, если не рядом, так около. Но ведь нет ни войны какой, ни неприятеля, с коим легко в героях остаться да в летописи войти. Только и делаем, что ходим рядами стройными на площади у княжьего терема. Скучно, Серьга! Веришь, как на усмирение в Клецкие степи ходили, я там даже в ухо никому не успел дать, рыло могучим кулачком поправить. Как пришли, так все сразу и усмирились. А хочется славы бранной! Но мне-то что, я себя змееборцем вывожу, ровно святой Егор. Невинное занятие, вроде лапты! А аще про тебя кто прознает да вздумает песню сложить? Родителем змеенышевым объявят! В колдуны непотребные запишут! Ансыря гречки за твою жизнь после того никто не даст.

— Дальше-то петь? — поинтересовался гусляр, замолчавший предусмотрительно, едва они начали свой разговор. — Там еще под сотню куплетов. У меня способность к сложению былин, как увижу что-то занятное, уста сами начинают изливаться строчками складными. А уж когда человек щедр…

— Хватит, — сказал розмысл. — Это я увериться хотел, услышал на улице, думал померещилось, помстилось, ан нет — сложена такая песня. Садись, — и указал на дальний угол стола, — сейчас тебе вина белого домашнего принесут.

— Горькое оно, — сказал гусляр. — Я бы сладенькой медовухи выпил — она на вкус приятная и в жилах кипит.

— Не гневи ни Бога, ни хозяина, — строго указал розмысл. — Пей, что дают! Сам откуда родом будешь? Каким ветром занесло в наши края?

— Из Закамских земель, — сказал горластый прохвост, с достоинством принимая от прислуги чашу с белым хлебным вином. — Жил не тужил, да вот погнался за длинною гривной. Столицу княжества решил покорить.

Розмысл равнодушно кивнул. Знакомо это ему было — всяк, кто считал себя способностями богатым, рано или поздно отправлялся столичные земли покорять. Ровно медом им там намазано было. Из знакомых розмысла был один изрядный сказитель Иван Рядно, тоже себя равным греческим сочинителям считал, отправился Грецию покорять, с филозофами тамошними и умными людьми в речах решил посостязаться, все считал, что в чужих землях славу не хуже Омеровой обретет. И где он теперь, Иван Рядно? Какому греческому Фидию мраморные глыбы в мастерскую таскает?

— Значит, исстрадался в пути? — спросил розмысл, делая вид, что внимания не обращает на смущение Добрыни.

Тот сидел в китайском походном халате, вытянув ноги в домашних узорчатых бабушах.

— Всяко приходилось, — кратко отозвался гусляр, занятый хлебным вином.

— И балабанить приходилось? — спросил розмысл.

— А чего ж не сбалабанить, аще чужое, как твое, лежит? — вопросом на вопрос ответствовал странник.

— Значит, и денежкам чужим глаза протереть сможешь?

— А чего ж не протереть, коли они в твою сторону смотрят, — не смутился гусляр. — Надо же им настоящего хозяина показать.

— Один до Энска добирался? — продолжал неторопливый допрос розмысл.

— Сотоварищи, — сказал гусляр, вытирая рот и бородку ладонью. — От антонова огня в нашем тяжком странствии ближник мой сгорел. Папаша, — вдруг взмолился он, — не томи ты меня расспросами, от твоего изобильного стола глазам больно делается. Дай спокойно барашку внимание уделить да соленых рыжиков отведать.

Склонился над балдашкой с грибами, пальцами самый крепенький вылавливает.

— Сыться, — согласился розмысл.

Повернулся к хмельному Добрыне.

— Думал я над твоими словами, — сказал он. — Возможное это занятие, храбрость к тому нужна отчаянная, да и голову поломать придется, как алембик для человека соорудить, как не дать ему о землю разбиться, когда у дракона разгонные силы кончатся. Но — человек нужен особый, крепкий нервами и стойкий душой. Кого предложить можешь?

— Себя! — фыркнул Добрыня.

— Мы уже про то говорили, — качнул головой розмысл. — Статями вышел, тебе на змее уже не летать. А аще с Алешею поговорить? Не возьмется ли он за сей тяжкий и опасный труд?

— Попович, — отрицательно мотнул головою Добрыня. — У него страх перед небом с молоком матери всосан.

— Эй, гусляр, — вдруг спросил розмысл. — Есть в тебе отчаянность и желание что-то доброе сотворить на пользу матушке Отчизне? Не все же тебе охальные песенки петь по кабакам, расхожим местам и теремам?

Гусляр приподнял зажаренную баранью ляжку, взмахнул ей укоризненно, торопливо пережевывая откусанное и всем своим видом показывая, что вот-вот будет готов к ответу.

— Оно, конечно, Отчизна! — сказал, наконец, он, глотая полупережеванный кус и напрягаясь шейными жилами оттого. — Только что она мне доброго сделала, чтобы заради нее расстараться хотелось? Нет, это не по мне. А охальные песни что ж, за охальные песни всегда больше платят.

— Разве не хочется видеть родину свою во славе и силе? — удивился розмысл.

— Сам посуди, — взмахнул бараниной гусляр. — Станет Родина богатая да сильная, правители мудрые, воины отважные, купцы тороватые, землепашцы усердные, ремесленники умелые, женщины верные, дети разумные, попы бескорыстные, о чем тогда песни петь? Где острое слово взять, чтобы слушающих до глубин души проняло? А пока… Погляди вокруг — Родина нищая да слабая, правители глупые да бездарные, воины трусливые, купцы жадные, землепашцы ленивые, ремесленники безрукие, женщины блудливые, дети… черт их делал, этих детей, и неизвестно чем… Тема! А мне душевно хорошо, когда я в теме. С диатрибами всегда легче выступать, им народ внимательнее славословий внимает.

— Ты про воинов трусливых… — грозно сказал Добрыня.

— Да я ж не про всех, — поднял примирительно руки гусляр. — Есть и истинные богатыри, один из них даже с нами за одним столом сидит, но в массе-то в массе! Ты одну лишь Кантемировскую дружину возьми — алчны, глупы, безрассудны!

— Такого орла только в небо пускать, — сказал Добрыня недобро, — всех с высоты обгадит. Да что и говорить — каждый орел свою цель на земле имеет. Сиди тихо, пока в ухо не блябнул! Нечего мне здесь кадыком трясти да горло распускать!

И по глазам отчаянным и диким видно было, что желает блябнуть, едва даже сдерживается, жаждущий кулак другой рукою удерживает.

И все же открыла, открыла немытеха певучая глаза им на жизнь!

Поэтому, провожая гусляра, розмысл жадить не стал — добро ему серебра и ходовой торговой меди отсыпал. Знать бы, где доведется упасть, соломки бы подстелил!

5

«Жить стало лучше, жить стало веселей», — сказал князь Землемил.

Может, оно и так, скоморохи с детинцев не уходили, ложкари рассыпчатые мотивы выстукивали, плясуны да плясуньи хороводы водили, крутились с отчаянными визгами и притоптываниями, иной раз из далеких земель кудесники да алыры приезжали, бесконечные ленты из черных шляп вынимали, пламенем плевались, метровые сабли заглатывали с аппетитом невероятным, гусляры с концертами то и дело выступали — князь на зрелища денег не жалел. Успех любому правителю обеспечен, аще дал он подданным своим хлеба и зрелищ. Если же не хватает хлеба — дай водки. Тогда и на зрелища тратиться не придется, пьющий человек представления разные сам создает и скандалов хватает. Немедленно по Энску-граду расползлись тайные и явные блудилища, где народ предавался порокам. Каждый мог найти занятие себе по душе. И б…ди с рогожками стояли на улицах с бирюсовыми колечками во рту. Знамо дело, в праздничные дни горизонталкам самые доходы! А по городам и весям толкались борцы, черную дань собирая для князя. Известное дело — без денег любое начинание кажется бесплодным.

Князь к празднику готовился по всем направлениям. И бочки выкатывать на площадь его челядь готовилась, и отборные скоморохи ждали своего часа, и гусляры струны свои настраивали, чтобы в унисон грянуть: «Небо, Князя нашего храни». И готовились чудесные и невероятные шутихи в небе ночном. Для этих целей специально был выписан из далекого города Шанхая толстый и вечно сонный китаец, который и в таком своем состоянии ежедневно привезенные припасы, отмеченные китайскими ванзами, перебирал, прикидывал, что и за чем в небо пускать, чтобы лепота и полное благолепие вышло.

Довелось и розмыслу с этим китайцем поручкаться.

Китаец был смышленым, по-русски неплохо говорил, только постоянно в слова ни к селу ни к городу мягкие знаки вставлял и обожал уменьшительные суффиксы, отчего всегда казалось, что говорит он не со взрослыми людьми, а с малолетними несмышленышами.

Звали китайца Жо Бень, так что и сомневаться не стоило, как его в народе прозвали. Да и то сказать — в наличии имелось, впечатляло и соответствовало!

— А что, Жо, — ровно бы шутя, сказал как-то Серьга. — Если все твои шутихи собрать да одновременно под троном специальным запалить, то и человека в небо поднять можно?

Китаец прищурился, хоть и казалось, что невозможно это для чурки узкоглазой. Носик у него был маленький, глазок совсем не стало, отчего напоминало лицо китайца желтый блин, испеченный на масленицу. Да и сам китаец был дебелый, вальяжный, как вареник, выкупанный в сметане.

— Тысячи лет назад, — наставительно сказал китаец, — в эпоху Мин во времена под девизом «Беспокойное сердце нуждается в крыльях» в провинции Хун жил мудрый человек, звали которого Дай Нам Лун. И вот однажды, имя ль тому было виной или другие причины, которых мы по своему невежеству понять не можем, решил он, что Луна не так уж и далеко, и решил он применить свою мудрость и оседлать Медный серп, став, таким образом, выше всех иных мудрецов и правителей земных. Изготовил он специальный трон, под которым в специальном порядке были привязаны ракеты для праздничного украшения Неба. И в назначенное время, а мудрец на него потратил не один день своих вычислений, сел он на трон и специальным факелом, укрепленным на тонком стержне из нефрита, принялся поджигать ракеты. И действительно, благословили его Небеса, дали ему мощь и невидимые крылья, благодаря которым Дай Нам Лун поднялся в небо и скоро исчез в сверкающей высоте. Завистливые чиновники объявили его мужественный поступок преступлением против управления государством и ждали возвращения мудреца, чтобы совершить над ним несправедливую казнь. Но напрасно они ждали… — китаец устало прикрыл ладонью узкие щелочки черных глаз.

— Так он что, инно с Луны не вернулся? — нетерпеливо прервал молчание розмысл.

— Нет, — сказал китаец. — Он вернулся. Дай Нам Луна нашли в соседней провинции, тело его было страшно разбито, голова имела повреждения темени, и это заставляло предположить, что он долетел до Медного серпа, но по неосторожности ударился об него головой, потерял сознание, а с ним и способность к дальнейшим рассудительным действиям. С тех пор никто и никогда не повторял этот безумный поступок, быть может, еще и потому, что чиновники объявили такие полеты преступлением, заслуживающим смерти.

Потом он угощал розмысла рисовым напитком маотай, а розмысл в свою очередь угостил желтолицего китайца хлебным вином, глаза у Жо Беня стали совсем уже узкими, стал он уговаривать нового русского друга даже не пытаться пойти по гибельному пути Дай Нам Луна, а потом они вышли из терема, в котором проживал Жо Бень, смотрели в небеса, усеянные звездами, разглядывали полную смешливую Луну, которая, по мнению китайца, была похожа на русскую женщину, в то время как розмысл полагал, что она вылитая китаянка, потом попытались спеть на китайском языке народную песню Чайной страны «Алеет восток», но через некоторое время набежали ночные стражники, которым показалось, что у терема грабят и режут кого-то.

Искали татя, а нашли двух буслаев, смешавших хлебное вино с рисовым маотаем, а оттого не вязавших лыка. Во-первых, лыка не было, а во-вторых, кто же посреди гулянки и блажничанья станет лыко вязать?

Что и говорить, вечер удался. Так, по крайней мере, считали русский розмысл и китайский мудрец.

Между тем огненный змей обретал форму.

Грозно смотрелся огненный змей — шесть раструбов, уже готовых изрыгнуть пламя, полированным зерцалом внутренней поверхности отражали, искажая, лица розмысла и его верного помощника Янгеля. В верхней части змея был устроен алембик, который прикрывал медный шар размером с горшок для хранения зерна, припасенного на зиму. Медные пластины, из которых состоял шар, были так искусно подогнаны друг к другу, что даже самый взыскательный и наблюдательный взгляд не смог бы заметить швов. Внутри находилось хитроумное устройство, состоящее из десятка хрустально и чисто звонящих колокольчиков. По замыслу создателей хитроумная раскручивающаяся пружина должна была заставить колокольчики через некоторые промежутки времени оживать и вызванивать мелодию «Могучею Русью я в Небо запущен».

— Лепота! — восторгался Янгель. — Грозен, велик, красив!

— Отстань, бубнилка, — отбивался розмысл. — Дай в тишине посидеть, подумать немного. Представить боязно, что оплошаем.

— Полетит, — кричал Янгель. — Не может не полететь! — и вворачивал в разговор уже полузабытые им самим немецкие ругательства. — Не вздыхай, майн Готт, змей себя проявит в нужный час.

Иногда как допущенный к государевым тайнам в амбаре появлялся бранник Добрыня, задумчиво ковырял нос змея, окрашенный кармином, ковырял желтым ногтем краску, и доброе толстогубое лицо его становилось строгим и мечтательным.

— Так, говоришь, пробовали китайцы? Дунь в Лун, говоришь? — спрашивал он, перевирая безбожно имя летавшего в небе мудреца. — Умные люди китайцы, а мне нянька ихние сказки рассказывала. Как сейчас помню, у них тоже огнедышащие змеи были, только их в Китае драконами называли. Я еще подумал тогда — откуда?

Жидовин закончил свои вычисления.

— Хрустальный купол не повредим? — озабоченно поинтересовался розмысл.

— Нет там никакого хрустального купола, — неохотно сказал жидовин. — Ты на горизонт смотрел?

— И не раз, — признался розмысл. — Особенно на закате.

— Это без разницы, — поморщился жидовин. — На каком расстоянии от тебя горизонт?

— Верст шесть-семь, — прикинул розмысл.

— Ну, пройдешь ты эти семь верст, — терпеливо продолжал жидовин. — А горизонт на каком от тебя расстоянии?

— На те же семь верст.

— И так всегда, — сказал жидовин. — Сколько бы ты ни шел, горизонт к тебе не приближается. А что из этого следует?

— Изгиб! — догадался Серьга.

— Правильно, — удивился жидовин и особо уважительным глазом глянул на собеседника. — Означает это, что Земля наша круглая, и свод небес тоже круглый, и находится он в двуустах верстах от землицы. А потому и луну нашу рукотворную мы запустим, и будет она крутиться между хрустальным сводом и землей, до тех пор пока сам силу полета не потеряет.

— А что тогда?

— Тогда он просто упадет на Землю. Может, пришибет кого-нито при падении. Другого греха не вижу!

— Скажешь тоже, — недоверчиво промолвил розмысл. — Сказал бы, мол, квадратная, изначальная, я бы поверил. Но круглая!

Он попытался себе представить круглую Землю и не смог. С детства учили — плоская она, как поднос, лежит на трех китах, а сверху хрустальным куполом накрыта. А киты в Первичном океане плещутся. Хотя, если вдуматься, океан тоже на чем-то плескаться должен.

— Слушай, — попытался он найти трещинку в сказанном жидовином. — А как же люди?

— Какие?

— Те, которые внизу на шаре стоят. Они же падать должны или на головах ходить.

— Глупости, — сказал жидовин и брыли свои недовольно развесил. — В центре Земли есть шар железный, все к себе притягивает, оттого повсюду все нормально ходят, свой постоянный вес имеют.

Умно он говорил, хоть в варгу ему искательно заглядывай! Вот таких в иноземных землях на кострах и жгут за дерзостные и богопротивные речи! Некоторым для таких речей обязательно надо болотные поганки жрать, чтобы разум помутился и невозможное видел, а жидовину и грибков не требовалось — с рождения безумным, наверное, был.

— Значит, можно пускать медную луну в небеса? — переспросил розмысл.

— Не можно, а нужно, — сказал жидовин. — Наука от сего запуска много новых знаний поимеет.

6

Кому на Руси жить вольготно и хорошо?

Вот, говорят, скомороху хорошо живется, оттого он пляшет и на дудах дудит день-деньской. Нет, братцы мои, может, скоморох иной раз и пьет мед-пиво да брагу пенную, но живется ему несладко. Потому и пляшет, потому и поет, потому и на дуде день-деньской играет. А не станет он этого делать, кто же из людей скажет, что он скоморох? Кто хоть полугрошик заплатит? Людская память забывчива — сегодня в ладоши хлопают, завтра в упор не видят. Вот и приходится скомороху изгиляться, скандалы разные в обществе закатывать, а все ради одного — надо ему, чтобы помнили. Нет, плохо на белом свете живется скомороху, вся жизнь его на людской ладони, открыта каждому жадному взгляду, покоя ни за какие деньги не купишь.

И князю плохо живется.

Все ему кажется, что извести его хотят или власти лишить. Если суп соленый, то не травленый ли? Если брага горчит, не сок ли цикуты в нее добавлен? Если близкие тебе улыбаются, уж не собрались ли они тебя заколоть в полуденный сон после обильной трапезы? Так и смотри, о чем воеводы говорят, уж не мятеж ли сговариваются учинить? Нет, не хорошо живется князю! Ближних своих опасайся, бояр за пищик держи, воевод рыком повелительным по стойке «смирно» ставь, а ночью проснешься, шум голосов услышишь, и потом тебя обольет — что там, не мятеж ли?

И боярам плохо живется. Плохо боярину введенному — сегодня сам судишь, а завтра тебя самого кто-то судить горазд: за мзду, за приговоры неправедные, да просто за то, что князю на глаза при его плохом настроении попался. Плохо боярину путному — сегодня тебя на кормление поставили, с городов да деревенек доходы назначили, а завтра всего нажитого лишат. Как тут в бессоннице иной раз не кряхтеть, пуховую подушку под собой не ломать? Еще хуже боярину ближнему, которого за близость к княжьему телу еще комнатным называют. Тут уж любой косой взгляд, каждое лыко в строку поставят! Редко кто из ближних бояр доживает до седин. Чаще всего его раньше подручные князя за пельки берут да на плаху тянут.

Еще хуже живется воеводам. Обязанностей у них много, но главная задача — охранять государство от врагов внешних и внутренних. А каждый враг, как известно, твоей смерти алчет. И князь косо глядит: комплотиста в тебе подозревает. Да и солдаты, к которым ты с отеческой строгостью относишься, зуботычины ради их собственного блага раздаешь, тоже горазды при случае жизни тебя лишить коварным ударом в спину. Нет, воеводой быть нехорошо, хоть и живешь на всем готовом, и жалованье получаешь, и ходишь в бахтереце из серебряных блях, нашитых на полукафтанье хорошего сукна.

Плохо земледельцу — днями кружишься то в поле, то на скотном дворе, но Господь твоих стараний не замечает — то ящур на скотину нашлет, то градом огурцы с помидорами в огороде выбьет, а коли совсем не в духе — засуху в поле нашлет, безо ржи с пшеницей оставит. А десятину отдай, а налог заплати, штаны, выходит, продай и живи, как знаешь. Плохо крестьянину.

Еще хуже ремесленнику — ремеслом-то владеешь одним, но никто не знает, будет ли спрос в завтрашнем дне на твои изделия. А то боярин гордый в базарный день проскачет по площади и все твои месячные труды в мелкие черепки обратит. А иной раз куешь мечи, а надобно орало, возьмешься за орала, глядь, надобно уже ковать мечи. Трудна и неблагодарна работа ремесленника.

Получается, что нет на свете счастливых людей, кроме детей малых. Смотришь иной раз, как ботвенки или ботвята около дома резвятся, душа радуется за счастье малых сих. Впрочем, и тут не без сомнений — ребенку провиниться, как собаке с цепи сорваться. Только что играл и счастием светился, на миг отвлечешься, а со двора уже крик обидный — порют детишек за разные и постоянные провинности по семь раз на дню.

Вот и задумаешься, есть ли оно, счастье, вообще, или миг этот настолько краток, что ему и порадоваться не успеваешь.

И все-таки в жизни человека случаются подлинно счастливые для него дни.

С утра закружилось базарное веселие, крутились ременные карусели вокруг столба, катая отважных парубков и счастливо визжащих девок, которые проносились в высоте, сверкая полосатыми андораками из-под цветастых праздничных юбок. Счастливая детвора бережно облизывала разноцветные сахарные петушки — у кого петушок больше других, у того и родители зажиточнее.

Изрыгали пламя заезжие кудесники, самые отчаянные алыры ходили босыми ногами по саблям, вставленными острым лезвием вверх вместо перекладин лестницы, в шатрах, установленных на детинце, показывали исчезновение девы, закрытой в семь тяжелых кованых сундуков. Состязались голосами да звонкостью гуслей певцы. Веселили людей скоморохи. Бахари, сказки сказывающие, толпы вокруг себя собирали. Ближе к вечеру глашатаи обещали загадочное теневое представление.

Базар бушевал, продавал, торговался, спорил об уступках, и несли горожане домой огромные полосатые кавуны с татарских степей, синие баклажаны, мясистые кровавые помидоры, зеленые огурцы, шматы копченого сала, зазывно пахнущие окорока и глечики с ярким желтым медом. Бычки морские и яйца продавались на десятки, осетровые яйца — внаклад, пудовые сомы да сазаны, зубастые щуки и серебрянобокие карпы поштучно, остальное — на вес. В других рядах отпускали атлас и ситчики, лен и рыхлый бархат, настоящее аглицкое сукно, расписные горшки и посуду, вилы и топоры, резные да расписные деревянные ложки из мягкой липы, несгораемые свечи и свечи сгораемые, жидкость для костра и жидкость от тараканов, броню и сбрую, да мало ли что может продаваться на лихой и веселой ярмарке!

В другое время и Серьга Цесарев с удовольствием пошлялся бы в рядах, порядился с торговками, попримерял бы обновы. Но сегодня был особенный день. Сегодня был счастливый день розмысла. Потому его и не было в тороватых рядах.

Сорок волов выволокли повозку, на которой покоился огненный змей, из пытного амбара и повлекли его к лесам. Красная головка огненного змия хищно смотрела вперед на лениво идущих волов, которых матерно и нетерпеливо подгоняли погонщики.

— Великий день, — сказал Янгель.

Розмысл ничего не ответил немцу. Жгучее нетерпение еще с утра поселилось в его душе, оно требовало действий, но как раз сегодня делать уже ничего не надо было, следовало лишь ждать.

Подошел хмурый жидовин с пачкой желтоватой китайской бумаги в руках. Там его брульоны чернели. Такие вавилоны грамотей наворотил!

— Серьга, — сказал он розмыслу. — Я тут посчитал немного. Пошли плотника с инструментом, пусть поправят верхнюю планку на три сантиметра влево.

— Босый! — кликнул розмысл.

Хороший мастер всегда понятлив.

— Сделаем, — сказал Босый и убежал.

Видно было, как сноровисто он карабкается по лесовинам.

— Этот сделает, — спокойно сказал Янгель. — Верного человека на доделку пустил!

За полудень, в середине дня все приготовления были закончены. Осталась лишь самая опасная и отчаянная работа. Мастеровых отправили прочь, погнали погонщиков, на малом опытном детинце остались лишь розмысл, Янгель и жидовин.

— Кому честь выйдет? — хрипло и нетерпеливо сказал Янгель. — Или сам запал подпалишь?

— Сам, — не оборачиваясь, кинул розмысл.

— А мы с тобой в ямке посидим, — сказал немцу невозмутимый жидовин. — Там сохраннее будем.

7

Гудела площадь веселием!

Вот уже и пузатые дубовые бочки покатили на площадь, и мастеров верх у бочки вышибить приглашать на помост стали. И сыскались такие мастера! Есть в народе искусники из тех, кто вечно бас деревянный под струйку водки подставить готов. Подходи народ, черпай серебряным ковшом, черпай деревянной балдашкой, бокалом драгоценным прозрачным, хочешь в ендову или братину наливай, отказу не будет! Князь приказал — вдосыть! Не один бат выпивки подан был к праздничному столу. Некоторые артельно пили — весь бочонок залудили, пускали братину по кругу, закусывали калачами и кулебяками, вялкой мясной, солеными помидорами и огурцами, капустой моченой с брусникой.

И не сразу заметили, что вытянулись от терема крикуны, вскинули длинные трубы, поднесли к губам, и пронзительным криком трубы те возвестили, что слушать надо, важное будет говориться.

— Люди добрые! Ныне невиданное предстоит вам увидеть! В небеса поднимайте взоры!

— Ангелы, что ли, с неба сойдут? — пьяно захохотал перебравший гуляка.

На него шикнули.

На западе стояла яркая синяя полоса между надвигающимися тучами — анева, обещающая порывистый ветер следующим днем. Но сейчас тихо было, ветерок ветлы вокруг детинца не колыхнет.

— Ныне невиданное увидите! Представлен будет пролет огненного змея, прирученного бранником Добрынею, зрелище невероятное и грандиозное! Кто увидит, никогда того не забудет! — надрывались крикуны. — И, поднявшись в небеса, змей выпустит шар медный сияющий, что полетит над полями, лесами, степями и реками во славу Господню, а устроенные в шаре колокола будут торжественно мелодию исполнять. Слушайте! Слушайте! Князь Землемил повелел: тот, кто мелодию услышит и правильно ее напоет, получит от него в знак заслуг перед Отечеством пять гривен серебром, три гривны медной деньгою, корову и телушку, лужок для кормления скота, отрез рыхлого бархата, отрез ситца веселого, отрез атласа алого…

— Точно — Ангелы! — засмеялся гуляка.

На него снова шикнули — уже громче и раздраженнее. Перестала звякать посуда о края бочек, затих людской гомон, тишина наступила на площади, только слышно было далекое пение соловья, но и его уже все воспринимали со скрытой ненавистью. Видано ли дело — такие дары!

И взгляды всех устремлялись уже к небесам, шарили жадно по всем сторонам света.

А небо медленно очистилось, высыпали первые звезды, и на востоке полная Луна смешливо повисла.

И тут грянуло!

Рванули в небесах разноцветные шутихи, завизжали пронзительно и восторженно девки, зашумела многоголосьем толпа. Ах, как рвались над площадью шутихи! Рассыпались искрами, как раскаленный металл, который усердно кузнец обрабатывать начал, блистали изумрудными и рубиновыми искрами, вспухали белой пивной пеной, расползались желтыми огнями, захватывая небосвод и затемняя светом своим Луну. Толпа так восторженно воспринимала каждую шутиху, что китаец в желтом шелковом одеянии, стоявший у княжьего терема со смиренно сложенными ладонями, инно и глазом пошире стал, и улыбка довольная на лице заиграла. Доволен был чайнец, что его искусство так принималось людом.

И вновь возобновилось веселье, замелькали лица, рубахи да юбки, со-пилкам вторили балалайки, балалайкам кимвалы, кимвалам трубы, а оброненный трубами мотив вновь подхватывали сопилки, которым вторили пастушечьи грудки. Гудело веселье, и места в нем не было бубнилам с отвисшими губами, важдам брехливым, что сеять привыкли раздоры, праздник был, хоть и будень едва отошел. Известное дело, если захочется, то и будень праздником станет. И вот уже китаец вошел в круг и принялся отплясывать, неловко махая руками и толстыми ногами выделывая неуклюжие коленца, все не так и вроде бы вместе с тем все к месту. Да что я старание тщусь проявить, тут и брахиограф великий не успел бы с пером действо описывать!

А в самый разгар веселья вдруг взревели трубы, заставляя всех разом смолкнуть.

Где-то в южной стороне грозно заворчало, загрохотало, красно-желтое пламя блеснуло, и в сгущающихся сумраках стало видно, как медленно и неотвратимо поднимается к небесам змей огненный, ревет натужно, покоряя воздушное пространство, страшной темной тенью нависая над землей, и вот уже и не видно его стало, только шесть красных глаз с высоты на землю смотрели, но вот и они слились в единое око, а там и вовсе исчезло все, только длинный белый стежок небеса прорезал.

Толпа взревела ликующе и тревожно, смолкла растерянно, а потом вдруг стало слышно, как кричит все больше и больше людей:

— Доб-ры-ня! Доб-ры-ня!

А в высоте вдруг сверкнуло и поплыла над землей малая желтая звездочка, которая, если внимательнее приглядеться, и не точкой вовсе была, а как бы запятой или скобочкой, освещенной со стороны уже севшего солнца.

И замолкли все, вслушиваясь.

Многие говорили, что слышат, что плывущая звездочка играет, каждый свой вариант мелодии предлагал, только ближний боярин улыбался в бороду и отрицательно мотал головой, щурился и каждому незадачливому отгадчику говорил:

— Не гадай! Не гадай! Слушай сферы!

А награду получил пастух, прибежавший поутру, чтобы рассказать князю и его челяди о чуде небесном, что наблюдал он, коней выпасая в ночном.

Плыла по небу звездочка, и дивная музыка слышалась с неба — божественные колокольцы звенели, и если прислушаться, вызванивали они явственно «Могучею Русью я в Небо запущен», именно так, и других слов к той мелодии просто не подобрать….

Повезло человеку! Многие досадовали, что под утро не вышли в чистое поле. Известно же, что по утрам все куда лучше слышится — шепот человеческий за сто шагов услыхать можно! Повезло немытехе! Сколько добра в одни руки досталось, можно и пастушество оставить, в служки, скажем, податься или еще хлеще — команду над дворовыми мужиками в богатом доме получить.

Да и жениться можно — хозяйство сей шаг дозволяет.

8

Событие — факт исторический, ежели оно отражено в летописях.

А если в летописях будет отражено для тебя непотребное? Как с таким обстоятельством смириться? Розмысл с оным оборотом мириться не хотел.

— Значит, Добрыней прирученного? — с издевкой спросил он.

Бранник смущенно улыбнулся.

— Ты не серчай, — сказал он. — Надо ж было как-то народу сообщить? Ну, представь, сказали бы крикуны, что в княжестве нашем руками человеческими огненный змей создан. И что тогда? Соседи бы сразу войной двинулись, быстро бы сообразили, что нельзя нам времени давать. И народ бы не уразумел. Стали бы людишки говорить, так вот куда князь Землемил деньги оброчные тратит? Зачем народ волновать, зачем его будоражить?

— Сам придумал или подсказал кто? — желчно сощурился розмысл. — Не понимал, что тем самым меня доброго имени и памяти людской лишаешь?

Бранник еще пуще побагровел.

— Да что я? — нервно вскричал он. — Добрыню крайним не надо делать, Добрыня к тебе всегда со всей душой. Ближник это князя нашего по кресту, он и предложил, боярин Челомбей!

— Ах, Челомбей! — взъерепенился розмысл и хлопнул ладонью по столу. Только посуда в стороны разлетелась. — Знаешь, где я его видел, ближника княжьего?

— Серьга! Серьга! — встревоженно зашевелился на противоположной стороне стола Янгель.

— Да что Серьга! — грохнул розмысл кулаком по столу. — Как липку обдирают, каты поганые!

— Ты со словами-то поосторожней, — выпрямился бранник.

— Поздно уж осторожничать! — вскричал розмысл. — Сапогов лишили, кафтан с рубашкой с голого тела сняли, теперь к штанам тянетесь? Да вот вам всем, — и показал недвусмысленно, что получит князь со своим ближником, Добрыня, бояре и их родственники до седьмого колена.

— Серьга! — пытался безуспешно урезонить розмысла немец. — И у стен бывают уши!

— Так я их оборву, уши-то, со стен! — пригрозил розмысл.

— Нашел врагов, — сказал Добрыня. — А знаешь, что показал боярин Глазищев, взятый по твоему навету? Вот где враг скрывался! Показал он, что по личному указанию аглицкого короля подрядился он вредить земле Русской всяким способом, и за то ему плата была положена в ихних шиллингах.

— Знамо дело, — усмехнулся розмысл. — Сунь тебе в задницу железа раскаленные, ты и не в том сознаешься! Будешь кричать, что персидскому шаху все земли русские запродал. А если мошонку салом раскаленным поливать станут, ты и в сожительстве с бесами признаешься!

— А еще боярин Глазищев показал, что лес тебе негожий специально подсылал, чтобы затянуть строительство. Что там строят, он, конечно, не знал, но вредить считал своим долгом. И сообщил боярин, что вместе с иными ныне взятыми под стражу боярами замышлял он князя с челядью перебить, а самим присоединиться к аглицкому королевству. Такие вот измены наши бояре вынашивали.

— Ты сам-то тому веришь? — вперил тяжелый взгляд в бранника розмысл. — Ты разговор в сторону не уводи!

— Да хватит вам! — теперь уже грохнул кулаком о стол немец. — Не знаю, как у вас на святой Руси, а в наших швабских землях за такие разговоры умные головы от туловища отделяют, чтобы руки да ноги чистому философствованию не мешали. Ты лучше, Добрыня, расскажи нам новости. Говорят, князь Землемил вчера перед боярами говорил?

Бранник послал немцу благодарственный взгляд.

— И не просто говорил, — сказал он. — Князь предложил новые направления развития княжества. Так, речь шла о создании артельного княжества.

— Это как? — не понял немец.

— Как, как! — буркнул розмысл. — А то непонятно! Батрачить будет все княжество, а пенки собирать бояре!

— Острый язык у тебя, Серьга, — печально сказал немец. — Такой язык не только до Энска доведет, он и узилище в нем с легкостью найдет. Ума в тебе много, целая палата ума, а вот язык невоздержан. Через то неприятности в обязательном порядке примешь однажды.

— Типун тебе на язык, — пожелал розмысл. — А лучше сразу два типуна, чтоб язык не ворочался.

Давно подмечено: если у тебя настроение испортилось, медовухи жгучей прими. Душа твоя расслабится и на мир без прежнего раздражения смотреть станет. Друзья так и поступили, а как пришло расслабление в теле и настроении, так и за девками продажными послали — коли дело не сладится, то душа отдохнет под глупые их и необязательные речи. И надо сказать, немец в женском деле великим знатоком оказался. На что Добрыня мир повидал и всякого насмотрелся, но тут и он лишь дивился, глядя на легкое и непринужденное немецкое обхождение с бабами. А от разных кунштюков немецких только и оставалось, что рот в изумлении открывать — захочешь сделать то же, так повторить не сумеешь!

9

Взяли его утром близ собственного терема.

Умелые люди — руки за спину и в сыромятный ремень, на голову мешок кожаный, а потом повезли, но куда — только что гадать и оставалось. Впрочем, когда тебя хватают на улице и сыромятью вяжут, гадать не приходится — конечно же, в Тайный приказ везут. Только — за что? Пока везут, все свои большие и малые грехи вспомнишь, а увидишь глаза ката — сразу во всех грехах и покаешься.

Николка Еж встретил розмысла с приветливым уважением, пугать не стал, даже рукавички свои знаменитые не надел для ласки бессердечной. Выставил сухонькие ладошки, маленький такой сидит, благостный. Рюмку вина выпил, просвирку съел. То же и розмыслу предложил, только у того кусок в горло не лез.

— Я так думаю, — сказал Николка, — что железа раскаленные нам без надобности, сало свиное калить тоже не станем, рассуждениями обойдемся. Так? Люди мы понятливые, чего ж зазря друг друга мучить? Так? Не на виску же тебя тянуть, мучения глупые принимать!

— Ой, полетит твоя голова, — тихо сказал розмысл. — В один прекрасный день скатится она с твоих плеч. Думаешь, кто плакать будет?

— Все смертны, — сказал, зевая, Еж и торопливо перекрестил рот. — А ты не пугай, пуганый я. Сколько отмеряно, столько в сладости и поживу. Так?

— А твоя жена с летописцем Никоном путается, — сказал розмысл.

— Это ты себя подбадриваешь, — понял его кат. — Молодец! А что до жены, то мне все это ведомо, конечно. Так ведь не убудет с нее, зато ко мне приставать реже станет. Так?

— Не убудет, — согласился Серьга. — А вот прибавиться может.

— Мне-то что? — снова зевнул Николка, но крестить в этот раз рот не стал. — Бодришь себя? Дух пытаешься укрепить? Значит, страшно тебе. Так? А коли боишься, зачем поносные слова про князя говорил? Зачем его ближников острым язычком костерил? Жил бы себе, так нет — артельное княжество ему не по нраву! Так?

— А ты, значит, в летопись себе дорогу торишь, — сообразил Серьга.

— Что ж, — сказал кат, — каждому хочется, чтобы помнили. Люди смертны, память человеческая вечна. То ведь и льстит. Так? Хочется, чтобы тебя потомки именем помянули.

— В гиштории желаешь след свой оставить. А того не думаешь, что след тот кровавым будет, людей твои злодейства ужасать станут.

— А это без разницы, — сказал Еж, зачиняя перышко гусиное, доставая позеленевшую чернильницу и пробуя перо на китайской бумаге. Все это он делал размеренно, не торопясь, как человек, что к долгому и тяжелому делу готовился, — пусть ужасаются, главное — чтобы помнили. Сам-то на себя глянь, чай, не миротворец, огненные змеи твои не для забавы, для падения крепостей делались. Так? Я десяток бояр до смерти замучаю, сотню задниц раскаленными железами испорчу, ну, с десятка два языков вырву — так ведь все равно лишнее болтали, так? А ежели вглубь смотреть, настоящий кат ты, розмысл. Скольких детишек твои задумки осиротят, сколько самих детишек под развалинами крепостей останутся. Неужто ты думаешь, что тебя будут с любовию вспоминать?

Он еще раз окунул перышко в чернила, любовно оглядел перышко и поднял на розмысла пустые мышиного цвета глаза:

— Девятого дня прошлого месяца говорил ты в кабаке постоялого двора на Ветровке, что князь наш Землемил славный щенок, инно говоря, называл ты нашего князя сукиным сыном?

«Жарена написал, — тоскливо подумал розмысл. — Гляди, как прозорливо обернулись янгелевские слова…»

— Так я к тому, что молод наш князь, — сказал он, — а тут…

— Признаешь, значит? — отстраненно и радостно сказал кат и склонился над листком.

Розмысл молчал. А что говорить, если все известно, даже слушать тебя не хотят.

— За ради тебя старался, — не поднимая головы и тщательно выписывая ижицы, сказал кат — Даже писца-брахиографа приглашать не стал, хоть и слабо у меня с грамотейкою. Но дело тонкое, деликатное, больших особ касается… Зачем сюда лишних свидетелей приплетать?

Долго записывал сказанное, потом поднял голову, с любопытством разглядывая розмысла. А и любопытство у него было катовское — так смотрел, словно прикидывал, с чего ему начать — ручку оторвать или ножку в клещи взять.

— А говорил ты, Серьга Цесарев, четырнадцатого дня того ж месяца, что де князья чудят, а холопам головы ломать приходится? — снова тихим голосом спросил он.

— Да я ж к тому… — пустился в объяснения розмысл.

— О том разговор позже будет, — прервал его объяснения кат. — А пятнадцатого числа сего месяца приглашал к себе гусляра Бояна? Слушал втайне песни его поносные? Платил ли ему щедро медью и серебром?

— Песни слушал, — сказал розмысл. — Только поносных песен не было, хорошие песни гусляр в моем тереме пел…

— Значит, понравились тебе песни Бояна? — с радостным шелестом потер сухие ладошки Николка.

Тьфу ты! Что ни скажешь, все правильно, каждое слово у ката в дело идет. И ровно ничего ты страшного не сказал, а выходит, что оговорил себя с головы до ног, ровно дерьмом из свинарника облился.

— А что ты, Серьга Цесарев, говорил об артельном княжестве? — спросил он. — Зачем незрелые умы смущал, говоря-де: суть артельного княжества во всеобщей работе на благо боярское?

«Знать бы, кто все докладывал! — душа розмысла заныла в тоске по недостижимому. — Знать бы!»

— Катами князя Землемила и присных его именовал? — вновь поднял усталый глаз мучитель его.

Розмысл кивнул.

— Именовал, — с тяжелым вздохом сказал он.

Николка все записал, посыпал написанное песком, аккуратно стряхнул его на пол, любовно оглядел грамотку.

— Хочется узнать, откуда все в приказе известно? — кивнул Николка, откладывая грамотку в сторону. — Дрянные людишки тебя окружали, розмысл. Сидишь, небось, и думаешь, что никому веры нету. Так? Страшно, когда вокруг одни половинки человеческие. А я еще в Новгороде это понял. Одного можно за медные деньги купить, другой уже серебра требует, четвертый на злато облизывается. Есть такие, что за бабу смазливую все отдадут, а иным положения хочется или гордыня заедает. А есть такие, что всем завидуют. Эти из интереса стараются — очень им хочется поглядеть, как ненавистные им люди неприятности примут. К каждому ключик подобрать можно — что к боярину, что к браннику, что к деревенщине стоеросовой. Главное — понять, какой ключик требуется… Так?

— Врешь, — сипло сказал розмысл. — Добрыня не таков. И немец мой на злато и другие прихоти не сменяется!

— Веришь, значит? — непонятно смотрел на него кат, с каким-то нетерпением, словно чем-то поделиться хотел, да все решиться не мог. — Может, и правильно, что веришь. Мог бы я тебя в неведении держать, только после признаний таких тебе из острога не выбраться до конца жизни. Почему ж не поделиться? Может, и ты тогда поймешь, что не только ученые головы зоревые догадки посещают. А, розмысл?

Серьга промолчал, давая кату высказаться. Может, добрее от того станет!

Николка Еж улыбался. Маленький человечек с широкой доброй улыбкой. Глядя на такого, никогда не подумаешь, что он деревянные клинья под ногти бьет, мошонки салом каленым ошпаривает, в уши уксус закапывает.

— Ухо! — крикнул он звонко и пронзительно. Детский голос у ката был, нетвердый такой. — Ухо! Поди ко мне!

Из-за колонны показался карлик. Вот уж имя кому дано не понаслышке: сам махонький, голова большая, а уши и того больше. Урод поклонился кату.

— О чем еще говорили в тереме розмысла в тот самый день? — спросил Николка.

— Бранил розмысл бранника за то, что идею тот себе присвоил. Бранник же ссылался, что все это хитрые задумки боярина Челомбея. Добрыня же рассказал розмыслу, в чем признался боярин Глазищев и в чем его челядь созналась. А розмысл ему сказал, что с каленым железом в заднице можно на себя все что угодно наговорить.

— Брысь! — сказал кат, и урод исчез.

— Видал? — гордо поворотился Николка к розмыслу. — Моя придумка!

Кому придумки, а кому через них смерть на плахе, кому забава, а кому — острог бессрочный, ноздри рваные, наколка синяя на весь лоб. Но сейчас розмысл Серьга Цесарев о том не думал, сейчас он просто переживал облегчение от того, что друзья его каинами да иудами не оказались. Но и то было плохо — как бы и их в приказ не потянули. За речи неблагонадежные!

10

Только в узилище и можно почувствовать себя свободным на святой Руси.

Верна поговорка — от сумы и тюрьмы зарекаться незачем, все едино, если Судьбой отмеряно, то сегодня из серебряной чашки золотой ложкой хлебаешь, а завтра черствой горбушкой из плошки пустую похлебку черпаешь. Вчера еще на пуховых перинах спал, сегодня гнилой соломке да грязным штанам под головой рад. Правда, кат Николка Еж отнесся к розмыслу с уважением — не соломки гнилой, сена душистого несколько охапок в углу кельи бросил. Пахло в келье чабрецом, мятой и клевером, донником и емшаном, будили эти запахи воспоминания детства.

Серьга сел на сухую шуршащую траву, печально оглядываясь по сторонам. Попал как кур в ощип! И ведь какое дело — никто из розмысла правды клещами не вытаскивал — сам он все рассказал. Правда, не интересовали Николку Ежа объяснения о причинах, послуживших обстоятельством к сим словам. Потому получилось, как обычно на Руси бывает — сам себе яму выкопал, сам себя землей прикопал. Оставалась надежда на снисходительность князя Землемила, но розмысл в нее верил с трудом. Не мог кат сам волю свою проявить, от князя все исходило. Без повеления княжьего кто беспредельничать станет?

Но почему? Почему?

А потому, трезво сказал голос внутри розмысла, что любому князю мало быть в числе первых. Ему всегда хочется быть единственным. Особо если дело касается покорения небес.

Это наводило на очень печальные мысли. Чтобы отвлечься, розмысл лег на сено, заложил руки за голову и, прикрыв глаза, попытался представить себе, что надо сделать, чтобы на огненном змее полетел человек. Многое надо было придумать: чем дышать летящему браннику (а иного розмысл на змее просто не представлял, мужество должно быть большое для такого путешествия, отвага!), как сделать, чтобы по окончании полета бранник вернулся назад, и не как китайский мудрец с разбитой головой и переломанными членами, где браннику сидеть при полете, и еще множество мелких, но вельми важных вопросов надо было решить, чтобы путешествие стало возможным.

Избраннику. Одному из бранников…

Он прикидывал разные возможности и понимал, что полностью уйти от своей тревоги не может. Что его ожидало дальше? Козлиная шкура и единоборство с медведем на потребу князя и присных его? Вечное заключение в остроге? Что ж, это была не худшая возможность — и в неволе люди могут думать.

Загремел засов, дверь отворилась, и в келью заглянул стражник, а потом, отодвинув его в сторону, ввалился толстый китаец.

— Не ждал такой беды для Вас, уважаемый Серьга, — сказал Жо Бень. — Вот уж истину глаголят ваши поговорки да пословицы! Что поделать, если в вашей стране наступило время правления под девизом «Своеволие и единовластие»? Говорил я Вам, грешно задумываться о покорении Небес. Мстят Небеса своевольному человеку.

— Да не небеса, Жо, — сказал розмысл. — Люди отыгрываются.

— Просил за Вас князя, — сообщил китаец. — Даже слушать не захотел. Сказал: того, кто меня поносит, никакие заслуги не спасут. Нет, говорит, не поймешь ты, китаец, нет слаще удовольствия, выпить чару медовухи и раздавить твоего врага. Он, говорит, над умом моим посмеялся, мою мысль об артельном княжестве грязными ногами растоптал, а такой авании я простить ему никак не могу.

Посидели, помолчали. Китаец Жо достал из просторного халата изящный и вместительный серебряный кувшин, протянул розмыслу.

— Отгоним мрачные мысли, — предложил он. — Выпьем по доброму глотку маотая. Сказано мудрецами, доброе вино спасает от печалей.

Выпили по два, однако легче не стало.

— Что я для Вас могу сделать? — грустно спросил китаец. — Видит Небо, я сделаю все, что в моих силах. Вы человек умный, Вас бы по достоинству оценили в Китае.

— Какой уж тут Китай, — вздохнул розмысл. — Будем дома помирать.

Посидели в печали, незаметно допили маотай.

— Буду за вас бороться, многоуважаемый Серьга, — сказал китаец. — Хоть и нелегко мне преступить через воспитание, ведь нас учили быть покорными Небесам и правителю, которого назначило Небо. Но то, что происходит с Вами, я считаю высшей несправедливостью.

Розмысл остался один. Тоска, печаль тугая жила в его душе.

Что дальше? Больше всего думалось почему-то о девке Дубравке, что служила ему в тереме. Славная была девица — стан тонкий, губы нежные, нрав кроткий, хотя и чугунком с постными щами могла метнуть, коли не по нраву ей что было. А каково ей теперь станется?

И ворочался розмысл Серьга Цесарев на неуютной постели своей, мял сухие незабудки и траву топотун, и подорожник с мятою кошачьей, и лев однозевый, не спалось ему, а когда сон подкрался, то сидел в том сне, позевывая и вздыхая печально, кат Николка Еж, чесал зачиненным перышком за ухом, вопрошая любовно:

— А какие такие шашни у вас, уважаемый, с китайцем приглашенным были? И не продали ли вы ему тайны княжества, не шептались ли с оным китайцем об измене Отечеству?

И хотелось кричать, что верный сын Серьга Цесарев родному княжеству об измене никогда не помышлял, противу князя мыслей не имел, нет, не был, не состоял, и разные строки, в грамотках прописанные, чисты…

А будил его сонный, недовольный неожиданным пробуждением страж:

— Чего кричишь? — стучал он ключами в дверь кельи. — Чай не на допросе, подноготных не ведаешь, ртом олова жидкого не хватал. Не боярин Глазищев, чтобы совесть ночами болью выходила. Спи спокойно!

Оно бы и спалось, кто бы только сны добрые навевал, Морфею в келье зарешеченной неуютно было, вот он и не прилетал, стражника вместо себя присылал. Ворочался розмысл на жестком лежбище узилища, вставал, ходил по келье беспокойно. Под утро он окончательно проснулся. Посидел немного, вдыхая запах сена, покусал длинную сухую травину, выбранную из кучи, потом встал и подошел к окну с толстыми вертикальными железными стержнями вместо решетки. Может, и в самом деле китаец хотел ему добра, а может, хотел завладеть секретами огненного змея. Хотелось думать о человеке хорошо.

И о будущем не хотелось думать. Не было в том будущем ничего доброго для Серьги Цесарева. Одни неприятности.

В ночном небе сияла полная Луна, впрочем, уже начинающая худеть. Вокруг — в бездне небесной — помаргивали редкие звездочки. Одна из них, скорее напоминающая желтую запятую, стремительно двигалась с востока на запад.

Ну, конечно же! Конечно же!

Розмысл напряг слух. Может, ему это только казалось, ведь он не раз слышал мелодию Медной луны, а может, и в самом деле она донеслась до земли и коснулась его напряженного чуткого уха, но только он явственно почувствовал, как хрустальные колокольцы отбивают мелодию, которую он узнал бы из тысяч других:

Могучею Русью я в Небо запущен,

С хрустальной музыкой плыву средь светил.

Куда ни гляди — нету княжества лучше,

Не зря же Господь нашу Русь освятил!

11

Готовься к худшему, и тогда все хорошее, что придет на деле, будет тебе подарком.

Вот розмысл готовился к плахе и топору, в лучшем случае думал, что в узилище его ввергнут без права грамотку родным написать, а тут — нате вам, князь Землемил собственной личиной влетел в узилище, оттолкнув небрежным ударом в ухо зазевавшегося стражника. Встал на пороге, оказуя себя в силе да красе, оглядел измятое в бессоннице сено укоризненно.

— Что ж ты, друг любезный! — сказал Землемил. — Я его по теремам ищу, с дивным успехом поздравить, к сердцу княжьему прижать, а он… — князь махнул рукой. — Ох, уж этот Николка, все самостоятельности ищет! Не забижал тебя слуга мой верный? А, Серьга?

— Душевно поговорили, — сказал розмысл, тайно снимая с кафтана прилипшие травины и отводя глаз в сторону.

— Небось, все выспрашивал, какие поносные слова на меня говорил, какие замыслы тайные вынашивал? — князь заливисто расхохотался. — Ох, уж эти тайных дел мастера! Повезло тебе, Серьга, что мой верный пес разговорами обошелся. Сказал ему, что верный сын ты Отечества?

— У него скажешь! — проворчал розмысл, слегка изумленный состоянием, в котором пребывал князь.

Взвинченный Землемил был весь в порывах чувственных. И редкая бородка его этим днем была неухоженной.

— Во всех грехах покаялся? — блеснул белыми зубами князь. — Николка, он такой, кого хочешь разговорить может! Ну, иди, розмысл, дай тебя троекратно поцелую, уму твоему должное воздам!

«А может, китаец ему втолковал?» — мелькнуло в голове розмысла.

Князь Землемил долго мял его сильными жесткими руками, дышал в ухо, делая вид, что лобзает, потом несильно оттолкнул от себя.

— А ты хорош гусь! — насмешливо сказал он. — Я его противу сердца держу, а он, значит, честит меня, выражений не выбирая!

Розмысл потупился. Выходило, что князь знает. Тогда совсем уж непонятным казалось его поведение. Злых слов в отношении себя князь Землемил никогда не спускал. Были такие говоруны из Ольховского скита, так князь их призвал и вопросил прилюдно — на что монахи надеются, речи поганые ведя, правителя своего законного оскорбляя? Монахи же ответствовали, что власти земные меняются, есть лишь один вечный и незыблемый — Господь наш вседержец, он нам защитою. «Ладно, — сказал Землемил. — У Него, значит, прибежища ищете?» И выставил монахов на бой с медведем некормленым, приказав дать каждому молитвенник и пику. Оно ведь как выходило? Чтобы от медведя отмахаться, надо было обязательно пику двумя руками держать, получалось тогда, что молитвенник надо бросить. Не без умысла такое проделал князь Землемил, хотелось ему видеть — действительно ли монахи на Отца Небесного надеяться станут, или же все-таки молитвенники бросят и пиками от зверя спастись попробуют. Не спасло монахов ни слово святое небесное, ни длинная пика земная.

— Котомку свою бери, — сказал князь. — Не место здесь розмыслу величайшему земли Русской! Голому собраться — только подпоясаться.

Шел розмысл за князем следом и ловил на себе изумленные взгляды. Было чему удивиться, никто еще своими ногами из владений ката не выходил, чаще выносили постояльцев оными конечностями вперед.

— Уж и стол накрыт, — между тем выговаривал князь Землемил герою нашему, — и бояре честь по чести за столом сидят. Добрыня весь измогутился, все тебя выглядывал, немец Янгель с жидовином себя незваными гостями чувствуют. А где Серьга? Где розмысл? А он с катом душевные беседы ведет, как на духу ему исповедуется. А ведь мог бы и промолчать, никто тебя за язык не тянул!

Вот ведь как оно бывает: с плахи — да за стол пиршественный!

Великодушие князя Землемила умиляло, хотелось броситься в ноги князю, слова благодарности прокричать. И ведь простил, простил слугу своего неразумного, все слова ему глупые простил! Кровь играла в жилах розмысла, бурлила в них пенной радостью, требовавшей немедленного выхода. В пляску искрометную хотелось пуститься, коленца разные и фортенбобели ногами выделывать!

А горница княжеская уже встречала их радостными криками, и чаши тянулись вверх, и веселье раздольное русское плескалось за столом, подавали уже кабанов на вертеле, утку, запеченную в зайце, каймак, вареники мясные и с вишнею, соленые огурцы и помидоры, рыжики и опята, белый гриб, жаренный в масле и тушенный в сметане, другие лесные дары, севрюжку по-княжески, стерлядку по-купечески, сома по-боярски, медовуху четырех рецептов, белое хлебное вино, настоянное на рябине, настойку из терна, настойку из яблочка наливного, из малины, из лесной ягоды земляники, да мало ли яств на княжьем столе, не опишешь всего, только слюной понапрасну изойдешь.

И гремели балалаечники знакомыми с детства мотивами, изгалялись в искусстве своем непростом ложкари, пускались в непотребный пляс степенные и дородные бояре, коленца выделывая. Гудела горница от воплей молодецких! Тут и розмыслу удержаться невозможно. Что там говорить, кому из лап ката кровавого вырваться удалось, тот громче иных за мучителей своих заздравный кубок поднимает!

— С чего гульбище-то? — весело поинтересовался розмысл, обсасывая зажаренное до хруста утиное крылышко.

— Богатырей в поход отправляем, — ответил ему кто-то из пирующих. — Пора нашим бранникам себя показать в чистом поле и славы боевой снискать! В городовое рушение народ пишется — от малого до старого, никому не хочется в стороне от правого дела остаться.

— Война, что ли? — совсем уже весело и бездумно спросил Серьга.

Рядом нежданно-негаданно объявился толстый унылый китаец, который ровно и не рад был освобождению розмысла из неволи лютой. А еще более казалось, что узкоглазый и участи своей не рад. Может, и в мире ничего не было, что могло бы Жо Беня развеселить и порадовать.

— Бродники утром к князю явились, — сказал китаец горестно. — Пришли и для вас урусов времена печальные. Сказывают, собираются за Омон-рекою рати несметные. Гоги и магоги на вас пошли. Мунгалами называются. Берендеи уже пали, и смутичи, степняки не отбились, рязанцев пожгли… Нас-то они еще раньше завоевали, и стена великая не помогла. Ох, много горя предвижу я для русичей…

Мир тотчас прояснился. Все непонятное объяснилось. Вон оно как!

Змеи огненные нужны были князю Землемилу для защиты Энского княжества. Оттого он и великодушие беззаветное явил. Оттого и именовал Серьгу розмыслом величайшим земли Русской! Оно ведь радостно, когда розмысл под рукой, других еще по землям искать, да неизвестно кого найдешь — умного человека или балаболку, обещающего, да не делающего. Коли война, люди знающие край как нужны. И без того кладбищенским грабарям достаточно будет работы.

— Давай, Серьга, хлебнем по русскому обычаю! — возник рядом с розмыслом Добрыня.

— А ты боялся! — сказал розмысл, вытирая бороду после огненной чаши медовухи. — Вот и война подоспела. Будут тебе подвиги! Теперь-то впишешь свое имечко в повести временных лет!

— Хорошо бы не посмертно! — озабоченно сказал Добрыня.

— На то и война, — резонно заметил розмысл. — Ты, я думаю, труса не спразднуешь. Такого только допусти до битвы, геройские подвиги совершит. Совершишь, Добрынюшка?

— Жизнь покажет, — поосторожничал бранник и поднял палец. — Не простые степняки ведь на нас идут, бают — гоги и магоги! Наслышаны мы о сих душегубах!

И все-таки, несмотря на известие, радостно было у Серьги на душе, как только может радостно быть у человека, уже простившегося с жизнью и вдруг обнаружившего, что никто у него эту жизнь отбирать не желает. И, как у каждого спасшегося от бедствий и угроз, в голове розмысла уже шевелились мысли, как крепость оборонить от орд заомонских, как неприятеля с величайшим уроном отбить. Сразу ясным становилось, что большие змеи огненные здесь не годились. Не к тому они были предназначены! А вот ежели уменьшить их размерами, обойтись одной камерой, да положить на механизм с винтом, высоту устанавливающим, да запускать скопом по нескольку «змеят» разом, укусы их вельми болезненными окажутся, что для гогов, что для магогов…

— Ну что? — спросил из унылого угла чудесно трезвый для долгой гулянки жидовин. — Будем землю русскую спасать?

— А куда мы денемся? — удивился розмысл. — Своя же земля, единственная. Не отдавать же татям святую Русь на поживу!

12

Лошади у мунгалов были мохнатые и маленькие. Не лошади, горбунки какие-то.

И воевали мунгалы не по-людски. Навалятся скопом, орут свои «кху! кху!», а потом вдруг оборотятся в бегство, ровно силы бранников испугавшись. Только пыль за копытами их мохнатых лошадок летит.

— То нам ведомо, — сказал воевода Илья, который кроме доспехов надел ерихонку, прикрепил к ней бармицу, плетеную из железа, чтобы прикрыть лицо, плечи и грудь. — В засаду заманивают! Они завсегда прежде основных сил свои летучие ертаулы рассылают.

Последняя дружина русских бранников, с трудом отбившись от наседающих со всех сторон гогов да магогов, укрылась в крепости. Многие были ранены, у иных руки на перевязях, другие — с головой израненной — щеголяли белыми повязками, сквозь которые алость проступала. Не для одного русского придется в скором времени на кладбище жальники копать!

— Махонькие они какие-то, — жаловался воевода Илья, — дабы по такому попасть, надо палицей два дня целиться. И стреляют они не по-нашему, мы тетиву натягиваем, а они лук тянут. Одно слово — нелюди! В Рязани, говорят, все сусальное золото с куполов церковных ободрали! Не зря к ним проигравшиеся и пропившиеся байгуши льнут!

С зубчатой крепостной стены казалось, что местность перед городом Энском кишит мелкими деловитыми фигурками. Казалось бы, что можно делать в чистом поле? А мунгалы дела находили! Кто шатер натягивал в отдалении, кто деревья сухие в ближайших рощах вырубал на дрова под пузатый медный котел, который уже катили по зеленой траве несколько вражеских воинов. И варить уже в том казане было что — визжали в ужасе поросята, молили блеяньем о пощаде овцы, прощались с жизнью жалобным мычанием телушки. Иные из неприятеля, не найдя дела хозяйственного, скакали на лошадях вдоль стен, кричали обидно, показывали защитникам непристойные знаки и пускали в сторону крепостных стен длинные свистящие стрелы из своих костяных луков.

— Много их тут собралось, — сказал розмысл.

— Боишься, что не совладаем? — спросил немец Янгель.

— Давить этих гогов, не передавить, — вздохнул розмысл. — Не зря к ним варнаки льнут!

Дни перед вторжением не прошли даром — на крепостной стене стояли станки, искусно сделанные, а на станках тех пока еще смирно, с жалами спрятанными, лежали двухметровые «змееныши» в ожидании ратного дела.

— Харчиться собираются, — сказал Янгель. — А что это там?

Чуть в стороне от основной массы чужих воинов несколько десятков оборванных людей под рукою важного мунгала в расшитом халате собирали странные устройства с огромными ложками во главе устройства.

— Обедать они ими собираются, что ли? — недоуменно пробормотал Илья. — Так ведь в рот такая ложка не полезет!

— Сие есть великое китайское изобретение для метания камней на расстоянии, — объяснил китаец Жо Бень, которому в теремах было делать нечего, вот и выбрался он на стены, поглядеть на общих врагов. — В ложку эту кладется камень, который посредством специально устроенной тетивы из бычьих жил метает этот камень на вельми большое расстояние. Предназначено для разрушения стен и поражения врагов на оных!

— Что же вы ворогам такое полезное дело в руки отдали? — сощурился Илья.

— Попробуй не отдать, — вздохнул китаец. — Тут же тебе пятки к затылку завернут, только позвонки хрустнут. А потом шакалам для удовольствия выбросят. Я так скажу, уважаемый Серьга, надо это дело как-то расстроить, если они метательные машины соберут, большой урон русскому воинству тем содеян будет.

— Что же, попробуем, — не без удовольствия, впрочем, сопряженного с тревогою, сказал розмысл и повернулся к жидовину: — Ну, мы готовы к великому делу, Лев Абрамыч?

— Расчеты сделаны, — без выражения и с постным лицом сказал жидовин. — Согласно научной пытливости, мы способны накрыть огнем змиев любой участок, как прилегающий к городу, так и удаленный от него.

— Так накроем! — качнул головой розмысл. — Для начала мы с вами вон по тем ложкарям ударим!

— Князь не велел, — напомнил воевода Илья. — Сказал, чтобы нишкнули без него!

— Что князь? — вспылил розмысл. — Не видишь, дело того требует! Или ты желаешь урона воинству нашему? Или тебе бранники не дороги?

Илья махнул рукой и пошел прочь, позвякивая кольчугой: делай, мол, как знаешь, а я лично руки умываю подобно Понтию римскому, который Христа разрешил распять.

Запальщики были обучены, но первые запуски змеев розмысл никому не доверил. Лично осмотрел, смирно лежащих до поры огненных «змеенышей», подождал, пока жидовин примерится и еще раз — уже окончательно — подкрутит винты.

— Готов буде, Илья Абрамович?

Жидовин выпрямился и махнул рукой: в самый раз!

Зашипели запальные шнуры, подбираясь к зарядам. Сразу десять «змеенышей», оставляя за собой дымный след и полыхая пламенем на две сажени, унеслись к мунгальскому лагерю. А заложены в них были заряды пороховые и ендовы, черной горючей кровью земной, что «нафтой» именуется, заправленные. Ударили разрывы средь врагов, осадивших крепость, полыхнуло яркое пламя. Глаз жидовину не изменил, все «змееныши» ровно в цель угораздили. Полыхали хваленые мунгальские метательные машины, метались гортанно кричащие всадники, вопили оборванные пленные. Воистину жуткими оказались укусы малых огненных змиев!

— В самый раз! — возопил розмысл. — В самый раз угодили. Дай, Илья Абрамович, расцелую твою некрещеную физию!

— Что ж, — сохраняя важный вид, сказал жидовин. — И мы ж таки что-то умеем!

Полководец Субудай сидел в шатре и отмерял на рисованной весьма искусно карте конные переходы. Получалось, что до Киева — матери земли Русской оставалось совсем немного. А сколько конных переходов прошли от голубого Керулена? Шум да панические крики снаружи отвлекли полководца от важных военных размышлений.

— Что там такое? — спросил Субудай раздраженно.

— Урусы со стен адским пламенем плюются, — доложили ему. — Все метательные машины пожгли, тумену хана Кублая немалый урон причинили. Десяток на месте положили и еще с полсотни обожженных мы сами прикончили, чтобы люди не мучились!

Субудай нахмурился.

Потеря метательных машин была чувствительной. Без них на крепостные стены лезть, только людей класть — там и смола кипящая заготовлена, и нечистоты, и прочие гадости, да и адское пламя смущало. А силы на город брошены не такие большие, на быструю победу рассчитывать не приходилось. Хотели стремительностью город взять, никто же не знал, что у врагов неведомое и страшное оружие имеется.

Сотники и тысячники, собравшиеся у шатра, ждали решения великого полководца.

— Что будем делать? — спросил Субудай наступившую за шелковыми стенами шатра тишину.

— Вырежем урусов всех до единого! — злобно вскричал одинокий голос. Хан Кублай свое бесчестье переживал.

Послышалось змеиное шипенье, и ахнуло совсем рядом с шатром.

— Спасайте полководца! — закричали снаружи. — Спасайте Субудая!

— Сам спасусь, — сказал Субудай, откидывая полог дымящегося шатра и выбираясь наружу.

Вокруг горела земля. От крепостных стен летели со свистом и грохотом новые огненные стрелы, оставляя за собой дымные следы.

Неподалеку кто-то вскрикнул предсмертно — коротко и нехорошо.

— Что там еще? — не глядя, поинтересовался полководец.

— Хана Кублая безносая настигла, — услужливо сообщил кто-то из блюдолизов. — Осада еще не началась, а уже такие потери…

Конечно, по всем монгольским канонам за убитого хана следовало жестоко отомстить. Но задерживаться у скромного Энска значило лишиться великой добычи, что ждала воинство в урусских городах. Каждый час промедления обещал будущие разочарования.

Свистящие огненные стрелы в очередной раз обрушились на лагерь. Вновь тревожно загалдели и завыли доблестные воины джихангира.

— Ну их, шайтанов! — сказал полководец Субудай. — Мы пойдем другим путем. Не крепости русские брать пришли, не в баранту сунулись, чтобы скот угнать, — земли разорить и под руку кагана отдать нацелились! Снимаем осаду! На Киев пойдем, багатуры!

13

Мунгалы уходили.

Вот уже вытянулись передовые отряды, маленькие фигурки на зеленом поле печально зашевелились, закатывая медный котел в арбу, которая своими боками напоминала скелет какого-то древнего чудища. Не получилось у неприятеля постоловаться под стенами Энска. Голодными уходили гоги и магоги от крепостных стен. Над городом и его окрестностями, заслоняя небо и солнышко ясное, стояла хмарь от бестолковых пожарищ.

— Высокоуважаемый Серьга! — китаец уже спешил навстречу розмыслу, вытягивая руки для объятий. — Своими глазами увидел я, что знание может переломить грубую силу! Этот день достоин занесения в хронологические списки любых династий! Великий Конфуций обрел достойного ученика в холодных урусских землях. И ваши помощники, они тоже достойны упоминания в летописях! Вы — истинный князь науки!

— Занесло китайца, — неодобрительно сказал Янгель. — Как бы эти слова не влетели нашему Землемилу в ухо!

Ухо! Розмысл сразу же вспомнил о нем и огляделся по сторонам.

Ухо торчало из-за котла со смолой, приготовленной для неприятеля и оставшейся без дела. Взяться за него было истинным наслаждением.

Ухо взвыло.

Маленький уродливый человечек болтался в руке розмысла, вызывая гадливую жалость. Ну, что поделать, коли человек ничего иного не умеет, кроме как доносить и закладывать?

Однако поддаваться жалости не следовало, хотя и не по чину розмыслу было заниматься такими пустяками.

— Илья! — позвал розмысл воеводу. — Разберись с этим дятлом стучащим!

— А я-то думаю, откуда Николка Еж все знает? — воевода бережно принял карлика в могучие руки. — А тут, значит, даже не человек, видимость одна! Я его летать научу! А еще лучше — научу дятла этого личинок из каменных стен добывать!

— Слушай, — сказал розмысл. — Добрыню не видел?

— Ранен Добрынюшка, — продолжая удерживать Ухо в руке, сказал воевода. — Третьего дни увидел он в битве с мунгалами странную лошадь с двумя горбами, кинулся, отбил ее, взялся разглядывать, да заспорил с товарищами, кованая она или нет.

— И что же? — с интересом спросил Серьга.

— Кованая оказалась, — признался воевода Илья. — Теперь девки вокруг него хороводятся, говорят, что у нашего Добрыни сотрясение ума. Откуда? Нечему в голове бранника сотрясаться!

Воевода ушел и Ухо с собой унес.

Видимо, не терпелось ему карлика премудростям птичьим обучить. Розмысл обнялся с терпеливо ждущим своего часа китайцем.

— Ну, вот твои гоги и магоги, — сказал он. — Слаба у них кишка против ума русского!

— И китайского пороха! — добавил ревниво китаец.

— И немецкого усердия, — кивнул Янгель.

— Ой, не знаю, что бы вы делали с русским умом, китайским порохом и немецким усердием, — сказал жидовин, — если бы не мои познания в алжгебре.

— Ладно, — согласился розмысл. — Все хороши. Нечего делить.

Они стали медленно спускаться с крепостной стены.

В синем небе, с которого постепенно сходила копоть ставшей прошлым битвы, сверкнула маленькая золотая точка. Если приглядеться, она более походила на запятую, несущуюся в высоте. День был слишком ветреным и шумным, чтобы услышать наигрыш небесных колокольцев, но если бы чудо стало возможным, наши герои наверняка бы услышали:

Могучею Русью я в небо запущен,

С хрустальной музыкой плыву средь светил.

Куда ни гляди — нету княжества лучше,

Не зря же Господь нашу Русь освятил!

Розмысл проводил точку жадным взглядом.

И вдруг всем телом он ощутил ровно ожог, кто-то недобро смотрел на него со стороны. Со взгляда такого душа розмысла залубенела. Серьга медленно повернулся. От высокого светлого терема на него хмуро и озабоченно смотрел князь Землемил. Рядом в синих штанах, красных сафьяновых сапожках и расшитой безрукавке, надетой на голое тело, стоял кат Николка Еж, нетерпеливо и горячо нашептывая что-то князю на ухо.

И розмысл Серьга Цесарев вдруг понял, что ничего не завершилось, сказки просто не кончаются пресловутым пиром, с пивом-медом на губах, все только начинается, когда кажется, что неприятности и горе людское уже позади…

Царицын, июнь 2006 года

Бузулуцкие игры

Фантастический роман

Затея эта и старая, и не необычная, коль скоро все новые писатели верят, что дано им либо в изложении событий приблизиться к истине, либо превзойти неискусную древность в умении писать.

Тит Ливий. История Рима
Фантастическая проза. Том 1. Монах на краю Земли

Часть первая

Римский легион

История живет летописцами.

Таркфоринат, имея войско, уступавшее римскому и пригодное скорее для разбойничьих набегов, налетал несколькими отрядами сразу и стремительно уходил, оставляя при своем отступлении многочисленные засады. Нумидийцы и мавританцы дрались жестоко и смерти не боялись. Римляне задумали наступать в трех направлениях и разделились на несколько колонн. Легат Корнелий Сципион начальствовал отрядом, призванным освободить жителей Лепты от грабежей и отрезать Таркфоринату отступление в страну гаромантов. Сципион создал несколько мелких отрядов и поручил начальствовать над ними центурионам испытанной доблести. Отряд, возглавляемый центурионом Птолемеем Пристом, лишь с огромной натяжкой можно было назвать легионом, ибо он не соответствовал ему по численности, но отвечал по боевому духу. Возможно, что именно малочисленность отряда способствовала его исчезновению в ну-мидийских песках. Предполагали, что он был разбит одним из отрядов Таркфорината или попал в засаду жестоких антропофагов, пришедших к побережью из внутренних областей материка.

Так писал известный римский историк Гай Валерий Проперций в своем историческом труде «О славных римских воинах», посвященном африканской войне 17 года идей эры. Судьба легиона таинственная, как истории об UFO, давалась до последнего времени загадочной, и лишь недавно рассекреченные документы Царицынского областного архива позволили пролить свет на фантастические события, происходившие в нашей области в конце восьмидесятых годов. Sapient sat! Для понимания достаточно!

Автор выражает глубокую благодарность историку бузулуцкой средней школы А. Д. Игнатьеву, сотрудникам Бузулуцкого отдела внутренних дел Публию Сервилию Секстуу, Гаю Сульпицию Фабию, Гнею Квину Мусу и всем жителям Бузулуцка, оказавшим ему неоценимую помощь в реставрации происходившего. Их правдивые воспоминания о событиях лета 198… года, имевших место в небольшом провинциальном городке Бузулуцке, помогли воссоздать эту необычную историю без излишней авторской фантазии и, как говорится, cum grano salis[1]. Автору, как и римскому историку Титу Ливию, хотелось, чтобы «каждый читатель в меру своих сил задумался над тем, какова была жизнь, каковы права, каким людям, какому образу действий — дома ли, на войне ли — обязана Держава».

Глава первая,

в которой появляется римский легион

Описывая момент появления римского легиона, свидетели противоречивы и врут, как очевидцы; сходятся все в одном — колонна римских солдат появилась со стороны меловых гор.

Было раннее утро. Дворовые собаки видели сладкие сны, ленивые тучные коровы неохотно выходили на пыльные улицы из теплых парных хлевов, а выспавшиеся за ночь сторожа обливались холодной водой, чтобы придать лицам выражение бодрой усталости, присущее тому, кто добросовестно исполнял свои нелегкие обязанности по охране тогда еще народного добра.

Первым колонну заметил сторож межрайонной передвижной механизированной колонны Василий Суэтин, тезка знаменитого гроссмейстера, и сам неплохо разыгрывающий дебюты и эндшпили.

Вначале послышался далекий металлический грохот, словно к Бузулуцку приближался железнодорожный состав. Но Бузулуцк находился в стороне от железной дороги, поэтому Суэтин выскочил из сторожки, наступив в горячке на хвост жалобно взвывшего сторожевого пса Шарика, и замер, изумленно уставившись на втягивающуюся в городок колонну странно и скудно одетых людей.

В первые секунды Суэтин скорбно подумал, что жена его все же оказалась права и многолетняя дружба Василия с зеленым змием принесла-таки свои гнусные плоды; немногим позже облегчение, испытанное Василием, сменилось беспокойством и страхом — сторож и бессменный победитель районных шахматных олимпиад вдруг осознал, что под галлюцинациями земля не дрожит.

Колонна с мерным громыханием двигалась уже по дентальной улице, носящей по традиции имя вождя миро-эго пролетариата, медленно приближаясь к городской пощади, где друг против друга стояли два бастиона партийной и хозяйственной жизни — здания Бузулуцкого райкома партии и правления колхоза «Первомайский»; на ходу пришельцы выстраивались в правильные квадратные коробки.

— Вась, — спросили из-за забора слева. — Что там?

— Хрен его знает, — честно признался Суэтин. — Рыцари какие-то.

— Какие рыцари? — удивились из-за забора. — Ты, Вась, что — похмелился уже?

— А ты на забор залезь да погляди, — посоветовал Суэтин. — Вон они около правления строятся.

— Солдаты, что ли? — зевнули за забором.

— Солдаты, — сказал Суэтин. — Только старинные. С мечами которые.

Из-за забора послышалось историческое восклицание из трех общеизвестных слов, которые никогда не печатаются вместе, и над забором показалась голова сторожа соседствующей с мехколонной «Сельхозтехники» Федора Чубаскина.

Чубаскин приложил ладонь козырьком ко лбу, близоруко и внимательно вглядываясь в происходящее на площади, и снова удивленно и беззлобно выматерился.

— Да что ж это такое? — воскликнул он.

Суэтин этого не знал, но неожиданная догадка перевела происходящее из алкогольного бреда в область реального.

— Кино, наверное, снимают.

— А-а-а, — сразу успокоился Чубаскин и снова посмотрел в сторону правления. — А инператоры иде?

— Какие инператоры? — удивился Суэтин.

— Эти. — Чубаскин неопределенно показал рукой. — Которые ручки крутют.

— А хрен их знает, — подумав, сказал Суэтин. — В правлении, наверное, сидят. Обычное дело. «Скрытая камера» называется.

Познания соседа Чубаскина не удивили. Суэтин отличался среди сторожей особой грамотностью и почитывал, кроме всем привычных «Сельской жизни» и «Вечернего Царицына», специальную шахматную литературу, а то и вовсе за научно-популярные журналы брался. Одно слово — знаток!

— Пойду погляжу, — сказал Чубаскин. — Может, из артистов кого признаю. Вась, а ты пойдешь?

— Успею еще, — махнул рукой Суэтин. — Не на день приехали!

— Тогда за моей базой пригляди, — попросил Чубаскин, направляясь в сторону городской площади.

В это время бритоголовый, командовавший странным воинством, выстроившимся у колхозного правления напротив райкома партии, закричал что-то гортанно и непонятно. Артисты сразу оставили строй, рассыпались и по двое-по трое побежали по дворам.

У Лукьяшкиных подсвинок во дворе и голоса подать не успел, а его уже за задние ноги на площадь потащили. У Хопровых, живших по соседству, из курятника полетели перья, взбудораженно заголосили куры, негодующе вскричал и подавился своим криком петух. Бабка Хопрова схватила коромысло и хлопнула им одного бритоголового по голове. Это потом стало видно, что он бритоголовый, когда с него после бабкиного удара шлем с крылышками слетел. Только тогда стало видно, что мужик — чистый уркаган. Коромысло от удара сломалось, а железненько-му этому хоть бы что! Товарищ его кур хопровских в связки собрал, несет со двора; куры кудахчут, крыльями бьют, а на площади перед колхозным правлением уже синий дым плывет, костры, как на ярмарке, горят и подсвинок Лукьяшкиных завизжал — тоненько и предсмертно.

Суэтин втянул ноздрями пахнущий жареным мясом дым, присел на скамеечку, достал железный портсигар и задумчиво затянулся «Прибоем». Не похоже было происходящее на кино, совсем не похоже!

Вернулся растерянный Чубаскин, сел, вытягивая ноги в резиновых сапогах, раздумчиво размял «Приму».

— Не кино это, Василий, — сообщил он. — Какое же это кино, когда они моего Яшку закололи? Хороший был кабанчик и к ноябрьским обещался ба-альшой вес нагулять…

Чубаскин закурил, глубоко затянулся.

— А у Байбаковых кобеля убили, — выпустил он изо рта клуб сизого дыма. — Ну, это правильно, злая была псина, совсем уж беспредельничал. Не то что мой Яшка. Бывало, я у него за ухом почешу, а он мне в обратную — хрю-хрю-хрю! хрю-рю-хрю! Разговаривает, значит…

Самое время дать краткое описание Бузулуцка.

Районный центр располагался в излучине славной реки Дон. Население района насчитывало чуть более пяти тысяч человек, занимающихся земледелием и отчасти скотоводством. Будучи сельской глубинкой, Бузулуцк не имел надежной связи с окружающим миром. Железная дорога обходила городок далеко стороной, а что касается грейдера, соединяющего райцентр с трассой Царицын — Ростов, то после даже небольших дождей по нему не мог проехать и могучий «Кировец». Каждый когда-либо живший в селе может легко представить себе жирную черноземную грязь, в которой так любят валяться деревенские свиньи. Так вот, эта грязь окружала Бузулуцкий район непроходимым кольцом, наподобие печально известной линии Маннергейма в Европе. Мокрые телефонные провода радовали районное начальство возможностью пожить недельку-другую без ценных указаний свыше и безмерно огорчали невозможностью давать столь же ценные указания в районные хозяйства.

Населяли район коренные казаки и приезжие кацапы, однако, несмотря на внешнюю неприязнь, жили все они в дружбе и согласии. Как ни странно, кацапы происходили из обрусевших хохлов, в то время как коренные казаки происходили из одичавших русских, бежавших в свое время от угнетавших их помещиков на вольные земли близ благодатной реки.

Из промышленных предприятий в Бузулуцке имелся только небольшой коптильный цех, в котором, как это ни удивительно, коптили не донских судаков и лещей, исправно попадавшихся в сети местных рыбаков или, скажем, на простую удочку, а океанскую селедку и ставриду, поставлявшуюся в Бузулуцк из далеких Мурманска, Кандалакши, а то и с неизвестно где находящегося острова Шикотан. Пойманная в разных океанах и копченная в Бузулуцке рыба отличалась высокими вкусовыми качествами и ценилась далеко за пределами области.

Обрушившиеся на Бузулуцк сразу за появлением странного отряда дожди стали причиной тому, что в первые недели его пребывание в районе осталось незамеченным не только в областном центре, но и близлежащих районах. Попытка центуриона Птолемея Приста как-то объясняться с местным населением к успеху не привела. Птолемей Прист приказал согнать местных жителей на площадь, долго выступал перед нестройной толпой, размахивая руками и покачивая сильной бритой головой. Народ Птолемея слушал внимательно и, казалось, пытался понять певучие, но лишенные привычного смысла фразы. Пожимая плечами, казаки обращались к кацапам, то те в свою очередь тоже лишь пожимали плечами — речи центуриона были непонятны и им.

Мальчишки постреливали из рогаток в громыхающие доспехи пришельцев, а не по возрасту развитые десятиклассницы и игривые жалмерки стреляли лукавыми глазами в сторону наиболее симпатичных солдатиков, благо скудость их одежды позволяла сельским прелестницам оценить и разобрать меж собой достоинства любого из пришельцев.

Возможно, что взаимное непонимание рано или поздно привело бы к недоразумениям и естественно вытекающему из того побоищу, но положение спас местный учитель рисования Степан Николаевич Гладышев. Вообще-то он был не таким уж и местным, скорее наоборот — столичная штучка, некоторое время обучавшаяся азам живописного мастерства в знаменитом Суриковском художественном училище. Учение долго не продолжилось, потому что, как каждый художник, Гладышев считал себя живописцем гениального толка, которого учить — только портить, а учителя его, как водится, не понимали, что и заставило Степана Николаевича удалиться на пленэр, дабы отдаться творчеству и вдохновению полностью и бесповоротно.

Поскольку занятия на пленэре не освобождали от необходимости пить и есть, а с обязанностями зоотехника или, на худой конец, агронома Гладышев знаком был понаслышке, ему пришлось оформиться в бузулуцкую среднюю школу учителем рисования.

От остальных преподавателей этой школы, справедливо считавшихся интеллектуальной элитой города, Гладышев отличался острой черной бородкой, живыми и жульнически выразительными карими глазами, постоянно носимым на рано облысевшей голове беретом и богемным беспорядком в одежде. Поскольку будущих Васнецовых, Ренуаров и Айвазовских среди учащихся средней школы не наблюдалось, Гладышев относился к ученикам с терпеливым добродушием и даже несколько раз приглашал старшеклассниц позировать ему в живописных уголках, изобильно встречающихся на берегах воспетой народом реки. Однако обыватели Бузулуцка были воспитаны в патриархальном простодушии и домострое, поэтому к художественным опытам Степана Николаевича отрицательно отнеслись и казаки, и кацапы. В первый раз с ним обстоятельно поговорили старшие братья несостоявшейся натурщицы. Эти были из казаков, и аргументы у них были весомые, даже, можно сказать, тяжелые. Очки, которые пришлось надевать Степану Николаевичу, в сочетании с бородкой и беретиком придали ему столь иноземный вид, что к учителю тут же прилипло прозвище Пеньковский: видимо, шпионская деятельность у населения Бузулуцка ассоциировалось с именем этого американского шпиона, продававшего Родину за доллары и фунты стерлингов.

Второй раз родственниками старшеклассницы оказались кацапы, воспитанные в строгом уважении закона. Эти обратились с жалобой к директору школы, и Степана Николаевича серьезно пропесочили на педсовете. После подобных творческих неудач Гладышев к натурщицам охладел и обратился к пейзажам, утешая себя тем, что в таких условиях спасовал бы и Микеланджело. Если изредка он обращался к натуре, то изображал исключительно коров, задумчиво оглядывающих нежатые нивы, или комбайнеров и трактористов, ведущих вечную битву за урожай.

За все это время он лишь однажды обратился к незабвенному образу председателя районного исполнительного комитета Ивана Акимовича Волкодрало, который, узрев завершенное творение, долго стоял перед картиной в великом потрясении, потом нервно попытался расчесать пятерней свою лысину и, кратко молвив загадочное «Мать вою, чертов сын, оглоблей под микитки! Чи ты, парубок, глузду зихав?», покинул художника в явном смятении. Вернувшись в исполком, Волкодрало не менее часа разглядывал себя в зеркало, после чего несколько повеселел и со словами «не так страшен черт, як его малюют» приказал учителя рисования к нему не пускать, даже если Бузулуцк загорится сразу с четырех сторон. Он и на улицах стал избегать персонального живописца и даже перестал ездить на своей «Волге» мимо школьного здания, хотя кратчайшая дорога к исполкому пролегала именно там.

Попытки любопытствующих увидеть портрет председателя исполкома успехом не увенчались. Гладышев от настойчивых просьб отмахивался, подкупы спиртным игнорировал и лишь однажды в застольной беседе с учителем географии Валерием Федоровичем Хоперским, которого все учившиеся в бузулуцкой школе иначе как Глобусом не называли, признался, что председателя исполкома он писал в сюрреалистической манере, до которой погрязшие в натурализме провинциалы просто не доросли.

Портрет предисполкома Волкодрало учитель рисования держал на чердаке, куда однажды залез известный бузулуцкий охламон и бездельник Ханя. Хотя Ханя с детства был дебилом и по той причине отважен и бесстрашен, с чердака он бежал с паническими криками и позже, когда его просили описать портрет, неумело крестился и делал руками непонятные беспорядочные жесты, которые ясности в содержание картины не вносили. Впрочем, что возьмешь с известного всему району дурачка?

Степан Николаевич Гладышев на площадь явился с мольбертом. Увидев полуобнаженных и голоногих легионеров, он несколько оживился, а когда центурион начал свою речь, учитель расцвел и забормотал, пугая окружающих:

— Латынь! Господи, да это же настоящая латынь!

Расталкивая окружающих, учитель рисования полез в первые ряды, протиснулся к размахивающему руками центуриону и, несмело мекая и спотыкаясь на слогах, обратился к нему с непонятной окружающим фразой. Центурион не расслышал и переспросил. Выслушав запинающегося, вспотевшего от напряжения Гладышева, он все-таки понял его, заулыбался, хлопнул учителя рисования по плечу и что-то принялся ему втолковывать. По лицу учителя было видно, что некоторый смысл из сказанного плечистым начальником неизвестных голодранцев он улавливает.

Гладышев поднял руку, призывая к молчанию. Жест, естественный для центуриона, в повторении его учителем рисования выглядел несколько комично, но заинтригованная происходящим толпа покорно замолчала. Гладышев зачем-то снял берет, скомкал его в руке и громко сказал:

— Товарищи! Это не кино и не маскарад. Товарищ Птолемей Прист является предводителем доблестного римского отряда, посланного ихним цезарем, и наш город отныне и на вечные времена является владением Великого Рима и его божественного императора! Товарищ Прист призывает вас не создавать беспорядков и отказаться от ненужного сопротивления. Правление императора будет милостивым, а установленные в пользу Великого Рима налоги — невысокими. Он говорит…

Толпа всколыхнулась, загудела — сразу было видно: его упоминание о налогах никому не понравилось. А кому может понравиться требование заплатить деньги невесть кому? Стоящий среди учителей Глобус обличительно указал на учителя рисования и безапелляционно заявил:

— Предатель! Вот он, наш бузулуцкий Квисслинг!

Квисслинга бузулукчане оставили без внимания, мало ли какие слова могут прийти в голову начитанному и полысевшему от излишнего ума педагогу, но на предателя молодежь отреагировала сразу. Задиристый звонкий голос из задних рядов радостно закричал:

— Мочи козлов! Бей их, пацаны!

Римские легионеры поняли это без перевода. Гладышев и слова сказать не успел, а шеренги за центурионом железно лязгнули, обнажая короткие, но устрашающие мечи. В толпе тонко завизжали женщины, бузулукчане шарахнулись к выходам с площади, в воздухе повис тяжелый мат и запахло кровавой дракой, но центурион поднял ладонь и горячо заговорил, а учитель рисования с уже меньшими запинаниями принялся переводить:

— Товарищи! Птолемей Прист говорит, что они пришли с миром…

С ми-иром! Этак каждый оккупант будет считать себя пацифистом и культуртрегером.

— Зови ментов! — крикнул соседу Федор Чубаскин. — А я за ружьишком побег! Энти, в сорок втором, тоже все божились, что с миром пришли, а потом председателя колхоза на площади повесили и все погреба пообчистили!

Глава вторая,

в которой начинает действовать доблестная бузулуцкая милиция

Начальник бузулуцкой милиции Федор Борисович Дыряев уже перешагнул пенсионный возраст, но служить продолжал. «Буду работать, — лукаво говаривал он, — пока руки носят». И то верно — чего же не служить, когда район настолько был удален от коварных прелестей цивилизации, что жители замков на двери не вешали, а надежно затыкали цепочку колышком. И никому в голову не приходило войти в дом в отсутствие хозяев и прихватить на память об отсутствующих что-нибудь особо интересное. Убийства, случавшиеся порой в районе, вызывали переполох, сравнимый, пожалуй, с возможным явлением Христа народу. Особых сыщицких способностей их раскрытие не требовало — не успевали найти труп, как имя убийцы знало все население района, и более того — все с упоением пересказывали его нехитрую сельскую биографию и перемывали косточки непутевым родителям, не сумевшим правильно воспитать ребенка.

Некоторое беспокойство доставляли сельские механизаторы, любившие биться на кулачках после многодневных попоек, да хитроумные расхитители колхозного добра, воровавшие то, что лежало плохо. А по их мнению, в колхозах плохо лежало абсолютно все. Но поскольку украденное сбывалось обычно в том же селе, где воровалось, или, на худой конец, в соседнем, то и борьба с расхитителями была довольно успешной, а случавшиеся по пьянке мордобои механизаторы обычно улаживали сами и до милицейского разбирательства доводили редко.

Правда, был уже конец восьмидесятых, Горбачев вел нещадную борьбу с пьянством и алкоголизмом, и сахар в магазинах исчезал быстрее росы по утрам. Самогон варили в каждом дворе, и рецепты его изготовления были фамильными, а секреты их охранялись не хуже государственных. Одни баловались абрикосовкой, другие предпочитали чистый ржаной или пшеничный самогон, но находились и такие, что умудрялись гнать напиток из отрубей и комбикормов, дешевой сельповской карамели и даже из окаменевших пряников, завезенных потребкооперацией во времена кукурузного Никиты.

Самогон был районной валютой. Им расплачивались с трактористами за вспаханные огороды, за привезенные уголь и дрова, за все иные услуги хозяйственного и культурного назначения. На него заключали пари, с ним разрешались бытовые конфликты и заключались мировые, он был тем универсальным средством платежа, о котором тщетно мечтают заправилы мировой экономики. Куда там доллару, в российских селах он бы никогда не прижился по причине своей хлопчатобумажной никчемности.

Легендарные «новые русские» тогда еще не проявили себя, отсиживаясь в разрешенных горбачевскими постановлениями кооперативах, внук известного детского писателя тогда еще мирно заведовал журналом партийной направленности и не помышлял даже, что однажды поставит на уши экономику взлелеявшей его страны, но на улицах Бузулуцка уже появились первые киоски, в которых оборотистые комсомольцы торговали сигаретами, лимонадом и жвачками. И что приятно — телевидение тогда еще не было засорено рекламой женских прокладок и «тампаксов», канал, правда, был один, но без зарубежных зубодробительных боевиков, потому что показывали по вечерам «Весну на Заречной улице» с обаятельным царицынцем Колей Рыбниковым в главной роли, «Кубанских казаков», «Стряпуху», «Королеву бензоколонки» или бессмертные приключения Шурика, вызывавшие у населения здоровый смех. Заморские боевики иной раз демонстрировали в бузулуцком кинотеатре «Космос», посещение которого для бузулукчан зачастую становилось высококультурным мероприятием, сравнимым разве что с театральными премьерами для московских интеллектуальных гурманов. Жизнь в Бузулуцке была по-доброму патриархальной и размеренной, а положение начальника районной милиции было высоким, как у орла. Выше него летали только секретари райкома партии, да и то не все, и председатель райисполкома. Остальные сами чувствовали превосходство милицейского начальства и летали, как в известном бородатом анекдоте, на манер крокодилов — «нызеханько-нызеханько».

Что касается начальников рангом пониже, то они больше походили на домашнюю птицу. Председатели колхозов и директора совхозов были сравнимы с откормленными гусаками, которых и пощипать не грех было, директора магазинов сходили за индюков, а глава районной потребкооперации Иван Сафонов был Дыряеву за младшего брата, все спрашивал, что ему можно, а что нельзя, хотя и сам чувствовал это хорошо и глубоко не зарывался — понимал, что это ему не по чину.

Дом у Федора Борисовича был не хуже, а много лучше других. Полная чаша был дом у начальника районной милиции. И телевизор цветной у него в Бузулуцке у первого появился. Сначала у него, а уж потом и Митрофану Николаевичу с Иваном Акимовичем привезли.

Подчиненных у Дыряева было немного, но все орлы — глаз остер, коготь цепок, и начальство в обиду не дадут, и своего не упустят.

Неприятностей в то погожее утро Федор Борисович не ждал, поэтому телефонный звонок первого секретаря райкома Митрофана Николаевича Пригоды Дыряев воспринял с веселым недоумением: блажит первый, личный состав на боевую готовность проверяет. Вызвав старшего участкового Соловьева и сержанта Семушкина, Федор Борисович поставил перед ними боевую задачу и неофициально попросил подчиненных в грязь лицом не ударить, не иначе как первому хочется увидеть бузулуцких орлов за работой.

— Застоялись, жеребцы? — спросил подполковник. — Так расправьте крылышки, покажите первому, что есть еще, как говорится, порох в пороховницах!

— Так точно! — отрапортовали жеребцы хором и, сев на желтый трескучий мотоцикл, отправились демонстрировать первому свои расправленные крылья. А подполковник Дыряев с легким сердцем остался в прохладном просторном кабинете решать стратегические задачи — теща уже вторую неделю просила подбросить комбикорма для своего многочисленного поголовья гусей и уток, надо было наконец определиться, кому из хозяйственных руководителей позвонить, чтобы назойливостью не обидеть и вместе с тем показать, что никто, как говорится, не забыт.

Если бы Федор Борисович знал, куда посылает своих орлов!

Центурион Птолемей Прист сначала услышал странный треск, а уж потом заметил двух местных жителей, подъезжающих к площади на диковинном трехколесном агрегате, за которым стлалось облако сизого дыма.

Не доезжая нескольких шагов до ступеней местного храма, повозка — или агрегат — остановилась, и приехавшие слезли с нее. По перепоясавшим их груди кожаным ремням Птолемей Прист понял, что приехали воины. Одеты они были странно — в сапогах, диковинных серых обтягивающих штанах, которые не наденет на себя ни один порядочный мужчина[2], и серых рубахах. Ни доспехов, ни наколенников на местных воинах не было, да и оружия в их руках Птолемей Прист не увидел — ни топориков, ни испанских мечей. Несолидно выглядели местные солдаты, да и внешне один из них смешной своей полнотой более походил на беременную женщину, нежели на закаленного в схватках воина.

Однако с прибытием этих странных воинов толпа оживилась.

— Ну, блин, — закричал кто-то из толпы. — Менты приехали! Сейчас они этих римских козлов повяжут! Эй, Соловей, ты и учителя вяжи, он этим голожопым продался!

Степан Николаевич попятился, инстинктивно прячась за спину центуриона. Птолемей Прист ссориться с прибывшими представителями местной власти не хотел. Люди выполняют свой долг, что с них взять — такие же подневольные солдаты, как и его легионеры. А проливать кровь врага, не использовав возможностей переговоров, недостойно настоящего воина.

Он жестом успокоил ощетинившихся мечами римлян, подпустил местных воинов поближе и приказал перепуганному учителю:

— Скажи, что мы хотим поговорить мирно.

Милиционеры удивленно разглядывали римских легионеров. Соловьев с надеждой посмотрел на окна колхозного правления. Лиц в окнах видно не было, не наблюдалось партийного руководства и на ближайших подступах к площади. Рослые легионеры лениво и небрежно переминались в строю с ноги на ногу, с вызовом поглядывая на пришельцев. Взгляды эти смущали Соловьева. Сам старший участковый был бит жизнью не раз и руководствовался в ней основополагающим принципом: «не кидайся снимать шкуру даже с убитого медведя — легко можешь потерять собственную». Поняв из перевода учителя рисования, что ему предлагают почетные переговоры, Соловьев приосанился, втянул брюхо и даже ростом стал выше. Заложив большие пальцы обеих рук за поясной ремень, старший участковый осведомился:

— Это что за сборище? По какому поводу собрались, товарищи? Чье указание?

Степан Николаевич перевел.

— Мое, — кратко, как и полагается римскому военачальнику, сказал центурион. — Как говорится, аргумента пондерантур, нон нумерантур[3].

— А вы, собственно, кто такой? — нахально и бесцеремонно поинтересовался Соловьев. Центурион объясняться не стал, доверил это переводчику. Соловьев слушал учителя рисования с недоверчивой ухмылкой, потом оглядел голоногий строй, и усмешка с его лица сползла. Взгляд остановился на кареглазом Публии Сервилии Сексте. Некоторое время милиционер и римский воин молча смотрели в глаза друг другу. Соловьев не выдержал первым и отвел взгляд.

— Значит, вас не первый послал? — глупо переспросил он.

— А при чем тут первый? — теперь уже удивился Гладышев.

Соловьев покашлял.

— Так, значит, — сказал он подавленно. — У нас тут, значит, не учения, у нас тут самая настоящая фантастика получается. Это что ж, они к нам из прошлого, Степан Николаевич?

Старший участковый Соловьев большим любителем фантастики не был, но книги, приносимые из библиотеки сыном, почитывал в свободное от службы время. Помнится, занятная была книжка «Янки при дворе короля Артура», англичанин ее написал, не то Марк Тлен, не то Марк Клем; читая ее, Соловьев все недоуменно восхищался — накрутят же романисты проклятые, сумасшедший такого никогда не придумает! Там один американец, янки, значит, в прошлое попал к королю Артуру. А тут выходило, что не мы к ним, а они к нам из прошлого пожаловали! С мечами. Соловьев некстати вспомнил знаменитое выражение Александра Невского и повернулся к напарнику. Сержант Семушкин был ошарашен не меньше. К пьяным механизаторам, которых в Бузулуцке почему-то называли чигулями, Семушкин уже привык, а вот римских легионеров, живьем, а не на картинках учебника истории, видел впервые. Птолемей Прист ласково улыбнулся старшему участковому. «Ишь щерится! — неприязненно подумал Соловьев. — Морда-то чисто бандитская. Такому только повод дай, располосует своим ножиком по самое не хочу…»

Однако вслух своих мыслей старший участковый не высказал. Незачем искушать иностранного бандита, не детектив снимается, чтобы шкурой своей рисковать. Чай, не Анискин, чтобы наручники на такого битюга попытаться надеть.

— Пропозиция ясная, — туманно сказал старший участковый. — Говоришь, они весь Бузулуцк захватили? Мы, брат, немцев отогнали, французов в Москве пожгли да холодом поморили. Да наш Иван Сусанин сколько ихнего брата положил!

Соловьев собрался было коснуться победоносных сражений под Полтавой и на Куликовом поле, напомнить учителю рисования о печальной участи турков и крымских татар, но с неожиданным прозрением вдруг осознал, что исторические экскурсы его сейчас будут просто неуместны и могут повлечь за собой неприятности. Ишь — уставились как!

Босоногий гарнизон! У легионера с правого края морда белела шрамами, боевая такая морда, и глаз у этого римлянина был нехороший, оценивающий, как у людоеда, и улыбочка, знаете ли…

— Ты, Степан Николаевич, скажи, — обратился старший участковый к неожиданному толмачу. — Скажи ему, что у нас свои начальники имеются. Вязать мы твоего центуриона не будем, чтобы побоища напрасного не устраивать, а вот к начальнику нашему ему съездить придется. Пусть они в отделе посидят, погуторят, может, в чем и сойдутся. Только ты помягче скажи, а то глянь, какие они косяки кидают, а у меня, сам знаешь, трое детишек малых, их еще поднять надо… Скажи ему, Николаич!

Учитель рисования повернулся к терпеливо ждущему центуриону. Птолемей Прист слушал, скрестив руки на груди. Выслушав, надменно выпятил нижнюю челюсть, пожал широкими плечами, но согласно кивнул. Обернувшись к легионерам, центурион что-то коротко приказал и, повернувшись к переводчику, пояснил специально для него:

— Официум хуманитатис! Нулла салус бела[4]! — и направился к мотоциклу.

Сержант Семушкин забежал вперед, предупредительно откидывая дерматиновый чехол с коляски. Центурион, громыхая доспехами, забрался в коляску, положил перед собой блестящий меч и выпрямился, глядя прямо перед собой.

— Повезли родименького! — заулюлюкали в толпе. — Это тебе не кабанчиков резать да кур воровать! Наши менты тебе быстро лапти сплетут!

Соловьев торопливо завел мотоцикл, сел за руль. Семушкин пружинисто и молодцевато запрыгнул на заднее сиденье. Хрипло зарычав и выпустив вонючее облако бензинового чада, заставившего толпу и легионеров чихать, желтый милицейский мотоцикл описал полукруг и мимо загомонившей, разом ожившей толпы покатил по центральной улице к белеющему у водокачки зданию милиции.

Проехав половину пути, мотоцикл неожиданно развернулся и помчался обратно. Чуть не доехав до нестройных легионерских рядов, мотоцикл остановился, и недовольный сержант Семушкин слез с заднего сиденья, а участковый поманил пальцем учителя рисования.

— Садись, — хмуро приказал он. — Или ты думаешь, что Федор Борисович с ним на пальцах объясняться будет?

Глава третья,

о том, как к происходящему отнесся первый секретарь райкома партии

Секретарь Бузулуцкого районного комитета партии Митрофан Николаевич Пригода осторожно приоткрыл дверь, долго разглядывал в образовавшуюся узкую щель спокойно стоящего посреди приемной крепко сложенного плечистого бритоголового мужчину в странном одеянии, напоминающем наряд статиста из балета «Спартак», который Митрофану Николаевичу довелось увидеть в Москве, куда в позапрошлом году выезжал на слет идеологических работников сельского хозяйства.

Худой и пугливый учитель рисования на фоне обстоятельного и мужественного римлянина совсем не смотрелся; стоило ли удивляться, что взгляд ошалевшей от происходящего секретарши Клавочки сквозил сквозь учителя и, поблуждав по окнам, возвращался к стройному, как Марис Лиепа, но не в пример более мужественному центуриону.

Митрофану Николаевичу эти взгляды не нравились. Совсем не нравились.

— Я тебя, Федор Борисович, сам знаешь, как уважаю, — горячо шептал секретарь райкома. — Но ты меня извини, сейчас ты какую-то околесицу несешь. Какие римляне? Какая оккупация? У нас что — война с итальянцами началась? Бред!

— Точно, — мрачно подтвердил Дыряев. Ввиду всей серьезности происходящего подполковник был в парадной форме. — Это я своего милиционера переодел, чтобы тебя, Митрофан Николаевич, разыграть. И на площади почти сотню таких же голых гавриков рассадил, чтобы пошутить с руководством. Делать мне нечего, вот я с безделья хохмить начал!

Первый секретарь снова прильнул к дверной щели. Пунцовая Клавочка наливала статному полуголому легионеру воду в стакан. При этом она что-то щебетала и ямочки на ее щеках выглядели очаровательнее, чем обычно.

— А в райком ты его на хрена приволок? — гневно вопросил Митрофан Николаевич. — О чем мне с ним говорить? О римском императоре?

— Вы же власть, — без особого убеждения сказал подполковник. — Вам и решать…

Митрофан Николаевич забегал по кабинету, заложив руки за спину. Был он высоким, худым и рыжим, но сейчас от волнения волосы его казались пепельными, а веснушки на щеках вообще исчезли.

— Не-ет, уважаемый Федор Борисович, — на мгновение остановившись, сказал он. — Тут вы, дорогой мой товарищ подполковник, проявили политическую незрелость! Я тебе прямо о том скажу! Честно, так сказать, и по-партийному. Мародерствовали они в городе? Факт, мародерствовали, сигналы об этом уже в райком партии поступали. — Пригода выставил вверх указательный палец, и подполковнику Дыряеву на мгновение показалось, что перед ним стоит всезнающий и обличительный пророк. — Серьезные сигналы поступали, Федор Борисович. И что вы должны были сделать? Ты должен был собрать своих сотрудников, схватить грабителей и хулиганов и посадить их в этот… как у тебя в милиции тюрьма называется? Вот именно, в капэзэ ты их должен был посадить, товарищ подполковник. А ты ихнего главаря ко мне привел. И даже ножик у него не изъял! А если он на меня с этим ножиком бросится? Это же террористический акт получится против партийного руководителя! Ты думаешь, тебя за это по головке погладят? Нет, брат, партия с тебя сурово спросит: куда ты смотрел, подполковник, почему, понимаешь, просмотрел, почему не уберег крупного партийного руководителя?

Митрофан Николаевич снова закружился по кабинету и стал похож на небольшой рыжий смерч. Он сновал от столов, составленных буквой «Т», к окну и обратно, и от этого энергичного мельтешения у Федора Борисовича Дыряева рябило в глазах.

— В область звонил? — снова остановился первый секретарь.

— Позвонишь туда, — пробурчал Дыряев. — Три дня проливные дожди лили, ни один телефон в поселке не работает.

— А рации? — с надеждой вспомнил Пригода. — Тебе же месяц назад рации завезли!

— Рации завезли, — согласился Дыряев. — А вот аккумуляторы к ним ХОЗО так и не выдало. Нет связи, Митрофан Николаевич.

— Значит, надежного человека пошли! — просветленно сказал первый секретарь. — Есть же у тебя такие, я точно знаю. Как его, Соловей, вон, ему жар-птицу поручи добыть — добудет, подлец, и пропьет, если вовремя не отнимешь…

Подполковник задумчиво посопел.

— Соловьева хорошо за раками посылать, — вслух подумал он. — В этом деле он спец, а вот чтобы сотню верст по грязи отмахать, да еще по нашей бузулуцкой грязи, это ему, Митрофан Николаевич, не под силу будет.

— А ты — прикажи! — требовательно сказал Пригода.

— Приказывать надо выполнимое, — не согласился Дыряев. — Подчиненный должен понимать, что это ему посильно. А скажешь ему на дот голой грудью кинуться, так он не Матросов, он тебе такой кукиш покажет!

Пригода снова метнулся к двери. Римский военачальник стоял у окна спиной к окружающим, и Клавочка, не обращая внимания на учителя рисования, торопливо пудрила носик французской пудрой, подаренной ей Митрофаном Николаевичем. При этом она продолжала что-то щебетать, явно пытаясь обратить на себя внимание римского легионера.

Пригода помрачнел и вернулся к столу.

— Откуда у нас римским легионерам взяться? — гневно сказал он. — Такие только на страницах учебников да исторических романов остались. Ну, что мне с ним делать? Нет, ты мне скажи, Федор Борисович, что мне с ним делать? Не могу же я пойти на политически неправильный шаг? Ну, пойду я с ним на какие-то переговоры, ты представляешь, что со мной в обкоме сделают?

Было видно, что первый секретарь райкома изрядно трусит. Вместе с тем Пригоду раздражало поведение секретарши — перед кем трясогузка хвостом вертит?

— Мое дело воров ловить, — сказал начальник милиции. — А тут, хоть и древние, а все же иностранцы. Тут протокол нужен, а какой из меня дипломат?

Митрофан Николаевич мстительно усмехнулся.

— Как с председателей дань собирать, — сказал он, — так на это у тебя, понимаешь, дипломатии хватает. А как решение принять, так ты этот хомут на мою шею вешаешь. Интересное кино получается. И что я ему должен сказать? Такое с бухты-барахты не решишь, тут с обкомом посоветоваться нужно, взвесить все. Нельзя в таких вопросах с кондачка решать.

— Посоветуйтесь, — миролюбиво предложил начальник милиции. — Область далеко, а римляне — вон они, на площади ждут. Ну, доберетесь вы до области, доложите — и что? Вы думаете, что они вам там враз поверят? Нет, там тоже люди сидят, скажут — допился Митрофан Николаевич, как говорится, руль из рук выпустил…

Замечание подполковника было на редкость трезвым и резонным. Пригода застонал и снова метнулся к двери.

— А может, это и не иностранцы вовсе, — вслух подумал он. — Может, это кино снимают! А нас предупредить забыли. Мы с тобой ни слухом ни духом, а они тайком камеру крутят, а потом — пожалте вам, наши с тобой, Федор Борисович, глупые морды в «Фитиле» на всю страну демонстрируют… Ославят ведь гады, так ославят, что коровы на фермах над нами ржать будут!

— Ну, коровы, положим, над нами ржать не будут, — с убежденностью истинного сельчанина сказал начальник милиции.

— Нет, Федя, ты как знаешь, а я с ним разговаривать не стану, — принял решение первый секретарь. — Ты у нас внутренние органы, тебе и решение принимать. И не надо, товарищ подполковник, не надо уклоняться от решения задач, которые на милицию самой жизнью возложены. Ясно?

— А я его куда дену? — подавленно сказал начальник милиции, огорченный партийной стойкостью районного руководителя. Не то чтобы он был удивлен принятым решением, иного и быть не могло, но каждый человек в глубине своей души в трудную минуту надеется на чудо.

Митрофан Николаевич радостно и широко развел руки в стороны.

— А это, товарищ подполковник, уже ваша прерогатива. Хочешь, в капэзэ их сажай, хочешь, грузи их всех на «Кировец», и чтоб в двадцать четыре часа их духу в районе не было! Или целуйся с ними, понимаешь, братайся, солидарность международную изображай! Это тебе уж, Федор Борисович, виднее. Идите, товарищ подполковник, и меня в эти глупости не втягивайте. Думаешь, я этих древних римлян не видел? Видел я их, Федор Борисович. Я их столько видел, что у ихнего цезаря глаза бы на лоб полезли, если бы он стольких наших увидал. Но… — Пригода резко остановился и погрозил подавленному начальнику милиции пальцем, — не моя это прерогатива, понимаешь, не партийное это дело. Партия, она, как говорится, направляет и поправляет, хе-хе-хе… Так вот, я вас, Федор Борисович, что называется, поправил, и выметайтесь вы с этим древним греком из райкома партии и действуйте, как вам закон и совесть подсказывают!

И Пригода сделал легонькое движение пальчиками, ловко пробежав ими по ладони, как маленькими ножками.

Дыряев вздохнул, встал и вышел из кабинета. Римлянин степенно обернулся на скрип двери. Переводчик Гладышев вскинулся с радостной надеждой, но тут же угас, увидев мрачный лик начальника милиции. Что касается секретарши Клавочки, то неожиданно она пришла в себя, избавилась от мужественных чар голоногого легионера и теперь сидела смущенная и чуточку надменная. Стыдливый румянец на ее щеках пробивался даже через густой слой французской пудры. «Чует кошка, чье мясо съела! — с ехидством подумал Дыряев, который сам не раз пытался подкатиться к райкомовской диве, но получал довольно невежливые отказы. — Дождешься, шалава, что Митрофан Николаевич тебя из секретарш попрет, будешь тогда опять в пивной недоливами в кружки заниматься!»

— Не принимает? — спросил Гладышев.

Начальник милиции пожал плечами.

— Указания даны, — с натужной улыбкой сказал он. — Пройдемте, товарищ Прист, к вашему коллективу. Будем решать, где вас разместить. Да и о довольствии надо побеспокоиться. Согласно компетенции и прерогатив нашей службы.

Гладышев повернулся к терпеливо ждущему центуриону и что-то принялся ему объяснять на плохой латыни, помогая себе жестикуляцией и мимикой.

Птолемей Прист понял, что в аудиенции ему отказано, но это, как ни странно, только усилило его уважение к неведомому Первому — выходит, что очень он был занятым человеком, если отказался принять центуриона, несмотря на превосходство его легиона над местным воинством. Занятой человек был Первый, занятой и мужественный. Птолемей Прист посмотрел на озабоченного Дыряева, на смиренно горбящегося переводчика, на ставшую надменной и неприступной напудренную женщину за столом, которая одновременно походила на весталку и гетеру, неожиданно для самого себя подмигнул ей и сказал:

— Иниквуиссимам пацем юстиссимо белло антеферо!

— Худой мир лучше доброй ссоры, — уныло перевел Гладышев.

Митрофан Николаевич Пригода, избавившись от неожиданных посетителей, долго безуспешно пытался связаться по телефону с обкомом или, на худой конец, с соседним районом, но в телефонной трубке свиристело, словно в аппарате засел батальон влюбленных соловьев, а трещало так, словно сотня закройщиков разом рвали отрезы тканей.

Митрофан Николаевич с досадой бросил трубку на рычаги и выглянул в окно.

Дождь перестал, но, судя по тучам, настойчивость небес не иссякла, а только ненадолго взяла передышку. Вдоль по улице, ближе к заборам, шла странная троица. Первым шел начальник милиции в серой форме и такой же фуражке, с трудом вытягивая из жирной грязи хромовые сапоги. За ним шел ражий плечистый центурион, демонстрируя мускулы и громыхая поножами. Чуть отстав от них, сутулясь, размахивая руками и поминутно озираясь, брел учитель рисования, и взгляд его, обращенный к райкомовским окнам, на мгновение показался секретарю райкома безумным.

Он вдруг ощутил себя бездарным статистом, играющим в какой-то дикой сюрреалистической пьесе.

«Римский легион… Центурион… Переговоры… Бред! — подумал Митрофан Николаевич и потряс головой. — Бред! Не может такого быть, понимаете, не может! Хреновина с морковиной. С крупной красной морковиной». И правильно он, Митрофан Николаевич, сделал, что не опустился до переговоров с этим полуголым бродягой. Страшно было и подумать, что с ним сделали бы на бюро обкома за эти переговоры.

Митрофан Николаевич подошел к оставшейся полуоткрытой двери и осторожно выглянул в приемную. Секретарша Клавочка сидела за столом с задумчивой улыбкой, и взгляд у нее был отсутствующий и томный. «Сучка, она и есть сучка», — досадливо заключил про себя Пригода и вернулся к столу. Сев в свое кресло, он вызвал Клавочку по селектору. Бойко и игриво стуча каблучками, секретарша вошла в кабинет. На ней был соблазнительно обтягивающий фигуру костюм, но обычно восхищавшая Митрофана Николаевича мини-юбка сейчас вызывала у него ревность и раздражение.

— Чаю, — коротко и без обычной любезности приказал Пригода.

Все-таки Клавочка была исполнительной — через несколько минут перед Митрофаном Николаевичем стоял стакан крепкого чая с лимоном.

Не поднимая головы, Пригода жестом отпустил секретаршу. Несколько секунд Клавочка смотрела на декоративные завитки рыжих волос, плохо скрывающие обширную лысину партийного руководителя. «Ревнует, — поняла она. — Ревнуй, ревнуй, старый хрыч, как бы ты ни прихорашивался, а до этого мужика тебе далеко!» Презрительно фыркнув про себя, Клавочка вышла, оставив медленно тающее облако запахов.

Пригода отхлебнул из стакана, встал из-за стола, подошел к зеркалу и долго разглядывал в нем свое отражение. Говоря честно и по-партийному, внешний вид Митрофана Николаевича был далек от женского идеала. «Не красавец, — хмуро констатировал первый секретарь. — Однако в мои годы берут не внешностью, а умом».

Он подумал немного и с партийной прямотой и самокритикой признался себе, что и с его умом любовных побед добиться трудновато — разве что положением…

Хорошего настроения эти мысли первому секретарю райкома партии не прибавили. Вернувшись к столу, он досадливо отметил, что и чай уже остыл. С проснувшейся стыдной мстительностью Митрофан Николаевич вдруг подумал: «Выгоню я ее, ей-богу, выгоню. Пусть возвращается к тому, с чего начинала. Ишь, первый человек района ей уже не подходит, на бродягу полуголого позарилась!» И, вспомнив стать центуриона, Митрофан Николаевич неожиданно понял, что конкуренции тому на городском пляже он бы никогда не составил.

Это обстоятельство было почему-то самым обидным.

Глава четвертая,

в которой римляне обживаются в Бузулуцке, объявляют набор служащих в легион и приступают к строительству терм

Для своих казарм легионеры заняли спортивный зал бузулуцкой средней школы. Место было удобным, во дворе римляне устроили гимнасий, в котором по утрам в одних набедренных повязках занимались отжиманиями, бегом и метанием — за неимением дисков — круглых щитов. Поначалу легионеры с удовольствием метали копья, но после того, как Помпей Фест угодил копьем в ягодицу случайного зеваки, Птолемей Прист, несмотря на недовольное ворчание старослужащих, копьеметание запретил, хотя и сам считал, что фата виэм инвениент[5] и какой предмет ни метай, а все будет так, как пожелает Юпитер.

На молодецкие забавы легионеров всегда собирались поглазеть любопытствующие, и немало бузулуцких вдовушек у металлического забора школы с тайными вздохами любовались мускулистыми атлетами.

Окончив упражнения, римляне строились в походную колонну и с бодрой песней отправлялись на Американский пруд. Теперь уже никто не ответит, почему пруд получил столь необычное название, тем более что примыкающая к нему околица Бузулуцка называлась Красной Зарей. Этимология обоих названий терялась на рубеже тридцатых годов, а то и гражданской войны, в которой бузулуцкое казачество отличилось как на стороне белых, так и на стороне красных. Впрочем, в зеленых бузулукчане тоже проявили себя выразительно и ярко.

Легионеры весело плескались в пруду, отпуская в отношении друг друга соленые шуточки. Пока они смывали утренний пот, приставленные к медным котлам кашевары готовили для них немудреный солдатский завтрак — чаще всего это была распаренная гречиха, или овес, или просто пшеница, заправленная овечьим салом. От этого варева брезгливо отворачивались даже бездомные бузулуцкие дворняжки, но подобный кошт римским солдатам шел только на пользу — лоснящиеся бритые лица легионеров дышали спокойной силой и здоровьем, и вдовушки уже игриво перемигивались с некоторыми солдатиками, что грозило утратой дисциплины, поэтому бдительный манипул лишь с определенными усилиями, но все-таки ухитрялся поддерживать среди подчиненных необходимый порядок. Надо сказать, что неприхотливость римлян в харче приятно обрадовала руководителей района своей дешевизной и, следовательно, возможностью укрыть затраты от внимательных глаз будущих ревизоров.

Птолемей Прист объявил свободный набор в легион, и учитель рисования повесил на афише местного клуба броскую рекламу, на которой крепкие латинские выражения перемежались с заманчивыми обещаниями на русском языке.

Жалованье будущим легионерам Птолемей Прист положил в сестерциях, курс которых по отношению к рублю, а тем более к постепенно начавшему проникать в жизнь общества доллару был неясным. Поэтому народ в легион не торопился, лишь римская юрисдикция, объявленная центурионом, завлекла в контрактные сети известную бузулуцкую шпану — Александра Коровина, небритого оболтуса двадцати семи лет, и Юрку Севырина, уступающего Коровину два года в возрасте, но такого же «баклана»[6], если не хлеще.

Вступив в ряды легиона, Коровин взял себе гордое имя Плиния Гая Кнехта, Севырин же решил именоваться Ромулом Сервилием Луцием. Однако взятые новоявленными легионерами имена не избавили их от пагубных привычек. Правила в легионе, закон суров, но, как говорится, dura lex, sed lex.

Уже вечером дня заключения контракта жители близлежащих к школе улиц были привлечены к гимнасию нежным свистом бича и воплями наказуемых за нарушение служебной дисциплины новоявленных Плиния Кнехта и Ромула Луция.

Ромул Сервилий голосил громче своего товарища, но Плиний Кнехт был тверже в выражениях и обещал пописать своих обидчиков перышком, а гребаному римскому сержанту вообще пустить кровавую юшку — видно было, что человек находится под глубоким наркозом, действие которого, впрочем, закончилось уже на середине экзекуции. Плиний Кнехт замолчал, а еще через несколько ударов смиренно попросил отпустить его, обещая, что в жизни больше не прикоснется к стакану, а еще через несколько ударов принялся выкрикивать известные ему адреса бузулуцких самогонщиков и самогонщиц.

К тому времени Ромул Луций только тихо шипел сквозь зубы, мечтая поскорее принять присягу цезарю и получить обоюдоострый меч, которым он смог бы выпустить кишки не только тем, кто его порол, но и тем, кто наблюдал за экзекуцией.

Манипул Помпей Фест постоял, наблюдая за поркой, и сквозь зубы сплюнул:

— Экстремис малис, экстрема ремедиа![7]

Через пару дней на Американском пруду можно было видеть, как новоявленные легионеры мрачно чистят закопченные медные котлы.

После общения с ними желающих вступить в легион не прибавилось. Даже возможность пощеголять по Бузулуцку в блестящих доспехах, уже ковавшихся на местной кузне, мало кого прельщала.

Степан Николаевич Гладышев к тому времени стал чуть ли не правой рукой центуриона. Неожиданное возвышение сказалось и на внешнем облике учителя: ходить он стал осанистее, взгляд его приобрел определенную жесткость и высокомерие, присущие самому центуриону, и уже не намеками, а почти открыто Степан Николаевич обещался поквитаться со своими бывшими обидчиками в самое ближайшее время.

— Экс ункви леонем! — говаривал Степан Николаевич. — Сик![8]

Бузулукчане в долгу не оставались и ядовито намекали новоявленному Мазепе, что оккупанты приходят и уходят, а Родина и народ остаются, однажды Родина, как мать, отмерит неверным своим сыновьям по всей строгости установленных народом законов. Теперь уж учителя рисования иначе как Пеньковским никто и не называл. Бывший товарищ Гладышева, учитель географии по кличке Глобус, завидя сослуживца, принимался торжественно и громко зачитывать статью шестьдесят четвертую Уголовного кодекса, устанавливающую ответственность за измену родине; при словах «к высшей мере наказания» голос его начинал звенеть. Естественно, что бодрости это учителю рисования не добавляло. Степан Николаевич мрачнел, горбился, брал мольберт и отправлялся рисовать колоритные и выразительные типажи охотно позирующих с безделья римских солдат.

С милицией римляне в конфликты не вступали. Птолемей Прист сблизился с начальником районной милиции Дыряевым и не раз заходил к последнему вечерами, как говорится, на чай. Обычно они сидели в собственноручно выстроенной Федором Борисовичем беседке. Честно говоря, беседку строили суточники, отбывавшие в милиции наказание за административные правонарушения. Но разве царь Петр Великий сам строил Северную Пальмиру?

Главное — не то, кто строил, а то, кто приказал построить. Кто помнит безымянных строителей египетских пирамид? А вот Хеопса, в честь которого построили пирамиду, или, скажем, Эхнатона, знает и помнит весь мир. Конечно, беседку с пирамидами сравнивать было трудно, но все-таки стояла она в саду Федора Борисовича, а это было куда важнее и значительнее далеких египетских пирамид.

Изъяснялись новые товарищи на невероятной русско-латинской фене, а ближе к полуночи, когда подходило к тому время, затягивали они приятными баритонами лирические казачьи и неаполитанские песни, и, признаться, неплох был этот римско-бузулуцкий дуэт; вполне этот дуэт мог претендовать на победу в любом областном смотре творческих народных сил.

Дабы не утратить воинской сноровки, римские патрули включились в охрану общественного порядка в Бузулуцке. Вечерами можно было наблюдать смешанные патрули из худых и мосластых бузулуцких милиционеров в серой униформе и побрякивающих доспехами римских легионеров, неторопливо обходящих кривые бузулуцкие улицы по протоптанным в грязи тропинкам.

К дебоширам римские воины относились с суровой справедливостью — драки между отчаянными бузулуцкими механизаторами быстро пошли на убыль, а милицейский КПЗ обезлюдел настолько, что дежурные целыми днями бродили по отделу с мухобойками, добиваясь немыслимой ранее санитарно-гигиенической чистоты. Стихийно в милиции родился спортивный конкурс, в котором достигшие чемпионского мастерства мухобои получали возможность звонко щелкнуть своим нехитрым резиновым приспособлением по лбу побежденного товарища. Знаки классности приобрели иной смысл — ими обозначалась отныне квалификация мухобоя.

Замполит с подозрительностью относился к легионерам, считал их в какой-то мере оккупантами, но, увидев успехи легионеров на ниве охраны общественного порядка, свое негативное отношение к ним изменил на восторженное.

Особое рвение римские общественники проявляли в борьбе с самогоноварением. Ночами римские разведчики растворялись во тьме бузулуцких улиц, прислушиваясь к позвякиванию посуды и принюхиваясь к запахам, доносящимся со дворов, а уже на следующий день, захватив с собой представителей официальной власти, небольшой громыхающий доспехами отряд римской пехоты входил в дом правонарушителя. Бутылки и банки с ядовитым содержимым разбивались прямо во дворе, бурда из баков и бидонов выливалась в кормушки свинарников, и немало благодарных римлянам животных пьяно бродило по бузулуцким улицам, заглушая плачи и проклятия потерпевших довольным похрюкиванием.

Вслед за римской воинской дисциплиной легионеры привнесли в жизнь Бузулуцка и римскую культуру. Разумеется, начали они со строительства терм.

Местом для возведения терм легионеры избрали пустырь на улице Коммунистической. Ранее там находился дом Лазаря Бронштейна, единственного официального еврея из жителей Бузулуцка. В конце шестидесятых годов неожиданно заговорившая в Лазаре кровь позвала его в дальнюю дорогу. Распродав имущество, Бронштейн отправился в далекий Биробиджан, но спутал направление и осел в столице. Покупателей на его дом не было, и долгое время дом стоял с заколоченными ставнями, пока его случайно не спалили какие-то шалопаи. Было это уже в семидесятых, когда воспользовавшийся потеплением международной обстановки Лазарь Бронштейн выехал на историческую родину для воссоединения с родственниками, но по обычной своей рассеянности вновь заблудился и объявился в Нью-Йорке на печально известной всем Брайтон-Бич.

Бузулуцкие пожарники к случившемуся оказались совершенно неподготовленными: пока они ездили за водой на пруд, от дома остался только кирпичный фундамент, в котором юные бузулуцкие кладоискатели нашли банку с серебряными рэсэфэсээровскими полтинниками, забытую рассеянным Лазарем. Фундамент этот впоследствии растащили по кирпичику более рачительные бузулуцкие хозяева, а само пепелище постепенно заросло неистребимой лебедой, образовав пустырь, который все в Бузулуцке называли Лазаревой гарью.

Вот на этой Лазаревой гари и вознамерились возвести термы римские культуртрегеры. Как известно, термы — это не что иное, как знаменитые римские бани, которые строились обычно не для рядовой помывки обывателя, напротив — с незапамятных времен в термах собирались для того, чтобы пообщаться, пофилософствовать, обсудить последние сплетни, хорошо покушать и выпить разбавленного водой вина, но обязательно разбавленного — ведь только свиньи и рабы пьют вино неразбавленным и потом пьяным видом подчеркивают свою скотскую сущность.

Гимнасий — место для физических упражнений; для интеллектуальных бесед он подходил так же, как, скажем, бузулуцкий Дом культуры, который римские легионеры сразу невзлюбили за тесноту помещений и чопорную надменность его директора Карена Добролюбова. Некоторое оживление вносила демонстрация фильмов, завезенных в Бузулуцк еще до начала дождей. Фильмов было два — «За миллиард лет до нашей эры» и американский фильм «Спартак». Впрочем, демонстрацию «Спартака» Птолемей Прист сразу же запретил, усмотрев в нем выраженную антиримскую направленность и необоснованное возвышение образа беглого раба. Героиня фильма Валерия была достаточно мила, но тоже отличалась от известных центуриону матрон и девиц, как кривая персидская сабля отличается от доблестного римского меча. «Миллион лет до нашей эры» у легионеров пользовался бешенным успехом. Римляне готовы были смотреть его круглые сутки, а некоторые тайно предлагали киномеханику собранные по кругу сестерции, чтобы увидеть запрещенного «Спартака». Киномеханик держался твердо и отказывал рядовым воинам. Центурион предупредил его о последствиях нарушения запрета, и киномеханик знал, что это не пустая угроза.

Сам центурион просматривал кинофильм каждый вечер, открывая все новые и новые крамолы, делающие показ фильма простым легионерам совершенно невозможным. Но вернемся к термам.

Мрамора в Бузулуцке, разумеется, не было, и это обстоятельство ставило под сомнение саму идею строительства — что за термы без мрамора? Несколько порадовали легионеров чугунные ванны, обнаруженные на складе местного стройуправления. Помнится, областные руководители собрались поднять жилищные и бытовые удобства Бузулуцка до столичного уровня. В рамках стирания граней между городом и деревней планировалось возвести в Бузулуцке полсотни двухэтажных многоквартирных домов, интерьер которых и должны были украсить ванны. Потом оказалось, что средств для стирания граней не хватает, коммунизм, дату которого опрометчиво назначил лысый кремлевский мечтатель, если и не отменили, то перенесли на более поздние сроки. А ванны осели на складе хитрым изобретением советской экономики — неликвидами. В неликвидах ванны пролежали не менее десятка лет, пережив поползновения пионеров, поставивших целью сдать на металлолом все, что можно, и даже то, что нельзя, хитроумные планы бузулуцких прорабов перестройки, объявленной еще одним мечтателем, но уже со Ставрополья, и обрели свое подлинное бытовое назначение лишь с появлением римских солдат.

Мрамор иностранные архитекторы решили заменить красным кирпичом, который в достаточном количестве производился на местном заводе. Для повышения производительности труда заводу требовались дополнительные рабочие руки, но и здесь Птолемей Прист, посоветовавшись с начальником милиции, нашел выход — на определенное время все домашние дебоширы и хулиганы, получившие пятнадцать суток, направлялись на кирпичный завод, где быстро обретали специальности формовщиков, сушильщиков и обжигальщиков кирпича, а одна смена, целиком и полностью сформированная из таких штрафников, установила всероссийский рекорд по закладке кирпича в кольцевую печь для обжига.

Легионеры и сами не гнушались физическго труда. Сладкая власть мечты — они сменили доспехи на передники строителей и показали, что не мечом единым владеют: термы быстро обретали стройные очертания, и карнизы с колоннами уже украсились обожженными керамическими изображениями римских богов и священных животных, а внутренние помещения возводимого помывочного дворца засияли кафельным блеском.

Изрядное количество кафеля было обнаружено дома у начальника стройуправления Бориса Николаевича Вельцина, который не успел его своевременно вывезти для свободной продажи в Царицын. Начальник стройуправления не поднимал глаз на приглашенных легионерами в качестве представителей местной власти Ивана Семеновича Сафонова и Федора Борисовича Дыряева, наблюдавших за тем, как выносится со двора конфискованное имущество. Пришедший по личной инициативе предисполкома Иван Акимович Волкодрало шевелил губами, неизвестно для чего подсчитывая ящики с кафелем и качал головой — не одним годом тюремного заключения пахли эти запасы! Слабо духом своим материально ответственное лицо!

Федор Борисович Дыряев ящики с кафелем не считал, хмурил брови и сурово оглядывал ежащегося хозяйственника. Еще перед Новым годом Дыряев, помнится, обращался к Вельцину с просьбой продать ему по сходной цене десять метров кафеля для строящейся баньки, но Борис Николаевич благорасположением начальника районной милиции пренебрег и клятвенно тогда божился, что весь кафель у него по лимитной разнарядке в колхозы роздан и ни одного квадратного или погонного метра он главному милиционеру района выделить не может, пусть хоть тот его посадит!

Теперь Вельцин понимал, что его пожелания могут легко сбыться, и от мыслей этих начальнику стройуправления было тяжело. Пасмурно было у него на душе, и по потному распаренному мясистому лицу Бориса Николаевича видно было, что жалеет он о своей былой несговорчивости.

— Ох, Боря! — покачал головой начальник милиции. — Заплатишь ты, мон шер, за все заплатишь!

— И на старуху бывает проруха, — примирительно заметил председатель исполкома. В отличие от милиционера он свой кафель от хозяйственника получил и потому относился к проштрафившемуся строительному чину не в пример более терпимо. — От тоби покажут, як красты! Бач, як тоби важко!

— Нам витис немо сине нагитур, — неизвестно с чем согласился центурион Птолемей Прист и, подумав, добавил: — Нил алмирари, сениори![9]

Глава пятая,

в которой идут торжества по случаю открытия терм

Великое дело — человеческое общение!

Не прошло и недели, как мужественные подданные римского цезаря уже бодро лопотали по-русски, а бузулукчане, в свою очередь, успешно осваивали иностранные диалекты. Надо сказать, что лучше всего и тем, и другим давался мат. Нередко уже на бузулуцких улицах или в чайной можно было услышать из уст местного жителя жизнеутверждающее и сочное восклицание на латыни, смысл которого доходил до самого сопливого бузулукца. Легионеры уважали русский мат за краткость и экспрессию.

Административно осужденные, использовавшиеся на строительстве терм, часто негромко и протяжно пели песню, в которой русская грусть прочно сжилась с римскими географическими и политическими реалиями:

Ой на Тибре, ой да на широком,

ой да молодой легат гуляет,

весь квинтилий[10] пьет легат вино.

Колхозные бухгалтера задумчиво подсчитывали, сколько модий зерна соберут механизаторы по осени с каждого юнгера[11] засеянной земли. Строительство терм успешно завершалось. Уже протянут был водопровод от Американского пруда, где умельцы из районной строймеханизации приспособили для закачки воды электромоторы с поливальной системы «Фрегат».

Не обошлось в конце строительства и без конфузов. Бдительный манипул второй когорты Фобий Квинт углядел, что неутомимый прораб Бузулуцкой ПМК Виктор Власов часть кирпича, предназначенного для строительства терм, выгрузил во дворе своего дома. Не привыкший к российской вороватости манипул взял прораба за грудки и, ласково глядя в его побелевшие от страха глаза, выразился с краткостью истинного римлянина:

— Убью!

Виктор Власов торопливо закивал головой и в тот же вечер перенес кирпич со двора к строящимся термам вручную. Понимал — это тебе не родная милиция, допрашивать и акты составлять не станет, сделает, как обещал!

На открытие терм были приглашены первые лица района. Председатель исполкома Иван Акимович Волкодрало не скрывал своего восхищения — голубые бассейны с горячей и холодной водой, курящиеся благовониями ванны, столы, ломящиеся от яств, — все это действительно поражало воображение. При освящении терм был зарезан большой черных петух. Обезглавленная птица долго металась по залам терм, пятная голубой кафель кровью, и живучесть птицы была добрым предзнаменованием.

Первый секретарь райкома Митрофан Николаевич Пригода неторопливо разделся, почесывая рыжие волосы на груди, подошел к бассейну и окунулся.

— Умеют же черти! — отфыркиваясь, довольно вскричал он.

Восхитительно было после купания, завернувшись в простыню, лежать на мягких матрацах и, потягивая чуть подогретое и в меру разбавленное водой вино, вести светские разговоры с хорошими людьми! Нет, братцы, в этой невероятной и неожиданной оккупации были и хорошие стороны.

— Я тобя, Птолемей, понимаю, — сказал Пригода. — Цезарь там, долг поперед империей и все такое… Но и ты нас пойми! Цезарь твой далеко, а обком партии близко. Да узнает кто, что у нас по Бузулуцку римляне голышом разгуливают, тут такое начнется! Войска нагонят, милиции! И что ты со своими ножиками против бронетранспортеров сделаешь? Да они тебя на окрошку покрошат! Что такое бронетранспортеры? Черепах видел? Похоже немного, только из железа и на своем ходу. Нет, там у них внутри не рабы, там у них моторы, как у тракторов. Трактор ты уже видел? Во! И что ты с ними делать будешь? Мужики вы хорошие, слов нет, но и нас подставлять не надо! Мы тут, понимаешь, посовещались и решили, что будет лучше, если о вас вообще никто не узнает. А что народ? Народ, он, брат, тоже с пониманием, он молчать будет, народ наш. Точно тебе говорю, все будут молчать. У нас даже выражение такое есть — «народ безмолвствует». Конечно, будешь, понимаешь, безмолвствовать — кому охота в психушке париться? Но и вы к происходящему с серьезностью подходите. Я, конечно, понимаю, что форма у вас такая, но если вы по городу голыми бегать будете и это до области дойдет, то нас там не поймут. Это я тебе точно говорю! Ты уж мне, Птолемей, поверь, я не первый год районом заправляю!

— Долг солдата — оставаться верным Отчизне, — чеканно отрубил центурион, выслушав перевод Гладышева.

— Да я тебя что — к измене толкаю? — вскричал первый секретарь. — Я к тому, что голыми по городу не хрена бегать! И так уже бабы всего города на твоих бойцов заглядываются. Но дело даже, понимаешь, не в этом, дорогой ты мой Птолемей. Внимания привлекать не надо! Вот что главное! В общем, в райпо я уже с Сафоновым договорился, сотню костюмчиков спортивных мы у него найдем, оплатим, понимаешь, из соцкультфонда. Понял? И твои охламоны пристойно выглядеть будут, и к нам никто не придерется! Верно я говорю, Федор Борисович?

Дыряев сидел на краю бассейна в белой простыне и в милицейской фуражке, болтая в прозрачной воде волосатыми ногами. Если бы не милицейская фуражка, начальник районной милиции был бы неотличим от какого-нибудь греческого божка. Фуражка придавала ему официальный вид.

— Верно, — уныло согласился он. — Не сегодня-завтра с областного УВД нагрянут, показатели по преступности вдвое упали. И ведь не объяснишь им ничего…

Птолемей Прист залпом выпил кубок вина.

— Ну, что вам не нравится? — спросил он. — В городе спокойно, винокуры ваши угомонились, дебоширы людям хлопот не доставляют…

— А вчера твои в спецкомендатуру пришли, — сообщил Дыряев. — Анашу у условно осужденных отняли и на костре спалили. А кто бы не отдал? Ведь уши обещали отрезать!

— Это ты про вольноотпущенных? — искренне удивился центурион. — Так с ними иначе нельзя. Из рабов отпустили, а рабскую натуру нетронутой оставили. Но раб на свободе опасен, Федор, свободный раб — он вроде Спартака, того и гляди взбунтуется.

— Нет у нас рабов, — досадливо морщась, сказал Митрофан Николаевич, по старой комсомольской привычке ловко открыл зубами бутылку пива и приложился к ней, — Нет у нас рабов. У нас, брат, и в песнях так поется: «Вста-авай, проклятьем заклейменный», — для наглядности приятным тенором пропел он. — И в тюрьме у нас, дорогой Птолемей, такие жуки, что порой посвободнее тебя будут!

Птолемей Прист встал, освобождая крепкое мускулистое тело от простыней.

Статен был центурион. Статен и красив.

— Нет рабов, говоришь? — ехидно спросил он, добавив непонятное и острое латинское выражение. — А крестьян ваших ты за свободных считаешь? У нас в Риме за такие сестерции даже рабы пальцем не пошевелят, а твои с поля не вылазят, все сажают что-то. Боятся они вас, что ли?

Он прыгнул в бассейн, подняв фонтан брызг.

— Съел, начальничек? — ухмыльнулся Дыряев. — У них за такую зарплату и раб не почешется, а ты с нас чего только не требуешь!

Председатель исполкома Иван Акимович Волкодрало задумчиво отхлебнул из бутылки.

— Твоим бандюгам и этих грошей платить бы не стоило, — философски заметил он. — Все едино колгоспы пограбуваты.

Митрофан Николаевич Пригода подсел к столу и принялся деловито шелушить большого красного рака.

— Чушь вы мелете, мужики, — сказал он. — Тут надо думать, как нам этих бойцов от государева ока спрятать. Узнают про них, всем нам холку намылят. И тебе, и мне, и менту этому босоногому. — Он ткнул раком в начальника милиции. — Измену Родине впаяют, не меньше. А менту еще и все совместные дежурства припомнят.

— А это как посмотреть, — с радостной готовностью отозвался начальник милиции. — Я все графики совместных дежурств с твоим Сырцовым согласовывал.

— Так ты еще и документальное подтверждение оставил? — задохнулся секретарь райкома и даже о раке позабыл. — Ну, Феденька, было у матери трое сыновей. Двое умных, а третий — милиционер. Ты случаем не пофамильно их в списки вставлял?

Дыряев поставил опустевшую пивную бутылку на стол.

— Я их в графике войсковой частью обозвал, — благодушно сказал он. — Мой милиционер, который, конечно, с фамилией в списках значится, и прапорщик с двумя рядовыми.

— А у их прапорщики-то е? — недоверчиво спросил председатель исполкома Волкодрало. — Га?

— А бог его знает, — безразлично сказал начальник милиции. — Вы как хотите, а я больше этой мочой давиться не намерен. Соловей! — рявкнул он.

Старший участковый словно весь вечер дожидался вызова начальства. Хоть и китель расстегнут, и портупеи на нем не было, но глаза преданно блестели, да и выправка… Впрочем, чего уж обманывать — какая выправка у деревенского участкового с двадцатилетней выслугой? Начальник милиции неодобрительно оглядел расплывшуюся фигуру участкового, хмыкнул в усы и доверительно сказал:

— Ну, что смотришь, Соловей? Или тебе объяснять все надо?

Нет, ничего не надо было объяснять старшему участковому. Сметлив был старший участковый капитан милиции Соловьев, и вкусы начальства ему были прекрасно известны. Соловей сделал рукой многообещающий жест и скрылся за дверью.

Трое районных начальников сели за стол. Помолчали, глядя, как плещется в изумрудной воде бассейна центурион, послушали, как в соседнем зале, изрядно уже хлебнувшие сладкой и коварной вишневой настойки, весело горланили римскую строевую песню с залихватским припевом:

Lex dura Lex!

В таком объеме бузулуцкие начальники латынь знали уже неплохо.

— Дуралекс он и есть дуралекс, — сказал Дыряев, повернувшись к закручинившимся сотрапезникам. — Что будем делать, друзья-товарищи?

— Будем Соловья ждать, — прямо бухнул предисполкома.

— Это само собой, — согласился Федор Борисович. — Наш Соловей баснями не кормит! Я спрашиваю, что с иностранцами делать будем? Решать-то сейчас надо, пока грязь не подсохла и из области никого не принесло. Да и своих опасаться надо. Твои-то, Митрофан Николаевич, спят и видят себя в кресле первого.

Пригода помрачнел. В самую точку угодил милиционер, подросли орлята, теперь коршунами, подлецы, кружатся над ответственным постом. Подсидят, гады, как пить дать подсидят!

Помолчали в раздумьях. Дыряев был прав — пивом голову не обманешь: мозговой штурм оказался неудачным. Облачившийся в простыню Птолемей Прист подошел к столу, ахнул подряд две бутылочки пива, но с вопросами не лез — видел, что пасмурно на душе у местных товарищей.

В дверь деликатно и вместе с тем требовательно постучали, в проеме ее показалась большая картонная коробка из-под телевизора «Рубин», а за ней и круглая улыбающаяся физиономия старшего участкового.

— Разрешите, товарищ подполковник? — по уставу и льстиво обратился он к начальнику милиции. В поставленной на пол коробке что-то предательски звякнуло.

— Чего там разрешать, — буркнул подполковник в густые черные усы. — Приказываю!

Глава шестая,

в которой рассказывается о вредоносных и приятных последствиях: последствиях пьянства и роковой ошибке немецкого шпиона

Верхом на центурионе Присте сидел Федор Борисович Дыряев при полном милицейском параде, но в домашних тапочках и блестящем медном шлеме с крылышками по бокам. В руках у начальника милиции была половинка красного кирпича, которым он с размаху бил по голове центуриона и ревуще кричал ему в ухо:

— Я тебя заставлю Родину любить!

И не было у Птолемея сил, чтобы согнать с себя бесцеремонного районного начальника или хотя бы взмолиться о пощаде. «Да люблю я Родину!» — вскричал мысленно центурион и с неимоверным усилием открыл глаза. Начальник милиции исчез невесть куда, но лучше бы он остался, а исчезла бухающая и разносящая череп на мелкие кусочки боль, от которой темнело в глазах.

Под кроватью, на которой лежал центурион, гулко и нагло маршировали тараканы.

Птолемей Прист медленно и осторожно ощупал себя непослушными руками и обнаружил, что лежит на постели закутанным в банную простыню. Получалось, что и до казармы он вчера добирался в этой самой простыне, и в ней же проходил через караульные посты. Как сенатор в тоге. Центурион закрыл глаза и замычал. Стыдно было в глаза смотреть подчиненным!

Но надо было вставать, и, призвав на помощь Юпитера и обещая жертвы Вакху, центурион собрался с силами и вновь открыл норовящие сомкнуться тяжелые веки. Он находился в незнакомой ему комнате и лежал на мягкой пуховой перине, которая никак не могла быть казарменной принадлежностью. В углу оглушительно тикали часы. К этому хитрому механизму, показывающему неведомым образом время, центурион уже привык, благо, что цифры на циферблате были привычными для глаза. Неожиданно это подлое устройство взорвалось таким оглушительным звоном, что Прист готов был убить даже божественного цезаря, лишь бы этот сверлящий темя звук прекратился. Однако сил для того, чтобы подняться, у центуриона не оставалось, и он бессильно и покорно прикрыл глаза, ожидая, когда этот проклятый звон прекратится.

В памяти обрывочно всплыли термы, какие-то искаженные жуткие хари, в которых даже при большом желании было трудно признать местное начальство. «По русскому обычаю!» — ревел председатель райисполкома Волкодрало, троекратно лобызая центуриона, и сивушно пахнущая жидкость медленно обжигала желудок. «А теперь по римскому обычаю!» — ревел секретарь райкома Пригода, в свою очередь взасос целуя Птолемея Приста и заставляя его снова опорожнить граненый стаканчик.

Помнится, в чем-то они его, Приста, убеждали, на чём-то настаивали, и он, Прист, в чем-то соглашался с ними, но вот о чем шла речь, центурион — хоть убей! — не помнил. Перед его глазами снова всплыли искаженные багровые и потные морды, и билась под сводами черепа крупной осенней мухой совсем уж идиотская песня:

А мне цезарь говорил,

что пора, казак, на Нил.

Эх, пора, казак, на Нил!

Мол, на Ниле у арабов

охерительные бабы —

цезарь к ним меня манил!

Только в пьяном бреду можно было признать носатых арабских девок красавицами. И непонятно было центуриону, почему цезарь что-то говорил неведомо откуда взявшемуся на Апеннинах казаку, почему он манил этого казака на Нил, где центуриону совершенно не понравилось — жарко и душно там было, и арабы недружественны, и верблюды — исчадия Ада — так и норовили оплевать славных римских воинов. И постоянно хотелось вина… Вина! Вот за что Птолемей Прист сейчас бы не задумываясь отдал любую руку. Вина! Пол-Рима за кубок вина!

Птолемей сел, чувствуя босыми ногами прохладу пола, и снова осторожно открыл глаза. Нет, комната ему была совершенно незнакома. В голове ожил дятел, который, похоже, поселился там с вечера и всю ночь терпеливо ожидал пробуждения центуриона. Птолемей Прист осторожно взялся за голову обеими руками, пытаясь успокоить проклятого барабанщика.

Дверь в комнату медленно отворилась, и вошла славная девица в неярком цветном платье.

— Проснулись, Птолемей Квинтович? — певуче спросила она, и центурион погрузился в облако запахов молока и сладкой сдобы, словно оказался в далеком и уже забытом детстве.

В руках женщина держала поднос, на котором стоял небольшой кубок с прозрачной жидкостью и на отдельной тарелочке лежал весьма привлекательно выглядевший зеленый пупырчатый огурчик. Женщина показалась Птолемею знакомой, но головная боль мешала ему сосредоточиться и вспомнить, где он эту женщину видел. Он взял с подноса холодный огурец и захрустел им.

— Может, рассольнику, Птолемей Квинтович? — участливо спросила женщина.

Центурион непонимающе уставился на нее. Женщина вздохнула и погладила центуриона по бритой голове.

— Ничего-то ты не понимаешь, итальянчик! — сказала она и протянула Птолемею Присту кубок. — Выпей, легче будет!

Слово «выпей» центуриону было знакомо, и организм на него отреагировал своеобразно — Птолемея Приста едва не вывернуло наизнанку.

— Ты кто? — морщась, спросил центурион.

— Забыл? — Женщина снова погладила центуриона по голове, хозяйски потрепала по щеке. — Робкий ты сегодня, Птолемейчик. Вчера, когда с Федором Борисовичем заглянули ко мне, ты порасторопнее был. Клава я, Клава, Птолемей Квинтович!

Действия женщины не оставляли никакого сомнения в том, что прошедшей ночью целомудренность центуриона подверглась серьезным испытаниям. Только подробностей этой ночи центурион совершенно не помнил. Во рту у него пересохло. Птолемей Прист взял с подноса кубок и опрокинул его в рот, словно принимал целительную египетскую микстуру. Прозрачная жидкость знакомо обожгла глотку, центурион закашлялся, но уже через несколько минут, к своему удивлению и облегчению, почувствовал себя значительно лучше. Дятел куда-то улетел, тараканы под кроватью надели на свои лапки войлочные туфли, и даже ходики стали ходить тише, словно все они теперь жалели больного римлянина, который после выпитой стопки вновь обрел способность к анализу.

Теперь он узнал и женщину, стоявшую подле постели. Это была та самая таинственная и неприступная секретарша из загадочного райкома, в котором обитал Первый.

— Клава… — задумчиво повторил центурион по-русски и тут же перешел на родную латынь: — И что мне с тобой делать, Клава? Впору к гаруспикам[12] обращаться!

Странным было, что жидкость, сделавшая вчера центуриона больным, наутро исцелила его. Римлянин не знал специфического русского выражения «клин клином вышибают», иначе он бы подобрал ему не менее известный и приличествующий ситуации латинский эквивалент.

Оказалось, что у этой славной женщины с умилительным именем Клавдия он появился все-таки в доспехах и при мече. Сейчас доспехи были вычищены хозяйкой до немыслимого и уже забытого блеска. Облачившийся в доспехи центурион вдруг почувствовал себя воином-первогодком. Небрежно ответив на нежный поцелуй хозяйки, Птолемей Прист вышел со двора. От соседних домов на него смотрели матроны, некоторые с веселым ехидством здоровались, Птолемей Прист отвечал на приветствия, испытывая в душе некоторое смущение. Громыхая доспехами, он шел по протоптанным в грязи извилистым тропинкам, а следом уже рождались свежие деревенские сплетни, в которых домыслов было ничуть не меньше, чем происходившего на самом деле.

Соседка секретарши Клавдии Валентина Николаевна Зубкова чувствовала себя в центре общественного внимания. Она уже побывала у Укустовых, у Белининых, у Водолазовых, рассказывая услышанное ею накануне и дополняя это услышанное все новыми и новыми подробностями, основанными на привычных реалиях провинциальной жизни.

— Дыряев-то вчерась ушел. Пьяный был в дупель — так прямо по грязи к дому и поперся. Уватлался так, что его Нинка небось до сих пор отмыть не может. А этот черноглазенький как с Клавкой наедине остался, так сразу и заворковал. Слышу — бормочет: «амор», «амор». На море, значит, Клавку манит. Та разомлела, уши развесила, а меня так и подмывает ей через забор крикнуть: «Уши, Клавдия, в кучу забери да губозакатыватель в райпо купи. Он тебе про море наплетет, ребеночка сделает и смоется в свою Италию. Знаем мы эти моря, слыхали!» Кашлянула я, а он через плетень перегнулся — сам пьяный, глазищи дикие, ножик за поясом торчит. Не дай Бог зарежет! Язык так к губам и присох. Думаю, молчи, Валюха, здоровей будешь. Чай, Клавка сама не без ума, знает, что делает. Это мы дуры, таблетков не знали, по дохтурам все уродовались, полсотнями кидались. Пусть, думаю, Клавка сама с этим осеменителем разбирается. Только я одного в толк не возьму. Если бугая этого италианского Пристом кличут, то Клавка кем будет? Пристихой, что ли? Вот ведь вертихвостка! За ней первый секретарь в ухажерах ходил, а она интеллигентного человека кинула, к этому бандюку, что с ножом не расстается, приклонилась! Совсем бабы стыд потеряли!

Валентина Зубкова знала, что говорила. У самой было трое детей, и все от разных мужей. Битая Валентина была жизнью, да и не только ею — иной раз мужья ее поколачивали, только визг по улице летел. Прямо надо сказать, что били они ее за ошибки. Баба, как сапер, ошибается только раз. Ошиблась — и ты уже с ребеночком. И все-таки сладостно было вспоминать о тех ошибках, а еще сладостнее было видеть, как другая идет все тем же опробованным ошибочным путем.

А Птолемей Прист к тому времени уже оглядывал выстроившихся в гимнасии легионеров. Видно было, что торжественное открытие Бузулуцких терм даром для них не прошло — вялыми были легионеры и гимнастические упражнения выполняли без обычного энтузиазма и азарта, даже магнитола, выплевывавшая из динамиков отрывистое:

А потому, потому, потому,

что был он в жизнь влюбленный! —

не придавала легионерам живости. Подбежавший Публий Сервилий Секст с веселым недоумением оглядел сверкающие доспехи центуриона и доложил, что в легионе все в порядке, легионеры занимаются утренними гимнастическими упражнениями за исключением двух. Отлынивали, разумеется, новобранцы — все те же Плиний Гай Кнехт и Ромул Сервилий Луций, которые утром даже побриться были не в состоянии.

— Нон эст кулпа вини, зед кулпа бибентис! Виновато не вино, а пьющий, — проворчал центурион, брезгливо поворошив ногой малоподвижные тела новобранцев, и приказал их примерно наказать, как проспятся. Птолемей Прист был человеком справедливым и разумным, а немо пруденс ггунит, квиа пеккатум эст, зед не пеккетур[13].

Гладышев это высказывание перевел бы так: «Всякий разумный человек наказывает не потому, что совершен проступок, но для того, чтобы он не совершался впредь».

Более всего центурион жалел, что нет поблизости лавтумии — тюремной каменоломни, куда можно было отправить на вечное исправление негодное к службе пополнение.

Публий Сервилий Секст доложил, что поутру из райпо в казармы завезли одежды, о которых накануне говорил центурион с районным начальством. Сердце центуриона сжалось от нехорошего предчувствия.

— Что за одежды? — хмуро спросил он.

Секст поморщился.

— Варварские одежды, — доложил он. — Короткая рубаха и… галльские штаны! Солдаты возмущены, никто не желает надевать эту дрянь! Лучше смерть, чем позор, центурион!

— Штаны, говоришь? — тяжело переспросил центурион. — Ну, пойдем, покажешь мне эти штаны! «Так вот на что меня вчера уговорили! — подумал он. — Вот на что я вчера согласился!»

Форма представляла собой обтягивающие икры и ляжки шаровары и не менее узкие рубахи, на которых белыми буквами было выведено имя неизвестного демона «Adidas». К этой одежде прилагались также короткие сапожки в разноцветных нашлепках, снабженные совсем уж загадочными надписями, и черные шерстяные шапочки.

Центурион растерянно оглянулся.

Легионеры молча смотрели на него. «Штаны, — подумал центурион. — Штаны — это серьезно. Это уже позор. Какой уважающий себя воин штаны наденет? Лучше уж в эргастусы[14]! Но я же обещал! Проклятие!» Штаны были частью галльской национальной одежды, одеждой их заклятых врагов. Римляне презирали штаны.

Центурион брезгливо поворошил одежды. Штаны были с длинными красно-белыми полосами с обоих сторон. Легионеры неодобрительно переговаривались, наблюдая за действиями своего начальника. Слыша их ропот, центурион поднял вверх расправленную ладонь:

— Квириты! — сказал он. — Не насмешки ради прислали нам эти одежды, а ради маскировки. Судьба забросила нас в этот странный край. Не будем же подводить достойных людей, радушно встретивших нас, принявших власть цезаря и оказавших знаки уважения нашему легиону. Я приказываю надеть эти одежды, подчинившись судьбе и року. Доспехи всем сложить в каптерке казармы.

Легионеры загомонили.

— За свои решения я отвечу перед высокими римскими собраниями! — сказал центурион и повернулся к легионерам широкой спиной, показывая, что это его решение окончательное. Нрав Птолемея Приста его подчиненным был хорошо известен.

— А мечи? — крикнул кто-то из легионеров. Судя по акценту, кричавший был из овладского пополнения.

— Мечи? — Центурион выпятил подбородок. — Мечи нужно носить. Вивере эст милитари! Жить — значит сражаться! Ясно, квириты?

Опустив головы и все еще неохотно легионеры потянулись к новым одеждам. Загремели сбрасываемые доспехи. Римляне негромко роптали, но врожденное чувство дисциплины не давало бунтовать. Виданное ли дело — римлянину надевать штаны. Не среди варваров живем! Тем не менее кучка одежды постепенно уменьшалась. Новоявленные римляне надели штаны первыми и с видимой радостью: не каждый день такие обновочки выпадают!

— Проследи! — приказал Птолемей Прист манипулу. — Головой отвечаешь за порядок.

— Там старикашка один приходил, — сообщил Секст, неодобрительно глядя на переоблачающихся легионеров.

— Старикашка? — удивился центурион.

— Ну, сенеке. Он у тебя три дня назад был, — напомнил Секст. — Участник Второй Пунической. Янусный такой, помнишь?

— Второй Отечественной! — поправил центурион. — Гони его! Если этого седобородого послушать, то мы должны половину города повесить как врагов империи!

— Он вчера списки какие-то принес, — доложил манипул. — Недовольных и бунтовщиков. Он их еще со Второй Пунической составлял. Для немцев.

— А это кто такие? — вскинул брови центурион.

— Я учителя спрашивал, — сообщил Секст. — Учитель сказал, что это племя вроде галлов. Только хуже.

— Всякий враг галлов — друг подданных цезаря, — назидательно сказал центурион. — И наоборот: кто друг галлам, тот — враг цезарю. Надеюсь, ты поступил достойно? Что ты сделал с доносчиком?

— А что я с ним должен был сделать? — удивился манипул. — Я его местным властям сдал. Выяснилось, что он под чужим именем со Второй Пунической скрывался!

— Со Второй Отечественной, — поправил центурион.

— Какая разница, — пожал плечами манипул. — Нас начальник милиции поблагодарил. Сказал, что мы крупную рыбу поймали.

— А ты что — на рыбалке был? — заинтересовался центурион.

— С чего ты взял? — удивился манипул.

— Где же ты тогда крупную рыбу поймал? — удивился и центурион.

— Это он так старую вонючку обозвал, — пояснил манипул. — Доносчика этого.

— Человека назвал рыбой? — Центурион был поражен.

— Лукентиа поэтика, — объяснил манипул. — Поэтическая вольность.

Глава седьмая, в которой говорится о любовных победах Гнея Квина Муса, языке человеческого общения и ловле карасей на кладбищенского червяка

Не зря в народе говорят: встречают по одежке, а провожают по уму.

Римские легионеры, хоть и были в большинстве своем крепкими и красивыми хлопцами, но из-за голых ляжек да бицепсов почитали их в Бузулуцке за дикарей. А надели они спортивные костюмчики, и сразу выяснилось, что среди дикарей этих штучные красавчики имеются. Двадцатилетний Гней Квин Мус сразу же стал предметом воздыхания бузулуцких девиц — уж больно похож он был на наглого и обаятельного Адриано Челентано из зарубежного фильма «Блеф», что показывали в Доме культуры месяц назад. Шляпу бы еще на бритую голову Гнея Муса, черную такую, широкополую, — вылитая Челентано бы получилась. И наглость та же, и походка ленивая, и борзость, с которой он взялся за бузулуцких вдовушек и за которую его почти неделю пытались подловить бузулуцкие ребятишки, — все совпадало.

Гней Мус и подумать не мог, что накрепко к нему прилипнет кличкой имя звезды зарубежного кинематографа конца XX века. Мус был знаменосцем легиона, ему был доверен значок легиона: серебряный орел на заостренном древке, и надо было видеть, как ловко управляется этот молодой солдат со знаком воинской доблести и чести.

Как мы уже говорили, легионом отряд Птолемея Приста было назвать трудно. Численностью он не дотягивал и до когорты. Собранный из старослужащих воинов отряд легионом назвал сам Птолемей Прист. А значок с орлом — это все, что уцелело от первого легиона, которым командовал Прист в одном из бесславных парфянских походов. Командовать новым легионом Птолемею Присту светило только в греческие календы, до начала африканской войны Прист держал волка за уши, и только заступничество одного из сенаторов, чье имя центурион предпочитал не оглашать (сильный благодетель — благодетель тайный), позволило центуриону возглавить этот небольшой, но славный и храбрый отряд, в котором были собраны те, кто умел держать волка за хвост, а не искал благодетелей в нундины.

Гней Мус, несмотря на крайнюю молодость, был опытным и отчаянным воином, а уж в любовных баталиях прославился куда более именитых граждан, даже тех, кто носил белую перевязь. В Бузулуцке Гней своим привычкам не изменил, и немало казачьих, да и кацаповских молодок провожали его по утрам со своих подворий, со слезами глядя, как бодро сверкает подошвами кроссовок торопящийся успеть в казармы до подъема легионер. Обычно Гней Мус покидал своих поклонниц в пятом часу — перед рассветом.

Птолемей Прист не раз заводил с молодым иноходцем отеческие беседы о добродетели, но Гней Мус, притворно соглашаясь, на деле не хотел пить поску вместо доброго вина. Выждав, когда центурион остынет, Мус возобновлял свои набеги на городок, презрев угрозы начальства отправить его качать воду для городского водопровода.

Любовные жаркие баталии способствуют человеческому общению.

Неудивительно, что любимец женщин стал первым легионером, освоившим не только русский язык, но и его традиционную ненормативную лексику, которую Гней Мус включал в свою речь с непринужденностью ребенка.

Нужно сказать, что мат в провинции естествен, как восход солнца по утрам. Нетрадиционная лексика является связкой, делающей человеческую речь более осмысленной, помогает крестьянству в труде и в быту, незаменима в общении с соседями и домашним скотом и вообще является выражением внутренней свободы сельского жителя. Не зря же сказано, что подлинную свободу слова познаешь только тогда, когда ударишь себя молотком по пальцу. Добавим только, что свободе слова способствует ширь полей и степей нашей необъятной Родины. Тут нужно кое-что объяснить более подробно. Ни одно прилагательное типа «большой», «огромный», «гигантский» не может дать такого истинного представления о размерах, как рожденное ненормативной лексикой всеобъемлющее и показывающее настоящие расстояние, а также размер и качество предмета прилагательное «ох…ное». Произнесите его сами, и вы почувствуете безбрежность океана, подлинную высоту, высшее качество предмета, необъятность родных просторов и выдающуюся красоту женщины.

Потребность мата в русской глубинке равна разве что потребности дышать. Неудивительно, что Гней Мус сначала достиг виртуозности и мастерства в мате и только потом начал постигать иные обороты разговорного русского языка. Нежная напевность страстного южанина сглаживала грубый смысл ненормативных оборотов речи, делала их нежными и мягкими, а оттого почти безопасными.

Кроме набегов на бузулуцкие спальни, Гней Мус повадился ходить на городское кладбище, где сдружился с землекопом Валей Авериным. Вале было около сорока лет, бритоголовостыо своей и мощью фигуры он походил на римского легионера, а кулаки у него были такие, что многие римские ланисты с удовольствием заполучили бы к себе такого выдающегося бойца.

Валя Аверин, а иначе бузулукчане его и не звали, от рождения был добр, глуховат и волосат телом. К недостаткам своим Валя относился с добродушной усмешкой.

Он обожал купания в проруби, и это однажды едва не привело к трагедии.

Анна Чичерина, жалмерка с «Красной Зари», в один из январских дней возвращалась из гостей домой и решила не ходить в обход по плотине, а пошла напрямик по льду Американского пруда. Представьте себе, что она ощутила, обнаружив на середине пруда у сухо шуршащих черных камышей обнаженное волосатое тело замерзшего мужчины! Она взвизгнула и, не отводя взгляда от покойника, попятилась. В это время покойник пошевелился и сел, почесывая курчавую грудь. Сердце женщины не выдержало, и она грянулась в обморок. Аверин, а это был именно он, попытался нащупать пульс на холодеющей руке женщины. Познания в медицине у него были невеликие, пульс не прощупывался, и Валентин, бросив у проруби одежду и махровое полотенце, взвалил бедную женщину на загривок и помчался в сторону районной больницы.

День был воскресным, бузулукчане бездельничали и ходили друг к другу в гости, поэтому появившееся на улице волосатое чудовище, несущее на закорках недвижимое женское тело, вызвало смятение и пересуды. Более того, сообщения о снежном человеке на улицах Бузулуцка попали в областную, а оттуда и центральную печать, что вызвало временный наплыв в городок различного рода специалистов по аномальным явлениям, оставивших после себя в гостинице гору пустых бутылок и брошюрки об НЛО, которые долгое время будоражили умы местных обывателей.

А для Анны Чичериной эта история закончилась хорошо. Отлежав положенные дни в больнице, Анна стала наведываться на пруд и, сидя на корточках, вела с разомлевшим на снегу Авериным продолжительные беседы, которые перед восьмым марта завершились переездом Аверина в дом Чичериной. Так незатейливо образовалась в Бузулуцке еще одна ничем не примечательная советская семья.

Анна Чичерина оказалась женщиной рассудительной, купаться в проруби она мужу не запрещала, наоборот, помогала топором обрубить острые края полыньи, а физическую мощь мужа направила в полезное для дома и общества русло — устроила его на городское кладбище копать могилки для усопших бузулукчан.

Грязь уже подсыхала, а кладбище располагалось на бугре перед зерносовхозом «Амо», потому и сам бугор называли Амовским. Бугор просох раньше улиц Бузулуцка, и по утрам, забросив заступ на могучее плечо, Валентин Аверин отправлялся к месту работы. Смертность по весне в Бузулуцке была низкой; старики откладывали похороны на богатую фруктами и овощами осень, а молодым с приближающейся посевной было вообще не до смерти, поэтому Валентин Аверин копал могилы впрок, и западная, еще неосвоенная часть кладбища напоминала передовую неведомого сражения из-за обилия похожих на окопчики могил.

На кладбище и приходил Гней Мус. Он подтягивал тренировочные штаны, садился на желтый от глины край могилки, свешивал в нее ноги и выжидательно поглядывал на Аверина, врубающегося в землю с упрямостью экскаватора.

Выполнив намеченный на день объем работ, Валентин выбирался из ямы, и друзья отправлялись к кирпичной кладбищенской стене, где лежали загодя приготовленные Авериным удочки и на длинном ржавом штыре висел полотняный мешочек с немудреной провинциальной снедью. Вы спросите — а черви? Да что — черви? Кто роет могилы, без червей никогда не останется. А на кладбищенского червя карась берется охотно, не зря же он считается монастырской рыбой! Вот и в этот раз друзья были готовы к рыбалке.

— Привада где? — спросил Аверин, поднимая удочки и снимая со штыря мешок.

— Ник, — сказал легионер, приподнимая шлем, наполненный распаренной перловкой.

— Ты с ума сошел! — хмыкнул Валентин. — Да таким количеством каши ты всю рыбу в пруду закормишь!

— Актум не агис, — возразил Гней Мус.

— Это точно, — усмехнулся Аверин. — Раз сделал, чего уж переделывать! Не выбрасывать же добро. Ну, пошли?

Вода в пруду у камышей была почти черной. Чувствовалась илистая глубина. Пока Аверин готовил удочки, Гней Мус запустил руки в шлем и ларго ману — щедрой, значит, рукой — разбросал приваду близ камышей.

— Сатис эст! — остановил его Аверин.

— Хватит? — с сомнением оглянулся легионер.

— Сатис, сатис, — подтвердил землекоп. — Ну, с Богом! Ловись, рыбка, большая и маленькая.

Поплевав на червя, Аверин забросил удочку. Забросил свою и Гней Мус. Некоторое время они сидели молча и ожидали поклевки. Аверин вытащил свою удочку и установил глубину побольше.

— Профундис установи! — посоветовал он легионеру. — Профундис минорис!

Гней послушно увеличил глубину — и удачно. Не успел он закинуть удочку, как поплавок дрогнул и, медленно заваливаясь набок, пошел в камыши.

— Тяни! — зашипел Аверин. — Хок агос, Гней! Хок агос! Вытаскивай!

— Грандес, — довольно заметил легионер, вытягивая из темной воды огромного карася, ошалевшего от неожиданной смены среды обитания.

— Крупная рыбка, — согласился Аверин.

— Хок эрат ин волис, — сказал легионер.

— Мечтать не вредно, — снова согласился землекоп, подсекая свою рыбину. — На рыбалке душа отдыхает. Правильно делал, что мечтал.

— Нон сум квалис эрам, — сообщил легионер, вытаскивая очередного внушительного карася. Этот был даже покрупнее первого.

— Конечно, не прежний. — Аверин достал из воды капроновый садок. — Дон, брат, всех другими делает. Кидай своих, я их тоже в садок посажу!

— Натурас бони! — Мус поплевал на червя и закинул снасть.

— Природа у нас замечательная, — снова согласился Аверин. — Вот женишься, углом своим обзаведешься, дети появятся. Что еще человеку надо?

— Женишься? — недоуменно спросил Мус.

— Аморис, — авторитетно сказал Аверин и руками изобразил, как повзрослевший и взявшийся за ум римлянин будет тетешкать ребенка.

— Нуллум! Нуллум! — смеясь, замахал обоими руками легионер. — Кви боно?

— А без выгоды, — философски сказал землекоп. — Хочешь не хочешь, а однажды придется тебе стать патером фамилиас![15]

Глава восьмая,

в которой рассказывается о римских методах воспитания расхитителей и о том, как в райкоме партии решалась судьба легиона

Новоявленные Плиний Гай Кнехт и Ромул Сервилий Луций вновь проявили свою подлую вторую натуру, продав два медных котла проезжавшим по ростовской дороге цыганам. Чтобы сбагрить казенное имущество, непутевые легионеры угнали в колхозе «Заветы Ильича» трактор «Беларусь». Трактор они тоже пытались продать; цыгане осмотрели его, ощупали, а один даже объехал на тракторе вокруг бензозаправки, но купить трактор дети степей и ветра все-таки не решились.

Котлы же ушли безвозвратно. Ищи в поле ветра!

Раздосадованный утратой воинского имущества Птолемей Прист приказал воров наказать, и ультима ратио — этот последний довод, — волосяной бич в очередной раз загулял по спинам воров и растратчиков. Деньги, полученные за уворованные котлы, преступники уже, разумеется, пропили, и сейчас два пьяных голоса взывали хрипло к милосердию и состраданию:

— Сатис эст! Да хватит же, братцы! Софлицит! Сатис эст! Сатис!

Слушая кающихся грешников, центурион с грустью думал, что рожденного свиньей трудно вразумить даже пер аргументум бацилинум, и плохо верилось в то, что палочные аргументы окажут на завывающих пройдох необходимое воспитательное воздействие.

Впрочем, кво верба нон санат, карцер санат, квос карцер нон санат, вирда санат![16]

— Сатис эст! — тоненько повизгивал при ударах Ромул Луций. — Сатис! Сатис, суки!

— Сатис! — басовито вторил ему Плиний Кнехт. — Ой, блин, сатис!

Центуриону было смешно и противно наблюдать за экзекуцией. Поймав умоляющие взгляды новообращенных, центурион показал им кулак:

— Квос эго! — хотя и понимал, что слова бесполезны, горба ими не выпрямишь и совести не прибавишь.

О темпоре! О морес! Все-таки воспитывать человека надо, что говорится, ад инкунабулис, то есть с пеленок, иначе из хомо аморсебаратус хабендит не изгонишь.

Со скамеечки за экзекуцией с большим интересом наблюдал старший участковый Соловьев. Михаил Денисович по случаю выходных был в цивильной одежде. Гражданский костюм делал участкового похожим на респектабельного работника торговли старшего звена. Год назад в райпо завезли югославские костюмы, и прежде чем районное начальство проведало о поставках импорта и наложило на свободную реализацию костюмов табу, большую часть разобрали именно торговые работники, а поскольку жена Соловьева являлась старшим кассиром потребкооперации, то и участковому досталось товара из-за бугра.

Сейчас Соловьев сидел на лавочке, попыхивая болгарским «Фениксом», и с любопытством наблюдал за мастерством бичующего. А полюбоваться было чем — бич выписывал замысловатые восьмерки, круги, спирали и впечатывался в обнаженные задницы воров и растратчиков с характерным чмокающим звуком.

Экзекутор в движениях был нетороплив, но резок.

Птолемей Прист присел на скамеечку рядом со старшим участковым, и милиционер торопливо затушил сигарету. Легионеры табака не знали, курящих почитали за наркоманов, а к табачному дыму питали явно выраженное отвращение.

— Мартышкин труд! — сказал старший участковый. — Что толку пороть, если исправить уже ничего нельзя? Раньше их надо было пороть, когда они в школе учились.

Центурион наблюдал, чтобы бичуемым доставалась экс аэкво, коль уж оба одинаково виноваты.

— Федор Борисович просил свою благодарность передать, — сказал Соловьев.

— Грацио, — сказал Птолемей Прист. — Дежурному передай.

— Да она устная, благодарность-то, — смущенно объяснил Соловьев. — Большого подлеца поймали. Эта скотина еще при немцах в гестапо работала, доносы на честных граждан писала!

Все-таки похоже, что в Бузулуцке жили не совсем нормальные люди. Сегодня они сравнивают человека с рыбой, а чуть позже его же со скотиной. Хомо он и есть хомо, даже если душа у него канисная, собачья.

— Я знаю, — с достоинством сказал центурион. — На галлов работал. Во Вторую Пуническую.

— Да нет, — поправил участковый. — С немцами в Великую Отечественную. Говорят, в казнях участие принимал!

— Воздадут по заслугам? — спросил центурион.

— Может, и воздадут, — сказал участковый. — Как подсохнет, его в область повезут. Там и разберутся.

— Пак паки рефери, — задумчиво сказал центурион, глядя, как осторожно и прямо идут после окончания экзекуции новообращенные по территории дворика при казарме. — Равным за равное, Михаил, про боно публио.

— У нас публичных наказаний нет, — грустно сказал участковый. — Вам хорошо — провинился, вы его тут же и выпороли. А у нас наперед столько бумаги изведешь…

В то же самое время в райкоме партии шло закрытое совещание.

— Ради общего блага, — сказал начальник милиции. — И ты заметь, Митрофан Николаевич, надежные хлопцы: драк в городе почти не стало, пьянки сократились, самогоноварение вообще под корень вырублено. Тут для меня есть, конечно, неудобства. Две недели, как по району ни одного преступления не зарегистрировано. Того и гляди из области комиссию направят. У нас ведь как: чуть темпы снизишь — окрик, что хреново работаешь, сводок о преступлениях не даешь — значит укрываешь их от учета…

— Говорят, вы на днях шпиона какого-то словили? — поинтересовался первый секретарь.

— Это не мы, — признался начальник милиции. — Птолемея ребята пособили. Пособник немецкий, во время войны в Ростовской области в гестапо работал. Решил и перед ними выслужиться. А они ребята гордые, от предателей услуг не принимают. Приперся к ним этот сучок со списками коммунистов и активистов, а они его в холодную и нам сдали. Занятный сенеке. Между прочим, мы у него при обыске целую кучу оккупационных немецких марок нашли, аусвайсы разные и немецкую бронзовую медаль «За храбрость». После этого он и раскололся, явку с повинной прокурору на шестнадцати листах написал. Вот подсохнет, мы его в область отправим. Пусть с ним КГБ разбирается!

Митрофан Николаевич посидел, задумчиво барабаня пальцами по столу.

— Списки-то большие? — с натужной небрежностью спросил он.

Дыряев усмехнулся. Все-таки он был опытным сыщиком, хотя и сельского масштаба.

— Есть вы в этих списках, Митрофан Николаевич, — сказал он. — Под третьим номером вы в них значитесь.

— Под третьим? — Голос первого секретаря обидчиво дрогнул.

— А под первым номером у него Соловьев записан, — доложил Федор Борисович благодушно. — И я под вторым. Мишка Соловьев у него в прошлом году самогон изымал, а я на него штраф накладывал. Вот он нас и вывел на первые места.

— Мелкая личность, — сказал как сплюнул Митрофан Николаевич.

Он привычно подошел к окну, постоял, глядя на улицу.

— Подсыхает, — отметил он. — Того и гляди какую-нибудь комиссию принесет. Куда мы наших иностранцев денем?

— А если сказать, что это солдатики на посевную прибыли? — встал за спиной первого секретаря начальник милиции.

— А что? Научим Птолемея на майора отзываться, китель с бриджами да фуражечку я у райвоенкома возьму… А что до языка, то здесь уж совсем просто — скажем, что часть из кавказцев. У них там столько мелких национальных групп, что поверят, за милую душу поверят!

— А потом нам все это боком вылезет, — язвительно сказал Митрофан Николаевич. — Как в области нашу брехню поймут, так сразу наши партбилеты и плакали. Выпрут нас, Федя, со свистом.

Дыряев пожал плечами.

— Тогда выдадим их за студенческий стройотряд, — упрямо предложил он. — Составим фиктивный договор, у меня поддельная печать Махачкалинского университета с прошлого года еще осталась… Комар носа не подточит!

— Ага, — злорадно сказал предисполкома. — Ты на их морды подивись! Знайшов студентов! Краще з табором договор заключить! Строгого режиму. Працуюете над разними там складними проблемами, сушите голову!

— А что? — неуверенно сказал Дыряев. — На филфак они, конечно, не потянут, а вот на физкультурный институт запросто. Там и не такие типажи встретишь!

Митрофан Николаевич побагровел, что само по себе уже было плохим предзнаменованием.

— Ты, Федор Борисович, не на начальника милиции похож, ты больше на великого комбинатора смахиваешь. Все норовишь партийное руководство в какую-нибудь уголовщину втравить!

— Я? — Дыряев широко развел руки, и стороннему наблюдателю могло бы показаться, что он пытается обмерять хозяина кабинета. — Обижаешь, Митрофан Николаевич. Я же хочу как лучше. Узнают про этих римских гавриков — и прощай спокойное жилье. Комиссии понаедут, ученых академиков на дюжины считать станем, иностранцев понаедет как грязи. Мне, Митрофан Николаевич, все одно — дальше пенсии не пошлют, меньше персональной не дадут. О тебе душа болит. Тебе еще район вести и вести к победе коммунизма. А ну как признают, что ты не потянешь в новых условиях?

Начальник милиции был неплохим психологом. Профессия к тому обязывала.

Своими словами начальник всколыхнул тайные опасения первого секретаря. По светофорно побагровевшим ушам собеседника Дыряев понял, что угодил в больную точку.

— Нельзя нам комиссии к себе пускать, — подавленно сказал первый секретарь и тоскующим взглядом окинул меблировку своего кабинета. — И самим неприятности, и район эти комиссии пропьют вконец. Но и твои предложения, Федор Борисович, маниловщиной отдают. Нашел, понимаешь, студентов. Да ты на их морды взгляни, даже не в том дело, что рожи у них бандитские, а в том, понимаешь, дело, что выросли они из студенческого возраста. И солдат из них современных не получится. Забыл, кто у нас служит? Молоденькие у нас служат, нецелованные, а эти, понимаешь, даже на сверхсрочников не потянут.

— А может, это «партизаны»? — просветленно сказал подполковник. — Ну, из тех, которых на переподготовку берут!

— Ага. В костюмчиках «Адидас», — кивнул первый секретарь. — Тут еще голову поломаем, куда эти костюмчики списывать.

— Вы же сами говорили, что по соцкультбыту их проведем!

— А ты смету по соцкультбыту видел? — Митрофан Николаевич утерся цветастым носовым платком. — Слезы ведь, а не смета. Ее даже на шахматы для Дома культуры не хватит. Да, положеньице… Сердцем чую, Федя, подведут они нас под монастырь, эти, понимаешь, императорские безумцы. Что нас может спасти?

Митрофан Николаевич мысли своей не закончил, потому что дверь распахнулась и в кабинет спасителем вошел председатель райпотребкооперации Иван Семенович Сафонов. Иван Семенович был из породы налимов — из любой правоохранительной удавки вырывался. Сколько раз его пытались посадить, но отступались и лишь руками разводили: хитер, братец, не по зубам!

Он прошел на середину кабинета, остановился, с хитрым ленинским прищуром оглядел подавленных руководителей, усмехнулся торжествующе и сказал:

— Ящур нас спасет, господа-товарищи! Ящур!

Пригода долго молчал, потрясенно глядя на Сафонова, а предисполкома сразу вылущил из слов главы районной кооперации здравое зерно и радостно взревел, возбужденно топая ногами и стуча кулаками по столу:

— Да ти гений, Ванько! Я и не знав, що в твоей дубовой головi можуть виплодитися талантливитi думки!

Глава девятая,

в которой районное начальство попадает в щекотливую ситуацию, в Бузулуцк направляется комиссия, а центурион наслаждается домашним уютом

Ящуром болеет и домашняя, и общественная скотина. Общественная болеет чаще. Людям это заболевание не передается, но, обнаружив больную скотину в хозяйстве, зоотехники и ветеринары объявляют в районе эпизоотии карантин. С объявлением его район становится закрытым для посещений, и ни фураж, ни скот района не покидают. Выезжающие автомашины на специальных участках подвергаются дезинфекции и иной санитарной обработке, а блокировать Бузулуцкий район было проще простого. Достаточно было перекрыть дорогу к Синему Ключу и выход на ростовскую трассу. Кто бы ни блуждал по всем остальным проселочным дорогам, неминуемо выбирался к санитарным постам.

Миновать их было невозможно.

Районного ветеринара даже уговаривать не пришлось — он был коммунистом, и коммунистом подотчетным. Поэтому линию партии разделял и поддерживал. Телеграмма о вспышке ящура в Бузулуцком районе ушла в область уже на следующее утро, благо этот вид связи к тому времени уже заработал. К обеду продравшиеся по бездорожью «кировцы» выбросили в намеченных точках санпосты из ветеринаров, милиционеров и общественности. Председатель исполкома Иван Акимович Волкодрало приказал обеспечить их сухими пайками, а чем эти сухие пайки можно было размочить, прихватили сами участники десанта.

Волкодрало в студенчестве поигрывал в СТЭМе, поэтому посты выглядели несколько театрально — дежурившие, исключая милиционеров, стояли в черных спецовках, резиновых, до паха, болотных сапогах и с обязательными бытовыми респираторами. Для чего были нужны респираторы, не мог сказать, пожалуй, и председатель исполкома. Посты бесцеремонно останавливали редких водителей, пытавшихся пробиться к Бузулуцку, и поворачивали их назад.

Утром позвонили с метеостанции, где, как оказалось, работала радиостанция. Обком партии для беседы вызывал первого секретаря райкома партии Пригоду.

В наушниках забился тревожный голос начальника сельскохозяйственного отдела обкома.

— Как обстановка, Митрофан Николаевич?

— Терпимо, Владимир Ефремович, — дипломатично доложил Пригода.

— Падеж большой?

— Две коровы пало, — не покраснев, соврал Митрофан Николаевич. А чего краснеть — радиоволны изображения не передают.

В наушниках посопели.

— В каких хозяйствах допущен падеж?

— В «Заветах Ильича» и в «Залпе Авроры», — не задержался с ответом первый секретарь.

В наушниках опять посопели.

— Режьте! — приказал областной руководитель.

— Кого? — впервые за разговор растерялся Пригода.

— Скотину в этих хозяйствах режьте. Пока она ящуром не заболела. А так хоть план по мясозаготовкам выполните.

Митрофан Николаевич заскрипел зубами, только сейчас сообразив, в какую ловушку завлекла район хитроумная идея главного районного кооператора.

— Так ведь остальной скот здоров, — возразил он. — Здоров. И зоотехники, и ветеринары — все подтверждают. Нет вроде прямой опасности. Чего же здоровую скотину под нож пускать?

Сопение в наушниках стало грозным.

— Когда она заболеет, — сказал начальник сельхозотдела, — поздно будет ее резать! Выполняйте решение партии, товарищ Пригода. Не я — бюро обкома такое решение приняло. Или вы местничеством там занимаетесь и решения бюро для вас не указ?

Честно говоря, для Пригоды и устное распоряжение начальника сельскохозяйственного отдела обкома было законом. Но сейчас, осознав перспективу потери крупнорогатого скота сразу в двух хозяйствах, первый секретарь неожиданно закусил удила и стал дерзким.

— Что? Не слышу! Что вы говорите, Владимир Ефремович? Я вас не слышу! Связь! Дайте связь! — закричал Пригода, осознав, что потеря связи с областным центром — единственная возможность сохранить в названных им хозяйствах скотину. Бюро обкома — это нечто вроде стаи волков: коли решили сожрать, то сожрут непременно. Партийная дисциплина! — Повторите! Не слышу! — надрывался Митрофан Николаевич, не обращая внимания на грозный и ясный голос областного руководителя, который сейчас грозил ему самыми страшными карами вплоть до строгого выговора с занесением в учетную карточку. — Повторите, Владимир Ефремович, что вы сказали?!

Суматошливая настойчивость первого секретаря сказалась и на представителе обкома.

— Алло? Алло? — принялся вопрошать эфир далекий Владимир Ефремович. — Митрофан Николаевич, ты меня слышишь? Алло, твою мать!

Осознав, что радиосвязь с райцентром безвозвратно утеряна, представитель области нарушил все правила радиообмена и разразился в эфир такими изысканными оборотами ненормативной лексики, что ему мог позавидовать любой заключенный, пробывший в местах не столь отдаленных не менее десяти лет.

— Выключай рацию! — приказал Пригода радисту метеостанции. — Видишь, что связи нет?

Радист молча смотрел в угол.

— Связи нет! — крикнул ему в ухо первый секретарь. — Нет связи! Ты меня слышишь?

— Слышу, — после паузы ответил радист, тяжело вздохнул и добавил: — С такой связью район точно без коров останется!

Митрофан Николаевич подумал и печально сказал:

— А резать один хрен придется. Иначе они с меня три шкуры за невыполнение плана мясозаготовок снимут. И промычать в свое оправдание ничего не успею.

«Стат про ратионе волюнтас», — уныло подтвердил внутренний голос, и Митрофан Николаевич даже не удивился его латыни. Впрочем, чему было удивляться — какие уж там разумные основания, волюнтаризм кругом был чистейшей воды.

Пока первый секретарь райкома партии Митрофан Николаевич Пригода пытался нарушить партийную дисциплину и соврать обкомовскому представителю, центурион Птолемей Прист взбежал по ступенькам дома Клавдии Ступаковой.

Клавдия — что за чудное имя? императорам впору! — ждала его, это видно было по ее тугим пунцовым щечкам с кокетливо играющими ямочками, по выразительным вишенкам ничего не скрывающих глаз, по обтягивающему ее сбитую фигурку платью, совсем неподходящему для уединенной домашней встречи. Похоже было, что Клавдия надела все свои украшения. Она стояла в горнице, сияющая, как египетская царица.

— Птолемей Квинтович! — с нежным упреком сказала Клавдия. — Что же вы так долго не заглядывали? Амор нон эст медикобилис хербис!

Да, в этом она была права: нет таких трав, чтобы любовь вылечить.

Птолемею льстило нежное внимание женщины. Старый солдат, принимавший участие во многих рискованных и даже опасных походах, он, интер мок говоря, ожидал нечто подобное. Ожидал и боялся. Его самого сжигала фебрас эротика, оживающая в каждом мужчине при виде красивой женщины, которой он уже однажды обладал.

— Хомо пропониб, сед деус диспонинт, — сказал он, с удовольствием разглядывая хозяйку.

— Плохо вы предполагали, Птолемей Квинтович, — еще гуще порозовев и счастливо улыбаясь, упрекнула Клавдия. — А у нас, русских, говорят: на Бога надейся, а сам не плошай.

«Каве!» — сказал центуриону внутренний голос, но Птолемей Прист был слишком влюблен, чтобы осторожничать. Укоры Клавдии заставили старого солдата ощутить калпа белус, но эти легкие угрызения совести заглушил стук влюбленного сердца.

В глубине души Птолемей Прист понимал, что о Клавдии нельзя было сказать традиционной римской формулы: дома мансит, ланам фецит! Вряд ли Клавдия сидела дома, а тем более пряла шерсть. Не для ее нежных пальчиков было это грубое занятие. Птолемей Прист преданно уже смотрел на Клавдию, хорошо понимая — эссе фемина!

— Манибус пурис? — поинтересовалась фемина.

— Чистые! — с удовольствием сказал центурион по-русски и для убедительности вытянул перед собой руки с растопыренными пальцами.

— Боно! — удовлетворенно сказала Клавдия. — Садись, Птолемейчик, повечеряем.

Центурион знал толк в пирах, когда обед в шесть блюд казался скудным и бедным. Перемен у Клавочки было три: суп, в котором гранде репетита была смешана с морковью и неизвестным центуриону овощем[17]; все это было кум гранд солус; распаренная гречиха с жареной птицей, да вместо вина был большой кубок с холодным коровьим лактис; но все это сопровождалось такими нежными улыбками, что, интер нок говоря, Присту подаваемые женщиной перемены казались базилевским угощением.

— Боно! — счастливо вздохнул центурион и решительно отодвинул кубок с холодным дактис. — Баста!

Взгляды их встретились. Центурион протянул руку и огромной лапищей накрыл маленькую ручку женщины. Клавдия зарделась, но руки своей не убрала.

Что говорить — амор омнибус инем!

Центурион притянул хозяйку к себе, посадил ее на колени и заговорил по-своему — быстро и горячо. Клавдия мало что улавливала в страстной и сбивчивой речи центуриона, и только нежные воркующие интонации его голоса были женщине путеводной звездой — любит ведь, любит, морда римская!

— Амор, — подтвердил и центурион, с римской прямотой разрубая запутанные любовные узлы.

Солус кум сола, ин боко ремоло, нон когитабунтур ораре Овидиус. И в этом древние римляне были правы. Не станет влюбленная парочка, оказавшись наедине, читать Овидия.

Впрочем, Евтушенко с Беллой Ахмадулиной, а тем более Николая Горбачева они читать тоже не станут.

Прямо скажем, это была пар нобиле фратрум!

Уже в постели Птолемей Прист отчетливо понял, что дома Клавдия с юности не сидела, а шерсть тем более никогда не пряла.

Честно говоря, Птолемею самому сидеть дома не приходилось. Знавал он и обстоятельных галлок, и знойных темнокожих нумидиек, и толстозадых, перепачканных сладостями капризных персиянок. Путешествуй — и ты увидишь весь мир! А уж больших любителей попутешествовать, нежели римские цезари и их неугомонное воинство, и придумать было трудно.

— Аут нон тентарис, аут перфике! — с нежным упреком простонала Клавдия, чтобы еще через несколько минут удовлетворенно пробормотать: — Aгe кво агис![18]

Что говорить? Знала ведь, чего выучить по-латыни. Точно подмечено, дома не сидела и шерсть не пряла!

Акцент у нее был чудовищным, и потому страстные слова женщины требуют определенного перевода, который и будет приведен ниже.

Услышав эти слова, центурион едва не задохнулся от аморис абундантиа. Да не буду я переводить, от чего задохнулся центурион. Всяк бывавший в постели с любимой женщиной, несомненно, догадается, от чего задохнулся влюбленный Птолемей Прист. Чувства, они, товарищи, везде и всегда одинаковы и особому переводу не подлежат.

Там, где прошла знойная зрелость, разумеется, нечего делать пылкой юности. Нет, все-таки они были достойной парочкой! За ночь центурион убедился в этом не раз.

Глава десятая,

в которой рассказывается, как рождаются заговоры, мимоходом лягается Алан Чумак, описываются мечтания Плиния Кнехта и автор рассуждает о доступности простым россиянам блатной терминологии

Ромул Луций и Плиний Кнехт сидели на берегу пруда и плели заговор. Чему удивляться — заговоры всегда рождаются в горячих головах недовольных. А причины для недовольства у Ромула Луция и Плиния Кнехта, что называется, горели… м-м… как бы это деликатнее выразиться… горело, одним словом, пониже поясницы.

— Люпусы позорные! — горячился Плиний. — Я ему говорю — сатис, осознал я уже, прочувствовал, блин! А он все, канис поганый, хлещет! И говорит, что тюрьмой меня не исправить, только побоями. Нет, ты мне, Ромка, скажи — на хрена мы в ихний легион вступали? Где они, обещанные сестерции? За неделю нас четыре раза выдрали, а в карманах ни шиша! И ад воцем сказать, за что выдрали? Первый раз, — Плиний загнул палец, — за пьянку в термах. Надо было, видите ли, разбавленным вино пить. А я виноват, что ихнюю воду мой организм не принимает? Нет, Ром, ты скажи — это по-честному? Центуриону, видите ли, можно закладывать, а нам нельзя.

Кнехт горячился, размахивал длинными руками, и от этих движений синяя русалка на его груди то и дело плескала мощным хвостом, словно пыталась спрыгнуть с нее в тихие воды поросшего камышом пруда. Ромул Луций сел на пригорок и вздохнул:

— Так у них, Плиня, и поговорка такая есть: что положено Юпитеру, то не положено быку.

— Слыхали! — жарко вскричал Кнехт. — Кво ликет Юви, нон ликет бови! Но и наоборот ведь говорится, Рома, кво ликет бови, нон ликет Юви! Но ведь они, козлы, только в свою сторону считают! Второй раз нас за что выпороли? За пререкания с корникулярием. А мы пререкались? Нет, Ром, ты честно скажи — мы пререкались? Мы ведь не пререкались, мы его понять хотели, хрена однорогого. Жениться не успел, а рог уже вырос. Погоди, баран однорогий, ты только женись, у тебя не только второй рог вылезет, они у тебя еще на голове куститься станут! Я ему в шутку сказал, Рома, а меня пороть поволокли. Тебя, спрашиваешь, за что выдрали? Тебя, Рома, за дело отодрали. Не надо было, блин, над несчастьем товарища смеяться!

— Да я не смеялся! — возразил Ромул Луций.

Плиний Кнехт спокойно и нехорошо осмотрел товарища и согласился с ним.

— Правильно, Рома. Ты не смеялся, ты, блин, ржал не хуже колхозного жеребца! Ладно, братила, оба мы с тобой обиженные. В третий раз нас за плохо вычищенные котлы сечь приказали. А сами они их чистить пробовали? Патриции гребаные! Экономят все, на пасту ни одного сестерция не выделили. А ведь списали они на это бабки, точно списали, Рома, это я тебе говорю. У кассира морда воровская и глаза такие, что я ему не только кассы, поля убранного охранять не доверил бы. Сами денежки, блин, гребут, а нас с тобой в кнуты! И правильно мы, братан, сделали, что котлы эти цыганам продали. Все равно мы их отчистить как следует так и не сумели. В любом случае нас под кнут послали бы, а так мы хоть копейку, блин, за наши побои срубили, не так было обидно очко под кнут подставлять! А дальше что? Что дальше, Рома? Жалованья нам не платят, в насосники, блин, загнали, воду им, козлам, в термы качать. Да нас с тобой в рабы записали, Рома, в рабы, а не легионеры! Рабы мы, Рома, чтобы у этого корникулярия второй рог вырос!

Плиний Кнехт досадливо метнул в тихие воды пруда плоский камень, и тот заскакал по темной поверхности, оставляя за собой расходящиеся круги.

— А что делать? — печально спросил Ромул Луций. — Я у одного старика уже спрашивал, как из легиона на дембель уйти. Знаешь, что он мне сказал? Только смерть может освободить от почетной службы в легионе. Понял? Только смерть!

— Что ж нам ждать, когда они нас до смерти запорят? — уныло сплюнул в воду Плиний. — И так уже все очко в шрамах!

— Дезертировать надо, — авторитетно сказал Ромул Луций. — И рвать когти из района. Ты говорил, что у тебя тетка на Урале живет?

— А поймают? — вздохнул Кнехт. — Хорошо, если только выпорют. К этому мы, блин, уже привыкли. А если за дезертирство у них другие наказания?

Ромул Луций помолчал, задумчиво глядя на камыши.

— Децим, что без риска не обойтись, — сказал он. — Районное начальство их прячет, карантин объявили, чтобы в Бузулуцк никого не пускать. Значит, кто-то должен до области добраться, глаза там людям раскрыть. Явимся мы с тобой в областную ментовку или в КГБ, доложим, как разведчики, мол, вскрыли появление незарегистрированных вооруженных иностранцев на территории Бузулуцкого района. И не только, братила, вскрыли, но и внедрились в их ряды для выявления коварных намерений захватчиков…

Плиний Кнехт не то всхлипнул, не то засмеялся.

— Ну, Рома, да ты чудила на букву «М». Ты посуди сам. Явимся мы к ментам, расскажем им про римлян древних. Ты бы в такое поверил? Хрена лысого ты бы в это, Рома, поверил! А если в области в ментах сплошные дебилы сидят и они нам поверят, то для проверочки один хрен Дыряеву позвонят. И чем все закончится? Психушкой это все, психушкой закончится! Какие римляне? Какие мечи? Пропишут нам, братан, смирительные тельняшки и уколы в задницы наши многострадальные делать начнут. И будем мы в психушке клопов давить, пока от санитаров шарахаться не начнем. Здесь тебя за неделю четыре раза выпороли? Там, братан, за день недельную норму выписывать будут. У меня дядя с Тростяновки в психушке лежал, уж он мне порассказывал о порядочках в дурдоме! Будут нас там, Рома, п…ть. В лечебных, блин, целях. Ты об этом подумал?

— Может, ты и прав, — печально согласился Ромул Луций. — Только нам с тобой и здесь ловить нечего. Я уже сидеть не могу от ихней педагогики. И самогону — хоть весь Бузулуцк обшарь — хрен найдешь. Туган подходит, братила!

— А все ты! — внезапно обозлился Плиний Кнехт. — Юрисдикция цезаря! Юрисдикция цезаря! Цезарь далеко, а центурион близко. Знал бы заранее, я бы к их казармам ближе километра не подошел бы! В сестерциях будем жалованья получать! — похоже передразнил он Ромула. — В плетях мы его, блин, получаем. Согласно ведомости!

Ромул Луций хотел что-то возразить, но передумал. И вовремя — по дороге к пруду шел корникулярий. Корникулярий был в спортивном костюме, но офицерское свое отличие в каптерку не сдал — рог на шлеме блестел не хуже шпиля на ленинградском Адмиралтействе.

— Ша, Плин! — бросил Ромул, вскакивая. — Погнали воду качать. Идет эта гнида однорогая! Засекет, что сачкуем, опять после вечерней поверки к ликторам пошлет. У меня очко не железное, ему, не как сердцу утесовскому, покоя хочется.

Они взялись за красный пожарный насос, заставляя воду пениться и шипеть в трубе. Ручной насос римляне конфисковали в местной пожарной специально для обеспечения работой провинившихся. Скучать Плинию Кнехту и Ромулу Луцию не приходилось.

Корникулярий, увидев их за работой, остановился, понаблюдал из-под руки, что-то одобрительно крикнул и повернул по направлению к школе, где располагались римские казармы.

— Слышь, Плин, — работая насосом, сказал Ромул Луций. — А может, в самом деле не надо воровать и водку жрать? Как там корникулярий нам говорил: живи по уставу — обретешь ты честь и славу. Вдруг он прав? А?

— Для дураков все это, Рома! — Плиний Кнехт выпрямился и утер рукавом спортивного костюма трудовой пот со лба. — Кто смел, тот и съел. Вот если бы мы ихнюю кассу с сестерциями взяли, тут бы нам, братила, и была бы честь и слава!

— Да на хрен нам ихние сестерции? — хмыкнул Ромул Луций. — Что на них купишь? Головку от патефона?

— Не, братан, — сплюнул в воды пруда Плиний Кнехт. — Тупой ты все-таки, извини, братила, я хотел сказать, не тупой, а неразвитый ты все-таки. Эти сестерции в наши дни антиквариат, за них сейчас хорошие бабки срубить можно!

Нет, сколько же у нас все-таки еще осталось мечтателей, верящих в пещеру Али-бабы, в джиннов и домовых, в заговоренные клады и просто в знахарей и магов. Вон один только Алан Чумак сколько воды людям с телевизора зарядил! И ведь верили же, давились в очередях на его целительные выступления. А он, между прочим, не ваши баночки, граждане, заряжал. Он свой банковский счет заряжал.

Дошло до того, что по Сибири, говорят, гастролировал парень один под именем Чумака. И что удивительно, он ведь тоже полные залы собирал и даже документы у него никто ни разу не проверил! Есть еще люди в русских селениях! Они навроде аверченского городового, который из всех полезных обществу людей выбрал старого еврея, который из пятаков шоколадки изготовлял посредством аппарата и происходящих в нем химических реакций.

Ромул Луций и Плиний Кнехт были именно из таких граждан. Их у нас много еще, желающих без особого труда на чужом горбу в рай прокатиться. При разговоре о сестерциях, за которые можно срубить хорошие бабки, глаза у Ромула Луция жадно и оживленно заблестели.

— А ты что — знаешь, куда их скинуть? — спросил он.

— Был бы товар, — туманно отозвался Плиний Кнехт, — а купец всегда найдется!

Забыв про насос, они сели на берегу пруда и зашептались, прикидывая, куда они потратят вырученные от реализации древних монет деньги. Ромул Луций в мечтах не уходил дальше грандиозной попойки с обнаженными блондинками в Гаграх. Сам он там никогда не был, но по телевизору все выглядело заманчиво и прекрасно. И, откровенно говоря, сам Ромул резонно полагал, что блондинки с коньяком морского отдыха испортить не могут. Плиний Кнехт был воображением побогаче — он представлял себе покупку белых штанов и отъезд в Рио-де-Жанейро, куда так стремился герой единственной книги, прочитанной Кнехтом еще в десятом классе. Нормальный был анархист, балдежник такой, ну прям красная шапочка. Гнедой афер. Академик, блин. Можно сказать, борзой аллигатор. Умел баки забить. Классно бороду пришивал. Остап его звали. Точно, Остап Балдерис. Сначал он за стульями гонялся, потом жука одного подпольного с лимонами зашпилил, крутые бабки снял и за бугор подался, но его на границе румыны обули. Все, блин, отняли и до этого самого Рио-де-Жанейро не дали докандехать, козлы. Пацаны с ним клевые были. Балаганов Саня и Паниковский. Помнится, читая эту книгу, Плиний Кнехт животик надорвал. Но арбуз, честно говоря, только у этого самого Остапа Балдериса варил. Остальным только на вассере стоять. Больше чем на атасника никто из них не тянул. Только гири тырить были способны да базары гнилые вести. Бакланье, одним словом. А он, Плиний Кнехт, не фраер, для него и балдоха по-особенному светит. Он своего добьется. Отслюнявят ему барыги балабаны за сестерции эти, он сразу с этим воздухом на бан рванет и крылышками только мусорам помашет. Не все же им банковать! Не будет Плиний Кнехт шестеркой, сам в батары выйдет! Будет в солнечном Рио положняком жить, шикарным зарубежным прошмандовкам палки кидать, бухало только самое крутое без гамырок, шмотье от Кардена, и никаких гапонов рядом. А если ему гравюры вправят, то Плиний Кнехт их быстро в гребни захезанные произведет, никакой зоны не понадобится!

Раскатал Плиний Кнехт губы, прикинул, как в зарубежной столице гужеваться будет с тамошними давалками, и до того у него на душе хорошо стало, словно двинулся он или ширнулся. И напрасно он в расслабуху пошел. Рядом послышался пронзительный фальцет корникулярия, и, еще не открывая глаз, Плиний Кнехт поймал расклад: влипли, блин. Надо сказать, что взявшись переводить думки Плиния на обычный русский язык, любой переводчик столкнется с определенными трудностями. Это вам не с латыни переводить, тут особый словарь требуется.

Автор долго думал, как ему донести мысли Плиния Кнехта до читателя и сделать их понятными и доступными. Помещать в конце произведения словарик? Пожалуй, неудобно будет читателю метаться туда и обратно по тексту. Сделать сноски на манер великого русского писателя Льва Толстого? Но такие сноски делают художественное произведение похожим на научный трактат. Положение спас один знакомый, заглянувший однажды на огонек. Судьба к нему была немилосердна, и по молодости лет товарищ дважды чалился в зоне или, говоря по-русски, отбывал заслуженное и справедливое наказание… Прочитав написанное, он пожал плечами и сказал: «Кому он нужен, твой перевод? Нормально написано, по-русски, только дурак не поймет». По зрелому размышлению я последовал совету этого товарища. Воровской жаргон давно вошел в нашу жизнь, и многое из сказанного будет доступно любому взрослому читателю. А если кто-нибудь Плиния Кнехта не поймет — и слава Богу!

Глава одиннадцатая,

в которой рассказывается о мучительных размышлениях бузулуцких руководителей и гениальном озарении председателя исполкома И. А. Волкодрало

Митрофан Николаевич Пригода обошел председателя исполкома кругом, глядя на него с тихой ненавистью. В Древнем Риме тех, кто приносил плохие вести, бросали львам и тиграм на закуску. Ни львов, ни тигров в Бузулуцке не было, а если бы они и были, то никто бы не понял желаний Митрофана Николаевича, будь он даже не первым, а единственным секретарем райкома. Кормить хищников руководителями, пусть даже районного масштаба, было недопустимо. Мало ли что в плебсе говорят! Слава Богу, у нас не Рим и не арабские халифаты! Иван Акимович понимал состояние первого секретаря, он и сам бы без особой радости отнесся к тому, кто сообщил бы ему о направленной из области комиссии. Хитроумная затея с карантином пошла прахом. Она рушилась на глазах и грозила похоронить под своими обломками создателей.

— Хто ж розумел, Николаич, иго усе воно так повернеця? — развел руками предисполкома. — Хотелось же як краще!

— А получилось, как всегда! — ядовито сказал Пригода. — Теперь по вашей милости и коров резать приказали, и комиссию в район направили! На кой ляд мне в районе областные уши и глаза?

Иван Акимович пригорюнился. Уж он-то на своей шкуре испытал, что такое обкомовские чрезвычайки. Еще и Богу свечку поставишь, что на дворе не сороковые! Помнится, у те роки после одной комиссии все руководство соседнего Кагановичского района як бик слизав.

Надо отметить, что Иван Акимович был руководителем советской закваски и перековываться в соответствии с мудрыми указаниями недавно назначенного Генерального секретаря ЦК КПСС не спешил. Хто знает, як все воно повернеця?

При перестройке — главное не спешить. Уж лучше догонять, чем заплутаться!

Осторожный и мудрый был Иван Акимович, потому и просидел на своем посту добрых тридцать шесть лет. Еще з млодых хлопцив начинал, тогда дуршв на таких постах не держали.

— Тильки хлопоти от этой иностранной солдатни, — пригорюнился предисполкома. — Ни найкрайщой выгоды!

— Мыслитель! — фыркнул Пригода. — Я, что ли, их приглашал? А теперь что?

Волкодрало опять подумал, морща лоб и щурясь от старательности.

— А если в пионерлагерь отправить? — от внезапного озарения забыв ридну мову, предложил он. — Все одно он еще пустует. Учатся детишки пока еще. Когда еще заезд будет! А мы их в лагерь, пусть комиссии по городу шастают, не найдут они ни черта!

Пригода продумывал предложение председателя исполкома ощупывающе и осторожно. В румяном яблочке тоже бывает червоточинка! Предложение Волкодрало было заманчивым, и изъянов в нем видно не было. Правильно говорят: с глаз долой — из сердца вон!

— Мысль, конечно, стоящая, — одобрил он задумчиво. — Только вот как их в лагерь вывезти? Под каким соусом?

Волкодрало задумчиво и огорченно посопел.

— Думать треба, — согласился он. — Це ж забугорт громадяне! 3 мени шософ поганий. Що робити?

— Ты мне эту хохлацкую мову брось! — строго сказал Пригода. — Я сам, понимаешь, с Николаевщины, а язык не ломаю.

Волкодрало промолчал, но украинские интонации в голосе его исчезли. Крепка и тверда партийная дисциплина. Колы батько приказал, на эсперанто изъясняться станем.

— Просто их не возьмешь, — мягким южным говором сказал предисполкома. — Им не прикажешь, Митрофан Николаевич, они сами прикажут кому хочешь, за милую душу! На той неделе они у моей свояченицы самогон изъяли. Триста литров браги свиньям скормили, подлецы! И что обидно, Митрофан Николаевич, они ведь к Надьке с милицией пришли. А милиционеры хоть и знали, к кому пришли, а акт составили. Все изъяли — и емкости, и аппарат, и самогон готовый. А ты сам знаешь, какой у Надюхи самогон! Сказочная фантазия, а не напиток. Спичку поднесешь — полыхнет, як нефтяная скважина. Я сразу к Федору Борисовичу побег, и ты знаешь, что он мне ответил?

Пригода поморщился.

— Хреновину ты несешь, Иван Акимович. Я тебя о деле спрашиваю, а ты пургу метешь. Какая брага? Какой самогон? Я тебя спрашиваю, что нам с этими римскими бандюгами делать? Ты об этом подумай, хрен с ним, с самогоном, пшеницы да сахара на наш век хватит!

Волкодрало обиделся.

— Конечно, — желчно и печально сказал он. — Не свое, так и не жалко!

Пригода сел в кресло, дотянулся до графина и шумно выпил стакан воды.

— А Клавка твоя где? — спохватился предисполкома. — Неужто уволил?

— Не соответствовала она требованиям, — туманно сказал Митрофан Николаевич.

Иван Акимович улыбчиво шевельнул усами.

— Это ж с какого времени? — поинтересовался он лукаво. — Вчера, значит, соответствовала, задом в приемной крутила, а сегодня, значит, требованиям не отвечает? С чего это они так возросли, Николаич?

Он вдруг просветленно охнул и догадливо прикрыл усы рукой.

— Римлянин? Птолемей который?

— Не ерунди, — нахмурился первый секретарь. — При чем тут римская солдатня? Просто не отвечает Клавдия Гавриловна высоким требованиям звания советского партийного работника. Не работала она, понимаешь, над своим уровнем, не держалась достойного имиджа. Ладно, — махнул он рукой. — Хватит о бабах, Ваня. Что делать с этими древними иностранцами будем? Не с милицией же нам их в лагерь отправлять? Да и не поможет она нам в этом.

— Зачем же с милицией? — посерьезнел предисполкома, и неожиданная лукавинка вдруг снова заиграла в его взоре. — Погоди… погоди… Вот именно с милицией мы их и отправим! Обязательно с милицией!

— Да ты сдурел? — вскипел Митрофан Николаевич. — Да они нашу милицию по кочкам понесут! А может, и нести не понадобится, они с милицией сдружились уже, вместе дежурят, дебоширов разнимают. Самогонку изымают, — напомнил он. — Невзирая, значит, на чины и ранги.

— Отольются им мышкины слезки, — туманно пообещал Волкодрало. — Но тут ты, Митрофан Николаевич, не прав. Мы их с милицией отправим. Под ручку, так сказать. Вместе дежурили, вместе и на соревнования поедут!

— Нет, Ваня, ты уже окончательно сдурел, — поставил диагноз первый секретарь райкома и осекся. — Как ты сказал? Куда они поедут?

— В пионерлагерь имени Дзержинского, — довольно потер руки Волкодрало. — На спортивные состязания. Как они у них называются? Олимпиадами?

— А хрен их знает, — сказал первый секретарь. — Вроде олимпиады были у греков, а у этих… Да нехай будет Олимпиада, лишь бы подальше от глаз чужих!

Хорошие идеи редки. Когда они приходят в голову, человек ощущает себя гением. Не был исключением и Волкодрало. А шо? Кожна люди-на, кожен звичайний сияч, чи садовник, чи работник, — философ. Тильки вин не пише трактат.

Подполковник Дыряев в замысел руководителей района вник сразу.

Доведенные до него Митрофаном Николаевичем идеи подполковнику пришлись по душе. Во-первых, это давало ему совершенно официальные основания переложить все на плечи своего заместителя. Во-вторых, это позволяло ему отдохнуть от необременительного, но иногда приедающегося семейного быта. В-третьих, сразу решались все проблемы и осложнения с комиссиями, если таковые объявятся в Бузулуцке. И наконец — возможно, это было самым главным, — отъезд на природу давал возможность оглядеться и подумать о будущем. А оно вызывало опасения именно своей кажущейся безмятежностью. Борьба с самогонщиками привела население района если не к трезвому образу жизни, то к значительному его отрезвлению. А это в свою очередь сказалось на уличных и бытовых ссорах, семейных скандалах и, как это ни странно, повлекло за собой сокращение краж из коллективных хозяйств. Для чего воровать, скажем, комбикорм или отруби, если за них и бутылки не выручишь?

Первоначально активность римских легионеров едва не вывела бузу-луцкую милицию в передовые подразделения, но уже впоследствии бурный ручеек правонарушений все мелел, и все чаще отсутствие показателей в борьбе с преступностью, а тем более почти полное отсутствие таковой, вызывало справедливые нарекания областных руководителей, полагавших, что там, где живут люди, преступность обязательно пускает свои криминогенные корни. Как сказал на одной из коллегий начальник Управления внутренних дел Андрей Чегеварович Айрапетян, преступности нет только среди пингвинов, и то только потому, что в Антарктиде невозможно купить ни водки, ни анаши.

Требовалось найти золотую серединку, чтоб и областные волки были, так сказать, сыты, и районные овцы целы. А для этого следовало крепко подумать и, возможно, даже кое-что обсудить с руководителем выходцев из прошлого. Поэтому необходимость выезда в пионерский лагерь для проведения римско-советских игр — наподобие Игр доброй воли — начальник районной милиции Федор Борисович Дыряев воспринял как руководство к действию и прямо из райкома партии отправился в милицию, чтобы дать личному составу необходимые указания и разъяснения.

Глава двенадцатая,

в которой рассказывается об изменениях в жизни провинциального городка Бузулуцка, о создании Гладышевым аллеи Цезарей, о причинах плохого настроения корникулярия Феста, из-за чего очередной раз были наказаны Плиний Кнехт и Ромул Луций

Бузулуцк преображался.

Вслед за строительством терм и водопровода легионеры начали наводить порядок на улицах городка. Правонарушители уже не штрафовались, а получали свои пятнадцать суток, чтобы за то время не только осознать недостойность своего поведения, но и приложить все силы к благоустройству улиц и площадей Бузулуцка.

Особенно изменился центр городка. От улицы Ленина до Центральной площади протянулась вымощенная булыжниками аллея, вдоль нее стояли гипсовые бюсты римских императоров, которые сноровисто ваял ставший городским скульптором Степан Гладышев. В лунные ночи аллея выглядела жутковато, римские цезари выходили у учителя рисования похожими на малые народности Кавказа, а огромные горбатые носы бюстов, в зависимости от взглядов критиков, могли послужить обвинению в яростном антисемитизме или, напротив, — в столь же оголтелом сионизме.

Рентгенолог Бузулуцкой районной больницы Кирилл Адамович Хожацкевич, променявший в юности белорусские леса и болота на степные просторы Придонья, в центральной части города бывал редко. Причины к тому у него были. Вернее сказать, что у него не было особых причин выбираться в центр города. Однако с процветанием в городе сухого закона Кириллу Адамовичу приходилось в поисках любимого напитка забираться все дальше от дома. Однажды в состоянии бездумного оживления, уже ближе к полуночи, Кирилл Адамович забрел на аллею Цезарей, которая была погружена во мрак, потому что лампочки близлежащих фонарных столов были разбиты малолетними хулиганами. Бывшая у Дома культуры на посиделках молодежь сначала услышала дикие крики Кирилла Адамовича: «Все на одного! Да? Все на одного, сволочи!», потом послышались гулкие удары, и все увидели бывшего белоруса, ощутившего себя отчаянным казаком. Хожацкевич держал в руках толстый железный прут, а его одежда и лицо были в мелкой гипсовой пыли, от чего Кирилл Адамович сам напоминал памятник, сошедший с пьедестала. Рентгенолог дико и безумно озирался, и было видно, что он способен сейчас не просто на геройский поступок, а на подвиг, вступив в битву с хамски ведущими себя лицами кавказской национальности. К тому времени благодаря средствам массовой информации этот термин уже начал приживаться среди населения страны, заменяя более грубые названия, бытовавшие в Придонье.

Безумная храбрость врача стоила аллее Цезарей десятка разбитых бюстов. Дежурившие в центре милиционеры справедливо посчитали Кирилла Адамовича нарушителем общественного порядка, а судья поутру опрометчиво оценил мужественное поведение героя в десять суток. Однако уже через двое суток стало ясно, что цезарей на аллее хоть пруд пруди, тем более что Гладышев сноровисто восполнил потери среди них новыми отливками, а рентгенологов в районе явно не хватает.

По ходатайству руководства больницы Федор Борисович Дыряев разрешил рентгенологу отбывать административный арест на основной работе, резонно рассудив, что более вредного и тяжелого производства в районе все равно не найти. Воспрянувший духом рентгенолог, однако, тут же потребовал, чтобы ему засчитывали сутки за трое по причине того же вредного производства, и только угроза Дыряева взыскать с рентгенолога ущерб за разбитые бюсты и явно завышенная Гладышевым оценка своего творчества несколько урезонили обнаглевшего врача.

Месяца не прошло со времени появления легионеров в Бузулуцке, а архитектура городка уже претерпела определенные изменения.

Не редкостью стали уже перистили — внутренние дворики с цветами, обнесенные ребристыми колоннами с узорчатыми портиками.

На Центральной площади сразу за аллеей Цезарей появился комбиций — возвышенная часть форума для проведения народных собраний.

Колхозный рынок стал местом всех торговых сделок; блещущий чистотой, коей немало способствовали «суточники», он быстро обрел популярность среди бузулукчан, которые уже называли его на римский манер базиликом.

Среди модниц Бузулуцка большую популярность завоевывали котурны — высокие сапоги с раструбами.

Улицы и кварталы жители Бузулуцка меж собой называли сигиллариями. Даже пьяницы, собиравшиеся у пивной на втором участке, опасливо оглядевшись и убедившись, что легионеров поблизости нет, спрашивали друг друга:

— Ну что, квириты, сообразим на троих?

Некоторые римские слова и выражения прочно входили в лексикон бузулукчан. Многие называли деньги не иначе как аргентариями, а кошелек — крименой; девушек романтично начали называть вирджиниями, пьяницы обрели благозвучное имя бибентисов, а колхозников зачастую называли кампихомами, соединив латинское название сельскохозяйственных угодий и человека.

Часто можно было услышать, как один бузулукчанин говорит другому, что не хрена со своими лексами в чужой дом соваться или что ты свои лексы устанавливаешь, матер туа! Но, пожалуй, это было самым безобидным из усвоенного жителями Бузулуцка от выходцев из прошлого.

Присутствие римских солдат в городе становилось все более заметным, и Дыряев все чаще задумывался о возможных последствиях этого невероятного вторжения и примерял к нему свою будущую судьбу. Будущее тревожило Федора Борисовича своей неопределенностью, но он успокаивал себя мыслью, что люди живут и на пенсии, а уж его-то точно дальше гражданки не пошлют и больше пенсии не дадут. И что было самым приятным — меньшая пенсия ему тоже не грозила.

И все-таки не хотелось начальнику милиции, чтобы приехавший из области чин спросил его насмешливо:

— Перед кем спину ломаете, товарищ подполковник? Перед древним Западом преклоняетесь?

Корникулярий Квинт Курций Фест был не в самом добром расположении духа.

Явно наступали дни, которые никому бы не пришло в голову отметить белым камешком. Дисциплина в подразделении падала, по утрам уже не все легионеры появлялись в гимнасии, чтобы укрепить дух и сделать здоровым тело. Просматривались явные реформы к худшему. Экс темпоро требовалось сделать что-то неординарное, как-то встряхнуть легионеров, оторвать их от засасывания в трясину провинциальной жизни.

Войдя в казармы, корникулярий хмуро огляделся и пробормотал, ни к кому персонально не обращаясь:

— Превратили казармы в лупанарии!

Да, все внутри в казармах напоминало не воинское помещение, а публичный дом. Особенно красотками, вырезанными из журналов и любовно развешанными легионерами на стенах. Висели на этих стенах и нестареющая Джейн Фонда, и обаятельная Синди Кроуфорд, нашлось на стенах место для Шэрон Стоун и Наташи Негоды, и множество других менее именитых, но столь же грудастых и длинноногих див подмигивали легионерам по вечерам: «А ты приобрел себе новый „Плейбой“?»

Пройдя в каптерку, корникулярий содрал ненавистные штаны, облачился в доспехи и трижды подряд исполнил римскую строевую песню, от проникновенного припева которой перехватывало в горле от гордости за империю.

Славлю цезаря! Славлю цезаря!

Славлю смертью своей в бою!

Исполнив песню, корникулярий вытер слезы, снял форму и вновь облачился в презираемые штаны.

— Вина! — приказал он, и каптерщик торопливо подал чашу.

Корникулярий отпил глоток и выплеснул содержимое в мордатого хозяйственника.

— Почему вино неразбавленное? За скота меня считаешь?

От промаха каптерщика настроение испортилось еще больше. Квинт Курций Фест прошелся по казарме.

Общение с местными контрактниками не прошло даром для солдат. Двое легионеров, сидя за столом, увлеченно играли на пальцах в «тюремное очко». Этой игре римлян научил Плиний Кнехт. Несмотря на ее примитивность и то, что шевелить пальцами при разговоре в легионе считалось неприличным, игра прижилась и получила распространение, хотя корникулярий строго наказывал за нее легионеров.

Заметив начальство, легионеры немедленно прекратили свои манипуляции, но поздно — злорадно усмехаясь, Квинт Курций Фест назначил их на уборку помещения, которая в легионе считалась занятием неблагородным и нудным.

Настроение корникулярия несколько улучшилось, и, отправив еще двоих провинившихся на очистку Американского пруда от тины, Курций Фест начал улыбаться.

«Эст модус ин кебус, — думал он. — Я не допущу, чтобы о легионе пошла мала фама. Плохая молва не делает чести солдату, и если центуриону Присту эта честь не дорога, то я беспощадной ману буду подобные нарушения пресекать! Пропила ману!»

Курций Фест был настоящий цивилис Романус, воспитанник легендарного Кая Валерия Пробста, прославившегося в Парфянских походах; спартанец по духу, корникулярий не терпел расхлябанности. Была бы его воля, этот гнусный городок давно бы дрожал при одном только упоминании имени цезаря! По мнению Курция Феста, центурион был излишне лоялен к жителям Бузулуцка. Его заигрывания с аборигенами корникулярию не нравились: с точки зрения Феста, Птолемей Прист вел себя возмутительно. Он явно распустил легион. Виданное ли дело, чтобы римский воин не провел утренние часы в гимнасии? Виданное ли дело, чтобы римский воин ссылался на срок службы и объявлял себя стариком, отправляя вместо себя более молодых соратников? А эти самовольные уходы за пределы казарм, эти любовницы, которые своими взглядами раздевают легионеров? Разве таких заставишь дома сидеть и шерсть прясть?

Хоть и говорят, что де густибус нон эст диспутандум, но с точки зрения корникулярия, ни одна из них не годилась в подруги римскому легионеру. Смазливы, но не серьезны, смешливы, но не умны. Как тут было не спорить о вкусах?

И сам центурион увлекся такой красоткой. И увлекся так, что позабыл о делах легиона! Корникулярий негодующе покачал бритой головой.

Но о вкусах нон эст диспутандум, особенно если это вкусы твоего начальника. Квинт Курций Фест это понимал. И все-таки раздражение его было так велико, что, столкнувшись в дверях казармы с праздношатающимися Ромулом Луцием и Плинием Кнехтом, корникулярий на мгновение потерял дар речи, но тут же пришел в себя и со злорадством приказал бездельников выпороть.

— За что? — в один голос и с нескрываемым отчаянием, совсем не подобающим римскому воину, вскричали несчастные.

— Немо пруденс пунит, квиа пеццатум эст, сед не пеццетур![19] — туманно сказал корникулярий.

В этом корникулярий уподобился цыгану, выпоровшему цыганенка за кражу, которой тот еще не совершал. Но не объяснять же глупцам, что в их лице Квинт Курций Фест наказал весь разболтавшийся легион, более того: в их лице он наказывал и центуриона Птолемея Приста, да будет защитой ему Юпитер!

Так корникулярий понимал службу и воинскую дисциплину. За проступок одного отвечают все.

Глава тринадцатая,

в которой центурион Птолемей Прист рассуждает о религии, а затем объявляет Клавдии о своем скором отъезде на Игры, ведутся рассуждения о сущности командированных, а в Бузулуцк прибывает парткомиссия Царицынского обкома партии

— Странные вы люди, — сказал Птолемей Прист. — С виду нормальные, а преступникам поклоняетесь!

— Что вы такое говорите, Птолемей Квинтович! — вспыхнула Клавдия.

Они с центурионом Пристом возвращались из церкви, где Клавдия поставила свечку Богородице, в надежде на ее заступничество. Как говорится, сама не плошай, а на Бога надейся! Хотелось Клавдии, чтобы и Птолемей с ней остался, и чтоб Митрофан Николаевич ее вновь к секретарской работе допустил. Совмещение таких противоположных желаний знакомо, пожалуй, всякому. Народ наш даже по тому случаю очень удачную поговорку сложил. Кстати, на латыни она совершенно не звучит, поэтому все в Бузулуцке предпочитают пользоваться русским вариантом. Наиболее удачное литературное воплощение этой поговорки можно найти в эпиграмме современного бузулуцкого литератора Марциала Старикова, вступившего совсем недавно в Союз писателей России:

В друзьях своих души не чая,

тайком вынашивает месть.

И, наслажденье получая,

он все же рыбку хочет съесть!

Разумеется, что писалось это не о Клавдии, а совсем по другому поводу. Женщине таких строк не посвящают. Это ведь совершенно естественно для них — желать всего сразу, причем высшего качества и в необходимых количествах.

Клавочка была всего лишь женщина, поэтому, однажды получив желаемое, она старалась изо всех сил удержать его.

Слова Птолемея Приста Клавдия восприняла с негодованием:

— Какой еще преступник? Христос с вами, Птолемей Квинтович!

Центурион терпеливо объяснил:

— Кого на кресте распинают, Клавдия? Преступников на кресте распинают. Раз на крест отправили, значит, сильно провинился человек перед людьми. А этому еще до распятия кличку дали — Крест. Значит, людей на дороге грабил, из лупанариев не вылезал. Зачем такому поклоняться? Разве хороших богов мало? Минерве, вон, молись или Весте…

— Ах, вот вы об чем, Птолемей Квинтович, — успокоилась Клавочка, поняв, что милый друг просто религиозно неграмотен. — Ну, будет время, мы с вами потолкуем… — И вдруг встревожилась: — Придешь сегодня? Или опять в своей казарме порядок наводить будешь?

Птолемей Прист вздохнул.

— Уезжаем мы завтра, — сообщил он печально. — На состязания.

Клавочка даже остановилась.

— Как это — уезжаете? Куда?

— Соревнования будут, — сказал центурион. — Стрельба из лука, гимнастика, метание копья, бег на разные дистанции. Федор игре особой нас обещался научить. Футбол называется.

— Это все Митрофан Николаевич придумал! — со слезами догадалась женщина. — Чтобы ты ко мне не ходил. Ревнует старый пень! Сколько раз он ко мне со всякими соблазнительными предложениями подкатывался! Пудры французские дарил! Вот козел лысый!

Клавдия и еще грубее выражалась, нанося непоправимый урон авторитету партийного руководителя, но центурион успокоил женщину, положив тяжелую руку на ее хрупкое плечо.

— Нет такого, кто воспрепятствовал бы нашей встрече, — сказал он. — Не родился еще такой, а если и родился, то долго не проживет!

— Да вас же в «Орленок» повезут, — всхлипывая, догадалась Клавдия. — Или в который имени Дзержинского… Это ж пятнадцать километров от Бузулуцка!

Центурион, уже знакомый с бузулуцкими мерами длины и веса, мысленно перевел километры в стадии. Выходило немалое расстояние, но терпимое.

— Не плачь, — снова сказал он. — Я к тебе ночью буду прибегать!

Последние слова Клавдия оценила по достоинству. В самом деле, много ли найдется мужчин, которые, целый день прометав копья и про-состязавшись с другими мужчинами в беге и умении махать кулаками, будут способны, а главное — будут иметь желание отправиться в пятнадцатикилометровый путь, чтобы встретиться с женщиной, которая жаждет отнюдь не разговоров и бесед при ясной луне, а под утро отправиться в обратную дорогу, чтобы с первыми криками петухов уже оказаться в кругу друзей и товарищей?

Тут мне, конечно, могут возразить, что подобный героизм свойствен не только доблестным римлянам, но и русскому мужчине. Мне, конечно, напомнят армейские самоволки, когда за ночь дважды — туда и обратно пересекались обширные местности в зоне пустынь или полупустынь. Не спорю, дорогие товарищи, но согласитесь и вы, что в таких марш-бросках кроется благородное и святое безумие, достойное настоящего мужчины.

Пока русская женщина с гордым мужским именем Клавдия убивалась из-за разлуки с центурионом Птолемеем Пристом, комиссия из области уже была на подступах к Бузулуцку.

Всегда и везде комиссии почему-то формируются из любителей халявы.

Язвенники и сердечники в командировках преображаются — при одном только намеке на халяву болезни отступают, глаза командированных начинают блестеть, и в общении с народом командированные становятся значительно мягче и приветливей, а древний латинский принцип до ут дес, даю, значит, чтоб и ты сделал, становится понятным без перевода. Автор за свою жизнь не раз встречал и провожал различного рода комиссии и может смело сказать, что за обильным столом проблемы решать проще, нежели в кабинете, сама канцелярская обстановка которого весьма располагает проверяющего к усердию.

Интересно отметить еще одну особенность: командированный более стоек в условиях командировки, нежели дома. Если дома он падает мордой в салат уже после второго стакана, то на берегу заманчиво и аппетитно пропахшей шашлычным дымом реки стойкость и адаптация командированного к спиртному возрастают до пяти, шести и более стаканов.

Самое удивительное заключается в том, что любой командированный способен к продолжению застолья уже с утра, хотя в домашних условиях этот же человек поутру не способен оторвать голову от подушки и даже не в состоянии прильнуть к стакану с живительным рассолом.

Наиболее адаптированы к командировкам жители столицы нашей Родины. Это и неудивительно — поколение за поколением москвичи адаптировались к роли командированных; истинные халявщики, они способны на многое. Автор в том твердо убежден, потому что общался со столичными жителями длительное время.

Впрочем, читатель и сам знает все изложенное. Командированные проникли во все сферы нашего быта. Дотошными статистиками уже подсчитано, что на каждого работающего в нашей стране приходится три проверяющих, над которыми также имеются проверяющие, которых в свою очередь тоже есть кому проверять. Наше общество можно представить как перевернутую усеченную пирамиду, в которой каста проверяющих и контролеров имеет свою самоценную и обязательную роль.

Комиссия, направленная в Бузулуцк, была сформирована из проверяющих халявщиков среднего уровня. Проверяющие такого рода никогда не претендуют на коньяк и икорно-лососевые разносолы, на ресторанное обслуживание и вывоз продовольствия из оккупи… прошу прощения — из проверяемых районов. Но свои права они знают твердо — отсутствие обязательного обеденного стола с шашлыками и запотевшей водкой они приняли бы за оскорбление, а отмену вечерних выездов на природу вообще расценили бы как бунт против государственных устоев.

Возглавлял комиссию Рудольф Константинович Скубатиев. Это был высокий пожилой мужчина, лицо которого вследствие постоянных выездов на проверки было в частой сеточке морщинок. Темные подглазники придавали лицу Скубатиева надменно-страдальческое выражение — казалось, что судьба взвалила на его плечи все тяжести мира.

Рудольф Константинович относился к тому типу партийных работников, которые способны в любое время руководить любым предприятием независимо от его профиля. Послужной список Скубатиева подтверждал это в полной мере. С тридцатилетнего возраста Скубатиев руководил более чем шестьюдесятью предприятиями, учреждениями и организациями. Он организовывал производство мебели на Царицынском деревообрабатывающем комбинате, руководил музеем изобразительных искусств, спустя полгода увлеченно занимался вопросами захоронения экологически вредных веществ в НПО «Радон», а еще через год увлеченно организовывал заготовку шкурок сусликов и тушканчиков, руководил областным ансамблем казачьей песни и пляски имени Степана Разина, заведовал канализацией и водопроводом, бился за повышение производительности труда местного ликероводочного завода, руководил комиссией по борьбе с пьянством и алкоголизмом, и наконец он возглавил контрольно-ревизионную комиссию обкома партии и понял, что нашел свое место в жизни: здесь он пустил корни, расцвел справками, указаниями и постановлениями, обжившись до такой степени, что его уже побаивалось самое высокое областное начальство.

Приезд Рудольфа Константиновича Скубатиева в район соотносился руководителями этого района со стихийным бедствием малого порядка: пожаром, наводнением и недостачей в кассе взаимопомощи. Появившись в любом районе, Скубатиев немедленно завладевал любимой служебной автомашиной местного первого секретаря, и его передвижения по местности носили хаотичный и малопредсказуемый характер. Рудольф Константинович являл собой законченный тип сердцееда — он приставал ко всем появляющимся в поле его зрения женщинам и их отказ в благосклонности полагал преступлением против системы управления. Нарвавшись на отказ, Рудольф Константинович откладывал все служебные дела и принимался плести интриги и строить козни, пока не добивался увольнения или перемещения предмета своей страсти со значительным понижением.

Растопить лед в его сердце, заставить забыть причиненные глупой, не понимающей своего счастья женщиной обиды могло только одно — халява! И чем халявнее было угощение, чем скуднее становились партийные и общественные кассы, тем добрей и милостивей становился Рудольф Константинович.

Членов комиссии Скубатиев всегда подбирал сам. На этот раз в комиссию вошел главный ветеринарный врач области Николай Гордеевич Небабин и секретарь парткома тракторно-танкового завода Иван Яковлевич Цыцыгуня. Небабина знала вся область, меткая народная молва называла его не иначе как Ящуром Цаповичем. За глаза, разумеется. А вот Цыцыгуню почти никто не знал, хоть и был он представителем гиганта сельской индустрии. Вероятно, это было следствием секретности, царившей на заводе.

Комиссия прибыла в Бузулуцк во второй половине дня. Митрофан Николаевич Пригода смотрел в окно и увидел, как из бежевой «Волги», которую притащил «Кировец», сгибаясь, выбирается долговязый Скубатиев.

За ним вылез полный, дородный и чем-то похожий на спокойного племенного быка Николай Гордеевич Небабин. Цыцыгуня оказался невысоким худощавым старикашкой лет шестидесяти пяти. Он был в пиджаке, и на пиджаке кругло желтели правительственные награды, рассмотреть которые невозможно было из-за расстояния.

Пока Скубатиев и Небабин приводили себя в порядок, Цыцыгуня успел дважды обежать автомашину, переговорить с водителем, достать из салона солидные коричневые папки и раздать их владельцам. Шустрый был этот Цыцыгуня, как вирус гриппа. Пригоде он не понравился. Именно от таких шустрых и деловитых следовало ждать всяческих неприятностей!

Митрофан Николаевич повернулся к ожидавшему за столом партийно-хозяйственному активу.

— Приехали, — сказал он.

— А Цыцыгуня? — поинтересовался Волкодрало.

— Вон он, твой Цыцыгуня, — едва не сплюнул Пригода. — Шустрый, что твой вибрион!

Глава четырнадцатая,

в которой комиссия из области приступает к проверке, а также рассуждается о направлениях в современной живописи и сообщается о музейном периоде жизни председателя парткомиссии Р. К. Скубатиева

Рудольф Константинович Скубатиев вошел в кабинет первого секретаря с широко расставленными руками, словно собирался ловить Пригоду.

— Митрофан Николаевич! — Он обнял вставшего ему навстречу первого, троекратно расцеловал его, прочувствованно похлопывая по спине. — Сколько лет, дорогой мой, сколько зим! Я уж и забывать стал, как ты выглядишь!

«А я бы тебя столько же не вспоминал!» — с любезной улыбкой подумал Пригода, в свою очередь охлопывая Скубатиева, как лучшего друга. Скубатиев за руку поздоровался с каждым районным активистом и представил членов своей комиссии. С Ящуром Цаповичем все были хорошо знакомы. Пожимая руку Цыцыгуне, все косились вопросительно на Скубатиева: смирный? не тяпнет ли?

Обошлось.

Все расселись вокруг стола. Рудольф Константинович достал из кармана пачку «Краснопресненских», подождал, пока к нему пододвинут массивную пепельницу, и, прикурив, игриво поинтересовался у Пригоды:

— А Клавдия твоя где? В отпуске? Не рано ли отправил женьчину гулять, Митрофан Николаич?

Пригода промолчал. Объяснять ничего не хотелось. Короткое объяснение породило бы лишь сальные намеки, в длинных же легко было запутаться самому.

Вместо ответа Митрофан Николаевич деловито оттопырил нижнюю губу:

— С чего начнем, товарищи?

Скубатиев посмотрел на ветеринара, на шмыгающего сухоньким носом Цыцыгуню и торопливо сказал:

— С хозяйства, разумеется. Время-то не ждет. Больных животных много?

Пригода уклончиво отозвался:

— Эпизоотию мы, в общем, локализовали…

Цыцыгуня согласно закачал остреньким носом. Ветеринарный врач медленно разлепил полные губы.

— Этхорошо, — сказал он. — Этзамечательно, товарищи руководители!

— В дороге не растрясло? — проявил бережное отношение к областным кадрам первый секретарь. — Все-таки не шутка, двести верст по бездорожью отмахали!

— Да, — с достоинством согласился Скубатиев. — Пришлось нам помучиться. Бездорожье — это наш бич, товарищи!

Пригода хитро и добро прищурился.

— Может, перекусим малость с дороги? — предложил он. — Посмотрим, как говорится, что нам Бог сегодня послал! Сытый, как говорится, голодного не разумеет, а сытые друг друга завсегда поймут.

Скубатиев вновь посмотрел на улыбающихся членов комиссии.

— Только, как говорится, на скорую руку, — согласился он. — И работать, работать, работать! Обком нас сюда не отдыхать направил и не закусывать. Обком, — поднял он длинный и желтый указательный палец, похожий на церковную восковую свечу, — послал нас сюда определить перспективы. — Он значительно оглядел нервно скрипящий стульями партийно-хозяйственный актив. — Определить перспективы и выяснить степень вашей опасности, так сказать, для соседних районов.

И так он это сказал, что члены актива нервно переглянулись — а что если и в самом деле у них ящур, сибирская чума или, скажем, сап?

— Квид хок ад бовес? — негромко шепнул предисполкома Волкодрало. К быкам это действительно не имело никакого отношения, и первый секретарь честно признался в этом:

— Рее ностра агитур!

— Нас? — уже по-русски удивился Иван Акимович.

Скубатиев строго глянулна них.

— Это, товарищи, хорошо, что вы занимаетесь повышением своего духовного и интеллектуального, так сказать, уровня, — заметил он. — Изучение различных языков — вещь полезная и нужная. Партия нас всегда призывала, так сказать, учиться, учиться и еще раз учиться, но она же учит нас не выставлять свои знания напоказ!

Удовлетворенно оглядев порозовевших от смущения партийных руководителей, Рудольф Константинович иронично и в то же время уважительно обратился к первому секретарю:

— Ну, как говорится, ведите нас, товарищ Сусанин!

«Я бы тебя повел! — подумал про себя первый секретарь. — Я бы тебя действительно завел бы куда-нибудь. Как Сусанин тех поляков! Так бы тебя заплутал, что ты бы у меня оттуда до полной победы коммунизма не выбрался!»

Любезно улыбаясь, Митрофан Николаевич Пригода поднялся и предложил всем пройти в стеклянное кафе напротив райкома партии. Официально кафе называлось «Тихий Дон», но из-за обилия «рыбных дней» местные жители метко обозвали это предприятие общественного питания «минтайкой».

Разумеется, в связи с приездом высокой областной комиссии кафе в этот день не работало, минтая в него не завозили, а столы были накрыты на членов комиссии и партийно-хозяйственный актив — а именно на тринадцать персон. В кафе Рудольф Скубатиев остановился сразу в фойе, внимательно разглядывая висящую на стене картину кисти местного художника Степана Гладышева. Картина называлась «Донские просторы», и изображен был на ней верхом на лошади казачий сотник, который из-под руки с зажатой в ней нагайкой вглядывался в бескрайние ковыли Придонья. Сотника Гладышев рисовал с управляющего четвертым отделением колхоза «Заветы Ильича» Ивана Укустова, который в районе славился своей нетерпимостью к пьяницам, прогульщикам и иным злостным нарушителям общественной дисциплины, поэтому завсегдатаи кафе картину называли «Кого бы выпороть?», а сотник на ней получился как живой — злой, жилистый, с горящим взглядом, в общем, под стать своему жеребцу из настоящих дончаков.

Как уже отмечалось, Рудольф Константинович одно время руководил Царицынским музеем изобразительных искусств, поэтому считал себя знатоком и ценителем живописи. Прищурив левый глаз, Рудольф Константинович долго и с разных ракурсов разглядывал картину и даже зачем-то присел на корточки, неестественно выворачивая шею, чтобы разглядеть картину снизу.

— Талант, — наконец сказал он, — он, так сказать, везде талант!

Цыцыгуня согласно закивал головой. Голова у него была маленькая и от частых кивков напоминала поплавок, прыгающий на мелкой донской ряби. Надо сказать, что Рудольф Константинович в живописи придерживался принципов социалистического партийного реализма, поэтому картины религиозной тематики и сомнительных направлений он в бытность директором музея изобразительных искусств держал в подвальном запаснике. Выставочные залы радовали народ светлыми и по-партийному ясными сюжетами. В основном картины иллюстрировали жизнь партии и ее верных руководителей. Иосиф Виссарионович Сталин в меховом полушубке и валенках оглядывал окрестности Енисея и прикидывал, как лучше ему навострить лыжи из ссылки и оставить в дураках цепных псов прогнившего царского режима. Владимир Ильич Ленин ловко пробирался по льдинам через Финский залив к заветному шалашику в Разливе. Лазарь Каганович сноровисто забивал первый костыль в будущее полотно московского метрополитена. Никита Сергеевич Хрущев довольно оглядывал могучи поросли краснодарской кукурузы. Леонид Ильич Брежнев нес на плече первую женщину-космонавтку Валентину Терешкову. Юрий Владимирович Андропов встречал с советского подводного крейсера улыбающегося довольного Кима Филби. Справедливости ради надо сказать, что по мере снятия руководителя с занимаемых постов картины с его изображением также подвергались остракизму и в дальнейшем перемещались из выставочных залов в подвалы, где мирно соседствовали с запретными картинами эротического и религиозного содержания. Помнится, в музее широко была представлена военная тематика. Хороша была картина художника В. Андреева «Фельдмаршал Паулюс докладывает Гитлеру о капитуляции Шестой армии». Вид у фельдмаршала был подавленный, сразу было видно, что фюрер кроет его разными нехорошими словами, а фельдмаршал переживает, что эти нехорошие слова станут известны русским генералам. Слева на тарелке лежал кусок прессованного пополам с отрубями хлеба, справа была немецкая карта со стрелками наступления советских войск, смыкающимися в котел. На заднем плане сидел фельдмаршальский адъютант Шмидт, который уже, судя по его виду, писал свои разоблачительные мемуары.

Неизгладимое впечатление на Рудольфа Константиновича произвело масштабное полотно царицынского классика А. Кобеля «Пленные немцы идут на восток». Немцы на картине выглядели откормленными, радовались плену и были сплошь в очках и пенсне, а на худой конец — при моноклях. Окружившая дорогу толпа сердобольных русских женщин швыряла в немецкую колонну буханки хлеба, и, надо это откровенно признать, швыряла метко.

Вот с этим А. Кобелем и его особым художественным видением мира Рудольф Константинович и погорел так, что ему пришлось уйти из музея. А. Кобель представил на обсуждение общественности свой очередной художественный опус «Царицынские тракторостроители у пивного ларька на улице Дегтярева». Не успели картину внести в каталоги музея, как посыпались нарекания критиков и общественности. Одни говорили, что тракторостроители не ходят к пивным киоскам в шевиотовых костюмах. Другие допускали наличие у тракторостроителей таких костюмов, но не верили, что пиво у киосков пьют ведрами. Третьи замечали, что советские продавщицы пива крайне редко ходят на работу в изумрудных колье. Четвертые вообще утверждали, что картина так называемого народного художника А. Кобеля бросает тень как на тракторостроителей, так и на работников советской торговли.

Художник презрительно отмалчивался, отстаивая свое право на особое художественное видение мира, будь оно трижды неладно! Рудольф Константинович художника в этом поддерживал и, как оказалось, проявил политическую незрелость и слепоту.

Глаза ему открыла инструкторша из отдела культуры горкома партии. Она подвела Рудольфа Константиновича к картине и поинтересовалась, чем, по мнению директора музея, занимаются два тракторостроителя у боковой стенки пивного киоска. «Нет, вы приглядитесь, приглядитесь!» — горячилась инструкторша. Рудольф Константинович пригляделся и призвал для объяснений художника. А. Кобель объяснил, что картины рисует с натуры, а следовательно, ответственности за действия лично ему неизвестных тракторостроителей нести не может. Фигуры же у боковой стенки пивного киоска понадобились ему для сохранения так называемой золотой симметрии, если это понятие что-то говорит директору музея, а тем более неискушенной в живописи инструкторше.

«Неискушенная в живописи? — взъярилась инструкторша. — Я в жизни видала такое, что этому пачкуну и не снилось! Но вы только вглядитесь! Где вы такое видели у царицынских тракторостроителей? Покажите мне хоть одного царицынца с таким, чего нам этот художник очки втирает? Пусть он честно скажет, где он такое видел!» А. Кобель высокомерно заявил, что он живописец, а не работник бюро знакомств, а тем более не сводник. «Нахал!» — сказала инструкторша. «Искательница приключений!» — парировал художник, негодующе тряся бородкой. «Фигляр!» — подытожила спор жрица культуры и отправилась писать докладную записку своему начальству. Результатом перепалки явилось то, что А. Кобель на долгое время был отлучен от зрителя и прослыл в городе диссидентом, а Рудольфа Константиновича Скубатиева перебросили на другой руководящий пост.

«Ты меня, Рудольф, извини, — в порыве откровенности сказал Скубатиеву третий секретарь обкома, — но тут уж Лидия Марковна права. Она за жизнь столько видела, шестерых мужьев сменила, горком поштучно перебрала, но уж если и она возмущается и обвиняет этого художника в приукрашивании действительности, значит, этот твой А. Кобель действительно переборщил. У нас, слава Богу, не Африка и не Америка, чтобы такие уродства на всеобщее обозрение вытаскивать, но уж коли вытащил, то имей адрес, чтобы все это доказательствами подтвердить!»

Рудольф Константинович отошел от картины Гладышева на несколько шагов и вновь восхищенно поцокал языком. Митрофан Николаевич Пригода, боясь ненужных расспросов об авторе картины, который именно сейчас должен был находиться по пути в пионерлагерь вместе с выходцами из прошлого, торопливо пригласил:

— К столу, к столу, товарищи! Водочка киснет!

Глава пятнадцатая,

в которой повествуется, как влюбился Гней Квин Мус по прозвищу Челентано, приводятся строки из Вергилия, рассказывается о пионерах коммерции и рэкета на селе и о неожиданной стычке рэкетиров с римскими легионерами

Гней Квин Мус по прозвищу Челентано влюбился в самый неподходящий для того момент. Что ж, Амур шаловлив и не спрашивает, когда ему пускать стрелы. Был ранний вечер, и Гней Квин Мус отправился на северную окраину Бузулуцка, чтобы попить чаю с молоденькой бухгалтершей из районного управления потребкооперации. Звали бухгалтершу Ларисой, она была одинокой, фильм «Блеф» с участием Челентано смотрела пять или шесть раз, а фотографию импульсивного итальянца повесила в углу под доставшейся от матери иконкой, отчего обаятельный мошенник оказался в хорошей компании и можно было надеяться, что он обязательно исправится.

Так вот, Гней Квин Мус шел к ней домой и предвкушал уже все радости вечернего чаепития. Он очень хотел быть похожим на героя из бухгалтерских снов и даже надел на свидание широкополую черную шляпу, которая в совокупности с солнцезащитными темными очками делала его спортивный прикид совершенно неотразимым.

Только, пожалуйста, не надо говорить, что Гней Квин Мус опасался бузулуцких «чигулей» и таким образом замаскировался. Вам уже было сказано, что дело было вечером, поэтому маскироваться особенной нужды не было. Кроме того, всем известно, что римские легионеры — народ отчаянный, а Гней Квин Мус был именно из таких. Гней шел на свидание, а Леночка Широкова, окончившая школу в прошлом году, но не выбравшая пока будущую жизненную стезю, стояла у колонки и наполняла ведра водой.

Легионер посмотрел на девушку, и именно в этот момент мучающийся от безделья бузулуцкий Амур наугад выпустил стрелу. Разумеется, что этой стрелой римлянин был сражен прямо на месте.

— При-вьет! — сказал легионер, снимая шляпу с обритой головы.

Леночка посмотрела на него, покраснела и опустила взгляд. Надо ли говорить, что Амур и в этот раз не промахнулся?

— Не сцио вое, — только и смогла пролепетать она по-латыни с милым акцентом.

— Ах ты, мимоза пудика! — привычно и оттого несколько развязно сказал Гней Мус, коварно и обольстительно улыбнулся девушке и попытался цепкими длинными руками измерить тонкую талию мимозы-недотроги.

Не на ту нарвался! Леночка сердито вырвалась.

— А пурис манибус? — издевательски засмеялась она. — А то лезут тут с грязными руками!

— Пурис, пурис… — Челентано в доказательство показал ладошки. — Чистые они у меня!

— А совесть?

Улыбка у Леночки была… Гней Мус воленс-неволенс почувствовал угрызения совести. Ах этот Амур! Сейчас легионера можно было есть ин крудо, даже не подогревая.

«Каве!» — шепнул Гнею внутренний голос. Но всем известно, что влюбленный не внемлет рассудку. Вот и Мус забыл обо всем на свете, в том числе и об обольстительной одинокой бухгалтерше, к которой он шел на чай. От аморис абундантиа Мус ощутил вдруг небывалый прилив сил, он схватился за ведра с водой, готовый нести их за предметом своей неожиданно вспыхнувшей страсти на край Ойкумены, о которой однажды при нем спорили египетские жрецы. Реальный путь оказался значительнее короче: он закончился у крашенных коричневой краской ворот, где стоял уже, недобро глядя на легионера, угрюмый отец Леночки.

При виде его Гней Мус смутился, поставил ведра, с неожиданной для него учтивостью снял шляпу и очки и некстати вспомнил Вергилия. Казавшиеся ранее совершенно невинными строки неожиданно поразили бравого легионера открывшимся тайным смыслом: Кви легитис флорес эт хуми наскентиа фрага, фригидус, о риэри, фудите хине, латэт анжуис ин… Раньше Мус никак не мог понять, почему мальчики, собирающие цветы и низко стелющуюся землянику, должны убегать только из-за того, что в траве, по мнению поэта, скрывается холодная змея. Сейчас, ощутив на себе немигающий взгляд Леночкиного отца, Гней Мус понял, что поэт был прав и у мальчиков, собирающих цветы, все-таки имеются веские причины для бегства.

Но Гней был воином, и он не побежал. Он с достоинством надел на бритую голову шляпу, с вежливым нахальством посмотрел во внимательные глаза Широкова-старшего, изысканно попрощался с девушкой и ее родителем. Широков долго смотрел вслед удаляющемуся легионеру, покачал головой, поднял ведра и педагогически цыкнул на дочь, провожающую Гнея Муса задумчивым томным взглядом:

— Марш в дом! Мне только этого бандита не хватало! Я кому сказал — марш в дом!

Поздно, батенька, спохватился! Нечего было доченьке пластинки с песенками Валерия Ободзинского покупать. Что тут говорить, девчонке восемнадцать лет, а тут «эти глаза напротив». Между прочим, того самого, «чайного цве-е-ета».

Гней Квин Мус задумчиво брел по улице Рабочей в сторону казарм. Темные очки он держал в руках, но тем не менее почти не видел дороги. Вроде и не сумрачно еще было, но Гней Мус дважды едва не упал на ровном месте. Глядя на него с высоты, бузулуцкий Амур удовлетворенно ухмыльнулся: цель была поражена на зависть доблестным ракетчикам ПВО.

Было самое начало странного периода жизни советских людей, когда одуревший от кавказских минеральных вод последний генсек страны Михаил Горбачев решил, что надо постепенно переходить к многоукладной экономике, и разрешил всем свободно торговать. Первой на почин главного коммуниста страны ответила единым порывом молодая комсомольская поросль, славным трудом отвечавшая не на один почин старших товарищей. В гражданскую войну комсомольцы бились на всех фронтах и порвали-таки кольцо, сдавившее смертельной удавкой молодую Советскую республику. Комсомольцы строили города, осваивали Сибирь и Черные степи, рвались в стратосферу и космос, поднимали на немыслимые высоты советскую науку, плечом к плечу отстояли страну от немецко-фашистских захватчиков. Но шло время, мельчали старшие товарищи, все мельче и обыденней становились их лозунги, от студенческих строительных отрядов и строительства БАМа комсомольцы пришли наконец к освоению такого нелегкого ремесла, как торговля. Дружно ответили они на призыв генсека шеренгами торговых киосков вдоль многочисленных улиц городов и поселков Союза. В этих киосках они начали продавать «сникерсы», «марсы», импортные рулеты и крекеры, презервативы и конечно же водку всех сортов и марок. Одним из комсомольцев, откликнувшихся на призыв старших товарищей из Центрального Комитета партии, оказался бывший второй секретарь Бузулуцкого райкома комсомола Владимир Богунов, которого все комсомольцы и молодежь Бузулуцка иначе как Вованом и не называли. Свято исполняя заветы старших товарищей, Вован получил в Сбербанке кредиты, на которые установил в Бузулуцке пять киосков, гордо именовавшихся торговыми павильонами. Киоски эти торговали все тем же иностранным ширпотребом, ассортимент которого Вован по некоторому размышлению дополнил крупами и растительными маслами отечественного производства. Торговля шла неплохо, Вован быстро прикупил на прибыль подержанный, но все еще роскошно выглядевший «форд», поражавший бузулукчан внешним видом и непривычным блеском. Можно сказать, что на некоторое время Вовановский «форд» стал одной из достопримечательностей Бузулуцка.

Дарованная генсеком свобода накопления капитала породила с тем и обратную сторону медали: в обществе появились те, кто умом и усердием не был обременен, но хотел все и по возможности сразу. Эти в большинстве своем молодые и прекрасно развитые физически люди в самые короткие сроки заняли в обществе свою экологическую нишу. Как уже говорилось, умом они обременены не были, но настроены были решительно, и каждый из них мечтал иметь иномарку не хуже, а лучше той, на которой разъезжал бывший комсомольский лидер Бузулуцка. Люди этой категории близки по своей природе к шакалам, лучше всего они себя чувствуют в стае. Права древняя пословица: вместе и батьку бить веселее!

В этот несчастный для них вечер группа молодых и ретивых вымогателей приехала в Бузулуцк из отстоящего от него на пятьдесят километров Витютинска, чтобы малость пощипать откормленного и беспечного гусака, которым они считали Владимира Богунова. В отличие от областных вымогателей, уже пересевших на последние модели «Жигулей», провинциальные рэкетиры прибыли в Бузулуцк на мотоциклах «Ява». Были они, несмотря на жару, в кожаных черных куртках, а некоторые и в кожаных же штанах.

Разомлевший от своей влюбленности Гней Квин Мус как раз пил ледяную пепси-колу, которой его угощал Вован. Как бывший комсомольский лидер Вован сразу понял все прелести дружбы с римскими легионерами и при встрече всегда снабжал их резино-техническими изделиями для безопасного секса или угощал прохладительными напитками. Прохладительные напитки нравились всем, но к резино-техническим изделиям легионеры некоторое время питали стойкую неприязнь. «Да разве можно живородящее семя на ветер бросать? — недоумевали легионеры. — Будет так, как Юпитер захочет!»

Гней Квин Мус пил у дверей в киоск ледяную пепси-колу, когда один из приехавших джентльменов удачи попытался плечом оттеснить его в сторону. С таким же успехом он мог попытаться отодвинуть быка Миколая Второго в период любовного гона на выгоне колхоза «Третья реконструкция».

— Братила! — неприветливо сказал приезжий. — Много места занимаешь. Спорим, я в тебя ножиком ткну и не промажу?

Гней Квин Мус вопросительно глянул на побледневшего Вована. Тот уже был наслышан о местном Береговом братстве и конечно же понял, кто нему пожаловал.

— Ты меня не понял, козел? — уже угрожающе сказал приехавший и достал выкидной нож. Раздался щелчок, и блеснуло лезвие. Лучше бы он этого не делал! Кто такой козел, Гней Квин Мус уже знал, и это словосочетание в совокупности с опасно блеснувшим лезвием говорило об угрозе.

— Дульче эст дезипере ин локо! — довольно сказал Гней Квин Мус, доставая из-под куртки свой верный испытанный меч.

Что ж, место точно было неплохим, и Гней совсем уж было собрался предаться отрадному безумию, но выяснилось, что его неласковый собеседник к этому совершенно не готов. Лезвие в его руке тут же погасло, рэкетир попятился.

— Ты что, мужик? Ты охренел? Убери ножик! — Он попятился дальше и вдруг заорал: — Котя! Котя! Тут придурок с мясарем! Он меня сейчас насквозь проткнет!

Грузный топот послышался сразу с обеих сторон. Рэкетир победно и хищно улыбнулся, но уже через несколько секунд выяснилось, что он радовался зря.

От мотоциклов подбежали трое его приятелей, но из Дома культуры вывалилась целая орава римских легионеров, при виде которых побледнела вся витютинская четверка.

— Ша, мужики! — заорал один, который, судя по всему, был старшим. — Не гоните волну!

Поздно. Волна смяла витютинских храбрецов, закружила их и отхлынула, оставив на дороге три изрядно покореженные «Явы» и четыре стонущих тела.

— Хорош! — простонал Котя, натягивая на плечо рукав порванной куртки. — Хорош, мы все усосали!

— Вокс попули! — сказал Гней, принимая от сияющего Вована открытую банку пепси. — Вокс попули, вокс дей!

Кто ж с этим будет спорить? Глас народа действительно глас божий.

— Это что — твоя крыша? — поинтересовался Котя.

— А то! — ответствовал Вован, любезно открывая победителю банки с напитками.

— Че, предупредить нельзя было? — Котя встал. — Мы бы поняли, шиза еще не накрыла!

— Да я не успел, — скромно объяснил Вован.

Котя печально склонился над мотоциклом.

— «Рогатого» поуродовали, — с горечью сказал он. — Откуда они? С Поворино?

— А то! — снова сказал Вован.

Мотоциклы не сразу, но завелись. Неудачливые вымогатели долго рассаживались по машинам. Наконец, в треске и чаде, мотоциклы рванули по дороге. Один из рэкетиров обернулся и что-то прокричал, показывая легионерам кулак, но тяжелая рука товарища заставила его умолкнуть.

— Вовремя вы! — сказал Вован. — Я уж думал, они меня сейчас до носков разденут!

— Сублата кауза, толлитур морбус! — глотнув соку, философски сказал Гней Квин Мус.

И опять он был прав. Болезнь действительно проходит с устранением породивших ее причин.

Глава шестнадцатая,

в которой римский легион с милиционерами уезжает в пионерский лагерь имени Дзержинского, а областная комиссия продолжает работать в кафе «Тихий Дон»

Немало найдется людей, видевших, как уезжают из деревень и провинциальных городков стройотрядовцы. Сезон завершен, коровники и зернотоки возведены, и в автобус садятся уже не мальчики, но мужчины. Как их провожает женская половина провинциального поселка! Утирая слезы и распухшие носы, она их провожает, в то время как мужская половина тайно ликует. Если ты видел, как покидают райцентры стройотрядовцы, а тем более сам был стройотрядовцем, читатель, ты освободишь меня от необходимости описывать отъезд легионеров в лагерь имени Ф. Э. Дзержинского.

Замечу только, что впереди колонны вместо мотоцикла рядового гаишника шла бежевая «Волга» начальника районной милиции. По случаю спортивного праздника в багажнике автомашины позвякивала тара, сам Федор Борисович Дыряев сидел на переднем пассажирском сиденье в спортивном костюме, тесно облегающем его отнюдь не спортивную фигуру. Впрочем, и его подчиненные выделялись среди спортивно подтянутых римских легионеров или выпирающими животами, или излишней для их возраста худобой.

Старший участковый Соловьев занимался погрузкой в автобус объемистых кастрюль, из которых остро и заманчиво пахло маринованным лучком и будущим шашлыком. Кому как не Соловьеву следовало доверить заготовку провианта для будущих рекордсменов ристалища и утешительных обедов для побежденных? Все участники свято придерживались древнего принципа, окончательно сформулированного основателем олимпийского движения Кубертэном: важна не победа, важно участие. Получив ответственное задание и открыв для себя перспективу, Соловьев делал все возможное и невозможное для досрочного получения майорских погонов.

Федор Борисович с тревогой поглядывал на часы. Отъезд затягивался. Областная комиссия морила червячка в кафе «Тихий Дон» уже второй час, и только искусство тамады в лице Митрофана Николаевича Пригоды не давало членам комиссии бесконтрольно расползтись по Бузулуцку. Но рано или поздно областные ревизоры могли возжелать освежиться, а дорога к Дону пролегала как раз мимо спортивного зала школы, где готовились к отправке легионеры.

Подполковника радовала предусмотрительность первого секретаря, который всех возможных информаторов комиссии из советско-партийного аппарата направил в дальние хозяйства для осуществления контроля за проводимыми сельскохозяйственными работами. Для школьных интеллигентов силами районо был организован открытый урок в Тростяновской восьмилетней школе, потенциальные предатели из медицинского персонала отправились проводить профилактические прививки пенсионерам в Алимо-Любимовку, а неблагонадежные торговые работники выехали проводить день торговли в совхоз «Реконструкция».

Однако поторопиться с отъездом все-таки следовало, поэтому Дыряев обрадовался, когда старший участковый доложил ему, что погрузка продуктов и необходимого инвентаря закончена.

Подполковник вылез из автомашины, оглядел выстроившихся у автобусов милиционеров и легионеров и с досадой отметил, что по части выправки и молодецкой стати милиционеры заметно уступают иностранцам. «Мало я их гоняю, — подумал начальник милиции. — Хромает у нас физическая подготовка. Пожестче мне надо быть с моими оглоедами, ишь разъелись на колхозных харчах!»

Пригода выделил три львовских автобуса и один «Икарус». Личный состав был готов занять свои места.

У забора толпой стояли опечаленные женщины. Центурион Птолемей Прист о чем-то разговаривал со своей бузулуцкой пассией. Он перемежал родную речь русскими словами, а недостаток в словах восполнял выразительностью жестов. Клавдия от него не отставала.

В толпе провожающих Федор Борисович заметил Леночку Широкову. «Это кого ж она-то провожает? — заинтересовался подполковник. — Из наших кого или из Птолемеевских бойцов?» Проводив печальный взгляд девушки, начальник милиции усмехнулся: «Бедная ты овечка! Да разве можно в такого волка влюбляться? Узнает отец, он же тебя из дому не выпустит, и правильно сделает. Была бы у меня дочь, я бы никогда не позволил ей голову потерять от этого Челентано!»

Посреди тоскующей женской толпы одиноким и унылым гусаком стоял заместитель начальника милиции. Подполковник простился с ним холодным кивком, приподнял подбородок — не робей, парень, не на всю жизнь уезжаем!

— По машинам! — скомандовал он. Так в приснопамятные двадцатые годы его дед, командовавший белой сотней и награжденный впоследствии орденом Боевого Красного Знамени, командовал:

— По коням!

Подойдя к центуриону, подполковник Дыряев вежливо и не без лукавства поздоровался с грустной женщиной и обратился к командиру будущих соперников:

— Прошу в машину, Птолемей Пристович!

К тому времени гулянка в кафе «Тихий Дон» набирала свои обороты. С каждой новой стопкой правила приличия становились чем-то вроде заповедей Господних — где-то изложены, да не про нас. Шеренга пустых бутылок у кассы становилась все длиннее, а паузы между стопками — все короче. Уже были произнесены дежурные тосты и здравицы областным руководителям и Центральному Комитету, уже Скубатиев пожелал району успехов в выполнении решений очередного Пленума и планов по зерновым и мясу, немало было выпито за любовь, мир во всем мире и чистое небо над головой. В кафе забушевало подобно степному пожару веселье, оно постепенно набирало обороты, и рычала принесенная кем-то из партактива гармонь, и председатель ассоциации товаропроизводителей Бузулуцка, выбивая чечетку каблуками остроносых австрийских туфель, залихватски голосил:

Вышла девушка на реку,

Увидала в речке грека,

Грека стал краснее рака,

Повернулся к девке…

И это была частушечка из самых приличных, потому что все остальные можно было воспроизвести печатно примерно в следующем виде:

На… ты…

… бедовой?

… звездою!

Рудольф Константинович не пьянел. Только лицо его багровело и глаза становились уже. Вскоре Скубатиев стал похож на китайского медного божка, восседающего в распустившемся лотосе. От выпитого морщинки на его лице разгладились, и весь облик Рудольфа Константиновича стал умиротворенным, словно он готовился сфотографироваться у переходящего Красного Знамени. Со стороны можно было даже подумать, что умудренный житейским опытом патриарх многочисленного семейства снисходительно наблюдает за невинными шалостями своих домочадцев.

Запыхавшегося товаропроизводителя сменил начальник передвижной механизированной колонны, веселый от того, что в свете новых решений партии ему удалось открыть на территории мехколонны три самостоятельных кооператива. Председатель ассоциации подошел к Пригоде, на ходу вытирая лысину большим цветастым платком, и тревожно спросил:

— Водки хватает? Может, к Маринке домой послать — пусть магазин откроет?

— Должно хватить, — успокоил его Митрофан Николаевич, заглядывая под стол. — С пол-ящика еще будет!

Долговязый секретарь парткома коптильного цеха Мерзликин чечетки не отбивал, но меха гармошки рвал, словно ворот тельняшки на расстреле.

Непечатных выражений в его припевках было поменьше, очень было похоже, что весь запас ненормативных выражений Мерзликин тратит еще на работе в борьбе с вороватыми коптильщиками, снабжавшими копчеными морскими деликатесами почти весь Бузулуцк.

— … — вдруг сказал Скубатиев и попытался негнущимися пальцами ущипнуть пышный боте сорокалетней буфетчицы кафе. Ее специально приставили обслуживать сановных представителей областного центра, чтобы сохранить их моральный облик в незапятнанной чистоте. Но вот просчитались. Поговорка, гласящая, что не бывает некрасивых женщин, бывает мало водки, еще раз показала свою живучесть и истинность. Глядя на ставшую вдруг слащавой и похотливой физиономию Скубатиева, Митрофан Николаевич Пригода с облегчением осознал, что водки оказалось вполне достаточно.

Глава семнадцатая,

в которой в пионерском лагере центурион и начальник милиции обсуждают программу Игр, легионеры ходят без штанов и идет общее веселье, а Плиний Кнехт и Ромул Луций лелеют свои тайные планы

Пионерский лагерь центуриону Птолемею Присту понравился сразу. На аллеях белели гипсовые фигуры дискоболов, метателей копий и юных щекастых трубачей. Сами аллеи были зелеными и нарядными, а в зелени деревьев и кустов прятались длинные казармы из красного кирпича. К чистой неторопливой реке от лагеря уступами спускался пляж с крупным желтым песком.

С появлением людей лагерь ожил. Легионеры разместились в двух корпусах, милиционерам отвели один, но деление было условным — сдружившиеся в ночных дозорах и борьбе с правонарушителями римляне и россияне селились вместе, и уже висели в воздухе звонкие шлепки и соленые мужские шуточки, а на реке слышались плески и зычное уханье купающихся.

Оказавшись в лагере, легионеры сразу же избавились от изрядно опостылевших им штанов. Однако и в доспехи облачаться причин не было. Из заплечных мешков доставались спортивные туники, которые в сочетании с полюбившимися легионерам кедами придавали римским воинам воистину спортивный вид.

Подполковник Дыряев и центурион Прист поселились в уютном домике медпункта. Ну не в общем же бараке им было селиться! Авторитет их требовал отдельного жилья. Проживание в общих бараках всегда грозит утратой этого самого авторитета. В изоляторе медпункта поселили Степана Николаевича Гладышева, но не товарищества ради, а исключительно для удобства общения. За время оккупации Бузулуцка римлянами учитель окреп в латыни настолько, что пробовал даже шутить.

Начальники уселись на веранде и принялись составлять программу состязаний.

— Борьба, — сказал центурион. — Это обязательно. Без борьбы что за Игры?

Подполковник посопел.

— Бокс, — в свою очередь предложил он. Учитель рисования перевел.

— Ку-лаш-ки? — по-русски переспросил римлянин. — Бон! Со си бон! Занятие, достойное воина, хотя и придумано греками!

Бег тоже не вызвал особых разногласий. Небольшие споры вызвали соревнования по стрельбе из лука. Птолемей Прист настаивал на включении этого вида в Игры, особо упирая на то, что стрельба из лука для римлян является развлечением, а не предметом профессионального мастерства. Дыряев резонно возражал, что для его милиционеров луки такая же экзотика, как для римлян капканы на зверя. Возможно, что именно это неожиданное и необычное сравнение произвело на центуриона определенное впечатление, и он согласился, что легионеры будут стрелять из луков, а милиционерам будет разрешено использовать более традиционные для них пистолеты Макарова.

— Гири, — предложил подполковник. — Выжимание по количеству раз. Будет сразу видно, кто сильнее. Или ты боишься, Птолемей?

— Римский солдат ничего не боится, — с достоинством сказал тот. — Римский воин сильнее всех в мире!

— Значит, записываем гири, — подытожил начальник милиции.

— Прыжки в длину, — предложил Птолемей Прист. — Я предлагаю прыжки в длину и метание диска. Молотки у вас слишком легкие, а копье — это детское развлечение. Согласен, Федор?

— Согласен, — покладисто кивнул подполковник. — Ну и в конце — футбол. Так сказать, «Скуадра Адзурра» против «Бузулуцких коршунов». Я, конечно, не Бесков и не Кубертэн, но без финального футбольного матча нам не обойтись. Вы — ребята крепкие, тренированные, сыграетесь быстро. Но ты, Птолемей, поверь — ничто так не украшает состязания, как финальный футбольный матч! Согласен?

— Кто такой Кубертэн? — спросил центурион. — И что это за состязания в футболе? Мы деремся на мечах или на ку-лаш-ках?

— Да нет, в этом матче пузырь ногами пинают, — сказал подполковник. — Главное в футболе — это забить гол.

Птолемей Прист немедленно продемонстрировал неплохое знание местного жаргона.

— Пу-сырь? — понятливо и выразительно щелкнул он себя пальцем по кадыку.

— Это вечером, — сказал Федор Борисович. — Ты переведи ему, Степан Николаевич. Сначала — Игры, а отдых потом. Когда начнем Игры — с обеда или следующего утра?

Птолемей Прист пожал плечами.

— Зачем же начинать тяжелое дело с обеда? Вначале надо жертвы богам принести — Юпитеру, Вулкану или, скажем, Весте. Потом гаруспики по внутренностям погадают, будут ли Игры удачливыми, а потом полагаются национальные пляски. Все, Федор, затянется до позднего вечера. Зачем же — с обеда? С утра и начнем!

Подполковник Дыряев внимательно выслушал переводчика.

— Оптимист! — саркастически заметил он. — Он думает, что личный состав до утра дотерпит! Конечно, где ему знать, что его легионеры вина уже вообще не принимают, а разбавленного — в особенности. Поутру они все уже ноги с трудом волочить будут, а уж гири им вообще неподъемными покажутся!

— Риксиа? — удивился центурион, и Федор Борисович понял вопрос без перевода. Вместо ответа он насмешливо щелкнул себя большим пальцем по кадыку, как это совсем недавно удачно продемонстрировал центурион. — Прикажи, чтобы не пили! — твердо сказал центурион.

— Хороший ты, Птолемей, мужик, — сказал Федор Борисович, — но дурак редкостный. Прикажи! Это тебе так просто, приказал и — дикси. А с нашими поркусами это дело не пройдет, у них вообще принцип, что говорится, — эрго бибамус, живем, мол, пока пьем. Не могу я требовать от людей невозможного!

Птолемей Прист покачал головой.

— Странный народ! — сказал он привычно.

— Странный, — согласился главный милиционер района. — Странный, но героичный.

Скоро выяснилось, что житейский опыт не обманул Дыряева.

Лучше бы Игры начались с обеда! Впрочем, обманывать себя не стоило, к сожалению, Игры начались именно с обеда.

После того, как зарезали двух черных и двух белых баранов, после того, как гаруспики забрали самые лакомые куски и, погадав на внутренностях, предрекли Играм удачу и дружескую атмосферу, в воздухе празднично запахло шашлыками, заголосила гармошка, закурился голубоватый дымок костров, а еще через час, когда легионеры отдали свою танцевальную дань хмурому Аресу, а милиционеры неведомой Барыне, веселье в лагере начало набирать обороты.

Надо сказать, что это веселье также проходило под знаком состязаний. По пиву не было равных сержанту милиции Алексею Ломову. Отсутствие серьезных емкостей в худощавом теле не помешало ему за два часа и всего с одной небольшой рыбкой опустошить ведро пива. Ломов метил продолжить участие в соревновании и дальше, но пива было куда меньше его любителей, и первое место Ломову отдали единогласно. На второе место вышел напарник Ломова по патрульной машине Витек Жеготин, а третье, к бурному восторгу легионеров, занял Ливр Клавдий Скавр, который, покончив с пивом, перешел на вино, выпив подряд три ковша, не уступающих по емкости пивным кружкам.

По шашлыкам все три призовых места заняли римляне. Удивляться было нечему, легионеры народ подневольный и кочевой, а в походе неизвестно, когда поешь вдоволь, вот они и пользуются каждым удобным случаем, чтобы набить утробу до предела. Бузулуцкие милиционеры были, напротив, привязаны к дому с его наваристыми щами, сычугами да чинютками. Правда, и здесь побежденные долго и громко сожалели об отсутствии участкового из Ивановки Николая Макушкина, который мог, судя по рассказам сослуживцев, за один присест умять барана средней величины. Но — побеждает сильнейший!

В подкидного дурака не было равных новообращенным контрактникам Ромулу Луцию и Плинию Кнехту. Впрочем, им не было равных и в очко, и в секу, и в буру. Даже несравненная чемпионская пара бузулуцкой милиции в лице зампотеха Доброгневова и старшего участкового Соловьева уступила этим легионерам с разгромным позорным счетом.

Раздосадованный проигрышем корникулярий спустя некоторое время сумел-таки придраться к чемпионам и отправил их в экспедицию по заготовке дров для праздничного ночного костра. Однако выигранных чемпионами денег хватило не только для того, чтобы уговорить отправиться на заготовки других, но и на две бутылки водки, с которыми Ромул Луций и Плиний Кнехт уединились на берегу Дона. Сидя на прохладном вечернем песке, легионеры мрачно пили из белых пластмассовых стаканчиков, появившихся в коммерческих киосках.

— Сволочь этот корникулярий, — заметил Кнехт, разливая водку по стаканчикам. — Только карта пошла, а он нас — в наряд. Не-е, Рома, нормальные люди так не поступают!

— Завидует, — меланхолично опрокинул в себя содержимое стаканчика Ромул Луций. — Начальники, блин, они все такие. Им хорошо, когда подчиненному плохо. Когда подчиненному хорошо, им, козлам, всегда плохо. А я тебе так скажу — хорошо, что не выпороли! А ведь могли, блин, я уже совсем приготовился.

— А я бы центуриону пожаловался, — возразил Плиний Кнехт. — Я тоже свои права знаю, квирит!

Ромул Луций усмехнулся и сплюнул в чистую речную воду.

— Нашел кому жаловаться, — сказал он. — Поди пожалуйся — тебя же под кнут и подведут. Видал, как он с начальником милиции сидит? В обнимочку, как два пицора. И этого учителя в коридоре медпункта поселили. Чтоб, блин, переводил им. Да ночами спать надо, а не разговоры вести! Сладкая парочка — баран да ярочка! — И Ромул Луций снова плюнул в воду, стараясь попасть в мерцающую желтую лунную дорожку.

Он прислушался. В пионерском лагере два дивных баритона слаженно выводили:

Дульче эт декорум эст пропатриа мори.

Морт эт фугацем персеквитур вирум,

Нек патрит имбеллис ювенти

Поплитибус тимидокви тербо…[20]

— Горация поют! — хмыкнул Плиний Кнехт. — Красна им, блин, смерть за Отечество! Какое Отечество? Нет, ты, блин, скажи, какое Отечество? Что они у нас забыли? Что они, суки, у нас забыли, я тебя спрашиваю? Фумус патриа им, гадам, дульчис! Да какого патриа им сладок фумус, скажи, блин? Приперлись, нашу свинину хавают и нас же в наряды посылают! Дура лекс, сед лекс! — пьяным голосом, но похоже передразнил он корникулярия.

— Уж если дура лекс, то хорошо бы корникулярия выпороть! — Мечтательно поблескивая глазами, Ромул Луций разлил по стаканам остатки водки. — Ну, братила, мементо!

Плиний Кнехт медленно выпил, неторопливо понюхал согнутый указательный палец и подумал вслух:

— Как бы корникулярия не принесло. Заметит, падла, что мы бухие…

Ромул Луций спросил товарища:

— Может, нам все-таки лучше смыться?

— Ну нет! — Плиний Кнехт запустил в лунную дорожку пустой бутылкой. — Мы еще, квирит, покувыркаемся!

Он снова прислушался к пению и с пьяной хитринкой засмеялся:

— Пусть пока попоют, козлы! Пусть поют, Рома, они еще наших заморочек не знают!

Глава восемнадцатая,

в которой областная комиссия из кафе отправляется в гостиницу, Скубатиев идет на свидание и ночью встречается на улицах Бузулуцка с архангелами

Все неприятности начались с окончанием банкета в кафе «Тихий Дон». Путь в гостиницу пролегал через аллею Цезарей, о которой гости из области не имели никакого понятия. Наткнувшись на череду белеющих в густом сумраке бюстов, Цыцыгуня испуганно вскрикнул и спрятался за квадратную спину ветврача.

— Ты с ума сошел? — неодобрительно цыкнул на Цыцыгуню Рудольф Константинович. — Ты же у меня, друг ситцевый, чуть бутылку из рук не выбил!

Цыцыгуня дернул тонкими посиневшими губами.

— Там мужики голые стоят! — шепнул он, задыхаясь и присвистывая от волнения.

— Шиза пошла! — уверенно поставил диагноз ветеринар. — Где ты, родной, голых увидел?

Сказал и осекся. Цезари, белеющие во тьме, выглядели внушительно.

— Это еще что такое? — Скубатиев наморщил лоб и поднял брови, пытаясь расширенными глазами рассмотреть белые фигуры. — Что это за хреновина?

Митрофан Николаевич Пригода сжал локти Скубатиева и Цыцыгуни.

— Не бойтесь, — призвал он. — Это наш учитель рисования балуется. Психотерапия своего рода. А мы ему не мешаем.

Скубатиев подошел к ближайшему бюсту и, сопя, внимательно ощупал его.

— В тюрьму бы твоего учителя загнать, — сказал он. — Пугать, так сказать, решил испытанные партийные кадры!

Несколько успокоившийся Цыцыгуня охотно высказался в адрес неведомого скульптора, в словах его для печати предназначалось все, если разделить сказанное на гласные и согласные звуки и печатать их порознь. Облегчив душу, Цыцыгуня обнял товарищей за плечи. Это ему показалось, что он обнял их за плечи. Читатель всегда может домыслить, за что обнял низкорослый секретарь парткома своих высокорослых товарищей.

— А не спеть ли нам?

Скубатиев погрозил ему длинным костлявым пальцем.

— А вот мы… этого, рано нам еще песни петь. В смысле — поздно уже! Ты прикинь, что о нас люди подумают? А если какой-нибудь дурак в область сообщит? Да нас во всех смертных грехах обвинят — допились, скажут, до того, что всю ночь на улицах песни голосили! Не-е, мужики, нам в гостиницу надо. Посидели, погуляли — и хватит. Утро вечера мудренее, товарищи, утром и разберемся что к чему. И с черепами этими каменными разберемся, и со скотиной больной, которую заготовителям резать надо. Опосля, мужики, опосля! Забыли, что такое Бузулуцк? Тут на одном конце зевнешь, на другом доброй ночи пожелают!

Приплетая к происходящему областное начальство и возможные жалобы населения, Рудольф Константинович лукавил и кривил душой. Еще в кафе он с душевной теплотой вспомнил о секретарше райкома Клавочке, с которой познакомился в приемной у Митрофана Николаевича Пригоды в прошлом году. Помнится, против ухаживаний секретарша тогда не возражала. Но и вольностей особых не допускала. Поведение ее было по провинциальным меркам обычным, в меру игривым и обещающим, но сейчас в разгоряченном мозгу Скубатиева вежливость секретарши показалась ему влюбленностью. Теперь Рудольфу Константиновичу казалось, что Клавочка была в него влюблена, влюблена отчаянно, и только внутреннее джентльменство его, Рудольфа Константиновича, не позволило ему воспользоваться этой влюбленностью, как воспользовался бы ею любой другой командированный, обладающий меньшим тактом и воспитанностью.

Еще через двести метров он уже был твердо уверен, что всю свою жизнь Клавочка ждала именно его, Скубатиева, но он, занятый организационной работой и важными делами партийного строительства, не понимал этого.

Клавочка! Бедная девочка! Сейчас она была желанна Рудольфу Константиновичу, и даже под угрозой расстрела Скубатиев не признался бы себе в том, что до сегодняшнего вечера он не вспоминал о существовании этой женщины, что ее просто не существовало в его городской суматошливой жизни. Разгоряченному Рудольфу Константиновичу казалось, что он любил эту женщину всю свою жизнь.

«Уложу этих, — думал он, инстинктивно отставая и тем уже отделяя себя от собутыльников. — А сам пойду к Клавочке. Знает ведь, что я приехал, ждет небось, наверняка ждет!»

В воспаленной любовным томлением голове Рудольфа Константиновича вставали картины ожидающего его прихода Клавочки: белая скатерть на столе, взволнованная русская красавица, расхаживающая по комнате и время от времени нервно поглядывающая на часы и на дверь. Нехитрые провинциальные закуски на столе, графинчик густой и сладкой настойки, ожидающей своего часа…

Митрофан Николаевич Пригода подхватил Скубатиева под руку.

— Чего загрустил, Константиныч? Завтра на Ивановские пруды рванем! Помнишь, какие там карпы?

В гостинице они долго топтались в зале провинциального люкса. Не зря была захвачена из кафе бутылка «белой» — пили «посошковую», потом «стременную», потом снова вернулись к «посошковой» и, опростав рюмки, принялись пить за любовь. Цыцыгуня почему-то прощался с Небабиным: охватив его за толстую шею, он все порывался наклонить к себе покачивающегося Ивана Яковлевича, чтобы запечатлеть на пухлой щеке Ящура Цаповича прощальный поцелуй. Наконец все распрощались. Дверь номера за районными руководителями закрылась, и Цыцыгуня все-таки поцеловал ветврача, опрокинув его на диван. Обцеловав ветврача, Цыцыгуня задремал на диване, закинув ноги на валик. Одна нога по-прежнему была в пыльном австрийском полуботинке, вторая молочно светилась, и с нее свисал черный шелковый носок. Небабин с доброй пьяной улыбкой некоторое время уговаривал Цыцыгуню лечь в постель, но тот сонно отмахивался и отводил руку Ивана Яковлевича в сторону.

Рудольф Константинович посидел, неодобрительно глядя на эти безобразия, встал и решительно направился к выходу.

— Константиныч, ты куда? — окликнул его ветврач.

— Да зуб что-то ноет, — не оборачиваясь, сказал Скубатиев. — Вы ложитесь, Иван Яковлевич, ложитесь. А я пройдусь, воздухом подышу. Погодка сегодня больно чудесная!

— А с Цыцыгуней что делать? — спросил ветврач. — Что ж мы его так и оставим на диване на всю ночь?

— Пусть лежит, — закрывая за собой дверь номера, принял решение Рудольф Константинович. — Чего ж мужика беспокоить?

На улице было славно. Оглядевшись, Скубатиев сориентировался и бодро затопал по широкой тропинке вдоль еще не просохшей улицы.

Дом секретарши Клавочки он нашел без особого труда — по синим ставням и коричневым от олифы воротам. Ворота были незаперты, и сердце Рудольфа Константиновича предвкушающе екнуло. Миновав дорожку, обсаженную садовыми ромашками, Рудольф Константинович поднялся по скрипучим ступенькам крыльца и осторожно по-доброму постучал.

— Сейчас, сейчас, милый! — певуче отозвался из-за двери знакомый голос, заставивший Рудольфа Константиновича радостно затрепетать. Узнала все-таки Клавдия о его приезде! Руки у Скубатиева захолодели.

Звякнула щеколда, дверь распахнулась, и влюбленный чиновник увидел знакомую кудрявую головку.

— А вот и я! — объявил Рудольф Константинович.

Радости в испуганном вскрике хозяйки не было.

— Вы? — Глаза Клавочки расширились, словно она увидела гадюку. Застыв в дверях, женщина явно не желая впустить Рудольфа Константиновича в свою светелку.

Рудольф Константинович начал понимать, что не все так гладко, как ему казалось.

— А я, понимаете, Клавочка, гулял, — неловко сказал он, — вижу, у вас свет горит. Я и заглянул, хе-хе… как говорится, на огонек. Дай, думаю, удивлю Клавдию… э-э-э… — Он замялся, обнаружив, что не помнит отчества секретарши, а если говорить честно, то и вообще его никогда не знал.

— В другой раз, — сказала хозяйка, по-прежнему стоя в дверях. — В другой раз, Рудольф Константинович!

Скубатиев, еще не понимая, что ему отказывают окончательно и бесповоротно, продолжал жалко лепетать:

— Иду, понимаете, а у вас свет горит. Дай, думаю, зайду чайку попить. Помнится, у вас, Клава, отменный чаек был!

— В другой раз, — снова сказала Клавдия. — Заварка вся вышла, нечем вас поить.

— Значит, чаем не напоите? — попытался улыбнуться Рудольф Константинович. Клавочка вздохнула.

— Говорю вам, заварка у меня кончилась, — снова сказала она. — Вы извините, но у меня там вода для стирки закипает. В другой раз заходите, сегодня у меня стирка большая затеяна.

Дверь закрылась.

Обескураженный Скубатиев посмотрел на насмешливую луну. В будке у летней кухни загремела цепью собака. Никогда еще Рудольфу Константиновичу не отказывали так бесцеремонно и невежливо. «Сучка, — подумал он. — Как она меня!» Партийная закалка не дала Скубатиеву потерять уверенность в себе. «Не на того напала, — с веселой злостью подумал он. — Скубатиева так просто из дома не гонят! Скубатиев имеет свое достоинство. Скубатиев просто так не отступится!»

Он поднял руку, чтобы вновь постучать в дверь.

— Квирит, — сказал кто-то негромко, но весомо у него за спиной. — Не аккессарис, низи воцатур![21]

Надо отметить, что это было сказано своевременно.

Рудольф Константинович оскорбленно оглянулся. Слова, приготовленные им для наглого провинциала, вздумавшего говорить по-зарубежному, замерли на его испуганно задрожавших устах. И было от чего!

Прямо за спиной Рудольфа Константиновича стоял ангел. Возможно, что это был даже архангел. По крайней мере именно так эти самые архангелы выглядели на картинах религиозной тематики, которые Скубатиев не paз разглядывал в свою бытность директором Царицынского музея изобразительных искусств. Так вот, архангел, стоящий за спиной Рудольфа Константиновича, и выглядел как архангел. Мускулистое тело облегала белая короткая туника, жаром пылал шлем на голове, в руке архангела был меч, а главное — у архангела были пронзительные всевидящие глаза.

Архангел смотрел на Скубатиева укоризненно и чуточку презрительно.

Рудольф Константинович знал, как надо вести себя с любым руководством. Кроме небесного. Воспитанный на диалектическом материализме и всосавший атеизм еще в годы студенчества вместе с «Агдамом», портвейном и вермутом, Рудольф Константинович относился к религии со здоровым скептицизмом, который, впрочем, граничил с разумной осторожностью. В церковь он, разумеется, не ходил, свечек угодникам и святым по праздникам не ставил, да и к постам относился крайне отрицательно. Очень трудно поститься, находясь в очередной командировке. Ребенка Рудольф Константинович покрестил не веры для, но осторожности ради. Стоило ему это персонального выговора по партийной линии, хорошо — без занесения в учетную карточку. А все потому, что в момент крещения в церкви оказался заведующий сектором атеистического воспитания масс Царицынского обкома партии Иван Иванович Рыбкин, который немедленно доложил наверх о политически незрелом шаге Рудольфа Константиновича. С большим запозданием Скубатиев узнал, что сам Рыбкин в этот день появился в Казанском соборе, чтобы исповедаться и получить отпущение грехов. Время было упущено; подай Скубатиев докладную записку о недостойном поведении завсектором атеистического воспитания, ее бы восприняли как мстительный донос, всем ведь известно, что хорошо стучит тот, кто стучит первым.

И вот теперь оказывалось, что попы были правы, и Рудольф Константинович стоял перед архангелом, тоскливо пытаясь дышать в сторону.

Архангел шагнул ближе.

— Меч опустите, — сказал Скубатиев, пытаясь под показным хладнокровием скрыть дрожь в голосе. — Пораните еще ненароком. И не надо, не надо, товарищ, приписывать мне скабрезных мыслей. Ну, зашел к товарищу по работе, к боевой подруге, если хотите! Узнать хотелось, как товарищ себя чувствует, так сказать, не болеет ли… Много ли в этом вины?

— Не ментири![22] — прорычал архангел, сверкнув глазами.

— Ладно, ладно, — торопливо согласился Скубатиев. — Грешен, так сказать, мыслями, но помыслами чист. Признаюсь вам, что ничто человеческое мне не чуждо. А тут, сами понимаете, командировочная скука, опять же бабенка аппетитная. Дай, думаю, зайду — чайку с вареньем попьем…

Он хотел развить свою мысль, но не успел. Похоже, что и на небесах справедливости не было, а архангелы, как обычные деревенские мужики, были склонны к рукоприкладству.

Пока Рудольф Константинович боролся с искрами в глазах, архангел постучал в дом. Стучал он по-хозяйски требовательно и уверенно. Дверь распахнулась, и Рудольф Константинович услышал гневное восклицание небесного жителя:

— Фемина ин лупанариус![23]

Послышался звук пощечины и женский плач, перемежаемый жалобными криками:

— Да что я, виновата? Он сам пришел! Я его, гада, и знать не знаю, клянусь, Птолемейчик!

Дверь захлопнулась, и из-за нее продолжали слышаться звуки бытовой ссоры.

Скубатиев медленно приходил в себя. «Вот стерва, — удивился он про себя, — мало ей мужиков, архангелов принимать стала. Погоди-и-и, Скубатиев выведет тебя на чистую воду! О тебе не только Бузулуцк знать будет, вся область заговорит! И архангела твоего к порядку приведем! Будет знать, как на руководителей областного масштаба руку поднимать! — Он вдруг пришел в себя и задрожал. — Господи! Да кому это я грозить удумал? Небесному вестнику угрожаю! Да меня за это… — Липко и жарко облило спину, и Скубатиев присел на скамеечку, доставая из кармана пачку „Краснопресненских“. — Да не-ет! — Он медленно приходил в себя. — Какие в Бузулуцке архангелы? И Клавка на непорочную деву Марию тоже не похожа. Разберемся! Ох разберемся завтра!» — Он щелкнул зажигалкой, машинально прислушиваясь к приглушенному стенами дома скандалу.

— А монти ирае аморис ингратио! — назидательно сказали рядом. Подумали и добавили: — Айесдем фаринае!

Рудольф Константинович приподнял зажигалку выше, и остатки волос на его голове зашевелились от ужаса. Трепещущий испуганный огонек зажигалки высветил еще одного архангела, мирно сидящего на другом конце скамейки. Этот был не в пример моложе первого, и обезьянье подвижное лицо его кого-то напоминало Скубатиеву. Он определенно знал, что это лицо ему знакомо. По картинам или иконам. Строгий вид незнакомца говорил в пользу икон, и Рудольф Константинович, не размышляя более, бухнулся на колени, уткнувшись в мускулистые теплые ляжки архангела:

— Прости мя грешного!

«Только бы живым уйти, — лихорадочно думал он. — Только бы простили меня небесные бугры. Только бы простили! В рот больше ни грамма не возьму, Розалии до конца дней своих верен буду! С работы уволюсь, найду себе порядочное место, чтобы никому не лизать за… Тьфу! Не сотворю, как говорится, себе кумира…»

— Веришь? — Он попытался поймать руку молодого и опасного архангела. — Этой… маммоне поклоняться не буду!..

Архангел нахмурился и Рудольф Константинович страдальчески сморщился:

— Да что ж это, Господи, мне уже и веры нет никакой?

Он мучительно старался припомнить заповеди Нагорной проповеди, но со страха не мог вспомнить даже основные положения Морального Кодекса Строителя Коммунизма. В отчаянии Рудольф Константинович возопил:

— Во имя Отца и Святого Духа!

Архангел отодвинулся от него, почесал ногу о ногу и удивленно пробормотал:

— Квае те дементиа кепит![24]

Скубатиев всхлипнул и нежно поцеловал грубую мозолистую руку архангела.

— Так мы договорились? Вы меня отпускаете?

Архангел гневно вырвал руку.

— Мел ин оре, фраус ин фактус![25]— задумчиво сказал он.

— Спасибо! — горячечно зашептал обезумевший партийный функционер, отползая от скамейки задом и на коленях. — Спасибо, мой хороший! Господу нашему, как говорится, наш почет и уважение… Отныне молиться буду на него и на вас!

Гней Квин Мус, а это был именно он, удивленно смотрел вслед извивающемуся Скубатиеву.

— Вале! — вежливо попрощался он. — Прощай!

Глава девятнадцатая,

в которой легионеры и милиция отдыхают в пионерлагере им. Ф. Э. Дзержинского, начинаются Бузулуцкие Игры, начальник милиции наказывает сержанта Семушкина, а Плиний Кнехт едва не побеждает в отжиманиях

Федор Борисович Дыряев с завистью оглядел мускулистую фигуру центуриона, стоящего по пояс в воде. Здоров мужик — тридцать верст в оба конца отмахал, ночь, поди, не спал, а смотри — свеж, как парное молоко. Да, дорогие товарищи, таких только в древности производили, когда нитратов и прочей дряни не было!

Птолемей Прист вернулся к крыльцу медпункта, отфыркиваясь и вытирая голый торс полотенцем.

— Мене сана ин корпоре инвиниес! — пророкотал он.

— Это точно! — хмыкнул начальник милиции — Бегал, значит, как говорится, ин медиас гентес?

— Магна чарта бибертатум, — туманно отозвался центурион, усаживаясь на ступеньках и вытягивая длинные мускулистые ноги. — Эссе фемина, Федор, эссе фемина! — Он подумал и добавил: — Витае магистра!

— Клавка научит, — согласился Федор Борисович. — Точно, учитель жизни! — Он взглянул тревожно во внезапно посуровевшее лицо центуриона и успокоил: — Это к тому, Квинтыч, что фемина она жизнью умудренная и многому тебя в нашей жизни научит. Истинно говоришь — наставница она для тебя в нашем мире.

И, желая сменить тему, добавил:

— Ну, что там твои гаруспики нагадали?

— И гаруспики, и авгуры сулят удачные Игры, — сказал центурион. — Я думаю, мы начнем с плясок?

Очнувшийся от дремы Гладышев перевел слова центуриона.

— Вчера наплясались, — буркнул Дыряев. — Как ты со своим Мусом в город намылился, так у нас самая пья… тьфу, черт!.. самый разгар плясок и начался. Вон Степа до того вчера наплясался, сегодня членом пошевелить не может. А еще через костер сигали, так твой корникулярий мужские достоинства на огне подпалил. О песнях уж и говорить не приходится, одну только «Гей, на Тибре!» раз десять исполняли. Махнут стопку и давай реветь, как на Тибре и к чему молодой легат матроночку склоняет!

Дыряев подумал и добавил:

— Тяжело им сегодня, не знаю, когда мы сможем Игры начать!

Птолемей Прист с ленивой брезгливостью разглядывал оживающих легионеров и милиционеров. Более всего они напоминали осенних мух, ощутивших первые холода. Некоторые брели к воде, чтобы плеснуть ладонью на пухлое лицо живительной влагой.

— Аспике нудатес, барбара терра, натес! — в сердцах бросил центурион. — Нон каптат мускас!

— Полюбуйся, варварская страна, на голые ягодицы, — перевел Гладышев. — Они даже мух не ловят!

— Ягодицами? — заинтересовался начальник милиции, и учитель рисования фыркнул, представив себе столь удивительную картину.

— Ад воцем, Квинтыч, — сказал Дыряев. — Твои все требуют, чтобы мы состязались по римскому, значит, обычаю. Голяком, значит. Ты, Квинтыч, пойми, у вас там, в Риме, нравы вольные были, мальчиков, говорят, портить не за грех было. А мои милиционеры народ нравственный, голяком к народу не выйдут. Да и боятся они твоих, центурион. Давай, брат, по-честному, я тебе как цивис цивису говорю, будем состязаться в исподнем, чтобы позора не было. Да и глаза завистливого беречься надо. А то как бы твоим и в самом деле ягодицами мух ловить не пришлось.

— Не глориосис! — хмыкнул центурион. — Мои и в набедренных повязках твоим задницы надерут! Начиная с гирь и кончая бегом.

— Хвастайся с битвы едучи, — поджал губы начальник милиции. — Мои орлы — не твои мускас, они кого хочешь по кочкам понесут!

Центурион понял без перевода, засмеялся, поднял средний палец и назидательно покачал им.

— Ба-бу-чка на двух сказаль! — похвастал знанием русских поговорок.

— На троих, — усмехнулся Федор Борисович. — Она, брат, всегда на троих предлагает. — И, разом построжав, повернулся к учителю рисования: — Программу Игр отпечатали?

В пионерский лагерь Федор Борисович Дыряев захватил из отдела пару пишущих машинок. Первоначально печатать на них должны были отделовские машинистки, но, поразмыслив, начальник милиции машинисток в лагерь не взял — испортят, подлецы, если не легионеры, так менты спортят, на Дону воздух шалый, к греху располагает. Уследи, которая и с кем в ивняк нырнет.

— Так точно, — ощутив себя солдатом-первогодкой, отрапортовал Степан Николаевич Гладышев. — Все в лучшем виде, товарищ подполковник. Сначала легкая атлетика, потом тяжелая, боксы разные и в финале — футбол. «Бузулуцкие коршуны» против римской «Скуадры Адзурры».

— Вот и славно, — сказал начальник районной милиции. — А нам с вами, Птолемей Квинтович, вон туда, где кумач краснеет. Нам с вами судить придется. Давай, дорогой, сразу договоримся, что судить будем по совести.

— Честь воина — порука честности, — сказал Птолемей Квинт, и теперь уже полковник в свою очередь понял его без перевода.

Начальник милиции был прав, лучше бы Игры состоялись вчера! Центурион грозился ликторами, обещал своим урезать жалованье, но все было напрасно. Даже возможность потерять кровные сестерции не прибавила легионерам бодрости. Да и милиционеры выглядели не лучше.

Прыжки в длину и высоту пришлось отложить. Состязания по бегу состоялись только потому, что хитроумный корникулярий Фест догадался поставить на финише молочный бидон с наливкой для победителей.

В метании диска никто не преуспел. Диск летел у соревнующихся куда угодно, только не в ту сторону, куда они его метали. В довершение ко всему один из неудачливых дискоболов ухитрился попасть снарядом в бидон с наливкой, приготовленный Фестом для бегунов, и этого дискобола долго ловили остальные спортсмены, но, к счастью, поймать не смогли, а то неизвестно, чем соревнования завершились бы. Милиционеры обещали посадить нечаянного злоумышленника в КПЗ, а что ему обещали сослуживцы по легиону, вообще лучше было не слышать.

После наведения порядка, на что ушло время, начали метать копье. Степан Николаевич Гладышев, назначенный старшим судьей, нервничал. Ему казалось, что атлеты умышленно целятся исключительно в него, поэтому при каждом взмахе он бросался на землю, закрывая голову руками. Неудивительно, что копье, пущенное сильной рукой ветерана Суфикса, бородача из армянских провинций империи, описало высокую дугу и вонзилось в ягодицу Гладышева. В соревнованиях опять наступила пауза, вызванная оказанием скорой медицинской помощи судье.

Начали стрелять из лука. Стреляли лишь римские легионеры, ведь по уговору милиция должна была стрелять из табельного оружия, поэтому в этом виде состязаний милиционеры оставались простыми зрителями. Римляне показали свое искусство в полной мере, ни одна из стрел не миновала малой, по грудь, мишени, установленной старшиной райотдела. В толпе зрителей рукоплескали. И, как оказалось, преждевременно, потому что на огневой рубеж вышел Ромул Луций. В легион он вступил недавно и особых навыков в обращении с этим хитрым оружием не имел. Неудивительно, что одна из стрел, пущенных молодым, еще не прошедшим курса молодого бойца легионером вновь угодила именно в Степана Николаевича Гладышева, вонзившись в его вторую ягодицу. Опять все начали суматошливо оказывать помощь судье. Гладышев фальцетом голосил, что это покушение, что он этого так не оставит, требовал немедленно возбудить уголовное дело и провести расследование, благо большая часть милицейских следователей приехала в лагерь, а эксперт-криминалист бегал по стадиону с фотоаппаратом в руках, пытаясь поймать самые эффектные кадры для стенда «Богатыри Придонья».

Расследовать, разумеется, никто ничего не стал, ягодицы Гладышеву перевязали, и кровью он не истек, но быть судьей в стрельбе из пистолета наотрез отказался, мотивируя это тем, что пуля — дура, не ягодицу — лоб прошибет.

И как в воду глядел: милиционеры оказались никудышными снайперами, половина из них и в мишень попасть не смогла, но один — старшина Калмыков — удачным выстрелом побил пол-ящика минералки у продавщицы их кооперативного магазина. Степан Николаевич Гладышев искренне перекрестился, говоря, что есть на свете Бог, он и отвел руку стрелявшего в другую сторону, а согласись он, Гладышев, на судейство, лежать ему у ног продавщицы бездыханным и окровавленным.

Солнце к тому времени уже поднялось, начало припекать, и соревнующиеся то и дело прикладывались к бутылкам с водой. Видимо, в них была не простая вода, потому что в выжимании гири преуспел лишь известный римский силач Крат Силий Многий, поднявший гирю сотни полторы раз. В перетягивании каната победила дружба. Канат, как водится, лопнул, и противники дружно извалялись в пыли, после чего разделили очередной бидон вишневой настойки. Настойка была отменной, но ударяла в голову.

Неудивительно, что в классической греческой борьбе победитель так и не выявился. В финальном поединке встретились испытанный временем и врагами Корнелий Юлиан Долабелла и известный всему Бузулуцку старший участковый Соловьев. Последний был столь же ловок, сколь неуклюж и силен был его противник, однако провести победное туше и уложить соперника на лопатки старшему участковому никак не удавалось. Он прыгал вокруг рослого легионера, имитировал захваты и уклонения от них, потом остановился и предложил перевязанному, точно Щорс, но совсем в иных местах, Степану Николаевичу Гладышеву отдать победу ему. Пока Гладышев препирался со старшим участковым, римлянин пришел в себя и коварно напал на соперника сзади.

— Хомо хомини люпус эст! — кричал он запальчиво.

— Пусти, гад! Ападе а ме! — кричал, извиваясь в руках соперника, Соловьев. — Поркус ты! Пусти же! Ты не Долабелла, а настоящий… — и участковый инспектор удачно переиначил фамилию легионера, сделав ее нецензурной. — Люпус эст! Волчара позорная!

Легионеры из числа зрителей обидно хохотали. Верный своему вечному напарнику сержант Семушкин вскочил на ноги, расстегивая кобуру своего надежного, хотя и изрядно потертого ПМ. На нем повисли сразу с обеих сторон.

— А я не дам Михал Денисыча обижать! — кричал Семушкин. — Чего он, как голубой, сзади лезет! Слабо ему, козлу римскому, нашего участкового по-честному завалить?!

Видно было, что наливка подействовала на сержанта не лучшим образом.

Семушкин ругался, мешая русский мат с крылатыми латинскими выражениями, однако пистолет у него отобрали, а без табельного оружия сержант был не опаснее наручников, которые на него надели сослуживцы.

Федор Борисович встал из-за главного судейского стола и, заложив руки за спину, медленно подошел к нарушителю спокойствия. Было в медлительности начальника районной милиции что-то от сановитой горделивости римских цезарей и принцепсов. Даже в брезгливо оттопыренной губе чувствовалось нечто августейшее. Встав перед Семушкиным, он молча оглядел его с растрепанной головы до все еще елозящих по траве ног. Среди римлян о взаимоотношениях начальников и подчиненных в стране варваров рассказывались легенды, которым особо никто не верил. Сейчас римляне воочию наблюдали, как долговязый сержант Семушкин под хмурым взглядом своего начальника превратился в испуганного субъекта среднего роста, а при первых словах Федора Борисовича вообще съежился до лилипутских размеров.

— Права, значит, качаешь? — поинтересовался подполковник. — Решил, значит, попранную справедливость восстановить?

— Та-а-а-а-варищ подполковник! — заныл сержант, уже не пытаясь дергаться. — Дак он же сзади… он же… Западло же сзади кидаться!

— А настойку хлебать до ус…ки не западло? — поднял бровь Дыряев. — А «макаровым» перед товарищами по спорту махать? А если бы ты кого подстрелил? Забыл слова великого русского писателя Антона Палыча Чехова? Если в первом акте, значит, на стенке висит пистолет, то во втором акте обязательно будут похороны! Значит, так, — принял он решение. — Вернемся из лагеря, поедешь на кордон к лесничему Дисамову. Будете с ним, значит, браконьеров вместе ловить. Там свою удаль и покажешь!

— Та-а-а-а-а-аварищ подполковник! — еще громче взвыл Семушкин. — Я ж хотел, чтобы все по справедливости было!

В толпе обидно засмеялись.

— Да разве это наказание? — пояснил римским легионерам Плиний Кнехт. — Это, блин, поощрение, а не наказание. Он там с лесничим самогонку будет жрать до посинения. У Дисамова, блин, самогонка самая крутая в районе! — С этими словами он повернулся к милиционерам: — Не-е, мужики, у нас в легионе порядки не в пример круче. Только оступись, тебя бичами так огуляют, что неделю в постель мочиться будешь. И Юпитер с Юноной не помогут!

— Вам, римлянам, хорошо! — возражали милиционеры. — Только у Дисамова на хуторе людей неделями не бывает, запросто одичать можно — не зря же его в Придонье лешим кличут!

То, что недавние сограждане признали его римским полноправным гражданином, так вдохновило Плиния Кнехта, что он едва не победил в отжиманиях. Корникулярий Фест одобрительно потрепал Плиния по плохо выбритой голове.

— Вени, види, вици! — сказал он.

— Служу цезарю! — браво рявкнул Плиний Кнехт.

Корникулярий Фест еще раз потрепал его по голове и объяснил:

— Ты служишь Великому Риму. Цезари же приходят и уходят. Цезарей любят, но служат стране.

В это же время в тесной комнатке медпункта подполковник Дыряев, гневно заломив бровь, вопрошал понурившегося сержанта Семушкина:

— Ты у кого служишь, сержант? Кто тебе сест… тьфу, черт!.. зарплату платит? Что ты меня, подлец, перед иностранцами позоришь?

И скажи подполковнику Семушкин, что служит он исключительно отечеству, в то время как подполковники приходят и уходят, что было бы истинной правдой, заяви Семушкин, что зарплату ему платит государство, а не Федор Борисович отстегивает от своих щедрот с сумм за проданных кабанчиков и гусей, то что там римский цезарь, куда ему до милицейских командных высот!

Гнев подполковника был бы равен гневу Юпитера. Сверкнули бы молнии, загрохотал гром, и сержанту Семушкину пришел бы несомненный и бесславный конец. Семушкин отлично понимал это и потому только вытягивался пред нервно расхаживающим по комнатке подполковником, все повторяя:

— Виноват, товарищ подполковник! Понимаю, что оплошал! Больше не повторится, товарищ подполковник!

Глава двадцатая,

в которой продолжаются Игры, играется футбольный матч и в чудный вечер на берегу Дона распеваются славные песни, а Гнею Квину Муссу снятся хорошие сны

Поборолись, постреляли, пометали диски да копья, с грехом пополам одолели короткие и длинные дистанции, выяснили сильнейших и хитрейших. Полный спортивных баталий день подходил к концу. Оставалось еще сыграть футбольный матч, раздать медали да отпраздновать победы и обмыть, как говорится, поражения. Но прав, прав был основатель Олимпийского движения Пьер Кубертэн: важны были не победы, важно было само участие в Играх, ведь всем известно, что в них всегда побеждает дружба.

Так оно и было до футбольного матча. Спонтанное выступление сержанта Семушкина было не в счет. Не просто дебоширил ведь, за друга заступался. В футбольном матче милиционеры твердо рассчитывали на победу. Равных в Бузулуцком районе им не было, к тому же на воротах у них стоял сухой вратарь, все тот же Семушкин, который на мяч бросался как лев, а на выходах ему вообще не было равных: там, где другим надо было выпрыгивать изо всех сил, Семушкину достаточно было поднять руки.

Римляне правила уже знали и некоторый опыт обращения с мячом имели. Тренером у них был учитель физкультуры бузулуцкой средней школы Валентин Крысанов, заядлый трезвенник и фанат мяча и шайбы, который в свои тридцать пять лет не гнушался погонять мяч или побросать шайбу даже с учениками младших классов, вступая с ними в порой разгоравшиеся на поле и площадке споры, за что получил среди учащихся прозвище Жила. А может быть, это прозвище Валентин заслужил за свою неутомимость на поле и азарт в игре.

Игра только началась, и сразу же стало ясно, что милиционеры напрасно надеются на победу над иностранной командой. «Скуадра Адзурра» техникой не блистала, но воля к победе компенсировала технические огрехи игроков. Едва начался первый тайм, как римляне получили право на штрафной. Муций Невий мощным ударом со своей половины поля открыл счет, и хваленому Семушкину пришлось доставать мяч из сетки. Еще через двадцать минут бестолковой, но азартной беготни по полю юркому и низкорослому дежурному отдела милиции рыжеволосому Василию Короткову удалось забить ответный мяч. В конце матча Муций Невий пушечным ударом мяча в голову отправил в нокаут судившего матч Валентина Крысанова. Игру пришлось прервать, так как другого специалиста не было. Муций переживал, словно случайно зарезал родную мать. Его утешали всей командой, но тут судья очнулся, и через некоторое время матч продолжился. Удивительное дело, после кратковременной потери сознания Валентин Крысанов начал бегать значительно медленнее, и это сразу же сказалось на темпе игры. Казалось, что игроки обеих команд подстраиваются под потерявшего прыть арбитра. В вялых стычках подковали Гнея Квина Муса, снесли в районе центрального круга младшего лейтенанта Акимочкина, но первый тайм закончился все-таки с ничейным результатом.

В начале второго тайма один из римлян не выдержал и схватил мяч руками, пытаясь занести его в ворота. За ним долго гонялись, стремясь отнять мяч, отчего игра приобрела сходство с регби. Наконец мяч отобрали, и Валентин Крысанов назначил штрафной, который капитан Соловьев мощно забил на середину Дона. Пока вылавливали мяч, пока его сушили, некоторые игроки освежились вишневой настойкой. После этого игра потеряла стройность и осмысленность.

Кончилось тем, что Муций Невий забил Семушкину второй мяч. Но неугомонный Вася Коротков в самом конце забил ответный, и матч закончился боевой ничьей, к удовольствию римлян и смущению милицейской команды. Игра закончилась ближе к вечеру, когда над рекой поплыл сизый туман и хмуро заухали в камышах затона выпи. На спокойной донской воде расходились многочисленные круги от играющей рыбы, над водой зазвенели, затачивая свои жала, бесчисленные комары, которые подбадривали друг друга, еще не решаясь напасть на закончивших состязаться спортсменов, плещущихся вдоль берега с веселыми возгласами и солеными шутками.

С наступившими сумерками разгорелись меж корпусов пионерлагеря костры, потянуло дымом и шашлыками, а еще через некоторое время от песчаного берега тихого Дона донеслась грустная и протяжная песня, в которой тоска легионеров по утраченной родине переплелась с мечтой бузулуцких милиционеров о загадочной загранице, которой они никогда в жизни не видели и скорее всего не увидят, так как каждый из них давал подписку о хранении служебной и государственной тайны, а следовательно, был невыездной.

Гляжу я на нибо, та и думку гадаю,

чому ж я не сокол, чому ж не летаю.

А был бы я сокол, направился б к югу,

обнять полетел бы я римскага друга.

По мягким голосам было слышно, что поют кацапы, а подпевают им и римляне, и казаки.

— Ну, что мне с ним делать? — думал вслух начальник районной милиции, прислушиваясь к песне. — Ох, Семушкин…

— Да выпори ты его, и все дела, — предложил Птолемей Прист.

— Скажешь тоже — выпори! — возразил Федор Борисович. — У нас, Квинтыч, телесные наказания запрещены. У нас за это по головке не погладят!

Центурион подумал.

— Тогда давай я его выпорю, — снова предложил он. — Моим ликторам только мигни! И ты чист, я ведь порол, а ты ж и не знал про это!

Гладышев переводил все с тонкой усмешкой на губах.

— Чего щеришься? — обрушился на него начальник милиции. — Это тебе не бюсты из гипса лепить. Людьми руководить — не лаптем щи хлебать! Тут, как говорится, семь раз отмерь, один хрен криво получится!

— Так сказать ликторам? — снова спросил Птолемей Прист. — Я от себя прикажу, все будет нормально.

Федор Борисович Дыряев подумал.

— А прикажи! — согласился он неожиданно. — Пусть, стервец, за все свои грехи ответит. А то выговора ему как гусю речка, отряхнется — и сух!

Птолемей Прист поднялся на ноги, открыл дверь медпункта и зычно позвал корникулярия Феста. В ожидании корникулярия все молчали, но каждый в это молчание вкладывал свой тайный смысл.

А над Доном стелился белесый ползучий туман, чавкало в камышах обнаглевшее сазанье, звенели в высоте, ожидая своего пиршественного часа, ненасытные комары, и лягушки, словно оперные певцы, уже пробовали голоса, готовясь к бесконечным ночным ариям. Сияла в небесах полная луна, в далекой деревушке по ту сторону Дона лениво брехали собаки, и Бог щедро солил крупной звездной солью потемневшие уже небеса.

Лейтенант милиции Валера Абросимов, окончивший в прошлом году Астраханскую среднюю школу милиции и направленный в Бузулуцк по распределению, был влюблен в Леночку Широкову уже полгода. Дважды он делал ей предложение, но Леночка только смеялась и взаимностью на лейтенантскую любовь не отвечала. Узнав, что Леночка тайно встречается с итальянским донжуаном по кличке Челентано, Абросимов почернел от ревности. Сейчас, перебрав настойки, а может быть, и более крепких напитков, Валера Абросимов бродил среди корпусов, гневно раздувая черные казачьи усики, и искал Гнея Квина Мусаю.

— Где этот итальянский козел? Я ему пасть порву! Мало ему разведенок, нет, сволота, к порядочным девочкам клинья бьет! Где этот сучок?

Сидящие у костров пожимали плечами и с усмешками смотрели лейтенанту вслед. Ясный перец, Гнея Квина Муса следовало искать не у костров, а в Бузулуцке, у дома Широковых. Что ему делать вечером в лагере с амикусами вдали от той, чьим пылким мираторисом он был.

Но товарищи ошибались. В этот вечер Гней Квин Мус полулежал на берегу в ожидании, когда зазвенит колокольчик на донке и возвестит, что очередной подлещик или сазан глупо соблазнился на нехитрую наживку из дождевого червя.

Колокольчики на донках молчали, и Гней Квин Мус сладостно мечтал о сероглазой и длиннобедрой Леночке Широковой. И привиделось Гнею, что они с Леночкой входят в храм с пузатым желтым куполом. Леночка в белом платье до пят и в белой же шляпке, а он, Гней Мус, в начищенных до блеска доспехах и в медном, сверкающем, как солнце, шлеме. Вот идут они по ступеням, а с обеих сторон стоят улыбающиеся легионеры.

Стоп, легионеры стоят с правой стороны, а с левой стоят сплошь милиционеры в своих парадных мундирах, при белых рубашках и в начищенных сапогах. Идут они с Леночкой, глядя в глаза друг другу, а у входа в бузулуцкий храм стоит ихний жрец в малиново-золотых одеждах, а рядом со жрецом мать и отец Леночки, и с ними его, Гнея Муса, посаженный отец Птолемей Прист. Улыбаясь, они ожидают брачующейся пары. И в это время легионеры с милиционерами начинают реветь свадебный римский крик:

— Талассию! Талассию!

Гней Квин Мус открыл глаза и с удивлением обнаружил, что лежит на берегу Дона. «Задремал, — с огорчением подумал легионер. — А жаль, сон был таким сладким!»

От пионерлагеря снова закричали:

— Калашников! Калашников, твою мать! Иди быстрее, тебя Федор Борисович ищет!

— Сон! — окончательно уверился Гней Мус, но разочарование и огорчение, постигшее его, тут же улетучились: от воды послышался прерывистый звон колокольчика донки. Гней Мус торопливо вскочил и азартно принялся выбирать лесу, на другом конце которой упруго сопротивлялась попавшая на крючок рыбина.

А над потемневшим Доном, в плесах которого купалась желтолицая Луна, плавно и спокойно катилась песня:

Начальства там мало, а земли богаты.

Вот там бы поставить казачии хаты.

Чтоб мы вечерами, гуляя близ Тибру,

С тоской вспоминали прошедшие Игры…

И по хрипловатым простецким голосам было слышно, что поют песню казаки, а подтягивают им и кацапы, и римские легионеры.

Глава двадцать первая,

в которой руководство района обдумывает антиримские планы, рассказывается о последствиях встреч Р. К. Скубатиева с небесными посланниками, а Ромул Луций и Плиний Кнехт задумывают ужасное преступление

— А я тебе говорю, Федор Борисыч, что от них нужно избавляться. И как можно быстрее. И так эта история со Скубатиевым наделала шуму!

— А что он отмочил? — Отдохнувший и оттого доброжелательный начальник районной милиции открыл бутылку «Боржоми», налил полстакана и выпил мелкими осторожными глотками.

— Видение ему случилось в Бузулуцке. Архангел с неба спустился и говорит ему, мол, заканчивай, Рудя, свои непотребства, Бог, понимаешь, все с неба видит и за все с тебя спросит. Ну, Рудольф Константинович прибежал ночью в гостиницу, растолкал Цыцыгуню с Небабиным, водителя поднял и прямо ночью умотал в область. Я его остановить пытался, так куда там! Хватит, кричит, жизнь прожигать, надо и о душе подумать.

— А где ему видение-то было? — благодушно поинтересовался Дыряев. — Если у Клавдиного дома, то он на центуриона нарвался. Он в ту ночь к ней бегал.

— Из пионерлагеря? — не поверил Пригода. — За пятнадцать верст?

Дыряев хитро улыбнулся в усы.

— Вот потому Клавка к нему и потянулась. Ты, Митрофан Николаич, только помады с пудрами дарить горазд, а чтобы по темноте да пятнадцать верст на своих двоих отмахать, это тебе и в голову не пришло бы.

— Какая помада? Какие пудры? — гневно порозовел первый секретарь. — Ты, Федор, эти намеки брось. Нечего, понимаешь, бросать тень на руководящего работника района. Я к Клавдии Ивановне всегда относился как к товарищу по работе!

— Как же, как же, — снова засмеялся Дыряев. — Помню я, как ты в прошлом году медаль ей на грудь вешал. Руки тряслись, как у лесника Дисамова. Да ты, Митрофан Николаевич, не тушуйся, я про все это, как говорится, с белой завистью говорю. Выдающийся бюст у твоей секретарши, это надо честно признать.

— Я вас попрошу! — петушком вскинулся Пригода. — Не забывайтесь, товарищ подполковник! Не в пивной, понимаете ли!

Он схватил бутылку, отхлебнул прямо из горлышка и сел в кресло. По круглому лицу его гуляли красные пятна.

— Отвлеклись, значит, и хватит, — сказал он. — Бог с ней, с Клавдией, поздно мне уже на баб заглядываться, да и Аглая, понимаешь, вполне покалечить может. Насмотрелась, значит, бразильских сериалов. Давай, Федор Борисыч, к нашим баранам вернемся.

Он схватил со стола какой-то казенный циркуляр и принялся им обмахиваться.

— Надо нам с этими римлянами расставаться, — жарко выдохнул он. — Скубатиев, понимаешь, это еще семечки. Мне из области первый звонил. У него, понимаешь, сестра в Лифановке. Совсем рядом. То ли от нее пошло, то ли разведка первому доложила, только он меня, понимаешь, прямо спросил. Что ты там, говорит, Митрофан Николаевич, у себя в районе древних греков развел? Я ему, значит, рублю по-партийному прямо: нет у нас в районе никаких древних греков. И заметь, Федор Борисович, чистую правду сказал — нет у нас в районе древних греков. Ни одного не имеется, хоть весь район протруси. А кто у тебя с ножиками по Бузулуцку бегает? — спрашивает первый. Студенты из стройотряда — отвечаю. Начитались, говорю, про хоббитов и эльфов, мечей настругали и чудят, понимаешь.

Федор Борисович довольно засмеялся. Истории о толкиенутых он уже слышал на коллегиях и совещаниях, да и в прессе о них не раз писалось, и тут эта история как нельзя кстати пришлась. Бегают по Бузулуцку студентики с бутафорскими мечами и в белых хламидах, а что ты со студентов возьмешь? Свободное племя!

— Смеешься? — по-своему понял начальника милиции Пригода. — А мне, понимаешь, не до смеха. Мало что Скубатиев двинулся, тут еще неизвестные информаторы объявились. Стучать в область начали, доброхоты хреновы! Пришлют комиссию и — суши весла! Тебе, Федя, один черт скоро на пенсию идти, а мне еще до нее трудиться и трудиться! Нет, Федор Борисович, думай. Думай, дорогой! У тебя фуражка на голове, погоны на плечах, личный состав вооружен, тебе и карты в руки. Мужики они, конечно, правильные, дисциплину блюдут, ворье поприжали, хулиганам окорот дали. Но своя рубашка, понимаешь, она ближе к телу! Избавляться нам от них надо, пока, товарищ начальник, от нас не избавились. Жили мы без них раньше, и, надо сказать, неплохо жили… — Митрофан Николаевич подошел к окну и задумчиво побарабанил пальцами по подоконнику.

На подоконнике зеленели осиротевшие без секретарши Клавочки кактусы.

— Баню они мировую поставили, — сказал Пригода, не оборачиваясь.

— Термы, — поправил Дыряев.

— Нехай термы! — легко согласился первый секретарь. — Только вот понаедут, понимаешь, комиссии, объясняй им потом, почему фондовые материалы на баню истратили.

— Ну а вы что предлагаете? — перешел с начальством на «вы» подполковник Дыряев. — Вывезти их из района? Или из АКСов на яру пострелять, и пусть себе плывут в сторону Калача? Так, что ли? А патроны на учебные стрельбы списать.

Пригода страдальчески сморщился.

— Да не знаю я, Федя, — признался он. — Не знаю я, как нам от них, понимаешь, избавиться. Только мы с тобой, Феденька, не Дисамовы, грянет гром, а креститься некогда будет!

Именно в то время, когда первый секретарь Бузулуцкого райкома партии Митрофан Николаевич Пригода советовался в своем кабинете с начальником районной милиции, Гней Плиний Кнехт сменялся с суточного дежурства и еще не освободился от доспехов. Носить их Плиний Кнехт не умел, поэтому был похож в своем одеянии на железную куклу. Меч неприлично топорщился вперед, но Плиний Кнехт, не обращая внимания на беспорядок в одеяниях, что-то чертил на листке, косо выдранном из школьной тетрадки.

— Здесь оружейка, здесь вот — мешки кожаные с сестерциями. Казначей на них каждый день печати проверяет. Обычно он это делает с утра, при смене дежурства. Поэтому, когда мы казну хапнем, надо будет сразу когти рвать. Я уже узнавал, у них за кражи, как у китайцев, сразу руки рубят. Хрясть — и ты уже инвалид труда!

Ромул Луций с сомнением оглядел свои руки. Чистотой они не блистали, но были привычными, а главное — родными.

— А на хрен нам эти сестерции? — спросил он. — И потом, врешь ты все, Плиний! Помнишь, как мы медные котлы сперли? Что же нам с тобой тогда руки не отрубили?

— Мы с тобой тогда вроде как курс молодого бойца проходили, — процедил Кнехт. — А салагам у них руки не рубят, у них салаг… — Он снова склонился над криво вычерченной схемкой. — Смотри сюда! Я заступаю в караул, понял? Ты приходишь к двенадцати. В полночь, как вампир, понял? — Он коротко и нервно хохотнул. — Не боись, Рома! Напарника моего мы резать не будем, напарник мой к тому времени мирно спать будет. Я ему снотворного в вино подмешаю. Ты заходишь в оружейку, понял? Берешь мешки с сестерциями, а я стою на атасе. Ты выходишь, и мы делаем ноги. К утру, когда они нас хватятся, мы уже в Царицыне будем, понял? Там у меня доцент знакомый есть, он поможет нам эти сестерции барыгам антикварным пихануть. И — гуляй, Вася, пей пиво на солнечном побережье Черного моря! «О море в Гаграх! — пропел Кнехт, кривляясь. — О пальмы в Гаграх!» Дамочек длинноногих любить будем, Рома, шашлычки и сациви «Хванчкарой» запивать будем! Любишь «Хванчкару»?

— Не знаю, — сказал Ромул Луций. — Я дальше Бузулуцка ни разу не бывал. А здесь у нас, сам знаешь, кроме самогона, наливок да бормотухи, отродясь ничего не было.

— Полюбишь! — горячо заверил Плиний Кнехт. — Мы еще увидим небо в алмазах, Рома!

— Чего ты ко мне с этим Ромой привязался? — неожиданно обиделся Ромул Луций. — Юрой меня зовут. Юрий Николаевич Севырин я, а не Рома. Тьфу, блин, кличка какая-то собачья, а не имя!

Кнехт засмеялся — гаденько и тонко.

— Сам выбирал, — заметил он. — У собак имен нет, у них, как у зеков, одни клички.

Упоминание о зеках бодрости бывшему Юрию Севырину, ставшему в легионе Ромулом Луцием, не прибавило.

— Повяжут нас, — поделился он с Кнехтом сомнениями. — Если не римляне, так менты повяжут. Они с римлянами заодно. Чувствую я, блин, что нам эти сестерции боком выйдут. Может, ну их на хрен? Не были мы богатыми, нечего и привыкать.

Кнехт выпятил нижнюю губу и презрительно оглядел товарища.

— Дрейфишь, братила? Тогда я сам бабки возьму! В одного!

Севырин заколебался. По природе он был «бакланом», обычным уличным хулиганом, могущим, а главное — любящим подраться после хорошей выпивки. Шпанское счастье улыбалось ему не всегда — иногда бил он, но чаще в драке доставалось именно ему. К общественно полезному труду Севырина школа не приучила по причине того, что большая часть учебного времени пришлась на школьные коридоры. По лености своей Севырин ни на одной работе дольше аванса не задерживался, поэтому пятьдесят рублей были той предельной суммой, которую Севырин когда-то держал в руках.

Предложение Коровина пугало Севырина и манило. Пугало оно тем, что воровать намеревались не комбикорм из свинарника, что в случае поимки запросто могли оттяпать руку, а не условный срок дать. Вместе с тем предложение было заманчивым: Гагры, девочки, неведомая «Хванчкара», море, которого Севырин не видел ни разу в жизни. Дух захватывало от открывающихся перспектив!

— Ты в долю идешь? — спросил искуситель. — Или мне на тебя не рассчитывать?

Ромул Луций, еще вчера бывший деревенским хулиганом Юркой Севыриным, громко глотнул слюну.

— А этот твой доцент… он нас не наколет?

— Дело верное, — уверил Коровин. — Мы с этим доцентом в одной зоне парились, он за взятку, а я за кражу из киоска. Не дрейфь, Ромуля, все будет путем!

— Юрой меня зовут, — поправил Ромул Луций.

— Рома твоя кликуха, — поправил Плиний Кнехт. — Привыкай, братила, в воровское братство вступаешь!

Глава двадцать вторая,

в которой Федору Борисовичу Дыряеву звонит областное руководство и над легионерами сверкают молнии закона, а Плиния Кнехта и Ромула Луция вновь наказывают за поведение, недостойное звания легионера

В Бузулуцком отделе внутренних дел шла утренняя планерка, когда зазвонил телефон. Это был первый звонок за последние две недели. Обычно ожившие телефоны радовали сотрудников отдела внутренних дел, но сейчас Федор Борисович Дыряев снял телефонную трубку с тайным страхом и ожиданием неприятностей. Предчувствия, как говорится, его не обманули. Звонил куратор отдела по линии общественной безопасности Андрей Григорьевич Куманев.

После взаимных приветствий и дежурных пожеланий успехов в нелегкой службе Куманев спросил:

— Борисыч, ты скажи, у тебя в районе такой торгаш по кличке Вован имеется?

— Есть такой, — после недолгого молчания признался Дыряев. — Да ты его сам должен помнить, Андрей Григорьевич, он в январе нам помогал кустовое совещание обслуживать. Бывший наш комсомольский лидер, Владимир Богунов. Ну, «форд» еще у него, мы с тобой на нем к Дисамову ездили…

В трубке задумчиво посопели.

— Вон оно как, — сказал Куманев. — Тогда плохи дела.

— Да что случилось-то? — забеспокоился начальник милиции.

— Ты Костю Шаповалова знаешь? Который из Витютинска?

— Слышал, — без особой радости признался Дыряев. — Шпана.

— Шпана-то шпана, — загадочно дохнул в трубку куратор. — Только он племянник нашего Новикова, понимаешь?

Дыряев засмеялся.

— Ну и что? Витютинск где? Не у меня же в районе? Мне-то это каким боком выходит?

— А таким, — сказал Куманев. — Отметелили Костю у тебя в Бузулуцке четыре дня назад!

Начальник бузулуцкой милиции начал подозревать, что неприятности уже начались.

— «Чигули»? — спросил он.

— Какие чигули! — Куратор замолчал, и было слышно, как он шелестит у себя на столе какими-то бумагами. — Мордовороты в «адидасовских» костюмчиках! У тебя «чигули» в таких ходят?

Вот! Федор Борисович едва не застонал. Вот где собака порылась! Ай да Вован! Нашел себе «крышу»!

— Сильно отметелили? — спросил он в трубку.

— Разве в том дело? — вздохнул Куманев. — Наш-то сразу за показатели схватился. А у тебя по всем линиям снижение!

Дыряев подумал.

— А может, это не наши? — осторожно предположил он.

— Конечно, не ваши, — согласился куратор. — Племяш дяде сказал, что это была поворинская «крыша» Вована.

— А пусть он к нам приедет, — предложил Дыряев. — Оформим, как полагается, заявление, дело возбудим по факту хулиганства.

Областной куратор сухо засмеялся в телефонной трубке.

— К вам его теперь под пистолетом не затащишь, — сообщил он. — Костя, говорят, от одного названия вашего города белым становится. Не будет он заявление писать. А вот Новиков приказал с вами серьезно разобраться. По всем показателям. Ногами топал, кричал, что вы всю область валите!

— Ты же сам, Григорьич, знаешь, что это брехня! — тоскливо сказал Федор Борисович. — Какая у нас уличная, чтобы это на область влияло?

— Да не в преступности дело, — досадливо объяснил начальнику милиции областной куратор. — В племяше дело-то!

— А он к нам что, грибы собирать приезжал? — разозлился Дыряев. — Сам небось Вована данью облагать приезжал! Ну и нарвался, как говорится, развязали ему тут мешок с… с пряниками!

— Ладно, — сказал далекий Куманев. — Я тебе так позвонил, чтобы предупредить. Мы тут пока отбрехиваемся, все на бездорожье ссылаемся, но ведь пошлет на проверку, обязательно в ближайшее время пошлет. Он вообще вам хочет комплексную проверку устроить. Ну ладно, Борисыч, ко мне тут люди пришли. До встречи!

Дыряев положил трубку и некоторое время тупо разглядывал бумаги, лежащие на столе. Ну Вован, ну скотина! Только этого нам не хватало! Он осмотрел присутствующих. Заместитель еле заметно усмехался, злорадствовал, подлец. Остальные начальника понимали, любая проверка ничего хорошего не сулит. Даже если проверяющие будут лояльны, то затраты на обеспечение этой лояльности обязательно лягут, как говорится, на плечи трудящихся.

— Хопров, — Федор Борисович взглядом нашел начальника ОБХСС, — возьмешь своего опера, и чтобы сегодня все киоски Вована были опечатаны. Комплексную ревизию назначь, а то разжирел Вован, совсем мух не ловит.

Руководитель ОБХСС Хопров удивился, но спрашивать ничего не стал. Начальству виднее, что делать. Приказано, значит, будем исполнять. Тем более что исполнять можно вдумчиво, с пониманием, так сказать, обеих сторон. Федор Борисович снова поймал змеиную улыбку заместителя и разозлился.

Настроение у тебя хорошее, говоришь? Сейчас мы тебе его испортим, настроение твое.

— Владимир Михайлович, — сказал он заместителю. — Занесите мне сейчас оперативно-поисковые дела по нераскрытым кражам. Посмотрим, что ваши подчиненные по нераскрытым преступлениям делают!

И с удовлетворением заметил, что насмешливый огонек в глазах заместителя погас.

Обэхээсники из кабинета не успели выйти, а Владимир Богунов уже припарковал свой «форд» у здания райотдела.

— За что, Борисыч? — с порога заныл он. — Я же всегда, Борисыч, в любое время! И водкой у меня не торгуют, и крупу я малоимущим по пятницам выдаю!

— Не ной. — Начальник милиции указал Богунову на стул. — Кого четыре дня назад у твоего киоска отметелили?

Богунов присел.

— А я здесь при чем? — удивился он. — Это приезжие какие-то с легионерами поцапались, те им и ввалили от души. Я-то при чем?

— А почему говорят, что это «крыша» твоя поворинская была? — продолжал Дыряев колоть комсомольского торгаша.

— А это я ляпнул им, — признался Богунов. — Не буду же я им рассказывать, что у нас римляне в городе живут. Они меня спрашивают, поворинские, мол, я и подтвердил. А кто это был, не знаете?

— Витютинские это были, — объяснил Федор Борисович. — Костя Шаповалов с дружками.

Вован поскучнел.

— Вон оно что, — догадливо сказал он. — А теперь вас его дядя за жабры берет, требует, чтобы вы Вову Богунова придушили. Так?

— Так, — согласился начальник милиции. — Ох, Вовка, выпороть бы тебя за все проделки!

Вован болезненно сморщился.

— Опоздали, дядя Федя, — сказал он. — Выпороли уже. Вчера в гимнасии ликторы и выпороли. Птолемей Квинтович приказал. Теперь вот в «форд» сажусь, полчаса на сиденье умащиваюсь. Танька подушечку специальную сшила.

— За что же он тебя? — благодушно поинтересовался Федор Борисович, про себя отметив энергию и быструю реакцию центуриона. В вопросах поддержания дисциплины и порядка центурион был явно на голову выше начальника районной милиции.

— За дело, — признался Вован, покрываясь багровыми пятнами. — Жалко же самогон, дядя Федя! Люди в него столько труда вложили, а они его свиньям выливают! Вот… — Вован замолчал, глядя в окно.

— А дальше-то что? — заинтересованно спросил Дыряев. — Договорился, что ли, с кем?

Вован вздохнул.

— С Юркой Севыриным и Санькой Коровиным, — признался он. — А чего добру пропадать? Я пустую тару собрал и цех по розливу открыл, а они сырье должны были поставлять. Самогон, значит. Поначалу все хорошо было, а потом цех кто-то центуриону вломил или разведчики его выпасли. В общем… — Он махнул рукой. — Мне пятьдесят, а им по семьдесят пять каждому…

Глава двадцать третья,

в которой появляется целитель и экстрасенс, а также рассуждается о возможности чудес

— Как заказывали, Митрофан Николаевич, — сказал председатель райпотребкооперации Иван Семенович Сафонов. — Крутой экстрасекс! У него народ на полгода вперед в очереди расписан. Насилу уговорил. — Сафонов понизил голос. — Не даром, конечно. Этому экстрасексу палец в рот не клади, оттяпает всю руку.

— Деньги — это твоя проблема, — хмуро сказал Пригода. — Естественную убыль пару месяцев в карман не положишь!

Сафонов засмеялся угодливо.

— Уж вы скажете, Митрофан Николаевич, — убыль! Откуда ей взяться, если в магазинах товар больше трех дней не залеживается?

— Оттуда и берется, — продемонстрировал Пригода знание законов советской торговли. — Товар на прилавках не залеживается, а убыль все равно списывается.

Возражать ему главный районный кооператор благоразумно не стал. С начальством спорить все равно что против ветра плевать. Никому ничего не докажешь, только оплеванным останешься. Иван Семенович Сафонов был мудр и гибок, как всякий торговый работник. Первый секретарь торговых институтов да техникумов не кончал, где ж ему знать о всех финансовых ухищрениях и хозяйственных лазейках? Уж лучше пусть в естественную убыль верит, хотя что такое, собственно, естественная убыль? Гроши, детям на молочишко. И то, наверное, не хватит. Однако мыслей этих предусмотрительный Иван Семенович вслух высказывать не стал, а воспользовался случаем, чтобы польстить руководителю.

— Вы, Митрофан Николаевич, нас, грешных, насквозь видите!

— Ты мне тут не сиропничай, — устало вздохнул Пригода. — Уж кого-кого, а тебя-то я, Ванька, точно насквозь вижу. Ладно, тащи своего… экстрасекса!

Андрей Васильевич Ухваткин к тридцати пяти годам попробовал силы не в одной профессии, но нигде себя не нашел. Поработал он официантом, но работа эта ему не понравилась — хотелось самому сидеть за столом, а не стоять подле него в угодливой позе. «Нет, Андрюша, — говаривал метрдотель Соломон Яковлевич Мезис. — Не годишься ты для нашей работы. Гордыни много, похоже, что нищим помрешь!» После некоторых колебаний — все-таки давали неплохие чаевые — Ухваткин подался в санитары областного морга. Обстановка здесь, разумеется, была не ресторанная, пахло отвратно, но убитые горем родственники не скупились. И все было бы хорошо, но Ухваткин постепенно начал наглеть, повышая негласную таксу морга до совсем уж немыслимых высот. Нервы последнего клиента не выдержали, и все завершилось изгнанием из Царства мертвых. Народный суд проявил гуманность, дав Андрею Ухваткину условный срок. После этого незадачливый последователь Харона некоторое время проработал униформистом царицынского цирка, продавцом пивного ларька, грузчиком мебельного магазина и фасовщиком в сахарофасовочном цехе. Он катился по наклонной, пока не оказался в зеленой фуражке и синей гимнастерке вохровца на проходной Царицынского мясокомбината.

Жизнь катилась мимо. Не ему улыбались девицы в барах, не перед ним расшаркивались официанты царицынских кабаков, даже солнце — черт его побери — оно тоже светило не ему.

И тут в одной из газет Ухваткин прочитал заметку о Джуне Давиташвили, Кашпировском, филиппинских знахарях и прочей чертовщине. Прочитав заметку, Ухваткин ощутил восторженный холодок в груди: вот она, искомая жар-птица!

Остальное было делом техники. Он уволился с мясокомбината, отпустил черную бородку, придававшую ему мефистофельский вид, заказал в ателье Военторга черную мантию с золотыми звездами, после чего объявил себя любимым учеником тибетских махатм и верным последователем Рабиндраната Тагора. На три месяца он выехал из Царицына, собирая в Придонье под руководством старушки знахарки целебные травы и корешки. В городе он уже объявился в новом качестве. Всем знакомым он говорил, чго окончил курсы черной и белой магии, учился у знаменитого воронежского колдуна Варуги и вошел в десятку лучших целителей России. Псевдоним Ухваткин избрал себе звучный и непонятный — «Онгора», объясняя всем, что «Онго» на древнесарматском обозначает «мудрый», а окончание «ра» указывает на то, что происхождение свое он ведет от арабско-ведических богов Египта. Он завел обширную переписку с другими целителями и даже набрался нахальства, чтобы написать письма сибирскому шаману Пантелеймону и самой Джуне. Пантелеймон прислал ему из далекой Якутии божка, вырезанного из моржового клыка, и нитку сушеных тундровых мухоморов, а Джуна коротким посланием скупо поздравила новоявленного целителя и экстрасенса со вступлением на Великую Дорогу Познания, приближающую живущих к пониманию Истины. Письмо это Онгора в золоченой рамке повесил над письменным столом, чуть ниже на маленьком гвоздике висела связочка сушеных мухоморов, а под ними на узенькой полке желтела фигурка неведомого сибирского божка.

Реклама сделала свое дело. К Онгоре потянулись клиенты. Целитель не отказывал никому. Он вглядывался в фотографии, пытаясь найти без вести пропавших, лечил цирроз печени и простатит, вызывал духов, изгонял нечистого, заряжал воду, которая под воздействием флуктуационного поля Онгоры становилась столь лечебной, что одновременно лечила от запора и поноса, рассасывала геморрой и гланды, предотвращала инфаркты и способствовала общему омоложению организма.

Деньги потекли рекой. Те, кому от лечения легче не стало, о визите к Онгоре помалкивали, чтобы не быть осмеянными. Те, кто почувствовал легкое облегчение от недугов, славили мага и кудесника на всех углах, а это в свою очередь способствовало притоку новых клиентов. Онгора купил себе автомашину, кооперативную квартиру, гараж и дачу. Рестораны стали явью, а длинноногие девицы из баров стали улыбаться именно Онгоре, и не только улыбаться, если говорить честно и по большому счету. В гордыне Онгора посетил ресторан «Турист», где когда-то работал официантом, и потребовал, чтобы его обслужил лично метрдотель, оставив тому щедрые чаевые.

«Трудовые» накопления помогли целителю организовать пару передач по местному телевидению. Ошалевший от щедрости Ухваткина ведущий назвал его в передаче потомком великих колдунов России, талантливейшим учеником Джуны (при этом крупным планом были показаны пантелеймоновский божок и поздравительное послание целительницы). Ухваткин сообщил телезрителям, что является аскетом, которого не прельщает роскошь и богатство, зарядил всем по баночке воды, дал установку на выздоровление от простудных заболеваний и пообещал, что в одной из передач он публично оживит труп, вдохнув в него витальную энергию ведического божества типа Ману. Удивительно, но он уже сам верил, что способен на это.

Несколько подпортила репутацию Онгоры драка в ресторане «Маяк», в результате которой экстрасенс две недели ходил в солнцезащитных очках, маскировавших темные и опухшие подглазники. Повышенное внимание со стороны милиции и некоторое охлаждение поклонников заставили Онгору временно сменить областной центр на сельскую глубинку, поэтому предложение председателя Бузулуцкой районной потребкооперации Сафонова экстрасенс принял без особых размышлений. Это предложение позволяло Онгоре не только восстановить свое пошатнувшееся реноме, но и заработать на поездке некоторую сумму. В выходцев из прошлого Онгора не верил и полагал, что в самом худшем случае будет иметь дело с ловкими мошенниками, решившими облапошить доверчивых лохов из Придонья. Да вы сами посудите — жуликов и мошенников видели все, а многие даже становились их жертвами, но кто может похвастаться, что встречался с выходцами из прошлого? Римские легионеры в Бузулуцке были таким же нонсенсом, как питекантроп в Колонном зале Дворца Съездов. Некоторые читатели могут возразить, что питекантропов в Колонном зале они видели по телевизору, и не раз. В переносном смысле, возможно, и видели, а вот чтобы с дерева слез и по паркету зашастал? Да еще с суковатой дубиной наперевес?

Читая очерки о Калиостро и графе Сен-Жермене, Онгора ни разу не усомнился, что речь в этих очерках идет о блестящих мошенниках, у которых не грех и поучиться приемам облапошивания сограждан. В Вечного Жида он не верил из принципа, полагая, что вся эта история придумана для того, чтобы кто-то мог заработать на жизнь.

В Бузулуцк Онгора поехал с легким сердцем и спокойной душой, полагая, что жулик жулика разоблачить всегда сумеет, а если понадобится, то и договорится с противной стороной ко взаимной выгоде и удовольствию.

Остановился Онгора в доме у председателя потребкооперации, где ему отведена была отдельная горенка, а стол хлебосольного хозяина ломился от разносолов.

— Мы люди скромные, — говаривал Иван Семенович. — Питаемся чем Бог пошлет!

Судя по запасам его холодильника и погреба, Сафонов ходил у Бога в любимчиках.

Направляясь в райком партии, Онгора все еще не верил в реальность перемещений во времени, но на всякий случай из найденного на дороге куска медной проволоки сделал небольшую рамку для биолокации.

— Пригодится, — небрежно сказал он Сафонову. — Возможно, придется определять структурное качество хронополя. А для этого лучшего прибора и не найти. Этому я у воронежского колдуна Варуги научился. Ба-а-альшой знаток пространственно-временных флуктуаций!

Надо сказать, что терминологией Онгора подпитывался из различных научно-популярных брошюрок общества «Знание». Вовремя ввернутый в разговоре диковинный термин сильно повышал ученость Онгоры в глазах посетителей, а этим упрощалась обработка клиента при назначении гонорара за оказанные Онгорой услуги.

Каждый мошенник полагает, что он на порядок выше своих собратьев. Не был исключением из общего правила и Онгора, всегда помнивший, что в его паспорте проставлена отнюдь не магическая фамилия, а правоохранительные органы хранят в своих анналах эпизоды его славного прошлого. Следуя за своим провожатым, Онгора прикидывал, сколько ему содрать с районных власть имущих, чтобы и их не обидеть, и себя не обделить. Примерно о том же, но в обратных выражениях, думал Сафонов, ведь всякие выплаты найденному им по указанию секретаря райкома проходимцу били по карману именно его самого. Онгора остановился у входа в кабинет первого секретаря. Проволочная рамка в его руках бешено завращалась.

— Ого, сколько отрицательной энергии! — с сожалением воскликнул Онгора. — Чистить надо! Чистить! И немедленно, Иван Семенович!

Иван Семенович выразительно покачал головой.

— Похоже, тебе в кабаке мозги отбили! — ухмыльнулся он. — Ты бы еще этой железкой у Царицынского КГБ покрутил!

Глава двадцать четвертая,

в которой рассказывается о семейной жизни центуриона и любовных терзаниях молодого легионера по кличке «Челентано», а районные власти ищут пути к спасению

Клавочка хлопотала по дому. Птолемей Прист, развалившись в кресле, с ленивым интересом наблюдал за порхающей по комнате женщиной.

— Сам он пришел, — щебетала Клавочка. — Я сама, Птоля, очумела, когда его на пороге увидела! Чаю ему, старому кобелю, попить захотелось! Клянусь тебе, я даже намеком ему поводов не давала! Веришь? — Поспешность, с которой женщина прижала руку к аппетитному бугорку, оттопыривающему ткань халата, позабавила старого солдата.

— Нон эст кулпа вини, — сказал он, кивая бритой головой. — Виноват пьющий!

— Бухой он был вусмерть! — обрадовалась подсказке Клавочка. — Они весь вечер в «минтайке» гудели, вот ему, старому козлу, женской ласки и захотелось. Да я же его гнала, Птоля, ты сам видел!

Видел это Птолемей Прист, своими глазами видел. Особенно когда этот тощий седой консул из области, повадками схожий с иудейскими мытарями, начал косноязычно оправдываться, принимая его, Приста, за какое-то местное божество. Но сейчас ему не хотелось говорить об этом ничтожестве, сейчас ему хотелось смотреть на женщину.

Эта женщина ему нравилась. Нельзя было сказать, что в жизни своей центурион был обделен женской лаской, скорее наоборот — помнится, в Карфагене или в Персидском походе… Бывалый солдат почувствовал, что краснеет. Смущение было непривычным центуриону, он отвернулся, разглядывая когда-то однажды удивившие его ходики, посмотрел на пышно взбитую пуховую перину, на кружевные рюшечки вдоль подушек и вдруг осознал, как надоело ему воевать за то, чтобы другие могли спокойно валяться на таких вот постелях.

Надоело идти рубиться на мечах за лживые лозунги про патриа, а потом оплакивать мортус товарищей. И всегда мантес ауру поллицери щедро сулили, а что толку — к сорока пяти годкам центурион только и накопил, что шрамы на теле и невидимые миру раны души.

— Хватит войны, — неожиданно для себя подумал вслух Центурион. — Осяду здесь, женюсь на Клавдии… Сколько времени мне еще осталось жечь костры под небесами? В конце концов, где хорошо, там и Отечество.

А здесь, в Бузулуцке, центуриону впервые в жизни было хорошо и спокойно.

Клавочка, словно читая мысли центуриона, села на краешек пуховой перины, влажно посмотрела на мужчину… Не мастер я, дорогой читатель, описывать любовные сцены. Одним словом, схватил Птолемей Прист Клавочку в крепкие мужские объятия и, как говаривал русский сатирик Аркадий Аверченко, все заверте…

Белла геронт алии! Пусть воюют другие! У влюбленных достаточно своих неотложных дел.

Именно в то время, когда Птолемей Прист вносил свою лепту в дело мира, Гней Квин Мус шел по аллее Цезарей, бережно держа в руках маленькую ручку Леночки Широковой.

Гипсовые цезари молочно светились в вечернем сумраке. От скрытого деревьями Дома культуры доносилась грохочущая музыка. Это играл на танцах бузулуцкий ансамбль «Квириты Цезаря».

— Челентано, — нежным голоском спросила Леночка, — когда ты пойдешь к моим родителям?

Гней Квин Мус потупился и принялся разглядывать свои кроссовки.

Привыкший в любовных баталиях к стремительным атакам, он чувствовал, что не может применить этой тактики к Леночке. Ему всегда нравились женщины, которые жалуют мужчинам свои милости постепенно. Поспешность говорит о жадности женщины, а жадных женщин Гней Квин Мус не любил, поэтому без малейшего сожаления оставлял их после первой же страстной ночи. Его взаимоотношения с Леночкой Широковой были чисто платоническими и не шли далее вечерних воздыханий и робких пожатий тоненьких пальчиков. Гней читал девушке стихи Овидия, Горация и Вергилия, наполняя любовную лирику жаром личной страсти. Любая вдовушка или разведенка давно бы поддалась очарованию хрипловатого голоса Гнея, его личному обаянию и позволила бы увлечь себя на ложе любви в виде ближайшей копны сена. Леночка Широкова чарам не поддавалась и на все вергилиевские намеки о твердом пестике влюбленного отвечала декламатору, что пестик пестиком, но она, Леночка, — за чистоту отношений и целомудренность, поэтому только законный супруг получит возможность растирать своим пестиком зерна любви в ее ступке, а внебрачных отношений она не признает — не так, милый, воспитана!

— Челентано, — несколько обиженно, но настойчиво продолжала Леночка. — Что же ты молчишь, Челентано? Ты не хочешь поговорить с моими родителями?

Вместо ответа Гней Квин Мус снял с себя куртку и набросил ее на хрупкие девичьи плечи. Леночка этими самыми плечами раздраженно передернула.

— Ах так, да? Ну и не лезь ко мне со своими нежностями! Поркус ты, Челентано, и даже не поркус, а большая взрослая свинья. Как в парке, так ты ко мне жмешься со своими аморами, а как к родителям идти, так тебя не дозовешься. Правду девчата говорили — ты просто бабник, Челентано! Тебе от женщины одного надо. А вчера еще пел, что у тебя аморис убундантиа эрго ме! Брехун ты, Че