Book: Пятая печать



Пятая печать

Ференц Шанта.

Пятая печать.

1

Холод пробирал до костей и — редкий случай — сопровождался густым, почти непроглядным туманом.

Однако внутри, в трактирчике, было тепло, а трактирщик был в хорошем настроении:

— Ну, господа, следующая бутылка идет уже за мой счет! — объявил он, вставая из-за стола и выпрямляясь во весь свой огромный рост.

— Пусть идет, покуда ходит, — согласился круглоголовый агент по продаже книг, которого в округе по-свойски прозвали господином Швунгом {1}. Не почему-нибудь, а просто он очень быстро ходил и с такой лихостью заворачивал за угол, что упаси боже оказаться на его пути. — Пусть идет! — повторил он, вынимая носовой платок и вытирая потный лоб.

— Не лучше ли снять пальто? — обратился к нему столяр, очень высокий человек, которому, по общему мнению, в маляры бы пойти, а не в столяры, попробуй-ка при этаком росте над верстаком гнуться! На что он обычно отвечал: «Матушка за мое ремесло шестьдесят крон выложила, все приданое распродала, мне после этого ничего другого не оставалось!»

Таков был его ответ, и никто никогда не узнал, что это за шестьдесят крон и о каком приданом идет речь.

— Сниму, пожалуй! — сказал, поднимаясь, книготорговец. — Ведь на мне еще и кашне!

— Домой торопитесь! — заметил часовщик Миклош Дюрица; овдовев четыре года назад, он один воспитывал троих детей, снискав своей порядочностью всеобщее уважение. И все-таки про него ходил слух, будто не одной девчонке вскружил он голову. А девчушки все такие молоденькие, что, по выражению трактирщика, и хочется и боязно, а столяр к слову добавлял, что действовал вдовец до крайности подло — он попросту втаптывал их в грязь.

Разумеется, того, что на самом деле происходит в крохотной мастерской среди тикающих и звенящих часов, никто в точности не знал.

— Повезло телячьей грудинки достать, вот и тороплюсь домой, — объяснил Швунг-книготорговец. — Хотелось бы еще сегодня вечерком отведать…

— Тогда вы, может, и не умрете? — спросил часовщик, откинувшись на спинку стула и перебирая пальцами звенящую цепочку часов.

— Что такое?

— Я спросил — тогда вы, стало быть, не умрете?

— Когда тогда?

— Ведь вы еще сегодня вечером собираетесь грудинки отведать?

Столяр поднял руку!

— Ну, а если и умрет? Всякому приходится в свой черед умирать…

— Снова вы в философию ударились, как я погляжу, — заметил книготорговец, обращаясь к Дюрице. — Наверно, и сегодня вдоволь попакостничали?

— Что ж, всякому свое!

— Что верно, то верно! — поддакнул трактирщик, ставя принесенную бутылку на стол. — Одному на вечер грудинки подавай, другому — молоденькую грудку, коли нахальства хватит! Впрочем, мое такое мнение, что и телячью грудинку в наше время честным путем не достанешь.

— Честным, бесчестным… небось и сами бы не отказались, коли б достать умели! — возразил книготорговец, вешая пальто и кашне на вешалку. — Не отказались бы! О чем толковать. И вообще — пусть первым бросит камень тот…

— На вашем месте, — произнес Дюрица-часовщик, — я проявил бы больше любопытства: а не отведать ли и вам этого мясца, мы ведь и понятия не имеем, что это такое!

— Грудинка! — сказал столяр.

— Но какая грудинка? — спросил часовщик.

— Я только что во всеуслышание объявил — грудинка телячья, — ответил книготорговец. — В другой раз не хлопайте ушами!

Часовщик поднял брови:

— Откуда вы знаете, что телячья, а, положим, не человечья?

— Не говорите гадостей, — вмешался трактирщик, — Потерпите с вашими извращеньями до дому!

Столяр поднял бутылку: — Эва, это ведь не в сказке, малыш, как сказал поэт!

— Не отбивайте у человека аппетит, — взмолился книготорговец. — Я за это мясо Цуцор-Фогараши отдал…

— Для меня эти слова что звук пустой, все равно не пойму, что они значат.

— Разрази меня гром, — сказал трактирщик, — в этом мире все может случиться. Ежели те уже мыло из людей варят, то нас все что угодно могут жрать заставить…

Швунг, прищурив глаз, взглянул на трактирщика:

— Думайте, прежде чем говорить! До ваших мыслей мне дела нет, но такие высказывания лучше держите при себе!

— Что толку на такую ерунду время тратить, — вмешался столяр, поднимая бокал. — Выпьем, пока задаром дают, к чему мешкать. Прозит!

Все подняли бокалы. И, за исключением трактирщика, осушили их.

— Какую книгу, вы говорили, пришлось за это мясо отдать? — спросил хозяин трактира.

— Большой словарь Цуцора-Фогараши…

— А что это за штука?

— Вероятно, что-нибудь вроде лексикона, — вмешался часовщик, — где собраны слова…

— Раз словарь, то уж, наверно, в нем слова, господин умник! — заметил столяр. — Разница только в том, что это за слова. Ведь так?

— Слова венгерские, — ответил книготорговец, тотчас почувствовав себя в родной стихии, как только речь зашла о книгах. Он уже уперся локтями в стол, собираясь приступить к подробному объяснению, но тут взгляд его упал на рыжую шевелюру Дюрицы. Едва он оторвал глаза от шевелюры, как внимание его привлек нос картошкой на лице столяра. После чего книготорговец махнул рукой и сказал только:

— В общем, всякие венгерские слова!

Потом повернулся к хозяину: — У вас и в самом деле замечательное вино, коллега Бела, удивительно, как вам удалось такое раздобыть?

— Хороший трактирщик достанет, на то он и трактирщик! — заметил часовщик.

— За такие слова вам этого вина и давать бы не стоило! — ответил хозяин трактира коллега Бела. Это непривычное обращение так навсегда к нему и прилипло. Раньше, во времена прежнего хозяина, он был простым — хотя всеми любимым и уважаемым — кельнером в этом самом кабачке; это уже после кончины хозяина Бела женился на его вдове. Из него вышел весьма добропорядочный муж, жителям околотка он тоже пришелся по душе, но они так и не смогли отучиться от прежней привычки называть его попросту Белой. Вот он и стал для них «коллега Бела», всякому удобно, и никому не накладно. — А вы знаете, что это значит, когда такое вино оказывается в вашем стакане? Знаете, на что ради этого приходится идти хозяину заведения?

Общество поспешило согласиться:

— Это была просто шутка, коллега Бела, — сказал столяр. — Может ведь ваш завсегдатай позволить себе невинную шутку…

Затем он повернулся к часовщику:

— Вы не могли бы подумать, прежде чем так шутить?

— Допустим, мог бы, — разве тогда вам с вашим подзащитным удастся избежать смерти?

Агент-книготорговец скривил губы.

— Оставьте, господин Ковач… — сказал он столяру, — его уже не исправишь!

— Думаете, вас исправишь? — спросил часовщик.

— Нет! Но если вы непременно желаете знать, то заявляю вам раз и навсегда, что и я когда-нибудь умру!

— Вот и славно, что заявляете… — произнес Дюрица.

— Да, заявляю! Вы удовлетворены?

— Если вам так угодно, удовлетворен. Только никогда не следует раздражаться, это вредно для здоровья!

Трактирщик потряс перед обществом бутылкой и провозгласил:

— Я так скажу… Обойдите на досуге всю округу. Где вы еще найдете такое вино? Какой другой трактирщик станет рисковать своим здоровьем, раздобывая для своих клиентов такое вино?

— Все как есть истинная правда! — подтвердил столяр. — Хотел бы я посмотреть на другого такого трактирщика.

— Тут и спорить не о чем! — согласился, устраиваясь поудобнее, книготорговец. — Будь речь о книгах, я бы то же самое сказал, — бывало, все ноги себе в полном смысле оттопчешь, лишь бы потрафить кому-нибудь из своих старых клиентов, а ведь доброе вино в наши дни достать труднее, чем книгу! Разумеется, ценную книгу, не слащавую дребедень или какую-нибудь пакость…

Столяр подался вперед, облокачиваясь на стол:

— Скажите, сударь, только не сердитесь за откровенность, вы мой характер знаете, я ни чужих, ни своих недостатков не скрываю: вы вот все книга да книга, а только объясните мне — какой от нее прок? От книги-то?

— Образованный человек не стал бы задавать такой вопрос! — вставил слово трактирщик, сочувственно взглянув на книготорговца.

— Эва! — воскликнул столяр. — А я человек вовсе и не образованный! Просто честный ремесленник и отец семейства!

Книготорговец взглянул на мясистый нос столяра, прихлебнул из своего стакана и наконец произнес:

— Пришлось бы очень долго вам это объяснять, господин Ковач!

— Стало быть, по-вашему, я такой тупица, который и объяснений не поймет?

Часовщик поморщился:

— Это смотря как объяснять!

— А вас… — вспылил книготорговец, — вас никто не спрашивал. Но коли уж вам не терпится — ответьте на мой вопрос. Сколько лет вы чините в моей семье часы?

— Это не имеет никакого отношения ни к вашим книгам, ни к чтению…

— Имеет: за эти годы вы вполне могли убедиться, — когда в доме портятся часы, я не пытаюсь сам кустарничать, а отдаю их в починку вам; если в чем не смыслю, пальцем не прикоснусь.

— В этом вы и впрямь не смыслите! — заметил часовщик, следя взглядом за кружившей над столом мухой.

— Пусть так, — ответил книготорговец. — И коли не смыслю, то в ваши дела и не суюсь. Вот и вы помалкивайте, когда речь заходит о книгах. Разве что спросить захотите, в чем не разбираетесь, я охотно объясню…

— Если сумеете, — возразил Дюрица, продолжая следить за мухой.

— А если не сумею, то порекомендую вам обратиться к кому-нибудь из моих более умных друзей!

— Ну вот видите! С этого в следовало начинать. — Часовщик снова опустил взгляд на стол, затем посмотрел в глаза книготорговцу. — С того, что сами в этом не смыслите!

Трактирщик наполнил стаканы.

— Он дразнит, а вы не поддавайтесь, господин Кирай! — обратился он к книготорговцу, в который уж раз чуть не назвав того Швунгом. — Не обращайте внимания. Саши ведь знаете — не стоит затевать с ним спора! А что до книг, то откровенно признаюсь, я и сам не раз задумывался, на кой черт нужны эти груды бумаги? Разве они принесли кому-нибудь счастье? Какой прок тратить на них деньги? Словом, в моей голове это не укладываете я, хотя в школе я до последнего класса был лучшим учеником и часто в день пятнадцатого марта {2} декламировал стихи…

— А шестого октября не декламировали? {3} — спросил часовщик, снова принимаясь пытливо разглядывать муху, усевшуюся на потолке.

— Нет…

— А ведь к шестого октября тоже можно было декламировать!

— Да не связывайтесь вы с ним! — вступился книготорговец. — И не обращайте внимания, коли он вас перебьет. С таким разве что черт сладит, тогда уж он умолкнет насовсем…

Швунг поднял свой стакан, приглашая всех выпить — не исключая, естественно, и часовщика:

— Ну, поехали…

Все выпили.

Швунг повернулся к столяру:

— Вы спрашивали, какой от книг прок, верно ведь?

— Верно, все как есть слово в слово… — ответил Ковач. — Потому как если, положим, человек тратит деньги на еду, тут все в порядке, он собственными глазами видит от того пользу, толстеет, к примеру, или набирается сил, или поправляет здоровье. Но что сказать, ежели у человека приличной одежды нет, а он деньги на такие вещи тратит?

— Видите ли, господин Ковач… таких людей можно только уважать, — поднял палец книготорговец.

— Ну уж извините, ежели таких людей уважать, лучше уж вообще никого не уважать!..

— Вот те и на! А где же тогда зарыта собака? — воскликнул часовщик.

— Тут вы правы, господин Ковач! В той мере, в какой вам подсказывает ваш опыт! Но и только! — ответил книготорговец. — А вот если бы вы стали на мое место и судили с моих позиций, то со спокойной совестью могли бы утверждать, как это делаю я, что такого уважения достойны очень многие из наших ближних.

— Знаете, в чем истина, господин Кирай? — заговорил трактирщик. — Сколько я не видал людей, из тех, что допоздна за книгой, не разгибаясь, сидели, все они умирали до срока. От чахотки, от болезни позвоночника, так или иначе — все протягивали ноги скорее прочих. Но ежели это так — а это так, по собственному опыту знаю, — то на кой черт мне эти книги? Разве я не прав?

Он повернулся к Дюрице, словно ожидая от него непременного одобрения.

— Позвоночнику от этого ничего не сделается! — сказал часовщик.

— Как же не сделается, ежели сидеть скорчившись, горбун горбуном?

Кирай, книготорговец, тронул трактирщика за локоть:

— Вовсе не о позвоночнике речь, коллега Бела! Речь о той высокой радости, которую чтение доставляет человеку, его чуткой и страждущей душе, так сказать духу, с его жаждой образованности и знаний. Чтение доставляет радость душе, стремящейся очиститься, освободиться от ужасной грязи, окружающей нас в жизни. Не хочу приводить других примеров, скажу, с вашего позволения, только о себе. Когда я вечером беру в руки иллюстрированный журнал или произведение какого-нибудь знаменитого, высоко ценимого всеми автора, то чувствую себя так, будто принимаю ванную или приятный душ, где слова, как капли воды, сплошным потоком сменяют друг друга, очищая человеческую душу, дочиста смывая налипшую на ней грязь. В такие моменты у человека возникает ощущение того райского блаженства, когда он, по общему мнению, еще не ведал зла в душа его, если можно так выразиться, была заодно со всей вселенной. Когда, к примеру, вы читаете, как бабочки легко порхают над шелком усыпанного цветами лужка и солнечный луч весело играет на их крылышках или как там еще; издали доносится журчание ручейка, струящегося по серебру камней; в синем— синем небе летают птички, оглашая своим пением окрестность, а в тенистом лесу прыгают серны; и вся природа так возвышенно-прекрасна и даже воздух чист и свеж, не то что здесь, среди камня и дымоходных труб, — вы закрываете глаза и чувствуете себя уже там, среди лугов, и вся эта красота окружает вас самих… Короче, если угодно, это и есть та самая красота, о которой я уже говорил…

Кирай умолк на мгновение, пока доставал из внутреннего кармана пиджака носовой платок. Столяр заметил:

— Что ж, я и сам обычно выезжаю с детишками за город, если бы еще в это время трамваи не были так переполнены…

— Потому и переполнены, что все этого времени ждут. Воскресенья или субботы! — сказал трактирщик.

— У меня, что ли, бывает другое время? Небось и я только в эти дни могу с ними за город выбраться… Вот если бы городские власти о транспорте больше пеклись, нам не приходилось бы в такой толчее ездить!

— И все же нельзя забывать, — вставил трактирщик, — что во времена моей молодости трамвай туда еще вообще не ходил, вы ведь Хювёшвёлд имеете в виду? Все движение кончалось на площади Сены…

— Собственно, это бы ничего, будь у человека участочек земли в горах, разумеется, где уже налажено коммунальное обслуживание!

— Иначе и смысла нет, — согласился трактирщик. Дюрица тронул книготорговца за плечо:

— А вот если вы, допустим, съели на ужин телячыо грудинку, вам и тогда являются все эти бабочки и ручейки, журчащие по камням?

— И тогда тоже! А что?

— Да так… Что до душа и воды, вам это и впрямь в самый раз… Одного не пойму, если вы обожаете подобные вещи, то почему бы вам не обменять грудинку на какое-нибудь бабочкожурчание, ведь сумели же вы за ту, другую книгу приобрести грудинку?

— Ежели хотите послушать моего совета, — продолжал столяр, нагнувшись к трактирщику, — купите тот участок в Лёринце. Там уже целый город вырос. И такие приятные окрестности! К тому же Лёринц находится на одной высоте с Геллертхедь…

— Теперь уже все едино! — ответил трактирщик. — Займемся этим как-нибудь потом, после войны…

— Когда? — повернулся к нему Дюрица. — Когда вы хотите этим заняться, добрый человек?

— Как-нибудь после войны! Чему вы удивились?

— Да ничему! Оказывается, вы человек с юмором…

— Ну если не после, то во время войны! — сказал столяр.

— И еще когда рак на горе свистнет!

— Что ж, радуйтесь, что можете поскрести себе спину, когда чешется…

Дюрица повернулся к книготорговцу:

— Словом, даже если вы наедитесь грудинки, вам и тогда ручейки-бабочки явятся?

Кирай посмотрел на часовщика:

— Вы ведь слышали? Слышали? Я хотел объяснить, какие прекрасные, возвышенные чувства рождает чтение. А теперь слушайте, о чем толкуют они.

— Ну и что?.. Не думаете же вы, что сможете прочесть нам на эту тему целую лекцию? Вот и расскажите лучше о том, как готовите дома телячью грудинку…

— А!.. Про телячью грудинку, — поднял голову хозяин кабачка. — Так вот, послушайте меня! Моя жена обычно делает так…

Он взял было стакан, собираясь отхлебнуть из него, прежде чем пуститься в подробности приготовления грудинки, но Дюрица перебил:

— Грудинка-то чья — ваша или господина Кирая?

— Господина Кирая, натурально…

— Тогда будьте настолько любезны — пусть господин Кирай сам об этом и расскажет!



— Да я что, могу и помолчать, — обиженно буркнул трактирщик, откидываясь на спинку стула.

— Ну и ну!

Книготорговец смахнул перед собой со скатерти крошки, собрал их в горсть.

— Если вы настаиваете, я с удовольствием расскажу, как сам обычно готовлю. Это, конечно, не означает, что жена коллеги Белы, чьи кулинарные таланты я весьма уважаю, не могла бы приготовить лучше и вкуснее… Словом, все начинается со шпиговки. От шпиговки зависит многое!

— Именно так! — согласился Ковач, хлопнув ладонью по столу, и, ища поддержки, посмотрел на трактирщика но тот не ответил на его взгляд.

— На грудинке бывает такая пленка, такой слой или как это еще называется! Вы его осторожно надрезаете, проделываете маленькие углубления, как требуется для шпиговки…

— Так, именно так… — закивал головой Ковач.

Главное, не только приготовить начинку, но по меньшей мере столько же внимания уделить и шпиговке! А чем шпиговать? Поджаренным салом! Только поджаривать надо не до хруста, а так, чтобы оно стало вроде как стеклянным, понимаете? Так вот, такое сало вы аккуратно заделываете в грудинку, но и это еще не все. Теперь нужно положить то, от чего оно приобретет тончайший вкус… Как бы вы думали, что это? Конечно, не знаете! Впрочем, я и сам это узнал не от кого-нибудь, а от человека, чей родственник был поваром у графов Эстерхази. Как вы можете представить, под его началом была не обычная кухня… — в общем, вам все равно не догадаться: нужно положить в мясо сыр! Да, именно сыр. Отрезаете приличный кусочек сыру, нарезаете его ломтиками, не большими — в полпальца длиной — и совсем-совсем тонюсенькими. Ну, а потом вот что: аккуратненько заделываете эти ломтики рядом с салом — разумеется, предварительно слегка приправив их перцем, это уж как водится… Что с этим сыром происходит? В этом ведь весь секрет! Так вот, когда мясо уже в духовке, ломтики сыра начинают плавиться. Они плавятся, плавятся, а вы жарите медленно-медленно и внимательно следите, чтобы жар оставался постоянным, а сыр плавится, плавится, и вот, уважаемые, сырный вкус и аромат пропитывает все мясо. Если позволительно так выразиться, расплавившийся сыр обволакивает все мясо восхитительной пленкой… И вот теперь его самое время отведать!

Трактирщик заерзал на стуле:

— Хотел бы я посмотреть на грудинку, которую вы так вот готовите!

— Посмотреть на грудинку?

— На нее, — ответил трактирщик и обратился к столяру. — Вот вам доводилось видеть настоящее жаркое, особенно из грудинки, чтоб без чеснока? Ну, приходилось или нет?

Швунг не дал столяру сказать:

— Ну само собой… Кладу и чеснок! Само собой разумеется! Это, простите, настолько очевидно…

Хозяин кабачка, не обращая внимания на слова книготорговца, продолжал объясняться с Ковачем:

— Так доводилось вам видеть такое жаркое или нет? Я молчу, скажите сами!

— Без чеснока какое жаркое, — признал столяр.

— Не получится без чеснока, не получится, уж будьте спокойны! Вот моя жена делает так…

Дюрица облокотился о стол:

— Слушаем, слушаем…

— Она делает так: берет кусок телячьей грудинки. Не очень большой, на килограмм или грамм на семьсот пятьдесят; как следует промывает…

Трактирщик отставил от себя стакан и положил оба локтя на стол. Потом придвинулся вместе со стулом:

— Моет этот кусок в двух водах, вот как, потому что с одного разу нет никакого толку. Потом берет молоко! Разумеется, его нужно столько, чтобы полностью погрузить все мясо — не надолго, избави бог, только на чуть-чуть для того, чтобы…

— …Чтобы мясо им слегка пропиталось! — одобрительно кивнул головой часовщик и уголком глаз взглянул на притихшего книготорговца.

— Чтобы чуть-чуть пропиталось, именно так! Ну, а уж тогда — только тогда грудинку можно резать. Но как резать? Как резать, спрашивается? Вот вам, к примеру, все равно, как распилить доску, которую вы разделываете? С какой стороны встать, с какого боку или в каком направлении начать? — обратился он к столяру.

— Почему же все равно? Далеко не все равно… Хороши бы мы были, ежели б ломили напрямик, как ни попади!

— Ну вот, видите! Вот и тут тоже не все равно — как и с какого края начать грудинку резать…

Часовщик поднял стакан. Поощрительно кивнул столяру головой.

— Я не разбираюсь в вашем ремесле, — сказал он, — но вы совершенно правы. Нельзя быть настоящим столяром, если не знать всего того, о чем вы сейчас говорили…

— Я говорил? — наморщил лоб Ковач. — Я, простите еще ничего, собственно, не говорил! Ежели бы я захотел про все тонкости рассказать, то не знаю, удалось бы нам дойти до конца…

Часовщик с любопытством взглянул на Ковача:

— Наверное, совсем не безразлично и с каким деревом имеешь дело?

— А вы как думаете? Неужели без разницы? Знаете, сколько пород дерева приходится обрабатывать нашему брату? Вы даже не представляете, каких только пород не применяют в нашем деле…

Трактирщик, уже в третий раз пытавшийся вступить в разговор, воспользовался паузой — пока столяр, приподнявшись на стуле, пододвигался ближе к столу — и заговорил:

— Стало быть, начинает моя жена резать грудинку, и делает она так: кладет ее на доску…

— Возьмем к примеру, дуб, — поднял большой палец Ковач, — дерево крепкое, но мочалится, стружку дает гладкую, легко пилится, то есть по сравнению с прочими породами…

— Берет она доску, — повысил голос трактирщик, — и кладет на нее мясо…

— По сравнению с другими, — продолжал столяр, — иногда ведь применяют у нас и более редкие породы, которые и впрямь лишь с большим трудом поддаются обработке. Взять хотя бы граб или ясень — о клене, черном дереве и говорить нечего, хотя ясень, пожалуй, надо бы после всех назвать, вместе с тисом. Правда, с тисом мне, признаться, дела иметь не приходилось, разве что когда учеником был, но если начистоту, то тут мне пришлось бы рассказывать с чужих слов. Лучше ведь начистоту, верно?

— Конечно! — согласился Дюрица. — Вот я и говорил, — поспешил вставить трактирщик, — вовсе не все равно, как приступить к тому же мясу. Кладет моя жена грудинку на доску, берет нож… Дюрица прервал его:

— Ай-яй, коллега Бела! Вам действительно следовало бы побольше считаться с приличиями! Если мне не изменяет память, рассказ о приготовлении грудинки начал господин Кирай. Неужели у вас не хватает такта дать ему досказать…

Книготорговец задумчиво посмотрел часовщику в глаза:

— Разве я не прав? — спросил его Дюрица.

— И вам не стыдно? — тихо покачал головой книготорговец. — Вы думаете, я не вижу, что вы затеяли?

— Вы с ума сошли, приятель! — возмутился часовщик. Потом обвел взглядом собравшихся и добавил: — Я ваши же интересы защищаю, а вы в ответ принимаете обиженный тон… Уступить им такую тему?!

Трактирщик взял столяра за лацкан:

— Если имеешь дело с грудинкой, то ее нужно резать именно так, как идут слои…

Столяр с готовностью кивнул в ответ и положил руку часовщику на плечо:

— Это вовсе не значит, что я ничего не смыслю в тисе…

— Стыда у вас нет! — продолжал книготорговец, все так же глядя часовщику в глаза.

— Чем я вам не угодил?

— Неужели вас, пожилого человека, тешат подобные вещи?

Дюрица пожал плечами:

— А я говорю, на вас не угодишь…

Тут открылась дверь, и из тумана появился низенький человечек с поднятым воротником; он долго топтался на месте, пока с грехом пополам не закрыл дверь.

— Нельзя ли побыстрей пошевеливаться, господин хороший? — поднялся со своего места трактирщик. — Не хватало еще пэвэошника на нашу голову!

— Добрый вечер! — еще с порога произнес человечек; держась одной рукой за дверную ручку, он снял шляпу, затем спустился по низенькой лесенке. — Я бы с радостью, да не получается…

Теперь все разглядели, что у него нет одной ноги и из штанины торчит деревяшка, на конец которой набита резина.

— Тогда другое дело!.. — промолвил Дюрица. Взяв стакан, он откинулся на спинку стула и обратился к книготорговцу:

— Будьте так любезны, перестаньте на меня пялиться!

— Стыда у вас нет! — в третий раз произнес Кирай, который никак не мог простить Дюрице незаконченный рассказ о грудинке. — У вас ни к чему никакого почтения нет!

— Вот еще одно безответственное заявление. Я ничуть не меньше вас или жены коллеги Белы люблю грудинку — с чесноком ли или без чеснока! Ну как там, дружище, на улице — густой туман? — Дюрица посмотрел в сторону нового посетителя, который, стуча по полу, направлялся к стойке, на ходу расстегивая пальто.

— Да как сказать… — улыбнулся посетитель, — мог бы быть и пореже.

— Как-то раз я в такой попал туман, — начал столяр Ковач, — руку перед собой выставишь — и уже собственных пальцев не видно. Было это в тысяча девятьсот двадцать девятом году, в то время я в Бекешчабе работал, И что интересно — случилось это в августе…

— В августе тумана не бывает! — возразил Кирай, поворачиваясь на стуле — взглянуть на нового гостя.

— Уж коли я говорю, значит, не сомневайтесь, лучше послушайте, что дальше будет! Шел я ночью домой пешком, и пришлось проходить мимо одного ручья. Ночь была очень даже прохладная, и по-над ручьем густой туман с метр высотой держался. Но только низко стлался, на метр от земли, как я сказах…

— То не туман был, а пар!

— А что такое туман, как не пар? Тот же пар!

— Ну уж извините, коли бы туман паром был, его паром бы и называли, а не туманом, уж в этом-то можно бы разбираться.

Трактирщик, коллега Бела, уже стоял за стойкой и привычным движением вытирал обитую жестью поверхность.

— Чем могу служить?

— Видите ли, — улыбнулся человечек, — я и сам еще не знаю, чего бы заказать.

— Ну что ж… подумайте, авось что-нибудь и надумаете!

Человечек вытащил носовой платок и, часто покашливая, принялся вытирать нос и губы.

— Простудился вот… — объяснил он, улыбаясь сидевшим у стола.

— Холода наступили… холода… — пробормотал книготорговец и, прикрыв ладонью рот, зевнул.

— Ну, до холодов еще далеко! — высказался столяр.

— Конечно, до настоящих зимних холодов еще далеко, — согласился Кирай, — но для осени холодила не дай бог.

— А раз так, — заявил Дюрица, продолжая разглядывать вновь вошедшего, — то так и говорите, что прохладно, а не холодно…

— Что это вы вдруг такой точности захотели?

— Вообще-то я точности не требую, особенно в таких мелочах, но люблю, чтоб выражались определенно… Сударь! Закажите-ка глинтвейну, полагаю, это вам теперь в самый раз! — продолжал Дюрица, повысив голос.

Человечек улыбнулся и обратился к трактирщику:

— Знаете, сейчас это было бы мне и впрямь очень кстати…

— Сударь, — отвечал трактирщик, — не слушайте, что говорит этот человек! Действуйте так, словно ничего и не слышали. Глинтвейна у меня не было, нет и пока что не будет…

Человечек уже обтер носовым платком и щеки. Потом взглянул на Дюрицу и снова неловко, по-детски улыбнулся:

— Я вижу, все вы в хорошем настроении?

— Так чем, сударь, могу служить? — повторил вопрос коллега Бела, барабаня пальцами по жестяной стойке.

— Тогда, может быть… Да, если можно, налейте поллитра вина!

— Пол-литра вина! — отозвался трактирщик и снял крышку с сосуда, вделанного в стойку.

— А как это с вами произошло, уважаемый? — спросил Дюрица, указывая глазами на ногу гостя и одновременно беря в руку стакан. — Небось не здесь в казарме, а где-нибудь в России? Или из-за пристрастья к сладенькому?

— Не шутите над такими вещами! — вступился столяр. — А вы, сударь, если присесть хотите, прошу к нам…

— Большое спасибо! — поблагодарил новый посетитель и со стаканом в руке проковылял к столу. — Добрый вечер! — вторично поздоровался он, подойдя поближе. — Если не обидитесь, я и впрямь присяду на минутку…

— Присаживайтесь без разговоров! — ответил Ковач. — В тесноте, да не в обиде… Да садитесь же, пожалуйста!

Он потеснился, отодвинувшись вместе со стулом.

— Я так вам благодарен, — повторил одноногий, — пожалуй, я и пальто бы снял, здесь довольно тепло…

— Конечно, снимайте, — услужливо поднялся с места Кирай, бросая предупреждающий взгляд на Дюрицу, который уже раскрыл было рот, глядя на необычайное усердие книготорговца. — Сейчас я вам помогу, я ведь и сам служил, давайте-ка сюда!..

Он помог одноногому гостю снять пальто и, несмотря на его отнекивания, отнес пальто на вешалку и повесил рядом со своим.

— Все мы люди как-никак! — произнес он, снова устраиваясь за столом.

Трактирщик тоже вернулся на свое место. Принес заказанное посетителем вино. Поставил перед ним, сел, вынул сигареты и предложил поочередно всем отсутствующим — Что это? Богатство привалило, коллега Бела? — удивился Дюрица, бросая взгляд на пачку «Дарлинга». — Плакались, словно набедокурившая девочка, а меж тем таили в кармане такое богатство…

Трактирщик с довольным видом улыбнулся:

— А, не подумайте чего! Просто получил от одного капитана в подарок.

— Вот мне такие вещи никогда не нравились, — объявил Ковач, после долгих колебаний вытягивая из пачки одну сигаретку. — По чести говоря, даже понять не могу, что господа находят в этом хорошего? Ничего тут хорошего нет, вроде как одеколона нюхнул, только и всего…

— Что хорошего… что хорошего, — произнес Кирай, тоже вытянув из пачки сигарету. — Форс! Вот что тут хорошего! Не думайте, господин Ковач, будто это им приятно! Им самим это тоже неприятно, но надо ведь фасон держать. Вот, мол, какой я барин! Будь, дескать, мне братом, угощайся! Но ни одному из них не по вкусу, так только — ради моды, чтоб пофорсить, вот, мол, имею!

Столяр кивнул головой:

— По-моему, господин Кирай прав! Наверно, когда они одни, то ничего такого и не курят, по крайней мере мужчины. Помню, пришлось по какому-то делу побывать у одного состоятельного человека, я тогда еще подмастерьем был, в Буде работал у Тушека и компании. Так этот господин на прощанье протянул мне коробку — угощайся, мол, — а там в одном отделении «Левенте», а в другом такой же вот «Дарлинг». И коробку он так держал, чтоб я «Дарлинг» вытянул, а сам «Левенте» закурил…

Маленький человечек заерзал на стуле:

— А может… могло ведь и так случиться, что для гостей он более тонкие держал, а сам любил которые покрепче!

— Может, и так, — ответил Ковач, — во всяком случае, сам он закурил «Левенте»…

— Все это сплошной форс! — заявил Швунг и, подождав, пока трактирщик наполнит стакан, продолжил:

— Уж поверьте, все это один форс. Я это не просто так говорю, по роду занятий мне много приходится вращаться в таких кругах, и, по-моему, я хорошо этих людей узнал. За столько-то лет! Люди они неплохие, только очень уж большое значение придают таким вещам, которые мы и в грош не ставим.

Трактирщик снова наполнил стаканы.

— Это верно! — согласился он. — Я в Хювёшвёлде работал, у Балажа, и тоже в такой семье жил — очень порядочные, душевные люди. Хоть и туго им приходилось, но народ был работящий и честный, вся семья как есть. А напротив проживал какой-то старший советник. Очень важной шишкой был в министерстве. Так он каждый божий день по утрам, простите, совсем как есть голый на балкон выходил — зарядкой занимался: руками махал, подпрыгивал, нагибался, в грудь себя бил. Хоть зимой, хоть летом — все равно занимался, каждый божий день…

— Это у него, верно, бзик такой был! — высказал предположение Ковач.

Маленький человечек наполнил свой стакан. Трактирщик ему, естественно, не наливал, но теперь уже внимательно следил, ожидая, когда тот отведает.

— Если позволите и мне высказаться, — начал вновь пришедший, — я тоже как-то побывал в одной такой господской семье…

— А какое у вас занятие, позвольте спросить? — перебил его Ковач.

Человечек улыбнулся.

— Я, с вашего позволения… — он слегка покачал головой, — фотограф. Только сразу поясню, что я, собственно говоря, художественной фотографией занимаюсь. Кесеи мое имя. Карой Кесеи.

Дюрица-часовщик, прикрыв один глаз, произнес:

— Ага!

— Я это не из хвастовства говорю, — продолжал фотограф, — просто по нынешним временам, когда в нашем деле как никогда развелось халтурщиков, это стоит подчеркнуть!

— В общем, фотограф-мастер, — кивнул книготорговец.

— Фотограф-художник! — поправил столяр. — Совсем как в моем ремесле. У нас далеко не все равно, как человек работает! Люда копят деньжата, чтобы получить за них что-нибудь красивое, не просто хорошее, поймите меня правильно, а еще и красивое! Стало быть, далеко не все равно, как мастер работает! Разве я не прав?

— Вы совершенно правы! — ответил Кесеи. — С вашего позволения, хотелось бы только сказать о том, какую радость вы доставите людям, если, помимо всего прочего, сумеете проявить свой личный, что ли, более развитый вкус, вот тут-то я станет ясно, как много зависит от мастера, в данном случае хотя бы от фотографа-художника.



Книготорговец отставил свой стакан:

— Вкусы, разумеется, неодинаковы. От себя скажу, что в жизни не было бы ровно никакого смысла, если бы у всех вкусы были одинаковые. Осмелюсь заявить, у меня в этом случае пропала бы всякая охота жить. Представьте, куда ни пойди, везде все одинаковое. Или возьмем книги. Писателю пришлось бы писать об одном и том же, и что стало бы тогда с глубокими мыслями, скрытыми в его душе, если бы они, так сказать, не нашли выхода? Ведь требовалась бы только одинаковость. Боже упаси, чтоб мы хоть я чем-нибудь стали одинаковы. Пусть всякий любит то, что ему нравится!

Фотограф сделал нетерпеливый жест и, краснея, произнес:

— Вот я и думаю — если мне вообще позяволено что-либо думать, — я думаю, что у самых возвышенных вкусов есть право определенным образом воздействовать на вкусы более низкие и менее развитые, чтобы те как можно скорее менялись! На это, если можно так выразиться, возвышенные вкусы имеют право!

Дюрица снова прикрыл один глаз и произнес на этот раз чуть потише:

— Ага!

— Вам угодно было что-то сказать? — спросил фотограф.

Я сказал: ага! — ответил часовщик.

Фотограф покраснел. Все лицо его залилось краской, и он переспросил:

— Вам угодно было на что-то намекнуть?

— Ни на что! — ответил Дюрица. — Да вы продолжайте, почтенный…

— Не обращайте на него внимания, — посоветовал Ковач. — Он любит дразнить людей…

— Словом, я думаю, что если мы сами уже постигли, то есть обрели более высокое совершенство, то, может быть, наш долг как бы подстегнуть тех, кто отстал, чтоб изменились они во мнении своем и отреклась от своих старых позиций…

— Ага, — в третий раз произнес Дюрица и поднял стакан. — Вот где зарыта собака! — И, сказав это, изрядно отпил из стакана.

— Что зарыто? — переспросил столяр.

— Собака! — повторил Дюрица и продолжал: — Ну и с богом, выпьем, стало быть, за то, чтоб всякому нравилось, что ему нравится!

— И то правда! — подхватил хозяин кабачка. — Не станем никого лишать радостей, хоть ему уродина приглянись, лишь бы на радость!

— Откровенно говоря, сам я того мнения, — заявил книготорговец, — что ежели старшему советнику доставляло радость голым на балконе плясать, то и пусть его пляшет или чем другим занимается, покуда желание есть! И прошу заметить, я говорю теперь без тени иронии, совершенно серьезно. В конце концов, если что и придает нашей жизни смысл, то это уверенность, что мы вправе действовать по собственному усмотрению. А иначе разве достойны мы вообще называться людьми?

— Верно… все верно! — согласился хозяин кабачка.

— Это вы истинную правду сказали, — произнес Ковач. — Такая правда разве что черту не по вкусу!

Фотограф повертел перед собой стакан:

— Ну, конечно… конечно…

— Давайте только вдумаемся! — продолжал Швунг. — Ведь ваш советник, дорогой коллега Бела, то бишь старший советник, который нагишом разгуливал по балкону, потому, наверное, и придумал себе это немыслимое занятие, что мыслил иначе, чем простые люди. Я не собираюсь злословить, но представьте себе, что этому старшему советнику поручили распределять среди жителей страны хлебные карточки. Или еще до войны доверили руководить заготовкой зерна! Так вот, из этого тотчас следует, что даже когда он вечером возвращается домой, то и тогда из головы у него нейдет мысль о том, сколько уродится пшеницы, а сколько ржи, и сколько человек должны получить хлебные карточки, и вообще — что весь ход дел будет зависеть от его нажима, ни больше ни меньше! Что еще может родиться в черепке такого вот типа? А теперь вообразите, выходит он на улицу и видит толпу — мужчин, женщин, детей, влюбленных, стариков и прочее, — и тут в голове у него мелькает: смотри-ка, ведь и они едят тот хлеб, которым оделяю их я! И он уже видит перед собой не людей, а пайки! И говорит себе: вон идут два пайка, а вот один паек, вот тащится один старый паек, который вскорости, глядишь, уже и не паек, ишь как скверно кашляет, сердешный, и еле-еле ноги волочит. А при виде детей другая мысль: эти вот как подрастут, большими пайками будут!

Хозяин кабачка рассмеялся:

— А я и не знал, что вы такой юморист, господин Кирай!

— Разумеется, — возразил книготорговец, — я и сам понимаю, что это звучит насмешкой, только на самом-то деле смеяться тут нечему. Представьте себе, к примеру, офицера в чинах, скажем, генерала из военного министерства, отвечающего, положим, за пополнение войск. Это тоже не такой простак, как прочие! Чем, вы думаете, он занимается, идя по улице? Видя перед собой людей, мужчин…

— Такие по улице не ходят, — заметил столяр, — только на машинах разъезжают! Да и ваш старший советник повсюду на машине разъезжает, так ведь, коллега Бела?

— Так, ваша правда! За ним по утрам всякий раз машина приезжала, потом обедать привозила, а к вечеру обратно домой…

— Ну вот, видите!

— Тогда уж и подавно все так, как я говорю! — возвысил голос книготорговец. — Тогда тем более, такой уже и не слышит, что к нему обращаются, шибко высоко вознесся — ему одни лишь раскрытые рты да протянутые руки видно, уж теперь и подавно эти люди для него только пайки или военнообязанные — как сказал бы тот генерал!

Вы только представьте!.. Выглядывает он из автомобиля, а перед ним человек, совсем без изъянов: не безногий, не безрукий, не одноглазый — все на месте, как положено, да еще дочку с собой взял — прогуляться, например, к мосту Маргит. Если, к примеру, я или мы все, сколько нас тут ни есть, что-нибудь подобное видим, мы что думаем? Вот, мол, хороший человек или примерный отец семейства — небось не на пьянку собрался и не к любовнице, а жена дома попросила: «Отец, не мог бы ты с ребенком погулять, пока я обед готовлю или прибираюсь?» А то и просто — ребенок давно на свежем воздухе не был! Такая мысль приходит в голову нам, а что думает в этом случае генерал? Он говорит себе: «Ах, чтоб тебя!.. Явно военнообязанный, в плечах косая сажень, а не на фронте; почему такое?!»

Коллега Бела подмигнул столяру:

— Насмешник, а?

— Не так уж это и смешно, коллега Бела, — серьезным тоном возразил Ковач. — Призадумайтесь, и вы поймете, что не так уж это и смешно!

— Итак, — продолжал Кирай, — какой вывод я хочу отсюда сделать? Я хочу сделать вывод, что для больших людей жизнь выглядит совсем иначе, чем для нас! Они совершенно другие! Они тоже знают и чувствуют, что иного поля ягода, нежели прочий люд, потому что они лучше всех прочих…

— А почему это они лучше? — спросил хозяин кабачка. — Такие же люди, как я или вы!

— Ну, если с одной стороны посмотреть, вроде и так, а если с другой — то совсем наоборот! Разве вам приходила мысль — вон, дескать, военнообязанный идет? Вот видите… Ничего подобного вам никогда и в голову не приходило! У вас никогда и в мыслях не было, что для людей, которые попадаются вам на улице, вы начальник, или директор, или, как бы это выразиться, повелитель, что ли, в общем, некто, от кого зависит их жизнь! Вам и в голову не придет, что вы можете быть лучше прочих. Так или нет? А у этих наоборот, хотят они того или нет, в голове всегда сидит мысль, что они по сравнению с остальными людьми совсем-совсем другие. Вот и получается, что в большинстве случаев они ведут себя иначе, чем прочие…

— Все истинно так, как вы сказали, господин Кирай! — согласился, потягиваясь и распрямляя спину, столяр. — Взять хотя бы такой случай. Принес я как-то заказанную работу в один господский дом. Потом нас пригласили остаться на полдник. У них там столько всего наготовлено — больше некуда… Сижу я на кухне, кухарка подносы ставит, потом принимается хлеб резать. Я тут ей и говорю: «Что это вы делаете?» А она в ответ: «Как это что делаю?» — «Да для кого же, спрашиваю, вы такими ломтиками нарезаете?» Потому как резала она так тонко, что, ей-ей, каждый кусок не толще папиросной бумаги. Истинно так, верьте слову! Сквозь них хоть на свет смотри, а уж дышать и вовсе не смей — со стола сдуешь. И какой, стало быть, в этом смысл? Один форс и только, как уже заметил господин Кирай…

Фотограф отставил стакан подальше и, покашляв, проговорил:

— Впрочем, дорогой господин Ковач, это, наверное, можно объяснить и тем, что у таких вот высокопоставленных господ питание хорошее, и хлеб им не так уж и нужен. Обычно ведь много хлеба едят в тех семьях, где ничего более сытного нет…

— Я в тот раз тоже о чем-то таком подумал, но все-таки это странно, правда ведь? Не толще папиросной бумаги…

— Так или иначе, — заговорил книготорговец, — суть одна: они во всем хотят вести себя иначе, чем остальные люди! Взять, к примеру, такое дело, когда муж и жена обращаются друг к другу на «вы». Послушать со стороны, так они вроде и незнакомы, вроде и не привязаны друг к другу на всю жизнь. Да это бы бог с ними, их забота! Интересно только, как всем этим господам, что распределяют карточки, генералам и прочим, от кого зависит судьба простого человека, по ночам спится?

— Спокойно спится! — изрек Дюрица, часовщик. — Еще как спокойно!

— А вот мне, господин Дюрица, как-то трудно в это поверить!

Ковач почесал затылок:

— То-то и оно!.. Ежели вдуматься, то и впрямь с трудом верится, чтобы так уж им спокойно спалось; неужели может спокойно спать, к примеру, какой-нибудь начальник из министерства?! Или, положим, прокурор, или судья, достигший высокого положения! Или, представьте себе, король! Военачальник или другой какой высокопоставленный господин?

Дюрица сонными глазами посмотрел на фотографа:

— А вы где потеряли ногу?

— Оставьте, господин Дюрица!.. — с неодобрением вступился было книготорговец.

— Как это оставьте? Успокойтесь, если бы он рассудок потерял, я бы ни о чем не стал его спрашивать. Вас ведь я ни о чем не спрашивал? Так что случилось с вашей ногой, сударь?

Фотограф покраснел и отодвинулся к самой спинке стула:

— Но позвольте, ведь я не один такой, к сожалению… К сожалению, не один я!

— Оторвало миной?

— Если угодно! Все как надо: излучина Дона и прочее!

— Ну, вот видите! — вновь заговорил книготорговец. — А вы говорите, что премьер-министр или военачальник могут спокойно спать! Сами-то вы могли бы спокойно почивать, спокойно жить на свете или, к примеру, спать с женщиной, если бы именно вы послали этого человека на фронт с таким напутствием: «Тебя призывает долг, ступай!»

Коллега Бела кивнул:

— Что правда, то правда… Никто еще не видел на фронте министра или премьера! А кто видел одноногого премьер-министра?

— Такого тоже не бывает, — ответил Ковач. — Потому что если бы таким господам тоже приходилось в окопах сидеть, войн вообще не стало бы, уж будьте покойны! Это так же верно, как то, что я сижу на этом стуле…

— А я утверждаю, — Швунг многозначительно поднял вверх палец, — что лучше всего быть простыми людьми вроде нас! Как бы там ни было, а нам не из-за кого испытывать угрызения совести. С чего бы? А возьмите директора банка или завода или землевладельца? Каково им? Вроде и порядок полный, и есть все, что только душе угодно: отличный дом, вилла или дача на Балатоне и в Бёржени или Матре, куча прислуги — лакеев, кухарок, горничных, автомобили, шоферы и все такое…

— И никаких забот, черт возьми! — подытожил трактирщик.

— Тогда они уж небось и не умирают? — зевнул Дюрица.

— Когда тогда?

— Когда у них столько всего?

— А знаете, на кого вы похожи, господин Дюрица? обратился к часовщику книготорговец. — На попугая из бакалейной лавки, от него тоже только и слышишь: «К вашим услугам, к вашим услугам!»

— И это очень правильно, — ответствовал Дюрица — Умница попугай, умнее многих книготорговцев в Европе. В Эйропе, хотел я сказать!

Кирай вскинул голову:

— Чем я вам опять не потрафил?

— Разве и вам что-нибудь сказал?

— Вы думаете, я не расслышал этой вашей Эйропы? Учтите, так говорят весьма образованные люди, я от них и слышал. От таких культурных людей, каких нам, наверное, и видеть не приходилось. И если на их вкус Эйропа — хорошо, то и для вас сойдет!

— Вот и прекрасно! Отныне и по телефону не забывайте говорить хэлло или алё, раз уж вы эйропейский коммерсант.

Дюрица повеселел от собственных слов и с довольным видом посмотрел книготорговцу в глаза.

— Спокойствие, господин Кирай! — вмешался хозяин кабачка, кладя руку на плечо Швунга. — Вы ведь знаете, он без ехидства минуты прожить не может. Ему больно видеть, что нам друг с другом хорошо, что мы мирно беседуем … Поэтому сохраняйте спокойствие!

— Вот увидите, в один прекрасный день явится за ним сатана! — произнес Швунг и отвернулся к остальным. — Итак, вы считаете, что люди этой породы, которых я уже перечислил, могут спать спокойно? Извините! Тогда откуда у них несметные богатства, комфорт и все прочее? Откуда, позвольте вас спросить! А оттуда, простите, что другим нечем хоть как-нибудь брюхо набить…

— Не забудьте про грудинку в портфеле! — напомнил часовщик.

— Верно! А как быть тому, у кого в портфеле нет грудинки? — возразил книготорговец.

— И вообще, — вмешался Ковач, — часто ли она бывает?

Торговец одобрительно кивнул и, раздавив в пепельнице сигарету, продолжал:

— Вот об этом и речь! Оттого они и богаты, что у остальных забот полон рот! Вы думаете, они про это не знают? Я читал у одного писателя, по имени Золя, в его книгах про нищету все сказано. Так вот, я этих книг уже не в одно правление продал! И представьте, многие говорили, что очень любят этого писателя! Стало быть, они наверняка знают, что в этих книгах написано и откуда берется их богатство. К тому же они ведь не глупые люди. Одним словом, я люблю ясность! Каждому из них про себя доподлинно известно, что он подлец…

— Ну… это бы еще ничего, — сказал трактирщик. — А в самом деле, как насчет министров, военачальников и прочих, которые утверждают, что управляют людьми? Вот, к примеру, у одного из моих посетителей нет ноги… Как это военачальник или кто другой, поставивший свою подпись, мог взять на себя ответственность послать его на войну, решился принять на душу чужое несчастье? Вы уж простите, сударь, за откровенность, во ведь это так! Вам уже никогда не стать снова тем человеком, каким вы были прежде!

Ковач, прищурившись и глядя прямо перед собой, заметил:

— Так-то оно так… Но все-таки, коллега Бела, тут могут быть разные трудности. Если посмотреть на дело с такой стороны, правы будете вы, но, с другой стороны, должен ведь кто-то решать, кому и когда на войну идти; я, собственно, что хочу сказать — нельзя обойтись без начальства, которое бы управляло государством, без правительства, премьера или государя, наконец… А раз так, то может наступить время, когда государство потребуется и защищать. Как ни крути, а это тоже правда! Ведь так?

Коллега Бела подался вперед:

— Вы кто по профессии, господин Ковач?

— Как это — кто?..

— Я просто так спросил.

— Да? Ну столяр…

— Вы хорошо знаете свое ремесло?

— Разумеется!

— И людям всегда будут нужны стулья, кровати, столы и прочая мебель, которую вы делаете?

— Ну, если на то пошло, конечно…

— А вас могут лишить права заниматься вашим ремеслом?

— Ну, это вряд ли… То есть надо бы так сказать: ежели работать честно, без обмана — никто не лишит!

— Вот видите!.. Тогда какой вам интерес знать, кто ваш заказчик? Кто с кем хочет воевать? Каким бы ни был окружающий мир, вы так или иначе останетесь столяром, в вас и в вашем ремесле всегда будет нужда. Верно я говорю, господин Кирай?

— На это совсем не так просто ответить, — поглаживая затылок, ответил книготорговец. — Совсем не просто, потому что человек все-таки любит родину, а легко может случиться, что ее интересы окажутся важнее…

— Не шутите, господин Кирай! Разве могут быть такие интересы, которые оправдывали бы войну? Ладно, я человек необразованный, и этого никогда не скрывал, но уж настолько-то разбираюсь и готов перед кем угодно заявить: не бывает интересов, чтобы из-за них войну начинать, чьи бы они ни были!

Фотограф, прокашлявшись, сказал:

— Позвольте мне вставить словечко, я вашим терпением не злоупотреблю: предположим, к примеру, кто-нибудь стал бы утверждать — заметьте, не я сам, это только предположение, — так вот, если бы кто-то высказал утверждение, что вы не правы, что бы вы в таком случае сделали?

Хозяин кабачка пожал плечами:

— Пусть себе высказывает! На здоровье!

Кирай хотел было уже что-то сказать, но фотограф сделал ему знак помолчать и продолжил:

— А если, предположим, он сказал бы не только это, а стал бы утверждать, что всякий рассуждающий в таком роде глупец?

Коллега Бела, часто моргая, уставился на фотографа.

— Только прошу вас, — добавил тот, — я не хотел бы, чтобы меня неправильно поняли; это говорю не я, но кто-то мог бы так сказать! Предположим! Что бы вы тогда сделали?

Хозяин кабачка, подобно всем сильным, порядочным, но обычно не слишком сообразительным людям, попытался сперва уразуметь вопрос, чтобы ответить как можно точнее. Он наморщил лоб, сложил на столе руки и уперся в них подбородком. Потом неуверенно оглянулся;

— А хрен его знает, что бы я сделал… Извините за выражение… — спохватился он, оправдываясь.

— А все-таки?..

— Но ведь это, наверно, зависит от того, что за человек со мной говорит!

— И все же?..

— Тогда… тогда бы я ответил ему, что он не прав, потому как глупостей я не говорил…

Дюрица рассмеялся. Рассмеялся впервые с тех пор, как все общество уселось вокруг стола. И если читатель в состоянии представить себе одно из тех неприятных лиц, на котором при улыбке отражается почти ребяческая невинность, значит, он видит перед собой нашего часовщика.

Рассмеявшись, Дюрица сказал:

Вы честный малый, но глупец, коллега Бела!

— Теперь это не интересно, — с живостью отозвался книготорговец. — Но скажите, коллега Бела, что бы вы сделали, если бы этот некто, этот пижон, все равно стал бы утверждать, что вы сказали глупость?

— …И что бы вы ему ни говорили, настаивал бы на том, что вы дурак! — добавил фотограф.

Коллега Бела потер подбородок, растерянно посмотрел на столяра. Потом, уставившись на свою ладонь, широко растопырил пальцы.

— Такого не бывает, чтоб кто-то безо всякой причины обзывал человека дураком!

Книготорговец хлопнул ладонью по столу.

— Благослови вас бог, но ведь причина просто в том, что этот кто-то думает иначе, чем вы!

— Или же он убежден, что вы дурак… И будет на улице и повсюду кричать вам вслед, что вы дурак!

— Если так… — заговорил коллега Бела, и кадык его угрожающе задвигался, — если так, то я, наверное, был бы вынужден побить названного человека, раз он без причины оскорбляет меня!

Кирай и фотограф переглянулись.

— Вот видите! — сказал книготорговец. — Вот так и начинаются войны! Ведь и вы из-за такой вот мелочи лезете в драку, да, не дай бог, еще и погибнете в ней или сами кого убьете…

Фотограф поднял указательный палец:

— Вот-вот… Это значит, что пустяк вовсе не пустяк.

Как видите, тут есть одно обстоятельство, на которое вы не обратили должного внимания…

Книготорговец с некоторой досадой, но уважительно взглянул на фотографа:

— Пожалуйста, продолжайте…

— Речь идет о том, — продолжал фотограф, — что у этого человека тоже было определенное представление касательно затронутого вопроса. Причем он думал, что его представление или его мнение более правильно, чем ваше! И что же он сделал? Он не стал мириться с тем, что вы стоите на ошибочной точке зрения, а попытался убедить вас, что вы неправы…

— И обозвал меня дураком? — спросил коллега Бела.

— Видите ли, он ведь поступил так лишь в последний момент, в сильном раздражении, вызванном убежденностью в своей правоте, окончательно выйдя из себя. Согласитесь, какой ему интерес затевать весь этот спор, если бы он не верил в собственную правоту? Но пойдем дальше: если он считал, что его мнение правильно, то разве не уважительно его стремление наставить и вас на истинный путь?

Хозяин кабачка покачал головой:

— Ну уж извините! Я не очень вас понял, но твердо знаю одно: если для защиты своего мнения человек способен наговорить другому грубостей, то это не честный и, уж конечно, не порядочный человек! По-моему, к этому делу только так и Можно относиться, как я сейчас сказал.

Он обвел глазами сидящих за столом, словно хотел обратиться к кому-то с вопросом, и его взгляд остановился на Дюрице. Часовщик тотчас открестился:

— Обратитесь, сударь, к кому-нибудь другому!

Коллега Бела махнул рукой и повернулся к столяру:

— Я спрашиваю у вас, господин Ковач, приходило ли вам когда-нибудь на ум во что бы то ни стало навязать кому-то собственное мнение?

— Как вы сказали? — переспросил Ковач, подавшись всем телом вперед.

— Только учтите, милостивый государь! — не удержался книготорговец. — Тут речь не о пустяках, а о вещах серьезных! То бишь не о том, стоит ли приправлять сыр паприкой, и не о том, как едят фасолевый суп — с луком или без лука.

— Именно, именно! — закивал головой фотограф.

— А речь о том, — продолжал книготорговец, — что некто имеет мнение по вопросу, интересующему, скажем, все человечество! Конечно, тем самым подразумевается, что это мнение человечеству на пользу, и я привожу такой — как бы это выразиться? — великий пример, чтобы нам проще было понимать друг друга! Так вот, этот человек считает, что лишь его мнение правильно, он не желает держать его про себя и хотел бы сделать достоянием всех, потому что убежден, что оно всем на пользу. Другими словами: он хочет людям добра! Вы меня понимаете?

Коллега Бела повернулся к столяру и, склонив голову набок, спросил:

— Скажите, господин Ковач! У вас было когда-нибудь желание вмешаться в чужое рассуждение?

Ковач, положа руку на сердце, воскликнул:

— Боже упаси! Я, с вашего позволения, — присутствующие могут это подтвердить — живу здесь с самого рождения, и все знают меня как человека работящего, честного и надежного. Так или не так, господин Дюрица?

— Разумеется! — ответил часовщик, продолжая следить за мухой, ползавшей по потолку.

— Я всегда и со всеми ладил! Откуда мне было набраться духу, чтоб… я даже не знаю, как и сказать… чтоб вмешиваться в чужие дела?!

Книготорговец положил руки перед собой на стол и напористо заговорил:

— Ну вот, сами видите! Не сердитесь на меня, — он повернулся к фотографу, — я знал, что мы к этому придем, для того только и помогал вам, чтоб остальные тоже поняли, о чем речь! Одним словом, так оно и должно быть, дорогой господин Ковач! Иначе и не может быть, дорогой коллега Бела! Потому что такое приходит в голову одним министрам, королям, военачальникам и им подобным! На то они и министры! Вы только подумайте, не в том ли дело, что эти люди, в своем высокомерии и зазнайстве потерявшие всякий стыд — стало быть, люди заведомо непорядочные, — настолько поглощены сами собой, что возомнили, будто одни знают истину, в то время как остальные вроде ничего не понимают, хотя среди остальных есть и много старых, опытных или просто знающих, ученых людей! Так вот, замыслят они там что-нибудь этакое и тотчас заявляют, что так оно и правильно, ну а кому не нравится, с тем мол, они разберутся. А потом, раз уж замыслили, забирают людей в солдаты, умирать за то, что эти типы считают правильным! И тут уж им и в голову не придет спросить у единственно сведущих людей — ваших матерей, — а можно ли уводить их сыновей в солдаты?

— Еще бы… — вставил слово коллега Бела, — так они сами и отдали своих сыновей на фронт! Так я и поверил!..

— Значит, — продолжал Кирай, — оттого и происходит все зло, что существуют абсолютно ненормальные типы, утверждающие, будто все должны верить их домыслам. Иначе — крышка! Несогласному тотчас свернут шею! Достаточно таких вот двоих-троих полоумных на весь мир, и пошло! В самом деле, который из этих двоих станет верить другому, что прав не он, а этот другой, ведь каждый сам додумался до собственной химеры. Только им не мешало бы и слегка призадуматься. Посудите сами: если второй станет утверждать, что правда на его стороне, я заявлю, что прав я, а третий — что он, — то все насмарку, ибо столько правд не бывает, а если и оказалось столько разных, то, значит, ни одна из них не настоящая. Вам ясно, коллега Бела?

— Да уж яснее ясного!

— А вы чего хохочете? — повернулся книготорговец к Дюрице. — Если вам на серьезные вопросы наплевать, то дайте хоть другим поговорить спокойно!

Хозяин кабачка махнул рукой:

— Оставьте его, пусть себе хохочет! Небось ангел привиделся… А я вот что скажу: самое лучшее, когда человек живет так, как мы с вами: делаем свое дело, никого не обманываем и уважаем друг друга.

Ковач, столяр, потирая лоб, заговорил:

— Прошу прощения… я бы тоже хотел кое-что сказать. Нужно ведь и о том подумать, что если бы, например, господь наш Христос не уверовал так сильно в то, во что он уверовал, и если бы он не захотел любой ценой поведать людям о своем учении и даже приобщить к нему все человечество, то как бы мы смогли стать христианами и сдавить господа? Ведь это лишь потому и произошло, что он глубоко верил в свое учение и был убежден, что нашел истину. Разве не так?

— Вот так штука! — воскликнул книготорговец. — А что вышло из того, что он открыл истину и поведал ее людям? И этой истине обучили полсвета? Может быть, после этого в мире что-нибудь изменилось?

— Да как вы можете такое говорить, будто не изменилось?

— Ну, а что же мне говорить, мил человек?

Ковач покачал головой и обвел собравшихся умоляющим взглядом, словно ища поддержки. Фотограф, все такой же пунцовый, барабанил по столу пальцами, Дюрица сонными глазами смотрел в свой стакан, коллега Бела потягивался.

Кирай, оглядев компанию, прервал молчание:

— Я не хочу хвастать, но уже по роду своих занятий мне пришлось прочесть очень много книг. Разумеется, я не утверждаю, что прочел все книги, которые написаны, но во многие заглядывал, среди прочих и в такие, где речь идет об истории. С полным правом могу заявить, что со времен Христа положение нисколько не изменилось! Надеюсь, мои слова не вызовут у вас сомнений… Так вот, дорогой господин Ковач, при всем уважении к вашему мнению я хотел бы задать вам вопрос: если даже заповеди Христа не повлияли на людей так сильно, как мы могли бы ожидать, то станете ли вы после этого с такой же уверенностью убеждать меня, что найдется муж еще более достойный, чем Христос, чтоб человечество последовало его учению? Ведь до лучшего и, если можно так выразиться, неопровержимого учения или более основательных заповедей никто не смог бы додуматься! А что толку? Может, стало быть, появиться человек, способный сказать нечто более разумное? Ведь что получается? Этот Христос, которого я тоже по-своему уважаю, явился, преисполненный своих истин, и объявил, что он царь над всем миром, а потому все должны его слушаться! И стало быть, кто бы теперь ни пришел и ни объявил себя владыкой мира лишь потому, что сам он в этом убежден, он тоже будет прав? Несмотря на то, что у его предшественника так ничего и не вышло?

Он бросил взгляд на дверь и понизил голос:

— Скажите откровенно, господин Ковач! Вы слышали, чтоб когда-нибудь варили мыло из человечьего мяса, костей и жира? А ведь сегодня уже и впрямь всякий знаком с учением Христа! Отвечайте начистоту! Об этом, правда, не полагается говорить, но мы-то все знаем, что творится вокруг. Надеюсь, — он посмотрел на фотографа, — и ваша милость не поймет нас превратно, ведь мы лишь называем факты, только и всего! Разве свет видел что-нибудь подобное? Никогда, уверяю вас! А все почему? Потому что явился один высокомерный, самонадеянный тип который осмелился заявить, будто он один умнее всех, он один может объяснить всему человечеству, всей Эйропе, как отныне следует жить!

— Хэлло, — произнес Дюрица и прищелкнул языком.

— Что вы сказали? — спросил коллега Бела.

— Не обращайте на него внимания, — отмахнулся книготорговец, — господин мастер изволит острить…

Он вынул мундштук, вставил в него сигарету. Потом таким же приглушенным голосом продолжал:

— А теперь представьте себе, как такой одержимый спит по ночам! Может ли он спать спокойно, когда каждый день тысячи и тысячи людей гибнут по его вине?

— Может! — отозвался Дюрица. — Спит и в ус не дует!

— Если вы о себе, то охотно верю: вы могли бы. Но представьте себе того человека! Каждый день умирают люди, потому что он забрал себе нечто в голову и стоит на своем! Заявляя при этом: или мир будет жить так, как я задумал, или после меня хоть потоп, и никто уже никак жить не сможет!..

— Святая правда, — заметил Ковач, — эти короли и им подобные, все эти большие господа, не могут спать спокойно! Видели в прошлом или позапрошлом году фильм, где один царь душит детей своего брата, а еще кого-то топит в винной бочке, чтобы никого не допустить к власти?

— Да и не только это… — поднял голову хозяин кабачка. — В наших учебниках по истории рассказывается, как короля в его собственном шатре убили…

— А Пишта Тиса! {4} — вспомнил Ковач.

— Вот то-то и оно! Никто из них не мог быть спокоен за свою жизнь! Может, у них только тем голова и занята — как бы их кто не убил! А теперь скажите, зачем людям большая власть? Или несметное богатство? Какой им прок от того, что они могут приказывать, распоряжаться деньгами и всем прочим, если вечно приходится опасаться, как бы кто — о господи — не заколол, не застрелил или еще чего не сделал?..

— Вот видите! — удовлетворенно произнес книготорговец. — От этих людей всегда одно несчастье! От всех тех, что носятся с мыслью как-то изменить мир и все вокруг… Представьте себе те бесконечные проклятья, только успевай карман подставлять, которыми поминают их люди! Матери бранят их за отнятых детей, жены — за мужей и так далее! Такая жизнь, уж поверьте, не сахар!

— Судите сами, — заговорил Ковач, — я ведь и правда не богач, прислуги не держу, работаю сам и живу — по одежке протягиваю ножки! Я не жалуюсь, на хлеб хватает… Особо не преуспел, сколько ни старался, забот много, просто хоть отбавляй, и все-таки…

Он помолчал, откинулся на спинку стула и, положив обе руки на стол, продолжал:

— Короче, я вот что хочу сказать, — в голосе его послышалось умиление, — я хочу сказать, что — только не смейтесь — мне с самого раннего детства очень хотелось иметь фонограф. Поговоришь в него, а потом слушаешь, что сам сказал. Ребячество, конечно, да ведь несколько десятков лет мечтал, и теперь еще случается… И вот — нет у меня фонографа! Так и не смог купить, хотя уже и голова седая! А ведь работаю честно, можно сказать — от зари до зари; жизнь прожил, а так и не осуществил своей великой мечты, которая на самом-то деле — пустяк!

— Тоже верно! — заметил хозяин кабачка. — В сущности, пустяк и есть…

— Да, — кивнул столяр. — Только и есть, что проволока, какая-то пластинка, катушка и еще бог знает что, всего килограмм на десять, и эти-то десять килограммов невесть чего я так и не смог приобрести за всю жизнь. То обувь детишкам, то одно, то другое, то для домика что потребуется, а ну как умру? Семью без гроша не оставишь, пусть хоть детям легче будет начинать… Короче — не получилось!

— Так! — сказал книготорговец, задержав на говорившем взгляд.

А Ковач продолжал:

— И все же скажу вам… Моя маленькая жизнь, несмотря на постоянные неудачи и вечные заботы, стоит больше, чем жизнь какого-нибудь высокопоставленного лица! Имени моего никто не вспомнит, а если кто и вспомнит, то добром помянет. Нет у меня ни богатства, ни власти, даже ерундового фонографа нет, зато совесть моя спокойна. Лучше уж я другим предоставлю и право распоряжаться, и несметное богатство, зато сам буду спокойно спать по ночам, а когда случится пройтись по улице, люди скажут: вот идет столяр Ковач, порядочный и работящий человек. С меня и довольно. Верно ли я говорю, коллега Бела, старый друг?

— Все верно, старина, именно так… Зато на именах наших грязи не будет. Ничего великого мы не совершили, в учебники по истории имена наши не попадут — черт побери! — но и злым словом нас не помянут. И то хорошо. А там и уйдем однажды… потому как… никто не вечен. Ведь так, мастер Дюрица?

— Разумеется! — ответил, зевая, часовщик и взялся за стакан.

Подняли стаканы и остальные.

— Вот какие мы люди, дорогой гость! — воскликнул коллега Бела, обращаясь к фотографу. — Дай вам бог долгих лет жизни! Ваше здоровье, дорогой… э-э, как вас?..

Фотограф, часто моргая, поднял на трактирщика глаза.

— Кесеи, — напомнил он, — Карой Кесеи…

— Очень приятно, — отозвался хозяин.

Все, пожав друг другу руки, залпом осушили стаканы. Фотограф откашлялся, вытер губы и заговорил, то и дело моргая и от постоянного смущения барабаня пальцами по столу:

— Все же… с вашего позволения… Вы понимаете, тут тоже что-то есть, если человек озабочен не только тем, как набить себе брюхо, иметь свой домик. Там, в глубине сердца, у него живет мечта, чтобы не только ему, но и всем людям на земле было хорошо, и он начинает ломать голову, как бы этого достичь… Ходит он взад-вперед по улице, гуляет, возвращается домой… но и перед сном продолжает думать, как бы все устроить получше, что бы такое людям следовало предпринять. Потом, когда ему покажется, что способ найден… у него рождается желание, чтобы его слова были услышаны и все, до чего он додумался, сбылось…

Фотограф опустил голову и принялся теребить кромку скатерти:

— В общем, я хочу сказать, что… человек даже жизнь свою мог бы отдать за то, чтоб не только ему было хорошо, во в чтоб сбылись его думы о человечестве!

Часовщик вскинул брови и произнес:

— Гоп!

Фотограф поднял на него глаза:

— Что вы хотели сказать?

— Ничего! — ответил Дюрица, откидываясь на спинку стула. И снова принялся внимательно рассматривать потолок.

— А у меня, знаете ли, — заговорил хозяин кабачка, — всегда было желание развести где-нибудь такой же сад, как во Франции возле одного великолепного замка! Его называют Версалем, там еще проходили мирные переговоры. Подростком я как-то работал у барина, при садовнике состоял. Какой это был мастер! Целых два года работал я у него подручным, и, должен признаться, мне повезло. Он рассказал мне про этот замок и про сад. Показывал снимки. Там всегда выращивалось девяносто тысяч розовых кустов. Это был не просто сад, а композиция, то есть такое искусственное насаждение: от замка во все стороны расходятся клумбы, ряды деревьев и кустарников, подстриженных на один манер, там же пруды, фонтаны и все такое, а только потом идет уже настоящая роща, роскошный английский парк с беседками, мостиками прямо из необработанных бревен, в общем такой, как у наших Эстерхази. Так вот я, чтоб вы знали, решил: ни за что не умру, пока такую же работу не сделаю и пока не увижу тот сад в Версале! Что же из этого вышло? Ничего… А ведь это было мое единственное настоящее желание. Теперь уж я об этом и не мечтаю… — Черт с ним! Куда уж мне теперь? И все-таки я так думаю — если за то, чтоб на этот сад посмотреть и у себя дома насадить такой же, пришлось бы совестью поступиться, то лучше уж не надо. Для какого-нибудь барина такое желание исполнить — все равно как мне до стойки шаг сделать, во пусть уж лучше все остается, как есть, лишь бы меня потом не проклинали и не пришлось бы за свою жизнь опасаться — а ну как многие начнут на мое место зариться, так что и головы спокойно не преклонить… Да провались все это к черту, если покоя не будет…

— Стало быть, так, как есть, всего лучше! — подхватил столяр. — Хорош бы я был, если бы глядел из окна на людей, как они туда-сюда снуют, а сам бы сидел себе за стеклом, и не было бы мне до них никакого дела… Неладно это! Ваша правда, господин Кирай!

— Бедность бедностью, а я, хотите смейтесь, хотите нет, выскажу все, как есть, — сказал коллега Бела, — у меня тогда хорошо на душе, когда я такой, как все, и делаю то же, что и другие! По мне, это все равно как в теплой воде плескаться. Однажды случилось мне с женой отправиться в кино «Форум», сами знаете, какое это приличное заведение, там всегда только премьеры показывают. Не помню уж, какой шел фильм, только подходящих билетов нам не досталось, оставались какие-то совсем уж дорогие места. Что ж, говорю, пошли! Оказались мы на лучших местах, кругом одни шикарные господа. Ну, доложу вам, никогда еще мне так скверно не было! Уж и не пойму, что за чудаки вокруг? Хотите верьте, хотите нет, только они совсем не тогда смеялись, когда следовало бы. Там, где вас с женой смех разбирал, они тотчас шикать начинали, а во время перерыва так на нас смотрели, что после этого мы даже и дышать боялись. Так и просидели всю картину, не смея дохнуть, потому не знали, как им угодить. У меня аж воротник от пота мокрый стал… Сам черт их не разберет!

Швунг поднял вверх палец:

— Вот я и говорю, друзья, не надо обращать на них внимания…

— Да ведь не в том беда, что мы на них внимание обращаем, — возразил коллега Бела. — Пусть на них чертова бабушка внимание обращает. А в том, что они на нас обращают! Когда нужно и не нужно! То одно делай, то другое, столько-то государству заплати, за то, за сё, встань сюда, вставь туда, а теперь отправляйся в солдаты, потому что мы задумали одно великое дело, которого тебе и не понять, ты ведь даже не знаешь, когда в кино смеяться нужно; а теперь иди с крестным ходом или вывешивай на доме флаг, потом снимай, получай по одному талону хлеб, а по другому жир, верь тому, что говорю я, а теперь тому, что говорит главарь другой партии, метящий в премьеры… словно ты паяц! Чтоб тебя за веревочку дергать!..

Ковач улыбнулся:

— К этому, коллега Бела, надо относиться так же, как к граду! Он повалит в свой черед, и с этим ничего не поделаешь! С тех пор как стоит мир, так было и так будет. Польет тебя дождичком, а ты отряхнись, как собака, и все. Что тут поделаешь?

Ну, вообще-то можно и головой о стену биться! — заметил книготорговец. — Но сколько ни бейся — конец один: мир — это большая казарма! Миллионы рядовых, сотни тысяч сержантов и взводных — короче, несколько сотен тысяч мелкой сошки довольно серой породы. Потом несколько десятков тысяч офицеров, объясняющих мелкой сошке, что и как надо делать; затем несколько сотен генералов, над которыми несколько маршалов, и, наконец, главнокомандующий, или фельдмаршал, или как там еще — званий они себе напридумывали — что ни государство, то новое звание. Так вот и устроен мир! Ну, а раз так, то что можете сделать, например, вот вы. — Он повернулся к фотографу. — Что вы, как рядовой, можете предпринять в такой армии? Вам не остается ничего другого, как заткнуться и делать все, как велит такой вот сержант или взводный. Не забудьте, разговаривать вам придется не с генералом — еще чего! — а с сержантом или капралом. Ничего вам предпринять не удастся! Но устроим передышку: вы думаете, что раз уж сержант вами командует и на правах унтер-офицера может украсть на кухне для себя мозговую косточку, так ему уже лучше, чем вам? Глубоко заблуждаетесь! Ведь я ему дозволено лишь то, что прикажут офицеры. А кто такие офицеры, что им командуют, позвольте спросить? Если они едят на белой скатерти и не там, где жрут рядовые, если на них там-сям галуны навешаны, то они уже в лучшем положении, чем вы? Да ничего подобного! Ведь и они лишь то делают, что генерал прикажет. Ничем они от вас не отличаются. Только и разницы, что вами капрал командует, а ими генерал. Вот какая штука получается! В чем, стало быть, разница? Каждый делает лишь то, что ему приказано! Благодарю покорно за такую разницу!

— Но кое-какая разница все-таки есть, — не согласился Ковач, — когда приказывает генерал, у него все-таки по-другому получается.

— В чем же, помилуйте, в чем?

— Все именно так, как говорит господин Кирай! — одобрил коллега Бела. — Я бы даже добавил, что рядовой оказывается еще и умнее, он ведь как рассуждает: я шишка небольшая, мне лишь то и дозволяется, что прикажет сержант или другой начальничек! А этот несчастный офицер или генерал еще думает мудрой своей головой, будто он на особом положении. К нему ведь порой и на «ты» обращаются, когда командуют «направо», «налево» и прочее!.. {5} Блеск, ничего не скажешь! Словно от этого хоть что-нибудь меняется в существе дела, когда он и пикнуть не смеет, разве что с разрешения, да и то шепотом. Думает, если нижестоящими командует, то сверху уже не выглядит таким же ничтожеством, какими сам считает рядовых или сержантов?

Швунг кивнул:

— Именно так, коллега Бела! Я вижу, вы поняли, о чем речь… А теперь представьте себе генералов и маршалов. Может, они в ином положении? Такие щеголи — и спереди, и с боков, и везде разными бляшками да побрякушками сверху донизу заляпаны, словно сургучом! А если шутки в сторону? Они тоже без приказа не пикнут. И все же каждый из них о себе такого мнения, будто он голова и гений! Вашему старшему советнику тоже лишь то позволено, что скажет министр, статскому советнику лишь то, что велит тайный, а тайному лишь то, что прикажет премьер. Красивая картинка получается! Тогда пусть уж лучше у меня достанет ума и чести повторить разумный довод рядового солдата: мне слов не положено, не я пуп земли…

Ковач задумчиво кивнул:

— Все истинно так! Правда, как просто? — обратился он к Дюрице.

— И того проще! — заявил часовщик и, опершись спиной о спинку стула, приподнялся на одной ягодице и звучно выпустил ветры.

Кирай, поднявший было руку, чтобы продолжить разговор, застыл в неподвижности. Фотограф отшатнулся и настороженно посмотрел на часовщика.

— Господин Дюрица, — краснея, произнес книготорговец.

— Чего изволите? — спросил часовщик.

— Господин Дюрица! — повторил Кирай.

Хозяин кабачка опустил голову и улыбнулся. Ковач, моргая, посмотрел сначала на Дюрицу, потом перевел взгляд на Карая.

— Я не намерен больше этого терпеть! — выкрикнул книготорговец. — Никто не заставит меня сидеть за одним столом с таким человеком!

— Да почему? Что, у вас на этот случай другой способ есть? — невозмутимо посмотрел на него Дюрица. — Через особую петлю? Или в карман?

— Хоть теперь помолчали бы! — стукнул по столу Кирай.

— А вы, пока тут сидите, ни разу так не делали? Вы это хотите сказать? — спросил часовщик.

— Я запрещаю вам раз и навсегда!

Ковач, потупив взгляд, сказал:

— Вы очень хорошо знаете, господин Дюрица… как я вас уважаю… но от подобных вещей будьте добры нас избавить!

Хозяин кабачка тихо заметил:

— Могли бы уж, кажется, и привыкнуть…

— К эт-тому невозможно п-привыкнуть! — от волнения книготорговец начал заикаться. Потом обратился к фотографу: — Пожалуйста, забудьте об этом… э-э-э… неописуемом происшествии!..

И замолчал, теребя воротничок сорочки. Поправил галстук и, выпятив подбородок, высвободил шею. Затем, несколько понизив голос, снова обратился к часовщику:

— Я серьезно заявляю, вы хуже испорченного мальчишки. Надо же иметь хоть каплю такта, раз уж нет ничего другого! Мы только одного хотим, чтоб вы стали наконец чуть повнимательнее к людям! Неужели трудно понять?

— Продолжайте ваше выступление, господин Кирай! — попросил коллега Бела.

— Человек не затем садится побеседовать с друзьями, — заключил Швунг, передернув плечами, — чтоб позволять себе подобное свинство… Так-то!

Он тряхнул головой и обернулся к хозяину кабачка:

— Как вы сказали, коллега Бела?

— Что у вас еще про казарму?

— Больше ничего! Я все сказал!

— Все именно так, как вы тут изобразили!

— Из всего этого я хотел бы сделать такое заключение: если мир устроен так же, как казарма, где только ограниченные тупицы верят, будто могут поступать по собственному разумению, то о таком мире нечего и жалеть… Много ли толку в том, когда рядовой идет против приказа? Вы знаете, что такое внутренний распорядок? Как-то раз за четверть часа до увольнения сержант приказал мне вымыть клозет, кем-то загаженный. Я ему говорю — не я, мол, его загадил и вообще эта уборная не нашего отделения. За что он заставил меня вымыть все уборные на двух этажах — и это в воскресенье после обеда, когда у меня увольнительная в кармане! А вдобавок составил рапорт, будто мое лицо, когда я докладывал об окончании уборки, выражало угрозу. Вызвавшему меня офицеру я объяснил, что со мной обошлись несправедливо, но тот заявил, что не позволит критиковать армию, и велел посадить меня в карцер. С этого дня я стал козлом отпущения для всей роты, и не было такого свинства, которого бы надо мной не учиняли! Ну вот, разве в мире не так же дела обстоят? Открыл рот… и ты уже набитый болван. Всякий может к тебе придраться — и конец! Стоило один раз открыть рот, как ты уже для всех бельмо в глазу и, образно говоря, обречен отныне чистить все наличные клозеты!

— Помните, как я в прошлом году на рождество ездил? — спросил столяр. — На той машине и с той женщиной?

Хозяин поднял бутыль и взглянул на фотографа:

— Про это, сударь, стоит послушать!

— В этой истории много поучительного! — добавил книготорговец.

Ковач вместе со стулом подсел ближе.

— В канун сочельника был я у своей старшей сестры, в Векерле. Крестничку подарок привез. На обратном пути заскочил к одному знакомому столяру на улице Барош за какой-то мелочью. Подхожу к Большому Кольцу и вижу, как на одной из улочек двое верзил пристают к женщине. Светло еще было, то есть, во всяком случае, все видно — насильничают они над ней, притиснули к стене, бедняжка хотела бы закричать, да они зажали ей рот и уже юбку разодрали под коротенькой шубкой. Подбегаю я к ним и спрашиваю, что, дескать, происходит? Один из верзил отвечает, проваливай, мол, пока цел! Тогда я подступаю вплотную и начинаю несчастную женщину у них из рук вырывать. Меня бьют, но и им достается. «Хулиганье, — кричу, — я вам покажу, как с женщиной обращаться!» И луплю изо всех сил. Тут вдруг останавливается возле тротуара роскошная машина, выскакивает из нее еще один хмырь — и бац меня в машину вместе с женщиной! «Заткнешься ты наконец, дурак?» — спрашивает один из них, а другой как хряснет меня по зубам, я после этого еле-еле отдышался…

— Вот как надо клозеты чистить! — заметил книготорговец.

— Короче говоря, — продолжал Ковач, — привезли меня в полицию, потому как женщина оказалась не то карманной воровкой, не то взломщицей, не то еще кем, а эти верзилы — сыщиками, на той улочке ее как раз и зацапали! «И какого черта вам во все обязательно влезть надо, олух вы этакий? — спрашивает меня потом тот сыщик, что по зубам съездил. — Чего вы суете нос в дела, которые вас не касаются?» Ну, вот и вся история… А ведь меня всегда учили — и в бойскаутах, и в конгрегации, и везде: если можешь, помоги! Хорошо же мы выглядим, доложу я вам… И что после этого делать прикажете?

— Очень просто! — объяснил книготорговец. — Как в армии! Раз не твое дело, помалкивай!

— Очень правильно вы только что сказали, коллега Бела: ежели мир велит вылизать пол, значит, нужно вылизать — и дело с концом! Рядовой — цыц! Зажмурь глаза, заткни уши. Командуют здесь они, люди их круга! А вот что мы думаем — уже наше дело, в мысли не заглянешь. Хотя бы это нам остается! Разве не так?

Фотограф разгладил перед собой скатерть и, водя по узору указательным пальцем, заговорил:

— А я… я вот что скажу, — и он снова покраснел, как краснел всякий раз, начиная говорить, — я скажу: даже если и в десятый раз с таким делом столкнешься, надо и в десятый раз вмешаться! Это, если угодно, человеческий долг. И если мы уклонимся — то как же нам себя уважать?

— О-хо-хо!.. — вздохнул Кирай. — Да вы, как видно, из неисправимых.

Ковач повернулся к Дюрице:

— А вы что на все это скажете, господин Дюрица?

— А я только удивлюсь, — ответил Дюрица, — как это у вас животы от скуки не подводит!

Книготорговец поднял стакан:

— Ну, конечно… Если бы разговор шел о несовершеннолетних девочках, господин мастер не строил бы такую кислую мину!

— Вы так полагаете? — взглянул на него Дюрица.

— Да, полагаю, дорогой друг!

Дюрица перевел взгляд на Ковача и погрозил указательным пальцем:

— Остерегайтесь людей, которые любят говорить «дорогой друг»! Это у них не от искренности, а от двоедушия!

— Да, я так полагаю! — повторил книготорговец. — И если вы еще не потеряли обоняния, то выкиньте, немедленно выкиньте гадость, которую держите, иначе я уйду!..

Дюрица, пока шел разговор, вынул из нагрудного кармашка старенький картонный мундштук и, два-три раза дунув в него, принялся старательно заправлять внутрь кончик сигареты. Такого рода мундштуки продавались в киосках за три-четыре филлера и вполне себя оправдывали — после нескольких сигарет, пока карман или бумажник не успел провонять, их в отличие от других мундштуков не жалко было выбросить. И когда Дюрица продул свой мундштучок, вокруг распространился запах табачного пепла, зловонный до неприличия. Мундштук был явно старый, хотя внимательный взгляд мог заметить на нем следы тщательной чистки.

— Вам и это не нравится? — поднял сонный взгляд Дюрица, и тут же, слегка скрутив сигарету, вставил ее в мундштук.

— И как вообще человек с приличным заработком может так долго таскать с собой подобную мерзость? Объясните мне это наконец!

— Могу одно сказать: не нравится, не смотрите. Какое вам, собственно, до этого дело?

Подняв взгляд на книготорговца, Дюрица спросил:

— Вы, кажется, что-то сказали?

— Поступайте, как хотите, — махнув рукой, Кирай повернулся на стуле. Взял из хозяйской пачки «Дарлинг».

— Позволите, коллега Бела?

— Само собой… Угощайтесь! Все угощайтесь, — пригласил хозяин кабачка, пуская пачку по кругу. — А что касается мундштука господина Дюрицы, то… короче — как с ним быть?

— Если бы он хоть из вишневого дерева был или там из янтаря! Но целую жизнь протаскать такую дешевку?!

Ну и вкус у вас, ничего не скажешь! Да разорвите вы его или выбросьте, и воздастся вам: я завтра же принесу вместо него мундштук из янтаря, клянусь богом, принесу, только выбросьте это к черту!

— Не убивайте своего лучшего друга, господин Кирай! — заметил хозяин кабачка. — Может, господин Дюрица и впрямь хочет пользоваться им всю жизнь?

Дюрица вскинул брови, бросил на говорившего насмешливый, но доброжелательный взгляд и, с поразительной точностью подражая голосу книготорговца, сказал:

— А что, если и в самом деле хочу? Но все-таки, чтобы доставить радость вашему дорогому эйропейскому другу, я обещаю в свой смертный час разломить эту штуку пополам! — При этих словах он указал на мундштук и, все так же подражая голосу книготорговца, продолжал: — Вы довольны, дорогой друг?

Все, кроме книготорговца, расхохотались. И только фотограф сидел, погруженный в свои думы, и на его худом, бледном лице по-прежнему проступал багрянец.

Дюрица закурил. Сонливости на его лице как не бывало, хотя взгляд оставался все еще ленивым, как и движения, когда он нагнулся вперед. Не приглашая остальных, залпом выпил свой стакан, не спеша поставил его на стол и обратился к столяру:

— Итак… что я на все это могу сказать? Вы об этом хотели узнать, сударь?

— Да, да, — с готовностью подтвердил Ковач.

— Так вот, я хотел сказать, что было бы неплохо, если бы коллега Бела предложил нам еще немного вина! Со своей стороны я хочу кончить обычной шипучкой, если вы, коллега Бела, ничего не имеете против…

Коллега Бела поднялся. Составил вместе пустые стаканы, выжидающе посмотрел на фотографа, у которого оставалось вина всего на палец.

— Стало быть, славный ужин будет у вас сегодня, господин Кирай! — сказал столяр, отгоняя ладонью дым «Дарлинга». — Однако вы не кончили про грудинку. Вы сами готовите или жена?

— Разумеется, готовлю я, как уже было сказано… Стало быть, когда шпиговка закончена, вы берете определенное количество начинки, вернее, прежде вы должны ее приготовить…

Фотограф накрыл свой стакан ладонью:

— Благодарствую, нет… Вы так любезно пригласили меня к своему столу, но мне уже нора, только вот докурю сигарету. Право, это было очень любезно с вашей стороны…

— Пожалуйста! — сказал коллега Бела и, распрямляя затекшие ноги, направился к стойке за традиционной порцией шипучки — газированного вина для всей компании.

Читатель уже, конечно, в курсе того, что, несмотря на обращения вроде «господин Ковач», «сударь», «дорогой друг», на частые и разнообразные выражения учтивости вроде «с вашего позволения», «разрешите обратить ваше внимание» и им подобные, — несмотря, стало быть, на все это, перед нами компания, где все давно уже знают друг друга. Учитывая психологию людей того склада, о которых рассказывается в нашей истории, познакомившись с их привычками и повадками, вы сможете уяснить себе, что за такими манерами на самом деле скрывается глубокая взаимная привязанность, любовь и уважение. Подобные выражения, для постороннего наблюдателя звучащие столь забавно, внутри определенного общественного слоя представляют собой своеобразный стиль общения. Если бы нам случайно довелось сопровождать Кирая во время дружеского визита, например, к столяру, мы могли бы услышать, как он здоровается с хозяйкой дома: «О-о, целую ручки, милостивая государыня, не лишайте меня удовольствия еще раз облобызать вашу лапку!»… На что женщина в ответ: «О господин Кирай. Человек вечно лучшего жаждет, как я погляжу». И самое необычное — что разговор идет в шутливых полутонах. Отсюда можно сделать вывод, что мы имеем дело не с чем иным, как со стыдливым и в то же время ироническим подражанием культурным ценностям, заимствованным у элиты. И это поведение настолько обязательно, что пренебрегать им или просто не владеть его формами — значит носить на лбу неизгладимое клеймо чужака. Все это мы сочли нужным отметить, чтобы укрепить читателя в его мнении, уже сложившемся в ходе предшествующего рассказа: речь действительно идет о гражданах, исполненных взаимного уважения и готовых поделиться друг с другом своими радостями и горестями, о людях, которых читатель уже имел счастье знать но бесчисленным творениям литературы. Но можно ли сказать, что они знакомы нам до конца? И раз к слову пришлось, давайте сразу же добавим: не существует людей менее свободных и более связанных, чем писатель. Он не может идти на уступки в вопросах верности, не рискуя изменить самому себе. И если мы будем и дальше следить за беседой нескольких человек, то это совершенно сознательно — и как выяснится в конце, абсолютно необходимо — делается во имя верности.

— Приготовление начинки так же важно, как и шпиговка! — продолжал книготорговец. — Не знаю, как другие — ведь сколько семей, столько и обычаев! — а я готовлю так: прежде всего беру яйцо, круглую булочку, жир, петрушку, зелень и все остальное, но самое главное дальше… Попробуйте как-нибудь, господин Ковач! Дальше берем салями зимнюю, нарезанную мелкими, я бы сказал мельчайшими, кусочками, почти фарш! Вы поняли? Зимнюю салями! Именно так, как я сказал! Это вам небось и в голову не приходило, а?

Тем временем вновь появился хозяин кабачка, неся «шипучку»; усаживаясь, он слегка подтолкнул столяра локтем. И, сделав книготорговцу знак головой, спросил:

— А чеснок вы уже положили, уважаемый?

— Положил, коллега, положил! Даже больше, чем вы думаете…

— Но ведь класть следует ровно столько, сколько нужно. Не так ли, господин Ковач?

— Столько и положил, лишь бы вам угодить, господин умник!

Ковач обратился к коллеге Беле:

— Вы кладете в начинку салями?

— Да вы что, шутите?

— А я кладу! Что вы на это скажете? — сказал книготорговец. — Вам такое не по вкусу?

— А лошадиной колбасы не кладете? А может, зельц или ливер?

— Нет. А вот тонко нарезанную, нарубленную салями кладу. Знаете, что это такое? Пробовали когда-нибудь? Если не доводилось, дорогой друг, то не возражать надо, а ценить мудрый совет!

— Короче, как вы поступаете с ливером?

Ковач перебил:

— Он говорил о салями…

— Верно… тогда что вы делаете с салями?

— Нарезав мелкими кусочками, кладу в начинку. Вроде как бы крошу вместе с булочкой и вареным яйцом… вы понимаете…

— Может, оно не так уж и плохо, — заметил Ковач.

Швунг потянулся за стаканом, и в это время взгляд его упал на Дюрицу. Поставив стакан обратно на стол Швунг воскликнул:

— Нет, вы посмотрите! Вы только посмотрите на этого… на этого…

Часовщик, откинувшись на спинку, покачивался на стуле и смеялся, сощурив глаза и осклабившись.

— Чему вы радуетесь? — спросил книготорговец. — Ангел явился или другое что нашло? Сам сатана мог бы поучиться, если бы видел теперь вашу физиономию! Что вы ухмыляетесь, господи прости!

Дюрица качнулся на стуле, спросил:

— А что, нельзя?

— Почему же нельзя! Даже четвероногие могут радоваться, я сам видел… Повисли на решетке и радовались собственным ушам!

— А вы стояли рядом и наслаждались зрелищем, потому что на более серьезное дело у вас ума недостает…

Подавшись со стулом вперед, он продолжал:

— Впрочем, если вам очень интересно, могу сказать, что мне пришло кое-что на ум, вот я и обрадовался. Вы к этому тоже имеете отношение! Ответьте-ка, что вам больше нравится — чичока или фаршированная телятина?

Фотограф собирался было встать, он уже положил ладонь на край стола, но Дюрица окликнул его:

— Останьтесь еще ненадолго, пожалуйста! — И помахал рукой, после чего удивленный человечек снова опустился на свое место.

— Я вас долго не задержу! — еще раз повторил часовщик.

И снова обратился к книготорговцу:

— Я сказал «чичока». Вы знаете, что это такое?

Кирай недоверчиво посмотрел на него, потом на остальных, пожал плечами и развел руки.

Заговорил столяр:

— Чичока? Это что-то вроде картофеля. Вы не знали, господин Кирай?

— Ну и что из того, что не знал?.. Ну, не знал… Может, вы один и знаете?

— Я спросил, — уточнил Дюрица, — что вы любите больше? Чичоку или телячью грудинку?

Книготорговец осклабился:

— Развлекайтесь со своими несовершеннолетними…

— Я спросил, что вы любите больше?

— А знаете? — Кирай пожал плечами. — Чичоку я оставляю вам!

— Значит, грудинку?

— Именно! Телячью грудинку! Вы удовлетворены?

Дюрица строго посмотрел на него и произнес:

— Я, простите, не шучу!

— Скажите ему: больше, мол, люблю телячью грудинку… — подсказал трактирщик.

— Телячью грудинку! — на этот раз искренне ответил книготорговец и растерянно посмотрел на серьезное лицо часовщика.

— Правильно! Благодарю вас… — произнес Дюрица и, откинувшись на спинку, стал смотреть на потолок.

Кирай, ничего не понимая, обвел взглядом остальных. Потом поднял руку и поднес ко лбу.

— Тук-тук?..

— Ай-яй-яй! — покачал головой коллега Бела и ухмыльнулся.

— Ну, а теперь над чем вы размышляете, уставившись в потолок? — обратился Кирай к часовщику.

— Над тем, — отвечал тот, прищурившись, — кем мне стать: Томоцеускакатити или Дюдю?

Книготорговец так и остался стоять с открытым ртом. Потом сказал:

— Ах, ну да! Гм! Да… Видите, какой ясный наконец пошел разговор! Впрочем, я всегда говорил, что вы умеете и понятно выражаться, только с вами надо иметь терпение и вас нельзя раздражать. Ну, а что думают об этом остальные?

2

Столяр нагнулся к часовщику, спросил:

— Как вы изволили выразиться, господин Дюрица? Я… я не все до конца понял… кем стать?

Дюрица перевел взгляд с потолка и качнулся вперед, к столяру. Переплетя пальцы рук, посмотрел Ковачу прямо в глаза:

— Не знаю, стать мне Томоцеускакатити или Дюдю?

— Ага! — произнес Ковач и бросил неуверенный вагляд на книготорговца, но тот развел руками.

А Дюрица продолжал:

— Я буду очень рад, если вы поможете мне, господин Ковач! Охотно последую вашему совету. Откровенно говоря, я а весьма затруднительном положении…

Ковач смотрел на часовщика, недоуменно моргая, и, однако, сочувственно качал головой.

— Я к вашим услугам. Но… нет ли тут какого-нибудь подвоха? Может, вы шутите… или что-нибудь в том же роде?

— На этот счет будьте совершенно спокойны!

Он положил руну на плечо столяра:

— Признайтесь чистосердечно, господин Ковач, что бы вы выбрали, если бы и спросил у вас, кем вы хотите быть: Томоцеускакатити или Дюдю?

— А это не шутка?

— Вовсе нет! Дало в том, что если вы умрете, то имеете право воскреснуть в образе одного из двух, людей: Томоцеускакатики или Дюдю. Так кем из них вы пожелали бы воскреснуть?

— Этого я не понимаю… вы уж простите, но, по-моему, вы все-таки шутите, господин Дюрица!

— Вот и хорошо, что ни понимаете! — заметил книготорговец.

Ковач, все так же моргая, смотрел на часовщика:

— Ведь и, простите… даже не знаю, кто этот Томотики или как его там и кто этот Дюдю. Я вообще ничего во всем этом не понимаю, не говоря уже о том, что, когда мы после смерти по воле божьей предстанем пред господом, там ведь и слова не вымолвишь…

Коллеги Бела, подмигнув книготорговцу, обратился к Ковачу:

— Да поймите же, поймите наконец: если господин Дюрица решил, что вы должны сделать выбор после смерти, то это богу придется помалкивать, тихо радоваться, что цел, да стараться не прогневить нашего друга…

— В том-то и дело! — подхватил Кирай. — В конце-то концов, стоит ли считаться с богом, если за дело принялся господни Дюрица?

Дюрица не сводил с Ковача пристального взгляда.

— Слушайте меня внимательно, мастер Ковач. Давайте рассуждать по порядку. Прежде всего я обещаю не причинять богу ни малейшего ущерба…

— Похоже, вы и впрямь серьезно! — поверил столяр.

— Конечно, серьезно! Серьезнее некуда, — подтвердил, кивнув головой, Дюрица.

— Ну, тогда ладно… Но что это вы говорили про этих, не знаю, как их там? И что мне нужно выбрать?

— Стало быть, начнем по порядку! — повторил Дюрица. — Тот Томоцеускакатити, которого я упомянул первым, — очень важный господин, властитель острова Люч-Люч. Его подданные, разумеется, величают его иначе, но это, в сущности, ничего не меняет…

Кирай заметил:

— Разумеется, мистер Ковач, я должен вам сообщить, что острова, который назвал ваш друг, на земном шаре не существует, но если вас это не смущает, то считайте, что я ни слова не произнес…

— Должен вам сообщить, — невозмутимо продолжал Дюрица, — что такой остров существует! И существует куда несомненнее, чем вы или наш эйропейский друг могли бы себе представить!

— Это правда? — спросил Ковач, переводя взгляд с одного на другого.

Дюрица положил руку на стол и заговорил, подчеркивая каждое слово: — Остров существует, господни Ковач! Даю вам мое честное слово, что этот остров существует. Более того, возник он отнюдь не в новое время — это не коралловый атолл, напротив, это очень старый остров. Он существует с незапамятных времен под названием Люч-Люч, и я очень рад тому, что отныне и вам о нем известно!

— Вам, дорогой эйропейский друг, — Дюрица повернулся к книготорговцу, — покажется удивительным, как давно этот остров существует.

Он на секунду задержал взгляд на книготорговце, потом, улыбнувшись, добавил:

— Конечно, удивительно… и тем не менее это так!

Потом он обратился к столяру:

— Итак, этот самый Томоцеускакатити на этом самом острове является, если вам угодно, главным повелителем…

— А позвольте спросить… мне-то что за дело до этого Такатити? — задал вопрос Ковач.

— Это донельзя просто! Вам до этого Томоцеускакатити потому есть дело, что на том же острове живет Дюдю, о котором я уже имел удовольствие упомянуть. Если бы там не жил Дюдю, нам не было бы ровно никакого дела ни до повелителя, ни до этого острова, который, между прочим, благословенный край. Скажу только, что в ручьях там кишмя кишит форель, а реки полны щук и карпов. Я уже не говорю, о вечно переменчивых, отливающих то золотом, то серебром или синевой волнах, бегущих по морю, упомяну лишь о возносящихся к небу горах, которые поражают своими красками и в сиянии луны, и в лучах восходящего солнца! А какой чернозем в его долинах, боже мой! И такой чернозем на этой благословенной богом земле повсюду, куда ни пойди! Обильны и богаты его сады, то ласковые, то утопающие в первобытном изобилии; склоны гор услаждают взор своими нежными и тонкими очертаниями, на холмах родится нектар, а в траве, покрывающей степь, столько дичи, что и не рассказать… и так далее в том же роде! И надо всем этим властвует богом ниспосланный Томоцеускакатити, а среди своих земляков живет там и Дюдю…

— Это все хорошо… — заметил Ковач, — только мне-то какое до всего этого дело и кто такой этот Дюдю?

— Раб! — ответил часовщик. — Уж это-то вы могли бы знать — всюду там, где земля изобильна от бога, реки полны рыбы, а леса богаты дичью, там не может не быть Томоцеускакатити и Дюдю. Это, надеюсь, ясно?

Столяр нахмурил брови:

— Ну и… что я тут должен выбирать?

— В чьей коже вы хотели бы оказаться, когда воскреснете! Понимаете?

— Нет! — сказал книготорговец.

— Я вас спрашиваю, господин Ковач! Допустим, вы скоро умрете, а когда тотчас после этого воскреснете, то уже либо как Томоцеускакатити, либо как Дюдю, в зависимости от того, кого из них вы выберете теперь!

— Стало быть, это игра?

— Да еще какая! — подтвердил Дюрица. — Изо всего этого подлинно лишь то, что Люч-Люч существует и, следовательно, существует и Томоцеускакатити вместе с Дюдю, а вам нужно сделать между ними выбор. За исключением этого, все остальное игра…

— Вот теперь понял! — сказал Ковач. — И что же я должен теперь делать?

— Очень просто! Вам следует выслушать, что я скажу. Итак, слушайте внимательно: этот Томоцеускакатити… то есть нет! Возьмем сначала Дюдю! Так вот, этот Дюдю — простой раб на острове Люч-Люч, находящемся под властью Томоцеускакатити. Но что это за раб? Так вот, дорогой господин Ковач, то рабство, которое вы проходили в школе, — цветочки по сравнению с тем, в котором живет наш Дюдю… Это рабство так рабство! Про которое пишут в Библии и даже того чище! Чего уж там, бывали с Дюдю, например, такие случаи: не так давно, в тридцать два года, ему отрезали язык за то, что ненароком улыбнулся в присутствии своего господина и повелителя, когда тот проходил через одну из зал. Господин и повелитель обернулся к нему с такими словами: «Чему улыбаешься, негодяй?» Дюдю, почувствовав, что дело худо, чистосердечно ответил: «Что-то вдруг в голову пришло, господин, вот я и улыбнулся!» «Ах так! — сказал повелитель. — Ну, я уж позабочусь о том, чтобы тебе ничего больше не приходило в голову!» И велел отрезать Дюдю язык, полагая по своей глупости, что, лишив слугу языка, он тем самым разделался и с его мыслями! Истины ради стоит добавить, что Дюдю еще сравнительно легко отделался, ведь Томоцеускакатити случилось однажды лишить одного из своих подданных не только языка, но и всей головы. Чем провинился этот несчастный? Тоже улыбнулся? Нет. В кругу своей семьи Властитель объяснил наказание так: «У этого Бубу физиономия очень смышленая, а ни слова от него не услышишь!» Сказав это, он доглодал ножку райской птицы, икнул разок-другой и отдал приказ отрубить Бубу голову! Но вернемся к Дюдю: как я уже сказал, ему отрезали язык, но это было таким будничным делом, что Дюдю сам не считал случившееся большой, трагедией. Когда у него отняли дочь — прелестную девочку одиннадцати лет, которую хозяин Дюдю послал Томоцеускакатити в подарок, — лишь тогда он немного всплакнул. Узнав, что его дочь погубили в угоду прихотям Томоцеускакатити, Дюдю впал в отчаяние, но через два-три года забыл про свое горе и смирился с неизбежным. Позднее, спустя два года, отняли у него и маленького сына. Хозяин Дюдю хотел угодить придворному распорядителю Томоцеускакатити, похотливому старцу. Дюдю страшно горевал, но время шло, и ему пора уже было понять, что так будет продолжаться до самого смертного часа и неоткуда ждать избавления. Уже из этого — из тех событий, о которых я рассказал, — легко себе представить, что райской жизнь Дюдю не назовешь…

Книготорговец вздохнул:

— Н-да… мало вам девочек! Видите, к чему приводят ваши пакости, друг Дюрица? Сперва маленькие девочки, а потом — с кем тут у вас еще развлекаются? С мальчиками! Подумать только…

Ковач заметил:

— Это действительно очень страшные вещи, мастер Дюрица…

— Впоследствии, — продолжал часовщик, — Дюдю пришлось дожить до того, что его жене отрезали нос из-за оплошности, допущенной на работе. Через год ему выкололи глаз за то, что он наступил на хвост любимой обезьянке хозяина. Думаю, после этого излишне перечислять, как его изо дня в день хлестали кнутом, а хозяйские дети отрабатывали на его скулах, подбородке и прочем самые действенные боксерские приемы — как побыстрее и половчее ударить, нанести удар под ребро, побольнее попасть под ложечку и так далее. Все это Дюдю пришлось вытерпеть, и он вытерпел, ведь он видел, что кругом происходит то же самое — бесчисленное множество таких же, как он, людей терпело подобные муки. Пожалуй, лишь от одной вещи он страдал почти невыносимо. Причем не от физической боли — что его самого смущало и озадачивало. Когда приходили гости, Дюдю должен был ложиться перед дверью, чтобы посетители могли об его тело вытирать с ног пыль. И вот тогда-то — до самой смерти ему так и не удалось осознать почему — он не мог удержаться от слез, хотя по трезвом размышлении понимал, что эта обязанность мало чем отличалась от других, более того, лежа у дверей, он чуть ли не отдыхал.

— Мама родная! — вздохнул хозяин кабачка. — Хорошенькое удовольствие!..

— Я только перечисляю факты! — напомнил Дюрица. — Однако идем дальше, не тратя лишних слов. Дело в том, что Дюдю прожил так всю жизнь и за все эти годы до самой могилы — которая ждала его в желудке холеной пантеры — познал одно-единственное утешение. Он говорил себе: на мою долю выпала самая несчастная участь. Я жалкий раб, отданный на произвол хозяевам. Меня могут мучить, унижать, Могут выколоть мне глаза, отнять у меня детей, убить жену, бросить самого на растерзание диким зверям — что остается мне взамен? Только одно: сознание, что нет на мне греха! И сдается мне, это самое важное в жизни! Не я причинял страдание другим, а со мной дурно поступали другие! И это очень важно. Если существует для меня утешение, то вот оно! Если есть заслуга — вот она! Если что может принести покой моей душе — то только это! Нет на мне никакого из этих грехов, и думаю, никаких грехов вообще, ибо страдания мои не дали мне стать негодяем! До последних минут своей жизни я остался праведником. И это очень-очень важно! Всю свою жизнь я принадлежал, к великой семье обездоленных и бичуемых, и душа моя осталась чистой, какой ее создал тот, кто сотворил нас всех… И потому это воистину великое дело! Вот так утешал себя Дюдю, и что самое удивительное — в такие моменты действительно чувствовал облегчение!

— Неужели вы разделяете это мнение, коллега Бела! — воскликнул Кирай.

Хозяин кабачка поднял голову:

— А что? Разве Дюдю не был прав? Разве не он — порядочный человек, а остальные — негодяи?

Дюрица поднял палец:

— Не спорьте! Теперь перейдем к Томоцеускакатити… А потом уж и высказывайтесь!

— Да что тут говорить! — продолжал настаивать хозяин кабачка. — По сравнению с этими канальями он просто ангел! Как это он может быть неправ?

— Уж и пошутить нельзя, мил человек?! — покачал головой книготорговец. — Вам-то в этом что за радость?

— Переходим к Томоцеускакатити! — повысил голос Дюрица. — Слушайте, господин Ковач! — посмотрел он на столяра. — Этот Томоцеускакатити вел жизнь, во всем противоположную жизни несчастного Дюдю! Он был правителем, князем, ему повиновался весь Люч-Люч. То, что он был на острове главным правителем, означало, что если на совести хозяина Дюдю было, допустим, семьдесят выколотых глаз и восемьдесят отрезанных языков, то на совести Томоцеускакатити их было, несравненно больше! Еще бы! Ведь во столько же раз он был более могущественным и во столько же раз имел больше рабов; ему принадлежал весь Люч-Люч, принадлежал душой и телом, вместе с кожей и потрохами! Невероятно, сколько всего натворил этот человек! Вы уже можете себе это представить хотя бы по тому, как он отрубил голову тому несчастному. Был, например, случай, когда один из рабов не так поставил на стол тарелку, как от него требовалось, скажем, задел за столовый прибор. Томоцеускакатити только кивнул — и один из телохранителей тотчас увел несчастного и отсек ему голову. Хрясь — и конец! Его наложница как-то чихнула — она уже черт знает сколько времени провалялась голой у ног своего повелителя, — этого оказалось предостаточно, чтобы и ей отрубили голову. В другой раз один из его флейтистов не так исполнил какой-то пассаж, как привык Томоцеускакатити, взмах руки — и конец песне, несчастного флейтиста тут же колесовали. Думаю, из этого уже ясно, каким повелителем был Томоцеускакатити! Достаточно сказать: никого не проклинали так, как этого парня! Оно бы и ладно, если бы в этой истории не было одной детали. Но детали весьма примечательной. Томоцеускакатити был убежден, что он самый порядочный человек на свете! Таким считала его и мать — пока он ее не обезглавил, — таким считали его и дети. Всякий раз, когда он повелевал отрубить кому-нибудь голову или вырвать язык, его мать — пока была жива — так поучала своих внуков, то есть детей Томоцеускакатити: смотрите и берите пример с вашего папы, тогда и вы научитесь себя правильно вести и никто не посмеет сказать, что вас плохо воспитали! Один летописец, которого впоследствии Томоцеускакатити отдал на съедение крысам, записал, что за первые десять лет правления владыка убил или повелел убить девять тысяч шестьсот двадцать четыре человека, среди них четыре тысячи женщин, около шестисот детей, которые состояли при нем для более мелких услуг — массировать ему спину, растирать темя, а остальные — мужчины, старые и молодые вперемешку. Разлучил три тысячи супружеских пар, отобрал у родителей семьсот дочерей и сыновей моложе тринадцати лет. Две тысячи человек ослепил полностью или на один глаз, повелел вырвать тысячу пятьсот языков, в том числе у шестидесяти малолетних. Сжег живьем сто тридцать, посадил на кол семьдесят и распял на кресте тридцать девять…

— Остальное, пожалуй, оставьте себе! — не удержался книготорговец. — Я всегда знал, что у вас извращенный вкус, но никогда не думал, что до такой степени. По-вашему, это случайность — суметь экспромтом наговорить столько гадостей?..

Ковач запротестовал:

— Да ведь это все дело рук Томостики или как его там, господин Дюрица про это только рассказывает!

— Как бы не так! Вы что, не видите, как он смакует?

— Дайте кончить! — взмолился хозяин кабачка. — Так что потом?.. — обратился он к Дюрице. — Какое заключение вы хотите отсюда вывести?

— А такое, — ответил Дюрица, — что, несмотря на все это, Томоцеускакатити не испытывал ни малейших угрызений совести, ибо следовал моральным заповедям своего времени!

— Следовал… чему? — переспросил столяр.

— Морали своего времени! То есть он вырос в такой обстановке и видел вокруг как раз то, что позднее стал делать и сам, а потому все это считал естественным, да ему и в голову не приходило задуматься, правильно ли он поступает. Для него было самым естественным делом считать, что он вправе так поступать, и раз уж он так поступает, то ничего более правильного и быть не может!

— Ну, это уж вы слишком, господин Дюрица! — заявил протест Ковач.

— Но ведь это на самом деле так! В точности так, мастер Ковач…

— Так или не так, — произнес хозяин кабачка, — все равно он был отъявленный подлец и последняя скотина!

Ковач был вне себя от возмущения:

Всякий, кто совершает столько мерзостей и жестокостей, если он только не идиот и не сумасшедший, прекрасно понимает, что делает подлость…

— Ну уж простите, — приложив руку к сердцу, заявил Дюрица, — в наше время у одних на еду не хватает, а у других — собственные автомобили! Придет время, и наши потомки будут говорить: как они могли разъезжать на машинах, когда у других даже приличной обуви и одежды не было! Как им было не стыдно истратить на машину столько денег, сколько другие за месяц получают и то еле-еле концы с концами сводят? Томоцеускакатити и в самом деле чувствовал себя прекрасно, ему и в голову не приходило испытывать какие-то там угрызения совести!

— Значит, он был негодяй! — сказал книготорговец.

— Кто он был? Вы что-то сказали? 

— Он был отъявленный мерзавец, — повторил Кирай.

Ковач поскреб подбородок:

— Прошу прощения… но у меня все-таки несколько другое мнение. Тот несчастный был прав, говоря, что его совесть спокойна, нет на ней грехов, не запятнана она чудовищными жестокостями. А что касается второго, этого вашего властителя, так он был просто скот, а не человек!

— Грязным негодяем, вот кем он был, — сказал хозяин кабачка.

— Пусть так! — согласился Дюрица. — Я, во всяком случае, хочу лишь уточнить, что жизнь свою он прожил спокойно, так как все, что он содеял, в его время считалось правильным, относилось к числу неотъемлемых прав Томоцеускакатити. Насколько сам он считал это право для себя естественным — мы уже говорили… Так он и прожил свою жизнь с чувством полного удовлетворения, душевного покоя, окруженный любовью близких и уважением друзей…

— Хорошенький покой! — воскликнул Ковач. — И хорошенькая беззаботность, если из-за него мучилось столько людей, которым отрезали носы, выкалывали глаза и не давали отдыха, заставляя работать от зари до зари… Ничего себе!

Дюрица извлек из нагрудного кармашка часы и поглядел на циферблат:

— Итак, слушайте! Вам, господин Ковач, дается пять минут, чтобы решить, кем вы желали бы стать — Томоцеускакатити или Дюдю!

— Как так — пять минут? — воззрился на часовщика столяр.

— А вот так, как я сказал! По прошествии пяти минут вы умрете, а еще через десять секунд воскреснете, воплотившись либо в Томоцеускакатити, либо в Дюдю! Теперь вы поняли? Прошу выбирать, как вам подсказывает совесть!

— А может, не будем дурака валять, мастер Дюрица?..

— Вы что, не поняли?

— Нет…

— Ну так слушайте внимательно! Я — боженька и сижу тут вместе с вами. Хорошо, будь по-вашему! Я не боженька, а всемогущий Чуруба и говорю: в моей власти через пять минут лишить тебя жизни и тотчас затем воскресить. Но воскресая, ты станешь тем, кого выберешь сейчас, еще при жизни. Вам понятно? Так что взвесь все — в полном согласии с твоей честью, совестью, человечностью, сделанными по разному поводу высказываниями и со всем прочим! Теперь отвечай: кем ты хочешь воскреснуть — тираном или рабом? Tertia non datur!

— Что-что? — переспросил коллега Бела.

— Третьего не дано! — объяснил книготорговец и бросил взгляд на Дюрицу, ожидая одобрения.

— Но ведь ничего такого нет! — возразил столяр.

— Чего «такого»?

— Того, что вы сказали…

— Этого самого! — вмешался книготорговец. — Того, что вы Чирибири-Чуруба! Нет этого! Вам понятно?

Дюрица улыбнулся и, обращаясь к книготорговцу, сказал:

— Возможно! Но то, о чем я спросил, есть!

И тут он неожиданно взглянул на фотографа:

— Ведь так, милостивый государь?

Кесеи сидел на своем месте, опустив голову, он был бледен и водил пальцем по узорам скатерти. При словах Дюрицы он встрепенулся. Смущенно посмотрел на окружающих, снова опустил голову и, искоса взглянув на часовщика, пробормотал:

— Конечно, конечно…

На время наступила тишина.

— А дело-то, — нарушил тишину Ковач, — дело-то, как бы это сказать, серьезнее, чем я думал!

Он в свою очередь обвел взглядом окружающих:

— Вы не согласны?..

И продолжал:

— Видите ли, речь тут идет о том…

— О чем? — раздраженно перебил книготорговец. — Да просто нашему другу захотелось поразвлечься, только и всего! Разве не видите?

Фотограф поднял голову:

— Вы так полагаете?

— Да, я так полагаю!

— А я считаю, что господин Ковач прав, говоря, что дело это очень серьезное. Я бы добавил — серьезнее, чем можно себе представить!

Он бросил взгляд на Дюрицу:

— Что касается меня, я вас полностью понимаю! И еще раз повторю — я очень рад, что вы подняли здесь этот вопрос…

— Собственно говоря, это меня господин Дюрица спрашивал! — напомнил столяр. — А я как раз не знаю — вроде понял, а вроде и нет…

— По правде сказать, — произнес, морща лоб, хозяин кабачка, — я все еще не понял, почему вам нужно делать выбор и какой…

— Ага! — сказал Ковач. — Значит, вы, коллега Бела, не помните, о чем здесь шел разговор до этого? О том, что мы, простые люди, хоть и задавлены нуждой и заботами, все равно не хотели бы оказаться в шкуре какого-нибудь главного советника, генерала или распределителя пайков.

— Ну, а теперь вы захотели бы? — спросил книготорговец.

— Да ведь… в конце-то концов, как раз об этом и речь! Ведь так, господин Дюрица?

Фотограф выпрямился и придвинул свой стул поближе к столу:

— Прошу прощения… Дело было не совсем так, дорогой господин Ковач! Насколько я помню, господин Дюрица начал с того, что его глубоко занимает один вопрос, над которым он сам много размышляет. Я вас очень хорошо понимаю, — посмотрел он на часовщика, — если бы такой вот Чириба задал вопрос человеку, считающему себя порядочным и умеющему, если можно так выразиться, не только болтать о великих делах, то теперь этому человеку пришлось бы доказать, что он не просто бросается громкими словами, но действительно так и думает, как говорит…

— Истинно так, — подхватил столяр, — так, мне казалось, я все и понимал, только не мог слов подобрать. Вы очень хорошо сказали, господин Кесеи…

Фотограф повернулся к коллеге Беле:

— Вы поняли, сударь, в чем суть дела?

— Речь идет о том, — переведя дух, отвечал хозяин кабачка, — чем я предпочитаю стать? Таким мерзавцем, как этот Тикитаки, или этим рабом, Дюдю. Ведь об этом речь?

— Верно! — подтвердил фотограф. — То есть о том, искренне мы перед тем говорили или нет? Ведь мы тут прежде много чего наговорили, вот господин Дюрица теперь у нас и спрашивает, кем мы хотим стать — таким вот Томоцеустакатити, если я правильно выговорил, или честным и порядочным Дюдю, у которого на совести никаких грехов.

— Что значит «у нас»? — спросил, нахмурившись, Кирай. — Разве он не у господина Ковача спрашивал?

— Да, у меня, — задумчиво подтвердил столяр.

— Но позвольте… — поднял руку фотограф. — Разве можно, услышав такой вопрос, со спокойной совестью сидеть и молчать?

— Можно! — с вызовом заявил Кирай. — Можно! Вы знаете, что такое праздный ум? Это как раз то, что вы здесь сейчас видели! Этот ваш Чириби и есть такой праздный ум, который в настоящую минуту высматривает что-то на потолке, словно и не сидит здесь за столом! Скажите откровенно, мастер Ковач, вам когда-нибудь приходило в голову нечто подобное? Или мне? Или коллеге Беле? А почему это не приходило нам в голову? Да потому что у нас есть свое мнение о мире и нет никакой необходимости ни в Томотики, ни в Дюдю, мы и без того знаем, как обстоят у нас дела. Кроме того, нам и помимо этого хватает каждодневных трудов ради насущного хлеба и поддержания собственного существования. А если и остается малая толика свободного времени, то мы предпочитаем развлекаться, а не созерцать собственный пуп или вызывать духов…

Он кивнул в сторону Дюрицы, который, откинувшись на стуле, как раз смотрел в потолок.

— Знаете, чем тут занят теперь этот Чирибити или как его там? Он гогочет над вами, дорогие друзья! Что сами себе запустили в ухо блоху. Ну, думает, и ловко я их поддел, теперь уж они у меня наизнанку вывернутся, лишь бы продемонстрировать перед моей рожей, что у них под кожей!..

— Послушайте! — заговорил Кесеи. — Я не берусь судить, правы вы или нет, гогочет ли — извините за выражение, — гогочет ли над нами господин Дюрица или нет. Я допускаю, что он не гогочет, а просто знает, какой трудный вопрос нам задал. Повторяю, я не берусь судить! Но то, что он задал вопрос, над которым нельзя не задуматься, в этом я уверен…

Его перебил хозяин кабачка:

— Вы, наверное, уже и знаете, кого выбрать?

Фотограф развел руками:

— К этому мы пока что не подошли. Речь пока о том…

— А вы, — владелец кабачка повернулся к Кираю, — вы небось уже знаете?

— Что значит «небось»? Что значит «небось уже знаете»?

— Прежде вы сказали, что если у человека есть свое мнение о мире и всем остальном, то ему уже нет нужды об этом размышлять. Ну, а если человек знает, в чем состоит его мнение, то тем самым он должен знать, какой сделать выбор? Разве не так? — Он взглянул на Ковача, — Или я не прав?

Столяр в мрачной задумчивости глядел на скатерть. Видимо, он был совершенно поглощен своими мыслями.

— Ну… конечно… само собой, — пробормотал он. — Конечно, должен знать…

— Вы-то уж наверняка знаете? — спросил его книготорговец.

— Я? — поднял глаза Ковач.

— Вы, вы, милейший! Вы-то уж должны знать, раз выражали полное одобрение?

Дюрица качнулся со стулом вперед:

— Не финтите, мой эйропейский друг. Вас первого спросили, знаете вы или нет? Потом у господина Кесеи! С какой стати вы насели теперь на господина Ковача?

— А может, вы знаете?

— Опять вы о другом!.. — поморщился часовщик. — До этого вы рассказывали здесь о писателе по имени Золя, о тех, кто живет на чужой счет, и прочее…

— Нет, вовсе нет… — покачал головой столяр. — Господин Дюрица сначала спросил как раз у меня, и господин Кирай прав — отвечать должен я…

— Погодите минутку, прошу вас, — подняв палец, попросил фотограф.

Он заговорил с необычным жаром, покраснев сильнее обычного:

— То есть… с вашего позволения, я хочу сказать, что совершенно безразлично, кого спросили первым, господина Ковача, а не… меня, например, или господина Кирая! К этому вопросу надо относиться так…

Он оглядел сидевших за столом, и лицо его приняло почти торжественное выражение, а слова зазвучали серьезно и весомо:

— К этому вопросу надо относиться так: кто бы вы ни были, каким бы образом это ни произошло, где бы это ни случилось, в какое бы время ни прозвучал этот вопрос и кто бы ни был человек, задавший его, услышавший вопрос должен на него ответить. И не будет ему спасения, как не будет и покоя, до тех пор, пока он не даст ответа или не сделает подобающих выводов!

— Правильно! — воскликнул коллега Бела. — Или же пускай молчит и не читает проповедей! Ну и голова у вас! — посмотрел он на Дюрицу. — Сидели бы лучше дома да занимались пакостями!..

Не поднимая глаз на Дюрицу, Ковач сказал:

— Скажите, мастер Дюрица… Этот Мумотаки, он… вообще не отдает себе отчета в том, какие гнусности… одним словом, в том, что за поступки он совершает?..

Дюрица поднял стакан:

— Нет! Он в такой среде родился и потому все это считает совершенно естественным!

— Тогда, — сказал Ковач, — он. возможно, и невиновен! А?

Дюрица пристально посмотрел на него:

— Это уж вы решайте сами!

— Но тогда… — задумчиво продолжал Ковач, — как же тогда бог? Тот бог, что внутри него?

— Об этом вам лучше спросить у него и у его коллег!

— А, черт! — выругался коллега Бела, крутя головой; наконец, вытянув шею, он застегнул воротник рубашки.

— Правильно я понимаю, — снова заговорил Ковач, — может такое быть, что бог не заговорил в нем?

— Понятия не имею! — отвечал часовщик.

— Во всяком случае — молчит! — сказал хозяин кабачка.

— М-да… — вновь опустил взгляд на скатерть столяр.

— Ну и чего вы достигнете… — спросил книготорговец, — чего вы достигнете тем, не подумайте, у меня вовсе нет настроения вникать во всю эту чепуху, но все же, чего вы добьетесь, если, предположим, кто-то объявит, что он… не желает стать таким мерзавцем, как ваш правитель? Объявит, а про себя подумает: шалишь, нашел дурака — так я и дал отрезать себе нос и выколоть глаза… Коллега Бела рассмеялся:

— Божье око все узрит, красть детишкам не велит! Ха-ха…

— Неужели в этом подонке есть бог, пусть он даже молчит? Вы про такого бога толкуете?

— А в вас он, случаем, говорит? — спросил фотограф.

— Во мне?

Да, в вас! В Томоцеусе бог молчит, это факт. А в вас он тоже не подает голоса, как вы считаете?

— Конечно… конечно! — закивал столяр.

— Что «конечно-конечно»? Тут вообще не о боге речь!

— А о чем? — спросил фотограф. Кирай передернул плечами и промолчал.

Ежели вам больше нравится, называйте это порядочностью! Подходит? — предложил хозяин кабачка.

— Дело в том, — пояснил Кесеи, — что если еще можно спорить, есть бог или нет, то порядочность уж точно должна быть! Или нет?

— А если есть, — в свою очередь перехватил слово хозяин кабачка, — то что это за порядочность? Какая-никакая или настоящая?

— Так… истинно так, — кивал головой Ковач. — Или какая-никакая, или настоящая… Конечно, так!

В этот момент отворилась дверь, и под тихий звон колокольчика в помещение вошел человек в форме нилашиста, его сопровождал еще один нилашист. Первый был высокого роста, лет тридцати, с умным, можно сказать, тонким, почти изящным лицом, спокойным и самоуверенным взглядом.

Другой был широкоплеч, но неуклюж, нескладен, неотесан и походил на грузчика или вообще на человека, занимающегося тяжелым физическим трудом.

Хозяин кабачка встал и одернул на себе передник. Задвинул свой стул под стол и направился к стойке.

— Смирно! Да здравствует Салаши! — выкрикнул грузчик и выбросил вверх руку.

Его спутник чуть вскинул руку коротким и небрежным жестом, едва кивнул головой и тут же, стягивая на ходу перчатки, направился к стойке. По очереди высвободив каждый палец, снял перчатки, фуражку, слегка пригладил волосы и с улыбкой повернулся к хозяину:

— Добрый вечер!

Потом бросил взгляд в сторону стола:

— Где в наше время сыщешь счастье?.. И, улыбаясь, закончил: — Среди друзей, вдали ненастья…

— Я вас слушаю, — сказал хозяин кабачка. — Что угодно?

И, привычным движением принимаясь вытирать жестяную поверхность стойки, повторил:

— Чем могу служить?

Нилашист непринужденно кивнул своему нескладному спутнику:

— Прошу! Что будете пить?

— Палинка есть? — спросил тот.

— Палинка… — не договорив, хозяин бросил взгляд поверх стойки, в угол комнаты.

— Не беспокойтесь… — с улыбкой кивнул нилашист, — наш друг закроет глаза — выпьет не глядя!

— Видите ли… — начал хозяин, собираясь сказать, что палинку продавать запрещено. Но нилашист не дал ему договорить.

— Налейте ему сто грамм! Этого хватит? — спросил он у грузчика.

Тот вытер рукой губы:

— Что ж, попробуем!.. — И расхохотался. Но, тотчас спохватившись, вытянулся по стойке смирно: — Покорно благодарю! — Потом, глядя на хозяина кабачка, бросил: — Давай!

Хозяин кабачка, отмеряя порцию палинки, спросил:

— А вам? Вам тоже можно чего-нибудь предложить?..

Улыбка сползла с лица нилашиста, он холодно посмотрел на хозяина. Потом вдруг рассмеялся:

— Нет… Вы очень любезны, но я не хочу…

Второй поднял стопку:

— За победу!

Нилашист кивнул и переложил перчатки в другую руку.

— Ах, в бога душу… — крякнул грузчик. — Где достал?..

— Еще стопку? — спросил второй.

— Чистый огонь!.. — продолжал восхищаться грузчик.

— Налейте ему еще стопку!

Хозяин кабачка, передавая палинку, спросил:

— Не угодно вина?

— Нет… благодарю! Вы очень и очень любезны… — Он оглядел комнату: — Уютное у вас помещеньице… — потом повернулся к стойке: — Вы владелец?

— Да, — подтвердил трактирщик.

— Славно! Это — славно! — одобрил нилашист и посмотрел на часы. — Все очень славно…

— Вот это палинка так палинка! — объявил грузчик, ставя стопку обратно. — Ты, однако, ловкач, коли умеешь достать такую!

Нилашист оторвал взгляд от часовщика и взглянул на своего спутника. Лицо его было холодно. Спросил:

— Простите, что вы сказали?..

— Я говорил, что… — начал было грузчик, но осекся и, крякнув, снова вытянулся, смущенно моргая.

Нилашист повернулся к хозяину:

— Прошу извинить! Сколько Я вам должен?

— Одиннадцать! — ответил тот.

Грузчик полез в карман. Вытащил большой коричневого цвета бумажник. Бумажник был набит сотенными, обе половинки раздувались от толстых пачек банкнот.

— Позвольте мне…

Высокий нилашист вынул из кармана мелочь и положил на стойку:

— Благодарю!

Грузчик подержал бумажник в руках, потом сунул обратно в карман.

Нилашист принялся натягивать вторую перчатку. И как бы между делом спросил:

— Отсюда налево следующий дом — семнадцать «Б», правильно?

— Да, — ответил хозяин кабачка. — Мой дом семнадцать…

Перчатки были надеты. Грузчик стоял рядом, переминаясь с ноги на ногу. Потом, спохватившись, сдвинул револьвер на живот.

— С вашей стороны, — сказал нилашист, — было большой любезностью угостить нас отличной палинкой!

— Пожалуйста! — ответил хозяин кабачка.

— Доброй ночи!

Грузчик вскинул руку:

— Смирно! Да здравствует Салаши!

— Доброй ночи! — ответил хозяин кабачка.

Нилашист кивнул головой в сторону компании. Потом сделал знак своему спутнику:

— Прошу! — И показал на дверь.

Когда они ушли, трактирщик еще раз вытер стойку, потом вернулся к столу. Сел, закурил сигарету. Посмотрел поверх спички на Дюрицу, потом На книготорговца. Бросив спичку, повернулся к фотографу:

— Угодно чего-нибудь еще?

— Мерзавцы! — произнес Дюрица.

Коллега Бела повторил вопрос:

— Выпьете еще чего-нибудь?

— Нет, нет… спасибо! — ответил Кесеи.

Ковач тихо осведомился:

— Он спрашивал про дом семнадцать «Б»?

— Да, — подтвердил хозяин кабачка.

Ковач посмотрел на книготорговца, потом перевел взгляд на фотографа:

— Ну, в таком случае… пора бы и нам по домам!

— Будем здоровы! — сказал хозяин.

— До завтра! — сказал Кирай, поднимая стакан.

Фотограф обратился к Дюрице:

— Если позволите… мы ведь еще не кончили начатый разговор…

— Трали-вали… — отозвался книготорговец. — Вы все про то же?

— Я, видите ли, хотел бы ответить на его вопрос, — сказал фотограф.

— В самом деле?! — удивился часовщик, тяжело поднявшись со стула и ища на вешалке пальто.

— Да! К тому же, как вы могли заметить по сегодняшнему разговору, у меня имеется вполне определенное мнение о том, что творится в мире.

— Неужели? — спросил часовщик. — Это замечательное приобретение!

— Да! И поэтому, я думаю, не будет неожиданностью, если я отвечу «да»!

— Что «да»? — переспросил Дюрица, сняв наконец с вешалки пальто и шляпу.

— Да, я выбрал Дюдю! То есть раба! — отвечал фотограф и вспыхнул так, как еще не краснел ни разу. Он сидел за столом один. Остальные уже поднялись и одевались у вешалки.

— Дюдю! — повторил фотограф.

Часовщик посмотрел на него. Лотом, сняв с вешалки пальто книготорговца, сказал:

— Вот ваше пальто, господин Кирай!

— Спасибо, сударь, — поблагодарил Кирай.

Ковач стоял, засунув руки в карманы, и молча смотрел на фотографа.

— Да ну ее к чертям, эту чушь! — вскипел хозяин кабачка.

Ковач заговорил:

— Вы действительно решились сделать такой выбор?

Кесеи, не сводя глаз с Дюрицы, ответил:

— Это мое мнение.

Дюрица повесил зонтик на руку.

— Врете! — сказал он.

Лицо Кесеи покрылось бледностью.

— Что? Простите, как вы сказали?..

— Врете! — повторил Дюрица и тут же отвернулся к хозяину кабачка.

— Так, значит, мы разбегаемся, коллега Бела!

И, прижимая пальто к животу, протиснулся между столом и стенкой.

Фотограф поднялся со стула.

— Как же вы так, мастер Дюрица… — пробормотал Кирай.

— Это я-то вру?! — побледнев, охрипшим голосом проговорил фотограф.

— Да! — еще раз повторил Дюрица.

— Чтоб я — и соврал? — дрожащими от возмущения руками цепляясь за край стола, повторял фотограф.

— Не обращайте на него внимания!.. — сказал книготорговец и, поспешно пройдя к вешалке, отнес фотографу его пальто. — Вечно вы ляпнете не подумав, господи прости! — бросил он взгляд в сторону часовщика и неодобрительно покачал головой.

Дюрица не обратил на него никакого внимания. Поправил на шее кашне, надел шляпу.

— Выходим, господа?

Коллега Бела уже собрал стаканы и направлялся с ними к стойке. По-видимому, он ничего не слышал из того, что происходило у стола. Остановившись в двух шагах от стойки, он посмотрел на дверь:

— Ну и тертый был калач, — пробормотал он, качая головой. — Ну и мерзавец!

Кесеи вышел из-за стола:

— Такого мне еще никто не говорил!

— А я говорю! — произнес Дюрица. — Только не раздувайте из этого истории. Со всяким может случиться!

— Вот что… — заговорил Ковач. — Господин Дюрица, возможно, хватил через край, но на это нельзя сердиться. Он неплохой человек, хотя и с причудами. Можете нам поверить, уж мы-то его знаем! А все же, как бы это выразиться? Откровенно говоря, вы сделали очень смелое заявление, господин Кесеи…

Он посмотрел на остальных.

— Но это правда! — топнул деревянной ногой фотограф. — Это голос моей совести, веленье сердца, вывод из моих размышлений!

— Разумеется, мы вам верим… — успокоил его Кирай. — Отчего бы нам сомневаться в правдивости ваших слов? Вы, несомненно, так и думаете… это вполне естественно!

Он собирался подать фотографу его пальто, но тот, вдруг повернувшись, обратился к Дюрице:

— Возьмите ваши слова назад!

Дюрица перевесил свой зонтик на другую руку:

— Вы идете, мастер Ковач?..

Кесеи перевел взгляд на Ковача:

— Вы тоже сомневаетесь в правдивости моих слов?

Ковач, смущенно глядя на него, проговорил:

— Ну… в общем… как я уже сказал, это трудно… трудно так скоро прийти к определенному мнению. Возможно, вы поторопились с ответом. Ведь сами посудите — дело нешуточное!

— Короче говоря, вы сомневаетесь в том, что я сказал правду?

— Ну, нет… этого я не говорил…

— Так, — сказал фотограф. — Понятно, все понятно…

У стола снова появился коллега Бела.

— И вы тоже сомневаетесь в моих словах? — обратился к нему Кесеи. — И вы тоже не верите тому, что я выбрал порядочность?

— А вы уже выбрали?

— Да! И выбрал порядочность! Хочу стать Дюдю!

Хозяин кабачка поскреб в затылке:

— М-да! Трудное это дело, сударь, и очень громкие слова!

— Вы верите или не верите?

Хозяин окинул говорившего взглядом:

— Не все ли вам равно, верю я или нет? Вам это важно или то, что вы выбрали? Чего вы еще хотите?

— Верите или не верите? — топнул ногой Кесеи. Он был бледен, кровь отхлынула от его лица.

— Послушайте, — сказал, помедлив, хозяин кабачка. — Во-первых, успокойтесь и не мельтешите! Во-вторых, я не берусь никого судить, я трактирщик, а не епископ!

— Одним словом, не хотите отвечать без обиняков, как положено мужчине?!

Хозяин кабачка склонил голову набок. И тихо сказал:

— Я вас не обижал, уважаемый гость! Так что и вы меня не задевайте! А в-третьих, ежели человек прав, он не кричит! Заодно уж и вот что скажу: такому настырному и нервному, как вы теперь, трудно стать настоящим Дюдю! Для этого надо быть таким, как…

Не зная, чем кончить, хозяин кабачка замолк. Подошел к фотографу, взял из рук Кирая пальто:

— Не стоит, сударь, спорить из-за такой глупой игры, уж поверьте моему слову! — сказал он и, расправив пальто, протянул его фотографу.

Кесеи стоял не двигаясь. Потом закрыл глаза.

— Я понял… я все до конца понял!

— Прошу одеваться! — вежливо напомнил коллега Бела. — Уж и не знаю, господин Дюрица, какого черта вы вечно носитесь с такими глупостями?

Кесеи надел пальто:

— Спасибо, — произнес он еле слышно. И, не открывая глаз, добавил: — И простите меня!

— Да что вы! Это я прошу извинения… — сказал хозяин кабачка и убрал стул, освобождая фотографу дорогу.

— Выпито вино до дна, доброй ночи, господа! — продекламировал Кирай, подкинув вверх портфель. — Вот где истина, господа! То, что внутри, — это самая великая из истин!

— Только не забудьте нашпиговать ее чесноком! — подхватил хозяин кабачка.

— Хотите, скажу, сколько вы смыслите в приготовлении грудинки, коллега Бела? Вот, смотрите!.. — И Кирай показал кончик пальца. — Ни на столько!

— Правда ваша, — отвечал хозяин кабачка. — Где уж нам вас переговорить…

Фотограф надел шляпу:

— Спасибо за доброе вино, господин хозяин!

— Да полно… Не стоит, мне было очень приятно!

Кесеи обвел взглядом всю компанию. Под его черными глазами на бледном лице проступала синева.

— Я бы только вот что хотел вам сказать… — Кесеи поднял вверх палец. — Значит, мы действительно такие, что не верим в добро?

— Стало быть, так, — отозвался, топоча вокруг стола, хозяин, — уж мы такие…

— Который час, мастер Дюрица? — спросил Кирай.

Дюрица посмотрел на часы:

— Через шесть минут будет без четверти десять!

Некоторое время Кесеи молча смотрел на них. Затем направился к двери.

Странной походкой, прихрамывая и глухо стуча протезом, он прошел по комнате, потом ступил на лестницу, что вела к выходу. Уже взявшись за ручку двери, обернулся:

— Вот что я думаю, — он поочередно обвел глазами всех членов компании. — Я думаю, что мы не достойны самих себя, потому что не в силах принять самих себя такими, какие мы на самом деле!

Он и не заметил, как распахнул дверь.

— Дверь!.. — Вскрикнув, хозяин подбежал к лестнице. — Ради бога, закройте дверь, только пэвэошника нам не хватало!

— Спокойной ночи! — сказал фотограф и, выходя, притворил за собой дверь.

Хозяин еще раз захлопнул дверь за ушедшим. Затем обернулся и, подбоченившись, объявил:

— Между нами говоря, господин Дюрица, вы — выдающаяся скотина!

— Присоединяюсь! — сказал Кирай, злорадно глядя на часовщика.

Дюрица пожал плечами:

— Пусть так! Ну, а теперь с богом и спокойной всем ночи! Завтра я принесу вам ваши часы, коллега Бела!

— Вот это вы хорошо сделаете, — сказал хозяин кабачка. — Значит, до завтрашнего видерзенья, господа!

Ковач вышел последним и, уже оказавшись за дверьми на улице, обратился к Дюрице:

— Я бы еще хотел спросить у вас кое-что… если позволите?

— Да?

— Если я воскресну… в общем, если бы случилось так, как мы говорили, и если бы я воскрес в том или другом обличье, мог бы я вспомнить, что мы здесь говорили и что это я сам выбрал, кем из двоих мне стать?

— Нет! — ответил Дюрица. — Вы уже ни о чем не будете помнить!

— Гм… — пробормотал Ковач. Потом протянул руку: — Что ж… спокойной ночи!

— Целую ручки вашим дамам… — сказал книготорговец.

— Я тоже! — отозвался Дюрица.

— До завтра? — спросил у них столяр.

— В обычное время… — ответил Кирай. — Не так ли, господин часовщик?

— Как же. Приду… — сказал Дюрица.

Кирай и Дюрица пошли налево, Ковач — направо.

3

На кухне у Ковачей все блистало чистотой. Жена его, маленькая, хрупкая женщина, была почти незаметна рядом со своим мужем. Одевалась она тщательно и красиво — на голове косынка в горошек, воротничок белой блузки выпущен наружу, поверх юбки ситцевый передничек, на ногах суконные домашние туфли со шнуровкой. Поистине: картинка, да и только! На столе белоснежная скатерть, возле каждой тарелки бумажная салфетка, на углу стола расписанный цветами сервиз для воды — кувшин со стаканами на небольшом подносе, посредине — разрисованная фруктами нарядная фарфоровая супница с ручками, чуть в стороне хлебница, накрытая камчатым полотенцем.

— Ну как — вкусно?

— Да! Очень… — сказал Ковач.

Женщина ела опрятно, неслышно. Проглотив несколько ложек, посмотрела на мужа, пододвинула к нему хлеб и соль, налила воды. Снова принялась за еду. Когда она ела, взгляд ее на миг становился задумчивым, неподвижным. Ложка замирала в воздухе. На лоб набегали тонкие, легкие морщинки. Потом она снова начинала есть, едва зачерпывая ложкой, и снова смотрела на мужа, не надо ли ему чего.

Ковач молча сопел над своей тарелкой.

— Совсем подкосило старика? — спросил он, отламывая себе хлеба.

— Можешь себе представить… — Женщина опустила ложку в тарелку. — Серьезно говорю, я еле его узнала. Все стояла и смотрела! И даже не нашлась, что сказать… Щеки ввалились, круги под глазами, да и не только в этом дело, бог его знает, сам человек стал другой — и походка, взгляд, и манера держать голову… Я так и не смогла подыскать слов.

— Бедняга, — вздохнул Ковач.

— Ты только подумай! Еще летом была у него жена, дом, а теперь единственный сын, и тот… Не знаю, что сталось бы со мной, если бы привелось испытать такое? Наверное, я бы этого не пережила…

— Как он письма от сына ждал! Помнишь, в тот раз, когда здесь был?

— Помню! А сына уже тогда в живых не было… Разве не ужасно?

— Что же он говорил?

— Господи… Что он мог сказать? Да и не давала я ему касаться этой темы. Он тебя хотел дождаться, я сказала — лучше не надо, дядя Киш, никакой в этом надобности нет, он непременно зайдет к вам… и вообще, не беспокойтесь ни о чем, пожалуйста!

— Правильно сказала! — одобрил Ковач.

Женщина помолчала. Потом спросила:

— Не могли бы мы что-нибудь для него сделать?..

Ковач пожал плечами. Вздохнул:

— Как-никак целых шестьдесят пенгё…

— Да, — сказала женщина. — А если бы не так много, если бы речь шла о десяти-пятнадцати пенгё?..

— Сорок пенгё за один материал…

— Так-то оно так, и все же ты на всякий случай зайди к нему завтра, поговори.

— Утром зайду…

— Вот ведь как бывает! Человек целую жизнь прожил, сам работал, не зная отдыха, и жена тоже трудилась, лишь бы вырастить ребенка. А только и дожила до той поры, как сына на фронт забрали. Схоронил старик жену, а теперь у него и сына нет, и вообще ничего в жизни не осталось. За один год исчезло все, чем он жил. А почему? Ты мог бы объяснять почему?

— Нет! — сказал Ковач. — У меня никто не спрашивал, хочу ли я войны, как и у старого Киша… Ничего у пас не спрашивают, только забирают наших сыновей да бомбы на наши дома бросают, в общем — делают с нами, что хотят…

Дальше они ели суп молча. Потом Ковач отодвинул от себя тарелку:

— Все оттого, что потом человек все забывает…

— Больше не хочешь? — спросила жена.

— Нет, спасибо. Забывает, что сам выбрал, кем из двоих ему стать, а от этого так много зависит. Ты не согласна?

Женщина, собирая тарелки, тряхнула головой:

— Нет! Можешь мне поверить, это ничего не меняет. Потому как не в том трудность, что произойдет потом и что ты тогда будешь делать, а в том, что ты говоришь теперь.

Ковач, помедлив, согласился:

— Пожалуй, да — это ничего не меняет…

Он отщипнул немного мякиша и, помяв между пальцами, скатал в шарик:

— Странное создание — человек!

Женщина отнесла тарелки к печке и поставила рядом с кастрюлей, в которой уже была подогрета вода для мытья посуды. Вернувшись, убрала со стола. Воду оставила на клеенке — скатерть она уже сняла раньше и, стряхнув, спрятала в ящик комода, — взяла с подоконника высокую стройную стеклянную вазу с дешевыми раскрашенными бумажными цветами и поставила в центре стола. Тихо сказала:

— Конечно, если бы человек был один, сам по себе…

— Как?.. — переспросил Ковач, наблюдая за тем, какую форму принимает под его пальцами хлебный мякиш.

— Ну, если бы у человека не было мужа, жены, детей, одним словом — близких, тогда другое дело.

— Почему другое?

— Ну, если б он решал только за себя!

Ковач пожал плечами:

— Какая разница…

— А то ведь он тянет за собой и мужа, и детей…

— Это все едино! Я уж пробовал себе представить, будто я один. Ни жены, ни детей, один как перст… — все равно ничего не выходит!

Госпожа. Ковач вынула миску для ополаскивания. Достала другой передник и расстегнула на запястье рукава. Помедлив, спросила:

— А что, нашелся такой, кто смог выбрать?

— Не знаю! Этот фотограф или кто он там, ну этот инвалид, сказал, что он может, и выбрал судьбу того несчастного. Ты бы ему поверила?

— Не знаю! Не смею судить… Вот если бы познакомиться поближе, узнать, что за человек, что у него за жизнь, есть ли семья, что он вообще думает…

— Стало быть, он мог сказать и правду?

— Не знаю. Как бы там ни было, Дюрице не надо бы на него набрасываться и грубить ни с того ни с сего… К чему это?

— Он не набрасывался, а спокойно говорил. Как обычно.

— И все равно, — возразила женщина. — Не важно, как говорил. Представь, что человек сказал правду, не солгал! Каково ему было в такую минуту? Когда в глаза говорят, что он лжет!

Ковач кинул хлебный шарик. И следил, как он катится по столу.

— Коллега Бела был того мнения, что, если бы этот человек и вправду сделал такой выбор, он не стал бы обижаться на Дюрицу за его слова, будь они и впрямь обидны. И еще прибавил: ежели кто так возмущается и из себя выходит из-за того, что усомнились в его словах, то и я уже тому человеку не поверю!

— Доля правды в этом есть. Но ведь люди такие разные! Поди узнай, что у кого на душе?

— Я, во всяком случае, не такой, каким всегда себя считал, каким хотел бы… и каким мне следовало стать.

Женщина подошла к столу и присела на краешек стула рядом с Ковачем:

— Откуда тебе это знать?

— А вот оттуда… Только и твержу, что про честность — то честно, другое честно, а стоит меня завести, и я как баран у новых ворот — стою и не могу из себя слова выдавить, просто не знаю, что сказать.

— Ну к чему ты сейчас это все говоришь? Ты ведь знаешь Дюрицу — человек он странный, с причудами, любит подразнить своих друзей, раззадорить их, вот и эту историю придумал, чтоб вам досадить… Не придавай этому большого значения…

Ковач поднялся, снял с вешалки пальто. Вынул сигарету, закурил и, набросив пальто на плечи, пошел к двери.

— Загляну в мастерскую…

Когда он открыл дверь, в лицо ему ударил колючий туман. Остановившись у порога, он выпустил вверх струйку дыма. Потом зашагал в глубь двора, к мастерской.

«Надо будет завтра попробовать где-нибудь политурой разжиться, — подумал он. — Только сможет ли кто одолжить и сколько. Ежели не получится, придется на Телеки топать, хотя там за нее сдерут, не дай бог… Вот ведь странное дело! Бывает, наш брат столяр собственной политурой делится, самому мало, а делится — почему? А бывает, какой-нибудь торгаш на Телеки за политуру, которую черт знает где достал, огромные деньги дерет, — это как? Конечно, люди бывают всякие. У одного политура есть, а ремеслом не занимается, значит, не больно-то она ему и нужна, и все равно хранит ее дома в кладовке, сам не зная зачем. А другой, которому она тоже не нужна, продает за нормальную цепу, не собираясь на этом наживаться, хотя, привези он эту политуру на рынок, мог бы огрести за нее немалые деньги. И ведь сам это знает и не гребет! А все потому, что люди бывают всякие! Как любит говорить жена. Одно дело — мастер Дюрица, другое — Кирай, и совсем иное — коллега Бела. А тогда почему бы мне не поверить, что фотограф сказал правду? Я ведь о нем ничего не знаю, и справедливо ли с моей стороны сомневаться, раз он так решительно заявляет? Хорош бы я был, если бы не поверил ему только из-за обиды — он-де может сделать выбор, а я нет… Вот и получается: странная это букашка — человек!»

Он взглянул на замок, висевший на двери мастерской, обошел стороной окно и возвратился к двери; прислонившись к косяку, плотнее запахнул на себе пальто.

«Все в этом мире вверх тормашками! И это одно — истинная правда, в чем можно убедиться с полной достоверностью. Ежели бы все было так, как должно быть среди людей, в мире и во всех государствах, разве пришло бы Дюрице на ум задавать подобные вопросы? Ежели человек задает такие вопросы, значит, он над ними размышляет. А ежели кто над такими вопросами размышляет, значит, не без причины. И раз люди о подобных вещах спрашивают и думают, то такое потому и возможно, что на свете и впрямь должны быть и Томоцеусы, и Дюдю! Неладное на земле творится, и это лучше всего доказывают такие вот вопросы, которые мы задаем друг другу. И человек готов над ними размышлять! Ежели бы все в порядке было, разве взбрело бы это хоть кому в голову? Нет! Никому! Все плохо, все… И самое печальное то, что всякий говорит — да, так жить нехорошо. Сам черт не разберет, печально это или скорее смешно? Сами плохо живем, и сами постоянно твердим, что так жить плохо. Плохо живем и не умеем сделать жизнь хорошей. А из-за кого жизнь становится плохой? Ведь ее люди сами делают. Стоит разговориться за стаканом вина или в компании, и тотчас выясняется, что всякий знает, как все плохо, и всякий знает, как надо вести себя друг с другом. И я тоже знаю! Вот, к примеру, старый Киш. Летом его дом бомбой разрушило, под развалинами жена погибла, а теперь вот и сына на фронте убили. Ничего у него не осталось, от мебели одни обломки; слепил я по его просьбе какой-никакой стол, шкаф, кровать. Хорошо бы теперь деньги с него получить, ведь и мне жить надо! При таких обстоятельствах мне бы рукой махнуть, не надо, мол, твоих денег, потом как-нибудь сочтемся! Только ведь и я лишь на то живу, что за работу заплатят! И добрым не могу быть, а то самому зубы на полку положить придется, ни хлеба не будет, ничего. Как тогда быть? Что это за мир, где человек не может стать добрым, потому что жить хочет? Вот уж поистине дьявольских рук дело! Хороших качеств у всякого хоть отбавляй, а жить согласно с ними не можем, потому как из-за невыносимого устройства жизни изо дня в день забывать о своих хороших свойствах приходится, то есть о том, какими мы можем и на самом деле хотели бы быть…»

Он направился обратно в дом.

«И что из всего этого следует? Получается так, будто по отдельности все мы люди добрые или можем быть добрыми, и только когда вместе — злые или по крайности не умеем быть добрыми! А что это значит в свой черед? А то, что всякий раз, когда мы злимся и срываем злость на своих ближних, после чего все у нас идет прахом, в нас говорит нечистая совесть, беспрестанно грызущая нас! Из-за того нечистая, что мы с каждым днем и каждым часом что-то в себе теряем. А на что способно множество людей с нечистой совестью? Чего от них ждать, если они не сочувствуют друг другу? Ведь если мы хоть что-то можем — это поверить друг другу, что каждый из нас сам по себе хотел бы стать добрым!»

Не докурив и до половины, он бросил сигарету и затоптал ее.

Жена на кухне мыла посуду. Ковач не стал ее ждать, как делал обычно, прямо прошел в комнату, зажег ночничок и начал раздеваться.

Уже сев на край постели, чтобы стянуть подштанники, он задумчиво покачал головой:

«Разве мы так уж привязаны к жизни? Или так сильно боимся страданий? Я бы вовсе не сомневался насчет того, что выбрать, ежели бы не был убежден, что родился для счастья. Только правда ли это? Пожалуй, я просто боюсь страданий! Но ведь как раз об этом и речь… Из-за этого, конечно, и нельзя жить, как Дюдю, как бы это ни было честно и порядочно. Вот до чего боязнь страданий сильнее честности…»

Он влез в ночную рубаху.

«И все же не такие уж мы, видать, безнадежные подонки. Разумеется, мы знаем, чего остерегаться и чему радоваться! Но все-таки правильна лишь та прежняя мысль: мы на земле для того, чтобы быть счастливыми! Это цель всего живого на земле! Главное веление жизни! Это же ясно как день! Ежели так повелел Творец, то этому нужно следовать прежде всего прочего. А ежели так велит не Творец, а природа, то и тогда все справедливо. С какой стати противиться, когда мне велят жить счастливо? Я согрешил бы перед лицом всяческих законов, если бы сам выбрал для себя горе и страдание».

Он положил сигарету на тумбочку, лег и натянул на себя одеяло.

«Как бы там ни было, первое требование порядочности я выполнил. Я не пропустил мимо ушей вопрос мастера Дюрицы, а размышляю над ним, не могу успокоиться, терзаюсь, ищу объяснения, но мимо ушей не пропустил… Стало быть, в общем, я не подонок!»

Помедлив немного, он добавил: «Разве что чуть-чуть… самую капельку, я все же — один из мелких негодяев!»

Когда вошла жена, он притворился спящим.

Госпожа Ковач легла рядом.

— Спишь? — спросила она.

— Нет, — ответил он. — Только стыдно самого себя, вот и делаю вид, будто это и не я вовсе…

— Ты все про то же?

— Да! Вернее сказать — уже нет… теперь столяр Ковач уже не думает, теперь он слушает…

Женщина тихо произнесла:

— Знаешь…

— Что?

— Я смогла бы сделать выбор…

Ковач в темноте повернулся к ней:

— Ты это серьезно?

— Да!

Они помолчали, потом жена Ковача сказала:

— Наверное, потому смогла бы, что слишком уж много несчастий выпало на мою долю — на три жизни хватило бы…

— В этом все дело?..

Конечно… — Женщина приподнялась на локте. Помолчала, потом снова опустила голову на подушку. — Я знаю, у вас дома тоже трудно жилось, но, когда вспоминаю нашу жизнь, уже и сама не понимаю, как мы вообще выдержали? Мне еще только двенадцать было, а я зимой ли, летом ли — уже с рассветом бежала в отдел доставки, и, когда другие дети, мои сверстники, еще только отправлялись в школу, я, полузамерзшая, уже кончала разносить газеты. Вниз по лестнице, вверх по лестнице… Понять не могу, как я это вытерпела? Один наш родственник на скотобойне работал. Так я каждое утро к половине восьмого к нему бегала, и он выносил для нас три литра сыворотки, они там ею свиней и телят кормили. Это и был наш завтрак. На девятерых-то детей! Боже мой, какая нищета! Сыворотку я носила в кастрюле, дужку к ней мы из шпагата связали, с этой кастрюлей, бывало, и таскаюсь, пока все газеты не разнесу, а на обратном пути смотрю, как другие дети в школу идут. На этом — одно зимнее пальто, на том — другое зимнее пальто, иной и в шубе шагает, а у меня рваные калоши на ногах и какой-то старый-престарый мужской пиджак, в хорошем платке и то теплее. В витринах выставлялись куклы с прическами, они всегда распродавались, покупатель всегда находился, только и они больше стоили, чем отец получал не знаю уж за какое время, пока у него была работа и не нужно было бродить в поисках случайного заработка — чтобы прокормить нас. У кого бы я ни работала, на меня лишь кричали, ругали мою мать, потому что я вечно ходила сонная, хотелось лечь и уснуть… И чтобы теперь самой стать одной из тех, кто кричит на обездоленных? Я-то помню, что тогда чувствовала!.. И что переживала, глядя на тех, кто меня бранил, хотя у них-то всего было вдосталь!

Помолчав, она заговорила снова: — Вот почему я смогу выбрать. Лучше уж любые лишения… в этом я, увы, разбираюсь! Но выбрать твоего Тиктаку или как его там — нет, лучше умереть!

Ковач не проронил ни звука. Оба долго молчали. Потом женщина вдруг сказала:

— Нет, все-таки я не смогу выбрать!

— Но ты ведь только что говорила, что уже выбрала?

— Да. Уже и выбрала… И все-таки не смогу! Я уже ясно чувствовала, вот как теперь, что предпочитаю участь Дюдю и никакую другую, — но тут вспомнила про вас! Ты не прав, будто не важно, одни мы или нет. Будь я сама по себе, я бы выбрала Дюдю, это так же верно, как то, что я вас люблю… А вот хватит ли у меня сил вынести, чтоб и вы страдали, как я? Разве моя мать не мучилась еще больше, глядя на мои муки? Разве не ей было хуже всех? И разве бы она не отдала все, что могла, лишь бы не видеть, как мы бедствуем?

Они опять помолчали, и лишь через некоторое время женщина заговорила снова:

— Все мы связаны с жизнью других людей и не можем решать, как подсказывает сердце! Иногда ради них мы способны быть сильными, а иногда из-за них же бываем совсем слабыми!

И прибавила:

— Очень, очень сильными… и совсем-совсем слабыми!

Она не сказала, что окончательно выбрала Тиктаку.

Хотела сказать, но не повернулся язык.

Ковач лежал неподвижно, вглядываясь в окружающую тьму.

«Счастливый человек! — мелькнула мысль. — А я только о себе думал…»

Позднее, уже далеко за полночь, услышав ровное дыхание жены, он осторожно слез с кровати и прямо тут же опустился на колени. Уткнувшись головой в кровать, сложил вместе руки. И стал молиться, как привык с детских лет, но на этот раз исповедуясь в своей слабости; чувствуя, как комок подкатывает к горлу и как пылает лоб, молил бога простить его за то, что он окончательно выбрал Томоцеускакатити, — увы, слаб человек, и никому это не известно лучше, чем богу!

4

Трактирщик, проводив гостей, потушил свет, распахнул двери и окна — проветрить помещение. В темноте привычными движениями навел порядок на стойке. Вымыл стаканы, наполнил вином бак, расставил стулья и вышел на улицу стряхнуть со скатертей.

Стоя на мостовой, взглянул на небо и подумал, повезет ли пережить эту ночь без бомбежки. Все вокруг окутывал густой туман, синие лампочки испускали очень слабый свет и были едва заметны. Где-то раздавались мерные шаги патруля, с громким скрежетом проехал по одной из ближних линий трамвай.

«Ну и отвратный же был тип! — вспомнил хозяин кабачка, заслышав шаги патрульных. — Отъявленный негодяй и мерзавец! А у второго в бумажнике столько денег, что небось и родственничкам тысчонки три-четыре отвалил! И меня же назвал ловкачом за мою палинку. Если я ловкач, то кто же тогда он, с такими деньжищами? Кто же такой подох, чтоб у этого завелось столько денег? Или сколько же их окочурилось? Скотина! Грубая скотина. Живодер! Ума меньше, чем у моей кошки. А другой-то! Вот уж действительно… Мерзавец над мерзавцами! По сравнению с ним этот толстосум просто обыкновенный живодер! Дурак…»

Он свернул скатерти и отнес их обратно в заведение. Потом возвратился, опустил на окнах жалюзи, опустил жалюзи и на двери, но так, чтобы под ними можно было пролезть. Потом закрыл их изнутри на замок, затворил дверь и тоже запер.

«Мелкий жулик, дурак…»

Он ощупью пробрался меж столов до самой стойки, потом нащупал дверь в свою квартиру.

«Так оно и правильно! Быть коллегой Белой и никем больше! Коллега Бела во всем сама любезность!.. Приятно слышать, когда про тебя так говорят! Когда хотя бы не сколько человек уважают тебя за то, что им хорошо в твоей компании! И тот, кто заявляет, будто в жизни можно достичь большего, тот либо полоумный, либо враль! Или негодяй…»

Он миновал маленькое складское помещеньице, расположенное сразу за кабачком. Собственно, это была прихожая с выходом во двор, но ей не пользовались, ходили прямо через кабачок. Пройдя между бочек и ящиков, он открыл дверь в кухню.

— Бог в помощь, старая девушка!

— Это твоя тетушка, золотце! Это она — старая девушка, дорогой, — отвечала ему жена.

Хозяин кабачка подошел к жене, обнял ее за плечи и поцеловал. Это была крупная, грудастая и широкозадая женщина, уже в летах, но крепкое, здоровое создание с безупречными зубами, живым и острым взглядом черных глаз. Взглянет, ты и с «копылков долой», как говорят в деревне. Под кургузеньким цветастым халатиком из ситца угадывались мощные упругие бедра, и с одного взгляда становилось, ясно, что огромные, набухшие груди были такими же крепкими и тугими. Трактирщика никак нельзя было назвать коротышкой. Значительно выше среднего роста, он весил килограммов сто, но и жена его ни в чем ему не уступала. Она тоже потянула бы на центнер, однако полнота не портила ее фигуры, которая, несмотря на исключительные габариты, сохраняла статность и соразмерность. Халатик сидел на ней очень удачно: она стянула его в талии, из-за чего груди вздымались еще выше, а пышный зад при каждом шаге мерно волновался, что так нравится мужчинам. Икры обтягивали синие вязаные чулки, и к тому же она носила красные сегедские домашние туфли, что доказывало, как далеко еще их владелице до старости, насколько чужды ей старческие ощущения и вкусы. Вырез на груди открывал безукоризненно белую кожу, а висевшая на шее нитка дешевых красных бус только подчеркивала эту белизну.

— Значит, ты не старая девушка? — спросил трактирщик. — И даже не моя старая девушка?

— Это мы еще поглядим, золотко, — отвечала женщина, с поразительной легкостью высвобождаясь из мужниных объятий. — Время покажет, старичок, поглядим, кто будет смеяться последним.

— А может, уже кто-то и смеется, а, моя прелесть?

— Уж не ты ли? — Она отстранилась, халат на ней заколыхался и пошел волнами. — Я не люблю, голубчик, когда человек только языком болтать горазд…

Трактирщик пришел в хорошее расположение духа. Он не мог оторвать взгляда от этой пышной плоти и уже бог весть в который раз со времен женитьбы думал о том, что не ошибся, взяв в жены эту женщину.

— Всего хватает! — непроизвольно вырвалось у него. И хотя он думал не только о жене, но в первую очередь о доме, заведении, о согласии и беззаботной жизни, женщина обернулась, игриво прищурила глаза, по-девичьи выгнула шею и сказала:

— Всего хватает у того, кто не пропивает, старичок.

С этими словами она подошла к печке и принялась за работу. Каждый вечер она готовила мужу молоко и черный кофе. Смешав одно с другим, она поставила на тарелку и понесла к столу. Трактирщик уже занял свое место и, когда женщина оказалась рядом, быстро вытянул руку — и пальцы его исчезли под халатом, утонув в пышных телесах.

— Ах, мать твою!.. — Он привлек женщину к себе.

— Что такое, старичок? — спросила женщина, почти накрыв мощным бюстом голову коллеги Белы — Что это такое, коллега Бела?

Пока муж пил кофе, женщина убрала со стола шкатулку с шитьем, штопальный грибок и чулки — следы вечерних занятий. Потом сходила в комнату и вернулась с ручкой и двумя тетрадями в синих обложках.

— Что такое? — удивился трактирщик, поднимая взгляд от чашки.

— А что? — спросила женщина.

— Которое, выходит, сегодня число?

— Как раз то самое, коллега Бела! Двадцать пятое, или ты забыл?

— Но ведь двадцать пятое только что было?

— Когда уже было, сокровище?! Видно, у тебя так дела хорошо идут, что совсем не о том мысли, о чем надо…

Она положила тетрадь на стол:

— Лишь бы мне наконец от этого избавиться!..

— Хороша бы ты была, если бы от этого избавилась! Посмотрела бы тогда на себя, поросеночек!.. Честное слово, а я думал, что сегодня только двадцатое или какое другое…

— Двадцатое… — вздохнула женщина. — Когда это уже было?!

Муж вынул пачку «Дарлинга», положил на стол спички и отодвинул от себя чашку.

Женщина тотчас поднялась и принесла пепельницу; поставив ее на стол, сказала:

— Уж не знаю, что с нами будет, если дела и дальше так пойдут.

— А что будет? Ничего не будет! Дела совсем даже не плохи, если сравнить с нашими коллегами… В трудные времена только слабаки да бестолочь трусят. Положись на меня! До сих пор все хорошо получалось и дальше обойдется.

Он протянул руку за тетрадкой:

— Ну, давай сюда!..

Женщина положила перед ним тетрадь и отвернула крышку с чернильницы. Поднеся перо к самым глазам, сняла с кончика приставшую соринку.

— Не будем корчить из себя Дюдю…

— Кого? — воззрилась на него женщина.

— Это частное мнение! — предостерегающе поднял руку трактирщик. — Вас это не касается!.. Словом, все будет в порядке! Только бы кто другой не оказался на месте этого Сабо, тогда пришлось бы все сызнова начинать…

— А почему другой мог бы на его месте оказаться?

— Ну, тогда чтоб нашего господина Сабо бомбой не убило, а то опять все дело сызнова начинать!

— Ты бы лучше о господине Пиллере подумал! Вместо Сабо сколько хочешь других найдется, а вот что станешь делать, если Пиллер уволится?!

— Эх-ма… — произнес мужчина, поджав губы. — Тяжелая жизнь… Ох, какая тяжелая!

Он принялся напевать; напевая, взял в руки перо:

— Тяжелая жизнь… такая тяжелая, как… у моей малютки задница!

— Дурак! — сказала женщина. — О деле думай!

— Как у моей милки прелестная толстая задница!.. — С невозмутимым спокойствием продолжал мурлыкать коллега Бела. Потом подмигнул жене: — Еще два года, золотце, и мы прикроем заведение коллеги Белы. Возвратимся ко мне в деревню и заживем как у Христа за пазухой, вот тогда увидишь, что такое настоящие люди! И сами людьми станем! Маленький домик, коровенка, курочки, добрая землица и так далее и тому подобное… Это будет славно, золотце, дай-ка я отъем от тебя кусочек!

— А про сумасшедший дом, куда меня сначала запереть придется, ты не подумал? — спросила женщина. — Так вот я и поехала с тобой в твою паршивую деревню, Пирипоч, что ли? Дудки, ангелок! Нашел дурочку! Хороши бы мы были!

Муж не стал спорить. Умокнул перо в чернила и сказал:

— Ну, там будет видно!

Поднял глаза на жену:

— Во всяком случае, злобиться тут нечего! Никуда мы не поедем, останемся в Пеште… Но так устроим свои дела, чтобы и в родной деревне тоже кое-чем обзавестись, потому как без земли человек не человек! Это я тебе говорю. Хоть немногим, а обзавестись надо!

— Давай займемся главным! — сказала женщина, пододвигая к нему тетрадь.

Муж застегнул рубашку и пододвинулся со стулом поближе к столу:

— Ну что ж… посмотрим, на что умный человек тратит свои мозги. Если действовать, как намечает коллега Бела, всюду будет полный порядок — и спереди, и сзади, и слева, и справа…

Правой рукой он высоко держал ручку, левой поглаживал на подбородке щетину.

— Стало быть, коллега Бела говорит, к примеру, так: мастер Сабо, будучи жуликом и ревизором железнодорожной кампании, привез в прошлом месяце шестьдесят литров первосортной палинки, не уплатив сбора и пошлины. За это он получает предусмотренные соглашением пятьдесят пенгё; значит, эти пенгё мы впишем вот сюда… — И он старательно выписал число пятьдесят после имени железнодорожника. — Всего круглых пятьдесят пенгё! Но этим дело не кончается! Начальнику поезда, или как там называется эта должность, этому бесчестному мерзавцу за молчание тоже полагается вознаграждение — двадцать пенгё…

— Ну, этот так же получит от Сабо двадцать пенгё, как ты — башенные часы. Да ему ничего и давать не надо, ведь это Сабо все придумал…

— Ну-ну!.. И слизняк не пустяк… Увидит начальник поезда эти денежки или нет — нас не касается…

— Всю эту историю Сабо придумал…

— Наверняка так оно и есть, ангелочек! И все же пусть тот мерзавец забирает свою двадцатку, лишь бы привозил нам палинку так же аккуратно, как и до сих пор. И пусть проваливает к чертям вместе со своей двадцаткой. Все идет хорошо, ты ведь не глупый парнишка, мой Белушка! Вот и славно… Значит, всего им полагается семьдесят пенгё… гори они огнем, ведь у нас это только начало!

Он снова умокнул перо и поскреб другим концом ручки в затылке:

— Значит, так!..

Взглянул на жену:

— А как Пиллер вел себя в прошлый раз?

— Как вел, как вел! Разве я тебе уже не говорила, как он себя вел? Только и твердил: это, дескать, подорожало, то подорожает, этого не достать… того не достать… денег, мол, не напасешься, очень все дорого стало! — Так рта и не закрывал все время, пока тут был, и сыпал намеками, мне уж казалось, не вытерплю и выгоню его пинком в зад!

— Вот этого, золотце, делать нельзя! И не только потому, что он инспектор по торговле, а значит, представитель власти, которого охраняет закон, но и потому, что тогда придет новый инспектор, и коллеге Беле придется все начинать сызнова. Недаром ведь написано — накормленный скот меньше жрет, чем тот, чей черед после придет! Так что нельзя ни с чем торопиться, моя розочка…

— Чтоб ему сквозь землю провалиться!

— Вот и опять мы не понимаем друг друга! Он вообще никуда не должен проваливаться, ведь для нас это все равно, как если бы господина Сабо разбомбило вместе с поездом. Дела идут прекрасно, дай ему бог здоровья — пусть живет, пока свет стоит и уж, конечно, пока живут на свете коллега Бела и его жена. Говоришь, этот мой святоша намеки делал? Стало быть, и он ничего сверх обычной сотенной не получит! Разрази его гром, запишем ему его сто пенгё — и пусть душа его в аду полыхает…

— Пусть он света не взвидит со своей сотней! — не унималась женщина.

— Что верно, то верно! Он ведь свою сотню как раз за то и получает, чтоб ничего не замечать, ради этого можно ему и назойливые намеки простить! Итак, сто пенгё господину Пиллеру. Большие деньги, конечно… а что делать? Выше головы не прыгнешь. Чего уж там, если он вскорости пожелает, чтобы мы ему ручки целовали, и очень будет настаивать, то коллега Бела с радостью и поцелует…

— Хоть бы поцелуями обошлось, ведь это денег не стоит!

Записывая в тетрадь сотню, он при этих словах взглянул на жену. Потом отложил перо и, соединив ладони, переплел пальцы.

— Звездочка моя дорогая! Похоже, что ты все еще не поняла своего старичка! Запомни наконец, что люди вроде нас с тобой тогда лишь и могут чего-то добиться, покуда живут, втянув голову в плечи, и выполняют все, что потребуют от них более крупные шишки! Таково правило! Подожми хвост и делай, что велят! Даже мысли не допускай, что тебе не хочется мириться с требованиями власть имущих, будь то мелких или крупных. Как тебе себя вести и устраивать свою маленькую жизнь, решают они, а для тебя, коли не совсем глуп, главное дело — быть постоянно начеку, вроде как олень в лесу — раскрыть глаза, насторожить уши и стараться уловить, какого поведения от тебя ждут. Понятно? Надо быть начеку, потому что они не привыкли прямо объяснять, как бы им хотелось, чтоб ты себя вел — это ты должен угадать сам! Надо, золотце мое, научиться мысли читать. Так или иначе тебе дадут понять, чего от тебя хотят, и все будет зависеть от того, вовремя и правильно ли ты это понял. В нашем мире это закон успеха! Поэтому придется при случае — если пожелает — у господина Пиллера и ручку облобызать, да и у всякого другого, кто протянет! Тогда про тебя скажут — вот, мол, подходящий для нас человек, никогда воды не замутит, пусть себе живет, от него никакого беспокойства не будет! А коллега Бела и рад, что он как раз тот человек, от которого никакого беспокойства, потому что нет для них ничего милее такого человека. Коллега Бела потому и глуп, что умен, и потому умен, что глуп! Тебе ясно? Еще бы не ясно, умница! Коллега Бела усвоил этот закон и никогда его не нарушит. Поэтому он может спокойно жить себе да поживать, не богато, конечно, но и не в бедности, не слишком хорошо, но и не так уж плохо, то есть в точности так, как коллеге Беле свыше дозволили жить! Я уж не говорю, что именно за это и ближние будут уважать коллегу Белу, потому как для людишек моего склада нет ничего отвратительней и неприятней человека, который пытается стать другим, чем они сами, не подлаживается и не ловчит, то есть не соблюдает главного правила и тем раздражает кучу мелких ловкачей; сами-то они нарушить правило не смеют, вот и злятся, глядя на человека иной породы, у которого хватает смелости не ловчить. Но суть не в этом! Коллега Бела, как я уже говорил, и умен, и глуп, как и остальные Белы-коллеги, и всегда будет по душе мелким и крупным шишкам. Ну что, ясно как в тумане? Ничего, ты только слушай своего Белушку, и тогда все будет в порядке, жратва будет, а значит, и никаких там… перебоев, которых ты не любишь, так ведь, поросеночек?

Женщина оттолкнула мужнину руку, потянувшуюся было к вырезу халата, и сказала:

— Свинства в этом мире хватает, это уж точно!

— Свинство, не свинство! — Трактирщик снова взялся за перо — Уж не собираешься ли ты что-нибудь изменить? Втяни-ка поглубже голову в плечи да лобызай ручки всем Пиллерам подряд, вот все и будет в порядке. Во сколько это тебе обойдется?

— В мои сто пенгё! — ответила женщина.

— Глупышка! — возразил он. — Гораздо дороже! Но тебе нечего беспокоиться… Гораздо дороже, и не только в смысле денег… но нечего тебе ломать над этим голову. Если бы только в сто пенгё!

Он махнул рукой и передвинул тетрадь.

— Пошли дальше. Следующим идет уж и впрямь отъявленный плут. Вот уж важная птица! Опять же поэтому и надо его обхаживать, как настоящую птичку. Чтоб ей пусто было!.. Ну, подойди-ка сюда, птичка в сапогах, покажи свою головку в фуражке…

— А этот во сколько пенгё? — спросила она.

— Чего уж тут, господи, — вскинул брови трактирщик. — Сам господин окружной комендант! Не какая-нибудь мелкая сошка…

— Небось из нилашистских негодяев.

— Ну ясное дело… Правда, и тот полицейский до него тоже был отъявленный жулик! Зато нынче сам окружной комендант! Мы все ближе и ближе к власти…

— А сколько ему нужно?

Ох, эти деньги, эти деньги… — покачал головой трактирщик. — Ничего-то тебя, кроме денег, не интересует.

— А чем еще и интересоваться, как не деньгами?.. Тому пятьдесят пенгё, этому двадцать, третьему сто, да что я — делаю их или ворую? А на что самой жить?

— Суть не в деньгах, старушка! — вздохнул трактирщик. — По мне, действительно все равно, то ли в денежных делах под их дудку плясать, то ли иным способом откупаться — ручки лобызать или помалкивать, держать язык за зубами, вместо того чтоб послать их к черту или прямо в лицо мерзавцами назвать! А деньги тут просто так, будто тайная вечеря, вроде символа, как нас в школе учили. Вроде примера — показать, что, собственно, за ними стоит, в чем суть. Вот и здесь о том же речь! Начальники свои порядки завели, и мы тут ничего поделать не можем! Каждый день должны им свои рожи предъявлять — вот, мол, и пасть закрыта, и хвост поджат! Ну, а если они то же самое в виде денег потребуют или прикажут, к примеру, каждое утро с полвосьмого до восьми на четвереньках стоять, так это уже без разницы…

— Совсем ты, видно, сдурел. — Женщина уставилась на него, вытаращив глаза. — Что это ты тут за проповеди читаешь? Думаешь, я хоть слово поняла?

— Цыц… цыц, — замахал на нее руками коллега Бела. — Спокойствие, сударыня! Ничего особенного. Нишкни! Вот и все дела!

Он прищелкнул языком:

— Коллега Бела еще вот что скажет: «Нате, чтоб вам сдохнуть, хвост я, так и быть, подожму! А вот что я в это время думаю, того вам не узнать! Каждому свое — и порядок!»

— Да ты рехнулся! Что ты такое плетешь? Лучше про то скажи, сколько этому мошеннику причитается?

— Про то и говорю, тетушка! Господину нилашисту — окружному коменданту, мы натанцуем на четвереньках пять литров палинки, чтоб было что хлестать с утра до вечера…

— Не бывать этому! — вскричала женщина. — Вот теперь я тебе скажу, сколько он с меня получит! Сколько тот сержант получал?

— Полицейский? Два литра! Только это, голубушка, нам уже ни к чему!.. Что значит какой-то полицейский? Вот окружной комендант — это да! Для него мы на четвереньках ползать будем… в прошлый раз он мне так и сказал: «У вас, братец, такая превосходная палинка, что от той, которую вы в прошлый раз присылали, уже ничего и не осталось». Каково, а?.. — Он склонился над тетрадкой: — Пять литров! По шесть пенгё за литр. Значит, тридцать пенгё. Пять литров вина обычного, по два пенгё — еще десять пенгё, тридцать да десять — сорок. Итого, стало быть, сорок пенгё…

— Вот уж негодяй! — вздохнула женщина.

— Конечно, негодяй, — согласился трактирщик и, высунув кончик языка, записал в тетрадь сорок пенгё. Перед прочими цифрами значилось имя железнодорожника, то есть ревизора, а перед суммой в сорок пенгё он изобразил нилашистский крест. — Вот так! Авось умрет геройской смертью!

Женщина тяжело вздохнула:

— Когда придут русские, его повесят вместе с его палинкой!

Муж склонил голову набок:

— А ну как русские не придут? И не повесят его вместе с моей палинкой? А наши начальнички и дальше останутся властвовать? Да еще почище чем теперь? И выиграют войну! Тогда как, золотце? Кто тогда будет тем паинькой, который знал урок прямо как по книге? Глупая жена коллеги Белы или коллега Бела, любезно предлагавший им выпить? Что скажешь, голубушка?

Женщина замолчала. Помолчав, ответила:

— Ну, чего смотришь? Запиши этому дьяволу!..

— Вот видишь! Так-то лучше… Вот и доказано, что мы покладистые, добропорядочные лопухи, какими и надлежит быть идеальным гражданам!

Он перелистал последние листы тетради. Стряхнул пепел со своей сигареты и сказал:

— А теперь мы сделаем все, чтобы у жены коллеги Белы совсем ум за разум зашел… И чтоб ни гугу, тетушка, молчок!

Нахмурив лоб, он строго посмотрел на жену:

— Ни звука! Одно слово — и я лишу тебя причитающейся на сегодня платы, и тогда уж и впрямь как бы тебе не свихнуться…

Он улыбнулся и погладил руку жены:

— Да разве я могу обездолить мою маленькую злючку…

— Ты и впрямь совсем спятил! — поглядев на него, ответила жена. — Что ты мелешь?

— А то, мой ангел, что мы заводим новую графу, а тебе по этому поводу и ротик открыть не дадим! Понятно?

— Какую еще графу?

— Весьма разумную!

Женщина посмотрела на него с удивлением:

— Что это такое?

Муж поучающе поднял палец:

— Таким маленьким человечкам, как Коллега Бела и его пышнозадая женушка, по дорогам жизни нужно двигаться точно так же, как если бы они отправлялись по делам в Центр или на Большое Кольцо. То и дело требуется вертеть туда-сюда головой, вправо — влево, вперед назад. И осторожно и внимательно смотреть по сторонам, Ступил раз — взгляни направо, ступил два — взгляни налево! Еще шаг — опять направо, снова шаг — и снова налево! Смотри в оба! — призывают плакаты по краям самых обычных мостовых. А какие плакаты расклеены на дорогах жизни? Какими еще плакатами и табличками надо бы их увешать? По мнению коллеги Белы, вот какими: ПРЕЖДЕ, ЧЕМ ШАГНУТЬ, ОГЛЯНИСЬ! БЕРЕГИСЬ НЕСЧАСТНОГО СЛУЧАЯ! Хе-хе… Ведь для тех, кто ездит в автомобилях, все очень просто. Умчались, и дело с концом! А для пешехода, мое золотко? Для человека, дрыгающего собственной парой ножек? Он или оглядывается по сторонам, или нет, и если нет — его уже везут в больницу. Коллега Бела закрывает глаза и видит перед собой огромные путевые знаки. Знаков столько, что вроде уж слишком. Знак здесь, знак там, ближе, дальше, повсюду. «Внимание!», «Раскрой гляделки!» — указывают они. Желтые, красные, синие, черные таблички выстроились рядами перед коллегой Белой. Успевай только головой вертеть! Да оно и правильно: А коли не вертишь? Тогда тебя сшибут проносящиеся на четырех колесах Томотакакатики! Как это — сшибут?! Да вот так — сшибут, и все!

Женщина глупо смотрела на мужа широко раскрытыми глазами. Коллега Бела взял ее за руку и продолжал:

— И вот теперь, когда коллега Бела снова закрывает глаза, он видит перед собой плакат. Новый знак среди целого моря других. Это лампа из тех, что висят в начале узеньких улочек, она то и дело щелкает и зажигается. На плакате написано — будь осторожен и осмотрителен, а потому он срочно передает по крайней мере пятьдесят пенгё госпоже Сабо, которая живет в следующем доме, то есть в семнадцатом «Б»… «Трик-трак» — щелкает лампа, «пик— пик» — вспыхивает свет! С завтрашнего же дня начни давать ей мелочь, не жалей пятидесяти пенгё каждый месяц около двадцать пятого числа! Ясно? И цыц, голубушка, больше ни слова, а не то я разозлюсь, брошу капитанскую рубку и уж не знаю, что тогда станется с кораблем!

Женщина залилась краской:

— Ей-богу, ты спятил! Что ты хочешь сказать? К чему тут этот Тититак с каким-то томотаки, да еще этот Сабо?

Он снова поднял кверху палец:

— Госпожа Сабо, мой ангел! Одна госпожа Сабо! У коллеги Белы такое чувство, что от господина Сабо ему уже больше никогда ничего не понадобится! Ему кажется, будто господина Сабо уже сшиб автомобиль Тикитаки. Плохо, видать, вертел головой и не обращал внимания на знаки!

— Да ты нездоров! — воскликнула она, на этот раз уже побледнев. — Честное слово, нездоров или перепил…

— Не думаю! — спокойно возразил он. — Но госпоже Сабо мы запишем-таки пятьдесят пенгё…

— Черта лысого! — вскричала она. — Черта лысого, дружок! Какая еще госпожа Сабо? Она что — ревизор, полицейский, железнодорожник, а может, окружной комендант?

— Будущий окружной комендант, моя букашечка! — о нажимом произнес кабатчик. — Конечно… это не наверняка. Даже, если подумать, весьма маловероятно… И все-таки в достаточной мере вероятно, чтоб коллега Бела не забыл об этих пятидесяти пенгё, которые он сейчас же и запишет…

— Окружной комендант! О! — вскричала женщина. — Жена человека, про которого все говорят, что он безбожник и коммунист. Да кто же она такая — эта госпожа Сабо?

— Вдова! — ответил муж. — Законная вдова. Понимаешь?

Она ошеломленно воззрилась на мужа:

— Как это вдова?..

— Несчастная вдова…

— Кто тебе сказал?

— Забрали ее мужа! Совершенно законно и вежливо забрали сегодня вечером между девятью и десятью…

— Откуда ты это взял?

— Ниоткуда! Видел живодеров, как они удавкой размахивали..

— Неправда… — тихо сказала жена.

— Сегодня у меня в лавке были! Два палача. Палинку пили и спрашивали, где Сабо живут, вернее, не совсем так… но так или иначе — это факт. Забрали, голубушка! Забрали как миленького! Это так же верно, как то, что я сажу здесь рядом с тобой…

— Правду говоришь?

— Честное слово!

Женщина, остолбенев, смотрела на мужа:

— О негодяи! Сволочи, подлецы, последние негодяи! Бог их покарает, так покарает — света не взвидят! Забрать отца троих детей только за то, что в бога не верит да порой глупости болтает! Подлые негодяи! И ведь сколько раз я ему говорила: смотрите, Карчика, будьте поосторожнее, придержите язык, не то поплатитесь! Не в таком мире живем, чтоб все попросту говорить… Вот тебе и пожалуйста! Господи, покарай их, окаянных!

Она умолкла. Потом сухо спросила:

— А что это за пятьдесят пенгё?

— Те самые пятьдесят пенгё, которые мы отнесем госпоже Сабо завтра, и так будет каждый месяц. До некоторых пор.

— Черта лысого! Черта лысого, помяни мое слово… Конечно, время от времени я буду посылать им того-сего, что в доме найдется… Это уж как водится! Что этой бедняжке с тремя детьми делать? Только дурой я быть не хочу!

— Ты умницей будешь, а не дурой! Станешь посылать им то-сё — маслица, муки, супчику, еды какой-нибудь, что сумеешь. Право слово, можно от стыда сгореть, если этого не делать! Но это ты уж сама сообразишь, без меня. А моя забота — пятьдесят пенгё! Буду относить им каждым месяц, двадцать пятого числа!

Заметив, что жена собирается возразить, он положил на стол тяжелую ладонь.

— Ни слова больше! А то такое скажу!..

Он смял сигарету и, зло посматривая на жену, сказал:

— Сабо увели сегодня два нилашиста! О чем знала или по крайней мере догадывалась вся улица, до их ушей, похоже, тоже дошло. Они ведь тоже не такие глупые. Посмотрела бы ты на одного из этих двоих: у меня просто мурашки по спине! Забрали… А это значит, что назад они больше не вернется! Я про него еще кое-что знаю, но это никого не касается. Если придут русские, с женой Сабо все будет в порядке. В полном порядке… А я, за одно то, что помогал семье коммуниста, снова смогу давать кому надо по пятьдесят или сто пенгё и танцевать перед важными персонами — одним словом, получу право до конце моих дней открывать и закрывать свою лавочку! Ясно?

Он взялся было за ручку, но вдруг бросил ее и оттолкнул от себя прочь:

— А вот этого мы нигде записывать не станем! Не теряй головы, брат Бела!..

Он захлопнул тетрадь.

— Там увидим, как все обернется. Но пока что будет так, и я не хочу больше ничего слышать, договорились?

Он знал свою жену и, правильно рассчитав, в порыве нарочитого гнева хлопнул ладонью по столу:

— Договорились, что ли?

И еще раз ударил — другой ладонью:

— Чтоб им пусто было!

Женщина при каждом ударе вздрагивала, она ни за что на свете не осмелилась бы перечить этому человеку, когда у него багровело от гнева лицо.

«Прекрасно! — подумал про себя трактирщик. — Теперь уж она рта не раскроет. Неплохая женщина, надо только уметь с ней обращаться!»

— Убери тетрадь! — резко сказал он. Женщина послушно поднялась и, только дойдя до двери спальни, заметила:

— Мог бы и не орать…

— Тихо! — прикрикнул коллега Бела и снова опустил на стол могучую ладонь.

«Готово… — думал он, откидываясь на спинку стула, когда женщина ушла в комнату. — Нормальная бабенки, только малость глуповата! Сейчас мы ее погладим…»

Вернувшись, женщина робко взглянула на мужа. Отошла к печке, убрала молоко и кофе. Муж, удовлетворенный, следил за ее движениями.

— Если я что сказал, значит, так тому и быть, и никаких споров! — решительно заявил он, стараясь, однако, не слишком повышать голос.

Жена молча занималась своими делами. Когда она кончила, он позвал:

— Подойди сюда!

Женщина подошла. Он привлек ее к себе:

— Так надо, единственная моя. Не стоит жалеть этих пятидесяти пенгё. Так уж устроен мир! Постараемся продержаться на поверхности, сколько сможем…

— Как он там ни устроен, — ответила женщина, — этот твой мир — дерьмо распоследнее! Только и знаешь, что выкручиваешься, словно преступник. Гадко все это, вот что я тебе скажу…

— А что делать? Мне, что ли, этого хочется? Нужда тому виной, а не я!

— Все же ответь мне, — вздохнула женщина. — Разве все это не мерзость? Я уже не о деньгах говорю, пропади они пропадом… Я вообще — что это за жизнь?

— Мерзость! — ответил кабатчик. — Все так, как ты сказала, но одну вещь сделать можно: приспособиться! Или приспособишься, или подохнешь. Так было, так есть и так будет! А что мне остается? Биться лбом о стену? Ну уж нет! Или презирать себя с утра до вечера за то, что приходится так поступать? Но с какой стати? Я хочу жить своей обычной жизнью, не принося никому вреда. Кому от меня вред? Прячу голову — и все. Я мог бы жить и по-другому. Еще как бы мог. А приходится жить так, как дозволяют. Каждый день жизнь ставит передо мной вопрос: ну, а что теперь делать будешь, чтоб на поверхности удержаться? Ну, что мне делать, можешь сказать?

Умелой рукой он принялся с силой гладить жену по спине.

— А жизнь все же хорошая штука, поросеночек ты мой… Ведь правда — хорошая штука? А?.. — Он повернулся на стуле и сжал жену между коленями. Второй рукой проник под халат, все выше и выше задирая его, пока не обнажились мощные бедра.

— Нет от нас ничему и никому вреда, голубушка моя, — проговорил он хрипло. — Никого мы не обижаем… Только и дураками быть не хотим, вот уж нет…

Он все теснее прижимал к себе женщину: — Ну иди же, злючка, иди к своему Томотаки! Ну?.. Ведь Дюдю это потом?.. С ума мы не совсем сошли… Иди, звездочка моя…

Женщина развязала поясок халата и подставила мужу пышную грудь. Глаза ее закрылись.

— Ну?.. — сказал он. — Кое на что нам ума хватает!.. Каково?..

5

Господин Швунг, книготорговец, распростившись через несколько кварталов с Дюрицей, подождал, пока часовщик скроется в клубах тумана, и, вместо того чтобы повернуть направо, в сторону дома, осторожно, чтобы не услышал удалявшийся Дюрица, пошел назад, откуда они пришли.

Вскоре он услышал, как трактирщик спускает штору, после чего на улице все стихло.

— Вот и прекрасно, — пробормотал он. — Мало приятного в такой туман по улицам кружить, чтоб не попасться на глаза коллеге Беле…

Он быстро прошмыгнул мимо кабачка, посмотрел на свои наручные часы. До десяти оставалось десять минут.

— Поспешим, Лацика, поднажмем…

Прижимая локтем портфель, он надвинул шляпу на лоб.

«Надо сделать так, чтобы она не заметила в портфеле грудинку! Иначе непременно ее отберет и отдаст этому подлецу. Мерзкий тип! Один жрет мяса больше, чем шестеро остальных. Мне бы надо явиться как-нибудь без портфеля и сказать: послушай, мой ангел! Ты — дрянь! Или так: послушай, дорогая… А, все равно, что говорить — послушай, мяса нет, так и скажи своему мужу! Ни мяса, ни яиц, ни сала, ни вина и вообще ничего. Ты меня поняла? И пусть твой дражайший муженек подыхает, где хочет, сладкая жизнь кончилась, поняла? А ты как думала, до каких пор мне в дураках ходить? До коих пор быть дядей Робертом для твоего борова? Ошибаешься, мой ангел… У человека еще и самолюбие есть, не говоря уже обо всем прочем. Ты думать, самолюбием можно играть безнаказанно? Глубоко ошибаешься, дорогая! Да, человек, как это ни прискорбно, порочен, совершает массу мерзостей, но унижать его самолюбие — это уж нет… то есть не слишком долго… не до бесконечности! Если твой муж хочет жрать, пусть сам и промышляет. Промышляйте, господин инженер, нечего проедать чужих Гомбоц-Мелихов, Петрарок я греко-римские мифологии… дудки, мой ангел! Всему есть предел! Сегодня же и покончим! Кто тебе нужен? Я или мои Гомбоц-Мелихи? И вообще, не стыдно ли ублажать аппетиты своего супруга тем, что ты выманиваешь у любовника? Но теперь этому конец! Пожалуйста — вот мой портфель, только он пустой! В нем ничего нет. Ни корейки, ни грудинки! И впредь ничего никогда не будет! Никогда! Кто тебе нужен — я или сало? „О, вы земли богатства; про вас я позабыл, с тех пор как обнял милую и песни ей пою!..“ Может, это пустяк? Тогда что же такое любовь, как не тот миг, когда мы забываем обо всем остальном?»

Он поднял воротник и вышел на главную улицу:

«На этом меж нами все кончено! …Да, да… — вздохнул он, — так и надо бы сделать! И пусть бы она стояла тогда передо мной, опешив, как не знаю кто… И в этот бы момент хлопнуть перед ее носом дверью и удалиться! Как подобает мужчине! Пусть тогда скажет: вот это да!»

Перед ним прогромыхал трамвай, пришлось на секунду остановиться:

«Разумеется, сегодня я так еще не поступлю… Пусть еще раз сегодня увидит, с кем имеет дело. Чтоб не могла отмахнуться: так, мол, себе человечишка… Пусть лучше поднесет ручку к губам, — господи, что за ротик у стервы! — и скажет: ой-ой-ой! И ото все ты достал?! Уж и не знаю, ты просто чудо что за человек! А ведь у нас уже много недель никто ничего подобного не видел, никто в целом доме! Пусть сегодня еще разок так скажет! И ведь, между прочим, это правда. Попробовал бы кто-нибудь и наше время обеспечить две семьи мясом, грудинкой, корейкой, салом и прочим. Может, это так легко? Значит, сегодня так и быть… Сегодня… точнее… завтра… пусть дорогой муженек последний раз нажрется до отвала. На будущей неделе он все равно работает до обеда, стало быть, к его дражайшей не зайдешь, зато через неделю заявимся уже с пустым портфелем. Заявимся непременно… Только бы она теперь еще и корейку не обнаружила! Грудинку уж пусть забирает. Но корейка не про нее. Хорош бы я был! Моя жена ничего так не любит, как корейку, и чтоб я еще и корейку тому мерзавцу оставил? Ну уж нет, почтеннейший, обойдетесь!»

Он сплюнул под ноги.

«На этой неделе я уже дважды объяснял дома свои отлучки тем, что не успел до комендантского часа. Просто фантастика, дорогая… вот уже второй раз за неделю приходится ночевать там, где этот комендантский час застигнет, черт бы побрал всю эту войну! И каждый раз беспокоюсь, как ты, наверное, за меня волнуешься… — фу, Лаци, фу, неужели не стыдно?! Знаешь, что делает сейчас твоя жена? Уже бог весть в который раз смотрит на часы, набрасывает на плечи пальто и бежит вниз к воротам — посмотреть, не идешь ли. Прислушивается к шагам, и ей все кажется, что это ты. Фу! Потом, полная разных страхов, подымается обратно по лестнице, говоря себе: „Господи боже!“ Ты ведь поступаешь с ней как последний хам, разве этого она от тебя заслужила? Фу! И что ты после этого за человек? Коллега Бела небось уже поглощает свой ужин вместе со своей бабищей, эта двуногая… ставит перед ним жратву, а сама меж тем к нему своими ляжками прижимается. Разве можно сравнять эту бестию с моей женой? Моя жена — какая это женщина!.. Небось поднимается теперь по лестнице, семенит с пальтишком на плечах — совсем как маленькая девочка! А Ковач как раз начинает молиться, голову на отсечение даю, если теперь возле постели на коленях не стоит или же не складывает молитвенно руки над тарелкой; посуда звякает, а жена… Нет, ты, Лаци, все-таки негодяй!.. Мастер Дюрица… Господи… Конечно, это враки, будто он растлитель несовершеннолетних и тому подобное. По всей вероятности, кто-то у него есть, какая-нибудь особа чуть моложе его, и только. Ковыряется небось теперь в своих часах… Одним словом, все — народ приличный, один ты — грязный мерзавец. Исключительный мерзавец и последний негодяй, вот ты кто, Лаци…»

Сделав глубокий вдох, он плюнул далеко перед собой и вытер губы.

«Как будто таким вот плевком можно все разрешить? Он пожал плечами. — Так вот плюнуть — и все решить? К любовнице идешь, а сам плевками развлекаешься? Это уж настоящая низость! Конечно, это и трагедия, в первую очередь трагедии, и только после этого — низость… „И, барахтаясь в путах порядка, которые создал не я, вырождается в грех доброта, обращается в срам красота!“ Как верно! Поэзию, все величие и правдивость поэтических слов не дано понять тому, кто на собственной шкуре не испытал великих борений жизни. Какие головокружительные глубины таятся там, в том удивительном устройстве, которое мы, со слов поэта, называем человеческой душой! Какую цену приходится уплатить, чтобы пойти на подлость! И не превращается ли всякий грех в добро благодаря той огромной концентрации мысли, которую я создаю, пытаясь объяснить себе, почему, несмотря на подобные поступки, меня можно еще считать порядочным человеком? Не говоря уже о том, сколько грехов прощается мне за те огромные усилия, которые я прилагаю, чтобы содержать и кормить сразу две семьи? Пробовал кто-нибудь следовать моему примеру? Вот иду я по улице с портфелем, в котором самое малое килограммов на десять-двенадцать книг, а люди говорят — поглядите-ка на этого пижона с портфелем! Только и всего! А если бы они могли заглянуть в его лихорадочно работающий мозг? Если бы видели мечущиеся в нем мысли: мясо — жир, мясо — жир, масло — мука, масло — мука!.. И сколько мяса, сколько муки, сколько жира?! И это в нынешнем мире, в тех условиях, которые всем нам знакомы! Смотри, вот бежит человек — жалкая серая душа, — одно плечо ниже другого от многих лет таскания тяжестей, пальто порой застегнуто наперекосяк, потому что, размышляя над великими вопросами бытия, человек становится рассеян, шляпа надвинута на глаза, чтобы слепых зрачков его не резал свет, порой он шмыгает носом, потому что дождь, туман и сырая погода насквозь пронизывают его на долгих дорогах, кидающих его туда-сюда — от одного клиента к другому, да побыстрей, ибо время деньги, и он первым здоровается со всяким — ведь даже случайный знакомый или просто промелькнувший прохожий в один прекрасный день могут стать его клиентами, и потому лицо у него расплывается в любезную, подобострастную улыбку, и он, снимая шляпу, сворачивает со своего пути и проходит несколько шагов с тем, кого приветствовал, и лишь после этого снова надевает шляпу на голову… Одним словом, так вот и бежит по улице этот серый человечек, и тот, кто заметит его, скажет: вон опять семенит этот книжный чудак со своим портфелем… Только и всего! А что у него внутри, в мозговых извилинах — ведь в этих извилинах у нас все и происходит, как установил гений Дарвина вопреки учению духовно-исторической школы, — так вот, что за мысли у него там кипят, этого они вовсе не видят! А может, кто-нибудь видит угрызения совести, что его терзают? Полную сомнений и стыда борьбу, дабы очиститься от грехов, и в то же время… бессилие отказаться от маленьких радостей, которые отпускает ему скупая рука жизни в виде утешения в его тяжкой и трудной судьбе… „Почему нельзя мне тебя любить, почему я должен тебя забыть?..“ Разве человек становится от этого хуже?»

Он переложил портфель под другую руку и покачал головой.

«Ну и лицемер же ты, Лаци! К чему ж эти мудрствования? Уже и себя самого обмануть хочешь? Фу! Дело-то ведь просто в том, что ты грязный тип. Думаешь, и не знаю про твои делишки? Про твои грязные, жалкие проделки? Знаю наперечет, детка, от первой до последней! Не забывай этого! Таскаешь этой бабе мясо, яйца, сало и все такое прочее, в то время как этого очень не хватает дома. Вернее… будем все же справедливы! Не будем бросаться из одной крайности в другую. Ты тащишь ей то, чего дома могло бы быть больше… вот именно могло бы быть больше! Ведь и то правда, что ты добываешь и для дома. Но если бы ты приносил домой все, то семье не пришлось бы перебиваться со дня на день, всего бы хватило. Что правда, то правда! В том-то и дело, что ты обкрадываешь свою семью… А почему ты ее обкрадываешь? Чтоб у этого бездельника было побольше жратвы, чтоб он мог и на завод с собой жаркого прихватить, а потом и дома жиром заплывать… „Кушай, мой ангел… гляди, какой вкуснятинкой кормит тебя твоя крошка, гляди, что дает тебе твоя женушка, это мой дурень любовник для меня от собственных детей отрывает!..“ О бестия!»

«Ну нет! — проговорил он вслух и рубанул рукой по воздуху. — Хватит! С сегодняшнего дня всему конец! Никакой грудинки! Сегодня эта грудинка отправится в мой добропорядочный дом, о чем я сразу объявлю этой бестии — и все. Что, не по вкусу? Тогда адьё!.. С нынешнего дня все пойдет туда, где это заслужили, в руки преданной и честной женщины, и конец этой пакостной истории. Хватит этой грязи… но прежде поговорим начистоту. Стало быть, для себя вы завели любовника, а мужа пичкаете тем, что любовник засунул вам под пуховое одеяло?! Немножко сала, немного грудинки, яичек? Что же это за женщина?»

Он остановился и зажмурил глаза. На лице его отразились искренние переживания. И он громко и раздельно произнес слова:

— Если в тебе осталась хоть капля человечности и добропорядочности, ты сегодня же положишь этому конец! То, что ты проделывал до сих пор, — недостойно!

Он зашагал дальше, продолжая бормотать про себя:

«Прости меня… Прости своего мужа, он такой слабовольный, но бесконечно любит тебя, любит так сильно, как только умел любить прежде… И вы тоже, коллега Бела, господин Дюрица, мастер Ковач… простите меня!»

Пройдя еще два-три дома, он остановился, оглянулся вокруг и вошел в слабо освещенный подъезд, на цыпочках прокрался на второй этаж и, прижавшись к двери, позвонил.

— Господи, — прошептал он, — хоть бы раз, только на сегодня дай мне силы, господи! — Он услышал, как в замочной скважине тихо повернули ключ. — Один только раз, сегодня!

— Войдя, он поставил портфель у стены.

— Тебя никто не видел? — услышал он рядом с собой.

— Нет… — ответил он, чувствуя, как бешено колотится сердце. И остался недвижим.

— Ну?.. — снова послышался женский голос. Голос был тихий, вкрадчивый и вместе с тем недовольный, капризный и требовательный, как у ребенка.

«Ничего ведь не изменится, если я ее поцелую, — подумал он. — Хотя, наверное, надо бы проявить решимость с первой минуты. А, ладно…»

Он наклонился и поцеловал женщину.

— Я ждала тебя… — женщина прижалась к нему.

Швунг ощутил, как к его губам прильнули губы женщины, как ее шепот щекочет ему рот. И почувствовал, как все в нем перевернулось.

— Сними пальто…

Он снял шляпу, потом пальто и отдал женщине.

— А портфель?

— Здесь, душенька… здесь… у стены…

— Зачем ты его там оставляешь?.. Ой, да ты весь мокрый! Неужели дождь?

— Нет… — ответил он, — только туман… туман на улице…

Он почувствовал, как губы женщины касаются его подбородка:

— Ну, шалунишка… чем ты опять занимался? Это ведь, наверно, так трудно!..

— Да! — ответил Швунг, а про себя думал: «Господи! Боже праведный!..»

— Ну, пойдем… Небось весь продрог…

— Довольно прохладно… — пробормотал он.

Он не противился, когда женщина взяла его за руку и, отворив дверь, ввела в комнату.

«Господи… господи…»

Возле постели горел маленький ночничок. Мурлыкала печка, распространяя по комнате волны приятного тепла.

— Ну?.. — сказала она и встала напротив него. Это была высокая, хорошо сложенная женщина. Белокурая, с серыми глазами, полными, крепкими губами, на шее у нее висела тонкая золотая цепочка, в вырезе над грудью из-под платья выглядывал краешек черной кружевной рубашки. — Так и не поздороваешься со мной?.. Ты, чудак…

«О… господи… — думал Швунг. — Вот бестия… Но корейку я ей нипочем но отдам… Об этом и речи быть не может!»

Женщина прильнула к нему.

«Корейку нипочем», — мелькнуло у него в голове, и он обнял женщину. И снова все поплыло перед ним… Когда женщина вывернулась из его рук, он еще несколько мгновений стоял на месте — у него кружилась голова. Взгляд его упал на кровать, освещенную мягким теплым светом ночника.

«Господи… господи…»

Женщина подошла к столу и принялась открывать портфель. Высоко подняв брови и втянув сложенные сердечком губы, отщелкнула застежку:

— Боже мой! Да ведь это… Лацко, это невозможно!

И захлопала в ладоши:

— Лацко! Это невозможно… Неужели все мне?

Подбежав к мужчине, она обняла его за шею:

— Лацко! Ты чудак!..

И стала осыпать мелкими поцелуями его лицо, глаза, уши, потом звонко чмокнула в губы:

— Это невозможно… Грудинка!

Оставив мужчину, снова подбежала к портфелю. Распахнула его, присев на корточки, заглянула внутрь. И вытащила наружу еще один сверток:

— Корейка! Лацко, милый… Это же корейка?!

Швунг застыл на месте, у него было ощущение, будто мир рухнул вместе с ним.

— Душа моя… — проговорил он, чувствуя, что ему изменяет голос. — Душа моя… — еще раз начал он.

— Лацко, милый! Это просто невозможно…

Она снова порхнула к нему и обхватила за шею.

— Ты всех милее…

— Душа моя…

— Ты милее всех… ты мой сладкий Лацко!

Взяла его лицо в ладони:

— Чей Лацко? А? Чей Лацко?..

Поцеловала его в лоб.

— Ну, иди же, сядь сюда, к печке. Видишь, как я ее для тебя натопила…

Она подтащила его к печке и усадила в кресло. Села к нему на колени и снова поцеловала в лоб.

— Я отнесу это мясо в кухню… и мигом вернусь к тебе… — говоря это, она поцеловала его в шею.

Швунг откинулся на спинку кресла и закрыл глаза:

«Господи… Господи…»

— Только выйду, — повторила женщина, — и вернусь обратно, чтоб тебя согреть. Ладно? Ты хочешь, чтоб я тебя согрела?

— Я пропал!.. — сказал Швунг, оставшись один. — Пропал… окончательно…

Он вытянул ноги и закрыл глаза.

— Пропал окончательно…

Он встал, подойдя к столу, оперся о него руками и уронил голову:

— В конце концов, как я уже говорил на улице, сегодня я еще подожду, на сегодня обойдемся без скандала! Сегодня я это уж действительно заслужил! Чтоб сегодня еще раз… последний раз… А уж завтра я снова раздобуду грудинку… и корейку… и отнесу домой. За одного Маколи уж как-нибудь разживусь у ветеринара грудинкой…

Он обернулся и поглядел на кровать. Подходя к ней, снял часы, затем сбросил пиджак и повесил на спинку стула.

— Боже, — произнес он, присев на край кровати снять ботинки. — Господи боже… истинно говорю тебе — нет более несчастного создания, чем человек!..

Он посмотрел перед собой, и рука его, развязывавшая шнурок, застыла неподвижно. Он почувствовал резь в глазах и понял, что вот-вот заплачет. Быстро повернулся головой к двери и крикнул:

— Ради всего святого, иди же, о бестия!

«Наше главное несчастье в том, что мы из всего делаем слишком большую проблему! Вот и сейчас я чувствую себя как распоследняя паршивая собака… Но разве можно сравнивать безмерность моих угрызений с тем грехом, что я совершил, и тем более с характером этого так называемого греха? Так ли уж тяжко я согрешил, чтоб чувствовать себя отъявленным подлецом? Если кто честно — именно так, — честно терзается угрызениями совести, то это я. Но за всяким моим самоосуждением и самообвинением всегда теплится сомнение, а точно ли я грешен? И действительно, так ли велик мой грех, чтобы чувствовать к самому себе отвращение?»

В ранний утренний час Кирай торопливо шагал сквозь туман, который, пережив ночь, упрямо заволакивал улицу мглистой пеленой; он шел, подняв ворот пальто, глубоко надвинув на заспанные глаза шляпу, зажав под мышкой полегчавший портфель и то и дело шмыгая носом.

«Давай наконец спокойно подумаем, чем вызвано это самобичевание? С тех пор как я себя знаю, я только и делаю, что приспосабливаюсь к разным законам, причем именно к таким законам и правилам, которые не я принимал и о справедливости которых меня даже не спрашивали. Бог весть сколько лет или веков назад жила на земле кучка людей, которые принимали законы и объясняли, что хорошо, а что плохо, что можно, а чего нельзя; и вот теперь — теперь, а не тогда! — мне приходится, жить так, как они в свое время нагородили! Все уши этими правилами прожужжали: нам-де неинтересно, что ты думаешь, как рассуждаешь, лишь бы жил по нашей указке. Так вот и идет, с самого моего рождения, и мало-помалу до того дошло, что своей головой я уже ничего и подумать не могу, только глаза на эти обычаи пялю, словно глупый младенец, на старца, — а нет ли в них насчет того, что я как раз делаю или собираюсь делать? В точности так! Будь я человек откровенный, я должен бы спросить: ответьте мне, почтенные господа и дамы, что плохого, если здоровый человек провел ночь с женщиной? Есть ли что-нибудь нормальнее этого? Нужно быть круглым дураком, чтобы считать это гадостью! Сама природа сотворила нас годными на то, чтобы мы каждую ночь спали с женщиной и хорошо себя с ней чувствовали. Ну, а кто же способен изо дня в день заниматься этим у себя дома? С одной стороны, в этом заключается, очевидно, природа человека, то есть сама природа, а с другой стороны, существует правило или установление — не знаю уж, как это назвать, — которое гласит: вести себя так — значит совершать гадость! Другими словами, я должен противиться велениям природы, иначе обычай объявит меня отступником. И довершается вся эта история тем обстоятельством — собственно, трагедией, к тому же нашей общей трагедией, — что теперь уже и не нужно сверяться с установлениями обычая, поскольку этот треклятый обычай сам внедряется в мельчайшие поры нашего существа, пропитывает его насквозь, как чернила промокашку, переселяется в меня и становится такой же неотделимой частью меня самого, как, скажем, почка, или родимое пятно, или сама желудочная кислота. И такие мы во всем! Придет мне, к примеру, охота запеть на улице — нельзя, будут смотреть как на дурачка. Захочется сладко потянуться — нельзя, обо мне складывается мнение. Или возникнет желание, как, скажем, сегодня — именно сегодня, — не вскакивать с постели, а подольше поваляться под теплым одеялом, разумеется, нельзя. Ибо обычай гласит — нельзя лодырничать. Хотя для всякого из нас безделье — самое милое занятие. Как будто и впрямь есть у нас долг важнее, чем хорошее самочувствие! И кто скажет, что это не так, тот уже не просто рядовой дурак, а образцовый осел. Хорошо себя чувствовать! Чувствовать себя как можно лучше! Надо совсем уж отупеть, чтобы не замечать величия этой мысли!»

Он остановился и, чуть повернув голову, устремил взгляд к небу.

«Я утверждаю, — поднял он палец, — утверждаю со всей решительностью, что совершаю противоестественный поступок, испытывая угрызения совести из-за того, что чувствовал себя хорошо и действовал согласно велению природы. И заявляю, что испытывать угрызения совести мне приходится лишь по следующим причинам: первая — когда у меня нет возможности во всем следовать поясняю природы, то есть жить так, как того требовали бы мои желания! Вторая, совсем уж мерзкая и отвратительная — когда у меня не хватает денег на то, чтобы иметь возможность пренебрегать в своих действиях законами и обычаями. Всю свою жизнь я только и делал, что гонялся за деньгами да вечно старался вести себя так, чтобы всем соответствовать. День за днем держишь себя в ежовых рукавицах и день за днем вертишься во все стороны, как дурацкий манекен у всех на виду: хорошо ли вот так, подойдет ли? Фу! Иду вот теперь по улице, а на душе кошки скребут — оттого только, что с женщиной ночь приятно провел да килограмм мяса до дому донести не смог. А что такое мясо! Шесть мешков золота, само блаженство или философский камень? Почему я вынужден придавать ему такое значение?! Только и есть, что омерзительное животное, разрубленное на еще более омерзительные куски, и мне, человеку, приходится лезть из кожи вон, чтобы такой кусок раздобыть! Неужели мы этим живем, неужели в этом наше достоинство и за это нам достался венец, выделивший нас из прочей твари?

О вы, люди, могущие поступать, как сами считаете удобным и приятным! Осмеливающиеся вести себя так, чтоб чувствовать себя хорошо! О вы, смеющие быть такими, какими бы вы хотели! Люди, способные жить так, чтобы быть самими собой — полностью и без оговорок! Провозглашающие закон, приговаривая — таково мое желание! Если у этой гнусной жизни есть какой-либо смысл, он именно в том, чтобы поступать так, как мы хотим, и беспрепятственно делать то, на что мы способны! Честь и слава всем тем, кто осмеливается и умеет жить, следуя своим желаниям, несмотря ни на что! Честь им и хвала! Что на того, что ценой чужих лишений? Зато они воплощают человека во всем его совершенстве! Ради них мы, собственно, и живем! Они те, на кого можно указать — се человек! „Ессе Homo“ — как сказал Мункачи. „Покажите мне человека!“ — попросит какой-нибудь житель луны. „Вот! — сможем сказать мы. — Вот, смотри! Это он! Он — Свобода! Он — Воля; он — Сила, он тот, кто Чувствует Себя Хорошо!“ Если сто миллионов существуют лишь дли того, чтобы он мог появиться, то и сто миллионов не дорогая цена. Он — человек!»

В этот момент ему вспомнился Дюрица с его Томоцеускакатити.

Он на секунду остановился, затем махнул рукой и торопливо зашагал дальше.

«Ха-ха!.. Хо-хо!.. Мастер Дюрица! Не о том вы нас спрашивали… Напрасно вы думали, будто тут есть о чем спрашивать! Вы и сами-то, пожалуй, дурак, мастер Дюрица. Иначе вы бы знали, что тут и спрашивать-то не о чем! Вы бы знали то, что я прочел у одного многими высоко ценимого французского писателя; по его мнению жизнь наша — сплошные терзания насчет того, что делать и как поступать! Вы бы знали и то, что другие выдающиеся писатели не соглашались с ним. И справедливо! Чтоб человек не знал, как ему правильно поступить, — такого, мой дорогой, не бывает! Конечно же, не бывает, уважаемые господин Дюрица и господин французский писатель. Все мы всегда очень хорошо знаем, как нужно или нужно было бы поступить! Что выбрать! Вы думаете, мы не знали ответа сразу же, как только вы прохрюкали вашу сказку? Глубоко ошибаетесь! Знали, и только потом уже начали раздумывать. Принялись растягивать себе уши наподобие антенны, стараясь расслышать: а что гласит правило, к которому подобает и даже необходимо прислушиваться! Что говорит этот несчастный, оглупленный мир, это жалкое общество… Верьте тому, господин часовщик, что вам и самому пришло в голову в тот же момент, как вы придумали этот ваш вопрос. Не дожидаясь, пока вытянутся уши! Вот где истина! А все остальное — жульничество и ханжество, которых в этом мире хоть отбавляй…»

Он перешел через магистраль и направился к улице, где находился кабачок коллеги Белы.

«Задумайтесь-ка над тем, что это значит, когда люди, наклонившись друг к другу, начинают рассказывать сальные анекдоты? Как вы и сами этим занимаетесь, усевшись за накрытый белой скатертью стол. Задумайтесь, что за этим стоит? А когда люди рассматривают похабные картинки или, того хуже, открытки? Понимаете, что это такое? Когда вы, господин Ковач, покупали ту обнаженную из коллекции моего друга, вы ведь знали зачем? Знали, что это значит? А когда мимо окон кабачка проходит девочка, юное невинное создание, и вы, сгрудившись, начинаете подмигивать друг другу и кто-нибудь непременно скажет: „Ах… мать твою!“ Потом вы, конечно, пытаетесь выкрутиться — ах, дескать, какой прелестный ребенок, а сами пялитесь ей вслед — глаза из орбит вылезают, и сразу начинаются похабные истории насчет того, что делал Морицка со своей младшей сестрой и что сказала на это горничная… Понимаете, что это значит? Ну, еще бы… В таком случае, уважаемые други, еще минутку внимания! Вот пьете вы в кабачке шипучку — почему не у себя дома? По какой такой причине? Дома ведь и хорошо, и тепло, и любящая супруга рядом! Так почему же в кабаке лучше, по-позвольте вас спросить? Только будьте осторожны, ведь дядя Кирай и сам тоже не с луны свалился! Разумеется, за шипучкой вы рассказываете о своих галантных приключениях. Галантных? Полно шутить! Истории, как обычно, следуют одна за другой, и, когда кто-нибудь досказывает очередное похождение, что означает этот вздох: э-э-х! и прерывистое дыхание, и затуманенный взгляд, устремленный вдаль, как у того типа на известном рисунке Домье, и глаза, как у молочного теленка или мартовского кота! Кто просил вас об этих историях? Кто жаждал услышать — ах, что была за женщина! И вот вы, неприлично выставив руку, прищелкиваете языком, а кто-то часто сглатывает слюну, словно у него пересохло в горле. Может, вы не знаете, что значит, когда за дружеским ужином сосед обращается к соседке со словами: „За вас, Розика! За вас готов на все! Вы такая прелестная женщина!“ И спохватывается: „Ай-яй, жена слышит…“ И хихикает, надо же после этого что-то делать. А что на это женщина, эта самая Розика? Наклоняется к соседу и отвечает: „А вы, Гезука, дождитесь, когда никто не услышит, тогда и скажете…“ Оба краснеют, смущенно оглядываются кругом, хихикают, но еще миг — и настроение у обоих пропало, так ведь? Что это такое, позвольте вас спросить? А когда после шипучки кто-нибудь кладет ладони на стол и произносит: „Что ж, Друзья, пора и по домам!“ — как надо понимать это „что ж“? И почему остальные отвечают: „Что ж, конечно, пора!“ Разумеется, вы знаете, в чем тут дело. Об этом уже высказал свое мнение Фрейд — только не ватерполист, как вы подумали, а известный венский писатель, которого очень хорошо раскупают! А помните, коллега Бела читал вам вслух про случай с одним мошенником — Виктором Самоши, что среди бела дня украл на почте шестьдесят тысяч пенгё?! Что вы на это сказали! „Ах, мать твою!..“ — вот что вы сказали. „Ну, теперь у него никаких забот!“ — так и сказали, ребятки. „Если только не поймают!“ — „А-а, не поймают!“ И снова появилась мечтательность во взгляде. „Мать твою!..“ И вы уставились друг на друга, моргая глазами, как всегда, когда узнаете подобную новость, и долго еще моргали глазами, так-то, голубки! Моргали, это точно! Почему? — хотел бы спросить у вас дядя Кирай. Почему вы с таким жаром убеждали друг друга, что его не поймают? Одним словом, друзья, поспешишь — людей насмешишь… Не будем торопить событий, вот что я скажу… И поостережемся судить других!»

Он проходил уже мимо кабачка коллеги Белы. Жалюзи были опущены. На тротуаре виднелись крошки — здесь стряхивали скатерть. Трактирщик все еще спал сном праведника, обычно лишь около шести утра он посылал жену подмести перед домом.

«Это я говорю вам и всем остальным. — Он взглянул в сторону кабачка. — Это я и вам говорю, коллега Бела, — нечего раздумывать над вопросом, который задал ваш друг Дюрица! Да и вы, мастер Дюрица, отлично ведь знаете, что нам все ясно! Что касается меня… господи… слишком долго я жил в бедности и слишком зависел от других, чтобы хоть на секунду задуматься над тем, какой сделать выбор. Свободным и ни в чем не ограниченным человеком — вот кем я хочу стать, мастер Дюрица! И я никому не советую спешить с вынесением мне приговора… Только без спешки, букашечки! Не торопитесь, ведь я всех вас видел такими, как только что рассказал! Ведь и вам страстно хочется все того же. Все вы хотите стать Томоцеускакатити, и тем сильнее протестуете, тем яростнее это отрицаете, чем больше понимаете, что вам такими не стать!»

Вот показалась улица, а вскоре и его дом. Он так быстро повернул за угол — в конце концов, недаром же его прозвали Швунг, — что должен был в миг очнуться от своих мыслей и вдруг осознать, что уже через несколько секунд переступит порог своей квартиры. Он резко остановился, вспомнив, что портфель его пуст, нет в нем ни грудинки, ни корейки, ничего…

— Фу! — произнес он, вздрогнув. Плечи у него поникли, Померк в глазах огонь беззвучной полемики, он вернулся к действительности. «Дорогая… комендантский час… не мог выйти… Так неожиданно, что я даже не сообразил…»

— Фу! — повторил он еще раз и зашагал к дому — Впрочем, я уже вчера вечером знал, что не смогу получить за Маколи ни грудинки, ни корейки — по той простой причине, что Маколи у меня уже нет; и, чтобы получить за него грудинку, его еще нужно сперва достать, а теперь за него запросят не меньше, чем «Венгерские алтари» или малое издание «Клопов»! И поэтому… на эту неделю все кончено. Неделю? Не станем обманываться, дружок… Целых десять дней в доме не будет мяса, потому что последнюю порцию я отнес этой бестии! И никакие мудрствования не в счет, и вообще неважно, кто какой анекдот рассказал и что квакнул Розике, ведь у них только это и есть, большего им ждать не приходится, — а вот ты последний мерзавец!

Сгорбившись и втянув голову в плечи, он повернул к воротам.

«Да, мастер Дюрица… Для ремесла Какатити достойное, чем я, по сыскать мерзавца…»

Когда он тащился вверх по лестнице, его глазам предстало Зрелище массивного трона. Трон был из золота, такой, как в приложении к изданиям «Пропилеев»; с него свисали куски грудинки, а корейкою он был увешай сверху донизу… И люди с наголо обритой головой подползали на коленях к трону, протягивая сало и муку, грудинку и корейку, жир и мясо, и огромные амфоры с вином, и масло на серебряных подносах. А следом мускулистые рабы, взяв за руки, вели прелестных девушек и пышнотелых женщин. Чуть дальше, одетые в шелка, танцевали баядерки, звучала музыка, звенели струны арфы, и ворковала флейта… Вверху, под самым потолком, блиставшим синевой и золотом, меж салом и салями висели туши и окорока; на пол, украшенный мозаичной вязью, под ноги женщин, слуг и прочих смертных сплошным потоком струилось золото, разбрызгивая повсюду звонкие монеты…

Он зажмурился и, ухватившись за перила, подумал, что хорошо бы умереть теперь, в это мгновение. И пусть теперь, в этот миг, ни секунды не медля, поскорее явится, придет, примчится Чириби-Чуруба…

Он открыл глаза и, склонив голову набок словно прислушиваясь к далеким звукам, громко спросил:

— Ты это серьезно?

Снова прислушался ненадолго… потом сник и тоскливо покачал головой:

— Воистину… бог да простит мне мои грехи!..

6

«Тысяча семьсот шестьдесят пять… тысяча семьсот шестьдесят шесть… тысяча семьсот шестьдесят семь… М-да!» Дюрица остановился и достал ключ от ворот:

— М-да!.. Порядочная в среднем цифра получается! Тысяча семьсот шестьдесят семь…

Тысяча семьсот восемьдесят один, точнее, тысяча семьсот восемьдесят девять шагов отделяли его жилье от кабачка.

— Приличная цифра, — проговорил он еще раз, вставляя ключ в замочную скважину.

Он жил в старом одноэтажном доме, вклинившемся меж строений в два этажа. На улицу выходили сводчатые ворота и окна, по два с каждой стороны. Это было здание, построенное еще в прошлом веке, изрядно обветшавшее, с низкими потолками и маленьким, упиравшимся в брандмауэр двориком, который был вымощен булыжником. Впрочем, пожарные стены окружали дворик и с боков, поэтому дневной солнечный свет сюда почти не проникал и меж камней пробивались лишь бледная трава да мох. В домике было всего две комнаты и кухня. Два помещения справа, одно слева, которое служило Дюрице и жилой комнатой, и мастерской.

Дюрица вошел, запер за собой ворота и, пройдя под сводом, оказался во дворе.

Пошарив в углу, нащупал ведро, прошел к находившейся посреди двора колонке и набрал воды. Потом осторожно, чтобы не забрызгать одежду, понес ведро направо к кухне. Тихо постучал в дверное стекло. За синей защитной бумагой погас свет, послышался скрежет ключа, и дверь отворилась. Часовщик вошел, подождал, пока свет зажгут снова, и только тогда отнес ведро к стоявшей возле плиты табуретке, поставил и обернулся:

— Добрый вечер!

Стоявшая возле дверей девочка отняла руку от выключателя. Ей было лет четырнадцать или пятнадцать. Из-под платочка, завязанного на затылке, выбивались светлые локоны. На плечи был наброшен легкий шарфик.

— Добрый вечер!

Она сняла с Дюрицы пальто, кашне и повесила у дверей на вешалку. Обернулась и с улыбкой на него посмотрела.

Дюрица потирал над плитой руки.

— Ты сейчас затопила?

— Да, — ответила девочка и, поправив на голове платок, подшила ближе. Спросила:

— Какие новости?

— Никаких… ничего особенного…

Он подошел к девочке, взял за подбородок. Заглянул в глаза:

— Как ты себя чувствуешь?

Девочка зарделась:

— Спасибо, хорошо…

— Все в порядке?

— Да…

Он погладил девочке волосы под платочком и улыбнулся:

— Все будет в порядке и дальше…

— Голова только кружится… — едва слышно произнесла девочка и опустила голову.

— Это все от того же, — ответил Дюрица. — Так скоро не проходит…

Он вынул из кармана маленькую коробочку:

— Вот. Будешь утром и вечером принимать по одной пилюле. Убери, чтобы им на глаза не попалось… Это… полагается только таким взрослым дамам, как ты!

Девочка подняла глаза, и Дюрица с улыбкой поклонился. Передал коробочку и взял девочку за руку. Отвел к кухонному столу и, сев, поставил рядом с собой. Некоторое время молча смотрел на нее, затем, взяв обе ее руки в свои ладони, сказал:

— Теперь тебе следовало бы побольше отдыхать…

И, помедлив, продолжал:

— Но мы не можем себе этого позволить! Как бы ты в этом ни нуждалась и как бы я этого ни хотел. Единственное, что в наших силах, — постараться как можно меньше загружать тебя работой. Завтра на тебе останется только штопка. Еду я приготовлю сегодня вечером, как и прежде. Утром перенесу тебе из мастерской кресло, сиди в кресле и укрывайся, чтоб не простудиться, а вставай только в случае крайней необходимости… Договорились? Девочка кивнула головой:

— Да…

— Все остальное пусть делает Бикфиц! Впрочем, это и разумно — давать ему побольше работать. Такому легкомысленному ребенку не повредит, если он будет чувствовать больше ответственности. Иногда нужно и козе капусту доверять, особенно если коза такое смышленое существо, как наш Бикфиц. Трудно с ним было сегодня?..

— Снова театр устроил…

— Театр, театр!.. Пора ему об этом забыть, надо что-то придумать. Не понимаю, откуда у него этот театр в голове?

— Я с ним еле справляюсь, — подняла глаза девочка. — Да и остальные, конечно, тоже куролесить начинают… Выпрашивают у меня материи на занавес, и чтоб Бикфиц надел себе на голову шляпу, переоделся во взрослого и всякое такое.

— Завтра же возьмусь за этого мальчишку! Утром, сразу как встанет, приведешь его сюда на кухню, вот увидишь — какое-то время с ним хлопот не будет. Надо поговорить с ним по-взрослому, он ведь не дитё неразумное, да и самолюбия в нем хоть отбавляй… Что-нибудь придумаем. Словом, завтра все делает он. А ты будь умницей! Если увидишь, что делает не так, как ты привыкла, не обращай внимания — пусть. Доверяй ему всякую работу и одергивай, только если уж совершит явную глупость. Пусть находит радость в том, чтобы уметь принять решение, распорядиться, а другие чтоб слушались…

— Не знаю уж, как они будут его слушаться? Они только и ждут, чтоб он что-нибудь смешное выкинул, а он и рад, вот и начинают дурачиться…

— И все же… попробуем, хорошо? Ты все равно не спускай с него глаз, чтобы не думал, будто теперь никто ему и приказать не может… И все же пусть ему кажется, что главный он. Идет?

— Я… я уж не так плохо себя чувствую! — сказала девочка.

— Ну, конечно…

Он посмотрел девочке в глаза и снова улыбнулся:

— Очень испугалась?

Девочка заулыбалась тоже и кивнула.

— Подумала небось, что конец света наступил…

Девочка улыбалась.

Дюрица привлек ее к себе.

— И, однако, это не конец. Скорее, начало! Это означает, что ты здорова, твои внутренние органы в порядке и ты нормально развиваешься. Ничего в тебе не изменилось. Ты останешься точно такой, какой была до сих пор, только теперь ты начнешь расти и… наверное, у тебя появятся ощущения… каких до сих пор не было! Какие именно, я этого объяснить не умею, возможно, даже, что только я так думаю… Что-то такое, из-за чего ты, возможно, чуточку возгордишься, но это не беда… Как бы тебе сказать?

Он задумчиво посмотрел на волосы девочки, потом перевел взгляд на ее руки и крепко сжал их в своих ладонях:

— Жизнь подала тебе весть о себе, точнее, о том, зачем ты явилась в этот мир… Зачем живешь на земле, том, что когда-нибудь н ты станешь одной из тех, кому мы обязаны всем. О том, что когда-нибудь и ты тоже станешь мамой! Той, кого мы при всех обстоятельствах почитаем больше всего на свете! Перед кем человечество склоняет голову, и перед кем мы, мужчины, чувствуем себя вечными детьми. Ты станешь матерью. И для всякого будет непреложным законом, что счастье можно обрести только в том, чтобы делать счастливой тебя, тебя избавлять от грусти. Тебя беречь и о тебе беспокоиться, потому что в тебе каждый бережет и хранит самого себя и перед самим собой совершает грех, если плохо относится к тебе. И для всякого будет долгом жить согласно твоему закону, самому строгому и требовательному из всех, и, согласно этому закону, устраивать жизнь. Согласно твоему закону, который гласит, что жизнь существует ради жизни, ради жизни совершается всякий поступок и малейшее наше движение должно служить сохранению жизни! Для всех будет обязательным жить на земле так, чтобы ничто не огорчало тебя, никогда не касалась тебя обида, не преследовали ни нужда, ни страх, и ребенка, который зародится в тебе, ты могла бы вынашивать под сердцем — так, чтобы таинственная, скрытая в крови память одарила его лишь добром и красотой! В соответствии с этим наказом ты вырастешь и этот же наказ передашь человечеству!

Он взял лицо девочки в ладони и посмотрел ей в глаза:

— А то, что ты видишь теперь… то, что сейчас происходит на свете, об этом ты забудешь! Жизнь победит потому что иначе быть не может! То, что ты запомнишь, память, которую ты сохранишь, будет полезна всем нам. Потому что ты видела зло и тем самым сможешь опознать его и потом! Ты сможешь распознавать его быстрее, чем кто-либо другой! Твои глаза будут обнаруживать его раньше других. У тебя всякий раз будет вскипать кровью сердце, и твой крик о помощи вырвется прежде, чем у остальных людей. Ты заметишь зло тотчас, как оно высунется из своего логова, заметишь тогда, когда другие еще не успеют обернуться, и взгляд их еще не заподозрит ничего! Ты услышишь его дыханье, когда никто еще не успеет насторожиться! Ты почувствуешь его появление, которого еще никто не заметит! Ты вскрикнешь первой, первой покажешь на него пальцем, пока оно еще прячется, и это ты своим криком велишь уничтожить его. И никто не усомнится в предчувствиях твоего сердца, в естественности твоего крика, ведь все будут знать, что ты самый непримиримый противник зла! Так будет и так пребудет вечно!

Девочка посмотрела в лицо говорившему и опустила голову.

— Ты веришь в это, не так ли?

Девочка не отвечала.

— Веришь?

Девочка молчала. Сжатые губы ее дрогнули, дрожь пробежала по лицу. Чистое и гладкое, оно теперь сморщилось, смежились и затрепетали ресницы. Девочка заплакала и замотала головой — нет, она в это не верит! Сотрясаясь всем телом от внезапно прорвавшихся рыданий, она опустилась на пол и уткнулась головой в колени Дюрицы. Прижала его ладонь к своему лицу, чтобы унять слезы, чтоб не слышно было ее плача.

Дюрица положил ей на голову руку и заговорил тихо, с трудом подбирая слова:

— Ты должна в это верить! И должна знать — то, что творится на свете, пройдет! Рассеется, пе оставив следа… То, что происходит в мире сегодня, враждебно человеку! Человек добр! Поэтому любое зло минует его! Зло чуждо человеку, чуждо в той же мере, как болезни, от которых мы выздоравливаем и которые лишь тогда обретают силу, когда мы не бережемся их…

— Я ни во что не хочу верить… — произнесла девочка прерывающимся от рыданий голосом. — Я хочу умереть! Люди злые и жестокие… Я не хочу жить!

Дюрица поднялся и прижал девочку к себе. Подождал, пока рыдания стихли, и отвел ребенка к дверям комнаты.

— Ложись спать, маленькая… И бог да простит всем нам!

Потом открыл дверь. В комнату проник луч света, и можно было различить несколько кроваток. Они стояли в ряд вдоль стен одна за другой, а две за недостатком мест пришлось, сдвинув, поставить посередине. Через приоткрытую дверь повеяло теплом детских тел.

— Накрой Бикфица… — шепнул Дюрица.

Сам он тоже подошел к первой из кроваток. Под одеялом сопел черноволосый малыш, подложив под голову ручки. Дюрица осторожно перевернул малыша на спину. Перешел к следующей кроватке. Там спал такой же маленький мальчик, одеяло с него сползло, рубашонка на спине смялась и задралась кверху. Когда Дюрица склонился над ним, тот зашевелился перевернулся на другой бок. Оставалось еще девять кроватей. Семь возле стен и две посредине. Одна была пуста, одеяло откинуто, но подушка не смята.

Дюрица подошел к девочке. Та все еще не могла успокоиться. Он погладил ее по голове:

— Доброй ночи…

— Доброй ночи, — прошептала девочка. — Тетради я положила на стол.

— Спасибо, — сказал Дюрица.

Притворив за собой дверь, он на секунду спрятал лицо в ладонях. Потом направился к плите и, присев на корточки, подбросил в огонь дров. Взглянул на часы.

— Десять минут одиннадцатого. У меня еще больше полутора часов! Каким-то будет этот ребенок?..

Он выпрямился и вытащил из кухонного шкафа низкую кастрюлю, горшок, потом из застекленного отделения вынул бутыль растительного масла и муку, из ящика — деревянную ложку, и все это по очереди отнес к плите. Взбодрил огонь.

— Сперва приготовлю на утро суп, а пока он варится, почищу картошку. Другого у нас ничего нет, сделаю картошку с красным перцем и салом, приправлю галушками… Если добавить еще маринованного луку, кислого будет вполне достаточно, картошки положу немножко побольше — и картофельный салат готов…

Он поставил кастрюлю на кружок плиты и налил в нее масла. Открыл стоявший у стены большой сундук, набрал маленькую корзиночку картошки и сел возле плиты на стульчик. Принялся чистить. Очистив несколько картофелин, встал, налил полный горшок воды, масло уже разогрелось, он заправил в него муки и стоял ждал, пока заправка не покраснела. Вынул две головки лука, очистил и положил в суп.

К тому моменту, когда он кончил чистить картошку, суп был готов. Он отставил кастрюлю на край плиты и бросил в нее соли. Очистил еще несколько луковиц, достал новую кастрюлю, налил в нее постного масла и накрошил луку. Когда масло разогрелось, надел фартук и принялся за приготовление галушек. Стоя перед буфетом и быстро действуя деревянной ложкой, замесил в глиняной миске тесто. Заслышав шипенье кипящего масла, вернулся к плите, бросил в кастрюлю мелко нарезанное сало и помешал деревянной ложкой, чтобы все содержимое равномерно подрумянилось. Потом положил красного перцу, всыпал вымытую картошку и прикрыл кастрюлю крышкой. Когда он наделал из теста галушек и закончил стряпню, время подошло к половине двенадцатого. Он подмел и вымыл на кухне пол. Присел и закурил сигарету. Делал затяжки, молча глядя перед собой. Потом снял фартук, налил воды, помыл руки. Подошел к окну и вынул из пенала красный карандаш. Сев за стол, пододвинул к себе аккуратно сложенную стопку тетрадей, обернутых в синюю бумагу.

«К полуночи нужно кончить! Нельзя оставлять на нее никаких дел, ничего, кроме штопки…»

На первой тетрадке, оказавшейся в его руках, красивыми буквами была выведена подпись «Ева». Уходя спать, старшая из девочек всегда клала свою тетрадь поверх остальных. Дюрица встал из-за стола, неслышно приблизился к двери. Открыл ее и подошел к кровати, стоявшей посередине комнаты. Девочка спала, закрыв лицо руками. Изредка всхлипывая во сне. Дюрица наклонился и осторожно поцеловал ее в волосы. По комнате разносилось сопенье одиннадцати спящих детей. Послышалось чье-то сонное бормотанье. Дюрица подошел и положил ребенку на лоб ладонь.

— Петерке сладко спит… Спокойно спит…

Мальчик приоткрыл глазки и, узнав в полусне склонившегося над ним человека, улыбнулся и проговорил слабым шепелявым голоском:

— Сьпить Пети…

Повернулся на бок, ровно задышал н опять погрузился в сон.

Дюрица вышел и снова сел за тетрадки. В первой тетради красивыми синими линиями была нарисована карта Европы. Горы обозначались зеленым и коричневым цветом, границы государств — красным. Сверху стояло: «Климатические зоны Европы», и пунктиром разделялись друг от друга океанские, континентальные и средиземноморские зоны. Дюрица открыл книгу, которая лежала рядом с тетрадями, и, пробежав отмеченный сегодняшним числом раздел, сверил с рисунком в тетради. В двух последних тетрадках выстроились в ряд огромные каракули, изображавшие буквы «г», «п» и «й». Он поправил неудачные буквы, потом взял в руки книгу и отметил очередное задание на день. В начале строк в качестве образца вписал несколько односложных слов.

Когда Дюрица закончил проверять тетрадки, было начало первого. Он встал из-за стола, убрал тетрадки и книги на подоконник.

Вышел к дверям, натянул пальто, надел на голову шляпу, закурил. Снова подбросил в печку дров и, вернувшись, осторожно открыл дверь из кухни. Прошел по булыжнику к воротам, посасывая сигарету.

«Завтра, — размышлял он, — продам черные швейцарские с кукушкой! Фелвинци сделает большие глаза, когда я предложу: „Извольте, сударь, я решил удовлетворить ваше заветное желание, часы здесь, с этой минуты они ваши!“ — „Значит, вы все-таки решились с ними расстаться, господин Дюрица?“ — „Решил! Но только не за восемьдесят пенгё, а за сто!“ „Это много“, — скажет Фелвинци. „Иначе нет часов“, — отвечу я, и он раскошелится. И мне на целых два дня никаких забот! Будет суп с заправкой из поджаренной муки, молоко для малышей и снова колбаса — Швунг обещал достать, если я очень захочу!..»

Снаружи послышались шаги. Он пригнулся к воротам и взялся рукой за ручку. Повернул в замке ключ. Возле Ворот шаги смолкли. Он открыл.

На улице, в клубах все такого же густого тумана, стояли двое — мужчина и ребенок.

— Добрый вечер…

— Быстрее… — бросил Дюрица и отступил, пропуская пришедших.

Заперев ворота, задержался на несколько секунд, прислушиваясь. На улице все было тихо.

— Прошу сюда, — сказал он, обернувшись, и пошел впереди.

Притворив двери кухни, снова повернулся к пришедшим. Мужчина был низкого роста, в очках, ребенок, которого он пропустил вперед, оказался девочкой лет пяти— шести.

Мужчина сказал:

— Все в порядке, нас никто не видел…

— Полагаю, она будет последней. — Дюрица посмотрел на ребенка. — У меня больше негде…

Протянул девочке руку:

— Здравствуй… Сейчас ты получишь своего мишку. У него есть вот такая большая коробка конфет, ему не терпится дать ее тебе! Он так и скажет: бери, пожалуйста… Вот какой я очень проворный мишка…

Девочка жмурилась на яркий свет и продолжала крепко держаться за руку мужчины.

— А я не получу конфетки? — спросил мужчина.

— Конечно, нет, — отвечал Дюрица. — Мой мишка угощает только таких вот умненьких и красивых маленьких девочек…

— А можно мне с ним поиграть?

— Разумеется, нельзя!.. — ответил Дюрица и взял девочку за руку. — Это ведь наш мишка. Он идет только к таким вот умным девочкам… Но если ты будешь хороший, то мы на немножко дадим его и тебе. Так ведь, дадим дяде? — Дюрица посмотрел на девочку.

Девочка пожала плечами:

— Не знаю…

— Вот что. Давай мы дадим ему конфетку, когда он придет сюда снова… Согласна? А пока снимай свое пальтишко, потому что мишка боится тех, кто в пальто и в шапке. Говорит, что любит только тех, кто живет здесь, у нас…

— Тогда, может, и я здесь останусь? — сказал мужчина.

— Нельзя, — ответил Дюрица. — Здесь могут оставаться только те, кто любит нашего мишку… и кого любит мишка!

Он отошел к окну, принес девочке мишку с бантом на шее. У мишки в лапах была маленькая коробка конфет.

— Ну-ка, мишка, скажи, нравится тебе эта девочка? — Он присел перед девочкой на корточки и повернул к ней мишку. Потом нагнул мишке голову:

— Вот видишь! Ты ему понравилась… А ты дашь девочке конфетку? Ну-ка, спроси у него, пожалуйста, сама, даст он тебе конфетку?

Ребенок огляделся вокруг. Посмотрел на плиту, на стол, потом на дверь.

— Мишка! — сказал Дюрица, — спроси-ка девочку, как ее зовут?

Девочка подняла глаза на Дюрицу и спросила:

— А сюда уже не придут меня забрать?

Дюрица положил мишку. Бросил взгляд на мужчину, потом перевел глаза на девочку.

— Нет, малышка, отсюда тебя никто не сможет забрать!

Девочка посмотрела Дюрице в глаза:

— А ты добрый дядя?

— Да, — ответил Дюрица. — Здесь, в этом доме, живут только добрые люди… И ты тоже останешься с нами. Там, в комнате, еще много маленьких детей, таких, как ты, и все они будут тебя любить!

Он сделал знак мужчине.

— До свидания, — наклонился тот к девочке. — Веди себя хорошо и люби этого дядю. Он тоже очень тебя любит!

— Ну, подойди сюда! — выпрямился Дюрица. — Давай снимем пальто….

— А они тоже добрые, которые в той комнате? — Девочка поглядела на дверь.

— Да! Они все такие же малыши, как и ты… Теперь они уже спят, но завтра ты с ними познакомишься и увидишь, как ты им понравишься… Снимай же шапочку!

— А ты их папа?

— Нет! Только троим из них я папа… А об остальных забочусь, пока не вернутся их папа с мамой и не заберут обратно к себе…

Девочка сняла шапку.

— А мои папа с мамой никогда больше не вернутся! Она посмотрела на мишку.

— Теперь мне не надо мишку… Ночью мишке нужно спать! Дай сюда, я его сама уложу…

Дюрица протянул мишку; девочка взяла его на руки и огляделась вокруг:

— А где он привык спать?

Дюрица подвел девочку к окну.

— Положи его сюда, пожалуйста.

— На окно? А он там не замерзнет, на окне?

— По правде говоря, — сказал Дюрица, — обычно он спит не здесь. Здесь он сидел только потому, что ждал тебя. Пока уложи его сюда, на стул, а когда сама захочешь спать, возьмешь его к себе, пусть спит в твоей кроватке…

— А он не упадет со стула?

— Нет… Ты его как следует усади, и пусть сидит. А я пока провожу дядю…

Девочка потрогала бант на мишкиной шее.

— А ему шею не жмет?

Мужчина подал Дюрице руку и вышел. Когда Дюрица вернулся, девочка сидела на стуле, обняв мишку, банта на мишкиной шее уже не было.

— А как мишку зовут?

— Так и зовут — Мика… — ответил Дюрица.

— А моего мишку звали Тюнди… Он был такой славный… А почему этого не назвать тоже Тюнди?

— Потому что он уже получил имя, когда был маленький. Если мы дадим ему новое имя, он не поймет… А тебя как зовут?

Он подошел и снял с ее шеи шарфик.

— Тогда пусть остается Мики… Положи его на стол, пока я сниму пальто! — попросила девочка.

Когда она расстегивала пальтишко, взгляд ее упал на плиту.

— Ты умеешь стряпать?

— Да…

— И я тоже умею… Своему Тюнди я всегда сама варила. А что ты варишь?

— Картошку варю… Давай сюда твое пальтишко… Он повесил пальто на дверь.

— Так как тебя зовут?

— Ани…

— Ну вот, Ани, теперь уж и правда пора уложить Мики спать…

— А ты не отнесешь его в комнату?

— Нет. Вот тебя отнесу, когда спать захочешь!

Он подсел к столу на соседний стул.

— Ну-ка, иди ко мне…

Девочка подняла мишке лапу:

— А ты взаправду хороший дядя?

— Да.

Она посмотрела на него:

— По-правдышнему говоришь?

— По-правдашнему! Ну, иди же ко мне…

Девочка слезла со стула и подошла, прижимая к себе мишку. Дюрица взял ее на руки.

— Все тут будут очень тебя любить!

— А ты не обманываешь?

— Как ты можешь такое говорить? Хорошие дяди никого не обманывают…

Девочка уложила мишку на стол и накрыла краем скатерти.

— Мой папа тоже был хороший, а обманул меня…

— Разве можно так говорить? Папы и мамы никогда не обманывают детей. И твой папа, конечно же, тебя не обманывал…

Девочка поправила на мишке скатерть.

— А вот и нет!.. Обманул! Всегда говорил, что очень меня любит, только для того и живет на свете, чтобы беречь меня. Говорил, что всегда будет со мной, всегда-всегда, пока я не вырасту большая, и всегда будет мне помогать, заботиться обо мне, а еще говорил, что никогда меня не оставит. И мама говорила, а теперь и ее со мной нет…

— Твои мама и папа, — сказал Дюрица, — доверили тебя мне, чтобы я о тебе заботился, пока они не вернутся. А до тех пор я буду тебе во всем помогать. Мы будем учиться, как и остальные дети. Здесь у каждого малыша есть книжки и тетрадки. Ты тоже получишь от меня карандаш, ластик, пенал, выучишься писать и читать. Я думаю, ты будешь очень хорошей ученицей…

Девочка зажмурилась и спросила:

— А сколько человеку нужно расти, чтоб его можно было убить?

Дюрица повернул малышку к себе лицом:

— Как можно задавать такой глупый вопрос?

— Сколько мне еще расти, чтоб меня тоже можно было убить?

— Ани, ты задаешь мне очень глупый вопрос!

— Почему глупый? Разве не всякого убивают, кто вырос? А может, только тех, у кого нет ружья?

Дюрица взял детское личико в ладони:

— Послушай, Ани!..

— Я не хочу, чтобы меня тоже убили. Моего мишку ведь тоже убили, а он был такой хороший, никогда никого не обижал! А почему мой папа сказал, что всегда будет со мной, а потом взял и обманул?

— Твой папа тебя не обманул! И мама тоже не обманула…

— Тогда почему же их нет со мной?

— Теперь с тобой я, и я буду о тебе заботиться. Тебе будет здесь очень хорошо, вот увидишь. Ты будешь играть в разные игры, и у тебя будет много маленьких друзей и подружек. Ты умеешь шить куклам платье?

— Да! Только у меня больше нет куклы… Нет папы, нет мамы, и мишки нет, и куклы нет… А чем людей убивают?

— Вот увидишь, какую красивую куклу я тебе подарю! И раз ты умеешь шить, то сама сошьешь ей платьице, Ева даст тебе иголку, нитку и будет помогать…

— Кто это — Ева? Мою подружку тоже звали Евой, ее у меня тоже нет… А в людей так же стреляют, как охотники в зверей, — из ружья?

— Ева уже большая девочка, — сказал Дюрица, принимаясь расшнуровывать на ней ботинки. — А мы пока что будем раздеваться, хорошо? Она уже совсем большая девочка. И о ней теперь тоже я забочусь… Но она уже такая большая, что будет тебе во многом помогать. Такие красивые платья умеет шить, вот мы вдвоем и будем учить тебя читать и писать? Правда, здорово?

— А я уже умею свое имя писать. Папа научил меня, как надо его писать…

— Вот и прекрасно! Я знал, что ты очень умная и способная девочка… Поэтому-то и хотел тебя кое о чем попросить. Хорошо? Это очень просто… — Он понизил голос и продолжал: — С этой минуты попробуй говорить так же, как и я. Так же тихо, ладно? И все время разговаривай тихо, негромко. Хорошо?

Девочка пожала плечами:

— А мне не нравится говорить тихо! Мне все всегда говорят, чтоб я тихо говорила, тихим голосом… А я хочу говорить так, чтоб всякий мог понять, что я сказала. Вот так… таким громким голосом!

Дюрица бросил взгляд на окно:

— А если бы я тебя очень попросил?

Девочка перешла на шепот, подражая Дюрице:

— …тогда никто… не… поймет… что… я… говорю.

— Как не поймет! Смотри, я же понял. Все остальные дети тоже тихо разговаривают и всегда друг друга понимают. Я ведь тебя ни о чем другом и не прошу, только чтоб негромко говорила…

Девочка задумчиво на него посмотрела. Наморщила лобик и заглянула ему в глаза:

— А почему ты хочешь, чтоб я так говорила?

— Да так — можешь сделать мне приятное?

— И тогда меня не убьют?

Дюрица сжал губы. Потом сказал:

— Да… а если будешь разговаривать громко, то злые дяди узнают, что ты здесь, придут за тобой и убьют! Ты теперь всегда будешь разговаривать тихим голосом, как я… Хорошо?

— И с мишкой тоже тихим голосом?

— И с мишкой.

Девочка расстегнула пуговички на платьишке:

— А людей убивают так же, как зверей, — прямо из ружья?

Он снял с девочки уже оба ботинка и теперь поставил ее на свой стул:

— Подожди… я принесу ночную рубашку…

Девочка стянула с себя платье:

— А они не всех убивают?

— Нет, — ответил Дюрица, — всех убить они не могут…

— Может быть, и меня тоже не смогут?

— Ну, давай посмотрим, какая у тебя ночная рубашка, — сказал Дюрица, кладя на стол портфель. В портфеле была юбка, две маленькие рубашонки, ночная сорочки и ничего больше. Это было все имущество малышки.

— Какая красивая рубашка! Подойди, я помогу тебе ее надеть. Вот увидишь, как хорошо тебе будет спать с твоим мишкой…

— А почему они убивают мишек? Ведь они еще не выросли. И почему это плохо, когда ты взрослый?

— Гоп-ля! Вот так… Платье твое положим сюда, на другой стул…

Когда девочка была уже переодета и стояла в ночной рубашке, доходившей до лодыжек, Дюрица взял ее на руки.

— Возьми с собой и мишку! — сказал он, нагибаясь вместе с девочкой, чтоб та могла дотянуться до стола, где он лежал.

— Он со мной будет спать?

— Конечно! Только ты присмотри, чтоб он всегда был хорошо укрыт…

— Ой, я не сложила как следует платье! — спохватилась девочка.

— Ничего, я сам сложу, — успокоил ее Дюрица и открыл дверь в комнату. — А уж с завтрашнего дня ты всегда будешь складывать его сама. Будешь приносить его сюда, здесь, на стульчике возле твоей кроватки, и будет его место. Ну, а теперь осторожно, чтобы нам никого не разбудить…

— Ой, сколько здесь малышей!..

— Вот увидишь, какие они славные… А это твоя кроватка!

Справа у стены пристроилась рядом с остальными кроватками узенькая раскладушка. Слева, на точно такой же раскладушке, мирно спала девочка лет десяти, положив руки поверх одеяла.

Дюрица положил малышку. Укрыл одеялом и помог пристроить на подушке мишку. Потом натянул одеяло на обоих и поцеловал девочку в лоб.

— Тебе удобно?

Малышка не ответила. Через неплотно закрытую дверь свет падал ей прямо в лицо. Щурясь, она смотрела на мужчину, как только что в кухне.

— Удобно лежать? — снова спросил Дюрица. Девочка не ответила, промолчала.

— Почему ты не отвечаешь, удобно тебе лежать или нет?

— А я и так знаю, хоть ты и не сказал, до каких лет надо дорасти, чтоб тебя убили.

— Глупая! — сказал Дюрица. — Если ты мне не веришь, я не буду тебя любить! Спи спокойно…

Хотя у него была еще куча дел, он встал, закрыл дверь и снова присел возле девочки. Пригладил на лбу волосики…

— Аника уже сладко спит…

Он продолжал гладить ее волосы. Девочка закрыла глаза. Потом со вздохом прошептала:

— О господи… господи.

Повернула голову набок, прижала к себе мишку… и вскоре Дюрица услышал ее ровное дыхание. «Спит, — подумал он, — и если не дольше, то хотя бы до утра ни о чем не будет думать».

В кухне на стене часы показывали час ночи. Дюрица сложил малышкины вещички, отнес их в комнату и положил на стул возле кроватки. Вернувшись на кухню, выдвинул ящик кухонного стола. Ящик был разделен куском картона на две части. В одной половине, аккуратно свернутые парами и скатанные в комочки лежал и черные, серые и бежевые чулки. По другую сторону от картонки лежали другие чулки, выстиранные и ожидавшие штопки. Там же лежала иголка с нитками. Дюрица вытащил их и подошел к печке. Огонь в ней уже погас. Он набросил на плечи пальто и, усевшись на низенький стульчик, разложил чулки у себя на коленях. Потом сложил их парами. Натянул один из них на штопальный грибок, продел в иголку нитку и, повернувшись к свету, ткнул иглой в чулок.

7

Вечером на следующий день — как обычно — коллега Бела вынес вино и водрузил на середину стола. Вытер руки о фартук и сел на привычное место. Ковач, столяр, спросил:

— А что с нашим дорогим Швунгом?

— Наверное, перегрузился вечером грудинкой, вот теперь желудок и лечит. А может быть, за новой грудинкой бегает, если у него вообще остались книги, которые можно загнать. Я могу еще понять, что можно раздобыть за книги мясо — коли находятся болваны, отдающие мясо за книги, — но откуда он достает столько книг, чтоб их на мясо менять, — вот это мне понять уже труднее. Где здесь торговый кругооборот? То есть, за товар — деньги, за деньги — снова товар, даже больше товару?..

— Вы уж только за него не бойтесь! — сказал Ковач. — Вам приходилось когда-нибудь видеть, чтобы агенты по продаже умирали от голода?

— Такого не доводилось, а как они разоряются — видел!

— Я и тут за него не боюсь. Читать для некоторых людей — то же самое, что для других курить или чесаться. Был у нас в армии один ефрейтор, почти до галунов дослужившийся, только не кончавший нормальной школы и не имевший аттестата. Так он, изволите видеть, все деньги на книги расходовал. И жалованье, и то, что из дома присылали. Когда получал увольнительную — в библиотеках пропадал, а если выходной на воскресенье приходился, забирался в дежурку и целый день читал…

— Я тоже знавал таких суперпижонов, — заявил трактирщик. — Знаете, кто таким же был? Помните сына старого Котенза, такой еще долговязый парнишка? Так вот он. Когда ему на несколько дней приходилось замещать в лавке отца, торговля шла — не приведи господь! Голову на отсечение дам, для дела это было чистое разорение!

Когда к нему в лавку кто-нибудь входил, он, бывало, даже головы не поднимет, пробормочет что-то себе под нос и протягивает тому сигареты, сам и не посмотрит, что, собственно, дает, только рукой ощупает — и все. Вместо «Левенте» сунет «Симфонию», вместо «Мемфиса» — «Гуннию». Даже когда деньги получал, и то глаз не отрывал от книги. Голову на отсечение дам, если это не он старика разорил…

Ковач достал сигареты и спички:

— Так того ефрейтора офицеры, когда случалось поспорить, к себе всякий раз звали, чтоб он решил, кто прав. Между прочим, когда мы не слышали, они на «ты» с ним переходили, не все, конечно, но большинство. Чего он только не знал! Зато во время его дежурства каждый делал, что хотел. И если было очень уж шумно или случался какой-нибудь скандал — он, бывало, только головой покачает: ну и ну… люди мы или кто! Тем все и кончалось…

Трактирщик вынул носовой платок, громко высморкался, словно в трубу протрубил, и сказал:

— Ай да ефрейтор, ничего не скажешь… Таким-то вот потом и подкладывают свинью!

— Знаете, как бывает!.. Вот и я всегда говорил — не бузите! Выламывайтесь при сержанте, если уж так невтерпеж! Да куда там… Чаще ведь как: чем ты к людям добрее, тем больше они этим пользуются!

— Это уж как водится! Добрым быть не стоит, что верно, то верно…

— Стало быть так! А как здоровье вашей жены, коллега Бела?

— Все хорошо. В порядке, слава богу. Временами на печень жалуется, но ничего особо серьезного нет…

— И какого черта она так болит, эта печень? Вы заметили, что чаще она у женщин болит? Моя бедная матушка, насколько я себя помню, все время ею мучилась. Прижмет, бывало, руку к правому боку и охает, а мы и не знаем, как тут быть, что ни пробовали, ничего не помогало…

— Сарваш выписал ей какое-то совершенно новое лекарство. Похоже на кубики, как шоколадки, сам черт не разберет… Но очень помогает!

Трактирщик взял у столяра из пачки сигарету. Ковач протянул ему спички.

— Он — из настоящих господ, — продолжал хозяин кабачка. — Такого тонкого человека редко встретишь, даже среди врачей, это я вам говорю…

— А вы знаете, что он ассистентом работал?

— Как же, конечно! А знаете, почему из больницы ушел? Ну так вот: попался один очень сложный случай, и он высказал мнение, которое расходилось с мнением профессора. Произошла ссора. Потом, разумеется, оказалось, что все именно так, как он предсказал, но больной уже умер…

— Вот оно что… из-за этого и ушел?

— Именно!

— И правильно сделал. Я бы тоже ушел…

— Уходя, сказал, что его доброе имя не позволяет ему оставаться в таком месте.

— А вы видели его руку? — трактирщик выставил перед собой ладонь. — Говорят, он проводил опыты с каким-то новым лекарством и всю руку себе сжег. С тех пор кожа у него на этой руке словно белой пленкой покрылась…

— В общем, — заключил столяр, — я так скажу — нам остается бога благодарить, что он в наших местах живет… Это такой доктор, что и в Вене мог бы за себя постоять, не только что в Пеште…

— Как это мог бы? — нахмурился хозяин кабачка. — Вы, стало быть, думаете, что его не приглашали? Его хотели в один большой санаторий взять, но он ответил, что не может своих больных оставить! Что говорить, не много в стране таких врачей! Так ведь, господин часовщик? — обратился он к Дюрице, который, откинувшись на спинку стула, вертел в руках стакан. — Ведь мало таких врачей в стране найдется?

— Нет, не мало! — возразил Дюрица.

— Как? — воскликнул хозяин кабачка, — вы не верите, что его хотели пригласить в Вену, а он — такой уж человек — не пожелал здесь своих больных бросить?..

— Не верю! — ответил Дюрица и улыбнулся. — Но вам не стоит из-за этого огорчаться…

Ковач махнул рукой:

— Бросьте, не обращайте на него внимания! И оставим этот разговор!

Трактирщик побагровел:

— Скажите, случалось ли, чтоб вы не прекословили? К чему бы не выказали пренебрежения?

— Оставьте его… — попросил Ковач.

— Вы хоть раз были довольны чем-нибудь, как оно есть?

— Едва ли… — ответил Дюрица. — Но что я могу поделать? Так уж получается…

— Похоже, нынче вам дома с пакостями не шибко повезло, вот теперь весь день и испорчен! Скажите, дорогой, что-нибудь сорвалось? Вид у вас такой, словно уксуса глотнули…

— А когда он другой был? — спросил Ковач. И пододвинул пепельницу хозяину кабачка. — Нет, вы только взгляните!.. Взгляните на этого царя царей Кирая {6}, как он без удержу на людей прет?!.

Книготорговец и впрямь со всего маху распахнул дверь и уже с середины комнаты начал расстегивать пальто:

— Мир и благословение — всем добрым людям! Ну, как дела, коллега Бела? Экономим на топливе? Для своих гостей дров жалеете?

Подскочив к печке, приложил ладонь: О-о! Уже греется, нагревается!

Сбросил с себя пальто.

— Мое почтение… мое почтение… — раскланялся он, затем обратился к часовщику:

— Пардон! К вам, господин мастер, это не относится…

— Как там туман? — спросил хозяин кабачка, перевертывая стаканы.

— Туман господствует, глубокочтимые друзья! Заявил, как считают некоторые, — беру, мол, власть в свои руки… Беру власть в свои руки! Беру власть в свои руки!!! И не собирается уходить…

Хозяин кабачка улыбнулся:

— Уйдет, дружище, уж поверьте, уйдет, — в один прекрасный день и следа не останется!..

Дюрица повертел в руках стакан:

— Вы так думаете?

— О-о, мы заговорили, дорогой? Почтили всех своим вниманием! Ну, что вы на это скажете — никто его не спрашивал, а он взял и заговорил!

— Потому что я в этом не уверен! — ответил Дюрица.

— А в чем можно быть уверенным, милейший? За что можно ручаться на этом свете, скажите-ка мне?..

Ковач толкнул трактирщика в бок:

— За грудинку и за подобные лакомства — они не подведут!

— Это уж разумеется! Смотрите-ка — мы совсем о них забыли! Ну как, пришлось-таки попачкаться дома с грудинкой?

Ковач наполнил стаканы:

— Всю слопали, господин книготорговец? И ваш животик все поглотил?

Книготорговец закурил:

— Данке шён, — кивнул он столяру, кладя пачку сигарет на место. — Да, все поглотил, дорогой друг! И что из того, что поглотил? К тому же вместе с салями — что вы на это скажете?

— И после этого вам все еще охота быть книготорговцем? — спросил хозяин кабачка. — Что это за работа, выдайте нам секрет?

— А у самих у вас что за работа? Выкрадывать денежки из рук почтенных клиентов, не так ли? Если вас когда-нибудь прикроют, прямо идите ко мне… к Швунгу, что запинается книгами, вам понятно? К Швунгу! Он примет вас в свою лавочку, и вы будете таскать за ним его портфель.

Он кивнул в сторону Дюрицы:

— Принес он ваши часы?

— Принес, принес, — ответил хозяин кабачка. — Для такого халтурщика вполне прилично сработал.

Кирай задул спичку:

— Это вы так думаете, милейший! Вы считаете, что если они ходят, так у них все в порядке? Небось выкрал из них что поценнее и слепил кое-как, лишь бы шли, пока вам не передаст. Вы видели когда-нибудь честного часовщика?

— Слышите, что тут о вас говорят? — спросил трактирщик у Дюрицы.

Дюрица поднял стакан — чокнуться:

— А вы тогда не умрете?

Ковач почесал в затылке:

— Ну наконец-то… всё на месте!

— Когда «тогда», мил человек? — спросил хозяин кабачка.

— Когда я так починю вам часы, что век не сломаются!

— Опять этот тип за свое! — Кирай ткнул пальцем в сторону часовщика. — Что, мастер, молоденького мясца не удалось ночью отведать?

Трактирщик поднял стакан:

— Будем здоровы!

Выпив и вытерев губы, он облокотился о стол:

— Слушайте, господин Сатана… Часовых дел халтурщик! О чем другом не скажу, но точно знаю — шкуру свою протаскаю дольше вашего! Вы поняли, о чем речь? Дьявол приберет вас во столько раз быстрее, во сколько раз моя голова умнее вашей…

— Вы так думаете? — спросил Дюрица.

— Да, папочка… Как раз настолько я проживу дольше вас… Ни кирпич мне на голову не свалится, ни машиной не задавит, ни грибами не отравлюсь… Я буду тихо умирать от старости, когда ваши братья вас давно уже утащат в ад!

— А вы уверены, что вам кирпич на голову не свалятся?

— Уверен, мой ангел… потому что я не хожу под самыми крышами и не вылезаю на самую середину улицы.

— И грибов не едите?

— Тоже нет! Что вы на это скажете? Грибов не ем.

— Вот это разговор, коллега Бела! — воскликнул книготорговец. — Грибов не есть, под крышами не стоять, по мостовым не шляться… Это здорово!

— Ну, естественно… иначе — каюк! — ответил хозяин кабачка.

Ковач прокашлялся и, воспользовавшись паузой, обратился к часовщику:

— Если позволите, господин Дюрица, я хотел бы у вас кое о чем спросить…

Кирай подмигнул хозяину кабачка:

— Благовоспитанный человек, а? Если позволите спросить… и прочее! Вас как-нибудь в рамку вставят, мастер Ковач! Ей-богу, вставят. Вот видите! — кивнул он Дюрице. — Он уж точно не умрет, а сподобится благодати. Ангелы вознесут его на небо, как деву Марию…

— Одним словом, — продолжал Ковач, — я хотел только спросить, в связи со вчерашним разговором… в общем, насчет смерти и прочего…

— А-а-а… — вздохнул хозяин кабачка, — так вы, дружище, все о том же?! Господи, вы и впрямь отправитесь на небо!

— А что я говорил! — подхватил книготорговец. — Разве я уже не говорил?

Дюрица вынул свой мундштук:

— Так о чем вы, господин Ковач?

От мундштука вновь запахло на всю комнату, и Кирай! подальше откинулся на спинку стула:

— Скажите, мастер, неужели у вас другого нет, чтоб не так вонял? И что вам предложить вместо этого сортира?

— Я уже говорил, — ответствовал Дюрица, — когда буду умирать, я подарю его вам…

Трактирщик поднял руку:

— Вы не так говорили! Вы сказали, что в свои смертный час разорвете его…

— Пусть будет так… — согласился Дюрица, — Так короче — о чем речь? — обратился он к столяру.

— О том, что… — начал было Ковач. Кирай перебил:

— А вы вообще спали этой ночью?

— Откровенно говоря, — продолжал столяр, — я очень много размышлял над тем делом…

— Мил человек… — положил ему на плечо руку коллега Бела. — Вас ведь и в самом деле должны на небо вознести? Не стыдитесь признаться — так прямо и скажите…

Ковач смущенно оглянулся, потом, как человек, твердо что-то решивший, быстро заговорил:

— Я пришел к убеждению, что не очень правильно ставить человека в тупик таким вопросом. Да и вообще — сам вопрос тоже не очень правильный…

Швунг захлопал в ладоши:

— Да что вы говорите? Честное слово, вы на самом деле до этого додумались?

— Вы великий гений! — объявил коллега Бела. — Ради этого стоило целую ночь не смыкать глаз!

— Пожалуйста, дайте досказать до конца! — взмолился Ковач, и в его голосе послышалась обида.

— Продолжайте, только не волнуйтесь! — сказал Дюрица. — Не обращайте на них внимания!

— Одним словом, — продолжал Ковач, подаваясь вперед, — на мой Взгляд, вопрос этот потому неправилен, что порядочным человеком может быть не только тот, кто живет именно так, как Дюдю, а мерзавцем — не только тот, кто ведет жизнь, как у того второго, Томотаки, или как там его зовут. Мне действительно далеко до Какатити, и все же я не смею назвать себя совсем безгрешным человеком. А что касается Дюдю, то у меня совсем другие обстоятельства, чем у него, и, однако, я бы не назвал себя мерзавцем. К сожалению, я не умею объяснять понятнее, хочу только сказать, что я, если можно так выразиться, простой маленький человек, не очень добрый, но и не подлец, не мерзавец. Такой же человек, как и другие! И если поразмыслить — все мы здесь, на мой взгляд, такие же люди, как и прочие. Никому на свете не приказываем, а уж властвовать и подавно ни над кем не властвуем…

— Об этом стоило бы спросить у жены коллеги Белы! — вставил слово Кирай и рассмеялся.

— Давайте помолчим, малыш, а? — обратился к нему коллега Бела.

— Мы такие же люди, — продолжал столяр, — как и не знаю, сколько уж миллионов других! Не лучше и не хуже, и я не считаю это презренным делом! Человека без недостатков не бывает. Все от того зависит, хватит ли у него достоинств, чтоб недостатки перевесить. Вот что-то такое я и хотел сказать. Не знаю, понятно ли это?

— Как не понять! — отвечал хозяин кабачка. — Паровозы мы не крадем и на стол не гадим. Чего же лучше!

— Об этом и речь! — подхватил Кирай.

— Да! Что-то вроде и я хотел высказать… — сказал Ковач, которому одобрение друзей придавало все больше смелости. — Мы не суем нос в такие дела, которые нас не касаются, живем своей жизнью — то лучше, то хуже… только и всего. Время идет, и когда нас не станет, никто уже и не узнает, кто мы, собственно, были, в книгах о нас не напишут, — были и дело с концом. Великих свершений, как принято говорить, за нами не числится, не были мы ни героями, ни подлецами, просто старались прожить так, чтобы ладить с людьми и по возможности не причинять им неприятностей. Только и всего. Вы меня поняли, мастер Дюрица?

— Да почему бы ему не понять? — сказал книготорговец, берясь за бутылку. — Конечно, понимает! Чего тут не понять?

— Верно! — согласился трактирщик, протягивая стакан. — Мы — еле заметные соринки на карте мира, и это очень хорошо. Крохотные-прекрохотные сориночки… и не такое уж это последнее дело — быть такими вот соринками. Ведь правда, господин книготорговец?

— Именно так, как вы изволили проблеять! Будьте другом, пододвиньте ваш стакан поближе…

— Разве не так? — спросил Ковач Дюрицу.

— Еще бы! — ответил Дюрица. — Все так! Кирай налил и ему вина со словами:

— Ну, вот и умница! А к чему тогда было шум подымать? Кто как думает да кто как не думает? Поняли теперь, что все время чепуху болтали?

Ковач обратился к нему:

— И вы тоже к такой мысли пришли, господин Кирай?

— Я-то? Полно шутить, господин Ковач, друг дорогой! Вы, верно, думаете, у меня более приятного занятия не было, чем на эти темы размышлять, голову себе ломать? За кого вы меня принимаете?

— Я серьезно спрашиваю, господин Кирай!

— Ну и что? А я разве не серьезно отвечаю? Что я? Член армии спасения, богослов или кто? Будто у меня по ночам более приятного дела нет?

— Особенно когда рядом грудинка! — подхватил трактирщик.

— Скажете тоже! — возмутился книготорговец. — В кои веки удается человеку приличной жратвы достать, в самый раз дома покухарничать, а ему — изволь медитацией заниматься! Вы что, и меня в праздные умы зачислили?

— Сколько было грудинки-то? — спросил трактирщик.

— Как это сколько? Я ведь говорил — Цуцора-Фогараши отдать пришлось…

— Да я не в том смысле! Сколько в ней было весу, в грудинке?..

— А-а! Полтора кило…

— Это уже можно есть! И что вы из нее сделали?.. В самом деле салями начинили?

— Послушайте, коллега Бела! Если вам так уж хочется съязвить, изберите кого-нибудь другого, а со мной эти штучки бросьте! Я вот начинил грудинку салями, и порядок! Но главное — я пришел домой и принялся жарить-парить, не отвлекаясь на то, чтоб медитировать над чепухой да на свой пуп смотреть — когда-де зацветет! Зато по всей кухне божественный аромат, жарятся мясо, скворчит жир — что может быть прекрасней?

— Ничего! — согласился трактирщик. — Вокруг этого и вращается мир!

Ковач посмотрел на хозяина кабачка!

— А вам про это не думалось?

— Как же! До самого утра глаз не сомкнул. Но слышали, как я ворочался с боку на бок? До самого открытия все голову ломал. Разве не видно?

— Я серьезно спрашиваю! — обиделся Ковач и, посмотрев на Дюрицу, снова перевел взгляд на трактирщика.

Коллега Бела взглянул на столяра и, тряхнув головой, засмеялся:

— Вас и впрямь ангелы унесут! Вы, значит, и в самом деле считаете, что я хоть на минуту, а должен был над этим задуматься?

— Я думал, что…

— Я думал, я думал!.. А почему бы вам в медиумы не пойти? Этот часовщик вертит тут вами как хочет. А вы и рады? Лучше бы спросили у него, коли такой любопытный, а чем он по ночам занимается и кого бы он сам выбрал из тех двоих?

Книготорговец вскинул голову и посмотрел на Дюрицу:

— Верно! Очень правильно… Просим, мастер Дюрица, теперь ваше слово!

— Если начистоту, — неуверенно заговорил Ковач, поглядывая на Дюрицу, — это и мне в некотором роде любопытно, мастер Дюрица! Не то чтобы я очень уж настаивал, но все же… словом, я бы тоже хотел знать, кого вы выбрали.

Кирай не сводил с часовщика глаз. Трактирщик, глядя на Дюрицу, ухмылялся во весь рот.

Дюрица пожал плечами:

— Но знаю, мастер Ковач! Понятия не имею.

— То есть как это понятия не имеете? — вскричал книготорговец. — Будьте добры вести себя честно! Это как раз тот случай, когда, по мнению англичан, неприлично держать пари насчет того, в чем сам уже уверен. Только здесь наоборот — речь о том, чтобы вы других… — Он замолчал, потом кивнул в сторону Ковача: — …к примеру, мастера Ковача такими штучками не будоражили, не заставляли отвечать на вопросы, на которые сами ответить не можете. Или играть честно, или совсем не играть!

Дюрица откинулся на спинку стула:

— Вы явно нервничаете, мой эйропейский друг! Разве вам не все равно, что я отвечу? Вас ведь эта проблема не интересует, вот и не вмешивайтесь.

— Мне это действительно не интересно! — дернул плечами Кирай. — Вот ни на столечко! — показал он ногтем.

— Тогда чего вы так нервничаете? Предоставьте этот разговор нам с Ковачем.

— Меня это дело тоже не трогает и мыслей моих не занимает, — признался трактирщик, — но приличия есть приличия. Только об этом и речь! Будьте добры отвечать, коли уж мастера Ковача растравили!

— Ясное дело! — пробормотал Кирай и, повернувшись на стуле, с нетерпением впился взглядом в часовщика.

— Ну, нет… Я думал не так! — произнес Ковач. — Как относиться к подобным вещам — это, разумеется, личное дело каждого, так же как отвечать или не отвечать на вопрос, что человек думает. Ежели он не хочет, у нас нет никакого права настаивать…

— А у него было? Имел он, к примеру, право задерживать здесь этого, как бишь его, ну, фотографа, когда тот уже уходить, собирался? И только для того, чтобы свой вопрос задать?

— Да ему же под конец и нагрубить, неправду, мол, говоришь, — добавил книготорговец. — Имел он на это право? Одним словом, будем благоразумными, вот что я скажу! И напрасно вы так смотрите! Напрасно мне в лицо смотрите! — обратился он к Дюрице. — Меня этим не возьмешь! Зря только глаза пялите!

Дюрица пожал плечами и, снова качнувшись на стуле вперед, взял в руку стакан. Взглянул на Ковача:

— Не знаю, мастер Ковач! Понятия не имею… Трактирщик махнул рукой:

— А ну их к чертям, все эти глупости! Держите стакан, мастер Кирай! Сегодня жена меня спрашивает, когда, мол, теперь доведется грудиночки отведать или корейки? А я ей в ответ — не у меня спрашивать надо, а у господина Кирая… Вы поняли?

Кирай обратился к Ковачу:

— Теперь вы сами могли убедиться, с кем имеете дело! Можете и дальше на его удочку попадаться! Я вот тихо-мирно зажарил свою грудинку и улегся спать… А вы по милости этого полоумного часовщика небось и дома всю ночь с ребусами возились… Так что в другой раз будьте начеку!

Ковач пристально посмотрел книготорговцу в глаза:

— А теперь на полном серьезе: вы и впрямь над этим не задумывались?

Кирай развел руками и обратился к хозяину кабачка:

— Ну что ему ответить? Да, мастер Ковач, это такая же правда, как то, что я сижу напротив вас, — я ни секунды об этом не думал… Да скажите же и вы ему, коллега Бела!

— Разрази меня гром, истинная правда! Я только посмотрел свои приходные книги — и дело с концом, отправился баиньки. Об этом и мысли не было! Хороши бы мы были! — Он поднял стакан: — Короче, когда будет свининка?

И взглянул на Кирая. Книготорговец смотрел на Дюрицу. При словах коллеги Белы перевел взгляд:

— Что вы сказали?

— Жена спрашивала, когда свининки поедим! Я ответил, пусть у вас узнает…

— Вчера вечером спрашивала?

— И вечером тоже…

— Но вы только что сказали, что просматривали приходные книги!

— Это не мешало нам и про другое разговаривать…

Кирай примял сигарету:

— Но знаю, Белушка. Этот мой клиент заявил, что больше давать не сможет… разве что через неделю или дней десять. Почему не сможет, сам не знаю. Похоже, и у него трудностей прибавилось.

— Так не забудьте, Лацика…

— Конечно! Как только появится возможность, принесу…

Некоторое время стояла тишина. Все молчали. Потом Кирай спросил, понизив голос:

— А что вам известно про Сабо, коллега Бела?

Вопросительно подняв брови, он провел ребром ладони по горлу:

— Того-с?..

Трактирщик бросил взгляд в сторону двери и произнес:

— Крышка!

И пододвинул свой стул к столу.

Ковач тоже наклонился поближе:

— Это точно?

— Точно!

— Видели его жену? — спросил Кирай. Трактирщик кивнул.

— Ну, мать твою… — произнес книготорговец, глядя перед собой. И покачал головой, не отрывая взгляда от стола.

— Такие дела! — вздохнул хозяин кабачка.

Ковач переводил взгляд с одного собеседника на другого:

— У него детей двое или трое?..

— Трое! — ответил хозяин кабачка.

— Конечно, трое! — сказал Кирай. — Два мальчика и девочка — так ведь?

— Еще бы не так! — подтвердил хозяин.

— А это правда? — спросил Ковач.

— Что?

— Ну, что… как это… что он был коммунист?

— Откуда мне знать? — ответил трактирщик. — А что забрали, это точно…

Кирай схватил стакан и стукнул им по столу:

— Пусть мне кто-нибудь объяснит, каким местом, черт возьми, такие люди думают? Ответьте мне! У человека семья, трое малышек, так какого черта ему спокойно не сидится?

— Токарь был… — сказал трактирщик.

— Жалкий токаришко, дистрофик, сам только что не босой ходил, вещи в ломбарде закладывал и детей трое, а туда же! Фанфар ему не хватало? В пустыне воду найти удумал?

Ковач отставил стакан:

— А жена что говорит?

— Откуда мне знать? Плачет… — ответил трактирщик.

— Оставил семью… — продолжал книготорговец, — и давай рождество средь лета справлять. Вот теперь и полюбуется на себя и на детей! Жена одна осталась, да еще с таким документиком в придачу, что муж арестован. К чему это все? Вы можете мне объяснить? Прикусил бы язык да помалкивал! Раз за содержание семьи такая цена назначена — нишкни, и все тут. Скрипи помаленьку и вкалывай, пока силы есть. Чего уж тут хорохориться? А с женой его говорили?

— Каким бы это образом? — посмотрел на него хозяин кабачка. — Я хоть и в самом деле не подонок, но не думаете же вы, что пойду с ней разговоры разговаривать? Не хватало еще, чтоб там узнали, как я с ней лясы точу?

Он перевел взгляд на Ковача:

— Что, не нравится? Считаете, что надо бы мне потолковать с бедняжкой, пожалеть ее, посочувствовать, то, другое? Все и так знают, что мне ее жалко. Кому не жалко женщину, оставшуюся с тремя детьми на руках? Но я все же не такой дурак! И если вам не нравится, сами займитесь… Подите, предложите свои услуги, а мы посмотрим, где вы в конце концов окажетесь.

— Коллега Бела прав! — сказал Кирай. — Здесь не о том речь, мастер Ковач, что человек им не сочувствует, а о том, что он на рожон переть не хочет. Какая кому польза в том, что он тоже в беду попадет? Такова жизнь. А что делать? Стать на голову или козлом скакать? Вот этот несчастный уже и допрыгался!

— Ничего такого у меня и в мыслях не было! — возразил Ковач, — Но… ответьте — разве не свинство, когда человека так вот схватят, уведут и кокнут, потому что он что-то там не то говорил? Ведь, собственно, что он такого сделал? Работал, зарабатывал на хлеб…

— Да язык распустил, было б вам известно, да в герои лез! — вмешался книготорговец. — Вы вот почему в герои не лезете? Или мастер Дюрица? Или коллега Бела? Потому что все мы знаем — смысла нет! Наш брат, мелкая блошка, только так и скачет, как приказано, на этом вся мировая история держится. Если хочешь, чтоб тебе дышать дали, — прикуси язык, и если тебе асфальт велят вылизать, то лижи, и все тут! Чего я стану хорохориться? Если бы еще белены объелся, тогда конечно… а до тех пор — нет, ребятки!

— Мне кажется, — вспомнил трактирщик, — у нее родственники есть в провинции, они, пожалуй, смогут чем-нибудь помочь!

— Это еще хорошо! А то ведь здесь этим несчастным и околеть недолго. Кто им подать осмелится? Людей и за Меньшие провинности забирали, не только что…

— К сожалению, это так, — сказал трактирщик, — И тут не в том дело, что человек не хочет помочь — с удовольствием бы…

— Разумеется, не в том…

— Если уж у нас кому что пришьют — конец… поминай как звали… А у человека первый долг — выжить. И что ему тогда делать? Одного кокнули, значит, и самому туда же? Нет, ничего другого не остается, как прикусить язык и работать. Вкалывай, и все тут! Они одни или с ними еще кто живет?

— Младшая сестра Сабо у них работала, с ними и жила, но куда теперь делась, не знаю. Вот уже два месяца, как не вижу. У Сабо спрашивал — тот не знал, куда она подалась, возможно, с каким мужчиной сбежала…

— И вы ему поверили? Тоже, видать, какими-нибудь глупостями занимается… Я не я буду, если не так!

Хозяин кабачка взглянул на Ковача:

— Так-то, мастер Ковач! Никто для нее своей шкурой рисковать не станет. Каждый за себя отвечает, до чего кому нет дела, до того уж и нет. Таков закон! Живем — и каждый за себя отвечает.

— И все же это ужасно! — сказал Ковач. — Вы не согласны? — взглянул он на Дюрицу.

Дюрица, не говоря ни слова, залпом выпил свое вино. Поднял глаза на потолок, словно ища вчерашнюю муху, и ничего не ответил.

Все осушили свои стаканы. Кирай сказал:

— В таком деле советчиков нет, мастер Ковач.

— Печально, что такое может случаться меж людей.

— Недели две назад или около того был он у меня, — заговорил коллега Бела. — Взял домой пол-литра вина. Говорю ему: что, мол, затуманились очи ясные? Потому как я перед ним вино ставлю, а он стоит, как стоял, меня вроде и не замечает. «Ну, что стряслось?» — спрашиваю. Он поднял на меня глаза, улыбается, а сам говорит: «Жизнь коротка, господин Бела!» «Оно и верно, коротка!» — отвечаю. Заплатил он за вино… и все… ушел.

— Небось знал уже, что на нем шапка горит, — сказал Кирай.

— Для этого случая неудачное выражение, — заметил столяр. — Он ведь не крал, не обманывал, никаких преступлений не совершал, чтоб говорить, будто на нем шапка горит…

— Вот так так! — воскликнул Кирай. — Усвойте, господин Ковач, что воровство — это то, что считает таковым власть! И не пытайтесь объяснять иначе! Преступление — это все то, что государство или закон называют преступлением… Тут и раздумывать нечего! Вы можете сделать все, что угодно, любую подлость, но если закон утверждает, что вины в этом нет, то вам ничего и не будет, а раз вас за это не наказали, то и люди будут говорить, что вы человек порядочный, чистый перед законом, стало быть, человек честный! Вот и попробуйте тут решить, что вина, а что не вина! Вина — это то, что высокопоставленные лица виной объявили, — и точка!

— Все же… это не совсем так, — запротестовал Ковач. — Сколько уже раз бывало — закон кого-то осуждает, а люди говорят, что это человек порядочный! И наоборот: сколько закон человека ни оправдывал, люди все равно считают его отъявленным мерзавцем, разговаривать с ним не хотят…

— Ну, знаете! Есть разница, благодарю покорно за такое дело, когда люди считают меня порядочным, а закон сажает в тюрьму! Что для вас лучше? Чтобы люди считали вас порядочным, а вы прохлаждались бы за решеткой, или люди болтали бы про вас, что хотят, за то вы разгуливали бы на свободе?

Ковач задумался:

— Да… Трудное дело… — произнес он наконец.

— Вот видите!

Дюрица вынул изо рта мундштук и обратился к Ковачу:

— Как здоровье вашей супруги, господин Ковач?

— Спасибо… все в порядке. Иногда голова побаливает, но это уж, по-моему, неизлечимо…

— Давление?

— Не знаю, что и делать. Сто восемьдесят, сто девяносто… Ниже редко опускается! Врач сказал…

— Сарваш?.. — спросил Кирай.

— Кто ж еще…

— Да, вот это врач — другого такого поискать! Для него не важно, кто перед ним, он так с вами поговорит — внимательно, деликатно, — лучшего и ждать не приходится…

— Еще бы… Так вот он сказал, что этому уже не поможешь. Особой опасности нет, но нужно за собой следить…

Трактирщик наполнил стаканы:

— Я ведь вам говорил, пусть пьет чай, который ей моя жена дала. Девять разных трав в нем смешано за неделю давление снижает. Десять глотков на ночь и десять утром. Вот и вчера вечером для жены готовил, можете убедиться — с тех пор, как принимает, все как рукой сняло…

— Наверное, у нее не так серьезно и было…

— Слава богу, не так…

— Раньше вы говорили, — перебил книготорговец, — что вечером свои расчетные книги просматривали, а теперь выясняется, что не только о мясе рассуждали, но еще и чаи распивали.

— Не распивал, а заваривал для своей жены! И деловые книги тоже просматривал, если вам так уж хочется знать…

Кирай ухмыльнулся:

— Вы в самом деле книги просматривали?

— Да! А вам-то что?

Книготорговец снова ухмыльнулся:

— И теперь уже не умрете?

— Смотрите-ка… — Рассмеявшись, трактирщик бросил взгляд на часовщика. — Это уже на вашу специальность посягают!

— Не мелочь ведь! — продолжал книготорговец. — Раз в жизни бывает…

— О чем вы? — спросил Ковач.

— О смерти…

— Так это уже не в жизни бывает!

Кирай расхохотался:

— Я ведь говорил, что вас унесут ангелы!

— Умирает как-то один тип, — вспомнил трактирщик, — и хочет домашним свое завещание объявить. Оставляю, говорит, Национальному музею сто тысяч пенгё. Вам, семье значит, оставляю двести тысяч пенгё. На богадельни еще триста тысяч пенгё. Тут жена говорит: но, дорогой, ведь у тебя ни полушки нет?! На что старик в ответ: верно, но пусть все видят, какой я щедрый!

— Вот это здорово! — восхитился Кирай. — Видите, как надо завещания составлять…

Он понизил голос:

— А как дела у мужа госпожи Шари?

Ковач затряс головой:

— Оставим эту историю, меня от нее тошнит…

— А… почему от нее должно тошнить? Нормальный законный брак, с венчаньем в церкви и регистрацией. Что тут может быть плохого?

— Мерзость!

— Да почему же? Старику досталась двадцатилетняя женушка — к тому же, надо признать, весьма прелестная кошечка, а бабенка, когда старик преставится, около двадцати тысяч пенгё получит…

— И дом! — добавил трактирщик. — И магазин… И виноградник в Хидегкуте!

— Магазин можно сбросить со счетов. Думаете, нужна ей эта лавка? Да если старик сегодня преставится, она назавтра же ее продаст.

— Пусть! А разве это не деньги? Нешуточное дело…

— Верно! А сколько она за эту лавку выручить может?

Коллега Бела потер подбородок:

— Стало быть, так… дом на углу, то есть угловой магазин, и внутри тоже все хорошо налажено. Старик, он понимал толк в деле, это уж точно.

— Это точно… да и теперь еще понимает…

— Еще бы не понимал… В общем, если все подсчитать, то тысяч двадцать — тридцать она за нее получит.

— Мать твою!.. — удивился Ковач. — Будь у меня такие деньги, забросил бы лиру до смертного часа.

— Одним словом, эта маленькая бестия знает, что делает! — заявил Кирай. — А скажите, разве старик прогадал? На что ему деньги? Что он — в Монте-Карло с ними поедет? Или в могилу с собой возьмет? Не по силам ему уже ни дом, ни лавка. Обеспечил себе под старость несколько счастливых деньков — и плевать ему на весь мир! Будет себе валяться с этой кошечкой и рыгать во все тяжкие…

Ковач скривил губы:

— Все же… подумать только! Эта девочка не старше, чем был его собственный сын…

— Ну и что? Это только подтверждает, что старик не промах. Посмотрите на господина Дюрицу! Ему до шестидесяти еще вон сколько, а он о порядочной женщине уже и не помышляет… приходится с несмышлеными девочками тяжкий грех на душу брать…

Трактирщик поморщился:

— Ну, это уж вы слишком, господин Кирай!

Кирай откровенно перепугался.

— Да это я так, пошутил, честное слово… Не сердитесь, мастер Дюрица!

Дюрица пожал плечами:

— Ничего страшного… продолжайте как ни в чем не бывало.

Трактирщик, глядя на книготорговца, покачал головой.

Ковач кашлянул и быстро проговорил:

— Как бы там ни было — это мерзость, что старик вытворяет…

— А меня лишь одно занимает, — сказал хозяин кабачка, — что может старик с нею учинить? Вы считаете, что он сможет что-нибудь учинить над этой маленькой распутницей?

— Тут такое дело получается, — ответил Кирай, — чего силой не добьешься, можно умением возместить…

Они расхохотались. Дюрица тоже улыбнулся:

— Откуда вы так хорошо в этих делах разбираетесь?

Кирай в ответ непринужденно рассмеялся:

— У вас, мой мастер, выучился…

— Послушайте-ка, что я скажу… — заговорил слегка осоловевший хозяин кабачка. — Помните ту цыганочку, которая прошлый год да и прежде коврами тут торговала?

— Помню, — сказал столяр. — Только уж и позабыл, когда мы ее в последний раз видели?

— Я сейчас не об этом! — отмахнулся трактирщик. — Короче, заходит она как-то ко мне и просит палинки. Стройненькая такая, стерва, ничего не скажешь, груди и все прочее, что полагается… Но ужасно грязная, черт возьми, уж и не поймешь, когда в последний раз мылась!

— Не такая уж она и грязная была! — возразил Ковач. — По сравнению с другими вполне даже приличная.

— Что такое? — встрепенулся Кирай. — Уже и вы в специалисты подались? Да что с вами, ангел мой?

Ковач покраснел.

— Видите ли… мне жена тоже велела посмотреть, насколько та цыганка ухоженнее прочих…

— Знаем мы эти увертки, можете дальше не объяснять, только хуже запутаетесь!

— Так слушайте дальше! — продолжал трактирщик. — Наливаю я ей палинки — а грязна она была, как я сказал, чертовски, — ставлю перед ней, и тут она начинает канючить, чтоб я ковер у ней купил, дал по руке погадать и все такое прочее. Но мила была, паршивка, — ничего не скажешь! Спрашиваю, откуда, мол, ты? Она мне что-то отвечает, не помню уж что, да и не в этом дело, а только говорю ей: «Если теперь к старику идешь, палинку пить нельзя, старики пьяных женщин не любят…» «Как бы не так! — отвечает. — Как раз таких-то и любят!» Вы ведь знаете, как старики к этой цыганочке в то время липли…

— Года два назад это было! — уточнил Кирай.

— Ну так вот! Говорю я ей: «Скажи мне по совести, старики-то на что-нибудь способны?» А она отвечает: «Да, могут… только спешат немного!» Так-то твою мать!

Ковач, склонившись над столом, засмеялся. Кирай, усмехнувшись, хлопнул ладонью по столу:

— Ладно… Только когда это было? Ну, папочка, когда? Два года назад! Вон еще когда! Впрочем, и в таких вещах тоже нужно выслушать специалиста. Правда, господин часовщик?

— Господин часовщик сейчас совсем другим занят, — сказал коллега Бела. — Ведь так?

Дюрица перевел на него взгляд:

— Так! Вы даже не догадываетесь, насколько вы правы!

В эту секунду перед кабачком с громким прерывистым визгом заскрежетали тормоза. Потом дверь распахнулась, и не успели они поднять головы, как в помещенье ворвались трое нилашистов в форме и замерли, с расстегнутыми кобурами. В низу лестницы замерли, расставив ноги, и, не здороваясь, уставились на собравшихся. Затем один из них направился к столу. С улицы послышался крик, должно быть, обращались к шоферу:

— Открой заднюю дверцу!

Коллега Бела поднялся, одергивая привычным движением фартук, но тут за его спиной опрокинулся стул. Он попытался подхватить его, однако впопыхах запутался ногой в ножках стула и во весь рост растянулся на полу. Смущенно поднялся и поставил стул. Пригладил волосы.

— Благодарю! — сказал, подходя, нилашист. — Вы порядочный человек! Без лишних слов знаете, что вам надо делать…

Один из двух стоявших у входа нилашистов подошел к двери, находившейся позади стойки, и вытащил револьвер. Оставшийся у входа отступил назад, освободив пути к двери.

Кирай — он сидел рядом с хозяином кабачка — вскочил и поспешил было на помощь соседу.

— Оставаться на месте! — приказал нилашист. И когда Кирай в нерешительности сделал еще одно движение, прикрикнул:

— Я сказал — не двигаться!

Хозяин кабачка неуклюже выпрямился и смущенно обдернул фартук. Оттолкнул стул на место и вытер о фартук руки.

— Прошу прощения… — выговорил он. Взгляд его упал на двух людей с револьверами, глаза его расширились, он поднял руку и пригладил волосы. Потом вышел вперед: — Чего изволите?

В дверях показался еще один нилашист, тоже в форме и расстегнутом кителе. Рукава его кителя, несмотря на холод, были засучены до локтей, фуражка сдвинута на затылок, револьвер болтался на животе, в расстегнутой кобуре.

Вошедший огляделся:

— Вот это мне уже нравится! Благословенная и торжественная тишина…

Подошел к стойке, поднял крышку бака. Взял себе из-под крана стакан и наполнил вином.

— Добрый вечер! — И он выпил залпом.

Хозяин кабачка поднял было руку:

— Но позвольте…

— Молчать! — цыкнул нилашист с засученными рукавами.

— Это дядя Микулаш {7} пришел, — сказал тот, что стоял перед столом. Взялся за козырек и приподнял фуражку. — Рад, что мы все в сборе!

Он вынул револьвер и держал ого в опущенной руке.

— Давайте договоримся, что теперь вы ладком да рядком выйдете через дверь и немножко проедетесь вместе с нами на машине! Договорились?

Трактирщик побледнел:

— Но позвольте… Я… ничего не понимаю! Скажите, что происходит?

Нилашист с засученными рукавами неспешно расхаживал по комнате и, подойдя к трактирщику, вдруг ударил его по лицу:

— Это чтоб было понятней!

И крикнул:

— А ну, живо к выходу!

Вцепившись трактирщику в плечо, толкнул вперед. Потом подошел к Кираю, тот сидел бледный как смерть. И пихнул его вслед за трактирщиком:

— Шевелись!

Схватив за ворот Ковача, рывком поднял со стула. Столяр, спотыкаясь, побрел к дверям.

Дюрица застыл, на своем месте. Прикусив губы, глядел в стол.

Когда нилашист поднял Ковача, Дюрица протянул руку за сигаретами, положил их в карман, потом убрал и спички, поднялся и, подойдя к вешалке, снял пальто.

— Никаких пальто! — крикнул нилашист.

Дюрица повесил пальто обратно, повернувшись боком, протиснулся между столом и стеной и направился к двери.

— Живо! — командовал нилашист, который прошел вперед, и, нагнав замешкавшегося Ковача, пнул его под зад. Ковач обернулся.

— А ну, поживей! — заорал нилашист.

— Я бы просил… — вспыхнул Ковач: — Мое имя Янош Ковач, я столярных дел мастер. А это все — мои друзья… — Проглотив комок в горле, он договорил: — Разумеется, произошло какое-то недоразумение…

Тот, что был с засученными рукавами, остановился перед ним и показал на потолок:

— Взгляни-ка, что это там?

И когда Ковач, отвернувшись, посмотрел вверх, со всего маху ударил его по лицу. Рявкнул:

— Марш!

Нилашист с револьвером, стоявший возле дверей, подскочил к Ковачу, схватил за рукав и вытолкал за дверь.

Нилашист с засученными рукавами, взглянул на трактирщика. Коллега Бела, остановившись у распахнутой створки дверей, глядел на стойку и находившегося за ней нилашиста.

— Чего уставился, радость моя?

И нилашист резким движением хлестнул его по лицу, а когда трактирщик вскинул кулаки, ударил его в живот. Еще один схватил трактирщика за руку, и вместе они выпихнули его за дверь.

Главный нилашист обернулся к тому, что был в кителе с засученными рукавами:

— Останешься здесь, вдвоем осмотрите помещение. Если обнаружите у него добрую палинку, захватите с собой!

— Слушаю! А женщина?

— Ну что ж… На твое усмотрение!

На улице стояла старомодная почтовая автомашина о распахнутой задней дверцей. Последним по лестнице поднялся коллега Бела. Когда и он исчез в глубине кузова, один из нилашистов захлопнул за ним дверцу, повернул в скважине ключ.

— Готово!

И направился на шоферское место. Другой тоже обогнул машину и следом за первым влез в кабину.

Взревел мотор, и машина, рывком взяв с места, отъехала от кабачка.

Внутри машины было темно. На одной стороне оказались друг возле друга Кирай и Дюрица, на другой — Ковач и коллега Бела. У трактирщика шла из носу кровь, он все время прижимал к лицу носовой платок.

— И… что теперь с нами будет? — спросил Ковач. Он сидел, вцепившись в край скамьи, на лбу его выступил пот.

— Помолчите! — сказал Дюрица.

Из кабины внутрь кузова выходило маленькое зарешеченное оконце. Через него проникал бледный синий свет. Трактирщик, приложив платок к носу, закинул голову назад. Его широкая сильная грудь ходила вверх-вниз, как мехи.

Кирай, словно теперь только придя в себя, вскочил с места и, переступив через ноги Дюрицы, принялся барабанить кулаками в стенку кабины:

— Остановите! Остановите! Как вы смеете? По какому праву? Остановите, вам говорят!

Машина продолжала ехать. Дюрица ухватил книготорговца за руку и вновь усадил его рядом с собой:

— Вы что, не понимаете, что надо молчать?!

— У них нет права… чтобы мирных людей!.. — кричал Кирай, пытаясь высвободиться из рук Дюрицы, — это же бандитизм! Пусть немедленно остановят!

— Замолчите, — вдруг произнес спокойным голосом трактирщик. — Еще одно слово, и будете иметь дело со мной…

Он закашлялся и, нагнувшись вперед, сплюнул на пол. Откинувшись вновь назад, выругался:

— Черт бы их побрал… сволочи, дерьмо поганое!

— Да что же это?.. Что это вообще? — спросил Ковач, — Вы хоть что-нибудь понимаете? Господи!.. Все-таки… что это вообще такое, мастер Дюрица?!

— Замолчите и успокойтесь! — отвечал Дюрица. — Позже выяснится, что произошло какое-то недоразумение…

— Но как это могло произойти? Как это вообще можно себе позволять? И что мы такого сделали? — Он закрыл лицо руками. — Не могу, не возьму в толк… как это возможно! Ничего не понимаю… как есть ничего… О боже!

Кирай снова вскочил:

— Немедленно остановите! Нельзя так обращаться с честными, гражданами! Не имеете никакого права!

Трактирщик встал и толкнул Кирая на место:

— Слов не понимаете, черт вас побери совсем! Если вам сказано молчать, то и прикусите язык…

Дюрица ухватил книготорговца за рукав:

— Сидите спокойно, подождите, чем это кончится! Произошло недоразумение, которое скоро выяснится… И вы тоже сядьте, коллега Бела!

Трактирщик опустился на свое место:

— Ежели вы еще раз ударитесь в истерику, я за себя не ручаюсь… Сядьте на свою задницу и помалкивайте!

Дюрица вынул сигареты:

— Вот, закурите и успокойтесь!

Трактирщик встрепенулся:

— У вас есть сигареты?

— Есть… Сначала закурю я, а вы потом прикурите от моей…

Он расстегнул пуговицы и распахнул полы пиджака:

— Коллега Бела, встаньте и загородите окошко!

Он чиркнул спичкой. Потом раздал сигареты, чтобы остальные тоже могли прикурить.

— Надеюсь, они не почувствуют запаха?..

Трактирщик сделал глубокую затяжку:

— Спасибо… мастер Дюрица!

Ковач курил, опустив голову, Кирай повернулся к дверце и закрыл лицо руками:

— Это ужасно… Я не вынесу, я больше не вынесу!..

В полном молчании они докурили сигареты. Затоптав окурок, трактирщик повернулся к Дюрице:

— Послушайте, мастер Дюрица…

— Да!

— Вы не рассердитесь, если я вас кое о чем спрошу?

— Пожалуйста…

— Так не рассердитесь?

— Нет!

Трактирщик помедлил немного. Потом спросил:

— Вы ничего такого не сделали, за что вас могли забрать?

Дюрица затоптал сигарету и ответил:

— Нет!

— Это точно?

Дюрица откинулся к стенке кузова, запахнул на себе пиджак:

— А почему вы спрашиваете именно меня?

Трактирщик, снова помедлив, ответил:

— Я вам ничего не говорил!

Он наклонился и сплюнул на пол скопившуюся во рту кровь.

— В последний раз меня бил отец… — произнес Ковач и, обхватив обеими руками затылок, уткнулся головой в колени.

8

Когда накануне вечером Кесеи, фотограф, расстался с компанией и вышел, он поднял воротник, поглубже засунул руки в карманы и, держась поближе к стене, направился к главной улице.

— Боже мой, — шептал он, — какая трагедия! Бедное человечество!.. Отчего люди стали такими? Чем выжгло из их душ красоту, добро, величие? Что заставило их забыть о самом существенном в человеке — об ответственности?

Он всегда держался поближе к стенам. Стыдился своей постукивающей ноги, к тому же в случае необходимости возле самой стены он быстрее мог найти опору.

— Скажи я им, что стану подлецом, они тут же поверили бы и не обиделись. Да и не в том беда, что в моей подлости и слабохарактерности не усомнились бы. Хуже то, что даже и презирать бы не стали! Ни тени упрека или гнева… Они и самих-то себя не презирают и завтра, бреясь поутру, спокойно будут смотреть себе в глаза! Этот часовщик назвал меня лжецом! Разве могу я ему простить? Ведь дело не просто в нанесенной обиде — хотя можно ли такое стерпеть? Наверное, тут уж сам человек решает — один может стерпеть, другой нет! Тоже не пустяки! Но не только об этом речь… И вообще, можно ли оправдать испорченность и равнодушие? Разве он не все человечество оплевал, когда, назвал меня подлецом, то есть сказал, что я лгу, — это ведь одно и то же? Только ли я один оскорблен? А на него самого не легло разве несмываемое пятно? И разве не все человечество он отхлестал по лицу и вывалял в грязи, когда усомнился в его величии, человечности, доброте? Вот так они сами себя и развращают! Изо дня в день твердят, какие они подлецы и ублюдки… А моя задача? Могу ли я допустить, чтоб на мне — а в конечном счете на всех — оставалось это пятно?

Какая трагедия, какая страшная трагедия… что же станется с тобой, человечество?! Боже мой, что станется… к чему придем?!

Он почувствовал острую, режущую боль в ноге, точнее, в стопе — той самой стопе, которой не было. Остановившись, он по привычке, чтобы стихла боль, поднял деревянную ногу, точно так же, как при судороге люди приподнимают слегка и здоровую ногу. Он явственно ощущал, как боль начинается в большом пальце и острой резью пронзает кости стопы до самой щиколотки.

— И ведь это вполне нормально, — сказал он, цепляясь за стену, — в таких случаях вполне естественно, что человек чувствует боль как раз там, где ноги вовсе и нет, потому что…

Сделав рукой резкий, стремительный жест, он так и не кончил фразы. Подождал, пока боль пройдет, и заковылял дальше.

Когда он впервые почувствовал эту боль — в ноге, там, где ноги не было, — он пережил страшное потрясение. Это случилось в прифронтовом лазарете, через неделю после ампутации. Он проснулся на заре, глаза его раскрылись и застыли, глядя в потолок, отражавший бледные краски рассвета. К боли он уже привык, но тут впервые понял, что болит там, где ноги нет. На мгновение у него закружилась голова. Он еще не вполне пробудился ото сна, и боль в щиколотке была особенно острой, режущей.

Он явственно ощущал свою лодыжку… от сильного удивления и лихорадочного волнения сел на койке. На лбу выступил пот; он не мог понять, что ему снится: то ли боль там, где ничего нет, то ли сам лазарет, где он лежит, то ли воспоминание об ампутации. Что это? Тяжело дыша, он сбросил с себя одеяло и протянул руку туда, где болело. Но нащупал одну лишь простыню и в предрассветных сумерках разглядел замотанную в белое культю.

Он упал обратно на подушку и заплакал.

Перед обедом рассказал врачу-лейтенанту, что с ним произошло.

— Я мог бы даже нащупать, где болит — в лодыжке, господин лейтенант!..

Врач улыбнулся:

— Ну разумеется… Вы разве не знаете, почему так бывает?

Кесеи посмотрел на него с недоумением. Врач все улыбался:

— Ну конечно, знаете… Пораскиньте-ка мозгами!

Врач смотрел на него так, словно был уверен — стоит ему только подумать, и тайна раскроется. Недоуменно моргая, глядел он на врача, а потом обрадовано рассмеялся:

— Ну конечно!.. Конечно… А ведь мне и в голову не пришло, господин лейтенант…

— Вот видите… — сказал врач, — это вполне естественно…

— И почему это сразу мне в голову не пришло?!.

— Ну, лежите, лежите… — И врач перешел к следующей койке.

Кесеи продолжал улыбаться, а иногда, качая головой, смеялся коротким смешком, упрекая себя — как это ему не пришло в голову, в чем тут причина. На самом-то деле он и понятия не имел, что именно ему следовало знать и почему болит нога, которой нет. Однако с этого момента он смотрел на других больных так, словно у него была тайна, о которой знали только он и врач. Врач — потому что это его специальность, а он — благодаря своей образованности и незаурядности. Когда соседи по палате спросили — тотчас, как только врач вышел, — почему у него было такое ощущение и в чем тут причина, он снова засмеялся, сокрушенно покачал головой:

— Как я об этом не подумал?!. — и ничего но ответил, только махнул рукой.

Позднее он и впрямь уверовал, что знает, в чем дело. И был в этом убежден не меньше, чем в том, что дважды два четыре. Когда боль в отсутствующей ноге обострялась, он останавливался и говорил:

— И ведь это вполне естественно. В большинстве случаев такое явление наблюдается почти как закономерность, за Исключением двух-трех особо сложных… — Тут он умолкал или делал свой характерный жест и заключал:

— Это же естественно. Правда?

Вот и теперь, засунув руки в карманы и продолжая путь, он бормотал про себя:

— Это абсолютно понятно. Разве нет?..

Погруженный в свои мысли, он добрался домой, снял пальто, растопил печурку. Комнатушка была маленькая, всего несколько квадратных метров, с темным окном, выходившим в узкий и грязный внутренний двор. Печка стояла посреди комнаты, труба изгибами колен шла под потолком и, оставив на стене темное пятно, исчезала в кухонном дымоходе. Кровать, туалетный столик с тусклым зеркалом, старомодный шкаф с фибровым чемоданом наверху, стол, стул, умывальник да ведро для воды составляли всю обстановку. Голая, без абажура, лампочка бросала с потолка слабый свет.

— И все же надо бы дать ему пощечину! — сказал он, подкладывая на разгоравшуюся лучину новые поленца… — Подойти и при всех ударить…

Он закрыл печную дверцу и заковылял по комнате. Заложил руки за спину, нахмурился.

— Такие люди… причина всех наших несчастий. Это они выхолащивают человечество, рожденное для высоких целей. Это они лишают нас самоуважения, заражают нас безверием, толкают нас в трясину равнодушия. Это они изо дня в день плюют нам в лицо. Ведь не то беда, что в неуважении к самим себе они не стремятся оправдать звание человека, стать достойными этого звания, беда в том, что они подвергают сомнению само благородство и возвышенную природу человечества. Собственно говоря, они не уважают человека, а раз не считают его достойным уважения, то не могут и любить его… нет в них даже намека на героизм и ответственность!

Он остановился перед зеркалом и посмотрел на свое лицо:

— Боже! Как я люблю людей… Это ведь из-за страданий я стал таким, каким стал! Может быть, я потому и способен делать добро и так безгранично любить, что очень близко знаю страдание! Кто много страдал, для того нет ничего выше любви к человеку. Ему ведомы его ценность и величие! Кто много страдает, кто за свою жизнь не раз ходил рядом со смертью, тот знает — ничто не спасает от зла и греха так, как страдание. В соседстве со смертью грех и зло теряют свою соблазнительность, тщетным и суетным становится все, ради чего мы грешим. Тщеславие, высокомерие, чванство? Деньги, состояние, власть? Что они в сравнении с той чистотой, которая обретается ценой страдания? Чтобы ты мог стать добрым, не беги страдания, будь среди тех, с кого Агнец Иоанна Богослова снял пятую печать!

Он закрыл один глаз и посмотрел на потолок. И снова, как школьник, повторил с радостью первооткрывателя:

— Да! Не беги страдания, чтобы стать добрым…

Он посмотрел вокруг и удовлетворенно улыбнулся. Улыбка медленно осветила все лицо и еще больше подчеркнула темную синеву под глазами. Отвернувшись от зеркала, он снова заходил по комнате.

Если страданию порой недостает красоты, то лишь потому, что люди мало в него всматриваются! Наши страдания остаются скрытыми, и люди проходят мимо нас, ни о чем не догадываясь. А ведь они должны бы обратиться в нашу сторону и почтительно склонить головы. Мир, который не чтит страданий и душевных мук, недостоин человека. Ведь о чем, собственно, речь? Маленький, ничтожный человечек вместо погони за проходящими житейскими радостями, вместо заботы о повседневных удовольствиях, о том, чем набить брюхо, какую нору устроить себе под сливами или там яблонями, как припрятать где-нибудь в шкафу под бельем деньги, — вместо всего этого бьется над великими вопросами жизни, над проблемами бытия, сам взваливает на себя груз размышлений над судьбами мира — кто больше него достоин уважения? А как мир относится к нему? Что в нем видит мир? Чтит ли его? Ничего не видит, не любопытствует узнать и никак не вознаграждает! Мы все более далеки от того, чтобы чтить героев, уважать подвиг… словно героическая жизнь не является целью и высшим призванием человека?! Цель человека — героизм! Знать эту цель, желать ее и стремиться к ней! Что более достойно почитания? Мы думаем, что… Возьмем, к примеру, смертную казнь. Знает ли в наше время хоть кто-нибудь, где и когда гибнет герой? Возле него лишь, двое-трое негодяев, они же палачи, и — бах! Я уж не говорю о том, что это за общество, которое терпит и даже поддерживает таких двуногих, способных убивать других, кого эти твари никогда и не видели, ничего о них не знают и кто их даже пальцем не тронул! Разве не следовало бы первым повесить палача — зачем взялся за такую работу? Но не об этом речь! А о том, что в средние века и прежде, в древнейшие и во все предшествующие времена, если кто умирал за великую веру, за убеждения, во имя истины или другого благородного дела, то… мог проститься с жизнью у всех на глазах, и его последний крик мог услышать, представьте себе, весь мир! Он стоял перед виселицей, или костром, или еще чем, окруженный толпой, — и женщины, мужчины, самые разные люди… взглядами провожали его вплоть до последнего мгновения прекрасной смерти, видели, как лижут его тело языки пламени, и могли слышать его крик «Отомстите за мою смерть!», или «За вас умираю, за вас проливаю свою кровь!», или что-либо подобное… А как теперь? Человека казнят в какой-нибудь норе или подвале, и видят его подвиг разве что тараканы. Прострелят ему в каком-нибудь подсобном помещении лоб или затылок, да еще и на куски разрубят. Вот и попробуй там воззвать к человечеству, рассказать, как благородна цель, ради которой жертвуешь собой! Поневоле задумаешься, друг, над тем, стоит ли быть героем, если никто о тебе ничего не узнает?!

Он стоял у низенького окошка, в котором смутно виднелись очертания его лица и белело бледное пятно лба:

— Подумать только: разве можно удивляться поведению человека, который чуть ли не с самого детства готовится к героической жизни, героическим поступкам и героическому уходу — и вдруг оказывается лицом к лицу с такой перспективой?! Да и вообще, нет ничего сложнее героического характера! Героический характер! Какое это многогранное, чудесное и полное неожиданностей явление! Случается, в глазах других людей герой ведет себя как трус! И конечно, подобное происходит не редко. Можно ли этому удивляться, если герой рассуждает так: я все должен подчинить своему великому призванию — тому подвигу, ради которого я вообще родился на свет. Нужно лишь дождаться момента, когда сможет осуществиться мое высокое предназначение: тогда исчезнет глухая стена, и я смогу обратиться ко всему человечеству: смотрите! Я умираю ради вас! Дело в том, что никто так не боится за свою жизнь, как герой! Никто не бережет себя больше, чем избранник! Он знает, что на этом свете у него есть цель, знает, что родился для своего величайшего свершения и должен себя для него сохранить. Поэтому порой легковесно и бездумно его объявляют трусом! Возьмем, к примеру, мой сегодняшний случай: один человек заявляет мне, что я лгу! Тем не менее — как это ни обидно — попробуем разобраться в этом спокойно. Предположим, я веду себя так, как поступили бы на моем месте другие: встаю, подхожу и даю ему пощечину. Что тогда может произойти? Допустим, это человек нервный и к тому же примитивный, который намерен действовать силой. Кровь бросается ему в голову, он вскакивает, хватает стул и, прежде чем кто-либо успевает вмешаться, обрушивает его мне на голову. Может так случиться? Может! Вполне может случиться именно так, как я представил… Что, стало быть, произошло бы: я отомстил бы за оскорбление и погубил бы свою жизнь. И тогда конец всему, всему тому, к чему я готовил себя с детских лет! По-видимому, дело в том, что герой всеми своими клетками, всеми мускулами чувствует необходимость опасаться за свою жизнь, должен беречь себя — он не вправе ставить на карту свои грядущие подвиги. Можно, пожалуй, сказать так: избранник имеет право распоряжаться собой лишь в одном смысле — он должен оберегать избранничество, словно величайшую ценность, которая вовсе и не его собственность, а собственность коллектива, где он живет, всего мира… На него возлагает надежды сам бог, сама судьба и так далее! Отправиться покорять Монблан и сломать ногу в какой-нибудь вымоине? То-то и оно… Никто не обязан с большей ответственностью относиться к своей жизни, чем герой…

Он доковылял до кровати и, отцепив деревянную ногу, лег ничком на неразобранную постель.

— Да, а как это связано с безмерностью внутренних страданий героя? Господи!

Он закрыл глаза и подумал о своем увечье:

— Боже, сколько я перестрадал!.. Однако пойдем дальше: принятие страдания — да! Это непременный долг всякого избранника. Откуда бы он черпал силу и величие, чтобы отличаться от заурядности, если не из мук, которые увлекают душу и мысль в жуткие глубины, как ничто иное? А знают ли те, кого я встретил в кабаке, какую боль я с собой ношу? Я терплю муку, муку ради них! И было ли когда-либо величие без адских мук? Разве не вслед за страданием прокладывает оно себе путь, подобно источнику, пробивающемуся из земных недр? Глупый мир! Человек в его величии принимает на себя кошмарные муки — и никто об этом не знает! Разве они, проходя мимо по улице, отдают себе отчет в том, с кем только что встретились, от кого были в нескольких шагах или того меньше? Трудно! Ужасно трудно! А сколько разочарований, горьких разочарований приносят как раз те, о господи, кому избранники должны служить! Сколько непонимания, безразличия и оскорблений, и все потому, что героизм таится до времени, чтобы сберечь себя и скрытно готовить тот час, который грядет… Да и как им увидеть всю безмерную любовь, что клокочет в глубинах сердца, подобно воде источника в недрах земли…

Он подтянулся поближе к изголовью постели и из кармана пиджака, повешенного на спинку стула, достал сигареты. Перевернулся на спину и выпустил дым в потолок.

— Между прочим, сколько раз я призывал себя не раскрываться, не откровенничать перед простыми людьми?! Нельзя! Не оценят! Они и в себя-то не верят — где им поверить в героизм? Как можно достичь высот, если они ко всему подходят со своей меркой?..

Он пускал в потолок колечки дыма и следил, как они вращаются и клубятся. Комнатка была низкой, и кольца быстро достигали потолка. Он повернулся на бок и, опершись на локте, стал пускать кольца в сторону, где было больше свободного пространства.

— Да! Ко всему прочему еще и унижения терпеть! А когда пробьет час величия и они увидят перед собой чудесный простор преображенной жизни, — как они поступят тогда? Потрясенные, они начнут бить себя в грудь. И скажут: «Сколько страданий он принял на глазах у нас, у слепых, которые не могли его понять…»

Он прищурился и остановившимся, неподвижный взглядом смотрел, как клубится колечками дым. Выражение его лица непрестанно менялось. Плечи ссутулились. Он поджал ногу, бросил сигарету и стал дышать открытым ртом, скрестив руки на взволнованно вздымавшейся груди. Лицо исказилось гримасой ужаса и пронзительной боли. Он перевернулся на спину и, устремив глаза в потолок, зашептал:

— Повелевай, господин! На все твоя воля… Твой коленопреклоненный раб… поступит так, как ты ударами кнута повелел ему… Да, владыка… на коленях влекусь я к трону твоему! Кожа моя саднит, она стерлась до крови об острые камни, и это больно, очень-очень больно! Но я молчу… не разомкну жалобой уст! Когда ты отобрал у меня детей, я ничем не выдал боли, она терзала меня лишь тут, в глубочайших тайниках души. О… эта боль была счастьем и радостью моей жизни… Я не говорю уже о моей жене, которую ты искалечил, приказав отрезать ей нос, а твоя наложница за мелкую повинность забила ее кнутом до смерти… Теперь я ползаю у ног твоих и протягиваю тебе сверкающее золотом и серебром, изукрашенное драгоценными камнями блюдо, полное африканских плодов и азиатских пряностей… и не разомкну для жалобы уст. Я молчу! Глаза мои опущены долу… Ты не видишь моих глаз, как не можешь видеть и моего сердца. Что знаешь ты о неизмеримой боли, грызущей меня, что знаешь об унижениях, что знаешь о человеке, который ползает перед тобой, послушно протягивая тебе все, что ты пожелаешь для своих услад и утоления своей жажды? Что знаешь ты о беспроглядной нищете жизни, о страданиях и чаяниях бичуемых? Что ведомо тебе о том, кто у ног твоих бороздит землю и какой закон он в свой час возвестит? Какой плод принесут его страдания, каким новым заветом чреваты? Почему он терпит на плечах своих раны от твоего кнута и во что отольются переполнившие его душу слезы? Что ведомо тебе о том, насколько усугубят приговор те ужасные муки, которые он терпит от тебя? За его слезами не увидеть тебе его ясных глаз, не увидеть, потому что я заслоняю их, и ты зришь под собой на земле лишь жалкое тело, ничего не зная о душе, что изливается сквозь тюремную клетку из костей, плоти и кожи, заполняя собой мир…

Съежившись на постели, он казался себе маленьким. В своем воображении он живо представлял и огромную залу, и блюдо, и боль, и ломоту в коленях. На нем надето что-то вроде рубища, которое доходит до самых щиколоток, голым черепом он покорно склоняется к ступеням, вытянутые руки его тонки, как сучья иссохшего дерева, а из безобразных культей торчат голые кости.

— У меня ясные глаза, и тебе не догадаться, что тот, кого ты обездолил, чью жизнь сделал Жалкой, кого разлучил с радостью и швырнул в грязь, когда-нибудь подымится, подойдет к твоему трону и опрокинет его. А потом, опрокинув твой трон и развенчав пышность и роскошь, окружавшие тебя, встанет впереди униженных и истязуемых и, простирая руки, возопит: «Вершите суд! Восстановите истину!» Так стоит он, не двигаясь с места, стоит, простерев руку, и восклицает: поступайте, как я сказал, это говорю вам я, — я, познавший страдание, как никто из вас!

Он видел перед собой армию обездоленных — головы с отрезанными носами, рваными или обрубленными ушами, согбенные спины с натруженными плечами, с острыми ребрами под иссохшей кожей; животы, вздувшиеся от съеденной с голодухи травы и непрерывно поглощаемой воды; синие, прозрачные провалы щек, пустые глазницы, пугающие и потрясающие, словно разграбленные, зияющие могилы; не зажившие, гноящиеся запястья вместо отрубленных кистей; свисающие плетьми и вскидываемые наподобие подрезанных крыльев руки, — он видел, как эти люди в пугающем безмолвии движутся вперед, касаясь его рубища, текут мимо него, стоящего с простертою рукой. Слышал, как звенит, лязгает, скрежещет разрушаемый трон, вслед за этим распахиваются окна, — и повсюду разливается свет. Врывается свежий, напоенный весенними запахами ветер и несет на своей спине мятущиеся, обезумевшие стаи птиц, и аромат цветенья смешивается с туманом испаряющейся росы и спешит затопить все вокруг. Слышится серебристое журчание воды в далеких и ближних ручьях и ключах, природа звучит, словно огромный торжественный, все нарастающий хор, он сплошным потоком звуков окружает стены и, ликуя, воспевает и славит победу добра и истины. А он, скрестив на груди руки, стоит и пылающим взглядом смотрит на толпу, которая по-прежнему стекается сюда со всех четырех концов света, и люди кричат:

— Кого мы чествуем?

И им отвечают, указывая в его сторону:

— Его!

И земля раскалывается, вздымается вместе с ним ввысь, поднимая его над толпой, и он обращается к людям с такими словами:

— Возможно, до сегодняшнего дня вы даже не слышали моего голоса! А ведь я был с вами во всех ваших страданиях и ждал, когда пробьет час победы! Возможно, до сих пор вы считали меня трусом, видя мою склоненную голову и безмолвные уста. Я молчал, распростершись ниц перед троном. Я поступал так ради вашего блага! Душой и сердцем я жил среди вас, неся вам истину и надежду! И теперь вы можете торжествовать, чествуя день, когда я сделал вас свободными!

Глаза его пылали огнем. Он глубоко вздохнул и вытянул ногу. Отнял от груди руки и медленно, ровно выпустил из легких воздух.

— Уф, ну и заврался же я, — сказал он.

Выпустив дым, снова улегся на подушку:

— Конечно… если бы кто увидел меня в такой момент, он решил бы, что я полоумный…

Перевернулся на живот. Лицо его страшно побледнело, под глазами еще резче обозначились круги.

— Душа никогда не лжет! Разве те, в кабаке, знают, кого они топтали? Они топчут все, что свято, и когда встречают кого-либо, кто за них остается человеком, смеются ему в глаза… Да знают ли они, что пинали ногами? Для них нет ничего, достойного уважения. Нет ничего, на что бы они смотрели с почтением, свои сомнения они выражают подло и грубо, как это они умеют… Врете! — заявил этот часовщик. Так нет же, господа! Это вы своим безразличием рубите землю! Все принижаете до собственного низменного уровня!.. Вы — раковая опухоль человечества! Все вы, от первого до последнего, низкие людишки, которых надо смести прочь. Не меня вы оскорбили, в моем лице вы оскорбили человечество, которое безгрешно живет и трудится на земле. Какого наказания заслуживает ваше преступление? Пока вы, живя среди людей, подобно хорькам, распространяете вокруг себя зловоние, сеете сомнение и равнодушие, что может ожидать героя? Нет, господа, в вас нет никакой нужды… Человечество сметет вас со своего пути…

Он замолчал и продолжал лежать с открытыми глазами. Ему представился часовщик, трактирщик. Вот один из них стоит перед ним и кричит: вы врете! Другой, склонив голову набок, строго говорит: вы слишком раздражительны, чтоб я поверил вашим словам! Жалкие людишки! Он лежал на постели, и до самого рассвета в его голове зрела мысль о том, что за оскорбление, нанесенное ему и тем самым, разумеется, человечеству, следует отомстить. Правильнее было бы назвать это не мщением, а карой. Мстить можно и из низких побуждений. А человечество и добро — карают.

Самым целесообразным он счел отправиться утром в окружной комитет нилашистской партии и донести, что эти люди в его присутствии позволили себе кое-какие высказывания насчет двух членов нилашистской партии, зашедших выпить по стопке палинки.

9

Мебели в комнате было немного: залитый чернилами письменный стол, перед ним стул, у окон курительный столик с креслом.

Когда человек в штатской одежде вошел в комнату, высокий белокурый нилашист, тот самый, что в свое время первым зашел в кабачок, вскочил и вскинул вверх руку. Двое других — тот, что был в кителе с засученными рукавами, и один из его спутников, вооруженный револьвером, — стояли, прислонившись к окну. Они тоже вытянулись по стойке «смирно» и вскинули руки.

Вошедший был несколько выше среднего роста, с обаятельным лицом, каштановыми волосами и карими глазами. Судя по одежде и по манере держаться, его можно было принять за учителя или служащего. Костюм подчеркнуто прост, хорошего покроя. На пальце обручальное кольцо.

Кивнул головой.

— Все в порядке?

— Так точно, — ответил высокий белокурый нилашист. — Как я уже докладывал: пустячная история, мелюзга…

— Где они?

— Здесь, в соседней комнате…

— Трактирщик, часовщик… и кто еще?

— Трактирщик, часовщик, столяр, коммерсант…

— Что за коммерсант?

— Книготорговец.

— О!..

Он взглянул на двоих с револьверами, стоявших у окна:

— Вы уже приступили?

— Как раз собирались…

— Приступайте… — взглядом указал он на дверь.

Пройдя к курительному столику, штатский сел в кресло. Закинул ногу на ногу, пригладил волосы, затем сложил руки на колене.

Один из нилашистов отошел от окна, взял с письменного стола пепельницу и понес к маленькому столику. Щелкнул каблуками и, держась на почтительном расстоянии от столика, поставил пепельницу на маленькую салфетку.

— Благодарю! — кивнул человек в штатском. Нилашист снова отошел к окну.

— Мацак! — позвал блондин, кивком головы указывая на дверь.

Тот, что был с засученными рукавами, отстегнул ремень и направился к двери, которая вела в соседнюю комнату. Приоткрыв ее, тихо приказал:

— Живо одного!..

Еще один нилашист, в рубахе без кителя, ввел Ковача, держа его за плечо. Увидев человека в штатском, отпустил Ковача, щелкнул каблуками и вскинул руку. Повернувшись, бесшумно притворил за собой дверь.

Ковач растерянно обвел глазами освещенную электрическим светом комнату. Поднес руки к груди, сцепил пальцы, но тут же разняв, опустил руки.

— Не научился здороваться, детка? — спросил Мацак.

Ковач взглянул на штатского, затем на блондина за письменным столом.

— Добрый вечер… — произнес он, неловко поклонившись.

— Подойди ближе! — сказал высокий блондин.

Ковач снова взглянул на человека в штатском, потом на Мацака и направился к письменному столу. Блондин неподвижно смотрел на него. Перед столом Ковач остановился и снова неуклюже, на свой манер, поклонился. Нилашист, стоявший у окна, закурил и прислонился к подоконнику. Выпустил дым в потолок.

— Разговаривать разучился, детка? — спросил Мацак и, подойдя, остановился у Ковача за спиной. Он стоял совсем близко — столяр даже чувствовал на своем затылке его дыхание. Услышав за спиной сопенье нилашиста, Ковач облизнул пересохшие губы, нёбо тоже стало совершенно сухим.

— Простите… — обратился он к блондину.

— В чем дело? — спросил тот.

— Простите… — снова начал Ковач, сделал шаг вперед и снова, как только что, приложил руку к груди. — Я… Янош Ковач… столяр…

— В самом деле? — спросил нилашист.

— Да… — ответил Ковач, пытаясь сглотнуть комок, застрявший в пересохшем горле.

— Я по профессии столяр, у меня и патент есть. Я человек семейный. Я совершенно уверен, тут какое-то недоразумение! Совершенно уверен, меня с кем-то спутали… и не только меня, но я… всех, кого вам угодно было сюда привезти… Ничего другого и быть не могло… Может, вы проверите, кого… нужно было привезти сюда вместо нас…

— Куда привезти? — спросил блондин. Он не сводил с лица. Ковача взгляда, спокойного и пристального.

— Сюда… простите…

— Куда?

Ковач, часто мигая, посмотрел вокруг и сделал неопределенное движение рукой:

— Сюда… извините…

— Я спрашиваю — куда «сюда»?

Ковач поднял было руку и снова опустил. Попытался еще раз сглотнуть, потом, поднеся руку к губам, прокашлялся.

И замолчал.

— Ну, вот видишь! Разве можно быть таким невежей? — спросил нилашист. — Невежество — коварная болезнь! Сейчас мы попытаемся тебе помочь, идет?

— Позвольте, — заговорил Ковач, — не знаю, почему вам было угодно… привезти меня… сюда! Лучше спросите, сделал ли я что-нибудь такое… за что меня полагалось сюда привезти? Я… честный столяр…

— Вот видишь, — сказал нилашист, — между нами явное недопонимание! Так кто ты есть, детка?

— Столяр… Мастер по столярному делу с патентом…

Блондин взглянул на нилашиста, стоявшего у окна.

Покачал головой:

— Ну что за навязчивая идея?!

И снова перевел взгляд на Ковача. Взгляд был сама безмятежность.

— Значит, если ты честный ремесленник, уважаемый столяр, то, к примеру, твоя жена — тоже честная женщина, а не потаскуха? Ты это имеешь в виду?

В первый момент Ковач непонимающе уставился на нилашиста, потом побледнел. Так и стоял с раскрытым ртом, чуть склонив набок голову. И вдруг, издав нечленораздельный крик, вскинул кулаки. И в тот же миг нилашист с засученными рукавами, стоявший за его спиной, схватил его за запястья и, дернув к себе, ударил по лицу. Резко завернув ему руку за спину, еще раз ударил в подбородок. Другой нилашист, стоявший у окна, не спеша, спокойно подошел и хлестнул столяра по щеке: Не нужно нервничать!

Блондин взглянул на штатского и заговорил:

— Как видишь, за ученье приходится платить! Напряги свои мозги и постарайся запомнить: ты самый обычный вор, жена твоя грязная потаскуха, которая до тебя успела переспать с половиной города. Ясно? Заруби это себе на носу! Далее: если вор, чья жена распоследняя потаскуха и проститутка, называет порядочных людей падалью, то порядочные люди этого не позволяют. Ясно? Они просто и без лишних слов доводят до твоего сведения, что ты червяк, которого надо раздавить, а, так как башка у тебя глупая, с тобой объясняются самым доходчивым способом…

Нилашист с засученными рукавами вывернул Ковачу руку и, когда тот с криком отшатнулся назад, ударил его в пах. В то же мгновение второй нанес ему подряд несколько ударов кулаком в лицо. Когда Мацак выпустил Ковача из рук, тот рухнул на пол.

Блондин вышел из-за стола и остановился над лежащим:

— Прежде чем ты подохнешь, мы сочли полезным тебе это растолковать! Если не понял, скажи, мы объясним еще раз! Такой ничтожный червяк, как ты, должен делать свое дело и держать язык за зубами. А когда нилашистам — одному или, допустим, двоим — случится зайти в трактир, Ты подползешь к ним на брюхе и будешь лизать им пятки. Дошло?

Ковач, сжавшись в комок, лежал на полу, прижимая руку к паху. Изо рта у него текла кровь и вырывался тяжкий стон. Однако, когда нилашист заговорил, он затих и, сотрясаясь всем телом, разрыдался, как ребенок.

— Ну, вот видишь! — сказал блондин. — Ты начинаешь соображать. Вот уж и на полу валяешься… из уважения к нам… А пока подохнешь, совсем умным станешь, даже жалко тебя будет!

Он носком сапога приподнял лицо Ковача:

— А теперь ступай и подумай!

И кивнул нилашисту с засученными рукавами. Мацак вместе со вторым подняли Ковача. Блондин открыл дверь, находившуюся позади письменного стола, и закрыл ее за ними.

Человек в штатском задумчиво смотрел перед собой.

— Неплохо, — сказал он. — Неплохо, но и не лучшим образом… Позволите несколько замечаний? Мы уже с вами разговаривали об этом, поговорим еще. Мне хотелось бы, чтобы в конце концов вы полностью осознали, о чем, собственно, идет речь, и не забывали моих слов…

Он поглубже уселся в кресло и сцепил пальцы. Подумал, потом заговорил:

— Прежде всего вы ошиблись в оценке! А именно: на мой вопрос вы ответили, что речь идет о совершенно пустячном деле. Вы ведь так доложили? Вот я и хотел бы просить вас поточнее объяснить мне, почему вы считаете это дело пустяком?

— Почему это пустяк? — переспросил нилашист и, опершись обеими руками о стол, подался всем телом вперед.

— Да…

— А разве не пустяк?

— Ответьте почему?

— А разве не понятно? Вчера застрелили двух наших братьев. Оба умерли! Позавчера бросили бомбу в помещение партии! Сегодня утром поймали двух подростков, которые разбрасывали листовки! Вот это не пустяки. Ну, а если в кабаке четыре человека обзывают нас падалью и убийцами, пьют свое вино и расходятся по домам… Разумеется, они и прежде называли нас падалью и убийцами и тоже пили свое вино и расходились по домам… В общем, болтали языком. Но когда люди не болтали? Поговорят, поговорят, а потом — к жене под бок. Вот почему это пустячное дело! Пока мы ловим тех, других, нам приходится идти на, бесконечные кровавые жертвы. Те, другие, ходят с револьверами и защищаются до последнего патрона. А эти, мне кажется, револьвера даже не видели, а с патронами, думаю, и обращаться не умеют. Вряд ли даже придется их связывать перед расстрелом, они и под дулами будут стоять как ягнята…

— Вы хотите их расстрелять?

— Ну естественно!

— Тогда зачем вы их били?

— То есть как это зачем бил? А что с ними делать? Подарить по шоколадке или научить их вязать?

Человек в штатском задумчиво посмотрел на говорившего:

— Сколько вам лет?

Блондин вытянулся:

— Двадцать восемь!

— Ага! Студент-филолог?

— Да!

— Знакомы с творчеством Йохана Хейзинги?

— Да!

— Ортеги?

— Да!

— Тённиеса?

— Тоже…

— Откуда приехали?

— Из Кёсега.

— Довольно маленький городок?

— Маленький…

Человек в штатском опустил голову, коснувшись лбом сцепленных пальцев.

— Так, пожалуйста… зачем вы их бьете?

— Зачем бью?

— Да… И вообще — зачем вам нужны побои? Вы когда-нибудь задумывались над этим?

Блондин, отступив назад, прислонился к стене. И тоже на мгновение опустил голову.

— По праву предоставленной мне власти, — сказал он, подняв глаза. — По велению идейного гнева!

— И все?

— Думаю, да! О допросах я не говорю, тут все и так ясно…

— И только из-за этого?

— Думаю, да!

Человек в штатском встал и, засунув руки в карманы, принялся ходить по комнате. Открылась дверь, вернулись оба нилашиста.

— Оставьте нас одних, — сказал штатский. — Одним словом… — Он остановился напротив блондина. — Давайте я прежде всего исправлю одну вашу ошибку! Вот вы говорили о бомбах и прочем, так?

— Да, говорил!

— Так вот… в одно из партийных помещений брошена бомба — как раз это, на мой взгляд, пустяки! Разбрасывают листовки, черкают на стенах — пустяки! Стреляют по нашим братьям — пустяки! Мы хватаем замешанных, для порядка вешаем или стреляем в затылок — и это пустяки! Пустяки, пустяки и еще раз пустяки… Ну что из того, дружок, если нам придется немного повозиться с теми, кто швыряет бомбы, разбрасывает листовки или устраивает пальбу? Ведь их мы уничтожим как положено и в установленном порядке! Они умрут, дружок! С ними рано или поздно будет покончено! Из них выйдут прелестные трупы! Однако в стране они составляют незначительное меньшинство. Сколько? Тысячу, десять тысяч, двадцать тысяч?.. А как быть с остальными? Кто не стреляет, не бросает бомб и листовок? Как быть с ними?

Он поднял вверх палец:

— Эти остаются тут — они живут, дышат, — ими нам и придется заниматься! Они — на нашей шее, и именно они — наше настоящее дело. Мы живем в эпоху масс, господин учитель, в эпоху мерзких толп, и эти толпы никогда прежде не создавали о себе и своей роли таких иллюзий, как в наше время! Мне претит это мерзкое самомнение, которое в нашем веке позволяет себе толпа! Забастовки, демонстрации… где мы живем? Повсюду толпы… массы…

Он снова заходил по комнате:

— Ну, а этих четверых людишек мы, разумеется, не расстреляем! Иначе зачем мы их привезли? — спросили вы, если не ошибаюсь. Зачем было вызывать машину, поднимать на ноги шофера, партийных активистов, руководителя группы? Очень просто: затем, чтоб этот ваш Мацак, или как его там, расквасил им нос, потоптал ногами, повывихивал руки, дал пинка между ног, а вы могли бы невозмутимо объяснить им, что их жены проститутки, хотя нет сомнения — все они честные и добропорядочные матери семейства. Еще затем, чтобы эти четверо усвоили — у вас есть право заявлять подобные вещи и вообще говорить все, что вздумается; право сворачивать носы, дробить зубы, отбивать почки, обзывать их ворами, а также, разумеется, право заходить, когда вам вздумается, в кабак, а то и в их дома, когда вздумается — хватать их, уводить и кровавить морды! Вот, господин учитель, ради чего вы прибегаете к побоям! Ради того, чтоб внушить: им не дозволено ничего, а вам — все! Вот поэтому вы их не убьете, а преспокойно, всех до одного, отпустите домой! Делать мертвецов легко, однако делать таких мертвецов, которые едят, пьют, работают и в то же время умеют держать язык за зубами, как настоящий, доподлинный мертвец, — это куда как труднее! Вам нужны не добропорядочные покойники, а живые люди, но столь же покорные и немые, как трупы! Иначе говоря, к побоям вы прибегаете из педагогических соображений, а не потому, что… — оставьте это газетам и ораторам. Конечно, скажете вы, тогда почему бы не тащить с улицы кого попало и не избивать поочередно всех подряд, независимо от того, натворили они что или нет! Но это значит, вы опять-таки не знаете жизненной философии этих людей! Знаете ли вы, как они поступают, что думают о жизни и о самих себе?

Он поднял голову, устремил глаза на потолок и, словно повторяя затверженный урок, заговорил:

— Мы маленькие люди, мы никто и ничто! Мы никак не вмешиваемся в дела мира! Быть может, мы — это их любимое выражение — лишь мушиное дерьмо на столе жизни! Единственное наше право — держать язык за зубами! Тс-с! Высокопоставленные лица делают с нами, что хотят. Мы целиком в их власти! Если нам что и позволено, так лишь втянуть голову в плечи, пусть история идет себе над нашими головами, а мы потихоньку останемся в стороне! И так далее… И тому подобное… Ну так вот! Ваша задача в том и состоит — доказать им, что это действительно так!

Он снова подошел и остановился перед блондином:

— Надеюсь, мы понимаем друг друга? Говоря с ними, вы должны только констатировать: да, все именно так, как вы думаете! Разумеется, они будут этим удивлены, ведь они думали не совсем так! Как же не так! — скажете вы, вы очень правильно мыслили, а чтоб вы об этом не забывали, я и отобью вам почки, переломаю руки и все такое прочее… И разумеется, вы их не убьете, а отпустите домой, пусть разнесут по всем концам города — в Андялфёлде и Кишпеште, в Пеште и Буде, — что все именно так, как им представлялось: они — мушиное дерьмо на столе мира, и ничего больше! Другими словами: вам нужны не эмоции с розовой водой, а педагогика!

Он вынул из внутреннего кармана носовой платок и мелкими, легкими движениями осушил губы. Взглянул на блондина:

— Что касается этих четверых… теперь, я думаю, вы уже согласитесь со мной и отпустите их домой? Нужно только сказать этому Мацаку или как бишь его, чтоб не миндальничал с ними, а взял в работу поосновательнее. Все, чем вы тут только что занимались, годится разве что для детского сада, а не для нас… И дождитесь утра, пусть пройдут по улицам и всем встречным выплачут свое горе!

— Слушаюсь! — ответил блондин. — В каком часу их выпустить?

— А я знаю? Когда рассветет… Но предварительно сообщите мне!

— Вы хотите с этими людьми побеседовать? — спросил блондин.

Штатский кивнул:

— Вы хорошо меня поняли? Все усвоили из того, что я сказал?

— Мне кажется, да!

— Совершенно уверены?

— Думаю, да! Я считаю, что…

Тут он расхохотался:

— Я рад, что попал под ваше начало! Кёсег, как я теперь вижу, все-таки только Кёсег!

Штатский махнул рукой:

— Лучше подумайте о том, все ли вы приняли в расчет?

— С этими четырьмя?

— Да! Поразмышляйте… Продумайте дальше ту логику, которую я тут развивал! Нет ли каких пробелов? Сделан ли конечный вывод?

Блондин пожал плечами:

— Не знаю, что вы имеете в виду…

— Очень жаль! Тогда, пожалуйста, проследите за моей мыслью! Конечно, они нас боятся — и это хорошо. К тому же ненавидят, что еще лучше, по крайней мере еще больше будут бояться! Какими они Кажутся сами себе? Этот столяр попросил у вас прощения? Высказал что-нибудь вроде сожаления — больше, мол, не буду? Попросил прощения, обещал впредь быть паинькой? Слышали вы от него что-нибудь в этом роде?

— Нет… не слышал, — заколебался блондин.

— Вот и я не слышал.

Штатский обошел комнату. Посмотрел на часы, потом подошел к письменному столу и оперся о него, подавшись всем телом вперед:

— Я тоже не слышал! И не знаю, услышим ли мы что-нибудь в таком духе от остальных — книготорговца, часовщика и того, другого?

Он наклонил голову. При электрическом свете в волосах кое-где блеснуло серебро.

— Никогда не забывайте о том, что люди способны уважать себя лишь в той мере, в какой им удается сохранить порядочность, как они ее понимают. Думаю, не ошибусь, если скажу, что эти люди не потеряли самоуважения… Они не просят прощения, дружок! У них еще сохранилось чувство собственного достоинства… Вы знаете что-либо опаснее этого?

— Я думаю, — сказал блондин, — они просто будут рады выйти отсюда…

— Разумеется… И только?

— Думаю, да! Вы ведь говорили об их философии! Жена… дом… картишки, стакан шипучки и покой! Все это они получат обратно! — Только и всего?

— В этом смысле — да!

— И вы думаете, ради этого они пошли бы на что угодно?

— Не знаю… Возможно!

— Допустим, вы пообещали Им целое состояние, если они совершат подлость и об этой подлости никто не будет знать, — как вы думаете, они предпочтут это состояние?

Блондин задумался:

— Я не уверен!

— А я уверен! — сказал штатский. — Они выберут состояние, лишь бы мир ничего не знал об этой подлости, не знал о заплаченной цене! Картишки, шипучка, честная, порядочная жена?! Чего им еще?! А если узнать поточнее? Если заглянуть им в душу?

— Все равно — они просто обрадуются, что можно пойти домой, что все это кончилось…

— Ошибаетесь! Они будут еще уважать себя за то, что подняли кулаки, когда Мацак набросился на них или когда вы назвали их жен потаскухами. Это вас не раздражает?

Он выпрямился и снова обошел комнату.

— Бунтовать, протестовать, возражать, вообще быть против… На это способен лишь тот, кто уважает себя! Я бы сказал — тот, кто уверен в себе самом! Или так: кто может положиться на себя! Что отсюда следует? Выпустить людей, которые нас ненавидят, боятся да еще и уважают себя? Могут в случае чего на себя рассчитывать? Вы допустили бы такую ошибку? Пока у них остается хотя бы намек на чувство собственного достоинства, пока теплится хоть искорка самоуважения — одного страха, одной боязни мало. И все ваши попытки вколотить этот страх им в сердце, в душу, в кости и… в мозговые извилины останутся тщетными!

Взглянув на блондина, он улыбнулся:

— Нужно исходить из того, что человек ужасно любит свою жалкую жизнь. Если он на многое способен ради богатства, то на что он пойдет ради спасения жизни?! Человек слабое и, собственно говоря, гнусное существо! Жалкое отродье! Вы сами-то любите людей? Примите мои соболезнования… Гитлер, возможно, не знает, какую великую высказал мысль, призывая молодежь уподобиться диким зверям! Это отнюдь не случайная фраза. Это философия! Слава ему, и снимем перед ним шляпы!

Он взглянул на часы:

— Необходимо заставить их почувствовать отвращение к самим себе! Пока вы этого не добились, вы ничего не довели до конца! Ровным счетом ничего! Они должны опротиветь сами себе и презирать себя… Вот тогда дело сделано! Разбудите меня на рассвете, ну, а если вернуться к текущим делам, поставьте того парня с засученными рукавами вот тут у дверей. Следующего, как только войдет, сбить с ног. Окатить водой, едва придет в чувство, поднять на ноги и сразу же бить снова! Только после этого пусть его подведут к вам. А вам бить нельзя!.. У вас должна быть ясная и трезвая голова! Говорите! Вот ваша задача. Дождитесь минуты, когда стоны поутихнут, и говорите. Потом прикажите сбить его с ног и время от времени доверяйте своим парням бить, пока есть охота… За что бьют, в чем их провинность — об этом ни слова! Если им открыть, в чем их вина и за что их бьют, — страх будут испытывать только те, кто действительно совершил что-либо подобное. Пусть не знают за что! Пусть в этом мире страх владеет всеми — виновными и безвинными в равной мере!

Так и сделали: как только они поочередно — сначала трактирщик, затем Кирай и, наконец, Дюрица — входили в комнату, удар Мацака валил их на пол, и все время, пока они находились в комнате, их били не переставая. Когда они пытались защищаться — как это вновь и вновь пробовал трактирщик, — на них набрасывались вдвоем, и никто не отвечал на их вопрос, что они, собственно, сделали.

10

Комната, служившая камерой для четверых друзей, находилась в мезонине. Попадали в нее через широкий коридор, на другом конце которого, перед самым выходом, находился просторный холл. Окна в холле были заколочены, как и все окна в комнате. Комната кое-как освещалась грязной лампочкой, висевшей под самым потолком. Помещение было совершенно пустым — четыре стены и голый, грязный, весь в пятнах паркет.

Трактирщик лежал возле стены, под голову ему подложили пиджак Дюрицы. Он был весь в синяках, лицо вздулось, глаза опухли, губы потрескались. Он с трудом дышал открытым ртом, глаза были закрыты. С того момента, как его втолкнули в комнату, он не произнес ни слова, лежал молча.

Дюрица отошел от окна, где стоял, опершись спиной о доски и засунув руку в карман, и наклонился над лежащим:

— Пиджак под головой не давит?

Трактирщик не отвечал. Чуть приоткрыв глаза, взглянул на часовщика и снова опустил веки.

Дюрица вернулся к окну. Левая рука его безжизненно висела вдоль тела, одежда была изодрана в клочья, лоб распух и залит кровью, кровь все еще сочилась из маленькой открытой ранки.

Кирай, книготорговец, прихрамывая, бродил по комнате.

— Никогда не поверил бы, что можно учинять такое над людьми! А где же законы? Где гражданское право? Что это вообще такое? Первобытные времена? Каменный век… звериное царство? Что это? Да ответьте же кто-нибудь, что это и как такое возможно?!

Ковач стоял, прислонившись к стене напротив трактирщика. Задрав голову, опирался затылком о стену. Губы у него вспухли, как у негра, волосы прилипли ко лбу. Иногда он поднимал руку и ощупывал рот.

— И это двадцатый век! — продолжал Кирай. — Это же не человеческое общество! И вообще не мир… Сплотив ужас и грязь, настоящий ад!

Он ковылял с трудом, приволакивая ногу. Вдруг повернулся и, спотыкаясь и подпрыгивая, подбежал к выходу. Подняв кулаки, принялся громко колотить в дверь:

— Откройте! Немедленно откройте!!! Бандиты… Звери!

— Отойдите от двери и замолчите! — Дюрица подошел к нему, схватил за плечи и оттащил от дверей: — Постарайтесь взять себя в руки. Не теряйте голову, иначе вам ничего не поможет… Успокойтесь, Лацика!

— Мы не люди! — заявил Кирай. — Не люди!.. Ужасно! Что же это, боже милосердный? Что это… да скажите же мне!

Он закрыл лицо руками и отшатнулся к стене:

— Это ужасно, чудовищно!

Дюрица постоял немного рядом, положив ему на плечо руку, потом снова отошел, прислонился к окну. Слышались негромкие, подавленные вздохи Кирая. Дюрица обвел глазами своих товарищей, остановил взгляд на Коваче и спросил:

— Мастер Ковач! Постарайтесь вспомнить… Не говорили они вам, почему нас сюда привезли?

Столяр, покачав головой, разжал губы:

— Сказали… что моя жена… потаскуха!

И он заплакал. Сначала попытался взять себя в руки, всхлипнул, как ребенок, а потом дал волю слезам:

— …что… потаскуха… моя жена… распоследняя потаскуха…

— А не говорили чего-нибудь такого, из чего можно догадаться, почему нас сюда привезли?

— Не знаю… не знаю! Моя жена… потаскуха… вот что говорили!

Плечи его сотрясались от рыданий, распухшие губы дрожали.

Кирай вдруг выпрямился, оторвался от стены, вышел на середину комнаты. Пристально посмотрел перед собой расширенными зрачками. Сделал несколько шагов и, снова, остановившись, странным, пристальным взглядом уставился на Дюрицу.

— Господин Дюрица, — произнес он изменившимся голосом. Слова срывались с его губ с безразличной монотонностью, в глазах застыло удивление и страх. — Господин Дюрица!

— Да! — отозвался часовщик.

Расширенные глаза книготорговца наводили ужас. Он еле слышно произнес:

— В этом мире нельзя жить!

Он медленно, словно непроизвольно, поднял руку и выставил перед собой указательный палец:

— В таком обществе невозможно жить!

Трактирщик на полу зашевелился и произнес!

— Ну, каково! Додумались-таки?

Кирай, по-прежнему глядя перед собой расширенными от, ужаса глазами и выставив палец, подошел к нему:

— Коллега Бела! В этом мире нельзя жить!

Он впился глазами в лицо трактирщика, потом вдруг обернулся:

— Мастер Ковач! Вы меня понимаете, мастер Ковач?! Нельзя жить!

Чуть согнувшись, он, не двигаясь, смотрел на столяра, потом выпрямился и ринулся к двери. Снова принялся барабанить в нее кулаками и выкрикивать:

— Бандиты!.. Мерзавцы!.. Откройте дверь!

Удары его становились все слабее, и наконец, уронив голову на руки, он припал к двери и больше не произнес ни слова.

Дюрица подошел к трактирщику:

— Ну как, Белушка? Как вы себя чувствуете?

— Плохо! Скажите этому книготорговцу — не видать ему больше белого света…

— Голова все еще болит?

— Все у меня болит!

Он повернул голову к Дюрице:

— Ну, а как дела… у вас, у часовых дел халтурщика? Боитесь за свою жалкую жизнь, а?

— Сами ведь знаете, Белушка, жизнь одна!.. — ответил Дюрица. — Может, вам лучше сесть? Тогда кровь не будет приливать к голове.

— А ну ее к черту!.. — сказал трактирщик. — Лучше оттащите от дверей этого книготорговца. Чего он там ждет? Мессию или трамвай? Слышите, отойдите оттуда!

Кирай обернулся и заковылял к ним. Остановился возле Дюрицы, глядя в пол. Тихо и спокойно позвал:

— Господин Дюрица?..

— Да?

— А вдруг нас так и не выпустят? Возможно такое?

Трактирщик закрыл глаза:

— Не будьте ребенком, Лацика! Здесь мы все и подохнем!

Кирай по-прежнему смотрел в пол:

— Вы уверены?

— Уверен! — ответил трактирщик. — Как и в том, что для грудинки салями не идет…

— Господин Дюрица!.. — снова позвал книготорговец.

Дюрица поднял на него глаза:

— Да?

— Вы верите, что существует возмездие?

— Нет! — сказал Дюрица. — Нет ни возмездия, ни вознаграждения. Ничего!

— Вы уверены?

— Я уверен! Ничего этого нет!

— Вы не знаете! — возразил Кирай. — Все есть! И вознаграждение, и возмездие!

— Возможно… — ответил Дюрица.

— А я знаю, что есть! — повторил Кирай.

Трактирщик приподнялся на локтях и, опустив голову, закашлялся:

— В таком… случае… — заговорил он прерывающимся голосом, — в таком случае… вас… теперь… постигло возмездие… за то, что обманывали своих клиентов…

Он откинулся навзничь:

— Значит, вы боитесь за свою жизнь, господин часовщик?

— Да, — ответил Дюрица.

— Тогда дело плохо… Послушайте, господин Кирай! Вы еще сможете вернуться домой, если очень захотите… Я не шучу, честное слово!

Опухшими глазами он посмотрел на Кирая:

— Что вы на меня уставились? Знаете ведь, что я в шутках не силен? Если уж говорю, что сможете выбраться отсюда, если очень захотите, значит, так и есть!

Вы не хотите домой, господии часовщик?

— Мы все пойдем по домам! — сказал Дюрица. — Не волнуйтесь, Лацика! Скоро выяснится, что произошло недоразумение, и нас выпустят!

— Вы серьезно так думаете? — спросил Кирай.

— Нет! — произнес трактирщик, — Господин часовщик врет! Он лучше меня с вами знает, что мы отсюда уже не выйдем!

Кирай поднял на него глаза:

— Тогда почему вы сказали, что я еще могу выйти отсюда?

— Потому что вы можете! Ступайте и попросите у них прощения. Скажите, что не знаете, почему здесь оказались, но сожалеете о своих проступках и впредь будете паинькой…

— Не ребячьтесь, Белушка!.. К чему это? — сказал Дюрица и посмотрел на Кирая.

— Вам пришла охота пошутить? — спросил Кирая.

— Я вовсе не шучу!

— Нет, шутите!

— Если сейчас войдет кто-нибудь из них, подойдите и скажите — хочу, мол, поговорить с начальником… А потом сообщите начальнику то, что я вам посоветовал!

Кирай с сомнением посмотрел на трактирщика:

— Все шутите?

— Нет! Попробуйте — и увидите, что это не шутка!

Кирай перевел взгляд на Дюрицу:

— А вы как думаете?

— Не знаю, — ответил Дюрица. — Во всяком случае, попробовать можно. А вдруг и в самом деле все выйдет, как говорит коллега Бела…

Трактирщик слегка приподнял голову. Посмотрел сначала на Кирая, потом на часовщика:

— Оставьте, мастер Дюрица! Если еще и вы подтвердите, он, чего доброго, поверит и начнет барабанить в дверь, чтоб прислали начальника… Вы еще ве начали стучать, Лацика? Постучите им.

— А может, коллега Бела и вправду дело говорит? — спросил книготорговец.

— Может!

— Просил ведь я вас оставить его в покое! — сказал трактирщик.

— Может, и дело! — повторил Дюрица. — Во всяком случае, попробовать можно, вы ничем не рискуете…

— Ничем не рискуем… — повторил Кирай слова часовщика.

— И впрямь ничем не рискуете? — спросил трактирщик. — Вы это серьезно?

Кирай погрузился в свои мысли и ничего не ответил.

Потом пересек комнату и остановился у двери. Заложил руки за спину и уставился в пол.

Трактирщик кивнул в его сторону:

— Ведь просил я вас помолчать! — обратился он к Дюрице. — Стоит вам подтвердить, как он начнет над этим раздумывать…

Он окинул часовщика долгим взглядом, потом взялся рукой за его пиджак:

— Небось не думали, старина, а?..

— Что? — очнулся от своих мыслей Дюрица.

— Да что так кончите?..

— Я еще не уверен, что мы так кончим…

— Ну, не будьте ребенком…

Он снова долгим взглядом посмотрел на часовщика:

— Я не хотел напоминать об этом… Ваша супруга за несколько дней до смерти — не сердитесь, что я об этом говорю, — заходила ко мне в заведение посоветоваться с моей женой насчет какого-то рецепта пирожного. Вошла — живот огромный, до родов дня два оставалось, — а я ей и говорю: «Ну, Пирошка, будет мальчик, вот увидите». «Хорошо бы!» — отвечает. «А как назовете?» — спрашиваю. Она говорит: «Я бы хотела Миклошем назвать!» «По отцу, значит?» «Да», — отвечает. «Так ведь один Миклош уже есть», — говорю ей со смешком. А она мне: «Я бы всех их с радостью его именем назвала!» И покраснела, как девочка…

Дюрица молчал. Трактирщик снова приподнялся на локте и закашлялся.

— Кончен бал! — натужным от кашля голосом выговорил он. — Кранты, как у нас говорится.

Дюрица смотрел прямо перед собой.

— Я вас кое о чем спросить хотел, — заговорил трактирщик, снова откинувшись на изголовье. — Захотите — ответьте, не захотите — простите, что спросил… Вы слушаете?

— Да, — ответил часовщик.

Трактирщик повернул к нему голову:

— Вы не знаете, почему нас сюда привезли?

Дюрица посмотрел на него:

— Нет!

— В самом деле не знаете?

— В самом деле не знаю…

Потом прибавил:

— Откуда мне знать?

— А мне всегда казалось, — продолжал трактирщик, — только не обижайтесь на мои слова, — что вы из тех людей, на ком шапка горит. Только не из-за воровства горит, а так думаю — из-за хорошего дела.

— Ошибаетесь! — ответил Дюрица.

— Не уверен…

— Тогда не знаю уж, что и сказать. А зачем вы дразните Швунга?

— Хотелось бы думать, что все именно так, как я ему сказал…

— Вот и напрасно, Белушка!

— В том-то и беда! Я хоть и мелкий, да коммерсант. Мир, по моему мнению, устроен так, что люди всегда что—то отдают и что-то получают! В этом суть! Отдал — получил — вокруг этого все и вертится!

— Это ошибка!

— Едва ли! Я пробовал размышлять об этих скотах, что нас сюда привезли. Будь у них хоть капля ума, они тоже пришли бы к таким мыслям. Ну, отделали нас — так выпустите! Если бы мне потом довелось кого из них увидеть — на брюхе к стойке поползу его ублажать, а расплатиться пожелает — в задницу поцелую, не обижай, мол, своими деньгами! Таким бы правильным придурком заделался — что твой мышонок Микки! А раз так, то какой им смысл нас похерить? Где тут процент с вложенного капитала? Что за прок — избить, а потом кокнуть? Где тут деловой подход?

Кирай, ковыляя, отошел от дверей и остановился у ног трактирщика.

— Может, вы и правы, коллега Бела. В общем, есть вероятность, что нас выпустят!

— Я говорил, надо попробовать! — вставил слово Дюрица. — Что вы теряете?

— Никогда вам уже отсюда не выйти, Лацика! — ответил трактирщик, — Нечего и тешить себя! Не стоит и надеяться!

— Попробовать все нужно! — сказал Дюрица. — Вы ничем не рискуете, если используете любую возможность вернуться домой.

Ковач, не подымая век, заговорил:

— Я пробовал… сказать, что ничего… не сделал! Хотел сказать, чтоб не сердились; если я что и сделал… из-за чего следовало сюда везти, то… это помимо моей воли вышло… Но мне не дали говорить! Слова… сказать не дали… только били да повторяли, что жена моя… потаскуха!

Из-за дверей послышался вопль, разнесшийся по всему зданию. Это был искаженный до ужаса мужской голос, который затем заглох, сменившись стенаниями.

Кирай вздрогнул и привалился к стене.

— Что потаскуха… моя жена… только и повторяли! — продолжал Ковач.

Трактирщик кивнул в сторону дверей:

— Этот наш коллега, слышите… прощения не просил! Он произнес это тихо, чтоб мог слышать один Дюрица.

— Эх, если бы так — попросил прощения, и…

— Даже слова сказать не дали… — повторял Ковач, — только били да обзывали мою жену потаскухой!..

Он отошел от стены, направляясь к Дюрице:

— Вы только что сказали, — начал, он и погладил ладонью лоб, — сказали, не убудет, мол… от человека, если прощения у них попросит? Это вы господину Кираю говорили… А коллега Бела сказал, что тот человек много чего потеряет, то есть такой смысл был у его слов. Вы ошибаетесь, коллега Бела! Человек ради своей жизни на все имеет право! Тут вы ошиблись: когда жизнь в опасности, он обо всем забывает, в нем только инстинкт говорит, приказывает, что делать. Вы… наверное, думали, что… за жизнь честью приходится расплачиваться и тому подобным. Но ведь в таких безвыходных обстоятельствах все это не в счет! Желание человека жить — превыше всего! Вы это серьезно, что если перед ними унизиться, то выпустят? Вы и впрямь серьезно?

— Конечно, он всерьез! — ответил Дюрица.

— Ведь это не грех, — продолжал Ковач, заслоняя губы ладонью, — ведь и бог велел, чтоб человек жил!

— Еще бы, — сказал трактирщик. — Вспомните, Кирай целую речь держал — и асфальт, дескать, вылижешь, если прикажут те, кто может приказывать.

— Это не грех! — повторил Ковач. — Грех, когда человек не все сделал, чтобы спасти свою жизнь. И потому еще не грех, что его к этому принудили…

— Да тут и вообще ничего унизительного нет! — заговорил Кирай. — Человек хочет жить… а тогда все остальное не считается.

— Кабы так… — произнес трактирщик.

— Когда они придут, — сказал Кирай, — я скажу, чтоб не сердились… Не знаю, что я такого сделал, но если это, по их мнению, плохо, то, конечно, они правы, и я не буду больше ничего такого делать, раз им не нравится!

Все молчали. Кирай посмотрел на них:

— Подлец я после этого?

— Нет! — сказал Ковач.

Кирай опустил голову:

— И все-таки я буду подлецом, коли так сделаю! И любой, кто так поступит, — подлец! После этого я себе в глаза взглянуть не смогу. Ведь не что-нибудь теряешь — уважение к самому себе, а это кое-чего стоит!

— А чего вы хотите? — спросил трактирщик. — Уважать себя или жить?

— Я все потеряю… — сказал Кирай.

— Однако… жизнь-то, хотя бы жалкую, сохраните?

— Они про мою жену говорили… что она потаскуха! — сказал Ковач.

Дюрица еще раньше отошел в сторону. Вернулся к окну и прислонился к доскам. Стоял с закрытыми глазами, сжав губы; лоб собрался морщинами, из раны все еще сочилась кровь. Было очевидно, что про остальных он забыл.

— Ну, как вы там, господин часовщик? — спросил трактирщик. — Опять, как всегда? Рта не раскроете, разве что в полгода раз?

Дюрица не отвечал.

— Который теперь может быть час? — поинтересовался Кирай.

— Не знаю, — ответил трактирщик. — Обращайтесь с таким вопросом к специалисту.

За дверью послышалась шаги, потом скрежет открываемого замка. В прямоугольнике открывшейся двери стоял нилашист с засученными рукавами в сопровождении другого, вооруженного револьвером. Револьвер висел у него на боку.

Нилашист с засученными рукавами окинул их взглядом:

— Ну, как дела, ворье? Не пере… еще друг друга?

Он переступил порог и остановился возле дверей.

— Живо все отсюда, снова дядя Микулаш пришел!

Трактирщик с трудом поднялся с полу. Дюрица, оставив окно, поспешил к нему на помощь. Ковач отнял ото рта руку и с ужасом смотрел на нилашиста. Кирай побледнел и неуверенными шагами направился к двери. Проходя мимо Мацака, начал было:

— Простите… я хотел…

— Цыц! — оборвал его нилашист.

Трактирщик вышел последним, опираясь на руку Дюрицы.

— Как дела, герой? — поглядел на него Мацак. — Никак присмирел чуток? Тебе даже не Микулаш, а сам Иисус кое-что принес!

Их провели по коридору. Холл освещался с потолка очень яркой лампой. В центре, вблизи лампы, на канате, спускавшемся с прикрепленного к потолку блока, за выкрученные назад руки был подвешен человек, так что лишь пальцы его ног достигали земли. Он был раздет до пояса и весь в крови, грудь изрыта ранами, окровавленное лицо чудовищно распухло, по темени, лишенному волос, из бесчисленных ссадин влажно сочилась кровь, полопавшаяся кожа головы походила на шкуру свиньи, после того как ее опалят. Он молча, размеренно мотал головой, изо рта текла кровавая слюна, и через одинаковые промежутки времени, следуя движениям головы, из горла вырывался клокочущий хрип.

— А вот и дядюшка Микулаш! — объявил Мацак, кивая в сторону подвешенного.

Он подошел и, поддев кулаком за подбородок, приподнял! опущенную голову.

— Все еще сопишь, детка?

Потом кивнул на четверых друзей.

— Погляди-ка, кого дядя к тебе привел!..

Он опустил кулак, и голова висящего снова упала на грудь. И снова начала мерно раскачиваться вправо — влево, вправо — влево… и снова из горла вырывалось ритмичное клокотание, хрип, который уже не складывался в слова.

— Можете полюбоваться! — сказал Мацак. — Только не так, детки! Прошу вас стать в линеечку, как полагается хорошим мальчикам! Вот так, богатыри, оказывается, вы умеете себя хорошо вести!

По задней стене помещения шла наверх, на второй этаж, резная лестница с колоннами. Раздались шаги, лестница заскрипела. Сначала показался блондин-нилашист, а следом за ним человек в штатском костюме, свежевыбритый и причесанный; с легкой непринужденностью шагая по ступенькам, он сходил вниз. Уже дойдя до низу, обратился к блондину:

— Останьтесь здесь, напротив них!

И сошел с лестницы. Прошел совсем близко от висевшего человека. Оба нилашиста вытянулись и замерли.

Штатский остановился в четырех-пяти шагах от четверки, чуть в стороне, чтобы не заслонять висевшего человека.

Нилашист с засученными рукавами выкрикнул:

— Всем смотреть!

Штатский строго взглянул на него:

— Почему вы кричите? В этом нет никакой необходимости. Ведите себя прилично, вы не в кабаке.

Бросил беглый взгляд на четверых людей:

— Перед нами вполне понятливые люди, они поймут вас и тогда, когда вы будете говорить тихо…

Немного помедлив, он кивнул головой:

— Доброе утро!

Дюрица стоял безмолвно, черты лица его были напряжены, глаза закрыты. Остальные не шевельнулись, только Кирай прокашлялся и хриплым голосом, подслеповато моргая, ответил:

— Доброе… утро…

Штатский улыбнулся и кивнул книготорговцу. Потом взглянул на часы:

— Я думаю, вам пора по домам, к вашим семьям! К сожалению, вам пришлось задержаться здесь, вдали от семей, дольше, чем нужно. Насколько правомерным было ваше задержание, этого мне, к сожалению, с полной достоверностью установить не удалось. А тем самым не удалось установить и того, насколько обоснованно то расхождение во взглядах, которое обнаружилось вчера в вечерние часы между вами и некоторыми из моих сотрудников.

Он перевел взгляд на Ковача:

— Во всяком случае, утверждение, будто ваша жена потаскуха, на мой взгляд, не имеет оснований. Никто не может утверждать того, в чем не убежден. Это не допустимо ни с позиций ответственной мысли, ни с точки зрения корректности. А вы, со своей стороны, задумайтесь над тем, что человеку вообще свойственно заблуждаться и делать ошибки, так что никто из нас от этого не застрахован. Пожалуйста, постарайтесь забыть этот эпизод. И вообще — я не хотел бы, чтобы у вас остался неприятный осадок от всего, что произошло здесь с вами вчера вечером. Я понимаю, что об этом нелегко забыть, ведь в конце концов человек рождается свободным, с чувством собственного достоинства. И нет ничего более тяжкого, чем терпеть нанесенное ему оскорбление! Но что делать? Все мы зависим от обстоятельств, которые складываются не по нашей воле и влиять на которые мы не в состоянии. Мы подобны утлым ладьям в бушующем море. Что мы можем? Молчать и мириться с тем, чего нельзя изменить. Хотя, наверное, кто-то мог бы дать и лучший совет простому человеку, чьи желания сводятся к тому, чтобы содержать семью, выпивать свой стакан вина или шипучки, ходить иногда в кино и жить в мире и спокойствии! Только часто ли встретишь того, кто дал бы лучший совет? Да и вообще, нужен ли такой совет? Разве вы все не взрослые мужчины, не свободные и ответственные люди, способные думать собственной головой? С одной стороны, вы с вашими ответственными мыслями касательно жизни, с другой — законы, обеспечивающие всем гражданам свободу, дабы каждый сам решал, как желает устроить свою жизнь, какой этике и каким нормам собирается следовать изо дня в день. Я, наверное, не ошибусь, если скажу, что вы все без исключения действительно хотите только того, чтобы просто жить в мире и спокойствии?..

Он обвел их взглядом. Трактирщик, заложив руки за спину, смотрел в пол. Карай стоял, уронив голову набок и часто моргая, лицо его было бледно. Ковач, прикрыв ладонью губы, смотрел на говорившего. Дюрица не сводил глаз с подвешенного.

Человек в штатском кивнул в сторону блондина:

— Откровенно признаюсь, у меня с коллегой возникли разногласия относительно вашего освобождения. Он считал, что вас выпускать нельзя, а надо убить. Не помню, каким способом — повесить или расстрелять, но теперь все это, слава богу, совершенно безразлично. Мне удалось разубедить его. Со своей стороны я предложил, коли уж представился случай, дать вам возможность доказать вашу порядочность и лояльность. Вы заявляли, что попали сюда по недоразумению, и это, на мой взгляд, не исключено! Поэтому я употребил все свое влияние, чтобы предоставить вам возможность убедить нас в вашем полном к нам доверии и не в последнюю очередь в готовности помогать, короче говоря — в единстве наших взглядов. Поэтому я велел доставить сюда этого гомункулуса, что болтается теперь на канате и которому, как вы можете видеть, осталось жить считанные минуты, в лучшем случае часы. Между прочим, этот жалкий ублюдок, когда еще был здоров, работал литейщиком; недавно он взорвал один из наших оружейных складов, так как, по его словам, считает нас последними негодяями, душителями свободы, бестиями, лишенными всякой гуманности и чести, последователями Калигулы и Нерона, предателями родины, одним словом — негодяями! Мы не смогли убедить его, что он заблуждается! Тут, несомненно, сыграло свою роль и его происхождение — он из совершенно аморальной семьи, достаточно сказать, что жена его, к примеру, потаскуха, а дочь, хоть и совсем еще ребенок, распутница почище матери! Так вот, я предложил не убивать вас — это делается здесь внизу, в погребе, — дать вам шанс вернуться домой, в круг своей семьи, а также предоставить возможность выразить свое презрение к этому гомункулусу…

Он отступил на несколько шагов и махнул рукой в сторону висевшего.

— Чтобы вы могли на практике продемонстрировать это презрение, я предлагаю вот что: перед тем как удалиться — то есть прежде, чем вернуться к вашим семьям, — вы по очереди подойдете к этой хрипящей скотине и дважды ударите его по лицу — слева и справа. При этом вам неизбежно придется выпачкать руки, но их легко отмыть дома горячей водой, так что на коже и следа но останется. В каком порядке подходить — решайте сами, начинает первый желающий… Пожалуйста, прошу…

Он еще раз коротким, быстрым взмахом руки указал на подвешенного человека и, открывая подход, отступил еще немного назад.

Грудь трактирщика вздымалась и опускалась с ужасающей силой. Он поднял взгляд на человека в штатском. Губы ого разжались. Он провел по ним распухшим языком. Голова его затряслась.

— Сатана! — произнес он. Слово прозвучало ясно и отчетливо.

Человек в штатском, взглянул на часы.

— Скоро пойдут трамваи! — сказал он.

Ковач поднял на висевшего взгляд. Опухшие глаза его буквально полезли из орбит, он шумно и тяжело задышал — совсем как трактирщик. Судорожно заходил вверх-вниз кадык.

— Боже правый… — прошептал он.

Подвешенный по-прежнему раскачивал головой. Она моталась из стороны в сторону с правильными промежутками, и каждый раз слышался стон. При возгласе Ковача качанье приостановилось. На один миг голова упала на грудь, потом висевший, хрипло и трудно задышав, мучительным, натужным движением поднял лицо. Веки его раскрылись, и он медленно, с тяжким усилием обвел глазами стоявших перед ним людей. Со лба его, заливая лицо, вместе с кровью стекал ручьями пот. Человек поочередно останавливал взгляд на каждом, потом вдруг, словно сраженный ударом, со стоном уронил голову на грудь, и она снова закачалась: вправо — влево, вправо — влево…

У Кирая голова тоже упала на грудь. Дыханья его не было слышно. Он стиснул зубы, вспухшие губы под мускульным усилием сплюснулись. Сжатые в кулаки руки судорожно прижались к бокам. Сощуренные глаза напряженно впились в носки ботинок. Услышав вздох Ковача, он поднял взгляд. Едва шевельнув головой, искоса взглянул на столяра, потом медленно повернул голову в другую сторону и исподлобья посмотрел на штатского. Заметил, как у стоящего рядом трактирщика натужно вздымается грудь. Еще выше приподняв голову, взглянул на человека, висевшего на канате.

— Боже праведный, — снова прозвучал вздох Ковача, — Не остави нас, господи…

Взгляд Дюрицы застыл на лице подвешенного. Зрачки его сузились, он побледнел и закусил губы. То и дело судорожно сглатывал слюну, и кадык у него, как и у Ковача, безостановочно дергался вверх и вниз.

— Ну, а как быть, — спросил, подходя, блондин, — если они не пожелают доказать свою порядочность?

— Они постараются, это же совершенно естественно! — ответил штатский. — Вам, мой друг, не так просто будет их убить!

Ковач зашевелился и вышел из ряда. Сделав шаг, покачнулся и остановился. Потом направился к висящему человеку. Рот его раскрылся. Влажная кожа на вспухших губах лоснилась, с висков, из-под густых волос бежал пот и двумя широкими ручьями заливал лицо. Сделав еще шаг, он снова зашатался и вновь попытался сохранить равновесие. Словно зачарованный, он не мог оторвать глаз от лица умирающего. И сделал следующий шаг.

— Можно отворять дверь! — повысив голос, объявил штатский.

— Боже праведный… — прошептал Ковач. Он уже стоял напротив человека. Прямо перед его глазами на груди висевшего багровела и чернела окровавленная, лопнувшая от ударов кожа. Совсем близко слышалось непрерывное стенание, которое сопровождалось раскачиванием головы, выдававшим смертную муку. В нос ударило теплом испарины и приторным запахом крови. Ковач оказался ниже висевшего, который едва касался пола пальцами ног. Столяр поднял взгляд на его лицо. Размеренное раскачивание и жалобный стон постепенно затихали, пока наконец голова не застыла в неподвижности, снова упав на костлявую грудь. Медленно раскрылись глаза и уставились на Ковача. Их взгляды встретились. У человека шевельнулись губы, язык мучительно напрягался, пытаясь изобразить звук, из горла вырвалось прерывистое клокотание, наконец измученный язык бессильно вывалился из распухших губ, и длинной паутиной изо рта излилась кровавая слюна. А глаза по-прежнему спокойно смотрели в глаза Ковачу.

— Раз-два — и дело с концом! — раздался голос штатского.

— Боже милосердный… — прошептал Ковач.

Он медленно, на всю длину, занес было руку, но тут веки его смежились, и он рухнул на пол. Вытянутая для удара рука его раскрытой ладонью шлепнулась на паркет.

— Дурак! — выругался штатский. Потом крикнул одному из нилашистов:

— Унесите его отсюда и приведите в чувство!

Ковач заплакал:

— Нет!.. Нет… Боже… прости мне… мой грех!

Он разрыдался и, когда нилашист, наклонившись, схватил его за руку, завопил, как могут вопить лишь сошедшие с ума:

— Нет!.. Нет!!! Боже… Не надо!!!

— Уберите же его отсюда, скотина! — заорал на нилашиста штатский, — Заткните ему рот, осел вы этакий!

Потом он повернулся к остальным:

— Ну! Хватит раздумывать! Хотите наконец домой или нет?

Трактирщик смотрел на него, выставив вперед большею грузную голову.

— Ну! Кто следующий?

— Очень хорошо! — сказал блондин. — Можно отправляться в подвал.

Он сошел с лестницы:

— Очень хорошо!

Кирай, разинув рот, тяжело дыша, смотрел, как нилашист волочит Ковача по полу. Смотрел, как столяр, пытаясь подняться, вырывается из рук нилашиста и с зажатым ладонью ртом продолжает кричать:

— Нет!!! Боже милосердный… Нет!!!

Нилашист, вывернув ему руки за спину и толкая перед собой, направился в сторону коридора.

— Господи! — произнес Кирай. Лицо его исказилось, в глазах застыл смертельный ужас.

Из коридора послышались удары, звук падающего тела и подавленные рыдания столяра:

— Нет!.. Не могу!..

Кирай пошевелился и сделал шаг вперед. Глядя перед собой остановившимся взглядом, двинулся к подвешенному человеку. Сделал уже и второй шаг, когда почувствовал на плече тяжелую руку трактирщика. Вздрогнул и, пошатываясь, вернулся на свое место.

— Никуда вы не пойдете, господин Кирай! — услышал он рядом с собой хриплый, искаженный голос трактирщика. Закрыв глаза, Кирай покачнулся и уцепился за его руку.

— Отпустите меня, Христом-богом молю… — прошептал он.

— Вы останетесь здесь! — повторил трактирщик. Он уже не отрывал взгляда от человека в штатском. Отпустив Кирая, на подкашивающихся ногах двинулся на штатского:

— Подлые убийцы…

— Внимание! — крикнул блондин. — Мацак!

Трактирщик продолжал надвигаться на штатского, по-прежнему не сводя с него глаз, мучительно волоча подкашивающиеся ноги.

— Подлые… грязные убийцы!!

Мацак был уже за его спиной и, занеся револьвер, с силой обрушил его на голову трактирщика.

— Коллега Бела!.. — неистово закричал книготорговец. И потерянным взглядом уставился на неподвижное тело.

Прижав ладонь ко лбу, начал раскачиваться взад-вперед, как разыгравшийся ребенок:

— Боже всемогущий…

Все это время Дюрица, не шевелясь, смотрел на висящее тело.

Взгляд его был тверд, хотя в глазах стояли слезы. Словно закоченев, смотрел он перед собой на висевшего человека.

— Пора кончать! — сказал штатский.

Блондин убрал револьвер. Улыбнулся:

— Будто нельзя было кончить раньше?

Взглянув на штатского, добавил:

— Вы не находите?

Штатский повернулся к Мацаку:

— Кончайте с ними!

— Слушаюсь!

— И безо всякой педагогики! — сказал блондин.

Дюрица подал голос:

— Подождите… пожалуйста!

Штатский посмотрел на него:

— Неужели?

— Подождите немного! — сказал Дюрица.

Он по-прежнему не сводил глаз с подвешенного человека. Умирающий больше не стонал. Сделав неимоверное усилие, повернул голову набок. Приподняв веки, посмотрел на штатского, потом на распростертое тело трактирщика. Губы его раскрылись, окровавленный, вспухший язык его снова попытался вымучить какие-то слова, потом вяло вывалился изо рта. Услышав голос Дюрицы, человек медленно приподнял голову, потом уронил на грудь и, тяжело дыша, остановил взгляд на часовщике.

— Неужели? — повторил человек в штатском. — Оказывается, иногда попадаются среди вас и порядочные люди!

И сделал знак рукой:

— Прошу!

Дюрица шагнул вперед. Губы его были плотно сжаты, лицо окаменело. Кожа блестела от пота.

— Смелее, приятель, смелее! — подбадривал штатский. — Раз-два, и дело с концом! Зачем заставлять вашу жену мучиться сомнениями и тревогой? Теперь, я думаю, можно открыть дверь, — обратился он к блондину.

Дюрица сделал уже и второй шаг, когда книготорговец обернулся и в оцепенении уставился на часовщика. Ладони его, когда он отнял их ото лба, так раскрытыми и застыли в воздухе, губы разжались:

— Дюрица… Мастер Дюрица…

Всего несколько шагов отделяло Дюрицу от человека, тот дышал теперь уже тише и напряженно следил за подходившим. Изо рта его все еще сочились кровь и слюна, на беззубых, разбитых деснах чернела спекшаяся кровь.

— Мастер Дюрица… — шептал Кирай. — Мастер Дюрица… бога ради… что вы делаете?

Он посмотрел на распростертое тело трактирщика, цепляясь за него испуганным взглядом, словно пытаясь окликнуть и его.

Дюрица дошел до человека. Поднял глаза на его лицо и, как прежде Ковач, встретился взглядом с умирающим. Дюрица посмотрел сначала на окровавленный рот, на вспухшие, разбитые губы, беззубые десны, рваные ноздри, из которых капала кровь, потом глянул выше — в самые глаза. И впился в них остановившимся взглядом. В нос ему ударило зловонием из хрипящего рта, запахом крови и пота, острыми испарениями подмышек, вонью паленой кожи и мяса.

Кирай, шатаясь, сделал шаг в его сторону:

— Ради господа бога… Мастер Дюрица!.. Нет… нет… не делайте этого!..

Лицо его исказилось, губы дрожали:

— Нет… вы не хотите этого… нет, конечно же, не хотите!..

С испуганным, бессмысленным выраженьем Кирай поглядел вокруг. Взгляд его упал на человека в штатском:

— Нельзя!.. Не позволяйте ему этого!..

Потом, повернувшись обратно, закричал:

— Нельзя!.. Не позволяйте ему!.. Коллега Бела, не позволяйте ему этого!.. Ради бога… коллега Бела!!!

Он бросился к Дюрице и вцепился в его руку:

— Нельзя! Отойдите отсюда!! Отойдите отсюда! Немедленно отойдите!..

Дюрица не глянул в его сторону. Взгляд его был по-прежнему прикован к глазам висевшего.

— Ну же, смелее, врежьте этой скотине! — сказал штатский.

— Нет! — выкрикнул Кирай и, продолжая одной рукой удерживать часовщика, повернулся в ту сторону, где лежал трактирщик. — Нельзя!.. Правда, нельзя… Ведь нельзя! Белушка!..

Под ударами револьверной рукоятки он выставил вверх руку, сделал несколько неверных шагов в ту сторону, где лежал труп трактирщика. Потом качнулся назад и от следующего удара рухнул под ноги мастеру Дюрице.

Умирающий оторвал взгляд от Дюрицы. Перевел глаза на упавшего. Несколько мгновений глядел на него, затем веки его смежились, голова упала на грудь. Дюрица видел перед собой только его лоб, который заслонял склонившееся набок лицо. Подняв руку, он ударил человека по щеке. Голова качнулась.

— Один ноль! — объявил штатский. — Теперь еще разок — и конец представлению.

Дюрица зашатался. Сначала качнулся назад, потом, пытаясь сохранить равновесие, с занесенной рукой повалился вперед. Рука, хватая воздух, наткнулась на тело висевшего, и часовщик, шатаясь, повис на его груди. Так и застыл, судорожно вцепившись в голое тело и закрыв глаза.

— А ну живей! — заорал Мацак. — Нечего тут время тянуть!

— Теперь уже детские игрушки! — сказал штатский. — Кончайте, и все в порядке.

Мацак схватил Дюрицу за руку и поставил на прежнее место.

— Живо!

Дюрица поднял голову, замахнулся и снова ударил человека по лицу, по той же щеке. Голова покачнулась, сначала мотнулась к плечу, потом снова упала на грудь. Глаза на мгновение приоткрылись, взглянули на часовщика и опять закрылись. С усилием потянули на себя веки, все ближе и ближе, плотнее и плотнее, с мучительным напряжением, пока наконец их совсем не стало видно.

Дюрица стоял зажмурившись; так, не опуская раскрытых ладоней, он повернулся и, не поднимая глаз, вслепую шагнул к выходу. Локти его все дальше отстранялись от тела, чуравшегося собственных рук, пальцы судорожно дергались, словно их отторгали от ладоней, и, когда он добрел до дверей, разметанные в стороны кисти были вскинуты до самых плеч и из задравшихся рукавов пиджака рвались прочь растопыренные пальцы.

11

— Ты что, совсем спятил? — спросил у ворот вооруженный охранник. — Опусти руки и иди как полагается!

— Что?.. — спросил Дюрица, поворачиваясь лицом к нилашисту.

— Опусти руки! — посоветовав нилашист. Дюрица посмотрел на свои руки. Опустил их и продолжал стоять перед нилашистом.

— Обратно хочешь? — спросил тот.

— Нет! — ответил Дюрица.

— Тогда проваливай отсюда!

— Ладно! — сказал Дюрица.

Он повернулся, и пошел по тротуару. В одном пиджаке, с непокрытой головой. Он двигался медленно, то и дело покачиваясь, руки безжизненно болтались вдоль тела, Выбравшись из переулочка, направился к главной магистрали. Уже светало. По улице на большой скорости пронеслись два грузовика. Издали послышался звон трамвая. Туман рассеялся, погода обещала быть ясной и влажной.

Навстречу шли двое мужчин, В двух шагах от Дюрицы они остановились и смотрели, как он проходит мимо. Один заговорил:

— Нализался, папаша?

— Что? — спросил Дюрица и остановился.

Мужчина посмотрел ему в лицо:

— Беда какая случилась?

— Не знаю… — ответил Дюрица, продолжая стоять Напротив встреченных.

— Пьяница! — сказал второй.

— Нализался, брат?

— Сунул нос, куда не спрашивали, а? И получил свое?

— Не знаю… — повторил Дюрица.

Они еще некоторое время постояли друг против друга:

— Ну, валяй теперь домой!

— Ладно… — ответил Дюрица.

— Такова жизнь! — сказал второй.

— Ага! — согласился Дюрица.

— А где живешь-то?

— В Пеште… — проговорил Дюрица.

— Привет! Славно заливаешь…

Другой кивнул:

— Ну, топай!

— Ага! — сказал Дюрица и отправился дальше.

На следующем перекрестке дорогу ему снова пересекла машина. Он попятился и свернул в переулок. Пошел по самой середине тротуара, опустив бессильно болтающиеся руки и глядя вдоль невидящими глазами. Когда он добрел до конца улицы, взвыли сирены. Тревога запоздала. Одновременно со звуком сирен воздух потрясли взрывы, и свист бомб перекрыл вой сирен.

Дюрица остановился. Неподвижным взглядом посмотрел вдаль.

— В Пеште! — пробормотал он. — Я живу в Пеште… и я хочу добраться до дому… Нет! Благодарю вас… Домой я и сам найду дорогу… но утруждайте себя…

Он сошел с тротуара и пошел посреди мостовой. Взрывы следовали один за другим. Сирены умолкли, и короткое время спустя, когда вой их перестал терзать уши, а взрывы бомб на мгновение прекратились, в воздухе стал слышен монотонный, низкий гул летящих самолетов. Бомбы рвались все ближе. Совсем неподалеку к небу взметнулся мощный огненный столб, и вверх взмыли языки пламени, подернутые сначала желтым, а затем клубящимся красным дымом. Воздух наполнился непрерывным диким ревом. Грохот взрывов смешался с визгом бомб. Страшный треск потряс окрестности, словно сама земля взорвалась или рухнула в собственные глубины. Дюрица безостановочно шагал вперед по самой середине улицы, пристально глядя перед собой остановившимся взглядом. Руки его начали медленно вздыматься вверх — все выше и выше, как в тот момент, когда он оказался на улице и нилашистский охранник окликнул его. Широко раскинув руки, он продолжал шагать дальше.

— Спасибо, — повторял он, — дорогу домой я и сам найду!..

Он выбрался на главную улицу, которая вела к его дому. Рев самолетов слышался по-прежнему, словно они непрестанно кружили над его головой. С оглушительным треском впереди него разверзся бетон тротуара. Фонарный столб на противоположной стороне повалился и от удара раскололся надвое. Стоявшие на той стороне дома обрушились с глухим шумом, дымящиеся стены разлетелись по мостовой.

Дюрица зашатался и рухнул на тротуар. Бомбы падали на дома напротив, их вой и рев самолетов не прекращались ни на секунду, за одним взрывом сразу следовал другой. Дюрица ползком добрался до сотрясавшейся стены.

— Спасибо, — произнес он, стоя на четвереньках, — дорогу домой я, конечно, найду!..

Он поднялся. Среди клубов пыли и дыма, таких же густых, как вчерашний туман, побрел, пошатываясь, дальше. Руки его снова разошлись в стороны, в дрожащем воздухе белели растопыренные пальцы. За его спиной огнем пылал мир. В клубах дыма и пыли носились хлопья сажи и пепел. Попирая ногами обломки стен и битый кирпич, он двигался все дальше. Шел, не останавливаясь ни на секунду, пошатываясь и спотыкаясь среди развалин. Свернул на улицу, где находился кабачок. Дома стояли безмолвные, спрятав окна за ставнями. Бомбежка сюда не дошла. Он миновал зашторенные окна кабачка. Добравшись до своей улицы, остановился и замер, оглядывая знакомые места. Поднес ладонь ко лбу и провел по нему пальцами. Один за другим обвел взглядом дома. Взрывы бомб все еще сотрясали воздух. Но дома перед его глазами стояли нетронутые и тихие. Лишь отблеск пылавших в отдалении пожаров дрожал в стеклах окон.

Он не двигался и смотрел на дома. Там, где улица слегка поворачивала, стоял четырехоконный, одноэтажный домик со сводчатыми воротами посередине. Он долго смотрел на него. Потом подошел к стене углового здания, уронил голову на руки. И заплакал, сначала тихо, потом разрыдался в голос. Медленно сполз по стене до самой земли и, прижавшись щекой к штукатурке, продолжал рыдать, не сводя глаз с маленького домика.

Гул самолетов стих. Слышался только треск отдаленных пожаров, да в наступившей тишине со стороны Вечеша доносился грохот орудий.

Комментарии

1

Здесь: ухарь, лихач, от нем. Schwung — размах, порыв. — Здесь и далее примечания переводчика.

2

15 марта — день восстания в Пеште, отмечаемый как начало венгерской буржуазной революции 1848 г.

3

6 октября 1849 г. были казнены 13 венгерских генералов — военных руководителей революции 1848 г.

4

Иштван Тиса (1861–1918) — премьер-министр Австро-Венгрии во время первой мировой войны. Убит революционно настроенными солдатами.

5

Обращение на «ты», создающее доверительную интонацию, будучи адресовано к низшим по званию, расценивалось как своего рода привилегия.

6

Игра слов: Кирай (Кiraly) — царь, король (венг.)

7

Микулаш — святой, в честь которого принято делать подарки.


home | my bookshelf | | Пятая печать |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу